Время междуцарствия [Екатерина Франк] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Екатерина Франк Время междуцарствия

Часть первая

Страшная весть громом в одну минуту облетела весь дворец: фараон убит! Живой бог, владыка Обеих Земель Та-Кемет – предательски сражен смертельным ударом в собственной опочивальне, не успев открыть верным слугам, сбежавшимся на его последний крик, имени проклятого цареубийцы!

Все усилия врачевателей, искусных в своем деле, оказались напрасны; Рамсес-па-нутер, великий силой Ра и любимый царем богов Амоном, истекал кровью – по вине неумелого или поторопившегося убийцы, не сумевшего с одного удара перерезать горло. Сухая, покрытая сетью морщин шея живого божества медленно исходила темным, густым потоком, временно задерживаемым льняными повязками; но то была лишь временная мера, быть может, только продлевавшая его мучения. И, лежа на смертном своем одре, не смог даже в этот миг старый фараон прошептать, собрав последние силы, имя того, чья рука нанесла этот страшный удар – тем самым разом поставив под подозрение едва ли не всех, кто был близок к нему в последние годы.

Царевна Дуатентипет, младшая дочь владыки Обеих Земель, как раз разоблачалась в своих покоях, готовясь ко сну, когда в гареме вдруг забегали, завопили отчаянно и исступленно на все голоса. Всего спустя минуту отосланная ею узнать причину шума служанка вернулась и, пав на колени, с рыданием доложила о случившемся. Юная госпожа ее встретила тяжкое известие куда более сдержанно. Жестом удалив от себя всех прислужниц, кроме одной-единственной, которой приказала снова подать себе платье, она опустилась на еще забранное дневным покрывалом ложе и прижала тонкие руки к груди.

Она плохо знала своего венценосного отца и почти не испытывала теперь горя – кроме священного ужаса перед кончиной владыки, положенного ей, как и всякой его подданной. Дуатентипет не посчастливилось родиться дочерью женщины, достаточно знатной или облеченной какой-либо властью и тем самым возвысившейся бы в глазах своего повелителя. По шепоткам служанок она знала лишь, что мать ее была простой танцовщицей, прельстившей своей красотой и молодостью еще не отдалившегося в ту пору от услад гарема фараона; рожденный сын мог бы позволить той упрочить свое положение, но девочка стала лишь предметом всеобщей зависти. И в первую очередь – великой царицы Тити, никогда на памяти всех, кого знала царевна, не удовлетворявшейся лишь ролью той, кто сидит по правую руку от владыки и зовется его первой женой, единственной матерью наследника. У фараона было много любимиц и детей куда больше, чем требовалось для продолжения правящего рода – и царица Тити зорко следила за каждым, кто приближался к ее венценосному брату и супругу. Горе, великое горе ждало задержавшегося в милости у владыки, но не сумевшего остаться в ней навсегда!

Такая же участь постигла и мать Дуатентипет: еще до того, как минул год со дня рождения ее дитя, женщина вдруг слегла с лихорадкой, сгорев в два дня. Шептались, что ее отравили – не то кто-то из менее удачливых товарок, не то одна из опасавшихся конкуренции наложниц, не то почти всесильная в пределах гарема владыки вторая супруга его, царица Тия. На божественную Тити подозрение, однако, не пало: она сразу же отдала приказ провести самое тщательное расследование и забрала осиротевшую малышку в свои покои, заявив, что не оставит плоть от плоти его величества на попечение служанок.

Убийцу несчастной наложницы так и не нашли – а Дуатентипет навсегда осталась подле великой царицы. У той не было собственных дочерей: их в избытке рожали многие обитательницы гарема, но Тити произвела на свет троих сыновей подряд, из которых пережить младенчество удалось лишь одному – царевичу Рамсесу. То было давнее событие, уже известное многим обитателям гарема лишь по рассказам других: первой супругой фараона тогда была его сестра по крови и плоти, Исида Та-Хемджерт, родившая ему наследника Сетхорхепешефа; говорили, будто ее одну владыка любил бесконечно, пренебрегая порой даже самой Тити, преданнейшей и искуснейшей из его наложниц. И когда великая царица Исида вдруг тяжело заболела, все подозрения обратились на молодую Тити. Владыка Обеих Земель лично беседовал с ней несколько часов и затем, к изумлению приближенных, во всеуслышание объявил о ее невиновности.

Эти слова его совпали с известием о смерти Исиды Та-Хемджерт. Его величество горевал тяжело и мучительно, приказав проводить царицу в загробный мир со всеми возможными почестями, а сына ее оставил своим наследником; спустя же положенные семьдесят дней траура новой госпожой дворца нарек наложницу Тити. Все сочли данное решение лишь доказательством бесконечной мудрости и дальновидности владыки: царевич Сетхорхепешеф, подобно матери, рос слабым и болезненным ребенком, чье внимание занимали лишь многообразные сложности ритуалов поклонения богам. Фараону, в молодости бывшему подобным яростному Гору-воителю, больше по душе был второй сын, носивший одно с ним имя – резвый и непоседливый мальчик, крепкий, здоровый, рано заинтересовавшийся военным делом. Уже в двадцать лет он был назначен начальником войска в Нубию, а по смерти своего старшего брата – объявлен наследником фараона.

Однако немало времени минуло с тех пор: фараон увлекался то одной, то другой из своих многочисленных любимиц, и детей у него было великое множество. Все еще величественную царицу Тити на его ложе сменила красавица-служанка Тия, непревзойденная в танцах и родившая повелителю сына Пентенефре, следом за ней пришла младшая царица Нефрура, после – Небет-хет, искуснейшая из вышивальщиц гарема; но на то влияние, которое имела их могущественная предшественница, прежде не мог претендовать никто. Теперь же – после смерти старого владыки – многое, очень многое могло измениться в один миг.

Тяжелые размышления Дуатентипет прервала вестница от великой царицы: та приказывала приемной дочери явиться немедленно. Служанка, едва услышав ее слова, стрелой метнулась облачать госпожу поверх калазириса в траурное платье небесно-голубого цвета без украшений. Едва разбирая, что делает, царевна вынула из ушей золотые серьги с бирюзовыми каплями в виде лепестков лотоса, расстегнула забытый на запястье браслет; вестница не смела торопить дочь своей повелительницы, но по лицу ее ясно было, что стоило поспешить.

Чуть только Дуатентипет покинула свою комнату, как безумие всего дворца, казалось, обрушилось на ее плечи. Слышно было, как рыдали служанки и юные наложницы в гареме, едва имея силы вскочить при ее появлении и совершить положенный поклон; те, что были старше, сопровождали их плач истошным причитанием – для них навсегда был потерян последний шанс возвыситься; даже всегда хмурые стражники, охранявшие покои царицы Тити, были особенно мрачны и угрюмы. Переход по извилистым коридорам с причудливо расписанными стенами, знакомыми с детства, длившийся едва ли несколько минут, отнял все силы царевны – так, что, едва тяжелые двери захлопнулись за ее спиной, она закрыла лицо ладонями и простерлась ниц с облегчением.

– Поднимись, дитя мое, – коротко, негромко велела первая супруга покойного владыки, неведомо как очутившись прямо над ней; Дуатентипет услышала шорох ее одежд, мягкий перезвон тяжелых браслетов, вдохнула пряный аромат густой, благовонной мирры, разлитый в воздухе – и с блаженством отчаяния припала лбом к обутым в дорогие сандалии стопам своей покровительницы. В обычное время царице Тити обычно нравились подобные выражения благоговения и покорности от тихой воспитанницы. Однако теперь она, очевидно, приказывала всерьез; локоть девушки накрепко сжали, вынуждая приподняться и открыть лицо.

– Огромное горе постигло всех нас, – холодно-певуче, лишенным какого либо выражения не то от горя, не то по другим причинам голосом промолвила великая царица. Цепкие пальцы ее между тем еще крепче стиснули руку девушки, и Дуатентипет поспешила подняться.

– Моя матушка, божественная владычица Обеих Земель пожелала видеть меня, – прошептала она, не смея – как, впрочем и всегда – без позволения поднять глаза. – Позволено ли… позволено ли будет дочери узнать, что именно произошло с его величеством?

– Разумеется, – сразу же отмела все ее подозрения Тити, делая приглашающий жест рукой в сторону дверей. – Пойдешь со мной. Тебе тоже следует там быть…

Где именно «там», Дуатентипет переспрашивать не посмела – пока она шла следом за великой царицей, лишь на шаг ближе к ней, чем многочисленные служанки, сопровождавшие госпожу, то сама сумела догадаться, что идут они в малый приемный зал. Его величество прежде часто устраивал там церемонии, предназначенные лишь для членов его семьи, или принимал там жрецов и советников-чати, беседуя с ними о делах государства; и сердце царевны, хоть и никогда не удостаивавшейся достаточной душевной близости с покойным отцом, все же невольно сжалось при мысли об этом.

Их уже ждали: начальник дворцовой стражи, почтительно поприветствовав царицу, пропустил ее и дочь в зал – служанки остались снаружи – и в свете многочисленных светильников Дуатентипет окружили знакомые лица.

Наследный царевич Рамсес с готовностью поднялся с высокого сиденья в противоположном углу зала, чтобы приветствовать свою мать. Ныне уже почти несомненный новый владыка Та-Кемет был уже немолод, коренаст и крепок в теле по-прежнему, но вместе с тем и кряжист: тридцать семь раз встречал он весенний разлив Нила, дожидаясь того момента, когда сменит почившего своего отца, и Дуатентипет, случайно встретившись взглядом с холодными глазами высокородного брата – не темными, как у большинства жителей Черной Земли, а голубовато-зелеными, небольшими и цепкими, подобными кусочкам цветного стекла в женских украшениях, и наполненными пристальным, тяжелым выражением – сразу же поспешила отвести свой взор.

Царевич Пентенефре, второй наследник ее отца, всего на пару лет старше самой Дуатентипет, стройный и гибкий, как побег тростника, был уже подле нее; гладко выбритое, меднозагорелое лицо его было омрачено искренней печалью – однако держался он, как всегда, просто и вежливо, и сердце девушки, хоть и стесненное, сильнее забилось в груди. О, она знала, знала непреложный обычай божественной власти своего рода: кровь, исходившая от самого Гора, предка всех фараонов, не должна была мешаться в жилах правителя с чьей-либо еще – и оттого новый владыка, пусть и имея уже собственный гарем и детей от разных наложниц, предпочитал брать себе первую жену, мать наследника, из числа своих сестер, племянниц или даже дочерей, если требовалось, не нарушая этого закона. Но ведь Дуатентипет не была единственной наследницей почившего владыки по женской линии, не была и даже старшей среди них, а лишь воспитанницей первой жены; конечно, следовало ожидать, что взошедший на престол Рамсес обратит свой взор на одну из своих сестер – но отчего именно ей становиться этой избранницей? Царевна знала с детства и готова была однажды взойти на ложе одного из своих братьев, дабы родить ему долгожданное дитя от божественной крови – но, Амон, величайший из богов, как бы желала она, чтобы этим братом был не холодный и равнодушный Рамсес, а молодой Пентенефре!

Однако сам избранник ее сердца ничего не знал об этих желаниях – робкая Дуатентипет страшилась открыть ему свое сердце; и теперь царевич лишь склонил голову, положив правую руку на покрытое одеждой плечо девушки.

– Мои тебе соболезнования, милая сестра. Существуют вещи, к которым невозможно быть готовыми, – с искренним сочувствием, однако без тени какого-либо сокрытого чувства, которое так хотелось бы увидеть царевне, проговорил он. – Надеюсь, скоро мы обнаружим того, кто совершил это преступление.

– Не сомневайся, что так и будет, – сухо, громко и куда резче, нежели обычно, отозвался царевич Рамсес. Дуатентипет невольно вздрогнула: их старший брат редко повышал голос, и в последние годы при великой царице она все чаще убеждалась в том, что когда это случалось, то не несло за собой добра.

За спиной Пентенефре мгновенно выросла, словно из ниоткуда, полная безмолвной угрозы тень. То был ближайший слуга его Кахотеп – бывший каменотес, темнокожий раб-нубиец, приговоренный, как рассказывали, к смерти за убийство надсмотрщика; царевич избавил его от казни едва ли не в последнюю минуту, случайно посетив недостроенный храм – он часто, к ужасу Дуатентипет, выходил в город переодетым, не страшась гнева отца. Чуть живого раба – его собирались, по обычаю, забить до смерти палками, успев нанести уже около сотни ударов – Пентенефре забрал во дворец, а после его выздоровления приблизил к себе необычайно, называя не иначе как своим другом. При дворе шептались о неприличии подобного поведения – говорили даже многоразличные мерзости, от которых у Дуатентипет кровь стыла в жилах; но ее брат словно не замечал этих слухов, и вскоре все свыклись с присутствием рядом с царевичем чужеземца-слуги. На языке жителей Та-Кемет Кахотеп говорил неохотно и скверно, а потому почти ни с кем не общался, кроме собственного спасителя – впрочем, и в его присутствии чаще всего довольствуясь ролью молчаливого верного стража. Вот и теперь он во мгновение ока очутился за спиной своего господина, осмелившись поднять от пола свои горевшие непонятным, но поистине страшным выражением глаза

Царевич Рамсес, разумеется, не смутился этой невысказанной дерзостью слуги: но сам Пентенефре, словно спиной почувствовав взгляд Кахотепа, быстро положил ему на предплечье свою золотисто-смуглую ладонь.

– Друг, вернись к моей матери и подожди меня, – удивительно мягко, словно говоря с не вполне прирученным зверем, произнес он раздельно. Кахотеп проворчал что-то на своем наречии, впившись в лицо господина настороженным взглядом, однако повиновался беспрекословно. Пентенефре снова повернулся к Рамсесу и прибавил столь спокойным голосом, как будто не заметил в его словах явственной угрозы:

– Раз мой брат говорит что-то, значит, несомненно, так и будет. Я рад слышать, что подлое предательство и убийство нашего отца не останутся безнаказанными.

Наследный царевич ответил ему неопределенной усмешкой, не удостоив больше ни единым словом; Дуатентипет осторожно прикоснулась пальцами к плечу Пентенефре – ничем кроме этого она не осмеливалась выразить своего участия, но и его оказалось довольно: старший брат, заметив сей жест, тотчас взглянул на нее с таким выражением, что царевна, вздрогнув, против воли убрала руку. Никогда до этого она не страшилась Рамсеса, а тот, казалось, и вовсе не замечал ее в числе прислужниц и спутниц своей матери. Однако теперь он смотрел так, будто увидел впервые и одновременно с осознанным и справедливым негодованием – как на нечто, принадлежавшее прежде безраздельно ему одному и посмевшее вдруг нарушить это состояние.

Лишь Амону, величайшему из богов, знающему стремления каждого живого существа, ведомо было, какая мысль посетила в эту минуту нового владыку Обеих Земель, однако высказать ее вслух он не успел, обратив свой взор на нечто, очевидно, более важное за спиной сестры. Дуатентипет выдохнула с облегчением, оборачиваясь: сановник Та-Меру, по всей видимости, закончив переговаривать с проведшими первый осмотр покоев фараона дворцовыми дознавателями и лекарями, вошел в залу и почтительно поклонился всем родственникам убитого владыки

При дворе этого человека именовали просто «господин Та», как он предпочитал именоваться в документах – в любом случае, перепутать его с кем-либо иным, пусть даже и носящим то же имя, было невозможно. До недавнего времени он носил титул верховного советника его величества и пользовался его безоговорочным доверием; однако после восстания в Мемфисе – взбунтовались строители храма Амона, заявив, что не получали жалованья несколько месяцев, и открыто объявив сановника Та казнокрадцем, расхитившим отведенные для исполнения работ средства – его величество неожиданно лишил всесильного помощника должности, оставив, тем не менее, при дворе. Немилость фараона тот принял вполне сдержанно – присутствовал на всех собраниях, держался в них особняком, однако всегда имел свое мнение по всякому вопросу и высказывал его, будучи спрошен.

Теперь же сановник Та не стал дожидаться чего-либо, испытывая терпение божественнорожденных господ. Кратко и скупо он изложил то, что удалось выяснить: его величество, вне всякого сомнения, был убит кем-то из приближенных, ибо посторонних людей, по свидетельству стражи, во дворце целый день не объявлялось; заговор был составлен тщательно и явно хорошо подготовлен: тела восьми стражей-меджаев, исполнивших свой долг до конца и погибших, защищая владыку, носили следы самым мастерским образом нанесенных ударов; отыскать убийц не удалось, но поиски идут тщательнейшим образом.

– Значит, вы не знаете, кто именно совершил это преступление? – перебила его вторая жена покойного владыки, красавица-хеттянка Тия – мать Пентенефре. Сановник Та ответил с поклоном:

– Я не смею обвинять кого-либо раньше времени. Этой же ночью будут допрошены все дворцовые слуги, а с утра дознаватели должны будут разослать вестников к тем, кто сегодня был во дворце. Это относится и ко всем присутствующим – надеюсь на ваши снисхождение и понимание.

– Когда нам следует ожидать вестника от дознавателя? – прозвучал из глубины зала низкий спокойный голос: Дуатентипет обернулась, вздрогнув, чтобы поймать брошенный из-под тени плотной церемониальной накидки взгляд Нейтикерт – верховной жрицы богини, чье имя ее служительница носила в своем собственном. До сих пор хранившая молчание, теперь она подняла голову, открыв почти полностью лишенное привычной для женщины краски, однако все равно похожее на каменное изваяние неподвижностью черт лицо и непроницаемые, холодно и ярко блестевшие черные глаза, обведенные сурьмой – как полагалось той, что могла проникать в тайны божественной воли.

Сановник Та обернулся к ней; его широкое, мясистое лицо мгновенно отвердело, а в глазах замелькали недобрые искры:

– Как только у него возникнут какие-либо вопросы и предположения, разумеется. Возможно ли препятствовать тому, кто расследует дело о величайшем из мыслимых злодеяний?

Каменное лицо Нейтикерт чуть заметно дрогнуло; на мгновение Дуатентипет почудилась в нем тень какого-то тайного сомнения. Однако служительница богов безукоризненно владела собой – когда она снова заговорила, взгляд ее уже был совершенно ясным и спокойным, как прежде:

– Разумеется, нет. Я лишь хотела предложить великому советнику не руководить делопроизводством единолично – дабы никто не осмеливался обвинить после господина Та в пристрастии или в неверности вынесенного решения…

– Опасения госпожи Нейтикерт не имеют оснований, – заметив, что опальный сановник уже с трудом сдерживал свое негодование при этих словах, вмешался наследный царевич Рамсес. – Дознание будет тщательным и справедливым: я лично займусь этим делом, – прибавил он со значением, окинув всех в зале таким взглядом, что стало ясно: разговор сей был окончен.

Затем речи пошли о похоронах владыки и последних его распоряжениях относительно щедрого вклада в храм Амона: жрецы его были слишком влиятельны, чтобы отказать им напрямую или признаться в недостаточной наполненности царской казны. Слово взял Пентенефре – словно не замечая скрытого недовольства старшего брата и его матери, молодой и нетерпеливый, он сходу принялся предлагать разные предлоги для отказа. Нейтикерт, загадочно поблескивая своими непроницаемыми черными глазами, наблюдала за ним, казалось, едва ли не с любованием; настолько, что Дуатентипет ежилась на своем месте от ревности и невозможности как-то высказать ее. Измучившись, она наконец склонилась к великой царице, шепотом попросив позволения удалиться. Тити отпустила приемную дочь нетерпеливым взмахом руки, похоже, забыв, что сама прежде позвала ее; и Дуатентипет была несказанно этому рада.

В своих покоях она сразу же прогнала служанок; те повиновались с распухшими от слез лицами и красными глазами, истолковав ее гнев как проявление скорби по почившему фараону. Отчасти они были даже правы: Дуатентипет не сомневалась в причастности дерзкой жрицы к этому страшному преступлению. Срывая с себя ненавистную траурную одежду и впиваясь взором в разлитый вокруг ночной мрак, царевна с трудом заставляла себя сдерживать крик. Она, эта женщина, в одночасье подчинившая своей воле весь двор и теперь взиравшая на все со спокойствием насытившей голод пустынной кобры – именно она, конечно, стала причиной смерти его величества!

Верховная жрица храма Нейт в Саисе, Нейтикерт – «Нейт Превосходная» – была в числе тех, к кому покойный владыка особенно благоволил в последние годы своей земной жизни. Немало служителей богов он приблизил к трону и предложил им бесчисленные дары и рабов, взамен желая молитв за себя и свое ежедневное и ежечасное благополучие – и жрецы, разумеется, не спешили отговаривать его от подобных порывов благочестия. Владыка Обеих земель почитал Амона; солнцеликого Ра, которого некоторые толкователи звали одним из его воплощений; священного сокола – Гора, покровителя всех фараонов; могущественного Осириса, хранителя тайн жизни и смерти, строгого судью загробного царства; поклонялся он и владычице Хатхор, ибо веселье и радость любви, даримые ею, были по душе старому фараону – настолько, что храму ее подносил он бесчисленные дары из священного камня бирюзы; и никогда не оставлял своим вниманием многих других богов. Но таинственная Нейт, изначальная и непостижимая прародительница всего сущего, сокрытая от самого взыскательного человеческого взора, не была никогда наделена особым вниманием правителя – ровно до того дня, как во дворце появилась новая верховная жрица этой богини.

Носившая имя своей владычицы и покровительницы, Нейтикерт и сама казалась словно бы ее живым воплощением: неприступная и царственная – даже на колени перед троном фараона она опустилась так, словно сделала это исключительно по собственному желанию, и лишь слегка склонила при этом на мгновение голову. Когда же после она заговорила своим глубоким, спокойным и достаточно низким голосом, владыка Та-Кемет мгновенно обратил на нее свой взор и не отрывал его больше ни на мгновение. Привычных славословий в речах Нейтикерт было немного, так что уставшие от них придворные также невольно оживились. Это было единственным, что царевна Дуатентипет смогла понять определенно – ибо, заверив фараона в неизменном расположении к нему его небесной матери Нейт, загадочная жрица сразу же заговорила о куда менее привычных на подобных празднествах вещах: положении городских ремесленников, мелких торговцев и каменщиков в Саисе и всей Западной Дельте, непрерывным потоком стекающихся к находящемуся в ее ведении храму. Обедневшие, лишившиеся пропитания из-за беззакония фараоновых чиновников на границах люди, сказала она с поклоном, ожидают милости от своего божественного правителя: если ему будет угодно обратить свой взор на них, несомненно, это избавит его верных подданных от великих невзгод.

