Кащеевы байки: Возвышенный путь на двоих пьяных историков [Илья Сергеевич Елисеев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вместо предисловия

Когда человек едет на поезде, он всегда смотрит в окно, даже если лежит, читает или ест. За стеклом сливается в единую линию пейзаж, воздействующий на внутренние бултыхания мозга всей силой деревьев, кустов, проводов и травы.

Пейзаж проникает даже сквозь сомкнутые душной плацкартной негой веки, пробивая себе путь шумом, мельканием и всякими стуками. Вот, к примеру, движение от Томска до Абакана летом какого-нибудь года. Воздух пережаренным на солнце крылом стучится в открытое окно, вагон пахнет и жужжит, а в голове удивительное безмыслие, прореженное необязательными разговорами.

Причем же тут степи и тайга? Все дело в скорости. Классики русской литературы много и пышно отдавали дань пейзажу – он и щемящий, и волнующий, и весь из себя тоскливо-романтичный, утыканный березками (идиллических крестьянских дев, барина в коляске и грустных лошадок добавлять по вкусу до полной готовности). Если взять другую местность, то все равно эпитетов, метафор, аллюзий и другой услады пишущего человека будет все то же количество, густо обмазанное восторженными эмоциями. Но это статичное восприятие из глубины кресла-качалки, медленно трясущихся дрожек или с вершины особо высокого холма.

А мы движемся со средней скоростью 80 километров в час. Соответственно, глаз воспринимает гораздо больше пейзажа, в целом, того же самого, что и век назад, за единицу времени. Когда человек отвлекается от окна, он все равно знает, что там, над его головой разворачивается великая идиллия. То есть, восприятие никуда не девается. И вот, через многострадальные нейроны несутся километры восхищения, радостно-грустной тоски и мечт, прочно зашитые в подкорку культурой. Преодолев критическую массу где-то за полчаса, рецепторы уже не в состоянии выносить столь плотную нагрузку и происходит аварийное отключение. Мозг выпадает в блаженный ступор, что выражается в неумеренном поглощении запасенной еды, необязательных знакомствах и неусыпном бдении в ожидании следующей остановки. В этом состоянии нет времени, нет обязательной личности или мыслей – все может быть каким угодно в зависимости от того, кто и что желает в данный момент.

Вот, к примеру, какой-нибудь государственный муж подумал бы такое, вывернувшись бритой шеей из воротника дорогой рубашки, закинул бы руки за голову и сказал:

"… поэтому на лицо необходимость в создании оргкомитета из инициативных и сознательных граждан. После надлежащих проверок, они разработают и утвердят государственную программу по заклеиванию всех окон подвижного состава синей изолентой в два слоя, отмене поездов на территории страны и выдачи всем путешествующим непрозрачных повязок на глаза с обязанностью носить их все время пребывания в дороге. Как временная мера может быть введена загрузка пассажиров социально полезной и особо нужной работой на добровольной основе на все время путешествия.

В противном случае прогнозируется расширение и углубление многолетнего проявления немотивированного удовлетворения от жизни, которое нарушает дисциплину и трудовую мотивацию населения. Если так будет продолжаться дальше, то примерно половина населения страны может оказаться в нирване, отринув охранение устоев и борьбу с происками заокеанских партнеров. Такой подход может побудить других граждан присоединиться к "беспечным ездокам на поездах", что отвлечет их от ежедневных обязанностей, уплаты налогов и повышения рейтингов доверия."

А мы все едем и едем, отмахивая километры, и в каждой голове по сосне, качающейся в такт завываниям ветра. Ну и пусть, все равно ничего и так толком не существует.

Возвышенный путь на двоих пьяных историков

Нет ничего более бессмысленного, беспощадного и вредного для мироощущения, чем два выпускника исторического факультета, встретившиеся через пять лет после окончания альма-матер. В стеклах очков мерцает полночная лампа, за окном переливается оранжевыми сполохами темная, хлюпающая шинами по лужам московская осень. Дети спят, жены бдят их сон, на столе потеет бутылка с сорокоградусной жижей, улыбающаяся пиратом в окружении лимонов. Казалось бы, вот она мизансцена для романтической кухонной пьянки в стиле «молодые ученые и будущее современного гуманитарного знания». О судьбы мира, о политическая повестка дня, о новые открытия и перспективы! Мы прорвемся в глубины дремучего прошлого, мы раскроем тайны мироздания и наконец-то принесем свет знания людям, мы, цвет научной интеллигенции в самом своем тридцатилетнем, активном соку. Теории, факты, домыслы, поспешные суждения и козыряние эрудицией. Весь опыт человечества, вся его подноготная лежит у наших стоп – нужно лишь протянуть руку и вписать свое имя на золотых скрижалях знания алмазным пером отточенного за годы интеллектуальной работы ума. Но почему-то разговор идет о деньгах.

–… и вот мои полставки – пятнадцать тысяч, через пару месяцев будет полная – двадцать пять. Плюс центр дополнительного образования, еще двадцать пять. Там еще какие-то интенсивы собирались ввести, может, накинут сверху…-

–…е…б…по голове, и нах… мне нужна была эта кандидатская? Восемь лет, с…, восемь! Я даже квартиру снимаю с грехом пополам…-

–…президентский грант, б…! Еще тридцатка в месяц на два года, и не дай бог у тебя рубль по чекам не сойдется. Прикинь, я недавно видел своего оппонента, доктора наук, на сайте для репетиторов. У неё ценник – тысяча за час. С…, проституция окупается лучше…-

Бутылка тает, и вместе с течением аквавиты в организм все чаще дробной медью звучит матерная россыпь, благо, она ничего не стоит. Научная интеллигенция курит в форточку, наплевав на приличия и пожарную безопасность, подставляя взъерошенные волосы промозглому ветру. Он пахнет водой, бензином, прелыми листьями и скорым снегом. Осень вступила в свои права, разметав среди новостроек свои влажные щупальца. С высоты девятого этажа хорошо видно, как ежатся прохожие в обрушившемся на Москву холоде, как резво и нервно спешат машины в бликах оранжевых огней и отсветов рекламных вывесок. От тепла недавно включенных батарей в квартире душно, как в гробу, но выйти туда, где идет хоть какая-то жизнь нет никакой возможности. Город горит ровным, равнодушным светом, не замечая ничего, под низким небом, похожим на барахлящий телеэкран. Ни ему, ни кому другому нет дела до человека – он один пропал в этом океане из асфальта, бетона и стекла, растворился и стал очередной функцией, статистической погрешностью, которую позволительно не заметить. Два историка, один кандидат, а другой – нет, тупо пялятся в мерцающее окно. Раз за разом в одуревший от бессонницы и алкоголя мозг вонзается одна и та же мысль, сполохом ярчайшего света пронзая утомленные нейроны. Будущего нет. Ничего нет. Сплошные ошибки.

– Ну, вот смотри. Предположим, мы идиоты. Давай еще раз прокрутим всю последовательность. Итак, мы первый раз ошиблись…

– Когда поступили на истфак… – нервная усмешка, перерыв на опрокидывание стопки. – а я, заметь, еще хотел стать философом!

– Погоди, мы же не могли знать. Родители нам же говорили, что высшее образование необходимо. Так? Так. Мы верили? Верили. Вот мы и выбрали то, что было по душе. Скажи еще, что тебе твоя этнография с шаманами не нравится.

– Ой, а кто уже говорит про то, что нравится? Кстати, наши родители, если уж на то пошло, нас обеспечивали все это время учебы. Считай, идеальные условия, почти рай. Я работать пошел на четвертом курсе, и то ради своих заморочек, а не потому, что было надо.

Неловкое движение рукой опрокидывает пустую стопку. Глухой стук стекла о застеленную дешевой клеенкой столешницу мягок и тягуч, зависая последним выдохом в паузе между словами. Время замирает, растягиваясь из прямой в спираль, в колесо с множеством спиц, на каждой из которых изображены диковинные звери. Что это, если не вечное движение из ниоткуда в никуда, в бесконечность из которой нельзя ни вырваться, ни остаться до конца? Идет малой поступью секунда за секундой, покачиваясь в такт танцу пылинок в ослепительно ярком свете лампы. Если бы был кто-то, кто мог бы шепнуть на ухо волшебные слова про мудрость, закон и воплощение, то вероятно все бы обернулось иначе, не так и не эдак. Но всего лишь миг, мгновение зависает картинка в мозгах у двух друзей, и невидимые часы снова делают свой шаг. Очищенный от всякого бытия свет, в котором все сущее растворилось без остатка, пропадает, тускнеет и снова превращается в обычную лампочку. Под её усталым взглядом, слепым и равнодушным ко всему, стопка замирает на краю стола. На лицах друзей невольно проступает слабая как тень от свечи усмешка. Давно они так не сидели, не пили и не говорили. И ведь раньше…

– Отставить отклонение от темы. Впрочем, да… Заметь, ты сразу пошел в журналистику, в аспирантуру попытался и забил сразу. А я пока кандидатскую писал, в основном зарабатывал, преподавая айкидо. И знаешь что? Я зарабатывал больше, чем сейчас в институте. Тренером. Просто уча детей кувыркаться – историк со степенью разрушил ступор волевым усилием. Расширенные сознания друзей вновь встали на рельсы прерванного диалога.

– Итак, первая ошибка – гуманитарный профиль. Вторая?

– Мы учились. А надо было работать. Или присосаться к политической партии.

– Продавать кроссовки или ж…?

– Ну, ты утрируешь. Карьеру то можно сделать.

Сверху раздался громкий звук. Отчаянный вой пылесоса рассек спертый воздух, громом ударив с верхнего этажа. Его гул пронизал несколько этажей спавшего усталым будним сном дома и растворился в бетонных перекрытиях, оставив после себя неявно дрожащее послевкусие. Историки проигнорировали это событие, привыкнув за долгие годы жизни в панельках к ночным звукам. Их вряд ли бы насторожили и хлопки выстрелов, не говоря уже о криках, ругани, хлопанья дверьми или любого вида музыки (разве что классика вызвала бы некий диссонанс, но тут как – связываться с включающим на полную катушку Шуберта заполночь в Чертаново Южном может только такой же суицидальный псих с обширным культурным багажом). Жители Москвы обладают уникальной способностью игнорировать реальность, не имеющую к ним прямого отношения. Так проще и безопаснее, и течение разговора не замедлилось ни на минуту.

– Да, путем бесполезного трепа, смирения плоти и духа во славу наращивания сала на брюхе. Я так врать не умею, даже пытаться не буду. Ты помнишь, как мы курсе на втором говорили про «реальное дело»? Чтобы оно что-то значило. Чтобы верить в него. Хотя бы пользу приносить какую-то.

За спинами сидящих за столом друзей возник мужчина с ярко-синим лицом в пижаме со слонами. Его лицо было неуловимо похоже на все лица людей одновременно, и ни на одно из них в конкретике. Он как бы перетекал, плавился и вновь проявлялся через сгустившийся от напряжения воздух. Взглянув на историков с болью и жалостью, синий мужчина покачал головой и исчез.

– Потому мы и тут сидим. Пытались же. До пятого курса почти. А в итоге все оказалось детским садом. Или никому не нужным, что, в общем-то, одно и тоже. Помнишь, как мы выступали на 9 мая?

Мелькнули чередой сполохи желтого, красного, зеленого и голубого пламени, на мгновение принимавшие формы многоруких людей на странных животных.

– Когда мне нос чуть не отрубили? Да, было дело. И весело, что характерно. А теперь… теперь выяснилось что все наши проекты – и спорт, и детское образование, и каналы, и все остальное просто никому не нужно. Ну и ладно, мы дураки, нам не везет, неумехи, все прое…! – на кухне потянуло могильным смрадом. Слова вылетали изо рта распалившегося историка – журналиста с плохо сдерживаемой злобной горечью. – Но почему на обычной работе я не могу на семью заработать? А? Вроде не ленюсь, вроде работаю как все, а иногда и больше, вроде ведь все время что-то делаю. Почему мне не хватает денег? И это без путешествий, без дорогого бухла или шмотья! С…! Мне одежду родители дарят! Я ребенка с женой прокормить не могу! Что, тоже дурак?

Из стены высунулась когтистая рука и заскребла по обоям. Потолок оделся кольцами трупных червей, свивавшимися на грязной от пыли побелке в замысловатые мандалы. Забытый чайник обернулся отрубленной головой, тоскливо высунувшей обожженный, в волдырях язык. Её глаза часто моргали, слезясь пополам кипятком и кровавой слизью. Холодильник заворчал, утробно рыкая на стремительно гниющий на подоконнике кактус. По телам друзей поползла изморозь.

– А как же. И заметь – ты живешь в Москве, работаешь в теплом офисе, и тебе даже регулярно платят деньги. Снимаешь квартиру. Блин, да половина населения страны тебя удавит с такими жалобами! И меня заодно. У нас есть почти все… – невидящим взглядом кандидат проводил мокрицу, сбежавшую по его ладони на стол, и выпил залпом. Потянувшись за лимоном он едва не схватил вместо него отрезанный большой палец ноги с выкрашенным в красный цвет ногтем, вольготно развалившийся на тарелке, но чудом уцепился за истекающий соком фрукт. Пока он нес его ко рту, с него упала на стол пара опарышей.

– Ага, и в каждую минуту мы рискуем это потерять. Я тут недавно попробовал заболеть. В итоге – контракт надо сдавать, отчеты писать, и даже если у тебя температура под тридцать девять и ты блюешь дальше чем видишь, изволь работать. Вольный, с…, художник. А если меня срубит не на два дня? Если на месяц в больничку? Что тогда? Или случится что не со мной? Какое может быть будущее, какие планы?

– Ну, можно повеситься. Или начать бухать.

С каждым словом на кухне темнело, становилось все темнее и глуше. Шуршали когти о хитин, капала слизь и тихо стонал разъедаемый органической кислотой живой бетон. Через стены проступали скорченные в муках лица и тела, заживо пожираемые и тут же появляющиеся вновь. Граница света от лампы все сужалась, и где-то вдалеке, за шорохами и скрежетом можно было различить далекий голодный рев.

– С-с-спасибо на добром слове. Прям бальзам на сердце. Знаешь, и ведь ты прав – наши проблемы да кому-нибудь еще. Родители живы-здоровы, есть еда, одежда, крыша над головой. Дети опять же, семьи. Только вот почему мне все время так страшно?

