Высший круг [Мишель Деон] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]




Ad Augusta per angusta


— Ты едешь в Швейцарию? Ты должен повидаться с Аугустой. Она мне…

Включился зеленый свет, высвободив поток машин, ко­торые перекрыли голос Жетулиу, но не прервали его.

— …ее сразу узнаешь. Совсем не изменилась, хотя…

Перед ними затормозила бетономешалка, чан которой вращался, пересыпая камешки.

—…по-прежнему соблазнительная… ты знаешь, я… изя­щество… ее телефон…

Он достал из кармана плаща смятую визитку, прочитал номер телефона в Лугано, который Артур мысленно запе­чатлел, не будучи уверен, что вспомнит его через час.

— Извини, я спешу, — сказал Жетулиу и приподнял чуд­ную твидовую шляпу, прикрывавшую его череп, похожий на сахарную голову.

Снова зажегся красный, и он в три шага пересек улицу Святых Отцов. С противоположного тротуара помахал над головой белым платком, словно поезд уже увозил Артура в Швейцарию, в Тичино. Между ними встрял автобус. Когда он проехал, бразилец уже исчез, оставив своего собесед­ника наедине с номером телефона, которого он слишком долго ждал и теперь не был уверен, что им воспользуется. Особенно получив его от Жетулиу.


Пока Артур поднимается по улице Святых Отцов по на­правлению к бульвару Сен-Жермен, думая о другом, но все же оборачиваясь в надежде, что Жетулиу снова возникнет сзади и расскажет что-нибудь еще об Аугусте, номер теле­фона впечатывается в его память, и тяжкая тоска сжимает горло. Да что ж это? Кому прокричать: «Слишком поздно, жизнь прошла. Того, что плохо кончилось, не начнешь сна­чала»? Уж конечно не этим торопливым прохожим, студентам-медикам, выстроившимся в очередь перед конди­терской, из-за чего ему приходится сойти с тротуара, не позаботившись взглянуть, кто едет по шоссе. Машина поч­ти задевает его, и на Артура выплескивается ругань, вызы­вающая смех у студентов. Умереть под колесами, в такую минуту — какая горькая ирония, двадцать лет спустя… Умереть надо было сразу, чтобы не влачить за собой бремя неудачи, которая до сих пор сковывает ледяным холодом его мужскую жизнь.

Артур входит в ресторан, где его ждут два уполномо­ченных одного немецкого банка. Ему нравится бизнес, на­учивший его лгать и утаивать. Понемногу в нем зародился двойник, совершенно другой человек, который пригожда­ется ему при переговорах: сухой, говорящий всегда только по делу, притворяющийся, будто не слушает, но при этом не упускающий ни слова из того, что ему говорят, трезвый, не курящий и снимающий на американский манер пиджак, чтобы вести разговор в рубашке, держа под рукой чашку кофе, внезапно переходя с фамилий на имена, как только партия кажется ему выигранной. «Это не я! Это не я!» — ска­зал он себе, случайно взглянув в зеркало напротив стола, где сидел. Но «я», настоящее «я» стирается с каждым днем. Су­ществует ли оно еще? А если существует, то покоится под прошедшими годами, разбитое на куски, вместе с биением сердца и иллюзиями двадцатилетнего юнца. И если порой это «я» возрождается из пепла в огне лжи самому себе, от него все еще веет ароматом Аугусты.


За двадцать лет до того, осенью 1955 года «Квин Мэри» собирался отплыть из Шербура в Нью-Йорк. Обычно плава­ние занимало каких-нибудь четыре дня, но это в исключи­тельном порядке продлится шесть, поскольку лайнер сдела­ет заход в Портсмут, а затем в Корк, чтобы взять на борт других пассажиров. Артура такая перспектива приводила в восторг. В двадцать два года ему все было внове, включая волнительный сюрприз, приготовленный матерью. Заменив втайне от него билет туристического класса, которым он должен был удовольствоваться, она преподнесла ему каюту первого класса, в которой он будет один во время всего пу­тешествия. За какие деньги? Она, такая экономная, отка­зывавшая себе в излишествах, чтобы сохранить лицо после смерти отца и позволить сыну стать благородным носите­лем материнских амбиций! То, что он, сдав экзамен (впро­чем, довольно нетрудный), получил стипендию на обучение в американском университете, специализирующемся на бизнес-праве, уже всколыхнуло в ней громадные надежды. Она увенчала их билетом первого класса, сильно превос­ходящим ее средства, — настоящее безрассудство.

Однажды, когда его пригласил в гости один из однокласс­ников, родители которого жили в особняке в Нейи, она про­дала японский веер, полученный в наследство от дальней родственницы, чтобы сшить своему сыну костюм на заказ, и чуть только он, не привыкший к такой роскоши, вздумал бунтовать, она заставила его замолчать непререкаемым то­ном: «Знай, что ты будешь вращаться в высшем круге, и ты должен стать одним из них». Ужас был в том, что на тот меж­дусобойчик между пятнадцати-шестнадцатилетними маль­чишками и девчонками все пришли в джинсах и свитерах. Кроме него. Артур, чуждый этому мирку богатых кварталов, смертельно страдал в своем галстуке, накрахмаленном во­ротничке и синем костюме в полоску.

Это унизительное воспоминание пришло ему на память, когда на билетном контроле его поручили заботам стюарда, который подхватил его багаж, чтобы отнести на верхнюю палубу, тогда как по соседству беспорядочно толкались, галдя, ругаясь, пихаясь локтями и отдавливая друг другу ноги, эмигранты всех мастей: молодые хасиды в рединго­тах и черных фетровых шляпах, с лицами, заросшими ры­жеватой бородой, и торчащими во все стороны папильот­ками; итальянцы, шумнее и смешливее всех; молчаливые беженцы из Центральной Европы с серыми лицами и гла­зами, блестящими от тревоги, спешащие проложить океан между собою и адом.

Как она раздобыла этот билет, он так и не узнал, хотя беспрестанно, по меньшей мере, в первые месяцы пребы­вания в Америке спрашивал ее об этом почти в каждом письме. Если он настаивал, яростно подчеркивая свой во­прос красным карандашом, она отвечала: «Для меня счас­тье в том, что ты вращаешься в высшем круге».


Едва устроившись (лайнер отправлялся с шестичасовой задержкой, на такое же время увеличивавшей продолжи­тельность переезда), Артур отважился заглянуть в еще пу­стой бар. Бармен заявил, что никого не обслуживает, пока «Квин Мэри» не поднимет якорь, и он уже собирался вер­нуться в каюту, чтобы укрыться от гвалта в коридорах, когда высокий американец лет пятидесяти, с красными прожилками на лице, седой, но с густейшими чернильно­черными бровями, в мятом костюме из бежевого шелка, уселся на соседний табурет и заказал сухой мартини.

— Бар не работает до отхода судна, — повторил бармен.

— Пэдди, по твоему акценту мне ясно, что ты ирландец. Мой отец был из Дублина, а моя фамилия Конканнон. Дай мне сухой мартини, и может быть, еще и этому джентль­мену рядом со мной, которого ты терроризируешь, что, впрочем, совершенно естественно, поскольку все ирланд­цы террористы.

Повернувшись к Артуру, облокотившемуся о стойку, он представился:

— Шеймус Конканнон. Преподаю куче невежд, кото­рые ничего не запоминают, новейшую историю в Бересфорде. А вы?

— Артур, Артур Морган, студент, стипендия Фулбрайта на изучение бизнес-права в Бересфорде.

— Буду вести у вас два часа в неделю.

Бармен поставил перед ними по сухому мартини.

— Спасибо, Пэдди

— Меня зовут не Пэдди, мистер Конканнон. Мое имя Джон.

— Пусть будет Джон или Шон, так еще лучше.

Он поднял свою рюмку и осушил ее одним глотком.

— Сделай-ка мне еще один, мой дорогой Пэдди, и мисте­ру Моргану тоже. Пойду помою руки, и это не эвфемизм.

Три минуты спустя он вернулся в пиджаке, покрытом серыми брызгами, держа в руке бумажное полотенце, ко­торым старательно вытирал каждый палец.

— На этих чертовых английских кораблях, как только откроешь кран, тебя непременно окатит.

Он ни к чему не прикасался, не вытерев тотчас руки бумажными салфетками, пачка которых оттопыривала ле­вый карман его пиджака. Или же бежал в туалет и мыл руки противобактериальным мылом, которое носил с собой в черепаховом футляре. Изношенная от такой заботы, про­зрачная кожа на его руках осыпалась, словно тесто на сло­еном пироге. Когда он сжимал кулак, эта лиловатая кожа с пятнами от табака на приплюснутых кончиках пальцев грозила лопнуть и обнажить, словно пугающую систему ша­тунов в двигателе со снятым картером, сеть вен и артерий, сухожилия, скрепляющие хрупкое приспособление, которое превратило антропопитека в хомо сапиенса — человека, избавленного, благодаря использованию десяти пальцев, от животного существования. Вернее… в какой-то мере. Конканнон пользовался пальцами, тогда когда действовать иначе было невозможно. Он толкал двери локтем, надевал перчатки, как только выходил на воздух, и даже за столом, из-за чего одна американка, напудренная шестидесятилет­няя дама, бывшая медсестрой во время войны на Тихом океане, сказала:

— Мне это знакомо! Во время войны у морпехов часто была чесотка. Иногда она неизлечима. Профессор Конкан­нон, должно быть, служил в морской пехоте. Но не волнуй­тесь: через десять лет это уже не заразно.


Нет, он не служил в морской пехоте, и за вычетом бак­терицидной фиксации его либидо, это был очаровательней­ший из людей, преподававший новейшую историю с воль­нодумием, редким в американской университетской среде, и даже с изрядной долей фантазии, будучи уверен, как он говорил, что ни один из пятидесяти студентов, посещавших его лекции, не вспомнит о его уроках. Он стал первым аме­риканцем, с которым Артур хорошо поладил, и хотя впо­следствии были и другие, встреча с Конканноном осталась неотъемлемым эпизодом его открытия Америки.

Разве не он устроил ему встречу с Жетулиу, Элизабет и Аугустой? На следующее утро «Квин Мэри» стояла на якоре среди зеленого моря, перед густой завесой тумана, скры­вавшего берег Гемпшира и вход в Портсмут. Сгрудившись на прогулочной палубе, пассажиры смотрели, как из желто­ватого тумана выныривают, подобно майским жукам, пе­ревозчики, набитые новыми пассажирами и багажом, за­крепленным на палубах, блестящих от дождя. На шедших друг за другом кораблях стюарды сбивались с ног, закуты­вая в одеяла с эмблемой компании «Кунард» пассажиров, лежавших в шезлонгах, разнося подносы с горячим бульо­ном, чаем, кофе.

Высокий молодой человек в клетчатой крылатке, как будто не разделявший любопытства к вновь прибывшим, мерил широкими шагами палубу первого класса, под руку с двумя молодыми женщинами, столь же непохожи­ми друг на друга, как день и ночь. Одна, Элизабет, по-солдатски чеканила шаг, другая, Аугуста, едва касалась земли, скользя, словно танцовщица, рядом с человеком в крылатке. Элизабет в «вареных» джинсах, засунув руки в карманы дождевика, с морской фуражкой на голове, с щеками, порозовевшими от свежего и влажного утренне­го воздуха, говорила с быстротой, которая явно зачаровы­вала Жетулиу и оставляла безразличной Аугусту, словно замечтавшуюся или попросту старавшуюся защититься от холода, закутавшись в манто из нутрии и надвинув до бровей шляпку с опущенными полями, скрывавшую ее лоб, — такую хрупкую, что того и гляди погнется под порывом ветра.

— Они не такие, как другие, — сказал Артур.

— Дорогой мой, придется привыкать. Это новое поколе­ние выработанное нашим континентом. Они молоды, кра­сивы богаты. У них уже не спрашивают, откуда они при­ехали, были ли их предки на борту «Мэйфлауэр. Блондинка, Элизабет Мерфи, принадлежит к четвертому поколению ирландцев. Первые приехали, умирая от голода, снедаемые паразитами. Они прокладывали железную дорогу на Диком Западе, с ними обращались не лучше, чем с китайскими кули, они умирали от лихорадки, но дети тех, кто выжил, ходили в школу, а повзрослев, записывались в кавалерию, чтобы шинковать индейцев. К третьему поколению они до­бирались до банков или до политики и уже были частью но­вой американской аристократии. Почитайте Генри Джейм­са и Скотта Фицджеральда. Они все сказали об их снобизме и деньгах. В Элизабет Мерфи — хоть она и купается в долла­рах — снобизма ни на грош. В прошлом году она три меся­ца посещала мои лекции. Среди потомков этих ирландцев, приехавших сюда во время великого голода в их стране, всегда найдутся горячие головы, от которых искры летят. Элизабет — это вулкан. Пусть она одевается как грузчик, стрижется под мальчика, никого этим не проведешь: она принцесса. Вы быстро поймете: у нас деньги святы… Никог­да не считается вульгарным о них говорить, назвать цену своего дома, своей машины, драгоценностей своей жены. Да, святы… В общем… не всегда… но у ирландцев — часто. Не у итальянцев. Хотите с ними познакомиться? Во всяком случае, вы встретите их в университете. Жетулиу на том же курсе, что и вы. Он бразилец, родившийся в Рио-де-Жа­нейро, воспитанный в Европе и здесь, американец в Нью-Йорке, француз в Париже. Я редко встречал настолько же одаренного человека, который при этом ни черта не желает делать. Я думаю, что-то мешает ему в определенный момент пойти до конца в том, что он задумал. Короче говоря, я на­хожу его, с одной стороны, прожженным, а с другой — неве­роятно наивным. Он парадоксальным образом утверждает, что его везение, как и успех его сестры, обрекает и того, и другого загубить свою жизнь. Аугусте уготовано дело: стать супругой денежного мешка. В тот день, когда она преуспеет, я утоплюсь. Отнеситесь к этому признанию в любви с определенной сдержанностью: я видел Аугусту раз двадцать за всю жизнь, когда давал ей уроки американской культуры. Сотню слов, произнесенных ею, невозможно забыть, что-то вроде: «Передайте мне соль и перец». Можете вы объяснить мне тайну подобных внезапных влечений, у которых, уж по­верьте, не может быть будущего? Аугуста не то чтобы кра­савица: подбородок слегка выдается вперед, как у многих южноамериканцев, губы чуть вывернутые из-за капли не­гритянской крови. Через двадцать лет, если не будет следить за собой, она превратится в дебелую матрону с волосами цвета ночи, как у инков, от которых она тоже кое-что взя­ла, и с таинственно голубыми глазами. Она точно собрана из кусочков, позаимствованных у нескольких рас. Когда она приезжает к брату в Бересфорд, все мальчики хотят повести ее в бассейн. Увы, она боится воды, терпеть не может море и выискивает на карте страны, где можно жить вдали от океана. В детстве они оба пережили драму, ужасную сцену, которую им не удается забыть, которая порой возникает в кошмарах Аугусты. Без брата она бы истаяла как свечка и не могла бы ничего поделать. Если однажды какому-нибудь мужчине удастся ее соблазнить, она заставит его дорого за это заплатить при первой же возможности.


Конканнон все устроил. За обедом, когда «Квин Мэри» вышел в море, Артур оказался за одним столиком с Жету­лиу и обеими девушками.

— Вам, хоть вы француз, еще повезло, — сказала, Аугу­ста. — Ваше имя не будет безжалостно исковеркано: «А́ртур» вместо «Арту́р» не собьет вас с толку. То же самое с Морга­ном. Вам это покажется очень интересным, и вы не будете страдать, как Жетулиу, с легкостью превращаемый в «Геттуйо», и я, бедная Аугуста, которую как только не обзыва­ют из-за этого голенького «у» в середине моего имени — его никогда не произносят одинаково ни в одном романском языке. Что же до нашей фамилии, Мендоса, можете сами себе представить производное от нее, как только ею завла­деет английский язык. Вы интересуетесь ономастикой, ме­сье Морган?

Артур понял по веселому взгляду Элизабет, что риску­ет попасться в сети. Профессор Конканнон слишком пло­хо говорил по-французски, чтобы следить за разговором, впрочем, он был занят тем, что методично протирал свои приборы дезинфицирующей марлей.

— Не только интересуюсь, но и слыву крупным фран­цузским специалистом в этой довольно новой науке, у ко­торой уже есть свои мученики. Мы не исчерпаем этой темы за один переезд Атлантики. Потребуется совершить кругос­ветное путешествие.

— А, ну тогда… если не исчерпаем, то лучше и не начи­нать. Вы меня не знаете. Учтите: я перфекционистка.

Элизабет расхохоталась. За соседними столиками повер­нулись или лицемерно наклонились головы, чтобы узнать, от­куда смех. На лицах изобразилась зависть или неодобрение. Одна дама сказала достаточно громко, чтобы ее услышали что современная молодежь совершенно распоясалась, а у убеленных сединами отцов нет никакого авторитета. Конканнон яростно обернулся к даме и метнул в нее убийствен­ный взгляд. Та уткнулась носом в тарелку.

— Еще одна неудовлетворенная! — в полный голос ска­зала Элизабет, и на сей раз по-английски.

Официант, почтительно выкладывавший тонюсенький ломтик фуа-гра на тарелку Жетулиу, поперхнулся и чудом удержал свой поднос. В этой столовой, где едва решались разговаривать из страха оскорбить неовикторианское ве­личие этого места и метрдотелей с бакенбардами, смех и грубости Элизабет встряхнули чопорную угрюмость пасса­жиров. Сначала послышался ропот, точно потрескивание в начале ледохода, который потом, когда подали сыр, пере­шел, при помощи портвейна, в невразумительное вавилон­ское говоросмешение.

— Смех мисс Мерфи, — изрек Конканнон, — это безбо­лезненное лекарство от скуки. Взгляните на всех этих лю­дей — банкиров, дельцов, крупных адвокатов с их перезре­лыми женами, покрытыми поддельными или настоящими драгоценностями. У себя дома, в конторе, они короли, им низко кланяются, а здесь, где их не знают, они так робки и почтительны, что аж лицо застывает. Такое впечатление, что они чувствуют себя не на своем месте, хотя оплатили свои каюты «люкс» красивыми зелеными бумажками, за­работанными народным горбом.

Артур заверил, что, скорее, это ему надо чувствовать себя неловко среди чужаков. Вообще-то он должен был находиться на нижней палубе с эмигрантами, если бы его мать не преподнесла ему сюрприз, заменив билет.

— Как интересно, — сказала Аугуста. — Зря вы на это согласились. Вы лишаете себя важнейшего опыта в жизни. Кстати, мы с братом намереваемся в следующий раз путе­шествовать в одной каюте с действительно бедной семьей эмигрантов. Это будет увлекательно, правда, Жетулиу?

— Ты хочешь сказать, привлекательно!

— И меня запишите, — добавила Элизабет.

Столовая пустела. Профессор Конканнон, выпив два-три сухих мартини до обеда, целую бутылку шато-марго и несколько рюмок коньяку, чтобы запить кофе, поднялся, слегка покачнулся, но придал себе устойчивости, уцепив­шись за спинку стула.

— Профессор, возьмите меня под руку, — предложила Элизабет. — Это придаст мне вес в глазах дураков.

— А вы, месье Морган, как вы себя чувствуете? — спро­сила Аугуста.

— Пленен.

— Вот, наконец, любезное слово, звучащее не в тон с нашим обычным злословием и колкостями. У вас чувстви­тельная душа?

— Боюсь, что да.

— Придется надеть броню.

— Вы мне поможете?

— На меня не рассчитывайте. Мне очень нравится, ког­да мужчины проливают слезы. Плачущий мужчина трога­телен. Плачущая женщина смешна.

— Вы ни разу не пролили ни слезинки.

— Откуда вам знать?


Они вышли на прогулочную палубу. Лайнер «Квин Мэри» компании «Кунард Лайн» шел со скоростью двадцать узлов по Атлантическому океану. Сквозь желтосерое небо проби­вались последние солнечные лучи, ласкавшие маяк Фастнет-Рок и белые домишки на островах Сицилии. Какой-то траулер боролся с течением, за ним следовала целая туча чаек, вихрем кружившихся над сетью.

— Море — совершенно дурацкая штука, сказала Ау­густа. — Я его ненавижу. А вы?

— Я еще не составил мнения на этот счет, но почему вы не летаете самолетом?

— Спасибо! Каждый второй теряется над Атлантикой.

— Об этом бы знали.

— Никогда никого не могут найти, вот почему об этом не говорят. Как досадно, что у вас нет мнения по поводу моря. Вообще-то вы не очень интересны.

— Вы хотите сказать, что я не стараюсь казаться инте­ресным. Что ж, так и есть.

Элизабет вернулась одна.

— Я уложила Конканнона и оставила Жетулиу за покер­ным столом с тремя американцами. Вы не играете в карты, месье Морган.

Oна могла бы сказать: «Вы играете в карты?», на что потребовалось бы ответить утвердительно или отрицатель­но, или придать своей фразе вопросительный оттенок, но в таком виде это было простой констатацией, ни больше, ни меньше, как если бы она заметила, какого цвета у Ар­тура глаза — голубые, зеленые или карие, или какой у него нос — прямой, курносый или «уточкой». Может быть, он не играл в карты потому, что не довелось, или же, поглощен­ный учебой, откладывал на потом развлечение, суть которо­го мало его привлекала. Ошибкой, которую он, к счастью, не совершил, было бы ответить, объясниться, даже выдумать. Ни Элизабет, ни Аугуста не ожидали, чтобы Артур отозвал­ся. Преимуществом «Вы не играете в карты» была ясность, француза отнесли к среде, отличной от круга Жетулиу, и надо сказать, без всякого высокомерия, даже, скорее, с яв­ной симпатией к молодому человеку из иной страны и иной среды, чем те, в которых они обретались.

Зато Элизабет запросто могла обозвать женщину в три раза себя старше, с гордо поднятой головой проходила в две­ри вперед пассажирок, прихрамывающих или обтянутых платьями поросячье-розового или незабудкового цвета, и глу­боко презирала своих соотечественников. Когда выяснилось, что на борту находится супруга посла Бразилии в Европе, Ау­густа добилась, чтобы эту женщину поместили подальше от нее. Эта игра поразила Артура, когда он ее постиг. Его фран­цузское воспитание, напротив, ограничивалось узким кругом семьи и заранее устроенных встреч, кроме того, поскольку он был сыном офицера, погибшего в последнюю войну, ему всегда преподносили французов как единственный героиче­ский и респектабельный народ на земле. Но не каждая нату­ра этим удовлетворится. У него уже были подозрения на этот счет. Переезд из Шербура в Нью-Йорк их усугубил.

— Здесь полярная стужа, — сказала Аугуста. — Я ухожу, пока не подцепила смерть. Артур, поскольку вы ужинаете с нами…

Это была для него новость.

— …я настоятельно вас прошу не надевать смокинг. Жетулиу никогда его не надевает, и ему будет неловко, если вы явитесь в черном галстуке. Профессор Конканнон за другим столиком. То есть, если он продержится до тех пор. Плавание для него — настоящая трагедия. Вся эта вода вы­зывает у него жажду. Но вы увидите… на суше… то есть я хочу сказать, до, во время и после лекций, мы с Жетулиу можем вас уверить, что это человек замечательного ума, если не свалится под стол. Элизабет, предупреди меня, ког­да мы придем в Корк, даже если это будет ночью.

— Это будет ночью.

— Я хочу посмотреть на посадку ста пятидесяти маленьких патеров.

— Не все же ирландцы патеры.

— Эти — все! Я навела справки! Наш администратор, как говорят француженки, сделав губки бантиком, — «про­сто душка». Он объяснил мне, что из Корка регулярно пач­ками отправляют маленьких патеров в Соединенные Шта­ты, где их не хватает, тогда как эта благословенная богом земля поставила их производство на поток. Таким образом можно выровнять внешнеторговый баланс…


Действительно ли она замерзла или притворялось по­этическим созданием, обреченным укрываться от непого­ды или кашлять, как Маргарита Готье? Однажды какой-нибудь мужчина выставит ее на холод, имея достаточно здравомыслия в своей любви, чтобы выявить в ней долю истины и упиваться тем, что она выдумывала со столь оча­ровательной изобретательностью. Глядя, как она прикры­вает грудь сложенными на ней руками, втягивает шею и подбородок в меховой воротник, запросто можно было по­думать, что на прогулочной палубе свищет ледяной ветер, хотя палубу с обеих сторон закрывали широкие передвиж­ные загородки.

— Где вы? — окликнула она Артура. — Я не могу пере­хватить ваш взгляд.

— Я думал о вас.

— Ну что ж, продолжайте.

Она поцеловала Элизабет.

— Оставляю его тебе. Он немного странный. Ты мне потом все расскажешь. Но только будьте умницами и не делайте гадких вещей перед ужином. Это очень плохо для кровяного давления.

Она уже ушла, когда Элизабет покорно кивнула.

— Ей-то откуда знать? Мужчина, который сумеет ее пле­нить, не соскучится. Правда, может статься, что она, как птичка в клетке, перестанет петь.

— Да, мне приходило это в голову.

Элизабет взяла его под руку.

— Пойдемте. Сядем в баре. Сейчас мертвый час. Вы мне расскажете, о чем вы думали… хотя… давай на «ты». Так гораздо проще. Ну что, ты уже влюблен в Аугусту, как все мужчины, как только ее встретят?

— Влюблен — неточное слово, и потом еще слишком рано. В общем, ты понимаешь, что я хочу сказать: не пото­му слишком рано, что мы знакомы только с сегодняшнего утра, а слишком рано по жизни, слишком рано, потому что Я еще не знаю, что это такое и что с этим делать. Я плохо говорю, наверное, кажусь тебе дураком или мокрой курицей но ты так хорошо знаешь французский, что мне незачем тебе все растолковывать.

Элизабет резко остановилась, удерживая его за руку.

— Да, я хорошо говорю по-французски, и мне это нравит­ся. Мои папа с мамой погибли в авиакатастрофе. Насколько я их помню, они были круглыми дураками. Но все же не до конца, поскольку наняли мне гувернантку-француженку, когда-нибудь я расскажу тебе о Мадлен. Это к ней я каждый год езжу в Сен-Лоран-на-Луаре, она моя настоящая мать. Она раньше срока научила меня читать, ходить в кино, в те­атр прежде времени. Однажды она мне сказала: «Теперь ты знаешь все, что знаю я, настал момент вылететь из гнезда с одним девизом: ничему не верь и верь во все».

— Страшноватая золотая середина!

— Мой милый Артур, мы для тебя что-нибудь придума­ем. Мне надоело расхаживать перед этими мумиями, за­вернутыми в одеяла. И потом эти старухи, которые меня разглядывают, говоря себе, что я ношу джинсы, лишь что­бы скрыть свои некрасивые ноги, и что мне не следует но­сить морскую фуражку, и что пора бы мне начать красить­ся! Они на меня тоску наводят. С половиной из них мы встречались, и они прекрасно знают, что я Мерфи, но я не могу припомнить имени ни одной из этих оштукатуренных физиономий.


Они прошли через курительную. Жетулиу, сидевший за столиком с тремя другими игроками, им подмигнул. Он собрал карты со стола, перетасовал и стал сдавать. Артур достаточно повидал картежников, чтобы сказать, что бра­зилец не обладает ловкостью рук, свойственной хорошим игрокам. Один раз он даже выронил карту. Партнер стал над ним смеяться. Элизабет увлекла Артура прочь:

— Пошли! Он нас стесняется.

В баре профессор Конканнон опасно раскачивался на табурете напротив бармена, красного от сдерживаемо­го гнева, который упорно отказывался отзываться на имя Пэдди. Конканнон настаивал:

— Так будет гораздо проще для всех, не только на борту «Квин Мэри», но и на всех судах британского тор­гового флота.

Элизабет не стала дожидаться, пока бармен взорвется.

— Через пять минут это уже не смешно. Корабль — та же деревня. Представь себе, что я от нечего делать, и пре­зрев настоятельные рекомендации Аугусты, приду к тебе в каюту или ты ко мне, — через пять минут об этом будет знать весь лайнер, и за ужином все разговоры будут только об этом. Лучше воздержаться.

— А разве воздержание не вызовет столько же пересу­дов? Будут шептаться о том, что я гомосексуалист или что ты лесбиянка.

— По большому счету, мне это все равно, просто мне больше хочется сегодня посмотреть кино.


В сотый раз крутили «Американца в Париже». Джин Келли весело танцевал. У Лесли Кэрон были симпатичные, хоть и коротковатые ножки. Артур несколько минут подре­мал, Элизабет, наверное, тоже. Снова зажегся свет. «Квин Мэри» тяжело качался на волнах на рейде Корка. Принима­ли на борт «маленьких ирландских патеров», по выражению Аугусты. Хотя они вовсе не были маленькими — высокие светловолосые и рыжие парни с лицами, порозовевшими от ветра и дождя. Без белого воротничка священнического облачения их, скорее, можно было принять за спортивную команду. Кстати, многие тащили ракетки, сумки для голь­фа, хоккейные клюшки, привязанные ремнем или простой веревкой к их фибровым чемоданчикам. Аугуста вышла из своей каюты и, стоя на верху большой лестницы, созерцала их прибытие с лукавыми искорками в глазах.

— Тебе не кажется, что они просто милашки? — сказала она подруге. — Ты думаешь, они действительно намерены про­тивиться плотскому греху всю свою жизнь? На твоем месте я попыталась бы совратить хоть одного сегодня же вечером.

— А ты сама?

— Я? Я не знаю, как это делается. Да и ты, наверное, тоже. Представь себе, как он лижет палец.

Артур не мог прийти в себя: вид у нее был невинный, как никогда.

— Почему у вас такое лицо? О чем вы подумали, Артуро?

— Ни о чем. Как обычно. Я слушаю, и мне даже кажет­ся, что я уже вижу молодого пастора, который сладостраст­но лижет свой палец.

— Да, чтобы полистать свой учебник на случай непред­виденных встреч. У каждого из них есть небольшой спра­вочник по любви, в котором сказано, что надо делать в слу­чае, если дьявол склонит их к греху. А вот ты, Элизабет, обучила бы их всему, не раскрывая книги. У тебя такой практический склад ума!


«Квин Мэри» снялся с якоря во время ужина. Многие пассажиры плохо переносили качку, и столовая была напо­ловину пуста.

— Если бы я знала, то не переодевалась бы, — сказала Ayгустa. — Моя роза вянет, когда ею не восхищаются.

В глубоком вырезе своего белого шелкового платья она прикрепила пурпурную розу под цвет своих губ. Лепестки ласкали золотистую кожу в ложбинке между грудями, кото­рые явно ничто не стесняло. Разговаривая, Аугуста подно­сила к цветку свою руку без перчатки и опускала ее, когда заговаривали с ней.

— Как? — воскликнула Элизабет, обращаясь к Арту­ру. — Ты все-таки надел смокинг?

Артур скромно насладился ее удивлением и улыбнулся Же­тулиу, который обращал на себя гораздо больше внимания в своем смокинге из синего бархата с черными шелковыми от­воротами, чем он в перешитом черном отцовском смокинге, у которого рукава были коротковаты, и тянуло в плечах.

— Я был уверен, что Жетулиу нарядится.

Жетулиу стал отрицать. Он просто обо всем забыл. Ни­когда в жизни он не захотел бы строить из себя сноба перед своим дорогим другом Артуро. Но, впрочем, все уладилось, ведь даже Элизабет, обычно ярая противница светских условностей, явилась в костюме от Диора. Аугуста вдруг нахмурила брови.

— Я не ослышалась? Артуро и Элизабет говорят друг другу «ты».

— Что в этом необыкновенного?

— Ничего, но вы, наверно, переспали сегодня, чтобы убить время.

— К несчастью, нет, — сказал Артур с глубоким вздохом сожаления.

— Не держите меня за дурочку. Это же ясно, как день.

Элизабет бросила салфетку на стол и встала, бледная от гнева.

— Прекрати, Аугуста, ты слишком заигралась. Если ска­жешь это еще раз, я перейду ужинать за другой столик.

— Возможно, с твоим любовником?

— Хватит! — вмешался Артур. — Это подозрение мне лест­но… Увы, нет! Аугуста, клянусь вашей розой, что мы не дела­ли «гадких вещей», о которых вы говорили после обеда.

— Так как же вам, верно, было скучно! Дорогая, успо­койся… Беру обратно свои нехорошие мысли.

Элизабет села, взяла свою салфетку, подозвала метрдо­теля. Жетулиу не проронил ни слова, глядя в пустоту. Аугуста выдала его секрет:

— Он много проиграл сегодня днем. Мы даже не знаем, сможем ли доехать до Нью-Йорка. Возможно, нас высадят по дороге.

— Вы умеете плавать?

— Мой дорогой Артуро, во-первых, перейдем на «ты», иначе Элизабет и Жетулиу подумают, что мы от них что-то скрываем, а во-вторых, отвечаю на твой вопрос: я плаваю не слишком хорошо. Если у капитана есть сердце, ему при­дется предоставить нам шлюпку. Жетулиу сядет на весла. Он это обожает.

— Терпеть не могу грести. Предпочитаю сразу камнем пойти на дно. Вместе с тобой.

Элизабет разговаривала с метрдотелем.

— Господин Мендоса капризничает. Один только вид меню может вызвать у него смертельную аллергию. Будь­те так добры, отправьте четыре наших ужина эмигрантам, которые весь переезд вынуждены питаться сухарями и раз­бавленной морской водой.

— Не знала, что ты коммунистка, — заметила Аугуста.

— Ты многого обо мне не знаешь… От внезапной хан­дры господина Мендосы есть только одно лекарство — это черная икра, тонны икры. Господин Мендоса сам выберет шампанское по карте вин сомелье, который, я вижу, зевает там от безделья, полный презрения к остальным посетите­лям, запивающим устрицы Кока-Колой или обжигающим себе рот горячим шоколадом, сопровождая им ростбиф и йоркширский пудинг. За нашим столиком сидит француз, который готов плакать от бешенства. Все это, естественно, запишите на мой счет, каюта 210.


Расставшись с ними, Артур вышел на верхнюю палубу, к спасательным шлюпкам и плотам. Залитый светом лайнер вслепую мчался сквозь чернильно-темную ночь, пробивая себе дорогу через длинные валы Атлантики. Короткие вол­ны разбивались о его нос, высвобождая гейзеры радужных капелек, осыпавших мелкой пылью переднюю палубу. Опер­шись о парапет, Артур долго смотрел на пенную кромку, рас­ходившуюся в стороны от корабля и исчезающую в глубинах ночи. Далеко, в самом конце пути, еще прятался силуэт Нью-Йорка. О, конечно, он не отправлялся на завоевание Ново­го Света, как множество пассажиров «Квин Мэри», и даже был уверен, что никогда не вознамерится там обосноваться, но его привлекало другое: интуитивное ощущение, что там, возможно, таится некое будущее, закрытое для Европы, из­нуренной пятилетней гражданской войной.

На его плечо легла чья-то рука.

— Надеюсь, ты не намереваешься покончить с собой?

Элизабет накинула дождевик поверх вечернего костюма. Когда она наклонилась, чтобы проследить за водным следом, зачаровавшим Артура, ветер сорвал ее морскую фуражку, она скользнула по пенному гребню волны и исчезла.

— Адиос! — сказала Элизабет. — Она мне очень нрави­лась, но это не моя любимая. Ну что? На когда назначено твое самоубийство?

— Меня это не слишком привлекает. Я где-то читал, уже не помню где, что каждый самоубийца, даже исполненный решимости, оставляет себе путь к отступлению. Пусть даже один шанс из ста, не больше, но хотя бы один, в далеко не тщетной надежде на то, что некое органичное вмеша­тельство отменит причину или причины его самоубийства и воскресит его в мире, не отравленном отчаянием. Если броситься в океан, то один шанс из ста становится одним шансом на миллиарды, особенно ночью. Нет, я вовсе не хочу кончать с собой, а ты?

— Пошли. Я замерзла. Ветер пронизывает до костей. Я выпила слишком много шампанского. Да, раз или два я вы­нашивала мысль о самоубийстве. В прошлом году. Повод не самый возвышенный. Постельная история, как элегантно говорите вы, французы. Я позвонила из Нью-Йорка Мад­лен. Она расхохоталась в трубку. Я тоже посмеялась. Мы больше никогда об этом не говорили… Моя каюта в конце коридора. Я тебя не приглашаю, хотя мне немного этого хочется, но такие вещи не стоит совершать безрассудно. Я говорю беззастенчиво. Это не означает, что я готова за­валиться с тобой в койку, тем более что ты уже бесповорот­но поддался чарам Аугусты.

Она вскользь поцеловала Артура в щеку и ушла по ко­ридору, балансируя руками в такт корабельной качке. До­бравшись до своей двери, она обернулась и, прежде чем исчезнуть, помахала ему рукой. Каюта Артура находилась в самом центре корабля, в ней не было иллюминатора, а потоки воздуха из кондиционера приносили с собой глухое ворчание машин, точно некоего чудовища, и, с равномер­ными интервалами, спазмы огромной железной махины, которую била дрожь, когда волна сбивала ее с ритма. Сон не шел, точнее, Артур впал в дрему, наполненную образами и смехом, под колыбельную ложно невинного голоса, оста­ваясь одновременно в сознании и на грани сонных фанта­зий. Так, он без всяких видимых причин увидел, что Жетулиу сидит у руля шлюпки и задает ритм — «раз-два» — двум десяткам бабулек, сидящим на веслах в платьях для заго­родной прогулки, в шляпах с цветами. Лишаясь сил, они умирали одна за другой, и вдруг появилась Аугуста, стоя на носу, развязала сари, которое наполнил ветер, унося шлюпку прямо в порт Нью-Йорка, где катафалки поджи­дали иссохшие трупы старушек, все еще цепляющихся за свои весла. Корпус «Квин Мэри» задрожал под ударом одно­го из тех бетонных валов, что разбивают пополам корабли Ост-Индской кампании, нагруженные золотыми слитками и фарфором.

Артур зажег настольную лампу. Аугуста исчезла, как по волшебству. Она не знала, что обладает таким даром, но все, кому она снилась по ночам или грезилась днем, вос­хищались, что она может одновременно быть и не быть. Артур обвинил во всем шампанское и смуту, внесенную в его ум Элизабет. В менее рациональном мире ему бы сле­довало броситься в воду и поймать фуражку, пока ее не унесло волной. Элизабет предупредила бы капитана «Квин Мэри», корабль дал бы задний ход. Его бы выловили из ог­ромного океана, подняли лебедкой на борт, пассажиры, сгрудившиеся на палубе, аплодировали бы ему. Элизабет надела бы на него свою фуражку, вода с которой текла бы ему за шиворот. Он был бы героем. Артур встал, попил из-под крана теплой воды, попытался читать историю США, которая нагнала на него такую скуку, что он погасил свет и снова погрузился в дремоту, навеянную ровным ходом судна. Налетев на бетонную волну, «Квин Мэри» словно по инерции заскользил по поверхности моря, похожего на раз­литое масло. Пурпурная роза в корсаже Аугусты прошла сквозь темноту каюты в ореоле белесого и дрожащего, как студень, света, какой, как говорят, излучают медиумы. Ар­тур протянул руку, схватил пустоту, и одновременно в ка­юту ворвался запах духов Аугусты и тут же растаял. Если только это не были духи Элизабет. Он уже не помнил…


Профессор Конканнон яростно греб — не из-за аварии в машинном отделе судна, а чтобы, как он объяснил, вывести токсины после вчерашних излишеств. С пунцово-красным лицом, со лбом, мокрым от пота, капельками стекавшими на его кустистые черные брови, с полотенцем на шее, в огромных крагах, в сером шерстяном спортивном костюме с надписью «Янки» на спине, он яростно сотрясал тренажер для гребли в спортивном зале. Сделав передышку, он вы­тер лицо полотенцем и улыбнулся Артуру, вяло крутившему педали на велосипеде без колес.

— Драма цивилизованных существ нашего вида состо­ит в том, что они из дурацкого снобизма избегают всякой возможности попотеть. Понемногу мышьяк, ртуть, хинин и мочевина отравляют их кровь. Первым делом надо откупо­рить потовые железы. Лучше всего использовать мочалку. Однажды, дорогой месье Морган, когда вы поймете, что по­тоотделение — залог физического, нравственного и интел­лектуального здоровья, ваша жизнь в корне изменится.

В этот утренний час в зале, кроме них, был лишь один приземистый и мускулистый человечек в длинных трусах, который поднимал гири с удивительной легкостью. Кон­каннон подмигнул Артуру:

— Я вам потом расскажу.


Они вместе позавтракали, выбрав «шведский стол». Все выглядело чрезвычайно соблазнительно.

— Вот где нужно проявить силу духа, — изрек Кон­каннон. — Это жеманство недостойно мужчины. Америка мало пострадала от войны, в отличие от Европы, которую на пять лет посадили на голодный паек. Через двадцать лет мы превратимся в нацию толстяков.

—…и алкоголиков! — добавил Артур слишком поспешно.

— Вы это про меня говорите?

— Ни про кого и про нас всех.

Конканнон мог бы его неправильно понять. Он хлопнул француза по спине.

— Вы правы! Можно дойти и до беды, если не выво­дить токсины, как я только что делал. Ледяной душ воз­вращает уму свободу. Сегодня утром я подумал о вас. Что за мысль — изучать бизнес-право в США! Вы там потеряете европейский нюх, а американский так и не приобретете. Когда вы поймете, что наши добродетели заучены, а во­все не рождаются из мистической потребности в абсолюте, будет слишком поздно. Иначе говоря, эти систематизиро­ванные добродетели несгибаемы, а потому их легко обой­ти. Посмотрите на наш антиколониализм: он выдуман от и до в политических целях. Наша «чувствительность» в этом важном вопросе вызывает улыбку. Найдется разве что один американец из тысячи, предки которого участвова­ли в войне за Независимость. Девятьсот девяносто девять остальных — свежее мясо. Так вот, послушайте их… это они «изгнали англичан», как говорила ваша Жанна д’Арк, да и французов — для ровного счета и потому, что кругом одни потрясающие невежды. Какая прекрасная возмож­ность читать другим мораль! Оставьте ваши колонии, дела­ющие вас такими же могущественными, как и Мы, новый Народ, Спаситель современного мира. Уезжайте, уходите из Африки, из Азии, и не бойтесь, что после вашего постыдного бегства останется пустота: мы уже везем нашу мирную продукцию, от чистого сердца. Вас облапошат, и вас же еще обвинят в нечестности.

Конканнон принял вдохновенный вид. Столовая напол­нялась. На раздаче выстроилась очередь, два повара в бе­лых колпаках готовили яичницу с беконом или блинчики и вафли с кленовым сиропом.

— Кто облапошит? — недоверчиво спросил Артур.

— Уж не из тех ли вы людей, для кого личный опыт, как бы дорого он ни обошелся, предпочтительнее чужого?

— Я еще не решил.

Конканнон положил руки ладонями на скатерть. Они казались прозрачными, отполированная кожа покрыта си­ними и красными пятнами. Они ему нравились.

— Знаете, я предполагаю, что в воздухе, которым мы дышим, полно практически неуловимых микробов, кото­рые нападают на нас, как только мы проявим малейшую слабость.Откройте рот, и целые миллиарды их ринутся в ваш организм. Прикоснитесь к чему-нибудь, и они попол­зут по вашим ногам, рукам, просочатся в наши ослаблен­ные тела, заткнут поры на коже. Ужасно, правда?

Артур согласился, что по сравнению с этим две атомные бомбы, сброшенные на Хиросиму и Нагасаки, были була­вочным уколом. Этот безумец начинал ему нравиться.

— Так вот, как бы это ни было ужасно, — продолжал Конканнон, подняв руки в воздух, словно на них были на­деты куклы, — это еще ничего по сравнению с махинация­ми, выстраиваемыми вокруг людей вашего возраста, и ло­вушками, в которые они попадаются, крича — но слишком поздно, — что их больше никогда на это не поймают.

Артур слушал Конканнона несколько рассеянно, погля­дывая на дверь, через которую входили припозднившиеся пассажиры, некоторые еще были бледны от вчерашней кач­ки на выходе из Корка, у других, напротив, вспыхивали гла­за от вожделения при виде «шведского стола». Ни Аугуста, ни Элизабет, ни Жетулиу не соизволили появиться.

— Они не придут, — сказал профессор, прекрасно по­нимая, что интерес Артура слабеет. — Привилегированные, воспитанные среди привилегий, они заказывают завтрак в каюту. Это недорого. Что касается Жетулиу…

Конканнон выдержал паузу, выпил кофе, зажег сигарету.

— Мне не следовало бы курить… горло… да… горло очень чувствительно, но это такое удовольствие — первая сигарета дня…

Он трижды затянулся и загасил ее в масленке.

— Я вас слушаю, — напомнил Артур.

— О чем я говорил?

Хитрец! Он прекрасно все помнил.

— Вы говорили: «Что касается Жетулиу…»

— Ах, да, по поводу Жетулиу… но вообще-то это не мое дело.

Ужаснувшийся официант унес масленку.

— А если бы вы избавили меня от печального опыта? — спросил Артур.

— О… пустяки… Так просто, подумалось. На вашем ме­сте я не играл бы с ним в карты.

— Вчера вечером он сильно проигрался.

— Он всегда проигрывает в начале пути. Я уже в третий раз еду с ним на одном корабле. Вдруг удача начинает ему улыбаться. К моменту прибытия в Нью-Йорк он отыгрыва­ется. И более того…

Артур пожалел, что чересчур быстро понял, тогда как он полагал, что в финансовом плане Жетулиу стоит выше этого.

— О, это точно! Хотя… я думаю, что это так, но возмож­но, что ему случается прокатиться впустую, если только он не испытывает ради забавы свою силу обольщения. Узнае­те того человечка с загорелым лицом и сияющей лысиной в обрамлении седых волос?

Человечек, который с такой легкостью поднимал огром­ные гантели в гимнастическом зале, теперь, в темнозеле­ном костюме и розовой рубашке, подошел к столу, подтал­киваемый тощей особой, на голову выше его, в шляпке из итальянской соломки.

— Она вертит им, как хочет, — сказал Конканнон. — Забавно, если подумать, какую власть он имеет при пре­зиденте Эйзенхауэре. Это его серый кардинал в вопросах безопасности. Весь Белый дом перед ним трепещет, но для своей жены он просто олух, не сумевший пробиться в пер­вый ряд, чтобы урвать лучший кусок. Никогда не жени­тесь, месье Морган. Даже для смеха.

— Я еще не испытывал такого искушения.


Утро убедило Артура в том, что путешествие на судне такого рода породит неизлечимую скуку, если тебе не по­везет напасть на какого-нибудь чудака, как профессор Конканнон, или на прелестных «принцесс», как Элизабет и Аугуста. Ожидание бульона, кофе, чая, звон колокола, возвещающий об открытии столовой, устанавливали распорядок жизни пассажиров и неотступно их преследовали. Конканнон, запершись в своей каюте, работал над вступительной лекцией и, слишком хорошо себя зная, до ужина сидел на минеральной воде и сэндвичах. Артур очень на­деялся увидеться с обеими девушками и бразильцем за обе­дом, и насколько же велико было его разочарование, когда у входа в столовую его остановил метрдотель:

— Вы месье Морган, не так ли?

— Да, а в чем дело?

— Мистер Алан Дуайт Портер просит вас за свой столик.

— Это ошибка: я не знаю такого человека.

— Зато мистер Портер вас знает.

— Я предпочел бы обедать с моим другом сеньором Мен­досой…

— За столиком сеньора Мендосы мест нет. Альберт, про­водите, пожалуйста, месье Моргана к столику мистера Пор­тера, который его ожидает.

Официант провел Артура к столику человечка с опален­ным солнцем лицом и сияющей лысиной, который тотчас встал и протянул ему руку.

— Мне очень хотелось с вами познакомиться, месье Мор­ган. Позвольте представить вас моей жене Минерве.

После завтрака Минерва Портер извела тонны краски, чтобы подвести глаза, наложить тени для век, подкрасить ресницы и густую полоску, заменявшую ей выщипанные брови. Вместо веселенькой соломенной шляпки на ее го­лове восседал тюрбан из индийского шелка, поддерживае­мый большой булавкой с искусственной жемчужиной.

— Садитесь слева от моего мужа, — сказала она. — Это его здоровое ухо. Через год он совершенно оглохнет и станет носить этот жуткий аппарат, они вечно начинают свистеть в самых неподходящих местах — на концерте, на свадьбе, на похоронах. Мною не занимайтесь, я привыкла, что обо мне забывают, как только мой муж начинает говорить.

— Но дорогая, никто о тебе не забывает.

— Чудо! Он услышал. Надеюсь, вы не курите, месье. Я терпеть не могу, когда курят за обедом и за кофе. Для этого существуют курительные, и хочу сразу же вас пред­упредить, что запах рыбы вызывает у меня отвращение. Я попросила, чтобы нас избавили от тюрбо, который стоит в меню. Во-первых, тут и так всегда объедаются.

— Жаль, а я так его люблю! — сказал Артур, сам удив­ляясь своей дерзости в присутствии этой гарпии, которая, впрочем, оставила его замечание без внимания и, не дожи­даясь, подозвала метрдотеля, чтобы их столик обслужили в первую очередь.

Как и его супруга, мистер Портер переоделся. Темнозе­леный костюм и розовая рубашка подходили для завтрака.

К обеду советник президента Эйзенхауэра облачился в костюм для гольфа: брюки с напуском на клетчатые носки, тви­довая куртка цвета увядшего вереска, рубашка в полоску, шотландский галстук. Он был бы похож на клоуна, если бы его лицо внезапно не озарялось простодушным весельем, а его взгляд не загорался, выдавая его пристрастие к радостям жизни — вину, вкусной еде и даже хорошеньким женщи­нам, которых он открыто разглядывал, когда за ним не сле­дила миссис Портер. Сначала растерявшись от уверенности этого человека, которого называли таким могущественным, Артур быстро был им очарован и заинтригован.

— Я послал за вами в туристический класс, где вы, по идее, должны были ехать, — сказал Портер на превосходном французском, — а вас, в конце концов, отыскали в первом классе, так что я рад за вас. Ресторан очень хороший. Шеф-повар — француз. Еще никто не видал англичанина, кото­рый умел бы готовить. Спортзал, где мы видели друг друга нынче утром, лучший из всех судовых спортзалов компании «Кунард». В общем, тут много места, а это хорошо для тако­го человека, как я, которому нужно ходить, чтобы думать. Двадцатью пятью веками раньше я был бы перипатетиком… Всегда на что-нибудь да опоздаешь. Старая карга, что сей­час уселась напротив моей супруги,— жена мэра Бостона. Они обе злюки, что одна, что другая, и большие снобы, чем ночные горшки, как вы говорите по-французски, — меня всегда умиляло это сравнение.

Артур не понимал, зачем Портеру так уж было нужно залучить его за свой столик.

— Я вижу, — продолжал тот, — что вы быстро подружи­лись с профессором Конканноном. Человек большого ума. Немного сумасшедший… Вы понимаете, в чем дело: капля ирландской крови, которая зачастую переполняет чащу. Он будет вести у вас два часа в неделю на первом курсе. Ориги­нальный взгляд на новейшую историю, не слишком правиль­ный в политическом плане, но интересный в той мере, в какой он побуждает к спорам. Самый лучший номер его програм­мы выстроен вокруг Нюрнбергского процесса над нацист­ским руководством. Он рассказывает о процессе, усаживая на скамью подсудимых Сталина, Молотова и Берию, которые поначалу сторонятся немцев, а потом сводят с ними дружбу. Берия и Гиммлер со смехом спорят о том, кто больше истре­бил цыган, евреев и христиан в концлагерях; Риббентроп с Молотовым, как старые знакомые, подписавшие шутовские договоры, распивают шампанское, которым немец когда-то торговал; Сталин с Герингом рассказывают друг другу про свои любовные похождения. Он наверняка покажет вам этот номер, который теперь хорошо обкатан, сопровожден ана­лизом обвинительной речи, детальным разбором защиты и законности приговоров. Однажды, втайне от Конканнона, я велел записать эту сумасшедшую лекцию. Президент от нее в восторге. Он прокручивал ее уже три раза. При этом Конкан­нон внушает некоторое беспокойство руководству универси­тета. Молодые американцы, едва ли знающие, кто такой Гит­лер, теряются от столь вольной трактовки истории. Это было настолько далеко от них в пространстве, да уже и во времени! Десять лет! Но вы, представитель старой больной Европы, вы не соскучитесь. Я буду называть вас Артуром, хорошо? Я так хорошо изучил ваше досье, что чувствую себя немного вашим другом.

Помимо исполнения своих обязанностей в Вашингтоне, Алан Портер был президентом фонда, который предоставлял трехлетние стипендии иностранным студентам. К его вели­кому удивлению, Франция выставила лишь Артура Моргана, тогда как другие европейские страны предлагали множест­во кандидатов. Единственная кандидатура от страны, где в парламенте было столько коммунистов, выглядела подо­зрительно. Не подсылают ли к ним пропагандиста, возмож­но, даже шпиона, состоящего на службе у КГБ под маской интеллигента, удрученного несправедливостью, царящей в капиталистическом мире? Расследование, проведенное по­сольством в Париже, успокоило его на этот счет.

— Я даже могу назвать вам девичью фамилию вашей ма­тери, дату ее свадьбы, день, когда ваш отец пал смертью храбрых в Германии; ваши оценки на выпускных экзаме­нах, ваш результат в беге на 800 метров; цвет глаз девушки, с которой вы встречались на первом курсе юридического факультета и фамилию мужчины, за которого она вышла замуж, к вашему великому облегчению; какое агентство на­нимало вас на работу два лета подряд, чтобы водить аме­риканских туристов по Парижу и Версалю. Мы ценим эти качества, дорогой Артур. В мире не хватает людей, способ­ных в нужный момент подать друг друту руки, чтобы спасти цивилизацию, рушащуюся среди мерзости и лжи.

Артур из инстинктивного недоверия перешел к обороне:

— Я не гожусь на роль организатора масс.

Миссис Портер их перебила, постучав ножом по своему хрустальному бокалу.

— Месье Морган, слева от вас стоит блюдце, на котором должен лежать хлеб, а вы кладете его на скатерть, вопреки всем нормам гигиены.

— Мне придется еще многому научиться, — сказал Ар­тур без улыбки. — Я рассчитываю на вас. Хлеб на скатер­ти — это старинная французская традиция, которая, я по­нимаю, не должна выходить за рамки наших границ, но у меня есть оправдание: во-первых, это французский хлеб, а во-вторых, мы посреди океана, где границу не так-то легко провести.

— Что она сказала? — спросил Портер.

Его жена наклонилась к нему и прокричала ему в ухо:

— Молодой человек кладет хлеб прямо на скатерть.

— Твое какое дело? — так же громко прокричал Портер, поглядев затем направо и налево, чтобы удостовериться, что за соседними столиками все расслышали и больше смея­лись, чем возмущались.

Растерявшись, Минерва опустила голову. Мышцы ее лица несколько раз напряглись и расслабились, словно она медленно заглатывала грубость своего мужа и готовилась метнуть в него убийственное слово, которое положит конец их ссоре.

Портер с бесстрастностью, в которой было мало напуск­ного, коснулся руки Артура ниже локтя.

— Знаете, почему лучшие бордосские вина из Франции пьют на борту кораблей Ее Величества королевы Велико­британии?

— Не знаю.

— После двух-трех лет в море, тихо покачиваясь в своих ящиках, они приобретают, не теряя своей молодости, не­кую подвижность, грациозность, которой никогда не по­лучить винам, выдерживаемым в погребе.

