Турецкий караван [Яков Ильич Ильичёв] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Турецкий караван

Поездка эта была весьма утомительной… Пришлось проделать значительную часть пути на арбах.

«История внешней политики СССР», т. 1
…От самого Трапезунда шла молва о нем:

— Едет русский паша, албаш Фрунзе, всем доступен, говорит с простым народом, очень красив, хорош…

Александр Фадеев, «Михаил Васильевич Фрунзе»

Часть первая К МОРЮ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

КОМАНДУЮЩИЙ

Поздней осенью резкие ветры, ледяные, бывает, и на юге, срывают шинель с плеч, насквозь пронизывают, голова мерзнет, и плохо слышно. До Вани, стоявшего у караульной будки, не сразу дошли слова начальника военной школы:

— Скородумов, тебя вызывают в штаб…

Ваня подумал, что его требуют в штаб конного полка, из которого после взятия Крыма и ликвидации врангелевщины он был послан в Харьков учиться. Теперь что же — обратный ход? Красноармеец, недавний фронтовик, он путем еще и не учился, только вот в военной школе сейчас… Прежде, когда главным делом была война, он не знал такого счастья — сидеть в классе, слушать урок.

— Отзывают? — от волнения даже охрип.

— Вызывают, говорю. В главный штаб. К командующему.

— К самому Фрунзе?!

Булыжная площадь, голый сквозящий сад, большое здание штаба… Стынущий у входа часовой оглядел недоверчиво и вызвал дежурного. А тот, прочитав Ванину бумагу, разрешил:

— Дуй в секретариат.

В полутемном коридоре Ваня с ходу спросил первого встречного командира, в какую комнату идти. Веселым карим глазом командир прицелился в нашивку школы на Ванином рукаве:

— Скородумов? А я из отдела как раз, Кулага. Командующий скоро будет. Немного подождать…

Кулага провел в комнату со столом и стульями, к свету, взглянул на сапоги Вани:

— Целы? Садись. Все расскажи мне о себе. Что ты был, что ты есть. Какое в общем имеешь высшее образование?

Ваня охотно ответил:

— Церковно-приходское имею!.. Было дело в Ярославской губернии, в деревне Шоле — ходил. К тому же больной студент приезжал на поправку, три книги мне дал. А в полку, даже в походах, меня учил незабвенный друг, политрук Антон Горин — не слышали про такого? С ним я до самого штурма Сиваша дошел. Здесь и потерял. В тачанке я поддерживал его, раненого, еще живой он был. Но тут опять пулемет резанул, коней убило, повозка перевернулась, и на моих глазах Антона затянуло в соленый настой… Ну, потом у комиссара я учился. Газеты, конечно, культпросвет. Теперь в школе — математика, тактика… А мои сапоги, скажите, почему волнуют вас?

Не на тот же ли Сиваш посылают его — постоять на контроле при вывозке драгоценной ныне соли?

— В Турцию поедешь, — вдруг сказал Кулага.

Ваня даже привстал:

— Зачем же это, товарищ командир?

Кулага поднял бровь:

— Ты — кто, интернационалист? Так помогай народам Востока.

— Ясно — угнетенным… Однако чем именно помогу?

— Участием в особой делегации…

Какой такой особой? Ваня больше не стал ни о чем спрашивать, нахмурился. А Кулага усмехнулся:

— Не желаешь в Турцию? Наверно, барышню в Харькове завел?

— Жена у меня на родине… в голубом краю… — совсем тихо ответил Ваня.

— Вон как — жьена! — Кулага по-южному мягко произносил «ж» и твердо — «зыма» вместо «зима». — Молодая жьена?

— Незаконная пока, — признался Ваня. — Но и мальчонка есть…

— Успел уже! Шустрый…

— Домой бы хоть на сутки. Да вот — мотай совсем в другую сторону. Такая судьба.

— Поедешь в охране командующего. Он же — чрезвычайный и полномочный посол. Читал в газете его статью «По ту сторону Черного моря»?

Ваня, конечно, многое слышал о командующем. Дважды приговоренный царским судом к смертной казни, Фрунзе в камере, в ожидании пересмотра приговора, учил французский язык… Конные казаки накинули раз аркан ему на шею, с гиком погнали лошадей; его поволокло, било по каменной мостовой; полумертвого бросили в полицейскую дежурку… А после революции, когда в Москву приезжал, говорят, Ленин у себя чаем его поил… Под Уфой Колчака довел до ума, а прошлый год на Перекопе-Сиваше — барона вот Врангеля. Мировой капитал так и ахнул… Ясно, Фрунзе охранять надо.

Ваня подумал: а может, закавказские те белогвардейцы собирают силы на границе с той стороны, хотят снова взять нефть, чем и смазать лапу британского льва? Вполне возможно. Не войскам ли красным делать смотр поедет на юг Фрунзе?

— Станешь, Скородумов, дипломатом, самым скородумным! — Кулага усмехнулся своей шутке и достал из ящика стола газету.

Смеется… Взять вот да и подойти к Фрунзе: «Товарищ командующий, прошу оставить меня в школе».

— И такая просьба к тебе, — другим тоном начал Кулага, но запнулся. — Ладно, потом. Почитай-ка вот, а я скоро… — подал газету и вышел.

Вчера в культпросвете Ваня не стал читать эту статью: голова гудела, мечтал об ужине и махорке. А теперь взялся… «По ту сторону…» — это в Турции. Султан в мировой войне стоял вместе с германским кайзером, вместе и проиграли, султан Антанте сдал государство, столицу и проливы из моря в море. Антанта взяла самого его вроде под защиту, а государство поделила…

Шевеля губами, Ваня читал незнакомые названия. Месопотамия, Аравия, Палестина — эти края достались Англии. Сирия и другие — Франции. Теплый город Смирна и вся губерния — Греции. Адалия и десять островов — Италии. Турецкое плоскогорье между морями, где турки-земледельцы и пастухи живут, называется Анатолия. Всю ее поделила Антанта. Дороги, сады, табаки, финансы — все взяла, и ангорских коз, и морские порты…

Ваня читал угрюмо, а стало веселей, когда дошел до слов о том, что в глуши, в той самой Анатолии, восстали мужики — партизаны, сорганизовались и боевые офицеры — спасать страну. И вождь у них — Мустафа Кемаль-паша. «Паша» значит генерал, но этот не обыкновенный. Султан остался без войск, без подданных, без денег: не золото блестит перед ним — английский штык. Антанта старается рассеять армию Мустафы Кемаля, развернулась в боях. Англия снарядила Грецию, войска высадились с кораблей на побережье… А с восточных гор на турок кинулись было и армянские дашнаки, с английским оружием кинулись, и тут война. Но дашнаков жестоко побили турецкие войска Карабекир-паши, крайне жестоко. Красная Армия подоспела, в Армении установилась Советская власть, и тогда тут стало спокойно. А вот с греческим воинством сладу нет, лезет, подбирается к городу Ангора[1], где ставка Мустафы Кемаля. Этим летом сам король Константин повел войско, далеко вышел за Багдадскую железную дорогу, совсем уже было подобрался к Ангоре. Но отбиваются турецкие аскеры — солдаты, мужики. Большой кровью — уже тысячи полегли.

Что же получается? Ваня перечел: «Эти события с точки зрения общих перспектив мирового революционного движения имеют огромный интерес…» Как будто бы теперь и турецкий мужик — пришло время! — взялся за оружие, счастье-землю добывать?

А не почуял ли этот мужик свою какую-то мусульманскую братчину для общего использования земли?

Тогда еще не знал русский молодой боец про суры Корана, учение Магомета о том, что земля принадлежит ее творцу — аллаху, а тень аллаха на земле — султан-халиф, и спорить с этим совладельцем восточный крестьянин не может. В компании с аллахом крепко держат землю помещик и мечеть — для себя. Не знал этого Ваня, и стал лелеять свою, необходимую ему, мысль: братчина повсюду. Ведь нет иного выхода из бедности и страданий нигде.

Если за морем где-нибудь найдется к братчине выход, и еще где-нибудь, то получится большая выгода для всех народов в мировом масштабе. Недаром пишется лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Красная Русь, кончив с нэпом, пережив его, разом войдет в свою коммуну, лучше какой не бывает. Тогда вот воспрянет и отчая деревня Шола.

Так рассчитал… Сперва, допустим, надо, чтобы турецкий мужик очистил свою землю от завоевателей, как поле очищают от камней, как в России это сделал народ, все народы, и украинский…

Зароились вопросы: султан, значит, в Константинополе отдельно, Ангора — отдельно? Султан вроде бы все царствует? На каком же тогда положении Мустафа Кемаль-паша? Ведь именно он сражается с Антантой! Значит, султан — что?

…Когда вернулся Кулага, Ваня сказал:

— Конечно, положение… И что делать-то будем там?

Вдруг открылась дверь, дежурный — Кулаге:

— Фома Игнатьевич, командующий приехал, всех вызывает!

Вслед за враз вытянувшимся Кулагой Ваня вошел в длинную комнату с одним окном. У стены, давая проход, теснились красноармейцы, ряд стульев пустовал, только два командира сидели с папками в руках. За столом же у окна — дежурный секретарь, видимо всегда готовый вскочить.

Дверь из коридора открылась, порог быстро переступил человек с круглой бородкой, обрамлявшей светлые щеки. Сам — в красноармейской, без знаков гимнастерке, не туго подпоясан. На нем фуражка со звездой. Высокие — выше колена — голенища сапог, а ноги кривоваты — кавалерист. Ваня узнал Фрунзе: видывал его издали на смотрах… Когда вошел, все встали смирно. Он кинул руку к фуражке и, чуть припадая на ногу, проследовал в свой кабинет. Оттого ли, что прихрамывал, либо оттого, что лицо светлое, Ваня смотрел на него сочувственно.

По очереди в кабинет прошли военные с папками. Потом дежурный секретарь пригласил всех сразу — человек двадцать красноармейцев, среди них Ваня, а также подошедших командиров.

Командующий с непокрытой головой стоял за письменным столом лицом к входящим, держался прямо. Ваня присмотрелся теперь вблизи: подстрижен ежиком, под усами смешка не видно, однако в голубых глазах все открыто. Ваня поразился, до чего лицо у Фрунзе чистое, а глаза такие добрые, и как это пристало боевому командиру с маузером на боку. Никакой суровости!!

Вот он что-то записал в тетрадку, поднял глаза. Голос совсем тихий:

— Вижу, больше всего охраны тут, бойцов. Товарищ Кулага, все ли?

Кажется, прямо на тебя смотрят голубые глаза, серьезно так. А начал свою беседу с шутки:

— Раскинули мы карты — географические, правда! — и выпала нам дорога в казенный дом… — Фрунзе помолчал, не опуская глаз, и уже другим тоном: — К турецкому паше. Зачем? Чтобы турки получше разглядели нас… Говорят, ворон живет триста лет. Века летал этот ворон в восточных горах, спускался в долины. А там белели кости солдат. Султаны и цари не жалели для него кровавой пищи. Сколько погибло, замерзло, сорвалось в пропасти во время войны… Последние сто лет капитал-нажива твердил: Турецкая империя — «больной человек», вот-вот сойдет в могилу, скорее бы. Уже делили наследство. Товарищ Ленин тогда говорил, что Турцию «делят заживо». Короче, мировой капитал сделал Турецкую империю колонией. В мировой войне царь послал армию погибать на персидско-турецком фронте…

Фрунзе прошелся, раздумывая, будто забыв о присутствующих. Вдруг поднял глаза:

— Наконец, произошло величайшее в истории народов всей земли… Вы понимаете, о чем речь… Наша Советская власть, наш Декрет о мире…

Легким точным движением Фрунзе взял листок на столе:

— Это обращение к мусульманам земли товарища Ленина. Оно было как удар молнии… Хочется, чтобы вы прочувствовали его. Это душевная инструкция нам, коль едем. Слушайте…

Фрунзе читал тихим ровным голосом:

— «Братья… Рождается новый мир… Мусульмане России, татары Поволжья и Крыма, киргизы и сарты Сибири и Туркестана, турки и татары Закавказья, чеченцы и горцы Кавказа, все те, мечети и молельни которых разрушались… царями и угнетателями России!.. Устраивайте свою национальную жизнь свободно и беспрепятственно. Вы имеете право на это…

Мусульмане Востока, персы и турки, арабы и индусы, все те, головами и имуществом которых… сотни лет торговали алчные хищники Европы, все те, страны которых хотят поделить начавшие войну грабители!

Мы заявляем, что тайные договоры свергнутого царя о захвате Константинополя, подтвержденные свергнутым Керенским, — ныне порваны и уничтожены. Республика Российская и ее Правительство, Совет Народных Комиссаров, против захвата чужих земель: Константинополь должен остаться в руках мусульман!.. Мы заявляем, что договор о разделе Турции… порван и уничтожен…» — Листок скользнул снова на стол. — Понятно ли, что́ произошло? И когда Антанта захватила Турцию, вошла в проливы, в Черное море, когда английские корабли стали бить и по нашим берегам, и по турецким, поддержали десант генерала Слащева на Керченском полуострове в Крыму, а крейсер «Калипсо», миноносцы «Тобано», «Томагавк» смели огнем села Владиславовку, Ак-Монай, Булганак, Аджимушкай, Катерлез и наши товарищи погибали здесь в каменоломнях, когда эти же и американские корабли высадили войска на турецком черноморском побережье, — тогда мы получили письмо от турецких патриотов, создавших в Анатолии новое, революционное правительство. Несколько месяцев шло письмо в Москву, преодолевая преграды, поставленные интервентами, но дошло. Мустафа Кемаль сформулировал предложение объединить усилия в борьбе, просил помощи. По поручению Совнаркома товарищ Чичерин ответил незамедлительно…

Фрунзе зачитал ответ: «Советская Россия, государство городских и полевых рабочих, враг всякого угнетения, протягивает братскую руку турецкому трудовому народу, герою больших сражений, разыгрывающихся в Малой Азии».

Зачитал и радиограмму Кемаля Ленину: «В твердом убеждении, что только наше тесное сотрудничество приведет нас к желанной цели, — я приветствую всякое дальнейшее закрепление связывающих нас дружеских уз. Выражаю Вам свою глубокую признательность за ту дальнозоркую политику, которая по Вашему Высокому почину проводится Советской Республикой как на Востоке, так и во всем мире».

Ваня спросил: интересно, как относится паша к турецкому беднейшему крестьянству?

— Ваша фамилия? — подался к Ване Фрунзе. — Пока что не возьмусь ответить вам, товарищ Скородумов. Совсем еще недавно Мустафа Кемаль находился при султане адъютантом. Казалось бы, кадет, монархист. Новые факты говорят, однако, что он — человек, уловивший ход истории, его программа отчетлива и практична: изгнать из страны интервентов, войска Антанты. От султана он как будто бы отделился.

Фрунзе зачитал еще одно письмо — Кемаля Чичерину:

— «…Наша нация вполне оценивает величие жертв, на которые пошла русская нация ради спасения человечества… Я глубоко убежден… что в тот день, когда трудящиеся Запада, с одной стороны, и порабощенные народы Азии и Африки — с другой, поймут, что… международный капитал пользуется ими… и в тот день, когда сознание преступности колониальной политики проникнет в сердца трудящихся масс мира, — власть буржуазии кончится… Нашего тесного союза будет достаточно для того, чтобы объединить против империалистов Запада всех тех, кто до сих пор поддерживает их власть покорностью, основанной на терпении и невежестве».

Ваня напряженно слушал. Обрадовался: вот, даже паша восстал против капитала. Значит, и в Турции возможна хорошая власть.

Фрунзе, верно, догадался, о чем подумал Ваня.

— Нет, он не марксист, хотя пишет, возможно, от чистого сердца. Мы еще не знаем, что он о себе самом думает и что он есть на деле, каково отношение к нему крестьян. Но факт, и очень важный, — за помощью он обратился к нам, голодным и разутым, а не, скажем, к богатой Америке. Выходит, союзник наш? Союзник!

— Соображающий, видать…

— И похоже, не робкий, — поддержал Фрунзе. — Получить наше оружие — значит, и наших врагов получить. А он, как только взял власть на клочке Анатолии, направляет своего адъютанта в Реввоенсовет нашего Кавказского фронта, просит: Антанта со всех сторон на нас наступает, дайте винтовок, пулеметов — отбиться…

Красноармейцы дружно, заинтересованно:

— Дали?

— Мы сами в это время еще воевали, но поделились чем могли — враг-то один. Англия снабжает Врангеля через проливы, Врангель — с ней, значит он и кемалистам враг. Тут же и дали.

— Кто скоро помог, тот дважды помог, — заметил Ваня. — Так у нас в деревне говорят.

— Вы поняли правильно, — сказал Фрунзе. — Вот так, впервые за все века, минувшей весной между Россией и Турцией был заключен «Договор о дружбе и братстве». Несмотря на все попытки Антанты и Америки направить кемалистов против нас. Товарищ Ленин тогда сказал: вот этим договором кладется конец бесконечным войнам на Кавказе. Вот это самая большая помощь турецкому народу.

— Какая там, в Турции, обстановка сейчас, товарищ командующий?

— На поле боя — затишье. Решающая военная схватка еще предстоит Кемалю. Если не произойдут какие-нибудь неожиданные перемены. А пока что вовсю действует дипломатия. Мы постараемся там подписать украинско-турецкий договор. Такой же, как Московский. Московский крепко, очень хорошо ударил по империалистам. Они хотели бы удушить и нас, и волю народов Востока к освобождению… Но мы постараемся…

— Разрешите спросить, в чем незадача? — это Ваня.

Фрунзе неторопливо отвечал:

— Антанта добивается все того же — наши отношения с Ангорой подорвать. Ангорское правительство, как видно, далеко не монолитное. Колеблется. Этим и пользуется Антанта. Все идет в ход — клевета, наговоры.

Ваня подумал: «Не впервой лгут, и не скоро кончат».

А Фрунзе:

— Не унимаются и панисламисты, мусаватисты, дашнаки, белогвардейская верхушка. Скажем, в Константинополе шипят на нас и хорохорятся штаб Врангеля, Монархический союз да «Союз спасения родины» — этакое названьице! Комитет партии кадетов да «Союз офицеров армии и флота». И кто его знает, сколько еще всяческих черных союзов. Без устали распространяют лживые слухи, что и красная Москва вот-вот пойдет войной в Анатолию. Мол, в Закавказье уже изготовилась Красная Армия, с нею комиссары, Чека… Но мы приедем, турки увидят, товарищ Скородумов, вас, красноармейца, вашу звезду на буденовке, скажут: слухам больше не верим, вот она, Красная Армия, у нас в гостях, луна узнается по восходу, человек — по походке. Увидят, кто друзья, кто враги.

Ваня слушал принахмурившись, очень внимательно. Фрунзе говорил о дороге, показывая ее на карте:

— Вот здесь начинается колесный путь, тропы… В прошлом году Анатолия была отрезана от нас. Первая наша делегация добиралась три с лишним месяца. Не пропускали ни грузинские меньшевики, ни армянские дашнаки. Пришлось идти нейтральной полосой, вот этим коридором. На всякий случай — под охраной кавполка и пулеметного взвода вдобавок. Были стычки с отрядами дашнаков…

Кто-то заметил с гордостью:

— Теперь-то они — советские, Грузия и Армения!

— Да, проедем спокойно. А как будет в самой Турции — увидим. Дорогу осложнит, возможно, некоторый груз.

— На чем поедем-то, товарищ командующий?

— До границы — поездом. Дальше железной дороги нет, поедем на лошадях. При этом придется иметь в виду невообразимый бандитизм в горах. По сообщениям из Баку, в самой Анатолии действует множество мусаватистских групп — бежали с Кавказа. Одна из них называется «Вожаки». Эти «вожаки» надеются, что армия Восточного фронта турок вот-вот пойдет в наступление на Азербайджан, и они тогда станут вожатыми — проводниками турецких войск. Тайно работают в Анатолии и агенты сэра Герберта Харингтона — верховного ставленника Англии в оккупированном Константинополе, того самого Харингтона, который арестовал в Константинополе сотрудников нашей торговой миссии, держал их в железной барже-тюрьме, потом на фелюгах под конвоем миноносца отправил к берегу Крыма. Так что будет трудно…

«Ничего, тропами проедем, — подумал Ваня. — С карабином в руках!»

— Первая наша задача — добраться. Прошу вас тщательно подготовиться, время еще есть. Одежду, обувь надо будет подновить. Продумать, что взять с собой в дорогу. Настроиться, уяснить себе обычаи, нравы, даже религиозные, чтобы случайно не оскорбить… Будем и в дороге учиться. Надеюсь на нашу с вами дружную работу от начала до конца этой, очевидно, длительной экспедиции. В августе я был в Москве, советовался с товарищем Лениным и с Чичериным, но об этом расскажу вам в другой раз.

ГОРЯЧИЙ АВГУСТ

В начале месяца Фрунзе вызвали из Харькова на пленум Центрального Комитета. Задумано, что поедет в Анатолию он, член ЦК, «цекист». Наркоминдел Чичерин говорил:

— В нашей мировой политике наши отношения с Турцией имеют настолько крупное значение, что вопрос о личности нашего представителя в Ангоре прямо-таки главный. Надо, чтобы наш представитель импонировал туркам, и следовательно, был личностью с сильной волей и умом.

В светлой выгоревшей гимнастерке Фрунзе шел через Красную площадь к главным воротам Кремля — на утреннее заседание. Дымок вился из-под подковок на каблуках. Город плавился в зное. Солнце раскаляло камни мостовых. Над Россией стояло сухое, казалось, шуршащее небо. Хлеб сгорел. Плакаты кричали: «Волга вымирает!» Сейчас в Красной комнате, перед кабинетом Ленина, будут говорить о хлебе и о хлебе, о спасении людей, Республики.

В прошлом году, направляясь на Крымский фронт, командующий Фрунзе вошел в эту комнату — заседал Совет Труда и Обороны… Красные обои, длинные столы под красными скатертями, белые кресла, обитые красным плюшем, резко белеющая кафельная печь — такой запомнилась Красная комната. Тогда, после заседания, поздно вечером, Фрунзе ходил с Лениным по кремлевскому двору — обсуждали план военных операций. В полночь поднялись снова на третий этаж. В своем кабинете Владимир Ильич за столиком у стены поил Фрунзе чаем, угощал ломтиком хлеба на тарелочке. Обо всем тогда переговорили…

И сейчас бы… Тревожно оттого, что далеко не все было ясно. Общая цель — поддержка ангорского правительства. Но каким все-таки должно быть глубинное содержание поездки? Какие особенности? И как там в Ангоре расположились в правительстве силы сейчас, когда так успешно развивается поход афинской армии? К чему подготовиться? Чего больше всего опасаться и избегать?

Он признавался себе, что пока его сведения об обстановке крайне скудны и незначительны. Это обстоятельство волновало его больше, чем опасности дороги в анатолийских горах, где развертываются кровавые сражения.

Вчера, войдя в Красную комнату, Фрунзе не узнал ее — перестроили. Расширилась, не два, а четыре окна; на дверях и окнах — шторы. Но по-прежнему дверь открывается в кабинет Ленина.

Люди сидели за двумя длинными столами, примыкающими к поперечному. Открылась дверь, из своего кабинета вышел Ленин и сел с краю. Сразу началась работа. Ленин, заметив Фрунзе, приветливо кивнул ему.

Напряженны утреннее и вечернее заседания, перерывы редки. Выступления кратки, сосредоточенны: как идет сбор продналога, поступление и перевозка семян, организация питательных и медицинских пунктов, спасение детей… Решено: военные — члены ЦК, находящиеся в Москве, — соберутся, обсудят, как Красная Армия поможет голодающим. Это предложение Ленина. Решено: Калинин безотлагательно поедет в голодающие губернии…

Ленин, бледный — чувствовалось, пересиливая нарастающую усталость, — все-таки стремительно делал какие-то пометки, подсчеты. Фрунзе видел и то, как чутко, подняв брови, будто удивлен, он слушает людей.

Обстановка в Красной комнате — свободная, дружеская. Вдруг прозвучит и острая шутка. Один другому передает записки.

Вчера ни в одном из перерывов поговорить с Лениным не удалось: другие опережали Фрунзе, подходили к Ленину со своими делами, как только объявлялся перерыв, либо Ленин уходил в свой рабочий кабинет.

И вот очередной день работы. Поглядывая на Владимира Ильича, Фрунзе представлял себе, как войдет наконец в знакомый ленинский кабинет, увидит книжные полки, настольную лампу с зеленым абажуром из стекла, пальму у окна. Войдя, умерит стук своих армейских сапог. Но Ленин услышит, не отрывая пера от бумаги, взглянет, и скрыто-ласковая мелькнет его улыбка.

На вечернем заседании говорили о вооруженных силах, об армии. Затем пошли украинские дела. И внезапно быстро решился вопрос о поездке в Турцию Фрунзе, военного… Он пристально смотрел на Владимира Ильича. Положив ручку с пером, Ленин поднял глаза и снова кивнул Фрунзе, лицо при этом посветлело.

Наконец председательствующий произнес: «Перерыв!» Задвигались кресла. Бросив карандаши, курильщики взялись за папиросы. Открылась дверь в коридор. В эту минуту Фрунзе и подался к Ленину. Легко поднявшись, Владимир Ильич бочком уже шагнул было к двери в свой рабочий кабинет. Однако, заметив устремившегося к нему «цекиста», повернулся, с улыбкой прищурил левый глаз, подал руку:

— Здравствуйте, здравствуйте, уважаемый украинский гражданин!

«Украинский гражданин» — так следовало теперь рекомендовать Фрунзе анатолийскому правительству.

— Вот вам новое поручение! — Углубились весело морщинки, расходящиеся от уголков глаз Ильича. — Необходимо съездить, и, как видите, именно вам, украинскому главкому, украинскому гражданину!

Фрунзе спокойно проговорил:

— А этот гражданин ничегошеньки не знает о том, что происходит там…

Брови Владимира Ильича приподнялись:

— Как так — ничегошеньки? Турецкий крестьянин восстал всей массой, ведет национально-революционную войну, самую настоящую, решительно, бескомпромиссно…

«Это — главное», — тотчас подумал Фрунзе, продолжая вслушиваться в то, что говорил Ленин:

— Крестьянин, его жена и даже дети, все участвуют! И офицеры, и буржуазия — не самая крупная и немного даже крупная. Против империалистических волков, против наших врагов. Это мы знаем очень хорошо. Что же касается оттенков обстановки, движения групп, то надеюсь, что товарищ Фрунзе проедет, на месте все узнает, благополучно вернется и нам всем расскажет! Непременно посоветуйтесь с Георгием Васильевичем. Чичерин знает уйму восточных подробностей, словно сам — шах!

Ленин улыбнулся, улыбнулся и Фрунзе.

Ленин вновь присел к столу на краешек стула. Фрунзе опустился на соседний. Близко увидел подсвеченное красной скатертью лицо Ленина, рыжеватые усы, яркие сейчас веснушки на скулах.

Склонившись, Ленин заговорил тихим голосом, доверительно, быстро. Непрерывной нитью шла цепкая мысль:

— Мустафа Кемаль не признает султана?

— Кажется, не признает.

— Не признает, не признает! Совершенно не признает, категорически. И какие бы он при этом ни выдвигал фантазии и теории, он фактически во главе крестьян, пока что вместе с ними, отчаянно воюет с империалистами. Объективно он наш союзник. Мы можем пойти на временный союз с национальной революционной буржуазией, если она воюет с империализмом. Ведь при этом поднимается и выходит на путь революции самая забитая, угнетенная масса! Ваша задача, украинский гражданин, хотя и сложна, но и вполне ясна. Когда вы воевали с Колчаком, Врангелем, в чем вы больше всего нуждались?

— В силах.

— В поддержке, с какой бы ни шла стороны, даже со стороны погоды и господа бога. Весьма любопытный человек, малоизвестный нам Мустафа Кемаль, сейчас, несомненно, о том же просит аллаха…

— По-видимому…

— А явится к нему украинский гражданин, потому что сегодня мы на этой земле живем, думая не только о пролетариях, о рабочих, но и об угнетенных народах всех стран, потому что мы — их представители в мире. Мы родственны турецким мужикам, турецким нищим, стараемся им пособить в их мучительной освободительной борьбе — борьбе за жизнь, хотя и ведут ее под руководством не социалиста, а бывшего султанского адъютанта Мустафы Кемаля, кажется мудрого человека, судя по его отношению к нам, большевикам. Он не боится вести с нами дружбу, добивается нашей помощи. Колоссальная же наша помощь — это то, что мы на весь мир объявили: мы не цари, никогда не пойдем завоевывать что-нибудь в Турции. Это открыло новую дорогу, которую Кемаль, кажется, понял. Вы поедете и подтвердите: мы своей политики не изменим. Ведь там сейчас, когда империалистский волк уже забрался в хлев, возможны зигзаги, совершенно неожиданные повороты турецкой политики: не попросить ли милости у волка? Вы, военный, приедете к Кемалю, военному, договоритесь: перед угрозами волка друг другу не изменять ни при каких обстоятельствах. Докажете, что за мир на восточной границе им и сейчас не надо беспокоиться.

Ленин поднялся, обеими руками взял руку Фрунзе:

— А ведь вы знакомы с одним из тюркских языков? Удачно!

Они встретились впервые в девятьсот шестом в Стокгольме на съезде, когда Фрунзе было двадцать два, и совсем еще недавними были детство и юность, прошедшие в Киргизии среди мусульман, которых лечил и с которыми ездил на охоту отец, фельдшер Василий Фрунзе.

Ленин уже открыл дверь в свой кабинет:

— Если удастся, еще повидаемся и поговорим обстоятельней… Вероятно, удастся, хотя в последнее время я препротивно чувствую себя, болит голова, не сплю… Отдохните сейчас, погуляйте, пока перерыв…

Неподвижно стоявший Фрунзе сделал шаг, осторожно пожал руку Ленина:

— А мы все безбожно эксплуатируем вас…

Владимир Ильич, виновато улыбнувшись, скрылся за дверью.

…Поздно вечером заседание окончилось внезапным тревожным постановлением: запретить Ленину усиленно работать ввиду его болезни. Обязать продолжить отпуск точно на то время и на тех условиях, как будет указано врачом. А если во время отпуска что-нибудь и делать, то только с официального согласия секретариата ЦК.

Кончилось заседание, но Фрунзе не вставал, смотрел, как Ленин собирает на столе бумаги, что-то говорит секретарю…


Из ворот Кремля скорым шагом вышел, толкая велосипед, боец с кобурой на боку, с сумкой на другом — курьер, «самокатчик». Велено было доставить письмо от Ленина товарищу Фрунзе в гостиницу «Метрополь», Боец знал его раньше. В прошлом году Фрунзе был награжден почетным революционным оружием — за победу над Врангелем. «Народному герою» — было выбито на шашке с позолоченным эфесом. Через несколько минут увидит Фрунзе снова. Отдаст ему запечатанный конверт с письмом номер 705. Попросит расписаться… От Ленина в руки товарищу Фрунзе.


По телефону Фрунзе условился о встрече с Чичериным. Наркомат иностранных дел занимал часть все той же гостиницы «Метрополь».

Пообедав в столовой — тут же, внизу — пшенной кашей и киселем, Фрунзе вышел побродить, подумать.

Детали обстановки в Анатолии, тамошних взаимоотношений, которые, несомненно, все время меняются, просто невозможно сколько-нибудь точно знать, находясь в московском «Метрополе» и не имея прочной связи.

Стало быть, сперва заочное накопление известий, мнений, собирание крох. Затем изучение фактов на месте, личные знакомства, все возможное нужно увидеть воочию…

Московские военные не имели точных свежих сведений о положении армии Кемаля: критическое — и все. Турецкий посол в Москве, генерал Али Фуад, тоже мало что знал и был крайне встревожен.

Фрунзе нашел в архиве любопытный отзыв генштаба царской армии (для союзников) о командире Шестнадцатого турецкого корпуса Мустафе Кемале:

«Популярнейший, храбрый, талантливый, энергичный и независимый по отношению к людям, занимающим более высокое положение… уважаем всеми… удачно воевал в Бенгази и Триполитании, дважды спас положение в Дарданеллах… Принимает программу младотурок, но презирает членов комитета. Опасный соперник для Энвера».

Энвер-паша, лидер партии иттихадистов[2] — так называемых младотурок, совсем еще недавно — военный министр, один из членов триумвирата, правившего Турецкой империей, после поражения бежал из страны. Ныне Энвер-паша в эмиграции, а Кемаль стоит во главе народа, отбивающего наступление Антанты. На волоске, однако, висит Мустафа Кемаль… Стало быть, съездить и от имени России, Украины, Кавказа, всей Советской страны заявить о поддержке…

Раздумывая, Фрунзе не видел улицы, проносившихся грузовиков. Но вот к гостиничному подъезду подкатил открытый, с кожаными сиденьями автомобиль, похоже с иностранцами. Над высоким бортом виднелись кепи. Иностранцы с любопытством смотрели на приземистое здание с затейливыми купеческими башенками по фронтону, на треснувшее стекло витрин у самой панели, на конусные ямки, выбитые пулями в кирпичах, — это вот заинтересовало. Наверно, вопрос — выберется ли Россия из разрухи? Когда?

Лестница и коридор по-старому устланы ковровой дорожкой. На третьем этаже — комнаты Наркоминдела. Фрунзе сел в приемной Чичерина, ждал, пока нарком закончит напряженный разговор с кем-то по телефону. Из-за двери Фрунзе слышал его тонкий голос.

Кабинет Чичерина заставлен книгами, как библиотека. На большом столе и старинных креслах с вычурными спинками — множество папок с бумагами. Чичерин без пиджака, в жилете. Поднял быструю нервную руку, остро и, казалось, даже с какой-то тревогой глянул в лицо Фрунзе выпуклыми орехового цвета глазами.

Фрунзе знал о масштабах его деятельности, наркомат трудился круглосуточно. Ильич говорил, что Чичерин — работник великолепный. Но немногие могли увидеть то большое, что делалось Чичериным.

Белогвардейцы негодовали: дворянин обернулся врагом дворянства, отдал большевикам все свои деньги — свою долю наследства от проданного имения своей матери в Уфимской губернии, сам стал большевиком. Фрунзе вспомнил фельетон о Чичерине во врангелевской газете «Таврический голос». Эту газету Фрунзе видел в прошлом году в доме у городского сада в Симферополе, где ночевал полевой штаб Крымского фронта, когда перешли Сиваш. Фельетон был помещен в рубрике «Враги России».

А пролетарии, красноармейцы гордились им, выходцем из дворян Чичериных, внуком помещика Тамбовской губернии, сыном царского дипломата.

В конце пятнадцатого века в свите племянницы византийского императора прибыл в Россию Афанасий Чичерин. Племянница императора вышла замуж за московского царя Ивана III, и Афанасий Чичерин остался в России… Отец наркома окончил университет, служил под началом дипломата Горчакова, ездил за границу в составе российских миссий, был советником посольства в Париже, собрал многие исторические произведения и дипломатические документы. С детства видел их будущий нарком.

В селе Покровском Чичерины построили школу для крестьянских детей. Молодой Чичерин был потрясен крайней нуждой простых людей и в России, и за границей, где он учился.

«У меня жажда живой среды, — говорил он, — жажда массы, гущи процесса… Я невольно сблизился с рабочим классом… На почве личной дружбы, забот о детях. Я изнутри узнал рабочую среду. Я глубоко полюбил ее».

В августе семнадцатого года английские власти арестовали его за «антисоюзническую деятельность». Заключенный № 6027 сидел в одиночке Брикстонской тюрьмы. Отсюда он писал товарищам — просил их не забыть о его няне в России, послать ей денег из его скромных сумм: своей старенькой няне, где бы ни был, он неизменно помогал.

Чичерин не ждал скорого освобождения. Но пришло седьмое ноября, Советское правительство ультимативно потребовало — освободить! Бывшему при Временном правительстве английскому послу Бьюкенену было предложено передать в Лондон, что не выпустят из России ни его, ни других британских подданных, пока не выйдет на свободу Чичерин. Если бы знал премьер-министр, дьявольски умный Ллойд Джордж, кого он выпускает! И вот в начале восемнадцатого питерские рабочие тепло встретили Чичерина на вокзале.

У Чичерина и сейчас не было семьи, дома: его жилой номер в гостинице — второй рабочий кабинет. Управляющий делами Совнаркома, зайдя однажды к Чичерину, увидел, что нарком увлечен каким-то письмом, но при этом, не глядя, берет тут же с тарелочки и грызет сырой овес — выдали наркоминдельцам в качестве пайка, дома очистят, смелют на кофейной мельничке… Чичерин был одинок, не вел хозяйства.

Он был болен. Сахарная болезнь неизлечима, он это знал. Облегчать ее течение казалось ненужным: временами он хорошо чувствовал себя. Однако он часто простужался, сотрудники видели его с шарфом, обмотанным вокруг шеи.

Фрунзе, подойдя, склонил голову, пожал его большую с длинными пальцами руку, опустился в кресло и уже вблизи увидел беспокойные, выпуклые, орехового цвета глаза наркома. Сказал:

— Георгий Васильевич, помогать ныне Турции или бросить ее, конечно, такого вопроса у меня нет…

Чичерин повел плечами, как в ознобе:

— Но кое-кто у нас считает, что дружба с кемалистами просто недоразумение, находит обстановку в Ангоре скандальной и полагает, что там, по существу, верховодят империалисты, пока в парламенте идут потасовки и кулачные бои, чем разрешаются скандалы… А мне вспоминается книга Тэна о французской революции и вписанное одним из моих родственников на полях: «Я ли, не жалея рыла, обшарила весь задний двор». Исследование задних дворов — вот что нужно сказать о мнении кое-кого! Коллекция анекдотов о каких-то драках в Национальном собрании… Да, у Кемаля есть противники, о нем многое выдумывают. Но из этого не следует, что личность Кемаля незначительна или что он против нас. По крайней мере сейчас.

— Постараюсь поговорить с ним по душам. Что сказать ему от вашего имени, Георгий Васильевич?

— От всех нас! Мы понимаем, какую тяжелую, кровавую борьбу ведут ныне турки… Да, там положение сложное, особенно сейчас, когда армия Кемаля отступает под ударами королевской армии Афин. Положение самого Кемаля также сложное. Это мы видели, чувствовали уже на переговорах с турками в Москве. Переговоры были нелегкими, долгими, с бесконечными зигзагами. Турки нервничали, колебались. На первом этапе просто метались между Лондоном и Москвой…

— Вопреки своей же поговорке — «Не кланяйся, как весы, в обе стороны»?

Чичерин помедлил, ответил:

— Да, поговорка чудесная. Но слишком острая, и вам, когда поедете, может, и следует кое-кому там напомнить ее. Кемаля же, например, мне кажется, она незаслуженно оскорбит. А главное в отношениях с Анатолией — как бы она ни колебалась, не терять из виду историческую перспективу. Как ни страстно желание Сити привязать к себе имущие классы восточных народов, имеется нечто, на чем эта политика поскальзывается. Имеется неизлечимая склонность господ из Сити получать в колониальных странах некую мелочь, называемую сверхприбылью! И имеется столь же неизлечимая склонность тех, с которых она должна быть содрана, ее не платить…

Фрунзе откинулся в кресле, усмехнулся. Чичерин продолжал:

— Парижский агент Франклен-Буйон или агент ультразловредного Форейн-оффиса наверняка сейчас обхаживают и Мустафу, и его противников, но это нас не пугает!

— А военное поражение не приведет ли к сговору с Антантой?

— Вряд ли! Правда, наш полпред товарищ Нацаренус шлет почти панические телеграммы, что глава обороны Рефет-паша интригует против Мустафы, вместе с Энвер-пашой, который болтается в эмиграции, хочет отстранить Мустафу и, пока враг не взял Ангору, сговориться с Антантой. Но мне кажется, что это не реально…

— Смещение Мустафы Кемаля?

— Как сказать, стремящихся к этому генералов там предостаточно, — отвечал Чичерин. — К тому же, сообщает Нацаренус, пока Мустафа и Февзи на фронте, Рефет-паша стал уже председателем совета комиссаров, и в полиции и всюду насадил своих людей. Сторонников же Мустафы удалил…

— Выходит, мы с нашей поездкой вроде уже опоздали?

— Нет, нет! О ней сейчас же громко объявим всему свету, и это поможет Кемалю устоять перед нажимом и с Запада… Я храню вот эту статью из «Дейли геральд», — Чичерин достал папку с вырезками, прочел: — «Заговор о создании нового фронта против России на Кавказе налицо. Западные капиталисты не хотят отказаться от своих надежд на бакинские нефтяные богатства… Опасность заключается в секретном союзе между Кемалем и Антантой против России… Нужно признать Кемаля, дать ему компенсацию за расходы в Армении, и он согласится выгнать красных из Баку…»

— От этой мечты Запад еще не отказался…

— О ней хлопочут его агенты! В самой Анатолии! — подхватил Чичерин. — Весной мы разгадали этот план. Разгадали и сорвали его! Тогда Красин телеграфировал о заявлении французской «Матэн»: желаемое франко-турецкое соглашение даст возможность создать Кавказскую конфедерацию. Запад будет, так сказать, организовывать Кавказ! «Организовывать» — это их словечко!

— Любопытно…

— Мы тогда обратились к рабочим за границей. Мы приняли дипломатические меры, чтобы удержать Турцию от участия в этом гнусном походе. Все это время нам удавалось удерживать Турцию от пагубных выступлений, от опасной ориентировки. Когда подписали Московский договор, открылась перспектива полного избавления от вечных войн на Кавказе. Навсегда! Скажите, пожалуйста, Мустафе, что мы крепко держимся за наш договор, Московский. Если вам удастся укрепить его подписанием аналогичного — украинско-турецкого, то антисоветского похода впредь не будет.

— А если к власти в Анатолии придет оппозиция, Рефет?

— Слишком много причин толкают турок к дружбе с нами. Что будет с Кемалем, если король возьмет Ангору? Что бы ни было, война за независимость на этом не кончится. Я хочу сказать — в случае поражения сейчас…

— Георгий Васильевич, вполне сознаю, что без союза с народами Востока наше социалистическое дело немыслимо. Стало быть, помощь борющейся Турции — наш не только моральный, но самый естественный, соседский интерес. Как член Цека, я полностью поддерживаю обещание помочь оружием и золотом. И думаю вот, как бы добиться решения, изыскать, получить какую-то сумму и отвезти в счет тех обещанных десяти миллионов… Обещание надобно выполнить. Верно? Ведь турки проливают свою кровь…

— Это все так, — задумчиво проговорил Чичерин. — Да где взять?

— Чрезвычайно интересуюсь личностью Мустафы Кемаль-паши, — сказал Фрунзе.

— Прочтите его письма. Особенно первое — к Ленину. Его декабрьскую радиограмму Ленину… Султанский двор ругает Мустафу дьяволом. А он отвечает: если дело независимости этого потребует, то я и дьяволом стану!

— Есть один вопрос, филологический, чтоли. Знаю, члены ангорского правительства называют себя «векилями», на французский переводят — «комиссар», а можно и «министр». В нашей переписке — как?

— «Комиссар». Это импонирует им.

— Кружатся еще тысячи вопросов у меня…

— Обстановка меняется без спроса, вот и вопросы! — засмеялся Чичерин. — Зато политика наша постоянна! Пожалуйста, скажите там, пусть держатся так же. Закавказские республики на произвол не отдадим. Если вновь о Батуме заговорят, то пусть не забывают: не согласимся на пересмотр уже утвержденного Московского договора. Батум принадлежит Советской Республике! Пусть князь Карабекир-паша, командующий Восточным фронтом, не смотрит на Кавказ, как лиса на виноград…

— А ведет армию на Западный фронт…

— Если же заговорят о нашем торговом соглашении с Англией, то пусть не подозревают нас и поймут: Англия надеется торговлей убить Советскую власть, остается враждебной не менее, чем Штаты, которые заявляют, что никогда не признают нас! Напомните, пожалуйста, о двойной политике Англии: одной рукой подписывает договор, а другой — снаряжает антисоветские армии. Впрочем, турки это знают на своем опыте, говорят: «Ангору бьет греческая перчатка, но в ней английская рука». Неплохо сказано!

Распрощались, и Фрунзе ушел.

ИЗ ТЕЛЕГРАММ ЧИЧЕРИНА НАЦАРЕНУСУ
Август, 1921

…Вам поручается сообщить турецкому правительству… чтобы предоставило полную возможность Фрунзе выполнить свою задачу. Его назначение должно подчеркнуть тесную связь Советских Республик с Турцией, и факт поездки такого видного лица, притом главкома, в Ангору в момент поражения должен произвести эффект.

Ввиду Ваших указаний на финансовую катастрофу, я зондирую почву, не удастся ли теперь послать вторые пять миллионов золотых рублей. При наших затруднениях… это нелегко, но я прилагаю усилия.

…Еще раз повторяю, что мы базируемся не на мимолетных ситуациях, а на длительных исторических силах, и поэтому не только не ослабляем наших тесных отношений с Турцией, но, наоборот, усиливаем их. Турецкая национальность не погибнет, и национальное движение достаточно сильно, чтобы в конце концов одержать верх, если даже будут временами капитуляции верхов перед Антантой.


То была главная мысль. Скажем, бывший векиль иностранных дел Бекир Сами-бей совсем уже тесно сошелся с Антантой…

* * *
В августе солнце разило все живое на Малоазийском плоскогорье. Будто недостаточно было огня от ружей, бомб. Сабельные вспышки ослепляли солдат. Раскалились склоны холмов, уложенные телами павших.

Греческий король Константин под зонтом въехал в древний Эскишехир, бросил своим войскам клич: «На Ангору!» И вот его авангард уже у реки Сакарьи.

Турецкая пехота вместе с кавалерией весь день двадцатого с криками «Алла!» то и дело бросалась в контратаки против воинов в белых чулках с помпонами — кипело сражение…

Закат обагрился, тут же и погас, фиолетовым стало небо, затянуло торчащий минарет мечети Дуа-Тепе, в селении, где главная квартира турок. Ночь накрыла землю, и оборвались крики, пальба. Тоскливо заскрипели цикады, стало холодно, запахло майораном — душицей, диким чесноком. Глухой голос верховного главнокомандующего Кемаля где-то во мраке:

— Адъютант, подойди! В Дуа не поеду. Ночую в поле…

Это чтобы утром с вершины холма уловить через трубу ход неприятеля. По ступеням Кемаль сбежал в отрытый солдатами окоп, лег на тюфяки, взглянул на звезды, дрожащие за воздушными струями. Сказал:

— Отсюда не видно зарев, легко усну. Разбудить, если телеграмма.

Однако спать еще не стал, закурил. В ночной тиши пришло раздумье… Запад взял за горло железной рукой… Три года, как окончилась мировая война и развалилась империя.

…В те дни Кемаль со своей Седьмой армией совершал марш из Палестины домой, дошел уже до Александретты у моря. Вдруг с Босфора глупый приказ маршала Иззет-паши: отдайте англичанам этот город, он нужен им для снабжения Алеппо, отдайте — мы бессильны…

Это значило сдать и армию. Кемаль ответил: списку жертв следует положить конец. Но маршал продолжал увещевать: английский генерал обещал снисхождение, дал заверения джентльмена, ответим любезностью. Скрывая ярость, Кемаль с иронией ответил: «Я чувствую себя лишенным той деликатности, которая, очевидно, нужна, чтобы осознать необходимость любезности». Его, конечно, отстранили от армии, но он успел раздать населению ее оружие.

«Я начал борьбу. Мне помогла Россия. Самим своим существованием. Заявлением Ленина о святости нашей борьбы», — подумал Кемаль.

Первые атаки Запада были отбиты… Но худо получилось во Фракии: действующие совместно турецкие и болгарские четы оказались оторванными от главных сил и отступили в Болгарию — не получили поддержки от стамбульских аристократов, османов, которые не верят в победу Турции, подавленные богатством и размахом жестокостей Запада.

«Я поступил безошибочно, обратившись с письмом к Ленину, — думал Кемаль. — Но если теперь падет Ангора, то аристократы поладят с Западом — не будет конца любезностям! — а меня убьют».

Над краем окопа тень заслонила ворох звезд. Голос адъютанта:

— Если не спишь, верховный… Только что векиль обороны Рефет-паша передал из Ангоры: вчера в Сирии французы расформировали армянский легион…

«Адвокат Антанты и султана, — подумал о Рефет-паше Кемаль. — Да!»

— Хорошо. Иди, не мешай мне спать, — сказал Кемаль и другую нащупал в пачке сигарету — изделие французской концессии «Режи» на турецкой земле, родящей превосходный табак.

Когда началось вот это наступление, Англия и Франция заявили о своем будто бы нейтралитете. Но из греческой перчатки не вынута английская рука. Франция желала бы видеть в Ангоре побежденных, податливых, хотела бы, чтобы он, Кемаль, вместе с дымом ее сгоревшей папиросной бумаги с золотой печаткой вдохнул желание выгнать красных из Баку! При мысли о том, что его хотят приобрести в качестве наемника, закипала душа… Но тут же он отдавал себе отчет в том, что единственная цель его жизни — спасти родину, и превращался в холодное железо.

«Согласия с Западом не будет, — твердо решил он. — Москва знает меня… Но поражение установит в Ангоре власть Антанты, и тогда Москве придется подтянуть дивизии… Надо отстоять Ангору… Придется бросить кость поклонникам Антанты, плетущим заговоры. Обмануть их имею право и обязан… Уступку аристократам диктуют обстоятельства. Но нужно найти ее границы. Где граница? Где выход? Как быть? Как понимает меня народ? Каким видит?»

— Еще не спишь, верховный? — послышался наверху теперь взволнованный голос старшего адъютанта. — Особая новость!

— Разве дадите уснуть! Что еще случилось?

— Только что векиль наших иностранных дел господин Юсуф передал: Москва посылает к нам главного командующего войсками Республики Украина, его превосходительство Фрунзе. Что ответить?

Кемаль сразу встал с тюфяка, по ступенькам вышел на холод…


Через девять дней полпред Нацаренус телеграфом передал из Ангоры Чичерину ноту векиля иностранных дел Великого национального собрания: согласны с назначением господина Фрунзе, счастливы, примем хорошо, сообщите как можно скорее о времени прибытия господина Фрунзе, а также каким путем он желает следовать.

Это он, векиль Юсуф Кемаль, подписал весной в Москве Договор о братстве. Образованный, он умеет составлять любезные письма. О пути же следования спрашивает недаром: все пути в Ангору нынче опасные, разорванные. Повсюду пахнет порохом, письма, бывает, идут месяцами. Сам выбирай путь.

Выехать в августе Фрунзе не пришлось. Вскоре после ноты Юсуфа поступило сообщение Нацаренуса и Российского информбюро в Трапезунде о критическом положении Ангоры: армия греческого короля переправилась через Сакарью, бои идут у Полатлы — последней станции перед Ангорой. Летчики с аэропланов швыряют бомбы на ангорский вокзал и вагоны. Государственные учреждения покинули город. Московское представительство, Нацаренус перебрались в Кайсери — на юго-восток.

Король все наступал. На Сакарье шли бои с его перевесом. Но вот в середине сентября наметился перелом. В решающей фазе сражения сила кемалистской армии перевесила. Подошло время, когда упорство турок стало утомлять королевские войска, также несущие большие потери и уже близкие к отчаянию. Они были отброшены на левый берег Сакарьи. Но теперь уже трудно было здесь удержаться, передышки им не было дано. Началось отступление короля. Это утроило силы кемалистов. Последовал приказ Кемаля — добить королевскую армию. Анатолия двинулась в контрнаступление. Был освобожден Хиври-Хисар, где еще совсем недавно находилась главная квартира короля. Крупная победа! Король, однако, армию сохранил…

В октябре поступили наконец сообщения о том, что учреждения, редакции и типографии газет вернулись в Ангору. Что и московское представительство вернулось, А король… готовится снова…


Тем временем Фрунзе ездил по воинским частям Харьковского и Киевского военных округов. В Одессе выступил на конференции: решение ЦК — всем участвовать в помощи голодающим, всем народом. Красная Армия, конечно, не останется в стороне.

Турецкая поездка просто на некоторое время отложена, но состоится непременно. Работнику Наркоминдела Украины Алексею Артуровичу Дежнову поручил Фрунзе собрать необходимые материалы — поедет в качестве дипломатического советника. Пока суд да дело, пусть изучает в Москве советско-турецкую переписку, договора, годовые отчеты, записки, архивы.

А в качестве военного советника поедет военспец Андерс, заместитель начальника штаба войск Украины и Крыма, товарищ ответственный, хладнокровный и крепкий.

РОДНЯ

Вот и ладно, что задержались… Не на юг, а пока на север, на родину, в отпуск домой махнул Ваня на день-другой, без дороги, с хлебным эшелоном. В рапорте указал, что съездить должен по «семейному вопросу».

Давно, еще в семнадцатом, Ваня пас возле Шолы стадо свиней богатого мужика Степана Фирсовича Хоромского. Это был человек торговый, пришлый: осенью отправлял в город мешки с солониной, зимой — сало. В Шоле появился давно, построил дом под железной крышей, как городской. Ваню поучал: «Богатство — от ума, а не от работы».

Ваня не смотрел в его глаза с толстыми опущенными веками, на седые подстриженные усы, серый пиджак на тощих плечах. Богатство Хоромскому — чтобы власть иметь, чтобы поклонялись. Хотел приучить и Ваню. Хотел иметь много детей, внуков, чтобы вокруг него было людно и все благодарили. Но одна только дочка была у него — Аннёнка.

Днем Ваня пас, а ночью сторожил стадо, со свиньями рядом в шалаше ложился на солому, слышал — из деревни доносились гармошка, частушки. Утром он нырял в речку Шолу, тут же прополаскивал рубаху.

Однажды пришла из деревни Аннёнка, стала перед Ваней, ладненькая такая:

— Ваня, отец велел заколоть поросенка. Приезжий у нас из города.

В те времена Ваня и на нее будто не смотрел: когда еще была сопливой, как-то посулила ему кусок хлеба с маслом, если спрыгнет с крыльца в грязь.

— Заколю хоть десять, твоих свиней не жалко! — ответил, и вдруг, для себя неожиданно, обнял ее и не отпустил.

Думал, она закричит, драться станет, и тогда он оттолкнет ее… Нет, получилось совсем другое…

Она заплакала, отвернула мокрое лицо. Жалость к ней так и пронзила. Аннёнка сидит на соломе, смотрит искоса, удивленно: «Я ведь теперь твоя жена».

Потом тайно прибегала к нему, носила хлеб, вареное мясо, пока не узнал и примчался в повозке ее отец:

— Ты что удумал, стервец, дочь у меня отобрать?

Дрожит, сыплет матерными словами, а Ваня радостно:

— Сама она, Степан Фирсович. Сама решила…

У Хоромского побелели глаза. Он зятя себе приглядел городского — откроет в городе контору, в придорожных деревнях корма́ станет закупать. А Ваня:

— Ты вот что, Степан Фирсович, за пастьбу по уговору скорее заплати мне и прощай. Отцовы долги не признаю, с него спрашивай. Не заплатишь — так я рассчитаюсь с тобой, царя больше нет.

— Эка подлюга! — тяжело задышал Хоромский. — И дочку тебе отдай, и деньгами доложи, а там и от наследства не откажешься. Так в тюрьму же я тебя загоню, не вернешься!

— А до этого я тебя сожгу, — бездумно ответил Ваня.

Аннёнка явилась через пять суток.

— Ваня, меня отец запер в амбар, даже ударил, но от тебя не откажусь. А ему не прощу.

— А что будем делать? И мои родители тебя не признают: не хотят родниться с твоим отцом.

— Уедем, — сказала, — в Ярославль, наймемся на пароход.

Ушла к тетке в Никоново скрываться от отца…

— Ладно, Иван, — снова приехал Хоромский, глаза умные: — Беру тебя в пай. Поедешь с товаром в город. Когда заработаешь, вложишь свою долю и будешь получать процент.

Ваня слушал, ушам не верил. А потом твердо сказал:

— За пастьбу заплати, и уйду с Аннёнкой.

Хоромский сжался, охваченный приступом бешенства. А спустя некоторое время произошло вот что… Ваня мылся в Шоле, нырнув, подплыл под водой к берегу. Тут высунулся и получил страшный удар по голове. В глазах потемнело. Кто-то вроде вытащил его на сушу… еще бил… и столкнул снова в реку.

Разнеслась весть по деревне: Скородумова парень купался, стукнулся головой о корягу и будто утонул. Когда подошли люди, Ваня уже сидел на траве, горстью зачерпывал воду, смывал с лица кровь:

— Холуй Хоромского бил меня, убить хотел, теперь я со Степаном Фирсовичем рассчитаюсь.

Скоро запылало гумно Хоромского с необмолоченным хлебом. Но Ваня не жег: загорелось, наверно, от чьей-нибудь цигарки. Понимал: не жечь надо хлеб, а взять бы для голодных. Так и сказал Хоромскому. Об этом и песню сочинил, и на гармони ее сыграл.

Пришла Советская власть, Хоромский заплатил за работу, и Ваня ушел от него — в Ростов-Великий, на станцию, на склады. Вступил в отряды ЧОН, на винтовке поклялся власть защищать от бандитов.

В девятнадцатом году многие крестьяне, и Ваня тоже, думали, что скоро в Шоле найдется выход из трудного положения: наделы имеются, земля есть, но ни одна семья не имеет хотя бы среднего хозяйства; у одной нет здорового работника, у другой — друга-коня, у третьей — исправного плуга, у четвертой — семян. Сложиться, так бывало в старину по-соседски. Объединиться, и власть предоставит машину, инвентарь и лес. Вот пишут в газете — в Вологодской губернии уже двенадцать коммун и двадцать артелей, в Череповецкой — пятьдесят совхозов и восемнадцать артелей; раздобывают крепкие орудия — вместо сох, косуль, деревянных борон.

И Ване думалось: если в Шоле начнется то же, тогда-то Хоромский и станет ничем, кончится его власть и в собственной семье; тогда-то Ваня с Аннёнкой без спроса обвенчаются, войдут в коммуну и будут жить.

Но расчеты не оправдались. Из-за недостатков развалились и многие вологодские, череповецкие коммуны. А в конце девятнадцатого Ваню мобилизовали в кавалерию, поскольку весу в нем было тогда всего три с половиной пуда.

Аннёнка, когда пришел с ней прощаться, кинулась к нему, прошептала, что рожать ей, и заплакала… Недолго Ваня обучался в Ростове-Великом и с маршевым эскадроном в товарном вагоне при лошади направился за Днепр — в сраженье. Летом двадцатого, когда отступали под натиском войск Врангеля, Ваню легко ранило. Две недели лежал в госпитале, сочинил на мотив «Черного ворона»:

Черный Врангель, что ты бьешься,
Вешаешь, на нас идешь?
Как на штык на мой нарвешься,
Черной кровью изойдешь!
Тем временем Аннёнка сына родила — известила…

Словно век пролетел с того часа, когда простился с ней, с отцом и матерью. Уехал, и будто высокие горы перевалил. Другие земли носили его. Степи сменялись городами, города — степями. Столько было передвижений, стоянок, ночевок на земле, качания в седле, что и во сне виделись дороги, продавленные колесами орудий, разбитые эшелоны, трупы лошадей, кроваво-белые цветы лазаретов. Прошлой весной Ваня был снова ранен, потом — к зиме, — пробившись под огнем сквозь топи Сиваша, дошел до Севастополя, видел корабли с убегающими белогвардейцами.

Где бы ни был, вспоминал Аннёнку Хоромскую, как гуляли по берегу Шолы, сидели во ржи. В синеве пел жаворонок, внизу речка журчала…

Последние полгода от Аннёнки не было письма. Где она? Сынок где?

Хлебный эшелон шел под усиленной охраной. За трое суток добрался Ваня до столицы, отсюда до Ростова-Великого уже рукой подать. Где товарняком, где на дрезине, а то и на паровозе. Со ступеньки паровоза увидел сизые купола ростовских церквей.

Глубокой осенью пустынна булыжная дорога. Синее небо леденеет, холодно, а вещевой мешок будто прилип ко взмокшим под шинелью лопаткам — Ваня вез гостинец: два арбуза и дыню.

Ваня свернул на шолецкий проселок — «поверок», по-деревенски. Вон уже прозрачные верхушки кленов и рябин, да зеленая луковица храма. За канавой, на сухом бугре Ваня опустил мешок, сам сел на ржавую траву…

Из-за голого куста шиповника показалась тощая фигура известного в деревне деда Сайки. Он уже в валенках. Искал зверобой. Для здоровья. Ваня окликнул:

— Дед, это я, скородумовский. Где Хоромский ныне — дома или в городе торгует?

— Знаю, — заспешил Сайка. — Тебя не помню, а про того знаю. Сам здеся, со старухой и внучком, а вот дочка его, та в городе. Там веселей, чай.

К отцовской избе идти через греблю-плотинку между прудами. Слева же от гребли — пожарка с каланчой. Возле нее на углу — дом Хоромского. Сюда и понесло Ваню.

Из темных сеней переступил порог… Теплом дышит печь… Дверь в горницу открылась, показался сам. И тут же за сапогами Хоромского Ваня увидел мальчонку с мохнатыми чулочками на кривых ножках, который играл на чистом полосатом половичке. Короткая рубашонка, голый задок. «Сын», — понял Ваня. Кинулся бы к нему, да с хозяевами надо поздороваться. Прижался к стенке возле двери, как проткнутый. Хоромский отступил, поманил пальцем:

— Проходи, садись. Из окна вижу — идет. Серьезный стал. Командиром? Проходи, я не против власти.

Мать Аннёнки принесла малосольные огурцы, бутылку. Ваня сказал:

— Спасибо вам, но пить не могу. Запрещается.

— А сына не знать разрешается? Вот и он тебя не признает. И не смотрит в твою сторону. А могло быть по-другому.

— Не моя вина — война. Скажите скорее, Аннёнка где?

— Послана, не скоро вернется… — Хоромский уклонился от ответа. Сам спросил: — Кончил службу или на побывку? Какие имеешь на будущее виды?

Теперь не ответил Ваня. Хоромский сказал осторожно:

— В своем военном звании мог бы, конечно, сделать пользу для семьи, для серьезного дела. Ленин что говорит? — Хоромский поднялся, достал из-за иконы желтенькую тонкую книжку — брошюру «О продовольственном налоге». — Вот, привезено из Москвы. Ленин говорит, что нужен оборот и обмен, значит и свободная торговля, капитал… Я не спекулянт. Увидели наконец! Я теперь первое лицо. Без меня с голоду помрешь. Красная Армия ослабеет. Рабочий молота не поднимет. Так? Правильная политика!

Еще летом Ваня видел брошюру в Харькове. Почему-то было напечатано: «Н. Ленин», хотя он — Владимир. Нет, не до самого корня Ваня раскопал, но мысль пришла такая: нэп и частный капитал исключительно для того приняты, чтобы продержаться до международной революции. Еще где-нибудь вспыхнет, и тогда Хоромским конец.

— Политика правильная, но твое дело все равно конченное, Степан Фирсович.

— Так ли? Ленин говорит: двигай дело через кооперацию, а хочешь — своим умом. Кто поставляет хлеб и сало, тот и двигатель! А зажимающий меня, он никто, пусть и партейный или сидит в Совете. Если ты по-прежнему против меня, то и Аннёнке не нужон! Она отца не продаст!

Показалось Ване, что выхода нет, ни одна сила не устранит Хоромского, — горько. Но тут же вспомнилось: в Турции вот крестьянство поднялось, — выпалил:

— Турция вот!.. Скоро я туда поеду.

— Табак там первейший, изюм, компот, — вновь оживился, потеплел Хоромский. — Привезешь тюков десять? Оптом возьму… Бывало, на Нижегородской ярмарке…

— Не за этим поеду, непонимающий ты, Степан Фирсович.

— За кожами? Или еще за чем?

— На помощь в борьбе! По просьбе революционного правительства! — нехотя проговорил Ваня. — Оно с Антантой воюет. С султаном.

— Гэ-э, — засмеялся Хоромский. — Берегись, султан!

— И ты берегись, Степан Фирсович. Сымем окончательно.

— Пробовали… Умыли Россию кровью, и обратно — нет.

— Что обратно? Кто умыл-то? Такие, как ты, — восстаниями!..

— Это брось! — Хоромский насупился. — Имеешь оружие, так уже и в крик? Посмотрим: ты вот голосом, а я товаром развернусь, товаром… И Красную Армию, и всех, и наследника твоего прокормлю…

— Наследник он и твой. И предсказываю: если ты меня изведешь, то он доконает тебя, двигателя через сало. За это сало я тебя, Степан Фирсович, крепко ненавижу. Когда вернусь, Аннёнку и сына заберу от тебя… Дом у тебя большой, устроить бы в нем детские ясли… либо техникум огородничества, как в Поречье…

— Ну уж этого тебе не видать, как дочки моей тебе не видать! — решительно поднялся Хоромский.

— Говори, Степан Фирсович, где она?

Не ответив, Хоромский кинулся за дверь, что-то яростно бормоча.

Потом Ваня сидел на лавке в родной избе. Пришла вся шолецкая комсомольская ячейка — трое парней. Вслух читали листовки:

— «Орудия и пулеметы замолкли… Красная Армия завоевала республике свободу. Мы свободны, но мы голодны… Крестьянство пробудилось от векового гнета, но хозяйство его гибнет. Фабрики и заводы еле дышат… Поезда ползут медленно, разруха царит… Как тут быть? В чем спасенье? В нас самих спасенье… В вас, юных пролетариях и крестьянах, если вы захотите, если твердо решите взяться за дело. Ваше счастье зависит от вас самих…»

Отец за самодельным столом резал на плашке вишневый лист на курево — ни у кого нет махорки. Тощий, с черными запавшими щеками, пальцы тряслись, когда скручивал цигарку:

— Зависит от самих… В восемнадцатом году насчитали пятьсот десятин пахотной вокруг. Агитацию тогда все уразумели — запахивать. Туто-ти пустили землю в раздел. Малоземельным и безземельным. Но что получилось? Не в силах обработать. Безлошадство! Выхода не получилось…

— Сразу бы тогда объединение, но момент пропустили, — сердито проговорил Ваня.

— Потому что мужиков не осталось. Как ты ушел, так и другие сразу… Дальше, хлеба нет, города голодают. Пришли городские агитировать: взять весь хлеб на учет. А мы: большевики на фронте этому не учили. А эти: «Мы тоже большевики. Без учета хлеба все пропадем». Поверили им, стали брать хлеб на учет. А хозяйство не получилось. Кругом в губерниях попробовали куммуны. А у нас в Шоле только разговор: земля в разделе да в разных местах, нужно сперва переделить, лесных угодий прирезать, машину достать… Ах ты!

— Да, ребята, пропустили вы момент.

— И вот Хоромский снова с хозяйством, а я хотя и с землей — нищий, и тех куммун уже нет. — Глаза отца мерцали в глубоких глазницах. Вскочил, трясет его, того гляди ударится о бревенчатую стену. — Семян нет… Ну, не выбраться никак, — он закашлялся. — Ни у кого семян нет. Только у Хоромского.

Ваня сказал:

— С поезда, товарищи, я в уком заходил в Ростове. Помощь семенами будет. Без артели не прожить, значит будет и артель или кооперация. Международный ход в общем и целом имеет это направление.


Ваня не мог точно представить себе, что такое «коммуна». Просто виделась другая жизнь, в которой нет власти Хоромского и он, Ваня, с Аннёнкой и сыном свободно живет в своей чистой избе… Он видел ту будущую свою деревню, по которой люди шли в поле или к выгону, гнали скотину, везли сено с луга. На закате краснели стволы берез, живые листья как медные. Солнце уходило за огороды. Черные, удлиненные тени от кочнов капусты, тоже медных, ложились на взрыхленную здоровую землю. Все было повито прозрачной, освещенной горящим небом защитной дымкой, будто укрывала людей от подступающего ночного холода… А осенью проезжали свадьбы… Понятие «коммуна» стояло как этот теплый, легкий, освещенный туман, за которым ширь белого света со всеми его землями и народами.

Повидать Ваню пришли родичи из соседних деревень. С детьми. Все сели на лавки, горница наполнилась громкими голосами. Пришли кто с корзиной, кто с сумкой. Стол уставили мисками с солеными грибами, огурцами, серыми пирогами, холодцом. Посредине возвышался чугун с горячей картошкой. Дядя со стороны матери, как и ее сестры, крупный, громкоголосый Алексей Грязнов, привез бутыль мутной самогонки. С красным лицом и светлыми глазами, командуя, он — одноногий — стучал под столом деревяшкой:

— Вот, живем! Крестьянин не загинет!

По одну сторону стола на скамьях сидели сестры и братья отца. Эти все тощие и будто моложе. У женщин длинные косы. Приветливые, ласковые, говорили тонкими, тихими голосами, будто щебетали:

— Милые мои, родимые! Как хорошо-то!

В торцах сидели дети сестер. За столом и учитель Максим Георгиевич, и будто случайно зашедший дед Сайка.

В гомоне одна из женщин вдруг всхлипнула, видно вспомнила своего, убитого, и бабы дружно заревели. Но Алексей Грязнов двинул деревяшкой, гаркнул:

— Размокли уже?!

Доброе родство — чем не коммуна, настоящая! Полная! Говорили друг другу только хорошее, с уважением. Забыли, как ругались при дележке… Есть совесть, есть и стыд, да и свой своему поневоле брат.

Малые дети позасыпали на руках матерей.

— Шурка, возьми, положи моего, не вылезть мне.

Младенца с голыми ножонками передавали через стол.

В темном углу на слабо белевшем покрывале лежало поперек кровати с полдюжины спящих ребят.

— Ванечка, спой! — просили материны сестры.

Ваня взял гармонь и спел:

На гармонике играю
Очень даже весело.
Что ж ты, Тая, дорогая,
Носик свой повесила?
— Про любовь! — взывала двоюродная сестра Тая.

Ваня спел про шолецких девок… Женщины смеялись, а Грязнов:

— Баба, конечно, да. Вилы ей полегче, грабельки потоньше. А что приятное — хоть на передах подвози.

За столом — несколько человек приезжих из голодающих губерний, приняты кресткомом — крестьянским комитетом в деревнях Ростовского уезда; молчаливы, лица у них зеленовато-бледные, как капустный лист.

— Как там, совсем безвыходно или что-то предвидится? — спрашивал Ваня.

— Жутко там, — отвечали. — Люди на ходу мертвыми падают… Такое, что и во сне не увидишь, — за столом говорить не будем.

Мать принесла еще блюдо:

— Как вспомнишь, что целые губернии от голода лежат, — кусок в рот не идет.

Да, подсекла крестьянство мировая война, побила народ, лошадей, заглушила землю, сожрала запасы… Советская власть, конечно, правильная, да возраста ей мало: не успела поставить хозяйство, как еще придавило и засухой. На глазах вымирают села. Не осталось ни курицы, ни яйца, ни собаки, кожу со скота сварили. Один бы хороший урожай — и спасены.

Ваня положил ложку.

— Вот и говорю: были бы артели повсеместно — скорее спасли бы большее число людей и скота, посеяли бы на будущий год.

Алексей Грязнов провозгласил:

— Мы и есть артель! По-семейному можем делать доход.

Дед Сайка смотрел голубенькими глазками:

— Артель — дело божеское. Допустим, взять монастырь… Живал я в этом обчежитии, когда из Одессы поплыл в Константинополь, дальше — в Старый Афон. Тоже артель.

Учитель сказал:

— Крестьянская община в русской деревне — испокон…

— Только наша Шола — наполовину торговая, трактирная: бывшие лакеи в Москве — все из нее, — кашлял отец.

— Хоромских повсюду заставить все сдать в артель, взять у них для спасения голодающих, — продолжал Ваня свою мысль.

Послышался смех:

— У него возьмешь! Как бы тебя самого не взял — на откорм боровов.

— У нас кулак раздевает соседа, как мародер, — сказал один из прибывших.

Трудно Ване говорить о Хоромском. Работал у него — был зависим. Давно уже не работает, а все равно зависим. Не только из-за Аннёнки. Хоромский богатством своим, как прежде, будто у власти, влияет примером. Казалось, потому и не вышло с артелью в Шоле. Глядя на Хоромского, мужики берутся за отдельное свое хозяйство, терпят недостатки, нужду. Трудно будет выбраться, хотя уже есть декрет Совнаркома о взаимопомощи и намечается кооперация. Если же во всем мире дело быстрее пойдет к революции, то у Хоромского не станет иного выхода, как сдать свое хозяйство в артель, подчиниться обществу.

За столом строили планы:

— Открыть бы крестьянский университет, — сказал учитель. — Учиться надобно, агрономию знать, чтобы быть с хлебом.

— А с лесной дачей как? Восемьсот десятин!

— Вот артели бы и передать!.. Фруктовые сады разрастить, пасеки расположить… С лесопилки ящики взять под урожай… Проселок до большака вымостить…

— Картофелетерку взять артелью у Хоромского…

Ваня разрезал арбуз — каждому попробовать, рассказал, что́ на Украине, — предполагается поездка делегации за море.

Затем Ване — вопрос:

— А что там такое в Турции, Вань?

— Доложу, когда вернуся.

На закате опустела изба. Захмелевший дед Сайка подсел к Ване:

— В Одессу, родимый, приедешь, так не зевай: сразу на корабль норови; на воле-то ночевать — холодно, да и бабы, которые ночные… В Константинополь приплывешь, с парохода не спеши. Сутолока, в глазах мельканье от красных шапок, вещи из рук хватают: ступил на пристань — плати; на мост ступил — обратно бросай монету в кружку; а за углом с блюдцами сидят… Перевозчику на пароходе заплати и больше на глаза не показывайся — потребует доплаты. Казенную еду тут не бери — дорогая. Возьми с берега хлеба, луку. Теперь же гляди, не сей ли пароход следует дальше, в Афонский монастырь? Товда тебе совсем хорошо. На горе Афон, как пристал, сразу запишися…

— Дед, иди ты… гулять. Не в Афон я. Другая откомандировка.

Ваня озабочен был, как сделать так, чтобы его письма Аннёнке попадали не в дом Хоромского, а только в ее руки, когда приедет. Матери своей не стал об этом говорить — мать не любила Аннёнку, и мать и отец не хотели родниться с Хоромским, думали, что Аннёнка загуляла в городе. Ваня решил не вмешивать родителей в свои дела. Попросил почтовика Иларионыча отдавать письма только в руки Аннёнке, открыто объяснил старому человеку — почему. Иларионыч обещал, но усомнился, как и где застанет Аннёнку, которая то в городе, то у тетки, то еще где; хорошо, если бы сама зашла в почтовую контору, а он уж сбережет для Аннёнки письма, никому не передаст…

— В монастыре там обчежитие… — не унимался дед Сайка.

— Ладно, деда Сай, — поласковей сказал Ваня. — Вот с какой просьбицей я к тебе. Как появится в селе Аннёнка Хоромская, устереги ее, скажи ей, пусть сама мои письма возьмет у Иларионыча. Сама пусть идет в контору. Понял меня?

— Как не понять… В конторе… сама…

— Сделаешь, что прошу? Не забудешь?

— Я, да чтобы забыл? Этого еще не случалось.

…Перед отъездом из Шолы Ваня снова зашел к Хоромскому.

— Дай адрес-то Анны Степановны…

— Постоянного не имеет, — хмуро ответил тот.

— Приедет, скажи ей, что письма от нее жду.

— Ей, значит, писать, на имя турецкого султана?

— Сообщу с дороги, куда писать… Фотографию мальчонки делали какую?

— Нет фотокарточки… Прощай, отец-кочевник.

ДУША КЕМИКА

Гудящее многоголосье стояло под гулкими сводами в залах школы командиров — бывшей духовной семинарии. В спальнях семинаристов теперь красные курсанты, дух кожаных ремней и грубошерстных шинелей. Вместо молельни — клуб.

Дежурный по столовой раздумывал, как накормить вернувшегося из отпуска, но еще не поставленного на довольствие Ивана Скородумова. Половник супа повар зачерпнул со дна котла. А хлеб?..

— На сегодня имею домашний, — успокоил Ваня.

Товарищи в классах, на занятиях. Ваня пошел в читальный зал, а тут на удачу комиссар, поздоровался за руку:

— Как живет деревня, Скородумов?

— Скудно, хотя и пощадила засуха нашу губернию. Продналог сдала. А вопрос в том, что инвентаря и тягла нет. Что касается богатея-кулака, то он сейчас поднимает голову, — ответил Ваня. — Как, по вашему мнению, будет дальше с кулаком? Какая сила его пересидит?

Ване хотелось, чтобы комиссар ясно ответил: «Международная революция, которая пока неслышна развивается, но победа которой не за горами». Но комиссар другое сказал:

— Советская власть и пересилит. Союз рабочего с бедняком и середняком… Ты вот что, Скородумов, напиши-ка заметку в стенную. О своих деревенских впечатлениях, так сказать. Факт полной сдачи продналога имеет исключительное значение. Спасает многих голодающих. Это огромная победа наших Советов. Враг пытался сорвать сдачу продналога, этим рабоче-крестьянскую власть погубить. Не вышло, как ни скрывал посевы, зерно… Так вот прикинь и напиши своими словами…

— Я, товарищ комиссар, одной ногой уже на дороге в Турцию стою. Написал кое-что на этот счет, — Ваня достал из кармана листок. — Вот, стихом: «Ты турок, я русский, но один у нас враг — капитал и кулак. К тебе вражды никогда не знал. Да здравствует Интернационал!»

— По смыслу правильно, молодец! — тепло сказал комиссар.

В читальню вошел преподаватель тактики. Взглянул исподлобья поверх стекол в железной оправе:

— Свой должок по тактике, курсант Скородумов, пога́сите весной. Возьмите с собой в дорогу нужную литературу. Даю вам тетрадь и целых два карандаша. Записывайте, конспектируйте.

— Турецкие слова буду записывать. Турецкий язык буду учить…

— Хоть полинезийский. А тактику знать!

— С командирами поеду. Может, они и поучат.

— Неплохо бы, неплохо…

— И турецкую тактику могу…

Ваню тревожили его сапоги — за лето прохудились. Спросить бы комиссара еще о гимнастерке, взамен застиранной. Впрочем, комиссар и сам сказал бы, будь возможность. Надо терпеливо ждать: «Абросим не просит, а дадут — не бросит». Вслед за комиссаром вышел на площадку, тут комиссар и сказал, вспомнил:

— Да, вот что еще. Тебя спрашивал замначхоз. Хочет одеть тебя. Сейчас он готовит зал к партийному собранию. Поднимись…

Широкая лестница вверх вела в актовый зал, а вниз — в фехтовальный. Парадная, на ее ступенях выстраивались курсанты, встречая гостей. Актовый зал — большой, белый; с расписанного золотом потолка свисали люстры. В этом зале «качали» своих признанных командиров, на митингах пели «Интернационал» — под высокими сводами торжественно перекатывались голоса.

Ваня быстро, через ступеньку, поднимался, когда из коридорчика вышел замначхоз, деловой такой боец, насмешливый Маргар Кемик, или, как переделали, Макар Кемик.

— Вот я, родимый, одевай меня срочно. Верно, скоро ехать, родимый.

«Родимый» — Ростовского уезда привычное приветливое словцо.

— Главное, сапоги, — сказал Кемик. — Пойдем на склад, сам выберешь пару из барахла, поносишь день, а прибьешь подковки — два! Едешь? И я еду! Я знаю турецкий язык! А ты? Ме-е…

Кемик, хотя и насмешничал, рад Ване. Сели на ящики в полосе света от распахнутой двери в склад. Ваня выбирал пару в горе сапог, связанных за ушки. Лицо Кемика вдруг приняло выражение ожесточенности, и он сказал сквозь зубы:

— Опять я туда. Думал, больше не увижу те скалы. Но я хочу туда. Не боюсь! Поеду! Фрунзе и меня взял в отряд… В скалах лежат мои братья. Три брата — Акоп, Асун, Усеп. Мои родители. Мои родственники. Все там лежат, кто не убежал…

Глаза Кемика горячо блестели, стали влажными. Ваня взглянул, вздрогнул. Слышал, что у Кемика в тяжелое время мировой войны была затравлена и погибла вся родня, хотелось как-то успокоить товарища:

— Это — прошлое, Макарушка. Это не повторится. Теперь там революция… А что было-то там с тобой, расскажи, станет легче…

— Я учился в академии Эчмиадзина, я учителем стал, но и года ребят не учил, от ятагана быстрее лани бежал! Есть несчастье родиться и жить в дикой Турции, если ты гяур, то есть христианин.

— Стало быть, ты в Турции и родился?!

— В деревне возле Эрзерума, Ваня. Мой отец был бедный крестьянин, как и твой. Сеяли пшеницу у красных скал. Летом у нас жара, а зимой… как это называется, когда холодно… Сибирь. Снегом заносило. Это ничего. А вот когда резня, ум уходит из головы, все кружится. Большая резня… Я тогда мальчик был…

— Так это в прошлом, — растерянно повторял Ваня. — В прошлом…

— Это был пятнадцатый год, весна была! Уже посеяли, когда слышим в долине дикий рев. Будто река прорвалась. Но это банда жандармов охотится. Ты мужчина? Так получай пулю или нож! Или с карниза столкнут в пропасть. Или в колодец. Парней ловили на улицах… Братья мне говорят: мы побежим в горы и будем защищаться, а ты надень женское платье и с матерью и сестренкой иди навстречу русской армии; останемся живы — придем в Эчмиадзин, к Эривани. Несу маленькую сестренку, беру мать за руку, бежим долиной Аракса до Эчмиадзина. В деревнях просим у людей милостыню. Мама до одной деревни не дошла, на дороге упала, умерла… Потом в Эчмиадзин пришел земляк, сказал, что мои братья побиты. Я двинулся дальше, в Елизаветполе сестренку отдал в приют, а сам попросился в русскую армию… В армию взяли, послали на заготовку продовольствия и фуража, — ведь я знаю турецкий, могу с населением говорить.

— А русский почему хорошо знаешь?

— Дядя мой жил в Эрзеруме. Я там учился. В школе эфенди Санасаряна. Армянский учил, турецкий учил. А учитель говорит: «Дети, учите и русский: тут у нас мусульмане, и надо знать турецкий, а тут Россия, и надо знать русский; русские наши защитники; в русских войсках есть армянский карабахский полк; вместе воевать — надо знать язык…» Я взялся учиться, учитель дал книги. Русские люди приезжали в Эрзерум, я и у них учился. Имел много русских книг. Дядя хотел ввести меня в торговлю, чтобы ехал за товарами в Россию…

— Вот и меня один человек, Хоромский, определял в торговлю! Но он из тех, кто кланяется да за пятки хватает.

— Русские купцы и к нам приезжали, я был переводчиком. Один купец приехал с дочкой, хотела путешествовать, как Пушкин, и хотела изучить турецкий язык, а я изучал русский, и вот мы переписывались: она мне — на турецком, я ей — на русском. Она жила в Грузии… В форме русского солдата я дошел до Трапезунда. Все тут думали, что я русский, а узнали бы, что армянин, то — голову долой. Два миллиона человек погубили.

— Верно это?

— Весь мир об этом кричит! Только ты не знаешь.

— Кто виновный-то? Вот в чем вопрос.

— Кто убивал, тот и виновный! Что было дальше? С русской армией мы стали возвращаться в свои деревни. Я заехал в свою, так даже родных могил не нашел. «Ну что, Кемик, — спрашивают меня жители, — теперь будешь мстить за братьев? Но мы, — говорят, — не виноваты. Это банда Арслана». Я ответил: не мстить, а за свободу Армении буду драться, вместе с русскими. Мечтал, что Кавказская армия займет всю Армению. Но в конце семнадцатого эта армия ушла из Восточной Турции, потекла на север. Я плакал тогда: зачем уходим? Ездовой при складах у меня говорит: «Четыре года не видел дома своего. Война убивала нас. Довольно! Мы кончаем войну, идем домой». Конечно, каждый хочет видеть свой дом. Но султанские паши тогда перешли границу, стали занимать наши города. Никого не пощадили!..

Это была преступная авантюра султанского правительства, триумвирата — Талаат-паша, Энвер-паша, Джемаль-паша. Талаат вел травлю Советской Республики, постоянно твердя, что любая Россия, царская ли, советская, останется кровным врагом турецкого знамени. В конце семнадцатого Совнарком заявил: войну прекращаем, конец войне — а триумвират перебросил с Европейского и Месопотамского фронтов на Кавказский десять дивизий из всех сорока пяти. Восемнадцатый год, подписан Брест-Литовский мирный договор, подписан и Турцией, однако турецкие войска Энвер-паши оккупируют Эрзерум, Сарыкамыш, Ардаган, Карс, Батум… Осенью они ворвались в Баку, разграбили город, учинили расправу — убили тридцать пять тысяч человек. По велению командующего Восточным фронтом, одного из султанских пашей, разрушены села и города, через которые прошла его армия.

Кемик не делал большого различия между султанскими правителями и кемалистами, ведь и те и другие — турки, армянских детей оставили сиротами.

— Но твоя сестренка, Кемик, ты говорил, в приюте?

— Когда наш эшелон остановился в Елизаветполе, я соскочил, сестренку из приюта подхватил и стал пробираться с нею в Тифлис. Думал, зайду к дочке русского купца. Пришел — никого нет, уехали за границу. А паши наступают, надо спасаться. Оставляю сестренку мою, Маро, у одной старухи, которая сказала: «Я одинока, оставь мне ее, а сам пробирайся в Крым, в город Армянский Базар, там наши родственники». Я добрался, родственников нет, но вижу добродушный крестьянский народ. Я — в ревком. Спрашивают: «А не пойдешь ли, товарищ, в партизанский отряд? За бедняков повоюешь с кулацкими наймитами». Я записался, получил винтовку… Был бой под Керчью, а потом мы стали отступать под натиском корпуса генерала Слащева. Отступили за Днепр, и наш отряд влился в Красную Армию. Воевал я на польском фронте, а потом против Врангеля, а после него попал вот в эту школу… Такая моя история. Теперь, когда поедем в Закавказье, возможно, найду Маро…

— Надейся и найдешь, — сказал Ваня. — А вот насчет резни… Там ведь теперь революция? В штабе один человек, товарищ Кулага, показал мне брошюру — называется «Революционная Турция». Сказал: «Сейчас сам изучаю, а в дороге дам и тебе прочитать». Понял? Ведь революция там!

— Но ведь — турецкая? — прищурился Кемик. Видно, у самого не было ясности. — За себя лично не боюсь: у меня звезда на фуражке. Но… понимаешь, там мертвыми выложены горы, костями завалены ущелья…

— Но те же, я говорю, крестьяне там, дети у них. Не может быть, чтобы… Да и мы все разве дадим тебя в обиду? Я всегда за тебя встану, как за товарища.

Ваня теперь чувствовал симпатию к Кемику. Даже забыл про сапоги, рассказал ему про свои домашние дела, про Аннёнку и сына, и что родители — так получилось — не признают…

Кемик слушал хорошо, сочувствовал, в ответ вдруг спел песенку на армянском, потом ее же на русском языке. Это было обращение к девушке, родители которой не соглашались…

Милая, побудь в моем саду,
Я сниму с тебятвою беду.
Пусть твои родители упрямы,
Путь к их сердцу как-нибудь найду.[3]

ВНЕЗАПНОСТЬ

Новая весть. Вот газета… Обстановка резко переменилась: Ангора подписала какое-то соглашение с французами — оккупантами! Буржуазные газеты ликуют: Ангора порывает с Москвой…

Фрунзе за столом в своем штабном кабинете спокойно отложил газету, взял папиросу. Но прижечь забыл. С коробком спичек, зажатым в руке, подошел к окну, открыл форточку, но и тут не закурил. Пошел ходить из угла в угол…

Первая мелькнувшая мысль: Кемаль отстранен от власти. Несмотря на Сакарийскую победу. Противники лишили его полномочий, когда наступление короля было отбито и на фронте установилось равновесие. Взяли власть и переменили ориентацию.

Стало быть, в августе товарищ Нацаренус верно утверждал, что Рефет-паша готовит в Ангоре переворот? Чичерин тогда с сомнением отнесся к такой оценке положения. Он говорил: возможны уклоны верхушки, но национальное, освободительное дело Турции не погибнет. Дерево, крепко укоренившееся в земле, стоит непоколебимо в бурю, когда его верхушку мотает из стороны в сторону.

Но сейчас как будто не уклон, а полная перемена политики? Кемаль подчинился намерениям Франции? Может ли быть такое?

Фрунзе в полной мере ощутил, как не хватает ему знания личности Кемаля, знакомства хотя бы краткого, но очного, разговора с ним. Но то немногое, что знал, заставляло отвергнуть предположение, что Кемаль порывает с Москвой. Умный Кемаль не станет перерубать вокруг себя корни и объединяться с какой-нибудь антисоветской силой.

Англия, Соединенные Штаты, Франция, они ведь союзники, какими бы ни раздирались разногласиями. Совещаются, делят земной шар, Россию тоже поделили, считают деньги, количество войск.

…Много лет спустя ученые обнаружили записку главного командования союзных армий об интервенции в России:

«Если Антанта хочет сохранить плоды своей победы… она сама должна вызвать перерождение России путем свержения большевизма… Для держав Антанты жизненной необходимостью является уничтожение его как можно скорее; их солидарный долг состоит в том, чтобы объединить с этой целью свои усилия… Обязанности каждой из них должны быть, по-видимому, распределены следующим образом:

Англия: Действия в Северной России и в Прибалтике. Участие в интервенции в Польше. Действия в Юго-Восточной России с целью соединить вооруженные силы Сибири с армиями Деникина и Краснова. Организация этих армий.

США: Действия в Польше (руководство действиями союзников).

Франция: Действия в Сибири и на Украине. Организация польской армии.

Италия: Участие в действиях на Украине».

Разумеется, Фрунзе этой записки не знал. Но «солидарный долг и обязанности» союзников на деле ощущал все годы на фронтах против армий Колчака и Врангеля, организованных союзниками же. Он думал сейчас о том, что беспощадность Антанты не ослабла. Рассчитывают на голод: Россия пухнет, надо воспользоваться, предъявить ультиматум. Перехвачено секретное письмо врангелевского штаба бывшему русскому посланнику: белые войска готовятся, Антанта поддержит. Всех и вся она толкает против Советов. В Белграде министры участвовали в панихиде по Николаю II.

Весь год грозен — Кронштадтский мятеж… Война на Дальнем Востоке… Попытка занять Кавказ, подавив сперва кемалистов.

И вдруг — франко-кемалистское соглашение! Что это — коварный план? Англия угрожает Кемалю новым наступлением, а Франция мирным путем добивается — уже добилась — поворота Кемаля против Советов?

До сих пор она признавала только врагов Советской власти. Вдруг признала Кемаля… Большой успех Ангоры. Но чем заплатила? Чем? Что там произошло? В какой обстановке подписано соглашение? И почему молчала Ангора — ведь обещала сообщать на началах взаимности?

Сейчас придет Дежнов, вернувшийся из Москвы… Без шума открылась дверь, вошел старший секретарь Сиротинский — сказать, что Дежнов уже здесь. Задумавшись, Фрунзе не сразу понял секретаря:

— Что, Сережа?

Затем вошел Дежнов, оставив за дверью сопровождавшего его красноармейца. В длинном пальто, в шляпе. В руке портфель. Худощав, строен, правильные черты лица. На ходу снял перчатки:

— Здравствуйте! Любопытные новости…

Фрунзе поднялся ему навстречу:

— Жду с нетерпением… Садитесь, Алексей Артурович. Хотите чаю — согреться? Сейчас принесут…

Дежнов рассказывал, что узнал в Москве. Франклен-Буйон приезжал в Ангору еще в июне, потом в июле, В сентябре вновь приехал, месяц продолжались переговоры. И вот — какое-то его соглашение с турками…

— И Чичерин опасается, не против нас ли оно? Что известно на этот счет? — спросил Фрунзе.

— Пока решительно ничего, Михаил Васильевич. Одно лишь отчетливо: после поражения греков на Сакарье Запад раскручивает маховик дипломатии, что-то вновь обещает Ангоре, старается купить. И вот подают свои голоса ангорские деятели, готовые на все, лишь бы договориться с Западом. Эти отдадут прибрежные области, легко повернут политику против нас.

Дежнов рассказал далее о полученном в Москве сообщении из Лондона: бывший векиль иностранных дел Ангоры, Бекир Сами, тот, который приезжал в Москву, а потом метнулся в Лондон, в Париже повел переговоры с белополяками. О чем? Хотят заключить временное соглашение, потом заменить его договором между Францией, Польшей и Турцией. Направленность его понятна.

— Но сие — не более чем слухи, так ведь? Дым?

— Да, дым. Но где дым, там и огонь…

Оказывается, еще третьего октября полпред Нацаренус сообщил из Ангоры, что в Национальном собрании наделало шуму прошение векиля иностранных дел Юсуфа Кемаля и еще двоих векилей об отставке: отметают секретные антисоветские статьи в проекте соглашения с Франклен-Буйоном. Через несколько дней — новая телеграмма Нацаренуса…

Дежнов достал из портфеля, передал Фрунзе копию, Фрунзе вполголоса прочел:

— «В правительстве два течения. Одно — за мир с Антантой во что бы то ни стало. Другое — за борьбу до конца… Мустафа Кемаль занимает среднее положение…» Гм-м… Среднее? Не верится, Алексей Артурович. В таких вещах, по-моему, середины не бывает. Это, наверно, тактическое…

— Наверно, — Дежнов достал другой листок. — Так или иначе, Чичерин принял турецкого посла Али Фуада и заявил: западная пресса полна намеков, мы серьезно опасаемся. Известие об отставке Юсуфа не означает ли отказа турецкого правительства от политики, которую он представлял, подписывая Московский договор?

— Наша задача с вами усложняется… А приятные известия?

— Из Баку передали: благополучно добрался до Ангоры, главное, хорошо принят Мустафой Кемалем азербайджанский полпред Абилов. И еще: Ангора хочет заключить с нами торговый договор и консульскую конвенцию…

— Хорошо, но с франко-турецким соглашением, безусловно, намаемся. Вы готовы в дорогу?

— Мне кажется, что я уже в пути! И работаю. Буйона, может, и не превзойду в дипломатических извивах, но материалами запасся… Подобраны, систематизированы. Могу представить данные в историческом аспекте. Если хотите, то и по царским, по султанским договорам. Могу осветить, если угодно, любой вопрос.

— Прекрасно. Рад, что работаю именно с вами. Не знаю, что ждет нас, но дело свое мы исполним. Так?

— Именно так, Михаил Васильевич!

Помолчали, раздумывая, пытаясь разглядеть предстоящий путь. Дежнов вдруг вспомнил, невольно улыбнулся:

— Между прочим, в Национальном собрании, когда Мустафа Кемаль докладывал о победе на Сакарье, он сказал: «Аллах помог!» Как вам это нравится?

Фрунзе смотрел сосредоточенно:

— Что ж, учитывает верование и чувства мусульман… Кстати, есть и у меня новость. Советской власти сдался бывший стра-ашный белогвардейский генерал Слащев. Он здесь, только что из Константинополя. Думаю поговорить — пусть расскажет о Турции. Вы не хотели бы послушать?

— Думаете, он что-нибудь дельное, новое расскажет? — вопросом ответил Дежнов. — Ведь он сейчас занят исключительно своей судьбой. — А все-таки!

ВОЗВРАЩЕНЕЦ СЛАЩЕВ

В одной из севастопольских бухт легко покачивалась на волне паровая яхта «Жанна», гордая и грациозная, с высокими четкими мачтами. Пришла от турецкого берега, еще вчера была собственностью генерала Якова Слащева. В прошлом году в предзимье, после перекопской катастрофы, он на этой своей яхте ушел в Константинополь.

На юге России еще не остыла ненависть к генералу — в Екатеринославе и Николаеве он расстрелял сто двадцать человек рабочих. Тогда его армейский корпус в заревах отходил в Крым, в отсветах пожаров тянул за собой колеи, полные крови. Жителям Джанкоя еще вспоминались его виселицы на привокзальной площади, а симферопольцам — виселицы в сквере. Людей еще мучили видения: повешенные касались носками сапог булыжной мостовой, и издали казалось, что они стоят на цыпочках… Генерал буйствовал как безумный и кричал убегающим: «Тыловые сволочи! Распаковывайте чемоданы! Я удержу Крым!» Севастопольская Дума помедлила было с казнью десяти красных активистов. Он, рассвирепев, примчался из Джанкоя, увез их в своем поезде и утром расстрелял. «Я наведу здесь порядок! И во всей России!»

Говорили, что он наркоман. У него было совсем белое, как бумага, лицо, большой рот горел, как мак, а глаза — зеленые. Но в храбрости ему не откажешь: он плевал на смерть, убивал и сам под пулями шел впереди атакующей цепи, демонстративно щелкая семечками из горсти. В ресторанах он большой лапой давил бокалы, похвалялся: «Пока имеются семечки, Перекоп не сдам!» В его повадках многое было напоказ, но он был опасен, как бешеный волк.

Теперь этот человек, трезвый, безмерно усталый, разбитый, сидел в глубоком кресле в номере харьковской гостиницы. С ним только двое верных ему офицеров. Скоро и они уйдут: спокойно будут служить красным.

Определилась бы наконец его судьба. Что скажет этот Фрунзе, так быстро опрокинувший сильнейшую белую армию? Назначение на какую-нибудь должность подтвердит, что его, Слащева, оценки, понимание истории, намерение воспользоваться амнистией вполне правильны, интересной окажется сама парадоксальность поступка: крупнейший белый генерал перешел на сторону красных. Уклончивая же речь Фрунзе обозначит ловушку: устроят суд и расстреляют. Пусть! Пуля поставит точку.

Тайный отъезд из Турции не составил трудностей: своя яхта у причала возле моста через Золотой Рог, а воды Босфора кишат судами, за деньги — в любое время пропуск в Черное море. Уполномоченный Слащева говорил с советским представителем, получил заверение, что амнистия распространяется и на офицеров, опасения излишни…

Год назад еще можно было рассчитывать, что обученные белые войска снова пойдут в дело: союзники подавят кемалистов, откроется путь на Кавказ, и белая гвардия через Батум и Тифлис двинется в Россию. Тошно будет сознавать себя рабом Франции, добывающим для нее бакинскую нефть и черноморские порты, но, утвердившись на Кавказе, возможно будет затем к чертовой матери послать французских дядей и постепенно взять этот край в одни русские — не советские! — руки.

Но все надежды похоронил турок, Мустафа Кемаль, недавний адъютант султана, а теперь султану же поддающий коленом под зад. Сколотил армию, укрепился. Союзники ничего не могут поделать с этим азиатом, вынуждены вести с ним переговоры. Стало быть, русская белая армия в Турции не нужна, ее куда-нибудь перебросят, раскидают.

Гнусно поведение союзников, невмоготу театральщина Врангеля, то и дело целующего землю, то крымскую, то под российским посольством в Константинополе. А сам армию готов продать кому угодно, лишь бы против Советов. Дурак! Возможно, голодная Россия сама переболеет этими Советами. Надо ж и такое принять в расчет! Москва, объявившая нэп, хочет торговать с Европой…

Уходя на яхте, Слащев думал, что Чека не посмеет тронуть его, однако, увидев бойких, решительных краснофлотцев Севастополя, их подозрительные взгляды, вдруг обмяк: эти могут и кончить, не стараясь разобщаться. Потом он услышал их песню и вроде успокоился.


Жена Софья Алексеевна тревогу свою скрывала за строгостью:

— Миша, я об этом Слащеве! Пусть с тобой будут еще люди, когда он войдет к тебе в кабинет!

Фрунзе засмеялся. В туркестанском подаренном ему халате лег на кушетку, пока вскипит чай.

— Нынче это другой Слащев. Ничего страшного.

— Ты всегда так говоришь. А я помню, в Андижане, когда разоружали хулиганский полк Ахунджана, этот Ахунджан вошел к тебе с вооруженными джигитами, ты позволил… А когда махновцы ночью прибыли на берег Сиваша, зачем ты вышел к ним и оказался в их руках? Они не посмели тебя тронуть? Тем более — жалкий ныне Слащев? Меня возмущает твое безрассудное спокойствие.

— Ну пожалуйста, не надо. Все пройдет отлично.

…Последнее октябрьское утро было холодное, ясное. В небе над Харьковом скользили редкие крохотные облачка. У подъезда дрожал заведенный открытый легковой автомобиль. Фрунзе ожидали шофер и красноармеец.

— Здравствуйте, товарищи! — вышел Фрунзе.

Машина шла медленно, говорили о Слащеве.

— Увидел, что Советскую власть не свалить, — сказал Фрунзе. — Не фанатик он, а очень практичный…

— И не опасается расплаты? — усомнился шофер.

— Понимает, должно быть, что Советская власть не будет марать о него руки. Играет на слове, данном нами… Уверяю, не фанатик и не опасен.

Автомобиль остановился на Скобелевской площади, у большого здания Штаба.

«РАССТРЕЛЯТЬ!»

В военной школе в актовом зале начнется после обеда партийное собрание. Но уже в столовой сквозь стук ложек о миски с макаронным супом прорывались голоса:

— Расстрелять гада…

Прошлый год в кровавых боях красные бойцы сходились с корпусом Слащева. В Симферополе Слащев повесил брата курсанта Бучко. Когда собрались в зале возле знамени, Бучко сказал:

— Пусть меня потом судят, сам застрелю этого…

Ваня сидел, затиснутый стульями, видел спины товарищей в стираных гимнастерках, желтевших, как бледные тыквы на огороде. Помнил осенний с гниющими плетьми огород, на котором под огнем залегла рота. Светлели только огромные тыквы и среди них, как те же тыквы, спины бойцов, и одно отличие на иных — кровавые пятна.

Ваня закипел, вот-вот из глотки вырвется: «Расстрелять!» Но сдержался и выкрикнул:

— Пусть разъяснят!

Выступил Бучко:

— Братнино тело тогда ночью я хотел вынуть из петли. Но слащевский патруль всадил мне пулю в ногу…

Собрание забушевало:

— Судить… приговорить!..

Ваня заметил опущенные головы раздумывающих. Но большинство уже решило. Ваню все больше кренило к мнению большинства, но он не позволял себе изменить своему понятию: криком ведь не рассудишь, и на деревенских сходах верх берут раздумчивые.

Комиссар предложил подходящую, будто самого Вани, резолюцию: просить командование рассмотреть вопрос. Но комиссар напрасно бился два часа: курсанты продолжали настойчиво требовать, чтобы в резолюции стояло — «расстрелять».

Подошло время ужина. Который раз уже выступил начальник школы:

— Не имеем права решать. Предлагаю собрание закрыть.

Бучко потерял голос, сипел. Вновь вскочил, пытаясь что-то сказать, но товарищи надавили ему на плечи:

— Сиди, твое предложение проголосуем. Не разойдемся…

Поднялся курсант, казавшийся Ване рассудительным. А рассудил:

— Предлагаю резолюцию: расстрела Слащева требует грядущая мировая революция, чтобы ей скорее прийти.

Ваня забыл о Слащеве, выкрикнул:

— Международная революция идет!

Эхо под сводами зала повторило:

— От-от!

— Злейшего врага расстрелять именем революции!

— Кровь наших братьев требует!

— Не расходиться, пригласить председателя трибунала!

Никто не заметил ухода начальника школы, никто и голода не чувствовал, хотя был уже вечер и к тому же полдня не курили. Оттого, может, и распалились… Вдруг весть:

— Фрунзе приехал, Фрунзе!

Оказывается, начальник отлучался звонить в штаб. Фрунзе с двумя ординарцами и секретарем примчался в автомобиле.

Вошел — наступила тишина. Поднялся на сцену. Голос тихий:

— Я здесь как коммунист и товарищ… Ваше настроение понимаю. Но присоединиться к нему не могу. Вы дали волю чувствам. Забыли о политике и дисциплине…

— Разве не палач он? Можно ли простить?

— Пленных и сдавшихся Красная Армия щадит, — сказал Фрунзе. — Этого генерала невозможно простить, но также и казнить не можем… Белые бежали, оставив Родину. Кто они? Все — дворяне и князья?

— Не-ет!

— Фабриканты? Помещики? Нет! И не бароны, и не банкиры. Это крестьяне-бедняки из южных районов, взятые насильно. Это казаки. Это калмыки-скотоводы. Их обманом бросили в бой, обманом увезли за море и до сего времени держат в лагерях под Константинополем.

— Эти пускай возвращаются!

— Но амнистия сохраняет жизнь всем, подчеркиваю — всем сдающимся, независимо от звания и чина. Вы знаете, что среди командиров геройской Красной Армии немало бывших царских офицеров, перешедших на сторону рабоче-крестьянской Руси и преданных ей…

— Но бежавшим палачам веры нет, товарищ командующий! И зачем тогда воевали, если с генералами теперь мириться? Отбой революции, что ли?

— Последний вопрос, видимо, главный, — спокойно отвечал Фрунзе. — Оттого и шумите, и в истерику ударяетесь, что не уяснили себе: отбоя революции нет, быть не может и никогда не будет. Наша революция поднимает Восток. Монгольская революция развивается. Турция вышла на революционный путь. Во всей восточной части Азии кипит борьба… Мы достаточно сильны, чтобы по-рыцарски отнестись к сдавшемуся врагу. Генерал вынужден теперь служить рабоче-крестьянской власти, диктатуре пролетариата.

— Это, конечно, так, — послышались голоса. — Но Слащев…

Фрунзе перебил:

— Невыгодно, я говорю, невыгодно отказывать сдающимся. Пусть сдаются нам наши враги как можно в большем количестве! Помните прошлый год — Махно? Мы приняли его помощь, и тогда многие крестьяне ушли из его кулацкой армии. Мы их разагитировали, с Махно покончили. Надобно всех привлечь к рабоче-крестьянской Руси, всех! Для того и закон об амнистии. Я подчеркиваю — закон. Отдельного закона для Слащева лично не будет, — усмехнулся Фрунзе. — А нарушив закон, мы подведем правительство, его авторитет подорвем… И также сломаем окончательно судьбу многих крестьян-врангелевцев, которые побоятся возвращения на родину… Вот и голосуйте. С учетом политического момента. Кто просит пощады, на того меч не поднимают!

На трибуну взбежал Кемик:

— Имею хорошее предложение! Отвезти Слащева обратно в Константинополь… Пусть волк знает свой лес. А яхту ему не отдавать, яхту отобрать.

Все засмеялись, а Фрунзе серьезно сказал:

— Невыгодно. У нас он будет вести себя прилично, а там станет помогать Антанте. Товарищи! Мы помогаем восточным народам. Значит, лучше, если Турция освободится от присутствия белой армии. Если белые сдадутся — меньше опасности для нас и для Мустафы Кемаля. Главное же, помните: дано слово, и его надо сдержать.

Все вместе отправились ужинать.


Слащев вошел в кабинет и впервые в жизни увидел знаменитого Фрунзе. Внешне, на взгляд Слащева, он оказался крайне обыкновенным в своей выгоревшей гимнастерке, молодой солдат, каких Слащев тысячи видел в армии. Но сознание, что он, командующий вооруженными силами целого государства — Украины, так внешне прост, вызывало невольную симпатию.

А Фрунзе, увидев рослого, в длинной шинели Слащева, невольно остановил глаза на его повисших плечах, еще недавно — с золотыми погонами. Худ, видимо болен…

Секретарь держал перед командующим раскрытую папку, Фрунзе вполголоса проговорил: «Хорошо, заготовьте приказ», и тот вышел… За дверью слышались голоса, звон шпор…

Невозможно было поздороваться со Слащевым за руку, Фрунзе молча указал на стул.

Сев, Слащев сцепил свои длинные синеватые пальцы, чтобы не дрожали. Фрунзе сказал:

— Если угодно — курите.

— Больше не курю, — слабым голосом отозвался Слащев и гордо откинул голову. — А ваша охрана обыскала меня.

— Перестаралась… Однако закон об амнистии нами будет выполнен неукоснительно. Разрешаем вам ношение личного оружия.

— Мой револьвер — в чемодане, — проговорил Слащев. — Если я окажусь все-таки в ловушке, то застрелюсь.

Фрунзе, казалось, не слышал.

— Что привело вас к нам?

— Любовь к России. С юности! На том берегу русская армия больше не служит России. Не может.

— Верно! России служат большевики.

— Так ли? Мне кажется, большевизм исчерпал себя: взял землю — отдал крестьянам, взял фабрики — отдал рабочим. Больше брать нечего. Я говорю откровенно. Рассчитываю на то, что Советская власть… сама себя изживет, ну, что ли, рассосется. А военный специалист нужен России всегда.

Фрунзе передвинул на столе карандаш, тихо проговорил:

— Ваши соображения — результат неосведомленности. Этим «рассосется» утешают себя разбитые классы с первого часа революции. Самого главного нашего лозунга вы не знаете…

— И не стремлюсь его узнать. Я вообще не верю политикам.

Как видно, его раздирали противоречивые чувства, он боролся с собой. Будь при нем пистолет — может быть, и сорвался бы… Сам, наверно, боялся этого своего состояния, боялся, что погубит себя. Фрунзе спросил:

— Не верите политикам только вы или многие на том берегу?

— Не знаю. Большинство на том берегу прежде всего в ярости: союзники помыкают русским офицерством, как скотом.

— А почему не возвращаются в Россию?

— Многие вернулись бы домой, но боятся стенки, Этим пользуются Врангель, Кутепов и другие глупцы, Всеми силами удерживают при себе русских солдат — мол, приведем вас на родину победителями.

— Глупость… В каком состоянии сам Врангель?

Слащев отвечал с достоинством — он и в большевистском стане остается самим собой:

— Врангель рухнул еще под Каховкой. Он отстранил меня. Он опасался меня, видел во мне соперника. Но после вашего прорыва через Сиваш он умолял меня: «Помоги, спаси!» Однако уже было поздно. А главное, я не хотел… Он там все еще энергичен, но уже пуст.

— Если ваше возвращение просто ход в отношениях с Врангелем, то вам еще предстоит разобраться…

— Я всегда иду, куда зовет душа. Вас не боюсь!

— Вы не поняли меня. Не поздно задаться и политическими вопросами, увидеть истину, осмыслить свое возвращение.

— Я это сделаю, если не убьют! Если буду жить, то успею письменно изложить, почему и как я удерживал Крым. Почему меня отстранили Врангель и вся эта сволочь. Почему я вернулся… Я ведь из простых, Яков Слащев, за глаза солдаты добродушно называли меня «генерал Яша».

— Вот и сообщите русским гражданам, которых вы оставили в Турции, что амнистия — не жест, а сущность нашей власти. Силы Советов огромны, а жажда мести — это чувство слабосильных. После перехода через Сиваш и взятия нами Перекопа было наше радио, и листовку разбросал красный летчик…

— С предложением остановить кровопролитие и сдаться? Но тогда я сказал Врангелю: отдай приказ — стрелять на месте при попытке выбросить белый флаг… Впрочем, я уже тогда понял, что мы проиграли. Ваши действия часто ставили нас в тупик, и мы ошибались. Но ошибались и вы! Если бы наступали в феврале, то легко взяли бы Крым…

— Возможно… Что еще сообщите мне?

— Из газет узнали о вашем назначении послом в Ангору. Могу сообщить вам, что на том берегу среди офицеров русской армии раздавались голоса о сведении счетов. Вас считают главной причиной поражения в Крыму и, как результат, нынешнего бедственного положения русских офицеров.

— Чудаки! Не знают, что им делать.

— Да, много пьют, много спорят, ссорятся. Кое-кого подобрала английская разведка. Некоторые служат инструкторами в сепаратистских отрядах в Анатолии. Но все-таки помяните мои слова: надо остерегаться.

— Да уж придется… Как вы полагаете — Ангоре армия Врангеля не угрожает?

— Нет уж! Ангору добывать русская армия не пойдет.

— А план переброски ее к советскому Закавказью?

— Не выйдет! Через свою территорию Кемаль не пропустит белые войска. Это ж бывшие царские войска! До сих пор он явно не хотел ввязываться в войну с вами. А Врангель — это война!

— Но теперь, после заключения франко-ангорского соглашения, как по-вашему, не изменились ли намерения Кемаля?

— Не знаю, не имею сведений. Слишком мало времени прошло.

Фрунзе вглядывался в Слащева, думал: «Понятно, что кинуло его против Советов. Нет, не только честолюбие и жажда власти. Полагал, может быть, что льет кровь за Россию. Неплохой военный специалист, храбрый генерал, а в общем-то слеп, как щенок».

Слащев горбился — хотел ответить на все, собирался в комок. Он был уверен, что все нужное давно постиг. Только о своем душевном состоянии ничего не смог бы сказать, мямлил бы. Он был доволен деловыми вопросами: этот Фрунзе обращался за советом к нему, крупному военачальнику.

— Вас ждет нелегкая жизнь, — сказал Фрунзе.

— Не тюремный ли конвой за вашей дверью?

Фрунзе видел беспокойство Слащева, огонек в глазах — жить, жить… Ответил:

— Если и будет конвой, то не тюремный. Мы вынуждены охранять вас от анархической мести.

— Да, сознаю: могут застрелить. Но не жалею, что вернулся. Авось!

ОТЪЕЗД

В последний раз собрались в штабе советники, секретари, переводчики, шифровальщики, охрана, хозчасть чрезвычайной миссии. Завтра отъезд. Фрунзе спросил — кто не может ехать, пусть заявит.

С места никто не поднялся.

На стене висела географическая карта с темно-коричневым Малоазийским полуостровом, омытым синим разливом морей и проливов. Вот Ангора — сердце Анатолии… Поехать бы через Одессу, из Константинополя по железной дороге — вот красненькая ломаная линия — до самой Ангоры… Но этот путь не для советской делегации: турецкий запад оккупирован, не пропустят… Остается заезд в Ангору с востока, дорогами в горах. С этой стороны красная линия не доходит до Ангоры. Ехать на лошадях, тропами.

В распоряжении командующего имелась подводная лодка — доставит к турецкому берегу за сутки. Но Фрунзе сказал:

— Всех не заберет. И зачем же я поеду один? Кроме того, необходимо встретиться с кавказскими товарищами. Значит, поедем поездом через Закавказье.

Военный советник Андерс доложил последние данные разведотдела: в турецких горах враждебные отряды, иные численностью до четырехсот человек.

— Ну, а что делать? — задумчиво произнес Фрунзе. — Не миновать районы войны, страданий. Был бы ковер-самолет…

Взволновался Кемик, замахал короткими руками:

— Кого пригласил волк, тот должен захватить с собой собаку! Взять с собой станковые пулеметы!.. Ведь там убивают! Из-за скалы подкрадываются, сбрасывают в пропасть…

— Усилим охранение, — ответил Фрунзе. — Прошу вас не разглашать в дороге, кто мы, куда и зачем едем. За нашими делегатами, курьерами, вообще за каждым со звездой там, за границей, охотятся, следят.

Когда вышли в коридор, Кулага отвел Ваню в сторону:

— Слыхал, ярославский? Там и среди врангелевцев найдется зверье злее махновского. — В певучем голосе Кулаги всегда слышится заинтересованность, а вопрос к собеседнику — всегда как будто с затаенной усмешкой. — Слыхал, родимый?

Но Ваня не обиделся, сказал:

— Понимаю, Фома Игнатьевич… родимый…

— К тому же кочевая будет жизнь. И вот какое дело: ты назначен порученцем-ординарцем при командующем, то есть мамой и папой, бегуном и стригуном. Так оберегай! Заботься! У него часто боли в животе, операцию делали. Учти это. И еще то, что он легко рискует, под выстрелы идет без оглядки… Словом, как сказал один восточный певец: «Блажен, кто умеет для счастья людей пожертвовать счастьем жизни своей!»

— Я не подведу, поверь! — твердо заявил Ваня. Расширил глаза: — И опять ты меня, Фома Игнатьевич, ошарашил… Скажи, пожалуйста, почему мне такое доверие?

— Комиссар школы рекомендовал тебя, говорит: любознательный, работящий. И Фрунзе тебя запомнил: «Где, — спрашивает, — боец, который характером Кемаля интересовался?» Теперь веди себя исключительно тактично. Командующему, между прочим, не мешай излишним своим, ну, что ли, присутствием. И вообще, политиком должен ты теперь быть.

— Да? А я поневоле уже давно такой, — угрюмо проговорил Ваня. — Крестьянин понимает: земля — безземельным, долой войну… Ничего загадочного.

Потом Кулага подозвал Кемика:

— Давай список взятого в дорогу проверим. — Стал читать: — Мука, крупа, консервы, мыло, белье, соль, ведра, котел, спички, сапоги, два тулупа… Спирт не забыл на случай обморожения? Так, еще свечи и фонари «летучая мышь». Керосин на Кавказе достанешь? Ну да, к керосину поедем… А чай?

— Обеспечу! Еще на базарах брынзу, кислое молоко покупать буду. Может, когда и барашка! Сделаю шашлык.

Кулага с улыбкой сказал добродушно:

— Якши шашлык, мий гарный Кемик! — И уже серьезно: — А как поместить ящики с посудой? Продумал? Фарфоровая, из Петрограда, подарок Мустафе Кемалю.

— Правильно, — сказал Кемик. — Едешь в гости, вези подарок. Может, хороший человек, хотя и турок… Продумал. Я умею возить посуду, эрзерумский дядя научил. Правда, глиняную.

— Ладно! Аптеку повезет сам врач. А большой подарок погрузят рабочие на заводе.


В день отъезда Ваня еще ждал письма от Аннёнки в школу. Около десяти утра, бахнув дверью, с почты пришел дневальный. Курсанты двинулись за ним в общую комнату. Ваня — с последней надеждой… Письма, однако, ему не было. Либо все еще не вернулась Аннёнка домой, либо… Ваня тут же составил письмо, чтобы теперь писала в Баку и Тифлис, до востребования.

Холодный ветер из степей врывался на станцию, рвал плакат с рисунком и надписью:

…Так старайся ж каждый,
Октябрю в честь,
Работу по укреплению армии весть.
Но уже в дороге встретит миссия торжественный праздник Октября. То все в теплушках ездили, а тут специальный подан поезд, в нем салон-вагон.

Ваня с бойцами грузил имущество миссии, сам в зеленой буденовке. Надел ее, как Фрунзе свою — чуть набекрень, на лоб выпустил черный чубчик. Постарался одеться чисто. Пусть гимнастерка почти белая, застирана, — не видно под шинелью. В шинели, подпоясанный, не стал застегивать ее доверху, отвороты распахнул, как и военный советник миссии товарищ Андерс. Вот он идет…

Андерс шел вдоль вагонов, большой, тяжелый. Три ромба и звездочка на рукаве его шинели. Полы расходились, хотя шел не широким шагом. Остро поглядывал маленькими глазами, а лицо полное. Усики крохотные, светленькие, едва заметные на еще не сошедшем загаре. Черные кожаные перчатки в обтяжку…

Ване нравился Андерс — от него веяло добродушием, всегда улыбнуться готов. Вот он подходит. Ваня смотрит вроде строго, и Андерс, сделав вид, что оробел, первый отдает Ване честь. Ваня невольно смеется. Андерс угощает папиросой. Иные уважают Ваню за то, что ординарец командующего, а вот Андерс — просто по своему характеру.

На вокзале полно народу. Все с узлами, сундуками, корзинами. Тетки спрашивали: что за эшелон, куда? Ваня отвечал с укором:

— Ай не видите, что воинский? Мимо, мимо, граждане…

Поезд пойдет степями до гор, дальше долинами вокруг гор, до границы, а там уже ехать в арбах.

Подошли провожающие — члены правительства Украины, командиры из штаба, все веселы, налаживают песню хором спеть на дорогу.

Ехал с миссией старший брат Михаила Васильевича — Константин Фрунзе. Он-то и есть врач. Тоже в буденовке, но на рукаве его шинели повязка с красным крестом.

А вот этот, тощий, с тростью и саквояжем — дипломатический советник, товарищ Дежнов. Единственный едет в ботиночках и не в шинели военной. Ваня с жалостью смотрел на его галстук и уголки белого воротничка, упиравшиеся в щеки, — где станет стирать свою белейшую сорочку и вот этот крахмальный воротничок? У каждого бойца — карабин, у Дежнова — смешная палочка, игрушка. В дороге он будет учить красноармейцев этикету, а секретарей — французскому языку. Пока что контакта у Вани с Дежновым нет, только здороваются. Ваня уступил ему дорогу в тесном коридоре вагона, Дежнов что-то бормотнул, задумчивый, и прошел дальше.

Кулага привел в салон-вагон худощавую женщину с ребенком на руках:

— Иван, это супруга Михаила Васильевича…

А Софья Алексеевна пожала ему руку, проговорила мягко:

— Ванечка, очень прошу вас, внимательно смотрите за ним…

И она об этом! Словно командующий ребенок какой.

Вот Фрунзе вошел, торопящийся, энергичный:

— Фома Игнатьевич, дайте Чичерину телеграмму: «Сегодня в двадцать два часа выезжаю согласно намеченному плану для выполнения возложенного на меня дипломатического поручения».

Потом он взял на руки ребенка:

— Та-неч-ка… — передал дочку жене. — Соня, ты не должна беспокоиться. Все будет хорошо, ей-богу… то есть с нами аллах!

Заставил ее улыбнуться.

Кулага подтолкнул Ваню — выйдем, пусть попрощаются. Выходя, Ваня слышал прерывистый голос Софьи Алексеевны, будто ей не хватало воздуха:

— А ты должен помнить о дочери, она всегда будет нуждаться в тебе.

— Вернусь невредимым, — отвечал Михаил Васильевич, — Я не суеверен, я удачлив.

…Ревущий гудок, и паровоз с грохотом и шипением сдвинул с места вагоны. Прощай, Харьков!

Да, не на юг, не в теплый Крым, а все восточнее забирает, разгоняется поезд. К Дону. А потом уже повернет на юг, на Баку.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ПЕРВЫЕ ВЕРСТЫ

Поезд полз по бескрайней равнине. Ни переезда, ни мосточка, голая степь. Лишь засохшие, примороженные травы и словно червленые шары перекати-поля. Серебряная сеть заиндевелых былинок наброшена на землю до самого горизонта.

К границе лучше бы ехать через Новороссийск, дальше — пароходом вдоль Кавказского побережья. Но надо встретиться с азербайджанцами в Баку, с грузинами в Тифлисе: они ближе к Ангоре и знают обстановку. Обогнув Большой Кавказ, поезд выйдет на Ширванскую равнину, а там будет видно…

Поезд больше стоял. На полустанках задерживался, пропуская продпоезда — продовольственные, «врачпитпоезда» — врачебно-питательные. Был один «детпитпоезд» — детский питательный. Был банно-прачечный поезд, «банлетучка». Стояли, пропуская и нефтяные маршруты из Грозного и Баку.

На тупиковых путях поезд застаивался на сутки и долее — не было исправного паровоза, либо был паровоз, но не было топлива и требовалось самим его добыть. Заготовить дрова. На перегонах попадались паровозы, уже давно завалившиеся набок, — между красными толстыми спицами колес выбился кустарник.

Иногда целый день простаивали в чистом поле: впереди разрушен мост — кулацкая банда пыталась захватить продпоезд, убиты продкомиссар и несколько человек охраны; по телеграфному вызову подоспела помощь, банда рассеяна, но путь все еще ремонтируется.

Юго-восточнее Харькова началась полоса частичной засухи, голодали Ростов-на-Дону, вся губерния и Ставропольщина. На одной из станций остриженные под машинку дети стояли за длинными досками-столами и что-то ели из глубоких мисок. Южнее Харькова все пространство между Днепром и Волгой высохло, мертво, и на предстоящем пути только с Каспийского побережья начиналась благополучная земля.

Ваню долго мучила картина, как рядами стоят у мисок дети, похожие на старичков, в длинных, до пят, рубашках. Кулага, имевший поручение Фрунзе уяснять везде хозяйственное положение, сказал, что в России нынче два миллиона сирот: костлявая скосила матерей и отцов войной и голодом. В Харькове на собрании курсанты, преподаватели, комиссары и командиры единодушно подняли руку — отчислить проценты от пайков и жалованья для голодающих. В штабе Фрунзе все командиры сдали личные ценные вещи, у кого были серебряные ложки или кольца. При штабе оборудовали и содержали три детских дома. Готовя материалы для Фрунзе, Кулага обобщил данные сводок и брошюр — Красная Армия всего организовала четыреста восемьдесят один детский дом и кормит сорок тысяч детей.

Ваня сказал себе, что в дороге поможет Макару Кемику разыскать его малолетнюю сестренку, сироту Маро. И на Кавказе, и дальше, и в Турции, видно, много сирот… Где война, там и сироты. Надо спасать… Ехали в Турцию и для того, чтобы спасти детей. Надо набраться сил, терпения…

Ваня потерял счет остановкам и долгим стоянкам. То замирал, то с грохотом дергался состав, добывались паровозы, и тогда новые скользили картины земли…

Командующий день-деньской работал в салон-вагоне. Совещался с помощниками — дипломатическим советником Дежновым и военспецем Андерсом.

У Вани забот хватало. Наблюдал за входом в салон-вагон и за всем происходящим возле вагона на платформах, особенно при многолюдье. Теперь он заведовал личным имуществом командующего. Тут были карманный электрический фонарик, складные нож, ложка и вилка на одном черенке, медный, расширенный книзу котелок: его поставишь на столик — не опрокинется, как ни дергал бы паровоз; маузер в кобуре и, главное, знаменитая шашка с вызолоченным эфесом и с наложенным на него орденом Красного Знамени. Это было почетное революционное оружие — награда. Ваня называл его «Золотым», осторожно чистил его мягкой суконкой. Чистил и маузер, и свой карабин, обмундирование и котелки. Приносил чай, еду. Старался не шуметь, не мешать командующему. Иногда с гармонью уходил в купе Кулаги и Кемика, валялся здесь на полке, растягивал гармонь, пел:

Ой вы, турки-мусульмане,
Наши черноглазики…
Доволен ли Фрунзе его помощью? Командующий то и дело совсем не по-военному, будто он и не начальник, говорил «спасибо». От неловкости Ваня стремительно брался за любое дело.

Говорили, что в громоздких ящиках на платформе — оборудование для патронного завода. Ваня не стал допытываться, так ли. Другое дело — спрашивать про международное положение.

Из любопытства Ваня однажды побывал на занятиях по французскому языку, которые проводил с секретарями и переводчиками советник Дежнов. Лучше бы учили турецкий, ведь турецкие мужики не понимают «мерси-пардон».

Восточная мудрость гласит: «Долгие дороги рождают долгие мысли. Долгие мысли сокращают долгие дороги».

Наступила ночь. Ваня лежал на полке, вспоминал Аннёнку… До кружения головы целовал ее тогда на земле возле загона. Даже теперь слышал особенный запах той соломы, чувствовал упругие щеки Аннёнки, ее губы.

Почему на письма не отвечает? Подчинилась воле отца? Но ведь она своевольная, упрямая (Ваня вспоминал ее крутые брови, решительные, резкие слова), не подчинится никому. Стало быть, это воля ее самой? А если нет, значит, все-таки ее отец ломает жизнь. А его сломать, эту торговую породу — даже семнадцатого года мало, мировую надо революцию…

Вспомнил, как однажды зимой ездил с Хоромским в Ярославль, отвозил большой груз свиного сала. Волги не видно под белым снегом, ни того, ни другого берега, только по зимующим пароходам определялся причал. Хоромский выговаривал самому богу и природе, сердился: «Эва занесло, не разберешь». Пошли в город на ночлег, вот белые стены Кремля. «Ах, в глаза сверкает, — опять Хоромский недоволен. — Дураки, нарочно побелили».

Черт с ним! И откуда взялся этот Хоромский в Шоле? Без него так бы хорошо — простор, сады, дома с резными карнизами, петушиное пение в глухую ночь и к перемене погоды; а за деревней холмы, как волны, в дымке даль, а дымку, как серебряной нитью, пронизывает вертлявая Шола.

Вспоминались лесок и перелески меж холмами…

Свободного времени было много. Но вот командующий спросил: почему Ваня ничего не читает? Ваня тут же взял у Кулаги культпросветовскую брошюру в обложке из оберточной бумаги. Напечатано: «Революционная Турция». Писатель, сообщалось тут же, — товарищ Павлович, преподаватель на ударных курсах Коминтерна в Баку, и в Москве читал лекции восточным товарищам, — знает!

Несколько дней, сосредоточенный, Ваня впитывал слово за словом. Революционная? А именно? Какой революции подъем? Революция бывает разная, это знают все. Известно: одна революция переходит в другую, сильнейшую.

Ване очень хотелось, чтобы турецкий крестьянин сделал решительный шаг и поднял красное знамя коммуны. Ему казалось, что это вполне возможно. Как там захотят, в Турции, так и сделают.

Читал турецкие названия всевозможных партий, искал и, казалось, сразу же находил ответ на свой тайный вопрос — что может там не сегодня-завтра получиться? Как будто бы народная власть, определенно и безусловно. Многое было в книге непонятно, но это исключительно из-за слабой грамотности — сам сознает.

С одной стороны, компартии пока нет. Всего пятьсот коммунистов во всей Турции. Рабочего класса всего три тысячи человек. А крестьянство все — под аллахом… Когда председатель компартии Мустафа Субхи и с ним пятнадцать товарищей приехали из Баку на родину, буржуазия всех зверски убила и бросила в море.

С другой стороны, есть партия народников, заявляет, что служит народу — крестьянину, рабочему, учителю, низшему чиновнику. Стоит за всеобщее братство, против единоличества, насилия над человеком, за бесплатное обучение, лечение, наделение крестьян землей, содержание и воспитание детей бедных родителей до шестнадцати лет, что согласуется с предначертаниями аллаха. Эта партия считает законной войну для уничтожения империализма и международных интриг… Вроде коммунистическая, если бы не приплели аллаха и разрешение растить… капитал, Хоромских! Хотя она и против спекулянтов, наживы нечестным путем.

