Забайкальцы. Т.2 [Василий Иванович Балябин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Василий Балябин ЗАБАЙКАЛЬЦЫ. Т.2

Книга третья

Часть первая

ГЛАВА I

В сентябре 1918 года вся обширная территория Забайкалья оказалась под властью белогвардейского атамана Семенова, казачьего офицера, который менее чем за год превратился из есаула в генерал-лейтенанта, стал походным и войсковым наказным атаманом Забайкальской области.

Был восстановлен войсковой казачий круг, областное управление и все прежние губернские учреждения и ведомства, многие из которых возглавили ставленники Семенова.

К спокойствию и мирному труду призывали население белогвардейские газеты, и в то же время в городах, станицах и селах начались аресты. Повсюду рыскали карательные отряды, в задачу которых входило огнем и мечом выводить в области большевистскую заразу.

Начались порки и расстрелы, а в ответ на эти репрессии бывшие красногвардейцы, жители непокорных сел и станиц, с оружием в руках уходили в сопки, в тайге стали возникать «лесные коммуны».

Одна из таких коммун была создана по инициативе учителя Михаила Бородина и читинского рабочего Николая Семенихина из казаков-красногвардейцев поселка Курунзулай. Созданию этой коммуны предшествовало появление в станице карательного отряда.

Это случилось вскоре после покрова. День был с самого утра сумрачный, ветреный, похолодало, и к обеду начал сыпать мелкий снежок. В это время Борзинским трактом по направлению к поселку Курунзулай на рысях шел карательный отряд есаула Звягина.

Курунзулаевцы заметили отряд, когда он уже подходил к поскотине.

Ребятишки побежали по улицам предупредить казаков-красногвардейцев о появлении беляков.

Отряд остановился около школы.

Есаул, длиннолицый, безусый человек в черной папахе и овчинном полушубке, послал одного из казаков за поселковым атаманом. В ожидании его казаки спешились, переговариваясь между собою, топтались на месте, разогревая стынущие ноги. Двое офицеров также спешились, закурили, лишь есаул продолжал сидеть на лошади, похлопывая по голенищу сапога черенком нагайки, оглядывал незнакомый поселок.

Наконец появился атаман, рыжебородый человек, лет сорока пяти, в черном ватнике и мерлушковой папахе с желтым верхом. Сердито, исподлобья глянув на есаула, атаман коснулся правой рукой папахи, буркнул:

— Здравия желаю, господин есаул!

Вместо ответного приветствия есаул небрежно махнул рукой, прикрикнул на атамана:

— Ждать себя заставляете!

— Чего такое?

— Почему сразу не явился? Слепой?

— Нет, не слепой! — Голос атамана чуть дрогнул, а глаза его злобно сощурились. — Вижу, а покрикивать на меня нечего.

— Ах, вот как! — В правой руке есаула чуть дрогнула увесистая нагайка, однако от выкриков он воздержался, только спросил, медленно выговаривая: — Приказ атамана Семенова о содействии воинским частям читал?

— Читал.

— Так вот, постарайся разместить моих людей, накормить их, лошадей обеспечить фуражом. Понятно?

— Понятно, только, чур, без крику, господин есаул, в приказе не сказано, что на атаманов кричать надо.

В ответ есаул лишь поморщился, показал ему нагайкой в сторону большого, под цинковой крышей, дома:

— Мы здесь остановимся, вон в том доме. После обеда пожалуйте ко мне со списком тех, кто не сдал оружие, понятно?

— Понятно.

— Вахмистр, разводи людей.

Молодцеватого вида казак, с широкими серебряными нашивками поперек погон, подкинул руку к папахе;

— Слушаюсь!

* * *
В то время, когда отряд карателей находился на площади, курунзулаевские красногвардейцы с винтовками в руках пробирались дворами и огородами к условленным местам сбора.

Низовские, человек двадцать, собрались к Самуилу Зарубину. Тут кроме местных казаков были учитель Михаил Бородин и представитель читинских рабочих Николай Семенихин, такой же, как и Бородин, черноусый, кареглазый, только чуть повыше учителя ростом, да волосы его на висках припудрены ранней сединой. Он-то и предложил собравшимся смелый и заманчивый план выдворения карателей. План этот одобрили все, и вскоре мальчишка лет двенадцати, в рваной шубейке, помчался с запиской Зарубина на другой конец села к старику Матафонову, где находились остальные красногвардейцы. Там их собралось около тридцати человек во главе с командиром бывшего революционного кавполка Иннокентием Раздобреевым. Человек десять сидели на бревнах в ограде, укрываясь за высоким забором; остальные забрались в избу, — она стояла на бугре, и из окон хорошо был виден весь поселок.

Парнишка, не задерживаясь в ограде, — сразу в избу, передал бумажку Раздобрееву, тот пробежал ее, удивленно пожал плечами, перечитал еще раз.

— Ничего не пойму. Велит Самуил пару лошадей в хорошей запряжке и пятерым вершным начеку быть.

