Сталинградский пленник 1943–1946 [Франц Запп] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Франц Запп Сталинградский пленник 1943–1946
Для Виктора Франкля существует два сорта людей, порядочные и непорядочные. В сталинской России нам встречались и те, и другие.GEFANGEN IN STALINGRAD Franz Sapp 1943 bis 1946
Предисловие
В этой книге я рассказываю о жизни и смерти моих товарищей, об их участи, когда страшная бессмысленная война для нас уже отгремела и смерть настигала людей беззвучно. Телесных сил, подорванных невероятными тяготами и утратой всякой надежды, уже не хватало ни на какое сопротивление. Многие, очень многие угасали, подобно тлеющему фитильку догоревшей свечи. Сколько раз при пробуждении ото сна приходилось мне убеждаться в том, что справа и слева лежат мертвые тела. Чаще всего они умирали тихо и незаметно, потому что, изнуренные голодом, не способны были протестовать. Как мы потом узнали, русские в ту пору тоже терпели нужду и голод, а поле Сталинградской битвы превратилось в сплошные руины; Ни железных дорог, ни мостов, ни речного сообщения. Только метровый слой льда на Дону и Волге, по которому на санных повозках передвигались русские, пытаясь хоть как-то наладить снабжение для своих. Свалившиеся как снег на голову 90 000 немцев — остатки 9-й армии — были для них тяжелой обузой, лишними едоками, которых к тому же приходилось обеспечивать каким-никаким кровом, да еще и охранять. Лишь несколько тысяч из этих пленных сумели выжить и вернуться на родину. Разумеется, это была уже не та родина, по которой они тосковали. Мне хотелось бы поведать не только о собственных переживаниях, но и о том, что испытали два моих австрийских товарища, в отличие от меня, попавшие в плен не при массовой сдаче. Один из них тяжелораненый был взят в ближнем бою, другой — целым и невредимым в составе разведгруппы под Сталинградом, оба — вне котла. Со стороны простых русских людей они тоже встретили больше человеческого понимания, чем вражды и ненависти, которые проявлялись разве что, когда людей соответствующим образом настраивали перед каким-нибудь праздником и когда они становились агрессивными под влиянием алкоголя. В таких случаях лучше было не попадаться им на глаза. Война, начатая стараниями одного идиота и его слепыми и алчными прихвостнями, война, погубившая столько людей под Сталинградом, для многих с обеих воюющих сторон оказалась страшным испытанием, которое было под силу далеко не всем, так как губило самую душу, разрушало человека физически и морально. Только те, кто не падал духом ни при каких обстоятельствах, в самой безнадежной ситуации, кто здравым рассудком и не угасшим инстинктом пытался найти опору, только они при некоторой доле удачи имели шанс выжить. Лишь нескольким тысячам удалось уцелеть и вернуться домой.Предыстория сталинградской катастрофы
В гитлеровской армии господствовали старые прусские принципы: приказы не обсуждаются, но требуют слепого повиновения; младший по чину не думает, а лишь выражает мнение старшего. Потому и сам Гитлер, и в этом его сходство со Сталиным, объявив себя верховным главнокомандующим, жестоко третировал тех высших офицеров, которые осмеливались иметь собственную точку зрения. Гитлеровские солдаты знали одну задачу: наступать, побеждать и сражаться до последнего патрона, чтобы затем под градом вражеских пуль пасть за отечество, обрекая себя на участь самоубийц. Вот почему в газетных сводках о поражении под Сталинградом ни словом не упоминались немецкие военнопленные, ведь их считали предателями. Родственников в тылу местное партийное руководство утешало тем, что пропавший без вести скорее покончит с собой, нежели погибнет от руки «недочеловеков». С помощью оголтелой нацистской пропаганды Гитлер стал идолом для многих немцев, особенно для армейской молодежи. Они были преданы и безоговорочно верили ему, когда под Сталинградом их вынуждали вести непостижимое для них наступление без флангового прикрытия и мириться с частыми перебоями в снабжении продовольствием и боеприпасами. Даже нехватка зимнего обмундирования не очень-то беспокоила их (подвезут, когда надо!), гораздо больше тревожила вялая реакция «фюрера» на их донесения о нарастании танковой мощи русских между Доном и Волгой при слабых позициях итальянцев и румын слева от нас, на плоском левобережье Дона (мы стояли на крутом правом берегу), так как Гитлер не выделил им тяжелой бронебойной артиллерии, считая их ненадежными союзниками. Когда русские танки прорвались как раз на этом участке, мы получили непонятный приказ Гитлера: пробиваться не на запад, где могли бы иметь некоторое преимущество, а отступать на восток и «окопаться» в Сталинграде. Кроме того, мы должны были взорвать наши тяжелые орудия, потому что у нас не было больше для них боеприпасов, а также — наши продовольственные склады, хотя каждый понимал, что в ближайшее время никакого продовольствия мы не получим. Для автотранспорта не хватало горюче-смазочных материалов, а лошадей еще раньше отправили на зимовку на Украину. Нас обещали вывести из окружения, уверяли, что до этого будут снабжать по воздуху. Но ничего не вышло. Вскоре начался настоящий голод. Русские очень быстро смогли переместить всю свою артиллерию на восток и разгромить пытавшиеся вызволить нас войска, так как русские точно знали, что мы беззащитны. 22 ноября 1942 года Верховный главнокомандующий Гитлер дал своим «непобедимым» остаткам 6-й армии «почетный» шанс умереть героической смертью за великую Германию. Это означало, что мы, плоховооруженные солдаты, должны были подставить себя под шквал огня, чтобы не попасть в плен под власть «нелюдей». Это был безумный приказ Гитлера, обрекающий на самоубийство более сотни тысяч психически надломленных и физически истощенных людей. Сколько было отчаявшихся и действительно покончивших жизнь самоубийством солдат и офицеров, трудно установить. Ну а те, что остались в живых, были ли они действительно предателями, которым грозил трибунал по возвращении на родину? Постоянный голод и болезни все больше и больше ослабляли солдат сначала в котле, потом в плену, а голодная смерть избавляла их от мук. Только немногие остались в живых.Глава первая 1943 год
Испытание для выживших
Темной ночью 20 января 1943 года остатки роты связи 44-й пехотной дивизии укрылись в центре Сталинграда в подвале огромного здания НКВД. Мы слышали только отдельные выстрелы пушек и видели сквозь дым неясные вспышки огня. До этого мы взорвали нашу радиоаппаратуру вместе с автобусом связи «мерседес». Все понимали, что для нас скоро наступит конец битвы, речь шла только о том, переживем ли мы его, а если да, то как. Давно были поделены последние консервы из запасов нашей кухни. Каждый получил по 2 кг консервов, но было непонятно, что в какой банке находится. Я получил банку с жиром и банку со шпинатом. Хлеба давно уже не было, как впрочем и регулярного снабжения вообще. Я растянул свой запас на несколько дней и ел его, конечно, холодным, так как теплый жир я не смог бы перенести в таком количестве. Наш санитар раздал остатки медицинских материалов. Я наполнил свой пустой мешочек для хлеба различными перевязочными пакетами, повязками, салфетками, бинтами. Он дал мне довольно большой прозрачный пластиковый тюбик со светло-желтым содержимым, с надписью по-русски, которую мы не смогли прочитать. Я открыл его и попробовал содержимое, выдавив каплю на ладонь. Это был какой-то крем, пахнущий лимоном и ланолином. Я нашел ему хорошее применение, так как пальцы ног у меня были сильно обморожены. Санитар сумел лишь вскрыть маленькими ножницами волдыри вокруг каждого пальца и удалить кожу вместе с ногтями. Естественно, мне хотелось получить как можно больше перевязочного материала, для перевязки оголенных до мяса, мокнущих пальцев. Тюбик со странным жирным содержимым пришелся очень кстати. У него была завинчивающаяся пробка, и я выдавливал содержимое на чистую повязку, чтобы она не слишком Присыхала. Надеть сапоги было невозможно. Я набрал побольше тряпок, которыми для тепла обворачивал ноги. Сверху накладывал на каждую ногу немецкий, а затем английский упаковочные пакеты и все это связывал шнурами. Стоял мороз, под ногами сухо скрипел снег, температура доходила до 30° ниже нуля. Но мои ноги были тепло упакованы, и через 6 недель пальцы излечились. Только по медленно отрастающим ногтям можно было определить, что они раньше сильно пострадали. Позднее один товарищ, который мог читать по-русски, сказал, что в тюбике, согласно надписи, была русская помада для волос. Не знаю, так это или нет, но ногам крем очень хорошо помог. И так мы, человек двадцать выживших связистов, расположились в казавшемся нам теплым подвале здания, от которого остались лишь руины высотой в два-три метра. Вниз мы спустились по уцелевшей широкой лестнице; щели в кирпичной кладке свода, откуда высыпался цемент, позволяли видеть, что делается снаружи. В подвале было много помещений, но без электрического света. Когда рассвело и через подвальные окна без стекол пробился дневной свет, мы смогли понять, что находимся в подземных помещениях очень большого здания. Вокруг громоздились груды обломков, было холодно, как и во всяком подвале, но не так, как снаружи. С наступлением дня усилился грохот орудий, рокот пулеметов и резкие щелчки винтовочных выстрелов. Мы, остатки роты, примерно два десятка сильно истощенных, совершенно апатичных, в большинстве своем раненых и тяжело обмороженных, изголодавшихся людей сидели и лежали среди развалин в ожидании своего конца. Но мне это казалось и концом ненавистного с самого начала войны и резко отвергаемого мной государственного режима. Для меня это была возможность отсчитывать жизнь заново, пусть поначалу и в качестве военнопленного. Я знал предписание Женевской конвенции относительно военнопленных, раненых и больных. Я знал, что русские придерживались этой конвенции из соображений престижа. Мы не были бесправны. Но при немецких военных порядках во мне всегда жило невыносимое чувство бесправия. «Верность знамени» я, как коренной и убежденный австриец, не собирался хранить, тем более, что эта «верность» была жестоким принуждением со стороны государственной власти. Мне было ясно, что сейчас главное — выжить, и выжить с наименьшими потерями. Я верил, что вернусь домой и буду жить на свободе. Я готовился встретить нелегкое будущее, зная, что жизнь — это не только взлеты, но и падения. Офицеры и унтер-офицеры лежали не в нашем подвальном отсеке, а в другом, неподалеку. Но вот пришел иаш ротный командир и сказал, что он вступил в контакт с русскими по поводу нашей сдачи в плен. Все, кто на ногах, пойдут сейчас. Больные, раненые и не способные идти из-за тяжелых обморожений должны оставаться здесь. За ними придут на следующий день и отведут в лазарет. Мне он дал совет оставаться из-за обмороженных ног. Затем пришли русские, мы их толком и не видели, и все, кто мог, пошли с офицерами наверх. Это произошло совершенно мирно. Почти целый день не было слышно ни единого выстрела. Мы с надеждой ждали следующего дня. Но вечером снова началась сильная стрельба, и крики на улице все усиливались. Мы не знали, что это могло означать. Внезапно с десяток немецких солдат ворвалась к нам вниз по лестнице с еще дымящимися противотанковыми ружьями. Мы поняли, что это бронебойщики из противотанкового подразделения. Они кричали на нас и допытывались, что мы здесь делаем. Мы ответили, что здесь все, кто уцелел из роты связи, больные и раненые, остальные уже сдались, а нас завтра русские заберут в лазарет. Они снова закричали, обзывая нас предателями, которых надо расстреливать и вешать. Потом сели в лестничном пролете на широкие бетонные ступени и развели огонь. Мы увидели, что у каждого из них было по нескольку пакетов с хлебом и другим продовольствием, судя по надписи, это были русские пакеты. Солдаты достали еду. Теперь нам стало понятно, почему наверху была такая стрельба. Эти оголодавшие немцы напали на русских, чтобы захватить их продовольственные мешки. Наконец, они наелись и немного подобрели. Они сказали, что им тоже надоела война и что они тоже хотят капитулировать. Затем бронебойщики исчезли в ночной темноте. Наступила гробовая тишина, никто из нас не смел шевельнуться. Однако разведенный огонь продолжал гореть, время от времени ярко вспыхивая. Он не давал мне покоя, я встал и пошел посмотреть, не осталось ли чего-нибудь съестного. Согревшись у мерцающего огня, я начал поиски. Мы все были голодны, уже несколько дней ничего не ели. Наконец я нашел мешочки с каким-то дробленым зерном, из которого русские, как мы знали, варят кашу. Всего было примерно около 1 кг. Затем я нашел брикетик немецкого искусственного меда, которому особенно обрадовался, потому что он быстро восстанавливает силы. Искусственный мед я приберег для питания на марше. Крупу отдал своим товарищам. Они тотчас же сварили из нее на огне теплый суп — когда еще представится случай отведать горячей пищи? Сверху вдруг снова донесся шум: топот сапог, взволнованная немецкая речь, какой-то глухой удар, а затем чер£з щели в потолке закапала кровь, казалось, ей не будет конца. Один из нас пошел посмотреть, что случилось, и принес новость: там, наверху при свете факелов немецкие солдаты забили верблюда. Они как раз начали разделывать тушу, собираясь отнести мясо в свою часть. Но нам они ничего не дали. Через некоторое время наверху опять наступила тишина, огонь погас, оставив легкий запах костра. Мы спали беспокойно, в ожидании рассвета. Напрашивалась мысль, что из-за той вечерней стрельбы, связанной с нападением на русских, они поступят с нами, как с не сложившим оружия врагом. Не могли же они знать, да и не знали, что здесь произошло на самом деле, и что мы не нарушили перемирие.31 января 1943 года: мы — в русском плену
Забрезжило бледное зимнее утро. Снова послышалась стрельба. Я проснулся одним из первых. И тут же понял, что, учитывая вчерашние события, надо сделать так, чтобы боевые действия русских причинили нам наименьший вред. Опасными для нас будут первые атаки русских, до того, как мы войдем с ними в личный контакт. Чтобы взять такой подвал, они будут бросать ручные гранаты в подвальные окна, думал я, чтобы подавить сопротивление всех его обитателей. Я разбудил солдат и сказал им, что мы должны поскорее отойти от окон, подальше от освещенных мест. Они теперь стали очень опасными для нашей жизни. Через оконные проемы русские могут забросать нас гранатами, поэтому надо отойти под защиту внутренних помещений. Идти к русским своим ходом — задача непростая, мы не были уверены, что сумеем дойти до места. Многие имели тяжелые обморожения, пулевые и осколочные ранения, у некоторых поднялась высокая температура. У двоих моих товарищей, которые раньше отвечали за исправность нашей радиоаппаратуры, ноги от мороза почернели до половины икр, так как они умышленно не снимали кожаных сапог и надеялись попасть с такими обморожениями в немецкий лазарет. Но их замысел не удался, потому что последний аэродром у нас отбили 24 января. Теперь они надеялись на лечение в русском лазарете. Когда они показали мне свои ноги, я пришел в ужас. Не знаю, что сталось с этими людьми, ибо дальше события развивались очень быстро. Мы вдруг услышали топот сапог по каменным ступеням и громкие команды на русском языке. И вот русские уже перед нами, их автоматы направлены на нас. Неожиданная встреча произвела скорее хорошее впечатление, это были не жаждущие крови враги, как нам их описывали, а дисциплинированные солдаты, по всей видимости — из гвардейской части. Они потребовали от нас только сдать оружие и часы. «Кто утаит и не сдаст, будет расстрелян, — сказал переводчик. — Хуже будет, если потом у кого-то из вас найдут пистолет». Многие сдали и свои наручные часы, к чему уже давно были готовы. Я свои первоклассные швейцарские карманные часы заблаговременно спрятал в нижнем белье, у меня было чувство, что они мне еще послужат. Так просто их не найдут, разве что при личном обыске. Свое фотоснаряжение: фотоаппарат «Кодак» — самая современная в то время миникамера, с фотоэлектровспышкой, с экспонометром, я считал ненужными на ближайшее время. Мне не хотелось только, чтобы все это попало в руки человека, не смыслящего в фототехнике. Я подошел к офицеру, отдал ему фотоснаряжение и показал, как с ним надо обращаться. Несмотря на языковые трудности, он понял меня, только вспышка была сущей диковинкой, функции которой, к моему сожалению, он не мог понять. Но он дружелюбно обошелся со мной. Для меня русские были скорее освободителями, чем врагами. Сцена со сдачей оружия и часов закончилась быстро. Затем мы в первый раз услышали: «Давай, давай!». Это означало, что мы должны были быстро подняться по лестнице и выйти на улицу. Никто из русских нас не спросил, сможем ли мы сами идти. Был солнечный, но очень морозный день. Со всех сторон из руин и подвалов выходили группы пленных немецких солдат. Мы уныло ковыляли по безлюдным улицам, превратившимся в проходы среди развалин. В это же время, должно быть, сдался в плен и командующий нашей 6-й полевой армии генерал-фельдмаршал Фридрих Паулюс. Каждый пленный нес свой вещмешок, а некоторые еще и одеяло. Многие солдаты из-за обморожения ног не могли надеть сапоги и несли их перекинутыми через плечо. На эти сапоги набрасывались молодые русские женщины, которые прятались за углами развалин и улучили удобный момент, когда мы как раз поворачивали за угол, а сопровождающая нас охрана не могла их видеть. Эти нападения совершались столь внезапно и в столь благоприятных для этого ситуациях, что у меня сложилось впечатление, будто нападавшие понимали, что поступают противозаконно. Сначала они нацеливались на сапоги и срывали их с плеч, потом уж отнимали одеяла и рюкзаки. При этом часто падали вместе со своими жертвами. Меня они не тронули, хотя я тоже повесил через плечо свою обувь, но не солдатские сапоги — этот символ прусского милитаризма — а военные ботинки, которые я всегда носил. Ботинками они, видимо, не интересовались. Может, поэтому они не посягнули на мое одеяло и набитый бинтами мешок. Свои обмороженные ноги я еще за день до плена перевязал свежими бинтами, смазанными кремом из русского тюбика, обложил для тепла тканью и зашнуровал. Ноги не замерзли, и я шел на удивление споро. Сколько времени мы шли через разрушенный город, трудно сказать. Но, как нам показалось, это был бесконечно долгий путь. Мы вели себя как покорные овцы. Никто не пытался убежать. Идущие рядом с нами немногочисленные охранники не прилагали усилий к тому, чтобы как-то подтянуть нестройную толпу. Наконец мы вышли за городскую черту и оказались на большом пустыре. Он был обнесен забором, а в середине стоял огромный деревянный сарай. Все кругом утопало в снегу, было залито лучами яркого солнца. Потемневшие деревянные стены сарая показались родным пристанищем. Сопровождавшие нас дисциплинированные гвардейские солдаты ушли, скорее всего, чтобы поесть, и передали нас другой, как было сказано, обозной части. Эта охрана куда меньше понравилась нам. Она не производила впечатления образцового воинства, даже в смысле униформы. Солдаты выглядели, как неряхи. Они построили нас перед сараем и стали заводить в него небольшими группами. Это показалось мне подозрительным. Я медленно отступил от ворот и незаметно обошел сарай. Строгий надзор за пленными из-за малого количества часовых был невозможен, к тому же их большая часть находилась в сарае, поэтому проделать маневр было нетрудно. Заглянув в дверь сарая с другой стороны, я понял, что поступил разумно. Пленные выходили из внутренней двери в совершенно растрепанном виде. Когда я спросил одного, в чем дело, он сказал, что все были полностью обысканы и обобраны. Имели ли русские на это право, я не знаю. Согласно Женевской конвенции по военнопленным это считалось злоупотреблением и было запрещено. Вероятно, у них было задание искать только оружие. Мне обыска удалось избежать, и я сохранил свои швейцарские часы. Наконец, вернулась наша охранная команда, и мы вновь перешли в ее руки. Переводчик сказал, что будем двигаться дальше. Кто может пройти еще 3–4 км, должен выступить вперед, остальные останутся здесь. Он предупредил, чтобы во время движения никто не отставал и не выходил из колонны, в противном случае не миновать расстрела. Бежать при глубоком снеге и крепчающем морозе (солнце исчезло за багровыми облаками) было бессмысленно. Я рассудил, что целесообразнее было пройти эти 3–4 ку, несмотря на мои обмороженные ноги, чем оставаться на месте. Я хорошо понимал, что русские не в состоянии быстро перевести многих больных и раненых в лазарет, да еще в такую погоду. Они должны были сначала позаботиться о своих собственных больных и раненых. Из своего опыта я знал, что лучше двигаться в голове колонны, тут помогает общий настрой и ритм, можно влиять на скорость ходьбы, а поведение других не мешает. Этот переход потребовал от нас предельных усилий, а мы были физически и морально крайне слабы. И путь наш составил не 3–4 км, а все тридцать и продолжался почти целую ночь. Началась пурга, а мы все шли в темноте по заснеженной железнодорожной насыпи. Некоторые не выдерживали такой нагрузки, отказывались от помощи товарищей, ложились на снег, иные падали и бились в нервном припадке, редко кто из них поднимался и шел дальше, многие остались там навсегда. Порой мы слышали короткие выстрелы, но апатично двигались дальше. Русские могли бы сэкономить патроны, ведь каждый, кто оставался лежать, был обречен на скорую смерть. Не знаю, что легче: смерть от пули или от холода. Мы потеряли чувство времени и не имели представления, как долго нам еще идти. Мне казалось, что из-за усталости я не смогу идти дальше, но потом я вспоминал об искусственном меде и откусывал кусочек. Это быстро подкрепляло силы, и я шагал дальше. Была еще ночь, когда мы увидели вдали свет и стали медленно приближаться к нему. Появилась надежда, что долгий путь закончился. Мы подошли к большим деревянным воротам, которые открыли русские часовые. Показался слабо освещенный фабричный двор с большими бетонными зданиями. Они были недостроены. Не было ни стекол на окнах, ни дверей, в пустые проемы летел снег. Но в помещении было теплее и не так ветрено, как снаружи, и все тонуло в каком-то едком дыму. Мы были явно не первыми из пленных в недостроенном фабричном помещении. Кое-где виднелись доски опалубки, стены начинались не от пола, они держались на бетонных колоннах, между стенами и неровным полом оставался промежуток в пол-метра или в метр. Пленные, побывавшие здесь раньше нас, заполнили снегом эти щели, чтобы немного утеплить помещение. Мы уселись вокруг дымящих костров, чтобы согреться и растопить в котелках снег, так как другой воды не было. Дрова для огня приносили отовсюду, где находили, с галереи, которая вела вокруг всего помещения, отрывали опалубку со стен. Часовым это не нравилось, так как иногда на нас падали обломки стены, и они стреляли вверх, но пленные не давали сбить себя с толку и продолжали отрывать доски. Никто не пострадал. Возможно, выстрелы были предупреждающими. Те, кто искали топливо снаружи, находили торчащие из снега столбы и раскачивали их, пока те не падали. Длинные бревна нечем было пилить, их пережигали по частям на огне костров, и тогда их уже можно было использовать в помещении. От дыма у многих покраснели глаза, зато мы весь день грелись у огня. Проблемы возникли с наступлением ночи. Надо было спать, а места не хватало. Огромное помещение не могло стать местом ночлега для такого множества пленных. Я не знаю, сколько тысяч человек туда набилось. Мы вынуждены были потушить костры и лечь спать на твердую, хорошо утоптанную, более или менее согретую огнем землю. На всех нас было несколько одеял, а ночью, особенно под утро, в помещении наступал особый холод. Я сказал своим товарищам, что мы сможем выдержать его лишь в том случае, если будем согревать друг друга теплом своих тел. Сначала надо устлать землю одеялами, чтобы немного смягчить холод от земли, затем лечь поближе друг к другу и положить все оставшиеся одеяла на себя так, чтобы из-под них не выглядывали ни ноги, ни руки, ни кончик носа, потому что при холоде все это можно обморозить. Товарищи последовали моему совету. Никто из нас не замерз и не задохнулся. Один раз, под утро, когда уже стало светло, я встал и сразу смог определить, где у кого из нас был рот или нос, потому что в этом месте на одеяле были пятна инея. На улице по-прежнему шел снег. Один из моих хороших друзей, — он был на «гражданке» старшим учителем в Трагвайне — красивый парень, под два метра ростом, любитель природы и охоты, не смог себя заставить лечь в общую кучу. Он и еще двое легли спать рядом, но на расстоянии друг от друга. Утром все трое превратились в окоченевшие трупы. Трудно сказать, когда наступила смерть, вероятно, в первые часы сна. Это были не единственные жертвы мороза. Из помещения время от времени выносили мертвецов. Вначале возникали проблемы с питьевой водой, приходилось топить снег. Это очень утомляло, потому что снег был рыхлым. По ночам порой стоял тридцатиградусный мороз. Но это еще не самое страшное. Попробуй найти во дворе чистый, не загаженный мочой снег, когда нет никаких санитарных сооружений. С опорожнением кишечника было меньше проблем. Мы ведь все давно уже ничего не ели. А когда начался снегопад, с водой стало полегче. Целый день, как и накануне, мы почти не вылезали из облака едкого дыма, пуская в дело все, что может поддержать огонь. Каждый подносил к огню свой котелок со снегом, чтобы потом попить горячей водички. Есть было нечего, но голода мы не чувствовали, его заглушала жажда. В помещении и вокруг него царила деловитая суета, словно в муравейнике, но все обходилось без особого волнения и стычек. Опять целый день падал снег. Когда стемнело, мы потушили огонь и легли спать тем же способом, что и вчера. Большинство тотчас заснуло от усталости. Но я вдруг почувствовал запах паленого, как будто горело одеяло. Тут я увидел, как в метре от меня вьется дымок, как раз там, где весь день горел костер. Однако лежащие рядом с этим местом ничего не заметили и спокойно спали, хотя, как мне показалось, к некоторым уже подобрался огонь. Я попытался разбудить их криком, но они меня не слышали. Я тихо вылез из-под одеяла и пошел к ним, осторожно переступая через спящих. Вновь попытался добудиться. И опять напрасно. Мне удалось затоптать тлеющий огонь. Воды для тушения пожара у нас не было. Я снова тихонько лег, когда запаха дыма уже не было. С тех пор каждый вечер, прежде чем положить одеяла на землю, я проверял, нет ли где хотя бы одного горячего уголька, а если одеяло лежало там, где до этого горел огонь, надо было убедиться, что от него не идет дым. Так прошло много дней. Однажды нам сказали, что нас будут кормить. Верилось в это с трудом, но мы все же построились в очередь. В углу русские соорудили из бревен и досок раздаточный стол и выдали каждому из одного ведра по три ложечки пшеничной сечки. Мы тут же сварили из нее горячую русскую кашу, первую еду в плену. Она, конечно, была скудновата, но внушала надежду, что скоро будет лучше и трудности, возникшие на начальном этапе, будут преодолены. Теперь почти каждый день мы получали по три ложки крупы. Снег прекратился, в полдень пригревало февральское солнце, и война для нас закончилась. Правда, мы теперь были военнопленными. По ночам еще стояла стужа. К нашему положению мы уже привыкли.15 февраля 1943 года: первая надежда на улучшение
В середине февраля выдался погожий солнечный день. Русские через переводчика спросили, кто из нас готов идти работать. Это обещало перевод в другой лагерь. У ворот ждали грузовики. Хотя обмороженные пальцы у меня на ногах еще не зажили, я вызвался ехать, надеясь, что в рабочем лагере лучше с ночлегом и кормежкой. Наше фабричное здание без крыши могло быть только краткосрочным пристанищем. Итак, меня, как и многих других, погрузили в кузов большого грузовика, и мы поехали в другой лагерь, в Бекетовку, поселок близ газового завода. Это действительно уже было похоже на лагерь. Он состоял из множества длинных деревянных бараков. В центре находились административный и кухонный бараки, последний, впрочем, еще не действовал, строения разделялись ровными и прямыми дорогами, ведущими за пределы лагеря. Но он был обнесен не очень высокой изгородью из колючей проволоки. Создавалось впечатление, что в прошлом это был гражданский исправительно-трудовой лагерь, который быстро переоборудовали для нас, военнопленных. Здесь были большие ворота и деревянная будка для охраны. Русские солдаты в теплых меховых шапках, фуфайках, ватных брюках и валенках открыли ворота и впустили нас. Мы построились перед зданием администрации и были подробно, как принято в России, опрошены. На каждого из прибывших была заведена карточка, в которой указывалось: фамилия, имя, отчество, имя матери и ее девичья фамилия, имя и отчество отца, дата и место рождения, адрес, национальность, профессия и воинская часть. Эта процедура потом повторялась при переводе из лагеря в лагерь. Некоторые военнопленные посмеивались над этой, как им казалось, русской неорганизованностью. Не проще ли вместе с пленными передавать учетные карточки, а не делать все заново? Но русские были отнюдь не дураки, и позже мы это поняли. Все карточки попадали в НКВД, у которого было куда больше власти, чем у военных. Достаточно было сличить данные одного пленного по разным карточкам, чтобы выяснить, где правда, а где ложь. Трудно было запомнить за несколько лет, что ты говорил при первой и последующих регистрациях, если ты, конечно, не врал. Я знал некоторых товарищей, которые вернулись домой значительно позднее других, потому что не всегда давали правдивые сведения. Нередко они и сами знали, почему приходилось задерживаться, разумеется, порой не обходилось и без доносов своих же «друзей». После регистрации нас распределили по баракам. Я попал в барак, где встретил многих сослуживцев по роте связи, которые пошли сдаваться в плен на день раньше меня. Среди них были мой командир отделения, который меня всегда третировал, и унтер-офицер канцелярии, с которым у меня были хорошие отношения. Офицеров здесь не было. Их поместили в офицерский лагерь. В бараках, часть которых была двухэтажными, стояли простые деревянные столы и скамьи, но не было никаких нар. Ложиться приходилось на голые доски пола, между которыми проступал иней. В первые дни не давали никакой еды, также как и питьевой воды, не говоря уж о воде для умывания. Мы снова добывали воду из снега. Одежду мы не снимали, хотя в бараках было значительно теплее, чем в фабричном цеху без крыши. Маленький каменный очаг с железной плитой давал ровно столько тепла, чтобы мы не мерзли в нашей одежде. Топливо (дрова, солому, сухую траву и другое) мы должны были различными способами доставать сами. В конце концов кто-то оторвал доски от цоколя своего же барака, и теперь под полом свистел ветер. Отхожим местом служила яма с перекладиной, немного в стороне от бараков. В лагерь постоянно прибывали новые пленные. Они были самых разных национальностей: прежде всего, конечно, немцы и австрийцы, но были и румыны, поляки, чехи, словаки, хорваты, итальянцы, голландцы и даже украинцы. В лагере находилось примерно около 10–12 тысяч пленных. Люди постоянно умирали. Мертвых раздевали и укладывали двухметровыми штабелями по обе стороны дороги за бараками, ведущей в поле и огражденной колючей проволокой. Они лежали там смерзшиеся, покрытые снегом, у некоторых были вырваны куски плоти на икрах или ягодицах. Я узнал, что в лагере можно купить у румынских цыган верблюжье мясо. Хотя точно установить, что они продавали, было трудно. Перед входом в кухонный барак лежали большие куски льда. Он был таким прозрачным, что можно было различить в нем замерзшие пищевые отходы: картофельные очистки, тонкие кусочки помидоров и т. п. Некоторые пленные занялись настоящим промыслом. Они часами упрямо счищали лед деревянной палочкой, чтобы добраться до чего-либо съедобного. Большую часть времени мы лежали, экономя силы. Иногда выходили на свежий воздух, чтобы поддержать кровообращение. Один раз в день мы строились, нас пересчитывали. Часто в бараке кто-нибудь доводил нас до безумия своими рассказами о хорошей пище дома до войны, смачно описывая любимые блюда и процесс их приготовления. Пекарь из Вены, например, подробно объяснял, как готовился линцевский торт из панировочных сухарей; венский мясник рассказывал, какими приправами сдабривается салями или окорок и как правильно резать шпик. Об изготовлении шампанского, для чего используется не лучшее вино, распространялся дегустатор из Гумпольтскирхена. Было много споров по поводу того, чей рецепт лучший. Я поделился своим «секретом» изготовления шампанского и узнал, что таким способом достигается самое высокое качество. В основном от голода страдали те, кто прибыли в лагерь упитанными и имели достаточно пищи еще в окружении под Сталинградом. Одним из них был Лойсль из Граца, унтер-офицер из отдела снабжения. Он был прекрасным парнем, обожавшим свою жену, но мучительно страдал от голода. Весил он 95 кг при росте 1 м 75 см и невероятно быстро отощал. Его состояние стало быстро ухудшаться, он еле передвигал ноги, а под конец мог ходить, только опираясь на мою руку. Однажды Лойсль лег рядом со мной на пол и заснул. Вдруг я услышал, как он заговорил во сне, и лицо его сияло блаженной улыбкой. Проснувшись, он находился еще во власти грез и не мог сразу прийти в себя. Лишь через некоторое время он узнал меня и людей вокруг. «Лойсль! Лойсль! — крикнул я. — Что с тобой? Почему ты такой странный?» — «Знаешь, — сказал он, — я был сейчас дома, у своей жены. Я думал, это она меня позвала. Она была так счастлива, смотрела на меня такими сияющими глазами, что я думал, она меня съест от любви. Только бы увидеть ее, только бы вернуться». К великому сожалению, он не вернулся домой. Лойсль умер 5 месяцев спустя, превратившись в дрожащий скелет, совершенно опустошенный морально. Я часто думал о том, каким он был чудесным человеком и насколько не по силам оказались ему экстремальные условия. У меня все сложилось не так уж плохо. Я давно привык к голоданию, так как попал в «котел» после лечения от тяжелой дизентерии. Она была моим несчастьем и в то же время удачей. Вряд ли я вернулся бы домой относительно здоровым, если бы не тяжелые испытания, которые закалили и сформировали меня. Ведь линия жизни — это синусоида, она постоянно предъявляет жесткие требования к человеку, к его телу, интеллекту, к его душе, она учит справляться с неизбежными проблемами. Это вселило в меня уверенность, что, пройдя через ад, я сумею выдержать любые потрясения. Порой мы целый день проводили в полудреме, не обменявшись ни словом. Каждый вспоминал только хорошее и только из прежней жизни. Настоящее было пока невеселым, а будущее таило в себе много загадок. А будет ли вообще у нас будущее, можем ли мы надеяться на лучшее, на свободу? Я тоже уходил мыслями в прошлое. Наша теперешняя жизнь казалась мне испытательным сроком, который устанавливают для техники, чтобы определить прочность материала, например, стальных балок для моста или проволочного каната. Испытывается прочность на разрыв, давление, влияние атмосферы. Проверка материала необходима для того, чтобы рассчитать, какие нагрузки выдержит мост, башня, машина, канатная дорога в определенный отрезок времени. Ведь неживой материал тоже стареет и сдает. Нагрузка имеет свои пределы, иначе не избежать катастрофы. Отсюда — строгие нормативы. В плену беспощадному испытанию подвергался человеческий материал, его физическая стойкость, внутреннюю твердость, выявлялись его сильные и слабые стороны, которые порой только здесь и открывались человеку. Но испытание выдержали не все, для многих оно оказалось трудным, непосильным. Умирали павшие духом, утратившие веру в себя. Иной был чудесным парнем, а испытаний не выдержал, а кто-то превратился в безоглядного эгоиста. Некоторые, испугавшись трудностей, погибали, другие, более сильные, выживали и в лучшие времена опять становились очень милыми людьми.Что было в нашей прошлой жизни?
