У Миткова поля на Ведроши [Олег Велесов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Олег Велесов У Миткова поля на Ведроши

От беды по краю

От Инютиных Мхов до Бабьего Омута двенадцать вёрст, крепкой лошадке в самый раз добежать засветло, не забывай только в тулуп кутаться да на мороз кряхтеть. Вдоль по обочинам плывут сугробы высотою в пояс и вереницы почивших в покое сосен. Кругом тихо, лишь снег скрипит под полозьями, а солнца свет так и блещет, и, кажется, нет ничего краше, чем жёлтые искры на белом покрове…

Но это когда на душе просто и не давит ничто, а когда с места беда сдвинула, то и тишина в тягость, и солнца много не надобно.

— Так и есть, — вздохнул Осмол.

— Чего баешь? — обернулся Матвейка и кивнул, соглашаясь. — Вот и я об том же. А ежели не в Новый Ольгов, а в саму Рязань податься, то и вдвое против выручишь. Вот только не ждут нас в Рязани, там своих людишек хватает. Один только Тимофей Григорьев четыре лавки держит. И ладно бы он, а то ещё Самохваловы братья, да Маслов Адриан, да Мин Минич Шея, — и щёлкнул вожжами. — Но, короста, шевелись!

Одноухий мерин всхрапнул недовольно, но шаг прибавил.

— Я летось сунулся было, — продолжал Матвейка, — да мне харю быстро умыли. На разу и кулак показали, и кукиш. Во как! Так что я боле туды не ходок, пущай иные влазют. Мне теперича и в Ольгове торгу хватает.

Матвейка спрыгнул с саней и пошёл сбоку, держа вожжи обеими руками.

— Разомнусь малость, — сказал он словно оправдываясь. — А ты за весь день и не присел ни разу. Хотя что тебе, бобылю, сделается, — и снова щёлкнул вожжами. — Но, короста!

Матвейка украдкой посмотрел на Осмола — не обиделся ли? — нет, не обиделся. И то верно, чего обижаться? Бобыль он и есть бобыль, никуда не денешься. Был бы человек семейный, при хорошем хозяйстве, а так… Все пожитки, вон, в заплечной суме поместились. Это у него, у Матвейки, жена да дочка малолетняя, да полные сани добра. Какое ни есть, но богатство.

— Богатство, — вздохнул вслух. — Какое, к бесу, богатство.

Ноне всё, что годами нажито, что родителями особлено — всё на поток пущено. Разорение! Раньше степняк глухими местами шёл, брал наживу с наскоку и обратно в степь. Боялись, грабёжники, великокняжьего гнева, сторожились. А этот год ничего не боятся, всё подчистую выгребают, будто век голодали. Сказывают, великий князь сына своего к степнякам послал, чтоб укоротить их норов суровый, да видно княжье слово им не указ. Все украинные сёла пожгли, вот и пришлось бежать — не добро, так живот свой спасти. Эх, жаль-то как, жаль-то как всего. И двор ведь не старый, и банька, и хлев. И овин к Покрову перекрыл. Вот же напасть… А всего жальче поля под озимь сеяные…

Матвейка встряхнулся. Чего сокрушаться до времени? Юрий Игоревич князь сильный, окоротит чужеземцев. К весне, Бог даст, вернёмся, и что пожжено, то заново отстроим — топором махать привычно. И хлеб под осень уберём.

Осмол вдруг остановился и указал вперёд.

— Глянь-ко Матвей Евсеич, никак идёт кто.

Матвейка натянул вожжи, вгляделся. В самом деле: встречь шли люди, немного, семь или восемь. Шли чередой, шибко, будто запоздать боялись. Первый нёс на плече тяжёлое охотничье копьё — рогатину. Но на охотников встречники не походили: не место здесь для охоты, да и собраны по-иному.

И сразу заныло в грудине — не разбойные ли? Сейчас самое время лиходейничать, вон сколь находников по дорогам бродит, ленивый не ограбит. Супротив большого обоза побоятся ещё, мало ли чего, а на двоих мужиков да на бабу выйти не страшно.

Но встречники прошли мимо, лишь поумерили шаг, обходя сани краем. Матвейка взял одноухого под уздцы, чтоб не брыкнул на чужаков, и спросил осторожно:

— Отколь будете, люди добрые?

Ответил седой бородач с запалёнными глазами. Кузнец видно. Он бросил на Матвейку короткий взгляд и пробурчал:

— С Порубок.

— Ааа… Не бывал там. А куды идёте?

— На Ложву, в ополченье.

— Вона как… Ну ступайте. Ступайте. Бог вам в помощь.

Дождался когда пройдёт последний и кивнул в спину:

— Выходит, тяжко князю, одною дружиною не обойтись. Ну да ничего, нам денёчек ещё. К ночи до Бабьего Омута доберёмся, а там прямая дорожка на Муром. И никто уже нас не догонит.

— Спешат, — будто не слыша его, сказал Осмол.

— Знамо дело, — согласился Матвейка. — Так всегда: от беды бегут, а к беде поспешают. Но, короста!

Мерин напрягся, с трудом срывая сани с места. Матвейка поморщился: совсем заморил лошадёнку. Остановиться бы, передохнуть. И овса нет. Чем кормить? На одном сене далеко не уедешь, да и сена чуть осталось. Вот ить жисть, хоть сам в сани впрягайся…

Из-под накинутой поверх узлов овчины выпросталась ручонка.

— Тятенька…

Матвейка склонился к саням.

— Что ты, Дарёнушка?

— Хлебца бы.

— Потерпи, заинька, на ночь встанем — повечерим. Недолго осталось.

Нагнулся ниже, погладил дочь по ладошке, накрыл овчиной с головой.

— Ты вздремни покудова, всё ж быстрее…

И вздохнул: зимний день как сон короток — не успеешь глаза протереть, а уж снова ночь. Казалось, вот только солнце светило, на чистом небушке жёлтым играло, но, глядь, темь под вздых сбирается. Хорошо ещё от снега свечает, а то и шагу лишнего не сделать. Поторапливаться надо, поторапливаться. Неровен час, не разбойные так волки нагрянут. Эти ещё хуже будут, от разбойных откупиться можно, от волков не откупишься.

— Но, короста…

Поёжился. Зима давила крепко: студила лицо, норовила забраться в душу, висла на бороде ледышками — и смеялась хриплым смехом из-под полозьев, будто радовалась людской беде. Что ж к ночи будет, если сейчас так заворачивает?

— Чтоб тебя… — негромко выругался Матвейка.

Оглянулся на Осмола, хотел спросить: каков ему торг в Ольгове — передумал. И без того в груди тяжко, а от пустых разговоров тяжко вдвойне. Огня бы развести, согреться, отвара горячего выпить. От долгого пути совсем замучился. Все замучились. Денька бы два передохнуть…

В глубине наступающих сумерек блеснул огонёк. Дальше ещё один, и ещё. Морозный воздух отозвался лаем — звонким, переливчатым, а за ним грудной, отрывистый, будто кашель. И голоса людские. Матвейка снял шапку, перекрестился: слава Богу, дошли.

Слева поднялись широкие тени. Матвейка пригляделся: часовня и изба на два просветца. Тиун Гришка сказывал, что Бабий Омут — сельцо на окском берегу, где исстари промышляли перевозом на другую сторону реки. Но для села уж больно пусто. Село — это когда церковь и приход на десяток дворов. А здесь? Часовня не церковь, да и избушка так себе, на охотничью заимку боле походит. Ни забора тебе крепкого, ни хозяйских построек. Напутал, видать, тиун чего-то.

Но людей было много. Будто вся земля разом поднялась и сошлась в одном месте. Развели костры, жмутся к огню, греются. И скотина подле. От ближнего костра отлетела шавка, кинулась под ноги Осмолу, оскалилась.

— Цыц, Клочка! — прикрикнули на псицу. — А вы, люди, откуда пожаловали?

— С Лобачей, — отозвался Матвейка, — с Лесного Воронежу. Слышали о таком? Седмицу идём.

— Далече однако… Ну ладно, ступайте к нам. Потеснимся.

Люди сидели на брёвнах в полукруг от костра — вперемежку дети и взрослые. С краешку на угольях бурлила в горшках снедь. По запаху вроде рыбья похлёбка. Огрызнувшаяся на Осмола псица забыла о находниках, и тянулась к горшкам носом — но осторожно, с оглядкой на хозяина, верно, уже получала за своевольство по хребтине.

С бревна поднялся белёсый старик в глухой свите.

— Сани подле ставьте, чтоб на виду были. А лошадь в табун ведите. Да пусть кто-то за дровами сходит, ночь длинная.

— Я схожу, — вызвался Осмол. — А вы устраивайтесь.

Матвейка поднял дочь на руки, передал жене. Дарёнка отозвалась на прикосновение сонным бормотанием. Потом распряг одноухого, отвёл к табуну — голов тридцать таких же малорослых лошадок коих по нужде и в соху, и в сани впрягают. Вернулся, взял охапку сена, отнёс мерину. Жуй, набирайся сил, завтре понадобятся. Пегой кобыле, потянувшейся к сену, хлестнул варегой по морде — не лезь к чужому.

— Эй, дядечка, — из темноты вышел мальчонка. — Ты с утреца репы принеси али капуски. Не за просто так по морозу хожу.

— Табунщик что ли?

— Ну.

— Принесу, — пообещал Матвейка.

Где-то рядом затянули песню, негромко, жалостливо. Слова показались знакомыми, вроде бы слышал когда-то. Когда? Не мать ли пела сидя за прялкой? Или это из дедовых былин, кои любил слушать затаив дыхание… Нет, не вспомнить сейчас.

Матвейка постоял, дождался, когда мерин подберёт со снега последний клок сена и пошёл обратно.

У костра вечеряли. Дарёнка, увидев отца, махнула ручонкой:

— Скорей уже, тятенька. А то иначе голодный совсем останешься.

А жена сказала, будто винясь:

— Я хлеба коровай на общину дала.

Добро, кивнул Матвейка, а между тем подумалось: надо будет с Осмола стребовать, чтоб свой кусок добавил, не всё ему на чужих харчах жировать. Осмол сидел тут же. Быстро, однако, обернулся.

Матвейка повертел в пальцах ложку. Зачерпнул варева в очередь, поднёс к губам, подул. Есть не хотелось. С устатку, наверное, хотя за весь день только снегом перекусывал. Но заставил себя, сунул ложку в рот, облизнул, снова потянулся. Рябой мужичонка рядом сыто рыгнул, ткнул в бок:

— Бражки бы.

Кто-то усмехнулся, закивал, а старик в свите сказал серьёзно:

— Не ко времени бражничать.

Матвейка согласился: верно говорит старик, не ко времени. Бражка к празднику хороша, а ныне какой праздник? Слёзы… Матвейка так понял, что новые соседи сродники меж собой или из одной деревни, а старик этот за урядника. Даром что ли всем распоряжается? Рябой вон, едва его услышал, сразу голову в плечи втянул, перечить не осмелился.

Горшки опустели быстро. Когда столь народу вместе сидит, управляться ложкой надо споро. Матвейка глянул на дочь. Дарёнка улыбалась, сияла глазёнками. Сытая. Даже рыбий хвостик приберегла от вечери, скормила псице. Думала незаметно… Матвейка погрозил пальцем: нельзя, сейчас каждый кусок беречь надо. Дитё неразумное. Зато псица так и ластится, так и жмётся мордой к детским коленям.

Жена обтёрла горшок, набила снегом, снова поставила на уголья. Развязала котомку с припасом, вынула пучок пахучей душицы. Матвейка кивнул: отвар в самый раз будет, мёду бы ещё. Может соседи расщедрятся? Соседи не расщедрились. Увидев душицу, тоже закивали, но котомки развязывать не спешили. Ладно…

Вода закипела быстро. Матвейка дождался, когда жена подаст чашу с отваром, вдохнул с отрадою густой травяной дух; на миг показалось — лето вернулось. Встали перед глазами луга на Воронеже, покосы. Косари впереди, плечи ходят мерно, трава ложится. Вдоль по кромке леса речка бежит, дышит свежестью. На мелководье дети плещутся. Жарко…

Мотнул головой, опамятовал. Ныне вспоминания как и брага — не ко времени.

— А вы недалече отсель будете? — спросил Матвейка, глядя, как жена наливает в чашу старику горячего отвара.

— Недалече, да, — ответил тот, и кивнул благодарно. — Спаси тя Бог, милая… Вёрст пять. С утреца сегодня встали. Находники идут и идут — беда, стало быть. Вот и мы пошли.

Поднёс чашу к губам, глотнул, пробурчал: горячо — и поставил на снег остужаться.

— Мне сказывали, — заговорил Матвейка, — что здесь сельцо стоит. Мы и шли-то сюда, думали, запасом на дорогу разжиться. Овсом там, или сеном. А тут и деревеньки не получается.

Старик поведал охотно:

— Ране тут вовсе пусто было, одна лишь избёнка рыбачья стояла: соберётся кто на ловы, в ней и останавливался. С бредешком пройтись или сети закинуть — милое дело. Подходцы с берега удобные, вот и приноровились люди. Сказывали, сам Глеб Ростиславич сюды хаживал, нравилось ему, — старик пошевелил палкой угли. — Но в тот год, когда окаянный князь владимирский Рязань сжёг, а народишко на Москву угнал, спрятались здесь две бабы. Сакмогоны владимирские сыскали их, решили примучить, да бабы не дались. Прыгнули в реку и утопли. Опосля люди часовенку поставили, а само место Бабьим Омутом окрестили, чтоб память о тех бабёнках жива осталась. Рыбу ловить боле не стали, но уж больно удобен перевоз через Оку, кто с полудня идёт, тот зараз сюды попадает. Да и зимой по льду дорога хорошая: хошь вниз на Муром, хошь вверх на Коломну. Вы сами-то куды хотите?

— На Муром, — ответил Матвейка. — Сговоримся с соседями, миром-то сподручней. Нужда заставит, так и от лихих людей, и от зверья сообча отбиться легше.

— То верно, — согласился старик, — миром всегда легше, — и прибавил со вздохом. — А мы вот на Рязань идти надумали, отсидимся за её стенами. А там посмотрим.

Со стороны леса донёсся топот. Свет костров лёг на закутанных в плащи вершников. Клочка ощерилась, зашлась в утробном хрипе, но кидаться, как на Осмола, не посмела.

— Опять воеводу Корноуха нелёгкая принесла, — покривился рябой. — Вот же сыть волчья, не угомонится никак.

— Знакомец твой? — спросил Матвейка.

— Бес ему знакомец.

А старик вздохнул:

— Все дороги заставами перекрыли, лиходеи, народ в дружину скликают. Да нешто кто смерть свою прежде времени поторопит? Кукиш вам.

Вершники остановились подле часовни, спешились. Постояли, поговорили о своём, потом двое остались с лошадьми, трое других подошли к костру. Тот, что впереди, приложил ладонь к груди и поклонился, блюдя вежливость:

— Поздорову вам, люди.

Как-то в Новом Ольгове Матвейка видел княжьего воеводу: тот шёл прямо, ногу ставил уверенно, на плечах лежал чёрный мятль, а весь вид показывал — не на последнем месте у Юрия Игоревича сидит сей муж. Этот же и смотрит проще, и укрывается потёртой вотулой, и вообще… Нет, не похож на воеводу. Разве что обут в сапоги, а не в лапти, но то понятно — лапоть в стремя не сунешь.

— И тебе не хворать, — угрюмо отозвался рябой, а старик и вовсе промолчал.

Воевода шагнул ближе, протянул руки к огню, потёр ладони друг о друга.

— Холодно нынче, — сказал.

— Так Варварин день, куды ж без мороза, — откликнулся Осмол. — Трещит Варюха — береги нос да ухо.

— По-иному и не бывает, — улыбнулся воевода. — Заварварили морозы, теперича держись.

Но улыбка сошла с лица быстро. Выпрямился, уткнул кулаки в пояс.

— Вот что, люди, ходить околицей не буду, скажу прямо: пришёл на подмогу звать. Большое воинство со степи идёт, одною дружиною не остановим. Отправили мы слов своих до Чернигова и до Владимира, но пока там соберутся, пока обдумают — времени пройдёт много, так что выручайте.

Он помолчал, ждал, что ответят, не дождался. Только Дарёнка вдруг поднялась с мести и вошла в права хозяйки:

— Дядечка, а ты и есть воевода Корноух, да? Да ты садись на брёвнышко, хочешь отвару? Только у нас мёду нет.

— Отвару? — опешил воевода, но тут же оправился. — Спасибо, хозяюшка. Рад бы за гостя тебе быть, да не ко времени, — сунул руку под плащ, вынул морковину и присел на корточки. — Вот гостинец тебе за приветливость. Она сладенькая. Съешь, и станешь такой же краснощёкой красавицей.

— Благодарствуйте, — Дарёнка схватила морковь и крепко сжала её в кулачке.

Корноух встал, повернулся к рябому.

— Не надумали?

— Ступай, воевода, с Богом.

— Что ж… А надумаете, так идите прямиком на Ложву. Там полки собираем.

И пошёл к соседнему костру.

— Ишь ты, сподобился, гость нежданный, — в спину ему пробурчал старик. — О прошлый год со своими дармоедами наехал в село, едва не всех кур перебили. Да ещё похвалялись, дескать, теперича любого татя от Рязани отвадим. Вот и отваживай!

— Ладно те ругаться, — услышал Матвейка хриплый голос. — Чай, не на соседский усад грядки полоть зовут.

Говоривший сидел по ту сторону костра, и рассмотреть его мочи не было, но по голосу человек был явно поживший.

— А тебе-то, Плешка, и помолчать кстати, — лениво отмахнулся старик. — А уж коли хоробр так, то и шёл бы в ихно ополченье. Там этаких дурней в самый раз ждут.

— И пошёл бы, кабы вмоготу было. За землю любезную грех не постоять.

Старик усмехнулся.

— За землю, придумал же. То княжьи слова да боярски. Им терять есть что, вот и бают про землю. А нам всё одно кому бор давать — этим али иным. Пахарь всем нужен.

— Что ж ты побёг тоды с печки-то, пахарь? Никто б тя не тронул, коли нужный такой. Да исшо людей за собой потянул.

Последние слова старик воспринял с обидой.

— А ну тебя… Ишь ты, сказал как… побёг я… И не побёг вовсе. Лихолетье таки переждать надо, поначалу-то кто разберёт, пахарь ты али не пахарь. Время пройти должно. А ты сразу — побёг…

В спор никто не встревал, только рябой скривил губы, мол, опять за своё принялись, видно часто двое эти меж собой цеплялись. Матвейка тоже молчал, хотя сказать было что. Оно, конечно, правда, землю свою от татя хранить надобно. Несправедливо, когда чужаки на двор твой входят и что по нраву хватать начинают. Тут хошь не хошь, а вилы сами в руки просятся. Гнать таких со двора…

— А пусть даже не землю, пусть иное что, — глухо ворчал, не унимался Плешка. — Опять же жёнок своих оборонить, деток. Могилки отчие. Их-то на кого покинуть?

— Ты исшо дядьёв помяни да тёток. Да лешего с русалками.

— А и помяну.

— А и помяни! Думашь, плешивая твоя голова, у меня аль у иных в грудине не тянет? Исшо как тянет. Да токмо от беды краем идти надобно! Не напрямки лезть, аки дурак на рожны, а боком обойти. Тоды и помирать не надо, и жёнок с детишками сберегчи можно. Стены-то вкруг городов пошто возводили?

— А сраму не боишьси? Люди всё упомнют: и кто на рожны шёл, и кто боком ходил. И такоже дале поминать станут.

Старик взял со снега чашу, поднёс к губам.

— Пусть помнют, — хлебнул. — Нам тоды уж не жить.

Сзади подобралась Дарёнка, потянула за рукав. Матвейка поднял дочь, усадил на колени.

— Озябла?

— Не, — мотнула головёнкой, и зашептала в ухо. — Тятечка, а истину тот дядя баял, что я теперича красавицей буду? Я ту морковинку съела.

— Истину, как же иначе. Вырасти токмо.