Несомненно, упоминание о столь далеких от радостного вопросах было невероятной дерзостью; Дуатентипет, украдкой взглянув на великую царицу Тити, испуганно вздрогнула и сжалась перед ее похолодевшим от праведного негодования на омрачившую веселье жрицу взором. Никто не позволял Нейтикерт говорить что-либо, кроме прославлений фараона и пожеланий ему бесконечного благополучия – и ей, служительнице второстепенного культа, вовсе не дали бы слова в иное время; но было и нечто иное, то, что инстинктивно трепетавшая от страха царевна все же сумела смутно распознать сама и чему увидела подтверждение в глазах своей венценосной приемной матери. Верховная жрица Нейт была красива – и даже слишком, вызывающе, до неприличия легко затмевая собой усыпанных золотом с ног до головы жен и наложниц старого владыки. На самой Нейтикерт из украшений было лишь легкое сердоликовое ожерелье в три ряда и скреплявшие ее сложную прическу две литые стрелы из серебра – символ ее божественной покровительницы; но фараон, словно не замечая простого наряда, смотрел лишь в ее обведенные черной и золотой краской глаза, а затем сделал милостивый жест рукой, призывая ее говорить дальше – и в пиршественной зале мгновенно стихли все человеческие голоса.

Дальнейшее юная Дуатентипет помнила плохо – в голове у нее слишком шумело от страха перед великой царицей и выпитого холодного вина. Единственным, что она запомнила в том сумбуре, оказались загоревшиеся любопытством и восхищением глаза царевича Пентенефре; позабыв о том, что сам фараон заинтересовался диковинной девушкой, он не отводил от нее взгляда и улыбался приметно – будто за ним самим не следили одновременно с этим тщательнейшим образом многочисленные соглядатаи, коими полнился царский двор.

Все оказалось еще хуже: всего спустя пару дней Дуатентипет услышала от верной служанки Хекет – та не имела никаких причин лгать госпоже – что царевич Пентенефре собрался посетить храм Нейт в Мемфисе, при котором остановилась жрица Нейтикерт: посетить едва ли не тайно, в сопровождении одного слуги Кахотепа. Каким-либо образом помешать брату было не в ее власти; но сердце царевны жгла тоска столь невыносимая, что она даже осмелилась попросить у владычицы Тити позволения также отправиться в указанное святилище.

Божественная супруга фараона неодобрительно взглянула тогда на приемную дочь – уже давно назначив ее в жены собственному сыну и наследнику отца Рамзесу в своем сердце, она не могла не видеть истинных причин дерзости всегда робкой Дуатентипет; вдобавок, она всегда недолюбливала Пентенефре – из ревности к его матери, младшей царице Тии, и как главного соперника своего собственного отпрыска. Но Тити много лет провела в гареме и отлично знала, что слаще всего плод запретный и скрытый. Поджав аккуратно натертые кармином губы, она помолчала какое-то время, затем небрежно махнула рукой – посеребренные ногти ее сверкнули в отразившихся лучах солнца.

– Раз мое дитя так желает, разве я откажу? – звучным, певучим голосом, в котором порой проскальзывали совсем девичьи нотки – разумеется, когда того хотелось его обладательнице – промолвила она ласково. – Сразу после дневного сна я прикажу надежным стражникам сопроводить тебя в храм. Твой божественный отец и мой любимый супруг-повелитель – да будет он жив, невредим и здоров! – столь много времени уделяет служителям Нейт, что нам также надлежит следовать его примеру!

Дуатентипет поклонилась и поспешила удалиться, боясь, как бы великая царица не передумала. Позже, уже сидя в крытых златотканым льном носилках, мерно покачивавшихся на плечах рабов, она с тревогой думала о том, как бы брат не обиделся на нее за это самоуправство; но опасаться было нечего. Храм Нейт возвышался чуть поодаль от центра города – и в половину не такой величественный, как Опет Амона, где царевна бывала каждый год вовремя священных празднеств, однако при виде многочисленных посетителей Дуатентипет поняла, отчего Нейтикерт держалась перед ее отцом с таким достоинством. Казалось, здесь собрались нуждающиеся со всей столицы – быть может, так оно и было, ибо царевна мало разбиралась в таких вещах: многочисленные мелкие торговцы пищей и всякими мелочами; городская беднота, добывавшая себе кров и пищу наемным трудом по дням; простые каменщики, оставшиеся, по всей видимости, без работы; были тут и рабы и рабыни, почти полностью обнаженные, в износившихся лохмотьях – царевна краем уха слышала о многочисленных беглецах из полностью разорившихся хозяйств, осаждавших храмы в поисках убежища. Некоторые были с детьми; возле таких жрецы и жрицы храма Нейт останавливались чаще всего, пока разносили в толпе охлажденное пиво, ячменные лепешки и сушеные фрукты.

Как они совершали все это, царевна понимала с трудом: едва она покинула плотно забранный занавесками паланкин, у нее сразу же закружилась голова от жары и обилия многоразличных голосов. Стражники-меджаи, сопровождавшие Дуатентипет, разумеется, не позволили бы ни одному из оборванных попрошаек прикоснуться к ней; но она все равно невольно вздрагивала под плотной накидкой, идя сквозь толпу к храму, как только ловила на себе чей-то изумленный взгляд. Однажды чья-то темная рука, увитая сетью набрякших вен, потянулась было к стелившемуся за ней по земле вышитому краю платья – стражник мгновенно отбросил ее ногой, даже не потрудившись наклониться. Царевна хотела было остановиться, одернуть его и напомнить о снисходительности к другим, которую следовало бы проявлять в священном месте; но какое-то странное, неприятное чувство вдруг сдавило ей горло, почти лишив способности дышать – и она промолчала. Нечто иное, куда более важное сразу же привлекло внимание девушки.

Ее брат стоял к ней спиной, склонившись над цеплявшимся за его колени мальчиком лет пяти-шести, на котором из одежды была лишь выцветшая рваная тряпка, служившая набедренной повязкой. Цвет кожи ребенка был почти таким же темным, как у слуги Кахотепа – именно тот, опустившись на корточки, как раз переговаривался с ним на незнакомом Дуатентипет гортанном наречии. Затем он поднял голову, указал на ребенка и пояснил Пентенефре:

– Нерти сказал, его отец умер. Спустился к реке за водой, – его крепкие пальцы, словно выточенные из эбенового дерева, сделали характерное движение, напоминающее смыкающуюся пасть крокодила. – Его мать больна. Другие люди сказали: иди в большой дом Танит, там… помогают таким, как они.

– А где сейчас его мать? – живо спросил Пентенефре, однако слуга не успел ответить: звонкий женский голос, перекрывая шум толпы нищих во дворике, раздался откуда-то со ступеней храма:

– Нерти, сын Ансу! Ступай сюда, мальчик, тебе нечего бояться!

Ребенок живо подскочил с места, заслышав свое имя и имя матери – единственное, что мог распознать в чужой речи. Верховная жрица Нейтикерт, а именно она выкликала его, громко повторила свой вопрос, а затем, к удивлению Дуатентипет, с заметным трудом прибавила несколько слов на том самом нубийском наречии – видимо, повторив то же самое, потому что мальчик, отпустив колени Пентенефре, опрометью бросился ей навстречу.

– Вот ты где! Зачем сбежал, дурачок? Больше не надо воровать еду; а матери твоей наши лекари смогли помочь, – обхватив его лицо ладонями, чуть ли не любовно выговаривала всегда неприступная и бесстрастная Нейтикерт. Мальчик, разумеется, не понял ни слова; она снова сказала что-то на грубом языке, родном для него, затем показала на сопровождавшую ее жрицу младшего ранга и объяснила: – Пойдешь с ней. Она отведет тебя к твоей матери.

Дуатентипет стиснула зубы. Отчего-то ей невыносимо было видеть гордую жрицу столь подобной простым смертным: и при виде ее брата та не стала принимать свой привычный бесстрастный облик, лишь спокойно скрестив руки на груди:

– Не ожидала увидеть здесь второго царевича Пентенефре. Для нас большая честь приветствовать здесь сразу двух потомков его величества, да будет он жив, невредим и здоров, – она чуть заметно поклонилась, как полагалось жрице второстепенного культа, и следом за тем вдруг обернулась к самой Дуатентипет, безошибочно вырвав ее взглядом из толпы, невзирая на темную накидку и почти полное отсутствие украшений. Царевне не осталось ничего, кроме как сбросить капюшон и подойти ближе.

– Какая радостная и неожиданная встреча, сестра, – без колебаний приветствовал ее Пентенефре, однако в глазах его застыло какое-то выражение, остро не понравившееся царевне. – Я и не знал, что ты также решила прийти сюда.

– Я хотела помолиться сегодня здесь, – как можно сдержаннее ответила Дуатентипет, – потому что никогда прежде не бывала в этом храме и не слышала о нем.

– Мать Сокрытого, великая Нейт всегда готова раскрыть свои объятия тем, кто ищет ее, – с приветливой улыбкой вмешалась верховная жрица. Сама одетая еще проще, чем на приеме – лишь в одно тонкое платье белого льна, ничем не окаймленное и без пояса – она казалась лучом солнца в полумраке храма за ее спиной. На шее Нейтикерт виднелись нити коралловых и лазоревых бус, и крошечные шарики их же украшали серьги; насколько знала царевна, простые горожанки, когда не работали по дому, одевались богаче – однако, глядя теперь на эту женщину, она, какое бы отвращение не чувствовала к ней сознательно, против воли любовалась ее уверенными движениями и красотой лица.

– А спутнику царевича она, вероятно, также знакома под именем Танит, – вдруг, несказанно удивив Дуатентипет, заметила жрица. В черных глазах ее, устремленных на слугу Кахотепа, заблестели искры какого-то отстраненного любопытства – как у пустынной кобры, лакающей воздух вокруг своим раздвоенным языком не ради охоты, а лишь из простого желания узнать нечто новое. Пентенефре, словно не заметив почти неприличного перехода разговора с божественной темы на личность простого раба, спокойно положил руку тому на плечо:

– Мой друг Кахотеп сопровождает меня повсюду и рассказывает мне о нуждах подданных моего отца и повелителя.

– Это достойно уважения, – кивнула Нейтикерт, по всей видимости, также не усмотрев ничего предосудительного в собственных рассуждениях, и, казалось, хотела прибавить что-то еще; однако слуга Кахотеп, до того момента, как полагалось, хранивший молчание, вдруг вымолвил – черные глаза его, диковато и странно блестя, впились в приветливое лицо жрицы:

– Мать Танит? Мать Танит знает все… Говорят, она ходит среди людей, редко ходит, но здесь – ты, госпожа… – ему не хватало слов, а вдобавок даже известные он произносил, страшно коверкая; однако Нейтикерт поняла все и отрицательно покачала головой:

– О нет, я не Мать Сокрытого, я всего лишь ее скромная служительница, по великой милости богов удостоенная видеть некоторые проявления их воли. Пусть тебя не введет в заблуждение мое имя – его мне дали уже здесь, во время обучения… – Ясный взгляд ее на мгновение затуманился и следом вновь обрел твердость: – Прошу за мной.

– Я слышал, что в храме Нейт принимают всех нуждающихся, но не предполагал, что их окажется столь много, – говорил меж тем Пентенефре, следуя за жрицей в главный зал. – Много ли таких детей, как этот Нерти, приходит к вам каждый день?

– Чаще приходят их родители, которым уже поздно оказывается помочь. Впрочем, в его случае, похоже, все обойдется… – красивое лицо Нейтикерт на мгновение омрачилось и вновь стало непроницаемо-любезным. – Сироты чаще всего остаются при храме, остальных мы стараемся передать родственникам или устроить в услужение, если возраст позволяет. Мы предпочитаем никому не отказывать в помощи; но, увы, наши возможности не столь велики, как у жрецов Амона или Гора, – она провела ладонью по воздуху, указав на небольшую часть залы, отделенную рядом колонн от толпы молящихся. Насколько видно было в просветы между каменными столбами, посреди нее находился алтарь, украшенный цветами, фруктами и рядами разноцветных бус, и две жрицы, стоя на коленях у него, непрерывно читали нараспев гимны; в глубине же, скрытое за занавесями, виднелось изображение самой богини.

Нейтикерт, первой простершись перед алтарем, произнесла короткую молитву; затем подозвала к себе одну из помощниц, что-то негромко сказала ей и обернулась к царевне Дуатентипет:

– Мать Сокрытого повелевает, чтобы в ее храме мужчины и женщины возносили молитвы отдельно. Мерит-Ра, моя сестра в лоне Нейт, останется здесь и поможет царевне совершить необходимые ритуалы; я же, с ее позволения, провожу его высочество на мужскую половину храма.

Дуатентипет кивнула растерянно; никогда прежде она не слышала о таких обычаях и сомневалась в их существовании. Если даже они и имели место быть, то наверняка были лишь предлогом, думала она в ярости, наблюдая, как ее брат уходит следом за этой женщиной. Молитва на время успокоила ее ум; надо всегда отрешаться от всего земного, обращаясь к богам – так учила ее великая царица Тити – однако, возжигая под присмотром вежливой и немногословной жрицы благовония, Дуатентипет вновь испытала раздражение.

Никак не показывая своих чувств, она поблагодарила за помощь и наставления, после чего объявила, что желает вернуться во дворец. Стражники-меджаи ждали ее у входа в храм; но Дуатентипет не пошла к ним. Она помнила, в каком направлении ушли ее брат и жрица, а потому отправилась следом за ними, молясь, чтобы дорога не оказалась слишком запутанной. Во многих храмах притворы для молящихся тесно переплетались с целыми лабиринтами из коридоров, и выплутать из них без чьей-либо помощи было невозможно – это царевна знала по величественному храму Опета Амона, где бывала множество раз. Однако храм Нейт не был столь громаден и величествен – или так лишь казалось ей, поскольку подземной части этого места Дуатентипет увидеть не довелось: в этом не было нужды.

Ее брат и жрица Нейтикерт оказались – совершенно внезапно, как ни приготавливалась она к наихудшему – в одном из самых безлюдных уголков, в нише между колоннами, ведущими во внутренний дворик. Ни души не было вокруг; и Дуатентипет, заслышав их голоса, внутренне сжалась, ожидая увидеть нечто ужасное и постыдное – однако Пентенефре и жрица стояли хоть и совсем близко друг к другу, но совершенно в том же виде, в котором покинули царевну полчаса назад; с того места, где стояла Дуатентипет, ей было слышно каждое слово.

– Не будет тратить время на церемонии, которые, полагаю, мы оба презираем в равной степени, – учтиво, но вместе с тем довольно тревожно говорил жрице Пентенефре – в тоне его Дуатентипет уловила некоторое смятение, удивившее ее немало: прежде брат мало внимания уделял женщинам, исключая двух-трех гаремных наложниц, регулярно отправляемых к нему матерью – впрочем, безрезультатно, ибо понести дитя не удавалось ни одной из них. – Я пришел к госпоже Нейтикерт, чтобы предложить свою помощь в вопросе, о котором она недавно сообщила моему отцу на большом приеме.

– Его величество уже удостоил меня своего внимания и приказал хранить молчание до окончания разбирательства, – сухо возразила женщина, попытавшись высвободиться; но Пентенефре, словно не заметив этого, наклонился к ней и заговорил с таким жаром, будто от этого вопроса зависела его жизнь:

– Мой отец не станет разбирать этого дела, он поручит все советникам и забудет сразу же! Поверьте, я множество раз пытался переговорить с ним…

– Это не та тема, которую следует обсуждать со мной, – поджав губы, перебила его Нейтикерт. Царевич выдохнул, опустив голову, затем выпрямился и терпеливо пояснил:

– Разве может преступник осудить сам себя, госпожа? Если вы хотите добиться справедливости, вам нужны доказательства против него и надежный человек, который сообщит все моему отцу!

Нейтикерт молчала; вопрос, который наверняка так и напрашивался быть озвученным ею, повис в воздухе. Царевна затаила дыхание: она плохо понимала, что происходит, но догадывалась, что он имеет отношение к неким влиятельным лицам – а также, что ее брат определенно замыслил нечто опасное, и это приводило ее в ужас. Дуатентипет готова была броситься Пентенефре в ноги и молить остановиться: он и так достаточно часто совершал странные и опрометчивые поступки, понятные ему одному – но жрица вдруг наклонилась вперед и заговорила совсем тихим, низким шепотом, сжимая запястье Пентенефре:

– Хорошо! Запомните: все, что высказали рабочие из Мемфиса про господина Та – правда. Материалы для строительства все время шли в половинном размере, остальное закупалось в счет денег для выдачи работникам. Однажды им задержали выплату на три с половиной месяца! Документы я вам дам – у меня есть копия расходных книг. Человека, через которого господин Та действовал, зовут Панутер. Вы… – она не останавливалась и говорила еще что-то, но Дуатентипет уже не слышала: жесткая темная рука опустилась на ее плечо, и взору испуганной царевны предстало мрачное лицо слуги Кахотепа.

Будь она немного тверже или попросту привычной к тому, что ее приказания всегда исполняются, Дуатентипет не растерялась бы; но, застигнутая на месте преступления, она смогла лишь сжаться от страха, даже не вздумав позвать на помощь: она уверена была, что не уйдет живой. Но Кахотеп лишь смерил ее суровым взглядом, как глупого ребенка, наклонился и проговорил неправильно, но все же понятно, как следует подбирая слова:

– Госпожа Дуатентипет уйдет. Господин любит сестру, не хочет для нее плохого. Госпожа будет молчать; и он… – указал нубиец на себя, – он тоже будет молчать. Иначе будет плохо и господину, и госпоже.

Царевна кивнула, вся дрожа, и прошмыгнула мимо него, еще не веря своему счастью. Она действительно промолчала тогда, как ни трепетала перед великой царицей; и когда брат ее неожиданно предоставил его величеству некие доказательства виновности советника Та, и когда всесильный сановник лишился должности, и когда великая царица, узнав обо всем, рвала и метала, проклиная удачливость соперника своего сына – но теперь, в эту ночь, когда пришла страшная весть о смерти старого фараона – Дуатентипет впервые задумалась о том, что, быть может, ей следовало тогда заговорить о том, что она видела.

Часть вторая

К тому моменту, когда златоликий Ра вознесся над горизонтом, во дворце царило, не утихая с самой ночи, все то же лихорадочно-настойчивое оживление. Никто не смыкал глаз ни на минуту, и даже самые нерадивые в обыкновенное время слуги трудились, не поднимая головы; однако то за одним, то за другим время от времени являлись молчаливые стражники, дабы проводить на допрос к дознавателям низшего ранга. Каждое слово их тщательно записывалось: так приказал сам сановник Та, после кончины повелителя словно в одночасье обретший былое могущество. Всем было ведомо, что новый владыка прежде всегда прислушивался к его советам; злые языки даже поговаривали, что причиной тому стала поддержка, оказанная сановником Та еще в бытность простым писцом при покойном фараоне молодой наложнице Тити, позднее столь возвысившейся милостью своего господина. Доля истины в этих слухах была: между великой царицей и первым советником долгое время и едва ли не вплоть до последних событий существовала некая негласная договоренность о взаимной поддержке. В частности, поговаривали, что к опале младшей царицы Тии, наиболее серьезной конкурентки Тити, приложил руку именно советник Та; и доподлинно было известно, что имя его самого после злополучной истории с рабочими Мемфиса всячески старалась очистить перед своим повелителем великая царица. Словом, теперь, когда сын Тити обрел долгожданное могущество, его давний соратник, разумеется, не оказался забыт.

Пентенефре знал, что жрицаНейтикерт также был вызвана во дворец, хоть и пробыла у дознавателя лишь четверть часа; но его самого допрашивали долго и до неприличного даже подробно, по нескольку раз заставляя повторять одно и то же, а затем сравнивая новые показания с прежними в попытке найти несоответствия. Причину тому царевич, второй наследник после еще не облеченного властью пред ликом богов Рамсеса, понимал превосходно: по дворцу уже полз пущенный неизвестно кем – и это было хуже всего – слух, будто к безвременной кончине владыки приложили руку младшая царица Тия и ее сын.

Могло ли это быть правдой, по крайней мере, в отношении его матери – ибо в себе Пентенефре был уверен – он не знал доподлинно и сам, а оттого терзался страшным подозрением с той минуты, как узнал о смерти отца. Допрос, неприятный и унизительный, лишь усилил в нем это чувство; обладай царевич более высокомерным нравом, этого оказалось бы достаточно для хитроумных дознавателей с их двусмысленными намеками, скрывавшими до грубости очевидную цель. Но Пентенефре стискивал зубы и раз за разом повторял затверженные ответы, про себя гадая, когда же заговорят о матери и что отвечать насчет нее. Тия никогда не говорила при нем дурно об отце, даже когда он окончательно перестал призывать ее к себе, увлекаясь все новыми юными наложницами – в отличие от Тити, которую до конца жизни не оставлял своей милостью; не возмущалась откровенно тем, что ее единственный сын, родившийся неожиданно крепким и здоровым после череды неудачных попыток выносить дитя – ибо божественная супруга Хнума, покровительница беременных с лягушачьей головой, владычица Хекат очень долго не оделяла Тию своей щедростью – несмотря на все это, всегда останется вторым в очереди наследования власти. С учетом того, что царевич Рамсес, старший брат его, давно обзавелся гаремом и сыновьями, надежд для Пентенефре оставалось немного – но прежде это не столь сильно беспокоило его. Конечно, наглой ложью для любого из сыновей правителя было бы заявить, будто он ни разу не представлял именно себя на отцовском троне; не исключением был и Пентенефре – даже не осознавая этого, он часто, обдумывая приказы живого бога, размышлял о том, как сам поступил бы в той же ситуации. В силу своей молодости он еще не задумывался о том, насколько могут быть опасны подобные мысли – а также о том, что они посещают далеко не только его одного…

И еще одного в пылу своего юношеского стремления улучшить положение дел в Та-Кемет, переживавшей не лучшие дни, не понимал Пентенефре: при дворе его осуждали отнюдь не за желание стать фараоном, считавшееся само собой разумеющимся – что может быть как-то иначе, наверняка никто и не представлял. Царевич вмешивался в дела, за которые не стал бы браться ни один вельможа, дороживший расположением владыки; приближал к себе таких же безумцев или людей самого низкого происхождения, принимал их советы и даже порой следовал им; говорил о том, о чем предпочитали молчать другие – о толпах нищих, осаждавших храмы, о работниках, теряющих места, о безмерных тратах на нужды двора и бездействии многочисленных чиновников. Словом, делал все то, чего делать ему было никак нельзя – и история с сановником Та оказалась далеко не первой подобной ситуацией.