Через три столика от них зазвучал смех Аугусты, заста­вив многих повернуть головы. Артур видел ее со спины, Элизабет и Жетулиу — в профиль. Напротив Аугусты сидел молодой человек с черными курчавыми волосами, волна­ми спадающими на левое ухо, и великолепными синими глазами. Скромный крестик, приколотый к отвороту чер­ного пиджака, выдавал в нем одного из молодых священ­ников, поднявшихся на борт в Корке и загнанных в каюты второго класса. Элизабет не составило бы никакого труда его совратить, если бы она решила держать пари. Воло­сы Аугусты были зачесаны кверху и закреплены гребнем, открывая волнующе изящный затылок, и рука девушки, поправлявшая гребень каждый раз, когда она смеялась, подчеркивала его грациозность. Священник казался выби­тым из колеи словами всех трех молодых людей, которые, вероятно, были его ровесниками, но смотрели на жизнь совершенно иначе. Чтобы совладать со своей робостью и смущением, которое нарастало в нем при каждом неумест­ном взрыве смеха Элизабет и Аугусты, он слишком часто осушал свой бокал, наполняемый Жетулиу, и, с пылающим лицом, пошло смеялся над шутками, в которых понимал едва ли половину.

— Ваши подруги не лишены обаяния, — заметил Портер.

— Называть их «подругами» преждевременно, я знаком с ними только с отъезда.

— О, очень скоро вы узнаете их лучше. Если хотите кого-нибудь из них соблазнить, рекомендую вызвать между ними ссору. Они союзницы. Оказавшись меж двух огней, вы сгорите, как этот молодой человек, похожий на перезре­лый помидор, который того и гляди лопнет.

— Это один из молодых ирландских священников, кото­рые сели в Корке.

— Ну, тогда он пропал. Они его бросят, а он не под­нимется.

Минерва Портер нарочито не интересовалась разгово­ром своего мужа, но держала ушки на макушке, подстере­гая удачный момент, чтобы вцепиться ему в горло.

— Священник? Тот курчавый, хорошенький? Трудно поверить. Где же его белый воротничок? Я уже много лет говорю: пятая колонна — не коммунисты, а паписты. Если не остерегаться, через одно поколение Америка станет ка­толической: у нас будет президент-католик, министры и парламентарии — католики. Я знаю, что говорю.

— Минерва всегда была большой пессимисткой, — по­яснил Портер. — Она адвентистка Седьмого дня. Вы пони­маете, что я хочу сказать.

Нет, Артур ничего не понимал, разве что миссис Портер была отвратительной сектанткой, и что он был прав, воз­ненавидев ее с первого взгляда.

— Вот увидите, Филомена, еще несколько лет, и если мы не выставим защиты, тайные легионы папы наденут на нас ярмо.

Портер тяжело вздохнул: он уже сто раз слышал эти речи и даже не давал себе труд на них возражать. Заметив лучики иронии во взгляде Артура, он понизил голос:

— Не обижайтесь. Минерва — человек страстей. Главная мудрость жизни заключается в том, чтобы дать грозе прой­ти стороной. Мы увидимся в университете, я там время от времени читаю лекции о новостях внешней политики. Буду рад поговорить с вами. Молодые европейцы вашего возрас­та должны понимать политику Соединенных Штатов.

— А США должны понимать европейскую политику.

— Это сложнее, когда ты стоишь на позиции силы, но не надо забывать, что мы все бывшие европейцы.

— Не все!

— Еще одна проблема! Мы поговорим о ней, но не при миссис Портер, у которой на этот счет вполне сложившие­ся взгляды. Надеюсь, вы любите десерты. Это грань моего естества. Я не могу остаться без сладкого, это я-то, кото­рого представляют хладнокровным исполнителем грязных поручений президента. Метрдотель, будьте добры — тележ­ку с десертами!


Артур никогда не забудет похотливое чревоугодие Пор­тера, когда перед ним поставили полную тарелку профи­тролей. Презрительные протесты Минервы перед этим по­кушением на диету ее мужа потонули в общем шуме.

После обеда с Портером Артур заметил Жетулиу в ку­рительной с игроками в бридж, а потом обнаружил, что может позвонить из своей каюты Аугусте, которая должна быть одна.

— А, это ты? — сказала она с притворным удивлением.

— А кто же еще это мог быть?

— У тебя такой же голос, как у отца Гриффита.

— Не стыдно вам с Элизабет развращать служителя Бога, который еще никогда не имел дела с порождениями Дьявола?

— Вот именно! Пусть потренируется, пока еще не попал в Америку, где его добродетель будет подвергаться огром­ной угрозе.

Какая актриса! Однако, как только зрителей становилось больше трех, она замыкалась в себе, словно цветок мимозы, и ее выразительное лицо, всегда готовое к смеху или к сле­зам, настолько теряло свою одухотворенность, что, расста­ваясь с ней, те, кто ее не знали, жалели Жетулиу, ведь у него не такая блистательная сестра, как он сам. Зато, перегова­риваясь по телефону, переглядываясь за столом, идя рядом с Артуром по прогулочной палубе и тяжело опираясь на его руку, так что он почти ее нес, она с редкостной живостью пускала в ход целый арсенал орудий обольщения, и даже опытный или попросту пресыщенный мужчина быстро по­нимал, что не может им противиться. Артур еще не знал (он поймет это позже, много позже), что привлекательность Аугусты была привлекательностью опасности, ощущением, которое никогда не вызывала даже такая соблазнительная и умная молодая женщина, как Элизабет.

— Артуро, ты где? О чем ты грезишь?

— О тебе.

— Среди бела дня! Подожди… я задерну занавески.

— Нет у тебя занавесок.

— Откуда ты знаешь?

— У меня такая же каюта, как у тебя. Мы живем на под­водной лодке.

Она испустила длинный вздох и замолчала.

— Что-то не так?

— Я думала, что ты несерьезный. Что ты делал на палубе с Элизабет, в полночь? С нее слетела фуражка, а ты даже не вызвался за ней нырнуть.

— Я колебался несколько секунд… А потом было уже поздно.

— Я вешаю трубку. Жетулиу сейчас вернется и придет в ярость от того, что я разговариваю с тобой, когда его нет.

— Жетулиу играет в бридж с тремя американцами в ку­рительной.

— Опять! О господи, он нас разорит!

Она ни о чем не догадывается? Или подыгрывает? В от­ношениях брата и сестры была неясность. Не то чтобы они выглядели хоть немного двусмысленными, но если, когда им ничто не угрожало, их связь ослабевала вплоть до без­различия, при возникновении малейшей опасности они вновь стояли друг за друга горой.

— Самое ужасное, что он больше не сможет каждый ве­чер дарить тебе розу для платья.

— Я это предусмотрела. Перед отъездом я заранее за­платила за пять роз на пять вечеров. И хорошо сделала. Представь себе, сегодня ночью я поставила свою розу в воду в стакан, а поутру ее там уже не было. Не правда ли, невероятно?

Намек на розу оживил смутные воспоминания о про­шлой ночи и образ цветка на белом корсаже Аугусты, плы­вущего, излучая сияние, сквозь тьму каюты и исчезающего сквозь стену. Артур никогда не верил в сны, и еще менее в привидения, и вот теперь эти две истории, с фуражкой и с розой, разверзли перед ним пропасть. Инстинкт подсказы­вал ему отступить, не пытаться понять, стереть это все из памяти и отнести видения Аугусты на счет случая. Или же бояться ее, как он боялся во время войны Эмили, подруги своей матери, вслед за посещениями которой всегда при­ходило известие о чьей-нибудь смерти.

— Артуро, ты меня не слушаешь!

— Нет-нет, слушаю.

— У тебя голос изменился.

— Горло болит.

— Обманщик!

— Я принял важное решение.

— Скажи, какое.

— Это не телефонный разговор, возможно, нас подслушивают шпионы. Приходи ко мне в салон. И потом я ненавижу звонить. У меня от этого ангина.

Аугуста тихо рассмеялась.

— Нечасто ты говоришь смешные вещи. Ты много вы­играешь если не будешь таким серьезным. Артуро, любовь моя, мы не можем увидеться. После обеда я два часа сплю. Я лежу в постели. В ночной рубашке.

— Сейчас приду!

— Сейчас приду!

— Жетулиу тебя убьет, если застанет. Нет. Подожди до вечера. В шесть часов я буду в баре с Элизабет. Потом поужинаем. Повесь трубку и больше не звони. Мне надо поспать.


Лайнер — это тюрьма с жестким расписанием, множе­ством запретов, свободой, отмеряемой по капле, постоян­ным населением, которое гуляет по кругу в тесном двори­ке под присмотром стюардов, и нигде нельзя уединиться, только в своей камере-каюте, если только тебе повезло и ты не делишь ее с незнакомцем или незнакомкой, редко обла­дающими приятным запахом. Вести из внешнего мира (но существует ли еще этот мир за чертой горизонта, окружаю­щего корабль со всех сторон? В этом скоро начинаешь со­мневаться, как только твердая земля и отчаянные сигналы последнего маяка скроются из глаз) процеживаются борто­вой газетой. Капитан и его штаб следят за тем, чтобы на че­тырех страницах с заголовком «Квин Мэри» не говорилось ни о каких кораблекрушениях, а информация ограничи­валась светскими новостями («Для нас большая честь при­нимать на борту графа такого-то, следующего к месту на­значения в Вашингтон») или объявлениями о каких-нибудь танцульках или о концерте оперной примадонны, оплачи­вающей своим выступлением билет первого класса.

Капитан в ответе за человеческие души. За ужином он окружает себя людьми, которые ожидают приглашения за его столик не как привилегии, а как осуществления своего права. Обычно он в приподнятом настроении и за время плаваний научился рассказывать несколько анекдотов, способных позабавить постоянно обновляющуюся публику. К несчастью, довольно часто, как только подадут жаркое, является помощник и что-то шепчет ему на ухо. Первый после Бога хмурит брови, кладет салфетку на стол и просит гостей его извинить: его вызывают в рубку. Ничего серьезного, но он такой человек, который должен все проверить сам. Он уходит в сопровождении помощника, который поглядывает направо и налево — нет ли хорошеньких женщин. Людей, оставшихся за столиком капитана, охватывает легкая тре­вога. Метрдотель сам быстро уносит оставленный прибор и просит ужинающих подвинуться, чтобы заполнить пустоту. Никто не произносит слово «Титаник», хотя все об этом ду­мают. Всегда найдется хорошо осведомленный дурак, ко­торый скажет, что после особенно жаркого лета в Арктике тают льды и плавает куча айсбергов. Никто в столовой не заметил поспешного ухода капитана, все продолжают гром­ко разговаривать, подавляя смех, перекликаться поверх го­лов, тогда как за княжеским столом установилась гнетущая тишина. Избранные торопятся доесть жаркое, отказыва­ются от сыра, десерта и бокала шампанского (из запасов капитана) и направляются к своим каютам, стараясь не выказывать поспешности, которая может вызвать общую панику, и тогда они рискуют не успеть спастись первыми. Месье засовывает в карманы драгоценности, мадам выби­рает между норковым манто, кашемировыми джемперами и подбитым соболем плащом, хватает первое попавшееся и выходит вслед за мужем на верхнюю палубу, где стоят еще зачехленные спасательные шлюпки. Ночь прекрасна. Можно даже себе представить, что «Квин Мэри» скользит по лунной дорожке, а капитан (он каждый раз устраивает такое представление, когда гости надоедают ему до смерти) сидит в своей каюте в обществе администратора, попивая бренди с водой и куря кубинскую сигару под звуки старой пластинки Бинга Кросби.

Этот корабль оказался замечательной игрушкой для взрослых. Артур исследовал его потайные места, обнару­жил лестницу, которая спускалась на этаж, где он должен был бы находиться, поднялся через палубу Б, где молодые ирландские священники читали газеты, куря трубку. Этот стратифицированный мир дышал порядком, здоровьем, покоем. Капитан царствовал из своей рубки, словно неви­димый бог, над счастливым и покорным народом, который жаловался только на плохой кофе, настоящую бурду. Со­временным обществам следовало бы намотать это себе на ус, но никто не смеет об этом сказать.

Проходя мимо курительной, Артур увидел Жетулиу, развалившегося на стуле, вытянув прямые ноги под сто­лом для бриджа. Он был один, на столике рядом с ним стояли пустые стаканы, лицо его было ужасно мрачным. Его красивые руки рассеянно играли с картами, перемешивая их, раскладывая, собирая с быстротой фокусника, или же он разделял колоду на две части, сгибал с одного конца и отпускал, с треском смешивая. Артур вспомнил, как накануне отметил мнимую неловкость Жетулиу в компании с тремя другими игроками. Ловкость бразильца наедине с собой подтверждала предупреждение профессора Конканнона. Он подманивал гусей. В конце концов, в чем его можно было упрекнуть? Он ощипывал тех, кто, видя его мнимую неопытность, надеялись ощипать его. Как бы он ни был ловок, риск был велик. Как и все завзятые игроки, он нуждался в этом наркотике. Артур положил ему руку на плечо.

— У тебя на лице написано отвращение!

— Нет ничего скучнее, чем играть с дураками, которые тебя самого держат за дурака.

— Ты возьмешь реванш еще до того, как мы высадимся в Нью-Йорке.

— Хорошо бы! Я порядком продулся. Что за глупость си­деть целый день взаперти с этими жалкими личностями! Терпеть не могу плавания.

— Завтра начнешь сначала.

— Нет, в самом деле, это глупо.

— Удача переменчива.

— Зато невезение постоянно. Не говори об этом Аугусте.

— Пойдем разомнемся на палубе.

Жетулиу накинул свою крылатку, которая так ему шла, и вышел к Артуру на верхнюю палубу, где в этот предве­черний час никого не было. Они добрую четверть часа хо­дили взад-вперед, не разговаривая. Жетулиу запыхался. На горизонте разверзлась зияющая красная рана. Позади «Квин Мэри» океан выливался в мрачную пропасть под по­перечину из серых туч, ловивших в свои складки припозд­нившиеся отсветы дня.

— Может быть, мы увидим зеленый луч, — сказал Жету­лиу. — Это было бы очень кстати. Я хочу загадать желание.

— Ты правда в это веришь?

— На свете есть вещи невероятнее в тысячу раз. Почему мы здесь, в этот момент нашей жизни, ты и я, разговарива­ем, как старые товарищи, тогда как еще два дня назад мы не были знакомы, у нас не было никаких причин повстре­чаться в прошлом и мало причин увидеться вновь, когда мы закончим учебу в Бересфорде?

Артур был обидчив. Он стиснул зубы, целую минуту молчал, предоставив Жетулиу наслаждаться своим коварным замечанием, а потом произнес как можно непринужденнее, устремив взгляд за горизонт:

— Я разделяю твои чувства. Наша встреча противоестественна. Предположим, например, что в тебе раскроют профессионального игрока, обирающего пассажиров, и все судоходные компании запретят тебе играть. Все, крах! Ты не закончишь учебу, тогда как я получу диплом, который позволит мне поступить в банковский трест. У нас больше нет никаких причин встречаться: ты кантуешься по второсортным казино в Европе, под вымышленными именами, а я разъезжаю на частном самолете. Естественно, я велю тебя арестовать, как только ты превысишь кредит более чем на три доллара…

— Тебе бы романы писать.

— Зачем? Для этого есть «негры».

Жетулиу взял его за плечи и встряхнул.

— Очко, — сказал он. — Понимаю восторги Элизабет по твоему поводу. Она готова тебя проглотить или быть проглоченной тобой.

Артур открыто рассмеялся. Указывая на Элизабет, Же­тулиу думал отвлечь его от своей сестры.

— Это взаимно. Она ужасно привлекательная, хотя и не в моем вкусе…

— Ты привереда. Она красавица.

Артур оставил при себе свои мысли по поводу красоты Элизабет: он никогда бы не сказал, что она красива, или даже очаровательна, как принято говорить в свете. Ей под­ходил только один эпитет: хорошенькая. Да, очень хоро­шенькая, с тем типом миловидности, который, с наступле­нием эры звука, американское кино растиражировало до пошлости: безупречный профиль, сохраняющий детскую чистоту, не совсем естественный светлый цвет волос, то­ненькое горячее тело.

Жетулиу стукнул кулаком по парапету:

— Вот черт! Солнце село. Зеленого луча сегодня не будет.

— Без зеленого луча ты в карты не выигрываешь?

— Я не о картах думал.

Артур это прекрасно знал, но имя Аугусты не сорвется у них с языка. Оно словно священная просфора, которую нужно убрать в самую глубину себя, преградив дорогу чу­жим расспросам. Пустив корни в душе, голос Аугусты, ис­корки в ее голубых глазах, лукавство ее поэтичного лица завладевали мыслями мужчины и уже не покидали его. Рука Жетулиу, обнявшая его плечи, побуждала к откровениям. Артур напрягся. На этом поле, он это чувствовал, Жетулиу всегда будет ему врагом. Если он слишком приблизится к Аугусте, ее брат с пальцами фокусника объявит ему войну.

— Так о чем ты думал?

Жетулиу снял руку и с неожиданной силой стиснул за­пястье Артура.

— Но… вообще… далась же она вам всем!

— Я полагаю, ты говоришь уже не о Элизабет, — холод­но заметил Артур, не пытаясь разжать пальцы бразильца.

С носа корабля в океан нырнула серая тень и с голово­кружительной быстротой понеслась к заходящему солнцу, потушив его последние лучи. Ночь еще поколебалась, сби­тая с толку внезапным затмением, не решаясь прогнать от­светы, задержавшиеся на юге и на севере. Сине-зеленые воды Атлантики превратились в расплавленный свинец, и по величественным изгибам валов, которые с подавля­ющим безразличием рассекал бесстрашный «Квин Мэри», пробежала мелкая рябь.

— Тебе не кажется, — заговорил Артур, — что это вели­колепное изобретение?

— «Квин Мэри»? Шутишь? Просто замок Франкенштей­на. От этой позолоты, от этих люстр меня тошнит. Какая пошлость!

— Я не об этом говорю, я говорю о человеке и его 1400 граммах мозга, которые завладели всем миром и однажды, возможно, завладеют солнечной системой. Тебя не пьянит мысль о том, что ты один из этих конкистадоров?

— Мне пришлось пересекать Атлантику, по меньшей мере, двадцать раз. Мне это уже совсем не интересно. И даже глубоко наплевать. Если бы Аугуста не умирала от страха в самолете, мы бы уже давно приехали, вместо того чтобы тащиться на этом корыте по жутко скучному океану. Нет-нет, я не конкистадор, как ты, как мои предки. Я уце­левший абориген. А это что за клоун?

К ним мелкими шажками бежал маленький приземи­стый человечек в спортивном костюме канареечного цвета и в бейсболке, локти его были прижаты к телу, он шумно дышал. На ходу он поздоровался: «Хелло, Артур!», повернул­ся и побежал обратно.

— Странные у тебя знакомства! Должно быть, полезные? Это местный повар?

Артур выдержал паузу в несколько секунд, заранее наслаждаясь своим ответом:

— Нет, это не повар.

Жетулиу почуял подвох.

— Я не хотел тебя обидеть.

Ну да! Еще как хотел, только не получилось.

— Признаюсь, странная идея: заниматься джоггингом на палубе, нарядившись канарейкой. Интересно, надевает ли он этот костюм, когда завтракает с Эйзенхауэром.

— Не угадал. Или ты меня разыгрываешь?

— Вовсе нет! Это Алан Дуайт Портер. Вчера я обедал за одним столом с ним и его женой Минервой.

Жетулиу вцепился в поручень и яростно его потряс.

— Чуть было не совершил величайший промах в своей жизни. Когда он к нам подбежал, я хотел сказать: кто это открыл клетку с канарейкой? Откуда ты его знаешь?

— Он знал обо мне еще до того, как я с ним познакомился.

— Артур, мы еще ни разу не разговаривали. Мне надо тебя послушать, а здесь холодно. Уже ночь.

Они пришли в бар одновременно с Элизабет и Аугустой, которая первая перешла в атаку:

— Жетулиу, где ты был? Я два часа тебя искала. Попроси­ла капитана, чтобы судно обыскали до угольного трюма…

— Трансатлантические лайнеры уже давно не работают на угле. И потом могу же я немного побыть без присмотра, пока ты спишь. Секрета никакого нет. Я был с моим другом Артуром, и мы говорили о сказочных возможностях челове­ческого разума. Не правда ли, Артур?

— Почти правда.

Они практически больше не расставались до того самого момента, когда «Квин Мэри» причалил в порту Нью-Йорка. Конканнон приходил к ним в бар и оставался там во вре­мя ужина, с барменом, который смирился с именем Пэдди. Однажды утром, увидев, как Артур и Портер вместе выхо­дят из спортзала, Жетулиу сумел представиться. Портер, на сей раз в незабудковом купальном халате, обронил: «Я знал вашего отца» с одним лишь намеком на любезность и увлек за собой Артура.

— Мой милый юноша, провидение со своим недоразви­тым чувством справедливости и почти полным отсутстви­ем рассудительности все же наделило людей способностью, о ценности которой они зачастую сами не подозревают, — дружбой. Если — увы! — они приносят дружбу в жертву социальным или профессиональным амбициям, неясным мимолетным интересам и даже, что еще глупее, любви, они лишают себя лучшего в самих себе или, еще точнее, того, что могло бы сделать их лучше, чем они есть. Преступники хорошо это знают: их дружба крепче жизни и смерти, как они любят татуировать у себя на груди. Эти априори гнус­ные люди, способные на самое худшее, готовые на любые извращения, таят в глубине души — да, у всех есть душа — неугасимый огонь, светильник, бросающий вызов времени, невзгодам, превратностям бытия. Буч Кэссиди и Сандэнс Кид вошли в легенду не потому, что грабили банки под но­сом у полиции, а потому, что их дружба поставила их гораз­до выше банальных разбойников с большой дороги. Опыт учит, что дружба между двумя мужчинами — якорь спасе­ния, но при условии, что у них одинаковые нравственные устои или одинаковое отсутствие нравственных устоев. По­годите, дайте мне сказать. Я никого не имею ввиду… Я по­знакомился с отцом Жетулиу Мендосы сразу после войны. Он был министром экономики и финансов, просто чудесная должность в Рио, если хочешь обогатиться. Я привез этому безгранично обаятельному человеку послание от президен­та Трумэна. Он не стал ломаться и принял это послание. Продажный? — спросите вы. На американском континен­те все упирается в широту. Позвольте мне не отвечать на этот вопрос. Я предпочитаю вспоминать его элегантность, его живой политический ум. Это событие могло остаться незамеченным в Европе, где от утомления почти не инте­ресуются революциями и покушениями в Южной Америке. Вскоре после моего визита его светлость сеньор Мендоса вышел из своего роскошного дома в Ипанеме и стал са­диться в бронированную машину, чтобы ехать в министер­ство, когда «они» выстрелили. Я говорю «они», потому что очень сложно понять, какая именно фракция тайной бра­зильской власти решила его убрать. Дети (с которыми вы подружились во время этого плавания) стояли с матерью на крыльце виллы. Убийцы направили на них оружие, но по приказу командира ограничились тем, что всадили бес­счетное число пуль в тело бедняги шофера, а потом спокой­но уехали на грузовичке. Смерть Мендосы сильно потрясла Аугусту, а главное — госпожу Мендосу, которая скоро уже десять лет как живет в Женеве. Ее номер в отеле «Берг» выходит на Рону и остров Жан-Жака Руссо, она с детства является его страстной почитательницей. Раз в месяц директор отеля отводит ее в зал с сейфами и оставляет там одну. Через некоторое время она возвращается к себе в но­мер, волоча старую сумку из пальмовых листьев, набитую «колбасками» луидоров и пачками долларов, завернутых в газетную бумагу. Время от времени она оставляет админи­стратору перевязанный бечевкой сверток и просит известить Жетулиу. Он приезжает откуда угодно, окрыленный надеждой, и несколько недель, а то и месяцев он — король. Когда мать забывает о нем, он играет в карты. И счастливо, как мне говорят.

Разговаривая, Портер водил Артура по лабиринту ко­ридоров, пренебрегая лифтами и взбираясь по лестницам через две ступеньки. На словах: «И счастливо, как мне гово­рят», оба очутились у входа в зал для завтрака. Метрдотель выразил свое удивление явно преувеличенной гримасой и, покинув свой пост, встал в дверях. Портер хотел отстра­нить его раздраженным жестом.

— Извините, мистер Портер, но у меня нет свободных мест.

— Что вы несете? Моя жена уже там и ждет меня.

Метрдотель замялся в большом смущении.

— Мистер Портер, у нас принято хотя бы немного оде­ваться к завтраку.

Портер вдруг заметил, что пришел прямо из спортзала в незабудковом купальном халате, и расхохотался. Метрдо­тель не знал, как себя вести.

— Прошу меня простить…

— Не извиняйтесь! Вы не представляете, как мне при­ятно обнаружить свою рассеянность. Я всегда завидовал рассеянным. Посадите, пожалуйста, месье Моргана за мой столик. Он составит компанию моей жене, пока я оденусь поприличнее. Пять минут, не больше…


Минерва, на голове у которой было что-то вроде красной фески, пришпиленной к ее черным, как смоль, волосам ан­глийскими булавками, удостоила Артура только кивка.

— Мистер Портер сказал мне…

— Неважно, что он вам сказал. Терпеть не могу разгова­ривать за завтраком. И не кладите хлеб на скатерть.

В ее густо-желтой тарелке плавали кусочки ананаса, а она с юношеским вожделением намазывала тосты горчи­цей. Мимо проплыл гигантский викторианский чайник, который носили между столиками, словно ковчег со свя­тыми мощами. Официант взмахнул рукой, обслуживая Артура, и задел локтем феску, опасно накренившуюся на­бок. Минерва хлопнула по ней, чтобы вернуть на место, но слишком сильно, и феска съехала на другое ухо, увлекая за собой парик и открыв безволосый висок. Минерва этого не заметила и продолжала хрустеть своим тостом с гор­ючей, а за соседним столиком давились от смеха. Артур с трудом удержался. Появление Портера должно было бы исправить эту гротесковую картину, но он был такой че­ловек, что вцеплялся в какую-нибудь мысль, поворачивал ее и так, и этак, высасывал из нее все соки, не обращая никакого внимания на то, что происходит вокруг. Если бы в этот момент «Квин Мэри» начал тонуть, то и стоя в подни­мающейся воде, он продолжал бы разглагольствовать, пока из его рта не вырвалось бы лишь трагическое бульканье. Его утренняя рассеянность при входе в столовую привела его в восторг. Никогда в жизни он не был рассеян и еще помнил раздражение своей матери-француженки при виде того, как он поглощен одной из многочисленных проблем, занимающих детей: «Боже мой, Алан, попробуй хоть немно­го ни о чем не думать». Это было невозможно. О, как он завидовал рассеянным всю свою жизнь! Механизмы мысли изнашиваются, если не позволять им время от времени ра­ботать вхолостую.

Артур старался не смотреть на Минерву: та от избытка горчицы на поджаренном хлебце расчихалась, тряся фе­ской, которая чуть было не свалилась вместе с париком.

— Дорогая, — сказал Алан Портер, встав, чтобы посту­чать ей по спине, — дорогая, эта шляпка вам не к лицу.

Минерва стукнула кулаком по донышку фески и верну­ла все на место.

— Я не люблю замечаний личного характера, — сказала она злобно.

Нимало не смутившись, Портер вернулся к своим раз­мышлениям об очаровании и преимуществах рассеянно­сти. Он так хотел бы быть поэтом, писать стихи и «слонять­ся» на природе. Поэты ведь рассеянные люди, не так ли? А если они гениальны, им все прощают, наверное, потому, что тупицы подозревают, будто они тайно получают посла­ния от Неведомого, и только они могут их расшифровать. Страна обязана хранить поэтов, то есть… если не поэтов (этот дар богов не имеет повсеместного распространения, и множество цивилизаций безнадежно отстали, ведь это от­ставание не восполнить, как техническое), так вот, если не поэтов, то хотя бы людей, беззаветно и безвозмездно на­слаждающихся радостями жизни. Разумеется, при условии, что у элиты хватит жертвенности, чтобы окунуть руки в то. что называют политикой, и что она согласится оставаться в тени. Выбор практически монаха.

— К какой категории вы относите Жетулиу Мендосу?

— Вы догадываетесь, что именно его появление и спровоцировало мои размышления. Он ведет себя непростительно. Умный, как отец, он мог бы играть важную роль в своей стране. Он предпочитает играть в карты и швырять на ветер крохи состояния, которые его мать бросает ему, словно кость собаке. Хуже всего, что она может умереть со дня на день, не раскрыв код женевского сейфа. Его можно будет взломать только бульдозером, и то после разоритель­ных консультаций с адвокатами. А если в этом чертовом сейфе больше ничего нет? Очень одаренные люди, с рож­дения избалованные добрыми феями, часто склонны к мо­ральному самоубийству. Плохой пример для молодого чело­века вроде вас.

— Добрые феи не склонялись над моей колыбелью. Воз­ле нее была только моя мать и отец, пока не погиб на войне. Я не так рискую, как Жетулиу. Кстати, мне интересно: от­куда вы все обо всех знаете?

Минерва, которая гнушалась их слушать, сморщила нос.

— Пахнет рыбой.

За соседним столиком пожилая английская пара ела жареную селедку.

— Никто не может им запретить любить рыбу на зав­трак.

— Алан, я не знаю никого снисходительнее вас. Вас по­слушать, так каждый может поступать, как ему вздумает­ся. И к тому же у вас томатный соус на воротничке.

— Я уже несколько лет не ем томатного соуса. Это, на­верное, губная помада.

— Вы и на это способны!

— Увы, нет! Боюсь, что это кровь, я сегодняочень чисто побрился.

— Это все неважно… Пойду на прогулочную палубу к Филомене.

Портер задумчиво выпил чай и остался сидеть, держа руку на весу. Артур удивился, различив в этом красном лице на толстой шее неожиданную тонкость черт. Портер, наверное, был очаровательным ребенком и соблазнитель­ным молодым человеком, несмотря на свой небольшой рост и полное облысение, вероятно, к тридцати годам. Да и эта лысина была ему на пользу: блестящий загорелый череп с элегантными родимыми пятнами и подкова седых волос. Смущала только одна деталь: у него почти не было гy6, толь­ко узкая горизонтальная трещина между ноздрями и под­бородком с ямочкой. В остальном — красивый нос и очень веселые голубые глаза, которые вдруг, следуя за яростно подавляемой мыслью, принимали металлический серый от­тенок. Поняв, что отключился не меньше чем на минуту, Портер улыбнулся с настоящим смирением:

— Извините… На меня вдруг нахлынули воспоминания: мне припомнилась тоненькая и очаровательная девушка, ко­торую и повстречал лет сорок тому назад и был восхищен ее именем: Минерва. Никогда не женитесь на женщине, потому что у нее красивое имя… Но я отвечу на ваш уже давний воп­рос. Из тысячи пассажиров и четырехсот членов экипажа обоего пола я знаю трех человек: вас, Жетулиу Мендосу и про­фессора Конканнона, который, возможно, подает не самый лучший пример во время этого плавания, но вы узнаете, что это редкостная личность, когда он вновь протрезвеет перед началом своих лекций. Три человека — согласитесь, это мало. На борту Ноева ковчега их тоже было немного, но они если и не спасли мир, который, с чисто духовной точки зрения, спасти невозможно, он обречен на грех и кровосмешение, то не дали ему погибнуть. Артур, я, кстати, отныне для вас Алан, и больше не смею задерживать. Ступайте к вашим друзьям. Вот вам моя визитка с номером телефона в Вашингтоне. Че­рез месяц я буду в Бересфорде, прочту лекцию о дезинфор­мации. Одновременно чтобы ее обличать и, как вы догадыва­етесь, ей обучать. Думаю, скучно вам не будет…


«Квин Мэри» должен был подняться по Гудзону утром около десяти. Накануне Жетулиу в последний раз сыграл с тремя американцами, которые, преисполнившись уверен­ности в себе, ослабили бдительность. Артур какое-то время следил за игрой. Бразилец сдавал карты и тасовал их с бле­ском профессионала. Успокоившись по поводу исхода пар­тии, Артур вернулся к себе в каюту, чтобы уложить веши. Едва он взялся за дело, как позвонила Аугуста:

— Где ты был? Я уже десять минут тебе звоню! Сделай для меня одну вещь… сходи посмотри, не сел ли Жетулиу играть.

— Я только что оттуда. Играет.

— Я умираю от страха. Если он проиграет, нам даже не­чем будет заплатить за такси до гостиницы.

— Не проиграет… И потом есть Элизабет…

— Да… но уже во Франции… В общем, она, как мура­вей, не любит давать взаймы. Я вся дрожу.

— Хочешь, я к тебе приду?

Настало молчание. Она, наверное, смотрела на себя в зеркало на туалетном столике. Он представлял себе эту кар­тину: рука взбивает волосы на висках, послюнявленный палец приглаживает брови, язык облизывает губы.

— Я лежу в постели в ночной рубашке.

— Госпожа Рекамье принимала гостей в ночной рубаш­ке, лежа на канапе.

— Послушай, я так дрожу… кто-нибудь должен держать меня за руку. Поклянись, что ты этим не воспользуешься.

— С сожалением — клянусь.

— Крадись по стеночке. Если тебя увидит стюард или горничная, пройди мимо моей двери, как ни в чем ни бы­вало, и подожди пять минут.


Простыня была натянута до подбородка, оставив обна­женными руки и плечи.

— Тебя никто не видел?

— Никто.

— Придвинь кресло, возьми меня за руку и подумай изо всех сил: «Спи, спи, Аугуста».

Она закрыла глаза. Артур безнаказанно разглядывал чи­стый овал ее лица, в котором только губы выдавали легкую примесь чернокожих и индейских предков. По матовой коже щек и лба, по темным векам пробегала, точно рябь по морю, краткая дрожь, переходившая на красивые плечи, руки, запястье в руке Артура. Им овладело незнакомое вол­нение. Сжать женщину в объятиях значит лишить себя воз­можности ее видеть, обречь себя на то, чтобы запомнить ее лишь фрагментами, из которых память потом сложит как бы головоломку, чтобы восстановить образ, полностью соз­данный из разрозненных воспоминаний: груди, губы, из­гиб поясницы, теплота подмышек, ладонь, которой коснул­ся губами. Теперь же, когда Аугуста предстала перед ним лежа, окаменев, словно изваяние, Артур увидел ее такой, какой никогда раньше не видел. Он не узнавал хрупкую фигурку, нетвердо ступающую по палубе, которая того и гляди потеряет равновесие из-за корабельной качки или под порывом ветра, устремлявшегося в коридор, как толь­ко ему раскроют дверь. Вместо Аугусты, впавшей в неми­лость в ужасающе и вульгарно тяжеловесном мире, перед ним беззащитно лежала женщина, тело которой, насколько он мог судить, дышало гармоничным здоровьем. В общем, она тоже была бесконечно желанна, хоть об этом он еще мало думал со времени их первой встречи. Еще более по­разительным было быстрое и полное погружение Аугусты в сон, как если бы простое пожатие руки Артура высвободи­ло поток сновидений.

В последующие минуты мысли Артура были заняты двумя Аугустами: одна, живая, восхищала его, и он знал: что бы ни готовило им будущее, он никогда ее не забудет; и другая, мертвая, лежащая перед ним, безжизненная, лишь едва ощутимое дыхание вырывается сквозь приоткрытые губы, сотрясаемая дрожью, выдающей неотступные кошмары, другая Аугуста блуждала где-то на расстоянии не­скольких световых лет. Подобно савану, который скульпторы набрасывают на еще влажную статую из рыжей глины, слегка натянутая простыня обрисовывала тайные изгибы девушки: чуть выпуклый живот, впадинку между бедер, покойно лежащие груди. Яремные вены пульсировали в ритме сердца под прозрачной кожей шеи, которая была бледнее лица. Артур наклонился над этой бесстрастной ма­ской, как наклоняются над раскрытой книгой, смысл кото­рой не могут разобрать. Его обуял дикий страх: а вдруг она покинет этот мир, который до сей минуты, преодолевая от­вращение, смело встречала лицом к лицу, в сиянии чистой и возвышенной души? Мысль о том, что Аугуста умирает на его глазах, и что он слишком поздно расслышал ее при­зыв о помощи, заставила его броситься к ней. Стиснув ее в объятиях, он ее разбудит, вернет на землю, прогонит холод, пока она не закоченела навсегда. Но вместо уже похоло­девшего тела он почувствовал у своей щеки восхитительно теплую щеку, под своими губами — чудесно прохладную шею. Невнятный, вязкий голос пробормотал:

— Ты поклялся. Дай мне поспать.

Распрямившись, Артур заметил на ночном столике по­лупустой стакан с водой и коробочку с антидепрессантами. Горло у него перехватило от порыва любовной жалости. Че­рез девять лет после убийства отца Аугуста все еще боро­лась с ужасным видением: шофер раскрывает дверцу ли­музина, министр машет рукой жене и детям, скучившимся на крыльце, кричит им: «Adeus, ate sera!», и на слове «sera» его голова лопается, как перезрелый гранат. Мякоть и ко­сточки забрызгивают кузов машины, тщательно отполиро­ванный тем же утром.

Вблизи женский лоб похож на непроницаемую стену, за которой таятся страхи и невероятно храбрые поступки, за­стигающие мужчин врасплох. Там можно разглядеть источ­ник опасений, столь часто внушаемых женщинами, и реак­цию, вызванную этим страхом: презрение и жестокость, в общем, все, что только есть в мужчине самого трусливого и подлого перед угрозой абсолютной власти, которую он должен задушить в зародыше, если не хочет быть рабом. Такие вещи особенно остро ощущаются, когда женщина, доверившаяся сну, снимает защиту и вновь становится ре­бенком, способным внушить самому черствому мужчине огромное и неотложное желание защитить ее от жестокости мира. Мендоса — великий Мендоса, могучий Мендоса, который, как ожидалось в международных политических кругах, однажды должен был занять высший пост в Бразилии, — Мендоса думал, что все предусмотрел, чтобы самые дорогие и близкие ему люди были счастливы и, возможно, даже славны в его обществе, рядом с ним, защищающим жестом обнимая их своими руками, прижимая жену к сво­ей груди, положив одну руку на черные кудри Аугусты, а Жетулиу стоял рядом с ним, прямой, скрестив руки на гру­ди, с вызовом во взгляде, который просто невозможно себе представить у столь малого ребенка.

Артур ничего не выдумывал: на круглом столике посре­ди каюты красовалась фотография в серебряной рамке — свидетель счастливых дней. В Женеве вдова Мендосы уже даже не вспоминала о нем. В Бразилии политики поделили между собой его клиентуру. Он жил теперь только в памяти Жетулиу и Аугусты. Убийцы не предусмотрели одного: пре­ступление и его образ навсегда впечатались в сетчатку его дочери, которая не могла с этим смириться.

Многие годы спустя, мучимый бессонницей, Артур вновь переживал эту сцену. Как бывает, когда мы разбираем вос­поминание по косточкам в обманчивой надежде выудить из памяти затерявшуюся деталь, которая дополнит и прояснит всю головоломку, он уже не был так уверен, что не смешива­ет свои сожаления, свои желания и реальность. Каждый мо­лодой человек — это Фауст, который не знает себя, и если он продает душу дьяволу, то потому, что еще не постиг, что про­шлого больше нет, что на этой сделке его одурачат. Позднее, осознав это наконец, он сможет только лгать самому себе, что всегда гораздо легче, чем лгать другим. Разговор, встре­ча, молниеносный образ занимают наш ум с такими подроб­ностями и такой четкостью, что не оставляли бы никаких сомнений, если бы тот или та, что при них присутствовали или даже участвовали, не утверждали (порой со смущаю­щей неискренностью, порой с очевидной правдивостью), что совершенно о них не помнят. Но тогда в какой из наших предыдущих жизней мы пережили или увидали во сне это вспоминание? Никто об этом уже не знает или не хочет при­знаться. Однако Артур не мог сам выдумать душную волну ни с чем не сравнимого счастья, которая захлестнула его, когда, вместо тела, которое он, в момент панического страха, уже считал холодным, его щека, губы, руки встретили мирную теплоту Аугусты и ее восхитительную плоть. Словно молния блеснула перед ним, осветив и ослепив: он понял, что никогда ее не позабудет, что ни одна женщина не заставит его пережить такое чувство, и никакое другое чувство, ко­торое обычно принято испытывать в радости, без того, что­бы оно сменилось тоской. Воспоминание обрывалось на этом моменте, и Артур не мог бы сказать, сколько времени он об­нимал спящее тело Аугусты: секунду, минуту, час? Вероятнее всего — одну секунду, так как голос еще договаривал: «Ты поклялся. Дай мне поспать», когда дверь каюты раскрылась, и Элизабет, в свою очередь, закричала: «Артур, Артур, оставь ее!», а он, стоя на коленях, видел, как Аугуста закрыла лицо руками и стала вертеться на кушетке, пока не свернулась калачиком на боку, отвернувшись к стенке, неподвижно, спеленутая, точно смирительной рубашкой, простыней, на­мотавшейся на ее плечи. Но как увязать эту сцену со следую­щей, столь неожиданной, что, несмотря на свою силу, Артур не смог дать отпор обезумевшей от гнева Элизабет, которая схватила его за волосы, опрокинула на спину и стала пинать ногами в ребра? Когда впоследствии они над этим смеялись, она припоминала только один пинок, зато выговаривала ему за подножку, из-за которой она рухнула навзничь на па­лас, полуоглушенная от удара об угол комода. Аугуста спала, унесясь от них далеко-далеко, в другой мир, и конец этому поединку положило внезапное открытие: отвернувшись к стенке, она наполовину оголилась, выставив перед Элизабет и Артуром не самое сокровенное, но самое забавное — по­ясницу, щелочку между пышными и крепкими ягодицами, продолжаемую сомкнутыми бедрами, бледный сгиб под ко­ленями, икры и ноги в носках с вышитым на них Микки-Маусом. Ничто не походило меньше на утонченное создание, кутающееся в манто из нутрии, нахлобучив по самые глаза шляпку-колпачок, опирающееся на руку Жетулиу. Просто невозможно, чтобы это была она, та самая, и Артур решил бы, что у него галлюцинация, если бы Элизабет не бросилась к Аугусте и не одернула простыню, чтобы ее прикрыть.

— Она с ума сошла! Две таблетки после обеда! Ей можно только по одной в день. Она боится, что Жетулиу проигра­ется. Неужели она не поняла, что он никогда не проигры­вает? Артур, ты скотина! Я могла бы себе голову пробить. Что на тебя нашло?

— По-моему, все было наоборот.

— Какого черта ты здесь делал?

— Она мне позвонила. Нужно было подержать ее за руку…

— Только за руку. Ты понимаешь, что в этот момент кто угодно мог бы ее изнасиловать, а она бы ничего не заме­тила! О, Артур, я не могу все время за ней присматривать! У меня есть своя жизнь, и мне нужно заняться ею. Я не могу торчать тут как дура со своими деньгами и кукольной физиономией…


«С кукольной физиономией!» Сцена на этом обрывалась. То, что было потом, не имело значения и не заслуживало того, чтобы его вспоминали снова и снова годы спустя. Элизабет жаловалась на шишку на голове, Артур — на боль в боку. Же­тулиу с лихвой возместил себе проигрыш первых дней. Он появился за ужином, мрачный, в сопровождении Аугусты в белом платье, с розой меж грудей. Когда они проходили мимо, люди за столиками понижали голос. Жетулиу это даже нравилось. Артур расслышал несколько слов им вслед: «Кра­сивая пара!», «Они не женаты», «Конечно, это брат и сестра», «Наверняка есть несколько капель инкской или негритян­ской крови», «Это отец и дочь», на что Элизабет ответила с улыбкой, сильно смахивающей на гримасу: «Ну конечно, он ее родил в пять лет». Артур поскорей ее увел.

Профессор Конканнон к ним присоединился. Он еще не достиг той довольно далекой грани, за которой его пере­ставали понимать. Никак нельзя было привыкнуть к тому, что в определенный момент один-единственный бокал за­ставлял его одним прыжком перемахнуть через ту мыслен­ную линию, за которой его слова уже не вызывали доверия.

А до нее — какой чудесный болтун! С самого начала плава­ния он на полном серьезе готовил лекцию о политических последствиях сокрушительной победы Монкальма над ан­гличанами в Квебеке в 1759 году и пожалования ему титула вице-короля Канады Людовиком XV. В 1791 году Людовику XVI приходит в голову удачная мысль более не прислуши­ваться к советам предателя Ферсена, и он, вместо того чтобы бежать в Варенн, отправляется в противоположном направ­лении и отплывает из Бреста в Канаду. Монкальму семьде­сят девять лет, пора на покой, он слагает с себя полномочия вице-короля. В порыве, который ничто не может остановить, Людовик XVI увлекает за собой французские войска и выби­вает из Северной Америки единственного врага, какой ког­да-нибудь был у Франции — англичан. Вольтер в приступе патетического раскаяния бьет себя в грудь, сожалеет о своей недачной фразе, пишет длинную и помпезную поэму во славу «нескольких арпанов заснеженной земли».

— Но, — вмешался Артур, — насколько мне известно, Вольтер уже тринадцать лет как умер, когда Людовик XVI высадился в Квебеке.

В этот час Конканнон был уже не в том состоянии, чтобы остановиться перед подобным аргументом. Он отмел его взмахом руки.

Что об этом думала Аугуста? О, она слушала!.. С лукавинкой в глазах, с веселой улыбкой на губах, возможно, даже с налетом снисходительности, как будто она все это уже слыша­ла и соглашалась из сочувствия к очаровательному пьянице и выдумщику, чтобы он повторил свой рассказ, приукрасил его и, вдохновляясь весельем и благодушием своей молодой аудитории, без конца выдумывал новые главы, отдавшись на волю своей буйной фантазии. Артур то и дело отвлекался, его внимание было притянуто к себе Аугустой, сидевшей на стуле, как примерная воспитанница пансиона, выпрямил спину, подняв голову, украдкой подавая знаки официан­ту, чтобы бокалы были наполнены, а в конце ужина подали шампанское в фужерах с эмблемой компании «Кунард». Они подолгу встречались взглядами. Она не моргала. Утопая в ее глазах, в которых мелькали лукавые искорки, Артур никак не мог соединить два образа Аугусты: романическое создание, царившее в этот вечер в большей степени благодаря своей грации, чем своей экзотической красоте, и трогательное соз­дание, которое накачивалось успокоительными после обеда, чтобы совладать со своими страхами. Естественность (если не сказать невинность), с какой она вернулась из этого во­ображаемого путешествия, совершенно сбивала его с толку. Видя, как он шевелит губами в неловком и безуспешном уси­лии расслышать собственный голос, чтобы успокоиться по поводу реальности этого ужина, Аугуста наклонилась к нему и прошептала на ухо:

— Тебе не нравится мое платье?

— С чего ты взяла! Мне нравится белый цвет. Цвет при­видений.

— Я тебе еще привижусь.

Тем временем Жетулиу отвергал лилии Бурбонов. На американском континенте династия герцогов Браганцских сбросила короля Канады и завоевала Северную Америку.

— Заблуждение! — воскликнул Конканнон возмущенным тоном, указывая пальцем на нерадивого ученика. — Как же вы забыли о сражении в сентябре 1870 года? Взбудора­женные войной, разразившейся в Европе между Францией и Германией, двумя братскими странами, десять миллио­нов южноамериканцев пошли на штурм северного бастио­на, защищаемого тремя миллионами североамериканцев. Обе армии сошлись на воображаемой линии, разделяющей пополам Панамский перешеек, там, где сейчас проходит канал. Южане, не имевшие другого оружия, кроме своих мачете, были истреблены огнем противника. Северяне недолго наслаждались победой: увязнув в болотах, пожираемые москитами, они гибли сотнями тысяч. Взошедшее солнце осветило груду трупов…

Вытянув руку, Конканнон описал своей прозрачной ла­донью волнистый полукруг лежащих вперемешку мертвых тел, лошадей со вспоротыми животами, опрокинутых по­возок, взорвавшихся пушек, из зияющей пасти которых еще поднимался дымок. Все было как наяву. Однако он избавил их от лая койотов, привлеченных запахом мерт­вечины и запекшейся крови, от мрачного клекота грифов, терзающих северян и южан без разбора.

— …воспользовавшись ошеломленным оцепенением тех немногих, кому удалось выжить, на Севере и на Юге про­будилось угнетенное население: инки, ацтеки, ольмеки объ­единились с сиу, команчами, могиканами. Они перебили черных рабов или отправили их обратно в Африку. Мало кто добрался до берега, в то время как индейцы обеих Аме­рик делили всеми покинутых белых вдов и основывали ве­личайшую смешанную нацию в мире. Разве вы не видите по моему ярко-красному цвету лица, что я сын сиу? А вы, Жетулиу и Аугуста, — потомки инков.

— А я-то думала, что мы с вами потомки ирландских пионеров, — сказала Элизабет.

Конканнона было не переубедить:

— Это все равно! Нет, спасибо, никакого шампанского. Я не переношу ветрогонного питья. Если хотите, мы сразу же перейдем к арманьяку.

Роковая черта уже приближалась. Выходя из-за стола и слегка покачиваясь, Конканнон взял под руку Аугусту.

— Вы теперь все вчетвером пойдете танцевать. Вы мо­лодые. Скинуть бы мне лет тридцать — тоже пошел бы с вами. Я был хорошим танцором… раньше. Подумайте о том дне, когда это случится с вами. А главное, мне нужно про­должить интереснейший разговор с моим другом Пэдди, барменом. Очень занятный тип, особенно под конец дня, такой, знаете ли, грубый ум. Я внедряю в его еще девствен­ный мозг новые идеи, и они дают замечательные всходы… До завтра, дитя мое.


Пять музыкантов на эстраде в заношенных до блеска смокингах играли довоенные джазовые мелодии. Безмятеж­ные, удерживаемые на идеальном расстоянии своими пар­тнерами, дамы второй молодости воображали себе, будто с 1939 года ничего не произошло: те же музыканты, те же мелодии, те же мужья. Время, полное непривычной снис­ходительности, остановилось. Шесть дней на борту «Квин Мэри» — шесть дней, прожитых вхолостую. Для смеха. Их не учтут при окончательных подсчетах. А если все стереть? Если вернуть этому красивому англичанину, которого су­пруга одной рукой держит за руку, а другую положила на плечо, откуда свисает пустой рукав, если вернуть ему руку потерянную при высадке в Нормандии, а тому — ногу, кото­рую оторвало на Гуадалканале, Минерве — ее пышную чер­ную шевелюру, выпавшую после тропической лихорадки, ее мужу — его стройность мичмана? Возможно, они танцуют в последний раз на этом корабле с утешительным внутренним убранством — торжество викторианского стиля модерн. Ни­что здесь не старится. После великого пожара мир, в котором они некогда жили, вошел в свою колею, словно никогда из нее не выбивался. Тот же самый трубач, который на откры­тии судоходного маршрута и во время соревнований напере­гонки с «Нормандией» дул в свой инструмент, так что чуть не лопались вены на шее, тот же самый трубач — конечно, поседевший, с распухшими губами, — занимал свое место на эстраде и подражал королю Армстронгу. На борту царит по­кой: капитан внушает такое же уважение, как Господь Бог; общество разделено на три класса: избранные с палубы А, смирившиеся с палубы Б, мелкая сошка с палубы В, которая с нетерпением ждет своей очереди, но опасается железной руки капитана. Можно спать спокойно. Революция произой­дет еще не завтра. Аугуста танцевала с Артуром.

— Ты приедешь ко мне в Нью-Йорк?

— Да, как только разживусь карманными деньгами. А ты не приедешь в Бересфорд?

Оркестр заиграл старую песенку: «Щека к щеке». Он хо­тел было прижаться к ней щекой.

— Жетулиу следит за нами, — предупредила она.

Уходя с площадки, она вынула из корсажа розу и тай­ком положила в карман Артура.

Он пригласил Элизабет на медленный танец — такой сентиментальный, что она, начиная засыпать в объятиях своего кавалера, вдруг резко выпрямилась:

— Вообще-то уже очень поздно… Но если ты уж так от нее тащишься, вспомни ее носочки с Микки-Маусом.


Классический образ молодого эмигранта в куцем черном костюме, мятом воротничке, лоснящемся галстуке, латаных башмаках, с фибровым чемоданчиком у ног, одиноко стоя­щего на набережной Гудзона, подавленного видом небоскре­бов, вызывающих у него головокружение после шести дней, проведенных в море, так что он едва отваживается на них смотреть, оглушенного чудовищным шумом, стоящим над го­родом и внутри него, — этот классический образ, способный растрогать самых черствых людей, во многом соответствует действительности. С той лишь оговоркой, что костюм не чер­ный и не куцый, рубашка и ее воротник безупречны, ботинки новые, а вместо фибрового чемоданчика — тяжелый военный сундучок, на котором еще можно прочитать надпись больши­ми буквами: капитан Морган, 1-я рота, 1-й батальон 152 пе­хотного полка. Естественно, это не сам капитан, тело которо­го, иссеченное осколками снаряда, с 1944 года покоится на военном кладбище в Кольмаре, а его сын Артур, сошедший с «Квин Мэри» в толпе пассажиров, среди возгласов, объятий, окликов носильщиков и отчаянного гудения желтых такси. Этот образ соответствует действительности в том плане, что молодой человек, наконец, сошел на эту неведомую ему зем­лю, потерял в толпе лица друзей, которые во время пути по­могли ему безболезненно перерезать пуповину, связывавшую его с Европой. Он одинок, но не станет взбираться на вер­шину Эмпайр Стейт Билдинга, выпячивать грудь и кричать: «Ну, Нью-Йорк, кто кого?» — нет, он не к этому стремится, к тому же он в несколько минут понял, что эта страна, которую ему столь часто описывали как рай земной, — передняя ада, созданного людьми. В нескольких метрах от него остановил­ся серый лимузин с тонированными стеклами. Оттуда вышли негр-шофер в ливрее и молодой человек в темно-синем ко­стюме, бросились к куче чемоданов, погрузили их в багаж­ник. Из толпы вынырнули Алан и Минерва Портер, пожали руку молодому человеку и шоферу и сели в машину, перед которой все расступились. Профессор Конканнон исчез, как и Аугуста, Элизабет и Жетулиу. После трех отказов Артур все же убедил одного таксиста погрузить его сундучок и отвез­ти его на Большой центральный вокзал. Взглянуть на город удалось только мельком. Так вот он какой, Нью-Йорк: улицы, усеянные рытвинами, сажа, осевшая на рассыпающихся до­мах, вокзал, похожий на собор, грязный поезд, нырнувший в туннель в направлении на Бостон? Он ничего не видал. Он слышал голос Аугусты: «Ты приедешь ко мне в Нью-Йорк?» У него в кармане адрес Элизабет, прямой номер телефона Алана Портера. Жетулиу приедет в Бересфорд на машине — очень старой, но элегантной: «Корд-1930». Накануне Артур решил его не дожидаться. Он относится к бразильцу с такой же сдержанной симпатией, как и тот к нему. Им придется часто видеться, и Артур уже знает, что это будет непросто. Между ними стоит Аугуста и смутная тень Элизабет: была ли она, является сейчас или будет любовницей Жетулиу? Миновав нескончаемые пригороды, поезд нырнул в леса, ушел сторону от трогательных поселков из белых деревянных до­миков с голубыми крышами. Ровный ход поезда располагает к шальным мыслям. Артур положил розу Аугусты в конверт. С нее осыпались лепестки, уже увядшие, покоробившиеся.

— Нужно их разделить и положить между листами кни­ги, которую не будешь раскрывать год или два, — произнес рядом с ним надтреснутый голос.

На скамейке по ту сторону от прохода пожилая дама с белыми волосами, как у куклы, прикурила сигарету от ар­мейской зажигалки.

— За свою жизнь я сохранила их несколько десятков, — сказала она, выпуская облачко голубого дыма. — Прекрас­но. Никаких проблем. Вы любите розы?

— Я люблю одну розу.

— Когда вы срежете розу, чтобы вставить ее в петли­цу и подарить женщине, позаботьтесь обломать шипы, не повредив стебля. Если вы этого не сделаете, то дама — я говорю «дама», поскольку роза красная, если бы роза была белая, я бы сказала «барышня», — дама уколется и сильно расстроится. На ее лице отобразится большая досада, и вы поймете, что ваши планы рушатся. Вы поднесете ее палец к губам, чтобы остановить кровь. Она расценит это как не­пристойное ухаживание — если такое может быть — и за­кричит: «насилуют!» Вас арестуют. Вы отсидите десять лет в тюрьме и заплатите сто тысяч долларов штрафа. Я вас предупредила.