Все, недоуменно переглядываясь, заговорили враз:

— Это ишо что за фокусы!

— Написали бы хоть яснее.

— Спросить парнишку-то, — может, слыхал что-нибудь.

— Чего спрашивать, — раз велел, стало быть, надо.

— Михайло, сбегай к Матвею Семенычу, тут недалеко. Пускай запрягает пару в тарантас и ехать налаживается.

— А куда подавать-то?

— Потом скажем, пусть ждет приказу.

* * *
Хозяин дома, куда заехали на постой офицеры, высокий благообразный старик с бородой серо-конопляного цвета, принял нежданных гостей весьма любезно. Он провел их в обширную горницу со множеством икон в переднем углу и цветами на окнах, приказал старухе и двум невесткам готовить обед.

Есаул и его спутники — круглолицый, бритоголовый сотник и молодой щеголеватый брюнет хорунжий — принялись раздеваться. Есаул свой полушубок, папаху и шашку повесил на сохатиные рога, что прибиты на стене около дверей, револьвер в коричневой кожаной кобуре положил на стул.

— А как, хозяин, перед обедом-то не найдется у вас? — Есаул, улыбаясь, щелкнул себя пальцем по воротнику.

— Отчего же не найтись, для хороших людей из-под земли достанем.

— Премного вам благодарен, извините, как ваше имя-отчество?

— Парфен Андреич.

— Парфен Андреич, сейчас наши вестовые пристроят лошадей, один из них придет сюда, поможет, что надо на кухне.

— Не беспокойтесь, господа, все будет в порядке.

Хозяин вышел. Есаул, потирая руки в предвкушении выпивки и сытного обеда, подмигнул офицерам.

— Удачно получается, господа, угадал я, куда заехать. Видно, хо-о-роший человек Парфен Андреевич.

— Хлебосол забайкальский, — отозвался на это хорунжий, причесывая перед зеркалом смоляно-черный чуб.

— Посмотрим, чем он нас угостит. — Бритоголовый сотник присел к столу. — Я, признаться, проголодался, как волк в зимнюю пору.

Вскоре, к великому удовольствию офицеров, на столе появилась бутылка водки, холодная закуска и такие жирные щи, что от них и пар не шел, хотя они и были только что из печки.

Офицеры, чокнувшись с хозяином, выпили по стопочке, закусили прозрачным, янтарного цвета, холодцом, выпили по второй и только принялись за щи, как дверь в горницу с шумом распахнулась и в нее, с пистолетами и гранатами в руках, ворвались трое: Семенихин, учитель Бородин и Самуил Зарубин.

— Руки вверх! — крикнул Бородин, потрясая зажатой в кулаке гранатой.

— Кто это, что? — Побледневший есаул медленно поднял дрожащие руки. Его примеру последовал хорунжий, выронив из рук ложку. Не растерялся бритоголовый сотник: стремительно выпрыгнув из-за стола, он кинулся к двери, где висела его шашка, но, встреченный кулаком Зарубина, грохнулся на пол. Однако он снова вскочил, как подброшенный пружиной, схватил стул, но сзади его облапил хорунжий.

— С ума ты сошел, перестань, — упрашивал он сотника, пытаясь удержать его за руку. Тут подскочил Зарубин, вдвоем они заломили сотнику руки за спину, связали их ремнем. Но и связанный, сотник продолжал отбиваться, успел пнуть Зарубина, а хорунжему плюнул в лицо со словами: «Трус, изменник!»

Но он уже ослаб от борьбы, не мог сопротивляться. По лицу его бисером катился пот. Тяжело дыша, он привалился к стене спиной, глядел, как есаул под диктовку Бородина писал что-то на листке, вырванном из блокнота. Зарубин снимал с вешалки офицерское оружие, помогавший ему в этом Семенихин оглянулся на сотника, взгляды их встретились.

— Чего медлишь?.. Стреляй, гад! — прохрипел, задыхаясь, сотник. Серые отчаянные глаза его искрились злобой. — Убивайте… Но помните… за нас вы… сучье отродье… шкурой своей… поплатитесь…

— Не пугай, мы не из пугливых. — Семенихин подошел ближе, глянул на сотника в упор, губы его расплылись в презрительной улыбке. — Успокойся, сотник, убивать мы вас не собираемся.

— Так я тебе и поверил.

— Можешь не верить, дело твое. Отвезем под конвоем до Борзи и отпустим. Но предупреждаю, — Семенихин посуровел глазами, погрозил сотнику пальцем, — если заявитесь сюда вторично, тогда уж на себя пеняйте. Хорунжий, развяжите сотника и собирайтесь быстрее в дорогу, вон уж и карета для вас подана. А за оружие просим извинить, оставим у себя, на память о встрече.

Вскоре вместительный, на железном ходу, тарантас, куда курунзулаевцы усадили разоруженных офицеров, затарахтел по Борзинскому тракту, подпрыгивая на ухабах и комках мерзлой земли. На конвоирах — казачьи шинели с погонами прежних полков и кокарды на папахах. Старший конвоя — старый казак Акиндин Матафонов — накрепко запомнил строгий наказ Семенихина: высадить офицеров не доезжая до Борзи верст пять и возвратиться обратно.