— Вырасту, — пообещала Дарёнка.

— Тоды спать ложись. Давай-ка с мамкой в сани, я вас овчиной укрою.

— А ты тоже ляжешь? Нам с матушкой без тебя боязно.

— И я тож.

Матвейка отнёс дочь к саням, положил жене под бок, сам лёг рядом, натянул овчину на голову. Спорщики у костра утихомирились, только Плешка ещё бубнил что-то под нос, но потом и он замолчал.

Стан замирал, отходил ко сну: кто в сани забрался, кто возле костра устроился. Разговоры стихли — тишина — лишь скотина вздыхала тревожно да собаки брехали исподволь на отзывчивую темноту.

Матвейка прислушался к дыханию дочери: чистое. Прошлой ночью показалось — хрипит; студёно на воле, не подхватила бы лихоманку. Но нет, обошлось. Слава Богу. А старик… старик может и прав. Пахарь всем нужен, и земля тут не причём. Князь-то на что? Обещался беречь — береги, а коли не можешь, так ступай прочь. А то шлют воевод всяких, дескать, выручайте. Выручай, ишь. Нам до ваших бед дела нету, со своими бы справиться. А будут силой напирать да забижать зря, так мы на подъём легки. Не впервой. Леса за Окою великие, никто не сыщет… спрячемся…

…от беды, от лихоманки, от беса с помелом, от лешего. Вот они… Кони седые глазастые с возом хлопьев снежных. Ударили копытами по небу, рассыпали хлопья, и запела метель как некогда бабушка: «С гуся вода, с Матвеюшки худоба. Отколь гуси пришли — туды и подте…». Чистым по белому, блистающим до небес… Рано…

— Подымайся уже.

Жена легонько трясла за плечо.

— Что?

— Заспался ты нонче.

Матвейка выпростал ноги из-под овчины, сел. Ночь ещё висла над головой потолочной сажею, но чувствовалось — светает скоро. И вправду заспался. С полуночной стороны тёмной полосой надвигались тучи; под их нажимом Петров крест нехотя сползал на мокрый угол. Хозяйка зима поумерила ледяную прыть, не трещала боле морозом, значит, недаром кони снились. Ну, Бог даст, потеплеет малость.

Матвейка нагнулся, зачерпнул ладонью снег, растёр лицо. Хорошо! Выпрямился, кивнул жене:

— Достань-ко тройку репин… Да помельче ищи, чтоб в горсть убрались, — вздохнул. — Мерина пойду вызволять, заодно гляну, может, кто попутно идёт. Да сготовь чего на заутрок, потом сразу и тронемся.

На дороге с края причитали бабы — негромко, будто скулили. Мужики скупо успокаивали их. Одна бабёнка не вытерпела, завыла в голос, и сразу завыли остальные. Следом взвились в лае собаки, принялись гонять по стану утреннюю тишину.

— От же отродье, — не понятно на кого выругался старик.

Проснулась Дарёнка, захныкала с испугу. Матвейка погладил дочь по голове, успокоил.

— Ничё, то не страшно, — отыскал глазами старика, спросил, кивая на баб. — Чего это они?

— Да… — отмахнулся тот. — Мужики, вон, соблазнились сказками воеводскими, на Ложву собрались. Вот бабы и воют. Отпевают, стало быть.

К саням подошёл Осмол, глянул виновато.

— Прощевай, значица, Матвей Евсеич. Дале без меня.

Матвейка промолчал, а старик оскалился.

— И ты что ль туды? Дурень, ох дурень… Тебе-то какого рожна нать? Ни жены, ни детей, ни надела. Чего оборонять будешь?

Осмол потупился в снег, сказал негромко:

— Обидно мне.

Скинул с плеча суму, положил в сани. Дарёнка потянулась к тесьме — развязать, но тут же одёрнулась: можно ли? Осмол кивнул.

— Здесь шкурки беличьи да холста кусок. На приданое себе возьми, — и повернул к дороге.

— Эй, воронежской, — от костра поднялся рябой. — Дожидайся. С тобою пойду.

— Ещё один, — скрипнул старик. — Давайте, давайте, бегите. Ишь, гордые, обидно им… А мы вот не гордые, не гордые мы! К бесу… куды хотите… мы уж без вас как-нито…

Матвейка спустился с саней, натянул на голову шапку. Поискал рукавицы, не нашёл, махнул рукою, вздохнул. От Бабьего Омута до Инютиных Мхов двенадцать вёрст. Пешему полдня пути. А потом ещё полдня на Болотино. Можно, конечно, на Воинов, а дале Парой, но Пара уж слишком петляет… А так… Если поспешить, то к послезавтрему в самый раз на Ложву выйти можно. Успеют. Непременно успеют, вона как в шаге прибавили…

Матвейка долго смотрел в спины уходящим, благо утро поспело вовремя, и видно было хорошо, потом повернулся к жене и прошипел со злостью:

— Ну, чё застыла? Репины-то давай.

Многие князи местные, и воеводы крепкие, и воинство все равно умерли и единую смертную чашу испили. Ни один из них не возвратился вспять: все вместе мёртвые лежали… И стал Батый воевать землю Рязанскую, и град Пронск, и град Бел, и Ижеславец разорил до основания и всех людей побил без милости. И текла кровь христианская аки река сильная…

(Повесть о разорении Рязани Батыем).

Заступа Божия

Ударил набат на Часовой башне и, вторя ему, тревожно зазвонили колокола городских церквей. Посадские, те, кто не ушёл с вечера за кремлёвские стены, хватали приготовленные загодя узлы и бежали к Дмитровским воротам. Кто-то споткнулся, упал, кинулся подбирать пожитки. Истошным лаем зашёлся позабытый в суматохе дворовый пёс, забились в истерике куры. От Ковалихи потянуло гарью, поднялись дымы над Караваихой…

— Идуть! Идуть! Татары идуть! Будет вам ныне за грехи ваши!

Божевольный Тимошка прыгал на паперти соборной церкви Архангела Михаила пугая и без того едва живых от страха баб. Дюжий ратник, поставленный хранить порядок возле церкви, прикрикнул на юродивого, но словам Тимошка не внимал, а поднять руку на божьего человека никто не осмелился.

— Всем, всем равно воздастся! Забыли люди в гордыне своей о Боге, и ныне ответ держать будут пред очами его!

Тимошку лихорадило: то ли от радостного возбуждения, что мир, наконец-то, очистится от скверны, то ли от холода. Четвёртый день осени пригнал к городу тяжёлые дождевые тучи, и хотя короткий утренний дождик лишь прибил пыль на дорогах, тёплое солнышко так и не вернулось. Тучи по-прежнему закрывали небо, нависнув над крышами рваными сизыми хлопьями, обещая скорое ненастье и распутицу.

На Часовую башню поднялся воевода. Распутица оно, конечно, ко времени. Попробуй взобраться по скользким склонам крепостного вала — не больно-то получится. Опять же дороги развезёт. Но тогда и помощи долго ждать придётся. Если идёт она, помощь эта.

О грозящем набеге казанского хана узнали загодя. Слухи о телесной немощи великого московского князя Иоанна Васильевича подвигли Махмет-Амина на худое. Забыл, чьей волей возведён был на ханский престол, чья сила берегла от беспокойных соседей. Зашевелился, поднял голову. Решил: раз великий князь на смертном одре лежит, стало быть, вся сила русская туда же легла. Перебил купцов московских в Казани, поднял орду, призвал шурина своего мурзу ногайского…

Конная лава подходила к городу с двух сторон: по Казанскому тракту и от Важского оврага. Подходили не спеша, без визга и гиканья, и тут же растекались вдоль рва, держась, однако, на расстоянии. На приступ не шли, осматривались, хотя чувствовались в движениях и уверенность, и презрение к вставшим на пути деревянным стенам. Прямо на глазах начали расти войлочные шатры. Поле между Ковалихой и Ярилиной горой покрылось всадниками, к тучам устремились дымки походных костров. Осадных ограждений строить не стали, обошлись конными разъездами да зажгли Верхний и Нижний посады. Значит, приступ будет.

До последнего часа надеялся воевода Хабар, что не оставит великий князь Новгород Нижний один на один против всей силы казанской — потому и не пожгли посады сами. Верили, до конца верили, что подойдёт московское войско, не даст в обиду град пограничный, не позволит чинить разруху и поруганье землям низовым. Собрал своею волей Иоанн Васильевич могучую рать и двинул её навстречу Махмет-Амину, но княжьи воеводы дошли лишь до Мурома и встали лагерем, прикрывшись от передовых татарских отрядов Окой и муромскими стенами. Прибывший третьего дня гонец передал Хабару грамоту с повелением, чтоб держался тот сколь мочи хватит, а потом бы уходил к ним на соединение.

О чём они думают? Как держаться против такой орды, если своей рати едва две тысячи человек наберётся? Да и тех боле половины посадские. И как уйти, когда все дороги отрезаны? А жители? Бросить? Конечно, большим воеводам из Мурома виднее, что делать воеводе осаждённого города: и как осаду держать, и как пробиться потом сквозь вражьи ряды… Это не ему — им поспешать надобно. Или не понимают, что одним Новгородом Нижним Махмет-Амин не удовольствуется? Дальше пойдёт: на Балахну, на Василеву слободку, на Гороховец. А оттуда прямая дорога на Владимир и Москву. Новое Батыево нашествие пустить вздумали? Вот прознает великий князь об их своевольстве!..

— Иван Василич, — окликнул воеводу несмелый голос. — Это… Иван Василич, там Тимошка людей баламутит. Всё смертью да судом божьим грозит… Что делать-то? Трогать его боязно… а мужики мечутся.

Хабар обернулся. Дьяк Гусев невольно попятился под напором острого взгляда и сглотнул. Строг воевода Хабар-Симский. Молод и строг. И тридцати пяти не стукнуло, а уже городовой воевода. Не каждому подобная честь выпадает, да ещё в таких летах… Ох, как смотрит!

— Что, с одним юродивым справиться не можете? Как же вы с татарами воевать собрались?

Гусев долго мялся, не зная, что ответить, потом вымолвил:

— Так ить… Иван Василич, как скажешь, так и будем… С Тимошкой-то что делать?

Вот ведь лис хитроумный. Воевода едва не выругался. Всяко извернётся, лишь бы заботу с плеч своих долой. Как взять что — это он первый, а с думой к делу подойти, так пусть другие решают. А случись что потом, можно оправдаться: то, дескать, не я, тут повыше званьем есть. Хабар вздохнул и бросил коротко:

— Ступай за мной.

Возле церкви Архангела Михаила собрались те, кого не забрали родственники и знакомцы, имевшие избы внутри кремлёвских стен. Бабы с ребятишками сидели на узлах, мужики тревожно шептались и поглядывали на юродивого. У церковной оградки выла простоволосая молодуха, прижимая к груди двоих малолеток; вокруг молодухи прыгал Тимошка и радостно скалился:

— Ужо достанется тебе, ой как достанется. Громче вой, громче! Не слышит боженька плача вашего, глух он к вам отступникам!

Воевода поднялся на паперть, встал, уперев кулаки в бока, окинул площадь взором.

— Ну, чего собрались?

— Я ж говорю — Тимошка народ смущает, — зашептал в самое ухо Гусев. — Иван Василич…

— Помолчи уж. Без тебя теперь разберусь.

Мужики заговорили разом, перебивая друг друга и подвигаясь ближе к паперти.

— Гляди, воевода, какая силища под стены встала!

— На поклон идти надо-ть. Не одолеть нам!

— Авось смилуются…

Воевода подался навстречу. Закипела вдруг обида в груди: что ж вы, псы, заскулили! Неужто разучились врагу в глаза смотреть? Но остановил себя, не дал гневу наружу выплеснуть. Не дело людей громким криком да бранью на рать подымать. Сначала подумать надо, потом судить. Вон, Митяй Рваное Ухо. Сколь раз за нрав буйный на правеже у поруба стоял, зубоскалил, пока шкуру с плеч батогами сдирали, и то взор потупил. Боится. Оно и понятно, никогда прежде не сходилось такое воинство под стены Нижнего. Шесть туменов — вымолвить-то страшно… И боятся не только за жён, за детишек, но и за себя тож. Эх, надо было, едва слух прошёл, вывозить людей за Оку, в Стрелицкий стан, да решили, обойдётся, придёт рать московская, прикроет. Не пришла.

Хабар выпрямился. Убеждать мужиков в том, что всё образуется, не стал. Не готовы сейчас люди словам внимать. Им не слова, им вера нужна. Только где взять веру ту, коли ещё с вечера владыка Феофан её в своём возке в Суздаль увёз.

Воевода вздохнул.

— Вот что, мужики. Говорить, что татары стороной пройдут — не буду. Сила татарская велика, такой никто из нас ране не видывал. И пришли они не для того, чтобы красу свою показывать. Но государь наш, великий князь Иоанн Васильевич, наслышан о беде нашей и всенепременно поможет, не оставит нас милостью своею…

— Где ж милость эта? Может в Муром сбегать, поискать? А то, поди, забыл уже!

Площадь загудела.

— Люди! — воевода поднял руку. — Криками да руганью мы себе не поможем!.. Да тихо вы, в самом деле!.. Криками, говорю, мы себе не поможем. То правда, что войско великого князя под Муромом встало. И что? Иной раз занесённый меч куда страшнее меча бьющего. Пусть татары помучаются, пусть думают, куда полки эти дальше двинутся. А насчёт подмоги не сомневайтесь. Был ко мне гонец от воевод великокняжеских с грамотой, и в грамоте той указано, что через пять дён войско московское здесь будет.

— Пять дён ещё продержаться надо!

— Да что там пять дён?! Пять дён — эка невидаль! Если татары к стенам не приступят, можно и боле выдюжить!

— И то дело! А княжьим воеводам ты ответную грамотку черкни, чтоб, дескать, сильно не спешили. Непошто им спешить, мы тут и без их полков управимся!

Моровой язвой разлетелся смех над площадью, и воевода болезненно сморщился.

— Как же говорить с вами…

— А ты не с нами говори, ты с Тимошкой. Он человек божий, он всё знает.

Юродивый встрепенулся, словно ждал, когда о нём вспомнят. Потянулся к паперти, ткнул в воеводу пальцем.

— Чую! Всё чую!

Хабар только рукой махнул. Ох уж эти юродивые. Всё-то они знают, всё-то ведают. Тоже мне, птица вещая. Гнать таких надобно, или в поруб сажать — пусть там средь кандалов да стен сырых вещают.

— Что ты чуешь? Вот прикажу плетей тебе всыпать, тогда и вправду почуешь. Поставлю у поруба и самолично выдеру… Чует он…

— Негоже так с божьим человеком, — бросили из толпы.

— А ты рядом встать хочешь? Так вставай, мне плетей не жаль! — воевода помолчал. — Значит так: не время сейчас языками молоть. Давайте, кто к какой сотне приписан, тот туда и ступайте. Полезут казанцы на стены, а там пусто. Оружье сотники раздадут.

— А жён с ребятишками куды девать?! Что, так и будут на узлах сидеть?

Хабар повернулся к Гусеву.

— Всех находников определишь на митрополичий двор. Он всё одно пустует, а так хоть какая-то польза.

— Как же, Иван Василич! — вздёрнул брови дьяк. — Там же добро всякое… Растащат!

— Сделаешь, как я велел. И Тимошку запри, ну его от греха. А за добро пусть митрополит с отца Феофана спрашивает, он ему хранитель.

Гусев покачал головой, но перечить не посмел. Ничего с этими находниками не станет, коли на воле заночуют. Не зима, перетерпели бы как-нибудь. А там, глядишь, в самом деле рать великокняжья поспеет…

— Иван Василич, — вновь зашептал дьяк, — а что ты там про пять дён плёл? Я ту грамоту вместе с тобой читал. Нет там такого!

— А тут как хошь читай, — усмехнулся Хабар. — Хошь со мной, хошь без меня. Но ежели не подойдёт войско через пять дён, так окромя головёшек здесь ничего не останется. Вот тебе и вся грамота.

Дьяк вздохнул судорожно.

— Иван Василич, что ж нам теперича… помирать?


Опять полил дождь, на сей раз в полную силу. Тяжёлые капли ударили по крышам, по заборолам. Земля поплыла, зачавкала под ногами. С Волги потянуло холодом. Чёрные дымы пожарищ приникли, побелели, потекли прочь от города. Запах гари иссяк, и вместе с ним начала иссякать укоренившаяся было в сердце тревога. Ничего, посмотрим ещё…

Воевода мерил шагами прясло между Северной башней и Часовой. Гусев семенил следом, едва поспевая, и всё скулил что-то про княжью грамоту. Хабар не слушал, думал о своём. Дождь — это хорошо. Считай, два дня у татар отвоевали. Покамест земля не просохнет, на вал не полезут, соскользнут. Вот ведь какая польза в дожде, мыслил ли такое? А там, бог даст, большие воеводы образумятся и придут с полками под стены Нижнего. Хотя… На них надёжа не большая. На дожди, впрочем, тоже. Свои силы искать надобно. Посадские только на стенах сгодятся: лестницу оттолкнуть или топором махнуть. Но много они без воинского уменья не намахают. А татарин — воин крепкий, с детских лет привычен саблей рубить, куда уж против него мужику с топором. Вылазку бы сделать. Навести страху на татар, пусть думают, что велика сила в городе, что духом своим не ослаблены…

Воевода остановился. Вот здесь бы спуститься ночью, перейти Почайну и ударить по тем, кто на Ярилиной горе. Эх!.. И сразу назад, покуда не очухались. Но кого послать? Посадских? Не управятся. А ратных и без того мало. Если посекут татары людей, с кем потом на стенах стоять? Нет. Другое нужно, другое. Люди нужны. Оружья в клетях полно: и мечи, и копья, и даже наряд огненный — а людей нет. И взять неоткуда — не баб же с ребятишками к самопалам ставить.

Дааа, самопал… доброе оружье. Жаль никто из своих к нему привычки не имеет. А то бы с вежей, да дроблёным камнем, или, скажем, железом рубленным, тут такого наворотить можно! Сам видел. Когда литвины в сече у Ведроши залп из пищалей да тюфяков учинили — так кто куда полетел. Полк князя Осифа Дорогобужского напрочь смело, хоть бы един цел остался. Хорошо хоть с боку зашли. Литвины пока развернулись, пока опять зарядили, многих тут и порубали. Жарко было. Иных потом повязали и в Нижний отправили на вечное заточение. Почитай, сотен пять, а то и боле. Сам отводил. Литвины эти сейчас бы сгодились. Сколь их ныне осталось?

— Иван Василич, — громче заныл Гусев, — что делать-то? Нешто и впрямь смертушка у порога встала?

Воевода досадливо поморщился.

— Что ты как баба? Ноешь, ноешь… Скажи-ка лучше, сколь литвинов у нас в порубе сидит?

— Литвинов? — удивился дьяк.

— Ну да, тех, коих после Ведроши сюды сослали.

Дьяк пожал плечами.

— А кто ж их считает? Они все в отдельной яме сидят, никто к им не ходит. Сторожа только еду на верёвке спускают, а боле никак. Мрут, собаки. Мор, что ли, какой напал? Что не седмица, то покойник.

— Что ж, пошли, посчитаем.

— Бог с тобой, Иван Василич, они ж заразные. Да и как ты их считать вздумал? В яму полезешь?

— Может и полезу. Корм ты на них отпускаешь? Стало быть, и список поимённый есть. Кто в том списке из воевод литовских значится?

— Так, Иван Василич, список-то старый, кто жив, кто помер не ведаю. А всего двенадцать душ было. Тебе который надобен?

Хабар помолчал, поглаживая бороду. Будто вспомнил что. Потом сказал:

— Смоленский воевода нужен, Яков Тимофеич.

— Этот жив… вроде.


Поруб для пленных литвинов строили без затей: углубили вымло Зачатьевского оврага, поставили сруб, накрыли тёсом и заложили дёрном. Места хватило, чтоб едва повернуться. Литвины поначалу смеялись: в тесноте да не в обиде. Потом некоторые из сидельцев померли, в порубе стало свободней, и смеяться перестали. Ныне поруб походил на небольшой холм, в котором против Зачатьевской башни зияла чёрная дыра-вход. Когда сторожа опускали в дыру плетюху с едой, из глубины доносился хрип.