Она порылась в большой матерчатой сумке, вытаскивая пустые сигаретные пачки, пачку ваты, два грязных носовых платка, сигнальный пистолет, пока не выудила оттуда книж­ку небольшого формата с обложкой всех цветов радуги.

— Возьмите, это мои стихи: «Roses forever». Можете по­дарить их вашей подружке.

Поезд замедлил ход. Она побросала все остальное в сум­ку, надела меховую шляпку и повернулась к Артуру с ши­рокой улыбкой, обезобразившей ее изрезанный вертикаль­ными морщинами рот:

— Пять долларов.

— Что пять долларов?

— Стоит книга, которую вы сейчас купили.

— Я ничего не покупал.

Он сунул книжку в сумку, и тут поезд затормозил. Дама чуть не упала, едва успев уцепиться за спинку своего сиденья.

— Никогда еще не видела таких невоспитанных людей, — произнесла она презрительно и твердо, гордо вскинув подбородок, чтобы показать, что он ошибается: она не кто-то там, а известная поэтесса.

Толстый мужчина, которому она преграждала дорогу, бросил неласковый взгляд на молодого человека, забив­шегося в свой угол, прижавшись лбом к стеклу и увлечен­но разглядывая перрон, на который спустилось несколько пассажиров. Пожилая дама появилась по ту сторону стекла, на высоких каблуках, в сбившейся шляпке. Постучала зонтиком по стеклу и прокричала какие-то слова, которых он не понял. Поезд тронулся.

— Возможно, в следующий раз ей больше повезет, — произнес ироничный мужской голос.

Артур обернулся. Позади него сидел мужчина лет пяти­десяти, с челкой седых волос на лбу, с веселым лицом, об­рамленным полукругом белой бороды, и читал газету, дер­жа ее в вытянутой руке.

— Вы хотите сказать, что она мошенница?

Мужчина положил газету на колени и разгладил ее ру­кой в перчатке.

— Это слишком сильно сказано, но что-то в этом роде!

— Я только что приехал, с неба свалился, то есть сошел с «Квин Мэри»… Я француз…

— Это слышно.

— А часто эта женщина такое проделывает?

— В каждую поездку ей удается продать одну-две книж­ки своих стихов, изданных за счет автора.

— Стихи-то хоть хорошие?

— Бывает и хуже.

— Значит, вы тоже их купили?

— Да… На третий или четвертый раз. Из любопытства. У меня в кармане завалялась бумажка в пять долларов… Держу пари, что вы едете в Бересфорд.

— Вы тоже?

— Нет, я уже не в том возрасте, но я там учился трид­цать лет назад. Мой сын поступил туда в прошлом году. Вы наверняка его встретите: Джон, Джон Макомбер. В боль­шей степени спортсмен, чем интеллектуал.

Улыбнувшись, он вновь погрузился в свою газету. В Бо­стоне был уже вечер. У выхода из вокзала дожидался не­большой автобус с табличкой Beresford University. Туда село полтора десятка человек. Шофер пожаловался на боль в спине, не позволявшую ему поднять сундучок на крышу. Два парня в синих блейзерах и серых брюках подхватили его как перышко и забросили к другим чемоданам.

Час спустя Артур уже устраивался в маленькой комнатке общежития, где он проведет три года своей жизни: кровать, шкаф, стол, две этажерки, мрачноватый плафон, настольная лампа и правила внутреннего распорядка в рамочке у двери. Его быстро научили (Жетулиу в первую очередь), как их об­ходить. Артур вычислил Джона Макомбера и решил, что этот великолепный футболист не унаследовал юмора своего отца, Они встречались по утрам на беговой дорожке стадиона. Ар­тур тренировался на дистанции 3000 метров, хотя совершен­но не собирался участвовать в соревнованиях, но эта дис­танция, не заставляя его выбиваться из сил, подходила под его дыхание и сердечный ритм. Джон Макомбер же бегал с низкого старта на короткие спринтерские дистанции, трени­ровался падать кувырком. Когда они встречались, то хлопали ладонью об ладонь и улыбались, не говоря ни слова. Порой к ним присоединялся Жетулиу. Природа одарила его длинны­ми ногами бегуна на 800 метров. За сто метров до финиша он опускал руки и шел по краю дорожки к своей спортивной сумке, элегантно оборачивал вокруг шеи полотенце и отправ­лялся в раздевалку, едва переставляя ноги.

— Эти последние сто метров… Никогда я их не пробегу. Почему не сделать дистанцию 700 метров!

— Пошли жалобу в Олимпийский комитет.

Жаль: у него был длинный шаг, пульс меньше шести­десяти, дыхалка, несмотря на сигареты и спиртное. Вообще-то ему быстро становилось скучно на стадионе, как и на занятиях, где он приводил в восторг своей памятью и в отчаяние своим безразличием. Карты в университете были в принципе запрещены, но проверки проводились редко, и Жетулиу этим пользовался, чтобы раздобыть карманных денег — на гараж и бензин для своего великолепного крас­но-белого «Корда-1930».

— Я купил его из-за Аугусты: красный, как ее роза, и белый, как ее вечернее платье. Я не собираюсь оставаться незамеченным.


Портер приехал с лекцией в начале ноября. На ней мог­ла присутствовать только горстка студентов. Преподава­тельский корпус, сотрудники университета и профессора, специально приехавшие из Бостона, заполнили аудиторию задолго до назначенного времени. Артур увидел молодого человека в темно-синем костюме, который открывал двер­цы машины перед Минервой и Аланом у причала. Левый карман его пиджака нарочито оттопыривался от лежавше­го там «хольстера».

— Я познакомился с мистером Портером на «Квин Мэри». Oн особо просил меня присутствовать на лекции.

— Боюсь, мест больше нет.

— Меня зовут Морган, Артур Морган.

— Я сейчас все выясню, месье Морган. Подождите меня в холле.

Через несколько минут он вернулся и провел Артура в первый ряд, к почетным гостям и членам администрации, и ему, к своему смущению, пришлось выдерживать их во­прошающие взгляды, догадываясь, о чем они перешепты­ваются. Всем, должно быть, лучше него была известна лич­ность Алана Портера, которого приветствовали стоя, как только он вышел на эстраду. Он потерял загар и, возмож­но, несколько килограммов. Артур пожалел, что Портер не явился в этот чопорный университетский круг в канаре­ечном спортивном костюме. Такой наряд придал бы изю­минку лекции, которая поначалу была довольно пресной, но под конец приобрела остроты, когда лектор перешел к конкретным примерам и разобрал механизмы нескольких кампаний по дезинформации, первую из которых провела разведслужба Вермахта накануне войны. Эта служба, симу­лировав провалы, сумела убедить Сталина в том, что в его штабе измена, и гениальный отец народов энергично взял­ся за чистки в Красной Армии, первым делом убрав мар­шала Тухачевского, а вслед за ним — двадцать генералов и тридцать пять тысяч офицеров из высшего командного состава и низшего звена. Обезглавленная, лишенная луч­ших специалистов, теснимая Красная Армия чуть не была уничтожена в 1941 году, в самом начале операции «Барба­росса». Так же ловко союзники заставили в 1944 году пове­рить Роммеля и Кейтеля, что высадка десанта произойдет в Па-де-Кале, где оба маршала и сосредоточили свои глав­ные силы, оголив полуостров Котантен. КГБ усвоило урок, и с конца войны постоянно проводило дезинформационные кампании, особенно в интеллигентских и университетских кругах, подрывая доверие к обличениям сталинской дик­татуры, советских концлагерей и коммунистического им­периализма.

Дойдя до конца, Портер выдержал паузу и спросил, не желает ли кто-нибудь из присутствующих задать вопросы. Как всегда в таких случаях, по залу пробежала волна не­громкого шепота, и вдруг из самых дальних рядов зазвучал воинственный баритон:

— Лектор существенно вырос бы в наших глазах, приведя также несколько примеров политической дезинфор­мации, проводимой Соединенными Штатами во время «холодной войны».

— Можно хотя бы взглянуть на вас, сударь?

— Нет! Вы меня увидите, когда ответите.

В глазах Портера зажегся веселый огонек. Он наверня­ка прокричал бы: «Наконец-то!», если бы не боялся обидеть до сих пор довольно пассивную аудиторию. Разумеется, он ответит! Он вспомнил об отцах-основателях американской нации. Президент Соединенных Штатов клянется на Биб­лии соблюдать и отстаивать Конституцию. Эта клятва яв­ляется религиозным актом, основывающим теократию. По­литическая жизнь в Америке отдана под покровительство Бога, который не терпит лжи.

Невозможно было различить иронию, которая, как подо­зревал Артур, таилась под этими умиротворяющими слова­ми, явно предназначенными для заговаривания зубов. По счастью, вопрошающий из глубины зала этим не удовлетво­рился, и все вновь услышали его мелодичный голос:

— Не смешите меня!

Нимало не смутившись, Портер принял вдохновенный вид, поднял глаза к небу и заговорил:

— Не удивляйтесь, что мне самому смешно. Учтите, го­сподин Невидимка, что Соединенные Штаты — империя. О, не такая, как старомодные империи с колониями, раз­бросанными по всему миру. Нет, мы сами были королев­ской колонией и не любим колониальные державы, но наша империя не территориальная: это империя доллара. Пред­ставляете, как у всего остального мира слюнки текут? Нам приходится защищаться, используя способы, не одобряе­мые пуританской этикой правительства и навязываемые фактическими нуждами. Государству никогда не составит труда завербовать специалистов по государственным пере­воротам или по подготовке боевиков, экспертов по подкупу или дезинформации…

На этих словах Артуру показалось, что взгляд Портера задержался на нем.

— …ясно, что эти чисто оборонительные операции следует доверять мужчинам или женщинам, готовым по­жертвовать спасением своей души ради любви к родине. И готовых также к тому, что от них отступятся в случае провала или обнаружения их махинаций. Они — козлы от­пущения, помогающие народным избранникам сохранить лицо. Их можно даже посадить в тюрьму, даже расстре­лять, но они не раскроют имен и планов своих руководи­телей. Они обладают практическим складом ума, намного превосходящим уровень государственных чиновников, и в некоторых случаях считают правильным дать ложную клятву в суде. Скажу вам начистоту, эти люди принад­лежат к новому рыцарскому ордену, который нужен миру ддя сохранения равновесия. Не хотите ли получить список лх имен с адресами? Разумеется, конфиденциально, а не чтобы передать его в КГБ!

— СССР не замедлит сделать столь же великодушный жест. И с «холодной войной» будет покончено.

Портер, ликуя, распахнул объятия, чтобы прижать к своей груди вчерашних врагов, ставших его братьями, и с обезоруживающей неискренностью призвал аудиторию в свидетели:

— Вы посмотрите, как все просто! И никто — ни в Ва­шингтоне, ни в Пекине, ни в Москве — до этого не доду­мался. Сударь, я сейчас же сообщу президенту Эйзенхауэру о вашем великодушном предложении. Обычно он не любит, когда я говорю с ним о политике. Это слишком легкомыс­ленная тема для военного в отставке, но я не теряю на­дежды как-нибудь за партией в гольф заставить его при­слушаться к голосу разума.

— Та-ра-та-та! — отозвался его собеседник, афроамери­канец, который встал на свой стул и снискал аплодисменты остальных студентов.

— Та-ра-та-та! — весело ответил Портер.

Довольный тем, что перетянул симпатии весельчаков на свою сторону, он стал собирать свои тезисы, когда дру­гой студент, в свою очередь взобравшись на стул и сорвав аплодисменты ближайшего окружения, обратился к нему несколько нервно:

— Мистер Портер, а вы-то сами не из тех людей без че­сти и совести, готовых отречься от любой морали во имя так называемых высших государственных интересов? Вы выпускник Бересфорда, вы блестяще воевали на Тихом океане и потом в Европе, а теперь ходят слухи, что вы отец Жозеф президента Соединенных Штатов…

— А почему не палач? — воскликнул Портер, и его кукольное личико озарилось широкой и великодушной улыбкой. — Кстати, позвольте похвалить вас за «отца Жо­зефа»: это предполагает глубокое знание истории Фран­ции, в которой мы, американцы, мало смыслим. Так вот, признаюсь вам откровенно, в юности я хотел стать после­дователем отца Жозефа. Увы, США не хватало Ришелье. Однако мы с вами углубились в исторические сравнения, которые, несмотря на весь талант ваших преподавателей, выходят за рамки ваших познаний. Мы вернемся к этому в конце года.

Зал рассмеялся и зааплодировал. Лектор убрал свои за­писи в кожаную папку, которую почтительно принял от него молодой человек в темно-синем.


Артур не увиделся с ним после лекции. Портера умык­нули профессора, которым не хотелось, чтобы реплики из зала продолжались, а заседание обернулось политическим собранием. Портер ужинал с деканом и несколькими пре­подавателями, отобранными из числа редких республи­канцев в университете, в целом придерживающемся демо­кратической направленности. Артур пожалел, что не смог обменяться с ним парой слов, но вмешательство атлетиче­ски сложенного молодого человека в темно-синем костюме и место, отведенное ему в первом ряду, убедили его в том, что Портер все помнит, но хочет, чтобы их встречи проис­ходили по его инициативе. Продолжение последует в нуж­ное время. Половина первой четверти уже прошла. Хотя Артур бегло говорил по-английски, порой он терялся. По эту сторону Атлантики зарождался иной язык, и французу при­ходилось усваивать его своенравный словарь, сокращения, упрощенную грамматику, а зачастую и орфографию. По вечерам он запирался у себя в комнате, чтобы восполнить пробелы. На следующий день после лекции в его дверь глу­хо постучали. На пороге стоял Конканнон, прислонившись плечом к косяку, лицо пунцовое, взгляд мутный.

— Можно войти?

— Конечно! Но я могу предложить вам только кофе.

Он пожал плечами. Пришел вовсе не для того, чтобы пить. Артур включил чайник, и Конканнон тяжело сел на край кровати, положив свои странные и громоздкие отла­кированные руки на колени, ладонями вверх.

С самого начала учебного года по Бересфорду ходили слухи: Конканнон увяз. Двадцать раз, вернувшись из поез­док в Европу, он приходил в себя и читал потрясающий курс лекций о новейшей истории, но в этом году он вдруг оказал­ся неспособен оправиться, и чем больше проходило време­ни, тем больше он опускался. Уцепившись за свою кафедру, словно за спасательный круг, он тряс головой, протягивал дрожащую руку к графину с водой, которую лил мимо стака­на, просил позволения удалиться на пару минут и бесстыдно мочился на газон перед дверью аудитории. Рассказывали, что как-то днем, беспрестанно зевая, он сказал студентам: «Эта лекция такая скучная, что я, с вашего позволения, немного сосну. Разбудите меня, когда станет интересно». Два университетских сторожа отнесли преподавателя в его комнату. В замкнутом мирке такого университета, как Берес­форд, новости распространяются слишком быстро, чтобы в подобной ситуации что-нибудь можно было исправить. Конканнона не вышвырнут, но отправят на лечение, а когда он вернется, место уже будет занято. Преподаватели не питали к нему добрых чувств, зато студенты его обожали и все еще пытались защитить его и от него самого, и от других. Но, похоже, тщетно. Конканнон рисковал уже не появиться в аудитории во втором семестре.

Артур протянул ему чашку кофе, предупредив, что это кипяток. Конканнон достал хлопчатобумажный платок, тщательно обернул чашку, после чего взял ее обеими рука­ми и поднес к губам.

— Подождите! — повторил Артур.

— Я уже не отличаю горячее от холодного.

Он выпил кофе почти в один глоток, и цвет его лица, и так уже бывший темнее розового, стал ярко-алым, так что Артур испугался, как бы его не хватил удар.

— Очень вкусно,— сказал Конканнон. — И убивает ми­кробов. Нужное дело. Они везде… везде…

— Выходите со мной по утрам на беговую дорожку. Нет ни­чего лучше для борьбы с тем, что вы называете микробами.

— Еще лучший способ — утопить их, пока не научились плавать. Я вам помешал! Вы занимались! Вы умный и амби­циозный мальчик. Амбиции — это хорошо. Вы преуспеете.

Артур ясно чувствовал, что Конканнон явился не только для того, чтобы его хвалить.

— У вас правда нет ничего выпить?

Артур указал ему пальцем на правила внутреннего рас­порядка в рамочке у двери. Конканнон пожал плечами.

— Это все теория. Между теорией и практикой суще­ствует большая разница. Ваш друг Жетулиу Мендоса это прекрасно понял.

— Его могут исключить.

— За это не исключают. К тому же он для нас — пре­красная реклама. Сын бразильского великомученика! На этой земле на нашу страну возложена божественная и оте­ческая миссия: воспитание королевских детей. Вы не коро­левский сын, но кое-кто разглядел в вас человека будущего, новое звено отборных частей, которые спасут человечество от потопа.

— Кое-кто?

— Вы прекрасно знаете, кто именно.

Подбодренный кофе, Конканнон воспрянул духом и изъяснялся более связно. Он встал, несколько секунд качал­ся на ногах, потом указал рукой на задний карман своих брюк, не прикасаясь к нему.

— Нет ли у меня там серебряной фляги, наполненной чудотворной жидкостью?

Артур ничего не обнаружил.

— Это так срочно?

Конканнон сел на стул Артура, опершись локтем на стол, заваленный книгами и бумагами.

— Срочно? Нет… Но важно, — сказал он, сдвинув свои густые и лохматые черные брови.

— Я попрошу у Жетулиу.

На том же этаже бразилец играл в покер с Джоном Макомбером и двумя другими студентами. Он указал подбо­родком на шкаф. Артур выбрал бутылку джина.

— Это для Конканнона!

— Можно догадаться, что не для тебя.

О! — сказал Макомбер, — он уже в шесть вечера был хорош.

Артур застал профессора на том же месте, наклонив­шимся к фотографии, которую Артур всегда держал перед глазами: площадь Святого Марка, светлый довоенный день, пара, окруженная порхающими вокруг голубями, держится за руки. Молодая женщина по-провинциальному элегантна, даже чуточку слишком, как и полагается для ее возраста, очаровательно наивна, ее лицо лучится счастьем, она в се­ром костюме, наверняка хорошенькая, а главное, свежая, восхищенно смотрит на своего спутника, протягивающего голубям крошки хлеба на раскрытой ладони.

— Никогда нельзя прикасаться к голубям. Ему следова­ло надеть перчатку. Это ваши родители?

— 1933 год. Венеция. Классическое свадебное путеше­ствие. Похоже, я был зачат в этом городе. Ничего о нем не помню и ни разу туда не возвращался.

— Ничего не изменилось! — со смехом сказал Конканнон. — Ну что, нашли что-нибудь?

— Джин.

— Безжалостное пойло. По счастью, я сам стальной.

Он выпил два глотка прямо из горлышка и вернул бутылку. Артур закупорил ее и поставил подальше от Конканнона. Никогда он не оказывался в таком затруднительном положении, лицом к лицу с тонущим человеком, которому уже никто не мог помочь. И каким человеком! Блестящий и парадоксальный ум в мире конформизма, преподаватель, чьи даже чудаковатые речи — в первую очередь чудаковатые! — освободили множество студентов от их социальных предрассудков и университетских стереотипов, физическая сила долгое время оберегала его от упадка, но настал день, когда немощь, подстегиваемая злыми бесами, навалилась на него. Он больше не защищался. Он уступил. Можно было поклясться, что он этого хочет, что он привет­ствовал бы собственную гибель громким раскатом хохота. Артур схватил его за плечи и потряс в тщетной надежде вернуть на землю.

— Зачем вы пришли сегодня вечером? Я не могу вам по­мочь. Я даже не знаю, что вам сказать.

Конканнон поднял к нему растерянное лицо, на котором усталость высекла глубокие морщины, точно старые шра­мы. Уголки его иссохших губ склеивали белесые комочки.

— Вам нечего говорить мне, Морган, но вот я должен вас предупредить.

— О чем или о ком?

— Какая ошибка — позволить усадить себя в первом ряду среди избранных на лекции Портера! Теперь все ду­мают, что вы его протеже, своего рода шпион Вашингтона на его службе. Здесь помнят, что он проталкивал вашу кан­дидатуру, когда распределяли стипендии.

— Мы не были знакомы.

Конканнон замахал рукой, отметая этот неудачный ар­гумент.

— А случай?

Историк по образованию, он уже давно не верил в ло­гику, и его скептицизм или, если хотите, его разочарова­ние проистекало из констатации того забавного факта, что люди веками беспрестанно приписывают своему уму, рабо­те своего разума, своему опыту и мудрости то, что было вы­звано причудой случая или нечаянным стечением неуправ­ляемых обстоятельств.

— Это еще не все! — снова заговорил Конканнон.

И согнулся пополам от яростного приступа кашля. Все его тело сотрясалось от спазмов. Когда он, наконец, поднял голову, из глаз его текли слезы, и ему пришлось несколько pаз вдохнуть и выдохнуть, чтобы восстановить дыхание и способность говорить.

— Это конец! — сказал он, доставая из кармана бумажный носовой платок, протяжно высморкался, затем с отвра­щением на него посмотрел и бросил в корзину для бумаг.

— Хотите еще кофе?

— Жаль, что у вас нет арманьяка или капельки кальвадоса.

— Есть джин.

— Нет, благодарю.

— Вам лучше вернуться домой. Я провожу вас до самой двери.

Конканнон осторожно засунул два пальца в правый карман пиджака, извлек оттуда конверт и нервно бросил его на стол. Артур прочитал свое имя, не узнав почерк. Профессор, согнувшись пополам, как будто не желал ему помочь и был полностью поглощен разглядыванием своих элегантных итальянских туфель. Артур протянул руку к конверту и, поколебавшись, взял его.

— Понимаю! — сказал Конканнон ужасно хриплым голосом. — Не любите делиться. Однажды вы заметите, что все, чего хотят молодые женщины от мужчин моего возрас­та, — это подержать свечку… Можно мне еще кофе?

— Вы не сможете уснуть.

— Бессонница — лучший инструмент познания.

О каком познании он говорил? В его состоянии, этой но­чью, для согнутого пополам, точно сломанная кукла, позна­ние походило на отчаянную борьбу, чтобы связать между собой ускользающие видения, все, что еще оставалось сто­ящего от его прекрасного и изобретательного ума. Наконец, он поднял голову, у него был растерянный вид, словно он вернулся из длительного путешествия в космос, и это вы­ражение было трагическим признанием в бессилии.

Артур поставил чашку на табурет, предварительно сняв загромождавшие его книги.

— Я думаю, — сказал Конканнон, — я думаю…

— Что вы думаете?

— О, теперь это уже неважно.

— И все-таки.

Он выпил кофе маленькими глотками и поставил чашку так неловко, что она упала с табурета и разбилась о паркет. Артур хотел наклониться и собрать осколки, но Конканнон его опередил и, упав на колени, собрал осколки в платок и протянул его Артуру.

— Простите. Надеюсь, она была вам не слишком дорога.

— Ровно двадцать центов. Совершенно не из-за чего расстраиваться.

Он помог Конканнону подняться и, твердо удерживая его под мышки, довел до двери.

— Я вас провожу.

— Нет! Я знаю дорогу, ведь я уже двадцать лет в этом дерьмовом университете.

— Вы сейчас сказали: я думаю, я думаю…

Конканнон поднял голову и смешно выпятил свою могучую грудь.

— Я думаю… я думаю… я даже уверен, что любовь — это божье наказание. Господь покидает нас на волю Дьявола. Вот что я думаю. Клянусь… Это правда.

— Я вас провожу.

— Не дальше входной двери. Я не хочу, чтобы вы знали, куда я иду.

— Договорились.

Сыпался легкий снежок, трепеща в свете фонарей на центральной аллее.

— Покров чистоты, — изрек Конканнон, когда они до­брались до крыльца после непростого спуска с лестницы. — Почему мы обречены пачкать все, к чему прикасаемся?

Он сел на верхнюю ступеньку, развязал шнурки и снял носки, смешно пошевелил пальцами на ногах.

— За деликатность такого рода мне многое простится. Спасибо, что не предупреждаете о том, что я заболею, если пойду по снегу босиком. Никогда не нужно говорить бес­полезных вещей. И еще… Знаете, мне гораздо лучше после этой последней чашки кофе… и еще… Аугуста положила мне в конверт письмо, которое дожидается на вашем сто­ле. Она боится, что Жетулиу узнает ее почерк. Скажите, Морган, вы не боитесь дьявола?

— Нет.

— Очень хорошо! Помогите мне встать.

Артур подхватил его под мышки и поставил на ноги це­ной невероятного усилия. Покачиваясь, Конканнон оперся плечом о косяк двери, погрозил Артуру пальцем: «Я вам за­прещаю — ЗАПРЕЩАЮ — идти за мной», вдохнул полные легкие воздуха, спустился по трем ступенькам механиче­ским и ускоренным шагом, а потом пошел по аллее, уже покрытой тонкой корочкой снега, пожелтевшего от света фонарей. Артур проследил взглядом за гротесковым силу­этом профессора, скачущего с радостью выпущенного на волю ребенка, держа в руках носки и туфли, пока тот не растворился в потемках между чередой одноэтажных до­мов с задернутыми занавесками на окнах, которые пропу­скали тоненькие лучики света.


Аугуста писала: «Arturo meu, думай обо мне. Надеюсь, что ты по мне скучаешь. До скорого! А.» На обороте фото­графии, выпавшей из конверта, он прочел: «Это Аугуста Мендоса в восемнадцать лет, в расцвете молодости, три года тому назад, в Париже, на набережной Больших… августинцев (а как же). Снимок сделан ее братом, неким Жетулиу». У нее еще была коса. Позади нее букинист в широкой блузе и ландском берете наклонился, чтобы попасть в кадр. Вдалеке — неясные очертания Собора Парижской Богоматери. Артур поставил фотографию рядом с фото новобрачных в Венеции. О, конечно, две молодые женщины совсем не походили друг на друга! Лицо ново­испеченной мадам Морган лучилось невинным счастьем, а на лице Аугусты было написано комедийное плутовство и сознание того, что позади нее на картину пытается проскользнуть клоунская фигура. Артур соизмерил бесконеч­ное расстояние, разделявшее двух этих женщин, и все же в определенный момент их жизни они, пусть на несколько секунд, испытали одну и ту же радость — радость своего возраста. Каждый раз, когда взгляд Артура останавли­вался на венецианской фотографии, сердце его пронзала жалость. Эта молодая и довольно хорошенькая женщина познала в жизни только краткое счастье: между свадь­бой и объявлением войны не прошло и шести лет. После она осталась одна с ним, Артуром, слишком маленьким, чтобы защищать ее, направлять и внушать уверенность в жизни, которой ей ужасно не хватало. Хуже всего было то, что это нежное создание, так увлеченное своим сы­ном, приходило в замешательство, когда тот раскрывал ей свою душу. Она отвечала неловко, невпопад, губя все его ожидания. Даже это выражение «высший круг»,— которое она вставляла в каждое третье письмо, начинало раздражать его чрезвычайно. О чем она думала? Что он не воспользуется шансом, предоставленным стипендия в Бересфорде? Это означало плохо его знать. Он рабо­тал упорно, упорнее, чем подавляющее большинство сту­дентов, отказывался от развлечений, прогулок, и из всей Америки до сих пор видел только студгородок. И когда она писала ему: «Дядя Эжен пеняет тебе, что ты не шлешь о себе вестей. Не забывай, он твой крестный», он рвал письмо. О чем он может сообщить этому старому пустомеле, который, проведя всю жизнь за стойкой в банке, а теперь дожив до восьмидесяти лет, разящий мочой, пускающий табачные слюни на седую бороду, сидит в войлочных шлепанцах у радиоприемника, по двенадцать часов в день слушая дурацкие радиовикторины? Или, еще того хуже, когда мать настаивала: «Наша кузина, сестра Мария де Виктуар, жалуется, что ты ей не пишешь. Несколько лет назад твои детские письма заставляли ее смеяться до слез. Она читала их своей общине, которая высоко ценила твой стиль и хотела бы знать, что следует думать об Америке». Представив себе, как все эти добрые монахини чинно слушают его письма по вечерам после скудного ужина, собравшись в своей холодной гостиной, украшенной лишь дешевой иконкой Богоматери над бу­кетиком искусственного аронника, сидя на плохих сту­льях и согласно кивая своими накрахмаленными чепцами по ходу чтения газеты или письма, интересующего общи­ну, он терял всякую охоту отвечать, хотя, растрогавшись, уже совсем было уступил и собрался черкнуть пару строк сестре Марии де Виктуар.

Артур слегка отодвинул занавеску: снег все еще шел. Как он мог так легко подчиниться приказу Конканнона и позволить ему одному уйти в темноту, по пустынной аллее, враскачку, расставив руки в стороны, словно канатоходец? Упадет, бедняга, — не поднимется. Артур сбежал по лестни­це через две ступеньки и остановился на пороге. Снег уже начал засыпать следы нетвердых шагов Конканнона, кото­рый, судя по всему, шел, расставляя ноги, до заасфальти­рованной площадки, где снежинки таяли, ложась на землю. Справа и слева выстроились в ряд бунгало, предназначен­ные в основном для преподавателей и администрации. Все они казались безмолвными, уже погруженными в ватную тишину ночи. Артуру не удавалось узнать в череде домов обиталище Конканнона. Он стал читать фамилии на две­рях, но тут слабое наружное освещение погасло, как обыч­но, в полночь. Снег таял на его волосах, струйка ледяной воды потекла за шиворот, невысокие туфли наполнились водой. Ощупью, в тихой и ледяной темноте он нашел до­рогу к общежитию, к двери, оставшейся открытой, к лест­нице, где электрическое реле переключалось так быстро, что нужно было стрелой взлетать по ступенькам на второй этаж. В коридоре Артур наткнулся на Жетулиу как раз в тот момент, когда свет погас.

— Ты весь мокрый!

— Проводил немного Конканнона. Там снег.

— Ты извини… я стучал. Никто не ответил. Я забрал бутылку с джином. У нас выпивка кончилась. Игра пошла вразнос.

Артур отдал бы что угодно, лишь бы увидеть выраже­ние Жетулиу. «Игра пошла вразнос!» Комментарии такого рода настолько не были в обычае бразильца, что Артур в ту же секунду понял: Жетулиу видел фотографию на столе и даже, возможно, прочел краткое послание своей сестры. Пошарив по стене коридора, он в конце концов нашел ра­ботающий выключатель. Жетулиу, уже отошедший на три шага, обернулся:

— Я еще хотел тебе сказать, что Элизабет и Аугуста едут в Бересфорд на праздник и бал в День благодарения… Но… наверное… ты уже знаешь об этом от Аугусты.

Он исчез в конце коридора. Онемев, Артур вернуд себе. Письмо Аугусты лежало на столе, как он его оставил: тыльной стороной кверху. Жетулиу не смог бы выделить его среди других разрозненных листков вокруг общей тетради, раскрытой на полуисписанной странице, если только не обладал редкой проницательностью или маловероятной интуицией. Но даже с учетом его нарочитой рассеянности и презрения ко всему, что не касалось его особы и, косвенным образом, Аугусты, он не смог бы не зацепиться взглядом за фотографию, прислоненную к рамке с молодыми Морганами во время свадебного путешествия в Венецию. В последующие дни ничто не позволяло выявить ни малей­шей перемены в поведении Жетулиу.


Находясь под особым покровительством бога алкоголи­ков, Конканнон не заснул в снегу. Прекрасная идея прогуляться босиком вызвала здоровую реакцию его истощенно­го организма. Он отделался болезненными обморожениями и, два дня спустя, читал лекцию, обернув ноги соломой и газетной бумагой — верное средство, как он объяснил, от­крытое немецкими солдатами, прижатыми к земле во вре­мя осады Сталинграда. И тем не менее, ходили слухи, что его контракт не будет продлен в следующем году, если, ко­нечно, он продержится до этого времени, что становилось все менее и менее вероятно, его поведение и выходки при­водили в чрезвычайное замешательство администрацию, которой было известно о его популярности среди студен­тов. Когда обмороженная кожа полопалась, и ноги покры­лись струпьями, требовались усилия трех студентов, чтобы водрузить его на кафедру. Увидав после лекции Артура, Конканнон сказал ему:

— Что за наказание! Никаких танцев в этом году. Вам, должно быть, уже сто раз говорили: я лучший танцор в Бересфорде.

— Мне об этом не рассказывали!

— Придется стенку подпирать.

— Аутуста будет носить вам апельсиновый сок.

Конканнон провел рукой по лицу, словно стирая с него невероятную усталость. Артур едва расслышал, как он прошептал:

— Об этом можно только мечтать.

За два часа до бала Артур примерил свой смокинг. Уже во время переезда он был маловат, а теперь казался еще уже в талии.

— Старик, это не пиджак сел, — сказал Жетулиу, с ко­торым он поделился своей проблемой. — Это ты накачался, бегая каждое утро твои три тысячи метров. Не говоря уже об американской жратве.

— Я похож на разряженного грузчика.

— Не бери в голову. Женщины обожают грузчиков и дровосеков. Знаешь, как дровосеки… х-ха… х-ха… И это не шутка. Ладно, хватит переживаний: поезд с девочками прибывает в шесть часов. Пора ехать за ними, чтобы от­везти в гостиницу.

«Поезд с девочками» был легким преувеличением в стиле Жетулиу. Оттуда появилось едва ли с десяток сестер, ку­зин, невест; они визжали как резаные и бросались на шею юношам, приехавшим их встречать на небольшом универ­ситетском автобусе. Артур и Жетулиу подхватили чемода­ны Элизабет и Аугусты, погрузили их в «Корд-1930», соста­вивший славу бразильца в Бересфорде. Им отвели один гостиничный номер. Жетулиу и Артур поднялись вместе с девушками, несмотря на протесты портье.

— Это наши сестры, идите к черту, порочный тип!

В несколько секунд номер превратился в бедлам: они вытряхнули содержимое чемоданов на кровати, разложив вперемешку десять платьев, двадцать свитеров, белье на шесть месяцев, «лодочки» на десять лет. Флакон духов, рас­крывшийся в косметичке, вызвал у Аугусты истерику, она хотела позвать горничную. Горничной не было. Аугуста клялась всеми святыми Бахии, что не поедет на бал. Се­годня же вечером она возвращается в Нью-Йорк. Когда по­езд? Неустрашимый Жетулиу выбрал платья, украшения, туфли. В несколько минут Артур узнал о женщинах больше, чем за всю предыдущую жизнь. Он деликатно отвернулся, когда они, наконец, начали раздеваться.

— Ты обиделся? — спросила Аугуста. — Или ты боишься женщин?

— Ни то и ни другое.

— Тогда застегни мне платье на спине.

Потом были фермуары колье, роза, прикрепленная к белому корсажу, но после поездки на поезде роза выказывала явные признаки увядания, а из-за неровной стрелки на чулке чуть не разразилась новая истерика.

— Мой лифчик сел! — жаловалась Элизабет.

— Мой смокинг тоже!

— Дорогая, а какие груди ты отрастила! — поддела Аугуста.

— Тебе-то с твоими комариными укусами бояться нечего.

Лифчик взлетел под потолок и остался висеть на люстре после их отъезда. Жетулиу, развалясь в кресле, с надменым безразличием читал женский журнал. Артур хотел бы выглядеть таким же флегматиком, но ему было слишком весело, и теперь он знал, что фривольность — отточенное искусство соблазнять мужчин.


Бал на День Благодарения устраивали в холле, украшенном разноцветным серпантином и фотографиями футбольных команд Бересфорда с 1930 года. Местная полиция одолжила свой оркестр, надевший мундиры. Высокие, ат­летически сложенные молодые люди (хоть и чуть менее вну­шительные, чем в коконах спортивной формы для амери­канского футбола), кружились со своими партнершами или танцевали щека к щеке, ужасно сентиментально. Одиноч­ки гонялись за каждым длинным платьем. Без Элизабет и Аугусты бал был бы предельно скучен. За них дрались. Они не были бессердечны и возвращались к Артуру, заставляя его танцевать.

— Я танцую как медведь… веселитесь с другими.

Элизабет поднимала его со стула или вытаскивала из бара, где подавали только безалкогольные напитки — при­творство, которое никого не обманывало: каждый запасся фляжкой бурбона или коньяка.

— Давай, Артур, бултых — и в воду… Ты боишься себя. Америку завоевывают! Ходят по ногам и не извиняются! Почему Конканнон не пришел?

Она прижималась своей щекой к его щеке и в конце каж­дого танца оставляла мимолетный поцелуй у него на губах. В то время как ближе к полуночи большинство студентов, уже основательно набравшись, все теснее прижимали к себе сво­их не прекословящих партнерш, Аугуста удерживала его на твердой дистанции. Жетулиу, спрятавшись за каким-то растением, открыл подпольный бар: бурбон и кока-кола, пиво и коньяк. Оркестр выдыхался. Багровый трубач остановился посреди фразы и в две секунды выдул стаканчик виски. Теперь играли только медленные танцы. Широкие ладони сжимали крутые бедра девушек.

Кто-то открыл застекленную дверь, и в зал ворвался ледяной воздух, рассеял сигаретный дым, запах пота, смешанный с дешевыми духами танцовщиц. На улице произошла короткая драка, один студент вернулся с рассеченной губой, другого, который, в стельку пьяный, заснул на крыль­це, едва успели привести в чувство, пока не замерз. Аугу­ста дала сигнал к отступлению.

— Нужно убить праздник! — сказала она. — Убить его, пока он не убил нас.

— О, еще чуть-чуть! — умоляла Элизабет, повиснув на каком-то социологе, чемпионе по плаванию. — Я остаюсь! Он меня проводит.

Социолог посетовал на то, что капиталистическое обще­ство, озабоченное исключительно прибылью, не позволяет интеллигентному человеку иметь машину.

— Ты прав, — сказала Элизабет. — Это отвратительно. Мы все это изменим!

Аугуста, напротив, находила эту ситуацию романти­ческой.

— Вы вернетесь пешком, обнимая друг друга за талию. У входа в гостиницу вы поцелуетесь — долго, без всяких хриплых вздохов. Правда, Элизабет? На небе будет луна. Я уже представляю себе картину: лунный свет озаряет на­рождающуюся любовь.

— Раз такое дело, я еду с вами! — сказала обиженная Элизабет, которая, кстати, не имела никакого желания оставаться со своим социологом.

Оркестр укладывал инструменты. Прошло несколько нереальных минут, во время которых лампы гасли одна за другой. Снаружи доносился звук отъезжающих старых машин и мотоциклов. Жетулиу вручил полицейским из ор­кестра остаток спиртного. На улице пронзительный холод стискивал лица стальной рукой. Гостьи квохтали, как ин­дюшки. «Корд» Жетулиу тоскливо принял с места. Элизабет села рядом с Жетулиу, Аугуста — сзади, рядом с Артуром, который прижал ее, дрожащую, к себе.

— Почему ты не приедешь на неделю в Нью-Йорк, что­бы провести Рождество вместе с нами? Тебе будет скучно здесь одному.

Он едва мог разглядеть ее лицо в сумраке машины, но ее глаза светились, фосфоресцируя, точно у кошки, отражая свет фонарей, стоявших вдоль проспекта. Артур гордо признался, что, не имея денег, чтобы уехать на каникулы,он согласился провести две недели в одной семье из Бостона, их сын учит французский.

— Как? — прошептала Аугуста. — Ты совсем без гроша?

— Не то чтобы без гроша… Но тютелька в тютельку!

Элизабет напевала, положив голову на плечо Жетулиу: «Oh sweet merry man — Don’t leave me…» В гостинице они уговорили портье открыть им малую гостиную, Жетулиу до­стал из заднего кармана брюк плоскую серебряную фляжку со своими инициалами и пустил ее по кругу. Элизабет, бесстыдно скрестив ноги по-турецки, запрокинула голову.

— Просто похороны! — сказала она. — Все праздники заканчиваются похоронами. Каждый раз мне хочется застрелиться. И что за недотепы! Социолог хотел, чтобы я по­читала Гюссерля. Поклянись нам, Жетулиу, что больше ни­когда не заманишь нас в такую западню.

Он поклялся во всем, что ей хотелось, покачивая голо­вой и куря толстую гаванскую сигару, с которой не снял кольцо. Аугуста заметила ему это:

— Строишь из себя Аль Капоне?

Они обменялись колкостями по-портутальски. Элизабет зевала. Артур отчаянно старался упорядочить картины, проплывавшие перед его глазами. Ему нравились колени Аугусты, устроившейся в кресле, подобрав под себя ноги, но более целомудренно, чем ее подруга, и он ей об этом ска­зал. Жетулиу встал, покачиваясь, оперся о колпак над ка­мином, в котором горел фальшивый огонь:

— Я запрещаю тебе подобные непристойности с моей сестрой!

— Это не непристойности: ему нравятся мои колени. До него их никто не замечал.

— Потому что они на виду! — брезгливо пробормотала Элизабет.

Жетулиу сделал большой глоток из фляги.

— Вам не кажется, что здесь ужасно холодно? — спро­сил он, икнув. — Какого черта мы здесь делаем? Завтра я вас всех отвезу в Рио на моем личном самолете.

Аугуста с неожиданной живостью выпростала ноги и вскочила, вытянув руку с обличающим перстом в направ­лении своего брата:

— Жетулиу, ты пьян. У тебя нет личного самолета, и мы никогда не вернемся в Рио, ты это прекрасно знаешь.

— Насчет моего самолета — согласен, но почему не рей­совым, вместе с народом?

— Я позволяю тебе говорить что угодно, когда ты надрался, но только не это!

— У меня есть право говорить, что я хочу вернуться в Рио!

Аугуста, поджав губы от гнева, сверкая глазами, схвати­ла его за отвороты смокинга и встряхнула яростно и грубо. Он рухнул в кресло, обхватив голову руками. Артур спросил себя, не плачет ли он.

— Какая тоска! — вздохнула Элизабет.

— Артур, ты умеешь водить машину? — спросила Аугуста. — Да? Тогда отвези его, уложи, а будет сопротивляться — набей ему морду.


Артур вел «Корд» так осторожно, что сам удивлялся. Же­тулиу спал, что-то бормоча, высунув голову в раскрытое окно, глотая холодный воздух. Когда они приехали в обще­житие, пришлось его поднять, донести до туалета и поста­вить на колени перед унитазом.

— Я не умею блевать, — хныкал Жетулиу.

— Научишься! Положи два пальца в рот.

По счастью один студент, встрепанный со сна, в пи­жаме в цветочек, уселся на стульчак в соседней кабинке, несколько раз испустил зловонные газы и стал испраж­няться — казалось, с удовольствием, сродни любовному наслаждению. От распространившейся вони Жетулиу, на­конец, стошнило. Студент ушел, натягивая штаны на свои ягодицы с голубыми прожилками, Жетулиу встал, еще по­шатываясь, оперся на плечо Артура.

— Это варвары. Мы им покажем, как бесстыдно срать… Артур, нам уготована великая миссия: вы займемся вос­питанием Америки. Я никогда не забуду, что ты для меня сделал.

— Да забудешь… Я не строю иллюзий.


Лежа в своей узкой комнате, Артур изо всех сил старал­ся, чтобы на образы Элизабет и Аугусты не накладывал­ся бразилец, стоящий на коленях перед унитазом. Какой тошнотворный и дерьмовый конец причудливого балета, ироничной кадрили, которую Элизабет и Аугуста украси­ли своими капризами и беззаботной фантазией! Воспоми­нание о них, их имена, произнесенные шепотом, меняли жизнь, выводили из депрессии первой четверти в универ­ситете. Вернуться через три года во Францию с дипломом, что раскроет перед ним двери мира, о котором, впрочем, у него было весьма смутное представление, — это еще не все. Теперь он чувствовал, как ему недостает другого клю­ча — знания (у одних интуитивного, у других приобретен­ного) этой циничной, беззастенчивой, зачастую поэтичной среды, куда, если там не родился, можно попасть лишь бла­годаря покровительству избранных.


В восемь часов утра он зашел в соседнюю конуру. Бра­зилец еще спал — желтый, осунувшийся. Он коротко дышал, его смокинг валялся посреди комнаты вперемешку с бельем, носками, лакированными туфлями. Все элементы картины в стиле реализма «Утро после праздника» были на­лицо, вплоть до бутылки из-под белого вина рядом с гряз­ным стаканом для зубных щеток. Артур встряхнул Жетулиу, тот застонал, повернулся к стенке и проворчал:

— Отстань!

— Ты сам меня просил тебя разбудить. Элизабет и Аугуста ждут.

— Как же!

Растормошенный безо всякой жалости, он принял ледя­ной душ, отыскал повседневную одежду и напихал что по­пало в чемодан.

— Я не смогу вести машину. А мы должны быть в Нью-Йорке нынче вечером.

— Элизабет сядет за руль.

— Хочешь меня унизить!

— Конечно… и не раз, а сто раз… просто чтобы показать тебе, как напиваться.

Жетулиу проворчал что-то неразборчивое, на что Артур, торопясь раскрыть окно, чтобы развеять царивший в ком­нате кислый запах, предпочел не обратить внимания. Шел снег. Ветер взвихрял мелкие снежинки, которые таяли, едва коснувшись земли.

— Все осложняется, — сказал Жетулиу. — Дорога превра­тится в каток, и девчонки будут все время вопить, что я еду слишком быстро. Поехали с нами, при тебе они помолчат.


Элизабет и Аугуста вовсе не дожидались их в холле гос­тиницы. Они еще спали, когда молодые люди забарабанили в дверь. Аугуста открыла им в ночной рубашке, с головой, обвязанной полотенцем.

— Что это с вами? Какая пошлость — вставать в та­кой час!

Элизабет швырнула в них подушкой. Артур потянул с нее одеяло — она спала голой. Нимало не смутившись, Эли­забет села, расхохоталась, почесала голову:

— Что, пожар?

— Вот именно! — сказал Жетулиу. — Разве вы не слы­шите гул революции у городских ворот? Тысячи беженцев устремились в Нью-Йорк, где они проведут Рождество, поедая черную икру и распивая шампанское.

— Патетично! — отозвалась Аугуста, которая сбросила с себя ночную рубашку. — Правда, у меня красивая спи­на? —упросила она, не оборачиваясь.

— Очень красивая! — ответил Артур, ошарашенный такой непосредственностью что у одной, что у другой, и удивленный тем, что Жетулиу, не терпевший, чтобы его сестра показывала свои колени, не шокирован тем, что она выставляет перед почти незнакомым человеком свои бе­дра, полноватые ноги цыганки — разительный контраст с белым и легким телом Элизабет.

— Как не стыдно подглядывать! — прокричала Аугуста, запершись в ванной.

— Ненормальные! — только и сказал Жетулиу, упав в кресло.

Собрав чемоданы и вручив их мужчинам, они спусти­лись, как королевы, оставив без внимания оклик админи­стратора, протягивавшего им счет. Жетулиу расплатился. Когда садились в машину, он отозвал Артура в сторонку:

— Дай мне пятьдесят долларов на бензин. Я тебе отдам, когда вернусь. Сегодня утром банки закрыты.

У Артура оставалось только двадцать долларов, чтобы продержаться до понедельника на хлебе и шоколадках. Эли­забет, которая быстро схватывала ситуацию, взяла его под руку и увлекла обратно в гостиницу, где якобы забыла свою сумочку. Она достала из кармана шубы сто долларов.

— Отдай ему эту бумажку. При тебе он не возьмет.

— А если он их вернет, куда мне их переслать?

— Не волнуйся: он не вернет.

Жетулиу сделал вид, будто находит совершенно есте­ственным, что у человека, сидящего без гроша, в кармане случайно завалялась стодолларовая банкнота.

— Ты правда не хочешь поехать? — спросила Аугуста, притопывая ногой о тротуар.

Печаль стиснула Артуру горло. Он отдал бы что угодно, чтобы поехать с ними, но чего угодно у него не было.

Снежинки цеплялись за брови Аугусты, таяли и стекали по щекам, словно слезы.

— Ты думаешь, что я плачу, да?

— Нет, никогда бы так не подумал…

— Жетулиу все устроит, чтобы ты приехал как-нибудь на выходные.

— К тому времени я раздобуду денег.

Наклонившись, чтобы поцеловать Аугусту в щеку, он взял ее за левую руку, надавив большим пальцем на ладонь в месте, не прикрытом перчаткой. Она поняла и ответила мимолетным пожатием. Более эмоциальная Элизабет об­хватила шею Артура руками и запечатлела поцелуй у него на губах.

— Знай, что тебя любят, мой мальчик… Совершенно беспричинны. И слава Богу! Это и есть любовь! Совершенно дикая! Не изменяй нам!

Он остался стоять на тротуаре, пока машина не скрылась из виду. Чья-то рука помахала за задним стеклом. Наверное, Аугуста. Или только показалось? Снег валил все гуще и гуще.


Мысли о них преображали жизнь в университете. Воспоминание о шести днях на «Квин Мори», об их шумном приезде в Бересфорд и о странном отъезде, замутненном снегом, связывало прошлое с настоящим. Артур теперь был не один. Две нимфы, черненькая и беленькая, весело сопровождали его по жизни. На самом деле никогда он не был так весел, как когда терзался тысячей сожалений из-за того, что не смог поехать с друзьями в Нью-Йорк, Дне недели в Бостоне у О’Конноров пролетели, как один миг. Трогательная страсть, с какой родители хотели, что­бы их пятнадцатилетний сын заговорил по-французски, их интерес к Франции и некое уважение, которым они окружили Артура, словно он был юным послом торже­ствующей нации, а не побежденной страны, раздираемой гражданской войной, — все сошлось, чтобы ослабить его сожаления.

Когда в январе возобновились занятия, он окунулся в работу. Жетулиу на несколько дней опоздал и отказался да­вать объяснения, словно сильные мира сего незаконно его задержали, чтобы его гений помог им решать международ­ные проблемы. Он охотно поддерживал подобные тайны, производившие впечатление на американских студентов и оставлявших Артура безразличным. Случай распорядился так, что университетская библиотека поручила французу перевести ряд статей, опубликованных в университетском журнале. На гонорар можно было выбраться на выходные в Нью-Йорк. Артур сообщил об этом Жетулиу в надежде, что бразилец отвезет его на машине. Увы… Пустившись в путаные объяснения, Жетулиу вдруг признался, что «Корд-1930» уже не в гараже, а в металлоломе, с самого Рождества. По дороге в Нью-Йорк он заснул. Никто из них троих не пострадал, и они много смеялись.

— Ничто так не веселит, как смерть, когда она промахнется, — сказал Жетулиу. — Хочется повторить, как после пасса мулетой. Мы поедем на поезде вместе с лавочниками. С ума сойти, что можно узнать в купе поезда.

Егo умение жить с трогательной виртуозностью преображало поражения в победы. Когда, выйдя из поезда на Большом Центральном вокзале, Жетулиу не увидел на пер­роне сестры, он вспомнил, что она терпеть не могла ор­ганной музыки, которую одна очаровательная старушка с двойным подбородком, одетая в черное и с каким-то со­ломенным тазиком поверх шиньона, уже двадцать лет низ­вергала на уезжающих пассажиров.

Бах для клавесина, для флейты, для фортепиано, для скрипки — от этого Аугуста сходит с ума, но Бах для органа вызывает у нее истерику. Пойди пойми, почему.

Артур жил в скромном отеле на Лексингтон-авеню. Вы­разив свое неодобрение, Жетулиу пообещал зайти в восемь часов, чтобы поужинать. Пришла Элизабет:

— Кажется, Аугуста заболела. Ничего страшного! Не де­лай такое лицо! Жетулиу остался с ней. Тебе повезло: сегод­ня вечером я свободна.

Что-то в ней изменилось. Он не сумел бы сказать, что именно, и возможно, это ощущение было всего лишь вы­звано тем, что в старом приталенном плаще, с беретом десантника на голове, она показалась ему не такой жен­ственной, как на Рождество. В траттории в самом центре Гринвич-Виллидж, куда она его затащила, Артур понял, что Элизабет оказала ему особую честь, приподняв заве­су над своей другой жизнью. Нью-Йорк был для нее не местом бесстыдных светских развлечений избалованного ребенка, а наоборот, средоточием ее единственной насто­ящей страсти — театра. Театра, избавлявшего ее от дав­ления среды.

На первом этапе своего обращения в иную веру Элиза­бет переехала с 72 улицы на Пятую авеню и жила теперь в однокомнатной квартире, расположенной, кстати, над той самой тратторией, где они ужинали, — местом встреч множества творческих людей из Гринвич-Виллидж, чем и объяснялось, что она знала почти всех за соседними сто­ликами, раз десять целовалась со вновь прибывшими и столько же раз — с уходящими. Она уже несколько недель содержала горстку безработных артистов и искала зал, который, как она объясняла довольно сложно, был бы не таким залом, где зрители и актеры изображали бы друг перед другом пародию на жизнь, а местом, где они сотрудничали бы в драматизации пьесы.

Артур внимательно слушал эти новые речи, которые были не лишены здравого смысла, несмотря на наивную революционную интонацию, придаваемую им Элизабет.

— А знаешь, что я поставлю в первую очередь? — спросила она с торжествующим видом.

— Понятия не имею.

— Генри Миллера! Генри Миллера и Анаис Нин.

Поскольку он не выразил бурного восторга, Элизабет заговорила слегка снисходительно:

— Понимаю! Ты не читал Миллера. Стыдись. Французы первыми начали его публиковать. Как и Джеймса Джойса А Анаис Нин — ты хотя бы знаешь, кто это?

— Честно говоря, нет.

— Его любовница, пока он жил в Париже. Она мало публиковалась, кроме «Дома инцеста». Я вывожу их на сцену в диалоге по мотивам их книг. Тебе правда это ни о чем не говорит?

— Дай мне время: я только открываю для себя твою страну, я прилежный ученик, даже немного нудный. Меня воспитывали на других книгах, чем тебя, за исключением Марка Твена, которого я перечитываю каждый год. Когда ты начинаешь?

— В следующем месяце. Мы сняли и перестроили чердак с мезонином на Бауэри.

— …который не считается интеллигентским кварталом.

— Нам именно это и надо: нести театр в народ.

Уходившая пара остановилась перед ними, чтобы пого­ворить с Элизабет о декорациях. Молодая женщина опер­лась о стол необыкновенно изящной черной рукой. Мужчи­на держал ее за талию. Они не обратили никакого внимания на Артура и даже не кивнули ему, когда ушли.

— Просто на тебе костюм банковского служащего, белая ру­башка и синий галстук. Ты не умеешь одеваться. Я тебе сразу хотела об этом сказать. Всегда чрезмерно аккуратный, с на­крахмаленным воротничком, слишком светлые носки с тем­ным костюмом, галстуки без всякой фантазии. Освободись от своего «технократического» стиля. Бери пример с Жетулиу. Ни­когда не знаешь, как он одет, и все же каждый раз, как он появится, он — король. Учти: когда ты придешь на мой спектакль, надень что-нибудь самое отвратное, а то тебя не впустят… ну, я, конечно, преувеличиваю. Ты меня понял.

Она снова была такой, как на корабле: едкой, цинич­ной, забавной со своими хлесткими словами и каким-то комплексом, от которого ей не удавалось избавиться. Возможно, долго с ней не ужиться, но она была более чем привлекательна на один вечер, на несколько свободных дней. Интуиция подсказывала, что момент еще не настал, что не нужно торопить события.

— Почему ты так коротко постриглась? Ты похожа на лесбиянку.

— Мне надоело быть «девушкой из рекламы», встряхива­ющей своими густыми и блестящими волосами, восхваляя какой-нибудь шампунь.

Они заканчивали ужинать, когда один из официантов взял гитару и запел неаполитанскую песню.

— Мне кажется, меня принимают за туриста, — сказал Артур. — Бежим отсюда. Есть здесь где-нибудь бар неподалеку?

— Если ты не против бурбона, пошли лучше ко мне. Я дам тебе книжку Миллера.