Мне с избытком хватало времени для критического осмысления моей прежней жизни. Я выходец из многодетной семьи. У меня были три брата и две сестры, т. е. семья наша состояла из восьми человек. Мой отец занимался политической деятельностью, являясь членом Христианско-Социалистической партии. Умер он очень рано, в неполных 42 года. Мне шел тогда 13 год, старшей сестре было немногим больше — 14 лет, а самому младшему брату исполнилось только 2 годика. Я вижу перед собой отца в больнице, его мучил жар от инфекции, которой он заразился во время паломничества в Рим. Круглый, как шар, врач, (кстати, и фамилия его была Круглер[1]) сказал матери, которая со слезами на глазах стояла у постели отца, что больной в тяжелом кризисе и что здесь ему вряд ли сумеют помочь: никто не знает, что это за болезнь. Температурная реакция — единственное в данном случае защитное средство, и отец сможет выздороветь, если только выдержит сердце. Но сердце у отца было очень ослаблено. Как почти все политики, он слишком много курил. В течении трех лет я был членом бойскаутской организации, одним из основателей которой являлся мой отец. Там нам постоянно твердили, что курение вредно и курильщики лишь скрывают свою инфантильную неуверенность, что они никогда не смогут стать настоящими мужчинами, так как не в силах отказаться от курения, как маленький ребенок от соски. Они почти обречены на слабохарактерность. Отец умер на моих глазах. Для меня это было потрясением, которое невозможно забыть. Я никогда не курил, даже на фронте, хотя мы не испытывали недостатка в табаке. В плену вообще не было курева, там не только я не курил, там не курили даже самые заядлые любители этого зелья. Отец очень любил меня и часто брал с собой на политические собрания. Зачастую они проходили крайне бурно. Когда ситуация накалялась и собрание атаковали политические противники, приходилось даже удирать через окно. В нашей бедной, небольшой квартире собирались многие известные христианские политики. И я очень рано познакомился со многими социальными проблемами жизни простых людей. После смерти отца мама стала получать небольшую пенсию и пособие на детей, шестерых полусирот. Старшая сестра пошла работать в больничную кассу, шефом которой был прежде мой отец, своим маленьким заработком она помогала выхаживать нас, малолетних, и поддерживать бабушку. Я и два брата закончили классическую гимназию и сдали экзамены на аттестат зрелости. Потом все трое были призваны в армию и попали на фронт в Россию примерно в одно и то же время. Средний брат, студент-медик, был унтер-офицером санитарных войск и погиб 10 января 1943 года при прорыве русских при Бабуркине под Сталинградом. Об этом я узнал от пленного товарища из его дивизии, который сам вскоре умер от ангины и голода. Младший же брат вернулся домой после того, как вышел из преисподней у озера Ильмень. В гимназии у нас был очень хороший преподаватель религии, ставший позднее профессором истории и ректором университета в Граце. Ему я обязан многим в своей жизни и прежде всего тем, что выжил на войне и в плену. Он воспитывал нас самостоятельно мыслящими людьми, способными действовать не по шаблону. Если что-то не получается, учил он, необходим прежде всего критический анализ, надо все продумать до мелочей и только потом решать или судить. Он отнюдь не был доктринером и материал излагал не в форме катехизиса. Я вырос спокойным, уравновешенным, и мне импонировали изречения древних римлян и греков. Например, «Что бы ты ни делал, думай о последствиях». Вот только призыв «Сладостно и почетно умереть за Отчизну!» не очень вдохновлял меня. Из истории я знал, что это изречение всегда использовалось сильными мира сего для удовлетворения честолюбия, достижения личной власти и для личного обогащения. Меня больше убеждали высказывания Сократа: «Я знаю, что я ничего не знаю, но так как большинство людей и этого не знает, то я знаю больше, чем другие». «Познай самого себя», — говорил он ученикам, то есть ищи свои слабости и борись с ними, тогда ты сможешь стать совершенным человеком. Вспомнился мне и Диоген, который ходил по рыночной площади Афин с фонарем в ясный день и светил людям в лицо. Когда изумленные афиняне спрашивали, зачем он это делает, Диоген отвечал: «Ищу человека!» Он жил в бочке и на вопрос Александра Великого, предлагавшего исполнить любое желание философа, ответил: «Не заслоняй мне солнца!». Его единственной собственностью был деревянный сосуд, которым он черпал воду из источника, а когда Диоген увидел, как мальчик пьет воду из пригоршни, то отказался и от единственного сосуда. Это не лишило его жизнь гармонии и смысла. Как не хватало нам тогда именно таких философов. Несчастны те, кто требовал для себя больше, чем ему необходимо. Они не смогли противостоять испытаниям и обрекали себя на гибель. У греков приоритет принадлежал человеку, а не государству во главе с царем, тираном, диктатором. У многих народов человек был собственностью властелина или господина. Греки вели жестокие, но победоносные войны против порабощения персами. Сильное впечатление произвела на меня мысль, высказанная в пьесе «Враг народа»: «Большинство никогда не бывает правым. Если правда настолько широка, что ее понимает большинство, то эта правда так разбавлена, что уже не является правдой». Вообще я всегда читал целеустремленно и осмысленно. Особенно меня поразила своей глубиной книга Лебона «Психология массы». В ней на примерах истории показывалось, что есть люди, которым из совокупности индивидов удается создать новый организм — «массу». Она следует совершенно другим законам, чем отдельные люди, хотя и состоит из них, и способна творить величайшие злодеяния. Так развязывались войны и разгорались кровавые революции. «Распни его! Кровь его на нас и на детях наших!» — свидетельствуют о безумии толпы евангелисты. А вот как реагировала масса на вопросы нацистского демагога Геббельса на митинге в Берлине: «Вы хотите тотальной войны?» — спрашивал он, и масса кричала — «Мы хотим тотальной войны!»; «Чего хотите: масла или пушек?» и все кричали — «Пушек!». Никто не осмелился крикнуть другое. Один из моих соучеников учился в гимназии на средстваНационал-социалистической партии. Через каждые два месяца он ездил в Мюнхен к Гитлеру. По возвращении мы его спрашивали: «Как там «дядюшка Адольф»?» Часто ему удавалось поговорить с ним, но иногда он отвечал, что секретарша не пустила его к Гитлеру, потому что у того был припадок буйного помешательства. После окончания гимназии этот юноша стал редактором газеты «Ангрифф» в Берлине. Мой экзамен на аттестат зрелости в 1930 году совпал по времени с началом экономического и финансового кризиса. После экзамена, несмотря на кризис, меня приняли на службу в банк, директором которого был друг моего отца. Я проработал в банке всего 1,5 года, так как профессия банковского служащего мне не нравилась. Я поступил учиться в Венский технический университет на факультет электротехники. Через год я перевелся, по совету старшекурсника, с которым подружился и который тоже изучал электротехнику, на геодезический факультет. Дело в том, что с дипломом электротехника можно было устроиться разве что чертежником на фабрике. Я никогда не жалел о своем выборе, это была моя профессия. Разумеется, приходилось совмещать учебу с работой. В стране все больше заявлял о себе национал-социализм. Друг моей студенческой юности хотел привлечь меня в нацистскую партию. Я сказал, что сначала хотел бы изучить ее программу и узнать, чего она хочет. Он принес мне программу партии — «Майн Кампф» Адольфа Гитлера и книгу Розенберга. Я читал и приходил в ужас, знакомясь с их целями. Это была прямая подготовка 2-й мировой войны, программа порабощения людей, уничтожения евреев и дискриминации всех «неарийских» народов. Я стал убежденным противником национал-социализма. О чем и сказал однажды своему другу, поблагодарив его за информационный материал. В своей деятельности в академическом физкультурном союзе и среди студенчества я всегда вел жаркие дискуссии с фанатичными нацистами — иногда это были профессора и мои преподаватели — о программе нацистской партии и взглядах Гитлера, изложенных в «Майн Кампф». Мы не находили общего языка. Мои оппоненты только багровели от злости и упрекали меня в моей «незрелости». Я говорил им, что они предают собственное государство, которое их же обеспечивает. Мне было ясно, что скоро начнется война. Я стал следить за событиями в России, потому что воспринял «Майн Кампф» как прямой призыв к войне против СССР. Окончание учебы в Техническом университете и наш выпуск как раз совпали по времени со вторжением гитлеровской армии, с оккупацией и присоединением Австрии к Германии в марте 1938 года. Письменный госэкзамен я сдал еще до этого, устный — после, но при полномочиях прежней экзаменационной комиссии. Потом она была «очищена» от «ненацистов». После получения диплома я начал служить, как и было давно намечено, в правительстве земли Верхняя Австрия заведующим отделом дорожного строительства. 2 мая 1941 года меня взяли в армию радистом, так как рекрутская комиссия обнаружила у меня музыкальный слух и литературные способности. В первую же ночь нахождения в Майдлингской казарме я увидел очень запомнившийся мне сон, который часто вспоминал во время войны и плена. Я видел себя со своим сыном — ему тогда было около годика — он шел рядом со мной по зеленому парку. Он был одет в синюю матроску, а за спиной у него был школьный портфель. Я тогда не подозревал, что предвидел свое будущее. Только через пять лет, когда я вернулся домой, мой сын действительно носил синюю матроску и вскоре пошел в школу. Почему меня определили в радисты, а не в военную геодезию, я так и не знаю. Будучи на войне, я все время безуспешно стремился получить возможность заниматься геодезической съемкой, ведь я был дипломированным инженером-геодезистом. Мой коллега по учебе, закончивший вуз на год позже, попал в геодезию. Но ему не повезло, так как его инструктором были мясники и парикмахеры, плохо знавшие математику и часто допускавшие несусветные ошибки. Когда ему надоело переделывать их работу и он осмелился очень вежливо поправить своего инструктора, тот учинил ему страшный разнос и весьма осложнил дальнейшую жизнь. Так что мне лучше было у радистов. Почти все мои товарищи по взводу связи имели аттестаты зрелости, а некоторые даже закончили институты. Наши инструкторы, за исключением одного, который закончил институт и сумел сохранить присущие ему обаяние и человечность, были тупые солдафоны, пытавшиеся сделать из нас прусских вояк. Я ничего не имел против уроженцев Пруссии, но чувствовал себя притесняемым инородцем из Австрии. Кроме того, я ненавидел любую бессмысленную команду, особенно исходящую от таких примитивных и тупых командиров. Муштра, культ единообразия и торжественные марши вызывали у меня ироническое отношение. В навязанной мне военной службе в чужой армии я не хотел становиться ни младшим командиром, ни тем более офицером. Военный инженер — это еще куда ни шло, я был бы тогда наполовину гражданским. Совсем иначе я привык относиться к австрийским военным. И все же я не делал ничего, что могло бы навредить моим товарищам. Через три месяца усиленной подготовки, а немцы между тем уже вошли в Россию, нас послали на русский фронт под Киев, затем под Харьков и Сталинград. За все это время я ни разу, как и мои товарищи, не получил отпуска домой. Люди в роте связи подобрались такие, что на фронте из-за этого возникали дополнительные трудности. Большая часть простых радистов — образованные люди, имевшие дипломы и аттестаты, а унтер-офицеры, вахмистры, штабс-вахмистры и офицеры были крайне неприятными субъектами. Наш командир отделения, вахмистр, прежде якобы работал в Вене электриком, потом лишился работы и завербовался в армию на пятнадцать лет. Как радисты при командире дивизии, нашем генерале, мы находились в лучших условиях, чем пехотинцы в своих землянках, траншеях и окопах. Наша радиоаппаратура располагалась в автобусе «мерседес». Мы пользовались алюминиевой посудой, полевыми столами и стульями. Один из радистов сервировал столы для еды. Когда все было готово, мы садились на свои места и ждали начальника радиоточки. Он садился за накрытый стол и громко выпускал газы так, что распространялась отвратительная вонь. Это было его пожеланием «приятного аппетита». Меня он не любил и ко мне, как он выражался, «ученому», постоянно придирался, угодить ему было невозможно. Вероятно, я еще больше обострил его комплекс. Однажды он (снова хвалился «подвигами» в Париже, где какое-то время находилась рота связи, взахлеб рассказывал о том, как, возвращаясь в казарму в полночь, они стреляли по окнам мирных парижан, как изрешетили бочки в винных погребах, как вино полилось на пол, как повеселились в борделе, все по очереди и т. д. Я сказал, что они вели себя по-свински, что такие вещи делают французов еще более непримиримыми нашими врагами не в одном поколении. Как-то раз мы вместе несли службу, и он снова стал издеваться надо мной, я сказал, что он поступает несправедливо, к тому же не я радист по профессии, а он. И нельзя требовать от меня того, чему он сам учился долгие годы. Меня призвали на службу, которая совершенно не соответствует моей подготовке. У него нет права издеваться надо мной, он не должен забывать, что война когда-нибудь закончится и для нас обоих начнется новая жизнь. Я-то когда-нибудь вернусь к своей работе дипломированного инженера, а у него нет никакой Профессии. Пусть радуется, если сможет устроиться у нас служащим или привратником. Он побелел, не знал, что ответить, а потом попытался тайком отделаться от меня. Но тут ему очень не повезло. С другими вахмистрами всех степеней у меня тоже иногда возникали конфликты. Однажды немецкий вахмистр, который тоже не любил меня и постоянно придирался, крикнул мне при построении: «Эй, ты, полусолдат!». Я сказал рядом стоящему товарищу: «Такого оскорбления я не потерплю. Я вообще чувствую себя не солдатом, а переодетым гражданским». Вскоре это получило огласку. Узнал об этом и немецкий вахмистр, он стал еще больше приставать ко мне. Но потом произошло событие, которое сильно изменило мое положение в роте. Мое «солдатское усердие» было отмечено новым командиром роты, что стало поводом для повышения по службе. Пятнадцать месяцев я прослужил рядовым, из них двенадцать воевал на фронте, оставаясь рядовым радистом. Нежданно-негаданно до нас дошли слухи о том, что наши офицеры и младшие чины присваивали предназначенные нам продовольственные товары: шоколад, сухофрукты, водку, ликеры и т. д. и посылали все это домой или использовали сами. Вскоре вся верхушка роты была отстранена от должностей и направлена в резервную часть. Как мы потом узнали, там их всех повысили в звании. Только унтер-офицер по снабжению должен был на три недели задержаться на фронте, а затем уже отравиться в тыл, такое у него было наказание. Нам сменили командиров. Хорошее впечатление на меня произвел новый командир роты связи, капитан, выделявшийся культурной речью и хорошими манерами. По наивности я принял его за восточно-прусского дворянина, чуть ли не графа. Позже я узнал к своему разочарованию, что это далеко не так. На гражданке он работал контролером больничных касс. Новый старшина роты был до войны кондитером в Восточной Пруссии. Но все это не имеет отношения к моему «солдатскому усердию». Итак, к делу. Я считал себя весьма недурным фотографом, у меня был фотоаппарат (как уже упоминалось) и мне приходилось часто фотографировать, разумеется, когда позволяли обстоятельства. Я даже проявлял пленку и делал контактные фотографии 24x36 при керосиновой лампе. Однажды меня увидел за делом наш унтер-офицер канцелярии, тоже австриец. У нас были одинаковые фотокамеры, с той лишь разницей, что у него не было кожаного футляра. Я посочувствовал земляку и решил сделать ему футляр, если он достанет русский подсумок для патронов. Он принес мне его, и я сделал футляр. Не хватало только гайки для крепления фотоаппарата. Я вырезал ее из дерева. Сумку покрыл красным лаком, потому что свиная кожа на футляре показалась мне малопривлекательной. Футляр с фотоаппаратом выглядел очень симпатичным. Унтер поблагодарил меня и был очень рад. Фотоаппарат в футляре попался на глаза командиру роты, и он спросил унтера, где тот взял такую штуку, не из дома же прислали, ведь кожи не хватало ни в тылу, ни на фронте. Унтер-офицер рассказал, как было дело. Так наш ротный узнал о моем существовании. У него тоже была такая же фотокамера — распространенная в то время модель. Командир тоже захотел иметь футляр и попросил унтер-офицера переговорить со мной. Я согласился, получил достаточно материала и сделал ему футляр. Он удался еще лучше, потому что у меня уже был небольшой опыт формовки кожи. Кроме того, я заказал в полковой мастерской гайку из алюминия, пояснив, что это для командира роты. Футляр я покрыл коричневым лаком из той же мастерской и хотел передать его через унтера. Но тот сказал, что я должен вручить это командиру сам. Я принял самый образцовый вид и обратился к командиру роты. Он взял футляр с большой радостью и приветливо спросил, кто я по профессии: закройщик, шорник, сапожник или что-то в этом роде? Я ответил, что у меня совсем другая профессия, я дипломированный инженер-геодезист, специалист по геодезической съемке. Он спросил, как долго я служу рядовым? Я ответил, что уже шестнадцать месяцев, и тринадцать из них — на фронте. Он снова поинтересовался моим званием. Я повторил. «Что же вы натворили?» — «Ничего. Я выпускник университета». Он был крайне возмущен: «Я знаю, что в этой роте не все в порядке. Это же просто скандал! Но ничего, я позабочусь о порядке!» Прежде всего, он издал приказ, согласно которому я уже месяц числился ефрейтором. Меня сразу зауважали. Это наделало много шума среди унтер-офицеров и офицеров. Никто больше не издевался надо мной. Наш командир отделения тоже оставил меня в покое. Он считал, что со мной лучше не связываться. Я стал ротным фотографом со всеми послаблениями, отсюда вытекающими. Командир хотел непременно сделать из меня офицера. Я признался, что хотел бы стать офицером по части военной геодезии, это же моя профессия, а таких специалистов днем с огнем не сыщешь. Однако я никого и никогда не просил об этом. Он посоветовал мне, чтобы я выписал копии аттестатов государственных экзаменов, после чего я должен буду закончить унтер-офицерские курсы и в течение трех месяцев управлять радиоточкой. Но осуществить эти планы нам не удалось. Жаль, конечно, что все мои снимки и негативы, сделанные между Андреевкой и Сталинградом, вместе с фотоснаряжением пропали во время моего пленения в Сталинграде. Еще в период нашего наступления в направлении Сталинграда, палящим знойным летом, мы вышли в голую степь вблизи Чира. Земля пересохла настолько, что о движении транспорта можно было издалека узнать по облаку пыли. А когда двигалась колонна, стояла сплошная Пыльная завеса. Начались перебои со снабжением, не хватало воды для кухни и для подразделений. Люди сильно потели и целый день почти Ничего не пили. А по ночам становилось очень холодно. Haшa дивизия уже несколько дней топталась на месте и движения вперед не предвиделось. Все роптали и ругались. Надо было вырыть колодец, каких бы трудов это ни стоило. Но под плотным слоем пыли залегал только сухой белый мел. Правда, его легко копать, и не нужен крепеж. Возможно, внизу и был водоносный слой, но как до него добраться? Требовалась рудоискательная лоза. Но кто мог бы ее изготовить? Наконец, мы нашли вблизи ореховый куст и вырезали рогатку. Многие подержали ее в руках в ожидании желанного отклонения. Я тоже попробовал и сам не сразу заметил бы, как она неожиданно качнулась к земле, если бы не радостные крики товарищей. Но я уже понял, в чем дело, прошелся туда-сюда, и ветка покачивалась только в одном месте. Так мы определили, где надо копать. Пошли к фельдфебелю, ознакомили его с нашими результатами и попросили разрешения рыть колодец. Он был не очень уверен в успехе, но разрешил, назначив меня старшим. Мы тотчас принесли нужные инструменты: лопаты, скобы, железные ведра, носилки, лебедку и доски, чтобы предотвратить осыпи пыли при выемке грунта. Провкалывав несколько дней, мы заметили, что земля становилась все влажнее, и вот наконец в нашей яме появилась вода, еще очень мутная и не пригодная для питья. Мы, однако, обрадовались и пошли к фельдфебелю доложить о нашем успехе. Но он не разрешил копать дальше. По всей видимости, он не знал, что при рытье колодца сначала появляется мутная вода и что нужно углубиться по меньшей мере еще на метр, чтобы обеспечить достаточный уровень. Потом следует откачивать воду, пока она постепенно не станет совершенно чистой. Мы получили распоряжение рыть новый колодец. Искали лозой место и нашли его рядом. Стали рыть. Уже дошли до половины необходимой глубины, но совершенно неожиданно поступил приказ сняться с места и передислоцироваться. Жаль, конечно, что наши труды пропали впустую. Мы вышли наконец к большой излучине Дона, там где Дон и Волгу разделяет всего восьмидесятикилометровая полоса и где на Волге находится Сталинград. На западном склоне меловых гор, обрывавшихся на востоке у берега Дона, нам предстояло соорудить зимние квартиры. Командир роты узнал от унтер-офицеров о наших поисках воды и сразу послал за мной. Шла последняя неделя сентября 1942 года, днем еще было очень жарко, а по ночам холодно и до такой степени, что тучи мух засыпали в инее на стенах палатки и оживали лишь днем от солнечного тепла. Командир роты сказал мне, что ему дали отпуск в связи с вступлением в брак. Он поручил мне руководство строительством жилья и инженерных сооружений, считая, что я больше всех подхожу для этого. В технических вопросах, решил он, я здесь незаменим, и надо как можно быстрее построить бункеры и укрытия, пока еще легко откалывать меловые глыбы. Он обещал дать в помощь русских военнопленных. Я согласился принять руководство строительством. Командир отдал соответствующий приказ и надолго уехал в свадебный отпуск. Для каждой радиоточки мы решили сделать бункер такой глубины, чтобы окно было не меньше метра в высоту и позволяло бы нести службу при свете дня; построить отдельный бункер для командира роты, 3-х комнатный бункер для кухни с сауной, бункеры для унтер-офицеров и отдельно для офицеров и укрытия для 7 грузовиков с въездной площадкой. Всего предстояло построить 16 бункеров и укрытий. У нас был только ручной инструмент, хотя и в достаточном количестве. Фельдфебель построил всю роту, зачитал приказ командира роты и сказал, мы должны очень спешить, что никакого свободного времени не будет, а также отменяется всякий послеобеденный досуг в субботу и в воскресенье. Затем он дал слово мне. Я сказал, что скоро зима и мы сами понимаем, что должны закончить как можно быстрее наши сооружения, это в наших интересах. Успех зависит от нашего усердия и организованности. Сначала надо как можно быстрее построить бункеры для себя, чтобы не жить больше в палатках и не мерзнуть. Нам нужен пока один грузовик и бригада для подвоза бревен, дверей, оконных рам со стеклом, печных труб, досок и т. п. из разрушенного Сталинграда. Продолжительность рабочего дня будет зависеть от темпов строительства. Я обещал, что при хороших результатах возможен послеобеденный отдых в субботу и воскресенье. Строительство шло быстрыми темпами, успех был удивительным. Вся рота работала с утра и до вечера. Даже офицеры и унтер-офицеры спрашивали меня, чем могли бы помочь. Были вырыты 3 бункера площадью 4x6 метров. В меловой скале возникла целая каменоломня, при этом мы убедились, что мел нельзя взрывать, так как он рассыпается и становится непригодным для строительства. Потом стали доставлять стройматериалы из Сталинграда. Настала первая суббота с начала строительства, и фельдфебель вновь напомнил о своем солдафонском нраве. Он объявил, что будем работать всю субботу и воскресенье. Все работали целую неделю очень интенсивно и нуждались в отдыхе. Я боялся, что солдаты, если не дать им отдохнуть, не будут больше так напрягаться. Они напомнили мне о моем обещании, что при соответствующих результатах в субботу можно отдохнуть. Я пошел к фельдфебелю и как ответственный за строительные работы сказал ему, что сомневаюсь в дальнейшем продвижении дела, если он оставит в силе свое распоряжение. Люди добились большего, чем, как я знаю по опыту, могли бы сделать рабочие на гражданке. Я говорю об этом потому, что в прошлом не раз руководил соответствующими работами. Люди должны отдохнуть. Я напомнил о распоряжении командира роты, чтобы никто не смел мне перечить в технических вопросах. Он согласился с этим доводом и приказал роте построиться, сказал несколько дежурных фраз касательно службы и распустил нас на отдых. Все были довольны. В понедельник продолжали работать с большим рвением. При этом нельзя было забывать и о непрерывной работе связи. Радиограммы поступали довольно редко, но их требовалось записать в виде буквенного текста и расшифровывать с помощью ежедневно меняющегося кода. Поскольку мы стояли на месте, наша рота проложила достаточно телефонных линий. Стены первых трех бункеров из меловых блоков, вырубленных в каменоломне вручную зубилами и ломами, возводили так, чтобы получались ровные поверхности. Удивительно, как быстро люди освоили кладку. Глину и песок привозили из Сталинграда. В бункер, уходивший концом в толщу склона, ставились промежуточные опоры, на которые клали несущую балку, так чтобы длина пролета не превышала двух метров. Сверху укладывались балки и доски крыши. На них насыпался вынутый грунт, все щели густо замазывались, как при строительстве казачьих домов, крыши которых обрастали травой. Потолок покрывали белой жестью от больших консервных банок. С торца устанавливалась двойная оконная рама шириной в один метр, рядом — дверь с небольшим тамбуром. Среди наших товарищей был один венец, работавший до войны мастером по теплотехнике и вентиляции, его звали Зонненбург. Он помог устроить в бункерах вентиляционную систему, которая обеспечивала постоянный приток свежего воздуха и хорошую вытяжку. Кроме того, мы построили из кирпичей двухкамерные печи, а в задней части из досок и реек — трехэтажные кровати, столы и скамьи. Тем временем прибыло пятьдесят русских военнопленных, которые значительно облегчили нам тяжелую работу. Мы смогли быстро закончить другие бункеры и начали строить большой гараж. Эти работы выполняли только русские военнопленные. Дома мне приходилось руководить строительством дорог силами нескольких сотен военнопленных. Я знал, что от военнопленных можно ожидать удовлетворительных достижений только тогда, когда они получают достаточно пиши — особенно мясной — и курева. Поговорив со снабженцами, я узнал, что на складе им всегда предлагали мешки гречки и проса, которые никто не хотел брать. Это была как раз та еда, к которой привыкли русские. Я приказал доставить как можно больше мешков. Проблему с мясом также смогли решить: еще были лошади, которых нужно было забивать из-за чесотки. Ветеринары мне сказали, что это мясо не вредит здоровью, но для питания немецких солдат его использовать не разрешается. Позднее, во время отступления к Сталинграду и в котле, мы ели с голодухи замерзших кляч, которых вырывали из-под снега: пропускали мясо через большую мясорубку и делали из фарша «кёнигсбергские биточки». И ничего, никто не заболел. Достать курево мне тоже не составило большого труда. На радиоточках нашлось немало сигарет и табака, которые были не по вкусу немцам. Мы постоянно получали табачные изделия, среди них и такие, которые курильщикам не нравились, например, короткие сигареты и трубочный табак. Образовались целые залежи. Я собрал все курево и отдал пленным, которым оно понравилось именно своей крепостью. В результате мы имели надежную рабочую силу, которая иногда трудилась и без моего присмотра. Утром с дюжиной крепких мужчин я шел в прибрежную рощу и показывал им, какие деревья нужно срубить на стройматериалы. Нам нужны были прочные опоры и несущие балки для гаража. У пленных были с собой топоры, пилы, еда и курево, у меня же не было даже оружия. Вначале их сопровождал конвой, а потом в этом отпала необходимость. Вечером я их забирал. Они ждали меня у костра и пекли картошку. Мы верили и нравились друг другу: пленные мне, а я пленным. Постепенно мы научились немного понимать друг друга. Я часто слышал вопрос: «Почему?», а потом сокрушенно-покорное — «Ничего». Зачем все это? Почему война? Почему мы должны быть друг другу врагами? И ответ: Ничего! Мы ничего не можем с этим поделать. Это не в нашей власти. Это судьба. Все шло настолько хорошо, насколько это было возможно в тех обстоятельствах. Но вот беда, у меня выпала пломба из коренного зуба и началась сильная зубная боль. Со мной такое случалось редко, но как бы там ни было, пришлось ехать к нашему военному стоматологу. Он находился недалеко от нас, в казачьей станице. Нас оказалось несколько друзей по несчастью, томившихся, как водится, в ожидании приема. Был хороший, еще жаркий осенний день, хотя по ночам уже сильно холодало. Я видел вокруг море садов и огород с помидорными кустами, на которых висели красивые красные плоды. На земле после дождя сверкала большая лужа, края которой почернели от слетевшихся мух. К нам подошла старушка в платке и с корзиной, наполненной помидорами. Она поставила корзину на землю, взяла несколько помидоров и протянула их мне с какими-то добрыми словами. Я взял плоды, поблагодарил ее и съел пару штук, даже не помыв их, а просто протерев платком, хотя дома совсем обходился без помидоров, потому что терпеть не мог их запаха. Старушка же была очень довольна. Затем подошла наша очередь к врачу. Мы, десять человек, сразу построились, приготовившись к уколам. Когда укол сделали последнему из нас, первому уже вытащили больной зуб, даже не задумавшись над тем, можно ли его было сохранить путем пломбирования, и не спросив, подействовал укол или нет. На меня он, во всяком случае, подействовал нескоро. Полый коренной зуб при удалении раскрошился, и у меня сильно пошла кровь. Врач вынужден был снова и снова вытаскивать осколки. Укол стал действовать только тогда, когда операция была закончена. Впрочем, зуб я терял впервые, если не считать выпавший когда-то зуб мудрости. В нашем роду у всех мужчин были хорошие зубы — это наследственная черта. Кстати, врач удаливший мне зуб, позднее, при отступлении к Сталинграду, получил сильное ранение. Осколком гранаты снесло нижнюю челюсть. По всей вероятности, он умер от этого, потому что тогда не было хирургов, специализирующихся на челюстных операциях. Боль я превозмог, но визит к зубному врачу имел для меня и другие последствия. Я поначалу снова горячо взялся за дело, и все шло, как и было задумано. Мы уже закончили, несколько бункеров и, несмотря на тесноту, временно поселились в них, а ночи становились все холоднее. Мы приступили к строительству последних бункеров. Прошла неделя, и у меня вдруг начался сильный кровавый понос. Сначала это не очень меня встревожило, потому что у меня был геморрой. Но потом кровотечение необычайно усилилось, и у меня поднялась температура. Несколько дней я пролежал в санчасти, в единственном нашем доме, где находилась и канцелярия. Из окон дома я смотрел на каменоломню, слышал первые взрывы и видел летящие обломки породы, хотя я запретил взрывать меловые скалы. Они дробились от взрыва и становились непригодными в качестве стройматериала. Товарищи, посещавшие меня, жаловались, что все идет теперь наперекосяк. Офицеры и унтер-офицеры взяли на себя командование строительством, каждый норовил распорядиться по-своему. Они не знали, что делать дальше. Я-то видел только взрывы, а сколько еще глупостей было наделано. Даже фельдфебель, которому ручная работа в каменоломне казалась слишком медленной, вынужден был признать мою правоту. Взрывы превращали меловые глыбы в щебень и пыль. Теперь понадобится неделя, а то и больше, чтобы вновь привести каменоломню в рабочее состояние и добывать нормальные каменные блоки, конечно же, вручную, по моему методу. Все это мне пришлось выслушать, хотя у меня была температура, полное расстройство кишечника и я без конца бегал в туалет. Дежурный врач приказал отвезти меня в расположенный неподалеку полевой лазарет вместе со всеми моими вещами, ранцем и винтовкой. Он подозревал у меня дизентерию. Лазарет располагался в одноэтажных казачьих домах с побеленными саманными стенами. Слегка наклонные дощатые крыши были покрыты плотным слоем глины толщиной в 20 см. На глине росла трава, защищавшая ее от пересыхания. Пол в домах был слегка влажный, гладко намазанный глиной. Наш дом состоял из одной большой комнаты с деревянными опорами, к которым крепились перегородки из досок, образующие как бы коридор посредине. По обеим его сторонам тянулся толстый настил из соломы, на которой лежали одеяла из грубой ткани. Это были наши «госпитальные кровати». Большинство солдат болело гепатитом, малярией или, как я, дизентерией. Раненых было мало. Надо отметить, что люди чаще умирали от заболеваний печени, чем от дизентерии. Мне было очень плохо, почти две недели я не мог есть и потерял много крови. Мой врач, доктор Дибольд, тоже из Линца, сказал, что не может обеспечить никакой щадящей диеты, не было даже сухариков из белого хлеба, ели только черный, который жарили на огне, сжигая верблюжий навоз за неимением иного топлива. Я становился все слабее и попросил врача дать мне просто нормальную пищу, хуже стать не могло. Мне дали то, что и всем: говядину с фасолью. Это произвело неожиданное действие. Понос и кровотечение тут же прекратились, у меня появился аппетит, я начал поправляться, встал на ноги. Вскоре меня выписали из лазарета с сопроводительным письмом о необходимости предоставления отпуска на родине. К роте меня подвез грузовик, высадиться пришлось в трехстах метрах от наших бункеров, так как подъездной путь был еще не готов. Все мое имущество лежало у ног, я был слишком слаб, чтобы донести его в расположение роты. Я взял только оружие и сумку с патронами и с трудом дотащился до бункера. Со второго захода я принес с товарищем остальные вещи. Он рассказал мне, что происходило во время моего отсутствия. Строительство очень замедлилось, дело почти не продвигалось, хотя работали с утра до вечера без перерыва, даже в темноте при свете керосиновых ламп. Стены, возведенные без меня, оказались слишком тонкими, а температура ночью достигала минус 15°, и они промерзали по ночам. Военнопленные умирали один за другим, их кладбище там внизу постоянно разрасталось. Командовал пленными неопытный берлинский лейтенант, которому исполнился всего 21 год. Под его началом они работали на пределе сил, а питались скудно. Пленные мерли, как мухи. Строительство гаража тоже почти не продвинулось. Я сразу пошел к лейтенанту и стал упрекать его в плохой организации работы и в недопустимом отношении к пленным, которых он довел до истощения. Он утверждал, что они мало работают. Я ответил, что при таком питании, никто не сможет долго работать. «Если эти «готтентоты» не выдержат, — сказал он, — найдутся другие, сейчас русских пленных много». Я назвал его образ действий позорным и бесчеловечным и заявил, что с этого момента снова беру на себя порученное мне дело, в том числе и заботу о пленных. Этот лейтенант, кстати, умер ужасной смертью несколько недель спустя, точнее, в середине января 1943 года, когда русские отбросили нас от окраин в центр города, в наше последнее убежище. Как мне рассказали, он стоял на подножке автомашины и, размахивая руками, подавал команды своим людям. Его увидел экипаж наступающего русского танка, который метким выстрелом уничтожил его вместе с машиной и солдатами. Мне удалось оживить строительные работы. Я распорядился снести слишком тонкие стены и подогревать воду для раствора. Стены возводили из хорошо обтесанных камней, с тонкими швами, успевая закончить ежедневную работу задолго до ночных холодов. Физически я был очень слаб, требовалась особая диета, я с нетерпением ждал обещанного отпуска, который вполне заслужил за двадцать месяцев войны, в том числе шестнадцать на фронте. Но для выздоравливающих после тяжелой дизентерии в роте необходимого питания не было. Со снабжением становилось все тяжелее. Однако пшено и гречка для русских пленных еще были, оставались и запасы махорки. Вскоре поступил приказ об отпуске для десяти человек из роты. Я был первым претендентом на отпуск на основании врачебного заключения и по той причине, что за время войны я ни разу не пользовался отпуском. Но мои товарищи очень просили меня остаться до завершения строительства бункеров. У них были справедливые опасения, что если я уеду, строительство не будет закончено к сроку. Кое-кто доказывал, что лучше ехать в отпуск в следующий раз и Рождество встретить дома, тем более что в декабре у меня день рождения. Итак, я остался. Вместо меня в отпуск поехал солдат из Ибса. Все тогдашние отпускники больше не вернулись в Россию. Они были направлены в Италию и, насколько я знаю, снова вернулись домой. Это решение стоило мне всех тягот окружения, четырех лет плена и более чем пятилетней разлуки с родиной. В течение трех лет и трех месяцев я считался пропавшим без вести, местный партийный фюрер объявил, что я покончил жизнь самоубийством, а коллеги по работе числили меня среди погибших. Всего этого я, конечно, не мог предположить, когда принимал решение остаться для завершения строительства. Я не знал также, как вел себя за моей спиной командир радиоточки, немецкий обер-вахмистр. Бункеры были готовы к намеченному сроку. Строительство гаража и сауны заканчивалось. Все уже заняли свои бункеры, когда из своего долгого свадебного отпуска вернулся ротный командир. Он был поражен делом наших рук и даже не мог поверить, что для него построен отдельный бункер. Он сразу же поинтересовался размещением людей и, обойдя все строения, остался очень доволен. Он незамедлительно начал готовить меня в унтер-офицеры. Я должен был заниматься строевой и боевой подготовкой и учиться командовать. Некоторые прусские команды как-то не ложились на язык, больше всех: «Смирно!». В Австрии еще со времен монархии подавали команду «Внимание!», а при повороте: «Кругом!» и т. д. Это не резало слух и понималось всеми разноплеменными солдатами монархии, даже если они не знали немецкого языка. Между тем пришли мои свидетельства о государственных экзаменах, которые жена выслала в оригинале. Она не успела сделать копии — ксерокса тогда не было — но заказала их на случай, если архив Технического университета разрушат во время войны. Однако особого подъема я не испытывал и не очень-то рвался в отпуск, будто предвидел беду. Дела на фронте приняли неожиданный оборот. Становилось все холоднее, ведь был уже ноябрь, и наших лошадей отправили на зимовку на Украину. Объем радиосвязи все возрастал: информация сторожевых постов, самолетов-разведчиков, наши донесения в штаб командования армией. Поступали все новые сведения о передвижениях русских танков на другом берегу Дона и Волги. Издалека, со стороны Сталинграда, гремели взрывы, но город еще не попал в руки немцев. Нас больше всего беспокоили русские танки на нашем левом фланге, где оборонялись румыны, от которых мы и узнали, что у них не было достаточного количества противотанкового оружия и что там берег Дона был пологим. Река, конечно? представляла собой серьезную преграду. Мы тоже ожидали противотанкового подкрепления артиллерии, но его все не было. Иногда прилетали пикирующие бомбардировщики, они сбрасывали там свои бомбы, но большого вреда не наносили. И тем не менее возникало предчувствие ужасной беды. Правда, непосредственного нападения мы не опасались, так как наша дивизия оборонялась на высоком обрывистом берегу, имела солидный боевой опыт, а русские нас не беспокоили. Румыны находились совсем в других условиях. По всей видимости, немецкое командование им не доверяло и не давало оружия. 25 ноября мы приняли радиограмму: русские танки прорвались и пытаются окружить нас. Мы сразу, наперед, получили денежное довольствие и ждали приказа отступать на запад. Над нами постоянно летал наш самолет-разведчик и радировал на командный пункт о местонахождении русских танков и возрастании их числа. Берлинский лейтенант, который так постыдно обходился с «готтентотами», целый день торчал на радиоточке, не снимая наушников, и растерянно слушал передаваемые прямым текстом сообщения разведчика. Его нервы были на пределе. Днем мы слушали новости, где и на какую глубину прорвались русские, а вечером на нашей радиоволне слушали наводящую ужас русскую пропаганду: «Сталинград — это смерть, никто не выйдет отсюда живым. Спасайтесь, переходите к нам, имея при себе сопроводительный листок, который мы постоянно сбрасываем на ваши позиции. Вы будете дружески приняты нами и не станете больше мерзнуть и страдать от голода, вы будете свободны, как и мы — те, кто перешел раньше вас». Ночью, в двенадцать часов, мы слушали по белградскому радио песню «Лили Марлен» — «Перед казармой, у больших ворот…», а затем, несмотря на запрет, ловили английскую станцию, передававшую новости на немецком языке. Нам сообщали о войне и положении на фронтах, о жизни дома, но ни слова — о преследованиях евреев, о концлагерях, о массовом уничтожении людей. Сегодня это кажется мне очень странным: либо англичане ничего не знали, хотя имели агентурную сеть, либо не считали факты существенными с военной точки зрения. Все происходившее вызывало у нас тревогу и дурные предчувствия. Наконец, по радио мы приняли приказ по 6-й армии, но не тот, которого ждали, а совсем другой: отступать не на запад, чтобы выйти из окружения, а на восток, к Сталинграду, и занять там круговую оборону. Прорыв на запад мы считали более разумным, потому что русские вклинились пока только танками, которые из-за трудностей в снабжении горючим были недостаточно мобильны, а пехота еще не подоспела. Прошел слух, что командующий нашей армии слетал на самолете к Гитлеру и предложил план прорыва на запад, как наиболее правильный и разумный. Но Гитлер отклонил это предложение, заявив: «Оттуда, куда ступил сапог немецкого солдата, отступления быть не может. Солдатам нужны генералы, вселяющие уверенность, а не пораженчество». Мы упрекали Паулюса в том, что у него не хватило личного мужества противопоставить себя, военного специалиста, дилетанту, страдающему манией величия. Паулюс был всего лишь прусским военным и наверняка не читал «Майн Кампф». Он сдался в плен, и ему удалось вернуться домой. Русские обходились с ним так, как он этого заслуживал. Он пожертвовал нашими жизнями, не рискуя своей. На восток мы должны были идти через Дон по мосту у Калача, отступив к Сталинграду, там окопаться и сидеть до тех пор пока, не будем освобождены резервной армией с Кавказа. Наши тяжелые орудия пришлось взорвать, потому что для них не было боеприпасов, как и не самые нужные грузовики — в целях экономии бензина. Снабжение якобы обеспечат по воздуху, самолетами Ю-52. Нас обещали «вызволить». С тяжелым сердцем мы спешно покинули наши так хорошо оборудованные теплые бункеры и на автобусах с работающими станциями спустились по узкому крутому съезду вниз, к Дону, где примкнули к колонне перед мостом у Калача, приготовившись к переправе. Эту ночь я никогда не забуду. Внизу перекатывались темные волны, вдали вспышками взрывов озарялся Сталинград, земля содрогалась, как при раскатах грома, а вокруг царила нервозная суета. Потом загрохотало совсем близко — начали взрывать наши тяжелые 220-миллиметровые орудия. Все это порождало ощущение беззащитности. Если русские и в самом деле атакуют, нас можно взять голыми руками. Мы предчувствовали гибель нашей армии, да и всей гитлеровской Германии. Я вдруг заметил, что мы стоим у мельницы. Я взял с собой несколько солдат посмотреть, нет ли там чего-нибудь съестного. Мы обнаружили 2 мешка ржаной муки, из которой выпекается русский черный хлеб, и несколько канистр с черноватой сладкой и вязкой жидкостью. Позднее мы узнали, что это была патока, остаток при производстве сахара. Все это мы захватили с собой. Но командир нашего отделения не разрешил перегружать автобус. Тогда мы нашли небольшой прицеп, загрузили его и присоединили к автобусу. Насколько правильно мы поступили, выяснилось позже, когда оскудели продовольственные запасы. При отходе на восток мы потеряли склады, отход происходил столь стремительно, а наши хозяйственники исполняли все с таким педантизмом, что даже не пытались очистить склады и распределить довольствие по войскам, а поспешили подготовить их к взрыву. Таким образом, наше продовольствие и наша зимняя одежда превратились в пепел. У нас же осталось только кое-что из обмундирования и буквально крохи съестного. Мы пытались успокоить себя тем, что нас обязательно выручат. Если же не удастся, то это будет началом конца захватнической войны, тем, что мы заслужили. Во время всего наступления на Сталинград мы не могли отогнать страшную мысль о том, что лишены фланговых прикрытий. Пытались утешиться надеждой, что все необходимое будут доставлять самолеты Ю-52, ведь до сих пор на них удавалось переправлять на родину больных и раненых. Вначале жизнь хоть как-то облегчали автобусы, которые до некоторой степени защищали нас от мороза, и горячее питание, пусть и минимальное, а также сушеные овощи и консервы. Мы не шли, а ехали, хотя машины продвигались по снегу очень медленно, но горючее подходило к концу. Поначалу русские не тревожили нас, не было воздушных налетов, и мы редко попадали под артобстрелы. Русские двинули все силы на запад. Первое время мы со своими машинами располагались в поле, затем перебазировались в ущелье, лессовую впадину двадцатиметровой глубины. Это единственное во всей округе ущелье реки Царицы, которое доходит до Волги, куда впадает эта река. Там мы оставались до 10 января 1943 года. Верхняя часть обрыва представляла собой почти вертикальную десятиметровую стену, переходящую в примерно пятиметровый склон, образованный из выветрившегося лёсса, а дно напоминало желоб местами до десяти метров шириною. Здесь стояли тесным рядком наши машины. Некоторые из них, например, полевая кухня, примыкали к наиболее опасной стороне впадины. Но об этом не задумывались. Меня же это беспокоило, я предчувствовал беду. Я считал, что русские не оставят нас в покое, что нам нужно приготовиться к бомбежкам и артиллерийским ударам. К тому же становилось все холоднее, а жить приходилось в машинах. Надо было строить инженерные сооружения. Вспомнились лекции по геологии профессора Стинни, который объяснял, что лёсс очень воздухопроницаем и не так сыпуч. Я вспомнил, что и у нас, в Линце, многие винный погреба устроены в лёссе. Все это натолкнуло меня на мысль, что крутая стена из лёсса очень подходит для строительства пещеры для нашего радиоотделения. Ее надо было вырыть в том откосе, со стороны которого следовало ждать огня, вход сделать не прямым, а зигзагообразным, чтобы не могли влететь осколки, а по высоте — до верхнего края лёссового щебня. В этом случае не только снаряды и мины, но и авиабомбы не смогут стать для нас угрозой. Необходимо было также учесть, что мы все время отправляли и принимали радиограммы. Русские определенно запеленговали все наши действующие радиостанции. Мне удалось убедить своих товарищей в необходимости строительства жилой пещеры. Однако для такой утомительной работы наше питание уже было недостаточным. Вот тут-то и пригодились два мешка ржаной муки и канистра со сладкой патокой. Вначале у нас еще не было опыта использования ржаной муки, кроме как для каши. Затем один из товарищей, отправляя нужду, нашел в старой газете «Кроненцайтунг» статью, в которой рассказывалось, как из муки готовить разную выпечку. К Рождеству мы даже испекли кексы, подсластив их патокой, из-за чего они стали еще чернее и вкуснее. Мы сразу приступили к строительству, стали рыть низкие проходы, расширив их затем до большой пещеры с полусферическим потолком, получилось помещение 5x5 м и трехметровой высоты. Вдоль стен внизу сделали скамьи шириной около метра для сидения и ночлега. Работа продвигалась сравнительно быстро, поскольку лёсс был немного влажным и легко выгребался. Вскоре мы закончили работу и въехали в пещеру. Наш командир не вмешивался в работу, только несколько раз упрекнул нас в трусости, так как нас подгонял страх. Тем временем постоянно шли радиограммы из резервной армии, идущей к нам на выручку с Кавказского фронта. У нас установилась даже непосредственная связь по радио с ее головным отрядом, который был уже в 30 км от нас. Затем армия остановилась, вернее, ее остановили русские. Они сняли снашего фронта почти всю артиллерию и танки и направили против резервной армии. Против нас осталось только несколько установок сталинских «Катюш», «сталинских органов», которые все время давали о себе знать. Это были небольшие ракеты на рельсовой раме, они выпускались одна за другой. Они были не очень опасны, когда вели огонь по отдельности, поскольку разброс снарядов не превышал 150 м. После попадания первых ракет надо было укрыться и считать выстрелы, потому что количество ракет было всегда одинаковым, а для установки нового боезаряда требовалось время. Разумеется, огонь нескольких таких установок доставлял большие неприятности. На нашем участке русские имели только один «сталинский орган», время от времени он давал о себе знать. После нашего отхода с хорошо оборудованных позиций мы лишились многих удобств, и возникла проблема со стиркой. Я решил хотя бы прополаскивать свое белье у колодца, находившегося в полукилометре от нашего ущелья на открытой местности. Территория, где мы располагались, обстреливалась «сталинским органом», а мороз иногда достигал 25° ниже нуля и, конечно, заниматься стиркой было рискованно. Мои товарищи отговаривали меня, считая, что из-за мороза ничего не получится. Я обещал им доказать обратное, взял свое ведро с замоченным бельем и, надев теплые вязаные перчатки, осторожно пошел к колодцу. Там я надел еще и резиновые перчатки и погрузил белье в воду. Ткань и резиновые перчатки хрустели от мороза. Но белье быстро оттаивало от тепловатой воды, которую приходилось доставать с десятиметровой глубины деревянной бадьей при помощи ворота. Я быстро полоскал и тут же выкручивал белье по нескольку раз. Колодец был единственным источником воды на большой территории. Сюда беспрерывно приходили солдаты из других воинских частей. И вдруг я увидел до боли знакомое лицо. Передо мной стоял родной брат Петер, который был младше меня на 8 лет и перед войной начал изучать медицину. Сначала мы не помнили себя от радости, а потом как-то сникли, осознав ситуацию нашей встречи. Я знал только, что он был призван в армию немного раньше меня и благодаря высокому росту попал в гвардию, охранявшую главный штаб немецких войск в Югославии, а потом его куда-то перевели. Он сказал, что ему разрешат продолжать учебу лишь после того, как он побывает на фронте. Служба в охране не засчитывалась и не давала права на продолжение учебы. Почти одновременно со мной он был послан на войну в Россию в качестве унтер-офицера медицинской службы. Наши пути проходили почти рядом, он находился в 297-й, а я в 44-й дивизии. Его дивизия поддерживала непрерывную радиосвязь с нашей через нашу радиостанцию, а мы ничего друг о друге не знали. Наши родственники знали только его почтовый номер, но не знали местопребывания. В отпуске он тоже не был. Мои домашние всегда знали о моем местонахождении, потому что я с женой договорился о коде, при помощи которого всегда информировал ее о географической широте и долготе и названии местности. Поскольку наша фронтовая почта проходила строгую цензуру, писать открытым текстом было бесполезно, все вычеркивалось или замазывалось черной краской. О моем коде никто не догадывался, хотя он был очень простым. Мы поговорили о положении на фронте. Мой брат рассказал, что командир их дивизии улетел самолетом, якобы формировать новую дивизию. Сам он не знает, что станется с ним и с остатками 297-й дивизии. Я видел, что Петер — в глубокой депрессии, и пытался как-то ободрить его. Но тут вдруг заиграл «сталинский орган», о котором мы почти забыли, разрывы снарядов все больше приближались к нам, нужно было срочно уходить в укрытие. Мы успели лишь пообещать друг другу почаще встречаться и поддерживать связь по радио. Но судьба распорядилась иначе. Мы больше так и не увиделись. Уже находясь в плену, я случайно встретил солдата из разбитой 297-й пехотной дивизии, который воевал вместе с братом во время прорыва русских у Бабурине 10 января 1943 года. Сам солдат участвовал в ближнем бою и был пленен русскими. Мой брат, по его словам, скорее всего погиб. Мать, узнав по моем возвращении из плена о вероятной смерти Петера, не хотела этому верить вплоть до самой своей смерти, а умерла она, когда ей было за девяносто. Кстати, той же военной зимой ей сообщили, что пропал без вести наш самый младший брат, призванный в армию и тоже ставший радистом в частях, дислоцированных у озера Ильмень. Это было очень тяжелое время для нашей матери, очень любившей всех шестерых детей, хотя мы доставляли ей много хлопот. Трудно даже представить, как она мучилась, когда узнала той зимой, что три ее сына пропали без вести на фронте. Хочу добавить, что солдат, который сообщил мне о гибели брата Петера, был санитаром при нем и вскоре умер в лагере для военнопленных от ангины, истощения и депрессии. У многих Пленных депрессия парализовала их стремление к выживанию. Циничным безразличием к человеку, моральным преступлением мы считали тот факт, что наше военное руководство ничего не делало, чтобы научить своих солдат умению выживать в критической ситуации. Нас учили только наступать и побеждать, а в безвыходном положении повелевалось умереть, покончить с собой, но ни в коем случае не сдаваться в плен, ибо так приказывал фанатичный, кликушествующий фюрер, схоронившийся вдали от выстрелов в своем безопасном бункере. Его принцип гласил: «Там, куда ступил сапог немецкого солдата, нет места никому другому!» Я, как и многие австрийцы, видел в этом завиральную идею одержимого манией величия безумца. Я никогда не одобрял решения спорных вопросов военными средствами и повторения мировой бойни. Вторая мировая война произошла по вине отвергнутого нашими отцами «австрийца», который отказался от военной службы в Австрии, но ощущал себя «истинным немцем» и стал «фюрером» Германии, потому что нашел там достаточное количество единомышленников. Моя задача на войне заключалась в том, чтобы выжить, но не за счет других, мои надежды были связаны с нашим поражением. Я не принимал всерьез военной присяги, которая навязывалась силой и угрозами. Я безмолвствовал в хоре присягающих и никогда не считал себя связанным присягой. Мы, австрийцы, стали жертвами оккупации. Какой можно было ожидать от нас верности, если нам не разрешали даже эмигрировать и отказывали в оформлении паспорта? События быстро сменяли друг друга, страшный конец неумолимо приближался. Приходили все более печальные известия о резервной армии. Ее положение становилось все хуже. Она пятилась и несла потери из-за ожесточенного сопротивления русских, которые бросили против нее крупные силы. Наступило безнадежное и далеко не веселое Рождество. Единственной праздничной роскошью были черные кексы из ржаной муки с патокой. С питанием дело обстояло совсем плохо, так как снабжение по воздуху было затруднено из-за налетов русской авиации на аэродром. Иногда нам бросали «продовольственные бомбы», которые не всегда попадали туда, где в них больше всего нуждались. Они доставались тем частям, на чей участок падали. Получалось так, что в отдельных подразделениях не было особого недостатка в продуктах и там привычно праздновали Рождество. Были даже подразделения, которым не пришлось взрывать свои продовольственные склады. Наши же, западные части, отходя по приказу через Дон на восток, потеряли свои склады и ничего не получили от тамошних частей. Особенно ощущалась нехватка мяса. Но мы нашли способ помочь самим себе. В поле перед русскими позициями виднелись какие-то заснеженные бугорки. Мы решили, что это — занесенные снегом трупы лошадей. Дождавшись затишья, мы скрытно подползли к одному из бугров и на самом деле нашли там убитую лошадь. Мы отрубили кусок конины и быстро поползли обратно. Потом размораживали добычу в кипящей воде, пропускали через мясорубку, лепили «кёнигсбергские биточки» и варили их в кипятке. От чего сдохла лошадь, мы не задумывались, вероятно, от осколка снаряда. Это был праздничный, Рождественский обед, как оказалось, безопасный для здоровья. На кухне нам предложили только сухие овощи. Была и такая проблема. В наших автобусах почти не оставалось горючего. Если бы по какой-либо причине нам пришлось сняться с места, то уехали бы мы недалеко. Тут проявились «организаторские способности» нашего берлинского лейтенанта. Он каким-то образом узнал, что ранним утром следующего дня в ближней, хотя и чужой, части будут выдавать горючее, конечно, только для своих. Он приказал мне взять с собой две пустые канистры и пойти с ним. Мы затесались в очередь. Лейтенант все время стоял рядом со мной, а когда подошел наш черед, стал сам заполнять наши канистры. Солдаты не смели помешать офицеру. Понятно, что он нервничал, и струя из шланга угодила в мои сапоги, пальцы обеих ног намокли. Они почти сразу же замерзли и потеряли чувствительность, так как мороз был под 30°. Я тут же сказал, что мне нужно немедленно согреть ноги иначе будет тяжелое обморожение. Он крикнул: «Убирайся! Плевал я на твои ноги! Тащи бензин в роту!». На негнущихся, онемевших ногах я пошел с бензином к нашим позициям. Я забрался в машину с радиостанцией. Там, в тепле, пальцы ног оттаяли. У меня начались адские боли, один за другим сходили ногти на всех десяти пальцах, вздувались большие пузыри. Это было обморожение 2-й степени. Санитар снял ногти и обрезал ножницами кожу вокруг пальцев. Больно не было, так как кожа уже отмерла и утратила чувствительность. Затем на пальцы наложили толстые повязки, и я, конечно, уже мог надеть сапоги. Вскоре началось нагноение. Командир роты отдал приказ, согласно которому я как больной, должен оставаться в машине с радиостанцией и освобождался от всякой иной службы. Это было не только особой любезностью, но и большой поблажкой, так как обморожение ног уже не являлось причиной для освобождения от караульной службы, поскольку обморожение из-за нехватки одежды стало повседневным явлением. Настало 10 января 1943 года. Русские уже отбросили резервную армию. Теперь они собрали все силы, чтобы покончить с нашей армией. В мгновение ока потеряли мы последний аэродром. Происходили жуткие сцены. Как раз в то время, когда в Ю-52, двигатели которых уже работали, погружали раненых и больных, к взлетной полосе прорвались русские солдаты. Самолеты пошли на взлет, экипажи не считались с людьми, которые хватались за шасси и другие выступающие части самолета, лишь бы улететь. Спустя какое-то время, совершенно окоченев, они падали на землю. Утром 10 января на наш участок обрушился сильный артиллерийский огонь. Русские стреляли из всех калибров орудий почти всю первую половину дня. Мы сидели в нашей пещере, имея над собой многометровый слой лёсса. Мы слышали разрывы снарядов и мин, но почти ни крупицы породы не упало на нас со сводчатого потолка. Наш командир подтрунивал над нашей трусостью, потому что мы не осмеливались выходить из пещеры к автобусу с радиостанцией. Он показал свою «храбрость» и вышел. Рядом с ним взорвался снаряд. Один задел командира. На его счастье осколок лишь разорвал галифе выше колена. Капитан вернулся с бледным лицом и больше не говорил о трусости. Но взрыв оказался не так безобиден. Один осколок попал в лоб старшему повару. Тот сразу погиб. Пострадала и часть техники. Тотчас после этого поступило известие, что сбоку от нас прорвались русские. Мы сразу получили приказ сниматься и отходить в город. Вечером мы уже подходили к окраине города. Мне повезло: из-за обмороженных ног я ехал на передвижной радиостанции. Но в окно я видел, как слева и справа солдаты в изнеможении падали в глубокий снег, они не могли идти дальше и оставались лежать. Помощи больше не было. Армия распалась. Ночь мы провели в автобусе связи. Над нами пролетел русский самолет, сбросив несколько бомб. Осколки прошили радиостанцию, несколько из них задели мне плечо, а один ударил в лобную кость, но, вероятно, плашмя и на излете. Видимо, я родился под счастливой звездой. Я сам извлек осколки и продезинфицировал легкие раны. На следующий день русские танки подошли к нам совсем близко и открыли огонь по машинам. У нас были большие потери в людях и технике. Как я уже упоминал, нашего лейтенанта-берлинца тоже разорвал танковый снаряд. Для нашей части это было последним сражением.Ужасные сцены