В сторожа к литвинам определили троих посадских, из ярыг. Всё одно подати не платят, а так хоть какая-то польза городу. Да и им тоже: сыты и при деле. Поставили навес от непогоды, дали короб под припасы.

— Полазь ставь, — велел воевода, подходя к порубу.

Сторожа подхватили лежащую тут же лестницу, начали опускать. К дыре склонился Гусев, сморщился, учуяв тянувшийся из поруба смрад, крикнул:

— Эй, живы ещё? Яшку Тимофеева сюды давайте, воеводишку смоленского. Да шевелитесь, нам ждать неколи.

Ему не ответили. То ли не расслышали, то ли не захотели отвечать.

— Эй, чего молчите? Я ведь и по-иному могу. Вот велю воды не давать!

— А кто спрашивает? — наконец откликнулись из поруба.

— Воевода спрашивает, Иван Василич Хабар-Симский!

Внизу зашептались, потом лестница дрогнула, скрипнула под тяжестью тела, и из дыры появился человек. Хабар пригляделся: волосы седые, спутанные; вместо кафтана — рубище. Лицо серое, будто мукой ржаной присыпанное, глаза без света дневного замутились. И ведь не стар ещё, с отцом погодки… Да, поизносились сидельцы литовские за пять лет, опаршивели. На людей боле не походят.

Литвин отвёл со лба грязные волосы, прищурился, вглядываясь в человека перед собой.

— Ты, что ли, Хабар?

— Давайте его под навес, — кивнул воевода ярыжкам. — И рогожей прикройте, не хватало чтоб простыл.

Ярыжки схватили пленника под руки, волоком затащили под навес, посадили на короб.

— Здравствуй, Яков Тимофеич.

— И тебе поздорову, Иван Василич, — литвин глубоко вздохнул, пробуя на вкус свежий воздух, и мотнул головой. — Вот ведь встреча какая. Мнилось ли?.. Батюшку твоего помню, Василия Фёдоровича, не единожды с ним в сече сходились. Достойный был муж, сильный. Всегда поперёд дружины шёл, — Яков Тимофеич улыбнулся, вспоминая былое. — Лицом ты весь в него удался, и плечами. Только вот о делах твоих слышать пока не доводилось…

— Мы в деяниях своих отцам нашим не уступаем! — разом вскипел воевода. — Все от единого корня идём, от русского! И полякам да литвинам с нами в славе не тягаться! Били мы вас раньше, и дале бить тоже будем!

Пленник растерялся.

— Что ж ты говоришь такое, Иван Василич? Я, чай, тоже русич…

— Может и русич. Только крест ты князю литовскому целовал. Да и Смоленск твой чой-то не спешит под руку государя московского. Видать славно латиняне вас потчуют. Аль ты сам латинянином стал?

— Побойся бога, Хабар. Я от веры православной не отказывался, — перекрестился Яков Тимофеич. — Я за веру свою с попами латинскими за грудки хватался, космы им рвал. Меня сам Казимир на кол садить обещался. Так что не срамить тебе меня перед богом! А что по разные стороны стоим, так в том не моя вина, — и махнул рукой. — Будет нам собачиться. Чего взялись-то? Не для того ты меня наверх тянул, чтоб друг дружку лаять. Сказывай, зачем из поруба доставал?

— И то верно, — согласился Хабар, остывая, — лаяться нам сейчас не ко времени. Для лая другой час найдем, коли нужда будет, а ныне беда у нас, — он качнул головой, помолчал. — Казанский хан Махмет к городу подступил, со всей своей силой, а на стенах стоять некому. Пришёл тебя на подмогу звать.

Яков Тимофеич усмехнулся.

— То-то я чую не всё тут ладно. Сторожа ваши на что языкастые, а седни ни словечком не обмолвились. Видать крепко на вас навалились.

— Скрывать не стану: худо нам. Посадские совсем духом пали, а ратных людей слишком мало, чтоб орду такую отвадить. Но есть у меня наряд огненный, тот, что мы под Ведрошью у вас отняли. Думаю приспособить его на вежах, да сверху по татарам палить, когда они на приступ ринутся. Только ставить к тому наряду мне некого. Не сподобились прежде науке такой выучиться. Вот и хочу я, чтоб ты своих людей к пищалям да тюфякам тем поставил.

— Что, тяжело-таки без литвы? — не удержался от желчи смолянин. — Вот тебе и слава ваша.

Воевода в долгу не остался.

— Хочешь смеяться — смейся, рот затыкать не буду. Но когда татары в кремль ворвутся, вам тоже достанется. Или надеешься, что в порубе они вас не сыщут? — Хабар помолчал. — Нет у вас выбора. Или сгниёте здесь заживо, или татары порубают. А я слово твёрдое даю: Махметку отобьём — как есть всех на волю пущу.

Гусев испуганно встрепенулся, потянулся к воеводе глазами, силясь сказать что-то, но смолчал, не осмелился встрянуть. Лишь вздохнул украдкой.

Яков Тимофеич пригладил широкой ладонью нечёсаные космы и кинул на Хабара испытующий взгляд.

— А не боишься, Иван Василич, опалы великокняжьей? Не по твоему указу мы в поруб шли, не по твоему и на волю идти.

— Не боюсь. Моё дело город от татя сберечь, и не важно, как я того достигну. А будет на меня немилость государева, так сам перед ним и отвечу, прятаться не стану.

Яков Тимофеич кивнул. Отец сего воеводы слово держал крепко, а сын, по всему видать, в родителя не только лицом уродился.

— Откормиться бы не мешало. И в баньку. Сам видишь до чего истощали.

— Баньку про вас истопим, — пообещал Хабар, — и одёжу новую справим. А вот на откорм времени нет, — и поманил пальцем Гусева. — Ты вот что, дьяк: ты сейчас вели всех литвинов от оков освободить. На постой отведи по дворам боярским и купеческим. Да гляди, чтоб никакого притеснения от бояр им не было!


Два дня поднимали на вежи литовские самопалы. Сначала тянули на верёвках тяжёлые деревянные колоды — ложья, потом укладывали на них трубы, похожие на кадки. Ничего подобного в Нижнем не видывали, посмотреть на экое чудо сбежалась половина города. Мужики кривились, не веря в силу самопалов, а Гусев недоверчиво качал головой:

— Этими пищалями только кошек пугать.

Разубеждать никого не стали. Литовские огненные стрельцы лишь пожимали плечами в ответ: придёт время — увидите.

Воевода Яков Тимофеич обошёл стены, оглядывая подступы к городу, и указал где и какие самопалы ставить. По общему сговору с Хабаром решили, что главный удар Махмет-Амин направит с Нижнего посада на Тверскую башню. Здесь и ров не так глубок, да и стены изрядно обветшали — просели под тяжестью времени, покосились. На верхнем ярусе башни поставили железную затинную пищаль, способную пальнуть на три сотни шагов, внизу установили несколько тюфяков, чтоб бить по штурмующим в упор каменным дробом.

На третий день татарский стан зашевелился. В небоподнялась воронья стая, зависла над пепелищем, выглядывая место поспокойнее, покружила, да так и улетела за Ковалихинский овраг. К Почайне спустился всадник, замахал призывно руками.

— Машут чего-то, — просипел Гусев. — Может мириться Махметка надумал?

С чем приходил ханский посланник, узнать не довелось. Кто-то из посадских не то со страху, не то с натуги выпустил в татарина стрелу, едва не сбив с того войлочную мисюрку. Татарин вскинулся, дёрнул поводья и помчался обратно.

— Ну вот, начало положили, — перекрестился Хабар. — Господи Иисусе, дай силу и укрепи духом. Не ради выгоды, не ради славы стоим на рубеже сим, но токмо ради детей и жён наших. Яков Тимофеич, — повернулся он к смолянину, — тебе оборону на Верхнем посаде держать, мне на Нижнем. И прости ты меня, коли обидел чем.

— И ты прости меня, дурака старого. Мало ли что по недомыслию наговорить можно, не серчай.

Воеводы обнялись на прощанье, облобызались троекратно. Чего ж теперь сторонами считаться, а кто старое помянет, тому, как говорится…

Вдоль стены Хабар прошёл к Тверской башне и через караульный вход поднялся на площадку нижнего яруса. Четверо литвинов сыпали камень в безразмерный зев тюфяка. Два снаряжённых орудья уже стояли подле бойниц, нацеленные на Ярилину гору. Осталось только фитиль разжечь да к запалу поднести. То-то будет шуму!

Воевода поспешил на верхний ярус. Татары, поди, уже к приступу изготовились, вот-вот пойдут. Взлетев по ступенькам наверх, Хабар выглянул между зубьями. Так и есть. С Ярилиной горы тонкими змейками спускались пешцы. Много, несколько сотен. Передовые несли на плечах лестницы, как раз впору, чтоб до заборол достать. От Благовещенского монастыря бодрой хлынцой шли отряды конных стрельцов. Эти на стены не полезут, будут кружить вдоль рва, бить издали стрелами, прикрывать своих. Тоже много. Задождят стрелами — не высунешься.

Воевода выпрямился. Ничего, и для вас гостинец припасён. Каждому хватит.

На Верхнем посаде вдруг громыхнуло, аж под ногами затряслось. Ратники, незнакомые с огненным боем, побелели лицами, и только литвины понимающе переглянулись.

— Тюфяки заговорили.

Хабару слышать голоса самопалов уже доводилось. При Ведроши сам мало под их разговор не попал. Сразу вспомнилось, как валились, будто ржаные колосья под серпом, сотни передового полка, и как стон полетел над полем… Тяжко… Нет ничего радостного в том, когда говорят тюфяки, пусть даже с татем.

— Наши-то чего молчат?

— Не время ещё, — откликнулся литвин. — Тюфяк бьёт недалече, зато сразу полсотни народу положить может. Погоди, подойдут ко рву… А вот пищаль хоть и палит одним куском железным, а только летит тот кусок на перестрел и дале и сразу наповал разит. Никакая бронь не спасёт.

— Наповал, говоришь, — Хабар закусил губу и долго вглядывался, прищурившись, в сизую рябь над Ярилиной горой. Потом указал на склон. — Вишь, там, под бунчуком? Сердцем чую, сам Махметка и шурин его мурза ногайский. Попадёшь?

Татары стояли за Почайной, в двух перестрелах от башни. Один в золочёных доспехах, другой в серебристом куяке. Кто есть кто — поди разбери с такой дали, но то, что не простые воины — видать явно.

— А чего не попасть, попаду, — с задором отозвался литвин. — Зелья только поболе надо, — и велел помощнику. — Ещё долю добавь.

— Разорвёт пищаль-то! — опешил тот.

— Не разорвёт. То добрая пищаль. А ты, коли страшишься, сойди вниз. И все пусть сходят, один управлюсь.

Стрелец склонился к пищали, долго щурился, выверяя расстояние, подбивал колышки под колоду, доворачивал посолонь…

— Ты бы, воевода, тоже ушёл. Чем бес не шутит…

— В беса не верую. Давай, пали.

— Как знаешь… Отойди в сторонку, — и протянул фитиль к запалу.

В тот раз, у Ведроши, звук пальбы показался Хабару далёким грозовым раскатом — где-то там, за рекой, разразились тучи очищающим дождём. Сейчас громыхнуло так, будто молния рядом ударила. Пищаль развернуло и отбросило назад. Башню накрыло облако дыма, уши заложило, запахло серой. Хабар прильнул к зубьям, силясь разглядеть сквозь дым: попал или не попал? Не верилось, что попадёт, далеко уж больно. Не каждый стрелец дострелит, а если и дострелит, так стрела лишь скользнёт наконечником по кольчуге и отскочит, даже не оцарапает. Но вдруг?

Дым скручивался в широкие завитки и не спеша расплывался по сторонам, будто терпение испытывал. Наконец, проступили очертания горы и покосившегося бунчука. Рядом стоял человек, обхвативши голову ладонями, второй недвижно лежал подле…

— Попал, попал! — закричали с нижнего яруса.

Для верности воевода взмахнул рукой, отгоняя остатки дыма — не чудится ли? Нет, не чудится. И в самом деле лежит.

К бунчуку сбегались татары. Будет сегодня плача во вражьем стане — не уберегли… Тоскливо запел рог, завыла собака. Пешцы, побросав лестницы, карабкались назад в гору. Даже до рва дойти не успели, не отведали приготовленного угощенья… Ну да бог с ними. Не ныне, так вдругорядь. Не последний раз наваливаются, почуют ещё на себе новую силу.

Хабар похлопал ладонью по пищали — вот она заступа Божия! — и повернулся к стрельцу.

— Как звать, удалец?

— Батюшка с матушкой Федькой кликали, — усмехнулся тот.

— Фёдором, стало быть, — кивнул воевода. — Спасибо тебе, Фёдор, литовский стрелец, — и уже спускаясь с башни, сказал неведомо кому. — Не, сегодня боле не полезут…


Гусев бежал вверх по Тверскому съезду. Небо на востоке только-только начало розоветь, разбуженное громкими петушиными криками, и по всем приметам сходилось, что новый день будет солнечным. Давно бы так, а то всё дожди, дожди…

Добежав до воеводского подворья, дьяк остановился, перевёл дыхание и закричал, стуча кулаком в ворота:

— Воевода, воевода, уходят татары! Уходят!.. Радость-то какая, радость-то!..

Прижался лбом к дубовой плахе, всхлипнул.

— Господи, радость-то какая, радость… — и заплакал.

У Миткова поля на Ведроши

К костру подсел Ганька Жук. Вынул из-за пазухи ложку, обтёр о кафтан, потянулся к котлу.

— Воеводы опять лаются, — пробурчал набитым ртом. — Боярин Кошкин с князем Щеней местами мерится. Кричит, что нет ему боле дел, окромя как стеречь князя Данилку от литвы да ляхов.

Вечер казался напуганным. Он опустился на стан осторожно, будто крадучись; прикрыл Митково поле серостью, крикнул ранним букалищем; поплыл дымом костров вдоль по Тросне; вздрогнул, коснувшись воды, и затрясся рябью брошенного камня.

— Они всегда лаются, — отозвался Силуян и кивнул соседу. — Луковку подай.

Темнота растекалась быстро. Спрятались крыши крестьянских дворов, растаяли стога за околицей. Свет костра раскрылся, порыжел, потянулся к звёздам.

— Давеча от передового полка люди подходили, — прожевав, поведал Ганька. — Те, что у Ведроши стоят. Говорят, литва Ельню прошла. К нам идёт.

— Много их?

— А кто ж знает. Я когда сменялся, князь Данила велел князю Ивану до Смоленска сбегать, посмотреть, сколь их, — и усмехнулся. — А боярин Кошкин знай его лает.

— Выходит, ныне по правую руку от нас леса да болота, — нахмурился Коська Хвостов.

— И литва, — хихикнул Ганька. — Мы вот сейчас повечерим и на покой, а они в теми подкрадутся — и на буевище нас.

Коська перекрестился.

— Сплюнь, дурень. Не смеются над таким.

— А что ж не смеются? Не на свадьбу шли, всяко кого-то на буевище унесут.

— Вот тебя, дурня, пущай и несут, а я малость погожу.

— Ишь выискался. Сие лишь Господь решает, кого понесут, а кто погодит. Не с твоей конопатой мордой в его дела встревать.

— И не тебе, худородному! — вскочил на ноги Коська. — Мы с княжения Василия Василича в детях боярских числимся! А до тех пор в дворовых слугах тверских князей ходили! И в Разрядных книгах тому памятка есть! А откель ты сам вышел — ведома нет!

— Да я!..

— Будет вам! — прикрикнул Силуян. — Уймитесь. Нашли из-за чего браниться. Ешьте.

Коська сжал кулаки, глянул на Силуяна, будто спрашивая: почему, ведь не я же начал? Но прекословить десятнику всё одно, что о сруб головой биться — только голову расшибёшь. Коська задышал шумно носом, зыркнул на Ганьку недобро и сел.

Посвежело. От Еловских болот потянуло сыростью, пахнуло тиной. С закатной стороны докатился гром, осторожно, чуть слышно, но взгляды к себе потянул — гроза? Нет. Перед грозой от небесного грома свечает, а ныне ни один всполох темноты не коснулся. Видно, другое…

Подошёл сотник Курицын. Постоял, глядя сверху вниз, сковырнул носком сапога валкий камешек, спросил:

— Кто в сторожу ночную идёт?

— От нас прошлой ночью ходили, — ответил Силуян.

Сотник замялся, не зная, что сказать.

— Воевода не велел напрасно огонь жечь. Гасите.

— Повечерим — погасим.

Сотник ещё постоял, посучил сапогами землю и ушёл. Коська ухмыльнулся: никто Силуяну перечить не смеет. Сотник хоть и голова, а тоже как лиса на кувшин — лишь облизнулся. И не оттого, что Силуян с иными воеводами в знакомцах ходит, а оттого, что на всякого дурака Силуян зело крепок и зол, и может при надобности кулаком в морду дать. А нынешний сотник лишь родством с посольским дьяком Курицыным знаменит, и ничем боле.

Повечеряли. Тимоха Васильев понёс котёл к реке ополоснуть, остальные легли на травке вкруг костра. Говорить не хотелось, спать тоже. Силуян потёр ладонями виски, вздохнул — думы тревожные роем комариным дурили голову. Силуян пробовал отмахнуться, но думы, как не отмахивайся, всё одно одолеют, ибо нет на них испытанной управы. Вспомнились тучи над Дорогобужем, хмурые лица посадских людей с недоверием и опаской глядевших на пришлую московскую рать — что-то теперь будет! У соборной церкви воевода боярин Кошкин с большим позолоченным крыжом в руках приводит город к покорности. На устах улыбка, в глазах надменность; позади прочие воеводы, сотники, конные полки. Дорогобужане в очередь подходят к боярину, кланяются, трижды крестятся, целуют крыж. Потом дожди, разбитая в студень дорога, на обочине лошадь с перебитыми ногами. Покуда добрались до Миткова, половину сотни выкосило: кто животом мается, кто на кашель изошёл, а кто и вовсе в бега подался.

В груди захрипело, полезло наружу. Силуян приподнялся, поднёс ладонь ко рту… Нет, отпустило. Повезло. Жена, провожая, вложила в седельную суму грудной сбор, спасла. А иных уже схоронили, закопали будто псов безродных в болотной грязи — без покаяния, без молитвы, второпях. Обидно. В бою ещё куда ни шло, а чтоб вот так, от хвори…

Лишь у Миткова в себя приходить стали. Подошёл с передовым полком князь Михаиле Телятевский, поделился припасом, следом прибыли из Твери полк князя Данилы Щени и летучая татарская сила князя Ивана Перемышльского. Князь Щеня взял по разряду начало над всем войском, но боярин Кошкин озлился, отписал в Москву, что, де, не потерпит впереди себя находника литовского. Щеня лишь плечами пожал да отправил Кошкина воеводой в сторожевой полк, пущай охолонет.

Оно и лучше. Воевода из Кошкина никакой, только крик да пустая болтовня, а что на суд тянет, так то не впервой, привыкли.

Силуян сел к огню, взял сухую ветку, поворошил угли. Костёр хирел; вереницы огоньков чередой пробегали по остывающим головням и медленно таяли. Митково поле заволакивала чернота, костры гасли один за другим, и только факела у становых ворот да у боярских шатров гнали темноту прочь.

Зашуршала трава под сапогами. Силуян поднял голову, присмотрелся. К костру подходили двое; ступали не быстро, уверенно. Тот, что шёл впереди, остановился в шаге от костра, приосанился. Силуян подметил: широкие плечи облиты плотными кольчужными рядами, на груди зерцала — не каждый ратник такую бронь себе позволит. Большинство воев носили кафтан-тегиляй, а на голове заместо шлема стёганую шапку. Значит, не простого звания человек пожаловал, видать, из ближней воеводской сотни, стольник.

