Крепость Бреслау [Марек Краевский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Марек Краевский Festung[1] Бреслау

Месть — это признание в страданиях.

Сенека, «О гневе»
Наконец прибыл

гонец в маске из кровавой грязи плача

издавал непонятные возгласы

он показал рукой на Восток

это было хуже смерти

ибо ни жалости, ни страха

и каждый в последнюю минуту жаждет очищения

Збигнев Герберт, «Посланник», из тома «Рапорта из осажденного города»
Огромные черные очки скрывали не позорное прошлое, а бело-красные шрамы от ожогов — а может быть, не уступал в мыслях Кридл, и то и другое. Остальное — кольцо, золотой браслет, ботинки, сверкающие как зеркало, немчизна со странной, неизвестной Кридлу мелодией — беспокоило и соответствовало стереотипу крупной рыбы с венского дна, которая вплыла сюда, в мутную вода четырех держав, чтобы делать темные гешефты.

Люди, которые появились на лестнице, тоже беспокоили портье. Он впервые увидел их вчера — четверых молодых мужчин, которые ворвались в холл с пьяницей в натянутой на глаза шляпе. Затем они опустили его на то же кресло, на котором сейчас сидел старик с обожженным лицом, и напомнили Кридлу о бронировании, сделанном несколько дней назад Полицайдирекцией.

Портье ничего тогда не сказал, кинул лишь быстрый взгляд на удостоверение полицейского, выданной на имя Йорга Ханущека, выдал владельцу удостоверения ключи от комнаты номер пять, быстро сунул в карман брошенную ему двадцатишилинговую купюру и смотрел, как носки ботинок пьяницы стучат об очередную ступень лестницы, а обрезанные куртки полицейских агентов почти лопаются на их мощных спинах.

Через некоторое время запустил все еще исправную подслушивающую систему, установленную тут гестапо вскоре после радостного включения Австрии в Тысячелетний Рейх, регулятор установил на пятерку и приложил раскаленное от любопытства ухо к старой трубке.

Увы — звуки из комнаты разочаровали Кридла. В течение двадцати четырех часов трубка передавала только шуршание ботинок по полу и шум водопада, спускающего клозет. В комнате номер пять никто за сутки не произнес ни единого слова. Сейчас так же двое обитателей комнаты номер пять старику, который встал с кресла при виде них, не произнесли ни слова.

Старик на секунду снял очки, и Кридл увидел выпученные налитые кровью глаза в полных шрамов глазницах. На агентов — в отличие от портье — это не произвело ни малейшего впечатления. Они кивнули головами и показали догоняющему щеголю путь к лестнице.

Когда они исчезли в коридоре, Кридл повернул ручку на цифру «пять» и приложил ухо к трубке. Он прибавил громкость и сосредоточился. У него снова запылало ухо. Однако не от любопытства, а от сильного удара, который сбросил его со стула. Крошечное тело Кридла закружилось в тесном пространстве дежурки, а его ботинки застучали о деревянные стены.

— Нехорошо, нехорошо так подслушивать, — буркнул высокий человек в шляпе и склонился над Кридлом.

Следующий и последний удар, нанесенный в другое ухо, лишил портье чувства слуха. Он все еще лежал на полу, язык выходил у него изо рта, а глаза — из орбит. Человек в шляпе поставил рядом с подслушивающей трубкой предмет, похожий на маленькое транзисторное радио. Он включил его, поднял доску прилавка, отделявшую приемную от холла, и оказался на рабочем месте Кридла.

Он усадил его в кресло, плоским ударом руки надвинул ему на лоб служебную фуражку, склонился над ним и написал на листке: «Не трогай его, а то получишь в ухо. Я стою за тобой».

Затем вышел за портьеру, которая отделяла регистрацию от задника, вынул идентичный предмет, как тот, который поставил рядом с трубой, поднес к нему микрофон, который затем подложил к маленькому катушечному магнитофону, извлеченному из кармана пальто. Кабелем он соединил второе гнездо магнитофона с маленьким наушником, который вставил в ухо.

Он обратился в слух:

— …свидетельство о том, что мы из Моссада? Может, мне дать вам еще печать? А вы, в свою очередь, станете моим агентом ЦРУ.

— Не иронизируйте. Если в человеке, которого вы мне покажете, я узнаю военного преступника, а господа не оттуда, откуда говорят, а например, из Одессы, то что тогда?

— Разве я похож на немца? На эсэсовца? Вы старый человек и наш гость. Поэтому я проглочу это оскорбление. Вам достаточно моего лагерного номера, или еще что-нибудь показать?

— Да, покажите мне того человека (хлопнув дверью).

— Вот он, сидит на унитазе. Сними с него маску, Аврам! (шорох ткани).

— Вы знаете этого человека?

— (минута молчания) Нет, не знаю.

— Скажите, пожалуйста, какова его предполагаемая нынешняя личность. Это поможет мне.

— Зачем?

— Если вы его не узнаете, то мы уже благодарим вас, а этого человека отпустим.

— Вы не знаете, что в случае военных преступлений жертва вытесняет из памяти все.

— Вы были жертвой? Насколько я знаю, это скорее вы приказывали (с раздражением). Давайте! Посмотрите на него еще раз!

— Приказывать — это ты можешь своим парням в Иудейской пустыне! (хлопок дверями).

— Подождите, капитан Мок! Я погорячился. Его зовут Хельмут Крестани, и он торговец из Цюриха. Мы подозреваем, что это в действительности обергруппенфюрер СС Ганс Гнерлих, заместитель коменданта в Гросс-Розене, позже комендант трудового лагеря в Бреслау.

— Нет, это точно не Ганс Гнерлих.

— Вы уверены?

— Да, это точно не он.

— (после долгого молчания) Спасибо, господин капитан. До свидания!

— До свидания!

— (хлопок дверями) Аврам, напоить гоя, по тихой подбросить обратно в его отель!

Пожилой господин бодро спускался по лестнице.

Вальтер Кридл, слыша в ушах звон кафедральных колоколов, даже не взглянул на него — ни тогда, когда он приближался к регистрации, ни даже тогда, когда переступал ее порог. Он не поднял взгляда, когда пожилой господин в очках и высокий человек в шляпе вместе покидали холл. Сквозь грохот копыт прорвался тонкий звук — звонок у двери задребезжал высоко. Прорвалась и одна фраза, произнесенная человеком с обожженным лицом.

Кридл не был уверен, хорошо ли услышал, и, когда неделю спустя его допрашивала полиция, оговаривался десять раз и жаловался на гул раскачавшейся бронзы, прежде чем он повторил полицейским то, что ему показалось, что он услышал из уст обожженного мужчины. Но прежде чем сказать это, он очень долго размышлял над тоном его голоса, переполненным облегчением и радостью, и когда наконец допрашивающие его потеряли терпение, он с ужасом признался, что старик воскликнул:

— Мы его взяли!

Вроцлав, вторник 25 апреля 1950 года, девять утра

Капитан Вацлав Баньяк опирал свое тяжелое тело об оконный подоконник, дул с раздражением в пыльные листья папоротника и смотрел тупо, как частицы пыли вращаются на солнце.

Потом поворотил налитые кровью от недосыпа глаза на залитую солнцем улицу Лаковую, где стояли три «мерседеса» — в безопасности под бдительным оком двух охранников в мундирах KBW[2].

На пустой площади, где когда-то «превознесенная жемчужина еврейской архитектуры» — как выразился некий сотрудничающий с Баньяком абориген — то есть огромная синагога, подожженная нацистами в Хрустальную Ночь, несколько мальчиков, вместо того чтобы сидеть в школе, стреляли друг в друга из деревянных автоматов.

Баньяка раздражали их крики, потому что оскорбляли серьезность места и организацию, которую он представлял.

Если уж кто-то мог бы в этом месте кричать, то, конечно, не сопляки, лишь должны выть враги народной власти, которыми капитан Баньяк заполнял казематы бывшей штаб-квартиры гестапо на старгородском рву.

Мысль о синагоге и иудеях не помогала ему отнюдь в лечении похмелья, которое спровоцировал вчера в ресторане «У Фонсия» тремя сотками водки и которое закрепил в своей квартире у площади Силезских Повстанцев, в чем смело помогал его шофер и две привезенные им вокзальные девки.

Иудеи были связаны для него в первую очередь с начальником, майором Антоном Фридманом.

Именно он просунул сегодня утром в кабинет Баньяка свою длинную голову и велел ему заняться делом, решение которого превышало умственные возможности и образовательные достижения Баньяка, ибо те ограничивались начальной школы и девятимесячными курсами для политических офицеров.

Фридман, выпускник права в Университете Яна-Казимира во Львове, любил мучить Баньяка словами, которых тот не понимал.

Бросая сегодня на его письменный стол бумаги определенного дела, о котором сказал, что «нельзя его отложить «ad Kalendas Graecas»[3], высовывал язык от радости, а его близко посаженные глаза бегали, как шарики.

Баньяк сплюнул в угол комнаты и каблуком втер слюну в отполированные доски пола.

Он прекрасно понимал, что блестящим продвижением по службе он был обязан не своей интеллигентности или скромному образованию, но упорству, смирению и умению держать язык за зубами.

Даже в сильнейшем подпитии не говорил ни о чем другом, кроме о своем любимом Ухове на реке Нарвой, где привел девушку в сарай, за что получал от отца по морде, и о какой-то Марине, которая мускулистыми ногами утрамбовывала капусту в бочках.

Надо все же знать, что светлое будущее открыл перед ним старый фронтовик, капитан Анатолий Клемято, который высмотрел его среди ревностных белостокских милиционеров, похвалил его лесное прошлое, увенчанное сотрудничеством с советскими партизанами, достижения в спорте и в стрельбе, а потом направил на законченный курс обучения для политруков.

Капитану Клемято отплатил Баньяк непримиримой борьбой с реакцией на Белостокщине, что его благодетель оценил, хваля перед своими хозяевами простоту действий своего питомца: «Вот Вася Баньяк, молодец. Для него каждый, кто до войны сдал экзамен на аттестат зрелости, это реакционер».

Счастье Баньяка в родной стороне продолжалось нескольких лет, зато в вроцлавском UB[4], куда попал за своим покровителем — быстро закончилось.

Капитан Клемято уехал к братским немцам, которыми руководил товарищ Ульбрихт, а на его место прибыл майор Фридман, который только ждал случая, чтобы избавиться от недоучки подчиненного и принять на его место своего приятеля, бывшего товарища из KPP[5], Эдварда Марчука.

Папка, которую сейчас Баньяк вертел в огрубевших от плуга пальцах, была в его понимании именно таким притеснением со стороны Фридмана, она должна была продемонстрировать некомпетентность Баньяка и подготовить почву для проявления сердца Марчуку.

Баньяк в очередной раз просмотрел содержимое папки и в очередной раз смочил пол густой слюной.

Кроме короткой заметки о нахождении останков и рапорта судебного медика, лежала там записанная карандашом карточка, содержание которой было капитану неизвестно, несмотря на то что сформулирована языке, который неоднократно слышал в костеле в Ухове, а именно на латыни.

Череп трещал у него от мысли, что это очередная ловушка Фридмана.

Он уже видел мысленным взором, как майор рекомендует ему расширить общие знания и издевается над невежеством с его собственной секретаршей, пани Ядзей Веселовской, на внимание которой Баньяк напрасно претендовал, в то время как Фридман добился его после нескольких кратковременных и решительных атак, в точности которых мог бы ему позавидовать генерал Владимир Глуздовский — завоеватель крепости Вроцлав.

Капитан снова подошел к окну, посмотрел на пустую площадь у синагоги и припомнил красивую формулу аборигена («превознесенная жемчужина еврейской архитектуры»), который использовал, впрочем, когда-то на приеме в президиуме Городской Национальной Рады, вызвав насмешливый шепот майора Фридмана, просочившийся в изящное ушко панны Ядзи.

И вдруг Баньяка осенило.

Перестали его раздражать крики детворы, которая спорила, кто в игре будет «немцем», а кто «поляком».

Трудное слово «абориген», который в 1950 году был во Вроцлаве на повестке дня и должен быть немедленно усвоен менее просвещенными представителями новой власти, направило мысли капитана к другой рожденной во Вроцлаве половине — немцу, которого он ненавидел уже только за то, что тот предшествовал свою фамилию недавно полученным званием доктора.

Баньяк сплюнул еще раз, одновременно удобряя землю в горшке с папоротником, и открыл дверь к секретариат. Панна Ядзя поправила искусную прическу a la Ингрид Бергман и выжидательно посмотрела на своего шефа. Он любил этот взгляд, полный покорности и готовности к действию.

Бросил коротко и резко:

— Отправить двух людей в штатском в Университет к Манфреду Хартнеру. Нужно его сюда препроводить. Как можно скорее! И принести мне его портфель! Также как можно скорее! Ну, живо!

— Доктора Манфреда Хартнера, того доктора, который уже когда-то у нас был? — уточнила панна Ядзя.

— Это не санация! — заорал. — До санации это были доктора и профессора! Теперь все равны!

Он увидел беспокойство в глазах панны Ядзи. Вышел из секретариата, наполняясь своей властью и думая о мощных ногах Марины.

Вроцлав, вторник 25 апреля 1950 года, одиннадцать утра

Капитан Баньяк закончил читать персональное досье Манфреда Хартнера, когда панна Ядзя проинформировала его о прибытии того же. Баньяк ответил, что примет его позже, и вышел из кабинета прямо в коридор.

Пройдя арестованных, толпящихся простых, обычных ребят из мазовецких сел, спустился на завтрак в столовую. Там он съел томатный суп и легкое на кислом. Оба пустые тарелки вытер тщательно хлебом и только теперь выпил стакан чая и сотку водки. Он почувствовал, что похмелье уходит, отправился в свой кабинет, включил радио и выслушал сигнал с башни Мариацкого костела в Кракове.

Шаги идущего по башне хранителя и последующие фразы сигнала усыпили его, и только шлягер Марии Котербской «Мчатся по рельсам небесные трамваи» вырвал капитана из состояния легкого сна, во время которого плавал в заводях реки Нарвы.

После пробуждения застегнул мундир, прошелся по нему щеткой, застегнул толстый ремень, не приняв к сведению растущий живот, и открыл дверь в секретариат.

— Входите, — бросил кратко лысеющему шатену, который сидел на стуле и просматривал заметки на неизвестном Баньяку алфавите.

Капитан сидел за столом, а шатену указал на единственный стул в этой комнате. Он достал портсигар и придвинул ее своему собеседнику под нос. Когда тот отказался, Баньяк почувствовал, как внутри у него вскипает гнев. Этот швабский ублюдок, подумал он, пренебрегает моими папиросами.

— Фамилия и имя? — сказал, с трудом подавляя гнев.

— Доктор Манфред Хартнер, — ответил допрашиваемый чистейшим польским языком, без следов немецкого «r».

— Профессия?

— Преподаватель.

— Где работаете?

— Вроцлавский Университет, Институт Классической Филологии.

— Что преподаете?

— Греческий древний. А строго говоря, аттический диалект.

— Не умничайте, — прошипел Баньяк. — Происхождение?

— Интеллигенция. Отец Лео Хартнер, директор Университетской Библиотеки во Вроцлаве, мать моя — полька, Тереза из Янкиевцов, хозяйка дома.

— Хозяйка, — повторил Баньяк жестоко и нанес болезненный удар: — Вы, следовательно, полушваб, то есть полугитлеровец, да? Правда, фриц?

— То, что я полунемец, — сказал еще тише Хартнер — не значит, что я гитлеровец. Слышите, пан капитан, как я говорю по-польски? Я чувствую себя вроцлавцем, и в этом городе я хочу жить, проживать и работать.

— Ты останешься тут, если мы согласимся на это, — прервал его Баньяк. — А прежде всего, тогда получишь разрешение, когда изменишь это фашистские имя, понимаешь? Например, на «Мартин». Красивое имя, да, Мартин? — Не дождавшись реакции, он зарычал: — Дата рождения?

— 16 сентября 1923 года.

— Что делал во время войны?

— В 1942 году я получил аттестат во вроцлавской Гимназии св. Матвея. — Хартнер вынул из портфеля биографию и перечислял важные даты из своей жизни: — В сентябре того же года я был мобилизован и сражался в отрядах Африканского корпуса. 13 мая 1943 года, после капитуляции в Северной Африке, попал в английский плен. С июля 1943 по 16 мая 1945 года я находился в различных лагерях военнопленных на Ближнем Востоке. В мае 1945 освобожден из лагеря в Бейруте и вернулся в Вроцлава. В ноябре того же года я поступил в польский Вроцлавский Университет, где занялся изучением классической филологии. Дипломную работу я написал в прошлом году, а докторскую защищал через месяц.

— У вас быстрый темп.

— За магистра признали мою выпускную работу из гимназии. Диссертацию написал под руководством профессора Виктора Стеффена. Работа носит латинское название.

— Ладно, — прервал Баньяк. — Для меня важно, что ты знаешь латынь. Переведи мне это тут, на месте. — Бросил ему карточку из папки от Фридмана. — И не пытайся притворяться, если хочешь на самом деле остаться в пястовском Вроцлаве и работать для социалистического государства. У тебя есть теперь возможность что-то для него сделать.

Хартнер посмотрел на карточку и через несколько секунд сказал:

— Это Нагорная Проповедь в латинской версии из Евангелия, похоже, слова святого Матфея «Блаженны нищие духом, блаженны кроткие…» et cetera.

— Представь мне этот перевод в письменной форме, — буркнул Баньяк, рассерженный тем, что образованные люди так много говорят на латыни, что, по его мнению, приближало их к попам и отдаляло от правдивой, материалистической картины мира.

— Не переведу так, как есть в польском переводе Библии. Но переведу это дословно.

— Так переводи и не говори!

Хартнер окунул перо в чернила и заскрипел им по бумаге плохого качества. Красивая исламская каллиграфия искажалась в темных заводях, перо натыкалось на кусочки древесины, выступающие из шероховатой поверхности, чтобы в конце пробить отвратительную бумагу и поставить звезду у чернильных берегов, там, где должна быть последняя точка.

Баньяк с нетерпением заглянул собеседнику через плечо и читал библейские благословения, которыми Христос одарил на Горе свой народ: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное, блаженны кроткие, ибо что они возьмут землю в собственность, блаженны плачущие, ибо они утешатся, блаженны те, кто алчет и жаждет праведности, ибо они насытятся, блаженны милосердные, ибо они сами испытают милосердие, блаженны чистые сердцем, ибо что они увидят Бога, блаженны добивающейся мира, ибо они будут наречены сынами Божиими, блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное, блаженны вы, когда будут вас поносить и вас преследовать, и против вас говорить все злое, лгать из-за меня».

Баньяк перестал двигать губами, что — как догадался Хартнер — означало конец чтения.

— Спасибо вам, Хартнер. — Капитан перешел с «ты» на «вы», что должно быть для ученого не просто наградой.

— Это все? — спросил он с радостью, представляя себе изумление Фридмана, когда тот увидит перевод латинского текста.

— К сожалению, не все, — Хартнер потер ладонью лысеющий затылок. — Тут есть еще текст, написанный той же рукой, но довольно небрежно и, вероятно, в большой спешке. Поэтому трудно читаемый. — Филолог откинулся вместе с креслом и внимательно посмотрел на своего собеседника. — Гражданин капитан, если вы хотите, чтобы я точно перевел, нужно знать контекст и обстоятельства.

Баньяк уставился в окно, откуда уже один раз снизошло на него вдохновение.

Теперь, однако, не искал вдохновения, чтобы принять правильное решение, знал, как поступить, читал уже в деле Хартнера о его болезненном нежелании покидать прапольского города на Одре и знал способ нарушить его сопротивления перед сотрудничеством с UB.

Достаточно было одно его слова, один звонок компетентному человеку, занимающего пост несколькими коридорами дальше, чтобы Хартнер оказался в месте — по убеждению Баньяка — для себя нужном, а именно в Сибири, где немецкие военнопленные работали на рубке тайги.

Не это имел в виду Баньяк, когда вытаращил глаза на бывший немецкий дом, в котором когда-то размещалось кредитное общество, о чем информировала потертая надпись «Credit — Anstalt», пробивающаяся из-под шелушащейся краски, капитан UB думал только об одном: что означает слово «контекст».

В конце концов не выдержал и заорал на Хартнера:

— Перестаньте мне тут пиздеть в уши и говорите, что хотите знать! Ну же!

— Что это за письмо? Где его нашли? Я должен все это знать, прежде чем я переведу это последнее предложение. Это предложение может быть ключевым.

— Ты знаешь, что я с тобой сделаю, Мартин, как пикнешь слово о том, что теперь тебе скажу? — Баньяк потянул носом, закрыл окно и расселся поудобнее. — Ты уедешь отсюда далеко, ой, далеко.

— Я не скажу ни слова, — Хартнер вспомнил отца, с которым в тридцатые годы ходил по вроцлавскому Рынку и который обещал совместное пиво в «Свидницком подвале», когда Манфред достигнет совершеннолетия.

— Хорошо, ты узнаешь то, что тут есть, — Баньяк стукнул мощно пальцем в папку.

— Закуришь? — он протянул в направлении Хартнера портсигар, в котором застряли за резинкой папиросы «Шахтер».

Филолог задумался о «Свидницком подвале», где когда-нибудь сядет за стол, закажет пиво, а дух его отца будет скользить над столами. Тогда поднимет символический тост. Частично выпьет, а несколько капель выльет под стол — сделает так, как иногда делал отец, когда выпивал за упокой души деда, застигнутого врасплох в Сахаре туарегами. Чтобы это осуществить, он должен оставаться в этом разрушенном городе. Он посмотрел в налитые кровью глаза Баньяка и на этот раз не отказался от папиросы.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, шесть утра

По полу квартиры Моков на Цвингерплац пробежала короткая дрожь. Это была легкая вибрация, вызванная характерными детонациями снарядов, метаемых с Шведницер Ворштадт минометами в сторону юга, откуда азиатские орды протискивались к крепости Бреслау.

Эберхард Мок поставил ногу на пол и почувствовал эту вибрацию. Интерпретировал ее как один из последних спазмов умирающего города. Через некоторое время раскачивался на кровати назад и вперед, вонзаясь взглядом в здание Городского Театра, видневшееся серым прямоугольником окна.

Небо над театром пересекалось неустанно полосами катюш и залпами гаубиц с далекой Грабшенерштрассе.

Поднялся тяжело и, шаркая неловко тапочками по пыльном полу, направился в ванную.

Там, опираясь обеими руками о стену, стоял над раскладным унитазом и без использования рук освободил организм от жидких токсинов, которые скопились в нем за ночь.

Как обычно, с неохотой и грустью вслушивался в редкие всплески и старческие хрюканья и, как обычно, с ностальгией вспоминал ночь, когда сорок лет тому назад вместе с другими студентами стоял на Вердербрюке и высокой, обильной струей отдавал Одре избыток пива, которым накачался по случаю сданного экзамена по древней истории.

Моя молодость пропала, думал он, подтягивая кальсоны, и она умерла вместе профессором Цихориусом, который очень вдумчиво спросил меня тогда о марше Десяти Тысяч под командованием Ксенофонта, умерла вместе с пепелищем кафе Кундла, где мы пили после экзамена, вместе с моей дорогой женой Софи, которая где-то странствует — от кровати до кровати, и даже вместе с моим лицом, которую осмолила горящая толь во время одной из тяжелых бомбардировок Гамбурга полгода назад.

Он снял с лица черную бархатную маску и взглянул на свое лицо в зеркале, пересеченном полукруглой трещиной, которые появились на нем после вчерашнего взрыва на парадной Шлоссплац.

Внимательно изучил поверхность стекла.

Вибрировало в регулярных интервалах.

Сквозь шум воды он услышал три взрыва на расстоянии.

Подвигал пальцами по бело-красным шрамам, которые были отмечены завидной регулярностью: их линии выходили из места, где жесткая с проседью щетина бороды превращалась в совершенно седую линию усов, как веер включая в себя щеки, чтобы сбежаться снова у крыльев носа, опалив по пути брови и ресницы у выпученных глаз.

Смотрел на глаза, цвет которых становился все более водянистым и неопределенным, и на седые волосы, которые обвивали голову волнами, но все сильнее редеющей сетью.

Еще три взрыва. Очень близкие.

В открытых дверях увидел свою жену Карен.

Он ожидал, что в ее глазах в тысячный раз найдет радость, которую сегодня утром проявила на известие, что ее Эби защитит от принудительных работ на строительстве баррикад и разборе домов.

Он увидел, однако, совершенно что-то иное. Тень отвращения. Редко встречала его без маски.

— Кто-то колотит в двери, Эббо, — сказала Карен.

В момент волнения была не в состоянии скрыть скандинавский акцент.

Белки ее маленьких глаз были практически незаметны. Сморщенные глазницы были заполнены большими выпуклыми глазами и голубыми некогда радужками.

— Я боюсь смотреть в глазок, Эббо. Может быть, это русские.

— Нет, это не русские. Мы не живем ведь на линии фронта. — Надел маску, шапочку и прикрылся халатом, как доспехами.

Он подошел к двери, прихватив по пути «вальтер» в кобуре, который всегда висел в прихожей. Когда приложил глаз к глазку, дверь сотрясли очередные удары. Он открыл дверь и сказал Карен:

— Не бойся, этот человек тебя не изнасилует. В отличие от руссов, не садится на все, что движется. — Он увидел слезы, появившиеся в глазах Карен, и крикнул, когда она уже убегала в освобожденную им ванную: — Я не хотел тебя сейчас обидеть!

— Сейчас? Ты сказал: сейчас? — спросил мужчина, стоящий на пороге.

Он был одет в потертую железнодорожную шинель и фуражку со сломанным козырьком. От него пахло алкоголем.

— Ты меня, ублюдок, двадцать лет назад обидел, когда отказался от расследования в деле смерти моего Эрвина!

— Если поточнее, еще не прошло двадцати лет, — буркнул Эберхард Мок, впуская в квартиру своего старшего брата Франца.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, четверть седьмого утра

Марта Гозолл, старая служанка Моков, с неохотой распаковывала по приказу своего хозяина коробку с фарфоровым маннхеймским сервизом. Еще вчера вечером обернула в войлок чашки и уложила их в картонную коробку по приказу своей хозяйки. Они могли бы, в конце концов, договориться, думала с раздражением, что они сделают с этим фарфором.

А так пакуй, человек, вечером, когда госпожа плачет, что нужно бежать, распаковывай утром, когда господин хочет кофе! И иди еще на работу! А как же!

Служанка Марта поставила перед хозяином и перед его братом чашки с характерным красным штампом R.P.M. Наполнила их ароматным зерновым кофе.

На небольшой тарелке уложила карамельные конфеты, которые вчера приготовила из молока и сахара. Мужчины сидели друг напротив друга и не обменивались ни словом. Марта Гозолл думала, что это из-за нее.

Начало ее это забавлять, и она решила немного надоесть господину Эберхарду за то, что вчера вечером и сегодня утром так сухо обращался с госпожой, перетряхнул ее лекарства и — хотя она умоляла его, чтобы они покинули город, — распаковывал еще коробки, ожидающие переезда, вынимал из них еще другие предметы: а то шахматную доску, на которой расставил фигуры и играл ними сам с собой, а то альбом со снимками, из которых вынимал фотографии и сжигал в печи, а то, в конце концов, любимые госпожой фарфоровые фигурки, которые выставил на буфете, их постоянном месте — где, как он говорил, должны были стоять все время, даже если весь город зальют большевистская варвары.

Старая служанка дразнила таким образом господина, передвигаясь медленно среди коробок и кофров в столовой, вытирая без конца платком воображаемые капли кофе, стекающие с носика кувшина, и постоянно заменяя одни чайные ложки на другие, которые — по ее мнению — были более подходящими для этой посуды.

Она ждала, когда господин разнервничается и заставляет ее убираться на кухню, но этого не происходило.

Вдруг она вспомнила о принудительных работах, какие были несколькими днями ранее наложены на жителей города. Проклиная по-тихому приказ нового коменданта крепости генерал-лейтенанта Нойхоффа, ушла на кухню, откуда вскоре должна была отправиться на свою ежедневную работу — разбирание голыми руками церкви Лютера на Кайзерштрассе. Она не могла примириться, что должна убирать остатки великолепных зданий, которые варварским приказом сравнялись с землей, чтобы возникло летное поле в центре города.

Господин закрыл лицо маской и уставился в скатерть, как и его брат, — но этот последний не имел ни одной маски. «А нужна ему», — подумала служанка, глядя через дверь кухни на потемневшее лицо Франца Мока, прорезанное бороздами от тяжелой работы и алкоголя.

Марта должна сделать своей госпоже какой-то завтрак, который бы успокоил хоть на некоторое время ее нервы.

Когда вошла в кухню, достала из льняного мешка купленный вчера ржаной хлеб, отрезала краюшку и намазала на нее ложку любимым госпожой мармеладом из айвы — не очень толсто, так, как госпожа любит. Услышала при том, что братья Мок начали, наконец, говорить. Марта Гозолл думала, что молчали именно из-за нее. Она ошибалась.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, половина седьмого утра

Первым прервал молчание Эберхард:

— Почему ты меня оскорбляешь в моем собственном доме?

— Не извиняюсь. — Франц закурил папиросу и наполнил комнату вонючим дымом. — Ты не чувствуешь себя оскорбленным. Если бы так было, то ты бы меня не впустил.

— Я впустил тебя, потому что ты мой брат. Ты посещаешь меня после многих лет с оскорблением на губах.

— Ты прежде всего герой, Эби. — Франц затушил папиросу в ороговевших пальцах и спрятал окурок в внутреннем кармане железнодорожной шинели. — Чувствуешь себя героем, Эби?

— Дай сигарету и перестань бредить, — тихо сказал Эберхард.

Франц не выполнил ни одной из просьб своего младшего брата. Он вынул из пиджака тщательно сложенный выпуск «Schlesische Tageszeitung» и начал читать, часто при этом заикаясь:

«Гауптман и полицай-гауптштурмфюрер, 62-летний Эберхард Мок, известный в двадцатые и тридцатые годы криминальный директор Президиума Полиции в Бреслау, проявил большой героизм во время варварской бомбежки в Дрездене в феврале этого года.

Как пациент, лечащий тяжелые ожоги лица в одной из дрезденских больниц, спас из горящего здания больницы госпожу Эльфриду Беннерт, дочь ординатора, доктора Эрнеста Беннерта.

Сам при этом получил значительные телесные повреждения. Бригаденфюрер СС Вальтер Шелленберг, в замещение фюрера, лично отметил Гауптман-и-гауптштурмфюрера Мока крестом за военные заслуги. В отношении сложившейся ситуации народный суд в Бреслау постановил прекратить производство в отношении капитана Эберхарда Мока в связи с делом Роберта с 1927 года.

Решение суда следует рассматривать как наисправедливейшее. Героический немецкий солдат, спасающий молодую немецкую девушку, выносящий ее на собственных руках среди огня и бойни, заслуживает наивысшей похвалы и освобождения от давно устаревших, нанесенных или необоснованных обвинений».

Франц перестал читать и повторил вопрос:

— Ты чувствуешь себя как герой, Эби?

— Да.

Эберхард втянул глоток превосходного зернового кофе «Seeliga», а потом медленно снял с лица маску и бросил ее на стол. — Всегда при утреннем бритье я чувствую себя как герой.

— Ведь ты не бреешься, отрастил бороду. — Лицо Эберхарда показалась Францу похожим на лицо некоего смертника, которого переехал поезд несколько недель назад: выпученные глаза и губы, растягивающиеся среди шрамов.

— Ты выглядишь как настоящий герой. Как отважный путешественник из Африки. Жаль, что не читала этой статьи моя Ирмгард. Она так тебя любила, Эби. Может быть, даже больше, чем меня. Она говорила всегда: «Жаль мне Эби, что не нашел себе хорошую женщину, такой рослый парень». Может, и сама жалела, что не имеет такого мужа, как ты. Хотя теперь, наверное, не хотела бы смотреть на тебя. Смотрят на тебя еще женщины так же, как когда-то? Улыбаются еще тебе?

Эберхард свернул себе папиросу и ждал, пока карамельная конфета растечется у него во рту. Ждал, пока перестанет потеть в холоде утра, пока пот перестанет смачивать куски кожи на лице и соль начнет жечь обожженные толью кратеры. Он ничего не сказал и ждал, пока Франц сменит тему.

Тот, однако, до сих пор говорил о своей жене Ирмгард.

— Любил ее, а, Эби? — раскрошил окурок на газету, табак всыпал в длинную трубку и поднес к нему спичку. — Нравилась тебе моя жена? Сохрани ее в памяти такой, какой она была, потому что уже ее не увидишь.

Эберхард молчал и все ждал, пока Франц расскажет ему цель своего визита.

Он перестал потеть, но чувствовал сильное напряжение. Сосал конфету, кончиком языка коснулся своих довольно многочисленных собственных и столь же многочисленных искусственных зубов и вспоминал о своем довоенном дантисте, докторе Морице Цукермане, который был последователем учения священника Себастьяна Кнейппа и всем советовал водную стихию, прежде чем оказался в темной долине сынов Еннома — в Аушвице.

— Два года назад, внезапно, однажды ночью. — Франц задрожал, как стекла с наклеенными полосками бумаги в форме буквы Х. «Органы Сталина» проснулись совсем. — Она села в постели, начала шарить по голове, потом петь. Сошла с ума. Она говорила еще о смерти Эрвина и о тебе, Эби. Проклинала тебя за смерть нашего ребенка. Ты знаешь, что значит проклятие сумасшедшего? Оно всегда работает, так говорил наш покойный отец.

— Ну, так пусть сбудется это проклятье! — Эберхард положил массивные руки на стол. — Ни о чем другом и не мечтаю!

— Ты герой, ты не можешь умереть скверно, как того хотела эта ненормальная, моя жена. Впрочем, это проклятие было такое, что… — Франц положил локти на стол и раскашлялся, пока забренчала паутина фарфора.

— Ты пришел ко мне спустя годы, Франц, — Мок обратно надел маску и закурил папиросу. Где-то рядом грохнули гаубицы, — чтобы рассказать мне о своей жене. Хуже всего, однако, то, что не закончишь. Что с ней в конце концов стало?

— От таких, как она, очищают теперь наш народ. — Франц вздохнул. — Они забрали ее. После недели ползания. Когда не мылась и пахла как сволочь.

— Ты, похоже, болен, Франц. — Эберхард с заботой подошел к брату и положил ему руки на плечи. — Этот кашель ничего хорошего. — Он повернул голову от воняющего водкой дыхания.

— Подумай, старик, она сошла с ума и болтала глупости, ведь я нашел убийцу Эрвина. Это был…

— Не неси бред, это не был тот, которого ты поймал. — Франц встал, вынул из кармана брюк сложенный пополам лист машинописной бумаги и бросил ее на стол.

— Взгляни!

Эберхард прочитал несколько раз и пошел в спальню, дав служанке распоряжения относительно гардероба. Не обратил внимания на молящие, заплаканные глаза своей жены Карен. Не заботился теперь о состоянии ее духа, о насилующих немок азиатов, о гибели города, о своем обожженном лице. Больше всего его теперь интересовал запас боеприпасов для «вальтера».

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, восемь утра

В крепости Бреслау авто и пролетки были в огромной степени заменены колясками. В эпоху военного топливного кризиса это было незаменимое средство передвижения — исправно и быстро двигались по улицам, заблокированным частично горами мусора или колоннами войск.

Кроме того, кучеры колясок, ветераны, переносящие приказы и рапорты между полками, были — в отличие от запрягаемых лошадей — полностью равнодушны к взрывам снарядов, облакам пыли, каменным навесам руин и стенаниям раненых, которые сидели на бордюрах и ждали часами санитарных патрулей. Коляски, как правило переоборудованные двукольные и двудышловые тележки, были предназначены для одного, возможно, двух пассажиров: для матерей с детьми, супружеских пар или для полных женщин с маленькими собачками.

Эберхард и Франц Моки, двое мощно сложенных мужчин, еле-еле помещались на сиденье, поручни втискивались им болезненно в бедра, а колени почти терлись о запыленные крылья.

Эти неудобства казались вовсе не беспокоящими Эберхарда, который каждый раз подносил к глазам листок, полученный от брата, и попытался вывести из него что-либо об авторе текста.

Значительно больше он узнал, скорее, о самой пишущей машинке и некоторых ее литерах. Маленькая буква «t» напоминала православный крест, потому что двойной была ее поперечка, как большие, так и маленькие «o» состояли из двух окружностей, смещенных на полмиллиметра, а «r» качалось раз в одну, раз в другую сторону. Эти особенности машинных литер ничего, однако, не говорили об авторе странного текста, который сегодня ночью обеспокоил Франца Мока и спровоцировал, что посетил своего годами не виданного брата.

Текст был краток и гласил: «Обыщи квартиру № 7 на Викторияштрассе, 43. Там есть кое-что, что поможет найти убийцу твоего сына. Торопись, пока не вошли туда русские».

Эберхард понюхал записку и ничего не почувствовал, кроме слабого запаха затхлости — едва ощутимым запахом душного кабинета, грязного склада, а может, заселенного крысами склада канцелярских принадлежностей?

Франц смотрел на брата с недоумением, когда тот подносил листок к губам, как будто хотел его полизать. Не сделал, однако, этого, потому что коляска дернулась, пропуская группу изможденных заключенных с буквами «P», нашитыми на рукавах, и остановилась на месте, указанном Эберхардом — под виадуком на Хёфхенштрассе.

Рядом с ними промаршировала колонна Фольксштурма, состоящая из мальчиков-подростков, в их глазах проглядывалась отвага и уверенность в себе. Франц сошел, Эберхард заплатил кучеру коляски, а тот с облегчением попедалировал в сторону вокзала. Братья вглядывались в храбрых защитников крепости Бреслау. Парни выстроились в две шеренги перед своим командиром, невысоким лейтенантом, и с воодушевлением начали расчет. Лейтенант слушал рассеянно их короткие лязги и водил усталым взглядом после опорам виадука.

Вдруг его взгляд остановился на Эберхарде Моке. В его глазах уже не было усталости — появился блик узнавания. Движением руки вызвал своего помощника, отдал ему несколько команд и, упруго ковыляя, подошел к Мокам.

— Приветствую вас, герр криминальдиректор, — закричал лейтенант, протягивая руку для приветствия.

— Приветствую вас, господин лейтенант. — Эберхард пожал крепко его руку. — Господа, познакомьтесь. Это мой брат Франц Мок, а это господин лейтенант Бруно Спрингс.

— Вы уже выглядите намного лучше, герр криминальдиректор. — Спрингс взглянул на обожженное лицо Мока. — Лучше, чем четыре месяца назад.

— Господин лейтенант, — объяснил Эберхард брату, — видел меня сразу после моего происшествия в Гамбурге. Мы встретились в госпитале в Дрездене и повспоминали с удовольствием старые времена, когда вместе работали на Шубрюкке.

— Но знаете что, герр криминальдиректор? — Спрингс еще раз использовал старый титул Мока. — Теперь я осознал, что мы работали тоже в новом здании президиума над рвом, но очень коротко, потому что вы изменили фирму после дела Мариетты фон дер Мальтен.

— Старая история, лейтенант Спрингс. Теперь привело меня к вам такое же, вероятно, давнее дело. Разве что не совсем законченное.

— Откуда вы узнали, где меня найти? — удивился Спрингс.

— Я читал вчера вечером в нашей фронтовой газете, что ваши люди помогали тушить пожар в стоматологической лаборатории у Садоваштрассе. Я искал и так вас в этих краях, — пояснил Мок. — Мне нужно воспользоваться вашим знанием подземного Бреслау. Ну что тебя так удивило, Франц? — обратился он к брату.

— На Викторияштрассе мы можем добраться только каналами и подвалами. Вчера или позавчера улица находится под оккупацией, — он наклонился к заросшему уху Франца и, подавляя отвращение перед запахом водочного перегара, прошептал: — Помнишь эту фразу из листка: «Торопись, пока не вошли туда русские»? Написано не позднее чем позавчера. Кто-то не имел актуальных данных с линии фронта. Да, Франц, идем на фронт.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, четверть девятого утра

Один из парней Спрингса шел впереди и освещал дорогу фонариком.

В подземные коридоры вошли у депо, и после десяти минут марша — сначала через ряд небольших заводских цехов, а потом длинным, прямым туннелем, освещенным грязно-желтыми лампами, оплетенными проволочными намордниками — добрались до массивных дверей.

Их проводник нажал звонок, отодвинул задвижку, и в бетоне двери появился за решетчатым окошком недоверчивый глаз часового. Глаз стал более доверчивым под влиянием постоянного пропуска. Печать с подписью нового коменданта крепости Нойхоффа открывала вход в подземный мир Бреслау.

Он был темный и полный пыли, взбиваемой сапогами солдат и колесами мотоциклов, которые ездили широкими туннелями и исчезали в боковых улицах подземелья. Проводник от Спрингса поглощал все это с особой любознательностью искателя приключений, но вскоре победило чувство долга солдата Фольксштурма, и парень, поправив устаревшие итальянские caracano, вернулся к своим наземным обязанностям.

Часовой оставил их одних, чтобы через некоторое время появиться в сопровождении небритого лейтенанта Вермахта в присыпанном штукатуркой мундире, рядом с ним ковылял толстый адъютант с керосиновой лампой.

— Фамилия? — лейтенант был недоверчив, так же как перед этим его подчиненный.

— Капитан Эберхард Мок, — услышал он в ответ и увидел удостоверение полицейского. — А это мой брат Франц Мок.

Лейтенант приказал адъютанту высоко поднять лампу. Долгую минуту обозревал элегантный наряд Эберхарда: начищенные ботинки, безупречно скроенный двубортный костюм из темной шерсти в серебряную полоску, белую рубашку и галстук цвета вина, которому вторил треугольный платок этого же цвета, воткнутый в карман.

Из-под шляпы смотрели на него выпученные глаза, которые были единственными живыми точками в сожженных мертвых складках кожи.

— Лейтенант Георг Лехнерт, — представился офицер. — Я читал о вас, господин капитан. Эти шрамы страшные памятки о вашем героическом подвиге в Дрездене, не так ли?

— Не совсем. Обожгла меня толь во время бомбардировки Гамбурга, — ответил усталым голосом Эберхард. Только на этой неделе более десятка его собеседников обратили внимание на ожоги. А бывало и больше. — А событие, о котором вы говорите, на самом деле произошло за месяц до,во время бомбардировки Дрездена.

— Почему вы без мундира, капитан? — спросил прямо Лехнерт, которого сильно раздражала бриллиантовая булавка в галстуке Мока.

— Вы позволите мне пройти, лейтенант, или вы еще будете спрашивать меня о моей искусственной челюсти? — Мок вынул портсигар и с улыбкой угостил Лехнерта.

— У меня есть для выполнения важная миссия на Викторияштрассе. Я оставил там кое-что очень важное, что ни в коем случае не должно попасть в руки врага. Я офицер полиции.

— Поскольку у вас есть важный пропуск, вы можете свободно передвигаться по территории, находящейся под моим командованием, — Лехнерт притворился, что не замечает примирительного жеста Мока, и не взял папиросу. — Должен, однако, вас предупредить, что некоторые коридоры, ведущие в подвалы на другой стороне фронта, были нами засыпаны, другие — забетонированы, а еще другие — заминированы.

Насколько я помню, переход на Викторияштрассе укомплектован взводом парашютистов из 26-го полка, вооруженных штурмовыми винтовками. Прошу назначить с ними пароль, чтобы вас не убили во время возвращения.

— Как туда дойти, господин лейтенант? — этот вопрос задал Франц. Щурил глаза от пыли, а на языке чувствовал каменный вкус цемента. Где-то рядом крутилась с треском ось бетономешалки.

— Подземные коридоры находятся прямо под улицами. — В Лехнерте большую подозрительность, чем элегантность Эберхарда, внушала неряшливость Франца. — Вы знаете Вроцлав, перемещаетесь везде, — он кивнул головой на табличку с надписью «Садоваштр.», прилаженную на середине стены коридора. — Такие таблички есть везде. Хуже будет с попаданием в правильный подвал. Но пока подземный город полностью в нашем владении. Везде наши люди. Они господам укажут путь к правильному подвалу.

Над ними загрохотало, и мужчины на подземной улице получили впечатление, что затрясся потолок. Эберхард затянулся сильно папиросой и сам уже не понимал, что втягивает в легкие: табачный дым или и цементную пыль. С ужасом заметил, что слой такой пыли покрывает его костюм. Прошелся рукой по материалу и с яростью заметил, что втер пыль в структуру шерсти.

— Позвольте заметить, капитан, — улыбнулся кисло Лехнерт, — что ваш наряд не самый подходящий для перемещения по подземельям Бреслау. Поэтому я спросил о мундире.

Эберхард глянул на свой запыленный костюм и носки ботинок от Андрицкого, которые секунду назад потеряли свой блеск. Не известно, почему он вспомнил гимназические годы и слова учителя гимнастики, бывшего атлета Дитера Цыпионки. Когда после уроков ребята бросались друг на друга, чтобы сравнять спортивные счета, Цыпионка, сам безупречно одетый, с усами, пахнущими помадой, входил в раздевалку, пахнущую резиной и запахом гормонов, разделял борющихся парней и — даже не морщась — говорил: «Господа, джентльмен даже в этом запахе должен оставаться джентльменом».

Эберхард повторил Лехнерту слова Цыпионки, заменяя слово «господа» на «господин лейтенант», а «запах» на «ад». Злой по поводу загрязненного костюма, даже не заметил, что в ряды джентльменов определил только себя.

Франц, явно рассерженный пустой — по его словам — болтовней, даже этого не заметил, а лейтенант Лехнерт поморщился только и сказал что-то быстро часовому, чего оба брата не услышали из-за предупредительных окриков санитаров, которые несли кого-то на носилках.

Часовой заскрежетал большим кольцом, отрезав вход, через который сюда проникли.

Лехнерт указал на стоящий всего в нескольких шагах от них мотоцикл цундапп с боковой коляской:

— Я могу вам одолжить мой мотор, капитан. — Лехнерт последовательно использовал военное звание, а не полицейское. — Быстрее не доедете.

— Благодарю, господин лейтенант. — Моку не давало покоя слово «джентльмен» и фигура Цыпионки.

Он увидел своего учителя гимнастики: его торчащие усы, лысую голову, расплющенные ушные раковины и манеры английского лорда. Сказал задумчиво:

— Профессор Цыпионка сказал бы: «Прошу прощения за свою гордыню».

— Не понимаю, кто бы это сказал?

— Кто-то не из этого мира. — Мок сел на сиденье мотоцикла, повернул ключ на баке и толчком запустил двигатель. — Кто-то из мира мертвых. С Елисейских Полей. Вы знаете, почему я всегда вне дома хожу в костюме? Попросту оказываю честь этому городу. Так как до обеда я всегда сижу в галстуке, оказываю честь Тому, кто дает мне пищу. Глупая привычка. Здесь должно ходить в звериных шкурах и с дубинками.

Франц с трудом взгромоздился в коляску и поблагодарил Лехнерта, снимая на некоторое время железнодорожную фуражку с угловатой головы.

Лейтенант не заметил этого. Он думал о старом щеголе, который всегда проявлял уважение к городу Бреслау, независимо от того, в какой форме он существует, независимо от того, кто им владеет, не важно, в каком будет он виде: настоящий, подземный или мнимый. Он думал также о своей дочери, которая пару недель назад в недалеком Охлау стала военной добычей людей с монгольской складкой на лбу. Ей было столько же лет, сколько девушке, спасенной в Дрездене капитаном Моком.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, девять утра

До подземной Гогенцоллернплац, откуда должен вести туннель до подвала дома на Викторияштрассе, 43, доехали через десять минут езды в оглушительном реве двигателя, умноженном пустыми коридорами.

Вдруг они увидели импровизированный шлагбаум и неприязненные лица в касках Вермахта.

Запыленный костюм Мока и фотография на полицейском удостоверении, мало напоминающая прототип, произвели на командира взвода капрала Хелльмига определенно меньшее впечатление, чем пропуск, выписанный капитаном Спрингсом.

Мок — к раздражению Хелльмига, ненавидящего иностранные языки, — как пароль и отзыв подал латинскую максиму dum spiro spero[6].

Написал ее углем на стене коридора, чтобы каждый часовой мог ее прочитать, прежде чем нажмет на курок. Потом через очень низкие, толстые стальные двери пересекли линию фронта. Треск двери как взрыв бомбы, как заключительный аккорд, как грохот тюремных ворот.

Эберхард почувствовал укол страха, когда задал себе вопрос о том, что находится на земле врага. Ужасала его тишина, которую нарушал режущий тонкий писк.

Он зажег фонарик и осмотрел бетонные стены убежища, в котором они находились. Кроме двери, был в этом помещении обычный люк.

Франц по знаку Эберхарда покачал заржавевшим воротом, откинул толстую стальную крышку люка, и через некоторое время они почувствовали дуновение воздуха, которое несло с собой запах затхлости, крысиных экскрементов и зловоние разлагающегося человеческого тела, напоминающее вонь примороженной моркови в сочетании с сероводородным запахом гнилостных газов.

Эберхард вышел на вражескую территорию, прорезал светлой полосой тьму подвала и увидел надутый газами живот лежащего на спине немецкого солдата.

Изощренный глаз давнего полицейского немедленно разглядел кровь, облепившую дыру в голове, куски металла, застрявшие в груди и в бедрах, сломанные ногти и изрытую штукатурку стены.

— Опоздал, вероятно, во время отступления, — прошептал Эберхард брату, сглотнув слюну. — Его люди уже закрыли люк, а он царапал стену до тех пор, пока его не достала русская граната.

Франц не слушал, занятый очищением своего проспиртованного организма от остатков водки. Когда выдал уже последний кашель, отхаркался и посмотрел на брата покрасневшими глазами.

— Scheisse[7], что тут произошло?

— Так выглядит фронт, не видел никогда трупа? — спросил Эберхард и осветил надпись кириллицей на стене. Под надписью была стрелка, указывающая на небольшое возвышение в земляном подвале.

— Смотри, тут могли закопать мины. Русские пишут своим алфавитом. Для нас это как шифр. Они знают об этом.

Он подошел к двери одного из подвалов. Висела на одном шарнире.

— Иди, помоги мне. — Он указал на дверь.

— Положим их как барьер, чтобы не налетели на мины, когда будем возвращаться.

Они сделали это, тяжело дыша.

Эберхард перепрыгнул тело, подпалив несколько крыс. Одна из них вытерлась о штанину брюк Франца, который вздрогнул всем телом от отвращения. Эберхард осветил маленькое существо и взглянул на него внимательно.

— Корабль «Бреслау» еще не тонет, если вы на нем остаетесь, — тихо сказал он крысе.

Они двинулись вперед, освещая темноту под ногами.

На глиняном полу кишели блохи, изредка пищала крыса, из каких-то открытых дверей разграбленного подвала вылетел со свистом нетопырь и исчез в темноте. Эберхард особенно внимательно искал взгорков на полу и русских надписей на стенах.

Освещал, кроме того, интерьеры подвалов и поглощал запах компотов, выливающихся из разбитых банок, запах ферментированного вина и гнилых мешков. Спотыкался о доски, старые колеса велосипедов и фрагменты мебели. Наконец они достигли конца коридора.

Эберхард выключил фонарик, и через некоторое время его глаза привыкли к темноте.

Не была она, впрочем, абсолютной.

В неопределенной дали чернота подвала нарушена была бледно-розовым, который высекал из темноты несколько параллельных штрихов.

Эберхард понял через несколько секунд, что это края ступеней, на которых преломлялся свет, падающий с верха лестницы.

— Выход из подвала, — шепнул брату и двинулся на свет.

Через некоторое время оба стояли у входа в подвал и прислушивались к звукам с лестничной клетки. Слышали только шелест газет, затронутых сквозняком, и хлопанье окна на каком-то нижнем цокольном этаже.

Эберхард открыл дверь, и они оказались на винтовой лестнице, ведущей на первый этаж здания.

Преодолели ее, прилепляясь почти к стене.

На первом этаже дома они развевались полотнища «Schlesische Tageszeitung». Огромные заголовки апеллировали к немецкому патриотизму и требовали окончательно отогнать большевиков из-под бастиона европейской цивилизации.

Они вышли на деревянную лестницу, по которой танцевали пятна света от фонаря, венчающего крышу здания. Опираясь о колеблющиеся перила, поднялись на второй этаж. Вдруг снова треснуло окно, которое толкнуло сквозняком. Удар был на этот раз так силен, что одна из створок лопнула и ее осколки полетели с жалобным бренчанием в жерло вентиляционной шахты.

На лестничную клетку ворвался яростный лай своры собак. Братья Мок застыли в ожидании. Ничего не произошло. Собаки лаяли под домом, газеты скользили по лестнице с мягким шуршанием.

Квартира № 7 была открыта настежь.

На входной двери кривые, намалеванные белой олесницей буквы объявляли: «Осторожно, тиф», и устрашали тремя восклицательными знаками.

Эберхард не испугался. Вошел внутрь. Был в загроможденной прихожей.

Рассыпанная гречка захрустела у него под ботинками. Двери четырех комнат были закрыты.

Он знал, что безопаснее всего будет войти в комнату напротив, потому что оттуда опять сможет контролировать весь коридор. Шепотом он приказал Францу оставаться у входной двери, а сам пустился тяжелой рысью вперед, с пронзительным треском давя по пути зерна злаков.

Он упал на дверь левой рукой и оказался в маленькой комнате, окно которой выходило на залитую солнцем улицу. Комната была лишена обстановки. Только занавеска трепетала на ветру, веющему из разбитого окна.

Эберхард побледнел и вышел из комнаты.

— Не входи сюда, — сказал он дрожащим голосом.

Франц не послушал его и пошел в сторону комнаты. Топтал с яростью гречневую крупу, отпихнул руку брата, пробирался через засеки его плеч. «Там есть кое-что, что поможет найти убийцу твоего сына», — убеждал автор письма.

В этой комнате есть что-то, что поможет мне найти убийцу Эрвина, думал Франц и напирал своим тяжелой, железнодорожной, наработанной рукой на двери, блокированные Эберхардом.

Тот сильно толкнул брата в противоположную сторону, вошел обратно в комнату и заперся изнутри на ключ, который торчал в замке.

Комната была лишена обстановки. Но не была пустой. Одна из занавесок трепетала на ветру. В то время как вторая оплетала какую-то лежащую на полу фигуру.

— Открывай, сукин сын! — Франц повысил голос и заколотил в дверь.

Эберхард наклонился и — вопреки рекомендациям научной криминалистики, — начал сдвигать занавеску с фигуры. Это было непросто, потому что она приклеена в двух местах запекшейся кровью.

— Это не был твой сын, только мой, открой! — Франц на этот раз пинал в дверь. — Мне нужно знать, что там!

В верхней части занавески кровь создавала круг диаметром около четырех сантиметров. Было это в том месте, где прикрытая тюлем фигура могла иметь рот.

Выглядело это так, как будто наполнили кому-то рот кровью, затем открыли их настежь и натянули лежащему занавеску на голову — вишнево-черное «о», отраженное на белом полупрозрачном материале.

— Если не откроешь, я вышибу дверь, — Франц понял, что крики могут привлечь русских, и говорил спокойно. Из его легких извлекалась какая-то грубая, никогда ранее Эберхардом не слышанная нота.

Медленно сдвигал занавеску с тела. Пятно крови засохло также в месте, где должно заканчиваться предплечье. Он чувствовал, как пульсирует его шея. Не выдержал и — не заботясь о целостности места преступления — сорвал всю занавеску с тела.

— Я вхожу, — сказал Франц и рухнул на дверь.

С косяка посыпалось немного мусора и облако штукатурки скатилось прямо на пиджак Эберхарда. Эберхард отряхнулся и взглянул на лежащую фигуру.

Это было существо женского пола, голое от талии вниз. От талии вверх оборачивал ее слишком большой, черный мундир СС. Украшали его красочные блестки.

— Открывай, прошу тебя, Эби, — шептал Франц в замочную скважину.

Существо вместо рта имело кровавое месиво. Рядом с ее головой лежала бутылка с разбитым горлышком. На шейке засыхали пятна крови. Весенний ветер дунул в окно, существо двинуло рукой, к которой только что была приклеена кровью занавеска.

Она сделала движение, словно хотела помахать Эберхарду.

Она не могла этого сделать. Это было невозможно по одной причине — не было чем махать, ее рука была отрезана.

Франц упал на дверь и ворвался в комнату в ореоле пыли.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, десять утра

Женщина была бы легкой для братьев Мок, если бы им было на двадцать лет меньше.

Однако, поскольку они были в возрасте, который Мартин Лютер посчитал бы за преклонный, было им невыносимо. Транспортированию ее только чуть-чуть помогали временные носилки, наскоро составленные из занавесок, висящих в другой комнате.

Связали их у концов в мощные узлы, которые теперь с трудом прижимали обеими руками к ключицам.

Не могли ни на что подвесить эту ношу, ни на один шест или палку — в квартире не было ничего, кроме портьер, занавесок и обоев. Отсутствовала даже раковина унитаза.

Франц шел впереди, его брат — сзади, а между ними окровавленная женщина качалась, как в колыбели. Через материал стекла вторая — как заметил Эберхард — капля крови. Крепко затянутый над запястьем женщины шелковый галстук от Амелунга, который должен был предотвратить кровотечение, не выполнял, как видно, своей задачи.

Когда они оказались на лестнице в подвал, Эберхард положил тело под дверью и тяжело, с легким шипением втягивал воздух в свои легкие, продырявленные табаком в течение почти пятидесяти лет. Не переставая свистеть и дышать, двинулся вверх и не реагировал на нервный шепот брата, который не понимал, зачем Эберхард возвращается.

Когда он был на уровне первого этажа здания, слегка толкнул стеклянные маятниковые двери, ведущие к главному входу.

Заколыхались обе створки.

Через щель, которая появлялась все более короткие промежутки времени, видел только ворота, открытые на улицу и искусную мозаику, с рисунком древнеримских домов, представляющую рвущуюся на поводке собаку, и надпись «Cave canem»[8].

Он вошел в вестибюль и изучил внимательно список жильцов. Через некоторое время повторял себе тихо одну из фамилий.

Вдруг он услышал мягкие звуки русской речи и стук обуви на тротуаре.

Он бросился на холодные плитки пола именно в тот момент, когда в воротах появился русский патруль.

Эберхард, молясь о милости молчания для Франца, почувствовал на своей щеке скользкую грязь.

Он закрыл глаза и попытался напрячь каждый свой мускул, чтобы притвориться rigor mortis[9].

Русские солдаты миновали ворота дома и выстукивали свой марш в отдалении.

Эберхард поднялся из лужи и с ужасом обозревал темные, жирные пятна, которые проступали на пиджаке и полосатой поплиновой рубашке.

Тихо прошел маятниковые двери и остановился резко. Дверь одной из квартир на первом этаже распахнулась от сквозняка. Мок подошел к ней и через некоторое время изучал прихожую, заваленную стульями, а также скатертями, вывалившимися из открытого настежь шкафа. Посреди прихожей стояла швейная машинка марки «Singer».

Закрыв дверь квартиры, он заметил на ней резную табличку «Швейные услуги. Альфред Убер», и спустился на подвальную лестницу.

Франц склонился над женщиной и все настойчивей задавал ей один вопрос:

— Что ты знаешь о моем сыне Эрвине Моке? Говори все, блядь!

Эберхард склонился к брату и с ужасом заметил, что Франц стискивает ее щеки в своих узловатых пальцах. Женщина была еще очень молода. С его изуродованных губ, стиснутых Францем в узкий пятачок, не вылетало, однако, ничего, кроме крови и слюны.

Эберхард отошел к стене и нанес удар сверху, попав каблуком, подкованным набойкой, в центр железнодорожной фуражки. Франц скатился с нескольких ступенек и ударился головой о стену. Из-под сломанного козырька потекла струйка крови.

Эберхард подошел к брату, поднял его с колен и прошептал ему на ухо несколько фраз голосом таким сладким, как будто сочились любовные заклинания:

— Эта женщина была изнасилована русскими, а во влагалище вставили ей расколотую бутылку. Не называй ее блядь, я тебя убью. Ты идешь со мной или нет, ты свиное рыло?