Будь покойный владыка несколько решительнее и осмотрительнее, то наверняка давно бы поставил сына на место или отправил на малозначительную должность подальше от столицы – набираться опыта и осторожности. Но он был уже немолод – лучшие дни некогда прославленного полководца, не щадившего ни себя, ни подданных в хоть разорительных для страны, но все же блестящих походах, остались далеко позади – и ко всем своим многочисленным отпрыскам относился приблизительно одинаково: ласково-снисходительно, с добродушным безразличием и некоторой отстраненной гордостью за достижения старших из них. Пентенефре старый Рамсес, пожалуй, выделял больше прочих, забавляясь его энергичностью и упорством; должно быть, именно потому он в конце концов и поверил ему в истории с рабочими Мемфиса, а затем во всеуслышание назвал своим вторым наследником. Впрочем, в этом царевич также не был уверен.

Он плохо знал отца – с самого детства, как и многие другие его дети, исключая Рамсеса-младшего, сына великой царицы Тити, которого на памяти Пентенефре с самого детства держали особняком. Конечно, когда-то они сбегали от слуг и воспитателей, прятались в дальних уголках дворцового сада и делились друг с другом всем, что занимало умы; тогда никому не было дела до возраста и титулов, и семилетний Пентенфре звонко хохотал, забираясь на руки к старшему брату, которому через несколько дней нужно было отбывать в Нубию по приказу отца. Разлука тогда продлилась всего четыре года, вдобавок скрашенные множеством отправленных царевичами друг другу писем; но когда Рамсес, ставший заметно шире в плечах и поясе, с отвердевшим и мрачным лицом, на котором застыло какое-то новое, взрослое и откровенно неприятное выражение, прибыл вновь в столицу – Пентенефре не узнал брата. В свои одиннадцать он уже догадывался о многом, а с прочим просто свыкался: с тем, что побегов и разговоров в укромных местах в саду больше не будет; что таким наставников, какие полагались Рамсесу, ему никогда не разрешат даже задавать вопросы; что раз его мать не стала главной женой правителя, то и он сам навсегда обречен остаться вторым в очереди наследования власти. Лишь одного Пентенефре не стерпел, так и не смог приучить себя к этой страшной, как яд, отравляющей разум мысли: что его старший брат теперь стал его главным соперником.

И об отце своем, хотя куда менее ясно, он думал примерно то же самое. Едва его зная и понимая, что достаточно сблизиться им все равно никогда не удастся, даже при обоюдном желании – Пентенефре старательно вникал во все государственные дела, то и дело встречаясь для этого с чати и иными чиновниками – вернее, с теми из них, кого молва не представляла в числе союзников Та – и у них понемногу добиваясь того, что некоторые всерьез заинтересовались позициями царевича. Разумеется, их было мало – в разы меньше, чем сторонников у Рамсеса – но этого могло оказаться достаточно при должных усилиях и умелом руководстве если не для свержения старого правителя, то для выдвижения своего кандидата на престол. Словом, царица Тити и верный ей советник Та, имевший вдобавок личные счеты к Пентенефре, не зря опасались усиления его позиций; беда была лишь в том, что самому царевичу мысль о насильственном воцарении была глубоко ненавистна.

Кто же осмелился ускорить смерть старого владыки? Рамсес, уставший ждать своей очереди занять престол, кто-то из его доброжелателей – или же один из сторонников самого Пентенефре, ведомый схожими мотивами? Быть может, даже… Он стиснул зубы: нет, такого просто не смогло бы остаться незамеченным! Даже пропусти он некие перемены в поведении своих близких – верный Кахотеп тотчас указал бы на это, намекнула бы и таинственная, но по неведомым причинам все еще остававшаяся на его стороне жрица Нейтикерт… Или и они замешаны во всем этом – из самых лучших побуждений! – а стало быть, нельзя верить вовсе никому… Нет, нет, о таком и подумать страшно, повторял Пентенефре про себя снова и снова. В конце концов, он редко ошибался в людях прежде – и всегда старался окружать себя теми, в чьих дружбе, преданности и нравственности был убежден. Стало быть, это кто-то не из своих… Он так увлекся этими неприятными размышлениями, что не сразу заметил появление матери.

Царица Тия была всего на три-четыре года моложе своей более удачливой соперницы; но человеку несведущему разница в их возрасте показалась бы куда значительней. От природы одаренная необыкновенной красотой, в прошлом лучшая танцовщица гарема и теперь почти не утратила прежней легкости и плавности движений. Как текучая вода, неуловимая и гибкая, совершенно бесшумно прошла она, ступая по полу босыми ногами – в своих покоях Тия никогда не носила сандалии, невольно выдавая собственное низкое происхождение; когда-то другие наложницы потешались над ней из-за этой причуды, позже – повторяли за ней, желая понять секрет удивительной легкости ее поступи. Ни то, ни другое не приносило ожидаемых последствий: сколько Пентенефре помнил мать, та всегда посмеивалась над неуклюжими попытками разных танцовщиц двигаться подобно ей, а злословящих сплетниц, казалось, не замечала вовсе долгое время, а затем мстила – по-женски тщательно и выверенно, так, чтобы никто ее даже не заподозрил. Немало ее конкуренток смогла устранить Тия способами, удивительными в своей изощренной изобретательности: подсыпанным в кровать толченым стеклом, разнообразными средствами для ухода за телом, что в сочетании с уже имеющимися у жертвы благовониями или пудрой становились смертельным ядом, отравленными подарками, переданными через третьи руки и словно бы случайно… Если великая царица Тити управляла дворцом и принадлежавшими семье фараона землями, то в гареме полновластной хозяйкой была именно Тия, в полной мере познавшая все его интриги, умевшая найти подход к кому угодно, выждать момент и затем нанести смертельный удар. Пентенефре и прежде знал о жестокости матери; не раз и не два даже проявлял к ней неуважение, требуя отказаться от мести очередной самонадеянной любимице фараона, посягнувшей на ее власть в гареме. Тия всегда старалась уходить от подобных разговоров и вообще чаще держала все в тайне от сына; но она искренне любила его и иногда, в качестве исключения, соглашалась сохранить жизнь очередной зазнавшейся дурочке – в конце концов, такие всего спустя пару месяцев находили свою участь сами, наскучив фараону или перейдя дорогу более решительным соперницам.

Но одно дело – избавляться от простых наложниц, еще не успевших обрести детей и вместе с ними власть; и совсем другое – решиться на убийство самого живого бога, охраняемого днем и ночью. Даже осмелься на подобное Тия – хватило бы у нее возможностей и людей, чтобы осуществить столь грандиозный и ужасный план ради возведения на престол сына? Пентенефре не желал верить в это; и все же возникшее в первую же минуту в его душе страшное подозрение никак не оставляло его.

– Тебя тоже допрашивали? – сдержав порыв спросить напрямую, осведомился он как можно осторожнее. Мать с приметным неудовольствием свела брови – сбрить их, как предписывали обычаи траура, она еще не успела, и осознание этого почему-то неприятно кольнуло сердце Пентенефре.

– Разумеется, – кивнула она, справившись с собой, и осторожно положила руку на плечо сына. На ее пальцах уже не было многочисленных колец, которые царевич обожал разглядывать в детстве, но ногти остались вызолочены, как и прежде; а голубой траур шел Тии, как немногие из ее праздничных нарядов в былые дни. Казалось, будто она только ждала момента, чтобы отбросить предписанную скорбь по почившему властелину; для Пентенефре, искренне не желавшего отцу такого конца, осознание этого – ибо он все же отнюдь не был глупцом – далось труднее всего.

– Сын, – между тем продолжала Тия, как будто не заметив его состояния – или, напротив, сознательно не обращая на это внимания, – я говорила сегодня с советниками Меру и Сенахти, но тебе следует встретиться с ними лично. Ты же понимаешь, что теперь Рамсес ни перед чем не остановится – а если уж вспомнить о его драгоценной матушке и ее ручном шакале, этом проклятом Та…

– Мама, – прервал ее Пентенефре, чувствуя, что еще немного – и он точно не сможет больше выносить эти разговоры о прочих отпрысках его отца и их матерях: будучи злопамятна, Тия могла часами проклинать их всех и ни разу не повториться. – Мама, скажи наконец правду: неужели ты как-то причастна к этому? Или, может, ты знала, кто замышляет убийство отца, но предпочла промолчать?

– Нет, конечно! Как тебе только могло прийти такое в голову, сынок? – мгновенно расширившиеся глаза матери действительно смотрели на него с искренним негодованием, но Пентенефре слишком хорошо знал ее. Лгать Тия умела еще лучше, чем избавляться от соперниц; представься ей возможность стать матерью нового владыки Та-Кемет, она не преминула бы ею воспользоваться…

И, кажется, на сей раз его молчание она истолковала абсолютно правильно – потому что разом бросила оправдываться и сама схватила сына за плечи, заглядывая в глаза и словно бы в самую душу одновременно:

– О да, мне хотелось бы. Тысячу, десять тысяч раз хотелось отомстить этой зазнавшейся дряни, которая с того самого дня, как ты родился, мечтала избавиться от нас обоих! Как будто ее собственный сын был рожден наследным царевичем, а она сама – законной женой его величества, – с ненавистью шептала Тия скороговоркой. – С самого начала… всю жизнь, сынок, я смотрю, как все желают избавиться от тебя!

Пентенефре скривился с мукой, словно от нестерпимой боли: больше всего на свете он не желал продолжать этот разговор – но и сделать вид, что ничего не понимает, уже не мог:

– Так это… это преступление, – слово «убийство» словно встало у него в горло мерзким колючим комом, так и не оказавшись произнесенным, – это преступление было совершено по твоему приказу?

Тия поджала губы, по-прежнему широко распахнутыми глазами впиваясь в его лицо.

– Я пыталась, – призналась она в конце концов – честно и страшно. – Я бы своими руками сделала все, что нужно… если бы не была твоей матерью и мои действия не могли навредить и тебе. Всю жизнь мне не доставало власти, чтобы уничтожить всех твоих врагов! Столько раз… столько… – голос ее дрожал, прерываясь – Пентенефре никогда раньше не видел ее столь взволнованной. – Я предлагала много разных возможностей им, но никто не согласился… Знаю, что ты не поверишь теперь, но то, что случилось вчера – не моих рук дело: кто-то опередил меня, – закончила царица уже тверже, опуская взгляд.

Внезапная и невольная почти откровенность явно далась ей нелегко: тонкие, аккуратно натертые кармином губы подрагивали, глаза горели болезненно ярким огнем. Пентенефре видел, что причинил матери боль своими расспросами, и это чувство сразу отдалось в его груди неприятным раздражением – не на Тию, а на самого себя. Конечно же, бесполезно и глупо было говорить с ней об этом! Разве могла простая наложница, хоть и родившая сына и ставшая затем царицей, добиться такой поддержки, чтобы устранить самого владыку Та-Кемет при помощи немногочисленных сторонников? На это мог быть способен совсем другой человек – более влиятельный, хитрый… более всего заинтересованный в смерти старого фараона!

– Теперь понимаешь, что именно вокруг нас происходит? – сжимая его плечи, зашептала Тия. Расширившиеся зрачки ее смотрели в самую душу царевича: – Единственный наш выход – это упредить их удар и напасть первыми! Я постараюсь привлечь на нашу сторону начальника дворцовой стражи Хет-хемба: все знают, что это человек негодяя Та, но прежде всего он необыкновенно жаден и падок на деньги – если пообещать ему достаточно, можно рассчитывать на содействие. Ты же должен сегодня же увидеться с сановниками Меру и Сенахти.

– Я непременно встречусь с ними, – заверил ее Пентенефре, отводя глаза с приметной растерянностью; внезапная мысль, которую он никак не мог оформить в нечто ясное, именно в эту минуту – слава всем богам! – наконец-то посетила его. – Но сейчас – сейчас мне нужно повидать еще одного человека; затем я вернусь и примусь за дело, матушка, – пообещал он, заметив беспокойство в глазах Тии.

То, что мать была, по крайней мере, отчасти права в этом чувстве, Пентенефре понял сразу же, едва покинув покои. Никто, конечно, не мог пока что запретить ему выйти из дворца – но всюду, куда бы он ни посмотрел, его встречали настороженные, заранее предполагающие попытку побега враждебные взгляды. Кто-то приветствовал его сухим, коротким поклоном и тотчас разгибался, словно уличенный в чем-либо постыдном, прочие и вовсе отворачивались, делая вид, будто не заметили присутствия царевича. Стиснув зубы, Пентенефре принудил себя не думать об этом: существовали дела куда важнее.

Жрица Нейтикерт уже ждала его – предупрежденная ли своей небесной покровительницей или же попросту слишком хорошо знавшая его нрав – как бы то ни было, представ перед ней, Пентенефре сразу же почувствовал себя лучше. Встревоженный, но ясный и твердый взгляд молодой женщины наполнил все его существо непонятно откуда взявшейся вдруг надеждой; позабыв о нависшей над ним и его матерью страшной угрозой, царевич впервые за минувшие сутки спокойно выдохнул, расправил плечи и даже нашел в себе силы улыбнуться:

– Рад, что в Та-Кемет еще нашлись люди, не избегающие встречи со мной всеми силами.

– Как бы эта радость вашего высочества не оказалась преждевременной, – свела брови жрица с крайне обеспокоенным видом; Пентенефре видел, как пальцы ее правой руки крепко стиснули обвивавший запястье левой серебряный браслет – казалось, еще немного, и украшение распадется на две ровных половинки. – Хотя мне удалось узнать о случившейся беде немногое, но того, что есть – достаточно, чтобы сказать, кого новый Гор на троне и его мать, вдовствующая великая царица Тити, желают видеть виновным.

– Госпожа, – с трудом переводя дыхание от этих безжалостных слов, Пентенефре принудил себя поднять голову и посмотреть женщине в глаза, – госпожа, именем Амона, царя всех богов, клянусь: ни я, ни те, кто близок ко мне, не виновны в смерти его величества – да пребудет он вечно по правую руку от Осириса!

Какое-то мгновение Нейтикерт колебалась; затем жесткий взгляд ее чуть смягчился.

– Тому, кто пришел в дом Матери Сокрытого, стоит вознести ей молитву прежде, чем испрашивать совета, – сложив руки на груди, промолвила она неожиданно примирительно. – Следуйте за мной, ваше высочество.

В том, какого рода будет предложенная ему молитва, Пентенефре не сомневался – жрица отлично умела разделять веру и земные дела; но в храме не было более тщательно охраняемого места, нежели святилище – защищенное, помимо обычной стражи, еще и божественной волей. Нейтикерт сама заперла двери, опустилась на колени прямо на каменный пол, однако не прикрыла глаза – как всегда делала на его памяти, готовясь начать свое служение Нейт – а наоборот, заговорила тихо, ясно и решительно, не сводя взгляда с позолоченной статуи богини, возвышавшейся над жертвенником:

– Наверняка матушка его высочества, младшая царица Тия, уже предложила наиболее решительный способ действия. Раз царевич пришел сюда за советом, значит, он не собирается следовать этому плану, – нетерпеливо продолжила она, заметив, что Пентенефре собрался было перебить ее. – Великая царица Тити и верховный сановник Та, увы, почти не оставляют нам выбора. Разумеется, они желают как можно скорее завершить расследование и объявить виновным его высочество…

– Они думают, что я намерен восстать против Рамсеса, и хотят упредить удар, – нахмурился Пентенефре. – Не уверен даже, что это не они устроили покушение на отца! Я уже отправил Кахотепа и верных людей – может, удастся выяснить что-то, но время…

– Его у вашего высочества нет совсем, вы хотите сказать, – кивнула Нейтикерт, вновь принимаясь крутить браслет на запястье. Серебряная змея под ее пальцами сердито поблескивала яшмовыми зрачками в сторону царевича – тот стиснул зубы, с глухим, растерянным чувством рассматривая украшение. Великая кобра Уаджет, он знал, вместе с соколом украшает корону Ра и хранит покой правителей Та-Кемет… но ни сам Пентенефре, ни его старший брат еще не получили права пользоваться ее покровительством! Как знать – не послужило ли это странное чувство неким предостережением от божества, пожелавшего уберечь его от ошибки?..

– Я никогда не собирался идти против Рамсеса, – с непонятно откуда вдруг взявшейся в нем откровенностью заговорил он изменившимся тоном – жрица Нейтикерт, заинтересовавшись, даже подняла голову, внимательно рассматривая лицо собеседника. – Ни против него, ни против отца. Матушка, знаю, хотела бы этого, и даже, возможно, многие пошли бы за мной, но я… почему-то я никогда не мог думать об этом – так легко, как от меня ожидают… То, что предлагает мне моя мать – невозможно. Вы считаете эти мысли вздором, госпожа?

– Я полагаю, в них нет ничего удивительного. Нежелание сражаться против родных не нуждается в объяснении, – вопреки всем его ожиданиям, спокойно и без тени осуждения кивнула женщина. Пентенефре никогда не спрашивал о ее прошлом – он знал, что Нейтикерт не была замужем и находилась при храме с самого детства, а значит, об особенностях семейных отношений знала в лучшем случае понаслышке. Но при этом она отличалась удивительным для многих служителей богов пониманием человеческого сердца; казалось даже, что для нее, при всей ее всеконечной погруженности в дела Нейт, куда более занимал мир людей – со всеми его сложностями, противоречиями и несовершенствами.

– Это нежелание может стать оружием с обоюдоострым клинком, – меж тем вполголоса продолжила жрица, словно обдумывая какую-то только что пришедшую на ум мысль. Пентенефре тряхнул головой, с трудом заставив себя сосредоточиться на ее словах:

– Что это значит?

– Сановник Та и великая царица не откажутся от стремления избавиться от вас. Но его величество, да будет он жив, невредим и здоров, может не пожелать убивать своего брата, особенно – если на то не будет веской причины, – по мере того, как жрица Нейтикерт говорила, ее голос становился все более воодушевленным, а в черных глазах появился прежний яркий блеск. – Вам ведь нужно выиграть время до того, как выяснится истинный виновник преступления? Тогда поступим так: вы, ваше высочество, сегодня же пойдете к своему брату…

– Сомневаюсь, что Рамсес станет меня слушать, – возразил Пентенефре с неприятным чувством: застарелая тоска на мгновение явственно шевельнулась в груди.

– У вас еще есть выбор – последовать совету вашей матери, – скрестила руки на груди Нейтикерт. – С одной стороны, тогда все те, кто подозревают вас в убийстве его величества, сразу же станут считаться правыми; но зато жизнь вашего высочества окажется в относительной безопасности…

– Вы так не думаете? – прищурился царевич. Нейтикерт вдумчиво склонила голову – почти по-птичьи; змеиное изящество ушло из ее движений, и сама она на долю секунды показалась значительно моложе своих лет:

– Это чистое самоубийство, ваше высочество, если вы спрашиваете меня. Настроить против себя разом всю Та-Кемет! Даже если каким-то чудом вы сумеете бежать в иные земли и сохраните жизнь – а я отнюдь не уверена, что это удастся! – о троне вашего отца вам придется забыть навсегда. Неужели этого вы хотите? – В голосе ее дрожало едва сдерживаемое вдохновенное ликование: – Вам суждено однажды стать правителем этой страны, и тогда вы сможете поднять ее из той болотной топи, в которой она увязла; но ради будущего величия вы не имеете права теперь стать преступником и отцеубийцей перед целым миром! Идите к своему брату. Убедите его в том, что не собираетесь посягать на его власть, будьте услужливым и почтительным – так, чтобы он усомнился во всем том, что наговорили ему его мать и сановник Та. Соглашайтесь на всякую должность, самую низкую и унизительную, какую он только предложит, или на всяческое ее отсутствие, если ему так угодно; все это не имеет значения, если удастся усыпить его бдительность. А затем, когда доказательства виновности истинных преступников будут собраны, – с неприкрытым торжеством прибавила жрица Нейтикерт, – тогда, ваше высочество, мы с вами встретимся снова и решим, как нам с ними поступить.

***

Пока его господин совещался с матерью и жрицей Нейтикерт, слуга Кахотеп также не терял времени. Во дворце, разумеется, теперь мало что представлялось возможным узнать, тем более – тайно и незаметно: если кто из слуг и заметил что-либо странное в ночь убийства фараона, то едва ли посмел бы открыть рот из страха лишиться жизни. Соглядатаи сановника Та в одну ночь наводнили дворец – пока царевич Рамсес еще не стал новым правителем перед взорами богов и людей, это было вполне ожидаемой мерой предосторожности, хотя никто не мог поручиться, что положение изменится после сего знаменательного события. Те, кто прежде выступал на стороне царицы Тии и ее сына, должны были хотя бы внешне скрыть свои истинные пожелания; сила была явно не на их стороне.

Однако Кахотеп, проживший во дворце без малого два года, знал, сколь легко чаша весов может еще склониться в противоположную сторону – если будут доказательства того, что в убийстве виновны сторонники царевича Рамсеса, а в том, что это так, бывший раб даже не сомневался. Но и без такой уверенности он отправился бы исполнять отданный приказ – вернее, просьбу, потому что Пентенефре никогда не забывал интересоваться мнением того, кого звал другом, и ни разу еще не принуждал его делать что-то против собственной воли.