Ночной гость повёл глазами по лицам, остановился на десятнике.

— Ты Силуян?

— Ну.

— Идём со мной. Воевода князь Осиф Андреевич зовёт.

С воеводой Осифом Андреевичем Силуян знался давно. Впервые свела их ратная доля на реке Угре против хана Ахмата, довелось в тот раз биться плечом к плечу на перелазе у Опакова. Потом вместе Хлынов брали, сидели в осаде под Выборгом. Случалось, прикрывал воевода щитом ратника, случалось — наоборот. На хмельных пирах за одним столом не пили, но при встрече руку воевода протягивал первым, не местничал.

Силуян поднялся. Никогда прежде Осиф Андреевич не звал его вот так, до бою, и уж если позвал, стало быть, нужда прижала.

— Ну, надо раз…

Шатёр воеводы находился у ближних становых ворот. У входа на карауле стояли люди из тверской посошной рати; стояли расслабленно, облокотившись на копья, о чём-то говорили. Завидев стольника, выпрямились.

— Не у себя на дворе, — нахмурился стольник на посошных, и, откинув полог шатра, сказал в глубину. — Привёл, воевода. Впускать что ли? — повернулся к Силуяну, кивнул: заходи.

Внутри шатра всё было чинно, по-простому: у дальней стены стояла крытая седой овчиной скамья, посерёдке стол, а правее, под образами, обитый медными полосами сундук, наверное, с одёжей и полковой казной. И боле ничего. Пленный лях как-то сказывал, что их паны на войну и посуду золотую везут, и вино угорское, и всякой иной утвари без меры. Не могут без привычных удобств. Осиф Андреевич обходился малым.

Вместе с воеводой в шатре находился князь Щеня. Видно, дело и впрямь срочное, раз большой воевода тоже тут. Оба стояли у стола, опершись на него ладонями и чуть склонившись. Ни один не посмотрел на десятника, Осиф Андреевич лишь поманил пальцем, мол, подходи ближе. Силуян подошёл.

Свет от восковых свечей падал на разложенный на столе холст. Силуян прищурился: полоски, круги, буквицы — непонятное всё. От одного края холста к другому угольком прочерчена неровная линия, окончанием своим похожая на стрелу. Воеводы молчали, и Силуян, набравшись смелости, спросил осторожно:

— Чего это?

Осиф Андреевич кивнул понимающе.

— Чертёж. Всё как есть в Смоленской земле — города, сёла.

Силуян шагнул ближе. И впрямь: там, откуда начиналась стрела — круг и слово «Елна», а у кончика стрелы — «Тросна», и вроде даже излучинка схожа с той, что у Миткова; а чуть подале две коротких полоски — мосты.

— Чудно…

— Ладно, не за тем зван, — Осиф Андреевич выпрямился. — Ты вот что: возьми людей добрых с десяток да сходи к Ельне. Проведать нужно где там литва — к нам идёт или иным каким путём пошла, и сколь их всего. Сможешь?

Силуян пожал плечами.

— Чего же не смочь. То дело не хитрое, и ране доводилось лазутничать. Только у меня от десятка всего-то пяток людей осталось.

Князь Щеня повернулся к десятнику.

— Помнится, в прошлом походе ты сотенным головой был.

— Именитее нашлись. Ныне не по делам судят.

— Стало быть, и у вас местами мерятся.

— Мерятся.

Осиф Андреевич кашлянул в кулак.

— Бог с ним… Гляди дале, — он ткнул в холст. — От Ельни у литвы два пути: один на Новгород-Северский мимо Брянска, второй лопатинским большаком на Дорогобуж, через нас. До Брянска им идти несподручно, так что скорее на Дорогобуж пойдут. Но убедиться в том стоит.

— Внимательно смотри, — вставил князь Щеня. — У литвы воеводою гетман Острожский, то хитрый пёс.

Осиф Андреевич кивнул, подтверждая, и продолжил:

— Пойдёте тихо и налегке. Дале деревни Лопатина не ходи. Видишь она на чертеже где? Если мы с князем Данилой правильно мыслим, так литву в самый раз там встретите. Кольчуги оставьте, у кого ручные пищали есть, тоже пусть оставят.

— Откуда у нас рушницы, воевода? — скривил губы Силуян. — Это, вон, у москвичей, у новгородских пищальников, у слуг дворовых есть. Там люди богатые. А мы и сыты не кажный день бываем.

— Сделаешь всё как надо, будут тебе рушницы. И вот ещё что: коли остановят тебя у Ведрошей передовые заставы, так ты им заветное слово шепни «Златоуст». По сему слову вам никто препоны чинить не станет. — Осиф Андреевич протянул руку прощаясь. — Поспешай. Завтре к вечеру жду обратно.


Покинув шатёр, Силуян отправился к сотнику; какой ни есть, а начальник, доложиться надобно. Тот спал в шалаше-однодневке у загонов. Из-под прикрытых лапником жердей торчали голые ноги. Вот ведь, ненароком подумал Силуян, и комары ему нипочём. Рядом с шалашом, прикрывшись рогожкой, спал мальчонка — холоп — белобрысый смышлёныш лет двенадцати. Силуян нагнулся, осторожно тронул его за коленку, и он тут же вскочил, уставившись на десятника испуганными спросонья глазами.

Силуян приложил палец к губам и прошептал:

— Сотнику передашь, кода встанет, что я со своими под Ельню лазутничать ухожу. То воеводы Осифа Андреевича наказ. Понял ли?

Мальчонка согласно мотнул головой.

— Ну, спи дале.

Силуян выпрямился; дело воеводы отлагательства не терпело, но возвращаться назад к десятку он не спешил. Неизвестно ещё каким боком завтрашний день выйдет, доведётся ли присесть хотя бы, так что пусть люди лишний часок поспят.

Ночь выдалась звёздная, тёплая. Нестройный писк комарья и картавый хрип лягушек в камышовой заводи отзывались на душе досадою, но они же гнали прочь начавшую укореняться в глазах усталость. Силуян спустился к реке, зачерпнул пригоршню воды, поднёс к лицу. Сапоги по самый подъём увязли в илистом грунте; Силуян шагнул назад, покачнулся, вода потекла меж пальцев на грудь, на живот, накативший ветерок захолодил щёки. Вот ведь… Вздохнул.

Рядом у загона переговаривались караульные. Их голоса стелились по траве подобно туману — легко, осторожно. Один караульный жалился на воевод, на злую судьбину, другой поддакивал и в свой черёд корил какого-то Спирьку за то, что тот стащил у него кувшин браги. Силуян постоял, послушал. Не дело вот так на карауле языком впустую молоть. Ненароком услышит кто, стольник воеводский, к примеру, хорошего выйдет мало. Лучше бы за лошадьми крепче смотрел, а то неровен час зверь какой вспугнёт, тогда в самом деле без плетей не обойдётся.

Силуян подошёл к загону и караульные разом встрепенулись, наставляя на десятника копья. Спросили недружелюбно:

— Кто там в теми шарится? Отвечай!

По голосу, показалось, тот, что о браге пёкся.

— Из полка правой руки человек, — отозвался Силуян.

Караульный вздохнул успокоено и отвёл копьё.

— Шёл бы ты спать, человек. Не ко времени бродишь.

— Да шёл уже, только больно жалобно вы о печалях своих говорите.

— Может и говорим. Тебе-то что за дело?

— Да мне дела нет, а вот коли воевода прознает, так кожу со спины сдерёт быстро.

Караульный призадумался.

— Не ты ли воеводе об нас скажешь?

Силуян усмехнулся.

— Я али иной кто, тебе-то уж не всё одно будет?

Копья вновь потянулись вперёд и хриплый голос с угрозою произнёс:

— Иди-ко отсель, человек, а то у нас кони на чужаков тревожатся, кабы не вышло чего.


К десятку Силуян вернулся, когда нетерпеливая бледность начала размывать звёзды. Ночи в июле нестойкие, день едва успеет угомониться, а время уже на утро поворачивает, вставать пора. Силуян потряс за плечо Тимоху Васильева, показал жестом, чтоб подымался и чтоб других подымал.

Следом за Тимохой встал Коська, потянулся с хрустом.

— Съесть бы чего, — сказал со вздохом.

— Молитвой перекусишь, — ответил Силуян. — Собирайся давай.

Коська обиженно шмыгнул.

— Куда хоть едем?

— Под Ельню, лазутничать.

— А иных никого боле не нашлось? — злобно со сна прохрипел Ганька.

— Никого.

По укоренившейся привычке собрались быстро: оседлали коней, положили припас в перемётные сумы и, помолясь, тронулись в путь. Дорога на Ельню уходила вправо наискосок, к Тросне; где-то за рекою, у Ведроши, стоял передовой полк, а деле лесная смоленская сторона. Глухая. Заставы передового полка прошли уже при свете. Заветное слово воеводы раздвинуло установленные на дороге рожны, заставило вялых караульных шевелиться. Хмурый пятидесятник долго не мог взять в толк, чего этим пятерым понадобилось в столь ранний час, потом, разобравшись, махнул рукой — езжайте — и пошёл в шалаш досыпать.

Узкая дорога едва протискивалась меж покрытых мхом широколапых елей; пахло смолой и хвоей; лошади всхрапывали, давили копытами сухие шишки. Где-то недалеко скрипнула сойка. Силуян натянул поводья, прислушался: кого учуяла лесная сторожа? Сойка в лесу лучший друг и главный враг, и о тате затаившемся предупредит, и тебя с головой выдаст. Силуян задержал дыхание, послушал ещё — тихо — и кивнул — едем дальше.

Ехали по двое в ряд, стремя к стремени: впереди Силуян с Коськой, за ними Ганька с Тимохой, последним, чуть поотстав, Ваньша Ухов. Нарочито сумрачный ельник сменился чахлой сосной и багульником; под копытами зачавкало, и дорога вильнула влево, спешно взбираясь на песочный пригорок.

Силуян отмахнулся от надоедливой строки и покосился на Коську. Тот вздыхал, смотрел в сторону, как будто не на сторожу, а с доглядом на покос вышел. Мается? Если из-за ссоры с Ганькой, так то не беда, они всё время как быки на пастбище — пройдёт. А если весточку худую из дома получил… Тимоха Васильев сказывал, что жена у Коськи гулящая.

Силуян толкнул Коську локтем, спросил осторожно:

— Чего лоб морщишь?

— Д-а-а-а… — пожал Коська плечами. — Вот не пойму никак: ихний гетман Острожский — русич, Рюрика потомок, а бьётся за литву. А наш князь Щеня сродник великого князя литовского, а руку государя московского держит. Бес их что ли попутал?

Сзади сипло хихикнул Ганька, а Силуян покачал головой.

— Ты бы, Коська, не о чужих родословцах думал, а по сторонам смотрел. Наедем невзначай на литовские станицы, будут тебе новые родичи.

К полудню выехали к лопатинским грунтам — полновесная рожь высотою в пояс наливалась спелостью. Дорога поделилась на две: одна убегала вперёд к берёзовой рощице и почти сразу терялась во ржи, вторая сворачивала вправо и вдоль по кромке леса уходила к устроившейся на плоском холме деревеньке Лопатина. Силуян приложил ладонь к глазам, присмотрелся. От деревеньки к лесу двигалась запряжённая быками телега. Мужичёк, хилый с виду, вёл быков в поводу.

— Чумак, — пояснил Тимоха. — Я у ево третьего дни четверть пуда гречи купил. Жадный — ну суще жид. Цену будто в голодный год берёт. Весь хлебушек окрест скупили, так он с дальних деревень возит. Прибыток ищет.

— То не зазорно, — хмыкнул Ганька. — А коли тебе не по вкусу, так болотный щавель жуй.

— То-то ты в вечёр ентот щавель из общего котла ложкой черпал. И не подавилси ни разу! — огрызнулся Тимоха.

Из рощицы наперерез телеге выехал конный разъезд. Силуян насчитал полтора десятка вершников с чёрными как у белогородских казаков ратищами, да ещё с десяток вершников оставалось возле рощи. Видать, литовская станица. Заметив чужаков, мужичёк влез на телегу, принялся понукать быков, но те и не думали прибавлять в шаге.

Силуян дал знак спешиться и отвести коней подальше в лес, а сам, пригнувшись, пробрался к опушке. Присел за кустами красавки, развёл в стороны ветки. Рядом пристроился Тимоха со снаряженным для боя луком.

Казаки нагнали телегу, когда до леса оставалось шагов сорок. Мужичонка сжался испуганно, закрутил головой по сторонам. Молодой казак на чубаром мерине объехал телегу по кругу, пригляделся к мужичку внимательней и присвистнул:

— Тю, да тож Герман, Богдана Сапеги дьяк! Свиделись-таки. Слышь, станишные? Он у ево десять вгорских червонцев спёр и на Москву утёк. Думал, пёс, спрятаться, ан нет, попался.

Мужичонка сполз с телеги, бухнулся перед казаком на колени, запричитал слёзно:

— Не сгубите! Векша, друже мой! Христом богом молю! Бес попутал, сам не ведаю, как вышло. А я в долгу не останусь, всё поведаю!

— Чево поведаешь, дурья башка?

— Всё поведаю, всё как на исповеди! Скажу, где москали клятые схоронились и сколь их числом всего будет!

Казак привстал в стременах и с силой протянул дьяка ногайкой по спине.

— Нам до твоих москалей аки чёрту до ладана — на дух не нужно. А вот за вгорские червонные шкуру с тебя, собака, спущу! Ну-ка, станишные, распрягай быков, на оглобле ево подвесим. Нехай знает, чумной, каково по чужим сундукам шарить.

Дьяк заверещал:

— Что вы, что вы!

Двое казаков сошли с сёдел, взялись распрягать быков, остальные лениво смотрели, что будет дале, только седоусый казак в высокой овечьей шапке придержал молодого за руку.

— Погодь малость. Тебе, Векша, лишь бы подвесить кого, — и прищурился. — Слышь, бисов сын, чего ты там про москалей плёл?

Дьяк будто почувствовал, как беда отходит прочь и захрипел яростно:

— У деревни Миткова да по речке Ведрошке стоят. А тыщ их поболе сорока будет. Сам видел!

— Сорок? А не врёшь? — усомнился седоусый.

— Ей Богу, истинная правда, — перекрестился дьяк. — Сам видел! А ещё у них татарская летучая сила сотен восемь, да только ушли оне к Смоленску по Старому тракту. Тоже сам видел.

Казаки принялись обговаривать услышанное. Силуян подался вперёд, но казаки говорили негромко, слов разобрать не вышло.

— Вот что, Векша, — повысил, наконец, голос седоусый, — сведи-ка ты етого дьяка до гетмана, пусть ему расскажет, чего нам сказал. Да заодно скажи, что жальнеры с пищалями своеми до лесу пройдут без труда. А мы покудова до Лопатина наведаемся, глянем, чего там твориться.

Векша сунул нагайку за пояс, глянул на дьяка исподлобья, ощерился:

— Ну, чего смотришь, пёс? Хватай стремя, не на коня же тебя вздымать.

Дьяк послушно ухватился за путлище; Векша ткнул мерина пятками и хлынцой погнал его назад к роще. Остальные, не разбирая дороги, помчали к деревне.

— Всю рожь вытопчут, — глядя им вслед, недовольно пробурчал Тимоха.

Силуян подождал, пока литовская станица отъедет подальше, выпрямился, нашёл глазами Ганьку, поманил к себе.

— Бери Ваньшу и дуйте вкруг поля по-за деревней. Огляни, чего там литва делает. Да не затягивай. Оглянул — и обратно… Коська, а ты с Тимохой на ошую. Из лесу зря не высовывайтесь, не хватало, чтоб литваки кого из вас заприметили.

Оставшись один, Силуян опустился на корточки, привалился спиной к сосне. Терпкий запах смолы напомнил об усталости. Вспомнилось, что не спал ночь, и тотчас захотелось закрыть глаза, вытянуть ноги. Сосна за спиною показалась мягче лебяжьей перины, голова начала клониться к груди… Пересилил себя. Встал, вынул из ножен саблю, рубанул воздух, проверяя руку на крепость и отгоняя усталость прочь. Повёл плечами, поднял саблю над головой. Шагнул вперёд, поймал взглядом куст красавки, ударил наискось, с оттяжкой. Шагнул назад и вбок, пригнулся, словно уворачиваясь от ответного удара, и вновь полоснул по кусту. На землю посыпались ветки; от куста осталось только несколько голых обрубков.

Силуян вложил саблю в ножны и улыбнулся довольный: не ушла сноровка, хоть и перевалили года за четвёртый десяток.

Спустя час возвратился Коська, чуть позже вернулись Ганька с Ваньшей. Коська, едва увидев Силуяна, вытаращил глаза и зашипел:

— Кругом литва! Тыщи! И пешцы, и вершники, и припас всякий на телегах! А хоругви, будто деревья в лесу! С каких только земель народу нет: и смоляне, и белогородцы, и иных множество!

Ганька был более сдержан.

— Колоды видели странные, будто б из железу. Их на волокушах тянут. А на телегах мешки, и у каждой телеги по двое пешцев с копьями в стороже. И ещё вроде камни, но круглые. Их тоже на телегах везут.

— Колоды? — переспросил Силуян.

— Ну да, — подтвердил Ганька. — С десяток будет. Или боле. Их в деревню уволокли.

Силуян прищурился: железные колоды? На ум пришёл штурм Выборга — тот день, когда огненные стрельцы воеводы Субботы-Плещеева из пищалей две свейских вежи обрушили. Грохоту было — едва не оглохли, но и пользы тоже случилось немало. Ганька по нови своей в походе том не был, потому и не ведает, как пищали те выглядят. Выходит, литва с собою наряд огненный везёт. А жальнеры, о коих казак упоминал, не иначе огненные ляшские стрельцы.

— Ещё чего видели?

— Ещё вершники. Много. И пешцы тоже. Будто грибов опосля дождя. Похоже, стан разбивают.

Пешцы, вершники, огненные стрельцы… Силуян напрягся. Стало быть, литва всей силой идёт. Не в набег, не на вороп, а на большую войну собрались. Да ещё ляхи с ними. Большая, получается, рать. Сеча будет злой.

Силуян расправил плечи.

— Коська, ты здесь покуда оставайся, смотри за литваками. Как начнут собираться, ты сразу назад беги, упреди об том передовые караулы. А мы на разу до воеводы пойдём. Обсказать надо чего увидели.


Обратно шли, ведя лошадей в поводу. На дорогу не выходили, боялись столкнуться с литовскими разъездами, и лишь когда до караулов передового полка оставалось с версту сели в сёдла и погнали намётом. Знакомый уже пятидесятник, встретив их на рожнах, принялся спрашивать, чего видели, но Силуян отмахнулся: времени нет. Сказал только, что литва рядом, готовьтесь.

Первым, кого встретили в стане на Тросне, оказался сотник Курицын. Он стоял у становых ворот, будто нарочно ждал кого-то. Увидев Силуяна, нахмурился, махнул рукой, подзывая к себе, но Силуян и не глянул в его сторону, а прямиком направил коня к шатру воеводы.

Осиф Андреевич сидел на бочонке у коновязи, чистил саблю. Боевое оружье чужих рук не любит, его не дают даже слугам, будь они трижды доверенными. Осиф Андреевич водил по золотистому лезвию бархатной тряпицей и время от времени поднимал саблю в вытянутых руках, ловя в голомень последние лучи вечернего солнца, щурился, когда красноватый луч ударял в глаза.

Силуян шепнул Ганьке, чтоб шли к сотне, отдыхали, а сам подъехал к коновязи, спешился. Осиф Андреевич глянул на десятника искоса, не торопясь провёл тряпицей по лезвию ещё раз и удовлетворённо причмокнул: хорошо. Нехотя положил саблю на колени и крикнул, поворачиваясь к шатру:

— Эй, квасу принеси!

Из шатра вышел рыжий холоп с крынкой и ковшиком. Плеснул в ковшик квасу, поднёс воеводе. Силуян сглотнул: пахнуло земляникой и мятой, почувствовал, как по горлу тягучим комом покатилась жажда.