Еще партии — «Зеленая армия», «Зеленое яблоко», «Золотое яблоко», даже «Правительственная исламская коммунистическая». Те же народники и тот же аллах, то же разрешение капитала.

Могут ли, рассуждал Ваня, сделать нужный шаг, избавиться от этих недостатков? Может ли произойти перемена? Могут, убеждал себя Ваня. Есть условия. Вопрос о земле. Интересно получается: ислам учит — земля принадлежит аллаху, иначе — государству, другими словами — уже национализирована (так и сказали турецкие коммунисты в Коминтерне). Нофактически владеют землей пока что мечети и помещики — получили от государства как бы во временное пользование и сдают в аренду. Остается напомнить священникам и помещикам, что действительно во временное, и раздать аллахову — государственную — землю безземельным.

«Пусть от имени аллаха, — думал Ваня, — а фактически от имени народа, безбожниками станут потом».

Возвращая Кулаге брошюру, Ваня спросил его мнение — может ли Турция не сегодня-завтра подойти к власти труда и затем к коммуне? Кулага ответил:

— О сроках гадать не буду. Сведения в этой брошюре — прошлогодние, многие устарели, обстановка быстро меняется. «Зеленая армия» ликвидирована. Власть буржуазная. Но буржуазия вместе с крестьянством ведет национально-революционную войну против империализма. Буржуазия в колониях может быть революционной. Понимаешь это?

— Понял. Но если обстановка быстро меняется, то и такая перемена может быть? Крестьянин ведь с оружием?

— Какая будет перемена, опять-таки не стану гадать. Что касается оружия, то применять его сейчас — против нашествия интервентов. Стрелять же в свою революционную — понял? — революционную буржуазию — это вред, разрушение единого фронта, поражение. Во всяком случае, не наше дело — решать за турок. Крепко запомни: мы не вмешиваемся во внутренние дела. Наша партия этого не допускает. Вмешательство — бессмыслица, то же, что дышать за другого.


Перемены… Вся жизнь из перемен. Ваня запомнил турецкую пословицу, однажды, приведенную Кемиком: «Живущее изменяется, а изменяющееся живет». Вот и Кулага сказал о переменах — «все возможно». А как же! С самим Кулагой какая произошла перемена…

Ваню заинтересовала жизнь Кулаги.

Поезд однажды долго стоял в степи, в тишине. Кулага, растянувшись на противоположной полке и закинув руки за голову, рассказывал Ване:

— В ранней молодости, Ваня, я решил стать на ноги, чтобы старость родителей обеспечить и все такое. Мы жили в беднейшей части Ялты — Аутке. Я все-таки окончил гимназию. Возьмусь-ка, думаю, за дело управляющего имением, где-нибудь на побережье… Самостоятельность! Владельцы ленивы, обычно не вмешиваются. Надо только отчитаться своевременно… Хотел поближе узнать, что это за субъекты, эти владельцы, как живут, в чем секрет обогащения и как они будут расставаться с богатством, когда придет час. А это время приближалось! Как был я, так и останусь управляющим, но на службе у народа. Все предусмотрел!

— Стало быть, хозяйственный момент тебя волнует с первобытности, — заметил Ваня.

— Да! Побережье Крыма изучил: Форос, Алупка, Партенит, Кучук-Узень и так далее. Побывал в имении «Селям» графа Орлова-Давыдова… Дальше по берегу — Кучук-Ламбат, имение княгини Тархановой. Замок в зелени на скалистом холме. Верхнее шоссе — в Биюк-Ламбат. «Биюк» значит большой, а «кучук» — наоборот. Гора Кастель, вся в виноградниках. Богатство! А что графиня понимает? Под Алуштой, Ваня, дешевые дачи для небогатых. Вот здесь, думаю, надо пристать! Чудная дача господина Стахеева, с бельведером. Вот построю здесь еще… В сторону Феодосии — горы пониже, живописно, тополя, прибрежный сад. То есть часть громадного имения Росинского… Дальше имение господина Княжевича. Деревушка Тугата вся принадлежит Княжевичу!

— Брат ты мой, имений сколько, — сказал Ваня. — Вот где трудящимся на солнце погреться.

— Это еще не все, — продолжал Кулага. — Дальше, брат ты мой, пароход причаливает к Новому Свету князя Голицына. Стал я задумываться, Ваня, и понимать, почему мужики так тянутся имение подпалить, барина вилами пощекотать. В самой природе протест. Мыс Хоба-Бурну, там в громадной скале пещера крымского разбойника Али. (Кстати, таких пещер в Турции не пересчитать!) Залез в пещеру… и хочется, понимаешь, разбойником стать. Не управляющим, а разбойником, чтобы отнять! Ведь не должна вся красота природы одному господину Княжевичу принадлежать. Это же насмешка над природой! Ялтинские курорты — дорогие, в основном для публики с бешеным рублем. Один проезд чего стоит, от Ламбата до Ялты — за двадцать верст местные помещики платили пятнадцать рублей. А что делать бедняку?

— Власть брать! — подсказал Ваня.

— Верно. Но я вот к чему. Я видел картину, как греки и турки на парусах смело приходили с того берега к крымскому, и думал, что человеку в его жизни, как тому парусу, нужен ветер. Иначе будет прозябать. Не лакеем он должен быть, служить не помещику в его имении, а народу, быть достойным. Я примкнул именно к таким в Крыму, ветер переворота все крепче задувал…

— Полностью с тобой согласен, повсюду должен быть и есть этот ветер. — И тут у Вани вырвались слова, которые он никому не хотел говорить: — Надеюсь на мировую коммуну, несмотря на нэп, в скором времени. Иначе не будет у меня ни жены, ни сына. Отец моей Аннёнки, купец-кулак Хоромский, всех нас проглотит, вернее, свиньям своим пустит на корм. Выходит, что законно жениться не могу, если не будет мировой коммуны.

Кулага поморщился:

— Это ты подзагнул, Ваня: ветер-то ветром, а во всем нужен точный хозяйственный расчет… арифметика… Ну ничего, слушай дальше. Началась мировая война, меня мобилизовали. Я был офицером для поручений у полковника генштаба Литовцева на Кавказском, турецко-персидском фронте.

— Значит, вы с Кемиком земляки! — обрадовался Ваня.

— Когда фронт распался, мыкались мы полтора года, разбираясь в обстановке, наконец Литовцев говорит: давай вступать в Красную Армию добровольно. Конечно! Впоследствии Литовцев признался: это ты, Кулага, Фома Игнатьевич, повлиял на мое решение. Словом, мы вступили в Красную Армию. Тут же и расстались: разведотдел штаба Южного фронта направил Литовцева в Константинополь… А ты, Кулага, сказал он мне на прощанье, пыхти в штабе, жди меня. Но вот образовался Крымский фронт, состав штаба переменился, приехал Фрунзе…

— Вот оно что!

— Да, и тут-то, брат, я узнал, что за человек Фрунзе, — человек, каких на свете мало. Как он меня однажды выручил…

— А что было, Фома Игнатьевич?

Кулага засмеялся:

— Слышал рассказ командующего о том, что верховный комиссар сэр Харингтон наших в Константинополе арестовал? Кемалисты взяли город Измид, Харингтон и перетрусил, начал обыски, арестовал сотрудников русско-украинского Центросоюза, а Литовцев-то с семьей — среди них.

— Вона как! А ты при чем?

— Продержали арестованных неделю на барже, потом на фелюге под конвоем миноносца переправили в Севастополь. Здесь — Чека, проверка. Литовцев мой оказался без документов — англичане отобрали, не может доказать, что он — наш. Чистосердечно при том рассказывает — был офицером царского генштаба! Перевезли раба божьего в Харьков вместе с семьей. «Кто знает вас? Кто может подтвердить вашу службу в Красной Армии?» А посылавших Литовцева за границу в штабе Крымского фронта в Харькове не осталось никого…

— Он назвал тебя?..

— Вот именно! Меня — в Чека, рассказываю то же, что Литовцев. Меня спрашивают: «Вы были его подчиненным, вместе служили в царской армии? Докажите, что вы не сообщники, иначе арестуем и вас!» Я — хохол, человек веселый, а тут, знаешь, приуныл. Что делать? Мое спасение, думаю, — Фрунзе. Если поверит мне… Личного контакта у нас не было тогда, все через старшего секретаря Сиротинского. Но вот захожу в кабинет, рассказываю Фрунзе все как есть. И кажется мне, что рассказываю неубедительно, мне не верит и он. Значит, пострадаю вместе с Литовцевым. А Фрунзе смотрит на меня своими голубыми глазами. Задает несколько уточняющих вопросов. Я как завороженный стою перед ним. А он и говорит: «Хорошо, товарищ Кулага, не волнуйтесь». Тут же вызывает комиссара, чтобы связаться с Чека. И скоро, смотрю, и Литовцев мой приходит в штаб — привел конвой. После разговора с Фрунзе освободили нас. Литовцев потом уехал в Москву, в академию преподавать. А меня Фрунзе определил секретарем в бюро писем… Потом, когда моя жена родила, помог даже молоко достать.

— Вот видишь, — сказал Ваня. — Он и мне нравится. Простой, разговорчивый. Он учит меня в шахматы играть.

— Иной командир кует свой авторитет, добиваясь преклонения, — продолжал Кулага, — другой вяжет дисциплиной, третий берет дипломатией, приспосабливается. А у нас в штабе, честное слово, какое-то отрадное содружество возникло. Именно отрадное! Приспосабливаться, дипломатничать? Уж очень у него богатая душа, чтобы идти окольными дорогами.

…Потом поезд бежал открытой целинной степью. Ваня заметил:

— Сколько земли, и вся без межей. Точно для артели.

Кулага прищурил один глаз:

— Межа, она тоже голубушка. Землю отмежевали твоему папе? Все, брат, чего-то ты рвешься в небеса. На своем наделе разве худо?

— Вот и видно, Фома Игнатьевич, что ты человек городской. Это здесь, на юге, земля без навоза родит, длинное лето, зимней стоянки скота почти что нет. А северная земля без соков. Ее кормить надо. Иначе сам будешь голодный. Шесть лет надо, чтобы поднять хозяйство, притом и на заработки в город ходить.

— Твои расчеты интересны, — сказал Кулага. — А почему не получилась у вас коммуна? Или артель?

— Шолецкая наша делегация поехала раз в уезд, возвращается: председатель уезда говорит, что к весне получим международную революцию, мелкие коммуны ни к чему, придется потом переходить на всеобщую, и будут упреки, почему сразу не сказали и меняете указания. Так лучше, пока снега нет, приготовляйтесь к общественной обработке земли, заготовляйте лес, а весной — вот тогда…

— Запутал вас, стервец! — сказал Кулага. — А тебе вот что скажу: грамотешки у тебя маловато. Рассуждаешь наивно, хотя экономические подробности даешь интересные.

— Я думал: кончим с белополяками, будет коммуна. Но тут Врангель. Думаю: кончим с Врангелем — тогда. Кончили с Врангелем — ни коммуны, ни Аннёнки, опять Хоромский властвует. Но теперь, думаю, он не долго будет властвовать. Хотя и нэп… Вернусь, и будь я проклят, если не организую в Шоле артель!


Нравился Ване, хотя и по другим понятиям, также родной брат командующего, врач Константин Васильевич Фрунзе, полный, с тихим голосом. Но краткие его слова были при том категорические. Он старался, чтобы красноармейцы не заболели в дороге сыпным тифом или какой-нибудь другой болезнью, в своем отделении вагона устроил настоящий лечебный пункт. Заметит, что кто-нибудь почесался, сейчас же подойдет, отвернет ворот гимнастерки или даже велит раздеться — нет ли следов от вшей. Всех просил при малейшем недомогании, при головной боли показаться ему. Советовал, как уберечься от заразы. Расспрашивал, кто чем болел раньше, был ли ранен, контужен, записывал фамилию и что-то еще. Пошел в кладовку Кемика, проверил, как начхоз хранит продукты. Посмотрел и сказал: «Тэк-с, тэк-с…»

СУЛТАН ФАТИХ ЗАВОЕВАТЕЛЬ

Все ближе горы Кемика… Он лежал на полке, закрыв глаза, и видел свою родину. Под плитами в одуряющей полыни могилы близких… Караванные дороги и тропы уходят в красноватую дымку персидских гор, к синеве Тавра.

Кемик будто услышал долгий звон колокольцев на шее верблюда-вожака, запах персиковых садов вокруг Эчмиадзина. Будто вознесло его на библейскую макушку Арарата, купался в снегах на Джанджурском перевале — ветер наметал сугробы. Затем будто прятался в церкви с конусной свинцовой крышей…

Черный камень туф, ревущий мутный Аракс, скалы, поющие ночью, мосты, построенные тысячу лет назад, тропинки среди раскаленных камней, монастыри с прохладными залами, хибары крестьян, на оранжевой земле — зола от костров, что жгли пастухи в островерхих шапках и с посохами; каменная, но родящая пустыня; буйволы, древние сохи; ковры, рис, хлеб на рынках; вода, бормочущая в арыках, — все это родина, в который уже раз омытая кровью своих сыновей…

Камень на тебя свалился, лошадь ударила копытом — некого винить Но убившие его братьев считали себя людьми… Кемика раздирала мысль, что вот Фрунзе без колебаний говорит о турках — смелые, добрые; охотно едет к ним. Сам Фрунзе трогал Кемика мягкостью, добротой. Кемик хотел быть с ним заодно, видеть Турцию, как он, и не мог, и страдал…

Старался вспомнить все хорошее, что было на турецкой земле. Девочка-турчанка, дочка соседа, — длинные косы, пунцовые загорелые щеки. Он, мальчишка, был влюблен в нее и подходил к низкой ограде, чтобы увидеть, как спустится девочка по наружной лестнице и станет манить кур. Вспомнил старика турка, погонявшего осла, нагруженного корзинами яблок; старик взял одно и, что-то мурлыча, обеими руками подал: «Кушай, сладкое…» Соседка-турчанка, морщинистая, вся коричневая, приносила целебные отвары, когда болела мать Кемика. Но все это было до резни, не помешало резне… Возможно, увидев, познакомившись с турецкими делами, Фрунзе все-таки скажет с горечью: «Вы правы, уважаемый товарищ Кемик, пострадавший товарищ!»

Явились на память братья, живые, веселые… Кемик — на верхней полке — вдруг вздохнул и закашлялся. Ваня — с нижней — спросил:

— Задремал, парень?

— Ва-ан, ты мне брат, слушай…

И Кемик на своем языке спел песню о чужбине, потом по-русски пересказал горькие слова, содержание песни:

Недобра чужая сторона,
Нету мне покоя, нету сна,
Осень для меня не плодоносит,
Для меня весна не зелена.
— Опять переживаешь?

— Колотушка эта в груди как чужая, — сказал Кемик. — Хотя бы найти Маро. Пусть будет у меня хотя бы один родственник, пусть хоть крошка. Одно маковое зернышко.

— Приедем в Тифлис — осталась только тысяча верст — найдем, думаю. Должна быть жива. Непременно! И ты живи.

— Я живу. Но хочу понимать, не напрасно ли?

— С чего ж это может быть напрасно? Со мной ты, со всеми вместе. С Фрунзе!

— Но я не совсем могу понимать: еду на помощь тому, кто братьев моих…

— Это хорошо, что сам говоришь о себе: имею недопонимание…

— Признаюсь, имею колебание, — Кемик свесил с полки волосатую руку за пайкой хлеба на столике, взял, но есть раздумал, увлеченный своими воспоминаниями. — Вот бы ты когда-нибудь приехал к нам. Увидел бы, какой ласковый народ. Какая земля! В долине или на горе у Ноева ковчега. Ай, что это? Только камень? Э, нет! Сколько пахарей! Ходят послушные им волы. Сады есть. Девушки есть! В губы целуют… Где же они? За хребтами, Ваня, за скалами спрятались… Едешь, вдруг перед носом пепельные домики, в расщелине — деревня. На склоне одна, обошел холм — другая, мост, церковь…

— Каждая земля как хочет ложится.

Кулак Кемика то сжимался, то разжимался. Короткие пальцы стягивались, как лапа орла. Ваня сказал:

— Нравится мне ваш народ. Обязательно приеду. В мирное время.

— Земля наша нежная, как девушка. Ей тысячи и тысячи лет, седая от солей, бурая от крови, красная, как яблоко, но хлеб дает. Лаваш! Пожалуйста, стряхни золу с корки, кушай с луком, с чесноком, запей водой, молодым вином. Зайди в любой дом, садись на циновку, на тахту, слушай слово ласковое. Излечат тебя, горе снимут.

— Правильно, по-человечески!

— А посмотри, какие грозные горы! До самого бога добрались, за облака: зачем ты, бог, позволил убивать? Морозы на высоте крепче, чем в Сибири. Мрачные ущелья! Одним глотком заглатывают врага. Скалы как зубы дракона. Одно только худо, что проходная земля. Орда с востока проходит на запад — бьет, проходит обратно — бьет.

— Но теперь, — сказал Ваня, — Советская власть защищает.

— На одной только половине! Народ рассеян по свету.

— Отрицать не приходится, — твердо проговорил Ваня. — Но когда произойдет всеобщая революция, человек сможет проживать, где захочет. Твоя родня вернется. Казаки вернутся из Турции на свой Дон. Ярославские — к себе.

— Ай, когда это будет!

— Скоро! Может быть, завтра. Мы с тобой едем на мир. Так вот идет: и борьба, и мир.

Кемик резко сел на полке, кровь отлила от лица:

— Значит, те режут неверных, а мы с ними на мир? Вот что смущает!

— Опять ты за свое… В этом вопросе ты больной. Давай лучше расскажи интересно про Турцию, какие обычаи, история какова…


Кемик учился в академии Эчмиадзина, знал наперечет всех султанов последней тысячи лет, что делалось во дворцах, в гаремах, какие строились бани и мечети, кто из султанов кого и когда удавил. Слушать Кемика иногда собиралась вся миссия. Рассказ о взятии турками Константинополя — как легенда.

— Султан Мехмед II, прозванный Фатихом Завоевателем, долго готовился к осаде, — неторопливо повествовал Кемик. — Пророк предсказал падение Константинополя. От имени пророка турки и истребляли христиан. Фатих приказал отлить огромную пушку, чтобы крепостные ворота разбить. Ее везли пятьдесят пар волов, а семьсот человек прокладывали дорогу. Зарядить пушку — на это требовалось два часа, так что стреляла восемь раз в сутки — проломить стену, ворваться в город и всех вырезать. Сделали каменные ядра, каждое весом в сорок пудов. Били по стенам и другие пушки. Еще сделал Фатих стенобитные машины. Из крепкого леса сделал передвижные башни: на колесах, обшиты кожей в несколько слоев. Внутри башни — солдаты, взрывчатка, бревна, хворост — завалить ров… Когда турок задумал взорвать город, его не остановить. Фатих привел двести тысяч солдат, в Босфор — триста судов. Император же Константин XI имел всего пятнадцать тысяч войска и двадцать шесть судов.

— Как он оборонялся? — спрашивали Кемика.

Отвечал так, словно при этом присутствовал:

— Через Золотой Рог протянул железную цепь — турецкие галеры не пропустить в залив… Отважные воины со стен пускали в турок стрелы, бросали камни, факелы и так называемый «греческий огонь». Этот огонь в горшках, вернее, секретное вещество, которое вспыхивало от воды, сжигало турок и их суда… Хотя турка не остановить, если он задумал чем-нибудь овладеть, будь это город или женщина…

— Как же огонь сжигал суда, если цепь, и они в Золотой Рог не прошли? Не завирайся, Кемик!

— Я? Я правду рассказываю. Турецким флотом командовал болгарин, Балта-оглу Сулейман-бей. Он принял мусульманство. Флот стоял в Босфоре возле того места, где сейчас дворец Долма-Бахче. Фатих или этот бывший болгарин придумали перетащить галеры через холмы вокруг Галаты и спустить в Золотой Рог уже за цепью, там стены слабее… Сделали толстые деревянные катки, смазали их салом. Впряглись люди, лошади, волы, подняли и паруса. Тысячи и тысячи людей работали под бой барабанов, при свете факелов. За ночь перетащили семьдесят галер. Фатих был изобретатель, когда нужно было что-нибудь уничтожить: изобрел мортиры, из которых потопил флот императора, после этого свободно навел через Золотой Рог мост из связанных бочек, сделал широкий настил из досок, в ряд могли пройти тридцать человек. А подо рвом сделал подкопы… — А зачем ему Константинополь?

— Чтобы вырезать! — просто ответил Кемик. — Ну и добыча, конечно. Пятьдесят дней осаждал, а двадцать девятого мая тысяча четыреста пятьдесят третьего года начал штурм. Всю ночь турки молились, жгли костры, били в барабаны, сильно возбудились. Дервиши обходили военный лагерь. Только и крика, что «нет бога, кроме бога, и Мохаммед посланник его!». Исламский лозунг… Фатих обещал войску: первым, кто взберется на стены, — поместья, дезертирам — казнь. В эту же ночь аллах устроил страшную грозу, ливень, такой гром, что вот-вот рухнут стены. Не рухнули, и вот во вторник турки начали штурм. Затрубили рога, зазвенели литавры, застучали наккары — маленькие барабаны, даулы — большие барабаны. Такой шум, что жить не захочешь. По приставным лестницам турки лезут на стены и получают сверху кипящее масло, камни, «греческий огонь». Над городом дым, звонят все колокола, ужас, жуть. Многие еще ночью бросили город, перешли к туркам — в неволю. Бой — вдоль всех стен. Аскер лез со щитом и палой — саблей с широким кривым лезвием. По воде Золотого Рога бежал «греческий огонь». Очень много жертв с той и с другой стороны. Тучи стрел. Рвы турки забросали землей, камнями, телами своих убитых. Словом, ворвались янычары в город и начали резать. Два дня резали, грабили. Все церкви, дома, ни один не пропустили…

Кулага слушал Кемика настороженно, проговорил:

— Между прочим, известно, что крестоносцы в отношении грабежа значительно опередили турок, Кемик!

— Да, крестоносцы, но когда янычары ворвались в императорский дворец, они императора тут же убили. Жители бросились спасаться в храм святой Софии. Как дети верили, что с неба сойдет ангел и даст одному старцу саблю, от которой турки побегут. Десять тысяч жителей закрылись в храме Софии. Турки, конечно, и сюда проломились. Толпа сдалась, просила пощады, но всех зарезали. На полу храма выросла гора трупов. И вот сам Фатих верхом на коне въехал в храм, и конь стал взбираться по этой горе. Крутая, — султан, чтобы не упасть, уперся окровавленной ладонью в одну из колонн. Отпечаток ладони виден и сегодня…

— Кемик, это легенда, — сказал Кулага. — Придумана провокаторами национальной резни. Не повторяйте ее.

— Да, я знаю. В некоторых книгах говорится, что слой трупов мог быть не выше, чем поларшина, а султан был на лошади в два аршина вышины и не мог ладонью коснуться колонны на высоте десяти аршин от пола, где отпечаток. Но факт, что он ехал по трупам, доказан. А в пятницу, на третий день после взятия Константинополя, храм святой Софии турки уже превратили в мечеть, и султан с саблей в руке — с саблей! — взошел на мимбер — амвон и прочел молитву. Ничего себе, молитва с саблей! А тело императора Константина узнали по пурпуровым туфлям с вышитыми на них орлами. И между прочим, эмблема турецкого государства — полумесяц — принадлежит не туркам, а византийцам. Фатих лишь прибавил к этому знаку звезду.

— Вы всё хотите сказать, что султан Фатих — представитель турецкого народа, а жесточе его никого нет, — сухо проговорил Кулага. — Неужели вы думаете, что, например, римский император Константин Великий был гуманнее Фатиха? Ведь вы, наверно, знаете, что Константин, поверив наветам своей второй жены Фавсты, казнил своего сына от первой жены и двенадцатилетнего Ликиния, сына своей сестры. А когда раскрылась клевета Фавсты, он велел утопить жену в ванне из кипятка. Грабил города и губил жителей, не задумываясь. Чем этот Великий отличается от турецкого завоевателя?

— Я не знаю. Но Фатих был такой деспот, что когда ехал однажды, а навстречу — янычары, и стали просить у него подарка по случаю его восшествия на престол, Фатих в ответ стал давить их конем, потом подозвал начальников этого отряда и палачам приказал дать каждому начальнику по сто палок по пяткам. Без палачей никуда не ездил.

— Черт возьми! — озлился Кулага. — Вы настаиваете: народ и султан как бы на равных?

— Все там связаны Кораном, единодушны, — ответил Кемик.

— Глупости, — совсем нахмурился Кулага. — Чушь! Народ бессмертен, но разве вечен человек — султан и вообще султанат?

— Скорее земля начнет вертеться в другую сторону, чем Турция откажется от султана! — уверенно заявил Кемик. — В иное не верю.

— Но ведь фактически уже сейчас без султана живет? Правит Мустафа Кемаль, а не султан!

— А он возьмет да объявит себя султаном, когда победит. И будет султан Кемаль!

— Бред! У нас договор не с султаном, а с новой Турцией Кемаля.

— Я еще не убежден, и вы тоже не убеждены, что Кемаль не нарушит этот договор. Может быть, уже нарушил. Честно говоря, мне жалко мою Армению. Нарушит…

— Демагогия!

— Какая там демагогия. Просто душа болит. Моих братьев армян жалко. Армению жалко.


Уже за Доном, войдя однажды в купе, Ваня увидел Кулагу и Кемика будто каменных, у Кемика только все сжимались в кулаки и разжимались пальцы.

Сидят, не смотрят один на другого. Ладно, он, Ваня, с тем Хоромским не дружит. А эти ведь друг другу все-таки свои? Кулага отвернулся, роется в своем мешке. Войдя, Ваня намеренно весело сказал:

— Имею несколько вопросов…

— Ваня, ноги твои целую — отстань! Командующий поручил мне экономику изучить, а ты мне мозги забиваешь.

— Скажи только, Мустафа Кемаль женатый, дети есть? Сколько имеет жен?

— Приедем, спроси у него. Или вот у Кемика — он академию окончил. Правда, знает только то, что ему хочется знать.

— Ладно… — вздохнул Ваня. — Чудаки вы. Ну, скажи, Кемик, доложи, что в настоящий момент происходит в той самой Анатолии?

Кемик вскинулся, глаза сверкнули:

— Как всегда, гяуров ловят! Не знаешь?

— Как всегда, вы городите чепуху! — холодно заметил Кулага. Холодно и зло. — Я предупреждаю: вредную агитацию ведете!

— Где дверь мечети, не знает, а хвастается, что правоверный! — отчаянно парировал Кемик и сжался будто в ожидании ответного выпада.

Стало тихо. Кулага однако молча поднялся на полку и ни с того ни с сего запел:

Из множества фигурок
Понравился мне турок,
Глаза его горели, как алмаз…
И тут же оборвал:

— Вы, Кемик, не понимаете истинных причин несчастья одного народа — не понимаете! — и слепо оговариваете другой народ. Отвратительно!

Ваня решительно встрял:

— Стоп! Тормози, Игнатьич, не то сказал. Легко ли ему родных забыть?

Кемик пристально вглядывался то в Ваню, то в Кулагу. Ожидал: Кулага произнесет ли какую-нибудь глупость? Ваня с его чутким сердцем опровергнет ли нелепые домыслы Кулаги? Кулага явной глупости не сказал. Кемик печально обратился к Ване:

— Объясни, зачем Карабекир-паша держит такую большую армию на границе с моей Арменией? Как мне поверить паше? Как?

— А зачем станем особенно верить, если он такой? Чай Красная Армия и там сторожит. Ты пока не страдай. Спросим командующего. Я не знаю.

— А я знаю! Испытал на собственной шкуре. Мне жалко Армению. Больно.

— Ты, конечно, знаешь — испытал. Но мне командующий как-то объяснил: когда армянский народ восстал и сбросил этих дашнаков, армянский ревком позвал Красную Армию. Товарищ Калинин объявил, что раздавить трудовую Армению никому не позволим. Тут подошли части нашей Одиннадцатой армии…

— А что Карабекир-паша — перестал быть пашой Карабекиром? Как выгоняли его из Батума и моего Александрополя!

— Когда? — растерянно смотрел Ваня. — Кто?

— Мы! В марте месяце, когда с кемалистами подписывали Московский договор! — Кемик взмахнул рукой. — Сколько потребовалось сил!

— Шут его знает, — промолвил Ваня. — Фома Игнатьевич, объясни это дело нормально, как всеведающий человек, как следует быть.

Кулага читал книгу с чрезвычайно интересными цифрами. Поднял глаза:

— Что? А, да… Кемик явно не в курсе дела. Тем не менее рассуждает. Да еще как чистой воды дашнак. А дашнаку что-нибудь объяснить невозможно. Его надо просто прогнать.

— Кемик, не обращай внимания…

Но Кемик встал, опустив короткие руки, пригнулся, как перед прыжком.

— Вы, товарищ Кулага, получите сдачи. Это — оскорбление. Я доложу Фрунзе.

— Поговорите. Он расскажет вам, если найдет нужным, что произошло на съезде Советов. Как блеяли, хотя и с пеной у рта, меньшевик и эсер то же самое, что обычно твердят дашнаки и что сейчас говорите вы. Потребовали разорвать с Мустафой Кемалем.

— Я этого не требую, перестаньте! Я просто опасаюсь Карабекира…

— Но вас смущает эта наша поездка при том?

— Вы все коверкаете. Я же только спрашиваю… А вы… Не видите меня! Поэтому нет права называть меня дашнаком! Нет! Я иду к Фрунзе.

Не заметили, что поезд давно уже замедлил ход и вот — остановился. В коридоре вдруг послышался голос Фрунзе. Командующий, оказывается, обходил вагоны, заглянул в купе Кулаги:

— Слышу, у вас какой-то очень ожесточенный спор. Тема? Любопытно!

— Да не очень-то спор, товарищ командующий, у меня просто тоска, а Кулага… — начал Кемик, но горло ему сдавило, он не смог договорить.

— Кемика смущает наша поездка. Он совсем не верит кемалистам, — сухо уточнил Кулага.

— Да, не верю Карабекиру, я сказал! — вскинулся Кемик.

— Так ведь мы на месте и проверим. В чем дело? — будто удивился Фрунзе. — Зачем нам тоска! Будем радоваться жизни. Так?

— У этих друзей, Скородумова и Кемика, как говорится, мозги набекрень, — определил Кулага. — Один жениться не может, пока не родится мировая коммуна, А другой всех турок меряет по Карабекиру.

— Да? — засмеялся Фрунзе. — Это определенно недоразумение. Но, надеюсь, разберемся, сориентируемся. На занятия исторического кружка вы ходите? Попросим дипсоветника подробнее рассказать. Хорошо, товарищ начхоз?

— Хо-ро-шо, — протянул Кемик.

— Все наладится. Когда армянский ревком взял власть, Владимир Ильич направил ему знаете какую телеграмму? А вот какую: «Не сомневаюсь, что вы приложите все усилия для установления братской солидарности между трудящимися Армении, Турции и Азербайджана…» Для того и работаем.

ДЕЖНОВ

В вагонах утром слышался голос Вани Скородумова, по-ярославски напиравшего на «о»: «Робята, все — в солон!»

В салон-вагоне Дежнов занимался с участниками миссии. Он вел кружок французского языка и кружок по истории. Французский язык изучали секретари и переводчики. Необходимо знать — на этом настаивал Фрунзе. Вся турецкая интеллигенция, многие депутаты Национального собрания — меджлиса, офицеры и чиновники говорят на французском и немецком языках. Мустафа Кемаль тоже. Его письма к Ленину и Чичерину составлены были на французском.

Фрунзе просил Дежнова заняться историей и с красноармейцами охраны. Сама дорога пусть станет путем познания. Ничто так не обогащает, как путешествие. Фрунзе рассказывал, что, будучи еще гимназистом, совершил с товарищами, верхом, в седлах, поездку вокруг горного озера Иссык-Куль и вернулся из нее новым человеком. Фрунзе сказал Дежнову:

— О Кемале, об обстановке узнаем уже в Баку, в Тифлисе, Батуме. И больше, чем где бы то ни было, — в самой Анатолии, в дороге. Как раз в дороге возможно учуять намерения Ангоры. Но только при условии постоянного общения с турками. А для этого необходимо многое знать, и прежде всего — историю. Прошу вас, учите нас всех.

Дежнов видел, что Кемик спешит занять место за столиком с картой в салон-вагоне, для него эти занятия имеют особое значение.

Дежнов отмечал, что и сам, когда садится за свой столик и раскрывает папку, несколько волнуется, его лицо становится, наверно, строгим, даже суровым. Он в душе всегда любил людей, но стеснялся показывать это, часто не верил в свои силы, был угрюм и не пользовался расположением сверстников-студентов в юности, был одинок. Почувствовал же себя крепким, свободным, когда, выполняя поручения партии — он был пропагандистом, — сблизился с солдатской массой и со студенчеством. Сейчас Дежнова трогал интерес бойцов к его рассказам. Нечаянно подслушал однажды, как между собой они называли его «Алеша».

Пока тащился поезд и уходили за сутками сутки, Дежнов и сам, и с Фрунзе день-деньской рылся в захваченных с собой материалах. (В Харькове вместе с одеждой и продовольствием погрузили в вагон тяжеленные ящики — руки оторвешь! — с библиотекой и бумагами. Тут были копии писем, телеграмм, договоров, записи бесед Фрунзе и Дежнова в Москве.)

Дежнов тщательно готовился к занятиям с красноармейцами, на остановках, когда вагон не трясло, составлял то ли конспекты, то ли методички:

«Добиться плакатной ясности изложения материала, четко, просто… Мир труда против мира капитала. Кредо последнего — ты умри, чтобы я мог жить. А мира труда — дружба, взаимопомощь…

Раскрыть историю как драму. Владычица морей, Великобритания стремится покорить не только нас, но и завидную своим географическим положением Турцию. Турция, конечно, не желает отдавать свои теплые моря, проливы, гавани — сама движет свои армии для приобретений…

Великобритания много лет изготавливалась, чтобы нанести решающий удар… Государственные деятели, епископы, даже иные ученые твердили: турки — дикари, гнать их из Европы, гнать! Пусть уйдут за проливы!.. Ллойд Джордж театрально негодовал: «Турок — это чума и проклятье тех мест, где он раскинул свою палатку. В отличие от хищного зверя из легенды, турок не знает даже чувства благодарности к человеку, вылечившему его раненую лапу…» Грубая ложь…

Запад обрубал Турцию, как поваленное дерево. Турция была обречена. Географы Антанты закрасили на карте Турции, какие области — кому: синие — Франции, нежно-зеленые — Италии, желтые — Греции. А розовые — дашнакской Армении…»

Записав все это для себя, Дежнов потом свободно рассказывал красноармейцам:

— В конце мировой войны, товарищи, Великобритания бросилась добивать истекающую кровью Турцию, опередив союзников. Мощь Великобритании необычайно возросла, тогда как Франция потерпела катастрофу в районе Эн, Италия — в сражении при Капоретто, потеряв триста тысяч пленными, десять тысяч убитыми. Во всеобщей драке Италия утратила место среди великих держав. Вот и стала Великобритания всех сильней.

С мечом она и двинулась на Восток качать нефть, увозить шерсть, хлопок, искоренять большевизм в Закавказье, помогать грузинским меньшевикам, азербайджанским мусаватистам, армянским дашнакам… Султанская Турция наконец выбросила белый флаг. В Мудросской бухте острова Лемнос на корабле, подписав перемирие, кончили с Турцией, полное разоружение и сдача. Оттоманской империи пришел конец, «больной человек» умер…

Тут Дежнов попросил Кулагу назвать цифры, и Кулага прочитал в своей тетради:

— От почти трехмиллионной турецкой армии осталось пятьсот тысяч. Убито и умерло триста тысяч. Ранено четыреста тысяч. Дезертировало и пропало без вести полтора миллиона. Умерло от голода и эпидемий населения — два с половиной миллиона. В сумме это четвертая часть мужского населения Турции.

Дежнов заметил, как расширились глаза Вани Скородумова. Тот сказал:

— Жутко! Турции вроде уже не существует. Едем неизвестно куда.

— Нет, — сказал Дежнов. — Как вы знаете, жива, борется. В драме истории слово взяла масса.

Дежнов видел, что его рассказ произвел сильное впечатление и на Кемика. Спросил:

— Товарищ Кемик, понятно ли?

— Понимаю, что турецкий народ давно страдает, — ответил Кемик. — Зачем же презирал другой народ, а не виновников страдания?

Ответил не Дежнов, а Фрунзе:

— Разберем и это, — сказал Фрунзе. — Лекция очень содержательная. Завтра прочитаем следующую страницу драмы.


Эта страница — об оккупации турецких областей. Фрунзе считал, что здесь содержится ответ на вопрос: не капитулирует ли теперь анатолийский крестьянин, солдат, офицер?

Турки говорят: «Дай нахалу сто рублей, а он и подкладку взять захочет». Британский лев подписал «перемирие», чтобы жертва не сопротивлялась, когда он станет ее раздирать… Турецкие войска на фронтах пьют себе чай где-нибудь у ручья либо у колодца — ведь перемирие! А британская кавалерия все на марше и заняла Хамам-Алил. В Мосул въехал генерал Кассель со штабом, войска подтянул к городу. Еще несколько дней, и, двинувшись из Алеппо, англичане оккупировали Киликию — в самой Анатолии.

Андерс с Ваней повесили в салоне большую карту. Концом трости Андерс показал петлю, какой победители охватывали Малую Азию.

Декабрь восемнадцатого года, второй месяц странного перемирия — оккупанты заняли уже и Аданскую область, конторы Багдадской железной дороги и европейских дорог Турции; адмирал Кальторп уже распоряжался на смирнских фортах, итальянские войска высадились в Адалин. Настал черед жемчужины — Смирны. Сперва иноземцы засели в телеграфных конторах окрест — не выпустить сообщение, что началась оккупация.

— А предлог для захвата исторический, — сказал Фрунзе, — дескать, несколько тысяч лет назад Смирнская область была эллинской, называлась Ионией, и сейчас, мол, здесь звонят пятьсот христианских церквей…

Итак, пятнадцатого мая девятнадцатого года — этот день считаю переломным — броненосцы «Аверов» и «Лемнос» и вспомогательные суда подошли в семь тридцать утра и стали на якорь в Смирнском порту. Городскую власть завоеватели даже не оповестили, начали высадку войск под командой полковника Зафириотиса. Десант прикрывали британские, французские и американские суда под командой Кальторпа. А высадилось двенадцать тысяч солдат, включая полк эвзонов — это вроде гвардии.

Население держалось тихо, солдаты даже не вышли из казарм. Но прозвучали выстрелы зажигателей-провокаторов, и началось… В солдат стреляли в их казармах, обезоруженных повели на набережную — корабль «Парис» примет их и увезет. Они шли, с них срывали фески, их били. Вдруг по колонне ударили пулеметы с ближайшего корабля, а с крыш соседних домов стреляли из винтовок. Было убито триста солдат, тридцать офицеров. Трупы сбросили в море, а шестьсот человек раненых валялось на мостовой.

— И вот, думается, — сказал Фрунзе, — забыть это, примириться с этим невозможно!

— Но где взять силы для бесконечного сопротивления? — возразил Дежнов. — Турция воюет уже двенадцать лет. Народ устал безмерно.

— Однако учтите, Алексей Артурович, если горит дом и одежда на тебе уже тлеет, то на компромисс с огнем не пойдешь — будешь биться до последнего. Смирнские события потрясли Турцию, вызвали такой взрыв возмущения, что британские пальцы на горле Турции, представьте, задрожали от напряжения. Оккупационные войска ворвались в Манису, — Фрунзе показал на карте, — двинулись в глубь Анатолии. Но вот здесь, у Эдимиша, уже споткнулись, началось сопротивление, произошел первый бой с партизанами. Оккупанты заняли Айвалык — эксцессы, заняли Айдын — грабеж, но контратакованы и здесь. На другой день заняли Бергаму и Менемен. И здесь все то же. В Менемене завоеватели погубили триста человек, в округе — семьсот, ограбили торговцев, опустошили дома. Такое ведь в тысяче селений. Понимаете? В дом, в сад врывается бандит с ружьем, несомненно ему отвечают ружьем же. Считаю так потому, что население здесь воинственное — зейбеки, гордое племя. По-видимому, каждая деревня была очагом борьбы. Сообщалось, что мужчины и женщины с оружием сидят за камнями, а старики и дети приносят им пищу, идут в разведку. Но силы были неравны, началось массовое беженство. Людям пришлось оставить свои дома, посевы, сады, плуги, бочки. Нищенство, голод, смерть… И вот, передавали, даже дезертиры, скрывавшиеся в горах, поднялись… Затем появился Кемаль и сопротивление стало организованным, и нарастало вплоть до Сакарийской победы.

— Вы полагаете, Михаил Васильевич, что в этой войне весь-весь народ участвует? — настойчиво переспрашивал Дежнов.

— Не может не участвовать. Трудящиеся здесь, видимо, доверяют националистским лидерам. А лидеры, наверно, почувствовали, что только так можно спасти страну… Вот Андерс подтвердит: в начале вооруженной борьбы правительство опиралось исключительно на партизан…

В июне британцы оседлали перевал Базиона и разбили отряд шейха Махмуда в городе Сулеймание, заняли его. Оккупанты ворвались в Бурсу. Но турки двинулись в контрнаступление, и грянули кровавые бои. Завоеватели сожгли Айдын. Высадились в Самсуне английские войска; хотели с севера идти навстречу французским, чтобы разрезать Анатолию, окружить ее восточную часть, где уже обосновался Мустафа Кемаль…

В районе Беин Диарбекирской губернии живут курдские племена джезире и ширнак. На них английские летчики сбросили бомбы. Отряды англичан завязали бой с курдами гойян. В Мосуле вооружили армию айсоров и направили ее против курдов в город Сулеймание. Такой был даже эпизод, весьма типичный, — девять блиндированных автомобилей английского офицера Лечмана угнали три тысячи баранов у курдов племени шамар.

— На броневиках — за баранами, — засмеялись бойцы в салоне.

— Да, и курды не простят этого, — сказал Фрунзе. — Испортят дороги, ямы выроют, камней набросают. Всех баранов обменяют на оружие и, безусловно, где только возможно и невозможно, лечманов будут бить.

В октябре южные оккупационные отряды сожгли город Мараш. А на западе другие отряды взяли район Ксанти. Это во Фракии. Но затем под Марашем двинулись в дело первые формирования кемалистов. Англичане намеренно уступили французам это поле боя — Киликию, пусть бьют отчаянных турецких партизан. Наступил очень холодный декабрь девятнадцатого года. Курдские партизаны выбили французские войска из Мараша, но не удержали этот разрушенный город. Позже снова осадили его партизаны, и наконец французские войска навсегда оставили сожженный ими Мараш.

Тем временем войска Антанты в Смирне получили подкрепление. Союзники стремились завершить окружение, отрезать кемалистов от портов, от Советской России. Не вышло.

В марте прошлого года интервенты провели новый — устрашающий — маневр, казалось бы ликвидирующий сопротивление: англичане вторично оккупировали уже оккупированную турецкую столицу — Константинополь, когда там собрался меджлис.

В ночь на шестнадцатое марта двадцатого года английская морская пехота вступила в город, ворвалась в учреждения, казармы. На заре напала на штаб местной дивизии, часовых перебила, солдат музыкантской команды вытащила из постелей и убила, а других солдат убила во время сна, мало кому удалось выброситься из окон. Пехотинцы взломали двери Эски-сераль — здания на площади Баязида. Другие ограбили «Красный полумесяц», частные дома. На минаретах поставили сипаев с пулеметами. Орудия броненосцев направили на город. Повсюду стрельба, и, как в Смирне, ударами прикладов бросали наземь аскеров и чиновников. Проникли в здание меджлиса, схватили депутатов — в тюрьму, потом увезли их на остров Мальта.

Дежнов пожал плечами:

— Не понимаю смысла этой акции.

— Никто не понимает. Но вывод делают все: ярость теперь не потушить… Когда морская пехота стала хватать и увозить на Мальту депутатов и меджлис был разогнан, многие из них успели скрыться. Они выполняли указание Мустафы Кемаля, который предусмотрительно задержался в глуши — не поехал в столицу, в меджлис, заседавший под наблюдением корабельных орудий англичан. Депутаты переоделись в крестьянское платье, в лодках переплыли Босфор, оказались в Анатолии, далее пешочком и на подводах — в Ангору, к Мустафе Кемалю. Тогда-то, на кипящей ненависти к наглым захватчикам, и образовалось в глуши Великое национальное собрание и его правительство, второе, действительное. Депутатов довыбрали. Кемаль действовал решительно: взял и арестовал английских офицеров, еще державшихся в конторах железных дорог, возле туннелей и перевалов. Потом обменял их надепутатов, увезенных на Мальту… Священная война — иного исхода, кажется, нет. Все поняли нутро империализма. Змея меняет шкуру, но не меняет натуру. Борьба будет продолжаться…

— Неизбежно?

— Даже из последних сил! Гром не заставишь умолкнуть. Этим и держится ангорское правительство. Как хотите, но это так!

— Пожалуй, что и так, — признал Дежнов.

— Другое дело — колебания, зигзаги того же правительства. Оно не однородно, а Ллойд Джордж и другие западные лидеры — люди опытные и лукавые, увидели, наверно, что оружие не выбьешь у турок из рук, прикидываются теперь их друзьями. Видимо, наше дело в Ангоре — разоблачение этой лжи, притворства. Ну, конечно, у Запада еще и расчет на колоссальную усталость турок… Но, вы знаете, кажется, это Гюго сказал: убийство нации невозможно.

ПО НИТКЕ ДОЙТИ ДО КЛУБКА

Потом Фрунзе и Дежнов одни сидели в подрагивающем салон-вагоне за столиком. Отодвинув бумаги, пили из жестяных кружек морковный чай, — настоящий найдется, возможно, в Закавказье.

Точнее, точнее ориентироваться в хаосе противоречивых фактов, — противоречивых, пока не разобрался. «Думай, голова, картуз дадут», — смеялся Фрунзе.

Дежнов вслух вспоминал о поведении бывшего векиля иностранных дел Бекира Сами, которому Кемаль дал отставку в интересах сближения с Москвой. Но это было весной. Бекир Сами в гостях канарейка, а дома змейка. Прибыв в Москву делегатом, напевал сладкие песенки, а Кемалю слал лживые доклады, искажающие позицию Москвы, и улетел вскоре в Ангору, затем в Лондон с планом присоединения Кавказа. На словах милости просил, а за голенищем нож носил. Хотел и здесь найти, и там не потерять. Векилем стал Юсуф Кемаль-бей. Нынче газеты пишут о возможной отставке Юсуфа Кемаль-бея. Не снова ли Бекир Сами на коне, Бекир Сами, ратующий за союз с Антантой, а не с Москвой? Так или иначе, турки поладили с Франклен-Буйоном. Весь вопрос — на чем?

В голове вертелась фраза из статьи в лондонской газете, — фраза, вслух прочитанная в августе Чичериным. Фрунзе слышал его тонкий голос и эту фразу: «Признать Кемаля, дать ему компенсацию за расходы… и он согласится выгнать красных из Баку». Видел, как в пальцах Чичерина трепещет листок.

Соглашение Франклен-Буйона в Ангоре не результат ли согласия кемалистов принять «компенсацию»? Могло показаться, что так именно и есть, Нацаренус прав: западники в Ангоре взяли верх, Кемаль сдался, Ангора если еще не стала окончательно, то становится в антисоветский строй.

Однако не могут же ангорцы не понимать: гражданская война в России окончилась, Врангель разгромлен, и теперь шансы на военный успех в Закавказье ничтожны, война на Кавказе для Турции в тысячу раз тяжелее освободительной — с интервентами в Западной Анатолии. Не враги же они сами себе. На Востоке говорят: лишь тот, кому нечего делать, сначала сжигает дом, потом снова строит.

Чем-то прельстились ангорцы, на все закрыв глаза? Какими-то уступками французов?

Дежнов заметил, что французский капитал в Турции очень большой — два с половиной миллиарда франков, превышает все другие капиталы, вместе взятые. Вложен в сооружение портов, набережных, в эксплуатацию рудников, в концессию на постройку железных дорог… Понятно, Франция заинтересована в целостности Турции — в рентабельности вложений, в общем, чтобы никто ей не мешал.

Но все захватили англичане. В Мосуле под их пятой даже французские предприятия. Англичане же со злобой упрекают Францию в разложении Антанты, в предательстве, в эгоизме и даже… в материализме! Мол, никаких высоких идеалов. Грызутся, а разойтись не могут, ухватив одну и ту же кость. Англия готова и дальше идти с топором, а для Франции это убыток — разрушение ее дорог, мостов, уничтожение табачных плантаций… Мирные конференции союзников напоминают сборище воров — даже друг у друга тащат… Не здесь ли разгадка соглашения Франклен-Буйона?

— Я прочел Севрский договор Антанты с Константинополем, — сказал Фрунзе. — Уничтожает Турецкое государство. Как ни вертись собака, а хвост позади…

— Теперь Франция аннулировала свою подпись под ним, поставленную в августе прошлого года в Севре.

— Иначе, думается, не получилось бы у нее соглашения с Ангорой. Наверно, что-то еще уступила Франция.

Задумавшись, Дежнов отозвался, как эхо:

— Наверно, Франция что-то еще уступила…

Карандашом в блокноте Фрунзе нарисовал жирный крупный вопросительный знак. Как относится Англия практически к такому шагу своего союзника, Франции? Если даже просто спокойно, то надо думать, что соглашение Буйона — ступень к общему соглашению Ангоры с Антантой. Что и в чем уступила Ангора?

— В Тифлисе — радио, что-нибудь узнаем, — заметил Дежнов. — Если Буйон действовал без согласия Англии, то наверняка услышим барабаны и ругань английской прессы.

— Но ведь эти друзья при всех обстоятельствах в одном все же будут согласны: кинуть Турцию против нас, — сказал Фрунзе. — Все дело в позиции Ангоры.

Думая о позиции Ангоры, следовало отдать себе отчет в том, почему одни мощные державы, сокрушив другие мощные державы, а Турцию разрушив до основания, не могут справиться с остатками ее армии, с партизанами Анатолии. Уже несколько лет никак не могут справиться и теперь прикидываются друзьями этих солдат, пастухов, и предлагают им деньги, уступки…

Вновь пришли на память слова Ленина о том, что восточные народы заразились примером Советской России и теперь дают отпор «империалистскому волку»… Поднялись восточные народы — гигантская сила. В ней суть. Ангора — ее частица, пусть и разноречивая она, эта Ангора.

Стал яснее осознаваться факт: ведь ангорское правительство противостоит константинопольскому, по-прежнему противостоит. Это же факт! В столице двор, султан, крупные чиновники и оккупационные войска Европы. В Ангоре же деятели другого типа — заинтересованы в симпатиях мужика. Пастухи, земледельцы доверяют кемалистам, а кемалисты понимают, что только вместе с пастухами удержат фронт. Информбюро сообщало, что иные депутаты ангорского Собрания демонстративно являются на заседания в кожаных пастушьих лаптях. Мир между двумя турецкими правительствами — константинопольским и ангорским — означал бы падение Ангоры. Можно было думать, что за соглашением Франклен-Буйона кроется сближение между турецкими правительствами. Однако Фрунзе находил, что оно невозможно, не произойдет — слишком далеко зашла Ангора в борьбе с капитулянтами.

Дежнов давно встал из-за столика, курил в приоткрытую дверь, вдруг повернулся:

— Но Великобритания всегда добивалась своего. И это, по-моему, главное в оценке положения.

Дежнов полагал, что в конце концов раскроет любой дипломатический ход — догадается. Однако вот нынешнюю позицию Ангоры Дежнов не мог определить, колебался и досадовал. Он сказал:

— Французский денежный мешок недавно был, теперь снова стал «другом» турок. Ныне, смотрю, возникла та же ситуация, что в начале года, перед подписанием Московского нашего договора с турками, когда турки метались — выбирали то нас, то соглашение с Антантой. Давайте, Михаил Васильевич, сопоставим. Вспомним, как было с Московским договором.

— Давайте. Полезно. Одна и та же причина рождает одно и то же следствие. Вы увидите, что расстановка сил все та же. Это был и есть договор о братстве и дружбе.

ДОГОВОР О БРАТСТВЕ

Московский договор. Договор о братстве и дружбе — что в нем, какая сложная цепкая сила в нем волнует народы, живущие по обе стороны границы, никому не дает отмахнуться от него?

Поезд шел, часовые стояли в голове — у паровоза — и в хвосте эшелона на открытых платформах. В салон-вагоне окна, занавешенные бельевой тканью, в стороне заката были желтые, а напротив — синие. Кемик смотрел в восточное окно и думал о том, как летом прошлого года решалась судьба Армении… С нетерпением ждал, как скажет Дежнов о Московском договоре с турками — стало быть, об Армении.

Но Дежнов, едва сев за столик, спросил:

— Товарищ Кемик, что знаете о Московском? Наверно, знаете… Должны знать многое.

Да, знал — на себе испытал. Лучше всех знал. Казалось, даже лучше Дежнова. Это был клубок — Армения, Турция, Антанта… Дашнаки оторвали Армению от России, выступили против Советской власти, сговорились с Антантой. Это была гибель. Антанта пообещала дашнакам: получите восточные вилайеты Турции, «Великую Армению» пообещала — против большевиков барьер. Англия прислала оружие. Американский президент обещал деньги, чтобы дашнаки с востока выступили, когда Греция пойдет с запада. Дашнаки пошли было в наступление, а Карабекир-паша еще раньше готовил свое наступление, и тогда Антанта бросила армянских дашнаков на произвол, увидела, что силой Анатолию не погубить, и предложила вдруг кемалистам взять Армению, которую на них же и натравливала. Так Карабекир-паша захватил почти всю Армению. Это было ровно год назад. Второго декабря дашнаки подписали в Александрополе договор с Карабекир-пашой — отдали ему всю Армению, боялись, что иначе может стать советской…

Так и ответил Кемик. Дежнов подхватил:

— Совершенно верно! Но мы не признали Александропольский договор. Мы заявили тогда: необходимо покончить с межнациональной борьбой. Предложили посредничество для установления мира, но оно было отвергнуто дашнаками, они бросились в войну. Но тут же поладили с теми реакционными деятелями Турции, которые хотели захватить Армению, все Закавказье при помощи все той же Антанты. Армянские области были освобождены в результате московских переговоров…

Дежнов рассказал, что переговоры с кемалистами начались еще до армяно-турецкого столкновения — когда в Москву приехала делегация во главе с Бекиром Сами-беем. Владимир Ильич принял турок, обеими руками жал руку. Скоро составили проект договора и парафировали его. То есть в знак первого утверждения делегаты начертали заглавные буквы своих фамилий. Но вот беда — к осени началась дашнако-турецкая война, и все поломалось…

Антанта сулила Турции жизнь, если повернет штык и войдет в Советское Закавказье. Это казалось тогда возможным: Красная Армия отвлечена Врангелем, он еще наступает в Приднепровье. Ангора, получив из Москвы сообщения своего представителя Бекира Сами, поверив ему, заколебалась. Бекир Сами быстренько поменял Москву на Лондон.

Но не удался тогда Антанте ее план — столкнуть Анатолию с Россией. Ангора увидела, что британский лев все ведет свою двойную игру: Турции отдает чужое Закавказье, а жемчужину Турции, Смирну, сует под греческий каблук. Не устает обещать и тем и другим, но тянет все себе… Это увидел Кемаль. Суленый кусок не в зубах. А Запад все подбрасывает в Анатолию войска, гибнут семьи. А кронштадтский мятеж провалился. А Советская власть крепка. Тогда-то Кемаль и дал отставку Бекиру Сами…

Сорок человек дашнаков в это время сидело в Александрополе, занятом Карабекир-пашой. Подписали, жалкие, бумагу о сдаче Карабекиру почти всей Армении…

Дежнов, стоя, держался за спинку стула — вагон раскачивало.

— Счастье, однако, что власти у них уже не было. Власть уже перешла к Армянскому ревкому!..

— Я ненавижу дашнаков, они предали! Но Карабекир — это зверь! — воскликнул Кемик. — Карабекир захватил…

— Товарищ Кемик, дашнаки добровольно подписали липовую бумагу, помогли Карабекиру. Нам уже удалось справиться с ним… Садясь на осла, один человек сунул в стремя не левую, а правую ногу и, естественно, оказался на осле задом наперед. «Зачем сел так?» — спрашивают люди. Отвечает: «Это мой осел стоял головой не в ту сторону». Карабекир сказал: из-за дашнаков я захватил две трети Армении, всю возьму. Мы заявили: ваш договор с дашнаками не признаем, военную помощь Ангоре приостанавливаем, Армению будем защищать… Трудная обстановка. Между Москвой и Ангорой не было прочной телеграфной связи. Наш представитель мог только тайными тропами пробираться в Ангору через горы между постами дашнакских маузеристов. Достиг Александрополя, Карса, но оказался связан только с военными, Карабекиром. А на черноморском побережье какие-то проходимцы объявили себя представителями Советской России… Лишь в январе наши товарищи добрались до Ангоры. После этого и открылась Московская конференция, уже без Бекира Сами, а с Юсуфом…

— А этот чем лучше Карабекир-паши? — в голосе Кемика ирония. — Нет, я, конечно, признаю турецкий народ, простых, обычных турок. Я родился среди эрзерумских скал, грелся на них… Говорят: упал — обними землю. Какую? Родную! Когда я был мальчишкой, то знал: лучших скал, чем мои, не бывает. Как мне снова это почувствовать? Своей не могу почувствовать свою родину. Карабекир-паша не позволяет. Какой выход?

Дежнов терпеливо отвечал:

— Выход один — мир, переговоры. Да, и Юсуф цеплялся за восточные области. Мы порвали царские договоры, провозгласили право самоопределения. Армения стала советской и не собирается отходить к Турции, просит помощи у Красной Армии. Мы помогаем Анатолии в ее тяжелой справедливой борьбе. Как же братской Армении откажем! Надо с турками говорить, чтобы выбросили из головы идеи военных приобретений…

— Ведь и сами — жертва этих западных идей, — проговорил Фрунзе.

Приостановили помощь кемалистам, потребовали отвести войска. Карабекир-паша наконец очистил Александрополь.

— Но прежде склады пороховые взорвал! — не утерпел Кемик.

— Взорвал, негодяй. Эту акцию товарищ Чичерин назвал хулиганской, — ответил Дежнов. — Но не этот генерал повел в дальнейшем политику Национального собрания в Анатолии. В Москву, повторяю, прибыл возглавивший турецкую делегацию Юсуф Кемаль-бей, сторонник дружбы с нами. Открылась в Москве русско-турецкая конференция. Итак, открылась…

Пока Дежнов что-то искал в бумагах, Фрунзе напомнил:

— Кто читал в «Правде» выступление товарища Ленина на пленуме Моссовета? Владимир Ильич радовался открытию прямых переговоров. Огромные были препятствия, но вот — идут! Теперь начнется сближение, И это удалось без всякой хитрости. Ильич интересно сказал: народы Востока до сих пор были только овечками, дословно, перед империалистским волком, но теперь, по примеру России, дают волку отпор. Наши переговоры с турками, сказал, — крупнейшее достижение…

Дежнов листал тетрадь, остановился:

— Заявление Владимира Ильича, как сообщили из Ангоры, произвело там сильнейшее впечатление. Переговоры наши продолжались. Товарищ Ленин каждый вечер по телефону спрашивал наркома Чичерина, как продвинулись переговоры за день, — затягивать нельзя: Серго Орджоникидзе сообщает о передвижении войск Карабекир-паши…

— Извините, Алексей Артурович, важно подчеркнуть, что Юсуф — это нынешний коминдел, — сказал Фрунзе.

— Если не ушел в отставку, Михаил Васильевич. Конечно, именно с ним хотелось бы говорить в Ангоре… Итак, товарищ Чичерин торжественно открыл конференцию, сказав: мы создадим эпоху в истории Востока общей борьбой против гнета империализма. Она имеет разные формы: у нас пролетарское движение, коммунистическое. Народам Востока это еще непонятно, там движение — национальное… Царь думал, что россияне страстно хотят видеть крест на Айя-Софии в Константинополе. Но это только он сам и придворные хотели этого. Народ же русский — миролюбивый и честный. Русский народ опрокинул угнетателей и стал неразлучным другом Востока. Под сапогом угнетателей турецкий народ стал одновременно героем и жертвой, испытывая беспримерные страдания и поднявшись на борьбу, он сбил спесь с империалистов, поднялся выше всех султанов… Мы еще раз торжественно заявляем, сказал товарищ Чичерин, что навсегда отвергаем царские вековые притязания. Константинополь есть и должен остаться турецким городом. Хозяин в проливах — турецкий народ…

А Юсуф в ответ провел такую мысль: даже независимо от воли руководителей оба народа пришли бы к соглашению, ибо таково желание истории. Турецкий народ чистосердечно подает руку. Не бывало, чтобы империалисты пожалели кого-нибудь и отказались от крови. Мы избрали верный путь — борьбу с ними, история указала нам союзника — Россию.

— Алексей Артурович, думается, что это не просто красноречие турецкого дипломата, — сказал Фрунзе. — Чувство, выраженное им, по-моему, не пропало, а? И если отставка Юсуфа Кемаля, скажем, не принята и он по-прежнему коминдел, то нам не так уж тяжело будет в Ангоре. А?

— Не знаю, Михаил Васильевич. Ведь когда в Москве комиссии приступили к обсуждению проекта, силу взяла инерция, что ли, стремление удержать территории, где стоял этот самый Карабекир. Целыми днями — неофициальные встречи. Дебаты и дебаты. О границах, о землях. И не видно конца. А там грузинские меньшевики тайно предложили Карабекиру Батум — входи. И вот Ильич пишет Чичерину секретную записку…

Дежнов достал листок:

— Теперь уж она не секретная. Вот: «Я крайне обеспокоен тем, что турки оттягивают подписание соглашения о Батуме, выигрывая время, пока их войска идут к Батуму. Мы не должны позволить им такие оттяжки. Обсудите такую меру: вы перервете вашу конференцию на полчаса для разговора со мной, а Сталин в это время поговорит начистоту с турецкой делегацией, чтобы выяснить дело и довести до конца сегодня же».

Кемик с Ваней внимательно слушали. Дежнов продолжал:

— Нарком по делам национальностей пошел говорить с турками. На другой день дело сдвинулось…

— Вот и мы, между прочим, проведем разговор начистоту! — сказал Фрунзе.

— Итак, установили: наша сторона в целом уважает национальные чаяния турок, но Батум и дороги к нему принадлежат Грузии. За Арменией остается Ахбаба, Кизилташ и, конечно, все остальное.

Ваня локтем подтолкнул Кемика, переглянулись.

— Нужно охранять дорогу Александрополь — Нахичевань, поэтому просим Турцию не строить здесь блокгаузов… Турецкая делегация долго маялась, наконец увидела, что Батум не уступим, и взялась ставить условия: автономия, право религии, транзит… Чичерин предложил Юсуфу обсудить это с самой Грузией и решить. Но только на основе Московского договора. Только! Вопрос о Нахичевани… Будто они, турки, уступают Нахичевань под покровительство Советского Азербайджана. С этой формулой мы не согласились, настояли на автономии Нахичевани… Юсуф очень волновался, просил еще до окончания переговоров и сообщения в Ангору, что достигнуто соглашение, немедленно обнародовать проект договора для сведения всего мира. Юсуф ждал исхода Лондонской конференции, где трудился Бекир Сами. На ее решения мог повлиять результат Московской… Постановили не допускать на своей территории формирований, враждебных другой стороне. Заметьте: Ангора не пустила врангелевцев в Анатолию.

— Зато мусаватистов там предостаточно, — заметил Фрунзе. — Итак, финал?

— Наши представили окончательный текст договора, турки — свой текст. Больших расхождений уже не было. Приняли пожелание турок о названии — Договор о братстве и дружбе. Турки предложили формулу «уступки» нам Батума, мы возразили: ведь Батум — наш, а Брестский договор, отнимавший его, денонсирован. Но Юсуф сказал так: Национальный, дескать, обет не ссылается на Брестский договор, но исключительно на волю народа; наша редакция почти не отличается от вашей, но ее форма дорога для народного чувства; турецкая делегация была бы счастлива, если русская в этом уступит… Раз такое дело — уступили!

— Вот с такими моментами, с чувствами народными нам нужно будет очень и очень считаться! — горячо подхватил Фрунзе.

— И вот свершилось. Подписали, обменялись нотами. Гора с плеч.

— Значение этого договора колоссально, товарищи, — сказал Фрунзе. — Помните, что сказал Алексей Артурович? Грузинские меньшевики, армянские дашнаки ради утверждения мизерной своей власти отдали Карабекир-паше многие земли Грузии и Армении. Мы же добились: Турция не поддержала дашнаков против нас. А поддержала бы — новая война. При этом турецкий крестьянин стал бы солдатом Антанты, борьба за независимость кончилась бы поражением… Мы освободили Армению. Теперь она не одна. Александропольская бумажка бумажкой и осталась. Кончено с кровавой авантюрой дашнаков! Началась новая эра… Договором о братстве с полуколониальной страной мы помогаем и этой стране добиться независимости. Алексей Артурович, хорошо бы осветить, как Восток реагировал на этот договор…

Дежнова всего всколыхнуло. Тут бы и представить свои обширные знания, изложить историю взаимоотношений народов России и Востока, показать, что договор обозначил не только географические границы — возник на рубеже эпох. Но такой рассказ был не ко времени, и, подавив себя, Дежнов только сказал:

— Интересным было сообщение нашего информбюро в Трапезунде: турки в кофейнях целовались, обнимались, прочитав в газете о договоре, — ведь кончено с вековечной войной! Восторженно встретил его Восток. Если кто и недоволен на Востоке, так это Бекир Сами и ему подобные… Как Армения встретила? Конечно, с полным пониманием, с одобрением и надеждой…

— Восточные и западные армяне теперь могут жить спокойно, — сказал Фрунзе, повернувшись к Кемику. — Понимаете, Кемик, этот договор — общая победа. Договор о братстве кладет конец вековой трагедии. Армяне могут по своему усмотрению выбрать себе местожительство… Имейте в виду, что этот договор — мир на Кавказе — исключает армянскую резню. Необходимо только укреплять его. Пройдет сто, двести лет, историки будут говорить: многие и многие десятилетия национальная вражда уносила жизни, унесла миллионы жизней, наконец подписали договор, и воцарился мир… Вот и судите, товарищи, плох или хорош такой компромисс…

У Кемика вертелось на языке: «Через сто лет и будут судить люди». Но он был подавлен обилием новых для него фактов. И тем был смущен, что Фрунзе, Дежнов, Кулага — никто не обольщался, трезво судили о достоинствах новой анатолийской власти.

А Фрунзе думал: «Не может быть, чтобы турки отключились от такого договора. Возможно, совершен какой-то уклон к Франклен-Буйону, узко тактический, незаметный. Однако в перспективе и такой может быть опасным».

НЕПРИКАЯННЫЙ

В узких кривых улицах Константинополя что ни шаг, то харчевня или кофейня. Что ни район — Пера, Галата или Стамбул — по обоим берегам Золотого Рога все те же прямоугольные дыры лавок, теснота вытянутых вверх домов и пестрота фесок. Повсюду слышится гортанный крик.

Сразу за порогом лабиринта Чирчи-базара — крытого рынка исходил пивным духом полутемный дешевый ресторан. Сюда заглядывал врангелевец, пехотный офицер в звании капитана, в прошлом приближенный генерала Слащева, теперь беженец. Перед крупяным супом и после мяса с макаронами со сладкой подливой он читал русские газеты. Заказывал еще три стакана компота и сидел, сидел…

Здесь он и встретил журналиста из «Таврического голоса», умолкшего с бегством в дикую и нищую Туретчину. Узнал губастого: летом прошлого года видел его в палатке своего друга, поручика, на Турецком валу, вблизи Сиваша: журналист млел от жары и скучным голосом советовал поручику перебежать к красным, пока не поздно. Поручик тогда не решился, но с парохода, когда уже отчалила «Мечта», покидая навсегда Севастополь, а пехотный капитан был уже крепко пьян, поручик бросился за борт в лодку, но угодил в волны. Одурелый от вина и несчастья, капитан стал стрелять в торчавшие из воды голову и плечи друга-«изменника». В гуще беженцев на палубе он увидел и журналиста-«изменника», но револьвера уже не было — отобрали.

— А не то — и тебя бы! — теперь сказал ему капитан и налил вина. — Помянем… Сегодня исполняется год. Я убил, а виноват ты, болтун!

— Никто ни в чем не виноват… Может быть, ты не попал. Поручик стукнулся головой о борт лодки и утонул.

— Ладно, ты все-таки только болтун. А вот Слащев, вот кто подлец! Я не успел пристрелить его. Ничего, красные это сделают. А помилуют его красные — пошлем в Россию человека из нашей братии, рассчитается. А лично мне за все ответит Фрунже[4]. Убить его, а? Такие вот интеллигенты во всем и виноваты!

— Никто ни в чем не виноват. Никто ничего не понимает. Здесь мои коллеги в газете «Вакыт» на улице Бабыали недоумевают: что с Турцией?

— С немцами, дура, связалась в мировой войне! Если бы пошла с нами, то не знала бы кемалистов, а Россия — власти большевиков.

— Наивно…

— Я — русский офицер! — рассердился капитан. — Мне проторял сюда путь еще князь Игорь. Европа всегда бросала турок против нас, но мы их били. А большевики разложили армию, потекла из Трапезунда, как жижа, все отдала союзникам, — англичанам да французам.

Журналист вздохнул:

— В Одессе и Севастополе мне осточертели английские и прочие мундиры. Приезжаю сюда — и здесь они! В каждой витрине иностранный флажок. В садах, за столиками ресторанов — всюду эти мундиры. Спасите меня от английского полковника с хлыстом! Помилуйте, в турецкой столице — английские полицейские! Береты морской английской пехоты!

— Что ж, если феска превратилась в ночной горшок!

— Цинично… А нам, кстати, еще расплачиваться с хлыстом за приют.

Капитан вздрогнул. Командир армейского корпуса объявил ему о возможности поступить на службу к союзникам — на должность инструктора в одном из отрядов анатолийских сепаратистов, выступивших против Кемаля. Пришлось согласиться, капитан поступил в распоряжение английского штаба и теперь должен ехать в Анатолию.

Журналист кряхтел:

— Этот хлыст долго погонял нас. Ныне старается загнать в оглобли и Мустафу Кемаля, тоже направить против большевиков.

— Этот Мустафа — бандит и будет повешен…

— А зайдите в мечеть, зайдите в кофейную, посмотрите здесь народный театр, детей, взрослых. Столяры, жестянщики, кузнецы, няни, торговцы бубликами, они любят этого Кемаля. Однажды утром я увидел в небе его огромный портрет: кто-то ночью натянул полотнище между минаретами мечети Сулеймание.

— Но он хватает английских офицеров и всяких султанят в Анатолии, шлет султану издевательские письма. В конце концов повесят!

— Гм… Как-никак заставил уважать себя. Франция соглашение подписала. С Советами у него давно хорошие отношения. Советские делегации сдут в Анатолию одна за другой.

— Но Фрунже я не пропущу! Я не пьян…

— Оставьте, голубчик, кончится плохо, — сказал журналист. — В память поручика оставьте. Единственное спасение — мириться, мириться…


Год назад, когда пароход с беженцами втянулся в Босфор и стал на виду свинцово-голубых куполов мечетей, капитану, отрезвевшему за ночь, было жутко. На берег снесли умерших ночью больных, женщину, рожавшую на палубе. Из-за тучи вышло солнце. Шары куполов будто поплыли над семью зелеными холмами Константинополя.

«Мечта» прошла в Мраморное море. Офицеров и солдат ссадили на камни пустынных лагерей Галиполи. Надо было жить, и капитан вернулся в Константинополь, чтобы явиться к союзникам в штаб.

Издали с глади Босфора поражало великолепие пышных дубов и платанов вокруг посольских вилл на отлогих склонах. На берегу же просто ярмарка, Галата забита пароходными агентствами. Дома в два оконца шириной. Улицы как в старой части Симферополя. Менялы в ларьках, разносчики с корзинами на коромыслах. Все хотят заработать, взять, получить. Рев нагруженных ослов, хотя и говорят турки, что осел под ношей не ревет. Рожок кондуктора конки. Визг мечущихся собак. Со дворов на мостовую вытекают помои. Пляшет настил деревянного моста через Золотой Рог, экипаж качает, как лодку. Ступил на мост — заплати; только и слышен стук: монеты падают в кружку сборщика — последний доход обнищавшего султана. В каменные переулки прут армяне, турки, греки. Водопроводные колонки облеплены полуголыми нищими.

Красива только мечеть Айя-София. Своды — в поднебесье, таинственная полутьма ложи султанов, беседки придворных, бесконечные ряды свисающих лампад — все грустное, печальное, древнее.

Капитан исследовал Чирчи-базар с тканями, туфлями, коврами, книгами, серебром. Тут же варится, жарится еда, хозяева полеживают, мальчишки зазывают… Много женщин. С покрывалами, но ведут себя свободно. Ничего особенно восточного. Тут же и русские офицеры торгуют!

Получив деньги вперед — турецкие лиры, он ступил в веселящийся район — забыться, отдохнуть. Вот кафе с шансонетками «Конкордия», вот французская оперетка.

Город на Босфоре заманивал и опутывал. Комиссионеры-турки поставляли завоевателям продовольствие и фураж, дома у себя принимали английских офицеров как своих. В одном и том же лицее учились в свое время и наследный принц, ныне султан, и тот самый Мустафа Кемаль.

…Из ресторана вышли с губастым вместе и разошлись. Капитан хотел посмотреть дворец Долма-Бахче. Стоя перед дворцом на берегу Босфора, капитан усмехался: под окнами султана — английские броненосцы. А турецкий корабль «Явуз» — бывший немецкий «Гебен» — принадлежит ныне союзникам, стало быть и ему, русскому капитану, раз он с Харингтоном заодно, пошел на службу к нему.

Потянуло в церковь, что в саду бывшего русского посольства в Пера. Двинулся вверх по горбатой улице, нырнул в туннель. Позади осталось столпотворение барж, старых посудин и раскрашенных лодок, за сто пара перевозивших через залив.

На дверях церкви висел амбарный грубый замок. Капитан вслух крепко выругался. В общем — запустение… А журналист, между прочим, прав: Харингтону позарез надо приручить Кемаля, того самого. Сволочь Европа хочет русское Закавказье туркам отдать. Харингтону, конечно, нежелательно, чтобы Фрунже сейчас оказался в Ангоре… Можно устроить несчастный случай в горах. Либо нападение сепаратистского отряда…

Сегодня утром обрушилось на капитана ощущение скоротечности бытия. Душила необъятная ненависть неизвестно к кому. Было страшно.

Утром он был в отеле «Крокер», построенном на тяжелый немецкий лад. Здесь помещался штаб оккупационных войск, разместились военно-полевой суд, трибунал и специальный отдел штаба. Сюда и вошел капитан.

Несколько человек, английские офицеры, сидели в креслах, курили кто красивую с золотым французским знаком сигарету, кто коричневую сигару. За столом отдельно сидел англичанин с крепкими челюстями, суровый, желваки катались, как крокетные шары, крутые седые брови насели на неподвижные глаза. Спросил по-русски: «Вы были знакомы с биографий женерала Фрунже?»

По всему судя, это был высокомерный человек, человек-превосходство. Он курил трубку, и когда пепел вздулся горкой, просыпался на карту и, убирая пепел, господин нечаянно уронил трубку на пол, то не нашел ничего лучшего, как поддать трубку носком — она скользнула в дальний угол — и вызвать слугу, чтобы поднял и подал.

Мундштуком трубки он ткнул в развернутую карту, черкнул по Понтийскому побережью и сказал, что группа генерала Фрунже проследует, по-видимому, вот здесь. Надо понаблюдать за ней, изучить ее состав, узнать дальнейший путь следования и какова охрана. И все доложить. И сказал еще то, о чем капитан и сам догадывался: необходимо замедлить продвижение советской делегации.

Зачем? Об этом капитану не сказали. Высокомерный господин говорил о крайне ленивых турецких возницах, о том, что в горах достаточно романтических возможностей для каких угодно приключений, что большевики обычно надеются на массу, но народ — темная, трудно управляемая стихия, и слабость большевиков как раз в том, что они отказались от принуждения по отношению к массе, не знают о превосходящих силах. «Природа сильнее народа», — заметил человек-господин. А когда капитан обещал, что в Анатолии сделает все возможное, непременно настигнет самого Фрунже, господин пошутил: «Бог создал землю в форме шара. Если идти и идти, то можно встретиться и… с самим собой!»

…Фрунже — это имя не тревожило капитана и до и после крымского разгрома, когда красные, будто библейские воины, перешли Сиваш-море. Но теперь, когда Фрунже шел к нему в руки, а судьба русского офицерства, казалось, взывала к отмщению, капитан думал о том, что в какой-нибудь последний момент следует выстрелить во Фрунже из револьвера. Пусть и не убить насмерть, главное — нажать курок, этим как бы утвердиться в том, что действуешь, существуешь…

Все считали теперь Фрунже военным гением, так объясняли свое поражение. Но капитан твердо знал, что гениев не существует. Бонапарт был все-таки выскочка, ему просто везло. Слащев, удачно обороняя Крым, возомнил себя героем, а бежал из Крыма впереди всех, благо располагал собственной яхтой — купил на присвоенные казенные деньги. На войне работают капитаны, а мнимые гении только загоняют армии в тупик… Внезапно капитан почувствовал, что в Слащева он выстрелил бы с большей охотой, чем в большевика Фрунже.

…Капитану не сказали, зачем задерживать советскую делегацию в пути. А было это нужно для того, чтобы уполномоченные верховного правителя в Константинополе Харингтона — два английских морских офицера — успели бы до прибытия Фрунзе в Ангору провести на своем корабле в черноморском порту Инеболу переговоры с представителями анатолийского правительства, может быть с самим Мустафой Кемалем. А французский полковник Мужен в это же время, до появления русского в Ангоре, успел бы провести переговоры с векилем иностранных дел Анатолии в другом турецком городе — Конья. Мужен должен был еще раз предложить анатолийскому правительству военный союз на условиях согласия с политикой и руководством Англии в противостоянии Советской России. Это же должны были успеть предложить Мустафе Кемалю английские офицеры в Инеболу.

Когда русский ушел, британские офицеры заговорили о привлечении из среды врангелевцев новых преданных служащих, таких, как Павел Иванов, который в начале августа вместе с британским полковником Гребом совершил удачное нападение на Марка Кузнецова, члена советской торговой делегации в Константинополе.

Еще нужен был новый шпион в Ангоре, взамен индуса Мустафы Сагира, повешенного в мае по приговору ангорского суда независимости.

— Сагир сам виноват, — заметил седой. — Недостаточно был квалифицированным. Среди врангелевских смельчаков наверняка найдутся владеющие азербайджанским языком, близким к турецкому…

КЕМИК И КУЛАГА

Паровоз, хрипло гудя, тянул и тянул вагоны на восток. Вечером после занятий — в вагонах украинские песни, шутки. За окнами стук колес, шум студеного ветра, грохот железного моста, бывает и стрельба, а в вагонах своя жизнь.

Боец с Украины размахивал обрывком газеты, как флагом:

— Бачьте, хлопцы, в Минводах с подсолнухами выдали. Пишуть: «Ведро грязы — пятнадцать карбованцев». Грязюкой торгують! Вже и такое…

Кемик печально глянул: газета — «Пятигорское эхо», и очень давняя. Объяснил, что за грязь. А украинский боец:

— Начхоз! Тэмно вжэ. Выдай свечей. Нема свечки? Ну, так анэкдоты с Туретчины расскажи. Повеселей которые!

Кемик берег свечи, анекдотов же не жалко. Турецкие анекдоты, которые он знал, были умные, деликатные. В общем, человеческие. Доставалось муллам, ходжам и другим священникам, доставалось жадным, злым и глупым. Были анекдоты и грустно-веселые. Начал тихо:

— Один человек другому говорит: «Послушай, какой сон я видал, такой-то и такой-то. Что, по-твоему, он означает?» Другой дает такой ответ: «Означает, что ты десять лет будешь мучиться». — «А потом?» — «А потом привыкнешь».

— Вот так весело! Больше не рассказывай, Кемик, если на хохот завернуть не умеешь.

Прежде Кемик не сомневался: Турция воюет, потому что жестокая и драчливая. Турцию от кровопролития ничто не удержит, кого-нибудь да будет резать. Разговоры последних дней, лекции сбили Кемика. Однако его продолжала давить все та же тоска. Временами становилось просто жутко, он боялся вновь увидеть турецкую землю. Временами жалел, что поехал, и был рад, что поезд идет медленно, что остановки долгие…

Не думал Кемик, что турки сами подвергаются таким насилиям. Знал, конечно, что воюют с греками, но там ведь все клубком, поди разберись. Не мог Кемик представить себя другом турка…

Пошел с дежурным в продовольственный вагон отвесить крупу. Рассеянный, просыпал перловку. Дежурный посочувствовал:

— Дорогую свою, что ли, вспомнил?

Кемик огрызнулся:

— Карабекир-пашу!

Неожиданное бедствие для Кемика — Кулага. Все знает, смотрит весело, а видит насквозь. Вот эта, сообщает, железная дорога принадлежала Владикавказскому обществу, его председателем был господин Печковский, в год накануне войны паразиты здесь огребли в доход пятьдесят миллионов рублей, а выкуп у них дороги был отсрочен царем аж до 1924 года! Теперь здесь проляжет нефтепровод на Москву, если сдадут концессию. Надобны хлеб и железо.

За голодным Ростовом-на-Дону, когда подъезжали к Армавиру, сказал, что здесь недавно было богатейшее поселение горских армян: имели электричество, водопровод, телефон, гостиницы, фаэтоны. Теперь, наверно, сбежали эти армянские коммерсанты, обдиралы, такие же как турецкие или французские. «Так будем смотреть, товарищ Кемик? По принципу класса?»

Очень въедливый, хотя и веселый… Что делать? Кемик хотел доказать самому себе, что ни в чем не считается с Кулагой. Хочет поужинать во владикавказском ресторане «Сан-Ремо»? Кемик резко возразил:

— А нам и в вагоне вкусно! Эй, дежурный, за продуктами!

Признался Ване:

— Жить не могу из-за него! Издевается!

— Ну и пусть себе издевается, — ответил Ваня. — Он и надо мной издевается: смеется, что я жениться хочу при условии мировой революции. Не понимает моего положения. Раз не понимает, так я его издевательства и не помню. Свой же он все равно! Поговори с ним по душам.

— Нет, Ваан, говорить с ним бесполезно, хотя молчать — душа не велит. Неизвестно, что делать.

— Я же сказал что! Какие же вы коммунары, если гавкаете один на другого? Хоромские вы, что ли? Я этого терпеть не могу. Подойди к нему и объясни словами. Хочешь, чтобы поняли тебя, — говори. А то молчит человек, и неизвестно, что он такое.


Поезд сутки полз по волнистым широким долинам. Лишь местами холмы тесно сдвигались — не высунуться из окна. Кулага заглянул в свою тетрадь, в список станций, и его голос вдруг потеплел:

— Ессентуки… здесь, братцы, на реке Подкумок встала первая на Руси электрогидростанция. Самая первая, с названием «Белый уголь». Чудо техники! — Выражение лица Кулаги стало мечтательным. — А нам таких тысячи надо. Осветить вершины.

Кемик удивился этой перемене в Кулаге.

За несколько часов до Владикавказа уже показались подъемы главного хребта. Горы встали вполнеба. Земной шар будто заглядывал в окна. Красноармейцы в вагонах повставали. Никто не видывал, чтобы земля поднималась так высоко… Вершины уходили за облака. Кулага забыл свою курительную трубку:

— Смотрите, товарищи, Казбек!

Строй гор потянулся фронтом. Эльбрус о двух головах. Вправо от Казбека вершины пошли на запад, к Черному морю. Левее возвышалась под сиреневой накидкой гора Столовая. В темном разрыве между ней и Казбеком начиналась та самая Военно-Грузинская дорога.

Ваня смотрел в окно очарованный. Чувствовал себя человеком. Мысли пришли спокойные и простые: можно жить, было бы только объединение людей, — взяться за руки, и тогда на самую большую гору взойдешь…

Кемику эти горы не в диковину:

— Владикавказ, там хороший базар, шумит, сверкает, — сказал он. — Серебро, пояса, кинжалы… Командующему куплю бурку: в турецких горах мороз будет… Хорош Владикавказ… богатый базар.

— Богатый дурацкими безделушками, — буркнул Кулага. — Чистенький, но глупый городишко. Только вот завод «Алагир» — триста рабочих, и все.

— Столица горцев, — резко возразил Кемик. — Ерофеевский парк. Красивые улицы! На Московской — памятник герою, солдату Осипову, который во время атаки противника на вал вошел с фитилем в пороховой погреб. Погиб, но погреб взорвал, когда горцы были уже на валу…

— А в палаццо барона Штенгеля вы не заходили? — продолжал Кулага иронически.

— Годи! — прикрикнул Ваня. — Разойтись!


Ваня думал, как бы согласить Кемика с Кулагой. Знал, как бывает трудно помирить людей, но тем интереснее было этого добиться. Главное же, было жалко Кемика. Да и за Кулагу стыдно — чего привязался к парню, почему не может понять человека? Не за что гвоздить Кемика как якобы «дашнака», ведь его слова — не от ясного сознания, а от горького сердца, он еще видит кровь. Ваня взял на себя доброе дело — снять с души Кемика тяжелый камень. Объяснить возможное содружество народов и племен. Скажем, чеченцы, кабардинцы, осетины, ингуши: само обилие народов — в каждой долине новый — приучает их жить порядком, как в тесной землянке живет взвод — уступкой, привычкой не толкаться…

В вагоне зажгли желтые, как дыни, тусклые фонари. Делать нечего, залегли на полках, один Кемик где-то… Ваня сказал:

— Не спишь, Игнатьич? Добрый вечер… Скажи, зачем ты так с Кемиком? Ты ж веселый и умный, понять его можешь.

— Этот человек прикидывается несчастным! Вредную агитацию повел против турок вообще.

— Тебя, что ли, разагитировал? Давеча ты рассказывал, какой Фрунзе понимающий. А сам ты? Почему моего товарища не признаешь?

— Вопрос политический и моральный, — ответил Кулага. — Ты же слышал, сколько бед причинили дашнаки армянскому народу. Разве не сволочи?

— Кемик-то тут при чем? — сказал Ваня мирно, душевно. — Помирись-ко с ним, Фома Игнатьевич, поговори с ним, объясни ему, пойми его. Он ведь не враг. А чтобы нечаянно не агитировал — поговори.

Замолчали — в купе вошел Кемик. Лег, постанывая, и печально сказал:

— Повар врет, что подсолнечное масло пахнет керосином. В носу у него пахнет! Это на станции цистерны… Нанюхался, а на меня говорит.

Ваня предложил Кемику не ныть, пусть лучше учит языку: как будет по-турецки «амбар», «шапка»?

— Так и будет — «амбар», «шапка».

— Верно?! Ну, а если серьезные, например, слова: «хлеб», «соль», «люблю»?

Кулага ежился: «Одни хорошие слова знает, дурачина! Хотя воевал, видел зло, на его глазах люди погибали». Кулага считал себя проницательным и теперь удивлялся, что тогда, когда беседовал в штабе с Ваней, не уловил его крайнего благодушия. Удивлялся, почему начальник школы именно Скородумова такого рекомендовал и почему Фрунзе оказался не против. «Мать честная, — думал Кулага. — Ведь все беды от благодушия. Прикрывает и подлость, даже дашнакскую… Ну их к черту, буду спать.Дураков день научит!»

Утром поезд затих в Петровске, чуть ли не на самом морском берегу. Вокзал шумел у гавани, пароходная пристань орала, работала. Небольшой этот русский город спускался со склона горы к бухте, порту и вокзалу, трудился. Шла погрузка, шла торговля, вагоны пахли сельдью, цистерны — нефтью. Высились резервуары, мягко ворчала нефть в нефтепроводах, в недавнем прошлом — Ахвердова и товарищества Русаковского. Грузовые телеги на резине петляли между молами и товарной станцией.

Кулага по хозяйственной своей привычке ходил, интересовался, что и куда везут, что и сколько покупают-продают, кое-что даже записывал, открыв на колене сумку… С паперти собора обозрел море с пароходами. Слева виднелись голые скаты горы, на них строения аула, а прямо перед глазами белели побитые стены населенной крепости. Ясно, что и среди людей аула того не было, чтобы еду — за пазуху, а дело — побоку.

Возвращаясь, Кулага на Приморском бульваре увидел Кемика, который нес тяжелый мешок, должно быть с продовольствием. Вот он, приустав, сел на скамью под голой акацией. Кулага подошел:

— Вы хотели что-то сказать мне?

Кемик осторожно прислонил мешок к спинке скамьи:

— Почему оскорбляете меня, товарищ Кулага? Почему обзываете, преследуете? Что такое?

Кулага тоже присел, разжег свою трубку:

— Я даю точную оценку вашим речам… Мы едем туда, где ваши речи…

Волнуясь, Кемик не находил подходящих слов:

— Почему не могу сказать? А? Почему?

— По существу, вы предлагаете повернуть наш поезд, прекратить поездку.

— Да?! — вскочил Кемик. — Что вы такое говорите! Что вы говорите! Ведь они, эти турецкие войска, вот сюда, почти до самого Петровска дошли. Вам мало?

Тут же Кемик сел, откинулся, набрал в грудь воздуха, заставил себя сказать тихо:

— Скородумов тоже не согласен со мной, но не оскорбляет.

Кулага, нагнувшись, с досадой плюнул между коленями:

— Мнение Скородумова меня мало интересует. У него, как и у вас, я сказал, мозги набекрень. Правда, в другую сторону.

— Ай-яй-яй!

Кулага вынул изо рта трубку:

— И вот о чем я попрошу вас: воздержитесь от высказывания своих, прямо скажу, меньшевистских взглядов. Если же не воздержитесь — и именно сейчас, когда положение более трудное, чем было на фронтах, — то я буду вынужден относиться к вам как к злейшему белогвардейскому элементу.

Кемик застонал и засмеялся:

— Ай-яй-яй!

Кулага встал:

— Если хотите, продолжим в вагоне, попытаюсь объяснить.

Вечером Кемик дождался ухода Вани в вагон командующего и сказал Кулаге, что слушает его. Кулага в ответ неожиданно продекламировал:

И́дут все полки могучи,
Шумны, как поток,
Страшно-медленны, как тучи,
Прямо на восток.
— Я знаю это стихотворение! — воскликнул Кемик.

— Да, русский солдат в русско-персидской войне сто лет назад освободил Восточную Армению от шахского ига…

— Вы сказали правильно! — подхватил Кемик. — Я учился в академии Эчмиадзина. Очень правильно! Освободил! Русские войска вступили в Эривань, и персидский шах запросил мира, обещал больше не идти на Закавказье. Это было счастье! Это было спасенье! Но не для западных армян. Кто им теперь поможет?

— А на новую Турцию, на ее революцию вы не надеетесь? Вы хотите войны? Но русско-турецким войнам отныне положен конец! — Кулага вдруг засмеялся, вспомнив из детства перевертыш: — Императрина Екатерица заключила с мирками перетурие!.. Вы считаете, что Кавказская армия, уйдя из Турции, поступила неблагородно. С вашей стороны это попросту нечестно. Требовать крови ради иллюзии спокойствия. Цари вступали в Карс, Эрзерум, Трапезунд, — разве этим устроилась судьба армян? Наоборот! В Эрзеруме, Ване, Муше, Адане усилились столкновения. Цари ставили армян против турок. Вы хотите продолжать? «Повесим свой щит на вратах Царьграда?» Когда нас, офицеров Кавказской армии, угощали в богатых армянских семьях нежнейшим барашком, лучшим вином, поверьте, Кемик, мне было тошно: угощали за то, что русский солдат хорошо бьет турка. Каламбурили: «Щекатурка в крови» — и угощали за то, что я завоеватель…

— Освободитель, — тихо проговорил Кемик.

Кулага уставился на Кемика и вдруг зашумел:

— Да поймите же, наконец: завоевание чужих земель никого не освобождает! Освобождают людей только мирные отношения.

— Возможны ли…

— Возможны! Я встречал армянских товарищей, они говорили: «Наш поэт Ованес Туманян мудро сказал: вражда — яд и терзает людей, отнимает разум, даже умные выходят на площадь, возбуждают ненависть, оказываются зажигателями большого пожара». Вот и вы…

Кемик в негодовании ударил себя кулаком в лоб. Кулага продолжал:

— Ованес говорил о положении в Восточной Армении, где живет много турок, мусульман. А разве в Западной Армении — другие люди? Взаимное непонимание национальностей, незнание друг друга — это мрак, а в темноте людьми овладевает страх, легко распространяются дикие измышления, и народ бросается на народ. Нет, не аллах, виноваты деятели, разжигающие ненависть. Помню слова: «В обстановке страха любой проходимец может начать игру судьбами народов, нужно усердно добиваться сближения». Вы читали это?

— Нет, не читал…

— Сказали мне, что Ованес Туманян даже в газете армянской написал: однажды собрались русские, тюрки, армяне, греки и объяснились. Оказывается, они зря друг друга подозревали черт знает в каких намерениях. Армянам казалось, что русские поддерживают тюрков, а тюркам казалось, что армян. Греческие крестьяне из окрестных сел думали, что вот-вот тюрки вместе с армянами пойдут на них. И вот что Туманян еще сказал: у каждого народа есть сердце, но осознаем ли мы доброту русского, чистоту грузина и рыцарство тюрка? Тюркские крестьяне, о которых распространяют нелепицы, будто они дикари, во время столкновений, таясь, приносили хлеб армянским семьям. И наоборот, в других случаях армяне давали хлеб тюркам. Будем дорожить уважением друг к другу, сказал Ованес Туманян, тем, что есть у простых людей…

Кулага замолчал. Молчал и Кемик. Наконец проговорил:

— Но как простить два миллиона уничтоженных братьев и сестер моих?

— Прощать не надо. Но не доверять и мстить целому народу за преступления младотурецких бандитов тоже не надо, — Кулага поднялся и пошел гулять по коридору.

КОМУ ВЛАДЕТЬ УЗКИМ ПРОХОДОМ

Ехали вдоль Каспийского побережья, справа стояли горы, слева тянулись желтые холмы. Открылся простор, и на душе у Вани стало светлее, будто ехал не прочь от России, а в Шолу на свидание с женой.

Поезд подходил к Дербенту. Со слов Кемика Ваня записал в свою тетрадь, что это название означает по-турецки «горный проход».

В Дербенте поезд миссии отвели на крайний тупиковый путь. Стоять ему весь день, может, и половину ночи: единственный паровоз потащил грузовой эшелон, несколько вагонов с продовольствием, в Баку; вернется — повезет миссию.

Поезд оставили все, кроме часовых, толпой ходили по улицам и окрестностям. Город стоял в узком проходе. Отроги гор, тянувшихся вдоль берега Каспия, круто сошли к морю. Между морем и горами — коридор в три версты шириной, наподобие перекопской нитки от материка в Крым. Дербентский коридор вел из Европы в Переднюю Азию. За него веками дрались…

Фрунзе с давних пор интересовала эта местность. Накануне падения Турецкой империи, когда положение на Балканском, Месопотамском и Сирийско-Палестинском фронтах стало для турок катастрофическим, один из триумвиров, премьер-министр Талаат-паша пытался заключить перемирие с Англией. «Целуй ту руку, кисть которой ты не сможешь свернуть». Совсем ослабив противостоящие Англии фронты, он бросил турецкие силы на Кавказ, чтобы разменять его в предполагаемом торге с Антантой. Шестого октября восемнадцатого года турки захватили Дербент, а двадцать третьего октября — Темир-Хан-Шуру. Но эта авантюра привела не к перемирию, а к полному разгрому Турции. Талаат-паша подал в отставку. Новому султанскому правительству пришлось увести войска за границы, определенные Брест-Литовским договором.

Об этом думал Фрунзе, шагая в толпе красноармейцев, поднимаясь на холмы и вглядываясь в дали. Сопровождал начальник местного гарнизона. Он рассказывал о том, как вели себя здесь, по свидетельству жителей, султанские турки-завоеватели. При нем самом позднее через Дербент проезжали в Москву и обратно уже ангорские делегации; Бекир Сами хотел захватить с собой в Турцию сто человек, как он говорил, своих родственников-осетин.

Фрунзе, думая о своем, бегло рассказывал о том, что в Дербенте побывали и Петр Первый, и Александр Дюма-отец… Декабрист Бестужев-Марлинский в солдатах, в ссылке был здесь.

И Фрунзе вдруг мягко, необидно посмеялся:

— А теперь вот Скородумов с Кемиком приехали…

Крепость называлась Нарын-Кале, — повсюду на этой земле крепости, потому что войнам не было конца. От нее к берегу тянулись толстые каменные стены. В них и стоял город, то и дело разрушаемый войной, город-сторож в узком проходе на пути в Персию.

С холма увидели голубой купол Джума-мечети, мавзолея дербентских ханов. Древность, глубокая старина, а казался свежим и молодым.

Где-то здесь внизу была вырыта царева землянка: Петр в ней отдыхал после дня саперных работ…

Войско царя подошло морем к Астраханской косе. Вон там… Воевать же не обязательно. Парламентер отнес хану Петрово письмо: «Не разорять я пришел… Только тех накажу, кто ограбил русские караваны… Торговле защиту от разбойников поставлю». Мусульмане на руках внесли русского царя в город… Петр приказал караулам строго следить, чтобы никакой обиды жителям не причинялось, даже яблока не брать.

Перед глазами открывалось пространство, которым расчетливо всегда хотела овладеть Англия — и грубо воинственный Черчилль, и будто бы миролюбивый Ллойд Джордж — империалисты и послушные им азербайджанские мусаватисты. Это пространство влекло Англию, когда ее отряд высаживался в Баку, когда Двадцать седьмая пехотная дивизия ее Черноморской армии заняла Батум. Тянется она сюда упорно и всячески, чтобы лишить Советскую Россию нефти — жизни, забить этот проход, а самой выйти по нему на Северный Кавказ, и тогда Красной Армии не попасть в Закавказье, не подать руку кемалистам. Тянет и тянет сюда, в Дербент, и Антанту, и Врангеля, и турецких генерал-помещиков. Даже кемалист, бывший векиль иностранных дел, помещик Бекир Сами на пути в Москву и обратно, взад-вперед проезжая Дербент, мысленно видел его своей собственностью, по крайней мере англо-черкесско-турецкой, пусть такой — «коллективной», только бы не советской. Правда, это кемалист недалекий. У него слюнки текут, облизывается. Население здесь мусульманское, стало быть оправдано занятие турками Дербента, можно обещать своим западным хозяевам вход в этот район.

В Дербенте Фрунзе открыл для себя всю глубину интереса к этому району Кавказа английских и французских завоевателей Востока и турок типа Бекира Сами.

«Надобно попытаться убедить таких в Ангоре, — раздумывал Фрунзе, — что любая новая попытка овладеть этим важным коридором — дорогой, связывающей Советскую Россию с закавказскими республиками, — авантюра, бессмыслица, измена интересам новой Турции, ненужное кровопролитие. Национальная свобода и свобода совести мусульман Кавказа обеспечивается Советской властью. Столкновение новой России с новой Турцией — мечта их общих врагов».


В Дербенте Кемик говорил Ване:

— Кулага, по-моему, просто «дере», узкий человек…

Кемик уже был у Фрунзе, глотая слова, все рассказал. А Фрунзе: «Не волнуйтесь. Кто же всерьез видит в вас дашнака? Кулага, по-видимому, просто перебарщивает, в педагогических целях. А сориентироваться в истории, конечно, нужно. Очень даже нужно. И вам, и мне, и всем. Это сейчас главное». Кемик воспрянул, смотрел на Фрунзе с обожанием. А на Кулагу посматривал все-таки с опаской. Бывают же такие упорные люди… Сейчас в толпе Кемик шагнул к Фрунзе:

— Михаил Васильевич, я побегу на станцию? Обед же надо, продукты выдавать.

— Обед, это серьезно! Давайте.

…Кемик широко шагал в сторону станции. Слышал, как кто-то из бойцов одобрительно сказал ему в спину: «Заботится…» Не все худо в этом мире. Если бы еще сестренка нашлась… Пролитая кровь не вернется в сердце… Дружба? Для нее нужно другое прошлое. Так пусть хотя бы холодный мир, черта между прошлым и будущим… И еще мечталось, чтобы Кулага… улетучился! Отослал бы Фрунзе его обратно в Харьков. По делам!


…Поезд всю ночь во тьме скрипел, стучал — к Турции, к Турции. Ну и дальняя же дорога! Часовые, стоящие в тамбурах в голове и в хвосте состава, видели редкие огоньки вдали. Когда огоньки оказывались наверху, словно в небе, это значило, что близко горы и место опасное: банда обычно выходит к рельсам ущельем, как бы изнутри горы.

Пропал запах рыбы, стало быть, море отошло далеко. Дым от паровоза вырывался откуда-то из-под колес, значит будет дождь. Большую станцию, с ее многолюдьем и суетой, с извозчиками, мешками и корзинами, заволокло плотным туманом медленного ночного дождя, но местный железнодорожник сказал, что в Баку будет сухо.

Утром Ваня достал из чемоданов парадную одежду командующего, натер суконкой его Золотое оружие. Напевая, взглянул добродушно на Кулагу:

— Родимый, сними-ка свои сапоги, почищу, а то срам.

— На мне почисти, — буркнул невыспавшийся Кулага.

— Я не чистильщик, — сказал Ваня, укрепляя пуговицу на своей шинели. — Я по-дружески. Не хочешь, ходи в грязных.

— Куда деваться от твоей доброты, мать честная! — проговорил Кулага. — За эту ничтожную услугу ты о меня потом сдерешь! Хитрый ярославский мужичок!

Ваня — серьезно:

— Без хитрости даже дурак не живет.

Станция за станцией. Пахнет степью. Земля вокруг сизая. Поезд прошел через тридцать небольших каменных мостов. На просторе Апшеронского полуострова грохотал ветер, несло густую пыль, плыл желтоватый воздух… Потом слева показалось море, а справа — ребристые нефтяные вышки. Запахло железом и гарью. Поезд подошел к Баку.

А небо над Азербайджаном стояло ясное, глубокое, ласковое. В Баку, может, и ждет Ваню письмо от Аннёнки — до востребования. Первым делом — на почту.


Фрунзе и Дежнов стояли у окна в салон-вагоне, уже одетые — один в шинели и в буденовке, другой в пальто и шляпе. Фрунзе оживленно говорил:

— Вот вам, Алексей Артурович, этот город ветров! Не обязательно в Тифлисе, я думаю, что уже в Баку мы услышим голос британского льва, узнаем, что он говорит о соглашении с Кемалем своей отнюдь не легкомысленной, а вполне расчетливой соседки.

— Вы оптимист… Откуда получим сведения?

— Ветром принесет! У Баку постоянная связь с Тифлисом.

— У меня предчувствие, готов поспорить — лев рычит и колотит хвостом, бешено ругается, — сказал Дежнов. — Весь вопрос — для вида или в самом деле огорчен.

— В Баку узнать бы, что сообщает из Турции азербайджанский посол Абилов. Остался ли на своем посту векиль иностранных дел Юсуф. Возможно, Абилов уже знает о тайнах соглашения Франклен-Буйона. И еще, Алексей Артурович, почувствовать бы, как бакинцы воспринимают сейчас Ангору, турецкое Национальное собрание. Ведь оно с Баку находилось в большем сближении, чем с Москвой. Несомненно, убийство Субхи, председателя ЦК турецкой компартии, а теперь вот соглашение с Францией воспринимаются бакинцами острее и, наверно, противоречиво. Ведь убийство связывают, как сообщается, с другим фактом — переходом на сторону врага вождя партизан, тоже будто бы коммуниста, в действительности лжекоммуниста Черкеса Эдхема.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ОГОНЬ И ВЕТЕР

Поезд прошел по Нобелевскому проспекту Черного, пропахшего нефтью, прокопченного города, где хлопья гари ложились даже на крылья птиц.

Громадный Баку весь в нефтяном деле. В пустынном Прикаспии он возник будто в одну ночь: днем лишь одинокий ханский дворец белел под синим небом, чернели два колодца с нефтью, ее черпали кожаными ведрами, а погас день, минула ночь, и на заре открылся этот рабочий город — мировые промыслы.

По праву труда ими овладели ныне сами рабочие — для Республики. Частных владельцев прогнали, но те — Манташев, Лианозов, Нобель — уже продали нефтяные бумаги американским и британским трестам — Рокфеллеру в «Стандард ойл», Детердингу в «Роял Деч Шелл». Под видом концессий взяли и резервуары Батума, куда текла нефть… Ради этого черного золота никаких денег не жаль. Покупают правительства, партии, эмигрантские общества, а там и просто банды. Кавказским слугам — мусаватистам разом выложили три миллиона триста тысяч франков: забирайте для нас этот Черный город!

Тут завод на заводе: бензиновые, парафиновые, масляные… Еще недавно сюда баржами шла сырая нефть, трубы изгибались вдоль и поперек улиц, сотни верст труб, в них стучало, фыркало, будто что-то живое. Возили нефть и в бочках медлительные измазанные аробщики. Но сейчас кругом обрушенные стены, ржавые кубы-хранилища. Мелкие заводы погибли еще в лапах нефтяных королей. А другие — в войне, остановленные бывшими хозяевами.

Поезд полз. Ваня высунулся из окна, крикнул прохожему, видно рабочему человеку — другу:

— Здорово! Хлеб в лавках имеется?

— Пришел эшелон и с хлебом, и с сахаром! — Затем человек показал рукой, где находятся промыслы: — Да вот — поджигатели. Промыслы-то горят!

Значит, еще идет ожесточенная борьба… За Черным — Белый город, тоже рабочий, но помоложе и светлее. Прямо-таки Харьков. Кончились заводы и трубопроводы, начались пятиэтажные дома с магазинами.

…Из гостиницы «Европа» командующий вышел вместе с советниками и секретарем, сам при Золотом оружии. Ваня проводил, открыл дверцу высокобортного автомобиля:

— Товарищ командующий, разрешите, мы с Кемиком пройдемся тут недалеко, к морю.

Улицы будто знакомые. Ваня присматривался, кто с чем, куда проходит, проезжает в пароконном ли фаэтоне, на линейке ли с подножкой. Прислушивался к разговорам, когда на русском… До турецкой границы — сутки поездом, а многие в Баку боятся, что опять придут турки, как приходили в восемнадцатом, султанские, опять откроются военные действия. Ваня в это не верил. После совещания с местными работниками Фрунзе вернется, уточнит момент.

Дыма пожаров в городе не чувствовалось — ветры… Середина ноября, а липы, акации и плакучие ивы в скверах зеленые, как на севере летом. На главную почту, сказали, идти по Телефонной до Биржевой улицы. Полно разноязычного народа, гомон, круговорот. Грузчики, хриплые и багровые от натуги, согнулись под огромными, как дома, тюками. Степенные извозчики погоняют коней не спеша. Люди грузят и везут различные товары. Уже идет свободная торговля. Обменивают деньги на деньги: я тебе рубли, ты мне турецкие лиры или доллары. Пирожки и курево на лотках. Серебро же продается из-под полы. Кое-кто спекулирует ценными предметами — из кармана. А на виду — тюки хлопка, шерсти, мешки с сухофруктами. Мальчишки — приказчики и разносчики, все орут. Беспризорщина выползла погреться, что-нибудь раздобыть. Многие здесь из голодающих губерний.

Ване запомнилось хорошее название: «Бакинская коммуна». Она выклюнулась здесь, возле нефти, в восемнадцатом году. Но ее задавили, комиссаров ее убили те, которые сейчас хотят покорить турецкого мужика. Власть взяли мусаватисты — азербайджанские капиталисты и помещики. Однако рабочий народ вновь восстал, подошла с севера Красная Армия, и в Баку и во всем Азербайджане теперь прочная Советская власть.

Из помещения Главной почты Ваня вышел, растерянно моргая. Письма не было. В расстройстве он пошел наобум, хотя и быстро, будто с какой целью. Кемик еле догнал его и сказал мрачно:

— Понимаю, Ваан, нет письма, ну что делать… Может, неправильно написала адрес… Погоди, она грамотная?

Ваня отвечал нехотя:

— Грамотней кого… У меня три класса, а она еще в городе у дяди два года училась…

— Ну, ничего, когда встретитесь, ты ей выговор сделаешь! — гневался за друга Кемик. — Женский пол! Та, моя, тифлисская, что приезжала в Эрзерум, — я знал, что ничего у нас не выйдет. Характер! Идет — и будто одолжение делает камню, на который ступает. Женщина должна быть ласковой, послушной. А та, моя, каждый шаг — для себя, смотрит только на себя, на себя одну, точно в зеркало. Свет перевернись, она и не моргнет даже. Но твоя, я думаю…

— Не знаю, что и думать, — сказал Ваня. Грустно добавил: — Она хлеб приносила мне в поле… Любила… Но вот отец ее против… Но ведь она такая боевая, такая самостоятельная, чего хочешь достигнет, несмотря что отец… Если не отвечает, то либо не желает, либо мои письма не дошли…

— Факт, не дошли! Но дойдут!

Молча свернули в ворота-туннель, ведущие за толстую стену в старый город-крепость. Это — персидская «Бадкубе», короче «Баку», что означает «удар ветра». Оглядели снаружи дворец Ширванов, усыпальницу, пепельно-желтые кубы древних строений с куполами-чашами. Уходящая в небо каменная труба — это минарет. За пятьсот лет не шевельнулся ни один камень. Вошли внутрь, в судилище — восьмиугольный зал с галереей и с круглым колодцем в полу: в него падала и дальше по желобу катилась в море отсеченная голова; это видели зрители, стоявшие на галерее под навесом.

— Айда отсюда! — сказал Кемик, трогая свою голову.

В крепости улицы-щели крутились вокруг мечетей. Ни одного окна, редкие калитки. Вдоль стен проскальзывали, как тени, женщины в длинных одеяниях, укрытые с головой.

Через другие ворота Ваня и Кемик вышли к морю, и вот она, Девичья башня. С маяком. Каждый камень будто и не связан с другими, но крепко сидит.

У Девичьей башни метался кудрявый мальчишка с заплаканными глазами — на животе лоток с коробками папирос — взывал:

— Эй! Кому «Эхипетские»! Кому?

— «Египетские»? Давай, братик мой! — Кемик расплатился.

Тогда мальчишка и прокричал эту ужасную историю, как в древности один дикий властелин задумал жениться на своей же дочери, а девушка в горе попросила сперва построить ей башню; и когда построили — вот она! — та девушка взошла на самый верх и бросилась в море, вот сюда…

— Гляди, и с Аннёнкой что? — тихо проговорил Ваня. — Она резкая… И если отец все заставлял ее выйти за городского?.. Тоже у него характер — не отступает, сволочь!

Поднялись на верхушку башни — сто пятнадцать ступеней — не откроется ли дальнейший путь к границе? Но увидели только крыши Баку и окрестности, этот пестрый, нефтяной и фисташковый, с пустынными проплешинами край. На северо-востоке за синевой бухты слабо желтел песчаный берег Апшерона, похожий на крымский, если смотреть из-за Сиваша. Вспоминалось пустынное Присивашье с его верблюжьей колючкой и красными каплями солянки.

…Автомобиль катил от вышек к центру города. Над бортом машины виднелись буденовки Кулаги и Фрунзе. Фрунзе все думал о военной и политической обстановке… Надобно считаться с умонастроениями людей, даже таких, еще не видящих будущего, как Кемик. Уже в Дербенте в беседе с местными военными Фрунзе почувствовал, что кавказские товарищи взвинчены действиями Ангоры, подозрительными и непонятными: тринадцатого октября турки подписали в Карсе договор с советскими Арменией, Азербайджаном и Грузией, подобный Московскому. Но минула только неделя, и разорвалась бомба соглашения Франклен-Буйона. Коварство? Обман?

Этим умонастроениям Фрунзе ничего определенного не мог пока противопоставить. В деталях кавказцы, несомненно, лучше его знали обстановку. Но все же именно ему надо сделать так, чтобы тревога и взвинченность не ухудшили отношения еще больше. Кемика можно убедить, одного человека, — стало быть, можно убедить и многих, массу.

Автомобиль остановился у подъезда ЦК Азербайджана. Придерживая парадную шашку, Фрунзе легко ступил на тротуар. Секретарь Центрального Комитета Киров, как сидел в кабинете, без фуражки, в косоворотке, с улыбкой выбежал встречать, раскинул руки:

— Здравствуй, гардаш!

Это азербайджанское слово означает «брат»… За столом в кабинете Кирова сидели партийцы в кавказских рубашках с бесчисленными пуговками, в гимнастерках и френчах. Фрунзе тепло пожимал руки, тоже улыбался, застенчиво опустив голову, тихо говорил:

— Приветствую братьев-бакинцев, героев нефти. Керосинцу на дорожку нам не выделите малость, а? Как с добычей? Как качаете, товарищи дорогие?

На подносе в стаканах чай, куски колотого сахара. Гостям — куски покрупнее. О нефти дельно рассказывал Киров, и перед глазами Фрунзе вставали блещущие лужами нефтяные поля, страшные бараки, из которых только что рабочие переселены в каменные дома. Люди трудятся беззаветно. После вступления в Баку Одиннадцатой армии и свержения мусаватистского правительства Владимир Ильич предложил срочно пустить в Россию нефть. Нефть — кровь республики, спасение… А положение на промыслах катастрофическое. Продовольствия нет, питьевая вода с привкусом керосина, тут же среди вышек — кладбище, настоящий ад. Однако пролетарии взяли в свои руки все двести семьдесят две частные фирмы Апшерона и открыли стройку. В Москву ездили рабочие: товарищ Ленин, у нас ни хлеба, ни оборудования, ни одежды. И вот в Баку двинуты эшелоны с зерном. Вороты, наподобие колодезных, завертелись, нефть пошла… Исправлены винтовые устройства, все полнее многоголосье скрипучих буровых. Только что послана Ленину телеграмма: добыто двенадцать с половиной миллионов пудов нефти — на миллион больше, чем в прошлом месяце, восстановлены старые буровые.

На Солдатском Базаре в Сабунчах поставлен будет новый промысел. Возьмутся за бухту: засыпят ее, осушат насосами запруженный район и возьмут нефть из-под моря.

Но пока что многие нефтяные поля разворочены, валяются штанги, буры, будто стволы разбитых орудий. В бою пока — лопата, тачка и арба. Нет кранов переносить с барж каменные глыбы. Главное же, все силы забирает тушение пожаров. Горят склады, вышки. То нефть в чане вспыхнет, то вся буровая, а ветер раздувает и с места на место носит огонь. Откуда поджигатели? Они приходят и из-за турецкой границы.

Киров подался к Фрунзе, попросил:

— Скажите там туркам, Михаил Васильевич, пусть обратят внимание на обосновавшихся у них мусаватистов — врагов нашей нефти. Если турки нам не изменили, мы им поможем. А не удержат поджигателей, так и делиться будет нечем!

Утвердительно кивнул сидевший рядом начальник Азнефти Серебровский, человек, присланный Москвой. Ему все было некогда. Торопливо, без нужды пригладил волосы, расчесанные на прямой пробор, тронул усики, что тоньше бровей:

— Каждые три дня сообщаем Ленину, что добыто. Каждый месяц Москва присылает нам пятьдесят тысяч пудов хлеба. Мануфактуру. Сахар… Получены трубы. Грузия прислала стальные канаты…

— Украина — гвозди и листовое железо, — подсказал Фрунзе.

— Получили, — кивнул Серебровский. — И развернемся, если не вспыхнет турецко-кавказская граница. А если начнется война…

Фрунзе по привычке уперся локтем в столешницу, положил голову на ладонь:

— Ясно. Пожалуйста, скажите, сообщает ли что-нибудь из Ангоры ваш представитель товарищ Абилов об этих самых мусаватистах?

Отвечать стал азербайджанский нарком иностранных дел Гусейнов:

— Товарищ Абилов лишь месяц в Ангоре. Сообщает, что мусаватисты, которые бежали с Кавказа от Одиннадцатой армии, сейчас находятся недалеко от границы и точат ножи на нас. Имеют организации.

— При полной поддержке со стороны Карабекир-паши, который нарушает Московский и Карсский договоры, — фактически Карабекир шлет поджигателей! — сказал начгарнизона.

— Это мнение гадательное, однако? — спросил Фрунзе.

— Нет! — ответили сразу многие за столом. — Под Карсским дружественным договором с нами стоит подпись Карабекира. Но на самом деле не друг он — враг.

— Да, — поддержал Гусейнов. — Так… Именно Карабекир учинил расправу над членами Цека Турецкой компартии, ее генеральным председателем Мустафой Субхи, нашими дорогими товарищами, когда в январе они выехали из Баку на родину. В Карсе Карабекир приветствовал их как бы от имени правительства, а дальнейший их путь… Все кончилось зверским убийством.

Резко заговорил Гамидов, молодой человек, помощник наркома иностранных дел:

— Их убили в ночь на двадцать девятое января. Мустафу Субхи, Нежата, Хаккы, Исмаила, Кязима Али… Шестнадцать бесстрашных. Я не знаю, кто учинил… Подозреваю самого Кемаля. По-моему, он — диктатор. А тут появился новый герой — Мустафа Субхи. К тому же привел целый полк бывших военнопленных турецких солдат, находившихся в Баку.

Начгарнизона перебил:

— Гамидов, ты нервничаешь и говоришь нехорошо, ведь Кемаль…

— Да, Кемаль писал Субхи письма, Субхи показывал мне эти письма, и я ему говорил: друг ты мой дорогой, тот человек выманивает тебя из Баку, насторожись, не верь. Это же правда! — настаивал Гамидов. — Диктатор всегда боится соперничества!

— Гамидов, пожалуйста, успокойся, — ласково сказал Киров. — Ты любил Субхи, ревновал, когда он говорил, что Кемаль — большой человек.

— Не сомневаюсь, что Субхи был обманут!

— Весь вопрос — кем? — раздумчиво проговорил Фрунзе. — Как известно, ангорское правительство заявило о своей непричастности к этому убийству. Так? Другое дело Карабекир. Чувствую, что он крепко мешает вам жить. Приходит в голову такая мысль: ведь поедем через Карс, через ставку Карабекира, вот и поговорю с этим пашой, по крайней мере о том, зачем поддерживает мусаватистов-поджигателей. Несомненно, что и к убийству Субхи причастны они — политический противник!

— Это уж точно, товарищ Фрунзе.

— Поэтому прошу помнить, что кроме мусаватистов, бежавших в Турцию, там турки живут, борются не с нами, а с Антантой. Пожалуйста, не поддавайтесь настроениям вражды… До вражды еще не дошло. Несомненно, у части кемалистов, видимо, есть склонность договориться, пойти на сделку с Антантой. Но нет у нас никаких данных за то, будто сговор уже произошел. Что сообщает Абилов о соглашении с Францией? Ничего! Есть ли секретные статьи в этом соглашении? Мы пока не знаем. На месте попытаемся все выяснить. Наша поездка покажет, что мы, как и прежде, не бросаем турецкий народ на произвол… Антанты. Должен напомнить вам, товарищи, что вопрос о помощи революционной Турции наш Цека не снимал и не снимает. Чем и как — поподробнее — помогло Ангоре наше Закавказье? И с каким настроением…

Киров с жизнерадостной улыбкой, от которой на его щеках появились бороздки, сказал:

— С прекрасным настроением! Выполняя директивы Цека, с удовольствием помогали кемалистам — так и передай им, пожалуйста, Михаил Васильевич! Помогали материально — бензином для двигателей, керосином. Морально помогали… Ведь они, кемалисты, помогали нам — рабочим, коммунистам Баку — установить в Азербайджане Советскую власть! Да, да! О своей готовности в этом помочь, я знаю, Кемаль писал в Москву, он предлагал нам военный союз. Кемалистская делегация, прибывшая в Баку еще при мусаватистах, нелегально провела совещание с большевиками. И вот когда пришла наша Одиннадцатая армия, мусаватистское правительство уже было арестовано! Это сделали те самые кемалисты с помощью бывших турецких военнопленных.

Киров затем рассказал, сколько было послано в Анатолию винтовок, бомб, патронов, золота, и вдруг, неожиданно для Фрунзе повернулся к Гамидову:

— Вот наш боевой товарищ Гамидов в прошлом году провез через Нахичевань золото в слитках для Ангоры.

Фрунзе сделал пометку в блокноте, поднял глаза:

— Товарищ Гамидов, это интересно. Вы мне расскажете потом еще о Субхи и о том, как золото провозили? Может быть, и нам придется…

— Всегда готов, товарищ Фрунзе!

Вновь заговорил Гусейнов:

— Мы старались выручить восставших. Весной я посылал телеграмму: Азербайджан восхищается вашей борьбой, всегда готов помочь. Но Грузия — меньшевики — не пропускала эшелоны. Теперь над Грузией красный флаг, и Баку шлет своему турецкому соседу первый поезд: тридцать цистерн нефти, две — бензина, а еще восемь прицепит Тифлис. Такую телеграмму послал…

— Запишем, — сказал Фрунзе. — А кто из вас, товарищи, хоть однажды встречался с Кемалем? Вы, Гамидов? Нет? А ругаете.

— Абилов там встречался, — поспешно проговорил Гусейнов, будто заслоняя Гамидова. — Пишет, хорошо встречался. Все сказал ему о бежавших от нас мусаватистах, которые теперь в Карсе, Трапезунде и в Самсуне враждебные нам группы создали. Кемаль ответил: примем меры, пусть не беспокоятся в Баку.

— Да, оно конечно, беспокойно возле таких месторождений нефти, — пробормотал Фрунзе. — Приходится беспокоиться.

В бакинском гостиничном номере, передавая Ване парадную шашку, еще не остыв после совещания, Фрунзе говорил:

— Под морским дном — колоссальные запасы… То-то так волнуются всяческие «друзья» Турции, Азербайджана тож! А бакинский рабочий сам прекраснейшим образом распорядится нефтью, сам, сам… И Россию снабдит керосинчиком, и ангорскому правительству подбросит кое-что…

Ване было по душе это доброе умение Фрунзе — думать вслух, если рядом человек, мыслями поделиться.

ГИБЕЛЬ СУБХИ

В номер вошел Гамидов, щеголеватый, в желтых крагах, в галифе и во френче. Весел — открытая душа.

— Я расскажу, товарищ Фрунзе. Но вы ведь по другой, по железной дороге поедете?

Фрунзе усадил его на диван перед круглым столиком с вазой, сам сел на венский стул.

— Конечно, товарищ Гамидов, по железной. Но все равно, пожалуйста, расскажите, как золото везли Кемалю!

— Тайно, горами.

— Вот карта, давайте посмотрим.

— Мой ишачий караван взял направление сюда, на Бурчалинский уезд, на немецкую колонию Екатериненфельд. Эта территория была меньшевистской. Еду как закупщик: здесь ведь виноградники, винокооператив «Конкордия» с подвалами, конеферма…

— Без охраны, без оружия?

— Один револьвер у меня, и все! Наркомзем Агамали-оглы дал мне письмо к одному человеку в Екатериновке, — вот она. Этот человек, между прочим, товарищ Абилова, раньше состоял с нами в партии «Гуммет» — «Усердие», но я его не знал… Пришел я в Екатериненфельд, оставляю осликов с золотом под наблюдением своих помощников, иду в земскую управу. В управе было пятеро: Азиз от Азербайджана, двое от Грузии, немец от немецкой колонии, грек от греческого района Цалка — полный интернационал! Вошел, спрашиваю: «Кто здесь Азиз Шериф от Азербайджана?» Отозвался один такой, маленького роста. Спрашиваю: «Агамали-оглы знаешь? Тебе привет от него и письмо…» Азиз с семьей, значит, снимал здесь комнату, ездил инструктором в пять волостей по школьному, санитарному и ветеринарному делу, местность и обстановку знал. Тут альпийские луга, пастухи-азербайджанцы свободно приходили к маслобойкам и сыроварням.

— Чувствую, Азиз помог вам перейти на турецкую территорию?

— Он проникся ко мне доверием, я это понял, и сам доверился, тем более что письмо к нему, — потихоньку сказал ему, с чем и куда пробираюсь. Тогда он дает мне записку к башкичетскому комиссару Бунятову: «Прошу проводить до границы». Я и перевел свой золотой караванчик через турецкую границу, а там уже было свободно. Сдал свой груз в Эрзеруме…

— Ясно, дорогой товарищ. Спасибо… Теперь о Субхи…

Тут вдруг Гамидов достал из полевой сумки фотографию человека в свитере и пиджаке. Острижен под машинку, доброе лицо. Сквозь стекла пенсне мягко смотрели большие глаза.

— Это Субхи, товарищ Фрунзе. Я принес показать вам его лицо. Он был доверчивый, честный. Я знаю его жизнь. Он училище правоведения окончил в Константинополе. Университет окончил в Париже. В тринадцатом году султанская власть ложно обвинила его, что он участвовал в убийстве садразама[5] Шевкет-паши… Убили-то свои, соперники. Обвинили же революционеров. И триста человек гуртом без разбора заточили в Синопскую крепость. Среди них и Субхи, революционер. Осудили на пятнадцать лет! Но не тот человек был Субхи, чтобы в крепости пропадать! Сговорился с одним рыбаком, и тот в лодке под парусом переправил Субхи в Одессу. Но скоро началась мировая война. И теперь уже царь ссылает его, человека враждебной страны, на Урал. Тут Субхи познакомился с большевиками. Он участвовал в Октябрьской революции! Он был верен решениям Второго конгресса Коминтерна и всеми силами помогал турецкой революции в борьбе с империализмом. Мне сказал: какой же я буду революционер, если в этот час на родину не поеду? Он писал Кемалю: находясь среди турецкого народа, коммунисты лучше будут помогать в борьбе за национальное освобождение. Сформировал в Баку полк, отправился на помощь Кемалю. Но Кемаль его не защитил от фанатиков, от наемных убийц. Не защитил? Почему? Такого человека!

— Да, я немного читал о нем, славный был товарищ, — проговорил Фрунзе.

— Он все время думал о родине, отрезанной дашнаками и меньшевиками. А там уже возникли комячейки! Что же — он у нас в Баку собрал среди военнопленных первый съезд турецких коммунистов. Избрали тогда бюро, Субхи — генеральным председателем. Скоро пришло письмо Кемаля: от имени Национального собрания предлагал послать делегацию в Ангору. И тут же писал, что, мол, поспешное выступление разобьет единство нации. Собрание, видишь ли, идет вперед осторожно, не мешай своей острой политикой, оглядывайся… Поддерживай с ним связь, будь солидарен, оказывай помощь.

За этим рассказом Фрунзе почувствовал, что положение Кемаля гораздо сложнее, чем это представлялось в Москве в разговоре с Чичериным. Фрунзе подумал о том, что Гамидов, по-видимому, не отдает себе в этом отчета, не видит, что и сам Кемаль выдерживает напор реакционных сил и, чтобы избежать катастрофы и довести дело до конца, собирает воедино такие различные группы, партии — лавирует…

Гамидов продолжал:

— Субхи немного сомневался в успехе совместной работы, но больше надеялся… Но вот — убили моего друга! А я им золото привозил…

Фрунзе думал о том, кому было нужно убийство Субхи. Провокаторам, но не Кемалю. Кемаль нуждался в помощи народной массы. Гамидов уже должен был знать, что осужденные в Ангоре члены так называемой «правительственной компартии» амнистированы. Убийство Субхи и его товарищей — пусть это и самосуд, линчевание — компрометировало Кемаля в глазах Советской страны. Несомненно, этого и добивались сторонники соглашения с Западом. Это услышал Фрунзе в рассказе Гамидова, хотя тот хотел сказать нечто другое. Фрунзе поблагодарил его, дискутировать же не стал, потому что увидел глаза Гамидова…


…Субхи почувствовал неладное уже в Карсе, когда в холодном мрачном зале его и товарищей приветствовал преувеличенно торжественный и в то же время напряженно-вкрадчивый командующий Восточным фронтом Карабекир-паша.

Субхи тревожился, то и дело поправлял пенсне. Скорее бы выехать из Карса на Трапезунд и Гиресун, город, где родился… В Эрзеруме Субхи уже явственно почуял западню: город бурлил, кто-то подстрекал население выйти на улицы, разжигал религиозный фанатизм. Появились воззвания — листовки Общества ислама: «Турецкие большевики прибыли с Кавказа, чтобы запретить торговлю, отобрать у нас дома, закрыть мечети, открыть лица женщинам! Правоверные! Откройте ваши глаза!» Правоверные собирались толпами, требовали изгнать из города «бакинских путешественников». Не продавали ни хлеба для путников, ни ячменя для лошадей.

Пришло известие, что в Трапезунде власти арестовали всех сочувствующих коммунистам, правоверных вывели на манифестацию против них. Субхи сказал товарищам:

— Братья, все это совершается, несомненно, по приказу трапезундского губернатора Сабри-бея. Не исключены действия вооруженных провокаторов. Мы в опасности. Но обратно в Баку пути у нас теперь нет.

В Трапезунде Субхи и его товарищей первыми встретили полицейские, разоружили — отняли револьверы — и предложили идти в порт.

— Народ недоволен вами, поэтому и бросает в вас камни, — сказал старший. — Сейчас вы сядете в моторную лодку и будете в безопасности. Надо идти скорее и без разговоров. Таков приказ!

На пристани колыхалась толпа, и ее будто бы сдерживали полицейские. Субхи взял за руку жену, их окружили товарищи. Субхи сказал:

— Друзья, что бы ни случилось, будем держаться достойно.

