Муравейник в лёгких [Никита Королёв] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Никита Королёв Муравейник в лёгких

В Олиных лёгких был муравейник. Звучит это странно и даже несколько фантастично, но так оно и было, потому что, откровенно говоря, и без всякого муравейника лёгкими их было трудно назвать. Доезжая до института в центре города, Оля успевала вдохнуть всю периодическую таблицу Менделеева, так что муравейник в её лёгких можно было считать даже неким экологическим изыском наподобие тряпичной сумочки на её плече, едва ощутимым на фоне всеобщей носопомрачительной погони за счастьем. Муравьи же благодаря этому обстоятельству никогда не испытывали нужды в насущном: из подручных материалов они вполне могли бы соорудить ядерную боеголовку – благо, каждое из двух королевств, располагавшихся в разных лёгких, считало себя единственным, а о соседе за склизкой стенкой догадывались лишь самые просветлённые его поданные.

Муравейник оказался в Олиных лёгких по чистой случайности. Пикник в Кузьминках плавно переквалифицировался во вписку, и Оля стала первой жертвой сонных чар нескольких бутылок «гаража» и лесной прохлады.

Иногда по утрам на своей подушке она находила муравьёв, одного-два, но списывала всё на лукавые стены коммуналки. Временами она ощущала непонятное бессилие, ватность в конечностях и усталость, порождавшую уныние и душевный холод, с которым она провожала каждый божий день, набухавший под тяжестью осенних туч, как детская промокашка, и падавший с мерзким шлепком в чёрный мусорный пакет, полный точно таких же сырых невзрачных дней. Или наоборот – это от уныния её тело, приходя из мрака улиц во мрак квартиры, раскисало… Впрочем, поэтической натурой Оля себя не считала, а эти соломинки причинно-следственных связей оставляла муравьям-меланхоликам. Единственное, что её немного беспокоило, была хроническая, но не то чтобы очень значительная нехватка воздуха. Концы длинных фраз, которые с, её любовью к пылким тирадам, были явлением частым, Оля произносила уже с заметным нажимом, как-то сдавленно и убористо, как пишущий в тетради школьник, которому надо любой ценой уместиться в строку, после чего со свистом втягивала воздух. За это она, собственно, и полюбилась её парню-хоккеисту. Не только за это, конечно: в школе она была настоящей неформалкой, отдавая предпочтение грязному реализму и эзотерическим книгам, а на пробных сочинениях разражаясь пространными инвективами в адрес системы. Конечно, никакого адреса у неё за пределами головы отправителя нет, но чёрно-белые КИМы действовали на пылкую Олю гипнотически, и она сама на время становилась истинным северокорейским Кимом, ведущим на клетчатых полях войну со всей капиталистической мразью этого мира. Её фамилия, как ничто иное, укрепляла Олю в мыслях о собственном мракоборческом предназначении. Учительница литературы считала ученицу Олю Борякину не иначе, как гениальной, ласково называя её Боленькой, тем самым как бы указывая на страдальческую участь её ученицы быть, по герценовскому выражению, не лекарством, но болью человечества. Сама же Оля непременно ждала встречи с реинкарнацией Мережковского, но толпу претендентов растолкало сильное плечо в хоккейной защите… Впрочем, намного занимательнее была жизнь в Олиных лёгких.


«Бонд с кнопкой» прозвучало над миром всего однажды, так что никто из родителей не спешил называть так своё дитя. Никто, кроме родителей нашего героя – Бонда. Поначалу он стыдился своего имени, считая себя ошибкой природы, недомуравьем, обречённым по гроб жизни на одиночество, да и никакой кнопки ни в себе, ни на себе он не находил. Но со временем Бонд, напротив, начал видеть в своём имени подтверждение собственной исключительности, а кнопку стал понимать метафорически, как некий рычаг внутри него, сдвинув который, он пробудит дремлющую в нём силу и улетит к свету. «Нет, я сам стану светом и вырвусь из мучительного цикла испарения и конденсации!» – так думал Бонд, мечтательно запрокинув голову и глядя на Склизкий Путь. Именно оттуда доносился божественный глас, дарующий миру благодать. Слова, её предрекающие, отделили от остальных, «мёртвых» слов и с тех пор нарекали ими новорождённых. Не все, конечно, блюли это правило, но, как показал опыт, именно носителям божественных имён благоволила карьерная фортуна.