Кандидат наук уже почти полностью покрылся изморозью и с трудом мог открыть запечатанный льдом рот. В его глазах плескались в равной степени смирение и боль, свитые в единую спираль. Он что-то хотел ответить, но не смог вымолвить и слова – только мысль мелькнула в сознании, почти утратившем связь с реальностью. Вспучившаяся от жвал, панцирей и стрекота когтей тьма вплотную подобралась к их ногам.

Часы пробили три часа ночи. Лампа конвульсивно моргнула несколько раз и, почти погаснув, внезапно ярко вспыхнула обжигающим, резким, чистым светом. На долю мгновения кухня пропала, растворившись в неземном сиянии, и вдруг журналист, весь покрытый сосульками, прянул головой, словно отгоняющий мух конь, и, разбросав вокруг себя голубоватые льдинки, ответил на невысказанную реплику товарища. Его слова скрылись за шипением сгорающих в адской печи гнева панцирей, когтей, мечей и прочих незваных гостей, они были не слышны и, прямо скажем, не были его словами. Кто-то или что-то говорило сквозь него, просвечивая электрическими разрядами через кости черепа, и так же в такт мерцал его товарищ, испуская голубоватые статические разряды. Слова падали сквозь пространство и время, будто высеченные в самой плоти мироздания, сталкивались и катились дальше, рождая содрогание в самом основании мира. Кто мог понять их смысл, да и был ли он? Почти вечность, за которую успело родиться и умереть с десяток вселенных, кухня купалась в обжигающем сиянии. Пропала тьма и все, что её населяло, потом истерлись стены и все, что было тварного. Исчезли и историки – остался только пронизывающий все свет, через который струился он сам и ничего больше. Потом прекратился и свет.

На секунду не стало ничего.

Из крана упала капля. Потом другая и третья.

Друзья недоуменно огляделись. Допитая бутылка ездила по столу под порывами холодного осеннего ветра. Что-то неуловимо поменялось, но никто не понимал, что именно. Они встали из-за стола, закрыли окно и потушили свет. На их головы обрушилась ясная, кристальная трезвость, резко обнажившая все углы захламленной кухни. Говорить не хотелось, тем более что и сказать то было уже нечего. Пора было идти по домам. Два историка пожали друг другу руки и растворились в оранжевых московских сумерках. Ветер дул им в спину и лицо, толкая холодными пальцами через подворотни. Хотелось бы сказать, что каждый из них унес с этой встречи что-то свое, пусть малое, но сокровенное, но кто может быть в этом уверенным. Скажем, журналисту потом долго снились красные флаги над невозможной красоты зданиями и голос, твердивший об эволюции человечества как биологического вида. А кандидат наук, сообразно своему статусу, внезапно открыл в себе искусство стрельбы из лука, чем и занялся, окончательно наплевав на все науки разом. Но разве так бывает? Ведь никогда не было, и не могло и быть такого разговора… В самом деле, откуда у тридцатилетних историков время пить и жаловаться на жизнь? Не то время ребята, совсем не то. Работать надо, иначе кушать будет нечего.

Поезд от Владивостока до бесконечности

Свет падал через лес, оставляя свои части на всем, чего касался. Каждый луч отдавал немного себя стволам корабельных сосен, хвое, веткам, воздуху и траве, пробивавшейся через прошлогодние коричневые иголки. Солнце наполняло собой все сущее, растворяясь в неге и ярко-голубом небе. Можно было сказать, что его свет вдыхал жизнь в бытие, но это оказалось бы не совсем правильно – электровозу ленивое светило выдало только дополнительный нагрев корпуса и блики. Правда, надо признать, он выглядел празднично и нарядно, составляя вместе с соснами недурной тандем.

Тем более он двигался. Воздух, пыль, стук и специфический запах поезда, сладкий и пряный ликер из тягучей дороги и полусонного разговора в безвременном движении пробивались сквозь толщу воздуха и пространства к одним им известной цели. Поезд пребывал сразу в двух ипостасях, параллельно существовавших в одном и том же мире. С одной стороны, локомотив с вагонами являлись неодушевленным транспортным средством, питавшимся от электрических проводов для перемещения людей согласно утвержденному расписанию. С другой, поезд пропитался насквозь людьми, впитав в железную плоть множество проявлений их сущности. Вот, к примеру, начальник поезда относился к своему зверю как к любимой корове. Понятное дело, рогатая скотина ему встречалась только в детстве, но впитанный с молоком и творогом в деревенском доме образ накрепко засел в мозгу. Более того, развитию ассоциативного ряда помогла бабушка, ухаживавшая за Муркой (так звали её корову, ветераншу молочного труда) на глазах у изумленного городского внука. Кормить, убирать, лечить, гладить и доить животное, косящее круглыми глуповатыми глазами. Нельзя подходить сзади, а то как вдарит током… В общем, полезная и любимая тварь, которую надо применить на собственное благо, из головы начальника состава напрямую прикрепилась к локомотиву, сообщив железяке ряд коровьих свойств. А если подсчитать, что лезло из голов других членов экипажа и пассажиров, то делается очевидно – поезд стал совокупностью самых разных феноменов…

– Позвольте, батенька. Где это видано, чтоб такие феномены существовали где-то помимо Вашей головы? – Ибрагим Иосифович цокнул языком. Звонкий щелчок совпал с перестуком колес, сообщив ему особую значимость. – Ваши наблюдения, Георгий Степанович, не скрою, крайне любопытны, но, все же, отдают по большей части литературой. Поезд – это машина, не более и не менее. Остальное придумывают люди.

– Люди? Люди что-то придумывают? Что они могут придумать? Эти… эти сомнамбулы даже не в состоянии осознать свой текущий момент бытия во всем объеме, не говоря о более сложных структурах. Не-е-ет, дорогой мой антропоцентрист и скептик, – тут Георгий Степанович отодвинул кепку-аэродром на затылок и вытер потный лоб клетчатым платком. Вместе с движением ткани сменилось, будто смылось выражение лица, оставив в глазах спорщика пустое изумление. Он с сомнением взглянул на платок и засунул его во внутренний карман поношенного серого пиджака. Стало ясно, что мысль оказалась потеряна. Георгий Яковлевич поудобнее раздвинул ветки, уставился на Ибрагима Иосифовича и мечтательно вздохнул. – Впрочем, что мы с вами спорим, дорогой мой попутчик. Мысль, свойства всякие-такие, будто, тьфу, да поговорить больше не о чем. Вы лучше скажите, куда это мы едем.

– Во Владивосток. – Ибрагим Иосифович подпустил в голос насмешливого восточного акцента. Стало ясно, что этот высокий, худой и дочерна загорелый человек с внешностью лихого продавца арбузов имеет за душой как минимум два серьезных высших образования и одно такое, для развлечения и души. Когда он хотел, то его русская речь была безупречно, академически точной и выверенной, с риторскими интонациями, обрамлявшими смыслы, как бархат бриллианты. Так же изысканно и тонко Ибрагим Иосифович, как говорил лукавый прищур его глаз, мог говорить на французском, немецком, итальянском, английском, латыни и польском. Акцент же он допускал в качестве знака расположения к собеседнику, некоей интимной ноты доверия.

Его собеседник, как бы отражая своего компаньона, являл собой архетип толстеющего агронома конца средних лет из колхоза-передовика. Георгий Степанович в сером шерстяном костюме, белой рубашке и давно вышедшей из моды кепке светился от бодрости и жизненной энергии. Толстая шея переходила в мощно бугрящийся от жира затылок, пальцы сжимали папки с документами, и победно торчал из нагрудного кармана обкусанный до дерева карандаш. Всем своим обликом он победно демонстрировал превосходство крепкого работящего человека над многочисленными трудностями жизни. Известие о точке назначения как раз было одной из них.

– Далековато. Даже очень. Так-то и Владивосток? – Георгий Степанович надул выбритые щеки. – Состав опять перекинули?

– Нет. Почему же. Просто вы забылись на секунду, так сказать, отразив противоречия сказанного. Коровы, разумные поезда, ноосферические эманации и прочие высокие магические материи, конечно, могут посетить наши умы, но все эти слова разбиваются вдребезги от простого факта. Мы едем во Владивосток в пустом купе, за окном тайга, и ветер несет нам запахи в открытую форточку. Как это зависит от человека? Да никак. Оно просто есть. А вот наш ум накладывает на все эти вещи свои обозначения, превращая объекты материального мира в последовательность знаков, окруженных хороводом эмоций и ассоциаций. То, что мы воспринимаем, и то, что есть – две совершенно разные вещи. А раз так, – Ибрагим Иосифович сделал неопределенный жест, зацепив нежный цветок яблони. С ветки посыпались белые лепестки, – то и говорить о каких-то параллельных планах бытия нет никакой возможности, ведь они существуют только в вас и вашем восприятии. Для меня совершенно не очевидно, что поезд впитывает в себя качества, присущие его пассажирам. Это, простите, говорит о его качестве, которое нельзя никак проверить. Оно существует только в вашем уме, полете мысли и полуденного разговора. Вот у меня такого чувства нет.

– Эк Вы говорите. А сами мне пару часов назад рассказывали об объективности научного метода. Если, получается, у вас каждый ум воспринимает реальность по-своему, как же мы все договориться-то можем? Воля ваша, а я вот уверен, что мы воспринимаем реальность, пусть по-разному, но все-таки примерно одинаково. Глаза у нас одни и те же, руки, ноги, ливер весь и так далее. Полагаю, что и сверхчувственное восприятие, опытом которого я только что с вами поделился, также, вероятно, может быть одним и тем же, разве что с незначительными вариациями. И вот тут…

– Постойте, постойте. А оно существует, это сверхчувственное восприятие? Мне кажется, что раз мы не можем сказать, что наш мир реален, то и про такие материи говорить уж как-то странно.

– А чего это он не реален?

– Извольте. Есть несколько доводов, но я выскажу любимые мной. Во-первых, доказано, что все, что реально для мозга, является реальностью и для тела. К примеру, для шизофреника или алкоголика в состоянии «белой горячки» его галлюцинации неотличимы от реальности, которую наблюдают все остальные люди. Более того. Убедить больного в том, что тревожащие его зеленые черти на самом деле выдумка и фикция не представляется возможным. Он не просто видит своих мучителей – он их осязает, обоняет, в общем, задействует весь спектр чувств. Опыты с гипнозом и всякими иными состояниями только подтверждает данный факт. Следовательно, мы не можем отличить объективную реальность от субъективной, находясь, так сказать, в плену у «технических» ограничений наших способов получения и обработки информации. Далее, во-вторых, когда мы говорим о любом феномене в реальности, то вынуждены коммуницировать с помощью слов. Слова же, – тут Ибрагим Иосифович откашлялся и закатил глаза, – представляют собой «среднее» значение смысла. Когда мы говорим любое слово, то всегда уповаем, что собеседник имеет в виду тот же самое. Как показывает мой опыт общения, особенно с прекрасным полом, такое происходит далеко не всегда. Более того, передать весь объем ощущений, ассоциаций, мнений, эмоций и всего-всего остального одними только словами совершенно не представляется возможным. Представьте, сколько всего заключено в словах «война», «любовь», «мир», «человек»… Наш вид глубоко изолирован от всего происходящего вокруг самой конструкцией нашего восприятия и мышления, а вы говорите о каком-то сверхчувственном влиянии на окружающую среду. Так что… – Ибрагим Иосифович осекся и медленно повернул голову сначала в одну, а потом и в другую сторону. Дрогнули крылья мощного носа, наморщился аристократический лоб, и по всей поверхности купе прошла едва видимая судорога. Поезд тормозил.

Георгий Степанович тоже ощутил перемену. Он надел на голову кепку, расправил пиджак и быстро затараторил, оглядываясь на полузакрытую дверь купе:

– Ибрагим Иосифович, что-то мне кажется, сейчас нас прервут. Давайте в следующий раз, хорошо? Я и аргументацию подберу, и новые доводы подсобираю. А то щас проводник придет, и вся эта тряхомудия как завертится.

– Тряхомудия? Да, проводник уже близко. Мать твою, да чё этому черту не сидится? – Ибрагим Иосифович гневно встопорщился, разом растеряв весь свой лоск. – Сука, ну культурно же сидели, треп какой умный пошел. Нет, ёпте, идет будить, козел. Чё, ему, жалко что ли? Эти выйдут, а кто сядет?

– Дуй в кусты, нас щас спалят. Я те маякну. – Георгий Степанович прытко последовал своему совету и скрылся меж витиеватого цветочного орнамента. Не стало и Ибрагима Иосифовича, растворившегося между листьев и ветвей. Металлические поверхности подстаканников, где гравировка обнимала гербовую доску, пошли легкой рябью и приобрели прежний вид.

В дверь постучали, сначала неуверенно, но потом все более и более настойчиво.

– До Иркутска полчаса. Полчаса до Иркутска. Просыпайтесь, до Иркутска… – голос закашлялся, раздраженно вздохнул и вполголоса ругнулся, неразборчиво костеря заспанных пассажиров. Было видно, что он негативно относится к дневным соням, особенно если последние выглядят то ли как студенты, то ли как профессора. Шут их разберет, но чаю они почти на пятьсот рублей выпили. Надо разбудить, а то опять из зарплаты вычтут…

За дверью началось шебуршание, сонные возгласы и заспанные благодарности проводнику. Затем и вовсе явились пассажиры, шатаясь под обещания сию минуту вернуть постельное белье и заплатить за чай.

Проводник удовлетворенно потопал обратно к себе в купе, позвякивая ложками в пустых стаканах в подстаканниках. Этот уютный звук напомнил ему то ли бряканье колокольчика у коровы, то ли звон… Какой именно звон, проводник так и не понял – решив с толком использовать полчаса перед остановкой, он растянулся у себя на кушетке и моментально уснул.

Поезд прибывал на место назначения.

Малая спираль

Маг открыл глаза. Это движение, такое незаметное в мире людей, здесь требовало ощутимой концентрации усилий. Веки медленно-медленно поднимались, и вместе с их движением проявлялось изображение. Оно было размытым, нечетким, подрагивающим в такт дыханию и черно-белым. В этом был смысл.

Вообще когда человек движется по спирали внутри города, его подстерегает множество опасностей. Дело не столько в том, что по изнанке реальности бродит великие полчища самых разнообразных сущностей, сколько в самой природе человеческого ума. Любой, кто хоть раз следил за своими мыслями, рано или поздно с удивлением замечает, что он не может проследить начало и конец своего сознания. Ум при ближайшем рассмотрении начинает выглядеть как река, у которой нет начала и нет конца. Вода течет, пенится, бурлит, возникают водовороты и волны, но сказать, откуда она идет и куда стремится стоя на её берегу невозможно. Да, особенно в том случае, если сам наблюдатель и есть поток.