— Иду, — прошептал Франц и схватил свой узел колыбели.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, одиннадцать утра

До позиции лейтенанта Лехнерта нигде не встретили санитаров, несмотря на то что вызывали их по радиостанции уже с точки, охраняемой капралом Хелльмигом. Эберхард вел очень медленно мотоцикл и осматривался вокруг. За ним сидел Франц, а в коляске лежала свернутая в клубок девушка, обернутая пахнущей смазкой железнодорожной шинелью.

В подземном городе сверкали грязно-желтые фонари на стенах и ацетиленовые горелки. В их свете Эберхард заметил дрожь, проходящую через лицо девушки. Он добавил газа и, размышляя о том, насколько стер носок своего изящного итальянского ботинка, включил третью передачу.

Несмотря на принцип правого, который единственный из правил дорожного движения работал в подземном Бреслау, пронесся мимо Садоваштрассе к позиции лейтенанта Лехнерта, где до того видел санитара. Теперь в этом месте не было никого, кроме часового.

Эберхард остановил мотоцикл, подняв из-под колес облака пыли.

— Позовите врача! — крикнул часовому.

— Это приказ! — заорал он, увидев его беспорядочные движения.

Братья вынесли в колыбели девушку и уложили ее на спину, закрывая ее перед занавеской. Компрессионная повязка из галстука пропиталась кровью. Девушка застонала и подняла веки. Во все глаза всматривалась в Эберхарда.

Под ее нежной и тонкой кожей пробежала очередная дрожь. Зрачки резко расширились. Легкие с трудом работали, нагнетая пузырьки крови к ее губам. Кровь все сгущающейся струей заполняла вену. На теле выступили красные пятна. Сфинктер ануса расслабился. Здоровая рука девушки пыталась сжаться на локте Эберхарда. Тот почувствовал лишь легкое прикосновение — как будто ласку. Пузырьки крови лопались на губах, жестких и сухих, сердце переставало работать. Он наклонился над девушкой. Из его выпученного глаза скатилась слеза.

Когда девушка умирала, капитан Эберхард Мок впервые сегодня не думал о своем испорченном гардеробе.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, полдень

Мок не попрощавшись расстался с братом вскоре после выхода на поверхность. Он не хотел на него смотреть, не поинтересовался тем, почему брат идет в направлении костела Спасителя. Он взглянул на мгновение, как сгорбленный старик Франц Мок шаркает старыми штиблетами по покрытой брусчаткой улице и скользит по каменному каньону, среди высоких домов Густав-Фрейтаг-Штрассе.

Он посмотрел на убитую девушку, которую его брат назвал «блядь». Ее стройные голые ноги высовывались из колыбели, блестки мундира сверкали на солнце. Мок сплюнул горькую никотиновую слюну и сел на бордюр рядом с телом девушки. Несмотря на вкус, закурил последнюю папиросу, которая была в золотом портсигаре, и задумался глубоко.

Покоя не давали ему два вопроса, которые, как нападающие осы, кололи его мозг. Если бы не они, давно бы уже сообщил о смерти «девушки с блестками» соответствующим службам, которые — как и Мок — квалифицировали это убийство как очередное зверское убийство русских, а сам Мок все дело отложил бы в своей памяти ad acta.

Если бы не эти два вопроса, вернулся бы домой, выпил стакан вина, помучился с женой, отдал дворнику одежду для очистки, а сам спустился бы в подвал, чтобы поздороваться со своими единственными друзьями.

Тем не менее, эти два вопроса мучили его неустанно и заставляли его сидеть на грязном бордюре рядом с убитой оскверненной девушкой. Прекрасно понимал, почему русские одели девушку в мундир СС. Эта психологическая компенсация была для него ясна, как солнце. Акт изнасилования является актом подчинения и победы насильника над насилуемым. Именно поэтому уголовники через ритуальное изнасилование подчиняют себе других заключенных, которые с момента величайшего унижения, каким является прием спермы насильника и исполнение роли женщины, служат насильнику, не только, впрочем, сексуально.

Мок об этом всем знал, потому что темные дела заключения познал в течение почти тридцати лет работы в полиции так же хорошо, как и реакции своих двух жен, десятка любовниц и несколько десятков проституток, с которыми он завел более тесное знакомство.

Тема изнасилования противником была, следовательно, для Мока понятна, переодевание женщины из вражеского племени в самый ненавистный мундир, а потом изнасилование ее в том же мундире было символическим актом подчинения себе врага и предвещания победы над ним.

Однако он не мог понять, почему насильники с Волги, до недавнего времени обычные мужики, для которых ничего необычного не было — по немецким меркам — оттрахать свинью в хлеву, почему эти варвары усердно пришили — и тут Мок отвернул материал портьеры и посчитал — около двадцати блесток на мундир СС?

Неужели такая изысканность, достойная Калигулы, могла стать участием неграмотных дебилов, которые практиковали сношения все равно с кем — с козой, кобылой, женщиной или же свернутым в рулон плащом? Могли они носить с собой такой вышитый блестками мундир и одевать в него каждую схваченную немку, но в этом случае после совершения изнасилования сняли бы мундир с девушки, чтобы использовать его при следующей оказии.

Почему мундир был вышит блестками?

Это был первый вопрос, преследующий Мока.

Разграбление всего, что можно было вынести из квартиры, коме портьер и занавесок, было полностью понятно для Мока как последствие войны.

Получение военной добычи было и причиной, и следствием большинства войн в мире.

Почему, однако, квартира № 7 было полностью разграблена, а в швейной мастерской на первом этаже русские не заинтересовались ни мебелью, ни швейной машинкой?

Это был второй вопрос, который Моку не давал покоя.

Он помнил хорошо взгляд девушки. Если бы она могла извлечь из своих разбитых губ что-то большее, чем кровавые пузыри слюны, наверное, заставить Мока пообещать, что поймает убийцу, заставила бы его дать обещание ради спасения своей души, что будет всю свою жизнь искать несколько русских, о которых ничего не известно кроме того, что любят блестки.

Мок радовался в основном тому, что девушка не могла ему ничего сказать, что она умерла в молчании, потому что — если бы ему сказала — дал бы торжественное обещание, которое бы потом нарушил, впрочем, не первый и не последний в своей жизни.

— Да, сделали это русские, — сказал он себе. — И что с того, что вышили мундир блестками, что с того, что ограбили именно эту квартиру, а швейную мастерскую Убера нет, что из того, черт возьми?

Это были русские. Большевики и варвары. И точка.

Конец расследования.

У выхода Брудерштрассе появилась повозка.

Тяжело спрыгнул с нее толстый капрал, в котором Мок узнал адъютанта лейтенанта Лехнерта.

— Я привез для господина капитана повозку, — сказал капрал заспанным голосом. — По приказу лейтенанта Лехнерта. Я могу вам помочь довезти ее тело, а кучер сопроводит вас уж до возврата. Оплачен.

— Благодарю, капрал.

— Прохотта.

— Большое спасибо, капрал Прохотта. — Мок поднялся и по привычке отряхнул рукава пиджака. — Не помню, чтобы я сегодня во второй раз видел лейтенанта Лехнерта.

— Мы пришли с лейтенантом Лехнертем, когда эта девушка уже была мертва. Вы тогда, — Прохотта искал нужное слово, — отсутствовали духом. Вы даже не слышали, наверное, советы лейтенанта Лехнерта, где следует искать ее родственников. Могу я вам повторить?

— Красиво вы это сказали, капрал. — Мок наклонился над телом, руки и ноги девушки уложил так, чтобы не выступали за пределы носилок, схватил за один узел и показал взглядом Прохотте, чтобы он сделал то же самое.

— Я все слышал. Пожалуйста, поблагодарите от меня господина лейтенанта.

Понесли тело с десяток метров, а потом раскачали их и бросили с глухим стуком на повозку.

Небритая седая щетина кучера издалека пахла алкоголем.

Мок посмотрел на него и вспомнил сцену из шестой книги «Энеиды» Вергилия.

На прощание кивнул капралу Прохотте, потом схватился за борт повозки, поставил ногу на колесо и подпрыгнул от земли. Оттолкнулся так сильно, что едва не приземлился на лежащее на дне тело. Он сел на доску, прислоненную к борту воза. Когда кучер повернулся к нему с вопросом: «Куда едем? На которое кладбище?», Мок прочел Вергилиево описание перевозчика душ Харона:

portitor has horrendus aquas et flumina servat
terribili squalore Charon, cui plurima mento
canities inculta iacet, stant lumina flamma,
sordidus ex umeris nodo dependet amictus[10].
Возница щелкнул забил кнутом, и повозка медленно двинулась вперед. Кучер ничему не удивился.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, три часа дня

Кучер Отто Табара признал своего клиента за совершенно сумасшедшего, когда тот сначала велел ему ехать на Цвингерплац, где исчез в одной из дверей, чтобы через несколько минут появиться в блестящих офицерских сапогах и в безупречно подогнанном полицейском мундире. Он открыл портсигар и угостил Табару неизвестным ему доселе сортом табака, который имел мало общего с тем, каким Табара ежедневно изводил свои легкие.

Следующий адрес звучал — сводный лагерь на Бергштрассе. Они прибыли туда через трех четверти часа. Мок представился перед командирами очередных патрулей полевой жандармерии. Поездка на Бергштассе длилась так долго, потому что ни один из офицеров и унтер-офицеров, перед которыми Моку пришлось объясняться, не слышал о его подвиге, описанном широко в прессе, а обожженное лицо капитана оказывалось в такие моменты не пропуском, а возбуждающим подозрительность препятствием.

Не облегчали также последующие путешествия сигналы ПВО, во время которых Мок и его перевозчик прятались под возом, старая лошадь же — к удивлению их обоих, — реагировал на вой сирен, гул самолетов и взрывы бомб столь же равнодушно, как и перевозимый им груз.

После преодоления баррикад и оборонительных позиций, которых не хватало, особенно в районе Фрайбургского вокзала, повозка заехала, наконец, в переулок; справа тянулась высокая стена фабрики машин Линднера. На противоположной стороне, в бывшем приюте для бездомных, находился сводный лагерь. Вели к нему ворота, увенчанные надписью «Arbeit macht frei»[11]. Мок представился перед знакомыми ему зрительно полицейскими и сообщил о желании поговорить с их командиром.

Без промедления впустили за ворота. На большом казарменном плацу огляделся вокруг. Несколько деревянных бараков стояло вокруг грязного небольшого пруда, рядом с которой два штабных говорили тихо по-польски и очищали какой-то тюфяк сенник от вшей и клопов.

Черви плавали по поверхности воды, и у Мока было впечатление, что пруд ожил.

Он представил себе, что клопы попадают в стоящий рядом колодец. С неудовольствием повернул взгляд и изучил своеобразный бункер рядом с прудом. Это была выкопанная в земле яма, покрытая сплетенными корзинами, создающими как бы крышу.

Если от чего-то этот бункер мог прикрыть, то только от осколков. Когда наступала тишина, отчетливо было слышно звуки русской речи, долетавшие из громкоговорителей, установленных в двух километрах дальше, за железной дорогой у монастыря элизаветинок.

Были на линии фронта.

Наблюдения и размышления Мока прервал молодой полицейский в форме, украшенной погонами с знаками различия лейтенанта.

— Лейтенант Герман Шмолл, адъютант коменданта Гнерлиха, — представился он, щелкнув каблуками и выбросив вверх правую руку. — Чем могу помочь, капитан?

— Мы тут будем разговаривать? — спросил Мок, отвечая гитлеровским приветствием.

— К сожалению, не могу вас пригласить в барак коменданта, так как у него важные гости, а вам не была назначена встреча. — Лейтенант Шмолл явно забеспокоился. — Может, посидим в кабинете врача? Или, может, в караульном помещении? Как вы, капитан, знаете, наш лагерь очень маленький. Здесь нет соответствующих помещений. Я уже знаю! — всплеснул он руками. — Поговорим в санитарном бараке.

— Маленький и безобидный лагерь накопительный, а, лейтенант? — иронизировал Мок. — Держите тут только несколько поляков с восстания в Варшаве.

— Об осужденных может вас информировать только комендант. — Шмолл надул щеки. — Я не уполномочен давать такую информацию. Прошу. — Он сделал неопределенное движение рукой. — Пошли в барак.

Пошли без слова вдоль колючей проволоки.

Над бараком, к которому они подошли, колыхался белый флаг с красным крестом. Отличный ориентир для бомб, — подумал Мок. Ухоженный газон около барака показался Моку скорее из санатория, если бы не клетки из колючей проволоки, в которых бросались яростно немецкие овчарки.

В том же бараке — как гласила прикрепленная к нему табличка — располагалась резиденция коменданта лагеря.

Рядом стоял часовой пост, укомплектованный несколькими полицейскими. Ноздрей Мока достигла острая, мерзкая вонь. Это из общих бараков воняло экскрементами и сырым, чадящим воздухом. Кроме двухъярусных нар, внутри находился там деревянный стол, лавки и небольшая железная печь.

Мок отвернулся и пошел за своим проводником к бараку с красным крестом. В небольшой комнатке стоял маленький стол, два стула и полицейский, который скучал в углу.

Шмолл немедленно отпустил его.

На стене висел обрамленный в раму плакат, призывающий к затемнению окон. В стекла била ветка засохшей черной бузины. В окне маячил какой-то мужчина, одетый в серый костюм и шляпу того же цвета.

— Я буду говорить кратко. — Мок положил подбородок на кулаки. — Сегодня на моих руках умерла молодая девушка. Я должен о ее смерти уведомить кого-то, кто заключен в этом лагере.

— Я вам уже говорил, капитан, — Шмолл заложил ногу на ногу, — что я не даю информации.

— Я вовсе не требую от вас информации, — спокойно сказал Мок. — Я только хочу увидеться с заключенной Гертрудой фон Могмиц. Каждый в Бреслау знает, что графиня сидит в этом лагере.

Лейтенант задумался. Его длинные, ухоженные пальцы сыграли на столе фрагмент этюда Брамса.

— Вы не можете видеть со осужденной фон Могмиц, — сказал мелодичным голосом Шмолл. — Все решения, касающиеся этой осужденной принимает лично господин комендант оберштурмбанфюрер СС Ганс Гнерлих. Это понятно. Она исключительно опасна.

— Так иди, кретин, к твоему Господу Богу и скажи ему, что в квартире Рюдигера и Гертруды фон Могмиц на Викторияштрассе нашел изнасилованную русскими девушку, — Мок слова эти цедил очень медленно. — И что эта девушка умерла у меня через час на руках. Потом ее сюда вез через весь город. Давай поэтому задницу и передай коменданту вот эти слова: или мне даст позволение на идентификацию останков, то есть на беседу с графиней фон Могмиц, или я оставлю вам труп в пруду в центре казарменного плаца.

Шмолл поднялся и вышел без слова. Он пошел в направлении двери с вывеской «Комендатура лагеря».

Мок вздохнул. Он знал, что не выполнил бы своей угрозы. Захватывая людей в тиски шантажа, никогда раньше не блефовал. Но все менялось и портилось.

Даже его знаменитые тиски шантажа — любимый метод обращения с людьми в течение тридцати лет работы в полиции — в лагере Бреслау — Бергштассе не получались.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, половина четвертого дня

Через полчаса никто Мока не попросил из комнаты свиданий, а следовательно, было весьма вероятно, что Шмолл испугался угрозы, хотя она была нереальна, и решил все дело доложить шефу. Было очень возможно, что он боялся выставить высокого офицера «крипо», была не была — старшего по званию офицеру.

Мок ходил по комнате, и в конце так его раздражал плакат, на котором смерть с косой, сидящая на неприятельском самолете, сверху разила бомбой освещенный дом, что вышел из барака.

Фурман, который его сюда привез, соскучился ожиданием, притянул повозку к воротам, выпряг коня и позволил ему есть корм из мешка.

Мок прекрасно видел зеленый плюш штор, обволакивающий тело девушки. Шли минуты, догорали очередные папиросы, кучер дремал на козлах, разбуженные весенним солнцем мухи слетались к телу девушки, а «катюша» пометила небо своими хвостами. В отдалении, примерно над Президиумом Полиции у городского рва, расцвел огромный хвост черного дыма.

Интересно, во что они попали, подумал Мок, и ему пришла своеобразная идея: почему до сих пор никто не организовал ставок — что будет сначала уничтожено, а что позже, которая женщина будет сначала изнасилована, а которая позже, падет ли Бреслау в марте или в апреле?

Вдруг к Моку подошел мужчина в сером костюме, тот самый, которого капитан заметил во время беседы с Шмоллом. Около сорока, гладко выбритый, галстук плохо подобранный, отметил Мок, костюм из хорошей шерсти, не охранник, не заключенный, тогда кто?

— Профессор философии Рудольф Брендел, — тихо сказал мужчина, как будто читал мысли Мока.

— Войдите обратно в барак, попросите оттуда охранника, приоткройте окно на двор и встаньте рядом. Я друг графини Гертруды фон Могмиц.

— Наконец, — прошептал себе Мок, — наконец кто-то, кто, быть может, опознает умершую, прежде чем слетятся к ней все мухи из Бреслау.

Он сделал так, как велел ему странный собеседник, и через некоторое время охранник, одаренный Моком папиросой, курил ее спокойно в деревянной уборной за бараком, а сам Мок стоял в комнате свиданий у едва приоткрытого окна и внимательно слушал то, что говорил ему профессор философии Рудольф Брендел, который влез между клумбами, окружавшими барак.

— Я слышал от Шмолла, что вы хотите увидеться с графиней. Это невозможно. Можете вы видеться только со мной.

— Я не хочу говорить с вами, только с графиней. Почему я должен говорить с вами? Она Моисей, а вы Аарон? — Мок чувствовал себя странно, направляя вопросы к стене.

— Я ее друг, — из-за окна донесся быстрый ответ. — И единственный человек, который является связующим звеном между ней и внешним миром. А вы кто такой, капитан, и что вам нужно от графини?

Мок, прежде чем ответить, задумался глубоко. Продолжалось это некоторое время. У него не было ни малейшего сомнения в том, что разговаривает с сумасшедшим. Зачем ему этот разговор?

Что так важно, чтобы тратить драгоценную папиросу в пользу охранника из комнаты свиданий — красногубого простака (судя по произношению — из Рурской области), который теперь держит последний из запаса асторов между большим и указательным пальцами, дует в унитаз, как паровоз?

Идентификация, подумал он, я хочу ее опознать или передать в безымянную могилу.

Я больше не хочу видеть ее разорванный рот, запекшуюся кровь на лоне и сухожилий, выступающих из отрезанного сустава. Я разговариваю с этим сумасшедшим, потому что это единственный человек, который вообще хочет говорить со мной по этому вопросу.

— Идентификация трупа, — сказал Мок. — Вот, что меня сюда привело.

— При чем тут графиня?

— Труп я нашел в ее квартире на Викторияштрассе, — значительно упростил Мок.

— Мужчина? Женщина? В каком возрасте? — из-за окна доносились быстрые вопросы.

— Молодая женщина, примерно двадцати лет.

Наступила тишина.

Никакой реакции Брендла.

Мок выставил голову в окошко. Никто не стоял уже среди кустов и клумб. Мок вздрогнул. Кто-то коснулся его плеча. Профессор Брендел был в комнате свиданий и смотрел на него остекленевшими глазами. Его лицо покрывал болезненный румянец.

— Можете мне ее показать? — спросил Брендел.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, три четверти пятого дня

Кучер Отто Тараба лежал на своем возу, рядом с трупом, и курил самый дешевый табак, насыщаясь теплом весеннего полудня. Так же, как его старая кобыла, полностью нейтрализовал все, что тревожило последних жителей крепости Бреслау — в русских видел только тех, которые дадут ему больше заработать, производя большее количество убитых, своих соотечественников, а погибающих на окраине города пересчитывал только на водку и табак — потому что только такую компенсацию считал самой надежной в сложное настоящее время.

Нынешний курс был уникальным, потому что Тараба принял его, получив обычный гонорар — в денежных единицах. Для полного счастья ему не хватало еще двадцати фляжек самогона, и поэтому он становился менее привередливым в вопросах оплаты.

Когда количество достигнет сорока бутылок, поставит на своем старом возе и будет пить несколько дней, прерывая это благое дело подбрасыванием корма старой кобыле. Тогда ему уже будет все равно. Много лет назад определил, что праздник тогда, когда в его конюшне соберет сорок фляжек водки, что было не совсем легко, учитывая текущее потребление.

Увидев, что его пассажир подходит к проволоке с каким-то чудаком в сером костюме, кучер Тараба поднялся с недоверием с воза и, покусывая в зубах травинку, смотрел на военного с обожженным ртом, который делал какие-то резкие движения.

Они были около двадцати метрах от воза.

— Что? — крикнул Тараба.

— Раскрой и покажи ее лицо тому господину, — крикнул старый офицер.

Тараба потрогал голову трупа и снял с нее занавеску.

Потом схватил девушку за волосы и потянул голову за край воза.

Чудак в сером костюме прислонился быстро к будке часового, старый офицер махнул рукой, кучер уронил труп обратно на доски своего катафалка, лег на возу рядом с трупом и начал созерцать причудливые звуки русской речи, которые — усиленные громкоговорителями — доносились очень четко из-за линии фронта.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, пять часов дня

Профессор Брендел опирался дальше о будку охранника. Его лицо было почти таким же серым, как и одежда. Он дышал быстро и резко.

— Кто это? — спросил спокойно Мок.

— Панна Берта Флогнер, племянница графини, сирота. — Брендел, в конце концов, набрал воздуха. — Любимая ею, как настоящая дочь, в которой Бог ей отказал в своей непостижимой мудрости.

Мок вздохнул. Умершая была идентифицирован. Теперь пора домой, к жене, к ребрышкам, плавающим в томатном соусе, к чудесному аромату асторов, которые были изготовлены в Берлине и стоили соответственно кучу денег на черном рынке. Теперь только сбросить это безжизненное тело в пыль казарменного плаца и уехать на Цвингерплац, а там выпить пару бокалов гданьского голдвассера и посетить в подвале маленьких друзей.

Неважно, кто этот сумасшедший в сером костюме и что здесь делает, неважно, кем является таинственная графиня, которую Шмолл окрестил как «особу чрезвычайно опасную», важно только то, что панну Берту Флогнер изнасиловали и убили русские, и то, что она была идентифицирована.

Мок оставил плачущего под стеной профессора Брендла, пошел вдоль барака с красным крестом. Он хотел выйти на казарменный плац, чтобы отправиться в караульное помещение, только внутренние ворота, отделяющие бараки заключенных от барака коменданта, были закрыты.

Охранник не торопился с открытием и смотрел куда-то над головой Мока.

До него доносились лишь короткие, отрывистые слова:

— Вы хотели меня видеть, капитан Мок. Чем могу служить? Обергруппенфюрер СС Ганс Гнерлих к услугам. Вы не должны представляться.

Мужчина, говорящий эти слова, был мощно сложен. Черный мундир СС сидел на нем, как на манекене. Выдвинутая челюсть затенена была полоской крепкой щетиной. Маленькие, глубоко посаженные глаза блестели под седоватой соломой волос, выскальзывающих из-под шляпы. Хлыст выгибался на блестящем голенище офицерских сапог. Немецкая овчарка сидела послушно у ног хозяина.

Рядом со своим шефом стоял лейтенант Шмолл, упирал взгляд в свои ботинки и был столь же ласков, как пес коменданта.

— Это большая честь, что вы сами побеспокоились. Я хотел идентифицировать тело молодой девушки, господин комендант. — Мок почувствовал разочарование от мысли, что должен уже в третий раз рассказывать происшествия сегодняшнего дня.

— Я нашел ее изнасилованной в квартире на Викторияштрассе. Жила еще час.

— Интересно, что вы говорите, гауптштурмфюрер, — сказал Гнерлих. — Но позволю себе заметить, что Викторияштрассе находится, пожалуй, с субботы в руках русских. Как вы туда попали? Неужели новый комендант крепости выдал постоянный пропуск офицеру, отстраненному от обязанностей?

— Я русский шпион, — ответил Мок.

Гнерлих громко рассмеялся. Его собака и адъютант пошевелились беспокойно.

— Отличная шутка, гауптштурмфюрер! Превосходная острота! — воскликнул Гнерлих и добавил ядовитым тоном: — Понимаю, что старшие офицеры СС и полиции иногда забредают за линию врага, но,пожалуйста, мне еще расскажите, чему я обязан вашему визиту?

— Имена владельцев квартиры я проверил в списке жильцов. Рюдигер и Гертруда фон Могмиц. Как каждый житель Бреслау, я знаю судьбу генерала фон Могмиц и его супруги. Я знаю, что случилось с генералом и с его женой после покушения на фюрера. Не был, однако, хорошо информирован. Я знал, что графиня фон Могмиц пребывает в каком-то лагере в Бреслау, но я не знал, что на Бергштрассе. Об этом я узнал сегодня совершенно случайно от одного офицера, который был свидетелем смерти ее племянницы.

— Откуда вы знаете, что изнасилована ее племянница?

— Сказал мне это тот господин, — Мок указал головой на Брендла, который вынырнул из кустов, окружающих медицинский барак. — Как я узнал, он является другом графини.

— Тряпки, не графини! — заорал Гнерлих. — Последней тряпки, потому что как иначе можно назвать предательницу родины? От вас я слышу только эти проклятые титулы! Генерал, граф, графиня. Вы не знаете, что этот подлый предатель был перед расстрелом понижен до звания рядового, а эта злая сука была английским шпионом, последним мерзавцем в спальнях лордов? Будем говорить, следовательно, о рядовом фон Могмице и сучке фон Могмиц.

— Заткнись, сволочь! — Брендел имел столь же сильный голос, как Гнерлих. — И не смей говорить плохого слова о госпоже графине, прислужник, дрянной дворецкий! Почему не лаял так свирепо, ты свинья? Что, вы не знали? — обратился он к Моку. — Этот хам был дворецким фон Могмицов в их имении в Кантен. Не раз и не два подавал мне, скотина, конфитюр и пирожное. Кланялся в пояс и кривился в улыбке.

— Удивляет вас его поведение, капитан Мок? — Гнерлих рассмеялся насмешливо. — Меня не удивляет, потому что его уже давно знаю. Он псих, но псих, которого я не могу отдать к эвтаназии или даже ударить по морде хлыстом. Я должен его терпеть, капитан Мок, пока ограничивается словами. А почему? Он представился вам как Рудольф Брендел, профессор философии, не так ли? Почему он не сказал просто «профессор Брендел»? Потому что вы могли бы его спутать с его отцом, Рудольфом Брендлом-старшим, профессором физики и инженером, создателем нового бронебойного снаряда с закаленным урановым сердечником. Я должен его терпеть, когда здесь крутится, когда меня оскорбляет. Я жду один только его враждебный жест рукой, на попытку атаки. Тогда я убью его. Потому что я тут главный. А он только может находиться за этой воротами, в бараке санитарным. Не имеет права вступить на территорию лагеря, там я управляю. Показать вам, как я управляю?

— Я знаю, что вы тут главный, — сказал Мок усталым тоном. — Господин профессор Брендел младший опознал труп. Я свою задачу выполнил. Пожалуйста, позвольте мне покинуть ваше королевство, комендант.

Гнерлих не слушал Мока. Дал знак лейтенанту Шмоллу, а тот побежал в сторону ворот, ведущих в лагерь. Гнерлих нервно бил хлыстом о землю, пес затанцевал вокруг своего хозяина и нервно присел рядом с блестящими офицерскими сапогами. Волосатый хвост взбивал облачка пыли.

Гнерлих улыбался широко Моку, улыбался Брендлу, улыбался также четырем солдатам и своему адъютанту, которые тащили по песчаному двору вырывающуюся и кричащую женщину в грязном платье, улыбался коренастой охраннице, которая пинком протиснула заключенную через ворота, он улыбнулся даже псу, когда тот кинулся заключенной в горло.

— Вот госпожа графиня. — Гнерлих отдал Шмоллу собаку и свою шляпу.

Его длинные седоватые волосы сбились на макушку.

— Ты сказал, Мок, что либо с ней поговоришь, либо оставишь нам труп в пруду, да? Говори же! Только не знаю, станет ли она что-нибудь говорить.

Говоря это, отвесил женщине удар ногой в живот. Графиня свернулась на земле, держась за низ живота. Слепленные волосы совсем заслонили ее лицо. Гнерлих свистнул хлыстом.

Мок не заметил, куда он попал.

Брендел двинулся на Гнерлиха с неистовым криком.

— Не делай этого, — простонала женщина и смахнула волосы со лба. — Руди, прошу, не делайте этого! Он только и ждет, чтобы убить вас.

Брендел остановился, опустился на колени и сжал кулаки. Солдаты направили в его сторону свои маузеры. Брендел рыдал полной грудью. Гнерлих посмотрел на Мока и усмехнулся.

— Видите, кто здесь главный, Мок? — сказал он и наскочил на лежащую женщину обеими ногами.

Каблуки «офицерок» загрохотали по ее ребрам. Гнерлих споткнулся и чуть не упал. Для поддержания баланса оперся рукой. Медленно сжал кулак.

В его перчатке оказалась горсть песка. Он наклонился над графиней фон Могмиц и поднял ее за волосы. В широко открытые глаза и рот обрушился песок.

Шрам на лбу после удара хлыстом сделался серым от пыли.

— Ты, блядь. — Гнерлих наклонился, чтобы снова набрать песка. — Тебе это нравится, да? Ну, жри, сволочь!

Мок закрыл глаза и увидел своего брата Франца, как шепчет яростно изнасилованной девушке: «Расскажи мне все, блядь». Он увидел тоже свой подбитый набойкой каблук — как наладил Франца в середину головы. Увидел рваные сухожилия Берты Флогнер, увидел тоже свой галстук от Амелунга, напитанный кровью, почувствовал последнюю ласку здоровой руки панны Флогнер и двинулся на Гнерлиха.

Серия из пулемета осадила его на месте.

Он стоял и смотрел в глаза Гнерлиха. Недолго их видел. После первого нанесенного удара он увидел небо над Бреслау. Второй удар сделал, что израненное лицо капитана окунулась в сухой слой песка. Краем глаза он увидел, как коренастая охранница нежно и бережно вытирает от пота лицо Гнерлиха.

— Видишь, Мок, кто тут главный? — Гнерлих отгонял охранницу, как навязчивую муху. — Уже не ты. Тебя отстранили от дел, старик. Ты никто в этом городе. Вон из этого города! Он уже не твой! Оставь нам труп на плацу, а мои псы будут иметь корм.

Мок лежал в пыли, графиня фон Могмиц грызла землю, Гнерлих полировал обувь, Брендел плакал, а из-за проволоки смотрел на них пьяный кучер Тараба.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, половина седьмого вечера

Доктору Лазариусу было более семидесяти лет, из которых десять проработал в качестве контрактного врача в Камеруне, а почти сорок — как секционный[12] медик в Институте Судебной Медицины на Ауэнштрассе. Все эти годы довольно часто видывал на своем столе трупы изнасилованных женщин. Однако так чудовищного изнасилования еще не видел. Сегодня днем после осмотра неоднократно изнасилованной жертвы сошлись в его сознании худшие африканские и местные воспоминания.

Женщина, лежащая на его столе, разорвана была почти пополам. Это был акцент местный, гестаповский. Акцентом африканским были в то же время параллельные раны, которые он видел в Камеруне у жертв членов секты «людей-леопардов». Раны покрывали весь бок жертвы.

Лазариус поправил резиновый фартук и сунул во влагалище мертвой металлический рефлектор.

Затем подкрутил небольшой винт, который облегчал ему исследование. Он наклонился над жертвой. Внутри ее тела что-то часто замигало. Плоскогубцами вынул кусочек зеленого стекла. Покрутил еще раз винтом, чтобы позволить себе более точное исследование.

— Гавличек! — крикнул он своему помощнику. — Давай тут побольше смотровое окошко! И разрежь ее тщательно, до самого подбрюшья, понимаешь?

— Сделаю, господин доктор, — пробормотал старый помощник и приковылял с подобным треугольником, но побольше. Потом потянул ножом по коже — к лобковому бугорку.

Лазариус наклонил испещренную коричневыми пятнами лысину над женщиной, а в свои отмеченные бельмом реактивов руки окунул туда, где — как бы это написал поэт — уже не выйдет ни один пророк. Под металлом щипцов почувствовал какой-то твердый предмет. Сердце у него забилось сильно. Поднял смотровое окошко и сунул щипцы глубже.

Скользили по какому-то гладкому предмету. Через некоторое время слегка заскрежетали и на чем-то сжались. Высунул их и посмотрел на предмет, который захватил. Доктор Зигфрид Лазариус видел уже многое в Камеруне и в Бреслау. Ничего подобного, однако, не видел. Во влагалище женщины оказалось окровавленное горлышко бутылки с фарфоровой крышкой. Ее рваные края были покрыты мелкими сгустками.

Лазариус встал и принял решение, которое было для знающего его много лет раскройщика Гавличека чем-то курьезным, чем-то, чего никогда еще — как далеко простиралась память Гавличека, не было в Институте Судебной Медицины. Еще никогда, ибо доктор Лазариус не оставил вскрытия до следующего дня.

Доктор, тяжело дыша, сказал:

— Продолжим завтра, Гавличек. Плохо себя почувствовал. Иди домой!

— Да, доктор. До свидания, — буркнул Гавличек и вышел из прозекторской.

Лазариус накинул на труп прорезиненную простыню и тоже покинул свое место работы. Руки вымыл тщательно с марсельским мылом, а потом обеззаразил их спиртом. Закрыл прозекторскую на ключ, который бросил двум дежурным, сидящим у главного входа. Сам он пошел медленно по лестнице в свой кабинет. Сквозь щели в дверях просачивался запах дыма из трубы соседнего крематорий.

Он сидел у огромного стола и тяжело дышал. Через некоторое время в его обесцвеченных пальцах оказалась маленькая карточка с номером телефона.

Лазариус набрал номер и, услышав мужской голос, сказал:

— Случилось, штурмбанфюрер. Снова произошло то, о чем вы говорили.

— Прошу молчать, доктор. Пожалуйста, не забывайте о своей дочери.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, семь вечера

Капитан Мок и профессор Брендел сидели в одной из последних действующих в Бреслау забегаловок, которая официально была бункером противозенитным. Это был подвал ресторана «Schlesierland» на Гартенштрассе.

Ее юридический владелец, довоенный ресторатор Артур Биттнер, и его молчаливый помощник, командир одного из батальонов Фольксштурма Хайнц Франк, не особенно заботились о последних клиентов, которые были достаточно богаты, чтобы капитуляции крепости Бреслау ждать в состоянии полного опьянения, и имели достаточно связей, чтобы не беспокоиться о патриотической обязанности трудиться. Среди них были офицеры в штатском, которые хотели тут отдохнуть от выдачи бессмысленных приказов, военные вдовы и невдовы, так называемые невесты из крепости Бреслау, которые своими прелестями вывернулись от январской эвакуации и теперь, благодаря им получили привилегию не работать или миску супа для больного ребенка, владельцы похоронных фирм и священнослужители без каких-либо признаков своего духовенства. Последний топили в напитках богословские комплексы и поддерживали все темы, кроме философских и политических.

Гости толпились в тесном, задымленном подвале и провожали пьяным взглядом друг друга. Чаще всего в молчании слушали военные баллады, исполняемые под аккомпанемент расстроенного аккордеона, или на языке жестов определяли цену прелестей невест и крепости Бреслау.

Владельцы забегаловки, не имея почти вообще конкуренции, на заботились ни о каком-то качестве подаваемых напитков, ни о вежливости обслуживания.

Капитан Мок и профессор Брендел угостились весьма обильно горьким ликером из трав «Rubezahl» и закусили сильно начесноченным паштетом из зайца. Это могло свидетельствовать о большой проницательности мясника, который хочет свой товар продавать как можно дольше и уменьшает благодаря этим приправам другие запахи, неприятные для покупателей.

Оба мужчины, жестоко униженные сегодня Гнерлихом, не обращали особого внимания ни на еду, ни на кельнера, который поставил им закуски с такой силой, что кусок паштета скатился вниз с блюда на залитую пивом скатерть. Они сидели в молчании, и ни один из них не знал, как поделикатней задать другому вопросы, которые каждого из них очень волновали.

После передачи тела Берты Флогнер в очень уставшие за последнее время руки судебного медика, хорошо знакомого Моку доктора Лазариуса, посмотрели друг на друга, как будто по команде, — крепко стиснули зубы.

В голове Мока даже гудело от вопросов и сомнений, но он понял, что — задавая их — войдет слишком глубоко в дело, которое было очень простым и закончилось вместе с идентификацией трупа.

Профессор Брендел первым прервал молчание:

— Почему вы позволили так над собой издеваться?

— Я католик, — усмехнулся Мок насмешливо, когда подавил в себе желание обругать любопытного профессора. — Когда он ударил меня по одной щеке, подставил другую.

На профессора Брендла этот ответ произвел огромное впечатление. Он положил руки на плечи капитана и прошептал:

— Вы действительно так думаете? Это чудесно! Я думал, что сегодня уже никто не трактует буквально указаний Библии. Мы об этом обязательно поговорим.

— Здесь мы будем говорить об этом? — спросил Мок и огляделся многозначительно вокруг.

Отважные орды защитников крепости превращали в перину дома на Кайзерштрассе.

В Ауэнштрассе врывалось черное, липкое облако сажи.

— Быстро, пошли обратно в прозекторскую. Это лучшее место для такой беседы.

— Я знаю лучше, — сказал тогда Мок.

В этом лучшем месте сидели теперь без слов и слушали жалобную аккордеонную историю Аннемари, которая была дочерью всего батальона и не любила офицера, потому что девочкам обещал слишком много.

Аккордеонист прервался, чтобы выпить водки.

Профессор Брендел и капитан Мок пошли по его стопам.

— Вы мне наконец скажите, капитан, — профессор вытер губы салфеткой и выпил остатки ликера, не оставив на краю стакана даже капельки; пил этот ликер, как лучшие бордо, — почему вы приостановлены в служебной деятельности? Может это из-за непримиримости, несогласия со злом?

— Дорогой профессор! — Мок сказал это через некоторое время, когда убедился, что Брендел не смеялся над ним. — Наше несогласие со злом ничего не стоит. Даже мой сегодняшний кучер, который видел несогласие со злом, завтра о нем забудут.

— Наш народ состоит не только из пьяных одиночек с моралью амебы, — сказал горячо профессор.

— Но также из людей чести, таких как вы, который бросается на помощь замученной женщине, и — не льщу себе — из таких, как я, кто, вместо того чтобы бежать из осажденной крепости, пытаются спасти от смерти самого благородного человека, которого я знаю — графиню Гертруду фон Могмиц.

— Как вы ее спасете? Ведь достаточно одного слова Гнерлиха, а на самом деле одного маленького движения пальцем на спуске, а на следующий день его псы будут иметь много нового корма.

— Это ужасно, что вы говорите, капитан. — Брендел спрятал лицо в ладони. — Но Гнерлих ее не убьет. Ее смерть была бы его концом. Мой отец, который дружит с фон Могмицами уже более четверти века, уничтожил бы Гнерлиха. Она умрет только тогда, когда суд приговорит ее к смерти. И может ли военный суд приговорить к смерти кого-то, единственная вина которого — помогать польским рабочим и быть женой известного антифашиста, участника заговора на Гитлера?

— К сожалению. Может. Но у меня к вам вопрос. Почему ваш отец не вмешивается, когда Гнерлих ее так унижает? — Мок понял, что, не осуждая противников Гитлера, открывается.

— Вы можете этого не понять, — Брендел посмотрел на Мока сквозь пальцы. — Она не желает этого.

— На самом деле я не понимаю, — Мок говорил теперь громче, чтобы его слова донеслись до профессора через пение аккордеониста, который, в свою очередь, информировал гостей заведения о смерти, которая во Фландрии ездит на черном как уголь коне.

— Но вы должны развить мысль! Может быть, я не такой тупой.

— Как же о тупости может говорить знаменитый следователь! — крикнул профессор. — Она восхищается вами.

— За мои расследования? — Мок щелкнул пальцами кельнеру. — Ведь она не может их знать.

— Нет, господин капитан, она восхищается вами за отношение к какому-то недавнему громкому делу. Не сердитесь, но я забыл, о каком деле речь.

— Вот что, — Мок, держа папиросу в уголке рта, взял у официанта две четвертинки ликера и блюдо с тощей селедкой, — о чем вы спрашивали, профессор, на улице. Почему я позволил Гнерлиху так себя вести? Потому что я старый, слабый человек, а эта каналья меня на двадцать лет моложе.

— Но, дорогой господин капитан! — прервал Брендел. — Ведь тут речь не идет о физической силой! Как он может унизить пожилого и столь известного человека, как вы?

— Если не будете меня прерывать, — усмехнулся Мок, — то я вам все объясню. Я нахожусь в подвешенном состоянии. Де-факто сейчас я гражданский, а вы видели, как поступает Гнерлих с гражданскими. Я должен подать на него в суд и обвинить в избиении?

— Ах, уже припоминаю, — профессор выпил очередную рюмку ликера и слегка заикался. — Вы отстранены из-за того дела, о котором я забыл.

— Да, так называемого дела Роберта, — подтвердил Мок и замолчал. Он был на себя зол, что доверился этому рассеянному.

— Знаю, уже знаю! — крикнул Брендел.

— Тише, профессор, тише, — забеспокоился Мок.

— Она как раз восхищается вами за ваше поведение в деле Роберта, — прошептал он, профессор Брендел. — Это был какой-то извращенец, насильник маленьких девочек, а вы его уничтожили.

— Этого мне не доказано.

— Но она убеждена, что так и было, и почитает ваш поступок.

— Это только гипотеза.

— …ваш гипотетический поступок за что-то замечательное! В соответствии с Евангелием! Помните этот отрывок из Нагорной Проповеди: «Блаженны те, кто алчет и жаждет праведности[13]»? Она утверждает, что вы взалкали и жаждали справедливости, потому что этот извращенец мог быть оправдан, а вы этого не допустили.

— А она живет в соответствии с Евангелием? — Мок решил направить этот разговор на другие рельсы.

— Конечно! — профессор разлил остаток четвертинки в два стакана. — Евангелие является для нее единственным указателем! А более всего Нагорная Проповедь. Наставления, в ней содержащиеся, трактует буквально. Поэтому, прежде чем попала к этому психопату Гнерлиху, раздала все свое имущество бедным. «Блаженны нищие».

— А на самом деле Гнерлих был ее дворецким?

— Действительно. — Профессор ударил себя в грудь. — Единственным их дворецким, насколько я помню. Фон Могмицы очень хорошо относились к службе. Он был почти родственником и, конечно, другом дома. Да, я знаю это точно.

У фон Могмицов я бывал с детства. Знал господина графа старшего. С графом младшим был на «ты». А этот хам прислуживал мне. Отыгрывается теперь.

— Годы унижений? — догадался Мок.

— Нет! — крикнул профессор, все больше пьянея. — Неужели в таком христианском доме кто-то может кого-то унизить? — Он подпер голову кулаком. — Не знаю, что пробудилось в этом звере. Расстался со своими хлебосольниками, вступил в партию. С начала войны служил в караульных отрядах СС в Бухенвальде. Затем он вступил в дивизию СС — Тотенкопф, воевавшую сначала во Франции, а затем на Восточном фронте. Он получал повышение за повышением. Был тяжело ранен и эвакуирован. После выздоровления он стал заместителем коменданта лагеря в Гросс-Розене. И когда вдруг в августе 1944 года ему предложили небывалое повышение в командиры именно этого лагеря, он — представьте себе! — отказался. Попросил полицейскую должность, особенно его интересовала должность коменданта лагеря на Бергштрассе. Как раз тогда, когда туда попала госпожа графиня. Он переехал, чтобы мучить эту святую женщину. Выпьем, господин капитан. — Он поднял стакан. — После нас хоть потоп!

— А-фе, нехорошо, профессор. — Мок улыбнулся насмешливо. — Это призыв, достойный распутников восемнадцатого века, а не христианина, буквально понимающего Библию. Я скажу вам по-другому. Выпьем, за нами точно потоп!

Мок огляделся вокруг. Многие гости с любопытством навострили уши, а Брендел кричал слишком громко. Смена темы ничего не давала. Очевидно, графиня Гертруда фон Могмиц была навязчивой идеей профессора. Мок встал из-за стола и подошел к бару из нестроганных досок. Сидящая рядом с ним одинокая женщина посмотрела на него и отвернулась с отвращением. Капитан не слишком заботился об этом и с наслаждением рассматривал ее выдающиеся груди и полные бедра. Он почувствовал, что и на него действует весна. Весна в крепости Бреслау.

Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, десять вечера

Эберхард Мок доехал на Цвингерплац коляской, которую заказал для него бармен из «Schlesierland», доставляя ему этим невероятную любезность. Еще большую любезность оказал ему кучер коляски, отвозя пьяного профессора Брендла на Борсигштрассе и помогая оттранспортировать его в квартиру на первом этаже.

Кучеру коляски ассистировал при этом сторож дома, который проявлял много сострадания к пьяному профессору, знал его с детства и называл «наш малыш Руди».

— После смерти матери и сестры часто пьет, — буркнул сторож, стирая с бороды «малыша Руди» последствия смешивания ликера с паштетом.

Мок услышал это как сквозь туман и быстро погрузил эту информацию в тумане собственного беспамятства. Не расспрашивал сторожа об обстоятельствах смерти родственников профессора, так как имел довольно слезных и стынущих кровь в жилах историй об убийствах несчастных немцев вшивыми красноармейцами, он не хотел больше слышать об отважных собаках (конечно, немецких овчарках!), которые, отвечая на любовь маленьких девочек, бросались в глотки насильникам с красной звездой на шапке, после чего гибли, прошитые очередью из автомата, раздражали его очередные ужасы войны, так же как раздражали его похожие друг на друга двойные налеты, высокие вой сирен и топот ног на подвальной лестнице.

Все это его сердило, потому что утратило значение сенсации и было столь же банально, как ежедневное опорожнение кишечника, а — кроме того — имело привкус чего-то, что Мок в своей искаженной праведности души чувствовал как справедливую кару, соответствующую компенсацию за закрытие всегда доброжелательных глаз его довоенного дантиста, доктора Цукермана.

Трогательные слова сторожа Мок утопил мгновенно в объятиях беспамятства, потому что не хотел задумываться в очередной раз над смыслом исторической справедливости или несправедливости, жертвой которой пала сегодня Берта Флогнер, не хотел в сотый раз говорить себе, что смерть является прямой противоположностью жизни, а ее отсутствие помешало бы достижению синтеза кристаллической, логической красоты, о котором мечтал в начале XIX века мудрец из Берлина.

Мок стоял полупьяный в дверях квартиры профессора Брендла и — наблюдая пыль, собранную в летящие комки, и скомканное постельное белье — в этом старохолостяцкой духоте быстро забывал о словах сторожа, потому что, если бы их запомнил, должен был бы признать, что страдание рода человеческого вовсе не является необходимым условием существования божественной симфонии мира, то есть нужным ее диссонансом, но какофоничным скрежетом, ошибкой, которую не простить, так как как страшное отрицание человеческой анатомии — это сустав, из которого торчат вены и сухожилия, — как проволока из разорванного кабеля.

Мок не хотел видеть или чувствовать смерти лучшего из возможных миров — влажного и малярийный мира надодранской метрополии. Возбужденный видом полных грудей и пышных бедер, он хотел только совершить вечный ритуал. Хотел его отправить в своем доме с собственной женой. Поднялся тогда на свой третий этаж, открыл дверь и стоял в дверях кухни, окна которой закрыты были черной бумагой. В хрупком блеске свечки Мок видел заплаканные глаза жены и ее вилку, ковыряющуюся в кучках жареной капусты, покрывающей купленный на карточки свиной шницель.

Из-за двери безоконной подсобки доносилось похрапывание служанки Марты. Он подошел к Карен и — тяжело кряхтя — взял ее на руки. Не слушал протестов жены, сначала явных, потом все слабее, и погрузился вместе с ней в темноту спальни. Смеясь, как подросток, положил ее аккуратно на кровать. Он расстегнул мундир и рубашку, она боролась с пояском от халата, он стащил кальсоны, она отбросила далеко халат, он подошел к ней, она легла удобно на спину, он посмотрел вниз, она ждала в напряжении, он тихо проклял алкоголь и своих капризных и непослушных membrum uirile, она с удивлением наблюдала, как подходит к окну.

Застучали кнопки по полу, черная бумага с шуршанием опустилась на подоконник.

Лунный свет, которого так хотел Мок, который, как он думал, добудет из тьмы манящее женское тело и одарит его возвращением мужских сил, скользил по большим, обвислым грудям, сдвигаясь к подмышкам и по складкам жира на животе.

Карен посмотрела с отвращением на мужа — бледное свечение добывало из темноты зарубцевавшиеся кратеры ожогов и волосатые мужские сиськи, свисающие на выступающий живот.

Оба одновременно закрыли глаза.

— Надень маску, дорогой, — Карен сказала это так мягко, как могла. — И закрой окно. Ты знаешь, что открытие его может создать нам большие проблемы. И иди ко мне.

Мок выполнил только две первые просьбы своей жены, после чего вышел из квартиры. Он спустился в подвал, где уже издалека попискивали ему из клеток его настоящие друзья.

Бреслау, пятница 16 марта 1945 года, семь утра

Мок выпил последний глоток кофе и разгрыз последнюю конфетку карамельной продукции Марти Гозолл. Они сидели с женой в гостиной и смотрели друг на друга без слов. Мок держал в двух пальцах фарфоровую чашку, в то время как Карен побитую эмалированную кружку, которая была более подходящей в этих обстоятельствах. Оба уставились в купленную сегодня на черном рынке банку кофе «Machwitz», на которой улыбались трое негров в юбочках.

Сосуды из которой господа Мок пили бурую жидкость, имела символическое значение. Чашка Эберхарда говорила: ничего не меняется, бомбардировка Бреслау имеет эпизодический характер и скоро все вернется в норму, поэтому сохраним преемственность и пьем кофе, как прежде, из чашек; чашка Карен стонала: это война, Бреслау падает и скоро капитулирует, будущее неопределенно, а все вокруг временно, поэтому нельзя пить кофе из чашки, нужно пить из кружек, как во время бивака и похода, где конец неопределен и неизвестен.

Сосуды вели между собой какую-то ожесточенную дискуссию в отличие от господ Моков, которые уставились в банку и молчали тяжело, с сжатыми челюстями.

Тишину прервал звонок в дверь. С кухни донеслись шаги служанки Марты.

Щелчок замка. Приглушенные голоса. Стук в дверь гостиной.

— Войдите! — крикнул Мок.

Марта вошла в комнату и подала ему визитную карточку на серебряном подносе.

Мок прочел «Проф. Dr. hab.[14] Dr. h.c.[15] Рудольф Брендел» и сказал Марте:

— Пожалуйста, пригласите господина профессора за некоторое время в мой кабинет.

Марта вышла, вышел и Мок, а Карен сидела за столом, пригвоздив гневный взгляд к подносу, который лишь вчера велела спрятать в одной из картонных коробок.

Бреслау, пятница 16 марта 1945 года, пять минут восьмого утра

Профессор Брендел едва пожал руку Мока и опустился на кресло. Отрицательным движением головы отверг предложение получить кофе, чай, папиросы и сигару. Он выглядел с тяжелого похмелья. Его глаза опухли, изо рта доносился неприятный запах, а жесткие волосы торчали в стороны. Серый костюм был измят, галстук криво завязан, а поля шляпы заломаны в нескольких местах.

Мок выглядел бы так же неважно, если бы его лицо не было наполовину закрыто бархатной маской.

Или будет у меня просить прощения за вчерашнее, подумал Мок, или благодарить за заботу, или цитировать библейские фразы.

Ни одно из предположений Мока не подтвердилось.

— Сегодня утром я получил сообщение, господин капитан, — медленно сказал Брендел — от надежного человека из лагеря. Сегодня утром она перестала говорить. Я был у нее. Это правда. Не говорит.

— Кто? Графиня фон Могмиц? — Мок во второй раз не проявил проницательности.

— Да. — Профессор не имел сил комментировать глупый вопрос Мока. — Она. Перестала говорить. Открывает рот и не может сказать ни слова. Так иногда происходит под влиянием шока.

— Может, сбудется еще одно благословение? — Мок широко улыбнулся. — Разве не в Библии сказано: «Блаженны кроткие»?

— Да, это было сказано Христом в Нагорной Проповеди, капитан. — Профессор Брендел был очень серьезен. — Пошли. Я должен быть с ней все время. Теперь, когда она не говорит, я ей еще нужнее. Я отвезу вас. Внизу стоит мотоцикл.

— Я поддерживаю ваше намерение. У вас есть еще одно благословение. — Мок сделал знак креста и встал. — Ну, и отлично, профессор!

— Она хочет вас видеть. — Профессор сидел неподвижно. — Обязательно! Такое выразила желание.

— Ответ: нет, — сказал Мок коротко.

— Она умоляет, капитан. Вы должны помочь этой несчастной женщине.

— Мне не нужно и я не помогу. Я не хочу, чтобы меня снова ударил Гнерлих. Я свою задачу выполнил.

— А какова была ваша задача? Привезти труп панны Флогнер? Только в этом могла заключаться ваша задача? Вы могильщик, капитан? Какое задачу вы имели в виду?

— Я имел в виду мои бывшие полицейские обязанности, — проворчал Мок, чувствуя, что проигрывает в дискуссии. — Я решил, что виновниками насилия и увечья Берты Флогнер были русские. На этом моя роль заканчивается. Никто во время войны не сможет задержать виновных и отдать их в руки правосудия.

— Пожалуйста, капитан. Эта святая женщина стала немой. — Профессор наклонился через стол Мока и схватил его за лацкан домашней куртки. — Может быть, она не скажет уже ни слова. Не знаю, чего она хочет от вас, но, может быть, это что-то, что успокоит ее нервы и поможет восстановить контроль над собой, как и над своим языком. Вы в этой ситуации уже не является полицейским, вы, вероятно, единственный человек, который может восстановить ее речь. Благодаря вам графиня сможет дальше творить добро.

— Может точно так же как немая. — Мок схватил профессора за запястье и отодвинул от себя. — Но хорошо уж, хорошо, поехали. Только соберусь.

Профессор даже подпрыгнул от радости. Наверное, чтобы ему бы меньше понравилось, если узнал причину, по которой Мок согласился встретиться во второй раз с графиней Гертрудой фон Могмиц. Чтобы не чувствовать посталкогольного и похмельного зловония, как долетало с губ профессора Брендла, Мок согласился после сегодняшнего обеда на встречу со всеми одновременно бандитами и убийцами, которыми набивал в течение года немецкие тюрьмы.

Бреслау, пятница 16 марта 1945 года, полдень

Мок и Брендел сидели в комнате свиданий уже четыре часа.

Мок сложил руки на животе и крутил мельницу пальцами. Брендел уставился на него умоляющим взглядом, без слов прося о терпении. Засохшие зонтики бузины били в треснутое оконное стекло. Охранник дремал на стуле. Наступали сумерки.

Часы пробили очередные полчаса. Секундная стрелка на элегантных часах Мока марки «Schaffhausen» кружилась по своему маленькому циферблату. Мок крутил мельницу пальцами. Брендел уставился на него умоляюще. Мок еще раз покрутил пальцами, Брендел еще раз взглянул. Тогда Мок встал так резко, что уронил стул, на котором сидел, охранник проснулся и схватил «вальтер». Брендел воскликнул: «Умоляю, капитан». Мок направился к выходу, веточки бузины обрушивались в стекло. Мок надел пальто, дверь отворилась, и в комнату свиданий вошла коренастая охранница, который вчера бережно отирала от пота лицо коменданта. Мок остановился, две другие охранницы посадили на стул графиню Гертруду фон Могмиц. Мок потерял дар речи при ее виде. Брендел бросился целовать ее руки. Мок закрыл лицо маской, чтобы графиню не смущал вид его лица. Коренастая охранница криво усмехнулась и вышла из комнаты свиданий.

Графиня фон Могмиц была красивой тридцатичетырехлетней блондинкой. Ее волосы были завязаны толстой веревкой. Одета она была сегодня в скромное серое платье, достигающее ее стройных колен, вид которых напомнил Моку о том, что вчера хотел отмечать праздник весны.

Выражение ее лица направило, однако, его мысли совершенно в другую сторону. Ее большие серые глаза были заполнены слезами. Мышцы лица перестали напрягаться, и щеки слегка опускались к подбородку. Дрожащие губы напоминали синий знак бесконечности.

Графиня фон Могмиц была олицетворением страдания. Мок забыл о мире весны. Его мысли стали горькими и философскими.

— Только что привезли ее с похорон, — сказала охранница и добавила тоном оправдания: — Поэтому господам пришлось ждать так долго.

— Это очень великодушно со стороны коменданта, — заметил сухо Мок, — что позволил графине попрощаться со своей племянницей.

— Комендант является последователем истинной прагерманской религии, — сказала охранница и улыбнулась Моку, — в которой очень важен культ умерших. Вот почему.

— Это не так, госпожа Хелльнер. — Брендел стоял на коленях у ног графини фон Могмиц и смотрел с яростью на охранницу. — Этот хам не до конца подчиняется догматам прагерманской религии. Она ведь рекомендует вежливо относиться к гостям, не так, как вчера.

Лицо Хелльнер изменилось до неузнаваемости. Его исказила гримаса, от которой охранница стала отвратительной, как ее мысли. Она стиснула зубы, а кожа на лице натянулась, чтобы через мгновение снова покрылась сетью морщин. Казалось, что по ее бледному, испещренному угрями лицу пробегали короткие волны, словно под кожей двигались мелкие насекомые.

— Он согласился ведь на ваше посещение, несмотря на то, что вчера его рассердили. Вам повезло, что сейчас его нет, — сказала она, стиснув зубы, и сделала мощный замах.

Хлыст треснул о крышку стола.

— У вас пять минут. — На стол легла рука с растопыренными пальцами с обгрызенными ногтями. Мок почувствовал от нее запах пота и водки. — Пять, понимаете?

Хелльнер вышла, Мок сел на стул и пригляделся к графине. Та улыбнулась Моку сквозь слезы, вдруг застилавшие глаза. Из-под длинных ресниц вытекали медленно соленые, тяжелые капли. Все это происходило тихо и бесшумно, без всхлипов и рыдания. Это отчаяние было как плач героев Гомера — гордо и героично, без участия носа. Мока так и тянуло утереть ей слезы. Не должен этого, однако, делать. Вдруг Гертруда фон Могмиц перестала плакать. Она открыла рот. Донесся из него невнятный стон.

Брендел он быстро достал листок с монограммой R. B. и черное вечное перо с закрученным наконечником.

Она начала стенографировать. Было в этом что-то банальное. Мок вспомнил одну из своих бывших любовниц, Ингрид, которая была стенографисткой. Девушка эта любила розовые платья, химическую завивку и бодрую музыку, и можно было произвести на нее впечатление свиной котлетой и кружкой пива. Мок, у которого стенографирование ассоциировалось с этой именно простой девушкой, считал эту операцию чем-то столь же плоским и банальным, как глажка и приготовление пищи. Однако теперь, глядя на графиню, на ее изящные пальцы, покрывающие бумагу круговыми и угловатыми линиями, облагородил в своем уме стенографирование и ставил его наравне с охотой или танцеванием вальса.

В его воспоминаниях румяное, веселое лицо Ингрид становилась задумчивым и одухотворенным, ее потные ладони и короткие пальцы с кроваво-красными ногтями превратились в длинные и хрупкие ручки с ухоженными ногтями, покрытые элегантным красным лаком. Сравнение Ингрид с графиней, которое в голове Мока осуществлялось автоматически и без участия его воли, было обратной связью.

Ибо вот замысловатые телесные связи и развратные практики, которым он предавался с румяной стенографисткой, вновь предстали перед его глазами, но главную роль в них не играла уже эта стремительная и быстро краснеющая девушка.

В его разгулявшемся воображении появилось стройное тридцатичетырехлетнее тело и светлые волосы, а груди, которые прыгали перед его лицом, превратились с небольших и торчащих в спелые и сладкие, как лопающиеся груши. Мок, несмотря на свои шестьдесят два года, почувствовал в чреслах нежное дуновение весны.