— Не мне, — воевода кивнул на Силуяна. — Ему.

Холоп подал ковшик десятнику; Силуян перекрестился и выпил квас двумя глотками. Захотелось ещё — вкусно, жена на Тихвинскую такой же готовит — но просить добавки постеснялся.

— Ну? — буркнул воевода.

— Литва у Лопатина, — утирая губы ладонью, ответил Силуян. — Сколь тыщ не скажу, но по всему выходит, что не мене нашего. Человек мой железные колоды видел. Я так думаю, сие пищали будут. Вот только почто они литвакам нужны — не ведаю. Полевать с ними несподручно.

— Не скажи, — качнул головой воевода. — Есть такие пищали, кои тюфяками кличут. У них хайло большое, его битым камнем наполняют да встречь по наступающим бьют, и урон от того враг имеет не малый. Кабы литва по нам такоже бить не начала. То-то крови прольётся.

Силуян кивнул, соглашаясь. Про тюфяки он слышал, и какой они урон принести могут, слышал тоже. Однако сталкиваться с подобным пока не доводилось, оно, видно, и к лучшему. Если и в самом деле всё так, как говорит Осиф Андреевич, то радости от такой встречи мало.

Сзади подошёл Курицын, задышал в затылок злобою. Силуян шагнул в сторону, подальше от этого дыхания. Осиф Андреевич меж тем поманил пальцем холопа, сказал вполголоса:

— Ступай к князю Даниле Васильевичу, скажи: сейчас к нему с вестями буду.

Холоп мотнул головой и опрометью кинулся к шатру большого воеводы, будто весь день ждал такого поручения.

Осиф Андреевич вновь повернулся к десятнику.

— Думаешь, скоро литва к нам сунется?

Силуян пожал плечами.

— А чего им тянуть? Они сюда не на посиделки шли. Если чего иного не удумают, так завтра не позже полудня жди их у Ведрошей.

— Тогда так сделаем, — Осиф Андреевич наклонился, провёл пальцем линию по земле. — Сие есть Тросна. Гляди, передовой полк, коли Господь сподобит, за неё отойдёт. Об том у нас с князем Михайлом Телятевским уговор был: коли литва ударит, так чтоб он за Тросну ушёл, а мосты после себя чтоб не жёг. Литва по этим мостам следом на нашу сторону пойдёт. А тебе, Силуян, с двумя сотнями, обойти литву сзади да мосты те перекрыть, дабы ни один литвин обратно перейти не смог. А мы уж тут их попотчуем славно. Смекаешь?

— То не задача. Задача, где две сотни взять. Я же давеча говорил, у меня пяток людей…

Осиф Андреевич хлопнул ладонью по колену.

— Одну сотню из тверской посошной рати тебе дам. Мужички хоть и не воинского разряда, но крепкие, в бою не подведут. А вторую, — он усмехнулся и кивнул на Курицына. — Вот его возьмёшь. Теперь он под твоим началом ходить будет.

— Как же так, воевода! — сотник от неожиданности выпучил глаза. — То мои люди, мне их и вести! — и покрываясь краской, зашипел сквозь зубы. — Не по чести ты со мной поступаешь. Ужо вернёмся к Москве, будет тебе…

Осиф Андреевич прищурился.

— Ты меня, сотник, ни с кем, случаем, не попутал? Я тебе не калика перехожая, лаять на себя не позволю. А ежели и дале на меня тявкать станешь, так до Москвы в цепях отправишься. Уразумел?

Силуян посмотрел на Курицына. Тот закусил губу, молчал. Ме́риться с воеводой званьями ему явно не по силам, но будет случай — сквитается непременно. Даром что родич в посольском приказе дьяком состоит.

— На том и порешим, — Осиф Андреевич встал. — Ступай. Нужен будешь — позову.

Вот и стал полковым головой. Силуян расправил кафтан под кушаком. Две сотни, конечно, не дюже какое войско, но всё же больше десятка. Если и дале так пойдёт, то, глядишь, первым среди детей боярских стать доведётся. А это и честь иная, и награды, и поместья.

Силуян развернулся к Курицыну.

— Люди с моего десятка при мне доглядчиками останутся. А ты, как рассветёт, выводи сотню к Миткову на задворки. Да не мешкай.


Силуян отвёл коня к реке, почистил, ополоснулся сам, смыл с тела многодневную грязь. Лучше бы, конечно, в баньку: поставить войлочный шатёр на бережку, сложить внутри печку из речного камня да протопить пожарче — вот было бы славно. В последнем походе, когда занесла нелёгкая на свейскую сторону, только так болячки свои лечили. А ныне уже третью седмицу без бани и без чистой одёжи — вконец опаршивели.

Ладно, завтра, надо думать, всё решиться, сеча обещает быть такой, что любая банька холодной покажется. Задачу воевода поставил сложную, не каждому по силам. Ну да ничего, справимся, только надо будет с утреца мужичков митковских за шиворот потрясти, чтоб обходную тропу к мостам показали, а то кабы не увязнуть в местных болотах.

Силуян натянул рубаху на мокрое тело, потянул повод. Конь фыркнул, ткнулся мордой в плечо. Силуян похлопал его по шее и повёл к стану.

Свой десяток Силуян нашёл быстро. Тимоха Васильев устроил ночёвку на прежнем месте, недалеко от реки, с присущей ему добротностью. У костра собралось человек пятнадцать из разных десятков, интересно всем было узнать, чего такого видели лазутчики на чужой стороне.

Ганька поднялся навстречу десятнику, протянул миску:

— Мы тебе поесть оставили: каши малость да хлебца. Повечеряй.

— Нет, не буду. Спать лягу. Накажи стороже, чтоб с рассветом толкнули меня.

Есть и вправду не хотелось, от усталости видно. Силуян разложил на земле тегиляй, лёг спиной к костру, сунул под голову кулак. Глаза закрылись будто печные заслонки — прочно. В голове замутило, и сквозь эту муть медленно просочился далёкий голос Ваньши Ухова:

— …а ещё литва с собой наряд огненный везёт.

— А сие чего есть?

— Сие есть самопалы, кои сами палят огнём и камнём. Ляхи их пищалями кличут. Бьют будто рушницы, но покрепче.

— Покрепче?

— Ну да. Они ж поболе рушниц будут.

— А ты из их палил что ли?

— Палить не палил, но видел. Когда Выборг в осаде держали, наши стрельцы по ему из таких же пищалей били. А я у тех пищалей в стороже стоял…

Голос Ваньши тёк плавно, будто лодка на плёсе, и потому слова вязались в причудливую вязь — желтовато-зелёное узорочье из чудных птиц и зверей в обрамлении молодых деревьев: тонкие ветви и резные листья мелко дрожат, а сквозь них осторожно пробивается белый лучик. Такие лучи протягивает к людям луна. Она охватывает всё, до чего способна дотянуться и обнимает крепко, будто родное, своё, и хочется плакать. Хочется встать, приложить сложенные пальцы ко лбу и прошептать: во исполнение, Господи, воли твоей на всё иду с радостью… И сразу голова кругом, ибо от радости в груди всё переворачивается. Сп-а-а-а-ть…


Ближе к утру вернулся Коська. Соскочил с коня, растолкал Силуяна, выдохнул в лицо:

— Литва на подходе! С вечера тихо поднялись, и без огней в ночи вышли на Ведрош. Я насилу караулы успел упредить.

Силуян мотнул головой, отгоняя сон.

— У воеводы был?

— Был.

Следом за Коськой прибежал рыжий холоп.

— Батюшка Осиф Андреевич велел тебе подыматься и идти туда, куды вы в вечор об том говорили. А мне велел при тебе быть и слушать тебя аки ево.

Холоп выглядел жалко — растрёпан, растерян, из жёлтых раскосых глаз сочился страх. Силуян подумал было, на кой ему сдался этот рыжий, но тут же махнул рукой — оставайся. Коли решил воевода приставить сего холопа к нему, стало быть, так пусть и будет. Вдруг и в самом деле сгодится.

Стан зашевелился. Затрубил встревожено рог, в ближних загонах захрапели лошади. Со стороны Ведроши докатился гул. Вернее, он и раньше слышался, да только казалось, что это ветер шевелит камышовые заросли в машистых речных затонах, хотя прапора у боярских шатров висели не шелохнувшись. Теперь-то стало понятно, что это за гул.

— Чу! — поднял палец Коська. — Слышали? Передовой полк бьётся.

Гул вскоре исчез, поднимающиеся по тревоге сотни заглушили его. Кричали десятники, трубили рога, гудели свирели, над головами вздымались прапора и стяги. Но суматохи не было. Люди седлали коней, выезжали за ограду и по командам сотников становились в строй.

— А нам-то куды? — спросил Ваньша Ухов.

Силуян затянул подпругу, поднялся в седло.

— К Миткову, — и кивнул Тимохе. — Холопа с собою возьми, пусть тебя держится.

Подъезжая к деревенским задворкам, Силуян отметил: Курицын не подвёл, собрал людей, где уговорились. Сюда же бегом добралась тверская посошная сотня. Коренастый мужичёк одетый в плотную свиту подошёл к Силуяну, назвался сотником.

— Имя у тебя есть, сотник?

— Митроха.

Силуян вздохнул: ратного обличья в этом Митрохе не было ни на грош, даже рукоять ножа, выгладывающая из-за голенища, не придавала ему воинского вида. Но делать нечего, иного всё равно не будет.

— Из оружья у вас с собою что?

— Из оружья? Ну… половина, почитай, с рогатинами да с топорами, а у иных луки. А ножи так у всех есть.

Славное воинство — топоры да луки. Баб у колодца эдакие храбрецы напугать, пожалуй, смогут, а вот против литовской шляхты и пятигорцев выстоят вряд ли.

— Ладно, пойдёте за нами. Стрельцов своих ставь позади копейщиков, да укажи, чтоб вперёд зря не лезли.

— Это уж как во́дится, — кивнул Митроха, и улыбнулся по-доброму. — Да ты не боись, воевода, не подведём. Бывалые мы.

Силуян покачал головой: бывалые… Но в груди потеплело: то ли от того, что воеводой назвали, то ли от бесхитростной улыбки посошного сотника. Стоявшие позади Митрохи мужики казались угрюмыми, будто не из большого города вышли, а из глухих заволжских лесов… может и в самом деле бывалые.

Подошёл Курицын — хмурый, напряжённый, глаза блудливо шныряют по сторонам. Всю ночь, видать, обида грызла, никак не успокоится. Спросил сквозь зубы:

— Ну что, воевода, какие указы будут?

От его слов в груди теплеть не стало. Оно сразу видно, когда человек к тебе с добром подходит, а когда с обидою. А у Курицына вдобавок обида желчью смазана, и из каждого слова желчь эта капает. Погоди, будет время, он ещё поквитается. Воеводе Осифу Андреевичу он разве что в думках своих нагадить может, а простому поместнику, человеку без званий, без крепких родичей — только волю дай. Поэтому Силуян ответил так:

— Указ у нас, сотник, с тобою один: обойти литву сзади да обратно через мосты не пустить. И указ этот мы с тобой, если надо будет, кровью своею оплатим.

Курицын промолчал, а Митроха подмигнул хитро:

— Ну, кровь-то лить дело не трудное.

Это точно: кровь лить не воду носить. Но до крови ещё дойти надо; Силуян приложил ладонь к глазам: от Ведроши к Тросне катилось серое облако — пыль. Видимо, князь Михаиле Телятевский по уговору с большими воеводами отходил к Миткову. Разглядеть, что творится по ту сторону реки, было нельзя, но по всему следовало, что литва подойдёт скоро.

Силуян привстал в стременах, оглядывая Тросну вверх по течению. Ещё с вечера думал, как лучше исполнить наказ воеводы. Самое простое было пройти выше по реке, найти брод, а потом идти обратно, прикрываясь от литовской сторожи речными перелесками и суходолами. Цепкий взгляд сразу наметил путь, выводящий отряд к мостам. Оставалось только переправу найти.

К Силуяну посунулся рыжий, подсказал негромко:

— Тут двумя верстами выше песчаная мелкотка будет. Течение сильное, но перебраться на ту сторону можно.

Силуян покосился на него недоверчиво.

— Ты отколь знаешь?

— Мне об том батюшка Осиф Андреевич сказывал, а ему мужички местные говорили.

Что ж, не зря, стало быть, воевода рыжего прислал, всё предусмотрел.

Первую версту шли лугом. Тимофеева трава перемежалась с лисохвостом и полевицей, наполняя воздух густым медовым варом; потом земля помягчела, захлюпала, медовары сошли прочь, и на глаза всё чаще стала лезть осока. Путь перерезал гнилой ручей, глубокий и вязкий, заставив вершников спешиться. Кто-то, кажется, Ваньша Ухов, негромко выругался, споткнувшись о травяную кочку.

Силуян ненароком подметил: хорошая луговина, огородить бы её вдоль по ручью да пустить стадо коровье голов с полста — вот был бы прок хозяйству. Трава-то ладная, на прокорм сгодиться, а так всё пусту лежит… Но думы о хозяйстве пришлось оставить; сразу за ручьём начинались заросли талинника — тонкие длинные прутья сплетались между собой, образуя непроходимые пущи. Силуян окликнул Митроху, велел послать мужиков прорубать тропу.

Где-то за спинами громыхнуло — сильно, надсадно. Вода в ручье всколыхнулась и пошла рябью, будто мурашки по коже. Люди закаменели напуганные, а в головах пронеслась единая мысль, вылетевшая из уст Тимохи:

— Перун проснулси…

Тень старого бога мутным облаком наползла на солнце. В золотистом венце лучей на потемневшем вдруг поле проявился облик вершника с копьем, попирающим змея. Борода вершника отливала серебром, вихрилась на ветру; змей вился кольцами, изрыгал дым и пламя. Конь хрипел, копьё неустанно било, змей грыз оскепище, рычал, рычал… но вконец обессилил и стих…

Силуян моргнул и перекрестился. Тень растаяла, солнце светило как прежде, и только гром всёещё катился высоко над головами, полоскаясь в ушах дальними отголосками.

Силуян оглянулся: все ли видели? Знак! Не иначе светлый ликом Егорий Храбрый под видом грозного язычника явился пред глазами чад своих и показал исход начавшейся битвы. Будет удача, будет! Глядите… Но люди стояли оцепенелые, вглядываясь кто в небо, кто в даль за лугом, лишь посеревший от страха рыжий холоп едва вымолвил:

— Громко-то как.

Нет, не видели. Силуян ещё раз перекрестился, в мыслях обратившись к Господу за благословением, и сказал со вздохом:

— То ляхи из пищалей бьют. Сюда не долетит, не бойся.

Страх как будто отошёл. Посошные застучали топорами, поплыл по-над землёй нудный писк потревоженного комарья. Зловредный гнус лез в глаза, в нос, под рубахи. Кони трясли головами, звенели уздой, люди били себя по щекам, по шеям и прислушивались, пытаясь уловить сквозь стук топоров грохот ляшских пищалей.

Грохот повторился. А потом ещё раз, и ещё. Однако былого страха уже не вышло — привыкли: сначала перестали оглядываться, потом вздрагивать, а потом и вовсе словно оглохли. Только топоры стучали сильнее да комары звенели тревожней.

К Силуяну подбежал Митроха, приложил ладонь к грудине, успокаивая биение сердца, и сказал на выдохе:

— Гать положили, можно дале идти.

Пошли. До обещанной рыжим холопом мелкотки идти пришлось почти весь уповод. Пройдя талинник, упёрлись в глухой еловый бор. Мшистые ели стояли плотно, не шевелясь, прикрывшись от людского взгляда густым подлеском, вырубать такой уповода мало, пришлось продираться меж колючих лап, не жалея ни коней, ни одежду, ни себя. Солнце ушло, из-под кривых еловых корней выполз сумрак, накрыл всё окрест тягучей жутью. Далеко в глубине закуковала кукушка — протяжно, равнодушно; если кто и вздумал года считать, то тут же осёкся, уж слишком недобрым было это кукование.

Силуян покривился: время давно повернуло к полудню, а в назначенном воеводой деле продвинулись лишь чуть. Как там сейчас у Миткова? Поди, жарко, и жара та не столько от солнца исходит, сколько от литовских пищалей и казацких ратищ. Ох, не пожалует Осиф Андреевич за опоздание.

Наконец вышли к Тросне. Пахнуло влагой; не той гнилью, что встретила их раньше у ручья, а прохладной родниковой водицей. Река поманила синевой и свежестью; передовые вершники с налёту ринулись в воду, ободрённые высокими песчаными наносами под берегом, и тут же повернули обратно. Течение и вправду оказалось сильное. Вода неслась стремглав, едва не сбивая коней с ног.

— В цепь, — велел Силуян. — Становись цепью по двое, не то всех пешцев потопим.

Вершники снова пошли в реку, но уже медленно, осторожней, вытягиваясь длинной неровной цепью от одного берега к другому. Вставали по двое в ряд, оставляя меж собой не больше сажени; вода доходила коням до предплечья и, недовольная укоротом, бурлила, выплёскивая наружу злобу крупными брызгами.

Из леса начали выходить пешие десятки. Митроха махал рукой, указывая, чтоб сразу шли вперёд, не задерживались. Пешцы глядели на течение с опаской, качали головами, но всё же протискивались меж вершников и брели по пояс в воде к противоположному берегу.

Переправились быстро и, слава господу, без потерь. Двинулись влево вдоль берега, но почти сразу упёрлись в болотину. Силуян окликнул рыжего:

— Дале куда?

Тот закрутил головой, будто и в самом деле знал куда, потом повернулся к сотнику и пожал плечами — не ведаю. Силуян едва не выругался: вот же бес… Лучше бы кого-то из местных мужиков с собою взял, вернее получилось бы. Теперь ищи…

К Силуяну подскочил Коська.

— Вдоль болотины идти надо, а как она кончится, тут и повернём.

Ишь сумничал, без него бы никак не разобрались, но иного выбора всё одно не было, и Силуян кивнул:

— Идём вперёд.

Чем дальше отходили от реки, тем настойчивее лез в ноздри гнилостный болотный дух. Стройные ели уступили место чахлой осинке, а та в свой черёд сменилась водянистым кустарником. Болотина не кончалась, наоборот, стала забирать правее. Слева вдруг открылся широкий проход. Сунулись в него, в надежде выбраться на твёрдую землю, однако через пол ста шагов упёрлись в засеку. Кто её положил и когда — неизвестно, но почерневшие от времени стволы крепко преграждали путь. Пришлось возвращаться обратно.

Коську нагнал Ганька, сказал насмешливо:

— Вот ты, Коська, в тот раз меня дурнем назвал, а того не ведаешь, что сам дурень. Вот кто ещё мог нас сюды завесть? А? Токмо дурень.

— Да сам-то ты бык косорогий! — плюнул в его сторону Коська.

— Во-во, — усмехнулся Ганька, — дурень и есть.

Спустя час снова вышли к реке. Узкое не более пяти саженей русло делало в этом месте крутую петлю и уходило на закатную сторону. Берега сплошь поросли кустарником. Возле ближнего куста стояла девчушка лет десяти и таращилась на ратников круглыми глазищами. Полные губы подрагивали, читая молитву, правая рука тянулась ко лбу творить крёстное знамение.

Силуян склонился с седла, спросил:

— Эй, девка, что за речка тут?

Девчушка захлопала ресницами — взявшиеся невесть откуда ратные казались ничуть не лучше лесной разбойной ватаги — но всё же ответила несмело:

— Ведрошка.

— А к Тросне тропку укажешь?

— А нет туды, дядечка, тропки. Но буде на полночь свернёшь, таки в самый раз выдешь. А напрямки не пройдёшь. Болотце тут, потопните.

Силуян едва не выругался: что за земля, сплошные болота. Но вслух спросил так:

— Стало быть, нам обратно поворачивать? А иного пути нет?

Девчушка несмело указала рукой вдоль реки.

— Туды можно. А версты через две на ошую свернёте. Но так вам дальше будет, так вы к митковским мосткам выйдите.

Силуян вздохнул с облегчением: того и надо.


