Modus Operandi. Стихоживопись [Александр Габриэль] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Modus Operandi Стихоживопись




АЛЕКСАНДР ГАБРИЭЛЬ более чем скромного мнения о себе. Единственное, по его мнению, качество в нём, достойное явного поощрения — это чувство юмора.

— Если бы мой литературный талант был на уровне моего же чувства юмора, — говорит Александр, — мои тексты входили бы в школьные и университетские учебники. А так — что есть, то есть…

Но и того, что есть, добавим мы от себя, совсем немало. Десятки побед и лауреатских званий в литературных конкурсах, многочисленные публикации в крупнейших русскоязычных изданиях, пять изданных в России книг стихов, многотысячная армия читателей в Интернете — отнюдь не чувством юмора единым жив Александр Габриэль, русскоязычный поэт из американского Бостона.




ИЗЯ ШЛОСБЕРГ, известный художник. Основатель творческого союза «Shiva-club». Выставлялся в Белоруссии, России, Украине, Польше, Германии, Испании, Венгрии, Израиле и США. Более 400 картин художника находятся в частных коллекциях и музеях. Родился в 1950 г. в Пинске (Беларусь), с 1994 г. проживает в США. (Подробнее на www.artfact.net)

Несколько слов…

А давайте сегодня поговорим о диалектическом единстве формы и содержания. Да-да, помню, диалектику вместе с марксизмом закопали возле памятника Ленину еще в девяностые, хотя справедливости ради заметим, что некоторые особо смелые преподаватели продолжают использовать эти категории на лекциях по литературе. Но в массе… нам, любителям революции, проще ампутировать и закапывать, чем извлекать полезное или лечить. Тем не менее диалектика, если подходить к ней с оговорками, не такая уж бесполезная штука. Например, некая первичность содержания, о которой говорил еще дедушка Ленин. То есть вылепить форму детали может токарь, но для того, чтобы создать машину, в которую войдет эта деталь, нужен инженер.

К чему такое длинное предисловие? А вот к чему: нам всегда трудно поверить, что этот случайный улыбчивый пешеход или наш сосед, несчастный интеллигент-очкарик — и есть отмеченная богом, невероятно талантливая личность. Оговорюсь, я бы даже использовал термин «гениальный», если бы это слово не затёрли до дыр экзальтированные обитатели блогосферы. Однако любой из удобных вам эпитетов, отражающих высшую степень одаренности, мы можем смело использовать, говоря о творчестве Александра Габриэля. Он — небожитель. Обитатель Олимпа. Каждый из нас имеет свой собственный Олимп талантов и авторитетов. Как правило, мы заселяем его именами, внушёнными в школах, газетами или новостными программами ТВ. Заселяем и никогда не редактируем. Дескать, пусть живут, раз в газетах написано: великий — значит, так и есть. Из-за этого наши Олимпы перенаселены.

На моём персональном Олимпе бродит эхо и не более десятка поэтов. Я поселил тут только тех, кого хочется перечитывать. Габриэль — один из них. Его публикуют самые популярные журналы, он автор нескольких сборников, на его слова написано несколько удачных песен, его стихи использует в своих произведениях замечательный писатель-фантаст Майк Гелприн.

Я не только перечитываю стихи Александра, я их вижу. Они безукоризненны по форме, они современны, но главное, близки мне по духу. В них есть нечто такое, что порождает новые образы, заставляя сомневаться в аксиомах, подталкивает заглянуть за дверь, где скрывается Неизвестное.

Рассматривай в шершавой полутемени,
как будто это выдалось впервой,
гримасу остановленного времени
на скорбном лике мокрой мостовой.
А как пронзительно, как больно написано о войне!

Скосив глаза,
улыбаясь,
смотрит на Матерь Божью
товарищ Сталин.
Становится холодно от этих строк. А каково тем, кто не дождался близких из за колючей проволоки? А тем, кто вернулся, познав тяжесть сталинского взгляда в полной мере?

Или вот еще… «Зимний разлад». Точнее не назовешь.

а ветер острой крошкой лица сёк…
И, раненые влёт шрапнелью снега,
мы мяли в омертвевших пальцах небо
Толстая кожа, которой мы всю жизнь пытались изолировать себя от внешних стрессов, рвётся в клочья, и вот уже наши неуклюжие пальцы пытаются мять облака.

Не буду больше мучить читателя цитатами. В диалектическом диалоге формы и содержания упущен важный момент — характеристики реципиента, его возраст, образование, настроение, физическое состояние… В зависимости от этого стихи, картины, романы каждому открывают свои особые секреты, настроенные на данного конкретного человека. Читайте, проникайте внутрь, понимайте и наслаждайтесь.