Мы лежали в бараке почти без всякой надежды получить хоть какую-то пищу. Однако утром, скорее всего, это было 24 февраля, поступило сообщение, что мы должны приготовиться к приему пищи. Эта новость нас воодушевила и мы, полные надежды, в течение многих часов ждали команды, пока не сморил сон. Только поздно ночью пришло распоряжение, чтобы мы послали на кухню — одного от каждых десяти человек, с пятью котелками, каждый котелок рассчитан на двоих. Такой порядок сохранялся в этом лагере и позднее. Мы быстро отправили наших людей на кухню. Была темная ночь, только кухня достаточно освещалась, да кое-где — дорога, чтобы можно было дойти, особо не спотыкаясь. По бокам от дороги в закоулках между бараками стояла сплошная темнота. Получив пищу, наши люди поспешили обратно к бараку, неся в обеих руках полные котелки с едой. Неожиданно на них напали вынырнувшие из темноты люди (вероятно, это были румынские цыгане) и попытались отобрать еду. Наши отбивались, при этом часть еды пропала. Они стали звать на помощь. Несколько человек, еще достаточно крепких, выбежали из барака, захватив с собой деревянные дубинки, они прогнали грабителей, и мы впервые получили горячую пищу — по половине литра перловой каши, которую ели с благоговением. На кухне сказали, что теперь все будут регулярно получать пищу. Однако точного времени кормежки не было, иногда ее ждали весь день, так что регулярность была относительной — 2 раза в 3 дня. С доставщиками еды теперь посылали сопровождающую команду с дубинками, даже днем, чтобы уберечь от грабителей и не растерять в сутолоке драгоценную снедь. Как уже упоминалось, у меня были великолепные швейцарские часы, которые мне удалось сохранить во время личного досмотра при взятии в плен. Я гордился ими, как единственным своим имуществом, регулярно тайком заводил их и не хотел ни за что расставаться с ними, хотя знал, что охранники интересовались хорошими часами, поскольку часы русского производства были низкого качества и слишком дорого стоили. Я берег часы, потому что собирался совершить побег, а их можно использовать как компас. Этому я научился у бойскаутов. Чтобы определить, где юг, нужно положить часы горизонтально и часовую стрелку направить на солнце, тогда срединная линия между часовой стрелкой и цифрой 12 покажет направление на юг. Большой точности это не гарантировало, но и таким способом я мог бы сориентировать свою карту России. Мои раздумья неожиданно прервались. Меня разыскал какой-то упитанный немец в форме. Оказалось, он знает, что у меня есть очень хорошие швейцарские часы. Откуда, не сообщил. Далее он перешел к делу: есть один русский офицер в большом чине, он ищет такие часы и мог бы хорошо заплатить хлебом и другими продуктами. Немец попросил показать часы и назвать цену. Русский офицер, по его словам, человек честный и надежный, можно не сомневаться, что он выполнит уговор и не отберет часы силой. Я показал часы, немец остался доволен. Затем он пришел с русским офицером, который произвел приятное впечатление, и я согласился на обмен, потребовав 10 кг хлеба и полкило сахара. Для меня это было куда как много, потому что от длительного голодания я совсем обессилел. Для часов высшего качества цена, как я потом узнал, самая подходящая. Мы договорились, что он может прийти во второй половине дня в 4 часа. Я обдумал свои действия и заключил, что при таких обстоятельствах не могу поступить по-другому, потому что при следующем обыске часы у меня могут отобрать, а так хоть хлеб получу, в котором очень нуждался. Правильность решения скоро подтвердилась. Как только немецкий переводчик и русский офицер ушли восвояси, явился другой русский, которого интересовали часы. Этот не понравился мне, произвел впечатление жесткого, не вызывающего доверия человека. На голове у него был остроконечный шлем, как у императора Вильгельма в свое время, и держался он как большой начальник. Я сердцем чувствовал, что его следовало опасаться: он может просто отнять часы, а вместо хлеба дать мне пинка. Я не сказал, что уже обещал вещь другому, и назначил более высокую цену. Он обещал все принести, и мы договорились встретиться в 5 часов во второй половине следующего дня. Мне пришлось поволноваться: надо было вовремя совершить обмен и быстро исчезнуть из барака до прихода второго русского. Первый русский пришел вовремя, принес 10 килограммовых караваев хлеба, но, к сожалению, без сахара, которого он достать не смог. Я отдал часы, хотя сделать это мне было нелегко. Теперь я имел много хлеба, но не знал, куда его спрятать. Тут Лойсль из Граца предложил набить им свой авиационный рюкзак и использовать как подушку. Он не ходил на построения из-за слабости, а в его честности и преданности я не сомневался. Сам он не взял бы даже маленького кусочка. Разумеется, я всякий раз делился с ним, но всегда приходилось настаивать, чтобы он взял кусок. Он говорил, что хлеб — плата за мои часы и хлеб поможет мне вернуться домой, что он знает цену хлебу и никогда не сможет отблагодарить меня за него. Я обещал когда-нибудь прийти к нему в гости на кофе с ореховым кексом. Это было тогда для нас пределом мечтаний. А пока меня волновали другие вещи. Я не знал, как лучше поступить со вторым претендентом на мои часы, которому я не доверял, но не смел отказать, это могло обернуться неприятностями. А встретиться мы договорились через час. Нужно было немедленно скрыться в другом бараке и находиться там несколько часов, что я и сделал. Как мне потом сказали, русский приходил с несколькими караваями хлеба, но их было гораздо меньше, чем он обещал. Узнав, что я уже продал часы другому офицеру и больше не живу в этом бараке, русский просто взбесился. Вернулся я уже с наступлением темноты и в первый раз отведал драгоценной снеди, конечно же, вместе с ее хранителем Лойслем и незаметно для остальных. Хлеб укрепил меня не только физически, хотя мне было ясно, что этого запаса надолго не хватит. Спасал ли он от настоящего голода? Возможно, и спасал в первые недели, вернее дни, а потом мы были вынуждены очень экономно расходовать силы. Приходилось жить за счет ранее накопленных калорий, за счет остатков жирового запаса. У меня он был весьма скудный, так как в плен я попал, еще не оправившись от тяжелой дизентерии. Потребность в белках, особенно для сердечной деятельности, кое-как удовлетворялась за счет мышц. Интересно, что толстые люди были менее выносливы, чем нормальные или худые. Мы постепенно тощали. Нормальное кровообращение требовало ежедневного движения, но тут надо было соблюдать меру, чтобы не тратилось слишком много калорий. На следующий день, когда мы, как обычно, сидели в полу-дремотном состоянии, унтер-офицер Пфлегер, которому я как-то изготовил футляр для фотоаппарата, сказал мне: «Не торчать бы тебе сейчас в этом грязном бараке, если бы тебя не предал этот подлец, этот Иуда!». И он показал рукой на моего прежнего командира радиостанции. Для меня это явилось полной неожиданностью, я сперва не понял его и ответил, что русские так или иначе окружили бы нас, брошенных на произвол судьбы нашим командованием, и мы все равно оказались бы в плену. Многих из наших уже нет в живых. Пфлегер согласился со мной, но сказал, что у меня особый случай: я мог бы пойти в отпуск, если бы не уступил свою очередь другому и не остался, чтобы закончить строительство бункера для зимовки. «Я мог бы уехать домой на Рождество, но мне просто не повезло», — ответил я. Он сказал, что сомневается, правильно ли я поступил, если бы знал, что этот негодяй меня предал. и из малодушия дал худой отзыв обо мне. Командир роты хотел сделать меня командиром отделения радиосвязи, а затем послать в инженерную офицерскую школу. Для этого надо было знать мнение командира радиоточки о том, готов ли я руководить работой на ней. Вот тогда тот тип и сделал мне пакость. Поэтому направление меня в инженерную школу постоянно откладывалось. Он сделал это из шкурнических соображений и неприязни ко мне, так как знал, что командир роты его не выносит и при первом удобном случае отправит радистом в пехотное подразделение. Этого он опасался больше всего, потому что там пришлось бы понюхать пороху. Как и многие кадровые военные, он был трусом и жил по принципу: «Быть солдатом хорошо, но только в казарме, а на фронт — лучше не соваться». Все взоры были обращены на нашего бывшего командира отделения. Сначала он побелел, как покойник, затем покраснел, попытался что-то сказать, наверное, оправдаться, но не смог. Он только трясся, видя всеобщее негодование. Вероятно, совесть вер же проняла его. Он впал в состояние шока, опустился на колени в углу барака и начал молиться, не замечая никого вокруг. Затем разделся, сделал под себя и лег в собственные нечистоты. На следующий день пришли русские из состава руководства лагеря и потребовали, чтобы здоровые перебрались в другой барак, а больные остались здесь. Санитары должны их отправить в лазарет. Нам же вход в барак воспрещался. Такие переселения происходили часто, русские стремились избежать эпидемий, и это им удавалось, хотя контингент все равно уменьшался, почти ежедневно кто-нибудь умирал. Через некоторое время знакомый санитар, чистивший наш прежний барак, рассказал мне, что в углу нашли совершенно голого мертвеца, лежавшего в собственных нечистотах. Его ужасная смерть преследовала меня во сне в течении многих лет. Хотя мы не любили друг друга, я никогда не желал ему плохого. В 1946 году, по возвращении домой, я известил о смерти его родственников. Ко мне пришли его отец и мать, простые старые люди, они хотели узнать подробности смерти и захоронения. Естественно, я не сказал им всю правду, хотелось хоть как-то успокоить их. Покойников в лагере закапывали только тогда, когда уже появлялся запах, и делали это не из пиетета, а по санитарно-гигиеническим требованиям. В школе я запомнил латинские слова — «Dulce et decorum est pro patria mori!», но кроме этого патриотического призыва, запомнилось и прощальное напутствие спартанских женщин, провожавших своих мужей на войну: «Возвращайся со щитом как победитель или мертвым на щите, но никогда не возвращайся без него!» Имелось в виду то, что при бегстве тяжелый щит обычно бросали. Мы же были для правящего режима нашей страны пораженцами, отказавшимися убить самих себя, как этого ожидали от нас нацистские партийные стратеги. Для русских же мы были лишними ртами, так как у них самих не хватало еды. Однако вскоре они начали понимать, что мы можем работать, тем более, что среди нас имеется много нужных в России специалистов и, в сущности, было бы непростительным расточительством не использовать их, а позволять сидеть без работы в ожидании смерти. Прошло время, пока у нас не появились реальные шансы остаться в живых. В нашем вновь занятом бараке люди продолжали умирать, ведь питание было минимальным. Иногда, проснувшись поутру, я обнаруживал рядом с собой мертвеца или сразу двух. Это были люди, с которыми я еще вечером разговаривал и единственное, чем они страдали это — голод. У них начинался понос, и они умирали. В нашем бараке жил высокий мосластый немец, в прошлом якобы коммунист, пострадавший при гитлеровском режиме и неоднократно сидевший за убеждения. Его призвали в армию и признали годным к строевой службе, хотя у него было и осталось до сих пор гнойное воспаление уха. Здесь, в плену, русские не признали его коммунистом, сочтя изменником, потому что он воевал в гитлеровской армии. Если бы он был настоящим коммунистом, сказали ему, то ушел бы в партизаны и воевал бы против фашистов. Этого он никак не мог перенести, надломился психически и стал быстро терять силы. Однажды он тихо запел: «Братья — к солнцу, к свободе! Братья, вы видите свет? Над прошлым уже восходит солнце грядущих лет!» Голос его постепенно становился все громче и сильнее, потом начал слабеть, прерываться и смолк совсем. Больше он не шевелился. Он умер. Рядом со мной лежал молодой парень из Ульма, ему было всего девятнадцать лет. Он соорудил себе из досок подобие гроба и сказал мне, что это его смертное ложе. Он лег в этот ящик и не хотел больше вставать. Это предвещало быструю смерть. Я внушал ему, что он молод и должен пожалеть хотя бы родителей, что надо собрать все силы, чтобы пережить это тяжелое время. Но он не хотел меня слушать и продолжал лежать. Тогда, вооружась палкой, я насильно поднимал его на ноги. В конце концов он образумился и оставил свое «смертное ложе». Потом его перевели в другой лагерь, и значительно позже я случайно узнал, что тот паренек выжил, он здоров и настроен на возвращение домой. Это известие меня очень обрадовало. Наш лагерь находился вблизи газового завода у подножья гряды холмов. Почти каждый день припекало солнце, и снег стал таять. В конце марта весна вступила в свои права. Однажды мы услышали со стороны холмов знакомый грохот, казалось, фронт опять приближается. Над нами даже пролетел немецкий самолет, сбросив несколько бомб. Мы не знали, что происходит, появилась слабая надежда на освобождение. Грохот продолжался не один день. Потом мы узнали, в чем дело. Среди нас подбирали добровольцев для захоронения покойников. За эту работу русские им обещали по полкотелка немудреного супа. Для ослабевших это была тяжелая работа, о чем я предупредил товарищей, но голод заставлял многих соглашаться. Некоторые из них вечером не вернулись в барак. Работа эта требовала много сил, которых у людей уже не было. Умерших хоронили тут же. Выяснилось, что на холме близ Котлубани русские саперы производили взрывы, оставлявшие глубокие воронки, в которые мы свозили штабеля трупов из нашего лагеря, так как становилось все теплее, трупы начали разлагаться и тлетворный запах усиливался. Несколько недель спустя мне представилась возможность увидеть эти воронки. Но об этом позже. Антисанитария превращалась в новую серьезную проблему. Мы имели только белье и форменную одежду. У нас не было мыла, да и вообще возможности мыться. Жили все вместе и в тесном помещении. Питьевую воду вынуждены были получать из снега, что требовало немало сил и топлива. Поэтому вода была слишком драгоценна, чтобы использовать ее для стирки и мытья. У нас появились вши и соответственно — расчесы, и не было средств борьбы с паразитами. Но вот пришла и настоящая беда, которой мы опасались еще раньше. У меня вдруг резко повысилась температура, на теле выступила сыпь. Сыпной тиф — довольно обычная в России эпидемия, особенно в военное время. В армии нам не делали прививки от этой болезни, только немногие прошли вакцинацию. До плена нам лишь запрещали посещать русские дома и особенно ночевать в них. Это строго соблюдалось при наступлении, почти не соблюдалось при отступлении к Сталинграду и совсем не соблюдалось в плену. Две недели я пролежал с температурой выше 40° — у нас сохранился термометр, и мы могли измерять температуру. Большую часть времени я метался в бреду. Медицинского обслуживания не было. Единственный, кто ухаживал за мной — верная душа, мой друг Лойсль из Граца, он сохранял мой хлеб и заботился о том, чтобы, приходя в сознание, я съедал хотя бы кусочек. Еда казалась мне противной, но каждый раз Лойсль давал хлеб в разных формах: то свежим, то подсушенным, то в виде похлебки. Он старался делать все, чтобы я не обессилел окончательно. Его я тоже заставлял поесть, ибо он скорее умер бы, чем взял бы кусочек хлеба без моего ведома. Он ухаживал за мной, не боясь заразиться тифом. Надо отметить, что никто не отнимал у нас хлеб и все уважали мою собственность. Только однажды, когда Лойсль положил рядом с собой горбушку и на миг отвернулся, она мгновенно исчезла, ее просто украли. С кухни в это время стала реже поступать пища, самое большее, на что можно было рассчитывать, это — весьма негустой суп. Потихоньку температура у меня стала снижаться, и я мало-помалу приходил в себя. Кризис миновал. Я опять почувствовал зуд от укусов вшей и с испугом увидел, что кожа сплошь покрыта красными пятнами, а когда я гладил ее рукой, то казалось, что она покрыта крупным песком, словно я лежал на морском пляже, на самом же деле она была обсыпана вшами и гнидами. У меня был взятый еще из дома темно-синий свитер, который связала мне жена. Он был полон вшей и даже изменил цвет. Я был в отчаянии, потому что не знал, каким способом избавиться от насекомых. Знакомый врач посоветовал снять белье и свитер и на одну неделю повесить их на стену, тогда вши и гниды погибнут от холода и недостатка пищи. Я последовал его совету, и через неделю на пол нападало столько мертвых вшей, что их можно было собирать ложкой, но несмотря на это свитер все еще сохранял «крапинку» из-за множества застрявших в ткани мертвых насекомых. Я, конечно, стряхивал их, но уже не мог себе представить, что когда-нибудь наступит жизнь без вшей. Однако такая жизнь наступила, и даже в плену, правда, не скоро, через несколько месяцев. Когда я первый раз встал на ноги, меня шатало от слабости, но воля к жизни не была сломлена. В голове шумело, словно я находился рядом с большим водопадом, по телу все время пробегал озноб, дрожали руки и ноги. Кроме того, к моему ужасу, я не мог написать ни одной буквы, выполнить элементарные арифметические действия, не говоря уже о решении простейшей задачи. А ведь математика была когда-то моей специальностью. Полный тревоги, я посоветовался с врачом нашего лагеря. Он обследовал меня и сказал, что от длительного голода сердце стало слабым, как у маленького ребенка, но оно здоровое. Я не должен слишком утомляться и наносить себе вред, но надо постепенно укреплять организм очень осторожной тренировкой. Другие симптомы опасений не внушают, после сыпного тифа это обычное состояние. Мозг постепенно обретет прежнюю работоспособность, нужно только будет постоянно его тренировать. Для этого как раз очень подходит математика. Я последовал его рекомендациям. Позже у меня появился еще один товарищ, профессор математики, мы с наслаждением вспоминали высшую математику. Подставкой для письма служил железный лист от ржавой двери уборной. Во время моей болезни весеннее солнце растопило весь снег, и земля покрылась нежной зеленью — травой и степными растениями, которых мы раньше не знали. Это была восхитительная южная растительность. По всей территории лагеря можно было видеть пленных, сидящих на корточках и собирающих молодую зелень, она еще не подросла, и требовалось несколько часов, чтобы набрать полную кружку. Нам казалось, что в качестве пищи она действует благотворно, хотя вкусной ее не назовешь. Тут русские обнаружили наше странное занятие и запретили собирать зелень, опасаясь, что мы заболеем. Запрет строго соблюдался. Но произошло нечто противоположное тому, чего они хотели. Смертность не уменьшалась, а быстро росла. При этом отмечалась характерная опухлости, «голодная» отечность. Тогда русские признали, что ошиблись, и создали из пленных специальные команды, которые под присмотром, даже вне лагеря, собирали молодую зелень не только для себя, но и для других. Состояние здоровья у нас опять стало улучшаться. Умирали уже не от недостатка витаминов, а только от голода. Питание ведь по-прежнему было недостаточным. Руководство лагеря и русские врачи стремились к тому, чтобы пленные больше не умирали, потому что мы были для них важным резервом рабочей силы с нужными им специалистами. Но им приходилось преодолевать очень большие трудности, необходимо было накормить не только нас, но и собственное голодающее население. Русские пытались вновь осуществить некоторые санитарные мероприятия. Руководителем каждого барака назначили одного из пленных немецких врачей. Они должны были заботиться о чистоте и порядке, о заболевших, о распределении еды и вывозе мертвых. Им поручалось ежедневно сообщать количество требуемых порций баланды. Умерших, конечно, числили едоками до момента захоронения. А умирали днем и ночью в каждом бараке. Но врачи голодали наряду со всеми. Однако, поскольку они были как бы начальниками, то имели некоторое преимущество. Они отвечали за вывоз и захоронение трупов, но после каждого умершего оставалось кое-что из вещей. Изредка попадались золотые или платиновые кольца, некоторые даже — с бриллиантами. По слухам, врачи брали это себе, чтобы обменять на еду и курево. Его отсутствие было для курящих, наверное, самой тяжелой проблемой. За него отдавали самые ценные вещи. Все это переходило из рук в руки, как и мои швейцарские часы. Правда, наши немецкие врачи утверждали, что русские обязали собирать и сдавать на склад все ценные вещи покойников. Это было вполне вероятно, но никто врачам не верил, хотя, может быть, они говорили правду или полуправду. От снега и талой воды не осталось и следа. Днем из-за сильного тепла увеличивалась потребность в питьевой воде, а доставать ее становилось все труднее, потому что водопровода не было. Воду привозили с Волги в больших бочках на телегах, в которые запрягали верблюдов. Я не поверил своим глазам, когда впервые в жизни увидел лохматого светлокоричневого верблюда, волокущего телегу. Вначале я услышал своеобразный, как бы детский крик, и подумал, что это кричит грудной ребенок. Откуда он здесь? И вдруг я увидел кричащего верблюда. Волжская вода была немного зеленоватой по цвету и солоноватой на вкус, и ее, естественно, нельзя было пить некипяченой. Врачи постоянно твердили, что воду надо кипятить, но при недостатке топлива это было почти неосуществимо. Теперь несколько слов о санитарных, вернее, антисанитарных условиях в бараках. По приглашению товарищей и по собственной инициативе я посетил несколько бараков, и всегда первым делом я широко распахивал в них двери и окна, чтобы проветрить помещение и наполнить его светом, а потом уж беседовал с пленными. Они всегда радовались моему приходу, говорили, что я приношу им солнце и надежду. Поначалу они с апатичным видом лежали на своих нарах, но потом благодарно принимали воду, которую я им приносил, предупреждая, что ее можно использовать только для мытья, а если пить, то лишь кипяченой. Однако только единицы утруждали себя кипячением. Мне рассказали, что среди пленных немало таких, кто свою посуду использовал поочередно как для еды, так и в качестве ночного горшка, даже не помыв ее. Они говорили, что как ни старайся, все равно один конец. Многие из них сами себе укорачивали жизнь, хотя знали, что непосредственной причиной смерти чаще бывает не голод, а почти всегда сильный понос. Известно ведь, что и пожилые люди умирают не от старческой слабости, а чаще всего — от заболевания, которое их организм не может преодолеть. Каждый день у нас умирали товарищи, и для их погребения назначались специальные команды, которые грузили трупы на машины, а затем везли их к холмам у Бекетовки, чтобы там похоронить. Однажды, в конце апреля 1943 года, меня тоже послали на погрузку трупов. В открытую грузовую автомашину мы уложили около тридцати догола раздетых мертвецов, которых сверху закрыли брезентом. Сами мы сели у заднего борта на край брезента и свесили ноги. Потом мы проехали через ворота лагеря и двинулись через Бекетовку на вершину холма. На улице было много людей. От ветра при езде часть брезента откинулась, и трупы лежали открытыми. Увидев это, местные жители с криками в ужасе бросились врассыпную. Наконец мы добрались до холмов. Там я увидел громадную яму длиной около 50, шириной примерно 10 и глубиной до 4 метров. Вынутая земля была насыпана вокруг в виде большого вала. Дно ямы было сплошь покрыто голыми трупами. Машина подъехала к краю ямы, мы открыли задний борт, и трупы посыпались в яму, словно щебенка. Эту сцену мне никогда не забыть. Кроваво-красное солнце заходило в завесу едкого дыма от костров, в которых сжигалась грязная форма мертвецов. Почему? Ничего! Эти так часто слышанные мною от русских слова застряли в голове. Зачем это все? Почему им пришлось умереть столь жалкой смертью? Ничего! Нельзя ничего сделать, все бессильны против «вождей», которые в своем слепом фанатизме сотворили все это, а сами остались в безопасности. «Dulce et decorum est pro patria mori!» Это же преступление перед человечеством. Что осталось от человеческого достоинства? Вернувшись из плена домой, я многим семьям принес печальные известия о смерти их близких, и все меня спрашивали, как и где их похоронили. Я никогда не говорил им правду. На холмах близ Бекетовки и Котлу-бани лежат в братской могиле, как мне говорили, 35 000 погибших в плену. Огромную яму вырыли взрывами саперы. Сначала мы принимали грохот этих взрывов за артиллерийский огонь приближающегося фронта и лелеяли надежду на скорое освобождение, пока не узнали настоящую правду. Тем временем наступил май. В степи вокруг ограждения из колючей проволоки росла зелень и кое-где кусты бузины, а дальше все было покрыто сухой прошлогодней травой. Когда шел дождь и дул степной ветер, мы ощущали своеобразный терпкий запах. От тех, кто выходил за территорию лагеря, мы узнали, что сухая трава — это полынь. Они ее приносили нам, и мы заваривали из нее чай, чтобы вода приобретала хоть какой-то вкус. Пальцы на ногах у меня давно зажили, ногти отросли, хотя восстановились не полностью, особенно на больших пальцах. Я мог опять носить обувь, вшей со времени болезни заметно поубавилось; уже не было необходимости надевать на себя всю имевшуюся одежду. Последствия тифа я еще не совсем преодолел, писать и читать уже мог хорошо, но еще не прекратилась характерная дрожь. Питания не хватало, и оно было по-прежнему плохим. Хоть как-то насытиться удавалось тогда, когда мы сами могли распределять еще и порции, предназначенные для умерших в последнюю ночь. Лойсль, который так верно сторожил мой хлеб и ухаживал за мной во время болезни, напоминал теперь дрожащий скелет, трясся, как древний старик, и находился в подавленном состоянии. Все мы страдали депрессией. Положение казалось почти безнадежным. Мы ничего не знали о том, что происходит в мире и на такой уже далекой от нас войне. Заняться было нечем, да и сил ни на что не хватало. Иногда русские искали добровольцев для легких работ. Желающим вручали кирки и лопаты, а за работу давали половину котелка супа. Я их отговаривал, так как суп был исключительно беден калориями, а работа могла окончательно подорвать здоровье. Некоторые послушались меня, а кое-кто из-за голода соглашался. Поздним вечером они вернулись едва живыми, а двое совсем не пришли. Они умерли. Хочу рассказать и об одном забавном случае. Мы даже смеялись, что редко с нами случалось. Это было за две недели до 1 мая 1943 года, когда русские решили по традиции украсить к празднику площадку у входа в комендатуру цветочной клумбой. Земля там была утоптана до такой степени, что лопата ее не брала. В таких случаях использовался лом с острием в виде широкого зубила. В качестве рабочей силы отрядили полтора десятка пленных итальянцев. Надзор за ними сначала осуществлял часовой. Нужно было разрыхлить около десяти квадратных метров почвы. Надзиратель показал, как надо работать ломом, и вручил инструмент первому из пленных. Тот был столь неловок, что русский отнял у него лом и передал другому. Этот прикинулся таким же неумехой, тогда наступал черед следующего — с тем же успехом. Так лом переходил из рук в руки, а результат был нулевой. Постовому надоело смотреть на эту бестолковщину, и он ушел. Следом исчезли и итальянцы. Только лом одиноко торчал в твердой земле. Затем охранник вернулся и принялся искать своих итальянцев, ругая их на чем свет стоит. Я стоял невдалеке и слышал, как ругались итальянцы: «Стульте, примитиво, акультуре, индульгенте, нон цивилизаторе популо руско». На следующий день продолжалось то же самое, только теперь под присмотром женщины-часового. Она почти беспрерывно кричала на пленных, переходя порой на визг, не позволяя итальянцам отлучаться хоть на минуту и боясь, что те снова исчезнут. Для работы был единственный лом на всех, с которым никто не хотел иметь дела. Так продолжалось пять дней, а работу так и не закончили. Однажды итальянцы исчезли совсем. Прошел слух, что всех их доставили в отдельный лагерь с целью формирования итальянского легиона для борьбы с фашизмом.Неудачная попытка бегства
Условия жизни в лагере становились для нас все более невыносимыми. Мы часто говорили, что недалек тот день, когда умрет последний из нас. Единственным шансом выжить казался побег. Мы узнали, что фронт проходил примерно в 200 км от нас, у Ростова, а колосья на полях еще полны зерен. Мы видели, что ограждение из колючей проволоки легко преодолимо, потому что оно состояло всего из пяти натянутых друг над другом нитей колючей проволоки. Нужно было только лечь на спину, поднять нижнюю проволоку и пролезть. Правда, снаружи были русские часовые, поэтому нужно было дождаться темной ночи, и хорошо бы, чтобы с дождем. Я решил, что пока меня не настигла голодная смерть, лучше пойти на риск. Двигаться, конечно, только ночью, избегая селений и дорог с большим движением. Ориентироваться по звездам. Пищей могли бы служить хлебные зерна, если их растирать, а затем варить. Конечно, план был далеко не безупречен: мои физические и умственные силы после сыпного тифа еще не полностью восстановились, но надо было что-то предпринимать. Чтобы выжить, я, как говорится, хватался за соломинку. Правда, достичь цели не удалось, но все же моя последующая жизнь пошла по-иному. Я нашел двух надежных и более молодых товарищей, которые думали так же, как и я. У одного даже был маленький компас. Удалось раздобыть и карту. Мы ждали благоприятного случая. Он наступил 15 мая 1943 года. Было новолуние, густые облака делали ночь еще более темной, изредка сверкали молнии, поднялся ветер и собирался дождь. Под вечер мы накоротке встретились и договорились уходить в полночь. Место, где мы могли пролезть под ограждением, было давно определено. Около полуночи, отлучившись в уборную, я осторожно подкрался к ограждению и хотел было пролезть. В этот момент я услышал сзади русские и немецкие слова, крики, лай собак. Вокруг меня все вдруг осветилось. Я стоял у ограждения и не двигался, быстро приближались чьи-то шаги и собачий лай. На меня набросилась овчарка, она схватила меня зубами за руку, но не укусила. Затем подоспели русские охранники, мне досталось прикладом пониже спины, правда, не очень больно — и меня повели к бараку. Вскоре мы столкнулись с другим патрулем, который вел моих товарищей. От них я узнал, что произошло. Один из них ночью украл обувь у своего соседа, потому что его собственная для побега не годилась. Сосед вдруг проснулся, чтобы сходить понужде, но, не найдя своих ботинок, поднял шум, на который сбежались русские охранники. Вот тогда они и обнаружили наше отсутствие, включили все освещение и, захватив собак, пошли искать нас. Тех двоих они схватили сразу, меня нашли последним. Так наша попытка к бегству потерпела полное крушение в самом его начале из-за неосторожности одного участника. Конечно, мы не знали, какие последствия имело бы наше бегство, если бы оно удалось. На фронт никто из нас не хотел, хотелось избежать только пассивного сползания к смерти. А шансы были не такие уж плохие, как мне позже объяснил другой беглец, которого тоже схватили только потому, что он был слишком неосторожным. Он рассказал, что за пределами лагеря было достаточно еды, везде были неубранные поля с зерновыми. Это, кстати, подтверждал и его совсем не дистрофический облик. Пешком он не шел, а ехал на поезде, тайком забираясь в грузовые вагоны. Таким способом через несколько дней он почти достиг фронта в районе Ростова. Почти все у него складывалось удачно, и он рискнул доехать до конца железнодорожной ветки перед фронтом. Но тут его обнаружили и привезли к нам. Он не мог простить себе свою оплошность. Нас, троих участников побега, отвели в помещение какого-то барака, отделенного от лагеря высоким, сетчатым забором. Нам грозило наказание. В сущности, я ощущал не столько беспокойство, сколько любопытство: дома я кое-что читал о русской юстиции и знал, что строго карались только политические преступления, что самое лучшее — это все признавать, говорить лишь правду и каяться в содеянном. Но то, что попытка к бегству могла бы улучшить жизнь в плену и облегчить ее в дальнейшем, мне и в голову не приходило. Мой рискованный шаг был продиктован скорее инстинктом, нежели логикой, но я в этом не раскаиваюсь. В нашей темной камере кроме нас троих сидели еще несколько человек: тот, который почти доехал до Ростова по железной дороге, пара каких-то молчунов и русский, воевавший в армии Власова на стороне немцев за свободу Украины. На следующий день нас поочередно вызывали на допрос, первым — русского. Он долго не возвращался. Вернувшись, он не проронил ни слова, угрюмо усевшись в стороне от всех. Мы же размышляли о том, что его ожидает, кто-то утверждал, будто он сам сказал, что его сошлют в Сибирь. Потом вызвали меня. Охранник повел меня по узкому проходу с высокими решетчатыми стенами в соседний барак. Светило яркое солнце. Когда мы были примерно на середине двадцатиметрового прохода, он велел мне идти вперед и направил на меня пистолет, будто собираясь стрелять. Возможно, он хотел как следует напугать меня. Я знал, что стрелять охранник имеет право лишь при насильственных действиях заключенного с целью освобождения или при попытке к бегству. И то и другое было бы бессмысленным, поэтому я махнул ему рукой, чтобы он убрал пистолет. Сбитый с толку охранник опустил пистолет и повел меня в барак. Мы пришли в какую-то комнату. Там сидел пожилой человек, который приветливо обратился ко мне на немецком языке и сказал, что он еврей и раньше некоторое время жил в Вене. Затем он провел меня в соседнее помещение, там меня ждал офицер, — как он сказал — из государственной полиции (НКВД), которая при Сталине была всемогущей организацией не только на гражданке, но и в армии, ей же подчинялись лагеря военнопленных. Он сразу, как принято, потребовал назвать фамилию, имя, государство, место жительства, имена отца и матери. Спрашивал он по-русски через переводчика. Я отвечал правдиво на каждый вопрос. Затем он спросил, каковы были мои намерения. Я сказал — бежать, потому что уже два года не был дома, а в лагере можно умереть с голоду. Тогда он закричал на меня, что я фашист, рвущийся на фронт, чтобы воевать против Советского Союза. Ответ мой был прост: я не фашист, а австриец, на нас напали немцы при Гитлере, а остальные бросили нас на произвол судьбы, даже Сталин заключил с Гитлером дружественный пакт. Так как я отрицательно отношусь к службе в немецкой армии и даже отказывался от службы, я не пожелал стать офицером вермахта и являюсь только ефрейтором, несмотря на высшее образование. Переводчик — тот человек в штатском — очень быстро перевел, и я почувствовал, что он ко мне расположен. Офицер все записал, а потом строгим тоном спросил: «Если вы не хотели служить, то почему все же пошли в армию?» Я ответил, что за отказ от службы в армии меня могли бы расстрелять, пришлось идти служить. «На войне тоже убивают», — возразил он. Я ответил, что знал многих людей, которые участвовали в первой мировой войне и вернулись домой, правда, некоторые — инвалидами. Шанс вернуться домой есть и на войне, а если откажешься от воинской службы, то определенно расстреляют или повесят, кажется, так происходит и в России. Офицер усердно все записывал, вероятно, для него было большой новостью, что в Германии расстреливают за отказ идти служить в армию. Затем он вдруг повысил голос: «Сколько русских ты застрелил?» — «Ни одного, — ответил я, — так как был радистом и стрелять не входило в мои обязанности». Мысль о стрельбе, по-видимому, его не оставляла. Он заявил, что при предпринятой попытке к бегству я мог быть застрелен. Я сказал, что голодная смерть в лагере страшнее. По Женевской конвенции военнопленный имеет право на побег и часовому разрешается стрелять на поражение только в том случае, если пленный продолжает бежать после соответствующего оклика или оказывает сопротивление при задержании. Но ни того, ни другого я не делал, и он определенно об этом знает. На это офицер ответил, что Советский Союз не присоединился к Женевской конвенции, но соблюдает ее. Однако могло случиться и так, что русский охранник меня застрелил бы, сказав потом, что я ему не подчинился. Это прозвучало как вопрос и показалось мне такой бессмыслицей, что я задумался над ответом, а переводчик как-то странно посмотрел на меня. Я подумал, что на такой дурацкий вопрос можно дать только дурацкий ответ, и сказал: «Так русский часовой не поступит». Переводчик не удержался от улыбки. А русский офицер вдруг посветлел лицом, видимо, потому, что у меня было такое хорошее мнение о русских солдатах. Он все писал и писал. Перед ним на столе лежало все, что было отобрано у меня при пленении, в том числе полдюжины семейных фотографий. Он спросил, кто на них изображен? Я ответил — жена и сын. Фотографию, где была видна часть квартиры, он забрал себе на память вместе с моим обручальным кольцом. Затем он взял мои аттестаты государственных экзаменов и спросил, кто я по профессии. Я ответил, что я — дипломированный инженер-геодезист, специалист по дорожному строительству. Оставшиеся фотографии и оба аттестата он мне вернул, сказав, что я могу их сохранить. Я это понял в самом буквальном смысле и даже привез их с собой на родину. Часто охранники пытались отнять их, но я не позволял. В таких случаях я поднимал большой крик и говорил, что капитан НКВД разрешил мне оставить это у себя, что я пожалуюсь в НКВД. Моего знания русского языка уже хватало для таких заявлений. После этого каждый из охранников с испугом возвращал мне мои документы. Один начальник караула, по профессии — профессор математики, с которым я уже подружился, сказал мне двумя годами позже: «Прием неплохой, но вы должны были сдать все вещи на хранение в комендатуру, а при отъезде потребовать их обратно». И вот последовал приговор. Но перед этим русский еще раз меня спросил, не собираюсь ли я опять бежать. Конечно, я ответил «нет» и почувствовал, что мне повезло. Он сказал, что верит мне, но наказание должно последовать в виде двухнедельного ареста, хоть это и самое минимальное наказание. Офицер обещал позаботиться о том, чтобы я вскоре получил работу в соответствии с образованием и чтобы в дальнейшем у меня не возникали глупые мысли о побеге. Советский Союз заинтересован в том, чтобы после войны мы вернулись домой целыми и здоровыми и могли рассказать, что в Советском Союзе тоже живут люди, а не звери, только социальная система другая. Позже я имел с этим офицером НКВД частые контакты. Он всегда был приветлив со мной. Он велел отвести меня обратно в камеру. Две недели я должен был оставаться в двойном плену. Не приходилось рассчитывать даже на обычную лагерную еду, нам давали только то, что оставалось от большого лагеря, об этом заботился персонал кухни. Это были хорваты, такие же пленные, как и мы. О них могу сказать только хорошее. Дружные, порядочные, чистоплотные, человечные они были солидарны с нами, арестованными. В штрафном бараке я не голодал. Наоборот, немного пришел в себя и стал надеяться, что русский на самом деле сдержит свое обещание и позаботится о подходящей работе. Только тот, кто побывал в безвыходном положении, знает, что значит обретение надежды. После двух недель ареста я снова вышел на воздух, увидел солнце. Но меня не вернули в ту часть лагеря, где я был раньше, а направили в другую, которая была отделена двухметровым проволочным ограждением. Я мог разговаривать со своими прежними товарищами через колючую проволоку. Мне было больно видеть, что за две недели они стали еще более истощенными. Лойсль, пошатываясь, подошел к ограде, он сожалел, что я не взял его с собой при попытке к бегству. Я сказал, что это было бы бессмысленным, потому что и мне не удалось бежать. Я понял, что никто из моих товарищей не сможет долго продержаться. В лагере со мной заговорил один немец. Он сказал, что зовут его Бернхард Вестер, он из Эссена, по специальности электромонтер. Я сообщил о своей профессиональной подготовке и рассказал о своем наказании и надежде найти работу по специальности. Он посоветовал быть поосторожнее: русские могут дать мне кирку или лопату и заставят работать, как проклятого. Он поделился собственным опытом: «Положи в карман отвертку и скажи, что ты электрик». У меня возникли опасения: а вдруг обвинят в саботаже, если сделаю что-нибудь не так. Он только сказал: «Русские — отсталый народ, то, что они умеют, ты и подавно сумеешь». Он не смог меня переубедить, хотя с детства я чинил дома все электроприборы, а по физике был лучшим учеником в классе. Кстати, Бернхард из Эссена сыграл позднее определенную роль в моей жизни. Я узнал потом, что на родине он продавал в магазине лампочки и электротовары и хотел меня использовать, чтобы получше устроиться. Он умел жить, но часто поступал непорядочно. Еда в нашей части лагеря была не такая плохая, как в той, другой, отделенной сетчатым забором, но и не такая хорошая, как в штрафном бараке. У меня теперь возникло чувство, что я могу еще некоторое время продержаться. Каждый день ярко сияло солнце, вшей я беспрерывно ловил и давил, и их становилось все меньше. Русские объявили войну нашим волосам, где бы они ни росли, так как вши вдруг начинали гнездиться даже в бровях. Но я всегда брился собственной безопасной бритвой, лезвия правил на брючном ремне. Еда стала регулярной, поварами были те же хорваты. Они и суп раздавали честно, из громадного котла по одному черпаку, при этом опускали eгo поглубже, и порции получались погуще. Полные жадного ожидания, следили мы за поваром, насколько глубоко тот погрузит черпак, предназначенный кому-то из нас. Степень погружения объясняли личной симпатией или антипатией. На ужин давали кусочек хлеба и кружку чая (чаще всего просто кипятка). Появилась и вода для мытья. Я быстро научился умываться по-русски, из кружки. Набирал полный рот воды и, складывая губы трубочкой, понемногу выпрыскивал ее на ладони, сначала намыливал руки и лицо, а затем смывал мыло водой из пригоршней. Если смоешь не до конца, снова набираешь воды в рот и споласкиваешь. На большее обычно воды не хватало. Вода годилась для питья, и ее приходилось особенно экономить. Стирали белье очень редко, потому что не было то воды, то мыла, а иногда — и того, и другого. Умирали в нашем лагере очень редко. У меня сложилось впечатление, что в этой части лагеря находились самые крепкие и здоровые пленные, которых можно использовать для работы. Чувствовал я себя неплохо. Крыша над головой, немного еды, относительно тепло. Над нами не издевались, а война для нас как бы закончилась. Родина, родственники были уже далеко, в другом мире, мы жили своей жизнью. Мне опять пришел на ум греческий философ Диоген, живший 2300 лет тому назад, который учил, что предпосылкой счастья является отсутствие потребностей. Я не чувствовал себя несчастным. Это бросилось в глаза офицеру нашего барака. Он заговорил со мной и сказал, что я единственный из пленных, кто имеет почти радостный вид. Я изложил ему свои мысли о Диогене и сказал, что рассматриваю теперешнее положение, как естественную часть моей жизни. Жизнь имеет не только подъемы, но и спады, я думаю, что низшую точку уже прошел. Видимо, в том и состоит смысл жизни, что она постоянно изменяется и ставит перед нами все новые задачи; а также дает возможность их решать. Я сказал ему, что в плену мы сдавали экзамен на прочность и смогли показать, что физически и психологически выдержали их. Без оптимизма таких испытаний не перенести. Я знаю, что невзгоды неизбежны, но готов вовремя встретить их. Он посмотрел на меня долгим задумчивым взглядом и сказал, что завидует моему отношению к жизни. Однажды, примерно в середине июля 1943 года, мы построились и нас снова начали регистрировать. Заводилась новая картотека. Низкорослый немец из Рейнской области — его звали Августин — под присмотром русского офицера задавал все те же анкетные вопросы, в том числе и о национальности. Я сказал: австриец. Он поправил: «Теперь ты немец, как все остальные». Так он и записал в мою карточку, о чем я узнал значительно позже. Эта неточность стоила мне после окончания войны лишнего года пребывания в плену. Приблизительно через две недели нам приказали построиться с вещами. Сказали, что нас переведут в другой лагерь, где мы сможем работать. Мы будем идти пешком, так как лагерь находится недалеко, всего в нескольких километрах. Вызывали поименно, и мы становились друг за другом. Это случилось так неожиданно, что мы не смогли попрощаться с товарищами из соседнего лагеря. Образовалась колонна примерно из трехсот человек, и у каждого был перекинут через плечо вещевой мешок с посудой, одеяло и шинель. Мы двигались по горячей проселочной дороге, над нами висело сплошное облако пыли, но это был уже совсем не такой переход, как ледяной зимой, когда мы сдались в плен. Мы шагали на восток. Через несколько километров на склоне горы показалось несколько каменных домов и деревянных бараков, потом мы заметили входные ворота, караульную будку, а когда подошли ближе, то увидели высокую ограду из колючей проволоки. Ворота открылись. Мы вошли в лагерь «Красноармейск № 108/1», который относился к лагерю «Бекетовка № 108».В трудовом лагере «Красноармейск 108/1»