В то же время посыльный Семенихина разыскал вахмистра карателей, передал ему записку есаула, где было написано:

«Вахмистру Белокрылову. Срочно.

В силу изменившихся обстоятельств, я вместе с сотником Бянкиным и хорунжим Каревым выезжаю в Александровский Завод.

Вам приказываю выступить из Курунзулая в поселок Озерная. Ночевать там и завтра прибыть в Борзю, в распоряжение командира части.

Есаул Звягин».

Как только отряд карателей выбыл из села, курунзулайцы собрались к Самуилу Зарубину, где после короткого совещания согласились с предложением Семенихина: сегодня же уходить в тайгу, в падь Алтагачан.

Так в глухой таежной падушке возникла зимовка первой группы повстанцев, получившая название Алтагачанской лесной коммуны и ставшая вскорости революционным центром восточного Забайкалья.

ГЛАВА II

Далеко, за сотни верст от Амурской железной дороги, на берегу буйной студеной Тынды приютился постоялый двор Шкарубы. Здесь, на Тынде, кончилась колесная дорога от станции Большой Невер, и дальше, на Алуген и прииски Верх-Амурской компании Дейбеля, тянулись горные тропинки, протоптанные ногами старателей-золотнишников. Всякого рода грузы доставлялись туда зимой, по санному пути.

Четвертый день на постоялом дым коромыслом: гуляют приискатели. За окнами синеют сумерки, но в просторной, как сарай, заезжей избе светло от висячей лампы-«молнии», шумно и весело.

Сам хозяин постоялого — приземистый, могутный бородач Тимофей Шкаруба — стоит за прилавком, пристроенным в заднем углу, около печки-плиты. Поглаживая пышную черную бороду, с довольным видом любуется Шкаруба на гулеванов-приискателей. Их восемь человек, обросших бородами, лохматых, прокопченных дымом костров. Радуясь отдыху после дальней дороги, они тешили себя выпивкой, песнями и пляской до упаду. Водку они черпали кружками прямо из ведра, что стояло на столе перед ними, закусывали соленой капустой, пшеничными калачами и вареной бараниной. От обильной выпивки двое уже спали на нарах, третий густо храпел на полу, положив под голову кулак. Пятеро еще держались: сидя за столом, разговаривали, о чем-то спорили. Пожилой сивобородый Микула Несмиянов, прозванный «Бедой» за частые неудачи в жизни, уже который раз заводил песню:

Голова ль ты моя-a у-у-дала-я.
Долго ль буду тебя-a я носи-и-ить.
Он то затихнет, клонясь головой к столу, то снова вскинется, как испуганный конь, — прохрипит сиплым с перепою голосом:

Ты судьба ли моя-a лиходейка,
Долго ль буду с тобой, судьба, жить.
Бодрее других держался старшой артели Яшка Мельников, по кличке «Гагерь», плечистый, высокий детина, кудрявый, как молодой барашек.

Весело сегодня Яшке, буйным задором искрятся карие улыбчивые глаза, раскраснелось потное, загорелое лицо, обросшее черной бородой.

— Чего ты завел, как на похоронах! — крикнул он Микуле и, выскочив из-за стола, тряхнул кудрями, — А ну, братва! Заводи веселую, ребятё. — И под веселый, с присвистом напев, под стукоток ложками пошел по кругу, припевая:

Ребятё, вы ребятё,
Где вы сару[1] беретё?
Камушки сбираете,
Сару добываете.
На Яшке грязная кумачовая рубаха, подпоясанная сатиновым кушаком, на ногах добротные ичиги и, мечта и гордость приискателей, широченные плисовые штаны.

Лихим плясуном был Яшка, но тут хлебнул много лишнего, потому и не слушаются его одеревеневшие ноги, не хотят ни вприсядку пуститься, ни отстукивать залихватскую чечетку. Топчется Гагерь на одном месте, как бык на льду, трясет кудрями, заливаясь счастливым смехом, и, перестав плясать, шатаясь, идет к хозяину.

— Михайлыч, Тимофей Михайлыч, — бормочет Яшка, тяжело опускаясь на стул, — наробились за летечко-то, вот они, ручки-то, какие, гляди! — Яшка кидает на стол, кажет хозяину черные, в твердых мозолях ладони. — А сколько я этими руками земли повыкидывал. Несвышным к земляной работе впятером не выкидать за день, сколько я один выкидывал. Зато есть на што и попить теперь, погулять с друзьями, вот оно, золотце-то.

Яшка расстегнул воротник рубахи, вытянул за ремешок висевший на шее тяжелый замшевый мешочек.

— Рассчитаться хочу с тобой за все, что запито, заедено…

Волчьим блеском загорелись глаза Шкарубы, в руке его мелко задрожало блюдечко, когда Яшка кинул в него щепоть золотого песку.

— Хватит?

— Спасибо, Яша.