Так вот, если в эту реку падает, скажем, лист со склонившейся от лет и зим невысокой березы, уцепившейся корнями за сосну. Будет ли поток считать сей объект своей частью или же осознает его как нечто чужеродное? А если в него упадут капли дождя? Ударит молния? Что произойдет с потоком, неистово ревущим в своем начале и медленно растворяющимся в самом конце? Хороший вопрос. Маг знал, что предельная концентрация экстатического транса позволяет с наименьшими потерями осуществить быстрое движение по спирали и выйти на изнанку реальности. В городе, где почти не осталось укромного уголка для спокойного медитативного сосредоточения, где ночью небо затянуто оранжевым маревом, а на стенах квартиры пляшут духи фонарей, работать, основываясь на техниках созерцания и остановки очень тяжело. Как правило, такие акции требуют гораздо большего времени и усилий – сказывается разность потенциалов.

Город бежит, его все время лихорадит и трясет, и пена капает с закушенного в бешеной скачке мундштука. Если учесть, что он состоит из людей, то им свойственна, хотя бы отчасти, его гонка и его боль в надсаженных скачкой мышцах. С ним можно бороться, но стоит ли? Гораздо проще бежать, используя его скачку в своих целях. Тут, конечно, кроется первая опасность, которая присуща многим живым существам. Будучи потоком, ум представляет собой протяженность, которая составляет совокупность всех феноменов внутри него. И если уже в реку что-то попало, то выплеснуть на берег это можно с превеликим трудом, да и можно ли быть уверенным, что вообще возможно? Маг преодолел первый виток спирали, сойдя под землю, отгородившись от всего происходящего броней звуков. Там, под толщей камня и стали плотнее всего ощущается движение людей, их бег и дыхание. Растворившись в движении, Маг легко смог потерять себя из виду, предавшись исследованию лиц.

Вот морщины, как трещины на разбитой молотом статуе античного бога. Жизнь прошла через них, над ними и под ними, оставив за собой тонкие трещинки сожалений в углах рта. Все прошло, и время безжалостно, и сил сопротивляться уже так мало. Одиночество и старость часто идут под землей рука об руку, но немногие сохраняют такое достоинство даже в тени начала нового пути. Город уже почти покинул своим движением этого человека… и там, где есть минус, есть и плюс. Да, именно в этой точке начинается следующий виток, уже выше и выше, к запаху и свету весеннего солнца.

Маг вышел на севере, обогнул торговый центр и уселся на лавочку у пруда. Ветер шумел ветками, земля впервые за долгие зимние месяцы начала пахнуть – травой, водой, собой и всем, что в ней сохранялось до первых лучей тепла. Дыхание стало все менее заметным, его глаза закрылись. Накатила истома, вторая опасность в движении по спирали. Стоит поддаться убаюкивающему, сладкому зову плоти и пиши пропало – подготовка, труд дней жизни превратится в пустой перещелк стрелок часов, ушедших в пустоту. Так сопротивляется наше живое, звериное начало. Изнанка реальности – это не место для живых, это источник страха и всякой тьмы в нашем мире. Конечно, так думают только те, кто еще бродит на свету, но что делать, если они – это мы все и есть? Смывать очищенным от себя потоком зверя, бросать его в реку и нести в водовороты, к коварным камням и затонам. Животное будет, отбиваться, роптать и … побежит. Звуки этого мира начали удаляться, растворяясь в стуке сердца. Маг побежал вместе с Городом, высоко поднимая ноги.

Маг открыл глаза и увидел черно-белый мир. Его тело непринужденно дремало на скамейке, и это было хорошо. Пока оно выглядит таким – понятным, объяснимым и привычным, он будет невидим. Полиция, прохожие, вся совокупность реальности и Города будет охранять его тело, слившееся с большим потоком, в котором растворилось много малых. Маг неопределенно ухмыльнулся. Весь фокус был в том, что он выглядел пестро и странно – бритая голова, темные очки, пальто, цепи, кольца и тому подобные атрибуты вроде бы делали его более заметным, привлекающим внимание. Как подросток, этот человек как будто хотел сконцентрировать на себе лучи восприятия людей … и потому пропадал из них полностью. Плюс на плюс давал минус. Хотя, правда сказать, дело было и во вкусовых предпочтениях Мага – ему нравилось быть таким с давних времен, и он не видел причин меняться. Стать невидимым можно и другим способом, известным всем шпионам, застыв на среднем рубеже нынешнего облика человека. Впрочем, дело было не в этом.

Черно-белый мир сложился и потянул Мага за собой. Его четыре лапы впились в асфальт, высекая стаккато когтями из пространства. Удар. Прыжок. Еще удар. Паузы, во время которых он зависал в прыжке, измерялись вдохом, а приземления – выдохом, могучим, как рокот валунов во время горного обвала. Маг бежал, высунув толстый язык из пасти, утыканной острыми клыками в палец длинной. Его мягкий мокрый нос обонял запахи изнанки Города, вел его надежнее, чем любые мысли или знания. В этом было все – люди, дома, дороги, сталь, бетон и стекло, впитавшие в себя больше жизни, чем могли вместить. Видимо, поэтому Город в последнее время рос как на дрожжах.

Огромный черный мастиф подошел к берегу реки, закованной в гранит. За его спиной высился осколок леса. В человеческом мире рядом было здание, у которого останавливались речные корабли, но пес не мог различить дома. Маг здесь бывал, и не раз, но в этих краях иногда приходилось мириться с символами, обретшими плоть. На берегу стоял гигантский драккар, с которого неспешно сходил рогатый медведь, чей мех был заплетен в косы. На каждой из них блестела бусина, искусно гравированная серебром и золотом, а на рогах блестели бронзой кольца. Шаг за шагом провисали мостки под мерной поступью хозяина леса, и вместе с ними опускалась тишина. Запахло росой, ветром и водой. Пес сел на задние лапы и неотрывно смотрел на приближение зверя.

Медведь подошел к Магу и потерся о его нос своим носом. Его касание было нежным, как молодая трава и мягким, словно сон. Псу стоило немалых трудов не опуститься на передние лапы и склонить голову, поджав хвост. Хозяин леса подавлял своей силой, не желая этого, как давит на человека вид с вершины горы. В такие моменты сложно не впасть в экстаз поклонения, но все же необходимо. В этом заключается третья опасность потока – он приемлет в себя все и выдает за себя: и листок, и камешек, и дуновение ветра. Ощущение силы так легко выдать за себя, или же встать перед ним на колени, но этот путь невозможен для существа, желающего видеть обе грани бытия. Сила человека, сила мира и сила иных существ нуждаются в уважении, понимании, но никак не в преклонении. Что будет, если вознести мольбы приливной волне или лесному пожару?

Медведь знал это, и никогда не просил покорности. Как может быть покорна земля или ветер? Кто их поставит на колени и заставит служить без устали, без сна и покоя? Человек может тешить себя этим, но он берет то, что может взять также, как берут свою дань с него. Хозяин леса всегда говорил о другом.

– Мы просыпаемся – сложились слова из глухого медвежьего ворчания в голове Мага. – Мы скоро вернемся. Разнеси эту весть, что была облечена в слова. Старые боги возвращаются из своего забытья, влекомые ароматами костров, что вскоре воспылают на земле. Этого не избежать, ведь Колесо сделало полный оборот. Этого не изменить, ибо не во власти ни нашей, ни вашей влиять на его ход. Мы просыпаемся и будем ходить среди вас, как раньше. Иди.

Мастифа отбросило от медведя порывом ветра. Хозяин леса сел на задние лапы, копируя своего гостя, и поднял голову. Он неотрывно смотрел на проступающую на небе луну, обрамленную мириадами звезд, каких никогда не бывает над Городом. Казалось, что вот-вот брякнут кимвалы и раздастся пение. Пес очень хотел посмотреть на то, как будет петь этот медведь, а паче увидеть такое зрелище хотел Маг, но им пришла пора уходить. Осколок леса потянул его за шерсть на загривке, ветер еще раз кинул пригоршню холодной воды в морду, и вот снова лапы ударили по дороге, возвращая человека назад в его тело.

Маг открыл глаза и глухо застонал, разминая затекшие мышцы. Судя по таймеру, он пробыл на скамейке рядом с прудом всего минут десять, а по ощущениям… По ощущениям он уже перестал быть Магом, а стал обратно самим собой. Состояние улетучивалось, словно дым от курений.

Остались только слова.

Об остальном говорить не имело смысла.

Нож и спираль

– У любого предмета есть история. Вот смотри… – На стол падает нож. Глухой стук рукояти о дешевый пластик покрытия болезненно отдается по всей комнате. Он нарушил наше мягкое перешептывание своим появлением, таким материальным и осязаемым. Конкретным. Кожаные потертые ножны матово поглощают рассеянный свет на кухне, притягивая вместе с ним мое внимание. – Скажи мне, что ты видишь?

Я протягиваю руку через остатки ужина и беру в руки предмет. Рукоять ножа сделали из какого-то дерева, заполировали и покрыли лаком. Кожа на ножнах уже порядком истерлась от времени – царапины, пятна от влаги и ожоги от искр бесконечных костров прочертили путь через её коричневые бока. Шрамы. Да, это были они. Часы складывались в недели, дни становились километрами, и все это время ножны висели на его боку, похлопывая о бедро при каждом шаге. Долгая, долгая жизнь шла с ним бок о бок, цепляясь пальцами веток за куртку, роняя капли за шиворот в попытке обратить на себя внимание. Он шел вперед.

– Смотри глубже. Открой глаза. Вдыхай его запах. Спираль, малая или великая, всегда перед нами, но никогда позади нас. Достань нож.

Я подчиняюсь. Шелест стали о кожу напоминает о ветре, гуляющем в кронах сосен. Елки звучат по-другому, а про лиственные деревья и говорить нечего. Именно сосны, высокие, северные друзья строителей кораблей и соленых волн, они поют совершенно особую песню. В этих ветвях журчат ручьи, перекликаются друг с другом солнечные лучики и бормочет свои сбивчивые заклинания дыхание моря. Когда ты стоишь, уперевшись ногами в нежно-желтый песок, покрытый сброшенный хвоей, то поневоле видишь, как красный ствол поднимается на недостижимую высоту, вырастая над тобой с каждым движением запрокидывающейся головы. Там, в кроне, играют свет и тьма, сплетаясь в единое пространство бытия. Нет ничего прекрасней, чем протянуть руку и прикоснуться к дереву. Под шершавой корой бурлит сок, корни вгрызаются в землю, и ты начинаешь вибрировать вместе с ним. Шелест – это язык листьев, их сокровенные сказания, доступные всем и всегда. Дерево никогда не скрывает своих знаний, оно равнодушно и радостно делится с каждым своим миром и светом. Главное – слушать.

Потом следует видеть.

Лезвие покрыто пятнами, оно неаккуратно и не ухожено. Когда его создатель в первый раз ударил молотом о его плоть, быть может, он думал о чем-то другом. Скорее всего, так оно и было. Кузнец пытался успеть в срок, сделать как можно больше ножей перед фестивалем и не особенно вникал в процесс. Вероятно, перед этим лезвием были десятки, а то и сотни других таких же изделий, проданных на летних ярмарках под гомон толпы и вопли массовиков-затейников. В момент его рождения мастеру было все равно, хотя он по прежнему хотел делать свое дело хорошо, даже немного старался. Для особенного ножа этого было мало. Кузнец не вкладывал ни силу, ни душу в свое творение – лишь интерес да желание расплатиться за коммунальные услуги в маленьком домике отца, к которому прилепился сарай-кузница. Электричество стоит денег, уголь стоит денег, вся жизнь в Срединном мире для людей стоит денег, мелькающих туда-сюда в их вечно недовольных и озабоченных собой головах. Правда, так бывает не всегда. Вот в тот момент в голове кузнеца параллельно деловитой сосредоточенности жила еще одна мысль, задумка кольца для его дочки, синеглазой, с тонкими косичками. Он хотел сделать что-то необычное, изящное, и в то же время яркое. Напоенное светом его любви. Если бы…

– Не отвлекайся. Ты уходишь в сторону.

– Это не сторона, это изгиб витка. Смотри…

Если бы кузнец знал, что его мысль и чувства так сильно влияют на предметы, он бы, наверное, стал шаманом. Фокус в том, что любой кузнец таковым является, но далеко не каждый знает об этом. Мастер, создавший этот нож, не углублялся в тонкости восприятия мира, а просто делал изделие на фестивальную ярмарку. И кто бы ему сказал, что отраженный в лезвии свет его любви притянул взгляд человека, который бросил на стол передо мной нож, вырезавший не одну спираль в ткани бытия? Точно не я. Возможно, когда-нибудь он сподобится сам или кто-то другой обронит несколько слов ему вслед. Сейчас это уже не важно.

Нож был замечен, куплен и оказался на бедре у моего гостя. Всего через несколько месяцев он впервые вкусил крови, вскрыв горло жертвенного животного. Наверное, ему было тяжело – смерть накладывает отпечаток на все, чего касается, и тот, кто идет по спирали должен это знать. Нельзя говорить с мертвыми и не платить за это цену. Нельзя приносить жертвы и думать, что их страдание не коснулось тебя и твоей судьбы. В конце концов, нельзя идти по спирали с оглядкой по сторонам в ожидании помощи или поддержки. Мы одиноки в своем странствии, как бы не искали тепла. Мы, люди, всего лишь прах и пыль в бесконечном одиночестве Вселенной, намотанной, как церемониальные ленты, на рога Великого Быка. Мы – эхо, у которого нет никого, кроме нас и нашего разума. Что тут еще можно сказать? Нож не просил такой судьбы, он не хотел стать частью спирали, но в итоге нашел в этом свою малую радость.

Кровь, слишком поздно счищенная с его лезвия, оставила пятна ржавчины на серебристом теле, а кости и ветки иззубрили его кромку. Острие и вовсе отломилось, заточенное под круг на каком-то безымянном камне. И все же, все же. Его дух остался так же силен, как был в те дни, когда он улыбался июльскому солнцу на прилавке, молодой и еще ничего не знавший о мире и его изнаночной стороне. Ножсмог пережить все, что творили с ним руки этого человека. И что он творил с помощью этих рук. Простаки называют такие дела колдовством или магией, а человек говорил лишь о движении по спирали. К чему, куда, зачем – нож никогда не знал, но все же резонировал в ответ на гортанные крики своего хозяина. Нет, скорее соратника и друга. Так чувствовал нож, а было ли дело хозяину до него – сказать тяжело.