По прибытии в лагерь каждого из нас тщательно осмотрели. Охранник увидел оставленные мне вещи: аттестаты государственных экзаменов, семейное фото, зубную щетку, бритвенный прибор вместе с кисточкой и лезвиями. Он сразу все это забрал у меня, но я потребовал переводчика и громко возмущался. Я опять сослался на капитана НКВД, который разрешил мне оставить все эти вещи при себе и никому не отдавать их. В противном случае буду жаловаться капитану НКВД. Охранник струхнул и возвратил вещи. Мы построились в новом лагере, и нас пересчитали. Все были на месте. Затем нас стали вызывать поименно и распределять по двум деревянным баракам. В бараке было несколько комнат с дверями, выходящими в длинный коридор. В помещениях находились двухъярусные нары, чтобы залезть на верхние, у стоек имелись специальные перекладины. При распределении по баракам и комнатам между австрийцами и немцами различия не проводили. Я познакомился с горняком из Штирии Зеппом Лейтенбауэром. Мы разместились рядом на верхнем ярусе нар и позже стали настоящими друзьями. Нам разрешили взять только по одному одеялу, а мы думали уже о грядущей зиме. Спали на мешках, набитых сеном. Севернее лагеря находилось большое количество зданий и бараков, в которых были расквартированы офицеры, охранная команда и обслуживающий персонал. В этом жилом квартале были и магазины. Вдали, к югу от лагеря, виднелись здания Красноармейска с цехами бывшей судостроительной верфи, где сейчас, во время войны, ремонтировались русские танки и другая техника. На западе были видны руины разрушенных при бомбежке зданий, а также несколько уцелевших многоэтажных жилых домов, таких как у нас дома. Лагерь располагался, как уже упоминалось, на склоне холма, а юго-западнее от него была степь, подходившая и к холму Котлубани, где были захоронены многочисленные трупы умерших немецких солдат. В лагере находились немцы из всех районов Германии, небольшое число австрийцев — около 120 человек — и много румын, которые жили в отдельном бараке во главе со старостой, пробивным румынским цыганом. Мы оказались в настоящем рабочем лагере. Каждый день начинался с построения на «поверку». Затем нас пересчитывали по баракам, обычно утром и вечером, день начинался с побудки и шел по строгому распорядку. Распорядок и регулярное питание положительно сказывались на состоянии пленных, правда, в неравном положении находились те, кто работал на заводе, и те, кто оставался в лагере. Работающие получали в день, как и русские, по 1 кг хлеба. Он состоял на 100 % из ржаной муки, а тесто было такое жидкое, что его можно было печь только в формах. Его доставляли совсем свежим, еще горячим и старались как можно скорее раздать, чтобы от испарения он не терял много веса. Хлеб был клейким, как замазка. Многие, в том числе и русские, не могли его есть в таком виде. Они поступали, как утки или беззубые старики, — сначала размачивали его, а потом ели полученную из хлеба кашу. Хлеб и каша из крупы (пшена или гречки) и муки были главным источником питания русских. Самой большой трудностью для них всегда было обеспечение хотя бы минимума необходимого белка. Поэтому у них имелся большой рыболовецкий промысел. В пищу шла самая разнообразная рыба. Наш белковый рацион почти целиком состоял из рыбы: 70 г соленой селедки, немного речной рыбы, изредка — соленая килька. На первых порах вновь прибывшие рыбы не получали, нам давали только 400 г хлеба, суп и четверть литра пшенной каши. Для здоровых людей — маловато, но все же больше, чем мы получали до сих пор. В один из первых дней, к вечеру, нас послали на медицинский осмотр. Мы разделись догола и медленно проходили мимо медицинской комиссии, состоявшей из двух врачей и двух врачих. Все мы были ходячими скелетами. Только немногие получили категорию А — трудоспособен, большинство как и я — категорию «дистрофик 1-ой степени», что означало недостаточное питание, вернее, истощение. Существовала еще группа — «дистрофики II-ой степени», к ним относились люди, истощенные до крайности, по мнению комиссии — безнадежно больные. Никто из нас не хотел быть таким, несмотря на все пережитое, никто не терял волю к жизни, правда, некоторые начали сомневаться, сумеют ли они вернуться домой. Эти сомнения чаще всего приводили к смерти. Трудно сказать, как возникали сомнения: то ли от предчувствия близкой гибели, то ли от потери последних сил. Я считаю, что для выживания в этих условиях решающее значение имеет сильное волевое начало. Я думаю также, что нет ничего более ценного и прекрасного, чем жизнь, поэтому нужно делать все, чтобы не угасло пламя жизни, даже если оно едва теплится. Отчаявшиеся часто спрашивали меня, верю ли я, что вернусь домой. Я убежденно отвечал: я — да, но о вас не могу этого сказать. Все чаще я вспоминал свой сон со 2-го на 3-е мая 1941 года в казарме Мейдлинга о том, как я вернулся домой и рядом со мной шел мой сын (ему тогда было 10 месяцев) в синем матросском костюме и со школьным ранцем за спиной. Это означало при буквальном истолковании, что я вернусь домой в 1946 году, к началу занятий в школе. Конечно, срок был очень большой, но все равно эта мысль давала мне веру. Только один раз я пережил настоящую депрессию. Тогда мой друг из Бургенланда, который производил впечатление сильного человека, сказал: «Как же ты выглядишь? Стыдно быть таким размазней!» Достаточно было этой моральной оплеухи, чтобы моя депрессия исчезла. Но сам он не вернулся домой. Через несколько недель я узнал, что он умер от инфекционной болезни. Подробности выяснить не удалось. Как уже говорилось, наш лагерь был настоящим рабочим лагерем и ежедневно все, кто мог, разделенные по бригадам, под охраной красноармейцев шли на работу, большинство — на фабрику. Но имелись и другие места работы. Бригадиром всегда назначался пленный, который говорил по-русски или на каком-нибудь родственном с русским языке, например: чешском, польском или хорватском. У австрийцев это были чаще всего бургенландцы, которые знали хорватский, или жители Богемского леса, знавшие чешский. Нам самим почти не выпадала возможность учить русский, так как мы не общались с русскими, а учебников не было. Все пленные «рабочие» получали в день 1 кг хлеба, а на завтрак — рыбный суп. Весь персонал кухни состоял тогда из румынских цыган, которые вообще в лагере играли доминирующую роль. Они жили в отдельном бараке, а старостой у них был очень пронырливый тип. Работавшие на кухне цыгане мало считались с гигиеной и не очень-то старались. Стоявшую в больших деревянных бочках консервированную в растительном масле рыбу они просто высыпали в горячую воду вместе с головами и внутренностями, не чистили ее. Все, в том числе чешуя, кости, пузыри, превращалось в горькое от желчи варево. Вскоре у пленных «рабочих» возникло такое отвращение к этому очень богатому белками и очень важному для здоровья супу, что они просто не могли его есть, хотя это был единственный источник белков. Супом «рабочие» охотно делились, несколько раз я тоже его брал. Вкус его был ужасным и горьким, как желчь. Несмотря на голод, я тоже вынужден был от него отказаться. Из-за этого работающие лишались ценной пищи, к тому же утром им выдавали сразу всю дневную порцию хлеба. В бараке они оставить его не могли, брали с собой на работу, чтобы поесть в обед, потому что обед на работе им не полагался. А присматривать за хлебом не всегда удавалось, и если у кого-то крали хлеб свои же, вечером он оставался голодным. На ужин давали только несладкий чай, а когда он кончался, то — просто горячую воду. Кстати, чай у русских был очень хороший, говорили, якобы из Ташкента; к сожалению, он был дефицитом и часто отсутствовал. Дистрофики, в том числе и я, не работали. Мы были лишены и рыбного супа, а получали другой, и не кило хлеба, а только 400 г, но зато регулярно. После наших неоднократных жалоб русские в конце концов поняли, что повара мало смыслят в своем деле, и тогда их заменили хорватами. Мы сразу же это почувствовали, стало чисто и опрятно. Хлеб начали выдавать дважды в день, утром и вечером, появилась каша из пшена или муки, суп из капусты, помидоры; давали кусочек соленой рыбы, чаще всего — селедки. Спустя три-четыре недели нас построили для какой-то внеочередной переклички, при этом присутствовали незнакомые русские: мужчина и женщина. Нас, как обычно, пересчитали, затем русский, стоящий рядом с комендантом, спросил по-немецки: есть ли среди нас электрики? Потом скомандовал: «Электрики, три шага вперед!» Тут Бернхард из Эссена, который стоял рядом со мной, вышел вперед и повернувшись ко мне сказал: «Ты ведь тоже электрик! Почему не выходишь вперед?» Это произошло совершенно неожиданно. Как мне поступить? Если бы я сказал, что я не электрик, русские не поверили бы и могли бы подумать, что я не хочу работать, а к этому они относились сурово. Но если я как электрик что-нибудь напортачу, то меня обвинят в саботаже. Однако я подумал, что всякий мужчина — в какой-то мере домашний электротехник. А я раньше изучал электротехнику и вообще умел многое делать руками. Так что я вышел вперед, несмотря на все сомнения. Мы стали вдруг «большими специалистами», лагерными электриками. Но пока у нас не было никакого электричества, а имелись лишь примитивные керосиновые лампы. Спустя примерно две недели, в начале сентября 1943 года, когда я уже начал думать, что про нас забыли, после утреннего построения мы вдруг услышали громкую команду: «Электрики, живо к будке!» Мы спустились к воротам, там стояла грузовая автомашина с откинутым задним бортом. Русский роздал нам старые пассатижи. Бернхард с довольным видом пощелкал ими и сказал: «Наконец-то у нас толковый инструмент». Мы залезли в кузов автомашины, куда затем закинули пару железных «кошек», и поехали. Куда лежит наш путь и что мы должны будем делать, нам никто не сказал. Железные «кошки» тревожили меня, так как, имея некоторую фантазию, можно было легко представить, что это примитивные приспособления, служащие для влезания на столбы. Я сказал Бернхарду, что по его милости я, кажется, влип, так как еще никогда не видел «кошек» и не умею ими пользоваться. Он успокоил меня тем, что при необходимости влезть на столб он этим займется сам, дело для него привычное. Мы ехали на восток. В пути часто встречались селения с маленькими домишками; грузовик остановился, в кузов садились русские с пустыми корзинами и мешками, чтобы добраться до определенного населенного пункта. Наконец, мы снова остались одни, и вскоре машина остановилась в открытом поле. Местность была равнинная с чередой маленьких озер, редкими деревьями и уходящим вдаль рядом высоченных А-образных опор, с которых свисали толстые провода. Это были уничтоженные войной линии высокого напряжения. Мы спрыгнули с машины и долго топтались на месте в ожидании распоряжений. Тут среди жнивья я увидел небольшую тыкву. Я подумал, что ее оставили за ненадобностью, и поднял ее. Мы уже давно не видели овощей и фруктов, к тому же голод есть голод. Вдруг я увидел, как с громким криком к нам бежит русская женщина. Из-за маленькой тыквы она науськала на меня охранника. Тот подошел, выругался, отобрал тыкву и дал мне пару оплеух. Они, кстати, были единственными за все время плена. Потом пришел водитель и объяснил, что нужно делать: подняться на столбы и снять свисающие провода. «Вот тебе результат твоей мудрости. — сказал я Бернхарду. — Полезай наверх, ты у нас настоящий электрик, я же о себе этого не говорил». Не очень уверенно Бернхард ответил: «Я поднимусь, оставайся внизу!» Мы подошли к А-образной опоре и посмотрели вверх. Она состояла из громадных деревянных столбов, которые внизу были так толсты, что даже наши большие «кошки» едва могли их обхватить, и показалась нам такой высокой, что я не мог себе представить, как на нее забраться. Но русский бросил нам под ноги «кошки», настойчиво поторапливая: «Давай! Давай!» Бернхард взял «кошки», прикрепил их к обуви и, зажав в руке пассатижи, приблизился к столбу. С железяками на ногах, которые казались выросшими на полметра и готовыми сцепиться друг с другом большими пальцами ног, он имел жалкий вид. Глядя на него, трудно было поверить, что Бернхард раньше часто поднимался с «кошками» на столбы. Наверняка с такой задачей он еще не сталкивался. Русский охранник давился от смеха и только покрикивал: «Давай! Давай!» Наконец Бернхарду удалось-таки доковылять до вертикального столба, вернее, до его бетонного подножия. Нам пришлось его подсадить. Потом он начал медленно подниматься. Достигнув изоляторов, он начал откручивать куски проволоки, крепившей толстые провода, и бросал проволоку вниз. После чего спустился к нам и сказал мне: «Теперь ты полезай, ты ведь тоже электрик!» Я не мог и не хотел отказываться. После того как я увидел, что нужно делать и как подниматься, мне не хотелось быть посмешищем, поэтому я сначала подошел к столбу и только потом прикрепил кошки к ботинкам. Меня подняли на бетонное основание. Я попытался пошире захватить столб кошками, чтобы крючья лучше держали. Это удалось сделать ловчее, чем я ожидал. Я стал медленно подниматься, пока не добрался до изоляторов. Прежде чем начать открепление оставшихся проводов, я немного передохнул. Свежий ветерок приятно обдувал тело. Мне открылся простор равнины, на которой до самого горизонта тянулась цепь маленьких озер с кустами и деревьями по берегам, среди них особенно выделялось одно большое — Цаца-озеро. Здесь, наверное, когда-то проходило старое русло Волги. Наконец я все закончил и спустился на землю. Русский велел нам намотать толстые провода из оцинкованной стальной проволоки на 1,5-метровую катушку, а затем подождать его возвращения с машиной. Мы закончили работу и присели на мягкую траву. Для чего русским эти катушки, мы понятия не имели. Медленно заходило солнце, наступали сумерки, наконец вернулась наша грузовая машина, в ней сидели люди с мешками и бочками. Русские сами подняли катушку в машину, так как у нас уже не хватало сил. Затем к нам подошел водитель автомашины и с помощью жестов поинтересовался, ели ли мы что-нибудь? Мы поняли его и жестами же ответили. Тогда он принес большой бидон молока, налил по половине котелка каждому, дал по куску хлеба и по нескольку вареных раков. В кузове мы примостились на одном из мешков, грузовик повез нас обратно. С нами ехало много русских, которые выходили вместе со своим багажом там, где по их просьбе притормаживал водитель. Стемнело. Мы спокойно принялись за еду: ели хлеб и раков — их я ел впервые в жизни — и прихлебывали из котелков, но не молоко, как мы подумали вначале, а первосортные сливки. Тут пришлось себя ограничить: мы боялись расстройства желудка. Поздно вечером мы вернулись в барак. Что это был за день? Мы примирились с нашей судьбой. Вообще в этом лагере я чувствовал себя лучше еще и потому, что он располагался не на равнине, а на склоне холма. Когда я бывал в верхней части лагеря и смотрел на восток, то колючей проволоки не было видно, и мне порой казалось, что я в родных местах. У нас местность гористая, а равнин очень мало, и здесь они иногда действовали на меня угнетающе. На следующий день, едва мы успели покончить с остатками вчерашнего угощения, раздалась команда: «Давай электриков! Электрики, на выход!» Нас отправили в западную часть лагеря, где находилась большая площадка. Там уже лежали наши вчерашние катушки с проводом. Русский велел нам размотать одну катушку, а затем соединить между собой куски провода. Теперь мы поняли, что нашей задачей было обеспечить лагерь электричеством. Примерно в ста метрах западнее находилась сложенная из красного кирпича трансформаторная будка, которая обеспечивала током все окрестности. Если вначале нашим единственным инструментом были пассатижи, то теперь нам дали молоток, зубило, отвертки и страховочный пояс из почти оголенного медного провода. Никакой арматуры нам не дали, потому что ее просто не было, нам предстояло искать ее самим. За лагерем, западнее каменных зданий, было несколько больших воронок и громадные кучи строительного мусора от разрушенных зданий. Нам пришлось их обшарить в поисках электроарматуры. Мы снова и снова находили различные детали и приспособления, чаще всего — поврежденные, а затем из пригодных частей собирали патроны или выключатели. Это была кропотливая работа. В течение нескольких месяцев мы смогли постепенно обеспечить электричеством кухню, все бараки и два кирпичных здания. Необходимые электролампочки, по поручению русских, были» украдены нашими товарищами на фабрике. За каждую электролампу они получали по килограмму хлеба. Вообще на все, что выносилось с фабрики, например, напильники, существовал своего рода хлебный тариф. Прежде всего мы должны были провести воздушную электролинию от трансформатора до лагеря и при этом использовать ранее врытый столб. Присоединительные изоляторы в трансформаторе имелись. Мы получили ключ от трансформаторной будки. Так я впервые увидел трансформатор изнутри, думаю, что и для нашего «специалиста» Бернхарда это тоже было первым знакомством. Я увидел большие катушки, входные контакты сверху, а на другой стороне многочисленные отводы. На щите в верхней части трансформатора располагались длинные фарфоровые предохранители, которые почти все были «перебинтованы» сравнительно тонкой медной проволокой. Как я узнал из надписи, подводящая линия имела напряжение 15 000 вольт. Предо мной лежал щит с несколькими отводами и более короткими предохранителями; они выглядели, как красивые фарфоровые ручки, воткнутые обоими концами в медные клеммы. Внутри они были полыми. Если бы там проходил предохранительный провод, можно было бы смело вытаскивать предохранители, чтобы разомкнуть одну линию 380-вольтовой сети, но все они были лишь снаружи предохранены неизолированной медной проволокой. Так как у нас не было соответствующего инструмента, каждый раз, когда я хотел выключить линию, мне приходилось орудовать рукояткой молотка. Приходилось чинить и предохранители. Тогда в целях собственной безопасности я пользовался фарфоровыми болванками, засовывая в них провод подходящего сечения. Часто я вынужден был чинить предохранители при свете свечи, потому что короткие замыкания случались постоянно. Когда я ближе познакомился с привычками русских при обращении с электричеством, — а наши люди быстро усвоили эти привычки, — меня никакое короткое замыкание больше не удивляло. Хочу привести лишь несколько интересных примеров. Почти во всех домах и бараках не было целых исправных предохранителей. Все они были чинены-перечинены, при этом так неумело и такой толстой проволокой, что линии часто дымились. Нередко предохранителем служил просто гвоздь. Это имело свой резон. Во многих мастерских с потолка свисали два провода с оголенными концами — для прикуривания. В случае необходимости оба провода быстро сближались, возникала искра, что и нужно было курильщикам. Если провода разделял слишком небольшой промежуток, они плавились, и надо было моментально развести их, иначе сгорела бы проводка. Такой метод прикуривания был возможен только с гвоздем в роли предохранителя. С другим методом я познакомился на заводе, когда работал в слесарной мастерской. Там обычно включали большой точильный (диск, к нему прижимали стальной прут, давали ему раскалиться и от него прикуривали. От этого на диске образовалась глубокая канавка. Прут всегда лежал рядом, под рукой. Все это объяснялось тем, что и русские, и пленные курили много, а спичек не было. Курили крепкую русскую махорку, т. е. самосад, насыпали щепоть табака на обрывок «Правды» и скручивали ее, склеивая слюной. Тут возникал вопрос, где взять огонька? Спички и бензиновые зажигалки были редкостью, а зажигалкам не доставало кремней. За один кремень лагерным спекулянтам платили килограмм хлеба! Существовали и самодельные зажигалки с настоящими кремневыми камешками, в дело шли куски напильника, трубки из гильз и клочки марли. Должен сказать, что их употребление требовало ловкости, да и с деталями было туговато, но зато обходились без тока и бензина. Вот как это делалось. Кремневый камешек, который при старании можно было найти в песке, необходимо зажать между указательным и большим пальцами левой руки. Гильзу с продетым через нее кусочком марли, один конец которой предварительно обуглен и подсушен, необходимо держать остальными тремя пальцами той же руки. При этом узкий конец гильзы должен быть направлен вверх, а обугленный конец марли немного выступать, почти касаясь кремня. Кусочком стального напильника ударяют по кремню, высекая искру. После нескольких ударов искра попадает на обугленную часть марли. Затем нужно несколько раз энергично взмахнуть гильзой, пока не затлеет весь кончик марли. От него можно прикурить несколько папирос. Если необходимо остановить тление, марлевый фитиль втягивают внутрь гильзы, и тление прекращается. Необходимо следить, чтобы вновь обугленная часть фитиля сохранилась. Разводить костер от раскаленного провода умели только румынские цыгане. Они брали сухие стружки и очень умело складывали несколько штук вместе, доводили их до тления, затем дули на них, пока те не загорались. Мы, в том числе и я, пытались проделать то же самое, но у нас ничего не получалось. Я думаю, что цыгане сами изобрели этот способ и никому его не передавали. В этом они превосходили всех. Немцы придумали свой способ разводить настоящий огонь. На заводе они занимались ремонтом танков, в которых иногда находили боеприпасы, в том числе, гранаты с запалами. Они извлекали запалы, которые выглядели как недоваренные макароны и легко сгибались. Если такую «макаронину» поднести к тлеющему фитилю, она ярко вспыхнет и будет гореть в течение нескольких секунд. Вскоре каждый, у кого была зажигалка, стал носить в кармане маленький пакет запалов. Конечно, это было строго запрещено, но мы не давали себя поймать. Больше всего тока потреблял самодельный кипятильник. Он состоял из двух жестяных деталей, одна из которых находилась внутри другой, но обе крепились изолированно на расстоянии примерно 8 мм. Нередко для этого использовались патроны для лампочек. Жестянки соединялись проводами с сетью и погружались в ведро с водой. Вода сразу начинала бурлить и быстро закипала. Нельзя было трогать воду или ведро, так как все было под током, а также разводить поблизости огонь, так как мог произойти взрыв. Мы высчитали по времени, что расход энергии для кипячения ведра воды равняется примерно 16 квт. Неудивительно, что от такого напряжения часть проводки дымилась. Нельзя было забывать, что наш лагерь был электрофицирован с помощью стальных проводов от высоковольтных линий. Были вечера, когда электролампочки горели слабым красноватым светом под напряжением в 110 вольт вместо положенных 220. Однажды вечером меня вызвали в офицерский клуб, там очень слабо горел свет. Все уже собрались на праздник, но из-за плохого освещения не было праздничного настроя. Я сказал, чтобы взамен лампочек на 220 вольт вкрутили лампочки на ПО вольт. Замену осуществили быстро, и свет стал ярким. Я предупредил, чтобы потом снова поменяли лампочки, иначе на следующий день, когда будет нормальное напряжение, все они перегорят. Меня горячо поблагодарили за хороший свет. Приобретение электролампочек всегда было проблемой. Иногда, если не было обычных, брали автомобильные на 6 ватт, их соединяли последовательно до напряжения 220 вольт, это 36 штук, а при ПО вольт — 18 штук. Так мы сооружали красивые люстры, которые давали хороший свет, да еще и достаточно тепла. Конечно, и расход тока был велик, на 36 штук 6-ватных лампочек уходило 0,22 квт, но были лампочки намного сильнее. Хочу рассказать об одном случае, который произошел еще тогда, когда мы сооружали воздушную линию. Я слишком много говорил о преимуществе электричества, однако уже на первом столбе, стоящем недалеко от трансформатора, случилась авария. Столб стоял у куста бузины на краю сада. Я хотел сначала проверить его на устойчивость, ибо его устанавливали не мы, но Бернхард счел это большой тратой времени и решил сходу залезть на него. Поднимался он довольно лихо, но когда был уже наверху, я с ужасом увидел, что столб начинает клониться. Через несколько секунд он рухнул вместе с Бернхардом. К счастью, столб упал на небольшой бугор, смягчивший удар, Бернхард сделал красивый переворот в воздухе, а затем мягко приземлился на дымящуюся паром кучу компоста, целый и невредимый. «Это могло плохо кончиться», — сказал я. Бледный как полотно, совсем оробевший, он согласился со мной. Вскоре он еще раз отличился подобным образом. Поскольку мы начали работы по оборудованию бараков и должны были постоянно проверять состояние проводки, он соорудил себе контрольную лампу: к патрону присоединялись два изолированных провода с оголенными концами. Этими концами он при каждом подходящем и неподходящем случае прикасался к различным предметам, находившимися под напряжением. Сопровождавшего нас охранника это невероятно забавляло: лампочка вдруг начинала сверкать, а Бернхарду это тоже доставляло детскую радость. Нам опять пришлось ковыряться в трансформаторной будке. Контрольная лампа при этом была совсем лишней, но Бернхард поднес ее к выходной клемме напряжения. Я крикнул: «Только не прикасайся к верхним клеммам! Там 15 000 вольт!» Но было поздно. Он уже сунул туда свою контрольную лампу. Сверкнула яркая вспышка, раздался треск, и Бернхард вместе со своей лампой вылетел через открытую дверь трансформаторной будки к ужасу стоявшего там охранника. Однако Бернхард не пострадал, только провода лампы висели как жалкие обрывки, но они даже не сгорели. Для меня было загадкой, как изоляция из сравнительно тонкой просмоленной резиновой ленты выдержала такое напряжение. «Дурак, ты мог бы погибнуть!» — вырвалось у меня. Бернхард был обескуражен. Постоянно возникали трудности с арматурой как наружной, так и внутренней проводки, в меньшей мере — с выключателями и патронами, которые мы находили в разрушенных зданиях и воронках. Особенно нам досталось, когда в конце октября 1943 года мы получили задание обеспечить светом швейную мастерскую, которая изготавливала обмундирование. Внутренние работы мы закончили быстро, а вот с подводящей линией были трудности, отсутствовал провод. Для фазовой линии его было достаточно, но не хватало для нулевой проводки. Тут нам пришла в голову идея вместо нулевой проводки использовать штекер заземления у барака. Свет горел нормально. Врачом лагеря у нас была немолодая женщина, доктор Клинкгаус, еврейка, в чине майора. Она жила со своим сыном вне лагеря в частном доме, где время от времени требовался ремонт электропроводки. Бернхард быстро подружился с ее сыном, которому было двадцать лет, и они вместе почти опустошили ее продовольственную кладовую, пока я ремонтировал проводку, а хозяйка отсутствовала. Она говорила по-немецки, хотя и не слишком хорошо. Она узнала, что я австриец, а сама она, как оказалось, училась в Венском университете, и это расположило ее ко мне. Ей я обязан тем, что меня никогда не переводили в другой лагерь. Она также каждый раз благодарила, когда мы — а чаще только я — работали у нее и давала что-нибудь поесть. Бернхарда она не любила, вероятно, узнала о его проделках от сына, а может быть, сын все свалил на него одного. По этому поводу я хотел бы отметить, что со мной как военнопленным особенно хорошо обращались евреи, например, переводчик при допросе после моей неудавшейся попытки к бегству, руководитель НКВД в лагере капитан Клейнеман, на которого я ссылался, если были затруднения с охранниками, что случалось несколько раз. Я всегда настаивал на своем при превышении ими своих полномочий. Я хорошо знал права военнопленного, которые были вывешены на большой доске, указывал на них и говорил, что обращусь с жалобой к капитану Клейнеману. Чем больше проходило времени, тем хуже становилось состояние нашего здоровья. Хоть мы и получали хлеб, супы и жидкую пшенку, мы никогда невидели жиров, растительного масла, свежих овощей, фруктов. Все это сказывалось на здоровье. Люди постоянно умирали, на столе в морге накапливались трупы. При этом русские запрещали вскрытие, а вину за смерть чаще всего возлагали на немецких врачей. Я был ошеломлен, когда увидел знакомого немецкого врача в то время, когда он анатомировал труп. Он сообщил, что должен писать оправдательный документ, так как опять умер пленный. Причину его смерти русские не поймут или не захотят понять. У него на теле не было и следа жира, а организму всегда необходимо иметь хоть немного жира вокруг нервных путей, которые изолируются его тонким слоем. Если жира больше нет, то наступает смерть. Недостаток жира каждый из нас чувствовал инстинктивно и пробовал найти замену. Так, кто-то подумал о машинном масле, с которым постоянно работал на фабрике. Но в нем были минеральные вещества, которые делали его отвратительным на вкус, кое-кто считал его сильно ядовитым. Масло долго вываривали, при этом наверху возникала сернистожелтая пена, которую снимали полностью. Другое масло было темное, как лесной мед. Его намазывали на хлеб и ели не без удовольствия, будто это было подсолнечное масло. Я тоже попробовал, но немного, так как знал, что наши желудки не могут переварить минеральное масло, что в медицине его применяют против запора. Масло было на вкус неплохое, отвращения не вызывало. Один профессиональный электрик, работавший на фабрике, говорил мне, что в трансформаторах есть костное масло для охлаждения. Когда у нас снова появилась работа в трансформаторной, мы взяли котелок этого масла, но когда попробовали, то пришлось сразу выплюнуть. Оно так ужасно пахло прогорклым жиром, что невозможно было взять его в рот. Вываривание ничуть не изменило ужасного вкуса, масло оказалось несъедобным. А о том, что оно ядовито, я узнал много лет спустя. От недостатка витаминов я страдал меньше, чем другие. При ремонтных работах в квартирах гражданских лиц я часто получал горсть махорки. Будучи некурящим, я продавал ее курильщикам за рубли. Хлеб и другое продовольствие я никогда не брал, и хотя курящие могли отдать за махорку последний кусок хлеба, я этим никогда не пользовался. В дальнейшем я даже продавал полученный табак, полагающийся нам по норме. Тариф везде был один — стакан махорки на черном рынке стоил 8—10 рублей. По этой цене продавал и я. Те, кто работал на заводе, получали по 50 рублей в месяц, нам же в лагере ничего не платили. На рынке килограмм хлеба стоил 30 рублей, а по продовольственным карточкам — 95 копеек. За деньги, вырученные от продажи махорки, знакомый австриец, бригадир, приносил мне лук, чеснок, редьку, а позже, в 1944 году — редиску, яйца и др. Лук и чеснок были относительно дешевы. Вместо фруктов у русских были только огурцы, помидоры, дыни и тыква, однажды мне подарили кислые яблоки. Вероятно, фруктовые деревья не выдерживали сталинградский климат: летом до 40° жары, а зимой — до 40° мороза. Пленных поразила новая напасть. Все чаще встречались люди, бросающиеся в глаза какой-то нездоровой полнотой и неестественной бледностью. У них были заплывшие глаза, опухшие ноги и вздутый живот. Если на припухлость нажимать пальцем, то ямка от нажима оставалась часами, а иногда и днями. Особенно опасными становились укусы вшей, тогда вокруг укуса на отечном месте образовывалось расползающееся черное пятно, кожа мертвела, начиналась флегмона. У меня тоже, хотя в меньшей степени, чем у других, от водянки и укусов вшей появились такие маленькие черные пятна, но я стал есть побольше чеснока, и они быстро исчезли. Кое-кто умирал, когда переполнявшая организм жидкость до предела отягощала и без того ослабленное сердце или флегмоны отравляли весь организм. У каждого из нас от недостаточного питания сердце работало так вяло, что почки были уже не в состоянии выполнять функции выделения. За целый день ни одного позыва, — это в основном относилось к больным, — но когда люди ложились спать, не проходило и часа или двух, когда не приходилось бы вскакивать по нужде в уборную, находившуюся в ста метрах от барака, бегали иногда до двенадцати раз за ночь. Представьте себе, каково было зимой, когда ночью морозы достигали 40°, а специальные наряды следили за тем, чтобы никто не оставался вне барака. Иногда облегчались, не успев добежать до отхожего места, и, не останавливаясь, возвращались в барак. Некоторым удавалось раздобыть достаточно большую консервную банку, которую они использовали в качестве ночного горшка. Зимними ночами содержимое часто превращалось в лед. Не было ни одной спокойной ночи, хотя после очередного возвращения из уборной мы тут же засыпали от изнеможения. Но не всем в лагере приходилось так тяжело. Прежде всего, имеется в виду кухонный персонал: вначале были румынские цыгане, затем хорваты, потом их сменили немцы со своим шефом. Он был из Саксонии и, по моей оценке, весил около 130 кг. Ходил он медленно, вразвалку и любил прихвастнуть. Другие тоже выглядели неплохо, хотя и не были такими тучными. Затем надо назвать бригадиров на фабрике, в мастерских и др. Они производили впечатление нормально упитанных мужчин, умели столковаться с русскими и ходили с охранниками на базар за покупками. Более или менее сытно жил медперсонал двух лазаретных бараков. Раздавая еду больным, «кормильцы», конечно же, не забывали и себя. Еще в Библии, в Ветхом завете, говорится: «Не заграждай рта волу, когда он молотит». Они держали больных в узде, и если кто хоть пикнет, сразу же доносили русской врачихе, которая ведала лазаретом. Я сам уличил кое-кого из них в нечестности, когда повторно лежал в лазарете по поводу тяжелого поноса и аллергии, вызванной пшеном, как следствия перенесенной в армии дизентерии. У меня была пониженная кислотность, и только в 1944 году врач выписал мне соляную кислоту. Я ее принимал в водном растворе — несколько капель на кружку — после еды. По вкусу это напоминало уксус и немного отдавало серой. Скорее всего, она не была химически чистой. В то время я ходил работать на фабрику и однажды взял маленькую бутылочку соляной кислоты, но охранник отобрал ее у меня, решив, наверное, что это водка. Думаю, ему вскоре пришлось убедиться, что это была концентрированная соляная кислота. Заметной особью был капо немецкого каменного барака Шерлайн из Фюрта под Нюрнбергом. Настоящий бык, сильный, упитанный, с громким командным голосом, типичный службист. В здании жили пленные, которые ежедневно работали на заводе. Капо установил режим личной диктатуры. За малейший проступок виновный заключался в подвальный карцер. Пищу Шерлайн получал и раздавал сам. Из килограмма хлеба, который полагался работающему на заводе, он давал ему только 250 г, остальное оставлял себе. Каждое утро можно было видеть, как он с двумя ведрами шагает на кухню за хлебом для своих арестантов. Это был мерзейший тип. Можно определенно утверждать, что власть портит почти каждого, особенно если ею пользуются бесконтрольно. Но я думаю, что гнуснее всего использовать власть против совершенно беззащитных людей, которые не в состоянии сопротивляться и подвергаются постоянной опасности. Наступила поздняя осень 1943 года, становилось все холоднее. Мы не имели никакого представления о том, что происходит в мире и особенно — на родине. Но вот русские начали давать нам информацию. Несколько раз в неделю нас собирали и сообщали оперативные сводки. Нам говорили, где проходит линия фронта, где идет ожесточенная война, сколько сбито немецких самолетов, о потерях русских, конечно, не сообщалось. Докладывал обычно молодой чернявый русский переводчик, говоривший с легким еврейским акцентом. Иногда он неверно произносил некоторые немецкие слова, например, вместо «флюгцойг» (самолет) всегда говорил «флигцойг» (мухолет) и очень возмущался, когда мы прыскали от смеха. Но мы, конечно, смеялись не потому, что не верили его словам, а только из-за неверного произношения слова. Мне было жаль его. Эта инстинктивная жалость еще более усилилась, когда, подключая его репродуктор к радиосети, я увидел, как аскетично он жил. Его командировали к нам только для сообщения официальных известий, потому что он говорил по-немецки. Он оказался приятным парнем. Однажды, помнится, в конце ноября, он сообщил нам, что СССР сделал заявление, получившее название «Московской декларации», в которой в частности говорилось, что одной из военных целей Советского Союза является восстановление независимой Австрии как свободного государства в прежних границах, так как она была первой страной, ставшей жертвой нацистской агрессии. Правительства Англии, США и СССР не чувствуют себя связанными никакими переменами, которые произошли в Австрии в 1938 году и в последующие годы. При решении вопроса о том, как поступить с Австрией в будущем, все будет зависеть от поведения австрийского народа во время войны. Австрийский народ несет ответственность за свои действия. Это непременно будет учитываться. «Московская декларация» дала нам новую надежду на самостоятельный путь страны при поражении нацистов в войне. Эта надежда стала искрой нового национального чувства, углубила наше австрийское самосознание. При наступлении по России мы чувствовали, что гражданское население относилось к нам без всякой вражды, и мы с ним мирно общались. Украинцы даже мечтали о собственной самостоятельности. В этой связи мне прежде всего вспоминается Харьков. Когда там стояли фронтовые части, обстановка была спокойной, но с приходом нацистской гвардии — «золотых фазанов», как мы называли этих карателей за их сверкающую золотом форму, все изменилось, они стали обращаться с украинцами, как с колониальным народом. Геринг хвастливо говорил о бескрайних пшеничных полях Украины, о том, что отныне Германская империя — это уже не «народ без пространства». Когда весной 1942 года я опять прибыл в Харьков после упорных зимних боев на Донце, я повсюду видел повешенных на фонарных столбах людей, видимо, партизан. Картина была жуткая. А нас «золотые фазаны» третировали за то, что наша полевая форма была недостаточно красивой, и козыряли мы не так молодцевато, как они привыкли. На фронт мы вернулись ожесточенными. На обратном пути наш поезд напоролся на мину, и у одного из вагонов была разрушена ходовая часть; железнодорожники быстро ее отремонтировали, и мы двинулись дальше. Мы, австрийцы были разочарованы точно так же, как и украинцы, нас угнетала судьба нашей страны. До прихода нацистов австрийцы были за присоединение к Германии и восхищались деловитостью немцев. Мы, наследники великой Австро-Венгрии, измельчали и пали духом. Нам казалось, что маленькое государство не жизнеспособно и должно присоединиться к Германии — нашему большому и сильному брату, конечно, на основах равноправия и свободы. Но вышло иначе. Нас оккупировало милитаристское государство, низведшее Австрию до статуса колониальной страны. Мечта о большом Германском государстве растаяла, как дым, а с нею и надежда вновь обрести свободу. «Московская декларация» возвращала австрийцам эту надежду. Конечно, война еще не закончилась, по долго продолжаться она уже не могла. Я сам был твердо убежден, что в 1946 году вернусь домой. На следующий день после прибытия в Харьков я как-то встретил знакомого из Верхней Австрии, он чистил свою винтовку. Именно это мне бросилось в глаза, так как нам, радистам, винтовка практически никогда не требовалась. Я спросил, почему он чистит оружие, ведь это делается пли после стрельбы, или для осмотра. Он сказал, что только что стрелял и делает это часто. Я поинтересовался, зачем ему это понадобилось, поскольку сам не любил ни стрелять, ни чистить. Правда, у меня была трофейная русская винтовка, но из нее я старался не стрелять, а если и приходилось, то по русским самолетам, пикирующим на наши позиции. Он сообщил, что сегодня, как и раньше, по поручению полевой жандармерии расстреливал пленных партизан. Я сказал, что расстреливать пленных, да еще сдавшихся, лишь потому, что они защищают свою страну, просто чудовищно. Он не согласился и ответил, что его это не волнует, что эти варвары уже причинили много зла нашим людям. То, что они стали партизанами вследствие нашего вторжения и наших зверств, он не хотел понимать. Думаю, он был типичным душегубом и психопатом, как и его сестра, о которой он неоднократно рассказывал. Каждый раз, когда стучали в квартиру, она отвечала: «Никого нет дома, а я полоумная!» Но в военное время каждому режиму необходимы такие люди, которые способны стать живодерами, жестокими надзирателями в концлагерях, и которые с радостью исполняют все самые варварские приказы. Однажды нас спросили, кто хочет вступить в австрийский легион для освобождения Австрии. Вызвались многие. И я тоже. Создавался также итальянский легион, а польский уже существовал. Этому легиону русские уделяли особое внимание. Затем долгое время о польском легионе ничего не было слышно. Потом мы узнали, что он был направлен в Персию для охраны границы с территорией, занятой англичанами. В первый же день поляки со всем вооружением перебежали к англичанам. Это был конец всех легионов. Мы, безусловно, поступили бы так же, потому что не хотели воевать ни за кого, а тем более за нацистов, мы просто хотели жить свободно. Для нас было вполне достаточно пережитого до сих пор. Была середина декабря 1943 года, стояли двадцатиградусные морозы. За мной пришли с поручением исправить телефонную линию. Надо было влезть на телефонный столб, но зацепиться за него кошками не удавалось, так как смола, пропитавшая столб, замерзла и отвердела, как камень. На руках у меня были только старые перчатки со множеством дыр, и я еле удерживал ледяные пассатижи, чтобы исправить повреждение. Вблизи находились жилые дома, в одном из них был русский магазин, там стояла большая очередь. Люди проходили близко от столба, на котором я работал, и поднимали на меня глаза. Наконец, я все-таки закончил работу и с трудом спустился вниз. Мои пальцы совсем не сгибались. Тут ко мне подошла старая женщина из очереди, с искренним сочувствием сжала мои руки, стала их согревать и сказала по-русски: «Холодно, зима, замерз, худо!» Она сняла свои серые вязаные перчатки из овечьей шерсти и отдала их мне. Я натянул перчатки, еще теплые от ее рук, и хотел отдать ей свои, дырявые, которые она могла бы починить. Но она жестами предложила надеть их поверх ее перчаток, — так будет теплее. Я ее очень благодарил, потом она встала в свою очередь. Такое проявление человечности по отношению к военнопленным, к врагам, в нацистской Германии не допускалось. В подобной ситуации среди стоявших в очереди нашлись бы фанатики, которых это привело бы в негодование. Но у русских этого не происходило. Вероятно, у этой женщины был сын на войне и, глядя на меня, она вспомнила его. Я находил ее поступок прекрасным доказательством того, что и война, и активная пропаганда не всегда делают из людей бесчувственных автоматов или злодеев. Я всегда вспоминаю Новый завет и вопрос к Христу: «А кто ближний мой?», особенно рассказ о милосердном самаритянине и мужчине, который шел из Иерусалима в Иерихон и на которого напали разбойники. Они ограбили его и, избив до крови, оставили лежать. Человек из Самарии, не принадлежавший к еврейскому племени и даже презираемый им, позаботился о попавшем в беду еврее и принял на себя расходы по излечению и уходу за ним. Этот пример озарял мою жизнь и помогал черпать новые силы в испытаниях, согревая меня подлинно человеческим теплом. Зима становилась все суровее, шел снег и дул холодный ветер. Меня опять вызвали: на кухне не горел свет, не работала подводящая линия. Вначале я не мог определить неисправность, подойдя к столбу, я увидел, что провод был целым. Бросилось в глаза лишь то, что воздушная линия состояла из алюминиевого провода, а к кухне вел провод из меди. Из уроков физики я знал, что на месте контакта между двумя разными металлами при попадании воды может возникнуть каталитический ток, в результате чего возможно отложение соли, которая действует как изолятор между разными металлами. И действительно, между воздушной линией из алюминия и медным отводом на месте соединения образовался белый налет. Я его соскоблил и заменил медный подвод к кухне на алюминиевый, после чего снова появился ток. Когда я опять вернулся в барак, у меня возникли безумные боли в спине при каждом вздохе, как будто что-то скребло внутри. Я пошел к врачу. Он прослушал меня и установил острый плеврит, назначив постельный режим в лазарете, так как температура поднялась до 39°. Я пошел в лазарет. В постели было легче, хотя из-за постоянных болей я почти не мог дышать. Лечения не было никакого, пища была плохая, а старший в лазарете, высокий немец-санитар, настоящий раскормленный бык, обращался с больными грубо и без всякого сочувствия. Стоило кому-то из больных только рот раскрыть, как его тут же резко обрывали. Медицинское руководство осуществляла русская женщина-врач, рыжая и веснушчатая. Она I полностью поддерживала главного санитара. У нас создалось впечатление, что они состояли в интимной связи. В лазарете было много тяжелобольных, но почти никому не помогали. Все роптали, но никто не осмеливался поговорить с персоналом начистоту. Тут я сказал этому быку, что дела в лазарете из рук вон, что он такой же военнопленный, как и все мы, и не пристало ему так по-хамски относиться к больным, надо хоть что-то делать для нас. Он рассвирепел и донес на меня рыжей врачихе. Несмотря на мой жар, она выписала меня как здорового, и меня выкинули из лазарета. Помимо всего прочего, я начал ощущать сильную боль в правом большом пальце, который ужасающе быстро опухал. При осмотре обнаружилось ранка от укола проволокой, снаружи она зажила, а внутри шло нагноение. Я, конечно, понял, что причиной была моя производственная травма. Я уже писал о наших электротехнических материалах. Для внутренних проводок, а часто не только для них, служил немецкий полевой кабель, которым военные телефонисты прокладывали телефонные линии. Снаружи он был покрыт просмоленной текстильной пленкой, облекающей резиновую трубку со стальными проводами, внутри которых шла медная жила, (позднее замененная алюминиевой) в качестве проводника. Наши старые пассатижи не могли перекусить сталь, для этого они были слишком тупые. Чаше всего приходилось многократно сгибать и разгибать проволоку, покуда она не ломалась. Это утомительное и неудобное занятие часто приводило к тому, что я колол себе какой-нибудь палец, особенно доставалось большому. Обычно эти уколы заживали сравнительно быстро, но на этот раз я, видимо, проколол надкостницу и внес инфекцию. Снаружи раны не было видно, а очаг находился внутри, боль пульсировала и все усиливалась, из-за чего я почти не мог спать. На пальце образовалась наливавшаяся чернотой опухоль. Я пробовал вскрыть ее лезвием бритвы, но сделать достаточно глубокого надреза не удалось. Состояние ухудшалось так быстро, что я был готов отрубить себе палец, если бы было чем. Я пошел к штатному врачу, тот сказал, что не может меня оперировать, так как у него нет никаких средств наркоза и дезинфекции. Я настаивал на операции, убеждая его в том, что из-за сильной боли мне уже все безразлично, ведь палец давно заражен и дезинфекция необязательна. Но он меня отослал. Это был врач, который всегда говорил, что дома он владеет частным санаторием. Мне он всегда был несимпатичен. Я считал его доносчиком. Во всяком случае, с тех пор я дал себе зарок никогда не обращаться в частный санаторий, где тебя мог подстерегать вот такой лекарь. Я вспомнил, что незадолго до этого познакомился с доктором Хацлем, молодым венским врачом, который в лагере не использовался по специальности. Я обратился к нему со своей нуждой и рассказал ему, что случилось. Он лежал с острой простудой на своих нарах. Мне он сказал, что не может больше смотреть на мою опухоль и велел идти в амбулаторию и ждать его там. Я опять поплелся в амбулаторию, сказал врачу, что сейчас подойдет его молодой коллега и вскроет мне палец. Но врач рассвирепел и выгнал меня. Мне пришлось ждать на лютом морозе, а у меня все еще был плеврит. Но Хацль появился быстро, он завел меня в амбулаторию и без наркоза надрезал темный бугорок на большом пальце. Брызнуло темным гноем, затем вышел плоско-округлый кусочек кости, концевая фаланга большого пальца была разъедена инфекцией. Крестообразного сечения я вообще не почувствовал, но по мере освобождения от гноя ощущал только облегчение. Палец перевязали. Теперь предстояло обратиться к другому врачу, который имел право выдать мне больничный лист. Он сказал, что рад мне помочь и дать больничный лист по поводу больного пальца, чего не смог бы сделать по поводу плеврита, так как русская врачиха меня выписала. Наступило нерадостное, первое в плену Рождество. Никто не праздновал. Для русских, в том числе работающих на заводе, это были обычные будни. Ведь русские празднуют Рождество, когда мы отмечаем Богоявление, то есть 7 января. На сей раз Рождества мы не почувствовали. Физически и психически мы дошли до предела: не хватало сил противостоять постоянному холоду и недоеданию. Наступил Новый год, кстати, русские отмечают его вместе с нами. Что же он принесет? Палец мой заживать не собирался, бинты и вата все время мокли. При каждой перевязке выходил гной. Для лечения врач имел только одно средство — желтую маслянистую жидкость, называемую рибазол.Глава вторая 1944 год
Жизнеспасительное чудо