Профессор Брендел начал переводить стенографическую запись, Мок устыдился своих мыслей и превратился в слух.

— Умоляю вас, найдите убийцу моей Берты, — запинался Брендел, выделяя запах плохого самогона и гнилых зубов.

— Говорят, вы праведник. Последний праведник в Содоме. Сказано: «Блаженны алчущие и жаждущие справедливости, ибо они насытятся». А вы ничего так не желаете, как справедливости.

Мок смотрел в глаза графини, теперь не закрытые мембраной слез, но светлые и чистые, как вода в горном озере. Таили в себе покорность, преданность и темные обещания, от которых Моку стало горячо.

Покачал головой и посмотрел на часы. Это был очень эффективный способ успокоить мысли. Капитан, по натуре нетерпеливый и педантично пунктуальный, почувствовал жгучую нервозность. Вот очередной растраченный день, посвященный безумцу и сумасшедшей, которые требуют от него поиска русского солдата. Наверное, я должен его привести к ней, а раньше с этим русским явиться к коменданту Гнерлиху и просить разрешения войти на территорию лагеря!

Наверное, я должен был в течение нескольких дней изучить русский язык, перейти на сторону врага и смешаться с толпой солдат, провести частное расследование, выследить убийцу, а потом взять его за ухо и каналами доставить на немецкую сторону, так?

Мок посмотрел на часы и разозлился. Сдержался усилием воли, чтобы этого не сказать, вспомнил все зло, которое мир нанес благородной аристократке, он смотрел на нее грустно и в то же время просящими глазами. Пунктуальный и аккуратный Мок болезненно чувствовал потерю нынешнего дня, может быть, не так остро, как графиня фон Могмиц смерть своей племянницы, но не менее разрушительно.

Отчаянно пытался сохранить пропорции в своих сравнениях, но демон нетерпеливости опять активизировался и кричал: «Ты потерял четыре часа, сплетение глупости». Мок ударил рукой по столу и сказал очень медленно, чувствуя, как ледяной тон замораживает ему губы:

— Графиня, приехал ко мне профессор Брендел рано утром. Он передал мне просьбу о поиске убийцы панны Флогнер. Когда я противился, убедил меня аргументами библейскими и своими — тут он наклонился к уху графини, шепча: — зловонным дыханием. Я приехал сюда, — продолжал он громко, — потому что поддался вашим отчаянию и страданию. Я старый и мягкий, как всмятку сваренное яйцо. Я поддаюсь несчастью других.

«Особенно красивых женщин», — подсказал ему мысленно зловещий демон.

— И иногда предпринимаю иррациональные действия. Но никогда я не смог бы сделать что-то настолько глупое и бессмысленное, как поиск русских насильников, потому что мне пришлось бы арестовать всю Красную Армию, прошу меня понять!

— Пожалуйста, — сказал Брендел, предлагая Моку какой-то печатный текст и прочитав дальнейшее стенографические знаки, которые графиня ставила во время длинной речи капитана.

— Пожалуйста, это прочтите и поймете, почему она так сильно верит в то, что вы найдете убийц ее племянницы.

Мок посмотрел на незнакомый ему текст. Это была вступительная лекция на учебный год 1944–1945 на юридическом факультете Университета в Эрлангене. Лекция сопровождалась названием «Самосуд в немецком праве». Мок начал тихо читать отрывок, обведенный копировальным карандашом:

— «А вот другой пример самосуда и его последствий. В 1927 году было совершено в Бреслау нападение на арестантский фургон, перевозящий сорокадвухлетнего точильщика Клауса Роберта, обвиняемого в изнасиловании и убийстве десятилетней Адели Г.

Нападавшие угрожали охранникам и похитили арестованного. Несколько месяцев спустя выловили из Одры тело кастрированного К. Роберта. Расследование было прекращено спустя полгода из-за отсутствия каких-либо прогресса.

В 1944 году брат убитого обергруппенфюрер СС Адольф Роберт, желая очистить память своего брата от обвинения в убийстве и отклонения, внес на повторное возбуждение расследования по прекращенному делу.

Главным подозреваемым в организации похищения и в убийстве К. Роберта был гауптман и полицай-гауптштурмфюрер Эберхард Мок, в 1927 году заместитель председателя Комиссии Убийств Президиума Полиции в Бреслау. Показания свидетелей, участников нападения на арестантский фургон, обвиняли капитана Мока.

Он был отстранен от служебных обязанностей и передан в распоряжение прокурора Фолькстрибунала в Бреслау.

Независимо от того, кто был виновником этого самосуда, мы имеем дело с мотивом «одинокого мстителя», четко контрастирующего с мотивом линча, который сейчас обсудим».

Мок перестал читать и слушал далее перевод стенографических заметок:

— Вы одинокий мститель, единственный справедливый. Вы должны найти убийц моей Берты. Сжальтесь надо мной. Убейте убийцу, так как вы убили извращенца Роберта. Неужели я была недостаточно милосердна, чтобы добиться вашего милосердия?

Сейчас преувеличивает, подумал Мок, сравнила меня с Богом. Он почувствовал во рту отвращение. Встал, чтобы попрощаться. Тогда графиня опустилась перед нем и сложила руки, как для молитвы. Подняла к нему тусклые серые глаза и сложила губы для каких-то невысказанных слов. Ее полные губы были уже синие. Умоляющие немые заклинания привели к тому, что к ним прилила кровь. Из конопляной веревки высунулись пряди светлых волос.

Мок не мог оторвать глаз от коленопреклоненной у его ног женщины с растрепанными волосами. На мгновение он увидел свои короткие, толстые пальцы, как вцепляются в ее волосы и притягивают ее голову к себе. Он почувствовал себя неловко.

Демон нетерпения куда-то исчез, а вместо него в его голове и чреслах проснулся совсем другой демон.

Мок прогнал его тихим проклятием и повернулся, чтобы уйти. Графиня обхватила его под коленями, а ее волосы еще больше растрепались. Графиня застыла, а Мок съежился и одернул мундир, чтобы хоть немного скрыть свои истинные чувства в отношении графини Гертруды фон Могмиц.

— Хорошо, — сказал он вслух и вздохнул с облегчением, когда графиня его пустила. — Я найду этого ублюдка и брошу к вашим ногам. Начинаю расследование.

Затем вошла охранница Хелльнер, объявляя конец свидания, без слов схватила графиню за шею и потянула ее к себе. Моку казалось, что садизм доставляет рябой охраннице извращенное удовольствие. Все было греховным и непристойным. Даже движение руки профессора Брендла, когда тот пододвинул по столу ключи от мотоцикла, объявляя Моку, что сам он останется тут, а мотоцикл больше пригодится капитану во время объявленного расследования, даже это движение руки показалось ему непристойным.

Садясь на мотоцикл, он чувствовал еще вредоносных демона в облегающих и слишком узких в бедрах брюках от мундира.

Затем хлынул густой весенний дождь.

Мок поставил лицо к небу,гремящему бомбами, и успокоил мысли. Застегнул аж под шеей кожаный плащ, поправил очки, а на шляпу надел клеенчатый щиток от дождя.

Мотоцикл цундапп был непослушный и закидывался немного на скользкой мостовой Маркишештрассе. Капитан овладел им быстрее, чем своими мыслями. Эти тоже вернулись в норму, соответствующую его возрасту. Эберхард Мок задушил в конце концов демона и почувствовал смутную печаль, вызванную не угрызениями совести, которые говорили бы ему: «Старый развратник, перед тобой умоляя стояла на коленях несчастная женщина, а ты воображаешь себе дикий с ней разврат, эта несчастная женщина просила найти убийцу самого близкого ей существа, а ты соглашаешься, воображая, что разврат будет благодарностью с ее стороны».

Голос совести вовсе не шептал Моку: «Ты скотина, уже в момент дачи обещания ты знал, что его не выполнишь — как обычно, как обычно». Голос совести говорил что-то совершенно другое.

На Фрайбургерштрассе небо плеснуло бомбами. В доме, в котором находилось прекрасно знакомое Моку детективное агентство Теодора Борка, взорвался газ и обрушил каркас дома. Окна лопались, а на баке мотоцикла, за которым укрылся капитан, разбрызгалось стекло и осколки от окон, создавая своеобразный острый туман.

Дом завалился медленно и величественно, трубы урчали и плевали вокруг водой, кафель в печах отрывался от своих швов, пружины пробивали поверхность диванов, дымоходы стреляли сажей, а пыль поднималась с земли белыми и черными полосами.

Мок вскочил на мотоцикл и, стегаемый по пятам обломками кирпича, двинулся прямо в сторону тюрьмы и нового здания Президиума Полиции.

Перепрыгивая через трамвайные рельсы рядом со зданием суда, он не чувствовал уже ни малейших угрызений совести. Появились они, однако, снова, когда он ринулся быстро в направлении Силезского музея изобразительных искусств. Около неоклассического здания остановил цундапп под молодыми каштанами, безлистные ветви которых теребил порывистый ветер.

Он решил переждать дождь, который только усилился. Подвел мотоцикл под лестницу и сам укрылся под аркой музея. Прижался спиной к двери и, вопреки рекомендациям противовоздушной обороны, закурил папиросу. Табачный дым заполнил легкие и просветить ум. Мок смог уже определить свою печаль и беспокойство.

Это не были угрызения совести уважаемого человека, который превратился в старого похотливого сатира, ни угрызения совести человека чести, превращающегося в мошенника, который дает обещания так же легко, как их ломает. Это были угрызения совести полицейского, которому несколько раз пришлось невинного человека считать убийцей.

Голос совести был скрежещущий и ворчливый, как голос его покойного уже многолетнего шефа, Генриха Мюльхауза. Старый полицейский Мок слушал ее голос и чувствовал — несмотря на пронизывающий холод — румянец стыда. Голос этот смеялся издевательски: «Эдзе, звезда полиции, великолепный охотничий пес, который не бросил даже легкого следа, ты потерял нюх на старости лет? Ты действительно думаешь, старый идиот, что Берту Флогнер изнасиловали русские? Блестки на мундире указывают как на русских, так? Странные бы это были русские, которые обокрали квартиру фон Могмицов, в то время как оставили мебель и швейную машинку портного Убера! А кто сообщил твоему брату Францу о какой-то тайне квартиры фон Могмицов?

Это был тоже какой-то русский, у которого проснулась совесть? Русский, который изнасиловал, вставил в девушку бутылку, а потом написал письмо Францу? Русский, который знал дела твоего племянника Эрвина до почти двадцати лет. Можешь мне говорить что угодно, но не то, что Берту Флогнер изнасиловали русские!»

У Мока горели от стыда уже не только щеки, горело все его тело. Он повернулся к двери музея и ударил в нее со всей силы.

Грохот, который он услышал в пустом пространстве здания, не успокоил его.

Он начал стучать в дверные коробки обеими руками, а вместе с нарастанием боли в кулаках и запястьях угасало пламя стыда. Он чувствовал, что побеждает очередного за сегодня демона. Оперся лицом о дверь и побеждал в мыслях над очередным зверем.

Потом он потерял равновесие и упал в музей прямо под ноги испуганного куратора, который, собственно, среагировал на стучание в двери.

Музеевед Эрих Кламке смотрел с удивлением, как офицер в кожаном мотоциклетном плаще поднимается с пола и говорит ему с улыбкой:

— Знаете ли вы, что Берту Флогнер изнасиловали и убили русские? Это были русские! Конечно, русские!

— Давайте помолимся за ее душу, — ответил старый хранитель, а с лица его не сходило выражение безграничного удивления.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, два часа ночи

Они лежали в тишине и абсолютной темноте.

Через черную бумагу в окнах не проникало даже самое легкое свечение.

Стекла не дрожали, пол не вибрировал, в городе Бреслау царил ночной покой.

Об осаде напоминала только легкая вонь гари, которая проникала через оконные щели.

— Как я рада, Эби, что ты принял, наконец, решение, о котором я так долго тебя просила, — прошептала Карен и прижалась к мужу голым теплым телом. — Я уверена, что нам это удастся. Это отличный план. Улететь отсюда как раненым.

— Знаешь, Карен. — Мок обнял жену за шею и положил ее голову на свою грудь. Он знал, как сильно она всегда любила прикосновение его жестких волос.

В темноте скрывалась седина, ожирение, ожоги и растяжки их тел, тьма была благословением для празднования, какому сегодня отдались со страстью супруги Мок.

— Я упрямый и не слишком подробно всегда говорил о своей работе, правда?

— Да. — Карен поцеловала его в грудь, слегка при этом покусывая. — Немного.

— А теперь кое-что скажу. — Мок погладил жену по плечу, которое было гладким, как всегда, как до войны. — Сегодня я закрыл последнее дело, которое не давало мне покоя. Только это дело останавливало меня в Бреслау.

— Я не могу поверить своему счастью! — Карен всегда выказывала склонность к пафосу.

— Да. Только это меня здесь держало. — Мок сел на диване и начал искать на ощупь ночной столик и портсигар.

— Иду упаковать все чашки и твои шахматы. — По шелесту шелка понял, что Карен надела халат. — А потом приду к тебе, и мы проведем одну из последних ночей в Бреслау.

Он слышал, как Карен суетится по гостиной, как звенят чашки, оборачиваемые войлоком и газетами, а потом из его кабинета раздался стук фигур, засунутых внутрь шахматной доски. Уже погружался в сон, когда из прихожей он раздался пронзительный крик жены.

Он встал, поблагодарив Бога за этот боевой клич, который его разбудил и не позволил заснуть с папиросой во рту. Карен дальше кричала, Мок затушил папиросу в пепельнице, к крику жены присоединилась служанка. Мок трясущимися руками руками зажег свечу, натянул брюки и без маски и тапочек выскочил в прихожую.

Когда он увидел причину крика обеих женщин, перестал благодарить Бога. В мерцании свечей было видно отрезанную руку. Кто-то через щель для писем всунул тонкую девичью руку.

Карен перестала кричать и смотрела на мужа. Она знала, что эта ночь не будет последней ночью в Бреслау, знала, что ее упрямый муж не успокоится, пока не схватит преступника, который подбрасывает ему отрезанные девичьи руки, знала, что сейчас — когда на него взглянет — увидит неподвижные темные глаза: безжалостные и бесстрастные, как всегда.

Она смотрела и ничего не могла распознать. Он успел надеть маску.

Он подошел к отрезанной руке и завернул ее в чистое белое кухонное полотенце с надписью «Erwache und lache»[16].

Тяжело сопя, он сел в своем кабинете. Служанка Марта улизнула в подсобку.

Карен села напротив мужа на кресло, в котором отдыхал профессор Брендел.

Она ненавидела сегодня этой воняющего водкой философа за то, что забрал ее мужа на весь день.

Эберхард смотрел куда-то в сторону, когда сказал:

— Я сегодня обещал тебе, что мы уедем как можно скорее из Бреслау?

— Так сказал в постели, после того как мы занимались любовью, — прошептала с надеждой в голосе Карен. — Сдержишь свое слово?

— Нет. — Он встал и прижал ее крепко к груди.

Он чувствовал на руках и лице царапанье ее ногтей, он чувствовал ее слезы на своей груди, чувствовал боль и печаль, он хотел и должен был чувствовать ее жалобу на свое горе.

Мок не благодарил уже Бога ни за что.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, семь утра

На кладбище св. Лаврентия на Ауэнштрассе четверо одетых в черное мужчин вдавливали подошву башмаков в глинистый, размоченный дождем грунт. Двое из них вдавливали ее сильнее, потому что работали физически. У них были треугольные шляпы, а на их длинных плащах морщились грязные жабо.

Доктор Лазариус и капитан Мок стояли чуть поодаль и наблюдали без слов откапывание недавно насыпанной могилы, рядом с которой лежал крест с надписью: «Берта Флогнер 1928–1945 R. I. P.».

Ветер хлестал дождем по кладбищенским тополям, по кожаному плащу капитана Мока, по старому котелку доктора Лазариуса, лился по недалекой покатой крыше кладбищенской часовне, забарабанил, наконец, о деревянный гроб, который в те времена, когда людей хоронили в мешках, был настоящей роскошью.

Двое могильщиков откопали гроб из могилы.

Один из них со скрежетом вставил небольшую лопату в щель между крышкой гроба и его основной частью, называемой в просторечии лежанкой. Один из гробовщиков вытащил гвозди из крышки, а другой сдвинул ее по лежанке так, что она обнажила верхнюю и нижнюю части тела мертвой.

Мок и Лазариус подошли к гробу. Дождь лился по синему лицу Берты Флогнер, проникал в ее ушные раковины, на которых отмершая кожа шелушилась, а кожа зелено-синяя, он хлестал по ее цветастому платью из перкаля и левой руке с почерневшими ногтями. Лазариус взял ее за правую руку и поднял рукав. Мок вынул из кармана небольшой сверток и во второй раз в этот день их развивали.

Лазариус вытащил из кухонного полотенца отрезанную руку и приложил ее к суставу.

Через несколько секунд он взглянул на Мока и кивнул. С полей котелка потекла вода в гроб.

— Подходит, это ее рука, — сказал Лазариус, положил отрезанную руку в гроб рядом с головой девушки и подошел к Моку.

— У вас есть сигара, герр криминальдиректор?

— К сожалению, у меня только папиросы. — Мок удивился, услышав свой последний полицейский титул, который получил, когда в 1934 году стал главой Комиссии Убийств Президиума Полиции в Бреслау. — Но есть тоже что-то получше в коляске мотоцикла.

По размокшей от дождя улице среди вязов двинулись нога в ногу.

— Эй! — крикнул один из могильщиков. — А наша плата?

Мок обернулся и вручил могильщику две бутылки водки и завернутую в газету горсть папирос. Могильщик передал часть оплаты коллеге. Тот с удвоенной энергией начал закрывать крышку гроба. Потом схватил молоток. Сделал замах, но не ударил.

Его рука была неподвижна.

Старый капитан с обожженным лицом держал ее в сильном захвате.

— Что ты сделал с рукой, которую я тебе дал? — спросил он, не отпуская руки могильщика.

— Ничего, — ответил могильщик и вырвался из объятий Мока. — Там, внутри.

— Идиот, — тихо сказал Мок. — А ты хочешь, чтобы твоя лапа, когда тебе ее отрежут, лежала где-то около твоей морды, а не на своем месте?

— Можете ее приклеить? — спросил второй могильщик и подошел со злым блеском в глазах.

Мок подошел к гробу и сбросил крышку прямо в грязную лужу, из которой пошел фонтан. Подтянул правый рукав мертвой и приложил руку к суставу, а потом прорвал кухонное полотенце.

— Помоги мне вместе со вторым, — сказал он. Когда могильщики подошли к гробу, уточнил: — Один держит руки, второй руку, а я свяжу.

Они сделали так, как он приказал. Когда он закончил это простую процедуру последней пластической хирургии, посмотрел на них протяжно и сказал:

— Это человек! Если человек имеет руки, ноги и голову, то все эти части должны быть на своем месте, понимаете, тупицы? Эту девушку кто-то любил, она тоже кого-то любила, кто-то жал на приветствие эту отрезанную руку, которую вы хотели бросить где угодно, — он посмотрел на могильщиков, которые в молчании и в оцепенении слушали выводы, и понизил голос: — И хотя все это в прошлом, хотя с момента, когда кто-то вставил в нее бутылку, уже только бессильное тело, но это телу необходимо уважать, понимаете? Нос должен быть на лице, а голова на шее, ублюдки!

Мок подошел к Лазариусу, а могильщики стучали молотками в крышку гроба. Он взял доктора под руку, и они отправились аллеями вязов в сторону кладбищенских ворот.

— Как вы это сказали, герр криминальдиректор? — ахнул Лазариус. — Я не расслышал. Кто-то сделал ей что-то бутылкой?

— Да, доктор. Кто-то изнасиловал ее и вставил во влагалище бутылку. Я сказал: «вставил», но у меня нет абсолютной уверенности, что именно так и было.

На полукруглой подъездной дорожке за воротами кладбища стоял мотоцикл Мока. Капитан подошел к нему и вынул из коляски керамическую бутылку.

— Это для вас, доктор. — Мок передал ему бутылку. — Я прошу прощения за столь раннее пробуждение.

— Я старый человек и на самом деле должен был уже давно лежать на своем секционном столе, — улыбнулся Лазариус и спрятал бутылку за пазуху.

— Знаете, что? С удовольствием лежал бы там и раскроил от пупка до горла. С удовольствием бы сделал вскрытие самому себе. Интересно, что бы я увидел? Испещренные никотином легкие? Заполненные холестерином артерии? Вздувшиеся от крови вены?

Мок надел перчатки на руки и запустил мотор. Лазариус сел сзади и обнял крепко Мока.

Двинулись. Несмотря на то что до прозекторской было недалеко, ехали довольно долго. По приказу какого-то капитана Мок должен был повернуть в Штернштрассе, а потом ехал медленно, задыхаясь от выхлопов, которые выделял небольшой прицеп едущего впереди автомобиля.

Это был так называемый газогенератор, в котором сжигали дрова, используя освобожденную таким способом энергию для приведения в движение транспортного средства. Производительность этого устройства была невелика, двигатели быстро изнашивались, а пары отравляли все вокруг.

И именно тогда, среди выхлопных газов, доктор Лазариус оперся подбородком на плечо Мока и начал громко кричать ему на ухо. Капитан услышал изнасилования и убийства польских принудительных работниц из лагеря, организованного в школе на Клаузевицштрассе. Он слышал о последней жертве, семнадцатилетней Софье Гржибовской, у которой во влагалище была разбитая бутылка из-под пива, слышал и о гестаповце, который запретил Лазариусу рассказывать кому-либо о случае Гржибовской.

Мок не помнил почти совсем объезда, которым вез старого медика до его прозекторской на Ауэнштрассе, не помнил выхлопных газов газогенератора, которые ударяли ему в горло, в голову зато запало ему сильно, что могло ждать Лазариуса, если тот кому-нибудь рассказал, что какой-то штурмбанфюрер СС велел ему молчать, если бы на стол в прозекторской попала какая-либо изнасилованная полька.

Мок также узнал, почему старый медик решил обо всем рассказать и почему хотел лежать на собственном секционном столе.

Дочь Лазариуса Ирмина, которая совершила преступление, опозорив расу, выйдя за одного из ассистентов своего отца, доктора Генриха Голдмана, умерла вместе со своим мужем неделю назад в лагере Гросс-Розен, о чем вчера вечером сообщило ее отцу официальное письмо.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, девять утра

Мок сидел верхом на мотоцикле, обе ноги всадил в землю и раскачивался из стороны в сторону. Он уставился в кирпичные здания университетского медицинского комплекса и пытался собраться с мыслями. Выводы нужно делать только на основании того, что Лазариус выкричал ему на ухо во время утренней эскапады в город. Когда они оказались на Ауэнштрассе среди красных зданий университетской клиники, старый медик перестал реагировать на вопросы Мока о случае Софии Гржибовской и других изнасилованных польских работниц. Он не хотел даже повторить фамилии гестаповца, который угрожал ему смертью дочери.

Но это не значит, что доктор Лазариус ничего не говорил. Прижимая крепко керамическую бутылку за пазуху, потащился в сторону прозекторской и провозглашал при этом похвалы еврейскому гению своего помощника Генриха Голдмана и говорил, что хочет вечного отдыха на секционном столе. Кроме того призывали его — как он утверждал — важные обязанности.

— У меня нет времени, — сказал доктор. — Я должен закончить вчерашнее вскрытие этой польки.

Во время вскрытия, на котором Мок ему помогал и записывал объем внутренних органов, Лазариус не произнес больше ни слова об убийствах полек.

Мок раскачивался теперь из стороны в сторону на современном мотоцикле и собирал информацию, полученную через Лазариуса. Какое-то время попадали на его секционный стол изнасилованные и убитые польки, работающие на заводе Фамо. О каждом таком случае доктор должен был информировать офицера гестапо. Гестаповец этот вынудил Лазариуса — под угрозой убийства его дочери, посаженной вместе с мужем еврейского происхождения в лагерь Гросс-Розен — на запрет говорить об этом кому-либо. Вчера на столе в прозекторской появилась еще одна полька, София Гржибовская, раны которой Мок видел сегодня во время вскрытия. Зверство, с которым обрабатывали молодую польку, ожесточило Лазариуса на угрозы гестаповца, а сообщение о смерти дочери сделало их неактуальными.

Это все, что Мок знал. Не знал же самого важного.

Рев двигателя во время езды заглушил фамилию гестаповца, выкрикнутую доктором. Когда Мок спросил его о ней еще раз после парковки мотоцикла, Лазариус притворился, что не слышит вопроса.

Может ему послышалось, подумал Мок, слез с мотоцикла, поставил его на нижней подножке и направился в сторону небольшого здания прозекторской. Может уже выпил четвертинку, успокоился и даст мне фамилию этого ублюдка, подумал Мок, войдя в дежурную комнату.

Может, его как-то убедить, задумался он над аргументацией, когда он шел по выложенному кафелем коридору. Открывая дверь в зал вскрытий, он надеялся, что, может быть, минуло у него уже психическое оцепенение.

Первое и последнее предположение Мока оправдались. На секционном столе лежал голый доктор Лазариус, а рядом с ним опустошенная бутылка. Глаза у него были выпучены и устремлены в потолок. Три непокорные пряди волос, облепляющие его лысеющий череп, были влажные. В зубах сжимал свернутый в рулон лист бумаги.

Мок полез в кювет за продезинфицированными щипцами, вынул ними лист бумаги и прочитал ровный почерк Лазариуса: «Цианистый калий».

В зал вошел молодой ассистент.

— Что это? — спросил он в ужасе. — Только что раздался пронзительный крик. До этого старик пил.

— Это не просто старик. Это самый выдающийся судебный медик, которого я знал, — сказал Мок и протянул ассистенту листок. — А здесь у вас готовый результат вскрытия. Крайне интересная ситуация, молодой человек. Theoriacum praxi comparata.

Сказав это, Мок покинул прозекторскую. Он шел в сторону мотоцикла и не реагировал на приветствия старых сотрудников Института судебной медицины, которые знали его еще с давних полицейских времен и память которых была обновлен в связи с его последним деянием в Дрездене.

Он думал о трех влажных, редких прядях волос, прилипших к черепу доктора. Он помнил их прекрасно с тех времен, когда в 1919 году с неразлучной сигарой во рту Лазариус склонился над четырьмя мужскими проститутками, найденными на надодранских лугах. Было душное утро, Мок был с дрянного похмелья, а доктор Лазариус обмахивался старомодным цилиндром и, как обычно, произносил циничные замечания о своих холодных подопечных.

Помнил редеющие пряди этих волос на черепе патоморфолога, когда в 1927 году они вытаскивали труп мумифицированного мужчины из гробницы, в которой его замуровал убийца, прицепляющий к жилетам своих жертв листки из календаря. Он не мог забыть капель пота, который выступили на черепе Лазариуса между тремя влажными, тщательно зачесанными прядями волос — весной 1933 года, когда в вагоне-салоне поезда маршрута Берлин — Бреслау оба смотрели на разорванный живот семнадцатилетней Мариетты фон дер Мальтен, в котором на своих высоких отростках двигались отвратительные существа — одни из старейших на нашей планете, наверное, по ошибке созданные Богом в начале мира.

Сегодня мрачным утром видел в последний раз эти три редкие пряди, тщательно приклеены на макушке головы, прикрывающие, как фиговый листок, бесстыдные плоскости голой кожи. Эти пряди были для Мока ориентиром в деле и клеймом позора, если бы это дело бросил, были сонным кошмаром, который не позволяет пробужденному ото со сна перевернуться на другой бок и сладко уснуть, были следом для полицейских псов. Зачес доктора Лазариуса нужно поместить в герб Бреслау, подумал Мок и решил — так же, как старый медик — уже никогда не покидать своего города.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, шесть часов дня

В своей квартире на Цвингерплац Мок не ожидал никаких изменений.

Когда полупьяный, тяжело отдуваясь, поднимался по ступенькам, воображал, что Карен — как обычно, мрачная — читает старую, добрую немецкую литературу, переживает истории Эффи Брест и вслушивается в вой ветра из повести «Schimmelreiter» Теодора Сторма. Старая служанка Марта готовит уже, наверное, начиненного беконом фазана, получение которого стоило Моку дополнительной продуктовой карточки. Сейчас она сядет в прихожей на стуле, сбросит офицерские сапоги и мундир, а потом попросит служанку приготовить ванну.

Все вокруг будет трястись от русских бомб — тогда, может быть, и вода в ванне разволнуется, а он сам с закрытыми глазами будет дрейфовать на поверхности океана?

Мок открыл дверь и сел тяжело на стул. Снял верх мундира и положил натянул домашнюю куртку на пропотевшую рубашку. Карен вышла в прихожую. Она была безупречно одета — в кремовом костюме и шелковых чулках. Макияж и уложенная прическа убавляли ей лет. Моку она показалась очень красивой. Вдруг огорчился и вспомнил слова какого-то поэта: «В момент прощания все другие и непривычные». Он подошел к жене, крепко ее обнял и поцеловал.

Не отдала ему ни объятия, ни поцелуя, но не вырвалась и стояла рядом с ним с опущенными руками.

— Дорогая Карен, — начал быстро говорить в ее маленькую и немного оттопыривающуюся ушную раковину. — Не думаю, что ты хочешь уйти. Больше некуда идти, отсюда можно только упорхнуть. И улетим на самолете оба, увидишь, у меня еще есть свои контакты и возможности, но помни, только закончу это чертово расследование, я только что наткнулся на след, который приведет к убийце, я не выпущу этого следа из рук, уже никто не подбросит нам ничего под дверь или в дом, поверь мне, Карен, все будет хорошо, ты не хочешь сейчас уйти.

— Я для тебя не существую, — медленно сказала Карен. — Только сейчас ты отзывчивый и внимательный, когда чувствуешь, что я хочу тебя оставить.

— Подожди, Карен, не говори глупостей. — Мок взял ее под руку и двинулся в сторону гостиной. — Пойдем, поговорим.

— Ты никогда меня не ценишь. — Карен вырвалась у него из рук. — Считаешь меня всегда большой, молочной и глупой коровой.

— Неправда, — солгал он, но дальше уже не врал. — Я не говорил тебе о своей работе, потому что хотел защитить тебя перед всем миром, о котором не имеешь понятия.

Карен подошла к двери кабинета Мока и открыла ее настежь.

— Этот мир ворвался в наш дом, Эби, — сказала она. — Смотрите, он здесь.

Мок стоял на пороге своего кабинета.

Еще минуту назад он был уверен, что в квартире на Цвингерплац не ждет его ничего нового, что не удивит его ничем это давно освоенное пространство. Ничто не заслуживает нашего доверия, подумал Мок, глядя на своего брата Франца, который сидел на полу в грязной железнодорожной шинели, в откровенной усмешке показывал существенные промежутки в зубах и распространял вокруг себя тошнотворную вонь запах.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, четверть седьмого вечера

Франц Мок имел на руках наручники. Рядом с ним сидел на кресле врач в халате.

— Слава Богу, что дождался вас, гауптштурмфюрер. — Санитар щелкнул каблуками и представился: — Капрал Годфрид Хаберстрох.

— Я отдаю вам брата и письмо от штурмбанфюрера СС Эриха Крауса из RuSHA[17], прошу расписаться в приеме брата. — После этих слов Хаберстрох освободил Франца и устремил взгляд на золото-зеленый узор обоев в стиле барокко.

Мок подошел к брату и взглянул на него внимательно. Франц по-прежнему усмехался и по-прежнему вонял. Эберхард сел за стол и развернул письмо, подписанное штурмбанфюрером СС Эрихом Краусом, начальником RuSHA в Бреслау, к которому относилось «окончательное решение еврейского вопроса». Краус был также ответственным за контакты с медицинской службой в вопросах эвтаназии. Документ был украшен в верхней части печатью с орлом, держащим в когтях индогерманский символ счастья.

— «День 16 марта, в восемь часов двадцать минут вечера ком. штрафной патруль под командованием капрала Нагедуша наткнулся на Тауенцинштр., 141 на об. Франц Мок, 67 лет, бывший машинист, проживающий Бреслау, Николайштрассе, 7», — читал Мок громко, чтобы слышала его стоящая в дверях Карен.

— Что за странное изложение! — проворчал про себя и продолжил:

— «Поведение Мока оскорбляло все нормы приличия, и во избежание этого он был уведен патрулем на ближайший постовой участок XIV Полиции безопасности на Фельдштрассе, 40. Комендант, криминальвахмистр Мундры, в соответствии с инструкцией RDT 1425/934, передал Мока подчиненному мне учреждению.

Я подумал, что, вопреки доводам Мундры, Мок не проявляет признаков психического расстройства, а только находится в состоянии алкогольного опьянения, и поэтому я решил передать его под опеку его брата, Эберхарда Мока, 62 лет, проживающий Цвингерплац, 1, что поручил капралу Хаберстроху.

Расписка в получении».

Мок подписал документ и отдал его капралу.

— Этот документ для меня, а идентичная копия для господина капитана, — сказал Хаберстрох, подал Моку документ, откланялся и направился в прихожую.

— Не используйте плеоназмов, капрал, — крикнул за ним Мок. — Идентичная копия, — передразнил молодого санитара. — А кроме того, — буркнул себе, — вовсе не идентичная.

В нижней части листка виднелись написанные от руки каракули, которые Мок прочитал уже тихо, так тихо, чтобы не услышала Карен:

«Ваш брат — лунатик. Только из-за давнего знакомства не передал его на эвтаназию.

Штурмбанфюрер СС Эрих Краус».

Мок задумчиво посмотрел на брата, который все еще усмехался и неизменно вонял. Вонь эта, однако, не была запахом алкоголя. Франц выделял вонь, подобную той, которую несколько месяцев назад чувствовал Эберхард, когда ворвался в отделение психиатрической дрезденской больницы и из квартиры ординатора выносил шестнадцатилетнюю Эльфриду Беннерт — вонь немытого тела, изолированного от проветривания толстым, непроницаемым шерстяным материалом.

— Евреи это сделали, Эби. — Франц усмехался от уха до уха. — Это сделали евреи.

— Что сделали евреи?

— Евреи — убийцы. — Франц поглаживал себя по седой щетине бороды. — Убийцы моего Эрвина.

Эберхард вынужден был признать правоту Мундры и Крауса. Его брат сошел с ума.

— Евреи нас убивают, — продолжал необескураженный Франц. — Они нас всех убивают.

Этого уже Эберхард уже не мог снести. И это не только потому, что увидел вдруг посмертные маски доброжелательного доктора Мориса Цукермана и одного из своих лучших офицеров, сына раввина Хайнца Кляйнфельда, не только из-за того, что увидел себя, бьющего десять лет назад Мозеса Хиршберга во время допроса, это не угрызения совести, не печальные воспоминания его беспокоили, но почувствовал, как мучительно оскорбление, брошенное его собственному разуму, липкий плевок глупости. Не принимал к сведению, что перед ним сидит больной человек, в своем брате он увидел не достойного милосердия индивидуума, но хитрого пропагандиста, который готов был прыгнуть в огонь для обороны одной запятой в трудах Вождя.

— Это мы их убиваем, идиот, — сказал Эберхард. — И их уже нет в Бреслау и в Германии. Только их знаки остались.

— Нет, ха, ха, нет! — передразнил его Франц. — А кто убил эту девушку, там, где мы были? Тоже еврей!

— Что ты несешь? — Эберхард чувствовал, что теряет контроль над собой. — А откуда этот еврей взялся бы? Что ты несешь, идиот?

— Сам ты идиот. — Франц перестал смеяться и уставил на брата свои глаза, круглые и черные, как у обезьяны. — Так сказала мне она. Об Эрвине ничего. Но об изнасиловании так. Кто это сделал. Она сказала, что еврей. А мало этих евреев у русских?

Мок почувствовал на мгновение облегчение. Его брат невольно ему помог. На короткое время дал ему надежду, что блестки, частичное ограбление доме и примерка на кладбище руки мертвой к ее суставу — это кошмар и плод больного воображения.

Может это действительно русский еврей, например, офицер НКВД, думал Мок и держался этой мысли лихорадочно.

Эта мысль — это реквием для его воображаемых полицейских обязанностей, это пропуск, позволяющий покинуть крепость, это обещание общего старения вместе с Карен. Мысль эта была так же нереальна, как туман, как туман тоже растаяла, оставляя яркие, холодные и кристаллические последствия.

— Это не были русские, Франц, — сказал он медленно. — Это были немцы.

— Как ты смеешь! — воскликнул Франц и встал с пола. — Как ты смеешь, сволочь! Ты еврейская гнида! Ты гнида!

В уме Мока еще пересекались цепи причинно-следственной связи.

Ни на минуту не переставал думать.

Удары, которые он наносил своему брату, были ударами любви и милосердия — как ледяная вода, режущая тела безумцев в черных клетках больниц.

Эберхард пустил в ход свои суставы и бил только локтями и коленями.

Коленом в пах, локтем в нос, присесть, локтем в лицо, зайти сзади, колено в спину. Эберхард сопел, Франц истекал кровью. Эберхард встал на колени рядом с ним и вытер рукавом домашней куртки кровь из носа брата.

— Марта, приготовь воды для купания, — крикнул он, не глядя в сторону двери, и посмотрел с ужасом на запачканный кровью рукав. — Ты остаешься у меня, брат, чтобы ты не делал больше глупостей.

Поднял глаза вверх, в сторону Карен. Ее, однако, уже не было. В дверях стояла только Марта с чистым белым полотенцем.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, половина седьмого вечера

Штурмбанфюрер СС Эрих Краус занимал должность в здании Президиума Полиции у Швайдницер Штадтграбен, где размещалось множество мелких и больших отделений, децернатов и каморок немецкой полиции, среди них отдел Rassen-und-Siedlungshauptamt[17] СС в Бреслау, которому подчинялись решения в отношении лиц еврейского происхождения и психически больных.

Мок подъехал со стороны Музеумплац, у которой дымили провалы в неоклассическом здании Силезского Музея Изобразительных Искусств, где еще недавно он прятался от дождя.

Мока сильнее всего разозлило разрушение фигуры коня, на котором сидел император Фридрих III. Гордо вознесенные конские ноги покалечены были осколками, а благородный лук гривы был перерезан.

На кожаной куртке мотоциклиста оседала копоть с шлейфа, который носился над Телефонно-телеграфным Управлением. Мок ускорил, желая избежать осыпания копотью, срезал на Ангер и припарковался на тротуаре перед входом в отдел RuSHA в Бреслау, руководимого его бывшим и нынешним врагом Эрихом Краусом.

Отряхнув плащ из копоти, вошел внутрь и сразу же почувствовал на себе взгляд двух пар глаз. Одна из них принадлежала старому швейцару Оскару Хандке, которого Мок знал почти тридцать лет, а другая — молодому охраннику с тупым лицом уверенного в себе завоевателя мира и женщин, которого Мок или не знал, или знать не хотел.

Отвечая на приветствие Хандке, стал рядом с дежуркой и смотрел, как швейцар переписывает его данные с полицейского удостоверения в переплетенную в вишневое сукно тетрадь с надписью «Март 1945». Швейцар Хандке поднял трубку и представил кому-то гауптштурмфюрера СС Эберхарда Мока из V департамента RuSHA.

Он в это время восхищался педантичностью записи в тетради: каждый посетитель отдела Rassen-und-Siedlungshauptamt СС в Бреслау был снабжен двумя числами, разделенными косой чертой, из которых первое означало — как догадался Мок — визит, прошедший от начала текущего месяца, второе — с начала текущего года.

Он получил пропуск с номером 21/167 и такое вот указание от Хандке:

— Номер 227, штурмбанфюрер СС Эрих Краус примет господина криминального директора через четверть часа.

— Благодарю, господин Хандке. — Мок проводил сегодня второе сентиментальное путешествие в те времена, когда его называли «криминальным директором», в далекие года, когда горькие мысли и чувство безнадежности не наполняли ему двадцать четыре часа в сутки. Не идеализируй тех времен, думал он, Мок, проходя мимо охранника с лицом тореадора, это были времена, когда имел дело с быдлом, к которому сейчас идешь.

Он вспомнил торжествующую усмешку бывшего коменданта полиции в Франкенштейне, когда в 1934 году появился в этом здании в качестве шефа гестапо в Бреслау. Он помнил его стойкие моральные принципы, ненависть к евреям, славянам, театру, филармонии, алкоголю и мужьям, которые обманывают своих жен. Он не мог забыть изощренного садизма, которым он отличался, пытая укусами насекомых его молодого друга Герберта Анвальдта, с которым вел тайное расследование убийства Мариетты фон дер Мальтен, надо все же Мок не мог себе представить, что Эрих Краус делает что-то для него бескорыстно.

Идя длинным коридором, набирал все больше уверенности в том, что Краус, тихо отпуская брата, который вчера, по-видимому, страдал от какого-то психического расстройства, обязывает его самого предъявить благодарности. Садясь около номера 227, проанализировал все пункты своего плана, который был опережающим маневром: он сам хотел Крауса сегодня поблагодарить, не дожидаясь требования погашения долга благодарности.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, три четверти седьмого вечера

Адъютант, с надменного лица которого мог бы брать пример охранник внизу, осмотрел пропуск Мока и показал ему без слов дверь с надписью «Rassen-und-Siedlungshauptamt der SS Abteilung in Breslau»[18].

Мок, не обращая ни малейшего внимания на наглость адъютанта, стоял в дверях и смотрел со смирением и благодарностью на невысокую фигуру в черном мундире СС, сидящую за огромным, сверкающим столом с большой бакелитовой пепельницей.

Краус заработал морщины и сгорбился с течением лет, как старое яблоко.

— Хайль Гитлер! — крикнул Мок и выбросил руку вверх, щелкнув каблуками.

— Хайль Гитлер! — откликнулся Краус, подскакивая за столом в нацистском приветствии. — Пожалуйста, садитесь, господин капитан.

— Блгодарю. — Мок разместился на жестком стуле напротив стола.

Краус смотрел внимательно на обожженное лицо Мока, на его кожаный плащ, покрытый жирной копотью. Он сощурил глаза в каком-то подобии улыбки. Но губы не дрогнули, даже тогда, когда здание затряслось от взрыва. Задрожало стекло, которое выпало на мостовую внутреннего двора. Потом наступила тишина, прерванная шорохом осыпающейся штукатурки. Краус, по-видимому, не собирался прерывать молчание.

— Благодарю, господин штурмбанфюрер СС, за спасение моего брата, — сказал Мок, глядя несмело на Крауса. — Действительно, вы были правы. Мой брат был пьян.

— Вы герой, капитан, — сказал Краус, барабаня ногтями по столу. — Как я мог бы отдать для эвтаназии брата героя из Дрездена?

— Да. Уже Еврипид знал, что вино приносит человеку безумие. Трудно порой отличить человека пьяного от сумасшедшего.

— Напротив. — Краус перестал барабанить. — Очень легко. Достаточно понюхать. Я обнюхал вашего брата. Пах только своим говном. Не алкоголем. Поэтому он был пьяный или сумасшедший, а, капитан?

— Мой брат — алкоголик в состоянии абстиненции. — Мок был готов к этому вопросу. — Вы знаете, что смешивают алкоголики, когда прекращают и не употребляют никаких лекарств?

— Не знаю. — Голос Крауса стал раздраженным. — Но я знаю, что сделал бы каждый на моем месте, когда увидел бы такого мерзавца, как ваш брат. Отдал бы его для эвтаназии, понимаете!

— Я очень обязан, господин штурмбанфюрер СС. — Мок был подготовлен к оскорблениям и неуважительному поминанию его воинского звания. — И я хочу теперь вам отплатить.

— Как? — Краус обрезал щипчиками конец сигары и сделал вид полного безразличия.

— Преступление позора расы, — шепнул Мок и многозначительно замолчал.

— Ну есть такое преступление, — буркнул Краус, выпуская облачко дыма. — Не желаете ли закончить предложение, или вы будете говорить со мной, как в последний раз ваш брат?

— Высокий офицер гестапо, — Мок в один миг понял после оборота «не желаете ли», что Краус на некоторое время отказался от дальнейшего унижения собеседника, — насилует польские работниц с завода Фамо. Я знаю это точно и могу обо всем вам рассказать. Очень легко вы его найдете. Я не помню хорошо его фамилии. — И вдруг Мок испытал частичное прозрение.

— Звучит она похоже на фамилию поэта Гейне. Остановить его удлинило бы список ваших великих успехов как шефа этого так необходимого нам, немцам, отдела. Это дало бы нам уверенность, что даже в трудные дни декадентские отношения искореняются со всей строгостью.

Краус встал и обошел дважды тяжелый стол. Вдруг он остановился перед Моком. Смеялись уже не только его глаза, смеялись также и губы. Вся морщинистая голова двигалась, озарившаяся дружеского улыбкой.

— Почему вы сидите на этом жестком стуле, капитан Мок? — сказал он, показывая крепкие, здоровые зубы, между которыми застряли волокна какого-то мяса. — Здесь сидят арестованные и допрашиваемые. Почему вы не сядете на кресло под пальму? Почему не закурите сигару, капитан?

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, семь вечера

Вилли Рейманн, адъютант штурмбанфюрерa СС Крауса, смотрел на часы и отсчитывал уже минуты до конца рабочего дня. Ждал с нетерпением момента, когда наконец освободится от «бешеного пса Крауса», как называл в мыслях своего шефа.

Сильнее всего Рейманна раздражали ситуации, совсем нередкие, когда Краус выливал на него ведра ругательств за то, что ранее он велел ему сделать. Однажды назвал его последним идиотом за выброс письма какой-то женщины, которая донесла, что ее сосед крипто — еврей. Краус твердил, что женщина цеплялась к нему уже несколько раз и понятия не имеет, как выглядит еврей. Когда выяснилось, что это жена племянника мэра, Краус взбеленился и обсобачил Рейманна, что не обрабатывает должным образом корреспонденции отдела. Когда он защищался, ссылаясь на приказ, Краус дал ему пощечину.

Адъютант опасался, что подобная ситуация может произойти и сегодня, когда появился у Крауса этот странный капитан с обожженным лицом. Рейманн выполнил приказ шефа и обошелся с прибывшим очень холодно, показывая ему пальцем открытую дверь кабинета. Через пять минут Краус вышел в секретариат и приказал адъютанту приготовить две чашки настоящего кофе.

Уже тогда он бросал гневные взгляды. Рейманн чувствовал, что у него будет сегодня нездоровый юмор.

Теперь, после почти получасового диалога, Краус открыл дверь и попрощался неохотно с гостем.

— Вилли, — сказал он адъютанту сухим тоном, — через час я хочу видеть на моем столе список всех работников гестапо в Бреслау. Потом можешь идти в казармы. Завтра утром на твоем столе ты найдешь тот же список с подчеркнутыми фамилии. Ты напишешь письмо шефу гестапо с просьбой отправить ко мне на разговор людей, носящих подчеркнутые мною фамилии. — Краус посмотрел на Рейманна протяжно и заорал: — Ты понял приказ, идиот? Или снова его понимаешь, видимо, как сегодня, когда я тебе сказал очень вежливо отнестись к господину капитану Моку? Проси прощения у господина капитана за свое высокомерие, ну же!

— Извините, — буркнул Рейманн.

Не ошибся. Хорошо знал своего шефа.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, четверть восьмого вечера

Капрал Хелльмиг радовался, что сегодня в последний раз охраняет переход на Викторияштрассе. Близость линии фронта порождала в нем смутное беспокойство. Это был даже не страх перед попаданием в плен, перед жестокими сибирскими температурами или перед пулей в затылок. Хелльмиг боялся неизвестного монстра, который подстерегал при входе в проклятый подвал.

Он показался ему вампиром или оборотнем, спрятанным в подвальной темноте, питающимся крысами и падалью. Капрал вспоминал рассказы, которые затевали шепотом ветераны восточного фронта, выздоравливающие, которые, как и Хелльмиг, залечивали раны в Карлсбаде.

Слышал о косых глазах варваров, об их презрении к смерти, а также об донимающих их болезнях и насекомых. Он боялся тех как чумы, как необузданной заразы — в любом случае, глубоко верил, что они являются ее носителями. Поэтому внимательно наблюдал за каждой крысой, которая бежал по тоннелю с «русской стороны», от Викторияштрассе — не падает ли, не плюется ли кровью и не корчится ли в муках.

Потому что не дано ему было видеть у грызунов симптомов заболевания, он проклинал свой собственный страх перед воображаемый чумой и стрелял в гневе в маленькие существа, не обращая внимания на робкие голоса подчиненных о необходимости экономии боеприпасов.

Теперь сделал то же самое. Видя крадущуюся крысу, выстрелил.

Через некоторое время рикошет гудел и свистел по стенам. Крыса ушла из жизни, что еще сильней рассердило Хеллмига. Прицелился еще раз, но не выстрелил.

Кто-то положил ему руку на плечо. Тяжелую и враждебную. Капрал вздрогнул, обернулся и увидел черную маску, едва прикрывающей обожженное, израненное лицо.

Хелльмиг крикнул. Ему показалось, что это тот самый вампир из его страхов.

— Нехорошо, капрал, так стрелять в полезные существа, — сказал старик. — Вы не задаетесь даже вопросом, какие они умные. А теперь к делу. Узнаете меня, капрал? Позавчера утром, пароль: Dum spiro.

— …spermo, — ответил капрал.

— Spero, капрал Хелльмиг, — улыбнулся Мок. — Когда я был в вашем возрасте, тоже думал только об одном. Узнаете меня?

— Да, узнаю, господин капитан. — Хелльмиг смотрел на Мока с тревогой человека, которого начальник застукал на растрачивании боеприпасов.

— У меня к вам несколько вопросов. — Мок посмотрел вверх, в сторону туннеля, откуда с потолка сорвалось несколькополос пыли. — В последние дни кто-то, кроме меня, пробирался на русскую сторону?

— Да, — ответил Хелльмиг и начал напрягать память. Ему понравилось, что этот высокий офицер «крипо» не делает ему никаких замечаний о расточительность, с которой стрелял по крысам. Он хотел как можно лучше и как можно точнее описать этих людей. — В субботу 14 марта я начал службу здесь. Вечером того же дня приехал какой-то кюбельваген[19]. Управлял им офицер в мундире СС. По-моему, лейтенант. Оберштурмфюрер СС. — Мок почувствовал себя, как много лет назад, когда нападал на след, когда чувствовал запах страха у животных, когда в поисках преступников он пронизывал воображаемым взглядом стены домов.

— Он был один?

— Нет, рядом с ним сидел его адъютант.

— Как он выглядел?

— Не присматривался к нему пристально. Мне показалось, что он спал.

— Спал?

— Так он выглядел. Он сидел не двигаясь на переднем сиденье, рядом с водителем, тем оберштурмфюрером СС, и имел закрытые глаза.

— Вы можете дать мне какую-то примету этого адъютанта? Большой, маленький, толстый, лысый, рыжий?

— Маленький, съежившийся. В дождевом плаще и капюшоне. Он спал.

— Хорошо, капрал. — Мока охватило такое нетерпение, что он почувствовал зуд в спине. — А теперь расскажите мне всю ситуацию. По порядку. Во сколько они приехали? Что они говорили? Отдавали вам какие-то приказы? Что вы ему ответили? Говорите все!

— Хорошо. — Три морщины на лбу были признаком интенсивной работы мозга. — Они приехали вечером. Я начал службу. Этот оберштурмфюрер СС был неприятный. Не такой, как вы. Кричал, отдавал приказы, не показал никаких документов, когда я их хотел посмотреть.

— По порядку, капрал. — Мок достал папиросы. — Говорите по порядку, потому что я перестану быть таким приятным, тем более что я не люблю крысоловов, — угрозу свою смягчил улыбкой и протянул капралу огонь.

— Они приехали вечером. Этот оберштурмфюрер крикнул, что едет на русскую сторону. Когда я предупреждал, что там опасно, он кричал на меня, что я от прослушивания как жопа… — Хелльмиг заколебался.

— Повторите каждое его слово, даже вульгарное. — Мок выпустил к потолку облачко дыма.

— Что я от прослушивания как жопа от сранья, — сказал Хелльмиг с явным неудовольствием. — Затем потребовал пароля и ответа. Я передал ему, потом он двинулся.

— Какой был пароль?

— Наш обычный. Пароль: «Холм Либиха», отклик: «Сахарный завод».

— Хорошо. Вы предоставили ему пароль, и что дальше? — Мок посмотрел на маленькую движущуюся тень под стеной.

— Он повторил их и подъехал ко входу в убежище. Не так, как вы. Вы тогда оставили мотоцикл и пошли пешком с другим господином. — Хелльмиг прервался и снова посмотрел на тень крысы.

— Говори о нем, не обо мне! И сосредоточься! — Мок чувствовал растущее раздражение.

— Хорошо. — Хелльмиг затушил выкуренную до половины папиросу, а остаток спрятал за ухо. — Подъехал к люку, и больше я ничего не видел. Слышал только грохот двери.

— Они оба вышли из кюбельвагена? — спросил Мок.

— Не видел. С моей позиции плохо видно. Лампочка над люком в убежище не горела так, как сейчас.

— Через какое время они вернулись? — Мок посмотрел на лампочку, которая выглядела как перевернутый череп.

— Вернулся только тот эсэсовец. Тот погиб.

— Говорите по порядку. — Мок чувствовал, что теряет терпение. С возрастом он становился все более нетерпеливым. Когда-то во время ночного допроса мог улавливать тонкие противоречия, играть закидыванием деликатной сети синонимов, улавливать слова, теперь с удовольствием ударил бы кнутом по этой тупой морде.

— Из люка вынырнул оберштурмфюрер СС, так? Забрался под брезент, так? Подъехал к вашей позиции, да? Был только он? Именно так и было, капрал?

— Да, так и было, — ответил Хелльмиг. — Подъехал к нам. Он был один. Сказал, что его адъютант наступил на мину и что нечего после него собирать.

— Что-нибудь показалось тебе странным? — спросил Мок. Он задавал этот вопрос всегда в конце. Он считал его наиболее важным фрагментом допроса. — Что-то было непонятно, что-то удивляет?

— Все, — ответил Хелльмиг. — Все было странно. От начала до конца.

— А что в этом всем было самое странное?

— То, что ему было весело.

— Когда и кому? — У Мока зазудела спина, как будто маршировала по ней колонна муравьев.

— Тому эсэсовцу было весело, — буркнул капрал. — А когда? Тогда, когда он говорил, что того разорвала мина. Тогда сушил зубы. А еще…

— Еще что? — спросил Мок.

— Сам адъютант был очень странный. Какой-то такой.

— Какой?

— Как педель. Словно накрашенный. Не знаю, впрочем.

Мок погасил папиросу о стену туннеля. Он знал, что то, что сейчас они сделают, будет трудно для капрала Хелльмигa, который — как можно было заключить из его молодого возраста и искренних реакций — недавно оказался в армии и, быть может, еще не стрелял в каких-либо живых существ, кроме крыс.

Может быть, капрал Хелльмиг никогда не видел трупа, не чувствовал трупного запаха.

А сейчас увидит труп, раскромсанный кусочками металла, тело, вздутое от газов, в окружении своих любимых грызунов. Посмотрит в лицо мертвеца и не увидит глаз, только две дыры, выгрызенные острыми зубками мелких животных. Как поведет себя капрал Хелльмиг — это было ясно. Но что он скажет, когда исторгнет из себя весь съеденный сегодня суп? Что тогда скажет молодой капрал? Кого опознает в гниющем теле? Маленького ли, съежившегося, сонного и накрашенного адъютанта таинственного оберштурмфюрерa СС?

— Пошли, — сказал Мок. — Мы заберем этот труп. Ни один немецкий солдат не может там сгнить. Он должен быть похоронен.

— Не советую, — Хелльмиг был в ужасе. — Я не могу. Никогда никого не хоронил.

— Пошли, — повторил Мок. — Мы все были могильщиками.

Они пошли, и все пошло так, как и предсказывал Мок. Даже помог капралу в извержении из себя несколько мисок супа. Все за одним исключением. У трупа глаза сохранились в первозданном виде. Хелльмиг уверял и бил себя в грудь, что никогда раньше не видел этого лица. Он клялся, что наверняка не был это адъютант эсэсовца.

Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, восемь вечера

Кюбельваген и грузовик, заполненный, солдатами остановились с визгом шин.

Капрал Вернер Прохотта с трудом вылез из-под брезента, и двинулся в сторону участка возле подземной Викторияштрассе. Возле колючей проволоки кишели люди. Объектом их интереса был старый машинист, который производил впечатление пьяного. Он стоял среди солдат и бормотал что-то, показывая пальцем на большой люк в бункер, освещенный слабой лампой. Прохотта подошел к собравшимся и сказал одному из солдат:

— Где командир этого участка? — Громкий голос Прохотты загудел в паузе между двумя бормочущими заявлениями машиниста. — Я его сменяю.

Все солдаты повернулись к Прохотте. Их лица были злыми и напряженными в каком-то ожидании. Из них вышел молодой человек без шляпы.

— Капрал Юрген Хелльмиг, — сказал он. — Я командир.

— Капрал Вернер Прохотта, — представился прибывший. — Я вас сменяю, а там, — он указал рукой на группу солдат, сидящих на грузовике, — мои люди.

— Прошу приказ и пропуск, — Хелльмиг положил шляпу и враждебно посмотрел на своего сменщика.

Он знал, что подобные чувства разделяют его люди. Они сидели здесь в течение недели, на рубеже Великой Германии, имели ощущение, что они броня цивилизации, что они нужны родине, даже один из них сложил песню о подземном бастионе Бреслау, который раньше будет засыпан, чем сдастся, а теперь приходит какой-то бездарь и заставляет их идти снова под командование нервного капитана Спрингса. Хелльмиг почувствовал на минуту, что не может жить без того, чего так боялся и что он хотел как можно скорее оставить позади.

Завтра вместо дыхания грозного монстра, который скрывался за бетонными дверями бункера, будет чувствовать запах паленой резины и разлитого бензина, а вместо напряженного ожидания — тошнотворное и рутинное обслуживание знаменитых крупповских пушек 8,8. Хелльмиг никогда не думал, что можно подчиниться от страха.

— Хорошо, благодарю, — сказал он, глядя на пухлое, гладко выбритое лицо капрала Прохотты в кенкарте[20].

— Мы возвращаемся на поверхность! — сказал он своим людям, которые устремили недоброжелательный взгляд в выскакивающих из грузовика коллег.

— Подождите. — Толстый Прохотта в своем чистом, отглаженном мундире и с ровным пробором в волосах, производил на Хелльмига впечатление примуса. — Теперь я попрошу вашу кенкарту. Все должно быть в соответствии с правилами. Нужно это ввести в книгу рапортов. Капитан Спрингс приказал вести в сегодняшнего дня книги рапортов.

— Я вам уже даю. — Хелльмиг сунул руку в карман, изменился в лице, начал лихорадочно обыскивать карманы. — О черт, нет. — Он посмотрел на Прохотту рассеянным взглядом. — Должно быть, ее потерял, когда блевал.

— Смотри, Юрген! — крикнул один из людей Хелльмигa. — Убегает. Смотри, как быстро уебывает!

— Кто? Крыса? — спросил Хелльмиг, все еще в поисках документов.

— Нет. Тот старый машинист, — сказал Прохотта, вытащил пистолет и прицелился, закрывая один глаз. — Это может быть русский шпион!

— Не стреляй! — заорал Хелльмиг и подбил руку Прохотты.

Пуля попала около лампочки, подсвечивающей люк.

— Взять его!

Люди Хелльмигa бросились в погоню за железнодорожником. Не успели. Он был уже слишком далеко. Захлопнул люк в бункер. Солдаты остановились и уставились на своего командира.

— Оставьте его! — крикнул Хелльмиг. — Это слишком опасно! Там мины!

Капрал Хелльмиг помнил русские предупреждения на стенах, которые вчера показывал ему Мок. Однако старик забыл о них и стал жертвой, принесенной оборотню, мифическому монстру, скрывавшемуся за мощной дверью бункера..

Зверь поглотил старого машиниста и выпустил из пасти огонь и дым, которые бухнули через открытый люк в бункер, а потом сорвали с петель мощные двери.

Дыхание зверя покатило их несколько метров, а потом покрыло копотью все — включая недавно отглаженный мундир капрала Прохотты.