Старожилы говорят, что когда-то, ещё в начале времён, на мир нисходила благодать великого множества сортов. Этот период называют эпохой «Кхэ». Тогда, говорят, в сопровождении этого слова или, точнее сказать, звука случались частые землетрясения и затмения. Это было время невиданных чудес, великих пророков и ужасного Паспорта, чьё имя грозно грохотало как бы наперекор именам божественным, произносимым нежным, полным робкой надежды голосом, предвещая времена безблагодатные и тёмные. Из свидетельств эпохи «Кхэ» до юного Бонда дошли лишь жалкие крохи. Ещё меньше было в открытом доступе. Роясь на самых высоких и пыльных полках городского архива, Бонд нашёл следующие строчки, отражавшие реалии того времени:

«В оный день, когда над миром новым
Кент склонял своё лицо, тогда
Солнце затмевало «Vogue с ментолом»
«IQOS» разрушало города»
Однокурсники Бонда, с которыми он, уже будучи студентом, изучал древнюю словесность, только тихонько радовались, когда узнавали, от скольких часов штудирования дряхлой нудятины избавил их великий ластик времени. В том, что никто не лезет в древность, окружённую глухим забором затхлости и скуки, Бонду отчётливо виделся чей-то коварный расчёт.

В нынешнее же время ситуация стабилизировалась, облачность стояла умеренная, а катаклизмы стали редкостью, но вместе с тем в словах, доносившихся сверху, как и в следующей за ними благодати, воцарилась рутина. Уже в бытность Бонда на сохранившемся обрубке каменного столба в центре городской площади, среди законов Королевы Органеллы Второй (Первая, по официальной версии, умерла при родах, но в народе поговаривали, что её отравили муравьиной кислотой заговорщики во главе с её наследницей-дочерью) выгравировали новую правду о муравьиной теогонии:

«Вначале было «Винстон», и «Винстон» было Бог»

Надпись воспринялась как хоть и одобренная лично Королевой, но оттого не менее хулиганская приписка на памятнике древности. Обитатели низов, жители Южного Курево и Нижнего Бронхкса, серьёзно оскорбились, увидев в этом оскудении дымного рациона правительственный заговор, направленный на унификацию Бога. Шепот превращался в крики, выходя с кухни на центральную площадь, но Королева, слушаясь советников, не спешила разгонять недовольных. Заблуждение большинства создавало видимость, будто она вообще хоть что-то решала в этом склизком хаосе, так что ей оставалось только хмурить брови, временами сдержанно улыбаться, но чаще – многозначительно молчать. Благо, священный дым нисходил регулярно, и тогда всё у всех снова становилось «не так уж и плохо на сегодняшний день», как пел один из придворных бардов. Поговаривали также, что под своей роскошной мантией из кукольного шёлка Королева прячет крылья, которые она, вопреки традициям, не обломила после первого брачного полёта. Но поговаривали об этом там же, где и о махинациях с благодатью, так что в приличном обществе обсуждать всерьёз подобные слухи считалось моветоном.

Бонд рос в Южном Курево. Благодать доходила до туда уже выдохшаяся, прогорклая, и её там уже не вдыхали, а слизывали в виде серо-бурых капель, причём сделать это надо было успеть до того, как они уползут в самый низ, в Чёрную Пустошь. Земля там была дряблой, словно бы выжженной какой-то неизвестной напастью и, как говорили в народе, «кислой». Вернее, не земля, а трясина, своей чернотой и вязкостью, казалось, поглощавшая даже свет. И что уж говорить о тех несчастных муравьях, что нашли там свою погибель в слепой погоне за каплей разбодяженного благоса? Так священный дым именовали внизу, потому как назвать эту горькую дрянь благодатью язык не поворачивался. Зато он очень даже поворачивался, чтобы её слизывать, пока лапки ещё ходят, пока до Пустоши есть ещё хоть три шага, два шага, шаг… Увы, внизу нисхождение благодати каждый раз омрачалось чьей-то смертью. Это были бедняки, измученные длительной ломкой и оттого потерявшие всякую бдительность.

Бонд рос прямо у границы Чёрной Пустоши, которая по совместительству была и свалкой, и кладбищем для бедных. Из-за ядовитых испарений жильё там стоило гроши, что пришлось по нраву семье Бонда, обедневшей, когда он был ещё совсем ребёнком, после того, как отца уволили с королевской службы. До того, как со слухом стало у него совсем худо, он доносил сигналы свыше до сведения Её величества, но, что важнее, участвовал в создании священной книги. Она состояла из двух частей: «Закон», где перед банальными «не убий» и «не укради» под страхом смертной казни запрещалось произносить имя ужасного Паспорта, и «Благодать», в которой описывалось, как нужно вести себя, чтобы она сошла: благие дела, благие слова, благие намерения. Книга преподавалась в школах и читалась всеми в обязательном порядке. Основные её положения планировалось высечь на столбе на центральной площади, но его возведение так и не завершили, потому как каждая попытка непременно сопровождалась серьёзными катаклизмами и стоила жизни многим строителям. Подрядчики грешили на мокротные грунты, в народе развелась молва о проклятье, лежавшем на этих землях, а власти вообще отрицали какую-либо связь между землетрясениями и строительством столба, однако проект поспешно свернули, оставив лишь из какого-то упрямства уцелевшую после обрушения часть и канонизировав этот неровно усечённый цилиндр усилиями придворных художников.