Где-то числа 10 января 1944 года в лагере прошел слух, что якобы приказано основательно проинспектировать наш лагерь. Комиссия прибыла уже на следующий день и пленных не погнали на работу. До сих пор явственно вижу, как от будки через лагерные ворота поднимается группа людей. Возглавлял ее высокий, импозатный военный, очевидно, генерал, в светлой каракулевой папахе с небесно-голубым верхом и вышитым золотом знаком. Его сопровождали лагерное начальство, сумрачный немолодой врач в штатском, несколько врачих, ассистенты, сестры, словом, целая свита, как в большой больнице. У них были с собой весы и масса медицинских инструментов для обследования. Нас построили, сделали перекличку, затем каждого военнопленного тщательно обследовали, взвесили и обмерили. У меня сразу определили мой незалеченный плеврит и осмотрели больной палец, при этом от моего врача потребовали подробно доложить, как он меня лечил. После медосмотра в бараках комиссия направилась на кухню. Там как раз готовились к раздаче неизменно водянистого супа и жиденькой каши. Тучный шеф-повар подкатил к генералу свои 130 кг. Потом мы не раз обсуждали разыгравшуюся у нас на глазах сцену. Вопрос генерала: — Что у вас в этой посудине? — Наш лагерный суп. — А в этой? — Наша каша. — Что? Это вы называете супом и кашей? — возмутился генерал, который, кстати, произнес все это по-немецки. — У нас всегда так. — Почти одна вода? Шеф-повар занервничал, невиновным он себя чувствовать не мог. Достаточно было взглянуть на него и его помощников, чтобы сразу сказать: на обычной норме они бы так не раздобрели. Кроме того, в лагере хватало и других, в том числе и русских, которые извлекали выгоду из доступа к нашей кухне. Наконец, после некоторого промедления, шеф-повар сказал: — Мы получаем мало продуктов, господин генерал. — Что? Вы получаете мало продуктов? Не может быть! В Советском Союзе пленные не должны голодать, так решило правительство, — сказал генерал и снова спросил: — Вы умеете читать и писать? — Да, конечно, — ответил шеф. — Тогда напишите письмо в Москву обо всем, что вам требуется. Вы получите столько продуктов, что ни один пленный лагеря не будет голодать. Шеф кухни и мы смотрели на генерала с некоторым сомнением. — Да, да, напишите, только сразу, вы определенно получите, сколько нужно, — добавил тот. Слова генерала Попова — я хорошо запомнил его фамилию — очень нас порадовали, но мы сомневались в возможности перемен. Однако то, что мы узнали потом, дало пищу для новых раздумий и новых надежд. Все мы были объявлены больными, нас заставили сдать свою верхнюю одежду и разрешили находиться в бараке только в чистом нижнем белье: рубашке и длинных кальсонах из х/б. Каждый день главный врач в сопровождении медработников совершал обход, как в госпитале. При этом интересовались самочувствием каждого. Пища также сразу стала намного сытнее, очевидно, стали меньше воровать. Хорошо откормленный кухонный персонал и все, кто производил впечатление здоровяков, ежедневно направлялись на работу за Волгу. Там в пойменном лесу они заготавливали дрова для отопления наших бараков. Начальник лагеря, латыш, был снят как не справившийся с должностными обязанностями. Он ненавидел немцев и придерживался мнения, что водянистый суп слишком хорош для немецких военнопленных. Его жена была совершенно другой, она жалела нас и старалась помочь. Тем, что мы не пропали, мы обязаны ей. Был назначен новый начальник лагеря, капитан Барбасов. Это был высокий, симпатичный молодцеватый офицер, примерно сорока пяти лет. Супруга начальника, молодая и красивая женщина лет двадцати пяти, с пленными разговаривала доброжелательно. Говорили, что за какую-то аферу начальника понизили в чине и отправили командовать лагерем. Началась совсем другая жизнь, и как раз вовремя, а то, наверное, никто из нас не вернулся бы домой. Особенно радовала забота о чистоте. Мы получили новое чистое белье из мягкой хлопчатобумажной ткани бежевого цвета, его регулярно меняли и стирали. Верхнюю одежду, старую грязную форму, у нас отобрали. Перед отправкой на склад ее подвергли санобработке в специальных печах. Теперь со вшами велась решительная борьба. Все чаще, хотя и не каждую неделю, нас водили мыться в баню и обрабатывать одежду, чтобы избавиться от вшей. Это происходило всегда одинаково: в сравнительно большом подвале мы раздевались догола, одежду вешали в сушильную печь, в которой она находилась примерно час при темпера-туре 100°. Этого не выдерживала ни одна вошь, и с каждым разом насекомых в бараках становилось все меньше. Оставались вши на теле, их изгоняли мытьем. Каждый раз мы получали деревянные шайки (примерно 50 см в диаметре и 20 см глубиной с двумя ручками по бокам). Мне они напоминали лохани наших крестьян, в которых они мыли посуду после еды, так случайно вспомнилось далекое детство. Горячую воду наливали деревянным черпаком, и, вооружившись небольшим куском хозяйственного мыла, мы могли хорошо вымыться и сполоснуться водой, как под душем. Для вытирания у нас были вафельные полотенца. Вскоре все ползающие и кусающие твари исчезли, правда, у некоторых из нас оставались гниды, приклеившиеся к недобритым и неостриженным волосам, иногда даже на бровях и бороде. Труднее было зимой, так как из-за холода мы почти никогда не снимали верхнюю одежду. А если и снимали, то только для того, чтобы ею накрыться. Обувь совали под матрас в изголовье. Для стрижки волос и бритья русские почти всегда назначали румынских цыган. Я не знаю, почему они так делали. О гигиене цыгане, к сожалению, мало заботились. Одним и тем же помазком намыливали все волосы на нашем теле, кроме волос на голове, которые стригли машинкой. Больных явной трихофитией брили догола той же бритвой без всякой последующей дезинфекции и даже без мытья помазка. Никакого одеколона или лосьона, конечно, не было и в помине. Никто не мог уберечься от их неряшливости, разве что русский охранник. Страдания от вшей значительно уменьшились, но после посещений «цыганской» парикмахерской люди стали заболевать трихофитией, которая неожиданно появлялась в самых разных местах, и мы выглядели, как прокаженные. Эффективного лечения было мало. Со мной этого не случилось, так как, на зависть курильщикам, я брился всегда сам собственными лезвиями и станочком. Бритвенные ножи, как и любые ножи, были запрещены, потому что могли служить оружием. У меня для бритья было даже туалетное мыло, правда, туалетной воды не было. Среди вновь прибывших я всегда находил тех, у кого были лезвия и мыло, и менял их на махорку. Бритвенные ножи, употребляемые румынскими цыганами, делались из кусков стальной пилы, которые сначала умело точили, потом шлифовали на точильной камне, а затем окончательно правили на кожаном ремне. Когда цыганам некого было брить, они занимались точкой нового бритвенного ножа. Они заметно превосходили нас в приспособляемости к примитивным условиям. Только румынам разрешалось иметь в бараках бритвенные ножи. Кто сидел, а кто лежал в сносно натопленном бараке, глядя в те окна, которые не были замурованы, на падающий снег и на приметы крепчающей зимы. Мы были довольны теплом и едой, которая немного улучшилась. Примерно дней через десять после посещения лагеря генералом произошло неожиданное событие, весть о котором разнеслась по всему лагерю. Все заговорили о больших грузовиках, якобы доставивших нам продовольствие. Мы были весьма удивлены, потому что не вполне всерьез восприняли заверения генерала. Мы знали русскую пословицу: «До неба высоко, а до царя далеко». Правда, вместо «царь» лучше было бы сказать «Сталин». Отныне мы зажили хорошо, трижды в день нам давали пищу в соответствии с больничным рационом. Так продолжалось в течение шести недель, затем постепенно питание стало попроще. Вот примерно ежедневное меню: сладкий чай, три раза в день по 200 г серого хлеба, жирный суп, жирная пшенная, перловая или гречневая каша с бараниной, изредка даже верблюжье мясо, кислая капуста, консервированные зеленые помидоры, а на десерт — витаминный препарат из побочных продуктов пивоварения, который выглядел, как рассыпчатая выпечка. Вставать разрешалось только для построения, принятия пищи и по нужде. Все это принесло очень заметные результаты. Я уже рассказывал о наших болезнях и страданиях от водянки. Теперь люди стали поправляться, спать всю ночь, восстановилась и укрепилась работа почек и сердца. Мы убедились, что состоим не только из кожи и костей. Правда, не наращивалась мышечная ткань. Наконец наше медицинское начальство решило, как, наверно, и было задумано с самого начала, что нам пора почаще вставать и побольше двигаться. Теперь мы каждый день делали гимнастику: нам приказывали нагибаться, разгибаться, совершать повороты и лупить кулаками по воздуху. Это еще кое-как удавалось, но когда мы пытались делать упор лежа, то падали носом в пол. Так же жалко выглядели и приседания, присесть удавалось легко, а подняться не очень. Наступила весна, уже выпадали погожие солнечные дни, мы выходили на воздух, брали лопаты и убирали снег, играли перед бараком в третьего лишнего. Мы являли собой весьма жалкую картину: когда трое вставали друг за другом и третьего ударяли, то вместе с ним валились на землю и двое других. Со мной тоже так было. В ту пору, когда от нас стали добиваться подвижности, я уже не лежал целыми днями, а по собственном воле делал гимнастику, особенно упоры лежа и приседания. Я узнал, что в нашем лагере имеется большая библиотека, насчитывающая 22 000 томов, и все на немецком языке. Книги были выпущены в России в довольно дешевом оформлении. Разумеется, при их подборе не обошлось без идеологического сита, но тем они и были для меня интересны, я получил доступ к книгам, которые дома трудно было достать. Прежде всего я прочитал «Капитал» Маркса, труды Энгельса, несколько темно-коричневых томов Ленина, которые, конечно же, отличались полиграфическим качеством, отчеты съездов Коммунистической партии, проводившихся один раз в несколько лет. Меня они особенно интересовали с точки зрения отношения России с Австрией и предистории II-й мировой войны, всегда полезно знать мнение другой стороны. «Да будет выслушана и другая сторона» — это основное положение римского права я усвоил еще в гимназии. Взгляды нацистов я изучил достаточно хорошо и относился к ним с большим скептицизмом. Теперь хотелось узнать и взгляды коммунистов. Кроме уже названных книг я вновь прочитал книгу русского академика Евгения Варги «25 лет капитализма и социализма» и др. Мой скептицизм стал распространяться и на многие вопросы незнакомой мне до сих пор другой стороны. Я прочитал также «Годы странствий Вильгельма Мейстера» Гёте. В гимназии мне не удалось его одолеть. Много и с большим удовольствием я читал Тургенева, Пушкина, Толстого, Горького, Шолохова — «Тихий Дон» и «Поднятую целину» и др. Произведения Достоевского и Шиллера в библиотеке отсутствовали. Часто я устраивался с книжкой на своих верхних нарах и часами читал вслух своим товарищам. Разумеется, для них я выбирал что-нибудь попроще, и они вновь и вновь просили меня читать. Слушать они любили, но самостоятельно читать большинство из них ленилось. Мы постепенно оживали физически и духовно, вновь обретали чувство человеческого достоинства. Правда, многие пленные еще предпочитали убивать время, лежа на нарах, а заядлые шахматисты вновь сели за шахматные доски. С большим искусством вырезали они из дерева фигуры и мастерили доски, а играли часами. Каждый раз они искали партнеров. Несколько раз приглашали и меня. Им казалось, что я не умею играть в шахматы, и они вызывались меня обучить. В шахматы я, конечно, играл, и достаточно хорошо. Свое увлечение я прервал лишь, готовясь к диплому, а вообще раньше играл очень азартно, и после трудной партии не мог заснуть, что сильно мешало учебе. В лагере я не садился за шахматную доску: меня так околдовало чтение, что было жаль каждой минуты, проведенной не за книгой. После сыпного тифа понадобилось немало времени, чтобы восстановить способности к чтению, письму и математике. Мой друг Зепп тоже вырезал себе шахматы и был заядлым игроком. Чаще всего он выигрывал. Мне он не давал покоя, предлагая сыграть. Я отвечал, что у меня нет времени, он же считал, что я просто не умею играть и стесняюсь в этом признаться. Я не мог допустить, чтобы обо мне так думали, и сыграл с ним три партии, которые он быстро проиграл. Теперь Зепп поверил мне и оставил меня в покое. Он, правда, не читал ни одной книги, но всегда хотел, чтобы я читал вслух. Он всегда был немного инертным, и это я ощутил, когда много лет спустя он стал моим сотрудником. При хорошем питании и внимательном уходе мы постепенно приходили в себя, только физические силы возвращались не так быстро. Наше медицинское начальство раздумывало над тем, что можно сделать для нашего полного выздоровления, когда придет весна. Оно пришло к заключению, что лучший способ — это отправить нас весной в колхоз, где на свежем воздухе мы выполняли бы легкую работу. Идея на самом деле действительно заманчивая. Многие радовались этой перспективе, но меня удерживало какое-то смутное опасение. В колхоз можно было либо ехать добровольно, либо по команде, которую рано или поздно дадут. Решение за меня приняла лагерная врачиха, у которой я часто производил ремонтные работы и которая была доброжелательно расположена ко мне. Она меня не отпустила в колхоз, а оставила в лагере, и я был согласен с ней. Раньше я достаточно много читал о колхозах и относился к ним недоверчиво, тем более, что в юности я проводил лето у родственников в крестьянском хозяйстве и участвовал почти во всех работах. Я знал, что при интенсивных сельскохозяйственных работах каждый человек выкладывается полностью, тут не считаются со слабостью выздоравливающих. В России к тому же существовали рабочие нормы и стахановское движение. С какой же стати здесь будут считаться именно с военнопленными? Время показало, насколько я был прав! Когда пришла весна и с питанием стало похуже, нас снова обследовали и приняли соответствующие решения: трудоспособных послали работать на завод, а тех, кто еще был для этого слабоват, но уже преодолел водянку и выглядел более или менее нормально, направили в колхоз за Волгу для отдыха и легкой работы до осени. Постепенно люди стали возвращаться оттуда больными. Потом мы узнали, что с ними там происходило. Их разместили в палатках, и сначала они помогали сажать сахарную свеклу и картофель, а затем занимались текущими работами. Еда была скудная, поэтому частично в пищу употреблялся семенной картофель. День начинался очень рано, в 5 утра, а в полдень, когда было очень жарко, делали большой перерыв, во время которого пленные лежали или спали в палатках. Там было очень жарко, а тучи мух и мошек не давали людям спать. Когда солнце опускалось и жара спадала, люди снова выходили на работу, которая продолжалась до темноты. Затем они мылись и ужинали. Заканчивался трудовой день примерно в И часов вечера. Но и потом они долго не могли уснуть из-за полчищ комаров. Существовали жесткие нормы для каждого вида работ. Не хватало питьевой воды, приходилось пить озерную, застоявшуюся, или речную. Поэтому все больше людей с кишечными расстройствами доставляли к нам в лагерь. Здоровее, чем прежде, никто не стал. Когда наступила осень, началась уборка картошки. За день каждый пленный, как и колхозник, должен был выкопать и засыпать в мешки картошку с определенной площади, при этом учитывалась именно площадь, а не сам урожай. Год выдался урожайным. Поэтому охватить всю площадь по предписанной норме люди не могли. При тщательном выборе картошки они не выполнили бы норму на 100 % и получили бы меньше хлеба. Поэтому убирали лишь крупный и средний картофель, остальной урожай оставался в земле. Разумеется, для еды картошки было достаточно, ее пекли на костре из сухой картофельной ботвы. Особенно это любили немцы из Восточной Пруссии. Поздней осенью люди вернулись из колхоза, работа в котором едва оправдала их надежды на восстановление сил. Время, которое мы проводили зимой в бараке, дало нам возможность преодолеть первоначальную фазу апатии, люди стали больше и охотнее общаться, окрепли земляческие и просто дружеские узы. У нас, австрийцев, все больше развивалось чувство солидарности, что в конце концов привело к образованию австрийской группы, она становилась все сплоченнее и была замечена русскими. Они почувствовали, что по отношению к ним мы более открыты и доброжелательны, чем немцы. Чужой язык, другое мышление, другая политика и иной образ жизни не отталкивали нас. Мы уже не ощущали себя врагами и не презирали русских. Многие немцы все еще продолжали высмеивать русских, считая их людьми примитивной культуры. Насмехались даже над их рогатым скотом, который давал мало молока, забывая о том, что земля здесь не обеспечивает полноценного корма, а летом из-за большой жары травы быстро сохнут. Немецкий скот не смог бы есть эту сухую массу, а если бы и ел, то давал бы мало молока. Немцев потешали низкорослые русские лошади: дома, в Германии, все крупнее и лучше. Но дома у них не было сорокаградусных морозов, при которых зимовали русские лохматые лошаденки, покрытые сосульками, в холодном хлеву, где единственным кормом в это время служило сено. Я видел собственными глазами, как породистые немецкие лошади зимой быстро погибали, а русские лошаденки суровой зимой прытко катили меня на санях по степи. Русским охранникам очень нравились немецкие песни. Когда бригады пленных отправлялись строем на завод, охранники часто командовали «Запевай!». Но немцы тогда делали это неохотно, а если и пели, то всегда военные песни, нередко и откровенно нацистские. До того, как русские узнали их содержание, песни им нравились, но когда кто-то обратил внимание на переведенный текст, отношение круто изменилось. Позже появилось несколько австрийских бригад, в одной из которых работал и я. И от нас охранники тоже требовали пения в строю. Нам же никогда не приходило в голову горланить нацистские солдатские песни. По-настоящему петь можно только тогда, когда это тебе по душе. Мы пели только австрийские песни, например, «Земли нет в мире краше, чем мой тирольский край» или «Как мир прекрасен и широк» и др. Все они заканчивались чудесными переливами на тирольский лад. Среди нас были настоящие мастера разноголосной колоратуры, любившие состязаться между собой. Наши песни не походили на строевые, но русские были в восторге, они симпатизировали нам, австрийцам. При пении мы часто забывали про голод и усталость, тоску по родине и все печали. Мы сердцем чувствовали, что наши часовые никакие нам не враги, а просто люди, почти друзья.Подозрение в шпионаже
В один весенний день 1944 года, кажется, это было воскресенье, во время построения на обед Зепп Лейтепбауэр сказал мне, что вчера познакомился с двумя австрийцами: штирийцем Вилли Харрером и Карлом из Грюнбурга (Верхняя Австрия), что оба они симпатичные парни и мне будет интересно познакомиться с ними, так как в плен они попали не в котле, а один — раньше, другой позднее. То, что они избежали котла, явилось чистой случайностью. Они воевали на разных фронтах и попали в плен в разное время. Штириец был лейтенантом и оказался в плену тяжелораненным в августе 1943 года; Карл, унтер-офицер, был пленен в декабре того же года, будучи в дозоре, тут обошлось без ранения. Оба были захвачены в плен поодиночке. Харрера направили в наш лагерь в январе, но большую часть времени он находился в лазарете, Карла доставили недавно с этапом, о котором говорили, что он состоит из заключенных из категории особо опасных и склонных к побегу. Мы заранее знали о прибытии этапа, так как до этого ограда из колючей проволоки была тщательно укреплена. Любопытный Зепп уже имел кое-какие сведения об этих двоих австрийцах и рассказал мне, что унтер довольно хорошо говорит по-русски и даже умеет писать, но это создавало ему трудности в отношениях с комиссарами НКВД, которые подозревали в нем шпиона и часто допрашивали. Карл же думал, что кто-то из пленных очернил его в глазах НКВД. Он, конечно, не знал, кто это сделал и в чем состоит донос. Сейчас, сказал Зепп, он работает в бригаде Дозована, которая числилась штрафной и находилась на подземных работах. Новые знакомые Зеппа заинтересовали меня во многих отношениях. Не только потому, что были земляками, но, прежде всего, потому, что от них я мог узнать, как обстояли дела на фронте вне котла и на родине. Меня интересовало также, как русские обращались с одиночными пленными, имевшими тяжелые ранения, ведь при движении уже в плену мы вынуждены были бросать тех, кто не мог передвигаться. Сам я, несмотря на тяжелое обморожение пальцев ног, отшагал многие километры, вполне понимая, что русские определенно не захотят, да и не смогут утруждать себя доставкой таких пленных в лазарет. У русских было слишком много своих солдат, нуждавшихся в госпитализации, поэтому я был убежден, что действовал правильно. Пока я размышлял об этом, Зепп сказал, что там, наверху, у лазаретного барака показался Харрер. Япосмотрел в указанном направлении и увидел высокого, тощего пленного в потрепанной форме, ковылявшего, опираясь на суковатую палку, в барак. Мы пошли навстречу, и тут же нам встретился еще один пленный, он поздоровался с Зеппом. Зепп сказал мне, что это и есть Карл из Грюнбурга. Он был первым верхнеавстрийцем, с которым я познакомился в плену. Мы быстро сблизились. Я ему сообщил, что благодаря служебным поездкам хорошо знаю Грюнбург в романтичном Штейертале. Он, конечно, хорошо знал Линц. Я ему сказал, что мне очень интересно узнать: когда, где и как он попал в плен и как с ним обращались русские. Одно дело то, что я сам видел и пережил как пленный при капитуляции всей 6-й армии, другое дело — он как одиночный пленный. Потом он мне рассказал всю свою биографию, включая службу в армии. Родился он в 1920 году в Грюнбурге. 28 февраля 1938 года получил аттестат зрелости, окончив гимназию за две недели до вступления гитлеровских войск. Он был одним из последних, кто получил аттестат по австрийским правилам. Я сказал, что это происходило в то же самое время, когда я сдавал второй (письменный) государственный экзамен в Техническом университете и тоже в последний раз по австрийским правилам. Кстати, нам все время усложняли учебу и экзамены по причине того, что мы не сможем найти работу как дипломированные инженеры, об этом нас постоянно предупреждали. Устный экзамен я сдавал уже тогда, когда гитлеровцы вступили в Австрию, но еще по старым правилам и с прежней экзаменационной комиссией. Чуть позднее, при Гитлере, дипломированных инженеров уже не хватало и экзаменовали не так строго. И неудивительно, что большинство окончивших высшую школу шло к нацистам. А Карл рассказал, как он пробавлялся временной работой, потому что ему еще не исполнилось восемнадцати лет и его не принимали на федеральную службу. В октябре 1938 года он устроился в финансовое управление и работал там до конца 1940 года, когда его призвали выполнять военную трудовую повинность. Вначале его направили на строительство пресловутого Западного вала. В июне он был прикомандирован к саперной части под Саарбрюккеном и там в частях полевой жандармерии обучался регулированию дорожного движения. Его пост находился на трассе, идущей от Нанси. В конце сентября Карл демобилизовался, а в начале октября его призвали в армию в Линце и поместили в артиллерийской казарме, где он был обучен как пехотинец. Затем он сам стал инструктором, пока его не послали в Россию на центральный участок фронта под Орлом. В конце октября он вернулся в Линц, будучи ефрейтором, а в конце ноября его прикомандировали к маршевой роте в Винер-Нойштадте, рота предназначалась для пополнения 100-й истребительной дивизии в районе Винницы и Гайсина. Там он заболел дизентерией и лечился в госпитале сначала в Кракове, а потом в Линце и был уволен как пригодный только для гарнизонной службы. В феврале 1942 года открылись лыжные курсы на Пестлингберге. Ему очень хотелось закончить их, хотя он еще не был годен к строевой службе. Он добился, чтобы врач признал его годным к строевой службе, и его зачислили на курсы. В марте 1942 года после их окончания его опять направили в Санкт-Пельтен, а затем он попал в Кёнигсбрюк под Дрезденом, где формировалась 384-я воздушно-десантная дивизия «Рейнгольд». Это было аэромобильное соединение в составе 6-й армии. Оттуда дивизия еще в апреле была переброшена в Россию в район Славянск — Сваровка, где оставалась в резерве до 17 мая 1942 г. 17 мая 1942 года началось второе сражение под Харьковом. Я вспомнил и сказал Карлу, что тоже воевал под Харьковом радистом 44-й пехотной дивизии генерала Дебуа, того самого, который наградил Гитлера во время 1-й мировой войны железным крестом. Что касается событий под Харьковом, то он был захвачен немцами осенью 1941 года и удерживался в течении всей зимы, несмотря на все усилия русских вернуть его. Наша дивизия занимала позиции восточнее Харькова в Андреевке на Северном Донце. По этой причине солдаты не получали отпусков, несмотря на то, что многие уже были почти два года в армии и более полутора лет на фронте. Русские, как нам казалось, боялись нашей дивизии, они были хорошо информированы о нас. Когда положение под Харьковом выправилось, нас хотели вывести с этого участка. На смену нам пришла дивизия «Лунный свет». Но в первый же день русские заметили это и совершили прорыв. Нас вынуждены были вернуть обратно и направить на помощь нашим преемникам. Как только русские об этом узнали, они сразу же прекратили свои атаки. Дивизия осталась на фронте и участвовала в дальнейшем наступлении до Сталинграда. Я ни разу не имел отпуска. «Вы тогда стояли у Изюма, я хорошо помню 44-ю дивизию», — заметил Карл. Он был тогда в велосипедном взводе полка особого назначения. Затем началось наступление на Барвенково, Лозовую, Харьков и Воронеж. В ходе наступления дивизия снова сменила направление и пошла на Старый Оскол. В конце сентября 1942 года его ранило, и он попал сначала в главный полевой сортировочный госпиталь в Кизиляки, а затем в госпиталь в Лемберге (Львове). После выздоровления его направили в запасную воинскую часть в Брандау на Эльбе у Праги, которая вскоре была переведена в Плауэн в Фогтланде, а затем под Дрезден. В ноябре 1942 года с маршевым пополнением его опять направили в Россию, под Сталинград, в состав 6-й полевой армии. Это было еще до сталинградского окружения. Вначале они прибыли в Сталино, где находился большой аэродром, там их расквартировали и распределили по номерным группам для переброски в «котел». Они сидели на аэродроме и ждали вылета, теряя терпение, так как вылет все откладывался, а они не могли понять, по какой причине. В то время, можно сказать, на их счастье, как они поняли потом, русские захватили сначала аэродром у Питомника, а вскоре за ним и аэродром у Гумрака. Теперь отправка самолетами была уже невозможна. В ходе беседы я рассказал ему о трагическом случае, который произошел в радиоотделении, где я был радистом. Только мы знали, другие не знали, о чреватой роковыми последствиями ошибке радиосвязи, которая привела в какой-то степени к неожиданному падению полевого аэродрома «Гумрак». Радиостанция, осуществлявшая связь для защиты аэродрома, получила приказ передать радиограмму, зашифрованную, как обычно, шифровальной машинкой: «Занять силой подразделения аэродром «Гумрак»». Однако при зашифровке они допустили ошибку и радировали: «Занять мот. силой аэродром Гумрак». Но так как принимающее подразделение служило для военно-воздушного обслуживания дивизии и не располагало «мот.» (моторизованной) силой, то там решили что радиограмма попала к ним ошибочно и их не касается. Поэтому командование ничего не предприняло и даже не сделало запрос. Им даже не бросилось в глаза, что в радиограмме было строго запрещено применять словесные сокращения слов, чтобы исключить подобные ошибки. К тому же радисты не знали, что русские прорвались и были совсем близко. Последствия были ужасными. Аэродром некому было и нельзя было защитить, так как русские появились внезапно, а воевавшие на переднем крае части отошли в другую сторону и на аэродром об этом не сообщили. Произошло нападение на самолеты как раз в тот момент, когда в них загружали раненых и больных. Чтобы не отдать самолеты в руки русских, со взлетом очень спешили, оставляя раненых и больных на произвол судьбы. Некоторые из них в паническом отчаянии хватались за крылья и колеса самолетов, только бы не остаться и не попасть в плен, но, обессилев и окоченев от мороза, падали и разбивались, их, разумеется не подбирали и не хоронили. Так мы остались без самолетов. В руки русских попал последний аэродром. Это тоже явилось одной из причин, хотя и не решающей, гибели 6-й немецкой армии в Сталинграде. Карл с ужасом выслушал мое сообщение и продолжал рассказывать дальше. Так как воздушный путь был уже невозможен, их присоединили к танковой части, которая прибыла со стороны Ростова через калмыцкую степь и должна была наступать на Сталинград. Они двигались за танками, это был изматывающий переход. По пути всех встречных и отставших брали с собой. Собралась пестрая и довольно странная группа солдат, многие из которых даже стрелять не умели. Раньше они служили в обозе, на кухне или в других военно-вспомогательных службах, и стрельба в их обязанности не входила. Хотя Карл все еще был ефрейтором, он возглавлял большой сборный взвод в 40 человек. Однажды, в феврале 1943 года, когда русские глубоко прорвались на запад от Сталинграда в направлении Днепропетровска, от командира их роты пришел приказ довольно странного содержания: «Солдаты, от скорости вашего продвижения зависит, удастся ли вам выбраться из этого дерьма!» Их поделили на мелкие группы и приказали идти и доложить о себе в некоем штабе «Штефанус». Они предприняли все, чтобы узнать, где находится этот штаб. Было уже холодно, стоял мороз. Они лежали на понтонах в ожидании какой-нибудь попутной колонны. Им нужно было торопиться с явкой в штаб «Штефанус» и успеть перейти Днепр по плотине у Запорожья до ее взрыва. Тут они встретили солдат, которые отсоветовали им спешить с явкой в этот штаб, потому что их сразу пошлют обратно через Днепр в другую часть и введут в бой против русских, которые уже глубоко прорвались. Они приняли этот совет к сведению и в штаб явились не сразу. Я спросил Карла, в каком звании он тогда был. Карл ответил, что все еще носил ефрейторские погоны, так как никогда не ходатайствовал о направлении на курсы унтер-офицеров. Позже его кое-кто этим укорял. Карл был старшим по званию в этом сборном отряде и единственным, кто имел аттестат зрелости. Он вырос в бедности, и у него развился комплекс неполноценности, из-за чего он и не помышлял выслуживаться в унтера. Я возразил: довод мне кажется неубедительным хотя и свидетельствует о скромности. Я тоже был на военной службе только ефрейтором, несмотря на высшее образование, но как австриец я не хотел быть офицером немецкой армии. Они тогда долго проторчали у железнодорожного моста, который охраняла австрийская команда, и хорошо отдохнули, в чем очень нуждались. Затем им стало известно, что остатки 44-й, 100-й и 384-й дивизий должны собираться в небольшом селении под Днепропетровском. Там они узнали, что отправка предполагается через три дня. Их погрузили в товарные вагоны и куда-то повезли. Все думали, что едут на восток. Но их повезли на запад. Говорили, что 6-я армия вновь дислоцируется во Франции. Так как в вагоне не было окон, то они не могли ориентироваться, даже по характеру местности. Однажды утром Карл проснулся от громкого треска, дверь вагона открылась, и он выглянул наружу. Он не поверил своим глазам: в небе висели аэростаты заграждения, и ему показалось, что они в Силезии. Он не ошибся. Без остановок проехали через Германию до Антверпена. В порту их маленькими группами пропустили через большую дезинфекционную камеру. Затем путь их пролегал по Северной Франции до Сент-Омера близ Лилля, оттуда в конце августа Карл прибыл в Бретань, а в начале сентября 1943 года — в департамент Кальвадос. В тех пунктах, которые они проезжали, формировались части и подразделения, а Карла направили на курсы младших командиров, которые он успешно закончил и стал унтер-офицером. После учебы ему и его другу предоставили право выбора: получить пасхальный отпуск или сразу пойти учиться в школу офицеров. Он выбрал отпуск. Друг — школу, решив пойти по стопам своего брата. Карл получил трехнедельный пасхальный отпуск и поехал домой. Во время отпуска пришла телеграмма с предписанием прибыть в Дёбельн под Лейпцигом и в составе саксонского батальона отправиться в свою дивизию. В подразделении было много австрийцев. Карл так и не попал на офицерские курсы, в отличие от своего друга и земляка, который был отправлен в Югославию и пал в первом же бою с партизанами. Подразделение было переброшено на восток и прибыло в Перемышль. Там уже были тысячи солдат. Их отправляли в Одессу, Кривой Рог и Кировоград. Карл присоединился к своей части. Из-за больших потерь его направили в штаб пехотного батальона, где он сразу был назначен командиром пехотного взвода. По положению все кандидаты в офицеры должны командовать взводом. Бои шли на высоком берегу реки. Карл получил задачу: спуститься со своим взводом вниз и удерживать мост. Темнело рано, был ноябрь 1943 года. Он со своими людьми пошел в разведку. Но их остановила атака русских в направлении села, и они сразу попали в полукольцо. Со всех сторон началась стрельба, а в небо взлетали русские ракеты, которые отличались от немецких белых немного желтоватым оттенком. Карл доложил в штаб батальона и командиру роты что их положение становится почти безнадежным, но получил приказ оборонять позицию и поддерживать огнем контратаку. Однако никакой контратаки ни в этот день, ни на следующий не было, шел вязкий, упорный бой. 27 ноября 1943 года в первой половине дня русские почти полностью овладели селом. Вначале Карл удерживал своих солдат на позиции, а потом приказал отступать в направлении штаба батальона, но тут вдруг появились русские уже с другой стороны и преградили путь отхода. Все смешалось в паническом беспорядке. Карл осознал всю безвыходность положения и дал приказ сдаваться в плен. Они бросили оружие и подняли руки. — Во всяком случае вы не намеревались бороться до последнего патрона, как требовало немецкое командование, — сказал я. В «котле» у Сталинграда такое бывало. Мой брат погиб 10 января 1943 года, когда русские начали свое генеральное наступление с целью ликвидации окруженной группировки и совершили прорыв у Бабуркина. Об этом мне позже уже в лагере рассказал оставшийся в живых солдат его подразделения. — Это было бы полной бессмыслицей, потому что мы находились внизу и должны были перейти через реку, а наверху стояли русские, для которых мы стали бы хорошей мишенью. Нас и так осталось четверо из двадцати трех, — ответил Карл. Я сказал, что они поступили правильно, ибо сражаться в той обстановке было бы самоубийством. Нацисты, правда, прославили бы их героизм, разумеется, схоронясь глубоко в тылу. Путь к русским преграждала небольшая илистая река. Вода была очень холодная, шли последние дни ноября. Переправа оказалась очень тяжелой. Карл подумал, что он ранен, но когда вышли из воды, понял, что никакого ранения нет, просто сапоги отяжелели от воды и тины. Люди находились в шоковом состоянии, а один из четверых был ранен, что с ним потом сталось, Карл не знает. Когда подошли к русским, метров на тридцать, Карл увидел как русские направили на них винтовки и инстинктивно упал на землю, казалось, что русские хотят подпустить их поближе и уничтожить. Наблюдавшие эту картину в бинокль люди из его батальона решили, что все четверо погибли. Позже об этом сообщили домой. Они не могли видеть, что произошло потом. Русские подошли к залегшим солдатам и, как обычно, спросили: «Часы есть? Сдавай оружие!» Я сказал Карлу, что мне это знакомо из собственного опыта. Потом они все время шли быстрым шагом с поднятыми руками. Карл полагал, что русские его расстреляют, так как унтер-офицеров они считали все же офицерами, а офицеров, как ему внушили, обычно расстреливали. У русских низший офицерский чин — младший лейтенант, в австрийской армии — вице-лейтенант, хотя это был старший из унтер-офицеров. Карлу страшно не хотелось получить пулю в голову, пусть уж лучше стреляют в спину. Пленение произошло вблизи Александрии, где-то в районе Кривого Рога и Кировограда. У него сохранилась табакерка, на которой он записал эти названия. Их привели в какой-то дом. Там с него сняли маскировочную куртку, и среди русских возник спор, кому она достанется. В это время пришел лейтенант и прекратил спор. Он просто скомандовал: «Шагом марш из помещения!» Карл быстро взял свою куртку и отправился вслед за всеми. Если до сих пор он смиренно ожидал расстрела, то теперь у него снова проснулся интерес к жизни, и с этого момента он начал внимательно следить за всем происходящим вокруг. Позже с Карла сняли его добротные сапоги, а взамен дали более тесные и плохие. На следующем привале отобрали и эти, а взамен дали ботинки. Один из его пленных товарищей, выходец из Северной Германии, мучился в невероятно тесных для него сапогах. Но на привале в одном здании, где охранники развели костерок, они обратили внимание на эти сапоги и велели ему их снять. Пленный утверждал, что не может этого сделать, их просто не стащить. Тогда Карл получил приказ помочь ему снять сапоги. Он делал вид, будто пытается это сделать, но не может. Тут один из русских, грозя пистолетом скомандовал: «Давай! Давай!». Теперь ему ничего не оставалось, как снять с товарища сапоги, взамен которых тот тоже получил ботинки. Затеям начались первые допросы. Молодой бравый капитан, хорошо говоривший по-немецки, допросил Карла. Но до этого он с двумя другими пленными сидел на скамейке и ждал вызова. Четвертого пленного не трогали из-за огнестрельного ранения бедра. Пока они ждали, их полукругом обступили русские солдаты и с ненавистью смотрели на них. Время от времени кто-нибудь из русских подходил к ним ближе и давал пинка. Потом Карла вызвали на допрос к молодому капитану. Тот спросил, в какой войсковой части он служил и какие части находились справа и слева. Он ответил, что только за день до этого пришел из отпуска и действительно не знает. Капитан, как и учили самого Карла на офицерских курсах, не утратил корректного топа, а просто вынул карту местности и приветливо объяснил: «Видите, я хочу вам помочь». Он показал на карту и сказал: «Мы сейчас находимся здесь, вот тут вас пленили, а тут стоит ваш полк». Он называл номера и наименование полков их дивизии, показал на позиции соседних полков и назвал их номера. Карл понял, что русские знают на самом деле больше, чем он, ибо он только что вернулся из отпуска и его сразу отправили на передовую, где в первом же бою он попал в плен. Но тут случилось небольшое происшествие, которого он не забудет никогда. У него на шее была серебряная цепочка с серебряным медальоном в виде сердца, в котором хранилась фотография девушки из Инсбрука. На предыдущих осмотрах русские солдаты не заметили этого памятного подарка, а может, и заметили, но не отобрали, теперь же один охранник увидел медальон, с криком схватил цепочку и сорвал ее. Но капитан приказал положить вещь на стол и спросил Карла, что связано с медальоном и кто на фотографии. Он ответил, что получил это от жены на память. Капитан отчитал часового и вернул Карлу цепочку с медальоном. Карл увидел в этом красивый человеческий поступок. Затем им даже дали поесть и после небольшого перерыва допрос продолжился. На следующий день его опять допрашивали, но на этот раз допрос вел майор с переводчицей. На столе лежал фаустпатрон. Майор спросил Карла, что это такое? Тот ответил, что не знает. Майор, видимо, считал, что, унтер-офицеру эта штука должна быть хорошо знакома. Карл сказал, что совсем недавно вернулся из отпуска, а это, наверно, какая-то новинка. Переводчица сказала, что майор не верит ему. Офицер снова поговорил с переводчицей и уже явно злился, она сказала: майор спрашивает, знает ли пленный, что рискует головой. Затем майор интересовался простыми вещами: сколько человек в отделении и сколько отделений во взводе? Тут Карл сообразил, что русские наверняка знают армейские уставы и дал точные ответы. Затем всех троих в сопровождении охранников повели обратно, причем часовой, шедший рядом с Карлом, нес фауст-патрон и все время играл с ним. Карл был обеспокоен, так как при таком обращении ничего не стоило задеть предохранитель и патрон мог взорваться. Но он не мог сказать об этом охраннику, поскольку только что уверял майора, что впервые видит эту штуку. А ситуация была не безопасна: выстрел сопровождается сильной отдачей, которую надо умело принять плечом. В руках человека неопытного патрон мог натворить бог знает что. Но все прошло благополучно. Было уже 6 часов вечера, и стало совсем темно, а они все шагали. В каком-то селении их заперли в курятнике. Там уже находилось не меньше сорока человек. Все они стояли вплотную друг к другу и почти не могли шевелиться. Над ними на насестах сидели переполошенные куры. Они кудахтали и вспархивали. Остро воняло куриным пометом и пылью от перьев. Все это пленные должны были терпеть всю ночь, стоя, тесно прижавшись друг к другу, так как места не хватало даже для того, чтобы присесть. Наконец ночь все же кончилась. Утром, когда вышли из курятника, Карл встретил немало знакомых сослуживцев. Все они попали в плен во время боев на возвышенности. Тут русский старшина обратился к Карлу: «Господин унтер-офицер постройте-ка пленных!» Карл ответил, что не имеет на это права, так как среди них есть несколько фельдфебелей. Тут русский повторил: «Никаких фельдфебелей, команды подают унтер-офицеры!» Таким образом, ему пришлось построить всех, в том числе фельдфебелей и даже одного обер-фельдфебеля. В глазах русских у него, видимо, был самый высокий чин. Затем, после проверки, все сорок пять пленных зашагали дальше. Для Карла это был очень трудный переход. К тому времени ему снова сменили ботинки, новые были малы, поэтому вскоре он вынужден был их снять и в течение шести первых декабрьских дней идти в одних портянках на ногах. Это было самое страшное время, к тому же их почти не кормили. Часовые, видимо, не знали, что пленных полагается кормить. Вечером им готовили только суп из пшенки в железных ведрах или тазах. Пленные кто как мог размещались вокруг ведра, а у некоторых не было своих ложек, им приходилось ждать, пока кто-нибудь не выручит. К супу выдавался небольшой кусок хлеба. Мела вьюга, было холодно, а у Карла из-за тесной обуви болели ноги, положение становилось отчаянным. Постоянно им встречались русские солдаты, направляющиеся на фронт, некоторые из них подбегали к пленным и давали пинка, а одного даже сбили с ног. Однажды им объявили, что они скоро прибудут в лагерь-распределитель. Во второй половине дня они действительно добрались до него. Там уже находились другие пленные. Их сразу, до наступления темноты отправили на санитарную обработку. Прежде всего нужно было постричь друг друга, для этого им выдали несколько ножниц и две машинки для стрижки волос. Они решили стричь машинкой, вещь хорошая, все когда-то видели, как элегантно ими пощелкивали парикмахеры. Но вскоре пришлось разочароваться. После нескольких минут работы с машинкой затекали пальцы и стричь было невмоготу. Пришлось перейти на стрижку ножницами. Это тоже было не просто, никому не удавалось ровно срезать волосы. Результат был отвратительный, все с ужасом и смехом глядели друг на друга. Когда санобработка закончилась и они вышли из помещения, как раз началась раздача пищи. В первую очередь ее получали пленные, прибывшие раньше, так как вскоре им предстояло двигаться дальше. Вновь прибывших решили кормить во вторую смену, пока не подготовят следующую партию для отправки. Но едва успела поесть первая партия, как раздалась команда: вновь прибывшие будут есть сейчас же, так как и им тоже предстоит двигаться дальше. Но у многих не было никакой посуды, даже пустых консервных банок, поэтому одним удавалось поесть быстро, а другие ждали, когда у кого-либо можно одолжить банку. Около пяти часов вечера колонна двинулась в дальнейший путь. Наступила ночь. Вереница пленных растянулась гармошкой, все были одинаково изнурены и слабы. Постепенно многие начали отставать и оказывались в хвосте, иногда люди слышали, как оттуда гремел в темноте выстрел, и собрав последние силы, старались идти вперед. Вскоре усталость снова брала верх, и опять понемногу отставали. Снова слышался выстрел, пленные встряхивались и двигались дальше. Карл, конечно, не знал, действительно ли часовые убивали отставших или просто стреляли в воздух, подгоняя таким образом пленных. Было очень тяжело, не хватало сил, но несмотря ни на что, пленные продолжали идти, опасаясь быть застреленными. Правда, многих из отставших потом видели в лагере. Наконец они пришли в колхоз, и их поместили в пустой коровник, сухой, но пропитанный запахом навоза. Это не помешало смертельно уставшим людям повалиться на пол и моментально заснуть. Примерно в полночь им сказали, что здесь они пробудут до утра. Но едва прошел час, как поднялась суматоха, пленных будили, поднимали, приказывали выходить и идти дальше, на вокзал, до которого оставалось около часа ходу. Русские предпринимали все, чтобы заставить их подняться, среди многих сотен пленных были и такие, кто предпочел бы дать себя застрелить, только бы не вставать и не шагать дальше. Но в конце концов усилие русских увенчалось успехом, и жалкое шествие возобновилось. Говорили, что нужно идти только до вокзала. Сколько километров они прошагали, Карл уже не помнит, так как пребывал, наряду со всеми, в состоянии крайней апатии. В предрассветные сумерки они действительно пришли на вокзал, где их уже ожидало большое количество товарных вагонов, в которых они доехали до Полтавы, немного передохнув в дороге. Выгрузились на вокзале за городом, и колонна двинулась вверх по улице к центру. Население было очень враждебно настроено к пленным немцам. Люди кидали в них снежками, мелкими камнями и кричали: «Нема молоко! Нема курица! Нема яйцо!» Эти продукты немцы в период оккупации силой у них забирали. На окраине города располагался лагерь, для военнопленных, в который Карл попал в середине декабря, это был его первый лагерь. В нем находились как колхозные сараи и конюшни, так и настоящие лагерные сооружения. Жило там около 2000 военнопленных, примерно по 500 человек в каждом сарае. Помещения были сильно переполнены, люди лежали на полу тесными рядами, поджав ноги, которые почти всегда упирались в чью-нибудь голову. Было много больных. Ежедневно умирали несколько человек, главным образом от поноса и сыпного тифа. Однажды Карла чуть не посадили под арест, так как он не поприветствовал русского офицера, хотя никто до этого не говорил, как вести себя при встречах с офицерами. Офицер задержал его и привел к переводчику, тут ему объяснили, что если он не будет приветствовать русских офицеров, его накажут. В сараях были два торцевых выхода и один в центре. Почти всем приходилось из-за поноса часто бегать по нужде. Поэтому внутри бараков не прекращалось хождение, что по ночам очень беспокоило спящих, так как бараки не освещались. Лежащие с края постоянно получали пинки, на них то и дело наступали, кто-то падал, слышалась ругань: «Эй! Недоумок! Поосторожнее не можешь!» Но все было бесполезно, поскольку в темноте люди натыкались друг на друга, а для прохода почти не оставалось места. Иногда пленных привлекали к каким-либо работам: расчистке дорожек от снега, захоронению трупов своих же солдат. Последнее происходило так: покойников раздевали, одежду бросали в кучу на задах лагеря, а голые трупы складывали на телегу с решетчатыми бортиками. Затем их отвозили на кладбище в километре от лагеря, где отрывали ряды могил. Мерзлая земля была покрыта толстым слоем снега, ведь уже подходил к концу декабрь 1943 года. Пленные разгребали снег, долбили землю и в неглубокую могилу опускали трупы, засыпая их землей со снегом. При этом многие думали, что весной их тут уже не будет и не боялись скандала из-за неправильного захоронения. Они поступали вопреки совести, отказываясь достойно захоронить своих же товарищей. Из этого лагеря многие пленные, в том числе и Карл, были перевезены в Харьков. Там их разместили в недостроенных зданиях. Все окна были заколочены досками, и только в самом верху был оставлен небольшой просвет, через который проникало немного воздуха и света. Лежать приходилось на каменном полу. Среди заключенных нашлись такие, которые, мягко говоря, вели себя не по-товарищески. Это были свирепые типы, в основном из верхнесилезцев, настоящие громилы. Такие были бригадирами и в Красноармейске. Мы их между собой называли «разбавленными поляками». Один из них в лагере под Харьковом так отделал Карла, что тот попал в лазарет. Правда, это был не настоящий лазарет, а просто дом вне лагеря с деревянными полами и кое-какими медикаментами. Там он познакомился с одним венцем и еще одним пленным, у которого так болело горло, что изо рта сочилась гнойная жидкость. Они решили, что его необходимо доставить в настоящий лазарет. Карл вместе с венцем повели больного. Когда они вошли в приемный покой, то уговорились притвориться тоже больными и сделали это так успешно, что всех троих приняли в лазарет как тяжело больных. Их поместили в палату для безнадежных. Душевное состояние Карла было ужасным, так как ежедневно из палаты выносили умерших. — Дело знакомое, — прервал я рассказ Карла. — Помню, в начале нашего пребывания в лагере Бекетовка там была большая смертность. Проснешься утром, а рядом — труп. Но мы уже и внимания не обращали, отупели от долгого голодания. Карл ответил, что на него это очень действовало. Он с ужасом слышал предсмертные хрипы и последние вздохи, но он понимал, что в лазарете надо продержаться как можно дольше, чтобы набраться сил и отдохнуть. В лазарете Карл находился три недели. Когда русские установили, что он здоров, его отправили обратно в лагерь. Пробыв там не очень долго, он был переведен в Усмань. Прежде тут был монастырь, состоявший из маленьких домиков и старой церкви и окруженный высокой стеной. Потом его превратили в склад и сельский клуб. В этом лагере пленные находились на карантине, весна была ранняя, их отправляли вскапывать поле, причем дневной нормой считалась полоса в сто метров длиной и метр шириной. В этом лагере завязался первый узелок его сложных отношений с НКВД. Он познакомился с одним молодым человеком, утверждавшим, что он был студентом в Граце и просившим Карла подтвердить русским, что знаком с ним с довоенных времен. Позже Карл и сам говорил о себе, что он студент. К этому человеку он испытывал доверие и как-то сказал, что ждет-не дождется настоящего тепла, чтобы унести ноги. Он даже не подозревал, что в лагере были шпики НКВД, и одним из них оказался «студент из Граца». Когда формировали этап для отправки в Сталинград, его назначили старшим в вагоне. Он начал возражать: у них уже был староста комнаты, но его не послушали и сделали старшим. По его мнению, причиной тому могло быть только желание всегда иметь его под рукой и в поле зрения. Он вновь отказался принять на себя эти обязанности, потому что прежний староста, очень приятный парень из Силезии, легко объяснялся с русскими, чего Карл еще делать не мог. В апреле, когда прибыли в Бекетовку, он имел при себе дневник, где были записаны названия всех населенных пунктов, в которых он побывал в течении войны, что вряд ли представляло интерес для русских. В Бекетовке вновь прибывшим зачитали список пленных, которым запрещалось выходить за территорию лагеря. В этот список был включен и Карл. Сначала его работа состояла в помощи русскому врачу — доктору Васильеву. Русские, вероятно, никогда не сомневались в том, что он студент. Однажды доктор Васильев подошел к нему с латинской книгой и попросил кое-что перевести, так как сам он, якобы, не разбирается. Карл с охотой ему перевел, ведь в школе он хорошо успевал по латыни. Наверняка это было проверкой, потому что рядом находилось помещение НКВД, и дверь была только притворена. Позже оттуда вышел офицер и спросил доктора Васильева, доволен ли тот своим ассистентом. Офицер когда-то уже допрашивал Карла, но явно ему не доверял, поскольку Карл попал в список подозреваемых. Ранее двое бежали из бекетовского лагеря, но вскоре были пойманы. В НКВД всех их считали опасными, к ним причислили и Карла, все они были на заметке. Я сказал, что помню, как начали вдруг укреплять проволочные ограждения. Нам говорили, что в лагерь должен прибыть очень опасный контингент. Помню, как кто-то из нас спросил одного из беглецов, осмелится ли он бежать при такой ограде? А тот посмотрел на нее и сказал: «Было бы смешно здесь не пройти». Три дня спустя он бежал с еще одним пленным. Через две недели второго поймали. Он уже успел довольно далеко уйти, но был пойман при попытке достать еду у местного населения. Его привезли в лагерь, и он, весь в крови, предстал перед строем пленных, вероятно, как предостережение остальным. Затем его посадили под арест и много раз допрашивали, чтобы он сказал, в каком направлении двинулся первый беглец. Но он этого не знал. Я не помню, нашли беглеца или нет. Потом Карл был помощником лагерного врача. Он дважды ассистировал доктору Гиргенсен при вскрытии трупов двух умерших пленных, кстати, при вскрытии не разрешалось присутствовать кому-либо из лагеря. Уже тогда существовало предписание тщательно расследовать каждый случай смерти пленного, чтобы установить причину смерти и возможность ее предотвращения. Так было еще в Бекетовке. Когда Карл прибыл в Красноармейск, его направили в бригаду румына Лозована, которая работала на подземных участках. Румыны как бригадиры пользовались у нас дурной славой: они были жестоки со своими людьми и раболепствовали перед русскими. Бригада Лозована, по-видимому, числилась штрафной. Она выполняла самые тяжелые работы. Говорили, что Лозован не дает в обиду своих людей и обращается с ними нормально. Он придерживался инструкции, но знал и свои права и не допускал перегибов. Когда надо, он становился твердым, как камень. Люди чувствовали это, и он мог опираться на них. Если они хорошо справлялись с работой, а русский начальник писал только 100 %, то Лозован рвал лист наряда и говорил, что если будет указано меньше 130 %, то он, Лозован, позаботится, чтобы на эту работу пленных больше не давали. Управление лагеря тоже было заинтересовано, чтобы пленным записывали больше 100 %, так как это влияло на доход лагеря: чем больше значилось процентов, тем больше платили лагерю. Но с немцами Лозован обходился лучше, чем с румынами. Последние привыкли к рукоприкладству и ползали на коленях перед каждым, у кого чуть больше власти. Для Лозована они были примитивным народцем, цыганами, а себя он причислял к более высокой касте. Он был «господином», обер-фельдфебелем «железной гвардии». У меня было свое мнение в отношении румын: среди них попадались люди, выросшие в хороших условиях, образованные и тонко чувствующие, но были и крайне неразвитые, примитивные, которые позволяли обращаться с собой, как с низшей кастой. В то время в нашем лагере уже существовала австрийская группа, к ней сразу присоединился Карл. Так мы и познакомились. Он даже участвовал в оформлении стенных газет с пространными статьями, для чего сам изготовлял письменные принадлежности и чернила. Это была кропотливая работа, но она во многом способствовала постепенному сплочению всех австрийцев лагеря, что вселяло новые надежды на восстановление свободной Австрии. Правда, активно работали лишь немногие. Чем больше мы сталкивались с немцами, тем сильнее становилось наше убеждение, что мы, австрийцы, являемся самостоятельной нацией. Вначале нас было немного, и мы встречались у Харрера в каменоломне, что тоже побуждало к сплочению. Разумеется, встречи происходили в свободное от работы время, так как все, кроме Харрера, проводили весь день в разных рабочих бригадах. Карл, как уже упоминалось, наряду со многими пленными, был на земляных работах. Зимой они вели канал вниз к Волге, летом строили дорогу, для чего добывали необходимый материал в руинах каменных зданий, где и я находил свои электродетали. Вскоре русские произвели его в «специалисты по мощению дорог». Это произошло следующим образом. Румынские дорожники почти весь день просиживали в ожидании материала, а когда его доставляли, быстро пускали в дело и снова ждали. Когда их подгоняли, они отговаривались тем, что постоянно задерживается доставка материала. А Карлу с товарищами приходилось таскать на носилках песок и булыжник с развалин, каждый раз проделывая немалый путь. И никогда им не удавалось доставить столько материала, чтобы обеспечить строителям бесперебойную работу, хотя носили и другие пленные. К тому же дорожники получали свои проценты, а грузчики нет. Когда стали искать дополнительных рабочих, умеющих мостить, Карл сразу вызвался и тоже стал получать проценты. Работа оценивалась по количеству квадратных метров за день, а качество не учитывалось. Поэтому он мостил так, чтобы занять камнями как можно больше площади. Правда, такая дорога не выдержала бы серьезной нагрузки. Камни нужно было укладывать так, чтобы поверхность была покатой, снижаясь к обочинам, но никто не знал, как это делается, в том числе и румыны. Затем им пришлось строить еще один канал. Между лагерем и заводом протекала маленькая речка, надо было прокопать для нее траншею под железной дорогой. Каждый день выкопанную траншею заливала вода, которую приходилось вычерпывать, предварительно разбив и выбрав лед, образовавшийся за ночь. Был февраль, стояли сильные морозы. Однажды Карл провалился по грудь в воду. Его отвели сначала в находившуюся поблизости будку путевого обходчика, а затем в лазарет. Он получил двухстороннее воспаление легких и снова попал в палату для тяжелобольных, где умирали люди. Он с ужасом видел, как из лазарета то и дело выносят покойников. Вернулся он в таком состоянии, что его не сразу узнали друзья, он весил всего 45 кг. Тут Харрер помог ему определиться денщиком к Тротцу, немецкому пленному, лагерному бухгалтеру. Он относился к лагерной аристократии и был очень уважаем среди русских. Кроме того, он превосходно говорил по-русски, был толковым специалистом и корректным человеком с хорошими манерами и потому стал опорой лагерного начальства. Таким пленным разрешалось иметь кого-либо в услужении, в Англии для этого существовали слуги, в немецком вермахте офицеры, часто даже унтер-офицеры, имели денщиков. В австрийской армии во время первой мировой войны их называли «пфайфендекелями» (крышка для трубки, затычка). Это назначение давало Карлу новые шансы, хотя вначале пришлось убирать маленькую комнату Тротца на втором этаже каменного здания, а Карлу стоило больших усилий под-пять полведра воды. Зато завязались контакты с разными людьми, и он часто слышал, что ищут пленных, которые могли бы хорошо говорить — а еще лучше и писать — по-русски. Было несколько таких, которые могли говорить, но писать не умели, это Никель Ганс, Тротц, Шлее, инженер Хрдличка — будущий президент Австрийской рабочей палаты. Карл не упустил свой шанс и с помощью Тротца начал учиться писать по-русски. Вскоре ему это пригодилось. Когда пришел этап и знающих русский язык не хватало для регистрации пленных, старший лейтенант Сковеронский спросил у Тротца, не может ли тот дать в помощь денщика. Карл постарался, и русский офицер, — до войны он был преподавателем математики, — остался очень доволен им. Я тоже хорошо знал старшего лейтенанта Сковеронского, он помнил, что я изучал прикладную математику и был геодезистом. Однажды он увидел написанные на моем котелке дифференциальные уравнения, которые я часто решал для тренировки мозга, ослабленного после сыпного тифа, и спросил, не был ли я раньше преподавателем математики. С тех пор я с ним иногда разговаривал. Теперь по прибытии очередного этапа Сковеронский брал в помощники Карла в качестве писаря и счетовода. Карл уже окреп, и его признали трудоспособным. Они все больше сближались и вместе решали математические задачи. Карлу это давалось легко, он недавно сдал на аттестат зрелости и был лучшим в классе по математике. По складу характера Сковеронский больше напоминал гражданского, чем военного. Правда, он мог вспылить, но в целом был хорошим человеком. Затем случилось непредвиденное происшествие с Тротцем, которого НКВД подозревало в том, что он являлся участником украинского националистического движения. У него была какая-то история с русской женщиной, поэтому его перевели в другой лагерь. Преемником стал Михаэль Шлее, который еще лучше владел русским языком, порой даже поправлял Тротца по части грамматики. Шлее прежде работал в немецком посольстве в Болгарии, он, кажется, тоже был на подозрении у НКВД. Вскоре у Шлее обнаружили тяжелую форму туберкулеза, и он стал непригодным к службе. Карл остался один, как писарь бухгалтерии он уже хорошо освоил работу, очень старался и даже придумал много разных наглядных таблиц для улучшения отчетности. Взяв всю работу в свои руки, Карл сумел оценить заслуги Тротца перед военнопленными. Тот привел в полный порядок склад, это дало возможность вовремя раздавать зимнюю одежду, а при необходимости заменять ее. Я тоже заметил, как постепенно налаживался наш быт. Если наступала оттепель и мы возвращались в лагерь в мокрых валенках, их уже вечером заменяли ботинками, затем сушили и при наступлении холодов вновь выдавали вместо ботинок. Мы только не знали, что в улучшение быта вместе с русскими много сил вложил и Тротц. Русские нам выдали валенки и теплую одежду, а все это нужно было беречь и хорошо хранить. Тротц был прирожденными организатором. Благодаря ему мы всегда имели чистую одежду. Теперь эту работу выполнял Карл, правда, только до 20 апреля 1946 года, когда сотрудники НКВД, заподозрив его в подготовке попытки к бегству, решили изолировать Карла. Он мне рассказывал об этом уже после возвращения домой. В этот период я и Харрер уже пять месяцев находились в лагере 165/2 под Москвой на антифашистских курсах и попали домой в середине августа 1946 года. Карлу не разрешили поехать домой с нами, и он вернулся только год спустя. Неприятности начались в ту пору, когда он жил в каменном здании в маленькой комнате с печкой. Между печью и стеной была небольшая щель, закрытая сеткой от мух. Раньше здесь жил Тротц, и Карл оставил все как было. Во время общих осмотров ему разрешалось оставаться в комнате, не выходя на построения. Однажды пришли с проверкой, он, как обычно, разделся догола, его осмотрели, обыскали всю комнату, но ничего не нашли. Позже вновь пришли часовые, подошли к печке и выдернули сетку, при этом выпали ножницы для резки проволоки. Он сразу заметил, что обыск был целенаправленный, но не знал, зачем это делалось. Он этих ножниц не приносил и тем более не прятал. Сама мысль об их применении казалась ему безумной. Тем не менее за попытку к бегству его сразу поместили в подвальный карцер. Его товарищ Шлее написал коменданту лагеря, что Карл к этим ножницам не имеет никакого отношения и никогда не собирался бежать, но это не помогло. Он оставался в заключении, а двое румын заняли его место. Комендант лагеря капитан Барбасов, который хорошо относился к пленным, ничего не мог сделать, власть НКВД распространялась и на него. Один из преемников Карла, румынский профессор Катаня, противный субъект, ходил к нему поинтересоваться происшедшим и вел себя так, как будто ничегоне знает, хотя сам уже занял его комнату. Русские, напротив, сочувствовали Карлу и хорошо к нему относились. Как арестованный он имел право только на маленький кусочек хлеба и баланду. Но часовые тайком приносили ему куски побольше. Они, как могли, заботились о нем. Карл же делал все, чтобы не затосковать, и даже принялся за изучение Живущих в карцере муравьев. 