Изя Шлосберг

Балтимор

2018


Квас

Солнце по небу плыло большой каракатицей
и, рассеянно щурясь, глядело на нас…
Ты стояла в коротком оранжевом платьице
близ пузатой цистерны с названием «Квас».
Разношёрстные ёмкости, банки да баночки
были хрупким мерилом безликой толпе,
что ползла к продавщице, Кондратьевой Анночке,
кою взял бы в натурщицы Рубенс П. П.
Солнце с неба швыряло слепящие дротики,
ртутный столбик зашкаливал в адовый плюс,
и казалось: подвержен квасной патриотике
весь великий, могучий Советский Союз.
Сыновья там стояли, и деды, и дочери
с терпеливыми ликами юных мадонн…
И пускал шаловливые зайчики в очередь
в чутких пальцах твоих серебристый бидон.
Всё прошло, всё ушло… А вот это — запомнилось,
тихий омут болотный на всплески дробя…
Мне полгода тому как двенадцать исполнилось,
я на год с половиной был старше тебя.
И теперь, в настоящем — сложившемся, чековом —
голос сердца покуда не полностью стих…
«Где ты, где ты, Мисюсь?» — повторить бы за Чеховым,
но надежд на ответ всё равно никаких.
Только тени витают, и тают, и пятятся,
и завис в эпицентре несказанных фраз
призрак счастья в коротком оранжевом платьице
близ пузатой цистерны с названием «Квас».

Неразделённое


Ты, если даже входил в аллею, то чтобы учуять её следы.
Она же была равнодушней и злее, чем воин монголо-татарской орды.
Ты имя её прогонял по венам, ты сам себе говорил: «Терпи!»,
она же ровняла своим туменом покорный абрис чужой степи.
Бесстрастно сидя в глубинах тента, она врастала в военный быт,
легко находя замену тем, кто в бою был ранен или убит.
И взгляд её был прицельно сужен, и лести плыл аромат кругом…
А ты совершенно ей не был нужен: ни злейшим другом, ни лучшим врагом.
Ты слеплен был из иного теста. Как о богине, мечтал о ней…
Но был для неё ты — пустое место. Пыль на попонах её коней.
Ты зря сражался с тоской и мраком у сумасшествия на краю
и под её зодиачным знаком провёл недолгую жизнь свою.
А та причудлива и искриста — будь царь ты или простолюдин…
Сюда бы бойкого беллетриста, он два б сюжета связал в один:
на то сочинителей лживая братия, чьи словеса нас пьянят, как вино…
Но Ты и Она — это два понятия, не совместившиеся в одно.
Ходи в отчаянье, словно в рубище, живые дыры в душе латай.
Поскольку любящий и нелюбящий произрастают из разных стай;
ну, а надежда — какого лешего? Покрепче горлышко ей сдави —
и не придется её подмешивать
в бокал нелепой
своей любви.

Цена слов

Время нас оплетёт, как сентябрьскую муху паук,
изъязвит, как проказа уставшее тело Иова…
Что от нас остаётся? Один только свет или звук.
Но, увы, не всегда. Иногда ни того, ни другого.
Слово слову не ровня. Различны их вес и цена.
Глянь: вот это бесплотно, как пух, а другое — железно.
Иногда от записанных слов остаётся одна
пустота, равнодушный мираж, безвоздушная бездна.
Только хочется верить, что в будущем мареве лет
через толщи случайных словес и забвенья цунами
чей-то чуткий радар, что настроен на звук и на свет,
отличит от нуля то, что было придумано нами.

Каховская, 43

Ты видел то, что возводил тщеславный Тит,
владенья Габсбургов, Рейкьявик и Лахор;
внушал себе, что в небеса вот-вот взлетит
как будто лебедь, белопенный Сакре-Кёр.
Ты видел, как верблюдов поит бедуин
и как на Кубе культивируют табак,
бродил в тиши меж древнегреческих руин,
где статуй Зевса — как нерезаных собак.
А небо зрело, становилось голубей,
был день парадно и возвышенно нелеп,
и на Сан-Марко продотряды голубей
у интуристов изымали лишний хлеб.
Ты в Сан-Хуане католический форпост
шагами мерял, сувениры теребя;
и выгибался томной кошкой Карлов Мост
над шумной Влтавой, выходящей из себя.
Ты видел Брюгге и скульптуры Тюильри,
поместье в Лиме, где когда-то жил Гоген…
Но —
Минск,
Каховская,
дом номер сорок три —
фантомной болью бередит протоки вен.
Так получается: сменив с пяток планет,
приблизив истины к слабеющим глазам,
ты ищешь родину, которой больше нет,
и для которой ты давно потерян сам.

Только ты

Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кто?
Поэтесса с горящим взором из врат ЛИТО?
Дрессировщица из приблудного шапито,
вылезающая порой из тигриной пасти?
Мне б сказали одни, попивая шампань: «God bless!»
и сказали б другие: «Куда же ты, паря, влез?!»
Наше счастье, по правде сказать, это тёмный лес,
и гадать на него успешно — не в нашей власти.
Только ты, только ты. Если я не с тобой, то где?
Менестрелем, шестым лесничим в Улан-Удэ
с хлебной крошкой в спутанной бороде,
налегающим на алкоголь грошовый?
Или вдруг, авантюрный сорвавший куш,
я б петлял, как напуганный кем-то уж,
уходя от вечного гнёта фискальных служб
в оффшоры?
Всё могло быть иначе. Грядущее — не мастиф,
уносящий в зубах ошмётки альтернатив.
И куда-то б, наверное, нёсся локомотив,
и какие-то б, видимо, длились речи…
Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кот,
никогда не пустующий невод земных невзгод,
ну, и ангел. Гладкий ликом, как Карел Готт,
и всегда отворачивающийся
при встрече.