Бреслау, воскресенье 18 марта 1945 года, семь вечера

Корнелиуса Вирта и Генриха Цупицу называли «крысами из Бреслау».

Это определение, хотя не очень нравившееся им самим, хорошо характеризовало их деятельность.

Мир подземной, незаконной торговли в Бреслау было пространством, над которым господствовали вместе с командирами войск, движущихся подземными туннелями, и вместе с руководителями отделов оружейных заводов, которые в подземельях имели свои склады и для которых туннели Бреслау были подходящими путями транспорта.

Пространство это контролировали из своего современного жилья около Данштрассе, 37, а — строго говоря — из небольшого бункера, вырытого в саду. Он имел хорошее сообщение с коридором, ведущим в пододранский лабиринт туннелей, которые соединялись с большой артерией, доходящей до как раз строящегося аэропорта на Кайзерштрассе.

Из этой коммуникационной жилы в определенный час сворачивали мотоциклы в клубок плохо обозначенных коридоров с налетом влаги на стенах. Этими коридорами в определенный час бродили адъютанты из подземных отделений или главные управляющие руководители смен с секретных оружейных фабрик.

С тревогой шли мокрыми коридорами, прислушиваясь к шуму подземных вод. Их беспокойство усиливалось, когда в какой-то момент натыкались на огромного немого, Генриха Цупицу, который проводил их к маленькому бункеру в саду своего покровителя Вирта. Успокаивались только, когда старый Корнелиус Вирт, кивая головой, принимать их расчеты с продажи синтетического бензина, производимого на предприятиях в Польше и транспортируемого еще до недавнего времени Одрой. Спрос на этот товар был огромен, особенно среди покидающих Бреслау богачей. Они могли легко купить хотя бы самой большой грузовик, но строгие ограничения на продажу бензина, который был предназначен исключительно на нужды военных, вызывали, что наполненные всяким добром и произведениями искусства автомобили стояли бесполезные на подъездах их дворцов.

Тогда появлялись люди Вирта и Цупицы с канистрами, и богачи, избавившись от части фамильных драгоценностей или награбленных произведений искусства, отъезжали в сторону мифической Швейцарии. После окончательно затягивания клещей осады в феврале бензин перестал быть товаром, так сильно желаемым, потому что уже и так никто не смог выехать из города. Тогда Вирт и Цупица начали торговать шоколадом и французским коньяком, запасы которого осторожно тщательно собирали на протяжении всей войны. Адъютанты офицеров и подчиненные руководителей предприятий — посредников и господ подземелья — инкассировали тридцать процентов прибыли, возвращались охраняемыми мощным немым, а в карманах чувствовали вес золота и американских долларов.

Вирт возвращался из сада домой и чувствовал на себе взгляд генерала Курта Квейсснера, который стоял на балконе и выпускал дым из гаванской сигары.

Они сидели в эркерной столовой и, слушая колокольчики в соседнем монастыре, пересчитывали все до последнего цента. Генерал Квейсснер инкассировал сорок процентов прибыли, тридцать процентов наполняло сейф Вирта, скрытый в стене под кухонным окном, которым авангардный архитектор украсил угол здания.

Генерал прощался с Виртом кивком головы, никогда не пачкался касанием рукой преступника, каким его считал, и удалялся со своим адъютантом в ближайшую виллу на Моцартштрассе, где устраивал византийские праздники и римские оргии. Этот процесс был успешным от восьми месяцев.

В середине 1944 года генерал Квейсснер проигрывал в покер Корнелиусу Вирту в одном из подземных казино двадцать тысяч марок и предложил раздать ва-банк. Тогда на кон поставил коммерческую информацию, оцененную для себя на вышеуказанную сумму. Вирт согласился на сумму, указанную генералом. Когда Квейсснер показал четыре короля, Вирт выложил каре тузов, тем самым обеспечивая надежное и безопасное существование в надодрансокй метрополии.

Кроме нескольких арестов, нескольких наемных убийств и за плановое расширение платежной ведомости, все были довольны — от избавляющихся от последних сбережений богатых жителей Бреслау, через подземных коммивояжеров и коррумпированных правителей подземного мира, и до Вирта и его охраннике Цупицы.

Неправомерно, таким образом, только эти последние были названы «крысами из Бреслау». Они — в отличие от винтиков запущенного ими торгового механизма — почти совсем не опускались под поверхность. Имели, однако, много общего с крысами. Они были осторожны, хитры, проницательны, умны и смертельно опасны.

Моку их прозвище понравилось. Он знал их с того времени, когда был криминальным ассистентом и единственной его заботой было убеждение, чтобы проститутки регулярно проходили венерологические обследования, и наказание сутенеров, когда им в этом препятствовали. В те давние времена, сразу после первой мировой войны, он встретил Вирта и Цупицу. Этот день считал одним из самых счастливых в своей жизни.

Ибо Мок получил постоянных и лояльных сотрудников, которые ему верно служили более двух десятилетий, передавая важные сведения из преступного мира, дисциплинируя неудобных для Мока главарей подземелья и выполняя ряд его поручений, самостоятельное проведение которых было бы для каждого полицейского очень рискованным. Они не делали этого, впрочем, совершенно добровольно. Моку пришлось немного постараться, чтобы убедить их сотрудничать.

Так затем жили в симбиозе — Вирт и Цупица работали для Мока, а он закрывал глаза на их интересы, которые иногда означали кровавые расправы с конкурентами. Были, однако, такие ситуации крайне редки, поскольку Бреслау никогда не был городом греха и порока по меркам Чикаго.

Паркуя теперь мотоцикл на Данштрассе, 37 перед большим домовладением Вирта, которое напоминало одно из крыльев свастики, вспоминал Мок давнюю историю. Это в их складах удерживал людей, чтобы их спасти от сумасшедшего, ломающего руки, так что кости пробивали легкие, а старый Мюльхауз, его шеф, притворялся, что не знает ни о чем. Это в их подвалах незаконно запирал подозреваемых и — поддаваясь их леденящим экспериментам — проверял, который из них может быть «убийцей из календаря».

Именно они справедливо осудили в 1927 году педофила Клауса Роберта. Это они в конце концов похитили в 1934 году одного гестаповца-садиста, которого посадили на кресло дантиста и удивили его своим садизмом. Так было, думал Мок, мы были нужны друг другу, теперь они мне нужны, а я им нет. Бандиты сентиментальны или, скорее, расчетливы? Помогут ли они мне безоговорочно или взвесят оказанные друг другу благодеяния?

Нажал на звонок у выхода, ведущего на территорию. На вершине лестницы появился огромный телохранитель Цупица. Он подошел к забору и посмотрел на прибывшего. Тот чувствовал себя немного униженным тем, что ему пришлось снять шляпу и маску, чтобы охранник мог его осмотреть. Цупица улыбнулся и впустил Мока внутрь.

В квартире указал путь направо, в кухню, а потом крутую лестницу, ведущую к наземной части здания.

Мок спустился по лестнице и застал Корнелиуса Вирта в маленькой кладовой среди полок с винами. Когда он увидел Мока, усмехнулся и потянулся за одним из своих лучших вин — превосходным рейнским хаттенхаймером, год выпуска 1936.

Бреслау, вторник 20 марта 1945 года, восемь утра

В отделе RuSHA зазвонил телефон. Адъютант Вилли Рейманн отложил «Schlesische Tageszeitung», которая гордо объявляла о появлении на улицах Бреслау истинного бича на большевиков — бронепоезда «Poersel». Рейманн усилил воображение, чтобы понять военный смысл получения бронепоезда.

Телефон звонил.

Рейманн покачал головой, согласившись со своим невежеством, и поднял трубку.

— Кабинет начальника RuSHA, отделение Бреслау, я слушаю, — сказал он.

— Говорит капитан Эберхард Мок, — раздался немного задыхающийся голос старого человека. — Я звоню в срок, установленного господином штурмбанфюрером СС Эрихом Краусом. — Могу ли я соединиться с ним?

— К сожалению, нет, — Рейманн выполнял точно приказания Крауса, которого, впрочем, спрашивал несколько раз, выслушивая взамен тяжкие оскорбления.

— Могу только передать вам его слова. Пожалуйста, подождите некоторое время. — Он вынул из ящика стола лист, исчерканный Краусом. — Внимание, читаю: «Господин капитан, я схватил преступника Рассеншанде с гестапо и разберусь с ним лично. Благодарю господина капитана за помощь и прошу признать дело закрытым. Хайль Гитлер!» Это все, капитан.

— Благодарю и до свидания, — Рейманн услышал в трубке повеселевший немного голос.

— А я что говорил? — сказал голос, откладывая трубку.

Рейманн сделал то же самое и через некоторое время удивился, что тоже могло развеселить Мока и что значит это торжествующее: «А я что говорил?» Если бы он знал Мока лучше, понял бы, что так звучит боевой клич, что старый капитан отдал приказ к атаке. Понял бы, что смех капитана — смех нервный, нетерпеливый и зловещий. Если бы лучше знал Мока, понял бы, что он был готов к такому ответу. Не знал его, однако, и понятия не имел, что Моку очень хорошо известна секретная формула, пародия известного пароля пролетариев: «Эсэсовцы всех формирований, объединяйтесь».

Бреслау, среда 21 марта 1945 года, половина девятого утра

Хлорацетофенон опасен для человеческих глаз. Когда на них попадет, вызывает слезотечение и жжение настолько сильное, что человек мечтает о ведре воды, в которое он мог бы засунуть голову. Под влиянием хлорацетофенона наступает резкий спазм бронхов и ослепление. Человек не теряет тогда сознания, но можете делать с ним все.

Тоненький слой этого порошка лежал в сгибе годовой книжечки, выписанной на имя Юрген Хелльмиг. Старый швейцар Оскар Хандке смотрел на снимок, содержащийся в документе, и протирал глаза от удивления. Для старого полицейского швейцара было очевидно, что в кенкарту вклеен снимок другого человека. Одного взгляда было достаточно, чтобы Хандке заявил, что стоящий перед ним старый солдат не мог родиться в 1920 году, как виднелось в кенкарте.

Хандке посмотрел на охранника, стоящего у вершины лестницы с миной тореадора, и потянулся рукой до тревожной кнопки, установленной под рабочим столом. Не успел однако ее нажать. Старый солдат, стоящий в окне будки, наклонился и дунул.

До глаз швейцара добрался сухой порыв. Хандке попытался протереть глаза, но почувствовал, что руки отказываются ему повиноваться. Его тело закрутилось и рухнуло на пол будки.

Охранник был в то время занят восхищением мощным телосложением второго солдата, который положил свою ногу на самую верхнюю ступень лестницы и протирал платком пыльный высокий кавалерийский сапог.

Когда охранник увидел, что происходит, потянулся за шмайсером. Тогда мощный любитель чистых сапог махнул платком в сторону его лица. Платок развернулся, выпуская облако белых кристаллов. Ноги тореадора разошлись, как будто он сделал шпагат. Головой ударился об пол. Он выдал из себя жалобный пронзительный вскрик, а потом хрип.

Мощный солдат ворвался в дежурку и достал из-под прилавка оправленный в вишневое тетрадь пропусков с надписью «Март 1945». Подал его старику, и оба покинули боковую лестничную клетку.

Вся акция длилась три минуты. Никто в то время не вошел в здание этом боковым входом с Ангер. До истечения последующих трех минут тетрадь рапортов оказалась в руках сидящего в мотоциклетной коляске мужчины, чье лицо закрывала надвинутая на лоб шляпа и поднятый воротник пальто. Когда великан запустил мотор, а его товарищ сел на заднем сиденье, мужчина в шляпе пробегал глазами записи в тетради рапортов с прошлой недели.

Когда мотоцикл тронулся, пассажир в коляске воскликнул что-то на незнакомом его товарищам языке и стукнул с радостью в одну из фамилий посетителей, которые навестили в течение последних семи дней отдел RuSHA в Бреслау.

Имя это было очень похоже на то, что носил ненавидимый нацистами поэт Гейне.

Бреслау, среда 21 марта 1945 года, десять вечера

В городе царила тишина.

Небо смыло после очередного дня осады пыль и сажу. Легкий дождь, несомый переменными порывами ветра, хлестал косо.

Гауптшарфюрер СС Ганс Гейде вышел из своей квартиры на Бишофштрассе. По его дождевому плащу немедленно потекли капли воды. Такие же капли стекали по обоям на кухне квартиры на противоположной стороне улицы, где сегодня взрыв бомбы отколол от здания фронтальную стену.

Рухнула в развалины, бесстыдно обнажая внутренности. Весь дом стал похож на гигантский домик для кукол, в котором различные цвета стены создавали поразительную для эстета какофонию. Косой дождь хлестал поэтому по стенам кухни и комнат, что некоторых жителей, казалось, не беспокоит. Один из них на глазах Гейде отставил чайник с плиты и прошел в другую комнату, с улицы невидимую. Затем сбежал по лестнице и встал в воротах, впиваясь взглядом в спину идущего эсэсовца.

Тот шел довольно быстро в сторону Ноймаркта. Прошло ресторан «Gauhaus» и выбежал на Лангехольцгассе. Человек из разрушенного дома украдкой двинулся за ним в тени «Дойче Банка». Там стоял мощно сложенный мужчина с папиросой во рту. Поздоровались глазами и поменялись ролями.

Великан пошел за Гейде, а его товарищ стоял на углу и с руками на коленях тяжело отдыхивался, как после долгого бега. На Ноймаркт Гейде огляделся и на Лангехольцгассе увидел в отдалении крупного мужчину, который как раз наклонился, чтобы завязать шнурки.

Гейде встал возле фонтана с Нептуном и закурил папиросу. Здоровяк выпрямился и исчез на Купфершмидештрассе. Эсэсовец затушил папиросу и тщательно осмотрел площадь. Медленно спустился по лестнице, ведущей под поверхность площади, а потом вдруг выбежал.

Площадь была пуста. Гейде снова спустился вниз, успокоенный, затарабанил в дверь, ведущую в подземелье. Ему открыл охранник в вишневом мундире несуществующего военного формирования. На груди охранника свисали особенные медали, на которых были выгравированы губы. Погоны были украшены заколками в форме женских тел. Охранник приветствовал Гейде кивком головы и впустил его без слов.

Бреслау, среда 21 марта 1945 года, четверть одиннадцатого вечера

Под поверхностью Ноймаркт была построена в 1944 году сеть убежищ, связанную с зданием Силезской Рады и дворцом Хатцфельдов. Подключена канализация, проведены вода и газ, а также обеспечены вентиляционными шахтами. Некоторые из этих помещений были просторными залами в окружении небольших зальчиков. Под площадью было несколько таких «планетарных систем». Проект побудил капитана Отто фон Шебица, руководящего строительством убежищ на Ноймаркт, подумать о проведении в одном из них роскошного борделя для высших офицеров. Пол покрыт толстыми коврами, а стены обклеены обоями золотого цвета. Меблировка состояла из низкой софы.

Вскоре появились женщины, которых фон Шебиц снял с других борделей в Бреслау, обещая щедрые заработки и общение с лучшим обществом. К постоянным клиентам принадлежал некий капитан. Его любимой девушкой была Клара Меслецки. Эта двадцатитрехлетняя блондинка, которую фон Шебиц вытащил из борделя для иностранных рабочих, интерес капитана признала за удивительный аристократизм. Капитан, несмотря на свой возраст, отличался исключительной энергией и большой деликатностью. Не задавал лишних вопросов и не бросался утешениями. Вытирал слезы с щек и молчал сочувственно.

Тоскующая Клара ждала его два раза в неделю с широко расставленными ногами и отсчитывала минуты до девяти часов, потому что в это время он обычно появлялся.

За полгода капитан не появился ни разу. Она смирилась уже с мыслью о его смерти.

Тем большую радость она почувствовала сегодня, когда — лежа бок о бок с ним в главном зале, — обнимала его впервые за много месяцев и это вдыхала знакомый ей нежный аромат пряного одеколона от Вельцла. Бархатная маска, скрывающая лицо капитана, была для нее непростой загадкой, но она сдерживала любопытство, потому что знала, что ее любимый клиент не любит неожиданных вопросов. Под материалом прятались, однако, продолговатые розовые шрамы, и они частично удовлетворяли ее любопытство. Маска, впрочем, совсем ей не мешала, потому что она видела то, что сильнее всего любила в его лице — большие, зеленовато-карие, чуть ироничные глаза.

Сейчас эти глаза, ни веселые, ни взволнованные, были сконцентрированы на эсэсовце, который в расстегнутом мундире и без шляпы лежал растрепанный на софе напротив. Эсэсовец хохотал, в то время грубым, хриплым смехом. Смешила его, по-видимому, сценка пантомимы, которую играли перед ним две девушки.

Держали в руках деревянные маузеры и стреляли друг в друга, издавая при этом звуки, которые у Мока больше ассоциировались с выпусканием воздуха из перебитой трубки, чем со винтовочными выстрелами.

Эсэсовец не был, однако, привередлив и отлично смеялся. Зашелся смехом, когда одна из женщин подняла деревянную гранату, а ее прекрасные грудь дрожала в распахнутой черной рубашке. Капитана что-то заинтриговало в этой сцене. Полез в карман и надел на нос пенсне.

— Знаешь что, Клара, — обратился он к лежащей рядом девушке мягким голосом и указал глазами на мужественно сражающуюся защитницу крепости. — У меня все хуже зрение. Скажи мне, дорогая, что этот офицер — это ваш постоянный гость?

— Да, — ответила Клара. — С три месяца приходит почти каждый день.

— А эти девушки имеют на себе только черные рубашки? — задал снова вопрос.

— Это не рубашки, господин капитан, — усмехнулась Клара. — Это мундиры СС. Да, Моника и Фрида имеют на себе только куртки мундира.

— Понимаю. — В голосе капитана Клара почувствовала нотку нетерпения. — А что на этих мундирах? То, что светится.

— Это блестки, — ответила девушка. — Гауптшарфюрер Гейде любит девушек в военной форме с блестками.

Бреслау, среда 21 марта 1945 года, одиннадцать вечера

Клара Меслецки была очень разочарована сегодняшним поведением капитана. Уже думала, что вернутся прежние времена, когда любимый клиент говорил ей комплименты и учил ее играть в шахматы.

Они проводили тогда вместе целые вечера и ночи, а Клара порой ловила себя на мысли, что, наверное, влюблена в старого джентльмена с угловатым лицом и безупречными манерами. Отбросила, однако, быстро эту мысль, вспоминая о предостережении опытных подруг, которые говорили, что проститутка может влюбиться везде и в каждого — только не в борделе и не в своего клиенте. Она вспомнила об этом и теперь, когда стояла на коленях перед эсэсовцем и чувствовала его твердые пальцы на своих ушах.

Она делала то, что умела лучше всего, потому что была щедро оплачена своим капитаном. На его приказ четверть часа назад она подошла к удобно развалившемуся на софе любителю мундиров с пайетками и сказала ему, что готова сделать для него все и что владелец борделя уже за все заплатил. Гауптшарфюрер Ганс Гейде хорошо знал майора Отто фон Шебица и его политику, что лучшим клиентам должны быть один раз в час предоставлены бесплатные услуги.

Клара на четкий приказ своего капитана в маске не закрыла на ключ дверь кабинета. Не думала, что ее постоянный клиент будет наблюдать через щель в двери. Он был не таким. Что-то здесь было не так.

Эсэсовец даже не заметил, что девушка не повернула ключ в замке. Скинул брюки и, превознося в душе стойкие принципы майора, прижимал теперь крепко немного оттопыренные уши девушки и ускорил ее движения. То, что он вдруг почувствовал в глазах, это не была пыль райских цветов. Слезы, которые выступили у него на щеках, не были слезами, вызванными оргазмом, а параличом, который его охватил и кинул на пол, не был любовным спазмом. Гейде подрыгивал на полу, как будто выполнял движения фрикции, а его раздутые легкие уже не хватали воздух.

Испуганная девушка смотрела, как ее капитан заворачивает эсэсовца в ковер. Перед тем он воткнул шприц в волосатое бедро эсэсовца, а потом уселся на своеобразном свертке, отряхивал рукав от белых кристаллов и улыбнулся Кларе.

— Ты была очень храброй, — сказал он. — А еще храбрее будешь, если не расскажешь никому о том, что здесь произошло.

Твои подруги уже занимаются другими гостями и не знают, что происходит с гауптшарфюрером. А мы посидим здесь вместе еще пару минут. Тебе не нужно сегодня работать. Поспи, дорогая, у тебя был тяжелый вечер.

Капитан взял ее на руки и положил на диван, укутал в одеяло и погладил по щеке. Его двухцветные глаза были очень заботливыми.

— Ты была очень храброй, — сказал он. — Как проснешься, загляни под подушку. Там будет что-то для ребенка. От святого Николая.

Бреслау, среда 21 марта 1945 года, полночь

Двое охранников борделя в подземельях Ноймаркт, Дрейшнер и Ягода, смаковали американский виски, которым им заплатил маленький старик, с узким, лисьим лицом.

Оплата была очень щедра, но, безусловно, оправдана. Охранникам сильно получили бы от своего шефа, майора фон Шебица, если бы он сделал сегодня инспекцию в своем заведении и обнаружил, что находится в нем кто-то, кто не является офицером, а контрабандистом.

Потому что именно так оба охранника определили профессию человека с лисьим лицом, когда посмотрели на его безупречный костюм из английской шерсти, кольцо на мизинце, а прежде всего когда получили четыре бутылки американского виски в качестве оплаты. Не удивились поэтому, что этот контрабандист желает облагораживания и хочет познать, как он выразился, «офицерскую шлюху». Не удивляло их также, что того же желает его молчаливый коллега с наружностью вола.

— Каждый бы хотел ее познать, а, Ягода? — ухмыльнулся Дрейшнер и открыл бутылку. — Но это после всего!

Охранники выпили из одного стакана, отмерив ранее коробкой спичек уровень жидкости. Старик с лисьим лицом исчез вместе со своим коллегой в следующих залах борделя.

Вечер катился медленно, как обычно в будний день. Иногда дрожал потолок, как обычно в те времена. Прошло несколько часов. В борделя вошел какой-то офицер и купил, как и большинство клиентов, билет на один час. Дрейшнер, записывая сумму для кассового отчета, отметил, что цифры съехали вниз, пересекая границу графы, а потом появились и странно набухают. Дрейшнер склонил голову и увидел, как Ягода налил выпивку в стакан и спрашивает:

— Ну и что, Гельмут, после всего?

Последнее, что охранник Дрейшнер запомнил из того вечера, это было горлышко бутылки, из которого выливалась золотая жидкость. Ягода не мог попасть в стакан. Лил по крышке стола и по кассовому отчету.

Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, три часа ночи

В голой квартире на Викторияштрассе блеск зажженных русскими костров ползал по стенам и по потолку. Мок стоял, прижавшись к стене у окна, и внимательно приглядывался к шести русским солдатам, которые разогревались пением и водкой, попиваемой из котелков. Тоскливые и сладкие плыли в германском пространстве, залетали в немецкие квартиры и слонялись по немецким улицам. Мок посмотрел, держа ее в руке, на железнодорожную фуражку своего брата, которую нашел в подвале. Русские думы были реквиемом для его брата, когда неделю назад поднялся в Валгаллу.

Мок дал знак своим людям. Вирт и Цупица уложили Гейде на полу комнаты, в которой изнасиловали Берту Флогнер. Вирт вытащил наручники. Щелкнули ключи.

Левый сустав Гейде и рама окна, которое потеряло в результате сквозное стекло, были соединены. Тело гестаповца висело только на прикованном к окну плече.

Его суставы отреагировали болью. Сначала она охватила запястье, а потом ключицу.

Гейде очнулся и моргнул веками, желая вызвать хотя бы малейшее дуновение, которое бы смело с его век пыль. В конце концов он открыл глаза и посмотрел на своих преследователей. Мок, Вирт и Цупица, эти двое вооруженные шмайссерами, на корточках под стеной были невидимы с улицы. Мок приблизился к Гейде на четвереньках и улыбнулся ему.

— Скажи мне, Ганс, — прошептал он, — что ты делаешь, чтобы тебе было очень хорошо? Достаточно обычного трахания?

Гейде хотел что-то сказать, но помешала ему повязка. Он хотел ее сорвать с губ, но его рука торчала в железных объятиях Цупицы. Он смотрел с ужасом, как Мок подсовывает ему под нос горлышко разбитой бутылки.

— Ты вставляешь тогда девушке бутылку, — шептал Мок. — И тогда тебе совсем хорошо, а, свиное рыло? Тогда уже мокро, а?

Гейде рванулся резко. Его рука предупреждающе треснула. Он закрыл глаза и опустился на пол. От падения уберегла его цепь наручников. Рама окна также отреагировала на изменения положения эсэсовца и ударилась о стену, издавая порядочный грохот.

Русские снаружи перестали петь. Наступила тишина.

Мок дал знак Цупице, и тот ударил Гейде по лицу открытой ладонью. Мок прошептал что-то, что вербализовало мрачные предчувствия гестаповца:

— Это не суд, сукин сын, это исполнение приговора! Меня зовут Эберхард Мок. Не забудь моего имени в аду!

Русские, растревоженные треском оконной рамы, громко совещались. В конце немцы услышали шарканье их сапог по мостовой улице. Мок взял у Вирта шмайссер и стоял в окне. Когда он нажимал на курок, увидел раскрывшиеся от удивления глаза русских. Грохот выстрелов сотряс домом. Дымящие гильзы прыгали по полу. Мок стоял твердо на ногах и четко видел облака пыли на мостовой, обломки камня и кровь, растекающуюся под ногой одного из русских солдат. Затем с потолка обрушились куски кирпича и посыпались куски штукатурки.

— Вниз! — крикнул Мок, и все трое выскочили из комнаты. — В подвале остерегайтесь мины!

Топот Вирта и Цупицы забарабанил на лестнице. Мок стоял в дверях квартиры, чтобы в последний раз взглянуть на гауптшарфюрерa Ганса Гейде, который метался, прикованный к оконной раме. Мок бросился вслед за своими людьми. Когда сбегал в подвал, ударная волна после взрыва гранаты высадила стеклянные маятниковые двери и острые кристаллы посыпались по лестнице и по плащу Мока.

Сбежал в подвал. За собой он слышал топот и громкие крики. Когда уже был в безопасной темноте подземелий, среди знакомого неприятного запаха и дружественных звуков крысиного попискивания почувствовал сильное дуновение ветра, который бросил его на расстояние в несколько метров. Ударился спиной о стену и рухнул прямо на земляной пол. Мимо головы пролетели ему фрагменты дверь в подвал. Зашипел от боли, когда почувствовал на своем израненном лице острые уколы. Осколки впивались в натянутою кожу. На ушных раковинах почувствовал теплые струйки. Поднялся и пошел, прихрамывая, в сторону своей родины. Миновал вздутое тело трупа, миновал мягкие лепешки, какие остались после его брата, и стоял в дверях убежища, в котором блестели уже обеспокоенные глаза Вирта и Цупицы.

Через некоторое время он был в своем Бреслау, вытирал кровь с ушей, вытаскивал осколки из бороды и пытался отогнать настойчивую мысль, что во время побега он потерял где-то железнодорожную фуражку — единственную память о своем умершем брате.

Этим упреком совести стала возникшая другая еще мысль: не успел спросить Гейде про письмо, которое получил Франц. Я отвлекся, сказал тихо себе, справедливость слепа и рассеянна.

Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, десять утра

Карен надрезала кожу зельца, и на тарелку потекла бурая, густая лава, а на ее поверхности плавали бляшки жира и комочки каши. Вилка прижала ломтик ржаного хлеба, который впитал, как промокательная бумага, липкие выделения из зельца. Мок отделил дрожащий белок вареного яйца, посыпал его перцем, солью и растертой в порошок горчицей. Потом легким движением ножа проткнул поверхность желтка, и оно потекло узкая струйкой, которая закрутилась рядом с восьмеркой маринованного огурца. Глотнул зернового кофе, крепость которого был приправлена горечью цикория и сахарином.

За столом господ Моков только напиток на завтрак отдавал сегодня горечью. Оба чувствовали еще сладость раннего утра, когда Эберхард пришел в пять часов домой и разбудил свою жену так, как она больше всего любила.

Карен в очередной раз, не известно уже который в их пятнадцатилетней жизни, поверила своему мужу, когда он уверял ее после любовной эйфории, что как раз завершил дело, которое в последнее время вел, и что сегодня отправится в больницу Всех Святых.

Там он встретится с другом врачом, который сделает так, что тяжело раненные супруги Мок окажутся в больничных кроватях. Потом один из самолетов, садящихся в Гандау, забирающий известных раненых, заберет супругов Мок из осажденного города. Затем они окажутся в Копенгагене, где Карен имела многочисленную родню.

— Сегодня я поговорю с доктором Боком. Он со всем разберется. Прежде чем к нему поеду, — Мок проглотил кусок хлеба, жесткие которого края залиты были основой глазурью из желтка и зельца, — я должен навестить графиню фон Могмиц. Вчера в справедливые руки я отдал убийцу ее племянницы. Я вернусь на обед около шести.

— Хорошо. — Карен отодвинула тарелку, закурила папиросу и дохнула дымом, не затягиваясь, что ее муж всегда называл расточительством.

— Ты знаешь, что в Копенгагене есть замечательный концертный дом? Туда мы будем ходить по вечерам. Ты оденешь фрак, а я лососевое платье. Все говорят, что оно мне к лицу.

— А которое это? — Мок тоже закурил, но без расточительства. После еды его организм жадно втягивал никотин каждой своей тканью.

— Ну то, которое ты привез мне в подарок из Парижа.

— Ах, ты говоришь об оранжевом! — Он опознал с улыбкой платье, купленное в салоне Коко Шанель. — Ну да, действительно тебе к лицу.

— Ну нет, ну что мне делать с этим типом? — Смех Карен разнесся по столовой. — Лососевый — это не оранжевый! Это совершенно другой цвет!

— Пусть будет так. — Мок поправил маску и шелковый платок, который выглядывал у него в расстегнутой рубашке. — А что еще мы будем делать в Копенгагене?

— Летом мы будем ходить на пляж в Амагер. — Голос Карен звучал все более мечтательно, когда мыслями она возвращалась в свой родной город, из которого когда-то уехала на учебу в Берлин и Бреслау.

— А зимой мы будем любоваться инеем на листьях в садах Тиволи. Ты можешь вернуться к своим интересам языкознания со времен молодости. Когда-то ты сказал мне, что об этом мечтаешь. Научная библиотека в моем городе прекрасная. Ты представляешь себе пенсию в читальном зале университета? Там, где парит дух Раска? Постоянно ведь мечтаешь, чтобы изучать лингвистические вопросы.

— Я уже ничего не помню. — Мок затушил папиросу и задумался. — Когда-то интересовали меня, например, какие-то изменения гласных в латинских слогах. А теперь даже не знаю, какие изменения имел в виду.

— Все вспомнишь — Карен снова впала в патетичный тон. — Мы никогда не забываем то, что когда-то любили. Я, например. — Она умолкла.

— Что ты хотела сказать? — Мок не любил пафоса и боялся, что он сейчас падет какое-то признание. — Закончи, прошу.

— Я, например, — повторила Карен, — не забуду никогда твоей улыбки в день свадьбы. Она была искренней и радостной, хотя несколько ироничной. Эта улыбка много обещала.

— Да ладно, старая история. — Мок чувствовал себя так, будто наелся сахара и запил его медом. — Мне нужно идти.

— Не притворяйся другим, чем ты есть. — Карен схватила мужа за рукав домашней куртки и прижалась к сильной руке, украшенной кольцом. — Да, я знаю, какой ты неуверенный и раздробленный внутренне. Ты не должен передо мной одеваться в какие-то чужие костюмы. Именно поэтому ты так любим, что есть в тебе эта чувствительность. Я не могу жить с типом с тонкостью гориллы. А твоя чувствительность почти женская.

Мок вырвал руку из ее рук. Перстень оставил на коже ее лице красный след. Она зашипела от боли и посмотрела на мужа жалобным взглядом. Его обдала волна сострадания. Он наклонился над ней и погладил ее густые волосы, покрытые дорогой довоенной краской, запасы которой продавали за астрономические суммы наследники знаменитого косметического завода Маргарет фон Валленберг.

— Больше ничего нам не мешает уехать отсюда, — сказал он, гладя ее волосы. — Даже мой брат Франц.

— Ну да, уже его нет неделю. А что с ним случилось? Он мертв? — спросила Карен, не пытаясь даже скрыть радости в голосе.

— Нет его, и конец! — ответил Мок, выходя из столовой. К своему удовлетворению, он не чувствовал уже во рту послевкусия обильного меда.

Бреслау,четверг 22 марта 1945 года, полдень

Русские бомбардировщики «петляков» падали сегодня на город целыми стадами. Мок, увидев из окна дым со стороны Фрайбургского вокзала, решил, что безопаснее всего было бы найти подземное соединение с Бегрштрассе. Выплюнул слюну со вкусом сажи, которая покрывала его язык, завел мотоцикл и двинулся в сторону Блюхерплац. Мотоцикл попадал в трамвайные рельсы, которые бежали посередине Швайдницерштрассе. С витрин магазинов, из-за разбитых стекол вылетали и трепетали на ветру занавески.

Ждали бригады Гитлерюгенда. Их задачей был сбор штор, которые — согласно командованию крепости — могли ассоциироваться жителями с белыми флагами капитуляции. Мок доехал до здания старой биржи, где должен был еженедельно докладывать в отделение полевой жандармерии Festung Бреслау. Капрал с лицом, обожженным фосфором, ни о чем не спрашивал и шлепнул печать с такой силой, что чуть не продырявил бумагу. После передачи пропуска, дозволяющего любые перемещения — и наземные, и подземные, — Мок и адъютант посмотрели молча друг на друга. Потом адъютант разъяснил Моку, как попасть на Бергштрассе, и мрачно помахал рукой.

Мок поступил в соответствии с предложениями адъютанта. Сначала въехал в убежище под зданием старой биржи и направился вдоль железнодорожных путей, которые соединяли Блюхерплац с одной стороны с Главным вокзалом, а с другой стороны — с бункером у Страйгауэрплац.

Как раз в эту сторону поехал Мок и через четверть часа добрался до бункера. Велись там лихорадочные работы. Немецкие солдаты вместе с иностранными рабочими — судя по речи, поляками — выгружали какие-то коробки с большого грузовика и устанавливали их на пандусе. Узкоколейная железная дорога дымила паром и угольными выхлопными газами так обильно, как будто должна была отправиться в путешествие вокруг света.

Мотоцикл Мока миновал еще вагоны, пока наконец не добрался до места, где была развилка: железнодорожные пути шли куда-то — как он думал — в направлении Дойч Лисса, а влево уходил темный тоннель. Над развилкой, под потолком, висела на стальных пролетах освещенная дежурка, из нее на поверхность города вели металлические ступени. Аналогичными можно было спуститься в туннель.

Мок услышал усиленное через громкоговоритель: «Стоять!» — и почти стало ему тепло от большого пятна света, которое на нем лежало. Опустил воротник плаща, снял очки и посмотрел вверх. Один из охранников держал в руках мегафон, а другой — рефлектор.

— Пожалуйста, ваше имя, капитан, — мощный голос отражался о стены.

— Эберхард Мок, — крикнул капитан.

— Прошу подождать!

Световые кольцо отодвинулось немного с его лица. Мок надел пенсне. Он видел теперь ясно, как один из охранников запускает рукоятку радиостанции. Он разговаривал с кем-то некоторое время, после чего снял наушники.

— Счастливого пути, господин капитан, — услышал мощное пожелание. — Все время прямо, и через некоторое время доберетесь до подземных хранилищ фабрики Линднера.

Светящееся кольцо сдвинулось совсем с Мока и подпрыгнуло немного выше, сместилось влево и сгинуло в темном туннеле, ведущем в сторону рва. Капитан надел маску, затем очки, вытянул руку в знак благодарности и пнул в стартер.

Мотоцикл стартанул, разорвав своей фарой темноту туннеля. Водитель мало что видел, потому что луч света где-то терялся. Он знал с уверенностью, что стены построены из кирпича, а ширина туннеля позволяла разъехаться двум кюбельвагенам. Он чувствовал тоже сначала тихий шорох мокрого песка на дне туннеля, потом довольно четкое журчание воды.

Между стоящий воротником плаща и шеей попала капля воды, скатилась вдоль позвоночника. Мок вздрогнул, а мотоцикл немного занесло. В отдалении замерцали какие-то огни.

Мок остановился.

Воды на дне туннеля было гораздо меньше, с потолка уже не капало. Я проехал под каким-то каналом, подумал он, и приближаюсь к фабрике Линднера.

Он не ошибся. Через минуту он оказался как будто на подземном перекрестке, на котором вместо управляющего движением полицейского сидел на цундаппе толстый сержант в шлеме. Когда он увидел Мока, поднял руку, приказывая ему остановиться. После осмотра личности задержанного не потребовал даже документов. Овальным движением руки разрешил дальнейшую езду.

— На фабрику Линднера — это сюда? — спросил Мок, глядя на первый поворот налево.

— Нет, — засопел толстый сержант. — Второй налево!

Мок поблагодарил его и двинулся.

Подземный Бреслау наполнял его уверенностью и спокойствием. Его прямые улицы были как лучи рационализма, его перекрестки были в проекциях Мока как столкновения концепций мышления, которые с потрясающей точностью уходили — каждая в свою сторону.

Круговой перекресток, через который проезжал, был как философские системы, сформированные в самую совершенную сферическую форму — упорядочивали хаос движения и вводили смысл в разветвления и сомнения. Ум Мока создавал вместе с ordo subterraneus один большой монистического миропонимания организм — о структуре прозрачной и справедливом порядке.

Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, час дня

Мок свернул с широкого туннеля в последний узкий участок, направляющий к складам Линднера. Длиной около двухсот метров, очень неудобный, был на самом деле железнодорожным тоннелем, по его дну бежали рельсы. Мотор натыкался поэтому постоянно о шпалы, а внутренние органы Мока попали в такую вибрацию, что чуть не вырвало.

Проехал в конец и остановил с облегчением машину в конце туннеля. Двое часовых в бронированной дежурке улыбнулись при виде затвердевшего лица Мока — по-видимому, не в первый раз столкнулись с такой реакцией.

— Перед въездом в железнодорожный тоннель горел знак запрета въезда? — спросил один из охранников, просмотрев удостоверение Мока.

— Ничего не горело, — прошептал капитан.

— Опять сломалось, Курт. — Караульный утратил юмор. — Исправь это, в конце концов, черт побери! Кто здесь электрик?

— Так точно, господин лейтенант! — ответил отруганный Курт.

— Простите, капитан, что я завелся, — усмехнулся командир блокпоста. — Но это очень опасно. Если свет не горит, то люди въезжают в туннель так, как вы. А если бы с противоположного ехала эта разгоряченная дрезина, то что бы было? — Он указал рукой на машину, стоящую за постом.

— Это должно быть исправлено до восьми часов вечера, понимаешь, баран! — заорал он снова на Курта. — В это время комендант лагеря возвращается домой дрезиной, — добавил он, видя удивленный взгляд Мока.

— Прошу, господин капитан, за дрезиной есть подъемник, которым вы можете поехать вместе с мотором.

Мок, сбитый с толку подскакиванием на железнодорожных шпалах и быстрым, как пулемет, произношением лейтенанта, махнул рукой в знак благодарности и двинулся дальше. За дрезиной въехал на подъемник и заглушил мотор. Солдат, обслуживающий подъемник, закрутил рукоятку и запустил мотор. Через некоторое время Мок оказался в одном из фабричных цехов. Проехал через зал к выходу.

Пришлось остановиться, так поразило его солнце. Уже издалека он увидел ворота фабрики, а за ней лагерь. Проследил в его направлении. Мок хотел оставить мотор перед воротами, но охранник поднял шлагбаум, показывая ему дорогу между проволокой, ведущую к бараку, где находилась комната свиданий, медицинский пункт и комендатура лагеря.

Мок был удивлен вежливым и неуставным поведением охранника, который даже не потребовал удостоверения и не выдал никакого пропуска. В конце концов впустил меня только между проволоки, подумал он, паркуя мотоцикл около кустов черной бузины, окружающих бараке. Ты очень осторожный и педантичный; думаешь, что все такие, как ты? Мир сошел бы с ума, если бы был населен индивидами типа Мока. Ты хочешь, чтобы какие-то мелкие несоответствия с твоими представлениями о правильном действии других испортились тебе прекрасное мгновение, в котором передашь этой несчастной женщине сообщение о справедливой мести — блаженство богов?

— Дорогой профессор! — крикнул он при виде Брендла. — Я отдаю вам мотор с сердечной благодарностью! Мне больше не понадобится! Сегодня ночью русские отмерили кару убийце панны Флогнер! Поймали его на Викторияштрассе в мундире СС! Я кинул его большевистским бестиям на съедение. — Мок шел в сторону профессора с протянутыми руками, как будто хотел его обнять. — Как вы думаете, что ему могли сделать? Или его душу уже окунули в смолу, или его тело мерзнет в Сибири! Tertium non datur[21], профессор!

— У нее была бархатная дырочка. — Из-за спины профессора вынырнул комендант Гнерлих.

Мок не расслышал и уставился на двух мужчин, из которых первый, одетый в заляпанный серый костюм, присел под стеной барака, маленькое личико уткнул в открытые ладони, а второй, в распахнутом на мощной груди черном мундире СС, стоял на широко расставленных ногах и усмехался, показывая белые, ровные зубы. Маленькие, плотно втиснутые в голову, глаза были окружены серыми ореолами и бросали иронические вспышки. Мок при виде коменданта напрягся.

— У нее бархатная тесная дырочка, — повторил Гнерлих, и это уже явно дошло до Мока. — Красивая пизда, которая была плотная, как колечко.

Мок почувствовал отвращение во рту.

Гнерлих закатил глаза и высунул язык. Потом схватился за промежность и начал тяжело дышать.

— О, какая сладкая была эта маленькая Флогнер! — сопел он, изображая движения фрикции.

Мок посмотрел на Брендла, ища ответа на один страшный вопрос. Слезы философа были ответом.

— Командир блокпоста на Викторияштрассе, — Гнерлих перестал изображать сексуальный экстаз; теперь между черными перчатками напрягся хлыст, — сказал тебе о эсэсовце и его заспанном адъютанте. Этим адъютантом была сладкая Берта, маленькая Бертуша. А кто был эсэсовцем? Ну кто им был, Мок? Действительно ли тот, которого ты оставил русским?

Мок понял, что не может вернуться домой. Ведь там ждет его Карен. Сидит теперь на упакованных коробках коробках и смотрит выжидательно на входные двери.

Кого увидит Карен в дверях? Своего мужа, храброго истребителя убийц, который с чувством хорошо выполненного долга скажет ей: «Ну, кончено, Карен. Мы едем в Копенгаген, мы будем там, чтобы полюбоваться морем и инеем на листьях»?

Нет, он увидит старого неудачника, который скажет: «Я еще не закрыл это дело, Карен. Никогда не будет справедливости. Каждый полицейский осужден на вечное неисполнение».

У Мока закололо в груди. Он почувствовал горячий картофель в пищеводе, который медленно, закупоривая пищевую трубку, проваливался в живот. Это не был сердечный приступ. Это был гнев. Гнев на человека, который ему не позволяет вернуться домой. Открыл рот и чувствовал, как легкие переполняет воздух, который резко разрывает голосовые связки.

Рев Мока потряс лагерь на Бергштрассе. Он бросился на Гнерлиха, держа очки в правой руке.

Хотел их воткнуть в шею коменданта. Тот рассмеялся и повернул, избегая беспомощных, неточных ударов старого человека.

— Молодая была лучше старой, — смеялся Гнерлих. — Старая имеет дырку, как голенище, а молодая, как обручальное кольцо!

Мок атаковал поднятым сапогом голень Гнерлиха. Тот отскочил перед ударом и, смеясь, закричал:

— Беги из города, дедок. И не скачи так, потому что тебя придется забрать отсюда медсестре!

Мока осенило. Нужно убрать препятствие, которое отделяет его от дома и от Карен, все еще достойной любви и жертвы. Полез в кобуру. Тогда Гнерлих зарычал, как животное, и махнул ногой. У Мока было впечатление, что его голень выскакивает из сустава. Боль позвонил ему стопу. Он наклонился к земле. Второй сапог Гнерлиха упал ему на шею и распластал его в пыли под бараком.

— Спи, старый мудак, и не говори по латыни! — крикнул Гнерлих, махнул еще раз ногой и лишил Мока сознания.

Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, три часа дня

Мок очнулся на жесткой койке в лагерном изоляторе. Поднял голову и чуть не потерял снова сознание. Глухая боль распространялась от уха до затылка. Коснулся лица. Маска была на своем месте. Кончиками пальцев он почувствовал два новых тонких шрама на щеке.

— Это от хлыста, — сказал тихо профессор Брендел. — После его пинка вы потеряли сознание, а этот ублюдок врезал еще вам, дважды ударив хлыстом.

— Может, это неправда. — Мок поднялся на койке и чувствовал себя так, как будто кто-то раскроил ему череп. Собирал лихорадочно мысли. — Может, ее не изнасиловал, только так говорит, чтобы мучить графиню.

— Не знаю, — щеки Брендла дрожали. — Я больше ничего не знаю.

Кто-то пошевелился резко в углу изолятора. Одетая в порванное платье фигура положила на колени кусок картона и рисовала на нем линии и круги. Па ее лицу рассыпались светлые волосы. Рука с небольшой раной — как будто после прижигания папиросой — двигалась быстро, уверенно и без колебаний. Охранница Вальтраут Хелльнер беспокойно зашевелилась в дверях изолятора, но тут же вернулась в предыдущее положение.

Мок встал с кровати, отвернулся к стене, расправил мундир, руками схватился за виски, а затем поправил свой тяжелый ремень. В кобуре не было оружия. Потом медленно повернул болевшее тело.

Графиня Гертруда фон Могмиц смотрела на него спокойным взглядом. В вытянутой, обожженной окурком ладони держала кусок картона.

— Убейте его, — профессор читал стенографическую запись, а Мок и графиня смотрели друг на друга, не щуря глаза. — Убейте убийцу моего ребенка. «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся».

— Господин капитан, сделайте это, — Брендел говорил теперь от себя. — Задержите мой мотоцикл.

Графиня протянула к Моку вторую руку, в которой держала пожелтевшую фотографию. Хелльнер мгновенно вскочила и вырвала снимок, пробивая ее пополам. Сильно толкнула графиню к стене.

— Я же тебе говорила, что нельзя ничего давать посетителям! — крикнула она. — Хочешь получить запрет свиданий?

Гертруда фон Могмиц опустилась на колени и отступила в угол комнаты.

Мок чувствовал в груди горячий картофель.

— Это всего лишь старая фотография, госпожа Хелльнер, — спокойно сказал профессор Брендел. — Не тайная записка.

Хелльнер переносила взгляд с одного человека на другого. Она была в возрасте графини фон Могмиц, но выглядела значительно старше. Ее глаза имели мрачное и усталое выражение, а лицо опустошено было никотином и бессонными ночами. Вокруг рта прорисовывались стрелки морщин, а вокруг глаз — паучья сетка мелких кожных растяжек.

Мок уже видел людей с подобным выражением лица, но не помнил где. Хелльнер фыркнула презрительно, бросила на землю разодранную фотографию и вернулась к своему положению скучающей кариатиды. Мок поднял половинки снимка и приладил друг к другу.

На фоне какого-то памятника с рыбаком, несущим сеть, за которым виднелось красивое здание восемнадцатого века с округлой, спадающей на обе стороны крышей, стоял знакомый Моку с газетных фотографий генерал Рюдигер фон Могмиц, а рядом с ним держала его под руку его жена. По обе стороны графской четы стояла служба — полная, молодая девушка с чепчиком на голове и дворецкий в безукоризненно лежащем на нем мундире.

Оберштурмбанфюрер СС Ганс Гнерлих был создан для мундира.

Мок посмотрел на скорчившуюся в углу графиню фон Могмиц и понял ее темный взгляд. Он говорил: «Запомни это лицо навсегда!», «Полицейский осужден на вечное неисполнение». Щелкнул сапогами и, морщась от боли, пронизывающей голень, поклонился графине. Он знал, куда идти и что делать.

Никто его не остановит от возвращения домой, к Карен. Ни дворецкий, ни ни один эсэсовец.

Проходя мимо охранницы Вальтраут Хелльнер, заглянул ей глубоко в глаза. Почувствовал легкий запах алкоголя. Уже вспомнил, откуда знает это выражение лица. Часто видел его у самого себя, когда утром опирался руками о зеркало в ванной и высовывал опухший язык, покрытый белым, сухим налетом. Смотрел тогда в свои глаза и клялся: уже больше ни капли алкоголя.

Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, половина четвертого дня

Мок ехал коридорами и тоннелями подземного города, а его мысли кардинально отличались от тех, которые его сопровождали в пути на Бергштрассе. Улицы под поверхностью были разбросаны хаотично, их пересечения — опасны и неизменны, а круговые перекрестки ничего не регулировали и не упорядочивали — были как мельницы, вращающиеся безнадежно на своих осях.

Мысли Мока были темными, как коридоры, по которым он двигался, которые разделялись и исчезали в тусклом блеске светильников и пламени ацетиленовых горелок.

У него было достаточно хаоса. Решил привести в порядок хотя бы в свой внутренний мир. Во-первых, разговаривал он сам с собой, я должен определить угрызения совести, во-вторых… Он не знал, что «второе».

Это была какая-то скользкая, темная мысль, ускользающая от логики и интуиции.

Мок остановил мотоцикл где-то под городским рвом, в холодном и влажном туннеле.

Он слез с транспорта. Спиной прислонился к стене и закурил папиросу, которая, безусловно, умножила его головную боль. Он погасил папиросу, а окурок спрятал в золотой портсигар.

Сначала угрызения совести, подумал он. Применил давний метод. Закрыл глаза, вспомнил ушедшие переживания и ждал, когда наступит спазм диафрагмы — надежная реакция внутренней раны. Спазма не наблюдалось, когда увидел перепуганные глаза Гейде, прикованного к оконной раме, не болело также, когда из рук выпадала у него мокрая от пота фуражка брата, не чувствовал ничего, когда он видел полные слез глаза Карен. Мышцы диафрагмы сомкнулись больно, когда увидел себя с горячим картофелем в пищеводе, смотрящем на толчок, какой нанесла графине фон Могмиц охранница Хелльнер. После получения этой ценной информации от своего эвдемонизма Мок закурил окурок, не обращая внимания на головную боль.

Папироса освободила его разум. Молекулы никотина ускоряли движения нейронов. Внезапно захватил скользкую мысль, которая раньше избегала клещей его рассмотрения. Не понимаю, сказал он сам себе, почему Гнерлих признался и почему только сейчас. Почему задержался с этим до тех пор, пока не найду предполагаемого убийцу — Гейде? Неужели Гнерлих был утонченный садист, который мучает людей тогда, когда им кажется, что закончилась их мука, когда закрыли в своей жизни какую-то важную карту, когда были на волосок от какой-то перемены к лучшему?

Такие действия эсэсовца не были бы ничем странным, сам использовал этот метод в отношении подозреваемых. Выпуская подозреваемого из-под ареста, я последовал за ним и через несколько дней свободы, когда подозреваемый уже изведал алкоголя, нормальной пищи и женского тела, я прыгал на него, как ястреб, и запирал в темнице в компании насекомых и пауков, от которых он не мог даже защитить себя.

Мок вспомнил вдруг одного из таких подозреваемых, который не выдержал душевных пыток и умер от сердечного приступа в этой темнице. Он закрыл глаза и снова увидел его покрытое вшами тело на полу, на котором скакали полчища блох. Голова разболелась у него так сильно, что он прижал руки к вискам и застыл неподвижно, скорчившись на дне туннеля. Прошло несколько минут, прежде чем развеялся образ труп в темнице, насекомых и пауков.

— Что ты об этом думаешь? — спросил он сам себя, а его громкий голос отражался от стен. — Ты убил одного гада, убей второго, потом вернись домой, забери Карен и покинь город, пока это возможно! Вот и все! Ты не уверены, что Гнерлих убил Берту Флогнер? Ну и что с того? Убей его!

Графиня перестанет страдать, а ты уедешь отсюда с чувством хорошо выполненного долга! Ты закончишь свое чертово, последнее в жизни дело. А потом уже только Копенгагена, филармония, иней на деревьях и возвращение к юношеским научным увлечениям! На твоем пути стоит одна каналья, убийство которой является благодеянием, оказанным человечеству. Это так, как убийство маньяка Роберта. Вот и все, — взревел он в ярости. — Ты понимаешь, блядь? Вот и все!

Он сел на мотоцикл, завел мотор и тронулся резко, разбрызгивая мокрую грязь из-под колес.

Эхо в туннеле повторять упрямо и успокаивающе: «Вот и все!» Улицы стали простые и упорядоченные, а голова перестала его мучить.

Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, четыре часа дня

Во время осады крепости Бреслау Корнелиус Вирт заинтересовался произведениями искусства, массово распродаваемыми богачами — как довоенными, так и теми, которые украли еврейское имущество. Люди, избавляясь от памятных вещей своих и чужих, приобретали таким образом средства, чтобы покинуть город.

Когда 16 февраля Бреслау попало в кольцо осады, аристократы и богачи перестали распродавать ценные предметы и смирились с мыслью, что погибнут вместе с ними под кирпичными развалинами силезской метрополии. К тому времени Вирт собрал замечательную коллекцию. На стенах его гостиной висели портреты силезских мастеров в стиле барокко и гравюры восемнадцатого столетия, изображающая мифологические сцены.

Изображения успокаивали нервы Вирта и позволяли ему забыть об пронзительном, остром звуке, который произвел его мозг, узнав о закрытии клещей осады вокруг города. Скрежещущий звук долго висел под сводом черепа.

Тогда Вирт, привыкший к морским пространствам и внутренним болотам, которые были всегда его природной средой, услышал — так хорошо ему знакомый! — громкий треск штанги в двери камеры, тогда Вирта, который десятилетиями контролировал торговлю на морских и внутренних водных путях, услышал скрежет задвижки глазка и хриплое дыхание из прожженных легких охранника, заглядывающего через тюремные окошко. Город Бреслау оказался в камере, а вместе с ним — он сам.

Только портреты круглолицых крестьян и гордых аристократов, которые создали трудолюбивые ремесленники из мастерской Виллмана, и представление вооруженных конфликтов людей, богов и кентавров переносили на некоторое время мысли Вирта в страну иллюзии и фантазматов.

Теперь, во время послеообеденной дремы, также улетали бы они в небо и парили на облаках в стиле барокко, украшенных еврейской тетраграммой, если бы не один человек — Эберхард Мок.

Это он снял их с эфирных районов и опустил обратно в грязь, руины и запах гари.

— Прошли те времена, господин Мок, — пробормотал Вирт, мрачно глядя на свой ухоженный сад, — когда я был на каждый ваш зов.

По правде говоря это, он почувствовал глубокое внутреннее удовлетворение. Наконец он перестал испытывать страх перед могущественным когда-то полицейским. Наконец от него не зависел. Вчерашняя акция была последней благосклонностью, которую ему оказал.

Когда уже оставили эсэсовца на произвол солдат с красной звездой на шапке, Вирт понял, что это развалина человека с лицом, обожженным горящей толью, с руками, усеянными печеночными пятнами, является только жалким просителем, которого он сам может, собственно, принять в прихожей, а оттуда выкинуть на улицу.

Уже сейчас перестал быть смиренным и послушным слугой, потому что впервые в жизни осмелился сказать своему некогда могущественного покровителю не «господин комиссар», не «господин советник», не «господин капитан», а просто «господин Мок» — он использовал ту же форму, какую он использовал в отношении своего портного и в отношении пекаря на углу, к которым он обращался «господин Фризель» и «господин Йонсдорф».

Смотрел с немного презрительной усмешкой на Мока, который ходил от гравюры к гравюре и что-то говорил.

Вирт сосредоточился и услышал:

— … написано? — Мок указал пальцем на одну из гравюр.

Представляла она задумавшегося человека, сидящего на берегу бушующего моря.

— Это по латыни. Переведу вам. Это значит: «Приятно сидеть на берегу неспокойного моря и наблюдать бурю». Ты тоже, Вирт, наблюдаешь за мной.

Слова Мока погибли в глухой досаде, которая, как вата, облепила уши Вирта. Уже было довольно умничанья, которое его всегда унижало, этих латинских сентенций, которые всегда были глупо очевидны, этих тонких аллюзий, которых не понимал. С него довольно аристократов, продающих ему семейные реликвии с минами, полными достоинства и презрения. С него довольно также Мока, который был таким бандитом, как и он сам, но делал вид, что является кем-то лучшим. Вчера я помог тебе, думал он, я не знаю почему. Я не знаю, что меня побудило. Но сегодня меня ничто не побуждает, сегодня я выкину тебя из моего дома.

— … уважения. — Мок подошел к шкафу и без спроса налил два бокала коньяка. — Каждый нуждается в уважении. Я знаю, что ты никогда не чувствовал себя уважаемым мной.

— Заткнись, — прошипел Вирт. — Я был тебе послушен в прежнем Бреслау. Но этого Бреслау больше нет. А теперь убирайся отсюда!

— Нет ничего более унизительного, — сказал Мок, не обращая ни малейшего внимания на резкие слова, — как односторонний брудершафт, как одностороннее тыканье. Я вам течение многих лет говорил на «ты», а вы меня титуловали и чествовали. Так не может продолжаться.

Мок поставил два наполненных на одну треть бокала на столике рядом с Виртом.

— Для меня большая честь, — сказал он, — предложить вам перейти на «ты».

У Вирта был хаос в голове, когда чокался бокалом со своим бывшим покровителем. Янтарная жидкость подогревала уже его сомнения, а Мок дальше созерцал произведения искусства. Шли минуты, бухали взрывы.

Ничего не изменилось, но изменилось все.

Умер старый бандит Вирт и родился мистер Корнелиус, знаток произведений искусства и любитель барокко. Господин Корнелиус, если бы захотел, мог бы сейчас начать тонкую дискуссию на тему роскоши в искусстве барокко со своим другом Эберхардом. Эта дискуссия произойдет, однако, позднее, потому что сейчас его друг Эберхард обращается к нему с важной просьбой. Шли минуты, стреляли в небо столбы дыма.

— Хорошо, Эберхард, — сказал Корнелиус. — А теперь скажи мне, пожалуйста, кто это и как мы можем это сделать.

Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, три четверти восьмого вечера

Майор Вячеслав Комаренко вылетел с поля под Кантеном и через некоторое время оказался над деревней Опперау, которая, как он знал, была типичным дачным поселком, где летом отдыхали зажиточные жители Бреслау. С интересом наблюдал за не очень большим одноэтажным детским домам, спортивным комплексом с бассейном, который теперь вместо воды была заполнена ржавым оружием, и красивым особняком, стоявшим на углу главной улице среди старых деревьев.

Охранник лагеря на Бергштрассе поднял шлагбаум, и кюбельваген проехал через ворота. Оберштурмбанфюрер СС Ганс Гнерлих сидел удобно рассевшись на заднем сиденье под тентом.

Помимо водителя сопровождал его один только солдат со винтовкой на изготовку.

Солдат водил глазами по всем сторонам, а чаще всего устремлял его в небо, откуда доносились гневные раскаты русских кукурузников.

Автомобиль медленно проехал через улицу и оказался на территории фабрики Линднера.

Генрих Цупица сидел в бронированной караульной и смотрел на сигнальную лампу под потолком сторожки. Как он узнал об этом от двух солдат, которые теперь лежали связанными на полу караульной, лампа зажигалась тогда, когда двигался подъемник. Теперь кабина подъемника находилась в верхнем положении, а обслуживающий ее солдат ждал очень важного пассажира, который ровно в восемь должен съехать вниз.

Петлаков влетел в воздушное пространство крепости Бреслау. Скользнул над безлистной зарослью деревьев большого парка с прудом, над которым стояло красивое, презентабельного вида здание. Майора Комаренко охватила злость на фашистов, огромные здания которых были аллегорией гордыни и пафоса, и в какой-то момент он решил сбросить одну из своих пятидесятикилограммовых бомб прямо на скользящее под ним здание. Преодолел этот внезапный импульс и, кляня самого себя, миновал огромный парк и направился на северо-запад.