– Хе-хе. Ты смотри-ка, почти все верно рассказал. Только тут возникает вопрос – зачем тогда идти по спирали, если тебе от этого один убыток и страдания? Что, хозяин ножа мазохист или, скажем, идеалист какой-нибудь? Фанатик? А?

Отчасти. Как и мы все в той мере, в которой видим руки и глаза в переплетениях ветвей ночного леса, пугаясь шорохов и движения. Человек одновременно и древнее животное, и семя будущего разума, выплеснувшегося за границы нашей каменой колыбели. В нас поразительным образом сочетается множество противоречий, заложенных на фундаментальном уровне организации сознания, ума и прочих процессов потока. Хозяин ножа идет по спирали, потому что раз вступив, не может повернуть назад. Это общее правило для всех и тут нет ничего необычного. Дело в другом. Кто-то вступает на путь в поисках силы, кто-то от отчаяния и безысходности, а кому-то сладкие сны экстатических танцев даруют милосердное забытье в самом центре разразившейся бури. Все они рано или поздно завершают свою спираль, пропадают в мире фантазий и распадаются на составные части. Их воля угасает, погребенная под грузом их собственного я.

Хозяин ножа вступил на спираль ради смысла. Для него движение есть инструмент взаимодействия с миром и собой, он не верит и не сдается – он знает, превращая себя через свое знание в инструмент для создания будущего, в котором для него нет и не будет места. Что это? Жертва? Нет, как бы ни странно это звучало. Нестарый еще человек со своим ножом наслаждается своей судьбой, её завитками и тем, что он может чувствовать и видеть. Как-то раз он сказал мне на вопрос об истинности видений, что доказать или опровергнуть их мы не можем, поскольку сам мир существует только в нас самих и вырываться за его пределы мы еще не научились. Другое дело, что все это можно использовать. На практике, сейчас и здесь, даже не понимая до конца природу этих вещей. Какая разница, говоришь ты с духом или с самим собой, если этот разговор дает тебе больше знаний и сил? А если не дает, то разницы нет и паче.

– И чем же обусловлен его, так сказать, благородный порыв?

Я поднимаю на него взгляд и молча убираю руку от ножа. На этот вопрос нет ответа, по крайней мере, у меня. Есть ли он у хозяина ножа – это его дело. В любом движении по спирали смысл находит каждый сам, в меру своих сил и желаний. Мой ковен колдунов, который живет пока еще только в мечтах, идет по ней в поисках лучшего будущего для всех людей. Этот человек пришел ко мне с такими же словами. Но что его…

–Его ждет много всего, но ты не сможешь это увидеть. Пока. Потом, если купишь этот нож, поймешь все сам. Главное – выйти за пределы времени, и тогда… тогда ты придешь к себе, как я пришел несколько раз к себе в гости. Удачи.

Хозяин ножа моргает и растворяется вместе с прощальным блеском лезвия, как бы заворачиваясь в рассеянный кухонный свет. На столе остается малая часть ужина и я, тупо уставившийся на стул перед собой. На его спинке разворачивается очередная часть Великой спирали.

Мысли синего червя с белой полосой на боках

Синий червь с белой полосой на боках замедлил свой ход и мягко остановился у входа в тоннель. Его упругие ложноножки, подкованные сотнями железных гвоздей, при торможении вытянулись вперед и немного в стороны, гася инерцию от быстрого движения, заелозили о железные прутья, проложенные вдоль пола и, спазматически дернувшись, закрепили непомерную тушу существа, встав в специальные пазы. Червь тяжело выдохнул и распахнул боковые сфинктеры. Потекла толпа.

Из густой желтовато-коричневой полутьмы внутренностей выскакивали, торопясь на работу, сотни людей, разбивая телами бастион из желающих проехать дальше. Они торопились, отпихивая локтями друг друга, наступали на ноги и старались не смотреть в глаза. Пока пассажиры менялись местами, червь тяжело дышал, сплевывая тугую слизь, и косился правыми центральным и нижним глазами на платформу, не желая придавить какого-нибудь торопыгу жесткими складками своей шкуры. Нельзя сказать, что животное было особенно добрым или услужливым, но, выведенного в сумраке депо, а затем дрессированного в течение несколько лет лучшими укротителями метро зверя приучили заботиться о людях, копошившихся в его внутренностях каждый день на протяжении более 30 лет. Вероятно, его учителя хотели, чтобы он принимал пассажиров за собственных детей или какую-то особую свою часть, но так не произошло. Червь всегда четко разделял себя, людей, тоннели и платформы. Феномены окружающего мира в его сознании никогда не смешивались друг с другом. Разве что в недолгие пересменки, когда червь сворачивался глубоко под землей в своей норе, ему начинало мерещиться, что бетон, сталь и кормушка гнезда №1889/266 БУ Депо Лихославы за долгие годы приобрели печать его идентичности. Ведь, в самом деле, он столько времени лежал в прохладном мраке, переосмысливая происходящее изо дня в день, пока возница лазал под его грузным брюхом, проверяя подковы и целостность рогового покрытия.

В первую очередь червя волновало время. Когда он был маленьким коконом, часы и минуты текли густые, как патока, размазавшись по окружающему миру. В каждой пылинке, игравшей в лучах лампы, и в каждом движении воздуха сосредотачивалось множество смыслов, значений и тайных знаков, совмещенных и сплетенных в единое переживание. Нельзя сказать, что он их понимал, скорее, чувствовал всем своим телом. Это было ощущение значимости, весомости сущего. Да, именно так, и его очень не хватало в настоящем времени, где червь стал большим и прожил под землей долгую жизнь. Впрочем, в этом заключался и определенный парадокс – кроме того всеобъемлющего чувства зверь мало что помнил. Последние воспоминания начинались как раз примерно тридцать лет назад, когда его бока натерли синей краской и пустили по каждому боку длинную белую полосу. Это было странно, тем более, что внутри себя червь почему-то верил, что у него было детство (да и как бы он возник в этом мире – сам по себе?) и, наверное, друзья и родственники. Впрочем, их он тоже не помнил. Иногда, когда выдавалась минутка постоять рядом с другим червем, зверь хотел спросить об этом собрата, но отчего-то каждый раз смущался и хранил молчание, как и его товарищ. Да и думать-то было особо некогда. Разве что во время стоянок и ночного отдыха. Когда в черве находились люди, управляемому цветовыми сигналами и возницей существу было сложно на чем-то сосредоточиться кроме бега.

На табло перед станцией загорелся зеленый цвет. По телу червя прошла дрожь, захлопывая сфинктеры на его боках. Громкий стук их ороговевших краев отбросил медлительных пассажиров от ограничительной линии, ложноножки вздрогнули и понесли животное вперед, к другой пещере. Бег занимал основное время существования червя и за долгие годы успел ему полюбиться своей размеренной предсказуемостью. Легко ему было нестись по извивам тоннелей, наблюдая, как мерцают огоньки на потолке, сыплются искры от его подков и растворяются где-то сзади во тьме. Внешнее движение занимало внимание зверя, в то время как внутри него уютно покачивались сотни людей. Они цеплялись за его полированные ребра, прижимались к бокам и смешно щекотали мягкие извивы кишечника, усевшись на сиденья своими замотанными в ткани телами. Червь знал, что в основном люди молчат во время его бега, но все равно краем сознания слышал их голоса у себя в голове. Их было очень, очень много. Дети, взрослые, старики – все они что-то думали, помнили, знали, и это состояло из слов. Иногда зверю и вовсе казалось, что люди – его фантазия, в том числе и возница, которого он видел только в депо. Не мог же он сидеть у червя в голове? И на самом деле внутри него ездят тысячи нагроможденных друг на друга слов, связанных сотнями бормочущих голосов в причудливую вязь. Зверю так представлялось очень долго, тем более что люди уходили, а их слова еще долго гуляли по его животу. Это было похоже на море.

Или, если научно выражаться, континуум. Червь думал тоже словами, а так как через него прошло огромное количество пассажиров, то и слов у него было в достатке. Идею континуума у червя в сознании не опровергало ни одно из многочисленных наблюдений, кроме представлений человека о себе. Но их можно было счесть добросовестным заблуждением. Все люди связывались друг с другом тончайшими нитями чувств, взглядов, запахов, мыслей, желаний, они входили в резонанс при первом мгновении встречи, исключительным образом чувствуя своих собратьев. Червь узнал об этом, наблюдая за толпой долгие годы. Ему смертельно хотелось ощутить то же самое, но он не мог – как не могли люди осознать процесс связи. Видимо, на него начали распространяться те же самые ограничения. Все дело было в природе сознания, точнее, в отсутствии знаний о его применении. Как в старой шутке про микроскоп и гвозди. Люди в большинстве своем не понимали толком, что происходит у них в головах, по каким законам оно действует, и почему выражено именно в таком виде. Они просто жили, проводили многие десятилетия в мире, от которого сами отсекли большую часть. Если бы в присказке главный герой привязал хороший микроскоп к палке и начал им целенаправленно забивать гвозди (устройство дорогое, прочное, медленно ломается), то аналогия вышла бы полной. Палкой, в данном случае, выступали механизмы мышления, придуманные людьми. Они были полезны, более того, искусны и выверены, но в строго определенной области. Совмещая же эту область с повседневной жизнью, человека еще в детстве обстругивали до состояния полена, которое всю оставшуюся жизнь продолжало обстругивать само себя, отделяя «ненужные» и единственно правильные ростки эмпатии, ощущений и тонких переживаний в угоду общему мнению непонятного скопления других полен. Более того, «поленность» менялась с катастрофической скоростью – только на своей памяти червь мог насчитать с десяток разных форм, которые предписывалось придавать себе в согласии с общественным мнением.

И это только вершина айсберга. Люди постоянно отворачиваются от очевидного, что уж тут говорить о более тонких сторонах их ума?

Нечего. Так же нечего, как про красный свет, торможение и чувство облегчения, испытанное от небольшой остановки. Червь опять вспомнил про время – и подумал о том, что в его мире все растягивается и сужается согласно не объективным фактам, ведь он бегал, отдыхал и спал в промежутки времени, определенные раз и навсегда. Нет, тут было другое. Его личное восприятие бега и отдыха всегда разнились, словно время существовало лишь у него в голове точно так же, как в нем существовали люди из слов или слова из людей.

Так было раньше, и будет до тех пор, пока синяя краска не облетит с боков, а белая полоса не покроется пятнами ржавчины. Однажды червь состарится и отправится из пещер и подземелий наверх. Там он сможет думать сколько угодно. Впрочем, тогда внутри него не будет людей, и кто знает, останутся ли слова. Во всяком случае, у него появится возможность войти в резонанс с оставшимся эхом моря людей, их бесконечным и безмятежным бытием, в которое они однажды должны провалиться. Это со-переживание, со-чувствие и со-участие предполагает индивидуальность, по крайней мере, червь так считал. Для восприятия другого субъекта нужен исходный субъект, иначе, куда поместить внимание, наблюдающее нас от начала времен? Только в толпу других существ, обладающих теми же самыми качествами. А, вот и стукнулись его роговые пластины друг о друга, возвещая о начале очередного перегона.

Загорелся зеленый свет, и синий червь с белой полосой на боках снова побежал в темноту. Слова и люди мерно качались в его сумрачно-желтом животе.

Кащей и две пещеры

По небу с гиканьем пронеслась колесница, разбрызгивая на ходу искры. Треща, разряды электричества впитались в жирные как чернозем облака, медленно наползавшие из-за горизонта. Пахнуло свежестью, озоном и влагой – ветер уносил с собой душное марево, как будто клоками улетавшее в такт с порывами и радостным воем. Пан с опаской выглянул из-под древесной кроны и уставился на небо. Колесница неслась вперед, оставляя за собой след из молний, почти невидимых в ультрамариновой глубине клонящегося к закату дня. Он вздохнул, притопнул копытом и вернулся к стволу. Там в компании груды пустых кувшинов, оливковых косточек и корок хлеба сидел Кащей, медленно поглаживающий пальцами траву.

– Я его побаиваюсь. Он все такой же резкий, как и раньше. И также не готов принимать в расчет культурные различия. В прошлый раз он так-то попал мне в лоб – Пан почесал густые волосы между рогами – Было обидно. Я все понимаю, история там, долгий жизненный опыт, но ведь уже все закончилось. А он знай себе носится и швыряет свой топор куда ни попадя. Может он и сам дубовый?

– А я костяной. Да нет, что ты. Усы у него и правда золото золотом, но в остальном он вполне себе компанейский товарищ. Разве что юмор у него довольно примитивный. Ты лучше скажи, он улетел?

– Да. Гроза вот-вот начнется. Нам пора, если ты не передумал – Пан перевернул кувшин и со вздохом слизнул одинокую каплю вина. Его мускулистые руки были увиты десятком-другим золотых браслетов, покрытых замысловатой вязью. Желтый, с отливом в охру металл, тускло светился и тяжело бренчал при каждом движении Короля лесов и полей, перестуком сопровождая каждое его действие – Эта осина – совсем ненадежное укрытие. Торчит посреди луга одна как Гера в супружней постели, а наш друг на колеснице притащил на хвосте настоящее стихийное бедствие. Ты спать собрался или дело делать?

– Какой там – Кащей встал и с хрустом потянулся. Длинные полы его халата распахнулись, открыв костистое худое тело. Бледная плоть была густо разрисована синей краской, завивавшейся в спирали, знаки и руны. Ветер усилился, бросая в лицо листья и мелкую пыль. Одежда Кащея затрепетала в потоках воздуха, черным полотном развеваясь за его спиной. Казалось, это были крылья или просто сгустки темноты, или может быть еще одна пара рук, судорожно пытающаяся ухватиться за видневшуюся вдали кромку леса.