И только Беломор знал истинную причину повышенной сейсмической активности в этих местах. Изучая поведение земли под воздействием формикогенного фактора, он пришёл к выводу, что мир вокруг не только живой, но и разумный. Вопреки её статусу святыни, Беломор также изучал благодать, её виды, о которых в настоящее время можно было только вычитать из книг, и её влияние на организм муравья и на окружающую среду. Поначалу его исследования были высоко оценены Её величеством в силу их оптимистичности: благодать, согласно его ранним научным работам, положительно влияет на нервную систему муравья, успокаивая, наполняя принимающего умиротворением и тихой радостью. Но дальнейшие исследования привели к не столь уж радужным выводам. Если точнее, Беломор увидел чёткую зависимость роста Чёрной Пустоши от нисхождения благодати и, вместе с тем, связывал её отсутствие с учащением грабежей, убийств и случаев вандализма среди граждан. Проще говоря, частая благодать приводила в движение границы Чёрной Пустоши, редкая же превращала народ в население, дикое и жестокое. Для усмирения толпы в такие безотрадные времена проводились гладиаторские бои, а также разыгрывались представления с настоящими казнями, когда вместо актера на сцену выводили переодетого арестанта, осуждённого на смерть. Но Беломор, хоть и не входил в элиту, ясно понимал, что это не выход из ситуации, а всего лишь костыль. За попытку эти соображения обнародовать за Беломором установили слежку, однако своих исследований он не оставил. И в конце концов, после долгих ночей за смоляными папирусами Беломор пришёл к страшным, крамольным выводам, с которыми он незамедлительно отправился в королевские покои. Никто не знает деталей их разговора – он проходил с глазу на глаз. Известно только, что после него Беломора обвинили в паспортопоклонничестве и заточили в темницу, где, по слухам, он продолжил свои изыскания.

Однако вернёмся к Бонду.

Однажды, когда город сонно вдыхал утешительный дым после сильной и довольно ритмичной встряски, он услышал небесные голоса. Разобрать слова было трудно, потому что говорившие мурлыкали, как два наевшихся досыта кота, но Бонд, унаследовавший от отца хороший слух, всё слышал.

– Знаешь, – говорила Она, – я тут недавно кое-что прочла и хочу задать тебе пару вопросов.

– Хм, ну задавай, – ответил Он.

– Вот где мы сейчас находимся?

– Как где? На кровати, слепышка.

– А кровать где?

– В комнате.

– А комната где?

– Ну, в доме, – настороженно ответил Он.

– А дом где?

– Тебе пять лет, что ли?

– Где дом? – повторила свой вопрос Она.

– В Москве, – процедил Он.

– А Москва где?

– В России.

– А Россия где?

– В… – тут Он произнёс какое-то непонятное слово, рифмовавшееся с последним словом из Её вопроса. Немного помолчав, Она подвела сразу к сути.

– Ладно, предположим, Россия на Земле, Земля в Солнечной системе, галактики, там, Млечный Путь, всё прочее и так до Вселенной. А Вселенная где?

– Ты только не обижайся, но, если бы я знал ответ, я бы здесь с тобой не валялся.

– Справедливо. Но ответ прямо у тебя под носом, вернее – за ним. Вселенная – в твоём сознании. Сознание формирует материю вокруг тебя, вернее то, какой ты её видишь, а из материи сплетены нейронные связи в твоём мозгу, которые ты зовёшь собой. Сознание создаёт материю, материя создаёт сознание. Понимаешь? Это бесконечный коридор обращённых друг к другу зеркал, как в примерочной.

– Кстати, о примерочных, – перебил Он. – Ты это придумала, когда мы там… ну…

На это мир только тяжело, с характерным свистом, расширился и сузился, после чего Она продолжила:

– Твои глаза видят просто две стекляшки друг напротив друга, но твоё сознание придаёт им бесконечную перспективу, которой, в сущности, нет. Разбей ты одно зеркало, и весь бесконечный коридор исчезнет.

– Да, только тебе потом платить за его исчезновение, – заметил Он.