Девчушка не обманула, вскоре с левой стороны открылась широкая сухая ложбина с изъеденными ржой склонами. Вошли. Снизу и с боков подступила духота, надавила на тело, делая лица красными, а движения вялыми. Расстегнуть бы кафтан, ослабить завязки на груди, пусть хоть кожа немного подышит, остынет — жарко. Но Силуян запретил снимать брони, даже войлочные шапки снимать запретил, а то, не дай бог, наскочишь на литваков и получится как у нижегородцев на Пьяне. Поэтому шли скрипя зубами, ругая про себя и солнце, и сотника. Коней вели в поводу, чтоб не заморить до боя. Посошные, более привычные к пешим переходам, посмеивались над вершниками, дескать, не всё вам на чужом горбу ездить. В иное время Ганька огрызнулся бы на них, да и Коська не промолчал, но духота усмирила обоих.

Ложбина тянулась наискосок от Ведрошки к Тросне и за час вывела к Миткову полю. Вернулась передовая сторожа и указала, что по выходу из ложбины местность идёт открытая, и в полуверсте стоят крепкие литовские станицы. Силуян объявил людям привал, а сам, прихватив с собою Курицына и Митроху, пробрался к краю ложбины.

Сторожа донесла верно. В трёх перестрелах, почти у самых мостов, сгрудилась пешая рать. Где-то впереди, за Тросной, в разводах пыли и дыма угадывались смешенные порядки ратных полков. Оттуда доносились сглаженные расстоянием звуки сражения. Силуян приложил ладонь ко лбу. Эх, подойти бы ближе, посмотреть, как там дело идёт, кто кого за виски таскает, да заодно определиться: сейчас на мосты идти или выждать чуток. Литва удара сзади не ждёт, и потому удар этот нанести надо вовремя, чтоб принёс он русскому войску наибольшую выгоду. И чтоб литваки сразу не поняли, какой силой на них навалились… Ладно, какой бы срок не вышел, а только удар всё одно литвакам помешает.

Силуян приценился: место между мостами и ложбиной и впрямь было открытое. Слева река, прямо и справа поделённые на части деревянными вешками крестьянские наделы — овёс да ячмень. На одном скаку сие поле не перепрыгнешь, три перестрела — это почитай полверсты. Ну да литва для бою вряд ли успеет выстроиться: пока заметят, пока поймут… Вот только мужичков митковских жаль, всё жито на потраву пойдёт.

— Значит так поступим, — Силуян кашлянул в кулак. — От ложбины встаём вширь, скока людей хватит, и идём хлынцой, не торопясь. С такой дали литва нас не сразу различит. А шагов за сто ударяем в намёт. Ну а вы, — он посмотрел на Митроху, — бегите следом. Когда литваки опамятуют, нам без вас не управиться.

— По открытому пойдём? — насупился Курицын. — Ежели литваки неладное почуют да к бою соберутся, так покудова до мостов доберёмся половина людей наших поляжет.

— А ты ночи ждать предлагаешь? Нет у нас выбора. А о людях ты бы лучше на переходе от Дорогобужа пёкся, когда еды ни крохи не было и когда от лихоманки два десятка человек в грязь закопали.

Курицын налился краской и отвернулся. Закусил губу до крови, записал на ум ещё одну кознь. Ну да господь с ним. Силуян посмотрел на Митроху: что он думает? Но посошный сотник молчал, лишь бороду поглаживал, словно успокаивал себя. Оно и понятно, не больно-то когда посошных спрашивали чего да как делать, потому и не привыкли со словом своим к старшим начальникам лезть. Но Силуян спросил, и Митроха ответил:

— На мужиков моих положится можешь, воевода. Всё как надо сделаем.


Из ложбины выходили быстро, без сутолоки, расходились в стороны, становясь в один ряд. Лошади всхрапывали, трясли гривами; люди подтягивали ремни, проверяли оружье. Позади вершников выстроились пешцы. Вперёд вышли мужики помоложе и повыносливее, с тяжёлыми рогатинами, со щитами, в прошитых поддёвках наподобие тегиляя — не вот какая защита, но хоть что-то. Силуян оглянул их, кивнул и перекрестился: с богом.

Тронулись. Силуян ткнул коня пятками, переводя его с шага на рысь. На ходу проверил саблю — легко ли выходит; отворил налуч, достал лук. Краем глаза отметил, что весь ряд изготовился к стрельбе, кто-то уже и стрелу наладил. Коли бог не отведёт, так на подходе получится два-три раза выстрелить, облить литваков стрелами, заставить рассыпаться, а там сабельным боем сбросить в реку. Приём старый, не однократно проверенный на той же литве, на ляхах, на свеях.

Литваков у мостов стояло сотни две, не более, вершников не было, только пешцы. Большинство сгрудились вдоль по берегу, смотрели на разыгравшуюся у Миткова битву. Видно было, как переживали, махали руками. Кто-то обернулся, толкнул соседа. Силуян с трудом удержался, чтобы не дёрнуть поводья, не заставить коня идти вскачь. Рано. Тут поспешность не к месту. Пусть думают, что кто-то из своих с дальней сторожи возвращается.

Обернулся ещё один литвак, приложил ладонь к глазам, всмотрелся в приближающихся вершников. Недоверчиво покачал головой, потянулся к составленным в козлы копьям — заподозрил чего-то, или знал, что за их спинами никаких заслонов нет. Окликнул других, жестом показал, чтоб забирали оружье.

В груди застучало. Унимая волнение, Силуян глубоко вздохнул и с шумом выдохнул. Сколько раз ходил вот так на сечу, привыкнуть пора бы, но каждый раз сердце начинало подрагивать, а руки обволакивало слабостью. Потом это пройдёт само, без вздохов, едва только кровь прильёт к голове и забьёт в висках полными жилами. Но до тех пор приходилось крепиться. Силуян бросил поводья, вынул стрелу из колчана, наложил на тетиву. Ещё несколько саженей…

Время. Силуян сунул пальцы в рот, свистнул, и весь ряд рванулся вперёд. Кони перешли в намёт, вытянули шеи, оскалились. Литваки засуетились, попытались отгородиться копьями. Не успели. Сверху упали стрелы. Кто-то закричал в голос, кто-то закрывал голову руками, молился, кто-то метнулся к мостам — прочь, на другой берег.

Силуян метнул стрелу, вторую, не глядя, бросил лук за спину и потянул саблю из ножен. Справа выплыло ощерившееся лицо и тут же распласталось надвое. Брызнула кровь на конскую морду — конь всхлипнул, мотнул гривой и помчался дальше.

Не ослабляя напора, вершники насквозь прошли литовский караул, развернулись и двинулись обратно — уже не быстро. Рубили с оттяжкой, с плеча; из всех звуков только хрипы на выдохе да топот. Литваки, кто ещё сопротивлялся, не выдержали и побежали. Рубить стало легче.

Подоспели пешцы, взялись добивать топорами раненых. Потом начали собирать оружье, потрошить гашники убитых — не пропадать же добру.

Те литваки, кому удалось перебежать мосты, сбились плотным строем, выставили перед собой копья. Первые опустились на колени, следующие встали в полный рост — ощетинились. Конь на такую щетину не пойдёт, да и пешцы без особой надобности не полезут. Из-за спин в сторону московитов вылетело несколько стрел — пока не прицельно, для острастки, но показывая: ждём вас.

Силуян сошёл с седла, подманил Ганьку.

— Отведите коней в ложбину, пусть рыжий их караулит.

Увидел Митроху, окликнул. Тот подошёл радостный, руки трясутся, аж топор от радости едва не выронил.

— Славно потрудились, воевода!

— Славно-то, славно… — кивнул Силуян.

Силы уравнялись. Половина литовского караула лежала в пыли, вторая половина стояла по ту сторону мостов. Сейчас самое время так же встать, а там как дело повернётся. Если получится, как Осиф Андреевич обещал — хорошо, не получится — всем тут и смерть, ибо в две сотни против всего литовского войска удержаться никак нельзя. Да что там всего — и против десятой части не удержишься… Со своего места Силуян видел как шла к литвакам подмога, не много, но чтоб отбить мосты достаточно.

— Отправь людей к дальнему мосту, пусть опоры рубят. Оба моста не удержим. Остальных ставь наперёд. Нам теперь задача литву обратно не пустить.

Подскочил Курицын, заорал:

— Чего стоим? Вперёд идти надо!

Силуян покачал головой, ответил негромко:

— На щетину такую лезть, только людей зря терять. Здесь стоять будем.

Литваки будто почуяли, что московиты далее не пойдут, осмелели и подошли ближе. Встали в полукруг у входа на мост, изготовились к бою. Напротив встали посошные, выставили перед собой рогатины, за ними выстроились стрельцы. Силуян велел стрелы зря не кидать, беречь. Мало ли что.

Подмога к литвакам подошла быстро, Силуян даже не пробовал считать их — сотен шесть или семь. Расползлись перед мостом вширь — пешие, конные — смотрят зло, уверенно. Из-за спин выехали два вершника в железной броне — воеводы. Оценили силу московитов, обдумали, что делать. Силуян прикинул: вершников вперёд не пошлют, на узком мосту им развернуться негде, а вот пешцами ударить можно. Покидают стрелы для острастки, а потом сойдутся стеной на стену — и тут уж кто кого сдвинет. Теперь всё от силы зависеть будет, кто сильней окажется — за тем и правда.

Но литваки поступили по-иному. Пешие копейщики вдруг разошлись в стороны, и в открывшемся просвете Силуян увидел два самопала. Воевода Осиф Андреевич в разговоре обозвал такие тюфяками — широкие жерла смотрели холодно и бездушно, а стрельцы уже подносили тлеющие огоньки к запалам.

— Крепись! — только и успел крикнуть.

Громыхнуло — в нос ударило горелым, уши заложило паклей. Руки сами собой потянулись к голове, обхватили ее, будто железным обручем. Из горла вылился хрип и, усиленный десятками других хрипов, свился в единый поток с пороховым дымом и накрыл мост густым плотным облаком. Посошный строй развалился. Все, кто стоял посерёдке, катались по земле в крови и пыли. Стон и ругательства перекрыли громкий шаг двинувшихся вперёд пеших литовских копейщиков.

— Становись! Становись! — заорал Силуян.

Считать раны времени не было; пересиливая боль, люди вставали с земли, плевались кровью напополам с грязью, поднимали оброненные рогатины и щиты и занимали место в строю. Знали, что только строй выстоит против другого строя. Значит и в самом деле бывалые.

Дым стал развеиваться. Из серых разводов показались наконечники копий, потом щиты, расписанные птицами и драконами. Литваки шли не быстро, единым шагом, и от этого, казалось, сотрясается земля. Возможно, она и в самом деле сотрясалась, потому что рогатины в руках посошных начали подрагивать. А может быть, страх вызвал это дрожание, ибо смотреть спокойно на выползающую из дыма стальную дугу было по-настоящему страшно.

Силуян поискал глазами Коську Хвостова, крикнул:

— Запевай!

— Чего? — не понял тот.

— Запевай!

Коська понимающе кивнул, перекрестился и запел.

Из-за лесу из-за гор выходила туча-гром.
Ай да люли, ай да люли — выходила туча-гром.
Коськино пение больше походило на дребезжание посуды, когда по столу сильно кулаком стукнули. Но его поддержали. Сначала один голос, такой же дребезжащий и неуверенный, потом ещё один, ещё.

Выходила туча-гром с частыим большим дождём.
Ай да люли, ай да люли — с частыим большим дождём.
Как из этого дождя буйна речка потекла.
Ай да люли, ай да люли — буйна речка потекла.
А потом запел весь строй. Дребезжание ушло, и голоса стали звучать громче и задорнее, как в поле у костра после ведра браги.

Как по этой-то по речке одна лодочка плывёт.
Ай да люли, ай да люли — одна лодочка плывёт.
Как на этой на лодчонке два разбойничка сидят.
Ай да люли, ай да люли — два разбойничка сидят…
Оба строя сошлись на узкой площадке у моста и песня разом иссякла. Литваки клином врезались в посошных и разрезали их на две части — будто и не заметили. В брешь вошла панцирная конница, надавила со спины, принялась теснить московитов к речному берегу. Биться против конницы Митрохины посошные обучены не были, и ложились один за одним под ударами чеканов и кончар. Силуян скрипнул зубами: не стоило спешиваться. Сейчас бы отскочить назад, оттянуть на себя панцирников, глядишь, посошным легче стало, а так… Бесы бы их побрали!

Десятка три посошных успели отступить к берегу. Литовские вершники сунулись было следом, но кони увязли в мягком грунте, и как их не понукали, вперёд не шли. Ещё десяток московитов литваки взяли в кольцо у входа на мост и порубали всех до единого. Силуяну показалось, что среди них метнулся шишак Курицына — метнулся и пропал.

Показалось или нет, времени разбираться не было. Силуян огляделся. Все, кто мог, кто сумел увернутся от панцирников, собрались вокруг него. Встали полукольцом, оградились от литваков рогатинами и начали медленно пятиться к ложбине. Силуян рассудил так: лучше всего отойти назад, встать у входа в ложбину, прикрыть бока крутыми откосами от наскоков конницы — а там посмотрим. Главное, чтоб литваки снова тюфяки свои не подтащили.

Но до ложбины дойти не успели. Что-то вдруг переменилось. Силуян не сразу понял что. Вот только литваки наседали, грозили длинными копьями, а уже идут куда-то в сторону, и не идут — бегут. А со стороны реки грохот и крики. И люди. Едва ли не всё литовское войско.

Силуян приложил ладонь ко лбу. Тросна кипела взбитая до белых бурунов десятками тел. Пешие, вершники будто встретили нечто неведомо страшное, и теперь бежали от него. По ту сторону моста сбились в кучу телеги с огненным нарядом, развести их по сторонам никто не мог, да никто и не думал. Литваки бросали оружие, прыгали через телеги, будто зайцы, и бежали, бежали… Вскоре у мостов показались татарские вершники из отряда конной летучей силы. Силуян узнал их по высоким стёганым шапкам. Татары попадали с коней, принялись споро растаскивать телеги, освобождая дорогу себе и идущим следом сотням большого полка. Силуян перекрестился: слава богу, сбылось видение.


Осифа Андреевича Силуян встретил у моста. Воевода ехал подле князя Щени, держался в седле степенно, улыбался. Заметив сотника, махнул рукой, подзывая, сказал что-то князю. Тот посмотрел на Силуяна сверху вниз и кивнул приветливо, как старому знакомому.

— Вовремя ты к мостам вышел, спасибо тебе, — придержал коня Даниил Васильевич. — Малость не так получилось, как думали, но всё же… Литваки с испугу решили, что то наш засадный полк, потащили к мостам самопалы да людей на защиту, а мы тут по ним ещё добавили. Вот они и побежали.

Князь дёрнул поводья, поехал дальше, Осиф Андреевич, наоборот, спешился, отстегнул от седла флягу с квасом. Двое стольников спешились следом, бросились помогать, но воевода отстранился: сам.

— Как холоп-то мой? Жив?

— Жив, чего ему будет, — пожал плечами Силуян. — В ложбине он, с лошадьми. Недалече здесь. Позвать?

— Успеется. — Осиф Андреевич откупорил флягу, глотнул. Снова пахнуло земляникой и мятой — щедро пахнуло, будто и в самом деле Тихвинскя подошла — и как и в прошлый раз жадничать не стал. — На-ко вот, испей. Горло-то поди иссохлось.

Дождавшись, когда Силуян напьётся, Осиф Андреевич сказал:

— Ныне поедешь в Москву, повезёшь государю грамоту о нашей победе. К вечеру подходи к шатру большого воеводы, там тебе грамоту и вручим. Да людей с собою возьми, — и видя отразившееся на лице Силуяна нетерпение, отмахнулся. — Знаю-знаю, не сотник ты боле… Отныне при мне будешь, стольником. А то мне двух-то мало, вот третьим станешь. А каково служить у меня — его спроси.

Осиф Андреевич кивнул на ближнего стольника. Силуян узнал в нём ночного гостя, что приходил звать его к воеводам. Тот стоял, заложив тяжёлые ладони за пояс; кольчуга уже не блестела, как в свете костра — отдавала серостью, а в двух местах и вовсе разошлась, видимо, от сабельных ударов. Отчаянно дрался стольник, себя не жалел.

— То Хабар, сын боярина Василия Образца. Покудова дорожки ваши не разойдутся, вместе будете. — Осиф Андреевич поднялся в седло и ткнул в Силуяна пальцем. — Так не забудь: к вечеру. И холопа мне верни.


Своих доглядчиков Силуян нашёл возле второго моста. Туда сносили убитых и раненых. Убитых хоронили тут же, раненых обмывали, перевязывали, укладывали на телеги. Митрохины посошные, те, кто выжил, подводили под мост новые опоры. Неподалёку стояли Тимоха и рыжий. Коська сидел в стороне, плакал. Спрашивать с него что-то было напрасно, поэтому Силуян повернулся к Тимохе. Тот сразу указал пальцем себе за спину:

— Ганька вона лежит. Живой исшо, но помрёт вскоре. Мы уж с рыжим могилку выкопали. А Ваньшу Ухова покудова не нашли. Люди из посошной сотни сказывали, что ево у моста выбили, коды литвины из пищалей пулять начали. Може в реку упал?

Силуян подошёл к Ганьке. Тот дышал тяжело, грудь вздымалась высоко и часто, изо рта выходили розовые пузыри. Цепкий взгляд ухватил тонкую прореху под рёбрами; не иначе кончаром ударили, после таких ударов не встают. Удивительно, что до сих пор жив.

— Ты это… — хотел сказать что-то ободряющее, дескать, всё ещё образуется, но слова вдруг куда-то канули, да и не нужны были сейчас слова. — Понимаешь…

Ганька моргнул: понимаю, и позвал тихо:

— Коська…

Коська нехотя встал, стёр грязной ладонью слёзы со щёк. На скулах остались серые разводы; Силуяну показалось — паутина, или нет — морщины, старческие морщины. У молодых такие появляются, когда в душе надлом случается.

— Ну чё, Коська, кого на буевище… — Ганька задохнулся от боли, сжал губы. Подождал немного, переводя дыхание, прошептал. — Скорее…

— Что? — не понял Коська.

— Помереть…

— Глупость бормочешь. Чево ты? Не гневи Господа.

В стороне громыхнуло, громко, но не как из самопалов; на закатной стороне наливались мутью кучевые облака, сгоняли с небес устоявшуюся синеву. Гроза. Или дождь. Не ко времени это, снова дороги развезёт. Ганька потянулся глазами к облакам, силился сказать что-то, но не сказал. Умер.

Коська судорожно вздохнул, достал из-за гашника две деньги, протянул Тимохе.

— На.

Тимоха провёл ладонью по лицу Ганьки, положил на глазницы тусклые медяки. Перекрестился, прошептал молитву и кивнул рыжему:

— Взяли.

Рыжий ухватил Ганьку за ноги, Тимоха сунул руки под мышки; осторожно, будто боясь разбудить, положили в могилу. Закидали землёй, утёрли вспотевшие лбы. Силуян с силой воткнул в земляной холмик сколоченный крест, надавил на перекладину всем телом, чтоб вошел глубже — похоронили.

Тимоха шмыгнул носом, спросил:

— Ваньшу-то где искать будем? Схоронить бы тоже…

— Да сейчас разве найдёшь. Может иной кто схоронит.

Курицына тоже не нашли, только шишак, украшенный по кайме позолотой, валялся, помятый, у самого берега. Видно, и вправду сгинул сотник. И хоть скверный человечишко был, а всё одно жаль. Жаль. Ну да земля ему пухом.

Всё поле вдоль по Тросне заросло крестами. Хоронили без гробов, оборачивали тела рогожей и закапывали. Торопились, чтобы успеть до дождя. Старый поп в полинявшей рясе ходил вдоль могилок, махал кадилом, отпевал всех убиенных разом: и русских, и литваков, те, поди, тоже православные. Телеги с ранеными направляли по новому мосту в сторону Миткова и дальше заводили на дорогобужскую дорогу. Туда же повели плоняников и обоз с захваченным добром.