День Победы

Она до сих пор приметлива и глазаста.
Никто и не скажет, что ей пару лет как за сто,
когда она варит борщ и торчит на грядке.
И ей до сих пор хотелось бы жить подольше:
в порядке ее избёнка в районе Орши,
и сердце в порядке.
Девятое мая — в нём красных знамён оттенки
и, рдея звездою, висит календарь на стенке,
и буквы на нём победно горят: «Са святам!»
А в старом шкафу в прихожей лежит альбом:
в альбоме отец, который канул в тридцать восьмом,
и муж, который канул в тридцать девятом.
Над дряхлою сковородкой колдуют руки,
Вот-вот же приедут сын, невестка и внуки,
по давней традиции в точности к двум, к обеду.
Хвала небесам за непрерыванье рода.
И ежели пить за что-то в сто два-то года,
то лишь за Победу.
Как прежде, вселенских истин творя законы,
висят над старинной печкою две иконы,
без коих мир обездвижен и аномален.
А праздник идёт, оставаясь под сердцем дрожью…
Скосив глаза,
улыбаясь,
смотрит на Матерь Божью
товарищ Сталин.

Зимний разлад

Мы словно бузотёры в старших классах:
кривились рты в презрительных гримасах,
хоть что делить — никто не ведал сам.
Два мнения, два вопиющих гласа
чадили, словно жжёная пластмасса,
взлетая к равнодушным небесам.
Была зима. Казался воздух ломким,
а каждый шёпот — безобразно громким,
как грубый скрип несмазанной арбы.
Не видимый банальной фотосъёмке,
нам в спины бил змеиный хвост позёмки,
вздымаясь, словно кобра, на дыбы.
Блуждая между трёх дремучих сосен,
мы спорили. И каждый был несносен,
стреляя всякий раз до счёта «три»…
Был хор фальшив, хоть не многоголосен,
и было в целом свете минус восемь,
не больше. И снаружи, и внутри.
Всё было так нескладно и нелепо…
Любовь крошилась, как кусочки хлеба,
а ветер острой крошкой лица сёк…
И, раненые влёт шрапнелью снега,
мы мяли в омертвевших пальцах небо,
как школьник— пластилиновый брусок.
В границах заколдованного круга,
где не было ни севера, ни юга,
звенело: «Я так больше не могу…»
И наши тени, вскормленные вьюгой,
всё дальше расходились друг от друга
на жёстком хирургическом снегу.

Стам

От хлещущего ветра за окном
грустней глаза. И хмурый метроном
поклоны отбивает ночи чёрной…
Мне так хотелось принимать всерьёз
всю эту жизнь, весь этот мотокросс
по местности, вконец пересечённой —
увы. И попугаем на плече
сидит смешок. Всё ближе Время Ч
по воле непреложного закона.
Но даже при отсутствии весны
все времена практически равны,
включая время Йоко. В смысле, Оно.
Хоть сердце увядает по краям,
храни в себе свой смех, Омар Хайям,
он для тебя — Кастальский ключ нетленный
Ведь только им ты жизнь в себе возжёг,
и только он — недлинный твой стежок
на выцветшей материи Вселенной.
И думаю порой, пока живой,
что, может, смерти нет как таковой.
Она — извив невидимой дороги;
а я, исчезнув Здесь, возникну Там,
и кто-то свыше тихо скажет: «Ста-ам!»{1},
насмешливо растягивая слоги.

Синема

Каждый день — словно явь, только чем ты себя ни тешь,
но циничный вопрос возникает в мозгу опять:
ну, а вдруг это просто кино, голливудский трэш,
и слышны отголоски выкрика: «Дубль пять!»?
Вдруг ты сам лишь мираж, одинокая тень в раю,
пустотелый сосуд, зависнувший в пустоте?
Ты сценарий учил, ну, а значит, не жил свою,
заменяя её на прописанную в скрипте.
Дни летят и летят бездушною чередой —
так сквозь сумрачный космос мчатся кусочки льда…
И невидимый Спилберг выцветшей бородой
по привычке трясёт, решая, кому куда.
Спецэффекты вполне на уровне, звук и цвет,
и трехмерна надпавильонная синева…
Жизнь прекрасна всегда, даже если её и нет.
А взамен её, недопрожитой —
синема.