– Правильно, владельцам магазинов вообще не нравится, когда ты разбиваешь свой зеркальный коридор. Пока ты по нему бродишь, брызгая слюной и жадно озираясь на вывески, они могут спокойно оплачивать тёплый пол в своём коттедже в Барвихе и учебу своих детей в Англии. В их интересах поддерживать иллюзию реальности всего материального, наклеивая на неё пестрые бирки и аппетитные ценники. И чтобы пройти к следующему эскалатору, тебе нужно обойти все магазины на этаже. Но и этих дельцов можно только пожалеть – они такие же дофаминовые наркоманы, как и мы с тобой.

– Какие наркоманы?..

– Дофаминовые. Всё наше счастье сводится к временному снижению уровня страдания. В этот момент в мозгу выделяется дофамин, гормон, благодаря которому мы и ощущаем эти жгучие пузырьки внутри, то есть радость. И все, к чему стремится наша мысль, – это к снижению болевого синдрома посредством дофаминовых инъекций. И неважно, что это, новая пара кроссовок или поход в театр.

– Бред какой-то, – недоумевал Он, – ну, есть же там, не знаю… чувство прекрасного, радость за близких, сострадание. В них же мы не просто притупляем боль?

– Восхищение прекрасным – это всегда самодовольный плевок в ужасное, радость за близких… что ж, нам сказали, что она есть. Ну а насчёт сострадания – без картинных поз и тайного довольства своим «не-так-уж-и-плохо» его просто не существует. Твоя левая рука всегда знает, что делает правая.

Послышался какой-то шлепок.

– Давай хоть минуту без этого, ладно? – недовольно проговорила Она

– Ладно-ладно, я слушаю.

Мир медленно наполнился молочной дымкой.

– Когда ты выигрываешь матч, тебе радостно не от того, что вы выиграли, а от того, что не проиграли. Эта окрыляющая лёгкость оттого, что сия чаша вас минула. Когда кончается сезон, ты рад не началу новой жизни, а концу старой, полной усталости и злобы. А когда начинается новая, из этого чистого счастья шьётся новое страдание.

– Пфф, – возмущённо фыркнул Он, – тебе-то откуда знать…

Она ничего не ответила, как бы зная, что может этого не делать.

– Погоди, – не сдавался Он, – про зеркала я могу понять, даже про хоккей – ещё кое-как. Но как же старые книги, классика? Они ведь не развлекают, а дают понимание устройства мира вокруг, типа как расширяют сознание. Ты сама их стопками читаешь – что, тоже чтобы просто ширнуться?

– Писатели, – отвечала Она, словно читая по бумажке, – обворовывают жизнь, причём зачастую делают это так, будто это их первая вылазка, и потом перепродают награбленное людям без фантазии, ослепшим от жизни в темноте. Иногда эти книги возводят в ранг Библии, обязательной для изучения каждому боязливому холопу, но сами их авторы отличаются от обывателей с мышиными глазками лишь тем, что способы отличить селедку под шубой от припущенной рыбки среди всего информационного компоста.

– Понятно… – выдохнул Он.

– Но, как и с другими наркотиками, – продолжала Она, – чтобы торкало, нужно каждый раз повышать дозу. И если нам пока достаточно выпить кофе в «One&Double» и перепихнуться вечерком за просмотром комедии с Адамом Сэндлером, то для поднявшегося выше день уже не будет днём без полёта над солнечной Флоридой на личном вертолете. Но завидовать тут нечему. Кайфа ему от этого не больше – просто ниже этого уровня комфорта начинается, как бы выразился биолог, зона пессимума. То есть условия жизни, которые этим изнеженным гедонистом уже не котируются как приемлемые.

– А, то есть мы типа как всю жизнь просто ширяемся, страдаем, ещё больше ширяемся, ещё больше страдаем, так?

– Да, – ответила Она.

– Но почему?

– Потому что человек создан для страдания.

Воцарилась тишина. А затем мир чарующе плавно и со свистом увеличился в несколько раз.

– А сейчас ты страдаешь? – прошептал Он, после чего из голосов уже надолго исчезли слова.