Один-единственный раз он поступил иначе: когда пришел к полумертвому преступнику после остановленной казни, переговорил кратко с лекарем, а затем сел рядом – на узкую кровать, застеленную расползающейся тростниковой циновкой – и положил на чужое плечо теплую ладонь. Пентенефре спрашивал тогда: тщательно, серьезно и обстоятельно, как делал все в своей жизни – о том, осталась ли у нубийца на родине семья, во сколько лет он был захвачен в плен, как долго был в рабстве и чего теперь хочет.

Кахотеп хотел умереть. Только это он и сказал, убедившись, что сорванное криком горло оказалось способно выдавить из себя хоть какие-то звуки. Пентенефре какое-то время обдумывал его слова, всерьез хмуря брови, затем спросил вполне серьезно:

– Разве жизнь не должна быть лучше смерти?

– У камня нет жизни, – хрипло промолвил Кахотеп, отворачиваясь; он тогда не хотел никого видеть и лишь надеялся, что царевич, решивший покичиться своим милосердием, потеряет терпение и отдаст приказ о его казни. Но Пентенефре терпеливо ждал продолжения его слов и, очевидно, действительно хотел что-то понять. Кахотеп помнил смутно, как когда-то прежде на далекой, полузабытой уже родине человек, вероятно, бывший его отцом, говорил, что умение слушать тех, кто отличен от тебя – редкий, бесценный и счастливый дар. Поэтому он и объяснил, как мог, стараясь даже внятно говорить на ненавистном ему языке своих поработителей:

– Из камня высекают то, что нужно господам, из раба – выбивают кнутом. У камня нет жизни, но он не чувствует боли; значит, раб хуже камня. У раба нет жизни. А когда нет жизни, то смерти тоже нет.

– Ты поэтому убил того надсмотрщика? Потому, что он бил тебя кнутом, – царевич чуть заметно нахмурился, но продолжал говорить все с тем же отвратительным дружелюбием, от которого нубийца тянуло отвернуться – не позволяло лишь истерзанное тело, лежавшее грудой мяса и переломанных костей, – или потому, что он говорил, будто ты хуже камня?

Кахотеп все-таки смог чуть передвинуть затылок на деревянном подголовнике – перед глазами мгновенно пробежал сноп искр, закрыв склоненное над ним златокожее, приветливое и открытое лицо царевича – и булькнул кровью обреченно и глухо:

– Не за это. Тот человек убил друга – его друга, – указал он на себя. – Человек столкнул его с лесов, так, что тот упал на шипы для распилки блоков… Раб не жалеет, что отомстил.

Пентенефре промолчал, не возмутившись такой дерзостью; тихо поднялся с места, и посоветовал:

– Забудь о рабстве – я уже сказал главному смотрителю за строительством, что забираю тебя. Лекарь сказал, скоро ты поправишься; если помнишь места, откуда родом, и захочешь вернуться к семье, то никто тебя не станет удерживать. – И уже с порога, не слишком, по всей видимости, ожидая ответа, произнес неожиданно тихо и честно, и Кахотепа тогда поразили его глаза – оказавшиеся внимательными, глубокими и наполненными бесконечным одиночеством: – Хотел бы я иметь друга, такого, как ты.

До самого рассвета в ту ночь нубиец поистине пугал лекарей, и без того потревоженных приказом царевича во что бы то ни стало выходить непривычного больного. Отказываясь от еды и лекарств, изредка только прихлебывая воду с совершенно равнодушным видом, Кахотеп лежал, будто труп: всматривался зорко в потолок у себя над головой, ни на минуту не закрывая глаза вопреки всем советам попытаться уснуть, и думал – никто не знал, о чем именно, потому что на чьи-либо вопросы он не перестал отвечать совсем. А на следующее утро нубиец неожиданно затребовал у лекарей побольше воды, с трудом проглотил немного перетертой в кашицу редьки и пару кусочков рыбы, за которыми последовали все снадобья, от которых он отказывался до этого.

Несколько дней Кахотеп отсыпался и днем, и ночью, пробуждаясь лишь ради того, чтобы насытить тело едой, питьем и горькими отварами, восстанавливавшими кровь и укреплявшими разбитые кости, изорванные жилы и смятые мускулы; могучее здоровье позволило ему еще до окончания той луны подняться на еще плохо гнувшиеся ноги. Но нубийца это волновало слабо: еще когда он только начинал идти на поправку, царевич Пентенефре вновь заглянул к нему – спросить, не нужно ли что-нибудь – и, к изумлению всех целителей, считавших такое откровенно невозможным, Кахотеп, едва услышав его голос, сорвался с постели и уткнулся лбом в пол. Низким, хриплым шепотом он взмолился царевичу вражеской страны о возможности быть рядом с ним и всегда охранять его.

Разумеется, любому жителю Та-Кемет очевидно было, что подобное желание никак не могло оказаться исполненным: где это видано, чтобы рядом с сыном самого Гора на троне находился раб-чужестранец, да еще и помилованный им исключительно из жалости преступник. Так рассудили все; но Пентенефре всегда умел удивлять окружающих своими решениями. Кахотеп стал его доверенным слугой и первым настоящим другом – насколько это было возможно для двух столь различных людей…

Не было такого дела, в котором бывший раб не проявил бы всего возможного усердия ради блага царевича; и теперь он принялся за дело, словно не замечая возникшей вокруг всех слуг Пентенефре стены отчуждения и откровенных подозрений. Собрав всех возможных помощников, Кахотеп распределил между ними обязанности: часть отправил вызнавать подробности минувшей ночи, иных – разведывать, что еще случилось подозрительного в последние несколько недель, а особенно – в минувшие сутки. Он сам опросил всех слуг, недавно вернувшихся от следователей; затем еще раз собрал соглядатаев царицы Тии в надежде услышать нечто малозначительное, но ставшее бы первой ступенькой на пути к разоблачению истинных преступников. Всякому зданию нужен фундамент: даже разрушив крышу и стены, нельзя избавиться вовсе от следов строительства, как не раз убеждался он в бытность каменотесом – а после, попав во дворец, заметил, что это правило применимо и к иным сторонам человеческого бытия. Какой-то осколок – пусть тщательно присыпанный песком, пусть вырытый из земли и брошенный поодаль – должен был явить себя; и спустя несколько часов казавшихся бесплодными поисков Кахотеп наконец услышал мельком испуганное лопотание какого-то мальчишки-виночерпия о том, как после допроса начальник дворцовой стражи Хет-хемб приказал немедленно вышвырнуть за ворота дворца одного из слуг покойного владыки – того, что еще вчера прислуживал ему за вечерней трапезой в личных покоях.

Вот оно, сразу же заключил Кахотеп с оживлением хищного зверя, почуявшего добычу. Во дворце избавиться от кого-либо незаметно было не в пример труднее, нежели в городе; стало быть, у того слуги осталось не слишком много времени, и тратить его впустую было безумием. Послав вестника с полученными сведениями в покои царевича Пентенефре, нубиец тотчас отправился в город. Хотел было он взять с собой и крепких людей для защиты от возможного нападения, но передумал: неизвестно, что именно узнал тот слуга, и такая информация точно не должна была просочиться более ни в чьи руки. Кахотеп не был доверчив, а потому предпочел предостеречься заранее.

Того слугу в городе он обнаружил довольно быстро: стражники у дворцовых ворот, получавшие довольно скудное, по их мнению, жалованье, за достаточное количество золота сразу же рассказали, в каком направлении тот пошел в город. Повторив нехитрую процедуру с вознаграждением за ценные сведения, Кахотеп спустя пару часов выбрел на старую, утратившую прежнее назначение постройку близ величественного Опета Амона. Некогда тут располагался сам храм, позднее переместившийся в огромное новое здание; здесь же ныне принимали бродяг и нищих, раз в день наделяя пищей во славу царя богов, и немало слуг, оставшихся без хозяев и средств к существованию, шли сюда в поисках работы.

Тот, кого Кахотеп искал, нашелся не сразу: в самом дальнем углу, куда забился, дрожа всем полуголым смуглым телом, по-старчески уже дряблым и морщинистым – слуга был, по видимости, ровесником почившего владыки или даже превосходил его возрастом. Как и многие, кто жил во дворце, он знал нелюдимого, с пугающим взглядом нубийца, а потому в блеклых глазах его тотчас появился страх.

– Я… я… Я ничего не знаю! Недостойный раб сказал только то, что слышал, – залопотал он испуганно, вжимаясь спиной в глинобитную стену. Кахотеп наклонился ближе к нему и положил тяжелую руку на плечо старика, но тотчас убрал ее, заметив, что тот уже был близок к обмороку.

– Расскажи, что ты слышал, – велел он прямо. Слуга покойного фараона замотал головой – должно быть, от страха у него отнялся язык. – Не бойся: добрый господин Пентенефре послал меня. Он защитит, если ты скажешь правду.

– Господин Пентенефре… – повторил старик потерянно, качая трясущейся головой. Он знал царевича с самого рождения и, должно быть, не питал к нему дурных чувств; догадавшись об этом, Кахотеп инстинктивно надавил на нужную точку:

– Его обвинят в убийстве его величества. Скажи, что ты знаешь?

– Господин Пентенефре не делал этого! – горячо возразил старый слуга. – К чему ему было так поступать? Недостойный, хоть уже почти глух и совершенно глуп, своими ушами слышал, как его величество пять дней назад беседовал с сановником Шебти и сказал, что намерен назначить господина Пентенефре своим наследником вместо господина Рамсеса! Клянусь, недостойный точно все слышал и тогда еще запомнил, потому что знал, что ему никто не поверит…

Кахотеп с тяжело забившимся сердцем смотрел на него. Огромная рука его невольно сжалась в кулак.

– Я верю тебе, – проговорил он, стараясь совладать с собственным волнением. – Но что еще ты слышал? О чем сегодня тебя спрашивали?

– Еще… Еще… – рассеянно повторил старик, словно забыв сразу о предмете разговора; но тотчас тусклые глаза его заблестели снова: – Повелитель велел мне подать вина – он любил сладкое вино из слив, а к нему всегда подавали мясо дикой утки, запеченное на огне… Но подаватель шел слишком долго, и недостойный отправился поторопить его, чтобы не разгневать повелителя. Он… он сразу заметил неладное: у дверей не оказалось стражи, а огни были потушены. Недостойный сразу хотел предупредить повелителя, но услышал шаги…

– Кто это был? – настойчиво перебил Кахотеп. Слуга замотал головой:

– Я… недостойный не видел. Он испугался и спрятался в опочивальне повелителя. Те люди – у них были закрыты лица, а между собой они не разговаривали. Только… только недостойный слышал кое-что странное, – он опустил голову и надрывно закашлялся, но тотчас заторопился, не дожидаясь новых вопросов: – Повелитель узнал одного из убийц; недостойный слышал, как он сказал: «Ты?..» – а затем тот ударил его ножом в первый раз, и еще, и еще… – старик сгорбился, тяжело дыша; по морщинистым щекам его текли слезы: – Недостойный раб ничем не мог помочь… и побоялся рассказать господину следователю сразу – он думал, что его казнят…

Кахотеп молчал, стиснув зубы. Сам он скорее освежевал бы себя заживо собственными руками, чем остался бы в укрытии, когда его великодушному господину и другу грозила бы смерть; но осуждать беспомощного и несчастного старика отчего-то было выше его сил. Выждав минуту, он спросил как можно тверже:

– Это все, что ты запомнил?

– Недостойный слышал еще кое-что, – просипел старик, согнувшись в три погибели и держась за грудь; говорил он столь тихо, что Кахотепу пришлось наклониться к нему совсем близко. – Крик боли… Их было много, много, но один раз то был не голос повелителя. Он успел ранить кого-то из нападавших, недостойный клянется!.. – колени его подкосились, и он окончательно сполз на горячий песок, заходясь истошным лающим кашлем. Нубиец дернул его за шиворот, пытаясь понять, что происходит, и тотчас заметил медленно расползающееся у ног старика пятно алой крови.

– Отрава! Успели… – прохрипел слуга, из последних сил цепляясь за предплечье Кахотепа; тот перевернул его на бок, не давая захлебнуться кровью, и огляделся потерянно – но вокруг них никого не было, лишь поодаль копошились в тени от небольшой пристройки многочисленные нищие. Ни один из них, казалось, даже не заметил ничего…

– У… по… повелителя… не было оружия!.. – простонал умирающий. – Иначе… иначе бы он забрал с собой хоть кого-то… он был искусным воином прежде… Ищи! Ищи раненого, он убийца… Ищи… ищи… – Хрип его оборвался и смолк. Кахотеп медленно поднялся на ноги.

Нужно было как можно скорее сообщить обо всем царевичу Пентенефре.

Во дворце его уже поджидал начальник стражи Хет-хемб – и без того крайне неприятный человек, в первые месяцы непрерывно всячески задевавший Кахотепа, будто ему невыносим был сам вид темнокожего нубийца, верно тенью следующего за царевичем Пентенефре или – изредка – в одиночку по его поручениям. Быть может, так оно и было: у Хет-хемба была репутация человека, даже к собственным соотечественникам относящегося глубоко пренебрежительно, не говоря уже о чужеземных пленниках и бывших рабах вроде Кахотепа. Со временем глава меджаев вынужден был прекратить явные нападки – нубиец не терял своего положения при царевиче, обзавелся достаточным весом среди прочих слуг и невольным опасливым уважением с их стороны – но до сих пор между ними сохранялось настороженное негласное противостояние.

В другое время Кахотеп непременно прошел бы своей дорогой, даже не обратив внимания на него; теперь же, оберегая ценную информацию, он постарался пройти мимо как можно незаметнее. Но Хет-хемб не был бы собой, если бы не вцепился в него сходу:

– Эй, ты! Его высочество царевич Пентенефре еще не возвратился к себе?

– Не знаю, господин, – сдержавшись, сухо ответил Кахотеп: конечно, он не собирался рассказывать о своей отлучке в город. Глава дворцовой стражи нехорошо прищурился:

– Как так вышло, что ты не рядом с ним в такой момент? Неужто прослышал, что поговаривают о нем…

– Кто поговаривает, господин? – глухо, сквозь зубы выговорил нубиец, теряя терпение: так часто случалось, когда в его присутствии кто-то непочтительно отзывался о Пентенефре. Спокойствие, напомнил он себе: во что бы то ни стало нужно молчать и не ввязываться в споры.

Хет-хемб разочарованно воззрился на него – явно он ожидал более бурной реакции на плохо скрытый намек.

– Ладно, довольно, – буркнул он наконец. – Проваливай, что встал у меня на пути?

Кахотеп повиновался, стиснув зубы; когда он проходил мимо, Хет-хемб неожиданно двинулся навстречу, с силой толкнув плечом – они были одного роста, так что удар вышел довольно сильным. Нубиец обернулся, окончательно потеряв терпение – но возмущенный возглас застыл у него на губах.

По какому-то старому обычаю своей семьи – он был родом из земель, лежащих к западу от Та-Кемет – или же из собственной непонятной прихоти, но в правом ухе Хет-хемб всегда носил затейливую золотую серьгу в виде цветка лотоса; в любое время дня и ночи это нелегкое украшение было при нем, словно глава меджаев вовсе не снимал его. Однако сегодня серьги на месте не было, а сама мочка уха – туго замотана полосой чистой ткани, какой обыкновенно бинтовали свежие раны.

Слова умирающего старика мгновенно встали в его памяти. Кахотеп остановился, как вкопанный, забыв о ярости: он знал, что Хет-хемб безоговорочно предан советнику Та, и теперь страшился случайным взглядом или жестом выдать себя.

– Что встал? Смотри, куда идешь! – грубо бросил начальник дворцовой стражи, и нубиец, вздрогнув, медленно опустил взгляд.

– Прошу прощения, господин. Я споткнулся, – бесцветно пробормотал он сквозь зубы, поклонился и, отвернувшись, поспешил прочь: скорее отыскать царевича Пентенефре, рассказать ему обо всем!

Но добраться до нужных покоев он не успел: еще на подходе, заворачивая в просторный коридор, услышал какой-то подозрительный шорох и мгновенно насторожился. Стражи поблизости не было: в этой части дворца, где располагался гарем фараона, всегда дежурили евнухи – но их шаркающую, семеняще-торопливую поступь Кахотеп давно научился отличать от бесшумного, лишь изредка выдаваемого лязгом оружия шага стражников, в прошлом умелых и бесстрашных воинов: только лучшим из лучших дозволялось охранять священную особу владыки Та-Кемет и его дворец.

Вот только звук, который чуткое, как у дикого зверя, ухо нубийца уловило на грани слышимости, не был издан ни воином, ни евнухом, ни иным обитателем дворца: то был мягкий шорох сандалий по каменным плитам пола, тотчас стихший полностью. Кахотеп стиснул зубы: неужели наемный убийца, лишивший жизни старика, пришел и за ним? Смерти он не боялся – но прежде требовалось любой ценой предупредить господина Пентенефре, что против него плетется заговор…

Последняя мысль мелькнула молнией и тотчас погасла – шорох раздался прямо позади Кахотепа. Тот развернулся стремительно, уворачиваясь от возможного удара и метя крепким кулаком в чужое горло; однако следом за тем что-то тяжелое легко и аккуратно со спины опустилось ему на затылок. Нубиец зашатался и рухнул на пол, как подкошенный. Последнее, что он успел почувствовать – это то, как его, будто куль с мукой, подхватили и поволокли куда-то прочь; затем свет погас окончательно – Кахотеп потерял сознание.

***

Наступало время вечерней молитвы, однако верховной жрицы в храме Нейт все еще не было видно. Все знали, что она затворилась в святилище и пребывала там в тишине, наедине с их общей божественной покровительницей – как делала обычно в трудные для всех моменты, и потому никто не осмеливался потревожить ее при этом.

В ту минуту, когда златотканые носилки остановились перед вратами, никто еще не ожидал дурного. Царевна Дуатентипет, бледная, со слегка неровно нанесенной на лицо краской – словно глаза ей подводили после долгого плача или же в спешке – не дожидаясь ничьих приветствий, сразу же прошла внутрь и тихим, но решительным голосом потребовала позвать к ней Нейтикерт. Кто-то из младших жриц все же посмел заикнуться, скорее из человеческих чувств, нежелирелигиозного рвения, что это невозможно; всегда прежде спокойная и кроткая царевна побледнела еще больше, обратив на ту полный едва сдерживаемой ярости взгляд, и хотела сказать нечто, по всей видимости, крайне резкое. Но жрица Нейтикерт уже появилась между своими сестрами в служении богам – появилась, как всегда, словно из ниоткуда, отпуская всех лишних единственным взмахом ладони.

– Зачем ее высочество пожелала видеть меня? – нисколько не смутившись гневом своей царственной посетительницы, вежливо и предельно сухо осведомилась она. Будь Дуатентипет немного старше или чуть менее взволнованна, один этот тон, несомненно, подействовал бы на нее отрезвляюще – прежде жрица Нейт всегда была в разы любезнее, и такая перемена в ее поведении не сулила добра. Но теперь царевне это было, казалось, безразлично: неуступчиво поджав губы, она с вызовом смотрела на ненавистную соперницу:

– Мой брат был здесь сегодня? Отвечай немедленно, это очень важно!

– Я не понимаю, что ваше высочество хочет сказать, – без малейших колебаний отрезала Нейтикерт, тем не менее, зорко впиваясь в ее лицо тотчас потемневшими глазами. Царевна шагнула ближе, не опуская взгляда:

– Я знаю, он приходил сюда! О чем вы с ним говорили? Вы… ты… Неужто он ради тебя?.. – при последних словах вид у нее стал почти безумный. Жрице Нейт прежде не раз доводилось видеть людей, лишенных рассудка, и они нисколько не пугали ее; но, очевидно, положение дел и впрямь было серьезное.

– Ваше высочество, постарайтесь успокоиться. Расскажите мне все по порядку, – начала она – и тотчас пожалела об этом. Должно быть, ее относительно ровный тон стал последней каплей, переполнившей чашу терпения царевны: та ответила едва ли не криком, не дав даже закончить фразу:

– Что ты наделала? Я знаю, ты околдовала его! Ты – ты, проклятая кобра, это ты его подговорила на все это! Пентенефре никогда, ни за что не пошел бы на такое сам…

Она повторяла еще что-то – отчаянно и бесполезно, с ненужными теперь, мешающими отголосками рыданий; этого Нейтикерт не любила намного больше, нежели неподвластное человеку сумасшествие. За время обучения, а затем и служения в храме она успела прекрасно осознать, сколь губительны бывают неподвластные разуму чувства, а потому смогла почти полностью подавить их в самой себе. Заходившуюся от бессилия и ужаса криком Дуатентипет она не могла понять: дело явно было плохо, а та все никак не могла совладать с собой и сказать ясно, что произошло. Стиснув зубы, она протянула руку, желая дотронуться до плеча девушки – многим, приходившим к Нейт за советами и утешением, подобное помогало начать говорить – но царевна отпрянула столь резко, будто увидев перед собой ядовитую змею, готовую ужалить:

– Не подходи ко мне! Колдунья, колдунья! Это ты погубила моего брата!.. – она явно хотела сказать что-то еще – наверняка намного больше, чем успела произнести за все это время, что Нейтикерт пыталась выжать из нее хоть какие-то сведения – но именно в эту минуту вбежал один из младших жрецов, сопровождаемый вестником от храма Птаха, одного из самых почитаемых в столице – и по выражению их лиц, одинаково бледных и растерянных, женщина поняла почти все.

– Госпожа! – жрец, едва войдя, тотчас простерся ниц; его спутник, оглядевшись, будто загнанное животное, последовал его примеру. – Госпожа, дурные вести из дворца: новый верховный сановник Та в отсутствие его величества, да будет он жив, невредим и здоров, приказал схватить царевича Пентенефре и бросить в темницу!