Приходи на меня посмотреть

Неизвестно, какого числа,
кем бы ты в этот век ни была,
и в какой ни вошла бы анклав ты —
приходи на меня посмотреть,
я стал старше и тише на треть,
и меня не берут в космонавты.
Приходи, беззаботно смеясь,
чтоб исчезла причинная связь
между странным вчера и сегодня.
Не спеша на покой и на спад,
улыбнётся тебе невпопад
наше прошлое, старая сводня.
Пусть былое не сбудется впредь —
приходи на меня посмотреть,
да и я на тебя — насмотрюсь ли?
Вдруг исчезнут года и молва,
и смешаются грусть и слова,
как речные течения в русле.
Мы, пропав, снова выйдем на свет.
Мы не функции времени, нет,
мы надежды хрустальная нота.
Неизвестно, какого числа
нас с тобой отразят зеркала
и в себе нас оставят.
Как фото.

Памяти Катастрофы

Слова уже не в силах жечь, но в силах спамить;
их высох клей, соединяющий века.
Невыразима генетическая память,
связуя в узел цепь молекул ДНК.
И этих слов никчемней нет и неуместней,
и зря бумагу исцарапало стило…
Но как же я, согласно тексту старой песни,
вдруг вспомнил то, что быть со мною не могло?
И этот жар так рвётся ввысь, не зная тленья,
так полыхает, заменив собой маяк,
что впал я вновь в атеистическое племя,
как Волга в Каспий, как в неистовство маньяк.
Где твой был Б-г? Где наш был Б-г — ответь мне, ребе —
ровняя жребием и жертв, и палачей,
когда, как вены, выделялись в польском небе
прожилки дыма из освенцимских печей?
Нам ход времён не развернуть уже обратно,
но сквозь бетон
цветком, не знающим щедрот,
всему назло растёт убитый многократно
и неизменно воскресающий народ.

Бывший

The Night, oil on board. 14x18»

А он говорит, что, мол, надо с народом строже.
Строгость нонешних — просто дурная шутка,
и расстрелов, и пыток, ведь ты согласись — нема ж!
Ну, замажут дерьмом или плюхнут зелёнкой в рожу…
Ну, подумаешь, цацы, это ж не рак желудка.
Какие все стали капризные, ты ж панимаш…
А он говорит, что верхушка на злато падка;
разложила народ, никакого тебе порядка,
и презрела зазря победительных лет канон.
И на лоб его многомудрый ложится складка,
озабоченности невыносимой складка —
глубже, чем аризонский Большой Каньон.
Что ему девяносто, когда он стареть не хочет?
Он заправский эстет, и на полке его — Набоков.
Жизнь, твердит он, ничто, коль её не отдать борьбе.
Входит он в Интернет, словно входит в курятник кочет,
только мало ему, стоявшему у истоков,
у святейших истоков грозного МГБ.
Хоть удел офицера нередко бывает горек,
никогда, никогда сам себя не зовёт он «бывший»
и глядит за окно, где прохлада и даль ясна.
И всего в двух шагах — аккуратный тенистый дворик,
где взволнованной гроздью сирени дышит
массачусетская весна.

На перроне

…и вроде бы судьбе не посторонний, но не дано переступить черту.
Вот и стоишь, забытый на перроне, а поезд твой, а поезд твой — ту-ту.
Но не веди печального рассказа, не истери, ведь истина проста,
и все купе забиты до отказа, и заняты плацкартные места.
Вблизи весна, проказница и сводня, сокрытая, как кроличья нора.
Но не претенциозное «сегодня» не равнозначно пряному «вчера»,
а очень предсказуемое «завтра» — почти как сайт погода точка ру.
Всё, как всегда: «Овсянка, сэр!» — на завтрак. Работа. Дом. Бессонница к утру.
Но остановка — всё ещё не бездна. И тишь вокруг— пока ещё не схрон.
О том, как духу статика полезна, тебе расскажет сказку Шарль Перрон.
Солдат устал от вечных «аты-баты», боёв и аварийных переправ…
«Движенья нет!» — сказал мудрец брадатый. Возможно, он не так уж и неправ.
Ведь никуда не делся вечный поиск. Не так ли, чуть уставший Насреддин?
Не ты один покинул этот поезд. Взгляни вокруг: отнюдь не ты один.
Молчание торжественно, как талес: несуетности не нужны слова.
Уехал цирк, но клоуны остались. Состав ушёл. Каренина жива.

Молчание небес

The Fall, oil on canvas, 52x84»

Люби, безумствуй, пей вино под дробный хохот кастаньет,
поскольку всё разрешено, на что пока запрета нет.
Возможен сон, возможен чат, надежд затейливый улов…
Лишь небеса опять молчат и не подсказывают слов.
Они с другими говорят, другим указывают путь,
и не тебе в калашный ряд. Иди-бреди куда-нибудь,
играя в прятки в темноте с девицей ветреной, судьбой,
как до тебя играли те, кого подвел программный сбой.
Не сотвори себе Памир. Не разрази тебя гроза.
Пускай с надеждой смотрят в мир твои закрытые глаза.
Пускай тебя не пустят в рай, в места слепящей белизны —
зато тебе достались Брайль, воображение и сны.
Ты лишь поверь, что саду — цвесть, и будь случившемуся рад.
На свете чувств, по слухам, шесть. Зачем тебе так много, брат?
Зачем же снова сгорблен ты? Зачем крадешься, аки тать?
Не так несчастливы кроты, как это принято считать.
Ведь я и сам, считай, такой, и сам нечетко вижу мир…
Пусть снизойдет на нас покой, волшебный баховский клавир,
и мы последний дантов круг пройдем вдвоем за пядью пядь.
Да, небеса молчат, но вдруг
они заговорят опять?!