— Мало? По глазам вижу — мало, на еще, жадюга, не жалуйся на Яшку, да налей-ка мне еще черпачок, в горле пересохло.

До поздней ночи пировали приискатели, и, когда всех повалил сон, хозяин отвел Яшку, уложив его на нары, укрыл своим тулупом.

Утром Шкаруба поднялся, как всегда, чуть свет. Еще не взошло солнце, иней лежит на заборах, на крышах домов и амбаров, холодком тянет с Тынды, а Шкаруба уже бродит по ограде, обнесенной высоким крепким забором, проверяет тяжеловесные замки на амбарах. Большое хозяйство у Шкарубы, в этих амбарах хранятся у него и пушнина: шкурки белок, лисиц и соболей, и большие запасы муки, овса, мяса, и бочки со спиртом. Всего имеется вдоволь для заезжих и захожих приискателей, для торговли с тунгусами.

Осмотрев хозяйство, Тимофей идет в заезжую избу, в ту половину ее, где живут его работники.

Когда хозяин вошел в избу, работники — тщедушный одноглазый Сидор и белобрысый глуповатый Глебко — сидели за столом, завтракали, обслуживала их заспанная, повязанная пестрым платком, сердитая спросонья работница Фекла.

— Долгонько прохлаждаетесь, — вместо приветствия проворчал хозяин, оглядывая избу, — белый день на дворе-то, а вы еще только чаюете.

— До свету поднялись, — ответил Сидор, вставая из-за стола и крестясь в передний угол, — Глебко вон и коней напоил, а я им овса задал. Куда ехать-то сегодня, по сено, што ли?

— Никуда не надо ехать, золотарь тут один окочурился, могилку ему надо выкопать и захоронить сегодня же.

— Ну-к что ж, захороним, не впервой.

Хозяин повернулся, чтобы идти, и, уже держась за дверную скобу, остановился, заговорил более мягким, отеческим тоном:

— А что, Сидор, ежели запречь коня да и увезти его сразу? Пока там могилку копаете, он полежит в телеге…

— Можно и так, — согласился Сидор, почесывая жиденькую бороденку, — заодно уж. А лежать-то ему не все ли равно где, что на нарах, что в телеге.

— Тогда так и сделаем, а как захороните, то и бутылочку разопьете за обедом, помяните упокойничка.

Завернутого в мешковину покойника вынесли из постоялки ногами вперед, уложили в телегу. Сердобольный Сидор подложил под голову умершего его же старенькую телогрейку, сказал со вздохом:

— Отходил по приискам, бедолага, отмучился.

Из приискателей проводить умершего вышли Яков Гагерь и Микула Беда, остальных не могли добудиться.

Яшка отвернул край мешковины, в последний раз посмотрел на застывшее, воскового цвета лицо покойного, с темными кругами под глазами и огуречными семечками, прилипшими к мокрой клочкастой бороде.

— Прощай, дядя Кеха, — Яшка снял шапку, склонил кудрявую голову, — земля тебе пухом.

Все последовали его примеру, Микула, перекрестившись на восток, промолвил:

— Хороший был работяга и компанейский, душа человек, царство ему небесное. И что оно с ним приключилось-то?

— Господь его знает, — отозвался Шкаруба. — Может, стукнул его кто-нибудь из ваших, до драки у вас доходило вечерось, а может, и с вина сгорел, такое тоже бывает.

— Бывает, — уныло подтвердил Микула.

Шкаруба надел шапку, кивнул работникам:

— Езжайте!

Проводив умершего, Шкаруба пригласил к себе обоих приискателей «помянуть покойника». Те охотно согласились и следом за хозяином, через просторные темные сени, прошли в светлую, чисто побеленную избу, с русской печью в одном углу и широкой кроватью за ситцевым пологом в другом.

На столе в переднем углу шумел самовар, а в кути около жарко топившейся печки хлопотала хозяйка дома, вкусно пахло топленым маслом.

В жар бросило Яшку, когда он, глянув в куть, встретился взглядом с чернобровой розовощекой хозяйкой. Уж такой-то она показалась ему раскрасавицей — и телом ладная, и лицо кровь с молоком, и брови как нарисованные.

— Проходите, гостюшки дорогие, — проговорила она певучим приятным голосом и, потупившись, согнула в полупоклоне дородный стан, — проходите, отведайте нашего хлеба-соли.

Стыдясь за свои измазанные глиной штаны и грязные ичиги, Яшка на носках, чтоб не загрязнить пол, прошел к столу, сел на скамью, рядом примостился Микула. Ему, как и Яшке, в диковину такая чистота и уют, потому и чувствовал себя неловко в этом богатом доме и, робко оглядевшись вокруг, шепнул другу:

— Вот как люди живут, бож-же ты мой милостливый!

Яшка, глаз не сводивший с красавицы хозяйки, толкнул Микулу ногой под столом: «Молчи».

Перед ними вмиг появились горячие пельмени, вареные яйца и соленые грузди, а хозяин уже раскупорил бутылку, наполнил водкой стаканы:

— Помянем раба божьего…

— Иннокентия, — подсказал Микула.