Часть третья

Царевна Дуатентипет проснулась в своих покоях намного позже обыкновенного – золотая ладья Ра уже близилась к зениту, когда служанки осмелились предложить госпоже платье и утреннюю трапезу. Не чувствуя ни своего тела, ни вкуса еды, царевна позволила им совершить необходимое, однако мысли ее блуждали далеко. Всю ночь она провела без сна и теперь с трудом связывала все обрушившиеся разом на дворец перемены и несчастья в единое целое.

По крайней мере, о случившемся с ее братом жрица Нейтикерт определенно не знала: в тот момент, когда прислужник докладывал обо всем, царевна успела вдоволь наглядеться на ее побледневшее, с плотно сомкнутыми губами и глазами, ставшими похожими на осколки базальта – такими же холодными, непроницаемыми и непроглядно-черными. Впрочем, остатков прежней сдержанности служительнице богов хватило, чтобы не выпроводить сразу же из храма непрошенную гостью: Дуатентипет поспешила уйти сама, окончательно смешавшись в собственных подозрениях, страхе за брата и отчаянной ревности, никак не желавшей оставить ее сердце. Сколько бы царевна ни повторяла себе по дороге до дворца, что необходимо было прежде всего вызволить Пентенефре из темницы, а уже после думать обо всем остальном – но оставить ревнивые размышления вовсе оказалось выше ее сил.

Кое-как собравшись с силами, она заставила себя подняться из-за стола: все равно ее мутило от собственного страха столь сильно, что каждый кусок пищи и глоток вина комом вставал в горле.

– Оставьте меня все, – велела царевна служанкам, сама удивившись тому, до чего слабо и жалко прозвучал ее голос. Те спешно повиновались; одна лишь верная Хекет остановилась в дверях, с тоской и сочувствием глядя на свою молодую госпожу. Дуатентипет знала, что та когда-то знала ее покойную мать и саму царевну держала на руках еще ребенком – а потому не могла относиться этой женщине как к обычной служанке; но теперь собственные волнение и злость взяли в ней верх.

– Сказано тебе, поди прочь! – нарочито грубо велела она сквозь зубы. Хекет терпеливо промолчала, поклонилась и исчезла за дверями; только губы ее на мгновение поджались, превратившись в тонкую белую нить – и от ее неодобрения, как и собственного осознания некрасивости своего поступка Дуатентипет стало еще хуже.

Куда бежать, к кому идти? Она знала, что ее высокородный брат, благородный Рамсес – тот самый, что отдал страшный приказ – покинул дворец ранним утром, тем самым разом пресекши любые попытки встретиться с ним и пасть в ноги, умоляя о милости… Царица Тия, мать Пентенефре, также была взята под стражу; Дуатентипет никогда прежде не была близко знакома с этой женщиной, но теперь непременно пришла бы к ней, будь такая возможность! Наедине с той, что родила ее возлюбленного, она смогла бы поведать о своих чувствах и страхах – а затем, помыслив вдвоем, они, конечно же, придумали бы какой-то хитроумный план по спасению Пентенефре, помогли бы ему покинуть дворец, быть может, бежать на чужбину, в западные земли; и она, Дуатентипет, бросив все, пошла бы вместе с ним! Там, где нет страшного, непонятного и не в меру зоркого слуги Кахотепа, повсюду следующего за ее братом; где нет коварной колдуньи Нейтикерт, лживой притворщицы, прячущейся за личиной служительницы богов и благодетельницы для всякого сброда; где нет трона и власти их покойного отца, всю жизнь тяжким грузом лежавших на их плечах – о, там Пентенефре непременно позабыл бы о своих заблуждениях и заметил ее, готовую, как и прежде, положить всю свою жизнь к его ногам… Дуатентипет столь увлеклась своими размышлениями, что даже испытала нечто вроде разочарования, вспомнив вновь об окружающей ее действительности.

В мечтах все происходило легко и словно бы вдруг; но тут она совершенно не понимала, что же ей делать. От отчаяния разум царевны ухватился за привычную мысль: пойти к великой царице Тити! Она, всегда считавшая Дуатентипет дурочкой, быть может, случайно сказала бы нечто важное – то, что иначе было не разузнать. К тому же, требовалось начать хоть с чего-нибудь; и царевна, набросив поверх калазириса расшитую серебряными лилиями накидку – ее приемная мать не терпела излишней фривольности в одежде и могла в противном случае разгневаться – тотчас отправилась туда под предлогом обыкновенного посещения из вежливости.

Но увы – великой царицы не было в ее покоях, хотя именно в эти часы она никогда не покидала их, предпочитая заниматься делами гарема повелителя: для прогулок в дворцовом саду становилось уже слишком жарко, а время дневного сна еще не наступило. Конечно, сегодня был вовсе не обычный день; но Дуатентипет знала, как великая царица ненавидела хоть в чем-то изменять своим привычкам. Раз ей пришлось так поступить – значит, случилось нечто крайне важное, затрагивающее самое ценное в ее жизни; а величайшей ценностью в жизни всесильной Тити была власть.

– Госпожа пожелала пройтись по саду в одиночестве и приказала недостойным вернуться, – вот и все, чего Дуатентипет сумела добиться от двух рабынь, призванных сопровождать великую царицу. – Она велела, чтобы ее никто не беспокоил. Если у ее высочества важное дело, то ей следует дождаться возвращения госпожи. Недостойные могут позже сообщить…

– Нет-нет, не стоит, – отмахнулась царевна, придав своему голосу как можно больше беззаботности. – Не стоит докучать госпоже. Я приду позже.

В ее уме меж тем созрел случайный, странный на первый взгляд человеку постороннему замысел; но Дуатентипет вовсе так не казалось. Все во дворце ныне было двойственно и неопределенно – стоило прежде разузнать как можно больше о случившемся. Почему-то она была уверена, что Тити неспроста отослала служанок: значит, те могли услышать или увидеть нечто чрезвычайно важное. За царевной же никто не следил слишком пристально; по дворцовому саду не запрещалось ходить никому из придворных, а к тому же у почившего владыки было слишком много детей, чтобы каждого из них, особенно рожденного от наложницы, сразу узнавали в лицо.

В саду дворца было достаточно укромных тропинок, на первый взгляд почти незаметных и порой отличимых друг от друга лишь цветами, высаженными вдоль них. Будучи совсем девочкой, Дуатентипет выучила наизусть каждую; тогда ей казалось, что при желании она сможет спрятаться здесь от целого мира так, чтобы ее не смогли найти. Конечно, подобного не было – но отделаться на часок-другой от повсюду следовавшей за ней служанки или кого-то из многочисленных братьев или сестер, порой знакомых лишь по имени, оказывалось вполне возможно.

Теперь же легкие ноги, обутые в почти невесомые сандалии, несли ее, будто крылья – Дуатентипет почти бежала, останавливаясь только тогда, когда видела вдалеке чьи-то человеческие силуэты. Страх быть обнаруженной терзал ее, как всякую преступницу – даже ту, чья вина известна лишь ей самой. Но отчаяние и чувство собственной обреченной беспомощности придавали ей сил: к ее чести, ни разу царевна не подумывала о том, чтобы возвратиться назад.

В самом удаленном уголке дворового сада, там, где верхушки раскидистых пальм сплетались подобно шатрам кочевых сынов пустыни, тишина царила такая, что казалось, будто можно было ощупать ее руками. И, завидев наконец впереди край златотканого покрывала великой царицы – Дуатентипет, сама расшивавшая его изображениями священных скарабеев, не могла перепутать – девушка успела лишь с отчаянно забившимся сердцем юркнуть за ствол ближайшего дерева. Обеими руками она придерживала собственную накидку и развевавшиеся на ветру волосы: недоставало еще оказаться обнаруженной столь глупо!

– Господин Та, вы должны были хотя бы предупредить меня! – никогда прежде она не слышала голос великой царицы столь взволнованным. Сановник, вопреки всем правилам дворца и простым приличиям, стоял совсем рядом с ней и отвечал так тихо, что Дуатентипет не могла понять ни слова.

– Нет, нет, молчите! Если мой сын узнает… – отчаянно возражала великая царица. Девушка затаила дыхание.

– Его величество – да будет он жив, невредим и здоров! – желал того же, сам не признаваясь себе.

– Молчите! Молчите, не то я сама ему обо всем доложу, – яростно требовала Тити, стискивая руки перед грудью. – Пролить кровь вашего же государя – и ради чего же? Если вы думаете, – голос ее стал ниже и холоднее, – если вы рассчитываете на сыновнее почтение к вам его величества – то он не знает и никогда, ни за что не узнает о том, что было между нами!..

– На это я и не надеялся, – отрывисто отвечал ей сановник Та. – Но если вы думаете, что я позволил бы тому мальчишке обойти нашего сына перед покойным повелителем – знайте, что вам обо мне известно еще меньше, чем прежде, госпожа!

– Нужно избавиться от этого мальчишки и его матери немедленно, – перебила его великая царица с неподдельным волнением. – Раз эта мерзавка Нейтикерт сегодня посмела к вам заявиться, значит, она уже что-то подозревает…

– Не беспокойтесь, госпожа, я немедленно этим займусь, – заверил ее сановник Та. – Как только царевич Пентенефре и его мать признают все обвинения – оба они навсегда исчезнут из вашей жизни.

***

Верховная жрица Нейт едва успела вернуться к себе после долгой и унизительной, а главное, совершенно бессмысленной поездки во дворец, когда ей сообщили о присутствии в храме постороннего, доставленного служителями Птаха менее двух больших часов. Поблагодарив вестника – и мгновенно внутренне содрогнувшись перед предстоящим нелегким разговором – она тотчас отправилась на встречу с Кахотепом.

Слуга царевича ожидал ее во внутреннем дворике, куда вход дозволялся лишь посвященным; но Нейтикерт не страшилась предательства – все близкие братья и сестры во жречестве были испытаны ею не раз, прежде чем удостоиться доверия. Куда больше опасалась она, что сам Кахотеп сотворит нечто неразумное от нетерпения и отчаяния, и увидев его осунувшееся, хмурое лицо, лишь уверилась в этом.

– Зачем меня привели сюда? – спросил он, едва заметив жрицу, возникшую в дверях; разглядев, кто именно перед ним, с просветлевшим взглядом вскочил на ноги с циновки: – Госпожа Танит! Вам… вы… Вы узнали, что с господином? – верность все же возобладала в нем над иными чувствами. Служительница богов предостерегающе подняла руку, но тотчас опустила ее, прижала к груди невольным жестом, выдав тем самым свою тревогу. Бронзовые прорезные подвески в ее волосах переливчато зазвенели.

– Не все так просто, – признала она чуть слышно, подходя ближе к Кахотепу и строго глядя на него ставшими словно бы еще глубже и пристальнее глазами. – Его величество не принял меня. Я слышала, что он покинул дворец и отправился в Город Мертвых – будто бы парасхиты обнаружили при бальзамировании нечто, что может прояснить кончину его отца.

Нубиец зорко, настороженно всмотрелся в ее лицо, словно пытаясь прочесть в нем нечто более важное, нежели сказанные ею слова; затем потер подбородок и промолвил неожиданно правильно, почти не искажая чужеродную речь:

– Не прояснит. Не позволят… Господин, тот, что убил – уже убрал… скрыл все следы. Это начальник дворцовой стражи Хет-хемб, – прибавил он вдруг и вкратце рассказал о своем пребывании в городе, встрече со старым слугой покойного фараона и собственных догадках.

– Вот, значит, в чем дело, – нисколько не выказав внешне своего удивления и даже с некоторым удовлетворением проговорила служительница Нейт, когда он закончил. Обхватив себя руками за плечи, она прошлась взад-вперед, остановилась и сказала, не оборачиваясь: – Его высочество царевич Пентенефре был сегодня схвачен и отправлен в темницу; допросом руководит верховный сановник Та – его отношение к царевичу всем известно. Царица Тия, как мне известно, схвачена тоже… Мне передали надежные люди – им нет смысла лгать сейчас – что его высочество отправили на нижний уровень подземелий, самый надежный и охраняемый… и что оттуда до сих пор еще никто не возвращался, – она искоса бросила взгляд на Кахотепа, но тот стоял неподвижно, сложив могучие руки на груди и не поднимая головы – так, что трудно было понять хоть что-то по выражению его лица.

– Вы обо всем знали? – наконец подал он голос, и Нейтикерт развела руками, не отводя взгляда: лгать она умела и знала, как скрыть правду, не отрицая ее явно, но пока что не намеревалась делать ни того, ни другого:

– Тебя привели сюда жрецы храма Птаха: их глава, божественный отец Меритсенет – мой старый знакомый и добрый друг, много раз оказывавший нам немалую помощь. Я сама узнала обо всем лишь вчера вечером.

– Прошло уже почти полдня! – перебил ее Кахотеп с искренним негодованием. – Нельзя ждать больше.

– А что ты предлагаешь делать? Ворваться в дворцовую тюрьму и увести его высочество силой, хотя это и полное безумие, – тихо и яростно возразила Нейтикерт – видно было, что и она сама прежде рассматривала такую возможность, – или пытаться договориться с сановником Та, который не станет даже слушать? Будь у нас хоть какие-то доказательства его виновности, можно было бы угрожать ими ему – но их же нет!

– Нельзя оставлять господина Пентенефре этим людям, – упрямо покачал головой Кахотеп. – Во дворце я смогу найти тех, кто согласится помочь…

– Его убьют при одной только попытке освобождения, – будто ребенку объясняя совершенно очевидные вещи, сразу же ответила Нейтикерт. Сцепив пальцы у затылка за головой, локтями она упиралась в свои колени с каким-то немым ожесточением. – Завтра вернется его величество, я постараюсь увидеться с ним и расскажу о том, что ты успел разузнать: этого, быть может, хватит, чтобы спасти жизнь твоему господину. Только бы он продержался до этого времени, – прибавила она вдруг изменившимся голосом, и уловивший эту неуверенную интонацию Кахотеп тотчас вскочил с места:

– А если не сможет? Не продержится так долго? – от волнения и гнева коверкая чужеродную речь, грубо, со всей прямотой спросил он. Жрица покачала головой:

– Тогда все наши усилия окажутся бесполезны. Мы можем лишь надеяться, что его высочеству хватит сил дождаться помощи…

– Никогда! – возмутился нубиец хрипло и яростно, раздувая ноздри – будто дикий зверь, человеческой волей загнанный в тесную клетку. Тем невыносимей ему было слушать речи Нейтикерт, чем сильнее билось в его груди полное восторга и благоговения перед ней сердце: обреченно, тоскливо и безнадежно.

Еще когда в первую их встречу жрица, в своем светлом облачении похожая на луч солнца, окруженная со всех сторон нищими и обездоленными, искавшими крова в святилище под ее строгим надзором – когда она во время беседы с самим царевичем обратила вдруг свой взгляд на слугу, а после еще и заговорила с ним ласково, без презрения или брезгливости – Кахотепу действительно привиделось, будто сама богиня в ее облике сошла к нему с небес.

Проведя на строительстве в речных землях большую часть жизни, мальчишкой захваченный в плен, он уже плохо помнил обычаи и верования своего народа. Боги отца, охотника и отважного воина, убитого вражескими захватчиками, были жестоки и кровавы; но мать Кахотепа, будучи родом с далекого севера, рассказывала ему о загадочной прародительнице всех небожителей, закрывающей свой светлый лик от любого взора и с луком в руках хранящей тех, кто ей молится – великой Танит, или Нейт, как именовали ее в Та-Кемет. Сильная, милосердная и справедливая богиня, принимающая под свое покровительство утративших надежду людей: мужчин и женщин, стариков и детей, чужеземцев и рабов – разве не равны все перед уродливым ликом несчастья? В этом они были одинаковы со своей верной жрицей; удивительно ли, что за столько времени Кахотеп так и не сумел оправиться от того безотчетного порыва восхищения?

Он никогда не позволил бы себе дерзкий взгляд в сторону той, на которую уже смотрел его господин, друг и благодетель. Глаза Пентенефре всякий раз загорались восторгом и любопытством при виде Нейтикерт, он спрашивал ее мнения, прислушивался к советам – порой даже слишком; в другое время Кахотеп непременно сдержал бы себя, но теперь волнение и гнев обнажили его истинное чувство.

– Не верю, что вы, госпожа, так говорите! – резко, яростно отрезал он. – Быть может, благодарность вовсе не известна знатным людям; но слуги помнят доброту своих господ!

– Знатным? – сощурилась Нейтикерт, словно задетая за живое его словами; но Кахотеп лишь упорно склонил голову:

– Да, так, госпожа! Вам есть, что терять; мне же – ничего, кроме собственной жизни. Сегодня я отправлюсь в дворцовую тюрьму, освобожу господина Пентенефре и увезу из города… а вы – молитесь дальше богам и надейтесь на доброту владыки Рамсеса. Вы делаете добрые дела, так не вмешивайтесь в это и дальше! Боги все равно любят вас! – яростно прибавил он, круто разворачиваясь темневшему меж колонн выходу из дворика.

– Тебя же убьют там, ты не понимаешь? – крикнула ему вслед жрица Нейтикерт. Кахотеп остановился на мгновение, вжал голову в плечи и ответил неуступчиво:

– Так помолитесь за меня после, госпожа! Прощайте!

Служительница Нейт не пыталась его остановить. Быть может, и стоило – но целая жизнь, проведенная в жестких рамках храмовых законов, научила ее, что бесполезно останавливать уверенного в своей правоте человека.

Конечно, Кахотеп не мог этого знать – даже большинство окружавших теперь верховную жрицу подчиненных не имело возможности заглянуть в ее прошлое более чем на восемь-десять лет назад – и сама Нейтикерт многое успела если не забыть, то отодвинуть в своей памяти в самый дальний угол, куда заглядывала лишь изредка. Детство ее вовсе не было беззаботным и веселым, как и у многих других, всерьез посвятивших себя служению богам, не выбравших жречество ради почтенной и не слишком хлопотной жизни или же по традиции, установленной когда-то их предками. Имелись и последние, конечно – Нейтикерт встречала подобных людей не раз и успела проникнуться искренним презрением: появлявшиеся в своих храмах только в дни празднеств и обязательных служб, пренебрегавшие ежедневными многочасовыми молитвами ради единения со своим божеством – высшей благодатью для истинного жреца – но при том нередко занимавшие изначально не последние посты в священной иерархии, многие из них были в глазах простых людей значительнее нее самой. Любовь к божеству затмевала в глазах жителей Та-Кемет недостойное, лишенное должного рвения поведение его служителей; эти пользовались хему нечер – жрецы храма великого Амона, а также последователи почитаемых немногим менее Ра, Птаха, Осириса и Гора.

Нейтикерт же начинала иначе и прошла весь путь от простой девчушки-прислужницы до наиболее посвященной в тайны небесной хранительницы всего скрытого, владычицы Нейт. Когда после смерти ее предшественницы богиня вдруг указала на едва достигшую двадцать четвертой весны молодую жрицу, никто не осмелился заявить, будто был в храме кто-то, более достойный этой великой ноши и великой чести. Жители Та-Кемет боялись и чтили всех богов, опасаясь неуважением вызвать на себя их гнев; но Нейт, удивительная и непонятная большинству, и ее служители всегда оставались лишь на вторых ролях. Новая верховная жрица не согласилась с таким положением дел – для чего и отправилась первоначально в Уасет, войдя в ближайшее окружение прежнего фараона; с самого детства она привыкла всего добиваться сама, своими талантами и отчаянным упорством.

Едва ли теперь кто-то мог вспомнить в далеком Саисе, наполовину занесенном песком небольшом городке на границе пустыни, тяжко переступившую порог храма Нейт женщину, одетую чуть ли не в лохмотья и непрерывно кашлявшую кровью. Она была больна и, по всей видимости, не хуже других понимала, сколь недолго осталось ей жить; но за подол ее истлевшего платья цеплялась крохотная взъерошенная девочка лет четырех, с любопытством и тревогой одновременно стрелявшая по сторонам черными глазенками – она-то и пробежала первой по каменным плитам двора в толпе других нищих, ища кого-нибудь, способного помочь ее матери.

Старый жрец Сент-меру, в иные дни с трудом выходивший из своей кельи, тем вечером наслаждался свежим ветром с Запада, растирая травы для приготовления лекарств – ибо не подобало служителю богов проводить время без дела, когда не хватало рук для помощи нуждающимся. Он первым услышал звонкий голос девочки, покряхтев, поднялся с места, добрел до притвора и позвал одну из молоденьких жриц, лишь недавно приступивших к своим обязанностям. Женщину, с трудом переставлявшую ноги, провели внутрь храма и отвели прямиком к самому Сент-меру – в помещениях, отведенных для больных, почти не оставалось места, и туда отводили лишь заразных, которых более и некуда было девать. Когда-то давно, обладая еще зорким зрением и твердой рукой, старый жрец был искусным врачевателем и теперь еще не растерял всего своего умения; осмотрев женщину, он сразу же осознал, насколько запущенной и тяжелой была ее болезнь, а потому стремился хотя бы облегчить ее последние часы, успокоить истерзанную душу и помочь в том, ради чего она и пришла в этот храм – в заботе о ее дочери.

Женщина умерла через четыре дня; и Сент-меру, переговорив с верховной жрицей, убедил ее принять в число многочисленных прислужников и прислужниц осиротевшую девочку, получившую имя Аснат. Свое собственное она не говорила: то ли не помнила, то ли ей запретила это рассказывать покойная мать, наотрез отказавшаяся назваться даже под угрозой оказаться после смерти безликой тенью, не способной воссоединиться со своим телом. Оставшаяся сиротой кроха держалась на удивление хорошо – не плакала даже, когда уносили тело матери, лишь цеплялась тоненькими пальчиками за ткань льняного савана и шла рядом, никому не мешая. Старый Сент-меру, завидев это, взял ее за руку и увел прочь; средств на достойное погребение для всех бедняков у небогатого храма не было, и потому обходились обычно бальзамированием в смоле только внутренних органов, а само тело оборачивали в бинты и высушивали на солнце. Конечно, ничего дурного в этом не было – иного способа сохранить тело, а значит, спасти душу умершего, жители Та-Кемет не знали – но девочке, только что оставшейся сиротой, не нужно было видеть всех тонкостей погребения; старый жрец рассказал ей лишь обобщенно о стране Запада, о шакалоголовом Анубисе и суде Осириса, заверив малышку, что ее мать всего спустя семьдесят дней окажется на счастливых полях Иалу и будет там наслаждаться всем, чего не имела в жизни. Он говорил искренне, потому что глубоко верил в это; и Аснат, слушавшей его со свойственным всем детям непобедимым любопытством, превозмогавшим даже боль от вечной разлуки с матерью, даже не приходило в голову, что сказанное мудрым старцем может оказаться неправдой.