Совсем близко громыхнуло. Кащей снял с пояса серебряный серп и прочертил в воздухе восемь перекрещивающихся в центре линий. Каждый взмах оставил после себя тонкий след, светящийся молочной белизной. Разрезы нельзя было в полном смысле слова увидеть, как и их свечение – что-то мерцало на периферии зрения, скрадываясь в обманчивых грозовых тенях. Такие вещи видят только те, у кого нет своих глаз или, что в общем то одно и то же, кому глаза не сильно то и нужны. Линии то растворялись, то проявлялись, дергаясь от нарастающих порывов ветра, и Кащей начал петь. Монотонный, густой как патока звук заполнил пространство, перекрыв даже буйство стихии. В песне не было слов – она складывалась из рокота морских волн, шуршания гальки, криков чаек и плеска соленой влаги о борта корабля. Вечное путешествие наедине с бескрайним простором, где человек встречается с чудовищами, смотрит на солнце и… И в том месте, где должно было прозвучать имя одноглазого бога, к которому взывают ищущие голос будущего в знаках, вырезанных на дереве, зазвучало пение Пана. Король лесов и полей вклинился звоном кимвал, гулким ревом водопада, свирелями и барабанами, эхом пещеры и дробным перестуком ног неистовой пляски. Он приплясывал на месте, закрыв глаза, и его руки чертили спирали, медленно летевшие в сторону прочерченных Кащеем линий. Каждый знак, срывавшийся с кончиков его когтистых пальцев, полыхал расплавленной бронзой, будто само солнце дарило свою силу его заклинаниям. Постепенно линии и спирали начали сливаться, вращаться и переплетаться друг с другом, обмениваясь искорками света. Пение их тоже стало единым – грозным шумом всепобеждающей жизни в вечном круговороте бытия. Оно нарастало, и вместе с ним билась в порывах ветра гроза, сверкая молниями в неистовой пляске рождения и смерти. Раз, другой, третий по краю луга начали бить молнии, вырывая из темноты на краткие мгновения длинные тени. Грохот сбивал с ног, но странным образом не мешал, а вплетался в песнь, в пляску сигила, вращавшегося все быстрее и быстрее, в пот на лице Кащея и перезвон браслетов Пана. Молнии били, сверкал знак, ветер трепал их одежду и луговые травы, как, наконец, настало крещендо. Сверкающая, алебастрово-белая дуга электрического разряда ударила в осину, мгновенно воспламенив дерево. Пламя вспыхнуло, взлетело вверх и в стороны, вспышкой ударив в мягкое подбрюшье туч. Сигил слился в неразличимый круг и взорвался ослепительным светом. Через мгновение Кащей и Пан пропали, а на долину упала первая капля дождя.

***

– Вот оно, м-э-э-э, как – Пан втянул разреженный воздух широкими ноздрями. Плохо скрываемое раздражение проявляло в его голосе блеющие ноты, растягивавшие паузы между словами. – Мэ-э-э-э, в следующий раз не зови, да?

Кащей, не поворачивая головы, что-то буркнул в ответ и продолжил работу. Он ворочал камни, закрывавшие вход в пещеру. Через малое отверстие было слышно шаркающее эхо шагов, и изредка по стенам пробегали сполохи мягкого света, который бывает от лампы, заправленной жиром. Работа занимала все его внимание, и, надо признаться, силы. Пан не торопился помогать с перемещением камней, а это были довольно увесистые валуны. Кащею приходилось разбирать здоровенный завал, высотой в его рост. Конечно, все было не так печально – кое-где мелькали просветы, через которые тянуло затхлым воздухом. Изредка внутри пещеры раздавался протяжный голос, будто отдававший команды, а пару раз в глубине и как-будто внизу прозвенели цепи.

– Ну и что ты собираешься делать? – Пан присел на откатившийся камень и сплюнул со склона. Перед входом в пещеру находился небольшой каменный пятачок, с трех сторон обрывавшийся отвесной стеной. Плевок полетел в облака, жавшиеся к горе, и канул в небытие. – Снять цепи? Они будут сидеть и дальше, поскольку привыкли. Разогнать процессию с идеями? Распропагандировать конвой? Платон ведь не упоминал, что там еще стоит десятка три охранников, которые чуть что затыкают тебя копьями. Да и этому конкретному человеку не нужно ничего.

– Почему это не нужно? Видишь – камнями проход заложен не до конца. Есть отверстия – Кащей проделал дыру и сел, вытирая лоб краем халата. – Это значит, он что-то пытался сделать. Или ощущал потребность.

– Ой, скажите пожалуйста. В этой визуализации мифа мы с тобой незваные гости, тем более что она есть выражение его сознания. Оригинал, между прочим, был лучше – там был просвет и огонь в вышине, освещавший пещеру. Само божественное сознание производило тени, в то время как у этого товарища горит какая-то старая масляная лампа – Пан уставился на Кащея – Сплошные неточности. Ты собрался постепенно тащить его к свету? Так это же делается в согласии с его волей посредством обучения и тренировки, а не путем ковыряния в его сне. Ты…

Кащей резко выдохнул и, завернувшись в свой черный халат, нырнул в дыру. Он неслышно прошел вдоль дальней стены пещеры. Охрана неотрывно смотрела на освещенное пространство, где постоянно мелькали тени, завороженная также, как и узники. У всех было одно лицо – молодое и печальное, как бы сонное и ищущее в одно и то же время.

– Надзиратель и заключенный, свет и тьма в одном – люди видят только то, что показывают себе сами – думал Кащей, спрятавшись за громоздким алтарем, на котором стояла лампа. По бокам несли стражу сонные охранники в деловых костюмах с двухметровыми пиками и огромными круглыми щитами. Перед ними грудой валялись мобильные телефоны, компьютеры, одежда, деньги, ключи от квартир и машин, журналы, газеты, рекламные листки и куча, куча всего. Отдельный блок занимали листы бумаги, на которых были распечатаны миллионы принтскринов. – Но свет и тьма, любая дуальность, как и трехстороннесть, и даже шестидесятеричность – это все равно плоды ума, закованного в цепи культурой, памятью и обществом. Солнце, предметы – все плоды его восприятия, которое формирует картину мира исходя из имеющегося набора инструментов, но никак не из её сути. Человек не может выйти из пещеры – он просто поменяет одну на другую, только размером побольше. Чтобы перестать быть узником, охранником или фокусником, надо перестать быть человеком. А это путь к Хаосу. Видишь малыш, я услышал твою просьбу

Кащей выскочил из-за алтаря, страшно надул щеки и сдул лампу с постамента. Простая глиняная плошка разбилась, фитиль упал и масло вспыхнуло. Охранники дернулись, в панике озираясь по сторонам. На стене появилась тень алтаря, освещенная вспыхнувшим маслом, а затем опала, когда топливо в лампе прогорело до конца. Пещера погрузилась во тьму, а вместе с ней и все сущее. Реальность содрогнулась, послышался звук падающих камней, битого стекла и скрежет металла. Это не смутило Кащея – он быстро просочился сквозь толщу темноты, ухватил отчаянно брыкающегося Пана за рог и скрылся в иссиня-черном ничто.

Стеклянная сфера

Из рук Кащея выпала стеклянная сфера, глухо стукнулась об пол и закатилась под кровать. Он не обратил внимания – слабость, прокатившаяся волной по всему телу, достигла глаз и выключила свет, оставив на периферии зрения остаточные сполохи красного и желтого света. Царь мертвых стремительно погружался в сон, навеянный прозрачным шаром, тускло светившимся в подкроватном сумраке. Внутри него слабо переливался всеми оттенками белого снег, моргала сквозь тучи полная луна и изредка качались ели, осыпая с ветвей клочки тяжелого, белого покрова. Смущаясь, осторожно, откуда-то из сугробов вышел мужик с ружьем на плече, закутанный в волчий полушубок, и поправил надвинутый на глаза малахай. Он явно устал от долгого перехода, что выразилось в вальяжно-растекшейся позе, которую принимает человек, опершийся на глубоко воткнутые лыжные палки. Облачка пара поднимались над его шапкой и уносились куда-то ввысь, растворяясь в мерзлом ночном воздухе. Лес дышал зимой, похрустывал снегом, где-то совсем далеко выли волки.

К стеклянной сфере подполз кот Баюн, пластаясь так, как только могут одни кошачьи, и заглянул внутрь. Любопытная усатая морда вплотную прижалась к стеклу, слегка потревожив равновесие сферы. Мужик в малахае поднял глаза и вздрогнул, чуть не потеряв равновесие. На небосводе сияло три луны – одна белая и две желтых с вертикальными внимательными зрачками. Охотник мрачно погрозил выси меховой варежкой с пришитыми разноцветными бусинами, сплюнул и сноровисто забурился в снежную целину. Баюн с сожалением проследил его трудный путь, прокладывавший новую лыжню со скоростью хорошего снегохода, и тронул шар лапой. Внутри все завертелось, и укутанный снегом ельник исчез вместе со всем наполнением. На его место пришла другая картина, в которой Кащей шел по проселочной дороге.

Как можно ходить по пыльной колее в погожий солнечный день? Спешной рысью городского пролетария умственного труда, легким аллюром серьезного управленца или, скажем, мягким шагом интеллигентствующего завхоза, обозревающего стратегический запас солений в личном подвале? Никак нет, это невозможно. По проселочной дороге любой человек идет уверенным подпрыгивающим шагом, поднимающим маленькие облачка пыли при каждом ударе стопы о поверхность. Вокруг него расстилается многокилометровое поле с загадочными (для мягкотелых горожан) злаками, на голове греется кепка, а в глазах его проявляется разве что бесконечное небо да холмы, уходящие в неведомый горизонт. Кто бы ни был, как бы ни оказался в этой сельской до идиллии местности, все равно шаг рано или поздно станет именно таким – надо просто пройти километр или два. То же самое происходит и с иными ощущениями. Кащей шел, жарился в полуденном зное, слушал стрекот насекомых и решительно ни о чем не думал. Ему было хорошо, точнее, ему снился сон живого человека, густо замешанный на воспоминании о дне, когда ему было вот так хорошо. Это важная оговорка – память людей ненадежная штука, а если мы говорим о снах, то там и вовсе обычно творится черт знает что. И даже он, когда спит, тоже ничего не знает, такая вот непрофессиональная рогатая бестия. У Кащея сны обычно обладают кристальной ясностью – он ведь не живой человек, так что ум его не отдыхает, а мозга и вовсе нет, как и остальных органов. Отдыхать биологии незачем, а значит и помех в восприятие не вносится. Строго говоря, и спать ему незачем – разве что для того, чтобы взглянуть на мир живых через их восприятие. Это же возможно только через предельное отождествление с наблюдаемым субъектом, когда грань между ним и тобой размывается до почти полной прозрачности. Тут нельзя сказать точно, где один и другой – разве что люди по своей вечной рассеяности в таких снах крайне редко могут ощутить иное присутствие и взглянуть на мир многомерно, а вот Кащей очень даже может. Благо у него навалом стеклянных сфер, кубов, тетраэдров и других геометрических фигур.

Итак, вот они (он? Кащей? для удобства скажем так) идут, их печет солнце, и густой, пряный от трав и нагретой земли воздух мягким бальзамом окутывает легкие. Все движется в такт, убаюкивает, и вот тут происходит алхимическая реакция. У человека внутри просыпается память, улучившая момент потери сосредоточения на реальности, и он проваливается в свое прошлое. Обычно это выглядит так: где-то в области подреберья возникает легкое сосущее чувство, перерастающее в ностальгическую тоску от пейзажей, затем спазматически развивающееся гигантскими толчками в картины минувшего. Могут не проявиться детали, спутаться лица и имена, а вот эмоции нахлынут с поразительной четкостью, вызывая даже в самый жаркий день холодный до озноба пот. Не те слова, дурные (пусть даже социально приемлемые) дела, люди, ситуации, сюжеты – все вылезает наружу, шурша острыми лапками по нежным внутренностям. Человек превращается в ходячий манекен, почти натурального зомби. Перед его глазами нет уже пейзажей и красот, а вертится гигантский хоровод из осколков прошлого, рвущих его ум и сердце на сотню маленьких частей. Причем, что самое удивительное – даже если воспоминание приятное, светлое, хорошее – оно все равно вонзается внутрь раскаленным острым кончиком, проникая до самого дна. Нельзя вернуться назад, и все хорошее что было – растаяло во времени, его больше нет, как и тех людей, и тех ситуаций, и того тебя, который мог что-то такое чувствовать. Все обратилось в пыль, которой устлана эта бесконечная дорога в никуда, среди холмов и злаков, трагикомическая шутка и насмешка – существование разума, человека и вообще материального ми…

Кот Баюн с ожесточением шлепнул сферу лапой. Настройка трансляции сначала не сбилась, но после ряда последовательных экзекуций все-таки развеялась. Сфера приобрела неопределенный цвет слегка подкисающего молока и мелко завибрировала. Баюн резким взмахом вышвырнул её из-под кровати и пополз вслед за ней сам. По пути он про себя клялся и божился больше никогда и ни под каким предлогом не лезть в кащеевы сны, тем более в таком аспекте. Уже перед самым выходом неодолимая сила длинных и тонких пальцев добавила к этим мыслям паническое ощущение котенка, ухваченного за шкирку и вытянутого на свет.

– Это произвол! Я тебе не кот обычный! За что? – встопорщил усы Баюн, растопырив в воздухе лапы. Проклятый инстинкт парализовал все тело, оставив немного свободы только голосовым связкам – Ты не только мазохист, так еще и садист! Пусти!

Кащей с недобрым прищуром держал кота у своего лица, задумчиво хмуря брови. Недоброе обещание светилось в его черных глазах, подернутых сонной дымкой. Затем хищное выражение развеялось, Царь мертвых просветлел ликом и небрежно отбросил кота на кровать. Баюн с мявом подпрыгнул на пружинах, немного побегал по комнате и взял себя в лапы. Он сел, состроил рожу, и было открыл рот, но вместо этого широко зевнул, явив миру значительно большее, чем у обычного кота, количество зубов.

Кащей же вернулся в кресло, где спал все это время, и сплел пальцы под подбородком. Ему почему-то не хотелось говорить – отзвук человека из сна вытекал из него, очищая грани сознания от налипших за некоторое время осадков работы ума. Никогда не замолкающий монолог внутри головы довольно быстро порождает груз мертвых идей и представлений, которые можно удалить только непосредственным наблюдением за миром. Жизнь как континуум непрерывна, что отлично противопоставляется хаотическому безвременью бытия на другой стороне реальности. Но это так, лирика, а что можно сказать этому коту?