«Дело, кажется, очень плохо, — думал он. — В этом городе, как и в Карсе и Эрзеруме, власти Мустафы Кемаля нет. А может, за эту ночь его власти не стало и в Ангоре?»

Субхи вдруг услышал звон железа, будто в кузнице, — кандалы? Едва миновали таможню, со всех сторон надвинулась ревущая толпа, кто-то поднял и швырнул в Субхи камень. Налетели дюжие молодцы, по обличью грузчики, набросились по двое на одного, зазвенели кандалы. Толпа зверела. Старший предложил:

— Покажи им документы! Люди хотят видеть, турок ли ты.

Субхи попытался расстегнуть нагрудный карман френча. А! Поднял руку? Получай! И кто-то ударил его кулаком по голове, сбил шапку. Толпа заревела:

— А-а! Он — неверный! Смеет идти с голой головой!

Упало на мостовую и разбилось пенсне. Кто-то рванул на нем нагрудные карманы френча. Субхи пошатнулся, струйка крови потекла со лба через переносицу на скулу.

— Послушай, — хрипло сказал Субхи старшему, — что происходит? Это разве хорошо?

— По приказу нашего командующего спасаем тебя и твоих приятелей, — в сторону ответил старший, видно и сам не ожидавший такого оборота дел.

«Видимо, власть перешла к Карабекиру», — подумал Субхи, без пенсне оглядывая теперь мутное море, мутную ревущую толпу. Сказал старшему:

— Послушай, дорогой, я попрошу тебя как-нибудь уберечь мою жену, она беременна, нельзя же убивать будущего ребенка. Сам знаешь, грех…

Ответом был чей-то удар в, спину. Субхи перестал чувствовать руку, в которой была рука жены. Услышал ее стон будто из-под земли. А толпа злобно кричала и хохотала:

— Падаль!

— Преступники!

— Забыли аллаха!

— Достойны уничтожения!

Субхи понял, что его и товарищей сейчас убьют, если резко не переменится настроение толпы. Повелительно сказал старшему:

— Нас пригласило правительство. Мы едем в Ангору. Где приказ отвести нас на пристань?

— Есть телеграмма, — ответил старший.

— Требую везти нас в Ангору!

— Такого приказа нет… Я невиноват…

Субхи слышал стоны избиваемых товарищей. Перед глазами мелькали палки, приклады ружей. Да, это смерть… Субхи не выдержал, закричал:

— Старший, спаси мою жену! Уйми этих негодяев. Не сметь трогать ее!

— А-а-а! Он оскорбляет! Разве ты не видишь священные чалмы в этой благородной толпе? Сам ты негодяй!

— Он просит ударить его по глазам, тогда он увидит!

Субхи почувствовал, что рядом с ним — жена, рука коснулась ее мокрого лица.

— Постарайся, выскользни как-нибудь, смешайся с толпой, — шептал он ей.

Но кто-то оторвал от него жену. Субхи решил, что это хорошо, может быть, она спасется. Удары сыпались со всех сторон, били кулаками, палками и прикладами ружей. За криками не слышно было стонов.

— Люди, честные товарищи, слушайте меня! — кричал Субхи, как на митинге. — Сейчас, прошу вас, не отзывайтесь, чтобы не погибнуть с нами. А потом поведайте всем, что убивает нас не турецкий народ. Вместе с коммунистами и с кемалистами он добивается освобождения родины. Нас убивает черная толпа. Она зверствует, потому что боится света…

Их стали теснить к морю. Субхи двигался последним. Упав, он увидел на мостовой, что товарищи оставляют на ней свою кровь…

…Наступила ночь. Всем велели спуститься в моторную лодку. Субхи почуял, что в лодке его жены нет — ни голоса ее, ни прикосновения. Пощадили? Видимо, осталась в городе. Пощадили!

В лодке было спокойно, боль стала тупой. Лодка мерно покачивалась на волне, пока не трогаясь. Тишина, все будто заснули. Верно, утром вывезут на пустынный мыс, там убьют… «Но наша жизнь без нас продолжится, — легко и торжественно думал Субхи. — Турецкая молодежь ее продлит».

На память пришли молодые лица товарищей, студентов стамбульского университета, сходка, страстные речи о судьбе страны, о лидерах, пролагающих дорогу человечеству. Кому дать Нобелевскую премию мира? Профессора с усиками, как у немецкого кайзера, с пеной у рта выкрикивали: «Гинденбургу, Гинденбургу!» Но студенты освистали их, выгнали и потребовали: «Ленину, только Ленину!» Вывесили большой портрет его.

Субхи вспомнил, как он с женой поехал в Москву и был на Первом конгрессе Коминтерна. Он, Субхи, говорил с трибуны. Его слова будто вновь зазвучали сейчас, он услышал самого себя: «Уважаемый учитель товарищ Ленин… турецкая молодежь своим выбором показала всю свою привязанность…» Жизнь продлится и после того, что произойдет утром…

Тысячи молодых не стали погибать под завоевательным знаменем Энвер-паши. Ушли. Крестьяне с ними тоже. А в партизанской армии они пошли за независимость в бой! Военнопленные в России стали красными добровольцами. Их тысячи, турецких красноармейцев, они живут.

Субхи почувствовал, что и сам оживает. Но в этот момент взревел заведенный мотор на корме, лодка отчалила. Одновременно в уши ударил чей-то пронзительный вопль тут же, в лодке, и сразу за бортом послышался тяжелый плеск, кого-то выбросили в море. У своей груди, где раскрылся потерявший пуговицы френч, Субхи увидел блеснувший в темноте широкий немецкий штык. За ним надвигалась тень человека.

— Стой, погоди! — невольно крикнул Субхи, схватился за штык, но только порезал себе руки… В следующее мгновение он ощутил возле сердца острую и сразу мягкую последнюю боль…


…Утопили всех. Туча нашла на луну, море погрузилось во мрак.

ПАКЕТ ИЗ АНГОРЫ

В номер Фрунзе быстро вошел Дежнов.

— Михаил Васильевич, я изучил все полученные здесь газеты, среди них иностранные, турецкие, разобрал записи радиограмм, совещался со здешними работниками Наркоминдела…

— И что же?

— Если бы побился с вами об заклад, то выиграл…

— Вы имеете в виду реакцию Англии на соглашение Франклен-Буйона?

— Да. Британская пресса на все корки ругательски ругает Францию, всячески обзывает, грозит, упрекает, стыдит и снова грозит — сепаратизм, мол, не прощается и будет иметь далеко идущие последствия. Главный мотив: Франция отдала туркам Киликию, завоеванную всей Антантой, не свое отдала, а дружески подаренное, какое свинство!

— Но во что это выльется, подумаем? Если Франция в турецком вопросе решительно отделалась от своего старого союзника, то это может означать, что она нашла здесь нового союзника — Турцию. А это чревато большими опасностями. Не так ли?

…На бакинском вокзале жизнерадостно гомонила толпа провожающих украинскую миссию в дальнейший путь. Бакинцы передавали письма и посылочки родственникам — сотрудникам азербайджанского полпредства в Ангоре.

То и дело Фрунзе пожимал кому-нибудь руку, так и не надевал перчатку. На нем буденновский шлем с огромной алой нашитой звездой, красноармейская шинель на крючках, застегнутая до горла. На груди, на фоне пепельного цвета сукна искрится орден Красного Знамени; на рукаве — еще звезда, алая, яркая; ниже ее — четыре ромба. Как он молод, красив!

В дверях вокзала вдруг показался азербайджанский наркоминдел Гусейнов. Он спешил.

— Товарищ Фрунзе, есть новость! Абилов материал прислал. Только что получен пакет!

Фрунзе извинился перед провожающими и с Гусейновым поднялся в салон-вагон. Абилов сообщал из Ангоры, что приехал человек, который может принести много неприятностей, — Хюсейн Рауф.

— Рауф? — переспросил Фрунзе. — Такая подпись есть под Мудросским перемирием. Это тот Рауф-бей, что после Брестского мира бросился захватывать Закавказье?

— Совершенно верно, товарищ Фрунзе. Когда в восемнадцатом султанская армия вошла в Закавказье, Рауф был министром иностранных дел и от имени султана вел в Трапезунде переговоры с делегацией Закавказского сейма, с меньшевиками, значит. Он тогда поставил совсем захватнические условия. Да и предлагали ему: грузинский меньшевик Чхенкели — половину Армении, а дашнакские руководители Хатисов и Качазнуни уступали Рауфу грузинский Батум и еще Артвин и Ардаган. Рауф, знаете, насмехался тогда над делегацией сейма, говорил: хо, в ней сорок человек. Это воинская часть? Слишком мала. Мирная делегация? Слишком велика.

— С изменниками никто не считается, даже пользуясь ими… Откуда ж этот Рауф в Ангоре?

— Абилов теперь и это знает. Кто такой Рауф? Из черкесов. Отец был главой морского совета, сенатором был. Сын Рауф — морским офицером, командовал миноносцем «Пейк Шефкет», крейсером «Хамидие», — храбрый, властный! Потом йеменский народ усмирял. Потом недолго министром был. А подписав Мудросское перемирие, от султана скоро перешел к Мустафе Кемалю. Так сообщают. Когда англичане разгоняли меджлис в Константинополе, увезли на остров Мальту и депутата Рауфа. Ныне в мае его отпустили в обмен на арестованного Кемалем английского офицера. А сейчас вот Рауф приехал в Ангару и его тут же, Абилов пишет, избрали заместителем Кемаля в Обществе защиты прав, а также комиссаром общественных работ, значит ведать дорогами, мостами, туннелями — прокладкой, ремонтом, перевозками…

— Вы думаете, это назначение связано с соглашением Буйона?

— Не знаю, товарищ Фрунзе. Абилов пишет, что Рауф не любит нас, нечаянно проговорился: жаль, Азербайджан — советский.

— Ну, это от Рауфа не зависит, — сказал Фрунзе. — Спасибо, Гусейнов. Значит, о том, что кроется за соглашением, пока ничего? Что ж поделать. Идемте к товарищам… Надеюсь, на месте сами турки расскажут.

— Да, расскажут, будут приемы! В Тифлисе, товарищ Фрунзе, запаситесь вином для приемов. Надо!

Сошли на перрон. Среди провожавших теперь был и Киров. Он в пальто, в русских сапогах, веселый, открытый. Звонко сказал:

— Становись, Михаил, сфотографируемся на память!

Фрунзе — с застенчивой, славной улыбкой:

— На память? А я вернусь скоро… В красной феске! Встретите: «Селям, Фрунзе…» Мне дарят обычно что-нибудь гардеробное: туркестанский халат, папаху, бурку. В Ангоре, вот увидите, феску получу.

Киров у белой стены стал перед ящиком фотоаппарата. Прозвенели шпоры, остановился и Фрунзе, подтянутый, перекрещенный ремнями. Поправил шашку на боку. Глядя в объектив, прищурился — было очень светло. Киров сдвинул кепку на затылок. Напряженное выражение, глаза смотрели строго. Вдруг в них мелькнул озорной огонек, словно Киров посмеивался над военной выправкой товарища, понимая однако ее необходимость. Рядом с роскошной парадной шашкой, наверно, совсем буднично выглядит в его, Кирова, руках сверток газет… Такими и остались эти двое на фотокарточке.

— А теперь до свидания! Приезжай… в феске.

С этого вокзала отправился тогда и Субхи…

Вновь застучал поезд. Судя по солнцу — обратно: до Баку оно грело справа, а сейчас вдруг слева теплит.


Огибая отроги Кавказских гор, поезд миссии шел вдоль морского берега все еще на юг. Слева был Каспий, справа — горы. У станции Сангачал горы отступили, затем вновь подошли и сопровождали поезд до станции Алят. Обойдя горы, железная дорога взяла круто на запад и пошла от Каспийского моря в сторону Черного. После этого поворота Кемик думал: «Всё, вышли на Тифлис. Что-то там будет. Найду ли нашу Маро, последнюю каплю от семьи?»

Между горами поезд еще прошел до станции Аджи-Кабул, заваленной сушеной рыбой в связках и в кулях. Отсюда почтовая дорога уходила в рыжее марево, на берег Куры, в Сальяны, где и вылавливали эту рыбу. Здесь как будто не знали голода… Знакомые, свои места… Далеко в стороне осталась граница с Персией. Фрунзе сказал, что она плохо охраняется и с той стороны идет банда за бандой… А далеко на юго-западе, за дымкой заката — турецкая граница. В наступившей темноте, поглощая слабый свет звезд, вдруг возникло яркое, в полнеба зарево.

— Турция горит?! — воскликнул Кемик.

— Это небольшой, неопасный вулкан шалит, здесь много таких, — заметил стоявший у окна Фрунзе. — Разве не знаете?

Потом наступила темнота, звезды — прямо перед глазами, низко, чувствовался простор. Вышли в Муганскую степь, на правобережье плодородной Куро-Араксинской равнины. Кемик переполнился сознанием прочности бытия, когда Фрунзе хозяйственно-спокойно проговорил:

— Весной Аракс разливается, как море. Ила наносит, как Нил. Но сбрасывает это золото в Каспий! Орошение, и вот вам хлопок.

Поезд в темноте осторожно переходил по охраняемым мостам то на левый, то на правый берег Куры. Здесь нельзя торопиться. «Кюрдамир» — промелькнуло за окном освещенное керосиновым фонарем название станции.

— Я знаю! — воскликнул Кемик. — Отсюда тракт на Шемаху. Ах, древняя! Я там был. Кушал знаменитые шемахинские пирожки с корицей и изюмом!

Глухая ночь, давно пора спать, а Кемик все еще у окна. Вот огоньки станции Елизаветполь. Он помнил дорогу от вокзала до города среди фруктовых садов. Свои места… Кулага изучает экономику, и будь он человеком, Кемик сейчас разбудил бы его и рассказал про богатства губернии — все, что только бывает в земле: яшма, белый и черный мрамор, золото и нефть…

Ближе к Тифлису в белесой мгле проступили очертания горных лесов. На станциях изнутри светились тихие павильоны — ночлег железнодорожных рабочих, летом защита от москитов и комаров.

Кемик хотел увидеть хотя бы огни Акстафы: от нее шло автомобильное шоссе на Дилижан и Эривань. До святого Эчмиадзина всего сто семьдесят верст. Кемик мысленно увидел подъем к перевалу через Малый Кавказ на этом пути. На перевале жили молокане. Дальше было озеро Гокча — Севангское море. «Севанг» значит «черный». А «Эчмиадзин» — «Сошел единородный». Это Кемик мысленно говорил спящему на полке Ване. Парень так и не получил письма от жены ни в Харькове, ни в Баку. Ах, женщины, женщины! Ваня слишком добрый. Его жена, он сам сказал, капризная. А по характеру накричать на нее не может, хотя сильный и упрямства в нем хватает. Может, от упрямства и песни турку поет, хотя турок, всем известно, головы рубит у себя на колене…

Стало светать. Поезд снова пошел среди скал, и ничего, кроме каменных громад, не было видно. Кемик дождался станции Навтлуг, от нее ветка уходила в родные, близкие, а теперь далекие места.

На этой станции поезд стоял до высокого солнца и спал. Кемик уже сквозь сон слышал за окном отчетливо громкие в тишине и в безветрии голоса всегда бодрствующих железнодорожников.

Благодаря Ване и Фрунзе Кемик чувствовал себя хорошо. Вот только Кулага… Мысленно Кемик бурно возражал ему, бешено, искренне. Но тут же возникало сомнение — тоненькая игла внезапно укалывала: а не прав ли в чем-то Кулага как раз? Ваня, Фрунзе и другие все относятся к Кулаге приязненно, дружелюбно…

ХЮСЕЙН РАУФ — ВИДНОЕ ЛИЦО

Отпущенный с острова Мальта, Рауф все лето прожил в своей роскошней константинопольской квартире, пока Мустафа Кемаль не вызвал его в Ангору. Приехав в Ангору, Хюсейн Рауф поселился в самом здании вокзала. В комнатах на втором этаже расположились его слуги и охрана — бывшие моряки с крейсера, который после перемирия был сдан Великобритании, как ее называли, Владычице морей вместе со всеми другими судами. Денщики возили за ним его морской мундир, символ отваги Рауфа.

Черная ночь без фонарей — нет керосина. На станции мрак. То гасли, то вспыхивали звезды. Их заслоняли, раскачиваясь под ветром, ветви голых акаций. Подвывало в печурке, в коленах трубы, выведенной в окошко. Рауф гулко хлопнул своими пухлыми ладонями. На пороге появился кавас — прислужник. Рауф неподвижными глазами смотрел ему в переносицу.

— Дай музыку!

Кавас принес граммофон, осторожно поставил на стол, сообщил:

— Пришел человек, говорит, что ты ждешь его.

— Пусть войдет.

Вошел чиновник из векялета иностранных дел:

— Тебе, заместителю нашего паши, докладываю: поступила телеграмма, что русский уже едет…

— Где он сейчас?

— На той стороне, на Кавказе.

— Знает ли кто-нибудь, что ты у меня?

— Нет. Я сказал, что иду на вокзал отдать необходимые распоряжения.

— Очень хорошо. Уважаемые люди сегодня пишут и говорят о бесполезности для нас приезда делегации Фрунзе. По соображениям вежливости мы не можем аннулировать свое приглашение. Но соответственно интересам родины особенного внимания к Фрунзе проявлять не нужно. Не следует и торопить его прибытие в Ангору.

— Нет сомнения…

— К тому же верховный главнокомандующий, наш Мустафа Кемаль, сейчас болен. У него вообще нет расположения кого-либо принимать и есть очень много более важных дел. Три месяца назад он был на фронте и не давал согласия на приезд русских. Но так вышло… — Рауф лгал, отдавая себе отчет, что чиновник это понимает, но будет молчать. — Поэтому по высшим соображениям важно…

— Много важных дел… Не давал согласия… Пусть не отвлекают нашего вождя…

— Да! Чтобы не слишком беспокоился. Будто и не существует этой миссии…

— Не существует…

Чиновник стоял на уголке ковра, а Рауф, полный, тяжелый, заложив за спину руки, прохаживался по ковру, по диагонали. Вдруг он остановился перед чиновником, выпятил грудь и пожал ему руку:

— Благодарю! Будешь награжден. За старание и умение держать язык за зубами. Надо молчать, чтобы не потерять язык вместе с головой… Однажды я уже остановил кровопролитие, — Рауф намекал на свое участие в подписании Мудросского перемирия. — Однако иные турки хотят, чтобы мы продолжали войну со всей Европой. Этим не жалко турецкой крови.

— Не жалко! — как эхо отозвался чиновник.

Потом, испросив разрешения, он попрощался и ушел.

Рауф сам завел граммофон, сел в кресло, закрыл глаза и, слушая шипящую музыку, пустился вспоминать, как он остановил кровопролитие.

…Тогда в Мудросской бухте острова Лемнос стоял могучий британский дредноут «Агамемнон». Другое судно доставило на его борт английского адмирала Артура Кальторпа и его, Хюсейна Рауфа, тогда морского министра, представителя рухнувшей Оттоманской империи, ошеломленного катастрофой. С ним привезли Решада Хикмета, субстат-секретаря, и Саадуллу, полковника генштаба.

Сотрудники сказали потом, что он был бледен, по вискам из-под края фески тек пот. Рауф хотел верить, что морские чины Великобритании — честные моряки и, подписывая с ними перемирие, он, Рауф, выполняет неизбежные формальности. Вскоре последует мирный договор, и отважные командиры вновь свободно поведут свои корабли по всем морям и океанам, установятся новые честные контакты — взамен ненужных теперь связей с Германией, в союзе с которой несчастная Турция и погибает. Предполагалось, что, конечно же, мирный договор с Антантой возобновит походы красавцев броненосцев и крейсеров, которыми он командовал. Корабли созданы для плавания!

Во все это он верил и не верил. Уж очень крутыми были требования победителей. Кроме флота они забирали все форты, суда, туннели Тавра, персидские и аравийские территории. Присвоили себе право оккупировать любой вилайет Армении, Батум и Баку. Право контролировать радио и телеграфные станции, все кабели. Право захода, причала и ремонта своих судов в любом турецком порту. Потребовали выдать все сведения о минных заграждениях в Черном море.

А обязывались только оставить на местах губернаторов Анатолии. Это был призрак сохранения государства. Перед тем как поставить свою подпись, Рауф раз, и другой, и третий переспросил Кальторпа: будут ли союзники честно выполнять соглашение о перемирии? Кальторп трижды, не уводя глаз в сторону, торжественно, однако с оттенком досады, отвечал: будут, будут, конечно же будут…

Отяжелевшая рука Рауфа, как чужая, обмакнула перо в чернила. Как чужая, поставила подпись на документе, означающем смерть империи. Восторжествовала логика войны.

Ныне, борясь за свое существование, приходится признать покровительство победившего цивилизованного Запада. Той же Англии. Или Америки, если соблаговолит наконец принять над Турцией руководство. А может, войти в союз с Францией?

Почему он оказался тогда пленником на Мальте, не ушел в Анатолию, в Ангору, как того требовал Кемаль? Тогда в Константинополе люди, посланные начальником английской тайной полиции, прибыли на автомобилях, вошли в меджлис и потребовали выдачи Рауфа и других застрявших в здании депутатов. Полицейские ожидали внизу. А наверху совещалась группа сторонников Кемаля. Все старались убедить Рауфа немедленно бежать. Кто-то принес ему штатский костюм — переодеться. Из здания палаты можно было пройти в сенат, оттуда на улицу. Один из офицеров был особенно настойчив: есть четыре лодки с экипажами из верных аджарцев; как только Рауф выйдет, переодетый, и сядет в лодку, он окажется в безопасности. Час обсуждали. Рауф остался тверд — не хотел уходить от англичан, с которыми подписал перемирие. Сорок депутатов ушли в Анатолию, скрылись. А он сделает другое. Рауф высказал оригинальную мысль: напав на меджлис, англичане нарушили соглашение о перемирии; пусть письменно заявят, что силой взяли его, Рауфа. Кажется, все восхитились, кто-то пошел вниз к полицейским. Рауфа увели, потом увезли… Ничего страшного. Ведь еще перед Мудросом он признался англичанину Тоунсхенду: «Турция желает дружбы Англии и просит о ее покровительстве».

Приятное и удобное изгнание на Мальте ознаменовалось продолжительными беседами, обедами, прогулками с англичанами, превратилось в отдых, насыщенный новыми идеями. Теперь, когда Рауф вернулся из ссылки и Кемаль вызвал его в Ангору, открылась возможность самому привлекать к своим идеям Собрание и членов Совета векилей. Да! Вопреки Мустафе Кемалю!

Рауфа и Кемаля народ считал соратниками, братьями. Действительно, вместе начинали движение; после Мудросского перемирия, оказавшись в Анатолии, они в городе Амасье совещались ночью в комнате без свечей — это было известное теперь «совещание в темной комнате», — поклялись спасти родину, подписали воззвание к народу. Рауфу уже тогда многое не нравилось во взглядах Мустафы, и он подписал воззвание только утром, после долгих колебаний. Мустафа слишком прямолинеен и самонадеян, грубит Западу, пренебрежителен к Вильсону и всей Америке. Связался с Москвой. Все думали, что его письма Ленину — лишь тонкая дипломатия и имеют конечной целью добиться уступок от Запада. Но Мустафа зашел далеко, получает от Советов золото, оружие и надеется силой вытеснить из пределов новой Турции войска западных держав. Жестокая ошибка! Крестьянское разутое, безоружное войско Мустафы, хотя бы и дуло во всю щеку, не сделает бури и не отгонит британский флот, который, в сущности, и не нужно отгонять — пусть станет защитой Турции!

С самого начала национального движения Мустафа взял власть и чем дальше, тем крепче забирает ее. Он вокруг пальца обвел своих ближайших товарищей, Рауфа и Рефета, прикинулся защитником ислама, тогда как дальней скрытой целью его было и есть разрушение султаната, всех мусульманских установлений. Он навлек множество бед на страну, вызвал восстания и мятежи.

Когда греческая армия подошла к Ангоре, казалось, что песенка Мустафы спета. Но — победа на Сакарье, и он стал просто невыносим, потребовал продлить чрезвычайные полномочия, подчинил себе Собрание и Представительный комитет, забыл друзей.

В Ангоре Мустафа встретил его на вокзале. Они демонстративно обнялись… В те первые дни еще не было мысли устранить Мустафу. Только завоевать, склонить: «Брат Мустафа, ради старой дружбы, образумься! Нельзя же так: ты заставил нацию наделить тебя верховной властью, ты — диктатор!» Но теперь ясно: его нужно изолировать. Открытая попытка, однако, может стоить головы: Мустафа — человек решительный, взял вот, не постеснялся и в качестве ответной меры арестовал в Конье, Самсуне, везде всех английских агентов и офицеров.

ШЕРСТЯНЫЕ ЧУЛОЧКИ

Вокзал в Тифлисе — на левом берегу Куры. Поезд остановился, в вагон Фрунзе вошли двое — командир и с ним человек в фуражке, в пальто. Назвался:

— Легран, представитель Наркоминдела России.

Привокзальная площадь несла запахи бензина и навоза. Фаэтоны, пролетки, блещущие на солнце авто. Фрунзе с советниками, Ваней и Леграном сел в автомобиль. Покатили.

Коричнево-изумрудный город лежал в котловине. По ней текла желтая река. Вокзальное шоссе — Легран называл — вело, мимо лесопилки, паркетной фабрики, на длинную Елизаветинскую улицу. Поехали вниз, к реке, к Большому Верийскому мосту. Посреди Куры тянулись узкие зеленые острова, как крокодилы…

— Какие дела, положение? — Фрунзе обратился к Леграну.

— Советской власти в Грузии уже девять месяцев! После бегства меньшевиков все народности празднуют национальный мир… Советская власть и интернационалистская пропаганда творят чудеса. Хотя еще не смолкли вопли национал-уклонистов… Хорошо работают и беспартийные в учреждениях, в самом горсовете. Полное признание большевиков!

— А с продовольствием-то как?

— Привоз продуктов сразу на миллион пудов больше! Ведь раньше население войнами было оторвано от земли. Теперь хлеб на рынке в два раза дешевле. Топленое масло — тоже… Далее: Закавказье получило от Москвы золото для закупки за границей лучших семян. Чтобы засеять весенний клин…

— Так… Прекрасно… А мы сегодня же приступим непосредственно к нашим делам. Проведем совещание, посоветуемся. Приехал ли кто из Наркоминдела Армении?

— Нарком вчера приехал, товарищ Фрунзе. Поселился в гостинице «Ориант». Там, кстати, и для вашей делегации номера. — Легран вдруг засмеялся: — Был Кавказский штаб мировой контрреволюции! В этой гостинице жило горское вредное правительство, царский чиновник Джабагиев, нефтепромышленник Чермаев, жили агенты Деникина, эмиссары Антанты. А сегодня займет комнаты ваша делегация, товарищ Фрунзе…

Да, совсем недавно в этом городе властвовали меньшевики с седовласым Ноем Жордания во главе; они гордились своей обособленностью, разрывом с Россией и тем, что обещался приехать в Тифлис Каутский, что европейская социал-демократия хвалила, хвалила… Но в самой Грузии превозносили меньшевиков только меньшевики — сами себя, речами вот в этом театре, вот в этом городском саду, вот в этой женской гимназии. Рабочие голодали, тюрьмы были полны, князья благоденствовали, междоусобицам не видно было конца.

С Ольгинской авто выкатилось на Почтовую площадь. Шофер показал дом, откуда можно «телефонировать и телеграфировать». Краса Тифлиса — Головинский проспект. Над бывшим дворцом наместника реет красный флаг, во дворце работают ЦИК и Совнарком Грузии. На улице Петра Великого помещается Кавказское бюро Коммунистической партии, там работает Серго Орджоникидзе.

По Головинскому проспекту шли люди в голубоватых студенческих куртках, в косоворотках и фуражках, у иных башлыки висели на спине, — шли свободно, уверенно. Над каменными воротами с верхом наподобие шлема — старинные массивные фонари; чугунные тяжелые решетки соединяли дома, но воздух был уже легкий, свободный.

Напротив дворца — гостиница, девяносто номеров. Это и есть «Ориант».


Кемик верил, что найдет сестренку…

Шла битва за спасение детей, бродивших по России, миллионов беспризорников, сирот из голодающих губерний. Эту битву вели рабочие и крестьяне, наркомы и командиры. Кемик нисколько не удивился, когда однажды в дороге Фрунзе спросил, как именно намерен Кемик искать свою сестренку. Прибыв в Тифлис, Кемик твердо верил утром, что через какой-нибудь час увидит повзрослевшую Маро. Ваня, однако, не спешил поддержать эту веру: жизнь, она не знает про твои надежды…

Кемик хорошо помнил адрес и как идти. Из гостиницы двинулись с Ваней вместе. Обогнув здание библиотеки, вошли в узкую Дворцовую улицу и ступили затем на площадь.

— Эриванская! — заволновался Кемик. — Вот караван-сарай. Каждый дом знаю… Пушкинская вот…

Кемика лихорадило. Он безостановочно и торопливо говорил, пока шли по Институтской, потом по Нагорной. Все в гору. Здесь стояли уже не дома, а домишки, не чугунные решетки, а заборчики из заостренных досок соединяли их. Ясно: простые люди в них живут, сироту не оставят. Ваня тут остановился:

— Давай закури и отдышись. И чтобы ты был как вот эта скала. Иначе дальше один пойду, спрошу…

Вот Кривая улица, в конце ее под горой и должен стоять домик той старушки… Но конца пока не видно, улица берет то вправо, то влево и вверх. Дома у самых кюветов.

— Что-то не узнаю, — глухо сказал Кемик. — Это Вознесенская? — крикнул он женщине, стоящей за заборчиком. Та спросила:

— Кого ищешь, сынок?

— Старуху и девочку. Домик был.

— Да, был… И старуха была с девочкой…

— Где она, говори скорее, тетушка!

— Позапрошлой весной такой ливень упал, всю улицу затопило. Бабушка упала и утонула, о камень ударилась. Ее будку снесло, крыша в воду съехала. Марошку мы подобрали, ее взяла к себе моя квартирантка, добрая, одинокая…

Кемик кинулся к заборчику:

— Она у вас? Говори же!

— Выслушай, сынок. Женщина приезжала из Дилижана ненадолго, очки раздобыть. Очки купила и уехала, но уже с девочкой. А недавно приезжала опять, сказала, что девочку поместила в приют в Александрополе…

— Опять в тот самый, из которого я взял ее, сестру мою?

— Сынок, ныне приютов полно везде. У каждой дороги. Война строит приюты: родителям — в земле, сиротам — возле могил…

Ваня положил руку на плечо Кемика:

— Мы же поедем через Александрополь!

Но женщина вздохнула:

— Туда незачем вам, дети. Дальше надо. Город занимал Карабекир-паша, и турки перевезли приют в Карс.

— Но Карс ведь теперь турецкий?!

— Будем же и в Карсе, — сказал Ваня. — Карту видел?

Женщина вошла в дом и вынесла шерстяные чулочки с красными полосками и квадратами:

— На милые ножки Маро наденешь, сынок, там холодно.

— Спасибо, тетушка…

Чулочки убедили Кемика, что Маро жива. Ваня проговорил:

— Колотися, бейся, а все надейся. Можно надеяться, слышишь, Макар?


Кемик надеялся. От этого даже к Кулаге подобрел. Днем уже втроем ходили:

— Какой город!

На базаре товаров — горы. В толпе бывшие чиновники, все еще в форменных своих фуражках. От нужды продают накопленное свое добро. Но больше на базаре крестьян из окрестных сел, лавочников, грузчиков, шорников, портных, чеканщиков и сапожников. Кто в косынке с широким хвостом, кто в войлочной ермолке. Иные в кожаных лаптях и толстых носках — в них у щиколотки засунуты штанины. Шныряют мальчишки.

У подножия горы — нижняя станция фуникулера, но пошли пешком и сверху увидели площадь Майдан. Аж сюда, на гору, доносится с нее музыка — дробный стук барабана, пронзительное пение зурны, легкое дребезжание бубна, звуки шарманки, песни и, кажется, даже прибаутки тифлисских шутников — «кинто», щеголяющих в высоких картузах, в широченных шароварах и чохах.

Ваня спросил, какие тут проживают национальности. Кемик долго перечислял:

— Хевсуры, гурийцы, абхазцы, имеретины, сваны…

Казалось Ване, что это сказочный мир. Что ни народ, то своя стать. Песни одна лучше другой. Украшения одно другого лучше. Хотя и разные кругом народы, а живут сейчас в согласии. Вот что славно!..

Присели на скамью отдохнуть. Кулага сказал:

— Вот, Ваня, отсюда сто лет назад сам Александр Сергеевич Пушкин в Турцию отправлялся. Помылся в сернистой бане — вон там Банная улица — и в седло. А мы-то с тобой в поезде двинем. Прочитай Пушкина «Путешествие в Арзрум», когда вернемся.

— Если из-за скалы какой не застрелят, — весело отозвался Ваня. — Но, думаю, ничего, обойдется… И вообще, думаю, еще полгодика, ну год, и отойдет же Антанта? А? Тогда и там и повсюду возьмется коммуна. Возьмется?

— Никто, Ваня, наперед не знает. Погоди…

— А чего «погоди»? Мысль такая: за границей буржуи пока властвуют, потому что влияют меньшевики. Но все трудящиеся народы, какие есть на земле, очень даже слушают «Интернационал». И в удачный момент могут запеть, да так громко, что тут же и замрут буржуи… И тогда всю землю охватит, всю!

— Ты хорошо сказал, но не подумал! Пением не поднять.

— Есть и винтовка. Карабин!

— Винтовка, она против винтовки. А дело — хозяйство развернуть и умы завоевать. Когда хлеба будет вдоволь, как воздуха сейчас, и бесплатно, тогда…

С горы видели город как в чаше. Воздух прозрачен, На севере проступила в небе белая голова Казбека, обозначились вершины.

— Летним вечером как тут бывало! — вздохнул Кемик. — Море огней внизу, море!

Кулага покосился на него, промолчал.

На Мтацминдской этой горе одиноко стояла церковь святого Давида. У самой церкви был сделан грот и в нем за решеткой — памятник над могилой Грибоедова: бронзовый крест на пьедестале из черного мрамора; бронзовая женщина, припав, обхватила низ креста. То было изображение его жены, Нино Чавчавадзе. Она будто говорила: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя». Тут же и ее могила, и ей памятник.

Ваня не знал, кто такой был Грибоедов, но призадумался печально, когда услышал, что, отправленный царем на Восток, во время смуты он был растерзан толпой… Как Субхи растерзали…

А бронзовая женщина чем-то похожа, показалось, примерещилось… на Аннёнку…

В гору святого Давида как раз и упиралась улица Петра Великого, где Кавбюро ЦК партии, и там сейчас — Фрунзе…

Сидели за стеной, прячась от ветра, Кулага рассказывал:

— Кавказ… Говорили: ах, дикий, прекрасный! А как-то приехал я сюда из Крыма году в двенадцатом — кругом все те же купчики и дельцы. Либо наживаются, либо прожигают жизнь. И так в мире все — всюду!

— Что, и крестьяне так, и батя мой? — возразил Ваня.

— Дай твоему отцу или тебе, или мне капитал… и мы… тоже…

— Не-ет! Не попал, Фома Игнатьевич!

— Попал в точку! «Ах, Кавказ, абреки с ножами ходят». Ерунда, вместо абреков реклама: «Гараж господина Нодия… Из гостиницы чудесный вид… Владелец господин Бурдули». Этот владелец и сейчас покажет тебе вид!

Вышли из-под арки. На другом берегу Куры показались желтые крыши и пепельного цвета высокие шатры. Это были купола армянских церквей. Мутная Кура внизу изгибалась, будто пыльная расплывшаяся дорога.

Выбрались на проспект, Навстречу катилась пароконная открытая коляска. В ней сидел человек в барашковой серебристой шапочке, в руках держал палку с затейливым набалдашником. Блеснули лакированные ботинки. Человек осклабился, взглянув на буденовки, и довольно засопел — определенно местный кавказский нэпман. Кулага усмехнулся:

— Вот, Ваня, едет коммунар.

— С этим справимся, — сказал Ваня мрачно.

Ресторанные двери открыты, слышалось громыханье музыки, хохот и хмельные голоса. Кулага едко заметил:

— Коммунары гуляют. А может, владельцы вида на Казбек?

— Меня насмешкой не собьешь, — сказал Ваня. — Мало ли что нэпманы и хоромские есть. Им будет конец. Надеюсь! И тогда я над тобой, Игнатьич, ох да посмеюсь. Держися!

ПАША-ЛИС

Кратчайшая дорога из Тифлиса в Ангору — через Батум, дальше морем до турецкого берега, а там на лошадях. Правда, там в Понтийских горах действуют группировки греческих и курдских сепаратистов, банды дезертиров. Проехать все же можно. Но тогда останется далеко в стороне штаб Карабекир-паши, с которым хотел встретиться Фрунзе. Поэтому было решено ехать другим путем: поездом до города-крепости Карс — конечной железнодорожной станции и уже здесь пересесть на лошадей и идти долиной Аракса на Сарыкамыш, к Карабекиру.

Тифлисцы говорили, что железная дорога на Карс разбита, а зима уже на носу, в восточных горах — лютые морозы, паровоз не берет подъемов; к тому же в Эриванской и Елизаветпольской губерниях дорогу, бывает, перехватывают всяческие банды. Но Фрунзе уже решил. Все равно миссия поедет этим путем — пусть Карабекир увидит бойцов, опрокинувших Врангеля, и почувствует, что воевать с Красной Армией — себе дороже…

Кемик, зайдя к Фрунзе за приказаниями, спросил, действительно ли миссия поедет через Карс. Обрадовался, узнав, что действительно — через Карс, засуетился:

— Ах, такая маленькая она, Маро! Надо же найти ее…

Сидевший с Фрунзе за столом Дежнов порылся в бумагах:

— Вот, товарищ Кемик, телеграмма наркоминдела Армении Мравяна Карабекиру. Прочтите. Касается переселений беженцев. Серьезный вопрос.

Кемик схватил листок и забормотал:

— «Советская Армения довольна… вашим заявлением, что граждане Армении, проезжая через турецкую территорию, встречают содействие… Со своей стороны армянские власти… проявляют заботу о беженцах-мусульманах… Но тысячи наших граждан… томятся в плену… хотя между Турцией и Советской Арменией… отношения дружбы… доброго соседства… Надеемся, что вы отпустите их… на свободу, рассеяв остаток… взаимного недоверия…»

— Уверен, что отношения наладим, — сказал Фрунзе. — К старому не вернемся. Надеюсь, что вы найдете ребенка в Карсе, там стараются уберечь детей. Со своей стороны Армения и Грузия содержат сейчас в приютах турецких сирот, и их очень много.

Отпустив Кемика, Фрунзе отправился в бывший дворец наместника — сейчас грузинский Совнарком — выяснить, что происходило вокруг Батума весной при подписании Московского договора, подробнее узнать о том, что историк впоследствии назвал «Батумским кризисом»[6].

Во дворце — семьдесят комнат, залы европейского и азиатского стиля, гостиные «персидская», «желтая», «портретная», «ситцевая»… Собрались в дальней угловой. Где бы, в каком бы городе ни появлялся Фрунзе, он вдруг оказывался — непременно! — среди помощников, людей до этого, может, незнакомых ему и вдруг, неизвестно почему и как, ставших близкими, будто такими они были давно, да только разъехались когда-то, и вот встретились вновь. Так было в Баку — Гамидов, Гусейнов, Серебровский… Так было и сейчас.

Раньше других пришел Серго Орджоникидзе. Он встретил Фрунзе, бурно веселый, с прямыми усами, сам в шинели до пят, без ремня и тоже в буденовке, Был здесь и плотный человек в кепке, в расстегнутом пальто — виднелся холщовый пиджак. Этот человек рывком крепко пожал Фрунзе руку — полы взметнулись, как крылья, — представился:

— Мравян… Люди говорят: мудрая беседа — и не будет войны. Все надеются на вашу поездку… Вы провезете в Ангору знамя мира и, как сказал поэт, станете приемным сыном Кавказа.

Явился Жлоба, бывший донецкий шахтер, командир дивизии, которая вошла в Батум, когда там уже действовали войска Карабекира.

Сели за стол, Фрунзе сказал:

— Приехал я на Кавказ и слышу только: Карабекир, Карабекир. Что за зверь такой?

— Хитрая лиса, — повертел ладонью Серго. — Все время этот паша двойную игру ведет.

— Что было с Батумом? — спросил Фрунзе.

В прошлом году, будучи у власти, тифлисские меньшевики предложили англичанам Батумскую область в аренду на пятьдесят лет. Именно такую сделку совершить поехал в Лондон Евгений Гегечкори. Но все обернулось тайным соглашением передать Батум Турции, то есть Карабекиру. Батумская газета «Эхо» уже напечатала заявление главного меньшевика Ноя Жордания: «Управление передается Турции…» Карабекир заручился согласием меньшевиков на занятие Батума, а Красной Армии предложил свою помощь наступлением с юга на меньшевиков же, оставляя за своей спиной все тот же Батум. Заявил командованию Одиннадцатой армии: «Я имею право на Батум».

Большевик Мдивани встретился с Карабекиром и немедленно шифром протелеграфировал: паша теперь отрицает, что намеревался войти в Батум, возможно на пашу повлияла наша встреча. Но уже через два дня Карабекир предложил: пусть Красная Армия вступает в Тифлис, а он, Карабекир, даст отпор англичанам, если те попытаются взять Батум. То есть, все-таки войдет в Батум.

Советский представитель в Ангоре тем временем сообщил: здесь обсуждается вопрос о наступлении на Батум: сторонники соглашения с Антантой шумят о «нескромности России, даже не уведомившей о походе Красной Армии на Грузию»; критикуют векиля иностранных дел Ахмеда Мухтара, который заявил: пусть Батум станет интернациональным. (Фрунзе сделал в блокноте пометку: «Мухтара, который представителем сейчас в Тифлисе? Посетить…»)

Меньшевики бежали к морю, в Батум. Ангора тогда не решилась порвать с Советами. Ахмед Мухтар телеграфировал в Москву, дружески просил разъяснений. Карабекир же другое телеграфировал командованию Кавфронта: Антанта грозит высадить десант, но мои войска раньше будут в Батуме.

За час до начала заключительного заседания русско-турецкой конференции в Москве Чичерин по прямому проводу информировал Серго:

— Турецкая сторона обещает настоять, чтобы войска Карабекира сейчас же ушли… В частных беседах наши говорят туркам прямо, что, если они вздумают трогать Батум, с ними будут драться… Оставление Батума в руках Карабекира сегодня сорвет подписание договора.

Серго по прямому проводу дал директиву советскому представителю при штабе Карабекира:

— Категорически заяви: Батум не уступим.

Карабекир, между тем, забегая вперед, известил: «Мною к Батуму направлены мои войска».

Серго немедленно запросил Чичерина:

— Как поступить? Мы решили двинуть с утра по шоссе к Батуму дивизию Жлобы.

Чичерин в тот же час ответил:

— С турделегацией о границе договорились… Вошел ли Карабекир в Батум или это только разговоры? Если вошел — завтра посоветуемся, решим, что делать. А к Батуму идите уже теперь.

Рассвело, зарозовели горы. Серго телеграфировал в ЦК: Карабекир, вероятно, уже занял Батум. Вышибить его можно со стороны Кобулет, пустив бронепоезд. Но это — война.

Обстановка усложнялась с каждым часом. Серго телеграфно обратился к Карабекиру: в Москве достигнуто соглашение: Батум остается за Грузией.

Карабекир хладнокровно ответил: «Не знаю. Связи с турецкой делегацией не имею».

Знал и имел! Просто хотел сорвать Московский договор. Следовало скорее добить меньшевистские войска, отступавшие к Батуму, вступить в Батум, где еще сидел Ной Жордания и торговал этим портом.

Тотчас из Москвы поступила еще телеграмма, как зафиксировал историк, о том, что «Центральный Комитет партии предлагает избегать столкновений с турками, так как мы находимся на пути к полному соглашению с ними». За нами остаются Батум, Ахалкалаки, Ахалцих, Занимайте их «совместно с турками, если это не вызовет столкновений». Ведите себя «максимально дипломатично».

И кавдивизия Жлобы двинулась.

— Форсированным маршем, по приказу товарища Серго, — сейчас же начал рассказ сам Жлоба и достал из кармана листок. — Приказ был такой: «Какие бы ни были препятствия, их надо преодолеть и в три дня быть в Батуме. Батум большой город, и там нужен ваш такт… С мусульманским населением по пути следования быть в высшей степени корректным… С турецкими войсками — как с союзниками. Жду телеграммы из Батума. Привет славной дивизии. Крепко тебя… целую…»

— Как?! — переспросил Фрунзе, усы дрогнули, засмеялся. — Именно так?

— Крепко… целую… — под общий хохот повторил Жлоба. — Вот!

— Жлоба — мой друг, — будто оправдывался весело Серго.

— Однако, — все еще улыбаясь, проговорил Фрунзе. — Продолжайте…

— Моя задача была обогнать меньшевистские войска, которые двигались тоже на Батум, не дать им завязать бой с турецкими, ведь расхлебывать эту кашу пришлось бы нам. Чтобы обогнать, мы пошли через тяжелый Годерский перевал, по глубоким снегам, во вьюге, и этот перевал мы взяли…

— Это было уже семнадцатого марта, — заметил Серго. — Договор в Москве уже подписан — Батум остается за Грузией, но Карабекир об этом в Ангору не сообщил. Более того, один из его офицеров провозгласил себя губернатором Батума, издал даже указ о его присоединении к Турции.

— Спускаясь с перевала, мы встретились с турецким разъездом, — продолжал Жлоба. — Офицер потребовал от нас остановиться. Мол, Московский договор отменен, есть новое соглашение. Я этому не поверил, по проводу запросил Серго, а он — одно: войди в Батум, даже если там уже турки; отвечай, что выполняешь приказ. Где находиться войскам, об этом пусть Карабекир сам договаривается с командующим товарищем Геккером. Так я и ответил: «Военный… выполняю приказ… буду двигаться вперед. Мое личное почтение вашему командованию». А в городе уже бой между турками и возникшим ревкомом. Меньшевистские же шляпы ночью сели на пароход, чтобы бежать дальше. Какие грузинские части перешли на сторону ревкома, какие сами по себе, но все в бою. Как бы и моей дивизии не ввязаться… Ведь турки подтянули из окрестностей резерв и теснят. Об этом мне доложили мои разведчики. Возле самого Батума задержать нас пытался турецкий полковник, грозен, кипит: «Никакогодвижения в город! Имеем договор с грузинами. Еще шаг, и я остановлю вас силой оружия». Я отвечал: «Выполняю приказ. Как красный командир, к вам не питаю вражды. Но в Батуме еще мечется контра, я спешу туда для расчета с ней, надеюсь на ваше содействие». Все! Я подтянул свою кавалерию. Так что девятнадцатого марта в семнадцать часов — солнце еще было высоко — рванулись в город. Там все еще бой. Видим бегущих турок, среди них — раненые. «С кем, с кем деретесь, аскеры?» — «С французами, англичанами и грузинами, — отвечают. — Крейсеры бомбардируют город». Значит, Карабекир обманывал их, аскеры не хотели воевать против Красной Армии. Я вошел с юго-востока, где турецкие тылы. Конники аккуратно заняли порт. Тут миноносец под французским флагом долбанул из орудий по ревкомовскому полку товарища Золотова. Но последовал дружный натиск двух батальонов этого полка, и в Барцханах взяли турок в плен вместе со штабом. Приход нашей дивизии сделал свое дело. Забрали казармы форта, и стрельба вроде стихла. Я выслал парламентеров. Войска ревкома почувствовали, что вопрос решен, и бой в городе затих. Тут Карабекир поставил мне ультиматум — удалиться: мол, турецкие войска первые заняли город. Я ответил Карабекиру письмом — разрешите лично с вами познакомиться. Свидание состоялось. Я рассказал Карабекиру о подходе больших сил Красной Армии, но что я полон дружеских чувств и поэтому не использую благоприятную обстановку против турецких войск. Ему пришлось угостить меня кофием…

Жлоба умолк. Фрунзе подошел к нему:

— Просто молодцы, и все! Великолепно!

— Товарищ Серго научил, — ответил Жлоба. — Да и понимали обстановку.


Серго показал Фрунзе копию своего тогдашнего письма Карабекиру. Фрунзе обратил внимание на стиль этого письма:

«…Я должен откровенно заявить, что последние события ставят все действующие соглашения под величайшие опасности. Что значит на самом деле соглашение, если оно нарушается на каждом шагу, для чего в таком случае тратить время на конференции. Как понять, с одной стороны, заверения вашей делегации в Москве… о святости нашего союза, если союзный договор немедленно нарушается. Я в недоумении, я не в состоянии понять последние действия. Ведь то, что может получиться в результате всего этого, оно может обрадовать только наших врагов…»

Карабекир увел войска за границы, определенные Московским договором, и даже поставил это себе в заслугу. Правительство предложило офицеру, объявившему себя губернатором, немедленно вернуться в Ангору. Серго сообщил в Москву, что батумская авантюра Карабекира окончена.

— А что с ним сейчас? — Фрунзе посмотрел в лицо Серго, перевел глаза на Жлобу.

— Только что в Карсе на переговорах Карабекир клялся в дружбе, — сказал Серго. — Но этот хулиган, эта лиса, каким был, такой и есть. Он советуется с английским разведчиком Роулинсоном. Лиса готова превратиться в барса и броситься на нас.

— Попробуем образумить, как это сделали вы в батумской истории, — проговорил Фрунзе. — Вот заеду к нему.

— Много для него чести! — воскликнул Серго. — Кемалю на Западном фронте приходится туго, а посмотри, сколько сил сохраняет Карабекир на нашей границе. Когда Кемаль в августе погибал, Карабекир только одну дивизию отпустил для него…

— Притом оставил из нее полк и развернул новую дивизию, — сообщил Жлоба. — Наш представитель вернулся из Сарыкамыша — там среди офицеров и солдат идет ярая антисоветская пропаганда… В последнее время участились вооруженные нападения на наши пограничные села…

Со стороны «Карабекирии» эмиссары проникали в Аджарию, Дагестан, агитировали против Советов, за присоединение к «матери-Турции»… В турецких портах теперь гонят матросов с наших судов, задерживают курьеров… Карабекир преследует русское население, вопреки договору мобилизует молокан. Недавно он откровенно заявил: возможно ухудшение советско-турецких отношений.

А что же Ангора и главнокомандующий Кемаль? Рассказы тифлисцев открыли перед Фрунзе неожиданную картину: Сарыкамыш — сам по себе; ставка Карабекира, восточные области Анатолии противостоят Кавказу  с а м о с т о я т е л ь н о.

— Кемаль сам по себе, а Карабекир — сам? — спросил Фрунзе.

— По существу, именно так, — Серго поднял указательный палец. — Именно! Он противостоит и Кемалю! Засел в Сарыкамыше, как в крепости. Кемаль не может вытащить его в Ангору.

— Карабекир спит, и мерещится ему, что он — главнокомандующий, — поставил точку Жлоба.

— Да. Кемаль для него, видимо, главный соперник. Имея сильную армию, влияние, думает Кемаля устранить! Для того ему и война на Кавказе нужна: получит помощь от англичан, поссорив нас с Кемалем, ослабит его, а своих сообщников в Ангоре укрепит. Этот профессор, в прошлом преподаватель в военной академии, убил Субхи, чтобы на того же Кемаля пала кровь, чтобы лишить Кемаля моральной поддержки. Иногда он просто нагло высказывается: «Как же не личность делает историю? Стоит мне изменить содержание моих писем в Ангору о кавказской политике Эресефесер, как между народами вновь разразится война». Это он с нашим консулом делился. С пафосом говорит о вечном мире на Востоке и готовит войну…

— Так вот оно как! Уф, братцы, что же вы мне сразу не сказали…

Фрунзе ощутил знобящий холодок, будто только что ушел от внезапной опасности: увидел, что решение ехать через Карс, чтобы увидеться с Карабекиром, ошибочно в основе. Нельзя, ни в коем случае нельзя к Карабекиру!

— Сразу бы и сказали! Нельзя же привозить в Ангору воздух Сарыкамыша.

— Конечно, нельзя! — сказал Серго. — О твоей с ним встрече он сообщит в Ангору, без сомнения, что ты предлагал ему тайный сговор против Кемаля. И черт его знает! Любезно встретив вас в Сарыкамыше, срежет под Эрзерумом и скажет, что несчастный случай… С Субхи помнишь как он поступил…

— Нет, главное, чтобы Кемаля не оскорбить. Сердечно благодарю вас всех, — сказал Фрунзе. — Славный вы народ, кавказцы. Умницы и тонкие дипломаты! Что вам привезти из Турции на обратном пути?

— Нормальную обстановку на границе!

— Будем добиваться… Значит, ехать не через Карс, а через Батум…

МАНЬЯК ЭНВЕР

В Тифлисе находилось ангорское представительство во главе с кемалистом Ахмедом Мухтаром. Его считали другом Советской России. Подтвердились сведения о крайнем недовольстве Англии франко-турецким соглашением, об оскорблениях, открыто наносимых Франции английской прессой. Это обстоятельство не было неожиданностью для Фрунзе. Он решил посетить Ахмеда Мухтара — не прояснится ли договор Ангоры с Франклен-Буйоном? Что, по мнению Ахмеда Мухтара, если он захочет говорить откровенно, означает позиция Англии? Следовало напомнить Ахмеду Мухтару о двойной политике Антанты. Потому и вызывает беспокойство соглашение с Франклен-Буйоном. Тем более что Ангора, да, скрыла от Москвы ход переговоров, хотя и обещала в Москве, на условиях взаимности, «ради искренности и дружбы» все сообщать. Не было неожиданностью и пребывание в Тифлисе бывшего триумвира Турции Энвер-паши.

Полной неожиданностью для Фрунзе оказалось совсем другое…

ПИСЬМО ЧИЧЕРИНА ФРУНЗЕ
Ноябрь 1921

Члены ангорского правительства в разговоре с Нацаренусом намекнули, что кампания Англии против франко-турецкого договора началась не без участия третьей силы, т. е. России. Это предположение абсолютно неосновательно. Вы знаете наши отношения с Англией и знаете поэтому, что такое секретное соглашение или подталкивание нами Англии является фактической невозможностью.

Мы много раз повторяли, что, если Турции выгодно заключить мир с Францией, мы будем относиться положительным образом ко всему, что содействует улучшению положения Турции, если только нет ничего против нас. Пока соглашения с Турцией… не заключают в себе ничего враждебного против нас, мы можем только приветствовать улучшение ее положения. Нас несколько беспокоит, в интересах турецкого народа, не пойдет ли турецкое правительство слишком далеко по пути экономических уступок, которые могут повести к… порабощению турецкого народа французским капиталом…

Но мы в данном случае можем только платонически проявлять свою тревогу, не скрывая того, что мы не только опасались бы за интересы турецкого народа, но могли бы также бояться, что экономическое внедрение Франции в Малой Азии может в будущем повести к созданию там неблагоприятной для нас обстановки…


Перед тем как идти к Ахмеду Мухтару, Фрунзе пригласил к себе советников.

— Намек Нацаренусу, что Москва будто бы переменила политику и выступает ныне вместе с Англией Ангоре вопреки, — не для отвода ли глаз, не попытка ли самой Ангоры оправдать перемены в собственной ангорской политике?

Дежнов развел руками. Легран заметил, что в Ангоре сейчас ведет переговоры итальянская миссия кавалера Туоцци. Италия и Франция держатся вместе.

— Антанта хочет поймать Кемаля в дипломатические силки. Это же ясно, — сказал Фрунзе. — Надеется купить.

— За наш, разумеется, счет! — сказал Дежнов.

— Полагаете, что Кемаль на это пойдет? — усомнился Фрунзе. — Как бы ни грызлись союзники, Англия и Франция, конечно, сговорятся, чтобы раздавить Ангору. Кемаль не может этого не понимать. Мы желаем Турции мира, но не капитуляции.

…На тихой улице — особняк, где живет Ахмед Мухтар, турок, дружелюбный и преданный Мустафе. Он встретил Фрунзе у подъезда, невысок ростом, разумеется в феске, но в европейском пиджаке. Говорит по-русски. Фрунзе отпустил переводчика.

Теплый день, открыта дверь на балкон. Сели к столику, выложенному перламутром. На салфетках в белых чашечках кофе.

— Искренне рад видеть, — повторял Мухтар. — Я знаком с положением России. Ведь я был консулом в Киеве.

— О, значит, мы земляки!.. С нетерпением ожидаю встречи с Мустафой Кемалем. Что подарить ему? Что он любит? — спросил Фрунзе.

— Прежде всего, Турцию! А народ Турции любит его. Большой человек, большая душа! Поэтому у него много врагов.

— С ним много крупных военачальников?

— Да, начальник Генерального штаба, командующий Западным фронтом Исмет.

— А командующий Восточным фронтом Карабекир?

Мухтар посмотрел в глаза:

— Иные, в силу привычки повелевать, с трудом подчиняются.

— Но тот же Карабекир подчинялся ведь правительству султана?

— Эта привычка у него осталась — подчиняться султану… Мы говорим с вами без протокола…

— Судя по действиям Карабекир а, он больше старается для Лондона, чем для Ангоры, — прямо сказал Фрунзе.

Мухтар медленно повернул голову к двери — не услышит ли кто, и снова к Фрунзе.

— Властность иногда мешает правильно воспринимать указания центра. Кстати, не все действия командующего Восточным фронтом одобрены Ангорой… Каким путем вы намерены дальше следовать?

Фрунзе ответил, что через Батум, и Мухтар одобрительно кивнул… А любит Мустафа Кемаль стихи и… минеральную воду. У него больные почки. На вопрос о соглашении с Францией Мухтар ответил известным изречением: «Я знаю, что ничего не знаю». Вряд ли держал в уме другое изречение: «Знай больше, говори меньше». Не слышал Мухтар и о намеках членов ангорского правительства. Фрунзе почувствовал, что сам глубже оценивает обстановку. Приятно было искреннее дружеское расположение турка, его желание хоть чем-то помочь.

Говорили о дорогах в Анатолии, кто где губернатор, о погоде в декабре, о пище, о ценах, о курсе лиры… Вернувшись в гостиницу, Фрунзе записал в тетрадь: «После полуторачасовой беседы расстались настоящими друзьями».

На другой день поступила телеграмма: Москва разрешила Фрунзе взять с собой один миллион сто тысяч рублей золотом. Пришла и новая телеграмма — характерное для Чичерина подчеркивание: уловите, что же во франко-турецком соглашении? Секретные статьи, есть они или их нет?


Кемик выглянул в окно гостиничного номера, отпрянул:

— Смотри, Ваня, кто гуляет! Это он!

По тротуару двигался невысокого роста турецкий генерал, как куколка одетый. Китель изящно перехвачен поясом, желтые голенища лакированы. Это был Энвер-паша, бывший военный министр султанского правительства, бросившего Турцию в мировую войну на погибель. Его узнавали по осанке и по усикам, завернутым кверху, как у кайзера. Шел мелким шагом, горделиво выпятив грудь и заложив руки за спину. За ним — адъютанты и охрана. Направляясь к Эриванской площади, группа у дворца наместника вошла в карагачевую аллею.

…В последние годы перед ним, Энвер-пашой, все чаще маячила Смерть. Он ей лукаво улыбался: сколько раз от нее ускользал. Случалось, долго не отпускал острый приступ страха: вот-вот и его зацепит. И в такие минуты он чувствовал себя жалким… Весной армяне застрелили в Берлине его ближайшего сотрудника в правительстве, министра, единомышленника Талаат-пашу. Вместе с друзьями — кайзеровскими генералами он, Энвер, Талаат и Джемаль — триумвират, правивший империей до последних ее дней, — разработали в свое время и осуществили план депортации армян в Месопотамию из областей, прилегающих к России. Теперь мир шумит о гибели двух миллионов армян. Да, многие погибли во время переселения. Но это, как говорят, вина Талаата — он ведь был министром внутренних дел…[7]

Энвер-паша легко обманывал себя… Боялся и кемалистов, маскировал свою ненависть к Кемалю. Он, Энвер-паша, еще недавно первый после султана, лев ислама, вынужден теперь из-за Кемаля обретаться на задворках… Что ж, вот способ ниспровержения Кемаля. Сперва нужно предстать его другом!

Энвер-паша не унывал, проекты роились в голове один другого грандиознее. Он чувствовал себя отважным, человеком тончайшей интуиции. Он любовался собой — своей жизнью, исполненной фантазии, зигзагов и ярких вспышек. Даже неудачи были прекрасны… Связался с Германией, другого пути не было. А может, был? Был, не был — никто не знает. Он, зять султана и халифа — главы мусульман всего мира, главнокомандующий, в интересах империи бросил турецкие армии в пустыню и в горы… В интересах своей партии «Иттихад ве теракки» заставил застрелиться наследного принца Иззеддина… Проигрывая войну, задумал блестящий рейд на Сарыкамыш армии «Молния» для последующего занятия вновь Палестины, то есть разгрома англичан. «Молния» ударила и погасла, но мысль была красива! После Мудросского перемирия он бежал на германском миноносце в Одессу (пришлось захватить с собой партийную кассу). Потом перебрался в Берлин. Отсюда вновь бросился в Закавказье, поднял «Армию Ислама». Войска Шевки-паши послал на Эривань. Дяде Халиль-паше предоставил командование восточной группой. Брату Нури-паше велел взять Ганджу. Сам с войском Мурсал-паши прошествовал в Баку.

Но колесо удачи не так повернулось. Британцы заняли всё. Он еще дрался с английскими отрядами в Армении. Но англо-дашнакские войска овладели Карсом, и тут конец.

Многие иттихадисты изменили, перешли на сторону Мустафы Кемаля, более удачливого… Пришлось поклясться, что, пока Кемаль борется с англичанами, он, Энвер, не будет мешать. Иначе большевики удалили бы его сейчас от турецкой границы. Блестящий ход! Даже на конгрессе народов Востока в Баку зачитал свою декларацию. Против Антанты! Но и призвал к всемирному объединению мусульман, — мусульмане всех стран, соединяйтесь!

Его новый удивительный план — возвести Кемаля на султанский престол! Собрать свежую армию, перестроить русскую врангелевскую, занять Константинополь, потом броситься на восток, завоевать Азербайджан, Дагестан, Грузию, всю Армению, соединиться с Персией и Афганистаном и дальше, и дальше… И будет государство большее, чем у Чингис-хана. Он, Энвер — главнокомандующий. А участь султана решает армия… К тому же у Кемаля почки… Армия и… почки решат его участь… Но пока что надо ждать приглашения от него прибыть в Ангору. Энвер-паша уже направил туда агента в помощь брату Нури-паше.


Человек Энвер-паши принес в гостиницу запечатанное письмо. Вскрыли — написано по-немецки. Энвер-паша выражал готовность встретиться с Фрунзе «для установления личного знакомства».

— Этого еще не хватало, — пробормотал Фрунзе и обратился к Дежнову. — Алексей Артурович, позовем Леграна.

Через пять минут Легран был в номере, румяный, белозубый, с горячими глазами, подсел к столу:

— Он ко всем советским представителям так примазывается, Михаил Васильевич. Официально проживает здесь как эмигрант.

— Но при условии отказа от политической деятельности, говорил мне Чичерин.

— Да. О нашем отношении к Энверу еще в августе была телеграмма товарища Чичерина, что не следует допускать появления Энвера в самой Турции, что есть повод не дать ему проехать: он поклялся ничего не делать против Кемаля, но обещания не выдерживает; что следует и на это сослаться, сказать: не можем ему предоставлять гостеприимство…

— Да, необходимо выдворить его!

— Он принимает каких-то горцев, «родственников», — добавил Легран. — Десятки человек. Рассылает письма. Но клянется, что друг коммунизма.

— А здесь, похоже, не контролируют этого «друга»?

— Пограничной стражи нет, — ответил Легран. — Переход границы — обычное дело. Конечно, мятеж в Дагестане — не без участия тех родственников… Был разговор с Серго. Для многих мусульман Энвер — герой. Мухтар говорил мне: в Национальном собрании Турции дебатировался вопрос, разрешить ли Энверу приехать в Ангору.

— Милый Легран, добейтесь точной информации об отношении к Энверу Ангоры. Иначе попадем впросак. Встречаться с ним, конечно, не буду.

Пришел с блокнотом Кулага. Фрунзе попросил:

— Ответьте Энверу отрицательно. И лучше всего — устно. Мы не вступаем в переписку с частными лицами. Как вы считаете, Алексей Артурович?

— Только так. И вообще Энверу можно не отвечать. А если придется, то кратко и уклончиво. Какой-нибудь чепухой.

Записывая, Кулага усмехался, крепко сжав тонкие губы.

Дежнов посоветовал:

— Во всяком случае, Фома Игнатьевич, потяните с ответом.

…На другой день Легран прибежал с известием: сам Мухтар приходил в полпредство, сказал, что Национальное собрание постановило не пускать Энвера в Ангору.

Вечером адъютант Энвер-паши позвонил в гостиницу, на хорошем русском языке — должно быть, из белогвардейцев! — сказал:

— Каков будет ответ на мое письмо? Что мне доложить его превосходительству Энвер-паше?

— Это вы писали… по-немецки? — удивился Кулага.

— Не имеет значения. Жду ответа.

— Позвоните через двадцать минут, я спрошу…

— Ответьте, что не уполномочены вступать в переговоры с неофициальным лицом, и конец, — сказал Фрунзе.

ВСЮДУ ВЕЧНАЯ ЖИЗНЬ

Фрунзе, конечно, помнил разговор с начхозом Кемиком о Карсе, о его сестренке Маро. Послал Ваню за его товарищем. А Ваня уже знал, в чем дело, взял на себя извещение:

— Такое дело, родимый. В Карс-то не поедем…

В номере Кемик стоял перед Фрунзе смирно, как каменный. Глухо проговорил:

— Как же тогда, товарищ командующий? Разрешите мне, я один поеду через Карс! Разрешите!

— В Восточной Турции сейчас обстановка для нас неблагоприятная, — ответил Фрунзе. — Разрешить не могу. Главное, один вы ничего не добьетесь!

— Как же быть?

— В Ангоре воспользуемся телеграфом. Я скажу… я поручу заняться… Попросим самих турок найти ребенка. Это наше право.

— А будут искать? Будут?

— В Карсском договоре есть статья о допущении свободного переселения в пограничных районах. Не унывайте, голубчик.

Из номера Кемик вышел вместе с Ваней:

— Ваан, возьми у Кулаги материал — Карсский договор…

— А сам? — грустно вопросил Ваня. — Говоришь, ненавидит он тебя? Дурень? Не тебя такого, а твою несознательность. Пойдем!

Кулага у себя разбирал бумаги, потянулся в кресле:

— Черт, холера, спина болит, нагнувшись над этой дипломатией. Что, обедать приглашать вдвоем пришли?

— Неважный ты человек, Игнатьич, — заметил Ваня.

— Что я слышу! — Зеленые глаза Кулаги насмешливо поблескивали. — Что такое случилось?

— У Кемика душа к ребру примерзла, а еще ты обижаешь.

— Вопрос принципиальный, — Кулага достал из ящика папку. — Читайте, больше порядка станет в голове.

Статья тринадцатая Карсского договора гласила, что всякий житель территорий, составлявших до восемнадцатого года часть России и признанных находящимися ныне под суверенитетом Турции, имеет право переселиться и взять с собой свои вещи, свое имущество или их стоимость; также и житель территории, сюзеренитет над которой был Турцией уступлен, имеет право переселиться и взять с собой свои вещи, свой скот, свое имущество или их стоимость…

— Как в библии сказано, — заметил Кулага. — И еще свободное пользование летними и зимними пастбищами по обе стороны границы: туда и обратно без помех проходят пастухи со своими стадами. Тем более — маленькая девочка, беспризорный ребенок… Словом, девочка имеет право переселиться. Вы, как родственник, имеете право забрать ее из приюта. Обязаны отдать!


Легран протелеграфировал в Москву наркому Чичерину:

«Один миллион сто тысяч золотом согласно Вашему указанию будут переданы Фрунзе для передачи в Ангоре турецкому правительству».

В Кавбюро Серго встретил Фрунзе такими словами:

— Михаил, большие деньги повезешь. А там разбойники!

— Сбросим туркам сразу за границей. Дальше, куда хотят, пусть сами везут.

— Легран, — сказал Серго, — поезжай в Батум и ты, поговори с турецким консулом тамошним. И, по-моему, лучше на каком-нибудь пароходе везти ценности. А тебе, Михаил, — Серго повернулся к Фрунзе, — лучше ехать отдельно, не подвергаясь риску. Твоя голова и твоя знаменитая шашка дороже любого золота. Легран, устроишь?

Перед самой отправкой Ваня побывал на почте, хотя понимал, что здесь, в Тифлисе не будет письма от Аннёнки, — ведь из Баку он дал телеграмму Иларионычу в Шолу, тот передаст Аннёнке, чтобы писала в Батум. Сбегал на авось — письма, конечно, не было.

До Батума четыреста верст. Двинулись при солнце. Поезд выполз в поле, пошел на запад, долиной Куры, по волнистой дороге, по ажурным, будто воздушным мостам на высоте, переброшенным со скалы на скалу. Этой дорогой и мостами стремились овладеть заграничные капиталисты. Дорога соединяла моря, Черное и Каспийское.

Тихие летом речонки сейчас ревели, взметывались, кидаясь на самые рельсы. Железную дорогу, насыпь оберегали каменные, отводящие водопад, каналы. Единственная здесь дорога от одного моря до другого. Под колеса ложилась голая холмистая земля. За древним Мцхетом косо стояли на склонах черно-медные сосновые леса. Голубой туман поднимался из сумерек долин, овевал багровые стволы. Разлеглись то ли горы, то ли редеющие тучи. В них вдруг возникали зеленые ущелья, стало быть это горы. Таких еще не видел Ваня: в Крыму горы теснее и ближе к глазам, а здесь просторные. Сверху, роя ущелья, скачут буйные речки…

Поезд осторожно взошел на железный Николаевский мост, окрашенный суриком. На мысе у слияния двух рек белели домики. Ваня слышал, как, стоя у окна, Дежнов прочел на память:

…Там, где, сливался, шумят,
Обнявшись, будто две сестры,
Струи Арагвы и Куры…
Дежнов вспомнил историю какого-то царя Вахтанга, собор Двенадцати апостолов и нашествие завоевателя по имени Тамерлан.

На выступах дремали развалины замков. Замедлив ход, поезд миновал Шиомгвинскую платформу. Здесь у скалы уже полторы тысячи лет стоял монастырь. Такой тут воздух, что счет жизни идет на тысячелетия…

То и дело поезд переходил с берега на берег. После голых садов и виноградников остановился среди гор. Станция чудно́ называлась: «Ксанка». Белел домик. Ваня смотрел поверх него на склоны, на леса, дубовые — курчавые, буковые — внизу голубоватые, а возле туч темно-зеленые…

Местами долго простаивал поезд, и тогда после грохота железа голоса на тихой станции слышались словно голоса соседей ясным летним утром в Шоле, и хотя люди говорили на чужом языке, казалось, что понимаешь.

Стеной тянулись казенные леса — деревья, обвитые плющами. Где-то в горах их пилили на шпалы. Раньше, говорят, только дубовые делали, теперь же в деле и сосна. Много леса сожгли поджогами — местью за судебные тяжбы и несправедливое отнятие земли. И всему виной неразмежеванность. Ничего, скоро навовсе уйдет межа, уйдут Хоромские. Вырастут новые леса, каких и не бывало.

Гуще пошли сады и хутора. Возвышались древние башни. Долина раздалась, горы отбежали. Усилилось грузовое движение, проносились керосиновые эшелоны. На станции — торговля, сделки, наем на работу. Вроде как забылось наступление войск, сражения за каждую станцию. Война здесь как землетрясение. Не верилось, что больше не будет толчков. А вдруг завтра да и стукнет? Движение казалось лихорадочным.

— Приближаемся к разъезду Уплис-Цихе, что значит «Пещерный город», — сказал Фрунзе, проходя по коридору. — Город троглодитов.

Сколько всего на земле!

Что значит «троглодитов»? Когда-нибудь Ваня узнает и это… Словом, кто хочет понять землю, тот должен ездить… И хорошо, если твой спутник — учитель, как Фрунзе. Ехали — видели мир, ширь Советов.

Сказочная земля… Ваня смотрел в бинокль на песчаного цвета длинный утес с черными врубками вроде голых окон. Фрунзе говорил:

— По описанию Монпере, в этих пещерах был город: лавки, дворцы, базары, был водопровод. Предание говорит, будто этот город основал не кто иной, как правнук Ноя.

Дальше, на дне ущелья Ваня различил стену из мощных ореховых деревьев, татарского клена и тополей, связанных лианами сплошь. Наконец, на равнине, ограниченной хребтами гор, показались дома уездного города Гори.

С узловой станции Михайлово отправили в Тифлис телеграмму — едем благополучно… Пройдя долиной и в южной стороне повидав устье Боржомского ущелья, попали во мрак: поезд ворвался в черный грохочущий туннель длиной в четыре версты. Так из Карталинии попали в Имеретию. Пробежали через небольшой мост, начались теснины, кручи, и поезд стал пробираться словно ползком. Это все Сурамский перевал. Крутые спуски, а когда на подъеме, то нужен еще один паровоз. Речки пересекали дорогу на каждой версте. Поезд шел с моста на мост и вдруг будто ухнул в ущелье, потом прополз, как змея, под гигантской трубой, отводящей все выносы и потоки… А были места, где поезд такой изгибался дугой, что сближались голова его и хвост… Вдруг — стоп: что-то случилось впереди, либо река какая набедокурила, либо… Словом, ремонт, раньше утра поезд не двинется.


В тишине заиграла гармонь. Ваня стоял в открытых дверях вагона, дышал. Тучи, летящие издалека — будто от Шолы. Кругом горы…

Кавказ против России небольшая земля, только что идет в облака, а народов! Едешь, и что ни час, то иной башлык, другая папаха. За горой народ, за другой — другой. На этой улице грузины, на соседней турки, а дальше персы или еще кто. И это ничего. Ведь одну землю засевают, по одной дороге ходят, из одной скалы камень берут. Драки нет, если пролетарии и крестьяне. Драка есть, если бедный и богатый. Кровная месть или разбойники — это из-за темноты, и будет изжито. В Шоле, бывало, суетливый дед Сайка пытался объяснить жизнь:

— Бог-от рассердился, зачем грабеж вокруг. Насилие, говорит, а люди не слушаются меня, притоплю-ко их всех, а там выйдет что-нибудь другое… Ну, Ноев ковчег из дерева гофер приосел на горах Араратских, опять пошел людской род, теперь ноевской нации. От его сына Яфета — мы, северные. От Хама — всякие другие… Ну, в одном месте жжет, надумали люди поднять башню. Кирпич, глина, взялись класть, возвышают и возвышают. Бог видит: что за нахальство, подбираются ко мне! Ну, я им сейчас устрою. Смешал языки, то есть у каждого племени свой, другим непонятный. Артели-то и не стало. Один другого не понимает. Драки и начались. Вот он, Вавилон, до седни…

«Создал бог, но в одночасье всех и утопил, а возродились — перессорил, до сегодня нация крошит нацию. А ведь понятия обыкновенные у всех людей одни, только звуки слов разные», — думал Ваня.

Раздул сапогом угли в самоваре, сел с Фрунзе пить чай, спросил про Вавилон. Фрунзе, прихлебывая чай, отвечал:

— Это не совсем сказка.

Был-таки город Вавилон, но не башню там строили, а пирамиду (ныне откопали ее фундамент). Царь Набопалассар, когда ремонтировали однажды пирамиду, велел выбить слова: «Людей многих народов я заставил здесь камни таскать». Исключительно ради бога. «Вавилон», иначе «баб-илу», означает «врата божьи», только-то. Пирамиду по всем правилам построили, а сказка — ее придумать уже легче.

Потом сидели в салон-вагоне, желтел огонек свечи в фонаре, кто читал, кто играл в шахматы. Кулага бродил, смотрел в черные окна, говорил о богатствах края: о марганце в Кутаисе…

Ваня попросил у Кулаги в подарок подковки на каблуки, ведь есть у него запасные.

— Есть подковки, — сказал Кулага. — Но они денег стоят!

— Копейку?

— Все равно сколько, — смеялся Кулага. — По дружбе за десять тысяч рублей уступлю. Рыночная цена.

— Ладно, попросишь стакан чаю, я с тебя тоже сдеру!

— Правильно, — похвалил Кулага. — Учись торговать!

Он был аккуратист, этот Кулага, и требовал от человека, чтобы тот строго по расчету мыслил. «Поэтому, наверно, и донимает Кемика, — подумал Ваня. — Открою Кемику эту причину — успокоится. А как самого Кулагу донять? Наверно, и его можно сбить с его расчета. Душа ведь у него все-таки человечья!»

…С рассветом поезд тронулся по холодным синим рельсам, казалось еще спящий. А народ уже на ногах. За окном тесные проезды, тут и там камень сложен то в подпорную стену, то в полузапруду — защита от стихий. За рекой Чхеремелой в зеленой котловине оказались в кольце ослепительно белых известняковых скал: словно хоровод вели вокруг медленного поезда. Люди в нем высунулись из окон: такое, может быть, раз в жизни и увидишь.

На маленькой станции под горой женщины с корзинками мыльной глины (вместо фабричного мыла) спустились от белых домиков — глину продавать. — «Вот, — подумал Ваня, вспомнив вчерашний разговор с Кулагой, — пусть он, лысеющий, и купит за десять тысяч, укрепит остатки волос этой глиной… Учись торговать!»

Мост рассек скалу с развалинами еще одной крепости — сколько их тут! Эта называется Шорапани.

— Позвольте, — сказал Фрунзе, взглянув на карту. — Это же крепость Сарупана, о которой упоминал еще Страбон!

Название новой речки — Квирила, то есть «Крикунья». Верно, оглушительно кричала за окном. Камни стучали, сталкиваясь на ее дне. Пеной укрылась — пухлым белым одеялом, спадая по уступам. На берегах чернели утесы, и голые, и поросшие елью. Рыжие навесы скал укрыли Крикунью от солнца.

Под высоким небом показалась льдистая синева ручьев — срывались вниз. Между ними легли нежно-зеленые луга и стояли, как сторожа, одинокие скалы, похожие то на людей, то на верблюдов. Выше них поднимались конусные вершины гор, похожие на купола армянских церквей.

Пронзили Аджаметский дубовый лес, принявший и шоссе от Кутаиса на Зекарский перевал, взятый весной дивизией Жлобы (Фрунзе что-то отмечал на карте).

Вдруг ворвались в лето. В Рионской долине все было зелено. У домишек на полустанках алели живые розы. Деревья здесь цвели второй раз, весь год все было зеленое: какие-то рододендроны, мирты, лавры, плющи, духовитые кусты с твердыми блестящими листьями.

Командующий знал, какие растения как называются. Откуда знал?

Из окна вагона видели рощу редких деревьев, называются «дзелква». В этом сказочном краю произрастают все какие хочешь плоды — маслины, лимоны…

Название города — Самтреди, а значит это слово — «голубятня». В городе фабрики, магазины, склады шелковичных коконов.

— На миллион рублей вывозили, — бросил Кулага.

Как ни ярко поле, Ваня город больше любил. По платформе упругим шагом ходили мингрельцы, красивый гордый народ, хлебопашцы, лесорубы, шелководы и собиратели лесных богатств.

Зачастили станции Кутаисской губернии, Тут кукуруза и шелк. Воздух еще теплее. А в той вот стороне есть село Воскресенское, в нем сорок семейств старообрядцев, которые теперь приехали из Турции, куда бежали с Дона век назад… Ваня думал о том, какие силы гонят людей с места на место, как птиц.

Вот уже море, глаза тонули в сини. Вон там купанья, дачи, деревья, называемые эвкалиптами. А вот растут… палки — бамбук.

— Зна-акомые места, — волновался Кулага. — Вот, Ваня, Чуруксу, турки тут живут. Вон они, в фесках. Дальше, смотри, Смекаловка, казенные участки.

Поезд катил по широкой равнине. Слева все море, море, справа в отдалении — горные леса, хребты в три ряда. Небо ясное, и словно белый туман — сам Кавказский хребет. Впритирку проехали через выемку в круче, где оконечность кряжа сунулась в самую волну. Потекли за окном мандариновые сады — урожай созрел, солнышки светят в зеленой листве, вовсю идет сбор плодов.

Вот и чайная Чаква, станция, прижатая к морю. У края чайной плантации, на опушке леса — сушильни, машинные здания… С весны до осени все собирают и собирают лист. Да, богатейший край, недаром так цеплялся за него в Москве Юсуф Кемаль!

Минуту поезд постоял у платформы Ботанический Сад, затем прошел через последний тоннель, и сразу за ним была платформа Зеленый Мыс, сады Баратова и Татаринова. Частыми своими станциями этот берег словно призывал остановиться и полюбоваться. Здесь жили аджарцы — омусульманившиеся грузины.

До Батума осталось четыре версты. Аджарские горы временами прямо-таки нависали над вагонами, а море не отступало от колес. Потом Ваня увидел: далеко в стороне, казалось, плыли другие — желто-пепельные горы. Чуть ниже размахнулись зеленые холмы. На ровности же в синей листве стояли сахарно-белые кубы домов с красными черепичными крышами, подымались белые же мечети, и все это широкой дугой берега охватывало пронзительно синее, просторное море с черными черточками пароходов. Это и был Батум…

Поезд вышел на одну из его улиц и остановился.

УГОВОР НА СКАЛЕ

Сказка поломалась, как только Ваня с Кемиком от поезда прошли через запущенный вокзальчик (Фрунзе отпустил почти на весь день, пока сам выясняет дальнейший путь).

Здесь, на самой турецкой границе железная дорога кончилась, ветка вошла в порт и уперлась в море. Теплынь, гуд и гомон на базарах и в порту, люди говорят на разных языках, но понимают друг друга. Иностранные матросы бродят пьяными компаниями, засучив рукава, орут, лапают женщин. Спекулянты, люди молодые и старые, дельцы в брючках-дудочках, скупщики и перекупщики захватили город — жутко. Прямо из фаэтонов в рестораны впархивают дамы в перьях, а шикарно одетые господа поддерживают их под локоток. Для них будто нет Советской власти. Насмехаются над одиноким, желтым от малярии милиционером. Осколки старого режима. Разбили его, утопили в Черном море, сами еле выбравшись из соленых грязей, а вот он, оживает вновь, будто снова склеивается. Вот где полно Хоромских…

Роскошные пальмы, бульвар, а причалы разбиты, капитаны не хотят швартоваться. В гаванях горы шлака, разбитые ящики. Дремлют на солнце безработные грузчики, моряки, все тощие, больные — уже и ругаться нет сил. В пароходных конторах дерготня, в складах гуляет ветер. В холодных магазинах ненужные товары. Все ценное прячется, торговля — от подвоза. Погрузка-разгрузка лихорадочная, навалом. А на набережной — лагерь только что прибывших пароходом из Крыма голодающих…

Шестая статья Карсского договора разрешает Турции провоз любых грузов беспошлинно, без задержек. «Могут провозить оружие», — думал Ваня. Порт и город вроде чужой, ни одного своего признака. Только вот стоящий на путях в самом городе бронепоезд «Советская Россия» серьезно смотрит на разгул вокруг.

Зашли с Кемиком на почту. Не было письма… Кемик сказал:

— Садись под пальму, сам пиши: «Финик мой, под этой пальмой мысленно целую… как это… в сахарные уста». На обратном пути получишь тут ее письмо.

— Не будет его, — печально ответил Ваня, двинувшись на выход. — Бедовая она, боевая, все может, что ни захоти, даже командовать полком. Чего захочет, возьмет, и отца своего перешибет. Но вот его как раз она больше жалеет, потому, должно, и не пишет.

Кемик остановился в дверях:

— А если пишет, но почта не шлет?.. Столько станций от севера до юга, любая почта, как ты говоришь, крякнет. Допустим, дочка больше жалеет отца, но ответить тебе она может? Значит, почта!

— Да, и такое иной раз думаю. Не имею настоящего адреса с улицей и номером дома. До востребования — это еще неизвестно…

— Погоди, дорогой, адреса нет? — воскликнул Кемик. — Так сейчас будет! У меня же тут земляк живет. Пойдем! — Кемик помолчал, раздумывая, и сбавил тон: — Ты, конечно, извини меня, если окажется, что он уехал или… умер. Я не знаю…

У белого дома на Базарной площади Кемик сказал:

— Вот в эти ворота надо войти, я помню…

В это время из ворот вышел усатый кавказского вида человек в пиджаке и в широкой кепке, стал вглядываться в Кемика, а Кемик в него, и оба вскрикнули: «Ай!» Обнялись, прослезились, Кемик причитал:

— Ашот, Ашотик дорогой, мы живы! А жена, дети?

— Все здесь со мной.

Заговорили на своем, совсем непонятном, языке. Ваня деликатно стоял в сторонке, пока его не окликнул Кемик:

— Ваня, это он, мой земляк Ашот, Ашотик мой дорогой. Подойди, конечно, он зовет нас в дом. Это оч-чень хороший человек!

— Идем, Ваня-джан, идем, — позвал этот Ашотка.

Семья Ашотки встретила гостей шумно, радостно, и Ваня почуял ту душевность, которая представилась ему еще в поезде по рассказам Кемика.

Узнав, что Ваня нуждается в твердом адресе, на какой могла бы прислать письмо его жена, Ашотка воскликнул:

— Умница Маргар! Правильно. Вот же этот адрес! Мой! Площадь, номер дома, квартира. И сам я здесь известный человек…

Кемик сказал:

— Оч-чень хороший человек. Так и напиши, Ваня. У него жена, дети — оч-чень хорошие люди. Письмо хранить будут в ореховой коробке. Ашот, есть та коробка? Есть!

— Когда вернетесь ко мне в Батум, я поставлю на стол эту коробку, и Ваня-джан сам достанет из нее письмо от своей драгоценной жены!

Тут же после обеда Ваня сел писать Аннёнке последнее письмо. Написал про Ашотку и его семью — очень хорошие люди. В Батум он, Ваня, вернется по расчету через сорок дней. В крайности Ашотка ее письмо перешлет, это золотой человек. Было бы письмо…

Ваня показал Кемику листок:

«…Если не будет твоего письма, значит, ты окончательно меня не признаешь. Я тогда остаюсь в Красной Армии навсегда, к тебе никогда не приеду, найду другую…»

Кемик сказал:

— Как бы ультиматум. Хорошо!

Ашотка же цокнул:

— Не-ет! Плохо. Пугать женщин? Стыдно!

Ваня дописал:

«Степан Фирсович требует, чтобы ты отказалась от меня. Но он — купецкий элемент. Не слушайся, живи по-новому. Если меня не подстрелят, то в Батум приеду с надеждой, застану твое письмо и напишу ответ, где встретимся. Если не будет моего ответа, то знай, что нет меня совсем. И тогда выходи за кого хочешь».

Запечатал, для верности наклеил марку в пятьсот рублей. Подумал и наклеил еще одну, украинскую, стоимостью в двести карбованцев: пятьдесят из них добавочно — «допомога голодаючим». На марке изображена женщина, наверное мать; под мышкой у нее сноп, а на ладони другой руки — каравай; к нему тянутся изможденные люди. На эту вот марку Ваня и надеялся…

Попрощались с Ашотовой семьей. Впереди еще полдня.

В нефтяной гавани наливные пароходы забирали керосин, а в ближней — с раскрашенных турецких фелюг сгружались апельсины. В затылок ударил гортанный крик извозчиков, грохот грузовиков, хлопанье дверей портовых кофеен, сорванные голоса, предлагающие обмен денег. Ваня предложил:

— Лучше пойдем куда-нибудь на высоту, посмотрим сверху…

Стояли потом на скале. Вдали, казалось, горы обрывались прямо в море. Сели с Кемиком на теплые камни, закурили. Ваня спросил:

— Вон те горы — это уже Турция? Походили мы сегодня по Батуму — буржуазии тьма. А там ведь еще больше?

— В сто раз.

— Говоришь, пришибить тебя могут там, как такового. Но банда не разбирает, могут и меня…

— Никто не знает. Зачем это думать, Ваан?

— Да вот, написал письмо, и что-то мне грустно стало: родных, может быть, больше не увижу… Дай, Кемик, слово, что в случае чего — съездишь в Шолу. Мой отец встретит тебя как родного. Расскажешь ему и матери про меня. Разыщешь Аннёнку и ей скажешь: я не обманывал, ждал… Передашь ей вот эти сережки, давно вожу, смотри — бирюзовые… Вот в этом кармане будут они. Так?

— Ваня, — раскрыл глаза Кемик. — Что с тобой сегодня?

— Если же не вернешься именно ты, даю слово, что я найду Марошку и буду ее растить вместе со своим сыном.

Оба поднялись, пожали друг другу руку.

— Ваня, ты мой верный друг.

Помолчали, глядя на дальние турецкие горы, думая каждый о своем.

Ваня нагнулся, взял под ногами комок — вот она, обыкновенная.

Там, в тех горах, тоже пашется земля, как и всюду в мире. Ваня сделал большие концы, проехал разные края, от северных ярославских до южных батумских. Там взгорки, тут горы, а пригодная землю всюду — земля, плугом взрыхляется… И мужик, тот ли, этот ли, — одна у него мечта: прокормить семью.

С самого начала поездки все, что говорило о розни, оскорбляло Ваню. Досадно, что Кемик, товарищ, не может понять другой народ и в целом обвиняет нацию. Если яриться, не хотеть узнать трудовую руку этой нации, то как же тогда жить… Ваня сказал:

— Сердечно требую от тебя: ту Турцию, народ ты и в мыслях не обижай. Постарайся понять как я.

— Так ведь стараюсь… А труд вообще понимаю. Вот здесь, например, вижу: кавказский бедный земледелец пашет на вершинах, где летают птицы, над бездной. Привязывается веревкой, семья держит этот канат, а он с киркой или с серпом ползает на самом краю, как букашка…

— Букашка? Это ж герой! — воскликнул Ваня.

— А давай, Ваан, после увольнения поселимся на этой земле…

— Сорганизуем артель? Обсудим, когда вернемся.

БОЗ-КУРТ

Фрунзе наконец встретил человека, знающего Мустафу Кемаля. Это был Ибрагим Тали, турецкий генеральный консул в Батуме. Фрунзе отправился к нему — установитьместо для выгрузки золота. Ибрагим Тали, военный врач, в прошлом был начальником санитарной службы при штабе Мустафы, вместе с ним покинул Константинополь, чтобы в Анатолии начать сопротивление. Выполнял поручения Кемаля в Амасье, Эрзеруме и Сивасе. Потом Кемаль направил его в Москву.

Ибрагим Тали встретил Фрунзе в большой комнате консульства. Он был смущен: дважды запрашивал указаний Ангоры о месте выгрузки, но ответа не было, и создавалось впечатление, что приезд украинской миссии сейчас нежелателен.

— Вы говорите по-русски, как и ваш коллега в Тифлисе, — сказал Фрунзе, помогая консулу выйти из трудного положения. — Стало быть, меньше займу времени…

— Мое время — ваше время, — любезно ответил Тали.

В его прищуренных глазах появилось выражение удовольствия, когда Фрунзе спросил о Мустафе. Ибрагим Тали встал:

— Знакомство с ним доставит вам радость. Подобно большевистским вождям, он доступен простым людям. Во время Сакарийской битвы он был в окопах вместе с солдатами.

— История его жизни, должно быть, поучительна? — заметил Фрунзе.

Вот как рассказал консул о жизни Мустафы Кемаля:

— Он из семьи мелкого таможенного чиновника. Уже в детстве на крохотной ферме отца ухаживал за скотом, пастухом был. Отец слабовольный, неудачливый. Мустафа от матери, Зюбейде-ханым, горячо им любимой, взял твердый, очень твердый характер, решительность и самостоятельность в суждениях. С двенадцати лет в военной школе, вне семьи… Получил исключительно военное образование: учился в Салониках, потом в городе Монастыре, потом в академии генерального штаба в Константинополе. Поручиком он был направлен в Пятый корпус, в Дамаск, и столкнулся с режимом кровавого султана Абдул Хамида. Видел и, говорит, запомнил на всю жизнь, как офицер-турок избивал солдата-араба. Из Дамаска Мустафу отправили в Яффу. Это была ссылка: его обвинили в сношениях с иттихадистами — младотурками, добивавшимися конституции. Мустафа бежал в Египет — в Александрию, отсюда пробрался на родину, к матери в Салоники, и патриотическое дело продолжал. Он осуждал завоевательные походы султанов, гибель турок в Йемене, на Балканах, в Сирии. Еще в академии он состоял в тайной организации, участвовал в издании рукописной подпольной газеты… Логично мыслящий, талантливый оратор, умеет и стихи слагать. Его любимый поэт — великий Намык Кемаль, живший в XIX веке. Именно Намыку подражал Мустафа в своих поэтических опытах. Мне очень нравится стихотворение Мустафы Кемаля «Могила солдата». Как у Горация, оно призывает отдать жизнь за родину… Знаю, что Мустафу взволновала ваша революция девятьсот пятого года, разгневала казнь лейтенанта Шмидта. Вам, наверно, известно: было письмо двадцати восьми турецких офицеров сестре и сыну казненного. Очень серьезное, сочувственное письмо, клятва великому гражданину Шмидту — до последней капли крови бороться за святую гражданскую свободу… Большая душа… Помню его надпись на портрете, который он при мне подарил молодому Рюшену Эшрефу, журналисту… Минуту, поточнее вспомню. Если ошибусь, то незначительно. Так подписал: «Несмотря ни на что, мы идем к светлой заре… Сила, питающая во мне эту уверенность, проистекает не только из моей беспредельной любви к дорогой отчизне и нации, но также из того, что среди сегодняшнего мрака и безнравственности я вижу молодежь, которая с чистой любовью к родине стремится искать правду и излучать ее…» Мы, турки, признаюсь, господин Фрунзе, немного сентиментальны, хотя Европа считает нас жестокими. Но мыслить самостоятельно умеем. У Мустафы это проявилось рано. Прибыв тайно в Салоники, он столкнулся с интригами иттихадистов, так называемых младотурок, возмутился, порвал с ними, в перевороте 1908 года не участвовал. А младотурецкую конституцию, которой очень гордился Энвер-паша, Мустафа назвал потом черной книгой, руинами, годными лишь для того, чтобы стать убежищем сов. О его энергии свидетельствует его деятельность: командирован на маневры во Францию и в Германию, участвует в реорганизации турецкой армии, открывает в Анатолии военные училища, тайно пробирается в Триполитанию, поднимает арабов, командует отрядом, разбивает итальянцев. Но резко спорит по военным решениям с Энвер-пашой и покидает Триполи. Балканская война, он — начальник штаба, энергичен, распорядителен, расшифровывает обстановку, одерживает победу и… отстранен: расходится в военно-тактических взглядах с главнокомандующим Назим-пашой. Непокорен Мустафа, о нем говорят: если войдет в ад, котел продырявит… После мира с Болгарией он — атташе, направляется в Софию как лучший офицер генштаба, искусный дипломат… В мировой же войне он — герой обороны Дарданелл, хотя еще только полковник. Восстает против хозяйничанья в Турции немецкого генерала фон Сандерса. Жаждет ответственной деятельности, принимает командование войсками. Отважно ведет их на штурм, оттесняет английскую пехоту. В обороне непоколебим, три месяца держит фронт в Арибурну… Революционер, я уже говорил вам, господин Фрунзе. Да, едва окончив академию, арестован за осуждение султанских порядков. В Дамаске создал группу борьбы «Родина». В Македонском походе на Константинополь подавлял контрпереворот Абдул Хамида. Протестовал против вступления Турции в войну. Но если воевал, то воевал. А когда командовал армией в группе немецкого генерала Фалькенгайна, а этот генерал стал вмешиваться в турецкие дела, Мустафа в знак протеста подал в отставку. Когда сопровождал принца Вахидеддина — нынешнего султана — в поездке в Германию и посетил ставку и Западный фронт, то понял, что война проиграна, ненужная война, и увидел, что за личность этот принц и что такой султан Турции не нужен.

Мустафа понял народные чувства. Еще на пути из Палестины, ведя свою армию домой, он потребовал от Высокой Порты остановить нарушения Антантой Мудросского перемирия. А своим офицерам приказал раздать населению оружие. В столице стал вербовать сторонников. Добился назначения в Анатолию в качестве генерал-инспектора Третьей армии, то есть войск восточных вилайетов. Немедленно поднял их на сопротивление, объединил отдельно стоявших генералов: Али Фуад-пашу — в Ангоре, Карабекир-пашу — в Эрзеруме, Салахеддин-бея — в Сивасе… Он прибыл в Самсун 19 мая 1919 года и с этого дня стал во главе нации — возглавил борьбу. Султан приказал ему вернуться в столицу. Напрасно. Одним жестом он отказался от титула паши, подал в отставку и объявил: я теперь частное лицо; остаюсь в Анатолии, среди крестьян, в этом будто бы гнезде косности, чтобы служить народу. Из Хавзы в Амасью он едет уже в штатском костюме: это был знак, что действий только офицеров недостаточно — должен восстать весь народ. И вот на Эрзерумском конгрессе защиты прав мы все услышали призыв Мустафы: турецкий народ, возьми пример с русской нации, — чувствуя, что ее независимости угрожает опасность, и видя, что со всех сторон на нее покушаются иноземцы, она единодушно поднялась против этих попыток мирового господства. Вероятно, не такое, как у вас, господин Фрунзе, но Кемаль возглавил в Анатолии революционное движение, неуклонно продолжает борьбу с вооруженными пришельцами и с изменниками в столице, мнящими себя правителями, но уступившими пришельцам независимость родины. Величайшая заслуга Мустафы Кемаля — создание в Ангоре национального честного правительства, создание национальной армии. В дни последнего греческого наступления Великое национальное собрание назначило его верховным главнокомандующим национальной армии, а после великой победы на Сакарье присвоило ему чин маршала и титул «Гази» — «Победитель». Это человек самолюбивый, властный. Если войдет в рай — лозу сломает. Но! Может быть и добрым. Он вселил в нас надежду, народ ему благодарен. У нас есть легенда: турки еще за Каспийским морем кочевали по пустынным безводным степям. Вот подошли племена к высокому гранитному хребту, его не преодолеть. Отчаялись, уже думали отступить, но вдруг позади кочевых порядков в этом великом кочевье поднялся до неба сказочный Седой Волк, в переводе на наш язык — Боз-Курт. Он своею грудью разорвал скалы, открыл путь племенам. Народ говорит про Кемаля — Боз-Курт…

Фрунзе с интересом выслушал рассказ консула. Не терпелось увидеть этого сильного Боз-Курта воочию. После морского пути будет еще пятьсот верст горных дорог. На сколько это суток?

О соглашении Франклен-Буйона консул ни слова не сказал. Как сегодня смотрит Кемаль на султана и его правительство? Ответ на этот вопрос не прояснит ли соглашение Франклен-Буйона, который с этим правительством вполне в ладах, малость даже им командует?

— Как относится ныне Гази к его величеству в столице? — будто невзначай спросил Фрунзе.

— Это национальный секрет, — с улыбкой ответил Тали.

— Будущее султана — в тумане?

— Многое зависит от самого величества, как он будет себя вести. Не исключено возведение на престол другого величества.

— А возможно и падение самого престола?

— Я этого не сказал, — поспешно ответил Тали. — Это вы сказали. Это выяснит только будущее. Близкое, далекое, очень далекое, очень-очень далекое — неизвестно.

Консул, торопливо отпив кофе и передохнув, с облегчением заговорил о другом — о дороге:

— Запад присвоил все наши пароходы. Для себя же нам не на чем золото отвезти к себе!

— Его доставит наш пароход, — ответил Фрунзе. — Сам я отправлюсь на итальянском. Его капитан был очень любезен.

— О, Италия! — воскликнул консул. — Она теперь внимательна к нам. Чтобы Греция всем завладела? Нет! Сама хочет выгоду получить. Да, повела торговлю через Черное море! Легко уяснила себе: если с Турцией, то и с красной Россией надо говорить. Заполучила великолепные пароходы компании «Ллойд Триестино»! Из нашего Трапезунда отправляет караваны в Персию — не боится ни курдов, ни бродячих армянских и айсорских мародеров. «Италия свершит сама!» — вот ее кредо. О, Италия! Довезет вас хорошо. — И тут вдруг консул надулся, поднял иглы, как еж: — Вас одного? Надеемся, что поедете без Энвер-паши с его штабом?

— Этот деятель и этот штаб поедут совсем в другую сторону, — засмеялся Фрунзе. — Не тревожьтесь.

— Он здесь уже второй день? Имею указание Ангоры воспрепятствовать его приезду в Анатолию, Нуждаюсь в помощи. Но кто-то помогает ему, а не мне.

— Узна́ю, — тотчас обещал Фрунзе.

ЖИВОЕ ЗОЛОТО

В десять утра Легран поднялся в салон-вагон:

— Вот более точные данные: самого Энвер-паши пока нет в Батуме, только его агенты. Но он может появиться в любой момент, как это было в августе. Тогда, по указанию товарища Чичерина, мы отказали ему в гостеприимстве.

— И сегодня, — сказал Фрунзе, — всем его агентам сделайте устное твердое предупреждение: убраться немедленно подальше от турецкой границы — иначе вывезут красноармейцы.

…На совещание в вагон пришли батумцы, местные работники. Подтвердили: без сомнения ехать сначала морем. Хотя морской путь и рискованней — греческие броненосцы держат проходящие суда под прицелом, — но короче и дает выгоду в несколько недель. Он и дешевле горного: многолюдная миссия, большой груз — не напастись лошадей и корма. От турецкого порта Инеболу до Ангоры — пятьсот верст на сивках-бурках, гораздо меньше, чем на горном пути из самого Батума.

Ваня дежурил на платформе. От вышедшего из вагона Кулаги узнал, что подтверждается — ехать морем. Ваня вслух одобрил это соображение, с удовольствием закурил. Но Кулага вдруг хохотнул, будто кашлянул в трубу, и преподнес:

— Морем-то морем, а Фрунзе сокращает состав миссии на треть. Дорогое удовольствие — везти такую ораву.

От этих слов дым остановился у Вани в горле. В Харькове вначале не хотелось ехать, а теперь было бы жаль расстаться с Фрунзе, если вдруг и его, Ваню, отставят.

— А кого именно отчисляют-то?

— Ты со своим соображением, конечно, поедешь дальше. А вот приятеля твоего, Кемика… Я предложил отчислить… Малограмотен политически…

— Но я бы именно тебя отчислил как такового! — перебил Ваня.

Лихорадочно докурив, рывком взмыл через ступеньки и шагнул в салон… Командующий после ухода батумцев делал в бумагах пометки красным карандашом. Ваня встал перед Столиком:

— Кемика не сокращайте, товарищ командующий!

— И не собираюсь. Славный, добрый товарищ.

— Вот это точно так! — горячо проговорил Ваня.

— Прекрасно… А теперь вот что. Время у нас есть. Давайте-ка соберите народ, съездим в Ботанический сад. Кто хочет. Я к растениям с детства неравнодушен.


Зачем это вдруг понадобилось Фрунзе ехать, и непременно с бойцами, в Ботанический сад? Нет, дело не только в интересе к предмету с гимназических лет. Фрунзе заметил тревогу бойцов; чем ближе к границе, тем они все разговорчивей, а иные — молчаливее, Недавно отвоевались, закончили в Крыму тяжкий поход, и вот вновь погнала судьба ближе к войне. Проезжать придется дорогами в горах, где нарваться на винтовочный или даже пулеметный огонь ничего не стоит…

Фрунзе в дороге вел себя спокойно, говорил не повышая голоса, шутил с бойцами, участвовал в хоре, когда цели. А теперь вот отдыха ради — в Ботанический сад, смотреть диковинные растения.

Ботаники Зеленого мыса не думали, что командующий войсками Украины и Крыма с бойцами нагрянет вдруг смотреть пальмовый и кактусовый леса, пойдет по уголкам австралийской, мексиканской, китайской и японской растительности. Но когда прибыла «армия», ботаники услышали компетентные вопросы Фрунзе о том, как ведется научное хозяйство. Ботаники и пожаловались, что центральные учреждения не выделяют достаточно средств… Фрунзе тут же присел и в большом своем блокноте набросал докладную записку в Наркомзем.

Как хорошо в южном саду — еще не забылась перекопская маета, едкая соль и тоска Сиваша! Любовались роскошью зелени, дышали легким смешанным воздухом леса и моря и неотцветающих здешних цветов. Долго бродили, видели и колхидский лес, и армянский дуб. Всех поразили высоченные буковые деревья с гладким стволом, похожим на колонну из голубого мрамора.

Да, этот сад-диковина имеет значение. Вот прекрасно уживаются рядом растения с разных концов земли, из разных стран…

После прогулки присели на ступенях открытой беседки. Один из специалистов, знаток Малой Азии, куда направится миссия, говорил о горах и городах.

— По-видимому, Трапезунда нам не миновать, — отозвался Фрунзе. — Можно ли оттуда на лошадях?

— На лошадях?! — встревожился ученый. — Из Трапезунда не советую! — Он стал чертить палочкой на земле. — Все хребты здесь идут вот так, параллельно берегу. Чтобы проникнуть на центральное плато к Ангоре, их надо пересечь — объехать невозможно: попадете в лабиринт. Значит, надо идти на перевалы? А здесь их гораздо больше и они в два раза выше, чем на пути, скажем, из Самсуна.

— Но там — война…


Пункт выгрузки золота наконец известен — Трапезунд. Прибывший из Новороссийска вооруженный пушками пароход «Георгий» возьмет золото, имущество миссии, двадцать человек бойцов. Фрунзе под чужой фамилией, советники, секретарь Кулага и ординарец Скородумов сядут на итальянский пароход «Саннаго».

— Молодец Легран. Умный, практичный, — Кулага высоко ценил практичность, желал порядка во всем — в мировом положении и в своем чемодане.

Стемнело. Плыть решено ночью. Какой черный, бархатный выпал вечер. Батумская бухта без огней. Ване, Кулаге и еще нескольким бойцам доверено погрузить на «Георгия» какое-то особое имущество. Кулага знал какое, но молчал. Из темного зева улицы выкатился в порт к причалу грузовик с небольшими ящиками и другой — с охраной. Причал уже очищен от посторонних. Прозвучала команда, разобрались и взялись. Тяжелые, неказистые, вроде патронных, опечатанные ящики.

— Товарищи, бдительно! — распоряжался начальник у трапа. — Осторожно, не утопить.

— Ровно золото или патроны в этих цинках, — пробормотал Ваня. — Руки с корнем отрывает.

Кулага пыхтел, поднимаясь по трапу. Потом, опустив в трюме ящик, он снаружи присел на железный гриб передохнуть и сказал с усмешкой:

— Ты угадал, Иван-мудрец, — золото. Только не в слитках, а золотые рубли царской чеканки. Солидная сумма. Наверно, штук шестьдесят ящиков… у тебя на золото, значит, нюх.

— От тебя набрался.

— Нам бы с тобой одну такую упаковку — и хватило бы на табак. На четыре жизни, будь у нас хоть по сто жен, как у султана, и по батальону детишек. Украдем?

Это было вечером двадцать пятого ноября. А еще днем подняли на палубу громадные ящики, взятые в Харькове. В них сохранялась оснастка для патронного завода.

В полной тьме закончив погрузку золота, Ваня с «советским купцом», как о себе сказал Фрунзе, сел на большой пароход «Саннаго». Внес чемоданы, расположился в каюте. В ней поместились и советники.


Перед посадкой на пароход Фрунзе передал Леграну листок — послать телеграмму Чичерину:

«Сегодня отбыл из Батума для следования по назначению. Задержка в отъезде произошла за неполучением указаний Ангоры о пункте высадки».

Часть вторая ОГНЕННАЯ АНАТОЛИЯ

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПОРТРЕТ ЛЕНИНА

В первую минуту на палубе «Саннаго» Фрунзе еще испытывал неловкость оттого, что украдкой попрощался с товарищами в темноте ночи, попросил их не провожать: ведь едет инкогнито… Скоро он убедился, что эта предосторожность была нелишней. В каюту вошел Кулага:

— Потолкался я среди пассажиров, в буфете был. Какой-то тип попытался завести со мной знакомство, угостить. По-моему, интересуется нами. Следит.

— Мусаватистский беглец какой-нибудь, — подумав, отозвался Фрунзе. — Ну и пусть себе старается, ничего… Это три года тому назад и в другой обстановке белогвардейцы еще могли убить в Персии нашего Коломийцева. А тут, в море…

— Убивают везде. И сегодня, — пробасил Андерс. — Я помню и о судьбе той нашей миссии, что в прошлом году высадилась на афганском берегу реки возле поста Халма, чтобы следовать в Кабул, но по приказу английского губернатора города Мазари-Шариф всех арестовали, девять дней не давали пищи, потом отвезли на другой берег. Так и не состоялась миссия…

— Типун вам на язык! — засмеялся Фрунзе. — Нас не завернут, мы же купцы. Едем от Центросоюза по торговым делам. Пойдемте, Ваня, прогуляемся. Андерс останется сторожить каюту, а мы — как вольные путешественники. Спросим, как называлось это море две тысячи лет назад… Фома Игнатьевич, не избегайте знакомств с пассажирами-русскими. Распространяйте слух, будто едем в Константинополь! Большевистские купцы, торгуем, и все дело!

В открытом море гудел холодный ветер. Из машинного отделения несло керосином. Вслед за Ваней в полутьме Фрунзе поднимался по гремучим лесенкам… Любопытного парня подобрал в школе Кулага. Старается учиться, но знает мало и фантазирует. Допущено известное ослабление пропагандистской работы. Происходит даже некоторое замешательство в связи с нэпом… Этому парню, ему бы на родную Ярославщину, в пухлые сугробы, к молодой жене, а не в далекую Анатолию, где продолжается война. Но пусть наукой станет для него эта дорога.

— Солидный пароход, — проговорил Фрунзе. — Пока не качает. И у нас были такие… Врангель угнал…

«Саннаго», правда, был поновей. Билеты взяты до Трапезунда, куда позднее придет и «Георгий» с золотом. После сдачи золота турецким властям Фрунзе намеревался уже на «Георгии» идти дальше на запад, до порта Инеболу, где и пересесть на коней. Сейчас он хотел узнать у капитана об условиях плавания в этом районе.

Капитана нашли в кают-компании — отвечал на вопросы состоятельных пассажиров. Ваня держался позади Фрунзе. Командующий заговорил с капитаном похоже по-французски, видно похвалил пароход, и капитан тотчас же вызвался показать красному купцу машинное отделение. Как потом рассказывал Фрунзе, у них произошел такой разговор:

— Вот обогреватель… Прошу взглянуть. Котлы…

— Когда прибудете в Константинополь? — спросил Фрунзе.

— Если пожелает бог, то через сутки, — ответил капитан. — Это вот фильтры Гарриса, чтобы вода была чистая…

— О! И для человека, и для машины. Отлично! А как долго вы простоите в Инеболу? Что это за порт?

— Инеболу?! — удивился капитан и расстроился. — Увы, сеньор Михайлов, это — дыра, порта нет, открытый рейд. И чувствуете — начинается волнение? А в шторм я вообще не зайду в Инеболу. — Капитан хвалился котлами Бельвиля, в которых трубы устраняют опасность взрыва: — На восьми котлах пароход идет до тринадцати миль в час! Утром будет в Трапезунде!

— А западнее в каком же порту можно было бы прогуляться? — спросил Фрунзе.

— Здесь только летом славно, — с грустью заметил капитан. — Сносных портов здесь нет. Только Самсун. Однако там минные поля. Синоп же вовсе закрыт.

— Беда, — вздохнул Фрунзе.

Вздохнул и капитан:

— Да, увы. Желающим высадиться в Инеболу часто приходится ехать дальше…

«Нет уж, лучше «ближе», — подумал Фрунзе. — Заедешь в гости к Врангелю или к султану, который сам у себя в столице как в гостях. Вместо Кемаля беседовать с сэром Харингтоном или с его греческими друзьями? Благодарю!» Сказал:

— В Трапезунде дождемся вашего следующего рейса и, возможно, будем иметь удовольствие прийти с вами в Константинополь.

Капитан поднял указательный палец и в другой раз зайти в Трапезунд обещал. Но было ясно, что и Трапезунд ему не очень нравится — мели!

В ярко освещенной кают-компании Фрунзе попрощался с капитаном, а перешагнув порог, сказал Ване:

— Заглянем к матросам.

Возможно, эти же матросы доставили на анатолийский берег и миссию кавалера Туоцци. Наверно, развеселились бы, узнав, что после кавалера Туоцци везут в Ангору еще и миссию большевиков. Но не следует открываться и матросам.

Дверь в кубрик открыта. Фрунзе вошел, будто в красноармейскую казарму. Итальянские матросы знали по-французски, ответили жизнерадостными возгласами. Матрос постарше рыцарским жестом указал на узкий диванчик. Ваня растерялся — садиться ли? Фрунзе подтолкнул его к диванчику, почувствовал, как вздрогнул красноармеец, и сам вдруг увидел на стенке кубрика портрет Ленина. Удивление русского парня вызвало новые возгласы матросов. Они о чем-то переговорили, взглядывая на портрет, и пожилой матрос рассказал следующее.

В Триесте жандармы срывают со стенок на пароходах портреты Ленина. Сорвали в матросском кубрике на пароходе «Анкона». Сорвал жандарм и с этой стенки, с этого места подобный портрет и разорвал его. Повторилось то же, что на «Анконе». Матросы заявили: вывесить новый портрет Ленина, иначе пароход не отчалит. Капитан расстроился: с каждым часом простоя убытки растут. Всего лишь сольди стоит портрет, вот вам десять сольди, купите изображения красавиц, и надо продолжить рейс. Матросы грозно зашумели, капитан растерялся: хорошо, я потом достану портрет, а сейчас отчалим. Нет! Сперва портрет! Капитан разослал помощников искать в Триесте портрет. Не нашли ни в книжных магазинах, ни в иных. На складах спросили… Заходили в фотографические ателье. Кто-то надоумил попросить в Комитете профсоюза моряков. Здесь капитану сказали: «Есть. Дадим вам портрет, чтобы всегда напоминал матросам, что они победили». Этот портрет и висел теперь в кубрике.

А вывесил его сам рассказчик. Он был выходец из области Эмилии, из городка Ковриаго. «Хороший городок, весь в садах, кругом поля. Заводов нет, а батраков много в нашем маленьком Ковриаго. Ленина у нас избрали почетным мэром Ковриаго».

Фрунзе вспомнил выступление Владимира Ильича. Ильич рассказал, как случайно прочел в газете итальянских социалистов «Аванти» хронику партийной жизни местечка Ковриаго, должно быть большого захолустья — этого селения нет на карте. Сообщалось, что батраки Ковриаго приняли резолюцию в поддержку русских «советистов». Если даже в такой глуши знают правду об Октябрьской революции, заметил Ленин, значит, итальянские массы за нас. Фрунзе сказал:

— Значит, вы уважаете… господина Ленина?

— Для нас он товарищ. На заседании муниципалитета избрали… У нас там все — коммунисты. Джованни Феррари произнес речь от имени нашей коммуны. Мы вступили в Третий Интернационал… Мы требуем признания правительства Советов… Мы собираем средства в помощь голодающим России.

— Да, Россия голодает…

Фрунзе вспомнил: Владимир Ильич предложил советским представителям в Европе выяснить, не продаст ли Италия хлеба.

Вернулись в каюту, Ваня был горд.

— Значит, признают нас!

— Признают, сочувствуют. Безусловно. Но вряд ли эти матросы все уж такие марксисты. Обратили внимание — на той же стенке портреты каких-то высокопоставленных особ? Видимо, что члены королевского семейства.

— Чего-то я их не заметил…

— Не спите, дорогой мой советник?.. — обратился Фрунзе к Андерсу, лежавшему на койке. — Ничего, высадимся, представимся туркам, проедем… Увидят нас и скажут: «Вот они, большевики, с нами». И все будет преотлично!

Фрунзе лег на свою койку и скоро забылся. Но еще в Батуме стало побаливать внутри, а сейчас, казалось, огромная птица с душными перьями, налетая, охватывает крыльями и запускает когти ему в живот. Даже от размеренной легкой качки словно подкрадывалась боль и мутило. Фрунзе знал, что это пройдет: поудобней улечься, потерпеть какое-то время — и отпустит. Он старался не стонать, дышать ровнее, чтобы не тревожить умаявшихся товарищей.

Отпустило. Но ушел и сон. Мысль привычно вновь обратилась к перипетиям дела. Восточная пословица говорит: «Если не с кем посоветоваться, посоветуйся с самим собой». У Фрунзе было с кем посоветоваться. Сейчас в каюте Фрунзе будто услышал Ленина: «Вы отвечаете за всё…» За всё — и за хлеб, и за соль, и за мир… Мир на Кавказе это хлеб, а хлеб — жизнь…

«Вы — Главком соли», — слышал Фрунзе. Так Ленин назвал его в мае в телеграмме о хлебе. «Это вопрос жизни и смерти». Украина могла дать триста миллионов пудов хлеба. Нужна была соль — менять ее на хлеб. Люди промывали бочки из-под селедок и этой водой солили пищу. За стакан соли давали корзину яиц. И хлеб. А в соленых крымских заливах и озерах соли выпарило двадцать пять миллионов пудов. Но ни грузчиков, ни подвод, слабая охрана: соль легко увозили спекулянты в бричках с двойным дном.

«Все забрать, — требовал Владимир Ильич, — обставить тройным кордоном войска все места добычи, ни фунта не пропускать, не давать раскрасть.

Это вопрос жизни и смерти.

Поставьте по-военному.

Вы — Главком соли.

Вы отвечаете за все».

Еще только началась переписка с Турцией об украинско-турецком договоре, Фрунзе двинул на соль войска: трудармию и боевые полки занял добычей, погрузкой, вывозкой. Кругом поставил охрану.

Потом он доложил Ильичу: соль пошла — на север к железной дороге, в Одессу, баржами на буксире у нескольких военных кораблей; он, Фрунзе, выезжал в районы добычи; крымская соль идет, ради хлеба.

Теперь вот другая соль…

Подло, цинично капитал рассчитывает, что голод свалит Советскую Республику, она не только перестанет влиять на Восток, но и сама сдастся.

До сих пор в поддержке турецкого движения было утверждение общности нашей борьбы. Но что сказал бы Ильич сейчас, после франко-турецкого соглашения? Наверно, Ленин вновь сказал бы: пусть кемалисты увидят, что красный военный заботится о дружеских отношениях и крик западных газет о военных приготовлениях большевиков на Кавказе — гнуснейшая ложь.

Да, западные газеты заговариваются до чертиков! Будто бы из «достоверных источников» получили сообщение, что Фрунзе уже переехал в Батум и будет наступать на Кемаля. Вот ведь какая мерзость! Как они стараются рассорить! Если это удастся, то, по их мнению, заколеблется, отшатнется от России весь Восток.

Конечно, Ленин сказал бы: верьте в мудрость народов Востока, море не высохнет, народ не заблудится.

Владимир Ильич не раз говорил, как важно завоевать уважение народов Востока, доказать, что большевики ни в коем случае не империалисты и какого-либо уклона в эту сторону не потерпят.

Фрунзе помнил выступление Ленина и его письмо кавказцам: Антанта «обожглась» на России, и Турции теперь легче давать отпор. «Мы пробивали первую брешь в мировом капитализме, — слышал Фрунзе. — Брешь пробита. Мы отстояли себя в бешеной, сверхъестественной, тяжелой и трудной, мучительно крутой войне…» И это пример.

Вспомнился доклад Владимира Ильича о продовольственном налоге. Слова, что сейчас возникли в памяти, касались Турции. Ленин сказал, что Московский договор, заключенный с турками, избавляет нас от вечных войн на Кавказе; вновь эти слова возникли, слышались…

На Всероссийском съезде Советов меньшевик Дан и эсер Вольский, имевшие лишь право совещательного голоса, требовали немедленно разорвать с Кемалем! Фрунзе видел, как они бесновались, когда зал бурно аплодировал сообщению о борьбе турок под руководством Кемаля. Дан изругал его, представив империалистом. То же и Вольский: турецкое движение имеет целью присоединить Кавказ. То была клевета, в лучшем случае недомыслие. Съезд единодушно проголосовал против предложения разорвать с Ангорой.

Конечно, и сейчас, после соглашения Франклен-Буйона, Ильич сказал бы, что национально-освободительное дело мы считаем революционным, близким нам, и это дело — дело народов, и мы поддерживаем его, как бы ни колебалась верхушка.

Вспомнив все это, Фрунзе утвердился на своем пути. Отвел скептические оценки некоторыми партийными работниками Кавказа поведения турецких лидеров. Успокоился и наконец уснул.

ШТОРМ

Осень — время бурь. Во время Крымской войны налетевший ураган потопил под Севастополем многие английские и французские корабли, разворотил даже лагерь на берегу.

В парусные времена даже в конце августа бывалые моряки опасались выходить в море — ставили свои суда на прикол.

Мощные течения срывают судно с курса. Недавно большой пароход затонул у Тарханкута, где и императорская яхта «Ливадия» затонула.

Зимой в тумане ветер толкает на юг, но течение тащит против ветра, и садишься на камни. Нижне-Босфорское теплое течение приносит к крымскому берегу бревна, дрова и оплетенные бутылки, в которых турки продают вино. Под массой холодного воздуха это течение идет к берегам Кавказа, все укрывает тяжелый туман. Но за этим течением спрячешься от штормового норд-оста.

Путь «Саннаго» лежал южнее. Чтобы уйти из-под норд-оста, следовало взять сперва на север. Но итальянец не хотел терять ни времени, ни топлива. Чем дальше от Батума, тем резче норд-ост. Ветер поднял размашистые волны. Качка усиливалась. Шторм настиг.

Ване в каюте стало нехорошо: перед глазами двигался потолок… Чтобы не в каюте стошнило, выбежал за дверь. Качается и небо. На палубе Ваня упал на четвереньки. Ни горизонта теперь, ни неба, лишь чернота и красноватые огни фонарей.

Схватился за перильца, встал на ноги. Волна, внезапно освещенная прожектором, взметнулась выше парохода. Днем на рейде он казался большим, тяжелым, теперь же он будто плошка, в которой мать держала соль.

Валы догоняют словно для того, чтобы вернуть Ваню домой, пока не поздно. В Крыму под снарядами земля хоть и вздрагивала, но держала, а тут на палубе он как соринка… Один во тьме… В окопе ночью и то что-нибудь видно. А тут — как до сотворения мира: раскачивание небес, космы кипящих туч, стоны и хрипы железа… Оторвало от родного берега и куда-то несет… Вдруг услышал, будто пушечный, выстрел урагана. По ногам — поток. Пол скосился и пошел куда-то вниз, водопад сорвался с крыши рубки, растекся по палубе. Не смыло бы — Ваня упал, уцепился за скамейку… Какой-то пассажир в длинном пальто сюда же упал и держался за те же снасти. Обоих вдруг сорвало с места и протащило по палубе.

Волна взошла над бортом, выросла над головой, сейчас обрушится, и конец. Вот тебе и сережки в кармашке… Кемик остался на «Георгии», да и чем бы помог… Какая неудача в последнюю минуту!..

Ваня покатился к железной лесенке, по ней — вниз. Плечом ненароком открыл дверь в общую каюту — много женщин и детей. Ваня здесь отдышался и принял решение пробираться к себе. Заблудился, попал в третий класс. Человек двести пассажиров-батраков лежало вповалку на палубе, всех укачало. Кое-кто доставал из корзинки, пытался съесть хлеб, но кусок вываливался из рук. Просили матросов: «В порт, в Ризе!» Но сейчас там не пристать — пароход сядет на камни.

Ваня вновь выбрался на палубу. И тут нос к носу вновь столкнулся с тем человеком в длинном пальто. Тот ухватил Ваню за ремень, по-русски закричал в ухо:

— Ты — кто?


Еще среди ночи — ближе к Трапезунду — буря будто стала затихать.

Утром Фрунзе с товарищами вышел на мокрую палубу. Сквозь дымку, пронизанную желтым светом встающего солнца, различил волнистые очертания гор, в эту пору суток похожих на низкую, сидящую на горизонте тучу. «Саннаго» шел к ней под острым углом. Дымка редела. Выступили склоны, словно раздеваясь, чтобы погреться на солнце, которое пока еще стояло позади гор. На западных склонах и на отрогах внизу обозначались белые строения городских улиц. Широкой подковой они охватили бухту. Кубические и продолговатые дома и устремленные в небо каланчи забелели на, казалось, безлесных холмах, лишь вблизи берега темнели кипарисовые рощи. Это был Трапезунд.

«Саннаго» вошел в бухту — здесь было поспокойнее — и замедлил ход. Теперь стало видно, как живописно по склону террасами расположен город. Крайние дома сбегали к самому берегу. Горы вокруг невысоки. На восточной окраине видны остатки старинных строений — прилепились к обрывистым скалам. Это развалины греческого монастыря времен крестовых походов. Именно здесь тысячи лет назад вышли к морю греческие отряды, уцелевшие в битве Кира Младшего с Артаксерксом. Греческих наемников сюда привел последователь Сократа историк Ксенофонт, в одночасье ставший полководцем… Трапезунд, столица древнего Понта.

Ваня вынес чемоданы на палубу. Буденовка пока в мешке, достать недолго, лишь бы дали сойти на берег. Но большому пароходу тут и в штиль нелегко пристать. Мол — просто груды камней и торчащие борта полузатопленных судов.

Ване еще не верилось, что вот — твердая земля. Но все шло своим порядком. Итальянец, осторожно отворачивая нос, удачно передвинулся в бухте и прогремел цепями. Теперь ждать лодки и разрешения съехать на берег. Каменная светлая набережная тиха, в бинокль видны экипажи и грузчики в жилетах. Прохаживался турецкий чиновник в военной куртке, в грубых ботинках и в меховой шапочке, наверно комендант.

— Не принимают гостей, — проворчал Кулага.

— Шашлык еще не готов, — в тон ему ответил Дежнов.

Ваня смотрел на пристань и думал: вот здесь убили Субхи и его помощников. Понял, что и другие об этом думают. Прошептал:

— Субхи…

Взглянул на Фрунзе…

— Да, да, — опустил голову Фрунзе. — И тихо: — Субхи…

Дежнов — Андерсу тоже одними губами:

— Субхи…

Подошла лодка с турецкими чиновниками. Фрунзе сказал:

— Кто-то же должен встретить нас.

Но на палубу ступил санитарный инспектор с человеком, несшим его саквояж. Они принялись осматривать каюты, трюмы, тюки, предназначенные к выгрузке, опрашивать пассажиров.

«А вдруг не дадут сойти?» — подумал Ваня. Утром в каюте он увидел в зеркале свое лицо, после ночи землистое, как у тифозного. Но Фрунзе спокоен, терпелив. Разглядывая в бинокль дома, кипарисы, он говорил:

— Минареты, смотрите, точь-в-точь пожарные каланчи. Правда, Скородумов? Минарет — это слово, кстати, означает «вместилище огня»…

Пока трудилась санитарная инспекция, Фрунзе вслух вспоминал с гимназических лет запавшие в память приключения Одиссея в этих вот местах, строки о кровожадных лестригонах. Сказал:

— Не смущайтесь духом, товарищи. Чай люди тут живут… Правда, и новые среди них лестригоны…

Вполголоса прочел:

…С крути утесов они через силу подъемные камни
Стали бросать…
Спутников наших, как рыб, нанизали на колья и в город
Всех унесли на съеденье…
Санитарная инспекция отбыла. Подошла другая лодка с немолодым человеком, сразу было видно — русским. Он взошел на палубу и прямо к товарищам:

— Здравствуйте, милые! Стосковался я… Сейчас все со мной на берег и в гостиницу — отдыхать.

Это был старый партиец, руководитель Российского информационного бюро в Трапезунде, товарищ Голубь, Он что-то сказал прибывшему с ним турецкому чиновнику, и скоро все спустились в качающуюся на волне лодку.

На мощеной пристани пустынно: никаких признаков официальной встречи. Значит, местная власть либо никакой не получила инструкции, либо инструкция вот такова…

Но Фрунзе вел себя так, будто и не ожидал ничего. Он решительно двинулся по дорожке из каменных плит (не по этим ли плитам шел Субхи с товарищами январским хмурым днем?). На другом конце ее у низкой ограды маячил тот самый чиновник в короткой куртке, но с ним, чуть впереди, теперь выступал высокого роста военный. Голубь тихо проговорил:

— Полицмейстер…

Сошлись на середине каменной дорожки, и полицмейстер, сняв перчатку, протянул красную холодную руку!

— Селям, я уполномочен…

Улыбнулся было, но, вдруг порозовев, зачем-то взглянул на свои руки и сказал, что вали, генерал-губернатор, немножко болен, не смог прийти, — было видно, как ему неприятно и трудно лгать.

— Сочувствуем, — с усмешкой ответил Фрунзе. — И навестим вали, как только его здоровье улучшится и он сможет принять.

Полицмейстер несвязно проговорил:

— Господин вали… чрезвычайно. Просит принять его привет… Весь день он занят… Впрочем…

Полицмейстер покосился на Ваню и Кулагу, надевших свои буденовки, и отчаянным жестом приказал своему адъютанту подогнать экипажи, дежурившие на набережной.

ТЕЛЕГИ НА ЖЕЛЕЗНОМ ХОДУ

Командующий в Трапезунде в первый же час вышел в город осмотреться. Ваня — с ним. Думал, наденет буденовку и узнает себя. Нет, кутерьма минувшей ночи как бы продолжалась. Все вокруг чужое. Ваню обступили минареты — эти белые трубы, заостренные, как карандаши. Не слышно знакомого слова. Правда, на иных воротах и каменных стенах надписи: названия частей, номера полков и рот, — надписи, оставленные русскими войсками в минувшую войну.