26 апреля бухгалтерии пришлось подводить итоги месяца, то есть составлять отчет, однако вновь назначенные люди в этом совсем не разбирались. Они испросили разрешения НКВД и пошли к Карлу за разъяснениями. Он сообщил только то, что они спрашивали, но ни слова больше, понимая, что пока они в нем нуждаются, ему ничто не угрожает. Выпустить его должны были 1 мая, но в связи с праздничным днем этого не случилось. 2 мая его освободили из-под ареста и направили в бригаду истопников — подвозить на тачке уголь в котельную. Утром следующего дня он пришел к будке и встал в строй, но тут ему сказали, что выход из лагеря запрещен и назначили его на работу в прачечную, а перед этим велели сделать дезинфекцию в помещении румын. В прачечной пленные имели возможность получать кое-что дополнительно, потому что стирали белье и для русских, и для лагерной знати. В сентябре 1946 года его включили в список и с несколькими другими пленными перевели в лагерь № 15 в Ельшанке под Саратовом. Контингент состоял на две трети из венгров и на одну из немцев. Напротив находился лагерь № 14, в нем жили только венгры. Некоторое время Карл работал на лесопилке, пока его не вызвал лейтенант Воронов, который был тяжело ранен на фронте и с тех пор, как поговаривали, люто ненавидел немцев. У него внезапно возникла большая проблема: недавно удрал с работы русский бухгалтер. Комендант лагеря узнал, что Карл еще в Красноармейске занимался всеми бухгалтерскими работами, производил расчеты зарплаты, продовольствия, вещевого имущества, составлял отчеты и т. д., за что получал улучшенное питание. На вопрос русских, выполнял ли он раньше самостоятельно бухгалтерские работы и решится ли выполнять их в этом лагере, Карл ответил утвердительно. Если в Красноармейском лагере было 2000 пленных и он справлялся, то здесь в лагере на 600 человек тем более справится, сомнений не было. Обрадованный русский комендант велел как следует накормить его, а затем сразу приступать к работе. Была середина сентября, а в конце месяца, а именно, 26 сентября, наступал срок подведения итогов и сдачи отчетов. 23 сентября комендант спросил Карла, укладывается ли он в срок, на что тот ответил утвердительно, потому что был хорошо подготовлен Тротцем. Все отчетные бланки ему пришлось изготовлять самому, ибо не было печатных образцов. Это позволило сделать их более наглядными. Утром 26 сентября, зашел комендант, уже хорошо знавший его, и дружески поприветствовав: «О, Карла», спросил, готов ли отчет. Да, конечно, ответил Карл. Комендант очень обрадовался, так как у него были большие неприятности из-за удравшего бухгалтера, который еще и растратил большие суммы. Комендант сказал, что мало просто сдать отчет, надо составить его правильно. Когда они проверили отчет и все сошлось, Воронов сразу подобрел и велел Карлу пойти к шеф-повару, венгру, и потребовать котелок самой лучшей еды. Такую же еду он будет получать и в будущем. Для шеф-повара в качестве ответной услуги пришлось ежедневно писать меню для разных категорий пленных: работающих, выздоравливающих, дистрофиков, госпитализированных и др. Прейскурант был необходим как подтверждение расхода продуктов и для проверки специально уполномоченными контрольными комиссиями. Карл получал каждый день котелок супа, но качество питания понемногу ухудшалось, в общем выходило не так, как распорядился лейтенант Воронов. Жаловаться Карл не хотел, считал, что это бесполезно, потому что все места на кухне были заняты венграми. Однажды, когда он вышел из кухни со своей едой, мимо проходил лейтенант Воронов. Заглянув в котелок, он спросил, почему Карлу дали обычную еду, а не лучшего качества, и говорил ли он об этом шеф-повару. Карл подтвердил, но сказал, что не стоит из-за этого беспокоиться. Лейтенант сразу же направился на кухню, разделал повара под орех и снял его с должности. На его место назначили немца, треть персонала также была заменена немцами. Воронов терпеть не мог нарушений дисциплины. Он был честным и справедливым начальником, хотя немцы его боялись. В будущем Карл не знал особых трудностей, более того, немцы стали обращаться к нему, когда им нужно было что-то получить от русского коменданта. Карл упрашивал лейтенанта Воронова оказать помощь «ненавистным» русскому офицеру немцам, и тот по возможности не отказывал. Некоторое время все шло хорошо. Затем возникло новое осложнение. Его снова почему-то вызывали на допрос в НКВД. Он не знал, предстоит ли обычный, очередной допрос или же его могли оговорить или заподозрить в слишком тесном общении с девушками. У Карла было много дел в русском штабе, где работали две девушки, но ни с одной из них у него не было близкого знакомства, хотя он часто с ними разговаривал. Одна из них не стала бы возражать против этого, но он не хотел. Другая, секретарша майора, частенько болтала с ним, в основном о футболе, так как была страстной поклонницей сталинградского футбольного клуба. Дальше этого дело не заходило, хотя, возможно, другая девушка ревновала к подруге. Как бы там ни было, но весной его снова вызывали на допрос. В допросе участвовали: офицер НКВД, фамилия которого оканчивалась на «ман», и русский майор Федоров, с дочерью которого был близко знаком один из товарищей Карла, хорошо говоривший и писавший по-русски. Карл и сам был немного знаком с нею. Через некоторое время его, как опасного заключенного, повели пешком в бекетовский лагерь N» 2. Там он как старого доброго знакомого встретил русского коменданта старшего лейтенанта Красовского и военнопленного Ноймана, который еще в лагере Красноармейска занимался распределением работ, а позднее ходатайствовал, чтобы меня направили на работу в мастерскую. Я тогда отказался выполнять работы по демонтажу воздушной линии без отключения тока, что было опасно для жизни. Мой преемник попытался это сделать и сгорел заживо от замыкания мощной линии. Русский комендант обрадованно приветствовал «Карлу», которого сопровождали два конвоира. Нойман рекомендовал назначить своего друга посыльным для связи с только что созданными тремя бригадами немцев, прибывшими в январе 1947 года из Бреслау (Вроцлава). Все они занимались строительными работами, это был тяжелый труд на развалинах, но процентов за перевыполнение нормы не прибавлялось, поэтому выдавали минимум пиши. Из прежнего опыта Карл знал, что лагерь заинтересован в том, чтобы пленным начисляли как можно больше процентов. Строительные начальники говорили, что проценты не идут по вине лагеря. Карл сказал бригадирам, что теперь каждый день перед работой будет требовать наряд, как это предписывается инструкцией лагеря. Если же после начала работ к ним придет начальник и потребует людей для какой-либо другой работы, то пусть к нему пошлют кого-нибудь из русских с требованием дополнительного наряда. Вначале русские не хотели этого делать. Уже в первый день в 9 часов пришел русский, чтобы забрать десять человек. Карл сначала уточнил вид работ и обещал дать людей только при условии оформления наряда. Русский поднял было большой шум, но затем все же выписал наряд. Вечером они вернулись с подтверждением выполненной на 130 % работы. Это немало удивило Красовского. Он поинтересовался, как этого удалось достичь, и Карл объяснил, что на каждую работу требовал письменный наряд, потому что ему знакома старая уловка: вначале дается как бы официальное задание, а затем значительную часть людей забирают на другую работу, в итоге вечером бригада не получает процентов, так как не смогла выполнить первоначальное задание. За дополнительную работу при этом получал процент русский подрядчик, хотя выполняли ее не его рабочие. Как видно, стахановская система имела свои преимущества для тех, кто мог обратить ее себе на пользу. На этой работе он оставался до июля 1947 года, когда австрийцев начали собирать в бекетовский лагерь. Он располагался на Волге у лесопилки. Там сначала выбирали из канала лесосплав, а затем затаскивали бревна на громадный транспортер с помощью длинных багров. В Тироле такой инструмент называется «заппель». Пока бревна разрезали, можно было полчасика отдохнуть. Карл чувствовал себя настоящим лесопильщиком. Вообще, атмосфера была приятной. Однажды к нему подошел русский и дал ему помидоров. Карл сказал русскому, чтобы он оставил помидоры себе, они ему нужнее, но русский не отступался, пока Карл не принял угощения. Тогда Карл спросил, почему тот дал помидоры именно ему, русский ответил, что Карл ему нравится своим веселым нравом, и работать с ним одно удовольствие. В то время, когда пленные уже собирались ехать домой, случилось ЧП. Они увидели, как из штабного барака повалил дым, потом показались языки пламени. Все сразу подумали о документах об освобождении, так как знали, что драгоценные бумаги уже лежали в шкафу. Люди бросились в горящий дом и начали вытаскивать кипы бумаг, им удалось спасти все. Конечно же, они спасли и свои справки об освобождении. В начале сентября, попрощавшись с лагерем, они погрузились в товарные вагоны и уехали на родину. На русско-румынской границе в местечке Сигетул — Мармацей пришел русский офицер и провел проверку, зачитывая данные каждого из них. То же самое повторилось на австрийской границе и в Верхней Австрии перед мостом через реку Энс. Они все время опасались, что их могут задержать, что иногда случалось, если кто-то отставал от эшелона. Однако они беспрепятственно попали в американскую зону. Через многие годы после нашего возвращения домой я расспрашивал Карла о его переживаниях в тот период, когда мы были в разных лагерях. Его рассказ и лег в основу того, что я уже описал. Я спросил Карла, какого он мнения о русских. Он ответил, что он не коммунист, но это не мешает его положительному отношению к ним: они давали пленным все, что было возможно. Находясь при управлении лагерем в 1945–1946 годах, Карл хорошо знал, какое продовольствие поставлялось каждый раз пленным и русским, находившимся на службе в лагерях. К тому же он распределял муку, пшено, зерно, мясо, рыбу, подсолнечное масло и другие продукты, чтобы каждый русский получил причитающуюся ему недельную норму. Пленные получали меньше и были разделены на четыре категории: ОК — готовые к легкой работе (команда «освежения»). Дистрофики I гр, — истощенные. Дистрофик II гр. — крайне истощенные. Госпитализированные 2-х видов: обычные больные, тяжелобольные. Рационы хлеба по заработанным процентам, на день: до 80 % — 400 г; до 100 % — 500 г; до 125 % — 600 г; свыше 126 % — 700 г хлеба и 200 г пшенной каши. Если бы мы получали этот рацион более или менее регулярно или хотя бы половину его сразу после нашего пленения, то из 123 000, взятых в плен под Сталинградом, вернулось бы домой намного больше, чем доживших до того дня, а их осталось примерно 5000 человек (я привожу данные на немцев, исключая румын, итальянцев, венгров и др.). Однако русские и для своих людей не имели всего в достатке, они питались по карточкам и голодали порой не меньше, чем мы. Правда, с освобождением территории страны от немецких войск, особенно в конце войны, продовольственная проблема постепенно стала улучшаться. Мы это заметили, хотя и находились за колючей проволокой, ибо и мы почувствовали небольшое улучшение. Распределение пленных по рабочим группам (на основании ежемесячного освидетельствования комиссией, включая врача): Группа I — крепкие, сильные, группа II — средние, группа III — слабые, группа ОК — им разрешалось выполнять только лагерные работы, группа дистрофиков — никакой работы и улучшенное питание. Когда-то учителя Карла писали в его альбомы мудрые афоризмы. Одно изречение: «Часы бедствий забудь, но то, чему они тебя научили, никогда!», он запомнил на всю жизнь. Поэтому он всегда стремился учиться у жизни, как в хорошие, так и в трудные времена. Некоторые уроки Карл вынес из жизни в плену и на войне вообще. Помнится хороший афоризм: «Как ты себя держишь, так с тобой и обходятся. Везде, в каждом народе, есть люди хорошие и есть плохие, попробуй найти в человеке хорошее». Карл был доброжелательно расположен к русскому народу как на войне, так и во время плена. Русские делились с ним всем, даже» тем, чего им самим не хватало. Успешная работа каждого отдельного человека у русских ценилась значительно выше, чем у нас. Там, в плену, тоже было рационализаторство. Любые ценные предложения пленных сразу же привлекали внимание и проверялись, затем внедрялись в жизнь, а пленных премировали. Этим достигался некоторый прогресс. У нас в Австрии господствует другое мнение: хорошую идею может предложить только начальник. Поэтому предложения сотрудников часто отклоняются без серьезной аргументации и проверки, а если и внедряются, то лишь через несколько лет и от имени начальства. Это исключает всякий прогресс или сильно тормозит его. Карл несколько раз подводил итоги пережитого в плену и пришел к выводу, что преодоление суровых невзгод дается только волей к жизни, что для решения жизненных задач необходимо мобилизовать всю силу ума и души. Например, когда выяснилось, что почти никто из пленных не умеет писать по-русски, в чем была такая острая нужда, он взялся за учебу и вскоре добился своего, он не упустил шанса помочь и себе, и другим пленным в дальнейшей жизни. На прощание и на добрую память он подарил мне свое стихотворение, которое написал тогда, когда сидел под арестом в подземном карцере, не зная, что ждет его завтра. Если за тебя взялся НКВД, трудно что-либо предсказать, ибо были случаи, когда пленные оставались под арестом до двух месяцев. Стихотворение удивительно передает любовь к своей земле, тоску по Родине. РОДИНАПополнение из Граца
Вскоре после встречи земляка из Грюпбурга я встретился со штирийцем, на которого обратил мое внимание Зепп, когда тот выходил из лазарета. Однажды мы собирались встать в кухонном бараке в очередь за едой, когда снова увидели высокую тощую фигуру. Зепп поздоровался с длинным и сказал мне: «Знаешь, это тоже австриец!», — и познакомил меня с ним. Его типично штирийское произношение сразу пробудило во мне родственные чувства. У него был изнуренный вид, лоб над глазом рассекал большой шрам, хромота вызывала сочувствие. Он опирался на самодельную палку, какие туристы находят в лесу или вырезают из ветки. Мы разговорились сидя возле нашего барака, на доске, заменяющей нам скамью во время еды. Он сказал, что находится в лагере только с конца января и, кроме Зеппа, у него почти нет знакомых, не знает он и лагерных обычаев, потому что до сих пор почти все время находился в лазарете, а сейчас живет в соседнем бараке. Я коротко рассказал о себе, сообщил, что родом из Линца. Он ответил, что его зовут Вилли Харрер. «Судя по всему, ты недавно здесь», — сказал я. — «Я тебя раньше не видел, хотя всех знать нельзя, лагерь слишком большой. Откуда ты? Выговор у тебя штирийский». «Да, я житель Граца», — подтвердил он с немного ироничной улыбкой. В детстве ему и в голову не приходило, что когда-нибудь он назовет себя жителем Граца, так как чувствовал себя ветцельсдорфцем. Ведь Ветцельсдорф имел свое местное (земельное) самоуправление, и его обитатели гордились этим. Только в 1938 году во времена Гитлера их территория была включена в состав Граца, чему они совсем не радовались. Грац был городом, а Ветцельсдорф — просторной, зеленой зоной. Город для них означал узкие, мощеные улицы, камень и бетон, шум и вонь, жалкие клочки зелени, словом, душное заточение. Совсем по-другому у них: луга, поля, леса, фруктовые сады, утопающие в зелени крестьянские домики, здесь не было спешащих, загнанных людей. В нескольких сотнях метров от их домов начинался лесистый склон гряды между Ойльбергом и Бухкогелем. Летом там можно собирать грибы, зимой съезжать на лыжах прямо к двери дома, а у подножья гор на льду родниковых прудов — кататься на коньках или играть. К ним раньше регулярно приезжали на летний отдых туристы из Венгрии и Чехословакии. Позже, через 40 лет, когда я был у него в гостях, он показал мне родные места, которые за эти годы сильно изменились; высоко на склонах появились виллы и огороженные участки. Я увидел дом, где прошла его юность, и большой сад, в котором отец недалеко от изгороди вдоль улицы посадил пять елей, для каждого из них по одной: сначала для себя и жены, затем в честь каждого ребенка. Они росли многие годы, почти два десятилетия. Началась война, и тут ель брата стала сохнуть, несмотря на все меры, которые предпринимались, чтобы ее сохранить. Оказалось, что брат погиб на войне. Остальные ели росли крепкими, хотя самого Вилли три с половиной года считали погибшим. Затем вдруг стала сохнуть вторая ель, и умер отец. Через несколько лет засохла третья — умерла мать. Он показал мне две оставшиеся ели, его и сестры, которые красовались в зеленом уборе, и сказал: «Кто из нас следующий? Не знаю. Сейчас мы оба здоровы». Но сорока годами раньше оба они не могли догадываться ни о каких предзнаменованиях и только со временем поверили, что здесь существует какая-то тайная связь. У него была беззаботная, вольная юность. Я спросил Вилли о его возрасте. Он ответил, что родился в 1921 году незадолго незадолго до Рождества, в Ветцельсдорфе, брат был старше на 14 месяцев. Позже, когда ему исполнилось пять лет, у него появилась сестра. Их отец был чиновником уголовной полиции. Он воевал сначала в России, а затем на итальянском фронте, после тяжелого ранения в первую мировую войну был направлен в 1916 году в финансовую жандармерию. После первой мировой войны он служил в полицейском управлении Штирии, а потом — в полицейском комиссариате Граца. Мать была домашней хозяйкой и имела достаточно хлопот со своими тремя детьми и садом в 4000 кв. м. Вилли ходил в старшие классы народной школы и очень хотел стать оружейником. Я сказал, что это, вероятно, подходящая профессия для штирийца, которых считают воинственным горным народом. К своей большой печали, он не смог получить соответствующего места для обучения на оружейника, пришлось воспользоваться запасным вариантом, он пошел в федеральное училище машиностроения и электротехники в Граце. Учился с 1936 по 1940 годы на отделении электротехники и закончил его с отличием. Его заветной мечтой была фирма «Телефункен-Кланг-фильм» в Берлине. Ей требовалась рабочая сила в любом количестве, и он получил постоянный контракт еще до окончания школы в 1940 году с неплохим первоначальным окладом в двести четыре имперские марки с четырнадцатью марками надбавки. Он невероятно радовался своей практике в Берлине, городе мирового значения, который его, молодого человека, просто околдовал. У него было несколько друзей, которые уже? проходили практику на этой фирме и вернулись, полный восторга. Австрию занял Гитлер, производство стало расширяться и требовались специалисты. Однако существовала еще и имперская трудовая повинность, уже шла война, и все получилось не так, как планировалось. После выпускных экзаменов в июне 1940 года он хотел отдохнуть несколько недель дома до начала работы в Берлине. Но тут пришло письмо от директора школы, в котором он сообщал, что заключил очень выгодное соглашение об имперской трудовой повинности и что все, сдавшие выпускные экзамены, обязаны отработать укороченную до семи недель трудовую повинность. Если они начнут службу 4 августа, то в конце сентября смогут демобилизоваться. Так как трудовой повинности все равно было не миновать, он с радостью написал письмо в фирму и попросил разрешения на отбывание укороченной трудовой повинности. Вскоре разрешение пришло. Кроме того, он сдал экзамены на водительские права: вождение мотоцикла и легкового автомобиля. 4 августа в Фридлане в Изарских горах началось отбывание повинности в части К-4-375. С ним были еще четверо товарищей по училищу. Служили они там вместе с верхнесилезскими добровольцами военного времени. Вилли был назначен старостой комнаты. У него было одно желание — не выделяться, но и позволять собой командовать он тоже не мог. Поэтому вел несколько обособленную жизнь, хотя при этом заботился, чтобы его звено всегда было в порядке. Приходилось вкалывать, но для него это ничего не значило, так как физически он был крепок. Когда закончился срок службы, радости не было предела, они попросили, чтобы им прислали из дома гражданскую одежду. Их построили для прощания; каждого персонально вызывал и сообщал об окончании службы обер-фельдмейстер (старший полевой мастер). Только пятерых из Граца не вызвали. Во время трудовой повинности Вилли угораздило стать старшим рабочим. Обер-фельдмейстер сказал, что для следующего курса, на который приедут саксонцы, ему безотлагательно потребуются помощники и инструкторы, поэтому у военного командования Граца он получил разрешение оставить их как наиболее подготовленных. Они это восприняли как удар ниже пояса, но отнюдь не как высокую честь. Им хотелось наконец выбраться из этой неволи, стать свободными, иметь профессию, которая доставляет радость, и приступить к работе в Берлине. Но что делать? Они вынуждены были подчиниться, снова облачиться в форму и продолжать служить. В глухой ярости он две недели слонялся вокруг канцелярии. При этом узнал, что в Теплиц-Шёнау, где находился штаб рабочего западно-судетского округа, которому они подчинены, с 1 ноября 1940 года требуется караул для охраны штаба, который должно выделить их подразделение. Его назначили начальником караула и дали двенадцать человек караульных и одного барабанщика. Для подготовки они в течение недели обучались караульной службе, а затем поехали в Теплиц-Шёнау. Этот красивый город-курорт в Рудных горах поразил его прекрасными зданиями, громадными скверами, степенными курортниками. Когда караул маршировал строевым шагом под барабанный бой по Рихард-Вагнер-аллее к зданиям рабочего округа, ими любовались прохожие. Самым эффектным моментом была смена караула под взорами многочисленных зевак. Были здесь мужчины и женщины всех возрастов, кое-кто даже с маленькими детьми в колясках. Публика испытывала патриотический восторг. Что тут значили война во Франции, завершившаяся перемирием 17 июня, оккупация Австрии, Чехословакии, Польши, война с Англией, смутный страх перед будущим и ужасный призрак войны с Россией? Все это рассматривалось как само собой разумеющееся. Некоторые из тех, кто читал «Майн Кампф» Гитлера, принимали дословно все, что там было написано: расширение жизненного пространства, арийцы превыше всего. Что значили в этом милитаристском государстве молодые специалисты из других стран? Почти ничего. «Высокие» стратегические замыслы требовали пушечного мяса, пусть даже им станут столь необходимые экономике инженеры. Он, специалист-электрик, отбывал военизированную трудовую повинность с необученными товарищами, а теперь получил возможность гордо маршировать парадным строем. Я сказал Вилли, что все это мне знакомо по моей семье. Один из моих братьев четыре семестра изучал медицину. Сразу после сдачи экзаменов на аттестат зрелости отбывал военизированную трудовую повинность на дренажных работах в соседней Судетской области. Затем его призвали на военную службу. Но не в медицинскую часть или лазарет, нет, мудрое начальство направило его в пехоту. Там из-за высокого роста его откомандировали в батальон для охраны командования штаба армии в Белграде. Но эта служба не считалась фронтовой. Чтобы получить разрешение дальше учиться, надо было служить в медицинском формировании. Это как раз совпало с походом на Россию, и он дослужился до унтер-офицера медицинской службы соседней с нами дивизии. Мы оба участвовали в наступлении, ничего не зная друг о друге, хотя воевали рядом. Только в Сталинградском «котле» мы случайно услышали друг о друге, встретились у единственного на нашем участке колодца и больше уже не увиделись. Он погиб спустя 10 дней при отражении решающего удара русских у Бабуркино. У нас с Вилли было много общего в военной биографии: я был дипломированным инженером по геодезии, а меня направили радистом в пехоту. С первого же дня мое высшее образование было бельмом на глазу для не очень грамотных вояк. Позже срочно понадобились инженеры-геодезисты, но начальство обо мне не вспомнило. Спустя три недели Харрер случайно узнал, что его подразделение будет направлено в Бельгию для строительства аэродрома, так как готовился удар по Англии. Строительство привлекало его больше, чем караульные церемонии. Он обратился к командиру подразделения старшему обер-фельдмейстеру во Фридланде. Тот вернул личный состав караула в лагерь Фридланда. Там уже грузились в эшелоны, и Вилли с земляками присоединился к остальным. Путь лежал через Саксонию, Грац и южную Голландию, расквартировали их в Диете, недалеко от Лёвена. Они строили укрытия для защиты боевых самолетов от осколков. Взрывов бомб, которые на них по ночам сбрасывали англичане, они почти не замечали, потому что каждый день уставали на работе так, что никакой грохот не мог их разбудить. Только утром по разбросанным на земле осколкам и свежим воронкам можно было установить, что англичане не поскупились на бомбы. За несколько дней до конца года штирийцев вдруг уведомили, что их скоро демобилизуют. И действительно, со всем скарбом их вскоре отправили в сторону Граца. В маршевом приказе указывался путь следования: Дист-Мангейм-Мюнхен-Грац. На вокзале в Диете Харрер подумал, что было бы хорошо поехать домой через Брюссель, Париж, а затем — на Мангейм, так как эти города находились не так далеко, к тому же появлялась возможность познакомиться с двумя столицами. Этот план он предложил своим товарищам, которые сразу согласились. Они сели в поезд «Лёвен-Брюссель», осмотрели бельгийскую столицу и через несколько часов поехали в Париж. Ночью они прибыли на французскую границу у Лилля, где, конечно, пришлось пройти контроль. В сопровождении нескольких патрульных появился лейтенант, он потребовал предписания. Прочитав документы, рявкнул: «Что вы здесь делаете? Вам здесь совершенно нечего делать». — Почему же? Мы едем домой. — Вы должны «были следовать через Ахен. Они молчали, прикидываясь дурачками. Он утверждал, что они должны были спросить коменданта, на какой поезд им надо сесть, и он указал бы им короткий путь домой. Они начали притворно сожалеть о том, что из-за окольного пути попадут домой намного позже. Короче говоря, удалось добраться до Парижа, где они пробыли два дня. Они, конечно, надеялись посмотреть город, но все напрасно: у каждой станции метро, где бы они не пытались выйти, стоял часовой и требовал предписание или увольнительную. За эти два дня они получили горький урок, ознакомились, в сущности, только с парижским метро. Разочарованные путешественники сели в поезд, идущий через Мец и Мангейм на Мюнхен. Перед Мюнхеном увидели первый снег. Затем были Зальцбург и Грац. Новогодний вечер они провели дома, уже в Граце. Спустя несколько дней Харрер сдал казенные вещи в управление военизированной трудовой повинности Граца. Он хотел еще несколько дней отдохнуть дома. Снега выпало достаточно, и можно было кататься на лыжах. Он сразу оповестил «Телефункен-Клангфильм» в Берлине, что мог бы прибыть на работу 1 февраля. Ему ответили согласием. За два дня до 1 февраля 1941 года он пошел в службу труда, чтобы взять свою трудовую книжку. Там его пришлось немного подождать. Затем пришел сам шеф службы и сказал: «Вы хотите поехать в Берлин? Но вам это не разрешается». Харрер ответил, что должен поехать в Берлин, так как у него заключен с фирмой договор. На это было сказано, что штирийская индустрия сама нуждается в рабочей силе, поэтому трудовую книжку он не получит. Вилли в досаде заявил, что поедет без трудовой книжки. На что последовал столь же грубый ответ: «Посмотрим, далеко ли вы уедете!» Два дня спустя Харрера призвали на военную службу и отправили в Штоккерау, в запасной дивизион артиллерийской инструментальной разведки № 44. Теперь Берлин стал недосягаем, во всяком случае в отношении гражданской службы. Его определили на батарею звуковой разведки дивизиона, работа оказалась очень интересной. Но сначала необходимо было пройти предварительную подготовку, что после военной трудовой повинности не представляло особого труда. В его обязанности входило обеспечение технической части, а также звуковой прием для разведки артиллерии. Их учили по направлению звука с помощью двух локационных станций определять местонахождение орудия. Занятие казалось ему увлекательным, но очень уж безобидным. Хотелось активных действий, и он подал рапорт командиру батареи переводе в боевые батареи. Но командир батареи, капитан запаса, а на гражданке — учитель, решительно возразил: «Об этом не может быть и речи, глупый мальчишка! Ты должен служить там, куда тебя послали. Точка!» Вскоре пришло известие о подвигах парашютистов на Крите, о войне в Греции и Югославии. Тут он снова подал рапорт о переводе, но уже в парашютно-десантные войска. «Ты не можешь отрицать своего происхождения от «воинственного горного народа»», — бросил я с усмешкой реплику, которая вызвала у него только легкую улыбку, так говорил ему и его учитель-капитан. Результат его усилий скоро проявился. Он был первым из всей учебной команды, кого уже в начале мая 1941 года перевели в полевую батарею АИР (артиллерийской инструментальной разведки) артдивизиона № 44, который передислоцировался в Гляйвиц. В середине июня дивизион совершил марш. Сначала они переправились через Вислу, затем через Буг в 80 км севернее Лемберга (Львова) и остановились в маленькой деревне вблизи русской границы. Никто не знал, почему и для чего это, да никто вначале и не задумывался. Потом пошли разные слухи. Говорили, что происходит восстание иракцев против своих мандатарных господ, англичан, а на основе договора между Гитлером и Сталиным Советский Союз якобы разрешил безостановочный марш немецких войск через свою территорию до Кавказа, чтобы вермахт мог там вступить в боевые действия. То, что всем раздали сетки от комаров, воспринималось как подтверждение слухов. Все горели желанием принять участие в предстоящем деле. Наконец они ушли из деревни и установили свои палатки в болотистой местности. Каждый принял это за подготовку к боевым действиям. Их разбудили в полночь с 21 на 22 июня 1941 года, но не разрешили включать освещение. Ночь выдалась темная, едва можно было различить тропинку к маленькой лесной поляне, где находился командир батареи капитан Грасдорф. Когда все перед ним построились, он в узком конусе света от маленького карманного фонаря прочел приказ фюрера, который сразу рассеял все иллюзии и буквально ошеломил. Приказ гласил примерно следующее: Советский Союз планирует вероломно напасть на Германию, чему имеется много доказательств. Противника надо во что бы то ни стало опередить. С 3.30 до 4.00 начнется война против Советского Союза. Многие почувствовали дрожь в коленках. Каждый мысленно представил себе огромную территорию Советского Союза и маленькую Великую Германию, которая уже создала свои фронты в Атлантике, по всей центральной Европе, в Африке, в Югославии и Греции и теперь обретала нового врага в лице громадного Советского Союза с его 190-миллионным населением. Они стояли совсем близко от железнодорожной линии и еще в полночь видели поезд, который вез русское зерно для Германии, согласно межгосударственному договору. Для этого факта было только одно убедительное объяснение: русские это делали, чтобы скрыть свою подготовку к нападению. Меня, помнится, удивляло: выходит, русские были в состоянии производить так много зерна, что могли годами поставлять его Германии? Конечно, из этого нельзя было заключить, что это были излишки зерна, в Советском Союзе правил Сталин, решения которого считались непогрешимыми, правил такой же диктатор, как и Гитлер. «Вождь» приказывал, и все должны были повиноваться: и голодать до смерти, и воевать до смерти, даже если то, что приказывали делать, было безумием. То, что русские поставляли в Германию зерно отнюдь не от его избытка, не приходило солдатам на ум, так как все были слишком молоды и не имели представления о политике диктаторов, особенно в России. Было примерно 3 часа утра, когда послышалось гудение бомбардировщиков. Орудия по данным топографической разведки были наведены на цели, и в 4.00 утра по сигналу открыли огонь из сотен орудий. Первым же залпом были сбиты на том берегу все наблюдательные, сторожевые вышки расположение которых предварительно были тщательно вымерено приборами. Затем немецкая пехота устремилась по железнодорожному мосту через Северный Буг, и наступление началось. С первого же военного дня Харрер очень много фотографировал, запечатлев почти весь путь наступления. У него накопилось около трехсот фотоснимков. Один из его товарищей был фотографом-профессионалом, и они всегда делали фотографии вместе. Продвижение все время шло на юго-восток через Бердичев, Кировоград на Днепропетровск. Русские упорно пытались удержать, а потом и отбить город, особенно небольшое предмостное укрепление на востоке. У Кременчуга вновь началось наступление, и русские вынуждены были отходить, продвигаясь через южноукраинскую степь на Мариуполь, в 150 км от Ростова. Внезапно начались дожди, и все застряло в грязи. Приходилось окапываться и ждать лучшей погоды. 17 ноября дождь прекратился, был отмечен первый мороз. Но на следующий день было уже — 10°, а затем — 17° и густой туман. Тут поступил приказ о наступлении на Ростов. Самолетов в небе не было видно, слышался только гул моторов. Но танки двинулись к Ростову и заняли город. Вилли со своей частью тоже попал туда, но только на неделю. Там находились громадные винные погреба, из которых солдаты выносили вино. Но много взять не удавалось: тут был и охранный полк. Поэтому солдаты просто простреливали стенки у десятитонных бочек и наполняли свои походные фляжки вином, вытекающим через дыры. Они шлепали чуть не по колено в вине. Кое-где плавали трупы утонувших в вине русских. От одних паров могла закружиться голова. Но скоро им дали почувствовать, что русские защитники не покинули город, а ушли в подполье, укрылись в подвалах. Немцы господствовали наверху, на земле, а русские внизу, в подвалах. Через несколько дней было совершено неожиданное нападение на наблюдательный пункт в одном, наиболее крупном здании; русские поднялись по лестнице из подвала так внезапно, что немецкие солдаты смогли лишь радировать о помощи и спастись бегством через окна. Дошло до того, что если в каком-то здании предполагалось присутствие и немцев, и русских, то, чтобы вызволить своих людей, по окнам били из пушек. Одновременно распространялось известие, что русские формируют несколько кавалерийских армий и только ждут, когда Дон замерзнет до такой степени, чтобы можно было начать атаку. 29 ноября температура была — 20°, и нужно было решать, как выйти из этих клещей, так как русские продолжали успешно наступать. Охранный полк должен был прикрывать отход остатков 11-й и 14-й танковых дивизий, 60-ой моторизированной и других частей, которые уже спешно отходили первыми. При слепом «победоносном» натиске отход был неминуем. Так как вся немецкая стратегия ориентировалась только на наступление, а тактика отхода не оттачивалась, сразу же обнаружилось, что означает плохая организация отступления, а именно полная неразбериха, с единственным правилом: «Спасайся, кто может!» У Харрера остались в памяти брошенные на месте 21-сантиметровые орудия. Все спасались бегством и стремились как можно скорее покинуть город, бросая все, что захватили раньше. Отходили от тылового рубежа на реке Миус, там проходила железная дорога на Донбасс. Перед первой станцией Кошкино у Таганрога им приказали остановиться, быстро окопаться и занять свои зимние позиции. Там они пробыли всю зиму. На протяжении зимы ничего существенно не произошло. До откомандирования в тыл, в Таганрог, Харрер спал в жилой комнате русской рабочей семьи, в которой была шестнадцатилетняя дочь, тихая, приятная девушка. Была уже весна. Как-то ночью девушке понадобилось выйти: в русских домах не было клозетов, а чаше его заменяла просто яма, отгороженная от посторонних взглядов, где-нибудь в стороне, в саду. Племянник командира, ефрейтор Хельмберг, стоял на часах. Когда в ночной темноте ефрейтор увидел бегущую по саду фигуру, он крикнул: «Стой, кто тут?» Но так как после окрика она не остановилась, он вскинул карабин и выстрелил. Фигура осела. Он подбежал и увидел, что убил молодую девушку точным выстрелом в сердце. Для него это было, конечно, горькой неожиданностью. Против стрелка было возбуждено дело за превышение прав часового, а для Харрера пребывание в доме стало мукой. Он боялся попасться на глаза людям, единственного ребенка которых погубил немецкий постовой. Он с горечью понял, что война несет с собой и такое. Той долгой зимой, чтобы чем-то занять себя, Харрер посещал школу радистов, а также лекции, если таковые были. Зима миновала, но на фронте оживления не отмечалось. Многие заболели желтухой; он не заболел, хотя желал себе этого, чтобы выбраться оттуда. В жаркие летние дни пришел приказ прорвать русские позиции. Вновь они наступали на Ростов, опять заняли город и продолжали продвигаться на юг, в степь, в направлении Кубани. Незадолго до переправы у Армавира поступил приказ о переводе Вилли и двух его венских товарищей в запасную часть в Оломоуц, их произвели в унтер-офицеры. Это было отмечено в солдатских книжках, хотя знаки различия остались прежними, ефрейторскими. Им сунули в руки предписания и со своими военными пожитками они неожиданно оказались посреди степи, им предстояло решить, как попасть к месту своей новой службы в Оломоуце. Их часть продолжала двигаться на юг к горам Кавказа, вершины которых виднелись вдали, напоминая картины их родины. Но вокруг была голая степь. Возле пыльной дороги в дрожащем мареве они увидели пасущегося, вероятно, бесхозного верблюда. Нагрузив на него свои вещи, они двинулись на запад и вышли на трассу. Им удалось остановить грузовую машину, которая их подобрала. Так, на колесах, но донимаемые пылью и жарой, они доехали до Ростова. Дальнейший путь проделали на товарных поездах через Донбасс до Лемберга (Львова); Харрер со всем своим багажом и карабином устроился в тормозной будке вагона. В Лемберге они решили, что не могут ехать в Оломоуц в своих грязных и рваных мундирах, поэтому на вокзале они спросили, где можно получить другую одежду, и их послали в одну казарму. Там им пришлось пережить неприятную историю. Они спросили, где находится вещевой склад, и их отправили на второй этаж. Там они никого не нашли, постучали в соседнюю дверь и открыли ее. Их взорам представилось помещение, уставленное походными кроватями, на которых лежали солдаты и курили сигареты. Между кроватями носилась темноволосая девушка лет пятнадцати, она только и делала, что подставляла курильщикам пепельницу. Каждый раз, когда кто-то из «господ солдат» звал ее, она подбегала с пепельницей, куда он стряхивал пепел. Никто не стряхивал пепел на пол и не желал дотягиваться до пепельницы, если девушка стояла у кровати соседа; каждый требовал, чтобы его обслужили особо. «Господин кладовщик», ефрейтор, был явно недоволен, что нарушили его заслуженный и приятный отдых и нужно было идти на вещевой склад. Харрера и его товарищей взяла злость: ведь они только что вернулись с фронта и им было странно видеть, что здоровый солдат среди бела дня валяется без дела на кровати, курит и помыкает несчастной девчонкой, как турецкий паша. Мундиры им заменили, и они попросили, чтобы им сменили нашивки. Кладовщик послал их в соседнее помещение и крикнул кому-то, что есть работа. Они с удивлением увидели там пятерых прилично одетых гражданских, которые вежливо и быстро выполнили их пожелание. Харрер понял, что это — евреи, и ему вдруг стало их жалко. Он, хотя и не курил, всегда имел при себе несколько пачек сигарет, которые быстро и с чувством неловкости положил на стол, когда уходил. «Целую руку, целую руку!» — в волнении забормотал один из этих людей. Так как их поезд отправлялся только вечером, а была еще первая половина дня, они захотели осмотреть город, при этом их интересовало и гетто. Вещи оставили в комендатуре вокзала. Вначале ничего особенного не бросалось в глаза; старые городские кварталы, как и везде. Они пришли к отлогой улице с трамвайными рельсами и медленно пошли вверх. Тут подошел трамвай — моторный вагон, но без обычного пассажирского вагона, а с двумя прицепленными грузовыми платформами с поднятыми бортами. Они выглядели, как железнодорожные, но были меньше размером. Трамвай остановился. Он доставил нескольких немецких полицейских в своих типичных форменных фуражках, а также нескольких людей в синих мундирах. Позже он узнал, что эти, в синих мундирах, были украинские помощники полиции, «полицаи». В руках у них были резиновые дубинки, палки и другие тяжелые предметы. Они стали заходить в расположенные поблизости дома, откуда тотчас же послышались крики и плач. Из домов выгоняли жителей — старых, лет под восемьдесят, и совсем юных женщин, некоторых с грудными детьми на руках. Плачущих и кричащих, их всех загнали на платформы. Затем по углам платформ встали украинские полицаи с дубинками. Людей набили так плотно, что никто не мог пошевелиться. Еще и сегодня перед глазами Харрера стоит ужасная сцена: молодая, не старше восемнадцати, девушка в шелковом платье, стоявшая у края,ухватилась за борт платформы перекинула через него ногу, вероятно, пытаясь убежать. В этот момент полицай сильно ударил ее палкой по руке. Возможно, он перебил ей запястье. Девушка закричала, и трамвай вместе с грузом укатил прочь. Все трое оцепенели от ужаса и ничего не могли понять. Сбежалась толпа. Мимо шли полицейские. Одного они спросили, что же тут происходит. Он ответил, что опять проводилась акция. На следующий день надо снова доставить 40 000 евреев в каменоломню. Фронтовикам это показалось безумием: что же там должны делать эти старые люди, женщины и дети, они ведь не могут работать? Им ответили, что их не для работы туда отправляют. На краю каменоломни стоят пулеметы. Их туда загоняют и расстреливают. Это чудовищное известие просто ошеломило. На войне они навидались смертей, сами часто стояли на краю гибели, но подобного зверства видеть не приходилось. Да они и не могли даже подумать, что подобное может происходить. Кратчайшей дорогой они отправились на вокзал, много часов еще сидели на перроне, совершенно оглушенные, не способные сделать ни шага по городу, где творилось нечто чудовищное. Это событие произошло на их глазах в августе 1942 года. Вскоре они прибыли в Оломоуц, в свою запасную часть. Там они прежде всего получили полагающийся им отпуск. После него они снова возвратились в Оломоуц. В сентябре их направили в военную школу Ютербога. Харрера обучили на артиллерийского офицера и 16.12.1942 произвели в лейтенанты. Два его товарища получили только чин вахмистра артиллерии, так как оказались недостаточно подготовленными. В берлинском Дворце спорта состоялись торжества по случаю очередного выпуска. С речью перед 10 000 молодых офицеров выступил рейхсмаршал Геринг. До сих пор Харрер видит его перед своими глазами, слышит, как Геринг вещает с трибуны, что сейчас на фронте имеются некоторые затруднения из-за того, что части порой попадают в окружение. Существует только одна возможность — занять круговую оборону, как это происходит сейчас в Сталинграде, и упорно защищать позиции. Пусть враг атакует. Те, кто даст врагу соответствующий отпор, будут обеспечены всем необходимым и могут быть уверены, что в свое время их вызволят. В своей речи он кичливо сравнил теперешние бои с героической битвой спартанцев у Фермопильского ущелья. Когда они вернулись на вокзал, то увидели там поезд рейхсмаршала. Спереди и сзади он был бронирован и был оснащен зенитными пушками калибром от 5 до 8,8 см. Потом приехал сам Геринг, вошел в поезд, удобно расположился в своем салоне-вагоне и уехал. Харрер сказал своему мюнхенскому другу: «Им легко говорить о круговой обороне и железной стойкости, когда они путешествуют в ощетинившемся орудиями бронированном салон-вагоне. Устроили себе хорошую жизнь, а людей миллионами гонят на бойню». Вскоре Харрер получил еще один отпуск с поездкой домой. В начале января 1943 года он вернулся в Оломоуц и как новоиспеченный офицер стал обучать солдат-новобранцев. Его друг Хартунг получил назначение в 60-ю моторизированную дивизию в Сталинграде. Это было 2-го или 3-го января 1943 года. «В то время мы уже давно были окружены в Сталинграде и имели лишь минимальное количество топлива для моторизированных средств передвижения», — сказал я Харреру. — «Плохо функционировало снабжение продовольствием. Начался голод. Не было тяжелых орудий, потому что мы их взорвали при переправе через Дон, чтобы занять круговую оборону. На помощь нам отправили с востока части из армии, которая должна была двигаться на Кавказ, но они понесли большие потери и были остановлены русскими. Мы уже чувствовали себя, как беспомощная толпа, брошенная и потерянная командованием сухопутных войск». На фронт пополнение должны были доставить самолетами. Харрер, еще совсем молодой офицер, двадцати одного года от роду, имел новобранцев, годившихся ему в отцы. Он подавал им команду: «Вперед, марш!», — но они на это почти не реагировали, так что уже на второй день он перестал их подгонять. Вместе с Хартунгом должен был отправиться еще один лейтенант, который уже получил приказ прибыть на боевые позиции, но собирался жениться, уже приехала его невеста, а ему приходилось ехать на фронт. Он был в полном отчаянии. Харрер посочувствовал ему и подал командованию полка рапорт, в котором просился на фронт со своим другом Хартунгом вместо того лейтенанта. Командир полка хотя и обратил его внимание на то, что Вилли имеет право не ехать на фронт, так как год назад погиб его брат и он остался последним сыном в семье, но это было добровольное желание, и он, командир, не возражает и вносит изменение в приказ. Они отправились 7.1.1943 с Восточного вокзала Вены. Для прощания из Мюнхена приехала жена Хартунга. А сам Харрер еще раз ненадолго заглянул к своим родственникам в Грац. До них дошли сведения, что на Западной Украине уже очень холодно, и поэтому они были готовы ко всему, так во всяком случае они думали. До Лемберга (Львова) добрались сносно, но затем пересели в допотопные немецкие пассажирские вагоны, которые не отапливались, потому что не были для этого оборудованы. Сразу же дала о себе знать его слабое горло — он заболел ангиной. После Днепропетровска у Вилли поднялась высокая температура. Ночью они прибыли на узловую железнодорожную станцию Синельниково в 50 км восточнее Днепропетровска. Там поезд остановился на более длительное время, был сильный мороз, и паровозный котел сразу замерз. На станции уже стояли несколько паровозов с лопнувшими котлами, из которых свешивались ледяные глыбы. Железнодорожники должны были привести вспомогательный паровоз из Днепропетровска. Хартунг использовал эту заминку, чтобы отвезти Вилли назад, в Днепропетровск, в лазарет. Так они не доехали до своего пункта назначения — главного резерва группы войск «Юг» в Ростове. Сначала Хартунг привел Харрера, у которого помимо жара началось такое воспаление горла, что трудно было глотать, в комендантскую службу. На следующий день их послали к врачу гарнизонной комендатуры. Друг всюду сопровождал Харрера, они доложили о себе капитану медицинской службы доктору Мёкке, врачу военно-воздушных сил, который оказался очень приятным человеком. Он осмотрел Вилли и сказал, что есть небольшая больничная палата, где можно остаться, а можно идти в госпиталь. Харрер, конечно, охотно принял предложение, так как уже еле на ногах держался. В палате стояли четыре кровати, одна была свободной. Таким образом он получил все необходимое, чтобы вылечиться. Там его и застало известие о конце сталинградской катастрофы. Медикаменты, покой, внимательное отношение медперсонала быстро подняли его на ноги. Друг его Хартунг тоже не поехал в Ростов, а затерялся где-то в Днепропетровске, пока не пришло известие о последних днях «котла». Но тут уже началось наступление советских воинских частей на запад через Донецкую область на Днепропетровск. Положение немецкого вермахта становилось все более опасным и неустойчивым. Русские могли внезапно занять Днепропетровск, перекрыть каналы снабжения, а это означало бы крушение всего Южного фронта. Генерал Штейнбауэр, назначенный военным комендантом города, созвал всех офицеров на собрание в гостиницу «Астория», и друг Харрера тоже пошел туда. Собрались 60 офицеров. Оказалось, что в городе находилось примерно 100 000 бежавших с фронта немецких солдат. Когда генерал начал распределять обязанности среди офицеров, их количество начало постепенно уменьшаться. Когда же дошла очередь до артиллерии, то из артиллерийских офицеров, Хартунг оказался единственным. Надо же было такому случиться, что человек, всего месяц назад ставший артиллерийским лейтенантом, получил задание защищать орудийным огнем город с полумиллионным населением. Он сразу направился к Харреру и спросил, выздоровел ли тот настолько, чтобы участвовать в работе. Вилли ответил утвердительно, и они договорились, что друг должен заняться орудиями, боеприпасами, а Харрер командовать артиллеристами. Хартунг раздобыл две грузовые машины и один легковой автомобиль. Харрер поставил весь транспорт на улице и стал обращаться к каждому, у кого были красные погоны артиллериста. Это все были отбившиеся от своих частей солдаты. Каждому он предлагал занять место в строю и получить довольствие. Таким образом удалось собрать восемьдесят человек, почти целую батарею. За это время его друг нашел на одном саперном складе, принадлежавшем словацкой дивизии, пять чешских орудий фирмы Шкода и 3500 снарядов. Харрер разыскал артиллеристов из числа судетских немцев, которые были обучены чехами и разбирались в этих 10-ти сантиметровых пушках и гаубицах. Они установили орудия на юго-восточной окраине Днепропетровска и подготовили команду для ведения огня по возможным целям. Но, к счастью, до этого не дошло. Кроме тех пяти орудий были у них еще две пушки калибра 8,8 см и несколько горных орудий калибра 7,5 см, оставшихся от горно-стрелковой части, которые они установили вдоль восточной магистрали павлоградского направления. В этом и состояла вся оборонная мощь города. Русские иногда попадали в поле зрения, но нападать не рисковали. Если бы они начали атаку с десятью или двадцатью танками, то беспрепятственно могли бы перейти мост и свободно перемещаться по городу. Это было бы катастрофой. Но русские находились еще далеко, на реке Миус. Итальянцы, которые спаслись после разгрома под Сталинградом, продавали на базаре свои винтовки, чтобы получить немного еды. Многие немецкие солдаты прошли сотни километров в обмотках на ногах, потому что не имели сапог. Это было жалкое зрелище, свидетельство наступавшего краха. На снабженческих базах все — от ефрейторов до самых высших чинов — носили шинели на подкладках из роскошного меха. Меха армия получила как пожертвования от народа Германии, но фронтовики их никогда не видели. Не доходили до солдат и многочисленные подарки, в том числе лыжи, так необходимые зимой, но сожженные в печках тыловиков. За это время, по слухам, из Франции в район Днепра прибыли свежие дивизии, среди них воздушно-полевая дивизия и дивизия СС «Рейх», вооруженная танками «Тигр». Русские не наступали. Немцы провели контратаку на советские части на юге Украины, пока те не были отброшены на позиции зимы 1941/1942 гг. Их часть, называвшаяся «Батарея» Березы»», сохраняла личный состав до 12 марта, так как люди не хотели возвращаться в свои части: здесь им было хорошо и не грозил голод. Но имелся приказ направить людей обратно в свои воинские части. Для Харрера и его друга Хартунга тоже пришло время возвращаться в свой «резерв главного командования». Но их часть была уже не в Ростове, который опять стал русским, а в Хортице, в деревне немецких колонистов у плотины Днепра. Там они проторчали до мая, так как в первую очередь требовались пехотинцы, а не артиллеристы. Вероятно, не хватало орудий. Только когда закончилась вся реорганизация, их послали на фронт. Он вместе с другом Хартунгом был направлен в Макеевку около Сталино, в 128-й полк самоходных штурмовых орудий, Хартунга во 2-ю, а Вилли — в 3-ю батарею. Там он совершил свой «самый большой, не простительный для солдата проступок». Произошло это так. Командир подразделения представил их командиру полка, полковнику доктору фон Хорну — сначала Хартунга, а затем — его. Полковник благосклонно-покровительственным жестом достал из нагрудного кармана свою золотую табакерку и протянул ее, сначала Хартунгу, а затем Харреру. Друг взял сигарету, а Вилли не взял, так как был некурящим, но по-военному щелкнул каблуками и сказал: «Спасибо, господин полковник, я не курящий!» Полковник так побледнел, что Харрер с состраданием подумал, не хватил ли старика удар, двое командиров также побледнели, будто увидели верный знак поражения в войне, раз существуют солдаты, которые рискуют так говорить. Ведь всем им, как высшую заповедь, вдалбливали: если начальник что-то дает, должен быть один ответ «Спасибо!» и больше ни слова. Как, видно, ему уже надоело быть покорным служакой, а может, бес попутал, прокомментировал свою выходку Вилли. Я напомнил ему пережитое в Лемберге, хвастливую болтливость Геринга, крушение под Сталинградом, что, конечно, наложило отпечаток на его сознание: он же все-таки австриец, к тому же из «воинственного горного племени». Рабское, слепое повиновение и покорность не в нашем духе. Я поступил бы точно так же, так как я тоже некурящий и всегда ненавидел прусский милитаризм. Когда господин полковник немного оправился от шока, он повернулся на 180° и ушел. Командир батареи Роде, 26-летний капитан, был хорошим человеком и единственное, что смог вымолвить: «Лейтенант Харрер, что же вы за глупость совершили?» На что Вилли ответил: «Господин капитан, я же некурящий, о чем и сказал господину полковнику, как полагается, добавив «спасибо». Почему я должен курить, только потому, что господину полковнику захотелось нас побаловать?» Но капитану Роде этого было не понять. Полковник знал, как отомстить за свой «позор» с куревом. Это происходило примерно так, как описано в книжках о восточных племенах, когда кто-либо осмеливался не выполнить волю или оскорбить святейшие чувства вождя. Это напоминало персонажей Карла Мая. Вилли теперь доставалось больше других. Ежедневно слышалось: «Лейтенант Харрер — дежурный по дивизиону!» После этого полагался свободный день, но лейтенант Харрер назначался дежурным по батарее, посыльным офицером в штабе дивизии, в штабе корпуса и т. д. И этой круговерти не было конца. Он не имел свободного времени. Но более ощутимые каверзы он испытал, когда проводились учения моторизированной пехоты с танками. Харрер, назначенный наблюдателем, должен был вместе с двумя радистами явиться к 4 утра и пробыть на жаре целый день до поздней ночи. На его счастье, он был человеком тренированным и находился в хорошей форме, так что месть полковника не могла причинить существенного вреда его здоровью. В начале июля была в разгаре битва под Курском, громадное сражение, в котором с обеих сторон участвовали более 2 миллионов человек, более 6 тысяч танков, почти 30 тысяч орудий и минометов и свыше 4 тысяч самолетов. Дела там шли все хуже и хуже. Командование войсками пыталось ослабить напор противника. 