Она осталась при храме, потому что никто не гнал ее, а самой ей идти было, разумеется, некуда; спустя уже несколько дней бойкая кроха носилась по заполненному бедняками внутреннему двору, принося воду таким же больным и обездоленным, как ее покойная мать, а в свободные минутки забегая в притвор и заворожено глядя на ярко раскрашенные изображения богини Нейт на стенах. В ее памяти, как у всех детей, смутной и наполненной ежедневными впечатлениями до краев, образ умершей матери уже оказался тесно привязан к удивительным рассказам старого жреца о загробном царстве, о всесильных богах и связи их с бурным и изменчивым миром, окружившим со всех сторон их храм и выплевывающим то и дело из своей клыкастой пасти людей – нищих, искалеченных, лишившихся работы и крова. Никто не учил Аснат – сама она, ведомая лишь своим наполненным жалостью и благоговейным восторгом маленьким сердечком, складывала у груди тоненькие ладошки подсмотренным у жриц храма жестом и твердила молитвы: свои собственные, всякий раз сочиняемые заново, ибо положенных по обряду воззваний к богине она еще не знала.

– Матушка Нейт, скажи Осирису, твоему сыну: пусть пропустит мою мамочку в страну Иалу и даст ей счастье и покой, чтобы не знала она больше ни боли, ни болезней, ни огорчений, – с глубокой убежденностью в том, что загадочная тень, скрытая за раскрашенными изображениями, внимает ее наивной мольбе, повторяла она. – Матушка Нейт, пошли исцеление тем троим старым воинам, которые сегодня пришли к нам за помощью, а еще той женщине с больными ногами и бывшей служанке Мут-неми – она вчера ночью родила мальчика, но он так и не проснулся, а она теперь лежит и плачет, но говорить ни с кем не хочет… Дедушка Сент сказал, к ней сейчас не надо подходить, а я знаю, что он сам всю прошлую ночь у ее кровати сидел и просил хоть глотнуть воды – теперь идет второй месяц шему, без питья ведь никак нельзя! Я помню, мне с мамочкой, когда мы сюда шли, постоянно хотелось воды… – опуская глаза, она смотрела на опустевший кувшин у своих ног и спохватывалась, низко кланяясь: – Матушка Нейт, прости, мне надо сейчас бежать к колодцу поскорее – те люди во дворе же наверняка хотят пить! – но я еще приду, обязательно приду сегодня!..

Что примечательно, Аснат всегда держала свое слово. Ежедневные молитвы вошли в ее нехитрый обиход точно так же, как работа при храме, постепенно усложнявшаяся: спустя год она уже с удовольствием подметала полы в боковых залах и отведенных для больных помещениях. Понемногу старый Сент-меру начал приучать девочку и к более тонкому искусству врачевания: к седьмой весне своей расцветающей жизни Аснат выучила все целебные травы, произраставшие в редких оазисах неприветливой пустыни вокруг города, и даже пару раз сунула любопытный нос в стоявший в самом дальнем углу лечебницы ящик со склянками, полными многоразличных змеиных ядов.

Но поистине откровением для нее стал тот день, когда одна из прислужниц, вручив ей горшок с водой, велела пройти на задний двор, где в тени старший жрец


Бенинофрет с бамбуковой тростью в руках учил мальчиков «божественной речи» – искусству письма, открывавшему освоившим его дорогу к фараоновой или храмовой службе; но постичь нелегкую науку, как слышала Аснат, удавалось лишь единицам. Кто-то, конечно, не имел возможности пройти обучение полностью, вынужденный ухудшившимся положением дел начинать перенимать отцовское ремесло как можно раньше; но многие попросту не имели достаточно усердия и острой памяти, чтобы выучить написание многих сотен символов, порой отличающихся друг от друга лишь одним-двумя штрихами, и научиться переводить их в обычную для окружающих устную форму. А ведь существовало несколько видов самой «божественной речи»!

Однако Аснат, девочку-прислужницу, чьей задачей было растирать краски, разводить водой и подавать мальчикам во время занятия, дабы не заставлять их самих отвлекаться, это не могло отпугнуть. В те годы она была слишком любопытна – и слишком уверена в могуществе богов, способных даровать постижение самой сложной науки. На цыпочках передвигаясь между сосредоточенно пыхтевшими мальчиками, она то и дело останавливалась, добавляя в палетки разведенные краски – красную и черную – и зорко вглядываясь при этом в расстеленные перед учениками папирусы. Множество странных символов покрывало эти листы – Аснат они сперва показались похожими на крошечных черных мух, причудливо растопыривших лапки – но затем она с удивлением заметила, что каждый знак чем-нибудь да отличался от своего соседа. Еще больше приглядевшись, девочка смогла рассмотреть фигуру, образованную одним из знаков: то был сложивший крылья сокол, священный знак Гора.

– Посмотри, посмотри внимательнее! – настаивал меж тем учитель Бенинофрет, склоняясь над другим мальчиком всего в паре шагов от них; выражение терпеливого ожидания ответа понемногу сменялось ожесточением на его бронзово-загорелом лице, мокром от пота. День был необыкновенно жаркий, и даже в тени дышалось тяжело. Служитель Нейт, разумеется, предпочел бы потратить это время на более полезные вещи, нежели монотонное многократное повторение одного и того же в надежде, что ученики усвоят хоть что-нибудь. – Сказано было: как я написал, так и повторяй. А у тебя что такое? Переделай при мне. Вслух говори то, что пишешь!

– Т-ткань… сложенная вдвое, – забормотал мальчишка, рисуя на листе какую-то странную загогулину, более всего похожую на скорчившегося высушенного червя. Тростниковая кисточка поскрипывала: краска почти полностью высохла, надо было добавить воды – и Аснат, воспользовавшись этим, тотчас поспешила туда. Делая вид, что лишь выполняет свои обязанности, она искоса наблюдала из-за плеча мальчика за совершаемым чудом. – В… вода, – на папирусе появилась зигзагообразная линия справа от загогулины. Кисточка замерла под ней – в слове явно недоставало одного символа, но ученик никак не мог его вспомнить.

– Нога, – устав ждать, подсказал Бенинофрет. Мальчик вздрогнул, но так и остался сидеть неподвижно: видимо, написание знака также не успело отложиться в его памяти. – Как он выглядит, покажи?

Молчание было ему ответом. Сердце Аснат едва не выпрыгнуло из груди: учитель говорил об этом всего несколько минут назад, и она успела запомнить, какой из символов означал это слово. Но можно ли было ей отвечать? Нельзя говорить, когда тебя не спрашивали, иначе прослывешь болтуном – так наставлял ее старый Сент-меру. Но грозный Бенинофрет с его бамбуковой тростью возвышался над учеником, безмерно пугая его и тем самым окончательно лишая возможности вспомнить хоть что-то. Втянув голову в плечи, мальчишка молчал уже с твердой убежденностью в том, что ничего не знает; даже имей он какие-нибудь догадки, ничто не заставило бы его раскрыть рот.

– Кто из вас может ответить за него? – раздраженно повысил голос жрец Бенинофрет. Аснат стиснула зубы: конечно, сейчас найдется кто-то, кому позволено ответить на вопрос учителя, а она – она снова примется разливать краски, как и предписывалось. Прежде девочка-служанка никогда не роптала на свою жизнь; она и так была намного счастливее детей, умерших спустя несколько недель или месяцев после рождения, унесенных лихорадкой или погибших иным образом в чуть более взрослом возрасте. Голодное детство вместе с матерью научило ее ценить крышу над головой и кусок хлеба, получаемый в храме. Конечно, Аснат была и раньше отчаянно любопытной; но впервые в ее сердце в ту минуту родилась та самая страстная жадность до всякого знания, которая порой оказывается в людях сильнее любых других чувств. Она захотела не просто растирать краски и подавать другим, а присесть рядом с ними и тоже учиться различать, читать и писать таинственные символы.

Благая Нейт, Мать Сокрытого, Мать всех богов, помоги мне, скороговоркой повторила она про себя, вспомнив обращения, которые чаще всего звучали в молитвах старших жрецов. И, казалось, таинственная небесная защитница, никогда не являвшая людям свои истинный облик, услышала свою маленькую последовательницу: никто из мальчиков вокруг не поспешил откликнуться на вопрос учителя. И без того уставший от беседы словно с самим собой Бенинофрет окончательно потерял терпение.

– Как, я вас спрашиваю, пишется этот знак? Ко всем обращаюсь! – прикрикнул он на вжавших головы в плечи мальчишек. – Кто-нибудь вообще меня слушает здесь?

– Я знаю, учитель! – неожиданно для самой себя звонко ответила Аснат. Прежде чем опешивший от такой дерзости жрец успел остановить ее, она шустро плюхнулась на коленки и указала пальцем на нужный символ в развернутом свитке.

– Целиком! Целиком, спрашиваю, как слово читается? – к всеобщему изумлению, не сделав никакой попытки отогнать нахальную служанку прочь, рявкнул Бенинофрет. Мальчишка, ставший первопричиной всего происходящего, окончательно сжался и даже постарался незаметно отползти назад от ненавистного папируса – будто тот был ядовитой змеей и мог его ужалить. Аснат насупилась, склонив над его записями лохматую макушку, но честно ответила:

– Не знаю, учитель!

– Это слово «сенеб», здоровье, – немного отойдя от вспышки гнева, ткнул палкой в текст жрец поверх ее пальца.

– А это? – чуть дыша от восторга и собственной смелости, указала Аснат на следующее слово. Боги оказались милостивы к ней: мужчина наморщил брови, рассматривая кое-где растершиеся символы, и неожиданно склонился чуть ближе, уже рукой показывая:

– Что это за знак?

– Кобра, – мгновенно ответила Аснат: почти лишенный стилизации символ сложно было не распознать. Бенинофрет кивнул:

– Верно. Под головой у кобры находится каравай хлеба, а внизу – порог дома. А вместе они образуют слово «джет», то есть вечность.

– Значит… – наморщив лоб, Аснат некоторое время цепко всматривалась в оставшиеся непереведенными два слова и вдруг предположила: – Значит, то, что написано в круге – имя великой Исиды, а последнее слово – «дает»?

– Этот круг зовется картуш, – сухо поправил ее жрец, но в глазах его постепенно появилось нечто, напоминающее любопытство; видя, что никто не торопится прогонять ее, Аснат осмелилась попросить снова:

– Учитель, а можно мне… Позволь мне посмотреть, как пишется имя доброй матушки Нейт – то есть, великой Матери Сокрытого и всех богов, – спешно исправилась она, испугавшись наказания за свое святотатственное обращение с именем их небесной покровительницы. Мужчина нахмурил брови, не без удивления наблюдая за столь непривычным для него ревностным стремлением изучать искусство письма. Такое, правда, изредка все же имело место среди его учеников на первых занятиях; но быстро сменялось всепобеждающей ленью, скукой и желанием за спиной учителя предаться более интересным делам. Вот и теперь жрец слышал отлично, как в дальнем углу дворика раздавалось отчетливое хихиканье: двое мальчишек, безо всякого страха перед богами поймавших священного скарабея необычайно крупных размеров – с добрый свежий финик – хвастались своей находкой перед всеми вокруг. Воистину, на ближайшие пять-шесть дней эти двое станут в глазах сверстников чем-то вроде недостижимой высоты, на которую и хотел бы взобраться, да отлично знаешь, сколь смехотворны будут любые твои попытки…

Девочка продолжала глядеть на него, с восхищением и неподдельным интересом приготовившись ловить каждое слово, и учитель Бенинофрет сдался:

– Хочешь узнать, как пишутся имена других богов? Садись рядом с другими и слушай внимательно!

…Всего спустя месяц той бесконечно счастливой детской жизни Аснат уже выучила наизусть не только имена богов, но и многие другие символы, и даже пыталась складывать из них слова; ожесточенно пыхтела она по вечерам во дворе, при свете луны заучивая особо сложные сочетания знаков, ибо жечь дорогое масло ради такого не позволил бы никто, даже добрый дедушка Сент. Узнала она даже то, что грозный учитель Бенинофрет умел свирепо ругаться на нерадивых учеников, но никогда не пытался даже пустить в ход свою бамбуковую палку; и много чего еще такого, чего простой служанке не полагалось, конечно же – но с уроков ее никто не гнал, а старшие жрицы снисходительно прощали, когда Аснат опаздывала на уборку и все равно приходила до невозможности счастливая, с перепачканной чернилами рожицей и горящими глазами.

Ей было десять лет, когда старый Сент-меру отвел ее к верховной жрице: та велела поститься три дня и каждое утро как можно усерднее молиться великой Нейт. Аснат покивала с серьезным видом: она и так ежедневно не раз взывала к богине, без чьего-либо надзора, а теперь и подавно – учитель Бенинофрет как раз принес в школу священные тексты гимнов, чтение которых больше походило на расшифровку совершенно незнакомого языка; даже ставшая лучшей среди учеников Аснат не раз на занятиях про себя молилась, чтобы перевести правильно и не оскорбить ненароком кого-то из небожителей. Дедушка Сент тогда поглядывал в ее сторону с немым укором, удивительным для всегда добросердечного старика: он не сожалел об успехах воспитанницы, но и не слишком радовался им. Не стоит забывать благодарить богов, что бы они ни ниспослали, неустанно повторял он, но девочка пожимала плечами, спрашивая с искренним удивлением:

– Разве станут великие боги насылать несчастья, болезни и беды на тех, кого любят? Удача – знак того, что они благоволят нашим делам!

В те годы Аснат уже всем сердцем любила и знания, и все таинства, исходящие от скрытого от взора людей мира: мира, доступного лишь жрецам, но столь желанного для нее самой. Спустя три дня она приняла звание послушницы – без всякого страха перед последующими трудностями, благоговейно, радостно и бесконечно гордо. На ее плечи ложилось все больше обязанностей: изучение священных текстов и молитв в куда больших масштабах, нежели прежде, непрестанные службы и бдения во славу Нейт, обязательная каждодневная помощь осаждавшим храм беднякам и забота о больных. Средств жрецам не хватало, и в тринадцать лет ставшая младшей жрицей Аснат предложила обратиться к градоначальнику Немесу: тот был изрядно нечист на руку, а в последнее время вдобавок стал не слишком осторожен – еще никому не известной в Саисе девчонке удалось выйти на нескольких городских судей, регулярно собиравших для него мзду со своих посетителей, чтобы не потерять собственного места. С неожиданной для столь юного возраста прытью она раздобыла нужные доказательства и пригрозила использовать против означенных судей – если те не помогут раздобыть у незадачливого градоначальника достаточной суммы денег на нужды храма Нейт.

– Нужно заставить его думать, что выбора нет: придется откупаться любой ценой, не то я не стану молчать, – перед самым уходом в город бормотала Аснат, складывая набело переписанные листы папируса: именно их она и собиралась предъявить Немесу. Старый Сент-меру, уже не встававший с кровати, смотрел на нее с ужасом и возмущением:

– Неужто ты и в самом деле пойдешь к самому господину, управляющему целым городом, который доверил ему его величество…

– Этот негодяй ворует у собственного народа, обманывая и людей, и его величество! – с жаром перебивала Аснат. – Дедушка Сент, посмотри в эти записи: на такие деньги мы сможем принять и разместить втрое больше больных, а если удастся найти строителей, чтобы привести в порядок старый детский приют…

– Откуда ты вообще раздобыла такие документы? – хрипло спрашивал старый жрец в отчаянии. Аснат пожимала плечами:

– Это лишь копии. Оригиналы, конечно же, хранятся в надежном месте – как знать, может, потребуется использовать и их… Пусть не рассчитывает, что сможет выкрутиться! За все преступления нужно платить. Нам нужны деньги на приобретение продовольствия, запасов лекарств и ремонт приюта, а еще нужно теперь же выкупить из залога земли храма на севере. Как только засуха минует, господин Шенти поднимет цену – я писала ему, он согласен на шестую часть суммы, если заплатим теперь же…

– Когда же ты успела все это? – тяжело дыша, Сент-меру принимал из ее рук чашку еще теплого отвара и пил, захлебываясь и кашляя: – Ты… Ты ведь сама совершаешь сейчас тяжкий грех, девочка! Нельзя даже ради благих целей угрожать столь… столь высоким и знатным людям… Наш повелитель, Рамсес-Хор, лично поставил господина Немеса над нами… нельзя идти против его воли…

– А нужно позволять людям умирать от голода и болезни, потому что мы не можем им помочь? – непримиримо встряхивала черноволосой головой Аснат и тотчас заботливо придерживала его за плечи, помогаялечь: – Лучше отдохни, дедушка, и не думай об этом. Вот увидишь, я заставлю этого человека раскрыть кошель, хочет он того или нет!

Она сказала тогда правду, сама еще того не зная: градоначальник Немес оказался человеком слабым – не только перед деньгами, но и перед чужой крепкой волей. Не столь много времени потребовалось, чтобы сломить его; затем пошел торг, тяжкий и беспощадный. Аснат не была искусна в подобном, потому что это никогда раньше и не требовалось от нее – но там уже подсказали старшие жрецы, отправившиеся на переговоры вместе с ней, и дело пошло на лад. В храм они возвращались с даже большей суммой серебром, чем рассчитывали, довольные и бесконечно гордые собой перед своей богиней, даровавшей им удачу; и там Аснат узнала, что старый Сент-меру скончался в те недолгие часы ее отсутствия.

На погребении она все крутила в памяти его последние слова, словно бусины в ожерелье; но те никак не желали становиться понятными, и юная жрица оставила свои попытки. Доброго старика, что приютил ее после смерти матери, Аснат, конечно же, было жаль – жаль, что он так и не успел узнать, что дорогой его сердцу храм будет стоять и дальше, будет принимать все больше нуждающихся на полученные деньги, будет расширяться для этого… Иных мыслей в те годы у нее и не было.

Градоначальник Саиса оказался отнюдь не последним человеком, вынужденным откупаться от не в меру ловкой девушки щедрыми подношениями храму; Аснат верно служила своей богине и людям, искавшим у нее пристанища. В девятнадцать лет она вышла за пределы своего нома: оказалось, что в столице искать денег на благие цели намного легче и быстрее, хотя и опаснее. Проводя целые недели в дороге или чужих городах, Аснат ожесточенно проводила целые часы в молитвах к Нейт – и всегда получала то, чего желала. Самые скупые и хитрые люди в конечном счете сдавались, открывая сундуки или расставаясь со своими секретами; нищие и больные звали ее уже именем ее великой покровительницы, почитая за живое воплощение Нейт; жрецы других богов, сами не чуждавшиеся подобных методов, за спиной изощренно проклинали ее, но все их слова ложились прахом на землю – Аснат побеждала всех, пытавшихся ей помешать. В двадцать три года она стала верховной жрицей своей богини во всей Та-Кемет, приняв имя Нейтикерт, и тогда же отправилась в столицу уже навсегда: добывать информацию и средства не для одного своего храма – но для всех, в которых люди преклоняли колени перед изображениями великой Нейт.

Она не привыкла проигрывать – а потому не привыкла и оглядываться назад. Нейтикерт перестала сомневаться в себе еще в тот день, когда оставила растирать краски для других и впервые взяла в руки кисть. Боги ли помогали ей столько лет, было ли их благословение на ней хоть когда-то с тех пор? Или то сказывалась бесчисленное множество раз не подводившая ее удача, подкрепленная лишь собственным острым умом и холодным расчетом – так проще было видеть людей насквозь, знать обо всех их пороках, а саму себя считать поистине непогрешимой… Она не крала – лишь забирала столько, сколько считала нужным; не убивала – а выдавала в руки правосудия фараона тех, кто, согрешив, осмеливался мешать ей получать свое; не предавала – потому что всегда была верна лишь себе самой и тем безликим толпам, наводнявшим храмы и молившим о жалкой лепешке хлеба и глотке пива. В четыре, в пять и шесть лет Нейтикерт, будучи еще Аснат, знала в лицо каждого, кому помогала, и любила их всех, ибо то были единицы; с тех пор она спасла от голодной смерти сотни, если не тысячи людей, но вспомнила бы она теперь лицо хоть одного из них, повстречайся он ей вдруг по случайности?

Когда-то она была уверена всякий раз, лепеча идущие от самого теплого сердечка молитвы, что добрая матушка Нейт стоит где-нибудь совсем рядом и непременно слышит каждое слово. Простираясь ниц каждый день в многочасовых обрядах, доводя себя, и без того уставшую сверх меры, с головой, наполненной расчетами по вымогательству у очередного нерадивого чиновника достаточной суммы, порой до исступления, Нейтикерт задавала себе порой даже не пугавший ее своей святотатственностью вопрос: а долетают ли эти молитвы хоть до кого-нибудь?..

…Вслед за чуть слышными шагами прошуршал по каменным плитам пола подол жреческого нарамника; посторонний бы и не заметил этого звука, но Нейтикерт слишком много лет провела в храме, чтобы не научиться узнавать чужую походку с закрытыми глазами.

– Отец Бенинофрет, – проговорила она тихо.

Человек, некогда учивший ее читать и писать, почтительно склонил голову; теперь он был ниже ее саном и оказывался слишком щепетилен, чтобы воспользоваться памятью о давно минувшей власти над ней. Жрец Бенинофрет тоже сильно изменился: никогда раньше Нейтикерт не замечала, сколь много морщин время оставило на его лице.

– Вестник от господина Меритсенета уже пришел? – спросила она ожидаемое; старый жрец покачал головой:

– Еще нет. Госпожа желает встретиться с главой дома владыки Птаха?