Так Бонд узнал, насколько близка к самой маленькой та матрёшка, которую он называл своим миром. А по блаженной красноте глаз всех окружавших его полусонных граждан он заключил: мироздание в эти минуты говорило лично с ним. С того самого дня он не водился больше со сверстниками, не стремился вырваться в первые ряды, да и вообще не вызывался впредь на какую-либо работу под коллективным началом. Теперь Бонд подолгу гулял по Нижнему Бронхксу без какой-либо видимой цели, задумчиво бродил по границе Чёрной Пустоши и в целом вёл такую жизнь, которую муравьи из ударного отдела назвали бы чистым тунеядством. Изредка выполняя задачи добровольно-принудительного толка, Бонд не мог отделаться от ощущения тщеты происходящего. Дозы его собратьев, ползущие каждый день по венам Королевства в надежде однажды приобрести элитный альвелофт с видом на королевские покои, вызывали – нет, не отвращение, а скорее брезгливость, желание поскорее вернуться домой и долго-долго чистить усики. Однако Бонд остро ощущал некоторую несостыковку: осознание этих вещей, изливаемое им в плаксивых трактатах, не вело к избавлению от телесных нужд. Что-то явно было лишним. Либо ум, сознающий оскорбительную простоту жизни, либо бренное тело, вязнущее в благосе перезревших мечт и желаний. Впрочем, как Бонд узнал из того божественного диалога, и то, и то было, в сущности, одним и тем же – иллюзией, от которой неплохо было бы избавиться. Он подумывал о том, чтобы кинуться в Чёрную Пустошь, устранить затянувшееся недоразумение, но инстинкт самосохранения убедил его в том, что покончить с собой означало бы поверить, будто что-то вообще начиналось, впрячься не хуже пассионариев из министерских кабинетов. К тому же нельзя было отрицать, что заботливая рука всегда поднесёт тебе миску с едой, когда захочется есть, и пустой тазик после – стоит только притвориться вовлечённым в ячеечную жизнь собратьев. И немного в эту вовлечённость поверить. Но для умного муравья это была лишь вынужденная мера, тактический прогиб. Бонд знал, что твёрдый материал при воздействии внешних сил надламывается, упругий же, корректно выражаясь, идёт с этой силой на некоторый компромисс, при котором признает её влияние на себя, но вместе с тем сохраняет целостность. И с некоторой долей авантюризма Бонд решил, что прогибаться можно и нужно с удовольствием. Поэтому как вид деятельности он избрал красивое, но никуда не ведущее изобличение общемуравьиных пороков, то есть писательство. Ему нравилась сама идея писательской неприкосновенности: острое перо творца безнаказанно укалывает зашуганных, обессиленных рабским трудом и оттого до безобразия жалких и злобных обитателей нижнего Бронхкса; Королева же, как и другие держатели верхних альвелофтов, дабы не потерять одобрямс и не показаться излишне хитиновой, выходит из зала с потрёпанной улыбочкой и говорит: «Ну и пьеска, всем досталось, а мне – больше всех!», пока финансисты выкачивают из земли всю мокроту.

Бонд до сих пор несколько стеснялся своего редкого имени, поэтому придумал себе творческий псевдоним – Нё Бесьё. Им он как бы указывал на свою связь с самими нёбесами, верхним пределом мира, из-за которого никто из сумевших взобраться по Склизкому Пути ещё не возвращался.

Нё Бесьё знал, что́ нужно обитателям низов, потому что с самого детства видел, как они, жадно присасываясь к своей дневной дозе счастья, провожали её (иногда вместе с собой) в последний путь. Его творчество стало чем-то вроде маленькой чёрной капли благоса, всякий раз ускользавшей за границу Чёрной Пустоши, но оставлявшей терпкое послевкусие, которое придворные буквоеды окрестили смолреализмом. Её величеству этот жанр, точнее его устремлённость к низам, пришлась по вкусу, хоть благос она, понятное дело, никогда не пробовала. Ко двору Нё Бесьё никто не приблизил – с его периодическими потявкиваниями в адрес Королевы это было бы слишком неразумно в понимании масс и слишком очевидно для единиц просвещённых. Но он, оставаясь, как ему казалось, аполитичным и неподкупным, был фигурой угоднее и полезнее самого сладкоголосого и безвольного подпевалы. Наверху отлично понимали, что народ – это аппендикс, который может только выделять ферменты для усваивания или – в данном случае – освоения природных ресурсов и гноиться. Но поскольку удаление приведёт к дисфункции всего организма, а обслуживать мокротные шахты и благопроводы кому-то надо, остаётся только понемногу откачивать гной общественного недовольства дренажными трубками, которыми и были народные заступники, стенографисты народной жизни, собиратели народных слёз и прочие шелкопряды. Решение Королевы оказывать им свою благосклонность было, на первый взгляд, отчаянным, но, в конечном счёте, верным – среднему жителю Нижнего Бронхкса было вполне достаточно вместо реального бунта читать о нём, зная, что такие умные и прогрессивные представители творческой элиты, как Нё Бесьё, недовольны нынешним положением вещей и борются за гражданские свободы.