Силуян вздохнул, посмотрел на рыжего.

— Собирайся, — и Коське с Тимохой. — Тоже собирайтесь. Будет с нас покудова рати, ныне служить будем подле Осифа Андреевича, а как дале случится — увидим.

Оседлали коней, закинули в сёдла тяжёлые тегиляи; сами садиться не стали, повели коней в поводу. У моста пристали к отходящим за Тросну сотням большого полка — всё одно по пути. Шли молча, раздражённо отмахиваясь от поднятой пыли. Может и в самом деле дождь пойдёт? — сейчас он в самый раз будет: и пыль прибьёт, и освежит. А дороги… дороги для всех одинаковые, главное не сбиться, а там как бог на душу положит.

Счастье с другой стороны

Пахло яблоками. Тонкий едва осязаемый аромат лёгкой волной накатил на окопы, вызывая к жизни воспоминания о домашнем уюте: кресло, камин, книга. Казалось бы, должно пахнуть гарью и землёй, в крайнем случае, страданием, ибо ничем иным окопы пахнуть не могут. Но… пахло яблоками. Вербными. Кисло-сладкими.

Благодать. Яблочный аромат в такое время виделся отдохновением от усталости, от душевных тревог, неким оконцем в череде затянутых дымом и тоской дней, если хотите — радостью. Андреев закрыл глаза, попытался представить сад: яблоневый цвет, жёлтую дорожку и Катерину — белое платье, шляпка, плавный поворот головы. Ярко-алые губы…

— Вон туды глядь, вашбродь.

Андреев вздрогнул и открыл глаза. Фельдфебель Тугарев, приподнявшись над бруствером, указывал вперёд и вправо. Тощий кривой палец тыкался в сизый от влаги воздух как щенок в молоко — бестолково, но настойчиво.

— Вишь, вашбродь? Не иначе проволоку тянут. Ночи им не хватило.

Там, куда указывал фельдфебель, копошилось несколько размытых туманом фигур. Создавалось впечатление, что это призраки, которым действительно не хватило ночного времени, дабы покончить со своими призрачными делами. Что именно они делали, Андреев разобрать не мог, но в словах фельдфебеля сомневаться не приходилось. Тугарев опытный солдат, второй год на войне, и если говорит, что австрийцы тянут проволоку, значит, тянут, и ни о каком наступлении с той стороны думать не приходится.

Андреев покивал головой, соглашаясь, и вдруг спросил:

— Чувствуете запах?

Тугарев потянул носом; на лице отразилось недоумение, которое тут же сменилось пониманием.

— Так тут опосля тогдашней атаки покойнички остались, вашбродь. Сейчас ещё по-божески, а когда ветер в нашу сторону дует, такой смрад стоит, что хоть сам в могилу закапывайся. Гниют человечки-то.

От последних слов Андреева передёрнуло. Он поспешно вынул платок из кармана шинели, поднёс к лицу. Нет, разлагающейся плотью не пахло, всего лишь воображение. Но и запах яблок исчез — растаял, будто и не бывал никогда.

Увидев платок, Тугарев сочувственно причмокнул:

— Эк тя скрючило, вашбродь. Ну да ладно, после первого бою привыкнешь. Ты иди покудова в блиндаж, а я, коли чего замечу, сразу тебе донесу.

Андреев вздохнул: пожалуй, пожалуй так. В общем-то, не было никакой необходимости в его присутствии здесь, и весь сегодняшний променад не более чем фарс, попытка в очередной раз доказать сослуживцам свою значимость, или нет — полезность; полезность на этой войне, в этом окопе, на этом отдельно взятом участке любви к Отечеству.

Не отнимая платка от лица, Андреев повернулся к боковому ходу и поспешил назад к блиндажу. Пусть австрийцы тянут проволоку, пусть Тугарев тычет пальцем в воздух — ничто из этого не имеет значения. Всего лишь будни, пустые армейские будни. К его личной полезности они никак не относятся, ибо никакой роли в судьбе государства и всей войны не играют. Так-то. А вот когда эта необходимость действительно возникнет, тогда он непременно окажется на своём месте. И не дрогнет, как думают некоторые.

Дверь в блиндаж была приоткрыта, из щели над притолокой слабой струёй вытекал табачный дым — Валишевский опять курил папиросы. Андреев открыл дверь шире и вошёл внутрь. В небольшом помещении табачный запах чувствовался особенно сильно; он, казалось, пропитал не только воздух, но и стены, и потолок, и земляной пол. Тем не менее, платок от лица Андреев убрал, не хватало ещё, чтобы поручик Клёнов опять принялся шутить над его обонянием. Поручик, кстати, лежал на своём топчане и перебирал пальцами струны гитары, наигрывая мелодию романса «Не брани меня, родная». Получалось хорошо, Андрееву нравилось, и это было единственное, что ему нравилось у Клёнова.

Валишевский сидел за столом, раскладывал пасьянс. За его спиной гудела печка, присевший перед ней на корточки денщик шевелил кочергой угли.

Андреев снял шинель, повесил на вбитый в стену гвоздь.

— Чем порадуете, прапорщик? — спросил Валишевский, не отрывая глаз от карт.

В его голосе угадывался сарказм, поэтому отвечать не хотелось, но ответить пришлось:

— Австрийцы тянут проволоку.

Обыденность фразы показалась Андрееву несуразной. То же самое или нечто похожее говорил вчера Клёнов, а ещё раньше подпоручик Окунев, а до него ещё кто-то. Одно и то же каждый день, ничего не меняется, и Андреев добавил:

— Знаете, господа, мне сегодня показалось, что в окопе пахнет яблоками. Представляете? Грязь, туман, а в окопе пахнет яблоками.

— Вам, господин прапорщик, чего только не кажется. Креститесь, — тут же отозвался Валишевский, а Клёнов будто не услышал, впрочем, за перебором струн он и в самом деле мог не услышать.

— Зря вы так, господин штабс-капитан, — проговорил Андреев. — Дело вовсе не в наваждении и крещение тут не поможет.

Он подошёл к столу, сел и кивнул благодарно денщику, поставившему перед ним кружку с чаем — серая жестяная кружка, помятая, горячая — Андреев взялся за неё, но тут же одёрнул руку — слишком горячая.

— Зря вы так, — повторил он. — Этот запах, он… Понимаете, он как память о прошлой жизни. Всё так… неправильно, неверно. Смотрите, мы даже чай пьём не из чашек, а из обычных солдатских кружек.

Валишевский отмахнулся.

— Бросьте, прапорщик. Чай мы пьём из кружек, потому что так практичнее. Чашки при обстрелах падают и бьются. Поймите, наконец, что дань войне начинается с мелочей.

— Просто прапорщик Андреев скучает по домашнему саду, — обрывая романс на полуноте, с усмешкой объявил Клёнов. — Подумать только какая потеря — яблоневый сад. Или вишнёвый? А, господин прапорщик?

Андреев пожал плечами.

— Может и вишнёвый. Дело не в названии.

Он склонился над кружкой, подул. В том саду, который упомянул Клёнов, они пили чай из блюдец — смешной обычай дачной жизни. Горничная накрывала столик в беседке, ставила самовар, чайный прибор и домашнее варенье в глубоких вазочках. Он подносил блюдце к губам, делал глоток и, наслаждаясь вкусом чая, смотрел в смеющиеся глаза Катерины. И тоже наслаждался.

Андреев глотнул из кружки — не тот вкус, совсем не тот.

— Ненастоящее, — вздохнул он, и подумал: ненастоящее. Слово-то какое. Если вслушаться в него, то можно услышать звуки надвигающейся беды: ненастоящее… ненастье… несчастье… Почти как артиллерийская канонада.

Андреев положил руки на стол, уткнулся подбородком в кулак. Дома он никогда бы не позволил себе такой позы, но на войне позы могут быть любые. Разные. Даже такие, которые в иной ситуации можно назвать нелепыми, как позы тех мёртвых солдат увиденных им однажды возле лазарета: искривлённые и застывшие. Если считать жизнь несчастьем, как сказала Катерина, провожая его на фронт, то смерть, вполне возможно, одна из форм полного счастья. А смерть на войне…

— О чём задумались, прапорщик? — тасуя карты, поинтересовался Валишевский.

— О счастье.

— О чём?

— О счастье.

— Интересно. И что вы об этом думаете?

Делится с Валишевским своими мыслями не хотелось, для него всё, что отмечено ореолом романтизма или философии, является чушью. Но сидеть и разглядывать собственные ладони скучно — ужасно скучно.

— Извольте: я думаю, что счастье и жизнь несовместимы. Я думаю, что счастье в смерти.

— Глупость какая. С такими мыслями, господин прапорщик, на войну идти нельзя — это прямая дорога на кладбище. Обратитесь к батальонному священнику, он вас полечит.

— Вы боитесь смерти, господин штабс-капитан?

— Я боюсь, что один из офицеров моей роты ради своих умозаключений погубит целый взвод.

— Но я не стремлюсь к смерти. Это не так. Я хотел сказать, что умереть можно лишь ради чего-то — в этом счастье. А само состояние смерти есть отдых, покой, который вполне сравним…

— Мне кажется, — заговорил Клёнов, — прапорщик Андреев наслушался досужих купчих на базаре. Браво, господин прапорщик, вы опустились до уровня базарной торговки. И чем торгуете? Только не говорите, что счастьем. Счастье из ваших уст смердит могилой.

— Только без хамства, господа, — поморщился Валишевский. — И вообще, хватит об этом, иначе договоримся до дуэли. Забудьте. Неужели нет других тем для разговоров.

— Темы может и есть, — Клёнов вздохнул и снова взял в руки гитару, — да только всё давно переговорено. А дуэль… Что ж, дуэль могла бы стать прекрасной темой для обсуждения.

— Такие темы плохо кончаются.

— Зато как хорошо начинаются: сад, запах яблок.

Клёнов вновь погрузился в своё музицирование.

Андреев выпрямился, откинулся на спинку стула. Несмотря на исходивший от печки жар, его знобило, тряслись руки и плечи. Неплохо бы выпить настой мяты, успокоится, и перестать, наконец, ввязываться в бессмысленные разговоры с Валишевским. Как не поворачивай, но штабс-капитан Валишевский, да и Клёнов тоже, законченные прагматики. Увы.

В блиндаж, затирая плечами косяки, вошёл капитан Смородинов. Тучный, с длинными закрученными на казацкий манер усами, он всегда казался Андрееву этаким столпом военного дела в их маленьком фронтовом мирке. До звания капитана Смородинов дослужился лишь к сорока с лишним годам, что никак не могло сочетаться с успешной карьерой, тем не менее, Смородинов вызывал у Андреева полное доверие и, если так можно выразиться, удовлетворение.

— Господа, прошу встать. Командир батальона! — скомандовал Валишевский, и тут же спросил участливо. — Чаю, Александр Васильевич?

— Не откажусь, — согласился Смородинов и кивнул денщику. — Ну-ка, Сергуня, завари покрепче.

Пока денщик наливал чай, Смородинов снял фуражку, стряхнул с неё капли воды, положил на стол.

— Дождь пошёл, — проговорил он как бы между прочим. — Опять солдатики по колено в воде сидеть будут.

Воду из окопов отчерпывали каждый день, но её от того не становилось меньше, так что дождь — шёл он или нет — особого значения не играл, однако Смородинов на каждом совещании в полку указывал на то, что солдатики болеют, а обещанные интендантом настилы до сих пор не доставили. Начальству подобная настойчивость не нравилась, но Смородинова настроения начальства интересовали мало.

Денщик подал капитану кружку с чаем. Смородинов поблагодарил, обхватил кружку ладонями и сказал, будто оправдываясь:

— Холодновато, руки мёрзнуть, — помолчал немного, выдерживая паузу, потом подмигнул лукаво. — Всё, господа, готовьтесь, генерал Брусилов готовит наступление.

— Слава богу! — выдохнул Валишевский.

— Нынче в штабе как в курятнике — шумят, суетятся, — Смородинов сел на место штабс-капитана, сдвинул в сторону карты. — Нам поручено провести разведку боем. На рассвете силами батальона поднимаемся в атаку. Задача: обозначить огневые точки противника и глубину его обороны. Ваша рота и рота штабс-капитана Бабенко пойдут первым эшелоном, рота капитана Иванова в резерве. Цепи ставьте пореже, и скажите солдатикам, чтоб пулям кланяться не стеснялись. Уж лучше в грязи испачкаться, чем в крови. Грязь отстирать легче.

Слушая Смородинова, Андреев думал: вот и кончилось это бесплодное однообразное сидение в окопах и теперь он докажет, наконец-то, всем свою полезность, и Валишевскому в том числе. Прекратятся придирки, издевательский тон, постоянные намёки на инфантильность. А если случится погибнуть или быть раненым — значит, такова судьба. Не страшно.

Остаток дня Андреев провёл в непривычном для себя возбуждении. Это не было тем ознобом, который он испытывал после словесных перепалок с сослуживцами. Отнюдь. Он чувствовал подъём, воодушевление, незнакомую ранее лёгкость, которая подталкивала его к действию. Андреев заглянул во взвод, предупредил Тугарева о предстоящей атаке и попросил фельдфебеля проверить людей перед боем. Потом вернулся в блиндаж, к сожалению пустой, и пил чай — горячий, невкусный и ненастоящий. Пробовал написать письмо Катерине, но слова ложились на бумагу неровно, да и не те, и он комкал один лист за другим и бросал их в печку. Денщик Сергуня, глядя на столь бессмысленный перевод бумаги, хмурился и матерился негромко.

Ближе к ночи в блиндаж стали возвращаться офицеры роты. Андреев пробовал завязать разговор, но его не слышали или не слушали, и в ответ на раздражённое восклицание Валишевского: «Ложитесь спать, прапорщик!» — он вышел на улицу, присел на ящик из-под снарядов и долго смотрел в темноту, припорошенную чувственной сыростью. Как это красиво: чувственная сырость темноты. Почти как у Лермонтова. «Ночь тиха. Пустыня внемлет». Нет, не то… Впрочем, не важно. Есть ли вообще смысл думать сейчас о стихах? Уж лучше о жизни, о том, что было и что будет. О том, как всё произойдёт — а спать в такое время просто невозможно. Невозможно…

Его окликнул Валишевский:

— Вы так и просидели здесь всю ночь?

Андреев посмотрел на командира роты, не до конца понимая, чего тот хочет, потом кивнул. Да, так и есть, всю ночь. Хотя нет, ночь ещё не закончилась. Небо по-прежнему черно, воздух по-прежнему тёмен, и не видно тонкой светлой полосы на востоке — нет ничего, что предвещало бы скорый рассвет, только шаги и звон металла. К чему бы это?

— Поднимайтесь, прапорщик. Пора.

Ах да… Андреев встал, расправил шинель под ремнём. Война, он на войне и скоро надо идти в бой — в его первый в жизни бой.

Окопы были полны солдат. Андреев с трудом добрался до своего взвода, поискал глазами Тугарева. Фельдфебель появился откуда-то снизу, как чёртик из табакерки, только лицо его не было исполнено бессмысленного эгоизма, наоборот, сосредоточенность сквозила во взгляде, в мимике, в словах.

— Вашбродь, люди собраны, оружье в порядке.

Андреев не ответил, лишь кивнул слабо. Вспомнился последний разговор с Валишевским: что он там говорил про кладбище? И, кстати, где отец Алексий? Уж ему-то надлежит быть здесь точно. Наверное, ещё не дошёл. Или прошёл. Жаль. А Катерине так и не написал.

— С богом, господа, — услышал он голос Валишевского.

Штабс-капитан первым поднялся на бруствер, за ним стали подниматься солдаты. Андреев замешкался; впился пальцами в край окопа, попробовал подтянуться, но пальцы скользнули вниз, и он неловко ткнулся лицом в землю. Вспыхнуло возмущение: надо было ступеньки вырубить… Кто-то подставил ему плёчо, сверху протянулась рука.

— Держись, вашбродь.

Андреев ухватился за руку, неуклюже вскарабкался наверх, огляделся. Только сейчас ночь начала отступать. Воздух посветлел, потяжелел, присел в низинках вязким туманом. Фигуры солдат на фоне уходящей темноты проступали всё отчётливей, и всё отчётливей проступали очертания бесконечно длинных рядов колючей проволоки, той, что вчера днём тянули австрийцы. И ни одного кустика, ни одного клочка травы, пусть пожухшей и помятой после зимы.

Андреев расстегнул кобуру, вынул револьвер. Сердце откликнулось на это действие резким ударом; вот и стал он частью того целого, которое зовётся войной. Прапорщик… Надо же, прапорщик. Думал ли он год назад, что наденет военный мундир, прицепит саблю и скажет знакомому миру: прощай. Странно. Что ж, посмотрим, что из этого получится.

Зареготал пулемёт, грянуло запоздалое «ура». Солдатские цепи рванулись вперёд. Не желая отставать, Андреев ускорил шаг. Пулемёту ответили винтовки, и Андреев тоже выстрелил — раз, два, три… Несильный удар в грудь остановил его. Он опустил глаза — в шинели чуть правее пуговицы появилась дырка. Вечером её не было, он бы заметил, да и не позволил… Ноги подкосились, и он осел в грязь. Голова налилась тяжестью, начала запрокидываться, удержать её сил не было. Андреев вздохнул разочарованно и лёг на спину.

— Вашбродь! — над ним склонился Тугарев. — Ты чего? Живой что ли?

Андреев нащупал руку фельдфебеля, сжал.

— Тугарев… Тугарев…

— Здесь я, вашбродь.

— Это счастье, Тугарев, это… счастье для солдата умереть за Отечество!

— Какое ж тут счастье, вашбродь. Тоже мне… Это обязанность, — Тугарев склонился ниже. — Щас мы тебя до лазарету отнесём. Рана так, пустяковая, не бойся. Дохтор у нас добрый… А счастье, вашбродь, оно по ту сторону войны, — и вздохнул. — Прячется.

Крепкие руки подхватили Андреева под плечи, приподняли. Дышать стало легче. Андреев хотел сказать, чтоб оставили его здесь, на земле, что теперь он справится сам, но вместо слов наружу вырвался кашель.

— Ты уж помолчи, вашбродь, — опять заговорил Тугарев, — ты уж помолчи. А мы тебя донесём. Мы тебя донесём.

Андреев улыбнулся — снова запахло яблоками. Казалось бы, должно пахнуть гарью и землёй, в крайнем случае, страданием, ибо ничем иным война пахнуть не может. Но пахло яблоками. Вербными. Кисло-сладкими.

Свой счёт

Веретено застыло — не потому что пальцы разучились скручивать нить, нет. И не потому что приходится сидеть за куделью против желания… Ах, как играет гармошка. Наверное, Лёнька Голин, или Рябинин дядя Паша. Ни один другому не уступит. И оба уходят завтра. Кто теперь так сыграет?

Голос гармошки оборвался, и стало слышно, как по крыше кто-то стучит. Будто птица выбивает из-под дранки жучков. Маруся прислушалась, но гармонь запела вновь, и нестройный хор потянул, заглушая стук:

Как родная меня мать
Провожала,
Тут и вся моя родня
Набежала…
Ах, как играет… А может, бросить прялку да пойти на улицу? Говорила мама — ступай, только старики да дети поизбам сидят ныне. Да и те, верно, не усидели. Вся деревня на проводы вышла. Грех не попрощаться, иначе получится, сама себя наказала. За что? Не из-за Васьки же Большакова.

Нет. Нет-нет… и Большаков тут не при чём, ну его. Отец жаловался: рушники не вышиты — вот и надо нитей навить, а Татьяна потом петухов да олешек на рушниках тех вышьет, и красиво будет, и отцу в радость…

Голоса становились глуше, расплывались в воздухе, мешались с собачим лаем и, наконец, вовсе стихли. Значит, ушли на тот край, к прудку. Жаль, теперь и не послушать даже.

По крыше вновь застучали, и почти сразу с улицы долетел рассерженный голос бабушки.

— Куды? Куды забрался, бес? Вот возьму ухват-то! Манька, эй! Выглянь-ко! Опять жених твой чудит.