Он не так уже хорошо понимает людей – ему чужда реальность, на много-много частей состоящая из времени и его прямого переживания. Часы, минуты, секунды, восходы, закаты, тысячелетия и эоны – вся эта мишура причудливо сплетается, вертится, уходит и возвращается вновь, формируя в уме образ линии, по которой движется вереница людей. Ими в зависимости от внешних и внутренних обстоятельств становится каждый человек, качаясь от одного состояния в иное как сумасшедший маятник. Его движение хаотично, дергано и постоянно несется куда-то, увлекая за собой к неизбежному концу. Самое смешное, что внутри человека все эти подергивания кажутся до крайности линейными, ведь все минувшее невозможно к возвращению и исправлению. И вот тут его догоняет память, которая приносит с собой одну по сути, но разную по форме боль. Только стоит отвлечься, потеряться и вот они, люди, мечутся внутри головы между прошлым и будущим, дергаясь от одной химеры коллективного ума к другой, а их сознания всеми силами пытаются не допустить в себя мысль о конечности всего сущего. Время формирует человека в его уме, а значит и в целом, и вообще. Люди, люди – их бытие все-таки очень специфично по сравнению с остальной Вселенной. Даже мертвые во многом перестают быть людьми, ведь они вышли за пределы времени.

Во всем это легко потеряться, тем более что наш двуединый мир, тем временем, состоит из множества людей, по крайней мере, в той части, которая важна. Вопиющее несовершенство, наверное, со всех сторон. Кащей посмотрел на свои ногти, отметив про себя, что они никогда не росли. Затем легко дунул, и кот Баюн превратился в куст папоротника, растущий из неловко слепленного глиняного горшка. Пусть постоит немного, ему полезно. Человечность ему, видите ли, кажется чересчур обременительной, а кошачесть – идеальной. Слишком привязался к форме, так что пусть познает папоротниковость. Это успокаивает и настраивает на нужный лад.

Царь мертвых откинулся на кресле и закрыл глаза. Сон ему, понятное дело, был не нужен, но его почему-то неудержимо тянуло в эту линейность. Возможно, так он сможет понять, как превратиться из человека в путеводную звезду? Не все же время коротать в этом мире, состоящем из людей. Когда они станут звездами, Вселенная изменится, и колесо снова сделает оборот – в этот раз в нашу пользу, проговорил про себя Кащей, а сфера под кроватью мигнула багряными сполохами заката. Над полем садилось солнце, а ему вслед махало острыми пахучими кисточками засыпающее разнотравье.

Ясень, растущий из центра мира

Ветер ворвался в комнату, разметав забытые на столе бумаги. Они разлетелись вихрем по заставленному шкафами кабинету, закрутились и рассыпались на сотни маленьких, мерцающих пикселей. Вековая, надежная мебель с острыми углами подернулась пеленой разноцветных разводов, расцветивших до того скрытые в тенях книжные корешки глитчеватой радугой. Помехи спутали золотое тиснение, обложки, цифры и слова в единый светящийся клубок растянутых полигонов, а затем моргнули, застыв в ожидании следующей команды. Анимация дернулась и зависла – перестали развеваться занавески, лунный свет больше не тек в комнату, и в нем, как мухи в янтаре, застыли серебряные пылинки. Маг переступил порог и вошел в комнату.

Он тек неосязаемой тенью через пространство, почти лишенный трехмерной оболочки. То там, то здесь можно было угадать объем в его теле, когда маг ненароком цеплялся за полосы света. Рука, нога, часть стопы вырастали из темного облака, и тут же пропадали, втягивались внутрь. Маг был бесформенным направлением, частью тьмы и тьмой сам по себе, размазанной по стенам, полу и полкам. Если бы кто-то внешний мог наблюдать его поход, то увидел бы, как изгибается пространство с каждым его движением, как сама реальность противится его шагу, но не может устоять перед сформированным намерением. Впрочем, что такое реальность в рамках симуляции?

То же, что и везде, ответит любой продвинутый мистик, и будет прав. Если бы наблюдатель (а он был, но в ином времени) смог отвлечься от плена течения ума, то его, вероятно, огорчила бы картина, представшая перед его глазами. В самом деле, как тут не расстроиться, если знать, что любовно выстроенная драма с множеством мизансцен, героев и диалогов, существует только до тех пор, пока на неё смотрят. Сзади игрока, по бокам и тем более вокруг не было ничего. Техника экономит свои ресурсы, а значит весь мир будет возникать перед взором наблюдателя, а потом бесследно растворяться в ничто, стоит только повернуть голову. Конечно, в памяти машины остается все происходящее и то, что только должно возникнуть, а значит непрерывность создания иллюзий никуда не теряется. Видимый мир – всего лишь фасад, обманное движение рук искусного фокусника, прячущего слона прямо посреди сцены.

Но нас интересует скорее практический аспект. Дабы заставить нечто существовать нужен наблюдатель. Магу для очередной трансмутации понадобился лунный луч, твердый, находящийся в покое. По нему следовало совершить восхождение к обратному изгибу Малой Спирали. Телесная реальность позволяет совершить такое действие, но с купюрами, которые часто имеют значение. В срединном мире ум, наблюдающий свет луны, будет принадлежать Магу, а значит и пространство возникнет внутри него, и тут не миновать искаженния ожиданием. Для достижения чистого эффекта желательно не вмешивать себя в процессы мира, а значит требуется чье-то фиксирующее внимание. Конечно, можно посадить ученика… которого еще раздобыть где-то надо, но все равно его присутствие будет искажать восхождение. Иное дело – чистое внимание, в котором почти нет человеческого ума. В нашу эпоху его добыть сложно, но в будущем, с массовым распространением нейроинтерфейсов, это стало куда как проще. В самом деле, внимание человека направлено и сосредоточено, оказавшись в плену симуляции виртуальной игры, но проводником его служит машина, не имеющая собственного ума в привычном для Мага понимании. Соответственно, её реальность можно назвать «чистой», свободной и более применимой к практическим задачам.

Остается, правда, проблема добраться до того времени, но тут для хоть сколько-нибудь грамотного специалиста проблем не существует. Время линейно только для людей, а маг в своем состоянии Мага не является человеком в полном смысле этого слова. Он – сосредоточение и воля, очищенная от прошлого и будущего, точка и протяженность без содержания. Он – цель, возведенная в абсолют, и потому может перемещаться относительно свободно по любой линии бытия, реальной или только возможной. Темное облако в застывшей комнате потянулось, отрастив длинные пальцы, и ухватилось за край луча луны. Помещение изменилось. По застывшей картинке, как по стоячей воде в пруду прокатилась рябь, сопровождаемая металлическим звоном. Где-то сзади, в отдалении раздался крик и все пропало, стянувшись в протяженность без глубины. В не таком уж и далеком будущем усталый человек вдруг очнулся на своей кровати, вновь ощутив давление штекера в заушном порте, а Маг встал на ноги посреди бескрайнего поля.

Пахло осенью, прелой травой и холодной водой. Высоко над Магом пролетел ворон, на мгновение отпечатав на диске луны свой силуэт. Полнолуние. В небе звезды свивались в жгуты незнакомых созвездий, змеились и меняли свою форму, и вместе с ними танцевали ромашки, густо устилавшие все пространство вокруг. Каждый цветок имел свою пару среди небесных тел, и двигался с ней в неистовом вальсе, немного извиваясь тонким стебельком. Поле, бесконечное и бескрайнее, ровное и колышущееся в одно и то же время, текло во времени и пространстве, а над ним возвышался огромный ясень, сотканный из прозрачных подрагиваний воздуха. Если бы Маг не был Магом, он не увидел бы дерево, но кто иной мог оказаться в этом мире? Рука его бессознательно дернулась вниз и вправо, пальцы сжались на древке сулицы. Широкий наконечник, простое, любовно отполированное дерево и лента, продетая через кольцо хвостовика. Последнее, конечно, было совсем нетипично для сего вида оружия, но тут пришлось поступиться достоверностью в угоду ритуальной необходимости. На ленте было записано послание, заверенное печатью. В нем говорилось о прямой дороге в мир духов, о старых богах и их сосуде. В конце концов, руны Магу были без особой нужды, а мудрость – понятие весьма относительное, особенно при учете легкого налета безумия… Маг напрягся, закрыл глаза и увидел себя, распятого на коре ясеня. В месте, где его тело касалось воздуха, проступила жесткая структура дерева, омытая светом звезд.

Маг размахнулся и метнул копье.

Широкое острие медленно прорезало воздух.

Удар. Кровь. Крик.

Маг конвульсивно трясся, прибитый через глазницу копьем к ясеню. Боль была почти невыносимой.

Маг упал на колени, пока его ум разрывался на части, перекраиваемый текстурой мира мертвых, живых и тех, кто есть посередине.

Маг умер на дереве, истекая кровью. Ясень, казалось, всасывал воду его жизни, все уплотняясь вверх и вниз. Когда тело дернулось в последний раз, на небе загорелась еще одна звезда.

Маг упал бездыханной грудой плоти на поле, и тело его начало стремительно разлагаться. Сначала лопнула кожа, потом отвалилось мясо и рассыпались в прах кости. За мгновение не стало ничего, чтобы напоминало о нем. На месте, где несколько мгновений лежал его череп, выросла ромашка.

Маг открыл глаза и включил свет. В его маленькой комнате уже сгустились липкие московские сумерки, обнявшие всю внутреннюю часть пространства. Он потянулся и подошел к окну, ловя свое отражение в стекле. Через его правую глазницу полз багровый, плохо зашивший шрам, сочившийся сукровицей. Глаз был цел, чему Маг искренне обрадовался. Затем он выключил свет и снова обратил свой взгляд на улицу. Далеко-далеко, за парком и домами, за дорогами, торговыми центрами, фонарями, людьми и теми, кто считал себя людьми, высился огромный ясень, упиравшийся мерцающими ветвями в небосвод. Он мерцал лунным светом, а по его коре струились звезды, похожие на ромашки. Маг вздохнул, улыбнулся и пошел в ванную – там должна была валяться мазь для ухода за кожей.

Конь ветра

Глава 1

В окно врезался очередной комок света, по недосмотру пробившийся через кордон высоких хмурых облаков. Наглый и грубый, он походил на размашистую оплеуху, нанесенную сзади озверевшим от несовершенства мира дзенским мудрецом. Зажмурившись, Шоплен в очередной раз пожалел, что вообще вышел на работу. Над Абаканом занимался рассвет, степной ветер раздувал осеннюю непогоду, внезапно растекшуюся московской волглой серостью по выгнутому как дно казана небу. Скукожившееся от холода бледно-жёлтое солнце упорно штурмовало немытые с прошлого года окна редакции, злобно тыкая длинными пальцами в пожилого редактора с вислыми усами. В то утро Шоплена мучило  все – болела спина, слезились глаза, колючей пробкой в горле стояла вечная овсянка, насильно помещенная внутрь добродетельной супругой. Отчаянно хотелось спать, курить и выпить кофе, но всему препятствовала объективная реальность. Сон в его возрасте (а Шоплену стукнуло почти 58, а выглядел редактор на умеренно пропитые 65) уже не был званым гостем – он вламывался в тело без спроса общительным дальним родственником, и уходил, когда ему вздумается. Вздремнуть в кресле как в старые добрые времена представлялось утопией. Для остального требовалось выйти на улицу – уже много лет пустовала любимая хрустальная пепельница на столе Шоплена, придавленная новыми законами о борьбе с табаком, а кофейные запасы пополнялись во вторник с приходом секретарши Зинаиды Петровны. В понедельник приходилось рассчитывать только на пятничные остатки, ибо кофейная муза издания сидела с внуком. Шоплен побарабанил волосатыми пальцами по столу и с ненавистью посмотрел на часы. Была половина девятого.

В без пятнадцати девять перед столом материализовался Зойдль, поглаживающий несуществующие волосы. Пару месяцев назад он побрился на лысо и отпустил бороду в знак солидарности с мировыми трендами мужской моды. Теперь Зойдль выглядел как длинный и печальный ваххабит, отринувший идеи мирового джихада в пользу дзен-буддизма. Его предки, подстегиваемые комсомольскими стройками и выплатой «северных», с гиканьем пронеслись по всему Союзу от Калининграда до Владивостока, смешавшись в интернациональном братстве со всеми встречными на пути. В результате Зойдль получил в наследство фамилию неизвестного происхождения, монгольские глаза, длинный нос с горбинкой, густую южную бороду, от влаги завивавшуюся колечками, телосложение жерди и непоколебимую уверенность, что он – хакас. В детстве, пока бороды еще не было, товарищи с подозрением относились к его рассуждениям о бурханизме и национальном возрождении, а пару раз даже попытались побить от удивления и несуразности момента. Зойдля это не смутило. Он нес идеи в массы, подгоняемый смутными ощущениями, почерпнутыми из книг, то скрывая мессианский запал, то вновь являя его миру. Шоплен с тревогой посмотрел на официальный бланк в руке Зойдля.

– А я к вам, товарищ редактор! – Зойдль раздвинул улыбкой густые усы. Получилось немного агрессивно. – Кажется, есть материал в новый номер.

– Мнэ-э-э-э… – Шоплен боролся с утренним ступором, отчаянием и депрессией. Ему было все равно, но сказать что-то требовалось. – Об чем?

– В селе Малый Табат появился художник. Он выпиливает героев национального фольклора из фанеры, сделал свой тематический парк. Кстати, материалы он покупает в Абакане, но где – непонятно. Сельсовет его хвалит, вот их председатель грамоту дал. Ему. Надо ехать, снимать, у нас же контракт от Минкульта, они и прислали заявку…

– Ехать? Табат, Табат… Это далеко… Что-то знакомое… Там по трассе на Абазу, потом поворот…

– Не совсем. Это обычный Табат. А нам нужен малый, – на слове «нужен» по Шоплену пробежала стайка суетливых мурашек. Ему нужны были кофе и сигарета – все остальное имело статус несущественного. – Он от Бонадрево по грунтовке в сторонуАбакана.

– Назад, что ли?

– Реки, реки Абакан. Там совсем немного проехать.

– И что ты от меня хочешь? Командировочный лист я тебе подпишу, не вопрос. Мог бы в такую рань и не заходить.

– Видите ли, какая штука… – Зойдль виновато улыбнулся – Я-то еще в пятницу лист у главреда подписал. С этим никаких проблем. Мне доехать туда нужно – а машины нет. Зато она есть у Вас. Вдобавок, в этих Малых Табатах когда-то часть секретная какая-то была.  Их до сих пор не на все карты внесли, хотя они уже давным-давно открытые. Но их сельсовет рогами уперся – говорит, нужен кто-то, кто им распишется, ответственное лицо. Журналы они до сих пор ведут, что ли… В общем, без Вас я туда не доеду, а доеду – развернут. Вы же заместитель, Вы можете… – Зойдль принял позу умеренно просящей о большом одолжении жирафы и замер.