Она жила в красивой двухэтажной мансарде. Сквозь застекленную дверь было видно большую засохшую лже­акацию, освещенную прожектором у ее основания. Конус ослепительно-яркого света заставлял отступить в тень окружающие дома.

— Чья идея?

— Моя. Всем нравится. В полночь я выключаю.

Она налила два бурбона в щербатые чашки — Артур подозревал, что она роняла их намеренно.

— Как тебе мой чердак?

— Где тут сидят?

— На полу. Прогресс уничтожил кресла.

Пуфики и подушки валялись на полу рядом с пепельни­цами, подносами, заставленными разнокалиберными ста­канами, ведерком для льда, раскрытым проигрывателем, стопками пластинок. Три матраса, лежащие друг на дру­ге прямо на полу и покрытые мексиканским покрывалом, должно быть, служили кроватью.

— Да, так и есть: я там сплю. Когда приезжала моя тетя Хелен, она все осмотрела, не выразив удивления. Только сказала: «По крайней мере, ниже тебе уже не упасть».

Прислонившись спиной к пуфу, Элизабет рассматрива­ла свою чашку, словно хрустальный шар.

— Я бы прекрасно обошлась без ее мнения, но она из числа моих «опекунов», а за исключением месячного посо­бия, без нее мне ничего не вытянуть. После смерти моих родителей она редко укорачивала мне поводок. В данный момент она мне нужна, чтобы содержать труппу на время репетиций.

Она могла бы сказать «мою труппу». Все держалось на ней. Она достала из папки фотографии Генри Миллера, Анаис Нин и двух актеров, которые воплотят их на сцене. Хотя Анаис Нин не обладала дьявольской красотой героинь своих сочинений, молодая женщина, которой предстоял исполнить ее роль, приводила в смущение с первого взгляда: жгучие глаза, низкий лоб, гримаса отвращения, искажающая нижнюю половину лица. Внешность Миллера была знакома Артуру по фотографии Брассаи: асимметричное лицо, чувственный рот, великолепный лоб. Действительно, по-своему красив! Артуру сразу же понравился этот пария американской литературной среды, такой же замкнутой, как и высшее общество. Элизабет дала ему почитать оба «Тропика», тайно ввезенные в США. Они прикончили бу­тылку бурбона,потом две банки теплого пива.

— Я предложила бы тебе остаться, — сказала Элизабет, — но, во-первых, я смертельно устала, а во-вторых, Джордж, возможно, вернется этой ночью, во всяком слу­чае, завтра рано утром. Ему не понравится, что здесь кто-то есть.

Артур не стал спрашивать, кто такой Джордж. Он ин­стинктивно отнес его к легким теням, проносившимся по жизни Элизабет, как и он сам пролетит по ней в свое вре­мя. Незачем спешить. Она положила руки ему на плечи.

— Никогда не верь и половине из того, что говорит Же­тулиу. Мы не попали в аварию по дороге из Бересфорда в Нью-Йорк. Он парковался перед моим домом, чтобы вы­садить меня с чемоданами, рядом остановился «кадиллак», оттуда вышел какой-то парень с сигарой в зубах, в по­лосатых брюках и рединготе, достал чековую книжку. Он купил «Корд-1930». Просто так! Для коллекции. Жетулиу сунул чек в карман, и мы в тот же вечер пировали, он за­платил за год вперед за квартиру для Аугусты и заказал себе три костюма. Он вернул сто долларов, которые я су­нула тебе втихую?

— Нет… ты же меня предупреждала. Наверное, то же будет и с билетом, который я ему оплатил, чтобы приехать сюда на выходные.

— Как неосторожно!

— Деньги небольшие, а мне хотелось сделать его своим должником. Аугуста в самом деле больна?

Элизабет погладила его по щеке с чарующей нежностью.

— Это будет нелегко! — сказала она, сочувственно по­качав головой. — Очень нелегко. Но я тебя понимаю: она единственная. Неповторимая! А такие женщины, как я, встречаются где угодно. Потеряешь меня здесь — най­дешь в Вене, в Париже, в Лондоне, в Риме, каждый раз что-то прибавится или убавится, будет новое имя, но в целом — все то же самое. Теперь ты понимаешь, почему я стараюсь убежать, коротко стригусь, живу на чердаке, ставлю Анаис и Генри на антресолях в Бауэри, где живут только пьяницы и бродяги, разлагающиеся под опорами надземного метро.

Она его поцеловала. Он вернулся на такси. Кроме Грин­вич-Виллидж, весь Нью-Йорк спал.


Он прождал Жетулиу все утро, а тот так и не пришел. По оплошности Артур не выяснил, ни где его найти, ни как позвонить Элизабет, чтобы узнать его номер телефо­на. Заехать к ней значило поставить себя в неловкое поло­жение, если там вдруг окажется «Джордж». Артур проявил больше мужества в трудную минуту, чем сам от себя ожи­дал: углубился в музеи, болтался по Центральному Парку и по улицам до наступления вечера. У администратора го­стиницы так и не было для него никаких сообщений. Он снова пошел ужинать в тратторию Гринвич-Виллидж, но Элизабет туда не пришла, ни одна, ни с кем-то. Ему отве­ли место у входа, за маленьким столиком, где официанты о нем забывали. Та пара, которая вчера разговаривала с Элизабет (он в основном запомнил восхитительную черную руку девушки) прошла мимо, не узнав его. На следующий день, прибыв на Большой Центральный вокзал задолго до отхода поезда, он хорошенько спрятался в головном ваго­не: Жетулиу оставил у него свой обратный билет, это была единственная веселая месть. За несколько секунд до отъ­езда он увидел перекошенную физиономию бразильца, который бежал по перрону с хвоста поезда, отчаянно его разыскивая. Жетулиу — запыхавшийся, со сбившимся на сторону галстуком, без шляпы — наконец, появился в ко­ридоре, вне себя от досады, когда поезд уже въезжал в тоннель под Ист-Ривер.

— Мог бы подождать меня на перроне! Я тебя ищу, ищу…

— Я думал, что ты останешься с Аугустой. Как она себя чувствует? Надеюсь, ты нашел кого-нибудь, кто сможет тебя заменить у ее постели.

Жетулиу замялся, не зная, следует ли обидеться на под­начку или притвориться, будто ничего не заметил.

— Спасибо за участие. Сегодня утром ей уже лучше. Тебе передали от меня записку в гостинице?

— Я ничего не нашел.

— Правда? С ума сойти! Я несколько раз звонил, оставил свой номер, просил соединить с тобой. Тебя вечно не было на месте.

В общем, ему хотелось, чтобы Артур почувствовал себя виноватым из-за того, что не сидел возле телефона и дове­рился безалаберной прислуге. Несколько раз он возвращал­ся к невероятному стечению обстоятельств, разлучивших их на это краткое время, помешав французу увидеться с Аугустой. Она даже плакала. О… немного, несколько сле­зинок, чтобы смыть печаль. Когда подошел контролер, Же­тулиу начал ощупывать свои карманы один за другим, с возрастающей тревогой:

— Мой билет! Я потерял билет!

Артур достал оба билета из своего кармана:

— Хорошо, что я обо всем подумал!

С этого дня он решил мучить Жетулиу. На следующей неделе он избегал его, как мог, и сблизился с ним снова только из-за экзамена. Жетулиу, который несколько ночей проиграл в покер (впрочем, весьма успешно), не помнил ни слова из лекции об оси Рим-Берлин. Артур великодушно, или радуясь возможности получить очко в свою пользу, подсказал ему даты и план ответа. Самое противное, что при объявлении результатов преподаватель долго разбирал работу Жетулиу. Ее достоинства были тем выше, что автор во время послед­ней мировой войны находился далеко от театра военных действий. Жетулиу превосходно разыгрывал скромность. Забыв поблагодарить Артура, он даже вставил несколько со­ветов о том, как нужно трактовать современную историю перед наивными американцами. Он непредусмотрительно не подумал о том, что вся история повторится через неделю. Жетулиу переживал период большого везения и ложился на рассвете после напряженных партий в покер — один из спо­собов выставить напоказ раскованность высшего порядка. Артур безжалостно подсунул ему пророческую цитату Кинза, которая на самом деле принадлежала Бэнвилю, волевым решением восстановил монархию в Австрии в период между двумя мировыми войнами и перенес на один год крах на Уолл-Стрит. Преподаватель новейшей истории был просто ошарашен и приписал эти ошибки усталости Жетулиу, кото­рый после занятий набросился на своего друга:

— Ну что, весело было?

— Пришла и моя очередь посмеяться.

Ни тот, ни другой не были в настроении объясняться, и Артур предложил проверенное средство:

— Мы уже давно не бегали вокруг студгородка. Предлагаю тебе полчаса джоггинга, чтобы ты пришел в чувство.

Надев спортивные костюмы, они побежали бок о бок вокруг домов. Жетулиу, менее тренированный, с легкими, загаженными никотином, накопившимся за все сеансы карточной игры, стискивал зубы. На последнем круге, бледный как смерть, он был вынужден присесть на скамейку. Артур заговорил самым прочувствованным тоном:

— Ты же не помрешь у меня на руках вот так… не дав мне адрес Аугусты и телефон Элизабет!

— Ах, вот в чем дело!

— Да, только в этом!

Жетулиу посидел молча, нагнув голову к коленям. Когда распрямился, кровь снова прилила к его щекам.

— Спросил бы раньше. Не беспокой Аугусту. Она выхо­дит замуж о… без всякой радости, но, как ты можешь до­гадаться, мы с ней переживаем кризис. Она хочет из него выйти. Боюсь, что она жертвует собой ради меня, чтобы я мог продолжать учебу. Я умоляю ее подождать. В июле мы получим деньги от продажи поместья моего отца в Минас-Жерайс. А пока я отправляю ей свой выигрыш в покер.

— А проигрыш?

Жетулиу рассмеялся

— Я не плачу игорных долгов. Вижу по твоему лицу, что ты находишь это нечестным. Артур, тебе нужно иначе от­носиться к жизни: для совестливых настанут очень труд­ные времена. Почему ты хочешь увидеться с Аугустой?

Артур не удивился, что не почувствовал никакой горечи при известии о свадьбе Аугусты: он в это не верил, он по­верит, если только она сама сообщит ему об этом.

— Почему ты хочешь увидеться с Аугустой? — повторил Жетулиу.

Артур вспомнил, что сказала Элизабет.

— Она единственная.

— О, это точно! Даже среди женщин в десять раз краси­вее Аугуста, как только появится, одна только привлекает к себе внимание.

— За кого она выходит?

— Вообще-то намечаются две кандидатуры. Мы еще не решили.

— Что значит «мы»?

— Я тоже имею право голоса. Я ее старший брат, почти отец.

— …и немного сутенер, если я правильно понял.

— Нет, ты ничего не понимаешь из-за своей психологии среднестатистического француза.

— А если наоборот — все понимаю? Ну, Жетулиу, дай мне телефон.

— Никогда. Да и зачем? У тебя даже нет денег, чтобы съездить в Ныо-Йорк на выходные.

Артур повернулся к нему спиной и потрусил дальше по аллее вокруг студгородка. Когда он пробегал мимо скамейки, Жетулиу помахал рваным клочком бумаги.

— Если ты уж так истосковался по любви, что ж не по­едешь к Элизабет? Если не считать твои галстуки и носки, она находит тебя очень даже привлекательным.

Артур был обидчив. Что сказать в свою защиту, разве можно раскрыть правду, что это мать покупает ему носки и галстуки? Он уже несколько лет подозревал, что у нее дурной вкус, однако не потерпел бы презрения к той, кто все еще думала, что таким способом может сохранить свое влияние на сына, ставшего мужчиной. Артур навис над бразильцем. Жетулиу слегка отстранился, подставив свою птичью шею сжавшей ее руке.

— Я тебя обидел, — просипел он полузадушенным голо­сом.

— Когда Элизабет говорит это мне — еще ладно. Но тебе — я не позволю.

— Не мне… то есть почти мне. Перестань, мне больно. Не будем же мы драться, в самом деле?

Высокий, великолепный Жетулиу в синем спортивном ко­стюме, задыхающийся, прижатый к скамье, в самом деле не вызывал злости. Лишенный самоуверенности, он был даже жалок, его глаза выпучились от страха, что тиски сожмутся сильнее. И так уже кожа на его шее покраснела. Он сглотнул слюну, отчего его кадык смешно дернулся вверх и вниз. Мимо них пробежал десяток спортсменов в шортах и майках. По их размеренному дыханию и длинному шагу было видно, что они тренируются в беге на полторы или три тысячи метров. Никто из них не обернулся. Они скрылись за купой деревьев и вновь появились на берегу искусственного пруда, их отражения за­трепетали в черной воде, не обеспокоив двух лебедей.

— Мы смешны, — сказал Жетулиу.

— Кому она это сказала?

— Мне передала это Аугуста.

Артур отпустил шею Жетулиу. Мужчины всегда невер­но представляют себе, что женщины говорят о них между собой. Когда им открывается правда, оказывается, что те беспощадны к их слабым местам.

— Это не значит, что Аугуста того же мнения, — продол­жал Жетулиу, потирая шею, покрасневшую под пальцами Артура. — Возьми телефон Элизабет. Съезди к ней в Нью-Йорк, когда будут деньги.

— Деньги у меня есть. Просто верни мне сто долларов, которые я одолжил тебе после бала.

Жетулиу воздел руки к небу,

— Господи, кто бы говорил? Я-то думал, что ты послед­ний честный человек на этой прогнившей земле, а ты про­сишь меня вернуть деньги, которые дала Элизабет. Я же видел: это она тебе сунула купюру. Я ей давно все вернул. Я никому ничего не должен.

— Ничего ты не вернул. Руку даю на отсечение.

Артур сунул в карман номер телефона, не сказав больше ни слова, и вернулся к себе в комнату. Он дал несколько уроков двум студентам-гуманитариям — как раз хватит на билет до Нью-Йорка и обратно. Он позвонил Элизабет.


— Ты меня совсем забыл. Я не смогу проводить с тобой много времени. Мы репетируем. Но ты уже большой маль­чик и сам разберешься. У меня найдется для тебя кровать.

— А человек-невидимка — Джордж?

— Джордж? Ах, да… ну… он уехал. На его взгляд, у меня слишком комфортно. Он никогда не мылся. Ты-то хоть моешься?

Артур чуть было не отказался от поездки, а потом бро­сился в омут. Не чтобы помыться (он был чистоплотен, как любой спортсмен), но чтобы узнать, где Жетулиу прячет Аугусту. Однажды в пятницу вечером, во время репетиции, он появился в квартире Элизабет.

— Поднимайся в мезонин и смотри, если хочешь. Мы уже скоро заканчиваем.

Усевшись на пуфе и просунув ноги между столбиками ограды, Артур увидел сцену, которая показалась ему более комичной, нежели неожиданной. Стоя на стремянке, мо­лодая женщина с роскошными черными кудрями, в обле­гающем вечернем платье, вела диалог с двумя актерами: один в военной форме, с автоматом на груди, другой в комбинезоне, с поясом безопасности, за который заткнуты инструменты. «Вела диалог» — это легкое преувеличение, так как Артур очень быстро понял, что актриса бесконеч­но повторяла какую-то ономатопею, в которой он вычленил только два слога: «…маммон, маммон…» Даже последний дурак понял бы, что пьеса глубоко символична. Рабочий и солдат перекидывались зажигательными лозунгами о мире и войне, в то время как бормочущая прекрасная брюнетка покачивала головой, наполовину спрятав лицо под пышной курчавой шевелюрой. Стоя за пюпитром, Элизабет отбивала ритм, как дирижер. Все это уже становилось чересчур однообразно, когда актриса, перестав взывать к «маммону», начала срывать с себя фальшивые драгоценности, черное атласное платье, белье, из-за которых оба мужчины передрались насмерть. Спустившись со стремянки, девушка перевернула пинком ноги оба трупа и стала танцевать над ними под дикую музыку, которую включила Элизабет. Спускалась ночь, размывая очертания соседних домов. Прожектор осветил акацию, на ветвях которой уже набух­ли почки. Артур с сожалением обнаружил, что маммониха, вставшая одной ногой на одного актера, а другой на дру­гого, на самом деле не была обнажена. Ее фигуру плотно облегало трико телесного цвета.

— Что скажешь?

— Чудесно.

Он в большей степени имел в виду курчавую красавицу, чем саму сцену, из которой ничего не понял, кроме того, что плоть торжествует над обыденностью жизни.

— Кто автор? — спросил он из учтивости.

— Автора нет. Театр умирает, задушенный авторами. Ты видишь коллективное произведение, выходящее за рам­ки слова.

Актеры поздравляли друг друга в выражениях, пока­завшихся Артуру преувеличенными. Курчавая красавица стыдливо завернулась в халат. Ее звали Тельма, она была из Сан-Франциско. Мужчины, Петр и Ли, ранее влачившие жалкое существование статистов в пьесах, которые Эли­забет назвала «вчерашним днем», открыли для себя под ее мудрым руководств ом «спектакль-истину», который должен смести со сцены буржуазный водевиль. Постоянные члены труппы, которую Элизабет набирала с большим трудом, они дожидались славы, время от времени исполняя роли шофе­ра и повара, а Тельма помогала по хозяйству. Петр принес из кухни тазик, в котором еще кипел необработанный рис. Все пятеро уселись на палас, разложив еду на картонные тарелки. Тельма по своей инициативе подала бедному Ар­туру стакан молока, но он запротестовал:

— Извините! Я еще до этого не дошел!

Элизабет откупорила для него бутылку чилийского вина под неодобрительными взглядами своей труппы. Разговор увяз в проповеди вегетарианства и макробиотической пищи. Рис было невозможно есть. Артур достал из карма­на пачку сигарет, повергнув в ошеломление обоих мужчин. Тельма побежала открыть окно. В комнату ворвался холодный воздух; Элизабет объяснила, что француз прибыл из старой Европы, не поспевающей за ходом прогресса. Она говорила так убедительно, что ее друзья стали смотреть на Артура с трогательным состраданием. Тем не менее, воцарилась неловкость, ставшая до того ощутимой, что Тельма подала сигнал к отправлению. Элизабет закры­ла окно и закурила.

— Теперь я грешу не один, — заметил Артур.

— Да. И откупорь еще бутылку.

Она переключила свет, и комната наполовину скрылась в полумраке.

— Я их спугнул!

— Когда они больше не голодны, это довольно легко.

— Какая ты язва!

Она пожала плечами и ушла в ванную, предварительно поставив пластинку. Артур загрустил: почему, в этот час, — Малер, невероятно красивый, но наводящий неизбывную печаль? Элизабет появилась снова, в халате, который на­девала Тельма, с еще мокрым и блестящим лицом, наклони­лась над Артуром, развязала его галстук, расстегнула ворот рубашки и бросила ему в лицо свитер.

— Снимай пиджак. Ты что, так и не обтешешься?

— С тобой — в два счета.

Они разговаривали, курили, пили чилийское вино, раз­валясь на мексиканских подушках.

— Твои друзья — тихие психи, — сказал Артур. — И много тут таких?

— Мало, но за ними пойдут другие. Целые религии соз­давались с меньшим числом апостолов. Они не торопятся. Дай им двадцать, тридцать лет… к концу века они победят. Человечество будет вести здоровый образ жизни.

— Вот тоска-то будет.

— Я непоследовательна.

Потом она поставила пластинки с джазом. У нее их была целая этажерка: Армстронг, Фате Уоллер, Орнетт Колеман. Они слушали, попивая терпкое чилийское вино и заедая его кружками шоризо, от которых пылало нёбо. Элизабет легла поперек, положив голову на ноги Артуру.

— Я знаю, зачем ты приехал в Нью-Йорк.

— A-а! И какие тебе даны указания?

— Ни за что на свете не сообщать адрес Аугусты.

Когда он пришел к Элизабет, Аугуста куда-то делась, а теперь снова вернулась в мысли Артура. Почему нельзя вот простым нажатием кнопки, вызывать на сцену образы, которые нас занимают, отправлять их за кулисы, устраивать антракты, а потом сколько угодно о них вспоминать?

— И ты мне его не дашь?

— Дам! Но она уехала в Вашингтон на две недели. А у тебя нет времени поехать к ней. Дай мне руку.

Она схватила его руку и засунула в пазуху своего халата между грудей.

— Сегодня вечером мне ужасно нужно, чтобы какой-нибудь мужчина слышал, как бьется мое сердце.

— Бьется. Ты довольна?

— Да. Мы будем говорить об Аугусте, сколько захо­чешь.

Артур не был уверен, что хочет этого. Даже не имея боль­шого опыта в любви, он догадывался, что в жизни желан­ного существа нельзя копаться безнаказанно. Элизабет со своей грубой искренностью избалованного ребенка могла обратить Аугусту в ничто, оставив плавать на поверхности лишь обломки — очаровательные, но обломки.

— Не говори мне о ней ничего плохого. Мне хочется помнить ее не такой, какая она есть, а такой, какой я ее себе представляю, какой я ее увидел на прогулочной палубе «Квин Мэри», между братом и тобой.

— …и в каюте корабля, когда она показала тебе свою попу! Вот уж не ожидала.

Артур тоже этого не ожидал. Грезя об Аугусте, он на­чинал тревожиться: вместо того чтобы стоять разинув рот, когда эта сцена повторилась, но на сей раз нарочно, в го­стиничном номере в Бересфорде, ему следовало одернуть простыню и прикрыть ее, или бросить ей полотенце, чтобы выразить свое неодобрение и показать ей, что он еще при­вержен другому ее образу.

— О, не волнуйся, — сказала Элизабет. — Я не говорю плохого о таких женщинах, как она. И о таких мужчинах, как Жетулиу. Я друг им обоим. Когда я садилась в поезд на Гавр, то сразу заметила десять старых теток и кузин моей матери с бараньими кудряшками на голове, возвра­щавшихся из похода по ювелирным лавкам, за которыми следует ужин в ресторане «Максим». Для них это и есть Париж. Я уже было пришла в ужас, как вдруг увидела эту странную пару — Жетулиу и Аугусту. Я думала, они же­наты. Жетулиу время от времени надевает обручальное кольцо. Аутуста тоже. Они таким способом напускают туману, говоря: «Отстаньте от нас!» Ничего двусмысленного, можешь сразу успокоиться. Просто они хотят, чтобы их расспрашивали. Жетулиу хочет оставаться единственным источником информации, которую можно о них почерпнуть. Ты заметил? Никаких противоречий, все так легко проверить, что никто себя этим не утруждает. И она вторит ему в один голос, но если приглядеться, ты заметишь искорки в ее глазах, когда Жетулиу слишком завирается. Но никогда не забывай, что они в одной упряжке, и что даже понимая, какую роль играет ее брат, Аугуста всегда будет стоять за него горой. Когда-нибудь, когда ему дей­ствительно понадобятся деньги, он выгодно выдаст ее замуж. То есть ты не для нее. Я люблю их, да, я их люблю. В поезде и на корабле они меня встретили с распростер­тыми объятиями, словно мы всю жизнь были знакомы. Сейчас наши жизни пересеклись, и мне это ужасно забав­но. Они вступают в американское общество, из которого я всеми силами пытаюсь сбежать. Они еще не совсем в нем утвердились, а я еще не совсем от него освободилась. Их лифт идет наверх, а мой — вниз. Мы на том же этаже, но Жетулиу не терпится нажать на кнопку.

— Скажи мне одну вещь…

— Какую? Может, я еще и не отвечу.

— Она вправду выходит замуж?

— Как ты мог в это поверить?


Конканнон лежал на спине, закрыв глаза, с большой по­душкой под головой, с простыней, подоткнутой под мыш­ки. От его правой руки шла трубка к капельнице. Левая рука лежала неподвижно, вверх полураскрытой ладонью воскового цвета, словно кровь в ней больше не текла. Лицо профессора, обычно вспыхивающее алым цветом после первой же рюмки, стало серо-лиловым, но его черты, об­рамленные дымкой седых волос и подчеркнутые густой ще­точкой черных лохматых бровей, казались необыкновенно спокойными, хотя при каждом выдохе растрескавшиеся губы надувались, едва разжимались и выпускали шумное дыхание, точно у паровой машины, чуть не останавливаю­щейся после нескольких последних всхлипов.

Медсестру вызвали звонком, и она оставила Артура одного с Конканноном в палате, где опущенные шторы просеивали яркие оранжевые лучи заходящего солнца.

— Профессор!

Слышит ли он, заблудившись среди беспорядочных образов, являвшихся ему во сне? Артур взял восковую руку, пожал ее. Медсестра сказала: «Мы ничего не понимаем, кровоизлияние произошло в правое полушарие, оно не должно затронуть речевую и мыслительную деятельность. Но больной явно лишился речи».

— Профессор… это я, Артур Морган! — повторил он на лежащему.

Одно веко поднялось, открыв глаз — более живой, чем можно было ожидать, все такой же голубой, но слегка затуманенный. Губы сморщились в улыбке. Конканнон вытя­нул правую руку, насколько позволяла трубка капельницы. Пальцы пошевелились, приглашая Артура приблизиться.

— Я… умираю…

Артур не успел возразить.

— …я… умираю… от жажды…

Заглушенный смех вызвал ужасный приступ кашля с мокротой. Артур подал ему стакан воды и пипетку, чтобы пить не поднимаясь.

— Божья благодать! Фу, гадость!

Голос был трагически хриплым.

— Это чудо или вы ломаете комедию с врачом и мед­сестрой?

— Секрет! — сказал Конканнон, открывая второй глаз.

— Я узнал только вчера вечером, когда вернулся. Я был в Нью-Йорке.

— С ней?

— Нет. С Элизабет.

Как он мог думать о таком в своем состоянии?

— Почему вы не хотите разговаривать с врачом?

— Медсестра — страшилище, врач — дурак, пусть оста­вят меня все. Не вы. Всегда любил французов…

Он закрыл глаза, потратив столько сил. Артур думал, что бы такое сказать. Уйдя в себя, Конканнон издал длинный и глубо­кий вздох. Запретив себе видеть, он стал яснее говорить:

— Я уже давно знал, что кончу маразматиком…

— Вы совсем не маразматик.

— Строю из себя маразматика, а это еще хуже. Я хочу спать.

— Отдыхайте, я пойду.

Конканнон так резко взмахнул правой рукой, что труб­ка капельницы соскочила.

— Я позову медсестру. Вы знаете, что я был лучшим танцором в универси­тете?

— Да, я это знал. И еще лучше слышать это от вас.

Конканнон вдруг так шумно захрапел, что это напоми­нало предсмертный хрип. Артур нажал на грушу вызова медсестры. Та тотчас явилась. Это действительно была фи­зически очень непривлекательная женщина, но властная и неоспоримо уверенная в себе.

— Он уже в третий раз выдергивает капельницу.

— Он храпит.

— С такими засоренными легкими, как у него, — ничего удивительного.

Она подхватила Конканнона под мышки и с неожидан­ной силой приподняла, чтобы взбить подушку и уложить поудобнее болтавшуюся голову.

— Он говорил с вами? — спросила она подозрительно.

— Нет! — соврал Артур.

— Не обманывайтесь на этот счет, он еще под действи­ем шока. Он в полукоматозном состоянии, но прекрасно понимает, что вы рядом с ним. Не надо его утомлять.

Артур взял правую, здоровую руку и сильно ее сжал, по­чувствовав в ответ легкое нажатие пальцев. Щеки Конканно­на надулись, губы приоткрылись, испустив зловонный выдох. Артур был уверен, что эта гримаса адресована медсестре.

— Тяжелее всего, — сказала она, — это когда они хотят говорить, а не могут сказать ни слова. Скоро обход. Врач не разрешает пускать посетителей. Я вынуждена выставить вас за дверь.


Одна ночь с Элизабет ничего в жизни не изменила. Не­сколько минут рядом с Конканноном изменили ее гораздо больше. Вернувшись к себе в комнату, Артур написал ма­тери, дяде Эжену, сестре Марии де Виктуар, испытывая острые угрызения совести из-за того, что был невнимате­лен к людям, питавшим к нему наивную любовь, особенно к своей матери, такой доброй и неловкой.

Занятия его почти не интересовали. У него было такое впечатление, что он все это уже знает и топчется на месте. Студентам открывался доступ к невероятному количеству информации, которой они практически не пользовались. Каждый специализировался в очень узкой области. Так, Джон Макомбер, с отцом которого Артур повстречался в по­езде на Бостон, интересовался только сражением при Гет­тисберге. Через десять лет он будет знать о нем больше, чем если бы сам в нем участвовал в качестве штабного офицера. Помимо изучения топографии Геттисберга и сокрушитель­ного поражения генерала Ли от федералов, Джон состоял в университетской футбольной команде и частенько играл в карты с Жетулиу, который обдирал его, как липку. Однаж­ды Джон сменит своего отца во главе компании молочных продуктов из Массачусетса и будет до смерти надоедать членам правления, сообразуясь во всем со стратегией сражения при Геттисберге. Отношения с Жетулиу становились натянутыми. Если бразилец прочитал послание Аугусты, оставленное на виду на столе во время краткого отсутствия француза, он должен был следить за тем, чтобы такого больше не повторилось.


Со смертью Конканнона Артур потерял доброжелательного посредника. Похороны получились какими-то особенно мрачными. Декан и несколько студентов встретились в крематории. Краткая речь напомнила об университетских титулах и представила укороченную версию бурной жиз­ни профессора. Скандалы были слишком громкими, чтобы приводить его в пример. В группе людей, печально рассе­явшихся после церемонии, была полная молодая женщина в черной соломенной шляпе с лентой. Когда она подошла к Артуру, тот узнал медсестру. Неужто под ее грубой внеш­ностью таилось нежное сердце?

— Возможно, вы были его единственным другом. После удара мы нашли в его бумагах записку с такими словами: «В случае неприятностей предупредить Артура Моргана». Вот почему я вам позвонила и просила прийти. Он говорил с вами, ведь правда?

— Да, всего несколько слов.

— Он мог говорить, я была в этом уверена. За несколько минут до того, как его сердце остановилось, он посмотрел мне прямо в глаза и сказал очень отчетливо, чтобы я не за­была: «Передайте моему другу Артуру: “Ad Augusta per angusta”. Он поймет…» Наверное, вы знаете, что это означает.

— Да, очень хорошо.

— Это по-итальянски?

— Нет. По-латыни. Это игра слов на латыни.

— Можно узнать, что это значит, если не секрет?

— К великим свершениям — узкими путями.

— Это ваш условный язык?

— «Аугуста» — это еще и в узком смысле имя одной де­вушки, которая привлекала нас обоих, и завоевание кото­рой, действительно, кажется нелегким испытанием.

— Кажется, я вмешиваюсь в чужие тайны.

— Да.

— Простите меня. Я часто видела, как люди умирают. Привыкаешь… а потом однажды смерть человека, о кото­ром ничего не знаешь, который тебе никто, рвет душу на части. Я думаю, что профессор Конканнон был человеком, достойным восхищения.

— Вы не ошибаетесь.


На Пасху Артур провел два дня с Элизабет. На расспросы она отвечала очень уклончиво: Аугуста путешествует или больна.

— Уверяю тебя, я ничего не выдумываю.

— Жаль! Я был бы польщен.

Врунишка!

O да, он врал. Немного. Элизабет существовала только благодаря наслаждению, которое они доставляли друг другу. По возвращении в Бересфорд снова начиналась учеба, он был счастлив, но не более. Забывал о ней на какое-то время, писал длинные письма Аугусте и складывал их в ящик стола, запираемый на ключ. Жетулиу коварно предложил поехать вместе в Чикаго.

— У меня нет денег.

— Аугуста расстроится.

— Ты же прекрасно знаешь, что я не могу поехать с вами.

— Займи.

— У кого?

— Жаль, что я не могу одолжить тебе ни гроша. У меня у самого сейчас денег в обрез.


Когда Жетулиу вернулся после этой воскресной поездки, которая, вероятно, была чистым вымыслом, ему позво­нил директор отеля «Берг». Госпожа Мендоса передала для него посылку. Жетулиу уехал на неделю и вернулся с на­битыми карманами. Ненадолго оставшись в одиночестве, Аугуста обманула бдительность своего брата и прислала открытку: «Артуро, как поживаешь? Я думаю о тебе… Не надо падать духом. Смерть Конканнона так ужасно пе­чальна, что я в тоске. Жетулиу подарил мне очень красивый костюм от Балансиаги, но для кого мне его надевать? Артуро, ты ничего не делаешь, чтобы увидеться со мной… Love. А.»


Самым замечательным событием последней четверти было письмо от Алана Портера. Он приглашал Артура в Ва­шингтон. В конверте лежал билет на самолет в оба конца.

Советник (совсем не тайный, его имя было у всех на устах, и сплетники приписывали ему широчайшие полномочия) принял Артура в своем кабинете в Белом доме.

— Что вы делаете этим летом?

— Я хотел вернуться на две-три недели во Францию, по­видаться с матерью и с друзьями, чтобы убедиться в том, что еще не слишком обамериканился. В то же время я не уверен, что у меня будут деньги на дорогу, а если и будут, то, возможно, лучше их приберечь. Я трачу слишком много времени на переводы и частные уроки.

Портер в рубашке в полоску и с алым галстуком-бабочкой, золотыми запонками и часами, сидел за массивным бюро — подделке под чиппендель — и поигрывал ножом для бумаги, отмеряя им свои вопросы.

— Как вы смотрите на то, чтобы поработать в июле-ав­густе?

Тон был непререкаемым.

— В какой области?

— О, ничего сложного: один мой друг, брокер с нью-йоркской биржи, ищет стажера.

— Я плохо разбираюсь в биржевых делах.

— Лишний довод. Пойдемте пообедаем, и вы подумаете.

Высокопоставленные сотрудники Белого дома обедали в закрытом клубе. Портер не пожимал рук, торопясь, ограни­чиваясь небрежным жестом в ответ на приветствия, нес­шиеся от каждого столика.

— Вашими результатами в Бересфорде очень доволь­ны, — заговорил он, когда заказал меню и вино, не поинте­ресовавшись мнением гостя.

— Кто именно?

Администрация… Второй курс покажется вам поин­тереснее.

— Надеюсь.

— Признаюсь, нет ничего скучнее учебы. Жизнь — го­раздо более интересный учитель. На стажировке у Янсена и Бруштейна вы узнаете то, чему вас не научат ни в каком университете.

Артур выдвинул довод, в который, едва лишь его произ­нес, уже сам больше не верил:

— Моя мать ждет моего возвращения.

— Ваше будущее тоже вас ждет, и его любовь не такая верная, как у матери.

— Вы циник.

— Циник? Нет. Я здравомыслящий человек. Положим, все можно уладить. Наши самолеты каждый день вылетают в Европу. В сентябре я доставлю вам билет туда и обратно, который не будет вам стоить ничего, кроме неудовольствия путешествовать с военными.

Если Артур хотел быть искренним с самим собой, ему следовало признать, что его нерешительность вызвана не столько сыновней любовью, сколько боязнью покинуть Аме­рику, где живут Элизабет и Аугуста, хотя с последней ему не удавалось увидеться уже несколько месяцев. Оставаясь невидимой, она была препятствием, наивность которого была ясна.

— В таком случае, я принимаю предложение. С благодарностью, — добавил он.

— Я не требую от вас никакой благодарности.

Клуб был полон. Опоздавшие ждали в баре, пока освобо­дится местечко. За столиками разговаривали и смеялись так громко, что Портеру с Артуром приходилось повышать голос, чтобы расслышать друг друга, и это исключало всякие ню­ансы в их словах. В зале витал легкий запах аптеки, производимый то ли лосьонами после бритья этих господ, то ли их надушенными платочками в нагрудных карманах, то ли кон­диционированным воздухом. Два-три раза шум стихал на не­сколько секунд без причины и тотчас снова нарастал.

— Тихий ангел пролетел, — сказал Артур.

— Было бы странно. В Вашингтоне, округ Колумбия, ан­гелов нет. Они сдались и ушли. Никто их не слушал.

Подписав счет, Портер посмотрел Артуру прямо в глаза:

— За два месяца у Янсена и Бруштейна вы многое узнае­те. Большую часть из этого нельзя выносить из офиса. Одно оброненное слово вызывает крах целой операции, подго­тавливаемой месяцами. Я думаю, вам будет интересно по­плавать несколько недель в море, кишащем акулами.

— Акулами?

— Да, на взгляд европейцев. Конканнон не предупреж­дал вас на корабле? В Соединенных Штатах есть один бог: деньги. Он отпускает все грехи. Вы знаете Вашингтон?

— Нет.

— Это современный Рим. Мой шофер покатает вас се­годня днем, а потом отвезет в аэропорт. Я посоветовал ему избегать негритянских кварталов. Там мне нечем гордить­ся. Вы остановитесь в Нью-Йорке перед возвращением в Бересфорд?

Артур думал об этом и хотел этого. Он уже месяц не видал Элизабет.

— Моя секретарша поменяет ваш обратный билет. По меньшей мере, Элизабет Мерфи даст вам менее трафарет­ное представление о нашем обществе, чем я.

Этот дьявол знал обо всем. Артур напрягся. Портер это почувствовал.

— Поймите, что все тайное становится явным, и не усматривайте в этом подчеркнутого интереса к вашей особе. Мисс Мерфи всегда напоминает мне басню вашего великого Лафонтена: чтобы стрекозы продолжали петь, муравьи должны присматривать за хозяйством. Я принадлежу к тому, что есть в Америке самого жесткого, чтобы внутри крепости стрекозы продолжали петь, как ваша подружка… или ломать комедию. Пройдемся немного, хорошо? Машина поедет следом.

Сзади следовала не только машина, но и молодой чело­век в костюме из бежевого альпака. Артур узнал его: это тот самый, что был в темно-синем на причале у «Квин Мэри» и в университете, во время лекции.

— Очень хорошо, — сказал Портер. — Вижу по вашему взгляду, что детали от вас не ускользают. Поверьте, мне его навязали. Другие, не я, считают это важным. Минерву это тоже устраивает. Она убеждена, что этот молодой человек с парабеллумом в кармане следит за моим поведением, как будто мне больше нечем заняться, как бегать по девочкам в городе, где все друг за другом подглядывают и друг на друга доносят. Представьте себе, что меня застигнет в го­стиничном номере с проституткой, в одних трусах, какой-нибудь фотограф или журналист — на следующий же день я появлюсь на первой странице «Вашингтон Пост», строго­го стража добродетели политиков, но не всегда своей соб­ственной. Тут же тебе мини-процесс, где судья приговорит меня к штрафу. Представляю себе физиономию президен­та, заляпанного скандалом. Карьера коту под хвост. Вам повезло, что вы француз, что вы свободны в своей стране, где считают, скорее, делом чести не совать свой нос в лич­ную жизнь публичных людей.

Портер шел военным шагом, резко останавливался по­среди тротуара, не заботясь о других прохожих, хватал Артура за руку, чтобы подчеркнуть важность своих преду­преждений и убедить его в узости мышления видных дея­телей и журналистов.

— Я это не о вас говорю, — заверил Портер, когда про­щался. — Возможно, однажды…

— Мне до этого еще далеко.

— Хочется верить… Шофер вас покатает. Ничего по­хожего на Нью-Йорк. Холодный город, даже в сорокагра­дусную жару, как и подобает средоточию Власти. Власть холодна. Красоты есть. Судите сами.


Выйдя из самолета в аэропорту Ла Гуардиа, он позвонил Элизабет.

— О, Артур, как ты кстати! Приезжай сейчас же. У меня для тебя сюрприз.

Сюрприз звался Аугустой. Потом Артур обозлится на Элизабет за то, что она его не предупредила. Наверное, она сделала это нарочно, чтобы доказать ему свое великодушие, напомнить (хотя он и так не забывал), что они оба свободны, а во время своих кратких и слишком редких встреч обме­ниваются лишь наслаждением, которому могут позавидовать ангелочки. Для Артура эта встреча стала потрясением, таким неожиданным, что он онемел, оцепенел, уронив до­рожную сумку к ногам, словно Аугуста застигла его на месте преступления. За полгода разлуки она превратилась в миф, идею, с каждым днем становившуюся все более бесплотной и даже безголосой, хрупкое изваяние, которое малейший ве­терок уносил, приносил обратно, размывал его контуры. Он даже не сразу ее узнал. Она стояла спиной к окну, лицо ее скрывалось в полумраке комнаты, где Элизабет, любившая все приземленное, зажгла с наступлением вечера только одну низкую лампу. Так всегда бывает: нежданно осуществивше­еся тайное желание выбивает нас из колеи, и мы уже не зна­ем, хотим ли того, чего так желали, лишившись подоплеки нашей жизни, придававшей ей очарование, когда любимая женщина становится нереальным существом, явление кото­рого нарушает порядок вещей. И как тут не быть ошелом­ленным такой, столь желанной, встречей, которая, наконец, была дарована Артуру под покровительством Элизабет, что привело его в смущение и до чего ни одной из девушек, по­хоже, не было дела?

Низкая лампа освещала Аугусту до колен. Все осталь­ное — ее талия, грудь, красивая и благородная посадка головы — открылось глазам Артура, когда они привыкли к полумраку. Она вправду была здесь, и он узнал ее та­кой, какой она была, одновременно в его воспоминаниях и его воображении, женщину из плоти и крови, в облегаю­щем черном шелковом платье, с простой ниткой жемчуга на шее, с двумя легкими золотыми ракушками в ушах, с серебристым кушаком, обвивающим талию и спадающим справа. Если предположить по ее лаконичным открыткам, что Аугуста питала к Артуру хоть немного тех чувств, кото­рые он сам питал к ней, встреча была слишком неожидан­ной, чтобы они не были ею потрясены. Все это правда или они это выдумали? Он уже не был настолько молод, чтобы тешиться сказками о романтической любви. Причины, по которым его тянуло к Аугусте, было трудно объяснить. Рассуждай он даже более здраво, он не смог бы себе в них признаться. А если бы она на них ответила в завуалированной форме, ему бы это показалось еще более невероятным.

— Ну вот! — воскликнула Элизабет, удивленная их молчанием. — Я-то думала, что вы друг другу на шею броситесь. Или я чего-то не знаю?

Артур коснулся губами прохладной щеки Аугусты.

— Ты ничего не делаешь, чтобы увидеться со мной, — сказала она.

— Жетулиу делает все, чтобы я с тобой не видался.

— Когда я тебя увижу?

— Сейчас! Смотри, я здесь! Я поцеловал тебя в щеку и не подавая виду, погладил тебя по руке.

— Просто изнасилование! — хмыкнула Элизабет.

У Аугусты было только пять минут. За ней заедет машина, чтобы отвезти на вечеринку. Куда? Она не сказала. Как и то, будет ли там Жетулиу. Ей было бы нечего надеть, если бы Элизабет не одолжила ей платье. Кстати, совершенно невозможное. Нельзя ни подняться, ни спуститься по лест­нице, а уж в четырехэтажном доме без лифта, в рабочем квартале, это просто кошмар. Почему Элизабет не живет на 72 улице вместо Виллиджа? Жуткое место. И только по­смотрите, в чем здесь люди ходят: в джинсах и теннисках, шагу не пройдешь, как тебя затошнит от гари из итальянских тратторий и французских бистро. Или еще хуже: на лестнице можно столкнуться с парой теток, которые семе­нят, сцепившись мизинчиками, и воняют пачули — «зна­ешь, горничные мажут себе этим под мышками, когда делают уборку».

— Ну все, концерт окончен? — спросила Элизабет.

— Да.

И Аугуста со слезами бросилась в объятия Артура.

— Спаси меня, если ты мужчина.

Элизабет нажала на кнопку выключателя, и во дворе-саду вспыхнула акация.

— Только этого не хватало, чтобы все прослезились.

Артур гладил затылок Аугусты, которая бесстыдно к нему прижималась. Поверх ее обнаженного плеча он видел двор, дерево, соседние дома — один гранатово-красный, другой яблочно-зеленый. Зажигались окна. Чья-то рука опустила шторы в окне напротив.

Аугуста отстранилась, закрыла обеими руками лицо:

— Я теперь уродина!

— Это еще мягко сказано, — отозвалась Элизабет, взяв ее за руку и увлекая в ванную, где они заперлись.

Дорожная сумка, брошенная посреди комнаты, побуждала уехать. Артур колебался. Еще не поздно порвать с эти­ми двумя существами, сбежать от них и жить жизнью, ко­торую так хорошо описал ему Портер. Он слышал, как они говорили по-английски: звонкий голос Элизабет успокаи­вал прерывющийся голос Аугусты. На софе валялось пла­тье с блестками, балетная пачка, старый измятый костюм. Элизабет, наверное, порылась в гардеробесвоей труппы, чтобы найти черное шелковое платье. Жилец сверху поставил пластинку Пресли. С лестницы донесся шум ссоры, а потом быстрых шагов. Сосед приглушил звук. Аугуста вышла первой.

— Какой ужас, я опаздываю… Артуро, как чудесно было с тобой увидеться. Ты ничуть не постарел… нет-нет, уверяю тебя, ты совсем такой же, не выглядишь на свой возраст! Так приятно встречаться только раз в полгода. Не успеем друг другу надоесть. До через полгода… обещаешь? Правда?

— Я буду в Нью-Йорке в июле и в августе.

— Тогда позвони мне. Но ничего не говори Жетулиу. Ты знаешь, какой он странный. Никогда не угадаешь, как он по­ступит. Он импульсивный. Мне кажется, он тебя немного бо­ится. Он мне сказал, что однажды ты чуть не набил ему физи­ономию. Знай, что я бы тебе этого никогда не простила.

— Дай мне твой номер телефона.

— 567… Слушай, это неважно, я никогда его не помню. Я живу у друзей на Пятой Авеню. Элизабет все это знает, она тебе сообщит.

Она сжала его лицо руками и быстро поцеловала в губы. Переступив порог, она обернулась, уже положив руку на перила.

— Я сильно горевала после смерти Конканнона. Жетулиу не захотел, чтобы я поехала на похороны.

— Он и сам там не был.

— Жетулиу не любил Конканнона. Это долго объяснять. Впрочем, он никого не любит. Хотя нет… меня… возможно. Бедная я! Вечно в слезах. И смешная. Артуро, не забывай меня никогда.

Они услышали, как она осторожно спускается по кру­той лестнице. Элизабет прошла в комнату, которая выхо­дила на улицу.

— Артур, поди-ка посмотри!

Внизу стоял белый «роллс-ройс» с черным шофером в ливрее, который открыл дверцу перед Аугустой. Она залез­ла в машину, даже не подумав посмотреть вверх.

— Святый боже! — вздохнула Элизабет. — Неужели мы ее уже потеряли?


Без проблем сдав экзамены, Артур вернулся в Нью-Йорк и поступил к Янсену и Бруштейну. Элизабет приютила его на первое время, и они договорились не навязываться друг другу, к тому же она приступила к репетициям пьесы, которую хотела держать в секрете. Неподалеку от ее дома, на Ректор-стрит, он снял на два месяца небольшую одно­комнатную квартирку на последнем этаже, удобную, но не более того: кровать, шкаф, стол и стул, душ, на стене — старые гравюры с портретами австрийских монархов. Единственным, что он добавил от себя, был сундучок капи­тана Моргана. Хозяйка, миссис Палей, венгерка, знавала лучшие времена и даже претендовала на титул примадон­ны Будапештского балета до распада Австро-Венгерской империи. Она приятно грассировала по-французски и вре­мя от времени приходила пылесосить с видом низложенной государыни, мужественно переносящей невзгоды. В окне торчал шпиль церкви Святой Троицы. Контора брокерской фирмы Янсена и Бруштейна был в двух шагах. Артур при­ходил туда к восьми и уходил в пять, когда, после сумас­шедшего дня, весь квартал впадал в оцепенение, а шоссе и тротуары Уолл-Стрит перед зданием Биржи покрывали тонны бумажных полосок от телексов. Мистер Янсен запи­рался в своем кабинете и принимал посетителей в час по чайной ложке, встретиться с ним было почти невозможно. Он подражал джентльменам из лондонского Сити: двуборт­ный костюм в полоску, голубые рубашки с накрахмален­ным белым воротничком, однотонный галстук. Его компа­ньон Бруштейн — растерзанный, в брюках в гармошку, в измятом пиджаке с перхотью на плечах, со сбитым на сторону галстуком — источал мощный заряд жизненной энергии, сыпал прибаутками, называл сотрудников по имени, десять раз на дню пожимал им руки, и при этом поразительно быстро и верно принимал решения, благода­ря чему фирма и процветала. Поговаривали, что во время войны он был гениальным шифровальщиком. В те времена и завязалась его дружба с Портером.

Сотрудники теснились в ротонде, откуда открывался вид на анфиладу небоскребов и дальше, до желтых вод Гу­дзона. Их было около дюжины в этой застекленной ком­нате, которую малейший луч солнца превращал в пекло. Артур очень скоро почувствовал их враждебность. Он не поднимался по ступенькам, и ему оказывали покровитель­ство априори ненавидимые инстанции. Поначалу ему было трудно сосредоточиться в шуме разговоров, под назойли­вые звонки телефона, когда постоянно отвлекают, но по­немногу он обособился, послушав совета Бруштейна:

— Они дураки. Не обращайте на них внимания, и они ста­нут вас уважать. Уолл-Стрит — это джунгли. Не нужно защи­щаться: нада всегда нападать, словно тебе грозит смерть.

— Я здесь только временно.

— Не забывайте, что вам могут предложить остаться, и тогда одному из них придется вылететь. Будем тянуть жребий. Особенно опасайтесь одной из двух женщин — Женни. Она зла на весь свет. В двадцать пять лет она уже дважды разведена. Хорошее начало! Гертруда носит под своей пышной рыжей шевелюрой слуховой аппарат. У этой девушки большое будущее.

Во время перерыва сотрудники сменяли друг друга, некоторые оставались сидеть за столом, жуя сэндвичи и попивая Кока-Колу за своими пишущими машинками и калькуляторами и только отключив телефон.

— Дрожат от страха, что кто-нибудь займет их место, — смеясь, сказал Бруштейн. — Пойдемте, перекусим. Они по­сле этого полгода спать не смогут.

Когда они сели за столик в небольшом кафе, «косящем» под французское, Бруштейн разоткровенничался еще больше:

— Алан напрасно держится на виду. По нему стреляют. Oт него было бы больше толку, если бы он оставался в тени, но мы все такие! Однажды мы умрем от желания высунуть нос. В то же время от старой дружбы никогда не открестишься. Будьте крайне осторожны, входя в систему Портера: засосет. Хватит разговоров. Знаете, на какое звание я претендую? Я лучший знаток Сезанна во всех Соединенных штатах. Вы любите Сезанна?

— Да, но боюсь, мне надо повторить урок, если придется говорить о нем с фанатиком.

— Тогда я назначаю вам встречу через две недели и по­веду обстрел. Готовьтесь к обороне.


Остальные служащие спускались до тенистого Баттерипарка и рассаживались на скамейках лицом к реке, над которой летали тучи чаек, сопровождая прибывающие и убывающие грузовые, пассажирские суда и буксиры. Артур любил Баттерипарк. По утрам, встав в шесть часов, он там бегал. Полчаса джоггинга помогали ему перенести целый день сидения за столом. По вечерам он шел куда-нибудь в кинo или в театр, но чаще всего оставался дома, готовясь ко второму году обучения в Бересфорде.

Неожиданно, после полуночи, к нему приходила Элизабет. Она до смерти уставала на репетициях. Выгнав Пет­ра и Ли, которые были «ни в зуб ногой», она наняла Джерри — молодого студента Нью-Йоркского Колледжа, «ужасно» красивого негра. Элизабет раздевалась перед Артуром с непринужденностью, которой была проникнута вся ее жизнь. Какое счастье было смотреть, как она обнажается, с таким совершенством, что даже забываешь о желании. Вопреки производимому ею впечатлению, она была чрезвычайно застенчива в самый напряженный момент. Возвращаясь с пробежки в Баттерипарке, Артур заставал ее еще спящей и готовил ей чай со свежими круассанами. В этом подавляющем городе, раздавленном летним зноем, наслаждение, которое они дарили друг другу, было единственной связью Артура с жизнью. Остальное было ему безразлично. Этот мир никогда не станет его миром. Но где он — его мир? Он аккуратнее писал своей матери, немного приукрашивая свою жизнь, побуждая ее сходить к кардиологу, с тех пор как она призналась, что порой теряет сознание. Он увидится с ней в сентябре. Она жила ради его возвращения: «…ты предста­вить себе не можешь, как ты нас обрадовал своим успехом на экзаменах. Мы счастливы, что тебе удалось удачно устро­иться в брокерскую контору…» Ах, если бы она только ви­дела, где он работает с дюжиной других сотрудников, эту тесноту, шум, хоровод курьеров, которые входили и выхо­дили, обливаясь потом, а под конец дня — корзины, наби­тые бумагами, бутылками из-под минералки, устаревшими графиками, черновиками, — тогда бы она уже не добавила: «ну вот, дорогой мой мальчик, для меня ты всегда будешь “мой мальчик”, даже если станешь крупным финансистом… ты вращаешься в высшем круге». Какими иллюзиями она себя тешила? «…Ты больше не рассказываешь мне о своих бразильских друзьях! Наверное, они вернулись к родным на каникулы. А эта красивая американка? Ты ничего о ней не говоришь. Я знаю, какой ты скрытный. Наверняка тут что-то кроется! Ты ведь знаешь, что от меня ничего невозможно скрыть. Я читаю между строк!»

Месяц за месяцем пропасть увеличивалась. С болью и стыдом. Работа помогала ему убежать от себя, ночи с Эли­забет привносили хрупкий покой, который тотчас улету­чивался, едва она отстранялась от него и погружалась в сон, твердая, как изваяние. Чужая. Прохожая. Если, чтобы успокоиться, Артур брал ее за руку, Элизабет высвобожда­ла ее и оставляла его одного до тех пор, пока Нью-Йорк не встряхнется и не подаст голос. Шум нарастал, потоком выплескивался на Бродвей. Бегая в Баттерипарке, он во­ображал себе мысленный разговор с Элизабет: «Если мы по-прежнему будем так же осторожны, как следует разделяя наши жизни, чтобы они никогда не пересеклись, наш роман сможет продлиться целую жизнь!.. Я уже слышу, как ты го­воришь: “Какой ужас!”, но мы никогда не лжем друг другу. Кто еще может такое сказать? Ну, в общем… это все теория… Ты заметила, несмотря на твое невнимание к подобным вещам, что мы никогда не используем слово “любит»? Оно не срывается с твоих губ. А хоть раз сорвалось? У меня на языке его тоже нет. И даже если бы вдруг сорвалось, по рассеянности, твой смех призвал бы меня к порядку. По-английски все проще: “I like you” невыразимо очаровательно, особенно если сравнить его с банальным, затертым до дыр “I love you”. Итальянцы придумали “Ti voglio bene” — про­сто чудо точности, которого нет ни в одном другом языке. «Тi voglio bene”: “я желаю тебе добра”. Мы хотим друг другу добра. За этими словами стоит сокровище цивилизации, целая гора нежности: уважение, великодушие, дружба. Я возвращаюсь домой, я не забуду круассаны. Ты выпьешь чай, сидя на постели. У тебя очень красивая грудь, которая никогда не отвиснет; ты оденешься и исчезнешь. У тебя одной ключ к нашим свиданиям. Ты не дашь его мне и не сделаешь ничего, чтобы я увиделся с Аугустой».


В этом он ошибался. Как-то утром она сказала ему, рас­чесывая волосы:

— Да, чуть не забыла! Жетулиу хотел бы пообедать с то­бой в субботу.

— Чтобы сообщить мне о свадьбе Аугусты?

— Нет. Она тоже там будет. И еще один бразильский приятель, который хочет с тобой познакомиться.

— Сомневаюсь.

— Артур, полюби себя хоть немного. Совсем чуть-чуть.

— Не понимаю, какой интерес я могу представлять для кого бы то ни было из круга, где вращается Жетулиу.

— Ты пойдешь?

— Конечно, пойду, просто чтобы узнать, в какую ловуш­ку меня хочет завлечь Жетулиу.