— Иннокентия, упокой господь его душеньку.

— Царство ему небесное.

— Вечная память.

От щедрой выпивки, вкусной еды и доброты хозяев приискатели осмелели, Микула даже пытался запеть: «Голова ль ты моя удалая», а Яшка все заговаривал с хозяйкой, упросил пригубить из его стакана, назвав ее при этом Наташей. Хозяин же, делая вид, что не замечает Яшкиных вольностей, усердно подливал в стаканы водки, упрашивал:

— Кушайте, пожалуйста.

— Спасибо, Тимофей Михайлыч, Наталья Борисовна, Наташенька! — От полноты чувств охмелевший Яшка, чуть не задохнувшись, рванул на себе ворот рубахи, выдернул за ремень мешочек с золотом. — Дозволь одарить, Наташенька, тут у меня самородочек есть, на петуха походит, прямо-таки вылитый петушок. — Яшка торопливо развязал мешочек, запустил в него руку, пошарил там, пошарил, бормоча изменившимся голосом: — Что такое, куда же он девался? Да и вообще-то… два фунта было… с гаком… а тут, — Яшка подкинул мешочек на руке, — фунт, не больше.

Веселость с Яшки как рукой сняло; трезвея, с потемневшим лицом глянул он на хозяйку, но она уже отошла в куть, стоя спиной к гостям, подгребала клюкой угли в печке.

— Что такое, Яша, — откупоривая новую бутылку, спросил хозяин, стараясь не глядеть на Якова, — самородок потерял? Неужто украли?

— Да, украли, — глухим злобным голосом буркнул Яков и дернул за рукав Микулу: — Идем, нагулялись, хватит.

Злая обида перекипала в Яшке, уже у порога, нахлобучивая на голову шапку, он обернулся к Шкарубе, процедил сквозь стиснутые зубы:

— Ну, спасибо, хозяин, век не забудем твоей ласки. Харчей сготовь нам на дорогу.

* * *
Постоялый двор Шкарубы приискатели покинули утром, на восходе солнца. С котомками за плечами, гуськом выходили они на узенькую тропку, что была прямее колесной дороги и часто сворачивала с нее в тайгу, взбегая на косогоры и горные перевалы.

Уже обнажился лес, кругом, куда ни глянь, темнела тайга, желто-бурая заветошавшая трава густо припудрена инеем, воздух чист и прозрачен, дышится легко, а впереди далекий утомительный путь, ночевки у костров. Но это не страшит приискателей, была бы еда, а она есть у них: и сухарей в котомках достаточно, и вяленого мяса, — хватит продуктов на всю дорогу, хоть и дорого обошлись они приискателям. Об этом и разговорились золотари на первой же стоянке у ручья, где решили отдохнуть, сварить чайку, — ведь прошли-то уже более двадцати верст.

— Ох и жулик же Тимошка-то, — сказал один.

— Мошенник, будь он проклятой, — отозвался второй приискатель.

— Беда и выручка, — вздохнул Микула, подвешивая над костром мокрые портянки. — И обдерет нашего брата золотаря как липку, а при случае и выручит.

Яшка Гагерь, привалившись спиной к березе, угрюмо молчал. Он не сомневался, что золото у него отсыпал Шкаруба, и теперь проклинал себя за оплошность, за то, что напился до бесчувствия, не слыхал, как его обобрали.

А в это время Микула Беда, раскурив трубочку, продолжал рассказывать:

— …Годов пять тому назад шел я с прииску, да и загулял с друзьями на Лебяжьем. Известное дело: бог приискателю денежку дал, а черт дырочку, вот и потекла божья денежка в чертову дырочку. Какое было золотишко, все пропил до нитки. Очухался от гулянки, хвать, в одном кармане вошь на аркане, в другом блоха на цепи. А идти до Тынды больше двухсот верст, шуточное дело. Как быть? Пошевелил мозгой, придумал, — снял с себя теплушку-ватник, вспомнил поговорку нашу: «Синь кафтан не лопотина[2], золотарь — не человек», загнал его какому-то сквалыге за полпуда сухарей и в путь-дороженьку. А на дворе теплынь стояла, иду, радуюсь, что так удачно получилось, думаю про себя: «Хорошо, что избавился от ватника этого, не тащить теперь на себе лишнюю тяжесть. То ли дело в одной-то рубахе: не жарко, легко, а ночью у костра и вовсе хорошо будет». А на другой день похолодало, да так, что и на ходу сугрева нету, иду, а хиузом[3] насквозь прошибает, зуб на зуб не приходится. На третий день пути на полянку выкошенную набрел и стожок сена у речки вижу. Должно быть, какой-то охотник заготовил на зиму, жилья-то нет поблизости. Обрадовался я и давай соображать — голь на выдумки мудрена; надрал с тальника лычек, свернул со стожка верхушку, вижу, сено пырьевое и слежалось хорошо, давай я разбирать его пластиками и обкладывать им себя поверх рубахи и лычками, как ремнями, обматывать. И хорошо получилось, теплее стало идти-то, не так уж продувает ветром. В эдаком виде и приперся через пять ден к Шкарубе. Принял он меня и денег не требовал, кормил, пока я отогревался, отсыпался у него, а на дорогу сухарями снабдил и теплушку-ватник старенький дал. Она, конешно, не ахти какая одежонка, а все ж таки лучше, чем сено-то.