Александр и Иосиф

От стены до стены по извечной бродя тропе,
все пределы свои отмерь самому себе.
Закорючка на первой стене: Александр П.
На второй деловитый автограф: Иосиф Б.
Ни окон, ни дверей. Топография такова,
что взамен потолка и пола везде слова —
сквозь меня летят, и текут, как вода в реке,
на любимом, немного варварском языке.
Всё случилось уже. В этом царстве огня и льда
тени сказанных слов так изысканны, так просты…
А излучина Чёрной Речки ведёт туда,
где на кладбище Сан-Микеле кресты, кресты.
Ну, а я — как умею: вброд, по-пластунски, вплавь,
но слова мои вновь и вновь отторгает явь.
Я экзамен сдаю. Я стараюсь. Но вновь, смотри,
в аттестате чернеет, горбясь, оценка «три».
От стены до стены — мифотворческий древний Рим,
в нём занозу стиха из себя тяжело извлечь…
Александр с Иосифом создали свой Мальмстрим.
Для того ль, чтобы брёл я, постыдно теряя речь?
Я давно бы упал, но всесилен двойной магнит.
Отчего эпигонство так сладко меня пьянит?
И я снова взращу свой нездешний, избитый пыл,
чтоб начать свои «Стансы к Августе» с «Я Вас любил…»

Прямой эфир

Было время глупейших ошибок и вечной любви,
и мозаика жизни казалась подвижной, как ртуть.
Ночь стояла в окне, как скупой на слова визави,
и надежда, живущая в пульсе, мешала уснуть.
На промашках своих никогда ничему не учась,
я не спас утопавших, а также гонимых не спас…
Так и сталь закалялась, и так познавалась матчасть,
убавляя незрелой романтики хрупкий запас.
Это было смешно: я играл в саркастичный прикид
в мире радостных флагов и детских реакций Пирке.
Я был словно учитель из старой «Республики ШКИД»,
кто хотел говорить с гопотой на её языке.
Опыт крохотный свой не успев зарубить на носу,
на дорогах своих не найдя путеводную нить,
я всё слушал, как «лапы у елей дрожат на весу»
и мечтал научиться с любимою так говорить.
Всё прошло и пройдёт: звуки плохо настроенных лир,
ожиданье чудес да июльский удушливый зной…
Репетиции нет. Есть прямой беспощадный эфир.
То, что было со мной — то уже не случится со мной.

Вечер. Улица. 90-е

Там, где идут «быки», понтуются, швыряя мимо урн «бычки»,
башку втянула в плечи улица, в карманах сжавши кулачки.
И вдоль неё, активней трития, плывут, прогнав печаль взашей,
плоды нетрезвого соития со сквозняком промеж ушей.
Их речь, как шелуха арахиса, слух отравляет, как зарин;
и остаётся лишь шарахаться, спиной влипая в плоть витрин
пугливым пациентом Кащенко, с катушек съехавшим малёк,
нащупывать рукой дрожащею в кармане тощий кошелёк.
Расчертыхается уборщица, в их временной попав разлом.
Их куртки дутые топорщатся «пером», кастетом и стволом.
Спортивной поступью Газзаева по глянцу городских огней
они проходят, как хозяева объятной Родины своей.
В который раз разряд неоновый вольётся в пластик и гранит…
Утихнет гомон гегемоновый и гогот пьяных гоминид,
свершится ведьминское таинство, обряд, который всем знаком.
Они уйдут, а мы останемся, как валидол под языком.
Бывали беды и бедовее. Как прежде, шхуна на плаву.
Интеллигентское сословие, щипай привычную траву,
ведь выжило — как это здорово! — чтоб выдохнуть по счёту «три»
в седое небо, до которого не дотянуться, хоть умри.

Река

На последних запасах веры, утратив пыл,
разучившись давно судьбу вопрошать: «За что же?!»,
ты бредёшь вдоль реки, чьё название ты забыл,
и зачем ты бредёшь, ты не можешь припомнить тоже.
Но идти почему-то надо — и ты идёшь,
и тугая вода в неизвестность змеится слепо.
С неподвижных небес тихо падает серый дождь
и не свежесть несёт, а осклизлую сырость склепа.
Ни друзей, ни любви, ни окрестных чужих планет,
лишь угрюмая тишь да несбывшиеся приметы…
Здесь понятия «время» практически больше нет.
Где ты был, как ты жил — никому не нужны ответы.
В отощавшей твоей котомке еда горька,
да во фляге с водой — отвратительный привкус гнили.
А в пространстве вокруг нет ни ветра, ни ветерка,
а посмотришь наверх — ни луны нет, ни звездной пыли
Вдоль размякшей тропы равнодушны и дуб, и тис…
Ты идёшь и идёшь, потому что богам угодно,
чтоб нашёл ты то место, где Лета впадает в Стикс,
и река
наконец-то
становится полноводна.