Шли с провожатым — его прислал в отель товарищ Голубь. Казалось, блуждали в каменных закрученных улочках, оказались вдруг на базаре. Будто из трещин выходили на площадь вереницы нагруженных осликов, лишь копыта виднелись из-под пухлых вьюков. Цепочкой шли, раскачиваясь, верблюды со связками полных мешков, пахнущих зерном и вяленым мясом.

— Как тысячу лет назад, — заметил Фрунзе.

Толпы двигались, текли. Мужчины с горшочком на голове — феской, в шароварах, сунутых у щиколоток в теплые носки, в жилете без застежек.

В лавчонки Фрунзе не заходил. Здесь уже побывал Кулага с переводчиком, сказал, что в них все есть — бакалея, мануфактура, посуда, пояса, кинжалы. Но цены, сказал, ужас какие. В Батуме, даже в Харькове, все дешевле.

Во многих домах стекла окон побиты. У глухих стен в ряд сидели нищие: по мусульманской вере проходящий просто обязан бросить в их чашки монету — «бакшиш». Стая оборванных мальчишек-попрошаек охватом обошла русских, стала окружать. Голодные дети забегали вперед, сверлили лихорадочными глазами. Имеются ли тут детские дома? Кто спасает ребятишек от болезней и голодной смерти? Буханку хлеба, купленную тут же в пекарне, Ваня разделил — вмиг расхватали куски, исчез и перочинный нож. Ваня по-русски бормотал:

— Ну что вы, ребятки… На всех не напасусь… Нож-то отдайте…

— Это дети турок — беженцев из западных вилайетов, то есть областей, оккупированных войсками Антанты, — объяснил провожатый.

Какое же бессовестное нужно иметь перо, чтобы строчить в газетах, будто Советская Россия готовится раздавить бедняцкую Турцию, подтягивает войска к границе… Какую же бессовестную нужно вести политику! Совесть у Антанты свинцовая, как и пуля ее…

На базаре было много крика: торговцы зазывали, а покупатели спорили из-за цены. Лавочники навязывали свой товар, хватали покупателей за полы. От непонятных криков трещала голова. Перед глазами плыли в воздухе поднятые на палке связки бубликов, текли из кувшинов струи салепа — сладкого напитка, мелькали сапожные щетки и пятки молотков. Шеи людей вылезали из рубах без ворота, кисти коричневых рук — из раздувавшихся рукавов.

— Здесь и турки, и румы — местные греки, и армяне. Все в фесках, — сказал провожатый. — Мало чем отличаются друг от друга.

Обыкновенные измученные люди. Крики, а на лицах безнадежная просьба ни к кому: дайте жить! Лавочник в раскрытых дверях, угадав русских, молил:

— Эй, хады суда! Хады, пожалуйста, ну, хады…

Его голос слышался уже за спиной, казалось, готов даром отдать свой товар — сафьяновые чемоданчики, мягкие сапожки. «Аннёнке бы! — с тоской подумал Ваня. — Да где она и где я…» Вспомнил про Кемика: скорее бы приехал с тем золотом, может стало бы веселей, — парень понимает язык и многие здешние факты.

Среди фесок вдруг мелькнули ярко-зеленые башлыки, обернутые вокруг головы тюрбаном. Широкие плечи облиты короткими куртками; на сильных ногах узкие, в обтяжку, штаны, а талия как у осы.

— Лазы, — пояснил провожатый.

— Отуреченные грузины, — уточнил Фрунзе. — Прижились.

«Лазы — грузины», — мысленно повторял Ваня. Эти уже будто свои — облегчение. Фрунзе спросил провожатого, много ли здесь европейцев.

— Несколько семейств русских белогвардейцев и мусаватистов из Азербайджана, — был ответ.

Белогвардейцы! И Ваня, обо всем забыв, пощупал револьвер на ремне под шинелью, подтянулся.

В городе на двадцать четыре тысячи жителей было достаточно колонок и фонтанов. Между красными черепичными крышами поднимались в небо кипарисы. А дома тоже вытянуты вверх. Улицы то в гору, то к морю. Вновь и вновь пересекает высоту небесного поля белый минарет. Их — как деревьев в лесу, и похожи на фабричные трубы, только с балкончиками. Мусульманский священник то и дело взбирается и распевом зоветмусульман стать с молитвой на колени. Высокий голос и повелительный, и равнодушный:

— Семи аллах… Сем-ми-и ал-ла-а-ах…

Правда, пока что Ваня еще не видел, чтобы народ спешил в мечеть. Все больше мимо, в гоньбе за куском, в неустройстве.

Было тяжело на душе, и вдруг она заликовала! В улице-трубе сперва послышался грохот, будто знакомый, а потом и острый проникающий запах дегтя, и тут же на перекресток выкатилась вереница российских телег на железном ходу. Лошади в ярославской упряжи — седелка, хомут со шлеей, дуга. Оглобли, а не дышло, как в южных повозках. Представилось, что в одной из телег, одетая по-турецки, с закрытым шалью лицом, сидит Аннёнка…

— Крестьяне приехали на базар, — объяснил провожатый. — В окрестностях Трапезунда много русского имущества. В самом городе — петроградские телефоны, электрические движки.

…В начале мировой войны русский отряд, пятьдесят шесть батальонов, под командой Ляхова, продвинулся вдоль берега и при поддержке флота занял Трапезунд. А после революции, когда русская Кавказская армия покатилась домой, фронтовые части отходили по горным дорогам без обозов: лошади пали из-за бескормицы. Брошены были склады, колоссальные заготовки, все имущество, доставленное в Трапезунд пароходами, скопившиеся в порту железнодорожные материалы (думали построить вдоль берега узкоколейку на Батум), сто паровозов, много вагонов, штабеля рельс; осталось множество телег, всяческих аппаратов, бухты провода, проволоки, тысячи седел, больше всего — вьючных; много продовольствия, боеприпасов… В прошлом году здесь подсчеты провела деникинская комиссия: имущества было на семьдесят миллионов рублей.

Вечером Ваня записал в тетрадь:

«Видел наши телеги… Видел народ лазы. Живут возле батумской границы. Командующий сказал, что есть и курды, но их больше — за Ангорой, где озеро под названием Туз. Имеются и черкесы… Живут болгары и туркмены. Живут албанцы и греки. Живут какие-то айсоры. Командующий говорит, что я их видел. Море сейчас волнуется, «Георгий» с золотом не пришел, не можем пока выехать дальше…»

ЗАГОВОРЩИКИ

Пока советские путники сидят в Трапезунде — застряли! — другая сторона делает свое дело…

Ангорский вокзал уже с вечера тих и темен. Выгорели керосиновые фонари. Холодно замерцали крупные звезды. Наступила ночь на первое декабря. Векиль национальной обороны Рефет оставил экипаж в дальнем глухом конце сада. Сам с охраной быстро прошел к вокзалу, подняв на груди шалевый волчий воротник своей европейского вида шубы, сунул в мех почти все лицо по самые глаза. Не стало видно его модных усиков кончиками кверху.

Сопровождавшие его отлично знали, что эти глуповатые усики, сонное лицо — маска, а хозяин умен, хитер и редко терпит неудачи. Платит же хорошо и, если возьмет бо́льшую власть, будет платить еще лучше.

В прихожей квартиры Рауфа вошедшие застучали каблуками. Открылась дверь. Рефета ждали: час назад он говорил с Рауфом по телефону о пустяках. О тайной же встрече «за чашкой чая» они условились еще днем в Собрании во время перерыва.

— Брат, входи! — резко сказал Рауф, недовольный, моряк без моря, выпущенный из мальтийской крепости в обмен…

(Рауфа бесило, что его обменяли, как вещь, на мировой толкучке, и он еще обязан благодарить за это Мустафу, быть у него в долгу и в подчинении. Он сам, Рауф, не глупее и смог бы стать во главе нации, если бы Мустафа провалился. И это лучший исход для нации: он, Рауф, единственный, кто может поладить с англичанами. Положение критическое. Угнетен и Рефет. Рефет как векиль национальной обороны висит на волоске).

— Входи же скорей, — потребовал Рауф.

Слуг и телохранителей он выслал в комнату справа от передней. Снаружи в садике, у бокового входа в вокзал поставил часовых. Двое дежурили под окнами, выходящими на глухой пустырь позади вокзала. Мустафа мог прознать, а с него все станется: приказ окружить, арестовать, потом суд и — конец…

Рауф и Рефет уединились в беленой комнатке. Ковер, три стула, столик с черным чаем в тонких высоких стаканах. У Рефета под шубой — новенький военный мундир.

— Как вырядился, — с оттенком злобы проговорил Рауф.

А Рефет ответил мягко:

— Готовлюсь к отъезду. Я направляюсь на переговоры, на встречу с англичанами в Инеболу. Они прибудут туда на своем корабле.

— Аллах несет нам удачу! — воскликнул Рауф. — Советую: сразу поднимись на корабль. Веди переговоры только на корабле. Англичан не бойся. На Мальте они относились ко мне с большим уважением. Честные моряки, служат богу моря.

Рефет лукаво усмехнулся:

— Но в июне, когда началось летнее наступление греков, англичане пригласили для переговоров его самого, с целью…

«Он» — это Мустафа. Рефет и Рауф избегали произносить его имя. Нет, не опасались чужих ушей. Просто это имя раздражало. Рефет готовил подарок султану — прекрасного белого жеребца, вывезенного из Коньи, но нечаянно об этом проговорился, и Мустафа так взглянул, что уничтожил на месте.

— Не поехал он, — продолжал усмехаться Рефет, — понимая, что слуги бога моря увезут его в Константинополь, как он увез однажды в Ангору приехавших на свидание с ним в Кютахью константинопольских пашей.

— О, если б моряки увезли его на отдых! — воскликнул Рауф. — Он погубит нас, погубит Турцию. Все погубит!

— Не позволим, с помощью аллаха, — промурлыкал Рефет. — Летом, когда он был на фронте и дела шли нехорошо, я, будучи векилем внутренних дел, почти овладел Ангорой. Но я был тогда один, ты отсутствовал. Помешала и Сакарья.

— Брат, новый плод созрел! — возвышенно произнес Рауф. — Я почувствовал это две недели назад и сразу приехал.

— Благодарю аллаха за это счастье, — торжественно отозвался Рефет. — Я говорю с англичанами в Инеболу. Ты говоришь с депутатами в Ангоре. Всем разъясним: после Сакарьи минуло четыре месяца, но нет ни мира, ни войны, торговли нет, есть нищета, слезы. Неприятель не знает, что делать, мы не знаем, что делать! Нация не выдержит такого руководства. Соглашение с Францией выполняется скверно, необходим окончательный договор с нашими старыми друзьями. Они придут нам на помощь, стоит только сделать навстречу шаг…

В речи Рефета Рауф почуял дух инструкции, поморщился и — сам:

— Необходимо протянуть руку Англии, иначе у нее кончится терпение. Не допустить такого оборота!

Рефет потрогал свои усики:

— В Инеболу я намекну: уважаемое слуги бога моря, мы надеялись, что знакомство с председателем сенатской комиссии по иностранным делам Франклен-Буйоном оторвет того человека от большевиков и, следовательно, приведет его к согласию с вами. Но нет, тот заключил договор и с советским Кавказом!

— Набросил петлю нам на шею! — подсказал Рауф. — Мои предки — кавказцы, черкесы. Но советский Кавказ — кинжал, вонзающийся в нашу грудь. Кровь идет! Заключил договор с кинжалом! Я призову депутатов: немедленно — навстречу нашим старым друзьям. Они нуждаются в нас, все дадут. Мусульманский мир не простит нам нейтрального отношения к большевизму.

— Прекрасно! — поддержал Рефет, будто не он сам только что предлагал поднять против Кемаля Национальное собрание.

— С первого дня прибытия в Ангору я это делаю, — невольно шепотом проговорил Рауф. — Я составляю тайный список наших единомышленников. Дай имена, которые знаешь.

— Дам, дам. Отлично! — сказал Рефет.

Десять офицеров готовили покушение на жизнь Кемаля. Но сейчас о них небезопасно было говорить, так как могло открыться, что, зная их имена, он до сих пор молчал, и Рефет от ответа уклонился.

— В Инеболу я намекну, что «Общество друзей Англии» есть не только на Босфоре во дворце, но и в Ангоре, Позволяешь ли мне назвать твое имя?

— Они его знают! — заявил Рауф. — К сожалению, все анатолийские газеты нетактично поносят Англию, Попроси англичан сделать соответствующий жест, чтобы мы могли заткнуть рот поносящим и устроить несколько правильных решений в Собрании.

— Брат, ты умно сказал. Я объясню в Инеболу, что не имею полномочий для глубокого соглашения, но таковое — моя мечта. Я и мои товарищи, мы верим в благородную морскую душу, надеемся на цивилизованную помощь бедной сестре, Турции, которая не останется в долгу. Скажу также — секретно, — что в отношении делегации Фрунже принимаются некоторые меры, пусть ее появление не беспокоит…

— Скажи там, что его плохо встречают у нас. Он навязывается! Прямо скажи: в Собрании есть силы, стремящиеся по-вер-нуть его! Они растут, эти силы, они требуют: пусть едет домой! — как посоветовали группе Субхи, на свою беду заткнувшей уши и ничего не услышавшей…

— Это было бы чудесно! — подхватил Рефет. — Ведь если большевик приедет в Ангору, наобещает золота, то… тот всех нас в пыль сотрет, совсем затопчет.

— Нет, сам падет! — Рауф ударил ладонью по столику, чай пролился. Пока вошедший слуга убирал, молчали. Потом пересели на диван и Рауф продолжал спокойнее: — Фрунзе обещает пока миллион. Но как пережить появление этих буденовцев на этом вокзале под окнами моей квартиры… Аллах мой, Фрунзе хочет, чтобы мы и дальше проливали кровь. Вот на что упирать в Собрании!

Рефет закрыл глаза, лицо его стало белым, неживым:

— Этого, Рауф, в Собрании не следует говорить. Люди станут вспоминать, что не красные наслали на нас эвзонов, а англичане, а Москва, наоборот, шлет нам вооружение, помогает нам. Лучше сказать, что теперь эта помощь не нужна, мешает нам помириться с друзьями, которые в любой час могут посоветовать королю увести из Турции свои войска.

— Брат, я согласен с твоей тонкой мудростью, — ответил Рауф. — Не будем горячиться. Добавим только: господа, вполне возможно, что Фрунзе приехал развивать у нас коммунистическое движение. А это недопустимо! Мы — мусульмане. У нас Коран! Нет, эту делегацию я не пущу в Ангору! Твердо скажи в Инеболу: вы против Фрунзе, мы также.

— Было бы прекрасно, если подходящая весть о судьбе этой делегации поступит в Инеболу при мне.

— Поступит!

— И еще, Хюсейн. Дай знать французам, Франклен-Буйону и Мужену, чтобы и они поторопились каким-нибудь путем повлиять на… того прежде, чем Фрунже…

Рауф впервые в этот вечер улыбнулся:

— Сделано! Уже знают! Через моего друга Васыфа.

— И последнее, Хюсейн. Необходимо организовать внесение проекта и принятие в Собрании закона: министры избираются самим Собранием, путем тайного голосования, а не назначаются… тем, председателем. Иначе… он всех нас выбросит!

ВРАГИ ВРАГОВ

Фрунзе всегда тянуло к памятникам минувших эпох. Его волновали следы шагов человечества, вид раскопок, городищ. Но в Трапезунде ему не до остатков цитадели, городских стен, дворцов и церквей, мостов, бань и греческих монастырей, высеченных в отвесных скалах. Пока шторм и не выехать, надобно говорить с местной властью, с генерал-губернатором и военными. Уловить их настроения, понять их мысли и, если в чем-то недобром подозревают Советы, — разубедить! Но прежде посоветоваться с советским консулом…

Голубь, человек с добрыми, умными глазами, ласково встретил Фрунзе в коттедже консульства на набережной, полуобнял, усадил в плетеное кресло с высокой спинкой и стал угощать местным напитком — бузой.

— Меня волнует, что с Юсуфом, — сказал Фрунзе. — Вы говорите: отставка не принята? По-прежнему — коминдел? Это замечательно! Но точны ли сведения? Точны! Но, может, он переменил свое отношение к секретным статьям соглашения с Буйоном и поэтому остался на посту?

— Не знаю, Михаил Васильевич, — виновато проговорил Голубь.

— Ладно. А что происходит вообще на сей древней земле, в Малой Азии и на Босфоре? — спросил Фрунзе, окидывая глазами шкафы с папками и книгами, полки с подшивками газет, сейф в углу.

— Сто лет страну грабили, — раздумчиво стал отвечать Голубь. — Только ленивый в ее карман не залезал. Султан как обезденежит, тут же продает часть страны. Стала колонией… А теперь турок говорит: всяк петух на своем пепелище хозяин. Вполне законно хочет сам распоряжаться у себя. Антанта не дает, а с ней султан, двор, феодалы… Кемалист винтовкой, кстати русской, отбивается от Антанты — и, стало быть, от султана? Но султан вроде бы свой. Невозможно представить себе Турцию без султана. В самом ангорском правительстве острейшая борьба.

— Я слышал, что турки уважают вас, говорят, что вы их понимаете. Как это вам, большевику, удалось?

— Я говорю туркам правду: поддерживаем вас потому, что враг у нас общий, ваша борьба справедливая; наше правление и ваше правление внутри стран не зависят одно от другого. Эти мысли действуют безотказно.

— Но вот франко-турецкое соглашение как будто свидетельствует о повороте в ангорской политике, — сказал Фрунзе. — Какие данные у вас?

Голубь кивнул на полки с газетами:

— Дипкорреспондент «Дейли телеграф» утверждает, что, пока Франклен-Буйон договаривался с Кемалем в Ангоре, Бекир Сами в Париже столковался с польским представителем — заключить договор между Францией, Польшей и Турцией против нас.

— По-моему, он выдает желаемое за действительное.

— Константинополь сообщает, однако, о контакте Бекира в том же Париже с белыми бывшими правителями Закавказья.

— Спрошу в Ангоре, как относятся к похождениям своего Бекира, — воскликнул Фрунзе. — И что это в общем значит!

— Скорее всего вот это, — Голубь взял с полки газету крохотного формата со слепой печатью. — Константинополь, газета «Илери». Симпатизирует ангорцам, пишет от чистого сердца. Любопытная заметка, и стиль… Пожалуйста, вот копия перевода…

Фрунзе вслух прочел:

— «Русские уже оказали поддержку… в тяжелый момент поставили нам военные припасы… удостоились нашей признательности. Но ничего больше… Русские не могут доставлять нам капитал, науки, технику и тысячи культурных средств… ибо у них нет этого… Было бы отныне наивно ждать большего от русских, руководствуясь чувством, становясь рабом прошлого…» Вот как! — проговорил Фрунзе и продолжал читать: — «А Запад нуждается в турецком мире, в торговле на Востоке… Сегодня единственная арена деятельности и успеха для турецкой дипломатии находится на пути в Лондон…» Ясно, — сказал Фрунзе. — Надеюсь, что ангорские руководители умнее. Как давно это напечатано?

— Несколько недель тому назад. И вы, Михаил Васильевич, правы в отношении ангорских руководителей.

— В самом деле?

— Вот главная ангорская газета «Хакимиет-и-милие». Передовая — «Турция, Восток и Запад». Ответ той самой «Илери»: «Мы считаем необходимым отрицать и не признавать все публикации газеты, направленные к отделению Турции от восточной политики, до сих пор преследуемой Анатолией».

— Так и сказано?

— Точно так. Четко и дальше: «Нет никаких оснований, чтобы наше правительство… удалилось от своих искренних друзей и мира, приобретенного им на Востоке».

Фрунзе поднялся:

— Дорогой товарищ, так вы же камень сняли с моей души! Вы прочитали чудесные слова, если даже они отражают позицию только части кемалистов.

— Утверждают, Михаил Васильевич, что передовая написана самим управляющим отделом печати в Ангоре, Гусейном Регибом.

— Ого! Стало быть, это почти заявление правительства?

— Именно так и считается. Написана передовая, сообщают, по указанию самого Мустафы.

Фрунзе пометил в блокноте, что Гусейн Региб — управляющий отделом печати.

— Сам факт, что Кемалю пришлось дать отповедь газете «Илери», показывает серьезность попыток повернуть политику… Меня смутило сообщение в Москву Нацаренуса, что Мустафа Кемаль готов дать место в правительстве виднейшим энверистам, потребовал только каких-то уступок от Энвера. Но уже на Кавказе я убедился, что это весьма субъективная оценка положения…

— Пожалуй. Три недели назад Кемаль отбросил к черту всех энверистов. Девятого ноября они арестованы, брат Энвера выслан из Ангоры.

— Любопытно! А вот отношение Кемаля к большевизму? Ведь щекотливый вопрос!

— Весьма! — обрадовался Голубь. — Вот интереснейшая информация. Речь Кемаля в меджлисе о большевиках! Прочтите…

Фрунзе прочел вслух, что сказал Кемаль:

— «Я не знаю русского большевизма, недостаточно себе уясняю его внутреннюю сущность. Да и нужно ли знать, что представляет большевизм как социально-политическая доктрина? Нашей разоренной стране, окруженной со всех сторон врагами, нет необходимости ломать голову над вопросами о внутренних убеждениях врагов наших врагов. Нам необходимо доступными средствами воссоздать свое государство, и на этом пути, поскольку мы видим реальную помощь, мы можем и должны пойти рука об руку с самими крайними интернационалистами», — Фрунзе вернул листок. — Умен! Хорошо! А что Карабекир? Какие у вас о нем сведения? Я чуть было не забрел к нему… Кязыму Карабекир-паше!

— Его газета называется «Варлык» — «Бытие». Лозунги превосходные: «Бытие в объединении», «Пробуждение народа», «Нашим языком служит простой народный язык». И директором ее одно время был Фейзулла Саджид — поэт, автор лучшего перевода на турецкий язык «Интернационала». Революционные статьи печатал…

— Вы говорите о газете Карабекира?

— Да, штаба турецкого Восточного фронта. Вас удивляют революционные статьи? Так охлаждение Карабекира к директору наступило тут же. Спасаясь, Фейзулла стал грубо льстить Карабекиру. Написал Карабекир стишок для детей, три жалких строчки, так Фейзулла немедленно поместил и эти три строчки, и подобострастную рецензию в три колонки — по колонке на строчку! И все-таки был отстранен. Новый директор продолжает восторгаться спасителем отечества, отцом двух тысяч турецких сирот, создателем отрядов бойскаутов, борющихся с невежеством. Карабекир, надо вам сказать, пишет религиозно-моральные наставления для солдат — печатаются брошюрами в Сарыкамыше, в казенной типографии… «Варлык» пишет и полезное: «Алкоголь — это яд. Нет питья хорошего для организма. Пьянство делает человека ненормальным».

— О политике что?

— Никакого внимания делам Ангоры. А вот всматривается в близлежащие районы Персии. Персия, мол, станет на ноги, лишь приняв покровительство Анатолии, то есть Карабекира!

— Князь! С Ангорой где-нибудь все же сходится?

— Ни в чем! Например, приехал в Сарыкамыш писатель Махмуд Садык, сотрудник жуткой константинопольской газеты «Пеям-Сабах», предающей освободительное движение. Но «Варлык» помещает приветственную статью — «неутомимый работник», «отец современной печати», «дорогой гость» и так далее.

— Как хорошо, что я не поехал в Сарыкамыш! — Фрунзе встал, прошелся, глотнул мутно-белой бузы из стакана. — Не отравлюсь? У меня капризный желудок… Последний вопрос — о российском имуществе в Трапезунде.

— Отряд Ляхова оставил его в апреле восемнадцатого, — стал рассказывать Голубь. — А с осени целых два года Трапезунд оккупировали англичане. Что ж, они передали российское имущество русским. Но, конечно, не большевикам, а белогвардейцам. Помогли Деникину, он стал вывозить это военное имущество, но успел не много — турецкие патриоты взорвали склад снарядов и ручных гранат. Такой получился взрыв, что едва не посыпалась вся восточная часть города! Потом комиссия разбазарила часть имущества — автомобильные моторы продала иностранцам… Выручку, между прочим, присвоила!

— Как жаль, что не Кемалю достались эти моторы! — воскликнул Фрунзе.

— Оно и сейчас черт знает что творится в порту! Паровозы, рельсы, седла… Вот уже который год все ржавеет, гниет и расхищается. Чрезвычайно обидно. Правда, немного имущества направлено в Самсун, где строится узкоколейка…

— А кто здесь генерал-губернатор — из новых?

— Да, он поставлен Кемалем и, конечно, слушается его. Человек осторожный.

— Не этим ли объясняется его дипломатическая болезнь? Не получил из Ангоры четкой инструкции и мучается, бедняга, не знает, как с нами быть?

Голубь тихо засмеялся:

— У нашего вали положение трудное. Обстановка меняется. Не исключено, что какие-то силы в Ангоре вообще задержали инструкцию… Кроме того, Трапезунд — где-то на окраине зоны влияния Карабекира, которого наш вали, несомненно, побаивается. Именно здесь агенты Карабекира настигли Субхи…

— Словом, нашему вали хочется, чтобы мы поскорее уехали, — сказал Фрунзе. — Пусть нас встречают в Ангоре, как хотят, а он не отвечает за внешнюю политику.

ОПАСЕНИЯ ТРАПЕЗУНДСКОГО ВАЛИ

Преодолев полосу шторма, пришел «Георгий» с золотом. Утром консул Голубь заехал на извозчике за турецким казначеем и за Кулагой, вместе отправились на оцепленную солдатами пристань, сгрузили…

Потом, когда красноармейцы с «Георгия», измученные штормовым переходом, повалились в номерах спать, Фрунзе в консульстве подписал с управляющим банком акт о передаче турецкому правительству одного миллиона ста тысяч рублей золотом.

И тогда-то в отделе появился говоривший по-русски чиновник с письмом от вали, принес отпечатанное на глянцевой бумаге приглашение на обед. Фрунзе сказал:

— Передайте, пожалуйста, его превосходительству, что я не один, со мной товарищи.

— Сколько?

— С прибывшими сегодня — двадцать два человека.

Чиновник едва ли не присвистнул:

— Немедленно, передам! Ох-хо…

К полудню, будто уже старый знакомый, он принес билеты на всех.

— Если желаете, будет музыка. Можно повеселиться.

— Спасибо.

— Какие кушанья приготовить?

— Что сами едите.

Кулага заметил, что чиновнику понравился Фрунзе.

— К трем часам всем быть готовыми, намыться, начиститься, — сказал потом Фрунзе Кулаге и остался в номере один.

Кое-что уже прояснилось. Кавказские товарищи, несомненно, преувеличивали опасность Карабекира и перемены турецкой политики. Ответ ангорской газеты на выступление «Илери» вряд ли маскировочный ход. Но вот холодность первого приема на турецкой земле…

В тот же день в порту две турецкие канонерки запустили машины, матросы на пристани похватали с подвод подушки, понесли в кубрики узлы, и вышли в море. В Батум за оружием! Тут же из Батума пришли другие канонерки с патронными ящиками. Так нагрузились, что сели на мель и их стаскивал в глубокую воду только что пришедший «Георгий».

Фрунзе надеялся уже в Трапезунде найти подтверждение своему выводу: позиции Кемаля ныне крепки, и ни Карабекиру, ни другому генералу не удастся совершить переворот.

Прохаживался по комнате и вдруг останавливался… В истории Советских Республик — нэп. Сакарийская битва приблизила военную победу новой Турции. За ней начнется борьба экономическая. И уже сейчас нужна не только военная, но и хозяйственная наша помощь…

Фрунзе по времени еще не мог знать о письме Чичерина в Цека о том, что кое-какие заводы следует передать Турции вместе с небольшим штатом специалистов для развития в этой соседней стране самостоятельной промышленности. Но образ мыслей Чичерина и то, что эти мысли отражают точку зрения Ленина, Фрунзе знал хорошо, он и сам думал то же.

Около пяти вечера, переодевшись, Фрунзе с участниками миссии отправился в городскую управу — к вали на обед. По сторонам белого крыльца с массивными перилами и цветами росли кусты декоративного летнего тополя, или, как называют его в Крыму, веничка. На ступенях ждали Голубь и чиновник, приносивший приглашения. Первый официальный прием…

По коридору управы все шли церемонно, за Фрунзе тянулся длинный хвост сопровождающих. (Ваня с Кемиком — плечом к плечу. Встретились в отеле, обнялись, как братья. «Даешь! Теперь живем!» — сказал Ваня.)

Вошли в большую комнату, навстречу из смежной выступил вали с толпой местных деятелей в визитках. Все уставились на красноармейцев в буденовках.

…Вали опасался, что не без колебаний устроенный им прием может оказаться нежелательным, раз подписано соглашение с французами, от которых Ангора что-то хочет получить. Ангора будет недовольна. Никакого распоряжения, как встречать большевистскую делегацию, не прислала, — принять золото, и все… Вали не симпатизировал ни французам, ни немцам, ни русским, хотел, чтобы оставили Турцию в покое хотя бы теперь, когда уже ничего не осталось от империи. Но Запад продолжает терзать Турцию, и приходится принимать русских, которые, надо признать, увели свои войска после революции. Правда, сейчас русские в тяжелом положении и, возможно, все-таки хотят вырвать у Турции свою долю, как другие…

Вали выдавливал из себя слова приветствия, то и дело прокашливался, и на него было жалко смотреть. Он представил гостю главу трапезундской группы «Общества защиты прав», затем членов городского самоуправления, людей состоятельных и известных. Были тут и крупные коммерсанты. Кто в феске, а кто в меховой шапочке. Каждый делал шаг, любезно улыбался и отступал на свое место.

Вали спросил о дороге, о шторме. Фрунзе тотчас ответил:

— На пути к друзьям не боимся бурь. Когда выбросите оккупантов, станем ездить к вам в поездах. Ведь новая Турция проложит новые дороги?

— Проложит, — твердо сказал вали. — Но Гази учит: «Подальше от золота, штыков и лжи Европы».

— Мудрые слова! Но не учит — «от северных соседей»?

Вали помедлил, наконец поднял глаза:

— Говорят: где гнев, там и вред. Многие века гнев жжет сердца и северных соседей…

— Но говорят также: день проходит — ненависть проходит, — сказал Фрунзе. — И вековые враги становятся друзьями.

Вали взглянул исподлобья:

— Джентльмены с такими же словами пожаловали в Константинополь. Но и с пушками.

— А вы верьте товарищам, которые отдают вам свои пушки! — сказал Фрунзе. — Иначе потеряете этих товарищей. Пусть у новой Турции достанет мудрости не ошибиться! — Тут Фрунзе решил поломать этот официальный тон, неожиданно весело, по-домашнему заговорил на французском языке о парижской кухне…

Оживление: «Он говорит по-французски!» В устах переводчика слова Фрунзе прозвучали и по-турецки. Фрунзе — тоже на турецком — дополнил… «Он говорит и по-турецки!»

В зале накрыты столы. Кто-то из красноармейцев, кажется Скородумов, зашептал: «Михаил Васильевич, головные уборы-то как? По-ихнему, или сиять?» Тому, кто подлаживается, нет веры. Фрунзе снял буденовку, и тотчас все поснимали.

Официанты вошли с подносами, в тарелках кебап — жаркое. Вали за столом глухо произнес свою приветственную речь. Фрунзе поднялся для ответа.

— Вы знаете Московский договор, — начал Фрунзе. — Севрский договор, раздел Турции мы не признаем никогда. Ни на какой сговор против вас не пойдем. Поэтому нам непонятны статьи иных турецких газет о ненужности для Турции дружбы с русскими. Кто другой искренне и честно поможет ей, если не мы, люди Советов?

Перед глазами Фрунзе напряженная улыбка вали. Губы приветливы, а глаза беспокойны. Медлительные, витиеватые, вежливые речи его и полицмейстера — без сердечной теплоты. Полунамеки да полувопросы: правда ли, будто бы… словно бы… Красная Армия… рассердилась на Турцию… все-таки будет воевать…

Фрунзе ответил с такой досадой, с сожалением и с такой горячностью, что вали и полицмейстер, кажется, смутились. Фрунзе сказал:

— Опасаемся вот друг друга, и это значит только одно: Запад добился своей цели, посеял тревогу и подозрения. Западная волчья стая по-прежнему рвется к барашкам Востока. Скрывая истинное свое лицо, высокомерный империализм, будто бы сострадая, называет восточные народы дикими, нуждающимися в руководстве цивилизованного Запада. Мы же говорим — угнетенные, достойные свободы, независимости, лучшей жизни. Вот и судите!

Вали слушал, глядя в тарелку:

— Да, да… Будем надеяться на лучшее.

— И работать во исполнение надежд! Работать, не пугаться. — Фрунзе обеими руками показал на бойцов, с достоинством державшихся за общим столом: — Вот они, красные аскеры. Они перед вами, а не в боевом строю. Разве угрожают, а не кушают с вами баранью кавурму?

Вали закивал, наконец улыбнулся:

— Да, кавурму… кушают…

Исправно ели красноармейцы и турки помоложе. Фрунзе пил айран — напиток из кислого молока, ел дыню, которая здесь называется кавун. Фрунзе спрашивал о занятиях населения, какие в Трапезунде фабрики. Вали заговорил энергичнее, живее. Беспокоит судьба беженцев из уездов, захваченных Западом, королем, — надо накормить, расселить… Нет керосина… Шайка дезертиров орудует…

Фрунзе сочувствовал, и старые глаза вали уже теплее смотрели на русского.

…Через несколько дней газета «Тахиде-Афкяр» — «Единомыслие» напечатала следующее:

«По приезде в Трапезунд чрезвычайной миссии Украины последней оказано подобающее гостеприимство. Был дан обед, на котором присутствовал губернатор Хазин-Бек, депутаты и государственные служащие. Во время обеда оркестром были исполнены турецкие песни. Михаил Фрунзе произнес дружественную речь, передал привет турецкому народу и армии…»

Поздно вечером при фонарях в отеле появились двое — вежливо-быстрый, гибкий человек с влажными черными глазами и с ним — полный, неуклюжий, губастый. Ваня проводил их к Фрунзе. Сюда же поспешил с блокнотом Кулага, на ходу бросил Ване: «Репортеры».

Константинопольская газета «Вакыт», издававшаяся под носом у английских оккупантов, завуалированно поддерживала Мустафу Кемаля. Ее редактором был Ахмет Омин. Как и во время мировой войны, он, теперь иносказательно, выступал против планов Антанты…

Репортеры ехали из Ангоры. Зайдя к Фрунзе, гибкий пытался говорить по-русски, но его невозможно было понять. Тогда он сказал по-турецки: «Разреши спросить». Фрунзе по-турецки же ответил: «Подожди», призвал переводчика и сам стал задавать вопросы. Губастый молчал, а гибкий охотно отвечал. Разговорились, и он стал ругать цензуру и штрафы оккупантов в Константинополе. За портрет Кемаля газету закрыли на десять дней. Убыток, разорение! Затем стал издеваться над глупостью английского цензора, который — ха-ха-ха! — по ошибке вычеркнул цитату — ха-ха! — не зная, что она из библии, ему почудился некий намек. Хочет, чтобы газета писала: «Советская Россия намерена захватить Турцию».

— Но я знаю: у вас голод. Вы устали, — сказал репортер.

— Мы и сытые не пойдем захватывать, — ответил Фрунзе. — Вам, молодому человеку, надо понять, что произошло в мире. Мы не предадим, ибо это подсекло бы самое основание, корни наши…

— Это все чрезвычайно… вот записал, — быстро проговорил репортер и засмеялся: — Я чувствую себя большевиком. Никому не говорите, иначе там убьют. Оккупационный военный суд ставит к стенке во дворе с толстыми стенами. Расстреливают после зачтения приговора и молитвы.

— Вы не большевик, но человек смелый, — сказал Фрунзе. — Задавайте теперь свои вопросы.

…За чаем Кулага рассказывал Ване:

— Репортер задает свой вопрос: «Цель вашей миссии?» А Фрунзе: «Подписать договор и передать борцам за независимость и лично Мустафе Кемалю привет от Ленина». И сам ставит вопрос на ребро: «Причины недоброжелательства и сварливого тона некоторых турецких газет?» Репортер раньше все смеялся, теперь задумался, говорит: создалось впечатление, что Советы от Турции отвернулись и ей, мол, приходится Западу «селям давать». А Фрунзе сейчас же: «Но разве это не ложное впечатление? Вот же видите, мы приехали, говорить будем в Ангоре. Наш «селям» не идет в размен, мы не «сарафы», не менялы…» Репортер слушал, слушал, вскочил и говорит: «Как приеду, немедленно передам Ахмету Омину точный отчет. Только бы не все вырезала цензура! Никто еще не знает о вашем приезде, я первый расскажу». Потом Фрунзе спрашивает: «А где там Врангель у вас?» — «Ходит по мосту через Золотой Рог, — отвечает репортер и снова смеется. — Его бедные солдаты еще не все переведены в Болгарию. В Галиполи весь Кутеповский корпус стоит».

— Да, — сказал Ваня, — прошлый год они в меня стреляли, а теперь, что ж, могу и простить, если окончательно положат оружие!

— И вдруг, — продолжал Кулага, — этот губастый, немой заговорил, да так чисто по-московски: «Гражданин Фрунзе, я — эмигрант, увязался вот за турецким коллегой. Крайне волнуюсь, что генерал Яков Александрович Слащев… жив ли? — «Бывший генерал? — вроде совсем не удивился командующий. — В Москве он, преподает на курсах «Выстрел». А почему так волнует?» Губастый аж трясется: «Я давно всем говорю: большевикам можно верить… Имел даже неприятности: один нетрезвый офицер пригрозил пристрелить меня… Хочу убедиться в своей правоте. Крымская катастрофа всех ослепила. Вы не можете представить себе, как поломалась жизнь!» — «Нет, гражданин журналист, вполне могу. Только сначала слепота, потом катастрофа, а не наоборот!»

— Здорово сказал командующий! — воскликнул Ваня. — В точку.

— А губастый то ли плачет, то ли смеется, чувствуется, парень хватил лиха. Говорит: «Все от малодушия. Когда в Севастополе лез к беженцам на пароход «Мечта» — какая насмешка, «Мечта»! — я уже понял: лучше бы в воду. Один поручик бросился за борт, но тот самый нетрезвый, что сулил мне пулю, расстрелял тонущего… Вернуться в Россию у меня не хватает воли. Боюсь Чека…»

— Что же он, не знает про амнистию?

— Командующий так примерно и ответил: «До вас заходил ко мне бывший председатель союза русских граждан в Батуме, бывший генерал, ныне учитель Тэрмен, потомок обрусевшей гугенотской семьи. Как вы, побаивается возвращаться. Вернее, побаивался. Я убедил его. Пожалуйста, передайте всем: клевета об ужасах Чека идет от злобы, от слабости». — «Да, это так, гражданин Фрунзе, — вдруг засмеялся, журналист. — Тот злобный офицер, между прочим, грозил застрелить всех — и Слащева, и меня, и даже… вас! Пьяное бормотанье, конечно, А мне лестно: с вами, так сказать, на одной доске!»

— Вот сволочь, этот какой-то офицер! — вскочил Ваня. — Но я первый всажу в него! Только бы углядеть… Только бы мне момент углядеть, если что…

ОБМАНУТЫЕ РУМЫ

В Трапезунде же, пока море волнуется, Фрунзе съездил в гости к начальнику дивизии полковнику Сабит Сами-бею. Визит!

Средних лет, невысок ростом, чисто одет. Встретил на улице возле своего штаба. Отдал честь красноармейцам, ставшим погреться на солнце чуть в стороне. Пожимая Фрунзе руку, заговорил по-немецки, перешел на свой…

На стенах и на полу его приемной — ковры. Овальный столик, ваза с фруктами, сигареты… Сели к столику. Мягко ступая, вошел аскер с подносом, осторожно составил стаканы с чаем, розетки с сахаром.

Фрунзе интересовали настроения в турецкой армии, но разговор начался с вежливости. Тихо улыбаясь, Сабит Сами-бей сказал:

— Прошу прощения… Я был вынужден лишить себя удовольствия видеть вас на приеме у вали: я проводил в это время операции против шайки разбойников Курбана. Очень трудно. Неуловимы. Знают тропы, пути в горах. Принимают дезертиров. Убивают аскеров. Я был вынужден…

Фрунзе сказал:

— Вполне понятно. Мы понимаем: всюду фронт. Всюду огонь… Анатолия в огне…

— Да. Здесь все еще действуют понтийцы — сепаратисты, вожди которых хотят взять наше Причерноморье, под видом воскрешения древнего государства Понт, умершего шестьсот лет назад…

— Это — государство Митридата, ставшее потом Трапезундской империей династии Комненов?

— Точно так, существовавшее в тринадцатом веке.

— Как же это вдруг началось? — спросил Фрунзе.

— Клематиус — имя одного монаха. Он уехал было в Америку, но вернулся, чтобы участвовать в разрушении Турции. Есть в Инеболу холм, называемый Монастырь. Здесь Клематиус устроил явку для наших врагов. Стали разжигать вражду. Идея Понта завела многих румов — турецких граждан в военные отряды. Эти отряды стали бандами грабителей и убийц. Таково качество идеи.

— Так легко подняли оружие румы-крестьяне?

— После Мудросского перемирия, — отвечал Сабит Сами, — к нам получили свободный доступ антантовские агенты. Умело агитировали: покоряй мусульман-дикарей, истребляй кемалистов, отними у них власть… Приехали пропагандисты даже из американских учреждений… Управляющий табачной фабрикой «Режи» связался с румами Центральной Анатолии. К несчастью, западные деятели преуспели в обмане анатолийских греков. Собрали и в Закавказье армян и греков, обманули и их, отвезли в Анатолию воевать против нас…

— Признаюсь, не знал!

— Их одевали, кормили под видом эмигрантов. С христианской добротой. Офицеры прибывали под видом членов миссии Красного Креста… Митрополит провел демонстрации по всему побережью и на плато. Христиане в церквах проводили военную подготовку. Афинский премьер-министр дал вселенскому патриарху инструкции… Офицеров присылают афинских, английских, даже из армии Врангеля.

— Откуда же берут оружие? — спросил Фрунзе.

— У Англии и у Греции много кораблей… Они близко подходят к нашим черноморским берегам, спускают лодки, груженные винтовками. Раньше подходили и русские…

— Царские, — поправил Фрунзе. — Хочется разграничить.

— Да, да, — согласился Сабит Сами. — Русских греков снабдили оружием, отобранным у Энвер-паши на Кавказском фронте. В горных селениях румов появились арсеналы. Винтовки, бомбы, пулеметы, амуниция… И вот отряды Понта заняли проходы в горах. Под руководством Антанты начали войну. Жертвы… Ответные действия… Чем дальше, тем больше…

— Я начинаю понимать положение и боль Турции…

— В Константинополе сформировали секретную полицию Понта. На миноносце «Эйфель» привезли к нам целый отряд…

— Но все же большого успеха отряды Понта не достигли?

— Взять всю власть они, конечно, не смогли. Оставалось, повторяю, поджигать, грабить, убивать. Это делали и делают с неслыханной жестокостью.

— Но сейчас, я полагаю, огонь гаснет, сходит на нет?

— Сводится нами на нет. Я получил указание Гази принять меры… На плато преследовал понтийские банды Третий армейский корпус. Теперь, после Сакарийской победы, мы тверже держим в руках побережье и горы. На дорогах через каждые десять верст — наши позиции. Румы начинают сознавать, что зря проливают кровь сограждан-турок, напрасно раскалили неслыханное ожесточение…

Фрунзе услышал, как велико отчаяние жителей Малой Азии, которые давно стали игральными картами мировой азартной игры президентов и премьеров. Воссоздать государство Митридата, покоренное когда-то Римом! До чего же это цинично — древней историей оправдывать злодеяния, убийство соседа, с которым прожил в мире шесть веков и даже пользовался его силой. Долгие века турки и румы мирно торговали, рядом строились, растили хлеб, пили воду из одного источника. И вот превратились в ярых врагов. Из западных санджаков изгоняется турецкое население, из Причерноморья — мужское греческое.

Фрунзе рассказал полковнику о циркулярном обращении Чичерина ко всем правительствам: отмечены факты злодеяний оккупантов, и об ответе: факты доведены до сведения Афин, и только-то.

Оказалось, полковник Маркса читал в подлиннике и отчасти разделяет коммунистическую программу. Находил, что в турецкой армии идея дружбы с Советами пустила глубокие корни… О его отношении к личности командующего Карабекир-паши Фрунзе, разумеется, спрашивать не стал.

Полковник проводил гостей до экипажей, вновь взглянул на красноармейцев у подъезда. Буденовки!

В экипаже, отъехав, Фрунзе весело сказал:

— Симпатичный, отличный полковник! «Манифест» читал… И смотрите, ненависти вообще к грекам или к армянам у него никакой! Умница… А война идет ожесточенная. Очень! Только и слышишь слово «харб» — «война»…

Вечером Фрунзе записал в дневник:

«То, что я услышал о подвигах воинства Константина, не поддается описанию. Уведено поголовно мужское население пленниками… сносятся целые селения. Толпы беженцев, лишившихся крова и имущества, заполняют сейчас всю Анатолию… Те же взаимоотношения между воюющими сторонами, что во времена Аттилы и Чингисхана… Турецкий крестьянин твердо продолжает выносить все тяжести войны и сохраняет упорную решимость бороться до изгнания врага. Другого выхода у него нет».

Еще только выехав из Харькова, Фрунзе думал о том, как нужен мир и Республике, и Турции самой. А когда проехал Кавказ, услышал тревожное — нападут турки! — когда услышал Кемика, который с ужасом говорил о прошлом, когда увидел нефтяников-азербайджанцев, грузин, армян, для которых война — у ворот, и, наконец, теперь, в Трапезунде, когда ближе узнал о греко-турецкой вражде, вызванной исключительно подлой и провокаторской работой империалистов, — он подумал, каким счастьем для миллионов людей был бы советско-турецкий крепкий, незыблемый мир и союз.

НОЧНАЯ ТРЕВОГА

Горы за Трапезундом труднопроходимые. К югу резко поднимаются, разрезаны ущельями. Нагромождение скал, теснины, а внутреннее плато рассечено сбросами. От берега к перевалам — лишь тропы. Даже западнее нет аробных дорог: крестьяне свозят с поля хлеб на санях либо вьюками на буйволах. Надо плыть в Самсун. Затем и пришлось ждать у моря погоды.

По разговорам на пристани, в торговых рядах и на обедах Ваня узнал за дни шторма немало турецких слов: «чердак», «кушак», «папах» звучали как русские.

Шторм передвинулся, можно ехать дальше. В отеле появился юзбаши — капитан. «Баши» — «башка, голова». А что такое «юз»? Он в темной короткой шинелишке, в талии перехвачен ремнем, от горла — ряд блестящих пуговиц. Стройная фигурка. Ваня повел его к Фрунзе, узнал, что звать юзбаши Хасан, прикомандирован сопровождать миссию. Фрунзе спросил, на каком языке говорит. Хасан довольно бойко залопотал на русском: долго жил в Баку, по воле аллаха служил в мусаватистском флоте, ходил по Каспию, дрался с большевиками. Но теперь большевики, сказал, ему «наравятыса». Почему? Когда приехал на родину — увидел картины нашествия оккупантов.

— Они убили моих родственников в садах возле Смирны, срубили сады. Большевики помогают изгнать их. Только глупый дерется теперь с большевиками… Я не глупый!

Конечно, время дает ум.

…К последнему дню ноября затих грохот моря. Из окон увидели, что волны улеглись. К темну и снялась миссия. Экипажи затарахтели к причалу: «Георгий» повезет миссию в Самсун.

На набережной под фонарями на этот раз все было как полагается. Провожать приехал сам вали, с ним полковник Сабит Сами и полицмейстер. Фрунзе увидел: поблескивают над головами, кажется, пожарные каски. Нет, оркестр! Под турецкий марш труб ибарабана на мокрой мощенке пристани в красноватых огнях, пришлепывая, шел невесть откуда взявшийся взвод почетного караула.

«Ага! — подумал Фрунзе. — Вали протелеграфировал в центр и получил инструкции? Нас в Ангоре ждут?»

Несмотря на хмурую погоду и — впереди — черную ночь, на душе стало весело. В ответ на лучшие пожелания хозяев Фрунзе обеими руками жал каждому руку, по-восточному прикладывал ладони к сырым перекрещенным на груди ремням.

Юзбаши Хасан, молодцевато выкатив грудь, ловко сошел по трапу, мелькнул у фонаря и пропал в глубине лодки. Когда спустились Фрунзе и Ваня и катер отвалил, оркестр ударил громче и слышался, пока лодка шла к «Георгию». Наконец стало тихо, только стук машины и плеск волн.

На палубе Фрунзе прошелся в сопровождении капитана «Георгия». Тот хрипло говорил:

— Здесь под брезентом пулемет… Еще два по бортам… На носу орудие… Но снарядов — одна жалость… Команды пятьдесят человек… Есть винтовки.

Фрунзе горько усмехнулся:

— Дредноут Черноморского флота!

— Машина исправная. В случае погони — уйдем.

Наморси — начальник морских сил Республики распорядился во всех случаях помогать кемалистам, перебрасывать боеприпасы в анатолийские порты, перевозить дипкурьеров… В Черном море ходили суда типа «Строгий» и «Свирепый» — всего лишь двести сорок тонн водоизмещением. «Георгий» был вот из таких.

Люди на палубе стали у борта, прощались с Трапезундом. Фрунзе снял буденовку и, глядя на блещущие под лучом прожектора волны, наклонил голову:

— Товарищи, почтим память Субхи.

Стучала машина. «Георгий» шел вдоль берега в сторону Босфора. Разлеглась ночь, в черноте неба светились крупные звезды. Ване хотелось спать, но за бортом, невидимая, дышала тревога.

В каюте, в тепле Ваня сказал, что «моментом» организует чай. Юзбаши Хасан, изображая спокойствие, сказал, что не откажется от чая. Фрунзе спросил капитана об обстановке на море.

— Слава аллаху! — захрипел капитан. — Покуда что удавалось избегать нападений… Антантовские корабли блаженствуют себе в Мраморном море, топливо имеют, вооружение полное. В Черное море ходят, когда хотят… Через Смирну подбрасывают королю то, сё…

— А как турки принимают вас? Я слышал, придираются?

— Последнее время — да. Коменданты на берег не пускают. Но турецкие матросы нас благодарят… за спасение!

Капитан рассказал, как однажды турецкие корабли «Эддин реис», «Перевеза» и транспорт «Шахинн» бежали из-под носа англичан из Босфора, англичане погнались и захватили их в Синопе, разоружили. Но сто пятьдесят моряков-патриотов, все храбрецы, сумели и из Синопа увести свои корабли, бросились к кавказским берегам. Кемаль обратился к Ленину, и вот южнее Геленджика мы приняли турок, благополучно провели в Новороссийск и поставили под защиту береговой артиллерии. Матросов взяли на довольствие, корабли вооружили.

— Сам Мустафа прислал нам в Новороссийск благодарственную телеграмму, — сказал капитан. — Где-то в марте в полном снаряжении отправились они в кемалистский порт на боевую службу.

…В середине ночи вахтенный сигнальщик различил в черноте моря белые огоньки. Параллельным курсом шел какой-то корабль, верно из тех, которые хозяйничали в Черном море. Греческий? Английский? Через полчаса сигнальщик доложил:

— Приближается…

От неизвестного судна прянул и тотчас по небу махнул, затем уперся в море белый луч прожектора.

Капитан взошел на мостик. В это время вахтенный сообщил:

— Сигналит — остановиться.

На «Георгии» объявили тревогу. Люди как один поднялись, заняли места у пулеметов и орудия. Красноармейцы приготовили винтовки. Матросы расчехлили спасательные лодки, раскрыли ящики с пробкой. Юзбаши Хасан заволновался: если судно греческое и возьмет «Георгия» на абордаж, его, турка, захватят в плен.

Капитан доложил Фрунзе, спросил:

— Что делать будем, товарищ командующий? Думаю, не останавливаться.

— Да. И на сигналы не отвечать.

Капитан велел погасить бортовые огни, даже прожектор «Георгия», по курсу парохода освещавший море, чтобы вовремя заметить случайную мину и отвернуть от нее. Со стороны открытого моря вновь поступили сигналы неизвестного судна — остановиться.

— Ни в коем случае, — повторил Фрунзе. — По-моему, только вперед! В такой темноте никто никакими пушками нас не поразит.

— Опасаюсь мин, товарищ командующий, если без прожектора все идти.

— Рискнем…

Вскоре вахтенный доложил, что с правого борта все ближе огни чужого судна. Фрунзе спросил, можно ли здесь прижаться к берегу.

— Скалы, товарищ командующий, — ответил капитан. — Сплошные скалы…

— Так ведь и для разбойника скалы. Он побоится и отвернет.

— Сейчас берег немного отступит, и мы круто повернем, — согласился капитан.

Пират продолжал прижимать «Георгия» к скалам.

Сигналы все ярче, колючее. Казалось, что чужое судно уже совсем вот подошло к «Георгию». Юзбаши Хасан на палубе решил, что лучше переодеться, спрятать свою турецкую военную форму — если судно греческое…

Ваня одного с Хасаном роста:

— Хорошо, юзбаши, принесу сейчас свой запасной комплект.

Хасан, не мешкая, надел красноармейскую форму, горячо поблагодарил. Ваня поправил на его голове буденовку:

— Не бойся, и так и так в обиду тебя не дадим.

Фрунзе неподвижно, казалось, в полном спокойствии стоял под электрическим фонарем, освещавшим кружок на палубе.

Чужие огни теперь были слева, как если бы «Георгий» вдруг повернул и пошел обратно в Трапезунд.

— Вот, кажется, он уже и потерял нас, — сказал Фрунзе.

Погас чужой прожектор, мрак сгустился. Постепенно люди на «Георгии» успокоились, Хасан сидел на ящике, сгорбленный, с влажными щеками, бормотал:

— Покарай их, аллах!

За горами взошло солнце, и Ваня впервые увидел палубу «Георгия» при дневном свете. От ночной тревоги не осталось и следа. Орудие укрыто. Под замасленным брезентом угадывался «максим».

Весь день «Георгий» шел вдоль обрывистого кряжа, мимо редких селений в ущельях. Наблюдение за морем по курсу велось и днем: случалось, мина заплывала даже в порт. Ваня стоял с командующим у борта, смотрел, как играют в море дельфины, которых древние почитали сказочными животными. Хорошо! Словно и нет в мире никакого «харб» — войны. Фрунзе сказал:

— Ишь ты, провожают! А гладь-то какая, кажется, что по Волге идем.

Фрунзе отправился полежать, почитать. Показался Кулага с папкой в руках. Ваня встретил его вопрос сом:

— Скажи, чем тут война окончится, кто победит?

— Иван Мудрый, ты же сам все знаешь.

— Турки, думаю! Антанта ныне — обыкновенный напившийся комар…

— То есть? Здоров ли ты? Ты, брат, в тупик меня загнал…

— А что? Комар, который насосался крови, разбух. Летать уже не может, чуть прижми — и мокрое место от него осталось.

— Фило-ософ… Иван Спиноза! — сорвалось у Кулаги.

Странно, что он, грамотный и думающий, не мог сразить простецкого Ваню и только раздражался его неожиданной логикой. Любой спор между ними заканчивался насмешничаньем, и, недовольный собой, Кулага стремительно уходил. Сейчас он сказал:

— Частушки неплохо сочиняешь, а в политике вот плаваешь, вернее, тонешь… Раз, два, три, четыре, пять. Вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает… Охотник бегает, зайчик прохаживается, только в сказочках бывает подобная нелогичность… Так и твои комариные соображения…

— Ладно, — сказал Ваня. — С Кемиком-то будешь теперь мириться, нет? Какая с Кемиком у тебя политика?


В десять вечера темная даль по курсу искололась стрелами от многих огней. Цепь огней будто петлей охватила внутренний рейд Самсунской бухты. В нее и вошли. Обозначились темные корпуса пароходов. В полутьме между ними ходили лодки. В резком свете прожектора выпятился толстый поднятый нос военного корабля. «Георгий» прошел мимо него неширокой полосой, блеснувшей воды. Это был американский «стационер» — миноносец, будто бы охранявший своих в Самсуне. Он пришел незадолго до «Георгия». Видимо, это он, американец, и сигналил ночью «Георгию» — остановиться.

…С первых же дней революции в России богатая Америка вместе с Антантой кричала: «Остановить!» Американский консул в Москве Дьюит Пуль встретился с мятежными белогвардейскими генералами. Америка поддержала высадку англичан на севере России, сама послала свои военные корабли в гавани Белого моря. Президент Вильсон отказался принять полковника Робинса, который привез из Москвы мирные предложения Совнаркома. Сколько раз обращались к Америке с призывами — через консула, через представителей нейтральных стран, в радиограммах, через друга Советской России Нансена. Нет! Вместо мира — нота государственного секретаря итальянскому послу: США не собираются признавать Советскую власть, никакому другому государству признавать не советуют… И вот ловят советского «Георгия» в Черном море, приказывают…

Слышался гром цепей лебедки, гул прибоя — волна билась о камни набережной. «Георгий» бросил якорь. Спустили лодку, а в нее — юзбаши Хасана, снова надевшего свою форму… Он вернулся с властями, и миссию группами перевезли на ночной берег. Здесь пахло конским потом, стучало множество экипажей, громоздились горы имущества… Из темноты с гортанным, будто задушенным криком вынырнула орава носильщиков в пиджаках, надетых на голое тело, похватала вещи миссии и с ними исчезла. Затем экипажи с шумом и грохотом перебросили миссию в какой-то конак, то есть особняк. Это был отель «Монтика-Палас». Сюда вдруг один за другим — караваном — подошли те носильщики с вещами, по-турецки — хамалы, которые обслуживали гостей. Они косились на объявившихся здесь полицейских, суетливо перекладывали мешки и ящики с места на место. Ваня не понимал, в чем дело:

— Чего это вы?! Мешки давайте сюда.

Но сразу же понял, когда подошедший Хасан приказал:

— Носильщики, положите же вещи, и прочь! Оплаты нет. — А к гостям обратился с почтением: — Да будут светлы ваши очи. Вы находитесь под высоким покровительством нашего государства, не расходуйтесь, прошу вас.

Ване, Кулаге, всем было неловко. Но вот полицейские завернули за угол, носильщики сгрудились вокруг гостей, стали хватать за руки:

— Большевик, послушай, полиция, ах, говорит, не платить за работу. Но ведь Ленин — да? — справедливый человек, не обидит рабочего.

Кулага взял руку носильщика, положил деньги на его ладонь, прихлопнул своей. Ваня тоже похлопал хамала по плечу:

— Возьми! От красных солдат. Понял? Коммуна! Коммуна!

ГУБЕРНАТОР И БУДЕНОВКА

Равнина Самсуна с трех сторон замкнута горами. Город у их подошвы подковой охватывал залив. Торговый город, коммерция-негоция. Дороги отсюда во все концы… Из окна отеля Ваня увидел на рейде шхуны и парусные лодки под названием «сандалие», действительно похожие на сандалию. Две пристани на железных сваях. Вывозили отсюда много овец, хлеба, шерсти, кож. А сгружали здесь сахар, мануфактуру и американский керосин.

Белые домики кучно стояли на склонах. Первый этаж каменный, второй деревянный, крыши черепичные и железные. Пока в городе тихо. Только вот в холле отеля весь день толкутся бежавшие с Кавказа…

Раньше было много консульств, ныне одно — американское. Если дела пойдут хорошо, сказал командующий, то вновь откроется и русское, теперь — советское.

Утром после чая в номере, подпоясываясь, командующий подошел к приоткрытому окну, посмотрел вдаль:

— Еще сутки, и тронется наш караван… Пойдем по шоссе на Сивас. Тут-то и держать карабин наготове.

— Не привыкать, Михаил Васильевич, — Ваню задело название «Сивас». — Вроде «Сиваш», Михаил Васильевич… Ведь это кому рассказать, как бились… А здесь, в отеле, в холле этом и в ресторане внизу — эти, беляки… Спускался за чаем, видел. Опасаюсь…

— Всех подряд не бойтесь. Среди них немало обманувшихся… Птицу кормом, а человека словом обманывают. Вероятно, понимают теперь… Кстати, вы лично как голосовали на том собрании в школе — расстрелять или помиловать Слащева?

— По человечеству если, то его казнить следовало. Бешеный волк и тот меньше виноват. Но я по понятию голосовал — за амнистию, чтобы постановление ВЦИК исполнить.

— Значит, сознаете, что ныне опасна не только военная, но и провокаторская работа белогвардейцев. Белые генералы заинтересованы в солдатах, вот и отнимайте у генералов главное — людей.

Ваня надел буденовку, сунул браунинг в карман:

— Пойду, Михаил Васильевич, посмотрю обстановку.

Получив разрешение идти, Ваня спустился было вниз. Обеденный зал гудел, наполненный этими беженцами… Но вдруг из окна увидел Ваня, что прямо к отелю катит экипаж на паре коней в нарядной, с бляшками, упряжи. Кто-то в холле сказал, что это едет мутесариф — губернатор.

Ваня пушинкой взлетел наверх — поприбирать табачный пепел и всякую крошку в апартаментах. Не успел вздохнуть, как с визгом открылась дверь и впереди небольшой команды вошел толстенький, загорелый, веселый турок в малиновой феске с кисточкой.

— Приветствую вас, выдающегося предводителя Фрунзе, рекомендуюсь лично: мутесариф Феик! Будьте радостны у нас. Спасибо, что приехали. Я верил: Красная Армия не будет против нас воевать!

Милый человек, ему инструкции ни к чему, не велика птица, за политику не отвечает, просто рад приветствовать честных гостей и с ними повеселиться, — он расцвел, пожимая руку командующему. И ведь не прикидывался! Сказал: «Как приятно ваше общество». Острым глазком кольнул Ваню и — цап с его головы буденовку, примерил на себе… Умный, видимо, никаким наговорам не верит!

Феик еще немного поговорил и вдруг всех зовет ехать в самоуправление, там уже собрались депутаты, он уже приказал подать экипажи — в Самсуне, слава аллаху, извозчиков хоть отбавляй.

Ехали недолго, и вот он, конак с зеленой крышей и высокими окнами на втором этаже. В зале за длинным столом чинно сидели на гнутых стульях степенные турки. Поздоровавшись с ними, подсели и начали разговор. Турки мало что знали о большевиках, задавали смешные вопросы. Один, в очках, сказал:

— Некоторые личности утверждают, что большевики — это джины, шайтаны. Если мы не уйдем от них, то они уничтожат нашу душу, мечети взорвут, с женщин сдерут покрывала. Всех загонят в ущелья без выхода. Мужчин отвезут в русские степи — работать вместо скота.

Командующий долго смеялся, потом сказал:

— Неловко отвечать на подобный вздор. Он сочиняется людьми, которые хотят обмануть других людей и так удержать свою власть.

Турок в очках кивнул: я и не верю.

Командующий заговорил о торговле, и мутесариф Феик тотчас сказал:

— Ах, этот король Константин! Захватил лучший порт, губит посевы, скот, стреляет по кораблям, торговать совсем не дает. А нам весьма желателен честный товарообмен…

Анатолии нужен цемент, железо, ткани, посуда. Взамен предлагает шерсть, кожи, сухофрукты. И хлеб! Пшеницу! И хороший табак!

— Привозите нам бакинский керосин! — попросил Феик. — Ведь американский такой дорогой. А бакинский привозят лишь контрабандисты.

— Каким же путем? — насторожился Фрунзе.

— Морем. В сандалие везут завинченные банки. Перевернется сандалие — не утонет банка с керосином. Дайте законный керосин.

Все засмеялись. А Фрунзе тихо — сидевшему рядом Дежнову:

— Сейчас и продумать бы нашему Внешторгу, и решить керосиновый вопрос… Стало быть, и керосин…

Ваня вспомнил, как в долгие зимние вечера в Шоле мать ходила к соседям одалживать плошку керосина.


Беседа в доме самоуправления продолжалась. Фрунзе отдавал себе отчет в том, что впечатление, какое оставит миссия у местных властей и у населения, несомненно скажется в Ангоре во время официальных переговоров. Он чувствовал, что турок волнует неизвестность — как смотрит советская сторона на переговоры Турции с западными странами, на соглашение, только что заключенное с Франклен-Буйоном?

Фрунзе поднялся за столом:

— Мы с самого начала идем к мирным соглашениям. Все живут на одной земле и связаны общими экономическими отношениями. Из них не выпрыгнешь… Турция ведет переговоры с Западом? Хорошо. Но только бы не попала в кабалу. В этом случае борьба турецкого народа и наша поддержка окажутся напрасными. Мы не против соглашений, мы против кабалы.

Речь Фрунзе произвела хорошее впечатление… Мутесариф, с ним депутат Национального собрания от Самсуна Эмин провожали Фрунзе к отелю.

Разговорчивый и любезный, мутесариф Феик показывал то на порт, то на дома: смотрите — Самсун, а там в горах — Хавза, это города нашей революции. Мустафа Кемаль высадился вот здесь, шел по этой вот набережной. В Самсуне, в Хавзе сделаны первые шаги для объединения нации. Отсюда Кемаль посылал циркуляры и воззвания в армейские корпуса, в «Общество защиты прав», к народу. И собирал друзей.

— Кого вы имеете в виду? — спросил Фрунзе.

Вмешался Эмин:

— Я позволю себе произнести их имена. Это храбрейшие Рауф, Рефет и Фуад. Во главе с нашим уважаемым Гази однажды ночью они собрались тайно в темной комнате и решили…

Бросилась в глаза взволнованность Эмина. Он вчера зачем-то приехал из Ангоры. Будто бежал. Похоже, там у него какие-то неприятности.

— Личность многое решает, — сказал Эмин. — Рекомендую обратить внимание в Ангоре на известнейшего нашего деятеля Рауф-бея.

— Несомненно, встречусь с этим господином, почту за честь.

— Я скоро вернусь в Ангору, — сказал Эмин. — Надеюсь содействовать вашей встрече с этим выдающимся деятелем…

— Заранее благодарен, — и Фрунзе обратился к загадочно молчавшему Феику. — Кажется, и в Самсуне высаживались английские войска?

— Увы, да, и устроили базу для действий против Крыма. Было неспокойно. Местные румы нехорошо вели себя, убивали, жгли. Власти растерялись. Войск нет. Все средства расхитили оккупанты. Но Гази не покинул нас, пока не добился освобождения Самсуна…

— Самсуна не покинул также Рауф-бей, — вставил Эмин.

— В несколько дней Гази привел в порядок дела Самсуна, укрепил власть. Подтянул войска… Переписка шла с Ангорой, Эрзерумом и Сивасом. А из Западной Анатолии в эти дни поступали только случайные сведения. Телеграфисты часто сами от себя сообщали: враг захватил Манису… оккупационные войска появились там-то… Двадцатый корпус выступил пешком, где находится — неизвестно… Или вдруг сообщение: мятеж в Кастамуни… беспорядки в Кайсари. Английские прислужники повсеместно пытались взять власть, но Гази предупреждал их намерения.

— Кемаль и Рауф работали вместе, — твердил депутат Эмин.

— В Хавзе он дольше пробыл, — продолжал мутесариф. — Готовилась высадка константинопольских офицеров в Самсуне. Они имели указание захватить Мустафу Кемаля. Он об этом узнал, сам захватил их и заставил служить нации.

Мутесариф посоветовал Фрунзе не ездить ночью даже с охраной.

…Фрунзе и в Самсуне нанес визит местному воинскому начальнику.

Стоя у низкого стола посреди комнаты, украшенной красно-коричневым ковром, негнущийся, высокого роста человек приветствовал русского резким движением руки. Он слегка наклонил стареющую голову в меховой плоской шапочке и сразу заявил, что он, военный, ни о чем невоенном ничего не знает и говорить не расположен. Фрунзе показал на свою буденовку:

— А ведь и я как будто солдат.

Лицо старого служаки осталось неподвижным. Он отказался изъясняться по-французски и через переводчика прямо спросил, с какой тайной целью прибыла миссия. Фрунзе спокойно ответил:

— Цели открыты. Страны, как люди, не могут быть одни.

Начальник шире раскрыл неподвижные глаза, забарабанил пальцами:

— А твои войска в Батуме?..

Аскер принес и поставил на стол кофе, фрукты. При этом он краешком глаза взглянул на Фрунзе. Так, словно пожалел русского офицера со светлой чистой кожей лица, с ясным голосом, видно мягкосердечного и не очень здорового. Аскер помедлил у двери, словно ждал, что ответит русский о Батуме. Фрунзе ответил:

— Весной, в день подписания русско-турецкого мирного договора, чьи-то войска захватили часть Батума, почту, милицию. Вот и подошла Красная Армия, выручила грузинский город. А те, чьи-то войска и сейчас накапливаются вблизи…

— Чьи-то? — с легким удивлением переспросил начальник, понимая, что Фрунзе говорит о войсках Карабекир-паши, упорно уходящего из-под контроля Ангоры. — Чьи же? Спросим прямо.

— Уж не британские ли?

Губы начальника дрогнули от невольной улыбки:

— Карабекир пока турецкий офицер.

— Почему же не помогает, не шлет вам подкреплений?

Начальник ответил без уверток:

— Этот паша, отделенный от Ангоры высокими горами, горд и дерзок. Его действий я не одобряю.

— Их одобряет зато сэр Харингтон и его разведка, — сказал Фрунзе. — И король Константин, несомненно, приветствует.

Начальник громко проговорил:

— Я не дипломат и доволен твоими словами. Пожалуйста, еще кофе, и пусть себе хитрят дипломаты. Как в России с табаком? Как слушаются солдаты?

Аскер снова вошел, поднос в его руках вдруг качнулся: «Что происходит! Наш-то вроде обрел язык, толкует».

— Будет мир, так и табак будет, — толковал начальник. — Знакомство нужно, чужие головы знать, чтобы не пугаться. Очень хорошо, что приехал в гости, а не воевать. Известия-то приходили тревожные.


Мутесариф пригласил осмотреть знаменитую самсунскую табачную фабрику. Экипажи покатили на окраину города. Ваня и Кемик были с командующим и потом долго вспоминали эту знаменитую…

Снаружи белая, фабрика внутри была черная, табачная пыль ходила облаками и душила людей. Инженер показывал станки, действительно хорошие, автоматические, и объяснял, что самсунские сигареты знает весь мир, что фабрика стоит на французском капитале фирмы «Режи», но теперь контролируется турецкой властью…

Но такой получился момент, что инженер стал совать Ване и Кемику в подарок много пачек сигарет, а брать было неловко, тяжело — стоявшие вокруг женщины-табачницы (инженер сказал: «Работают тут христианки, как более опытные») и девочки лет по десяти все были измученные, белые, как стены этой фабрики.

И другой был момент — женщины, увидев начальство, оставили станки, стали жаловаться, плакать:

— Умираем! Умираем одна за другой. Мужей, сыновей увели ремонтировать дороги, а мы здесь… захлебываемся, кашляем… Совсем туберкулезный воздух… Все умрем… И наши дети тоже… Фабричного заработка не хватает на хлеб… Вечером наши дети, девочки, предлагают себя богатым мужчинам на улице…

Инженер, как и все, слушал печально, сказал, что действительно, много работниц умирает.

Кемик потом говорил Ване:

— Я все думал о Маро… А что, если и она? А вдруг она где-то здесь? Выбежит из-за какого-нибудь ящика, бросится ко мне с криком: «Мой брат!» Узнала бы меня, хотя и в красноармейской форме?..

БЕЛЯКИ

В Самсуне Кемик ходил с Хасаном по извозным конторам, — подешевле бы нанять лошадей. Торговый Самсун знал, где ему построиться: близко горный проход высотой всего в восемьсот метров. Через него шли караваны с кладью табака с прибрежных плантаций, арбы с фруктами из садов Амасьи, Токата, Османджика. В Самсуне пятьсот лавок, семьдесят пекарен и тридцать караван-сараев — постой для двух с половиной тысяч лошадей.

В конторах Кемик говорил по-турецки. Его спрашивали:

— Ты — турок?

Он отвечал утвердительно. Спрашивали:

— В плен попал к русским?

Не моргнув глазом, сочинял:

— Отец с матерью поселились в Крыму. Я тогда мальчиком был.

— Хорошо, — говорили ему. — Служи русским.

— Они теперь своих армян не пускают против нас воевать.

— Первый случай за тысячу лет.

— Царя вознесли на небо.

— Как только вознесли, так все изменилось.

— Теперь бы еще одного вознести, чтобы враги успокоились.

— Русские помогут вознести.

— Потому и дешево сдам им лошадей.

За упряжку все просили одинаково — сто лир. А лира в конторах Батума в день отплытия миссии шла за двести тысяч рублей. Кемик пил кофе с хозяином самой крупной извозной конторы. Внося задаток, условился, что лошади бессменно повезут до Ангоры, при любой дороге и погоде. Расчет — там с арабаджибаши, старостой в караване.

— Но срока приезда не указываем, — условия ставил хозяин. — А если разбойники, то за убитую лошадь отвечаешь по ее стоимости.

— Э, нет! — воскликнул Кемик. — Пусть отвечает мутесариф! Самсунские лошади, самсунские дороги, самсунские бандиты, Самсун и отвечает.

— Хорошо сказал — поймал, — вздохнул хозяин. — Аллах добрый, за всех ответит. Все от него.

— Что за люди в бандах? — спросил Кемик. — Попадаются ли… армяне?

— Армяне? В наших краях армянских дружин не было. Это где-то там, за другими горами… И кто сказал, будто они навеки наши враги? В моем деле до мировой войны и большого преступления Энвер-паши я имел доход от турецких армян-скотопромышленников. Они были гостями в моем доме. В нашем городе армянские мастера мечеть построили… А в разбойниках ныне турки-дезертиры, черкесы, потом и румы. Есть банды чисто турецкие и чисто греческие. Есть смешанные — в них турки, греки… Вражда… Аллах же не велел. Мы его не слушаемся и вот уже принимаем наказание…

Кемик упорно смотрел, не отводил глаз:

— Кое-кто интересуется: допустим, через Самсун проезжает армянский детский дом и дети погибают от голода…

— Люди помогут… Здесь много богатых, сделают пожертвования.

— А в Эрзеруме?

— Там тоже… Милостыню обязаны подать.

Кемик нанял пятнадцать пароконных повозок. По лошади на человека. В повозках поместится и имущество — ящики с подарками, продовольствие на две недели. Кое-что еще призакупит Кемик в придорожных деревнях, где дешевле.

Земля Самсуна стала легкой. Но турецкая феска все же алая, как кровь… В мыслях Кемика путаница: ущелья, наполненные убитыми, и мирный вид, гостеприимство турок.

…Фрунзе, Андерс и начштаба самсунской дивизии сидели в номере над картой, отмечали расположение застав, опасные подъемы и спуски, неспокойные места.

Ваня тем временем отправился вниз, в гостиную, которая называлась — холл. Через этот холл, полный белогвардейцев, сейчас пройдет Фрунзе — садиться в повозку. Ваня с револьвером в кармане неторопливо спускался по деревянной лестнице. Из темного коридорчика на площадку вдруг выступил владелец отеля, схватил за рукав и потянул к себе Ваню, шевеля черными усами, зашептал:

— Дай совет. Я грек, но меня не трогают. Я русскоподданный. Властям вреда не делаю. Соблюдаю законы. Лучший отель в городе! Все в нем живут: французы, итальянцы, американцы…

— Ничего отель, — подтвердил Ваня. — А что тебе надо?

— Имею просьбу к гражданину Фрунзе, чтобы вступился в Ангоре за мирных несчастных румов… Можно его просить?

— К Фрунзе может обратиться любой… Но, между прочим, товарищ Фрунзе знает, что и где сказать. А я скажу: главное, чтобы люди положили оружие. Для нас все нации равны, грек или турок. Необходимо жить мирно.

Внизу новое препятствие. В закутке под нижним маршем, где легко спрятаться и прицелиться в затылок человеку, сошедшему с лестницы, Ваня обнаружил в тени судомойку, русскую женщину из Крыма. Владелец отеля обычно окликал ее «Манья».

Настоящее имя ее было Матрена. Убирая со столов посуду, она говорила красноармейцам: «Как покушали, сыночки?» Однажды Ваня видел ее заплаканной. В закутке она будто ждала кого-то, красивая, хотя и немолодая, с сережками в ушах. Ваня спросил:

— Что, свидание какое назначила?

— Братик мой, сыночек миленький, забери меня домой…

— Так ведь сам в другую сторону еду, — растерялся Ваня.

— Куда хоть, только с вами. Обманули меня господа.

Семья чиновника увезла ее из Крыма. Увязывала, волокла на пароход их имущество, а на турецком берегу, когда надобность в ней миновала, объявили: «Денег у нас мало, оставайся здесь». И укатили дальше.

— Бросили, как кошку, съехавши с дачи. Дура, дура, дура! — принялась стучать кулаками себе в виски. — Спаси, не сплю, не ем, об одном только думаю: домой, домой…

— Ну, не плачь же ты, ей-богу. Это надо у командующего спросить. На обратном пути, если возможно, то обязательно. Соберешь кофты-юбки, сядешь на пароход и ту-ту-у-у!

— Не обманываешь? — улыбнулась, помолодела.

— Ведь не господин, а большевик я. Всего хорошего желаю. А теперь меня оставь, у меня дело.

Ваня двинулся в холл. Обстановка такая: заняты все стулья у стен и возле овальных столиков с газетами, шахматами и игральными картами. Два десятка человек в полувоенной одежде стояли компаниями ближе к углам зала, мордатые, усатые, носатые, смуглые. Может, осетины или черкесы. Бывшие офицеры белогвардейские, хорошо говорят по-русски… Сейчас ничего как будто подозрительного. Ваня помедлил и сразу же беляки окружили его, с любопытством разглядывали даже пуговицы на гимнастерке. Один другому сказал:

— Смотри, какие стали там эти пролетарии на троне!

— И прически носите? — спросил один, будто насмешливо.

— Как видишь, — ответил Ваня. — Не запрещается.

Через холл грузно прошел к двери Андерс, и Ваня намеренно отдал ему честь. И сразу же вопрос:

— Разве и у вас… под козырек?

— Не обязательно, но при желании, — объяснил Ваня. — Просто здороваемся, как люди. Почему это вас удивляет?

Один, усатый, усталый, задумчиво с усмешкой качал головой, мол, худо повернулась моя жизнь… Зачем же это он и другие пришли сюда? Верно, им снится дом. Поняли, что пропадает жизнь.

Большинство-то беженцев, и вот эти в холле, ненавидят теперь Антанту, которая и втравила в это страшное дело — выступить против Советов. Вот точно как греков и дашнакских армян втравила — выступить против Кемаля. Так она и получилась, пропащая жизнь. Пробавляются теперь мелкой спекуляцией, на паях открывают по турецким городам фотографии и столовые. Генерал Фостиков (прошлый год его стрелковый корпус был накрыт красной дивизией за Сивашом) содержит кафе-шантан и торгует русскими женщинами.

Трудно было с ними говорить. Зачем воевали, зачем десять тысяч и Антона Горина положили на Перекопе? Ваня совсем кратко отвечал на некоторые вопросы. Тем более что кое-кто из спрашивающих и сейчас, возможно, работал на Антанту. Поди разгляди, кто тоскует, а кто прицеливается.

За спиной Вани на скрипучей лестнице послышались шаги, и тотчас один из беляков — он стоял ближе к ступеням — сунул руку в карман, насторожился, прислушиваясь к скрипу. Ваня отступил на шаг и также сунул руку в карман, где оружие.

А спустился по лестнице Кемик. Ваня взглянул на него. В этот момент белогвардеец кинулся мимо Кемика по ступеням наверх.

Ваня догнал его, схватил обеими руками за ворот пальто и с силой потянул вниз. Пришлось даже поддержать, чтобы тот не упал.

— Что вам здесь нужно?

— На Фрунже… посмотреть. Ну-ка, убрать руки, скотина! — беляк резко повел плечами.

— Грубо выражаетесь! Значит, вы самый бывший…

— Не бывший, я настоящий офицер! — выпрямился тот.

Ваня заглянул ему в лицо. Показалось, что где-то уже видел этого офицера. В Крыму!

— На Юшуни за Перекопом? Нет? Были? В общем, отойдите, ступайте вниз, а не вверх по этой лестнице, она не для вас.

Офицер вернулся в холл и скорым шагом — на улицу.

А по ступеням внутренней лестницы, ведущей в холл, вот уже застучала шашка. Теперь спускался Фрунзе. Ваня бросился к нему. А командующий спокойно стал среди бывших белых, тихим голосом — в зале стало тихо — спросил: знают ли об амнистии, объявленной еще в прошлом году?

Оказывается, толком не знали, что-то слышали, но не верили. А вовсе не знали они, не догадывались и никто не стал им говорить, что этот человек в шинели и с золотой шашкой — не кто иной как Фрунзе, который на го́ре Врангелю и всему белому стану перешел Сиваш.

Подозвав к себе Кулагу, который спустился по лестнице следом, Фрунзе попросил его срочно составить и отнести в местную газету четкое — на русском и на турецком языках — сообщение об амнистии и возможности вернуться домой.

Показался владелец отеля, что-то тихонько сказал не по-русски кавказцам, и они — неохотно — покинули холл. А вошли мутесариф Феик, с ним местный воинский начальник, в гостях у которого побывал Фрунзе. Пришел и юзбаши Хасан. Беседовали в холле, пока заканчивались сборы. О чем именно, Ваня не слышал: он, Кемик и Хасан вышли проверить готовность каравана. Никак не собрать подводчиков — арабаджи, все делается неспешно и как аллах на душу положит.

Но вот все же в улицу по одной стали въезжать рессорные повозки, по-турецки — яйлы. Как русские, военные, однако и с брезентовым домиком в форме бочки и с окошечками. В общем, фургон. В бочке только двоим поместиться, либо сидеть, поджав ноги, либо растянуться — лежать, не видя, что делается окрест и даже на дороге. Так! На окошечке клапан, откидывается наверх и закрепляется. Значит, можно будет смотреть. Хорошо, что шины еще толстые; истончившаяся, со стертыми головками винтов однажды соскочит, деревянный обод враз растреплется на камнях, и фургон сядет.

Вот уже вроде все пятнадцать фургонов подошли. Один подкатывал к подъезду, и красноармейцы дружно его загружали, отъезжал — загружали следующий. Караван растянулся в извилистой улице на полверсты. В голове и в хвосте его встали охраной турецкие кавалеристы, в папахах и башлыках, в рваных бурках.

Ваня осматривал лошадей… В кавполку у Днепра и в Крыму навидался лошадей разной масти и стати. Таких встречал кровей, что как-то совестно было подходить к ним с нагайкой или грубо ругаться, когда не сразу слушаются. Вот каряя — черная с темно-бурым отливом… Почувствовал турецкое слово «кара» — черный. В паре с караковой — вороной с подпалинами — опять «кара»… Несколько рыжих с краснотцой, одна игреневая, то есть рыжая, а хвост белесоватый. Держат головы высоко. Роста небольшого, но, видно, выносливые. Похоже, что пугливые, невоспитанные: уздечка с кожаными наглазниками. Но, в общем, кони порядочные, надежные. Дотянут, хотя такая даль, зимняя непогода и часто в гору… Ни оглобель, ни дуги — с этим много возни в дороге. Дышловая упряжка надежней. Вместо седелки — на спине попонка, пришитая к шлее. Шлея сидит плотно. Чтобы на спусках лошадь, упираясь, не вылезала из хомута, а фургон не наезжал коням на ноги.

— Кемик, — крикнул Ваня, — выношу тебе благодарность за правильный подбор конского состава!

Нет, не видели ласки, усиленного корма эти животные. Тощали на крутых верстах, не вылезая из хомута.

Вернулся в отель, чтобы доложить Фрунзе. Сюда же подошел и юзбаши Хасан:

— Путь есть, кони есть, яйлы есть!

— Так давайте прощаться, — сказал Фрунзе.

Феик, начгарнизона, все провожающие стали прощаться. Дальше миссию сопровождать будет не Хасан, а майор, начальник специальной охраны. Хасан вспомнил, наверно, как ночью на пароходе Ваня одел его красноармейцем, подошел:

— Ваныя, брат…

Прощались прямо-таки по-родственному.

Фрунзе теперь надел папаху — теплее…

Ваня поместился в яйлы с Фрунзе, Свой зачехленный карабин сунул под край миндэра — тюфяка, постеленного в фургоне.

Наконец воинский начальник подозвал майора, сказал:

— Ну, раньше аллах, потом ты, надеюсь на тебя.

И караван тронулся. Зазвенели, забрякали колокольцы.

ГЛАВА ПЯТАЯ

СТРЕЛЬБА В ГОРАХ

Под стук окованных колес и высокие заунывные крики арабаджи караван покатил прочь от моря в турецкие, зимние горы.

Путь в глубь Анатолии пролегал по дороге, проложенной тысячи лет назад древними греками. Анатолия по-турецки звалась «Анадолу». Ее срединные земли — однообразные высокие плато и без выходов впадины — просторы степей. Сюда надобно пробиться через внешний мир — цепи гор; проехать глухие чащи, в которых прячутся турецкие, греческие селения; выбраться из черных ущелий: миновать пещеры в горных лесах, где хоронятся вооруженные отряды понтистов и дезертиров. Река Кизыл-Ирмак, стремительная и бешеная, здесь расколола горы; потоки накрошили множество изолированных участков.

Фрунзе избрал этот путь, лежащий значительно восточнее античной Павлогонии с ее лабиринтом лесистых склонов и глубоких впадин. Намеченный им путь — самый выгодный: древние, прокладывая дорогу, учли течения, разливы и буйство рек, ход ущелий, возможность камнепадов и обрушений. К тому же здесь больше различных селений и людей. А встречи, беседы с крестьянами, солдатами, чиновниками — важнейшее в расчетах Фрунзе, в проекте поездки. Нужно увидеть и услышать страну. Понять ее, почувствовать…

Еще до выезда из города начался мелкий частый дождь. Разбитое шоссе непрерывно лезло в гору. Кони прыгали по ухабам, как по валунам. Фургоны размашисто бросало из стороны в сторону. Лошади тащили их местами по ступицу в грязи, надрывая жилы, под плач арабаджи выносили на крутые склоны.

Через час караван выбрался на косой склон меж руслами малых рек Мерд-Ирмак и Курд-Ирмак. Моросливый дождь повис пеленой. Сбоку клапан не отвернуть, и нет никакого обзора. Фрунзе пытался наблюдать из-за спины арабаджи, но дождевая завеса непроницаемо густа, за сорок шагов уже ничего не видно. Можно было только догадаться: въехали в долину, стало быть, попали в пшеничный район, ячмень ведь западнее; там же и рис, и маис, конопля, шафран и марена…

Как жив тут мужик? Лошадки вот у него двужильные: арабаджи утверждают, что с короткими передышками эти кони тянут по семьдесят верст в день, а кормятся часто битой соломой — саманом. Временами Фрунзе казалось, что вот-вот грохнутся кони на крутизне. Нет, выгибаясь, брюхом ложась на дорогу, поднимали фургон все выше…

В Понтийской области недавно господствовал фён. Теперь сюда проникли атлантические ветры. Они прорывались через Центральную Европу к Черному морю и вызывали штормы. (Обозреватели сравнивали их с политическими бурями, также идущими с Запада.) Горы закидывало снегом. На северных склонах лежали пласты в сажень.

Караван поднялся выше, и дождь превратился в крутящийся снег.

Опершись на локоть и положив голову на ладонь, Фрунзе полулежал в фургоне. Только орлы, поднимаясь с дальней каменистой гряды, могли увидеть, что делается впереди на дороге. Да какие там орлы: снежная буря скрыла небо над вершинами. Дорога нескончаемая. До столицы Кемаля далеко-далеко. Как добраться до нее, не сорвавшись с какой-нибудь кручи? Фургон бросало на неровностях. Он дергался и подпрыгивал, будто живой, взбесившийся… Больно било в бока, мотало, папаха сваливалась с головы. Все время в напряжении.

…Западные газеты будут и дальше провоцировать, пугать: Турция, берегись, за бакинским керосином придут бакинские большевики, красные орды, ужасная конница Буденного, снимут с мечетей луну, молитвенные дворы превратят в стойла… Как же убедить Ангору, удержать ее от ошибочных шагов? Каков авторитет Кемаля в Великом национальном собрании? Его позиция сейчас? Каково военное положение Ангоры? Насколько верна мрачная информация полпреда товарища Нацаренуса? Эти мысли отвлекли Фрунзе и будто унимали физическую боль. Но оборвалась дума, и он почувствовал себя растерзанным. Все тело изломано беспорядочными резкими толчками, мозжит.

Впереди, весь мокрый и обвисший, покланивался в седле, будто молился, тощий аскер из охраны. Наверно, и он устал. Руки, державшие поводья, вдруг повисали. С наслаждением прислонился бы спиной к чему-нибудь теплому, неподвижному. Фрунзе высунулся из фургона, крикнул по-турецки:

— Солдат, как звать тебя?

Тот живо повернул коня. У кавалериста молодое длинное лицо, живые глаза.

— Хамид звать, — ответил. — Я черкес.

— Из племени шапсугов?

— Да, большевик-паша. И отец мой, и дед…

На высоте снег поредел, и скоро его совсем развеяло ветром. Вокруг — солнечная ясность. Дорога крутилась, и временами то справа, то слева, то спереди оказывалось море, будто караван шел обратно в Самсун. Стало видно, что приморские склоны заросли рыжевато-коричневым и малиновым кустарником. На противоположном откосе долины Фрунзе различил контуры держи-дерева, древовидного вереска и фисташки. Далеко внизу остались гранаты и оливки.

Дальше дорога взбиралась среди дубняков. Фрунзе вспомнил карту: перевал Кандилек-Богаз находится в двадцати верстах от берега. Значит, прошли от Самсуна всего каких-нибудь десять верст! А казалось, что едут уже целый день.

Потом на заросшем склоне Фрунзе угадал орешник с его широкими кронами. Еловые леса покажут, что близко перевал. Вон что-то черное разлилось по склонам. Это ж ели и есть.

Встретили верблюжий караван. На животных навьючены большие тюки. Верблюд-вожак с колокольцами на шее. Вот они, поезда Анатолии! Красноармейцы на турецком языке — приветствия выучили — здоровались с караванщиками.

В плато врезалось глубокое ущелье. По сторонам дороги встали, как стены, гигантские косые склоны, одетые сосной.

Ваня наблюдал и все замечал в дороге. То вдруг посыпятся камешки и камни — неизвестно откуда, то разверзнется пропасть под ногами и дорога пойдет по карнизу, то вниз, то вверх, и все с таким поворотом, что заходится сердце. А лошадь, ведь она тоже чувствует; хотя и привыкла и не боится, того гляди упрется и станет.

Начались буковые рощи. Караван уже высоко. Коснулись неба плоские верха заснеженных холмов, а еще выше — с небом слились альпийские луга, сейчас тоже заснеженные. Стал хватать мороз. Лошади заиндевели. Отчаянно визжали в снегу колеса. Теперь уже скоро перевал.

По левую руку внизу потекла размытая синева долины. Как дымок, там вильнуло русло реки. Начался последний подъем. Судя по спокойствию аскеров, место благополучное. Открытое, прозрачное, сосны стоят вдали.

Около четырех часов пополудни — пока было светло — взошли на перевал. Ветер рвал коням хвосты, людей пробирал до озноба, пронизывал.

Внизу будет тепло. Но перед селением Кавак, где намечена первая ночевка, надо взять еще один перевал. Фургоны понеслись по волнистым уклонам в долину — скорее, скорее, пока светло… Но еще не скатились в синеву, как за увалом ударили звонкие в горах винтовочные выстрелы.

Кавалеристы охраны сразу сняли и положили поперек седла свои винтовки, взбадривая себя криком:

— Э-э! А-а!

Караван остановился. Ваня, лежавший в брезентовой бочке, достал из-под краяминдэра карабин, ужом выскользнул наружу, плотнее надвинул на голову буденовку, а полы шинели заткнул за ремень. Фрунзе расстегнул кобуру с маузером:

— Как видно, продолжается эпопея Понта!

К фургону подъехал майор, сказал, что отправил двоих выяснить, в чем дело. Кемик, уже стоявший с Ваней возле Фрунзе, перевел:

— Поскакали… Вон деревня Чаккала, дым видно… Майор спрашивает, не свернуть ли в Чаккала ночевать.

Подошел невозмутимый Андерс:

— А я бы — дальше, в Кавак, по плану.

— Что скажет разведка, — ответил Фрунзе и прислушался. — А понтийцы-то пуляют?

— А не турецкая это застава отжимает кого-то от дороги?.. В Чаккала — это ж лишняя ночевка, — Андерс поежился. — Лишние блохи… и клопы!

— Лучше блоха, чем пуля, — усмехнулся Фрунзе и тихо добавил: — Мы обязаны доехать. И вообще, я связан постановлением…

Бойцы в караване знали об отчаянном случае, происшедшем с Фрунзе минувшей весной, когда боролись с Махно. Со спецпоездом Фрунзе прибыл в Полтавскую губернию, куда стянулись банды Махно, на станции Решетиловка пересел на любимого гнедого коня и с охраной и вестовыми поехал искать красноармейскую часть. У леска маячили вооруженные, казалось в буденовках, но когда Фрунзе приблизился, они насторожились, вдруг закричали, вскинули винтовки и стали стрелять, — махновцы! «Уходить врассыпную!» — крикнул Фрунзе своим и поскакал назад к станции. За ним погнались трое махновцев. Один шел на прекрасной лошади и стал настигать. Фрунзе раз и другой ударил в него из маузера, свалил с седла. Двое продолжали погоню, стреляя на скаку. Фрунзе спрыгнул на землю и из-за коня, положив ствол маузера на седло, сбил и этих. Снова вскочив на коня, увидел кровь у него на шее. Рана была не глубокая, но конь стал сдавать. Доехав до поезда, Фрунзе почувствовал, что сам ранен в бедро. Товарищи увидели, что его шинель пробита в двух местах… После этого случая Совнарком Украины высказался против непосредственного участия Фрунзе в операциях.

Из-за выпуклости склона выехал Хамид.

— Застава сказала: бандиты выбежали на Красный гребень.

— Где бандиты сейчас? — строго спросил майор.

— За гребнем отдыхают.

— Их не отогнать, паша, — сказал майор, обращаясь к Фрунзе. — А пока объедешь эту гору, станет темно.

Фрунзе отверг предположение Андерса, что майор просто нагоняет страх, потому что ему хочется в тепло, а в Чаккала у него родственники. Нечего зарываться, банда подвижнее каравана. Фрунзе сказал:

— Ночуем в Чаккала.

Это распоряжение прошло от фургона к фургону. Караван живо скатился к речке. Называлась она Каратешсу, то есть Черный Камень. Круто забирая вправо, шоссе огибало хребет. Недолго шли вдоль речки. На другом ее берегу виднелись красные черепичные крыши и черные тополя.

Зеленая трава покрывала долину. С журчаньем текла речка. Забелел каменный мост. От него потянулись кубики-дома. Лучи солнца прорвались в долину. Оранжево-рдяные кубики — это обмазанные известкой и окрашенные закатом. Совсем черные — глинобитные — дома бедняков. Мост сложен из светлых камней и тоже освещен закатом, как и небо над черными дубами.

— Что такое возле моста? — спросил Фрунзе.

— Скала, похожая на человека, — ответил Ваня.

Подъехали — живой человек. Широкие шаровары, у щиколоток схваченные высокими носками, красная рубаха под меховым раскрытым жилетом и феска. У человека не было руки. Он смотрел на склон горы, уходящей в темноту. Услышав стук колес, повернулся:

— Кто вы такие? Что везете? Кого?

— Сойди с дороги, осел! — гневно приказал майор.

— Как ты невежлив и жесток. Мог бы и пожалеть меня: ведь я ищу недостающую руку, я, бывший партизан из бывших летучих отрядов Черкеса Эдхема. Разве я виноват, что он поссорился с Кемалем и бежал к врагу? Но на этом деле я и потерял свою руку: Кемаль двинул войска против непокорного Эдхема, начался бой — саблей и отрубили…

Он пошел рядом с фургоном Фрунзе.

— На поле боя я потерял свою руку, а здесь, дома, я потерял свое поле, отнято за долги. Где добуду хлеб? В банде? Но с одной рукой… даже поваром не могу. Не поможешь ли, русский паша? В Карсе я видел эту твою звезду… Нет, не денег у тебя прошу…

— Кто ты теперь? — спросил Фрунзе по-турецки.

— По-нашему говоришь! — обрадовался однорукий. — У мула спросили: «Кто твой отец?» Он ответил: «Конь мой дядя!» Я отвечаю просто: я — никто, у меня никого нет. Я — Однорукий Мемед.

— Это имя здесь, как в России Иван, — сказал подошедший Кемик.

— Я давно бродяга, — объяснял Мемед. — В Македонии, Сирии, на Кавказе, в Египте — всюду был. Стрелял, пока руку не оторвало. Закопал ее. С тех пор другую ищу. Кто ищет, тот найдет и аллаха и беду!

— Хорошо, что ты веселый. Веселому легче искать.

— Веселый, когда не плачу. Плакал, когда с рукой прощался. Поцеловал ее — много поработала! — и заплакал. Теперь бы вновь заплакать — от радости, когда б другую нашел. Никак не удается заплакать.

— Ну, а чем я помогу тебе…

— Ничем. Я в Ангору иду! С прошением. Писарь сказал, что ныне крестьянину разрешается засевать пустующую землю. Но мне участка не дают. Считают, что не смогу обработать. Все участки достались аге. Он может — руками других. Но меня даже батраком не берет — я однорукий. Даже пастухом — я непокорный. Бедняк всегда горбат! Иду в Ангору с прошением к Кемаль-паше! Ты тоже в Ангору? Нам по дороге.

За этот первый день горного пути с трудом сделали вот только двадцать пять верст. А до Ангоры было пятьсот…

Караван въехал в улицу. За домами мелькнуло течение той самой речки, по берегам обсаженной кипарисами и ивами. Арабаджи закричали, фургоны остановились, от лошадей пошел пар, красный на закате. Караван разместился в двух постоялых дворах, расположенных один против другого. Фрунзе с Ваней прошел за ограду:

— Смотрите, точно, как у нас в Туркестане: навесы, стойла. И фасад в два этажа… Пожалуйста, свободные номера…

Заняли комнату с окном и нарами, с тростниковой циновкой на полу. Лампы нет, но и при зажженной спичке видно: грязный войлок на нарах, стена в подтеках, стекла окон разбиты. Пахло глиной и мокрой шерстью.

— Тут холоднее, чем на улице! — заметил Фрунзе. — Тащите наши бурки, Ваня.

Ваня вышел и вернулся с влажными тяжелыми бурками, перекинутыми через плечо, из-за них самого не видно. Вышел вновь и вернулся, неся за ушки мангал — жаровню с раскаленными углями, лицо багрово подсвечено снизу, как в аду:

— Хозяин дал!

Заткнули дыры в окнах, расправили бурки — сушиться.

— Пойдемте, посмотрим деревню, — сказал Фрунзе.

На улице Кемик стоял со старостой. Фрунзе подошел:

— Сколько у вас хозяйств?

— Тридцать семь, паша. Есть лавки, торгуем.

Дома и лавки ближе к склону, колодцы — ниже. Дома двухэтажные, первый, каменный, где стойла для скота, считается двором. Хотя и темно, торговля в разгаре. Лавка освещена керосиновой лампой. На полках сушеные фрукты, жареный горох, рис, сухари-лепешки — зимний хлеб. На прилавке баранина. Фрунзе с Ваней взяли буханку хлеба.

— Прекрасно выпечен!

За окка — три фунта хлеба заплатили пятнадцать пиастров — чуть ли не трехдневный заработок фабричной девочки-табачницы. А за баранину — все пятьдесят.

Во дворе одного из ханов метались ишаки. Махонькие, проворные, но поднимают вьюк до пяти пудов. Среди погонщиков — ни одного мужчины.

— Лошадей война взяла, — сказал староста. — Лошади нужен хозяин, мужчина. А ишака и мальчик или женщина поведет. Этих животных теперь на дорогах больше. Вот такие бедные женщины и ведут.

Женщины, кормившие животных во дворе зерном, были одеты совсем скромно. Коричневая кофта заправлена в полосатые шаровары, полосатый же большой платок, как покрывало. На ногах кожаные постолы с завязками, вроде сибирских чунек. Либо какое-нибудь тряпье. А некоторые и вовсе босые. Так босиком и идут по снегу?..

При виде мужчин женщины-погонщицы краем платка прикрыли подбородок. Староста равнодушно сказал:

— Это они… так, по случаю гостей. В других случаях совсем не закрываются. Забыли закон, отличаются редким бесстыдством.

— Работают, руки заняты. Еще и закрываться? — возразил Ваня.

В небо взошел серебряный месяц, блестящий полудиск — первая четверть. Ваня сказал:

— Михаил Васильевич, пойду насчет ужина.

— Давайте. Весь день у нас пост, а ночью — до отвала? Рамазан!

Хозяин караван-сарая принес лампу, потом котел чаю — не спеша, степенно. На углях мангала Ваня зажарил баранину. Пили чай из жестяных российских кружек.

— Ну и ну, — сказал Фрунзе. — Не умеют заваривать.

— Чайников не знают, — заметил Ваня.

— Варят, как суп, — уточнил Фрунзе.

— Горький, даже сахар не помогает… Киргизы будто пьют с солью?..

Стали укладываться спать. Сняли только сапоги. Фрунзе сказал:

— В случае чего часовые просигналят, надеть недолго.

ДЕЛЬНЫЙ МЮДИР

Начальник волости — мюдир пригласил к себе всех местных ага — состоятельных. Несколько человек из полутора тысяч крестьян горного селения Кавак. Мюдир — молодой администратор, поставленный новой властью. На него состоятельные не кричали, не гневались, как на бедняков, но за глаза крепко ругали. Старались и его держать в руках.

— Уважаемые хозяева селения Кавак, — начал мюдир. — На пути к нам находятся важные особы. — Мюдир достал из кожаной папки розовый листок. — Эта телеграмма говорит… Мы — первые встречающие в горах… Наш прием имеет значение…

— Примем как подобает. Но что нужно? И какого качества?

— Не мучь, скажи, сколько лиц указано в бумаге?

— Достаточно! Вместе с охраной — много. Нужен обильный завтрак, учитывая тяжесть пути.

— Двух баранов хватит ли для сохранения достоинства?

— Нет, я прошу от каждого по барашку. Ведь будем за столом и мы. Неприлично сажать гостей за стол, а самим устраниться.

— А шкурки с ягнят?..

— Сделайте краской свою метку, вернем их вам. А если угодно, засчитаем эти шкурки по налогу обороны…

Мюдир спохватился. Лучше бы не упоминать о налоге. Верховный главнокомандующий Кемаль ввел его, когда враг подходил к Ангоре и смерть на страну опускалась. Забиралась от каждого турка половина его имущества. Меньше половины не брали. Состоятельным казалось, что они разорены… Теперь их лица вытянулись от скорбных воспоминаний. А мюдир продолжал:

— Русские также помогают нам в деле обороны. Гази будет неприятно, если проявим скупость. Он рассердится. Скажет: что за глупцы!

Самый влиятельный ага, медленно поворачивая голову и озирая присутствующих, наставительно проговорил:

— Угощая, как приличествует, не следует, однако, забывать, что сидим рядом с неверными!

— Видите ли, — отвечал мюдир, — эти люди — северные гости, проявили уважение к нам, туркам, к нашему отечеству. Об этом, как сказал Гази, также не следует забывать. К нам едут не царские люди — этих наших врагов уже не существует, — а люди, называющиеся «большевики». Различие весьма серьезно… Итак, прошу вас, господа, распорядиться…

Кончив с состоятельными, отправив повозку за барашками, мюдир приказал собрать у кофейни всех бедняков.

С ними говорил, также не повышая голоса, наоборот, просительно. Правда, слышалось некоторое притворство.

— Гости приедут, собственно, не к нам, — сказал мюдир. — У них вообще нет желания останавливаться у нас. Просто тяжелая дорога, надо где-то отдохнуть. Приедут усталые.

— У нас отдохнут, — сказал старик, прислонившийся к чинаре.

— И я бы просил не мешать их отдыху. Мы, турки, отличаемся гостеприимством, не будем ходить, шуметь…

— Шуметь не будем, конечно…

— Устали, не устали, зачем шуметь.

— Выйдем только, посмотрим…

Мюдир перебил:

— Зачем это нам? Посидим лучше дома у своего очага…

— А если нечем топить? Нельзя разве сходить на выгон, собрать коровьих лепешек?

— Нужно только подождать, пока проедут гости, — ответил мюдир.

— Непонятно, что плохого, если не подождать…

Мюдир был терпелив:

— Ведь я знаю вас: высокого гостя вы встретите своими жалобами, прошениями, невзирая на то, что перед вами — иностранец. Жить, конечно, трудно, хочется пожаловаться. Но подумайте о нашем престиже, о гордости. Приходите жаловаться ко мне…

— А толку-то…

— Ах, вот как! В таком случае мне приходится предостеречь: тому, кто выйдет мешать, не будет снисхождения ни в чем, пойдет ли речь о налогах, о долгах, обучении детей, возможности аренды, разрешения застройки…

…А в Чаккала миссия поднялась затемно, чтобы сразу выступить на Кавак. Пока арабаджи в сумерках запрягали, Фрунзе и Андерс прохаживались по улице, разминались.

— Как спали, Михаил Васильевич? — не без ехидства осведомился Андерс.

— Увы, ночь была не из веселых… со скачущей кавалерией блох… И вся — через мой номер… Впрочем, эти скачущие повсюду сопутствуют несчастному человечеству и собакам!

Жизнерадостный Андерс захохотал:

— А кусают злее собак!

Над Чаккала пробежал первый свет восхода, закричали арабаджи, застучали копытами отдохнувшие лошади, зазвенели цепки, фургоны выкатились на сельскую улицу.

Ваня увидел, что командующий толкует о чем-то с черкесом Хамидом, сидящим в седле. Хамид обеими руками прижимал к себе винтовку, что-то отвечал с поклоном. Ваня ревниво, но с интересом ждал, что будет дальше. Фрунзе, похоже, о чем-то просил черкеса. Ах, вот оно что! Хамид соскочил с коня, а Фрунзе, вставив ногу в стремя, прямо-таки взлетел в седло, и лицо командующего по-детски засияло.

— Товарищ Скородумов, — сказал он, — примите в наш фургон этого славного аскера. Мы поменялись на время. К обоюдному согласию, как хорошо бы и в наших международных делах, — и другим тоном добавил: — С солдатского седла виднее жизнь…

Утро без дождя. Шоссе, по-прежнему в ухабах и в грязи, зигзагами мучительно поднималось на второй перевал — Хаджилер, на высоту, как сказал командующий, две тысячи семьсот футов. В ожидании чуда спасения от тряски обогнули гору, вошли в ущелье. По его дну бежал ручей. Обочь дороги чернели заросли. Спасения от тряски не было. Хамид, привыкший к седлу, неловко полулежал рядом с Ваней в фургоне, сказал:

— Урман!

— Заросли имеют название «урман»? — переспросил Ваня, на ухабе едва не откусив себе язык.

Хамид понял, подтвердил: «Урман, урман!» — и похлопал Ваню по буденовке. «Вот, пожалуйста, вот он, турок-бедняк, — думал Ваня. — В одной трясемся повозке. Так и должен понимать человек человека, отсюда и братчина».

— Ну и дороги же у вас, хоть вой, хоть молись…

Попытались закурить, никак не попасть кресалом по кремню — не высечь огонь. Ваня подарил Хамиду пачку сигарет из купленных в Самсуне. Хамид взял ее с радостью. Затеяли бороться в фургоне, друг друга тузить, чтобы согреться, Хамид совсем замерз в дырявой бурке… Скорее надо бы им побеждать.

Изнуряющий подъем на перевал продолжался. Командующий подъехал к фургону:

— Скородумов, давайте-ка и вы в седло. Проедем тропой.

— Тогда и Хамида возьмем? — Ваня соскочил наземь. А Хамид, услышав свое имя, выглянул и смотрел вопросительно большими темными глазами. Фрунзе сказал:

— Тогда двоих аскеров — в наш фургон.

В верхоконную группу вошел и Андерс, и несколько человек охраны. Всадники стали на тропу, срезавшую зигзаги. Фрунзе говорил аскерам знакомые с детства киргизские слова. Хамид поехал рядом, разговорчивый и любопытный. (Потом Ваня слышал, что Фрунзе вполголоса сказал Андерсу: «Развитой солдат…»)

Племя шапсугов в давние времена проживало по обоим склонам Кавказского хребта, между реками Адагум и Супса, но приняло ислам и выселилось в Турцию — две тысячи семейств… Хамид сказал: «Вы, отстранившие горе, — справедливые люди». Эти слова Ваня запомнил, они подтверждали, что все люди понимают братчину, в которой и заключается справедливость. Один из аскеров охраны говорил, что народ устал воевать, скота нет, работать некому. Показал три пальца: «Еще столько месяцев, и все убегут». Хамид выпрямился в седле: «Нет! Если не будем драться, то враг перережет всех». Аскеры следом повторили: «Перережет». И стали хвалить Мустафу Кемаля: «Умеет воевать. После аллаха следует он».

Взошли на второй перевал. Вновь мороз, ветер, ясность. Сверху увидели всю эту горами вздыбленную страну, Анатолию. К морю склоны крутые, стеной и голубовато-зеленые, словно весной. А с внутренней стороны, к волнистой пепельно-рыжей пустыне — пологие, цветом такие же, как та пустыня, затянутая возле края неба красноватой дымкой. Стояли на перевале, как на границе этих миров. А на запад и восток зубчатой цепью уходили в далекие дали снежные вершины. Деревни стояли одни в ущельях, другие под облаками. Как прекрасна была чистая, никем не тронутая земля! Ваня смотрел неотрывно.

Только вот многие деревни, кажется, неживые — ни дымка не видно, ни собачьего лая не слышно — тоска! Заброшенные пашни близко подходили к домам. Правда, в одном селении что-то двигалось. Хамид сказал:

— Беженцы из-под Смирны теперь тут живут.

На перевале сырая обувь вмиг обмерзла, а вот у самой снежной кромки стоял и стоял себе какой-то бледно-желтый цветок. Фрунзе спешился, осторожно отделил стебелек от земли. На память пришла другая поездка, двадцать лет назад, когда он, гимназист, с товарищами отправился проводить каникулы на Тянь-Шань. За шестьдесят восемь дней сделали тогда верхом на лошадях три тысячи верст по долинам, ущельям среди облаков. Дошли до озера Иссык-Куль. Подошли к подножию Хан-Тенгри… Остановились в Пржевальске… Объехали Теплое море и перевалами скатились к китайской границе… Вернулись в Нарын… Долина Джунгал вывела на Сусамырь. Тут же рядом Фергана и Андижан. Всего взяли тогда девять снеговых и семь полегче перевалов. Фрунзе собрал тысячу двести листов растений и три тысячи насекомых. Его коллекцию отправили в Императорское географическое общество и в Ботанический сад… Сейчас Фрунзе показал аскерам цветок:

— Как называется?

— Кой-ун-ге-зю, — старательно ответил Хамид.

— А по-русски — «бараний глаз».

Цветок действительно напоминал бараний глаз. Хамид радовался, что верно ответил.

Пока конная группа стояла, наверх поднялись и фургоны, вместе пошли вниз. Южный склон, солнце растопило снег, земля намокла и цепко держала. Из-за соседней вершины выплыло облако, накрыло караван. Но скоро оно оказалось позади. Случайно оглянувшись, Ваня смутно увидел в облаке каких-то гигантских всадников, они шевелились, расползались, как тени.

— Михаил Васильевич, что такое? — Ваня схватился за карабин.

Фрунзе посмотрел:

— Это же наши тени!

— На облаке? Чудеса!

Поворот, и вдруг из бокового ущелья так дунуло, что Ваню едва не выбросило из седла.

Дальше дорога пошла полегче. Фургоны, мягко раздавливая грязь, скатились с горы. Вот уже селение Кавак. По зеленой пойме вдоль речушки бродили стада гусей. Как и в крымских селах, околица усеяна белыми перьями.

ИЗБИЕНИЕ ОДНОРУКОГО

Караван скрылся в селе, однако один из фургонов застрял на окраине. Ваня с Фрунзе к нему — в чем дело? На земле у колеса сидел босой старик арабаджи и плакал, бросив на колени коричневые руки. Лицо у него было тоже коричневое, щеки запавшие, поблескивала седина. Войлочная куртка свалилась с худых плеч, но старик не запахивался от ледяного ветра. Такая покорность судьбе! А случилось-то что? Лопнула рессора. Только и всего.

Как и Фрунзе, Ваня давно заметил, что турки, которых весь мир считает храбрым и воинственным народом, мужчины — и солдаты, и офицеры — нередко пускают слезу. Говорят, что они с детства приучаются целовать старшим руку. В знак большого уважения и почитания иных целуют в лоб.

При виде плачущего арабаджи Ваня чуть не выругался от досады. Фрунзе соскочил с коня, подошел к плачущему человеку со скрытым волнением: «Что ж это такое — восточный фатализм? Пассивное приятие мира? Нет!»

— Он просто голоден, — сказал Фрунзе. — Действуйте, Ваня.

Но арабаджи не хотел еды. Ваня совал ему в руки сигарету:

— Брось, отец, в самом деле. Слышь, отец?

— Ата, — подсказал подошедший Кемик. — В переводе «отец».

— Кури, ата — уговаривал Ваня.

«Разве этот крестьянин ненавидит греческих или армянских? Посмотри на него, Кемик…»

А потом Ваня подумал: «Безобразие — арабаджи бросили товарища, сами поехали к кофейне».


В Каваке уже приготовлен завтрак. Мюдир и воинский начальник, писарь и члены управы — все носились, улыбались, приглашали.

Только нет-нет да переглядывались: за что все-таки указан телеграммой повышенный почет этим со звездой, в чем дело? Ведь говорили, что возможно наступление красных войск…

Потом дивились: вместе с русским пашой сели за стол его аскеры! Как бы то ни было, а начали хозяева разговор церемонно, витиевато, по всем правилам восточного этикета. Что ж, командующий поначалу ответил возвышенно, но не долго думая, церемонию сломал, повел разговор как знакомый. Тогда и хозяева не стали чиниться, заговорили просто, обыкновенными словами.

Командующий почти ничего не ел.

— Эти яства, — показал он на стол, — для луженых желудков, а не для моей утробы! — покосился на бойцов. — Зато они, кажется, отводят душу.

Одно из кушаний называлось «имам байылды» — «имам упал в обморок», отведав такое, очень вкусное.

Командующий рассказывал о том, что сейчас в России. Слушали со вниманием: знали мнение своих, побывавших в плену, мнение горцев — беженцев из России, и вот сопоставляли, где сходится, а где разнобой.

Пока что на площади собралась перед волостью толпа солдат, крестьян, детишек. Над фесками и шапочками покачивались и зеленые чалмы людей духовного звания. Тут и женщины, все, как одна, в шароварах. Ваня вдруг увидел в толпе и Однорукого Мемеда, того бывшего солдата, которого встретили у моста при въезде в Чаккала. Мемед издали подавал Ване приветственные знаки.

Придерживая шашку, командующий вышел к народу, провозгласил:

— Да будет над вами мир, уважаемые! Селям олейкюм!

— Ве олейкюм селям! — послышалось нестройно, однако шумно в степенно стоящей толпе. Это означало, что люди, как здесь говорилось, приняли «селям».

— Мы довольны вашим вниманием, — продолжал Фрунзе. — Мы желаем вам успеха в ваших трудах, в вашей борьбе. Негаснущих очагов, теплого хлеба вам.

Стоящие позади невольно напирали на передних, и толпа волновалась, как под ветром трава. Получился митинг. Приветственную горячую речь, словно очертя голову, произнес мюдир. На улице вдруг дико заскрипела чья-то арба. Арба — это был символ отсталости, с которой начала борьбу новая власть. Ее представитель мюдир выбросил руку вперед, указывая, и выкрикнул лозунг:

— От древнего скрипа арбы — к новейшей музыке машин!

Потом Ваня ходил с командующим по селу. Еще длился сезон касым. Но уже миновал его двадцать восьмой день, «день падения звезд». Началось время «гнева звезд», то есть время морозов, и теперь две-три недели в поле никого не будет. На деревенской горбатой улице людно. Народ окружил русского пашу. Солдаты в поношенных куртках; безземельные издольщики, отдающие хозяину три четверти урожая; полураздетые, худущие, черные батраки, работающие у аги за долги отцов и дедов: сам уже дед — под черной шапочкой белая голова, — а работает за долги своего давно забытого предка, сделанные сто лет назад!

Несколько богатых — торговец, меняла-ростовщик, сборщик налогов — то кланялись Фрунзе, то старались оттереть от него рваных. Это Ваня заметил!

Командующий (Ваня с ним) подходил к домишкам, облепленным сохнущими лепешками навоза — на топливо, спрашивал крестьян:

— Чем пашете, боронуете, обмолачиваете?

Плуг у них деревянный, с длинным дышлом и ярмом, из бука, — просто соха, один лишь лемех на острие железный. Взрыхляют и мотыгой. Сеют вручную, где раскидыванием семян, а где укладыванием в землю по зернышку, иные семена сыплют из горлышка бутылки. Борона у них — это бревно с зубьями. В октябре и ноябре сеют, а в мае уже жатва. Серпами и ножами, а куцые колосья просто выдергивают. Молотьба у них — это прогон животных по снопам на току. Либо берут доску, усаженную гвоздями, кремневыми осколками, бык волочит эту терку по кругу, колосья крошатся. Женщины провеивают зерно, подбрасывая его деревянными вилами, А размол — так на водяных мельничках либо дома ручными жерновами.

Ясно и понятно — трудолюбивый народ. Ваня сочувствовал ему, разглядывая древние деревянные плуги, бороны… Когда-нибудь люди и здесь узрят паровоз. Но пока все с ярмом, без ярма ни шагу. В конце улицы, когда подошли, под ярмом лежал подыхающий вол — не дотянул, упал и уже не встанет, хотя хозяин лихорадочно снимал с него ярмо. Поздно, не поможет. С воплями выбежала из дома семья.

Старуха сидела на солнце у стены, курила трубку с длинным, как кнутовище, чубуком. Все женщины тут курят, а мужчины, бывает, вяжут носки!

Иные домишки — с одним лишь окном размером с тетрадку, а стекла и нет. Зашли, с разрешения, в дом, — ни стола, ни стула; на земляном полу подстилка; на полке — горшок; в полу вырыт очаг, называемый тандыр, дым выходит через дыру в потолке; кончили варить — закрывают дыру горшком, а окошко затыкают тряпьем…

На улице ребятишки носились босиком и, пугая «плешивых кур» — индюков, пускали змея. Командующий спросил: учатся ли дети? Вот подошли — школа. Одноклассная, глиняные стены разваливаются, ученики и учителя сидят на овечьих шкурах…

Крестьяне говорили Фрунзе, что вконец измучены. Денег нет, настоящей торговли нет, меняют продукт на продукт. Проклятые «райя» — румские бандиты! За желудями в лес не ходи: что ни сутки, в волости убивают пять-шесть человек, и мусульман и румов.

Фрунзе усадили возле кофейни под чинарой. Вокруг стоял народ. Фрунзе спросил крестьян:

— Откровенно — как вы относитесь к Советской России?

Крестьянин, высекавший железкой из кремня огонь, отправил это свое снаряжение в карман:

— Через наше село верблюды тащат пушки. Их дала нам — удивительно! — Россия, с которой раньше только воевали! Теперь мы видим ее доброжелательность. Русский царь очень не любил нас. Ты привез привет от своей нации. Мы увидели, что сердца русских трепещут желанием дружбы, присущей разумным существам.

— Это замечено точно, — улыбнулся Фрунзе.

— Мы уважаем нашего Кемаля. Он хочет, чтобы мы жили лучше. Но у нас дело не простое. Много нашей земли отобрали иноземные войска. Нахлынули в наши края беженцы голые, с одной пустой сумой. Надо сперва навалившиеся чужие войска выкинуть. Все, кто помоложе, пошли помогать Кемалю. Зе́мли не обрабатываются. У ходжей земли, у ага земли. Они владельцы. Прикажут — работаем, укажут поле — выходим в поле. Арендуем поле — урожай отдаем. Хозяин сдал в аренду, уехал, арендатор тоже. Этому плати и тому плати. Подошел с бумагой налогосборщик — забирает все. И есть земля, и нет земли…

— В чем же дело?

— Нет настоящего распоряжения, — ответил стоявший в толпе Однорукий Мемед. — Я иду в Ангору с прошеньем. Ходжи берут во имя аллаха, а немцы просто так вывезли на пароходах весь наш хлеб, нам оставили голод. Энвер-паша помогал немцам и сам наживался. Пришли грабить англичане и прочие — Энвер сбежал. А наш Кемаль совсем другой человек. Он говорит: грабителей надо прогнать.

— Вооруженной силой?

— Приходится. Богатый деньгами откупается от войны. А мы чем? На войне командует офицер, в селе командует ага. Но Кемаль так не оставит.

— Как так? — спросил Фрунзе.

— У ага три тысячи денюмов земли — он человек. У кого всего десяток денюмов — тот ничтожность. Батрак ничего не имеет — и вообще не человек.

— Что все-таки получает батрак?

— Три лиры в месяц. Больше не дадут и кормить не будут. Пастухам дают еще две пары чувяк в сезон и окка муки в месяц.

Кто-то меланхолически поправил:

— Когда дают, когда не дают.

Подошел один из ага, сел и — жалобно:

— Ах, я богат? Три тысячи денюмов? Две тысячи овец? Сто голов рогатого скота?.. Мельница?.. Да, но я даю работу многим… Я плачу́ большие налоги в пользу государства. А общая же бедность — да, от иностранцев. Хорошо делает наш уважаемый Кемаль-паша, выгоняет их. Надо только уважать крупных плательщиков налога, больше считаться с ними, слушать их.

Хозяин кофейни тотчас стал возле него:

— Нужно слушать дельных людей, дающих нам в долг…

Однорукий Мемед сказал:

— Не нужно бунтовать против Кемаля. Тут ходят гнусные, подговаривают.

Ага сердито встал, собираясь уйти:

— Не нужно забывать всемогущего. Время молитвы, а вы стоите, как привязанные ослы.

Фрунзе поразило: ни газет, ни иной информации, а крестьяне знают многое, верно судят об отношении Советов к Турции, разбираются в делах.

К чинаре прибежал волостной писарь из нахие — волости: все готово, можно завтракать. Фрунзе с красноармейцами и с мюдиром, в сопровождении толпы крестьян, отправился к дому волостного управления.


Однорукий Мемед огорченно проводил русских глазами, покачал головой и вошел в кофейню. Не успел сесть за столик, как ворвались трое в меховых шапках и с нагайками, потребовали у хозяина кофе, а для лошадей ячменя, и чтобы немедленно вернул в кофейню жителей, которые пошли провожать русских на завтрак.

У одного, как видно главного, ручка нагайки отделана серебром. Когда вернулись крестьяне, он сказал:

— Мы прибыли по указанию… Исключительно точно отвечайте на наши вопросы. Не замечены ли попытки со стороны русских оскорбить мусульман?

Однорукий Мемед громко ответил:

— Нет, не замечено. Ты заметил? Он заметил?

— В речах, в поведении не было ли оскорбления халифа?

Начиная с апреля прошлого года, когда Великое национальное собрание в Ангоре объявило свою власть и запретило выполнять постановления Константинополя, поскольку султан пленен и его рукой водит английский ставленник Харингтон, — начиная с этого времени все в Анатолии избегали называть султана султаном, а называли его халифом, — святого невозможно взять в плен.

— Нет, не было оскорбления! — ответил Мемед.

— Все подтверждают, что не было?

— Подтверждаем, — послышались голоса. И один испуганный: — Я спал дома, потом услышал шум и вышел на улицу.

— И что увидел?

— Русских солдат. Столкнулся с ними нос к носу.

— Что они делали?

— Ели сушеные абрикосы, а косточки собирали в кулак.

— Зачем ты на них смотрел?

— Все смотрели, и я смотрел.

— Ели абрикосы, косточки складывали в ладонь. А что говорили жители, глядя, как приезжие едят абрикосы?

— Говорили, что правильно едят, точно так же, как мы…

— И какое было отношение?

— Немного смеялись. Русский Ван не понимал, что мы говорили. Понимал его товарищ Кемик.

— Кемик? По-турецки понимал? Ведь это турок-предатель, служащий у русских! Как они себя вели?

— Ван достал из кармана и предложил сушеную рыбу…

— И кто-нибудь взял?!

— Нет. Благодарили и смеялись. Только младенец Фатьмы подковылял, хотел взять, но мать схватила его и стала целовать. А этот Кемик сказал: «Мать, возьми эту рыбу из русской реки!»

— Так и есть! Этот продавшийся турок соблазнял. А вы развесили уши. Это очень тонкий расчет! Как только вы услышите о новых неприличных действиях приезжих, вы должны немедленно сообщить…

— Кому? Властям и без того много дела: то дороги, то налоги.

— Все равно, услышанное запишите и подайте…

И тут на свою беду снова заговорил Однорукий Мемед:

— В Стамбуле хоть отбавляй пожаров, а в Анатолии податей. Подай хлеб, подай с себя шкуру, подай всю руку с рукавом. Но сперва не забудь подать донос.

— Кто это говорит так бессвязно? — возвысил голос человек с серебряной нагайкой.

— Говорит Мемед, отдавший свою правую руку и с прошением в левой идущий в Ангору. Я говорю: нечего записывать, нечего доносить. Светлые люди приехали. Я их видел в России, в плену. Я их вижу здесь. В плену жил, как свободный. Русские татары и уважаемый коммунист Субхи открыли мне глаза.

— А, Субхи! Ты большевик? Подослали? У Черкеса Эдхема служил?

— Я инвалид, на войне глупо оставил руку. А приехавшие — братья.

— Прекрати болтовню! Есть указание: обнаружить одного имеющегося среди прибывших преступника…

— К нам на голову свалился Тамерлан! — крикнул Мемед. — Братья, этот человек — враг, забывший наставления пророка.

— Однорукий, ты крайне невежлив и за это будешь наказан, — проговорил человек с серебряной нагайкой.

— Аллах убережет…

— Не от меня, однако!

— Но будешь неправ ты, — сказал Мемед. — Твоя нагайка просвистит: кто говорит правду, того выгоняют из тридцати деревень.

— За это оскорбление я сгоню тебя на тот свет.

И, опрокинув скамью, человек с серебряной нагайкой в ярости подскочил к Мемеду, сидевшему неподвижно, занес над его головой нагайку. Но Мемед даже не взглянул. И вдруг запел. Когда нагайка присвистнула в воздухе, будто дав тон, Мемед запел свое любимое «мани», что поют, состязаясь, на свадьбах и посиделках, — запел, чтобы подразнить высокомерного человека с нагайкой, — о любимой:

У тебя в руках золотой поднос.
Я люблю, люблю тебя.
Не уступлю тебя, пусть даже
За каждый твой волос посулят по пятьдесят баранов.
Человек бешено ударил Мемеда нагайкой:

— Не баранов, а плеток получишь, негодяй!

Избиваемый Мемед продолжал петь, по его лицу по текла струйка крови. Люди заговорили:

— Он плачет кровавыми слезами.

— Оставь его, он калека…

— Он преступник! — выкрикнул человек с нагайкой и еще крепче стегнул.

Пение вдруг оборвалось. Мемед тяжело поднялся и взревел. Люди шарахнулись. Хозяин кофейни, его жена, дети запричитали, а крестьяне загалдели. Одной своей рукой Мемед взметнул и надел себе на голову стол — загородился. При этом толкнул человека с серебряной нагайкой так, что у того шапка свалилась. Приезжие встали перед Мемедом. Он надвинулся на них, держа над собой стол. Эти уже выхватили револьверы:

— Население! Гони его на улицу… Пристрелим…

Но тут Мемед рухнул на пол и остался лежать под столом. Трое в бурках вышли, ругаясь. Сели на коней, поскакали по дороге на Хавзу.

УБИТЫЙ РУМ

Перед выступлением из Кавака Хамид бойко подошел к Фрунзе:

— Не желаешь ли в седло, паша?

Яснел день, Хамид с любопытством смотрел на северную синеву под редкими бровями русского, на орден Красного Знамени, привинченный к левому карману суконной гимнастерки, что виднелась из-под распахнутой шинели. Фрунзе ответил:

— Поедем вместе, Хамид. Мы тут купили коней под седло.

В группе верховых был теперь и Кемик… От Кавака шоссе легко побежало по плодородной долине — белесая нитка легла между одинокими строениями и зарослями. Фрунзе с улыбкой вспоминал лицо мюдира, сперва взволнованно-строгое, а вскоре после знакомства добродушное и умное. Кажется, удалось завоевать и его симпатии. Не меньше двух недель с рассвета дотемна катиться каравану. Работать можно и на перегонах. Фрунзе окликнул разговорчивого Хамида:

— Скажи, пожалуйста, почему ты и другие так хорошо относитесь к нам, русским?

Хамид не дипломат, ответил, как на душу легло… Вот он принахмурился, придал своему молодому лицу «седое» выражение.

— Я сам себя спросил. Сам ответил. Без русских давно пропали бы. Вот, я ответил!

— Хамид, ты хорошо ответил.

— Эх-ха! Я, Хамид, умею отвечать.