Что остается нам от этого неощутимого, возможно не­существующего вещества — прошлого? Едва ли несколько слов, хотя мы уже не помним, в самом деле они были про­изнесены или мы сами их придумали в наивном желании оправдаться, поверить в то, что мы действительно суще­ствовали в такой-то день, в такой-то важный час, воспо­минание о котором нас преследует. Только образы, порой даже связанные между собой, точно фильм, из которого цензор вырезал лучшие или худшие куски, лишив их вза­имосвязь всякой логики, только образы выплывают на поверхность и позволяют восстановить эпизод из прошлого, если мы уверены, что он стал роковым перепутьем. Там все и решилось. Шаг влево вместо шага вправо, минутное опоздание — и вся жизнь полетела в неизвестность.


Почему Артур вспоминает из того субботнего июльское утра в Нью-Йорке сначала долгий путь по городу, от Ректор-стрит до 72 улицы, в пекле Бродвея, потом Пятую авеню, обжигающие тротуары, светофоры, вынуждающие сбиваться с шага, заблудившуюся пару, которая спросила дорогу на язы­ке, который он принял за литовский, желтую собаку с запав­шими боками, которая шла за ним от самой Биржи и отстала у Таймс-сквера, девушку на роликах, в шортах и синем жи­лете, которая крутилась, как ненормальная, вокруг Рокфел­лер Плаза, красивая, здоровая, с кожей цвета поджаристого хлеба, с обесцвеченными волосами, стянутыми лентой на за­тылке. Потом — пробел, словно Артура перенесло, как по вол­шебству, которое итальянцы называют «ministero angelico», от роллерши с Рокфеллер Плаза к застекленной двери ресто­рана «Бразилиа», которую распахнул перед ним портье, что­бы в него со всего размаха воткнулся встревоженный взгляд Аугусты, сидевшей за столиком лицом к входу, напротив двух мужчин, видимых со спины. У одного проклевывалась плешь, точно монашеская тонзура: Жетулиу начинал лысеть. У другого, напротив, был курчавый затылок, а на висках волосы цвета воронова крыла приглажены толстым слоем бриллиантина: бразильский бизнесмен, цель этой встречи. Эти две непохожие шевелюры имеют второстепенное значе­ние в фильме, который уже начался, и завязку которого по­немногу можно будет угадать. Звук отключился. На экране только синие глаза Аутусты, показанные в череде крупных планов — все крупнее, так что вытесняют мерцающую об­становку ресторана и даже распорядительницу в костюме Баии, которая с любезностью, лишенной всякой двусмыс­ленности, взяла Артура за руку и провела через лабиринт за­нятых столиков прямо к Жетулиу. Тот встал и, после того как Аугуста подставила французу щеку, представил друг другу Луиса де Соуза и Артура Моргана. Артур не имел еще ни ма­лейшего представления о том, о чем его попросят, он только знал, что рискует, потому что здесь Аугуста, ее обнаженные руки, красивое платье из оранжевого шелка, оставляющее открытыми плечи и грудь, мелодичные бразильские голоса вокруг: баиянка, метрдотель из Рио-де-Жанейро, сомелье из Сан-Паулу. Звук настроили: в зале зазвучала веселая бра­зильская песенка, принесли коктейли, джин с маракуйей, а в центре стола, в ведерке со льдом, бутыль кашасы (водки из патоки), которую надо пить между переменами блюд, для поддержания аппетита.

Подробности скучны. Скажем вкратце, что Соузе нужны сведения, которые Артур может для него раздобыть, если заглянет в конторе Янсена и Бруштейна в дело одной компании, управляемой этими брокерами. Артур возража­ет: он стажер, распоследняя спица в колеснице, у него есть доступ только к тем делам, которые ему доверяют.

— Да ладно, не скромничай, — сказал Жетулиу. — На прошлой неделе, на ужине у Льюисов, Бруштейн тебя очень хвалил.

— Ты меня удивляешь!

К ноге Артура прикоснулась нога Аугусты. Он не такое ни­чтожество, как утверждает, она здесь, радом с ним, против двух сообщников, против лжи Жетулиу. Ему налили рюмку кашасы. Чистый огонь. Артур пытается думать о другом — об Элизабет, которая голой идет через комнату и, подняв руки, чтобы расчесать свои короткие волосы, открывает свежие подмышки со светлыми волосками. Он спрашивает себя, не Луису ли де Соузе Жетулиу хочет продать свою сестру. Ему хочется убежать вместе с ней, отхлестать по щекам этого про­ходимца де Соузу, обозвать Жетулиу сводником или убить их обоих. Бедро Аугусты прижимается к его бедру. В квартире Элизабет она приникла к нему. Одно лишь воспоминание об этом обеспечивает ему бесконечное превосходство над теми двумя, которые хотят им манипулировать.

Потом — разрыв, пробел неизвестной продолжительности. Он едет по Пятой авеню с Аугустой. Луис и Жетулиу уехали на такси. Оставив его с ней наедине, они, как им кажется, разыграли главный козырь, но возможно, что эта последняя карта — лишняя, как лишними были щедрые чаевые де Со­узы мелкому обслуживающему персоналу. Артур, гордый и недоверчивый, не позволит смешать себя с ресторанной челядью. Его пальцы сомкнулись на обнаженной руке Аугусты повыше локтя. Ей хочется пройтись по магазинам.

— Не бойся, Артуро! Я ничего не покупаю. Только под­глядываю.

Ей больше хочется позабавиться и поставить продав­ец в тупик ложно невинными вопросами. В «Тиффани», перед футляром с рубиновым колье, она спрашивает:

— Как, по вашему опыту, такие драгоценности покупают мужья или любовники?

В отделе нижнего белья «Блумингдейл» она спрашивает у молодой девушки, подстриженной под мальчика:

— У вас есть что-нибудь черно-розовое? Мой муж предпочитает черный цвет, а любовник — розовый. Не могу же переодеваться по три раза в день.

В книжном магазине:

— Мне нужна «Камасутра», набранная шрифтом Брайля. Это не для меня. Я уже читала ее два раза. А вы?

После магазинов с кондиционерами на улице просто нечем дышать. Аугуста подносит руку к открытой груди.

— Я уверена, что подхвачу смерть. Разве так не будет лучше для всех? Для Жетулиу, который не может свести концы с концами и каждый день выстраивает невероятные комбинации, чтобы нас не выбросили на улицу. Для тебя, мой дорогой, который утверждает, будто меня любит.

— Я тебе такого никогда не говорил.

— Это и так видно. Где ты живешь?

— В нижнем Манхэттене.

— Мне хочется взглянуть на твою квартиру.

— Это не квартира, просто отдельная комната, которую мне сдает бывшая венгерская балерина.

— Хочу побывать на твоем чердаке.

— Это вовсе не чердак, и я живу в двух шагах от Янсена и Бруштейна и в трех от Элизабет.

Такси отвез их на Ректор-стрит. Шофер-негр улыбался в зеркало заднего вида, когда они говорили по-французски:

— Я сам с Гаити. Приятно слышать французскую речь. А еще приятнее, когда мне говорят «спасибо» или «пожа­луйста».

Волосы этого человека представляли собой странный черный курчавый шар. Он был в синих солнечных очках. Артур спросил себя, почему он сегодня обращает внима­ние на волосы всех людей, которые попадаются на пути. На лестничной площадке они столкнулись нос к носу с миссис Палей, которая выходила из комнаты Артура с тряпкой и шваброй в руках.

— Я как чувствовала, что у вас сегодня будут гости. Я только слегка прибрала. У вас всегда такой порядок! Про­сто красота.

— Мистер Морган мне столько о вас рассказывал, — сказала Аугуста. — Вам нужно написать мемуары. Редкая женщина пережила столько, сколько вы.

Артур улыбнулся: он только мельком упомянул имя Па­лей и то, что она была балериной. И тут же оторопел, пой­мав себя на мысли о том, что миссис Палей носит седой парик с длинными свисающими буклями: просто наваж­дение какое-то!

— На каком языке мне писать эти мемуары? Я уже давно больше не говорю по-венгерски. Немецкий ненавижу. Французсский… Жалкий лепет…

— Мистер Морган уверял меня, что у вас была связь с королевской особой.

Миссис Палей неопределенно махнула рукой.

— Весьма возможно! В те времена не спрашивали па­спорт на каждом углу.

Боясь, что разговор слишком затянется, Артур открыл дверь своей комнаты, вошел и окинул взглядом крошечный мирок, отмеченный присутствием только его самого. Эли­забет как приходит, так и уходит. Стол, книги, сложенные стопкой на сундучке, кровать, чинно покрытая покрыва­лом из кретона со всадниками и молодыми женщинами, купающимися в пруду, — весьма скромная обстановка, чтобы принимать Аугусту, но она сама этого хотела. Стоя на площадке, она все еще с выверенным простодушием на­водит свои чары на миссис Палей.

— А вы не думали о том, чтобы открыть балетную школу?

Миссис Палей расцвела, и ее «понесло». Ее жильцы не так любезны, все жалуются. Она вспомнила про Дягилева, Лифаря, Баланчина. Русские все прибрали к рукам. Она никогда не любила русских. Артур прекрасно понимает, что Аугуста, испугавшись собственной смелости, ведь она сама напросилась в гости, оттягивает тот момент, когда окажется с ним вдвоем. Когда, наконец, она вошла и он за­крыл дверь, оставив миссис Палей наедине с ее мрачными размышлениями о былом величии, Аугуста (он это видел по ее механическим, скованным движениям, по нервозности, с какой она сцепила руки, чтобы не выдать себя, по ру­мянцу на ее скулах и по взгляду, который она отводила от него, рассматривая скудную обстановку комнаты) сказала бесцветным, незнакомым голосом:

— Артур, как тебе хорошо! Ты довольствуешься совсем немногим! Тебе легко будет найти счастье в жизни. Жету­лиу совсем другой. Ему хочется всего, чего у него нет. Меня всегда удивляло, что вы друзья.

— Не строй из себя простушку. Мы с Жетулиу совсем не друзья.

— Он так хорошо говорит о тебе. Сегодня познакомил с хорошим другом, который может пригодиться тебе будущем.

Артуру хотелось ответить, что он сам займется своим будущим, без всяких Жетулиу, но он видел слишком много животного сообщничества брата с сестрой, чтобы пойти на такой риск. Аугуста полистала тетрадку, раскрыла книгу, взялась рассматривать гравюры на стене.

— Кто это ?

— Эрцгерцог Рудольф.

— А это?

— Императрица Австро-Венгрии. Или ты предпочитаешь, чтобы я называл ее Сисси, как в романах для одиноких женщин?

— А… какая трагедия! В Женеве мне показывали место где ее убили.

Она села на кровать и стала разглаживать ладонью по­крывало, опустив голову, глядя в сторону.

— Что с нами происходит?

— Я уже полгода отчаянно пытаюсь тебя увидеть, но Жетулиу стоит на страже.

— Сегодня он был не слишком бдителен…

— На то есть причина.

— Да, я хотела увидеть, где ты живешь.

— Я живу не здесь.

— А где же?

— В своей голове, а моя голова забита Аугустами, кото­рые не похожи друг на друга и носятся по кругу.

С улицы доносился речитатив Нью-Йорка, полицейская сирена. В небе над Манхэттеном проплывали самолеты, на­правляясь в аэропорт, и словно большие коршуны, описы­вали круги, снижаясь, если полоса была занята. Квартал обезлюдел. Тысячи людей поджаривались на солнце на пля­жах Лонг-Айленда. Артур облокотился о подоконник, по­вернувшись спиной к Аугусте, и ее голос доходил до него словно сквозь вату.

— Я не слишком мешаю Элизабет в твоем кругу?

— Она принадлежит к другому кругу. Она приходит ко мне, когда свободна.

— Тебе незачем скрывать это от меня: она твоя любов­ница, да? О, не отвечай! Ей это ничего не стоит.

— Спроси у нее.

Он обернулся. Аугуста лежала на спине, положив руки под голову. Между ее телом и Артуром было только легкое летнее платье, запавшее между ног, словно она была голой.

— Артур, ты любишь играть в «да и нет»?

— Нет, это игра врунов.


Сколько времени прошло вот так? Трудно припомнить. Кажется, они много говорили и часто молчали. Вечер мед­ленно влачит свои тени по Манхэттену. Теплый ветер, пах­нущий морем и мазутом, взвивается с Гудзона, проносится по Ректор-стрит, поднимает столб пыли, чудесным образом подхватывает картонные коробки, газеты, пустые мешки, которые взлетают до второго этажа, а потом с шелестом падают на шоссе. В серо-розовом, редкой невинности небе над всепожирающим мегаполисом проблесковые маячки трансатлантических лайнеров вычерчивают дымовые па­раболы, точно метеориты.

Аугуста сказала:

— Жетулиу думает, что ты дурак. Он сам дурак. А ты все понимаешь. Я быстро поняла, что тебе не нравится Луис, и не потому что он наверняка продажный, а потому, что дает слишком много чаевых.

— Жетулиу хочет продать тебя ему?

Аугуста расхохоталась.

— Что за мысль!

— Чей был «роллс-ройс» возле дома Элизабет?

— Ничей, Артуро. Жетулиу нанял его за безумные день­ги, чтобы я отправилась на вечеринку в Нью-Джерси. Я должна была произвести сногсшибательный эффект. К не­счастью, я опоздала, а когда приехала, на парковке было уже тридцать «роллсов». И все этого года. Какое унижение!


Позже она встала, походила по комнате, зажгла настоль­ную лампу, раскрыла шкаф, где висели два единственных костюма Артура и стоял сундучок, в котором было больше книг, чем белья, теннисная ракетка, шиповки, фотография отца с матерью во время их свадебного путешествия в Ве­нецию. Аугуста взяла ее и поднесла к свету:

— Не объясняй… Я догадалась. Ты на них похож. Они знали счастье?

— Думаю, да. Но недолго.

— Наверное, это чудесно.

— Да, мой отец испытал это перед смертью.

Артур чувствует, что она колеблется, что ее хождение по комнате отдаляет тот момент, когда пустых слов уже будет недостаточно, чтобы заполнить разделяющую их пустоту. Очаровательное лицо Аугусты, такое подвижное со времени их встречи в «Бразилиа», замкнулось. Или настал час, когда драма из ее детства неудержимо выходит на поверхность и стискивает ей горло, когда спускается ночь и мир угасает?

— Ты что-то хочешь мне сказать.

Она остановилась и посмотрела на него, прижав руку к горлу, на котором появились красные пятна, словно невидимая рука пыталась задушить ее, прежде чем она заговорит.

— Похоже, ты один видел Шеймуса в больнице.

Между собой они всегда говорили «Конканнон», «профессор Конканнон». Просто чтобы избежать этого странно­го имени, которое произносится не так, как пишется.

— Кто тебе это сказал?

— Жетулиу.

— Его не было на похоронах.

Аугуста пожала плечами.

— Он никогда его не любил. Это правда, что Шеймус не мог говорить?

— Он заставил в это поверить врача и медсестру.

— А тебя?

— Нет, он попросил пить. Я подал ему стакан воды, он сказал: «Божья благодать… Фу, гадость!», но все же выпил. А потом он мне напомнил, что когда-то был лучшим танцо­ром университета.

— А обо мне ничего?

Так вот куда она клонит? Никогда бы он в это не поверил.

— И о тебе было. Он спросил, ездил ли я к тебе в Нью-Йорк. Ты плачешь? Когда я увидел тебя впервые, ты сказа­ла: «Плачущая женщина смешна».

— Значит, я смешна.

Она стерла слезинку, скатившуюся по щеке.

— Он попросил медсестру передать мне несколько слов, — продолжал Артур. — Она передала, ничего не по­няв: «Ad Augusta per angusta». Мне кажется, это про нас.

Она подошла к окну и облокотилась о подоконник ря­дом с Артуром. Две чайки залетели в узкую кишку Ректор-стрит, взмыли над домами и растаяли в небе.

— Мне пора домой. Жетулиу меня ждет. Я должна была вернуться в пять часов. Бог знает, что он там себе напридумывал! Знай он твой адрес, он уже был бы здесь, с писто­летом в руке, чтобы отомстить за мою честь, и ты бы уже был покойник.

— Покойник не отомстил бы за твою честь, на которую, кстати, прошу заметить, я даже не покушался.

— Я знаю.

Он хотел обнять ее. Она его оттолкнула с неожиданными мягкостью и решительностью.

— Ты принял решение?

— По делу вашего друга Луиса?

— Да.

— Спускаюсь с небес. Я приму решение в понедельник.

— Я ни к чему тебя не подталкиваю, но ты будешь поддерживать Жетулиу в убеждении, что я тебя об этом просила, хорошо?

—Договорились.

— Проводи меня до такси. Не хочется с тобой расставаться.

Лифт передвижной КПЗ, невероятно грязный, покрытый с пола до потолка непристойными рисунками и надписями, которые Аугуста с серьезным видом читала вслух, пока они спускались.

— Я узнаю твой почерк, но я не знала, что у тебя насто­ящий талант к рисованию.

— О, так, похвальба, мальчишество. Когда мне не спится по ночам, я запираюсь в лифте и пишу тебе, возможно, чересчур себя расхваливая.

Они резко остановились на первом этаже. Артур обнял Аугусту и поцеловал. Она нажала на кнопку двенадцатого этажа и они поднялись и спустились несколько раз, ища губы друг лруга. В последний раз очутившись внизу, она отстранилась и сжала его лицо руками:

— Теперь этот гнусный лифт священен. Каждый раз, когда ты в него зайдешь, ты будешь вынужден подумать обо мне. Везде, где мы только будем в нашей жизни, мы облагородим уродство и непристойность. К нам ничто не пристанет.

Они пошли к Бродвею, остановили бродячее такси, ко­торое вел какой-то гном, чья голова едва виднелась над ру­лем. Он жевал погасшую сигару. Этот — лысый, отметил про себя Артур.

— Артуро… один секрет: в сентябре Жетулиу покинет меня на две недели. Он должен поехать за границу. Без меня. Не оставляй меня одну. Увези, куда захочешь. Не це­луй меня на улице… Дай мне уйти…

Гном в нетерпении вертелся на сиденье и газовал вхо­лостую.

— Дорогой прекрасный принц, я сяду в вашу великолепную карету, если вы позволите мне сказать два слова мистеру Моргану, с которым я с сегодняшнего дня взялась загораживать уродство, подавляющее современный мир. Не правда ли, король Артур?

— С этим типом и его вонючей колымагой тебе придется нелегко.

— Чем плоха моя колымага?

— Я ее обожаю, — сказала Аугуста. — Выслушай, Артуро, одну вещь, о которой ты будешь вспоминать: если воспользовался моим простодушием, чтобы меня изнасиловать, я бы не сопротивлялась.

— Поговорим позже о твоем простодушии.

— Куда ты меня увезешь?

— Смотря сколько будет денег.

— Ну, я уезжаю! — взорвался гном.

— Послушай, Артуро, если ты очень беден, мы поедем в очень бедное место, и, чтобы забыть о нашей нищете, ста­нем заниматься любовью, как боги.

— А если я увезу тебя в паласотель?

— Мы постараемся, чтобы там не было слишком тоскли­во. Элизабет скажет тебе, когда я буду свободна.

— Твой адрес?

— Не хочешь же ты, чтобы я разом утратила все свои тайны?

Она провела кончиками пальцев по его губам и села в такси, которое яростно рвануло с места. В окно высунулась рука и помахала розовым платочком.


И что во всем этом настоящего?


Бруштейн ел руками: брал кусочек картошки большим и указательным пальцами и сладострастно подносил его к толстым розовым губам. То же самое с листьями салата, которые он обильно посыпал солью. Стол был усеян бумаж­ными салфетками, которыми он вытирал руки.

— В Марракеше я провел чудесный год, — рассказывал Бруштейн: — утром работал в одном американском банке, а вечера проводил с марокканскими друзьями, помешан­ными на кулинарии. Они убедили меня в том, что самые нежные блюда принято есть руками. Между переменами блюд подавали кувшин и серебряный таз с лепестками роз или розовой герани. По сравнению с таким высоким уровнем цивилизации мы — дегенераты. Янсен — мой са­мый верный друг, но когда я неправильно ем, он с трудом подавляет тошноту. Сверхчувствительный человек. Он родился в Швеции, где все такое чистенькое, стерильное, безукоризненное, что он никогда не станет настоящим американцем.

Артур задумался о том, кто же населял Америку тридцать-сорок лет назад, когда Бруштейн, родившийся в Пра­ге, жил в Марокко, Янсен — в Швеции, Мендоса — в Брази­лии, Конканнон — в Ирландии, миссис Палей — в Венгрии. В этом кафетерии, облюбованном брокером, южноамери­канцы явно превосходили числом белокурых германцев. За соседним столиком говорили по-португальски. Обе официантки были азиатками, толстушками с крупными икрами и кривыми ногами, как у старых кавалеристов. В окошеч­ко кухни просунулась голова огромного веселого негра с желтыми зубами. А в то субботнее утро, когда Артур шел в «Бразилиа», — откуда свалилась та молодая литовская пара, заблудившаяся на Бродвее? Он тщетно искал настоящих американцев — индейцев с медной кожей; до сих пор ему попались только два их представителя, лишенные страха высоты, — мойщики окон в доме, где священнодействовали биржевые маклеры.

— Хотел бы я повстречать американцев, — сказал Артур.

— Дорогой мой, для этого надо выехать из Нью-Йорка. Здесь только прихожая. Посмотрите на карту, как узок Манхэттен. Все стиснуто между двумя рукавами Гудзона. Очутившись на воле, вы поймете, что Соединенные Штаты начинаются за Нью-Йорком, и что они очень мало населены, вопреки общепринятому представлению. Мне было столько лет, сколько вам, когда мои родители уехали из Чехословакии по причинам, о которых вы догадываетесь. На меня напал «жор». За один год я объездил всю страну вдоль и поперек на автобусах «Грейхаунд», почти даром. Я получал пятьдесят долларов в месяц. Не разгуляешься. Я мыл посуду, ворошил сено, продавал газеты на улицах Чикаго, был статистом в фильме Сесиля Б. Де Миля. Питался клубничным мороженым и хот-догами. В общем, типичный путь будущего американского миллиардера, с той лишь разницей, что я миллиардером не стал… хотя, возможно, если я когда-нибудь продам свою коллекцию картин — двух Сезаннов, Ренуара, Модильяни, великолепную серию гуашей Пикассо, и, разумеется, по традиции, поскольку мое детство прошло в Чехии, уникальную коллекцию рисунков и плакатов Мухи.

Бруштейн ходил вокруг да около, и Артур забавлялся, терпеливо дожидаясь минуты, когда тот решится.

— Портер говорил мне о вас много хорошего. Меня всегда удивляло, что столь хорошо информированный человек порой доверяет единственно своей интуиции. Он предпочитает иметь чутье: седьмое чувство, совершенно иррацио­нальное.

— Когда вы были офицером-шифровалыциком, у вас тоже было чутье.

— А, он вам рассказал! Мне дважды повезло: я взломал код японцев и Кригсмарине. Чистая случайность. Попробовал один ключик — и замок открылся. Давайте возьмем по мороженому, чтобы забить вкус этих жирных гамбургеров.

Им принесли вазочки с экстравагантными разноцветными сочетаниями мороженого, засахаренных ягод, взбитых сливок, а поверх всего был зонтик, который держала в руке марципановая фигурка.

— В определенный момент дурной вкус становится искусством, — сказал Артур.

Это замечание ввергло Бруштейна в пучину размышлений.

— Кстати, — сказал он, не донеся ложечку до десерта, — по поводу этой «Сосьедад минейра де Манаос», мне кажется, что нужно великодушно побуждать господина Луиса де…

— …Соуза…

— …господина Луиса де Соуза ею завладеть. Она ухе три года на ладан дышит, выдавая ужасающие отчеты. Цена ее акций на рынке упала ниже некуда, но из конфи­денциальных источников известно, что недавно пробурен­ные скважины подают надежду на нефть.

— А если нефти нет?

Бруштейн принял огорченный вид.

— Тогда господин Луис понесет большие убытки. Это риск, с которым дельцы вроде него постоянно сталкиваются в сво­ей жизни. Он поправит свои дела или сядет в тюрьму.

— Я не хочу, чтобы он разорился.

— Поймите: люди нашего ремесла никому не желают разорения. Мы хотим создавать перемещающиеся богат­ства, нам нужен мир миллионеров, которые не знают, куда девать деньги. Как нам без них жить? Вы быстро поймете, Артур: мы ничего не создаем, мы спекулируем на глупости, на тщеславии, на жадности или на отсутствии интуиции. Я все же удивлен, что этот человек остановил свой выбор на стажере, новичке, не опасаясь, что он все разболтает. Хотя… в конце концов… Возможно, господин де Соуза и прав. Вам решать. Не говорю вам о совести. На нью-йорк­ской бирже все делается слишком быстро, так что ее спро­сить не успеваешь.

— Так как мне быть?

Бруштейн улыбнулся, проглотил ложечку мороженого и отодвинул тарелку. В его светлых глазах промелькнули лу­кавая искорка.

— Не навязывая ему решения, позвольте ему разместить предложение о покупке акций. Он избавит нас от убыточ­ного предприятия. Я поговорю с Янсеном о том, как вас отблагодаришь.

— А если в Амазонии действительно есть нефть?

— Не смешите меня.


После обеда в контору Янсена и Бруштейна позвонил Жетулиу. Артур дал «зеленый свет»: наполовину потому, что ему нравился Бруштейн, наполовину потому, что ему не понравились манеры де Соузы. Провернув операцию, он обнаружил в конце месяца, в довесок к зарплате, скромный конверт, решивший материальную часть вопроса о сентябрьском бегстве с Аугустой. Бруштейн принял сокрушенный вид, когда Артур его благодарил:

— Мне жаль господина де Соузу. Слухи о нефтяных скважинах оказались более чем преждевременными, скажем даже несуществующими.

— Вы это знали?

— Разве можно что-нибудь знать с абсолютной уверенностью? Вся моя жизнь состоит из сомнений и случайностей.


Элизабет по-прежнему появлялась около полуночи, как придется, с бесшабашностью, за которую он сердился на нее не больше, чем за ее исчезновения или внезапные появления. Застав Артура за подготовкой к октябрьским экзаменам, она раздевалась в мгновение ока.

— Ты слишком серьезен. Это тебя погубит. Валюсь с ног.

— Спокойной ночи.

Завернувшись в простыню, она мгновенно засыпала. Часом позже простыня была сброшена, она, обнаженная, лежала на спине, положив одну руку на грудь, а другую на живот, как стыдливая Ева Арко Фоскари из дворца Дожей. Зачем она приходила к нему? Поутру, когда он возвращался с пробежки в Баттерипарке, она еще спала или уже уходила. Артур постепенно начинал походить на нее. 0н брал то, что она ему давала, то есть очень мало и много: свое присутствие в этом городе, где все чрезмерно, а на тебя обращают не больше внимания, чем на козявку. Когда они находили время поговорить, разговор не касался близко никого из них, не выходя за рамки нейтраль­ной территории, даже когда всплывали имена Жетулиу и Аугусты. Да, репетиции продолжались. Новичок Джерри осваивал все с озадачивающей легкостью. Тельма не про­являла никакого воображения, но все хорошела. Как только она появлялась, по маленькой сцене, оборудованной в студии, где пьеса медленно обретала форму, проносился вздох вдохновения. Петр и Ли гастролировали на Западе, играя в «буржуазной» пьесе. Они были потеряны для теат­ра. Элизабет сразу же отказалась от их здорового питания, и Артур даже подозревал, что иногда вечерами она злоупотребляет чилийским вином. Что же касается театра, в котором будет идти спектакль, Элизабет решила, что это будет заброшенный док.

— Ты представить себе не можешь, как красив этот зал: огромные потолочные брусья, разбитые окна, какая-то лип­кая пыль на стенах и потолке из гофрированного железа, полчища крыс, устраивающих яростные сражения и пища­щие по ночам — готовый образ мертвой цивилизации на мертвой планете. Зрители будут как дома. Этот тот мир, в котором они живут, тщательно закрыв глаза из нежелания знать, что они бредут по дерьму и руинам.

— Просто песня!


Какой мужчина может оказаться рядом с ней? Однаж­ды утром, когда он принимал душ, оставив дверь в малень­кую ванну открытой, она прокричала:

— У тебя красивая спина и попка, как у херувима.

Он восхищался тем, что, не делая никаких упражнений, она такая гибкая и крепкая, может сесть на шпагат, сде­лать стойку на голове. Они подначивали друг друга, как дети. Когда она пила кофе и ела свежие круассаны, крош­ки от которых ему приходилось собирать после ее ухода по всей постели, он сказал:

— Мне неслыханно повезло: в твоем лице я повстречал мифическую женщину-гермафродита. Я одновременно и твой любовник, и твоя любовница.

— А с Аугустой?

— С ней мы пока живем в воображении.

— Смотри, как бы не упасть!

— Ты меня спасешь.

— Не принимай меня за сиделку.


Он не обольщался на этот счет. В самый непредсказу­емый момент она исчезнет, и тогда, возможно, он начнет лучше ее понимать. Но какой любопытный пролог к двус­мысленности жизни — эта связь без страсти, возможно, даже без любви, и наверняка уж без лжи, правда, не без умалчиваний! Почему она не хочет, чтобы он приходил к ней? Если она и разрешила ему прийти раза два за все это долгое лето, у него было такое чувство, что перед его при­ходом она уничтожала признаки чужого присутствия, за исключением предметов из своей пьесы — ширмы, боль­ничной койки, банкетки.


Позднее Артур будет вспоминать об этих двух месяцах в душном летнем Нью-Йорке как о поворотном моменте в своей жизни. Работая у Янсена и Бруштейна, он прочув­ствовал агрессивность делового мира, ярость конкуренции. Коллеги едва с ним разговаривали: многие — потому, что их тревожило дружественное отношение Бруштейна к этому молодому иностранцу, слишком быстро вошедшему в курс дел, они побаивались, что он останется здесь надолго, хотя он неоднократно их успокаивал, говоря о втором годе обучения в университете и о возвращении во Францию.

Гертруда Завадзинская, молодая сотрудница, прятавшая слуховой аппарат под своей пышной рыжей шевелюрой, стала единственным человеком, который обменялся с ним парой слов вне офисных стен. Ее звали Зава — легко произносимое и бесполое прозвище, хорошо подходившее под ее грубоватую внешность: широкие плечи, руки борца, круглое лицо с приплюснутым носом, покрытое веснушками, мужиковатые манеры, постоянно держит оборону. Движимый прирожденной учтивостью воспитавшей его среды, Артур посторонился, чтобы пропустить ее в дверь. К его удивлению, она говорила по-французски, и ее выговор ничем не напоминал гнусавого американского акцента.

— Узнаю французские манеры.

— Могли бы мне сказать об этом раньше.

После пяти они встретились в баре на нижнем Бродвее, чтобы выпить пива.

— Я родилась в Варшаве в 1930 году. У нас дома все говорили по-французски.

Они приехали в Нью-Йорк в отпуск за месяц до объявления войны и остались.

— В Варшаве мой отец работал в банке. Здесь он был дворником, таксистом, водителем автобуса, консьержем, а моя мать — компаньонкой. Я училась в Бруклинском колледже. Мы все еще живем вместе. И говорим по-французски между собой.

Нервно поднося руку к волосам, чтобы убедиться, что они следует прикрывают ее слуховой аппарат, она говорила маленькими короткими фразами, нетребовавшими ответа.

— У меня черный пояс по дзюдо. Дважды в неделю я занимаюсь боксом в женском спортзале. Это все знают. Никто не посмеет надо мной смеяться. Кстати, я слышу совсем не так плоxo, как думают. Приходите к нам как-нибудь ужинать. Мои родители будут очень рады поговорить с французом.

Он пошел, расстроганный верностью в несчастье европейскому воспитанию, которое Америка со своим весом в мире, своими джинсами, роскошными лимузинами, Кока-Колой, музеями, набитыми шедеврами, и техническим прогрессом с каждым днем делала все старомодней (бедное европейское воспитание!), превращая его в жалкие обломки на обочине прямых магистралей новой цивилизации. По­лутора десятков лет хватило бы, чтобы раздавить эту се­мью — возможно, некогда утонченную, во всяком случае гордую своей принадлежностью, благодаря использованию французского языка, к привилегированной Европе без гра­ниц — Европе Стендаля и Йозефа Конрада. Теперь, запер­тые в тесной трехкомнатной квартирке в Бруклине, напро­тив рекламной вывески, красные отсветы которой каждые десять секунд озаряли столовую, несмотря на кусок черно­го линолеума, которым было завешено окно, Завадзинекие ждали некоего апокалипсиса. Смысл их существованию придавала только дочь, восторжествовавшая над своим не­дугом, которой уготовано, как они надеялись с типичной для поляков верой в сказку, великое будущее, которая ото­мстит за их неудачу в стране изобилия.

— Американская мечта… американская мечта! — по­вторял Тадеуш Завадзинский с горечью в голосе. — Какая огромная ложь для таких людей, как мы, у которых были две служанки, автомобиль, загородный дом!

Жена брала его за руку и поглаживала большим паль­цем, чтобы успокоить.

— Ты неблагодарен! Если бы мы остались в Варшаве, мы бы погибли или прозябали в нищете. Наше счастье — это Гертруда. У нее будет все, чего жизнь не дала тебе.

Довольно тягостный вечер закончился грустно. Гертру­да проводила Артура до автобуса. Никто не спал в этой влажной и нездоровой духоте. Люди целыми семьями раз­леглись на крыльце домов или попросту на тротуарах, ловя малейшее дуновение свежего воздуха.

— Вы были очень милы, Артур! Они еще долго будут об этом вспоминать. Они ни с кем не видятся. Наши родствен­ники уехали за Запад. Один из двух моих двоюродных бра­тьев в Вест-Пойнте, другой — хирург в Сан-Франциско. Они не говорят ни по-французски, ни по-польски. У нас они боль­ше не бывают. Наш район недостаточно престижен.

Когда они дошли до остановки, он захотел проводить ее до дома.

— А потом мне придется снова показывать вам дорогу. Так до рассвета проходим.

— Я хорошо ориентируюсь, а если заблужусь, то у кого-нибудь спрошу. Сегодня ночью все явно спят на улице.

Она рассмеялась.

— Ну, тогда плохи будут ваши дела. Через две минуты останетесь в одних трусах, без гроша и даже не поняв, что произошло.

— А вы?

— Они меня знают. Я уже отлупила двух-трех. У нас теперь мир. Хожу, руки в брюки. Не рассказывайте в конторе, что вы познакомились с моими родителями. Хоть я и не красавица, они выдумают бог знает что, чтобы выставить вас и меня на посмешище. Мы этого не заслужили. Мы гораздо лучше их. Правда?

Эта девушка была высечена из гранита, физически и морально, чтобы выжить в безжалостном мире. Ее не задушить, у нее есть свой потайной сад — эта унылая квартирка в Бруклине, где ее родители переживают свое поражение, уповая теперь только на нее.

— Почему мне хочется рассказать вам о том, чего не знают даже мои отец и мать? Полгода назад я была у отоларин­голога. От моей приобретенной глухоты поможет операция. Еще два-три года — и я смогу ее оплатить. Я хочу однажды утром прийти в контору, постригшись под мальчика, и все увидят, что у меня больше нет аппарата.

Вот какая была у нее мечта. Артур подумал о собствен­ной бедности. Что значило мечтать об Аугусте по сравнению с победой, к которой стремится Гертруда? Ничего. Подошел автобус. Они обнялись, словно два воина. В окно он увидел высокую мужеподобную фигуру Гертруды, раздвоенную, искаженную отсветами неоновых вывесок на стекле, уда­лявшуюся гренадерским шагом.


Двери лифта раскрылись, осветив желтым светом Эли­забет, сидевшую в темноте на последней ступеньке, обхва­тив голову руками.

— Поздно ты возвращаешься!

— Еще нет и полуночи. Попросила бы миссис Палей, чтобы она тебе открыла.

— И начала мне исповедоваться! Нет уж, спасибо.

Он едва успел принять душ, а она уже лежала на боку, обнаженная, завернувшись, по своему обыкновению, в про­стыню, спала или притворялась, что спит. Когда он утром вернулся из Баттерипарка, она уже упорхнула, оставив ему в постели запах модных и дорогих духов, который ее выдавал, а на столе — наспех нацарапанную записку: «Спасибо. Э.»

Спасибо за что? Как она оберегала себя! Они не переки­нулись и тремя словами, не обменялись ласками. Вечером ей в какой-то момент внезапно и непременно потребовалось чужое присутствие, пусть даже во сне, и это взволновало Артура больше, чем если бы он услышал от нее признание. Между ними промелькнула тень — а они-то наивно считали себя выше сантиментов. Такого, наверное, не бывает. Напрасно мы строим баррикады. Подозрение проскальзывает, втирается, вырывает подземные ходы и выскакивает как хорек из норы.


Артур пережил плохой день, преследуемый в рутине работы неловкостью, которую он отгонял на минуту, но она снова возвращалась, как только он поднимал голову. На­прасно он надеялся, что Гертруда Завадзинская подаст ему знак. Занятая телексами с Фондовой Биржи, она обращала на него не больше внимания, чем в предыдущие дни, и в пять часов ушла вперед него, исчезла в толпе, выплеснувшейся из офисов. Гроза, собиравшаяся с самого утра, раз­разилась, когда он дошел по набережным до Ректор-стрит. В несколько минут улицы превратились в потоки, женщи­ны побежали к метро, их легкие летние платья неприлично липли к телу от дождя и всплесков грязной воды, поднима­емой машинами в выбоинах шоссе. Артур пришел домой, мокрый до нитки. Миссис Палей ждала его на лестнице.

— Давайте мне ваш костюм, я повешу его сушиться у себя на кухне. Та дама, которая… ну, вы знаете… испанка.

— Она бразильянка.

— А! А я подумала по ее акценту… Она оставила вам записку.

«Артуро meu… ну вот… Жетулиу уезжает первого сентя­бря на две недели. Я предупредила Элизабет, что приду к ней с вещами, и мы там встретимся. Ты уже знаешь, куда мы поедем? Лучше всего был бы необитаемый остров со всеми удобствами. Не буду говорить тебе, что я тебя люблю, а то ты сразу станешь невыносим. Обнимающая тебя маде­муазель Аугуста Мендоса».

Через окно, с утра оставшееся открытым, на пол на­текла лужа, дождь забрызгал книги и тетрадь на пись­менном столе. Войдя вслед за Артуром, миссис Палей ри­нулась устранять последствия непогоды, вооружившись тазом и тряпкой.

— Это я виновата. Могла бы догадаться. Дайте, я все сделаю.

Стоя на коленях, она вытирала паркет, выставив зад, который в былые времена, наверное, снискал немало ком­плиментов.

— Надеюсь, что письмо, прибывшее с утренней почтой, не слишком намокло.

Артур узнал почерк матери. На конверте с французской маркой дождь размыл чернила, стер ее имя, оставив лишь слова слева: «В Америку, авиапочтой». Хотя мадам Морган уже неоднократно отчитывали за эту ошибку, она по-прежнему пребывала в уверенности, что существует только одна Америка — та, где ее сын учится вращаться в высшем круге.

— Не стойте столбом! Переоденьтесь. Ну, нечего стесняться, я уже не в том возрасте, чтобы принимать это за заигрывание.

Завернувшись в банное полотенце, он протянул ей свою мокрую рубашку и костюм. Гроза кончилась так же внезапно, как и началась, высвободив обычные городские шумы: пожарную сирену, мурлыканье лайнера, снижающегося над аэропортом, туманный горн буксира, поднимающегося по Гудзону. Миссис Палей выжимала над тазом пропитан­ную водой тряпку.

— В Нью-Йорке даже у гроз мания величия, — сказала она. — Десять лет назад в Калифорнии было землетрясе­ние: двести погибших, десять тысяч бездомных. Прошлым летом на Флориду обрушился циклон: сто погибших, ущерб на миллионы долларов. У них все не как у людей. Когда я встретила Стивена в Будапеште в 1920 году, он сказал мне, что он дипломат. Потом я поняла, что он всего лишь телох­ранитель посла, но было уже поздно… Я поехала за ним в Вайоминг, где у него были тысячи акров земли… На самом деле он жил с родителями на небольшом ранчо с двумя ко­ровами и двумя поросятами. Не на что было купить мне жемчужное ожерелье. Я его бросила, сударь мой, и стала работать. После войны я бы вернулась в Венгрию, если б не коммунисты. В то же время я говорю себе, что познала любовь. Вы знаете, что это такое, месье Морган?

— Учу.

— Видели бы вы меня во дворе ранчо с беззубым папа­шей, с мамашей, которая день-деньской читала Библию, и моего дипломата Стивена, который перестал мыться и выпивал по десять пинт пива каждый вечер! А я, бывшая примадонна будапештского балета, привезла с собой в че­модане мои пуанты, розовые трико и пачки! Чтобы танце­вать во дворе ранчо среди поросячьего навоза и коровьих лепешек! Я все оставила там, в Вайоминге…

Элизабет была права: с миссис Палей лучше не связы­ваться. Даже стоя на коленях, засучив рукава и открыв свои худые руки, покрытые пигментными пятнами, она охотно «исповедовалась». Артур не слушал, вертя в руках письмо от матери. Не чувствуя поддержки, бывшая при­мадонна будапештского балета поднялась. Ее суставы ра­достно хрустнули.

— Вот так! Жизнь проходит… Стареешь.

— В любом возрасте.

Она упорхнула со своим тазом, тряпкой, губкой и одеж­дой Артура. Бесконечно оттягивать чтение письма не лучится.

«Я себя неважно чувствовала на прошлой неделе, но мысль о том, что ты скоро приедешь, меня окрылила… (Только она может так выразиться.) Я сделала ремонт в твоей комнате. Твои костюмы принесли из химчистки, как новенькие. Надеюсь, что ты не слишком раздался в плечах из-за своей физкультуры. Во Франции ты сможешь снова играть в теннис. На твоей ракетке сдохла одна струна (она что, хочет поставить себя вровень с ним, используя это слово?), я отнесла ее в спортивный магазин. Продавец все по­чинил и денег не взял, спросил меня, как у тебя дела. Ты сможешь играть у де Мушрелей (она ведь жила среди воен­ных, а так и не научилась опускать частицу “де”!) с их доч­ками, Мари-Анж и Мари-Виктуар, ты их не видел много лет. Еще мы приглашены на уик-энд (я правильно написала?) в Лаваль к нашим родственникам Дюбонне. Антуан Дюбонне занимается политикой (ты наверняка его помнишь, он му­ниципальный советник), он очень интересуется Америкой и хотел бы, чтобы ты ему о ней рассказал. Его дочь Амели (ты познакомился с ней на каникулах в Боноде) учится на медсестру, специализирующуюся на “гериатрии”. Ты, на­верное, знаешь, что это такое. Она обрезала волосы, за ко­торые ты ее дергал, когда она ходила с длинными косами. Вдовам офицеров-фронтовиков повысили пенсии. Я и так неплохо выкручивалась, а теперь и того лучше. Не нужно ли тебе чего? Ты писал, что прилично зарабатываешь у этих Янсена и Бруштейна (он не еврей?). Так что тебе нетрудно будет оплатить билет до Франции. Целую тебя, дорогой мой сын. Для меня ты всегда лучший спутник моего великого одиночества. Твоя мама Жанна».

Артур чуть не заплакал. Как она заплачет сама, получив письмо с известием, что он не вернется во Францию до бу­дущего года. Их жизни расходились в разные стороны, но почему это должно произойти так жестоко, и хуже всего то, что она обратит в шутку свое огромное разочарование, превозможет боль с веселым мужеством, которое никогда никого не вводило в заблуждение и вызывало еще больше угрызений совести у ее сына и окружающих. Она разоча­рована? О нет! Но вот кузены, дальние родственники, ко­торые ждут не дождутся (твердя об этом, она сама в это уверовала) — его, Артура, вестника новых времен, маяком которых была мифическая Америка… Он отвернул к стене обвиняющую фотографию молодоженов в свадебном путешествии в Венецию.


В траттории, еще полупустой в этот час, лениво слонялись официанты в набедренных повязках и жилетах в полоску, ковыряясь в своих ногтях и зубах. Он выбрал стоящий особняком столик в глубине зала и позвонил из вестибюля Элизабет. Долго слушал длинные гудки.

— А, это ты, Артур… Ты где?

— В траттории, внизу, в твоем доме. Я тебя жду.

— Я не могу прийти.

— Ну постарайся.

— Это важно?

— Да.

Наступило молчание. Она, должно быть, прикрывала трубку ладонью.

— Я тебя не слышу.

— Ладно… я спущусь через четверть часа.

Ему принесли бутылку «Фраскати», которую он почти осушил, когда появилась она — в незабудковом платье, с серебристо-голубыми тенями на веках, с коралловыми гу­бами и индейской повязкой на лбу. Другая. Которой понра­вилось удивление Артура.

— Да, это со мной бывает. По торжественным случаям.

— Тогда извини, если разочарую.

— Я была на улице, когда началась гроза. Вернулась вся мокрая.

— Я тоже.

— Обсушилась и заснула. Я была далеко-далеко, когда зазвонил телефон.

— Ты быстро спускаешься на землю.

— Да, и я хочу есть.

Траттория наполнялась своим обычным населением. Элизабет знала большинство пар, и Артур забавлялся их удивлением, когда они видели ее накрашенной, в незабуд­ковом платье, как совсем юную девушку, — она-то еще до наступления моды проповедовала джинсы и протравлен­ные короткие куртки, экзотические ожерелья и перламу­тровый лак для ногтей.

— Ничто так не внушает доверия, как женщина, которая хочет есть. Мари-Анж и Мари-Виктуар никогда не голодны.

— Я не знаю этих двух Марий.

— Две клячи. Ты их и не узнаешь. Они живут в Лавале и никогда оттуда не выберутся.

Элизабет зажигала сигарету за сигаретой, делала сколько затяжек и давила окурок в пепельнице, которая вскоре наполнилась.

— Не боишься за свой голос?

— Мой голос слишком высокий. Нужно придать ему хрипотцы. Жизнь артистки создана из таких приятных жертв. Каким образом девица из рода Мерфи завоюет сцену, если будет говорить, точно смешная жеманница с Парк-авеню?

— Это зависит от того, что ты играешь.

— Уж можешь мне поверить. Не смешную жеманницу.

Немного позже, после третьей бутылки «Фраскати», ко­торая была не лучше предыдущих, Элизабет взяла Артура за левую руку, положила ее ладонью кверху на стол и стала изучать, нахмурив брови.

— Ты умеешь гадать по руке?

— Мадлен, моя старая французская кормилица, была в этом сильна. Когда ей было двадцать, она зарабатывала на ярмарках, предсказывая будущее мужикам.

— Она и тебе предсказала?

— Всегда отнекивалась. Сама не хотела знать, и чтобы я не знала.

Артур тоже не был уверен, что хочет знать. Он хотел от­нять руку. Элизабет крепко ее удержала.

— Нечего уворачиваться. Кстати, ты уже ничего не мо­жешь сделать: я видела.

— Что?

Она провела указательным пальцем по линии жизни, уходившей дальше ладони.

— Никаких помех. Идеальный изгиб. Кто тебе не поза­видует?

— Я сам.

Никаких помех? Они одна за другой нагромождались на его пути.

Один из официантов, присев боком на столик, настра­ивал гитару.

— Эта траттория — просто разбойничий притон. Бежим отсюда!

Она все еще рассматривала раскрытую ладонь.

— Счастлив в любви…

— Спасибо, все это слишком хорошо.

— Подожди… любовь недолгая.

— Это само определение счастливой любви. Элизабет, прошу тебя, уйдем, пока он не запел «Соле мио».

В зал вошла парочка: молодая женщина азиатского типа в ортопедическом ошейнике и мужчина лет тридцати, в бежевом вельветовом костюме и рубашке, расстегнутой на волосатой груди. Они одинаково помахали рукой Элизабет и сели далеко от них.

— Эти двое любят друг друга, — сказала Элизабет. — Она была танцовщицей, а он пишет романы, которые не принимает ни одно издательство. В прошлом месяце, во время острого приступа любви, они повесились. Балка треснула. Он упал и сломал себе копчик. Нелепость. Позвал на помощь. Сбежались соседи, вынули ее из петли. Очень может быть, что она проходит в ошейнике всю свою жизнь. Ей уже больше не придется танцевать, но один издатель прочел статью о двух повесившихся из Гринвич-Виллидж и собирается опубликовать роман, который не взял полгода назад. Вот видишь: любовь кое на что годится.

Официант бренчал на гитаре и сто раз повторял при­пев: «Капри, маленький остров…»

— А нам?

— Нам — нет.

Она невинно улыбнулась и прижала свою ладонь к ла­дони Артура.

— Я совсем растерялся, — сказал Артур.

— На твоей ладони отмечена редкая двойственность, как будто в тебе живут два разных человека.

— Я не два разных человека. Я то один, то другой.

Она сняла руку, провела пальцем по линии, которая пе­ресекала другую, едва видимую линию.

— И все же бывает минута, час, день, когда оба челове­ка сливаются в одного. Что случилось сегодня вечером?

— Я чудовище. Я собираюсь причинить жестокую боль единственной женщине в своей жизни. Она меня простит и пришлет невозможный свитер, который она связала, глядя на мою фотографию длинными летними вечерами. Я понятно говорю?

— О да! Не всем повезло остаться сиротой. Но кроме это­го — что ты уже решил, что уже сделано, что лишь немно­го испортит тебе удовольствие заполучить Аугусту для себя одного, — кроме этого… ты знаешь, что ждет тебя потом?

— Я не питаю иллюзий.

— Риск велик.

— Я все же брошусь в огонь.

— Храбрый ты.

У крыльца кирпичного дома с оконными рамами, вы­крашенными в ядовитый зеленый цвет, Элизабет положила руки на плечи Артуру.

— Я не приглашаю тебя подняться.

— Можешь пойти ко мне.

— Пусть пройдет время.

Признаться ей, что она бесконечно желаннее такой, в платье, с открытой грудью и руками, с индейской повязкой на лбу, делавшей ее моложе на десять лет. Кстати, сколько ей лет? Двадцать пять, самое большее, двадцать шесть — вызывающая зрелость.

— Первого сентября она приедет ко мне. Утром, око­ло одиннадцати. Не приезжай раньше и не заставляй ее ждать. Надеюсь, это будет не слишком сложно. Ты знаешь, куда вы поедете?

Нет, он еще понятия не имел. С конвертом от Бруштейна не пошикуешь. Артур воображал себе несколько дней на Кейп-Коде или попросту на Лонг-Айленде, но она терпеть не может море.

— Если хочешь, я получила в наследство бунгало в Ки-Ларго. Я позвоню, его подготовят. Пляж в тридцати метрах, водный клуб с рестораном — в двухстах.

— Она не любит море.

— Сделай так, чтобы она видела только тебя. Она хотела необитаемый остров со всеми удобствами. Ки-Ларго в сентябре — почти то же самое. Я героиня, правда?

— Я хотел бы наговорить тебе нежностей, много нежностей, но боюсь, что ты будешь смеяться, и номер не пройдет.

— Надо подождать. Я тоже не уверена в себе. Увидимся в конце сентября. Или в октябре. Не забудь, что премьера моей пьесы — примерно 30 октября.

— Я буду в Бересфорде.

— Прогуляешь денек. Артур, временами — но только временами — ты слишком серьезен.

Она уже поднялась на две ступеньки и была выше его на голову. Ее легкая тоненькая фигурка незабудкового цве­та сияла грацией под слабым освещением крыльца.

— Ты очень соблазнительная! — глупо сказал он и сам пожал плечами от такой пошлости.

— Мне нечасто такое говорили, впрочем, неважно… предпочитаю такой не быть. Соблазнительных женщин вагон и маленькая тележка. Куклы. Соединенные Шта­ты — огромный склад кукол всех возрастов. Можешь меня себе представить в клубе для вдов с фиолетовыми волоса­ми, разукрашенных стекляшками, как церковный оклад, воняющих парижскими духами? Я хочу от этого убежать. Я примеряю на себя другую жизнь.

— По крайней мере, обещай мне, что не повесишься, как китаянка.

— Для этого нужны двое.

Она быстро взбежала по ступенькам, при этом подол ее приподнялся, открыв изгиб стройных голых ног. На пороге она обернулась, приложила два пальца к губам, чтобы послать ему воздушный поцелуй:

— Адиос, кабальеро!


Все ли это, что было сказано тем вечером? Наверняка нет, но Артур не забыл главное: руку, лежащую на его ладони, чтобы прикрыть чересчур красноречивые линии, и не­двусмысленную твердость Элизабет, которая отныне про­чла между ними черту. В такой вольной игре один всегда, в неожиданный момент и к полному удивлению другого, перестает обманываться насчет уговора, опасности и при­творство которого вдруг стали ему ясны. Артур уже не со­мневался, что приход Элизабет, ждавшей его в темноте на лестничной площадке, их ночь без единого жеста и слова, пустая постель по его возвращении из Баттерипарка с та­кими вдруг нелепыми круассанами в руке, были наполне­ны смыслом, далеко превосходящим слова, которыми они могли бы обменяться. Портрет Элизабет разрастался. Пона­чалу это был всего лишь набросок, но постепенно она до­бавила к нему здесь и там более яркие мазки, внесла гар­монию в колорит и нюансы в звучание голоса. Сильно ли она пожалела, что притворяется неуязвимой? Родившись богатой, она прилагала неимоверные усилия, чтобы все по­забыли о ее происхождении, ее деньгах, об этом американ­ском «cafe society», которое она отвергала с такой ярост­ной энергией. Ее старая гувернантка Мадлен говорила на своем грубоватом провинциальном и крестьянском язы­ке, когда они изливали друг другу душу: «Не лезь в бутыл­ку». Элизабет тотчас бросалась к ней в объятия, зарыва­лась лицом в пышную грудь этой удивительно нежной и разумной женщины и плакала, плакала. «Как тебе повез­ло, моя милая, что ты можешь плакать по-настоящему, и так хорошо! Некоторые только выжимают из себя слезы. А ты настоящая плакальщица, и я знаю, что я единствен­ная, при ком ты себе это позволяешь».

Кроме Артура, с которым Элизабет вволю говорила о ней, внезапно воодушевляясь, никто не знал об ее отношениях с этой легендарной женщиной, никогда не изменявшей здра­вому смыслу и своей щедрой и суровой доброте. Будучи французом, он один мог понять привязанность и безгранич­ную благодарность Элизабет этой Мадлен, которая обучила ее не только превосходному французскому языку с берегов Луары, но и замечательным просторечным оборотам, звучащим особенно потешно в устах иностранки.

Артур вернулся пешком на Ректор-стрит по городу, пахнущему кремнем и мокрой собачьей шерстью после полуденной грозы с громом и молнией. Целые тонны жары, скопившиеся за последние два месяца, поднимались от проезжей части, от тротуаров, из водостоков и подвальных окон полотнами тумана, которые раздирали лучи фар проезжающих машин или желтых такси, спешащих к кварталу театров и мюзикхоллов. Ополоснувшись ливнем, город тихо засыпал в горделивой ночи, освеженный, избавившийся от своих миазмов, не обращая внимания на редких прохожих, появлявшихся, словно тени, из одной стены тумана, чтобы скрыться в другой, тотчас смыкавшейся позади них.