23-я танковая дивизия, в состав которой входил их артиллерийский полк, и 16-я моторизированная дивизия находились в резерве и имели задачу оперативно отрезать весь Донбасс вплоть до берега Азовского моря. На их участке восточнее Сталино активные действия не происходили. Они получили приказ имитировать наступление, то есть провести ложную атаку на Донце, якобы с целью переправиться через него. Они скрытно выдвинули 23-ю танковую дивизию, а самолеты-разведчики следили за реакций русских, которые, как предполагалось, должны получить разведданные о наступлении противника. Но русские никак не реагировали; вероятно, они поняли, что эту акцию не стоит принимать всерьез. Поскольку весь фронт был в огне, они получили приказ вступить теперь в бой под Курском. Когда заняли позиции на окраине Харькова, русские прорвались с тыла. 16-ой моторизированной дивизии пришлось сдерживать натиск этого клина, так как там наступала почти целая армия. Удалось остановить прорыв русских па позициях 294-й и 295-й пехотных дивизий. Форсированным маршем 23-я танковая дивизия возвратилась из-под Харькова в район восточнее Сталино и также была брошена на прорвавшиеся русские части. В боях также участвовала дивизия СС «Рейх» со своими «тиграми». В конце концов в тяжелых боях почти удалось отбросить русских на их исходные позиции на Миусе, где они смогли только удержать небольшой плацдарм в 1 кв. км в районе Дмитриевки. 26 июля Харрер получил первое легкое ранение, оно его не очень беспокоило, и 4 августа 1943 года ночью его послали вперед, чтобы сменить выдвинутого вперед артиллерийского наблюдателя от дивизии СС «Рейх», так как эта дивизия после выполнения специального задания выводилась из боя, получала новое подкрепление и готовилась в качестве «пожарной части» для нового специального ввода в бой. Ночью он добрался до наблюдательного пункта на переднем склоне. В темноте ничего не было видно, он хотел получить информацию и данные для стрельбы у эсэсовца-наблюдателя, шар-фюрера, который уже заждался смены, но тот очень торопился и только сказал, что на рассвете сам все увидит, а данные очень скудны. По-видимому, он стремился только к тому, чтобы как можно скорее уйти. Когда рассвело, Харрера ожидал сюрприз. Траншеи находились не на переднем склоне, а на некотором расстоянии, там имелись убежища типа маленьких земляных бункеров, где можно было укрыться. Сразу перед их позициями был крутой спуск. Рано утром русские начали стрелять из орудий и минометов вглубь их позиций, снаряды и мины буквально утюжили местность. На другой стороне стояла разрушенная церковь, где находились снайперы, которые незамедлительно открывали огонь, стоило кому-то из немцев высунуть голову из траншеи. Многие получили ранения в голову, пули даже пробивали каску. Русские минометы постоянно сбивали антенну передатчика, как только он ее выдвигал, поэтому у него все время была плохая связь. 5 августа около полудня стало намного спокойнее, слышалось меньше выстрелов, но стояла сильная жара, и даже при слабом дуновении ветра чувствовалась все более нестерпимая вонь от разлагающихся трупов, лежавших по всему переднему краю. Он направился в укрытие к радистам, чтобы спросить, как функционирует связь с их основными позициями. За вражескими целями в Дмитриевке он наблюдать не мог, так как сразу получил бы пулю в голову, стоило только на секунду поднять ее над краем траншеи. Радисты клевали носом от усталости. Он попытался связаться самостоятельно, снял каску, надел наушники и начал налаживать связь. Вдруг, к своему удивлению, он услышал: «Урра! урра! урра!» и решил, что звуки идут от передатчика. Когда же снял наушники, выяснилось, что крики доносятся снаружи, а не из наушников. Он быстро надел каску, схватил со стола гранаты. Рядом со столом на полу лежало несколько раненых пехотинцев. Он выбежал с двумя «лимонками» в руках, пробежал пару метров к траншее, но тут увидел, что вся траншея уже полна русскими, одетыми в летнюю форму, в пилотках, но без касок, и у каждого в руке автомат. Вилли внезапно поднялся до пояса, снял с предохранителя гранату и скатил ее к ним в траншею, которая была всего в двух метрах, так что они почти могли дотронуться друг до друга руками. Тут перед ним мелькнуло десятка два вскинутых автоматов, он бросился на землю и скатился вниз, к бункеру, в голове пронеслась мысль: если граната взорвется, то в возникшем облаке пыли надо бросить вторую. Но граната не взорвалась, то ли не было взрывателя внутри, то ли кто-то из русских быстро подхватил ее и отбросил дальше, то ли он просто не услышал взрыва. Он понял, что приходит конец его фронтовой службы. Он раздавил каблуком шкалу передатчика и зарыл документы связи в землю. Тут он увидел, как в блиндаж влетело что-то темное. Это оказалась ручная граната, которая тотчас же взорвалась. Он стоял у дверного косяка с пистолетом в руке. Взрывом ему почти полностью раздробило правую кисть, сжимавшую рукоятку пистолета, так что он уже ничего не мог ею делать. Пистолет куда-то отбросило. Он только успел еще крикнуть своим радистам, чтобы они вслед за ним укрылись в маленьком бункере. Гарь, дым, пыль, вонь, крики раненых — все это превращало укрытие в настоящий ад. Харрер ничего не мог видеть, да и дышать почти не мог. Один из его радистов бросился вперед, видимо, в паническом страхе пытался куда-нибудь убежать, и когда он уже выходил, в укрытие влетела вторая граната, ударившись о туловище радиста. В тот же миг она разворотила ему брюшную полость, и он упал мертвым. Русские бросили еще три ручные гранаты, затем наступила тишина. Харрер рассказывал, что очень точно запомнил то мгновение, когда стоял на месте в ожидании своего конца, но без боя принимать его не хотел. На левом боку у него висел финский нож. Ему подарил этот нож знакомый, воевавший в Финляндии. Левой рукой, которая еще действовала, он намеревался обороняться и не дать застрелить себя без боя. Он стоял, прислонившись к стене у двери, и увидел что-то странное: сначала — только сапоги, затем колени, штаны, и перед ним возник маленький мужчина, который спустился вниз без автомата и сказал: «Камерад, выходи! Камерад, выходи!» Радисты, находившиеся позади него, крикнули: «Господин лейтенант, сдаемся, сдаемся!» — «Да, да, — сказал он, — мы ведь ничего другого не можем сделать». Тут маленький русский оказался внизу; у него было круглое лицо с рыжими усами, возраст его был примерно 35–38 лет. Харрер не знал, как с ним поступить. Наверное, у того семья и дети, а здесь дело безнадежное. Поэтому он поднял руки вверх и только тут заметил, что у него оторвана вся штанина, и кровь течет по ноге. Русский схватил его и вытолкнул из укрытия, наверху в траншее его приняли двое других русских, приставили к нему справа и слева дула своих автоматов и погнали по склону до Миуса. На ходу русские обшарили его брючные карманы и вытащили сложенную газету, которую он всегда носил с собой для определенных целей. Они тут же пустили ее на самокрутки и спросили, нет ли у него табака. Но ему пришлось увидеть и совсем другую картину пленения. На земле лежал пехотинец. Потерял ли он сознание или только притворялся, нельзя было понять. Русские его сразу пристрелили. Такое их поведение он объяснил тем, что они ожидали скорого контрнаступления. Двое оставшихся в живых радистов также были схвачены русскими, их тоже вели вместе с Харрером. Только сейчас Харрер заметил, что не может как следует ступать правой ногой, а обувь полна крови. Он должен был почти километр прыгать на левой ноге, а перед этим еще переходить через реку Миус по двум огромным бревнам. Посреди этого импровизированного моста он оторвал свой личный знак и бросил его в воду вместе с каской. Так они перебрались на другой берег. Он понял, что война для него закончилась и начинается новый отрезок жизни. Что он принесет? Они пришли в полковой медицинский пункт. Там находилось несколько очень молодых девушек, которые начали обрабатывать и перебинтовывать его раны. Затем его привели к капитану, и тот сразу спросил по-немецки его имя. Вилли сказал, что он немецкий солдат. Но капитан заявил, что это ложь, он лейтенант Липпе. Вилли оспаривал это. Капитан остался при своем мнении, и показал ему военный билет лейтенанта Липпе, который нашли в форменной куртке Вилли, когда девушка его перевязывала. Оказалось, Вилли ошибочно надел китель лейтенанта Липпе, который служил на батарее и избежал плена. Потом Вилли признался, что является лейтенантов Харрером, это подтвердили двое радистов, которых к тому времени тоже доставили. Капитан приостановил дознание. Вилли окончательно перебинтовали, и ему пришлось некоторое время лежать, хотя сильной боли он пока не испытывал. Тут подъехала телега, застланная сеном, на которой уже лежал русский с раздробленным осколками предплечьем и, как оказалось, его ранило как раз в том районе, который обстреливала батарея Вилли. Его положили на сено рядом с русским, поодаль шагал один из радистов, другой примостился на передке телеги. Они поехали в лощину, где стоял джип. Вилли с радистами посадили на заднее сидение, впереди — водитель и младший лейтенант с автоматом. Они проехали часть пути вдоль откоса, младший лейтенант приказал вдруг остановиться и велел Харреру выйти. Вилли попробовал встать, что удалось с большим трудом, слегка опираясь на свою онемевшую ногу без сапога, который санитары при перевязке вынуждены были разрезать и снять, так как в ноге сидел осколок гранаты, а сапог был залит кровью. Он уцепился за джип, но русский приказал ему отойти от автомобиля. Сначала Харрер не понял, чего же от него хотят, ведь ясно было, что идти пешком не сможет. Все-таки Вилли немного отошел и при этом невольно оглянулся. Тут он увидел, что русский со словами «Давай! Давай!» снимает свой автомат с плеча. Харрер понял, что пришел его последний час. Пошатываясь, он сделал еще несколько шагов, оглянулся и увидел, что русский прицеливается. Харрер сжался в ожидании выстрелов. Вдруг он услышал крики радистов: «Господин Харрер! Господин лейтенант Харрер!» Он выпрямился и впереди вдруг увидел над холмом сначала фуражку русского офицера, а затем его голову, и наконец — всю фигуру. Офицер приблизился, и по знакам различия Харрер понял, что это был русский полковник, который, не обращая на него внимания, прошел к джипу и стал спокойно, но внушительно разговаривать с младшим лейтенантом. Тот убрал свой автомат. Оба радиста помогли Вилли снова сесть в автомобиль, так как самостоятельно он уже не смог этого сделать. Полковник пошел дальше. Очевидно, он что-то осматривал. Он спас Харрера. Подумать только, что бы произошло, приди он несколькими секундами позже. Но он появился в нужный момент и с нужной стороны. Поэтому Вилли жив. Они поехали дальше и прибыли на командный пункт дивизии. Там его еще раз перевязали и снова допросили. Русские, вероятно, предполагали, что лейтенант должен знать все, даже фамилии командиров. Они, очевидно, не могли себе представить, что младший офицер если и знал свою батарею, то был слабо осведомлен о своей части и ничего не знал о том, что могло интересовать русских в отношении дивизии. Они еще спрашивали, где была позиция его батареи. Сейчас кажется невероятным, что в тот момент можно было соображать так ясно. Он вспомнил, что по прибытии в последний район боевых действий искал удачную огневую позицию для своей батареи и нашел место, казавшееся ему наиболее подходящим. Но там стояли щиты с надписью: «Внимание, мины!» Это-то место он и указал русским, как позицию батареи, когда они пришли с картой. Русские направили на этот участок огонь артиллерии, а затем с глубоким удовлетворением услышали несколько взрывов мин. Переводчиком на допросе был преподаватель истории из Москвы, очень вежливый и хорошо говоривший по-немецки. Внезапно Вилли упал без сознания и пришел в себя, только когда его подняли и опять посадили на стул. Это повторялось еще два или три раза, пока его не перестали допрашивать, поняв, видимо, что от него мало толку. Наступил уже вечер. Из-за потери крови и болей у Вилли усилилась лихорадка. Его осторожно поднял уже немолодой солдат и отнес в находящийся поблизости коровник, где лежали две коровы. Там солдат уложил его на подстилку, привалив к теплому брюху одной из коров, которая как-то успокаивающе жевала свою жвачку. Он лежал на чистом сене, нигде не было грязи, и он чувствовал себя совершенно защищенным. С тех пор он питает к коровам особо теплые чувства.В русском полевом лазарете
На следующий день утром его вынесли из коровника и положили на землю перед крестьянским домом, в котором его допрашивали. У него были невыносимые боли, особенно в правой ноге, и держалась высокая температура. Когда медсестра вновь перевязывала его, он услышал, как кто-то, проходя мимо, сказал по-немецки: «Да, этого здорово зацепило. Если и выберется, то только с одной ногой». Когда он открыл глаза, то увидел нескольких немецких пленных, среди них был и немецкий врач. Тут он с ужасом понял, что над ним нависла огромная опасность — потерять ногу, да еще после всех ужасов с ручной гранатой, разорвавшей живот радисту, а также вчерашней сцены, когда младший лейтенант мог застрелить его, не появись в нужный момент русский полковник. Затем его отвезли на грузовой автомашине в ближайший русский полевой госпиталь, который был оборудован в бывшей помещичьей усадьбе. Его положили на носилки, а когда несли, он увидел, что в здании много комнат, в которых прямо на полу, без подушек и постели, лежали раненые русские солдаты, в том числе и перенесшие операции по ампутации ног и рук. Его же внесли в маленькую комнату и положили на железную кровать. Вскоре после этого из ближней деревни пришло несколько молодых женщин, работавших добровольно санитарками. Они увидели его тяжелые раны, вернулись в деревню и принесли перьевые подушки. Такая забота очень удивила и растрогала его, он же видел, как плохо было раненым русским. К нему часто приходил охранник, наблюдал за ним, хотя в таком состоянии он не смог бы сбежать. Своих двух радистов он больше не видел. Спустя несколько лет, после возвращения из плена домой, он узнал, что их отправили в Сибирь, но они выжили и возвратились на родину. Один из них даже давал показания о нем в земельном ведомстве по делам инвалидов, не зная, жив ли Вилли. В госпитале он сразу попал на операционный стол. Главный врач, маленький жилистый человек, лет шестидесяти, еврей, как понял Вилли, немного знал немецкий язык, и они побеседовали о том, что с ними со всеми сделала война. Затем он вышел и вернулся с молодой белокурой военной врачихой, которой было не больше тридцати. Из-за жары она была легко одета: под легким белым халатом только бюстгальтер и трусики, как он смог заметить несмотря на свое скверное состояние. Она сразу начала оперировать его колено. Несколько операционных сестер извлекали осколок за осколком. За это время в его комнату на вторую койку положили молодого раненого, двадцатилетнего пехотного лейтенанта Арнольда Классена, которому в рукопашной схватке прикладом выбили все зубы и разбили челюсть. Это был высокий, стройный, белобрысый парень, в которого сразу влюбилась одна из медицинских сестер и принесла ему несколько подушек. Каждый раз она нежно прижимала его к себе, когда после перевязки опускала на постель. Но из-за постоянного жара он чувствовал себя ужасно и был апатичен. Вскоре эта медсестра привела из деревни женщину, которая стала особо заботиться о Вилли и принесла ему несколько помидоров и лук. Ей было лет за тридцать, она рассказала, что ее муж погиб на войне, а ей нужен мужчина, который заботился бы о ней и ее детях, так что пусть Вилли останется у них в деревне. Свое желание она высказала по-человечески естественно, без какой-либо враждебности. Харрер был для нее не врагом, а мужчиной, который должен был выполнить свой долг по содержанию ее семьи, вместо мужа, погибшего на войне, в которой не повинны ни муж, ни Харрер. В палату приходил капитан, который просил его помочь в овладении немецким языком, так как русские скоро займут Германию и знание языка могло бы пригодиться. Он также не проявлял никакой враждебности и высказала свое желание как нечто само собой разумеющееся, так, будто не было войны между их странами. О том, что для Вилли из-за постоянной лихорадки это непростая задача, он, вероятно, не подумал. Вилли только сказал ему, что это трудно сделать, так как нет необходимой учебной литературы, о болях и высокой температуре он не говорил. В следующий раз, примерно через неделю, капитан принес немецкую хрестоматию для начальных классов. Немецкий язык тогда был первым иностранным языком в русских школах. Хрестоматия оказалась совсем неплохой. В разделе для чтения он нашел «Проклятие певца» Людвига Уланда, «Дорогу через луг» Петера Розеггера и несколько других рассказов, а в конце необходимый немецкий словарик. При головных болях и постоянном жаре Вилли приходилось очень напрягаться, но так как капитан был очень приветлив и вежлив, то ему не хотелось его обижать, и он с железным самообладанием старался помочь офицеру. И они продолжали заниматься. В конце августа состояние его здоровья настолько ухудшилось, что возникла опасность гангрены ноги. 28 августа 1943 года еще раз оперировали колено. При этом удалили оставшиеся осколки и все, что было поражено нарывами, в течение получаса гной насквозь пропитывал толстую повязку. Сразу после операции и наркоза с эфиром или хлороформом он еще больше ослаб. К этому добавилась и такая скверная штука, как дизентерия с сильным кровавым поносом. Он лежал на кровати и смотрел в окно на пыльную деревенскую улицу, по которой в течении трех дней двигались в западном направлении длинные колонны красноармейцев. У каждого на плече висела винтовка, а у некоторых вместо рюкзака был просто синий холщевый мешок, в котором, видимо, лежали патроны или хлеб. Пленные понимали, что эти части приведены в полную боевую готовность для нового наступления в общем направлении на Сталино. В первые сентябрьские дни в госпитале началось беспокойное оживление, так как стало известно, что советское наступление проходило успешно и госпиталь должен последовать за наступающими войсками. В один из последующих дней он увидел в окно, как на близлежащем лугу приземлился маленький биплан, из него вышли две девушки в легких платьях и летних шлемах, они вошли с носилками в госпиталь и вскоре вышли, неся к самолету одного из больных, погрузили его в самолет и сразу улетели. Как потом стало известно, они улетели в Ростов. Почти всех русских раненых уже эвакуировали, только он и его сосед по койке Классен оставались на месте. Однажды в дверь заглянула тихая, худенькая русская девушка, у которой было ранение в предплечье. Может быть, она хотела убедиться, не осталась ли одна. Девушка безмолвно исчезла, но им это показалось немым укором. Она, конечно, этого не хотела, уж слишком была застенчивой. В конце эвакуации его и Классена погрузили в застеленный сеном кузов грузовика, и они поехали. Перед этим Вилли наложили гипсовую повязку от пальцев ног до груди, оставив лишь отдушины над гноящимися местами. Во время поездки даже при минимальной тряске у него начинались безумные боли. Он беспрерывно кричал, а по прибытии в хирургический госпиталь почти потерял голос. Госпиталь состоял из большой палатки рядом со зданием, которое вероятно, было школой, но сейчас использовалось для других целей. Вначале их приняли в большой палатке, затем направили в помещение с многочисленными нарами, на которых лежали раненые русские солдаты, но было и несколько немцев. Среди последних находился и горный стрелок Давид Хангль из Пфундса в Тироле, у Давида было сквозное ранение груди; входное и выходное отверстия были заклеены пластырем. Это его особенно не беспокоило: пуля прошла навылет. Вскоре пришли молодые русские и спросили его о профессии. Услышав, что он инженер-электрик, они сразу попросили помочь в решении интегральной задачи. Но он был уже так физически и умственно изнурен, что и помыслить не мог об интегралах, к тому же в школе он не блистал по части интегральных исчислений. Помочь русским он не мог, хотя они были удивительно любознательными. Затем его перевели в этом же здании в другую палату площадью примерно 4 на 4 метра, у которой было два выхода. Она стала его домом с начала сентября 1943 до конца января 1944 года. С ним в комнате находились лейтенант Классен и низкорослый саксонец обер-ефрейтор Вальтер Фогт или Фойгт — он уже не помнит точно его фамилию — у которого было сквозное огнестрельное ранение бедра, оно не гноилось, но доставляло ему определенное беспокойство. Саксонец считал, что ногу надо оставить негнущейся, чтобы по возвращении домой больше не работать, но получать хорошую пенсию по инвалидности. Обер-ефрейтор долгое время был вместе с ним, в том числе и в лагере 108/1. В феврале 1945 года он умер от воспаления легких. Но Харреру он доставил много неприятностей, поэтому Вилли неохотно вспоминает о нем. Их комната, вероятно, была раньше кухней, имевшей свой выход во двор через сени с чуланом. Он все еще лежал на носилках, на которых его привезли в госпиталь. Они были сломаны в изголовье и в качестве возвышения ему подкладывали кирпичи. На нем был все тот же мундир и затвердевшие, как доски, от засохшей крови штаны с многочисленными дырками от осколков гранаты. Полуоторванная штанина лежала рядом. Ничего другого ему не дали. Одежда и носилки вполне соответствовали друг другу. Рядом с его носилками находились небольшие нары, на которых помещались два человека, там лежали Фогт и Хангль. У другой стены были еще одни, пока еще пустые нары; в углу находилась немудреная, но экономичная плита из кирпичей с толстым железным листом наверху. На пустые нары немного позже поместили пленного Гуго Цундля из Лодзи, а затем русского «самострела». Такие солдаты встречались и у русских. Вначале лечение было неплохое. Начальствовала рыжеволосая, немолодая женщина в чине капитана, медицинской службы, еврейка, вроде бы из Полтавы. Он упомянул об этом лишь потому, что указанные обстоятельства приобрели для него потом трагическое значение. Каждое утро им неукоснительно выдавали примерно четверть литра перловой каши и 200 г черного хлеба, в обед чуть больше каши и столько же хлеба, на ужин тоже четверть литра каши и 150–200 г хлеба, изредка, как особое дополнение, на ужин к чаю давали даже конфету. Поздним вечером в четвертый раз получали кружку чая или горячей воды. На питание не жаловались, жить было можно. Состояние Вилли оставалось неважным, лечение продвигалось плохо, а понос не прекращался. Физически он составлял половину себя прежнего. Из-за гипсовой повязки не мог вставать и ходить в уборную, поэтому русские дали ему спаянное из железных банок подкладное судно. Ежечасно охранник вынужден был спускать ему штаны и подставлять судно. Штаны были надеты поверх гипсовой повязки, к счастью они были широкие, как у солдат-танкистов. Каждый раз при этой процедуре солдат закидывал за спину винтовку, чтобы освободить руки, затем подтирал его, надевал штаны, выносил судно и выливал его содержимое вместе со слизью и кровью. Вилли часто спрашивал себя, стал бы так поступать немецкий охранник с русским пленным? Нет, вряд ли. Часовые менялись, но почти все относились к нему хорошо. Правда, по некоторым было заметно, что они привыкли прислуживать и в охраняемых видели скорее начальство, чем пленных. Местонахождения госпиталя он точно не знал, по-видимому, он находился в угольном районе, где-то севернее города Шахты. Когда было холодно, часовые ходили за углем и возвращались с корзиной антрацита. Вилли хорошо и регулярно снабжали всем необходимым, в том числе и свежим бельем, но непрекращающийся понос приводил его в уныние. Однажды к нему зашла старушка, с которой он когда-то поделился кусочком мыла. Она дала ему тогда несколько помидоров, он их съел, хотя никогда не любил. Теперь она снова принесла ему помидоры, лук и соль. Она нарезала помидоры и лук, посолила их в консервной банке и велела ему съесть. Он подумал, что все равно кишечник ничего не удерживает. Решив, чем медленно погибать от поноса и слабости, лучше уже умереть от того, что выберешь сам, и съел все. И вдруг сразу стало лучше, кровавый понос прекратился, а ведь до этого он продолжался несколько месяцев. Я рассказал ему об аналогичном случае, происшедшем со мной еще за два месяца до сталинградского «котла» при строительстве зимних квартир в излучине Дона. Я тогда заболел дизентерией от немытых помидоров, которые мне подарила старая женщина, когда я ждал очереди к зубному врачу. Я вообще не любил помидоров из-за их запаха, а тут польстился на слишком красный спелый помидор. Вскоре у меня начался понос, меня положили в госпиталь. В течение нескольких недель его никак не могли остановить. В немецком полевом госпитале не было действенных средств. Тогда я попросил лечащего врача доктора Дибольта из Линца назначить мне вместо диеты, которая из-за отсутствия продуктов все равно была невозможна, обычное питание. Так или иначе все съеденное почти сразу выбрасывалось со слизью и кровью. Когда я начал получать нормальное питание, понос почти мгновенно прекратился. Правда, кишечник остался слишком чувствительным к инфекциям, и в плену часто повторялись тяжелые поносы. Я потом лечил их резкой сменой питания: сначала менял хлеб на рыбу, потом наоборот, рыбу на хлеб. Кашу переносил и ел только в малых количествах. При этом как исполняющий обязанности лагерного электрика я получал в качестве вознаграждения 1 литр каши ежедневно. Эту добавочную порцию я всегда отдавал товарищам, а сам съедал только положенные четверть литра, иначе начинался понос. Предрасположение оставалось у меня до отъезда домой и даже дома сохранялось по отношению к отдельным продуктам. Когда о загадочном выздоровлении я разговаривал со своим домашним врачом и одним терапевтом, то они объяснили, что от резкой смены пищи часто погибают бактерии, находящиеся в органах пищеварения. Сестры госпиталя, где лежал Вилли, были очень разные. Одна, черноволосая, неприветливая, даже грубая, много командовала, видимо, это была старшая сестра; но запомнилась и высокая, стройная блондинка из Москвы, Маруся. Она всегда относилась к нам с теплом и сочувствием — настоящая медицинская сестра, какой ее себе представляет каждый пациент. На свободные места в палате позднее положили несколько советских «самострелов», каждый прострелил себе левую руку, это были пожилой узбек из Ташкента, молодой армянин из Еревана и молодой еврей. Один из них даже отстрелил себе палец. Восторженная защита Отечества, вероятно, не была характерной чертой для всех русских, хотя Вилли считал это чуть ли не национальной чертой их характера. Во всяком случае, в этом маленьком помещении собрались очень разные люди, к тому же у дверей всегда стоял русский часовой с винтовкой. Однажды дверь распахнулась и вошла главврач с белым, как мел лицом, за ней следовало несколько сестер. Он сразу подумал, что случилось нечто особенное. Она обрушила свой гнев на Цундля, «фольксдойча» из Лодзи, знающего в совершенстве польский и немного — русский. Именно на него она показывала пальцем и что-то кричала. Никто, кроме него, не понял, в чем дело. Главврач резко повернулась и вышла из палаты. Тут Цундль объяснил, что наступили черные дни. У главврача страшное горе, и она ненавидит всех немцев. Ее родной город Полтава был захвачена немцами, а осенью 1943 года освобожден русскими войсками. И вот она получила известие от местных властей, что при отходе из города эсэсовцы расстреляли ее родителей как евреев и разрушили их дом. Это был конец их сносного существования в госпитале. Врачиха больше не показывалась, их перестали лечить, даже не перевязывали, не меняли белье. Теперь они просто лежали в своей комнате, к ним относились так, будто их вообще не существовало. Это очень угнетало, поскольку, хоть им и пришлось пострадать, они могли понять русских, и зверства эсэсовцев будили в них ярость. При этом Вилли вспомнил случай в Лемберге. Теперь, когда он порой стонал от боли, русский охранник только сердился: «А чего вы хотите? Отправляйтесь в Треблинку или Освенцим и посмотрите там, как ваши обращаются с людьми». Вилли ответил, что названий Освенцим и Треблинка никогда не слышал и не знает, где это и что означает. На это русский возразил: «Да, вы все ничего не знаете или не хотите знать. Когда вам больно, зовете на помощь. А тамубиваете людей самым зверским образом!» Об этом они узнали от русских. Мы на фронте ничего об этом не знали, от нас скрывали всякую информацию о таких делах. Лечение Вилли приостановилось; боли в колене стали просто невыносимы. Однажды, когда он посмотрел на свой гипсовый грудной панцирь — а промежуток между гипсом и грудной клеткой все увеличивался из-за усыхания тела — он увидел множество выползавших из-под гипса червей. Ему показалось, что их сотни и даже тысячи. Трудно описать, что может испытывать человек, чувствующий, что его заживо могут сожрать черви. Тут и рассудок не мудрено потерять. И он был недалек от этого. Он постоянно стонал от боли. Часовой по этому поводу ничего не говорил, только отворачивался, когда выползали черви. От отчаяния Вилли хотел повеситься. Над его головой в стене торчал толстый гвоздь, выступавший на 5–7 см. От предыдущих перевязок осталось в запасе несколько марлевых бинтов, из которых Вилли хотел сделать петлю и повеситься. Но гипсовый панцирь не позволял дотянуться до гвоздя. Отчаяние было безграничным, жизнь стала невыносимой, но и свою смерть приблизить не удавалось. Однажды в комнату вошла медсестра Маруся, посмотрела на него и, не сказав ни слова, вышла. Казалось, она не обратила серьезного внимания на его жалкое состояние. Тогда он твердо решил ночью, когда все уснут, приложить все силы, чтобы повеситься, так как понял, что сильные боли причиняют черви, копошащиеся в ране. Наступила ночь, которую он считал последней. Боли не прекращались, и он все стонал. Снова пришла Маруся и еще одна сестра, но на него не обратили внимания, а подошли к часовому и стали с ним пересмеиваться и флиртовать. Затем все трое в хорошем настроении удалились. Вскоре дверь открылась и вошла Маруся, на этот раз одна. В одной руке она держала свечу (электричества не было), а в другой — какой-то бочкообразный тазик. Она приложила палец к губам, шепнув: «Тсс», взяла ножницы, наклонилась и быстро разрезала повязку. Затем крепко прижала тазик к краю раны и стала ватой счищать червей, пока не удалила всех и не показалось обнаженное мясо. Гноя не было видно, как будто его сожрали черви. Она сделала Вилли знак, чтобы лежал тихо, закрыла повязку и вышла со своим тазиком. Через некоторое время вернулись часовой с другой медсестрой, еще немного пофлиртовали, затем часовой занял свое место. Он изредка посматривал на Вилли, явно удивляясь, что тот перестал стонать и по-видимому уснул. Рана больше не покалывала и болей не было. С этого времени начался процесс заживления, рана стала чистой, личинки мясной мухи, вероятно, питались гноем, струпьями, словом, всем, что отторгалось телом. Теперь мысли Вилли приняли иной оборот: появилась вера в жизнь. Харрера поразило человеческое величие Маруси. Несмотря на строжайший запрет своей начальницы, главного врача, она совершила гуманный поступок в отношении врага, немецкого пленного, тяжелораненого, беспомощного офицера, для чего ей пришлось напрячь всю свою женскую смышленость. Вероятно, вторая медсестра и охранник помогли Марусе в выполнении этой сложной медицинской процедуры. Конечно, ей грозило строгое наказание за этот акт человечности, да еще в стране, запрещавшей всякую религию. Она совершила это по отношению к пленному врагу, гражданину народа, воюющего против ее страны, представители которого в эсэсовских мундирах творили звериную расправу над родственниками ее начальницы, над гражданами ее страны. Маруся не действовала по ветхозаветному принципу: «Око за око, зуб за зуб». Она с честью и достоинством выполнила свой медицинский долг, спасая жизнь человеку. Она действовала не в слепом повиновении, а полагаясь на свои человеческие чувства, которые подсказывали ей, что нуждающемуся в помощи надо помочь, не раздумывая, принесет ли это тебе пользу или нет. В ночь с 24 на 25 ноября 1943 года умер лейтенант Классен. Он тоже болел дизентерией, может быть, заразился от Харрера, потому что всегда помогал ему. Ночью Вилли слышал, как Классен из своего угла все звал: «Лейтенант Харрер! Лейтенант Харрер! Вилли!» Он еще что-то говорил, но тот не мог уже разобрать. Вдруг он крикнул «Мама!» и затих. Но Харрер не мог помочь Классену, так как был совершенно неподвижен из-за гипса. Утром Классена нашли мертвым, осевшим на полу. После возвращения домой Харрер, несмотря на все усилия, не смог узнать адрес его родственников. У него осталось в памяти название Герихсвейлер под Дюреном, которое Вилли как-то услышал от Классена; Вилли ездил в те края несколько раз, но не мог найти это место. 8 декабря умер лежавший рядом тиролец Давид Хангль, который всегда выносил его горшок и, наверное, тоже заразился. Он умер тогда, когда, казалось, начал было поправляться, но затем стал быстро худеть, его кишки буквально выворачивало, он слабел на глазах. В палате остались только лодзинец, которого затем отправили с этапом, так как он был уже здоров, и Вальтер Фогт. За это время постепенно увезли всех «самострелов». Теперь в холодной комнате лежали трое. Однажды открылась дверь, вошли двое русских, положили Вилли на носилки и вынесли. Он понятия не имел, что это означало. Его внесли в операционную, где сидели главврач и мужчина в белом халате. Он уже достаточно хорошо понимал по-русски и уразумел, что вопросы этого человека к главврачу касаются его, Харрера. Она не отвечала. Тогда мужчина попросил дать документы и, не получив их, подошел к Вилли и спросил, когда тот был ранен. Харрер сказал: «5 августа». Затем врач поинтересовался, когда его последний раз перевязывали и не старая ли на нем повязка. Вилли сказал, как было дело. «Да-а-а», — удивился врач, затем обернулся и грозно спросил главврача, о чем она думает. А Харреру задал вопрос о том, когда наложили ему гипсовую повязку. «28 августа», — последовал ответ. Услышав это, мужчина закричал: «28 августа ему наложили гипс, сейчас декабрь, и до сих пор гипс не меняли! Вы что, хотите из людей калек сделать!» Но женщина сидела молча и вообще, казалось, не реагировала, но было видно, что она взволнована. Вилли даже стало ее немного жалко. Врач опять подошел к нему, взяв ножницы, разрезал бинты, раздвинул гипсовую повязку и осмотрел ногу. Он разрезал повязку выше колена и снял весь грудной панцирь. Оставшуюся на ноге шину он поправил и попросил Харрера подвигать ногой. Вначале Вилли не мог даже заставить шевельнуть тазобедренный сустав и стопу, вся нога была совсем неподвижна. Затем врач приказал все убрать, а его отправил обратно в комнату. Но главврач и позднее почти не заботилась о нем. Перед Рождеством с него сняли и эту гипсовую шину, но он продолжал ее использовать в качестве утепляющей оболочки ноги. Рождество уже стучалось в дверь и появилось желание хоть как-то отметить этот праздник семьи и мира. Он подумывал об этом давно и стал по-возможности экономить топливо, чтобы хоть в этот день не мерзнуть. Он начал прятать за деревянные нары все, что могло гореть: чурку, щепку, кусочки угля и т. п. Если уж нечем отметить праздник, то пусть будет хотя бы чуть потеплее. Обычно в комнате температура не превышала +5–7 градусов. Часовой довольно часто приносил с собой несколько кусочков угля, но он не умел его растапливать. Он был казах и, видимо, привык иметь дело с кизяком, но не с каменным углем. Харрер умел, но для этого требовалось немного дров, которые приходилось особенно экономить. Для разжигания угля приходилось сначала разжигать маленькие лучинки, затем класть на них мелкие угольки и долго дуть на огонь. При этом надо было преодолевать барьер — перелезать через нары, ложиться наискосок перед печкой и, непрерывно дуя, добавлять более крупные кусочки угля, пока не разгорится. С приближением Сочельника у Вилли уже накопился кое-какой запас дров и угля, и он радовался предстоящему теплому и уютному вечеру. Когда стало темно, он в первый раз встал и попробовал ходить, но голова закружилась, и он упал. Тогда он пополз между нарами к печке. Он думал, что печка пустая, так как они уже давно не топили, и ему надо будет только положить дрова, приготовить уголь и начать затяжную церемонию разжигания. Но печь не была пустой, в ней оказалась зола, а когда он сунул руку за нары, то не нашел там ни дров, ни угля. Полный разочарования, он спросил Фогта, не знает ли тот, куда девалось топливо, не взял ли его кто, когда Вилли спал. Сначала Фогт не дал ответа, но потом сказал, он все сжег несколько дней тому назад, когда было очень холодно, а в печке еще оставался жар. Тут Харрер почувствовал ненависть к этому человеку, потому что расценил его поступок как обман доверия и обворовывание беззащитного и тяжелобольного. В течение многих недель он по крохам собирал топливо, Фогт знал это и все-таки сжег. Сочельник пришлось встречать в темной, холодной комнате, без всякого намека на праздник. Ничего не поделаешь, выдержали они и это. Но через несколько дней произошло гораздо худшее. Казаха, который в последнее время был их постоянным охранником, послали за углем для лазарета. Было очень холодно. Единственное окно комнаты было застеклено только вверху в виде узкой полоски, а все остальное заколочено досками с маленькими щелями между ними. Когда свирепствовала метель, через них задувало снег. Харрер всегда припрятывал немного ваты, чтобы затыкать эти щели. Но это можно было делать только тогда, когда уходил часовой. Вот и теперь он ушел за углем, и Вилли стал затыкать щели. Внезапно распахивается дверь, и он слышит грозное: «Што!» Захваченный врасплох, Вилли оглянулся и увидел крепкого тридцатилетнего русского солдата с немецким карабином через плечо. Зная значение слова «што», он сказал по-русски: «Ветер, снег, сегодня здесь очень холодно, я хотел это закрыть». В этот момент он почувствовал, как русский схватил его за шиворот и рванул так, что Вилли упал на пол. Сил для этого русскому много не потребовалось. Он начал бить лежащего Вилли ногами. Собрав свои слабые силы, тот попытался подняться. Всего три недели назад с него сняли гипс, к тому же недавно он перенес дизентерию, поэтому поднимался с трудом. Только страх смерти придавал ему силы, и он сумел встать. За день до этого к нему приходила медсестра и принесла листок из календаря, где были изображены наступающие советские солдаты и раненый со склонившимися над ним двумя медсестрами, которые перевязывали его. Девушка, вероятно, думала, что немцы, а к ним тогда относились и австрийцы — умеют все, в том числе, и отлично рисовать. Поэтому она попросила, чтобы из рисунка он сделал настоящую картину, уж очень ей нравится сюжет. Ему хотелось выразить ей свою признательность, но вначале он не решался, потому что не знал, сумеет ли он это сделать, и Вилли сказал, что не умеет рисовать. Когда он увидел ее разочарование, то ему пришла в голову идея нанести на рисунок сетку, на другом листке начертить то же самое в более крупном масштабе и таким образом по частям увеличить картину. И он дал согласие, но попросил, чтобы она принесла ему карандаш, бумагу, линейку и доску, на которой можно рисовать. Она принесла все требуемое, а вместо доски поставила маленькую школьную парту, на которой до тех пор сидел часовой. Харрер садился за парту и рисовал, пока не деревенели от холода пальцы, негнущуюся ногу он выставлял в сторону. Когда на него набросился человек с карабином, парта стояла на прежнем месте. Поднявшись на ноги, Харрер взял свой костыль, проковылял к парте и сел за нее. Русский уже успел заметить рисунок, он взял лист и прочитал: «Смерть немецким оккупантам!» Выкрикнув эти слова как девиз, он двинулся на Харрера с кулаками. Но теперь между ними находилась парта. Кроме того, раньше Вилли немного занимался боксом, и когда русский наносил удары, Вилли прикрывался и уклонялся, так что тот не мог нанести точный удар, и это выводило его из себя. Русский вырвал у Харрера примитивный костыль, вернее, треснувшую палку, и разбил ее об голову и плечи бедняги. Затем он крикнул: «Ложись!» Вилли повалился на свою постель, по-другому поступить он не мог, потому что русский так рассвирепел, что можно было ожидать самого худшего. Тут он увидел прислоненную к стене палку длиной примерно с метр, которую ему принес казах, чтобы Вилли мог опираться не только на костыль. Когда русский отвернулся к окну, Харрер подумал, что палку нужно спрятать под нары, пока русский не увидел и не стал ею бить его. Но русский будто прочитал его мысли. Он резко обернулся и закричал: «Кто тут офицер?» Фогт, который все видел, но не понимал по-русски, спросил, что говорит русский. Вилли объяснил. Тут Фогт указал на Харрера и сказал: «И я тоже». Тогда русский схватил палку и в бешенстве нанес Вилли пять ударов по голове. Уже первым ударом он разбил ему скуловую кость и рассек правую бровь. Харрер показал мне широкий шрам и в дальнейшем рассказе отметил, как быстро в таких ситуациях работает мысль. Как только он почувствовал, что течет кровь, а поврежденная бровь обычно кровоточит сильно, он притворился, что убит: опустил голову на край носилок и больше не двигался, при этом на полу сразу образовалась лужа крови. Это утихомирило русского, он прислонил палку к стене и стоял молча. Шум и крики не остались незамеченными, одним ухом — другое было залито кровью — Вилли услышал, как открылась дверь, а затем — взволнованный голос Маруси: «Что с тобой, Вильгельм?», потом она окликнула часового, тот не ответил и выбежал из комнаты. Вилли понял, что спасен, и повернулся к ней. Она увидела его залитое кровью лицо и ласковым тоном спросила: «Что, Вильгельм, часовой бил?» Он тихо ответил: «Часовой — Палка». Маруся тут же куда-то побежала. Через несколько секунд в комнате уже были главврач и сестры. Главврач посмотрела и ушла, но все же вернулась и встала рядом с постелью, а сестры накладывали на рассеченную бровь вату, однако рану не сшивали, а просто перебинтовали голову. Это произошло 29 декабря 1943 года. Голова его гудела, и он не мог открыть рот. Того русского он больше не видел. Несмотря на то, что посещения были строго запрещены, к Харреру началось настоящее паломничество, большинство посетителей было одето только в рубашку и кальсоны. Слух о нападении часового разнесся с быстротой молнии. Приходило много незнакомых людей, в том числе несколько молодых русских евреев, еще совсем юных, но уже раненных на войне. Первым делом они спрашивали, не разбит ли глаз и сильные ли боли. Из-за разбитых губ ему было трудно отвечать. Кроме того, он и сам не знал, поврежден ли его забинтованный глаз, хотя боли в нем не чувствовалось. У Вилли создалось впечатление, что юношам были крайне неприятны действия часового. В этот день ему даже дали куриный суп, видимо, на главврача оказали моральное давление. Но он не мог есть без посторонней помощи: из-за сломанной скулы и разбитых губ невозможно было открыть рот, тем более, жевать. Поэтому маленькие кусочки мяса ему разминали пальцами, а затем, осторожно раздвинув губы, просовывали в рот. Куриный суп способствовал выздоровлению в прямом и в переносном смысле, уже как сам факт какого-то внимания. Приходили все новые посетители, и было заметно, что их очень возмущал этот инцидент. Они интересовались, по какому поводу часовой набросился на него. Вилли объяснял, как мог, что никакого повода не было и почему тот так поступил, не знает. Через несколько дней, когда опухоль с губ спала и он смог говорить, то сам начал спрашивать, может, кто-нибудь знает, почему часовой пришел в такую ярость. Ему рассказали, что этот человек из Донбасса, жил в деревне, которую бомбили немецкие самолеты. Прямым попаданием был разрушен его дом, при этом погибли жена и трое детей. Тогда он поклялся, что будет убивать каждого немца на своем пути. «Это война», — задумавшись, сказал Харрер, — «Что поделаешь?» «Почему? Ничего!» «Да, это война», — сказал я, — страшное испытание для людей, на них обрушивается такое, с чем они не в силах справиться. «Око за око, зуб за зуб!» — стучит в висках некоторых отчаявшихся и убитых горем людей, которые в нормальных условиях не способны на жестокость. Ни у кого нет права начинать войну и принуждать людей видеть врагов в тех, кого они лично таковыми не считают и кого даже не знают вовсе. Есть примеры и того, как экстремальные условия побуждают людей к благородным свершениям. Будучи инженером, я давно столкнулся с проблемой прочности материалов, с испытаниями их на разрыв. Такие испытания необходимы в интересах надежности строений, мостов и стен, сооружаемых из этих материалов. Но речь шла именно о материалах: бетоне и стали и т. п. Сегодня подобные исследования в технике обязательны, и для этого имеется разнообразное оборудование. Однако люди тоже становятся материалом для фанатичных политиков и военных. Ни у кого нет права своей властью низводить людей до «материала». Больше так нельзя. И каждый, кто не хочет стать «материалом», должен не спускать глаз с политиков и партий, не поддаваться пропагандистскому обману. Особенно опасны диктатуры, превращающие людей в марионеток, манипулирующие ими и принуждающие их к бесчеловечным поступкам. Слава богу, многим, несмотря ни на что, удается сохранить человеческое лицо и быть человеком в любой ситуации». Итак, своего обидчика он больше не видел, вернулся тихий казах, ему было интересно наблюдать перемены, происшедшие за то короткое время, пока он ходил за углем. Дальше все шло своим чередом. Вилли выздоравливал, поправлялся. Помнится, как после 1 января 1944 года русские часто пели новую песню, которая оказалась новым государственным гимном, и его мелодия многие годы звучала в Советском Союзе. До этого пели «Интернационал». Сталин разбудил в людях национальные чувства и призывал к защите Отечества. Мы этот гимн тоже выучили — сначала по-немецки, а потом по-русски — и пели его в немецком и австрийском хоре, я и сам пел как второй бас; нам он нравился, и русские этому радовались. Между прочим, мы пели также «Интернационал» и даже с восторгом, потому что его слова очень подходили к нам: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!» Что такое голод, мы знали слишком хорошо, да и заклейменными нас в ту пору тоже можно было назвать. Так прошел почти весь январь. Харреру часто меняли повязку на голове, при этом каждый раз он старался приберечь использованные остатки ваты и бинтов. Их он засовывал в свою форменную куртку под подкладку, чтобы немного ее утеплить, и со временем куртка стала похожа на ватник. Куртка — это единственное, чем он мог накрываться при отсутствии одеяла, а в комнате было очень холодно. Однажды зашел молодой раненый красноармеец и увидел стопку тюфяков, которую соорудила сестра в углу комнаты. Так как Харрер лежал на своих носилках без одеяла, тот взял два тюфяка и накрыл Вилли. Харрер высказал опасение: не попадет ли за это. Но солдат сказал, что все возьмет на себя. На вопрос Харрера, где его дом, тот ответил, что он башкир из Уфы, с Урала. Парень был очень дружелюбен и приветлив. Через несколько часов, когда в комнату вошла сестра и увидела Вилли, укрытого тюфяками, она спросила, кто их положил. Он не выдал башкирца, а только сказал, что это сделал незнакомый солдат. Тюфяки сразу убрали. Выяснилось, что они принадлежали солдатам, — умершим от разных болезней, в том числе от дизентерии. Никто не хотел, чтобы Вилли снова заразился. Тюфяки-то убрали, но одеяла он не получил. Он неоднократно уговаривал своего соседа, саксонца Фогта, чтобы тот начал вставать и старался двигать простреленной ногой, так как рана уже зажила и нет оснований для такой неподвижности, но Фогт каждый раз отвечал: «Об этом не может быть и речи: если я когда-нибудь вернусь домой, то никогда больше не буду работать. Получу приличную пенсию по инвалидности и буду хорошо жить». Харрер говорил ему, что когда-нибудь их отсюда отправят, тогда придется идти, никто его не понесет. Но это не производило на Фогта никакого впечатления. Вставал он редко, только по нужде, и не делал никаких двигательных упражнений. Сам Харрер вновь и вновь пробовал ходить, сгибать ногу в колене, развивал чувство равновесия, и у него было ощущение, что дело, хоть и медленно, идет на поправку. 