Фрунзе вспомнил: сказал ведь трапезундский полковник Сабит Сами, что идея дружбы с Россией пустила глубокие корни в армии и среди населения. Похоже, что именно так. Ладно, что миссия встречается с населением.

Как обычно, дорога вошла в ущелье, бурный ручей хлестал под каменный мост. Аскеры охраны вдруг заволновались — начался район войны…

Национальная рознь, дикая вражда — глаза на нее не закроешь… Недруги Турции ей рады, им она и нужна, необходима. Они и разжигают… И, скрываясь, обвиняют в ней Кемаля.

Возле моста чернели рухнувшие караван-сараи — ханы. Пахло горелым тряпьем, деревом и листьями. Поравнялись с мертвыми ханами, и Хамид замахал руками, пригнулся к шее коня, стал прицеливаться, изображая налет. Недавно на эти ханы совершила налет одна из понтийских банд.

— Бандит горы знает. Пещеры есть, землянка… Ночью встал из земли, пошел с огнем, женщин в селе не боялся. Поджигал, убивал. На дороге муку отнимал!

Хамид повел рукой — показал на горы, и глаза его заволокло:

— Кто не бежал — бах! — застрелил. Могил нет, так лежат. Шакалы приходят.

За сгоревшими ханами на земле сидела крестьянская семья: муж и жена, с сумами через плечо, и дети. Отец просил хлеба для маленькой. Арабаджи, придержав коней, доставали куски.

Проехав вперед, Хамид показал на холм слева:

— Бурада, бурада рум кёю — вот, вот село румов! — прокричал он и воинственно потрогал у пояса кинжал с гравированной рукояткой, которым он гордился — ведь из Сулеймание, города, производящего красивые ружья, кинжалы и пистолеты, разящие врагов, сегодня — тех же румов.

Ваня подумал, что Хамид приглашает свернуть в село и убедиться, что люди там живут, как жили. Но Фрунзе, поднеся к глазам бинокль, сказал:

— В селе никого нет… Домов, наверно, около трехсот… Двухэтажные… Черепица… Совсем нет оград… Ничего живого… — Фрунзе передал Ване бинокль, тронул коня. — Айда, посмотрим поближе.

Двинулись к мертвому холму.

— Хамид, как называется это село?

— Карадаг-кёй, паша.

Кемик порывался взять у Вани бинокль, но Ваня не давал:

— Тебе не надо, смотреть. И не езди туда…

Кемик рывком обогнал Ваню:

— Разрешите с вами, товарищ командующий…

— Поедемте, — ответил Фрунзе. — Не будем прятаться от правды.

Поднялись на пологий холм, вошли в мертвую деревню и двинулись по главной улице. В тишине жутко стучали копыта. Лошади шли неохотно. В домах окна черны — выбиты, двери сорваны. Улица, голые садики усыпаны белыми перьями, будто запорошены снегом. Валялись кадушки, битые кринки, сита, сломанные плуги, колеса от повозок. Не сразу можно было понять, что раскинутая у домов, прибитая дождями мужская и женская одежда еще укрывает от птиц тела убитых…

Ваня сам был как неживой. Кемик смотрел остановившимися глазами. Фрунзе спешился, через окно заглянул в, один из домов и тотчас же вернулся:

— Та же картина… Поехали…

Спускались с холма, Фрунзе долго молчал, наконец тихо спросил:

— Хамид, это старое село?

— Сто лет ему! — выпалил Хамид. — Двести!

— Триста, — сказал другой аскер. — Один турок говорил: четыреста лет назад совсем маленькое было, десять дворов.

— И турецкие села старые?

— Старые, паша. Курдские тоже старые. Триста лет.

— И никто никогда никого не убивал?

— Никогда — никого, паша.

— А теперь почему?

— Один поджигал, так другой поджигал, — сказал Хамид.

Солнце пригрело, небо поднялось ясное. Ветер утих. Воздух звонок, прохладен, чист. Кругом курчавые шубы лесов, разделенных желтыми ребрами скал, красота гор. Радостно-белые вершины, плавные зеленого и желтого цвета долины, в этом году уже отдавшие человеку свои плоды и копившие новые, — кругом сияло такое великолепие, что страшным сном казался холм с мертвой деревней. Какое светлое небо, и какая черная вдруг земля. Фрунзе оглянулся на холм, пробормотал:

— Огромная могила… Черт, как звенит в ушах…

И поторопил коня.

Ваня думал: «Что ж это такое… Должно ведь кончиться!..»

В воздухе, хотя и спустились ниже, все еще пахло пожарищем.

Всадники объехали отрог длинной горы. За поворотом открылось каменистое русло высохшей реки. В глаза бросились красные пятна крови на каменной крошке. Совсем свежая кровь. Через несколько шагов увидели: на острых камнях как бы стелилось изломанное, плоское тело человека в нищенской одежде крестьянина — в синих шароварах и в куртке. Белая рубаха окровавлена на плече — в плечо, должно быть, попала вовсе не смертельная пуля. А черноволосая голова раздроблена!

Командующий остановил коня, вгляделся:

— Убит, похоже, с полчаса назад… Добит! Прикладом…

Оскалившись, Хамид соскользнул с седла наземь, — камешки с шорохом покатились к раздробленной голове, — наклонился и потянул шаровары с живота убитого, порылся в них… «Что он делает?! Мародер?» — подумал Ваня. Нет, Хамид ничего не взял, Ваня вздохнул облегченно. Но, выпрямившись, Хамид успокоенно снова сел на коня и произнес:

— Рум…

Значит, если рум, то все в порядке! Ваня уставился на Хамида, не скрывая своей внезапной к нему неприязни, и тот, резко стегнув коня, отпрянул… Майор хмуро приказал своим приготовить оружие, поехал впереди, как обычно в таких случаях, положив винтовку поперек седла, и все осматривался по сторонам.

Застава — охрана дороги — ютилась в халупе на гребне горы. Командующий спросил начальника, что случилось, и тот сказал, что перед рассветать турецкий наряд столкнулся с бандой понтийцев, ночью вышедшей к дороге.

— Хотели на тебя напасть, паша, — сказал начальник заставы, — и вот румы, отступая после перестрелки, бросили труп своего товарища.

— На рассвете? — переспросил командующий и взглянул на часы. — Восемь часов назад. Но человек убит только что, его голова раздроблена прикладом. Это ваши добили раненого? А может, он мирный крестьянин и не из банды вовсе?

Начальник молчал.

Ване казалось, что теперь, после потоков крови, пролитой в войне, после тысяч полегших на Перекопе, после стольких мук, все-все на свете уже знают, что отходит в прошлое старый мир. Прожито, что пролито, — думай, как наперед жить. Люди теперь, казалось бы, сознают: на земле не будет счастья без свободного совместного труда. Ване отчетливо слышалось — ну как не услышать! — что весь белый свет кричит: нет счастья без коммуны! Напев «Интернационала» — прислушаться только! — с любой стороны приносит… Но вот, по воле аллаха, один мужик, турецкий, убил другого, иноверца, охотится за третьим. И его убьет. И его убьют. «Неужели все осталось как было?» — с отчаяньем думал Ваня.

Тронулись дальше, командующий и товарищ Андерс заговорили:

— Черт знает что, — произнес командующий. — До чего страшна власть тьмы. Сколько же солнц нужно, чтобы разогнать ее… «Рум? Так умри!»

— Все работа пашей, ходжей и мулл, — отозвался Андерс.

— Вот именно. На этой земле турки ирумы шесть веков прожили вполне мирно, хорошо. Шесть веков! Сжились давно. Однако сегодня паши типа Карабекира гнусно используют национальное возбуждение в шовинистических целях. Может, и об этом сказать в Ангоре?

— А не получится вмешательства во внутренние дела?

— Нет! Гасить пожар, призывать к миру между национальностями — какое же это вмешательство! В связи с турецко-армянскими отношениями, вы же знаете, Георгий Васильевич давно еще, когда Армения была дашнакской, говорил: мы помогаем Турции, желая полного прекращения взаимной резни. Это же честно. По-человечески. То же и с греками…


Без привала, хотя бы на час, не дотянуть до места ночлега — города Хавзы. Чем дальше от моря уходили фургоны, тем увалистей делалась дорога. Весь мокрый, будто с морского дна поднялся встречный верблюжий караван, ноги у животных облеплены глиной, шерсть свалялась. Караванщики кричали:

— Эй, сываш, сываш!..

Арабаджи в фургонах забеспокоились. Ваня — тоже:

— Михаил Васильевич, чего там — «сываш» да «сываш»?

— Это слово означает «грязь». На дороге, верно, непорядок.

Действительно, скоро пришлось остановиться. Ваня соскочил. В чем дело? Шоссе впереди провалилось, его затопило, получилось нечто вроде ловчей ямы. Арабаджи стали молиться…

— Это нам устроил… как его, сэр Харитон или Харингтон? А может, лично король Константин, — засмеялся один из бойцов.

— Банда — ловушку, вот и все! — определил другой. — Товарищ командующий, не выслать ли наблюдение?

— Ни к чему, — ответил Фрунзе. — Вряд ли это западня. Просто обвал… Давно не ремонтировали… Так или иначе, какой же наш ответ Константину?

— Даешь, проедем! — сказал Ваня. — Сивашцы, вперед!

Ваня добыл ореховую палку и с края этого чеклака — ямы, заполненной водой, стал прощупывать дно, глубоко ли. Кемик держал Ваню за ремень, когда Ваня перегибался, и он только однажды срезался и зачерпнул голенищами.

Лошади пошли потом под улюлюканье и, выгнув спины, передними нотами выбросились на край. Но колеса уперлись в уступ под водой.

— Стоп, постромки лопнут! — крикнул Ваня.

Спешно, чтобы не задохлись в хомутах, выпрягли лошадей, вместе с арабаджи полезли в чеклак и на руках подняли фургон. Так перенесли все пятнадцать. Рессорные с железными осями фургоны были тяжелы, у Вани от напряжения дрожали мышцы. В чеклак слетела с головы зеленая буденовка из английского сукна, и он выхватил ее мокрыми руками.

На переправе потеряли полтора часа. Еще полчаса ушло на выражение благодарности арабаджи аллаху за то, что обошлось без поломок. Солнце склонилось. Мокрые сапоги и шинель захолодели. Ваню трясло. Надо было пообсушиться.

Арабаджи говорили, что поблизости есть селеньице Юрю, оно появилось недавно — один из родов племени юрюков откочевал из западных оккупированных мест, пришел и раскинул тут у шоссе свои шерстяные палатки.

Вот они, будто белые стога, стоят позади одинокой придорожной халупы.

Ввалились в помещение, горячих бы сейчас углей, однако хозяин дал Ване мангал с черными, как ночь, холодными углями. Хвать, а спички размокли — головки облезают. Командующий сказал:

— У меня тоже нет спичек, пойду посмотрю, как чувствует себя народ в фургонах, может, и спичек у начхоза… выпрошу.

Но Ваня не стал ждать. Лег на пол перед мангалом, снял крышку, порылся в углях и нашел один с булавочной красной точкой под слоем пепла. Теперь только дуть, дуть…

Красная точка от дыхания разрасталась, превращалась в светящееся пятно, но стоило отвалиться, чтобы перевести дух, как уголек снова чернел. Ваня держал его в левой руке, а правой нашарил в кармане обрывок газеты, нащупал на полу соломину, выдрал из войлока волосок. Папиросной бы еще бумаги, всем этим обложить уголек, и если пыхнет, тогда уже не погаснет. Только бы терпение, не переставать дуть, пусть и кружится голова, и тогда в конце концов вспыхнет…

Бумага почернела, истлела, так и не вспыхнула. Продолжая дуть, Ваня соображал, где и как достать другой клочок. За спиной послышались чьи-то шаги. Возвращается командующий? Да, его шаги и, кажется, еще Кулаги.

— Спичек не нашел, — услышал Ваня голос командующего. — Фома Игнатьевич, у вас тоже нет спичек?

— Бумаги, — коротко бросил Ваня и продолжал дуть.

Фрунзе, должно быть, выдрал из блокнота лист: на нем напечатано сверху «Командующий Туркестанским фронтом». Как это «Туркестанским», почему не «Крымским»? — подумал Ваня. Наверно, не успели напечатать: с Врангелем-то в прошлом году покончили за сорок дней. Жаль жечь этот лист, но Ваня не отказался. Голова странно полегчала. Светло раскалялся уголек, а в голове что-то гасло.

— Бог с ним, — вновь услышал Ваня. — Посидим в бурках, согреемся, закусим. Фома Игнатьевич, уговорите его.

Продолжая дуть, Ваня посучил ногой, будто кого-то отталкивал. Послышался смешок Кулаги:

— Он у нас упорный: не мангал, а еще одно солнце раздувает.

— В таком случае, оставьте его, — сказал Фрунзе.

Тут и вспыхнуло. От длительного напряжения Ваня уронил голову, задохнулся без воздуха и перестал видеть. Но это продолжалось мгновение. Вскочил, подложил сухой соломы и, когда угли раскалились, накрыл мангал крышкой с дырочками.

НА КРАЮ ПРОПАСТИ

Пока Ваня раздувал в халупе мангал, Кемик на обочине дороги, без обычных шуток, молча выдавал красноармейцам хлеб и по куску холодной баранины.

Арабаджи хозяйственного фургона кормил свою пару лошадей. Когда он насыпа́л в торбу ячмень, вдруг по-летнему резко запахло майораном — душицей, конским диким чесноком. Этот запах напомнил Кемику времена его деревенского отрочества, когда были живы отец, мать и братья.

Это воспоминание теперь усиливало все еще не проходившее чувство ужаса при виде того мертвого холма. Казалось, что и неизвестные убийцы, и вот эти аскеры из охраны, только что смотревшие на убитых (Хамид, как он сказал «рум»!), все эти люди каменно-равнодушны: убьют, помолятся и сядут есть. Сколько бы добрый Ваня ни говорил и сколько бы ни фыркал Кулага, ничего пока не изменилось и, наверное, не изменится никогда.

Правда, жители турецкой половины его, Кемика, деревни, никого и пальцем не тронули, тихие, степенные, как вот этот арабаджи, плачущий от хорошей песни, нежно любящий детей и гостеприимный. Но откуда же берутся те?.. Мысль о том, что Фрунзе не стал бы помогать анатолийцам, будь они не люди, сейчас ушла от Кемика.

Выдав продовольствие, Кемик забрался в фургон, под одеяло, головой наружу — вздремнуть. Но из белой палатки, первой за халупой, вдруг вышел, нагнувшись, здоровенный детина, не кто иной как Однорукий Мемед, той же дорогой шедший в Ангору. «А этот, если бы мог, не убивал бы беззащитных во славу аллаха?»

Мемед покрутился среди фургонов, переговорил с одним, другим арабаджи и направился к Кемику.

— Эй, не спи, братец! Мне нужен ты, честный турок, служащий русскому паше.

У самого вид, будто сорвался с обрыва, катился по острым камням. На лбу и на щеках кровоподтеки. Кемик сухо сказал:

— Напился, что ли, не считаясь с аллахом?

— Я трезв, как младенец, принявший молоко из груди матери. Видишь? — Мемед потрогал лоб, щеку. — Рабы аллаха избили меня, как дурную, вредную собаку.

— За что? — спросил Кемик.

— За то, что сказал правду. Я вступился за русского пашу. Пророк говорит: надо терпеть и мучиться. А вы говорите: не надо терпеть, надо биться с несчастьями. Я боролся и избит рабами. Но они меня не победили.

— Кто они? — Кемик подумал было, что Мемед пришел за хлебом, затем и вступительная речь. Но нет, Однорукий хочет что-то сообщить. — Говори яснее, кто?

Присев на дышло, закурив, Мемед рассказал, что было в Каваке, в кофейне.

— Вас уберечь хочу… В сезон невруз, когда в Москве подписали с русскими бумагу о братстве, мы в наших кофейнях прямо-таки обнимались от радости: больше не будем воевать. Но люди есть разные. Избившие меня злодеи уже проскакали на Хавзу. Теперь и вы опасайтесь их. Добрый человек одолжил мне осла, я тропою пришел сюда раньше вас, чтобы сказать русскому паше: надо остерегаться, у этих злодеев гнусные цели. Хорошо, что ты — честный турок, говоришь по-русски и умело скажешь ему о тех… Они меня избили за то, что я обрадовался русским. Осла я отдал одному крестьянину, как велел хозяин, — у них свои расчеты. Дальше я иду снова пешком. Вот уже пошел. А ты скажи русскому паше, что я, Мемед, сказал. Этих бандитов нанимают для нехороших дел.

— Не сомневайся, братец, — обещал Кемик. — Как только выйдет из дома, немедленно доложу. Он сейчас отдыхает.

Обычное в турецком обращении «братец» вдруг приобрело для Кемика нечто новое, вызвавшее щемящее чувство.

— Не хочешь ли, Мемед, закусить, проделав такой путь?

— Давно хочу. Но болит вот здесь. Ведь тот рукояткой своей серебряной нагайки так двинул мне в зубы. Как еще шевелится губа! Но если мягкого хлеба, то я попробую этой стороной.

Морщась, Мемед откусывал по крошке:

— Увидел хлеб — ешь, увидел палку — беги.

Кемик смотрел с жалостью, тоска ушла, сменилась надеждой.

— А знаешь, Мемед, у нас в караване едет один армянин. Его тоже надо спасать?

— Говоришь непонятно. Разве ты не честный турок? Разве мы — враги людям, пусть они и другой веры? Нехороший задал ты мне вопрос!

— Но мир знает, сколько армян погублено здесь.

— У кого печать, тот и Сулейман. Правитель Энвер-паша и его прислужники виноваты. Я же не убивал. Мои соседи не убивали. Никто в деревне не убивал.

— А мне вот иной раз кажется… — вздохнул Кемик. — Разве любят где-нибудь турка? Боятся его! Христианин боится мусульманина.

— Братец! — воскликнул Мемед. — Грустно это, но не совсем так. В нашей деревне всегда жили мирно, и отцы наши, и деды, и прадеды. Печально, что нас не любят и боятся. Но кто боится? Не надо бы тебе, такому умному, говорить, не уяснив.

— Чего, Мемед?

— Того, что муллы и те сулейманы натравливают нас друг на друга. Сначала мы не понимаем, а потом начинаем понимать. Где гяуров больше, там они убивают. Где мусульман больше, там — мусульмане. Одного убили — двумя ответили. Двумя ответили — четырех убили. Так еще, еще и еще. Человек человеку — зеркало. Одни пошли отрядом. На отряд пошел отряд. Перемирие. Приехали в Сарыкамыш побежденные дашнаки — как нам, героям летучих чет, разъяснили, — просят дашнаки Карабекир-пашу: не уводи свои войска, чтобы не пришли большевики. Не за крест война, а за землю. Но страна нищая. Крестьянство умирает… Дети… Вот эти юрюки-скотоводы то и дело хоронят детей. Сами погибают, но чтобы тронуть человека — не видел никогда. Их счастье — кусочек ячменного хлеба. Осел да несколько камней очага — все богатство. Хуже только я живу!

Кемик знал жизнь скотоводов, жалел детей, которые работают на табачной фабрике, кашляют кровью, сами белые как снег.

Крестьяне мечтали о земле, пасли скот на яйле, ставили шатры из козьих шкур у подножия холма возле источника, за солью шли в нижнюю деревню, несли лавочнику бурдюк с сыром. Когда бушевали ливни и затапливало кочевье, под водой погибали люди и скот; буйволы застревали в ветвях низкорослых кривых сосен, когда спадала вода.

Зимой, когда снегопады в горах, люди замирали в долгой дремоте. От холода не спасали войлочные плащи; зимние рассветы были тягостны, как медленная смерть, хотя тлели угли, по-домашнему пахла испеченная лепешка и пах навоз, собранный в попону из козьей шкуры… Когда пропадал скот, эти люди шли в город на новые бедствия — грузчиками, дворниками, лодочниками.

Кемик сейчас отчетливо увидел, что бедняцкая масса — а это почти все население Анатолии! — мирная и приветливая. Стало быть, зверствовали только жандармы, находившиеся на содержании у государства, банды, созданные помещиками, которым выгодно изгнание армян — можно взять их земли. Так по логике, а на душе все-таки тяжесть.

…Из халупы первым вышел Ваня, как всегда, «разведать обстановку». Осмотрелся — Кемик с кем-то толкует, высунув голову из фургона. Э! Опять Однорукий Мемед. «Понравился ему наш караван, хочет быть попутчиком. Веселее так». Ваня подошел быстрым шагом. Посуровел после мертвых картин: банды, вот они, под носом. Взглянул на Мемеда — мелькнула новая мысль: не разведчик ли из банды?!

— А ну, признавайся, Мемед, зачем увязался за нами? Кемик, переведи ему.

— Ваня, это друг…

— А чего выспрашивал?

— Он сообщил… Доложи командующему…

Ваня протянул Мемеду руку:

— Прости за подозрение… Сообщение твое важное.

Скрывшись в халупе, Ваня скоро вернулся — Фрунзе сказал: быть повнимательнее, выслать разведку. Велел поблагодарить Мемеда, подарить ему что-нибудь.

— Мне ничего не надо, — сказал Мемед. — Я получил кусок хлеба. И буду помнить его сорок лет. Лучшего подарка не бывает.

Выступили. Ваня вновь качался в седле, старался держаться рядом с Фрунзе… В шторм казалось Ване, что ничего более страшного уже не будет. Но теперь на горной дороге, на отчаянных скользких спусках, возле пожарищ стало казаться, что здесь в любую минуту может ударить огнем. А трусить нельзя. Надо быть начеку — местность незнакомая, неизвестная. Масса белогвардейцев — шестьдесят пять тысяч убежало сюда, рассказывал Кулага. «Спокойно, — говорил себе Ваня. — Держись».

Вопреки сообщению Мемеда Однорукого пока что не видели никаких угроз, продвигались без происшествий… Фрунзе ехал в своей военной форме. Поверх нее широкая в плечах, с размашистыми полами кавказская бурка, укрывавшая седло и бока коня. На голове — высокая барашковая папаха, а поверх нее — ярко-зеленый с красными кантами башлык. Турки любят зеленый цвет. Встречные караванщики спрашивали аскеров — кто такой. И Ваня слышал гортанный ответ то одного, то другого турецкого солдата:

— Балхшевик… Человек от Ленина…

Постепенно дорога сузилась и пошла по самому краю пропасти. Обстановка вдруг резко осложнилась: сверху, будто с неба, послышался звон медных колокольцев идущего навстречу верблюжьего каравана. Командующий ехал позади охраны, Ваня следом. Кавалеристы разведки благополучно проехали по краю пропасти и вышли на ширину. Конь Михаила Васильевича благополучно разминулся с верблюдом-вожаком, увешанным колокольцами и разноцветными кисточками. Но следующий верблюд оказался нагруженным такими широкими тюками, что занял всю ширину дороги. Вдобавок из-под копыт верблюда, шедшего сверху, бросило песок и мелкие камешки в морду коню под командующим. Конь шарахнулся, миг — и передними ногами повис над пропастью. Но Фрунзе успел рвануть удила, и конь под ним вздыбился, крутнулся на месте и передними ногами снова встал на дорогу, теперь уже задом к верблюду, мелко дрожа. Ваня увидел побелевший лоб и резко выступившие усы командующего. Караванбаши поднял палку, тогда и верблюд-вожак возле фургона косо уперся длинными ногами в выбоины, чуть присев на задние ноги. Командующий крикнул Ване:

— Дайте выстрел! Всем стоять, пока пройдут эти!

Однако сам, не дожидаясь, вырвал из кобуры маузер и выпалил вверх. Следом ударил выстрел погулче, из карабина Вани. Загрохотало эхо: высокие обнаженные, белые, будто кость, скалы по другую сторону ущелья отразили звук, он повторился и пошел перекатываться между камнями. Верблюд-вожак, должно быть привыкший к пальбе, не повел ухом, маленьким, мохнатым, лишь сонно поморгал приопущенными веками.

Красноармейцы давно уже повыбрались из фургонов и отряхивались. Арабаджи орали на караванщиков — куда только девалась степенность! Караванбаши отвечал, что вооруженные люди заставили его идти, не проверив спуск… Было понятно, что староста каравана — специалист по вождению — допустил в своем деле какую-то неправильность, однако не считал себя виноватым.

Лишь одна повозка опрокинулась и пошла под откос. К счастью, никто не пострадал.

Несколько верблюдов нагружены были слишком широкими тюками — с фургонами не разминутся. Ваня с помощью Кемика потребовал от караванбаши перегрузить с этих верблюдов кладь, что и было сделано.

Когда двинулись дальше, к командующему приблизился на лошади Андерс. Фрунзе смущенно ему сказал:

— Счастье, что у моей лошадки крепкие ноги…

Ласково похлопал по шее коня. Брат командующего, Константин Васильевич, протиснулся между лошадьми, взял руку Михаила Васильевича и посчитал пульс:

— Михаил, ложись-ка в фургон, отдохни.

— Скоро Хавза. Там.

…Фрунзе ехал нахохлившись. Подумал о себе во времени и словно со стороны увидел, что уже не однажды стоял на краю пропасти. Но всякий раз некогда было страшиться. Легче рисковать, чем сомневаться. В критическую минуту сомнение гибельно. Должно быть, поэтому в острейших положениях, как и сейчас над пропастью, голова оставалась ясной, холодно-быстрой… Хладнокровие не оставило его и после смертного приговора, в камере, в ожидании решения по кассации… К махновцам на Сивашском берегу в прошлом году в ночь штурма Перекопа вышел с твердой верой, что не зататакают их пулеметы, направленные в него. Другие товарищи поступили бы так же. Все дело было в той службе, которую он и его товарищи несли.

От нее, от этой службы — и надежда, и уверенность… В ней самой и защита, крепче брони.

Возникло чувство своей неуязвимости. Даже бессмертия.

ХАВЗИНСКАЯ БАНЯ

К закату катился день третьего декабря, второй день караванного пути. Наступили сумерки, когда фургоны приблизились к городу Хавза. Арабаджибаши сказал, что осталось всего несколько верст. В густеющем фиолетовом воздухе впереди на шоссе вдруг проступила плотная группа всадников, еще и крытая повозка. Может быть, это эшкия — разбойники вышли, не дождавшись темноты? Но ведь рядом каракол — застава, охраняющая дорогу. Правда, времена такие, что возможно все…

Взвинченный дневными впечатлениями, майор приказал каравану остановиться и отправил кавалеристов узнать, что там за люди. Кавалеристы вернулись с веселым хриплым криком:

— Эх-ха! Встречный конвой идет!

Встречали караван конные аскеры Хавзы. На дороге топтались еще несколько человек, оставившие повозку. То были каймакам — начальник уезда, судья и городской голова. Подошла конная группа чрезвычайного посла, каймакам подал конвою знак и выступил вперед:

— Ваше превосходительство, светлый посол страны с золотой рукой, опустившей меч! — Каймакам долго титуловал Фрунзе и наконец: — Смиренные ваши рабы предоставляют вам очаги всего города…

Фрунзе выслушал приветствие и немедленно сделал несколько встречных торжественных шагов, придерживая шашку:

— Сердечно благодарим… Нет на свете людей добрее, чем население благородной Хавзы. Нет большего удовольствия, чем приют под его крышами… — И тут же Фрунзе деловито предложил: — Поехали, братцы. Темнеет.

Каймакам, точно так же, как мюдир в Каваке, смутился было, переглянулся с начгарнизона. Но тут кто-то из встречавших турок проговорил, хотя и с акцентом, но вполне правильно по-русски:

— Темно! Гора закрывает луну. Поужинаем — посветлеет.

Это сказал военный врач Фикри. Он бывал в Батуме. Вот и видно и Ване, и Кемику: не отрезана Турция от мира, — что́ на Кавказе, то может быть и тут. Турок, военный врач, говоривший по-русски, — будто совсем свой.

Двинулись компанией. За конной группой — почетный караул, за ним — фургоны. Во тьме скоро услышали, что кони ступают уже по мощеной улице. По правую руку тянулась-какая-то черная стена, местами уколотая редкими огоньками. На мостовой лошади, то и дело, проваливались в ямы, фургоны, треща, прыгали с островка на островок.

— Ливень забирает и скатывает камни с улицы, — объяснил врач.

— Приглашаем на ужин, — из темноты позвал каймакам.

— Но сперва нужно переодеться, — голос Фрунзе. — Где поселите нас? — Переспросил, услышав ответ: — В бане?!

— В гостинице-бане, — пояснил врач Фикри. — Внизу баня, наверху номера.

Оказывается, в этой бане и жил Мустафа Кемаль, уехав от султана. Военный врач Фикри лечил Мустафу.

В номерах привели себя в порядок и отрядом двинулись в круглый зал. Середину зала занимал огромный квадратный обеденный стол под белой скатертью. Из посуды — только стаканы. Кувшины наполнены местной минеральной водой.

Здесь уже каймакам в стамбулине — сюртуке. Бросил быстрый взгляд на бойцов. По сообщениям из Кавака он знал, что у русских рядовые сидят ныне вместе с командирами, и каймакам энергично пригласил всех за стол.

Усаживались уже без церемоний. Каждый говори что хочешь, спрашивай, интересуйся. Что хочешь ешь, пей — плов, кавурма, чай, кофе в пузатых стаканах и крошечных чашках, душистый чурек.

Каймакам встал:

— Буду краток. И поэтому не смогу передать всю полноту наших приветов. Но вы все же почувствуете их. Прошу встать в честь полководца Фрунзе, приезд которого открывает страницу нашей окончательной победы над коварным врагом.

Задвигались стулья. Поднялся Фрунзе:

— Мой тост — за героический турецкий народ и его армию, за ее представителей в этом зале. В свою очередь передаем вам селям от Советских Республик и от Красной Армии. Итак, за счастье…

Послышались голоса:

— За счастье, за полную победу!

А Фрунзе добавил:

— Теперь давайте серьезно закусим.

Каймакам вслух вспомнил турецкую поговорку: «Не ешь французской дряни английской ложкой» и предложил заказывать официантам любимые блюда. Послышалась громкая работа вилок, ножей и быстрые резкие приказания распорядителя прислуге. Наконец завязалась беседа.

— Какие порядки в России? Куда смотрят пять концов звезды? Что означает перекрещение серпа и молота? Как властвуют рабочие и крестьяне?

Фрунзе отвечал:

— Власть осуществляется прежде всего общим владением крупным имуществом. Фабриканта нет. Помещика нет.

— Куда девались?

— Одни бежали, другие стали работать, как все люди.

— Браво! А суд? Кто судит?

— Уполномоченные народа выносят приговор по законам.

— А нэп? Это же снова царство капитала!

— Не беспокойтесь, — ответил Фрунзе. — Нэпману позволено только тащить фургон хозяйства, а ездовой — арабаджи — все тот же рабочий и крестьянин.

— Браво! — воскликнул кто-то за столом. — Теперь о женщине. У вас на востоке запрещено многоженство? И мусульманка не закрывает лица?

— Многие сняли чадру. Но еще есть — носят.

— Однако мы слышали, что с женщиной у вас обращаются нехорошо. Ее сделали общей. Не имеет права на личного мужа, подчиняется мужчинам по списку. Очень нехорошо!

— От кого вы слышали такое? Это сказки, придуманные зложелателями, ненавистниками и Турции, ее народов, и нас, соседей ваших, — жарко, всем сердцем отвечал Фрунзе. — Не так давно я выступал на съезде работниц Туркестана. Я сказал: дорогие делегатки, атаман басмачей Мадамин-бек, увидев однажды в Ташкенте женщину-сартянку без покрывала, воскликнул: «Будь это где-нибудь в Фергане, я убил бы ее на месте». Но Советская власть выступает против баев и ишанов, которые пустили подлую пословицу: «Если чему-нибудь суждено пролиться — пусть прольется сыворотка; если кому-либо суждено умереть — пусть умрет женщина». Против таких порядков выступает, когда в жены богачам продают шестилетних девочек… Я попросил делегаток помочь Красной Армии в Фергане… Я рос среди мусульман, видел мусульманок, — какие это чудесные, умные, ласковые люди. Вот история одной из них. В восемь лет она осталась сиротой, а родственники не приняли ее; двоюродный брат продал ее баю третьей женой. Девочку били у бая. Она переоделась мальчиком и убежала, сто верст шла пешком… Несколько лет, считаясь мальчиком, работала батраком, потом катала бревна на лесном складе, потом была пекарем. Никто не знал, что она — женщина. Иначе убили бы ее. Так было. А теперь Советская власть… При партийных комитетах у нас — женотделы. Для женщин открываются школы, учат грамоте, для них — лекции, концерты. В Туркестане уже двадцать женских артелей, много женских клубов. Четырнадцать туркменок — члены сельских Советов. Двенадцать узбечек — в Советах в Фергане…

Заговорил взволнованный мулла:

— Однако есть насилие над религией. Есть! Мы, слуги аллаха, осененные зеленым знаменем его, не признаем креста. Но мы против насилия коммунистов над крестом, когда, как рассказывают, длинную веревку с петлей закидывают на купол и, пригласив всех безбожников ухватиться за конец веревки, оскорбляя веру, срывают крест. Мы, которых считают дикими, не позволяем себе таких вещей.

Зал притих: что ответит русский? Да, трудно ответить. Пожалуй, не надо было задавать вопроса: гость в затруднении, не знает, что ответить… Нет! Не смутился, ответит… кивнул:

— Мы отвергаем насилие — над крестом ли, полумесяцем… Храмы есть красивые, богатые, это — народное достояние, бережем, не позволяем неверующим давать волю своим страстям и рушить. Религиозность же в последние годы особенно падает. Прихожане, как и весь народ, недовольны крестом, который осенял преступный царизм, избиение иноверцев, войну, скажем, против турок… А церковные земли — около трех миллионов десятин! — народу не отдавал! Вот народ и смеется над святошами-лицемерами, о которых и турецкая пословица говорит: «Где дверь мечети, не знает, а хвастается набожностью».

Послышался сдержанный смех. Фрунзе сказал:

— Не разрешая насилия, мы только говорим, что не признаем креста, как, впрочем, и других религиозных знаков. Мы учим человека полагаться на себя, а не на бога. Иной священник снимает рясу и идет руководить сельским хором или драмкружком…

Какой-то молодой человек прошептал: «Разумно!» — и замолк.

— Страшнее, когда не крест, а жизнь ломают, — продолжал Фрунзе. — Сегодня мы видели мертвую деревню Карадаг-кёй.

Ни один стул не скрипнул. Отвечал начгарнизона, тихо:

— Это совершается дикими отрядами: самовольно берут хлеб, конфискуют лошадей, уводят людей, казнят. Национальная армия этого не делает.

Врач Фикри взялся объяснить:

— В некоторые отряды попали и бывшие разбойники — эшкия. Раньше они скрывались в горах, грабили проезжих. После амнистии они спустились в долину, сдались властям. Как знающие горы и оружие, они стали жандармами, чтобы ловить бандитов. Но сознательности нет, есть прежние разбойники.

— Теперь боремся и с ними, — сказал каймакам. — Есть приказ Гази: судить за самоуправство.

Заговорили о дисциплине в армии.

— Ваш солдат сидит с командиром за одним столом. А как потом слушается? После обеда?

Фрунзе засмеялся:

— По-моему, вы уже заметили, что распоряжение командира исполняется моментально.

Фикри сказал:

— Нашему солдату тоже стало немного легче: офицер лучше относится. Сам Гази, когда жил у нас, скромно жил. В номере, где вы сейчас.


Характер Кемаля занимал Фрунзе с самого начала поездки и неотступно — начиная с Тифлиса, где вдруг отчетливым и живым предстало историческое дело кемалистов, Хавзинцы знали Кемаля в обычной жизни. Их наблюдения сейчас нужны были Фрунзе, который всю дорогу, в сущности, готовился к встрече с ним. Фрунзе жадно слушал хозяев.

— Когда английские корабли подошли с пушками к Самсуну, Гази пришлось покинуть этот город. Тогда он со штабом перебрался к нам, в Хавзу, — рассказывал каймакам. — Я выполнял некоторые его поручения. Он без отдыха работал. Ночи проводил в телеграфной конторе. Много телеграмм давал, очень много. Указывал, что надо драться. Константинополь хотел бы десять раз снять ему за это голову… А он выходил на улицу, говорил с людьми. С солдатами, с банщиками, с кузнецами говорил. Горожан посещал. Крепко взялся за дело спасения родины… Командирам корпусов посылал циркуляры — срывать оккупацию, не выполнять вредных приказаний Константинополя, а во всех случаях обращаться за указаниями в революционный штаб, к нам, в Хавзу. Всем губернаторам направил послания, чтобы создавали повсеместно группы «Общества защиты прав». Город Хавза маленький, но человек в нем жил большой.

— Что он говорил вам, жителям Хавзы?

— Велел сойтись горожанам на площади под горой, сказал: «Клянусь, что буду самоотверженно работать вместе с нацией, пока не достигнем полной независимости нашей родины». Воодушевление! Он употребил слово «коллектив». Говорил: надо опираться на общество, составляемое самой нацией. Такой, сказал он, коллектив непобедим.

— Это очень и очень верно!

— Молодежь клятву дала: идем на битву. Красную Армию вспоминали, что изгоняет врагов. Некоторые старики не пускали своих сыновей воевать, раз не одобряет султан. Не понимали, что султан сам в неволе и не может чего-либо хотеть.

— А большинство?

— Большинство — как Гази. Он сказал: народ, знай о жестокостях врага и смело выражай свое возмущение, устраивай манифестации! По всей Анатолии, где только было возможно, прошли манифестации — заставили англичан вывести свои войска из Самсуна. Везде, и в Хавзе, пелись песни, звучали молитвы, били барабаны.

Фрунзе встал:

— Позвольте провозгласить тост за вождя новой Турции!

Фрунзе надеялся, что в Ангоре найдет с Кемалем общий язык. Ни каймакам, ни врач не могли сказать, каково сейчас положение Кемаля, какова его позиция нынче, что означает договор с Франклен-Буйоном, что говорит Кемаль итальянцам в Ангоре и английским морским офицерам где-нибудь на море, но многое уже сказали о личности Кемаля, и это было важно.

Не скрывая своего расположения, даже очарованности русским, доктор Фикри после ужина говорил Фрунзе:

— Не хотите ли выкупаться в бане?

— С величайшим удовольствием! А не поздно?

— Нет. Банщики живут при бане.

И Фикри рассказал, что хавзинская баня стоит на мощном горячем ключе, в главном бассейне вода еще очень горячая — шестьдесят пять градусов. Из него по трубам идет в три купальни, в прачечную и в номера гостиницы. Содержит магнезию и железо, ее и пить можно, приятная.

— Прописываю желудку и кишкам, если катары.

— Мне годится, — сказал Фрунзе.

— И Кемаль пил. Он больной человек, хотя ему всего сорок лет. Печень и почки, а лечиться некогда. Я Кемаля люблю. Он душой богатырь. Сам я человек слабый, иду куда несет. Но стараюсь не делать подлостей. Русских я люблю, потому что они не соглашаются жить плохо, сбросили царя, прогнали пришельцев и многих доморощенных бандитов!

— Это, милый доктор, еще не финал…

— А что будет?

— Будет большая работа. Будут новые люди. Новый день — новый человек.


Уже к полуночи Ваня принес для Фрунзе чистое белье. Вместе с Андерсом и Кулагой компанией пошли в баню.

Горячая вода поступает сразу в ванные. В раздевалке холодно, как на улице. А полы в раздевалке каменные. Фрунзе говорил с банщиками — жаловались: по шестнадцать часов работают, а платы от хозяина никакой. Весь доход — чаевые. Вернее, уплата посетителей за полотенца. Состоятельный берет дюжину полотенец, кто попроще — тот шесть… Вот если бы Кемаль помог: издал бы крепкий закон — платить за работу надо!

Спали в чистых постелях. В десять утра хозяева пришли проводить в дорогу. Доктор Фикри сунул в руки Фрунзе сверток с чем-то, как он сказал, вкусным.

— Покушайте на привале… Не закутывайтесь, внизу уже тепло.

— Спасибо, милый доктор. У вас дети?

— Трое!

— У меня дочка.

Выйдя утром из гостиницы-бани на улицу, увидели, что Хавза — совсем маленький город в ущелье. Весь он на крутом склоне, дома стоят один над другим. Кругом желтые, рыжие скалы подпирают синее небо. Внизу между голыми скалами курчавятся темно-зеленые леса. Ниже дороги скачет белая от пены речка. В конце ущелья ползет сизая дымка, а за спиной поднимается снежно-розовая вершина какой-то горы.

Каймакам сказал:

— Наш городок невелик, но такие большие люди его посетили! Разрешите нам сфотографироваться с вами.

Натекла толпа горожан. Ребятишки шмыгали среди ног взрослых, одетых в длиннополые пальто. Знатные — почти у каждого в руках трость, добродушно подталкивали мальчишек ее концом. Фотограф, то и дело отрываясь от своего огромного ящика, отгонял ребят, которых привлекал не столько ящик, сколько нетурецкие солдаты в шапках с красными звездами и торчащим пальцем.

ОТЧЕГО ГОРБАТ ВЕРБЛЮД

Кажется, минули годы после отплытия из Батума. Ваня многое узнал. Неспроста и холодность трапезундских властей в первые дни, и лихорадочное переодевание Хасана на палубе, и заставы — каракол на дорогах, и разгромленные деревни, и убитый рум.

Все тверже и определеннее разбирался. Антанта привечает султана, за послушание предоставляет ему трон; бросает против Кемаля султанских министров и вооруженную армию ислама; между тем в этой армии много обманутых крестьян: когда идут в атаку, несут полотнище со стихами из Корана. А кемалистский солдат, хотя и верует в аллаха и почитает Коран, это полотнище расстреливает! Вот так! Антанта бросает турка против турка, афинских греков ведет на ангорских. Армян-дашнаков с одними турками сводит, на других насылает с оружием. Кемаля чернит, его же старается и подкупить. Тьма обманывающих и обманутых, и все вооружены. Обманутый же с оружием — беда… Но разгорается в Анатолии огонь — будет перемена. Раньше не было такого, чтобы мусульманину пришлось стрелять в Коран.

Доро́га, доро́га, вся жизнь в дороге… После Хавзы шоссе на изгибе стало спускаться к реке и пошло по краю обрыва. Конная группа двигалась ущельем по течению. Яростное течение, но броды мелкие — по брюхо коню. То и дело переправа через поток, ловили тропу то на одном, то на другом берегу.

Миновали деревушку. У домов садики с айвой и вишней. Виноградных лоз не видно — высоко, зато пасеки, мед, живая земля. Здесь можно людям хорошо жить, если б не пули, ножи и огонь. Ваню догнал верховой Хамид, придержал коня, протянул пачку сигарет:

— Ваныя, курым?

Но Ваня только косо взглянул, стегнул своего коня. Хамид жалостно улыбнулся — почему так изменился к нему русский Ваня? Хамид повернулся к Кемику:

— Кумык, курым?

Кемик неожиданно для Вани с победной широкой улыбкой взял сигарету. Хамид рассмеялся и на Ваню взглянул с насмешкой.

Внизу душновато потеплело. В полдень припекло. Кони и люди обливались потом, дышали тяжело. Остановились в придорожной деревушке, оказалось — курдская. Убогие постройки. Фрунзе сказал: похожи на киргизские зимовки, но без загона, скот — в самом доме, вместе с людьми. Зашли в глиняный домишко, полуврытый в землю, увидели земляные нары, на них паласы — твердые подушки, у стены очаг; ни стола, ни стула, ни одежды — только шаровары и кофта, что на себе.

А женщины смелые — не закрывали лица.

Проехали через деревни Каразапе и Аладжик. Навстречу попадались вереницы вьючных осликов. И, как летом в России, возы с сеном. Конечно, и двухколесные арбы с кузовами из грубой ткани, в каких перевозят зерно, а сейчас — патроны.

— Свернем, пожалуйста, — предложил майор. — Сделаем спуск к городу Мерзифону. На верную дорогу прошу.

— На верную — согласны, — ответил командующий.

Сверху было видно рыжее холмистое плоскогорье. В лощины ныряли и терялись извилистые белесые веревки-дороги.

Всадники спустились к подножию холма. Из-за его выпуклого склона, поросшего редкой белой травкой с острыми листьями, навстречу выступил очередной поезд Анатолии. Верблюд-вожак, украшенный кистями, бирюзой, бубенчиками, вел вереницу животных, соединенных бечевой, брюхастых, нагруженных ящиками, корзинками и мешками вперемет. Мерно раскачиваясь, верблюды ступали тонкими ногами с пухлыми коленями, выгнули длинные шеи. Все они песчаной окраски. Только глаза с желтыми ресницами темные.

Ване жаль этих безответных горбачей. Нижняя губа у них печально отвисла, горбы разведены, как зубья пилы, вправо-влево. От вековечного-то груза и выросли на спине эти горбы; брюхо раздуло от колючей пищи; их путь издалека и далеко…

Хозяйственный Кулага говорил, что в Турции железные дороги — это лишь подъездные пути к морским портам, построены иноземными дельцами для подвоза и перегрузки на пароходы турецкой шерсти, хлопка, табака и всего, что можно увезти, и чтобы самим привезти и сбыть втридорога ситцы, сатины, многие фабричные товары — нажиться. Только Германия провела свою, Багдадскую, дорогу подальше от моря, чтобы не достали пушки с английских дредноутов, — так протянула руку к богатствам Персии, к восточным владениям Англия. Фома Игнатьевич еще в Харькове по специальным книгам бросил глаз на транспортные дела. Пришельцы все делают в Малой Азии по своему расчету, для себя, а турок тащись вот до самой смерти при верблюдах, как тащился все тысячи лет со времени сотворения мира, о котором и дед Сайка с критикой говорил…

Тек верблюжий караван — желтая вечная река — по песчаным перекатам.

— Селям! — крикнул Ваня караванбаши. — Здорово!

Тот встрепенулся, поднял обе руки к груди…

Спустились в теплую плоскую степь, утопающую в горах, но еще освещенную солнцем. В чаше среди хлебных полей и стоял город Мерзифон — уже видны белые дома и минареты. Вдоль реки внизу изумрудно светились лужки, стояла свежая трава. Многие деревья были зеленые, на других набухли почки. До окраинных домиков тянулись виноградники, фруктовые сады и огороды. По сторонам шоссе росли тутовые деревья. Казалось, и сейчас земля под ними черная от сладких нежных плодов.

— Живая земля, — сказал командующий.


Увидев на развилке дороги группу турок в штатском и военном, Фрунзе уже знал, что это встречающие, и пришпорил коня.

Элегантный-мужчина, выступивший вперед, как только конники спешились на развилке, был мерзифонский каймакам Ахмед. Он заговорил по-французски, подчиненные прислушивались почтительно. Ахмед приветствовал гостей, пожал руку, стал знакомить Фрунзе со своими. Все они здоровались ласково, держались скромно, никто не протягивал руку первым, не перебивал говорившего. К ним каймакам обращался более тихим голосом, запросто, но строго.

В одном экипаже ехали до города целый час.

— У нас вы хорошо отдохнете, — сказал каймакам Ахмед. — Наш город богатый. Одиннадцать тысяч населения.

Фрунзе угадал в нем деятеля нового типа, истого кемалиста, когда каймакам сказал:

— Мы — земледельцы, продовольствие есть, хлеб, фрукты, овощи. Мы не можем показать вам фабрик. До войны имели ткацкую промышленность — полотенца, платки, оконные шторы, скатерти. Но в руках армян и греков. А их теперь нет. Их выгнали прежние правители. Европа заставила их драться с нами. Вместе с людьми мы лишились промышленности.

(Потом Фрунзе видел уцелевшие ткацкие мастерские, записал в дневник: «Тип наших прежних светелок»).

— После победы снова развернете хозяйство, — сказал Фрунзе. — И у нас такая же задача: хлеб, уголь, нефть…

— А ведь в окрестностях Мерзифона — огромные богатства! — поворачиваясь, Ахмед окинул глазами ближайшие и дальние будто тающие холмы. — Россыпи золота! На сто верст каменный уголь, до самого Зонгулдака. Наш лучше. До шести аршин толщина пластов! Даже выходят на поверхность.

— Да, я видел, подъезжая, такое место… А богатства недр теперь у вас — собственность государства?

— Конечно! — каймакам ответил с гордостью. — Сдаем рудники в аренду. Плата — от выработки.

— Вот и славно, — сказал Фрунзе. — Уже хорошо.

В оставшемся позади, охваченном бандитизмом районе, хавзинский каймакам был больше военным. Мерзифонский же — хозяйственником…

— Два года назад мы продали наши копи англичанам. Но Ангора аннулировала сделку. Сами будем добывать. Ведь строится железная дорога, и пройдет она через наш бассейн. Серебро-свинцовая руда у нас имеет шестьдесят процентов серебра, где видано такое! — воскликнул Ахмед. — Возле села Хаджи-кёй. Пока не работаем, нет денег.

— Давайте торговать, — мягко проговорил Фрунзе.

— А нефть! — вздохнул каймакам. — Вон там, совсем близко, бьет ключом из земли. Ручей нефти, население пользуется.

Экипажи между тем подкатили к уездному конаку. Перед ним колыхалась, ожидала миссию толпа чиновников и членов «Общества защиты прав». Час целый знакомились.

— Для вас приготовлен обед, — сказал каймакам.

— Очень кстати! — отвечал Фрунзе, и каймакам ярко улыбнулся.

Весь первый этаж гостиницы занимала кофейня, сейчас набитая битком. Головы всех повернулись к проходившим русским.


В зале управы отворены были окна. На подоконниках цветы. Стены беленые, как в украинской хате. Фрунзе уже не удивляло радушие хозяев, готовность услужить и в то же время степенность. «Какие чинные, истовые, хотя страшно интересуются нами. Особенно этот каймакам…»

Каймакам познакомил Фрунзе с каким-то генералом:

— Шефкет-паша из Константинополя. Приехал по делам службы.

И слегка покраснел каймакам — русскому гостю не ясны отношения Анатолии с городом падишахов. А генерал, седой, сутулый, тихий — только усы торчали грозно, — в ответ на вопрос Фрунзе, какому из двух правительств он подчиняется, досадливо шевельнул усом:

— Одному больше, другому меньше… Султанское обессилено, подписав Севрский договор. Некоторые стамбульские министры больше подчиняются Ангоре, не признающей этот договор.

«Время султанов кончается!»

В народе знали о нескромных при Абдул Хамиде II расходах султанского двора, где содержалась одна тысяча лакеев; восемьсот человек поваров и кухонной прислуги; четыреста музыкантов, комедиантов, певцов, шутов, акробатов и жонглеров; триста евнухов для гарема; пятьдесят парикмахеров; по стольку же декораторов, библиотекарей, церемониймейстеров, аптекарей, переводчиков, охотников за крупной дичью, охотников за птицами; содержалось также тридцать муссанебов — людей, развлекающих султана; шестьдесят врачей. Было при дворе пятьдесят четыре камергера и генерал-адъютанта, и каждый получал шестьдесят тысяч лир в год. Дворцовая кухня готовила ежедневно обедов на четыре тысячи дармоедов. Охрана одной ночи мнительного султана обходилась в пять тысяч лир. Дороговато! Нехорошо…

— Стало быть, султанское правительство уступает ангорскому? — весело спросил Фрунзе.

— Армия, считающая себя защитницей султана и халифа, однажды переходила в наступление на кемалистов, но была разбита Ангорой. Мы, военные, не поддержали эту армию глупых.

О личности султана — молчок, никто ни слова. Давали только справку: шестидесяти лет, сын помершего Абдул Хамида («Кровавого», «турецкого Николая II», — вспомнил Фрунзе слова Ленина), на троне его еще не было видно: сразу попал под «покровительство»английских войск. Его словно и не существовало. Шли будто бы важные бумаги от его имени, но все невпопад и будто ниоткуда.

«С ним считаются, как с прошлогодним снегом, — подумал Фрунзе. — Страна фактически живет без султана и видит, что от этого не рушится мир. Подорвана идея султаната? Нет, убита! Это революция…» Фрунзе спросил генерала:

— В Анатолии, значит, вы чувствуете себя как дома?

— Я, начальник квартирмейстерского отдела султанского генштаба, приехал в Анатолию инспектировать. Инспектирую, однако, в интересах ангорского генштаба. Многие учреждения столицы так или иначе работают в пользу Ангоры.

— И правитель сэр Харингтон ничего не может с этим поделать?

— Не может, бедняга. Хотя тратит на оккупацию огромные средства.

Фрунзе положил вилку и откинулся на спинку стула:

— Естественно! А турецкие военные училища столицы?..

— Под носом у Харингтона переправляют молодых офицеров в Анатолию, в армию Гази. Рыбаки перевозят людей, оружие.

Фрунзе громко рассмеялся:

— За всем не уследишь!

Справа от Фрунзе сидел городской голова, Мер-эфенди, седой старик, которому все говорили «ата». За столом и воинский начальник, и члены управы. На непременный вопрос — а что такое Советская власть? — Фрунзе ответил словами Ленина: властвуем, не разделяя по жестокому закону Древнего Рима, а соединяя трудящихся неразрывными нитями живых интересов… Наше новое государство прочнее, чем насильническая власть, объединяющая ложью и железом.

В наступившей тишине послышался слабый голос старика Мер-эфенди:

— Так глубоко и красиво может рассудить лишь пророк.

…Ваня обратил внимание на блюдо с зеленым горошком. В Шоле тетка Алевтина подсушивала, вялила молодой мягкий горох. Как это требовалось и делалось испокон, три дня топила печь в избе нежарко при занавешенных окнах, чтобы свет не трогал разложенного горошка, не убивал в нем жизнь. Выносила готовый в зашитых мешках, еще теплый.

…Утром каймакам провожал Фрунзе снова в путь, спрашивал, доволен ли гость дорогой. Фрунзе честно отвечал:

— Не считая некоторых происшествий, едем пока хорошо. Благодарим!

— Вам еще представится — не раз! — возможность оценить отзывчивое сердце Турции! — не без торжественности проговорил каймакам.

ГОЛОСА ПРИ ЛУНЕ

В облака вонзалась радиомачта штаба Западного фронта. К низенькому конаку подъезжали повозки и верховые. Утром подошли автомобили главнокомандующего — Мустафы Кемаля. Вместе с комфронта Исметом он отправился в полки. «Намучившись, вечером попросит музыки», — думали штабные, предупредили капельмейстера, приготовили лампы, ужин.

Но те вернулись поздно ночью, выпили чаю и, отослав людей, сели у окна под зеленоватый свет луны. Плохо видели, только слышали один другого. Глухой прерывистый голос Кемаля будто пробивался из груди с трудом.

— Дай список… нужного тебе оружия… И сколько…

Раздумчивый грустный голос Исмета:

— И утром едешь в Ангору?

— Да. Нужно… к прибытию Фрунзе…

— Но ведь там Февзи. Вполне достаточно.

— Но там и Рефет… а теперь и Рауф… Напортят. Рауфу снится власть!

Грустный голос:

— Под влиянием Рефета стремится? Рефет и сам недоволен своим положением. Пытается провести свои глупые предложения.

— Требует подчинить ему генштаб, — ответил глухой голос. — Придется что-то сделать… Не понимает, что и генштаб и векялет обороны направляются мною… я обеспечиваю совместность… объединяю.

Грустный голос внезапно окреп:

— Используя некоторых депутатов, Рефет старается лишить тебя чрезвычайных полномочий. По-видимому, Рауф — с ним! Зачем ты вызвал Рауфа в Ангору? Пусть бы действовал в Константинополе.

Глухой голос Кемаля не отвечал. За окном прогрохотала поздняя повозка. Наконец:

— Аристократ Рауф вообще упрям и силен. Однако не стоек и бывает наивен во взглядах… Покидая Константинополь, я звал Рауфа с собой немедленно ехать в Анатолию… Но он тогда не решился… на что-то надеялся… Приехал потом, кружным путем, тайно.

Грустный голос:

— Он одержим верой в благородство противника.

Глухой голос Кемаля:

— При высоком мнении о своих достоинствах… Через некоторое время он присоединился ко мне… участвовал в конгрессах… Иногда глупости говорил… об американском мандате… Хотел председательствовать… Затем выехал на заседания несчастного константинопольского меджлиса… и охотно сдался англичанам в плен… А мог переодеться, пройти через комнаты сената и сесть в лодку.

В голосе Исмета — оттенок презрения:

— Его вполне устроил английский плен на Мальте!

Глухой, прерывистый голос Кемаля:

— Я счел бы его поступок предательством, если бы не его слепота… Вместе работали в Сивасе, делили хлеб и соль… ближайший товарищ… И вдруг…

В грустном голосе — досада:

— На Мальте благородные взяли в плен его душу!

— Возможно, Исмет. Однако следовало оторвать его от благородных… Чтобы не воспользовались его мнимым авторитетом друга Мустафы Кемаля… Поэтому я вызвал его в Ангору.

Исмет долго молчит. Наконец слышится его смешок:

— Теперь есть агент Запада в Ангоре!

Кемаль хмыкнул. Заскрипел стул.

— Придется контролировать его, исправить положение… Надо несколько удовлетворить его самолюбие… Когда векилем он прошел в Собрании незначительным большинством голосов и, бедняга, скрежетал зубами, я посоветовал ему, успокаивая, временно подать в отставку, чтобы переголосовали.

Лай собак за окном. В комнате тишина, потом грустный голос Исмета:

— Ты прав: как бы Рауф и Рефет не оскорбили Фрунзе.

— Я попросил Февзи и некоторых наших товарищей установить особый контроль в эти дни… А послезавтра я буду в Ангоре сам…

Голос Исмета:

— А что с самими бла-горо-одными захватчиками?

— Перемен нет. Британские офицеры косноязычны: трудно говорить о мире, наставив в грудь револьвер… Опять наивно приглашают меня на свидание в Инеболу…

Однажды летом господа Хенри и Стернтон прибыли в Инеболу на моторном катере, назвали себя членами свиты сэра Харингтона, от его имени послали приглашение Кемалю приехать на Босфор: вот миноносец, отвезет. Через людей Кемаль ответил: если пожелает Харингтон, пусть приедет в Инеболу, и человек из Ангоры будет с ним говорить. Через две недели, когда греческие войска, наступая, взяли Эскишехир, Кютахью и рвались уже к Ангоре, сэр Харингтон продолжал свой отвлекающий маневр. Кемаль получил с Босфора телеграмму: «Один англичанин просит передать, что готов к переговорам, желает установить связь, ждет ответа». Кемаль ответил положительно. И тогда английский миноносец привез в Зонгулдак письмо. Его передали Кемалю по телеграфу:

«По словам майора Хенри, Мустафа Кемаль желал бы увидеть меня, чтобы переговорить, как солдат с солдатом, и сделать некоторые предложения. Я выеду на борту крейсера «Аякс»… Я уполномочен выслушать соображения… Официальных же полномочий не имею… Примем с почестями… Гарантируем возвращение на берег… Верховный правитель Харингтон».

М-да… На чем решил провести! Кемаль ответил:

«Ваш майор заявил, что именно вы желаете беседовать со мной… Побеседуем, когда уберете все войска и признаете нашу полную независимость… Тогда и приезжайте, вам будет оказан самый лестный прием. Назначу для переговоров самых вежливых сотрудников…»

Скоро выяснилось, что Харингтон посылал майора Хенри лишь для того, чтобы узнать, пойдет дальше или не пойдет с войском Кемаль. Хенри ездил под видом коммерсанта и будто бы для того, чтобы справиться о состоянии здоровья пленных англичан в Анатолии.

Как раз в день отъезда Фрунзе из Харькова турецкие «мальтийцы», освобожденные в обмен на пленных англичан, прибыли в Инеболу. А когда ушел из Батумского порта пароход «Саннаго», в порту Инеболу пристал английский крейсер. Высадилось пятеро английских офицеров. Теперь они вновь приглашают Мустафу Кемаля на свидание…

Исмет тихонько засмеялся:

— Отряди к ним Рауфа!

— Этот совсем недавно от них. Рефета уже послал: знает английский язык, пусть насладится беседой. К сожалению, он вернется в Ангору до прибытия Фрунзе.

(Когда Фрунзе выехал из Мерзифона, Рефет уже приближался к Инеболу.)

Голос Кемаля, совсем охрипший:

— Еще по сигарете, и спать. Устал… Все кружатся надо мной эти майоры, полковники — дипломаты… Французские, итальянские тоже… Человек сообщил мне с Босфора, что Франклен-Буйон вновь поехал к нам, в Адану… С ним секретарь их командующего… Еще Лапорт, генеральный консул в Смирне… Чего хотят?

После паузы раздумчивый, грустный голос Исмета:

— Все того же — сговорчивости, послушания… А винтовок, аэропланов они нам не дадут! Англичане в Инеболу ничего нового не предложат Рефету.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ЧОРУМСКАЯ НЕОЖИДАННОСТЬ

В Мерзифоне каждому достались кровать, белые простыни, по две пуховых перины. Но не поспать, не выспаться — впереди до следующей ночевки был леденящий сердце, пугающий переход в семьдесят верст, и поэтому поднялись затемно. По извилистым улицам двинулись с фонарями. Фрунзе осветил свои карманные часы: по московскому времени было шесть, а по местному «алда франга» — пять с лишним. Лошади во мраке сами находили дорогу.

За городом грязь была по колено. А местами, поднимая фонтаны, лошади проваливались по брюхо. Один из аскеров охраны, за ним Ваня покатились через голову вместе с конями.

Рассвело, дорога подровнялась, расширилась и окрепла. Рядом с командующим поехал Андерс:

— Не ожидал таких, как в Мерзифоне, теплых встреч, — сказал он.

— И перин! — подхватил Фрунзе. — Москва частенько усматривает в моих докладах излишек… ожиданий. Но все-таки! Начиная уже с Трапезунда во всех разговорах с кем хотите — с властями, солдатами, крестьянами, банщиками, с чалмоносцами-муллами — убеждаешься: каждый вздох, каждая мысль — против иностранного нашествия, против Антанты. Очень быстро перестают верить слухам, что Красная Армия вот-вот нападет.

— Отношение к Антанте все же различное. А к России у некоторых — прежнее: враждебное, опасливое.

— Но крестьянин видит беженцев, однако, из западных областей, а не из восточных, пограничных с нами. Этот крестьянин — не только храбрый солдат, но и политик! Слышали, с какой ненавистью говорит о колонизаторах, зачем натравливают дашнаков, греков и сами войска ввели? А мы приехали — спрашивает, как еще поможем. Он понимает, что нас бояться ему не нужно. Вот за что перина!

— А дикие отряды? А землевладельцы и паши, для которых свои же крестьяне — враги, а король Константин и сэр Харингтон — гости дорогие? А компрадорская контрреволюция?

— Да, контрреволюция — это дрянь: не может политически — уничтожает физически. Голубь говорил о покушениях на Кемаля… Противников его и нам опасаться. И, понимаете, никакой пощады от них. Буржуазного деятеля Кемаля называют большевиком потому только, что наша помощь… А народ в общем понимает этого Гази. Мы едем именно к нему, поэтому перина и в Чоруме нам обеспечена… Хотите пари? Все-таки, понимаете ли… верится… В Ангоре на руках носить будут!..

— Ага, Михаил Васильевич! Велик аллах, аллах экбар! Правильно критикует вас Москва!

Засмеялись, пустили коней вскачь… Селения белели, где и в древности — на месте византийских и римских: в долинах рек, возле пашен и источников. На горах же стояли одинокие сторожевые башни. Дорога, как ни стремилась к пологости, обманывая зигзагами, взбиралась вновь наверх, преодолевая чорумские хребты. В Мерзифонской долине будто весна, а на высоте караван попал в предзимье. Здесь крутил ветер со снегом и дождем.

— Такое чичером у нас зовут! — кричал из фургона боец родом из-под Орла.

На гребне длинной горы в лицо с налета била, как дробью, тяжелая крупа. Но когда спустились, сразу наступило затишье, будто выключился гигантский вентилятор.

Кемик на привалах выдавал продукты, разогревал пищу. Стонал от досады; то примус засорился, а примусные иголки затерялись — весь фургон перерыл; то еще что-нибудь. А выручало его знание турецкого языка: легко говорил с турчанками в деревнях. Такие деликатные, отзывчивые, по-детски любопытные и немного пугливые… Он добродушно посмеивался.

В горной деревушке однажды принесли ему раскаленные мангалы. Переглядываясь, судили-рядили, правильно ли режет сыр. Одна из них, тихая и красивая, слила кувшин молока в ведро с кофе. Когда тронулся караван, Кемик, прощаясь, смотрел ей в глаза, в открытое, мило скуластое лицо. И она смотрела… Всю дорогу потом Кемик вспоминал ее взгляд. И черт его знает почему, чувствовал себя счастливым.

Он стал думать, что отец и братья убиты некой злобой, имеющей слепых исполнителей. От нее и сами исполнители погибли. Сейчас она как будто укрощается. Так можно было понять, слушая Фрунзе, мутесарифов, каймакамов, солдат. Кемалисты, не отвергая аллаха, все же обуздывали фанатизм зеленой — исламской — ночи, слепую ненависть к гяурам, и это была опасная, тяжелая работа, на которой погибаешь, как на войне. Верблюжий караван на обрыве, толкающий встречных в пропасть (как тогда взвился конь под Фрунзе!), — это же война, Но то, что турки принимают «селям» Фрунзе и его, Кемика, это добро. Кемик благодарен Фрунзе за то, что не отчислил, благодарен бойцам за товарищество, конечно Ване. И даже Кулаге, который после мертвой деревни Карадаг-кёй перестал придираться: Ваня сказал, что нечаянно услышал, как Фрунзе предложил Кулаге оставить Кемика в покое, а если хочет внушить ему какую-то важную мысль, пусть делает это по-товарищески.

Правда, у Карабекира — там где-то Маро — обстановка другая. Но, наверно, и там такие же турчанки, как здесь. Здесь они, однажды заметил Кемик, с теплыми, иногда смеющимися глазами. Добрыми… Такие люди выручат. Женщины, выручайте Маро!

Перед Чорумом, когда верховой Ваня поравнялся с хозяйственным фургоном, Кемик крикнул:

— Ва-ан, эй! Ты женился бы на турчанке?

— По-султански, что ль? Чай, я женатый.

— А холостой взял бы турчанку?

— Смотря какой характер. Нация не играет…

…После недолгого спуска караван вновь вынесло наверх, и будто открылась заслонка — дунул ветер, лошади поседели. Проплывали голубоватые эшелоны-туманы. Снег стал синеть, кончался день. Караван сошел с горы уже в темноте.

Майор скакал от фургона к фургону — кричал, требовал дать палок коням. Арабаджи не отвечали: скорее свою подставят спину, чем бить станут измученное животное. Ничего, и в темноте дойдет караван благополучно. Кемик положил руку на плечо своего арабаджи, подбодрил — фургон покатился быстрее, за ним и другие. Приблизился заснеженный всадник, Кемик услышал голос Фрунзе:

— Ну что, начхоз, вряд ли ночью накормят нас?

— Поужинаем утром! — отшутился Кемик. — А пока выдам брынзы.

Чорум спал. При свете звезд на фоне белых стен скользили тени уставших лаять собак. На площади под единственным керосиновым фонарем встречал караван сторож в телогрейке. Появились местные солдаты, видимо только что разбуженные. Офицер указал на длинный дом:

— Караван-сарай…

Утром, после недолгого сна, бойцы во дворе вытряхивали из подстилок и бурок чорумских блох. От местной власти ни привета, ни завтрака… В гостинице появился чиновник — глаза горели любопытством. Сказал:

— Мутесариф предлагает начальнику делегации явиться в управу… Иметь список лиц… для уточнения…

Что-то случилось. Фрунзе сказал Кемику:

— Зовите Кулагу, сходите с ним к мутесарифу.

Кулага подтянулся, поправил на голове буденовку:

— Я сейчас поговорю с этим грубияном!

— Вежливо, сдержанно, — предупредил Фрунзе.

Конак управы стоял на другой стороне площади. Мутесариф в кабинете ждал. Человек средних лет, на вид суровый. Кулаки на столе — в точности, как у Кемика бывает! — то сжимаются, то разжимаются. На приветствие не ответил. Приказал писарю вести протокол. Тогда Кулага — Кемику, впервые на «ты»:

— Садись, записывай тоже наш разговор.

Кулаки мутесарифа сжались:

— К сожалению, вы прибыли глубокой ночью. Поэтому не было возможности встретить вас. Ночью все спят. Только собаки слышат путников.

Кулага смотрел в беленый потолок:

— Мы не виноваты в том, что после дня наступает ночь.

— Но она наступила. Сейчас снова день. Предоставляется возможность познакомиться со всеми вами. Есть возможность.

Мутесариф еще долго говорил о возможностях и знакомстве.

— Болтовней и рот затыкают! Не с этой ли целью ты так много ни о чем говоришь? — сказал Кемик по-турецки, а Кулаге перевел на русский.

— Кемик, переведите ему следующее, — приказал Кулага. — Господин мутесариф, я согласен с замечанием моего товарища. Прощайте. Нам пора ехать…

«Стать на свою дорогу…» — закончил перевод Кемик.

Кулаки отчаянно сжались.

— Ехать нельзя… В этом все дело! Нельзя ехать, поэтому можно и поболтать. Для вашей же пользы.

Кулага проговорил значительно, неторопливо:

— Но прежде скажите: что значит «ехать нельзя»?

Кулаки разжались.

— Шоссейная администрация предупреждает: бандиты… Передайте господину послу…

— Товарища посла охраняет специальный взвод. Посол говорит: приготовим оружие и поедем.

Мутесариф не отводил от Кулаги глаз, чем-то крайне обеспокоенный или озадаченный — не понять.

— Есть… известное указание — подождать… Не спешите. Конец поспешного дела — сожаление…

…Назревало неладное. Кемик, однако, чувствовал себя превосходно: Кулага сказал о нем «мой товарищ». Плечом к плечу они шли через площадь.


У себя в номере Фрунзе выслушал советников. Дежнов предполагал, что в самом деле поступило новое распоряжение руководящего центра. Андерс решительно забасил:

— Одно из двух: либо в Ангоре переворот, либо…

— Зачем вам обязательно переворот? — перебил Фрунзе. — То Нацаренус твердил о перевороте, теперь вы. Возможна тысяча других причин… Кругом столько князьков, мало считающихся с центром.

Фрунзе навалился грудью на стол с развернутой картой:

— Мутесариф, конечно, получил чье-то указание. Чье? Оппозиция разноголоса, влияние феодалов на местах значительно, — надо считаться с возможностью, что указание это идет вовсе не от коминдела в Ангоре.

— Да, от коминдела — это было бы крайностью, — согласился Дежнов. — По-видимому, кому-то нужно, чтобы мы сидели в Чоруме, вот и все.

— А может быть, мутесариф не столько подчиняется трусливо какому-то влиятельному лицу, сколько самочинствует. И плевать на него! — сказал Андерс.

— Пусть так, — поднялся Фрунзе. — И поэтому, не задерживаясь, едем дальше. Фома Игнатьевич, какую-нибудь бумагу показывал вам мутесариф? Нет! Если он попал под чью-то руку, то будет рад, когда мы сбежим, — догонять нас не будет. Бандитов, пожалуй, он придумал…

Без стука в номер вошел Ваня:

— Сейчас сам видел: торговые караваны двинулись. Как раз на Ангору. С мануфактурой, керосином и табаком.

— А как пошли — не через Аладжу?

Арабаджи говорили, что Аладжинская дорога хотя и длиннее другой — триста верст, но лучше. Караванщики же предпочитали путь через Сунгурлу, пусть плохой, зато почти вдвое короче. Фрунзе сказал:

— Фома Игнатьевич, сходите, пожалуйста, еще раз к мутесарифу, спросите: как Аладжинское шоссе — тоже угрожаемое? Мне кажется, он выпустит нас на Аладжу — лишних двое суток в пути.

Кулага пошел и скоро вернулся. Да, Аладжа мутесарифу больше понравилась, обещал: «Аллах пожелает, со временем поедете…» Фрунзе сказал:

— Сегодня подготовимся, а завтра на рассвете все же в путь.

Ваня вышел было и вдруг вернулся с сообщением: сам мутесариф шагает большими шагами через площадь к караван-сараю! Ваня был склонен поверить мутесарифу — бандиты. Война, гуляют турецкие Махно. Из-за украинского даже в Харькове на улицах было опасно — налеты, наскоки и разведчиков и групп. Незадолго до отъезда Ваня по вызову явился в штаб, а командующий дал ему наган и попросил проводить домой через сад машинистку штаба Зину.

Фрунзе встретил мутесарифа у двери. Чувствовалось, что начальник чем-то совсем расстроен. Сел в кресло, распустил пальцы:

— Умоляю вас… Чтобы нам всем не волноваться. Этот район! Этот треугольник, Чорум — Иозгат — Токат, очень опасен! Здесь был мятеж против уважаемого Гази, прежний ангорский вали сделал Чорум опорным пунктом!

Фрунзе охотно слушал этот явно отвлекающий рассказ.

— Кемаль-паша направил сюда корпус и Кавказскую дивизию… Доставили старого вали в Сивас… Из жалости Гази не наказал его, дал полезные советы, предупредил и выслал… Пригласил и тогдашнего мутесарифа, наставили его на путь истинный. Я, раб ваш, заменил его на посту. Но преступный заговор еще дышит! Опасно…

— Однако идут караваны с табаком…

— Нет, нет, прошу вас. Я окажусь в тяжелом положении! Был мятеж… Начали в деревне Каман. Во главе с одним почтальоном и черкесом. Собрали отряды… Захватили врасплох солдат в Чамлыбель. Нагло действовали, захватили город Зиле. Целый город! Шайки из рода Чопаноглу, шайки Айнаджиоглу, еще и еще! Третий корпус не справился, из Эскишехира и Болу подтянулись летучие колонны. Как будто разогнали бандитов, но они есть, ждут: может… не станет Кемаля. Не только ждут — нападают! Пожалуйста, нельзя ехать!

— Есть официальное предписание? Телеграмма?

— Да… Нет! Впрочем…

Фрунзе твердо сказал:

— К сожалению, утром нам придется выступить…

Мутесариф всплеснул руками.

АРЕСТОВАННЫЕ ХОМУТЫ

Утром… А сейчас надо разыскать старосту каравана. Арабаджи ночевали в караван-сарае на окраине Чорума. Ваня и Кемик перешли площадь, гостиница скрылась за холмом, но можно было сориентироваться по минаретам, хотя днем не видно было света лампад, — ярко белели головки.

На базаре слышны и глухие слитные крики, и отдельные голоса. Чернеют дыры входов и лавки торговцев и ремесленников. Но базар тихий, торговля больше оптовая. Навалом пухлые мешки, на них сидит караванщик. Кемик спросил: что привез? Шерсть. Откуда? Из Сунгурлу.

Поравнялись с последней в обозе арбой, груз укрыт. Аробщик кормил буйволов. Привез пшеницу. Тоже из Сунгурлу. Был большой урожай.

— Как дорога? — спросил Кемик.

— Была дорога. Теперь грязь. Повозка не пройдет.

«Хорошо, что Фрунзе подумал об Аладже!»

У стены сидел на земле старик с глиняным горшочком в руках. В нем будто желтый порошок.

— Ата, шафран? — спросил Кемик.

— Шафран. Сушеный. Купи. Цветок хорошо измельчен. Женщина положит в печенье.

Кемик вспомнил армянское солнечное с краснотцой поле шафрана. Рыльца желтых цветков обрывали и сушили. С большого поля получали горсть шафрана. Мать любила его запах.

— Жена, мать есть? Купи!

— Никого нет, ата, ни матери, ни жены…

— Сестра есть?

Кемик вздрогнул.

— Ищу ее…

— Купи шафран, — сказал старик. — Найдешь.

«Если не куплю, то не найду».

Старик насыпал полстакана шафрану в новый пустой кисет Кемика, крепко затянул шнурок.

Вот он, караван-сарай, фургоны во дворе. Лошади стояли под навесом, одна другую стегала хвостом, — отдохнули. Но что-то не понравилось Ване. Чего-то не хватало. Да — упряжи! Обычно висит тут же: где конь, там и упряжь…

Арабаджи сидели в кофейне, пили чай, один тасовал карты. Кемик обратился к ним:

— Уважаемые! Обычно вы медлите с выездом. Погасли звезды, наступило утро, а вы все еще топчетесь. Теряется светлое время. Это нехорошо.

— Нехорошо, — согласились арабаджи.

— Радует ваша отзывчивость…

Но тасовавший карты, как видно строптивый или проигравшийся, бросил колоду:

— Лошадям надо поесть, попить, тогда будет хорошо!

— Разве не хватит для этого двух ночей и дня? — Кемик повысил голос: — Русский паша недоволен задержками.

— Паша недоволен грязной дорогой, — сказал арабаджибаши. — А нами — вполне. Сам говорил.

— Разве? — удивился Кемик. — Я не слышал.

— Ты не слышал — это не значит, что он не говорил.

— Согласен. Теперь выслушайте его просьбу — для исполнения: завтра выехать на рассвете…

— А разве майор не говорил, что ехать нельзя? Ни завтра, ни послезавтра. Здесь будем три дня.

— Где здесь? — будто не понял Кемик.

— Здесь, где стоим! А чтобы не гадать, майор приказал аскерам арестовать наши хомуты.

— Голые лошади, — печально проговорил арабаджибаши. — Одни уздечки на них.

— Хорошо, что хоть уздечки, — арабаджи почесал грудь под черной бородой. — А не то кони разбрелись бы…

— Сочиняете? — воскликнул Кемик.

— Сочиняют сказители, владеющие этим даром.

— А мы владеем только… вожжами.

— И своими руками.

— Дергаем вожжи, пока по рукам не дадут.

— Дали по рукам — перестали дергать.

— И стали… болтать, уважаемые? — засмеялся Кемик. — Но так мы не узнаем, почему арестованы хомуты.

— Потому что хомут — основа. Что для лошади, что для человека, если он не эфенди или ага.

— И вы отдали?

— Отдашь, когда штыком велят. Сами и снесли…

— Ну, а майор… почему приказал?

— Потому что кто-то ему приказал.

Арабаджи принялись рассуждать:

— Аллах наказал.

— Зачем ему наши хомуты?

— Показывает, что лошадей беречь надо, — творение божие, а мы бессердечны к нему, грешны…

— Нет, аллах не будет вмешиваться в такие дела.

— Как известно, он вмешивается во все.

— Однако у всех без исключения отобрать хомуты — этого не сделает.

— Сделает! Все грешны.

— Но грехи разной величины, а кара одинаковая!

— Ты осмелился сказать, что он несправедлив? За это на тебя самого он наденет теперь хомут!

Ваня с Кемиком все еще сидели в кофейне, когда вдруг вошел Однорукий Мемед. Увидев их, Мемед приветственно поднял руку и культю. Затем обнял Кемика своей железной рукой, да так, что Кемик взвизгнул. В знак особого уважения, по обычаю, поцеловал Кемика в лоб:

— Радость ты моя! Какое счастье! Ты мой брат!

Подняв козырек буденовки, Мемед поцеловал в лоб и Ваню. Присел:

— Дети! Спешу рассказать про тех, что били меня. Они же пустили на вас верблюжий караван на краю пропасти. Мне говорил человек. Я ждал здесь, в Чоруме, вас, но прежде увидел тех. Теперь вижу вас, а те уже уехали.

— В какую сторону? — через Кемика спросил Ваня.

— На Сунгурлу… Ваныя, Кумык, дети! Скажите паше, что́ я слышал. Жандармы говорили: получено распоряжение вернуть караван к морю.

— Мемед, кто такие те, что били тебя и нас преследуют? — спросил Кемик. — Не горячись, рассказывай.

— Не знаю, дети. Может быть, бандиты. Может быть, люди Эдхема, из летучих колонн. Я воевал в колоннах. Про мое геройство было красиво рассказано в партизанской газете: «Исламский коммунист Мемед, как могучий гордый лев, бьется во славу Аллаха». Все коммунисты, даже христиане, сами того не зная, дерутся во славу Аллаха. Я дрался. Но наш бывший командир поссорился с командующим фронтом, совсем поссорился и с Кемалем, и теперь преследует даже друзей Кемаля.

Ваня сказал:

— Кемик, угости его чаем… Интересно, насчет исламского коммуниста, как это понять — пророка, что ли, в Коминтерн зачисляет? Отсталость! А его новое сообщение учтем.

…Взяв с собой Ваню и Кемика, Фрунзе отправился через площадь в конак управы, к мутесарифу. Тот выбежал навстречу, казалось приветливый, и вдруг будто споткнулся.

Негромкий голос Фрунзе был ровен:

— Прошу вас, господин мутесариф, пояснить, почему отнята упряжь у ездовых? Почему нам не позволяете выехать, хотя для других караванов нет никаких бандитов, вовсе нет?

Мутесариф откинулся в кресле:

— Это не стоит рассматривать, есть или нет. Надеюсь, в ближайшие дни…

— Я просил бы информировать, в чем дело, — настаивал Фрунзе. — Когда Юсуф Кемаль-бей ездил в Москву, мы не держали в тупиках вагон с турецкой делегацией, прицепляли даже к хлебным эшелонам. При всех наших транспортных трудностях…

Мутесариф настороженно молчал.

Фрунзе продолжал:

— При малейшей заминке господин Юсуф телеграфировал наркому Чичерину, извещал. А мне что прикажете делать — повернуть домой? Что ж, поверну!

Мутесариф заметался. Должно быть, в полученных им указаниях не предусматривалось прекращение поездки северных гостей.

— Простите… Не будем торопиться слишком… Не угодно ли чашечку кофе? Эй, человек, сюда!

— Жду все же объяснений, кофе — потом…

— Видите ли, господин посол, вполне вероятно, что упряжь реквизирована. Для военных нужд… Бывает… Для военных!..

Фрунзе усмехнулся:

— Остается радировать в Батум: срочно пришлите тридцать хомутов…

Мутесариф обиделся, оскорбился:

— В Турции своих достаточно. Прекрасных хомутов! — И тут же неестественная улыбка растянула его губы: — Но погода… погода не слушается… Нет, не оставляйте нас… Просим…

Фрунзе поднялся:

— Если через полчаса не вернете упряжь, буду вынужден обратиться в Ангору.

— Нет! — встрепенулся мутесариф. — Не надо!

Он вдруг кликнул писаря, тот вошел, столкнувшись с Ваней, который приготовился было открыть дверь перед Фрунзе. Мутесариф махнул рукой и, поглядывая на Фрунзе, стал кричать на писаря: зачем арестованы хомуты, где хомуты? Немедленно разыскать!

— Хомуты освободить! Так и передай! — Затем мутесариф подошел к Фрунзе. — Пусть это вас убедит… Я прошу отдохнуть в Чоруме… несколько дней.

— С удовольствием бы, — шагнув за дверь, проговорил Фрунзе. — У такого милого мутесарифа.

В глазах турка отчаяние…

— Побежит теперь на телеграф — запрашивать, как ему быть, — сказал Фрунзе советникам, ожидавшим его у гостиницы.

— Михаил Васильевич, новый слух, — Андерс лихо заломил папаху. — Хомуты арестованы, теперь и самих русских запрут.

— Все может быть. Во что бы то ни стало утром вырваться отсюда, хоть пешком.

Извозчикам вернули хомуты. Об этом доложил Кемик. Можно было думать, что мутесариф получил новую инструкцию — выпустить миссию из Чорума.

— Может, уловка, — сказал Фрунзе. — Я сказал ему, что выезжаем утром, в десять. А выедем, как наметили, затемно, пока тот спит.

…Но мутесариф будто и не ложился, пришел в гостиницу ни свет ни заря, любезно справился, как отдыхал Фрунзе, не надо ли чего. Наблюдал: вот подкатили фургоны, бойцы стремительно погрузились с вещами. Уже и попрощался, и первая повозка тронулась…

И тут вдруг из еще темной улицы выскочил всадник. Наклонившись с коня, что-то сказал мутесарифу, а тот подбежал к Фрунзе, уже поднявшемуся в седло:

— Беда! Вот сообщение: от города Токата идет крупная банда…

Всадник с сообщением — то была явная инсценировка, начало неплохо разыгрываемого спектакля. Тут же последовало его продолжение. Откуда ни возьмись налетели еще всадники с плетками, поднятыми на арабаджи — стой, поворачивай, сгружай! Заставили, и вот арабаджи покорно начали разгрузку.

Фрунзе, теперь соскочив с коня, переглянулся с советниками. Андерс постучал мундштуком папиросы о крышку портсигара, закурил:

— По существу, это арест…

— Так сказать, домашний, — заметил Дежнов. — Не протелеграфировать ли азербайджанскому полпреду в Ангоре?

— Минуту! — Фрунзе подошел к мутесарифу, сказал на турецком языке: — Благодарность тебе за заботу. Сейчас я дам телеграмму векилю Юсуфу Кемаль-бею: ввиду небезопасной дороги задержались в Чоруме, не жди. Иду в телеграфную контору, извиниться за опоздание. В Ангоре потом детально расскажу о твоей заботе и Гази Мустафе Кемалю.

В глазах мутесарифа — немой вопрос. А Фрунзе:

— Пойдем со мной в контору, прогуляемся. Приятно… Пусть под телеграммой будет и твоя подтверждающая подпись. Гази, друг Советской России, отблагодарит тебя.

Как видно, такого поворота мутесариф не ожидал. Больше, чем аллаха, боялся он Гази. Только сумасшедший или дурак разделил бы ответственность за такую телеграмму. Нет, такую нельзя выпускать из своего города! Уж лучше выпустить путешественников. Кто-то шлет из Ангоры неясные указания, а он, чорумский мутесариф, должен отвечать своей головой! Мутесариф с гневом закричал на всадников:

— Прекратить! Сейчас же все положить на место! Кто разрешил хватать?! — и повернулся к Фрунзе. — Ехать так ехать. Главное, не спеша, но вовремя. Если покажутся бандиты, переждете под охраной придорожной заставы.

Фрунзе не дослушал, снова взметнулся в седло и пришпорил коня. Караван двинулся.

ДЕРЕВЕНСКАЯ СВАДЬБА

К полудню шестого декабря караван большой набрал ход, Чорум остался далеко позади. А до Ангоры еще двести верст.

Прошли долиной, затем по вади — сухому руслу. На склонах стлались по-зимнему омертвевшие ковыль, эфедра и верблюжья колючка.

Когда фургоны со скрипеньем объезжали длинный холм, верхоконные тропой быстро выбросились на его гребень. Меж взгорьями воздух был сизый и будто тек. Из таких вот мест обычно и выскакивает на дорогу банда.

Дошли до развилки. Булыжное шоссе поворачивало на Аладжу, а мягкая дорога — в сторону Сунгурлу. Арабаджибаши остановил караван. У подошвы холма все собрались на совет. Фрунзе сказал:

— Я не приказываю. Вы лучше знаете, как ехать.

— Скажи ты, — попросил арабаджибаши майора.

Майор, то ли потому, что не хотел разоблачать чорумского мутесарифа, то ли поверив ему, что из Токата движется крупная банда, показал на мягкую дорогу, ведущую в Сунгурлу, буркнул:

— Меньше бандитов.

Ваня недобро покосился на майора — ведь знает, что нет пока на Сунгурлу хорошей дороги, — резко повернулся к нему, когда тот бормотал (переводил Кемик): «Бросаются бандиты туда-сюда».

— Одни кругом бандиты? А грабить тогда кого? — язвительно проговорил Ваня. — Заладил усатый кукуй! Та дорога лучше, которая коню легче.

— Согласен, — сказал Фрунзе. — Поехали на Аладжу.

Арабаджи обрадовались, стали высмеивать майора. Караван повернул на Аладжу.

Среди холмов стояла тишина. На дороге слышался стук колес по камням, печальное позваниванье колокольцев и скрип седел. Темная среди рыжих продолов, узкая дорога размашисто изгибалась, увлекала. Ваня привычно упирался ногами в стремена. Раздумывал: здесь мужчины, как горцы на Кавказе, все имеют оружие — разрешается. Пашет землю, а на другой день по какой-либо причине он разбойник, выходит на дорогу в крайней нужде, в силу обстоятельств. Грабит, а у самого руки дрожат — так рассказывали в кофейне. В другой бы обстановке этот разбойник с наслаждением сеял, снимал урожай. Ваня твердо верил в возможность справедливой жизни повсюду. Если такой возможности нет, то и жизнь не нужна. Ваня в дороге искал, старался увидеть настоящую турецкую армию, дисциплинированную, не просто вооруженных людей.

— Организованные силы — армия — на фронте, — сказал Фрунзе. — Мы встречаем лишь крохотные гарнизоны, заставы… Создается ложное впечатление, по разговорам, что разбойничьи анархистские шайки вообще преобладают.

— Ложное? Точно!

Винтовочный выстрел ударил внезапно, гулкий, раскатистый на просторе, и сразу же, перебивая друг друга, затрещали выстрелы, то ли ответные, то ли в поддержку.

Вот тебе и на!

— Наверно, этот проклятый мутесариф выслал людей окольными тропами — заставить нас остановиться! — предположил Андерс.

Прежде чем подскакали аскеры охраны, Ваня с карабином в руках был уже впереди Фрунзе. Стреляли с близкого расстояния, кажется из-за холма. Над его гребнем появлялись слабые дымки, будто кто залег и попыхивал трубкой.

— Михаил Васильевич, спешивайтесь, — приказал Ваня.

Аскеры охраны помчались за холм на фланг. Стрельба продолжалась. Караван, находясь на открытом месте, заспешил к ближайшей деревне. В конце извилистого проселка показались тополя, красные черепичные крыши, принесло запах горящего кизяка — деревня живая.

Стрельба вдруг оборвалась. Из рощи выскочило полтора десятка всадников. Они пошли по-за гребнем — видны были только папахи — казалось, в тыл каравану. Часть аскеров охраны с винтовками поперек седла поскакала в хвост каравана, другая вместе с Фрунзе продолжала двигаться вперед.

— Наверно, дезертиры стреляли, — сказал майор. — Румов тут нет.

От середины каравана прискакал Кемик, неожиданно лихой, смеялся даже. Ваня сказал:

— Чего хохочешь? Может, тут засада.

— Не будет засады. Мы видели их, они видели нас. Ушли.

Фрунзе не вмешивался, ни о чем не спрашивал майора. Майор сам приблизился к Фрунзе, через Кемика сообщил:

— Теперь можно ехать спокойно. Можно отдохнуть в селе Карабекир. Это имение выдающегося командующего и профессора Кязыма Карабекир-паши.

— Того самого? Вот как! Что же тут произошло?

— Возможно, был бой с дезертирами.

Поднялись на взгорок, вот уже бело-красные дома села Карабекир, кусты. И тут — раз! — ружейный огонь, теперь уже из деревни. Ваня деловито вновь снял свой карабин. И опять стреляли прямо по конной группе.

— Спуститься, спуститься! — скомандовал вновь заволновавшийся майор.

Спешенные конники из взвода охраны взяли винтовки наперевес, раскинулись цепью и, пригибаясь, двинулись на огонь. Фрунзе с Ваней, Андерсом и Кемиком, взяв лошадей под уздцы, шли следом. Стрельба то утихала, то разгоралась. Фрунзе сказал:

— Странно, стреляют явно в нашу сторону, а пуль не слышно.

— Верно, не жужжат, — подтвердил Ваня.

Андерс же — меланхолично:

— Не иначе как салют в нашу честь. Из холостых.

Стрельба наконец затихла. Взошли на последний холм… До деревни полверсты. Цепь аскеров достигла окраинных домов, и сразу послышался свисток майора, созывающий солдат. Фрунзе поднял бинокль: разведчики вышли из кустов, поругиваясь. Аскеры надели винтовки на плечо.

На луговину перед домами вывалилась из села кричащая пестрая толпа с флагами, лентами, цветными лоскутами, с ружьями, собаками и шныряющими мальчишками. Толпа окружала две упряжки буйволов. — тоже в лентах. Раздавалась пронзительная музыка, гул барабана.

— Дюгюн — свадьба! Весело стреляли! — издали крикнул Хамид.

Всадники спешились на площади с мечетью и кофейней. Из сельской управы вышли навстречу почтенные во главе с мухтаром — старостой и воинским начальником Карабекировки:

— Селям, уважаемые путники! Пожалуйте на наш чай.

— А мы думали: вот Западный фронт, — посмеялся Фрунзе. — Такая канонада, такой огонь!

— Чуть не открыли ответный, — сказал майор. — Была бы смерть.

А старик, воинский начальник:

— С этого дня запрещаю пальбу на свадьбах — напрасное расходование пороха.

— Достаточно шума от большого барабана, — согласился староста. — Просим простить этот случай.

Усилились буханье барабана и визг зурны: свадебная процессия вернулась в селение. Фрунзе сказал:

— Желаем счастья молодым, их родственникам. И вообще жителям вашей деревни.

— А мы счастливы твоим посещением, паша. Рады видеть твое светлое лицо.

Писарь бросился за угол мечети, и скоро толпа вышла на площадь. Впереди — два бородатых музыканта. Один с силой бил колотушкой в огромный барабан — тулумбас, воздух гудел. Только кожаные со шнурками лапти виднелись из-под тулумбаса, а над ним — только голова. Другой — старик с закрытыми глазами и с высохшими пальцами — дул в тростниковую зурну. Нескончаемый пронизывающий звук забивал уши: голоса и барабан слышались как бы через вату. Мужчины помоложе, все в жилетах, взявшись за руки, плясали на ходу.

За танцорами шли те две упряжки. В одной сидела девушка лет пятнадцати — невеста — в красной рубахе в цветах, в монисто, сама как цветок. Поверх рубахи на ней пестрый халат, а широким, тоже пестрым шерстяным кушаком — по обычаю сама связала — опоясалась высоко, до груди. На голове тюбетейка и платок. В другой подводе сидели ее подружки. Объезд села — прощанье с девичеством. Жених сидел дома, дожидался ее прибытия, и вот они вместе. (У Вани с Аннёнкой будет ли когда-нибудь свадьба?) Жених, паренек лет семнадцати, в белой рубашке с завязками на шее, в кожаных лаптях.

Танец продолжался. Глухо стучали деревянные сандалии танцоров.

— Самый лучший танец, — сказал мухтар.

— Красиво, — отозвался Фрунзе. — Такой же, как на Кавказе. Это танец лазов?

Танец простой, общий. Танцоры, держась за руки, как один, делали пружинистый прыжок вперед — шлепали сандалии, тут же отскок, словно в борьбе, и, стоя на месте, покачивали плечами и головой вправо-влево — будто воин высматривал засевшего за камнем врага, красные фески метались, будто языки пламени. И только ведущий одной рукой и ногами выделывал фигуры посложнее.

Услышав, что приехали люди из России, толпа остановилась. Случившийся тут учитель, выбрасывая руку вперед, произнес горячую, восторженную речь. Толпа ответила взрывами веселья, выкрикивала «ласки» русскому паше. Фрунзе вполголоса комментировал:

— Действительно, сентиментальны… Даже целуют нас… Мы красивые, как луна…

Фрунзе вдруг сунул руку в карман:

— Товарищи, нужно что-нибудь подарить…

У Вани нашелся мундштук для сигарет. Что ж, турчанки почти все курят! Фрунзе достал золотой — невесте, по нескольку лир музыкантам и танцорам. Невеста подхватила золотой, торжествуя, подбросила его, поймала и ловко сунула его за кушак у груди.

— Элюмлюк паралары, — сказал Кемик, — то есть деньги смерти. Невеста хранит их всю жизнь. Расходуют только на похороны.

Свадебная процессия восторженно, с музыкой сопровождала гостей к управе, пить чай.

— Какой славный добросердечный народ! — сказал Ваня.

И верилось Ване: вернется домой, расскажет в роте про турецкую жизнь, про эти деньги смерти в пятнадцать лет, на заре жизни. Мечтал снова появиться в Шоле и чтобы в избе собрались мужики и бабы, а он, сидя рядом к отцом, поглядывая на счастливую мать, рассказывал бы: турецкий мужик той же свободной жизни хочет… В мировом масштабе это означает новый свет, так что и Хоромским хода больше нет.

За столом сидели и староста, и офицер — местный начальник, и четверо почтенных богатых. Фрунзе спросил, какое у них хозяйство. Оказалось, до ста десятин земли и по нескольку сот баранов. До войны у них было баранов по нескольку тысяч. Все отдали Гази — попросил.

Офицера тяжело ранило при защите Дарданелл, он уже давнообосновался в Карабекировке. Сказал по-французски:

— Эти господа вечно ноют, а сами прячут зерно и кожи.

— И в России кулаки прячут хлеб, — отозвался Фрунзе.

— В этой деревне стоит жандармский отряд. А не то бы эти господа сговорились с бандитами и ни зернышка бы не дали.

На площади еще толпился народ.


Молва обогнала караван. По селам летела весть: «Едет русский паша, красивый, голубоглазый, вежливый, доступный».

На дороге караван встречали толпы жителей из окрестных сел — турки в малиновых и красных фесках, в плоских меховых шапочках, лазы в башлыках, воинственные курды, татары.

— Вон как привечают, — говорил Ваня, и тут же с тревогой спрашивал: — А в центре, в Ангоре может произойти иначе?

— Приедем — увидим, — отвечал Фрунзе.

В низинной деревушке глашатай, колыхая широкими штанами, на полусогнутых ногах ходил между домами и время от времени выкрикивал:

— Слушай, слушай! Утром либо днем проедет русский!.. Проедет Фрунзе! Проедет!.. Возможно, заночует… Возможно! Согласно турецким приличиям, всем надлежит выйти на окраину гостеприимно… Слушай хорошо, чтобы потом не было «я не слышал».

Жители выходили на наружную лестницу:

— Не шуми, уже знаем.

— Раньше знаем, чем ты вопил.

Фрунзе, как бы худо ни чувствовал себя физически, на остановках говорил с людьми: в Стране Советов мусульмане дружно живут с другими народами, того же желают Турции.

В Аладжу караван прибыл засветло. Здесь встреча была сердечная. Аладжинский воинский начальник жал руку Фрунзе со словами:

— Ты покорил наши сердца. Усадил турецкого солдата в свою повозку.

Ночевала миссия в домах горожан. Фрунзе, Кулаге, Ване и Кемику достался дом квартального старосты. Расположились на полу у пламенеющего очага. Вот в комнату стали входить и потихоньку садиться, в отсветах пламени, любопытствующие домочадцы.

Мужчин в доме — старик и его малолетний сын (семеро других — на войне). Женщин же не сосчитать: две жены старика — старая и молодая, совсем молоденькая, три дочери, жена одного из сыновей — солдата, мать второй жены и еще бездомная солдатка. Тихо, мерно текла речь. Кемик переводил:

— Сто двадцать орлят улетело на большую войну, вернулось же в гнездо восемнадцать. Ныне ушли и эти… Трудно… Большие налоги — баранами, быками и еще деньгами: от каждого дома — сто лир…

Фрунзе спросил, как уживаются в доме две жены. Старик важно сидел на низкой скамеечке, ответил:

— Хорошо уживаются, по закону…

Молоденькая, добавляя кизяка в очаг, что-то проговорила очень быстро и решительно, и все добродушно засмеялись. Но старик глянул строго — замолчали. Он сказал:

— Очень глупые. Бывает, дерутся…

Старая жена, выяснилось, побила старика.

Эти женщины, оказывается, когда враг наступал на Ангору, в арбах доставляли снаряды на фронт, везли с фронта раненых — неделями, месяцами в подводах, в жару и под огнем…

Старая принесла в казане двух вареных кур — ужин. Потом она пошла в соседнюю комнату, где уже много месяцев ткала ковер. Поужинав, Ваня стал осматривать ткацкий станок. Конец тяжелого бруса сорвался с уступа, и старуха пыталась поднять его.

— Сей минут, бабуля! — Ваня позвал Кемика, помогли.

Благодарила, морщины смеялись. Старуха шерстяной ниткой взялась укреплять пуговицы на гимнастерке Кемика. Махристый конец нитки никак не шел в ушко иголки. Иголка скользнула в пальцах, выпала, и в полутьме не найти. Ваня с Кемиком напрасно ползали по полу, заваленному клубками шерстяных ниток. Потеряла иголку — это наказание аллаха! От огорчения старуха сама легла на пол вниз лицом. Ваня потормошил ее. Из-за отворота буденовки достал свою иголку с ниткой.

— Возьми, бабуля! Кемик, скажи ей, что в подарок.

— Хорошо, что догадались, — потом сказал Фрунзе. — Эта иголка ценнее самой красочной дипломатической речи.

Утром перед отъездом Ваня видел, как по тропинке от дома к ручью бежала вприпрыжку босая девочка, подбрасывая и ловя какую-то цветастую тряпку, что-то напевая. За ней, широко размахивая руками, шла девочка постарше. И тут из дома вышла молодая мать, но казалось, тоже девочка, смуглая, черноволосая, с выпуклыми щеками. Она с трудом несла ребенка в мягком одеяльце, вся откидывалась назад, но ярко улыбалась, вертела головой — замечают ли люди ее счастье, и беспрестанно целовала ребенка то в одну, то в другую щеку, что-то радостное бормотала и тихо восклицала:

— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй!

На Ваню взглянула мельком. И в это мгновение, хотя ничего как будто не произошло, он еще больше утвердился в своей постоянной надежде: все лучшее на свете сбудется…

РУССКИЕ ТУРЧЁНКИ

В балке блеснула синяя лента ручья. Караван замедлил ход, послышались высокие заунывные голоса арабаджи:

— Караван привал делает тут! Поить коней, ячмень давать!

Соскочив наземь, один из арабаджи показал место, где, по его мнению, следует поставить фургоны, другой показал другое, третий — третье место. Заспорили горласто и хрипло. Майор прикрикнул, и тогда неожиданно дружно арабаджи взялись ругать его, видно, с издевкой. Он вспыхнул, размахнулся и с силой стегнул плетью ближайшего. Тот завопил.

«Языка нет, так плеткой», — содрогнулся Ваня.

А Фрунзе, сунув руки в карманы, повернулся к майору:

— У нас за такое тебя судили бы.

— С ними нельзя иначе, паша. Время уйдет на разговоры.

— Но если это повторится, я потребую заменить тебя.

Фургоны скатились с увала к рыжей зимней траве на равнинке перед коричневыми зарослями орешника. Из-под обломка скалы бежал ручей. Лошади потянулись к струе, но разгоряченных не поят, а укрывают попоной. Аскеры расседлали, полой бурки обтерли своих коней. Враз наладилась на час таборная жизнь. Дав ячмень лошадям, арабаджи сели в кружок, ели хлеб с луком, запивали водой.

Задевая камни, звенели котелки. Люди умывались, смазывали дегтем оси, что-то чинили, а кое-кто ниже стоянки занялся и стиркой. Кулага на костерке грел воду — побриться. У хозяйственного фургона собрался народ, слышался балагурливый голос Кемика и чьи-то настойчивые и потому неинтересные остроты. Пахло дымом, чесноком.

Горькие запахи Турции… Сидя на глянцевитом седле, Ваня тихонько стал наигрывать на гармони грустный деревенский мотив.

Фрунзе еду запил содой, закурил, что-то записал карандашом в тетрадь и позвал — постучал камешком о камень.

Люди пересели ближе к Фрунзе — на камни, на дышла. Хамид расстелил свою бурку и, заискивая, так пока и не поняв холода в отношении к нему русского солдата, пригласил Ваню сесть, сам сел, хотя не знал по-русски. Слушали беседу под шум ветра и фырканье лошадей.

Фрунзе спросил, как чувствуют себя товарищи. Если кто очень устал, пусть не скрывает… Сообщил, что примерно половина караванного пути от моря уже позади, вторая половина, наверно, будет легче — за девяносто верст до Ангоры начнется железная дорога: садись в поезд и кати. Сказал, что участники миссии, все без исключения, и миссия в целом выполняют свою задачу успешно. Сама дорога стала дипломатической работой, благодаря встречам с местными властями, с населением.

— Появление здесь, в Малой Азии, в Анатолии, нашей делегации, — сказал Фрунзе, — опровергает клевету, ложь, срывает провокации… Значит, кормим блох и отбиваем себе бока не зря…


Крестьяне, солдаты, женщины, старики и молодежь повсюду приветливо встречают украинскую миссию, и с этим будет вынуждена считаться Ангора.

Что ожидает миссию в губернском городе Иозгате? Повторение Чорума и даже просто внешние «неизбежные любезности» означали бы, пожалуй, что западным дипломатам удалось добиться перелома в свою пользу. Хороший прием в Аладже мог означать, что происшествие в Чоруме — исключение, что власти разобщены, мутесарифы действуют на свой страх и риск.

В Иозгат караван вошел под вечер. В помещении лицея состоялся торжественный обед. Директор лицея произнес прекрасную речь. В ней звучало нечто большее, чем неизбежные любезности. То же было в речи учителя истории: союз России и Турции спасителен. Здешнего мутесарифа звали Хильми. Он приветствовал от имени турецкого народа. Такое впечатление, что Чорум и Иозгат — в разных государствах.

Обед окончился глубокой ночью. Куда-то во тьму улиц повели на квартиру. Ваня от усталости не чувствовал ног, боялся, что упадет. И воздуха было мало. В душной комнате Ваня повалился на кровать и словно ухнул в черную пропасть.

Увидел сон: вот он, Ваня, просыпается, по-утреннему синеют окна. А между стульями бродят детишки, мальчик и девочка, по обличью турецкие. Но говорят они по-русски! Озорной мальчонка надел буденовку Вани, как тот мутесариф в Самсуне. Подошел к кровати:

— Дядя, ты проснулся?

Ваня сел, а сон продолжался. Появилась мать этих ребятишек и тоже — по-русски:

— Кыш отсюда, места мало вам! — И к Ване: — Очень любопытные.

Ваня протирал глаза, а когда совсем проснулся, детишек уже не было в комнате. Потом, умывшись во дворе из кувшина, завтракали вместе с хозяевами. Оказывается, ночевали у турецкого солдата, который шесть лет пробыл в русском плену, возле Керчи в Юз-Макской котловине, работал у богатого крестьянина, полюбил его дочку и женился на ней. Она уехала с ним в Турцию, и жили они дружно, в любви. В семье говорили и по-турецки, и по-русски.

«Кемика бы сейчас сюда, пусть увидит», — подумал Ваня.

И Кемик вдруг явился — за распоряжениями. Усадили и его.

Хозяева спрашивали о новых порядках в России. А Фрунзе — вспоминает ли хозяйка родину, не хочется ли ей домой?

— Как же не вспоминать! — отвечала. — Скучаю. Семь Колодезей — пустынное место, а все равно скучаю. Как вспомню нашу степь… Мать с отцом и сестер хочется повидать… Редко получаю письма… Кушайте же вы, ради бога. Али, угощай, ну какой ты… Поехать бы… Но с детьми, да в такое время… Если бы еще пароходы шли…

— Со временем, — сказал Фрунзе.

— Да, пока война, мужа моего не отпустят. А без него не поеду… Он у меня… не знаю, как сказать. Лучшего человека на свете нет. Никогда не думала, что Турция мне второй родиной станет.

«Слышишь, Кемик?»

— А как турки относятся к вам?

— Ласково, хорошо относятся. Славный народ.

Ага! Кемик слушает и смотрит во все глаза.

Позавтракав, пошли снова в лицей, а там — концерт в честь гостей. Пели мальчики и девочки в белых рубашках и кофточках, построились в ряды. Учитель аккомпанировал. Ваня запоминал мотив, чтобы потом подобрать на гармони.

Как все турецкие, песня окончилась внезапно. В другой песне Ваня различил слова «Камал», «Гази».

Песня эта была и грозная, и задушевная. А пелась протяжно:

Бен аскерим, бен аскерим…
Душманимиз гёр олсун!
Сэн яша, бин яша,
Мустафа Камал-паша!
Кемик переводил:

— Мы — солдаты Кемаля… Кемаль, да сгинут твои враги. Ты живи, долго живи, Кемаль!

То, что дети в песне называли себя солдатами Кемаля, обрадовало Фрунзе. «Народ добр, и он с Мустафой. Значит, и с Мустафой найду общий язык». Фрунзе после концерта произнес короткую речь, сказал: и мы хорошо примем вас на Украине и в больших городах России, когда вы, турецкие юноши, приедете к нам учиться.

Овация лицеистов и их учителей. Директор лицея сказал:

— Наше юношество увлечено великим делом Гази. Если нашим детям будет можно посещать высшие школы великой России, то станет крепче единение стран. Мы восторженно благодарим вас.

…В разговоре с военными Фрунзе выяснил, что внутренние мятежи против Ангоры происходили и в Иозгате. Авантюристы видели, что центральное руководство не может еще все районы контролировать, и старались на местах захватить власть.

Военные называли имена атаманов, которые действовали, скажем, в Зиле, в сердце Анатолии, а также в окрестностях Ербаа, повсюду. На востоке, в Диарбекире недавно замятежил глава племени Кочкири, властный Хайдар-бей, подстрекаемый Абдул Сеидом…

— А как в Иозгатском районе сейчас? — спрашивал Фрунзе.

— У нас пока тихо, наверно, тихо будет и впредь, — отвечали. — Впереди на вашем пути город Кескин, населенный румами, но там тоже будто спокойно.


До Кескина сто верст. К каравану прикомандировали другого офицера, знающего местность.

За Иозгатом шоссе резко повернуло на запад. Пологие горы справа и слева… Проехали много деревень. В Баши и Елма отдыхали. Доро́гой офицер рассказывал о своих тяжелых переживаниях: он был в Смирне, когда высаживались оккупанты.

— Страшно… Убитых сталкивали в море… Прибой красный стал, пена стала розовая… Мертвый упал мне под ноги, на него я упал… Пополз… За какую-то тележку лег, потом в ворота… А потом бежал в горы…

К вечеру одиннадцатого декабря караван вошел в Кескин, в котором значилось полторы тысячи дворов. Это был город уже Ангорского вилайета. Дома свободно раскинулись по берегам горной речонки и на склонах холмов. Прямо-таки украинские — с крылечками и садочками. Прикомандированный офицер сказал:

— Здесь живет папа Эфтим, главный священник анатолийских греков. Тут жили богатые греки, повсюду везли товар. Теперь они на работах… Вот в этом доме папа Эфтим живет. Умный человек.

— Я вижу, обошлось, не было столкновений?

— Обошлось, не было. И не будет. Папа Эфтим помогает: кескинские греки подчиняются ангорской власти, не хранят оружия. И верно, ни одного выстрела…

Караван шел по широкой улице, из домов выглядывали любопытные, понемногу собралась толпа, мужчины в пиджаках и в ботинках, похожи на жителей южнорусских городов… Многие лица красивы, глядят смело. Однако больше лиц апатичных и угрюмых. А в иных глазах — страдание, боль…

А кругом сады. Весной, должно быть, городок погружается в цветение айвы, черешни, туты.

У конака, обсаженного тополями, приезжих встретил молодой человек — каймакам. Когда Фрунзе соскочил с коня, каймакам с искренним огорчением на прекрасном французском языке проговорил:

— Простите нас: поздно получена телеграмма, и мы не встретили вас как подобает.

— Ничего, мы свои люди, — с успокаивающей улыбкой по-французски же ответил Фрунзе.

В конаке, где ночевать, как везде на постоялых дворах, холодно и пустынно. Лишь в комнате Фрунзе ковер и подушки. Пришли гражданский судья, муфтий, офицеры, инженер — начальник гильзонабивного завода. Ужин — в холодном зале.

Инженер сказал, что сам он из семьи, некоторым образом связанной с Россией: было время, отец жил в Петрограде. Муфтий интересовался, конечно, отношением к всевышнему. Фрунзе ответил обстоятельно. Заговорили о дороге. От Яхшихана идет железная — узкоколейка, — сказал инженер. А шоссейная возле Кескина входит в долину реки Кизыл-Ирмак. Это река Галис у древних греков.

— На каюках можно идти, — сказал инженер. — Но еще не всю изучили. Работает комиссия. От Ак-Даг до Ар-Басур река судоходна. Пройдут баржи-плоскодонки с углем.

«Занимаются уже и хозяйством, — подумал Фрунзе. — Стало быть, власть укрепляется».

Фрунзе завел разговор о румах: можно ли миром уладить внутренний греко-турецкий конфликт?

— Можно! — заявил каймакам, и было ясно, что он выражает общее мнение. — Пример — мы и наши, кескинские, греки. Только что уважаемый папа Эфтим обратился с воззванием ко всем грекам Анатолии: прекратите мерзкий злобный мятеж, не будьте орудием зла в руках кровавого короля Константина; мы основали православно-турецкую церковь, примыкайте к ней… Устанавливается мир.

Беседовали сердечно до поздней ночи. На дворе всю ночь бушевало, гудел сильный дождь. В комнату Фрунзе Ваня принес раскаленные красные угли в мангалах.

РАССКАЗ ФРУНЗЕ

Ваня всегда старался держаться поближе к Фрунзе, ловил его слова.

В Кескине переводчики прочитали последние турецкие газеты и доложили командующему, что́ в них. Сто благодарностей аллаху, писали, Ленин прислал наибольшего к нам, оказал уважение.

Одеваясь в дорогу, Фрунзе сказал:

— Из Ангоры послать бы в Москву хорошую телеграмму…

Выступили. Ночной дождь сменился снегом. Побелели вершины, хребты — всё, кроме темной извилистой дороги, мокрой и скользкой. Скоро белое солнце растопило снег, дорога ушла под воду, начались обычные мучения… Медленно сходили потоки, обнажая дорогу.

Пошли под уклон, в глубокую долину реки Кизыл-Ирмак, по кромкам обрывов, высоко над руслом.

— Удивительно, — сказал Фрунзе Андерсу. — Эта Кизыл-Ирмак — Красная река — напоминает мне родные туркестанские реки: берега безлесны, лишь в низинах ивняк, гребенщик и камыш. Мне кажется, что я дома в Семиречье и еду по Боамскому ущелью и что это река Чу…

Фрунзе повернулся к черкесу:

— Хамид, тут какая рыба есть? С усами? Сом… Нет? Сазан… Нет? По-видимому, чебак.

Ваня все держал в уме свои вопросы.

Погода менялась. Вот воздух стал спокойным. Слышалось мерное поскрипывание седел. Ваня прижал своего коня к лошади командующего:

— Михаил Васильевич, вот вы говорили про Ленина. Можно мне спросить, конечно, если это вам не помешает. Какой он?

Голубыми глазами Фрунзе глянул на Ваню, усмехнулся:

— Не так просто ответить… Нас познакомил товарищ Ворошилов. На Четвертом съезде партии. В девятьсот шестом году в Швеции… Помню большое окно, Ильич, весь освещенный, подает руку, говорит: «Пожалуйста, без чинности, молодой человек!» Спросил о баррикадных боях в Москве. Я считал, что баррикады хотя и защищают от пуль, но мешают связи дружин, маневру. Противник передвигается, как хочет, а мы в мышеловке, Ильич сказал: «Вернейшая мысль! Прямо в точку! Революции нужны свои офицеры, военная тактика и стратегия». Сказал, хорошо, что я молод. «Выглядите вы преотлично, вас даже дорога не измаяла». Спросил, видел ли я город Стокгольм. «Посмотрите! Чудесный! В России, видимое дело, из-за шпиков, слежки нам, подпольщикам, не зайти в театр, в музей. Ну, мы пока что — здесь! А вообще-то говоря, хождение по народным вечерам мне часто нравится больше, чем посещение музеев и пассажей. Как с языком — ладите?»

Командующий помолчал, словно для того, чтобы прислушаться к приятному скрипу седел. А вновь заговорил совсем тихо — о том, как в прошлом году, накануне штурма Перекопа с переходом через Сиваш, получил гневную телеграмму от Ленина:

«Возмущаюсь Вашим оптимистическим тоном, когда Вы же сообщаете, что только один шанс из ста за успех в главной давно поставленной задаче».

— А вообще, он близкий. Рабочему, красноармейцу, крестьянину…

— И мне, значит? Если бы я подошел к нему, то он — как?

— Спросил бы имя, про товарищей, что в деревне, в полку, как учитесь… Сколько мы с вами едем, все кругом — и турок, и курд, и черкес, и матрос итальянский — помните, в кубрике висел портрет? — все знают о Ленине.

— А какой он живой?

— Рыжеватенький такой, с крепкими плечами, лобастый, усы щетинкой. Подвижный… Говор быстрый, мысль непрерывная… Придешь с каким-нибудь делом, Владимир Ильич выслушает, заложит большой палец за ухо и говорит: «Надо вникнуть!» Первое слово у него — вникнуть.

— Вот правильно — вдуматься! — проговорил Ваня и смолк, чтобы слушать командующего. Фрунзе продолжал:

— Все мы на местах эксплуатируем его, хотя и издалека. Острое положение, того гляди крах, самому не справиться — вот и шлешь Ленину телеграмму, едешь к нему. Он раскритикует, но тут же и поможет. Я, грешный, слал и с Восточного фронта, и с Крымского…

Дорога огибала белый, будто посыпанный крупной солью, каменистый отрог. За поворотом в уши ворвался отчаянный скрежет огромных дисков-колес турецкой повозки — кагни. Показалась она из-за большой отвалившейся глыбы, тянули буйволы того же сивого цвета, что и дорога, и глыба, и каменистый склон. Протащилась, казалось, навсегда оглушив. Но едва скрылась за отрогом, скрип оборвался.

— В прошлом году наш поезд пришел с Туркестанского фронта в Москву, дальше нам ехать на Крымский. Владимир Ильич после заседания предложил погулять по кремлевскому двору, за полночь угощал чайком у себя в кабинете. Мы склонились над картой, он сказал: «Дорогой комфронта! Обратите внимание на Сиваш. Он, пишут ученые, имеет броды».

— Стало быть, он — загодя! Предусмотрел! — сказал Ваня. — А не пойди тогда — возможно, всё и проиграли б!

— Была его телеграмма: «…изучены ли все переходы вброд для взятия Крыма». Ведь Врангель презирает мужиков, не сможет предположить, что мужики осмелятся пойти через топкий Сиваш, и потому он, Врангель, войска свои расположит обязательно на флангах. Поняли?

— Сиваш я всегда помню, — сказал Ваня. — Другой раз снится, что вроде дух какой держал нас тогда под мышки. Оттого и не остались в хляби. Только убитые тонули. Значит, товарищ Ленин это знал!

Ваня слушал бы командующего еще и еще. Переменили аллюр на рысь, догнали аскеров и снова — шагом, Ваня завел другой разговор, по другому волновавшему его вопросу:

— Когда в деревне у нас делили землю, мой отец и я думали: надо всем мужикам сорганизоваться в деревенскую коммуну. Отец говорил: «Справедливость может тут найтись. Последняя надежда — она, эта коммуна. Человеческая она». И еще сказал даже так: «Божеская». Я думаю, что и турецкий крестьянин, батрак и издольщик, должен такую же мысль иметь. И вот вопрос: позволит ли ему полумесяц на его турецком знамени когда-нибудь до коммуны дотянуться?

— По-вашему, его цель — коммуна?

— Обязательно! Мечтает каждый, даже самый темный…

— Нет, пожалуй. Темный всего от аллаха ждет, — задумчиво проговорил Фрунзе. — А решит этот вопрос большой труд поколений. Поняли?

— Не могу поверить, чтобы мужик дела не понимал, — возразил Ваня. — Мой отец, разве он ученый?

— Жизнью наученный. А знамя, запомните, сам народ вышивает. Свое!

— Вот и говорю, сам и возьмет, когда мечта доймет, да и к полумесяцу черточку приделает. Станет серп!

— Не фантазируйте попусту, — засмеялся Фрунзе. — Детская болезнь!

ИТАЛЬЯНЦЫ

Под конец караванного пути произошла еще одна любопытная встреча.

Уже двенадцатый день шел караван. До станции Яхшихан на узкоколейке Ангора — Сивас, о которой рассказывал в Кескине инженер — начальник завода, осталось полтора часа пути. Из фургона в хвосте вдруг послышался высокий тенор:

Средь шумного бала, случайно…
Это разошелся Дежнов. Видно, хотел заглушить мучительную боль в боках от отчаянной тряски, — голос прерывался… Фрунзе, нахохлившись в седле, думал: «Ничего, дотерпим. Глядишь, и доехали…» Из фургона доносилось:

Лишь очи печально глядели…
Впереди на дороге замаячили в дымке какие-то всадники. Не военные ли со станции Яхшихан? За ними показалась, однако, распухшая в тумане повозка, еще одна и еще… Надвигался встречный караван. Когда поравнялись и стали разъезжаться, из встречных фургонов высунулись люди в шляпах и с шарфами. Ехали европейцы. Они с любопытством смотрели на буденовки. Турецкий чиновник, сопровождавший встречный караван, задержался для короткого совещания с офицером, сопровождавшим советскую делегацию.

— Кто такие? — спросил Фрунзе чиновника.

— Итальянская миссия кавалера Туоцци. Месяц гостила у нас. Теперь хочет домой, ваше превосходительство. Спешит за новыми указаниями.

«Вот как! Это значит, что итало-турецкие переговоры прерваны», — подумал Фрунзе, ответив на приветствие итальянцев.

Итальянцы же, увидев буденовки, будто обрадовались. Ослепительно улыбаясь, так и тянулись из своих окошек. Красноармейцы ответно помахали — дескать, правильно, Италия бросила воевать, — и караваны разъехались.

Дежнов вылез из-под брезента, Фрунзе соскочил с коня:

— Алексей Артурович, чего это они прервали дело, восвояси поскакали?

— По-моему, ясно, Михаил Васильевич. Осторожничают, услышав рычание Лондона, взбешенного уже соглашением Буйона.

— Узнать бы, что скрывается за бешенством Англии. Притворство или обманутые Парижем ожидания? Если Франция получила большие выгоды, которые Англия предназначала себе, если у них серьезная ссора, то осторожность Италии — партнера Франции вполне понятна.

Фрунзе и Дежнов некоторое время шли за фургоном и обсуждали политику Италии.

Всю войну Антанта отпихивала итальянский сапог от Малой Азии. Только шантажом сумел итальянский капитал заполучить зону Адалии и Додеканез. Сам Джулиано говорил, что присоединение Италии к Антанте решают лишь три соображения: «моральность, удобный случай и легкость». А кому какая часть добычи предназначена, это долго скрывали от Италии. Узнав, она с возмущением потребовала увеличить свою долю. Ей в ответ: ах, крикливая, ах, шантажистка… Но в семнадцатом Ллойд Джордж согласился передать ей юго-западный сектор Анатолии — Смирну, Адалию, Конью… Если Россия согласится. А в России революция! Отдали без России, разбудившей чудовищные непокорные силы и спутавшей все карты…

Кончилась мировая война, а сапог так уже обессилел, что не может и шагу ступить, даже долю свою оккупировать. Совсем перестали считаться с Италией. Особенно Вильсон: «Не знаю, не чувствую себя вправе решать, насколько надо считаться…» — «Ни насколько!» — подхватил Ллойд Джордж и теперь уже совсем отстранил Италию. Ее место переуступил Греции, более полезной, рвущейся воевать. Нынче Италия — в паре с Францией, когда та конфликтует с Англией. Французский премьер Аристид Бриан и итальянский Сфорца дружно требуют: пересмотреть Севрский договор, заключенный с султанским правительством и не признаваемый Ангорой! Пересмотреть, чтобы договориться с Ангорой для своей же пользы.

И взялась вот Италия за политику малых дел, торгует почем зря и вполне преуспевает. Газеты сообщали, что кавалер Туоцци поехал в Ангору, имея самые широкие полномочия всех опередить, заполучить торговые привилегии, уступив то, что Италии не принадлежит, и дела у него идут неплохо, переговоры в Ангоре благополучно завершаются…

— Я даже был уверен, что после Буйона итальянцы пойдут дальше. Но, смотрите, вдруг сорвались и скачут домой, — сказал Фрунзе. — Да, наверно, сплоховали. Испугались, наверно…

— Если так, то это может означать, что и Париж в перебранке с Лондоном начинает уступать, — заметил Дежнов. — Такое напрашивается предположение.

— Видимо, видимо! Этот третий член славной антантовской стаи — о, это публика осмотрительная! Не стали ждать, чем кончится англо-французская свара, уложили чемоданы и смылись! Мило!

— Осторожность, — Дежнов утверждал свою мысль.

— А я еще гадал, как скажется англо-французский скандал на итало-турецких переговорах и эти переговоры — на отношении Ангоры к нам. Все думал, как чувствует себя в Ангоре кавалер Туоцци? Что он дает Турции, а Турция ему? А он, значит, бежать! Лихо! Нет, мы с вами едем как раз вовремя.

По брезенту фургонов снова забарабанил дождь, Фрунзе и Дежнов забрались в свои душноватые брезентовые бочки. Хамид заботливо накрыл попоной седло на коне русского паши, при этом печально-вопросительно взглянул на Ваню. Из фургона дипсоветника сквозь шум дождя вновь донеслось:

Мне стан твой понравился тонкий…

СОЛДАТСКИЙ УЖИН

Сопровождающий миссию офицер, весь отяжелевший в мокрой бурке, подъехал к фургону Фрунзе и с тревогой сказал, что вот-вот уже Яхшихан, но навстречу опять всадники, и за дождем не разобрать, сколько их и кто они, нелишне приготовить оружие.

— Такова доля военного, — ответил Фрунзе и поднял бинокль. — Постойте, а ведь это турецкие кавалеристы. Посмотрите.

— Похоже. Но не будем спокойны, паша.

Ваня надеялся, что полевой бинокль не подвел Фрунзе. Хватит же бандитов! И верно, в пелене дождя из-за холма выступили турецкие конные аскеры с молодым командиром впереди.

— Тот самый караван? — спросил он. — Селям…

То был почетный встречный конвой, высланный со станции Яхшихан. Фрунзе, не вылезая под дождь, ответил:

— Селям! Катим дальше. Под крышей познакомимся.

Вон уже белые домики, над ними темная гора, упершаяся в мутное небо. По железному мосту, лежавшему на бетонных быках, переехали через Кизыл-Ирмак, — река тут бушевала, ревела.

— Новый, кажется, мост? — крикнул Фрунзе.

Командир ехал рядом с фургоном:

— Как с неба спущен на божьих руках…

— Прекрасный мост…

— Турецкие инженеры строили!

Длинный сарай у рельсов — это вроде вокзал. Караван остановился на пятачке, примыкающем к сараю со стороны горы. Здесь его ожидали офицеры. Комендант, сутулый старик, привел взвод пехотинцев, видимо охрану моста, — превратил ее в почетный караул.

Кончился караванный путь! Чем ближе к Ангоре, тем все больше встречалось на нем офицеров, солдат и напряженнее билась жизнь. Сейчас Фрунзе с уважением смотрел на аскеров, терпеливо, с каменными лицами неподвижно стоящих под дождем. Когда поздоровался с ними по-турецки, встрепенулись. Комендант подал знак, и солдаты прошли четким шагом. Фрунзе вытянулся, держа руку на эфесе шашки, а другой отдавая честь, не зная, как иначе выразить сочувствие к их отчаянно тяжелому труду — и зимой жили вот в этих норах, выдолбленных в скале.

Строевой шаг на глухой станции как будто свидетельствовал: кемалисты создали национальную армию.

Султанские офицеры перешли на сторону Кемаля. Дети помещиков и коммерсантов, бывшие лицеисты, офицеры из высших военных школ составили ее командный костяк… Крестьянские партизанские отряды первыми ударили — остановили врага, но им не прогнать его. От партизан, от любимых массой вожаков в армию перешел романтический дух борьбы за независимость. Такой армии еще не знала Турция… Штаб — буржуазный, армия — освободительная.

В сопровождении офицеров Фрунзе вошел в сарай. Возле окошка солдат чистил тряпкой закопченное ламповое стекло. Другой аскер кресалом высекал огонь. Фрунзе предложил ему спички, а коменданта спросил, когда ожидается поезд. Комендант ответил:

— Получена телеграмма — вышел из Ангоры, идет к нам. Но его все нет, не приходит. Я телеграфировал — и ответа еще нет… Извините, паша, наверно, что-то случилось…

Солдатский ужин собрали в сарае, поставили козлы — столы и скамьи. Явились офицеры — пехота и кавалерия. Извинялись за скромный ужин. Для Фрунзе положили серебряную ложку, всем другим — деревянные.

— Город далеко, а здесь ни в одной долине вилки не найдешь.

— А у меня есть вилка, — Фрунзе взял у Вани свой складной нож, на черенке которого кроме вилки и ложки были штопор и шило…

Старик комендант сказал:

— Когда новая Турция победит, мы устроим большой пир. И вы будете гостями, хотя и другой веры.

Деревянные ложки стучали о глиняные тарелки.

— Ты и есть тот паша, который поверг Врангеля, желавшего стать новым русским царем и вместе с Англией продолжать уничтожение турок? Аскеры целовали газету с этим сообщением.

— Так и целовали? — улыбнулся Фрунзе.

Верно, Советская власть остановила кровопролитие на турецком востоке, солдатская масса, аскеры обрадовались ликвидации царизма, потом белогвардейщины, стоящей за войну; аскеры рады новой России, не воюющей на Востоке, одобряют политику большевиков. Кемалисты хотят опираться на массу, чтобы победить. Следовательно, и на дружбу с Советской Россией. Но много сложностей, трудны повороты, круты горы. А западная агитация искусна! Он, Фрунзе, во что бы то ни стало постарается — откроет правду, укажет на нее, осветит… До встречи с этим загадочным Мустафой остался один перегон.

— Так и целовали? — переспросил Фрунзе.

— Да, паша, к груди прижимали, — ответил ротный. — Позвольте спросить… Если, конечно, ответ не составляет военной тайны… Не является ли ваша группа авангардом Красной Армии, которая продвигается на помощь нам?

Этот офицер не слышал об осложнениях в советско-турецких отношениях? Не допускает этого? Либо считает, что с прибытием Фрунзе все уже наладилось? Фрунзе ответил:

— Такой военной договоренности нет. Но само существование Красной Армии, думается, помогает вам в борьбе. Оккупанты вынуждены считаться с мощью Красной Армии и не пытаются через Батум забраться к вам в тыл.