Нейтикерт в задумчивости коснулась браслета на запястье – старая привычка перебирать что-то в пальцах была единственным, что даже строгое воспитание при храме не смогло изгнать в ней. Красивое лицо ее вдруг показалось неуловимо старше и почему-то необыкновенно уставшим; Бенинофрет никогда прежде не видел свою воспитанницу такой.

– Все в порядке, госпожа? – осторожно спросил он. Та, кого раньше звали Аснат, вздрогнула и обернулась к нему, забыв улыбнуться с привычным хладнокровием.

– Учитель, хотели бы вы вернуться домой, в Саис? – внезапно проговорила она. Старый жрец растерялся, ища в ее взгляде следы веселья: но было не похоже, чтобы Нейтикерт шутила. Напротив, голос ее был совершенно серьезен:

– Иногда мне кажется, что я слишком долго пробыла здесь, учитель. Хотелось знать, что думают об этом люди, имеющие больше опыта… и мудрости, конечно же.

– Прежде ты никогда не спрашивала ничьего мнения и шла своей дорогой, а боги оставались этим довольны, – возразил Бенинофрет в смятении. – Раз Мать Скрытого поставила тебя над всеми нами, значит, в том не было никакой ошибки! Не тебе, госпожа, но нам надлежит учиться у тебя мудрости. Если бы белая голова непременно означала знание, то всем нам пришлось бы просить овец и коз подобной масти стать нашими наставниками…

– Это я знаю, учитель, – покачала головой Нейтикерт с все тем же странным выражением лица. Губы ее чуть заметно подрагивали. – Я о другом спрашивала: хотите ли вы, именно вы – вернуться домой?

На сей раз старый жрец молчал намного дольше; морщины в углах его глаз расползлись до самых скул, некогда гордо поджатый рот приоткрылся, но ни единого звука не сорвалось с сухих старческих губ. Когда, наконец, жрец Бенинофрет вновь посмотрел в глаза своей бывшей ученице, он признал – совсем иным, переменившимся голосом:

– Я готов был отдать всю свою жизнь на служение богам и людям, но смерть хотел бы встретить на родине. Кажется, я и впрямь слишком стар, слишком глуп и привязан к земному, госпожа, сколь ни считал бы себя выше этого…

– Как и все мы, – чуть слышно отозвалась Нейтикерт, кладя руку на его дрожащее плечо. – Ничего, учитель. Скоро все закончится, – прибавила она столь умиротворенно, что Бенинофрет с невольным подозрением воззрился на нее:

– Что это значит, госпожа?

– Созови надежных людей и предупреди, что у меня для них есть тайный приказ. Прочим вели начинать сборы к отъезду из столицы, – сухо распорядилась Нейтикерт; глаза ее вновь загорелись живым блеском. – И отправь вестника к господину Меритсенету: пусть передаст, что мне немедленно нужно с ним увидеться.

***

Царица Тия сидела у стены, обхватив колени руками и подтянув их к груди, когда дверь неожиданно распахнулась. Ослепленная светом факелов, женщина зажмурилась и отчаянно рванулась было с криком, когда чужие руки крепко взяли ее за локти; чья-то ладонь тотчас зажала ей рот, и незнакомый голос четко и ясно произнес совсем рядом:

– Тише, женщина! Молчи: нас послала госпожа Нейтикерт.

Знакомое имя жрицы, не раз помогавшей ее сыну, столь поразило Тию, что она действительно остановилась на мгновение, перестав сопротивляться. Кто-то набросил на ее плечи плащ, второпях почти полностью закрыв лицо и лишив возможности видеть: испуганная и растерянная, она не успела воспротивиться, когда ее стремительно провели по какому-то коридору и втолкнули в чьи-то руки. Послышалось фырчание верблюдов; ей подставили плечо, и Тия, вслепую хватаясь за него, кое-как забралась в седло. Кто-то, также сидя верхом, схватил животное под уздцы.

– Уводи всех отсюда, да поживее. Мы пойдем за его высочеством и остальными, – сухо, отрывисто приказал некто позади; бывшая царица, похолодев, обернулась было, но в этот самый момент чужая руках увлекла верблюда под ней вперед.

Дорогу по городу, темному и безлюдному, она запомнила плохо; кружилась голова, и все усилия Тии уходили на то, чтобы не потерять сознания. Кто-то из ее похитителей, заметив это, взобрался в седло позади нее, приняв поводья; откинув голову ему на плечо, женщина закрыла глаза.

Дорога быстро менялась, становясь все менее знакомой, но зато куда более непривычной: ноги животного увязали в песке, его шаг теперь был резким, торопливым и неровным. Тия, немного придя в себя, растерянно озиралась по сторонам: вокруг царила глубокая ночь, разрываемую огнями города лишь далеко по правую руку. Мерный рокот Великой реки Хапи едва доносился до нее, и женщина понимала, что они уже отъехали на достаточное расстояние от Мемфиса; но жрецы не останавливались ни на минуту, безмолвно и решительно продвигаясь все дальше на запад.

Внезапно их предводитель остановился, с негромким восклицанием подняв правую руку; приглядевшись, Тия увидела впереди отделившийся от общей гряды холмов валун, похожий на закутанную с головой человеческую фигуру. Всадники спешились, и теперь уже бывшей царице тоже кто-то протянул руку, помогая покинуть седло. Негромко, тягостно зафырчали верблюды – подле них уже возились рабы, ослабляя седла и беря за поводья, чтобы отвести на водопой. После двух суток в темнице Тия и сама мучилась нестерпимой жаждой, а потому, завидев у одного из младших жрецов на спине небольшой бурдюк с водой, не сдержалась и протянула к нему руки; мгновенно чужая ладонь со спины легла ей на плечо.

Жрица Нейтикерт, а это была именно она – Тия сразу же узнала ее даже в темном плаще, край которого почти полностью закрывал лицо, и без каких-либо обыкновенных для ее положения украшений и знаков – протягивала ей тяжелую кожаную флягу без единого слова, и у бывшей царицы мерзко похолодело в груди:

– Мой сын, он… Ты же – ты…

– Пейте, – тихо, непреклонно отрезала Нейтикерт, вкладывая флягу в ее ледяные ладони и придерживая – пальцы у Тии дрожали столь сильно, что она едва ли смогла бы сделать хоть глоток без посторонней помощи. Простая вода, свежая и оттого неимоверно вкусная – слаще любого холодного вина или ячменного пива, которое подавали во дворце каждый день – буквально обожгла пересохшее горло своей прохладой, свела судорогой непереносимого почти наслаждения. На миг женщина забыла обо всем, кроме этого ощущения; затем ужас с новой силой стиснул ее сердце.

– Госпожа Нейтикерт, – отнимая от губ флягу, промолвила она уже тверже и попыталась при этом всмотреться в черные глаза жрицы – но те выражали еще меньше человеческих чувств, нежели обыкновенно, – госпожа, скажи, где Пентенефре, мой сын?

Каменное лицо молодой женщины чуть дрогнуло; на мгновение узкие, сухие уста ее чуть приоткрылись, словно она желала и не находила в себе сил сказать что-то. Тия стиснула руки под накидкой, мысленно приготовившись к худшему – вернее, мысленно возвестив себе, что примет с достоинством это худшее, ибо нечто внутри нее уже заходилось истошным воплем отчаяния – отчаяния матери, теряющей единственное дитя…

Нейтикерт, что бы ни испытывала она в своем сердце – ибо даже жрецам, долгие годы посвящавшим отказу от всяческих чувств, едва ли удавалось подавить их насовсем – все же поняла ее безмолвие правильно и поспешила объяснить как можно спокойнее:

– Мне самой пока что ничего не удалось узнать: люди, посланные за его высочеством – жрецы великого Птаха – не подчиняются непосредственно мне, как те, кто доставил вас сюда; к тому же, они до сих пор еще не вернулись. Известий пока что нет – ни добрых, ни дурных, слышите? Будем молиться и надеяться на милость Матери Скрытого, госпожа.

– На милость! Милость… Словно она вовсе существует для нас, простых смертных! – тоскливо и отчаянно вскрикнула Тия. Обхватив голову руками, она опустилась на удачно подвернувшийся придорожный камень – холод его словно проник в самое ее существо. Нейтикерт промолчала. Видно было, как чуть заметно двигались ее губы, наверняка проговаривая строки древних молитв – бывшей царице не было до того, но она видела и слышала, как многие другие жрецы вокруг вполголоса или шепотом повторяли следом за ней священные тексты.

Это не успокаивало нисколько. Тия и раньше никогда не отличалась набожностью, за что покойный владыка, временами доходивший до откровенной человеческой суеверности, порой порицал ее; теперь же вместо ожидаемого от нее, возможно, другими желания излить душу могучим и всеведущим божествам женщиной все сильнее овладевал гнев. Простая танцовщица, приведенная во дворец в числе прочих фараоновыми смотрителями – ее мнения тогда вообще никто не спрашивал, включая давно покойных родителей, неимоверно гордившихся такой честью – а затем возвысившаяся несказанно благодаря лишь прихоти владыки, собственной красоте и женской способности выносить дитя, Тия и прежде порой испытывала в глубине души некое странное чувство: не кипучую ненависть и не желание отомстить, но смутное, растерянное возмущение такой несправедливостью. Ничего из того, что происходило с ней с того момента, как она вступила во дворец, не случалось по ее воле. Чего-то хотел повелитель Та-Кемет, живой бог-Рамсес, малейшие желания которого она стремилась выполнить, но так и не сумела сохранить его расположение к себе; чего-то – те царедворцы и приближенные владыки, которых она отчаянно пыталась привлечь на сторону своего сына; чего-то – великая царица Тити и иные любимицы фараона, перед которыми ей, матери второго наследника, то и дело приходилось склонять голову с почтительной улыбкой и льстивыми речами; чего-то хотел и ее горячо любимый Пентенефре, которого Тия и желала бы – но давно уже перестала понимать…

– Вон они! – вдруг крикнул кто-то, и Нейтикерт с загоревшимся лицом тотчас обернулась в указанном направлении, забыв о Тии; та, впрочем, и не думала возмутиться. Вся обратившись в зрение и слух, смотрела она на темневшую широкой полосой дорогу, по которой, как казалось, невообразимо медленно двигался вперед небольшой отряд всадников.

Служительница Нейт, забыв о своем сане, первая бросилась им навстречу: отвязав одного из верблюдов и тотчас с удивительной для храмовой воспитанницы легкостью взобравшись в седло, погнала его вперед едва ли не рысью. Животное храпело и фыркало, не желая повиноваться, но Нейтикерт будто не замечала этого. Остальные жрецы разделились, как успела разглядеть Тия, в одно мгновение: кто-то остался на месте стоянки вместе с верблюдами и поклажей, прочие же последовали наперерез всадникам. У кого-то звякнуло привязанное к седлу оружие – по видимости, ожидали всякого; и бывшая царица с ожесточением безысходности тоже вскочила со своего места. Ей тотчас предложили верблюда; вдалеке жрица Нейтикерт, поравнявшись с прибывшими всадниками, уже спрыгнула на землю и о чем-то горячо и торопливо расспрашивала одного из них.

– Слуга Кахотеп будто обезумел, когда обо всем узнал. Мы пытались его остановить, но он успел зарезать того человека, что руководил пытками – главу меджаев Хет-хемба – и самого сановника Та тоже, – рассказывал кто-то громко и хрипло. – Его схватили, мы ничего не смогли сделать…

– Где, где он? – тревожно повторяла Тия, но никто, казалось, не желал отвечать ей. Всюду, куда падал ее взгляд, низложенную царицу встречали лишь замкнуто-вежливые, бесстрастные лица служителей богов; благоговейное молчание тяжелым грузом давило на плечи, пригибая к земле.

– Госпожа, – послышался вдруг чуть слышный, невероятно спокойный голос жрицы Нейтикерт. Стоя на коленях спиной к Тии, она слегка повернула голову и позвала, не двинувшись при этом с места: – Госпожа, прошу вас, подойдите сюда.

Ноги едва держали женщину; холодный ужас словно сковал все тело так, что она оказалась даже не в силах выполнить эту простую просьбу. Кто-то из вновь прибывших жрецов – уже немолодой, крепко сбитый мужчина с гладко выбритой головой, на виске которого поблескивал в свете луны золотой краской какой-то искусно начерченный символ – приблизился к ней и осторожно обнял за плечи, позволив опереться на себя. Второй, помоложе, повинуясь его безмолвному жесту, сделал то же самое; и так, держась за их сплетенные вокруг нее руки, словно птичьи крылья, Тия медленно подошла ближе, наконец-то увидев своего сына. Пентенефре лежал на спине, и так спокойно, так неподвижно было лицо его, что он казался спящим – наконец-то по-настоящему умиротворенно.

Когда-то в далеком детстве во дворце, будучи совсем ребенком, он часто не мог заснуть и прибегал в комнату матери: только в ее объятиях сын успокаивался и ложился рядом, а став чуть старше – уходил к себе, не забыв поблагодарить. На всегда холодном ложе Тии Пентенефре многие годы отставался единственным мужчиной – для нее, при всех молодых конкурентках и не вполне устойчивом положении, измена своему повелителю была непозволительной роскошью; когда же на владыку иногда находило полузабытое желание увидеть прежнюю любимицу, он всегда приказывал привести ее, а не приходил сам. Единственным ее защитником, единственной отрадой и самой большой болью для Тии был ее сын; всегда повторяя – и искренне веря в это – что ради его будущего она готова отдать что угодно, младшая царица боялась даже представить, что, напротив, Пентенефре станет жертвой на пути к осуществлению ее самого заветного желания…

Он знал помыслы своей матери с самого начала – едва появившись на свет, словно сразу предугадал собственную судьбу; страшился темноты, не зная даже причин этого – быть может, оттого и тянулся столь отчаянно к служительнице Нейт, загадочнейшей из богинь, ведающей скрытое от людского взора под неизбывным мраком ночи? Тия не знала этого: сын всегда был рядом, и поэтому она полагала прежде, что ей известны все устремления его сердца; но на мертвом, застывшем лице Пентенефре была запрятанная под маской вечного покоя горькая усмешка, сводившая бывшую царицу с ума.

Тия не заплакала. Пыталась и не могла проронить ни слезинки: огромное, страшное горе выпило ее всю до капли, не оставив ничего. Сухим немигающим взором смотрела она на то, что без внутреннего содрогания едва ли смог бы вынести и более привычный к такому человек. Единственным, что осталось нетронутым рукой палача, было лицо Пентенефре; ниже шеи, перехваченной багрово-синей полосой от веревки, начиналось нечто белое, слипшееся кое-где комьями, пестревшее пятнами бурой крови и затвердевшее намертво – более всего оно было похоже на сырую шкуру, не то козью, не то овечью, пропитанную каким-то схватившимся раствором. Острый звериный дух мешался с терпким запахом натрона и другим, страшным и противоестественным – растворяющейся там, под шкурой, медленно плавящейся мертвой плоти.

– Они намазали его тело смесью, которая вытягивает влагу из плоти, а поверх зашили в шкуру нечистого зверя, – пробормотал старый жрец где-то за спиной у Тии – та не шелохнулась даже, с трудом ловя воздух побелевшими губами. – Невозможно снять ее, не отделив мяса от костей…

– Отец Бенинофрет, прошу вас, – торопливо остановил его жрец со знаком на виске – тот самый, который поддерживал бывшую царицу. Приблизившись к Нейтикерт, он наклонился и предложил вполголоса: – Можно попробовать залить смолу внутрь тела через рот, не вынимая из шкуры: тогда удастся остановить растворение плоти! Один из моих людей прежде был тесно знаком со служителем храма Анубиса и часто бывал в Городе Мертвых, он знает, как это делается.

– Делайте, как считаете правильным, – чуть слышным шепотом проговорила жрица Нейт; по лицу ее сложно было понять вовсе, вполне ли она осознавала сказанное ею. Холодное, жесткое и застывшее, с неподвижным взглядом и стиснутыми в тонкую линию бескровными губами, оно само казалось погребальной маской, возложенной на спеленатое лицо мертвеца. Тия молчала, вцепившись в край плаща, наброшенного ей на плечи еще в темнице: тепла от него не было нисколько, напротив – казалось, еще никогда в жизни она не мерзла столь сильно, однако почему-то заставить себя отпустить последнее ясное ощущение – грубой ткани под пальцами – представлялось ей невозможным.

– Порой нам страшно бывает смотреть вокруг себя и знать, что все это создали мы сами, – совсем тихо промолвил рядом с нею тот самый, прежний пожилой жрец – тот, что пекся о погребении ее сына, а значит, и о спасении его души… Тия задрожала, как в лихорадке, когда широкая теплая ладонь легла ей на плечо, но так и не нашла силы ответить «божественному отцу».

– Оставьте ее, дайте проститься с сыном, – попросила Нейтикерт, не поднимая головы – сама она все так же безотрывно глядела на изуродованное тело Пентенефре, а когда приблизились жрецы Птаха с кувшином смолы, сама, не отворачиваясь от пряного запаха, обхватила ладонями голову трупа, удерживая в одном положении.

– Я не убивал… Я не приказывал убивать… Я не обманывал, я не обвешивал, я не крал птицы, принадлежащей богам… – вполголоса читала она для него «Исповедь отрицания», обязательную для погребального обряда над всяким сыном Та-Кемет – под чавкающие, утробные звуки вливаемой в сухие одеревеневшие уста покойного. – Я чист… Я чист! Я чист!..

Тия отвернулась, зажав уши руками – не в силах глядеть дольше на совершаемый у нее на глазах страшный обряд: словно заживо хоронили ее сына, а не стремились уберечь от вечного скитания его душу, неспособную воссоединиться с телом… Бывшая царица слышала, как следом за служительницей Нейт и все остальные подхватывали скорбную песнь по погибшему царевичу

Когда все было кончено, жрецы подняли тело и переложили на носилки – сделанные наспех из чьего-то плаща, но ткань которого оказалась все же окрашена в зеленый цвет: посвященный Осирису, означающий воскрешение и вечную жизнь за гробом. В этом совпадении человек верующий мог бы усмотреть некий знак от означенного божества; но Тии больше не было дела до небесных сил – не существовало такого чуда и такой кары, которые смогли бы вновь разжечь в ее сердце пламя веры.

– Позаботьтесь о ней, – скрывая лицо за капюшоном, вполголоса обратилась Нейтикерт к тому самому жрецу, что не оставлял бывшую царицу доселе. Тот кивнул, отирая испятнанные смолой руки:

– Разумеется, госпожа. Вы немало потрудились для жителей столицы, сделали за пять лет намного больше, чем я – за все то время, что владыка Птах поставил своего слугу над прочими, верными Ему… Куда же вы теперь направитесь? В Саисе вас наверняка будут ждать посланники его величества – да будет он жив, невредим и здоров!

– Об этом не беспокойтесь, – отмахнулась Нейтикерт с видимым равнодушием. – Никто не станет кромсать тело после того, как голова уже отрублена – стало быть, храму после моей смерти не станут мстить… Ваши люди точно смогут доставить тело его высочества в Город Мертвых и положить в той долине, где лежат его предки?

– Счастлив оказать вам эту услугу, – едва ли не сгибаясь в поклоне, кивнул старший жрец. – Если бы я мог хоть чем-нибудь вам помочь…

– Примите тех служителей Матери Сокрытого, которые не захотели покинуть столицу, под свое покровительство, – мгновенно и серьезно откликнулась молодая женщина, сжимая его ладонь. – И продолжайте то дело, которое мы с вами начали: это очень важно. Пока люди во дворце делят между собой власть, народу Та-Кемет нужно на что-нибудь жить и добывать себе хоть какое-то пропитание. Мое место, вероятно, займет сестра Мерит-Ра – она довольно времени провела в Уасете и справится с обязанностями, которые лягут на нее; вы же сможете всегда связаться с ней через людей отца Бенинофрета.

– Все сделаю, госпожа, все сделаю… – обещал тот, становясь все мрачнее. Жрецы Нейт медленно, неохотно забирались на верблюдов; одного, сгорбленного годами старика, Нейтикерт поддержала, помогая забраться в седло:

– Поезжайте в Саис, учитель. Присмотрите за матерью его высочества в пути, – указала она на безучастную ко всему Тию, уже сидевшую верхом: с потухшим лицом, та молча глядела на пестрый налобник животного под собой, машинально перебирая пальцами яркие кисти. – Помогите Мерит-Ра принять дела: уверена, с вашей помощью она со всем справится.

– Как же так, госпожа? Ты не поедешь с нами?! – перегнувшись в седле, хрипло и потерянно вскрикнул кто-то из молодых жрецов. Лицо старого Бенинофрета окаменело:

– Этого быть не может! Это… – он всмотрелся внимательнее в холодные глаза Нейтикерт и косо рванулся вниз, едва не рухнув с верблюда. – Его величество казнит тебя!

– На все воля богов, – пожала плечами верховная жрица, отступая назад. Бенинофрет глядел на нее с ужасом и непониманием.

– Это из-за того раба, который служил при его высочестве? Неужели из-за него ты останешься в столице…

– Учитель, – строго, спокойно перебила его Нейтикерт. Благословив жестом всех своих бывших подопечных, она с непоколебимой решительностью сложила ладони у груди: – Учитель, не только из-за него… В столице меня ждут незавершенные дела. Да будет легким ваш путь, учитель! Прощайте!

Часть четвертая

Царевна Дуатентипет еще почивала, когда растрепанная спросонья, с красными глазами служанка Хекет, бухнувшись на колени у ее ложа, доложила, что великая Тити желает видеть приемную дочь немедленно. Такого в обычае матери нового владыки прежде не было никогда; но спорить царевна не посмела, после вчерашнего еще больше страшась пойти против воли своей покровительницы.

Хотя ночь еще оставалась в своих правах, великая царица встретила ее безукоризненно, как всегда, накрашенной и одетой; холодный взгляд ее светился лихорадочным и яростным пламенем, какого Дуатентипет никогда не видела у нее прежде. Даже не удалив служанок, она грубо и прямо сообщила:

– Сегодня ночью мятежники пытались освободить преступника Пентенефре и его мать. Мой сын на такой случай издал указ об их казни. – Царевна молчала, не смея открыть рот и лишь с ужасом глядя на нее, и Тити продолжала холодно: – Приговор приведен в исполнение; стало быть, междуцарствие окончено. Мой сын – отныне владыка всех земель Та-Кемет и наш законный правитель.