Это ни с чем не сравнится: идти ночью по городу, мыс­ленно разговаривая сам с собой, перекраивая свою жизнь, а заодно и весь мир, составляя превосходную речь, гово­рить подружке, брошенной минуту назад, самые правильные вещи, не давая ей слова вставить, или писать с ча­рующей легкостью чрезвычайно трудное письмо: «Дорогая мамочка, я боюсь, что сильно тебя расстрою. Все уже как будто уладилось, чтобы я мог приехать к тебе в сентябре, и вот теперь, с одной стороны, мистер Бруштейн поручил мне провести расследование по поводу одного инвестора в Майами, а с другой стороны, занятия в Бересфорде начи­наются раньше, чем я думал. Если бы я приехал, то лишь на два-три дня, а такие расходы мне не по средствам. Лучше отложить поездку до Рождества, которое мы проведем вме­сте в Париже, и не придется наносить визиты дяде Такому-то и кузинам Таким-то. Поверь, что я…»

Не так уж сложно лгать на расстоянии, а она будет гор­диться его серьезностью и доверием, которое ему уже ока­зывают в брокерской конторе Янсена и Бруштейна. Он вращался в высшем круге! С Элизабет все было не так про­сто. Во-первых, она отвечала, и ее ответ не пересекал Ат­лантику, прежде чем вернуться к Артуру, во-вторых, все в ней и в ее характере предвещало бой, агрессивную защиту. Будучи женщиной в большей степени, чем ей самой хоте­лось, она не собиралась расставаться с этой привилегией. «Тебе следовало со мной поговорить, — разглагольствовал он, — и я должен был поговорить с тобой. Мы оба хитрили и едва пересекались. Я думал, что мы изобрели неподражае­мые отношения двух человек, лишенных предрассудков…» Без предрассудков? Это было и пошло, и неточно. Предрассудки у него были, хотя поведение Элизабет заглушило их с первой же встречи. Нельзя даже с уверенностью сказать, что после небольшой заминки (этого Джорджа, скрывшегося в люк под сценой) он не укорял ее за то, что она с обезоруживающей естественностью пустила его в свою постель. «Ты наверняка понимаешь, что мужчину моих лет раздражает сознание того, что все решаешь ты: в какой день, в какой час мы будем заниматься любовью. Ты являешься ко мне без предупреждения. Сегодня вечером ты не пустила меня на порог, а я никогда не чувствовал себя таким близким тебе, как за ужином, несмотря на гитариста, который пел “Капри, маленький остров…” Ты что, хочешь, чтобы мы впали в пошлость, глядя друг другу в глаза, шепча друг другу слова любви, как Мими со своим студентом? А если бы Аугуста так меня не привлекала, уделила бы ты мне хоть капельку внимания?» Ответа не было. Он никак не мог его придумать.

В лифте, поднимаясь на свой двенадцатый этаж, он перечитал, вспоминая выговор и интонацию Аугусты, не­пристойности, уснащавшие стенки. Как она толковала эти рисунки: лес обелисков, горы калиток, а порой — обелиск, засунутый в калитку? Миссис Палей утверждала, что зна­ет художника, начертавшего эти граффити: бухгалтер на пенсии, установивший четыре замка на дверь своей квар­тиры и ходивший зимой и летом в плаще, с газетой в руке. Однажды вечером, повстречавшись с ней, он вдруг под­нял свою развернутую газету, выставив напоказ довольно дряблые остатки былых амбиций. «Я ему сказала, что меня это не смущает, надо же людям проветриться время от вре­мени. Он как будто был сильно разочарован, и с тех пор со мной больше не здоровается».

Открыв дверь лифта, Артур обнаружил в луче света Эли­забет, сидевшую, как и вчера, на последней ступеньке.

— Наконец-то! Могу поспорить, что ты шел пешком.

В комнате она сказала:

— Не зажигай свет… так гораздо лучше… раздень меня… ничего не говори… не шевелись…

Утром она спала, когда он встал и, босиком, в тишине, навел в комнате порядок, повесил незабудковое платье на спинку единственного кресла, сложил белье на стуле рядом с «лодочками» и прикрепил к двери записку с большими буквами: ДОЖДИСЬ МЕНЯ.


Она его не ждала, она была уже на улице, ловила такси, когда появился он в спортивном костюме, с потным лицом, с круассанами в бумажном пакете. Протянул один ей, и они стали есть, стоя на тротуаре, у открытой дверцы такси

— Сегодня вечером? — спросила она.

— Да. Но не раньше полуночи. Я ужинаю у Бруштейна.

— Чудесно! Тебя уже приглашают на деловые ужины. Мой Артурчик далеко пойдет.

— Я тут ни при чем.

Она нежно погладила его по щеке.

— Какая жалость, что наши пути не ведут в одном на­правлении.

— Я лишен талантов, то есть таких, какие нравятся тебе.

— О нет! У тебя есть талант! И даже самый главный. Мы поговорим об этом сегодня вечером.

Она рассмеялась, смутившись, как девочка, которая сморозила глупость, сдунула с ладони воздушный поцелуй в направлении Артура, села в такси и протянула ему бу­мажку от круассана.

— На память. Артур и Элизабет съели круассан на Ректор-стрит и попрощались после ночи любви.


Бруштейн удивил Артура, объявив ему, что с ними бу­дут ужинать Алан Портер и Гертруда Завадзинская.

— Я пригласил их на более позднее время. У нас есть полчасика побыть наедине. Моя жена не готова. Она испанка и живет в Нью-Йорке, как у себя в Севилье. Ей одинаково трудно лечь спать и подняться с постели, из-за чего ее дни превращаются в цепочку опозданий. В начале нашей семей­ной жизни меня это сильно раздражало, но я смирился, и теперь мне так даже спокойнее. Если бы свершилось чудо, и она пришла вовремя, я бы не на шутку взволновался. Алан нашел иной выход. Он подтолкнул свою Минерву к адвенти­стам седьмого дня — совершенно дурацкой секте, вцепив­шейся в эту зануду. Минерва — неутомимый прозелит. Она избегает бедных кварталов и проповедует в самых роскош­ных районах Вашингтона. Однажды, когда я ее поддразни­вал, она мне ответила: «Богатым тоже нужно спасать свою душу. Никто о них не думает». Вы представляете! Пройдите в эту комнату, которую я называю своей молельней, — я по­кажу вам нечто прекрасное. Вы не станете говорить глупо­стей, глядя на мои сокровища; впрочем, такой человек, как вы, не может изрекать глупости. Вы сразу почувствуете: моя коллекция живая, потому что я ее люблю. Каждая карти­на — этап моей жизни. Если бы эти картины и рисунки ви­сели в музеях, они не дышали бы любовью, как в моем доме. Пойдемте поскорей, пока не пришли Портер с Завой и не начали говорить о делах или о политике… Ах да, вы удивлены, что встретите здесь Заву! Алан ею интересуется… Нет-нет, не подумайте ничего плохого. Внешность этой странной девушки такого не допускает. Зато ее ум привлекателен. Ее мозг — прекрасная бесшумная машина. Ни одного скрипа! Ее непогрешимая лояльность к Соединенным Штатам делает ее занятным человеком — с благоприятной для нас точки зрения. Вы уже начинаете понимать, месье Морган (вернее, дорогой Артур, если вы не возражаете, ведь с послезавтра вы уже не сотрудник Янсена и Бруштейна), что новоиспе­ченные американцы — самые верные слуги своей новой ро­дины, тогда как те, кто поселились здесь поколения назад, первыми ее предадут — вполне естественная реакция, про­исходящая от глубинной неблагодарности, свойственной че­ловеческой природе.

Бруштейн достал из жилетного кармана ключ и открыл дверь застекленной ротонды, выходившей на Центральный парк и на Музей современного искусства.

— Это просто дилетантский дебют, долг уважения моему отцу. Его душа должна радоваться и восторгать­ся — там, где она сейчас. В Праге он был главным экс­пертом по импрессионизму. Средства не позволяли ему купить что бы то ни было для себя, но когда я выиграл свои первые деньги на Бирже, он приказал мне (пони­маете — ПРИКАЗАЛ!), чем покупать новую машину, ку­пить рисунок Сезанна на аукционе. Я повиновался. В тот же вечер я показал ему рисунок. Отец умер той ночью. Я никогда не видел более счастливого лица. Я запираю эту дверь не потому, что боюсь воров, а потому что уверен, что мой отец (вернее, его душа, его успокоившаяся душа) приходит днем, ночью и бродит в стенах этой ротонды. Здесь он у себя дома, не хочет, чтобы его тревожили, и ему забавно, что его имя написано на потолке, хотя это китч, как говорят немцы…

В розетке разворачивалась спираль из надписи: «Му­зей Якоба Бруштейна, Прага 1892 — Нью-Йорк 1945». Артур хотел бы задержаться здесь подольше. Бруштейн не позволил.

— Вы еще сюда придете, на сегодня достаточно этой картины и рисунка пером собора Святой Виктории в утрен­ней дымке. Нельзя смешивать впечатления.

Он запер дверь и включил сигнализацию.

— Теперь, когда вы знаете меня лучше, чем моя супру­га, чем Янсен, мой партнер на протяжении десяти лет, который собирает дверные ручки девятнадцатого века, чем Алан Портер, между прочим, мой лучший друг, и чем мои коллеги с Биржи, прозвавшие меня балканским лисом (прозвище географически неверное, но вы уже заметили, что американцы не знают географии), — намного ли я хитрее их? Моя жена вам скажет, что нет. В этом и состоит роль супруг: принижать репутацию своих мужей. Ее с рождения посвятили Богородице из Бегонии, так что ее чаще называют Бегонией, чем Марией. Просто пре­лесть. Я женат на цветке. Не каждый сможет такое ска­зать. Скоро нам будет явление Бегонии; явление — точнее не скажешь! Разодетая, покрытая лаком, причесанная, надушенная, премило декольтированная, такая красивая, что я, несмотря на свой рост, чувствую себя рядом с ней козявкой с тех самых пор, как, обратившись в католичество, женился на ней в Севилье.

Он увлек Артура в гостиную и налил ему полный стакан бурбона, не спросив его мнения.

— Вы француз! Какая прекрасная визитная карточка во всем мире! С каким доверием к вам относятся! Пользуйтесь этим без зазрения совести. Француза всегда можно вычленить в толпе. Вчера Портер заинтересовался вами, сегодня я… а также мадемуазель Завадзинская.

— Зава?

— Вам еще не раз предстоит удивиться.


Так и получилось. За ужином Портер, Бруштейн и Зава обменялись несколькими словами, которые показались загадкой сбитому с толку Артуру. Во главе стола сидела Мария де Бегония — импозантная, молчаливая, с черепаховым гребнем со стразами, воткнутым в тяжелый черный шиньон, и, казалось, с большим трудом подавляла жела­ние запеть: «Меня не любишь ты — люблю я, но если лю­бишь, берегись любви моей…» Но возможно, это был всего лишь стереотип, застрявший в воображении Артура, и возможно также, что она лишь следила, хорошо ли подает ужин специально нанятый слуга — казавшийся тем более черным, что на нем была белая куртка с наглухо застегну­тым воротом.

— Кофе вам подадут в кабинет Карла! — это были первые слова, которые Бегония произнесла, встав после десерта.

Когда она ненадолго вышла вместе с Завой, Бруштейн стал уверять, что хотя его жена мало говорит в их присут­ствии, она наверстывает упущенное, как только оказывает­ся с ним наедине, но, разумеется, вопросы, поднимавшиеся за столом, совершенно ее не интересовали. В американское горнило попадают те, кто адаптируются, едва ступив на набережную Нью-Йорка, и те, кто навсегда останутся чужаками в стране, где, кроме индейцев, живут одни приезжие. Бегония общалась только с испанками, причем те должны были быть родом из Андалусии. В крайнем случае она принимала в узкий круг своих знакомых женщин (с мужчинами она не зналась) южноамериканок, хотя и проявляла некоторую снобистскую сдержанность в их отноше­нии. Бруштейна восторгала эта сдержанность, ставившая их обоих — его и ее — выше прочих в ужасно стратифици­рованном обществе. Зато оба их сына, шести и семи лет, уже вели себя как коренные американцы: обожали комик­сы, бейсбол, дергались под рок-н-ролл, набивали себе рот попкорном в кино, не знали и трех слов по-испански и ни одного — по-чешски.

— И они счастливы! На что же мне жаловаться? Самое смешное, что потом их собственные дети займутся поиском своих корней, выучат испанский и чешский, отправятся на могилы предков в Прагу и Севилью.

Слуга принес кофе в кабинет-библиотеку, за ним вошли Бегония и Зава.

— Детей уложили! — сказала последняя с явным облег­чением.

Жуткие шалуны обрызгали ее водой из клизменных груш.

— Это чертенята, — гордо произнесла Бегония.

Артур мечтал о том, что она возьмет кастаньеты и спля­шет сегедилью. Увы, нет! Все, что эта важная особа могла сказать, было кратким и непререкаемым:

— Карл никогда не кладет сахар в кофе.

Важность этой черты характера ни от кого не усколь­знула, и даже Бруштейн выказал удовлетворение, услышав об этом аспекте своей сильной личности, который, впро­чем, не держал в тайне. Артур еще больше полюбил этого человека — такого обаятельного и такого счастливого.


— Какие у вас планы на ближайшее будущее? — внезап­но спросил Портер, не столь склонный восторгаться слова­ми миссис Бруштейн.

Артур чуть не ответил, что на данный момент будущее сводится к перспективе Ки-Ларго, слегка омрачаемой лишь неоднозначным поведением Элизабет, но было совершенно ясно, что Портеру на эти проблемы плевать.

— О чем именно вы хотите со мной поговорить? — спро­сил он, раздраженный тем, что говорилось и не говорилось на этом странном собрании.

— Вы собираетесь остаться в Штатах?

— Ничуть.

Бегония позвонила, и лакей, который, должно быть, подслушивал за дверью, тотчас вошел.

— Принесите ликеры, Бенни.

Бенни исчез.

— Он интересуется нашим разговором, — заметил Портер.

Бруштейн улыбнулся.

— Это не страшно! Я давно его знаю. Вы ведь сами мне его рекомендовали, не так ли, Алан?

— Ах, вот оно что! То-то мне лицо его знакомо.

Он обернулся к Артуру:

— Я задал вам этот вопрос, потому что это важно. Мы пре­доставляем множеству иностранных студентов возможность жить и учиться в США, чтобы они затем применяли в своих странах методы, которым мы их обучаем. К несчастью, шесть­десят процентов из этих посвященных решают, окончив уни­верситет, остаться здесь, и все наши труды идут прахом.

— Тогда почему бы не заставить их подписать обязатель­ство, что после обучения в Бересфорде, Йельском универ­ситете, Гарварде или Беркли они вернутся в свои страны и будут насаждать там правила американской экономики и морали?

— Это противоречит нашим принципам. Нам нужны друзья во всем мире.

— После того, как вы выиграли мировую войну и с чес­тью ушли из Кореи?

Портер воздел руки к небу, словно тонул, и пошевелил своими толстенькими пальчиками.

— Я часто спрашиваю себя, не является ли победа в вой­не худшим несчастьем для народа-победителя.

— Европа, оккупированная союзниками, покрывается надписями: «Джиай, go home!» — сказал Бруштейн. — Нашу политику открыто критикуют и в Париже, и в Лондоне.

Пришел Бенни, неся поднос с бутылками коньяка и вод­ки. Бегония вернулась к жизни и обслужила всех по оче­реди, потом, когда Бенни удалился, снова села и подавила зевок. Но этого было мало, чтобы заставить Портера отсту­пить от выбранной темы. По его словам, худшее зло исходит от самих США, где целый класс ставит под удар всю систе­му, вплоть до высших сфер государства и университетов. Маккартизм родился не на ровном месте, но он проводит политику доносов и отторжения, несовместимую с прин­ципами американской демократии, марая режим страны, приверженной к своим свободам.

Артур прекрасно понимал, куда клонит Портер, и эти разглагольствования начинали его раздражать.

— Что вы мне предлагаете? — спросил он с резкостью, вызвавшей улыбку у Завы.

— Да ничего, мой друг. А вы на что надеялись?

Артур ни на что не надеялся и только удивлялся тому интересу, который проявляли к нему эти два человека. Подаюших надежды были сотни, и он никогда не считал себя одним из них. Участливость Портера вызывала у него не­ловкость, тогда как характер Бруштейна — прямого, по-теплому дружеского, такого близкого, несмотря на разницу в возрасте и в положении, — обезоруживал. Артур уже собирался свести все к шутке, когда встретил взгляд Завы. Она умоляла его не заводиться, остаться с ними, с ней в этом еще неясном проекте, которым она намеревалась восполь­зоваться, чтобы однажды взять реванш за все, что угото­вила ей жизнь: за родителей, неспособных подняться после падения, за свою глухоту, за свои руки и ноги великанши, за курчавые рыжие волосы, из-за которых ее дразнили в школе. А мадам Морган в Париже — она ведь тоже хотела, чтобы ее сын вращался в высшем круге?

— У меня не получается придать себе важности, — вздохнул Артур, сам убежденный в том, что при нынешнем раскладе действительно ее лишен.

Бруштейн пришел к нему на помощь:

— Речь о завтрашнем дне, о послезавтрашнем. Мы вам поможем.

Бегония, все явственнее умирая от скуки, поднялась, чтобы задвинуть книгу в тисненом переплете, нарушившую строй на этажерке. Этот жест приняли за приглашение уйти. Зава почти ничего не сказала, но в прихожей, когда Артур помогал ей накинуть на плечи легкий плащ, она тайком взя­ла его за руку и недвусмысленно ее пожала.


Что осталось от двух недель в Ки-Ларго, как и от ве­чера, проведенного Аугустой в комнате на Ректор-стрит? Несколько коротких, плохо смонтированных видеороликов, которые Артур в последующие годы будет проигрывать себе, каждый раз испытывая бесконечные сожаления и не менее длительные угрызения совести.


Первый кадр представляет собой такси, остановив­шееся внизу у дома Элизабет; Артур взбегает по лестни­це через ступеньку и звонит в дверь. Дверь открывается: Аугуста уже здесь, у ее ног чемодан, на лице тревога. Она такая оцепеневшая, что он даже спрашивает себя, уж не отменяется ли все, возможно, она пришла на свидание, лишь чтобы сообщить ему, что они никуда не поедут, что она не может оставить Нью-Йорк, что Жетулиу перенес свою поездку.

— Что с тобой?

Губы Аугусты дрожат, словно она только что выбралась из холодной воды. Ему показалось, что она сейчас разрыдает­ся, и он обнял ее. Прижавшись к его груди, она успокоилась. В эту секунду они устремляются в приключение, оба прекрас­но понимая, что оно не пройдет для них безнаказанно.

— Пойдем скорее.

— А Элизабет разве нет?

— Нет… конечно. Ты слишком много от нее хочешь.


Следующая сцена разворачивается в Майами. Они вы­ходят из самолета, и их удивляет жаркая влажность возду­ха. Они прибыли из Нью-Йорка, гдеуже ранняя осень. Во Флориде еще лето. Мужчины ходят в шортах или светлых брюках и пестрых рубашках, женщины — в легких пла­тьях, с голыми загорелыми ногами. Все словно в отпуске. Аугуста топает ногой, потому что ее чемодан едет по до­рожке последним. Машина доставила их в Ки-Бискейн. Ау­густа просит остановить перед магазином одежды и тащит туда Артура. И правда, он одет не для Флориды. Она вы­бирает два купальника, полотняные брюки, футболки. Нет, ей ничего не нужно, только сари. Артур с тревогой видит, что она покупает целых три. Такими темпами они сократят свою вылазку на целый день, а то и на два.


Затем идут другие картинки. Элизабет все устроила. В порту их ждет белый катер из водного клуба Ки-Ларго. На носу непринужденно сидит молодая женщина в синих шортах и в желтой тенниске, свесив по обе стороны свои длинные загорелые ноги, и курит небольшую сигару, кото­рую она бросила в маслянистую воду, как только их уви­дела. На ее бронзовом лице написана глубокая скука. Или, возможно, это всего лишь презрение к туристам, которые шатаются по набережной, таращась на яхты. Ее светлые волосы, обесцвеченные солнцем и морской солью, стянуты за ушами красной лентой.

— А, вот и вы наконец! Что, самолет опоздал?

— Нет, это мы припозднились.

Увидев их покупки, которые шофер доставал из такси, она улыбнулась:

— Понятно! Напрасно старались… В Ки-Ларго не принято парадно одеваться: шорты, брюки, майка, джемпер на вечер. Тут никого нет. Разве что по выходным. Я заведую баром в клубе и занимаюсь бунгало Элизабет. Не перетрудишься: она приезжает один раз в год. Меня зовут Мадди. А вас?

— Аугуста и Артур.

Крепкой рукой она погрузила чемоданы, поместив их в кабине, и помогла Аугусте подняться на борт.


В быстрой смене последующих кадров, которые следовало бы сопроводить специально написанной музыкой для гармонии темнозеленых островков, мангровых деревьев, бледного высокого неба, стального моря, плоского побережья Флори­ды, растворяющегося в дрожащем мираже знойной дымки, постоянно присутствует Манди в синей шерстяной шапочке, сидящая к ним спиной за штурвалом «Бертрама», который она ведет твердой рукой, внимательно следя за фарватером, отмеченным черно-зелеными буями. Внезапно разбуженные тарпоны выпрыгивают из воды в кильватере катера. Аугуста ложится в кабине. Артур видит ее ноги, босые ступни, которые она скрещивает то так, то этак.


Три часа спустя Манди опустила книзу двойной рычаг газа. «Бертрам» зарылся носом в воду и бесшумно проскольз­нул между уже мигающими сигнальными огнями — зеленым и красным. Спускалась ночь. Несколько яхт стояли на якоре с убранными парусами, покрытые тентом, уже лоснящимся от вечерней влажности. Манди прошла вдоль мола, спугну­ла двух пеликанов, которые спали, засунув голову под крыло, причалила к деревянным мосткам. К ним навстречу, выпя­тив живот арбузом, вышел парень в дутом жилете и шортах, заляпанных машинным маслом, с зелеными змеями, вытату­ированными на руках; схватил Аугусту за талию и перенес ее на сушу, как перышко. Артур спрыгнул на землю и хотел помочь выгружать багаж, но парень его отстранил:

— Бросьте, это мое дело. Быстрее управимся. Меня зо­вут Клифф.

В эти несколько минут наступила ночь. Свежий вете­рок всколыхнул ветви диких сосен и листву плюмерий, и воздух наполнился их сладким ароматом. Клифф и Ман­ди, взяв чемоданы, пошли впереди по тропинке, которая вела от порта вдоль пляжа к белому бунгало. Манди зажгла свет на веранде, в гостиной, в спальне и в ванной, на кух­не. Плетеная мебель, кресла, покрытые набивным ситцем пастельных оттенков. Литографии Одюбона на стенах коралловые скульптуры, несколько покрытых лаком раковин, застекленные этажерки с деревянными обломками.

— Необитаемый остров со всеми удобствами — ты этого хотела?

— Ты хочешь запереть меня здесь на пятнадцать дней?

— И пятнадцать ночей.


Манди быстро им показала, как все работает — холо­дильник, кухонная плита, — где находится постельное бе­лье, столовые приборы, поднос для завтрака, если они предпочитают завтракать здесь.

— Это очень кстати, — сказала Аугуста, — Артур — пре­восходный кулинар, как и все французы.

Лицо Клиффа прояснилось. Несмотря на свою пиратскую рожу, недельную щетину, круглое брюшко, руки грузчика, бесполезно свисающие по бокам и только мешающие, с тех пор как он поставил чемоданы, Клифф — трогательный, почти ранимый, и можно догадаться, что из них двоих «му­жик» — та большая кобылица с непререкаемой властностью в движениях. Да, лицо Клиффа прояснилось, потому что он в клубе на все руки мастер, а заодно и повар.

— Клифф приготовил ужин.

— Марсельская уха и утиное филе а-ля Монклар.

Он произнес «марзельская» и «Мунклар».

— Мисс Мерфи сказала по телефону, что вино вы выбе­рете сами. Шампанское уже охладили.


Манди с Клиффом ушли. Аугуста осмотрела спальню, потыкала кулаком в большую кровать.

— А ты где будешь спать?

— Я видел шезлонг на веранде.

— Ты не можешь спать на улице! Тебя там съедят змеи, аллигаторы и комары.

— Не волнуйся.

— Не хочу оказаться вдовой уже завтра утром. Что я стану делать?


Потом был еще пустой зал клуба с деревянными лакирoванными панелями, столами и стульями из красного дерева, фотография в полный рост Патрика Мерфи — отца Элизабет и основателя клуба, неизбежное рулевое колесо, превращенное в люстру, штормовые лампы, не дававшие света, рако­вины в витрине, фотографии парусных гонок у Бермудских островов и вокруг Америки: «Решительный» обходит «Трилист­ник IV» в 1920 году. Манди надела черные брюки с белой рубашкой и повязала галстук бантом. Стоя за стойкой, она приготовила ведерко со льдом, шампанское и бокалы, включила проигрыватель. Голос Синатры. Еще позже из кухни вышел Клифф — выбритый, в белой блузе и гофрированном колпаке, с красным платком на шее. Аугуста с Артуром сели за столик у широкого окна. В черной ночи мигали сигнальные огни у входа в порт. В проливе между Ки и побережьем Флориды не было ни одного судна. Странное ощущение, ожидание, словно в театре, когда никак не поднимается занавес. Если бы не голос Синатры, они чувствовали бы себя на борту корабля-при­зрака. Если всмотреться в густую тень, понемногу начинаешь различать высокие пальмы с хохолками, развеваемыми крепчающим ветром. Манди принесла тарелки с буйабес.

— Циклон уходит к Кубе.

Циклон? Они и не знали, что им грозит циклон.

— О нем уже три дня объявляют по радио, — сообщила Манди.

Аугуста побледнела.

— А если ветром сорвет крышу бунгало?

— В шкафу в нашей спальне полно одеял.

— В нашей спальне? Мы не можем поступить так с Элизабет!

— Обожаю твой юмор.


Они позвали Клиффа и Манди, которые подсели к ним. Откупорили еще одну бутылку шампанского. Манди курила сигарильо.

— Гаванские… По ночам причаливают катера. Мы ме­няем бензин на сигарильо. Не волнуйтесь, если услышите шум. Оставайтесь дома.

Клифф снял свой колпак. В кухне было очень жарко, и он вытирал лоб не слишком свежим фартуком.

— Я бывал во Франции. Два раза, после войны, заходил в Гавр на «Либерти». Там камня на камне не оставалось.

Артур пытается оборвать воспоминания бывшего моря­ка, но Аугуста поддерживает разговор, изображая живой интерес к заходам в Гавр бывшего механика с «Либерти».

— Нам жутко не повезло, — продолжает Клифф. — В первый раз бордель разнесло английской бомбой. Во вто­рой раз бордели были запрещены законом.

— Как там, наверное, было уныло! — сказала Аутуста та­ким убитым голосом, что Манди соизволила посмеяться.

— Надо же, как забавно. В прошлом году я рассказывал о своих заходах в Гавр, и мисс Мерфи сказала в точности то же, что и вы!

— Она часто приезжает? — спросил Артур.

— Год ее не видали. Мне кажется, что Ки-Ларго ее не привлекает. Вы же сами знаете, она интеллектуалка.


Манди с электрическим фонариком в руке проводила их до бунгало.

— Завтра вы уже выучите дорогу наизусть.

Аугуста задвинула противомоскитные сетки, задернула занавески, закрыла дверь на веранду.

— Чего ты боишься?

— А если они придут нас убить? Они или их друзья-кон­трабандисты.

— Клифф и Манди на таких не похожи!

— Конечно, убийца становится похожим на убийцу, только совершив преступление.

Он понял по ее лицу, что ей и вправду страшно, и обнял ее. Она мягко его отстранила.

— Подождем… ладно? Я бы хотела… хотела… чтобы ты спал на диване, держа нож под рукой. Я видела большие ножи на кухне. Оставь дверь открытой. Если на меня на­падут, ты услышишь.

Артур слишком долго колебался, как ей ответить: под­держать игру или посмеяться над ней. Аугуста раскрыла чемодан и расстроилась: она забыла свои ночные рубашки. Артур дал ей одну из своих дневных рубашек, и когда она вышла из ванной, то была застегнута на все пуговицы, но полы едва прикрывали ее попку.

— Я смешна. Ты меня разлюбишь.

— Боюсь, наоборот.

Она подставила ему губы и легла, натянув одеяло до подбородка.

— Это правда, что циклон уходит к Карибским остро­вам? Или они это сказали, чтобы нас успокоить?


Среди ночи она его окликнула:

— Артуро, Артуро… Я здесь!

— Ты спишь?

— Да, и мне снилось, что ты зовешь меня на помощь.

— Я даже не знаю, где мы.

— В Ки-Ларго.

— Где это?

— Во Флориде.

— Давай завтра вернемся в Нью-Йорк.

— А если Манди не захочет?

— Украдем катер.

— Я не умею им управлять. Но ты можешь ее попросить. У меня такое чувство, что она ни в чем тебе не откажет.

— Ты хочешь сказать, что останешься здесь — один, без меня?

— Я не избалован, а здесь просто рай: шампанского сколько хочешь, клуб для нас одних, кукольный домик в джунглях, ты в моей рубашке, что придает еще больше очарования этому островку.

— Никогда не думала, что ты такой циник.


Несколько минут тишины, и снова зазвучал робкий голосок Аугусты.

— Если я попрошу тебя прийти ко мне, поклянись, что ты этим не воспользуешься… Поклянись!

— Не требуй невозможного.

— А я думала, что ты джентльмен.

— Глубокое заблуждение.


Снова прошло несколько минут, и Аугуста слабо вскрик­нула.

— Я слышу, как кто-то бродит вокруг дома. Я уверена, что это Клифф.

— Никого нет.

— Откуда ты знаешь? Посмотри сквозь жалюзи, но не открывай.

Артур встал, поднял жалюзи, несмотря на просьбу Ау­густы. По небу, побледневшему от луны, бежали серые и голубые тучки.

— Ты его видишь?

— Я вижу только волшебную ночь.


— Раз ты не хочешь прийти, я сама приду.

Она появилась в проеме двери. Он различил только бе­лую рубашку без головы и ног. Аугуста бросилась на диван и завернулась в одеяло.

— А я? — спросил он, укладываясь рядом с ней на узком ложе.

Аугуста повернулась к нему спиной. На рассвете он от­кинул край одеяла и прижался к ней, просунув руку под те­плую и голую спину Аугусты. Он ждал неизвестно чего, быть может, счастья, или что его унесет волной к новой жизни, которая начнется с восходом солнца. Она спала или при­творялась, что глубоко спит, не зная или притворяясь, что не знает о желании Артура. Она не пошевелилась, когда он отстранился от нее, в большей степени разбитый, чем если бы они всю ночь занимались любовью. Было светлым-светло. Артур приготовил чай, фруктовый сок, поднос и вышел в сад, чтобы сорвать красную розу. В нескольких шагах ниже берег описывал дугу, обрамленную тонким серпом светлого песка. Море ласкало песок, а из воды торчала голова с при­липшими волосами, мокрое лицо, обнаженные грудь и жи­вот, ноги Манди. Замерев, она отдавалась дрожащему свету пробивавшемуся сквозь листья пальм и пиний.

— Самое лучшее время. Делайте, как я.

Она подобрала с песка полотенце и обернула его во­круг пояса.

— Где ты был? — спросил сонный голос Аугусты.

— В саду. Из воды выходило морское божество в кос­тюме Евы.

— Манди?

— Ну не Клифф же.

— Это она нарочно.

— Слишком много чести.

Он поставил поднос на низкий столик на веранде, меж­ду двух кресел. Аугуста села и закинула ногу на ногу. Точно молния блеснула. Поскольку он не сразу оправился от шока, она сказала:

— Ты вуайерист.

— А ты динамистка.

— Твои рубашки слишком короткие. Сразу не подума­ешь. У тебя что, денег нет, чтобы купить рубашки с длин­ными полами? Какая эта Манди?

— Белокурая.

— Я всегда догадывалась, что ты предпочитаешь блон­динок. Что я здесь делаю? Ты прекрасно знал, что я не люблю море.

Она не любит море, это правда, и никогда не будет ку­паться. Сидя в сари на пляже, обхватив согнутые колени, она следит взглядом за Артуром, окликает его, если он за­плывает слишком далеко, встает и идет к нему навстречу с халатом.

— Ты совсем замерз!

— Не стоит преувеличивать. На воздухе холоднее. Вода — 27 градусов.

Ему нравится, когда она его вытирает, трет полотенцем спину, грудь, поясницу, живот и бедра. Она смелеет, а он бесстыдствует под халатом.

— Какая гадость! Возбуждаешься от всякого пустяка.

— От пустяка? Ты этого пустяка и хочешь.

Сари, купленные в Ки-Бискейн, закрывали ее от шеи до пят. Когда они гуляли, Аугуста надевала широкополую панаму, одолженную Манди. Однажды днем, во время сиесты, она, наконец, сдала последний рубеж обороны. Их наслаждение было огромным. Они продлят его, как ненасытные, и больше ничто не будет иметь значения, даже Манди, каждое утро выходящая из воды, обнаженная, с масляно лоснящимся телом, оборачивающая бедра полотенцем и легким шагом удаляющаяся к клубу.


На выходные из Майами и Фламинго приходят яхты. Клуб оживляется. За столом прислуживают два азиата. Откуда они взялись? На кухне Клиффу помогает молодая полнеющая женщина цвета эбенового дерева. «В будни он держит ее под замком», — говорит Манди. В субботу ве­чером пары идут танцевать. Какая-то компания купается перед бунгало посреди ночи. Крики женщин и густой смех мужчин будят цапель, уснувших в соседней бухточке. В по­недельник все приходит в норму. Клуб и Ки-Ларго снова принадлежат только им. Помощница Клиффа и два азиа­та исчезли. Манди проходит перед бунгало после купания. Аугуста права: Артур — вуайерист, не то чтобы Манди его привлекает, но ее тайна его будоражит. Выходя из воды, она похожа на греческие статуи мальчиков, которые выта­щили из моря через три тысячи лет: узкий таз, квадратные плечи, лицо в шлеме из мокрых волос. Редко когда ее губ касается улыбка. Ее хрипловатый голос звучит несколько робко. Она мало говорит, и очень может быть, что она ис­пользует грубые слова, потому что не знает других. С по­трясающей интуицией, с какой женщины постигают своих соперниц, Аугуста сказала:

Никогда не видела, чтобы человек так себя любил и так себя берег.

Артур подумал, что Аугуста любит себя недостаточно, по меньшей мере, не так сильно, как он любит ее.

— Как хорошо, что ты здесь, — сказала она, положив голову на плечо Артуру. — Нужно любить меня за двоих, иначе я утоплюсь. Ты на это способен?


После полудня солнце жарит прямо в бунгало. Побере­жье Эверглейдс едва различимо в дымке, поднимающейся от болот. Аугуста ложится на кровать. Он развязывает сари и смотрит на нее, не прикасаясь.

— Ты сравниваешь меня с Манди? Я не такая красивая. Я знаю. Я буду страшная под старость.

— Она не состарится. Она из мрамора. Мрамор холоден. А ты цветок. Нужно поскорей тебя сорвать…

Он вдыхает ее запах, и Аугуста погружается в бессознательное, закрыв глаза, сжав кулаки, ни единого слова не слетит с ее губ. Придя в себя, она прижимает его к своей груди, целует в лоб, гладит по голове. Разделяя наслажде­ния, тонешь в мечтах.


Проходят дни. Они их не считают, так чудесно жить только для другого. Ки-Ларго — колодец забвения. Однаж­ды вечером позвонила Элизабет. Они в зале клуба, и Аугу­ста взяла трубку за стойкой бара. Артур расслышал только краткие ответы — смущенные, как ему показалось.

— Хочешь с ним поговорить?.. Нет!.. Он мне показы­вает, что целует тебя. Ты что, Эли? Все чудесно, благода­ря тебе. Мы приедем через четыре дня. Нет, мы не можем здесь остаться на всю жизнь. Жетулиу освободится 15. Ему будет нужно, чтобы я была там. Нет-нет, прошу тебя, ниче­го не говори. Ничего не делай. Мы тебя любим.

Она вернулась за столик, опустив голову под взглядом Артура.

— Элизабет тебя целует…

— …и не хочет со мной говорить.

— Мы слишком многого от нее хотим, я тебе уже сказала.

Он не хочет об этом думать и не хочет, чтобы его к этому побуждали. Сейчас такой момент в его жизни, когда надо забыть о препятствиях, хотя, по смущению Аугусты, он до­гадывается, что она скрывает от него значительную долю правды. Артур прошел бы через горы, чтобы достичь ее, если бы она не сидела с опущенной головой, приняв упря­мый вид в последнем усилии защититься от чересчур гру­бых расспросов.

— Аугуста, мы уже достаточно взрослые, чтобы говорить обо всем.

— Это ты взрослый. А я нет. Отвечай: ты был любовни­ком Элизабет?

— Да.

Он не колебался ни секунды. А надо было! Теперь он зна­ет, что это «да» вылетело, как стрела, которую невозможно поймать, разве что выстрелив самому, но позже, когда они останутся одни в бунгало, и Аугуста разденется перед ним с тем же очаровательным бесстыдством, как Элизабет у себя дома или на Ректор-стрит. Она великолепна, когда высво­бождает свои волосы, синие от ночи, развязывает золоти­стое сари, обрисовывающее без единой тени ее такое женственное тело, особенно если сравнить его с мужественным Манди, но не с ней себя мысленно сравнивает Ayгуста. Мысль о том, что Артур получал с Элизабет то же наслаждение, что и с ней, вдруг нарушила некую невинность, которой они прожили эти счастливые дни.

— Я полагаю, — сказала она, — что у нее это получается гораздо лучше, чем у меня.

— Нет. По-другому.


Она расчесывает волосы, сидя обнаженной на пуфе пе­ред туалетным столиком. Он хотел бы навсегда запомнить ее такой: крутые бедра, покатые плечи девочки-подростка, отражение до пупка в зеркале, обрамляющем ее изображе­ние в фас, красивые зрелые груди подрагивают при каж­дом движении щетки.

— Я мало знаю всего «такого», — говорит она.

— Я от тебя не этого ждал. И потом, если честно, ничего «такого», как ты говоришь, просто нет.

Опасная дорожка, они это чувствуют, но его жжет один вопрос. Задать его — неудержимая потребность, и если он до сих пор еще этого не сделал, то не потому, что боится ответа, а потому, что образ Аугусты такой хрупкий. Любой пустяк может замутить его поэтичность. Ею движет какая-то интуиция и побуждает опередить его, а может быть, у нее закружилась голова при виде пропасти, на краю ко­торой они остановились, когда Артур сознался без утайки, что проводил ночи с Элизабет.

— Ты никогда меня не спрашивал, знала ли я другого мужчину, кроме тебя.

— В этом нет нужды.

— А я думала, что у него не хватит душевной твердости промолчать.

— Ты говоришь загадками. Я что, его знаю?

— Ты его знал.

— Он умер?

— Да, почти у тебя на руках.

Щетка остановилась на затылке Аугусты. Ее взгляд скользит к нему, а он не шелохнется, ждет, возможно, под­бирает ответ — неважно, какой, но способный отогнать тучку, которая сейчас закроет их друг от друга. Конечно, Конканнон намекнул Артуру, но можно ли было такое во­образить?

— Жетулиу ничего не знал. Он бы его убил. Только не думай…

— Я ничего не думаю.

— Он попытался. Он много говорил… Он был такой умный. Я боялась его рук… Помнишь… Потом… потом я воображала себе все «такое»… Он сажал меня к себе на колени.

— Перестань.


В ту ночь они спали отдельно. Поутру он подстерегал Манди. Полотно тумана элегантно плавало над водой, за­слоняя берега Флориды. Манди пришла на пляж, сняла набедренную повязку из полотенца и медленно вошла в волны, балансируя руками. Она исчезала в клоке ваты и вскоре появлялась, плывя длинным скользящим брассом, который привлек серебристо-белую барракуду ростом с до­брую щуку. Всплеснув рукой, Манди ее отогнала и предо­ставила волне вынести себя на песок, лежа на животе, рас­крыв рот, заглатывая воду и выбрасывая ее, словно кит. Она заметила Артура и помахала ему рукой, а потом под­нялась и, стоя, торжествуя, обернула свой розовый живот брошенным полотенцем. Аугуста спала на левой половине кровати. Он скользнул к ней и привлек ее к себе.


О Конканноне речь уже никогда больше не заходила. Они говорили о другом. Например:

— Ты не возражала, когда я объявил, что мы полетим в Майами на самолете. А я думал, ты терпеть не можешь летать.

— С тобой мне больше ничего не страшно.

— И ты согласилась приехать в Ки-Ларго, хотя не лю­бишь море?

— Ты его любишь. Разве этого не достаточно?

Или однажды днем:

— Может, ты от меня прячешься, но я не видел, чтобы ты принимала успокоительные.

— Ты мое успокоительное. Никогда не покидай меня, и я ничего больше не буду бояться.

— Я не покину тебя. Это ты меня покинешь.

Как она сама не догадывается? Или, если предчувству­ет, почему притворяется, что в это не верит?


На следующий день разразилась гроза. Тонны воды низ­верглись с неба. Крыша не выдержала. По потолку расползлось пятно, пришлось поставить тазик рядом с кроватью. Капли падали неравномерно, то медленно, то торопясь. Аугуста не могла этого вынести и заткнула уши ватой. Прибежал Клифф в желтом клеенчатом плаще и забрался на крышу. Шаги его были такими тяжелыми, что казалось, он сейчас провалится. Молочно-голубое море превратилось в расплавленный свинец. Когда дождь перестал, ветер ворвался в пустоту, оставленную тучами, затряс окно, выходившее в сад, пригнул ревматичные сосны, задрал юбчонки пальмам. Поднялся вихрь красных и белых лепестков, словно бабочки полетели над лозовыми кустами. Они притворялись, будто читают журнал: Артур — «Нэшнл Джиографик», Аугуста — «Вог», но мысли их бродили далеко, привлекаемые и отталкиваемые бурей, ко­торая вспенила море у Ки, обычно скучное и плоское, слов­но озеро. Клифф починил крышу и спустился по приставной лестнице, которую опрокинуло ветром, как только он ступил на землю. Он снял свой желтый плащ и пришел к ним. Артур предложил ему стакан бурбона. Клифф прищелкнул языком. Между брюками, сползшими под его живот-арбуз, и распах­нутым жилетом обнажился кратер пупка, окруженный чер­ными курчавыми волосками.

— Просто небольшой ветерок, — сказал он. — Хвост ура­гана, который выдохся возле Кубы.

— Смешной у вас пупок, — заметила Аугуста.

Он сунул туда палец и радостно повертел.

— Моя подружка просто обожает. Вечно ковыряет там пальцем, чтобы посмотреть, нет ли там чего.

Его скулы раскраснелись от сухого бурбона, глаза заго­релись — два серых буравчика на одутловатом лице, изры­том морщинами.

Когда ветер изнемог, наступила мертвая тишина, гори­зонт очистился. Сероватое кучевое облако опустило завесу дождя над Эверглейдс. Клифф залпом выпил второй бурбон и ушел раскачивающейся походкой орангутанга, баланси­руя руками. На пляже две белые цапли хлопали крыльями и трещали.


Ночью он вдруг почувствовал, что Аугуста вся съежи­лась, что она далеко-далеко от него, и он даже отстранился, чтобы разглядеть ее лицо, перекошенное от страха и, мо­жет быть, от отвращения.

— Ничего не могу с собой поделать, — сказала она. — Перед глазами все время стоит ужасный пупок Клиффа. Эти курчавые волоски… Меня сейчас вырвет.

— Ты с ума сошла!

Она подавила тошноту и откинула голову назад.

— Никогда, слышишь, никогда больше мы не сможем заниматься любовью. Теперь есть этот ужасный пупок и палец негритянки…

Он потряс ее, она вырывалась, изгибаясь, ее тело было твердым, как каменная статуя. Артур схватил ее за плечи и прижал к смятой постели:

— Перестань!

Голова Аугусты моталась по подушке, с ней была ис­терика. Он схватил ее за подбородок, она высвободилась. Тогда, отступив, он отвесил ей две пощечины. Она застыла широко раскрыв глаза.

— Ты меня ударил!

Она прижалась к нему. Слезы радости потекли по ее щекам.

— Значит… ты меня любишь…

Она еще сомневалась? Они просидели, обнявшись, да самой зари.


Остался только один день. После вчерашней грозы по­свежело. Море окружает Ки-Ларго поясом смешанной с пе­ском воды и выносит на пляж деревянные обломки, кото­рые Элизабет собирает и ставит за стекло. Артур заснул на рассвете. Аугуста подергала его за руку.

— Ты пропустишь купание Манди!

До Манди ли тут! Артуру снился Конканнон на смертном одре, с бледными, прозрачными руками поверх одеяла — теми самыми руками, которые ласкали Аугусту, возмож­но, захватив ее врасплох, но она не слишком-то сопро­тивлялась. У каждого из нас есть темный уголок. Развейте мрак — и мы голые.

— Ты стал другим, — сказала она.

— Отнюдь! Просто я не знал, каким я был, пока не встре­тил тебя.


Как и каждое утро, он приготовил поднос с завтраком и вышел, чтобы сорвать розу, но буря оборвала всю клубу, которая источала свой аромат у самой веранды.

— Это знак! — сказала Аугуста, несколько секунд пре­давалась меланхолии, потом со смехом одернула куцую ру­башку, чтобы прикрыть свой зад.

Она позабыла о своем вчерашнем страхе. Один Артур будет хранить о нем воспоминание.


На следующий день рано утром «Бертрам» вышел из порта. Клифф коротко махнул рукой с мола, обидевшись на то, что Аугуста брезгливо отстранилась, когда он хо­тел подсадить ее на борт. Она предпочла опереться на руку Манди. Клифф убирал сходни, присев на корточки. Только Артур обернулся. Здание клуба скрылось за деревьями и лавровыми зарослями, потом бунгало исчезло в горизонтальной тени пиний и пальм. Артур успел заме­ть подружку Клиффа, чернее обычного в своем белом халате. Она уже убрала постель и разложила на перилах веранды простыни и одеяла. Стирают следы. За несколько минут до отъезда Аугуста, оставившая два своих сари в шкафу в спальне и не заметившая, что Артур спрятал третье в своем чемодане, надела дорожный костюм. Она вдруг побледнела как полотно: они опоздают на самолет, а Жетулиу, предупрежденный предательницей Элизабет, будет ждать их на аэродроме, он убьет Артура. Порыв­шись в сумочке Аугусты, тот нашел антидепрессанты, ко­торые она тотчас проглотила с детской покорностью. На катере она проскользнула в каюту и завернулась в оде­яло, как и в первый раз. Они оставляли позади пятнад­цать дней украденного счастья. Их жизнь в руках Манди. Сидя на мостике «Бертрама», она ведет катер по каналу, чуть не задевая буи. Она надела поверх желтой футболки толстый синий свитер крупной вязки. Шапочка из той же шерсти надвинута на уши. По мере того как поднимается солнце, Манди раздевается, и Артур с удовольствием снова видит красивые квадратные плечи греческого юно­ши, узкую талию, шлем белокурых волос, развевающихся на ветру. Она оборачивается и протягивает ему плитку шоколада. Он не забудет эту загадку и ровное, опаловое море вокруг островов.


Едва ключ повернулся в замке, как миссис Палей вы­шла на лестничную площадку, держа в руке письмо и теле­грамму.

— Я не знала, где вас найти. Вам следовало оставить мне адрес. Может быть, это срочно.

— Ничто никогда не бывает срочно.

— Вы побудете еще несколько дней?

— До конца месяца.

— Смены вам еще нет. Если вам нужна комната, то скажите.

— Не думаю. Занятия начинаются 1 октября.

— Я вчера прибралась, но вы и так оставили все в по­рядке.

— Спасибо.

Он пожалел о своей сухости и улыбнулся ей. Наверное она ожидала, что он распечатает телеграмму при ней, уми­равшей от любопытства.

— Надеюсь, ничего серьезного… Во всяком случае, солнце и море пошли вам на пользу.

— Увидимся с вами завтра.

Он прочел телеграмму у окна. Его взгляд заскользил по крышам, по покрасневшему небу, небоскребам, уже за­блестевшим огнями. С улиц поднималось глухое ворчание машин, которое он позабыл за эти две недели. Он снова прочел: «Мать умерла скоропостижно 10 в 16 часов. Оста­новилось сердце. Похороны 12. Ждем тебя. Соболезнуем. Эмили».

Эмили возвещала о смертях с таким радостным вожде­лением. Пять дней назад. Где он был в ту минуту? Звала ли она его в последний раз? И почему он не плачет? Словно совесть наказывала его, не давая даже слез. Конверт пись­ма был заполнен наклонным, слегка архаичным почерком. На почтовом штемпеле была указана дата и время: 9 в 15 часов, почтовое отделение на улице Святых Отцов. Значит, перед самой смертью. Кто ее нашел? Он порвал письмо, не распечатывая. Такие моменты никогда не забудешь.

От квартирной хозяйки он позвонил Алану Портеру в Вашингтон. Ему повезло: их почти сразу соединили.

— Я этим займусь, — сказал Портер. — Повесьте трубку. Я вам перезвоню.

— Вы теперь совсем один, — сказала миссис Палей. — Ваши молодые подружки помогут вам пережить этот ужас­ный момент.

— Сомневаюсь.


Портер перезвонил через пять минут: завтра в восемь утра вылетает военный самолет в Ле-Бурже. Не протяни он свою спасительную руку, Артур даже не смог бы добраться до Парижа на свои последние пятьдесят долларов. В аэро­порту Майами Аугуста растрогалась перед браслетом из старинного серебра. Когда же кончатся такие проблемы? Телефон Элизабет не отвечал. Он надеялся найти ее в ита­льянском ресторане напротив. Ему сказали, что она уехала до понедельника. Он ограничился сэндвичем и кофе в уже закрывавшемся драгсторе и вернулся пешком. Идя вдоль здания таможни — его обычный путь к Ректор-стрит, — он удивился, увидев странную статую у входа: дородная женщина, облокотившаяся одной рукой на голову сфинк­са, а другой — на гриву льва, подалась вперед своим без­жизненным лицом, словно окликала шепотом прохожего. Обнаженная до пояса, она выпячивала атлетический торс, отягченный двумя маленькими голыми грудями, явно разнящимися друг от друга. Какой-то шутник выкрасил красной краской ногти на ее огромной правой ноге. Артур сто раз проходил мимо таинственной аллегории таможни, не замечая этот идеал женской красоты 1900 годов. Неужели официозные скульпторы никогда не видали греческого тела, как у Манди, или волнующей подростковой хрупкости Аугусты?

Выйдя из лифта на одиннадцатом этаже, он разулся, чтобы тихо подняться этажом выше, не привлекая сочувствен­ного внимания миссис Палей. Чемодан, привезенный из Ки-Ларго, ждал на кровати. Он вытряхнул его содержимое: плавки, шорты, пестрые рубашки и сари — то, которое было на ней в последний вечер, еще хранящее ее аромат. Артур повесил его на вешалке в шкаф, а остальное выбросил в по­мойное ведро. Потом, сидя на стуле у раскрытого окна, вы­резавшего четырехугольник звездного неба, он стал ждать рассвета, и случайные образы из прошлого вдруг стискива­ли его горло рыданиями, так, что он едва мог дышать.


Вернувшись из Парижа, он, наконец, дозвонился до Элизабет.

— Тебе повезло, что я сняла трубку. Мне не следовало отвлекаться. Мы репетируем. Ты откуда приехал?

— Из Парижа. Моя мать умерла, пока я был в Ки-Ларго. Я узнал об этом, только когда вернулся.

— Трудно что-нибудь сказать в таких случаях…

— Не говори ничего.

— Тебе плохо?

— Да. Ты видела Аугусту?

Она молчала, издалека донесся смутный шум, мужской голос и женский. Он повторил:

— Аугусту?

— Я должна с тобой о ней поговорить. Зайди ко мне завтра утром. Сегодня вечером ты один?

— Да.

Коротко посовещавшись с двумя далекими голосами, она сказала:

— Приезжай через час.

Придя раньше времени, с наступлением вечера, он ходил взад-вперед перед ее домом. С крыльца радостно сбежала молодая женщина: он узнал Тельму — курчавую актрису, игравшую распятье. За ней шел высокий и строй­ный чернокожий юноша в розовом пиджаке с зеленым галстуком-бабочкой. Они наскоро поцеловали друг друга в щеку и разошлись в разные стороны. Артур подождал несколько минут, а потом поднялся. Элизабет открыла eму в халате, она только что сняла макияж, ее лицо лоснилось от крема. Она хотела держать его на дистанции? Он не за этим пришел.

— Ты ужинал?

Она приготовила тарелку сэндвичей на кухне. Артур разглядывал сияющую акацию в летней листве. За спущен­ной шторой какая-то женщина снимала свитер или блузку, словно в театре теней.

— Я еще не поблагодарил тебя за Ки-Ларго.

— Аугуста поблагодарила. Вот… откупорь бургундское.

— Ты больше не пьешь свое ужасное чилийское вино?

— Шовинист!

— Признайся, что это лучше.

— Признаюсь.

Она разложила подушки у низкого столика и поставила бокалы, поместив между ними тарелку с сэндвичами.

— Аугуста в Нью-Йорке?

— Не думаю.

— Она отказалась дать мне свой адрес. Улетела на об­лаке. Мы из разных миров. В Ки-Ларго принцесса устроила мне дивертисмент или, вернее, утренник для бедных.

Элизабет направилась к проигрывателю и взяла пла­стинку.

— Нет! Умоляю. Музыка меня парализует. Мне нужно поговорить.

— Ты, наверно, ничего не понимаешь, — сказала она.

Понимать? Но что тут понимать, разве что тебе ничто не подвластно, что любовь, смерть, покой, успех, поражения таятся во мраке и вцепляются тебе в горло в тот самый мо­мент, когда ты меньше всего этого ждешь. Никто не управ­ляет этой игрой в жмурки. Он брел с завязанными глазами, тогда как все все поняли прежде него. В Ки-Ларго он отде­лил от них Аугусту, и другого мира не существовало. Едва он ее отпустил, как до нее снова стало не добраться.

— Действительно, я ничего не понимаю.

Элизабет его просветила. Но не до конца. Слегка. Жету­лиу не уезжал за границу. Он провел три недели в тюрьме. За что? О… пустяки! Превышение скорости и штраф, упла­ченный фальшивым чеком. Его друг, бразильский деляга де Соуза, вытащил его оттуда. Де Соуза разорен? Вовсе нет. Артур почуял надвигающуюся опасность. Предчувствуют ли такие вещи? А если они случаются, то не потому ли, что их предчувствовали? «Беда не приходит одна», — говорила его мать, всегда готовая проявить мужество в невзгодах, черпая силы в неисчерпаемом кладезе народной мудрости. Но что это за беда?

— Хочешь, скажу тебе пару слов? — шепнула Элизабет.

— Каких?

— Все зависит от тебя. Они тебя утешат или приведут отчаяние.

— Рискну.

— Однажды она скажет, что любила только тебя.

На самом деле, он никогда не надеялся, что она оста­нется с ним. Едва выйдя из самолета в Майами, она уже ему не принадлежала. Все было забыто. Посторонняя жен­щина и случайный встречный. Даже рукой не махнула, когда уезжала в такси.

— Ты знала о ее «романе» с Конканноном?

Элизабет рассмеялась.

— Все о нем знали. Он был без ума от нее, но только представь себе, чтобы он изнасиловал бразильскую дев­ственницу! Он был бы на это неспособен. Ну, пощупал ее немного. Она была поражена и не противилась, но чтобы дойти до конца, потребовался бы другой мужчина, не он. Нет, Артурчик, ты первый. Хотя все еще ведешь себя че­ресчур почтительно, если верить тому, что она мне сказа­ла. Но, возможно, с ней так и надо! Странная она. Только этого и хотела, а до ужаса этого боялась.

— Наверное, мне не хватало этого, чтобы стать муж­чиной.

— Верю, верю, но мужай быстрее… Когда ты уезжаешь в Бересфорд?

— Послезавтра. Мне надо зайти к Янсену и Бруштейну. Возможно, они снова возьмут меня следующим летом. Бруштейн ко мне благоволит. Почему? Я решил не допыты­ваться. Прощайте, миссис Палей, до свиданья, Нью-Йорк. Хотя… я приеду посмотреть твой спектакль в конце октяб­ря. Я привез из Парижа немного денег. Не Бог весть что. Бедняжка экономила каждую копейку. Ты не поверишь: она хранила свою кубышку в чулке, в ящике комода. Я во­время нашел, а то бы ее унес грузчик, отвозивший мебель на распродажу. В бауле осталось несколько мелочей, фо­тографии, письма. Это все у старого дядюшки, которого я никогда не увижу. Жизнь начинается завтра.