Через несколько минут он увидел цель.

Машина, везущая Гнерлиха, въехала в фабричный цех. Она остановилась в его конце рядом с словно выросшей из земли большой жестяной будкой. Эта будка была конечной остановкой подъемника, спускавшегося под поверхность фабрики. Эсэсовец попрощался с водителем гитлеровским благословением и вошел в подъемника в сопровождении солдата с взведенным шмайссером. Солдат, обслуживающий лифт, щелкнул каблуками, поднял руку и закрутил катушку. Катушка запустила небольшое динамо, которое передало ток в стальные тросы лифта. По сети скрытой проводки ток дошел до лампочки в караульном отделении.

Цупица, видя зажигающуюся лампу, нагнулся и поднял с пола панцерфауст — так легко, как будто это была алюминиевая трубка. Нацелил пистолет в среднюю часть шахты лифта. Поиграл мушкой и ждал.

Туннель, которым двигалась дрезина, был слепой. У его конца находился вход другого коридора, который образовывал прямой угол с тоннелем. Мок прекрасно знал что дрезина доезжала до места, где железнодорожные пути заканчивались, там останавливалась, а пассажиры выходили и шли дальше перпендикулярным коридором.

Иногда пассажиров ждал какой-то автомобиль.

Сегодня Гнерлиха ждал мотоцикл.

Водитель не сидел, однако, на сиденье транспортного средства, а лежал рядом с ним, кусая кляп.

Эберхард Мок и Корнелиус Вирт сидели у глухой стены и уставились в темноту.

Оттуда должна выехать дрезиной Генрих Цупица, везущий труп коменданта Гнерлиха.

Бомбардировщик Петлаков, пилотируемый майором Вячеславом Комаренко, появился над фабрикой.

Взревели спуски бомб. Зенитная артиллерия оставляла в воздухе белые облачка, которые окружали самолет майора Комаренко как барочные орнаменты. Майор дал знак, и его фюзеляж стал легче на двести килограммов. Бомбардировщик улетел, освобождая место преемнику. Бомбы вырвали дыру в несколькоэтажных цехах. Огонь и дым, высвобожденные бомбами, почти лизнули шасси русских самолетов.

Цупица видел уже кабину подъемника, скользящего наверх. Он мог теперь легко попасть гранатой, но был терпелив. Ждал, пока кабина доедет до середины шахты, и отпустил. Когда это случилось, содрогнулась земля, стальные канаты натянулись и лопнули. Цупица выстрелил, снаряд упал в сторону шахты, как зловещий шершень, и попал в шахту подъемника — в место, где он должен сейчас находиться. Он был, однако, ниже, уже летел в сторону земли. Шахта, сторожевой пост и дрезина видны были очень четко среди искр, сыплющих из-под подъемника. Неожиданно кабина заскрежетала пронзительно. Сработал механизм блокировки. Подъемник остановился в двух метрах над землей. Сверху шахты бухнули дым и пыль, которые сразу же заполонили весь подземный туннель.

Цупица спустился на ощупь, неся второй панцерфауст. Он ничего не видел. Дымящаяся пыль попадала в глаза. Цупица прицелился во второй раз в место, где должен находиться подъемник, и выстрелил. Он услышал стон металла и почувствовал, как его куски пролетели ему рядом с ухом. Он выполнил свою задачу. Обрушил подъемник, Гнерлих не выживет. Подошел к дрезине и коснулся рычага. В его механизме застряли кусочки мусора. Когда двигался, ему показалось, что кто-то вскакивает на дрезину. Он вытащил пистолет и выстрелил в направлении, откуда доносился этот шум.

Землетрясение, пыль и дым заполнили туннель. Мок и Вирт нацепили очки. Под ногами почувствовали дрожь. Мок приложил щеку к шинам. Вибрации были очень четкие.

— Едет! — крикнул Вирту. — Все кончено!

Оба двинулись навстречу дрезине. Через несколько десятков метров остановились и зажгли фонари. Начали ими резко двигать. Так договорились с Цупицей. Тот при виде фонарей должен притормозить и остановиться, чтобы не ударить о стену ее слепой тор. Дрожание становилось все явственнее. Медленно превращалось в грохот. Гул становился невыносимым.

— Что это! — воскликнул Вирт. — Почему он не останавливается?

Это было последнее, что он сказал, а возможно, последнее, что подумал. Дрезина показалась из облаков дыма.

Освещала ее маленькая керосиновая лампа, прикрепленная на борт. Оба Отскочили от ужасной машины и прильнули к стенам. Вирт почувствовал чудовищное притяжение, которому не мог сопротивляться. Потом он услышал скрежет и чавканье. Услышал это, хотя никаким чувством не должен уже ничего воспринимать. Не мог же он видеть и слышать, что куски его тела разлетаются по стенам, а конечности ломаются под колесами дрезины.

Мок тоже почувствовал это притяжение вечности, но ему не поддался. Борт дрезины разорвал его кожаный плащ на спине. Он почувствовал сильный удар в позвоночник и упал на пути. За дрезиной. Обожженное лицо опалили искры. Он лежал на рельсах. Между пальцами протекало у него мягкое, липкое и теплое желе неизвестного происхождения. Он положил щеку на дрожащую шину. Снопы искр сыпались с дрезины, которая тормозила. Мок больше ничего не видел из-за вонючего тумана, состоящего из сажи и дыма, который сквозняк засосал в тоннель подземного города. Не было чем дышать. Зажал пальцами нос и не открывал рта. Все еще дрожали у него перед глазами силуэты двух людей на дрезине: смеющийся комендант Гнерлих держал ногу на окровавленном теле Цупицы. Когда Мок понял содержание своего видения, решил больше не бороться. Он оторвал пальцы от носа и глубоко втянул воздух. В его легкие вторглась огненная гигантская сажа. А потом он услышал грохот дрезины, разбивающейся о глухую стену.

Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, шесть утра

Мок открыл глаза и увидел неровный, выбеленный известью потолок. Впечатление неровности вызывали доски, которые заходили одна на другую. Потолок из досок, подумал Мок, где может быть такой потолок?

— Вы в медицинском бараке лагеря на Бергштрассе, капитан, — раздался голос профессора Брендла. — Присматриваю за вами. Спокойно лежите, а я все расскажу.

Мок не выполнил указаний профессора. Сначала пошевелил конечностями. Боль, которую он почувствовал, не была взрывом страданий — скорее, слабым сигналом уставших мышц. Это был знак, что кости целы. Он поднял голову, чтобы осмотреть возможные синяки. Тогда и началось. Кровь потекла из носа и проникла в рот, а оттуда в легкие. Она принесла с собой частицы сажи. Первый приступ кашля опрокинул его обратно на кровать. Второй вывернул желудок. Судорожно схватился за край кровати, и его вырвало в стоящее рядом ведро. Рвота мотала ним как в эпилептических паркосизмах.

На висках он чувствовал нежные руки. Кто-то держал его за голову и следил, чтобы она находилась всегда над ведром. Эти холодные руки были для него прекрасным утешением, нежностью ангела. Опустился вновь на спину и почувствовал острую боль в позвоночнике. Он зажмурился и ждал, пока все внутренние органы вернутся на свои места. Снова почувствовал на лбу прикосновение. Он не хотел открывать глаза, потому что боялся, что ухаживающее за ним существо лишь творение его фантазии, призрак, который исчезнет, когда он вместе с открытием глаз вернется к реальности.

Любопытство одержало верх, он открыл глаза, а тень не исчезла.

Графиня Гертруда фон Могмиц отирала ему лоб. Она носила все то же серое платье. Ее светлые волосы без признаков седины были связаны сзади в конский хвост. Страдания обрисовало сильно ее рот и придало розовую соблазнительную окраску. Темный синяк на виске подчеркивал белизну ее кожи. Побочные действия боли были, однако, облегчены легкой улыбкой — немного насмешливой и отсутствующей. Красивые серо-голубые глаза были теплые и влажные. Графиня вытерла платком рот Мока и отодвинулась со стулом. Он хотел остановить ее, привлечь к себе и поцеловать, но не позволила ему это мысль, которая жестоко вторглась в его разум. Он понял, что нет маски на лице. Ты старый сатир, говорила эта мысль, хочешь одарить это чудесное существо своем старческим возрастом, обвислым телом, хочешь осквернить ее губы хриплым дыханием?

— Latine loqui possumus?[22] — услышал он голос Брендла.

— Почему? — спросил он по-немецки, не в силах вспомнить ни одного латинского слова.

— Ne custos nostra capiat, quid dicamus[23]. — Брендел коснулся головы. — Quae elementis humanitatis non imbuta sit[24].

Мок снова поднял голову и снова почувствовал тошноту. Удалось, однако, исследовать интерьер бараке. Графиня сидела на стуле, профессор Брендел стоял рядом с ней в помятом костюме, а охранница Вальтраут Хелльнер дремала, лежа на кушетке, которая стояла напротив кровати Мока. Двери были открыты. Холод, которым веяло из коридора барака, охватили Мока ознобом.

Графиня укрыла его одеялом и поправила ему под головой грубый мешок, наполненный соломой.

— Пожалуйста, говорите медленно и простыми предложениями. — Огромный, опухший язык мешал ему говорить. — Но сначала дайте пить.

Графиня фон Могмиц подняла его голову и напоила его водой. Каждый глоток был как ласка, как поцелуй.

Мок много бы дал, чтобы держать так свой горячий, измученный череп в сгибе ее руки, где он мог ощущать прикосновение ее шелковистой кожи, а двигаясь головой, — даже коснуться ее прекрасной груди.

— Praefectus vivit, quamquam vulneratus et pede aegrotus est[25], — услышал Мок и почувствовал прилив тошноты.

Он повернулся на бок, и снова его голова оказалась в прохладных, нежных руках графини. Его сомнения затряслись, но на этот раз в ведре оказалась только темная полоса слюны.

— Nemo praeter te et praefectum vivus est. Aer per lucamin muro a machina factam influit et tibi saluti fuit. Postquamper exploratores inuentus es et nobis reportatus[26].

Мок опустился на кровать, а графиня вытерла его орошенный потом лоб. Сообщение о смерти Вирта и Цупицы было нейтрализовано латынью.

Язык его обучения, который выполнял сейчас функцию языка тайного, был фильтром, через который пробирались картины прошлого.

Ориентируясь на понимание порядка lucam а machina factam и двойного дательного tibi saluti, Мок не допускал, чтобы в его голове появились воспоминания неразлучных друзей, Кастора и Поллукса из Бреслау, которые верно ему служили годами и которые из-за него погибли в подземельях города.

— Это были обычные бандиты. — Язык Мока уже эффективнее двигался в запекшемся рту. Глядя на изумленного Брендла, вспомнил одно слово из церковной латыни. — Latrones sine conscientia[27].

Он закрыл глаза и вдруг почувствовал слезы под веками. Он зажмурился так сильно, что заболели его глаза. Не помогло. Слезы потекли на щеки и брызнули прожженными каньонами окаменевшего лица. Он не плакал после смерти своей матери, слезинки не проронил после смерти своего отца и брата. Он плакал в своей жизни только два раза: после того, как ушла от него его первая жена Софи, и теперь — после смерти Вирта и Цупицы.

Он почувствовал руку графини на своем лице. Открыл глаза. В них не было и следа слез.

— Ладно, — усмехнулся он ей. — Я уже насквозь испорчен. Плачу только из-за проституток и бандитов.

Графиня вздрогнула и посмотрела на Брендла. Начала жестикулировать резко. Мок чувствовал себя как на театральном спектакле, во время которого один актер играет сценки пантомимы, а второй объясняет его жесты. Он не говорил ничего, что не было бы предназначено для ушей охранницы, поэтому перешел на немецкий.

— Не плачь ни о ком! — Графиня подняла кулак, а профессор Брендел именно так дословно интерпретировал ее жест.

— Мы все встретимся в доме Отца! — Это Брендел уже прочитал с листа, покрытого стенографическими знаками. — Все, но мы позже всех в этом городе. Ты и я окажемся в доме Отца позже, чем все в этом городе, мы спасемся из этого ада!

Мок испугался, что графиня сошла с ума. Ее глаза, однако, были спокойны. Их взгляд был вдохновляющим и надежным. Перенесся он теперь на профессора. Стал решительным и утверждающим. Мок поддался также этому повелению, хотя в его сознании колотились назойливо две логических вопроса: почему другие умирают, а графиня и он сам могли бы жить? Почему к этим выжившим графиня не причислила профессора Брендла? Не спрашивал, однако, ни о чем, потому что думал, что глаза графини говорят: «Объясни ему все, Брендел!» Не ошибся.

— Я знаю ее рассуждения, капитан, — сказал профессор Брендел, послушный немому повелению.

— Она спасется, так как выполняет все условия, которые поставил Бог перед своими верующими в Нагорной Проповеди. Она нищая духом, это значит в ней есть имеет в себе детство божье. Вы знаете, что это значит, капитан?

— Не знаю, — выдавил Мок.

— Прошу потерпеть. Я вам все объясню. — Брендел уставился с удивлением в ясные глаза графини. — Графиня оценивает аксиологическим образом, как дитя. Он спрашивает родителей: «Он хороший или плохой?» Родители отвечают однозначно. Нет светотени. Отец не ответит: «Он немного хороший, немного плохой». Графиня просит Бога как Его дитя. А Бог отвечает через Библию. Это во-первых. — Брендел перевел дыхание и поднял палец вверх. — А во-вторых, откуда ребенок знает, что эпистемологическое преимущество заявления отца является правдой?

— Не знаю, откуда он знает, — вздохнул Мок. — Но у меня к вам просьба. Пощадите мой дрожащий мозг и говорите яснее.

— Хорошо, — улыбнулся Брендел дружески, как будто Мок был любознательным, но немного тупым студентом.

— А тогда откуда ребенок знает, что отец прав? Ответ прост: потому что ребенок доверяет своему отцу. Так и графиня. Она доверяет Богу. Таким образом нищая духом. Идем дальше. «Блаженны страдающие, ибо они утешатся». Графиня страдает — это ясно для каждого. Она считала Берту собственным ребенком. А вот несчастная девушка стала жертвой camificis horribilis, qui bis castris prae est[28]. Кроме того, этот camifex постоянно comitem nostram per torment acmciat[29]. Мстит за годы своей службы.

— Не понял, — сказал все более и более заинтригованный Мок. — Я не знаю слов camifex и tormentum.

— Camifex — это то же самое, что cruciator, кат, а tormentum — todolor corporisam datore factus[30]. — Брендел выглядел обеспокоенным охранницей, которая начала прислушиваться к их беседе.

— Пожалуйста, продолжайте, это очень интересно. — Мок даже оперся на локоть.

— А теперь дальше. «Блаженны кроткие». Графиня не говорит. Страшное страдания забрало ее голос. Еще одно благословение касается жаждущих праведности: «Блаженны те, кто алчет и жаждет праведности».

— Да, — прервал Мок профессора. — Что она алчет и жаждет праведности, это очевидно. Она дала мне maginem cruciatoris[31], чтобы мне всегда напоминало de necessitat eultionis[32].

— Говорить так, чтобы я понимала! — крикнулаохранница. — Потому что иначе разгоню вас всех! Что это за заговор?

— Надо было учить, моя хорошая женщина, — сказал Брендел. — Кто не умеет по-латыни…

— Хорошо, хорошо, — прервал Мок и улыбнулся умиротворяюще охраннице.

Он знал, что дальнейшая часть речи Брендла звучит так: «должен пасти свиньи», и боялся, что это может рассердить «хорошую женщину».

— Уже будем говорить только по-немецки. Но я не могу гарантировать, что все слова будут госпоже известны.

— Мне тоже паскудно с рылом как цветная капуста, — сказала охранница, глядя на Мока. — И такой еще умничает тут.

Она села на кушетке и уставилась в Мока свои маленькие темные глаза, враждебная и сосредоточенная.

— Мы закончили на «жаждущих справедливости». — Брендел признал поведение охранницы за разрешение на продолжение лекции. — Далее «милосердные». Графиня выразила свое милосердие угнетенным, о чем вы, наверное, знаете.

— Конечно, знаю. — Мок напрасно пытался вспомнить другие благословения. — Шумно было о помощи, какую оказывала графиня беременным польском работницам из трудового лагерь в Бреслау — Бургцейде с Клаузевицштрассе. В своем имении устроила даже приют, в который принимала детей, которые там родились. Я помню, что читал об этом в статье, крайне враждебной к госпоже графине.

— Это было, наверное, после дела с ее мужем, — сказал Брендел. — Так ли, госпожа графиня?

Графиня кивнула головой и писала что-то лихорадочно. Она была прекрасна в своем беспамятстве запомнить. Мок почувствовал теплый прилив жалости, когда смотрел на ее руки, покрытые сухой, тонкой кожей.

Брендел бросил быстрый взгляд на таинственные записи, выглядящие как рукописные надписи из римских катакомб, и сказал:

— Да, да, конечно, госпожа графиня. Сейчас об этом скажу. Я согласен с вами, конечно.

— Сколько есть этих благословений «на Горе»? — прервал Мок профессора. — Уже все забыл. И из латыни, и из религии.

— Девять, — профессор тихо сосчитал все, что раньше назвал. — Я перечислил пять. Еще четыре, а именно люди, «чистые сердцем», «добивающиеся мира», «изгнанные за правду» и те, которых будут поносить из-за их любви к Богу. Последнего точно не помню, не могу его процитировать по памяти.

— Неважно, — сказал Мок и обратился прямо к Гертруде фон Могмиц: — Итак, все правильно, кроме, может, последнего. Кто преследует госпожу графиню из-за ее любви к Богу?

Графиня поджала губы, указала на двери, а потом что-то написала.

— Camifex, — сказал Брендел. — Est cultor doctrinae paganae, non Christianae[33].

— Все, хватит! Ты обещал не говорить по латыни! — крикнула охранница Брендлу и выглянула в коридор. — Хайнц, забирай эту княгиню!

Брендел не пытался протестовать. В камеру вошел высокий охранник с винтовкой. Графиня встала, улыбнулась Моку, а потом просто помахала ему рукой. Этот жест был бы более подходящим во время расставания друзей — после завершения прогулки, после успешного пикника, после просмотра фильма. Так прощаются красивые женщины в беседке рядом с Йарундерталлее, а солнце подсвечивает их белые воздушные платья.

Эти женщины опускают слегка голову и из-под шляпы отправляют веселые улыбки.

Потом уходят, стуча каблуками, а мужчина остается один — в коридоре из листьев.

Мок закрыл глаза и уснул, насыщаясь световыми отблесками солнца, горевшими в лиственной крыше яркими пятнами.

Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, девять утра

Мок почувствовал давление на предплечье. Горячая голова Карен лежала на сгибе его локтя. Через руку пробежал у него холодок оцепенения. Поднялся тяжело и ощутил боль в позвоночнике. Свободную руку погрузил в густые волосы жены и поднял немного ее голову. Получив немного свободного пространства, вытянул руку. Он посмотрел на морщины вокруг глаз Карен и почувствовал горечь в горле. Наверное, он снова заплачет. Он наклонился и поцеловал ее в шею. Краем глаза он заметил жука, выходящего из ее уха. Вместо отвращения охватил его интерес. Почему «жужелица» — это по-немецки «ушной червь», а по-латыни forficula auricularia, «ушные ножницы»? Неужели действительно прогрызал барабанные перепонки? Из уха Карен вышел второй жук и быстро пробежал по плечу Мока, выгибаясь по сторонам. Мок почувствовал щекотание под мышкой, а потом болезненный укол. Он вскочил и сел на кровати.

Голова Карен опустилась на подушку. Из ее ушей вытекала желтая, густая жидкость, а погруженные в нее жуки поднимали свои клешни на брюхе. Мок крикнул пронзительно и взял в руки голову жены, не обращая внимания на червя, которого ползал в густых волосах, покрывающих его предплечья. Он услышал легкий треск. Голова Карен оторвалась, а из шеи бухнул темный дым. Мок подавился собственной слюной и почувствовал щекотание на лице. Червяк вбил клешни в уголок его глаза, чьи-то пальцы растянули его верхнее и нижнее веки, пальцы нежные, привыкшие к перу.

Морщины обеспокоенного лица профессора Брендла были оттенены серостью. Растянулись и почти исчезли под воздействием улыбки.

— Вам снились какие-то кошмары, капитан, — сказал Брендел. — Вас тошнит?

Мок покачал головой и собрал силы. Он сел на жесткой койке и чувствовал головокружение. Ему показалось, что какая-то мягкая, теплая субстанция заполняет череп и закупоривает все его отверстия.

— Вы помните, что я говорил по-латыни? — спросил профессор.

Мок кивнул и стащился с козетки. Грубая ночная рубашка липла к кожу, засохшие плоды черной бузины били в стекло, пол вздрагивал от недалеких взрывов.

— Кто меня переодел в ночную рубашку? — говоря это, капитан представил себе свое дородное, старческое тело, которого касается графиня фон Могмиц, и почувствовал отвращение к самому себе. — И зачем?

— Ваш мундир грязный и порванный, — ответил Брендел. — Он был уничтожен во время вашего героического подвига. — Подал Моку посылку, завернутую в газету. — Здесь у вас одежда одного из заключенных, позаимствует ее вам заместитель коменданта Гельмут Герстбергер. Пожалуйста, переодевайтесь, я подожду за дверью.

Брендел вышел, а Мок дрожащими руками разорвал пакет. Всунул тонкие, изогнутые ноги в широкие штанины. Застегивая брюки на многочисленные пуговицы, понял смысл последнего высказывания профессора.

Головокружение прошло, а горячая и липкая субстанция в его черепе затвердела.

Вопросы, которые резко на него нахлынули, поставили его на ноги.

Причинно-следственные загадки всегда могли реанимировать его мозг — независимо от того, страдал ли он от алкоголя или от ударов.

— Как это? — воскликнул он, застегнув ремень. — Почему этот Герстбергер так ко мне ласков?

— Скажу больше, — долетел из-за двери голос Брендла. — Заместитель коменданта подставил под ворота свой мотоцикл с водителем. Отвезет он вас домой. Мой мотор не могут пока извлечь из-под земли.

— Вы не ответили мне на вопрос, профессор. — Мок с трудом справился с тесемками, которые вместо запонок служили для связывания рукавов рубашки.

— Называет вас героем из Дрездена. — Голос из двери был очень серьезный.

— Понимаю. — Мок примерил пиджак и потер виски пальцами.

Все возвращалось в равновесие — только легкая головная боль и кисловатый отвращение во рту напоминали Моку о прошлых сенсациях.

Повязывая какой-то старый галстук, на который в других обстоятельствах он даже бы не посмотрел, услышал легкий шорох — такой, как тот, который выпустило из себя тело Карен, когда ее голова оторвалась от шеи.

Он сел и почувствовал слезы, наплывающие ему на глаза.

Много бы дал, чтобы взять теперь Карен в объятия; теперь — когда она беспомощно сидит перед туалетным столиком и осматривает проступающие через краску седые пряди, теперь — когда потихоньку плачет о своем пропавшем сутки назад мужем; именно сейчас — когда ни за что не хочет признаться в моменте слабости и выполняет свои обычные косметические процедуры.

Это притворство не продлится долго, через некоторое время едкие слезы начнут каналами сжимать горло, через некоторое время Карен бросится на кровать и зарыдает, через какое-то время будет возносить среди рыданий молитвы к Богу и сердитому небу, чтобы сбросило теперь бомбы на дом на Цвингерплац и погребло под развалинами ее безответную любовь.

Мок много бы дал, чтобы взять теперь Карен в объятия.

Отделяли его от нее всего нескольких шагах до мотоцикла и менее дух четвертей часа езды через дымящийся город, потом ее успокоит и извинится, а потом улетят отсюда в Копенгаген.

Убьет Гнерлиха когда-нибудь в другом месте, после войны, и бросит затем его голову как трофей под ноги святой женщины — графини Гертруды фон Могмиц.

Брендел, услышав треск досок на кровати, забеспокоился и вошел в изолятор. Мок сразу же приложил руки к глазам. Последние капли слез втирал твердыми пальцами в тонкую оболочку ожогов, покрывающую его лицо. Наверное, заметил, что я плачу, подумал он. Когда оторву руки от лица, он увидит следы слез.

Когда Мок был студентом, охватывало его часто непостижимое веселье. Достаточно было, что объединял в мыслях какие-то два события — далекие и не имеющие между собой ничего общего — и тут же взрывался смехом, который должен был подавить, давясь и пряча голову под скамейку. Полбеды, если пустой смех заставал его на лекции спокойного профессора археологии Ричарда Фёрстера. К сожалению, раз скорчившегося от смеха студента Эберхарда Мока коснулся строгий взгляд профессора Эдуарда Нордена. Студент понимал, что если немедленно не успокоится, нарвется на страшные последствия гнева профессора. Глупый весельчак начал так размышлять о вещах печальных и конечных — представил себе смерть своих родителей и лицо врача половых заболеваний, информирующего его о заражении сифилисом. Веселость прошла, профессор Норден вернулся к Платоновым анапестам и вакхам, а студент Мок узнал еще одну возможность защиты в трудных ситуациях.

Так и теперь, когда его слабость могла стать обнаружена Брендлом, насильно изменил тон своих мыслей — с чувствительного и меланхоличного на гневный и зловещий. Вызвал в себе злость на Карен. Карен такая милая и чрезмерно патетическая, думал он, ее высказывания — глупые и полные трюизмов — как восторги пенсионерки. Не хватает еще, чтобы подпрыгивала в заученной экзальтации и предпочла со своим скандинавском акцентом: «О, Эби, как мир прекрасен!» или «Браво, браво, как это прекрасно сказано!» Он оторвал руки от лица и посмотрел на встревоженного Брендла. Он встал и вышел с ним из санитарного барака.

Небо дрожало от взрыва. С Грабшенерштрассе тянулась волна черного дыма. Мок не видел, однако, всего этого всего. Не видел ни дыма, ни колючей проволоки лагеря, ни будки охранника, ни озабоченного профессора, который помогал ему сесть в боковую коляску. Перед глазами у него был презрительно изогнутые губы своей жены; вот Карен разговаривает с подругой; описывает ей своего зятя Франца; говорит о нем «этот машинист» и фыркает, распыляя вокруг частицы слюны, такой же, как та, которую вылетала из уст аристократии германского мира — ее предков, гордых викингов.

Что ж иное, чем презрение, могла чувствовать эта нордическая принцесса в отношении простого жителя Альштадта, запрещенного района Бреслау? Она ненавидела его и гордилась им, думал Мок, эта экзальтированная идиотка, выпускница философии, не имеющая понятия о решительных выборах честного разума, о сердце на ладони, о простом отчаянии, о ярких, атавистичных принципах.

Брендел обернул капитана, сидящего на коляске мотоцикла каким-то плащом, пахнущим нафталином, и уселся за водителя. Мотоцикл тронулся. Они проехали под железнодорожным виадуком на Маркишештрассе и оказались на Фридрих-Вильгельм-штрассе. Большую часть улицы занимали сломанные столы, шкафы без дверей и железные кровати. Брендел лавировал между кучами выброшенной мебели и трупами лошадей, лежащих на краю улицы. Какая-то Brennkommando поливала бензином и спиртом дом на углу.

Мок всего этого не видел и не чувствовал. До его ноздрей долетал теперь запах «Paradiso» — любимых духов Карен. Возвращаются из филармонии. Летний вечер 1937 года. В моторе адлера не хватило масла. Мы едем на такси! Люди ждут на стоянке. Уже наша очередь. Такси подъезжает. Подбегают три юнца. Отталкивают Мока. Вскакивают без очереди. Один из них улыбается Карен. Такси уезжает, а Мок, раздувшийся от ярости, ищет напрасно пистолет.

Она улыбнулась тогда этому ублюдку в мундире кадета, думал теперь Мок, не обращая внимания на острую вонь, доносящуюся из ведра, которое несли два санитара.

— Страшно воняет это средство от ожогов фосфором, — заорал Брендел, перекрывая грохот падающих стен. — Одна вода с молотой известью так не воняет.

Грохот был такой силы, что оторвал на некоторое время мысли капитана от жены, к которой пытался сам себе внушить отвращение. Он посмотрел на профессора Брендла. Тот усмехнулся в облаке пыли.

— Ницше говорил в «Так говорит Заратустра»: «Будьте тверды!»

— Что, простите? — Мок посчитал, что ослышался.

— Я сказал только, что эти дома были покрыты желтой краской. — Мок на самом деле ослышался. — А теперь все они черные.

Мок умолк и задумался, в каком состоянии будет его жена Карен, когда ее скоро увидит: будет плакать или улыбнется насмешливо? А может быть, улыбнется дружески и хулигански — как этому прекрасному молодчику в мундире кадета, который оттолкнул в очереди на такси ее побагровевшего от злости, дородного мужа?

— Ницше сказал: «Идешь к женщинам? Не забудь кнут!»

Мок на этот раз не взглянул на профессора и не просил повторить. Наверняка оказалось бы, что опять ослышался.

Доехали до Кенигсплац. Брендел остановился, чтобы пропустить колонну пожилых мужчин, которые несли в руках заржавевшие винтовки. Они шли нога в ногу, а над ними возвышались две статуи Геракла, борющегося с немейским львом. Брендел занырнул в клубок маленьких улочек Альштадт и через десять минут парковался под домом на Цвингерплац.

Мок вышел из коляски и накинул плащ на плечи. Его мысли были так заняты особой Карен, что даже не поблагодарил профессора Брендла за внимание, ба! — за спасение жизни. Когда профессор хотел его взять под руку и проводить до ворот, отпустил его движением руки, как навязчивого разносчика.

Он поднимался медленно по лестнице. Двери квартиры были открыты.

Стояла в них Гертруда графиня фон Могмиц. Мок упал перед ней на колени. Обняла руками его голову. Он почувствовал, что она дрожит. Невозможно, чтобы графиня имела настолько жирное, трясущееся тело, подумал Мок и услышал голос Карен:

— Я думала, что ты мертв, дорогой, — прошептала сквозь слезы.

Мок встал с колен. Его глаза были черные и неподвижные — как у обезьяны.

— Обещал тебе, что мы уедем отсюда, правда? — сказал он мягким тоном.

— О да, это правда! — воскликнула Карен решительно, а потом поняла.

Через скользящие по щекам слезы она смотрела в неподвижные глаза мужа. Она знала, что сейчас услышит, знала, что означает этот легкий тон: он предвещает ей будущность под руинами этого города. Интуиция ее никогда не подводила. Сейчас тоже.

Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, половина одиннадцатого утра

Мок сидел неподвижно за кухонным столом и стучал ногтями по клеенке. Пытался выбивать тот же ритм, как обувь Карен на лестнице, после того как выбежала из квартиры. В выстукиваемых тактах появились новые краски. Какой-то дирижер руководил пальцами Мока так качественно, что к треску каблуков присоединились рыдания и взрывы плача.

Из звуков были созданы образы, которые его мозг зарегистрировал, прежде чем Карен покинула квартиру. Главное было ее лицо. Он понял, что смотрит на него взглядом, какого еще никогда у нее не видел. Он не был грозным, болезненным и зловещим. Было просто незнакомый. Мок почувствовал, как поджимает ему живот. Он перестал барабанить пальцами о стол. Вдруг его осенило, что не устроил ее увольнения с работы и потерял ее рабочую карточку. Этот недостаток наказывался смертью.

— Вернется, вернется, — успокаивался сам себя. — Куда может пойти без Arbeitskartę der Festung Breslau? Вернется через пятнадцать минут, максимум через за час! О, даже гораздо быстрее. Уже стучит в двери.

Он вышел в прихожую, откуда доносился стук. Приближаясь к входной двери, составлял мысленно извинения. Максимум куплю ей духи «Paradiso». Он открыл дверь и посмотрел на человека, стоящего на пороге. Он, конечно, не использовал никаких духов.

— Вы оставили в коляске фотографию Гнерлиха, — сказал профессор Брендел, давая ему разорванный пополам снимок.

— Проходите, профессор, — Мок широко открыл двери. — Напьемся водки.

Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, восемь вечера

Когда вода стала заливаться ему в нос, он очнулся и закричал от ужаса. Он лежал в холодной воде, заполняющей ванну. Тряс его озноб. Резко встал, а вода, взволнованная этим движением, перелилась через короткой край ванны. Выходя, он поскользнулся и не удержал равновесие. Центр тяжести оказался за ним. Замахал руками и схватился за висящее на вешалке полотенце. Оторвал тесемку ударился крепко ягодицами о мокрые плитки пола. Боль в спине напомнила ему о поперечине разогнавшейся дрезины, которая пробила ему плащ и чуть не раздробила позвоночник.

Он пытался проглотить слюну, но ему это не удалось. Высушенные алкоголем слюнные железы не работали вообще.

Харкнул и выплюнул густую мокроту из прожженных легких.

— Марта! — позвал он, прикрывая свои гениталии полотенцем. — Марта, помоги мне, я не могу встать!

Никто не пришел. Он закрыл глаза и попытался вспомнить происшествия сегодняшнего дня. Карен вышла из квартиры, Марты не было, профессор Брендел пришел, выпили три бутылки водки.

Профессор пил медленно, он сам — жадно. Когда Брендел выпивал один стакан, Мок заканчивал второй. Когда профессор объяснял тонкости Нагорной Проповеди, капитан ставил какие-то бормочущие вопросы. Когда Брендел предостерегал его от чего-то, Мок смеялся презрительно. Достаточно только вспомнить, только то у него осталось в рассыпанной мозаике сегодняшнего дня. С трудом встал, открутил кран и, раскрыв засохшие губы, впустил в них сильную струю воды. Голова трещала у него от токсинов, которыми вчера и сегодня наполнил свой организм — добровольно и вопреки себе.

Когда он поднял голову от раковины, кровь быстро отхлынула от мозга, и увидел перед глазами вращающиеся блики — как лепестки золота в гданьской наливке голдвассер. Не допустил до обморока. Окунул голову в ледяную воду, заполняющую ванну. Через несколько секунд вынул голову и закрутил ею, отряхивая от воды остатки волос.

На полке над раковиной он нашел расческу. Не глядя в зеркало, причесал волосы, надел копию маски, халат и вышел из ванной. Он знал, что жгучая кислота в желудке не отпустит его до утра. Он знал, что переживет эту ночь только благодаря книгам, которые читал залпом и без особого понимания. Он отправился в кабинет, где уже глазами воображения видел старое кожаное кресло, которое развалилось приглашающе в центре помещения.

Реальность его не подвела. Около кресла стоял столик для сигар. Вместо них лежало там письмо, заполненное ровным почерком профессора Брендла. Мок посмотрел на письмо и начал его читать — как обычно, с похмелья — без большей концентрации. Вместе с каждым читаемым мнением сосредоточенность росла.

Дорогой капитан!

Я хочу раскрыть мучительную тайну, которая не желает у меня выходить через рот.

Графиня Гертруда фон Могмиц полна восхищения от Вас. Это восхищение связано с чем-то, чего я бы и не посмел назвать. Когда я хочу об этом написать, перо отказывается мне повиноваться и брызжет чернилами.

Почему мне не хватает смелости?

Потому что я чувствую зависть. Но я должен об этом написать, потому что Писание говорит: «Пусть ваша речь будет да-да, нет-нет». Несмотря на то что гложет меня демон ревности, напишу: да, графиня влюбилась в Вас.

Как же это больно для меня — ее давнего поклонника! Я знал об том, что для графини важна человеческая душа, и Ваша душа ее увлекла. Моя для нее — только интересна, может ее немного беспокоить, но Ваша ее очаровывает.

Вы не спрашивайте, откуда взялось это увлечение. Не будьте теперь следователем. Даже если бы я знал, что в Вас больше всего ее впечатлило, то все равно ничего Вам не скажу.

Предупреждаю: я не буду об этом вообще с Вами разговаривать, потому что эта тема для меня слишком болезненна. Я чувствую себя отвергнутым любовником. В то же время не чувствую к вам ненависти или сожаления. Я сторонник пассивного детерминизма, что означает полное подчинение Воле Божией. Такой подход исключает любые аффекты.

Повторяю: никогда с Вами уже на эту тему не буду разговаривать. Я признался и почувствовал облегчение — как всегда, когда мы сбрасываем с себя то, что у нас болит. Признавая мои чувства по отношению к ней и ее чувства по отношению к вам, я не совсем бескорыстен. Если Вы, зная о страсти графини, сами в нее влюбились, я достигну своей цели.

Сам себя одаряю благословением страдания, одним из восьми благословений на Горе — когда графиня будет с вами, когда будет на вас смотреть с любовью, я при этом буду, более того — я при этом хочу быть, потому что я должен страдать, потому что страдание является смыслом нашей жизни.

Сегодня уже это все я говорил Вам, но я боюсь, что, может быть, вы забыли мою речь.

Для меня совершенно понятно, что вы должны отреагировать на вчерашние происшествия — Ваше неудавшееся покушение на Гнерлиха, смерть Ваших друзей.

Неудивительно поэтому, что пили, как кирасир.

Потому что неплохо знаю алкогольные земли, я знаю, что блуждающий по ним натыкается на такие места, в которых его тело и психика разделяются: одно на первый взгляд исправно — моторно и словесно — второе погибает в объятиях беспамятства.

Так было и с Вами. Вы задавали мне правильные и непростые вопросы, но боюсь, что, может быть, Вы не помните ни вопросов, ни ответов.

Мок после прочтения этих пассажей выловил из клубков противоречивых мыслей одну из них, которая была настолько отвратительна, что мгновенно ее подавил.

Он снял маску, поднялся с кресла и зашаркал на кухню.

Открутил кран и наполнил водой старый кувшин для молока.

Возвращаясь в кабинет, он увидел в зеркале, висящем в прихожей, свое разрушенное, старое лицо, на котором натягивалась и обмякла пленка от ожогов.

В голове снова пронеслась у него эта отвратительная мысль, которая теперь была как кашель, высвобождающий водопад рвоты.

Он знал, что если этой мысли не произнесет громко и красноречиво, что если смело не назовет демона его собственным именем, то побежит в туалет и будет виться в судорогах на краю раковины.

Сел снова в кресло с кувшином в руках и произнес заклинание, которое должно было усмирить злого духа:

— Это хорошо, что Карен от меня ушла. Княгиня ко мне стремится, а Карен мне уже не мешает. Уже нет моей жены. Я свободен! Я смогу быть с княгиней!

Последние слова Мока погибли в хрипе его собственных легких. Приблизил лицо к кувшину и освободил организм от всяких токсинов. Рвота вернула спокойствие и баланс жидкости. Через несколько минут он сидел неподвижно в кресле. Отнес кувшин в ванную, вылил его, а потом подстриг ножницами седую бороду.

Затем оделся с изысканной элегантностью: недавно отглаженный темный костюм в светлую полоску, белая рубашка, бордовый галстук. На лицо надел шелковую маску и взглянул на себя в зеркало.

— Все в порядке, — сказал он себе. — Теперь уже нет демонов.

Он вернулся в кабинет, сел за стол и закурил папиросу. Очередные пассажи письма профессора Брендла были чрезвычайно интересны для потенциального лингвиста Мока.

Интересовала Вас наверняка интересная проблема. Что графиня является объектом всех девяти благословений, в этом вы не сомневаетесь. Что спасется из поражения, которое нас всех ждет в Бреслау, это уже для Вас не было так очевидно. Непонятно зато совершенно было для Вас, почему Вы сами могли бы спастись из Бреслау. Охарактеризовали Вы самого себе как отрицание всех добродетелей с Горы.

Вы согласились, однако, со мной, что можно некую Вашу особенность увидеть в одном благословении: «Блаженны те, кто алчет и жаждет справедливости».

«Почему я мог бы спастись из этого ада, если отвечаю только одному из девяти благословений?» — спросили Вы, становясь все более и более раздраженным. Еще раз объясню.

В нашем рассуждении будем ссылаться на Новый Завет в переводе Мартина Лютера.

Все благословения имеют следующую схему: «счастливы те, кто… ибо они». То есть во всех благословениях в переводе Лютера глагол используется в третьем лице множественного числа, а именно: «они являются нищими духом», «они несут страдание», «они являются чистыми сердца» et cetera, et cetera.

Я сказал: «во всех благословениях». Должен сказать: «во всех, кроме одного».

Вот в Мф. 5, 6 читаем в переводе Лютера: «Блаженны вы, кто алчет и жаждет справедливости». А значит, у нас здесь второе лицо множественного числа — «вы», а не третья — «они». Это очень характерно. Существует лингвистическая теория, что первое лицо множественного числа означает отправителя коллективного, а второе — коллективного адресата языкового сообщения. Третье лицо же обозначает его тему, в данном случае по числу — коллективную тему, которая касается совокупности человеческих единиц. Христос, благословляя людей, в восьми благословениях рисует ситуацию, касающуюся многих человеческих единиц, в одном же обращаются к конкретным лицам. Другими словами, восемь раз показывает какое-то состояние, рекомендованное им самим, в одном случае обращается непосредственно к своим слушателям.

Еще иначе говоря, Христос представляет восемь сентенций, общих максим на тему правильного человеческого поведения, а одну из них выделяет специально — она гораздо сильнее и включает в себя минимум два человека. Эти восемь благословений читаются как: «надлежит поступать так и так», а это одно благословение Мф. 5, 6 о жажде справедливости — «поступайте так и так». Восемь благословений размытых в своей сентенциональности, одно же — окаменелое в своем конкретном рассказе. Оно, следовательно, наиболее важное из всех восьми, потому что было сформулировано иначе — как решительная команда — во втором лице множественного числа («вы»).

Это ведь очевидная разница намерения, когда учитель говорит ученикам: «Вы должны аккуратно писать в тетради», и когда говорит: «Пишите аккуратно в тетради!» Когда учитель произносит это последнюю команду, в классе должно быть не менее двух учеников. То первое объяснение может быть адресовано только к одному ученику, так как имеет характер общий, сентенциональный.

Резюмирую.

Гертруда графиня фон Могмиц спасется из ада Бреслау, потому что отвечает девять условиям девяти благословений. Восемь из них касаются всех людей таких же, как она. Один из них не касается всех таких же, как она, но минимум двух человек, которые «алчут и жаждут справедливости». Вы — один из них. Если Вы не будете жаждать справедливости для Гнерлиха, не будет этих двух «справедливых» в Бреслау, ergo — графиня не спасется. Вы являетесь условием sine qua non ее спасения.

Чтобы это исполнилось, вы должны желать смерти Гнерлиха. Он все еще жив. В больнице есть переход в бывшую еврейскую школу у Редигерплац. На самой линии фронта. Вы его там убьете. Или нет — попытайтесь сделать все, чтобы его убить. А в последний момент Бог и так Вам этого не позволит. Потому что Он знает, что — убив Гнерлиха — Вы утратите свой гнев и свою жажду справедливости. Через предотвращение убийства Вами Гнерлиха в подземных коридорах под Бергштрассе Бог показал, что Вас выбрал. Что, дальше Вы не понимаете, почему именно Вы и графиня фон Могмиц спасетесь из Бреслау?

Профессор Рудольф Брендел, доктор философии

Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, девять вечера

После прочтения письма профессора Брендла Мок решил испытать Провидение. Выводы философа, хотя ясные и понятные, вовсе не убедили капитана. Он вовсе не был уверен, что формулировка «пишите» сильнее, чем «должны писать». Кроме того, если «должны писать» не предполагает существования получателя языкового сообщения, то это сообщение предназначено для всех и для никого. Если же оно обращено ни к кому, то никто не должен действовать в соответствии с указаниями Христа. Таким образом, благословение не касается как тех, которые действуют в соответствии с рекомендацией, как тех, которые ему сопротивляются.

В таком случае, графиня никогда не является благословенной, а ее поведение может быть диаметрально разными. Она и так не осознает этого, потому что верит буквально в рекомендации Писания. Конечно, все это не касается «алчущих справедливости». Здесь должно быть как минимум два получателя. Просто потому, что найдется два человека, которые «алчут справедливости», и они спасутся из города Бреслау. Кроме того, цитата Матфея вовсе не говорит о спасении, а только о благословении. Ведь «быть блаженным» вовсе не значит «спастись из Бреслау». То, что верит в это графиня, еще можно объяснить ее религиозной аффектацией, но что верит в то профессор философии, совершенно непонятно.

Одно было наверняка. Покушение на Гнерлиха было расстроенно бомбардировкой на Бергштрассе. Был ли это случай? Мок не верил в случай. Так же, как профессор Брендел, был детерминистом. Мок решил убить теперь Гнерлиха, то есть испытать Провидение.

Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, десять вечера

Мок запер квартиру на ключ. Спускаясь по лестнице, проверил, есть ли у него пистолет в кармане. В мыслях провоцировал Бога: ну и что ты мне сделаешь, чтобы остановить меня? Мне ничего не помешает убить Гнерлиха. Войду в больничную палату и выстрелю ему в голову. Впустят меня в больницу. Никто не будет меня подозревать. Ты не можешь остановить меня от убийства зверя.

Первым препятствием на этом пути добродетели был десятилетний сын сторожа Артур Грюниг. Мальчик вышел из комнаты сторожа на первом этаже, поклонился пожилому господину и протянул к нему руку. В руке держал маленький пакет. Это был льняной мешок, затянуты на шнурок. Мальчик носил в нем, как правило, гимнастическую одежду.

Теперь в мешке было какое-то живое существо. Мок кивнул головой Артуру и вернулся в свою квартиру. Мальчик потоптался за ним.

— Посмотрите, — сказал мальчик. — Какой большой.

Мок не отозвался ни словом. Сунул в карман фонарик и мешочек с сухим хлебом. Потом полез в шкафчик и достал из него небольшой пакет, в котором собирал конфеты, приготовленные Мартой из сахара и молока. Вручил его мальчику.

Поделом ему, в конце концов, маленький Артур — это божий посланник, который должен предотвратить убийство зверя и держать его самого в вечном и так необходимом напряжении «злой справедливости».

Сын сторожа забарабанил ногами на лестнице, Мок спускался гораздо медленнее, Артур Грюниг ввалился в квартиру своего отца, капитан спустился в свой подвал.

В маленьком помещении слышно было жалобное попискивание. Доносилось оно из угла подвала, из клетки, прикрытой одеялом. Сорвал одеяло и увидел три крысы, которые вспрыгивали на уровень клетки и встречали обеспокоенные своего опекуна. Один из них имел выгрызенную шерсть, а его тело покрывали раны.

— Твои дни сочтены, бедняга, — сказал ему Мок с состраданием. — Скоро тебя сожрут твои коллеги. А теперь посмотрим, как среагируете на нового.

Говоря это, он открыл дверцу в клетке и вытряхнул крысу, пойманную Артуром Грюнигом. Животные были сбиты с толку и удивлены. Подходили к новой крысы и обнюхали его. Только израненная крыса не приближался к нему и издалека фырчала с видимой злостью.

Мок бросил в клетку сухой хлеб, и всматривался некоторое время в грызунов.

— Вы мои единственные друзья в крепости Бреслау, — сказал он им. — А теперь в дополнение инструменты в руках Бога. Можете меня остановить от убийства зверя. Вы благословлены.

Мок прикрыл клетку и вышел из подвала на двор. Он оказался между стеной, ограждающей костел Божьего Тела от флигелей, заселенных когда-то люмпенпролетариатом. Теперь гнездились там жены и дети жуликов и воров. Их самих уже давно не было — они погибли на войне или корчевали сибирские леса.

Тем более Мок удивился, когда увидел три яркие точки тлеющих папирос. Две точки двигались резко, а одна рассыпалась искрами. Темные силуэты двинулись в сторону Мока. Тот чувствовал все большее удовлетворение. Хорошо понимаю действия Бога, подумал он, останавливает меня от убийства Гнерлиха. Сначала крысы, теперь суки бандиты. Но даже они меня не остановят. Что являются инструментами в руках Бога, это точно. Потому что откуда взялись в то время, когда каждый мужчина в Бреслау носит мундир и оружие крепости? Они являются инструментами в руках Бога, я не могу их убить, потому что Его обидел.

Просто напугаю их. Когда Мок видел уже зловеще усмехающиеся лица под навесами циклисток, он достал пистолет и выстрелил без предупреждения над головами божественных инструментов. Сигареты зашипели в лужах, а мужчины разбежались и исчезли в темноте. Они растворились, подумал Мок, в конце концов, они являются посланниками Бога, то есть ангелами.

Он прошел через двор, не нарушенное уже никем, и оказался напротив Городского Театра. Быстрым шагом он прошел через Швайдницерштрассе, миновал Президиум Полиции и добрался до вокзального виадука. Здесь он наткнулся на первые баррикады.

Поднявшись на верх баррикады, споткнулся и, чтобы поймать равновесие, опер руку на что-то холодное и скользкое. Это был черный гранит с фрагментами надписи «Наш самый любимый муж и отец». На моей могиле, подумал он, не будет речи ни об отце, ни о муже. Будет надпись «Гончий пес Мок».

После спуска с баррикады он увидел группу людей, которые стояли в очереди к канализационному колодцу рядом с костелом Иезуитов около Габицштрассе. Эти люди вели себя странно. В руках они держали крышки от кастрюль и ударяли ими, вызывая страшную металлическую какофонию. Это была отповедь на рев русских громкоговорителей, передающих танцевальную музыку.

Он приближался к линии фронта.

Начал искать неразорвавшиеся снаряды в ярком свете луны, которая вынырнула как раз из-за туч. Эти снаряды могли быть оставлены ангелами, чтобы помешать ему пробраться в больницу, в которой зверь скоро выдаст свое последнее зловонное дыхание. Перебрался через развалины и тяжко дышал.

Не обращал, однако, на это внимания. Задумался глубоко над новым заданием посланников Бога, которые должны ему помешать в сладкой мести.

«Ангелы» — это неправильное слово. Ангелы являются сознательными сущностями своего посланничества, а крысы и бандиты, по всей вероятности, не отдавали себе отчета в своих соответствующих задачах. Назовем их всех не «ангелами», а «эманациями».

Около школы на Шверинштрассе спустился с развалин и чуть ли не наткнулся на винтовку одной такой эманации. Молодой парень в слишком большом шлеме уткнул ствол винтовки в грудь Мока и подозрительно приглядывался к элегантному пожилому человеку в маске.

— Пропуск, пожалуйста, — прорычал солдат.

— Уже вам даю, — ответил Мок и полез в внутренний карман пиджака за пистолетом.

Охранник Георг Киттлаус был нервный по натуре. Уже в своей родной Тюрингии, в маленькой деревне около Цойленрода, считался нервусом. Он приходил в ярость, когда коровы попали во вред, и ударил их позже колом в коровнике. Когда-то свинья вывалилась из хлева и батрак Киттлаус получил задание, чтобы вернуть ее в загон. Ему удалось это только через час. Когда она уже была в хлеву, обрушил на свинью свою злость. В конце вырвал корыто и воздел его над головой животного. Тогда оно ринулось на работника и пробежали между его ногами, повалив его в навоз. Свинью нашли через неделю, а Киттлауса через две недели. Он стоял в лесу и пинал со злости в дерево.

Эта особенность его характера значительно усилилась в крепости Бреслау, под русскими бомбами.

Теперь, видя шпиона в маске, он нажал на курок. Георг Киттлаус был нервный по натуре.

Бреслау, суббота 24 марта 1945 года, пять утра

Доктор Вилли Шольц, хирург в временном госпитале у Редигерплац, не спал уже тридцать часов.

Он чувствовал песок под веками и шатался на ногах, когда всматривался в сплетение тканей в большой грудной мышце, и пытался попасть пинцетом в сплющенный свинец, который торчал не очень глубоко, в части ключичной мышцы. Пинцет соскальзывал с свинца и нарушал поврежденные ткани.

Тогда в ране проливались небольшие волны крови и вытекали на тело пациента. Доктор Шольц отложил инструмент и кивнул головой санитару, который этот знак понял сразу.

Подал доктору стакан водки и смотрел, как его кадык слегка движется. Шольц окунул пинцет, смачивая в спирте.

Когда он почувствовал действие алкоголя и небольшое головокружение, всунул инструмент в кровавый бифштекс раны и безошибочно ухватил свинец.

С удовольствием сжал сильно кусок металла. В левой руке все еще держал стакан. Он знал, что пуля уже ему уже не вырвется. Вытащил ее уверенно и бросил в таз. Задребезжала облупленная жесть, когда упали в нее пуля, пинцет и пустой стакан.

Доктор Шольц сел тяжко на стул и затянулся папиросой, которую санитар сунул ему в рот и закурил. Глаза у него закрывались, санитар вынул папиросу из его рта и сам жадно ей затянулся. Образ этот доктор Шольц видел в полусне и не был уверен, что наглость санитара не является продуктом его собственного воображения. Тем более не был уверен в реальности последующих видений.

Вот прооперированный пациент, пожилой мужчина с обожженным лицом, очнулся от наркоза и спросил его раскатистым голосом:

— Вы эманация Бога, доктор?

— Такого комплимента я еще до сих пор не слышал, — буркнул доктор и заснул.

Бреслау, суббота 24 марта 1945 года, час дня

Глаза Мока открылись и тут же наткнулись на белый потолок с несколькими подтеками. Глазные яблоки повернулись влево и вправо. Зарегистрировали бинты, ампулы и коричневые светильники. Внезапно стали неподвижны. Не могли оторваться от других глаз — голубых и влажных.

— Уже после операции, — сказала мелодичным австрийским акцентом хозяйка голубых глаз. — Все кончено. Вы хотите пить?

Мок не ответил. Он хотел сейчас только одного. Не хотелось ни есть, ни пить, ни — как говорил император Клавдий — отдавать долг природе. Он мечтал о своей маске, которая бы закрывала его лицо от взглядов прекрасной, как сон, медсестры.

Он поднял левую руку, чтобы коснуться своего лица. Однако вместо бархатного прикосновения карнавальной маски почувствовал колющую боль в груди. Легкие отреагировали остановкой дыхания, потовые железы выделили побуждать крупные капли, голова упала в складку подушки.

— Лежите спокойно, — сказала сестра и вытерла ему пот с лица.

Мок, почувствовавший ее руки на своем лице, не имел уже никаких иллюзий относительно наличия маски. Он закрыл глаза, чтобы не видеть отвращения на лице медсестры.

— Где я? — Даже не удивился, услышав свой обычный зычный голос вместо слабого хриплого рева, которого ожидал. — И как долго тут буду?

— В полевом госпитале у Редигерплац, — ответила сестра. — Вы перенесли небольшую операцию. Выходите за неделю. До свадьбы заживет.

А таким образом я попал в этот госпиталь, в котором лежит Гнерлих, подумал Мок, к которому я как раз шел, когда меня подстрелили.

Это очередной знак. Чем ближе к зверю ты, тем более алчешь справедливости. В больничной палате вибрировали еще высокие ноты голоса медсестры. Некоторые из них были отмечены изумлением.

Он открыл глаза и увидел ее улыбку. Помахала ему рукой и повернулась к выходу. У него не было сомнений, что существо это было ангелом, а не обычной божественной эманацией.

— Сестра! — воскликнул он так громко, что больные, лежащие по его бокам, резко зашевелились. — У меня к сестре большая просьба.

— Да, я слушаю, — девушка смотрела на него очень серьезно. Она боялась, что этот пожилой мужчина, на которого произвела немалое впечатление, начнет ее задерживать, шутить и рассказывать глупые шутки, как фронтовики со второго этажа, которые при ее виде опускали руки под одеяло.

Обожженное лицо пациента было несмелое и спокойное, а глаза смотрели прямо и честно.

— Сестра могла бы принести мне Библию?

Бреслау, воскресенье 1 апреля 1945 года, восемь утра

День Воскресения Христова был прекрасный и солнечный. Русские бомбардировщики налетели с юга.

Несколько из них, пренебрегая зенитной артиллерией на Главном вокзале, двинулись к сторону холма Либиха. Когда они были там, бомбометатели выполнили свой долг. Надменная башня была поражена на половине своей высоты. Из сердца строения хлынули осколки кирпичей, а за ними появились спирали дыма. Плоская крыша в центре здания раскололась пополам и начала скользить внутрь вместе с зенитным орудием флаквирлинга и его трехместным обслуживающим персоналом. Тела солдат, изорванные осколками, провалились внутрь по инерции и свалились на пол четвертого этажа.

Все трое защитников крепости лежали — словно условились, будто это была муштра — на животе, а их открытые рты отдавали кровь ровными волнами. Через некоторое время кровь потеряла свой цвет, покрылась белой пылью. Башня и крыша строения скрывались в фонтанах дыма, пыли и копоти.

Только легкая дрожь добиралась до штаба генерала Гюнтера фон Родевальда, который был заместителем обербефельшабера СС и полиции. Штаб находился в четырех этажах как раз под бомбардируемым зданием. Генерал почувствовал вибрации гор бетона над собой, и ему стало неловко. Он начал крутиться на кресле.

Боязнь перед обвалом бетонных твердых тел не была причиной нервного поведения фон Родевальда. Причина, скрытая в его кальсонах, бесила и зудела. Я должен был заразиться от этой шлюхи, думал фон Родевальд и проклинал холодную дождливую пятницу две недели назад, когда был приглашен в прекрасную виллу генерала Курта Квейсснера на Вильгельмсрух.

Собрались там старшие офицеры СС и Вермахта, чтобы отпраздновать годовщину разрыва версальского договора. Штурмбанфюрер СС Эрих Краус, начальник отдела RuSHA в Бреслау, стоял на середине виллы генерала Квейсснера и протягивал бокал с водой — как фюрер. Когда этот тупой моралист, гестаповский Катон, вышел, многие выдохнули.

Тогда все и началось. Сначала элегантно и со вкусом. Рейнское и мозельское вино, а не какие-то жалкие пиво Хааса, хорошеедля простого народа. Икра и нарезанная щука на столе. Индюки и нежная дичь, посыпанная сыром с утопленными в нем лисичками. Девушки, подающие к столу, имели на себе только переднички горничных, другие — офицерские сапоги и кители мундира. А потом вино, вино, вино, мидии и ракушки, а затем мидии и ракушки девочек, распятых на столе, а потом щука, раздавленная ягодицами. О черт, подумал фон Родевальд, я был при дворе Нерона.

Генерал на мгновение покачнулся в своем кресле и понял, что его собеседница вовсе не перебивает, а он не проронил ни слова. Она должна написать рапорт, раздраженно подумал он, а не клекотать здесь, как катаринка. Я должен все это запомнить?

— Простите, госпожа Юнггебауэр, я задумался. Прошу, еще раз мне все расскажите, — сказал он мягко.

Ведь он не мог заставить писать рапорты и слишком сильно давить на это прекрасное и кроткое существо, которое с папиросой в руке сидело под генеральской пальмой.

— Прошу прощения, господин генерал, — улыбнулась девушка. — Капитан Эберхард Мок производит на коллег впечатление сумасшедшего и религиозного маньяка. Постоянно мучает их цитатами из Библии.

Этот придурок Краус ошибается, фон Родевальд быстро записывал свои размышления, Мок сумасшедший, а не опасный шпион.

— …И читает Библию по-гречески, по-латыни и по-немецки, — щебетала девушка. — Особенно интересуют его благословения на Горе. Знаете, генерал, «блаженны кроткие» и так далее.

Она подчеркнула эту цитату.

— Ладно, ладно, — прервал ее фон Родевальд, чувствуя переполненный мочевой пузырь. Он не хотел, однако, его опорожнять, потому что боялся боли, которая наступит при мочеиспускании. — Это не важно. Что еще делает?

— Уже чувствует себя гораздо лучше. Рана заживает на нем, как на… У нас в Тироле мы говорим «как на собаке», — рассказ прервала и беспомощно посмотрела на генерала.

Тот улыбнулся и махнул рукой, что должно было означать: «ну дальше, дальше!»

— Пребывает часто в библиотеке госпиталя, которая является бывшей школьной библиотекой. Пользуется там школьными словарями греческим и латинским, переводя отрывки из Библии. — Девушка потушила папиросу. — Разговаривает с пациентом, господином Карлом Пахоллеком, который курирует библиотеку.

— И вы узнали что-то от этого библиотекаря?