Вот оно как бывает. Ну, конечно, на следующий год рассчитался я с ним за все, тряхнул ему золотишка.

— Ребята, — заговорил рябой длинноногий приискатель, — а ведь у Кехи у покойного тоже было золото.

— Было, наверное.

— А чего же его не взяли-то? Разделили бы теперь алибо гульнули на его артелью где-нибудь.

— В самом деле, — Микула почесал за ухом, оглянулся на Яшку. — Как же это мы не догадались, Яков, а?

Тот лишь рукой махнул: «Отстань».

— Обчистил Кеху Шкаруба, — Микула горестно покачал головой, вздохнул. — То-то он расщедрился, на поминки зазвал нас. А мы то, дураки, за чистую монету приняли.

* * *
К вечеру того же дня таежная тропинка снова вывела приискателей на трактовую дорогу. Спускаясь по каменистому косогору в падь, где пролегла дорога, дальнозоркий Яков первый заметил далеко впереди группу всадников, едущих в эту сторону.

— Хунхузы! — воскликнул Яков и, остановившись, оглянулся на своих артельщиков. — Хоронись, братва, живее. Да хорошенько, а то, не дай бог, обнаружат, так они из нас нарвут щетины.

В те времена не в редкость бывало, что с китайской территории на нашу выходили вооруженные шайки разбойников — хунхузов. Они рыскали по тайге, нападали на прииски, убивали и грабили приискателей. Поэтому Яшке не пришлось повторять приказания, все его артельщики как растаяли — вмиг попрятались за камнями и деревьями, а сам Яков пристроился на мыске между двух камней, заросших вереском. Отсюда ему хорошо было видно всю дорогу.

Ждать пришлось недолго, всадники ехали на рысях. Впереди две пароконные подводы, позади человек десять вершных.

И вот кавалькада путников поравнялась с мыском, где залегли приискатели. Теперь Якову было видно их всех. Передней парой правил седобородый старик в козлином ергачке и барсучьей шапке, позади него на возу сидела женщина в черном полушубке и сером шерстяном платке, сбоку телеги верхом на кауром коне ехал черноглазый, обросший небольшой бородой человек в черном ватнике и барашковой шапке. Разговаривая с женщиной, всадник называл ее Олей, упоминая при этом какого-то товарища Иванова.

Второй подводой руководил человек в шипели со следами споротых погон. Обе телеги тяжело нагружены чем-то, укрыты брезентом, спины и бока лошадей взмокли, потемнели от пота. Позади телег ехали десять всадников, иные вели в поводу заводных лошадей, навьюченных мешками и ящиками. Всадники, как на подбор, все молодые, статные, и, хотя ни на одном из них не видно оружия, а одеты все в крестьянские ватники и шапки, по их выправке, посадке на лошади Яков определил, что это люди военные, из казаков. Он хорошо видел их лица, улавливал обрывки речи, заглушаемой стуком колес и топотом копыт.

После того как все они проехали и скрылись за поворотом дороги, Яков поднялся из-за камня, свистнул, и приискатели начали выходить из укрытия.

— Это кто же такие? — полюбопытствовал один.

— Военные, видать, — ответил Микула Беда. — Хоть и понадевали хрестьянскую лопоть, а видать, что не мужики, все в сапогах, ни на одном, окромя кучера, ичигов нет. Я так думаю, что это командиры советские. Красную-то гвардию ихнюю, слыхать, распустили; какие по домам разошлись, а другие в тайгу подались от белых властей спасаться.

— Вот что, ребята, — заговорил Яков. — Что это за люди, не наше дело. А в случае, ежели кто будет расспрашивать, говорите одно: никого не видели, не знаем — и делу конец.

— Это-то верно, — согласился Микула, — не зря говорят: знайку ведут, незнайка на печке лежит. Так что, в случае чего, лучше уж на печи отлежаться.

— Пошли, ребята, надо засветло до Кислого Ключа дотопать.

— Пошли.

ГЛАВА III

Всадники, которых видели приискатели, в тот же день к вечеру прибыли на постоялый двор Шкарубы.

Спешившись у ворот, все они следом за телегами прошли в ограду, где их уже поджидал сам Шкаруба.

— Моя фамилия Климов, — обмениваясь приветствиями, заговорил с хозяином высокий чернявый человек в крестьянском ватнике и барашковой шапке-ушанке. — Это вот, — приезжий показал на голубоглазую женщину, — моя жена Ольга Андреевна. Нас всего тринадцать человек, едем на прииск Лебединый, думаем пробыть у вас денька два, можно будет?