Они поцеловались, как брат и сестра. На площадке она его окликнула:

— Ты уже заметил, что я не сентиментальна, но мне понравилось то, что между вами произошло. Отдав вам Ки-Ларго, я даже проявила великодушие, которое мне не свойственно. В общем, я восхищаюсь собой, я собой довольна. Сохраним же эти отношения — исключительнее для людей нашего возраста. Не приезжай на мой спектакль. Мне кажется, тебе не понравится.

— Я приеду.

— Ты и вправду любишь рисковать.

Она погладила его по щеке кончиками пальцев.

— Береги себя. Ты еще не совсем исцелился. Пусть пройдет несколько недель. А потом ты увидишь… Тебе понравится ломать других.


Бруштейн примет его только вечером. Артур выва­лил на пол содержимое ящиков и шкафов: костюм, по­ходная куртка, белье, учебники и конспекты, сари Ау­густы, благоухающее из тьмы веков. Он подарил миссис Палей сундучок капитана Моргана — чересчур большой, тяжелый и неудобный — и купил себе моряцкий рюк­зак, который положил в камеру хранения Большого Цен­трального вокзала. Новый человек, с яростной радостью стирающий свое прошлое, отправил себя в длинную и осознанную прогулку по Нью-Йорку. Города думают, что мы их любим. Какое заблуждение! Они попадают нам под настроение. Настроение Артура было одновремен­но легким, критическим и близким к отчаянию. Где-то в этом муравейнике из стали, стекла и бетона дышала Аугуста, прижималась лбом к оконному стеклу и смотре­ла, не видя, на первую рыжину в листве Центрального Парка. От Коламбус-Серкл Артур пошел по Бродвею и за два часа добрался до Баттерипарка. Там он летом, на рассвете, отлаживал и выравнивал дыхание, думая, что дышит воздухом океана. Неужто все — иллюзии? Дере­вья похудели, лужайки оплешивели. Доходяги на скамей­ках бросали крошки голубям. Липкий восточный ветер волнами приносил неопределимый запах гнили. Запач­канные мазутом чайки летали у самой набережной, из­давая крики ребенка, которого режут. Стоя на своем островке, окруженная черной водой, Свобода Бартоль­ди, торжествуя от глупости, воздевала кверху свой ро­жок фисташкового мороженого. На обратном пути он купил круассаны в итальянской кондитерской, его об­служивала молодая девушка с обесцвеченной шевелюрой и дефектом речи: «Два круазана или четыре круазана?» В день четырех круассанов в жизни Артура кто-то был, и она улыбалась. Крошки от круассанов в постели, а еще тот последний круассан, съеденный на тротуаре, пока ждало такси: «…Элизабет и Артур съели круассан на тротуаре Ректор-стрит после ночи любви».

Ее он тоже потерял по своей вине? Не представляя себе Элизабет ранимой, он не знал, что и он сам раним до такой степени. Этим осенним вечером все вдруг показалось ему невыносимо горьким. Он вернулся на Бродвей, идя в двадцати шагax позади маленькой, очень маленькой старушки в черном, с почти невидимыми плечами, со спиной, согнувшейся под бременем лет, когда два пацана на роликах обогнали его, взяли женщину в клещи, свалили ее с ног и вырвали у нее хо­зяйственную сумку, которую она несла в вытянутой руке по пыльной аллее. Шалопаи умчались широкими шагами. Ста­рушка потрясла кулачком в митенке:

— Mascalzone! Mascalzone!

Артур стал поднимать ее и отряхивать, она оттолкнула его локтем и метнула в него ненавидящий взгляд:

— Vai fancullo!

Подходили гуляющие — бегом или ковыляя.

— Что вы с ней делаете? Вы что, не видите, что это бед­ная старушка? Оставьте ее в покое.

— У нее хулиганы сумку украли.

Подошла толстая накрашеннная женщина:

— У нее была только одна сумка?

Старушка продолжала вопить, воздев кулачок:

— Mascalzone! Mascalzone!

Другие прохожие останавливались, смеялись. Молодой человек в кожаной куртке аля Дэви Крокетт, с наушника­ми на голове, взял старушку на себя.

— Я ее знаю. Ее сумка пустая. Она не в себе, за ней сын присматривает. У него кондитерская на Бриджстрит. Ну, синьора Пердити, пойдемте домой.

— La mia sporta! La mia sporta!

— Вы бы побежали за этими хулиганами, — сказала накрашенная толстуха.

— Попробуйте догнать мальчишек на роликах, я на вас посмотрю.

— Мужчин не осталось, одни рохли кругом!

Молодой человек пожал плечами, взял старушку под руку и увел ее, все еще ворчавшую, к выходу из парка. Толстуха вернулась на скамейку в тени красного бука и уселась лицом к устью реки, крепко прижимая лакированную сумочку к своим пышным бедрам.

Aртур пошел в нескольких шагах за неровно идущей парой. Остановившись у итальянской кондитерской, он увидел, как ее хозяин взял за руку свою старую мать и благодарил парня в наушниках и потертой куртке. Девушка за прилавком, с грудями, стиснутыми бархатной блузкой, взглядом следила за начальником и весело улыбалась.

class="book">— У вас еще есть круассаны? — спросил Артур.

Она блаженно улыбнулась, узнав его.

— Два или четыре?

— Два.

— Вам повезло, у меня как раз осталось ровно два. Зна­чит, вы сегодня один?

— Боюсь, что да.

— Я тозе как вы, не люблю быть одна.

Из глубины лавки доносились пронзительные крики:

— Due mascalzoni! Due, mi ascolta filio!

— Si mama, sienta sel5

Продавщица улыбнулась.

— Это узе не в пелвый лаз. Вы были в отпуске?

Не станет же он ей исповедоваться, хотя и было бы приятно почувствовать себя в этом городе, раздутом, как людоед, жителем маленького поселка, где все все про всех знают.


День завершился у Янсена и Бруштейна. Тот второпях принял Артура в своем кабинете.

— У меня для вас мало времени. Портер мне рассказал. Такие вещи не выразить словами. Если приедете на Рожде­ство, позвоните мне. Мы проводим праздники в Нью-Джер­си. Бегония очень мило обставила небольшой домик. Она бу­дет рада снова вас увидеть. Вы произвели на нее наилучшее впечатление. Как только сдашь трудный экзамен — дверь открыта. Простите, что принимаю вас впопыхах. Я вас не ждал. На Рождество поговорим подробно о нас обоих.

Он проводил его до двери и удержал за руку.

— Да, кстати, помните. Случилась очень смешная шту­ка. Та амазонская компания, которую купил этот Соуза. Так вот, нефти не было. Нет. Ни капли. Зато нашлось ме­сторождение изумрудов. Целое состояние. Г-н де Соуза перепродал свои акции. Что называется, ловко сработано. Не будем жаловаться. Он доверил нам свои дела. Разве мы его не поддержали? Занятный человек! Похож на хищную птицу. Вчера он мне позвонил и объявил, что женится. С большой помпой, в Акапулько, как кинозвезды и беглые мошенники. Да о чем это я… он, наверное, вас пригласил. 0н ведь вам этим обязан.

— Видно, у него короткая память.

— Постойте, приглашение… Он привезет гостей чар­терным рейсом и оплатит неделю в гостинице. Он женит­ся на бразильянке.

— Во всяком случае, я не могу. Через неделю начинаются занятия.

— Не пропадайте. Будете уходить — отвлеките от дел Заву. Я думаю, она будет рада с вами поговорить. Это ис­ключительная девушка, у нее большое будущее. Жаль, что она внешне несколько непривлекательная. Не обращайте внимания на других. Они вас уже забыли.

Он не ошибся. Его бывшие коллеги, наводившие по­рядок на столах, говорившие по телефону и разбиравшие телексы в ротонде, едва его узнали. Только один из них встревожился:

— Вы вернулись?

— Нет, не бойся, старик.

Зава заканчивала телефонный разговор. Она сделала ему знак сесть напротив. Горизонт Нью-Джерси окрасил­ся розовым предвечерним светом, отразившимся в тем­ных водах Гудзона. Зава повесила трубку.

— Бруштейн меня предупредил, что вы зайдете к нам перед отъездом в Бересфорд. Мне рассказали… Сочув­ствую вам…

— Откуда он узнал?

— Алан Портер часто звонит. Почти каждый день. Вас не было рядом, когда ей стало плохо?

— Нет! Теперь буду терзаться угрызениями совести до конца жизни.

— Простите! Наверное, вы предпочитаете не говорить на эту тему. Хотя вам сейчас не до этого, знайте, что меня будут оперировать в будущем месяце. Хирург дал мне рас­срочку на три года. Я не упущу свой шанс. Когда вы вер­нетесь в Нью-Йорк?

— В конце октября, моя подруга ставит пьесу.

— Мы обязательно увидимся, я уверена.


Хорошей новостью было отсутствие Жетулиу в Бересфорде. Строили предположения. Валяется ли он, мертвецки пьяный, на пляже в Акапулько после свадьбы своей сестры или же университетские власти пронюхали о его кратком пребывании в тюрьме по причине, которая, в общем, каза­лась большинству студентов довольно безобидной? Сказать, что о нем жалели, было бы преувеличением. Многие помни­ли о более чем сомнительных партиях в карты. Никто не уличил его в жульничестве, но все были убеждены, что его постоянное везение было как-то связано с неким догово­ром с пиковой дамой. Его элегантность ослепляла, его спесь внушала робость, его претензии выводили из себя, однако преподаватели снисходительно относились к этому одарен­ному молодому человеку, который не снисходил до того, чтобы пользоваться своими дарованиями и лениво пережи­вал весьма дорогую учебу. Как и всякое любопытство, это тоже быстро угасло, и уже через две недели после начала учебного года никто не говорил о Жетулиу, о его роскошном «Корде-1930», о его крылатке, его сестре и Элизабет, приезд которой на бал сильно поднял его авторитет. Артуру было только лучше. После двух недель в Ки-Ларго, драматичного возвращения в Париж, начал с чистого листа и замкнулся в работе, чувствуя, что тут, по меньшей мере, он возьмет ре­ванш. Ему оставалось долго и неспешно рассуждать о при­ливах женской искренности. Неисчерпаемый сюжет.


В конце октября он сел на поезд до Нью-Йорка, предва­рительно позвонив Элизабет — та в последний раз попыта­лась отговорить его от присутствия на спектакле, который она репетировала уже два месяца под покровом тайны. Он позвонил на работу Заве, намереваясь разделить с ней это испытание. Ему сказали, что операция превзошла все ожидания, и что Зава отдыхает в имении Бруштейнов в Нью-Джерси, а на работу выйдет в середине ноября.


Спектакль давали в помещении бывшего таможенно­го склада, предназначенного под снос, на берегу Гудзона. Бригада добровольцев расчистила это мрачноватое соору­жение с бетонным полом, заваленное станками, ржавыми ящиками. На стальных столбах кое-как держался пото­лок из рифленого железа, который вздыхал от малейшего сквозняка. Внутри садовые стулья и скамейки окружали полукругом примитивную сцену, скрытую занавесом из двух грубо сшитых простынь, измазанных краской. В тот год снобизм антибродвейского театра был так силен, что в первый (и, как мы увидим, последний) вечер зал был по­лон. Публика (наполовину «клубное общество», наполовину гринвичский авангард) начинала терять терпение и топать ногами, поднимая приставучую пыль, пахнущую тухлой рыбой, когда занавес не без труда поднялся, открыв де­корации, изображающие больничную палату: койка, стул, кресло и почему-то подсвечник (в тексте пьесы этому не додано никаких объяснений). Элизабет, автор и режис­сер-постановщик, лично играла роль психопатки на сеан­се психоанализа в больнице. В самых откровенных местах диалога по залу пробегал шелест, но через час этого потока общих мест начались зевки. Артур узнал в образе врача молодого негра в розовом пиджаке, которого мельком ви­дел на улице, у дома Элизабет. Увещевания психоаналити­ка не могли успокоить тревоги больной, и Сэм (такое имя у него было по пьесе) приказал ей раздеться. Вообще-то пу­блика ждала чего-то в этом роде с самого начала. Люди плутали среди темных доков не за тем, чтобы посмотреть обыкновенное театральное представление, а чтобы уви­деть нечто новое, потрясающее, шокирующее — в общем, «великолепное». Атмосфера ожидания была такой плотной, такой впитавшейся в умы, что когда врач, устав биться о стену, воздвигаемую своей пациенткой, уложил ее голой на походную кровать, ожидание уступило место облегче­нию, словно публика, наконец, сейчас узнает, зачем при­шла. Сейчас все желания исполнятся, сюжет приблизился к кульминации: скандалу во имя божественных прав теат­ра. Артур плохо перенес обнажение и закрыл глаза, чтобы сохранить в неприкосновенности воспоминания о других, целомудренных раздеваниях Элизабет в комнате на Рек­тор-стрит или у нее дома. Раскрыл он их, когда зал издал потрясенное «ах!» Врач распахнул полу халата и явил своей пациентке радикальное лечебное средство…

Гринвичский кружок разошелся во мнениях, как и светская компания. Вперемешку раздались аплодисмен­ты и свистки. Артур сохранял достаточно трезвомыслия, чтобы не реагировать на провокации такого рода, пре­красно сознавая, что, во всяком случае, его отношение к спектаклю будет слишком личным. Другие не видели прогнившего ангара, который того и гляди рухнет, убо­гости декораций, скуки этого психоанализа, неумелости актеров и заявляли о гениальности. Ревматичные стулья заскрипели, скамьи опрокинулись под наплывом фа­натиков, торопившихся схватить за руку Элизабет или Сэма, спустившихся со сцены в халате, чтобы смешаться со зрителями. Артур подслушал «перлы», несколько под­нявшие ему настроение: «Не видел ничего красивее со времен “Гамлета” с Лоуренсом Оливье. — Плохо только что очень скучно. — Когда она снимает трусы, это так называемый “театральный момент”. — Мы не знали, что у Элизабет такая красивая ж… — Все-таки это эффектив­нее вибратора. — В качестве заботы о публике постанов­щикам следовало бы раздавать номер телефона доктора Сэма. — Если бы я знал, что тут такая порнография, при­вел бы бабушку и невесту». Когда, наконец, он пробрался к Элизабет, то спросил, сама ли она делала декорации. Честное слово, он находил их превосходными по просто­те и смелости. Она повернулась к нему спиной.

Вообще-то количество зрителей, шокированных чрез­мерной откровенностью этой сцены, было относительно мало. Все боялись прослыть ретроградами. Наверное, те­перь ждали неумолимого продолжения, бог весть чего еще более дерзкого, что уже завтра спишет этот спектакль в пасторали эмансипированных актеров. Возвращение по темным набережным, осторожными шажками, чтобы не наткнуться на рельсы, цистерны, контейнеры, пугающие силуэты динозавров — подъемных кранов и экскавато­ров, наверняка усилило удовольствие от приключения.


На следующий день Артур обедал с Элизабет у Сарди, в большом зале, где, много лет спустя, появился шарж на нее, рядом с другими королями и королевами Бродвея, но тогда, в 1956 году, она была лишь маргиналкой, «поджига­тельницей» из шикарного городка, бедной богатой девоч­кой, которая принимала свой бунт за проявление нового искусства. Два их монолога налезали друг на друга и были тем язвительнее, что полиция и мэрия Нью-Йорка в то же утро запретили спектакль и опечатали двери склада, где произошла грязная провокационная сцена. Элизабет чуть ли не обвиняла Артура в доносе. Они сухо расстались на тротуаре Тайм-Сквер.

— Плевать мне на то, что ты думаешь. Я тебя преду­преждала. Ты ничего не понял. Возвращайся в Бересфорд и учись там себе на бухгалтера.

— Ты совершенно ненужно злишься.

— Да, прекрасный повод, чтобы больше со мной не видеться.

Они больше сердились на самих себя, чем друг на друга, но не хотели себе в этом признаться. Артур смотрел, как удаляется тоненькая фигурка Элизабет, которая окликну­ла такси и исчезла, не обернувшись.


Следующие годы имели относительно мало значения. Операция прошла успешно, и Заве уже не нужен был слуховой аппарат. Она могла остричь волосы. Следуя советам Бегонии Бруштейн, она стала лучше одеваться. Ее родители умерли друг за другом, с перерывом в несколь­ко дней, — трогательный симбиоз супружеской пары, которая так и не сумела, да и не захотела, укорениться в новой жизни. Бесконечно перебираемые воспомина­ния обратились в лохмотья, им оставалась только дочь, судьба которой с каждым годом разводила их в разные стороны. Зава переехала и поселилась на 70 Восточной улице в Манхэттене. Интуиция Бруштейна не подвела: Гертруда Завадзинская была исключительным сотруд­ником. После одной особенно удачной операции, под­робности которой здесь не важны, она стала их компа­ньоном, и теперь фирма называлась «Янсен, Бруштейн и Завадзински». Зава вышла замуж за профессора права, тоже поляка по происхождению. У них есть сын, кото­рого зовут Артур, как крестного. В этой семье за столом по-прежнему говорят по-французски. Бруштейн преж­девременно вышел на пенсию в 1965 году и поселился в Севилье, исполнив пожелание Бегонии, которая больше не могла выносить изгнание. Он продал свою долю Заве, которая не проявила мягкосердечия и в два года вытес­нила и Янсена. Отныне фирма называлась «Завадзински и Ко», в это «Ко» входил Артур, который, курсируя между Парижем и Цюрихом, представлял собой отделение в Ев­ропе — внешне совсем скромное: контора на Биржевой площади, две секретарши. Ненавидя рабское ярмо, в ко­торое загоняет в Париже автомобиль, он ездил на рабо­ту на велосипеде из дома, находившегося на углу улиц Верней и Аллан. От жизни, рассчитанной до копейки, во время обучения в Америке он перешел к тому, что можно назвать «большим достатком». Занятно, но этот молодой человек, столь сведущий в бизнесе, приглашаемый на консилиумы в разные страны, почти не изменил образа жизни. Конечно, он стал лучше одеваться и уже не боял­ся бы саркастических замечаний Элизабет или Аугусты, часто путешествовал на частном самолете, дважды в год снимал яхту для круизов по Карибским островам или Ти­хому океану, но ужинал чаще всего один дома, банкой сардин или ломтем ветчины. По случаю круизов он об­ращался к одной доброжелательной даме, которую зна­ли только по имени. Среди знакомых мадам Клод было несколько молодых женщин, обычно очень красивых, общество которых приятно на краткое время и не име­ет последствий по возвращении. Он также часто ездил в Севилью к Бруштейну, где всякие разговоры о делах были исключены принципиально. В двух комнатах сво­его просторного дома Бруштейн восстановил небольшой музей в память своего отца и во славу Сезанна: теперь у него было три его картины, дюжина восхитительных ри­сунков и множество автографов. За исключением Сезан­на, в творчестве которого он немного начал разбираться благодаря своему другу, Артур мало интересовался жи­вописью, зато составил прекрасную библиотеку ориги­нальных изданий XIX века. Он гонялся за Стендалем и Бальзаком, Флобером и Мериме, редко показывался на аукционах, уполномочивая на это брокеров. Незримое покровительство Алана Портера продолжалось до ухода в отставку президента Эйзенхауэра в 1961 году. После этого бывший военмор и личный советник удалился во Флориду, в Ки-Бискейн, в домик с садом, выходящим на канал, где стояло на причале его судно — шестидеся­тифутовая яхта «Сайфер», названная так в память о его подвигах в шифровальной службе во время войны. Едва он устроился, как Минерва умерла, собирая пожертвования в храме адвентистов. Портер разослал краткое извещение своим знакомым: «Никаких соболезнований, пожалуйста». Он часто ночевал на борту, а не в доме, до­вольствуясь тесной каютой, единственным украшением которой была рамка из его американских, британских и французских наград. В ночь со 2 на 3 июля 1965 года на Флориду обрушился ураган Аманда, оторвал судно от причала и забросил, словно шарик для пинг-понга, в сад, где оно загорелось. Среди обломков корпуса нашли только обуглившийся скелет. Прощай, Портер. Он просил своего протеже лишь не забывать, насколько Соединен­ные Штаты были с ним щедры и бескорыстны.


В первые годы по возвращении во Францию Аугуста приходила на память Артуру благодаря фотографиям в глянцевых журналах — «Vogue», «The Tatler». «Супруги де Соуза на балу у принцессы X…» Или на благотвори­тельном ужине, на вернисаже в Нью-Йорке, Лондоне или Риме. Она не изменилась, хотя редко улыбалась. Артур с удовольствием воображал себе, что она грустит рядом с выпячиваюыщм грудь де Соузой. Тот осыпал ее драгоцен­ностями. Красная роза по-прежнему приколота к платью между грудей. Иногда с ними был Жетулиу; залысины на его лбу с каждым годом увеличивались, но пробивающаяся плешь подчеркивала его элегантность в сравнении с его лишенным вкуса зятем.


Однажды вечером, на одном из тех парижских ужинов, которые доставляли ему удовольствие, если только не повторялись слишком часто, его соседка справа, молодая, больно хорошенькая женщина лет тридцати, в белом английском костюме и с красной розой в бутоньерке, внезапно сказала ему после нескольких банальностей:

— Вы представить себе не можете, как я рада вас встретить. Аугуста рассказывает мне о вас при каждой встрече.

Артур так побледнел, что она испугалась.

— Вам плохо?

— Нет.

— Выпейте воды.

Вода застряла в горле. На несколько секунд он почув­ствовал, будто борется с кем-то на краю пропасти. Когда он снова обрел дар речи, то улыбнулся соседке:

— Ничего страшного. Время от времени я куда-то про­валиваюсь, как будто покидаю свою земную оболочку. На­верное, где-то на противоположной стороне земли у меня есть двойник, которому я ненадолго понадобился.

— Я не верю в такие вещи, — сказала женщина. — А вот Аугуста верит.

— Я не видел ее, по меньшей мере, лет десять.

Она удивилась. Кого она заподозрила во лжи? Его или Аугусту? Он по рассеянности еще не заметил красной розы и белого костюма.

— Подозреваю, что наша встреча не случайна. Мне сле­довало с самого начала заметить любимые цвета Аугусты.

— Ах, наконец-то!.. Если вы о ней не вспоминаете, могу вас уверить, что Аугуста вас не забыла.

— Она просила вас что-то передать?

— Нет, только посоветовала одеться в белое и с крас­ной розой. Мне пришлось упросить хозяйку дома посадить меня рядом с вами, что было нелегко. Вы нарасхват.

— Впервые слышу. Где вы с ней познакомились?

— Она довольно недолго была моей золовкой. Да, я вы­шла замуж за Жетулиу. Большой чаровник, но слишком дорого обходится. В конце концов, любовь от этого устает. Мы развелись два года назад. Кажется, он живет на Ямай­ке. Он влюблен в солнце. Можно сказать Аугусте, что белое и красное вас все еще волнуют?

— Скажите, что я получил ее послание.

Едва выйдя из-за стола, он сослался на недомогание и ушел бродить по Парижу — долго, до самого утра.


При других обстоятельствах он чуть не дошел до на­важдения. В Париже афишные тумбы были облеплены красно-белыми плакатами: красавица-метиска выходит из моря и идет по тропическому пляжу. Намокшее платье облепило ее тело. Нет, она не похожа на Аугусту, но фильм называется «Аугуста». Он идет с успехом, афиши висят несколько недель подряд, и Артур не может раскрыть га­зету или журнал, чтобы в глаза ему не бросилось это имя, которое он хотел сберечь для себя одного. Когда в Париж приехала актриса из фильма, пресса и телевидение сошли с ума. Повсюду только она, и хотя ее зовут Джанет Оуэн, ее называют Аугустой. Образ ложной Аугусты блистает в высшем свете, прежде чем раствориться в окраинных и провинциальных кинозалах в дублированном варианте. Он исподволь проникает в мысли Артура, и в определен­ный момент тот даже хотел попросить об услуге одного из продюсеров, которые обращаются к нему, когда не могут свести концы с концами. Наверное, не слишком сложно будет встретиться с Джанет Оуэн, которая задержалась во Франции, удивленная успехом своего фильма, весьма прохладно принятого в США. И что ей сказать? Что в вы­мышленной истории она принимает женское имя, отзвук которого до сих пор его волнует? Этим сходство ограни­чивается. Джанет Оуэн выходит из моря, точно янтар­ная статуя. Настоящая Аугуста не любит море, никогда не купается.


В Севилье, в другом году — неважно, до или после ужина или фильма: произвольное распределение про­живаемого им времени застыло, и для того, что касает­ся лично его, нет ни настоящего, ни прошлого, — итак, в Севилье, в Провинциальном музее изящных искусств Ар­тур, сопровождавший Бруштейна, остановился как вко­панный перед мало известным произведением Сурбара­на. Бруштейн, кстати, подтвердил, что оно мало ценится и что даже его подлинность ставится под сомнение. Святая Доротея, стоящая в профиль, как на египетских фресках, держа фаянсовую тарелку с тремя (не очень свежими) пло­дами хурмы, в просторном платье из фиолетовой тафты, стянутом поясом на талии, с желтым шарфом с черными полосами, охватывающим грудь, — святая Доротея была невероятно похожа на Аугусту в юности. Это сходство тем более бросалось в глаза, что художник прикрыл ей грудь газовой тканью, которая, вплетенная в волосы на затылке, развевалась за спиной, приподнятая легким ветерком из невидимого окна, наверняка раскрытого навстречу сол­нечным лучам, отражаемым тафтяным платьем. Аугуста обожала газовые шарфики, коллекционировала их — бе­лые, розовые, красные — и любила закутываться в них по вечерам, когда обнажала плечи. Больше, чем простое по­добие черт, профиль святой Доротеи волновал сосредото­ченным выражением — как у Аугусты в трудные моменты жизни, когда она вдруг рассеивала тучи раскатом смеха, таким же неожиданным, как и ее внезапное погружение в себя, на расстоянии нескольких световых лет от тех, кто с ней говорит.

Очарованный этим одновременно реальным и вещим портретом, Артур приходил в Провинциальный музей каж­дое утро, пока гостил у Бруштейнов. В конце концов, он провел Святую неделю в Севилье больше с Доротеей Сурба­рана, чем со своими друзьями, так что Бруштейн, всполо­шенный Бегонией, которая более чутко, чем он, реагирова­ла на отсутствие и рассеянность их гостя, встревожился:

— Артур, вы сам не свой. Вас преследует какая-то мысль, которая от меня ускользает. Я бы хотел вам по­мочь.

Тогда Артур, который никогда ничего не рассказывал, вдруг заговорил о Мендосе, о Соузе, рассказал другу всю эту историю. Он испытал громадное облегчение, которое сменилось кратковременной тревогой: не избавится ли он от этой муки, которую скрывал столько лет, если призна­ется в ней, как больные, которые уходят излеченными от психоаналитика, сознавшись, что мечтали спать со своей мамой или втыкали иголки в куклу своей сестренки? По счастью, этого не случилось: боль была все еще здесь, и это делало его отличным от других.

— Соуза разорен, — сказал Бруштейн. — Ну, в общем, разорен, как другие дельцы его типа, то есть, я думаю, у него есть на что перебиться в Швейцарии, в Лугано. Он все еще надеется приподняться, но банки за ним следят. Что же до его шурина, Жетулиу Мендосы, то после неудач­ного брака (вы встречались с его бывшей супругой) он жи­вет игрой. Ненадежное существование. Бегония повстре­чала его в прошлом году у герцогини Альба на Троицу. Она описала мне его, как весьма обольстительного мужчину, который постоянно искал партнеров для покера. Она невзначай заговорила о вас, и он аж подскочил. «Я немного знал его в Бересфорде, — сказал он. — Этот Морган, бухгалтеришка, хотел жениться на моей сестре. Я положил этому конец». Вы понимаете, почему я вам об этом не рас­сказывал. Теперь это уже неважно, после того, что рас­сказали мне вы.

Несмотря на всемогущество иллюзий, Артур прекрас­но знает, что святая Доротея не выйдет из своей рамы и останется пленницей Сурбарана, написавшего ее с такой любовью, что она вполне могла бы быть его любовницей. Не стоит надеяться, что она ступит на скользкий музей­ный паркет, спустится на улицу и смешается с толпой, возбужденной пламенными андалузскими песнями, с ка­ющимися грешниками с маской на лице, сгибающимися под весом рак с мощами. Она не вдохнет в себя резкие запахи, в которых варится Севилья на Святой неделе, — смесь роз, гвоздик, аронника, но также пота, ладана и на­воза. Обычный здравый смысл советует не возвращаться в Провинциальный музей, и все же, три месяца спустя, он не устоял. Картины там нет. На табличке сказано, что «Святая Доротея» уехала на передвижную выставку, пу­тешествующую по свету. Артур испытал облегчение.


Однажды утром (примерно лет через пятнадцать пос­ле возвращения из Штатов), придя в кафе «Дё Маго», где он постоянно завтракал по-холостяцки, Артур удивился, заметив Жетулиу, сидевшего за столиком в глубине зала, под зеркалом, отражавшим его лысый череп с кучеря­вящимся затылком. Затянутый в помятый и довольно грязный плащ, он как будто дрожал от холода, несмо­тря на жару в зале. Столик был усеян яичной скорлупой, крошками от сэндвича, остывшими остатками гренков с сыром и тремя кофейничками. Поразительнее всего был его отсутствующий взгляд, потерянный в мыслях, кото­рые ему внушали пустая чашка и очертания обильного завтрака. Артур даже засомневался: неужели этот поте­рянный человек — Жетулиу, тот Жетулиу, который, как только окажется в общественном месте — кафе, баре, ресторане, театральном фойе, самолете, поезде или на корабле — тотчас высмотрит знакомое лицо и окликнет, чтобы обрушить на него дружеские протесты? Его послу­шать, так у него везде в мире есть знакомые, и он нигде не окажется один. Даже среди амазонских индейцев, ка­пелька крови которых, возможно, течет в его афро-португальской крови, он нашел бы друга.

— У тебя вид затравленного человека, — сказал Артур, кладя руку на плечо Жетулиу, который вздрогнул, словно проснувшись от кошмара.

— Затравленного? У меня? О, нет… не сейчас, но я никак не могу согреться. Я провел ночь на улице.

— Все еще слоняешься по ночным заведениям!

— Я слонялся по улицам, немного поспал на скамейке в сквере и в первом открывшемся метро, пока не укрылся здесь.

— Неужели дела так плохи?

— Худшее еще впереди. Вон те два парня хотят взять меня за шкирку и выкинуть за дверь. Я не преступил ра­мок уголовного кодекса, поскольку не заказал спиртного. Они не вызовут «воронок», от которого у меня мурашки по коже. Какая пошлость…

Артур подозвал официанта. Жетулиу опередил заказ:

— Двойной коньяк, пожалуйста.

Потом сказал, повернувшись к Артуру:

— Ты очень вовремя. Без тебя я бы погиб. Да, правда, погиб. Я даже не знал, как мне добраться до Руасси.

Он достал из кармана авиабилет.

— Завтра я женюсь в Гонконге.

— Небритый! С такими синими щеками?

— Мой багаж остался в отеле. Я уже две недели не пла­тил по счетам.

— Значит, уезжаешь налегке!

— Так и начинают жизнь сначала.

Он выпил коньяк залпом. Проняло так сильно, что сле­зы навернулись на глаза.

— Не знал, что от спиртного плачут, — сказал он со смехом, вытирая глаза бумажной салфеткой.

На его серые щеки вернулись краски. Он снова взял авиабилет, пролистал и убрал в карман.

— Еще сутки — и все изменится. Я женюсь на Мерфи.

— Элизабет?

— Нет, Хелен, ее тетке. Может быть, даже двоюродной бабушке. Семьдесят два года, изысканна, обожает музы­ку, художница, большая подруга Пикассо. Ее яхта придет за ней в Гонконг, и мы уедем в Малайзию, как только по­женимся.


Артур оплатил счет в отеле на улице Кастильоне, забрал багаж и, в довершение торжества, нанял здесь же машину с шофером в ливрее. В аэропорту он помог пройти реги­страцию, уплатил за перевес.

— Жизнь — великолепный подарок, сделанный Богом людям, — сказал Жетулиу, когда они немного прошлись прежде чем стать на бегущую дорожку. — Напрасно я пре­давался отчаянию в эти часы. Я под защитой с самого рождения. В первый раз я усомнился в Нем. Он захотел испытать меня, как Он всегда испытывает лучших своих сыновей. Разумеется, я все тебе верну, как только приеду в Гонконг. Ты предпочитаешь доллары или фунты?

— Я ничего у тебя не прошу.

— Ну нет… я настаиваю.

— Ты лучше скажи мне, счастлива ли Аугуста.

Жетулиу остановился, нахмурив брови.

— Ты злоупотребляешь положением, в котором я нахо­жусь. Вспомни, что я, хоть и временно, твой должник.

— А что ты скажешь, дорогой должник, если я набью тебе морду, и ты опоздаешь на самолет и не провернешь свое очередное жульничество?

— Ты этого не сделаешь!

Артур тоже так думает. Это не в его стиле, даже если желания ему не занимать.

— Ладно, не сделаю. Но мне нравится напугать тебя на несколько секунд. Это мне с лихвой возмещает счет за от­ель и в «Дё Маю».

— Как только приеду, вышлю тебе чек. Я не хочу быть тебе обязанным. И на этот раз прощай!

Он шагнул было к бегущей дорожке, которая вела к аэровокзалу. Артур удержал ею за руку так твердо, что Жетулиу покачнулся.

— Прощай, я сказал!

— Не сейчас! Ответь на мой вопрос.

— Ну да: Аугуста совершенно счастлива и слышать о тебе не хочет.

— Дай мне ее адрес.

— Ни за что в жизни.

— Жетулиу, когда-нибудь я тебя по стенке размажу. Мне уже не раз следовало это сделать. Особенно сегодня утром. Я жалею тебя ради нее.

— Пошел ты со своей жалостью. Меня так просто не размажешь.

— Это мы еще посмотрим.

Они расстались, одинаково недовольные друг другом. Жетулиу уже уносила бегущая дорожка, когда он обернул­ся, приставил руки ко рту и прокричал Артуру:

— Ты никогда ее не получишь!


Несколько недель спустя «Геральд Трибюн» опубли­ковала фотографии со свадьбы с кратким коммента­рием: «Миссис Хелен Мерфи, которая месяц назад раз­велась с банкиром Ченом Ли, в пятницу вышла замуж за Жетулиу Мендоса, богатого бразильского судовла­дельца. Они отправились в круиз на Зондские острова на борту “Хелен” — яхты, подаренной бывшим мужем. Напомним, что миссис Мерфи является членом совета директоров банка “Мерфи энд Мерфи” и тетей актрисы Элизабет Мерфи».

Жетулиу богатый судовладелец? Здесь наверняка опе­чатка. Надо читать: «совладелец», раз он добрался до капи­тала новой жены. Что до эпитета «богатый», то он приукра­шивает действительность. Больше подходит «блестящий». Артур не сомневался, что в юности, будучи ангелом-хранителем Аугусты, он жил в достатке, но уже давно исчер­пал кредит, предаваясь роскоши, которой не выдержит никакое состояние. Ярая охрана, выставленная вокруг Аугусты, была лишь гнусным расчетом, чтобы выдать ее замуж за богатого и ввести в свет, где найдется местечко и для чудесного брата. Соуза рухнул по еще не известным причинам. Неважно, брак с банком «Мерфи энд Мерфи» поддержит на плаву Жетулиу, припертого к стене: почти сорокалетнему, оплешивевшему, под угрозой ожирения и кредиторов, без средств, ему остается лишь стать «котом» богатой женщины, которая, возможно, уже не в себе. Он станет ее смешить, как насмешил Артура, когда тот рас­плачивался в отеле на улице Кастильоне.

— Почему ты выбрал самый дорогой отель в Париже, когда у тебя не было ни гроша?

— Дорогой мой, сразу видно, что ты не умеешь жить. В третьеразрядном отеле мне точно так же нечем было бы заплатить. Так зачем себя ограничивать.

Полгода спустя Хелен Мерфи-Мендоса скончалась в Лондоне от сердечного приступа, и Жетулиу в очередной раз пошел в гору.


— В целом, — сказала Зава после заседания, которое продолжалось почти весь день, — все оказалось гораздо про­ще, чем мы рассчитывали. Я бы предложила вам поехать на выходные за город. Артур будет рад вас видеть, но вы не жалуете сельскую местность.

— Я увижусь с Артуром в следующем месяце. И побу­ду подольше. Одолжите мне его как-нибудь после обеда, я свожу его в зоопарк. А завтра я должен быть в Париже.

— Хотите, отвезу вас в отель? У меня есть машина с шофером. Не такая уж роскошь, чтобы ездить в Нью-Джерси. По правде говоря, эти круглые столы, когда часа­ми обсуждают мелкие вопросы, наводят на меня ужасную скуку. Когда мне скучно, я сгибаюсь от страшной устало­сти. Даже начинаю жалеть, что я больше не глухая.

— Если у вас есть время, подбросьте меня в «Копакабану».

— Встреча?

— Нет, простая привычка.


Как и каждый вечер в этот час, бар набит битком. Едва он отыскал в баре местечко и сделал заказ, как над скученной группой выпивох показалась голова Жетулиу, и Артур расслышал, как он прокричал, перекрывая шум:

— Готов поспорить, что ты приехал посмотреть на Эли­забет в «Ночи игуаны». Она там великолепна. Только на нее и смотришь. Теннеси ее обожает.

Он присел на корточки или на низкий стульчик — как это он вдруг пропал, словно кукла, вырвавшаяся из уду­шающего круга приятелей? Работая локтями и плечами в плотной толпе, которая потягивала стоя сухой мартини и неразбавленный виски, Артур продрался в глубину зала, надеясь узнать подробности: в каком театре играет Эли­забет и с какой целью Жетулиу направляет его к ней по­сле стольких лет? Добравшись до компании, в которой тот прятался, Артур обнаружил пустоту. Жетулиу окликнул его от входной двери, толкая ее плечом:

— Извини… меня ждут. Встретимся здесь завтра, в это же время. Посмотри на Элизабет, не пожалеешь!

Его уже поглотила оборотная сторона действительно­сти. Отпущенная створка двери несколько раз проверну­лась, явив кадрированное изображение мужчины в эле­гантной мягкой шляпе, помахивающего зонтиком желтому такси, в котором он исчез.


Двойное волшебство света и грима чудесным обра­зом сохранило блеск двадцатилетней Элизабет, тогда как ей скоро будет в два раза больше, и щедрая пылкость ее юности возродилась на ее лице с самого выхода на сцену. Артур видел только ее одну, слышал только тембр ее голо­са, лишь самую чуточку севшего от излишеств прожитой жизни. Как удержаться и не поговорить с ней?

Завернувшись в кимоно из черного шелка в белый го­рошек, вытянув лицо к зеркалу, обрамленному слепящими лампочками, она стирала с лица охровый грим. Комочек ваты, зажатый в тонких пальцах с белыми ногтями, прогуливался по переносице, лбу, вискам. Она сказала: «Войдите!» не оборачиваясь, и ему пришлось наклониться над ее головой, касаясь подбородком ее волос, чтобы его лицо вписалось в рамку зеркала.

— Не может быть! Артур, это не ты!

— Нет, это я.

— Сколько лет?

— Скоро двадцать.

Ватный шарик продолжил свое путешествие под изги­бами бровей, у уголков губ, по краю подбородка, который Элизабет выставила вперед.

— Мог бы и раньше проявиться. Полгода назад я гени­ально играла Дездемону.

— Ты забыла.

— Что?

— Что мы были в ссоре.

— А теперь уже нет?

— Мы пользуемся всеобщей амнистией. Всемирной.

— А если я откажусь от амнистии?

— Не откажешься. Твои страсти утихли. Ты играешь в театре на Бродвее и больше не хамишь публике.

— Времена изменились. Нельзя бесконечно ломать об­рушившиеся стены. И потом, у меня слишком много ра­боты. Вечером играю в театре, утром снимаюсь в кино с шести до полудня.

— Когда же ты спишь?

— Одна.

— Я не спрашиваю тебя, с кем, я спрашиваю, когда?

Она открыто рассмеялась.

— Да знаю, знаю, дурачок, но могу же я повеселиться? Угадай, кто заходил ко мне в уборную вчера вечером! Это тем более смешно, что сегодня явился ты. Вы что, сговорились?

— Кто?

— Жетулиу и ты.

— Я его сто лет не видал.

Глядя ей в лицо, он бы не солгал. Глядя в зеркало, это гораздо легче. А потом, разве они не в театре — наилуч­шем месте для самых изощренных подстав, путаницы, бессовестной лжи, великолепных или жалких рогоносцев, любовников, спрятанных в шкафу, вмешательства про­видения? Зал выдыхает, когда изменник разоблачен, но здесь они одни, без зрителей, некому крикнуть, что они позабыли текст. Уже ничего нельзя понять в той пьесе, ко­торую они пишут на ходу, не обижая друг друга. Нельзя вообразить себе ничего романтичного в гримуборной, где пахнет потом, несвежим бельем, дрянной рисовой пудрой, гримом. Объяснение, которое не нужно ни ей, ни ему, по­дождет еще двадцать, тридцать, шестьдесят лет, пока стоя одной ногой в могиле, они не позаботятся о том, что­бы собрать, наконец, головоломку и больше не таить друг от друга недостающие детали в игре, с самого начала вед­шейся нечестно. Элизабет развязала пояс своего кимоно, соскользнувшего с ее обнаженных веснушчатых плеч.

— Отвернись, — велела она.

Дерзкое замечание по поводу ее внезапной стыдливости, напоминание о сцене, которая их поссорила, было бы дурным тоном. Помнит ли она о разделенном наслажде­нии и о том, что они порой принимали это наслаждение за любовь? Заблуждение, свойственное их возрасту. Помнит ли она о пьесе, в которой играла психопатку, провоциру­ющую чернокожего врача? Сомнительно.

— Ты замужем? — спросил он.

— Это еще зачем?

— Задай ты мне такой вопрос, я ответил бы так же.

— Можешь повернуться.

Черные джинсы и пунцовый ангорский свитер полни­ли ее тонкую фигуру и делали ниже ростом, хотя, не буду­чи высокой, она обладала очаровательным телом. Черная лента на лбу отводила назад пепельные волосы, открывая уши, мочки которых, оттянутые тяжелыми побрякушками, бывшими в моде во времена хиппи, были единственным недостатком ее лица классической красоты. Она покачи­вала большой ковровой сумкой с фальшивой черепаховой застежкой. Казалось, она в восторге от своего «прикида» средней американки.

— Как тебе мой свитер?

— Отвратительно. Осталось только надеть очки в опра­ве со стразами.

— Я его сама связала.

— Тогда это еще хуже. Никогда не поверю, что ты взя­лась за вязанье.

— Во время съемок бывает много простоев.

Она рассмеялась, склонив голову набок, как раньше, когда природа брала верх и высвобождала ее студенче­скую веселость.

— Я приглашаю тебя поужинать.

— Сил никаких. Завтра играем утренний спектакль. Заезжай лучше за мной после представления.

— Я буду во Франции.

— А, понятно… Перекусим где-нибудь вместе? По-быстрому.

— У Сарди?

— Прекрасно! Это прямо через улицу.

— Мы там поссорились навсегда.

— Ты уверен, что именно там?

Она что, вправду забыла? В роскошные моменты, когда к ней возвращался бостонский акцент, когда она не мела сцену, ругаясь или громко распевая непристойную песню, не пачкала краской комбинезон, малюя декорации, или не воняла клеем из рыбьей чешуи, расклеив самодельные афиши, в редкие шикарные моменты ей не было равных, чтобы осадить предприимчивого зануду, разыгрывать ду­рочку перед «синим чулком» или сказать какую-нибудь не­суразность вроде «ты уверен?» с таким искренним выра­жением, что трудно усомниться.

У Сарди, конечно, для нее всегда был столик, и, несмот­ря на ее маскарад и черные очки, или, возможно, из-за этого переодевания вслед за ней между столиками пробегал ше­поток. Да, это в самом деле она, и всем казалось упоитель­ной скромностью, что ей до такой степени нет дела до своей внешности, и что она плевать хотела на дары, положенные в ее колыбельку феями: истинное изящество, семья, про­славленная среди американской аристократии, утонченное лицо, талант, проникновенный голос, золотистые глаза и тело, умело поддерживаемое в форме, но с нарочитой стыд­ливостью скрываемое под чересчур просторной одеждой ослепительно дурного вкуса. Наконец, никто не забыл, что после смерти родителей она унаследовала неплохое состоя­ние, которое не удалось промотать даже в пору ее экстра­вагантной юности. Артур припоминал статьи, в которых ее превозносили как самую интеллектуальную актрису свое­го поколения, заглатывавшую прямо с завтрака страницы за страницами «Направляющих идей феноменологии» или «Сущее и ничто». На выборах, разумеется, она агитировала за кандидатов от демократов. Артур был спокоен: на самом деле Элизабет читала только текст своих ролей и, во всяком случае, ничего не поняла бы ни в Гуссерле, ни в политике. Та­лант избавлял ее от необходимости «светиться» вне театра, а скандал, странности, которые нравились ей в шумную пору дебюта, под конец явно ее утомили. Как и у многих актрис, ее истинный талант заключался в музыкальном голосе, в животном инстинкте, проводившим ее по лабиринту слов лучше, чем это удалось бы тысяче театральных школ. В общем, она, не сознавая того, обладала даром, который плохо себе представляла и которому никто никогда бы ее не научил. Этот дар по-прежнему был хрупким, зависимым от дурной пьесы, к которой она могла без опаски проникнуться жгучим интересом, идя на поводу у своего столь трога­тельно испорченною вкуса. Одна статья Трумана Капоте в «Ныойоркере» уже создала вокруг нее легенду, под которую она начинала подстраиваться. Артур обнаружил эту мета­морфозу в Элизабет и горел желанием посмеяться над ней колко и изящно, в надежде вновь обрести тон их прежних разговоров. Усевшись, она сняла черные очки, извлекла из своей ужасной сумки лорнет и склонилась над меню.

— Ты уже близорука! — воскликнул он.

— Нет. Не совсем. Лорнет — это идея импресарио. В Нью-Йорке я одна (за исключением нескольких прабабу­шек, которые, впрочем, не играют в театре) пользуюсь лорнетом. Подожди немного, и через полгода, после ре­портажей в глянцевых журналах, он будет у всех. Тогда я свой выброшу.

— На твоем месте я бы еще завел чихуахуа, который подъедал бы паштет с говяжьей вырезки в моей тарелке и оставлял все прочее, пока ты грызла бы веточку сельдерея. За соседними столиками одни бы падали в обморок от вос­торга, а другие подзывали метрдотеля, прося выставить тебя из ресторана. Все это закончилось бы пощечинами. А назавтра — какая реклама в «Ванити фэр»!

— Я найму тебя пресс-секретарем.

— Спасибо. Я был бы рад. Но уже поздно.

— Я никогда не понимала, чем ты занимаешься. Пона­чалу дела как будто шли не слишком гладко. Тебе помогал Жетулиу, так?

— Да, во время летних каникул, пока я не поступил ста­жером к Янсену и Бруштейну, он предложил мне стать вы­шибалой в ночном клубе, куда он приходил с Аугустой и дру­зьями. Его щедрость и сила унижения не знали границ.

Их прервал метрдотель. Для человека, собравшегося перекусить, Элизабет выказала неплохой аппетит. Артур заказал шампанское.

— Вижу, что в финансовом плане дела идут лучше, — заметила она.

— Гораздо лучше.

— Я никогда не понимала, ни что ты изучаешь в Бересфорде, ни кем ты хочешь стать.

— В Бересфорде мне преподавали теорию делового ис­кусства. Практика оказалась более извилистой и менее щепетильной. Скажем так: уже несколько лет я советник пo финансам, то есть некий посредник, ловко лавирую­щий на границе законности. Но не пугайся: я никого не облапошиваю, в отличие от Жетулиу.

class="book">— Он чуть было не обошелся мне дорого. Он стоил мне кое-чего. Не слишком много. Ровно столько, сколько стои­ло его очарование. Моей тете Хелен он обошелся дороже. Она даже коньки отбросила. Наверно переоценила свои возможности.

Она подняла свой бокал.

— Выпьем.

— Хорошо, но только за нас двоих.

— Ты позабыл Ayгусту?

— Я никогда ее не забуду.

— Я в этом ни секунды не сомневалась. Что мне в тебе нравилось, так это что ты плевать хотел на театр, но не потешался надо мной.

— До определенных пределов.

— О, не будем больше об этом! Не только ты об этом помнишь.

— Представь себе, что твою пьесу постиг успех «Лысой певицы» Ионеско. Теперь бы ты уже проделала на сцене семь тысяч триста совокуплений. Как же потом занимать­ся этим с любимым мужчиной, вернувшись из театра?

— Это была ошибка, — сказала она, откровенно сме­ясь. — Но я ее совершила. Я сделала глупость. Очень может быть, что тебе не хватало в жизни какого-то совершенно ду­рацкого поступка. А я его совершила. Это уже в прошлом.


Рядом с Элизабет стоит очень юная девушка в скром­ном платье из розового бархата с кружевным воротником и держит в руках блокнот и ручку.

— Простите, что прерываю. Мне бы так хотелось иметь ваш автограф. Я была от вас просто в восторге в «Кошке на раскаленной крыше».

Элизабет поднимает глаза на поклонницу, колеблется две секунды, великодушно пишет несколько слов и рас­писывается. Девушка делает подобие робкого реверанса и возвращается за соседний столик.

— Как ты подписалась? — спросил Артур.

— Просто: Элизабет. Точно королева. Всю свою остав­шуюся жизнь это прелестное дитя будет думать, что встре­тила Тейлор. Ей, наверное, сказали, что меня зовут Элиза­бет и что я играю в пьесе Теннеси.

— Узнаю твою доброту.

— Нет. Мою скромность, вбитую в меня палкой. И ты тоже приложил к этому руку. Думаешь, это приятно — ис­пытывать влечение к мужчине, который не скрывает, что любит другую?

Из театров повалили запоздалые клиенты, и вскоре зал был полон. Элизабет забавным образом поднимала руку и шевелила пальцами, приветствуя актеров, которые при­ходили парами, с лицом, еще лоснящимся от масла для снятия грима.

— Для нашей встречи нам следовало выбрать более укромный ресторан, — сказал Артур, которого раздража­ли эти ужимки. ~ По правде говоря, мне интересно, при­надлежала ли ты когда-нибудь хоть одному мужчине без­раздельно.

Она вздохнула, подняв глаза к небу:

— Мое искусство не в искренности, разве что на сцене.

— Ах, да, прости! Каждый вечер с тобой спят зрители. В сексуальном плане это изнуряет. Кто-то лишний покажется тебе пошляком.

— Ты таким не был.

— Спасибо.

Артур закрыл глаза и представил себе вечер, когда она ждала его на верхней ступеньке лестницы.

— Эй! Проснись!.. Ты ужинаешь со мной, — сказала Элизабет, похлопав ему ладонью по спине.

— Я снова вижу тебя на прогулочной палубе «Квин Мэри» с Аугустой и Жетулиу, твой дождевик, твою морскую фу­ражку, твои большие шаги, а Аугуста отворачивает голову, чтобы не видеть океана, который она ненавидит.

— Я все это забыла. Кто был красивее?

— Аугуста.

— Да, согласна, латиноамериканское очарование. Куда уж бороться с ним нам, бедным североамериканкам, с на­шими телячьими глазами и волосами как мочало. Но она ни с кем не ложилась. В общем… не сразу. Завтра расска­жешь мне, что было дальше.

— Завтра не будет. Утром я улетаю в Париж.

— Когда вернешься?

— Через месяц, через год. Как получится.

— Нам нужно увидеться. А может, нет. Не будем начи­нать все сначала. Весной я поеду во Францию, повидаться с моей старушкой Мадлен. Ей восемьдесят лет. В тот день, когда она умрет, я по-настоящему осиротею. На чьей гру­ди мне тогда плакать?

Он подвез ее на такси до 78 улицы. Охранник в крас­ном фраке, оттопыривавшемся под мышкой от пистолет­ной кобуры, бросился открывать дверцу такси.

— Вот видишь, меня хорошо охраняют. К себе не при­глашаю. Мы рискуем впасть в сентиментальность, и завтра у меня будут мешки под глазами.

Она скользнула губами по губам Артура. У застеклен­ной двери она добавила:

— О, кстати, Жетулиу что-то сказал мне об Аугусте, когда заходил ко мне. Забыла, что.

— Ничего ты не забыла.

— Да, он так и сказал, я ничего не выдумываю: «Аугу­ста несчастна, она разводится и начала верить в Бога…»

— Больше ничего?

— Больше ничего.

Намереваясь вернуться пешком, Артур расплачивался с таксистом, когда к нему подошел охранник:

— Прежде чем закрыть дверь лифта, мисс Мерфи ве­лела мне сказать, что вам нужно побыстрее вернуться в Нью-Йорк.


Артур спустился по Мэдисон-авеню до клуба на 37 улице, где он останавливался в каждый свой приезд. Он во многом предпочитал отелям эту тихую гавань во вла­сти белого, серого и черного: серые стены, черный па­лас, хромированный лифт, черные горничные в серых платьях, белые коридорные в черных брюках и тенни­сках, белоснежная посуда на серых скатертях, салон для завтрака, затянутый серой холстиной, и единственное цветное пятно в этой симфонии — графины с фрукто­вым соком и баночки с вареньем. Только шелестение утренних газет нарушало тишину салона, обслужива­ние в котором было невидимым. Редкие женщины при­саживались за отдельный столик и выпивали полчашки кофе (черного, разумеется), поставив у ног «дипломат». У стойки регистрации стояла, держась прямо в своем черном блейзере поверх серой шелковой блузки, не­обычная молодая женщина южноамериканского типа, с пышной курчавой гривой волос, покрывавшей плечи. Она никогда не улыбалась, возвышаясь за своей стой­кой, — женщина-ствол, едва поворачивавшаяся, чтобы снять ключ с гвоздя, взять счет, выплюнутый компьюте­ром. За крайнюю суровость Артур звал ее Медеей, а она каждый раз отвечала, указывая пальцем на бейдж с ее именем на отвороте блейзера:

— Меня зовут Хуана!

Он точно так же мог бы прозвать ее Цербером, настоль­ко она следила за избранностью клуба и за нравственнос­тью его завсегдатаев.

— Как, — удивлялась Зава, — вам нравится в таком мрачном клубе? Просто бюро похоронных услуг.

— Дорогой друг, я никогда не принадлежал к тайному обществу, к своему большому сожалению. Здесь черное и серое создают у меня иллюзию часовни, куда приходят возблагодарить Всемогущего — я говорю о долларе, разуме­ется, — за успех в необыкновенно деликатном деле.

— Узнаю вас. Все то же чувство вины по отношению к деньгам.

— Его не было, когда я в них нуждался. Теперь оно пре­следует меня по пятам.

— В тот день, когда я увижу вас за рулем «роллс-ройса» или «феррари», проживающим на авеню Фош или Парк-Авеню, я начну тревожиться.

За исключением одного участка Бродвея и Тайм-сквер, да еще, пожалуй, Гринвич-Виллидж, где он встречался с Элизабет до того, как она примкнула к буржуазному обще­ству, которое всегда одерживает верх, Нью-Йорк умирает каждую ночь, в отличие от Парижа, Рима или Мадрида, которые с наступлением ночи пробуждаются к иной жиз­ни. В самом центре этого Сан-Джиминьяно будущего с гигантскими сияющими башнями, устремляющимися в небо с пятнами розовых, серых и желтых фумарол, Артур повелевал городом, покинутым на волю неуемных душ. А в тот вечер возвращение после часовой ходьбы было еще и лекарством против воспоминаний, пробужденных Элизабет и Жетулиу. Он никогда не забудет, что молодому французу, потерянному во враждебном или безразличном обществе, Элизабет протянула руку.