— Господин Пахоллек был на гражданке преподавателем религии. Кажется, я ему нравлюсь. — Девушка улыбнулась застенчиво и сложила ноги так, что выглядели как будто диагональ. — Мок он узнал о его профессии и засыпал его вопросами о переводе Лютера. Он имел в виду, был ли Лютер компетентным переводчиком или нет. Пахоллек отослал его к какому-то профессору. О, тут у меня есть его фамилия. — Она вытащила из сумочки маленькую записку.

— К профессору Кноппу, который, кажется, находится в Бреслау и служит, как и все мирные жители, в Фольксштурме. Мок спросил его также о тех, кто перед ним одалживали Библию, он заинтересовался особенно пациентом Гансом Гнерлихом, который делал пометки на полях немецкой Библии. Эти пометки очень, впрочем, разгневали господина Пахоллека. Он не преминул о них Моку сказать, критикуя вандальность Гнерлиха.

— Вандализм, госпожа Юнггебауэр, — усмехнулся генерал снисходительно. — Что это за Гнерлих? — Это имя показалось ему знакомым.

— Оберштурмбанфюрер СС Ганс Гнерлих является комендантом сборного лагеря на Бергштрассе. Во время бомбардировки большевиками фабрики на Бергштрассе был засыпан в туннеле. В госпитале находится уже неделю. Он сильно покалечен, и у него сломана нога. Ничего серьезного, не будет калекой. Постоянно с ним двое охранников.

— Почему?

— Так пожелал. Не должен ни перед кем оправдываться.

— Я попросил о разрешении командира госпиталя?

— У них нет командира. Ведь это госпиталь временный. На самой линии фронта. Из-за стен мы слышим песни большевиков. Начальником является доктор Шольц. — Смущение проступило на ее лице; она напоминала старательную ученицу, которая забыла усвоить какую-то информацию. — Я могу с ним поговорить и спросить о деталях этого дела.

— Неважно, — буркнул фон Родевальд и сжал бедра, чтобы подавить растущий триппер. — И что сделал Мок, как он узнал о пометках этого коменданта лагеря?

— Крутился пару раз около его изолятора, пока не вызвал подозрение охранников. Хотели достать его документы, но этого не позволил. Была большая шумиха в коридоре. Мок кричал на охранников и угрожал, что их доконает и отправит на восточный фронт. — Девушка поджала губы; все ее лицо выражала сильную концентрацию. — Этот интерес Мока к Гнерлиху мне кажется подозрительным.

— Госпожа Юнггебауэр, — фон Родевальд улыбнулся снисходительно, — разве вы не видите, что Мок сошел с ума? Уже давно мы не можем никого отправлять на восточный фронт. Мок живет в прошлом времени. Это характерно для психически больных людей. А интерес к Гнерлиху — это поиск родственной души. Мок проверил, кто читает Библию, от библиотекаря узнал, что этот комендант делал пометки. Это свидетельствовало об огромном интересе коменданта к Библии. Мок хотел с ним вступить в контакт и обсудить священную книгу. И только. Вот и все.

— Это еще не все, генерал. — Госпожа Юнггебауэр нахмурилась. — Он попросил меня, чтобы я пошла к дому, в котором живет, это недалеко, на Цвингерплац, и велела прийти в больницу его десятилетнему соседу. Мальчика зовут Артур Грюниг. Попросил его покормить крыс.

— Крыс? — Фон Родевальд ущипнул себя под столом в виновника своих мучений.

— Да, мальчик сказал мне, что Мок держит в своем подвале крыс и очень их любит.

— Ну хорошо, и что дальше?

— Мок перестал изучать Библию и собрался написать какой-то, как утверждает, богословский трактат. Наш госпиталь размещается в школе. Школа имеет библиотеку. Мок сидит в этой библиотеке над словарями и пишет этот трактат. Наверное, на латыни.

— Ну не говорил ли я вам, что мы имеем дело с сумасшедшим? — фон Родевальд завыл от радости. — И что с этим трактатом? Уже его написал? И что с этим мальчиком?

— И здесь я должна ударить в грудь. — На глаза девушки навернулись слезы, но, к большому огорчению генерала, не приложила ладони к прекрасному бюсту.

— Сегодня опять пришел этот мальчик. Мок передал ему фрагменты своего трактата. Он их забрал и исчез. Я не могла просто забрать эти заметки у ребенка, тем более что тот маленький хулиган очень быстро и попросту от меня убежал.

— Пусть вас не волнует, госпожа Юнггебауэр, Мок — это явный псих. Разводит крыс, пишет на латыни, цитирует Библию. Такой рапорт я прикажу отправить Краусу. — Фон Родевальд встал и подошел к своей собеседнице. Он взял ее за руку и поцеловал. — Госпожа выполнила отличную работу. Поздравляю.

Генерал фон Родевальд не отрывал губ от ее тонкой руки.

— Вы должны быть очень страстной в фартуке медсестры, особенно когда у вас нет ничего под ним.

Бреслау, понедельник 2 апреля 1945 года, десять утра

Профессор Ульрих Кнопп был невысоким человеком с могучим лысым черепом. Производил он впечатление купола, возвышающегося над узким лицом, заканчивающимся небольшой седой бородкой. Несмотря на уродство, лысину и мизерный рост профессор Кнопп располагал к себе людей сочувственным взглядом. Ни один из студентов не жаловался никогда на злобность этого профессора, ни одна из студенток не испытала с его стороны неуважения, что было нередко в маскулинизированном мире университета, даже ни одна уборщица не ощутила его презрения и досады, когда наткнулась ведром по коридору богословской семинарии на Шубрюкке или когда просила его поднять ноги, чтобы вымыть пол в его кабинете. Профессор, понимая, что его постоянное присутствие в кабинете не позволяет обслуживающему персоналу выполнять свои обязанности, не реагировал в таком случае резко, так как сделали бы большинство его коллег, только поднимал свои короткие ноги и, не переставая при этом думать о критике догматики девы Марии Пия X или о проблеме перихореза в трудах Мелитона из Сардиса.

Профессор Кнопп прославился в научном мире также исследованиями над переводом библейского текста, а особенно над искажениями, допущенными переводчиками Библии. В этих вопросах профессор впадал в полемичную страсть, причем его конфессия была — по мнению многочисленных критиков — на стороне односторонности суждения. Кнопп отдалялся от почитания и веры перевода Библии пера святого Иеронима, цепляясь к примеру «лесного меда», которым питался в пустыне Иоанн Креститель («Где был, в конце концов, этот Иоанн Креститель? — призывал он на лекциях. — В лесу или в пустыне?»), но очевидные ошибки Лютера (например, «единорог» вместо «буйвол») яростно оправдывал и коварно определял.

У него было очень острое перо, но чрезвычайно мягкий язык. Со своими крупнейшими противниками спорил бы ожесточенно на страницах научных журналов, но при прямых контактах набирал воды в рот и все релятивизировал. Писал декану длинные и изящные письма, информирующие о мельчайших студенческих пороках, за которые считал, например, двухминутное опоздание или зевок, но когда раскаявшийся виновник извинялся за свой отвратительный поступок, профессор немедленно сиял, письмо уничтожал или приказывал своему ассистенту отложить его ad acta. Память имел фотографическую, но избирательную.

Например, цифры и общие слова падали ему на ум раз и навсегда и в любой момент могли быть оттуда извлечены. Достаточно было одного взгляда хотя бы на счет в ресторане после поедания обильного обеда всеми членами совета факультета, — и мог бы сразу повторить размещенные там цены и позиции. Он мог то же самое сделать в год после приема этого обеда.

Не касалось это фамилий менее известных современных ученых. Быстро вылетали у него они из головы, часто искажал их и приписывал не тем людям. Полбеды, если похвалил не того, кого нужно. Хуже, если ожесточенно критиковал неправильного ученого. Поэтому его ассистент Клаус Форелле имел всегда при себе список современных богословов и по команде профессора сразу напоминал нужное имя.

Однако он не мог сейчас попросить о помощи своего ассистента. Клаус Форелле уже года два отдыхал вместе со своим списком в болотах Харькова и тщетные усилия памяти профессора высмеивал теперь, вероятно, с одной из сфер небесных. Профессор Кнопп, злясь на войну, на фельдмаршала фон Манштейна, под которым воевал Форелле, на Гитлера и на весь мир, сидел на груда обломков корчмы Раймера у Швертштрассе и тщетно пытался вспомнить фамилию одного из католических богословов, о котором знал только то, что он занимался также геологией и палеонтологией. Нехватка этой фамилии не позволяла ему сосредоточиться на дальнейшей работе, потому что наполняла его сомнениями в силе собственного разума. Если кто-то не помнит одного из самых спорных современных богословов, то не стоит вообще заниматься богословием, подумал он и, обозленный, отложил стопку чистых листов и перо в большую коробку, который недавно снова перетряхивал в поиске списка Форелле.

Он знал, что ее отсутствие меняет его и формирует заново. Из вежливого собеседника он становился грубым толстяком, который нервничал по любому поводу. Он чувствовал нарастающее раздражение. Он закурил папиросу и рассеянно смотрел на окружающий его мир развалин и дымов.

Роберт Куцнер, его бывший студент, уникальный придурок, впрочем, отдавал резким тоном команды членам бригады, возводящей баррикаду. Те выполняли приказы Куцнера во враждебном молчании и с яростью бросали косые взгляды на крепкого старика, который пользовался особым уважением их командира и — вместо того чтобы работать так же, как они — царапал что-то целыми днями на листках. Теперь старик ничего не писал, лишь задумчиво опирался локтями на импровизированном столе из кирпича, а из его синих от холода пальцев вытекал в мутноватый воздух дым от папиросы.

Куцнер криком «перерыв на завтрак!» улучшил их настроение. Они сели и развернули жирные от сала свертки. Поедая, бездумно смотрели на другого старика, который поднимался по обломкам фабрики картонных изделий Бределли к протеже лейтенанта Куцнера. Старик этот был одет в изысканный плащ с мягкими лацканами и шляпу с широкими полями. Его рука покоилась на перевязи, а лицо закрывала маска. Рабочие проглотили последние куски, закурили папиросы, потеряли интерес к обоим старикам, надевали перчатки и проклинали свою судьбу.

Профессор Кнопп тоже проклял свою судьбу, а на самом деле свою память. Настроения не улучшил ему также человек в маске на лице, который стоял перед ним и ничего не говорил, как будто не желая прерывать его размышлений.

— Кто вы и чего вы хотите? — спросил он резко.

— Меня зовут Эберхард Мок, — представился мужчина и приподнял. — Господин профессор может мне дать библеистскую консультацию?

Профессор Кнопп задумался. Его собеседник производил впечатление человека образованного. Свидетельствовала об этом, во-первых, какая-то познавательная надобность в области Библии, и во-вторых — подбор лексики, которая была использована. Его глаза были проницательными и серьезными. Я спрошу его, подумал профессор Кнопп, что мне повредит.

— Вы разбираетесь в философии? — спросил он. — Возможно, вы знаете его имя.

— Нет, — прервал его спрашиваемый. — Я разбираюсь только в смерти. Я бывший полицейский.

— Жаль, — пробормотал обескураженный профессор и начал пролистывать в картонной коробке библиографические карточки.

Он знал, что это действие бессмысленно, но все было лучше, чем разговор с этим мрачным типом, который разбирался только в смерти.

— Я имею в виду языковые компетенции Мартина Лютера. — Мужчина вынул из кармана огромное полотнище плаката с надписью «Враг подслушивает», разложил его на куче кирпича и уселся на нее тяжело. — Был ли он хорошим переводчиком? Хорошо знал языки, с которых переводил?

— Конечно! — воскликнул профессор. — Он был отличным переводчиком!

— Значит ли это, что он мог совершить откровенный обман, например перевести греческое или латинское третье лицо pluralis как немецкое второе pluralis?

— Такой ошибки не совершил бы даже плохой выпускник!

— То есть, если бы такой несоответствие существовало, можно было бы подумать, что это умышленное вмешательство переводчика? Это так?

Профессор Кнопп досадливо поморщился. Он часто слышал подобные вопросы. И у него были извлечены из лютеранской Библии, пожалуй, все несоответствия между оригиналом и переводом. Или этот странный полицейский приходит к нему с еще одной, какой-то неизвестной до сих пор проблемой? Поиск проблем всегда является самой большой бедой ученых.

Он почувствовал возбуждение охотника, который попадает на след, и пока чувствует только слабый запах дичи, пока слышит только мягкий гул среди колотушек облавы, но через минуту на поляне, перед мушкой его ружья, появляется величественное животное.

— Можно и так сказать, — сказал он через мгновение, — что грамматическое несоответствие между оригиналом и немецким переводом через переводчика продуманное и обоснованное. Или вы имеете в виду какие-то конкретные места?

— Да, я имею в виду Нагорную Проповедь. Святой Матфей, пятая глава, стих шестой.

Профессор Кнопп уже дальше не слушал. Вот величественный зверь исчезает в чаще, а вокруг слышны только вопли простонародья и треск колотушек. Никаких новых проблем не возникло, а след был старым и давно изученным.

— Вы что, все с ума посходили? — воскликнул богослов. — Разве не все равно «блаженны те, кто алчут» и «блаженны те, кто алчете»? Можно ли чинить Лютеру обвинение из-за такой мелочи? А теперь прошу мне не мешать. Конец аудиенции!

Профессор Кнопп вернулся к поискам списка Форелле. Его собеседник встал и посмотрел на него иронически.

— А вы, профессор, тоже Мартин Лютер? Тоже смущает вас число

— Не понимаю. — Кнопп прервал ворошение коробки. Раздражение уступило место заинтересованности. — В чем же я ошибся?

— Вы сказали: «Вы что, все с ума посходили?» А я не «вы». Не разговаривает с вами два Мока, только один. Вы должны спросить: «Ты сошел с ума?»

— Вы правы. — Профессор улыбнулся дружелюбно. Он любил словесные игры и ценил людей, которые ими занимались. — Я должен перед вами оправдаться, чтобы вы не думали, что старый Кнопп замшелый идиот.

Так вот, говоря «вы», я имел в виду вас и еще кого-то, кто несколько месяцев назад был у меня и так же, как вы, спрашивали меня о стихе 5, 6 из Евангелия от Матфея.

— Кто это был? — последовал быстрый вопрос.

— Какой-то мужчина около сорока. Приходил в мой кабинет несколько раз с письмами. Эти письма писала какая-то женщина, и состояли они всегда из серии вопросов о Библии. Вопросы были проницательные и иногда сложные. Я давал ответ этому мужчине, а он тщательно их записывал, чтобы потом передать той женщине. Во время последнего посещения мужчина передал мне письмо, в котором речь шла исключительно о вашей проблеме.

— Как звали того мужчину?

— Не помню. У меня ужасная память на имена. — Профессор Кнопп вдруг вспомнил, что этот теолог и палеонтолог был французом и происходил из благородной семьи. К сожалению, фамилии по-прежнему не помнил.

— Может, Рудольф Брендел?

— Что, простите? Да, да, — ответил профессор, роясь в ящичке памяток, чтобы напасть на след француза, который, что снова вспомнил, был ортодоксальными католиками признан почти за еретика.

— Профессор! — сказал с акцентом старый щеголь. — Это важно!

— Ну, хорошо. — Глаза Кноппа стали серьезными и сосредоточенными. — Еще раз скажите мне эту фамилию!

— Брендел. Рудольф Брендел.

— Да, это было наверняка «Брендел», — ответил профессор.

— Да, конечно, Брендел. Я так и думал. — Искатель переводческих неточностей встал, поклонился на прощание и надел на голову шляпу. — Я его знаю.

— Тейяр де Шарден! — крикнул профессор. — Я уже знаю, иезуит Тейяр де Шарден!

— Это не Рудольф Брендел?

— Прошу прощения, — лучезарно улыбнулся Кнопп. — Я только что вспомнил имя, которое не давало мне покоя со вчерашнего дня! Но, дорогой господин… Господин…

— Мок.

— Да. Дорогой господин Мак, извините, что был груб с вами. Вы, кажется, недавно сказали: «я его знаю», то есть вы знаете того, кто приходил ко мне за библейской экспертизой? Так ли это?

— Да, я знаю его.

— Это хорошо. — Профессор снял фуражку и вытер от пота блестящий купол лысины. — Мне не нужно повторять свою экспертизу перед вами. Знаете, мне не нравится говорить одно и то же дважды. Вы можете спросить своего друга об этой интерпретации Лютеровой ошибки. Он вам все точно расскажет. Он очень внимательно записывал.

— Хорошо, я спрошу его об этом.

— Правда, — радостно воскликнул Кнопп. — Тейяр де Шарден! А теперь, мой дорогой господин, поговорим о других вещах. Удивительно, что во время городской агонии, — он боязливо огляделся вокруг, — ко мне приходит кто-то и спрашивает о переводческих вопросах в Библии.

— Еще более странно то, что профессор сидит здесь на развалинах города и делает заметки. Вы пишете какую-то книгу?

— О да! Я заканчиваю монографию о библейской символике животных. — Он снова огляделся вокруг.

— Первая часть о реальных животных уже после рецензий и лежит у Хана в Ганновере. Издатель ждет вторую часть о фантастических существах. Я ее заканчиваю. Она в этой коробке. Знаете, что, — лицо профессора Кноппа выражало озабоченность, — я боюсь, что через несколько дней этот город рухнет совсем и погребет под своими развалинами вас, меня и мою рукопись. Никто никогда не узнает мою интерпретацию василиска.

— Я не знаю, что вам ответить.

— А кто должен знать, как не вы, специалист от смерти?

Бреслау, понедельник 2 апреля 1945 года, полдень

Мок сидел в своем подвале и наблюдал за крысами в клетке. После того как он удалил зов одного из них, загрызенного собратьями, животные стали как бы отсутствовать духом. Молодая крыса неподвижно сидела на задних лапах и смотрела в стену невидящим взглядом.

Он встревожился. Вспомнил одну собаку, которая когда-то видела призраков в захудалом доме в Чанче.

Может с крысами так же? — подумал он.

Не успел даже предпринять попытки ответа на этот странный вопрос, когда он услышал шаги, которые загрохотали на лестнице в подвал. Мок закрутил керосиновую лампу и достал «вальтер». Шаги стали неуверенными и остановились под его дверью.

— Капитан Мок, вы там? — в темноте раздался ломающийся мальчишеский голос.

— Да, — передохнул Мок и зажег фитиль лампы. — Входи, Артур!

Малыш Грюниг проскользнули внутрь.

— У меня для вас письмо. — Он подошел к клетке и с любопытством посмотрел на другую красноглазую самку, которая хотела выкрасть одного из маленьких крысят из гнезда своей подруги. — Моя сестра сказала, что никогда в жизни не касалась крысы. Что они отвратительны.

— Ты тоже так считаешь? — спросил Мок, открывая конверт.

Письмо, к счастью, было написано по-немецки, и Мок не должен был идти с ним наверх, в свой кабинет, чтобы трудиться там с тяжелым, двухтомным латинским словарем Джорджеса.

— А потому, что я знаю, — прошептал мальчик и присел у клетки.

Уважаемый капитан Мок, определение мною сознания человека как «cultor doctrinae paganae» означает именно то, что вы предполагаете. Он неоязычник, последователь прагерманского политеизма. Ритуалы, в которых он участвует, часто имеют оргиастический характер. Больше я ничего не могу сказать об этом. Как и вы, я очень удивлен, что он читал Библию в больнице. Может, он обратился?

С уважением, профессор Рудольф Брендел, доктор философии

— Что ты сказал, Артур? — спросил Мок после прочтения письма.

— Не знаю, — ответил малыш.

— Ну давай же! Что-то о своей сестре! — настаивал Мок.

— Ага, я уже знаю, что она ненавидит крыс. — Мальчик продолжал смотреть на красноглазую самку, которая бегала вокруг гнезда с розовыми малышами.

— Послушай меня внимательно, Артур. — Мок положил руки на плечи мальчика и повернул его к себе. — Ты единственный мой друг в этом городе, понимаешь? Ты поможешь мне?

— Да.

— Хочешь получить настоящий пистолет? — спросил Мок, улыбаясь немного сбитому с толку мальчику. Потом вытащил «вальтер». — Этот вот. Хочешь?

— Ну конечно! — У мальчика загорелись глаза.

— Ну, тогда слушай меня внимательно, — сказал Мок и начал внушать мальчику на ухо точный план действий, рисуя палкой какие-то загогулины на пыльном полу.

Артур Грюниг слушал очень внимательно, не прерывая наблюдения за крысами. Особенно его удивил медовый самец, который упирался лапами в прутья клетки и кивал головой направо и налево.

Бреслау, четверг 5 апреля 1945 года, полночь

Мок лежал на кровати в спальне и пытался заснуть. Несмотря на одолевающую усталость, ему все равно это не удавалось. Он хорошо знал причины своей бессонницы: в его теле отзывались какие-то неизвестные и до сих пор скрытые боли, а страх за Карен разрастался и с каждым днем охватывал все новые и новые части мозга. Никто ее нигде не видел.

Каждый качал головой, глядя на фотографии, на которой улыбающаяся женщина в летнем платье стояла на террасе японского домика в Шайтниг-Парке и поднимала большим пальцем цепочку, демонстрируя в объектив красивый кулон: качали головами врачи, члены команд, поджигающих дома, и солдаты, которые охраняли аэропорт в Гандау, не видели ее молодые вольксштурмовцы, ни даже иностранные работницы, бродящие каждый день по остаткам старого великого Бреслау. Ни в одном бункере и ни в одном убежище было никого, кто бы видел эту женщину со счастливой сияющей улыбкой, украшенной золотой цепочкой и порцией воскресного мороженого у Андерса.

Ни один из этих людей не видел служанки Моков, Марты Гозолл, но тут некоторые голоса приносили Моку надежду. Всегда наступал однако болезненная профессии, что, впрочем, капитан совсем не удивился — в конце концов, не располагал фотографией Марты, а его устному описанию соответствовали тысячи женщин. Прошло уже почти две недели с тех пор, когда она перезарядилась к ней ненавистью, а потом взорвался ядом в прихожей их общей квартиры.

Никто из этих людей не видел также служанку Моков, Марту Гозолл, но здесь некоторые голоса приносили Моку надежду. Однако всегда следовало мучительное разочарование, чему, впрочем, капитан нисколько не удивлялся — ведь он не располагал фотографией Марты, а его устному описанию могли соответствовать тысячи женщин. Прошло уже почти две недели с тех пор, как он зарядился к ней ненавистью, а потом взорвался ядом в прихожей их общей квартиры.

Она вернется, вернется, ну потому что куда идти? — говорил каждый день себе и все меньше в это верил. Никогда уже не вернется, — подсказывал ему злой божок угрызений совести и активизировал в его организме цепи боли. Начиналось обычно от раны, которая распространялась на всю грудь. Боль пронизывала мышцы груди и достигала бронхов. Потом давила желудок и мочевой пузырь, чтобы, наконец, дернуть простатой.

Мок едва дышал и старался разумно и логически думать о своей скорой смерти. Это эсхатологическое усмирение крутилось вокруг одной мысли Конфуция, было неустанной интерпретацией его мнения: «Ну что такого мы можем знать о смерти, если жизни хорошей мы не знаем?» Когда он попытался разложить на множители первое понятие «жизнь», он услышал яростный стук в двери.

Он встал и еле-еле до них дошел. Через глазок он увидел маленького мальчика в фуражке на голове. Он не знал его.

Он открыл дверь с треском.

— Артур послал меня к вам, — выдохнул парень. — Он сам должен быть на посту. Пошли! Быстро! В школу!

Мок забыл о бессоннице, о Карен и почувствовал, что распаляет его ненависть к Гнерлиху. Как животворящая энергия заполнила тело Мока и быстро загасила очаги боли. Побежал в свою комнату, влез в брюки и старую рубашку. На плечи накинул теплую куртку, которую обычно использовал во время горных походов, а на голову старая шляпа. Он обулся в сапоги, а на бедре он почувствовал надежное, тяжелое прикосновение «вальтера». Сбежал вместе с мальчиком по лестнице с изяществом слона и ни о чем не спрашивал своего проводника.

Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, час ночи

Они находились во дворе бывшей еврейской народной школы, в здании которой Мок был еще недавно, а Гнерлих лежал до сих пор. Из-за линии фронта, находящейся на расстоянии всего несколько десятков метров, доносились песни и немногочисленные выстрелы снайперских стрелков. Мок шел медленно и осторожно.

— Не бойтесь, — тихо сказал маленький чичероне. — Это наша палатка с Артуром. Мы знаем здесь все. А тут курим сигареты, — добавил он грубым голосом.

Мощное здание гимнастического зала было плохо видно в темноте. Еще меньше были видны маленькие окошки раздевалки. Одно из них было открыто настежь. Мальчик подпрыгнул, схватился за край окна, подтянулся, как обезьяна, и исчез в здании. Через минуту из окна соскользнул толстая веревка с узлами, подобная той, которая висела у потолка гимнастического зала в гимназии в Вальденбурге и по которой более пятидесяти лет назад молодой Эберхард сумел подняться под потолок в течение тридцати секунд.

Теперь ему потребовалось около пяти минут, хотя веревка висела свободно, как и тогда, но опиралась о стену, а расстояние было в пять раз меньше. Впрочем, если бы не те удобства, то он вовсе бы не попал внутрь раздевалки. Пока это, однако, произошло, соскальзывал несколько раз с веревки, потер носками обуви о кирпичную стену и стиснул зубы от боли, когда пришлось схватиться за раму окна левой рукой, бицепс и дельтовидная мышца которой соединяли с разорванной свинцом грудной мышцей.

Когда он наконец упал на матрас, уложенный под окном в гимнастической раздевалке, ему стало плохо. В этом месте царил самый ненавистный Моку запах — запах носков, резины и потных мальчишеских тел. Этот запах не давал никогда выветриться, наполнял и сейчас. Мок проглотил слюну, и тошнота исчезла.

Рана груди мучила его пульсирующей болью. Через несколько минут ее амплитуда значительно уменьшилось. На ощупь Мок протянул руку и попал на голову одного из мальчиков.

— Ну что? — приблизил он голову к уху мальчика. Он почувствовал, что оно раскалено. Не удивился совсем. Это было для районных хулиганов большое приключение.

— Здесь, — прошептал Артур Грюниг и потянул Мока за руку.

Тот услышал тихий шепот, и внутрь раздевалки упал луч света.

— Это дверца для выкатывания мячей. Ведет на склад, — шептал малыш Артур, а на его щеке зиял горячий блеск.

Коллега Артура приоткрыл дверцу с легким скрежетом. Со склада доносились звуки как из гимнастического зала — крики и аплодисменты. Мок лег на полу в раздевалке и поднес глаз к светлой щели.

Это были не голоса спортсменов. Кричали женщины, а мужчины хлопали бедрами и животами об их тела.

Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, половина второго ночи

Когда Мок понял, на какое зрелище он обрек мальчиков, ему снова стало плохо. Мысль о развращении несовершеннолетних вызвала у него испарину на лбу. Это маленькие уличники, утешал его голос, и вскоре они оба узнают лично «тайну передачи жизни». Кроме того, мало что видно через эту дыру. Чтобы заглушить угрызения совести, еще раз припал к земле и заглянул на склад. К сожалению, через дыру было видно все, что могло лишить сна подрастающего мальчика.

На полу безоконного помещения стояли два больших подсвечника. В их свете светились блестящие тела. Женские груди колыхались на полу. Пальцы ног поджимались очень нервно. Разбросанные мокрые волосы притягивать пыль пола. Скрипел паркет, натираемый ягодицами. Через дверцу доносился запах пота.

Мок обратил внимание на одного из участников оргии. Он отличался от других и одеждой, и поведением. Он не был голым — его тело было плотно покрыто темно-бордовым стеганым халатом. Он сидел неподвижно у стены, в самом дальнем углу комнаты. Он был очень сосредоточен. Наблюдал за полуоткрытым ртом женщин, лентами слюны, стиснутыми челюстями мужчин, рябью под жирной кожей, морщинами на щеках. Он вслушивался в рычание, визг и хрипы.

Вдруг одна из женщин без пары перестала занимать сама себя и подползла к нему. Улыбаясь, она развязала ему пояс от халата. Мужчина сделал замах и ударил ее в лицо. Потом схватил ее за волосы и потащил в угол комнаты. Не шел, не полз, лишь двигался ягодицами по полу, подволакивая ногу. Женщина легла на живот, а мужчина прижал ее своим весом. Огляделся подозрительно. Все были заняты. Только тогда развел полы халата и прикрылся им, как одеялом.

Мок рассмотрел его загипсованную ногу. Он знал и женщину, и мужчину. Это были Вальтраут Хелльнер и оберштурмбанфюрер СС Ганс Гнерлих.

Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, два часа ночи

Участники оргии укладывали на паркете свои усталые тела. Господин лег рядом скользкой госпожой, госпожа просовывала голову под мокрую мышку господина. Гнерлих, подволакивая больную ногу, подходил к лежащим и подавал им какие-то таблетки. Проглатывала их с улыбкой. Он сам не принял этого вещества.

Через некоторое время паркет снова заскрипел. Лежащие люди начали выкручивать конечности. Сначала четыре человека сомкнулись кончиками пальцев ног, потом выпрямили ноги, а руки прижали к туловищу. Сформировали таким образом крест, центр которого составляли их головы. Еще четыре человека так сложили выпрямленные тела, что создавали с этими уже лежащими прямые углы. Возникла свастика. Кто-то запел песнь на незнакомом языке. Вознесли ее вверху фальшивые глотки. Гнерлих не пел. Его лицо пересекала гримаса боли. Он встал, нарушая свастику из лежащих тел, оперся о трость и, ковыляя, вышел из склада.

Артур Грюниг был немного напуган и немного зол на капитана Мока. Это второе негативное чувство бралось отсюда, что капитан своим мощным телом мешает ему смотреть своеобразный и увлекательный одновременно спектакль. Пугали его зато свечи, не слышанные никогда раньше молитвы какому-то богу, имя которого уже забыл, дикая ярость, с которой они бросились друг на друга, и это невнятная песнь на незнакомом ему языке. Не видел еще человеческие оргии. Не видел самок, кладущихся на самцов, и самцов, яростно сражающихся друг с другом за доступ к их телам.

Женское тело знал настолько, насколько позволяли непристойные открытки и подглядывание украдкой за матерью в ванной. Только звуки сопения и вопли были ему знакомы. Они иногда доходили из ворот и дворов, где служанки исчезали в сопровождении фельдфебелей. Ему вспомнилось видение осуждающего рева, который иногда выводил перед ним отец, смотритель многоквартирного дома. Наиболее часто предупреждал непослушного наследника: «Если ты еще раз это сделаешь, то будет плач и скрежет зубов». Эти слова мальчик и услышал тогда, когда отец схватил его на подглядывании за матерью в ванной. Несмотря на то что этот неправедный шаг не был последним в его жизни, не постигло его никогда жестокое наказание, потому что не было палача — его отец был убит в Варшаве во время зачистки гетто.

Наличие сейчас, в этом месте, другого взрослого человека смутило его поэтому чрезвычайно.

— Я дам вам еще пистолет и винтовку. — Шепот Мока успокоил мальчика. — Если…

К сожалению, голос капитана утонул в лишенных ритма и мелодии диких песнях.

— Что? — спросил громче Грюниг.

Мок повторил тихо, но с таким акцентом, что оба его помощника отчетливо явно услышали. Посмотрели друг на друга и кивнули головами.

— Ну давай, Картофель, — прошептал Грюниг коллеге. — Пошпарили!

Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, половина третьего ночи

Свечи угасали, песня замирала, остатки свастики теряли свою очевидность. Голые люди сворачивались в клубочки, колени подсовывали под бороды, а руки под тяжелые головы. Через минуту оживились их усталые губы и горла. Погружались в объятия греческого бога сна, подумал Мок, если таковой существовал. Сам он предпочитал Морфея, принадлежащего к знакомому ему миру, населенному милосердными божествами, грубоватыми сатирами и ветреными нимфами.

Когда он понял, что в соседней комнате все заснули, он вынул пояс из халата и открыл настежь дверцу склада. С бьющимся от страха сердцем и с стиснутым горлом скользнул на четвереньках внутрь. Воняло там, как в павильоне с рептилиями в зоопарке. Не только, впрочем, вонь напоминала ему зоологический сад, в котором храбрые защитники крепости расстреливали животных. Звуки спящих также были нечеловеческие: рычание, удушье, сочные отрыжки. Под веками лежащих людей двигались резко глазные яблоки.

Мок, вытирая рукавами и штанинами паркет, добрался наконец до массивного тела Вальтраут Хелльнер.

Он поднял ей веки. Глазные яблоки женщины двигались с невероятной скоростью — как будто вокруг них крутилось яростное колесо фотопластикона. Мок наклонил ей голову и сделал то, что когда-то давалось ему с большой легкостью. Примерил удар основанием ладони и попал в шею. Хелльнер расслабилась, а ее глаза перестали двигаться.

Мок вложил ей обе стопы в петлю пояса и затянул. Потом, тяжело дыша, подполз в отверстие, которым туда забрался, все время таща за ремень. Тело охранницы перемещалось довольно быстро по паркету. Мок, уже на складе, улегся на пол так, что дверца была между его ногами. Стопами оперся об стену.

Уставшие мышцы работали благодаря этому равномерно. Через несколько секунд ноги Хелльнер и ее бедра оказались в складе. Нельзя было этого сказать о руках. Правая где-то застряла, обо что-то зацепилась.

Мок с отвращением лег рядом с женщиной и согнул ее руки, а потом обе закинул на ее развалившиеся набок груди. Он затащил ее в склад и закрыл дверцу. Тяжело дышал. Поднялся на гору матрасов и посмотрел за окно. Он усмехнулся. Увидел то, что хотел. Мальчики несли на жерди завернутый в одеяло сверток.

Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, три четверти третьего ночи

Мок притащил из в туалета, соседствующего со складом, полведра воды. Нащупал в темноте лицо Вальтраут Хелльнер. Потом выплеснул в это место почти все. Фонарик осветил лицо женщины, а потом ее тело. В ее рту торчало оторванные и раздавленные поля его собственной шляпы. Этот кляп был прижат петлей пояса. Женщина лежала на куче матрасов. Веревки, привязанные к окну и к старому гимнастическому сундуку, плотно держали ноги и запястья. Ее тело распято было на манер буквы X.

Бедра окутывала рубашка Мока с завязанными в узлы рукавами и аккуратно застегнутыми пуговицами. Рубашка создавала своеобразную юбку.

Мок вылил на лицо Хелльнер остатки воды и посмотрел в ее медленно открывающиеся глаза. Когда вместо сна увидел в них испуг, держал крепко ее голову, так чтобы она могла точно видеть то, что должна. Держа ее одной рукой за шею, второй осветил стоящий около нее предмет. Это была деревянная клетка, в которой бросались растерянные крысы.

— Довольна, что я надел юбку? Нравится? — спросил Мок. — Покрути головой на «да» и «нет».

Хелльнер кивнула.

— Хорошо, — сказал Мок. — А теперь слушай внимательно. Ты видела клетку с крысами?

Охранница подтвердила, а ее глаза стали круглыми от ужаса.

— Если будешь непослушной, я засуну эту клетку под твою юбку и сломаю ее перекладины. Крысы раздражены. — Он поднял клетку и осветил ее. Он не врал. — Некоторые попытаются перегрызть рубашку, чтобы выбраться, а другие вонзятся в твое тело. В самое мягкое место. Они войдут именно там, где минуту назад был красивый комендант. Так что не будут так милы хорошо, как он.

Из-под кляпа начала выступать вспененная слюна.

— Будешь послушна?

Кивание головой. Слюна начала стекать в уголках губ.

— Будешь кричать?

Голова сместилась из стороны в сторону. Хелльнер начала задыхаться, а ее глаза покрылись бельмом.

— Это хорошо, что не будешь кричать, — сказал Мок и вынул женщине кляп. Поставил клетку на ее живот и осветил ее.

Красные глаза животных светились адски. Маленькие зубы торчали из-под усов. Крысы были как окаменелые. Готовы к прыжку. Готовы на все.

Хелльнер дышала тяжко. Это был единственный звук, исходящий из ее рта. Глаза медленно прояснились.

— Говори тише, ладно?

— Да, — выдохнула она.

— Почему Гнерлих был одет? Почему не захотел показать свой член?

— Он болен. У него горячка. Ему было холодно, — сказала охранница.

Пот, стекающий с ее лба, свидетельствовал, что она испытывала она теперь таких эмоций, как Гнерлих.

Мок снова засунул в ее рот остатки шляпы. Потом встал и поднял освещенную собой клетку. Подвигал ее несколько раз вверх и вниз, потом из стороны в сторону. Крысы падали друг на друга, вихлялись описывали себя и теряли равновесие. Описывая круги, хлестали себя жесткими хвостами. Их писк переходил в совершенно другой звук. Из клетки раздавалось тонкое шипение. Крысы шипели, как змеи. Мок так маневрировал фонариком, чтобы он освещал ей и клетку с крысами, и его обожженное лицо.

— Ты думаешь, что у меня есть немного жалости к тебе и к твоему любовнику? — Мок шипел, как крыса. — Думаешь, побоюсь установить эту клетку под твою юбку? Когда буду ее устанавливать и пока буду ломать перекладины, знаешь, что буду видеть? Статного коменданта, настоящего Казанову, который насилует молодую девушку, Берту Флогнер. Буду его видеть, как втыкает бутылку в племянницу графини фон Могмиц. — Он сосчитал до трех в уме, чтобы уменьшить в себе ярость, которая его разрывала.

— А ты подумай. Я не хочу делать тебе больно. Я должен знать все о Гнерлихе. Но ты не рассказывай мне баек о его горячке и болезни. Скажешь мне, почему он не показывает свой член, что я могу еще больше раздразнить этих крыс?

Хелльнер задрожала и начала бросать голову вперед и назад. Ударяла подбородком в ключицу, а макушкой о матрас. Это означало «да, скажу».

Мок с отвращением потянулся к ее заслюнявленным губам и вынул кляп. Она начала быстро дышать, ее грудь двигалась резко, а рот выплюнул одно слово:

— Сифилис.

Мок обратно ее заткнул и почувствовал, что теряет терпение. В соседнем помещении спали люди, которые в любой момент могли проснуться. В полевом госпитале было много охранников, которые в любой момент могли увидеть тусклый свет в окне гимнастического зала и достать свои шмайссеры.

— Говорю вам в последний раз, — сказал он медленно и многозначительно. — Я должен вам довериться. Разрывают меня какие-то скрытые болезни, боль в простреленной груди, тоска по жене, угрызения совести и жажда убийства. А вы меня уже напрягаете. Зря тратите мое время. Я боюсь. Сюда может сейчас кто-то прийти. А вы меня обманываете. Только что охотно вы отдавались Гнерлиху, а теперь оправдываете его стыдливость сифилисом. Так хотелось вам иметь сифилис? Вы хотели кричать, как Мопассан: «Аллилуйя, у меня королевский сифилис»? А может, в вашей секте люди передают друг другу королевскую болезнь, а? Может быть, это какой-то дар? — Мок сопел и вытер лоб.

— Я больше не буду с вами разговаривать, госпожа Хелльнер. Вы меня обманываете.

Он повесил себе фонарик на шею и обхватил обеими руками клетку. Он начал ее заталкивать под временную юбку лежащей женщины. Клетка была слишком большая, пришлось расстегнуть несколько пуговиц рубашки. Волей-неволей, должен был положить руку под ее юбку. Когда-то волосатые ноги женщин сработали на Мока как антиафродизиак. Теперь его потрясли. Хелльнер боролась и пыталась сжать бедра. Это вывело из себя Мока. Он встал и сделал замах ногой, чтобы глубже затолкнуть клетку под юбку. Однако не пнул. Женщина совершала сильные спазмы. Пятками била в матрас, запястья терла толстая, грубая веревка, голова била из стороны в сторону, а перепуганные крысы пищали под юбкой. Мок знал, что ничего уже не добьется от женщины, которую сейчас дергала или эпилепсия, или агония. Он не мог оставить ее в живых. Полез в карман. В нем не было пистолета марки «вальтер». Уносил его теперь как гордый трофей малыш Артур Грюниг. Мок пнул около ее головы и осветил фонариком синяк, который остался после его предыдущего удара. Там он должен ударить. Еще раз. На этот раз сильнее. Не ударил.

Он не мог этого сделать, потому что она на него смотрела. Вальтраут Хелльнер не спускала с него глаз, несмотря на то что ее корпусом швыряли какие-то патологические силы. Мок понял ее взгляд. Видел этот взгляд бесчисленного количества преступников, которые не могли больше терпеть его. Не могли смотреть на него, гнушались им и ненавидели его так сильно, что у них было только два выхода: либо убить его, либо сказать правду. Он потянулся к ее рту и высунул кляп.

— Обрезание, —прошептала она.

Мок не задумался над услышанной информацией. Не обсуждал также своей боли, ухода Карен, последнего взгляда замученной Берты Флогнер, героизма Гертруды фон Могмиц. Его мысли не занимал ни тщательно выглаженная форма коменданта Гнерлиха, ни развращение маленьких хулиганов с Цвингерплац. Мозг разрывала ему только мысль о порочной, но, в сущности, невинной охраннице Вальтраут Хелльнер и о собственной жестокости. Он смотрел на лежащее существо и уверял себя, что, в конце концов, нужно когда-то потерять невинность, которая в его понимании была сжиманием груди какой-либо женщины тисками страха.

Развязал путы, вытащил кляп и погладил по мокрым волосам. Она съежилась на куче пыльных матрасов, как ребенок. Не говорила, не кричала. Закрыла глаза. Мок снял куртку и прикрыл ею измученное тело. Потом вынес клетку с крысами в туалет и вернулся в склад. Хелльнер все еще лежала без слова.

Мок поднялся на гимнастического козла и оказался на подоконнике. С трудом соскользнул из окна и пошел медленно вдоль забора, окружающего поле. Над городом играли «органы Сталина», а прикрепленные к фонарям динамики, называемые «псалтырями Геббельса», поддерживали защитников духовно. Начался еще один штурм крепости Бреслау.

Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, полдень

Мок сидел на кухне своей квартиры и спрашивает, когда придут какие-то вольксштурмовцы и его расстреляют за невыполнение приказа.

Несмотря на четкие рекомендации властей, не имел ни малейшего намерения перебираться в подвал, как все жители многоквартирного дома у Цвингерплац.

Он сидел поэтому на своей кухне и резал старую, черствую булку, которую нашел в кладовке в льняном мешке.

Нож с треском резал твердую корку и сыпал крошками по столу.

Когда перед Моком лежали уже маленькие ломтики, придвинул к себе чашку, наполненную оливковым маслом.

Макал в нее хлеб, затем посыпал его солью и разжевывал своими собственными и несобственными зубами.

После ухода Карен и исчезновения служанки оливковое масло и черствая булка были последними пищевыми продуктами в его доме.

Отсутствие служанки был видно везде. Свидетельствовал о нем пронзительный холод, от которого Мок защищался, надевая на руки перчатки без пальцев, а на голову шляпу. На полу передвигались пушистые комки пыли, на подоконниках и на рамках картин оседала белая пыль, а поверхность раковины была скользкой от плохо смытого жира. Даже стыдно принимать гостей, подумал Мок, даже воображаемых. Нельзя ведь в таком хлеву общаться с кроткими и дружелюбными призраками из прошлого.

Посетили его сегодня три покойных персонажа. Все они были Моком возмущены. Как можно, говорил его бывший дантист, доктор Мориц Цукерман, думать о столь гнусном поступке, как объявление Гнерлиха евреем. Не помнишь обозначения магазинных витрин звездой Давида и людей с надписью «еврей» на груди и спине, которые ходили около ратуши с головами к земле? Ты действительно не помнишь старого человека с седой бородой, который на Валштрассе стоял со спущенными штанами, а ребята в форме Гитлерюгенда издевались над его помятым членом? А теперь ты хочешь объявить — ладно, чудовище и садиста — становясь похожим на всех этих преступников? На тех, кто меня отправили в Аушвиц?

Хайнц Кляйнфельд, его давний сотрудник, один из лучших детективов в комиссии убийств, не использовал аргументы эмоциональные. Его аргументация была, как всегда, очень логична. Откуда у тебя уверенность, что эта женщина в ситуации практически агонии говорила правду? Я знаю, сейчас ты мне расскажешь, что опираешься на свой надежный инстинкт. Но действительно ли у тебя все еще есть этот инстинкт? Не забывай, что в течение почти десяти лет ты был в Абвере и только недавно вернулся в полицию. В это время никого не допрашивал, не говоря уже о том, что ни на кого не накладывал свои знаменитые когда-то тиски. Ты только полицейский тунеядец в подвешенном состоянии, ты как охотничий пес, который состарился на удобном диване. У тебя есть еще обоняние? Во-вторых, откуда уверенность, что это не результат какой-то операции? Есть такое заболевание мальчиков, которую медики лечат хирургическим путем — вырезая излишки кожи на пенисе. Может, Гнерлих прошел такую операцию. Ты должен это проверить. Но разве у тебя есть на это время? Есть ли у тебя вообще возможность проверить это? Хочешь Гнерлиха допросить и зажать ему яйца в тиски? Лучше займись поисками своей жены. Может, еще что-нибудь придумаешь, прежде чем войдут в этот город русские и выгрузят в женские тела свои фронтовые фрустации. Также в теле твоей жены, они не особо заботятся о возрасте женщин.

Третье лицо, которое его сегодня посетило, называлось Леа Фридлендер. Это была красивая молодая девушка, которая была подвергнута более десяти лет назад наркотической операции, а потом, развращенная и лишенная какой-либо медицинской помощи, была героиней порнографических фильмов. Мок это не предотвратил.

Она ничего не говорила, только смотрела ему в глаза. Без улыбки, очень внимательно.

— Черт! — рявкнул Мок и хлопнул по столу открытой ладонью. — Вчера я потерял невинность! Мучил эту невинную женщину! Я больше не невинен! Цель оправдывает средства! А моей целью является уничтожение Гнерлиха. Надо только добыть доказательства! А потом я пойду к фон Родевальду, и Гнерлих закончит на фонаре! И я сделаю это, нравится вам это или нет!

Призрак растаял в светлом воздухе полудня. Мок встал, пошел в ванную, подстриг там бороду и вымыл порошком зубы. Потом примерил галстук к одному из последних чистых костюмов. Бежевый шелковый галстук с коричневыми косыми ромбами прекрасно подходил к темно-коричневому костюму в широкую светлую полоску. Оделся, посмотрел в зеркало, наложил маску на лицо, надел шляпу, а на плечи накинул светлый плащ из верблюжьей шерсти.

Достал запасной пистолет и выругался.

— Черт, — сказал он себе. — Вчера у меня было два пистолета, а сегодня у меня нет никакого. Но это неважно. Надо было этим ребятам.

Покачал головой. Пистолет не был ему нужен. Сегодня его оружием будут деньги, коньяк от Вирта и шоколад от Поля. Этим всем набил портфель, закрыл квартиру и спустился на улицу, напевая патетичный фрагмент из «Тангейзера».

Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, восемь вечера

Мок, пользуясь своим многолетним знакомством с владельцем парикмахерской Паулем Альтштадтом, сидел в парикмахерском кресле, курил папиросу и уже наблюдал не за дремавшим во втором кресле мастером гребня, уже через чуть приоткрытую занавеску в окне за окутанным темнотой фотосалоном «Фото — Waage», расположенным на другой стороне Гартенштрассе. Это было заведение так известное и знаменитое, что клиенты должны были записываться на неделю вперед, чтобы быть допущенными к мастерице объектива Элизе Дом или — в случае менее состоятельных — перед объективом ее многочисленных подмастерьев. Коллективная фотография семьи фон Могмиц, которая в двух частях лежала перед Моком, была, несомненно, выполнена рукой владелицы ателье.

Все присутствующие на ней фигуры, установленные на фоне какого-то особняка, иметь мягкое и приязненное выражение лица: и старший господин граф Рюдигер фон Могмиц, сидящий на красивом барочном кресле, и его сын, покойный Рюдигер-младший, опирающийся рукой на отцовское плечо. Улыбалась также невестка старшего господина графа, красавица Гертруда фон Могмиц, а в ее следы прошло двое слуг, которые стояли чуть ниже — на лестнице дворца. Красивый дворецкий Ганс Гнерлих руки опустил по швам и смотрел задумчивым взглядом в объектив мастерицы.

Только сорокалетняя служанка имела растерянное выражение лица, как будто в первый раз видела фотографа. Именно она была объектом большого интереса Мока. Была единственная точка опоры в довольно сложной ситуации, в которой он оказался. В данный момент, наверное, ищут его люди Гнерлиха, и то, может быть, с ордером на арест. Комендант не имел бы трудностей, чтобы убедить заместителя главы СС и полиции фон Родевальда, что Мок преследует его самого, что мучает его сотрудницу и что стоит, вероятно, за покушением на его жизнь.

Мок понимал, что в случае справедливости этих опасений мало времени на получение доказательств еврейского происхождения Гнерлиха и предоставление их фон Родевальду. Изо всех сил желал разговора с профессором Брендлом, который может быть натолкнул бы его на этот еврейский след. После допроса охранницы Вальтраут Хелльнер не было сомнений в том, что каждый лагерный охранник имеет в голове приказ, чтобы остановить старого мужчину с обожженным лицом, который хотел бы попасть в лагерь на Бергштрассе. Это определенно, что после разговора с Хелльнер заместитель коменданта Герстбергер, человек доброжелательный к Моку, изменил отношение.

По всей вероятности, люди Гнерлиха, проинформированные о дружбе, соединяющей его самого с Брендлом, уже стоят под домом философа и терпеливо ждут гонителя их коменданта. Единственным союзником Мока была в этой ситуации осада, которая призывала жителей Бреслау, а особенно солдат Гнерлиха, к выполнению совершенно других обязанностей, нежели преследование какого-то старого калеки.

Мок имел еще одного потенциального союзника.

— Только ты у меня осталась, — тихо сказал он, вглядываясь в то место на фотографии, где должна стоять служанка.

Он не видел ее хорошо в бледном свете газовой лампы, стоящей на баре.

— Только ты можешь мне что-то сказать о происхождении Гнерлиха. А до тебя доберусь через фотографа, потому что как же иначе?

Посмотрел снова на фотографическое заведение и проклял тихо самого себя. В задумчивости он не заметил, что зажегся в нем небольшой светильник. Я уже стар, подумал он о себе с жалостью и гневом, все ускользает от моего внимания. Спрятал фотографию в бумажник, надел плащ и шляпу, поклонился дремлющему господину Альштадту и вышел из заведения. Господин Альштадт, однако, не погрузился полностью в сон. Догнал его на улице.

— Что? — улыбнулся Мок. — Вы хотите меня побрить? А может, сделать мне постоянную завивку?

— Дело не в этом, господин хороший, — ответил старый парикмахер. — Вы оставили что-то под столом, виолончель или что-то.

— Благодарю, — Мок вернулся и вытащил из-под стола продолговатый футляр. Потом он вышел из заведения со словами «до свидания», на которые не получил ответа.

Парикмахер ошибался. Это не была виолончель.

Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, четверть девятого вечера

Фотограф не хотел впустить Мока за порог своего заведения.

Не возбуждала в нем доверия маска, которую поздний гость имел на лице, раздражала его настойчивость и беспокоила большая коробка, о которой фотограф — в отличие от парикмахера — прекрасно знал, что в ней находится. Только двадцатимарковой купюрой Мок убедил фотографа, что является солидным, хотя и поздним клиентом.

Тогда его впустили в ателье, которое было закидано различными планшетами с фоном: один представлял горы и озеро, другой лесную поляну с медвежонком, а еще один — романтический пейзаж с бурным морем на дальнем плане и задумчивым скитальцем на ближнем. Подмастерье госпожи Дом прихрамывал на одну ногу, имел грязный гардероб, он был неряшливый и небритый. Мок никак не мог себе вообразить, что в это ателье жители Бреслау и Силезии записывались на фотосессию на неделю вперед.

Повесил пальто и шляпу на вешалку и начал обыскивать карманы.

— Выбираете какой-нибудь фон или делаем без фона? — спросил фотограф.

— Я хотел бы поговорить с владелицей, — начал Мок, но сразу же его прервали.

— Госпожи Дом уже нет в Бреслау. — Фотограф начал устанавливать штатив.

— А меня зовут Макс Хануш, и я купил эту будку год назад, когда меня уволили из армии. У меня искусственная нога, — сказал он неестественно быстро.

— Пусть вас не пугает, — спокойно сказал Мок, расчесывая небольшим гребешком волосы, сильно примятые шляпой. — Несмотря на маску на лице, я не секретный агент, который преследует дезертиров, уклоняющихся от почетной службы строительства баррикад. Это если вы работаете в течение всего дня, не так ли? Я ждал вас с полудня.

— Да, я выполняю именно эту почетную службу. — Ирония Мока, по-видимому, не нравилась Ханушу. — Ну, так с каким фоном мы работаем?

Мок сел на кресло, за которым светилась в лучах утреннего солнца лесная поляна и улыбался милый медвежонок.

— Господин Хануш, я заплатил вам двадцать марок, а я заплачу еще больше. Но не за фотографию.

— А за что? — прервал его фотограф.

— За две вещи. — Мок снова причесал волосы. — Первая из них — это информация о клиентах госпожи Дом.

Разумеется, знаменитая на всю Силезию ваша предшественница очень аккуратно вела документы. Некоторые именитые фотографы имели списки фамилий фотографируемых особ. Возможно, делала так госпожа Элиза Дом?

— А второй вопрос? — Фотограф с волнением не мог свернуть папиросу.

— Ночлег, — сказал коротко Мок. — Я хочу у вас переночевать. Пожалуйста, сдайте мне на две ночи свое ателье.

— Сколько заплатите?

— А сколько вам нужно?

— Сто марок.

— Восемьдесят марок и десять пачек лоренсов, чтобы вам не приходилось крутить в пальцах. Как-то у вас это не выходит.

— Хорошо, — сказал Хануш, глядя, как Мок вытягивает из портфеля жестяные золотые коробки, заполненные висбаденскими папиросами. — Но при одном условии. Что под моей крышей не будет этого оружия. — Он указал на коробку, которую на полчаса раньше парикмахер принял за футляр от виолончели.

— Я не могу выполнить этого условия — Мок мило улыбнулся. — Но я могу сделать кое-что другое. Я могу забыть о моем предложении, открыть чехол и извлечь кое-что из него. Кое-что, чего ты боишься. Тогда я начну отдавать приказы, а ты потеряешь деньги и папиросы. Я найду то, что ищу, или не найду этого и уйду. Я оставлю тебя взволнованным. В нервах человек с удовольствием бы закурил хорошую папиросу. А у тебя не будет хороших папирос. И денег на всю массу хороших папирос. Ну что, Хануш, — Мок по-прежнему усмехался, — выкурим трубку мира, или ты собираешься и дальше меня раздражать? Ты сделаешь то, о чем я тебя прошу, или и дальше будешь мне докучать?

— Хорошо. — Фотограф положил руки на лоренсы. Он все еще был взволнован.

— Но у меня нет никаких удобств. Вам придется спать на том диване. — Он указал на старый диван для семейных фотографий.

— Очень удобный. — Мок сел на своей постели и достал из портфеля разорванное семейное фото. Он повернул его и медленно прочитал: — 4 мая 1932 года, Кантен. Там сделан этот снимок. Вы можете проверить в реестре эту дату?

— Сначала деньги, — сказал фотограф еще несколько испуганным тоном.

Мок положил перед ним четыре десятимарковые купюры. Фотограф пошел на склад и принес оттуда папку с датой 1932.

— Здесь есть все чеки, — сказал Хануш. — Госпожа Дома была очень точна. Недавно я хотел выбросить все эти старые папки. А тут, смотрите, сегодня понадобились. — Он достал пачку папирос. — Можно?

— Они ваши, — сказал Мок, и начал просматривать чеки и заметки.

Все они были писаны вручную и представляли хорошее свидетельство организационному чувству владелицы. Там были поручения оплаты, напоминания, сроки фотосессий и даже замечания о работе подмастерьев. За некой жалобой, в которой отправитель жаловался госпоже Дом, что один из ее подмастерьев неестественно расширил лицо и тело фотографируемого, Мок нашел то, что искал. Как справедливо предвидел, фотографию семьи фон Могмиц выполнила сама мастерица. На счете стояла заметка, которая электризовала Мока. Это была информация для подмастерья, записанная округлым женским почерком «Пауль, 6 мая получение дворецкий Ганс Бреслер, если не представится, проверить, что это тот же, что на снимке. Если нет, не выдавать, как в прошлый раз».

Мок сел с папкой на диване, не обращая внимания на полосу пыли, которую тот оставил на рукаве пиджака. Бреслер, Бреслер, повторял в мыслях, откуда я знаю эту фамилию? Через несколько секунд он понял, что повторение фамилии «Бреслер», но «Бреслауэр». Он закрыл глаза и переместился в прошлое на сорок лет. Вот сидит в пивной со своим другом, студентом Хорстом Пецольдом. Пецольд, уже сильно пьяный, подбрасывает кепку под сам потолок и хватает ее очень аккуратно. Вдруг серьезнеет и напоминает себе, что через два дня сдают экзамен по литературе у профессора Эдуарда Нордена.

— Интересно, какие вопросы придумает нам этот старый еврей, — говорит Пецольд.

— О каком ты говоришь еврее? — Мок смотрит в изумлении на друга. — Откуда ты знаешь, что Норден еврей?

— По фамилии. — Пецольд слегка бормочет и косится на горные пейзажи, украшающие стены. — Фамилия указывает, что его семья родом с Севера. Евреи имеют ведь фамилии от мест, откуда они родом. Например, семья продавца сигар Глацера наверняка происходила из Глаца, а моего друга Израэля Гамбургера из Гамбурга. А что скажешь о Георге Бреслауэре? Он является настоящим жителем Бреслау, — иронизировал Пецольд.

Мок вернулся в фотографическое ателье по делу Хануша, который его о чем-то спрашивал. В конце концов вопрос Хануша перебрался через толстый фильтр трех слов, которые раздавались в голове Мока: «Бреслер — Бреслауэр — обрезание».

— Дорогой господин, — в голосе фотографа слышно было небольшое раздражение. — Ну вы меня слышите? Я честный фотограф, а вы заплатили мне ведь за снимок. Ну давайте же, который фон вы выбираете?

— Этот с медвежонком, — ответил Мок с улыбкой. — Блудные женщины, как правило, называют меня «мишкой».

Бреслау, суббота 7 апреля 1945 года, десять утра

Начальник Бюро гражданского состояния, доктор Клаус Реве, и один из его подчиненных были одними из тех немногих избранных, которые не должны были исполнять гражданский долг строительства баррикад.

Это не означает, конечно, что они сидели сложа руки в офисе на Кёнигсплац и грызли от скуки карандаши.

Еще в конце прошлого года удваивались и утраивались, чтобы внести в реестр отчеты священников и пасторов, информирующие их о последующих браках.

Солдаты в увольнении не проводили праздно время в Бреслау.

Движимые предчувствиями окончательными, не только бросались в водоворот жизни и пытались сорвать венки с голов медсестер, служанок и официанток, но также делали предложения и с встреченными неделей ранее избранницами сердца стояли перед алтарем.

Потом возвращались на фронт, где точила их тоска по «невесте из Бреслау» и пожирала ревность, которая — кстати сказать — не было совсем необоснованной.

Насколько же количество заключаемых браков, еще несколько месяцев назад большое, сейчас резко упало до нуля, то производство трупов в крепости Бреслау достигло максимального состояния и не позволяло доктору Реве и его сотруднику сладкую лень.

Это приятное состояние было невозможно еще по трем причинам.

Первой причиной был упорной обстрел Николайворштадт русскими.

С две недели большевистская артиллерия на Грюбшенерштрассе усилила канонаду, вызывая дрожь пола в здании бюро и дрожь сердца его начальника.

Во-вторых, секретный приказ гауляйтера Ханке обязал начальника Бюро гражданского состояния на инвентаризацию архива и копирование всех актов о смерти с 1942 года.

Этим занимался и теперь доктор Реве.

Переписывал своим ровным почерком, которому он был обязан блестящей чиновничьей карьерой, свидетельство о смерти смотрителя Конрада Грюнига с Цвингерплац.

Как раз ставил печать «Смерть на войне» в соответствующей рубрике свидетельства о смерти, когда услышал стук в дверь.

Крикнул: «Входите!», и увидел на ручке руку своего секретаря и сотрудника, господина Рихарда Фалькенхайна.

Из-за невзрачной фигуры чиновника показалась широкая фигура человека в маске и шляпе. Этот человек нес какую-то большую коробку, которая напоминала футляр от виолончели, но была от него гораздо уже.

— Здравствуйте, дорогой доктор. — Пришедший протянул руку для приветствия. — Сколько уже лет я не имел удовольствия вас видеть!

— Здравствуйте. — Реве, сжимая руку мужчины, вспомнил сразу же его фамилию, а прежде всего адрес.

Такой же, как тот, который был мгновение назад перед глазами.

Эти две информации, фамилия и адрес, появились в его мозгу после тридцати лет работы немедленно и автоматически.

— Приветствую вас сердечно, господин криминальный советник. Мы не виделись ровно одиннадцать лет. Прошу, прошу, пусть господин криминальный советник успокоится! Когда-то вы часто у меня бывали. Мой архив было иногда вашим вторым домом. Чем могу служить сегодня?

— Да, доктор. — Мок перекинул пальто через спинку кожаного кресла и опустился на него, вызывая своим массивным телом легкое шипение воздуха. Он был очень невыспавшимся. — Одиннадцать лет. Много за это время изменилось. Но мы вовсе не изменились! Вы выглядите так, как и много лет назад, а я не изменился внутренне, психологически.

— А я зато изменился внутренне, — сказал Реве и обеими руками прижал к своей голове остатки седых волос.

Наступило молчание. Реве не собирался объяснять своей внутренней метаморфозы, а Мок — слушать очередной рассказ о солдатской смерти на поле боя или под руинами Бреслау.

— Но, конечно, вы сохранили свою знаменитую память и свою знаменитую осторожность, — сказал капитан. — Вы спрашивали, чем можете служить сегодня. Тем же, чем и всегда, мой дорогой доктор! Своей памятью, своей тактичностью и своим архивом.

— Я слушаю вас, господин… господин… — Реве постучал ногтями о край своего стола, чтобы скрыть смущение, вызванное незнакомством со звания своего собеседника.

— Было в звании капитана, — сказал Мок и закинул ногу на ногу, сияя начищенным ботинком.

— Тогда чем я могу господину капитану помочь?

— Это официальное задание, доктор Реве, — сказал твердо Мок. — Хотя я сам же не выгляжу без мундира слишком официально. А впрочем, зачем я это говорю. — Тон его голоса смягчился. — Вы все мои просьбы выполняли с одинаковой тактичностью, независимо от того, какие они были. Кроме того, вашей отличительной чертой всегда была точность и аккуратность.

— Слушаю господина капитана, — повторил Реве бесстрастным голосом, как будто эти комплименты не произвели на него особого впечатления, что, впрочем, немного насторожило Мока.

— Я хотел бы попросить всю доступную в вашем бюро информацию о тех, кто носит фамилию Гнерлих и Бреслер. — Капитан приглядывался с недоверием к своему собеседнику. — Я был бы благодарен за все, что есть в актах и в адресных книгах.

— Это требует несколько часов работы, — омрачился Реве. — Не знаю, удастся ли мне сделать это сегодня. Знаете, капитан, здесь мы только вдвоем с Фалькенхайном.

— Да, дорогой доктор, — улыбнулся Мок. — Сегодня или завтра. Какая разница? Ведь мы еще не умираем, еще крепость не завоевана. Я убежден, что лучше будет вам работаться с хорошей папиросой во рту. — Говоря это, он выложил ровно десять пачек лоренсов на столе Реве.

— Уберите это, капитан. — Тон голоса начальника загудел неприятно. — Мне это не нужно. Пожалуйста, приходите завтра утром. Это все. — Реве встал.

— Хорошо, господин доктор, — Мок засунул обратно папиросы в портфель.

— Завтра придет за вашей экспертизой мой посланник. Это десятилетний мальчик по имени Артур Грюниг. Ах, и знаете что? Он заберет также эту коробку. — Он поставил футляр на землю. — Я знаю, что ваше бюро — это не место для хранения багажа, но прошу меня простить, я слишком стар тащить эту железяку. Можно?

— До свидания вам. — Реве кивнул и протянул руку на прощание. — Завтра пусть этот мальчик придет утром.

Когда Мок подходил к двери, он услышал еще тихий голос Реве. Он повернулся и посмотрел на чиновника в нарукавниках, неподвижно стоящего у стола. Внезапный грохот рванул зданием. Из рва поднялись фонтаны воды. Мок отпрянул, инстинктивно прикрывая голову рукой. С потолка посыпались струйки пыли. На одной из стен съехал вниз сухой слой штукатурки. Реве все еще стоял выпрямившись.

— Я не расслышал, что вы сказали, доктор, — пробормотал Мок и внимательно изучал состояние своего костюма.

— Я сказал, что у меня, в отличие от вас, произошла большая внутренняя перемена. — Реве смотрел на Мока неподвижными глазами и чувствовал воду, накапливающуюся в легких. — Рак бронхов, пожалуй, значительное внутреннее изменение, вам не кажется?

Это была третья причина, препятствующая сладкой лени Реве в последние дни существования крепости Бреслау.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, девять утра

Мок чувствовал нестерпимую боль в спине. Поверхность дивана состояла из нескольких расщелин, которые стали продавленными от сидения фотографировавшихся людей. Что еще хуже, в диванных долинах скрывался самый большой враг сна — клопы. Эти плоские существа с тиснеными спинами Мок признал за своих личных вероломных врагов, потому что их атаки происходили несколько раз — и то всегда тогда, когда находился на границе яви и сна.

Уже ему удавалось заглушить все угрызения совести, уже переставал видеть заплаканное лицо Карен и доброжелательный взгляд доктора Цукермана, уже размывался образ маленького Артура Грюнига, с горящими щеками подглядывающего за оргией, уже слышали какие-то голоса, которые с детства были предвестниками сна, когда внезапно напала на его жгучая боль, вызванная выделение клоповьих присосок.

Подпрыгивал тогда вверх и зажигал керосиновую лампу, несмотря на проклятия Хануша, доносящихся из соседней комнаты: «А я говорил, что у меня ничего веселого». Через некоторое время проклятия замолкали, а владелец салона успокаивался, вспоминая цену, которую господин платит за заселенный клопами номер. Мок осматривал тогда одеяло и собственное нижнее белье, вытряхивал с полдесятка клопов на пол, где их раздавливал, яростно проклиная.

Их тела лопались, выпуская вонючие пары, а Мок метался по ателье в поисках каких-то сосудов, которые можно было бы наполнить водой и вставить в них ножки дивана, чтобы хотя бы отрезать клопам дорогу снизу. Не находил, однако, никаких посуды и снова укладывался на диван, подвергая свой мозг на касание эринии, а тело на растерзание клопам. Утром победил все сон, похожий на тяжелое опьянение. Капитан проснулся после почти бессонной ночи и почесал по изгибам тела, разрывая тонкие корки.

Он сидел через две четверти часа на диване в бельевом комбинезоне и под аккомпанемент собственных ругательств впихивал какую-то старую линейку за комбинезон, чтобы почесаться.

Хануш, наверное, уже давно на строительстве баррикад, думал он с неохотой о своем хозяине, интересно, кусают ли его клопы.

Он встал, осмотрел весь фотографический салон и нашел к концу место, которого усиленно искал. Отдавая мочу в тесном помещении, он почувствовал клаустрофичный напор стен. Ему показалось, что они ожили. Чувство это было усугублено яркими отблесками, которые появились на стенах уборной. Вспышки эти достигали через маленькое окошко уборной, выходящее во двор.

Мок болезненно выжал из себя последние выделения и выглянул наружу. Дом на другой стороне двора, в котором находился отель, блестел в огне.

Вдруг над двором воцарилась тьма. Порыв недалекого взрыва отбросил его от окна. Снаряд ударил в двор, в самый центр песочницы. Фонтан песка поднялся вверх, а его маленький поток забренчал по стеклам. Следующий взрыв был так близко, что чуть не обрушил Моковых барабанов перепонок.

Капитан схватился за уши и сел на закрытый унитаз. Впервые с момента начала расследования убийства Берты Флогнер почувствовал паралич страха. Одновременно с этим чувством охватили его религиозные мысли и детерминированные домыслы. Он был уверен, что теперь, когда приближался к цели, Бог снова помешает ему достичь ее. Мотивация Его поступка очевидна, думал он, я должен продолжать «алкать справедливости», то есть не может стать ее возмещением. Но что, если Творец решил помешать мне в конце концов в этом «алкании»?

Он отверг эту мысль и выглянул в окно. Его эсхатологическим интуиции были подтверждены внешними явлениями: здание задрожало до основания, дымящийся щебень стелился по двору, а штукатурку на потолке туалета пересекли две косые черты. При их виде Мок выбежал из уборной в ателье и — двигаясь почти на ощупь, — упал на клоповый диван. Руки распростер на спинке дивана, а голову отклонил назад, мучительно напрягая мышцы шеи. Разинув рот, громко втягивал воздух. В его теле вспыхивали маленькие взрывы боли. В спину кто-то вкручивал ему заостренную трубу. Дыхание доставляло все большую трудность.

Он подумал о докторе Реве и о раке бронхов. Вдруг щелкнул затвор фотографической камеры и сумрак ателье был разорван белой вспышкой. Капитан поднял голову так резко, что едва не потерял сознание от вращения.

— Круто, — засмеялся Артур Грюниг и начал целую серию щелчков. Вспышка фиксировала в памяти мальчика забавные образы. Вот капитан Мок с открытыми от гнева губами, вот трясется его живот в бельевом комбинезоне, вот злой старик грозит ему кулаком.

Верхний свет прервал забавы Грюнига. В ярости Мок схватил его за ухо и увидел пренебрежительную усмешку. Осознав недостатки своего гардероба и внешности, он овладел собой, отпустил маленького Артура и погладил его по жестким от грязи волосам.

— Подожди здесь, — буркнул он, видя, что мальчик держит в руках коричневый конверт с печатью и с орлом, держащим в когтях знак вечного блаженства. — Я переоденусь и сразу приду к тебе.

— Только быстро, потому что мне нужно выйти, — сказал мальчик ломающимся голосом.

Мок посмотрел на Артура через некоторое время. Знал его как робкого ребенка, который среди мусорных ящиков и каморок двора превратился в честного хулигана. Однако всегда малыш Грюниг с почтением кланялся Моку, оказывая ему — как почти все жители квартала домов — уважение и легкую боязнь. Он никогда не видел меня в кальсонах, объяснил он себе мысленно странное поведение ребенка, в кальсонах каждый выглядит лишенным достоинства, как старый еврей на Валштрассе, член которого вызывал безудержное веселье в молодых, здоровых парнях из Гитлерюгенда.

Мок посмотрел еще раз в безразличные глаза мальчика и вошел в темную комнату фотографии, которая — видно это было по грязной постели — служила Ханушу как спальня. Оделся довольно быстро, и вышел через некоторое время, безупречно одетый в свой темно-коричневый костюм. Представление, которое наблюдал, изумил его и рассмешил.

Малыш Артур Грюниг стоял перед камерой, одетый в какую-то старую жилетку. На его голове была шляпа Мока. Его бедра охватывал пояс с двумя кобурами, из которых торчали два «вальтера». В руке держал спусковой тросик. Он то и дело вынимал из кармана пистолет и стрелял в сторону объектива.

— Ну ты ковбой! — Мок улыбнулся вымученно. — Спасибо за решение моей проблемы. Оружие, как я вижу, ты забрал из Бюро гражданского состояния.

— Да, забрал, — сказал мальчик и потянулся за своим плащом и фуражкой. Шляпу Мока бросил на диван. — Мне надо идти!

— Подожди. — Мок положил руку на плечо мальчика. — Что с тобой происходит? Почему так себя ведешь? Что-то случилось? Дома все в порядке?

— Ничего не случилось, — мальчик презрительно стряхнул руку мужчины с плеча и направился к выходу.

— Стоять! — Мока охватила ярость.

Схватил Грюнига за воротник и поднял над землей. Мальчик вытянул руки вверх и выскользнул от Мока, оставив в ее руках свой плащ с порванной подкладкой. Полез в кобуру и вынул пистолет. Не успел, однако, выстрелить. Мок отреагировали быстро и инстинктивно. Он схватил мальчика за запястье и вывернул ему руку так, что оказалась она за его спиной. Пистолет ударил с грохотом в пол. Второй «вальтер» был через несколько секунд в свободной руке Мока.

Держа все еще Грюнига в болезненном захвате, повел его в спальню Хануша и там толкнул на пожелтевшее одеяло без пододеяльника. Мальчик лежал лицом в постели и не поворачивал головы. Мок включил свет и огляделся по темной комнате. Оглядываясь за себя, вернулся в павильон и сунул оба пистолета в футляр с винтовкой. Футляр он положил на диван, а потом снова вошел в темную комнату.

Хотел задать Грюнигу вопрос, который не имел ничего общего с теми, которые перед этим мальчик услышал. Был это вопрос упорядоченной натуры, а в результате он вытекал из нарушенного естественного состояния вещей, — как будто спросить велосипедиста, почему педалирует только одной ногой, или игрока в бильярд — почему один из шаров является кубом. Он стоял в дверях, опирался о дверной косяк и смотрел в горящие ненавистью глаза.

— Почему у тебя два пистолета? — спросил он.

— Второй Картофеля, — ответил мальчик.

— Картофель тебе его дал?

— Нет, — буркнул мальчик и улыбнулся победно. — Я выиграл его у Картофеля в поединке.

— А как выглядел этот поединок?

— Нормально.

— А что случилось с Картофелем? — В горле Мока повышался уровень желчи.

— Погиб в поединке.

— Ты убил его? — Мок начал задыхаться.

— Погиб в поединке.

Мок стоял в дверях темной комнаты, закрывая своим телом падающий с ателье свет, поэтому не видел лица мальчика. Дом задрожал до основания, и заскрипел косяк. Чтобы усмирить раздирающую его ярость, Мок применил надежное средство: как всегда, призвал перед глазами старые страницы, на которых ровными рядами маршировала латинская античность.

Бомбы били в город Бреслау, десятилетний убийца сидел, готовый к атаке, как молодой скорпион, а Эберхард Мок произносил тихо искусные, широкие Цицероновские фразы. Строгий и аскетичный звук латинских слов, связывающих по точным синтаксическим законам в звенья и цепочки, успокоил Мока и очистил от гнева его ум.

— Пошли, — сказал убийце.

Мальчик встал и почувствовал на своей шее сильную руку. Мок ухватил его, как пса, пригнул его голову к земле и повел к выходу через закутки салона. Оказались на Тайхштрассе. Обрушивались русские гаубицы. Улица была окутана пылью. В черных облаках сверкали желтые языки пламени. Под арочным сводом отеля Ясхе клубились шары дыма. Какая-то кричащая женщина толкала детскую коляску, подскакивающую на камнях. Полицейский с черным покрытым смолой лицом стучал палкой по стеклам окон на первом этаже и по подвальным окошкам.

Мок встал вместе с мальчиком неподвижно в боковом входе в фотографическое заведение. Он посмотрел на полицейского, который выгонял людей в подвалы и магазин с чулками. Мок хотел к нему подойти и передать ему убийцу. Не успел. Грохот взрыва потряс улицу. Стекла выпали, и через некоторое время их остатки зависли рядом со стенами. Затем они упали, рассекая воздух. Полицейский бросился в ворота и исчез в их недрах. На середине улицы детская коляска вытягивал колеса к разгневанному небу.

Мок прижал Грюнига к земле и пнул со всей силы в тощие ягодицы. Мальчик рухнул вперед и упал всем телом в пыль улицы. Он повернул голову и посмотрел на Мока равнодушно. Над улицей вспыхнули фосфорные бомбы и осветили с неба ярким светом.

— Этот ад вокруг твое место, — сказал Мок, понимая, что мальчик его не услышит. — Иди в ад!

Он повернулся и вошел через разбитую витрину в магазина с чулками. Взял несколько пар, а потом вернулся в ателье «Фото — Waage». Остановился резко. Получил впечатление, что люди, запечатленные на фотографиях в лишенной стекол витрине, улыбаются ему насмешливо. Веселей всего смеялся некий молодой солдат с папиросой в уголке рта.

— У меня уже нет сил с этим бороться, — сказал Мок смеющемуся солдату и, видя его полное безразличие, процитировал Фрейда: — Дитя злобно. Дети зло.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, десять утра

Доктор Клаус Реве был человеком точным. Из своего архива выписал всех Гнерлихов и всех Бреслеров. Каждый человек, носящий эту фамилию, был изложен на отдельной карточке, на которой выписана была дата рождения, иногда дата смерти и адрес места жительства. Ниже этих данных доктор Реве зафиксировал судимости или справку об отсутствии судимости носителей этих фамилий. Все карточки лиц родственных были друг с другом стянуты медными зажимами. Для семейных пачек приложены были большие картонные карты со схемой генеалогического древа лиц, заключенных на картах. Реве, как обычно, проделал хорошую работу.

Мок накинул на плечи пальто, чтобы обмануть холод, и закурил папиросу, чтобы убить терзающий его голод. Игнорируя дым и сажу, которые опадали на разбитую витрину, он сел за конторку, у которой сотрудники госпожи Дом долгие годы принимали клиентов. Изучение карточек начал от Гнерлихов, которых было гораздо меньше. После нескольких секунд нашел все, что позволило ему ответить на большинство задаваемых себе вопросов.

Перед ним лежала карточка, на которой доктор Реве записал следующую информацию: «Гертруда Гнерлих — девичья фамилия Гертруды фон Могмиц, вероисповедание протестантское, род. 3 XII 1910, Оппельн, жена генерала Рюдигера фон Могмиц, вероисповедание протестантское, род. 1897, Кантен под Бреслау».

Рядом лежала карточка, которая объясняла почти все его сомнения: «Дня 5 IV 1934 года Ганс Бреслер, вероисповедание римско-католическое, род. 7 XI 1903, Бреслау, изменил свое имя на Ганс Гнерлих.

Свидетелем, подтверждающим истинность предыдущих и текущих данных, являются нижеподписавшиеся, доктор Вернер Зуссманн, начальник Бюро гражданского состояния, и Ирма Потемпа, служанка в доме фон Могмицов, зарегистрирована Бреслау, Адальберштр.».

— Вероисповедание римско-католическое. Как раз. — Мок проворчал про себя с сомнением и посмотрел на одно из трех генеалогических деревьев рода Бреслеров, которое включало в себя одну маленькую и безпотомственную ветвь с именем «Ганс Бреслер, 1903…».

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, одиннадцать утра

Окна скромного доме на Адальберштрассе, 37 выходили на Ботанический сад.

Русские оккупанты до сих пор мало внимания уделяли собору и саду, поэтому осада не имела до сих пор большого влияния ни на спокойный сон силезских князей в склепах собора св. Иоанна Крестителя, ни на ковры подснежников и крокусов, стелющихся вокруг памятника Линнею в Ботаническом Саду.

Не дрожали также до основания окружающие дома, ворота которых были украшены в значительной степени масонскими символами циркуля и мастерка.

Только зенитная артиллерия в архиепископских садах стянула на себя гнев «илов».

В одном в окрестных домов умирала от чахотки шестидесятилетняя Ирма Потемпа.

Ее седая голова покоилась на высоком изголовье, ее сухие руки судорожно сжимались на пододеяльнике, ее глаза устремлены были неподвижно на две башни собора, одна из которых была немного повреждена.

Теперь зрачки женщины переместились с окна на двери, в которых стояла ее дочь Эльза с каким-то незнакомым пожилым человеком.

Мужчина был элегантно одет, немного в стиле ее покойного покровителя, графа Рюдигера фон Могмица старшего.

Смутила ее немного маска на его лице, рука на перевязи, шляпа, надвинутая на лоб, и поднятый высоко воротник светлого плаща.

Он напоминал ей гестаповского шпика, с той разницей, что эти последние находили особую склонность к плащам кожаным, а не из шерсти, как тот, который окутывал плечи пришельца.

Это беспокойство быстро вытеснили волны боли, заливающие ее грудь.

— Мама, — сказала Эльза, — это капитан Эберхард Мок, друг профессора Рудольфа Брендла. Он хочет с тобой поговорить.

— А о чем? — прошептала больная.

— Не буду ходить вокруг да около, — зычный голос дышал спокойствием и уверенностью в себе. — Я высокий офицер криминальной полиции.

— Я знала, знала, — несмотря на боль, старушка улыбнулась торжествующе. — Сразу это по вам видно.

— Правда? — Мок изобразил удивление. — Я должен арестовать Ганса Гнерлиха или Бреслерa за чудовищное преступление.

Потемпа прервала его резким выдохом. Ее легкие заиграли как продырявленные меха. На лбу выступил пот, руки сжались на одеяле, как когти птицы, а глаза вернулись к созерцанию вида кафедральных башен.

— Мама, — прошептала мягко Эльза, — господин капитан хочет только кое-что узнать о Бреслере. Чтобы его схватить. Арестовать этого плохого человека. Ведь ты всегда этого хотела.

Наступила тишина.

Ирма Потемпа не реагировала на слова дочери и погрузилась в размышления о своей болезни. Наиболее интересовала ее цикличность боли и интервалы этого цикла. Ждала с тревогой прихода страдания, дыхания туберкулеза, который терзал ее бронхи, не позволял дышать, слюна окрашивалась кровью и плевра наполнялась вонючей водой.

— Ганс Гнерлих или Бреслер убил панну Берту Флогнер. — Мок кинул на спинку кровати плащ и шляпу, после чего сел на край стула и наблюдал за больной. — Он должен за это понести наказание. Дочь сказала, что вы не любите Бреслерa — Гнерлиха и что вы можете мне помочь наказать его.

— Накажет его Бог. — Больная, по-видимому, испытала приступ боли; ее запекшиеся губы царапали друг друга, вызывая легкий шелест. — А вообще-то… Не Бог, только Сатана. Отправьтесь в ад, там вам расскажут о Гансе Бреслере. Туда идите.

Ее голова глубже опустилась в расселину подушки. Она закрыла глаза. Мок ожидал характерного отклонения головы, последнего вздоха, внезапной концентрации зрачков, поцелуя смерти. Дочь наклонилась над матерью и взяла ее лицо в свои руки. Ирма Потемпа жила и дышала со свистом.

Эльза повернулась к Моку.

— Прошу нас оставить, — сказала она сухо. — Пожалуйста, уходите!

Он встал, накинул на себя плащ и шляпу и вышел из комнаты, закрыв плотно дверь. Дочь дала матери пить, подложив под чашку свернутую ладонь, чтобы ею поймать стекающие капли. Когда она услышала ее спокойное дыхание, прибрала столик, убрав с него тарелки с остатками еды и чашки, засаленные бульоном. Потом расставила ровно на комоде статуэтки танцовщиц из мейсенского фарфора, которые мать — со дня на день все более и более впадавшая в детство — велела принести себе в кровать.

Обвела взглядом комнату и, не найдя даже намека на грязь и пыль — не на рамке свадебного портрета ее родителей, ни на сияющей полировке буфета чулана, ни на выскребенном полу, — вышла в прихожую.

Оттуда она пошла на кухню.

Она села за стол, подперла подбородок запястьями и уставилась на вершины домов, пробивающиеся сквозь голые от листьев ветви деревьев Ботанического сада.

Ранневесенний пейзаж за окном не успокоил нервы, расстроенные капитаном, который смутил ее мать.

Еще она чувствовала на кухне, где раньше с ним разговаривала, запах его духов.

Охватило ее раздражение.

— А этот надушился, старый сукин сын, — сказала она в надежде, что проклятия принесут ей временное облегчение и что хоть на минуту не придется притворяться страдалицей, с легкой улыбкой ухаживающей за больной матерью.

— Кто бы мог подумать. Старый мудак. Отвратительный, обожженный, толстый, а также надушенный.

— Старый, но ярый, — услышала она и даже подскочила от страха.

Мок преградил своим массивным телом кухонные двери.

— Как вы смеете! — вскрикнула она в ужасе. — Я просила вас выйти!

— А я вернулся. Забыл расческу. — Мок вошел в кухню, закрыл дверь, прислонился к ней и закурил папиросу.

— И утром не могу расчесать моей пышной прически, — говоря это, он снял шляпу и продемонстрировал редкую белую сетку, покрывающую ему голову.

Мок начал искать пепельницу.

Эльза поставила ее на стол.

— Ну, садитесь, пожалуйста, — улыбнулась пожилому мужчине. — Вы меня рассмешили. Даже кто-то такой, как вы, разнообразие в этой рутине. Можно папиросу?

— Пожалуйста. — Мок достал из папки две пары шелковых чулок и передвинул их в сторону женщины.

— Благодарю. — Эльза аккуратно сунула чулки в ящик кухонного стола, не проявляя ни малейшего удивления.

Когда она работала медсестрой, часто выражали ей благодарность таким способом.

— Несколько вопросов меня беспокоят. — Мок потерял желание дальше острить. — Ваша мама отказывается сотрудничать и давать показания, что меня вообще не удивляет. В конце концов, она тяжело больна. А может, вы меня поддержите. Вы, наверное, еще до недавнего времени жили в Кантене у графов фон Могмицов.

— Слушаю вас. — Эльза держала папиросу в вытянутых пальцах, ожидая огня.

— Во-первых. — Мок щелкнул газовой зажигалкой перед ее папиросой. — Скажите мне все о Гансе Бреслере — Гнерлихе. Все, о чем вы знаете и о чем говорила ваша мама.

— Хорошо. — Некрасивое лицо Эльзы Потемпы была сосредоточено и серьезно. — Сначала о себе. Я жила у фон Могмицов с рождения до пятнадцати лет, когда была отдана в школу медсестер в Бреслау. Тогда умер мой отец, конюх у фон Могмицов. Потом я была в школьном интернате в течение четырех лет. После школы я работала восемь лет в госпитале св. Агнессы. Только недавно я попросила отпуск, чтобы ухаживать за больной матерью.

— Очень прошу о Гнерлихе. — Мок умоляюще сложил руки.

— Хорошо. Как много вам наболтала. — Эльза пожурила сама себя. — Дворецкого Ганса Бреслера узнала ребенком. Он всегда казался мне симпатичным. Угощал меня конфетами, учил ездить на пони. Был очень любезен. Но моя мама его не переносила. Она держала меня от него подальше. Когда-то я получила по рукам, как взяла шоколадки. Потому что я была очень падкой, приходила тайком в его комнату.

— Не сделал вам ничего плохого? — прервал ее встревоженный голос Мока.

— Нет, никогда, — улыбнулась Эльза Потемпа. — Ничего плохого. Любила Ганса. Тогда ему было за тридцать. Загорелый и красивый. Но моя мама не переносила его, и знаете что? Сегодня, после многих лет… Я думаю, что мама меня отдала в школу-интернат, чтобы я была немного дальше. Я думаю, что влюбилась в Ганса.

— Но почему ваша мать его не переносила? Ведь она была свидетелем при смене его фамилии? А впрочем, почему он вообще сменил фамилию? Может, вы знаете что-то на эту тему?

— Помедленнее. Много вопросов. — Эльза опять улыбнулась. — Во всем были вы такой прыткий?

— Почему сразу «был»? — Мок подхватил удивленный тон Эльзы. — Вы считаете, что права народная пословица, которая говорит: «По копью и парень»?

— Я не знаю.

— Я могу вам доказать, что пословицы не всегда являются мудростью народов.

— Ну нет. Какой резкий! Но отколол! — рассмеялась Эльза. — Только же у меня нет шприца, чтобы дать вам позднее глюкозу.

— Не важно «потом», важно «сейчас». — Мок пошутил, но Эльза почувствовала в его голосе какую-то фальшь, какое-то нетерпение.

— Ну хорошо, хорошо. Довольно этих глупых шуток. Повторите еще раз вопросы, — ответила она сурово.

— Сомневаюсь, чтобы мои ответы на что-то пригодились, но хоть что-то. Ну спрашивайте!

— Почему Бреслер изменил фамилию? — спросил Мок.

— Мать мне рассказывала, что Ганс ненавидел евреев. Был помешан на их счет. Может быть, потому, что когда-то его приняли за еврея. Однажды гостил в Кантене какой-то генерал. Я была тогда очень маленькой. Мне было пять лет. Это одно из самых ранних моих воспоминаний. Вы знаете, интересно, как мало мы помним из детства.

— Ну хорошо, — прервал ее Мок. — И что с этим генералом? Что случилось?

— Генерал во время посещения проявлял к Гансу большой интерес. Ночью я прошлась до комнаты Ганса, надеясь на несколько конфет. В комнате была большая ссора. Пьяный генерал в одном белье бегал за Гансом и пытался его поймать. Ну знаете, за что. Он кричал при этом: «Покажи мне, жиденок Бреслауэр, свое обрезание». Ганс, в бешенстве, выбежал перед ним в коридор и разбудил весь дом. На другой день генерал уехал, а Ганс решил изменить фамилию.

— Бреслер был евреем?

— Нет, не был, — Эльза покраснела неожиданно и резко умолкла.

— Но он был обрезан, а? — Мок не уступал.

— А откуда я могу точно знать, а? — Эльза подняла голос. — С меня уже достаточно этого разговора! Убирайтесь!

— Вы меня выгоняете, а я все равно вернусь. — Мок неестественно улыбнулся. — За искусственной челюстью. Мне нужно чем-то покусать моих четырех юных любовниц. Им это нравится.

— Скучные эти ваши шутки, — пробормотала она и медленно успокоилась.

— Меня не интересует, откуда вы знаете об обрезании Бреслерa, — сказал Мок очень мягко. — Наверное, вы увидели его в купальне в Садков, правда? Играли летом на берегу пруда, а он купался голышом, думая, что его никто не видит. Так было, правда, панна Потемпа?

— Так было, — ответила Эльза без улыбки.

— Бреслер когда-либо говорил о своем обрезании? Или его оправдывал? Например, тогда в Садков, когда его вы увидели. Или как-то это объяснял?

— Да. Он объяснил это операцией фимоза, которую перенес в детстве.

— Благодарю вас за это объяснение. — Мок положил на стол еще одну пару чулок. — Я знаю, как трудно было вам признаться. А теперь еще один вопрос. Почему ваша мать ненавидела Бреслерa?

— Это очень странно, знаете. — Эльза задумчиво засунула в ящик подарок. — Когда я спрашивала об этом маму, она всегда реагировала гневом и никогда не отвечала ясно. Только один раз она сказала что-то глупое.

— Что она сказала? — в голосе Мока было напряжение. — Это очень важно, даже если это что-то глупое.

— Знаете, что? Моя мама часто мне что-то запрещала. Так глупо запрещала. Например, не разрешала мне купаться в Садков, страшила меня, что там плавает кусачий карп. Или, когда я хотела играть в сарае, запрещала, говоря, что это великан, который меня проглотит. Или…

— И что-то подобное сказала она, когда вы ее спросили, почему она ненавидит Бреслерa? Так это?

— Да. — Эльза переворочала в памяти листы своего журнала, который погиб во время пожара отеля сестринского ухода при госпитале св. Агнессы, в котором она жила.

— Именно так и было. Я спросила ее, почему она так сильно ненавидит Ганса. А она мне ответила, что Ганс дурной, потому что бьет госпожу.

— Какую госпожу? — По закрытому лицу Мока пробежала дрожь.

— Как это какую? — Эльза снова была расстроена этим разговором. — Нашу госпожу. Графиню Гертруду фон Могмиц. Таков был ее ответ. Я думала, что это так же реально, как сказка о плотоядных карпах и великане в сарае. Вам не кажется, что это так?

— Думаю, да. — Мок поднялся из-за стола и положил свою руку на руку молодой женщины с темными, жирными волосами и прыщавой кожей. Ее рука дрогнула от отвращения. — Спасибо вам за все. До свидания.

Панна Эльза Потемпа не ответила. В ее голове открывались теперь открытки с Кантен: чистые пруды, влажные леса и поля, над которыми неподвижно стояли дымы очагов и паутина тумана. Почувствовала слезы под веками. Кухонные двери щелкнули сильно.

Он ушел, подумала она и подняла глаза. Ошиблась. Мок не вышел. Он стоял в дверях и поворачивал свою шляпу, проводя пальцами равномерно по полям. Казалось ей, что видит в его глазах какую-то неопределенную печаль.

— Последний вопрос, панна Потемпа, — сказал он. — Действительно последний. Можно?

— Да, пожалуйста, — ответила она машинально.

— Перед входом в комнату, где лежала больная госпожа Потемпа, я сказал вам, что Берта Флогнер была изнасилована и убита. Приняли это вы равнодушно. Так же вела себя ваша мать. Ни одна из вас не расстроилась и не спросила про обстоятельства смерти панны Флогнер. Мы часто задаем только куртуазные вопросы, когда нам кто-то сообщит о чьей-то смерти: как это случилось, когда это произошло и так далее. Ведь вы ее знали! Ни вы, ни ваша мать не имели ни слова сочувствия. Почему? Это мой вопрос.

Эльза Потемпа встала так резко, что стул закачался и рухнул с грохотом на пол, вызвав небольшое вибрации грязной посуды на кухне. Она подошла к Моку и обдала его своим гнилым и насыщенном табаком дыханием.

— Это была маленькая шлюха, понимаешь? Поэтому. А теперь убирайся отсюда, в конце концов!

Мок без слова выполнил повеление.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, два часа дня

Заместитель обербефельшабера СС и полиции в Бреслау, генерал фон Родевальд, сидел в своей квартире, в бункере на четвертом уровне под землей на вершине Холма Либиха, и вспоминал ночь с госпожой Юнггебауэр. Распирало его чувство уверенности в себе, сытая вера, что деньги, потраченные на подарки и на подкуп ординатора госпиталя, чтобы он перевел красивую сестру на другую должность, принесли сладкий плод удовлетворения. Госпожа Юнггебауэр не была легкой добычей; только после длительного времени преодолела смущение и позволила фон Родевальду завоевание новых бастионов своего тела. В конце концов, генерал, начиная весьма отважно, захватил последнюю крепость, настоящую Festung Бреслау ее стыда.

Пока он размышлял о своих ночных подвигах, ему в голову пришла услышанная где-то мысль о великолепном сексуальном совпадении мужчины средних лет и молодой женщины. Разница в возрасте в таких отношениях, думал он, крутя сигарету, — это что-то замечательное. Такой мужчина, как я, пятидесятипятилетний, убеждал себя, уже не коротышка и может доставить молодой женщине много радости. При такой, например, ненасытной тридцатилетней девчонке я бы, пожалуй, получил инфаркт, а эта миловидная девица быстро и вежливо уснула, предоставив воину заслуженный отдых.

Фон Родевальд потянулся, даже щелкнули суставы, и засвистел начало «Лили Марлен». Эта мелодия, в исполнении предательницы Дитрих, не особо понравилась штурмбанфюреру СС Эриху Краусу, который сидел в кресле под пальмой, курил папиросу в желтом мундштуке и проглядывал в сотый раз рапорт о Моке, составленный людьми фон Родевальда.

В комнату вошел адъютант генерала, лейтенант Гейне Мюртинг, серое лицо которого и темные круги под глазами могли свидетельствовать, что ночью предавался подобным развлечениям, как его шеф.

Выбросил правую руку вверх и доложил, что вот пунктуально явился капитан Эберхард Мок, доставленный благополучно, хотя не без трудности, мотоциклистом Йирглом.

— Проси, — буркнул фон Родевальд, как старый кот.

В комнате появился человек, о религиозной и библейской одержимости которого Краус только что читал.

Чистый и свежевыглаженный мундир Мока покрыт был кожаным плащом, его глаза — мотоциклетными очками, а руки — слегка поношенными перчатками.

В комнате разнесся запах одеколона «Royal» и запах прожженного воздуха.

— Хайль Гитлер! — крикнул Мок и вытянул руку к потолку, над которым ныряли русские «илы», засыпая сегодня дома у Ташенштрассе. — Явился по приказу господина генерала.

— Хайль Гитлер! — ответили одновременно Краус и фон Родевальд, но дальнейшие слова принадлежали уже заместителю наместника Гиммлера в Бреслау. — Прошу садиться, капитан! Сигарету? У меня нильские, — предложил генерал, не обращая внимания на кислую мину Крауса.

— С удовольствием. — Мок закурил и расселся в кресле.

— Капитан, — сказал фон Родевальд без предисловий, — есть ли у вас что мне сказать о своих последних визитах?

— Мне нечего сказать, господин генерал, — ответил Мок. — Я все еще отстранен от обязанностей и два месяца действую как человек частный, а не как офицер «крипо».

— Вы имеете на себе полицейский мундир, капитан, — прорычал Краус.

— Не понимаю, господин генерал, — сказал решительно Мок фон Родевальду, — какова роль господина штурмбанфюрерa СС Эриха Крауса в моем деле. Разрешаете задать неучтенные вопросы штурмбанфюреру СС Краусу, который не является моим начальником и не может мне отдавать какие-либо команды.

— Штурмбанфюрер СС Краус, как вы знаете, — в этот раз рычал фон Родевальд, — начальник отдела RuSHA в Бреслау. И в его распоряжении передаются люди, психически больные. А такие подозрения происходят в вашем случае. Мы встретились здесь с штурмбанфюрером СС Краусом, чтобы оценить состояние вашего психического здоровья.

— Со всем уважением, господин генерал, — Мок потушил папиросу, — но кто из вас является врачом-психиатром?

— У меня здесь рапорт, Мок, — процедил медленно Краус, — из которого следует, что вы одержимы религиозной манией, что постоянно читали в госпитале Библию, что писали на латыни какой-то трактат о страданиях. Все это поведение психически больного человека. Просто один мой телефон, а вы приземлитесь в совершенно другом месте!

— Это правда, господин генерал? — спросил Мок. — Штурмбанфюрер СС Краус имеет такую возможность? Или сначала вы должны выразить свое согласие на отправку меня в клинику сумасшедших? Кто, в конце концов, мое начальство?

— Да, сначала я должен дать согласие. — В голосе фон Родевальд появился едва подавляемый гнев. — И дам, если вы мне сейчас же не объясните своего религиозного помешательства.

— Понимаю. — Мок был расслаблен и свободен. — Я уже это делаю. Или вас удивляет, генерал, что в человеке, который отстранен от служебных обязанностей, появляется чувство депрессии и уныния? А это, в свою очередь, не может вызвать напор мыслей о конце? А что лучше отвечает на вопросы эсхатологические, чем Библия? Отсюда мое поведение. Мне нечего больше добавить.

— Здорово вы это объяснили, Мок, — прошипел Краус.

— Капитан Мок, — прервал его фон Родевальд. — Я не хочу упрекнуть офицера СС, равного мне по званию, но подвешивание капитана Мока в служебных обязанностях не отменяет его звания.

— Да. Капитан Мок, — Краус говорил со стиснутыми зубами. — Вопросы эсхатологические. Да. Очень красиво. — Вдруг подскочил в кресле. — А как вы объясните свое недавнее поведение по отношению к охраннице лагеря на Бергштрассе, сержанту Вальтраут Хелльнер?

— Я не слышал об этом, — сказал пораженный фон Родевальд, обращаясь к Краусу. — Это какое-то свежее дело, господин штурмбанфюрер СС?

— Очень свежее. — Триумф осветлил лицо Крауса. — Ваш капитан Мок пытал эту охранницу.

— Правда ли это, капитан? — спросил фон Родевальд.

— Это не была пытка, а удовольствие сексуальное, господин генерал, — ответил Мок. — И я очень сомневаюсь, чтобы та охранница официально обвинила меня в чем-нибудь.

— Ах, сексуальная забава, — повторил фон Родевальд и в мыслях увидел свои собственные прошлоночные забавы с госпожой Юнггебауэр. — А почему сомневаетесь вы, капитан, что та охранница подтвердила обвинение?

— Потому что вышли бы тогда на свет обстоятельства, в которых я забавлялся с ней, — ответил Мок.

— Ну, знаете, капитан! — воскликнул Краус. — Разве вы не осознаете всю мерзость этих действий? В вашем возрасте, в вашем положении пытать женщину! Это отвратительно! Это не относится к достоинству немецкого офицера!

— Это была забава, господин генерал. — Мок обращался исключительно к фон Родевальду. — Кроме того она ничего не скажет. Я говорил уже о некоторых обстоятельствах. Господа хотят с ними познакомиться?

— Нет! — воскликнул Краус. — Они не меняют того факта, что вы пытали эту женщину!

— Вот именно, — ответил фон Родевальд. — Вы должны хорошо знать все дело. Свою, надеюсь, временную, религиозную аберрацию вы уже объяснили, капитан. А теперь пришло время для тех обстоятельств, о которых вы говорили

— Охранница Хелльнер участвовала в сексуальной оргии, — Мок старался говорить коротко и деловито, — которая проходила в гимнастическом зале бывшей еврейской школы на Редигерплац. В настоящее время там полевой госпиталь. Я лежал в нем. Поздно вечером 6 апреля не мог заснуть от боли и пошел в госпиталь за обезболивающим. Не встретил старшей сестры. Мне сказали, что ее видели где-то возле гимнастического зала.

— Кто это сказал? — Краус был очень подозрительным.

— Не знаю. Какой-то солдат с забинтованной головой. — Мок закинул ногу на ногу, высоко взмахнув блестящим голенищем. — Поэтому я пошел в гимнастический зал. Я хорошо знаю эту школу.

— Откуда? — Краус не уступал.

— Я когда-то жил недалеко. Кроме того, как бывший высокопоставленный сотрудник полиции, я был несколько раз там приглашен на лекции для молодежи.

— Давайте вернемся к делу, капитан. — Фон Родевальд был очень заинтересован. — Что за оргии?

— Я пошел в гимнастический спортзал в поисках старшей сестры, — продолжил Мок. — Когда я туда дошел, услышал звуки оргии.

— Какие это были звуки? Точно! — Фон Родевальд барабанил нервно пальцами о крышку стола, а Краус кривился презрительно.

— Сопение и крики оргазма. Через щель в двери я наблюдал за оргией. Кроме Хелльнер, участвовало в ней семь человек. Четверо мужчин и четверо женщин. Среди участников был комендант лагеря на Бергштрассе, оберштурмбанфюрер СС Ганс Гнерлих. Женщины, наверное, набирались из персонала госпиталя.

Генерал хлопнул ладонью о крышку стола, даже подскочила чернильница и затрещали костяные ручки в кружке с надписью «Фестиваль Пива Бреслау 1935». Мок прервался и посмотрел на своего начальника с удивлением. Подобное чувство появилось во взгляде Крауса, который бросил изучение отчета. Фон Родевальд не мог из глаз отогнать некого видения: вот красавица госпожа Юнггебауэр на коленях на паркете гимнастического зала, вот идет на четвереньках, а за ней присел какой-то возбужденный сатир. Он не мог собрать мысли, не знал, какой использовать намеки, чтобы расспросить Мока об участниках оргии. Горячие шпильки кололи его по вискам. Конечно, он мог бы расспросить Мока, когда тот будет уходить или в какой-нибудь другой раз — сегодня, завтра или когда-нибудь. Я больше не могу, думал он, если я этого не сделаю сейчас, теперь, уже!

— У меня к вам вопрос, капитан, — говоря это, генерал инстинктивно прикрыл правой ладонью свое обручальное кольцо. — Принимала ли в оргии участие сестра Роза Юнггебауэр?

Краус посмотрел сурово на генерала и — увидев его замешательство, — выдохнул с яростью дымом, стряхивая с листьев пальмы облако пыли.

— Нет, господин генерал, — ответил Мок без мига колебаний. — Такое чудесное явление, как сестра Роза? В оргиях участвуют шлюхи или старые вешалки.

— Идем дальше. — Фон Родевальда даже разрывала гордость. — Что дальше с той оргией?

— Оргия закончилась. — Мок закурил новую папиросу. — Гнерлих дал всем какой-то наркотик, а сам вышел из склада.

— Не наткнулся на подглядывающего, то есть на господина капитана? — Краус любой ценой пытался поймать Мока на лжи.

— Я успел спрятаться.

— Где?

— В соседнем помещении.

— Что это за помещение?

— Мужская раздевалка и душевые.

— Откуда вы знаете, что именно мужская?

— Я вам уже говорил, господин штурмбанфюрер СС, что я хорошо знаю эту школу.

— Можем ли мы продолжать допрос по делу этой Хелльнер, или вы еще будете расспрашивать о эксплуатации душевых? — Фон Родевальд обратился к Краусу и, видя его неохотный кивок, задал следующий вопрос: — Все приняли какие-то наркотики, и что дальше?

— Уснули. Тогда я… — Мок нервно посмотрел на Крауса. — Я стесняюсь. Это дело очень интимное.

— Позвольте себе рассказать о ваших извращениях. — Краус встал и начал ходить по убежищу. — Мы не должны этого слушать.

— Мы приближаемся к этим пыткам, — сказал фон Родевальд. — Говорите, капитан, Мок, что было дальше.

— Я разбудил Хелльнер, и мы пошли вдвоем в мужскую раздевалку. Там я положил ее на куче матрасов.

— Так просто с вами пошла? — удивился генерал. — Вы встречались с ней раньше?

— Да, — ответил капитан. — Она была моей многолетней любовницей. Вы сомневаетесь, генерал, что мое обожженное лицо может интересовать женщину? Уверяю вас, что не лицо их интересует.

— Ну да, — генерал широко усмехнулся. — Мужик может не иметь руки или ноги, лишь бы не был калекой.

— Говорите, Мок, о крысах! — заорал Краус.

— Капитан Мок, — поправил его фон Родевальд. — Какие крысы? Что еще? Пожалуйста, немедленно мне это объясните!

— В раздевалке была клетка с крысами, — сказал Мок. — Вальтраут любит быть напугана, любит бояться. Поэтому ее слегка попугал крысами, вот и все. Это была наша игра.

— Вы делаете из нас дураков, капитан? — на этот раз отреагировал генерал. — Откуда клетка с крысами в гимнастической раздевалке?

— Понятия не имею, кто их ловил и зачем, господин генерал, — ответил Мок без заикания. — Но я знаю одно. Никто из персонала госпиталя не признается в выращивании крыс в гимнастической раздевалке. Как вы отлично знаете, правила санитарно-эпидемиологические запрещают выращивание любых грызунов.

— У вас есть еще какие-нибудь вопросы, господин штурмбанфюрер СС? — фон Родевальд обратился к Краусу. — Потому что у меня нет. — Краус молчал. — Ну, мы закончили, господа. Капитан, оставьте нас одних! Сейчас я приму решение по вашему делу.

— У меня есть один вопрос. — Краус вытащил спичкой остатки папиросы, которые застряли в мундштуке. — Почему вас не было в течение двух дней в доме? Прятались?

— Да, — ответил коротко Мок.

— От кого и почему? — Фон Родевальд был немного раздражен, что не может закончить этого раздражающего его разговора.

— От коменданта Ганса Гнерлиха, — ответил капитан. — Вальтраут Хелльнер является его любовницей, и он мог ревновать. Он мог мстить. Вы знаете, это, наверное, очень больно, когда любимая женщина изменяет с таким уродом, как я. Кроме того, с Гнерлихом у меня давние нелады.

— Вы затронули, капитан, два интересных сюжета. — Краус медленно возвращался к равновесию. — Я начну с первого. Как это, мстить? Откуда комендант Гнерлих мог знать, что его возлюбленная изменила ему, как вы выразились, с таким уродом?

— Мне надо подумать немного, как не обидеть строгих моральных принципов господина штурмбанфюрерa СС, — сказал Мок после минутного раздумья. — Скажем так: комендант Гнерлих очень ревнивый, а госпожа Хелльнер имела на теле разнообразные следы после нашей эротической забавы.

Комендант знает различные методы, которые могут заставить человека признать свою вину. Впрочем, обучался несколько лет в гестапо у господина штурмбанфюрерa СС Крауса. Рано или поздно госпожа Хелльнер призналась бы в измене. Тогда я был бы в очень прискорбной ситуации. Я предпочел скрыться. А теперь второй сюжет, господин штурмбанфюрер СС.

— Прошу не направлять этот разговор, капитан. — Краус сцепил руки за спиной и снова начал ходить в узком бункере. — Это я вас допрашиваю, а не наоборот. Почему у вас с Гнерлихом нелады?

— Потому что я узнал его истинное происхождение — произнес Мок. — Он еврей и назвался когда-то Бреслер, фамилия, которая образована от «Бреслауэр». Это же типичная еврейская фамилия. На все у меня есть доказательства.

— Полагаю, у вас есть еще одно дело, господин штурмбанфюрер СС. У нас есть еврей в рядах СС, и это среди ваших бывших коллег. Красиво, красиво, — сказал фон Родевальд.

— Сейчас-сейчас. — Гестаповец не уступал. — Что это за доказательства?

— Во время оргии я видел его гениталии, — Мок далее цедил. — Обрезание. Доказательство, таким образом, в его штанах. Кроме того, у меня есть выписка из Бюро гражданского состояния о смене фамилии Бреслер на Гнерлих.

Наступила тишина.

Краус закусил губы от гнева, фон Родевальд размышлял о верной и прекрасной госпоже Юнггебауэр, а Мок искал на грубых, серых стенах бункер какой-то опоры для глаз.

— То, кто является евреем, — Краус говорил тихо, но голос его дрожал от ярости, — решаю в этом городе я, как вы понимаете, господа, только я!

— Благодарим вас, капитан, Мок, — сказал усталый фон Родевальд. — Я думаю, что у господина штурмбанфюрера СС есть еще какие-либо вопросы.

Краус даже не соизволил покачать головой. Генерал дал знак Моку. Тот поклонился и вышел в секретариат, где засыпал над чашкой чая уставший от ночной жизнью адъютант фон Родевальда.

— Не вижу в Моке ни душевной болезни, — сказал генерал, — ни какой-то другой вины. Восстанавливаю его в действительной службе. Это скандал, что такой проницательный и умный офицер так долго оставался без заданий.

— Вы понесете ответственность за свое решение. — Краус поднялся с кресла, оперся сжатыми кулаками на крышку стола и уставился на своего собеседника жестким взглядом.

— Вы угрожаете мне? — Фон Родевальд без труда выдержал его взгляд. — Вы лучше подумайте о своих упущениях. Не знаю, шеф гестапо в Бреслау, оберштурмбанфюрер СС Шарпвинкель, одобрил бы ваше дерзкое заверение «кто является евреем, решаю я». Что можно фюреру, того нельзя штурмбанфюреру. А дальнейшую судьбу Мока решаю я. И только я!

Фон Родевальд открыл дверь и вызвал Мока. Тот стоял по стойке «смирно» в центре комнаты.

— Вот мое решение, — сказал многозначительно генерал. — Вернетесь к прежним обязанностям. Прошу завтра доложиться у меня в восемь утра. Вы получите новую форму. Эту прошу оставить у Мюртинга. Вы расквартированы и переданы в мое распоряжение. Мюртинг! — крикнул он адъютанту. — Прошу ко мне! Продиктую письмо в отношении капитана Мока. — Он посмотрел на своих собеседников. — До свиданья, господа!

Оба выполнили предусмотренное «Хайль Гитлер!» и вышли из квартиры фон Родевальда. Генерал в течение некоторого времени барабанил карандашом по столу, улыбаясь хитро. Внезапно карандаш вместо крышки стукнул в лоб генерала. Фон Родевальд встал и бросился в комнату адъютанта.

— Немедленно вызвать ко мне Мока! — крикнул он. — Может, еще не успел выйти.

— Так точно, — пробормотал заспанный Мюртинг, закрутил рукоятку телефона, а голос его стал мощным.

— Вызвать капитана Мока! Генерал фон Родевальд хочет его видеть! Ну, так остановите его на воротах! Выполняйте!

Через некоторое время Мок постучал в квартиру своего шефа.

— Войдите! — крикнул фон Родевальд и, увидев своего подчиненного, улыбнулся игриво.

— Знаете, что? — Он подошел к Моку и он хлопнул его дружески по плечу. — В вашем возрасте такие фику-мику. Хо-хо-хо. Ну, пожалуйста, — свистнул он.

— Как-то не хочется мне еще умирать, — Мок тоже усмехнулся.

— Это хорошо, Мок, — сказал фон Родевальд и шлепнул по лбу открытой ладонью. — Из-за этих ваших описаний оргии я забыл об очень важном деле.

— Да, слушаю. — Мок по-прежнему усмехался.

— Уже не бойтесь Гнерлиха, — сказал генерал. — Решением гауляйтера Ханке лагерь на Бергштрассе был вчера эвакуирован. Заключенные-иностранцы в Бургвейде, немногочисленные немцы переданы для работ в крепости. Гнерлих перестал быть комендантом и стал командиром одного из линейных батальонов. Может быть, вы теперь спокойно занять свою Хелльнер. Если ее куда-то не откомандировали.

Замглавы СС и полиции улыбнулся хулигански и с удивлением наблюдал, как улыбка исчезает с губ Эберхарда Мока.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, два часа дня

Мока терзался сомнением и совершал свое сентиментальное путешествие к дому, в котором когда-то жил.

Он поднимался по лестнице очень медленно, испытывая каждым шагом долговечность деревянной конструкции.

Дом на Редигерплац дрожал от недалеких взрывов, через разбитые окна на лестничной клетке взметнулась пыль и падали хлопья сажи.

Ступеньки трещали одинаково и неизменно, — как всегда. Двадцать четыре года ступени издавали те же звуки, но сегодня чувствительное воображение Мока отличало их точно. Офицерские сапоги Мока выбили на нижних ступенях двусложное имя его первой жены.

«Софи» — загудела ступень. Мок остановился и уставился на грязную стену. Это к ней прижимал менее двадцати лет назад свою прекрасную жену, а она обхватила его талию бедрами. Тогда его сосед, адвокат доктор Фриц Патшковский, выходя на прогулку со своим шпицем, спугнул влюбленных. Теперь активист под знака «Родла» Фредерик Патшковский умножает в небе отряд поляков, а жена Эберхарда набирает в все более грязных кроватях погоны ветеранки.

Еще одна ступень выскрипывала имя «Анвальдт». В пустой трубе лестничной клетки раздалось свистящее дыхание пьяного полицейского Герберта Анвальдта, который опирался на плечо старшего друга. Уже в колодце лестницы усиливалось бормотание молодого берлинца, которого пятидесятилетний Мок волок по лестнице. Анвальдт пребывает в психиатрической клинике в Дрездене, а плечо, на которое тогда — в июле 1934 года — опирался, сейчас было прострелено и пульсировало болью.

Следующие ступени стучали однообразно «Карен, Карен». Мок снова остановился, потому что не мог вынести этого звука. Чтобы увеличить дозу страданий, вспомнил сцены поцелуев на балконе, когда возвращались из воскресных прогулок, дразнил свой мозг видением ее белого от луны тела, который обнимал так жадно, что чуть не отнимал ее дыхание. А теперь Карен нет. Пропала или погибла, так же как служанка Марта Гозолл. Он один является причиной ее смерти, потому что пренебрег ее желанием безопасности, упорно преследуя преступника, чтобы убить его. Месть его переросла, месть не удалась, месть безнадежна. По трупу Карен яростно и беспамятно направлялся к гибели, потеряв уже все, даже цель своей погони.

Нет Гнерлиха, нет лагеря на Бергштрассе, нет цели, к которой должен стремиться.

Он чувствовал себя ужасно, потому что думал, что его отчаяние из-за Карен слишком мелкое и фальшивое.

Он знал, откуда берется это разрушительное чувство.

Следующая ступень лестницы тоже об этом знала, треща трехсложно: «Гертруда, Гертруда». Графиня фон Могмиц показывала ему путь. Ее добровольная благородная покорность страданиям и ее достоинство — еще более сильное из-за того, что она осквернена — были для него светом среди темных сомнений. Как же, должно быть, ненавидел ее мучитель Бреслер, принявший ее девичью фамилию! Вероятно, в нее когда-то влюбился несчастливо и дико, доказательством чего было пометить себя до конца жизни, заклеймить себя ее именем — как кровавой татуировкой. Потом ее унижал и насиловал, но не мог унизить ее возвышенный дух. Она была светом. Мок продолжал мучиться, чтобы не поддаться мыслям о Гертруде. Это из-за тебя, мысленно говорил он ей, я оставил Карен, это из-за тебя я увлекся какой-то мечтой о благословении и спасении.

Карен, Карен, повторял он, желая заглушить трехсложный треск лестницы, может, Карен в их бывшей квартире? Никого не было, кроме голубей, которые свили себе гнездо в тюфяке.

Мок покинул свою старую, пустую теперь квартиру и поплелся нога за ногу в свою новую квартиру на Цвингерплац. Он не реагировал ни на рев торпед, которые стартовали с тележек, установленных на Редигерплац, ни на треск панцерфаустов. Равнодушно шагал по Августаштрассе, не заботясь вообще о пулях русских снайперских стрелков. С полным спокойствием он вошел в подвалы, которыми отправился в центр города — в свою новую квартиру.

Может, там будет Карен?

Через полчаса Мок открыл дверь ключом и вошел в выстывшую квартиру. Карен не было. Был зато кто-то совсем другой.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, двадцать минут третьего дня

Первый удар бросил Мока о стену. Он почувствовал сильное жжение на щеке и теплый экссудат на верхней губе.

Падая под зеркало, спрятал голову в плечи и закрыл глаза. Дом вздрогнул до основания. Со стены соскользнуло зеркало, ударилось о пол и треснуло пополам. Еще один удар пришел сверху. У Мока было впечатление, что он был ударен крюком.

Какой-то металлический кончик пронзил фетровую шляпу и погрузился в эпидермис темени Мока. Тот почувствовал, как кто-то хватает его за воротник рубашки и тащит в его кабинет. Поскольку плащ при этом натянули ему на голову, Мок ничего не видел. Стриг глазами из стороны в сторону, но — к своему ужасу — увидел только пятно крови, разливающееся на бархатных отворотах воротника. Через некоторое время почувствовал на щеке холод паркета.

Он был в кабинете. По его почкам и ребрам затопала обувь. За окном взрыв тряхнул деревья в сквере. До ушей Мока донесся сухой треск падающих веток. Он услышал также скрип обуви на паркете. Удары отбрасывали его на все стороны. Лежа на животе, он поднял глаза и увидел своих мучителей.

Вальтраут Хелльнер подняла кочергу, Ганс Гнерлих натянул плащ на плечи Мока, обездвиживая его в смирительной рубашке безопасности. Оба были одеты в полевые куртки «Ваффен СС». Оконная рама покоробилась в ромб и высыпала из себя крошки стекла прямо на голову Мока. Кто-то сорвал с него маску, а потом вдавил его лицо в стекло. Капитан зажмурился. Он почувствовал, как несколько стеклянных крошек втягивает вместе с дыханием в нос. Разорванная слизистая отреагировала кровавым насморком, который безжалостно окрашивал теперь костюм и рубашку. Что его удивило — в кабинете царило тепло.

Перевернулся на бок и окаменел от ужаса. Вальтраут Хелльнер разогревала в печи кочергу. Огонь лизал обложку «Молота ведьм» издания семнадцатого века и трещал из-под желтых листов «Макбета» издания восемнадцатого столетия.

Гнерлих схватил Мока за плечи и посадил на стул. Затем он сделал с пиджаком то же самое, что и раньше с плащом — заблокировал ним еще теснее. Потом дернул за рубашку и разорвал ее на груди, на высоте стреляной раны. Хелльнер вытащила из печи раскаленную докрасна кочергу и поднесла ее перед лицо Мока. Кратеры его лица, по которым текли теперь маленькие ручейки крови, смешанной с потом, отреагировали резко. Тонкая розовая пленка шевелилась, как мембрана динамика.

— Чего вы хотите? — прошептал Мок.

— Пытать, — сказала Хелльнер и коснулась раскаленным стержнем лица Мока. Запах паленой кожи напомнил Моку о бомбардировке Гамбурга и Дрездена.

Боль распространился в сторону носа и глаза. Моку казалось, что раскрошился носовой хрящ, а глаз стал был вырван из глазницы. Ветер ворвался через разбитое окно кабинета и зашелестел разбросанными по полу книгами. Пароксизм боли ворвался в соединения костей черепа и дернул челюстями Мока. Взрыв поднял летучие шарики пыли.