— Чего же не можно-то, для того и постоялый содержим, — гладя атласную бороду, ответил Шкаруба. — Кони-то все ваши?

— Двадцать лошадей, корм для них найдется у вас?

— Есть сенцо, то же самое и овес. А вы, извиняюсь, деньгами-то какими будете рассчитываться?

— А какими вам хочется?

— Да уж всего бы лучше серебром.

— А если бумажными?

— Тогда уж романовскими, ежели керенки алибо молотки сибирские, так они нам вовсе без надобности.

— Что ж, можно будет и романовскими.

— Располагайтесь как дома.

Пока Климов договаривался с хозяином постоялого о плате, его спутники распрягли, расседлали лошадей, привязали их к заборам; тяжело нагруженные, укрытые брезентом телеги закатили в сарай, туда же занесли седла и вьюки. А когда пошли в избу, то одного из своих товарищей понесли на руках, он, как выяснилось позднее, был ранен в ногу сегодня утром при стычке с шайкой хунхузов.

Раненого уложили на нары, за ним неотступно ухаживала жена Климова.

Трое из приезжих принялись растапливать печь, готовить ужин, остальные, поскидав с себя деревенские ватники и шапки, уселись вокруг стола. Все они оказались в гимнастерках и брюках военного покроя, потому-то Шкаруба, появившись в избе, с первого взгляда определил, что это за народ.

«Военные, сразу видать, военные, большевики небось, из этой их Красной гвардии», — подумал он про себя, вслух же сказал:

— Как насчет пропитания-то, господа хорошие? Ежели потребуется, то у меня и мясцо имеется, и сало копченое, и водочка найдется для добрых людей.

— Хорошо, — ответил хозяину Климов и кивнул одному из сидящих за столом: — Андрей, займись-ка этим делом, помоги Тихону получить, что надо.

— Да и водки-то прихватите, хоть по бутылке на двоих, — пробасил сидевший рядом с Климовым широкоплечий кареглазый детина.

Климов только улыбнулся в ответ да кивком головы подтвердил свое согласие.

В своем предположении, что его постояльцы люди военные, Шкаруба не ошибся. Тот, что назывался Климовым, на самом деле был Сергей Георгиевич Лазо, а кареглазый здоровяк, заказавший водку, — Фрол Емельянович Балябин. Судьба вновь свела их вместе. После Урульгинской конференции они решили до поры до времени укрываться в тайге, откуда установить связь с революционными организациями рабочих, ушедших в подполье, а по весне возглавить повстанческое движение. Они не сомневались, что трудовой народ не потерпит контрреволюции и восстанет против власти белогвардейских атаманов. Вместе с Лазо пошли в тайгу жена его Ольга Андреевна и адъютант, забайкальский казак Андрей Корнеев.

С Балябиным пришли с Даурского фронта девять человек: его неразлучные друзья и боевые товарищи Георгий Богомягков и Степан Киргизов, адъютанты Иван Швецов и Врублевский, политработники фронта Иван Кириллов и Подгурский, а также и брат Фрола Семен, такой же рослый здоровяк и силач, только волосом светло-русый и более веселого нрава. На Даурском фронте Семен был начальником конного запаса, а в царской армии служил в батарее наводчиком, потому-то и теперь еще носил красные лампасы. Из рядовых казаков с Фролом пришли двое — его вестовой Тихон Бугаев и Егор Ушаков.

Не сбылась надежда Егора увезти в этом году Настю с сыном к себе в Верхние Ключи и зажить с ними припеваючи. Но хотя и горевал он, скучал по Насте, однако старался этого не показывать, надеясь, что весной снова пойдет воевать за советскую власть, за свое и Настино счастье.

— А зиму-то как-нибудь переживем в тайге, не пропадем, — рассуждал он, помогая Тихону чистить к ужину картошку.

— Переживе-ом, — согласился Тихон. — Вот бы картошки запасти побольше, надо с хозяином потолковать, не продаст ли мешка три-четыре.

Получать от хозяина продукты пошли Корнеев, Семен Балябин и Тихон с Егором.

— Сюда, ребятушки, сюда, — приглашал Шкаруба, широко распахнув дубовую дверь амбара. Засветив стеариновую свечу, поднял ее над головой. — Проходите, выбирайте, что надо.

В амбаре тесно от множества кулей, ящиков и бочек. Недалеко от двери здоровенная чурка с воткнутым в нее топором, рядом большие гиревые весы, а на задней стене, на железных крючках, висят окорока, копченая говядина и свинина.

— Берите, ребятушки, вот эту тушу-то, да топором ее на чурке — и на весы, — распоряжался хозяин, — а под водку-то давайте ведро. Сколько вам, семь бутылок, что ли?

— Мало будет, — Семен переглянулся с Корнеевым. — Ну что это, бутылка на двоих, как слону дробина, уж по бутылке-то на брата надо, давай, дядя, тринадцать бутылок.

— Подожди, подожди, — запротестовал Корнеев, — ведь Ольга-то пить не будет, то же самое Подгурский, да и сам-то… Климов.