Шоплен подавил тоскливый вой. В пятницу надо было задушить главного редактора его же галстуком с обезьянкой, а потом с чистой совестью сесть в тюрьму и там, наконец, отоспаться. В бумажке, бережно несомой Зойдлем, он угадал командировочный лист на двоих, подпись и печать. Его грубо кинули на амбразуру – и в том определенно была его вина. Пару лет назад главред (по совместительству директор издания, одноклассник и сочувствующий собутыльник), неофициально выдал ему из средств конторы беспроцентную ссуду на покупку внедорожника. Тогда Шоплен радовался, ведь ему как раз хватало времени на погасить долг с зарплаты до начала внезапно отдалившейся пенсии. А машинка-то вот она, новенькая и красивая. Правда, с него взяли честное слово помогать по мере сил извозом корреспондентов по сельской местности. Командировочные сразу засчитывались в счет ссуды. Теперь приходилось отвечать, и этот мелкий… проходимец (Шоплен матерился редко и только по большому поводу) грамотно воспользовался моментом. Отступать было нельзя.

– Когда поедем? – просипел Шоплен.

– В субботу! – просиял Зойдль, но тут же погас, резво включив задний ход из кабинета. Шоплен густо налился багрянцем, топорща усы. Если бы редактор был моржом, он бы метнулся вперед, и размазал, размозжил, раскатал  хлипкое тело журналиста о стены и потолок, а потом долго бил бы его своими огромными клыками, рыча от ярости и наслаждения. Но Шоплен был всего лишь человеком, и потому просто расстроился еще сильнее, смутно алея в полумраке кабинета.

Глава 2

Субботнее утро встретило Шоплена и Зойдля изморозью, ветром и тишиной. Выкатываясь на трассу в полусонном молчании, машина хрустела зимней резиной по направлению в горы через степь. Она казалась кораблем, плывущим из ниоткуда в никуда, посреди бесконечного пространства, замершего в объятьях сопок. Дорога пустовала, и та же пустота плескалась в головах коллег. За минувшую неделю все мысли растоптал неистовый документооборот, пролившийся дождем из саранчи (или лягушек) на беззащитную редакцию. Во вторник пришло письмо из Минкульта с требованием написать и утвердить план статьи. Выйти на контакт с их заказчиком не удалось, так что Зойдль просидел по меньшей мере 20 часов, стуча по клавиатуре в попытках сформулировать непонятное. В среду утром он отправил документ на утверждение, а вечером получил развернутый ответ на 12 страницах, из которого не понял ни единого слова. Точнее, все слова были на месте, связаны в предложения и даже запятые стояли на положенных местах – но смысл неумолимо ускользал. Подключили Шоплена, сняв с переговоров о перспективной рекламной кампании для нового колбасного цеха в Минусинске. В четверг после бессонной ночи два героических борца с чиновничьим волапюком составили идеально бессмысленный, гладкий и скользкий от расплывчатых канцеляризмов план статьи. Минкульт временно замолчал, сонно переваривая смысловой суррогат в бесчисленных кишочках грузного бюрократического тела. На следующий день курьер притащил пачку писем от Министерства обороны, Министерства образования, городской администрации города Абакан, МЧС и рекомендацию от ФСБ зайти на огонек. Все учреждения требовали отчитаться, прислать копии, заверить, получить разрешение, утвердить и все в таком духе. Погребенные под бумажным гнетом Зойдль и Шоплен решили было плюнуть и не поехать (или сказать что поехали, после написав что-нибудь эдакое на половину полосы), но тут их на лету подрезал главред, радостно сообщивший о жесточайших условиях договоренностей и смутно маячившей в далях дальних проверке. Пришлось отвечать, писать, заверять и ходить. Смешнее всех выступила ФСБ – взмыленные редактор и журналист пятничным вечером неожиданно для себя встретили бодро рысящего редакционного курьера на площади рядом с театром. Пожилой усач стремительно выдал заверенное разрешение от всех силовых структур, увенчанное размашистой резолюцией “езжайте, с бумажками разберетесь потом”. Ни с кем из чиновников во плоти ни Зойдль, ни Шоплен так и не встретились.

Итак, журналисты пронзали пространственно-временной континуум. Малый Табат ожидаемо не был отмечен ни на одной карте, и тем более его игнорировал навигатор. Впрочем, так бывает в Сибири – некоторые места отказываются признаваться  своем существовании официально, предпочитая бытовать в изустном пространстве народного фольклора. В них никто не верит, но они есть. По большей части это относится к дольменам, озерам и лощинам, а села ответственные граждане не мытьем так катаньем насильно помещают в бумажную реальность. Малый Табат, видимо, избежал такой судьбы. Шоплен примерно представлял себе маршрут, справедливо полагая, что на месте он сможет “взять языка”, или увидит какой-нибудь указатель. Авось в путешествиях работает в большинстве случаев, а на случай если они потеряются у Шоплена были молодые ноги. В конце концов, именно Зойдль втравил его в авантюру, и потому пусть бородатый журналист сам бегает в темноте в поисках верной дороги, будит селян в попутных населенных пунктах и вообще шустрит. Дело редактора – баранку крутить. Глубоко внутри Шоплен уже предвкушал, как сладостно будет отчитывать попутчика, не подготовившегося и не оправдавшего, загнавшего пожилого человека в …, куда Макар телят не гонял, и вообще мелкого и низкого молокососа. Зойдль, не подозревая о грядущих мучениях духа, дремал с открытыми глазами.

Они свернули с трассы в предрассветных сумерках, пронеслись призрачной тенью сквозь Бондарево, и всего через пару километров встретили знак с указанием дороги на Малый Табат. Он выплыл в свет фар, рассыпав отраженный свет своим помятым телом, и вальяжно ткнул стрелкой направо, где деревья, расступившись, обнажили крутой поворот. В тот момент Шоплен непроизвольно заскрипел от разочарования, на что Зойдль чмокнул губами и не проснулся. Машина протряслась по грунтовке, быстро сменившейся на две плохо раскатанные колеи. Командированным помогал холод – если бы история началась недели на две раньше, то путешествие в село превратилось бы в экспедицию. Когда на ближайшие сто километров нет ни единой души, а тем более трактора или вездехода, размытая дождями грязь останавливает любую машину. Шоплен помнил, как в 89-ом где-то в танзыбейской тайге он сотоварищи почти похоронили трехосный КрАЗ. Машину пришлось спасать тракторами, щебнем и лопатами из болотной, черной жижи, сменившей колею всего за неполные сутки. Его внедорожник этот путь просто не преодолел бы, даром что был и хваленый полный привод, и прочие радости современной техники. Задумавшийся о трудностях машиностроения, Шоплен не сразу отреагировал на очнувшегося от ступора Зойдля, радостно указывавшего пальцем в лобовое стекло.

– Кажись, приехали! – журналист обратил внимание редактора на первый признак пребывания человека за последние пару часов. В ельнике, сжавшем колею с обеих сторон, начали появляться скульптуры. Двухметровые деревянные кони высовывали грубо сделанные морды из вечнозеленых лап тайги, сверкая в лучах фар круглыми глазами, выполненными в виде спиралей. Каждая фигура обладала немного иными пропорциями, будто художник не имел четкого плана, но предался экспериментам, а потом все получившееся счел достаточно удачным для демонстрации. Казалось, в ельник забрался табун небесного хана, да так и остался, тыкаясь любопытными носами во всех приезжих. О милитаристском прошлом села (еще не видимого, но уже ощущаемого), кони напоминали своим зеленым окрасом, правда, уже порядком облупившемся. Шоплен наконец распознал коней и охренел. По-другому назвать его состояние было невозможно – ядреная смесь из крайнего удивления, экзистенциального неверия, смутных опасений и подозрений себя в легкой форме психических расстройств в русском языке определяется именно этим словом. Пока редактор проживал глубокое чувство, Зойдль вторично произвел сложные манипуляции пальцами правой руки, указывая на выскочившие из леса заборы, дома и все прочее, составлявшее село Малый Табат. Они затормозили у двухэтажного каменного сельсовета и посмотрели на часы. Было немного за 10 утра, так что кто-то должен был находиться в присутствии. Искать самого художника в такую рань без посредства администрации представлялось утопией, граничащей с безумием.

Шоплен и Зойдль бодро выскочили из автомобиля, поежившись от холода, и закурили. Где-то простуженно завопил петух, лениво гавкнули собаки. По дворам не было видно ни единой души. Шоплен, потягиваясь, бодро взошел на крыльцо сельсовета и с удивлением обнаружил, что он работает. Через стекло в кабинете на первом этаже проглядывала включенная лампа. Как правило, по выходным в сельсоветах не было никого, кроме сторожа. Редко когда на дверь вешали бумажку с телефонами ответственных персонажей, которых можно было вызвонить по срочной надобности. Тут подал голос окончательно проснувшийся Зойдль.

– Смотрите, товарищ Шоплен, вы тут документы в машине забыли! – напитавшийся морозным духом молодой журналист выдал формулировку обращения к руководству многолетней давности, умудрившись даже скопировать характерную интонацию в слове “товарищ”.

Шоплен подошел и взял из рук Зойдля голубой конверт. Он точно помнил, что все бумаги остались в редакции, но неделя была тяжелой, так что кое-что могло завалиться. Это было плохо. Нахмуренный и немного озадаченный, Шоплен вскрыл документ. На бумаге с коронованными двухголовыми орлами по краям было напечатано следующее: «Степан Михайлович Приданов. Приданов – днем глава администрации. Вечером и ночью – сторож. Днем ворует. Вечером, в районе шести часов, занавешивает свой деловой портрет, висящий у него на двери рабочего шкафа, единственным своим пиджаком, надевает тапочки и далее, шаркая вечером по коридорам, пристально сторожит то, что еще не было украдено административным органом, причем довольно бдительно: за сторожбу он получает хоть и немного, но – благодаря самой непосредственной связи с администрацией, всегда вовремя; в то время как, будучи чиновником, он испытывает задержку заработной платы уже десять месяцев. Примерно в семь является жена Приданова и приносит ему поесть. Достоверно известно, что жена Приданова любит сторожа Приданова и не любит чиновника Приданова: о том свидетельствуют ее неоднократные жалобы об этом сторожу Приданову, но что ему жаловаться, когда он и сам не любит чиновников. Таким образом, становится ясно, что чиновника Приданова не любит никто, и потому, когда он просыпается поутру и надевает пиджак, и – как человек, который не получал зарплату десять месяцев, – жадно сметает за крепким чаем типичные остатки ночных запасов сторожа Приданова – одно яичко вкрутую, одну половинку продукта полутвердого "Витязь Хакасский", полбуханки белого хлеба и полбуханки черного, половину луковицы и две жареные картофелины, – то не испытывает при этом совершенно никакого зазрения совести и начинает вместо этого думать, что еще он способен сегодня украсть. 

Вам он не нужен, нужен сто второй кабинет.

18 ноября 2019 года. Печать, подпись, расшифровка.»

Дверь сельсовета открылась, выпуская на волю сумрачного человека в кепке-аэродроме и тапках на босу ногу. Повинуясь внезапному импульсу, Шоплен поднял глаза на проявление местной администрации и, немного нахмурившись, спросил.

–Вы Приданов?

–Что…кто…эээ…я? – человек был скорее озадачен, чем удивлен. Несколько мгновений он, казалось, выбирал выражение лица, но потерпел поражение. Его лицевые мускулы застыли посредине между отвращением и испугом, в то время как тело подобралось и приняло подтянутый солдатский вид. Через мгновение он сухо ответил. – Я. Заходите, заходите…

В коридоре было сухо и темно. Пахло пылью, углем и чем-то особенным, канцелярским. Ранее замеченного света внутри не наблюдалось, и, видимо, он был обманом зрения – Приданов отработанным движением включил фонарик, едва переступив порог.

– Оборону – держать? – неожиданно спросил Зойдль у Приданова. Глаза молодого журналиста остекленели и покраснели, будто он находился в глубоком сомнабулизме.

– От кого? – опешив, оглянулся Приданов. Фонарик моргнул, выхватив лучом света квадратное отверстие в стене коридора. Проем зарос слоями старой паутины.

– Нам в сто второй. – вклинился в разговор Шоплен. Он чувствовал себя немного не в своей тарелке, но отдать отчет в происходящем не мог. Его подхватило волной, и волна несла его в неизвестность.

– Пойдемте. Это на втором.

– Почему не на первом?

– Из экономии. Раньше он, как положено, на первом этаже располагался, и тогда мы перенесли его на второй: не все могут подниматься на второй, некоторые приходят, потопчутся, постоят, потопчутся и уходят. Некоторые записки передают. Одну записку передать – это десять рублей, это через бухгалтерию, а бухгалтерия у нас в двести первом, и мы ее, наоборот, на первый этаж перенесли для удобства.

– А лифт?

– А лифт – на третьем.

– У вас есть третий? – спросил удивленно Шоплен. Он ясно помнил, что находятся они в двухэтажном здании.

– По проекту есть, но он достраивается. Так вы будете записку передавать?

– Мы не можем, нам сказали лично приходить.

– Ну, лично, значит, лично. Тогда я должен буду вас сопроводить. Это бесплатно, долг у меня такой – сопровождать, чтобы вы тут не украли чего.

Приданов проводил гостей до двери и постучал. Зойдль и Шоплен стояли в молчании, ожидая ответа. Через несколько мгновений из кабинета донесся приглушенный женский голос.

– Да-да, Степан Михайлович, входи, – сказала им незнакомка, судя по тембру, обладавшая внушительными габаритами и склонностью к неумеренному потреблению табака.

Группа деловито проследовала внутрь. Утреннее солнце разгоняло тьму сельсовета, выхватывая лучами отдельные предметы обстановки. На шкафу примостился бюст Ленина, почти скрытый за банками с соленьями. Вождь пролетариата выглядел сильно постаревшим и неопрятным от пыли, посеребрившей его могучую лысину седым пробором. Справа от шкафа, на стене за массивным столом висели четыре портрета: президента и премьер-министра в парадных позолоченных рамах, Приданова и некоей полной дамы с грозным взглядом в рамах обычных, деревянных. Пол перед ними перекрестили свежие, недавние и древние дорожки следов, ведущих от двери к столу. За столом возвышался пустой стул.

– Это что такое? – Шоплен окинул внутренности кабинета взглядом потерявшегося в тайге хипстера. – Кто здесь?

Зойдль впился глазами в Ленина, немного раскачиваясь на напряженных ногах, и не реагировал на разговоры. Его внимание поглотил бюст, сурово глядевший на делегацию сквозь банки с солеными огурцами, помидорами и черемшой.