Маруся воткнула веретено в кудель, подошла к окну. Неужто Васька?

— Кто, бабуль?

— Да хто ж ещё? Кольша, сынок шваря топанского, будь он неладен.

— Не, бабуль, то не жених.

— А хто ж тоды? Пошто он, еретик, ёлку к крыше прибивает? Жених, знамо. Тож на войну собрался. Вот ведь беда, сопли до поясу, а туда же.

Худенький паренек, оседлав охлупень, прилаживал к стамику пушистую ёлочку, и будто не слышал ничего. Трёхшёрстная кошка сидела рядом, с любопытством поглядывая на человека.

— Слазь, говорю! Уууу, Ирод. Манька, выдь на волю!

— Бабуль, да…

— Выдь, говорю! — и, продвигаясь боком к крылечку, погрозила парню пальцем. — Погоди, у меня в печи чугунок стоит, вот принесу щас кипятку.

Маруся качнула головой: что за напасть — ни один так другой — подхватила с комода цветастый плат и вышла на улицу.

Паренёк стучал молотком, вбивая в тонкое деревце трёхвершковые гвозди — если уж вырвать кто решиться, так чтоб с крышей вместе. Вечерний воздух отзывался на каждый удар звонко и протяжно. Маруся отошла к черёмухе, обхватила плечи руками и сказала насмешливо:

— Эй, Кольша, чего людям спокою не даёшь? Вечер на дворе, а ты по крышам лазишь. Угомонись.

Паренёк смолчал, по-прежнему не желая кого-то замечать.

— Слазь, чума. Слышь? А станешь дальше молчать, так я с тобой тоже боле говорить не буду.

Угроза подействовала. Кольша опустил молоток и посмотрел вниз. Угловатые брови потянулись к переносице, а хриплый голос, совсем не подходящий к застенчивому румянцу на скулах, произнёс:

— А как слезть-то?

— А залазил как?

— По лесенке.

— Вот по лесенке и слазь. Да шевелись, а то бабуля в самом деле кипятку принесёт.

Кольша дёрнул ёлочку, проверяя, хорошо ли держится, и полез вниз. Старенький пиджак на острых плечах запузырился, и Маруся вздохнула: ну надо же — жених. Давно ли восемнадцать исполнилось? Вот смех-то. Обломает его Васька, как есть обломает. Не посмотрит, что молод так.

Маруся подобрала волосы и повязала плат, обернув концы вокруг шеи. Потянулась к черёмухе, сорвала ветку и махнула, отгоняя комаров.

— Думаешь, ёлку приколотил, так я тебя ждать буду? — спросила она, глядя на Кольшу.

— Будешь, — уверенно кивнул тот. — Подём на Тезиху, посидим?

— Прыткий какой… Смотри, допросишься. Васька Большаков тебе голову-то открутит.

— Посмотрим.

— Ну да, тебе, маломерку, с Большаковым только и тягаться… Ладно, пойдём.

Речка Тезиха текла сразу за усадами, по кромке леса. И не речка даже — ручеёк, бравший начало от Долгого болота. Рыбу здесь не ловили и бельё не полоскали, потому как вода отдавала торфом; зато тишина каждую ночь расползалась над Тезихой непуганым туманом, и, видимо, по этой причине деревенская молодёжь облюбовала её берега для своих посиделок.

Идти пришлось узкой тропинкой, почти затерявшейся среди кустистой метлицы; мягкие пушистые венчики поднимались до пояса и навязчиво щекотали раскрытые ладони. От близкой воды потянуло сыростью, комары загудели настойчивей и злее. На заветренном небе вспыхнула звёздочка, вторая. Красиво как. Славный вечер, даже не вериться, что где-то громы гремят.

Тропинка остановилась у обрывистого бережка и повернула вправо, к прудку. Идти дальше не хотелось, и Маруся кивнула:

— Здесь сядем.

Кольша скинул пиджак, разложил на траве:

— Вот.

И покраснел по самые брови. Маруся улыбнулась. Какой же он смешной этот Кольша. Краснеет без повода и руки колотятся, будто скирду в одиночку свалял. Но смотрит как заправский мужик, и плечами водит. Хотя плечи-то узковаты. И пушок под носом. Думает, усы отрастил. Какие же это усы? Нет, молод ещё, дитё. Ему бы к мамкиному подолу, а он женихаться.

Маруся вдруг расхохоталась — громко, до слёз — и Кольша вскипел:

— Ты чего?

— Да так. — Маруся вытерла уголки глаз краешком платка. — Садись рядом что ли, а то топчешься как медведь. Всех комаров, вон, распугал.

Кольша сел, достал кисет, клочок газеты, принялся вертеть цигарку. Выходило неумело: махорка сыпалась, смоченная слюной газета не хотела склеиваться. Наконец, получилось; Кольша похлопал по карманам и сказал растеряно:

— Спички не взял.

Маруся вспыхнула, в горле вновь запершило от смеха — спички он не взял. Но тут же одёрнула себя: не к добру сейчас смеяться. Парень на войну идёт, а ты… На войну. Как это? Трудно представить. Все знакомые вдруг уходят — и дядя Паша, и дядя Никандр, и Григорий Степаныч. И даже Лёнька Голин; на что уж шалопай, всех умений гармошка да хвосты конские, а тоже… на войну. Слово-то какое. Маруся повторила его про себя несколько раз: война, война — и с каждым разом усиливалась горечь на губах, будто горчицей мазнули. И щиплет…

Но всё равно не верилось. Не верилось, что это взаправду, по-настоящему, что жизнь, к которой привыкли и которая до сих пор оставалась неизменной, вдруг станет иной, не такой как вчера, или позавчера, или в позапрошлое воскресенье. Уйдут мужики, умолкнут гармони, у прудка по вечерам станет пусто. Никто не окликнет, не подмигнёт, семечками не угостит. И песни петь не будут.

Неправда. Не всех заберут, кто-то останется. Да и ненадолго это, закончится скоро, к осени, к Покрову, на худой конец, к Михайлову дню. А уж о том, что кто-то может не вернуться и думать не следует. И вообще, думать надо о хорошем, иначе мыслями горькими в самый раз беду накликать можно.

Маруся махнула веткой, покосилась на Кольшу. Тот перекатывал в пальцах бесполезную цигарку и шумно дышал носом. Хоть бы баснь рассказал какую весёлую, а то приходит, молчит, смотрит в сторону. Разве так ухаживают?

— Ты чего в такую даль кажный день ходишь? Или девки в Топане перевелись?

Кольша спрятал цигарку в кисет, затянул тесёмку.

— Не перевелись.

— А чего тогда?

— Хожу и всё.

Сказал и потупился. Маруся покачала головой: ох, лучше бы дома осталась, проку было б больше. Или с Васькой к прудку пошла, звал же. Вот уж кто мастер песни петь и басни рассказывать. Не соскучишься. А этот молчит да сопит. Да и моложе. Ему с Натахой Колосовой или, вон, с Татьяной — по годам в самую пору.

Кольша глянул исподлобья, спросил:

— Чего так смотришь?

Маруся вздохнула.

— Зря ходишь, я на три года тебя старе.

— Пусть, — и добавил быстро. — Санька Макаров тоже обещался ёлку для вашей Танюхи прибить.

— А что не прибил?

— Не знаю. Не успел. Прибьёт ещё.

С Долгого болота прибежал холодок, колючий, будто с ледника; вдоль над Тезихой зависла мутная плёнка — пока ещё неровными клочьями, но к рассвету клочья срастутся и затянут береговые низинки серой мутью. А рассвет уже скоро, и вместе с ним новый день, в котором надо прощаться.

— А мне председатель велел на трактор учиться, — сказала Маруся. — Половину трактористов забирают, вот и решили девок на трактора посажать. У нас сегодня одиннадцать мужиков уходят. А тебя когда?

— На следущей неделе. Не знаю точно.

Засвиристела пищуха, сгоняя с уставших звёзд дремоту, и словно эхом ей крик за спиной:

— Марусь! Маруся!

К речке выбежала Татьяна. Огляделась, увидела сестру, выдохнула:

— Вот ты где… Мамка велела сказать, чтоб к прогону шла, щас прощаться начнут. Ой, да ты не одна, — и прыснула в кулак. — Тоды вместе идите. Да поторапливайтесь.

И побежала обратно.

Маруся встала, расправила юбку на бёдрах.

— Пойдём?

Кольша замялся.

— Я… У нас седни тоже уходят… Так я до своих побегу. Попрощаться.

— Беги. Конечно.

— А я и завтре приду. Выдешь?

— Завтра и посмотрим. Чего ж загадывать?

Кольша взял Марусю за руку, потянулся к щеке поцеловать, но смутился и отступил. Маруся разочарованно поджала губы: ни песни петь, ни целоваться. Нет, не жених — и пошла.

Чем ближе подходила Маруся к деревне, тем явственнее слышался звук гармони. Но теперь гармонь не пела, а плакала, будто сопереживала людскому нелепому бытию, и, казалось, не гармонист, а сама она жмёт на кнопки, изливаясь из мехов слезами расставания. И с каждым шагом в плач настойчиво вплеталось шумное разноголосье.

— Гриша! Седунов! Ты уж пригляди за моим, сделай милость. Бог даст, вместе будете, а уж я отмолюсь. За всех отмолюсь. И за тебя, и за сынов твоих, и за Ванечку.

— Да что ты, тётка Настя?

— А как же? Ведь один он у меня хозяин-то мой. А ты ему крестник, ты и приглядишь.

Голоса разнились: мужские нарочито бодрые, женские — откровенно тревожные. Только дети малые, радуясь чему-то своему детскому, с визгом носились меж взрослых, то ли не понимая, то ли не желая понимать родительских страхов.

— Тихо вы, паршивцы…

Маруся остановилась у запольной изгороди. Рядом, возле подвод, топтался председатель и стучал нервно пальцем по запястью, повторяя:

— Пора, пора уже.

Наконец не выдержал, сложил ладони рупором, прокричал:

— Всё, мужики, на подводы! Пора!

И гармонь сразу замолчала, а к тревоге в женских голосах примешалась суетливая озабоченность.

— Павлуша, смотри: тут тебе носки вязанные и вареги.

— Брось. Брось, не надо. Казённое дадут. Брось!

— Капуски квашеной, бруснички. В дорогу. Там уж так не покормят.

Мужья целовали жён — торопливо, вскользь, и рвались из объятий к подводам, будто спешили расстаться. В суматохе наступили на вертевшегося под ногами пса. Тот заверещал от обиды и боли, побежал прочь. Гармонь заиграла вновь, но уже бодрое, маршевое.

— Только бы вернулись, — всхлипнул кто-то.

Маруся обернулась. Натаха Колосова, не скрываясь, плакала, прикрывая ладонью пухлые губы.

— Ты-то чего ревёшь? Твой батя дома остаётся.

— Так ведь война.

Председатель обежал глазами притихших мужиков, проверяя все ли на месте, сел на первую подводу и щёлкнул вожжами:

— Но пошла!

Над головами отходной молитвой прокатился стон, колыхнулась трава вдоль обочин. Пахнуло пылью, жарким ветром. Гармонь вскликнула и замолчала, теперь надолго. Маруся сняла плат, хотела махнуть вдогонку, сбросить с пути злую долю, но лишь вздохнула судорожно и сжала губы крепко, чтоб не разреветься в голос.

Подводы покатились мимо овощехранилища, мимо фермы, перевалили через водосточную канавину и свернули в лесок — всё, теперь только ждать. Маруся сложила руки на груди, замерла.

Сзади подошёл Васька Большаков, дыхнул самогоном:

— Тебя, говорят, с топанским шварёнком видали?

Маруся повела плечом, отстраняясь, и проговорила хрипло:

— Может и видали.

— Ну так я ему ноги-то выдеру!

— Может и выдерешь.

Васька засопел, не зная, что ответить. По скулам поползли красные пятна, глаза помутнели как у бодливого бычка, того и гляди побежит в Топан правды искать, и Маруся сказала быстро:

— Отступись, он тоже уходит, может, и выдирать не придётся.

Сказала и подумала: а и в самом деле, как там сложится? Война же. Всяко кого-то убьют или покалечат. Если кого из сельчан, не дай Бог, тьфу-тьфу… ведь жалко. Тётка Настя вон как о своём печётся. Или Кольшу, недотёпу этого. Шварёнок… Неужто и впрямь по-настоящему?

Подскочила Татьяна, повисла на шее.

— Марусь, — зашептала жарко, — а Санька сказал, что мне тоже ёлку прибьёт, — и, помолчав, добавила. — Когда забирать станут… Я тут вот что подумала: провожать-то как его будем? Гармонистов больше не осталось.

Какие гармонисты? Маруся опешила: одних проводить не успели, она уж других в путь снаряжает.

— Тебе что, песен захотелось? Так на ложках себе подыграй.

— Я ж взаправду…

— Так и я не вру. Знаешь, иди-ка ты лучше воды в баню натаскай. Глядишь, дурь всякая в голову боле не полезет.

Татьяна надула щёки, убежала. Обиделась. Но обида тут не к месту, время песен да гуляний прошло, ныне о другом думать надо.

— …всех мужиков позабирают, — услышала Маруся, и следом, будто украдкой, тихий голос старой Ёнихи:

— На Светлояр, бабы, идите. Кто вкруг Светлояра трижды на коленях оползёт, у тех мужики непременно вернутся. Правду говорю. Не оставит Господь их милостью своею, убережёт и от пули, и от лиха человеческого, и от недуга тяжёлого.

— Врёшь, — мотнул головой Большаков. — Ты этот… как его… опий. Опий ты. Шла прочь…

Но его остудили.

— Сам бы ты шёл, Василий. Надулся самогону. Слова путного вымолвить не можешь.

— Так на ём бронь, ему война побоку.

— Да не, ему Манька Ходова ходу дала, вот он и злыдится.

Васька пробовал сказать что-то в ответ, что-то обидное, злое, но от него отмахнулись, а Ёниха продолжала увещевать:

— Озеро сие свято, ибо Богородица Милующая след там свой на камне оставила, и след сей есть правда Божия. Идите бабы.

Маруся поморщилась недоверчиво. Была она на Светлояре, бабушка водила. Сказывала: вода в озере святая, благодатная. Вода там и вправду хорошая, сколь её в бутыли не держи, а она не цветёт и не тухнет. В тот раз они много её набрали, насилу донесли. А ещё бабушка сказывала, что под водой град лежит, и в особо ясные дни слышен колокольный звон — чистый и сладостный, будто слеза Господня. Но про то, чтоб ползать бабушка не говорила… Хотя может и не врёт Ёниха, не проверял же никто, и если дале так пойдёт, то в самом деле… Поможет — не поможет увидим, но душе всяко спокойнее будет. А кожа на коленях новая нарастёт…


Она сидела на кровати за печкой, щурилась на негнущиеся пальцы и перечисляла:

— Двое у Румянцевых, двое у Родионовых. Рябинин Вася, Полунин, Громов… У Кузнецовых четверо, ни один потом не вернулся. Макаров Никандр, Макаров Саня, Колосовы один. Рябинин дядя Паша, это уже по тому порядку. Пигалёв Лёня, Зеленцовых трое, Байдаковы, Седунов Григорий с сынами. Братья мои Ваня и Миша Ходовы… Много их ушло, много, девяносто шесть мужиков. А вернулись… кто… Саня Макаров вернулся, Лёня Пигалёв, Ваня Родионов. Деда своего не считай, он из Топана, топанский. У них в Топане на ту войну свой счёт.

Пояснительный словарь:

Божевольный — юродивый.

Буевище — кладбище.

Бунчук — длинное древко с шаром или острием, прядями из конских волос и кистями на верхнем конце.


Вгорские, вгорский, угорский — венгерский.

Вежа — башня.

Вороп — разбой, грабёж, нападение, разведка. Наворопник — разведчик.

Вымло — начало оврага, небольшая яма.


Заборола — верхняя часть крепостной стены, прикрытая деревянным настилом для защиты от дождя и стрел.


Голомень — плоскость клинка.

Грунт — пашня, пахотные земли.


Десна, десница — право, правая.

Дети боярские — военное сословие Московской Руси; получали на время несения службы поместья — участки земли и ежегодное денежное и кормовое довольствие.


Жолнеры — польская наёмная пехота.


Клеть — не отапливаемый сруб, кладовая.

Кончар — холодное оружие; прямой длинный тонкий меч колющего типа, обладавший большой пробивной силой.

Красавка — русское название белладонны. Другие названия: красуха, бешеница, волчья ягода.

Куяк — чешуйчатый панцирь.


Литва, литваки — обобщённое наименование жителей Великого княжества литовского.


Намёт — аллюр, галоп.

Находник — пришелец, беженец.


Оскепище — древко копья.

Ошую — налево, соотв. шуйца — левая.


Перелаз — брод.

Перестрел — на Руси мера длинны, равная среднему полёту стрелы, около 120 метров.

Пешцы — пешая рать, пехота.

Пищаль — возможно, от польского pistula — «дудка». Вес вместе с колодой 50-120 кг. Заряжали с казённой части свинцовой пулей либо куском железа, дальность выстрела 200–300 метров.

Полазь — хозяйственная лестница.

Полевать — вести бой на открытой местности, в поле.

Посошная рать — ополчение, набиравшееся из числа тяглового населения; использовались для несения караульной службы, инженерных работ, штурма вражеских крепостей и пр.

Прапор — небольшое знамя с длинными хвостами, родовой боярский знак.

Прясло — участок стены между двумя башнями.

Путлище — ремень, на котором стремя крепиться к седлу. Не смотря на устойчивое выражение, брались именно за путлище, а не за стремя.

Пятигорцы — панцирная конница в Литве, набирались из литовской шляхты и осевших в Литве татар. Вооружение — рогатины, сабли, чеканы, сложносоставной лук, пистолеты, кольчуга, мисюрки. В равной степени использовались для ведения рукопашного боя и в качестве застрельщиков.


Ратища — вид копья. Длина составляла около пяти аршин (примерно 3,5 м.), древко обычно окрашивали в чёрный или красный цвет.

Рушница (ручница) — ручное огнестрельное оружие.


Саадак — набор, включавший в себя колчан, лук и налуч.

Свейская сторона — Швеция; свеи — шведы.

Седмица — неделя, семь дней.

Слуги дворовые (впоследствии — дворяне) — сословие Московской Руси.

Станицы — подвижные караульные или пограничные отряды, разъезды.

Стрелец — стрелок из лука, самострела и пр. Не путать с лучником — мастером по изготовлению луков.

Стрелище (перестрел) — 225 м., мера длины на Руси; расстояние, на котором рядовой стрелок поражал цель.


Тегиляй — (толстый или тонкий) основной вид доспеха детей боярских и военных слуг; представлял собой стёганый кафтан с высоким воротником и рукавами по локоть, иногда из цветного бархата и с меховой опушкой. Делали из кожи и крепкого холста (иногда с металлическими прокладками), набивали ватой; были настолько плотно сшиты, что пробить их было трудно.

Тумен — тьма; десять тысяч.

Тюфяк — от персидского тюфенг, тупанг (труба). Вес вместе с колодой — до 15 пудов. Заряжали с дула битым камнем, дальность выстрела — 100–150 метров.


Уповод — срок, временной отрезок, в различное время года и дня продолжительностью от двух до восьми-девяти часов.

Хлынца — ленивая рысь, аллюр, 8-10 км/ч.


Чекан — холодное оружие в виде клюва, но с более плоской боевой частью наподобие топора, благодаря чему рубил доспех, не застревая в нём.

Чумак — в южных районах Руси торговец съестным припасом.


Ярыга (ярыжка, ярыжный) — бедняк, не владеющий ремеслом, исключённый из посадского тягла; за мизерную плату выполнял мелкие поручения полицейского характера (земской ярыжка), либо занимался чёрной подённой работой.


Обложка создана при помощи сервиса Canva. Использовано бесплатное изображение.


Оглавление

  • От беды по краю
  • Заступа Божия
  • У Миткова поля на Ведроши
  • Счастье с другой стороны
  • Свой счёт
  • Пояснительный словарь: