Лифт, или Пара шагов до убийцы [Мара Винтер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Мара Винтер Лифт, или Пара шагов до убийцы


1.


Каждый город разный. Для каждых глаз в нём – свой.


Сколько их, глаз, сказать сложно: люди приезжают и уезжают, кто-то остаëтся, кого-то выталкивает, как вода покойника, на поверхность. Я вижу город, в котором живу, похожим на пещеру под горой, где полчища гномов день и ночь добывают золото. Короля у этой пещеры нет; есть мэр. Высокий, ширококостный, бывший военный, с длинным носом и густыми бровями, он больше напоминает хозяина кладбища, чем города. Без охраны не ходит. Обитает в крепости. Крепость его – склеп. Все мы, под горой, в низине, похоронены, и высотки – не выход. Житель упрятан в свой гроб, когда не охотится за сокровищами. В равной мере – житель и нежить, жив и мёртв.


Итак, вот декорации: чëрно-белая панорама, выделяются отдельные элементы, и то изредка. Так я вижу. Так я рисую, то есть рисовала. Рисую – это про данный момент. В данный момент я… есть. В данный момент я просто есть. Меня зовут Ричи, мне шестнадцать, три дня назад моих родителей, сразу обоих, сплющило об потолок лифта, когда тот (ушёл в отрыв) рухнул с (высоты птичьего полета) двадцатого этажа. Причины желать им смерти имелись у многих. Отец был судьёй. Мать была прокурором.


Они были. Я есть. Их унесли. Меня унесло. Я плохо понимаю, что происходит, думая про город. Стою на кладбище, как положено, вся в чёрном, и наблюдаю за проводами, с двумя ударениями одновременно. По плечам стекают наушники. Слеза течёт по щеке сама, без моего прямого участия. Священник бубнит какие-то заклинания, которые должны обеспечить путь в рай, сразу обоим. Я не верю в рай. Толпа призраков шепчется у гроба. Закрытого гроба. «Нормально вы, – мысленно обращаюсь к старшим, – оторвались». Ударение, опять же, можно ставить куда угодно. Ударишь, и хорошо.


Когда теряешь кого-то внутреннего себе, всë, что ни есть, снаружи и в тебе самом, превращается в удар. Хочется кому-нибудь двинуть, но по факту сил нет. Наверное, так чувствуют себя импотенты.


Кстати, о них. Главный тролль города стоит среди призраков, не как мэр, а как приятель моего отца. Глаза у него – черные дырки, кожа смуглая и восковая. Неестественно ровная. Щеки гладко выбриты. Подбородок тоже. Ему пошёл бы фрак. И туман этой сцене пошёл бы, но тумана нет, нет даже дождя. Кто-то по ошибке включил солнце. Бледное, серенькое, солнце-поганка. Начало сентября. Сегодня я должна была быть в школе, но так уж вышло, что я здесь, а не там. Так уж вышло, что мэр, этот старый импотент, сухо улыбаясь, говорил моим родителям: какая у вас прелестная дочь, будь постарше, взял бы в жены. Вышло, да не зашло. Будь я постарше, сломала бы ему челюсть.


Кладбище забитое, да не забытое. Могила на могиле, одна старше другой. Тут хоронят семьями. Вандалы тоже гуляют семьями, брат за брата. Деревья бросают тень, растопырив листья, желтые пальцы, пальцы-кости. Призраки шепчут: бедная богачка, бедная Ричи. Осталась совсем одна. Хотя, нет: есть еще двое, брат и сестра, от тех же генов. Брат, Эш, где-то за горизонтом, на востоке, учится мудрости у буддистских монахов. Он взрослый, старше меня на десять лет. Сестра… а вот и сестра. Та, что ушла в свободное плавание в моём нынешнем возрасте. Та, о ком родители старались вспоминать поменьше, или вовсе не вспоминать. Она о них – вспомнила.


Не идёт, переступает. Черные кожаные берцы, татуированные ноги в коротких шортах, тоже кожаных, с широким ремнем на талии. Талия тоненькая, как в корсете, только живая. Я будто бы даже вижу, как дышит её голый живот между ремнем и нижним краем топа. Топ, кстати – единственная на ней вещь из ткани, без лифчика, грудь, и сразу топ. Везде кожа, кожа убитых животных и её, родная. На животе – родинка, чуть слева, под ребрами. Родинка делает его, живот, ещё более вызывающим. Как, неизвестно. Круглые очки от солнца. Ярко-оранжевые. Рюкзак на плече. Волосы в небрежной косе, каштановые, как у меня, с красными прядями, как ни у кого из наших. Родинки на скуле, под правым ухом: ромб. Четыре штуки.


Призраки шепчут: Зет. Больше ничего не шепчут. Бедная, это у нас Ричи. Зет, видимо, богатая. Зет – так её зовут, хотя назвали по-другому. Она работает в стрип-клубе барменом, там же танцует. Красные губы. Широкие стрелки. Таких, как она, с мэрами не знакомят. За такими, как она, мэры бегают, теряя деньги, тапки, жён, мэрство и остатки потенции. Предплечье – экзотические цветы, бëдра – змеи. Призраки раздвигаются. Она, "эта особа" в чёрных шортах, приближается ко мне. На локте её висит куртка. В красную клетку.


– У старого тролля аж ноздри затрепетали, когда ты прошла, – шепчу ей вместо приветствия. – Нет другой одежды, видимо.


Я не видела её больше двух лет.


– Другой нет, – лаконично отвечает Зет. – Малышка Риччи совсем не изменилась. Замечает ноздри.


И улыбается мне своими полными жизни губами. Щечки-яблочки, запретный плод.


– Ты цветная, – продолжаю шептать, без улыбки. – Здесь не принято быть цветным.


– Пойдем со мной, – предлагает Зет. – Туда, где всё цветное.


Качаю головой, зная: один из старших должен оформить опекунство до моего совершеннолетия. Она или Эш, который не успел на похороны. Иначе – дом для брошенок. Она, Зет, бросила меня одну, с ними. Вернее, с их отсутствием. Они, родители, были, но их не было. Теперь их нет, но они есть. Они, спиной ко мне, смотрели на дела. И вот, сами стали делом. На что смотришь, тем и становишься. Я говорю это ей, вполголоса. Почти так, как подумала, но косее. Священник бросает на нас косые взгляды. Заклинаний не прерывая. Рая по-прежнему нет.


– Я не смогла бы забрать тебя, – откликается Зет. – За похищение детей есть статья. Тебе ли этого не знать.


Она права, и я знаю, что она права. Дело не в обиде или многолетней тоске. Скорее, попытке нервного напряжения выйти: сорваться на кого-нибудь. Кого угодно. Пусть даже на неё. Говорю: «Да». И замолкаю. Не время болтать.


Черно-белая панорама, люди в черном, разрытая земля, два гроба опускаются в бездну, кто-то плачет, кого-то нет. К нам подходят сказать три слова. Одни и те же. Замечаю, как разряжены дамы, каждая: похороны – светский раут. Кружева, вуали, шёлк. Все, кто когда-либо знал их.


– Примите наши соболезнования, – раз за разом, три слова. Колокол звонит по мне.


Моя мать была жесткой женщиной. Мой отец был жестким мужчиной. Я их жесткий ребенок, маленькая, худая, одни глаза видно, остальное прячется за ними. Рядом – сестра, вроде, от тех же, но – мягкая, текучая, до боли живая. «Вкус жизни не был бы таким ярким без ужаса смерти», – говорю себе, отчего-то её, Зет, голосом. Подходит мэр.


– Примите мои соболезнования, – произносит он, его голос сипит. – Если нужна будет помощь, любая, вы можете ко мне обратиться. – Не сводит дырок с Зет. Точно хочет втащить её в обе сразу, разорвать пополам. В самом тонком месте, самом уязвимом: где родинка. (Кожа нежная, персиковая, с пушком.) Замечаю в себе порыв сдернуть накидку, с капюшоном, и завернуть сестру, спрятать от этих трупных зрачков. Мне-то всё равно, у меня футболка и джинсы, никаких округлостей, а вот она! Её он… Ни одного лишнего движения, но как если бы всю облапал. Чёртов тролль.


Он говорил не обо мне, родителям, насчет прелестной дочери. Он говорил про Зет.


«Спасибо», – кивает она. «Спасибо», – киваю я. Он зачем-то тоже кивает, и разворачивается, и его охранники, оба, одинаковые, как близнецы, кивают, на всякий случай, и идут за ним. Мы остаемся. Мы ждем, пока все уйдут. Волны нервного напряжения бегут от неё ко мне, и обратно.


Каждый человек разный. Для каждых глаз он – свой. Тем, кто есть на самом деле, он становится, лишившись глаз, способных за ним наблюдать. То есть в одиночестве. Или, если считать собственные глаза, только после смерти.


2.1


Ты в целом – то, на что ты смотришь. Ты сейчас – то, как ты это видишь.


Сколько себя помню, я всегда смотрела во мрак. В данный момент – на Зет. Мы с ней в баре, сидим, как ровесницы. Стойка длинная, деревянная, балки на потолке длинные, деревянные, на полочках бутылочки, у бармена борода. Всё, что здесь есть, горит, всё, что я есть, горит. Сестра покупает мне зеленый коктейль, "Фею", с абсентом. Я никогда раньше не пила. На часах четыре часа пополудни.


Она курит тонкую сигарету. Я, совершенно неожиданно, спрашиваю у нее сигарету для себя. Зет приподнимает брови.


– Не бросишь, если начнешь, – лаконично предупреждает. – Что бы кто ни говорил, если решила сама, не бросишь. Кто ради прикола, в компании, начинал, те бросают. Кто из внутреннего побуждения – не бросают никогда. Даже если делают перерывы. По себе тебе говорю.


– Я знаю, – пожимаю плечами. – Всё равно. – Принимаю из её рук сигарету и зажигалку. Зажигаю, тяну, выдыхаю, без затяжки. Дым щекотит нëбо. Вдыхаю еще раз, на сей раз в легкие, не кашляю, дышу дымом. Зет наблюдает. Ещё раз, внутрь, ожог, наружу – облегчение. На сей раз закашливаюсь. Зет улыбается.


– Ничего, научишься, – говорит она. Я пробую, что налили. Сладко, но с чем-то, не совсем сладко. Почти как радость от встречи. Во время похорон.


Звякает колокольчик. Новые посетители. Девушка с распахнутыми, как окна в небо, глазами, блондинка. Выглядит немного болезненно. Наверное, сопровождающему её мужчине это нравится. Старше лет на двадцать, но в хорошей форме: редеющий в волосах, густеющий кошельком. Она видит Зет, останавливает на ней взгляд и незаметно кивает. Зет поднимает свой хайбол, пока папик отвлекся, одними губами: привет. Дальше их общение не идёт, видимо, не время.


– Кто это? – спрашиваю сестру. Та живо откликается:


– Морин О'Нил. Умница, красавица и… эскортница. Я её давно знаю. Если будешь жить со мной, узнаешь тоже. Но пока что вот тебе предыстория. – И, потягивая коктейль, она тут же её рассказывает. Сигарета в моих пальцах дымится сама по себе, далеко от лица. Приближать её желания нет. – Отец Морин, тихий человек и громкий барабанщик Уилл Честертон, умер, когда мать носила её в утробе. Мать, не растерявшись, быстренько нашла ей нового. Отчим Морин был ирландцем по имени Сэм О'Нил, гитаристом и выпивохой, он дал ей это имя и свою фамилию. Поговаривали, что не просто так. Они были друзьями, он и Уилл, играли в одном бэнде. Друг, как ветхозаветный брат, после смерти поддержал его род: и жену на поруки взял, и ребёнка, будто своего родного, принял. Бил обеих тоже как родных. Частенько сопровождая битьë протяжным "детка". Морин до сих пор не переносит, когда к ней обращаются таким образом, хотя самого отчима уже несколько лет как прирезали в кабаке. Что до её матери, Энджи, то она была, и есть, какая-то странная, будто бы в мире, но не от мира. Окончила Гарвард, но вернулась на родину, преподавать английскую литературу в школе. До сих пор преподаёт, драму, которую всегда любила. За ней мужчины, теряя тапочки, бегали, а она, из всего этого великолепия, выбирала. Тех, кто ей не подходит. – Блестят глаза. Ярче ламп блестят, очки лежат на стойке и поблескивают тоже. Зет продолжает. – «Им было не о чем поговорить, – говорит Морин о предках, – поэтому они только и делали, что дрались и трахались. Периодически чередовали». К матери она относится прохладно, несмотря на то, что давно простила ей и отца, и отчима, и детство, полное страха. Не тот она человек, чтобы копить обиды. Слишком умна. А это вот всё, ругань, страсти – не по её душу. Ходит себе под ручку с такими дяденьками, смотрит загадочно, мимики мало, вот ей, за загадку, и платят. Не хватает людям в жизни тайны. Это у нас нет тайны, кто такая Морин. Любит, чтобы было шикарно и вкусно, деньги любит, внимание любит, ну и, собственно, всё. Мы знаем. Он, – кивает в сторону очередного её клиента, – нет. Хотя, тайна в том, что и для нас она – тайна.


Зет смеется, с хрипотцой, надрывно.


Парочка, уединившись в тихом уголку за ширмой, скрылась с наших глаз. Я смотрю на Зет, смотрю в упор. Говорить о ком-то ей легче, чем о себе.


– Ну а ты сама? – спрашиваю. – Как ты жила, после всего? Когда они…


– Я жила, – отсекает Зет, – а не как они. Знаешь, вот эти вот все правила… Я считаю, одно в жизни правило: не диктовать никому свои правила. Сколько людей, столько и правильностей, не повторяются они. Один живёт в мире, где нет никакого бога, у другого даже капля в стакане, и та бог. Кому-то полезно учиться дисциплине, подвергать себя всяким там ограничениям, для другого то же самое – губительно. Кто-то мясо не ест, из жалости к животным, и совесть его так спокойна, на душе птицы поют, а у иного организм хищный, сдохнет он, без свежей плоти. Они нам, родители, что говорили? «За всё будет суд». Так вот, я сама – свой суд. Я сама – свой закон. И не голова моя мне закон, а внутренний голос, который лучше меня знает, что лучше для меня, а что – без меня. Мать наша знать не знала того, что мне открылось, особенно про своё тело… У неё была нарушена связь с ним. Она говорила: думай головой. Я решила эту проблему, с головой. Тело мудрее, можешь мне поверить. Лучше, конечно, сама проверь, не верь на слово. У тебя свой мир и своя правда. – Вздыхает, зажигает ещё одну сигарету. – Я долгое время считала себя лучше неё, лучше матери. Что я знаю, как надо, а она нет. Но я сама наступила на те грабли, о которых предупреждала других: отрицала её, то есть мысленно диктовала ей правила. Так ведь у нас, в обществе, принято: «Принимающих – принимай, отрицающих – отрицай». Принимающих и отрицающих то, что правдиво для тебя. Нет, нет, это слишком просто! Принимай – отрицающих твою правду, вот это уже я понимаю, уровень! Не сравнивать с собой, а просто признавать за другим право на существование. – Прихлебывает из высокого стакана. – Мать отрицала меня, отец отрицал меня, мой образ жизни, мои склонности, меня всю, а я сказала им, внутри себя сказала им: принимаю вас такими, какие вы есть. Хотите, судите, но и вас засудят. Я одну себя сужу, и другие меня пусть не судят…


– «Не судимы будете», – цитирую я. – Странно слышать из твоих уст библейские цитаты, – усмехаюсь. – Звучит, как про щеку: принимай отрицающих… – Зет машет пальцем, качает головой: нет, не то.


– Внутренне принимай (я это имела в виду), не внешне. Можешь спорить, можешь рассказывать о том, как ты видишь, сколько угодно, как угодно, хоть ори. Но как только перестанешь уважать оппонента, считай, всё, ловушка съела тебя. Нет ничего ужаснее, чем монстры за стеной, невидимые, не понятые… Хотя, выбирая отрицание, ты тоже имеешь на это право… Ты знала, что у зависимого и святого одна природа? А вот, одна. Просто один выбрал низкую зависимость, а другой высокую. Вот и вся между ними разница. Реформатор и тиран, учёный и бунтарь, тоже из одной связки, просто с разной стороны одного явления. – Разговор утекает в философское русло. Слышала, это нормально у пьющих.


– Почему из одной? – не понимаю я.


– Потому что дано одно. Дана власть: можешь её использовать во благо другим, людям жизнь упростить, можешь одному себе во благо, с ущербом для других. Кто собой жертвует, выигрывает, будет и миру в мир, и себе не в убыток: мир благодарность имеет. Кто другими жертвует, и вокруг никому не поможет, и себя потеряет. Дело только в выборе стороны, куда направить. Дано воображение: вообрази себе рай, и делай так, будто ты уже в нём, а другие этого просто не поняли. Или погрязнешь в маниях того или иного толка, нарко, алко, игро… каких только нет. Дана способность к прорыву, выходу за границы, ну так давай, сноси старое ради нового. Снесешь не для чего-то, а просто, ради сноса, останешься в пустоте. И так далее… Дано: контроль. Вилка, – показывает два пальца, – либо управляешь, либо подавляешь. Дано: религия. Либо помогаешь найти свой путь, либо сажаешь в вакуум. Дано: воля, энергия. Либо делаешь, несмотря ни на что, активничаешь, либо злишься от неспособности действовать. Дано: комфорт. Либо красоту множишь, либо ленишься. Дано: ум… Либо ты его, либо он тебя. Понятно же так, более менее? – Я киваю. – Ты спросила, как я, что я, – понижает голос, – мне мать вот, позвонила, представляешь. Только, на днях. Позвонила, чтобы сказать, что помнит про меня. Что ей жаль. Хотела увидеться. Отец был там, с ней, не говорил, но я слышала его шепот. Вот, – разводит руками, – увиделись. Что теперь мне до всего этого, отрицание, принятие, стороны… – допивает остатки коктейля, залпом. – Я ни то, ни другое, насчёт их смерти. Может, шок, или просто их слишком долго не было, и я привыкла, что родители – это только образы в моем сознании, тени, которых реально нет. Ладно, ладно. Морин О'Нил, – прищелкивает, – я могу рассказывать тебе о ней ещё. Или ещё о ком-нибудь. Знаешь, вокруг столько жизней… на них смотреть куда интереснее, чем без конца пялиться в одну свою. Смотришь, смотришь, и себя начинаешь лучше понимать. На сравнении: вот здесь принимаю, а здесь ни в какую, аж кроет, хочется в морду дать. Что за проблема у меня с этим? Не с человеком: с тем, что он выражает, за что – в морду. Чаще всего именно это я вытеснила. В каждом из нас есть всё. Без преувеличения, да-да, всё, и не меньше. Просто так удобнее, делить на "моё" и "чужое", безопаснее что ли. Радж, – громко, – сделай мне добавочки. И Риччи забацай что-нибудь эдакое, от себя. Не понравилось? – показывает на сигарету, стлевшую в пепельнице.


– Да так, – пожимаю плечами, поджимаю губами, – не очень, если честно. – За час, что мы сидим, я, изрядно опьянев, узнаю обо всех её знакомых, кучу разных историй. Смешных, печальных, глубоких, глупых. Рассказывать она умеет, этого не отнять. Ты в целом – то, на что ты смотришь. Я смотрю на Зет. Зет пытается смотреть на кого угодно, кроме самой себя, но видит себя лучше, чем я, в себя смотрящая.


2.2


То, что вокруг тебя – и есть ты сам. Но это не значит, что за пределами твоих глаз – то же самое.


Вот так, сухо и скупо, я переформулировала для себя страстный монолог сестры. Вокруг тебя – одни твои проекции, ты реагируешь только на то, что в тебе уже есть, видя его отражения. Прочее проходит мимо. Одну из гостей заведения зовут по имени. Зовут, как маму. В любой другой день я не обратила бы не это внимания. Мужчина говорит по телефону, даёт кому-то указания. Прямо как отец. Хотя, ну не похож он на отца, никак: ни внешне, ни голосом. Бар называется "Лифт". Ироничнее нарочно не придумаешь.


Мы там же, когда мой телефон ловит звонок. Это брат, он опоздал на день. Минус солнце бы, не опоздал. Он говорит: «Риччи? Риччи, это ты?» – сколько я его не слышала, столько не слышала бы и дальше, если бы лифт так резко ни упал. Сестра усмехается, слыша его голос в моей трубке. Они никогда не были близки. «Конечно, – удивляюсь, – кому бы ещё быть, с моим-то номером?» Ему интересно, где я. Я объясняю, но я или стены, сказать трудно. Качаемся мы с ними одинаково. Он едет из аэропорта.


– Ооо, – тянет Зет, тянет звук и виски, уже чистый, – сейчас явится наш цветок лотоса. Радж, повтори-ка, пока его нет. Я морально не готова. – Бармен согласно наливает. Я прошу кофе. Сестра смотрит с уважением. – Знаешь свою норму, хотя к алкоголю не привыкла. Очень интересно. Так можно быстро понять, что за человек перед тобой. Кто знает меру, тот обычно хорош в делах, но, увы, не в постели. Годы наблюдений, – отзывается на мой вопросительный взгляд. – Я за стойкой уже сколько… – напоминает, мне и себе, – столько не живут. Хотя, – перебивает сама себя, – знаешь, про постель, это очень на любителя. "Мерным" ребятам троганья заходят, трогательные они, тактильщики. Либо садомазо. Мне это так, мне бы сразу к делу, без предисловий. Тут уж кому что.


Бармен с интересом косится на Зет. Борода сползает, проявляется тролль. Все они, с таким взглядом, выглядят одинаково.


– Знаешь, – говорю я ей, – то, что ты мне сказала, про мать, что она звонила… Она любила тебя, я знаю.


– Любит, – говорит она мне, – никуда человек из мира не девается, всё цельно на уровне души. Как личность, да, девается, конечно. Как душа – нет.


– Нет никакой души, – брякаю над кофе, любезно подставленным Раджем. Морщусь от его угодливости. – И рая нет. И ада. Ничего нет. Только тролли.


– И как же ты это выяснила? – интересуется Зет. Блики пляшут в зрачках, рикошетят от стекла. Помада у неё хорошая, стойкая: пей, не пей, держится. – Про душу и троллей?


– Сама. Головой дошла.


– Головой можно дойти до чего угодно. Возьми любой тезис, дай его уму, и он найдет пути это доказать. Те, что верит в бородатого дядьку на небе, плоскую землю или квантовую теорию… или что все люди – жирафы, они это головой доказали. Иначе бы ум не успокоился. Ну, и как ты это доказала?


– Душу никто никогда не видел. А ум я использую постоянно. Соответственно, я – это ум. Ум в мозге. Мозг – орган тела. Человек похож на комп. Приложи с ноги процессор, компу каюк. Комп не хуже от своей хрупкости, просто свойство у него такое. Человек, в отличие от техники, имеет понимание, что есть чему бахнуть, неизбежность бахача, и есть зверь такой, страшный Каюк. Боится; начинает искать, как от него спастись. Ставит антивирусники и антикаюкники себе в голову: привет, наука и религия. Вот… рай и ад – это… состояния, пожалуй. Гормоны выделяются, человек чувствует себя счастливым или несчастным. Нам хочется объяснить их чем-то великим, чтобы избежать ужасной судьбы: свободы и одиночества.


– Душа, – задумчиво возражает Зет, – это то же тело, только изнутри. Не оттуда, где органы. Это тонкое тело, невидимое невооружённым глазом. Пользователь твоего компа, общемировой. Ты сказала, что используешь свой ум. Есть кому использовать, так? А он использует тебя. Не думай пять минут. Попробуй, ты не сможешь. Он будет крутить, как пластинку, реакцию на прожитое. Понаблюдай за тем, что крутится, и поймешь, что есть кому наблюдать. Значит, ты – не ум. «Посредством глаза, а не глазом», – видимо, цитирует. Гормоны – так же, как и тело, физическое отражение нефизических переживаний. Рай и ад здесь, не где-то там. Сдается мне… за пределами тела вообще нет чувств, в привычном нам понимании. Инструмента для чувств, для мыслей, нет. Зато есть…


– Говоришь, как Эш, – морщусь, – в ваших словах много востока, дамочка. Вот ты говоришь, цветок лотоса, принцесска, а на деле вы с ним из одной связки.


– Нет, не из одной, – морщится, – поймешь, почему. Кстати, что за тролли? Старый мудак, а ещё кто?


Я не успеваю ответить. В баре, чей адрес я наговорила в телефон, появляется тот самый, тридцать раз упомянутый, брат. Он входит, и ясно: в бар вошло то, что не должно ходить по барам. Чистая трезвость.


3.


Эша я не видела уже года три, не меньше. Связь с ним держала, изредка списывались. Звонил он редко: граница стран брала своё.


Вплывает в дверь. За спиной – массивный рюкзак, волосы, светлые и длинные, завязаны на затылке в хвост, лицо узкое, с длинноватым носом и небольшими, но очень ясными серыми глазами, борода, усы – не сбриты. Брови светлые, густые; лоб высокий, ясный. Одет по-походному: толстовка цвета хаки, парка бурая, видавшая виды, болотные штаны, в которых карманов больше, чем гладкости, и тяжёлые кроссовки (похоже, оба они так заземляются). Сам крепкий, но не раскачанный, сухой, как я.


Он смотрит на нас, в дверях, своими ясными глазами. Эш – не тролль, это я вижу сразу. Я встаю и подхожу к нему, обнять. От него пахнет дорогой, полями и жаркими странами – пахнет здесь, где солнца нет. «Привет, – говорит он мне, тихонечко, – маленькая». Впервые за весь день хочется разрыдаться, взахлёб, из самых недр, от этого "маленькая". Брат одним словом дал мне право на эмоции. Я сглатываю ком. Право моё: взять или не взять это право. Я взрослая. Я возвращаю ему привет. Зет растопыривает пальцы, даже руки не даёт. «Ну, как тебе у нас, тут, после вас, там?» – спрашивает она, отгораживается фразой и ногой, закинутой на другую. Бёдра – змеи. «Большие дома, маленькие пространства, – отвечает он. – Непривычно. Лучше, чтобы наоборот: большие пространства, маленькие дома». Зет улыбается. Тепла в её улыбке нет, изображать его она не пытается. Она в одного выпила полбара, но выглядит абсолютно трезвой.


– Пойдёмте пересядем куда-нибудь, – предлагаю я, – нас слишком много, чтобы тесниться за стойкой.


– Риччи права, – вторит Эш, – не стоять же на проходе. – У него родинка под правым глазом и шрам, над тем же глазом, мелкий, ненавязчивый. В уголках глаз морщинки: часто улыбается. Зет, вместо ответа нам, отвечает Раджу: «Мне бурбон, давай сразу бутылку, что там осталось… Что вы будете, говорите, нам принесут». Эш будет воду, и, кроме воды, ничего. Я буду сок; стены уже не так танцуют; с бурбоном намешаю.


Перемещаемся вглубь, за соседний стол от парочки: Морин и её анонима. Желтоватый свет, кожаные диваны, кожаная Зет: шорты, ботинки, родинка. Сажусь на одну сторону с ней, хотя знаю, что буду пялиться влево. Она в глубине, я с краю. Буду пялиться на неё. Эш будто светится, напротив нас, и в глубине, и с краю, одновременно.


– Нужно теперь что-то делать, – говорит сестра. – Жаль, что увиделись так. Жаль, но нужно что-то делать. Те, кто желал им смерти… у меня есть знакомые… говорят, что это мог быть, – оглядывается по сторонам, – мэр. Его за руку поймали, говорят. На него подала в суд девочка, работала его помощницей, причём подала не денег ради, а за правду. Я с ней ещё не говорила, но собираюсь, – вздыхает, заполняет стекло янтарем. Виски блестит, огненная вода в граненом стакане. – Возможно, не точно, но возможно, родителей сбросили по его приказу: узнай общественность, про изнасилование, карьере его конец. Видимо, у них были доказательства его вины… Черт, если это подтвердится, то…


– Конец ему самому, а не только карьере, – резко завершаю я. – Вот же… вот же… и ещё улыбался! Да как ты могла, после этого, улыбаться – ему?! – воздуха меньше, и меньше, и…


Вот, значит, откуда отвращение.


– Так родителей не вернуть, – отражает Эш. – Они оставили нас, но их путь совсем не кончен. Сейчас будет лучше, если мы их отпустим, с миром в сердце. Они пока что, – взгляд куда-то в пространство, – нас видят.


– Не видят, – отражаю я.


– Да, но лучше пусть увидят, что мы способны постоять за них, – отражает Зет. – Я имею смелость пойти на это; я не боюсь ни смерти, ни убийства, что бы это ни значило. Я слишком долго была в изоляции, и не добровольной, как ты, по ашрамам, а в настоящей, когда тебя – вычеркнули. Было время подумать, и о мире, и о "видении", – усмехается, лицо становится злым. – Равновесие должно быть восстановлено. Но только если у меня будут доказательства, – добавляет неуклонно, – иначе никак. Потому я и не грохнула его там, на кладбище, – объясняет мне. – Он – подозреваемый, а не обвинённый.


– Не бери этого на себя, – возражает Эш. Он своим ядом и без тебя обязательно подавится. Если это он, отгребет по полной, не в этой жизни, так в следующей…


– Нет никакой следующей жизни, – возражаю я.


– От кого именно отгребет? – возражает Зет. – Правосудие должно иметь орудие. Нельзя так просто ждать, пока на него карма свалится. Я – его карма. Я приду и покажу ему, чего он заслужил.


– Не ты его карма, а ты забираешь себе его карму, – поправляет Эш. – Не путай, Зет. – Его спина, она прямая, он не опирается назад. Зет растеклась в диване. Я ерзаю.


– Стой, стой! Как же твои речи, о принятии? – вспоминаю, облокотившись на стол обоими локтями, язвительно. – Ты разве не принимаешь его, любым, отрицающим себя, отрицающим дела свои, и жизнь наших родителей, которые также, как и ты, считали, что он должен ответить? Ах да, точно, – поднимаю брови, поворачиваюсь к ней, – ты имеешь право на отрицание, так? Родителей, отрицающими тебя, ты приняла, а его, принимающим тебя, отрицаешь? – становится смешно. – Он бы и к тебе с великим бы счастьем подкатил, если бы мог. Я вижу. По нему вижу. Я таких просто так бы с удовольствием на тот свет, то есть, пардон, в забытье, отправляла. Там им самое место. Властью он злоупотребил, значит. Власть – во благо себе или другим… вот тебе: власть себе. И где, от мира, месть? Ты права и ты не права.


– Ты тоже "права и не права", – сестра оживляется, горячится, – я не говорила, что мир на зло сразу злом ответит, а на благо счастием. Я говорила, что в его личном мире, в башке его чугунной, если тебе так больше нравится, множиться будет одно из двух – радость, если творит ради радости чужой, или мерзость, если для мерзости существует. Внешнее может не ответить; но внутреннее ответит точно, уж поверь.


– Так что же ты, в таком случае, – иронично продолжает брат, – хочешь избавить его от его внутреннего ответа? Забрать мерзость себе, и пусть гуляет, чистеньким? Ну, пальнëшь в него разок, он труп, а потом бах, обратно родился… Искупленным: потому что ты ему вернула – то, что он тебе сделал. А ты – на его месте будешь. Потому что не приняла; не отпустила.


– Если бы я ему возвращала, – мрачнеет Зет, – я пальнула бы в его жену и детей, по очереди, одного за другим уложила бы. Чтобы он успевал отходить от одной смерти, как вдруг – раз, и другая. Но нет, это не возврат. Я хочу нейтрализовать зло, – смотрит на меня, – Теория реинкарнации, – добавляет, – кажется мне сомнительной. Личность исчезнет, а душа, она, что ни делай, чистенькая. – Брат пытается возразить, она останавливает его жестом. – Даже если и так, надо, чтобы сукин сын не просто мучился, потом, а понял, сейчас, кто и за что. Иначе толку от его мучений, в беспамятстве, как от козла молока. Я могу и, принимая, его пальнуть, чтоб ты понимал, – неожиданно уточняет. Внутри принимаю, что ты, – ехидно, Эшу. – И убийство, и даже изнасилование, будь оно неладно. У меня самой склонность есть, к тому и другому. Только вот я, в отличие от него, так не косячу. Я понимаю, что, делая наружу, делаю себе. Он – нет. Вот и пусть поймет. Стоит даже трахнуть его в зад, жестко, перед смертью, чтобы сразу полную программу откатал. Понял, как это ощущается. На своей шкуре.


– Ты слишком много на себя берешь, – начинает Эш, спокойно, без эмоций. – Даже если он поймет и раскается, и умолять тебя будет, "пощади"… Хотя, маловероятно, что ты технически сможешь к нему подобраться, предположим, тебе удалось. Ты чинишь над ним расправу, он умирает, и в это мгновение ты остаешься одна. Его больше нет, рядом, но он теперь поселился внутри. Его смерть висит внутри тебя, посередине, как крест, с которого не сняли разбойника. Ты, естественно, постараешься оправдать это, и даже оправдаешь, умом. Запихнешь труп куда подальше, в закрома памяти. Но этим дело не кончится. Он достанет тебя оттуда, тень его, и будет прав, запах гнили – будет. Если он убил родителей, им ему и мстить. Если есть за что: может статься, что они в прошлом были на его месте, а он на их, ты этого не знаешь, это не твои разборки. Да, ты им дочь. Но ты – не они. Всё, что ты можешь сделать, это посадить его, если так требует душа твоя: справедливости. В тюрьме насильников насилуют, но они ой ли раскаиваются. Насилие на насилие – умножение зла, Зет. Хочешь, чтобы понял, предоставь его самому себе, не захочет понять, жизнь заставит. Хочешь объяснить, попытайся, только это пока без толку. Никакой пользы от его убийства для тебя нет. Ты ведь не он, – мягко, бархатно, в глаза ей смотрит, она своими – бешено блестит. – Ты не как он. Хочешь посадить, вперёд. Но я бы на твоём месте не делал даже этого… – Зет открывает было рот, но я не даю ей сказать.


– Чтобы он ещё насиловал и убивал? – восклицаю, не выдержав. – Что за утопия, "бумеранг, жизнь накажет"! Как по мне, это только оправдание, оправдание слабости! "Я умываю руки, пусть какие-то там боги за меня всё делают", судьба, провидение, что за чушь. Эш, ты живешь в своих иллюзиях, тебе там хорошо, вот и живи в них. Я предпочитаю видеть мир, как есть. В моем мире папу и маму подорвали в лифте, они там сгорели живьём, сгорели, живьём, понимаешь ты это? Я уже три дня тут живьём поджариваюсь, это понимая, и без моральных нареканий поджарила бы того, кто это сделал. Мне плевать на принятие, и на отрицание тоже плевать. У меня были родители, не идеальные, но были. Теперь их нет. И вся эта ваша философия – от того, что вас, черт возьми, не было здесь. Вас здесь и нет, до сих пор. Обсуждаете теорию, сидите, тянете свысока… Скажите мне, – тихо и спокойно, сузив глаза, сжав кулаки, – где большее зло: позволить ему творить ужас в тех масштабах, что он творит, или убрать его, с его ужасом, одним ударом? Бездействие хуже действия, здесь так, здесь не может быть обычного "хата с краю, мир в душеньке". Мы видим это, значит, мы несëм ответственность за увиденное. И они, наши родители, понимали это, они взялись за это дело, чёрт возьми. Взялись, понимая, с кем связываются, и чем это им грозит. Не побоялись, не стали трусость свою оправдывать, а взялись, понимая: молчаливое попустительство хуже, чем дать себе – себе, а не богам – право вершить суд. У них были глаза, чтобы видеть, и человечность, чтобы понять: так нельзя. Они взялись, зная, – губы дрожат, – зная, что могут… вот так… сгореть.


Пытаюсь дышать. Дышать не пытается. Брат и сестра, сестра и брат, переглядываются. Я орала шепотом, соседи, вроде бы, не слышали. Зато слышали здесь.


– Риччи, – говорит Зет, – о, Риччи, мне так жаль. В глазах её, лаковых, блестит сострадание. Мать Тереза в коротком топе, с родинкой на животе.


– Иллюзия – это смерть, Риччи, – говорит Эш, – нет никакого исчезновения. Оно тебе только кажется. Ты ведь сознаёшь себя. И умирающий сознаëт, что умрет только то, что им не является, временное. Ты засыпаешь вечером и просыпаешься утром. Вечером ты одна, утром другая. Но главное неизменно, ты сама есть. Ты сознаёшь, что существуешь. – Здравствуйте, вот оно, вот, здравствуйте: сходство в их аргументах.


– Галлюцинации перед смертью – оттого, что мозг ещё жив, и воспроизводит свою веру в образах, лишившись опоры, – бросаю ему в лицо. – Я засыпаю вечером, я просыпаюсь утром, в одной и той же себе, и никуда от себя не могу деться. Как только денусь, буду не я, если вообще буду. Но это не имеет никакого отношения к тому, о чем мы говорили.


– Как раз имеет, – возражает Эш, – самое прямое.


– Если я уверую, они воскреснут? – яда, больше яда на язык: жало змеи, змеи – как у Зет на ляжках. – Нет, брат мой. Нет.


– В прежней форме нет…


– А в другой мне зачем? Котик придёт о ноги тереться, и я такая: о, здравствуй, мама? Мне безразлично, что случилось с ней после смерти, пойми это. Её, в качестве моей матери, твоей, её, – киваю на Зет, – больше не будет. Она с ней не встретится, хотя собиралась. Не обнимет, не извинится по-настоящему, не примет обратно. Не увидит меня, окончившей школу, или тебя, с твоими успехами в йоге. То же и отец. Кем бы они там, дальше, ни стали, кормом для червей, котиками или гуру, мне всё равно. У меня больше нет родителей. Вот и всё.


– Нет ли эгоизма в твоих словах, как сама считаешь? – осторожно спрашивает брат.


– Без уважения к себе не может быть никакого служения другим, – шепчет сестра себе под нос.


– Есть, но мне плевать, – складываю руки на груди. – Я знаю, что по-твоему привязанность идёт от эго, и если выйти за эго, выйдешь и за привязанности. Но мне моё эго дорого, прикинь? Вот такое вот оно у меня узкое, мелкое и дорогое. Я не уверена, что то, что за его пределами, реально, что есть вообще какое-то "за собой". Ты можешь говорить, что у меня просто не было такого опыта, и будешь прав: не было. Зато у меня есть опыт сказок, легенд и мечт. Я знаю про коллективное бессознательное, то, что она, – опять на Зет, – называет мировой душой, а я склонна считать генетической памятью. Да, памятью, закодированной в ДНК, ничем иным. Кодами, что помогают нам выжить, как помогали нашим предкам. И вот память эта и диктует нам, всем, думать про суд и правосудие, про правду и ложь, даже про месть. Я поддержу тебя, если ты его посадишь, – в сторону Зет. – Я поддержу тебя, если ты его убьешь. Если не посадишь и не убьешь, то я это сделаю. Потому что, возможно, однажды, наш род проходил такую ситуацию, и дети не справились с убийцей родителей. Что если так, а? Что, если от нас, наоборот, требуется отправить в могилу мерзавца, а не думать про карму его, или принятие его, или равновесие сил в мире? С такой позиции вы не думали?


По ним видно: нет, не думали. Положение скверное; надо выпить. Мешаю сок с бурбоном, в стакане. Пятьдесят на пятьдесят.


– Зачем ты это делаешь? – спрашивает Эш. – Так твои мысли упадут ещё ниже. Ты не сможешь выйти из боли, ты увеличишь её.


– О, какие у меня низкие мысли, надо же, – зло ухмыляюсь, пью. – Думаю о том, что потеряла родителей. Эгоистка Риччи, фу такой быть. Ну так не смотри на меня, раз не нравится. Я, подумать только, имею смелость быть собой, и жить свою боль, из неё не выходя. Тварь я дрожащая, но право имею. Представьте себе. – Близка к тому, чтобы разрыдаться. Градус даёт о себе знать. Мой хваленый холод, хваленый контроль, родителями хваленый, идёт туда, куда Зет любит сходить: на твёрдый и крепкий.


Зет любяще кладёт руку на моё плечо.


– Пей, если надо. Я понимаю. – Объясняет Эшу. – Она иначе не вытащит свой плач. Будет душить его, пока ни задохнется.


– Так он только уйдёт ещё глубже, – заявляет Эш. – Так глубоко, что потом не доберешься. Она сама выбирает, какую частоту взять, мутную или прозрачную, ты ведь знаешь это. Удивительно, нет, даже поразительно, как, зная это, ты умудрилась остаться среди грубых вибраций… – «У алкаша и святого одна природа», – кажется, так она сказала.


– Я не выбирала между грубым и тонким, в этом секрет, – убирает руку, как я убираюсь коктейлем: медленно, плавно. – Вы вот, утонченные йоги, считаете, что одно нужно культивировать, а другое искоренять. А я вам скажу: без одного нет другого. Вы знать не знаете, что это такое, ощущать величие противоречий, на разломе, на острие. Смотреть, как эскортница спасает чей-то брак, который развалился бы без неё, он ушёл бы к любовнице, потому что ему каждый день надо, а ей раз в месяц. Как за баром у меня человек исповедуется и льёт чистейшие слёзы, такие, каких священник в практике своей дай боже раз увидит, а то и вовсе никогда. Как проститутка в момент оргазма вылетает туда, где нет разницы между двумя телами, мужчины и женщины, и самим боженькой, двуполым. Плевать ей, что за мужчина, она в каждом мужчину видит, а не картинку, "персону", потому и они видят в ней женщину, идеал, абсолютную женственность, которую невозможно башкой окунуть в быт и стереть тем самым. Платят ей, это бонус, а не цель, вот такую я знаю. Зовут её Шая Лив, моя соседка. Ей замуж предлагали миллион раз, ей это не надо, не её это, она с собой в мире. Знаешь, сколько я видела такого, что опровергает твои идеи, о целибате, о блокировании низов? Даже… если видел ты это, толковал не так. Могу поспорить: смотрел, как алкаш последнюю рубаху отдаёт, и думал: вот, и в нём проблеск атмана, не утратил, хотя пытался всю жизнь. Нет, Эш, нет: без той жизни, что ведёт он, без того убожества, не отдал бы. Он бы даже не понял, каково это, быть в самом низу, и помогать тем, кто там же. Мы все, как бы ни жили, следуем самим себе, и тем лучше живём, чем точнее следуем. Потому я и говорю, душа чиста, что ты ни делай. Личность – нет, личность учится, и понять должна, что есть она, что есть её пределы, и что там, за ними, за пределами. Умрёт этот… тролль, – на меня смотрит, – и не будет больше тролля. Будет только жизнь тролля, замкнутая в самой себе. Пинать его надо сейчас, иначе всё, поздно, конец его истории. Карма, не карма… я вижу, что здесь.


И тут, мгновенно, я понимаю, почему Эш – не тролль. Ни на одну девчонку, ни на Зет, ни на Морин, он не смотрел так. Так – это с вожделением. И он, пожалуй, первый среди своего пола (из тех, кого я помню), кому это удавалось. Брат, который без вожделения, прищелкивает:


– Я понял, в чем дело, – слегка улыбается. – Ты путаешь дух и душу. Дух – это та самая часть целого, неделимая, которая во всём и в каждом, сознание, если угодно. А душа отдельно, душа – это, скорее, память об опыте, от тела к телу. Душа учится, дух уже всё знает, он и есть – то-что-всë-знает, то-в-чем-всë, состояние без страданий. Но это скорее поправка, чем ответ, – спохватывается. – Тебе нравится диссонанс тонкого и грубого, их борьба, как ты сказала, "остриё"? Ты не хотела бы уйти за противоборство этих сил? Оставить тролля самому себе, с последствиями его действий…


– Так я и выхожу, – пожимает плечами Зет. – Наблюдая за противоборством, у людей и в себе. Вот тебе и разлом, за которым… Если, в твоих определениях, дух – это связь, которая соединяет всё со всем, а душа – то, что соединяется, ткань, из которой сшит мир, то за разломом её – их единство. Он един, она двойственна. Я не выбираю то или это, вообще. Я нахожу сам выбор абсурдным. Это то же, что выбирать между руками, какая нравится, правая или левая, оставят одну, а лишнюю отсекут. Троллю, – вспоминает, с чего начали, – если бросить его, как есть, лучше не будет, но последствие его действий – уже здесь, это я и Риччи. Мы видим его. Уже видим. Что же теперь, жить с этим, бездействуя?


Аллилуйя. Меня наконец-то услышали.


– Ты не выбираешь, говоришь, – Эшу больше интересна метафизика, чем живой (или мёртвый) мэр. – Хорошо, я скажу тебе, что ты делаешь. Нет ничего плохого в воде, так? Если стоять в ней по пояс, головой вверх, ногами вниз, и видеть свои ноги там, внизу. Но что делаешь ты – ныряешь, и барахтаешься, пускаешь много волн, самой себе загораживаешь обзор, чтобы потом, почти утонув, вынырнуть, и – дышать, дышать, отчаянно, жадно, говоря: ого, да, я постигла. Ты могла бы просто быть вне, снаружи. Когда ты снаружи, видно, что там, внутри, под водой. Когда голова внизу, а ноги вверху, ты за цель, за воздух, принимаешь свою же нижнюю половину тела… – Сестра восклицает: «Протестую!» – но брат продолжает. – Да, видите, конечно. За волнами эмоций и своих представлений о нём. Но его вина даже не доказана, ты сама это говорила. Ты даже не пыталась встать на его позицию, если он виновен, а как судить, не поняв все стороны? Будь ты на его месте, ослепленной богатством, положением в обществе, ложным ощущением своего могущества, разве не пыталась бы защищать, что накопила, за долгие годы? Другого-то у него ничего нет. Страх ослепляет, темнота заставляет махать кулаками во все стороны, это животный инстинкт, инстинкт выживания, он проявится так или иначе, если ты, весь, под водой. Набирал себе ракушки, улыбался рыбам, а тут – нате, отберут ракушки, рыбок разгонят, и ты больше не морской царь, а ужасное чудовище. Да к тебе больше никто не подплывет, с голоду сдохнешь, один. Кому охота считать себя чудовищем? Чтобы признать себя таковым, нужна большая, даже нет, огромная внутренняя сила. Скажи, есть она, у материалистов?


– Бывает и у материалистов, – подтверждает Зет, и без всякой логики посматривает на меня. Должно быть, оценивает реакцию.


– Хорошо, допустим, бывает, – и зачем-то тоже смотрит на меня. Видимо, пытаются быть толерантными. – Но у человека, попавшего в силки власти, есть она?


– Либо ты имеешь власть, либо власть имеет тебя, – говорит Зет. Она больше не течёт по дивану, она сидит на краю, и Эш, как она сидит на краю, над столом, они смотрят друг на друга. – Сила, направленная во зло, разрушает направителя. Ладно, допустим, егоослепило, он делает, не понимая, в порыве лунатизма. Но разве не должна я дать ему по башке, наконец, чтобы он проснулся?


– Проснулся, или убедился, что создал себе кошмар? К чему ты стремишься, из двух?


– И к тому, и к другому. – Ни один луч не проникает в бар, освещение искусственное, свет не танцует – лежит в её волосах. – Хочу ткнуть его носом в его же морду: смотри, вот ты какой. Жалкий трус, не способный даже ответить за свои поступки. Мелкая сошка в большом кресле. – Сжимает кулаки, кривит рот. – Предатель, убивший друга ради паршивой сидушки. Крыса на троне.


– «Сила, направленная во зло, разрушает направителя», – повторяет за ней Эш. – Хочешь разрушить себя?


– Я понимаю это, – решительно. – Я готова на это пойти. Соответственно, имею право.


– Чтобы множить зло? – скептически.


– Чтобы множить зеркала, – полушепот-полукрик. – Чтобы он увидел образину свою, в зеркале, и схватился за морду обеими руками, и понял, что морда эта – он, а он – это морда.


– А себя ты в зеркале давно видела? – Скорость их диалога такова, что жесты и мимику разглядеть нет времени, не то, что описать. – Не в том, где красишься.


– Я постоянно себя вижу, Эш. Я знаю, кто я. Ты в одном прав, – слегка расслабляется, наливает себе в стаканчик. – Убить его было бы слишком просто. У меня есть план куда интереснее. План, достойный твари внутри меня, – горько усмехается. – Но мне придется попросить тебя об одной вещи.


– О чём? – отмираю я. – Что за план?


Зет смотрит на меня, с сожалением, долго, очень долго. Её не перебивают. Наконец, она поворачивается обратно, к нему.


– Позаботься о Риччи, – озвучивает. – Что от меня зависит, я сделаю. Её в это впутывать не хочу.


– Ты меня вообще спросила? – закипаю я. – Что за план у тебя, отвечай!


Сестра улыбается. Помада до сих пор на месте, краснее красного. Два слова, мне:


– Тебе понравится.


– Что ты задумала, Розетта? – вступает Эш. Она терпеть не может, когда её так зовут, но сейчас почему-то пропускает мимо ушей.


– Я Юдифь этого города, брат мой, – отвечает косвенно, не на сам вопрос. – О, я нашла отличное решение. Сама Фемида не поступила бы иначе.


– Зет, – утвердительно, без вопроса, зовёт её Эш. – Давай перенесём наш разговор. Тебе следует протрезветь…


– Я трезва, – перебивает она. – Ещё один плюс алкоголя: не выпей я сайчас, не придумала бы, что делать. А может и придумала бы… Впрочем, неважно. Идея есть; это главное. Вы оба, – то на одного, то на другого смотрит и, будто взгляда мало, указывает пальцем, – должны обещать, что не будете мешать мне, что бы я ни делала.


Мы, естественно, не можем пообещать, не зная, на что подписываемся. Трясти Зет приходится долго, но в итоге она сдаётся. Мэр симпатизировал ей давно, ещё со школы. На кладбище он, бедняга, ляпнул: «По любым вопросам обращайтесь ко мне». Обратиться – вот, что стало планом Зет, заставить ответить за слова. Войти в его доверие, вызвать сочувствие, а затем… затем уже страсть. Чтобы инициировать ситуацию, где ей будут нанесены увечья. А дальше – суд. Суд и журналисты. Журналисты и молва. Молва и конец карьеры. «Мне это по силам», – утверждает Зет. «Нет, это безумие», – восклицает Эш. Если это он, то дело просто не дойдет до суда. Если ей так нужно посадить его, пусть обеспечит защиту пострадавшей: уже пострадавшей, по факту, а не в будущем. Зачем вредить себе, когда вред уже нанесен, потворствовать преступнику и… «Я хочу власти над ним, – отрезает Зет. – Не косвенной, а реальной. Вот тогда я его пойму. И только, поняв его, уже решу, что с ним делать».


Сидим, все трое, молча. Я пью, не замечая, как пью. Тело расслаблено, ум нет. Чтобы у меня ум расслабился, нужно чего покрепче, чем эти ваши градусы.


– Знаешь, чего ты пытаешься добиться, своим планом? – тихо произносит брат. – Войти в доверие и ударить побольнее… Ты собираешься стать такой, как он. Да, он увидит себя в зеркале. Только вот зеркалом этим будешь ты.


– Пусть так, – тихо (и хрипло) произносит сестра, – меня устраивает. – Она смеётся, как тогда, надрывно; нет в смехе радости. – Вам меня не переубедить. Ты, со своим миром во всём мире, – ему, – и ты… О, нет, ты понимаешь, я знаю, – мне. – Тебе жаль меня, но в душе ты не против. Мне жаль времени, что я упустила, не общаясь с тобой. Не подпустили бы, ты же з…


– Знаю, Зет, – тихо произношу я. – Они подпустили нас друг к другу, исчезнув. Ты не совсем прав, Эш. Она делает то, чего не смогли родители. Приятель, не приятель, он злодей, горный тролль. И тролль должен быть обезврежен.


– Ценой превращения в тролля? – поддевает тот. – Нельзя убить дракона, не став драконом, об этом любой ребёнок, читавший сказки, знает. Но чтобы самому выбрать себе такой путь… Я должен переубедить тебя, – пользуется моментом, наваливается грудью на стол, ближе к Зет. – Есть и другие варианты…


– Останавливать мысль в медитации, выходить за её пределы? – поддевает та, – пробовала, знаю, увольте. У меня другой метод, с мыслью: чтобы выйти из неё, я её ускоряю. Есть такая скорость, за которой наступает остановка. И вот там-то самое интересное…


– Может, пойдёмте ко мне? – ни с того ни с сего предлагаю я. Неожиданно мне становится неуютно здесь, в баре. Дело ли в том, что кончился коктейль, или в чём-то ещё, я не знаю, но оставаться не хочется. Блондинка за соседним столом сосредоточенно строчит сообщение в айфоне. Её мэн, со своим телефоном, вышел поговорить. Человек и телефон, надо же, какое одиночество…


– Ладно, – говорит Эш, – хорошо. Сменим обстановку. А за свободную ванную и чистые полотенца, я так вообще буду бесконечно тебе благодарен. – Считаться не за что; всё оплачено. Можно встать и идти. Встаëм и идём. Зет ещё раз кивает соседке, с айфоном, проходя мимо неё. Девушка улыбается, но как-то рвано, неестественно. Будто её уличили во лжи.


Ко мне (то есть к дому моих родителей) мы попадаем на такси. Дорога баюкает. Завтра нас очевидно будут допрашивать, их смерть не была случаем из породы несчастных: счастливые копы знают своё дело. Вечер стекает синевой на крыши домов, облака узкими бороздами царапают его бездонность.


В нашем доме три этажа. Нас тоже трое: занятно, но я отмечаю это именно теперь, не раньше и не позже. Чтобы попасть туда, где ванная, нужно войти в лифт. Унимаю дрожь: это дом, а не здание суда. Дома случается только то, что должно случиться. Нажимаю на кнопку…


Мысль, что посещает меня первой, мысль, что посещает меня последней, перед взрывом: Морин О'Нил. Она, как её мать, выбирает именно тех мужчин, что совершенно ей не подходит. Среди них – мэр.