Он заскрежетал зубами и закрыл глаза. В зазубренные отверстия в стеклах врывался черный жирный дым. Плиты костей черепа Мока были испещрены горящими кострами.

— У тебя сейчас на морде выжжен вопросительный знак, — улыбнулась Хелльнер. — Эта родинка подходит для тебя. Ты же следователь. Постоянно о чем-то спрашиваешь. Хочешь увидеть, как это взять кого-то на пытку?

Мок видел раскаленную кочергу, приближающуюся к простреленной ране. Сияющий оранжевый кончик коснулся повязки, и над плечом Мока поднялся синеватый дымок. Потом уже не было дыма, не было зуда, не было кабинета, разбитых окон и горящих старинных книг. Даже русские перестали обстреливать Бреслау. Потом был уже только глухой и пустой колодец боли.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, полтретьего

Он ощутил на лице ледяное дуновение ветра. Его шея лежала на кухонном подоконнике. За окном торчала только голова. Поднял ее и увидел руку, украшенную кольцом. Рука держала кувшин для молока. Из банки вместо молока выливались струи холодной воды. Редкие седые волосы Мока слиплись в мокрые пряди.

Дернулся всем телом. Он не мог пошевелиться. Его кто-то всей тяжестью прижимал к подоконнику.

— Очнулся. — Он услышал голос Гнерлиха, а потом почувствовал на затылке его тяжелую руку.

Упал безжизненно на черно-белый кафель пола. Несколько сильных пинков разложили его на кухне плашмя.

Кожа лица невольно сжалась. Из раны, разорванной кочергой, вытекала лимфа. Он не мог уже защитить от воздуха, который нагромоздился в легких.

Он начал стонать. Слезные каналы наполнялись соленой жидкостью. Мок заплакал от боли.

— Ну, пожалуйста, какие милые бобо. — Вальтраут Хелльнер наклонилась над Моком. — Поплакало бобо? Все в порядке. Сейчас вытрем слезки. Присыплем их чем-нибудь.

Хелльнер встала враскоряку над лицом пытаемого. Все еще усмехалась. В руке она держала какой-то маленький, блестящий стеклянный предмет. С хрустом открыла крышку.

Потом встала на колени и зафиксировала голову Мока между коленями, обдавая его покалеченные ноздри запахом своего паха. Он не мог пошевелиться. Он понял, что сел на него Гнерлих.

Я страдаю для тебя, Карен, думал он, что Бог меня наказал за страдания, которые я тебе причинил, я прошу Тебя, Боже, пошли мне еще больше боли, чтобы я искупил свою вину перед Карен, пусть я страдаю так, как Гертруда.

Хелльнер приставила палец к глазнице лежащего и не позволила ему закрыть левый глаз. Потом сыпнула соль в открытый глаз и выжженную метку.

Крик Мока был криком благодарения. Бог его услышал.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, три часа дня

Мок очнулся в ледяной воде. На краю ванны сидела Вальтраут Хелльнер и бурлила худыми пальцами поверхность воды. Гнерлих стоял чуть поодаль и наблюдал равнодушно всю сцену.

— О, какой красивый вид, — сказал Гнерлих. — Пожилой господин в ванне, а рядом с ним его няня, медсестра, ангел милосердия.

— Я не медсестра этого старика, Ганс, — отрезала Хелльнер. — И никогда не буду. Я могу ему только закрыть глаза в последний раз. — Через некоторое время ее губы растянулись в сладкой улыбке. — И что, милашка, хочешь принять ванну с пеной? — говоря это, высыпали в ванну совок какого-то порошка.

Мок с ужасом заметил лежащую рядом большую банку раствора, используемого служанкой Мартой для чистки сантехники. Смотрел на воду в ванной и ждал жжения тела. На данный момент он не чувствовал ничего, кроме холода и дрожи отвращения при виде своего сморщенного члена.

— Чего вы от меня хотите? — спросил охранницу. — Я скажу все и еще пожалею, что так мало знаю.

— Посмотри, Ганс, на это старика. — Хелльнер смотрела на Гнерлиха. — Все лепечет и лепечет. И еще какой остроумный. Сейчас испортим ему настроение. — Снова посмотрела на Мока. — Мало пены в ванне, милашка?

— Нет, нет! — крикнул Мок. — Столько, сколько нужно!

— Все мне сейчас расскажешь, — отрезала она грубым, мужским голосом. — Так, как я тебе все сказала тогда, при крысах.

— Что значит все? — Гнерлих потянул Хелльнер за волосы, вынуждая ее, чтобы на него посмотрела. — Что ты ему сказала, Траути? И об этом тоже?

Ванную заполнила тишина, нарушаемая только монотонным капанием воды в ванну и свистом «органов Сталина» за окнами. Гнерлих, все еще держа ее за волосы, прислонился к стене в позе денди, а Хелльнер продолжала смотреть на него с тревогой.

— Да, Ганс, — теперь голос охранницы был полон боли, — об этом тоже. Он заставил меня, он прикладывал мне крыс. Но ведь с ним мы закончим. Он уже никому ничего не скажет.

— Но сначала нам все расскажет, правда, Траути? — Гнерлих погладил ее по голове. — Кому и что на меня наболтал.

— Слышал, ублюдок? — прорычала Хелльнер Моку и, к его ужасу, подняла вверх банку. — Твоя служанка собрала немного щелочи. Заботливая женщина. Говори, кому и что ты сказал о коменданте!

— Я сказал фон Родевальду, заместителю начальника СС и полиции в Бреслау, и Краусу из RuSHA, что вы еврей. — Мок почувствовал теперь легкое жжение кожи и посмотрел на свое тело: было покраснение, а из простреленной раны вытекали нитки крови, которые вились и расплывались в грязной воде. — А доказательством является ваше обрезание.

Гнерлих улыбнулся, но под кожей что-то на его лице зашевелилось. Мышечные узлы задрожали, опоясанные немедленно покрасневшей резко кожей. Он вынул руки из карманов и поднял их к глазам. Смотрел внимательно, как сжимаются кулаки и как белеют косточки руки.

— Я не еврей, Мок — тихо сказал он.

— Я происхожу из римско-католической семьи, — еще больше понизил голос. — С проклятой фамилией Бреслер. А это мои обрезание имело характер оздоровительный, а не ритуальный. У меня фимоз, понимаешь!

— Да, я знаю об этом, Ганс. — Хелльнер была напугана. — И, конечно, легко защитишься от обвинений.

— Если бы не ты, старая сука, — голос Бреслерa снова опустился, — то бы не было никаких обвинений.

Хелльнер резко встала. Большая коробка с щелоком упала в воду. Мок, увидев это, попытался вылезти из ванны. Хелльнер бросилась на него с когтями. Грохот выстрела потряс ванной комнатой, а пуля, отброшенная рикошетом, разбила плитку с синим странником, марширующим в себе только ведомую сторону. Над головой Хелльнер появилась розовая дымка. Когда она падала на Мока, в ее глазах отразилось безграничное изумление. Всей тяжестью рухнула на него и оказались тоже в ванне. Среди ее сколтуновых волос регулярными толчками вытекала темная кровь.

Мок быстро выбрался из ванны и, воя от боли, передвинул рычажок душа. Лил на себя холодную воду, а мокрые седые волосы на его теле складывались полосами, как морские водоросли. В щелочной ванне тело Хелльнер подрыгивало в агонии. В ванной разносилась вонь гари.

Гнерлих равнодушно наблюдал за Моком и совершенно не беспокоился о струях воды, которые прыскали по ванной, замачивая его недавно отглаженные брюки. Мок выключил душ и выполз из ванной. Его мокрое красное тело овеяли порывы холодного сквозняка. Гнерлих вышел также и наступил Моку на шею.

Капитан лежал распластанный на грязных каменных плитках и начал беззвучно просить о милосердной пуле.

— Я тебя не убью, Мок — сказал Гнерлих, как будто читая его мысли. — Ведь тебе все равно придется меня преследовать. Все еще должен алкать справедливости. Я ухожу, но ты меня догоняй. Ведь если не выслеживаешь людей, ты не существуешь.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, пять часов вечера

Мок сидел на кухне и то и дело погружал обожженное лицо в раковину, наполненную холодной водой с уксусом. Его трясло от холода, хотя он разжег под кухней и тепло оделся в несколько слоев чистого белья. Верхняя одеждау него была в плачевном состоянии: светлое пальто из верблюжьей шерсти было забрызгано кровью, как и воротник и лацканы коричневого пиджака, а разорванная почти пополам рубашка висела на затянутом узлом галстуке.

Мок в очередной раз приложил щеку к холодной воде. Его ухо улавливало под поверхностью какие-то далекие звуки: взрывы, толчки, регулярные биения — как будто кто-то ударял в трубы.

Боль обожженного лица стихала, чтобы снова вернуться, когда высовывал голову из холодной воды. Тогда же немного воды выливалось из ушей и создавало фильтр, который заглушал внешние звуки, отгораживая Мока от света горящего Бреслау.

Не слышал, следовательно, ни лязга замка в двери, ни легких шагов в коридоре. Снова окунул лицо в воду. На этот раз один и второй глаз оказался под водой. Через прозрачный, вибрирующий и искажающий слой жидкости он отметил, что керосиновая лампа на кухне гаснет, а потом снова загорается прежним блеском. Все еще держа голову в воде, понял, почему так происходит. Какая-то фигура скрыла лампу, а потом, отодвинувшись, снова позволяла ей осветить все помещение. Это, конечно, Карен пришла, сказал он себе, вызвав бурление в раковине, или нет, это, наверно, отпущенная графиня.

Мок резко вытащил голову из воды, а его волосы прилипли по стене тонкими струйками. В кухне был еще один человек. Не была это ни его жена, ни Гертруда фон Могмиц. Профессор Рудольф Брендел был представителем другого пола.

— Вера в вас спасла, дорогой капитан, — сказал профессор, глядя со слезами на глазах на Мока. — Вы спаслись из Festung Бреслау.

— Я не понимаю, профессор. — Мок вытирал ладонью лицо, избегая контакта с выжженным знаком вопроса.

— Пошли, быстро! — Брендел полуобнял Мока и начал поднимать его вверх.

— Я никуда не пойду. — Мок оттолкнул руки профессора и уселся тяжело на стул. — Теперь все мне объясните, или я не разговариваю с вами вообще.

— Здесь неприятная вонь. — Профессор потянул носом. — Как будто какая-то дама подпалила себе волосы утюгом.

— Эта дама в ванной. А впрочем, неважно. Закурим, а? — спокойно сказал Мок. — И забьем эту вонь. Но у меня больше нет папирос.

Профессор полез в карман плаща, и в его руке оказалась мягкая пачка настоящих лаки-страйков. Зажигалка Брендла, приставленная к папиросе Мока, овеяла его кожу жаром. Капитан отложил папиросу на стол.

— Не курю, — буркнул он.

— Вижу, что в последнее время вы многое пережили, — сказал Брендел с заботой в голосе. — Но я не буду об этом чем расспрашивать. Теперь что-то другое стало более важным. Вы — один из четырех выживших в Бреслау.

Мок посмотрел на Брендла равнодушно. Тот улыбался триумфально, таинственно и широко. Потирал ладони и каблуками выстукивал на досках пола какой-то медленный, величественный ритм, в котором Мок — интерпретирующий сегодня различные звуки досок — слышал трубы похоронного марша.

— Как вы, наверняка знаете, — Брендел затянулся глубоко папиросой, — мой отец, Рудольф Брендел-старший, физик и создатель снаряда с урановым сердечником.

— Да, знаю, — Мок прервал размышления о страданиях и заинтересовался явно. — И что с того?

— Слушайте меня дальше. — Философ раздавил окурок и потирал ладонью небритые щеки. — Мой отец организовал для меня помощь. Сегодня утром к побережью при политехнике приплыли из Штеттину две миниатюрные подводные лодки типа «Seehund». Экипаж каждой из них состоит только из одного человека. Кроме него, в лодке могут поместиться два человека. Отец отправил эти лодки за мной и моей семьей.

— А у вас есть семья? — Мок перестал чувствовать боль в щеке и ощутил надежду. — Насколько я знаю, ваша жена и мать погибли, правда?

— Такова была воля Всевышнего, — сказал Брендел грустным голосом. — У меня, таким образом, четыре места для четырех праведных из Бреслау.

— Как это, четыре? — Мок запустил счет в голове, но он запинался постоянно. Горела его раздраженная щелоком кожа, сокращались болезненно края раны, заданной кочергой. — Не могу сложить.

— Две трехместные лодки, — профессор объяснял терпеливо, — это шесть мест, так?

— Так.

— Хорошо. Двое моряков. Один управляет одной лодке, второй — другой. Таким образом, сколько свободных мест в каждой лодке?

— По два места, — ответил через некоторое время Мок, а его нахмуренные брови намекали, что этот ответ доставил ему такую проблему, как будто он решал сложные тригонометрические уравнения.

— В первой лодке, — крикнул Брендел, — поплыву я с графиней фон Могмиц. Видите ли, женщина, которая выполняет девять благословений, окажется в безопасности. А поэтому в первой лодке я с ней, а в другой вы. Но с кем? Кто еще достоин спасения из этого ада?

— Сейчас-сейчас. — Мок зажмурился и почувствовал под ними жгучие гранулы соли. — О чем вы говорите? Где она?

— У меня, в моей квартире. — Из глаз профессора выпало пенсне и закачалось на цепочке.

— Вчера ликвидировали лагерь на Бергштрассе, Гнерлих попал на фронт, а большинство заключенных были эвакуированы в Бургвейде. Преступники вызвались в полк СС — Бесслейн. Графиня со вчерашнего дня у меня. А теперь сосредоточьтесь, капитан, сегодня, максимум через два часа, мы должны отплывать. Судьба четвертого праведного в ваших руках.

Мок опустил голову в раковину аж по шею и несколько раз пошевелил веками. Вместе с остатками соли, которые он смывал из-под век, покидали его отложения и токсины мрачных мыслей. Среди пузырей, которые он выпускал, он видел двух персонажей: свою жену Карен, мечтой которой было покинуть этот город, и еще одного человека, которому это было совершенно безразлично. Он вынул голову из раковины и посмотрел сквозь жидкие линзы воды на профессора Брендла.

— Моя жена пропала, — сказал он медленно. — Но я знаю кое-кого, кто достоин покинуть Бреслау.

— Ну, тогда пошли! Быстро!

— И что более интересно, вы тоже его знаете, — сказал Мок, но профессор уже не слышал.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, шесть часов вечера

Наступали сумерки.

Роберт Куцнер, командир бригады рабочих, возводящей баррикады на Швертштрассе, дал сигнал к окончанию работы. Его люди отложили лопаты и кирки, а потом присели на ящиках и досках, положенных на камни, чтобы закурить папиросу на дорожку. Ветераны, искалеченные на войне, старики, уже не способные носить оружие, и молодые парни, угрожающие кулаками русским самолетам, шарили по карманам и вытаскивали оттуда помятые папиросы или шарики табака, обернутые очистками от яблок.

Затянулись жадно, слюня неэлегантно буднично мундштуки, и все время направляли пренебрежительные взгляды к старику профессору, который не работал вместе с ними, не здоровался с ними и не разговаривал, только сидел на развалинах по десять часов в день и замазывал очередные листки карандашом. Он делал это с таким напряжением и так отчаянно, как будто должна была его ударить русская бомба и раздуть на четыре стороны света его каракули.

Профессор Кнопп не беспокоился слишком враждебными взглядами коллег из Фольксштурма и заточил очередной карандаш. Во время этой операции он задумался над некоторыми проблемами традиционных концепций теодицеи. Вчера уже справился с теорией Лейбница, меча в мыслях громы на исповедующего оптимизм, любителя принцев и принцесс, успешного человека семнадцатого столетия, который не видел никогда крушения ценности у постели умирающего ребенка.

Сегодня полемичная страсть Кноппа приобрела форму знаменитых, длинных и расчлененных предложений, которыми кидал в Лейбница с такой силой, с которой вчера падали бомбы на Бреслау. Именно изобретал антиномию в концепции страдания как меньшего добра, когда до его ушей донесся звук мотора, а его глазам представился вид двух мужчин, слезающих с мотоцикла с боковой коляской.

Оба двинулись в его сторону, что его немного насторожило.

— Добрый вечер, господин профессор, — сказал тот что пониже из них знакомым голосом.

— Добрый вечер, — ответил профессор, глядя на двух гражданских и напрягая свою фотографическую память.

Не отказала она ему подчиняться. Перед ним стоял пожилой человек в маске на лице, с которым несколько дней назад говорил о своей концепции девяти благословений. Он носил какую-то короткую фамилию на «М». Второй мужчина стоял немного в стороне и не говорил ни слова. Его лицо скрыто было за мотоциклетными очками, а голову охватывала маленькая шапка пилотка.

— Позвольте, господин профессор, — низкий мужчина снял шляпу, в котором зияла вырванная чем-то дыра, — представить вам профессора философии Рудольфа Брендла.

Представленные друг другу мужчины вытянули правые руки. Человек в маске продолжал:

— Это представление, наверно, не нужно. Господа прекрасно знакомы.

— Неужели? — спросил профессор и посмотрел внимательно на водителя мотоцикла.

— Я уже имел честь познакомиться с господином профессором из его работ, в частности превосходной статьи в «Wörter und Sachen» на тему символики животных. — Водитель снял шапку и очки, после чего пригладил свои не очень густые волосы. — Но только сейчас я имею честь узнать вас лично.

— Правда? Вы не знакомы? — спросил «тот-на-М». — Вы должны уже быть знакомы!

Мужчины смотрели друг на друга внимательно и отрицательно качали головами.

— Нет, я не знаю господина профессора, — сказал Кнопп.

— Я знаю наверняка, что никогда не встречал лично профессора Кноппа, — сказал представленный. — Я бы запомнил такую встречу до конца жизни.

— Невозможно, — голос человека в маске задрожал от эмоций. — Вы уже знакомы.

— Это когда же? — Кнопп рассердился.

Человек «на М» стоял как окаменевший. Резким движением снял маску с лица. На его щеке выжжен был какой-то знак, который Кноппу напоминал древнегреческую букву «каппа». Кратеры и ожоги строились потом.

— Я уже говорил, — выдохнул обожженный. — Когда я был у господина профессора, здесь на руинах, более недели назад, вы сказали мне, что вашей концепцией девяти благословений интересовалась какая-то женщина. Приходил к господину профессору ее посланник, который приносил открытки с ее вопросами. Именно так и было?

— Я не придумал этого, мой дорогой господин! — сердито фыркнул профессор Кнопп, напоминая себе, что его собеседник имел звание капитана.

— Хорошо, — продолжил капитан. — Я спросил тогда господина профессора, этот человек назвался Брендел, а вы подтвердили это, признаюсь, после длительных размышлений, но, однако, вы подтвердили. И вот стоит перед вами Брендел, а вы говорите, что никогда его не видели.

— Меня в чем-то обвиняют, капитан? — Профессор Кнопп встал руки в боки. — Кто же вы, собственно, такой, что берете меня в какой-то перекрестный огонь вопросов?

— Нет-нет, дорогой профессор, — вмешался профессор Брендел. — Вы ни в чем не обвиняетесь. Мы пришли сюда, чтобы вас спасти. Мок, — обратился он к капитану, — о что, собственно, идет речь? Вы должны указать человека, который достоин покинуть эту проклятую крепость. Даже в самых смелых мечтах я не думал, что речь может идти о профессоре Кноппе. А когда мы уже приезжаем к профессору, то вы играете в какой-то допрос!

— Простите, — сказал Мок и уставил свое обожженное лицо на клубы дыма, выходящего из-под обломков. Дым этот нес с собой вонь и пепел, но Моку было все равно. Лишь бы что-то овевало обожженное лицо, подумал он.

— У меня сегодня столкновение, — сказал он медленно. — И я немного расстроен. Но к делу. — Он покачал головой. — Вы не знакомы, значит, должна быть какая-то ошибка. Я помню, что господин профессор Кнопп исказил пару раз мое имя. — И тут он обратился к богослову: — Простите меня за этот вопрос. Но… Господин профессор не путает иногда имена?

— Да, — смущенно пробормотал Кнопп. — Я ошибаюсь в фамилиях. Но, подчеркиваю, исключительно современных. Я никогда не путал Мелитона из Сардеса с Романом Мелодосом!

— То есть есть возможность, — продолжал Мок, — что этого посланника женщины, интересовавшейся девятью благословениями, звали иначе, не «Брендел»? Вы могли в беседе со мной исказить его фамилию?

— Да, это возможно.

— Может, она была похожа на «Брендел»?

— Наверное, так. Путается то, что похоже.

— А теперь у меня к вам огромная просьба, профессор, — медленно сказал Мок. — Прошу сосредоточиться.

— Я всегда сосредоточен, мой господин. — Кнопп снова насторожился.

— Может, этот человек назвался Бреслер? — Мок произнес это неестественным, сухим голосом.

— Бреслер? — прервал профессор Брендел. — Так когда-то назывался Гнерлих!

— Почему вы мне об этом не сказали? — По лицу Мока пробегали судороги боли.

— Не знаю почему. Разве это важно? — Брендел поднял глаза вверх, чтобы показать, как велика добродетель терпения.

— А оставьте вы меня все в покое! — заорал профессор Кнопп.

— Оба вы с ума сошли! Один меня пытает, как на полицейском допросе, а второй говорит что-то о спасении. Вас всех… — и тут прозвучало совсем непрофессорское слово, — глубоко в жопу!

Богослов бросил свои материалы в коробку, а коробку сунул под мышку. Спотыкаясь, двинулся через руины, а из его уст падали дальше непрофессорские сочные фразы.

— Подождите, профессор! — Мок схватил его за рукав. — Еще один вопрос. Когда приходил к вам посланник от женщины?

— Несколько месяцев назад, — ответил Кнопп, удивленный сильным захватом Мока. — Еще лежал снег.

— С какого времени Гертруда фон Могмиц находилась в лагере на Бергштрассе? — с этим вопросом Мок обратился к Брендлу.

— С ноября прошлого года.

— Еще один вопрос, профессор Кнопп. — Мок не выпускал рукава его плаща.

— Только один. — Богослов, явно обеспокоенный сильным захватом Мока, ударил его слегка по руке.

Капитан послушно отпустил рукав профессора Кноппа и начал обыскивать карманы. Через некоторое время в его руках оказался разорванный пополам снимок.

— Это он? — спросил Мок.

— Да, это он ко мне приходил, — ответил профессор Кнопп, видя гордое лицо Гнерлиха. — Это тот грубиян. — И снова вылетело слово, не имеющее много общего с университетским залом.

Кнопп посмотрел протяжно на Брендла.

— Ну что, профессор, с этим спасением из Бреслау? — спросил он презрительно. — Я уже спасся или через минуту спасусь?

— Ваши знание вас спасло, — сказал тихо Брендел.

Задрожала земля, между руинами появились языки пламени. Ползли, как лава. В ста метрах от них ударил в небо столб дыма. Они пригнули головы. Крошки мусора застучали по клеенчатому плащу Брендла.

— Сюда, — крикнул Брендел, и все трое потрусили среди руин в сторону мотоцикла. Мок держал под мышкой картонную коробку с заметками профессора. В этом удержании была какая-то нежность — как будто в коробке находились не материалы о Мелитоне из Сардиса, а мощи святых.

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, восемь вечера

Мок не выпускал коробку из рук, даже когда они вошли в квартиру профессора Брендла на Борсигштрассе.

Он крепко сжимал их тоже в профессорском туалете. Когда перепуганный философ метался по пустой квартире и плакал по поводу отсутствия графини фон Могмиц, Мок прижимал коробку к груди, поражая богослова своим обожанием Мелитона из Сардеса.

Только когда профессор Брендел нашел записку от графини о том, что все отправились на пристань у политехники, Кнопп решительно вырвал коробку у Мока и понес ее сам под мышкой. Пристань у политехники была когда-то целью воскресных экскурсий жителей Бреслау. Здесь весной, летом и ранней осенью кафе «Вилла Джозефсбург» приглашала на большие террасы, нависающие над ленивыми водами Одры. Торговцы, ремесленники, аристократы и кирасиры сидели под клетчатыми зонтиками и лакомились маковыми штруделями и кофе из жаровни Эммерихера. Дамы вытягивали папиросы, вкладывали их в длинные мундштуки, а джентльмены подскакивали с горящими спичками. Потом пристань взял на себя Национал-социалистический Союз Студентов, и здесь храбрые дети фюрера укрепляли в соревнованиях по академической гребле свои стальные мышцы. Теперь не было струй ароматного дыма или взглядов, искрящих флиртом. Не было также выкрикиваемых «ахов», раздающихся из храбрых молодых глоток. Под сломанным зонтиком, почти в полной темноте, сидели три фигуры, свешивая головы над большим чемоданом с блестящей фурнитурой. Сцена, которую Мок увидел, была отображением древних времен, но печальной и никчемной, была пародией на великолепие этого заведения.

Вот так же, как когда-то, двое солдат бросались с газовыми зажигалками в сторону дамы. Кроме того, все было по-другому: исхудавшая дама одета была в порванный плащик и потертый шлем, а двое военных были одеты не в парадные мундиры, а в испачканные смазкой полевые мундиры. Никто не подавал мороженое, а на другой стороне реки не рассыпались в небе фейерверки, лишь поднимались языки пламени взрывов.

К пристани не были пришвартованы туристические суда и широкие прогулочные лодки, но на взбиваемой ветром волне качались две сигары миниатюрных подводных лодок типа «Seehund». Мок подбежал к графине фон Могмиц, припал к ее ногам и поцеловал в обе руки. Она погладила его по голове, а потом после обожженному лицу. Он зашипел от боли, но она этого не услышала. Вытащила блокнот и написала что-то лихорадочно. Брендел осветил фонариком стенографическую запись.

— Да, госпожа графиня, — сказал он дрожащим от волнения голосом. — Будет так, как вы сами себе желаете. А это, — он указал на богослова, — профессор Кнопп.

Графиня подпрыгнула от радости, как девчонка, и протянула руку профессору. Тот так долго прижимал губы к ее хрупкой ладони, словно хотел губами посчитать все тонкие кости. Графиня снова села у столика и быстро начертила несколько волн, линий и точек.

— Это чудо. Бог так хотел, — прочел Брендел. — Вы были моим вдохновением, а теперь Бог вас спас.

Богослов оглянулся вокруг, и из его украдкой кидаемых взглядов легко можно было сделать вывод, что с удовольствием еще раз поздоровался бы с графиней. Через некоторое время его внимание привлек Брендел.

— Господин профессор, — сказал Брендел, — я буду иметь честь сопровождать вас в нашей поездке. Мы поплывем вместе первой лодкой, а капитан Мок с графиней фон Могмиц.

Кнопп подошел к Моку и протянул ему руку.

— Извините за грубость, — сказал он. — Не знаю, как вас благодарить, что вы позаботились о моем спасении.

— Вы знаете, профессор. — Мок поднялся, взял профессора под руку и отвел к перилам террасы.

— Я хорошо знаю этот город, — он указал рукой на пейзаж от Холма Холтея до водонапорной башни Ам Вайдендамме. — Я знаю, что он не заслуживает вас, вы превосходите этот город, и жаль, если бы вы пали под его обломками. Мелитон из Сардиса не должен умирать за Гитлера.

Кнопп взял руку Мока обеими руками и крепко ее стиснул. В его глазах появились слезы, которые вполне могли быть блеском и отражением далеких взрывов. Он повернулся и, неся коробку под мышкой, направился к подводной лодке, возглавляемый шкипером.

Брендел, после нежного прощания с графиней, подошел к Моку и сказал:

— До встречи, капитан, в лучшие времена.

— В лучшем из возможных миров, — сказал Мок и обнял философа.

Он стоял на террасе пристани и наблюдал, как оба ученые карабкаются к люку. Матрос отчалил и также исчез в лодке.

«Seehund» начал погружаться. В течение некоторого времени были видны усталые глаза моряка. Мок восхищался его выносливостью и сноровкой. Не слишком разбирался в субмаринах, но был уверен, что управление судном в одиночку очень сложно. Через некоторое время судно исчезло за поворотом реки на высоте Зоосада.

Второй моряк подошел к Моку.

— Мы плывем? Вы уже готовы? — спросил он.

— Послушайте, моряк. — Мок обнял моряка за шею. — Как вас зовут?

— Боцман Лотар Фабиунке.

— Хорошо, — Мок повлек за собой моряка в то же самое место, где стоял раньше с профессором Кноппом. — А я — капитан Эберхард Мок, сотрудник «крипо», понимаете, сержант?

— Так точно, господин капитан, — моряк смотрел с недоверием на ветхую гражданскую одежду Мока.

— У меня к вам просьба, боцман, — на обожженном лице Мока притворная улыбка через некоторое время боролся с болезненными судорогами кожи. Старый полицейский достал из портфеля бутылку коньяка и протянул ее солдату. — Я хотел бы с этой женщиной поговорить без свидетелей. Один на один. Понимаете? Идите на прогулку и возвращайтесь через час, хорошо?

— Так точно, — крикнул Фабиунке и подмигнул Моку многозначительно.

— Если будет вам холодно, идите в лодку. Заведите мотор.

Мок подмигнул также, надел на лицо маску и хлопнул боцмана по спине. Тот запихнул в карман бутылку коньяка, полученную от Мока, помахал рукой графине и пошел в сторону мощного здания Technische Hochschule[34].

Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, полдевятого вечера

Эберхард Мок и графиня Гертруда фон Могмиц лежали рядом друг с другом в машинно-экономическом отсеке подводной лодки и стукались боками. От двигателя расходилось приятное тепло.

— Госпожа графиня, — сказал Мок, — после того, что вы пережили, я бы не посмел бы вас утомлять, но прежде чем мы покинем этот город, мне нужно задать вам несколько вопросов. Как вы знаете, я полицейский и жажду справедливости. Поэтому я не хотел бы сомневаться, что поступаю правильно. Могу я задать вам несколько вопросов? — Он зажег свет в лодке и протянул ей свой блокнот. — Я не знаю стенографии. Поэтому прошу об нескольких письменных ответах, хорошо?

Графиня кивнула. Свет задрожал на ее полных губах.

— Ганс Бреслер псевдоним Гнерлих, после того как меня унизил, — начал Мок, — на второй день неожиданно согласился на нашу встречу. Охранница Хелльнер заметила, что он выразил свое согласие, несмотря на то что, как она сказала, в предыдущий день сильно его рассердили. То есть Гнерлих к нам был очень добр, он пошел нам на руку, правда? Позволил тогда вам передать мне свое послание: «Жажди справедливости, Мок!» Я спрошу еще раз. Считаете ли вы, что он помог тогда нашему спасению?

— Мое молчание, — сказала графиня, — было моим выбором. Господь наш сказал: «Блаженны кроткие». Теперь уже я благословлена, потому что выжила и убегаю из Бреслау. Я могу говорить.

Наступила тишина.

Мок молчал, а его глаза пылали в прорезях бархатной маски. Собрался с мыслями и еще раз задал вопрос:

— У вас красивый голос, — сказал он, надеясь на какую-то ее улыбка; к сожалению, просчитался: бледные, полные губы графини составляли прямую линию.

— Извините, — сказал он. — Город горит, мы бежим, а я говорю вам комплименты. Еще раз спрошу. Гнерлих нам тогда помог, вы не думаете? А на самом деле помог вам быть блаженной. Так ли это?

— Зло часто превращается в добро в руках Бога, — ответила она. — Гнерлих меня ненавидел, но все еще чувствовал передо мной страх. Он мог меня жестоко мучить, но все равно, даже как комендант, был моим дворецким Гансом, а я его госпожой. Я думаю, что он любил меня на свой преступный манер, — задумалась она. — Иногда у него были такие глаза, полные собачьей преданности. Как тогда, когда просил меня, чтобы я позволила ему взять мою девичью фамилию. — Потрясла головой, как будто стало ей холодно. — Это ужасно. Преступник помогает нам быть благословенными. Я не подумала об этом. Очень метко вы сказали, капитан. Вы человек весьма проницательный.

— Благодарю. — Мок почувствовал разливающийся в его груди бальзам. — Гнерлих очень сильно помогал в исполнении благословения. Сегодня, когда чуть меня не замучила охранница Хелльнер, он спас мне жизнь, а охранница все еще лежит в моей ванне на Цвингерплац.

— Это ужасно, Боже, как это все ужасно. — Графиня начала плакать. — Я простила уже давно этой несчастной женщине, и сообщение о ее смерти меня угнетает, — говорила она среди рыданий.

Мок смотрел на нее и чувствовал непреодолимое желание ее обнять. Всем своим телом он хотел к ней прильнуть и чувствовать на своем лице ее слезы. А потом откинуть ее волосы и скользить губами по закрытым глазам. Он хотел почувствовать под губами движения ее век. Для того чтобы этого не сделать, прикрыл лицо руками и уставился в нее из растопыренных пальцев.

Графиня успокоилась и тихо дышала раскрытым ртом. Пароксизм боли потряс лицо Мока, а потом разошелся по всему телу. Перед его глазами появилась Вальтраут Хелльнер с дырой в голове.

Ему стало плохо, и он проглотил несколько раз слюну. Он знал способ от любой боли. Таким способом было расследование, допрос, нахождение истины.

— Можно дальше вас спрашивать? — Он оторвал руки от лица и, увидев ее кивок головой, продолжил: — Он уже как комендант выполнял ваши пожелания?

— Только одно пожелание, — прошептала она. — Он написал мне письмо из госпиталя. В страшных словах угрожал, что убьет вас. Тогда я ему ответила, а Брендел это письмо ему принес. В письме я не просила его, только приказала ему спасти вас. Я не знала, что все кончится смертью охранницы Хелльнер.

— Яростный суки Хелльнер, — не выдержал Мок и немедленно спохватился: — Госпожа графиня приказала коменданту лагеря, в котором была узницей? Это же немыслимо!

— Я уже говорила вам, что Бреслер был одновременно палачом и подставкой для ног, истязателем и слугой. К сожалению, чаще всего. Почти всегда первым. Иногда менял облик. Когда-то подслушал мой разговор с Брендлом о благословениях. Сам предложил, что будет носить Кноппу мои вопросы.

— Простите меня, — сказал Мок. — Это будет ужасно, что я сейчас скажу. Я умоляю вас о прощении. Я должен это спросить. Я должен добраться до истины. Когда до нее доберусь, закончится мое последнее расследование в жизни, и я смогу за собой оставить Бреслау.

— Спрашивайте, теперь ничего не страшно.

— А следовательно, — шептал Мок, с явным трудом выговаривая звука, — теперь вы меня возненавидите. Но я должен… — его голос вдруг стал решительным и громовым. — Госпожа графиня, после смерти племянницы вы страдали. Через это страдание достигли вы одного из девяти благословений. То есть еще раз Гнерлих помог вам в получении благословения. Можно сказать, что внес свой вклад в ваше спасение, ведь через восьмикратное благословение вы безусловно покинете этот ад, каким является Бреслау. Его ужасное преступление, убийство Берты Флогнер, помогло вам в достижении девятого благословения. Или Гнерлих знал о том, что, убив Берту Флогнер, наделяет вас добром? А вот мой жестокий вопрос: сделал ли он это добровольно, или…

— Я ему это приказала сделать, да? Об этом вы хотели спросить, да? — Графиня вглядывалась в Мока в напряжении.

— Не совсем, — сказал он медленно. — Какой я идиот! Ведь Гнерлих приносил Кноппу ваши вопросы и относил его ответы. Он мог все это читать. И потому сам, по своей воле мог начать действовать. Делать все, чтобы вы были благословенны. Даже убить вашу племянницу. Этот зверь был орудием в руках Бога.

Графиня отвернулась от Мока. Лодка заколыхалась заходила резко. Шелохнулись стрелки на подсвеченных часах. Мок прижался к графине и обнял ее хрупкие плечи. Они находились в глубинах реки, подальше от осады, подальше от бомб и огня. Колыхались как в безопасных водах плода, а их стальной кокон разогревался от сердца механизма.

Мок откинул волосы с ее уха и прошептал в нежную ушную раковину:

— Иногда нужно причинить зло, чтобы быть блаженным. Я сам причинил зло моей жене. — Он получил впечатление, что теперь вместо него говорит кто-то другой. — Но это зло меня избавило. Спасло меня из осады Бреслау.

— Уже нет твоей жены. — Графиня повернулась и обняла капитана за шею. — Так захотел Всевышний. И нет зла. Вокруг нас только добро. Сними эту маску, — прошептала она. — Я хочу видеть твои глаза!

Мок сорвал маску с лица. В глазах графини рассеялся туман. Ее губы коснулись его носа и глаз. Кончик ее языка ворвался в уголок его рта. Он закрыл глаза и почувствовал мощное напряжение. Ему показалось, что лодка парит над мутными водами. Затем графиня отодвинулась от него.

— Ударь меня! — сказала она громко. — Ну, бей!

Мок посмотрел в ее глаза, которые уже не были туманными, но ясными и прозрачными. Графиня надавила локтями на его грудь и, толкаясь ногами, отодвинулась от него на полметра. Стальная сигара двигалась в глубины реки, а Мок уже не видел графини фон Могмиц. Не находился также в маленькой подводной лодке, а в кухне квартиры умирающей Ирмы Потемпы, а ее уродливая дочь Эльза сказала: «Ганс — зло, потому что бьет госпожу. Как это, какую госпожу? Нашу госпожу, Гертруду фон Могмиц».

Кожа на лице Мока сжалась, как чувствительная мембрана. Под крепко затянутыми шнурками ботинок нежная кожа стоп отдалась вызванной щелоком болью.

— Из-за меня твоя жена погибла, — шипела графиня. — Из-за меня та сука погибла. Ну ударь меня!

Через стальную стену корпуса проникал холод. Мок приложил обожженную щеку к холодному металлу. Он чувствовал этот металл в голове, в горле, металлический вкус обволакивал его язык и пробрался до живота вместе с металлический слюной. Начал у него все болеть: от дыры в голове до маленького разрыва на пятке. Он знал один способ для металлической боли — следствие, допрос, истина. Он оторвал щеку от стены корпуса и сказал:

— Я должен тебя ударить так, как Гнерлих, да? Любила, когда тебя бил еще в Кантен, когда твой муж уже спал, а? Любила, когда тебя бил на Бергштрассе, правда? Мне тебя ударить так сильно, как он? Я могу это сделать. Мне тебя так сильно ударить? Так? Откуда ты узнала, что я люблю бить женщин?

Гертруда фон Могмиц сжимала глаза и кивала утвердительно головой. Выдвигала при этом челюсть. Мок не ударил графиню. Он отодвинулся от нее, как мог подальше, и потянулся к внутреннему карману потрепанного пиджака. В ограниченном пространстве разнесся запах влажного табака.

— Я не хотел этого делать, — сказал Мок, держа в руках два листка. — Я не хотел сравнивать этого шрифта машинки.

— О чем вы говорите, капитан? — Графиня поправила себе волосы, она была уже полностью собрана.

— Я хотел тебе поверить. Так сильно хотел тебе верить. Что все это Гнерлих делал по своей воле, что он сам хотел тебе даровать благословение через совершенные собой преступления. Что ты не имеешь с этим ничего общего. Я не хотел сравнивать этих листков.

— О чем вы говорите?

Рецепторы боли реагировали на самые легкие движения лодки. Мок отодвинулся еще больше и зажег фонарик. В одной руке он держал письмо своему брату Францу Мока, в другой — список с вопросами графини к профессору Кноппу. На первом листе кто-то выстукал на машинке: «Обыщи квартиру № 7 на Викторияштрассе, 43. Там есть кое-что, что поможет найти убийцу твоего сына. Торопись, пока не вошли туда русские». На втором листе, подписанном «Гертруда графиня фон Могмиц» был задан вопрос: «Неужели профессор думает, что благословение можно понимать буквально?» И на одном, и на другом листе маленькая буква «t» напоминала православный крест, потому что двойной была ее поперечка, как большие, так и маленькие «o» состояли из двух окружностей, смещенных на полмиллиметра, а «r» качалось раз в одну, раз в другую сторону.

— Оба листа написала ты, — сказал он медленно. — На той же машинке. А письмо моему брату было написано за день до смерти твоей племянницы. Это значит, что ты запланировала это. Руками Гнерлиха убила Берту Флогнер. Ты запланировала кое-что еще. Ты читала обо мне и о деле извращенца Роберта, все газеты писали, что я совершил самосуда. Журналисты спорили, был ли мой поступок справедливым или нет. И все без исключения писали, что справедливость — это моя навязчивая идея, что толкает меня к ней слепой инстинкт. Все, кто читают газеты, ты тоже, знали, что мой племянник погиб двадцать лет назад при невыясненных обстоятельствах. Написав письмо моему брату, ты могла быть уверена, что я, «слепой пес правосудия», сдвину небо и землю, чтобы добраться до квартиры на Викторияштрассе, где истекала кровью твоя племянница. Сказала Гнерлиху так ее избить, чтобы пес взял след. Чтобы охватила его навязчивая идея справедливости. Что для этого лучше всего подходит, чем семнадцатилетняя девушка с бутылкой, вставленной между ног! Даже если бы она сказала, что это сделал Гнерлих, даже если бы она его узнала под советским мундиром, то и так он был бы вне моей досягаемости. Но дело не в том, чтобы я убил Гнерлиха, речь шла о том, чтобы его преследовать. Потому что тогда, в соответствии с интерпретацией Кноппа, нашелся бы другой человек, который бы алкал справедливости и спасся вместе с ним из Бреслау.

— Хватит, — прошептала она. — Это все неправда. Ты не можешь делать такие выводы из шрифта машинки. Есть много машинок с расшатанными литерами.

— Все произошло не так, Гертруда. Девять благословений не дадут тебе спасения, — сказал Мок, карабкаясь на четвереньках. — Ты ошиблась.

Графиня фон Могмиц лежала спокойно, заложив руки за голову. Она смотрела на Мока и неверно интерпретировала спокойный тон его голоса, его темную, громовую интонацию. Она не могла знать, что его мозг воспроизводит сцену месячной давности. Она не имела понятия, что из извилин серого вещества, спрятанных за продырявленным затылком, выходит чудовище — молодая девушка, машущая Моку окровавленным обрубком.

— Не ошиблась только в одном. — Мок оказался в боевом отсеке и выключил мотор лодки. — Я никогда не оставляю в покое. Я алчу и жажду справедливости.

Быстро закрыл переборку, отделяющую машинно-экономический от отсека боевого. Открывая донные затворы, слышал, как Гертруда фон Могмиц стучит кулаками о переборку. Резко поднялся на лестницу и вышел из будки лодки. Лодка вздрогнула так сильно, что он чуть не выпал за борт. Стоя на коленях на холодной и мокрой сигаре, отскочил от поверхности лодки. Раздирающая боль в руке помешала ему перебраться на помост. Когда он падал в холодные воды Одры, в Бреслау попадали очередные снаряды. Когда лодка входила под поверхность воды, река раскачалась.

У Мока создалось впечатление, что сейчас выбросит его на берег — в место, где только что была пришвартована лодка с Гертрудой фон Могмиц. С трудом доплыл до помоста. Он не мог утонуть. Не мог оставить этого города. «Пес справедливости» имел еще кое-какие дела в крепости Бреслау. Никто его не уволил от полицейских обязанностей, а полицейский должен всегда что-то улаживать в большом городе.

Вроцлав, вторник 25 апреля 1950 года, одиннадцать утра

Капитан Вацлав Баньяк, несмотря на полученное обещание конфиденциальности, долго не мог решиться на раскрытие подробностей дела. Когда открывал рот, чтобы обо всем рассказать своему собеседнику, в отверстие рта капитана вторгался воздух и высушивал горло и язык, покрытый серым налетом.

Так усиливалось, кроме того, чувство едкого похмелья, которые капитан временно заглушил соткой водки и легким на кислом.

Баньяк внезапно осознал, что чем быстрее расскажет все Манфреду Хартнеру, тем быстрее выкинет его из своего кабинета и выпьет полстакана водки, чтобы забыть о похмелье еще на час.

— Около пристани у политехники, — он смотрел на папку Фридмана и быстро излагал ее содержание, — на дне нашли маленькую подводную лодку. Был в ней труп женщины. В момент смерти между тридцатью и сорока годами. Останки были идентифицированы. Благодаря зубам. Это известная антифашистка Гертруда фон Могмиц, муж которой был замешан в покушении на Гитлера. В братской ГДР есть улицы Могмицов. Без этого проклятого «фон». Письмо найдено в плотно закрытом портфеле для рапорта. Это все. А теперь скажите, что там еще есть, кроме этой бредни «Блаженны те, и те».

Манфред Хартнер снова подумал о своем отце. Он видел теперь, как Лео Хартнер сидит на представительной Шенкендорфштрассе, в своем зеленом кабинете, в котором библиотечные полки прогибались под тяжестью арабских и персидских рукописей. Это была прекрасная вилла, думал Хартнер, достойная директора Университетской Библиотеки. Теперь в ней детский сад, а старопечатные книги послужили в качестве топлива. Да, он напоминал себе, часто сидел мой отец в кабинете над шахматами — в одиночку или со своим лучшим другом, самым высоким офицером полиции, с которым никогда не перешел на «ты».

Этот полицейский звался Эберхард Мок и жил в настоящее время, — как утверждал Курт Смолор, знакомый абориген, который вернулся с вырубки тайги — либо в ГДР, либо в Америке. Хартнер видел теперь это имя на листке, написанном женщиной, закрытую в неподвижной гробнице на дне реки. Видел теперь серьезное лицо отца, который говорит — так, как тогда, когда сын информировал его о решении пойти добровольцем на африканский фронт: «Дорогой Манфред, все в пределах твоих возможностей. Можешь разрушать или вызывать к жизни. Каков твой выбор?»

— Здесь есть еще одна важная вещь, — медленно сказал Хартнер, раздавливая папиросу «гурник» в пепельнице и наблюдая, как выходит из нее кусок палки и рвет серую бумагу. — Тут эта женщина пишет, кто ее убил. Указывается фамилия.

— Какая это фамилия? — Баньяк вскочил и посмотрел на листок. — Что это за письмо? Не знаете нормальных букв?

— Так нас учили. Это письмо готическое. Здесь написано «Ekkehard Mark».

— Как? Запишите мне это!

Хартнер зачернил прекрасным готиком листок, который Баньяк сразу же сунул в папку.

— Ну, хорошо поработали, доктор. — Капитан нагнулся и достал из стола бутылку водки и два стакана. Наклейка с надписью «Чистая» перекосилась ромбовидно на бутылке, а стаканы были запачканы.

— А теперь молчи! — Он налил в стаканы. — А так в моих страницах подтверждаются выводы. No to siup!

Манфред Партнер поморщился, проглатывая теплую водку. Это развеселило подвыпившего Баньяка.

— Ты молодец, — сказал он, сверкая налитыми кровью глазами. — Только поменяйте это швабское имя!

Вена, четверг 1 апреля 1954 года, девять утра

Вальтер Кридл, портье из отеля «Karntnerhof», сидел за стойкой и привычно потянулся за газетами, которые выписывал владелец отеля господин Альфред Анхаузер.

Сверху лежал «Венский курьер» с огромными фотографиями, изображающими, вероятно, одного и того же мужчину в разные периоды жизни.

На одной фотографии сорокалетний мужчина был одет мундир СС и фуражку с мертвой головой, на второй — этот же человек носил элегантный костюм, а вокруг его лица буйная седая борода.

Под фотографией бежали большие буквы: «Зальцбургский торговец Вальтер Крестани является комендантом лагеря в Бреслау — Бергштрассе?»

Кридл с любопытством и немного обеспокоенный заглянул на третью страницу газеты, где должна быть размещена подробная информация о седоволосом и седобородом мужчине.

Портье быстро нашел статью и читал морщась:

«31 марта в отеле «Carantania» были найдены зверски изуродованные останки торговца из Зальцбурга, 57-летнего Хельмута Крестани.

Из хорошо информированного полицейского источника мы знаем, что Крестани был подозреваемым в преступлениях, которые он якобы допускал в лагере Бреслау — Бергштрассе, как оберштурмбанфюрер СС Ганс Гнерлих, комендант этого лагеря.

На наш взгляд, фотографии, размещенные на стр. 1, изображают одного и того же человека, а вы как думаете?

Если бы не обстоятельства совершения преступления (тело, обнаженное до пояса, лишено было правой руки), можно бы полагать, что убийство является актом мести со стороны какого-то заключенного, преследуемого Гнерлихом.

Все, кто поможет полиции в задержание преступников, могут рассчитывать на вознаграждение в размере 40 000 шиллингов, которое предложил совет директоров компании «Cresto», президентом которого был Хельмут Крестани. Кстати, нам очень интересно, что компания не боится падения оборотов, если бы вышла на свет гитлеровское прошлое ее шефа».

Кридл опустил газету и огляделся по своей конторе, в которой неделю назад метался какой-то великан.

Он чувствовал еще удары его ботинок. А теперь его больные почки и ребра подавали ему хорошие советы. Кридл мог бы много поведать о старой подслушке, установленной еще гестапо, о Крестани, который содержался в его отеле три дня и ночи, и о седом элегантном старике с обожженным лицом, который сказал «Мы его взяли!», выйдя в сопровождении великана. Кридл мог бы на этом неплохо заработать. Мог, но не хотел.

Благодарности

Большое спасибо за медицинскую консультацию, которую дал мне доктор Ежи Кавецкий из Медицинской академии им. Пястов Сленских во Вроцлаве, и за историческую консультацию, которую я получил от доктора Томаша Словинского из Исторического института Вроцлавского университета.

За проницательные литературные и редакционные замечания я безмерно благодарен своим первым читателям: Павлу Янычарскому, Збигневу Коверчику, Гостивиту Малиновскому и Пшемыславу Щурку.

Я также благодарю Богдану Балицкую за доброту, с которой она делилась со мной богатством своего личного архива.

В возможных ошибках виноват только я.

УКАЗАТЕЛЬ ТОПОГРАФИЧЕСКИХ НАЗВАНИЙ

Адальбертштрассе — ул. Вышинского

Альтштадт — Старый Город

Ам Вайдендамме — ул. На дамбе

Ангер — ул. Луговая

Ауэнштрассе — ул. Микулича-Радецкого и ул. Буйвида

Августасштрассе — ул. Счастливая

Данштрассе — ул. Монюшко

Бергштрассе — ул. Горская

Борсигштрассе — ул. Смолуховского

Брудерштрассе — ул. Пуласки

Бургвайде — Старосты

Викториаштрассе — ул. Львовская

Вальденбург — Валбжих

Валштрассе — ул. Ведущая

Вильгельмсрух — Затишье

Габитцштрассе — ул. Гайовицкая и ул. Стыся

Гандау — Гадов

Гартенштрассе — ул. Пилсудского

Глац — Клодзко

Гогенцоллернплац — пл. Шели

Грюбшенерштрассе — ул. Грабишинская

Густав-Фрейтаг-Штрассе — ул. Дирекции

Дойч Лисса — Лесница

Кайзерштрассе — ул. Грюнвальдская

Канфен — Вроцлавские Углы

Кёнигсплац — ул. Иоанна Павла II

Клаузевицштрассе — ул. Хауки-Босака

Клетчкауштрассе — ул. Клечковская

Купфершмидештрассе — ул. Котлярская

Лангехольцгассе — ул. Коровья

Ланиш — Ланы

Маркишестрассе — ул. Рабочая

Моцартштрассе — ул. Липинского

Мюзеумплац — пл. Музейная

Николайворштадт — Никольское предместье

Николайштрассе — ул. святого Николая

Ноймаркт — пл. Новый Рынок

Оппельн — Ополе

Опперау — Опоров

Охлау — Олава

Редигерплац — пл. Переца

Садоваштрассе — ул. Свободная

Страйгауэрплац — пл. Стшегомская

Ташенштрассе — ул. Жалобы

Тауенцинштрассе — ул. Костюшко

Тайхштрассе — ул. Прудовая

Тшанш — Маленький Принц

Хёфхенштрассе — ул. Зелинского

Шайтниг-парк- Щитницкий парк

Швайдницерштрассе — ул. Свидницкая

Швайдницер Ворштадт — Свидницкое предместье

Швайдницер Штадтграбен — ул. Подвальная

Швертштрассе — ул. Покупная

Шенкендорфштрассе — ул. Орла

Шубрюкке — ул. Шевская

Штеттин — Щецин

Фабрика Линднера — заводы Архимеда

Фельдштрассе — ул. Красинского

Фрайбургерштрассе — ул. Свебодская

Фрайбургский вокзал — Свебодский вокзал

Фридрих-Вильгельм-штрассе — ул. Легницкая

Цвингерплац — пл. Театральная

Notes

1

Крепость (нем.). — Примеч. перевод.

(обратно)

2

Корпус внутренней безопасности. — Примеч. перевод.

(обратно)

3

Отсутствие без отпуска (лат.). — Примеч. перевод.

(обратно)

4

Управление безопасности. — Примеч. перевод.

(обратно)

5

Райотдел полиции. — Примеч. перевод.

(обратно)

6

Пока я дышу, надеюсь (лат.).

(обратно)

7

Дерьмо (нем.). — Примеч. перевод.

(обратно)

8

Берегись собаки (лат.). — Примеч. перевод.

(обратно)

9

Окоченевший (лат.). — Примеч. перевод.

(обратно)

10

Воды подземных рек стережет ужасный
перевозчик Харон — мрачный и грязный,
Клочковатой седой бородою все лицо обросло,
лишь глаза горят неподвижно, с плеч свисает
Грязный плащ, грубым завязан узлом.
Вергилий, Энеида, 6, 298–301.

Цит. автора (подстрочник) по: Вергилий, «Энеида», переводчик Ванда Марковска, Варшава, 1987, с. 84.

(обратно)

11

Труд освобождает (нем.). — Примеч. перевод.

(обратно)

12

Секция — вскрытие. — Примеч. перевод.

(обратно)

13

У автора — «справедливости», в принятой цитате из Библии — «праведности». Аналогично далее у автора в контексте, особенно в главах за 23 марта — «благословенные», в Библии — «блаженные». Оставлено так, а дальше кому как понравится. — Примеч. перевод.

(обратно)

14

Doctor habilitatus — в некоторых европейских и азиатских странах процедура получения высшей академической квалификации, следующей после учёной степени доктора философии. — Примеч. перевод.

(обратно)

15

Doktor honoris causa — почётный доктор (лицо, получившее учёную степень доктора без защиты диссертации). — Примеч. перевод.

(обратно)

16

Проснись и смейся (нем.). — Примеч. перевод.

(обратно)

17

Rasse-und-Siedlungshauptamt — Главное управление СС по расовым и этническим вопросам. — Примеч. перевод.

(обратно)

18

Управление по расам и поселениям департамента СС во Вроцлаве (нем.). — Примеч. перевод.

(обратно)

19

Выдвинутая Гитлером идея народного автомобиля при Гитлере так и не была реализована. Вместо этого народный автомобиль превратился в автомобиль военный — на базе будущего Фольксвагена Жука, который назывался KdF-Wagen (KdF = Kraft-durch-Freude = Сила-через-Радость), был создан лёгкий армейский автомобиль. Вторая часть этого немецкого слова всеми безошибочно переводится как автомобиль, то первая знакома далеко не всем автомобилистам: Kübel — это множественное число слова Eimer, которое переводится как ведро. Почему автомобиль получил такое прозвище? Дело в том, что в Кюбельвагене всё было сделано из оцинкованного железа, даже сиденья. — Примеч. перевод.

(обратно)

20

Кенкарта (нем. Kennkarte, удостоверение личности) — документ, удостоверяющий личность, выдаваемый в обязательном порядке оккупационными немецкими властями всем ненемецким жителям Генерал-правительства, достигшим пятнадцатилетнего возраста. — Примеч. перевод.

(обратно)

21

Третьего не дано (лат.). — Примеч. перевод.

(обратно)

22

Мы можем говорить на латыни? (лат.)

(обратно)

23

Чтобы наша охранница не поняла, о чем мы говорим (лат.).

(обратно)

24

Потому что она не получила гуманитарного образования (лат.).

(обратно)

25

Комендант жив, хотя и ранен и у него больная нога (лат.).

(обратно)

26

Никто не выжил, кроме тебя и коменданта. Воздух проникал через дыру, проделанную машиной, и это принесло вам спасение. Потом тебя нашли разведчики и отнесли к нам (лат.) (комм. авт.).

Объясняю, что Брендел оперировал латынью очень просто, свободно от стилистических притязаний (набл. авт.).

(обратно)

27

Разбойники без совести (лат.).

(обратно)

28

Страшный палач, который стоит во главе этого лагеря (лат.).

(обратно)

29

Нашу графиню мучают пытки (лат.).

(обратно)

30

Страшная боль, причиняемая палачом (лат.).

(обратно)

31

Воображение палача (лат.).

(обратно)

32

О необходимости мести (лат.).

(обратно)

33

Он последователь языческого учения, а не христианского (лат.).

(обратно)

34

Технический вуз (нем.). — Примеч. перевод.

(обратно)

Оглавление

  • Вроцлав, вторник 25 апреля 1950 года, девять утра
  • Вроцлав, вторник 25 апреля 1950 года, одиннадцать утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, шесть утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, четверть седьмого утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, половина седьмого утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, восемь утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, четверть девятого утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, девять утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, десять утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, одиннадцать утра
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, полдень
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, три часа дня
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, половина четвертого дня
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, три четверти пятого дня
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, пять часов дня
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, половина седьмого вечера
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, семь вечера
  • Бреслау, четверг 15 марта 1945 года, десять вечера
  • Бреслау, пятница 16 марта 1945 года, семь утра
  • Бреслау, пятница 16 марта 1945 года, пять минут восьмого утра
  • Бреслау, пятница 16 марта 1945 года, полдень
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, два часа ночи
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, семь утра
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, девять утра
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, шесть часов дня
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, четверть седьмого вечера
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, половина седьмого вечера
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, три четверти седьмого вечера
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, семь вечера
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, четверть восьмого вечера
  • Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, восемь вечера
  • Бреслау, воскресенье 18 марта 1945 года, семь вечера
  • Бреслау, вторник 20 марта 1945 года, восемь утра
  • Бреслау, среда 21 марта 1945 года, половина девятого утра
  • Бреслау, среда 21 марта 1945 года, десять вечера
  • Бреслау, среда 21 марта 1945 года, четверть одиннадцатого вечера
  • Бреслау, среда 21 марта 1945 года, одиннадцать вечера
  • Бреслау, среда 21 марта 1945 года, полночь
  • Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, три часа ночи
  • Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, десять утра
  • Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, полдень
  • Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, час дня
  • Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, три часа дня
  • Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, половина четвертого дня
  • Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, четыре часа дня
  • Бреслау, четверг 22 марта 1945 года, три четверти восьмого вечера
  • Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, шесть утра
  • Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, девять утра
  • Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, половина одиннадцатого утра
  • Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, восемь вечера
  • Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, девять вечера
  • Бреслау, пятница 23 марта 1945 года, десять вечера
  • Бреслау, суббота 24 марта 1945 года, пять утра
  • Бреслау, суббота 24 марта 1945 года, час дня
  • Бреслау, воскресенье 1 апреля 1945 года, восемь утра
  • Бреслау, понедельник 2 апреля 1945 года, десять утра
  • Бреслау, понедельник 2 апреля 1945 года, полдень
  • Бреслау, четверг 5 апреля 1945 года, полночь
  • Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, час ночи
  • Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, половина второго ночи
  • Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, два часа ночи
  • Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, половина третьего ночи
  • Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, три четверти третьего ночи
  • Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, полдень
  • Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, восемь вечера
  • Бреслау, пятница 6 апреля 1945 года, четверть девятого вечера
  • Бреслау, суббота 7 апреля 1945 года, десять утра
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, девять утра
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, десять утра
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, одиннадцать утра
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, два часа дня
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, два часа дня
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, двадцать минут третьего дня
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, полтретьего
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, три часа дня
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, пять часов вечера
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, шесть часов вечера
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, восемь вечера
  • Бреслау, воскресенье 8 апреля 1945 года, полдевятого вечера
  • Вроцлав, вторник 25 апреля 1950 года, одиннадцать утра
  • Вена, четверг 1 апреля 1954 года, девять утра
  • Благодарности
  • УКАЗАТЕЛЬ ТОПОГРАФИЧЕСКИХ НАЗВАНИЙ
  • *** Примечания ***