— А ходят слухи — таково желание, — что твои аскеры — это авангард конницы Буденного.

— Нет, Буденный сейчас дома. Наверно, тоже ужинает, — засмеялся Фрунзе.

Спрашивали, в чем различие между Россией и Украиной, и многое другое. Ни один вопрос Фрунзе не оставил без ответа. Будто политбеседа. Уже и лампа замигала — керосин весь, и усталость всех одолела.

На полу настлали циновок. Укладываясь, Ваня говорил:

— Тысячу лет воевали, а сейчас — пожалуйста…

— Положим, не тысячу, а около половины, — отозвался Фрунзе. — Вполне достаточно…

— Значит, теперь точно: вечный мир и братчина…


В голом саду напротив ангорского вокзала сидели на скамье два офицера штаба Кемаля.

— Кто из нас будет говорить с железнодорожным администратором? Говори ты. Я допрашивать не умею. Буду свидетелем, чтобы потом не отпирался.

— Хорошо, говорить буду я.

— А я сейчас напомню тебе обстоятельства. Начальник генерального штаба Февзи спросил векиля общественных работ Хюсейна Рауфа о безопасности проезда по еще недостроенной железной дороге. Рауф ответил: не я строил, я векилем всего неделю, — кто послал поезд, пусть тот и ответит, пройдет поезд или не пройдет. Тогда Февзи опустил свои толстые веки: зачем вообще послан поезд, когда лошади есть? Рауф ответил: это идея того, кто хочет встретить русских на вокзальной площади с музыкой и войсками; я лично считаю это ненужным. Тогда Февзи усмехнулся: можешь не приходить, но встретить надо хорошо.

— Понял. Необходимо выяснить, знал Рауф об отправке поезда или не знал?.. Стоп… Молчи… Вот он вышел из вокзала… Уехал! Теперь идем к администратору.

Через несколько минут офицеры по-хозяйски, без приглашения сели перед столом дорожного начальника. Он встревожился, как только они вошли, почувствовал их полную власть и смертельный риск, на который придется идти, — будут допрашивать, и он приготовился до последнего биться за свою жизнь. Однако не было и тени подобострастия в нем. Офицеры вгляделись в него. Молодец! Все закурили. Один из офицеров сказал:

— Надеюсь, здесь только наши уши… Ты, конечно, догадался, кто мы… Отвечай точно, с максимальной ответственностью. Неясность может повредить.

— Слушаю вас с исключительным вниманием.

— Первый вопрос: исправлен ли железнодорожный путь на Яхшихан?

— Исправлен, не исправлен — на это могут ответить только рабочие на этом пути, а также высокое лицо, дающее указания! Помоги, аллах…

— Ты получил указание отправить поезд. А сам дал бы такое указание, имея в виду состояние пути?

— По робости не осмелился бы! Гужевая дорога испытана тысячелетиями. А рельсовая — помоги, аллах! Возможно, она в тысячу раз крепче, а может быть, вообще не существует.

— Ты высказал кому-либо эти мысли?

— Говорил! — Администратор как бы случайно поднял кверху палец и взглянул на потолок.

На втором этаже была квартира Рауфа! Офицер сказал:

— Нас не интересует имя. Главное, что он ответил?

— Он ответил, что мои соображения не имеют никакого значения, как лишенные документальной основы. Значение имеет лишь факт получения указания. Если было указание отправить поезд, то следовало отправить, даже получив известие, что, допустим, по желанию аллаха провалился мост или часть пути снесло в пропасть. Это дело аллаха, а твое дело — выполнить указание. Кару несет лишь злоумышленник. Злого умысла нет, и это соображение является основным, не нужны посторонние вопросы… Кара последует и за невыполнение указания в срок. «Поэтому, не желая становиться причиной твоего несчастья в том случае, если окажется, что путь вполне пригоден, я, — сказало это лицо, — не ставлю вопроса об отмене указания, а просто снимаю твой вопрос!» Помоги, аллах…

— О! — с иронией воскликнул офицер. — Это лицо выражается чрезвычайно ясно. Что еще оно выразило?

— Оно уточнило мысль о возможной каре. Кара воспоследует и за случайное невыполнение указания… Прошу вашего, братья, благодеяния: не говорите никому, что я говорил о высоком лице! — Администратор снова взглянул на потолок. — Ибо в будущем, став, возможно, еще более высоким и узнав, что я передал вам его мысли, оно рассердится, и что станет тогда с детьми, женой, когда я, их отец и муж, расстанусь со своей головой?

— Обещаю, — резко сказал офицер. — Сам не проговорись. Где сейчас поезд?

— Неизвестно. Рабочие чинят путь то тут, то там. Ах, я надеялся: аллах надоумит, путники не вылезут из фургонов…

— Да! — вдруг раскрыл рот другой, все время молчавший офицер. — Столько дней ехали в фургонах, могли бы еще два дня.

— Аллах что-нибудь сделает! — Администратор вдруг возбужденно засмеялся. В офицерах он почувствовал друзей, от души отлегло, и как бы не расплакаться теперь. Под смертью ходишь… Заморгал, горло сдавило. Голос дрожал: — Будем надеяться… Аллах выручит!

Офицеры вышли:

— Рауф лгал Февзи, изворачивался. Мы проверили: да, лгал.

— Совсем плохо, если еще Гази решит выйти встречать.

— Председатель посла не встречает. Если бы сам Ленин приехал, тогда другое дело.

— Где сейчас наш Гази, по-твоему?

— Как раз там, где ему надлежит быть в данный момент… В генштабе… Или на телеграфе… Может, в Собрании… В загородном кабинете или в резиденции — никто не знает. Зато, я уверен, он знает и слышит все, даже нас с тобой сейчас…

— Пусть знает, что я всей душой предан ему… Головы полетят, если с русскими что-нибудь случится. Не только позор, но и провал в политике…

ОПАСНАЯ КОЛЕЯ

Нет, так просто не въедешь в эту далекую, загадочную Ангору!

Утром на станции Яхшихан люди вышли из сарая на волю — небо синее-синее. Ваня как глянул, так и зазвучала в ушах ярославская песенка. Бывало, пел ее на деревенский лад:

Голубые, голубые, голубые небеса-а!
Ай, да голубее, голубее
У залеточки глаза-а-а!
У Аннёнки…

Сильный южный ветер, сухой и теплый, овеял турецкую землю. Мгновенно высохли чеклаки на дороге. Как раз бы и ехать на лошадках дальше. Но нужно ехать в поезде, — хозяева подготовили на вокзале церемонию встречи, выслали специальный поезд.

Пока что он застрял где-то в скалах. Кемик шутил, что правоверный машинист за вчерашний день пять раз спускал пары, становился, по шариату, на молитву; ночью же в темноте паровать не стал, а нынче утром, помолившись, тронулся и, стало быть, часика через два прибудет.

Советник Дежнов устал и нервничал по пустякам: вот-вот Ангора, а у него помялась шляпа. Предлагал снова сесть в фургоны. Но Фрунзе:

— Невежливо и неполитично ломать задуманный турками порядок встречи.

— А не все ли им равно! — отвечал Дежнов.

— «Все равно» — пока не ломаем. Потерпите.

— Да я просто хочу поскорее в баню! — признался Дежнов. — Еще никогда так не болели кости. Заплакал бы, если б не было стыдно.

— Я тоже, — сказал Фрунзе.

Около полудня среди холмов послышался железный стук. Люди выскочили на рельсы. Скоро из-за склона горы выполз будто лепесток красного мака. Это был турецкий флаг, осенявший долгожданный поезд. Тоненький гудок, напоминавший детскую дуделку, закончился неожиданно хриплым выдохом. Подошел ярко раскрашенный, смешной состав: кургузый паровозик без тендера, но с огромной трубой, три вагончика, что коробочки.

Садится в него неохота. Колея узкая, того гляди сковырнется с нее и ахнет в расщелину вся эта игрушечная сцепка.

— Ну, знаете! — сказал Дежнов.

Но на первом вагончике — этот красный флаг с пятиконечной звездой и золотым полумесяцем. На платформу сошел молодой человек лет двадцати пяти. Переглянувшись с комендантом, он легко распознал главу советской делегации, подбежал к Фрунзе и на французском языке представился:

— Начальник личной канцелярии комиссара иностранных дел.

Того самого, Юсуфа, который подписал в Москве договор о дружбе… Пока шли обычные расспросы о здоровье, о дороге, красноармейцы приладили рядом с турецким свой, тоже красный, но с серпом и молотом, флаг. Теперь можно ехать.

— Очень легкий на взгляд, в пропасть не сдует? — показывая на поезд, обратился Дежнов по-французски к начальнику личной канцелярии.

В ответ широкая улыбка:

— Сюда прибыли благополучно.

Поговорив с Фрунзе, Кулага весело крикнул бойцам:

— Дипломаты, по коням!

Красноармейцы бросились к вагончикам, и поезд задрожал.

Сиденья обтянуты красным бархатом, как в театре. Окна чисто вымыты. Разместились на диванчиках. Дежнов стал у окна, как бы прощаясь с белым светом, с этими тоскливо-прекрасными горами.

Наконец со странным своим свистом-гудком поезд тронулся. Ничего, покатили. Немножко мотало. После поворота, выйдя на ровное, машинист смело прибавил скорости. Но тут вагончик стало бросать из стороны в сторону. Дежнов стоял, заложив руки за спину, и едва не упал.

— Садитесь же, пожалуйста, — сказал Фрунзе.

— Нет, знаете, тут надо привязываться, — ответил тот.

Начальник личной канцелярии комиссара иностранных дел платочком сушил покрывшуюся потом верхнюю с усиками губу.

— Надо было сказать, чтобы давал меньше пара…

— Главное, чтобы выбирал дорогу, — мрачно сказал Дежнов.

А Фрунзе сощурился в улыбке:

— Все хорошо… прекрасно… Полезно после седла…

— Будет еще лучше, когда это кончится, — пробормотал Дежнов.

Вдруг будто в преисподнюю вошел поезд — тьма и грохот.

— Простите, я не предупредил! — кричал начальник канцелярии. — Это первый Туннель… Всего шестнадцать…

Ваня стоял у окна. Когда ты в вагоне, горная природа пугает. Вот поезд словно выбросился на утес, Ваня замер, весь подобрался и будто полегчал: вагон катился, подпрыгивая, по самому краю кручи, как на канате танцевал! Внизу ревела белая от пены Кизыл-Ирмак, — пока не проглотит, не успокоится. Кажется, проехать это место — и больше ничего на свете не надо… Нет, видно, не удастся… Завизжали колеса, что-то крякнуло… Рельсы, что ли, кончились? Вагончик резко перекосился, вот-вот свалится… Все потянулись к противоположной стенке, но вагончик уже совсем скосило и все попадали…

Ванюотшвырнуло к окну. Держась за спинки бархатных диванчиков, он перебрался ближе к Фрунзе. Дежнова отбросило на несколько шагов. Шляпа слетела с головы, а нагнуться он не решался. Ваня, рукой держась, другой подхватил его шляпу.

— Сюда, к двери! — крикнул Ваня командующему.

Тем временем вагончик во что-то косо уткнулся и затих. Молодец машинист, остановил!

Один за другим все скоренько выпрыгивали наружу. Ваня думал помочь Фрунзе, у которого при неловком движении, бывает, говорил Кулага, что-то сдвигается в коленном суставе и боль не дает ступить. Ваня спрыгнул, но так неудачно, что камешки под сапогом покатились вниз, потянуло чуть ли не в пропасть и самого. И вскрикнуть-то не успел. Хорошо, что Фрунзе, стоявший на нижней ступеньке, ухватил Ваню за ворот шинели. Ваня уперся каблуками и, лихорадочно напрягаясь, попятился с откоса. Лицо, он почувствовал, покрылось испариной: уж очень глубокая пропасть, если бы не белая пена быстрого течения, то не увидеть и дна…

Вагончик сошел с рельсов в довольно опасном месте. Начканцелярии испугался, побелел. Он зачем-то бросился к машинисту, сразу же вернулся, у него хватило сил улыбнуться гостям, пусть и сконфуженно. А Фрунзе — весело:

— Пожалуйста, не огорчайтесь, пострадавших нет, синяки не в счет… А этот славный вагончик мы сейчас же приподымем. — И позвал: — Товарищи, сюда, на этот угол!

Сам тут же уперся плечом, все, даже Дежнов без шляпы, пристроились, изготовились. Фрунзе пропел:

— Слу-шай ко-ман-ду! Эй… у-ух-нем! Передохнули… Еще раз. Эй!..

Вагончик, казалось, всплыл. Машинист что-то хрипел по-турецки и лез под колеса, будто хотел руками поставить их на рельсы. Начканцелярии раскраснелся и был очень оживлен приключением.

Дальше поезд пошел тише, осторожнее, возможно стало говорить.

— Как чувствует себя коминдел Юсуф? — спросил Фрунзе. — Кстати, каким путем он ехал из Москвы весной?

Начканцелярии ответил, что не знает, и замолк. А вагончик вновь скособочился и сошел с колеи. Но теперь это случилось на равнине, и было не страшно. Довольно быстро его вновь поставили на место.

Дорога явно неисправна. Зря сели в поезд. Дежнов прав. Надо было отговориться и ехать в повозках, как ехали. Места гористые, бесплодные, безлюдные, железная дорога без станций и водокачки. Машинист с помощником побежали брать воду из ручья — по два ведра у каждого…

Хотя поезд полз, вагон в третий раз сошел с рельсов в момент, когда Фрунзе спросил о самочувствии Мустафы Кемаля, а начканцелярии загадочно промолчал. Когда вновь покатили, Фрунзе не стал возобновлять вопроса: начканцелярии явно не хотел говорить о Мустафе. Почему?

Так или иначе, путешествие заканчивалось — остался час.

Четыреста верст от Самсуна до Ангоры ехали две недели. Видели Анатолию. Старались понять настроение крестьян, горожан, армии. Их отношение к новой России.

Душа коченела от долгих холодных дождей. На белых перевалах сердце превращалось в ледяной комок. Отходило в долинах, и внезапные перемены погоды возбуждали энергию. Чорумский инцидент не испугал.

Поезд в четвертый раз сошел с железной колеи. Случайность? Или подготовлено было недоброе? Но и это не испугало.

Все свои версты пропрыгал поезд — по обрывистому берегу, по горам. Пронзил все туннели. Огласил своим гудочком всю эту глухомань с палатками вместо станций. Пришел из Ангоры с одиноким флагом, а вернется этот флаг — с товарищем. Осталось чуть-чуть.


…Ваню не оторвать было от окна. Ну, где ты, Ангора? Казалось, когда доедут, уже будет все: известие, например, о Марошке. И чуть ли не письмо от Аннёнки будет в самой даже Ангоре — такой вот сон приснился средь бела дня.

Ваня встряхнул головой и вдруг увидел за стеклом: в синем небе стоит, как православная скуфья (только не черная, а ржаво-желтая), высокая гора, а на ней полуразрушенный замок. Командующий сказал: «Остатки древней крепости». Дома стояли на склонах горы, лишь северо-восточный был пустой — уж больно крутой и уходил в кипящую реку. Сейчас, перед закатом, в низины меж голых увалов натекла тень, зато наверху светились белые крепостные стены и круглые каланчи-минареты. Это и была Ангора.

МАРШИ НА АНГОРСКОМ ВОКЗАЛЕ

Поезд еще шел долиной. Фрунзе и начканцелярии из окна смотрели на пашни и огороды. Издали виднелись городские тополи, совсем как на Южной Украине. Фрунзе, казалось, интересовался только природой:

— Что еще тут растет?

— Яблоня, айва, слива. Тута растет. Ива.

— А это виноградники…

— Да, хотя и место высокое. Правда, зима короткая, морозы не часты. Мало воды — вот страдание.

Занимал же Фрунзе вопрос, кто встретит на вокзале. Видимо, «дипломатический шариат» не позволит коминделу Юсуфу встретить посла, такое нарушение этикета было бы знаком повышенного внимания, чего, собственно, и достоин фактический союзник, но… Фрунзе говорил с беспечностью туриста:

— Вот эти зубчатые стены, эти башни на гребне… Впечатление, что в машине времени возвращаешься к древним векам.

— Если угодно, то завтра, отдохнув, можно нанять экипажи и день посвятить осмотру. А на следующий день устроить прогулку, — поспешил отозваться начканцелярии.

«Почему завтра на целый день прогулка? — удивленно думал Фрунзе. — А вручение верительных грамот? А визит к коминделу Юсуфу?» Начканцелярии явно чего-то не договаривал.

Фрунзе вдруг засомневался: верно, никакой встречи на вокзале не будет, как не было ее ни в Трапезунде, ни в Самсуне. Что ж, ладно: хотя в миссии одна молодежь и самому всего лишь тридцать пять, все неимоверно устали и охотно проедут прямо в гостиницу. Но будет дипломатическим ударом пустота на вокзале. «Надо быть готовым ко всему», — подумал Фрунзе и как бы про себя сказал:

— Какие возвышенные эти белые минареты… Вот она, Ангора!

Начканцелярии — не в своей тарелке, нахмурясь:

— К сожалению, маленький город… — И вдруг торжественно: — Но у него огромная душа. Он — центр революции… Ведь прекрасная Смирна в плену, а Константинополь равнодушен к горю родины, продажен и развратен. Душа Турции — Ангора, она свободна и никогда не будет покорена!

Поезд подкатил к низенькому перрону перед белым двухэтажным зданием с красными и зелено-красными флагами по углам. Эге! Сердце у Фрунзе заколотилось: перрон запружен народом. Как только поезд стал, поднялся гул, толпа на перроне двинулась, кажется, вот-вот опрокинет вагончики с паровозиком вместе.

Фрунзе вышел и попал в жаркий круг людей. Переминаясь, постоял, придерживая свою парадную шашку, и тут же его закрутила толпа. Начканцелярии с помощью солдат дал подойти губернатору, тот крепко пожал руку Фрунзе, представил ему Осман-бея, адъютанта Мустафы Кемаля, чиновников векялета иностранных дел и офицеров генерального штаба. Фрунзе поворачивался и поворачивался в тесноте, здоровался. Так оказался он у входа в помещение вокзала. Здесь рядами стояли женщины в длинных шалях. Когда Фрунзе проходил между рядами, женщины наклонили голову, краем шали прикрыв подбородок и губы.

Через темное помещение толпа вынесла Фрунзе на привокзальную площадь, красно-сине-зеленую от флагов, фесок и тюрбанов. Множество народу было и в саду, что напротив. Мальчишки взобрались на деревья. За спиной Фрунзе из окон второго этажа вокзала выглядывали головы в фесках.

Свободной была лишь самая середина площади, с трех сторон огражденная шеренгами солдат в куртках, в немецких касках и с винтовками, на которых блестели широкие штыки-ножи.

За шеренгами солдат качались плотные напирающие толпы ангорцев в жилетах, в пиджаках, в халатах. Встречать Фрунзе власти вывели и лицеистов. Столько людей и флагов — красные полощутся! — что земли не видно, лишь камень в центре площади.

Вдруг бухнул тулумбас под колотушкой, зазвенели тарелки, колокольцы, треугольник, духовой оркестр звеняще тонко взял напев, под турецким небом зазвучал «Интернационал», и озноб волнения прошел по телу Фрунзе.

Затем оркестр заиграл, а хор запел новый турецкий гимн — «Марш независимости»:

Не страшись, не поблекнет
Реющий в этих зорях красный флаг.
Скорее погаснет последний очаг,
Дымящийся на моей Родине.
Флаги наклонились. Это был знак уважения Турции к Советской Республике. Фрунзе, прихрамывая, с шашкой на боку, вместе с ангорским вали, тоже военным, обошел фронт войск, замерших после хрипло-отрывистой команды.

Вали, обращаясь к гостям, произнес приветственное слово. Затем Фрунзе, напрягая голос, обратился к собравшимся на площади, турецкий переводчик переводил, как умел, иногда сдвигая понятия:

— Товарищи аскеры! Я должен благодарить за тот теплый прием, который был оказан нам благородным турецким народом со дня нашего вступления на турецкую землю. Я никогда не забуду эту встречу турецкого народа…

Толпа двинулась к Фрунзе, нажала, прорвала было оградительную цепь войска, но аскеры взялись за руки, уперлись, сдержали. Фрунзе речи не прерывал. Переводчик ловил его слова:

— Нельзя забыть тот героизм турецкого народа, который он проявил за время революции для освобождения от гнета врагов… Поздравляю вас с тем, что турецкий штык разорвал цепи, накинутые врагом на шею турок. Я уверен, что в ближайшем будущем вас ожидает новая, еще более блестящая победа. Искренние отношения между Россией и Турцией помогут вам в борьбе… Я привез вам привет от моей нации и русского народа… Грязная цель, преследуемая старым русским империализмом, в результате революции, происшедшей в нашей стране, ныне похоронена. Украинская и русская нации не имеют никакой цели, кроме дружбы. Их сердца трепещут только желанием взаимной с турецким народом дружбы…

Народ на площади бил в ладоши. Покачивались штыки винтовок. Фрунзе провозгласил:

— Да здравствует турецкая нация! Да здравствует турецкая армия! Да здравствует русско-украинско-турецкая дружба!

В ответ с площади послышались крики: «Яшасын, яшасын!» — «Да здравствует!»

Красноармейцы сгрудились у фасада, у дверей. Сюда и прошел Фрунзе, провожаемый толпой, смявшей ограждение. Среди фесок и тюрбанов поплыли островерхие буденовки — бойцы пробивались за угол вокзала, к экипажам. А оркестр все играл и играл турецкий немного печальный марш, бухал тулумбас.

Покатилась вереница экипажей. В замыкающем ехали секретарь русского полпредства Михайлов, заменявший отозванного из Ангоры полпреда Нацаренуса, и азербайджанец Абилов, о котором говорили в Баку. Михайлов и Абилов приехали на вокзал встречать Фрунзе, но пройти к нему не смогли. А надо было, не откладывая, известить его…

Катили по широкой, потом по многим тесным улицам, то вниз, то в гору, все дальше от крепости. Копыта лошадей затихли в пыли. Закат светил в глаза, вдруг оказывался за спиной, его заслоняли черные деревья. Дома становились все беднее — домишки, все пепельного цвета, слепленные из земли. Между ними тянулись неровные каменные стены, прерывавшиеся деревянными воротами с двухскатным гребнем. Не видно на крышах печных труб. С холма вдруг увидели длинный двухэтажный дом на краю обширного рыжего пустыря с каменными плитами и глыбами — кладбища.

Экипажи запрудили улицу перед этим обшарпанным домом. Ничему не удивляясь, Фрунзе вошел в него. Большие пустые комнаты, хоть шаром покати. Ни стола, ни постели — сарай, как на Яхшихан. Лишь в одной комнате кривой стол и несколько стульев. Турецкие чиновники вздыхали, сложив руки на животе, склонив голову набок:

— Прости, паша, плохо. В городе у нас ничего не достать.

— Как-нибудь устроимся… — отвечал Фрунзе. — Согласны хоть под платаном жить.

Бойцы стучали каблуками на внутренней лестнице, слышались голоса:

— Вот так хоромы! В деревнях и то было лучше.

Турецкие грузчики внесли в комнату кровать, стулья, стол. Фрунзе подождал, пока грузчики расставят мебель и уйдут. Сел на стул.

Сказал чиновникам, что очень устал и просит позволения остаться одному. А потом — советникам:

— Ну, братцы, как-никак, а мы в Ангоре. Начинаем…

Подошли и представились полпреды:

— Абилов Ибрагим Магерамм-оглы.

Он — лет сорока, с усиками, с умными глазами.

— Значит, вы — Абилов? Так как же тут дела? Присаживайтесь, прошу.

— Сейчас обстановка трудная, — ответил Абилов, провел пальцем по усикам. — Момент очень острый.

— Если не сказать критический, — уточнил Михайлов.

— Что, какое-то решение Национального собрания? — Фрунзе прищурился.

— Нет. Дело в том, что уехали и Мустафа Кемаль и Юсуф Кемаль. Исчезли вчера сразу после отъезда итальянской делегации…

— Удрали, что ли, от нас? — Внешне Фрунзе оставался спокойным, усмехнулся: — Кому же верительные грамоты вручать?

— Похоже, что Мустафа Кемаль намеренно уклоняется от приема верительных грамот, — сказал Михайлов. — Нам официально заявлено, что Мустафа срочно уехал на фронт… Но это дипломатический отъезд. Цель его неясна, и в ней еще надо разобраться.

Фрунзе положил кулаки на стол:

— А какая торжественная встреча на вокзале!

— Ее оценим по Шекспиру, — заметил Дежнов. — Где слабеет дружба, там усиливается церемонная вежливость.

— Нет, Алексей Артурович, на вокзале было нечто большее, чем церемонная вежливость, пожалуй.

— Ах, товарищ Фрунзе, — расстроенно сказал Абилов с внезапно резким кавказским акцентом. — И Мустафа и Юсуф уехали на юг, в город Конья. А там сейчас Франклен-Буйон и полковник Мужен. Наверно, продолжают переговоры.

— Даже так! — Фрунзе встал, прошелся по комнате, остановился, будто принял важное решение, и сказал: — Ну-с, хорошо… Нам нужно хотя бы час передохнуть. А там посмотрим…

— Товарищ Фрунзе, мне кажется, что Мустафа уступил оппозиции, поэтому и уехал в Конью к Франклен-Буйону, — уверенно проговорил Михайлов.

Абилов сверкнул глазами:

— Неизвестно! Да, Франклен-Буйон перехватил его. Но что уступит Кемаль? Неизвестно!

— Товарищ Абилов слишком защищает Мустафу, — сказал Михайлов. — А мне кажется, что Кемаль взял на себя какие-то особые секретные обязательства перед французским правительством.

— Еще не-из-вестно! — волновался Абилов. — Может, Конья — это хуже для Франклена, а не для нас? Товарищ Фрунзе, я знаю общественное мнение. Вот статья в «Ени гюн», без указания фамилии, адресована Мужену и Франклену, которые постоянно предлагают Мустафе военный союз для отхода от Совроссии. Я прочту, — и Абилов с чувством стал читать, будто со сцены: — «Чужестранец! Я знаю, что твоя литература богата, я знаю, что язык твой так благозвучен, что на нем вой бури может показаться нежной мелодией, а бурный поток может превратиться в струи тихого озера. Но даже в нем я слышу звон колокола империализма… Своей стальной косою я вырву язык этого колокола, своим молотом я раздроблю его стены, своим плугом я зарою в землю осколки его…» Это, товарищ Фрунзе, настроение большинства, и Мустафа с ним считается.

— Хорошо бы так, — сказал Фрунзе. — Давайте сегодня же снова встретимся, обдумаем…


Оставшись один, он прилег перед тем, как идти мыться… Не ожидал такого поворота. Мучения дороги, цепкая грязь в долинах, снежные бури на перевалах, ночевки в хибарах — неужто все это перетерпели зря? Надо собраться… Сперва забыться на минуту, вздремнуть. Затем — вперед, на дипломатические перевалы. С одной стороны, дружественные народные манифестации, с другой — Конья, что это? Сами же турецкие лидеры демонстрировали симпатии к Стране Советов. А теперь? Все-таки меняют ориентацию? Но все-таки, что бы ни обещал им Франклен-Буйон, он другом новой Турции не будет. Стало быть — попытаться убедить турок: если подозревают Россию в чем-то недобром, то подозрение неосновательно; если делают ставку на враждебный России Запад, то обманутся…

Вскочил с кровати, подошел к окну. Куда забросило украинскую делегацию! Предместье Джебджи. Вымерзшая пыльная дорога течет к тусклому закату, к фиолетовым горам. Голые сады, могильные камни торчком. Косые тоскливые подъемы, зимние поля.

МУЖЕН — ПРОВОДНИК В АД

В южном городе Конья коминдел Юсуф, глубоко сидя в кожаном кресле, неторопливо пил кофе из крохотной чашечки. Крепко держал ее тремя пальцами: остальных двух на руке не хватало.

Библейская черная борода, усы. Под ними мелькал красный огонек молодых губ. Белые скулы, открытый лоб, темные горячие глаза. Он в аккуратной визитке, феска на макушке, реденькие из-под фески волосы.

За другим столиком сидел и тоже пил кофе тощий человек в штатском платье — дипломат-разведчик, знаток Ближнего Востока полковник Мужен.

Он сидел на краешке кресла, подогнув ногу, будто перед прыжком. Это его излюбленная поза. Энергичный, ловкий, со скользящей усмешкой, с быстрыми колючими глазами. Юсуфу Кемаль-бею был неприятен его синий штатский костюм. Ложь в этом костюме, маскирующем военного, слугу колонизаторов, надсмотрщика.

Юсуф старался не смотреть в его сухое лицо. Нет, не опасался обмануться, попасть впросак: он давно раскусил полковника, который притворной приязнью, будто бы заботой о будущем Турции стремился, в сущности, и далее колонизировать ее. Мужен то и дело наезжал в Ангору, а летом на Босфоре сговорился с Рауфом и уже думал, что ловко, «гениально» обходит несговорчивого Мустафу. Глупое самомнение! Мужен не видел сути отношений и вещей. Таких людей в два счета Мустафа обводил вокруг пальца, легко и изящно.

Мужен же как бы исподтишка поглядывал на феску Юсуфа, на жилет под визиткой с широкими отворотами, на белую сорочку с твердым стоячим воротничком, углы которого отогнуты вниз, к черному галстуку-бабочке. Мужена раздражала эта аккуратность, бабочка и феска — смесь европеизма и азиатчины.

Казалось, однако, что и Мужен погружен в свою думу: к думам располагало само конийское небо за окнами, древнее, белесое, будто соленое.

Сегодняшняя немногословная беседа служила лишь оттяжке времени, продлению нового приступа переговоров, затеянных французскими представителями после высадки Фрунзе в Трапезунде. Коминдел Юсуф подозревал, почти был уверен, что главная цель Буйона и Мужена — сделать бесполезными переговоры турок с советской делегацией в Ангоре.

За своей невозмутимостью Юсуф успешно скрывал, что понимает эти намерения. Говорил о прекращении войны, о выполнении соглашения, недавно подписанного.

Большой успех Ангоры — западная страна признала: не может воевать против новой Турции. Франция выходила из войны, выводила войска. Зачеркнула свою подпись под Севрским договором, зачеркнула! Ладно, пусть за это хватает в Анатолии горнорудные концессии, получает экономические льготы, участки железных дорог…

Но Франклен-Буйон все добивается проклятия России, а это уже обратный ход турецкой революции — конец борьбе за национальное освобождение, отказ от нее и начало кровопролитий ради призрачных барышей. Рассчитывает на поддержку со стороны Рауфа, Карабекира, Бекира Сами, Рефета и других аристократов. На своих рассчитывает, на западников.

Летом в Ангоре Франклен-Буйон был близок к успеху. Юсуф тогда подал в отставку: ведь он подписал Московский договор! Расчет показывал, что нельзя отходить от большевиков — сорвешься в пропасть… И тогда Собрание проявило осторожность. Чтобы не сорваться в пропасть. И получилось: отставке — нет, предложению Буйона — тоже нет.

Буйон тогда уступил с вынужденной улыбкой. Ныне, услыхав, что едет Фрунзе, снова взялся за свое. Хотят опередить Фрунзе Анри Франклен-Буйон и Мужен.

Не отказаться было от встречи, дабы не дать повода задержать вывод войск, передачу втайне обещанного оружия. Прибыв в Конью, Буйон уже сказал: возникли трудности, необходимо доверие к французской стороне, с секретной передачей Ангоре части оружия французской оккупационной армии придется повременить — будут указания Парижа…

Все это — запланированная проволочка. Потому что Лондон недоволен франко-турецким соглашением. Из Ангоры внезапно уехали итальянцы — отозваны правительством, конечно, по той же причине. А Франция уже условилась со своим союзником, Англией, встретиться через две недели и далее действовать совместно. А намерения Англии известны: никаких уступок, Севрский договор — основа. Все против Турции. Если дадут оружие, то потребуют обратить его против большевиков, вот и приходится говорить, торговаться…

Поставив чашечку на стол и глядя в лицо Мужену, Юсуф медлительно сказал:

— Мы верим в ваши мирные устремления… Франция вложила большой капитал в горы Анатолии. Нет смысла терять его, продолжая войну… Наоборот, содействие в изгнании войск короля Константина окупится…

— Именно так! — обрадовался Мужен. — Наше содействие! При том отметим: традиционный враг Турции, Россия — нынче советская — не может предложить Востоку ничего, кроме своих эксцентрических идей.

«А традиционный друг, французский ростовщик, — ничего, кроме возможности лить кровь и пот», — подумал Юсуф, но сказал:

— Чрезвычайно дорожим бескорыстным устремлением французской души. Я бы сказал, новым, многозначительным устремлением — передать национальной турецкой армии десять аэропланов, оружие и боеприпасы.

…Намерения Мужена и Буйона ясны. Юсуфа смущало загадочное поведение Мустафы. Не слишком откровенен. Это ли нужно великому делу? Может быть. Юсуф был готов, не спрашивая, подчиняться. Не худо, однако, если бы Мустафа был откровеннее… Правда, товарищи, с которыми Мустафа начинал дело — Рефет, Рауф, Карабекир, не понимают его и даже угрожают… Не отсюда ли резкие повороты Мустафы? Его решения непредвидимы. Казалось временами, что, лавируя, он опасно далеко отходит от идеи необходимой спасительной связи с Москвой. Такое впечатление вскоре рассеивалось. Наоборот, казалось, что он вот-вот уже и большевик. Однако вдруг новый какой-нибудь поворот. Он, Юсуф, по поручению Мустафы подписал в Москве договор, говорил с Лениным… Чем дальше уходило время, тем очевиднее становилось, что спасение родины зависит от мира на Кавказе и возможности перевести войска Восточного фронта на Западный.

Почему Мустафа даже не попытался отложить конийскую встречу? Тонкий расчет? Юсуф не мог понять и чувствовал себя очень плохо. Может, влияние Рауфа и Рефета? Кемаль не хочет обострять отношений с оппозицией и решил уступить ей, а значит, и Буйону?

Фрунзе уже в Ангоре и, разумеется, оскорблен. Чего доброго, возьмет и уедет домой, как внезапно — правда, по другой причине — уехали итальянцы. Так почему же медлит Мустафа, который всегда разумно говорил о русских? Приезд Фрунзе выгоден, можно попросить большей помощи. Но вот — попусту сиди в Конье, чего-то жди. Мустафа, улыбаясь тонкими губами, обменялся любезностями с Буйоном и поехал себе по кузницам, где делают оружие. Что это — согласие на продление встречи? Чтобы лишь успокоить французов? Либо для того, чтобы еще крепче связаться с Францией и, отбросив от себя русских, вместе с ней и даже с Англией и с теперешней оппозицией в Национальном собрании встать против Закавказья? Это гибель, пусть медленная, но гибель…

Юсуф опустил глаза, потому что почувствовал острую неприязнь к сидящему напротив Мужену и не хотел выдавать себя. Мужен сдвинул нависшие брови и подался вперед, будто изготавливаясь к прыжку:

— Вы, дипломаты, ласково улыбаетесь с камнем за пазухой. Я так не умею.

«Каин, — подумал Юсуф. — Лицемер. Защищает грабеж, от которого плачут, погибают тысячи людей, и мнит себя благородным. Хотя бы крошка жалости в нем».

— Собственно, я не совсем дипломат, — в искусственно застенчивой улыбке Юсуф растянул яркие красные губы. — Дипломат предельно спокоен, а меня часто… трясет… К тому же нет у нас сейчас дипломатической работы. Мы в ожидании, когда ваши генералы выведут войска.

— Несомненно, выведут. За намеченные соглашением границы, — почему-то усмехнулся Мужен. — Но у генералов, овеянных пороховым дымом, вызывает сожаление, что нет у нас военного сотрудничества с вами! А ведь какую явило бы возможность — я скажу прямо — в едином строю пронести исламские знамена по Кавказу, по мусульманскому Кавказу…

Опять! Как добивался летом того же Буйон! Твердил: союз между Францией и Польшей — этого мало, нужен и с Турцией, и с Румынией союз. А Густав Эрве в «Виктуар» писал, что нет иного крутого кипятка против заразы большевизма в Азии, чем соглашение с националистической Турцией: турецкая армия ошпарит большевизм в Азии, отберет у него и нефтеносный Баку. Подбирались к Мустафе. Беседы, обещания… Мустафа шел по острию ножа… Он и сейчас так идет…

Чашечку на стол осторожно поставил и Мужен:

— Готовьте турецких авиаторов… Скоро командующий Сирийским корпусом предоставит вам аэропланы.

— О! — театрально произнес Юсуф. — Будет, что противопоставить крыльям короля Константина. У него, кажется, ваши же аэропланы?

— Но предоставлены Англией, — улыбнулся Мужен. — В прошлом. Забудем его ради будущего…

— А если прошлое… продолжается?

— Как? — словно бы не понял Мужен. — Ах, да… Но Турция, потеряв на западе, может, повторяю, приобрести на севере и востоке.

— Там у нас мир. А Западная Турция — в огне, — внешне бесстрастно сказал Юсуф. — В Смирне, на Босфоре, в Дарданеллах — чужие войска.

— Все может перемениться. Все войска, и ваши, можно повернуть…

— Но нам нужна не другая война, а мир! Оружие нам нужно для освобождения…

— Вы получите наше оружие. Необходимо лишь сохранить это в тайне. Но, несомненно, наши отношения будут зависеть от согласования основополагающих принципов, — глубокомысленно проговорил Мужен.

…Юсуфу на память пришел недавний разговор в Ангоре с Мустафой:

— Отставка твоя отклоняется. Не нужно отставки, — сказал Мустафа. — Кое-что уступим Франции, и договор с нею выключит ее из войны. Русские это поймут, помогать нам не перестанут.

— Перестанут, — сказал Юсуф. — Узнав о предложениях Буйона, перестанут верить и помогать.

— Ты не прав, Юсуф. Русские будут помогать изо всех сил, даже несмотря на голод. Их обязала революция. Это очень редкая революция. Вернее, единственная. Совершив ее, русские неизбежно будут помогать Турции, с которой раньше Россия воевала… А Францию, по крайней мере, выведем из войны, и нам станет легче.

Но если сейчас в отношениях с Францией. Мустафа зайдет слишком далеко, то будет уже бесполезно говорить с Фрунзе в Ангоре.

Часть третья ПОВОРОТ

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ЧТО ЗНАЛ ИБРАГИМ АБИЛОВ

Заезжий дом с украинским флагом над крышей стал именоваться резиденцией. Бойцы устроили в комнатах спальни. У Фрунзе, советников и секретарей — отдельные номера. Протянули от города провода полевого телефона.

Отдохнув, перекусив, Фрунзе попросил Кулагу пригласить советских полпредов. Через тридцать минут Абилов и Михайлов приехали в автомобиле российского представительства. Сразу же появился и Дежнов с портфелем.

Фрунзе уже разложил на своем столе тетради, книги, удобно расположил куб из стекла — чернильницу, карандаши, пресс-папье, пепельницу. Сел, задумался. Локтем Фрунзе упирался в столешницу, голову положил на ладонь. Он был в светлой, любимой своей гимнастерке-косоворотке с пухлыми нагрудными карманами и с крохотной звездочкой-значком на клапане. Командирские знаки алели на рукаве. Нет, кажется, вовсе не расстроен. Абилов углядел торчавший из рукава край белой нижней рубахи, почуял чистоту и спокойную мощь этого человека. По-восточному Абилов стал говорить ему «ты».

— Здравствуй опять!

Фрунзе засмеялся, передвинул на столе плоскую пепельницу.

— Садитесь, товарищи, попробуем наметить план действий. Какова же обстановка?

Абилов сказал:

— В приморских городах обосновались мусаватистские группы. В Самсуне — во главе с Нури-пашой. Засылают агентов в Азербайджан. Это они зажигают пожары на промыслах Баку. Во главе трапезундской группы стоит доктор Хосров Султанов. Под маской помощи беженцам, горцам и местной бедноте просит денег у Ангоры. Комитет группы «Вожаки» находится в Карсе. Это офицеры бывшего в Баку татарского полка мусаватистов. Следят за прибывающими в Турцию, теперь, конечно, за вами, товарищ Фрунзе. Всё сообщают штабу Востфронта. Бывший городской голова Гянджи Фаттихов отправлен в персидский Азербайджан, организует отряды курдов и шахсеванцев. Французы выдали ему три миллиона франков…

— Вы говорили об этом с Мустафой?

— Конечно! Несовместимо с нашей дружбой… Ведь и некоторые ангорские деятели мечтают присоединить Азербайджан. Недавно я устраивал вечер, и вот векиль телеграфа выступил с речью — мол, в скором будущем, надеюсь, увидим в ангорском Национальном собрании депутатов от дорогого Азербайджана!

— Все-таки так! — воскликнул Фрунзе.

— Я назвал Мустафе врагов Советского Азербайджана.

— И что же?

— Правительство обсудило и предложило комвнуделу принять меры. Юсуф сказал мне, что главари будут высланы. Карабекиру приказано отправить «вожаков» на Западный фронт.

— Дорогой Абилов, как настроено Собрание?

— Много разных настроений, товарищ Фрунзе, неустойчивость. Очень пестрый состав — не султанские сановники. Впервые стали к рулю, бешеная деятельность. От одного слова распаляются. Перемены в обстановке что ни день. Вот и расхождения, недовольства, резкости, пререкания. Каждый в душе лев, каждый убежден, что стратег и все может. Все всё хотят решать: и куда двигать армию, и сколько тратить на свадьбах — знают или не знают на деле. Депутаты шарахаются, меняют свои взгляды; блоки складываются случайные — на час, с целью провалить или утвердить какой-нибудь закон, затруднить положение того или иного векиля или самого Мустафы…

— Пожалуйста, об этом подробнее, Ибрагим!

— У нас многие думают, что Кемаль — это диктаторская власть. Нет! Его бьют в Собрании со всех сторон. Больше справа — феодалы, клерикалы. К ним присоединяются, бывает, даже защитники крестьян: не задевай величие султана. Триста депутатов, треть из них — оппозиция. Но ее состав текучий, и Кемаль справляется: взойдет на кафедру энергично, властно, скажет умно, исправит курс и продвинет корабль дальше. Но у него нет опоры среди ближайших товарищей. Особенно сильно они бьют его на закрытых заседаниях. Они же — Рауф, Рефет, Карабекир, Бекир Сами — действуют скрытно. Мустафа это знает… Когда перед Сакарьей его назначили главнокомандующим, то просто хотели, в случае поражения, все свалить на него, отстранить, договориться с Антантой и султаном, неустойчивое Собрание преградой не станет…

— Бьют прежде всего западники?

— Да, товарищ Фрунзе. Мустафа непоколебим: дружба с Советской Россией и Востоком исторически необходима. Вот за это Рауф, Рефет и другие терзают его. Недавно им удалось провести закон: комиссаров намечает и утверждает Собрание. Раньше Мустафа и намечал и утверждал. Отобрали у него это право. И еще такую ведут пропаганду: вот уже четыре месяца фронт бездействует, враг накапливает силы; следует одним ударом покончить с ним, так как есть предел терпению, но Кемаль тянет, делает что хочет; придется поставить ему ультиматум: либо наступай и побеждай, либо договаривайся с Европой; будет упорствовать — заменить его, допустим, Карабекиром: не может Кемаль выйти из положения — пусть уходит совсем.

— Картина проясняется. А что Кемаль?

— Не уступит. Только есть у него в характере… нередко желаемое он принимает за действительное, — ответил Абилов. — Особенно во внутренних делах. Здесь у него нет четкой линии. Он уверен, что теперь в Анатолии, в новой, — власть народа. Хочет это доказать.

— Любопытно! А теперь, Ибрагим, подумаем, что конкретно в эти дни происходит?

— По-моему, новое дипломатическое наступление, товарищ Фрунзе, — ответил Абилов. — Оппозиционный фронт, Буйон с Муженом и англичане, все пошли в атаку. Но я говорю, что для разговора с французами Мустафа избрал Конью именно потому, что Ангора, уверяю вас, — для Фрунзе. Английские морские офицеры избрали для переговоров, конечно, море, маленький порт Инеболу.

Зябнущий Дежнов сел к печурке:

— Чего, по-вашему, сейчас добивается Франклен?

— Мустафа говорил мне откровенно, — отвечал Абилов. — Летом Буйон предлагал военный союз. Наверно, и сейчас то же.

— Без Англии? — спросил Фрунзе.

— Вряд ли без нее, товарищ Фрунзе. Добычу делить им как-то надо. Мустафа понимает, что́ за союз предлагают, говорит: независимостью не пожертвуем. В Инеболу к английским офицерам ездили либо Бекир Сами, либо Рефет: последнее время я не видел их в Собрании.

— Они готовы на все, лишь бы восстановить прежние отношения с европейским капиталом, — сказал Михайлов. — Ныне все дело в том, какая группа в Ангоре победит.

Михайлов напомнил, что итальянская миссия сорвалась и уехала даже без соблюдения дипломатических аппарансов. Кавалер Туоцци вдруг объявил, что ввиду плохой связи с Римом самолично поспешит туда. Возможно, испугался какого-то англо-франко-турецкого согласия. В связи с этим возникает вопрос: торжественная встреча на ангорском вокзале, устроенная украинской миссии, не маскировка ли уже свершившегося отхода, и не нужно ли вспомнить поговорку: «Ешь мед, да берегись жала»?

Дежнов молчал. От усталости ему казалось, что дело обстоит совсем скверно. Из-под носа увели Мустафу.

— Мустафу я недавно видел. Он сказал, что в Инеболу неофициальная встреча, — продолжал Абилов. — Я постепенно выяснил: англичане предлагают финансовую помощь при условии, что Кемаль поможет им в Персии и вообще на Востоке. Сдавайся — заплатим!

«Вероятно, встреча в Инеболу кончилась ничем, — размышлял Фрунзе. — Английские моряки предложили, в сущности, капитуляцию, то есть самоубийство. Кемаль на это не пойдет… Что же в таком случае происходит в Конье? Уступки, уступки, но от империалистской своей политики не откажется Буйон. И что же? Уступив пустяки, поправив железные цепи, какими опутан Кемаль, заставит его повернуть? Но Кемаль, в попытке нейтрализовать «старого друга» — Францию, вряд ли не использует прибытие украинской делегации в торге с Буйоном. Непременно окажет ей внимание!» Об этом и сказал сейчас Фрунзе:

— Думается, Мустафа скоро прибудет в Ангору. Вот увидите!

— Я надеюсь! — подхватил Абилов.

Наконец заговорил Дежнов:

— Теперь, пожалуй, понятно, зачем нас задерживали в пути — чтобы договориться за нашей спиной. Возможно, уже договорились. А если это так, то чем же мы поможем Турции?

— Но похоже, что мы уже помогли! — засмеялся Фрунзе. — Поездка наша подтолкнула Францию к новым переговорам, видимо усилила позицию Мустафы, и он добьется вывода французских войск.

— За счет дружбы с нами! — сказал Дежнов.

— Мы — здесь, и постараемся не допустить этого… Вам надо отдохнуть, Алексей Артурович. И крепкого чаю… Где Ваня? Ваня, пожалуйста… Нет, не за этот счет! Вот увидите.

Дипломатического советника Дежнова на всем пути поддерживал, увлекал бесконечный оптимизм Фрунзе, советник им вдохновлялся. Он чувствовал какую-то умную силу Фрунзе, и заключалась она не в специальных дипломатических знаниях — в чем Дежнов был значительно сильнее, — а в той простоте и ясности, с какой Фрунзе говорил с представителями власти, с офицерами на местах, выступал на приемах и на вокзальной площади в Ангоре. Сейчас Дежнова несколько беспокоило то обстоятельство, что Фрунзе с готовностью и, казалось, легко верит Абилову, человеку, явно симпатизирующему Кемалю, возможно слепо симпатизирующему, — верит, хотя оценки Абилова основаны главным образом на эмоциях. Дежнов даже уловил радость Абилова оттого, что Фрунзе разделял его эмоциональные оценки. Подозревал Дежнов, что и на этот раз решения Фрунзе, его поведение и его оценки в конечном счете окажутся верными. Дежнов внезапно уверился, что и сам, говорят, суровый Кемаль, познакомившись с Фрунзе, тепло улыбнется и станет сердечно пожимать руку…

Дежнов нуждался в поддержке, безотчетно выставлял непременно теневую сторону вопроса, надеясь, что чрезвычайный посол немедленно откроет сторону светлую, перспективу, вселит уверенность… Дежнов сказал:

— Прямых доказательств нет, но я думаю, что в Конье сейчас о Закавказье, а не о Персии ведут речь! Французские дипломаты — с Юсуфом и Мустафой.

Фрунзе повернулся к первому секретарю российского представительства:

— Товарищ Михайлов, что вы скажете на этот счет?

Михайлов же повернулся к Абилову:

— Вот Ибрагим подтвердит: Юсуф говорил нам, что в первый свой приезд Буйон действительно добивался военного союза. Но получил категорическое «нет». Во второй свой приезд Буйон уже молчал.

— А в Конье сейчас говорит! — сказал Дежнов.

— Не знаю, товарищи, — Абилов взялся за чай. — Мне Мустафа сказал: не надо беспокоиться.

Дежнов пожал плечами:

— А что он еще может сказать?

— Недавно на церемонии, когда поднимали азербайджанский флаг в нашем посольстве, Мустафа провозгласил: новая Турция страдает не только за себя, она — форпост, обороняющий весь Восток. Нет, не пойдет Мустафа на союз с империалистами, клянусь!

— Что же, оппозиция утопит его, — мрачно предсказал Дежнов.

— Так ведь события показывают, что это капитан крепкого корабля? — улыбнулся Фрунзе.

«Вернется Мустафа — поставим вопрос прямо… — подумал Фрунзе. — Оскорбиться, отгородиться сейчас — это как раз то, чего хотели бы Франклен и Харингтон… Наш отъезд бросил бы турок в объятья Аристида Бриана и уже наверняка против нас…»

За дверями послышались тяжелые шаги, вошел Андерс:

— Проверил, как устроились бойцы… Часовых одел: к ночи мороз, собаки лают…

Фрунзе спросил гостей: как анатолийская деревня, что за выступление партизанских вождей (говорили в дороге) произошло в начале года? Абилов взялся отвечать:

— Это было самое тяжелое и вообще критическое время… Вожак партизанских колонн Черкес Эдхем предъявил ультиматум Кемалю, Собранию. С требованием сдаться!

— Как я понимаю, это был чисто левацкий фокус. Так?

— Да. Эдхем объявил себя защитником крестьян, даже большевиком!! Но когда Кемаль в ответ на ультиматум двинул полки, окружил и разгромил штаб Эдхема, тот пустился наутек и перебежал через фронт, к королю Константину или кто там был…

— А сейчас проявляет ли себя этот… большевик каким-либо образом?

— Не видно… Наверно, выжидает… Возможно, разведчиков засылает… Так, видимо…

Фрунзе записал у себя в блокноте: «Андерсу — прояснить суть истории с лжебольшевиком, нас касается». Продолжал:

— Теперь еще о Рауфе. В свое время этот господин, пользуясь случаем, хотел отнять у нас Батум. Связан с Муженом, который того же хотел и хочет… Кто же, Ибрагим, теперь примыкает к группе Рауфа, кто поддерживает его?

— Недовольные Кемалем. Это, кроме Рефета, Бекир Сами, бывший векиль иностранных дел, который ездил в Москву, потом в Лондон, сын сановника Муса-паши, выходца с Северного Кавказа. Бекир Сами — богатейший феодал. Под Амассьей, Бордуром и Токатом у него такие поместья! К Кемалю он поначалу примазался, я думаю, потому, что султанское правительство исключило его из своего состава. Между прочим, за служебные злоупотребления. Ныне он связан с черкесскими кругами, натачивающими кинжал на Кемаля. Недовольны паши, желающие властвовать. Это некоторые так называемые мальтийцы, отпущенные англичанами с острова, чтобы в Ангоре давили на Мустафу. То же и чалмоносцы некоторые. Так называемый чалмоносный фронт! Иные фанатики-муллы готовы повесить Кемаля. Будь их власть, без разговоров повесили бы, раз он хочет духовные семинарии закрыть, а семинаристов послать на фронт. Повесили бы! Вот он и лавирует! Вдруг как бы отступил. Но — нет!

«Видимо, и сейчас лавирует, когда наседают и Франция, и Англия, и Италия, и своя оппозиция, — размышлял Фрунзе. — Надобна выдержка… Последовательность и последовательность».

Помолчали, покурили, раздумывая. Что ж, в конце концов дело делается на твердой земле, цели общей борьбы ясны, неизменны… Фрунзе наконец сказал:

— Словом, мы не позволим себе, отводя душу, хлопнуть дверью…

В комнату заглянул Кулага:

— Пришел редактор центральной газеты.

— Попросите подождать пять минут, — ответил Фрунзе.


В эти пять минут Абилов рассказал, что редактор Реджеб Зюхди является и издателем правительственной газеты «Хакимиет-и-милие», и депутатом. Офицер, раньше он состоял в партии иттихадистов. Но после разгрома империи примкнул к Кемалю, находился при нем на всех конгрессах защиты прав, служит ему верой и правдой. Во многом подражает ему, умелый журналист, его публикации остры и значительны. Газету издает по указанию Кемаля. Говорит по-французски.

Реджеб Зюхди, стройный и подтянутый, войдя, всем кивнул, перед Фрунзе стал навытяжку. Получив приглашение, немедленно сел:

— Я прошу вас, ваше превосходительство, сделать заявление для моей газеты. Анатолийское телеграфное агентство нынче же ночью распространит его по всей Турции.

— И оно дойдет до Гази?

— Несомненно! — Зюхди привстал.

Карандашом в блокноте Фрунзе тут же записал:

«Я думал, что воюющая несколько лет за свое существование и независимость Турция значительно ослабела, испытывает усталость и подверглась разрушению. Но, наоборот, я вижу, что она вполне здорова, сильна и революционна. Все то, что мне пришлось наблюдать в Турции, дает мне полную уверенность в том, что Турция не бросит свое оружие и выиграет дело своей независимости. Я и мой народ выражаем по этому поводу свое полное удовлетворение».

Фрунзе вырвал листок, Абилов вслух перевел. Реджеб Зюхди напряженно слушал, и вдруг лицо его прояснилось. Ответ капитулянтам!

— Сейчас же иду на телеграф!


После ухода редактора разговор продолжался, но уже более легкий, ознакомительный. Фрунзе говорил о том, что видел в дороге: среди населения авторитет Кемаля велик… Абилов рассказал, что противник Мустафы Кемаля Рефет-паша — хитрющий человек, говорит гладко, мягко и черт знает что выкручивает.

Абилов принимал в полпредстве двоюродную сестру Кемаля, Фахрие-ханум, — приезжала с поручениями брата. Она вела хозяйство в доме Мустафы, заботилась: братмного работает, совсем не отдыхает. Однажды сказала: он не обманывает, не предает.

Фахрие через город ехала с закрытым лицом — одни только черные глаза видны, — а в полпредстве снимала чадру. Ласковая такая, умная…

Было видно, что Абилов здесь свой человек, и человек знающий — умеет ориентироваться в обстановке. По-товарищески открыто он все рассказал о себе. Двадцать лет назад окончил школу в Нахичеванском уезде. В двадцать лет поехал на заработки в Петровск. Из Петровска — в Баку, на промыслах в Балаханах работал, еще помощником паровозного кочегара… Его, социал-демократа, посадили в тюрьму за распространение литературы. Вот его академия!

— После тюрьмы я снова поехал в Петровск. Проводил забастовки моряков на Каспии. Осенью в седьмом году я уже в Баку на похоронах рабочего Ханлара Сафаралиева выступил. Потом в Персию поехал — на помощь революционерам. В двенадцатом в Баку издавал газету «Бакинская жизнь». Мой друг Гамид Султанов участвовал. Потом опять попал за решетку, выслали в Астрахань… А в восемнадцатом в Закаспии меня местная контрреволюция схватила.

Абилов с открытым сердцем сказал:

— Но ошибок я не избежал: был членом парламента мусавата от партии гуммеристов и неверную позицию занимал. Но уже в прошлом году после переворота я работал вместе с Серго Орджоникидзе. Большой человек! Помог разобраться… Летом, перед отъездом в Ангору, я в Москве был. Делегатом конгресса Коминтерна. С Лениным говорил! Меня представили Ленину: вот будущий полпред Азербайджана…

Все слушали рассказ Абилова внимательно, хорошо. Фрунзе сказал:

— Молодцом вы, просто молодцом! Спасибо…

За окнами глухая чернота. Собаки не унимались. На стеклах окон появились морозные узоры. В комнате пахло чаем и углями. Наконец люди разошлись, оставили запах табака.

ЗАГАДОЧНАЯ АНГОРА

Ваня мигом разобрался в расположении входов-выходов, лестниц резиденции, где вода, где дрова и все нужное. Кемик на первом этаже развернул кухню. Рядом — большая нежилая комната, наверно была кофейней.

В ушах Вани все еще звучал «Интернационал», хотя Кулага категорически заявил, что играли гимн просто из вежливости — турки-националисты «Интернационала» не признают, и играли-то на турецкий лад — печально, слишком протяжно. Но как все-таки встретили на вокзале! Правда, заметил, что Фрунзе молчалив, не шутит. Приписал это утомлению, а Кемику сказал: «Вот этот факт массовой встречи показывает, что найдется твоя сестричка Маро».

Ночью со всех сторон пошел вой, будто волки подступили к этой окраине Ангоры. Накинув шинель, Ваня вышел на волю. Глотнул морозного воздуха, как на перевале.

Черное небо все в звездах, горит серебром. Под ним ни одного жилого огонька. Только красная точка папиросы часового у слабо белевшей стены. Поднялась круглая луна. Так все близко видно на ней, что хоть потрогай руками. Вот ее рисунок — Каин убивает Авеля, как говорил дед Сайка. Да, брат вилами закалывает брата. Вот она, мировая быль. И не враз картину переменишь. Это правильно замечает Кулага. Но, может, в новом году уже кое-что и удастся. А новый год — через две недели… Луна в красном круге — к большому ветру. Круг вроде разорван — к снегу. Нет, вроде два круга, один в другом, — к морозу.

Ваня смотрел в подлунные дали, мысленно видел удивительную гористую страну: лед на горах, пальмы и белые скалы у южного моря (Кемик рассказывал). Такие белые, что режет глаза. А в Босфоре бирюзовое течение, в нем отражаются бирюзовые дворцы… В Смирне весь год лето, плещет теплый прибой. Когда не льется кровь — рай земной, люди живут в садах. В этой стране медовый, душистый табак. На склонах пасутся козы с тонкой драгоценной шерстью. Но нынче кругом кровь!


Утром с Кемиком и Кулагой Ваня отправился в самый центр города, где расположилось московское полпредство. Кулага нес туда письмо Фрунзе для передачи в Москву. Пристально вглядывался во все вокруг. Вчера, когда ехали с вокзала, Ангора показалась вся золотистой; в закатном солнце будто позолочены глинобитные строения, одно над другим. Из-под колес экипажей выстреливали облачка золотистой пыли. Черепичные крыши домов на склоне — будто багровая лава сползала. Приморские города были бело-зелеными среди рыжих окрашенных скал, Ангора же казалась вчера золотой. А сейчас Ваня увидел — обыкновенная, крутые склоны, беспорядочно понастроены дома. Улицы взбираются в гору. Башни крепости на вершине торчат, как сточившиеся зубы…

Кемик рассказал со слов чиновника, ехавшего с ним вчера с вокзала: пять лет назад улицы и городские дома начинались от самой крепости, но случился пожар, дул сильный ветер, горело две недели; своей пожарной команды в Ангоре нет, вызвали из Бурсы, за триста верст, но она уже не смогла потушить; вызвали из самого Константинополя, за шестьсот верст, пожарники приехали, а тушить уже нечего, сгорело все. Вот поэтому сейчас тут пустырь, сорняки.

Город окружают кладбища. Большие покосившиеся камни на печальной земле. Тощие кустики. Родственники умерших находят могилы по расположению камней.

Внизу между скалами бежит речонка Энгори. В ней мочат кожи. Резко пахнет спиртом, как на берегу озерца в Шоле, где стояло дубильное заведение. (Невольно Ваня вспомнил про Хоромского.)

Российское полпредство — сафарет — разместилось в двухэтажном доме на улице-желобе шириной в шесть шагов. Желоб круто спускался вниз от мечети. Дом конфисковали, видно, у богатого грека. Каменное основание. Оштукатуренные стены. Узорные решетки на пол-окна. Расписные ставни на нижних окнах. Но водосточные трубы — смешные, тонкие, как кишка, и обрываются высоко над головой. Вокруг стоят другие дома — впритык и один над другим, как ступени. На последней — казармы турецких аскеров, часовые ходят по крышам.

Через каменный туннельчик прошли во двор, а здесь — автомобиль «бенц» с красным флажком на радиаторе.

Внутри сафарет просторный, чистый. Высокие потолки, стены обшиты ясеневыми досками, по карнизу резьба. Зал приемов обит штофом, увешан коврами. Большие окна. Рамы, как всюду в Турции, поднимаются. Тут же и жилье красноармейцев охраны, и коменданта, светловолосого литовца. Ваня увидел, что охрана сафарета затруднительна: в него заберешься с площадки перед верхним домом. Сперва — на крышу, с крыши — на балкон[8].

Потом двинулись к базару. Кулага искал книжную лавку — купить книги, все о земледелии, ремеслах, промышленности:

— Готовлю записку для Фрунзе. Не только цифры, но и типичные факты. Ваши, Кемик, наблюдения могут пригодиться…

— Я могу узнать цены на различные товары, — отозвался Кемик.

— И записывайте, докладывайте мне… Пожалуйста.

Кемик ответил искренне:

— Хорошо… Пожалуйста.

— Я тоже буду докладывать тебе, Фома Игнатьевич, разреши, — сказал Ваня.

— А что ты видишь, глядя через свои розовые очки?

— Я вижу тебя, — многозначительно ответил Ваня.

В отношениях Кемика и Кулаги, значит, явное улучшение. Это радовало Ваню, не зря старался. А главное, подтверждалось, что всегда во всем возможна перемена — переход к лучшему, к согласию…

— Улица по-турецки называется «беледийе», — учил Кемик.

Ходили по горбатым беледийе. Народу кругом немало. Солдат, горожан, крестьян, приехавших на буйволах с продуктами. Встречались женщины в длинных покрывалах, так что не видно ни лица, ни ног. Кругом как будто одни турки. Ни армян, ни греков, ни курдов. Только вдруг послышится странная, не турецкая речь.

— Это испанские евреи, — определил Кемик. — Когда-то переселились.

В теснинах улиц дымились котлы, пахло жареными пирожками, халвой. От складов в сладкую синюю дымку уходили верблюжьи караваны с пулеметами, вьюками винтовок и патронов — через солончаковую пустыню, к южному фронту.

Тянуло теплом из кофеен, лавчонок ремесленников и торговцев. Товары из глины, меди, кожи и дерева. Шерсть, мануфактура, керосин… Турки оглядывались на людей в буденовках. Толпа следовала за ними неотступно. Торговцы выходили из лавок и, как детей, обеими руками манили:

— Суда, суда…

— Кемик, скажите им: не покупаем — лишь интересуемся.

— Приглашают выпить кофе… Угощают.

— Поблагодарите. Не прикладывайте рук к груди, будто передразниваете. Спросите, где ресторан.

— Вон там харчевня, — обеими руками показал горбоносый торговец. — Уважаемые депутаты кушают.

Мальчишки на коромыслах-подносах несли чай и баранки, тащили чьи-то узлы, корзины, зазывали в парикмахерские, продавали газеты, а чаще всего просили хлеба. Шестилетний мальчик весь день снует среди взрослых, синий от холода, сует им замшевые лоскуты, папиросы. Но все, не глядя, волокутся мимо. Не ходят в школу дети! Главное — выпросить хлеб, куруш.

Проплывали чинные чалмоносцы.

— На чалму берут десять аршин сатину белого, черного или зеленого, — сказал Кемик. — У афганцев и голубые, и темно-синие чалмы… Дома надевают тюбетейку.

Над осевшими домиками с сизой черепицей стоял крик людей и животных. Задыхались ишаки. Безмолвной казалась только крепость на горе — толстые каменные стены стоят века и века.

Ну и Турция, золотая и нищая! С кем же ты? Не с сэром же Харингтоном? Ваня выискивал приметы того, что «у турок, как у нас», просил Кулагу рассказать о дипломатических делах.

— Полпред Эресефесер, товарищ Нацаренус, как видишь, отозван в Москву, — говорил Кулага. — Сюда едет новый, Аралов. Как и Фрунзе, из военных.

— А когда начнутся наши дела?

— Сегодня, считается, отдыхаем после дороги. Завтра Фрунзе поедет в правительство… Того гляди, министры начнут ходить и к нам в сарай, а чем угощать их — один аллах и начхоз Кемик ведают.

— Не министры, а комиссары, — заметил Ваня. — Фрунзе, например, говорит: «коминдел Юсуф». Собрание у них, я думаю, как наш ВЦИК.

— Не чуди, дружок, — нахмурился досадливо Кулага. — В общем, я тебе скажу, что ты и Кемик со своими взглядами и фантазиями — люди невероятно отсталые. Либо… улетевшие от земли!

— Я — улетевший?! Докажи!

— Легко. Дома у нас имеются редкие показательные сельхозкоммуны. На целую область и даже край — одна. Правда, теперь у нас, — это мы и на нашей Украине видим, — появляются иммигрантские сельскохозяйственные коммуны. Приезжают безработные из Америки, сели на землю — коммуна, и очень хорошая. Эти коммуны насаждаются для того, чтобы служили примером культурного ведения хозяйства. Понял? Чтобы постепенно, постепенно к этому повсюду прийти. Массовая же в один сезон организация коммун — это фантазия пока. Одним махом всего пути не проскочишь. А тебе вот вынь да положь! Блажь, по существу…

Кулага вроде шутил, но Ваня не смеялся:

— Блажь?! А ты подумал? Послушай, Фома Игнатьевич. Ты когда-нибудь шел за плугом от темна до темна — лошаденка и та валится в борозду, на ноги не встанет, — знал эту муку? Не знал. А я — да. Поэтому я за коммуну немедленно, с машиной. Мечтаю о всеобщем объединении. Уже началось оно, идет. Почему революция удалась? Потому что объединение. Сперва было объединение — компартия большевиков. Я давно это слышал, на митинге: в Ростове Великом перед солдатами выступал студент Фурманов, друг нашего командующего… Погоди, не перебивай. Как взяли Перекоп, кончили войну? Красная Армия — большое объединение, в ней меньшие — дивизии, полки, роты. Объединением победили. Возьми факт — мы прибыли в Турцию. Перед отправкой Фрунзе собрал участников, сделал объединение. Раз оно есть, будет и дело. Родня, скажем, собралась — объединение! Я говорю, братчина! Через объединение всего достигнем, а без него пропадем.

— Ладно, — махнул рукой Кулага. — Имей только в виду, что у здешних буржуазных правителей тоже объединение, свое. Зовут же себя комиссарами, поскольку заинтересованы в помощи народной. Поняли, что без народа силы у них нет…

— Но если поняли и заинтересованы, — настаивал Ваня, — то что-то сделают для народа? Как же иначе!

Вмешался Кемик:

— А так вот иначе, что землю крестьянам не дают? Все — арендаторы?

Кулага строго заметил:

— Это их дело, не наше. Вмешиваться не можем. Ни в коем случае! Можем только рассуждать и желать им всего хорошего.

— Без аллаха они ничего не сделают, — усмехнулся Кемик. — Ни плохого, ни хорошего.

Ваня, не унывал:

— Ничего! Аллах тоже научится и подскажет!

Все еще обольщался упорный Ваня…

Было уже двенадцать, когда зашли в ресторан. Полно, тихий гул голосов. Над столиками поднимался пар, будто в прачечной. Казалось, что фески плавают в облаках пара.

Депутаты, усмотрел Ваня, большей частью тощие, в куртках, пиджаках с закругленными полами. На каждом чистая белая рубашка и галстук. В углу сидели депутаты побогаче — в сюртуках и барашковых шапочках, наподобие кубанок. За отдельными столиками — военные в кителях из немецкого сукна, в крагах. Отдельно — муллы в чалмах и халатах, тоже хотят покушать… Все вежливы, приветливы, приятны…

Название — ресторан, на деле — беленая голая комната. Стены мажутся мелом. В буфете водичка, халва в замасленной бумаге и вареные яйца. Украшение — цветок в консервной банке, обернутой бумагой с вырезанными зубчиками, какие вырезала в Шоле мать, убирая глиняные цветочные горшки и — на зиму — валок ваты между рамами.

— Садимся, — сказал Кулага.

Сейчас же подбежал хозяин:

— Пожалуйста, все, что угодно… Платить не надо. Нет!

Еда совсем простая — жареная баранина с макаронами, компот из сухофруктов. Правда, пшеничный хлеб. Такой выдавали в Крыму после Перекопа. Депутаты, сказал Кулага, вообще из богачей. Но, изгнанные из своих имений иностранными штыками, восстали против владык мира. Даже наперед своего султана. Не рабочие, не крестьяне, но все же новой власти депутаты, новой Турции, какая уже двенадцать лет воюет, дошла до края бездны: сами вот депутаты неважно одеты и скромно едят.


В сарае-резиденции появился начканцелярии — сопровождать посла при осмотре древностей, развлекать. Фрунзе надел шинель, что застегивалась у плеча, ворот аккуратно взял на крючок. Звезда и ромбы ярко алели на обшлаге. Портупея — наискось через грудь, привесил почетное оружие — золотую шашку. Папаху слегка заломил. Зажав в руке перчатки, вышел к экипажу, спокоен, красив. Слышался тонкий певучий звон шпор.

Лошади рысью взяли с места. Фрунзе спросил начканцелярии, когда предположительно вернется с фронта Гази. Молодой человек, предупредительный и старательный, поспешно ответил:

— Совершенно неизвестно. Тайна!

Мороз и зимнее безветрие, в котловине было тихо. Город карабкался по склонам к седой крепости. Красные черепичные крыши поднимались уступами одна другой выше. Над кромкой мощных стен и бастионов голубело небо. Каменные ступени поперек всей улицы вели к проему в толстой стене. Экипажи остановились внизу.

Фрунзе в толпе сопровождающих, придерживая шашку, двинулся наверх и по привычке беззвучно считал. На этот раз — ступени… За цифрой обычно таились многие значения. На Перекопе-Сиваше, проезжая поле битвы, Фрунзе считал трупы погибших лошадей — убыль тягла: как посеет крестьянин весной? Считал разбитые вагоны, взорванные мосты…

Через ворота-туннель все прошли в крепость. Этот светлолицый из далекой России, Фрунзе, казалось, только затем и приехал, чтобы смотреть, смотреть, расспрашивать…

Древние строители поместили в основание стен каменные глыбы, будто скалы. Выше лежал и крупный, и помельче синеватый камень. А верх подровняли самым мелким. Начканцелярии сказал, что наступающие армии всякий раз, конечно, разрушали эту крепость, и она отстраивалась вновь. В ней поместились камни многих эпох. Даже бесконечно древнего государства — Хеттского, возможно изначального среди созданных аллахом вообще. Ныне эта крепость — символ несокрушимости нации.

Взошли наверх, и горизонты раздвинулись, небо поднялось. Земли под этим небом в тысячелетиях заселялись набродами племен. Менялись царства. Хеттов оттеснили на восток народы моря, возникла Фригия. Ее покорило Мидийское царство, но затем сами они, Фригия и Мидия, покорились царству Персидскому. Его развалил Александр Македонский. Вот здесь, у этих стен он проходил. Потом явились галаты, а Галатию покорил Рим — Ангора стала провинцией Римской империи, затем Восточной Византии. Здесь были персы, арабы. Наконец с востока набрели сельджуки — предки нынешних турок.

Близ этой крепости Тимур уничтожил войско султана Баязета Молниеносного, самого взял в плен, посадил в клетку и повсюду возил с собой, пока пленник руки на себя не наложил. Оба несчетно разорили городов, трупами горожан закидывали рвы вокруг крепостей. Все — по праву силы. Рекой течет кровь? Но кто же говорит о том, что когда идет дождь, то мокро! Потоками крови счастлив покоритель. Золото течет к нему караванами. Вселенная ложится под копыта его коня…

Начканцелярии приметил, что посол вдруг сбавил шаг…

«Империалистские волки» и сегодня рвали все по тому же древнему закону силы. Но теперь народы ломали этот закон.

Далеко от косых домиков Ангоры, на западе, тяжко задумался во дворце у Босфора последний султан — Вахидеддин, еле жив. История ныне двинулась мимо султанов, и это, думал Фрунзе, предвещает Турции яркую новь… Земля устала от ног бесконечных завоевателей… Фрунзе почувствовал за собой огромную силу подлинной правды, справедливости большевизма, который требует лишь одного — мира и свободы для людей.

Сверху видели город, какой он распластанный, тесный и глухой. Никто еще не мог знать, что со временем он превратится в столицу, станет большим, полуторамиллионным, с оперным театром и мавзолеем Мустафы Кемаля… Фрунзе продвигался по тропе между обломками, начканцелярии пояснял:

— Это башня Тамерлана… Остатки храма… римского моста…

— Храмы и мосты разрушены не временем, а войнами, — сказал Фрунзе. — И не орудиями осады, а убийством строителей.

— Шкура лисы — ее несчастье, — вздохнул начканцелярии. — Сдирают…

У стен было жарко. Сняв шинель, Фрунзе накинул ее на плечи. Увидев плоский камень, присел отдохнуть. Сопровождающие окружили его. Фотограф воспользовался привалом, лихорадочно стал устанавливать свой ящик… Ваня из-за выступа высунул голову и также оказался на фотографии. Сохранял ее потом всю жизнь.

На обратном пути экипажи задержались возле одинокой колонны императора Юлиана. Он проходил здесь с войском и поставил ее на память, в свою честь… Колонна невысока, сложена из каменных дисков стопой. Их края обточены ветрами, округлы, и кажется, не камень это, а мягкое дерево. Все мило и по-домашнему. Увенчана какой-то порослью — топорщатся прутики.

— На верхушке вырос куст? — улыбнулся Фрунзе. — Прелесть!

— Нет, не куст, господин посол. Аисты свили гнездо, — начканцелярии огорчен. — Птица не понимает… испортила вид.

— Нисколько! — воскликнул Фрунзе. — Наоборот!

На колонне императора давно живут аисты в своем гнезде. Людей трогает это гнездо, никто не думает об императоре. Аист летом сторожит окружный мир, потешно раскрывает свой полуаршинный клюв, будто смеется над призрачной славой покорителей, несших огонь и смерть. Нет, эта земля ныне хочет быть доброй. Колонна выросла из земли, как дерево, — для гнезда, для почитаемых птиц.

— Чудесная, великолепная колонна! — Фрунзе смотрел ясно и весело. Более, чем когда-либо, он верил в успех своей миссии. Отъезд Кемаля, казалось демонстративный, повернется другой своей стороной. Тоже и это вот посещение крепости, праздное, будто ненужное…

Начканцелярии в душе подивился жизнерадостности русского. Ведь отсутствие Гази — неудача. Что знает, на что надеется русский? Но, глядя на Фрунзе, тоже вдруг засмеялся, качнулся к нему — ближе увидеть глаза: почему он так смотрит на аистово гнездо?

ПЕРВЫЙ ПРИСТУП

Фрунзе внутренне приготовился добиваться ясности и согласия. Был уже четверг. Утром появился молодой человек, начальник личной канцелярии векиля — комиссара иностранных дел, и сказал, что если желает посол, то можно ехать в Собрание — там начальник генерального штаба и другие деятели. Вновь надевая свою золотую парадную шашку, Фрунзе бормотал:

— Хочу очаровать…

Покачиваясь в экипаже, он думал о предстоящей встрече с начальником генштаба, председателем Совета векилей Февзи-пашой. Абилов говорил, что Февзи — близкий друг Мустафы… Омер Февзи, крупный военспец, истый турок родом из селения Кавак. Не из того ли, где миссия купила лошадей под седло? Впрочем, есть и другой Кавак — возле Босфора.

Абилов рассказывал, что Февзи-паша — человек очень интересный, самобытный. В молодости окончил военную академию, стажировался в штабах. Во время мировой войны генерал командовал крупными силами на тяжелом Кавказском фронте, и, хотя русские продвинулись до Трапезунда, войска Февзи дрались храбро, как затем и с англичанами на Синае, и генерал получил много германских и султанских орденов.

Однако вскоре лишился их. Турецкий измученный солдат стал оглядываться на большевиков, а генерал — на солдат: незачем бросать их в огонь, война проиграна. А после капитуляции увидел Февзи, тогда военный министр в султанском кабинете, что султанский мир, простившись с империей, продает Западу и самую Турцию, ради сохранения трона и власти. Патриоты же, покидая столицу, перебираются в деревенскую Анатолию.

Решительный Февзи порвал с султаном и был таков. Тогда-то султанский синклит и лишил его чинов, орденов, титулов и званий, заочно, как и Мустафу, приговорил к казни. А в Ангоре Собрание тут же произвело Февзи в маршалы…

Популярен, уважаем, любим… Человек редкой скромности и трудолюбия, прямодушный, не знает зигзагов, — говорил Абилов.

Может, встреча с ним все и прояснит. Что такое — переговоры в Конье: тактический ход или крутой поворот? Нынешние упреки турок Москве — повод для отхода или, наоборот, желание устранить подозрения? Обсуждение вопросов, если начнутся официальные переговоры, — впереди. Пока важен тон, музыка беседы.

Выехали на пустырь. Экипаж остановился на обочине под высокими деревьями. За кюветом, как за рвом, тянулся двухэтажный длинный дом, лучший в городе, построенный недавно по проекту архитектора Хасип-бея. Это был конак Великого национального собрания Турции — с полуподвалом, с затейливыми выступами, крыльцами, входами, балконами, лоджиями и башенками. Над крышей вился флаг. На балконах люди в штатском: должно быть, депутаты вышли погреться на солнце, подышать.

Свесив ноги в кювет, перед конаком сидели аскеры с ружьями, другие ходили по невысокому валу. Дежурные кавалеристы с нагайками топтались возле оседланных лошадей; с грохотом подкатила тачанка, будто к штабу армии.

Фрунзе увидел Абилова у калитки. Славный азербайджанец! Вместе они тотчас прошли в конак, двинулись по длинному коридору.

В крайней комнате слева обычно работал президиум Великого национального собрания, заседал Совет векилей. Стол покрыт черной скатертью — траур в связи с захватом интервентами Смирны и Константинополя. В других комнатах работали многие комиссии, среди них — законодательная и по иностранным делам.

А справа по коридору был зал заседаний Собрания. Дверь открыта, и Фрунзе увидел, что зал скромен и тесен, у торцевой стены — стол председателя и кафедра, сейчас пустая, а перед ними за ученическими партами сидели депутаты в фесках и чалмах. По бокам темнели ложи для публики. В углу зала топилась печь-времянка. Из дверей несло керосином: им, видимо, освещался вечером.

Фрунзе и Абилов поднялись на второй этаж и вошли в кабинет заместителя коминдела.

— Его зовут Хикмет, подозрителен и резок, — в коридоре успел шепнуть Абилов.

— Добро пожаловать! — Хикмет вышел из-за стола, рослый и решительный. — Ввиду отсутствия самого… имею удовольствие… Прошу садиться…

Он что-то еще говорил, что не имело значения, смотрел недовольно, холодно. Фрунзе сказал:

— Долгой и трудной была моя дорога, хочется надеяться, что не напрасной… Каков будет порядок нашей работы?

— Но, как я уже сказал, — насупился Хикмет, — отсутствуют и Гази, и векиль — комиссар Юсуф… Придется подождать… Время есть, предполагается, что вы — постоянный посол…

— Неужто! — весело проговорил Фрунзе. — Вам ведь хорошо известно: я являюсь заместителем председателя Совнаркома Украины, что никак не совмещается с должностью постоянного посла в Ангоре. Вы же знаете: я прибыл на переговоры. О постоянном посольстве речи еще не было.

Хикмет развел руками. Фрунзе продолжал:

— Позвольте спросить: коминдел Юсуф сейчас находится в Конье и ведет переговоры с французской делегацией?

— Не скрываем! — голос Хикмета стал напряженным. — В Конье обсуждается злобная английская кампания против нашего соглашения с Францией. Прискорбно, что оно не радует и вас.

— Я еще не знаю, чему радоваться, — ответил Фрунзе. — Пока что ощущал лишь враждебность французского правительства. Ведь Франция до сих пор не признает нас.

— Так или иначе, господин Фрунже, вы с англичанами, к сожалению, оказались заодно! Советская Россия теперь, кажется, пренебрегает нами! Не спешит выполнить свои обещания. Возникает сомнение: желаете ли вы нам победы? Кажется, наоборот!

— Вы, господин Хикмет, не представляете себе реальностей. Когда Англия говорит о торговых отношениях с Россией, то подчеркивает: с русским купцом, а не с большевиками. Господин Ллойд Джордж, убеждая своих начать торговлю с нами, говорит: Англия торгует и с людоедами на Соломоновых островах. Англия намерена торговым договором лишить нас независимости, что не удалось путем интервенции. Как же мы можем быть с ней заодно! Мы подписали торговый договор потому, что верим в себя и в возможность мира… Охлаждение, господин Хикмет, о котором вы говорите, создаете именно вы. Противостояние тоже…

— Я не понял, господин посол…

— В Тифлисе мне доложили, что турецкие войска Восточного фронта концентрируются у Эрзерума.

Хикмет опустил глаза:

— Об этом ничего не знаю! А вот подстрекательство вами восточных коммунистов — это, к сожалению, факт.

Фрунзе вспомнил слышанное в Москве, в Наркоминделе — совет Ленина одному из дипломатов: «Старайтесь уловить намерения, не давайте нахальничать». Сказал Хикмету:

— Так же, как вы, говорит Ллойд Джордж. Оказывается, не мои, а ваши взгляды совпадают с английскими.

— Нет, господин посол, в английской стороне мы не ищем защиты. Однако надеемся, что не останемся одни. Турция найдет себе друзей. То же скажет по приезде векиль Юсуф. А сейчас не угодно ли познакомиться с заместителем председателя Национального собрания доктором Аднан-беем?

…Хикмет вел красного военного по коридору, радуясь, что устоял в разговоре, намекнул о возможных друзьях. Вообще военные тяжелы в общении. Этот тоже: хотя и приятен внешне, говорить с ним нелегко — настойчив, ставит в тупик.


Едва открылась дверь в кабинет Аднана, Фрунзе услышал запах духов, увидел круглолицую женщину с желто-рыжими волосами, ярко-синими глазами и с веснушками. В черной кофте и в шароварах, она с книгой в руках сидела в глубоком кресле. Когда вошел Фрунзе, к ней повернулся тихий человек в визитке — доктор Аднан, ее муж — и проговорил по-французски:

— Дорогая, это наш уважаемый русский гость.

Захлопнув книгу, женщина глянула озорно, вдруг поднялась и проговорила чуть хриплым голосом по-французски:

— Унтер-офицер Халиде отдает честь генералу Фрунзе!

Еще в Баку Фрунзе краем уха слышал, что в Ангоре живет женщина — живой символ борющейся Анатолии, легендарная Халиде. Она писательница и воин, сестра милосердия и педагог, профессор и кавалерист. С шарфом, развевающимся за спиной, летит впереди эскадрона в бой. Воинское звание у нее — чауш, унтер-офицер, и она же первая в Турции женщина — член правительства, комиссар просвещения…

Халиде обращалась к Фрунзе и по-английски — ведь еще девочкой училась в американском колледже, открытом в Константинополе, а высшее образование она, дочь государственного секретаря при султане, получила в Лондоне. После этого и стала профессором Константинопольского университета. Она действительно воевала, ухаживала за ранеными, в Сирии во время мировой войны заведовала сиротским домом для детей павших воинов. После Мудросского перемирия Халиде в Константинополе резко выступала на митингах против султана и оккупантов. С трибуны под носом у сэра Харингтона стегала захватчиков и главарей иттихада — Энвер-пашу и других — за их зверскую шовинистическую политику. Взывала: «Сограждане, поднимайтесь!» Султанский суд заочно приговорил ее к смертной казни, так же как и Мустафу Кемаля и Февзи. В крестьянском платье Халиде бежала в Анатолию. Во время Сакарийской битвы она была и в бою, потом в полевом штабе фронта переводила на иностранные языки военные сводки Мустафы Кемаля. Она недолго пробыла комиссаром просвещения, больше сотрудничала в правительственной газете. Ее видели то в ложе прессы Национального собрания, то в кабинетах векилей. Ее муж, доктор Аднан-бей, был заместителем председателя Собрания, то есть Мустафы Кемаля, но рядом с ней выглядел бледным, совсем скромным… (Абилов говорил, что Аднан — «рефетист».)

— Когда узнала, что вы сегодня будете здесь, я приехала: хочу увидеть, чем отличается и в чем схож русский полководец с турецким…

— Для чего это? — улыбнулся Фрунзе.

— Ищу общее в справедливой войне за освобождение, где бы ни происходила: я пишу повесть о яростной борьбе Анатолии, оказавшейся в «Огненной рубашке», — так будет называться моя книга, — надетой на живое тело народа бессердечным Западом. Эта моя работа принадлежит Сакарье…

— Надеюсь, эту книгу мы прочтем и на русском языке, — сказал Фрунзе.

— Сколько открыто у вас сиротских домов? Как спасают детей от голода? — спрашивала Халиде.

Кто усомнился бы в ее симпатиях: не только военная интеллигенция (Фрунзе вспомнил полковника Сабита Сами) с надеждой смотрела на Россию. Но два с половиной года назад Халиде надеялась на Америку. Из Константинополя писала тогда Мустафе в ответ на его письмо, убеждая его стать под американское руководство. Ее увлек президент Вудро Вильсон — сладкими речами о справедливом мире, о свободе морей. А затем подвел, согласившись на оккупацию Смирны; Восточную Фракию, сказал, и даже столицу, Константинополь, туркам не оставлять… И вот за помощь благодарить надо Россию…

Таких людей, как Халиде, заблуждающихся, но честных, рассказывал потом Абилов, Мустафа шаг за шагом выводил из тумана иллюзии…

Фрунзе ответил на вопрос о детсадах, заметил:

— А я думал, что унтер-офицер Халиде грозно спросит меня о красных войсках, будто бы подтянутых к турецкой границе.

— Чауш не спрашивает, он только выслушивает приказ и выполняет, — отшутилась Халиде и другим, глубоким голосом проговорила: — Благодарю Россию за то, что на огненную Анатолию не напала!

Халиде будто не чауш, а сам верховный главнокомандующий:

— Я благодарю! Настанет час — поеду в Россию, напишу о героях.

В непринужденном разговоре Фрунзе проводил мысль, что и в будущем Россия не нападет. Доктор Аднан и Хикмет отмалчивались.

…Хикмет проводил гостей до комнаты председателя векялета:

— Разреши войти, паша, — сказал, приоткрыв дверь.

За столом сидел — руки на столешнице — человек с запорожскими усами, едва ли не в форме красного комдива: кубанка набекрень, поношенный френч. Опустив толстые веки, он, казалось, дремал. Это и был друг Мустафы Кемаля, Февзи-паша.

Он прищурился, хотел было встать навстречу. Однако лишь взглянул, похоже, всевидящим оком. Открытое пренебрежение церемонной вежливостью. Хикмет вышел, и, попросив Абилова перевести, Февзи начал прямо:

— Отсутствие Мустафы и Юсуфа имеет свое значение…

— Хикмет заявил об особых трудностях… Не может ли скорейшее начало переговоров как раз и устранить их?

— Подождем Мустафу. Наше положение в самом деле очень трудное.

— В пути я сталкивался с личностями с камнем за пазухой…

— Это и против Мустафы, человека более чем выдающегося…

— Наше мнение о Гази основано на его больших делах, — сказал Фрунзе. — Но не ясна причина отсрочки переговоров.

— Обстоятельства, в них причина. Не в душе Мустафы. Он единственный и великий вождь новой Турции. Соединяет в себе таланты военный, политический, дипломатический. Смелость и доброту в характере. Один только недостаток — халатное отношение к мусульманским обычаям.

— А я слышал, что его считают равным пророку?

— Одно с другим, бывает, сочетается, — нахмурился Февзи. — Так или иначе, ни я, ни Исмет, ни Кязим, его верные товарищи, не смогли бы заменить его, случись с ним беда — да упасет аллах! Несчастья подстерегают его на каждом шагу. Были покушения на его жизнь. Султанский суд ищет способ привести в исполнение свой смертный приговор… Недавно у нас в Ангоре пойманный английский шпион показал: готовится убийство Мустафы. Пытаются заманить его. Его труд наталкивается на колоссальные препятствия.

— Таков удел революционера, господин маршал.

Февзи-паша вдруг навалился на стол, подался к Фрунзе и произнес раздельно:

— Способ их преодоления… диктует… политику! Где выход? В каком направлении?

Это было сказано вполне откровенно. Выход, возможно, на Западе. Фрунзе, редко куривший, неспешно взял сигарету.

— Надеюсь, что Турция, уж коль оказалась на распутье, не ошибется теперь в выборе направления. Не зайдет в тупик. Лучшая дорога — более освещенная…

— Мы идем по ней, — сказал Февзи.

— Вы призвали меня не верить слухам, господин маршал. Позвольте это же и мне… Мой приезд преследует не частную выгоду одной страны, а общую историческую — содействие делу освобождения угнетенных, и все слухи и соображения, которые противоречат этой щели, следует признать несостоятельными.

И дальше, не рассчитывая на немедленный ответ, Фрунзе высказался по некоторым пунктам недовольства, подозрений и упреков со стороны турок. Таких пунктов было немало. Февзи-паша слушал с интересом, кивал.

Беседа была неофициальной, без протоколов. Не без юмора Февзи рассказал, что в прошлом году, когда Фрунзе сражался в Крыму с Врангелем, турки-патриоты выкрали и разорили в Акбаше, в окрестностях Галиполи, крупный арсенал. Французский комиссар хотел передать его Врангелю, за оружием уже подошло белогвардейское судно. Но небольшой отряд турок-подпольщиков, во главе с отважным Капрюлюлю Хамди, на плотах переправился через пролив на европейский берег, перерезал провода связи, захватил в плен французских часовых, выгрузил со склада и перевез в Лапсеки все оружие. Потом патриоты переправили его в Анатолию.

— Восемь тысяч винтовок! — увлекся Февзи. — Сорок пулеметов! Двадцать тысяч ящиков патронов и снарядов! И с других складов оружие англичане хотели передать Врангелю. Но Мустафа приказал национальным силам принять меры предосторожности и, где нужно, дать отпор… Господин генерал, год назад читали ли вы мою поздравительную телеграмму Красной Армии по случаю ее блистательной победы над армией Врангеля? — вдруг спросил Февзи. — Победа эта доставила нам большую радость.

— Так это ваша телеграмма? — В августе Фрунзе видел ее в Москве, изучая переписку Наркоминдела. — Спасибо за нее! Стало быть, господин маршал, мы давно союзники!

— Но ныне надо обсудить, что будем делать. Туда или сюда… Союз с Россией — наша жизнь. Ты вовремя приехал.

Беседа окончилась. Только теперь Фрунзе увидел: комната пуста, лишь стол и стулья, а стены голые. И так, собственно, было повсюду. А фески на головах мужчин — и в помещениях, и на улице, и на дорогах, по которым брели груженые караваны. Казалось, вся страна куда-то переселяется и снимать феску недосуг.

В этот же день Фрунзе нанес визит афганскому послу Султану Ахмед-хану, отправил телеграмму Чичерину.

В ней были такие строки:

«Авторитет самого Мустафы Кемаль-паши, сильно пошатнувшийся в период неудач турецкого оружия, сейчас вновь держится непоколебимо. Он несомненно является крупной исторической фигурой даже вне турецкого масштаба. Человек большой воли и колоссальной энергии, талантливый политик и опытный полководец».

И еще — о разговоре с Хикметом, «товарищем министра», который взваливал на Россию вину за мнимое охлаждение…

Вечером Фрунзе ужинал с советниками и Абиловым.

— Дорогой Ибрагим, пожалуйста, еще расскажите нам про Бекира Сами. Он по-прежнему против нас? Где он сейчас?

Абилов засмеялся, поддел пальцем ус:

— Где-то здесь. Больше не ездит в Европу. Однажды спрашиваю Мустафу: почему снова не посылаешь Бекира Сами? Отвечает: каждый раз, вернувшись, он предлагал покончить с национальной борьбой и пытался ввергнуть нас в рабство и гибель. Куда ни пошлешь этого человека, он все портит, — приходится держать его дома, чтобы он не мог проявлять себя.

Фрунзе тоже рассмеялся:

— Да, я слышал, что он своим глубоким наклоном к Западу не раз топил ангорский корабль — и в Москве, и в Лондоне, и в Париже. Чичерин рассказывал… Такие этот Бекир делал заявления и заключал соглашения, что Собранию приходилось рубить их на корню. Так, значит, он здесь?

ВОЛЬНОЛЮБИВЫЙ КОММЕРСАНТ

Бекир Сами был, как выяснилось, сторонник «кавказской федерации», то есть присоединения Кавказа к Турции, и в Москву в прошлом году ездил с тактической целью встревожить Запад, набить себе цену накануне Лондонской конференции по турецким делам.

— Мне известно, что было в Лондоне, как Бекир Сами топил здесь ангорский корабль, — рассказывал Абилов. — Мне об этом подробно говорил Юнус Нади, председатель иностранной комиссии Национального собрания, коммерсант, владелец и редактор газеты «Ени гюн» — «Новый день».

До захвата греками Смирны Юнус Нади имел в этом портовом городе торговую контору, пропускавшую большие партии хлеба и инжира. Во время мировой войны он нажил большое состояние.

— Тем не менее человек передовых взглядов, хотя немного путаный, — говорил Абилов. — Его сажали в тюрьму и султан, и союзники. Свою газету перевез из Константинополя, спасаясь, в Ангору. Это тот самый Юнус Нади, который писал про чужестранца Мужена, про колокол и его сладкий язык. Раньше, находясь на Босфоре, Юнус Нади пытался примирить кемалистов с султаном. Но Мустафа направил Юнусу твердое и ясное письмо… А вот когда греческая армия заняла Эскишехир и уже подходила к Ангоре, он печатно изругал военных, потребовал отправить из тыла всех чиновников и штабы на фронт. Эти крики сеяли панику. Его наказали: когда началась эвакуация, пришлось ему за свой счет увозить из Ангоры газету — ему единственному не дали субсидии, только его типографию вывезли в Кайсери. Вернулся наш Юнус в Ангору лишь три недели тому назад… Мы познакомились, подружились… Он все и рассказал…

Так вот, будучи членом турецкой делегации в Лондоне, Юнус Нади обратил внимание Мустафы на то, что творит ее глава, Бекир Сами. Из Москвы Бекир Сами, как вы знаете, не сразу поехал в Лондон, а пробыл в Ангоре несколько дней, для определенных консультаций. Политика Собрания ему была известна… В Лондоне Бекир Сами старался повидаться с Ллойд Джорджем, Все члены делегации, и среди них Юнус Нади, конечно, знали, что должен Бекир Сами сказать Ллойд Джорджу: прекратите поддержку оккупации турецкой территории, уведите дредноуты и войска, признайте турецкие права.

После беседы с Ллойд Джорджем Бекир Сами так рассказал о ней членам делегации. Ллойд Джордж, дескать, посоветовал туркам уступить Смирну и договориться с Грецией, сказал: «Ваше положение трудное, вы окружены морем». На это Бекир Сами будто бы ответил: «Турция все-таки победит Грецию». А Ллойд Джордж повторил: «Я дал вам свой совет, а дальше подумайте сами над своим положением».

А потом вдруг выяснилось, что на этом беседа не окончилась. Однажды, войдя в рабочую комнату, Юнус Нади услышал, что члены делегации читают присланную Ллойд Джорджем стенограмму его беседы с Бекиром Сами. Оказывается, Бекир Сами, беседуя, не удержался и соскользнул к теме о Москве. Он ведь совсем недавно оттуда. Ллойд Джордж ловко подвел его к этой теме: «Да, ведь верно, вы недавно были в России. Ну, как ваше мнение, жизнеспособный это организм или нет?» Есть рты, которые без ключа открываются. Бекир Сами отвечал свободно, полагая, что это не откроется, — плохо говорил о России. А ведь язык ранит больнее сабли! Наконец, обещал убедить ангорское правительство принять политику объединения с горцами Северного Кавказа в федеральное государство. И будет оно разделять Запад и Восток, а поможет Англия — выступит против большевизма; для успеха этого дела нужно только смягчение Ллойд Джорджем условий мира с Турцией. А Советы в России скоро падут, повсеместно. Уже восстания. Таков был его язык…

Да, в начале года, когда делегация Юсуфа Кемаль-бея вела переговоры в Москве, Ллойд Джордж в беседе с Бекиром Сами сказал, что Англия готова передать под протекторат Турции все Закавказье, включая бакинские нефтяные промыслы. Таким образом Ллойд Джордж пытался сорвать турецко-советские переговоры в Москве, бросить Турцию против России, Армении, Грузии, Азербайджана, что лишило бы Турцию советской помощи. Английский премьер сделал Бекира Сами послушным орудием в своих руках: пусть едет в Ангору и проталкивает его, Ллойд Джорджа, идею.

«Старый волк добился своего, — рассказывал потом Юнус Нади Абилову. — Я слушал перевод и кусал себе пальцы от удивления. Когда это все открылось, Бекир Сами должен был подать в отставку. И после этого был подписан Московский договор».

Утром Абилов вдруг позвонил:

— Товарищ Фрунзе, если можно, сейчас привезу к вам этого самого Юнуса… Он просит…

— Давайте его сюда, Ибрагим, приезжайте с ним, — жизнерадостно ответил Фрунзе.

Соглашаясь принять Юнуса Нади, Фрунзе преследовал две цели: что-нибудь новое уловить в намерениях Ангоры; доказать влиятельному в Национальном собрании лицу неизменность восточной политики Советов и что его, Фрунзе, приезд — не формальность, за ним — симпатия, посильная помощь и уж конечно мир. Юнус Нади, естественно, отметит это в своей газете, как говорят, самой распространенной в Анатолии.

…Кроме Абилова из экипажа выбрались еще двое. Один — улыбающийся, быстрый, одетый по-европейски, в пальто с бархатным воротником, но в феске, несмотряна морозец. (Правда, утром, едва поднялось солнце, окна украинской резиденции оттаяли, запахло глиной.)

Турок всходил по ступенькам крыльца, слегка нагнувшись и держа трость за спиной. Ване пришлось посторониться, чтобы его не задело. Это и был Юнус Нади, человек, всегда быстро оценивающий события и принимающий смелые решения. В его газете сотрудничал «Турецкий Ленин», Али Ихсан, проклявший главарей иттихада, тех, что всё решали кровью, бросили Турцию в мировую войну и погубили миллионы людей. Али Ихсан еще в шестнадцатом году составил новую экономическую программу, предлагая национализировать внешнюю торговлю, банки, установить контроль над иноземным капиталом, создать кооперативы и не уповать лишь на аллаха. Ныне Али Ихсан исследовал торговые дела, объемы и пути движения нужных стране товаров и продуктов. Владелец газеты «Ени гюн» гордился своим Али Ихсаном.

Юнус Нади с широчайшей улыбкой обеими руками пожал руку Фрунзе и на многих языках повторил:

— Мы ваши друзья!

Свободно уселся:

— Мы, турки, приветствуем ваш приезд. Хотим поехать к вам, увидеться с главным русским — Лениным!

— Надеюсь, дорога в Россию скоро станет легче, — сказал Фрунзе. — Лишь бы на Кавказе было спокойно…

— Войны не допустим! — азартно проговорил Юнус Нади. — Мы слышали голос истории: молодое Советское правительство подает руку помощи… Вы опубликовали тайные царские договоры о разделе Турции. Открылись замыслы империалистов… Кровь, жизнь, богатства страны иттихадисты продали кайзеру, а последующие правители положили Турцию под каблук англичан, французов, греков и итальянцев. Но Чичерин ободряюще сказал: спасение есть! Он предложил слить силы Турции и России. Обращение Совнаркома растрогало нас, воодушевило!

Вошел Дежнов, все уселись вокруг стола. Ваня принес чай. Фрунзе спросил о теперешней жизни страны.

Но Юнус Нади еще вспоминал:

— Мы восхищались, когда вы разбили Деникина, хотя Запад старается запугать нас угрозой большевизма. В восторг пришли, когда вы из Одессы выбросили белых…

Взяв чашечку чаю, Юнус Нади продолжал:

— Я был членом «Зеленой армии»… К сожалению, это общество погибло: руководители изменили… Но в подражании русским мы видим выход. Когда упадешь, обними землю, Земля — мать для всех нас.

— Выход — в борьбе и в верности естественным союзникам, — сказал Фрунзе.

— Я всегда видел Москву! — подхватил Юнус Нади. — Еще по поручению общества я нашел план, как добраться до Москвы. Я приготовился ехать. Но власти тогда воспротивились: повлияла измена Эдхема и его братьев, вожаков «Зеленой армии».

— Все можно поправить, рука руке — помощь, — сказал Фрунзе.

— В своей газете я развиваю мысль: независимость Турции — в создании новой экономической организации. Чтобы противостоять натиску иностранного капитала, когда подпишем с Европой мир. А сделать это сможем только объединясь с вами.

— К союзу с антиимпериалистами всегда готовы, — сказал Фрунзе. — Я прибыл к вам с единственной целью — разъяснить обстановку, показать, что мы не отходим от Турции.

— Так или иначе договор с вами создал единый фронт от Анатолии до границ Румынии и Польши, — констатировал Юнус Нади. — Этот договор нам дорог.

— Советская Россия твердо придерживается духа и буквы этого договора, — привстал Фрунзе. — Вас, председателя иностранной комиссии Собрания, я прошу передать мои слова своим товарищам.

— Охотно! И устно, и печатно. Однако многих у нас тревожит… ваш нэп! Многие полагают, что теперь изменится ваша политика и на Востоке. Многие, очень многие так говорят: новая экономическая политика — новая внешняя политика.

Фрунзе не спешил:

— Я уже отвечал на этот вопрос, в дороге. Нашу политику определяют не нэпманы, а рабочие, большевики. Не тревожьтесь. Нэп не примиряет нас с империализмом и не отводит наши глаза от друзей. Прошу вас и это передать товарищам.

— Моя газета напечатает…

В своей газете Юнус Нади отмечал все советские красные дни, накануне прибытия Фрунзе помещал портреты Маркса, Ленина, Дзержинского, статьи об Октябрьской революции, правда наивные, с неожиданными, странными выводами.

— Печатаю хронику ангорского комитета помощи голодающим России, — с гордостью сообщил Юнус Нади. И тут же: — Ах, жаль, что Америка нас не понимает. Как налаживать хозяйство, когда кончится война? Где средства? В Европе их нет!

Он вспомнил оккупированную прекрасную свою Смирну, которую любил бескорыстно. Стал говорить о ее красоте и внезапно разъярился:

— Греция должна погибнуть и погибнет! Без Фракии мы не подпишем мира. Наш девиз: «Мир завоевывается оружием».

Фрунзе все так же спокойно сказал:

— Мир приобретается и соглашением. Но применение оружия против захватчиков, которые не уходят добром, — святое дело.

— Да, да! — подхватил Юнус Нади. — И Европа должна будет возместить нам все убытки, до последнего пиастра! Заплатить за каждый погасший турецкий очаг! Семья каждого пострадавшего должна получить вознаграждение. И получит! Наша сила неиссякаема. Мы бросаем призыв. Поднимутся все мусульмане России и Афганистана. Ведь вы отпустите в Анатолию своих? — Юнус Нади вскочил. — О каменную грудь всеазиатского наступления хищные европейцы разобьют свои головы! И мы победим! Прогресс восторжествует! Вот исторический пример: конец трагического вопроса — армянского — в восточных вилайетах Анатолии благодаря помощи красной России.

И совершенно неожиданно Юнус Нади добавил:

— Другой пример — именно мы, турки, считайте, уничтожили русский царизм, Николая Второго.

Фрунзе показалось, что он ослышался или неверно понял. На его немой вопрос Юнус Нади горячо отвечал:

— Да-да! Турция сыграла исключительную роль! Закрытием Дарданелл и Босфора для английского флота, который иначе мог бы войти в Черное море и помочь царю спастись. Мы, турки, уничтожили русский царизм!

— Ну, знаете, это очень… сложно, гадательно. Вошел же все-таки английский флот в Черное море. И что? — Фрунзе улыбнулся. — Не будем на этот счет спорить. Но мы благодарны Турции прежде всего за признание Советской страны. Новой Турции.

Юнус Нади ни словом не обмолвился о нынешних намерениях Ангоры, но всячески подчеркивал, что он — один из создателей Московского договора, положившего конец «традициям двухсотлетней вражды», что всякому нужен сосед; что врагу меч в руки не дают и что там, где свобода, там настоящая жизнь; что после неудачи Лондонской конференции он, Юнус Нади, четко писал: надежд на Запад у турок нет, необходимо договориться с Россией, а у себя обеспечить народоправство, чтобы власть внушала доверие всему Востоку. Юнус Нади заявил, что в своей газете главные удары наносит, конечно, по западникам; показывает, как константинопольское правительство подставило спину врагам; опубликовал тайный договор между султаном и Англией — читайте.

(При этом, говорил Абилов, Юнус Нади не забывает писать о страшной дороговизне в Ангоре, против которой вали и беледийереисы ничего не предпринимают, и взывает к купцам: «Имейте совесть, перестаньте грабить население».)

Об отношении Юнуса к Кемалю Фрунзе не стал спрашивать. В его газете, говорил Абилов, что ни день — портреты Кемаля в различных позах и размерах. Анатолийское агентство рассылает по телеграфу ее передовицы по всей стране, так же как и правительственной.

Под конец беседы Юнус Нади вздохнул:

— Как бы осторожная Франция не аннулировала под влиянием жадной Англии соглашение с нами!

«Ага! Вот оно и сегодняшнее! На этом и возможен политический поворот», — подумал Фрунзе и сказал:

— Как бы ни трудно было Советским Республикам, они никогда не бросят Турцию, если она спасает свой очаг, а не точит кинжал на соседа. И вообще у нас говорят (не знаю, как это переводится на турецкий): «Жить в соседах — быть в беседах».

Уже прощаясь, азартный Юнус Нади внезапно спросил:

— Верны ли мои предположения? Откройте мне! Я гадаю: в феврале Ллойд Джордж известил господина Чичерина о содержании своей беседы с нашим Бекиром Сами? Да? Нет? Хотел побудить Москву отказаться от помощи нам. Известил? Да? Нет?

— Точных данных об этом, к сожалению, не имеем…

— Но говорят, господин Чичерин стал обладателем копии записи раскрытой мною лондонской беседы? После этого и направил ноту нам!

— Вы говорите о ноте, в которой задавался вопрос: кого представляет в Лондоне Бекир Сами — Константинополь или Ангору? Однако нота ссылалась не на запись беседы, а на сообщения французской печати.

— Что ж! Пусть — на сообщения… Так или иначе Национальное собрание отвергло предложения Бекира Сами. На заседании я был готов разорвать на части этого человека!

— Надеемся, что и ныне, в конце этого бурного года Собрание вынесет зрелое решение, — сказал Фрунзе. И добавил: — Арбуз зреет на корню. Так у вас говорят?

ТЕЛЕГРАММА ИЗ ЛОНДОНА

Декабрь в Москве был мягче ангорского. Небо высокое и синее, крыши завалены снегом. Город казался плоским.

Снежная каша на улицах продавлена телегами на железном ходу, «качками» с пухлыми надувными шинами, редкими грузовиками. Телеги идут груженые, извозчик-ломовик, сидящий на краешке своей «качки», будто карликом стал рядом с горою клади. Широкозадые лошади заблестели от растаявшего на них снега.

Нэп. То там, то здесь в торговых рядах отмыты витрины. Рынки многолюдней. Неожиданно возродился птичий рынок, зачивикал, запел. Хотя и голодно, откуда только взялись торговцы — у одного в мешочке горстка проса, у другого хлебные крошки, появились люди с клетками в руках, со щенками за пазухой, с рыбками в стеклянных банках. Нашлись и покупатели. Веселая торговля!

Задышали иные заводы…

После разгрома Врангеля в прошлом году заграница не знает, кого еще вооружать против Советской власти. Похоже, что Россия достигла мира, и теперь дело пойдет…

Солнце проникло в высокие окна дома на Кузнецком мосту, куда из «Метрополя» перебрался Наркоминдел. С утренней зари началась работа. По длинному коридору мимо часовых быстро прошел дипкурьер с сумкой и револьвером, весь в скрипучей коже. Открыл высокие, с резными украшениями двери, вошел в комнату курьеров. Скоро из других дверей вышел человек с дряблыми щеками, неся папку под мышкой, — секретарь. Кивая часовым, он направился в кабинет наркома. Вошел.

В обширной с большими окнами комнате Чичерин что-то читал, сидя за длинным письменным столом, зеленое сукно которого давно выцвело. Поднял глаза:

— Здравствуйте, дорогой товарищ!

На стол перед Чичериным секретарь положил раскрытую папку с распечатанными письмами и телеграммами. Чичерин жадно придвинул все к себе, сразу уткнулся, но в нетерпении, не поднимая головы, взглянул поверх очков — раскрылись живые, орехового цвета глаза:

— Есть срочное?

— Опять телеграмма от Фрунзе.

— Оптимистическая? — улыбнулся Чичерин.

— Как всегда!

Фрунзе телеграфировал в обычном своем стиле, предполагая только успех. Чичерин вслух прочитал:

— «Интерес к посольству в правительственных, общественных кругах и среди низов остается… повышенным. Прием всюду встречаем сердечный — и в нем проглядывает больше, чем простая вежливость…»

— Эта — от семнадцатого декабря, — заметил секретарь.

— О! Еще телеграмма Красина. Из Лондона.

— Также касается турецкого вопроса.

Красинские телеграммы чаще всего были тревожными. Красин, кажется, более осведомлен. В одну руку Чичерин взял телеграмму от Фрунзе, в другую — красинскую и так же вслух прочел:

— «Столь резко ставившийся англичанами вопрос о пересмотре французско-кемалистского соглашения после переговоров Бриана с Керзоном отложен до девятого января. Это доказывает как будто, что Бриану удалось заинтересовать великобританское правительство планом отобрания Закавказья, опираясь на турок. Существование такого плана подтверждается специально нефтяной прессой».

И все… Чичерин отпустил секретаря.

Бриан с Керзоном о чем-то договорились. О чем? Франция согласилась пересмотреть свое соглашение с турками? Но вряд ли откажется от него. Значит, общим стал все тот же «план отобрания Закавказья», план Бекира Сами, Ллойд Джорджа? Похоже, что этот план сейчас оживляется. И все дело в том, согласились ли турки, чтобы их руками…

Бриан — это был французский премьер, а Керзон — министр иностранных дел Англии. Чичерин приблизительно знал, что именно подтверждает всезнающая, во все проникающая нефтяная пресса… Красин, конечно, имел в виду недавние секретные переговоры на борту английского военного корабля в турецком черноморском порту Инеболу между представителями Ангоры и английскими офицерами, прибывшими из оккупированного ими Константинополя. Офицеры изложили известные ллойд-джорджевские идеи: союзники сохраняют контроль над Босфором и Дарданеллами — проливами мирового судоходства; Турция отдает Греции свою Смирну, отдает и Фракию — все, собственно, уже захваченное; а в компенсацию Турция получит территории опять же Закавказья, точнее, средства, оружие, чтобы эти территории приобрести, закрыв глаза на то, что Ллойд Джордж поступает по турецкой же поговорке: «Змею держи чужой рукой».

«Пойти на такое Турции не просто, — думал Чичерин. — Отдать Смирну, Фракию в обмен на обещания «помочь» средствами, «уступить» чужое Закавказье — на такое Ангора пойдет только от отчаяния, если поверит наветам, что Советская Россия ей враг. Но там сейчас Фрунзе. Он доказывает обратное. Может быть, уже доказал. Значит, англо-французский план не пройдет? Да, но только в том случае, если в анатолийском правительстве не усилилось влияние лиц типа Бекира Сами, для которых Россия всегда враг, если им уступил Мустафа Кемаль с единомышленниками».

Если же турки склонны согласиться с планом, предложенным в Инеболу, и этому помогло соглашение Франклен-Буйона, имеющее секретные статьи, то положение Фрунзе в Ангоре следует признать тяжелым.

Фрунзе, однако, шлет хорошие вести. Это значит, что либо обманывают его бессовестными ласковыми речами и внешне хорошим приемом, либо в Инеболу Анатолия отклонила английские предложения, и посольство Фрунзе может рассчитывать на успех. Что же там происходит? Что бы ни происходило, задача Фрунзе — удержать анатолийское правительство от шагов в сторону войны…

Этого будет добиваться и другой товарищ — Аралов. Вчера он был у Чичерина — рослый человек с круглым лицом. После первых телеграмм Фрунзе Аралов получил указание выехать в Москву из Ковно, где он был полпредом, и вот приехал. Теперь поедет в Ангору в качестве московского посла, заменит Нацаренуса.

Отодвинув бумаги, Чичерин принялся за письмо в Турцию — Фрунзе: «Уважаемый товарищ, и из Лондона, и из Рима присылаются известия…»

Кончив письмо, Чичерин подумал, что сегодня же на Съезде Советов скажет Владимиру Ильичу о новой телеграмме Красина.


Новой, потому что неделю назад Красин уже сообщал, что по сведениям, полученным из достоверных источников, в Ангорском договоре, договоре Франклен-Буйона, имеются тайные статьи о все том же захвате Турцией всего Закавказья. Красин писал, что эта идея «поддерживается блоком бывших буржуазных Закавказских правительств, за которыми стоит Бриан, советующий французским финансистам воздержаться от сделок с большевиками на Кавказе ввиду предстоящих там перемен».

Об этой первой телеграмме Красина знал Владимир Ильич, хотя и находился в Горках, больной…

В августе после категорического решения пленума ЦК — обязать Ленина отдохнуть, взять отпуск, Владимир Ильич все-таки очень мало отдыхал: писал распоряжения, телеграммы, письма, среди них — и дипломату-восточнику, диктовал по телефону. Уже в середине сентября он вернулся в Москву, снова началась его обычная, донельзя напряженная, неустанная работа.

Но шестого декабря в письме в Берлин Максиму Горькому Владимир Ильич признался:

«Устал дьявольски. Бессонница. Еду лечиться».

Уехал в этот день в Горки, направив еще письмо в ЦК, тревожное, горькое:

«Уезжаю сегодня.

Несмотря на уменьшение мной порции работы и увеличение порций отдыха за последние дни, бессонница чертовски усилилась. Боюсь, не смогу докладывать ни на партконференции, ни на съезде Советов.

Перешлите членам Политбюро для осведомления их на всякий случай».

Но тут же, не щадя себя, еще и такое письмо отправил секретарю Цека:

«Если я буду Вам нужен, очень прошу не стесняясь вызвать. Есть телефон (знают и телефонистки коммутатора III этажа и Фотиева); можно послать бумаги через Фотиеву. Могу вполне и приехать: я езжу охотно, это менее часа».

О поступлении из Лондона срочной важной телеграммы Красина — о намерениях западных держав в отношении Турции и Советского Закавказья — не могло не быть доложено Владимиру Ильичу.

Телеграмма поступила в тот день, когда «отдыхавший» в Горках Владимир Ильич уже начал работу над планом доклада IX Всероссийскому съезду Советов, послал запросы всем наркомам, Чичерину — такой:

«Можно ли охарактеризовать наш прогресс за 1921 год увеличением числа торговых договоров с европейскими державами? Если да, то перечислить их…»

Ознакомившись с телеграммой Красина, Ленин тут же продиктовал по телефону секретарю ЦК:

— «Обратите Ваше внимание на это извещение Красина (прилагается), которое мне представляется правдоподобным и крайне важным. Необходимо тотчас же по приезде Орджоникидзе устроить совещание с Чичериным по этому вопросу и выработать ряд предложений для проведения через Политбюро».

НАСЕДАЮТ

Хюсейн Рауф прочел в газете заявление Фрунзе, и кулаки сжались, газету смял.

— Этот уже действует, — сказал он Рефету, зашедшему к нему в кабинет. — Олимпийское спокойствие! Необходимо показать, что его место — за дверями.

Рефет распахнул шубу, сел в кресло:

— Успокойся. Не нужно портить себе нервы.

— Но возмущает его тон… Этот господин, видите ли, уверен, что Турция здорова, может воевать! Я нахожу, Рефет, что сейчас нужно вот как говорить депутатам. Первое: золота привез пол-лиры, лишь подразнить. Второе: хочет вновь сшибить лбами Турцию с ее старым другом Францией. Следует повторять: не жалеет турецкой крови. Срочно распространить это среди депутатов! До приезда того… из Коньи. Чтобы тот, приехав, уже ничего не смог поделать… Ишь ты — здорова, может еще воевать!

Рефет в глубоком раздумье смотрел, как бы отсутствуя:

— Хюсейн, а ведь мы с тобой и сами требуем наступления на фронте. Критикуем… того, зачем не ведет армию в бой…

— Что? — опешив, Рауф запнулся и ушел от своей мысли, соскользнул. — Но, видишь ли, мы подчеркиваем, говорим ему: Европу тебе не победить. Ведь с самой Англией воюешь! При этом и во внутренней политике, в обращении с соратниками совершаешь ошибку за ошибкой…

— Вот, вот! — оживился Рефет. — Скоро свершится еще одна…

— Что ты имеешь в виду?

— Ты же знаешь, он намерен сместить меня с поста!

Рефет выставлял себя главной жертвой в закрытой борьбе оппозиции с Гази, старался укрепить свое негласно руководящее положение в оппозиции. Сейчас он хотел подстегнуть Рауфа к решительным выступлениям. Сам же не лез на рожон, напротив, поддерживая внешне хорошие отношения с Кемалем, просил поднять его, Рефета, значение в правительстве. Кемаль не верил в полководческие способности Рефета и, чтобы на деле отстранить его от руководства военными действиями, передал эту функцию целиком начальнику генштаба, Февзи-паше, оставив без дела Рефета, векиля обороны. Теперь Рефет предлагал Кемалю «отделить» пост начгенштаба от поста председателя совета векилей, также занимаемого Февзи-пашой. «Ты хочешь получить пост начальника генштаба, — сказал Кемаль. — Но для этого у тебя нет достаточных данных». Еще раньше Рефет добивался подчинения генштаба векялету обороны. «Не нужно, нет различия. Вы все подчиняетесь мне, главнокомандующему», — отвечал Кемаль.

Если Франклен-Буйон и Мужен в Конье добьются принятия своих предложений, то добьется своего и Рефет. Несомненно, Рауф станет председателем правительства, и тогда усилиями оппозиции Кемаль будет укрощен. Если же преуспеет Фрунже, то будет худо.

— Да. Надо все быстро делать, — задумчиво проговорил Рефет и взял отшвырнутую Рауфом газету. — Раз опубликовано, Хюсейн, воспользуемся и строками Фрунзе…

— То есть, распространить в Собрании мысль: Фрунзе гонит нас под топор? — настаивал Рауф.

— Нет, несколько другую: заявление — всего лишь заявление и не укрепляет нашу армию. К тому же некоторые лица, отвечающие за ее состояние, безответственно изгоняют из армии лучших военачальников, — к своему клонил Рефет. — Сказать об этом тонко, уважая депутатов, не назойливо.

— Прекрасно! — согласился Рауф. — Покоряет тонкость твоей мысли. Сказать сейчас тихо, подготовить, а затем ударить в колокола: не допускают к постам способнейших!

Рефет будто бы смущенно мялся и вдруг полез во внутренний карман своей шубы:

— Брат, есть еще кое-что…

— Много говорят о том, что любят, — заметил Рауф. — Что у тебя, брат?

— Прекрасный текст для просвещения депутатов в необходимом духе… Час назад я говорил с умнейшим и богатейшим человеком, которого знает Европа. Клемансо знает его и Бриан. Знают Ллойд Джордж и Сфорца. Он побывал даже в Кремле…

— Догадываюсь, это Бекир Сами. И что он? Не томи, Рефет!

— Он составил письмо… тому нашему…

— Мустафе? — проговорился Рауф. — Что за письмо? Говори же наконец!

Намеренно медля, Рефет достал из внутреннего кармана пиджака листок и стал читать вслух, многозначительно:

— «…Ваше превосходительство! Я уверен, что продолжение военных действий так усилит разрушения, что поставит под угрозу само существование страны и нации, и понесенные жертвы окажутся бесполезными… Продолжая сопротивление могущественному противнику, мы будем действовать на руку внутренним врагам и добровольно ввергнем нацию в несчастье и нищету. Чего, собственно, мы опасаемся?»

— Важный вопрос, — перебил Рауф. — Не нужно бояться Запада. Он нас не съест! Читай дальше, Рефет.

— «…Долг, который лежит на вас, ваше превосходительство, это огромная тягость, едва ли кто-либо из государственных деятелей нес на себе такую. Вы взяли на себя дело, которое история возлагает на человека, может быть, раз в течение пяти-шести веков, а возможно, десяти-пятнадцати столетий…»

— Это неясно. Читай дальше.

— «…Ваше превосходительство может заслужить себе бессмертное имя в мировой истории и стать даже возродителем ислама, если обеспечит будущее не только турецкой нации, но с ней и всему мусульманскому миру. Не нужно из одной крайности переходить в другую и из-за блага сегодняшнего дня жертвовать реальными благами будущего, если можно в небольшой срок, хотя бы и путем провизорных, временных жертв, обеспечить национальные и мусульманские идеалы. В противном случае я не сомневаюсь в том, что турецкая нация, а за нею и весь мусульманский мир будут осуждены на рабство и гибель. Я считаю своим священным долгом, диктуемым мне моим патриотизмом и преданностью исламу, просить ваше превосходительство не упустить случая сделать свое имя славным в памяти всех мусульманских поколений до самого Судного дня…»

— Сильно сказано, — проговорил Рауф.

Оба задумались. Бекир Сами обещал Ллойд Джорджу, что вынудит Собрание согласиться с Севрским договором. Но Мустафа Кемаль, выслушав Бекира, сказал: «Ваше предложение порывает с принципами национального правительства и делает необъяснимым то, что вы же являетесь векилем иностранных дел в этом правительстве. Я изумлен и теперь особо присматриваюсь к вам. Ваша точка зрения нелогична и нереальна. Логичным будет, если вы в связи со своими заблуждениями оставите свой пост».

Подав в отставку, он кинулся снова в Лондон, чтобы доказать возможность договора с Антантой в рамках принципов Собрания. К сожалению, не ему, а вот Кемалю удалось кое-чего добиться от Франклен-Буйона. Бекир Сами же и второй раз съездил в Европу зря. В Собрании даже объявили, что Бекир Сами не имеет никаких полномочий.

Но надо отдать ему должное. Он систематически толкал Кемаля и Собрание к соглашению с Западом, не боясь никаких жертв. Он вернулся из Парижа, доложил Кемалю, выслушал критику. Потом писал Кемалю, телеграфировал, шифрованные телеграммы посылал: «Прошу вас во имя счастья нации и спасения ислама занять соответствующие позиции». Новое письмо пришлось ко времени.

— Видишь ли, Хюсейн, большинство депутатов не читало ни прежних, ни этого письма, — рассудил Рефет.

— Твоя мысль ясна, — Рауф протянул руку за листками. — Филигранно отделать, размножить и распространить.

— Да! — подхватил Рефет. — Это сделают наши люди. Одному положат на скамью. Другому сунут за пазуху. Третьему отнесут на квартиру. А кому и через почтовую контору.

Рауф пробежал глазами листок:

— По-видимому, придется добавить несколько слов о Фрунже. Рассмотреть его заявление в газете и самую газету, позволяющую себе…

Рефет, как выстрелил, сказал:

— Да!!!

Рауф даже вздрогнул, затем продолжал, записывая:

— К тому же группа Фрунже чрезвычайно нагло вела себя в Чоруме, требуя немедленно лошадей… не давая турецким арабаджи и аскерам выпить чаю…

ПОДОСЛАННЫЕ

Мустафы все не было. Но похоже, что начальник генштаба Февзи хотел успокоить Фрунзе: пусть не думает, будто Ангора совсем забросила его ради Франклен-Буйона. Хотел успокоить, сделать послу приятное.

— Возможно, ведут двойную игру, — потом говорил Дежнов.

— Так ведь неизвестно, с какой целью, — отвечал Фрунзе.

Утром на пятый день ангорской жизни в резиденции появился пожилой турок. От него пахло лекарствами. Оказывается, бывший партизан, солдат, только что из госпиталя. Спросил русского пашу. В комнате Фрунзе были Дежнов, Кулага. Позвали Кемика. Турка усадили за стол. Пили чай. Человек вел себя достойно, тихим голосом говорил, Кемик переводил:

— Меня зовут Джевад. Я долго лежал после ранения. Вчера навестили меня односельчане. Они приехали в Собрание по земельным делам. Сказали: здесь сейчас уполномоченный Ленина. Пойди посмотри, скажи ему, что жить нам тяжело. Необходимо известить его об этом. Ленин — защитник угнетенных. Освободил свою страну от мучителей. Теперь помогает нам в этом же деле…

Все были тронуты рассказом солдата. Сколько преград, а правда о Советской власти — из уст в уста — идет по всему миру.

Джевад неспешно отвечал на вопросы:

— По приказу главнокомандующего партизанские отряды влились в регулярную армию… Мы стали солдатами Кемаля… Партизаны из летучих колонн присоединились к армии. Честолюбивый Эдхем бежал…

…Во второй половине дня в резиденции появилась худенькая женщина в узкой солдатской куртке и полосатой юбке. Из верхнего кармана торчал уголок оранжевого платочка. Куртка была надета поверх лиловой рубашки. А голова ее была повязана ярко-красным башлыком в виде тюрбана, возле ушей свешивались шнуры и кисти. На башлык еще надеты были бедуинские обручи — украшение. Подпоясана патронташем, на боку кинжал. Ее сопровождали два молодых турецких солдата.

— Тетушка, тебе кого? — спросил Кемик.

Она застенчиво улыбнулась, опустила голову, но тут же, здороваясь, по-военному вытянула по швам маленькие нежные руки без колец и браслетов. Кемику на его вопрос не ответила, быстро прошла, в конце коридора огляделась, сама нашла комнату Фрунзе, мягким, но решительным движением оттолкнула Ваню, вошла и отдала честь.

— Я — та самая Фатьма-чауш, известная женщина-командир, а это мой сын — воевал вместе со своей матерью — и его товарищ.

Это была знаменитая курдинка Фатьма-ханум. У курдов бывает, что женщина предводительствует племенем. Она собрала партизанский отряд и повела его в бой.

Она была наивна и честолюбива: пришла в резиденцию продавать билеты в синематограф, где в одиннадцать вечера покажут ленту о ней, Фатьме, — «Она на фронте».

Два красноармейца разносили чай, старались не задерживаться на кухне, чтобы услышать Фатьму. Она все спрашивала:

— Чем отличается буденовец от небуденовца? Как воюют русские женщины, какие должности получают в армии?

Улыбка у нее была материнская, а голос молодой, из самой груди. Патронташ, кинжал… Красноармейцы с уважением и ласково смотрели на нее. А Кемик подошел и поцеловал ее руку.

К концу дня Фрунзе собрал советников и переводчиков.

— Теперь, товарищи, разберемся во всем, что пишут о нас на Босфоре и западнее, подумаем о нашем положении сейчас, когда в Конье Франклен-Буйон…

Такой материал был подготовлен. Газеты писали обстоятельно, солидно и будто бы объективно. Первое: поездке генерала Фрунзе не следует придавать серьезного значения. Второе: он — уполномоченный Украины, но выбор пал на него как на представителя Красной Армии, единой для всех подчиненных Москве окраин. Это говорит о стремлении Москвы придать его поездке хотя бы видимость значительности. Третье: стремление к видимой значительности объясняется тем, что Россия по бедности не в состоянии реально помочь Ангоре, увлекшейся сумасбродным примером революции. Россия сама изнемогает в тисках голода и ждет спасения — иностранного капитала, концессий. Четвертое: Россия может предложить только большевистские свои идеи. Но они в последнее время, кажется, и в Анатолии не в ходу. Об этом говорит судьба турецких марксистов, жизнь которых оборвалась в Трапезундском порту! Пятое: Ангора, как видно, понимает никчемность приезда Фрунзе, но в роли гостеприимной хозяйки и чтобы вызвать ревность французских и итальянских полудрузей да насолить английскому и греческому недругам, находит выгодным приветливо улыбаться гостям. И шестое: но это не всегда у нее получается. В Трапезунде делегации Фрунзе оказан более чем холодный прием. Фрунзе прибыл инкогнито и скрывался, памятуя, как встретили здесь турецких марксистов. А в Чоруме Фрунзе оказался даже «почетным пленником». В довершение всего, переговоры отложены. А начавшись, вряд ли пойдут дальше внешних любезностей: дружба дружбой, а в карман не лезь…

— Ага, анализировать боятся, хватают по верхам и врут, — сказал Фрунзе. — Значит, наше дело обстоит неплохо. Если это понимаем мы, то понимают и турки.

Дежнов, как всегда, обеспокоен и недоверчив:

— Однако перелома в наших делах пока нет, Михаил Васильевич. Необходимо какое-то решительное действие.

— Ваши предложения?

— Послать телеграмму Мустафе в Конью!

— Получится вроде просительно, — заметил Кулага. — Куда лучше — выступить в газете с серьезной статьей по экономическим мотивам, доказывающей…

— Нет, не то! — отрезал Андерс. — К народу надо обратиться… Публичное выступление посла.