Modus operandi

Перелопатив весь рунет, загнав такси и три трамвая,
я понял: смысла в жизни нет. Есть только жизнь как таковая.
Она сплелась в цепочку дней, ни разу не прося антракта,
и нам давать оценки ей — по сути, несуразно как-то.
Мы не познáем жизни суть, уйдя однажды днём весенним,
но всё равно в кого-нибудь мы наши души переселим.
Заката розовый подбой, последние объятья стужи…
Но не грусти: без нас с тобой весь мир подлунный был бы хуже
Житейских истин угольки нам озаряют путь недлинный,
даря венозный блеск реки на белом бархате равнины,
туман, арктические льды, Париж, и Питер, и Памплону,
и аритмичный свет звезды, летящей вниз по небосклону.
Сиди, травинку теребя, философичный, словно Ганди,
не выбирая для себя тревожный modus operandi;
воздавший должное вину средь тихо шелестящих клёнов,
люби одну, всего одну, одну из сотен миллионов.
Не испещряй судьбы листы смятенным перечнем вопросов,
я не философ, да и ты, мой друг, ни разу не философ,
давай всё так и сохраним — закатный луч и свет на лицах —
пока едва заметный дым из трубки времени струится.

Временный

Я временщик, коль посмотреть извне,
и сердце всё, как есть, принять готово.
Как ни крути, оставшееся мне
незначимей и мельче прожитого.
Мне больше не войти в свои следы;
всё чётче ощущаю что ни день я
себя на ветке капелькой воды,
набухшей ощущением паденья.
Стираются и боль, и благодать.
Как ни хрипи натруженной гортанью,
но стало невозможно совпадать
со временем, сменившим очертанья.
Услышу вскоре сквозь тугую вязь
словес, недоел сжившихся в поэзу:
«Которые тут временные? Слазь!»
И я скажу: «Я — временный».
И слезу.

Ноябри

Проигранными вдребезги пари,
не верными ни богу, ни отчизне
бродячими котами ноябри
приходят в неприкаянные жизни.
И всё трудней хранить в себе тепло;
звучат шаги потерянно и гулко…
Глядит на всех затравленно и зло
трубопровод сырого переулка,
где ты бредёшь, где хмарь и пустота,
где серые заплаканные стены,
и на лице опавшего листа
арабской вязью выделились вены.
Здесь корабли дрейфуют на воде
вслепую, потеряв свои пенаты.
Здесь, «ничего» помножив на «нигде»,
ты вычислишь свои координаты.
Когда, холодной мрачностью дыша,
порывом ветра ломкий воздух вспорот,
куда-то в пропасть падает душа,
как мёртвый дождь на полумёртвый город.

Моментальный снимок

День лаконичен, словно примечание,
ремарка терпеливого ума.
Гляди в окно на серое молчание,
вползающее в серые дома,
на чаек, онемевших, словно кондоры,
скользящих в небе, как в реке форель,
на то, как ветер обретает контуры,
пытаясь дуть в незримую свирель.
Рассматривай в шершавой полутемени,
как будто это выдалось впервой,
гримасу остановленного времени
на скорбном лике мокрой мостовой.
По лобным долям молотком из войлока
стучит пока терпимая мигрень…
И, словно кепи, твидовое облако
на небоскрёб надето набекрень.

Факультет

Не веруй в злато, сказочный Кощей,
и не забудь в своем азарте рьяном
про факультет ненужнейших вещей,
в котором ты работаешь деканом.
Там старый велик, тихий плеск весла;
от дедушки — смесь русского да идиш…
Смотри, что отражают зеркала:
ужели то, каким себя ты видишь?
И связь времен не рвётся ни на миг
согласно философскому догмату.
Вот груда: со стишками черновик
и порванный конспект по сопромату.
А дальше — больше. Связка мулине
(зачем?) и писем, памятных до дрожи,
рисунки сына (явно не Моне)
и аттестат (на инглише, его же).
От вздоха, от тоски не откажись:
в любом пути есть время для антрактов..
Ведь что такое прожитая жизнь,
коль не набор бесценных артефактов?
От памяти почти навеселе,
вернись к себе, туда, где сопроматов
и писем нет. Лишь кофе на столе,
где рядом — Чехов, Кафка и Довлатов,
где в том углу, в котором гуще темь,
где воздух вязкой грустью изрубцован —
в нехитрой чёрной рамке пять на семь
на стенке фотография отцова.