26 января в комнату вошла главврач, которая давно уже не показывалась. Она сообщила, что из госпиталя их выписывают и отправят в лагерь. Сестры принесли им русские шинели и ботинки, которые были ему велики. Но он не горевал, так как видел в этом даже преимущество. Можно было плотно обмотать ноги сэкономленными бинтами, ведь ни портянок, ни носков им не давали. Оторванную еще при ранении часть левой штанины он привязал бинтами, с нижней кромки длинной шинели оторвал полоску и сделал настоящие теплые обмотки. Из вещей у него остались только поллитровая жестяная банка с ручкой и небольшая ложка, которые ему дала сестра Маруся. Сломанная скуловая кость еще затрудняла еду, трудно было раскрывать рот. Но маленькой ложкой он мог, хотя и не без усилий, есть суп и кашу. Наконец они покинули комнату, где так много прожили, затем прошли через большое здание и вышли на улицу, к воротам. Там их ожидал конвоир в стеганке, штанах на вате и меховой шапке. Его экипировка выглядела не по-солдатски, только винтовка позволяла узнать в нем военного. Стояла настоящая русская зима, мела метель, и за полсотни метров ничего не было видно. На улице Фогту сразу же пришлось туго. Он не мог спуститься по ступенькам, так как никогда не пробовал сгибать простреленную ногу, и тут же стал просить помощи: «Иди сюда, помоги мне, поддержи меня, ты ведь ходишь почти нормально». Харрер, конечно, поддержал его, хотя самому приходилось бороться с порывами ветра, чтобы не упасть. Весу в нем было не больше 50 кг. Его охватила сильнейшая ненависть к этому человеку, который всегда хотел жить за счет других. Через некоторое время часовой немного отстал от них и вдруг дважды выстрелил. Они вздрогнули, не зная, зачем он это сделал. Хотел ли он застрелить или только предупреждал, что сразу будет стрелять при попытке к бегству, а, может, подавал сигнал кому-то. Но они все равно не смогли бы сбежать. Так и шли они втроем сквозь белое, метельное ненастье. Путь длился уже не один час, охранник заметил, что они устали, что с ними далеко не уйдешь. Тут они услышали звон колокольчика, и из снежной бури вынырнули сани, запряженные двумя маленькими мохнатыми лошадками. На длинной светлокоричневой шерсти висели ледяные комья, в санях сидел старый бородатый мужичок, закутанный в типично русский меховой тулуп, в валенках и белой масовой шапке из овчины. Часовой остановил его и попросил подбросить их до вокзала. Тот согласился, так как ему было по пути. Охранник сел к вознице на козлы, Вилли с Фогтом попытались сесть сзади. Но собственными силами они забраться в сани не могли, часовой с кучером помогли им. Между кучером и охранником вскоре завязалась беседа. Кучер спросил, куда они едут. Тот ответил: «В Сталинград». Тут они впервые узнали, куда их направили. Кучер спросил: «Для чего?» Охранник объяснил, что везет пленных в лагерь. Так кучер узнал, что мы военнопленные, о чем не догадался сразу из-за наших русских шинелей. «Так это военнопленные!» — сказал он и продолжал: — «Я слышал, что военнопленные в этом лагере получают каждый день по 600 г хлеба и тарелку супа. Не лучше ли пристрелить этих двух, чтобы их харч достался нашим». Сказал он это без всякой агрессивности, совсем по-деловому, как будто искал выхода из тяжелого положения, избавления от голода, который терпели люди в тылу. На это часовой только сказал, что это невозможно, ибо у него приказ привести пленных живыми в Сталинград. Затем последовало типичное русское: «Ничего». «Ты и сам знаешь, как тяжело тогда было русским и как они голодали, ведь весь тот край страшно пострадал от войны», — сказал Харрер. К счастью, он тогда уже неплохо понимал русскую речь, и уже не приходилось бояться неизвестности. Когда сани остановились, они двинулись пешком по направлению, указанному кучером. Вскоре вышли к занесенной снегом железнодорожной насыпи, побрели вдоль нее и вдруг сквозь вьюгу увидели здание. Вилли запомнилось название станции — «Зверево». Они вошли в зал ожидания, который хотя и не отапливался, но защищал от холодного ветра и метели. Пленные сели на скамейку, а охранник несколько раз выходил, вероятно, чтобы узнать, как двигаться дальше. Харрер и Фогт были на пределе физической и моральной усталости, им так не хватало хоть какого-то знака надежды. И такой знак неожиданно появился. Дверь открылась, и в зал вошла красивая, крепкая, высокая молодая девушка. На ней была толстая вязаная накидка, закрывавшая верхнюю часть фигуры, облаченную в фуфайку, а в руках — корзина с дужкой. Девушка села на скамейку напротив и некоторое время наблюдала за ними. Когда охранник вышел в очередной раз, она подошла к ним и участливо спросила, причем по-немецки: «Камрад голодный?» Харрер ожидал чего угодно, только не такого вопроса. Если бы она на него накричала, проклинала войну и его как убийцу, обозвала бы его дьяволом в образе человека, это его отнюдь не удивило бы. Она так приветливо спросила: «Камерад, голодный?», что это вывело его из равновесия. Слезы сами собой брызнули из глаз, и он даже не смог сказать «Да», а только кивнул головой. Она достала из корзины плоский каравай хлеба, разломила его, дала им половину и вернулась на скамейку. Он был так потрясен, слезы текли по щекам, и он не смог даже сказать ей русское «Спасибо». Вскоре девушка ушла. Они дождались поезда и поехали дальше. Следующая остановка была на станции «Лихая». Это место он тоже не забудет, там произошло неприятное недоразумение. Они ждали поезда, стоя и сидя на холодном каменном полу. Вдруг ожидавшие обратили внимание на то, что это немецкие военнопленные. Особенно негодовали один немолодой мужчина и женщина, которые громко и все возбужденнее напоминали другим о том, какие зверства совершали немцы во время войны: бросали детей в колодцы, поджигали дома, насиловали женщин и так далее, им на память приходили все новые злодеяния. В конце концов вокруг пленных сгустилась враждебная атмосфера и, когда часовой вышел, их окружила толпа. Люди были настроены явно агрессивно, и Вилли с Фогтом уже подумали, что им собираются устроить самосуд. В это время открылась дверь и вошла группа красноармейцев, среди которых был молодой сержант. Он остановился и с любопытством посмотрел на них и на столпившихся вокруг людей. Некоторое время он слушал, затем протиснулся и встал перед ними. Харрер уже стал опасаться худшего, потому что солдаты были вооружены автоматами. И вдруг он услышал, обращенный к нему вопрос, звучавший на совершенно чистом венском диалекте: «Товарищ, что случилось?» Вилли был так поражен, что не Смог сразу ответить, а затем задал встречный вопрос: «Откуда вы так хорошо знаете немецкий, да еще венский диалект?» Тот ответил, что родился в Вене. Его отец был связан с февральскими событиями 1934 года и вынужден был с семьей спасаться бегством через Чехословакию в Россию. Они осели в Днепропетровске, где он и вырос, посещал школу, а сейчас находится на военной службе в Красной Армии. Вилли ему объяснил, в чем их обвиняют, хотя они ничего плохого не сделали. Тот быстро привел своих солдат, которые тоже протиснулись через толпу, обступили их и увели в другое помещение, предназначенное для военных. Там накормили чечевицей, которую они ели впервые в жизни, но с большим удовольствием. Затем сержант спросил, что Вилли думает о Гитлере, только пусть скажет честно. Вилли, не лукавя, ответил, что вначале австрийцы принимали Гитлера как спасителя от невзгод, но позже увидели, что политика Гитлера приняла совсем неожиданное направление и привела к мировой войне. Сам Вилли вдоволь нагляделся на его дела, как и многие австрийцы, поэтому они слышать о нем не хотят, но пока не могут ничего изменить. В это время вернулся часовой, увидел их в прекрасной компании и опять ушел. Наступил вечер, прибыл поезд и увез солдат на запад, вероятно, на фронт. Их перевели в старое помещение, где были уже другие люди. Так как они очень устали, а все окружающие уже лежали на каменном полу, пленные тоже легли и постарались заснуть, но тут снова возник повод для тревоги. Вошли два солдата и стали говорить между собой. Один из них показал на Харрера и сказал: «Завтра в 5 часов его расстреляют». Похолодев от страха, Вилли задавался вопросом, что же опять случилось. Каждые полчаса заходил один из солдат проверять, на месте ли он. Это была жуткая ночь, Вилли думал, что его не отправят в Сталинград, а завтра расстреляют на месте, другое не приходило ему в голову. Прошла ночь, но солдаты не приходили за ним, а часовой охотно рассказал, что случилось вчера. Те двое русских, мужчина и женщина, которые обвиняли их во всех смертных грехах, утверждали, что за время короткого отсутствия этих русских Харрер якобы стащил хлеб из их багажа. Но охранник расследовал это дело, а утром на базаре он увидел, как те продавали свой хлеб. Об этом он сообщил солдатам и добавил, чтобы они оставили его в покое. Но эту ужасную ночь он никогда не сможет забыть. Утром пришел поезд на Сталинград, и они сели в купе, которое, как принято в России, было трехярусным, и на нижней полке приходилось сидеть троим. Харрер сразу забрался на багажную полку и во время движения смотрел через окно на зимний пейзаж. Снег лежал неравномерно, местами были сугробы, а местами чернела голая земля. В вагоне было тепло, женщина-проводник следила за чистотой и порядком и постоянно топила печку. На печке стоял большой жестяной бидон с горячей водой. Его товарищ лежал на противоположной багажной полке, и охранник остался доволен таким размещением. Под ними расположились другие русские, сменявшие друг друга на станциях. Поздно вечером прибыли в Сталинград и пересели на поезд в Красноармейск, предместье Сталинграда, где находился лагерь 108/2, относящийся к бекетовскому кусту. Они долго ждали у ворот лагеря. Наконец появился часовой и сказал: «Ступайте назад». Им следовало вернуться в Бекетовку, в главный лагерь, видимо, что-то перепутали с документами. По железнодорожной насыпи они приковыляли в Бекетовку, там все быстро разрешилось, и им опять пришлось возвращаться в Красноармейск. Обратно добрались очень поздно, уже за полночь, и были совершенно измучены.Нормализация лагерной жизни
У будки часового их уже ждала медсестра в белом халате. Она повела вновь прибывших в лагерь, к так называемому «немецкому каменному дому». Так называлось одно из двух каменных строений, в котором жили немецкие военнопленные, во втором находились румыны. Сначала нужно было пройти санобработку в бане, находящейся в подвале того же здания. Затем их повели в румынский корпус и разместили в карантине — маленьком помещении у входа. От усталости они попадали на нары и сразу заснули. Утром, было это 29 января 1944 года, им захотелось выбраться из своей каморки, но дверь оказалась запертой. Время от времени приходил румын удостовериться, что они никуда не исчезли. Они спросили его насчет еды. Но понять друг друга было трудно, он не говорил по-немецки, а они по-румынски. Наконец они попробовали сказать по-русски «кушать» и делали соответствующие жесты. Тут он их понял, помотал головой и сказал: «Кушать нет». Так они и сидели в ожидании подходящего случая, чтобы выйти из изолятора. Спасительная надежда, связанная с лагерем, дала трещину. Они начали подозревать, что и в обычном лагере состояние пленных мало кого волнует. Сейчас о них никто не заботился, их просто держали взаперти. Они размышляли о том, как выбраться из этой дыры. Спасение пришло неожиданно: при утренней поверке не хватало одного человека. Это в лагере случалось часто, что доставляло немало хлопот всем, так бывало, когда кто-нибудь из пленных пускался в бега или «по крайней нужде» сидел в уборной. Нередко охрана ошибалась при пересчете, и приходилось все начинать заново, пока цифры не сходились, случалось и так, что кто-нибудь из уже пересчитанного ряда незаметно переходил в еще непересчитанный, дабы наконец получилась нужная цифра. Был один охранник, который безошибочно мог считать только до тридцати, после чего сбивался и быстро начинал снова, но где-то на тридцати опять все кончалось. В конце концов он отводил душу чисто русским ругательством, а затем со словами: «Ну, хорошо!» отпускал всех. Ввиду того, что у него часто не сходились результаты — вероятно, он слишком торопился — мы прозвали этого добродушного маленького человека «Быстро». Кстати, слово «быстро» мы то и дело слышали на работе и привыкли к нему. Вилли и Фогт вздрогнули от звука отпираемой двери. Вошел румын и знаком приказал следовать за ним. Он провел их на улицу перед домом. На углу стоял столик с двумя стульями и сидели двое русских с листами бумаги. Рядом стояло несколько пленных румын, ответственных за размещенных в каменном здании. Русские что-то писали, и каждый пленный должен был ждать, когда его вызовут. Это уже была не просто поверка, а регистрация, проходившая ежегодно. Фиксировались все те же данные: имя, фамилия, имена отца и матери, дата рождения, место рождения, домашний адрес, специальность, национальность. Как я уже говорил, вначале мы считали повторение этих данных бессмыслицей, так как каждый уже сообщал их много раз, но позже сообразили: у русских наши данные, конечно, имелись, и они сравнивали с ними новые наши ответы. Возможно, кто-то что-то утаивал, говорил неправильно или врал, возникало разночтение, так как трудно было запомнить, что ты говорил в прошлый раз. Тот, кто изменял данные, попадал под подозрение. Харрер и его товарищ тоже дали свои показания и снова встали в строй. Потом они увидели, как подошли несколько пленных в белых спецовках. К удивлению Харрера, они говорили между собой на чисто австрийских диалектах. Он обернулся и спросил одного из них, откуда они. Тот удивленно оглядел его и сказал своему соседу: «Я уж было подумал, что это русские оборванцы, однако это австриец!» Как выяснилось, это был Пауль Швайфер из Санкт-Маргаретена в Бургенланде, а обращался он к Карлу Вайбелю из Войтсдорфа в Верхней Австрии, тот был раздатчиком еды и хлеба в лагерной кухне. Все, одетые в белое, были работниками кухни. «Откуда же ты?» — спросил его Пауль Швайфер. Харрер ответил, что он из Граца, лейтенант, прибыл в лагерь прошлой ночью, но никто о нем не заботится и не может ли Пауль дать совет, что предпринять. Тот сказал, что в данный момент не может помочь, поскольку сразу должен идти на кухню раздавать обед, но пусть Харрер спустится к бараку № 2, там он встретит немецких врачей и наверняка узнает, что предпринять. Но приставленный к ним румын был уже тут как тут и снова вернул в их каморку. Через несколько минут снаружи послышались быстрые шаги и характерный стук посуды. Харрер встал на нары и увидел через маленькую щель в окне, как со всех сторон пленные с посудой в руках устремились к стоящему далеко внизу бараку. Он предположил, что это и есть кухонный барак. Надо было как-то попасть туда. Стук посуды послышался и в их бараке, появилась надежда, что охрана пошла за обедом. Он толкнул дверь, оказавшейся незапертой и осторожно выглянул, чтобы узнать, не ушел ли часовой. Того действительно на месте не было. Вилли посоветовал Фогту остаться, а сам решил отправиться на разведку. На всякий случай он обогнул барак, чтобы его не увидели из румынского корпуса, спустился к следующему бараку, предположив, что это и есть барак № 2. По дороге он встретил пленного, который подтвердил его предположения. Вилли вошел в барак с длинным коридором и, увидев санитара, спросил его, где врач. Тот указал ему на одну из дверей. Вилли постучал и, войдя, увидел высокого рыжего мужчину с веснушчатым лицом. Это был старший врач Бёкелер, как потом выяснилось, хирург. Харрер представился. Тот посмотрел на него не очень приветливо, ведь выглядел Вилли, как грязный нищий в лохмотьях, а не как офицер и инженер. Может быть, врач принял его за доносчика, за какого-нибудь афериста. Доктор заведомо не видел в нем человека, нуждающегося в срочной помощи, а приглядывался к нему, как у себя в клинике, определяя, кто явился к нему на прием: пациент больничной кассы или богатый частный пациент, или же это просто опустившийся бродяга, который сулит не гонорар, а работу и расходы и одним своим видом может распугать платных больных. Вилли рассказал врачу о своих фронтовых перипетиях, о тяжелых ранениях при пленении, о мучениях в лазарете, о гипсовом панцире, из-за которого нога осталась негнущейся, о длинном пути в Красноармейск, куда он прибыл совершенно изнуренным только вчера ночью, о том, что здесь о нем никто не заботится, что его заперли в румынском здании и не дают еды и что он нуждается в лечении. О негнущейся ноге врач только сказал: «Радуйтесь, что она хоть цела», а о еде добавил: «Вы должны знать, что в плену каждый должен сам соображать, как выжить, каждый сам себе ближний!» Вышел Вилли в полной растерянности. За полгода он пережил так много трудностей, стремясь быстрее попасть в лагерь, с чем связывал надежду на лечение и выздоровление. Он прибыл в лагерь совсем без сил, ему срочно требуется помощь, а эти идиотские румыны зачем-то держат его взаперти. I I вот от немецкого врача, назначенного, чтобы заботиться о пленных, он узнает, что в плену каждый должен беспокоиться о себе сам. «Я понимаю, что творилось у тебя на душе», — прервал я рассказ Вилли и привел ему аналогичный пример. В первые недели плена, когда нам было хуже всего, когда люди умирали не только от голода, но и от отчаяния и безысходности, многим из нас еще в «котле» плен казался единственной надеждой, и это помогало переносить тяготы. Нам и в голову не приходило, что для русских наша капитуляция обернется невероятной проблемой, связанной с размещением и обеспечением массы военнопленных. Сталинград был совсем разрушен, а окрестности опустошены. Немецкие интенданты распорядились взорвать все продовольственные склады. Они даже собственным людям ничего не оставили. Русские из-за длительных боев сами не имели под рукой необходимых запасов, железные дороги были разрушены, Дон и Волга покрыты почти метровым слоем льда. К тому же транспорт всегда был слабым местом русских. А им, кроме своих боевых частей и гражданского населения, приходилось обеспечивать свыше 90 000 пленных жильем, продовольствием, медикаментами, да еще во время ужасной войны, которая забирала все силы и средства. Вначале мы получали очень мало еды, поэтому многие погибали от голода. Затем стали получать нормированный паек, а со временем — даже больше, чем гражданское население, хотя и этого было недостаточно, чтобы восстановить силы. Прежде всего, не хватало жиров и витаминов. Следствием были дистрофия, водянка, флегмоны, простуда, сводившие в могилу многих пленных. Чтобы справиться с этими трудностями, особенно с болезнями, русские стали назначать старостами бараков врачей, но это не оправдало себя, потому что врачи подвергались тем же испытаниям, что и все пленные. Они думали в первую очередь о том, как выжить самим. Сначала у них не было медикаментов, гонораров за работу им никто не платил, самое большее, что они могли иметь — скудное наследство умерших. Да и это они должны были передавать руководителям бараков. Среди оставшихся вещей попадались золотые или бриллиантовые кольца, которые можно было утаить и продать русским за хлеб. Каждому приходилось думать о собственном выживании, но оставаться при этом человеком. Не всем удалось продержаться долго. Всегда были врачи, которых пленные ценили за помощь и которые голодали как и мы. Но встречались и бездушные, черствые и высокомерные бюрократы, а иным просто не хотелось работать, и они создавали видимость работы. Вскоре врачей перестали допускать к руководству, их место заняли гаупт-фельдфебели немецкого вермахта. Они, по крайней мере, умели организовать людей и обеспечить порядок и чистоту. Врачей использовали только по специальности: в лазаретах, аптеках, медпунктах, причем заведующими лазаретами и всей медицинской частью были русские врачи. В здешнем лазарете это была рыжеволосая, веснушчатая русская женщина лет сорока пяти, которая в прошлом декабре выгнала меня из лазарета с тяжелым плевритом по настоянию старшего санитара, тоже пленного, отомстившего мне за нелицеприятный упрек. Немецкий врач, как я уже писал, отказал мне в помощи. Я рассказал Вилли, как в прошлую зиму у меня развился панариций правого большого пальца, были жуткие боли, а лагерный врач (пленный немёц) не пожелал разрезать почерневшую опухоль. Это сделал молодой австрийский врач доктор Хацль, лежавший в малярийной лихорадке. Однако некоторые врачи при мало-мальски нормальных условиях стали опять такими, какими их желает видеть больной, но это произошло не со всеми, и уж никак не с теми двумя, которых я уже упомянул. Рыжий был хирургом, другой — имел на родине частную клинику. Два надменных ученых педанта, они думали только о своей выгоде, и наверняка не только в плену. Тип не столь уж редкий, для таких спецов человек — всего лишь материал, источник заработка. С того самого времени я не могу преодолеть неприязнь к хирургам и частным клиникам, где находишься полностью в их руках. Слишком многим врачам не удалось выдержать «искус», запах денег заглушал принципы. Харрер продолжил свой рассказ. Ошеломленный беседой с немецким врачом, он надел русскую шинель и по длинному коридору пошел к выходу. Вдруг он увидел стоящих перед дверью нескольких полураздетых мужчин упитанных и сильных, настоящих быков. Он спросил одного, что здесь происходит. Тот ответил, что у них очередное контрольное обследование у русского главврача Кринкхаус. Харрер решил тоже попробовать попасть на прием, авось что-нибудь получится. Когда за очередным пленным открылась дверь, он заглянул в комнату. Там за письменным столом сидела седая женщина в белом халате, а рядом с ней — медсестра с бумагами. Он быстро разделся и, когда вышел последний пациент, постучался и вошел, сказав по-русски: «Здравствуйте». Женщина подняла голову и сквозь очки посмотрела на него своими умными глазами, а затем на ломаном немецком спросила: «Кто Вы?» Он ответил: «Я вчера прибыл с этапом». В этот момент он увидел, что сестра заерзала, и понял: это она отвела их ночью в баню. «Да, этот прибыл вчера ночью», — сказала сестра. Главврач обернулась к ней и строго спросила: «В чем дело? Почему не доложили?» Сестра что-то пролепетала про баню и запнулась. Доктор Кринкхаус грозно приказала: «Немедленно отведите его наверх в лазарет!» Вилли сообщил, что с ним прибыл еще товарищ, который находится в румынском корпусе. Она сказала, что позаботится о порядке. Сестра немедленно отведет их в лазарет. Он вышел вместе с сестрой и быстро оделся. Он заметил, что сестру трясло от злости, но она обязана была послушно выполнить приказ, даже поддерживала Вилли по дороге в лазарет, так каку него подкашивались ноги и он сам не смог бы подняться по ступенькам. Сестра открыла дверь в карантинное отделение. Он вошел. Вскоре появились румыны и сказали ему, чтобы он сел. Ему часами пришлось сидеть и лежать на полу, но пол был деревянный, и Харрер не мерз. Его товарищ попал не в лазарет, а в немецкий каменный дом, где и остался, так как физически выглядел достаточно хорошо, не имел ран и повязок. У Харрера же были перевязаны голова и колено, а полуоторванная штанина обмотана марлей. Выглядел он очень жалко, особенно когда ковылял, опираясь на две палки. Уже вечером ого отвели в баню, где его обработали санитары. Потом он попал в помещение с немногочисленными нарами, на которых лежали хлопчатобумажные синие одеяла и маленькие подушки. Он прилег и почувствовал, что наконец спасен. Он сразу уснул, а затем целыми сутками чередовал долгие часы сна с минутами полудремы, когда его будили для еды. Только через несколько дней он пришел в себя, начал интересоваться окружающей жизнью и обнаружил, что в комнате находились еще три австрийца: штириец Петер Шварценеггер, венец Лео Корнфайль и Тони Харольд из Нижней Австрии. Главной темой разговора была еда и ее приготовление. Каждый умел готовить и говорил о своих методах и рецептах. Харрер чуть было не поссорился с Лео Корнфайлем, который готов был наброситься на Вилли, когда тот рассказал о своем рецепте приготовления «настоящей гречневой каши». Много лет спустя, в 1952 году, он опять услышал о Лео. Тот стал мужем лучшей подруги его жены. «Да», — сказал я, — «и это состояние в первые недели плена мне хорошо знакомо. Такое наступает, наверное, тогда, когда после бурного и опасного периода становишься спокойнее и имеешь время для сна и безделья. Мы еще сильно голодали, а вы уже не испытывали такого голода, но все равно были трудные условия: холод, неволя, недостаточное питание». Когда Харрер стал способен передвигаться, он начал ходить в столовую, где в глиняную плошку ему накладывали еду. Там он опять встретил Пауля Швайфера, который стоял на раздаче и всегда заботился о том, чтобы Вилли перепало кое-что из остатков. Это помогло ему набрать силу и отдохнуть психически. На десерт в качестве витаминной добавки часто давали пересохшие, крошащиеся кубики дрожжей. При этом много крошек оставалось в раздаточной посуде, и Пауль приберегал для Вилли несколько столовых ложек добавки. Сейчас это может показаться мелочью, но тогда имело большое значение. Его сосед по койке немец Петцольд был заядлым курильщиком, и Харрер часто наблюдал, как свои 100 граммов белого хлеба, который выдавали только в лазарете, Петцольд совал в щель между стеной и окопной рамой, а кто-то передавал ему взамен сигареты. Это были самокрутки из газетной бумаги с горсточкой табака или махорки. Харрер внушал ему, что нельзя отдавать свой хлеб за сигареты, так как он сам нуждается в каждом грамме и сам себя губит. Петцольд ему возражал: курение для него — все, и если он не сможет курить, то не сможет и жить. Так оно и произошло. Случилось это в марте. Как обычно, утром пришли румыны из хозкоманды и всех разбудили. Надо было ровно заправить все постели. Стали будить Петцольда, толкали его, трясли, кричали: «Вставай, приятель!», но тот не двигался, он был мертв. В 4 часа утра он еще сходил в уборную и выкурил сигарету, это была его последняя сигарета. …И вот дальше, в настоящую Россию, к Сталинграду (из книги Бека). Мост через реку Чир (из книги Бека) Преодоленный огневой рубеж под Сталинградом (из альбома Итерта). Беженцы под Сталинградом Они не могли ничего взять с собой (из книги Шрётера).Разрушенный квартал (фото Вайихоп). Грозный сталинский «орган» (из альбома Миттерекера). Генерал Паулюс у генерала Пфеффера (из альбома Миттерекера) Вши замучили (из альбома Миттерэкера).
Танки и наземный транспорт были уже для нас бесполезны. Только Ю-52 могли что-то доставить и забрать тяжелораненных, до тех пор, пока мы не потеряли последний аэродром (из книги Шрётера).
Харрер уже мог вставать и ходить, в лазарете он встречался и с другими австрийцами: Зеппом Лейтенбауэром и Тони Эренхофером из восточной Штирии. Я сам в то время находился в лазарете и сказал Харреру, что хорошо знаком с доктором Кринкхаус, она еврейка, прекрасный специалист и очень человечная врачиха. Она очень хорошо относится ко мне. Ей я обязан тем, что меня оставили в этом лагере, а не переводили в другие и не направляли в колхоз, на изматывающую работу. Если в квартире требовался ремонт электроприборов или проводки, она всегда приглашала меня. Помню, когда первый раз она вызвала меня, то спросила, где мой дом. Я ответил, что в Линце, в Верхней Австрии. Она как-то сразу потеплела и сообщила, что хорошо знает, где находится Линц, так как изучала медицину в Вене. Но это было уже так давно. Она упрекала в высокомерии тех немцев, которые считали русских глупыми. Но это далеко не так, сказала она, вы это еще заметите. Я ответил, что считаю эту позицию немцев совершенно беспочвенной, что у них отсутствует чувство понимания других народов и других условий жизни, так как каждый народ имеет свои особенности и по-своему решает собственные проблемы. Мы, австрийцы, наследники старого многонационального государства, привыкли общаться с представителями народов, очень разных по языку, мировоззрению и нравам. Главврач охотно со мной согласилась. Харреру были назначены инъекции кальция. Однажды произошла накладка. После укола в плечо, сделанного неопытной сестрой, у него начались боли и опухло все предплечье. Ему стали накладывать холодные влажные компрессы, и опухоль постепенно спала; на спину ставили банки, которые посредством их всасывающего действия обеспечивали лучшее кровообращение и смягчение болей. Мало-помалу к Вилли возвращались силы. Пища была неплохая, и для таких истощенных, как он, ее вполне хватало, им даже пять раз в день выдавали по стограммовому кусочку белого хлеба. С восстановлением физических сил пробуждались умственные интересы. В лагере был немец-активист по имени Пильц, который заведывал немецкоязычной лагерной библиотекой. Он часто приходил в лазарет и предлагал книги. Харрер очень интересовался литературой. Правда, он отдавал предпочтение — что понятно при его тогдашнем состоянии здоровья — художественно-развлекательной литературе, но она, к сожалению, была дефицитом. Он читал «Капитал» Карла Маркса, кое-что из произведений Тургенева, Пушкина, Бределя и «Тихий Дон» Шолохова. «Капитал» давался ему трудно. Если прочитывал две страницы, то мог после этого с гарантией прекрасно спать несколько часов подряд. Но Шолохов очаровал его своей книгой «Тихий Дон», где в захватывающей манере описывалась трагическая история русского казачества в эпоху первой мировой войны, свержения царя, в период смуты, революции — вплоть до горького конца. Я сказал ему, что тоже прочитал много книг из лагерной библиотеки, в том числе, и названные им. «Капитал» я хорошо проштудировал и согласен, что это трудная книга. Раньше я привык читать социально-критическую литературу, например, об идеях христианско-социальных реформ в книге барона фон Фогельзанга; с «Капиталом» я был знаком поверхностно, по названию, но эта книга меня интересовала, как и «Майн Кампф» Гитлера или книга партийного догматика Розенберга. Я стал понимать, что к чему, поскольку вырос в семье, очень интересующейся политикой. Конечно, я тогда не мог читать «Капитал», как читают роман, но ведь как роман нельзя читать и книги по-специальности, их приходится изучать, точно так же, как труды Энгельса или «Вопросы ленинизма». Названные книги я прочитал, находясь в лазарете, с особым интересом, так как дома не мог этого сделать, иначе меня заподозрили бы в симпатиях к коммунизму. Мне было непонятно, почему Харрер находился в нашем лагере, ведь всех пленных офицеров русские отправили в специальные офицерские лагеря под Москвой. Оказалось, что в тот момент он был нетранспортабельным и не смог бы перенести поездку, длившуюся несколько недель. Он остался здесь и как офицер, пользовался некоторыми привилегиями: его не перевели в общий барак, оставив в лазарете и помещении для выздоравливающих. Позднее он с тремя офицерами занимал небольшую комнату. Кроме того, работать он мог лишь на добровольных началах; еду получал без очереди, хотя ту же, что и солдаты и в том же количестве. Когда выдавали курево, офицеры вместо махорки получали табак мелкой резки. Мы познакомились при выдаче курева, и когда его и меня отпустили из лазарета, мы были уже хорошо знакомы. В лагерь опять прибыла «большая комиссия», которая, как обычно, вызвала всеобщее волнение. Она состояла из простых людей с фабрики, лагерного коменданта, главврача лагеря доктора Кринкхаус, несколько других врачей, старших по бараку и т. д. Пленным было приказано построиться в длинном коридоре лазарета, раздеться догола и по одному заходить в комнату для освидетельствования. Там наши жалкие скелеты обследовали и распределяли по следующим группам: Группа 1 — полностью работоспособные. Группа 2 — ограниченно работоспособные. Группа 3 — выздоравливающие, нуждающиеся в реабилитации. Группа 4 — дистрофики, делилась на три подгруппы: а) дистрофики 1 — физически ослабленные и истощенные, б) дистрофики 2 — более тяжелая стадия истощения, но есть шанс выздоровления, в) дистрофики 3 — физически очень ослабленные. Их называли кандидатами в могильную яму. Харрера, как и меня, отнесли к дистрофикам второй степени, он жил теперь в бараке N» 17. Немного позже меня перевели в группу дистрофиков первой степени, а потом в третью группу, к выздоравливающим. Мы виделись почти ежедневно, когда я возвращался с электротехнических работ. В бараке N» 17, где жили только дистрофики, старшим был капитан медицинской службы Людке, он с самого начала и до конца плена показал себя хорошим и добрым врачом. В мае Вилли ничего не делал и лишь наблюдал, как по проходящей внизу железнодорожной линии, с Кавказа по направлению на Москву, проезжало по нескольку эшелонов в день, каждый примерно по 60–70 вагонов, загруженных американскими автомобилями. Харрер насчитал около 20 000 машин. Он предполагал, что с их помощью начнется новое советское наступление. Так и произошло, в июне 1944 года на центральном участке восточного фронта началось наступление русских. В конце июня прибыл новый этап военнопленных с этого участка фронта. Приказано было освободить для них бараки № 2 и N" 17, которые становились карантинными. Харрер теперь попал в барак для выздоравливающих, в которым был и я. Однажды, дело было на Троицу, в 1944 году, Харрер рассказал мне о радостном событии. Он сидел как-то перед своим бараком, когда к нему подошел пленный лет пятидесяти, небольшого роста с седыми коротко стриженными волосами. Это был берлинец по имени Карл Нойфельд. Он спросил, почему Вилли хромает и ходит с палкой. Тот рассказал, какие подучил ранения и как его лечили. Немец попросил показать ногу, так как работал до войны массажистом и раньше занимался подобными травмами. Харрер сказал, что врачи не оставили ему никаких надежд, нога сгибаться не будет, хорошо еще, что вообще ее не потерял. Нойфельд тщательно осмотрел ногу, ощупал и сказал, что, по его мнению, есть надежда на исправление. Если Вилли согласен, то он, Нойфельд, будет массировать ему ногу. Харрер, конечно, согласился, но предупредил, что ничего не сможет ему за это дать. Массажист заявил, что ему не надо вознаграждения, он хочет лечить ногу из профессионального интереса, чтобы не терять навык и попытаться достичь результата. В троицын понедельник состоялся первый сеанс массажа. Вилли лег на нары лицом вниз. Нойфельд сел ему на бедро и затем рывком попробовал согнуть ногу в колене. Вилли так закричал от боли, что, казалось, его крик услышит весь лагерь. Нойфельд объяснил, что вынужден был так поступить, чтобы достичь эффекта и чтобы сустав постепенно становился более подвижным. С тех пор Карл Нойфельд приходил каждый день, а когда стал работать на фабрике, то приходил массировать ногу после работы. Занимался он этим почти целый год, пока его не перевели в другой лагерь, вероятно, к лесорубам. Это лечение так помогло Харреру, что он мог сгибать ногу в колене примерно на 25–30°, и ходить ему стало легче. Правда, потом ему снова не повезло. Это случилось по дороге из кухни в барак N» 17, когда он спешил на поверку. Вилли споткнулся о бугорок и упал в неглубокую канаву с водой перед кухней, да так неудачно, что вывихнул правую руку в плечевом суставе и ушиб ногу. Боль была безумной, и он не мог подняться. Товарищи подняли его и отвели в лазарет, где капитан медслужбы Людке рывком вправил ему плечо. Следствием, конечно, было сильное растяжение с отеком и последующим кровоизлиянием. Когда его затем перевели в барак для выздоравливающих, он попал в комнату с двухярусными нарами. Вилли спал внизу, а над ним — один баварец. Из-за многочисленных клопов Харрер решил ночевать на полу рядом с нарами. Однажды ночью баварец спросонок спрыгнул прямо на его больную руку и снова вывихнул ему сустав. Харрер взвыл от страшной боли и разбудил весь барак. Это произошло примерно около 4-х часов утра. Ночью время определяли по звездам, а днем по солнцу, разумеется весьма приблизительно. Так как в это время врача еще не было, то ему, несмотря на сильные сверлящие боли, пришлось ждать начала приема. Врач снова вправил ему руку, при этом ассистировал русский врач и из-за сильных болей руку вправляли под наркозом. Затем руку стянули жгутом, потому что кровоизлияние распространилось почти до локтя. За бараком N» 17 было место для курения со скамейкой, на которой он часто сидел, работать ему было нельзя, и он слушал разговоры курящих. Однажды, когда он сидел на своем обычном месте и глядел на Волгу, его укусило какое-то насекомое, причинив при этом довольно странную боль. Затем все прошло, Вилли забыл об укусе. Но через две недели случился первый приступ малярии: насекомое оказалось малярийным комаром. Приступы повторялись и сопровождались депрессией, бывало и так, что один приступ тут же переходил в следующий. Это подрывало последние силы, и процесс выздоровления затягивался. Как уже упоминалось, в конце июня прибыли пленные с центрального участка фронта. Многие из них были еще хорошо одеты, некоторые имели рюкзаки, набитые разными вещами. Хотя вновь прибывшие были отгорожены от прочих дополнительным рядом колючей проволоки и разговаривать с ними строго запрещалось. Харреру, как инвалиду, позволяли бродить по территории, и он мог общаться с ними через проволоку. При этом он констатировал, что вновь прибывшие немецкие пленные еще неколебимо верили в конечную победу, а теперешнее поражение считали лишь временной неудачей. Они не могли правильно оценить положение и еще находились под влиянием пропаганды. Вилли познакомился с Зеппом Штамплером из Граца, который был обручен с дочерью мясника Лампля из Эггенберга. Вилли часто разговаривал с ним и завидовал его здоровью; будь он, Харрер, так же крепок, можно было бы не сомневаться в благополучном возвращении домой. Однако все произошло иначе. Штамплера после карантина направили в лагерь лесорубов, где он заболел тропической малярией и, возвратившись в старый лагерь, вскоре умер. Картина в точности напоминала ситуацию первых месяцев моего плена, когда из-за голода и болезней, как правило, умирали крепкие, упитанные люди. Создавалось впечатление, что они сгорали физически и психически намного быстрее тех, кто казался не таким сильным. В то время я вновь встретился с одним земляком, бургенландцем, которого знал с начала нашего пленения. Он был выходцем из хорватской деревни на австро-венгерской границе, а в лагере его поставили бригадиром на фабрике, потому что как хорват он хорошо понимал русскую речь. Выглядел он здоровым, как бык. Я тогда был очень слаб и уже сомневался, сумею ли пережить плен. Увидев- меня, бригадир сказал: «Слушай, как же ты выглядишь, нельзя так опускаться!» Это стало для меня своего рода спасительной оплеухой. Я взял себя в руки и стал понемногу выздоравливать, хотя это был единственный случай, когда я отчаялся. Прошло несколько недель, и я уже не встречал больше бургенландца и не слышал его имени при упоминании бригад. Бригады всегда назывались по бригадиру. Мне сообщили печальную новость: этот человек внезапно умер от инфекции. Подробностей узнать не удалось. За карантинным бараком Харрер разговаривал с вновь прибывшими, которые, кстати, интересовались, откуда он родом и в каком чине. Когда он ответил, они достаточно агрессивно стали допытываться: если он на самом деле лейтенант, то почему у него такой убогий и поношенный мундир и нет военной выправки, словом, нет ничего офицерского. Он ответил, что после всего пережитого им это неудивительно. Они еще сами увидят, что делает с людьми длительный плен. У него вся надежда на то, что война скоро кончится и он вернется домой живым. Но они верили в то, что вермахт скоро их вызволит. Харрер посоветовал им выбросить это из головы, так как вермахт скоро будет вне России. На их вопрос, что же произойдет дальше, он убежденно заявил, что немецкий вермахт проиграл войну. Тогда они невероятно рассвирепели, и только колючая проволока спасла его от расправы. Для них он был изменником, который не верил в окончательную победу. С одним из таких упрямых новичков вскоре произошел казус, позабавивший Харрера. Он видел, как лейтенант Якобсон, переведенный из карантина в барак для выздоравливающих, молодцевато шагал по коридору барака и посвистывал. На другом конце как раз появился русский врач доктор Сковеронский и спросил: «Кто свистел?» Лейтенант Якобсон откликнулся: «Я». Тут русский врач дал ему звонкую оплеуху и сказал: «Свистеть нике культура!» Это было уроком усвоения новой реальности. Позже Вилли с лейтенантом Якобсоном, обер-лейтенантом Лефлером и лейтенантом Рихтером были помещены в маленькую комнатку в немецком каменном доме. Как офицеры они могли не работать и не работали, а проводили время за чтением книг или просто слонялись. Лейтенант Рихтер был великолепным аккордеонистом и часто играл на разных мероприятиях. Со старостой каменного дома гаупт-фельдфебелем Кнебелем удавалось ладить. Он был «образцовым немецким фельдфебелем», вполне справлялся со своими обязанностями, несмотря на некоторые разногласия между русскими и пленными, а также справляться с проблемами ежедневных поверок, однообразной еды и обеспечения водой. Он помогал находить ошибку, когда число пленных не совпадало, а мы часами стояли и ждали. Кнебель неукоснительно выполнял все распоряжения русских и стремился, чтобы их выполняли и другие пленные, и строго наказывали тех, кто-нарушал запрет и пил воду из колодца, потому что от недоброкачественной воды многие заболевали дизентерией, что являлось основной причиной смерти. Умываться приходилось «по-русски», набирая в рот воды, тонкой струйкой выплескивая ее на намыленную ладонь и уж затем растирая лицо. Мы все знали как осторожно надо пользоваться водой, и врачи тоже относились к этому очень серьезно, видимо, следуя распоряжениям русских, которые очень беспокоились о нас как о рабочей силе. Однажды летом из-за сильных гроз с ливнями случилась настоящая беда. Вода из колодца, а затем и водопроводная вода из Красноармейска стала вдруг издавать трупный запах. Сразу 200 человек из нашего лагеря были доставлены в лазарет с признаками отравления. В городе вспыхнула эпидемия. Сколько человек там заболело, мы не знали, но, должно быть, много. На фабрике во время работы русские теряли сознание, и их уносили в медпункт. Специальная комиссия расследовала причины этого бедствия и пришла к заключению, что ливни размыли холм, расположенный выше нашего лагеря, где образовались канавы, вода проникла глубоко в землю и залила братские могилы, в которых было захоронено примерно 35 000 человек. Трупный яд попал и в грунтовую воду, служившую источником питьевой воды для водопровода. Многие видели, как после одного из ливней хлынувшая вода принесла к лагерю людские черепа и кости. Это случилось потому, что зимой военнопленным, которые хоронили своих же товарищей, трудно было копать могилы в мерзлой земле, поэтому захоронения были неглубокими. Потом все черепа и кости собрали и захоронили в братскую могилу. Наш колодец заперли на замок. Питьевая вода находилась в ведрах, но ее было явно недостаточно из-за сильной летней жары. После окончания войны колодец так и оставался запертым, а воду давали с добавкой углекислоты или подслащенной. За это время Харрер привык к «домашнему укладу» лагеря: ежедневно, как и все, в ожидании своей порции, следил, глубоко ли повар опускает черпак в котел с супом и можно ли рассчитывать на похлебку погуще, старался, как и мы, заполучить вторую порцию каши, при раздаче хлеба взять кусок потолще, а когда давали рыбу, ухватить не голову или хвост, а среднюю часть. Мне порой приходило на ум, что за время плена я съел такое количество рыбы, которого хватило бы мне на всю жизнь и решил больше ее не есть. Правда, дома я изменил отношение к рыбе, но соленую больше не ел никогда. Вскоре Харрер убедился, что совсем неплохо свести знакомство с кем-нибудь из кухонной обслуги, то есть из лагерной аристократии, которая не голодала даже в плену. При поддержке своего друга Швайфера он смог получить хорошие брюки и китель, а позже и пару венгерских ботинок для горных стрелков. Никто этим не возмущался, ибо обычным официальным путем ему это сделать не удалось. Мне вспомнилось, как в лагере после первой зимы я получил вместо своих меховых сапог два разных ботинка и оба на левую ногу: один — австрийский, с коваными гвоздями, а второй — обычный русский, хотя их выдавал немецкий фельдфебель. И то я радовался тогда, что вообще получил обувь. Я наловчился ходить в этих ботинках, правда, было немного непривычно. Изредка кое-кто из товарищей меня поддразнивал, но я им отвечал, что сам виноват, потому что при получении не мог достаточно быстро сообразить, что мне больше подходит, горные ботинки — как австрийцу или русские — как военнопленному. После этого они меня оставили в покое. Каждое общество имеет свои подчас строгие правила, но всегда есть «лазейки», чтобы легче к этим правилам приспособиться. Вскоре я заменил австрийский ботинок на русский, он был более удобен при работах на электролиниях, особенно при лазании по столбам. Затем Харрер познакомился с Эдмундом Дункелем из Граца, который работал в лагерной пошивочной мастерской, где не только чинил одежду пленным, но и шил форму для русских. После своего возвращения на родину, в Грац, Дункель создал фешенебельное пошивочное ателье. Их дружба продолжилась и после войны. Заканчивался апрель 1944 года, и русские готовились к празднованию 1-е Мая, который у них, наряду с годовщиной Октябрьской революции, отмечается как большой праздник. На фабрике из числа добровольцев формировались специальные смены, чтобы успеть выполнить все нормы и навести порядок. Нас тоже привлекали к этому. На электростанции, где работал одноцилиндровый двигатель на сырой нефти, мы должны были вычистить подземный бак, куда поступали остатки нефти. По случаю праздника двигатель не включали. Это была грязная, хотя не очень утомительная работа. Мы быстро поняли, что часовые и охранники в такие дни настроены по-праздничному, все повторяют политические лозунги и, кроме того, получают дополнительную порцию водки. Мы старались не раздражать их, иначе последовали бы крепкие русские ругательства, удар ногой или прикладом, а то и предупредительный выстрел. Мы были рады вернуться в лагерь, хотя отмываться пришлось долго. В лагере тоже был наведен порядок, даже повара постарались приготовить еду получше. Мы слышали звуки праздника, оркестр играл русские марши и песни, а затем все пели, особенно мне запомнилась песня танкистов, которая заканчивалась одним и тем же припевом: «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин…» При этом преобладали высокие женские голоса, потому что мужчины были на фронте, а инвалидам и старикам было, видимо, не до песен. Но к вечеру мы вдруг услышали духовую музыку, звучали знакомые мелодии: «Дунайские волны», «Марш Радецкого» и др. Они казались нам близкими, но все же немного чужими, хотя нам, австрийцам, они напоминали о родине и пробуждали в нас симпатии к русским, убеждали нас в объединяющей силе музыки. Кстати, я никогда не слышал, чтобы русские играли немецкие марши. На следующий день, когда я пришел с работы и сидел, греясь в лучах медленно заходящего солнца, ко мне подсел незнакомый товарищ. Завязался разговор. Говорили сначала о вчерашнем дне, о лагере, о нашей жизни, а потом к обоюдному удивлению установили, что мы оба австрийцы и даже из одного города, из Линца. Выяснилось, что его зовут Алекс Грюн, он артист цирка и работал на трапеции, но на войне получил тяжелое повреждение позвоночника и теперь, если вернется домой, то уж определенно не будет выполнять прежнюю работу. Он сильно тоскует по родине. Раньше он вел кочевую жизнь, и ему невыносимо трудно находиться в заключении. Дома осталась жена, которую он очень любит, но нацисты стерилизовали ее как цыганку. Когда его призвали в немецкий вермахт, он был водителем грузовой машины. Его посадили за руль автофургона с герметичной будкой, куда при езде поступали выхлопные газы. Через заднюю дверь в фургон загружали людей. Кто они были, он не знал, вероятно, евреи. Машина ехала и через какое-то время по приказу нацистов, останавливалась в глухом месте. Когда дверцу кузова открывали, все находившиеся в нем были мертвы, оставалось их только захоронить. Ему, стало быть, пришлось водить газовую камеру на колесах. Он рассказывал, как все это было ужасно, он до сих пор страдает от этих воспоминаний, а в душе таит злость на нацистов за их преступления, в том числе и за то, что они сделали с его женой. Сам он из цирковой семьи. Его отец выступал с шестью дрессированными тиграми. Отец брал его с собой в Малайзию охотиться на тигров, они отлавливали там и тигрят. Однажды зверь напал на него, и на спине у Алекса остались большие рубцы. Потом отец был вынужден отдать тигров, так как их нечем было кормить. Сам же Алекс уже никогда не будет выступать с тиграми. Кстати, по возвращении домой он открыл небольшой цирк шапито и однажды зашел ко мне в гости. Он рассказал моему сыну о своих приключениях на охоте и даже показал ему шрамы. Мой сын был околдован. Открывая мне дверь, сын встретил меня взволнованными словами: «Папа, там тебя ждет человек, которого чуть не сожрал тигр!» Я сразу догадался, кто этот гость, и был рад нашей встрече. Дела у нас обоих шли еще неважно, но мы были дома, и страшные испытания остались позади. Вскоре я случайно познакомился с интересным человеком, тирольцем из Куфштайна. Он рассказал, что у него дома остался магазин по продаже часов и что сам он учился на часовщика, но ему не нравилась эта специальность. Ведь он закончил гимназию и сдал экзамен на аттестат зрелости. В процессе учебы у него появился недюжинный математический талант, он закончил институт и хотел стать преподавателем математики, но по новой специальности работать не пришлось, началась война, и его призвали в армию. В лагере он недавно и работает на кухне. О себе я сказал, что я дипломированный инженер-геодезист, перенес сыпной тиф с последующими осложнениями и описал, как понемногу, путем постоянной тренировки в решении задач восстанавливал память и нормальное мышление. Поскольку пленные не имели писчей бумаги, я использовал наружную поверхность котелка, а стержень для карандаша делал из графита скользящего контакта электродвигателя, приклеив его между двумя щепками. Когда наружные стенки котелка были исписаны интегральными и дифференциальными уравнениями, я их счищал, чтобы можно было писать новые уравнения. Кое-кто из наблюдавших за мной думал, что у меня не все дома. Правда, никто ничего не говорил, так как в этом отношении все были очень терпимыми друг к другу. Мой новый знакомый и я радовались, что обрели партнера для совместных занятий высшей математикой. Поверхности котелка нам уже не хватало. Тут нас осенила блестящая мысль. В нашем распоряжении была большая темная плита из немного проржавевшего стального листа толщиною 7 мм. Это была дверь уборной. Мой земляк сказал мне, что требуемый для письма мел он легко достанет. Теперь нас ежедневно после работы видели за решением задач на двери уборной, мы занимались этим до тех пор, пока дверь не покрывалась уравнениями сверху донизу. Запахи и шумы нам никогда не мешали. Нас самих удивляло, что мы еще можем решать задачи по высшей математике без всякого учебника. Однажды произошел неприятный случай. Мой новый друг; я об этом еще не упоминал, был занят на кухне на обработке рыбы. Почти ежедневно на ужин мы получали кусок (примерно 70 г) соленой рыбы, чаще всего селедки, но иногда и соленую речную рыбу. — Эта рыба была для нас единственным источником белка. Ее поступление в лагерь определялось количеством пленных из расчета 70 г на человека. Но в этот вес входили голова и хвост. Поэтому случалось, что кому-то доставалась только голова, а кому-то только хвост большой селедки. Тогда приходилось есть все целиком, с костями, ели даже глаза. Я тоже однажды их попробовал, но потом долго не мог забыть противного вкуса, и впоследствии, если мне досталась голова, я отдавал глаза тем, кому они были по вкусу. Разделка рыбы на порции одинакового веса была непростой задачей. Мой друг Пухвальд старался делить еду как можно справедливее. Будучи математиком, он сделал простой расчет. Полученное количество рыбы было ему известно, как и количество людей. Так что необходимо было поделить одно число на другое и таким образом определить вес порции. Но для этого требовались весы и гири. Весов не было, их предстояло изготовить. Он попросил сделать это меня. Через товарища, работавшего на фабрике, я достал алюминия из отходов и из них смастерил легкие, удобные и довольно точные весы. В качестве вознаграждения я получил, как обычно, 1 кг хлеба, половину которого должен был отдать тому, кто снабдил меня алюминием. Однажды мы так увлеклись математическими упражнениями, что Пухвальд забыл про разделку рыбы, полученной в тот вечер немного позднее. Обычно он разделывал рыбу до наших занятий математикой. Дифференциальные уравнения так захватили нас, что о рыбе мы вспомнили только по возвращении рабочих бригад. В тот вечер весь лагерь остался без рыбы: заниматься ей было слишком поздно. Все получили рыбу утром на завтрак. К счастью, опоздание не было замечено, потому что и раньше были случаи, когда какие-то продукты не доставлялись вовремя. Но мы оба очень переживали, и хорошо, что все обошлось.
Последние комментарии
1 час 56 минут назад
2 часов 13 минут назад
2 часов 34 минут назад
5 часов 15 минут назад
12 часов 39 минут назад
18 часов 23 минут назад