И сейчас Нё Бесьё сидел в парадной королевского дворца, ожидая аудиенции. Под мышкой он держал кипу смоляных папирусов, поминутно озираясь и нервно елозя лапками. От мыслей о предстоящей беседе, о сюсюканье с Королевой и виноватых смешках у него неприятно ныло в животе. Такое случалось с ним каждый раз, когда он приносил рукописи на одобрение Её величеством. Однако сидевший напротив молодой муравей явно не разделял его волнения. На вид он был ровесником Нё Бесьё, может, даже чуть помладше. Незнакомец скучающе покачивал нижней лапкой, и, не сиди он на жёсткой скамейке для ожидающей приёма челяди, можно было бы подумать, что он здесь свой – канцелярский или даже какой министр. Нё Бесьё несколько раз встречался с ним взглядом, но тут же, потупившись, отворачивался. И после нескольких тщетных попыток не повторять этого он заметил, что сидящий напротив даже и не предпринимает таких попыток. Наконец, когда Нё Бесьё, заранее отработав на стене вопросительно-укоризненный взгляд, уставился им на незнакомца, тот сказал:

– Винстон.

– Нё Бесьё, – проговорил он с деланной скромностью, уже готовясь к тому, что его собеседник сейчас рассыпается в почестях, – однако этого не произошло.

– Аудиенции ждёте?

– А здесь чего-то ещё можно ждать? – резко усмехнулся Нё Бесьё, уязвлённый тем, что Винстон, видимо, представитель самых тёмных, нечитающих слоёв общества, его не узнал.

– И какова же цель вашего визита? – спросил Винстон, так что Нё Бесьё всерьёз стал думать, что перед ним новый королевский секретарь, тем более, что старого, с которым он уже успел сдружиться, на месте не было.

– Эм… ну, смотря кто спрашивает.

– Я – сын Беломора, великого естествоиспытателя, пришёл его навестить. Вы не подумайте, я ведь так… мне просто интересно, с чем нынче народ идёт к Королеве.

– Вы – сын Беломора? – Нё Бесьё растерялся, не зная, каким тоном стоит говорить с сыном отступника и личного врага Королевы и стоит ли вообще, поэтому постарался сказать что-то нейтральное, что, в силу противоположности возможных трактовок, в конечном счёте давало бы ноль: – Изыскания вашего отца поистине оригинальны.

– Благодарю вас, – улыбнулся Винстон. – И всё-таки: зачем вы пожаловали к Королеве?

– Я несу Её величеству свой трактат, – торжественно задекламировал Нё Бесьё уже заготовленную им для прессы речь, – а в нём – благая весть для всех уставших от порочного круга испарения и конденсации. Мы долго томились в склизкой темнице, куда наши праотцы попали по какому-то трагическому недоразумению. Но я знаю, как отсюда выбраться. У нас есть ключ к свободе. И всегда был.

– Что ж, вижу, с работами моего отца вы знакомы, – сказал Винстон, – мы действительно здесь случайные гости. Но как, по-вашему, нам отсюда выбраться?

– Всё, что нам нужно, – это встать всем народом на Чёрную Пустошь… – Бонд прикусил язык, но понял, что поздно – главную часть своего замысла он в самодовольном забытьи уже выпалил, а вот оставлять без остальной будет как-то глупо и даже опасно.

– Разрешите поинтересоваться, зачем?

– Из летописей мы знаем, что в эпоху «Кхэ» наш мир сотрясало от природных катаклизмов: он расширялся и схлопывался со страшной силой, раз за разом обращая наше Королевство в пыль. Но тогда же поднимались и неистовые ветра, дувшие снизу вверх, словно мир пытался вытолкнуть своё содержимое прямо к нёбесам, а дальше… Впрочем, никто не знает, что там дальше – ушедшие за пределы нёба назад уже не возвращались. Но факт тот, что всякое знание о том, куда ведёт Склизкий Путь, восходит именно к эпохе «Кхэ». Ей же датируются и свидетельства побывавших в поднёбесье, но побоявшихся или осознанно отказавшихся идти дальше. Пьяняще чистый воздух, две белых островерхих стены, одна над другой, а между ними – ослепительный свет… Конечно, эти истории окрестили сказками, а их авторов – сумасшедшими.

– Вы правы, Нё Бесьё, все, безусловно, так. Но вы так и не ответили, зачем всё-таки нам всем нужно становиться на Чёрную Пустошь. Хотя погодите-ка… мокротные грунты, землетрясения… Мой отец считал это место сейсмически активной зоной. Но вы же не хотите сказать, что ваша цель… спровоцировать второй Большой Кхэ?..

Нё Бесьё уже заикнулся, чтобы объясниться, но Винстон, вспомнив что-то ещё, продолжал:

– Минутку… Так ведь исследования эти нигде не публиковались – они под цензурой.