Полковник

Не бессонница, нет. Но зачем-то судьба наградила
снами жизней чужих, приходящими глупо и вдруг.
Я военная косточка. Имя моё — Буэндиа.
И никто не проникнет в песочный начертанный круг.
Шринк мне пишет в диагнозе, дескать, я passive-aggressive;
сыновья полагают, что я не от мира сего…
Мне героем не стать. Я по крови не лётчик Маресьев.
Я вещичка в себе — но в Макондо таких большинство.
Так бывает порой: все пути состоят из обочин —
там и будет пикник, чтоб с другими не вместе, а врозь…
Был однажды живым — но увы, получалось не очень.
Попытался стреляться — и с этим, увы, не срослось.
Ни о чём не прошу, лишь о крохотной собственной нише.
Обхожусь без друзей, познаваемых только в беде.
На земле — ничего. Нелюбовь да текущие крыши
по причине дождей, от которых не скрыться нигде.
В этих тягостных снах я пустой, как ночная аллея,
и просеяно время сквозь мыслей моих решето…
Я, наверное, вечен, и, значит, дождусь юбилея:
моему одиночеству скоро исполнится сто.

Там, где нас нет


Там, где нас нет, там, где нас нет — там звёзды падают на снег,
и нежатся людские сны в уютных складках тишины.
Там, где нас нет, где есть не мы — там ни болезней нет, ни тьмы,
и белый лебедь на пруду качает павшую звезду.
Там, где мы есть — пожатье плеч и невозможность нужных встреч,
да на губах — токсичных слёз прогорклый медный купорос.
Осколки глупого вчера, зола погасшего костра…
И лишь в наушниках слышна «Кармен-сюита» Щедрина.
Как облаков изломан строй! Ружьё на стенке. Акт второй.
И хмуро смотрит пустота со строк тетрадного листа.
Чуть пылью тронутый плафон и листьев красно-жёлтый фон
должны бы создавать уют… А вот поди ж — не создают.
Почти дождавшись счета: «Три!», я — в этом скорбном попурри,
я в этом чёрно-белом дне — песок на океанском дне.
И нет дороги кораблю… Лишь нежность к тем, кого люблю,
с которой я имел в виду сойти со сцены, и сойду.

Уход


Вот человек уходит. Как талый лёд,
как самолётный след, как простудный вирус.
А на губах — болезни седой налёт.
Сами же губы — ломкий сухой папирус.
Жизнь превратилась в тень, ветерок, зеро.
Больше не будет времени, чтоб проститься…
Где-то, в каком-то дьявольском турбюро
снова в продаже туры по водам Стикса.
Не повернуть обратно на той черте,
и не свести иначе баланс по смете…
Поздно. И в полумраке застыли те,
кто осознали смерть, но не верят смерти.

На лавочке


Присесть на лавочку. Прищуриться
и наблюдать, как зло и рьяно
заката осьминожьи щупальца
вцепились в кожу океана,
как чайки, попрощавшись с войнами
за хлебный мякиш, терпеливо
следят глазами беспокойными
за тихим таинством прилива,
и как, отяжелев, молчание
с небес свечным стекает воском,
и всё сонливей и печальнее
окрестный делается воздух.
Вглядеться в этот мрак, в невидное…
От ночи не ища подвохов,
найти на судорожном выдохе
резон для следующих вдохов.
Но даже с ночью темнолицею
сроднившись по любым приметам —
остаться явственной границею
меж тьмой и утомлённым светом.

Меланхолия осени


Стынут воды в Гудзоне — практически так, как в Неве,
и подходит к концу солнцедышащий видеоролик…
Меланхолия осени в рыжей блуждает листве.
Ты и я — оба чехи. И имя для нас — Милан Холик.
В октябре нет границ, и я вижу мыс Горн и Синай,
и за шпили Сиэтла усталое солнце садится…
Осеняй меня, осень. Как прежде, меня осеняй
то небрежным дождём, то крылом улетающей птицы.
С белых яблонь, как вздох, отлетает есенинский дым.
В голове — «Листья жгут» (композитор Максим Дунаевский).
Нас учил Винни-Пух, что горшок может быть и пустым.
Всё равно он — подарок. Подарок практичный и веский.
К холодам и ветрам отбывает осенний паром,
и нигде, кроме памяти, нет ни Бали, ни Анталий…
А поэт на террасе играет гусиным пером,
и в зрачках у него — отражение болдинских далей.

Курсы английского

В ту осень носились молнии в небе низком,
и в воздухе плотным комом стояла влага…
Они занимались вместе в кружке английским.
Она оставалась. Он — уезжал в Чикаго.
Обоим хотелось ближе сидеть друг к другу
над книгою Бонк. Им было вдвоем — спокойней…
А после — она спешила домой, к супругу.
Он мчался к жене, беременной скорой двойней.
И сладок был Present Perfect в прохладном зальце
под дождь, равнодушно бьющий по старой крыше..
И только в конце — коснулись друг друга пальцы,
и пульсы взлетели к небу. А может, выше.
Но кончился English. В классе утихло эхо.
Других поджидал всё тот же учебный метод…
И вскоре — она осталась, а он уехал.
Ничто не могло нарушить сценарий этот.
И жизнь потекла спокойным теченьем Леты,
поскольку судьбе и Богу безмерно пофиг,
что двое людей на разных концах планеты
не склеят уже свой треснувший Present Perfect.

Дозволенное

Ей бы жить не для пропитанья, а для потехи,
блистать на балах и раутах, при «шпильках» и веере,
а не как сейчас, в спецовке, в сборочном цехе,
на конвейере.
Ей бы делать шопинги в бутиках, не глядя на цены,
и не слыть классической девочкой для битья,
внимающей вечному мату от мастера смены,
ранее изгнанного из цеха стального литья.
В этом мире ей никогда, никогда не освоиться,
думает она, содрогаясь от внутренних стуж,
когда подставляет пропитанные пылью и потом волосы
под заводской, на ладан дышащий душ.
Зато позже, вечером — она не затеряна в общей массе:
под беззлобные подружкины «ха-ха» да «хи-хи»
скрючившись на пружинном своём матрасе,
она придумывает стихи,
потому что во что же верить, если не в литеры,
мистикою карандашною связанные в строку?
Есть миры, в которых дозволенное Юпитеру
дозволяется и быку.

Ханс и Анна


Не очень тянет на статус клана
семья обычная — Ханс и Анна,
неприхотлива и безыдейна.
Еда проста. Ни икры, ни мидий.
Зато есть домик. Из окон виден
всегда изменчивый профиль Рейна.
Отцы да деды, все земледельцы.
Работы — прорва. Куда же деться?
Любая ль вита должна быть дольче?
Надежды мало на фей и джинна:
четыре дочки, четыре сына.
Всё, как положено. Все — рейхсдойче.
Фортуны ниточка всё короче:
остался год до Хрустальной ночи:
конец евреям да иноземцам.
И раздражающ, как скрип полозьев,
вновь в радиоле — кипучий Йозеф,
который знает, что нужно немцам.
Зашорить разум, зашторить души.
Но садик розов, диванчик плюшев,
а вечерами — вино, веранда…
Откуда знать им, непобедимым,
что станет утро огнём и дымом
на ржавом остове фатерлянда?

Постмодерн


Поэт смеётся.
Говорит: сквозь слёзы,
но мы-то знаем: набивает цену.
Во тьме колодца
обойтись без дозы
не в состоянье даже Авиценна.
А вголове —
морзянка ста несчастий.
Он — явный арьергард людского прайда.
Себя на две
распиливая части,
он шлёт наружу Джекила и Хайда.
Поэта гложет
страсть к борщам и гейшам
да трепетная жажда дифирамба.
Но кто же сможет
отнести к простейшим
творца трагикомического ямба?
Давно не мачо,
услаждавший уши,
обыденный, как старая таверна,
он по-щенячьи
подставляет душу
под плюшевую лапу постмодерна.

Человек и весна


Вот человек. Стрелец ли, Водолей —
неважно: «дипломат», очки, седины.
Но он гомеров список кораблей
прочел гораздо дальше середины.
Вот человек. Ему почти полста.
Его, как Сивку, укатали горки…
Пускай в партере заняты места,
но кое-что осталось на галёрке.
Вот человек. Он дней веретено
вращает без волнения и злобы.
Болит всё то, что в общем не должно,
и не болит, что, в принципе, могло бы.
Вот человек. И он хлебнул сполна.
Совсем невдалеке — огни причала.
Но с человеком рядышком — весна;
точней, её незримое начало.
И наплевать на списки, корабли,
на грязный снег, на дверь со сквозняками…
Вон, погляди-ка: девушки пошли! —
как стерляди на нерест, косяками.
Вот человек, союз огня и льда,
его уста улыбчивы и немы…
И днем глядит в глаза ему звезда
почти из центра Солнечной Системы.

* * *


Комментарии

1

Стам (иврит) — идиома, в одном из своих значений призывающая не принимать всерьёз сказанное/совершённое перед этим, свести всё к шутке.

(обратно)

Оглавление

  • Modus Operandi Стихоживопись
  • Несколько слов…
  • Квас
  • Неразделённое
  • Цена слов
  • Каховская, 43
  • Только ты
  • День Победы
  • Зимний разлад
  • Стам
  • Синема
  • Приходи на меня посмотреть
  • Памяти Катастрофы
  • Бывший
  • На перроне
  • Молчание небес
  • Александр и Иосиф
  • Прямой эфир
  • Вечер. Улица. 90-е
  • Река
  • Modus operandi
  • Временный
  • Ноябри
  • Моментальный снимок
  • Факультет
  • Полковник
  • Там, где нас нет
  • Уход
  • На лавочке
  • Меланхолия осени
  • Курсы английского
  • Дозволенное
  • Ханс и Анна
  • Постмодерн
  • Человек и весна
  • * * *
  • Комментарии
  • 1