– Госпожа… – с трудом вспомнив, как дышать, вымолвила Дуатентипет. Тити нетерпеливо взмахнула рукой:

– Это не столь важно. Вот твое дело: завтра с утра надень свои лучшие платья и ступай к моему сыну. Он, я знаю, давно не равнодушен к тебе; нужно воспользоваться этим, пока не стало поздно.

– Что это значит? – неверным языком шепнула девушка. Великая царица мгновенно сверкнула глазами:

– Не будь дурочкой! Есть и другие дочери покойного владыки, чьи братья и матери жаждут получить влияние на его величество – да будет он жив, невредим и здоров! Теперь, когда господин Та… – лицо ее на мгновение омрачилось, но Тити тотчас спохватилась: – Впрочем, неважно. Для чего, как ты думаешь, я всегда заботилась о тебе? Забыла, сколько я для тебя сделала? А теперь еще и предлагаю стать первой женой моего сына, великой царицей Та-Кемет! – Дуатентипет молчала, сжавшись у ее ног, и госпожа Тити поджала губы: – Немедленно ступай и сделай то, что должна!..

***

Над землями Та-Кемет едва поднялось солнце, благословенным золотом затопляя все вокруг, когда новый правитель – ибо Рамсес уже считал себя таковым и имел на то основания – узнал о случившемся минувшей ночью в дворцовой темнице.

Сказать, что живой бог пришел в ярость, означало не сказать ничего. То, что его младший брат будет допрашиваться лично сановником Та и его лучшими в этом вопросе людьми, Рамсес, разумеется, знал с самого начала – не сказать, что ему это слишком понравилось, и во время визита к нему Пентенефре он сперва заколебался даже, размышляя, не стоит ли отложить арест на некоторое время. Все же он помнил и, быть может, некогда любил своего брата: если не он и его люди оказались бы повинными в смерти отца, как знать – вдруг удалось бы сохранить второму царевичу жизнь, отправив, скажем, на приграничную службу? Но Рамсес вовсе не был глуп, а еще – не лишен честолюбивых устремлений: даже не будь Пентенефре виновен в убийстве их отца, ради сохранения собственной власти от него следовало избавиться. Сановник Та предложил доверить все ему одному – и новый фараон, не желая из какой-то внутренней брезгливой стыдливости присутствовать при расправе лично, согласился.

Но тело брата оказалось выкрадено из темницы, да еще кем – кучкой слуг и жрецов! Похищена была и царица Тия, которую надо было допрашивать и казнить показательно – по словам очевидцев, Пентенефре после даже самых страшных пыток отказался подтвердить предъявленные ему обвинения, и потому вся надежда оставалась на его мать: сломить женщину, да еще потерявшую сына, как утверждал советник Та, было бы намного легче. А теперь все вышло так, словно они тайно, по недостоверным уликам убили, возможно, невиновного сына покойного фараона – хотя Рамсес повторял, убеждал, приказывал ни в коем случае не допускать смерти Пентенефре, пока не будут вырваны нужные показания! Правда, в дворцовой тюрьме теперь находился тот самый слуга, организовавший проникновение в темницу и собственноручно зарезавший сановника Та – но, по словам следователей, он также отказывался говорить: говорить даже в самом прямом смысле этого слова, как будто презирал своих мучителей и их попытки вызнать у него что-либо.

Брат сам был пустоголовым безумцем, не знавшим, когда нужно остановиться, и окружение себе подобрал точно такое же, с кривоватой усмешкой подумал Рамсес, но нисколько не повеселел. Смерть сановника Та наверняка уже достигла ушей матери, царицы Тити – стало быть, требовалось еще и утешать ее, объяснять, почему так вышло, просить сдержать чувства, которые могут быть истолкованы неверно; все это новый правитель делать не любил и не слишком умел. Словом, день уже начинался донельзя отвратительно, когда преклонивший колени слуга доложил, что во дворец добровольно пришла разыскиваемая всю минувшую ночь жрица Нейтикерт – наиболее вероятная сообщница покойного Пентенефре, вполне способная разыграть всю эту историю с похищением его тела.

Верховную служительницу Нейт Рамсес неплохо знал еще со времен правления отца, а потому всегда относился к ней настороженно. Люди, поднявшиеся из низов, могут быть опасны, а жреческий сан не гарантирует исключительно набожных намерений – об этом он был осведомлен замечательно целой жизнью при дворе. Оставалось лишь непонятным, чего ради эта женщина пришла во дворец, если могла сбежать из столицы…

Впрочем, увидев перед собой Нейтикерт, новый правитель тотчас отбросил все существовавшие у него до того предположения – в том числе и то, что гордая жрица пришла сдаться добровольно, рассчитывая на его снисхождение. Прежний взгляд ее, ясный и непоколебимый, нисколько не затуманился; и в лице этой женщины было столько же невозмутимости, уверенности в себе и какого-то непостижимого тайного спокойствия перед чем угодно, как и в тот день, когда она впервые предстала перед его отцом. О, Рамсес помнил тот день; хотя эта мысль и не проявилась в нем явно, да и он всегда гнал ее от себя со смятением и гневом – но именно тогда он втайне восхитился дерзостью и мужеством служительницы Нейт, восставшей против извечного дворцового обычая – говорить о чем угодно, кроме того, о чем все думают.

Он махнул рукой стражникам-меджаям, повелевая выйти: едва ли схваченная жрица была столь глупа, чтобы попытаться убить его сейчас. Конечно, другой бы именно так и подумал – что же ей теперь терять, кроме нескольких часов или растянутых пытками дней собственной жизни? Но Рамсес был достаточно умен, чтобы догадаться: раз Нейтикерт пришла сама, рискуя всем, значит, у него есть нечто, необыкновенно важное для нее.

– Тебе известно, что минувшей ночью некие преступники ворвались в дворцовую темницу, убили верховного советника Та, и похитили моего брата Пентенефре? – задал он первый вопрос, прощупывая почву. Женщина перевела на него острый, до неприятного пристальный взгляд.

– Его величество хотел сказать – тело его брата Пентенефре, да пребудет он вечно подле Осириса? – бесстрастно переспросила она. Рамсес прищурился с видимой усмешкой:

– Значит, тебе достаточно много известно об этом деле, не правда ли?

– Его величество совершенно прав, – ровно согласилась жрица. Живого бога уже начал несколько утомлять ее бесстрастный тон, но он сдержал себя и сказал как можно убедительнее, почти мягко:

– Скажи, где теперь находится тело моего брата: он сознался в ужасном преступлении, прежде чем умер, и не подобает служительнице Великой Матери Скрытого, владычицы Нейт, помогать ему в избегании заслуженной кары.

– Но подобает всеми силами стремиться к правосудию и справедливости, чтобы невинный оказался избавлен от мук земных, как и загробных, – неожиданно отчетливо и ясно выговорила Нейтикерт – звук ее голоса почти заставил Рамсеса вздрогнуть. – Его величество, как я слышала, вчера посетил Город Мертвых и узнал нечто необыкновенно важное. Поэтому я осмеливаюсь спросить: что именно жрецы-парасхиты нашли на теле вашего отца – да пребудет он вечно по правую руку от Осириса?

Новый правитель невольно вздрогнул; радостное подозрение зародилось в нем и тотчас исчезло: разве стала бы причастная к случившемуся столь глупо выдавать себя? Но как же иначе ей удалось узнать…

– Я скажу вашему величеству, что это было, – невозмутимо продолжала меж тем жрица. Черные глаза ее, казалось, глядели в самую душу Рамсеса – это чувство остро и неприятно не нравилось ему. – Серьга, которую прежде всегда носил начальник дворовой стражи Хет-хемб – доверенный человек верховного сановника Та…

– Советник Та мертв, как и сам Хет-хемб, – перебил ее фараон, чувствуя, что начинает задыхаться. – Человек, убивший этих двоих, находится в темнице и совсем скоро умрет! Никто сможет узнать, что именно здесь произошло. Что же мешает мне прямо сейчас казнить и тебя следом за моим братом?

– Ваше величество может так поступить, – кивнула Нейтикерт, не сводя с него своего пугающего взгляда. – Но не станет, чтобы не навлечь на себя гнев богов.

– Что ты сказала?! – из последних сил не сорвавшись на крик, Рамсес вскочил со своего места. Резные подлокотники из красного дерева заскрипели под его пальцами: – Каким образом я навлеку на себя гнев богов, покарав преступников?

– Власть вашего величества дана вам от Гора, небесного покровителя всех владык нашей земли, и Амона, царя всех богов, – хладнокровно и вдохновенно ответила Нейтикерт. – Точно так же, как прежде она принадлежала вашему отцу – по их воле. Богам известно, кто дерзнул поднять руку на избранного ими, кто затем покарал преступников, а кто – решился сохранить все в тайне от людей, чтобы не навлечь на себя дурной молвы…

– Я принесу позже богам щедрые жертвы, украшу золотом их храмы и добьюсь их расположения вновь! Весь свет знает, что я не причастен к убийству моего отца, – с отчаянным жаром перебил ее новый владыка Та-Кемет. Нейтикерт прищурилась – холодно и, как показалось ему, едва ли не презрительно:

– Ваше величество полагает, что боги подобны нерадивым чиновникам, которых можно купить и за дебен золота? В землях Та-Кемет наш повелитель судит своих подданных за их подлинные и выдуманные преступления; но после перед владыкой Осирисом и всеми богами вашему величеству предстоит отвечать за тот суд, который вы вершите теперь!

– Ты говоришь так лишь ради того, чтобы я отпустил из темницы единственного ничтожного раба? – прищурился Рамсес. – Его жизнь столь важна для тебя, что ты осмеливаешься грозить даже мне?..

– Этот человек верой и правдой служил вашему брату до самой его смерти. Он отмстил за вероломное убийство вашего отца, – неуступчиво ответила жрица Нейтикерт. – Чего, по мнению вашего величества, заслуживают его поступки: пыток или помилования?

– Я мог бы казнить его, а затем договориться с тобой, – холодно щелкнул пальцами Рамсес: ему показалось, он, наконец, нашел выход из сложившейся ситуации. – Мне нужен надежный и сообразительный человек среди служителей богов в столице; при моем правлении ты получишь намного больше, нежели когда-либо имела от моего отца.

– Все, что человек приобретает, дается ему милостью и промыслом богов, – тихо возразила Нейтикерт. – Можно отнять у него имущество, но не эту милость; а благодаря ней он снова обретет все утерянное.

– Посмотрим же, как боги возвратят тебе твою жизнь и жизнь того раба! – скрежеща зубами, неподобающе громко выкрикнул ей в лицо фараон. – Вот мое решение: убирайтесь оба из города до заката солнца! Выживете ли вы, побираясь милостыней от тех, кого ты принимала в своем храме прежде, умрете ли в пустыне от голода и жажды или выживете – мне все равно. В землях Та-Кемет нет больше раба Кахотепа и жрицы Нейтикерт; если же когда-то я услышу о людях, носящих эти имена, они будут казнены самым мучительным образом! – он впился взглядом в лицо осужденной, словно ожидая прочесть на нем какое-либо выражение, которое удовлетворило бы и смягчило его гнев. Однако Нейтикерт спокойно, почти безмятежно встретила его взор, и новый владыка не смог сдержаться:

– Пока ты еще можешь, дарую тебе право сказать свое последнее слово!

– Свои последние слова я обратила бы к совсем иным людям, хотя убеждена, что по милости богов время для этого наступит нескоро, – своим плавным, уверенно-певучим голосом ответила ему Нейтикерт. – Однако если бы случилось так, что они предназначались его величеству, то мне нечего теперь прибавить к уже сказанному, кроме того, что своей верховной жрицей меня избрала Мать Сокрытого, владычица Нейт. Это значит, что только для нее возможно сложить с меня эти обязанности; я же не вижу для себя знака, который означал бы ее немилость.

– Довольно! Я не намерен больше слушать этот вздор, – прервал ее Рамсес, окончательно рассердившись. Нетерпеливым жестом он указал стражникам, и те мгновенно подхватив жрицу под локти, вывели ее прочь.

Царевна Дуатентипет меж тем как раз направлялась в покои старшего брата – так, что никак не могла, идя тем же коридором, не столкнуться с осужденной преступницей лицом к лицу.

После разговора с царицей Тити она долго не могла прийти в себя; уже вернувшись в свои комнаты и прогнав прочь служанок, поддалась своей тщательно скрываемой, должно быть, от матери-простолюдинки передавшейся привычке: согнулась едва ли не пополам, обхватив себя руками за плечи – будто желая защититься от жестокой правды таким образом. Ноги держали плохо, так, что она даже не сразу поняла, как оказалась лежащей на полу ничком. Если бы кто-то в эту минуту увидел Дуатентипет, то, должно быть, посчитал бы ее сошедшей с ума: не имея сил подняться, царевна то принималась рвать со своих рук, груди и плеч золотые цепочки украшений и тонкий льняной калазирис, то замирала, закрыв лицо руками, и начинала плакать – тихо, беспомощно и навзрыд, как брошенный матерью ребенок.

Она молила богов – и милосердную Исиду, и всемогущего Амона, и даже ненавистную доселе таинственную Нейт, и иных известных ей небожителей – даже тех, о которых разве что мельком слышала прежде; молила дать ей сил справиться с вестью о страшной смерти брата и со словами великой царицы, но золотые статуэтки, всегда хранившие изголовье ее постели, оставались глухи. И тогда Дуатентипет замолчала совсем. Слезы все еще блестели на ее щеках, а из груди вырывались подавленные рыдания, но ум царевны обрел долгожданное равновесие. На душе стало легко, прохладно и пусто.

Медленно, словно заново учась пользоваться своим телом, она поднялась на ноги; механически провела ладонью по непривычно растрепанным волосам, приметив, насколько ужасно теперь выглядит, и потянулась за лежавшим на столике у ложа серебряным зеркалом. Краска на глазах и губах смазалась, оставив уродливые следы на ее щеках, а кое-где достигая даже подбородка – Дуатентипет хотела было кликнуть служанку, но остановилась: не хотелось, чтобы кто-то теперь видел ее в столь неприглядном виде. Она сама умылась, умастила лицо и все тело желтым шафранным маслом, с отвращением отбросив помятое, перепачканное слезами и краской траурное платье; удлинила слегка покрасневшие глаза густо-синей сурьмой, а на веки и губы нанесла растертую золотую пудру.

Ее брат был мертв. Теперь Дуатентипет следовало в первую очередь позаботиться о самой себе.

Тщательно, как никогда прежде до этого, она выбирала себе платье; полупрозрачный лен струился с ее плеч, почти не скрывая тонкого девичьего тела, и к нему царевна надела столько золотых украшений, сколько редко прежде надевала на себя. Инкрустированный священным лазуритом налобник, широкое ожерелье, некогда подаренное царицей Тити, широкие браслеты на запястья и выше локтей, соединенные переливчато звеневшими цепочками – под тяжестью украшений Дуатентипет едва не сгибалась, но все же принудила себя гордо расправить плечи и открыть высокую грудь.

В таком виде шла она к своему венценосному брату, окаменев сердцем и лицом так, чтобы не чувствовать вовсе ничего; и лишь на мгновение встретилась взорами с лишенной украшений, влекомой дворцовыми стражниками Нейтикерт. Бывшая жрица взглянула на нее холодно и зорко – будто северный ветер на мгновение проник под тончайшие одежды царевны, и та отвернулась, стиснув зубы. Браслеты на руках и ногах вдруг почудились ей тяжелее; Дуатентипет повела плечами, прогоняя неприятное чувство.

Ее брат встретил ее равнодушным взором; молча оглядел с ног до головы, стиснул тяжелые руки в кулаки, словно гневался на кого-то – но не на нее же, разве она что-то успела сделать? – и спросил сухо:

– Тебя матушка прислала?

– Д… да, – облизав пересохшие губы, чуть слышно ответила Дуатентипет. Украшения жгли ее кожу; аромат лотоса от благовоний, которыми она натерлась, кружил голову.

– Хорошо, – кивнул новый правитель, отворачиваясь от нее. Кратко, взглядом указал в сторону опочивальни – царевна похолодела от небрежности этого жеста – и, по-своему истолковав ее замешательство, прибавил: – Сюда.

Дуатентипет сжалась ещебольше. На мгновение ей захотелось бросить все, пасть брату в ноги и взмолиться о милости; но она слишком хорошо знала, что ее слова уже не изменят ничего.

Я рожу сыновей, рожу множество крепких мальчиков, чтобы моему господину не пришлось ждать наследников от наложниц, убеждала она себя, покорно склоняя голову и глотая горькие, мучительные слезы. Все они будут жить в мире, а когда однажды одному из них придется занять место отца – я запрещу ему убивать своих братьев… Много, много мальчиков – и одного из них, хотя бы одного, непременно будут звать Пентенефре!..

***

– Жди тут, – швырнув ее на колени, распорядился грубо старший из стражников. Нейтикерт молча кивнула, не поднимая головы. Солнце пекло уже немилосердно; но расползавшиеся по привычной – за долгие годы в пустынном Саисе – к жарким лучам коже красноватые пятна мало тревожили ее.

Кахотепа также грубо выволокли из-за ворот. С трудом переступая с ноги на ногу он щурился на солнце и непрестанно закрывал окровавленной рукой воспаленные глаза, как и должен был, по сути – ибо дворцовая тюрьма, в коей он провел всю ночь, располагалась под землей. Нейтикерт знала это и потому смогла удержаться от ненужных вопросов: по крайней мере, раба покойного Пентенефре не успели подвергнуть тем пыткам, которые навсегда искалечили бы его или отняли жизнь. Уже за одно это жрица мысленно проговорила короткую благодарственную молитву, пока стражники-меджаи не отпустили их обоих, позволив подойти ближе друг к другу.

Кахотеп мгновенно узнал ее; удивился ли – сказать было сложно, ибо в темных глазах его, помимо глухой, черной и мучительной тоски, действительно появилось новое выражение. Однако даже очень скверно разбиравшийся в чужих сердцах человек едва ли посчитал бы чувство, охватившее нубийца, чем-то радостным.

– Госпожа Танит, – хотя Нейтикерт и с готовностью подставила ему плечо, пошатывающийся от слабости Кахотеп не оперся на нее, а вместо этого с мукой и благоговением одновременно прижался губами к смуглой руке женщины. – Господин, я не спас господина. Я опоздал…

– Ты сделал все, что мог. Остальное – воля богов, перед которой мы бессильны, – чуть слышно возразила Нейтикерт, стиснув его ладонь; ни один мускул не дрогнул на ее лице, открытом взорам меджаев. – Его величество позволил мне и тебе уйти отсюда: нам стоит поспешить.

Кахотеп поднял голову; темными, недоверчиво-отчаянными глазами огляделся по сторонам, затем посмотрел на саму Нейтикерт – и понял все. Кивнул, выпрямился, морщась от боли в истерзанном теле, и сам, как можно тверже переставляя ноги, двинулся прочь. Левой рукой, горячей и липкой, он обхватил плечи женщины так, чтобы стражники не могли дотронуться более до нее; и гордая служительница Нейт не спешила стряхивать его ладонь.

Стражник-меджай сопроводил их до ворот города – там он, еще совсем мальчишка, воровато оглядевшись по сторонам в поисках возможной слежки, метнулся к какой-то уличной торговке и, возвратившись, сунул изгнанникам тяжелый бурдюк с водой, мешочек сушеных фиников и несколько ячменных лепешек.

– По старой дороге в Уасет раз в пять-шесть дней ходят караваны торговцев тканями, – хрипловато, как можно более бесстрастным и неразборчивым шепотом проговорил он при этом. Большего этот юноша при всем желании не смог бы предложить им; и Кахотеп, взвалив на плечо запасы воды, благодарно кивнул ему, хлопнув по плечу жесткой от уже запекшейся крови рукой. Нейтикерт, взявшая финики и хлеб, сотворила короткую молитву – и затем они оба: темнокожий раб-нубиец с кое-как перевязанными ранами самого угрожающего и подозрительного вида и жрица, лишенная сана – поддерживая друг друга, медленно вышли через городские ворота. Никто не обернулся; вскоре Кахотеп и Нейтикерт смешались с толпой таких же, как они, безымянных бедняков и мелких земледельцев, спешивших кто куда, и пропали из виду совсем.

Юному меджаю, сопровождавшему их, суждено было прожить долгую жизнь. Спустя много лет, будучи уже главой дворцовой стражи, он слышал о некоем архитекторе – чужестранце по происхождению, но говорившем на языке Та-Кемет, словно на родном – построившем необыкновенной красоты храм на юге страны, посвященный всем богам сразу: поговаривали, что на одни лишь пожертвования и при помощи жителей той местности. В это глава меджаев хоть и с неохотой, но верил, и на то у него имелись причины; ибо после смерти Рамсеса, пробывшего живым олицетворением сокологлавого Гора лишь шесть лет и не оставившего наследника, у власти успело к тому моменту побывать невиданное множество фараонов. Наступало смутное и непонятное время, ужасавшее людей: никто не мог сказать с точностью, что случится завтра, и в предсказания жрецов, не подкрепленные чем-либо, мало кто верил. Жители бежали из городов в поисках лучшей доли – некоторое и находили ее: рассказывали, что тот чужестранец принимал в работники даже людей, близко не знакомых со строительством, и сам вместе со своими сыновьями обучал их всему необходимому, а его жена – справедливая, самоотверженная и необыкновенно милосердная женщина – при том же храме принимала всех больных и страждущих, многими из которых была почитаема за живое воплощение некой богини. Но не являлась ли услышанная им история лишь вымыслом жаждущих чуда жителей Та-Кемет – и были ли архитектор и его жена теми самыми Кахотепом и Нейтикерт, изгнанными некогда из Уасета, или же то оказались совершенно другие люди – глава дворцовой стражи так никогда и не узнал.


Оглавление

  • Часть первая
  • Часть вторая
  • Часть третья
  • Часть четвертая