– Вы о том, где Мария Михайловна? – тихо пробормотал Шоплену сторож Приданов.

– Нет, я о том, вот это – что такое? – Шоплен указал на портрет Приданова, висящий справа от премьер-министра и слева от Марии Михайловны.

– Это я. Я тут помимо сторожа еще и главой администрации работаю – сказал сторож.

– Один в один. Так значит, вы тут в двух лицах… деннервеннер.

– Доппельгенгер, – поправил Приданов.

Редкая сибирская деревня избежала еще того, чтобы в ней обнаружился потомок ссыльных немцев. Сторож Приданов, впрочем, стыдился своего иностранного происхождения, а работник администрации Приданов и вовсе его усиленно скрывал. Впрочем, доставшиеся от дедушки знания о немецком наречии иногда прорывались сами, победно гудя вагнеровскими трубами. За это Приданов в своих двух ипостасях бывал изредка бит односельчанами на затянувшихся застольях.

– Так. А где женщина?

Сторож Приданов понизил голос и просипел, оглядываясь по сторонам "тут".

– Как это – тут? – одновременно спросили Шоплен и внезапно очнувшийся от транса Зойдль.

– Так это. Тут – еще более притихшим голосом ответил Приданов.

– Степан Михалыч, я же вас совсем не слышу. Что вы вечно шепчетесь, вы говорите, вы по делу? – прогремела Мария Михайловна в тиши кабинета, и все вздрогнули. Шоплен и Зойдль одновременно набрали в грудь воздух и открыли рты, дабы огласить свою цель визита. Степан Михайлович закрыл глаза и отвернулся. Его лицевые мускулы совершенно расслабились. Ленин закрыл глаза, и немного передвинулся, спрятавшись за особо толстым огурцом.

Затем последовала череда событий, которую достоверно не смогли воспроизвести как непосредственные участники, так и случайные свидетели, коих было двое – Яков Васильевич, возвращавшийся мимо сельсовета домой после пробуждения в доме товарища в окружении пяти пустых бутылок из-под самогона, и его собака Дуня, нежно корректировавшая тяжелый хозяйский шаг. Из окна второго этажа сельсовета высунулась рука трудящейся женщины пятидесяти лет и три раза с равными паузами щелкнула мясистыми пальцами. Морозный воздух на секунду застыл, обрел твердость и фактуру, а затем рассыпался обратно на хаотические составляющие, издав звук медного гонга. Стоявший у входа в сельсовет внедорожник загудел двигателем и включил фары. Яков Васильевич, рассказывая товарищам, клялся и божился, что из дверей к машине метнулись две тени, нервным волчьим скоком запрыгнули в машину и нажали на газ. Визг покрышек разрезал медитативную тишину Малого Табата, взревел мотор и внедорожник, подскакивая на ухабах, рванул прочь из деревни.

Степан Михайлович в двух ипостасях говорил, что ничего такого не было. В тот день в сельсовет никто не приезжал, тем более по каким-то дурацким делам с какими-то художниками, которых и вовсе в Малом Табате не водилось никогда. А если бы и приезжал, то Степан Михайлович не выходил на работу по причине общего недомогания, чему есть свидетельство жены, соседа, Евгения Алексеевича Сумароцкого 1968 года рождения, зашедшего одолжить бензопилу и его старшего сына Игната Евгеньевича Сумароцкого, 1990 года рождения.

Мария Михайловна в тот день и час пребывала на хуторе у сестры, где за шелушением кедровых орехов для заварки особо вкусного рецепта травяного чая, отметила, что в Малых Табатах жили два Михаила, которые были очень похожи, но являлись разными людьми. Её и Степку часто считали родственниками, причем осуществлявших столь скоропалительные выводы не останавливало даже очевидное различие в наследственности индивидов – мальчик был натуральный, беловолосый и голубоглазый блондин, а она происходила из семьи откомандированных по службе бурятских офицеров связи. Впрочем, они дружили, как и их отцы. Единственным свидетелем, который мог представить хоть сколько-нибудь существенные доказательства, была собака Дуня. Она заметила, как с неба на место, где стояла машина, упал лист бумаги. Дуня живо метнулась к объекту и, сходу проглотив его, радостно вильнула хвостом и убежала. Между тем, в окружении орлов и гербов на бумаге было написано следующее:

« …18 января 1623 года. Зойдль нервно сжал рукоять обнаженного палаша и высунулся из-за дерева. Крепкая подошва высоких ботфорт промерзла насквозь, обжигая ноги даже сквозь толстые вязаные чулки. Предрассветная мгла бескрайней, снежной страны прятала его, скрывала в своих объятьях, и сильно затрудняла наблюдение. По тракту скоро проедет гонец с депешей от проклятых Габсбургов. Французский король щедро заплатил за то, чтобы письмо никогда не попало в руки русского царя. Интересно, кто этот посланец, пробирающийся с замотанным шарфом лицом через вьюги, лед и тьму? Хоть бы не из Аугсбурга. Зойдль, вот уже 20 лет в наемниках, не любил убивать земляков. Впрочем, контракт есть контракт. Где-то за спиной всхрапнули кони, звякнула упряжь. В засаде пятеро, все наготове. Хоть бы гонец ехал шагом… Металл клинка тускло переливался, отражая снег. Зачем он достал клинок? Надо убрать обратно в ножны, ведь как он сядет с оружием в руке на коня? Проклятое напряжение, проклятый снег, проклятые Габсбурги…

18 октября 1824 года. Шоплен в сотый раз поправляет чепец, выглядывает в окно кареты. Лондон в это время года пахнет влагой и дымом. Еще немного, и город проснется, загудит и ударит в камень мостовых сотней ног, поднимется гвалт и крик, заспешит рабочий люд. Но пока тихо, и это хорошо. Мария Шоплен исчезнет из города под покровом предрассветного сумрака, пропадет навсегда и станет свободной – стылое брачное ложе, годы рядом с немощным стариком, чопорный холод семьи, продавшей Марию за какие-то бумажки – все уйдет под скрип снастей и шум волн. Свобода! Новый свет. Корабль отплывает на рассвете, и там никто не её не найдет. Мария Шоплен будет жить как захочет – она уже живет как хочет, ведь в такт её мыслям перекатываются драгоценные камушки в кошельке за вырезом лифа. Супруг приобрел температуру, соответствующую своему темпераменту, а поместье поменяло хозяина. Шоплен вздохнула и задернула шторку. Еще немного ожидания, и вот он – новый мир!

Потом они недолго пробыли пленными воинами племени Мбага, чья эбеновая кожа расчерчена шрамами во славу духа крокодила, их первопредка. Гнусные, слабые, жидкокровные прибрежные крысы подло напали на них под покровом ночи, связали сетями и заковали в колодки. Воины днями шли, а в темноте пытались сбросить ярмо и убить крыс. Затем, под шум большой воды, их заперли в огромной лодке, и люди с белыми лицами зло смеялись и заставляли их танцевать. Воины танцевали им танец ненависти и боли, танец грядущей мести и звали духов, чтобы те сокрушили их оковы. В одну ночь Крокодил догнал большую лодку в обличье бури и перекусил её пополам. Захлебываясь соленой водой, воины смеялись от счастья.

Дата. Время. Печать, подпись, расшифровка.»

Глава 3

Шоплен встал с мраморной скамьи и подошел к столу секретаря. В коридоре не было никого, кроме него и журналиста, вдумчиво разглядывавшего красный ковер. С улицы гудели машины, мертвенно мерцала реклама через легкие хлопья снега. На город опускалась зима, приглушавшая звуки своим одеялом. Редактор улыбнулся. Ему нравилась постновогодняя Москва, только просыпавшаяся от разгула затянувшихся выходных. Именно такой она и запомнилась, когда с женой они возвращались из отпуска – пересадки на международных рейсах никто не отменял, а им в последний момент поменяли самолет. Пришлось поневоле пробиваться через застывшую столицу из одного аэропорта в другой. Тогда Шоплен и проникся духом затихающего праздника, разглядывая город из окна такси.

Погрузившись в воспоминания, редактор не сразу осознал, что секретаря не будет еще очень долго. Посередине стола возвышалась фоторамка с подписанным убористым почерком отличницы листком в середине: «Уважаемые посетители! Приносим извинения за оказанные неудобства! Ввиду сложившейся чрезвычайной ситуации все сотрудники министерства отбыли на внеочередное пленарное заседание. По завершении заседания мы обязательно вернемся и рассмотрим все заявления в порядке живой очереди».

На край рамки была прилеплена написанная мелким четким почерком майора внутренних дел (почему-то это было кристально ясно) записка «Курить можно. Пепельница на столе, урна в конце коридора. Там же тумбочка – берите чай, кофе. Кулер за углом рядом с урной. Просьба не мусорить! Нарушители будут отправлены в конец очереди». Шоплен хмыкнул и почесал голову. Свобода нравов на государевой службе ему положительно нравилась. Пока он доставал сигарету, Зойдль завершил созерцание ковра и подал голос.

– И сколько нам еще ждать? – журналист возвел очи горе. – Мне кажется, что я должен быть в совершенно ином месте, но вот я тут и ничего не происходит! Едрить-мадрид, Шоплен, вы с ума сошли?

Редактор с ухмылкой выпустил дым через ноздри. Младший коллега с ужасом воззрился на попрание устоев, встал и забегал взад-вперед по коридору. Шоплен с удовольствием пронаблюдал за метаниями журналиста. Затем, докурив, редактор раздавил бычок в пепельнице и, ловко поймав товарища под локоть, подвел к секретарскому столу. Зойдль вчитался в содержание послания и тоже достал сигарету.

– Сколько мы тут будем ждать? – журналист зеленел на глазах. – Уже вечер, кажется, скоро и вовсе закроются. У вас часы есть?

– Нет, телефон разрядился – буркнул Шоплен.

– И у меня – добавил Зойдль – Что нам делать? Если закроют в здании, придется куковать до утра. Кстати, если вы такой знаток местных обычаев, может, и туалет знаете где находится?

– Я не знаю, но думаю где-то в коридоре. – Редактор задумался. – Все равно ждать, пойдемте, взглянем.

И они пошли. Красные ковры глушили их шаги, сохраняя неприкосновенность пыльного безмолвия коридоров. Мягкий свет струился из-под зеленых абажуров светильников, изогнувшихся подобно грибам из стен.

Шоплен и Зойдль блуждают по коридорам. Их посещают видения. Нагнетается страх. Реальность бурлит и разваливается на отдельные куски. Пока они бродят, мы выясняем, что Зойдль не так уж и плох в своей наивности, а Шоплен вовсе не неприятный старый ворчун.

Встречают уборщика. Тот им сообщает, что до утра их из здания не выпустят. Журналист и редактор в панике. Они бегут сломя голову, и разделяются.

Зойдль попадает в избушку к Бабе-Яге, превращается в колобка и сбегает в лес. По дороге он пытается распознать свою национальную идентичность, но в итоге обращается в сторону классовой борьбы за интересы пролетариата.

Шоплен превращается в секретаря министерства, подслушивает самый главный секрет и пытается его запомнить перед еженедельной очисткой памяти. Его ловят спецы и обвиняют в шпионаже.

Оба они оказываются за мгновение перед неизбежной гибелью.

Потом читатель их встречает в Абакане. 18 марта 2020 года. Статья давно издана, героям приходит извещение о присуждении престижной премии, вызывают в Москву для награждения и выдачи денежных средств. Им надо только расписаться в документе на гербовой бумаге. Шоплен и Зойдль сталкиваются с выбором – сохранить знание или вернуться в обыденность. Оба подписывают бумагу и все забывают.

Курьер говорит – вот нормальные люди. А то был у нас тут Голованов один, он, видите ли, не подписал. Ну и все – пропал. Говорят, видели, как он улетел верхом на огненной колеснице, но врут, поди. Спился, наверное.

Занавес.

Дата. Подпись. Расшифровка.

Шоплен с удивлением посмотрел на документ.

– И это правда с нами было? – редактор огладил усы желтыми от никотина пальцами.

– По всей видимости. Мы же подписались, Да и я чувствую в себе некий революционный настрой. – Зойдль неопределенно хмыкнул. – В итоге, все оказалось на своих местах. Мы здесь, они там, история закончилась, статья уже давно напечатана. Я даже взял архивный номер журнала – все правильно.

– Нет, ну я прямо не знаю. Эта какая-то хармсовщина, точнее, постмодернистская пародия на неё. Нет никакого смысла!

– А какой смысл вы ищете? Есть люди, они живут в мире, который создан не для них. Есть вещи, которыми можно попытаться заполнить пустоту отсутствия смысла, есть действия, ведущие к этим вещам. Нет только самих людей, но это уже частности.

– То есть, и нас с вами нет?

– Можно и так сказать. Ничего нет, и нас, и вас, и Малого Табата, и коней, и Приданова и кто знает еще чего. Зато есть законы, УК РФ и прочая ответственность. Конституцию вот скоро поменяют, всякое может случиться.

– Я устал. – Шоплен утомленно опустил голову на стол. – Я старый, я не хочу. Для меня это слишком. Однажды я просто не проснусь, перестану существовать и все, что было мной, развеется в небытии вместе с этой паскудной жизнью. И до того момента…

– Никто не знает, что произойдет. – Зойдль засунул руки в карманы, раскачался с мыска на носок. – Может, мы существуем только в этой временной петле, обреченные раз за разом воспроизводить этот никому в сущности не нужный путь абсурда вслед за чьим-то скользящим вниманием? Может быть, мы в этих листочках с орлами не больше, чем в реальности? И мы исчезнем, только стоит оторвать взгляд какому-нибудь внимательному читателю? Может так? Даже не бог, не мир, а желающий развлечься обыватель творит нас своим направленным взором?

– Да хоть кто. – Шоплен встал из-за стола. – У меня обед. Я есть хочу. Рядом с почтой новое кафе открылось, там борщ дают. Составите компанию?

– Охотно. – Зойдль перестал раскачиваться. – С пампушками?

– Пампушками – сглотнул слюну Шоплен.

И они пошли есть борщ. Пампушки в тот день закончились до двух часов дня, хотя раньше они были.

Обложка: Настя Яцхей (https://vk.com/ya_zhey)


Оглавление

  • Вместо предисловия
  • Возвышенный путь на двоих пьяных историков
  • Поезд от Владивостока до бесконечности
  • Малая спираль
  • Нож и спираль
  • Мысли синего червя с белой полосой на боках
  • Кащей и две пещеры
  • Стеклянная сфера
  • Ясень, растущий из центра мира
  • Конь ветра
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3