Фрунзе раздумчиво:

— Я уже это прикидывал… А решает ведь Национальное собрание… По-видимому, мне придется просить разрешения выступить в этом верховном органе…

— Да, хорошо бы, — согласился Дежнов. — Но возможно ли?

— Попытаемся… Речь подготовим крепкую. Откровенную… И еще с военными нужен контакт — они решают… Вместе разобрать военную проблему, и ничего лучше не надо. Как, товарищ Андерс?


Стемнело, вдали на склонах замигали огоньки керосиновых ламп. По улице, ведущей к резиденции, шел человек с палкой от собак. Уверенно приблизился ко входу, сказал часовому, что должен видеть Фрунзе. Часовой крикнул в открытую внутреннюю дверь:

— Товарищи, кто есть, подойди!

Вышел Ваня, осветил гостя электрофонариком. Человек зажмурил молодые живые глаза, гибко отклонился от луча света, поиграл палкой, повторил по-русски:

— Алдаш Фрунзе надо говорить.

Ваня впустил его, позвал Кулагу. В сенях оглядели:

— Оружие имеешь?

— Нет! — человек вывернул карманы.

Кулага постучал к Фрунзе:

— Михаил Васильевич, какой-то турок…

— А именно?

— Говорит: только алдаш Фрунзе скажу. Безоружен.

Кулага привел гостя в комнату и хотел было идти, но Фрунзе попросил Кулагу остаться. Гость недовольно, с обидой пожал плечами и заявил, что может говорить только наедине. И Фрунзе сказал:

— Извините, товарищ Кулага.

Кулага вышел. Гость оглянулся и затем уставился в лицо Фрунзе широко раскрытыми глазами:

— Я — коммунист!

— А звать вас?

— Не позволено говорить. Имя не должно называться.

— Почему же? — удивился Фрунзе.

— Потому что уважаемый Мустафа Кемаль, конечно, не любит коммунистов. И преследует их. Черкеса Эдхема изгнал…

Фрунзе насторожился:

— Вы пришли сообщить мне именно об этом?

— Ах, вы уже знаете о положении коммунистов? Я извиняюсь…

— Вы уполномочены вести со мной какие-то переговоры? Кем уполномочены?

— Нельзя говорить. Уполномочен, но нельзя говорить.

— Тогда пожелаю вам… — И Фрунзе крикнул: — Ваня, проводите!

— Нет, нет! Очень важное дело, алдаш Фрунзе, не прощайтесь со мной, — заторопился гость. — Деньги нужно!

Фрунзе подумал вдруг, что этот человек просто пришел вымогать… Фрунзе решительно поднялся. Но гость энергично остановил его:

— Нет, нет! Вы привезли много золота. Пожалуйста, надо помочь и нам. Деньги нужны, чтобы делать, — он так и сказал: «делать», — пропаганду.

«Откуда он знает про золото? Провокатор?»

— Если вас уполномочил какой-то комитет, то скажите прямо, и я тогда разъясню вам, что можно, а чего нельзя.

— Да… — помедлил гость. — Комитет…

— Что ж, — угрюмо сказал Фрунзе. — Изложите свою просьбу письменно, укажите лиц…

— Нет разрешения, — искренне ответил гость.

— Но еще и расписку нужно! — теперь уж усмехнулся Фрунзе, уверившись, что перед ним провокатор, и довольно глупый. Впрочем, такова природа провокации…

— Ах, как же это, — вздохнул гость, — паше столько денег, а коммунистам… Если б Эдхем-бею своевременно… Сильный был большевик…

Фрунзе откровенно рассмеялся:

— Паша дал расписку, а вы вот стесняетесь!

Гость, видно, понял, что его раскусили, и стал улыбаться. Фрунзе сказал:

— Как же это вы, такой бравый, согласились на этакое?.. Очень бы любопытно узнать, кто направил вас? Не расскажете ли? Вот чай, если…

— Извините, чаю не надо…

— Только денег? Тогда возьмите свою палочку… Подымитесь… А вот и дверь… господин эмиссар Эдхем-бея!


На другой день вновь появился Абилов. Фрунзе немедля приступил:

— Ибрагим, дорогой, что вы еще знаете о личности Черкеса Эдхема? Подробнее… Его призрак до сих пор бродит по Анатолии. И, знаете, у нас требует денег этот бродяга-большевик!

— Бродит, — согласился Абилов. — Наверно, Эдхем воображал себя большевиком, не понимая, что это такое. А его история интересная. Он возник еще до Собрания. Он — самый первый. Регулярной армии нет, и вот именно он поднимает знамя. Кемаль, конечно, поддерживал. Конечно! Крестьянская масса, летучие колонны Эдхема пошли в бой. Эдхем одержал блестящую победу, отбросил врага. Самый первый. И очень возвысился. И сам себя таким увидел — вождем! А Кемаль, поддерживая летучую армию, призывая народ, создавал тем временем армию регулярную. Создал генштаб, штабы фронтов, корпусов, дивизий… Логично, неизбежно. И вот тут-то вскоре получился в душе Эдхема надлом. Летучие колонны надо включить в общий план обороны, подчинить штабу Западного фронта, где они действовали. Но Черкес Эдхем в своем величии и не подумал кому-либо подчиниться. Наоборот! Он сам взялся подчинять себе и штаб фронта, и само Собрание. Вот так! Конфликт достиг высокой точки. Эдхем уже ослеплен, безрассуден. И вместо того чтобы вести колонны против оккупантов, он теперь повел летучие против Собрания, на Ангору. Он, дескать, большевик, а в Ангоре засела контрреволюция…

— И удайся тогда этот поход, — заметил Фрунзе, — с освободительной борьбой было бы, конечно, покончено.

— Наверняка! — подхватил Абилов. — Но Кемаль довольно-таки решительно поступил: рискнув оголить фронт, молниеносно атаковал силы Эдхема, да так, что тот бежал без оглядки. Колонны перешли к Кемалю. Эдхем резво бежал в одном направлении — от Кемаля. И прибежал к его противникам — интервентам, и действительно стал призраком. Но знаете, товарищ Фрунзе, легенда о его большевизме осталась. Видите ли, выступил за народ… А к какой беде могло привести это выступление мнимого большевика, об этом никто не задумывается. Ведь пока гром не грянет, земля не засмеется, говорят турки, и никто не скажет: «Аллах, аллах»… Вот приедет Кемаль, спросить бы его, интересно, что скажет…

НЕТ ВЕРШИНЫ, НЕ ОКУТАННОЙ ТУМАНОМ

Он появился в Ангоре двадцатого декабря, ровно через неделю после приезда Фрунзе. Появился и Юсуф. Фрунзе узнал об этом, получив из канцелярии векиля иностранных дел письменное приглашение в форме вопроса: не желает ли его превосходительство посол завтра утром встретиться с Гази, председателем Собрания, для вручения ему верительных грамот?

Итак, ближайшие двадцать четыре часа будут, вероятно, решающими. Вот когда следовало собраться…

Доставить тоже письменный ответ Фрунзе — запечатанный конверт — было поручено Ване и Кемику. Они отправились на извозчике из предместья в город. Кемик думал о своем: велел ли уже Фрунзе кому-нибудь заняться — навести справки о Маро? Чуткий Ваня словно догадался, о чем думает товарищ, обнадежил:

— Смотри, завтра же и сделается все, что надо. Вечерком я случаем напомню командующему, хотя, думаю, он и сам не забыл.

Впереди на дороге гарцевали аскеры-кавалеристы. Они не подпустили извозчика близко к конаку Национального собрания. Ваня и Кемик пошли пешком. Было десять часов утра, солнце припекало. С прозрачных сосулек на деревьях напротив конака срывались крупные звенящие капли. Синь и звон, и высокое небо. Когда подошли к ограде, Ваня достал письмо — показать часовым, как пропуск. Вдруг послышался свист резиновых шин. Пара поджарых арабских лошадок в красивой, с золотыми блестками, упряжи несла открытую карету. За ней скакал плотный отряд всадников с откинутыми на спину башлыками. Ясно, что охрана. Карету пропустили прямо к ограде! Ваня и Кемик задержались в воротах — кто ж это приехал?

— Клянусь копытами, — прошептал Кемик. — Это он!

Карета остановилась у самых воротец, всадники разом спешились и бросились к ней. С сиденья поднялся и ступил на камни плотный человек в рыжей каракулевой папахе, в коричневом кожаном пальто, в желтых блестящих гетрах. Аскер пошире раскрыл перед ним воротца. Он двигался споро, хотя и короткими шагами, не глядя по сторонам и не опуская глаз. Не кто иной как он, Мустафа Кемаль-паша, самый главный человек в Турции, — что там султан!

Ваня невольно подался назад. Представлялось, что у Кемаля глаза непременно черные, как угли, быстрые, как огонь. Но в тот момент, когда Кемаль в воротцах чуть повернул голову в жаркой папахе — взглянул на буденовки, — Ваня увидел, что глаза под золотящимися на солнце бровями вовсе не черные, а серые, как капли росы, но большие, твердые. А лицо суровое, мужественное, где-то у тонких морщинок, идущих от углов рта под рыжими торчащими усами, затаилось железное упорство.

Ваня сразу почувствовал симпатию, желание чем-нибудь помочь ему. Такой, как все, тоже хочет, чтобы говорили с ним, как с товарищем. Показалось даже, что Кемаль не случайно взглянул на Ваню: сам хотел бы познакомиться — что такое красноармеец? — да вот момент не позволяет.

Глядя на Кемаля, повернувшего к нему голову, Ваня задержал дыхание, и тут вот что произошло. Поравнявшись с Ваней, Кемаль вдруг быстрым движением взял, вроде выхватил у него из рук конверт, мельком пробежал только адрес и, улыбнувшись, сунул нераспечатанный конверт Ване же, но не в руки, а за отворот буденовки сбоку. И прошел к себе в конак.


Кемаль вошел в свой охолодавший пустой кабинет. Из противоположных дверей навстречу ему выбежал дежурный офицер:

— Здесь все в порядке, Гази… Вот свежая вода… Автомобиль будет исправлен…

Кемаль в папахе и в скрипящем пальто присел на край стола:

— Кто распорядился везти русских из Яхшихан по негодной железной дороге?

— На это нет определенного ответа, Гази. Кючук что-то знает.

— Иди к нему, узнай и вернись…

Адъютант напрягся, готовый лететь:

— Будет исполнено молниеносно.

Вдогонку ему Кемаль пробормотал:

— Сказано с душой. Но я больше ценю действие.

— Все свершилось по совету уважаемого векиля общественных работ, — сообщил адъютант, вернувшись.

— Хорошо. Пойди, отдыхай в соседней комнате.

Как был в пальто и в папахе, Кемаль сел в кресло и взял с рожек телефонную трубку.

— Телефонист, соедини меня с вокзалом. Дай квартиру уважаемого Хюсейна Рауфа… И не вздумай подслушивать, это не поощряется… Хюсейн, я уже в Собрании, а тебя нет!

Тонкий голос Рауфа звенел в трубке:

— Я ждал тебя, Мустафа, шесть дней… А сегодня еще не выходил, болела голова, сейчас уже прошло. Помогла чашка крепкого кофе с коньяком.

— Рад… Твое выздоровление дает мне возможность задать тебе несколько вопросов…

— Отлично! — подхватил Рауф. — Мы тут сидим с Рефетом, думаем о наших делах. Мы пришли к заключению, что надо серьезно поговорить с тобой. И также задать несколько вопросов.

— Значит, у тебя и вопросы, и… Рефет.

— Он приехал навестить… Мы пришли к заключению, что… и тебе надо сейчас приехать ко мне…

Чувствовалось, что эта мысль родилась в голове Рауфа только что. А может быть, ее подсказал увертливый Рефет.

— Вопросы о делегации Фрунже, — звучал голос Рауфа.

Кемаль спокойно перебил:

— По странному стечению обстоятельств, Хюсейн, и меня занимают те же. По-видимому, нужно пригласить и Февзи-пашу.

Рауф неохотно согласился. Кемаль сказал:

— Нет сомнения, что я приглашу и Февзи…

— Хорошо, пригласи. В таком случае ждем вас обоих, — уже другим тоном проговорил Рауф.

— Нет, Хюсейн, — перебил Кемаль. — Это я жду вас обоих, тебя и Рефета… Я нахожусь у себя… Вы оба будете у меня через тридцать минут.

Молчание, потом тихий голос Рауфа:

— Хо-ро-шо…

Положив скрещенные руки на стол, а на руки — голову в папахе, Кемаль закрыл глаза… История Турции последних лет слилась с его жизнью. Он оказался вовласти им же задуманного дела, в крепких руках, из которых уже никогда не вырваться, как не вырваться из жизни, пока жив.

Все началось с невыносимого диктата западных держав, отчетливо выявилась вся глупость и трусость константинопольских царедворцев — рабов своего кошелька. Энвер с компанией, те, кто бросил в войну и разорил страну, покинули ее, спасаясь. Вахидеддин, новый султан, также занят лишь спасением своей персоны и трона. Пусть и самыми низкими средствами. Его правительство лишено сил, достоинства и смелости. Беспрекословно повинуется Антанте, лишь бы существовать. Безропотно уступает ей самую столицу.

Он ушел в Анатолию. Военные формирования вопреки двору он сохранил для борьбы… Поставил командиров-патриотов. Обеспечивать себе легкость в борьбе — не значит ли идти к поражению? Он осиливал обстоятельства потому, что шел навстречу опасности…

Где уж там двору подумать о судьбе родины, хоть немного — по совести — о невыносимой жизни простонародья. Он же, Кемаль, сын мелкого чиновника, генерал, ночевавший в окопах, видел солдат-крестьян… Султан и его прихвостни боятся их. А его, Кемаля, как раз и наполняла силой мысль о суровой солдатской Анатолии, что идет за родину биться. Эта солдатская сила придала ему, генералу, уверенность. От уверенности родилась смелость.

Столица падишахов называет бандитами анатолийских крестьян, поднявшихся на защиту своих сел. А ведь Турции не обойтись без них, без этих пастухов, земледельцев, без этой ханум, смелой женщины — командира партизанского отряда, помогавшего армии отбивать бесчеловечный натиск врага. Кто же другой защитит права страны, если не эти нищие хлебопашцы и чабаны, ставшие солдатами, не эти анатолийские женщины, по мысли султанского двора — «жены бандитов», вместо мужей, ушедших на фронт, пашущие и засевающие землю, таскающие дрова из леса, возящие хлеб на базар, с ребенком на руках — в дождь, грязь, холод и жару — на арбах доставляющие на фронт военное снаряжение… Хорошо, что они верят ему, беспрекословно идут в бой…

Худо, что партизанским знаменем однажды воспользовались и мошенники, искатели власти — Черкес Эдхем и его братья.

Царедворцы, аристократы объявили бандитом, сумасшедшим и его, Кемаля. Но проклятия, грязь, ложь, как из корзины вываленные на его голову, лишь укрепили его… Они, эти «осыпающиеся подпорки трона», объявили Кемаля красным. Красного не выносит аллах и сонмища его рабов. Красный цвет лишает ума иных эфенди и беев, учившихся на Западе. Они дорожат европейской выучкой и держатся в стороне, а ведь нужны Турции, нация не должна оставаться неграмотной только потому, что ей сейчас помогают красные. Не надо бояться рукопожатия большевиков.

Он, Кемаль, с самого начала не боялся красного. Но он зависим от боящихся. Помещики, муллы, владельцы торговых контор, сановники, они уничтожат его, едва заметив на нем отсвет действительно красного. «Или должен погонять этого верблюда, или должен уйти из этой местности».

Он не может стать и не станет красным, не будет красным, но помощь красных нужна. Большевики, не признающие аллаха, знают, что турецкий мужик живет под его зеленым знаменем. Но Ленин все же шлет ему, Кемалю, некоммунисту, шлет турецкому мужику искреннюю помощь. Сакарийской победой, спасением Ангоры нация во многом обязана Москве.

Помощь Москвы как жизнь нужна. Хорошо, что там понимают. В интересах передышки и ослабления врагов нельзя отказаться от разговора с ними. Неизбежна новая битва — за освобождение Константинополя и Смирны. Нужны средства. Нужны и соглашение с Францией, и помощь Москвы. Необходимо соединить одно с другим. Сделать так, чтобы русские это поняли и верили ему. Показать, что враждебность Франции к России он не разделяет.

Рауф, Рефет и другие препятствуют. Держат его, как клещами. Невозможно выступить против них открыто в опасении раскола. Невозможно доказать им, что разрыв с Москвой и принятие условий Запада кладет конец независимости. Что же делать? Договор с Фрунзе усилит или ослабит оппозицию? Попросить Фрунзе отложить переговоры? Но это означает разрыв. Возможно, что уже начался разрыв. Причина ослабления московской помощи — голод или политика? Торговые отношения Москвы с Англией — перемена восточной политики Москвы? Слухи о концентрации советских войск на Кавказе имеют или не имеют под собой основания? Надо выяснить… Фрунзе несомненно спросит о франко-турецком соглашении… Еще большее раздражение оппозиции, а также Франклен-Буйона… Возможен отказ Франции выполнить тайную договоренность о поставке оружия.

Нет! Нельзя жертвовать союзом с Советами… Разрыва не допустить! Союз с Москвой дает возможность все силы перевести на Западный фронт и выбросить интервентов. Рауфу и Рефету это не видно. Выход видят только в соглашении с Западом, пусть и на его условиях. А это — война в Закавказье и конец: свернувшую Западный фронт Турцию Антанта возьмет голыми руками.

В минувших веках Восток шел на Запад, заливая землю кровью. Затем Запад двинулся на Восток, выжимая кровь и пот народов. И так далеко прошел Запад вокруг Земли, что увидел собственный хвост. Нынче вновь поднимается Восток. Но не для похода, лишь освобождения ради.

Нужно успокоить Рефета и Рауфа, отвлечь. Иначе навредят.

Несомненно, что Рефет с Рауфом соответствующим образом настраивают Собрание, хотят сорвать переговоры с Фрунзе, совсем рассорить… Не сделать ли вид, что Фрунзе его, Кемаля, совсем не интересует? Вот он даже уехал из Ангоры.

Как же справиться с положением? — мучительно думал Кемаль. Рауф и Рефет — как болезнь: ни отсечь, ни уговорить. У него поражены печень и почки, но не выбросишь их. «Хотя они меня убивают», — подумал он о Рефете с Рауфом, как о своих больных почках…

За окном зафырчал автомобиль. Они уже приехали.

И вот они со значительным видом быстро вошли в кабинет, сели за отдельный стол, как судьи. Но Кемаль не дал им и рта раскрыть, сказал:

— Нехорошо, что русских повезли по недостроенной дороге. Чем это объяснить?

— Интересами встречи! — нашелся Рауф. — Встречать обоз, это было бы унижением Турции.

— Ты хотел бы, чтобы те сверглись с узкоколейки в пропасть и тем избавили нас от оскорбления?

За иронией Кемаля кипело бешенство, и Рауфа брала оторопь. Но он справился с собой, ответил с достоинством:

— Да, я желал бы, чтобы они сверглись… в некотором смысле… Главное, чтобы не отвлекали нас от наших старых полезных друзей.

— Глубоко ценю… Но, по-видимому, у тебя, при твоей занятости, еще не было времени для анализа. Я же в Конье не переставал слышать предложения наших прежних французских друзей — продвинуться в Закавказье. Я имел возможность сопоставить одно с другим… Словом, проявить элементарную вежливость нелишне, когда тебе привозят золото…

— Чтобы разрушить договор Франклен-Буйона, — будто нечаянно заметил Рефет.

А Рауф:

— Распространился странный слух!

— Что еще? — нахмурился Кемаль.

— Будто Фрунже приглашается на трибуну Собрания.

В эту минуту вошел мешковатый Февзи. Он слышал. Не здороваясь, сел боком к Рефету, сказал:

— Да, если захочет, выступит завтра на вечернем заседании.

Рауф вспылил:

— Это невероятно! Позволить такое… Да еще в момент, когда возобновляются хорошие отношения с Францией!

Несколько часов назад высказанная Февзи с глазу на глаз мысль о выступлении Фрунзе в Собрании была новой и неожиданной для Кемаля. Он знал Абилова. Если Фрунзе того же склада и может понять депутатов, то почему бы ему не выступить? Кемаль согласился с Февзи. А сейчас сказал, будто соглашаясь с Рауфом:

— Очень серьезный вопрос. Выступление иностранца.

Февзи закряхтел и опустил свои толстые веки. Рефет согнутыми пальцами осторожно погладил кончики закрученных кверху усов, скромно тоже потупился:

— Я слышал в кулуарах возмущение и удивление.

Кемаль будто колебался:

— Вполне возможно, что уважаемый Февзи допустил неточность, сказав: «Выступит». С другой стороны, в Собрании есть лица, распространяющие и слухи, и записки иного порядка. Возможно, я скоро получу письмо от Бекира Сами, если одна из записок не является фальшивой. Что касается Фрунзе, то, если его предполагаемое выступление вызывает ваше возражение, мы еще раз обсудим этот вопрос так, чтобы это выступление не состоялось…

— Только так, — глухо произнес Рауф. — А письмо Бекира Сами вызвано твоими ошибками…

— Мы вместе с тобой начинали, — сказал Рефет. — Ты — вождь. Мы дорожим дружбой, залогом спасения… Но ты все больше отходишь… Это приведет к беде. Зарождаются слухи, что ты готовишь казнь султана и объявление Турции республикой. Это — конец…

— Не придавай серьезного значения легендам, — небрежно отмахнулся Кемаль, с трудом удерживаясь, чтобы не взорваться. Люди, которых он с первого шага тянул и тянет за собой, говорят ему: «Ты отходишь от нас!» — Не занимай свой благородный ум мыслями о судьбе султана. По мнению многих, личность нынешнего султана настолько серая, что вызывает удивление — зачем вообще упоминать о нем?

— Султан принадлежит нашей истории, неотъемлем. Мы продолжаем ее и делаем это достойно, — сказал Рефет. — А подписание договора с Украиной повлечет усиление Московского, и мы потеряем возможность беседы со странами, которые промышляют в Турции издавна, уже много лет.

— Видишь ли, — задумчиво сказал Кемаль, закурив, — при всей глубине своих наблюдений ты не учитываешь, что мы не можем сейчас удалить Фрунзе. Франклен-Буйон тоже так считает. Необходима некоторая гибкость. Я не решаюсь утверждать, что когда-нибудь достигну твоих высот в дипломатии, но уверен, что сделаю договор необидным для наших вооруженных друзей, что поможет им вывести свои войска, оставить в покое нашу родину. Сами будем промышлять в нашей Турции.

— Главное, чтобы договор с Фрунже не походил на Московский! — в азарте воскликнул Рауф.

— Он должен быть более холодным, — поддержал Рефет. — По возможности пустым!

— Что ж, — проговорил Кемаль и взглянул на Февзи. — Мы вовсе не намерены раздражать Запад… Цель у нас более серьезная. Радикальная… Кстати, русские, кажется, не против нашего соглашения с Западом — при условии постоянства мира… Благодарю вас за ваши искренние советы… Скрытые же распространители подрывного письма получат другой — надлежащий ответ.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

СВИДАНИЕ С КЕМАЛЕМ

Настал час свидания с Мустафой Кемалем. Начхоз Кемик расстарался — утром подогнал к резиденции экипажи на рыжей и вороной парах. Упряжь украшена бляшками, гвоздочками.

Отправились вчетвером. Припекающее солнце и мороз, дышится легко. Подковы стучат по мерзлым комьям. Но тает корка льда на дороге — заблестела влага. Фрунзе прищурился от солнца:

— Итак, в ближайший час… все, может, и решится…

Кемаль зависел от воли Национального собрания, оно же — разноголосо: семьдесят купцов, пятьдесят мулл, пятнадцать адвокатов, двенадцать офицеров, только два полупролетария…

Вокруг конака было больше обычного пехотинцев и верховых. Ходили лазы, вооруженные, стройные, в черном. Лошади стояли в садочке напротив. На дорогу ложились резкие тени от экипажей.

— Мустафа уже здесь, — определил Фрунзе.

У воротец ждал посла начканцелярии:

— Пожалуйста, пожалуйста! С удовольствием… Гази у себя.

Внутренняя деревянная лестница скрипела в полутьме, как переборки на корабле в бурю. На втором этаже было светло. В конце коридора начканцелярии широко распахнул дверь в большую комнату со стульями у стен. Вошли, и сразу же открылась противоположная дверь, вошел человек с бородой заступом — коминдел Юсуф. Степенный, а глаза напряжены. Оглянулся — позади послышались твердые быстрые шаги. Не было сомнений: шел Мустафа Кемаль.

На пороге он на мгновение стал и тотчас двинулся плечом вперед. Прямо смотрел на Фрунзе из-под косматых рыжих бровей, которые перепутались с рыжим мехом папахи.

«Договоримся», — подумал Фрунзе, увидев впалые щеки, суровые глаза. Все слышанное о нем, дух телеграмм Кемаля в Москву — все, казалось, совпадало с его внешним обликом.

Фрунзе сделал несколько шагов навстречу, остановился:

— Господин Председатель Великого национального собрания! Правительством Советской Украины я уполномочен провести в Ангоре переговоры, подписать договор о мире и дружбе, подтвердить стремление всех Советских Республик укреплять доброе соседство… Освободительное священное дело турецкого народа, его революционного правительства поддерживается нами… Передаю привет и пожелание успехов Собранию и лично вам от Председателя Народных Комиссаров России Владимира Ильича Ленина и правительств всех Республик. Я и прибывшие со мной сотрудники надеемся на ваше содействие в выполнении возложенной на нас миссии…

Взяв из рук секретаря конверт, опечатанный сургучной печатью, Фрунзе передал его Кемалю. Во время перевода речи Фрунзе Кемаль, глядя угрюмо и пристально, кивал. Склонил набок голову под огромной папахой. Но его угрюмость не была неприятной. За нею угадывалась лежащая на его плечах тяжесть войны в разоренной стране. Все, что он делал, все, что говорил людям, подчинялось войне: помогаешь мне или врагу? Приезд Фрунзе мог послужить победе. Угрюмость Кемаля не могла испортить встречу. Без улыбки, грозно ощетинив усы, Кемаль взял конверт, сказал, однако, с неожиданным оттенком ласки, глухо и гортанно, по-турецки, на «ты»:

— Спасибо тебе… Совместными усилиями мы достигнем нашей цели… Турция искренне благодарит Россию за братскую помощь и скажет об этом еще не раз…

Обменялись рукопожатиями. Кемаль рывком передал адъютанту конверт с верительными грамотами. И, снова пожимая руку, положил другую на плечо собеседника. Фрунзе представил главе государства своих советников — Дежнова и Андерса.

В соседней комнате был накрыт стол. Фрукты, минеральная вода и сигареты. Уселись, Кемаль закурил. Подали кофе, чай. После коротких взаимных вопросов о здоровье, о дороге, Фрунзе открыто сказал:

— Когда я проезжал Закавказье, то ощутил сильное беспокойство населения: люди опасаются, что снова вспыхнет война…

Кемаль сожалеюще покачал головой, и оттого, что не снял свою высокую папаху, это движение получилось размашистым, слегка потешным. Фрунзе продолжал:

— Такую же тревогу я услышал и на турецкой земле — в Трапезунде, Самсуне. Но услышал и приветы простых людей: «Мы рады, что ты здесь».

Длинными нервными пальцами Кемаль время от времени прикрывал тяжеловатый подбородок, будто стирал улыбку. В этом неожиданном, безотчетном жесте была непосредственность. Он ответил:

— Тревога — результат крика западных газет о ненужности нашей дружбы. Но я искренне и твердо сообщаю тебе, что не поддаюсь воздействию удушающего западного ветра. Все прояснится…

Фрунзе горячо заговорил о том, что, если бы правдой была клеветническая злостная писанина западных газет об угрозе новой Турции со стороны красных войск в Закавказье, он, военный, находился бы там, с ними, а не здесь, в Ангоре, имел честь видеть вождя борющихся турок. В августе, когда двинулись королевские войска и казалось, что Ангора вот-вот падет, Россия и Украина перед всем миром заявили о поддержке, о том, что Украина направляет в Ангору посла. Как и другие Республики, Украина идет на жертвы, шлет в Ангору эшелоны с винтовками, тяжелыми и легкими пулеметами, орудиями, снарядами, радиостанциями, с телефонным проводом, с медикаментами. Миссия передала правительству Кемаль-паши золото и завод боеприпасов. Он, Фрунзе — один из командиров единой Красной Армии, и его слово — это слово всей Советской Страны. Единение и мир, мир постоянный, крепкий, равноправный — другой политики Страна Советов не знает.

Мустафа Кемаль наклонил голову, покрытую папахой:

— Никогда не забуду, что сделала для нас Россия…

Фрунзе сказал:

— Оторванность, плохой телеграф и неосведомленность — это можно преодолеть. Труднее пересилить тех, кто становится между нами.

Кемаль, глядя прямо в голубые глаза посла, произнес раздельно, слово за словом:

— Это не будет позволено никому! Я пошлю письмо Ленину: мы никогда не утвердим соглашения, прямо или косвенно направленного против России… Каково сейчас ее военное положение?

Оказалось, что Кемаль анализировал ход операций Красной Армии против сил Колчака, Деникина и Врангеля, знает о стратегии и тактике сторон на Перекопе и Сиваше. Даже о тактике Махно. Лучше всего — о действиях конницы Буденного. Откуда знает? Кемаль ответил:

— Турецкие офицеры горячо заинтересовались Октябрьской революцией и вооруженной борьбой в России… Ведь белая гвардия соединилась с иноземцами, изменила нации? Мы были уверены, что русская нация, объединив все народы России, победит. Сто пятьдесят миллионов при отличном руководстве большевиков победят.

Глаза Кемаля потеплели.

Фрунзе рассказал, что́ видел, кого встретил в дороге. Спросил:

— А как относится к нам большинство в Собрании?

— Надо помнить, — сказал Кемаль, — что самое первое его постановление — это направить в Москву делегацию… А когда я сообщил Собранию, что Советская Республика обещает нам винтовки, пушки, то началась овация, послышались возгласы: «Браво!» Это настроение, надеюсь, не поколебалось.

— Турецкий народ хорошо встречал нас в пути…

— Знаю, однако, вас огорчили некоторые эпизоды. Личности, их подстроившие, в надлежащий момент отчитаются перед нацией, — китель на спине Кемаля собрался горбом, блеснули звезды на углах воротника.

— Нас огорчило уже в Ангоре, — сказал Фрунзе, — долгое отсутствие ваше, Мустафа, и коминдела Юсуфа.

— Мы уехали с некоторым расчетом, — кротко улыбнулся Кемаль, покосился на Юсуфа. — Чтобы выявить намерения… третьей стороны. В результате усилилось желание Собрания говорить с тобой. Получилось хорошо. Не нужно беспокоиться.

— А что Туманный Альбион — ваши доброжелатели англичане?

Кемаль легко уловил иронию, засмеялся:

— Лишь один господин Роулинсон доволен нами. Год пробыл у нас под арестом, я не раз беседовал с ним. Он сказал, что мы ему очень понравились. Но Ллойд Джордж всегда говорит другое… Невозможно надеяться на хорошее отношение, пока не заставишь уважать.

— Словом, пока не выдворишь, — сказал Фрунзе. — Это вполне согласуется с нашим представлением об интервентах.

Фрунзе не умолчал и о провокации, рассказал про человека, приходившего в посольство за деньгами, и Кемаль повторил, по-видимому, привычное:

— Не нужно беспокоиться. Всяческие подвохи предпринимаются и против меня. И еще будут предприниматься всё новые. Много лиц, желающих просто властвовать, не жалеющих никого и ничего… Эдхем глупо хитрил, когда, будучи совершенно невежественным, называл себя большевиком. Он изменник и слабоумен, а не большевик. Я рад, что вы разделяете эту точку зрения.


Кемаль отметил полное несоответствие внешнего облика Фрунзе сложившемуся за глаза образу легендарного главкома. Живой Фрунзе невысок, ноги кривоваты, а лицо при бороде юношески чистое и с какой-то наивностью голубых мудрых глаз. Не на генерала похож — на солдата. Однако — генерал. По-видимому, это свойство большевиков — соединять в себе генерала и солдата.

После долгих и напряженных переговоров с Франклен-Буйоном Кемаль сейчас свободно беседовал с Фрунзе, не было надобности изловчаться — не было сетей.

Ближайшие сотрудники Рауф, Рефет теперь противостоят ему, Кемалю. А незнакомый Фрунзе, кажется, понимает его, сочувствует, стремится помочь. Чужой, незнакомый, но будто ближе своих… Роковой ошибкой было бы уступить им, отойти от Москвы и отдаться на милость Запада… Вчерашнее решение Кемаля не раздражать оппозицию померкло.

В ответ на предложение Фрунзе обнародовать его новое широкое заявление Кемаль твердо сказал:

— Сегодня же приходи на вечернее заседание!

Этой фразой Кемаль отрезал себе путь назад. Отношения с оппозицией теперь обострятся. Впрочем, и так и так… Это неизбежно, как и решающая битва на фронте… Кемаль поднялся из-за стола:

— Не прощаюсь. Первым пойдет твое заявление… Председательствовать буду я…

Этот голубоглазый сказал что-то, кажется, о порядке предстоящих переговоров. Но Кемаль неясно расслышал, занятый мыслью о том, как поведет себя Собрание.

ОТКРЫТОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ

О повороте в отношениях к лучшему можно было думать лишь после доброго приема в Собрании. Пусть и не «браво», но и не «долой». А Фрунзе намеревался высказать и неприятное. Доро́гой Дежнов тревожился:

— Есть некоторый риск, Михаил Васильевич!

Не примет Собрание «селям» — переговоры осложнятся. Оно не однажды проваливало предложения Кемаля, принимало законы, выдвинутые оппозицией. Заседания бывают буйные, едва ли не со стрельбой. Недаром это «председательствовать буду я…». Фрунзе, однако, ответил Дежнову, что и дома приходилось бывать на бурных митингах в иных полках, что по восточному этикету затруднительно не принять «селям».

Тесной группкой прошли по темному коридору. Зал, освещенный керосиновыми лампами, был полон: депутаты, публика, репортеры — все с покрытой головой… Кулага шепнул:

— И нам бы все-таки в буденовках, Михаил Васильевич?

— Не к чему прикидываться мусульманами… Говорилось уже.

— А ну как начнут сердиться?

— Так ведь они и сами иногда снимают, скажем, дома.

В комнате, примыкающей к залу, толпились члены президиума, правительства, председатели комиссий. Завидев Фрунзе, Кемаль подошел, взял его за руку:

— Пойдем, познакомлю… Это Хюсейн Рауф, наш сотрудник…

У Рауфа большая грубая рука, рукопожатие преувеличенно крепкое и с поворотом — кажется, еще усилие, и сломает пальцы Фрунзе.

Кемаль подозвал военного с усиками кончиками кверху, как у кайзера Вильгельма и Энвера.

— Это векиль национальной обороны, Рефет-паша, ценит русские винтовки…

Стройный, немного томный человечек. Мягкое, почти женственное рукопожатие. Вспомнив рассказы Абилова, Фрунзе подумал: «Если что, от этих двоих пощады не будет».

В приоткрытую дверь видны школьные парты, занятые депутатами. Кемаль указал на старца, сидевшего у самой кафедры:

— Это Омер Мюмтаз. Пойдем, познакомлю… Он участвовал в Сивасском революционном конгрессе в девятнадцатом… Раньше служил в почтово-телеграфном департаменте… Сейчас стар, мало работает, но уважаем.

Старик обрадовался подошедшим, стал звать Фрунзе к себе домой в гости. Депутаты в зале замолкли, прислушиваясь, все смотрели на Фрунзе. Похоже, что на это и рассчитывал Кемаль. Возле него вдруг оказался какой-то пехотный офицер. Кемаль представил и его:

— Это Осман, прекрасный работник нашего штаба.

Недавно Осман командовал в Киликии национальными отрядами, теснил к морю французские войска. Теперь он при Кемале, как и три года назад. Однажды, когда Кемаль со штабом переезжал из Эрзерума в Сивас, а султанские агенты, с целью задержать его, принесли в пути ложное известие, будто курды засели над ущельем и перебьют всех, Осман первым поехал в автомобиле — вызвать возможный огонь на себя, проверить…

Фрунзе узнал его: Осман был среди встречавших миссию на вокзале. Фрунзе чувствовал, что подобные Осману военные люди искренне благожелательны…

Кемаль попросил Абилова:

— Ты всех знаешь, расскажи его превосходительству Фрунзе, кто при чем. А я пойду, скажу… несколько необходимых слов… кое-кому.

И подошел к Рауфу. Фрунзе следил за выражением лица Рауфа, заметил, что тот чем-то недоволен. Теперь о депутатах рассказывал Абилов:

— Тот, в третьем ряду, круглощекий в коричневой феске — это Мазхар, весьма видный деятель. Он помещик, а по образованию врач. А когда напали враги, стал вожаком партизан. Вооружил своих батраков.

— Молодой же совсем, — сказал Фрунзе.

— Рядом с ним Мюфид, видите? Бывший вали Битлисского вилайета. Большой административный талант. Из богатой семьи, служил по ведомству внутренних дел. Теперь горячий сторонник улучшения жизни крестьян, ремесленников. Оратор! А должность великая — председатель суда независимости. Вроде нашей Чека.

— Абилов, спасибо. На этот раз лучше бы вам, которого все тут знают, переводить мою речь. Да? Пожалуйста, с подъемом, горячо. Не спешите… Откровенно говоря, волнуюсь.

Фрунзе следил: Кемаль о чем-то настойчиво говорил то с одним, то с другим векилем. Резко поворачивался. Рауф держался возле. Тут же степенный Аднан — второй председатель. Кемаль, по-видимому, резко что-то сказал, все подтянулись. Рефет опустил умные глазки. Да, в каждом сердце и жар и холод. Фрунзе вдруг услышал высокий голос Рауфа:

— Пора начинать! — Рауф двинулся в тихо гудящий зал, прихватив за рукав Аднана. — Прошу, господа, пожалуйста, — хмурился Рауф, уже стоя на пороге. — Начинаем.

— Постой, — окликнул его Кемаль. — Первым пройдет гость.

Зал зааплодировал. Кемаль сказал Рауфу:

— Иди в первый ряд, садись и Аднана усади… Не жалей ладоней, приветствуя этого… И чтобы все видели.

Мустафа Кемаль прошел затем к столу, так же как и в комнате президиума, покрытому черной скатертью, обратился к залу:

— Уважаемое Собрание! Сегодня мы счастливы принять прибывшего к нам выдающегося деятеля. Господа, от вашего имени я прошу его превосходительство Фрунзе сказать свое слово.

Под шум аплодисментов Фрунзе с папкой в руке вышел к светло-коричневой, с затейливыми карнизиками кафедре. Возле нее висела на стене лампа — крепко несло керосином. Сразу же подошел и Абилов в меховой своей низкой кубанке.

Фрунзе провел ладонью по волосам, глянул в зал. Колыхались фиолетовые фески чиновников. Но больше всего сидело за партами ходжей и мулл. В полутьме белели их круглые чалмы, и зал казался вечерним лугом, заросшим местами пушистыми одуванчиками. Фрунзе понял, почему Кемаль после победы на Сакарье сказал в этом зале: «Аллах помог!..» Тишина… Многие — из мест, разоренных врагом. Их можно растрогать: они все же беженцы, хотя у власти и богаты.

— Сила птицы — в крыльях, сила человека — в братстве, — начал Фрунзе, и едва успел Абилов перевести, как послышались аплодисменты. Фрунзе продолжал: — Я привез вам привет от Украины и от всех народов Страны Советов, включая армянский, который по совету Ленина свое оружие уступает вам, стремящимся выкинуть хищников из своей страны. Сакарийская победа вызвала у нас большую радость…

Снова аплодисменты, заколыхались чалмы. Фрунзе продолжал:

— Много общего в истории Советских Республик и революционной Турции. Однако не будем скрывать, что наши добрососедские отношения подвержены многим опасностям. Враги пытались огнем и мечом стереть с лица земли турецкое государство, но натолкнулись на героизм турецкого народа, сплотившегося вокруг Великого национального собрания. Враги убедились в силе турецкой нации. И вот теперь они стараются изменить характер своих действий. Они начинают играть роль льстивых друзей и доброжелателей. Но, как говорит турецкая пословица, вместо соловья ворону продают. Все для того, чтобы подорвать дружбу между Турцией и советскими правительствами — эту единственную гарантию целостности и независимости Турции. Теперь враги настойчиво толкают Турцию на выступление против советских правительств, стараются под маской дружбы достигнуть цели, добиться которой им не удалось применением оружия. Но мы уверены, что правительство и народ Турции, которые перенесли так много испытаний и получили столько уроков политической истории, не будут обмануты уловками и интригами наших общих врагов…

Фрунзе смотрел в зал, когда переводил Абилов, и чувствовал, что хорошо слушают.

— Как вредоносных жучков, враги питают деятелей, подтачивающих нашу дружбу, чтобы снова воевать на Кавказе… Турцию бросают себе под ноги… Но мудрость народов уже давно не верит хищнику льву, когда он мурлычет, что идет на Восток слушать сказки Шехерезады и выращивать цветы… Противники добрососедства имеют шанс одуматься… Каждому свой очаг дорог. Путь новой Турции — через доброе соседство и независимость — к счастливой жизни ее сынов и дочерей. От древней сохи — карасапана, от горных кочевий, от ручного промысла, от голодного прозябания и неграмотности — к светлому электричеству, к машинам и национальной культуре, к развитому земледелию и скотоводству, к дружбе племен…

Фрунзе уловил в дыхании зала отзывчивость, внимание. И когда он желал счастья народу, восставшему против грабителей, когда осуждал кровавые проделки империализма, считающего Турцию «больным человеком», доживающим свои последние дни, а Россию, Украину, Персию, Китай — достойными лишь рабства, когда горячо призывал к крепкому советско-турецкому союзу, — он слышал, как стучит сердце, мысленно видел картины неутихающей битвы, и то, что было в дороге, и голодный Харьков, и серые пирамиды заготовленной соли в Сиваше, соли, которую требовал, просил и снова требовал собрать Ленин, чтобы обменять ее на хлеб… Фрунзе вглядывался в лица депутатов и почти был уверен, что его заявление дойдет до сердец, «селям» примут…


Мустафа Кемаль стоя аплодировал Фрунзе, покидавшему кафедру. Речь русского вызвала продолжительные аплодисменты зала, приветственные возгласы. Это обстоятельство следовало сполна использовать, и Кемаль уже принял чрезвычайное, может быть, неожиданное и для него самого, час назад еще невозможное решение. Послу он скажет о нем после ответной речи… Размягченным, внешне ленивым шагом Кемаль прошел и ступил на кафедру:

— Ваше превосходительство посол! С глубокой радостью я принимаю славного и храброго главнокомандующего… От имени народа я благодарю Украину за симпатию к нам, за солидарность с нами в нашей священной и справедливой войне… Турки, подвергшиеся самым яростным атакам колонизаторов, знали, что по другую сторону Черного моря живут народы, на смерть ведущие бой против таких же алчных устремлений извне… Мы уверены, что Турция, подобно России и Украине, также освободит свои горы и плоскогорья, заставит признать ее независимость. Я благодарен за то, что вы дали столь блестящее подтверждение своей солидарности, заявив в этот жизненно важный для нас час, что интересы наших стран совпадают… Украинское правительство послало к нам в вашем лице одного из своих крупных руководителей. Нас тронуло, что решение о вашем приезде в наш правительственный центр было сообщено нам в момент, когда враг уже считал нас повергнутыми и хотел уверить в этом весь мир.

Ваше превосходительство посол! Я надеюсь, что наши связи никогда не ослабеют… Я спешу заверить вас, что сбросившие иго царизма русская и украинская нации могут быть во всех случаях уверены в истинной непоколебимой дружбе турецкой нации. Я немедленно сообщу народу о вашем приветствии и вашей высокой оценке наших усилий. Турецкая, как и Красная, армия вынуждена в условиях величайших лишений выполнять свой священный долг защиты чести и независимости нации, решившей победить, чтобы не погибнуть. Любовь к нам ваша и восточных стран освещает понимание, что Турция в Сакарийской битве проливала кровь за счастье всех народов Востока. Еще раз благодарю за уверенность в нашей окончательной победе…

Овация, но Кемаль уже не здесь — тут дело сделано. Вернувшись за черный стол, он передал председательствование Аднану и увел Фрунзе в свой кабинет:

— Завтра вечером состоится специальное совещание генштаба. Приглашаю тебя принять участие. Приезжай!

«Что он придумал? Какой это знак? — подумал Фрунзе. — Видимо, неплохой. Что бы то ни было, а разговор с военными — это важно». Фрунзе ответил:

— Приеду, Гази. Непременно!

Проводив Фрунзе, Кемаль неслышно ходил по большому ковру в своем кабинете, глухим голосом говорил адъютанту:

— Направим телеграмму в Москву и Харьков. Харьков — это столица Украины… ЦИК — это Центральный Комитет исполнения… Запиши текст: «Собрание было счастливо выслушать заявление господина Фрунзе… которое само по себе оставит неизгладимый след…» — Кемаль прервал себя: — Да, неизгладимый. Пиши твердо: «…След в истории нашей независимости… Каждая фраза вызывала бурю радости…» Написал?

Вошел второй адъютант:

— Гази, издатель Юнус Нади просит разрешения…

Юнус Нади переступил порог, держа в руке листок:

— Предполагаю напечатать вот это, послушай, Гази, — и Нади прочел: — «Фрунзе произнес славословие благородной решимости… Видеть нашими столь горячими друзьями тех, кто ценит и понимает справедливость и правоту, — какое это огромное моральное удовлетворение, какой мощный источник энергии… Россия, которая подняла знамя борьбы против империализма, служит путеводной звездой для всех угнетенных народов… Фрунзе может быть уверен, что отзвуки его обращения докатятся до нашего фронта, дойдут до самых отдаленных сел и уголков нашей страны, распространятся по всей Анатолии».

— Хорошо. Но сами не дойдут, — сказал Кемаль. — Надо разослать. По всем проводам. Россия продолжает помогать нам.

Исчез Юнус Нади, и вот уже здесь рассерженные Рауф и Рефет. Усы Кемаля дрогнули, будто улыбнулся, но тотчас брови хмуро надвинулись и затемнили глаза. Рауф поднял руки, словно в мольбе:

— Почему же позволили этому выступить? Какой резонанс! Что предпримет теперь наш друг Франклен-Буйон! Что скажет Европа?

— Но в Европе, тебе известно, иногда практикуется выступление посла в парламенте, — успокоительно проговорил Кемаль. — В данном случае мы не отстали от Европы.

— Но ты же сам сказал, что не допустишь!

— Объективный момент оказался сильнее. Мотивы необходимой вежливости имеют силу диктата…

Спорить с Мустафой невозможно. Разговор с ним изматывал. Закипая, Рауф все же продолжал:

— Придется каким-то истолкованием этого выступления в газете стереть его…

— Да, в известной мере, со временем, — согласился Кемаль.

— Устно и печатно следует дать понять наше идейное несогласие с большевизмом, — настаивал Рауф.

— Безусловно, — подхватил Кемаль. — Ознакомление с текстом речи откроет прежде всего, что в ней нет пропаганды. Рассылкой текста мы докажем, что не допустили вмешательства в наши дела, так и подчеркнется идейное несогласие.

— То есть как? — Рауф не находил слов и запутывался. — Я вообще не желаю иметь с ним какое-либо дело!

— На этом никто и не настаивает, — тотчас проговорил Кемаль и обратился к мудро молчавшему Рефету. — Тебя, векиля национальной обороны, приглашаю в генеральный штаб на завтрашнее заседание. Обсудим наше военное положение. Соберись с мыслями. Рассортируй их, — Кемаль еле приметно усмехнулся. — И кое-что отбрось!

ОСТРЫЙ РАЗГОВОР

К утру было расшифровано и доставлено Фрунзе обстоятельное письмо Чичерина — передала радиостанция Тифлиса, принял российский «сафарет» в Ангоре.

Утром же к коминделу Юсуфу поехали Фрунзе, Дежнов и переводчик. Фрунзе чувствовал, что разговор будет напряженным, несмотря на «браво» и овации Собрания.

После солнечной улицы в коридоре тьма. Мерцающим золотом в черноте обозначился проем открывшейся двери. Посреди комнаты стоял чернобородый Юсуф в железных очках и в визитке. Он с легким поклоном пожал руку. Пристально смотрели черные глаза. Показав на венские жесткие стулья, пригласил сесть:

— Господин Ленин в своем кабинете нам, туркам, предоставил кресла. А у нас — увы!.. Помещение посольства — скверное? Холодно?

Извинялся. Но перешли к делу, и в черных глазах Юсуфа появилось выражение настороженности. Он напряженно следил за каждым движением Фрунзе и Дежнова. Переводчики стремительно записывали. Фрунзе:

— Поражает мысль вашего заместителя господина Хикмета, будто Советская Россия нынче пренебрегает Турцией, бросила ее, желает даже ее поражения. Вот так так!

— Личное мнение! — воскликнул Юсуф и вдруг понизил голос: — Но помощь, к ужасу, все-таки оскудевает, ваша помощь тает…

— Вы хотите, чтобы я занялся перечислением фактов и цифр? — Фрунзе раскрыл на столе большой блокнот. — Я буду перечислять, пока вы не скажете «довольно». — Юсуф горько улыбнулся. — Летом прошлого года, когда вражеские войска пошли от Смирны в наступление, ваша комиссия в Москве, а именно полковник Сабри представил список требуемого — столько-то винтовок, пулеметов, орудий, аэропланов, грузовиков и радиостанций… Тогда была отправлена вам первая партия. Товарищ Орджоникидзе передал вам шесть тысяч винтовок, пять миллионов патронов, восемнадцать тысяч снарядов… Тогда же началась выдача пяти миллионов рублей золотом. Один миллион повезли вы, господин комиссар, в сентябре, возвращаясь на родину. — Юсуф кивнул. Кисточка на феске качнулась, словно маятник. — В Эрзеруме вам передали золота в слитках двенадцать пудов, несколько пудов золотой монеты — об этом открыто было сообщено нашим телеграфным агентством… Да, вторжение турецких войск в Армению и Нахичевань заставило нас приостановить выдачу оружия и золота. Но выдача сразу возобновилась, когда уладили… Мы вооружили три ваших военных корабля. В начале нынешнего года вы взяли в Туапсе четыре тысячи бомб, взрывателей, зарядов, вытяжных коленчатых трубок. Нет, еще и восемь тысяч гранатных и шрапнельных патронов. А еще до сражения под Инёню штаб нашего Кавказского фронта передал вам все в том же Туапсе шесть орудий, девять тысяч снарядов, бомб. Отправка оружия продолжалась и продолжалась… В феврале этого года морем отправлено вам четыре тысячи винтовок и пять миллионов патронов… В марте, после подписания Московского договора, началась выплата десяти миллионов, выдача новых партий оружия. Вы представили свежий список — сто тысяч винтовок, шестьсот пулеметов, сто горных орудий, двадцать четыре аэроплана, одна подводная лодка, мины, бинокли, телефоны… Все это дать мы не смогли, но снабжение усилили. Через Баку, Батум регулярно шли военные грузы. В апреле вы и господин Риза Нур, вновь возвращаясь на родину, повезли с собой полученные от товарища Орджоникидзе четыре миллиона рублей золотом. В мае и июне вами получен еще один миллион четыреста тысяч рублей. Наконец, я привез вам миллион плюс сто тысяч… Наши Республики изыскивают возможности… Азербайджан отправил вам тридцать цистерн нефти, две — бензина, восемь — керосина. Миллион рублей золотом, кроме того, выдан вам взаймы. В начале мая вам отправлено шестьдесят две цистерны нефти. Затем ежемесячно отправлялось по три вагона керосина для нужд сиротских домов, приютов… Недавно в Трапезунде вам переданы два наших морских истребителя — «Живой» и «Жуткий». В ваше распоряжение поступило также четыре грузопарохода и поступает еще столько же. Эти пароходы оцениваются почти в пять миллионов золотых лир… Я утомил вас перечислениями, господин комиссар, но это было неизбежно!

— Да, в интересах ясности, — хрипловато ответил Юсуф.

— В таком случае выясним причины… уклончивого выполнения вами Московского договора.

— Что имеется в виду? — Юсуф поежился.

— Слухи о военном союзе Турции с Францией, сегодня враждебной России. Эти слухи доходят до нас со стороны. Вопреки Московскому договору вы молчите. И у нас есть основания для тревоги.

— Что такое, господин посол? — будто поразился Юсуф.

Но продолжал Дежнов:

— В марте от нашего представителя мы узнали о подписании Бекиром Сами соглашения в Париже. Вы об этом умолчали. Вопреки нашему договору.

Юсуф нетерпеливо дернул головой, феска качнулась:

— Дела минувшие… Да, тогда наш поверенный Саврет прислал записку: «Москва волнуется…» Но разве вы не знаете, что Бекир Сами говорил в Париже от себя лично? Собрание не утвердило подписанный им договор. Зачем это вспоминать!

— Затем, что тайные ваши переговоры с Буйоном продолжаются. Мы знаем о новых переговорах в Конье, — сказал Фрунзе, — с правительством, которое блокировало Черное море. Французские военные корабли стреляли даже по парусникам с оружием для вас. Сегодня в прессе сообщается о секретных пунктах в соглашении Франклен-Буйона. Вы их скрываете от нас…

— Не все сразу можно… — неясно ответил Юсуф.

Дежнов, однако, напомнил:

— Но даже в конце октября ваш посол в Москве Али Фуад еще утверждал, что не имеет сведений о переговорах с Франклен-Буйоном. Мол, телеграф виноват. И только через месяц после подписания сознался, что получил текст, но он, дескать, еще не расшифрован. Это отговорка. Вы должны были держать нас в курсе переговоров. Но вы так до сих пор и не сказали, есть в соглашении секретные статьи или их нет?

— Против вас — нет…

Чего-то недоговаривал Юсуф. Фрунзе стало ясно, что если кто и скажет о секретных статьях, то только сам Мустафа.

— За сообщения западной прессы не отвечаем, — улыбнулся Юсуф.

— А за повод для сообщений, что наши отношения рушатся?

Юсуф осторожно положил руку на стол:

— Но теперь как будто можно положить конец тревогам.

— Для этого мы не пожалеем сил, — заявил Фрунзе. — И вы обратите только внимание на действия, срывающие отношения.

— А именно?

— В турецких портах тяжело стало нашим судам!

— Будут даны указания…

— Пантюркисты ваши будоражат мусульманское население Северного Кавказа агитацией за присоединение к Турции!

Юсуф прижал руку к груди:

— Заявляю вам чистосердечно: Ангора таких людей не посылает!

— Стало быть, Карабекир? — холодно спросил Фрунзе. — Но зачем вы держите его армию на Восточном фронте, где врагов у вас нет?

Юсуф напряженно молчал, глаза метались. Как бы чего лишнего не сказать, ведь русские и с Мустафой говорить будут.

— Военные дела — компетенция главнокомандующего, — проговорил Юсуф. — А я хотел бы суммировать…

Пришел черед для его ламентаций. Юсуф заглянул в бумаги:

— Решающий момент… Мы накануне крупных событий… Нам с вами необходимо соединить свои усилия, чтобы выставить общий фронт, согласно духу преамбулы и статьи четвертой Московского договора. Советский режим сохранится в России. Восточные народы будут благодарны, если правительства Советов и Турции составят блок… Благодарим за оказанную помощь оружием и деньгами. Но все-таки просим принять во внимание, что призыв новобранцев требует новых расходов. Об этом уже говорилось господину Нацаренусу… В то же время обещанная вами сумма в десятьмиллионов еще не поступила полностью, несмотря на наши повторные просьбы.

— Отвечу по всем пунктам сразу, — сказал Фрунзе.

Короткое время Юсуф будто просто делился мыслями. Стремясь оградить свои владения — Индию и Мосульский нефтяной район, — Великобритания создает малые государства между Месопотамией и Черным морем. Армения отпала, так она вооружает курдские банды, намерена усилить власть короля Хиджаза, оба сына которого призваны царствовать в Месопотамии и Трансиордании, оспаривать халифат у Оттоманской династии, что сохранит влияние Англии, когда ей придется оставить Константинополь. Но если англичане захватят халифат, то на Востоке религиозная мысль будет противопоставлена национальной, делу независимости. Может ли Москва воспрепятствовать этим планам?

Тут же Юсуф признал, что Запад пытается уступками отвлечь Турцию от борьбы. Но вот Советы, с другой стороны, Советы…

— Поддерживают низложенных карьеристов! — вдруг заявил Юсуф. — Скрывшись за границу, люди Энвера интригуют против нас и хотят вернуться в страну победителями… Нам кажется, что имеют место ваши военные приготовления в Грузии… Мы потрясены слухами о предстоящих русско-греческих переговорах. Какое поощрение Греции, наемнику британского империализма!

Юсуф умолк. Кажется, сказал как надо.

Снова говорил Фрунзе, терпеливо, спокойно:

— Господин комиссар, позвольте мне в подтверждение сказанного нами ранее зачитать вот это письмо.

ПИСЬМО ЧИЧЕРИНА ФРУНЗЕ
Декабрь, 1921

Уважаемый товарищ,

И из Лондона, и из Рима присылаются известия о том, что якобы Ангора стала на сторону Антанты и приняла или собирается принять условия нападения на Кавказ. Возможно, и даже вероятно, что эти известия имеют провокаторский характер. Надо все-таки считаться с худшей возможностью. И из наших источников сообщают о работах по укреплению Карса и о сосредоточении новых турецких войск на Восточном фронте, в частности у Эрзерума, а также о наборе или мобилизации в Артвинском, Ардаганском и Карсском округах. Если говоривший с Вами товарищ министра был искренен, когда взваливал на нас вину за мнимое охлаждение, он просто недооценивает трудности положения. Ведь мы продолжаем кое-что посылать, несмотря на то, что из разнообразнейших источников нам твердят о турецких враждебных замыслах…

Мнимая концентрация наших войск на Кавказе принадлежит к области мифа…

Наша мнимая помощь Энверу есть сказка… Когда он поехал в Батум, мы не могли ему помешать… но абсолютно никакой помощи мы ему не оказывали и не оказываем…

Мы безусловно считаем необходимым продолжать поддерживать наши прежние отношения с Турцией. Если произойдет изменение этих отношений, это будет исключительно зависеть от Турции, а не от нас. Вам говорят об искренности, а между тем нас совсем не держали в курсе переговоров с Антантой, и по поводу переговоров с Франклен-Буйоном нам прислали текст договора лишь после того, как он стал совершившимся фактом. О секретных статьях нам ничего не сообщили. Между тем можно наверное сказать, что таковые есть…

Юсуф выслушал, вперившись глазами в одну точку:

— Гази подтвердит, что соглашение с Франклен-Буйоном не грозит вам. Особенно теперь, когда вы здесь.

Фрунзе сказал:

— Господин комиссар, вы, конечно, помните о поведении английских деятелей в начале года, когда вы находились в Москве, а господин Бекир Сами — в Лондоне. Факт Кронштадтского мятежа некоторые английские официальные лица использовали для выпуска фальшивки — подложного номера газеты «Правда» якобы с сообщениями самой Москвы о бегстве Советского правительства, о падении Советской власти. Таким способом толкали турецкую делегацию в Лондоне к капитуляции. Вашему послу в Москве господину Али Фуаду пришлось писать в Лондон господину Бекиру Сами — Москва на месте… Вы видите: английские империалисты ненавидят нас уже только потому, что мы, Советы, существуем. Франция — союзник этих ненавидящих, не признает нас, и мы опасаемся… Мы не против вашего с ней соглашения, если оно действительно мирное, помогает вам и не направлено против нас. Мы и сами готовы к мирному соглашению с Францией и это доводили до ее сведения много раз. Всеми средствами. Но пока безрезультатно. Только поэтому мы опасаемся ваших тайных с ней переговоров!

— Господин посол, повторю: если я не сумел успокоить вас, то это сделает Гази, — улыбнулся Юсуф.

— А русско-греческих переговоров не было, — уточнил все помнивший Дежнов. — Было лишь греческое предложение начать… Но Москва сперва посоветуется с вами. Переговоры о мирных отношениях могут и Турции помочь!

— Хорошо, очень хорошо. Верим! — воскликнул Юсуф. Ему стало много легче. — Вам еще представится возможность убедиться в нашей честности.

Он раскраснелся, — разговор с советскими дипломатами крепче крепкого вина: тащат из тебя самое затаенное.

ВОЕННЫЕ СЕКРЕТЫ

Вечером Кемаль, уже в скрипучей коже, позвал адъютанта:

— Едем живей, там ждут.

Но вошел следом второй адъютант:

— Гази, здесь векиль общественных работ…

Рауф! Для всех он сподвижник Кемаля с первых дней. С какой целью явился? Вот он вошел, растопырив локти, будто собирался драться, проговорил: «У меня секрет». Адъютанты удалились. Кемаль подумал, что разговор с ним лучше оборвать в самом начале, не дать Рауфу времени опомниться: Рауф упорен и тугодум.

— Что случилось, Хюсейн?

— Брат, ты едешь говорить с русскими?

— С украинцами, — перебил его Кемаль.

— Наверно, и мне, твоему заместителю…

— Не утруждайся! Неизвестно, какое получится совещание.

Лицо Рауфа осталось каменным. Кемаль заговорил о пустяках:

— У тебя, кажется, отличный парикмахер.

…С адъютантами и охраной Кемаль отправился за город в агрошколу, где располагался генштаб.

Луна в последней четверти, белая светящая половинка, одинокая в беспредельной черноте. Загляделся… Как с Фрунзе говорить — это яснее луны. Фронт застыл; он, Кемаль, накапливает силы к последней битве. Между тем оппозиция… Начштаба Первой армии Халид рапортовал: командующий Али Исхан переписывается с вождями фронды. Имен Рауфа и Рефета не называл, но известно: эти родственные души приемлют Севрский договор — изделие Антанты для султана.

Каждая фраза в этом наглом договоре, внешне вежливая, была пощечиной нации. «Высокой договаривающейся стороне» — Турции разрешалось числить за собой свою столицу — Константинополь. Но и то, если будет вести себя послушно. Не разрешалось иметь флаг и флот! Лишь семь рыболовных шлюпов! Суда сдать державам Антанты, военные — разрушить… «Город Смирна и территория, описанная в статье 66, будут приравнены к территориям, отделенным от Турции». Не захваченным, а отделенным! «Турция отказывается в пользу Греции от всяких прав и правооснований…» Отказывается и отказывается. В пользу Франции. В пользу Италии. Признает протекторат Англии… Из войск сохраняет лишь «личную гвардию султана». А зачем ему гвардия? И сам он кому нужен без государства, без войска, без куруша денег?

Непостижимо, что Рауф, этот храбрый морской офицер, человек неглупый, верит в добрую волю колонизаторов, не хочет с ними сражаться…

Над волнистой кромкой горы скользила яркая серебряная луна, чистая, умиротворяющая. А на душе было черно. И Рауф, и Рауф, думал Кемаль. И Рефет… Враги! Но об этом молчать, ничего об этом не говорить Фрунзе… Следить, чтобы Рефет не испортил дела.

На посту векиля национальной обороны пусть будет верный человек. И не такой тщеславный!.. Кемаль вспомнил, как этот Рефет, отправляясь весной на подавление конийского мятежа, требовал, а потом с дороги телеграфом клянчил — присвой да присвой ему титул паши. Кемаль подумал: «Мой ученик Кязим, вот кто будет векилем обороны. Титул не имеет значения. Командует компетентный. Главное, любящий Родину больше, чем себя. Кто спасает свое судно, тот капитан».

Надо завоевать доверие Фрунзе. Чем? Откровенностью… все рассказать. У большевиков открытая дипломатия. Пожалуйста! Так и сделаем.

Надобно усилить охрану Фрунзе. Ведь приглашение его в генеральный штаб вызовет ярость противников…


Малость опередив Кемаля, в генштаб приехали Фрунзе и Андерс. Большая комната, длинный стол с белеющими листками бумаги. На краешке — с чашками поднос. До полу свисает карта турецких горных фронтов. Группками стоят офицеры, уже начали рассаживаться.

Фрунзе увидел Февзи с его запорожскими усами. Тот поднялся, приветствуя, познакомил гостей с полковником Кязимом, человеком в кубанке, надетой набекрень. Он уже везде повоевал — на Кавказе, в Сирии и Курдистане…

За дверью послышались уверенные шаги. Февзи поднял палец:

— Это Мустафа!

Да, Кемаль. Он вошел со старшим адъютантом Джевадом Аббасом, только что вернувшимся из командировки в Германию, потом Австрию и Болгарию.

Андерс снял папаху, распахнул шинель — хорошо чувствовал себя, как дома. Абилов оживленно переговаривался со знакомыми офицерами. Векиль национальной обороны Рефет сидел напротив Фрунзе, чуткий, настороженный… Изысканно внимателен, но Фрунзе уже знал, кто он.

Февзи поблагодарил всех за то, что явились, и сейчас же послышался глухой с хрипотцой голос Мустафы… Никто никогда не смог бы предугадать, с чего начнет свою речь Мустафа Кемаль — с сотворения мира аллахом или с того, что видел вчера проездом через базар. Сейчас он начал с воспоминаний о Сакарийской битве. К чему подведет?

— Господа! Каково лицо нашей великой победы? Ответ на этот вопрос имеет значение. Важны факторы субъективные и объективные. Враг открыл бешеное наступление. Пятнадцать дней и ночей лилась кровь. Нам нужно было выиграть время. Я распорядился оторваться от армии неприятеля, разрешил отступить даже к северу от Сакарьи: преследуя нас, враг растянет линию этапов, мы же соберем свои силы, хотя и велико будет потрясение Собрания…

В этом месте доклад Мустафы принял новый оттенок — политический, и Фрунзе понял, что это-то — в нем главное. В Собрании возбуждение, крики: «Куда идет армия, куда ведут народ? Где ответственный?» Часть депутатов убеждена, что армия разбита, дело погибло.

— Они хотели, чтобы я сам погиб, находясь во главе армии, которая уже будто разложена, — продолжал Кемаль. — Другая часть депутатов, к счастью большая, искренне желала видеть меня во главе армии и верила в победу… Его превосходительство Февзи-паша был и начальником генерального штаба и векилем обороны. Лучше пусть сосредоточится на делах штаба. Так мы и сделали… В таком случае Рефет-пашу следовало выдвинуть на освободившийся пост…

«Ага! Значит, он вояку Рефета просто отодвинул — подальше от фронта», — подумал Фрунзе и далее будто свои мысли услышал:

— Я не признаю теории защиты фронтовых линий, — говорил Кемаль. — Линии фронта не существует, объект обороны — территория, а это вся страна. Ведь так было и в России? — повернулся Кемаль к Фрунзе.

Абилов тотчас перевел ответ Фрунзе:

— Именно так. Исключение — лишь Сиваш и Перекоп в конечной стадии. Нас всегда занимали моменты сосредоточения сил и направления удара, когда бы главные силы противника оставались в бездействии. Это огромный выигрыш. Несомненно, что и Турция это может.

Кемаль немедленно отозвался:

— Спасибо, ваше превосходительство, за это ваше мнение. Мы его принимаем… Итак, нам удалось истребить большие силы, лишить врага наступательной мощи. И тогда мы перешли в контрнаступление. Правым крылом мы стали отрывать от реки Сакарьи левое крыло врага… Эта битва продолжалась двадцать два дня и двадцать две ночи.

Кемаль сцепил пальцы за спиной, выпрямился:

— Армия выполнила свой долг! Однако победа была достигнута поголовным участием народа в битве, его бесконечными жертвами. Народ не только послал на битву своих сыновей, но и все свое имущество отдал. Господин Фрунзе! Вот мои приказы о реквизициях накануне Сакарьи. Господа советские делегаты, убедитесь, что я догола раздел страну, — Кемаль подал Абилову папку. — Читай, Абилов, и переводи!

Эти исторические приказы о реквизициях отличались чрезвычайной полнотой. У торговцев, у всего населения изымалась половина всех товаров, продовольственных и ремесленных. Бельевое, суровое и «американское» полотно, батист, хлопок, шерсть, ткани для зимних и летних костюмов, опойки, подошвенная, хромовая кожи, сафьян, ботинки, сапожные гвозди, медные штифты, седельные нитки, подковы, мешки для корма, недоуздки, покрывала для лошадей, подпруги, скребницы, седла, саржевые перчатки, канаты… Хлеб, мука, ячмень, бобы, крупы, турецкий горох, чечевица, сахар, рис, растительное и животное масло, соль, чай, убойный скот, солома, а также свечи, керосин, мыло. Все грузы, оставленные их владельцами, а также бензин, стеарин, вазелин, холодный и французский клей, серная кислота, карманные часы… А также повозки, двухколесные кагни с упряжью, верховые и ломовые лошади, верблюды для перевозки орудий и ослы… Сверх всего — от каждого двора смена белья и пара ботинок. Составлены были списки кузниц, столярных, литейных, шорных мастерских, с указанием имен мастеров, могущих изготовить палаши, сабли, пики и штыки.

Мобилизованы были все, взято было все.

— Для новой битвы больше нечего брать, — сказал Кемаль. — Склады пусты. Западные пути для нас отрезаны… Я могу отдать свою жизнь в предстоящем сражении, но этого будет недостаточно для победы. И мы с надеждой смотрим на Россию…

Кемаль быстро прошелся, закурил, затянулся и по-мальчишески спрятал руку с папиросой за спиной.

— В Собрании есть течение, враждебное армии. «Почему, — говорят, — после Сакарьи больше не наступает? Должна наступать, хотя бы на одном участке». Но мы против такого наступления. Мы — за подготовку решающего.

Кемаль подошел к карте, показал стеком:

— Сегодня фронт растянулся от Мраморного моря до Меандра. По численности мы не уступаем грекам. Но нет пулеметов, орудий, аэропланов, транспорта, амуниции, радиостанций. У неприятеля все есть, он свободно использует промышленность всего мира. У нас — ничего. Как будем выходить из положения?

Поднял глаза хитрый Рефет. Ошеломил:

— Пусть Россия двинет свою армию. Дело в том, что первый наш противник — не грек. Победив его, мы все же не достигнем цели. Нужно победить… Англию.

«Вот тебе и на, — подумал Фрунзе. — Бредит?»

Тихим, журчащим голосом Рефет продолжал:

— Против короля оставим заслон. Главными силами нападем на Восточную Месопотамию. Вот где нужна, господин Фрунзе, помощь русской армии. Она также где-нибудь нападет…

— Вы, господин Рефет, оказывается, полноценный империалист, — тут же ответил Фрунзе. Все засмеялись, когда Абилов перевел эту фразу. — Хотите и Советскую Россию втянуть в империалистическое дело?

Рефет покорно склонил голову набок.

Февзи иронически заметил, что векиль обороны хочет превратиться в векиля расширения государства. Полковник Кязим объяснил оторванность Рефета от сути вещей — давно не был на фронте. А Кемаль проговорил так, будто Рефет отсутствовал:

— Его бессмысленные рассуждения, конечно, не могут быть приняты нами благосклонно.

С Рефетом было покончено, Февзи заговорил об источниках получения оружия — лишь Россия, судьба Турции зависит от России.

Фрунзе понял, что от французов Кемаль ничего пока не получил. Начальник кавалерии рассказал о состоянии конницы. Другой офицер назвал количество хомутов и повозок. По знаку Кемаля офицер, сидевший рядом, дал справку о запасах продовольствия, и было ясно, что в случае плохого урожая — катастрофа. Оружейник назвал, какое снаряжение дадут свои рабочие, мастерские, гильзонабивной завод; назвал, сколько в Анатолии кузнецов.

Кемаль четко повернулся к Фрунзе:

— Мы намеренно открываем тебе все тайны. Это — свидетельство полного доверия к тебе… Я назову средства, какие нам нужны для усиления и развертывания армии, для получения перевеса над противником…

Взял из папки листок, ровным глухим голосом зачел беспощадные цифры: нужны 100 000 винтовок с тысячью патронов на каждую; 600 пулеметов; 3500 автоматических ружей; 20 тяжелых гаубиц; 12 легких гаубиц; 84 полевых орудия; 120 горных орудий; 600 000 снарядов; 400 000 ручных гранат; 150 000 комплектов обмундирования для новобранцев.

Аккуратно вложил листок в папку, связал тесемки:

— На приобретение всего этого потребуется пятьдесят миллионов лир. Я открыл тебе такое, что не сообщалось депутатам Собрания, ибо многие из них — люди слабой души. Теперь ты знаешь все о нашем положении. Дадим и новые сведения. Дело обстоит так: если до весны не добудем военных средств, то придется искать выхода в дипломатии. Знаю: соглашение с Западом — кабала. Я этого не хочу. Но ситуация может оказаться сильнее нас. Я все сказал потому, что хочу быть искренним с Россией до конца. И хочу знать ее слово.

Наступила тишина. Все ожидали слова Фрунзе. Волнение мешало ему начать. Передвинул карандаш на столе. Опустил голову… Чувство симпатии к этим людям, особенно к этому сильному и, видимо, живущему на пределе напряжения человеку — Мустафе диктовало утешительный ответ, щедрое обещание. Но такое обещание Фрунзе не мог позволить себе: решит только Политбюро… Как видно, угрожающего союза между Турцией и Францией все же нет, а своевременная помощь исключит его наверняка, исключит угрозу. Помочь, помочь, во что бы то ни стало! И он поднял глаза:

— Господин маршал, господа офицеры! Мы отдаем себе отчет, что наступил критический момент — жизнь или смерть, смерть или жизнь. И верьте: в нашей восточной политике нет и не будет перемены. Симпатия к новой Турции остается непоколебимой… Недодача обещанных сумм объясняется лишь небывалым положением… Ранняя весна, засушливый май, ветры пустыни, в Саратове — температура Египта. Страну постигло библейское бедствие. Сгорел хлеб в самых плодородных областях. Пал скот. Голодает двадцать два миллиона человек — в Поволжье, Дагестане, Азербайджане, в Татарской республике, в Крыму. Люди грызут мерзлую землю, сходят с ума. Прилагаются огромные усилия — спасти людей, засеять поля. Мы пытаемся купить хлеб, если заграница нам продаст, если Антанта пропустит хлеб в Россию. Оружие, все, что возможно, передается вам и будет передаваться, коль скоро Турция продолжает справедливую войну. С деньгами же, с золотом труднее — нужно попытаться купить хлеб. Тем не менее заверяю: будет сделано все возможное. Текущей ночью, буквально через час-два отправляю через Тифлис в Москву телеграмму… Победа новой Турции поможет и нам отбиться от наступлений капитала, который каждую минуту готов вновь открыть фронт, рад нашему голоду, хочет использовать его, чтобы нас задушить.

ТЕЛЕГРАММА В МОСКВУ

В резиденцию Фрунзе вернулся перед рассветом. Кругом стояла тишина. Часовой у входа приветствовал молча.

В помещении запахло примусом. Ваня сказал, что сейчас будет чай. Пока что Фрунзе позвал к себе Кулагу:

— Пишите, и срочно зашифровать…

Снимая с себя папаху, ремень, шинель, Фрунзе диктовал:

— Москва… Чичерину… За истекшее время успел сориентироваться в обстановке. Имел ряд свиданий с Юсуфом и с самим Мустафой. Завязал связи с депутатами. Могу представить определенные выводы… Народ разорен, утомлен, жаждет мира, но… отчетливо сознает всю необходимость борьбы… Армия в тяжелом положении, раздета. Вооружена плохо, зимней кампании вести не может, но морально еще крепка. Запасы продовольствия в стране пока имеются, но нет транспортных средств…

Пауза. Кулага слышал только шаги. Затем:

— Условия расквартирования и продовольствия играют решающую роль в выборе операционных направлений и самого характера операций… Отношение широких масс населения к России, безусловно, благоприятное… Для решения военной задачи собственных ресурсов недостаточно. Армия может сопротивляться, но без помощи извне не в состоянии одержать решительную победу… Правительство последние два-три месяца было на распутье. С одной стороны — глубокое сознание необходимости и возможности серьезной опоры только на нас, с другой же стороны… безвыходность положения заставляла искать каких-либо иных путей… Юсуф и Мустафа заявили официально следующее…

— Дальше в кавычках? — спросил Кулага.

— Да… Заявили: «Турция базировалась и будет базироваться на Россию; в переговорах, которые имели место и, быть может, будут иметь место когда-либо, нет ничего, что повредило бы нашим отношениям с Россией; мы готовы хоть сейчас заключить с Россией договор о формальном союзе и объявить об этом перед всем светом; другой линии поведения мы себе не представляем, и этого прежде всего не понял бы наш народ…»

Глотнув чаю, Фрунзе продолжал диктовать:

— По последним сведениям из Константинополя англичане проектируют новую комбинацию: Фракию и Смирну у греков отобрать, но передать их султану, делая ставку на раскол национального правительства и провал Кемаля… Общий итог: попытка Кемаля использовать Францию потерпела фиаско, Франклен-Буйону заявлено: успех франко-турецких переговоров зависит от согласия Франции совершенно не касаться отношений Турции к России и другим Советским республикам. Разбить короля Кемаль не может и боится нарастания на этой почве оппозиции. Соглашение собственно с Англией для него вещь трудно выполнимая. Отсюда обращение всех надежд и взоров на нас…

Фрунзе подумал, что телеграмма окажется не полна и не убедительна, если не сообщить о приглашении в генштаб:

— Я был ознакомлен в деталях с состоянием армии и тыла. Получил секретные данные о количестве ртов, об организации войсковых соединений, их численности, вооружении… Наконец, ознакомлен с планами, а также с цифрами вооружения, которое дало бы перевес над противником, возможность выкинуть его из пределов Анатолии.

Фрунзе привел эти цифры. Вывод был четким:

— Считаю настоящий момент решающим как для Турции, так и истории ее дальнейших отношений с нами… И Кемаль, и Национальное собрание смотрят сейчас только на нас. Полагаю необходимым: немедленно додать золотом три с половиной миллиона рублей. Оказать дальнейшую помощь, сообщив срочно в точных цифрах ее возможные пределы…

Ваня принес сухарики. Кемик подал в дверь миску с кашей.


К полудню в кулуарах Собрания кое-кто уже поговаривал: в генштабе русским выданы все военные секреты. Это сделано самим Мустафой. И последовало заключение: «Надо лишить его чрезвычайных полномочий…»

Между тем вчера депутат Осман пригласил Фрунзе в гости, а Кемаль, часть пути из генштаба проехавший в одном автомобиле с Фрунзе, по-французски сказал: «Векилям дано указание представить вам все данные. Поговорите и с векилем общественных работ Рауфом».

К полудню же Абилов принес в резиденцию другой слух, похожий на правду: из Самсуна прибыл депутат Эмин (тот, который там провожал Фрунзе после обеда), член оппозиционной группы; он разочарован, теперь осуждает ее лидеров, официальных — Авни, Селяхеддина и фактических — Рауфа, Кара Васыфа. Эмин будто бы целый день в коридоре Собрания дожидался Кемаля, извинился перед ним, раскаялся и передал ему свой недавний разговор с Рауфом: «Эмин: Дело, в которое вы, Рауф, хотите вовлечь нас, может привести к виселице. Будете ли вы тогда с нами? Рауф: Я был бы трусом, оставив вас».

Фрунзе решил, что говорить с Рауфом пошлет Кулагу. Сам с Ваней поедет вечером к Осману.

Поехали без переводчика — в молодости Осман учился в батумской гимназии, хорошо говорил по-русски. Он находился в Константинополе, когда в марте прошлого года английская морская пехота разгоняла меджлис, хватала депутатов.

За столом, угощая гостей, Осман развлекал их смешными рассказами о поведении депутатов, когда нужно было бежать от морской пехоты. Осман посмеивался над Рауфом:

— Я сказал ему: «Вот сюртук, сбрось свою морскую форму, переоденься, выйдем к берегу, есть лодка». Он ответил: «Скрываться — недостойно». Благородством рисовался перед английскими офицерами! Они же и увезли его! На Мальте он жил в старинном замке, гулял с собаками благородных пород, а в Ангоре холод, грязь, блохи. Еще не привык. Простим ему нервность…

Оказывается, во время речи Фрунзе в Собрании Рауф внезапно поднялся и, закрывая ладонями уши от шума аплодисментов, демонстративно вышел за дверь. Некрасиво!

— Аллах ему судья, — засмеялся Фрунзе. — Я и не видел.

О Кемале Осман говорил с восторгом:

— Гази действует всегда великолепно: и лаской, и оружием…


Вернулись не поздно, и после перцев Османа Ваня сел с Кемиком и Кулагой выпить своего чаю… Интересно, что турки пригласили командующего в свой генеральный штаб. Догадались — можно посоветоваться. Доверяют, стало быть. И Осман вот пригласил, депутат. Дела шли, большие дела. А точило Ваню и одно крохотное: найдется или не найдется Маро в турецком приюте? Каждый день ждал известия от Кулаги, который бывал в конаке. Ваня за Кемика страдал и за свою боялся надежду — не обманула бы. Но верил.

Кемик же и верил и не верил, что найдется. А главное — Кулага занялся розыском! Не кто иной…

Вот за чаем Ваня спросил:

— Значит, ты лично, Игнатьич, сделал запрос?

— Конечно, ведь Фрунзе мне поручил. Я имел разговор с начканцелярии, сказал ему — телеграфируй, пожалуйста, друг любезный. Напомнил ему, между прочим, что Фрунзе внес в фонд сирот пять тысяч золотых лир. От имени украинской делегации. Сирот много в Анатолии. Дети погибших родителей — турок, армян, греков, курдов, айсоров, цыган… Я лично внес в банк эти пять тысяч лир золотых, оформил. Получил расписку.

Притаился Кемик, ловит каждое слово. Кулага говорил будто одному Ване:

— Поскольку командующий мне поручил, и ты знаешь, как я выполняю его приказания — от всей души. Я сказал начканцелярии: в делегации у нас русские, украинцы, латыш, азербайджанец и один армянин. Уроженец Восточной Анатолии, но ныне советский гражданин. Во время эвакуации, говорю, потерялась его сестренка… Согласно конвенции, прошу отдать распоряжение о розыске… Намекнул, вроде посол лично заинтересован… А тот спрашивает: «Что, какая-нибудь родственница ему эта девочка? У вас, мол, в делегации, говорит, все друг другу родственники». Я для пользы дела не стал уточнять…

— А что надо срочно, сказал?

— Подчеркнул: ввиду кратковременности нашего здесь пребывания.

— А тот?

— А тот: тысячи армянских сирот спасены турецкими приютами.

Кемик тоскливо вздохнул. Ваня нахмурился:

— Будет тебе! Сказано: найдется. Ведь сейчас другой режим. Тот Осман, например, как рассказывал про новую власть! А телеграф теперь лучше работает.

Кончив с чаем, Ваня взял на колени гармонь, повел другой разговор. Другой, но той же надежды ради:

— Фома Игнатьевич, скажи мне, пожалуйста, кто такие, что с блокнотами заявляются к нам в резиденцию? Я понимаю, репортеры, все выспрашивают. Но другой раз подозреваю — не опять ли подосланный какой среди них?

Хотелось, чтобы Кулага ответил: «Хорошие люди, свои».

— Они просто интересуются нами, — усмехнулся Кулага. — Мы для них люди загадочные из загадочной страны. Взяли власть, а одежонка на нас скромная. И принимать не умеем в нашей резиденции: этот наш солдатский чаек да табуретка… Нами интересуются потому, что хотят понять. Хотят узнать дела наши — вот и спрашивают, спрашивают. В себе же уверенности нет. Его, попробуй, спроси про турецкие дела, он сразу язык прикусит. А уж возьмешь перо — записать — он ходу…

— А вот Осман мне понравился, — будто в споре сказал Ваня.

— Мне же выпал сегодня господин Рауф — узнать у него, где какие работы, как дорожное дело, как орошение…

— Не показался он тебе? — посочувствовал Ваня.

— Мало сказать! До поту бился с ним. Я старательно готовился, — он ведь шишка, да и говорить будет, предупредили, исключительно на английском. Пришел я, ребята, с переводчиком. Рауф немедленно, как порядочный, принял нас. Но дальше и горе, и смех. Такая беседа, что каждый мой вопрос он буква к букве записывал, потом аккуратно клал перо, долго думал и говорил: «Да». Либо, для перемены: «Нет». Я тогда с просьбой: мол, хотелось бы, господин векиль, несколько свободней. То есть давай, выбирайся на свет. Тогда он стал кружить, жужжать вокруг вопросов, развел такое, что и трем переводчикам не уяснить, даже хорошо поевши. С чернобородым фараоном как-то поговорил — удовольствие. А этот… Контраст…

— Контра, считай, — поддержал Ваня.

Однако ни он, ни Кулага тогда еще не знали, что Рауф — скрытый враг Кемаля, новой Турции, двуличен, заговорщик…

ТРЕТЬЯ ВСТРЕЧА С МУСТАФОЙ

До сих пор были только беседы, слова. Важные, зовущие, но слова. И вот сегодня, в воскресенье, в резиденции Мустафы близ вокзала откроется уже официальная конференция. Она — дело. О ней в конаке говорили с замиранием сердца. Готовилось необычное.

Фрунзе ясно понимал: ангорцы сидели на конференциях, в Лондоне — унижаемые, в Москве — достойные, но не знающие, на что решиться, а здесь, в доме своем, они хозяева и уверены в себе. Впервые собиралась в этом захолустье международная конференция — будут говорить об отношениях с великой Россией, Украиной, кавказскими государствами и о делах Востока. У хозяев захватывало дух, росли надежды… Кемаль хотел, по-видимому, чтобы эта конференция запечатлелась в умах, возвысила бы в собственных глазах членов правительства, депутатов, офицеров, и тогда, возможно, возрастет и единство.

Фрунзе поехал с советниками и с Абиловым. Каждая мысль теперь — о развитии того нового в отношениях, что произошло поздно вечером в генштабе, когда откровенность действительно приняла характер союза. Теперь зафиксировать, сделать гласным этот поворот! Показать, что он не случаен, не порыв…

Абилов в дороге заговорил о том, что Мустафа болезненно воспринимает появление Энвера на Кавказе вблизи турецкой границы:

— Неделю назад пришел к Михайлову секретарь Мустафы с такой речью: Мустафа потрясен, Россия должна укротить Энвера…

— Так ведь укрощен вроде… — заметил Фрунзе.

— Но в Ангоре еще волнение, еще не знают, чему верить. Заявление секретаря — это почти официальное обращение Мустафы!

— Попытка Энвера проехать в Турцию при мне пресечена. Я скажу Мустафе.

Вокруг резиденции турецкого вождя — оживление: вооруженные лазы, офицеры. Кемаль в домашней феске встретил гостей на пороге гостиной, подвел к столу, украшенному фруктами и кувшинами. Фотограф с ящиком и репортеры попытались было тоже войти, но Кемаль, резко повернувшись, велел им подождать. Вошли Февзи, Юсуф, его заместитель, все члены правительства, Юнус Нади, видные депутаты. Стало тесно, тревожно, хотя и было празднично. Кемаль сел рядом с Юсуфом напротив Фрунзе.

Едва Юсуф встал и произнес: «Господа, мы собрались для крупного дела, открываем конференцию», как отворилась дверь и в гостиную ворвалась под музыку приветственная песня смешанного хора солдат, штатских взрослых и даже детей, находившихся в соседней комнате. Откуда они взялись?

Во время исполнения песен в честь Кемаля и гостей в гостиную проник фотограф. Ослепила вспышка магния, а когда развеялся белый дымок и закрылись двери, стало тихо. Юсуф высоким голосом повторил:

— …Для крупного дела! В этот зал, господа, входили люди и других наций, но сегодняшних принимаем с теплым сердцем, отзывчивым и благодарным. Наш ум усилен прекрасным опытом: мы имеем чудесные результаты в этом году: Московский договор и Карсский договор — свет в нашей судьбе. И зреет такой же блистательный турецко-украинский договор. Мы увидим могучее дерево о трех стволах. Под его сенью развернется наш труд во имя общей победы…

Да, и песни, и музыка, и украшенный стол, и тон речи — все свидетельствовало о желании турок сделать эту официальную встречу особенной. Это был успех. Между тем переговоры с Франклен-Буйоном велись в этом же зале, а тайные статьи соглашения Франклен-Буйона все еще оставались сокрытыми. Мысль о них, интерес к ним как бы отводились искренне-торжественным стилем начала…

Фрунзе решил не форсировать событий: торжественной будет и его ответная речь. Он горячо поблагодарит за гостеприимство, — суть не в комфорте, не в коврах и сладкой пище, а в искренности. Его пребывание в Ангоре — благоприятное. Он разделяет убеждение, что все идет хорошо, переговоры успешны.

Но голос Фрунзе не силен, и тон вдруг, помимо желания, становится совсем обычным:

— Если представить себе, что все народы свободны и независимы, то принцип их отношений прост, — говорит Фрунзе. — Каждый жених берет себе невесту из какой хочет деревни и играет свадьбу…

Послышались смех и аплодисменты. Фрунзе продолжал:

— Но, как известно, для женихов-колонистов любые отношения сводятся к приобретению земель, сырья. С этой целью наш жених и объясняется в любви, и подписывает соглашения…

Мустафа слушал, оставаясь загадочно неподвижным, тонкие сжатые губы слегка растянулись.

— Что касается нас, — продолжал Фрунзе, — то мы приехали к вам, как тот деревенский жених, — по любви. И если привезли вам подарок, то не для того, чтобы потом выкачать из вас за него стократ. Вы близки нам. И мы стараемся вам помочь, надеясь, что и вы подадите руку помощи, если что.

Члены турецкого правительства переглянулись. Мустафа вдруг поднялся, сцепил руки за спиной:

— Наша цель — достижение полной независимости. Мы тщательно взвесили наши шансы и пришли к убеждению, что достигнем цели. Мы люди, которые умеют быть практичными и разрешать дела, как нужно… Мы — народ, желающий существовать, иметь достоинство и честь! Каждый турок, будь он темный или светоч знаний, поднялся выше королей. Все мы объединились, решили бороться до последней капли крови. Легко подписать на бумаге мир. Но вне возможности распоряжаться своей судьбой мир не настанет… А если нация отказалась от борьбы, то этим она согласилась на свою гибель…

«Верно! История разум дает», — подумал Фрунзе. А Кемаль:

— Мирный договор с Украиной будет как раз тот договор, который признает справедливость нашей борьбы. Я думаю, что не заспорим о его сути, а частности уложатся сами.


После перерыва беседа шла уже в узком кругу. Фрунзе сказал:

— Постоянные многочисленные настойчивые сообщения о тайных антисоветских статьях в соглашении с Франклен-Буйоном вызвали у нас повсюду, в республиках, сомнение в искренности Турции. Глубокие подозрения. Откровенно скажу — недоверие к Ангоре. По дороге сюда, в результате встреч, бесед с местными властями, с населением, эти подозрения у меня стали ослабевать. Как-то стали рассеиваться сами собой. А прибыв в Ангору, я убедился: нет оснований опасаться. Телеграммой я уже сообщил об этом Ленину и Чичерину. Думаю, что мне, члену Цека, поверят, моя телеграмма пересилит оценку, данную другим, менее осведомленным работником. Но чтобы покончить с неясностями, недомолвками, прошу вас все-таки… осветить… истолковать…

Кемаль встал, закурил, прошелся.

— Так… Так… В беседах с Франклен-Буйоном я преследовал цель удалить французские войска из Киликии, расколоть вражескую коалицию. Соглашение с ним не есть мир. Лишь перемирие с одним из участников этой коалиции, тем, который согласился уйти. При заключении мира французы и итальянцы, конечно же, будут с Англией.

Кемаль шагнул к столу, бросил в пепельницу окурок:

— Наша победа под Инёню, потом Московский великий договор… И Франция это учла. Мы почувствовали: Франция теперь пойдет на соглашение с нами. Уведет свои войска с турецкой земли, даже так. Неофициально в июне к нам прибыл Франклен-Буйон. Две недели я толковал с ним… Вот в этой комнате, вот за этим столом. Исходной точкой официальных переговоров, заявил я, должен быть наш Национальный обет, его требования. Француз ответил: в Европе не понимают, что это за обет, исходной точкой возьмем Севрский договор, подписанный представителями Антанты и Оттоманской империи. Я возразил: Оттоманская империя кончилась, есть новая Турция. Она жива и будет жить как всякое другое государство. Севрская бумага — это смертный ей приговор, но он не будет приведен в исполнение. В наших глазах его не существует. Если хотите вести разумные переговоры, выбросьте его из головы. Тогда Буйон заявил, что не только он, а даже сами турки в Константинополе не понимают смысла Национального обета, противостоящего Севрскому договору. То была неправда, понимают превосходно. Я сказал: изучите-ка как следует Национальный обет, и тогда продолжим. Целыми днями я вбивал ему в голову: отмена режима капитуляций, независимость, независимость и еще раз независимость… Наконец он понял, что я такое, что такое Национальный обет, принятый нацией, обет отстоять независимость, земли. Но только после турецкой Сакарийской победы в этом году Франция решилась на соглашение. Удалось без крови освободить Адану и Айнтаб. Впервые мы добились признания западной державой…

«О секретных статьях опять-таки ничего!» — отметил Фрунзе.

— Есть секретная договоренность, не скрою, есть обещание, — тут же проговорил Кемаль. — Уводя свои войска, Франция оставит нам немного оружия, даже десять самолетов. Обещает заем для закупки оружия. Я отправил в Париж группу офицеров для определения количества, сроков. Посмотрим… Ведь мешает Англия…

«Так и есть, ничего не дала Франция, — подумал Фрунзе. — И не даст».

— Теперь ты знаешь все про это соглашение, — сказал Кемаль. — Больше ни одного секретного пункта, все знаешь.

— Что ж, могу только повторить, что думает Москва, — сказал Фрунзе. — Всякая ссора красна мировою. Мы за мир, но не на коленях. Ваше соглашение с Буйоном приветствуется, если, повторяю, в нем нет ничего против нас.

— Надо твердо поверить, что ничего нет против, — сердито проговорил Кемаль. — Я намеренно в генштабе ознакомил тебя с военным положением. Чтобы поверил! И я повторю: те сведения я дал только тебе, и ты, как военный человек, понимаешь, насколько они являются нашей военной тайной… Я этих сведений не давал даже многим членам правительства, ибо они их не смогут переварить. Это является доказательством моего полного доверия к тебе и нашего искреннего дружеского отношения к Советской Республике.

— Я глубоко благодарен за это, — сказал Фрунзе. — Все сказанное вами я дополнительно сообщу товарищам Ленину и Чичерину. И вот какие у меня предложения. Первое. Вы открыто изложили положение фронта и армии, объезжать мне фронт как будто бы не нужно, но полагаю все же, что, с одной стороны, для доказательства в наших советских кругах вашего полного доверия к нам, с другой стороны, для демонстрации нашей дружбы перед нашими общими врагами, западными империалистами, и того, что Турция в своей борьбе не одна, мне все же не мешало бы съездить на фронт… Второе. Устроить официальный банкет или что-нибудь в этом роде для демонстрации нашей тесной дружбы… И третье. Ускорить наши переговоры, чтобы я мог скорее выехать в Москву и рассказать о вашем дружеском отношении к Советской Республике.

Кемаль без паузы ответил:

— Нет возражений. Единственное, что затрудняет поездку на фронт, — нет дороги. Может оказаться так, что не проехать.

— В таком случае достаточно съездить до штаба и обратно.

— Согласен, — ответил Кемаль. — Такую поездку осуществим.

— Теперь о военной помощи, — продолжал Фрунзе. — Свое предложение о новой выдаче вам золота я уже направил в Москву… Задержка в пути военного снаряжения для вас уже ликвидирована, по дороге к вам я постарался ускорить продвижение грузов.

— Чок-чок — большое-большое спасибо! — произнес Кемаль.

— Обещаю по приезде в Москву сделать все возможное. Пусть турецкие комиссары определят нужды своих ведомств и сообщат нам. К сожалению, попытка беседы с комиссаром общественных работ не удалась: по-видимому, он не получил указаний.

— Получит…

— Далее, об Энвер-паше, — поднял глаза Фрунзе. — Вновь подчеркиваю: никакой помощи в его замыслах мы ему не оказываем.

— А его пребывание у вас? — сжал зубы Кемаль. — Этому герою мы запрещаем въезд в Анатолию. Он бежал из Турции, затем вознамерился вернуться вновь в качестве властелина!

— Хорошо, — ответил Фрунзе. — Энвер-паше было заявлено: ты дал слово не мешать Ангоре, но не сдержал его, поэтому вон из Батума! Когда я садился на пароход, эмиссаров Энвер-паши, очевидно, уже удалили из города.

— Неизвестно, где он может вынырнуть, — уже без гнева сказал Кемаль. — Это искатель приключений. Крайне властолюбив, обладает фантазией авантюриста. Нельзя верить ни одному его движению. Это преступник крупного масштаба.

— Уверяю, даю слово, — сказал Фрунзе, — что после того, как мне стали известны его характер и его намерения в Турции, я по возвращении в Москву постараюсь, приму все меры, чтобы полностью было покончено с его притязаниями.

— Турция будет благодарна.

Тема разговора неожиданно переменилась. Кемаль страдальчески сдвинул брови:

— Анатолия — страна пастухов. Плохо живут. Но где болезнь, там и сострадание. Улучшим жизнь хлебопашцев и чабанов, а в городах — простых ремесленников. Защитим их интересы. Как и частных землевладельцев, и коммерсантов. Рабочих у нас мало, всего несколько тысяч, вместо фабричных труб — минареты. Построим фабрики, станет больше рабочих, их интересы также защитим. Добьемся гармонического труда всех классов, всех слоев населения. Этого будем добиваться…

«Так это же все равно, что камень грызть!» — дрогнул Фрунзе. Стало жаль этого сильного человека — обманывается…

ДОМАШНИЙ ПРАЗДНИК

Было утро. Кемик собрался на базар: поступила телеграмма, что к вечеру Фрунзе вернется из поездки на фронт, — значит, надо кое-что купить, чтобы устроить праздничный, товарищеский ужин.

Кулага — они теперь были на «ты» — попросил:

— Попутно зайди в книжную лавку. Книготорговец обещал мне экономическую литературу. На французском… Тащи всё!

Взаимоотношения Кулаги и Кемика изменились почти сразу после вмешательства Фрунзе — пошел мирный, даже душевный разговор. Кемик объяснил, что умом понимает значение — историческое! — договора о братстве. Стоит за него весь, «со всеми потрохами». А душа все-таки мечется: хочет быть честной, не может простить прошлого… Кулага отвечал: стало быть, не созрела твоя душа. Старайся, будьпрактичней, анализируй. Смотри глубже, вглядись, отдели убийц от неубийц. Определи, не являются ли последние возможными друзьями? Возьми себя в руки, подави свою ярость…

Кулага еще поручил:

— Попутно купи в типографии там какие есть газеты…

Ангорские газеты на своих скромненьких четвертушках уже сообщили: посол осмотрел древнюю крепость, вручил верительные грамоты, произнес прекрасную речь в Собрании, побывал в гостях у депутата Османа. Разумеется, сообщили о торжественном открытии переговоров. Лед сломан, поворот!

— И, между прочим, прислушайся на базаре, интересно, за что арестован этот злосчастный Однорукий Мемед? Не везет человеку! Я как приметил его, тут же и подумал: проклятьем заклейменный!

Кемику, как он выражался, «до визга» было жаль этого бобыля:

— Могу выступить свидетелем — он в дороге ничего худого не сделал…

— Нас не спрашивают, а сами не вмешиваемся! — сказал Кулага. — Ни в коем разе! К тому же Однорукий из бывших летучих колонн того самого перебежчика.

Позавчера Кемик же и принес из города это известие: пойман человек зловредного Черкеса Эдхема. Книготорговец видел, как из шорной лавки вышел Однорукий и его схватили полицейские — один за здоровую руку, другой за культю. Шорник намекнул потом, что к нему приходил дознаватель с вопросом: «Что делал у тебя тот?» — «Попросил шнурок для лаптей», — ответил шорник. А дознаватель объявил: «Шнурок шнурком, а заходил к тебе человек, вынувший бобы изо рта!» То есть разгласивший тайну. К тому же служил у Эдхема…

Сделав закупки, набив корзину, Кемик прошел к книжной лавке у крепостной стены. Хозяин ласково предложил ему кофе. Вот и пачка тоненьких книг. Кемик смотрел на него ожидающе: пусть скажет о Мемеде.

И вот книготорговец, живой, общительный, с цепочкой на жилете, получив деньги и выписав счет, сказал:

— Вообще народ, особенно турецкий, все понимает… Он отказывается верить известному слуху: бродяга подкуплен и, как у нас говорится, вынул бобы изо рта. Отмечается нелогичность: зачем бродяга, когда, как утверждает другой слух, бобы извлекло самое значительное лицо? Можно ли не заметить мудрости этих рассуждений!.. Просто инвалид слишком шумел на базаре, много требовал, вел себя нескромно…

Кемик и предположить не мог, что когда-нибудь ему так будет жаль какого-то Однорукого Мемеда.

— Нескромно вел себя, — усмехнулся Кемик. — Многое требовал. Но у него только одно требование: «Дайте жить. Поесть дайте». Однажды я дал ему поесть. Ну и что?

Кемик удивлялся сам себе. Как ни странно, он спокойно чувствовал себя здесь, в самом сердце Анатолии… Телеграмма послана в Карс, но прошло еще мало времени. Терпение, и дождется ответа. Ведь положение изменилось… Живущее изменяется, а изменяющееся живет, — переломилась и Турция. Власти и армия заявляют, что старой Турции больше нет. Уходит в прошлое навеки. Мир устремился к лучшему. Нам светит, говорят они, путеводная звезда — свет независимости. Может, и верно, думал Кемик, больше никогда не будет резни.

«Я начинаю думать, как Ваня…»


На закате дня Ваня во дворе до пояса помылся с дороги и стал помогать Кемику с ужином. Рассказывал притом, как ехали на фронт. В седлах, а в повозке бурки и продовольствие. Навстречу попадались арбы с больными солдатами, верблюжьи связки с неисправным оружием. Местность голая, холмистая. Природа как северная. На взгорках беловатый налет, тот же, что на сливах.

— Ночевали в деревухе, — рассказывал Ваня. — Утром взошли на горб, а в низине, смотрю, зеленые палатки, земляные сарайчики и много солдат. В дивизию мы приехали!

— Встретили? — спросил Кемик, примеряя к козлам доску.

— Накормили возле походной кухни. Потом, смотрю, дивизия построена в чистом поле…

— И ты произвел смотр?

— У них офицер собирает солдат свистком. Чуть что, свистит… А дивизия показательная…

— Едят аскеры умело? — посмеивался Кемик.

— У них немецкие ружья, штыки как ножи. Одеты же — ай-ай, а сапог и вовсе нет. Как у нас, ботинки и обмотки. Стариков масса — молодые-то полегли. Не знаю, как будут Смирну брать…

— Старики — солдаты с опытом, — серьезно сказал Кемик. — Выкурит трубку и пошел махать саблей.

Ваня обухом топора прибивал доску к козлам — будет стол.

— Но еще нет у них правильности. Старший командир с солдатом не разговаривает… Ай, по пальцу саданул!

— Приложи земли, — посоветовал Кемик.

Ваня поплевал на палец, помахал рукой в воздухе:

— С солдатом говорит только унтер. Не бывает, чтобы митинг какой, собрание. Солдаты ходят бессловесно, как кони! — Ваня вдруг засмеялся: — Андерс-то наш ужасно не любит седла! Большой вес, садится, как мешок, его подпирать плечом надо. А слез с седла — стонет, не может ходить.

…В последнее время красноармейцы затосковали по дому. Тоска смотреть на коленца печурочных труб, торчащих из стены резиденции. Смотрели на ангорские домишки вдали, на горб тысячелетней крепости, и кто-нибудь говорил: «Разве тут можно жить?» Везде держались вместе. Завтракали, обедали вместе. А вечером совсем уже не дело — не ужинали, лишь, кто хотел, пил чай с хлебом и брынзой или с халвой. Не зря Кулага задумал общий праздничный ужин.

Приехали Абилов и секретарь азербайджанского полпредства — певец и декламатор Рза Тахмасиб. Кому не досталось места за козлами-столом, ел плов на подоконнике. Потом курящие сбились у приоткрытых дверей.

— Что ж, товарищи, — сказал Фрунзе, — могу вам сообщить, что материалы договора готовы, проект — на столе…

Ваня, красный, распаренный — топилась железная на четырех лапах печка, — обходил всех с огромным чайником в обеих руках.

— Не желаете ли еще, Фома Игнатьевич? А вы, Алексей Артурович?

Дежнов подставил стакан. Интересный человек «Алеша»! Значительный. Всегда серьезен, молчалив, все о чем-то думает. Редко начинает разговор первым. Наверно, в благодарность за чай, вдруг сказал:

— Кстати, Ваня, ваши грезы о всеобщей, что ли, братчине, о мировой артели не лишены исторической подоплеки и здесь, на этой древней земле Анатолии. Представьте, глубоко уходят в историю…

— Какую имеете в виду эпоху? — заинтересовался Фрунзе.

— Мехмеда Первого. Сей султан занял трон в начале пятнадцатого века… На землях Смирны вскоре вспыхнуло сектантское крестьянское яростное восстание. Его поднял шейх Бедреддин. Этот шейх был прямо-таки социалистом. Социализм его был, конечно, утопический, но шейх был молодцом…

— Уточните, что-то я не помню, — усмехнулся Фрунзе.

Дежнов уточнил, наслаждаясь вниманием.

— Нашествие Тимура, междоусобица султанских, Баязида Первого, сыновей — отсюда страшное положение крестьян. Бедреддин и воззвал: поднимайтесь, братья, свой установим порядок, справедливый.

— В чем же его… братчина?

«В том же, что и сейчас у трудящихся людей?» — стал догадываться Ваня.

Дежнов ответил:

— Он говорил: братья, обобществим землю, дома, скот, пищу… Так и сделали. Воевали десять лет. Создали свое государство.

«Вот! — обрадовался Ваня. — Еще пятьсот лет назад!»

— Крестьянин Берклюдже, идейный последователь этого шейха, собрал людей. Они с оружием в руках защищали свою идею братства, чтобы жить. В ущельях горы Стилярий был бой. Султан победил. Повстанцев казнили. Истязали, пытали, но не удалось заставить их отречься от своих грез о счастье… Кстати, общинные элементы наблюдаются и ныне: всей деревней вспашут, посеют сперва одному, потом другому крестьянину, вкруговую… Так что, уважаемый Ваня… еще стаканчик прошу…

После чая пели песни. Слышался ясный голос Фрунзе. Он хорошо, правильно пел. Потом декламировал: «Он говорил о временах грядущих, когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся…» Ваня с гармонью на коленях, подыгрывая, кротким басом спел, что бабка когда-то в Шоле научила:

А я по лугу, я по лугу гуляла.
Я с комариком, комариком плясала.
Мне комар ножку, комар ножку отдавил…
Потом вышли на улицу подышать. Черное небо. Луны нет. Но ничего не страшно в этом мире, когда с правдой идешь…

ВЕРШИНА

Сейчас опять появится Рауф, что ему нужно сегодня? Пятница, коминдел Юсуф устраивает прием в честь русского. Кемаль приехал, закрылся в кабинете. Рауф по-звонил — придет, надо поговорить, будет на приеме. «Может, лишь для того, чтобы высмотреть, кто как ведет себя, услышать, кто что сказал?» — подумал Кемаль.

Всем кажется, что он, Кемаль, железный, скала, организм без нервов. А у него внутри все дрожит, задерживается дыхание и шумит в голове, когда слышит голос Рауфа.

Кемаль шагал по кабинету, затем сел за стол и выпил минеральной воды… Охрана Фрунзе усилена. Переговоры идут к благополучному завершению, у противников все меньше шансов хитрым путем сорвать согласованность с Москвой, и у них остается путь насильственный… Что предпримет Рауф? Чего он хочет сегодня?

Популярен, опасно его открытое выступление в Собрании на стороне оппозиции. Кемаль удерживал его. Давал понять, что малейший выпад вызовет резкий контрудар, и последствия трудно предвидеть. Кемаль подавлял в себе яростное желание публично отхлестать этого аристократа. Чего же хочет он сегодня?

Кемаль встречался с деятелями Запада. Европа говорила о возможности больших денежных вложений, но за ее вниманием было высокомерие силы, превосходство пушки над голым кулаком. Уступки Буйона — ступени лестницы, по которой грабитель забирается в дом. Все пропитано ложью. Кемаль, однако, вынужден бесконечные часы вежливо, беседовать с благодетелями, чтобы они вывели свои войска, прекратили оккупацию, уничтожение селений, позволили бы Турции самой решать свои дела.

Ничего подобного в отношениях с Москвой. Он предугадал позицию Москвы и, как только турецкая нация взяла в Анатолии власть, направил письмо Ленину. Малая Азия встретилась с государством-другом. Неясно, как могло возникнуть такое государство, но вот — оно есть.

Карабекир, вопреки его, Кемаля, политике, развив бешеный шовинизм, сокрушив дашнаков, захватил было русскую Армению целиком. Турецкий народ обольщался этой ненужной победой, не зная, что агрессия Карабекира заставила Москву приостановить свою помощь Турции. Карабекира удалось, наконец, обуздать и спасти новую Турцию. Ныне вновь идут донесения Карабекира, что ему будто бы угрожает сейчас Красная Армия. Но в действительности такое возможно лишь в случае, если Москва видит угрозу со стороны Карабекира же и думает, что Турция сговорилась с Западом и намерена привести в действие Восточный фронт… Это — подлость Карабекира, и, несомненно, советский посол ее видит.

Приезд Фрунзе, конечно, честное мероприятие. Его беседы и речи показали — приехал друг. В Кемале все всколыхнулось. Без колебаний в генштаб позвал, раскрыл военные тайны. Проникся доверием, как только увидел этого голубоглазого человека и ощутил в нем честность новой России, услышал, как ясно и прямо он говорит. Его поведение, речь, реплика Рефету, немедленная телеграмма в Москву, предложение ускорить переговоры, чтобы скорее ехать и продвинуть дело помощи, — все говорило о том, что он, Кемаль, не ошибся.

Между тем Рауф, Рефет и Васыф нашли безрассудным приглашение красного в генштаб и, по-видимому, приняли меры, чтобы это доказать. Тревога не отступала, хотя и усилена охрана Фрунзе. Оппозиция бьет в сердце. Распространяет мнение, что, сама голодная, Москва все равно не поможет; что раскрытие секретов лишь вызвало зазнайство русского — хочет инспектировать армию, командовать, уже ездил на фронт. Одни так говорили, другие успокаивали: «Никаких секретов Гази не открывал. Вы знаете его, он всех водит за нос… Нельзя быть грубым с гостем. Уедет Фрунзе, приедет Мужен, и все пойдет как надо».

Эти разговоры если еще не дошли, то, несомненно, дойдут до Фрунзе. Конечно, он знает о статьях в «Илери» в пользу «старого друга». Это уже не слухи… Фрунзе видит, как иные деятели оппозиции открыто врут ему, Кемалю, в глаза, а он ничего не может поделать. К тому же Юсуф выставил ряд претензий, которые могут оттолкнуть Фрунзе. А вожди оппозиции — что они еще придумают для того, чтобы Собрание не утвердило договор с Фрунзе?

Кемаль видел многих деятелей Европы и Азии. Ни на одного из них Фрунзе не походил. Чувствовалось, что Фрунзе представляет ту новую благородную породу государственных устроителей, которые не поддаются личным обидам, не жаждут личной власти. В основе деятельности Фрунзе, чувствуется, лежат те высокие стимулы, которые заставляют и его, Кемаля, забыть себя ради дела независимости.

Что предпринять? Вновь направить в Москву телеграмму и ее текст показать Фрунзе? Кемаль вызвал адъютанта:

— Принеси копию предыдущей телеграммы. Адъютант принес, Кемаль перечитал:

«Тот факт, что правительство Украинской республики… послало к нам господина Фрунзе, одного из самых крупных, самых доблестных и героических командиров Красной Армии… вызывает особенно глубокое чувство благодарности…»

Поймал себя на том, что с нетерпением ждет новой встречи с Фрунзе. Но послышались знакомые быстрые шаги другого, вошел Рауф:

— Совершается новая большая ошибка, Мустафа!

— Что? Что такое? — будто бы удивился.

— Этот прием, эти торжества, когда нужно совсем другое, когда бродяги выдают себя за героев войны, на базаре выкрикивают запрещенные лозунги, расхваливая эту делегацию…

На тайном совещании Рефет и Рауф думали: не использовать ли в борьбе с Кемалем арест Однорукого из летучих колонн, — Рефет раньше был векилем внутренних дел и до сих пор влиял на полицию, — но решили вопрос отрицательно: слишком мелко… Однорукий случайно оказался попутчиком советской делегации…

Нужно было заставить Кемаля ответить деятелям видным, известным в мусульманском мире, — пусть уступит, а не то ему будет худо…

Рауф продолжал:

— Так или иначе, ты, Мустафа, не должен сегодня говорить — придавать этому торжеству значительность.

Вот чего он хочет сегодня. Кемаль ответил:

— Все зависит от случая. Может быть, так, может быть, иначе. Белый баран или черный баран — у переправы увидим.

Рауф молчал озадаченно. Константинопольский аристократ, он не знал анатолийских присказок.

В большом зале собрались за столами мужчины. Горели лампы. Играл духовой оркестр. Прием походил на митинг. Речь произнес Юсуф, ответную — Фрунзе. Говорили Абилов, Михайлов и афганский посол Султан Ахмед-хан. Жарко сыпались аплодисменты, бухал барабан, пели медные тарелки.

Рауф все оглядывался и пожимал плечами. И вдруг зал совсем затих: за главным столом поднялся Мустафа Кемаль. Настойчиво и тяжело, однако вселяя надежду, он бил неустанно в одну точку:

— Уважаемые господа! В тот день, когда на Турцию и турецкий народ обрушился страшный удар с целью уничтожения их независимости и самого существования, они нигде в мире не имели никакой поддержки. Лишь опираясь на веру и мужество в сердце народа, Турция решила стать независимой или умереть… Именно в это время турецкий народ задался целью выяснить, существует ли среди наций такая, на чью дружбу он может рассчитывать. В результате он понял, что русская нация может быть действительно искренним другом нашей страны…

Кемаль повернулся к Фрунзе и сказал о значительности нового, заключаемого ныне договора.

— Господа! — продолжал он. — Начиная нашу борьбу, мы были уверены, что, опираясь на собственные силы и с божьей помощью, сможем изгнать наших врагов — иностранных оккупантов. Эта наша уверенность не поколеблена. Обещания, данные как в выступлении товарища Фрунзе, так и в выступлениях двух других наших друзей — азербайджанского и афганского, имеют важное значение для укрепления наших сил. Поэтому я могу быть уверен, что сроки, необходимые для выдворения врагов и для торжества нашего законного и справедливого дела, теперь сократятся…

За столами прозвучали возгласы одобрения: «Яшасын!» — «Да здравствует!», «Присоединяемся!». Кемаль терпеливо переждал, глядя исподлобья, вдруг вскинул голову:

— Товарищ Фрунзе стал нашим ценным сотоварищем… Его приезд многознаменателен… Возможно, кое-кто предполагал, что между русским и турецким народами есть какие-то недоразумения. Это могло быть следствием ложных слухов, распространяемых нашими недоброжелателями. Прибытие к нам его превосходительства Фрунзе, завязанные им здесь контакты, его сообщения, которые он у себя на родине сделает о чувствах, возникших у него в результате знакомства с нами, — всего этого будет достаточно для опровержения этих ложных слухов… Я считаю также весьма ценным наше личное знакомство с товарищем Фрунзе, которое помогло нам достичь этого счастливого результата. Товарищ Фрунзе скоро вернется на родину. Я сожалею о его отъезде. Но так как его возвращение домой тоже принесет большую пользу нашей стране, мы можем, думая об этой пользе, утешить себя в нашей печали…

ЗАПИСЬ ТУРЕЦКОГО СЕКРЕТАРЯ
По окончании речи его превосходительства Кемаль-паши оркестр исполнил «Марш независимости», который все выслушали стоя. Затем речь была переведена на русский язык. После перевода каждой части речи, и особенно в конце, раздавались продолжительные аплодисменты. Украинские делегаты с большим интересом и удовлетворением выслушали речь. Когда был закончен перевод, его превосходительство Фрунзе встал и провозгласил: «Да здравствует турецкая армия! Да здравствует турецкий народ! Да здравствует Мустафа Кемаль-паша!»

Украинские делегаты, все присутствующие повторили хором эти пожелания. Зал гремел от аплодисментов. Эти приветствия и возгласы повторились несколько раз. В ответ на эти искренние приветствия его превосходительство Кемаль-паша снова поднялся и сказал:

— Я кратко отвечу на последние слова его превосходительства Фрунзе. Его превосходительство Абилов соблаговолил сказать, что на Западе ведутся какие-то переговоры, направленные против угнетенных наций. У нас есть пословица: «Горе угнетенных не простится угнетателям». Они могут вести какие угодно переговоры, но мы не сомневаемся, что в конце концов им придется прийти к правильному решению — признать права угнетенных. Честь и хвала русскому народу, стоящему во главе движения против мира угнетения! Да здравствует русский народ и правительство Советской России! Да здравствует главнокомандующий Украинской армии, наш сотоварищ, герой Фрунзе!

ПОСЛЕДНИЙ ПИР В АНГОРЕ

Новый год наступил в воскресенье — не заметили его, не отметили. А в понедельник в большой комнате векялета иностранных дел за длинный стол сели турки, при галстуках, в жилетах под пиджаком и в неизменных меховых шапочках, Фрунзе и переводчик. О согласии подписать проект договора заявлено было вчера. Тогда же Юсуф сказал, что дипломаты, учителя, промышленники и торговцы составляют уже и турецкую миссию — поедет в Россию. Поступило известие, что местные профессора и лицеисты направили телеграммы наркомам просвещения России и Украины.

И наконец свершилось. Напряженно-осторожное движение руки, и скреплен подписью договор. Фрунзе подписал, а Кулага промокнул пресс-папье. Юсуф, взглянув на Фрунзе, тоже подписал. Поднялись, повернулись лицом друг к другу, пожали руки. Все, кто находился в комнате, обменивались рукопожатиями. Послышалось: «В добрый час!»

…Вечером у себя в комнате Фрунзе шагал из угла в угол, раздумывал: «Цель достигнута, если не считать задачи возвращения домой. Я покидаю Турцию… Можно надеяться на лучшее будущее ее народов… На Кемаля бешено давят феодально-клерикальные элементы — не остановятся ни перед чем. Сознает ли он это? Да. Но пока не в состоянии открыто отделиться от них. Это его трагедия: или должен погонять этого верблюда, или должен уйти из этой местности…

Красноармейцы понимают значение договора. Политики, они отдают себе отчет о сложности и изменчивости обстановки. Даже самый большой среди них оптимист — Скородумов: «А если по велению аллаха здесь договор не… рацифицируют?» (Узнал от кого-то слово и сейчас же употребил)».


Ваня заметил: подписали договор, и командующий стал задумчив, молчалив. Вечером Ваня принес ему в комнату чай, слышал, как он, будто нехотя, диктовал Кулаге, какое послать в Москву сообщение. А именно: поначалу турки всё не верили, не знали, как точно оценить наше торговое соглашение с Англией, нэп, пребывание на Кавказе Энвер-паши, красных войск и, главное, недодачу обещанного золота. Но когда Фрунзе удалось по приезде разбить недоверие, рассеять сомнения, доказать, что дружба — основа советской восточной политики, дело повернулось, пошло на лад.

Все в Ангоре, где работали двадцать дней! Теперь прощальный вечер, и домой. Кончив диктовать, Фрунзе сказал, что на вечер придет, наверно, сто человек — депутаты, комиссары — векили, командиры… Кулага весело проговорил:

— В запасе имеем кавказское вино. Оскоромим верующих!

…Все силы были брошены на подготовку. Забота — кушанья, питье, столы, посуда, лампы. Приходил Абилов, сказал, что турки любят музыку, а Мустафа — так очень. Стихотворения любит, сам читает по памяти.

Пришла пора выдать привезенное с собой из Тифлиса.

Кемик опоражнивал свой продовольственный склад. Раздиралась душа: домой, домой, но еще от Ангоры не оторваться, еще бы несколько дней, дождаться ответа из Карса. Лишь за временем дело. Теперь он это видел. Месяц назад он, можно сказать, незрячим сошел в Трапезунде, а потом увидел… Однорукого, например… Почуял ласку людей, встреченных на этом суровом плоскогорье… Фрунзе открыл у турок готовность к дружбе, буквально вся Турция полюбила его — от Мустафы до банщика и извозчика… Кемик задумался, заколебался, когда услышал Ваню с его надеждой на какую-то «братчину» везде и на разум турецких мужиков, — что-то такое в них Ваня распознал… Кемик сам не все видел, по поверил Фрунзе, Ване. И Дежнов, и Кулага утверждали: укрепляется новая Турция, и не может быть иначе, уж очень страшна теперешняя жизнь крестьянина, ведь они пока в путах рабства, религии, суеверий; крестьянин весь в ранах, полученных в вынужденной войне. Со стороны Кемика подлостью было бы отказать ему в сочувствии… Деятели, которые придут сегодня пировать, это новые люди, не боящиеся султана, отвергающие энверистов, заявившие: «Крестьянин — первое лицо в государстве!»

Кемик выдал тарелки Петроградского фарфорового завода, без узоров, но с глазурными синими надписями: «Благословен труд свободный!», «Кто не работает, тот не ест». Останутся в подарок туркам.

На закате обычно насмешливый и неторопливый Кулага, взглянув в окно, метнулся: «Едет!»

Пара поджарых лошадок несла открытый экипаж, за ним скакала плотная группа всадников. Ваня выбежал, открыл ворота. Экипаж круто развернулся, и из него вышел Мустафа. Пошел к крыльцу, не глядя по сторонам. Вдруг глянул на Ваню, стоявшего у крыльца, и у Вани вырвалось:

— Здравствуйте!

Усы Мустафы дернулись, с французским акцентом он ответил:

— Здорофи!

Фрунзе вышел встречать. Он, Мустафа и еще двое поднялись по ступеням крыльца, звеня шпорами, и проследовали в зал. Кемаль уже на пороге размашистым движением сорвал с себя свое скрипучее кожаное пальто. В комнате шпоры прямо-таки запели.

Не успел Ваня оглянуться, как улица заполнилась экипажами и всадниками. Гости вошли толпой. Кулага, Андерс, Дежнов не знали, кого раньше встречать. Не медля, Фрунзе пригласил всех за стол, и прощальный банкет начался. Гремели марши оркестра. Речи встречались бурными аплодисментами. Много общих переживаний. Начни говорить сейчас, говори всю ночь, и не скажешь всего.

Ваня вслушивался. В своей речи Фрунзе повторил то, что говорил в Ангоре уже не раз и что от повторения не тускнело. Мустафа Кемаль быстрым движением поправил на голове феску, спрятал руку за спину и заговорил глухо, чуть хрипло.

Улавливая настроение зала, Ваня чувствовал, что речь Мустафы необычна, вроде что-то в ней есть сокровенное, такое, что, может быть, еще не поверял никому. Мустафа то опускал руки по швам, то прятал их за спину. Говорил раздумчиво, в паузах переступал с ноги на ногу.

Начался перевод его речи. И верно, само обращение Мустафы к собравшимся было необычным — «Дорогие сотоварищи!».

— Дорогие сотоварищи! Договор, текстами которого обменялись векиль Юсуф Кемаль-бей и украинский товарищ Фрунзе, служит поводом для подтверждения искренней дружбы между Россией и Турцией. Вот почему этот вечер — счастливый…

И сразу же тема речи Кемаля расширилась, голос зазвучал сильнее:

— Нация, доверившаяся угнетателям, становится орудием осуществления их планов, подпадает под еще более тяжкий гнет. Такая нация обречена на страдания.

«Верно, правильно!» — думал Ваня.

— Русская и другие нации России, угнетавшиеся царизмом, пролили немало крови во время революций, чтобы избавиться от несчастий. Они искали путей для достижения своих подлинно гуманных целей. Но трудно было одержать победу. Турецкий народ находился в подобном же положении. Ослабленный, он привлекал к себе хищные взоры извне. Смертельная угроза подстерегала его и изнутри… Наконец продолжавшаяся годами и напоившая всю землю человеческой кровью мировая война привела к пробуждению умов человечества.

«Верно, правильно!»

— В результате возникли движения, способные указать народам дорогу к счастью… Угнетатели хотели уничтожить турецкий народ, а с ними сотрудничала несправедливая власть. Нация восстала против истребительных насилий и взяла свою судьбу в собственные руки…

Сильно говорил Мустафа. Но недаром Абилов еще в первый день заметил, что в высказываниях Мустафы Кемаль-паши нередки противоречия: иногда желаемое он принимает за действительное, особенно когда говорит о классах. Вот и сейчас Мустафа вдруг сказал:

— Сегодняшний образ правления в нашей стране по своей природе — поистине народный. Основа его не что иное, как система совещаний, советов. Русские называют это советским правлением…

Тут не понял Ваня, не уяснил, что хочет выразить Мустафа, делая такое сравнение. А Кемаль продолжал:

— У нас ныне приняты принципы, ранее даже не сформулированные: не считается человеком тот, кто не трудится; право основывается на труде. Оценить и признать эти черты новой Турции — значит желать счастливого независимого существования турецкому народу. Такое искреннее желание первыми проявили русские. Но сотоварищ Фрунзе сказал, что это желание русских выражено не на бумаге, а в сердце… Последние мировые события повлияли на сознание всего человечества. Деспотические силы, все еще властвующие над народами, чувствуют это и стараются силой продлить существование своих тиранических режимов. Но пройдет немного времени, и весь мир узнает, на чьей стороне правда. Тогда на смену нынешним социальным организмам придут высокоорганизованные человеческие общества и в отношениях между народами восторжествуют принципы гуманности и взаимного уважения… Как бы ни был силен гнет, настанет день, когда все угнетенные народы поднимутся и уничтожат угнетателей. На свете не будет слов «угнетатели», «угнетенные», и человечество получит достойное общественное устройство…

«Так точно! Что верно, то верно», — подумал Ваня, охваченный возвышенным чувством.

— Прошу нашего сотоварища Фрунзе передать своему народу, что весь турецкий народ также питает к нему искреннюю любовь, которую не смогут поколебать никакие события.

Бурные аплодисменты смешались с маршем оркестра, затем сменились звоном бокалов. Из открытых дверей к столам прорвался пар горячих кушаний, приготовленных приглашенным из ресторана поваром. На ступеньках лестницы застучали каблуки подавальщиков, шли один за другим с подносами.

По турецкому обычаю, за столами одни мужчины, а на столе всего-то питья, что ключевая вода в кувшинах. Ангорцы явились на банкет в будничном. У Февзи-паши все так же обтрепаны края рукавов. Война — не до пиршеств. И вода вкусна, когда с хлебом. Правда, кое-кто из турок знал, какие коньяки привезены русскими в караване. Уйдут покорные Корану — бутылки окажутся на столе.

Фрунзе, Кемаль и Абилов сидели тесно рядом. Абилов совсем взмок: перевод свободной и оживленной беседы — внезапные повороты мыслей! — требовал напряжения.

— Султанское правительство не перейдет ли на вашу сторону? — спросил Фрунзе и впервые услышал ярость в голосе Кемаля:

— Нет!

Кемаль взял руку Фрунзе, заговорил тише:

— Султан Вахидеддин, предавший страну, равнодушен ко всему! Уже двадцать лет, как он газет не читает… Его банда все еще цепляется за колеблющиеся устои трона. Рассуждения окружающих его людей ничтожны. Эти несчастные неспособны понять всю глубину пропасти, в которую они толкают страну… Ограниченность их ума порождает в них слабость и нерешительность…

В соседней комнате громко играл духовой оркестр, бил барабан. Каждый слышал только голос ближнего соседа. Кемаль закурил. То потягивая сигарету, то отпивая кофе, он рассказал, как однажды намеренно поехал на свидание с двумя султанскими министрами, Иззет-пашой и Селих-пашой. Пригласил их к себе в вагон, склонял к сотрудничеству и, так как они не решались, увез их и держал в Ангоре. Просил поддержки. Но они ни разу даже не посетили Собрания. В конце концов Кемаль отпустил их под расписку, что не будут мешать. Но они вновь встали во главе султанского правительства, стремясь разрушить единство нации, лишь бы поддержать султана, ставшего просто игрушкой в руках англичан…

— Сочинители романов на Босфоре еще недавно считали меня просто разбойником, а Шериф-паша надеялся грубыми уловками заманить меня для расправы, — сказал Кемаль, склонившись к Фрунзе. — Двор постоянно оскорблял меня. Я надел маску безразличия, запасся терпением… И вот нация признала меня, а не их. Теперь они боятся расплаты за предательство… Эти хищники продолжают прибегать к дьявольским мероприятиям, чтобы воспрепятствовать дружеским отношениям с вами… Хотят воспользоваться нацией в своих сделках с западным капиталом… Вот почему они не станут на сторону нации. Они, наемники империализма, стремятся разложить наш тыл, вербовать союзников среди нас самих, чтобы нас же заковать, стараются оторвать нас от наших друзей. Для этого вспоминают конфликты царей и султанов, пытаются продлить эти конфликты. Их предложения подобны веревке с петлей. Но мы не дикие кони… Мы и не наивны. Призывы надеяться на благородство цивилизованных оккупантов нас не обманут. Мы знаем их истинные цели и путаные дороги… Условие нашей победы в этой ожесточенной борьбе — сплоченность и понимание истинной цели сладких обещаний наших беспощадных и коварных врагов…

Слушая перевод рассказа Кемаля, вглядываясь в его лицо, то суровое, то вдруг нежное и с влагой боли в глазах, Фрунзе услышал глубокую лирическую струну в непростом характере Мустафы. Сложный характер! И тонкое чувство обстановки, и невероятная гибкость, и стальное упорство. Великолепное умение привлекать к себе людей, перетягивать их на свою сторону, умение использовать гласность. Фрунзе отметил, пожалуй, этапный, ступенчатый подход Кемаля к проблемам и точную логику его поступков — не теории!