– У меня есть доступ к королевским архивам, – выпалил наконец Нё Бесьё. – Поймите меня правильно, я не призываю никого к уничтожению нашего мира – мне самому меньше всего хотелось бы этого. Я забыл сказать: видите ли, я не подстрекатель и не революционер – я писатель, а мой трактат – художественное произведение, в корне своём фантастическое, о том, как народные толпы в ходе забастовки заполоняют Чёрную Пустошь, тем самым провоцируя Большой Кхэ. В живых после него остаётся только горстка тех, кого забросило на самый верх, в поднёбесье. Там уже развивается настоящая драма: кто-то не готов навсегда покинуть старый мир и добровольно соскальзывает вниз, чтобы на его руинах возвести новый. К такому решению, помимо страха перед неизвестностью, склоняет ещё и соблазн оказаться у истоков новой цивилизации, а значит – и власти. В общем, сплошной психологизм, нравственный выбор – всё как у нас любят. Основное же действие происходит уже за пределами нёба, там, откуда лишь на избранных лился Божественный свет… Но это, уж извините, тайна – вплоть до публикации. А то знаете, какая сейчас беда с авторскими правами…

– И как же будет называться эта ваша вещь? – с искренним интересом спросил Винстон.

– Ой, вы знаете, название – это всегда так трудно… Мне кажется, в нём должно уместиться всё произведение и даже немного больше. Поэтому, бывает, до самой вёрстки не могу определиться. Но с этим у меня пока что всё однозначно – «Мне бы в нёбо».

– Постойте, а это не ваше случайно, где ещё героя вместе с домом уносит ураган, после чего он оказывается в таком же мире, как наш, только его населяют совсем другие муравьи с другой Королевой, культурой и историей?.. О, а в конце ещё выясняется, что мир этот всё время был за стеной нашего, как же она…

– «А доли здесь склизкие», – тихо подсказал Нё Бесьё, и сейчас ему не пришлось, как всегда в таких случаях, корчить скромность – он знал, что и концепция параллельного мира принадлежит отцу Винстона. – Да, моя работа.

– Что ж, довольно смело, – сказал Винстон, – местами колко, местами чувственно, оставляет послевкусие такое, знаете… терпкое. Только, в идейном аспекте мне не совсем близко. Понимаете, вы всё ищете счастье где-то там, в нёбе, в Чайхоне, где каждый день – сплошная благодать. Но, если спросите меня, я убеждён, что истинную Чайхону, как и истинную Чёрную Пустошь, можно отыскать только внутри себя самого, а любые карты, обещающие туда привести, вы только не обижайтесь, лишь водят за нос.

– Признаюсь честно, такое мне доводилось слышать лишь от себя самого, в своих же мыслях… – Нё Бесьё как-то отрешённо улыбнулся, уставившись в никуда, но затем, опомнившись, мотнул головой, как бы стряхивая эту задумчивость, и заговорил с прежней живостью: – Но мы всё обо мне да обо мне, а вы, меж тем, ещё ничего не сказали о том, каким вы себе видите наше, так сказать, вызволение.

– А я, представьте, вовсе и не считаю, что нас нужно откуда-то вызволять.

– Неужели?

– Да. Вы, наверное, знаете – мой отец в своих исследованиях пришёл к выводу, что наш мир пожирает сам себя, причём тем быстрее, чем чаще на нас нисходит благодать. Глупо отрицать, сколь много удовольствия нам доставляет её вкушение. Мир во время всеобщей трапезы становится оплотом любви и тихой радости, а муравей, ещё перед первой затяжкой бывший для тебя подозрительным незнакомцем, становится, как и было задумано природой, родным братом. Но радость эта, вернее только намёк на неё, как бы её обещание, проходит, не успев наступить, и её сменяет мучительное ожидание добавки. И так раз за разом. Благодать – это явление временное, эфемерное, на ней не созиждется храм вечного счастья. Сделать это нам удастся лишь своими силами. А благодатью мы только подпираемся, как костылём, чтобы не впасть в дикарство. Мой отец пытался донести это до Королевы – потому он здесь и оказался.

– Подождите, неужто вы хотите сказать…

– Я, как и мой отец, полагаю, что нам нужно полностью отказаться от приёма благодати.

– Но вы же понимаете, к чему нас это приведёт?! – распалился Нё Бесьё, уже привыкший к первосортной, парной благодати, нисходившей на него по личному благопроводу в его альвелофте. – Массовые беспорядки, кровопролитие, королевская гвардия. Впрочем, в пророчестве сказано и про это: «И придёт конец, когда охладеет любовь и последний муравей поклонится ужасному…» ну, вы поняли.