Медея вручила ему ключ. Когда же она спит?

На следующий день, прежде чем сесть в самолет в аэ­ропорту имени Кеннеди, он оставил сообщение на авто­ответчике Элизабет.


Полуночный Париж был праздничным городом в венке огней.

В квартире на улице Верней стоял затхлый запах. Он распахнул окна.

На узкой улице Аллан болтали две женщины, в то время как их собаки описывали деревья, болеющие от пото­ков ночной мочи.

Артур достал из ящика фотографию Аугусты, лепестки розы на один вечер, сари, которое она носила в Ки-Ларго, фотографию Элизабет перед своим домом, программку спектакля в доках.


Месяц спустя Артур снова встретил Жетулиу, на сей раз в Париже, и очутился на тротуаре улицы Святых От­цов с номером телефона, не будучи уверен, что так уж хо­чет его иметь.


В Бриге он удивился, что я попросил его поехать через Симплон, а после Домодоссолы — следовать до самой Стрезы вместо того, чтобы срезать через Санта-Мария-Маджоре: «Так гораздо дальше!» Не стану же я ему объяснять, что я не тороплюсь, прождав этого свидания двадцать лет, и вполне могу перенести его на завтра. Наверное, я десять раз переезжал через этот перевал. Кое-где еще лежали пла­сты грязноватого снега, позабытого весенним солнцем. Жан-Эмиль (так его зовут) ведет машину чинно, как швей­царский гражданин, соблюдающий правила движения, ни­когда не превышающий и на километр дозволенную ско­рость. В Нью-Йорке в один день мне не давала покоя шевелюра таксистов: курчавая голова папуаса, совершен­но лысый череп, блондин, накрученный на щипцах, а в ре­сторане «Бразилиа», где они меня ждали, — напомаженные кудри Луиса де Соузы, намечающаяся плешь Жетулиу. В затылке Жан-Эмиля нет ничего примечательного: свежеподстриженный, ни один волосок не торчит из-под фураж­ки. Хозяин проката машин со стильным шофером каждое утро устраивает смотр своим служащим. Синий костюм, белая рубашка, черный галстук безупречны. Он бы удивил­ся, если бы узнал, что в Париже я разъезжаю на велосипе­де, с прищепками на брюках, а порой и с маской на рту, когда от жары в пробках нечем дышать. Такого рода кон­трасты составляют очарование моей жизни. Я отказался от вождения автомобиля, чтобы наслаждаться мысленными разговорами с самим собой, пока какой-нибудь раб решает хозяйственные проблемы: припарковаться, заправиться, проверить масло, заменить колесо. Я прошу только такой роскоши и дорожу ею. И еще книгами, разумеется, хотя книги не роскошь, а общество, собеседники для одинокого человека. Я намеренно забываю о «девочках», но это для физиологии. Зеркало заднего вида показывает мне уже второй зевок Жан-Эмиля. «Давайте остановимся, если вы устали. — Я не устал, но если вы желаете перекусить, то как раз перед туннелем есть гостиница, где подают “раклетт”» Только не «раклетт», от которой вязко во рту. Зато я часто там останавливался, чтобы насладиться сушеным мясом и местным вином, которое хорошо переносит высокогорье. Добрый малый слегка смущен тем, что я прошу его сесть со мной за стол, на улице, под красным зонтиком, с темной рыжей долиной у наших ног. Очень благовоспитанно Жан-Эмиль чистит под столом свои ногти, вооружившись зубо­чисткой. Его начальнику следует добавить еще один пара­граф в инструкцию для образцовых шоферов наемных машин. Что Жан-Эмиль думает о своем пассажире? Что я миллиардер? Или бухгалтер, сбежавший с кассой, чтобы устроить себе роскошное путешествие, прежде чем отпра­виться на пять лет в тюрьму? Возможно, он уже давно не задает себе вопросов. В Германии шоферы — загадочные роботы; в Италии они тотчас достают фотографии мамы и детей, ведут машину, обернувшись к клиенту и не глядя на дорогу; в Англии они обливают вас презрением и дают по­нять, что привыкли возить сливки общества, а не бедных простолюдинов; во Франции их так и тянет остановиться перед сельской харчевней — «хорошим уголком». Швейца­рец Жан-Эмиль всего остерегается, в том числе, я думаю, и меня. Рассеянно поворачивает голову к долине, словно там что-то происходит, когда официантка в национальном ко­стюме кладет счет на стол. Довольно красивая девушка, достает сдачу из черного суконного кошелька, привязанно­го к поясу. За перевалом — итальянская таможня. Только после пересечения границы мне хочется закричать, как Джоно о своем герое — Анджело Парди: «Он был на верши­не блаженства». Но душа к этому не лежит, и если я делаю крюк через Стрезу, то, во-первых, чтобы снова увидеть от­ель, где я провел приятную неделю в обществе одной пан­сионерки драгоценной мадам Клод, а во-вторых, чтобы от­далить момент истины, который ожидает меня перед Аугустой. Или из опасения? От Жетулиу не может исходить ничего хорошего. Столько лет прятал от меня свою сестру, и вдруг, на углу улицы Святых Отцов и улицы Жакоб, ре­шился мне ее преподнести? Справки я навел, Луис де Соуза развелся, чтобы жениться на молоденькой. Он вовсе не ра­зорен, тогда как Жетулиу живет на пенсию (достойную, но довольно жидкую на его вкус), оставленную Хелен Мерфи, не имея возможности притронуться к капиталу. Какие танталовы муки для него, вечно голодного! Наши общие знако­мые рассказали ему, что я катаюсь по Парижу на велосипе­де, и он, наверное, долго принимал меня за голодранца, пока ему не раскрыли глаза. Практически синхронно Зава, которой я доверился на прошлой неделе, сказала: «Береги­тесь, езжайте лучше на Камчатку». А десять минут спу­стя — Бруштейн, который тоже знает, в чем тут дело: «Бе­регитесь, приезжайте лучше в Севилью». Потом Элизабет: «Берегись, разбитого не склеить, приезжай лучше ко мне в Нью-Йорк». Как будто все они, движимые предчувствием, дрожали от страха, видя, что я ступил на опасный путь. На­стоящая опасность мне известна: она в непротивлении. Это огромная слабость в моей личной жизни: Аугуста уходит от меня — я отпускаю ее без боя; Элизабет выставляет себя напоказ — я отворачиваюсь от нее, чтобы впоследствии понять, что поступил как ребенок. Долина, спускающаяся к Домодоссоле, мрачна. Ничего похожего на праздник, ко­торого ждешь, въезжая в Италию. Дорога так извилиста, так избита, что мы ползем, как черепаха. Жан-Эмиль теря­ет свое хладнокровие, когда ушлые итальянские водители его «подрезают», не соблюдают приоритет. Я выискиваю взглядом цветущие деревья, а вижу лишь остовы машин, сараи, покрытые рифленым железом, отвратительные за­бегаловки. Как же звали девушку, которую я возил в Стрезу? Какой символический провал в памяти, ведь я прекрас­но помню ее тело и первый день, когда она встала в пижамной рубашке, раскрыла окно и облокотилась о пери­ла балкона! Прекрасный вид — ее зад с ямочками. Она приглашала меня насладиться менее четким видом — про­тивоположным берегом озера Маджоре, теряющимся в утренней дымке: «Я обожаю море!» — воскликнула она с красивым центрально-европейским акцентом. Я не стал выводить ее из заблуждения, и несколько дней она в самом деле думала, что находится на берегу моря, в глубине зали­ва. Она высматривала дельфинов, которые так и не пока­зались. Днем, сидя на ковре, она красила ногти на ногах и на руках, то в красный цвет, то в черный или серебристый. Комнату наполнял запах ацетона и клубничный или кон­фетный аромат лака. За невозможностью беседы, я на­слаждался «Личным дневником А. О. Барнабута», который открыл тогда для себя впервые и с которым с тех пор не расстаюсь в путешествиях. Я вспомнил, как ее звали: Мелузина (она говорила «Мелусина») — придуманное имя, кото­рое ей совсем не шло. По мере того как мы приближались к озеру, дорога хорошела, разворачивались большие сады где сияли еще не отцветшие мимозы, иудины деревья, пер­вая белая и синяя сирень. Дома выстроены в особенно тя­желовесном стиле. Классическая грация тосканской архи­тектуры и солидный швейцарский здравый смысл дают неудачное сочетание. Жан-Эмиль ведет машину со все большим количеством предосторожностей и, должно быть, проклинает мою дурацкую затею проехать через Италию, а не через Фурка и Сен-Готард. То, что я хочу остановиться на ночь в Гранд-Отеле на островах Борромее, удивит его еще больше. Сезон едва начался. Никаких туристических автобусов, только «мерседесы» с немецкими номерами. Немцы гибли миллионами, чтобы завоевать Европу, тогда как гораздо проще и приятнее было мирно купить ее за до­брые марки. Вот и отель, острова, нежно положенные на черные воды озера, устарелая роскошь, таинственность. Здесь я могу отделаться от представления, сложившегося обо мне с тех пор, как Элизабет и Аугуста прошли мимо, не видя меня. За стойкой регистрации уже почти двадцать лет всегда стоит этот человек, любезный с клиентами и не­выносимый с мелким персоналом: «Ах, месье Морган, мы уж не чаяли увидеть вас снова. Вы один? Ваш номер за­бронирован». Когда к тебе обращаются по имени в двух де­сятках международных гранд отелей, это доставляет тайное удовольствие. В его короткой черной бородке, подстрижен­ной а-ля маршал Бальбо, пробилось несколько изысканных серебристых прядей. И вечный пиджак с черной окаемкой, брюки в полоску, накрахмаленный воротничок, блестящий шелковый галстук. Узнавание клиента — один из властных законов гостиничного бизнеса. Я всегда вспоминаю о разо­чаровании Флобера, который подарил себе волшебную ночь в Эснехе с гетерой Кучук-Ханем, а вернувшись в Асуан, то­ропясь вновь увидеть ту, что предоставила ему столько зна­ков любви, обнаружил, с сочащимся кровью сердцем, что она его уже не помнит. Однако я оставляю в отелях мало воспоминаний из тех, какие обожает Жетулиу: черная икра и шампанское на завтрак, ужин в смокинге, состоящий из листка салата и стакана минеральной воды. И, может быть, еще уехать, не заплатив по счету или оставив фальшивый чек. Возможно, что сопровождавшие меня создания помо­гали меня опознать. В другой раз я приехал в Стрезу с ми­лой француженкой, которая непременно хотела танцевать. Это было невозможно: оркестр, игравший за обедом на террасе, никогда не исполнял ничего, кроме «У прекрасного голубого Дуная» и баркаролы из «Сказок Гофмана». По воз­вращении мадам Клод предупредили, чтобы мне больше не вручали профессионалок. Если я часто беру с собой в поездки спутниц, то потому, что без этих девушек вся ро­скошь, окна, выходящие на озеро Маджоре или Пинчио, круизы, праздник Сан-Фермин в Памплоне, карнавал в Ба­зеле, Сетаиш в Синтре были бы мне нестерпимы. В те не­сколько раз, когда я оказался один, я ужасно, до тоски думал об Аугусте, о безмятежных днях в Ки-Ларго. А сегодня вечером, поскольку я увижу ее завтра, я чувствую себя сво­бодным от груза, который влачил с тех пор. Неважно, я и не такое видал!

Жан-Эмиль с восьми утра в боевой готовности. Я вижу с балкона, как он крутится вокруг своей машины с зам­шей и щеткой в руке. Поглаживает крыло, натирает проб­ку радиатора, снимает послюнявленным пальцем пылин­ку с ветрового стекла, отгоняет энергичным (не слишком швейцарским) пинком собаку, задравшую ножку у задне­го колеса (правда, это была итальянская собака!). Проти­воположный берег еле видно. Озеро чернильно-черное.

У пристани качается красивая лодочка с белым тентом на дужках. На корме спит желтая собака. Какой-то счастли­вый человек удит рыбу. На молу две пары туристов садят­ся в катер, лакированный корпус и хромированные детали которого поблескивают на солнце. Обязательная прогулка по островам Борромее. Моя француженка ездила одна. Мелусину это интересовало не больше моего. Мы остались в номере: она красила ногти, а я читал Валери Ларбо:

В Италии, однажды, на коленях,

Лобзал благоговейно теплый камень —

Ты знаешь…

Катер переполнен. Вспомнилось «Прощай, оружие»: Генри (американский лейтенант) и Катрин тайно покида­ют Гранд-Отель на островах Борромее через служебный вход и плывут на веслах к швейцарскому берегу озера. Глубокая ночь. Надо проделать тридцать пять киломе­тров, но дует попутный ветер, и на какое-то время пляж­ный зонт, одолженный консьержем, служит им парусом. Хемингуэй как следует изучил маршрут. Мне нравится в этом эпизоде нежное и любовное согласие четы бегле­цов, обмен простыми словами: «Тебе холодно? Съешь что-нибудь? Хочешь бренди? Накройся. Твои бедные ручки в крови» — они более достоверны, чем любовные стоны, душераздирающие клятвы. Утром, когда они оба уже без сил — у него затекли руки, она съежилась от холода, — они прибывают в Бриссаго, на нейтральную территорию и первым делом заказывают королевский завтрак: яич­ницу из четырех яиц, масло, джем, тосты (потому что, к сожалению Катрин, круассанов нет: Швейцария затянула ремень). Слюнки текут. Благодаря таким деталям в ро­манах Хемингуэя есть жизненность, какую редко встре­тишь где-нибудь еще. Я ищу писателей, для которых сесть за стол — праздник. Жаль, что я не захватил с собой эту книгу. Перечитал бы этот отрывок доро́гой, останавлива­ясь на этапах своего вынужденного «заплыва»: Вербания, огни Луины на противоположном берегу, пограничный пост в Каннобио (еще слишком опасный для Генри и Ка­трин — наполовину итальянки, наполовину швейцарки), наконец — привет Бриссаго. Но… будем искренни! Разве мне не стоит спешить, нестись как угорелый эти послед­ние километры, отделяющие меня от Лугано, вместо того чтобы мечтать на балконе в своем номере, словно это сви­дание, такое желанное со времен Ки-Ларго, вдруг стало мне безразлично? Или я последую примеру героя одного романа, название и автора которого я забыл, — он уезжа­ет в Англию по следам детской любви, находит место, где все происходило, и даже сам предмет, но, боясь разрушить свою мечту, ограничивается тем, что оставляет для нее письмо и возвращается в Париж? Представим себе, что я поступлю так же из страха сопоставить ее теперешнюю с уже совершенно нереальным образом, который я себе составил, представим, что я попрошу Жан-Эмиля остано­виться под окнами виллы Челеста и посигналить. Она поя­вится на балконе, я скажу: «Как поживаешь?» Она: «Очень хорошо!», не приглашая меня подняться. А я: «До новой встречи, через двадцать лет!» И Жан-Эмилю: «Едем обрат­но в Лозанну, самым коротким путем». Ему потребуется вся швейцарская бесстрастность. Ну… пора… смелей, по­ехали! Катер с туристами причаливает к Изола Белла. Че­рез несколько минут хранитель покажет им кровать, на которой спал Бонапарт накануне сражения при Маренго. Простыни, наверно, переменили.

Миновав границу, мы попадаем в другой мир. В Канно­био у него знакомый таможенник, и мы проезжаем, даже не показав документы. Жан-Эмиль ведет машину, рассла­бившись. В Бриссаго я ищу в порту кафе, где завтракали американский лейтенант и Катрин. Там их четыре или пять. Мы остановимся в Асконе, где ничего не изменилось. В каком году это было? В шестьдесят пятом, может быть, шестьдесят шестом. После одной безумной недели я позво­нил, чтобы сказать Заве, что дело выгорело, но что я боль­ше никогда в жизни не буду вести переговоров о подобных сделках со швейцарской группой. Они предусмотрели все: от покупки пылесоса до изнасилования своей бабушки. Она слушала, не перебивая, но я знаю, что стоит за молча­нием этой чудесной женщины. «Я ни секунды не сомнева­лась, что вы придете к согласию. Почему бы вам не прие­хать на несколько дней в Штаты? Ваш крестник про вас спрашивает. Поедем в Адирондаке смотреть на медведей. Они как раз просыпаются». Я: «Никуда я не поеду. Швей­царцы последние силы отняли». Она: «Тогда позвоните Бруштейну, он говорил мне о чудесном отеле недалеко от Асконы, где все черно-белое, как в вашем клубе на Мэдисон-Авеню». Потом Бруштейн: «Поезжайте подышать чи­стым воздухом невинности в отель “Монте Верита”. Хозя­ин — мой друг, собиратель современного искусства. Никто не без греха. В общем, увидите несколько интересных кар­тин, мимо которых клиенты проходят, не замечая. Там даже есть один Пикассо в лифте». Я послушался, как хоро­ший мальчик. Поскольку не могло быть и речи, чтобы ехать одному, а я заслужил отдых после этой адской недели, я позвонил мадам Клод, которая тотчас дала мне адрес одной сотрудницы в Цюрихе. Я увидел женщину-шнурок. Снача­ла мне предлагали даму в стиле Рубенса, но я отказался. Шнурок был ни блондинкой, ни брюнеткой. Она сразу же спросила: «Фы кафарите по-немецки?» Я: «Двадцать слов. Нам этого будет недостаточно?» Она: «Найн. So we speak English. I hate French, such a rough language. Not musical. Listen… in German…» Она оттопырила мизинчик, словно пила чай у консьержки. «Die Vogel zwitschem in der Wald… in French: les soisseaux kassouillent dans les pois. O.K.?» Я сразу же согласился. «Монте Верита» был прямо создан для моего дорогого Бруштейна. В салоне, куда, впрочем, никто и не думал заходить, висели две Леонор Фини, один Ма­гритт, один Балтюс, несколько Кандинских, один Дали. Лифт увозил с первого этажа на третий и возвращал Пи­кассо. Вообще-то это был простой офорт, наскоро подписанный набросок гения. Неделя совершенного отдыха: я перечитал в энный раз «Путешествие кондотьера», я пока шнурок раздевался, расхаживая по комнате, разыскивая вешалки, открывая ящики, чтобы сложить туда белье, я обнаружил, что Суарес говорил о ней, как о картине Боттичелли: «Это длинное тело, такие элегантное, хрупкое, гибкое и нервное, этот тростник нежного сладострастия, более, чем дуб, способный сопротивляться бурям любви, эта грация во всем существе, эта женщина с грудями девочки, с узкими бедрами кипариса и Ганимеда, эти ложная худышка, как говорят в Париже…» Она уплетала так, как еще ни одна женщина на моем веку. И все же ни складочки жира на животе или на бедрах, мускулистое тело, полное жизни. К несчастью, что по-английски, что по-французски, она крушила слова и проводила слишком много времени на унитазе, открыв дверь туалета. Мне приходилось вставать, чтобы ее закрыть. Она пыталась рассказывать мне о своем женихе, который заканчивает обучение на медицинском факультете благодаря подработке буду­щей супруги. Она утверждала, что ее зовут Гретой. Почему бы нет? Почти все отказываются от своих изначальных имен, считая их низкопробными, и украшают себя вол­шебными именами, позаимствованными у кинозвезд и у принцесс. Через три дня, устав от ее речей и от созерцании ее на толчке, я отправил ее обратно в Цюрих с хорошим подарком. Уезжая, она сказала мне обиженно: «Фы не люпите там!» Да нет, люблю. Но только некоторых. «Прости­те?» — сказал Жан-Эмиль. Ну вот, уже вслух разговариваю! «Я говорю, что не буду выходить из машины. Мне доста точно взглянуть на фасад “Монте Верига”. Поедем по дороге на Лугано». Зачем заходить туда? Все хранится в памяти, пусть же она лжет нам. Я не стану смущать свою память, обвиняя ее в обмане. Это ее право. Будет очень мудро не проверять, обманчивы воспоминания или нет. Месяц назад Аугуста сказала по телефону умирающим го­лосом: «У меня грипп, подожди, пока я встану на ноги. Сегодня ты увидел бы только призрак». Я: «Обожаю призра­ков». Она: «Призраки терпеть не могут живых. Ты меня не узнаешь». Я: «Как же, а по голосу…» Она: «Я всего лишь тень Аугусты Мендоса». Я: «Если бы ты увидела меня, то пришла бы в замешательство: пузатый, облезлый, лысый, со вставной челюстью, согнутый вдвое от воспаления се­далищного нерва». Она: «Врунишка, Элизабет видела тебя в Нью-Йорке месяц назад. Ты моложе, чем был в двадцать лет. Послушай… я хочу с тобой увидеться через неделю-другую. У меня с головой не в порядке. Приезжай на поезде». Я: «Жидковато для меня. Найму машину с шофером и приеду». Она: «Ты ездишь с шофером! Значит, твои дела идут хорошо. Жетулиу утверждал, что часто видел тебя в Париже, как ты едешь по улице на старом велосипеде. В твои годы ты все еще живешь в нищете?» Я: «Разве я так уж был похож на неудачника, когда мы с тобой познако­мились?» Она: «Жетулиу так говорил». Я: «Почему у тебя есть брат?» Она: «Послушай, не время об этом. У меня голо­са нет, я несчастное существо, лежащее в постели». Я: «Я так люблю твой голос, что часами бы тебя слушал. Вот уви­дишь, что когда мы встретимся лицом к лицу, нам больше нечего будет друг другу сказать: я стану читать газету, а ты — вязать у камелька». Она: «Я не умею вязать». И пове­сила трубку. Снова красивые горы с чистеньким ельником, тянущимся по линеечке, на вершине Монте Тамаро лежит снег. В тот год, когда было создано отделение в Цюрихе, я гулял в выходные в Энгадине, Тичино, Бернских Альпах: ботинки с шипами, штаны до колен с застежками, трость и сухой паек в рюкзаке. Мой альпинистский период. По­требность подвергать себя мучениям. Все слишком хорошо мне удавалось. Навстречу попадались семьи, одетые точно так же. «Grűss Gott!» передается по цепочке: отец, мать, розовощекие дети. Мне протягивали флягу. Повсюду све­жеокрашенные скамейки, колонки с питьевой водой, где всегда как следует закручен кран, чтобы ни капли не про­лилось зря, мусорные баки в местах панорамного обзора, побуждающих к раздумьям. Обеззараженная гора, как в фильме Уолта Диснея. В Париже я прочту Аугусте, что пи­сал Шатобриан о Тичино. Он проехал через него в спешке, но все же хорошо разглядел. Он даже поверил проводнику, который уверял, что в хорошую погоду с вершины Монте Сальваторе виден Миланский собор. Ах да… мне вспомни­лись последние слова ее жалобы: «…умереть здесь? Закон­чить здесь свои дни? Разве я не этого хочу, не к этому стремлюсь? Не знаю». Никто этого не знает, даже негени­альные люди. Шатобриан не имел никакого желания уми­рать. Он только надеялся выдавить слезу из читателя: «Нет, нет, хозяин, не умирайте здесь!» Как все любят этого старо­го лицедея с его драматическими восклицаниями, пода­вляемыми рыданиями, вводящими в заблуждение чув­ствительные души! Разумеется, никто не знает, никто не выбирает. Ограничивая чередование исторических собы­тий случайностью, Конканнон рассуждал верно. Почему за двадцать лет я дважды встретил Жетулиу и ни разу Аугу­сту? Мы с ней сотню раз разминулись. На минуту, на се­кунду. Я предоставил судьбе распоряжаться моей личной жизнью, тогда как моя общественная жизнь полностью покорена моей воле! Бруштейн называет меня «бульдозе­ром». Иметь два лица — это пьянит: одно для бизнеса, дру­гое для себя, мое самое потайное достояние. Я скажу Аугу­сте: «Ты меня не знаешь. У меня два лица. Тебе какое? Меня или моего двойника?» Девушки, которых я нанимаю, ошеломлены тем, что я веду рядом с ними жизнь, какой они не ожидали: мечтаю, читаю, слушаю музыку, вожу их в театр, на концерт, на речные прогулки. Им скучно. Если они жалуются, то я веду себя чрезвычайно грубо и напо­минаю им, что я плачу. Никакой щепетильности. Они здесь на час или на ночь. Обиделись, наверное, максимум две. Неважно. Как та, которую я взял с собой в Канны, снял ей отдельный номер и видался с ней только за столом. Способ проверить мою устойчивость к соблазнам, которые проще всего удовлетворить. Когда мы прощались (ее звали Гризелидис!), она выразила мне сочувствие по поводу того, что я «импотент». Я не стал выводить ее из заблуждения. Вот была у нее физиономия, если другая девица от дорогой ма­дам Клод рассказала ей, напротив, о «подвигах»! Моя тай­на, моя тайна! Как бы я пережил бегство Аугусты, если бы сверху не лег груз угрызений совести от того, что я не по­видался с мамой, — эти угрызения я прижигаю каждый день, осуществляя ее мечту: я вращаюсь в «высшем круге». Момент истины приближается. Сказать, что я узнаю Луга­но — преувеличение. Все озерные города похожи друг на друга. Рива Каччиа. Гризелидис покупала себе фальшивые драгоценности в ужасной итальянской лавке. Обещание приятных выходных привлекает туристов. Обедают на террасе на берегу озера, в окружении гор полиэтиленовых мешков, детей, которые не сидят на месте. «Жан-Эмиль, не будем смешиваться с плебсом. Поезжайте по дороге в Гандрию». Хорошие воспоминания об этой деревушке у под­ножия Монте Бре, как раз под тем местом, где мне назна­чена встреча. Мне всегда нравился этот чистенький насест между дорогой и озером. В «Джардино» подают превосхо­дный ризотто. Ждать двадцать минут. Без паники: выпьем кампари. Или еще лучше: закажу кувшин этого легкого красного вина с послевкусием клубники — бардолино. «Мадемуазель, не надо бокалов. Мы будем пить из ваших красивых сине-голубых фаянсовых чашек. — Вам боккалино, месье?» Вот-вот… я забыл это слово. Слава Богу, она не в национальном костюме. Говорит по-французски, по-немецки, по-итальянски, по-английски. Жан-Эмиль оставил свою фуражку в машине. Ему неловко, словно швей­цару. Возможно, мне следовало предоставить ему обедать в одиночку. Он так смущен, что режет хлеб ножом на та­релке. Я не спрашивал его мнения по поводу ризотто и вина. Это все ж таки не наказание! «Кофе? — Да, черный, пожалуйста». Я знаю, что коровы с бубенчиками были бы обречены на смерть от гипертрофии вымени, если бы швейцарские диетологи запретили употребление сливок, но их избыток вызывает тошноту. «Телефон в глубине зала, налево». Позвонить? Или приехать без предупреждения? Если я скажу, что спокойно пью кофе на террасе «Джардино» в двадцати минутах езды от ее дома, Аугуста сойдет с ума от бешенства. Я уже слышу ее голос: «С кем ты там?» Я: «С Жан-Эмилем». Она: «Как ты можешь путешествовать с человеком, у которого такое имя?» Я: «Так зовут шофера». Она: «Это слишком сложно, объяснишь позднее. Приез­жай!» В конце концов, я не звоню. Сюрприз. Нет времени подкраситься, принять самый спокойный вид. Сложность в том, чтобы найти цветочный магазин в краю, где в садах полно цветов. Официантка расспрашивает хозяйку и воз­вращается с еще не распустившейся красной розой. Сре­жем шипы. Фольга из автомата с шоколадом. Остается только побелить себе лицо и надеть продавленный шапо­кляк, как у Марселя Марсо. «Жан-Эмиль, поедем просел­ком на Бре. Дом, куда мы направляемся, называется вилла Челеста. Она вам знакома?» Бардолино покрыл его щеки румянцем. Он не осмелился сказать «нет» и держит руль одной рукой. Еще немного, и начнет насвистывать. Краси­вая дорога-серпантин. На крутых виражах открывается вид на бронзово-зеленое озеро. Что это ей вздумалось тут жить? Словно боится прилива. Ну конечно, пробка! Мы едва-едва можем протиснуться между плохо припаркован­ными машинами. Перед нами извиняются: это кладбище, здесь похороны. Ненавижу похороны. Хватит мне и мысли о том, что придется когда-нибудь отправиться на свои соб­ственные. Жан-Эмиль просто гений. Без него я бы кружил, не решаясь спросить дорогу, а он сразу нашел. Решетча­тые ворота распахнуты в неухоженный сад, хотя мне ка­жется, что этот беспорядок — обмороженная пальма, чах­лая сирень, дикий виноград, робко взбирающийся по фасаду, худосочная герань — намеренно создает образ руин и упадка, который всегда ее привлекал. Мы из друго­го мира, говорила она, и это было сказано не об обществен­ном классе, а о другой эпохе, из которой выжили она и ее брат, точно два потерпевших кораблекрушение на острове после бури. Жан-Эмиль мягко остановил свою повозку у крыльца и вышколенно снял фуражку, открыл мне дверцу и щелкнул каблуками. Два голубых сфинкса с облупившей­ся краской, с легкой улыбкой на одинаковых лицах и с от­битыми носами, охраняют десять ступенек крыльца. Не прыгать через две ступеньки, зажав красную розу в кулаке и крича: «Вот видишь, я ничего не забыл», а подниматься степенно, как человек, который никуда не спешит. Дверь открыта, ставни во втором этаже закрыты на всех окнах, кроме одного. Если она там, то слышала шорох шин по са­довому гравию. Мрачная прихожая, выкрашенная в шо­коладный цвет. На крючках, вделанных в стену, — старая крылатка Жетулиу, шляпка без полей и манто из нутрии, которое было на ней на палубе «Квин Мэри». Инсцениров­ка. Ей остается только появиться в сари. Дверь в столовую, дверь в гостиную, небольшая курительная комната. Доста­точно одного взгляда, чтобы убедиться, что Аугуста не об­ставляла этот дом сама: горный сельский стиль с неуме­ренным пристрастием к фальшивому черному череву. Лестница с шоколадным ковром — решительно, этот дом, и так мрачный сам по себе, не ищет веселья. На дверях — фарфоровые таблички с именами: Джоанна, Маргрет, Ле­онор, Вильгельм, а в конце коридора — «Дамская комна­та»! Какая стыдливость! У Джоанны и Маргрет — никого. Комнаты пусты, занавески задернуты, кровати заправле­ны, но здесь явно никто не живет. Дверь Вильгельма за­крыта на ключ. Остается Леонор, последний шанс. Или я ошибся домом? Вилла Челеста, Бре, Тичино, и мы говорили по телефону. Нестерпимее всего тишина. Лестница подо мной даже не скрипнула, двери открываются бесшумно. Я бы отдал что угодно, лишь бы зазвонил телефон, хлопнул ставень, загудела крыша. Если я не открою дверь по имени Леонор, если уеду, то все спасу. Она там, я только что услы­шал ее. Аугуста, я вхожу…


Он прислонил велосипед к ограде садика, и тут дверь дома открылась.

— Входите и закройте калитку. Не то чтобы здесь во­ровали, просто не стоит искушать дьявола.

Она была точно такой, какой он представлял ее себе по описаниями Элизабет: полная и высокая женщина с удивительно гладким для ее возраста лицом, седые волосы расчесаны на прямой пробор, заплетены в косы и уложе­ны колечком на висках, розовые скулы, строгий голос с оттенком властной грубости, одета в серое и черное, на плечах ажурная шаль из белых ниток. Артур вкатил ве­лосипед в сад, где цвели анемоны и душистый горошек. Над дверью соединялись свисающие грозди двух глици­ний. Одноэтажный дом из бежевого туреньского камня, с крышей, покрытой анжерским шифером, с двумя окна­ми на фасаде, обрамленными плетистыми розами, ничем не отличался от других домов в поселке Сен-Лоран-на-Луаре. Проехав на велосипеде от Лез-Обре, где останавливал­ся парижский поезд, он вдоволь насмотрелся на десятки таких же домишек, исполненных скромного очарования, нежно обступающих церкви, на берегу большой реки, те­кущей через память Франции.

— Вы обедали?

— Выпил пива и съел сэндвич в Клери.

— Я так и думала. Вас ждет закуска. Элизабет в Блуа. Просвещается. Вчера была в Шенонсо.

Закуска дожидалась его под стеклянным колпаком в кухне. Женщина поставила перед Артуром голубую тарел­ку, серебряные приборы и кувшин красивого золотистого белого вина.

— Это «Рошо-Муан», — сказала она. — Если у моего отца были неприятности, он откупоривал бутылку и напевал:

Когда на мадам Жозефину

Находит кручина

Она наливает сухого…

Что ж здесь плохого?

Красивый голос был слегка тонковат для такого роста и видимой силы. Она налила и себе и повращала вином в бокале, прежде чем пригубить и прищелкнуть языком от удовольствия.

— Мадам Жозефина — это, конечно, императрица. Ее было легко утешить. Паштет мой, домашний. Хлеб деревен­ский. Здесь живут, ничего не прося у остального мира.

— Мудро.

Она достала из холодильника миску с клубникой и гор­шочек со сливками.

— Ягоды с грядки,

Сливки из палатки…

Здесь все говорят стихами со времен Ронсара.

— Я редко испытывал столько удовольствия от того, что я француз, — ответил Артур.

Они перешли в гостиную — слишком громкое слово для этой комнаты, загроможденной широким канапе и двумя глубокими креслами. На станке был неоконченный ковер. Часть стены покрыта фотографиями: Элизабет во всех возможных воз­растах и в многочисленных ролях, за исключением психо­патки, излеченной психиатром известным нам способом. Знала ли Мадлен об этом эпизоде в жизни своего «ребенка»?

— Хотите отдохнуть? Вы, наверно, устали, отмахав тридцать километров от Орлеана.

— Никогда мне не было так хорошо.

Она села за станок, распутала клубок шерсти и на­дела очки.

— У меня, кажется, начинается катаракта. Элизабет хочет сделать мне операцию в США. Хорошенькое дело… словно у нас во Франции нет хороших врачей. Смотрите на фотографии? Тут вся ее жизнь… в общем, то, что она позволяет мне о ней знать. У меня есть альбомы, если вам это интересно. Она-то приезжает раз-два в год, по мень­шей мере, у меня хоть это перед глазами.

Элизабет в плиссированном платьице с оборками си­дела верхом на барашке на колесиках между отцом и ма­терью, на лужайке перед домом с колоннами. Год спустя родители погибли, и девочка держала за руку Мадлен, тог­да молодую упитанную девушку, одетую явно в обноски мадам, в фетровой шляпе с пером, сдвинутой набок.

— Будь я одна, никогда бы так не вырядилась. Опекун­ский совет непременно требовал, чтобы я не была похожа на няню. Зато они позволяли мне делать с Элизабет, что угодно. Если бы они знали…

Они медленными шажками продвигались навстречу друг другу. Артуру казалось смешно, что эта женщина раз­глядывает его с такой осторожностью, ее маневр бросался в глаза. Хуже всякой ревнивой мамаши. Со своей стороны, Артур следил за ней: в деле, ради которого он приехал, она играла свою роль. Он не думал, что она строит козни, просто хочет защитить большого ребенка, которого ей доверили. По старой привычке он стал искать книги, которые бывшая гувернантка могла держать при себе. Он ничего не увидел. Все зиждилось на ее здравом смысле и на уверенности в том, что она принадлежит к породе, наделенной врожденным жизненным умом. Это была скала. Из фотографий нельзя было узнать ничего, что было бы ему неизвестно: элегантные и дерзко красивые родители, девочка с круглыми щеками, как у куклы, с ужасно серьезным взглядом, с бантом в во­лосах, худенький подросток с лицом, лучащимся иронией, потом девушка (или женщина), позирующая как манекен­щица, полуобнаженная на софе с расцветкой под леопарда. Наконец, актриса и совсем недавний снимок, в «Ночи игуаны». Всегда одна, без мужчины, который обнимал бы ее все эти долгие годы борьбы с общими местами.

— Узнаете ее? — спросила Мадлен.

— Здесь не одна Элизабет, а целых десять. Я не всех их любил.

Элизабет, которая навсегда останется «его» Элизабет, была молодой женщиной, сидящей на верхней ступеньке дома по Ректор-стрит, куря сигарету за сигаретой в пол­ной тишине. Или откусывающей от круассана возле дома, рядом с такси, которое должно было ее увезти. Мадлен склонилась над ковром, с таким отрешенным видом, как если бы они говорили о погоде на завтра.

— Берите еще вина, — сказала она, — я не буду вска­кивать каждые пять минут, чтобы наполнить ваш бокал.

— Не стану злоупотреблять. Мне еще понадобятся ноги, чтобы вернуться сегодня вечером в Орлеан и сесть на па­рижский поезд.

— Что это вы такое придумали! Элизабет не позволит вам так уехать!

Раз Элизабет, предупрежденная о том, что он приедет в середине дня, не ждала его, а изображала непреодолимую страсть к замкам Луары, значит, она пыталась обмануть и саму себя, и Мадлен, или же предоставила этой самой Мадлен (странная рассудительность для нее) судить о муж­чине, который прошел через ее жизнь, так по-настоящему ее и не увидев. Мысль о том, что эта полная женщина,го­ворящая то, что думает, скоро начнет его расспрашивать о его корнях, образовании, семейном и финансовом поло­жении, как рекомендуется в учебнике баронессы Стафф о правилах поведения в обществе, вызвала у него улыбку.

— О чем это вы сейчас подумали?

Артур признался.

— Вот еще! Я вас знаю уже двадцать лет. Пусть вы и приехали в Сен-Лоран на велосипеде, я знаю, что внеш­ности нельзя доверять.

— Вам известно, что мы уже давно в ссоре?

— И я даже, кажется, знаю, почему. Нужно что-нибудь другое, чтобы настроить меня против вас. Я не так глупа. И потом моя малышка Элизабет тоже не подарок.

Склонившись над работой, она старалась вынуть из канвы кусочек шерсти.

— Я старею и становлюсь все более рассеянной. Крас­ная… а надо было желтую. Так вы были в Лугано?

— Решительно, от вас ничего не скроешь.

Мадлен рассмеялась. Ее грудь подпрыгивала в узкой блузке.

— Нет-нет, ничего подобного. Например, я никогда не пойму, почему два человека, которые, как вы и Элизабет, любили друг друга, до смерти боятся себе в этом признать­ся и ждут двадцать лет, чтобы обнаружить, что это взаим­но. Что же до той бразильянки…

Она даже не желала произносить ее имя.

— …хотелось бы мне на нее взглянуть, чтобы понять, что в ней было такого привлекательного. В буфете спра­ва виноградная водка и маленькие рюмки, даже большие есть, если вы не лицемер. Да, там, справа.

В рамку окна вписывался мягкий изгиб Луары и, в низу дороги, тропинка, по которой ехали на велосипедах мужчина и женщина с рюкзаками за спиной.

— Удачная мысль — ехать по бечевой дороге. Если б я знал…

— Не жалейте. По ней можно проехать только киломе­тров пять. Да, мне чуть-чуть, донышко прикрыть, а то у меня нитки в глазах двоятся. У этой бразильянки…

— Аугусты Мендоса.

— …у этой бразильянки, должно быть, очарования было не занимать, но чар на весь век не запасешь. Будешь после сорока строить из себя колибри — запросто прослы­вешь гусыней.

— Как вы суровы.

— Вовсе нет. Например, мне тяжело видеть, что вам неудобно сидеть. Освободите вон то кресло и развалитесь в нем. Оно чудесное. Это подарок Элизабет, как и почти все, что у меня есть. Подтащите к себе столик и поставьте на него рюмку.

— Нет, — сказал он, — чары не угасают. Только теряют эффект внезапности, да и мы уже не те. Потеряли дев­ственность перед любовью.

В его груди вечно будет жить сожаление, каждый раз, когда он об этом подумает. Слегка дрожа, он потянулся к рюмке и опрокинул ее.

— Ничего страшного. Возьмите в кухне тряпку и на­лейте себе еще.

Когда он устранил последствия катастрофы, Мадлен, так и оставшаяся сидеть на канапе, положила иголку и сняла очки.

— Чем больше на вас смотрю, тем больше говорю себе, что женщины и впрямь глупы. Все тот же старый страх, что если они бросятся мужчине на шею, тот подло этим воспользуется. Я видела, что ваша рука дрожала две-три секунды. Вы все еще так ранимы, после стольких лет?

— Начинаешь беспокоиться, когда тебя уже ничто не трогает.

— Я с вами согласна.

Эта женщина была скалой из уверенности.

— Я избежал худшего, — сказал он.

— Не говорите так. Вы бы стерли самого себя, если бы в это уверовали. Элизабет любила ее, несмотря на все при­чины ее не любить.

Все причины? Он исключал мелочное женское сопер­ничество, недостойное Элизабет, и видел только одну при­чину, тень которой промелькнула мимо, а он не обратил на нее внимания. Мужчинам свойственно такое тугодумие, и отнюдь не простодушное.

— Уже при входе, — сказал он, решив идти напрямую, — я был встревожен: крылатка, шляпка без полей и манто из нутрии, висевшие на крючках в прихожей. Настоящая инсценировка. Чтобы я вернулся на двадцать лет назад по следам славного прошлого. Жетулиу, который уже не верил, что я приеду, отправился в Кампьоне, доверив ее заботам сиделки в белом халате, которая, когда я вошел, резко закрыла ящик и спрятала что-то в карман. Аугуста ждала, сидя в большом кресле против раскрытого окна, с одеялом на коленях. Она наверняка увидела, как подъеха­ла машина, но даже не повернула головы. Я видел только ее плечо, обнаженную руку на подлокотнике, ногу, скры­тую сари, наподобие тех, что она носила в Ки-Ларго. Сце­на должна была разыграться снова, американцы называ­ют это «римейк». Я был не готов. Явился с розой в руке, как клоун Марсель Марсо, с тем лишь отличием, что уже утратил свое пресловутое простодушие.

— Я думаю! Будьте так любезны, передайте мне кор­зинку с шерстью, она слева от вас, на этажерке.

Артур подошел к окну. Мутно-зеленая Луара пробира­лась меж песчаных отмелей. На том берегу, к северу, вид­нелись первые дома Божанси. Нежная молитва, которую нараспев произносила его мать, сорвалась с его губ: «Орле­ан, Божанси, Нотр-Дам-де-Клери, Вандом, Вандом…»

— Я обучила ей Элизабет. Когда она впервые приехала во Францию (ей было пять лет), она захотела услышать, как звонят колокола на соборе. Мы просидели до вечерни на скамейке, сосали леденцы и ждали колоколов: Вандом, Вандом… Госпожа Мендоса была одна с сиделкой?

— Эта женщина накачивала ее успокоительными и без­наказанно рылась в ящиках. Если не считать двух недель в Ки-Ларго, Аугуста жила на антидепрессантах, которые отгоняли ужасные картины из Ипанемы: размозженную голову ее отца. И все это, чтобы попасть на ту мрачную виллу в Бре, быть запертой в комнате без сердца, при­кованной к окну, выходящему в гибнущий сад, тогда как Жетулиу мог продолжать играть, переезжая через озеро в Кампьоне — единственное казино, куда его еще пуска­ют. От Аугусты остались одни глаза. Они проделали две ниши под выступами бровей, и оттуда, из своих колод­цев, смотрели в пустоту или в невысказанное, выходя из созерцания, чтобы заблестеть нестерпимо. Они пронзали душу, если только она существует. Встречаться с ними было невыносимо.

— Она вас узнала?

— Поначалу она приняла меня за Шеймуса Конканнона. Она боялась, что я до нее дотронусь. Я даже не смог погладить ее по руке. Она наговорила кучу непристойно­стей, она, такая стыдливая… Я попросил сиделку, кото­рая наблюдала за нами с торжествующим видом, чтобы она ушла. Я возненавидел эту женщину, как только во­шел в комнату. Едва ее не стало, Аугуста успокоилась. Она еще поговорила со мной немного, как будто я был Шеймусом, а когда я сказал ей: «Шеймус умер двадцать лет назад», она вздохнула: «Я знаю. А ты кто?.. Артуро, ах да… поцелуй меня». Она говорила, как человек, ко­торый с громадным облегчением избавился от страшно­го кошмара и спустился на землю. Она взяла меня под руку и ходила по комнате, показывая мне мебель, плохие гравюры, развешанные на стене. Мы пошли в сад, где Жан-Эмиль ждал возле машины, украдкой куря сигаре­ту, которую он тотчас потушил о каблук. Она подошла к нему и поцеловала: «Я так рада вас видеть. Почему вы никогда не звоните?» Жан-Эмиль держался превосходно. Жетулиу приехал на маленьком помятом «Фиате». Куда девалась сиделка? Аугуста могла простудиться, упасть и пораниться. Да, она часто падала из-за лекарств, мешав­ших сохранять равновесие. Женщины так часто падают, верно? Чтобы разжалобить мужчин. В этом его сестра знала толк лучше их всех. Они собирались уехать в Мар­ракеш. Климат Тичино совсем не подходил для здоровья Аугусты. Она слушала, уцепившись за мою руку, кивая головой. На ее лицо вернулась улыбка, возможно, снова из-за всех этих мифических планов, наполнявших собой их жизнь. Жетулиу представлял себе, что я приеду к ним, как только они устроятся. Один знакомый марокканец, страшно богатый, предоставлял им на столько, сколько вздумается, небольшой дворец, жемчужину на окраине старого города, просто чудо, где их примут слуги, кра­сивые, как боги. В общем, все было нормально, а я по приезде стал жертвой иллюзии, которую Жетулиу разве­ял несколькими словами, благодаря своему чарующему красноречию. Мы ходили по кругу в саду под удивленным взглядом Жан-Эмиля, и понемногу, хотя она была такой легкой, тень от своей тени, я чувствовал, что она опира­ется на мою руку, словно к ней возвращается тяжесть, надолго позабытая в успокоительных. Ее ногти впились в мое запястье. С неожиданной резкостью, сжав губы, она сказала: «Я тебя не ждала. Мог бы меня предупредить, и почему ты не приехал с женой?» Жетулиу все обратил в шутку. В последнее время Аугуста переженила всех сво­их друзей. Она посмотрела на него с жалостью: «Ты пы­таешься выдать меня за сумасшедшую. Артуро прекрас­но знает, что это не так. Артуро, ты должен вернуться с Элизабет. Она так тебя любит. Мы причинили ей боль в Ки-Ларго…» Жетулиу воздел руки к небу: «Снова этот Ки-Ларго! Уже несколько дней она постоянно говорит о Ки-Ларго, где никогда в жизни не была. Врач ничего не понимает. А у тебя есть идеи на этот счет?» Как вы по­нимаете, у меня их не было. Аугуста снова спросила: «Ну и как ваша супружеская жизнь?» Понимаете, Мадлен, — «супружеская», такое слово отпугнет самого влюбленного мужчину. Его уже никто не решается произносить, в нем неудобная теснота, глупая общность. Я ответил: «Очень хорошо, мы совершенно счастливы». Она как будто заду­малась, а потом выдохнула: «Ну, значит, я прощена». Ее не за что было прощать. Они оставили меня у машины, Жан-Эмиль держал дверцу открытой. «Ты разъезжаешь с шофером?» Она позволила расцеловать себя в щеки. Же­тулиу жаждал объяснения. Он хотел поужинать со мной. Я назвал ему один отель в Лугано. Она попыталась бежать за машиной. Сиделка поймала ее за руку. Я прождал Же­тулиу до полуночи. Телефон на вилле Челеста не отвечал. В Париже под дверью лежала телеграмма. В то же ве­чер я должен был быть в Нью-Йорке. В аэропорту меня ждала Элизабет. Мы много плакали. Кажется, уже не в первый раз сиделка выходила из комнаты, оставив окно раскрытым. У меня не было известий непосредственно от Жетулиу, но друзья мне рассказали, что на следующий же день после похорон он продал драгоценности, кото­рые еще оставались, и помчался в Кампьоне, чтобы все поставить на зеленое сукно. Провидение, которое всегда за ним присматривало, снова его спасло: Жетулиу сорвал банк. Он уехал богачом на несколько месяцев, с камнем на сердце, я в этом уверен… у него была только она одна, но он выплывет, я за него спокоен.

Мадлен положила иголки и шерсть.

— Суставы немеют, когда долго сидишь. Выпьете чаю? Элизабет скоро придет.

Он прошел за ней на кухню, она включила чайник.

— Обычно мне тяжело говорить о себе, — сказал он. — Просто удивительно, что с вами это так легко.

— Вы не рассказываете о себе! Вы слишком замкнуты для этого. Вы говорите о других, и через них вас легче понять. Так было всегда, с тех пор как Элизабет осталась одна на свете, и я взяла на себя роль наперсницы. Люди знают меня пять минут, а уже рассказывают всю свою жизнь. Надо было отказать с первого же дня, когда мое «дитятко» радостно созналось мне в небольшом грешке. Я же не противилась, с тех пор у меня больше нет своей жизни, только чужая.

Она собиралась плеснуть кипятка в чайник, когда ее остановил голос Элизабет:

— Мадлен… Он не приехал?

— Чаю будешь? — крикнула Мадлен.

— Черт побери! Да где ж он шляется?

— По мне, так тебе лучше бросить его, летуна.

Элизабет появилась на пороге кухни.

— Ловко! Чуть не наговорила о тебе гадостей. Как ты сюда добрался?

— На велосипеде.

— Ты и в Париж хочешь на велосипеде возвращаться?

— Посадив тебя на багажник. Если только мы не купим тандем и шапочки с помпонами.

— Мадлен, представляешь? Я двадцать лет сохну по этому типу, который катается по французской глубинке на велосипеде, как во времена Меровингов!

— Вы останетесь до вечера?

— А что на ужин?

— Любовь пробуждает аппетит?

— Не будь нескромной.

— Ты не будешь разочарована. Вернетесь завтра, ме­сье Морган…

— Артур, — поправил ее Артур.

— …положит свой любимый велосипед в багажник тво­ей машины. Сегодня вечером на ужин будет горбуша на сливочном масле.


Из окна открывался вид на узкую кишку улицы Вер­ней, таинственную улицу Аллан, зажатую между бетонной стеной и глухими домами, а напротив — небольшую шко­лу, откуда в будние дни долетали крики, плач, смех детей, которых в полдень и по вечерам дожидались на тротуа­ре матери, с вызовом оглядывая друг друга. Спустилась ночь, как она спускается в Париже, — неожиданно, охва­тив легкой тишиной этот провинциальный островок.

— Неужели ты будешь грустить? — сказала она, обло­котившись рядом с ним.

Он успокоил ее, но они все же будут задумываться. Ей придется с этим согласиться. Кто не чувствует себя по­терянным в минуты, когда ночь скрывает от нас остатки дня? Через мгновение они расстанутся. То, что когда-то было невозможно разрешить, свободное падение Аугусты сделало слепящей истиной. Есть о чем подумать.

— Ты сказал — тревожиться?

— Нет, подумать.

— Когда ты перестанешь думать? Время ускользает у тебя из-под носа. Однажды ты обнаружишь, что декора­ции рухнули. Ты сам как Аугуста. Ей потребовалось безу­мно много времени, чтобы осознать, что она играет и поет оперные арии среди развалин, что никто ее больше не слу­шает. Даже ты не торопишься посмотреть этот спектакль, шатаешься по Парижу, задерживаешься в дороге.

— В отличие от тебя, ей не требовалось много зрителей. Достаточно было одного.

— Одного за раз. Несколько в день.

— Она любила обольщать.

— И в тот день, когда, запертая в Лугано в мрачном доме, без зрителей, брошенная мужем, с Жетулиу, легко­мысленным, как никогда, сознавая, что за эти двадцать лет ты, наконец, повзрослел, она запаниковала. К несчас­тью, на этот раз у нее получилось.

— Ты хочешь сказать, что были и другие разы?

— Два или три, так, несерьезно.

— Неласкова ты с ней.

— Чем больше я ее любила, тем больше злилась на нее за то, что она забрала мужчину, который был мне интересен.

Артуру понравилось это «был мне интересен», хотя и не слишком его убедило.

— Я помню, как вы все говорили: «Она единственная!»

— Кто это говорил?

— Жетулиу, Конканнон, Портер, ты, и даже те, в жиз­ни которых она мелькнула, как звезда, — миссис Палей, Манди, Клифф. На «Квин Мэри» все смотрели только на нее. В Бересфорде, на балу, ее не оставляли в покое ни на минуту.

— Да, но в машине, когда она возвращалась в отель, обнимал ее ты.

— В Ки-Ларго Манди и Клифф смотрели на нее, как на инопланетянку.

— Но по ночам ты с ней спал. Завидно, да?

— Почему ты предоставила нам Ки-Ларго?

— Непреодолимый порыв самоотверженности.

— Ты хочешь сказать…

Элизабет пожала плечами.

— То, что я хочу сказать, и что ты прекрасно понимаешь.

— Ты слишком часто говоришь загадками. Я теперь лучше понимаю свидание с тобой в Сен-Лоране. Вроде бы я хорошо сдал экзамен. А если бы провалился?

— Было мало шансов, что ты провалишься, но я хоте­ла быть уверена. И потом, это забавно, разве нет? Ты не знал бы меня по-настоящему, если бы не познакомился с Мадлен. Должна сказать, что твое прибытие на велосипе­де было гениальной идеей. Еще не произнеся ни слова, ты уже выиграл. На «роллсе» тебя бы отсеяли.

У дверей дома остановилась машина.

— Твое такси. Я провожу тебя до Руасси.

— Только не это. Мы начнем первый день совместной жизни на расстоянии. На большом расстоянии. Это требу­ет самонаблюдения, такта и приучения. Но я больше ни­чего не боюсь.

Он хотел взять дорожную сумку.

— Оставь, она легкая. Я живу легко. И ты будешь лег­ким со мной, правда? Я тебе дам и ты мне дашь все, что у нас обоих есть самого легкого и веселого.

— В общем, ты хочешь, чтобы мы обязались быть со­вершенными.

Она ласково погладила его по щеке.

— Конечно, огонь еще будет вспыхивать, но мы уже не дети, и, как ты мог убедиться в Нью-Йорке, любовь к про­вокациям у меня прошла. Мне понравились эти два дня у тебя. О, не только из-за наслаждения, которое не ново, и было точь-в-точь как прежде.

— Твои мизансцены всегда превосходны.

Она рассмеялась очень мило, склонив голову, словно он уличил ее в проступке.

— Спасибо, что не винишь. Я тогда безумно на тебя рассердилась. Устроила театральную ссору. Ты мне под­ыграл лучше всяких ожиданий. И так долго!

Она опустила голову, избегая смотреть на него. Он пальцем вынудил ее поднять подбородок и наклонился, чтобы поцеловать глаза, наполненные слезами.

— Отметь мелом, где стоят твои ноги, — сказала она. — Запомни, что на тебе бежевые бархатные брюки, корич­невый свитер и розовая рубашка. Когда мы увидимся, то продолжим с этого места. В следующий раз, когда при­едешь в Нью-Йорк, мы проделаем то же со мной. Таким образом, у нас будут два времени: время, когда мы живем вместе, и время, когда, находясь в разлуке, мы будем как бы спать, и когда ничего не будет происходить. Вот уви­дишь: жизнь — это сказка, возлюбленные бессмертны. Не сходи с места, пока не услышишь, что такси уехало.


Позже она позвонила из аэропорта:

— Я сажусь в самолет с часовым опозданием. Как раз тогда, когда мне больше всего хотелось остаться. Я послед­няя, целую.

— Еще одно слово.

— Только поскорей, они улетят без меня.

— Я нашел в сборнике изречений Стендаля одну фразу, над которой ты сможешь размышлять все шесть часов по­лета, жестоко отдаляющих тебя от меня. Послушай: «Лю­бовь — восхитительный цветок, но нужно иметь смелость, чтобы пойти сорвать его на краю пропасти».


Он не был уверен, что она расслышала конец. Громко­говорители отчаянно вызывали: «Мисс Мерфи. Мисс Эли­забет Мерфи!» Бедный Стендаль, он редко был счастлив, зато мог учить, как быть счастливым.


Перевод с французского Е.В. Колодочкиной.