Оркестр не умолкал, шум стоял невообразимый. Февзи, почуяв запах вина, широким жестом отстранил от себя поднесенный ему бокал. В полночь, когда все было съедено и вода в кувшинах выпита, Февзи стал прощаться. Фрунзе, Кемаль и Абилов вышли провожать его, охраняемые лазами.

Фрунзе с наслаждением вдохнул морозный воздух. В высоком с бледными звездами небе стояла трехдневная молодая луна — серебряный серпик рожками влево. Запели петухи. Но как ни хороша была ночь над Анатолийским плоскогорьем, эта луна, одинаково освещавшая мир, думать надо было об обратной дороге…

— Если получим оружие, то победим, — о своем сказал Кемаль. — Тыл укрепляется… Бандитское движение Понта сходит на нет…

Фрунзе не забывал картин мертвых селений, но в Ангоре убедился, что генштаб делает все для подавления жестоких националистических сил как одной, так и другой стороны. Это было трудное дело. На память пришел мятеж в Семиречье: кулацкие и анархистские заводилы в одном из полков едва не растерзали Дмитрия Фурманова и его товарищей за одни только высказанные помыслы вернуть земли туземцам-киргизам, бежавшим от казацких нагаек и сабель в Китай, а затем вернувшимся…

Сепаратистское выступление Понта, о котором упомянул Кемаль, держалось на национальной розни. Как и наметили с Андерсом в дороге, Фрунзе сказал Кемалю, что национальная рознь — людская беда, большое несчастье, с которым революции необходимо справиться, Кемаль ответил:

— Общее несчастье, как для одних, так и для других. Я знаю: угнетать другой народ — несчастье и для угнетающего. Пока я жив, новая Турция на это не пойдет! Еще до разгрома королевских наемных дивизий мы разогнали халифатские и другие группировки, которые разжигали национальную рознь. Мы не допустим новых столкновений. Нет!

Вернулись в помещение. В лампы уже добавлен керосин. Поздно ночью заговорили разгоряченные вином пирующие. Разудалые русские и милые украинские песни перемежались печально-вибрирующими турецкими. Мелко перебирая ногами, турок ходил под бубен и зурну, вертелся волчком, плясал, пока не упал. Аскеры закатали его в бурку, вынесли и сунули в экипаж.

Кемаль выпил рюмку, усмехнулся:

— Завтра скажут: хмельной Мустафа и бегал, и на барабане играл.

Покачиваясь и осушая платком губы, мокрые от вина, к Фрунзе подошел векиль национальной обороны Рефет:

— Зачем ты сказал, что я — империалист? Ты меня скомпрометировал. Послов не вызывают на дуэль. Что делать?

Ответил Кемаль:

— Прежде всего выспаться. Потом проверить свое соответствие должности.

— Не имею должности! Это фикция, не должность! — по-французски воскликнул Рефет и подал знак адъютанту ехать.

Оставив свои трубы, подсели к столу музыканты. Песни постепенно умолкли. Пир становился тише. Один из музыкантов заснул на полу в углу.

На воле снова пропели петухи. Стали гаснуть звезды. Кемаль вышел, посмотрел на небо и, окруженный лазами, уехал.

ПРОЩАНИЕ

По нынешним временам прибытие в посольство дипкурьера — событие. По двое, по трое они долгими неделями в пути. И пока они в седле или на арбе преодолевают горные кручи, пока отсыпаются по очереди в крестьянских халупах на полу, положив под голову вализу — опечатанный мешок, а под бок — карабин или наган, пока идут, остается у посла одна лишь с родиной связь — по проводам-паутинкам, протянутым неизвестно как в чужих непроходимых горах.

Было б можно, Фрунзе телеграфировал бы трижды в день. Сам когда еще будешь в Москве. А надо, чтобы она уже сейчас узнала. Надобно закрепить договоренность, поворот. Пусть в Москве теперь иначе говорят с Али Фуадом и думают о помощи. Из Ангоры самую последнюю такую отправил телеграмму:

«В Россию выезжают турецкие консульские агенты… Будем вовсю пропагандировать идеи сотрудничества».

Утром в комнате Фрунзе собрался совет. Тут Абилов и казанский татарин Исмаил. Попав в плен в начале мировой войны, Исмаил семь лет прожил в Турции, и вот с украинской миссией вернется домой.

— В поезд не садиться! — советовал Абилов.

Чистое синее небо. Ближние холмы рыжеватые, горы вдали сиреневые. Тянул южный сухой ветер. Таял наросший за ночь иней. Но Андерс все-таки с опаской поглядывал в окно:

— Если польет, то по дороге на Сунгурлу утонем…

— Рискнем! — проговорил Фрунзе. — Я с Ваней, понятно, верхами. Кто хочет, присоединяйтесь.

— Четыреста верст жарить… — массивный Андерс закряхтел.

Однако решено: если ветер не повернет — идти на Сунгурлу.

С Абиловым Фрунзе поехал в Собрание, пожал руку ангорцам, спросил — где же, когда же ответ из Карса? В канцелярии с готовностью отвечали: «Будет, будет. Сообщим в Москву. Не беспокойтесь». Попрощался с Февзи — флегматичный начальник генштаба неожиданно пылко схватил руку.

Мустафы в Собрании не было. Где он? Фрунзе отчетливо слышал скрытую тоску этого турка. Многовато вокруг него, как он сказал, людей слабой души, а он вынужден с ними ладить… «Ему выпал жребий понять волю народа к национальной свободе, повести его в бой, — думал Фрунзе. — И счастье, и страшный груз. А сотоварищей маловато — соперники все».

…Кемаль поднялся рано утром. Мелькнула мысль, что Фрунзе еще в Ангоре, можно вновь повидать его. И вдруг адъютант доложил, что русский, известили, вот-вот прибудет — наверно, хочет попрощаться. Кемаль обрадовался.

Приезд Фрунзе — это была серьезная удача. Само известие о его назначении, обнародованное, оказалось добавочным к Сакарийской победе толчком, который кинул в Ангору французских дипломатов с предложением новых уступок. Это известие в тяжкие дни подняло дух и Собрания, и солдат. А потом, когда Франция предложила военный союз, компромисс с Англией и отход от русских, то уже можно было твердо сказать ей: «Нет!» Отброшена и оппозиция, шумевшая, что от Москвы нет пользы и надо смотреть на Запад. Наконец, самому, оказалось, можно передохнуть — возникло чувство, что встретил близкого.

За окном послышался стук колес. Адъютант сказал: «Это он».

Вот они, неразлучные — Фрунзе и Абилов! Кемаль ласково усадил их на сафьяновый диванчик перед овальным столом на резных изогнутых ножках, сам сел напротив.

— Догадались, якши, — сказал он и крикнул в соседнюю комнату: — Фахрие, пожалуйста… самого вкусного!..

Словно озорничая, сбросил с головы феску, обнажились реденькие, рыжеватые, пушистые, как у младенца, волосы.

— Итак, завтра?.. — Глаза вдруг стали острыми. — Узкоколейкой не пользоваться!..

— Да, я люблю седло, — сказал Фрунзе. — Лучше видна тропа. Люблю седло!

— Седло? — о чем-то подумав, переспросил Кемаль. — Прости ты, товарищ Фрунзе, и ты, Ибрагим, выйду на минуту…

— Он пришлет вам, Михаил Васильевич, подарок — седло! Украшенное! — догадался Абилов.

На стене над письменным столом Кемаля висела фотография Фрунзе в гимнастерке. Абилов сказал:

— Портрета Буйона я тут не видел. Вас Мустафа уважает.

— Московскую политику!

— А политика — это же люди!

На большом столе лежали подарки Кемалю. На стене висел золотой кавказский кинжал с надписью:

«Память от Азербайджанского рабоче-крестьянского правительства герою турецкой революции М. Кемаль-паше».

По ковру неслышно вошел Кемаль, сел.

— В Москве передай Ленину, Чичерину и Калинину: Мустафа прежним остался.

— Все будет прекрасно, Гази! Ленин поможет.

Кемаль встал, прошелся:

— Сколько мне осталось жить? Наверно, немного. Болезнь почек, плохая печень. Но я, передай, кое-что успею… Большие изменения будут у нас. Эта нелепая феска, дикие привычки, суеверия, неграмотность… Нищета! Крестьяне живут в пещерах. Много будет перемен!

— Если поднять народ, то все достижимо, — сказал Фрунзе.

— Мустафа, — сказал Абилов, — только крестьянин — пастух, землепашец — может обеспечить победу.

Кемаль отозвался:

— Мы немного помогаем хлебопашцам и пастухам, чуть-чуть. Это дело будущего, когда победим. Народ! С ним говорим через Национальное собрание. Оно — существо с тремя головами. Одна из них говорит: религия — волшебный меч, завоюет и Запад и Восток. Хочет восстановить власть султана. Это — духовенство, чиновничество, крупная буржуазия…

Кемаль, упорно глядя, подождал, пока Абилов переведет.

— Вторая голова смотрит на Запад. Рассчитывает: дольше война — больший торговый застой, необходимо сейчас же соглашение с Антантой любой ценой, при любых жертвах. Но есть третья голова. Это «халкисты» — народники, стоящие за власть народа. Эта голова смотрит на Советские Республики. Главная голова! Понимает: соглашение с Западом допустимо лишь при условии дружбы с вами. Понимает эта голова: империалисты Запада по рождению враги, у волка из пасти кости не отнимешь. Настоящими друзьями не будут. Соглашение с ними — ни под каким видом в ущерб братству и дружбе с Советскими Республиками. Империалисты — постоянные враги. С ними не может быть никогда устойчивого соглашения. Эта идея есть и будет, пока я жив, руководящей в меджлисе. Эту идею провожу я. Эта третья голова — моя!

Фрунзе заговорил о партии, что повела бы страну, Кемаль тотчас отозвался:

— В скором времени призовем турок в Народную партию! Будет! Она построит новое турецкое государство. Без султана и без халифа. Но прошу вас не говорить об этом пока никому. Многие еще не могут представить себе Турцию без султана. Например, Рауф…

— Рауф нам тоже не понравился, — признался Фрунзе.

Что-то вспомнив и внезапно выпрямившись, Кемаль сказал:

— Это сильный и немного странный человек. На Сивасском конгрессе он страстно убеждал нас принять американский мандат; пусть президент Вудро Вильсон возьмет управление Турцией, единодушно протелеграфируем ему — поможет избавиться от других мерзавцев: лучше один мерзавец, чем несколько. Совсем без мерзавцев — такого не представлял…

Фрунзе и Абилов невольно засмеялись.

— Я был поражен недомыслием своих сотрудников, — подняв мохнатые брови, горестно говорил Кемаль. — Особенно Рауфа.

— Наверно, Запад подавил его своими успехами в завоеваниях, — заметил Фрунзе. — Рауф, восточный человек с его пассивным приятием мира, кажется, просит руководства со стороны? Но ныне, думается, восточная созерцательность тает, как вешний снег. И особенно в Турции!

— Да! Много стало активных! — воскликнул Кемаль. — Есть люди. Сам всюду не поспеешь. Нужно назначать. Снисходительно относиться к колебаниям неопытных. Учить!

Вдруг нахмурившись, Кемаль подошел к письменному столу, взял из ящика конверт.

— Сегодня получил. От Джемаль-паши. Переведи, Ибрагим, помоги.

Абилов взял из конверта мелко исписанный листок, прочел:

— «Энвер, этот сумасшедший, совершенно не заслуживает уважения. Он обманывает как Россию, так и Турцию… Теперь, заметив перемену в отношении к нему России, он пустился на новую авантюру. Мне стало известно, что он направился в Бухару поднимать восстание против Советской России…»

— Однако! — Фрунзе переглянулся с Абиловым. — А в Москве и не знают! Но можно ли верить Джемалю?

— Джемальмне, а я тебе не стану… плести! — даже рассердился Кемаль. — Посылай в Москву телеграмму.

— Спасибо, Гази, за важное известие, — сказал Фрунзе. — Москва, конечно, узнает[9].

Фрунзе было жаль, что этому человеку, в сущности доброму, отзывчивому, не жалеющему себя, приходится и суровым быть, и дипломатом, и таиться. Он шел под ядовитыми стрелами клеветы, зависел от многих грозных обстоятельств, от зла, опирающегося как на законы шариата, так и на услуги иностранных агентов.

— Борьба Востока — освободительная, национальная — на разрыв цепей империализма и средневековья, — сказал Фрунзе. — Следовательно, обретя в борьбе государственную независимость, любая страна станет в своих отношениях с миром добиваться и экономической независимости. Устранение режима капитуляций, я полагаю, только начало. Острый глаз различит, что́ уважение, что́ — приманка и капкан, новые цепи и кабала!

Кемаль, было видно, слушал сосредоточенно, глаза сузились, брови сдвинулись. Нет, не миражи вставали перед ним…

— Да, мы будем об этом думать. Пройдет немного времени, мы победим, и тогда вы услышите: в Турции зародилась государственная доля в хозяйстве. Государственный сектор — это будет большое дело. Постепенно подойдем к нему… Не спеша.

За окном потемнело, как перед грозой. Пора идти укладывать вещи — утром отъезд. Поднялись. Прощаясь, Фрунзе крепко жал руку Кемаля:

— Если не увидимся больше… Хотелось бы, Гази, чтобы в вашей душе и в душе Турции не осталось и тени сомнений. Наш вождь, учитель трудящихся, обращаясь к жителям Кавказа, выразил уверенность, что они приложат все усилия для установления братской солидарности между трудящимися Армении, Турции, Азербайджана — всеми…

— Да будет так! — сказал Кемаль. — Не устану повторять: Турция с уважением говорит Ленину: «Чок-чок тешеккюр эдерим».

— Большое-большое спасибо, — перевел Абилов.

— Значит, так?.. — сказал Фрунзе, не отпуская руки.

— Еще раз прошу, брат, передай: пока я жив, никому не удастся поссорить нас. Еще и еще раз благодарю, еще и еще буду благодарить за помощь, за сердце, отданное Турции. Эйваллах, до свидания, товарищ, прощай!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ДОМОЙ

Над горбиной горы показалось огнистое солнце. Затеплились холмы, голые кроны деревьев, крыши. Все готово к отъезду, фургоны и оседланные кони подведены. В ожидании команды арабаджи неподвижно стояли возле упряжек на улице. Аскеры охраны совещались, кто где станет в караване.

Фургоны поочередно въехали во двор. Усилилась суматоха погрузки — движения бойцов стремительны, так и летали мешки, чемоданы. Распоряжался Кемик… Ответ из Карса в Ангору так и не поступил. Все! Ждать больше нельзя. Но все-таки ведь будет ответ? Пришлют! Лицо Кемика такое, будто он мчится в дальние лучшие дали.

Арабаджи взялись помогать ему в погрузке. Они неспешно топтались на месте, вдруг замирали, не зная кого слушать — Кемика или своего караванбаши?

Фрунзе в комнате ждал, кто, какого ранга деятели придут провожать. Явился Юсуф с товарищами, весь векялет — комиссариат иностранных дел. Ага, сам коминдел пришел, хорошо! Сидели перед дорогой. Абилов, — разумеется, и он здесь, — расстроен отъездом Фрунзе. Сердце щемит — один остается в ангорской буче, когда еще приедет московский посол. У Абилова даже влажные глаза… Юсуф советовал, как уберечься от ветра, где лучше ночевать.

Вошел Ваня, загадочно улыбаясь:

— Товарищ командующий, идемте на улицу. Что-то увидите!

У ворот перед бойцами, закончившими погрузку, нервно переступал, вскидывал голову белый арабский скакун с блещущей шерстью, с нарядным дорогим седлом, с уздечкой, унизанной серебром. Аскер, подняв руку, держал его под уздцы. Подле стоял офицер — Фрунзе узнал одного из адъютантов Кемаля.

— Ваше превосходительство! Гази направил, сказав: «Искренний подарок другу Турции». Соблаговолите принять.

— Какой красавец! — воскликнул Фрунзе. — Пожалуйста, передайте Гази мою искреннейшую благодарность!

Во дворе фотограф под черным покрывалом нацеливал свой ящик на белую стену. Когда Фрунзе вновь вышел, уже одетый в дорогу, его перехватил Кулага — просят сфотографироваться на память. Мигом поставлены скамьи. На переднюю сели Фрунзе, Юсуф, советники. За ними встал ряд красноармейцев и турецких офицеров. Еще ряд — на другую скамью. Мольба не шевелиться, плавное кружение руки с крышечкой, в тишине шлепок этой крышечки, закрывшей стекло, и Фрунзе поднялся:

— Посидели, как полагается, теперь все! В путь-дороженьку обратную!

— Версту проеду с вами, — сказал Абилов.

— Поедемте, милый, — ответил Фрунзе. — В Баку расскажу о вас, как мы работали, Кирову, всем расскажу.

Жители заполнили улицу. Вдали вдруг показались всадники. Кони шли бодро. Между подковами и камнями бежали искры. Впереди ехал Кемаль в своем кожаном коричневом пальто и в рыжей высокой папахе. Под ним был конь, такой же, как подаренный Фрунзе, — редкой арабской породы, ярко-белой масти, а когда проведешь ладонью против шерсти, видна под шерстинками темная кожа.

А Фрунзе думал, что Кемаль только мысленно будет провожать его.

Поправив папаху, Фрунзе быстро вскочил в седло и двинулся навстречу Мустафе. Поравнялись, поздоровались. Послушный конь Кемаля, на месте перебирая ногами, повернулся, и дальше они поехали рядом. Абилов догнал:

— Селям, доброе утро, Гази. Рад видеть!

Пять верст красные бойцы и аскеры турецкой охраны следовали за главными всадниками. Вокруг — мерзлые поля, голые виноградники, утыканные кольями. Меж синеватыми холмами мелькнула желтая полоса узкоколейки. Всадники наконец остановились. Круто повернулись друг к другу. Фрунзе отдал честь, Кемаль ответил. Разъехались, расстались навсегда. Но это прощанье с Кемалем многое сказало Фрунзе, взволновало и помнилось, помнилось затем все годы…

Звеня тонкими звоночками на сбруе, гремя подвешенными к задкам фургонов ведрами, скрипя рессорами, стуча подковами лошадей о камни, караван покатил-покатил за дальние холмы.


В номере константинопольской гостиницы «Крокер» британский чин, тот самый — седой, с трубкой, беседовал с офицером, прибывшим из Анатолии, где вместе с врангелевским капитаном преследовал советскую делегацию еще на ее пути в Ангору. На этом пути миссию задержали, насколько было возможно: через своих людей в шоссейной администрации направляли повозки по плохой дороге, и караван застревал, уставал, был вынужден устраивать дневку… Фургоны переворачивались… Кони оказывались на краю пропасти…

Седой меланхолически почесал мундштуком трубки переносье:

— Спасибо… Но, к сожалению, эта задержка не дала желаемых результатов. Наши дипломаты не сумели ею воспользоваться… Впрочем, и их винить нельзя. Неверен курс! Все решит только вооруженная сила… В восемнадцатой комнате я с самого начала сказал: недостаточно одного только преследования этой делегации, не так воюют с большевизмом. Но мое мнение отвергли — «формальное мышление… Где сейчас Фрунже?

— В горах на северо-востоке от Ангоры…

— А русский капитан? Почему он не вернулся вместе с вами?

— Он ведь инструктор в понтийском отряде. Отсыпается в своей пещере. Ждет фургоны советской делегации. Вбил себе в голову, что должен рассчитаться с Фрунже. Производит впечатление ненормального. По любому поводу хватается за револьвер. Он и с понтийцами не в ладах…

— Да, господа врангелевцы потеряли разум, — посетовал седой. — Сами себя обманывают. Все их союзы и монархические общества — игра, не пошатнут большевизм, не спасут их армию, не имеющую почвы. Они обеспечат свое существование только честным служением английской короне и… скромностью. Только мы можем свалить большевизм… Задуманный капитаном выстрел — иллюзия борьбы. Это будет пустой звук.

ВАНЯ

Вороной конь Вани шел рядом с арабом командующего. «Слава аллаху, закончили, — с надеждой думал Ваня. — Теперь горами добраться до Хавзы, а там и море засинеет. Скатиться к морю, и все — позади… А что впереди?»

Недруги теперь еще более озлоблены успешным исходом в Ангоре дела украинской делегации. Греческие — еще и потерей отрядов Понта: в городе на базаре говорили, что началась добровольная сдача понтийских банд. Но раненый зверь, понятное дело, опаснее…

На обратном пути к морю Ване было тоскливо. Найдет ли в Батуме у Ашотки письмо от жены? А может быть, она теперь — бывшая жена? Как жить дальше, если не окажется письма?

Хотел увидеть на обратном пути новую жизнь крестьян, лучшую. Мечта Вани вроде неваляшки: как ни укладывай ее — встает. Думалось — вот-вот увидит такое, что означает падение Хоромских повсюду.

А видел пока лишь пустынные таинственные горы. Что-то скрывалось под сизой пеленой, устилавшей склоны, во мгле западин между отрогами.

Вот в долине, стиснутой кряжами, показались на камнях черные ели, среди них — домишки из дикого камня же. Когда въехали в кривую, будто выбитую в камне улицу, спешились на косой площади возле кофейни, и завязалась беседа с подошедшими жителями, Ваня ждал, не скажет ли кто-нибудь: по-старому жить не можем, платить аренду аге не станем. Попросил Кемика узнать, сколько здесь арендаторов и батраков.

А когда в деревню втянулись фургоны и бойцы бросились пить чай, Ваня подсел к Кулаге:

— Запиши: что же это — у аги семьдесят десятин, несколько сот баранов. А прочие имеют только по пять десятин, лошадей не имеют. Издольщики хрипят от своей бедности. А земли, смотрю, много, да все — не́пашь.

— Какой делаешь вывод? — поинтересовался Кулага.

— Сто бедных будто сильнее трех богатых. Но власть…

— Вот-вот! Вопрос, у кого экономическая власть!

Только во сне Ваня был безмятежен: ему снился летний день на шолецком цветущем лугу. Лежит в жаркой траве. Синее небо ослепляет. Он кладет лепестки мака на глаза и будто спит. Но солнце все же проникает в зрачки сквозь веки, а сзади подкрадывается Аннёнка…

Тоскливо и тревожно на этой обратной дороге. Перевал, красивая долина Чорак-Кезю, тополевые рощи, виноградники, поля. А люди-то где? Глубокое молчание давит…

Ущельем взошли наверх — насмерть заморозились. В дубняках, в зарослях вереска на склонах резал глаза неживой белый снег. Длинные иглы сосен были черные, аж синие, как штыки. Кругом покой и грусть. Тоска, как было у Кемика…

Все гористее и жестче путь, долина стала тесниной и зажимает, словно берет в плен, грозит не выпустить…

Однажды в излучине реки показались сарайчики соляного промысла. Внутри горы была соль. Соленые ручьи текли в эти вот, на берегу, впадины, и соль оседала. Сейчас рабочие собирали ее, двигались как тени. К проезжим на дорогу вышел тепло одетый человек с тростью — эксплуататор! Государство сдает промысел частному лицу. Рабочие кормятся у него, а получают всего пять лир в месяц. Несправедливость!

На вопрос относительно профсоюза хозяин ответил, что есть братство рабочих-солянщиков, такая организация. «Вот, называется братство, — подумал Ваня, — а жизни чего-то нет». Жалел этих людей, и было неловко — будто он какой миллионер, может, а не помогает страдающим.

Не предполагал, что так близко примет к сердцу судьбу Турции. Что же все-таки с ней будет? Думалось, предстоящее везде и повсюду — революционное, вот-вот отступят черные силы отовсюду. Но тут же мысль начинала двоиться: либо в скором времени все сбудется, либо — упущен момент! Хоромские повсюду укрепятся, и предстоит новая борьба. Раздвоенные сваи в землю не забивают, раздвоенная мысль никуда не идет. Томился, пока не вспоминал речи Фрунзе и Мустафы Кемаля и что украинская делегация выполнила поручение как надо.

Длится и изматывает дорога. Арабаджи кропотливы, с пустяком возятся час, передний выбрал худой объезд, все ругают его: «Осел, ишак! Обиженный аллахом!» — однако едут следом. «Равнодушие, — страдал Ваня. — Нет огонька. Отчего?»

— Равнодушие, по-видимому, результат бесконечных войн, — отвечал Фрунзе, когда верхоконные двигались шагом и можно было разговаривать. — Уже века не выпускает турок ружья из рук и потерял веру, что может чего-то добиться в хозяйстве.

— А если теперь победит и будет точка? — спросил Ваня.

— Произойдет, конечно, перемена в сознании.

— Значит, повалят агу? Нет?

Фрунзе быстро, с интересом взглянул… Кто знает, когда и кого повалят…

Высокое торжественное небо. И внезапные — за поворотом — удары ветра. Новый перевал — новые картины. На восходе солнца снежные вершины сияли, как золото, а внизу чернота бездны. В долине увидели сверкающую ленту реки. По противоположному склону горы сходил наискось, будто переливался, длинный верблюжий караван. Его хвост, залитый солнцем, желтый, как струя в песочных часах, был еще на вышине, а голова уже погрузилась в тень внизу.

То, что для Фрунзе было очевидно и ясно, Ваня за горой своей мечты не замечал вовсе. Бывает же, человек видит только свое — в себе, а не совсем и не точно то, что творится вокруг, что существует независимо от его воли. Пора бы, кажется, Ване пошире раскрыть глаза, да и заметить это расхождение.

В одной из деревень, забившихся в лесистую щель между отрогами, всадники соскочили с коней — передохнуть и, разминаясь, ходили перед домиками, темневшими среди белого снега. Вот открылась со скрипом дверь, молодая мать в шароварах и в красной кофте вышла на мороз, неся на руках голенького младенца. «Шар ты мой золотой», — по-турецки ворковала она, вдруг наклонилась и положила голенького на снег. Ваня ахнул:

— Матушки мои!

— Видимо, для нужного дела, — пояснил Фрунзе и поежился.

— Это называется — обиходила!

— Если ребенок не погибнет, то вырастет спартанцем, — проговорил Фрунзе, когда мать, прихватив свое чадо под мышку, скрылась за дверью.

Обычно хладнокровный, Андерс сейчас был тронут:

— Какая выносливость у турок! Дома без печей, а люди живут. Погонщики босиком идут по снегу.

— Да, поразительна выносливость турецкого солдата, и железное у него терпение, — Фрунзе сделал шаг-другой к домику, вернулся. — Мы, хотя и сами повидали кое-какие виды, даже представить себе не могли, как раздет, разут аскер. И все-таки держится! Непреклонность Кемаля — от характера анатолийских крестьян.

— Я и говорю, Михаил Васильевич, удивительный народ! — загорелся Ваня. Подумав, вдруг выпалил: — Как они смеют, эти интервенты, оккупанты — прийти, унижать и унижать, раздевать и без того голых, что по снегу идут босиком. Сами-то одеты! Богатые, сытые, в желтых ботинках, в сукне. Маршируют! Снарядов и патронов на голых людей не жалеют. И султан тоже враг. Живет себе припеваючи во дворце, душа в душу живет с интервентами. Вот его и отшили ангорцы. Так я понимаю?

— Отшили, действительно отшили! — засмеялся Фрунзе.

— Вот и мечтается, чтобы земля здесь к крестьянам-издольщикам отошла, по закону. Кулага мне говорил, что есть депутаты, которые все-таки строят планы кооперации. Я думаю, что крестьянин здесь скоро вздохнет посвободнее.

Ване хотелось, чтобы командующий подтвердил эту надежду. Но Фрунзе, прохаживаясь, только с обычным своим интересом взглянул на Ваню:

— Любопытно! И когда, по-вашему, в какой срок он вздохнет?

— Не могу точно предсказать, — признался Ваня. — А был бы я пророк Мухаммед, то в один день все бы устроил. Ведь земли кругом много. И пустует!

…Фрунзе смотрел на Ваню и думал, что этот красноармеец — весь русский, с его добротой к другим народам, готовностью поделиться с ними последним куском. После победы над Врангелем, тщательно обдумывая и выстраивая единую военную доктрину, Фрунзе видел главной силой Красной Армии таких вот бойцов… Сейчас этот Ваня, одержимый сторонник артели, сам того не ведая, подтверждал тезис Энгельса: российский солдат — крестьянский сын — обладает храбростью, его жизненный опыт учит его держаться спаянно со своими товарищами. Фрунзе помнил фразу: «Полукоммунистическая община в деревне, товарищеская артель в городе…» Жизнь требовала спайки, один и у каши загинет. Этот красноармеец и его отец хотели получить чудодейственную коммуну, и немедленно. Но исторический путь к ней лежал долгий, трудный. Скорые коммуны, недавние, распались.

Всадники двинулись дальше, Фрунзе мягко сказал:

— Военный коммунизм, Ваня, породил славных людей. Но часто нетерпеливых… Нынче история — каждодневный труд миллионов… На пути к коммунизму будущего… Нетерпеливым надобно учиться двигать ее в ежечасном труде… Вот и в помощи народным движениям, скажем, как в Турции… Невзирая на их зигзаги… Вы это понимаете?

— Конечно… труд, — согласился Ваня. Дернул поводья.

ДОЛГ НУЖНО ОТДАТЬ, А ПУТЬ ПРОЙТИ

«А что впереди?» — об этом думал и Фрунзе.

После шумных ангорских недель, напряженных переговоров и торжеств, вспоминая теперь свершенное, Фрунзе отдал себе отчет: а ведь далеко не все еще сделано, рано торжествовать. Неясно, что впереди. Казалось бы, можно радоваться, спокойно любоваться природой на обратном пути. Но возникло давящее ощущение, что едва ли не самое главное еще не уяснено. Что именно, Фрунзе никак не мог уловить. От этого ему даже дышать было труднее.

Что еще нужно сделать?

Мустафе обещано как можно скорее доехать до Москвы, окончательно рассеять недоразумения, продвинуть дело помощи. Придется воевать со скептиками, может убеждать их, ласково уговаривать. (Турки смеются: «Пока не кончил работу, и медведя зови дядей».) В Тифлисе и в Баку обстоятельно все рассказать: от кавказских товарищей зависит помощь. Показать, что такое Кемаль, характер движения, и что оно сейчас единственное в Турции ведет успешно, на деле ведет к национальному освобождению. Что Эдхем — это была опасность бо́льшая, чем та, которую представляют сейчас Рауф и Рефет… Прежде всего — подготовить доклад Центральному Комитету. Точный, убедительный! Решение Цека и определит в итоге развитие отношений.

По телеграмме Москва знала его предложение — срочно выплатить три с половиной миллиона золотом. Но как решат Цека и Политбюро? Тяжело настаивать на таких расходах, а надо…

Он не сомневался: цекисты с доверием отнесутся к его оценкам. Но точны ли его оптимистические прогнозы, сделанные по горячим следам? Еще из Трапезунда он телеграфировал о своих выводах: товарищ Нацаренус недостаточно объективно оценивает сложную обстановку, в некоторых случаях его оценки ошибочны. Москва отозвала Нацаренуса, новым полпредом назначен Аралов. А вот точны ли его, Фрунзе, оценки? Не на излишнем ли они основаны оптимизме? Его склонность к этому Ленин отметил еще в ответах на сообщения Фрунзе с Крымского фронта. Владимир Ильич телеграфировал:

«Получив Гусева и Вашу восторженные телеграммы, боюсь чрезмерного оптимизма…», «Возмущаюсь Вашим оптимистическим тоном…»

Надо еще и еще раз все взвесить. Прежде чем войти, узнай, как выйти, — говорят турки. Глубже все осмыслить, глубже… Победит ли Кемаль, это зависит не только от золота, но прежде всего от отношений с крестьянством. Кемаль надеется на дружбу батрака с помещиком! «Сентиментальные заблуждения» — это слова Дежнова. Фрунзе помнил, как сам вздрогнул, услышав от Кемаля о планах такого «гармонического труда». Но то было внутреннее дело Турции, и Фрунзе Кемалю ничего не сказал. Сейчас вспоминал Однорукого Мемеда из бывших летучих колонн, который шел триста верст с прошением, верил и, наверно, верит Кемалю, хотя арестован безвинно. Будет ли крестьянин верить и впредь? До самой ли победы пойдет с Кемалем? Ведь приближается перевал, за которым уже надо выполнять обещания.

Дорога, казалось временами, подсказывала ответы. Вот засветло достигли места ночлега — селеньица на откосе, а двери хибар уже крепко заперты изнутри. Над крышами — дымки, значит, есть живые, но вот на закате солнца деревня будто вымерла. Охолодавшие аскеры, найдя старосту, орали — требовали разместить. Старик согласно кивал, но в какие бы ворота ни стучал — не отворялись. «Боятся, — объяснил он. — Боимся ружья…»

— А Мустафа вот убежден: «Халкисты мы, народники!» — Фрунзе торопливей обычного оглаживал коня. — Душа болит, как он обманывается. Ведь если народ боится его аскеров…

— Это все из-за Эдхема, чего только не вытворял ружьем, — отозвался Андерс.

Послышался треск: осатаневшие аскеры ломали доски. Крестьянское сердце не выдержало урона, двери отворились. Увидев, кто перед ними, хозяева успокоились, помогли красноармейцам внести вещи, продали кур на ужин… Фрунзе нужно было услышать мнение людей — Андерса, Вани. Вот встретился бы сейчас снова Однорукий Мемед. А где Хамид? В Ангоре дали новую охрану.

По наружной лестнице поднялись к мухтару — старосте, вошли в комнату в носках, опустились на половик, и Фрунзе продолжал:

— Мустафа говорит, что большевизм воплотил в себе высокие принципы ислама, побил врага Турции, освобождает человечество, и Турция помогает большевикам… в этом деле.

— То-то хвастался мне один полковник: мы способствовали вашей Одиннадцатой армии пройти Кавказ, вступить в Азербайджан! — засмеялся Андерс.

А Фрунзе:

— Не смейтесь. Год назад один депутат по фамилии Дурак-бей сделал запрос в меджлисе: почему не наступаем на грузин и армян? Кемаль ответил: Россия этого не хочет, мы схватили протянутую ею руку дружбы и теперь уверены в победе над врагом, который хочет раздавить нас…

— Мыслит историческими категориями, — заметил Андерс.

— Если чутье меня не обманывает, — продолжал Фрунзе, — этот ответ Кемаля будет ответом всем дуракам-беям и сегодня и завтра. Согласны? Меня не смущают его сверхоригинальные рассуждения: «Наша концепция — народничество — не противоречит большевистской». Помните, на банкете?

— Умен чертовски…

— Поражает ход его мысли: вы уделяете внимание классу, наиболее угнетенному внутри нации; турецкая нация вся угнетена и поэтому заслуживает наиболее широкой вашей поддержки…

— Человек довольно тонкий!

— Но меня волнует другое. Он мне сказал: всего добьемся постепенно, кто идет быстро, тот в пути отстанет. Я ответил: кто идет прямо, хотя и быстро, тот не ошибается. А он: кто ищет друга без недостатков, тот останется без друга, и признал: не может идти прямо — сложные отношения со всеми, а пример — Эдхем… Дорогой мой товарищ военный советник, вас не тревожит ли, в интересах турецкого народа и его успешной освободительной борьбы, действующий призрак Эдхема?

Фрунзе нужно было уяснить: кто отказался подчиниться штабу — вся крестьянская масса или только Эдхем, за которым масса все-таки шла? Не объявится ли он вновь, увлекая массу обманом? Не пойдет ли масса за каким-нибудь новым Эдхемом? И как повернется тогда освободительная борьба? Чего ждать? К чему готовиться?

— Конечно, его знамя манит крестьян, без сомнения. Но в повадках было такое, что деревня до сих пор боится вооруженных и на закате солнца замирает, — ответил Андерс. — Парадокс! Не тревожит меня Эдхем.

Разговор продолжался на другой день. Всадники спустились в широкую долину — долину черкесов. Все деревни здесь были черкесскими, и все знали, что Эдхем — черкес. Андерс говорил:

— Не тревожит, хотя совсем еще недавно на Западном фронте одни только четники Эдхема геройствовали. Правда, еще была чета «Голубое знамя». Храбро дрались, черти!

— Но именно это знамя освобождения вело крестьян? Так?

— Точно, Михаил Васильевич. Тем более что крестьянину не могло понравиться разбойничанье Эдхема в тылу. Отбирал скот, пожитки, похищал детей, требовал за них выкуп. Бандит, да и только!

— Но призыв к бунту, будто за лучшую долю. Нечто вроде турецкого Махно. Этого нельзя опускать при оценке положения…

Эдхем самолично проводил мобилизации, покидал фронт, когда вздумается, по доносу расстреливал без суда, прогонял комендантов, назначенных штабом: «Я не признаю Западную армию». Говорил, что для него везде место, «и в Иране, и в Турине», а возле Смирны у него большое имение, и поладить с противником ему легко. Но его газета «Ени дунья» — «Новый мир» имела странный подзаголовок: «Исламская большевистская». Вроде — «Церковная большевистская». Он старался создать впечатление, что Анатолия охвачена восстанием против Кемаля. Выпустил воззвание к рабочим. Под видом продавцов, напитка салепа засылал в армию агитаторов: «Солдаты убейте офицеров и расходитесь по домам. Война окончена, мы подчиняемся султану, в деревнях оповестите об этом всех». Наконец, послал телеграмму в Ангору — поставил Собранию ультиматум: прими правильное постановление, что независим я, а не то летучие колонны приведу. Копию телеграммы направил во дворец на Босфоре. Там — ликование!

Напугав своего коня, Андерс взмахнул рукой, как саблей:

— И конец! Комфронта Исмет послал Эдхему письмецо: «Собрание оказывает тебе милость, предлагая мирный исход. Официально об этом сообщаю. От себя же добавлю: твои действия — это измена и подлость. Тебе не на что надеяться. Я принял меры, как если бы твои силы были в три раза больше. Поэтому подчинись приказу Собрания».

Эдхем протелеграфировал султану, что уже ведет колонны на Ангору. Повел. Однако комфронта Исмет двинул свои части, и летучие отряды тут же развалились, летучих колонн не стало. Эдхем и с ним триста человек перебежали за линию фронта. «Да будут они прокляты! Да покарает их аллах!» — восклицали в Собрании депутаты.

Много было у Эдхема революционных фраз, но ни слова о спасительном единстве действий всех сословии, народностей, религиозных общин. Это слово было у Субхи. Было и дело — он поехал на родину драться за ее свободу. Измена Эдхема была одной из причин гибели Субхи: многие думали, что оба из одной и той же партии. И сейчас так думают. В этом тоже была опасность.

— Да, — вздохнул Андерс. — Но все же Эдхем — мертвый призрак. А мертвый Субхи, по-моему, живее Эдхема здравствующего!

— Это для вас так. А крестьянин ведь по-своему судит… Постойте… Если зрение меня не обманывает, — Фрунзе поднял к глазам бинокль, — то вот перед нами опять Однорукий Мемед, дожидается нас. Наверно, его отпустили. Спросим его…

Подъехали ближе. Действительно, однорукий, но не Мемед. Однако тоже разговорчивый:

— Селям олейкюм, паша! Я слышал о тебе…

— Олейкюм селям! — Вслед за Андерсом Фрунзе соскочил с коня. — Побеседуем, если ты не против. Есть вопрос…

— Отвечу, как смогу. Без затей и не таясь…

— Как по-твоему, Черкес Эдхем был прав или не прав?

— Некоторое время он был прав. Пока честно воевал вместе со всеми, идя одной дорогой. Потом он потерял дорогу и полез на стенку…

Рассмеялись. Фрунзе спросил:

— И вы все жалеете, что… на стенку?

— Как не жалеть, когда умный глупым становится! Получился вред: много покалеченных, выгода врагу… Почти все жалеют: Эдхем ведь обещал…

— Понятно, алдаш. Спасибо! — Фрунзе вскочил на коня. — Прощай!

Сейчас Фрунзе жалел о том, что из боязни вмешательства во внутренние дела, — хотя вполне допустимы, как выражался Чичерин, «платонические пожелания», — не посоветовал Кемалю настойчиво: во что бы то ни стало вызволяй крестьян из-под гнета ростовщиков, помещиков! Хотя бы освободил крестьян от вековечных долгов. Уже этим погасил бы тлеющую опасность междоусобицы, которую могут разжечь Эдхемы, люди, вольно или невольно ставящие крестьян на защиту султана, а с ним и Антанты, и таким образом обрекающие освободительную борьбу на поражение…

Правда, во время прощальной встречи сам Кемаль, пусть и глухо, говорил о помощи хлебопашцам и пастухам… «после победы».

«Так какое ж свое мнение доложу Москве — пойдет или не пойдет крестьянин за каким-нибудь новым Эдхемом? — раздумывал Фрунзе. Решил: — У крестьян теперь опыт. Инстинкт и здравый смысл ведут в армию Кемаля, Законность перевесит. Поэтому Кемаль справится с призраком Эдхема. Кемаля поддержат подлинные турецкие коммунисты. Необходимо, чтобы кавказские товарищи всё это уяснили себе».

Фрунзе отличал людей собранных и цельных. Их жизнь развивалась в одном, избранном ими направлении. Как бы ни терзала, куда бы ни забрасывала судьба, их идея оставалась непоколебимой. Таких людей было много среди грамотных рабочих, среди умных выносливых мужиков, скажем, в его, Фрунзе, воронежской родне со стороны матери. Их было много среди интеллигентов: не боялись ни каземата, ни самой смерти. Их пример помогал и ему — на каторге, в тюрьме после смертного приговора… К знающим дело своей жизни Фрунзе относил теперь и Мустафу Кемаля, человека могучего духа.

Другие люди не видели своего дела, и их носило в жизни, как щепку. Они легко — и искренне! — меняли воззрения. Их поступки часто были необъяснимы. Они и сами не знали, что сделают завтра. Они властолюбивы. Они сейчас ласковы и нежны, а через минуту жестоки и коварны. Из таких и выходили авантюристы, весьма способные. К таким Фрунзе относил Слащева, Махно и теперь Эдхема. Сознание своей власти действовало на них, как морская вода: пьешь, а жажда резче. По-видимому, упоение силой своего оружия отвлекло смелого Черкеса Эдхема от реальностей…

На одной из остановок при свете масляной лампадки Фрунзе записал в тетрадь:

«Обстоятельство это вскрывает истинные черты его характера, — характера человека, вынырнувшего на волнах национально-революционного движения, создавшего популярность эксплуатацией классовых инстинктов и запросов крестьянской массы, но по существу являвшегося демагогом и авантюристом чистой воды».

И Фрунзе выбросил Эдхема из головы.

В СОЛНЦЕ КАМЕНЬ НЕ КИДАЮТ

В Москве спросят о том, как приняла Анатолия украинско-турецкий договор… Почуять бы сейчас на обратной дороге не просто хорошее — сердечное отношение народа.

Впоследствии Андерс в статье писал, что обратный путь миссии был «триумфальным шествием» доверия и добра. Едва заприметили знакомый яхшиханский мост, как из-за скалы выехал совсем свой комендант и с доброй, радостной улыбкой заморгал белыми ресницами:

— К нам! Выпейте чаю у нас…

Верховой Фрунзе был снова в белой барашковой шапке с красно-зеленым башлыком. Это нравилось туркам… Всадники остановились в глухомани покормить уставших лошадей, — мгновенно собрались жители, и в степенной толпе Фрунзе услышал шепот: «Алдаш… чок гюзель… чок ийи…» — «очень красив, хорош».

Отец Фрунзе был родом из Бессарабии. На левом берегу Днестра жили их родственники. Молдавское «фрунзе» — по-русски «лист». Разумеется, в горных трущобах Анатолии этого не знали, и, услышав тюркскую речь Фрунзе, люди между собой говорили: «Это редкостный русский — турецкий!»

На обратном пути было гораздо больше селений и людей, ведь когда ехали в Ангору, часть пути — девяносто верст — пришлась на узкоколейку, из вагонного окошка только скалы и видели.

В теплых низинах дорога шла по краснозему краем возделанных полей. Полевые работы в январе уже в разгаре. Фрунзе на пашне говорил с пахарями. Они знали о договоре, степенно, одобрительно кивали… Фрунзе видел свои портреты в школах и управах…

Под сильным дождем — грунт размок, кони с заминкой вытягивали из него копыта — всадники подошли к городу Сунгурлу. Дождина, однако на городской площади в потоках выстроилась рота солдат, собралась толпа. Да, Кемаль держит слово — народ узнал о беседах и встречах в Ангоре… На торжественном обеде каймакам, молодой человек, окончивший лицей, восторженно признавался в симпатиях:

— Мы все читали твою несравненную речь, произнесенную в Собрании… Новая Россия — единственное наше утешение…

Подтвердилось: жизнь турок и румов на одной земле оправдана, естественна. В округе ни одной жертвы, ни одного поджога. Мусульмане и христиане ведут торговлю между собой, везут шерсть на чорумский и ангорский рынки. Фрунзе решил, что подчеркнет в докладе объективную возможность национального мира.

Ступили на шоссе Иозгат — Самсун. Начиная с места смычки дорог из Сунгурлу и Аладжи открылись знакомые картины пути. Теперь они разворачивались в обратном порядке. Впереди был тот самый Чорум, где так неважно вела себя в декабре местная власть. Скоро из-за склона горы покажутся минареты.

К Фрунзе приблизился на своей лошади озабоченный и неожиданно злой Ваня:

— Михаил Васильевич, лучше бы в какой деревушке отдохнуть рядом, не заезжая вовсе в этот Чорум. В глаза того самого мютер… мютеф… мутесарифа смотреть неинтересно.

— Э, нет! — засмеялся Фрунзе. — Как раз и интересно заглянуть. Как он смотрит теперь!

Фрунзе помнил пунцовое лицо мутесарифа, остановившиеся глаза…

И вот за десять верст до Чорума на закруглении дороги показался полуэскадрон, офицер впереди. Фрунзе узнал того юзбаши, который встречал миссию прошлый раз под Аладжой. Теперь за юзбаши ехала в коляске чорумская власть — мутесариф, начальник жандармов, судья…

У мутесарифа снова пунцовое лицо, но глаза теперь сверлят вопросительно, вдруг опускаются. А губы дрожат в неуверенной улыбке:

— Селям, ваше превосходительство! Много раз… Как здоровье?

Искренняя, подчеркнуто ласковая интонация. Фрунзе торжествующе думал: «Ага! Ветер дует в другую сторону! Значит, съездили в Ангору не зря. Полный поворот!»

В Чорум вошли во мраке, заляпанные грязью, как говорят турки, с головы до ногтей. В гостинице знакомая прислуга подняла радостную суету. Мальчишки со щетками в руках бегали по скрипучим лестницам, по номерам, перетаскивали вещи, чистили одежду, сапоги, приносили воду в кувшинах, полотенца — как своим.

А в приемной управы теперь сияли лампы, ломились столы. Мутесариф со своими встречает Фрунзе с товарищами. Сердечность, непринужденность, яркие улыбки. На этот раз в Чоруме миссия — среди друзей. Суть договора здесь уже известна… Кончили вечер как в Ангоре: возгласами «Браво!», «Яшасын Красная Армия!». Другой Чорум! Хотя день выпал адский, — седло размякло! — Фрунзе не чувствовал усталости.

Утром он спустился в кофейню. Пришло много жителей. Хозяин летал с подносом. Пили кофе по-турецки, густой, как сливки. Говорили Фрунзе о местных сортах винограда — розовом и голубом. Азартный турок куда-то сбегал, мелькая своими полосатыми штанами, принес в тарелке огромную гроздь действительно розового винограда. Другой обещал прислать в Харьков черенки. И все это означало, в сущности, что Собрание утвердит договор и в Харьков привезут не только черенки, но и ратификационную грамоту!

В одной из черкесских деревень пришлось соскочить с коней: с хлебом на полотенце и с молоком в кринках вышли женщины и старики. Тощий, казалось, совсем хрупкий старичок в мохнатой папахе заговорил по-русски:

— Просым, господин… Семавер ест… С Кубаны ест… Терск област…

«Из Терской области», — понял Фрунзе.

В сакле чисто, на столе горячий самовар с гравировкой медалей — гордость хозяйки! — еще дедами вывезенный из России и переходящий от поколения к поколению.

Сели к низенькому столу. Хозяйка наливала чай.

— Черкес обратно в Россыю хочет, — взглянула за окошко. — Плохо этот гора. Жизн нэт… Живешь, как звэр…

Совсем белый сухой старичок — он переселился в Турцию еще при Александре III — лепетал:

— Жив этот цар? Ранше умирал? Хороший был цар. Толко веру… Это…

— Наш старый совсем ребенком стал, — пояснил хозяин и спросил: — А Советский власт веру не ломал? Есть запрещение черкесск форму носить?

— Такого запрещения не было и нет, и не может быть! — ответил Фрунзе.

Черкесы обрадовались и, будто спрашивая совета, заговорили о возвращении на родину. Фрунзе решил, что вот и это нужно в докладе отметить.

Хозяева говорили, что хватит войны, иначе «всех уланов — парней — земля возьмет»…

Ни за что не хотели хозяева брать денег:

— Слава аллаху! В саклю вошел с Кавказа человек — пожалуйста, спасыбо… Дэлегат пошлем, потом Кубан поедем…

«Вряд ли решатся оставить хозяйство, — подумал Фрунзе. — Осели, отношения с турками неплохие. Россия останется мечтой».


В первые дни на обратном пути рвал резкий ветер справа. С полудня его сила удваивалась. Шли на высоту — лошадей шатало, толкало в пропасть. На перевалах все выло, стонало, — казалось, само время, став живым, ревет и кружится, не знает, в какую сторону метнуться. Изматывало бесконечное гуденье ветра. А ничего! Цель, однако, достигнута… Всадники и упряжки упорно продвигались к повороту, где окажутся спиной к ветру. Наконец вот он, поворот, куда ему деваться!

— Слава аллаху, вздохнем! — весело крикнул Фрунзе.

То по бугристому шли плато, то в болотистой низине утопали. По склонам спускались к речкам и садам. И где только ни встречали людей, там веяло теплом. Каймакамы телеграфировали один другому: «Он выехал к тебе. Принимай согласно политике». Перевалы перед городом Мерзифоном теперь казались ниже, легче. На одном чисто блестел голый лед, на другом игриво вились ленты сыпучего снега. В затишках, совсем уже ласково пригревало солнце.

В городах на приглашение властей отдохнуть Фрунзе с улыбкой отвечал, что миссия спешит в Москву — рассказать о новой Турции… Не проехать сквозь толпы на площадях, город будто взял в плен. Голоса:

— Наш Кемаль очень благодарен тебе… Твоя речь… читали вслух…

И на душе Фрунзе было хорошо, преотлично. К тому же и погода — как май на севере, и живописное ущелье принимает шумно, по камням с ревом, будто играя, перекатывается взъяренная речка. Пусть и по краешку обрыва легла узкая дорога и кружится голова — вот уже Хавза, славный каймакам Ахмет и военный доктор, как родной: Фрунзе невольно вспоминал своего отца — военного фельдшера.

В черных елях потекли солнечные дымки Хавзы. Хавзинцы встретили в предместье, обрадовались, что благополучной была дорога. Через час компанией пили чай. До моря остались считанные часы пути — спуститься по склонам Понтийского хребта. Фрунзе поручил Кулаге передать журналистам в Самсуне, а потом и дома такое заявление:

«Мне пришлось сделать по Турции свыше тысячи верст верхом на лошади, пришлось побывать в самой разнообразной обстановке, посещать города, местечки и самые захолустные деревни, близко присмотреться к жизни народа… В настроении широких народных масс чувствуется огромный и резкий перелом в сторону, благоприятную для нас, соседей Турции с севера…»

ПОСЛЕДНИЕ ВЕРСТЫ

Они оказались самыми трудными — болела душа. Караван приблизился к пещерам, занятым отрядами Понта. Положение здесь, казалось, должно было измениться к лучшему, — ведь после Сакарийской победы Ангоры сепаратистским отрядам Понта не на что было рассчитывать. Понимают ли это их вожаки? Приходили известия, что будто поняли. Фрунзе надеялся, что здесь уже кончилась миром кровавая борьба.

Но тут же в Хавзе стало видно: погашенный было пожар вспыхнул вновь.

Ваня вымылся в природной сернокислой бане и поднялся в номер. Фрунзе, каймакам, начгарнизона и доктор склонились над картой, встревоженные.

Ваня понял, что обстановка на дороге осложнилась.

Хавзинцы были тем встревожены, что самоликвидация понтийской группировки в их районе сопровождалась актами мести, вспышкой активности еще не сдавшихся банд.

— Я знаю, что Гази отдал приказ щадить, — сказал Фрунзе.

— Но люди из карательных сил будто не слышали этого приказа, свирепствуют… — Тут каймакам настороженно взглянул на Фрунзе: — Правду ли писали газеты, что вы, ваше превосходительство, были гостем Османа в Ангоре?.. Того самого Османа…

— Да, был в доме Османа, — ответил Фрунзе. — Очень милый человек. Когда-то жил в Батуме, учился в гимназии…

Каймакам недоуменно переглянулся со своими:

— Милый?.. Осман-ага? Этот крайне жестокий человек?

— Жестокий? Осман-ага? — теперь удивился Фрунзе. — Но, кажется, я начинаю понимать вас. Нет, я был в гостях у Осман-бея. Он не имеет ничего общего с неким Осман-агой.

Каймакам, доктор — все посветлели. Доктор обнял Фрунзе:

— Легче стало на душе! Вы знаете, что это такое — Осман-ага?

В Лазистане Осман-ага, опора ислама, навербовал отряд добровольцев и пошел жечь села, где подняли мятеж недовольные шейхи. Сжег. Затем по дороге на Западный фронт он со своим отрядом жег, разрушал уже села христиан. Это было и в Самсунском губернаторстве, без разбора избивал армян и румов. Насиловал и в самой Хавзе, о мостовые разбивал детей…[10]

— Мы и сами побаиваемся его, — признался доктор. — Просили Ангору прислать революционный отряд для укрощения людей Осман-аги, не выполняющих приказ Гази — щадить… Важный приказ. Я не знаю, во всех ли он жандармских ротах имеется…

— Есть приказ, — ответил начгарнизона. — Мы его повсюду огласили, знают и в пещерах.

— Но не все хотят мириться, — вздохнул каймакам. — В округе выжжено двести сел. А население — стариков, женщин и детей — из разрушенных сел перевозят сейчас на восток…

— Спасаем, как можем, — сказал доктор. — Едет и врач. Даны инструкции. Но измученные конвоиры обозлены — переселяемые кормили бандитов… Сегодня мы принимали депутацию от сепаратистской группировки. Говорят: мы кончили воевать, ведь мы раньше честно служили правительству, сами удивляемся, как и зачем подняли оружие.

…Командующий попрощался с хавзинцами, стал записывать в тетрадь, карандаш трещал и сыпался. Закрыл тетрадь, снова открыл, забормотал:

— Трагедия…

В номер вошли свои. Андерс сообщил, где сейчас, по данным телеграфа, плетется караван; спросил, как оценивают хавзинцы обстановку. Командующий ответил:

— Толком не знают и боятся. — И стал ходить быстрыми шагами. — Кровавая трагедия… Приказ щадить… Но все срывают анархистские элементы.

Ваня счищал пряжкой от ремня хлебные засушки с перочинного ножа, не позволял себе вмешиваться в разговор.

Андерс положил ладонь на кобуру:

— А караван наш не побьют в потемках?

Командующий повел плечами, как в ознобе:

— Караван сейчас в более благополучном районе.

В полдень всадники выступили из Хавзы. Верст через десять, привстав в стременах, Ваня увидел, что среди желтых скал, стеснивших шоссе, навстречу движется какая-то толпа. Человек семьдесят. Издали бросились в глаза красные, желтые тряпки женщин. Но больше былотраурного. Приблизились, и Ваня увидел, что люди идут, странно подергиваясь. Да, под конвоем, и конвойные били прикладами. Серые лица, скулы как у черепов, глазные ямы темны, люди будто встали из земли. Женщины, дети, все босые, в лохмотьях. Душа Вани сжалась — ведь женщины, дети, не виноватые ни в чем. Шел среди них священник в камилавке, с крестом на груди. Он-то и проповедовал, казнил полумесяц крестом, разжигал рознь. Защищенный теперь толпой, он шел гордо, спокойно нес веру, а удары прикладов доставались пастве.

Увидев нетурецких военных, люди разом заплакали и все громче, надрывней. В ущелье поднялся их протяжный вой, послышался визг детей… Ваня оцепенел.

Фрунзе, пришпорив коня, догнал начальника охраны:

— Прошу, задержите это шествие и, как старший по званию, прикажите, чтобы не смели бить!

Офицер тут же подъехал к конвоирам, закричал в ярости, нагайкой хлестнул солдата. Фрунзе пробормотал, белея:

— Ну вот, показал пример, негодяй…

Дорога повернула, завела в узкую долину, как в трубу. По ней с гулом несся густой ветер. Гудел и гудел — невозможно было сосредоточиться. Словно выдувал из головы все мысли. Кроме одной — о несчастных. Не уцепиться ни за одну иную. Ваня ошалело оглядывался, стараясь уловить неслышимое за гудением. Сбоку в сумраке расщелины вдруг присвистнуло, из устья ее ударил шквал. Тугие воздушные канаты обхватили, потащили с седла, Ваня ухватился за луку.

Фрунзе к белой гриве коня пригнул голову в башлыке, блеснул голубой глаз. Казалось, вот-вот из сумрака выскочат с кривыми саблями наголо бешеные всадники. Но страшнее — хрипло воющая толпа…


…Ночь в Каваке, последнюю перед Самсуном, Ваня не спал: допоздна ждали подхода каравана — двигался из Мерзифона, не отдыхал в Хавзе. Чудилось, что с Кемиком в караване несчастье: какой-нибудь эшкия убил его…

Потом выяснилось: ночью турецкий патруль остановил фургоны за Хавзой. Дальше ехать не разрешается — к дороге вышла понтийская банда, хочет отбить своих, попавших в плен. Караван долго стоял на обрыве, лошади отфыркивались, арабаджи кряхтели. Во мгле едва проступали на фоне более светлого неба неясные очертания гор. Наконец явился офицер, обошел, ощупал, что в фургонах, убедился, что возницы — турки, посоветовал вернуться, переждать ночь в Хавзе. Но старший в караване Кулага сказал: «Румы нам ни к чему, и мы румам тоже. Приготовьте, ребята, оружие, и поехали!»

Впоследствии Кемик Ване рассказал, что и караван встретил за Мерзифоном толпу румов. Но то были не крестьяне с детьми, а сдавшийся в плен понтийский отряд. Пленных вел усиленный конвой.

«Среди них и белогвардеец был! — рассказывал Кемик. — Помнишь, который в отеле хотел подняться по лестнице, а ты еще схватил его за шкирку? Этот самый! Вдруг слышу, кто-то среди пленных матом ругается: «А, буденновцы, такие да сякие! Убит я, насмерть ранен!» Доктор Константин Васильевич с красным крестом на рукаве обратился к начконвоя: не надо ли помочь? Тогда этот белогвардеец выступил из строя: «Чтоб вы все сдохли! Ненавижу большевиков. Я еще буду драться с вами и вашими кемалями». Злобный! Константин Васильевич деликатно говорит ему: «Зачем ругаетесь? Анатолия ведет благородную борьбу…» Тот перебил: «Русский офицер веками бился с турками, а вы, большевики, предали армию, пошли целоваться с ними. Я презираю вас и до конца буду…» — «Проливать невинную кровь», — тоже перебил Константин Васильевич. С тем и разошлись…»


Из Кавака выступили вместе — фургоны и всадники. Сопровождал пожилой майор. Жаловался командующему: тяжело служить в Понтийских горах.

«Уж куда тяжелей», — вспоминая воющую толпу, думал Ваня и весь поджимался. Но это было еще не все. За перевалом Хаджилер на узкой дороге, мимо Вани, у самого стремени прополз еще один обоз, навсегда оставшийся в памяти. В открытых повозках сидели и лежали женщины в черном. Дети держались за их руки и плечи, скрючились у них на коленях. Слабенькая девочка выпала из повозки на дорогу. Конвойный поднял ее, синюю, положил на вещи, и девочка спрятала голову под сито…

— Аха, семьи бандитов переселяют в Амасью, — гортанно прохрипел майор, курительная трубка в его зубах заклокотала.

Но далее Ваня увидел сожженные, еще дымящиеся селения и много убитых. Из чащи выскальзывали на дорогу патрули, напряженно всматривались, готовые к бою. Солдаты перепрыгивали через тела. Трупами уложена придорожная полоса.

Высоко в поднебесье Ваня видел смежные ослепительно ясные вершины, а на земле, у дороги… увидел и пошатнулся в седле. Нельзя было не смотреть — следовало навсегда запомнить.

Губы Фрунзе, заметил Ваня, зашевелились — пересчитывал убитых, у него был вид тяжелобольного.

— Умерли, совсем дохлые были, — глядя в сторону, отвечали патрульные на вопросы красноармейцев.

В предместье Самсуна, встретив конную группу, мутесариф Феик-бей усадил Фрунзе в свою машину, и Фрунзе тут же сказал о виденном. Сам расстроенный, Феик-бей сказал, что восемьдесят детей-сирот он оставил в Самсуне на попечении американского Красного Креста. Переселяемые обеспечены транспортом и продовольствием. Но злы конвоиры, не выполняют гуманных распоряжений. Самсунский санджак снова в огне… Через день налеты на тракт, ежедневно убивают несколько аскеров.

Действительно, Фрунзе видел чрезвычайные меры охраны. На каждой десятой версте — «каракол», застава в две роты, окопы, заграждения из колючей проволоки. В гостинице полубольной Фрунзе сел за стол и записал:

«…Тем не менее я не мог подавить чувство нравственного возмущения виденным, и наша беседа с Феик-беем была очень холодна и натянута… Только здесь, в этой обстановке звериной национальной борьбы, толкающей целиком один народ на другой и не щадящей ни пола, ни возраста, не знающей ни сострадания, ни милосердия, можно почувствовать и объяснить в полной мере всю гнусность и подлость, все лицемерие и мерзость «цивилизованного» буржуазного Запада… Ведь это Антанта привила мегаломанские мечты… кучке армянских националистов. Ведь по ее вине сотни тысяч армян-земледельцев были стерты с лица земли их соседями, турками и курдами. Ведь во имя интересов той же Антанты уже третий год льется потоками кровь на полях и в горах Анатолии. И хуже всего то, что платятся именно те, кто даже не может дать себе отчета в том, что и как произошло…»

Ваня был не в себе, что-то искал в вещевом мешке, сам не зная…

— Страшно, Михаил Васильевич. Люди вот так… Люди — людей. Как же это поддаются и не понимают! — метался Ваня.

— Эйвах, как здесь говорят, увы! Здесь и образованные — помните, полковник Сабит Сами-бей? — считают, что еще невозможно обуздать черные силы.

— А мне мерещилось: революция — значит, понятие есть, какое у нас. Но выходит, что нет! — горестно проговорил Ваня.

«Мой Скородумов расстается с иллюзиями, — подумал Фрунзе. — Отлично. Пусть он и тысячи других излечатся от детских болезней, станут настоящими бойцами, и мы окончательно победим. От иллюзий один шаг до увлечения революционной внешностью, а и то и другое — не более чем желание выскочить из неприятной действительности, тогда как надо работать, работать и работать».

— Сделайте, Скородумов, выводы…

— Выводы… конечно… — глаза Вани затуманились. — Только нет сознания… Неужто и дальше так? За что? Не могу понять…

— Понимание придет, дорогой товарищ, — Фрунзе подошел к окну. — Смотрите-ка, народ с флагами… К нам! Благодарят. Приветствуют нас.

— Все же хочется скорее домой, пусть и голодная наша Русь…

— Да, и у нас немало горя, страданий. Однако на каждом шагу чувствуешь живую душу народа! Как он идет к лучшему и добивается. Да?


Еще на пути от моря Фрунзе чувствовал, что привязывается душой к этой горной стране. На обратном пути он ревниво вглядывался: не оборвется ли в пропасть национальная революция на полдороге? Верилось, что нет.

Сожженные селения он видел и раньше. Но после Ангоры такие картины били по сердцу жесточе. Правда, теперь он твердо знал: Кемаль, военные — пусть не все осознанно — начали новую историю страны, и вражда, конечно же, отойдет в прошлое. Сказал же как-то Кемаль: нас называют националистами, но мы уважаем и почитаем все нации, сотрудничающие с нами, наш национализм — не надменный. Во Фракии турецкие и болгарские четы сражались бок о бок, вместе отошли на болгарскую землю, страдая.

СМЕНА

Среди турок, встречавших караван в Самсуне, Фрунзе издали с коня заметил и две по внешнему виду не турецкие фигуры. Приблизившись, увидел красного командира, наверно атташе, и нового российского посла — Семена Аралова: в легком пальто, молодой, держится уверенно, несуетливо. Приветствуя, Аралов высоко поднял шляпу. Фрунзе, соскочив наземь, крепко пожал его руку:

— Принимайте смену, Семен Иванович! Я — домой!

В русско-японскую войну Аралов был прапорщиком. В мировой войне он прошел через двадцать два сражения, и фронтовики избрали его потом в армейский комитет, масса делегировала на съезд Советов. По рекомендации Ленина он был введен в Реввоенсовет Республики. Аралов сформировал Двенадцатую армию красных войск. Наконец, он перешел на дипломатическую службу. Он участвовал в мирных переговорах с Польшей, потом был представителем Советской России в Литве. Именно такой человек и нужен сейчас в Ангоре… Фрунзе предложил:

— Часок отдохну, и прошу ко мне…

Окна номера смотрели на море, за горизонтом — родина… Умывшись, Фрунзе надел светлую любимую свою косоворотку — празднично встретить гостей. Российское посольство было людное — ехали с семьями. Весело-озабоченная, к Фрунзе зашла жена Аралова с детьми: как в дороге в горах прокормить и оберечь ребят? Фрунзе ответил обстоятельно — где купить, где купать и к кому обращаться… Тут вошла судомойка Матрена — заберите меня домой! Заберем, — ответил Фрунзе.

Аралов явился вместе с военным атташе Звонаревым. Засели на всю ночь, чтобы все передать и все получить. Аралов — сразу:

— Из своей головы в наши переложите, Михаил Васильевич, все турецкие богатства. Нуждаемся!

— Вот-вот, и со мной было то же — нуждался. Но сперва — что в Москве?

— Перед отъездом я был в Кремле, — сказал Аралов. — Ильич интересуется вашей миссией…

— Как его здоровье?

— Выглядит плохо, — помрачнел Аралов. — Жалуется на головные боли.

— Турецкие вожди шлют ему сердечнейшие приветы. Здесь часто печатаются его портреты. Одного своего теоретика назвали «турецким Лениным».

Аралов спросил о Мустафе — что он такое, и Фрунзе засмеялся:

— Это ж мой, братцы, вопрос, постоянный на пути в Ангору! А теперь могу и обобщить. Это человек большой воли и энергии, талантливый политик и военный организатор. Я скажу вам, что с ним турецкое национальное движение очень значительно, идет самая доподлинная антиимпериалистическая борьба. Мустафа — стойкий боец за независимость страны, и даже нечто большее. По-моему, крупная историческая фигура…

— Крайне любопытно, каким он видит будущее?

— Он сам об этом, наверно, скажет вам, — человек общительный. А мне кажется, что кемалисты покончат с монархией. Хотя в бюджете, принятом на двадцать первый год, была статья… — Голубые глаза Фрунзе глянули неожиданно лукаво. — Его величеству падишаху на мелкие расходы было ассигновано пятьсот пятьдесят одна тысяча двенадцать лир…

— Но не хотите же вы сказать, что мы дали золото… султану?

— Не волнуйтесь, Семен Иванович, — усмехнулся Фрунзе. — Султан вообще ни куруша не получал и не получает от Ангоры, даже на пачку сигарет. Эта статья расхода — символическая. Если хотите, скрывает подлинное отношение Кемаля к султану. Ведь среди своих, как вы знаете, у Кемаля немало противников, и он большой дипломат с ними. Даже больший, чем с нами. Про них говорит: люди слабой души. Ведет себя с ними, как с детьми, как с больными.

— Ну, а нас, какими он нас видит? Его телеграммы в Москву искренни?

— Он, уверяю вас, понимает историческое значение Октябрьской революции, что она значит для народов Востока, для дела его самого… Ухватился за нас… Хочет, искренне хочет с нами всегда дружить… Это простое слово — дружить, с детства каждому знакомое, он хочет в государственных отношениях утвердить. Уверен, что вы с ним подружитесь. Только будьте с ним откровенны…

— Если можно, Михаил Васильевич, — о войске, об армии… Я запишу.

— В общем еще большая раздробленность и разношерстность, у многих помещиков личные вооруженные отряды, — отвечал Фрунзе. — Но над всеми теперь берет верх регулярная национальная армия. Анархистская партизанщина подавлена. Друзья Кемаля, генералы Февзи и Исмет, преданы ему, а те, которые лгут ему в глаза, не имеют веса. Именно здесь была неточность в оценках Нацаренуса, я уже писал об этом. Ну, и в моих оценках, прошу вас, сделайте поправки на месте: они могут оказаться вчерашними — ведь обстановка быстро и непредвиденно меняется.

— Постараемся со Звонаревым вникнуть, разобраться, — сказал Аралов. — А что характерно для оперативных замыслов главкома турок?

— Решительность и широта! И это соответствует освободительным целям борьбы, — без колебаний ответил Фрунзе. — Вспоминаю слова Ильича о ставке большевиков на рабочих и крестьян «до последнего издыхания». Кемаль этого не знает, но чувствует, что без народа не справится. А народ храбрый, прямодушный, трудолюбивый. Чудесный народ! Рассказы о его дикости, о зверстве целого народа — невероятная чепуха. Турецкий крестьянин не хочет жить, как зверь… Квалифицированных рабочих ничтожно мало, не более трех тысяч человек. Это на тринадцать миллионов населения! Но страна проснулась… Мы договорились о расширении торговли, о совместной эксплуатации некоторых рудников. Не исключено, что придет время, когда Турция и Армения начнут ставить общие заводы, совместно использовать богатства гор… Мы оставим нашим детям и внукам в наследство мир между нашими народами…

Взяв сигарету из портсигара, Фрунзе попросил Ваню открыть нижнюю часть оконной рамы — турецкую форточку. Послышалось море… Фрунзе продолжал:

— Я был в частях. Пришел к выводу, что победа турецкой армии обеспечена, несмотря на техническое преимущество короля…

Фрунзе рассказал о дорогах, об опасных участках ее, о мостах и туннелях, о транспорте вообще, и какой огромный путь предстоит пройти стране. Люди это понимают, надеются на помощь России; в Иозгатском лазарете, рассказывали, турецкие раненые солдаты целовали газету с сообщениями о победе Красной Армии…

— За турок не агитируйте нас, Михаил Васильевич…

Московское посольство прибыло в Самсун на речном колесном пароходике «Феликс Дзержинский». Он продвигался осторожно вдоль берега. На виду города Ризе его окружили многочисленные лодки — турки бросали на палубу цветы.

— Затолкали к нам на борт корзинищи с апельсинами, — рассказывал Аралов. — Платы не берут! Машут платками, кричат: «Браво, Россия!» Я тут же и подумал: это — через Фрунзе, видимо, он сердца завоевал, вот и нам внимание… Последний вопрос. С нами едет турецкий журналист Ахмет-бей. Говорит, что эпопея Энвера, оказавшегося в Бухаре, не ясна. Дескать, как он мог туда попасть, потом таинственно исчезнуть на охоте и стать во главе мятежников? Зачем это ему нужно? Как он мог получить деньги от англичан, которых ненавидит? Словом, не во главе мятежников он, а Советам служит.

— Разъясните туркам, — тотчас отозвался Фрунзе, — это неправда, мы верим Кемалю. Видимо, больше, чем англичан, Энвер ненавидит Кемаля и, чтобы насолить ему, вновь как-то выплыть, сговорился-таки с англичанами, кинулся в очередную авантюру. Кемаль это чувствует, сам говорил мне. Подтвердите это Кемалю, Семен Иванович.

Аралов вздохнул:

— Жаль, через несколько часов нам разъезжаться.

Всходило солнце. Из окна стало видно — на мачте «Дзержинского» под косыми лучами алеет флаг. Этот пароход и повезет в Батум миссию Фрунзе.

ПОЖАРЫ

Утром переселились на пароход. Ваня будто свободнее задышал. Теперь последний прием — для самсунских турок, они взойдут на борт «Дзержинского», чтобы не стесняться аллаха. Не так уж и верят в него, просто одни на нем зарабатывают, другие поклоняются лишь потому, что боятся мулл. А третьи его именем оправдывают свое злодейство. Не забыть дорогу от Хавзы…

Взялся в бинокль смотреть, что в порту, какая обстановка. Американский контрминоносец тут как тут, покачивается. Рядом — подкрашенная белая «Мечта», бывший русский, ныне французский пароход, проданный Врангелем после бегства. Матросы по родине плачут.

— Отчего домой не едете? — кричал им Ваня.

— Кон-тракт! — доносилось. — Монеты нет![11]

Ваня пересиливал себя, оживлял свою надежду. Вот он проехал Турцию в один и другой конец, видел всякое… Мировая братчина все же наступит и разовьется, хотя пока еще возвышается серый контрминоносец со своими орудиями грозными.

И снова сбивался Ваня: не пришел вот ответ из Карса. Ваня обнадежил Кемика, расписал, ответ же так и не пришел.

— Слушай, Макар, — сказал Ваня, — может, еще не нашли ее, не хотят отвечать печально? Прости их… Может, еще ищут?

Кемик понял, что его друг сам как бы просит прощения. Люди близко к сердцу приняли его, Кемика, отчаяние. Именно так Ваня принял и турецкие, и армянские дела. Значит, есть правда, можно жить среди людей? Кемик без страха и ненависти проехал страшную Турцию, от Самсуна до Ангоры и обратно. Оказалась она в тяжелейшем положении. Нуждалась в помощи. Да! А сестренка, есть же она где-то там. Найдут ее, найдут!

— Эх, гора Ара-рат! — проговорил раскатисто. — А я тебе, Ва-ан, скажу, что ты был умней, когда пел «братишка-турок». Но тогда чересчур много чего ожидал, и получилось у тебя разочарование.

— Получилось, — слабо улыбнулся Ваня. — Но и понятие получилось…

Кемик перебил:

— А я, не доверявший, подбираю теперь то, что ты уронил. Пожалуйста, давай теперь пополам! Не извиняйся, товарищ! В Тифлисе еще один сделаем запрос о Марошечке моей… Отчего ты такой бледный?

…Чем ближе к дому, тем чаще вспоминал Аннёнку. Она, может, лишь к зиме вернулась из города в Шолу? Но теперь-то уж узнала адрес, должно же быть у Ашотки в Батуме письмо.


В кают-компании «Дзержинского» гремела музыка, хозяева и турки ели из тарелок с надписью по краю: «Весь мир насилья мы разрушим», и было весело. Но когда все ушли и стало тихо, Ваню снова начали мучить вчерашние картины. Вроде жар в голове. «Уж не малярия ли у тебя, хороший?» — озаботилась судомойка Матрена, с глазами мокрыми от счастья, что едет домой.

На закате с берега махали шляпами, платками турки и москвичи. В ответ Фрунзе — он стоял у самого борта — славно так улыбался… Захлопали чаще лопасти колес, пароход отчалил, стал удаляться.

В море ветер свистел довольно сильный. Смеркалось. Самсун весь уже отошел в дымку. Пароход проталкивался вдоль гористого берега, затянутого фиолетовым маревом. С каждым оборотом колеса уходили все дальше в прошлое картины почетных караулов, постоялых дворов, верблюжьих караванов, мерно ступающих под крики босых караванщиков, многолюдных встреч. Уже спокойными стали воспоминания о толпах турок, лазов, черкесов, арабов в длинных одеяниях… Но как только возникало зрелище последних верст дороги после Хавзы — пестреющие на обочинах окровавленные лохмотья, тела заколотых и обезглавленных людей, — Ваня начинал метаться, не находил себе места.

В каюте прилег на койку, забылся было, уснул. Привиделся ему всемирный вроде праздник на бескрайней площади. По ней шли — теснились — люди разных краев земли. Вроде что-то случилось, каждый говорил на своем языке, но понятно. Песни будто разные, но выходило, что одна. Какие-то балдахины проплывали над головой, чтобы не убило солнцем. Ваня протискивался в жаре среди народа — на митинг. Вдруг увидел Фрунзе и себя самого возле него… Ваня стал догадываться, что это сон, но не хотелось просыпаться. Тут где-то был и отец: еще немного пройти — увидит Ваня и его. Но пока что будто наяву видел аскеров каравана, Хамида — черкеса из племени шапсугов, свадьбу… Все куда-то спешили, напирали, давили со всех сторон, трудно стало дышать, и почему-то загремели пушки…

Проснулся оттого, что ветер бил в стенку каюты, пароход качало. Темно, а иллюминаторы кроваво-красные, огненные. Ваня вскочил — горит пароход? Однако ни суеты, ни криков. Фрунзе тихо лежит на своей койке. Кожу на висках Вани стянуло холодом, перед глазами встали те, окровавленные, убитые…

Услышав, что Ваня проснулся, Фрунзе сказал:

— Пожары в горах…

Ваня с усилием открыл дверь, вышел на ночную палубу. В изгибах гор стояли два огромных багровых полушара. Горели, должно быть, две деревни — греческие или турецкие. На металлических поручнях, ступеньках лестниц, на пароходной трубе отсветы — будто кровь. Кто-то шел по палубе вдоль борта. Под фонарем Ваня узнал покатые плечи Кулаги, тот приблизился:

— Что, Иван? Космато на душе?

— Вона что делается! Что-то смутно кругом, жутко.

— Пройдет…

Но и волны будто окровавлены, пароходик прыгал по ним, будто спасался. Ваня вернулся в каюту, и опять два багровых глаза уставились на него. Падая на койку, уронил ремень — брякнула пряжка.

— Что с вами, Скородумов? — спросил командующий.

— Ко-ло-тит, — с трудом проговорил Ваня. — Вон глаза-то… красные. Всё пожары да пожа… — не договорил, отвернулся.

Фрунзе подошел, взял его руку:

— Успокойтесь, держитесь, Ваня… Вы же боец! Сиваш прошел, герой… А пожары погасим. Не мы, так наследники. Кто-то поведет же караван после нас.

Фрунзе довольно долго говорил:

— Уверяю вас, все будет по-вашему. Недаром же поем: «И водрузим над землею…» Что водрузим?

«Заговаривает чего-то», — подумал Ваня. В каюту вошел Константин Васильевич, раскрыл чемоданчик с лекарствами. Командующий все держал руку. Ване представилось, что он, Ваня — младший брат Фрунзе… От лекарства стал отказываться, чего там — утомление.

Когда погасли иллюминаторы, он закрыл глаза и уснул.


День простояли в Трапезундском порту. Фрунзе на берег не сошел, велел передать вали, что захворал.

В полдень к «Дзержинскому» подошла лодка. На борт поднялся товарищ Голубь из информационного бюро. Вскоре после его появления Кемик стал носиться по палубе, целовать матросов, наконец схватил и поднял Ваню в воздух:

— Жива! Нашлась…

Оказывается, Голубь привез телеграмму, адресованную Фрунзе:

— Михаил Васильевич, вот это ждет вас со вчерашнего дня. Не знал, что в Карсе живет ваша сестра, наверно двоюродная, Кемик…

— Не совсем моя, — засмеялся Фрунзе. — Но что нашлась, это превосходно. Символично, знаете ли.

В телеграмме сообщались подробности: девочка с приютом привезена в Карс, но попала в турецкую деревенскую семью, — некие старик и старуха, приехавшие на базар, увидели ее, сидящую на земле с поврежденной ногой, и взяли к себе.

— Сейчас поеду за ней! — бормотал Кемик, широко улыбался и смотрел бессмысленными глазами на Ваню.

После ночных кровавых глаз-иллюминаторов Ваня стал неразговорчивым, посуровел… Но со светом дня какие-то новые входили в него лучи. Он точно знал, что не напрасно ездил в Турцию. Но, конечно, то была лишь капля труда ради лучшего будущего. Еще все впереди, как и говорил товарищ Фрунзе.

Вечером «Дзержинский» двинулся дальше. Шли всю ночь, ветер свистел над трубой. Наутро в воздухе стало тихо. Но на море была мертвая зыбь: раскачавшиеся воды не могли враз успокоиться. Толстые волны, как на качелях, носили пароходик, под ложечкой у Вани сосало. Когда-нибудь будут большие пароходы — как города, а шторм будет как развлечение…

Около девяти утра, когда свет, совсем еще слабый, потек справа из-за темных громад гор, Фрунзе вышел из каюты на палубу, поднес к глазам полевой бинокль:

— Ага! Вижу устье Чороха… Все зеленое… Красота какая… До Батума осталось каких-нибудь восемь верст. Да?

Красновато-охристая узкая полоска суши вдали вдруг осветилась солнцем. Что-то дрогнуло в небе, становилось все яснее и яснее вокруг. Ваня оторвал глаза от дальнего берега, взглянул на Фрунзе, на других, все еще смотревших на этот берег, и понял, что и они испытывают такое же, ни с чем не сравнимое чувство, какое испытывает он — чувство своей нарастающей силы, что дает Родина.

СУДЬБА ИГРАЕТ…

В Батуме Ваня с Кемиком первым делом побежали к Ашотке.

Этой зимой город стоял красавцем. Только что выпал снежок, под ногами растаял, но еще белел на кустах, бледно-желтых цветах зимоцвета, на оранжевых бьющих в глаза лепестках японской айвы. Вечнозеленая калина вся стояла в мелких белых пучочках цветенья. Скромно прятались бело-желтые и фиолетовые цветы. Еще в ноябре, два месяца назад, командующий говорил, как они называются, но Ваня не запомнил…

Ашотка встретил молодцов торжествующий, раскинул руки:

— А-а-а! Я сказал, что дети приедут, вот они! Где ж это наша ореховая коробка… Что в ней может быть… Садитесь за стол, садитесь все…

Ваню бросило в жар. Жена Ашотки со слезами на глазах сказала:

— Ваня-джан, ты только не волнуйся…

Ашотка принес, однако, не коробку — положил на стол сверток. До боли знакомое Ване полотенце! Развернул, а в нем кусок свиного сала, густо обсыпанный красным перцем и солью и обложенный дольками чеснока. «Посылка? Кто привез?»

— Ваня мой, ты только не волнуйся, — повторяла Ашотова жена. — Анка такая красавица, такая смелая. Как любит тебя!

Ваня вскочил без слов, а казалось ему, что кричит: «Приезжала?!»

— Десять дней ждала тебя, Ваня-джан, но ведь дома у нее дитя…

— Дитя! — рассердился Ашотка. — А бабушка на что? Вы с Маргаром обещали вернуться через сорок дней, а вернулись через шестьдесят. Она сказала: наверно, другой дорогой поехали или задержались до весны. Вчера я посадил Анку на пароход — в Новороссийск…

— Вчера? — Ваня сник от обиды, а потом вдруг заорал: — Боевая, бедовая, куда хочешь доедет, только вот терпенья нет никогда, мечется, как ветер. Беда!

Ашотка разъяснил, как доехала: много сала взяла с собой «на подмазку рельсов». В штанах приехала, как мужчина. Закопченная, на паровозах помогала машинистам, кормила их салом.

— Нам подарила вот это с полотенцем, — сказал Ашотка. — А я думаю: нет, оставим-ка это нашим дорогим Ване и Маргару — приедут!

Ваня спросил: рассказывала ли, почему на письма не отвечала?

— Все рассказала нам! — Ашотка принес наконец ореховую коробку. — Тебе, Ваня-джан, записка. Говорит: если не приедет мой скиталец, порвите ее, дядя Ашот. — И Ашотка пошутил: — Сегодня утром я уже хотел порвать на клочки!

Дед Сайка велел Аннёнке идти на почту, а что идти — Иларионыча уже нет, помер, шел из Ростова-Ярославского в дождь, простудился, в неделю сгорел, а новый почтарь все письма отдал Степану Фирсовичу. Хоромский складывал его письма в окованный сундук с замком — к счетоводным книгам. Наконец Аннёнка завладела сундуком. Каким образом? Проверочная комиссия из волости обнаружила сокрытие Степаном Фирсовичем посева. Не сдал с него продналог. Для голодающих-то! По закону ему удвоили продналог. Заспорил и опять не сдал. Пришли милиция и понятые, зерно стали брать силой. Хоромский потерял разум, бросился с лопатой. Его арестовали, осудили и — в тюрьму… Аннёнка позвала кузнеца с молотом — разбил оковы на сундуке.

Аннёнка сердито писала:

«Я поехала, натерпелась… Я верная тебе, ни за кого другого не выйду… Ашотова семья очень хорошая, и я их полюбила. Если приедешь и это прочтешь, то дай мне знать, чтобы я не страдала, думая, что бросил… Что тебя убьют, этого не может быть, война уже кончилась, не пугай. Не прикидывайся убитым, если другую, может, нашел…»

Ваня тут же сел и написал ответ. Перекусив у Ашотки, Ваня и Кемик побежали на вокзал.

На крайнем пути одиноко стоял заскучавший вагон командующего. Ваня сейчас же и расположится. Произошло, однако, неожиданное. Один из бойцов на вокзале сказал:

— Тебя и Кемика спрашивал Кулага. Идите в гостиницу.

Что такое? Вошли в номер, Кулага смущен:

— Послушай, Ванёк, и ты, дорогой Кемик, такое дело — может, нежеланное. А надо, братцы мои, вам обоим обратно катить в Ангору. Опечатанную дипломатическую почту повезете. Курьер — в госпитале, а тут срочные бумаги. Главное, что уже знаете дорогу, обычаи и далее с Кемалем знакомы. Так-то, родные…

У Вани будто земля уходила из-под ног. Ведь не отказаться. Но кончил Кулага — отхлынуло, хотя ноги еще пудовые, не оторвать. Хорошо, что с Кемиком, не один… Холодно спросил:

— А командующий знает?

— Ему, конечно, жалко вновь посылать!

…Утром уходил поезд, Ваня прощался с Фрунзе:

— Вот бритва, Михаил Васильевич. А тут патроны от маузера… Мыльный порошок кончается…

— Не беспокойтесь, Ваня, — Фрунзе положил руку на его плечо, улыбнулся ясно, как он умел. — До встречи в Харькове. Так?

Легран был снова в Батуме. Указал Ване и Кемику, теперь дипкурьерам, отведенную им квартиру, куда явиться за бумагами, где получить инструкции и продовольствие.

Ваня и Кемик осиротело бродили по улицам. Посидели в кофейне. Вышли на бульвар и отправились в порт — присмотреть обратный пароход, потом в комендатуру — посоветоваться, узнать обстановку.

НОВЫЕ ГОДА

В начале февраля, вскоре после возвращения из Турции, Фрунзе исполнилось тридцать семь. (Жить осталось менее четырех…) Все свои дни он вновь отдавал Красной Армии. Но теперь перед ним стояла и картина огненной Анатолии.

Дело помощи ей он взялся продвигать уже на обратном из Турции пути. В Баку выступил с докладом. В Харькове доложил правительству Украины:

— Я утверждаю: нынче никому не удастся заставить аскеров наступать на Кавказ. Попытки империалистов направить Турцию против нас парализованы! Надо Турции помочь.

Он был рад и горд, узнав, что Ангора доставила на Кавказ свой подарок — какой могла: немного продовольствия. Еще летом Ленин запиской сообщил управделами:

«…Состоялось решение меджлиса передать весь имеющийся государственный хлеб Самсунского района в мое распоряжение для голодающих русских братьев…»

И вот, оказывается, из Трапезунда отвезено было в Батум тридцать пять тонн кукурузы, а из Карса в Эривань — для армянской бедноты — тринадцать вагонов зерна и скота.

Прибыв в феврале с отчетом в Москву, Фрунзе все с той же жаждой помочь явился в Цека, затем вновь зашел к Чичерину.

На Кузнецком мосту Фрунзе встретили как своего брата дипломата. Чичерин — тепло, радостно:

— Очень все удачно, очень! Телеграмму турок о вашей, дорогой товарищ, речи в Национальном собрании зачитали на Съезде Советов. Хорошая телеграмма! Мол, Собрание было счастливо выслушать заявление господина Фрунзе, его речь ничем не походила на искусственные, полные лжи и лицемерия речи представителей империализма… что каждая фраза вызывала бурю аплодисментов… Подпись — маршал Мустафа Кемаль. Съезд Советов тоже бурно аплодировал. Все поняли, что ваши дела в Ангоре идут хорошо.

— Неплохо шли, необходимо продолжить, Георгий Васильевич…

— А сегодня письмо получил от Аралова оттуда. Пишет: пребывание Фрунзе здесь оставило глубокий след, Фрунзе считают большим другом, рассеял недоразумения, повернул симпатии турок к России. Гордитесь, товарищ!

— Решающую роль сыграла наша помощь Турции. Необходимо продолжить. Давайте вместе, Георгий Васильевич…

— Давайте! — воскликнул Чичерин.

— Мои предложения в Цека следующие, — сказал Фрунзе. — Немедленно передать три с половиной миллиона золотом в счет тех обещанных десяти…

— Да, срок их выплаты истекает.

— …Выдать сразу же еще десять миллионов. По новому счету. Послать военное снаряжение. Отремонтировать турецкие суда. Установить регулярные морские рейсы к Анатолии. Принять турецких юношей в наши вузы. Послать еще типографии, учебники…

— Очень хорошо. Правильно!

— И, конечно же, дать директиву республикам — особенно Закавказским: твердо держаться благожелательных позиций, закреплять и закреплять дружбу, дружбу и дружбу.

— Верно, правильно! Знаю, что Цека согласился с предложением Серго выделить для Ангоры бензин авиационный и автомобильный.

— Вот! Серго глубоко понимает и чувствует, какое это великое, мировое дело — помощь Востоку. Просто глубочайшее жизненное для нас дело! Словом, решение Политбюро вы знаете… Меня теперь беспокоит — все ли, что нужно, сделает наша турецкая комиссия?

— Да, да, — подхватил Чичерин. — Как раз сейчас она заседает, в ней от Наркоминдела — наш Карахан… Кстати, Михаил Васильевич, «Таймс» в передовой теперь уже утверждает, что соглашение с Буйоном Ангора рассматривает лишь как средство защиты себя с флангов. И только! А гвоздь ее политики — теснейшие отношения с Персией и Афганистаном при нашем содействии. Вот так! Огорчается «Таймс», что союз с большевиками крепнет, делегация за делегацией катит через море в столицу Мустафы Кемаля. А договор с Фрунзе, пишет, сделал кемалистов более стойкими. Верно?

Зазвонил телефон, Чичерин взял трубку и переменился в лице.

— Зайдите сейчас же, — и к Фрунзе: — Это Карахан… В комиссии наркомфин Сокольников предлагает не давать Турции ни копейки…

— Недоразумение какое-то, — поднялся Фрунзе. — Просто позор…

ПИСЬМО ЧИЧЕРИНА В ЦК
Февраль, 1922

В комиссии о Турции т. Сокольников предложил нечто ужасающее, чему нет имени — нарушить торжественное обязательство Московского договора, не уплатить в договорный срок… требуемую сумму… грубо обмануть верящих нам турецких крестьян и ремесленников, опозорить себя перед всеми народами Востока, политически убить. Не могу допустить, чтобы у кого-нибудь поднялась рука поддержать такое предложение, политическое самоубийство. Это самое ужасное, на что я натолкнулся за эти четыре с лишним года…

Ленин на полях чичеринского письма написал для членов Политбюро:

«Я считаю, что Чичерин  а б с о л ю т н о  прав и предлагаю  П о л и т б ю р о  решить: подтверждается точка зрения Чичерина. Выплатить в срок обещанное безусловно».


Фрунзе писал статьи о Турции, приводил в порядок турецкие свои записки. Принял человека из Ангоры — депутата доктора Риза Нур, который привез в Харьков текст утвержденного Собранием договора. Добивался новых посылок оружия — предстояло сражение. Грузы оружия и боеприпасов продвигались в Анатолию. Из Новороссийского порта — мины, орудия, снаряды, винтовки…

Карабекир-паша мешал — пушки и снаряды задерживал у себя. Фрунзе не остался в стороне, принял меры, и пушки, снаряды, имущество русской армии в Закавказье было переправлено в Турцию. Фрунзе знал о том, что делают Серго и Киров. Киров сообщал: помощь Азербайджана анатолийской бедноте обеспечена, АзЦИК детально разрабатывает — чем, что и как…

Риза Нур привез письмо Мустафы Кемаля Ленину:

«Я полагаю, что в настоящее время наши страны должны более чем когда-либо объединить свои усилия против тех новых методов, к которым стали прибегать империалистические и капиталистические государства. Помощь, которую нам столько раз оказывала Россия, приобретает в наших глазах особое значение… Я питаю твердую надежду на то, что в нынешней обстановке нам не будет отказано в помощи».

Замнаркоминдела Карахан протелеграфировал Аралову: сообщите Мустафе, что решено немедленно деньги дать. В мае Аралов мог уже передать туркам обещанное золото. Генштабу Аралов еще подарил двадцать тысяч лир — на приобретение походных типографий и киноустановок.

Кемаль, Аралов и Абилов вместе съездили на фронт, привезли аскерам подарки с надписями: «Турецкому солдату от Красной Армии».

Наступили решающие дни. Кемаль в автомобиле тайно выехал из Ангоры. Через белую соленую пустыню — на юг. Накануне, уведомив только Аралова, он передал в газеты дезинформирующее объявление, что пригласил русского посла на чай. В час, назначенный для чая, он был уже в штабе фронта в Акшехире.

Здесь в затененной комнате, сурово взглянув на своего друга Исмета и залпом выпив стакан холодной воды, — челюсти свело! — Кемаль одним движением поставил свою короткую подпись под приказом о генеральном наступлении.

Оно началось двадцать шестого августа. Турецкая армия пошла на прорыв волнами по всему фронту. Последовали артиллерийские удары из орудий всех калибров, кавалерийские атаки, броски пехоты и тут и там. То и дело вспыхивали рукопашные схватки — работали штыками и кинжалами. В первые дни общего наступления огненный фронт был прорван на высоте 1310. Конница и пехота пробились в тыл неприятельским корпусам. Возле Афьон Карахисара королевские войска обращены в бегство и уничтожаются.

Собрание овацией встретило депешу Кемаля с фронта: освобожден ключевой город Думлупынар и на другой день — Кютахья! Кемаль обратился к армии с поздравлением и с призывом прорваться к берегу моря. Освобожден затем и Чивриль. И вот близ Чалкей вся королевская армия, со штабами и главнокомандующим Трикуписом, попала в плен! Со знаменем ворвались в Эскишехир…

Отступая, неприятель сжигал города и мелкие селения — горела вся Западная Анатолия. Собрание обратилось с протестом к правительствам Европы. Но спасти селения и жителей могла только сила. Сбросить поджигателей в море! Взяты Айдын, Базаркей и Алашехир! Но враг успел сжечь Магнису. Турецкий летчик рассеял над Смирной прокламации: не поджигать — накажем! Рос список освобожденных селений, остатки королевской армии бежали.

Наконец Греция воззвала: союзники, помогите, спасите, отказываемся от мандата, согласны на переговоры. Консулы на Босфоре воззвали к своим правительствам: шлите военные корабли «для наблюдения за событиями». Британский консул рекомендовал британцам покинуть Смирну.

Обжигающее солнце в мгновение спекало вытекающую кровь, валило солдат на землю, но армия Кемаля все же вышла к Эгейскому морю. На плечах бегущих солдат кавалерия майора Шерефеддина ворвалась в Смирну. Подошла пехота под командованием полковника Мурселя. Родина, получай прекрасную Смирну! Консулы в дымящейся Смирне попросили свидания с Кемалем. Он согласился принять их в Нифе, и они послушно поехали.

По Анатолии прокатилась волна восторженных демонстраций. Кязиму, векилю национальной обороны, Кемаль прислал в Ангору саблю, отобранную у Трикуписа. Вскоре его самого и штабы привезли в Ангору. И Собрание постановило: снять со стола президиума черную скатерть траура, покрыть стол зеленой скатертью освобождения.

Серго протелеграфировал в Ангору: приветствуем, восхищены! Передайте войскам, их славному вождю искреннейшее поздравление, страстное желание услышать о победном вступлении армий в столицу Турции Константинополь.

Из Смирны Кемаль ответил: эта победа, «подогретая существующей дружбою, приобретет еще большее значение. Приношу свою глубокую благодарность за пожелания счастья нашей стране».

Но на Босфоре еще хозяйничал сэр Харингтон, хорохорился: «Нарушаете порядок!» Англия обратилась к союзникам: не допустим Кемаля к Константинополю. Страны Антанты подняли свои флаги на фортах в проливах и на пути продвижения его армии. Ллойд Джордж молил доминионы: выступите! Однако руль событий уже не в его руках…

Чичерин направил державам протест: вы захватили проливы в нарушение интересов России, Украины и Грузии.

Наконец Кемаль смог обратиться к народу с воззванием: «Армия приветствует нацию с берега Средиземного моря». И шестнадцатого сентября, спустя двадцать один день от начала турецкого наступления, последние солдаты-оккупанты сели на суда в Чешме, Анатолия была очищена. Королевский штаб уныло объявил: «Операции в Малой Азии закончены». Франция и Италия спустили свои флаги в Дарданеллах.

Тут же приехал в Смирну Франклен-Буйон — склонить Кемаля к смягчению… Кемаль не возражал — готов остановить кровопролитие.


В конце того года на значительной части планеты возникло небывалое государственное объединение. Все национальности и народности Советских Республик прислали в Москву делегатов на Первый всеобщий съезд Советов.

Среди них был и Фрунзе. Он прошел на трибуну, четко и ясно зачитал Декларацию, затем Договор о Союзе Советских Социалистических Республик.

Сутулясь и щурясь, осторожно поднялся по ступенькам трибуны Калинин:

— Проходили тысячелетия… лучшие умы человечества бились над теоретической проблемой в поисках форм, которые дали бы народам возможность без величайших мук, без взаимной борьбы жить в дружбе и братстве… И вот наконец…

Затем главком Каменев на трибуне. Выпрямился:

— Под знаменем братства Красная Армия бросалась в бой освобождать народы. Настоящий Союз — воплощение этого братства…

Ступил на трибуну Киров. Вскинул обе руки:

— Жадно раскрывая друг другу объятья, мы в сегодняшний торжественный день произносим: «Да здравствует СССР!»

Слушая, Фрунзе вспоминал турецкий караван, картины величайших мук народов, своих товарищей-спутников, заботливого помощника Ваню Скородумова. Где он сейчас, осененный своей мечтой?


А в Ангоре первого ноября того же года в Собрании взошел на кафедру Мустафа Кемаль, густо и полно зазвучал его голос:

— Сотоварищи! Пройдемтесь коротко по этапам нашей впечатляющей истории…

— Просим, просим! — возгласы с мест.

Кемаль взглянул на сидящих в зале депутатов-мулл и ходжей в чалмах, продолжал:

— Первый представитель тюркской нации, как известно, был сын Яфета, сына Ноя, отца человечества. Быть может, нас и не совсем удовлетворяют эти примитивные страницы истории, когда как будто несколько неглижировали документацией, но сияет факт основания тюрками пятнадцать веков назад большого государства в центре Азии. Наш святой пророк родился в Мекке среди этого народа… Товарищи, Аллах един и велик, и мы, конечно, руководствуемся в основном его божественной волей…

Чалмоносцы в зале, загипнотизированные, то млели от восторга, то аплодировали яростно, так, что чалма тряслась.

Кемаль напомнил про эмиссаров-пророков, которых всевышний систематически направлял к людям. Когда же он нашел, что развитие человечествадостаточно совершенно, то разрешил каждому из своих созданий самому принимать волю создателя…

Это был тонкий переходный пункт в речи Кемаля: аллах — аллахом, а делаем сами, он уполномочил. Кемаль вбивал в сознание депутатов:

— Вот почему наш пророк был последним. Жил тяжело, боролся, светлый, среди опасностей, и, когда умер, ученики обливались потоками слез. Но близкие сотрудники пророка тотчас поняли: бесполезно горевать, надо хорошо управлять делами нации. И поставили вопрос об избрании преемника. К сожалению, в тогдашней избирательной системе значение имело личное влияние, а не правильная концентрация общих желаний. Право управлять зиждется на могуществе. Главное в этом деле — подавлять мятеж, обеспечивать безопасность городов, регулировать общественные дела. Но это достижимо лишь посредством силы. Аллах всегда так полагал!

Муллы, сидящие на скамьях, — в смятении: кто же он, этот Кемаль — новейший пророк или чудовищный безбожник? Запутались, как перепела в сетях. Что хочет сказать докладчик? К чему он клонит? Зачем он говорит про армию омейядов, которая «несла Коран на острие своих копий», про двух халифов, которые в борьбе за власть «не поколебались потопить в крови народы ислама»? Зачем? Чалмоносцы совсем приутихли, эту главу истории они толковали несколько иначе.

— Обратите, почтенные, ваше объективное внимание на то, что в пятом веке хиджры монарх не видел ничего неудобного в том, чтобы терпеть халифат в стороне от султаната, — продолжал Кемаль. — Если бы не так, то наделил бы себя его полномочиями. Очевидно, уважаемые, что халифат, если очень нужно, может быть сохранен и находиться рядом с органом национального суверенитета, в данное время — нашим Собранием…

Вот в чем дело… Но он продолжает — это еще не все.

— Следующий халиф, уважаемые, унес с собой в своей душе небывалую горесть: сознание, что почти невозможно ввести в гармонию различные движения социальной жизни… Текли столетия. Из трехсот лет существования турецкого государства первые пятьдесят, вы знаете, были эрой апогея. Затем… Затем, господа, начинается падение… Территории, богатство, население, национальная гордость — все утрачивается с максимальной скоростью. И вот в конце концов, уважаемые господа, в правление Вахидеддина, тридцать шестого и последнего падишаха Оттоманской династии, нация оказалась поверженной в бездну рабства…

Кемаль сделал паузу. Зал напряжен, словно в ожидании удара молнии. И удар последовал:

— Эту нацию, которая тысячелетия сияла благородным символом независимости, хотели пинком ноги сбросить в пропасть. И вот так же, как ищут бессердечную тварь, лишенную человеческих чувств, чтобы поручить ей затянуть веревку на шее осужденного, так для того, чтобы погубить нацию, нужно найти предателя, человека без совести, недостойного и вероломного. Те, которые выносят смертный приговор, нуждаются в помощи со стороны такой твари… Кто мог бы быть этим подлым палачом? Кто мог бы положить конец независимости Турции, покуситься на жизнь, честь и достоинство турецкой нации? Кто мог бы иметь бесславную смелость благословить, выпрямляясь во весь рост, смертный приговор, вынесенный Турции?

Шум, раскатились возгласы: «Вахидеддин, Вахидеддин!»

— Да, Вахидеддин, к несчастью для этой нации…

Пронесся истошный крик: «Да проклянет его аллах!»

— Своими предательскими действиями султан Вахидеддин, однако, сам себя убил. Мы видим, что своим поведением он сделал невозможным сохранение режима, который он представлял…

Вот она, соль.

— Во всяком случае, господа, нация не стала жертвой его предательского поведения, — напомнил Кемаль. — Она имела достаточно мудрости для того, чтобы понимать и оценивать действия своих традиционных вождей. Руководимая светом истории, она имела достаточно проницательности, чтобы с одного взгляда понять совокупность всех несчастий, ударам которых она подвергалась в продолжении веков. Отказываясь от сохранения предательского режима, отделив халифат от увязшего в грязи султаната, мы ничего не потеряем. Нация с каждым днем будет счастливее, она будет процветать. И больше не подвергнется опасности предательств…

Возгласы «Иншаллах!»[12] потонули в аплодисментах верных кемалистов.

Рауф не решился открыто выступить в защиту султаната. Позднее он узнал, что Рефет, находившийся в Константинополе, тайно посетил султана во дворце, но они могли только обсудить обстановку. Султан поспешил покинуть дворец и сесть на английский военный корабль.

А Риза Нур еще перед речью Кемаля предложил в Собрании покарать султанское правительство, заявив:

— Когда нация увидела измену дворца, она отняла у него власть, утвердила власть национального правительства. Сегодня клика придворных развратного дворца представляет собою исчезающую тень.

Три комиссии Собрания после речи Кемаля совместно постановили низвергнуть Вахидеддина, считать султанат «отошедшим в область истории», а халифат от власти отделить. Халифат, зачем он? Просто кость, брошенная оппозиции, опасным Рауфу, Рефету, Карабекиру, Фуаду, муллам. А султана свергли, и сами поразились своей смелости. Совершилось неслыханное.


Не прошло и года — законом № 364 было установлено до этого небывалое на Востоке: «Форма правления турецкого государства — республика». Президентом избрали Мустафу Кемаля, ее основателя.

Лишены гражданства защитники заморского кошелька. Низложенный султан Вахидеддин, ставший просто эфенди — господином, дни свои доживал в Италии, и вся жизнь казалась сном — был ли он султаном, да и что такое «султан»? Ревнителями веры он был похоронен в Мекке, но все равно забыт.

Еще и года не исполнилось республике, как пробил последний час и халифата. Полиция Стамбула перерезала телефонные провода, идущие из дворца Долма Бахче, взяла подписку от редакторов газет, что будут молчать о готовящейся операции. А вечером — во дворец, свидание с последним халифом Абдульмеджидом. Сообщили ему, что и он низложен, жить в Стамбуле ему осталось шесть часов. Халиф разволновался, казалось, потерял рассудок: повезут казнить? В три часа пополуночи ко дворцу подошли семнадцать автомобилей. Халиф, его четыре жены, сын, дочь, личный врач, два секретаря тут же были отправлены на станцию Чатылджа. Дорогу охраняли большие наряды жандармерии, полиции и войск. Посадили халифа в специальный вагон, и поезд сразу двинулся к границе. Стамбул ничего не знал и был спокоен. Узнал только днем и не расстроился.

Еще закон, и поколеблена тысячелетняя церковь: закрыты текке, завие, дервишские монастыри, склепы с останками султанов, места погребения святых; распущены секты; запрещены сами звания охранителей мавзолеев, шейхов, мюридов, эмиров, халифов… а также выступления сказителей благоприятных случаев, метателей жребия судьбы, исцелителей посредством дыхания рта; запрещена продажа амулетов, самовольное ношение духовных одеяний.

Ветер истории сорвал феску с головы турка, а с лица женщины — пече, покрывало. И пече и феска — это символы каменной неподвижности жизни, султанизма, дикости, оторванности от цивилизованного мира, от европейской культуры. Долой пече и феску! Кемаль ездил по стране, и в городах молодежь встречала его кострами из фесок. Издан закон — носить шляпу. Кемаль вернулся в Ангору в шляпе. Запрещены древние обряды, азартные губительные игры в кейчек, бесконечные празднества при обрезаниях — торжество и музыка теперь продолжаются день, а не неделю… Трапезундский вали первым запретил ношение пече, вредное для здоровья, препятствующее женщине работать и зарабатывать на жизнь. Выпустил инструкцию, как приглашать даму на танцы, как вести себя, когда разносят напитки… Женщина в законах получила права.

Отменен наконец вековой ашар и возможность откупа у государства права собирать с крестьян десятину, попросту грабить. Черные силы кипели, разум мутился. Военные сторонники халифата, старины, сторонники Карабекира тайно сколотили террористическую пятерку для убийства президента Кемаля. Не удалось, заговорщики и исполнители были схвачены, в Смирне судимы и повешены.

Все узнали, что Хюсейн Рауф сжег полпредство Советской России в Анкаре, чтобы лишить Кемаля помощи. Ужасаясь идее республики, он говорил, что душой и телом, как и дед его и отец, навеки предан султану. «Пусть Аллах возьмет мое отечество, мою страну под свою святую защиту!» — говорил он и судорожно пытался остановить движение… Судом он был изгнан из Турции на десять лет. Тем же кончил и Рефет, всегда стоявший одной ногой в Ангоре, а другой — во дворце султана на Босфоре.


Первое ноября 1925 года. Утром в кабинет президента Кемаля вошел его главный секретарь. Кемаль теперь был в сюртуке с широкими отворотами; под жилетом белела сорочка, стоячий воротничок с отогнутыми углами. Грустное и строгое лицо. Крупная голова обнажена, нет прежней папахи, редкие волосы зачесаны назад и еще сохраняют бороздки — следы гребня. Резко выступает голая верхняя губа — сбриты усы! — и массивный подбородок. Секретарь видел, что, как ни причесывали и ни приглаживали этого человека, весь он все-таки бугристый, подобно земле Анатолии: скулы — камни, щеки — ямы, выступы на широком лбу, нос крупный… Секретарь знал, что президента беспрерывно терзает боль. Тихо произнес:

— Ваше превосходительство, поступила весть о несчастье…

Кемаль тяжело взглянул, сел на банкетку, умягченную плоской подушкой, спокойно положил руку на полированный с резными ножками столик. Несчастьем его не удивишь. И не подавишь. Из любого есть выход. Но секретарь сказал:

— После Ленина умер и Фрунзе.

Кемаль вздрогнул:

— Как! Ведь совсем молодой.

— Умер в госпитале. Вот сообщение.

— Это очень скверно. Что произошло?

— Дважды попадал в автомобильную аварию. И еще болел. Когда приезжал к нам, уже болел. В сообщении отмечается болезнь органов пищеварения.

— Как у меня. А ничего не говорил мне.

Глаза Кемаля потемнели, он резко поднялся, шагнул к окну, потом к столу. Секретарь продолжал:

— Была сделана хирургическая операция по заключению консилиума врачей. Сообщается, что операция прошла благополучно, но потом остановилось сердце.

— Да… Это — потеря. Телеграфируй в Москву так. Председателю Калинину. С глубоким сожалением я принял сообщение о смерти нашего уважаемого друга Михаила Фрунзе. Скорбь, которую чувствует народ СССР от этой потери, целиком разделяется турецким народом… Гази Мустафа Кемаль.

ТЕЛЕГРАММА ТАСС
Ноябрь, 1925

Ангора. Весть о кончине тов. Фрунзе произвела большое впечатление. В меджлисе депутаты говорили только о смерти тов. Фрунзе. После речи Кемаль-паши его генеральный секретарь направился в дипломатическую ложу, где находился поверенный в делах СССР, и выразил ему соболезнование не только от имени президента республики, но и лично от Кемаль-паши, так как тов. Фрунзе был его личным другом… Ряд государственных деятелей выразил свое соболезнование… Среди них находился бывший министр иностранных дел Юсуф Кемаль, который в свое время подписал с тов. Фрунзе турецко-украинский дружеский договор, а также Риза Нур, который обменялся с тов. Фрунзе ратифицированными текстами этого договора.

1927 год. Кемаль болен. Часты приступы. Все чаще мысль: «Пока я жив… Что будет с Турцией потом? Как сохранить добытое?» Он выступает с чрезвычайной речью — она длится тридцать шесть часов — о пути новой Турции. Заканчивает эту речь обращением к молодому поколению. Это — завещание… Оно выбивается потом на камне.

СЛОВО КЕМАЛЯ
Октябрь, 1927

Турецкая молодежь! Твоя первая обязанность — всегда охранять независимость, Турецкую Республику… Это самое дорогое для тебя сокровище… Возможно, что неприятель, который стремится к уничтожению твоей независимости, будет представлять собой самую непобедимую державу, которую когда-либо видела земля; что путем хитрости или насилия он сумеет овладеть всеми крепостями и арсеналами твоей родины; что все наши армии будут рассеяны и страна целиком окажется во власти неприятеля… Предположи еще… что те, которые стоят у руля государства, впали в заблуждение… объединили свои личные интересы с интересами неприятеля. Может случиться, что нация окажется в состоянии распада и полного истощения. Даже при таких обстоятельствах, дитя Турции будущих столетий, твоя обязанность спасти независимость, Турецкую Республику…

Потом он идет в посольство Советской России, он и его самые близкие друзья. Пробыли с девяти вечера до четырех часов утра. Кемаль говорит о своей мечте…

ТЕЛЕГРАММА ПОСЛА СУРИЦА В МОСКВУ
Ноябрь, 1927

…Кемаль приехал больной, доктора ему запретили выезжать, но он во что бы то ни стало хотел отметить десятилетие Октябрьской революции. Кемаль в разговорах оттенял даже несколько резче, чем в прошлом, свою преданность идее советско-турецкой дружбы. Говорил, что не верит представителям старого мира, хотя и должен жить с ними внешне в ладу, что будущее «за нами», что он считает наш союз крепче, чем когда-либо, и видит в атаке против нас со стороны «общих врагов» доказательство нашей возросшей силы. Он просил передать вам, что, пока он жив, пока он возглавляет государство, во главе угла турецкой внешней политики будет союз с Советскими Республиками. Он не позволит пошатнуться нашей дружбе. Его мечта — все дальнейшее и дальнейшее расширение этой дружбы.

ТИШИНА

Минуло полстолетия. В белом домике под Батуми живет майор-отставник, бывший пограничник, теперь совсем седой, с бледно-смуглым сухим лицом и яркими черными глазами. Он — один. Это Иван Скородумов, тот самый Ваня.

В комнатах чистота, на столе ослепительная скатерть. На беленых стенах фотографии: смеется молодой летчик в пилотке, — это сын, погиб в воздушном бою, как и сын Фрунзе — Тимур, тоже летчик. Строгая, с цветами в руках, молодая Аннёнка. Она же с сыном и с ним, Иваном Скородумовым, мужем. Ее, родной, тоже нет — схоронил в прошлом году. Фрунзе в фуражке со звездой — нарком. Крохотный портрет Мустафы Кемаля в высокой, сурово надвинутой на глаза папахе. Кемик с женой Еленой Ивановной и с Маро.

Одинокого старика навещает медперсонал соседнего санатория, пионеры. Заглядывают журналисты, писатели и музейные сотрудники. Аккуратно с командиром приезжает в закрытом военном грузовичке новое пополнение погранзаставы, на которой жизнь прослужил Скородумов, — молодые, крепкие, в зеленых панамах. Садятся под мандариновые деревья в садочке, Скородумов показывает фотографии, тихим голосом рассказывает:

— Вот эту в Анкаре, в крепости сделали. Товарищ Фрунзе сидит на камне… А вот я стою… Думал тогда: отслужу и — домой. Остался возле Турции насовсем. Когда турки выгнали оккупантов и султана, освободили Стамбул, то диппочта из Москвы в Анкару последовала через Одессу, не нужно стало ползать по кручам диких гор. Но меня от этого места не отпустили — стань на государственную границу. Тифлисская пограншкола, и — комендантом погранучастка, жил на заставе с семьей.

Обстановка, не обижайтесь, была посложнее, чем у вас теперь. Набегали банды — угонять скот. Атаковали даже заставу. Им помогали местные кулаки-наводчики. Я их называл — Хоромские, по имени… знакомого кулака. Население нам помогало. Когда раненый лежал, пастухи, как вы сейчас, навещали меня в госпитале, благодарили за защиту. Не хвастаюсь — все знали меня, проводил в деревнях беседы.

Встречался, конечно, с турецкими комендантами: обсуждали положение с целью успокоить границу. Постепенно успокоилась. Наступила тишина. Подписали конвенцию о распределении речной воды. С нападениями было покончено на всех границах — и в Средней Азии, где заявился было и двинул на нас басмаческие отряды известный тогда султанский генерал Энвер-паша, — вы о нем не знаете…

Когда дорогого товарища Фрунзе назначили наркомвоенмором, я послал ему письмо. Поделился: на этой границе не предвижу войны, здесь, может, войны не будет никогда. Воду из речек честно делим. Пастухи свободно проводят стада. Возможна, намекал я, общая стройка — плотины, орошение и так далее.

Но когда умер Мустафа Кемаль, а к власти пришли неясные люди, я засомневался. А началась Великая Отечественная, и мы все на заставах насторожились: Гитлер хочет прибрать к рукам и Турцию, приберет и бросит на нас, уже свистят свистки восхищенных Гитлером пантюркистов… Но Сталинград им помешал!

Молодые солдаты в панамах слушают. Один из них простодушно и не слишком тактично спрашивает:

— Орденов-то много у вас за войну, товарищ майор?

— За войну? — с улыбкой щурится майор Скородумов. — Мой сын, вот он-то немало добыл наград в воздушных боях. А мне за что? Ведь на моей границе была, я сказал, тишина. Поднимался я на вышку, смотрел в бинокль за реку, видел турецких крестьян, с мотыгами на плече бредущих в поле, думал: «Неужели эти бедняки возьмут автоматы вместо мотыг, пойдут на меня? Нет, этого не будет. Ведь кусок хлеба помнят сорок лет». Да, расчетливые приятели фюрера побоялись и Красной Армии, и своего народа, не рискнули выступить — себе дороже. Турецкая женщина Сауд Дервиш тогда написала книгу «Почему я друг Советского Союза». Народ читал с одобрением. А власть арестовала эту женщину. Но переступить пограничную черту, я говорю, не решилась, — и правильно!

Мой товарищ Макар Кемик, с которым ездили в Анкару, появился у меня через тридцать лет после Победы, говорит: «Ты правильно предсказал тишину у себя. У нас на фронте даже шутка была: три армии не воюют в мире — шведская, турецкая и отдыхающая…»

С моим-то Кемиком интересно встретились через столько вот лет. Анна Степановна еще была жива… Однажды кто-то стучится к нам. Открываю — какой-то старичина. Крепкозубый, крючконосый, веселый такой. И будто ряженый: на голове феска с кисточкой. Здоровается: «Селям олейкюм!» Знакомый голос. Ладно: «Олейкюм селям! — отвечаю, и вопрос: — Кто ты?» А он и пропой мою песню, что я в дороге тогда случайно намурлыкал:

Ой вы, турки-мусульмане,
Наши черноглазики…
Узнал его, обнялись. «Откуда, Макар, — спрашиваю, — на голове твоей вот это?» Отвечает: «В одной торговой командировке я подобрал в Стамбуле еще в двадцать пятом, валялись тогда на улицах, уже не нужные никому».

Мы с ним вспомнили и взошли на ту скалу, с которой смотрели когда-то на турецкие горы. Мысленно пробежали историю от той до сегодняшней скалы. Макар говорил мне свое: при жизни Кемаля, говорит, я закупал в Турции всю вывозимую ею овечью шерсть и половину всего экспортного скота. А поставлял я, говорит, нефть, бензин, машины… Ныне деловая Турция встречает наших работников словами: вот, во времена Кемаля построены с вашей помощью первые у нас текстильные комбинаты, получили свой, турецкий, ситец. А сегодня благодарим вас за гигант стали в Искендероне, за гигант алюминия в Сейдешихире, за электростанцию на реке Манавгат, за нефтеперегонный завод в Алиага, а сернокислотный — в Бандырме, а древесных плит — в Артвине, за другие важные объекты, да за книги и пьесы, и еще за прямое воздушное и железнодорожное сообщение Москва — Стамбул…

Верно! В свое время на конях мы полтора месяца добирались до Анкары. А ныне на лайнере управились бы за полтора часа!

Словом, мой Кемик отметил довольно точно: история движется, бывает, зигзагом, но все же в одну сторону. Общее водохранилище напоит земли, общая электростанция на пограничной реке Ахурян-Арпачай даст ток и Армении и Турции — пополам, кто бы мог подумать! А заводы, говорит, что я называл, — это основа, госсектор, введенный Мустафой. Когда мы ездили с тобой, то не видели рабочих, всего три тысячи их было, рабочего-то класса. А сейчас три тысячи — столько рабочих проходило недавно практику, приехав к нам, у нас набирались опыта в металлургии…

Вы, славные погранбойцы, стоите на государственной границе между народами: за спиной у вас — свой, родной, а перед вами — соседний, независимый, отдельный. Когда же там случился пожар, загорелся крестьянский дом на турецком берегу реки, вы бросились тушить, спасать. Правильно! У вас доброе чувство, вы — сильные… Всем нам выпала счастливая доля, хотя и пришлось многое пережить, наше государство — мощное… Пожалуйста, и впредь уважайте сопредельный народ, помогайте, чем возможно, он очень трудно живет — другая выпала доля.

Моя ошибка в те годы — это мысль, что вот-вот и у него получится нечто ладное свое в устройстве жизни, вот-вот легче станет всем. Без такой надежды не прожить было тогда…

Признаюсь, мне жаль, что Мустафа Кемаль Ататюрк, Отец турок — такую фамилию дало ему Собрание в тридцать четвертом, — только четыре года потом прожил, умер еще не старый. И кажется, не от болезней, а вот оттого, что не получилось, как он хотел: чтобы братьями стали помещик и голый батрак. Но я почитаю Кемаля за мудрую верность: до последнего часа своей жизни он берег дружбу с нами, пограничную тишину. Еще не раз мы вспомним о нем и Фрунзе, о телеграммах Кемаля Ленину. Советская власть… ее первые годы, кругом много врагов, капиталисты насылают войска, называют сроки нашей гибели. И вот один только Кемаль…

Мой товарищ привез мне в подарок четыре книги Кемаля, его знаменитую речь. Она продолжалась тридцать шесть часов. И еще пятую книгу, вот эту, тоже Кемаля… Надену-ка очки, прочту несколько слов. Вот, что он сказал о фашизме: «Бесчеловечной является система, при которой людей заставляют перерезать друг другу горло якобы для того, чтобы сделать их счастливыми».

Коротко и ясно. А это вот — о нас: «Победа новой Турции была бы сопряжена с несравненно большими жертвами или даже вовсе невозможна, если бы не поддержка России… И было бы преступлением, если бы наша нация забыла об этой помощи».

Полстолетия минуло, но я еще вижу бугристое лицо этого Мустафы. Помнятся и Фрунзе, и он — живые. Вроде звучит Кемаля хрипловатый голос:

— Бьемся у черной пропасти рабства. Подай руку!

А в ответ голос Фрунзе:

— Держись! Вот рука…

Когда я молодой, как вы, ходил по дозорной тропе, вдоль контрольно-следовой полосы, то в тишине будто слышал эти голоса…

Примечания

1

Так в те годы называли Анкару. Турки произносят — «Анг’ра».

(обратно)

2

«Иттихад ве теракки» — «Единение и прогресс».

(обратно)

3

Перевод — здесь и далее — Н. Гребнева.

(обратно)

4

Так писали и говорили за границей.

(обратно)

5

Садразам — глава кабинета (турецк.).

(обратно)

6

См.: А. Н. Хейфец, Советская дипломатия и народы Востока, 1921—1927, М., 1968.

(обратно)

7

О преступлении главарей Иттихада пишет в книге «Мои воспоминания» И. Х. Баграмян, Маршал Советского Союза. Приводит изданное ими 15 апреля 1915 г. секретное распоряжение местным властям Османской империи:

«Пользуясь возможностью, предоставленной войной, мы решили подвергнуть армянский народ окончательной ликвидации, высылая его в пустыни Аравии. Правительство и комитет Иттихада приказывают — содействовать»…

Далее автор пишет: «Еще тогда в годы далекой юности, мне было понятно, что в этом кровавом преступлении не могут быть повинны простые турецкие труженики — крестьяне, ремесленники, рабочие… Многие турецкие семьи укрывали беззащитных армян от ожидающей их зверской расправы. Именно чтобы пресечь массовое проявление турецким народом трудовой солидарности с армянами, презренные организаторы их массового истребления Талаат, Энвер и Назим… написали: «Каждое должностное или частное лицо, которое… попытается защищать или укрывать того или другого армянина, будет признано врагом отечества и религии и соответственно наказано».

(обратно)

8

Через полгода сафарет сгорел, успели вынести только документы. Поджог устроил Мужен через своих ангорских друзей, когда обнаружилось, что турецкий посол в Москве Али Фуад скрыл шпиона и поэтому был вынужден уехать.

(обратно)

9

Энвер-паша, действительно, поднял против Советской власти отряды басмачей. Летом Бухарская группа войск Красной Армии разбила их. С остатками своей банды Энвер укрылся в долине между Вахшским и Дарвазским хребтами. Здесь его и заперла маневренная часть, в бою Энвер был убит.

(обратно)

10

Через несколько лет в Ангоре, будто бы защищая новую власть от оппозиции, бешеный Осман-ага убил популярного депутата Собрания Али Шукри. Это убийство вызвало такой взрыв негодования повсеместно, что Осман-ага был арестован полицией и без суда повешен на воротах собственного дома.

(обратно)

11

Иные вернулись на Родину лишь после Великой Отечественной войны.

(обратно)

12

«Если угодно аллаху» — мусульманская фаталистическая формула.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая К МОРЮ
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     КОМАНДУЮЩИЙ
  •     ГОРЯЧИЙ АВГУСТ
  •     РОДНЯ
  •     ДУША КЕМИКА
  •     ВНЕЗАПНОСТЬ
  •     ВОЗВРАЩЕНЕЦ СЛАЩЕВ
  •     «РАССТРЕЛЯТЬ!»
  •     ОТЪЕЗД
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ПЕРВЫЕ ВЕРСТЫ
  •     СУЛТАН ФАТИХ ЗАВОЕВАТЕЛЬ
  •     ДЕЖНОВ
  •     ПО НИТКЕ ДОЙТИ ДО КЛУБКА
  •     ДОГОВОР О БРАТСТВЕ
  •     НЕПРИКАЯННЫЙ
  •     КЕМИК И КУЛАГА
  •     КОМУ ВЛАДЕТЬ УЗКИМ ПРОХОДОМ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ОГОНЬ И ВЕТЕР
  •     ГИБЕЛЬ СУБХИ
  •     ПАКЕТ ИЗ АНГОРЫ
  •     ХЮСЕЙН РАУФ — ВИДНОЕ ЛИЦО
  •     ШЕРСТЯНЫЕ ЧУЛОЧКИ
  •     ПАША-ЛИС
  •     МАНЬЯК ЭНВЕР
  •     ВСЮДУ ВЕЧНАЯ ЖИЗНЬ
  •     УГОВОР НА СКАЛЕ
  •     БОЗ-КУРТ
  •     ЖИВОЕ ЗОЛОТО
  • Часть вторая ОГНЕННАЯ АНАТОЛИЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ПОРТРЕТ ЛЕНИНА
  •     ШТОРМ
  •     ТЕЛЕГИ НА ЖЕЛЕЗНОМ ХОДУ
  •     ЗАГОВОРЩИКИ
  •     ВРАГИ ВРАГОВ
  •     ОПАСЕНИЯ ТРАПЕЗУНДСКОГО ВАЛИ
  •     ОБМАНУТЫЕ РУМЫ
  •     НОЧНАЯ ТРЕВОГА
  •     ГУБЕРНАТОР И БУДЕНОВКА
  •     БЕЛЯКИ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     СТРЕЛЬБА В ГОРАХ
  •     ДЕЛЬНЫЙ МЮДИР
  •     ИЗБИЕНИЕ ОДНОРУКОГО
  •     УБИТЫЙ РУМ
  •     НА КРАЮ ПРОПАСТИ
  •     ХАВЗИНСКАЯ БАНЯ
  •     ОТЧЕГО ГОРБАТ ВЕРБЛЮД
  •     ГОЛОСА ПРИ ЛУНЕ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ЧОРУМСКАЯ НЕОЖИДАННОСТЬ
  •     АРЕСТОВАННЫЕ ХОМУТЫ
  •     ДЕРЕВЕНСКАЯ СВАДЬБА
  •     РУССКИЕ ТУРЧЁНКИ
  •     РАССКАЗ ФРУНЗЕ
  •     ИТАЛЬЯНЦЫ
  •     СОЛДАТСКИЙ УЖИН
  •     ОПАСНАЯ КОЛЕЯ
  •     МАРШИ НА АНГОРСКОМ ВОКЗАЛЕ
  •     МУЖЕН — ПРОВОДНИК В АД
  • Часть третья ПОВОРОТ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ЧТО ЗНАЛ ИБРАГИМ АБИЛОВ
  •     ЗАГАДОЧНАЯ АНГОРА
  •     ПЕРВЫЙ ПРИСТУП
  •     ВОЛЬНОЛЮБИВЫЙ КОММЕРСАНТ
  •     ТЕЛЕГРАММА ИЗ ЛОНДОНА
  •     НАСЕДАЮТ
  •     ПОДОСЛАННЫЕ
  •     НЕТ ВЕРШИНЫ, НЕ ОКУТАННОЙ ТУМАНОМ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     СВИДАНИЕ С КЕМАЛЕМ
  •     ОТКРЫТОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ
  •     ОСТРЫЙ РАЗГОВОР
  •     ВОЕННЫЕ СЕКРЕТЫ
  •     ТЕЛЕГРАММА В МОСКВУ
  •     ТРЕТЬЯ ВСТРЕЧА С МУСТАФОЙ
  •     ДОМАШНИЙ ПРАЗДНИК
  •     ВЕРШИНА
  •     ПОСЛЕДНИЙ ПИР В АНГОРЕ
  •     ПРОЩАНИЕ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ДОМОЙ
  •     ВАНЯ
  •     ДОЛГ НУЖНО ОТДАТЬ, А ПУТЬ ПРОЙТИ
  •     В СОЛНЦЕ КАМЕНЬ НЕ КИДАЮТ
  •     ПОСЛЕДНИЕ ВЕРСТЫ
  •     СМЕНА
  •     ПОЖАРЫ
  •     СУДЬБА ИГРАЕТ…
  •     НОВЫЕ ГОДА
  •     ТИШИНА
  • *** Примечания ***