– Да я вам больше скажу: если мы перестанем вкушать благодать, Чёрная Пустошь начнёт расти ещё быстрее – мой отец заключил, что, вдыхая священный дым, мы не даём ему стать конденсатом, который, стекая вниз, формирует то, что мы называем Чёрной Пустошью. Иными словами, мы как бы снимаем с мира часть ответственности за тот вред, который он наносит самому себе.

– Ну и какой же тогда толк в отказе от благодати?

– Если отец всё правильно рассчитал, достигнув определённых размеров, Чёрная Пустошь перестанет расти, потому что вместе с этим перестанет сходить и благодать – миру станет слишком больно себя уничтожать. А сейчас извините, я хотел бы выяснить, почему нас так долго не принимают и где, в конце концов, секретарь.

Винстон встал и, пройдя за секретарский стол, направился ко входу в палаты, откуда уже длинные, уставленные стражей коридоры вели в зал для аудиенций и королевские покои. Нё Бесьё, до этого поглощённый кошмарными фантазиями о мире без благодати, опомнился и, увидев своего собеседника уже у дверей, кинулся за ним. Заботила его, конечно, только собственная голова, которая могла запросто слететь с плеч за молчаливое потворство вторжению в покои Её величества. Но забота оказалась чрезмерной: не рассчитав скорость, Нё Бесьё влетел обернувшегося на его сдавленные вопли Винстона и протаранил им дверь.

Лёжа на выломанной створке и ощущая всем телом яркий свет, льющийся из высоких дворцовых окон, Нё Бесьё не хотел поднимать голову. Он был уверен, что уже через мгновение в него вонзятся алебарды стражников. И он бы долго ещё так пролежал, если бы не голос Винстона, раздавшийся под ним:

– Здесь никого нет.

Оба поднялись и огляделись. В передней, где допущенных до аудиенции подданных обыскивали, не было ни души. Справа зиял сквозной проход через весь дворец. Нё Бесьё и Винстон не говоря ни слова, двигаясь пугливой поступью, миновали бальный и картинный залы, библиотеку, столовую, но везде их встречало только беспечное колыхание занавесок. В одной из комнат они наткнулись на винтовую лестницу, ведущую в подвал. Винстон, потеряв всякую бдительность, ринулся вниз. Нё Бесьё нашёл его стоящим перед одной из камер в самом конце длинного коридора. Как и во всех остальных, в ней никого не было, а тяжёлая дверь была настежь открыта.

– Здесь держат политзаключённых. Держали, – сказал Винстон, и голос его был таким же холодным и мрачным, как этот подвал.

Поднявшись наверх и уже ничего не боясь, они прошли к тронному залу. На двери висел смоляной папирус с королевским сургучом. Нё Бесьё зачитал вслух:

«Если вы читаете это, скорее всего, вы – вандал, пришедший за моими богатствами. Свиту я разогнала ещё вчера, так что смело берите всё, что есть, сдирайте со стен картины, умостите собой мой бесценный трон – мне не жалко. Напротив – я даже буду рада, если последние мгновения, отведённые вам, вы проведёте в роскоши, лишь ради крохи которой горбатились всю жизнь. Я же отправляюсь туда, где два мира слились в единую розовую сферу, где никогда не бушуют ветры, а благодать самых невообразимых сортов струится извилистыми ручьями бесперебойно. Все мы изо дня в день улетали, но летать, увы, дано лишь одной мне. С вами была Королева Органелла Вторая, теперь уже не ваша.

И да сбудется же то, чему должно!»

Винстон толкнул дверь нижней лапкой, так что та с грохотом ударилась об стену.

На троне кто-то сидел. Окна, за которыми был просторный балкон, где Королева раньше любого подданного вкушала благодать, были распахнуты. С улицы бил яркий полуденный свет, но высокая спинка трона бросала на лицо сидящего непроницаемую тень. Обездвиженные испугом, Нё Бесьё и Винстон словно бы снова обратились в личинок. А затем раздался голос восседавшего:

– Сегодня поистине прекрасный день…

– Папа! – воскликнул Винстон и бросился к трону. Беломор даже не шелохнулся.

– Сегодня сбудется пророчество, самое главное из всех…

– О чём вы говорите? – подал голос Нё Бесьё, по-прежнему стоявший в дверях. – И что здесь вообще происходит?

На этот вопрос ответило небо, потемнев от затянувшей его благодати, последней в жизни всего Королевства.


Обычно Оля покупает себе Винстон, но сегодня у неё не было настроения, так что она взяла Парламент.