Семен досадливо махнул рукой:

— Хватит тебе подсчитывать, лей, дядя, для ровного счета пятнадцать, чтобы дома не журились.

— Пожалуйста, только вот что, ребятушки, помогите-ка мне вот эту бочку убрать отсюда, мешает она мне. Мы ее намедни пробовали поднять, не смогли втроем-то. А вы вон какие молодцы, справитесь.

— Попробуем, — Семен подошел к тридцативедерной бочке. — Куда ее?

— Да вон на ту бы, на дубовую-то, сможете?

— А ну, братцы, — Семен легонько столкнул бочку на бок, ухватился за уторы, — помогите-ка с боков, р-раз!

И не успел хозяин глазом моргнуть, как бочка уже стояла на другой, большой, дубовой, с обручами из шинового железа.

— Ой е-е-ей! — удивился хозяин. — Как он ее ловко, все равно мешок с мякиной, ну и сила-ач!

— Есть силенка, не жалуюсь, — Семен взял с весов двухпудовую гирю, трижды перекрестился ею и, как резиновый мячик, перекинул ее с руки на руку.

— Легче, легче, — упрашивал хозяин, пятясь к двери, — не дай бог, оборвется да на ногу, поставь ее на весы. Ну, брат, и сила у тебя, сроду эдакой не видывал. Мне бы хоть пятую долю такой силищи, и то благодарил бы всевышнего.

— У тебя сила-то вся в бороду ушла, — засмеялся Семен, подойдя к хозяину, — вон она какая, как у павлина хвост. Где ж ее раздобыл, такую?

— Чего ее раздобывать, сама выросла. И у тебя, братец ты мой, коль не отпадет голова, так прирастет борода.

— Ну ладно, дядя, наливай водки-то, да за бочку прибавь бутылочки две.

А Лазо в заезжей избе обсуждал с товарищами, как теперь быть. Продолжать путь дальше, даже и вершно, по горным тропинкам скоро будет невозможно, вот-вот на реках начнутся ледоставы. Забиваться глубже в тайгу не имеет смысла — труднее держать связь с рабочими приамурских городов и железной дороги. Остается одно: зазимовать здесь, на Тынде. Обо всем этом и поведал Лазо своим сподвижникам, которые слушали его очень внимательно. Балябин, откинувшись на спинку стула и скрестив руки на груди, словно застыл, уставившись глазами в одну точку; рядом с ним, накинув шинель, пригорюнился Богомягков: кудрявый, черноусый Кириллов, склонившись над столом, что-то записывал в блокнот. Киргизов молча дымил самодельной трубкой, наполняя воздух крепчайшим запахом табака-зеленухи. Молчали и Швецов с Врублевским.

— Итак, товарищи, ваше мнение? — переводя взгляд с одного на другого, спросил Лазо.

— Ну что ж, — Киргизов вынул изо рта трубку, пыхнул дымом, — можно и здесь зазимовать, я лично согласен.

— Я тоже, — поддержал Богомягков. — Ты как думаешь, Фрол?

— М-да, — Фрол выпрямился, положил обе руки на стол, побарабанил по нему пальцами, — другого выхода нет, к сожалению, но и здесь мне не нравится.

— Ты имеешь в виду хозяина? — спросил Лазо и на утвердительный кивок Фрола ответил: — Мне он тоже не по душе. Это паук, местный кулак, черт его побери, он нас продаст при первом же удобном случае. Зимовку лучше всего устроить где-то подальше от него…

— Это верно, — сказал Балябин. — Спуститься на плоту по Тынде верст за двадцать и там обосноваться.

С предложением Балябина согласились, посовещавшись, решили: завтра же приступить к сооружению плота, лошадей оставить Шкарубе, половину из них отдать ему за прокорм, раненого Подгурского отправить обратно в Большой Невер. Возник новый вопрос: кого послать в провожающие, который бы, устроив на излечение раненого, явился и связным с большевиками Невера. Все понимали, что дело ответственное и опасное, что по дороге можно вновь нарваться на хунхузов и белогвардейцев. Стали совещаться, кому это поручить, но тут к столу подошла Ольга.

— Пошлите меня, товарищи, — предложила она и на встревоженный взгляд мужа, грустно улыбнувшись, ответила. — Да, Сережа, это я серьезно, роль провожающего мне подходит лучше всех. Кто же, как не медсестра, может лучше перевязать рану и ухаживать за раненым. А если попадем на белых, сойду за жену Подгурского, паспорт у него в порядке. Будут расспрашивать, сочиню, что мы приискатели, дорогой нас ограбили хунхузы, а мужа еще и ранили. Логично?

Она повела взглядом по лицам сидящих, но все, как и Лазо, притихли, и в этом их молчании Ольга поняла, что доводы ее убедительны. Снаружи послышались шаги, голоса Семена и Шкарубы.

— Договаривайтесь с ямщиком, поедем, — сказала Ольга и отошла к раненому.

К ямщику отправился Фрол. Старик поместился у своего знакомца, жившего напротив шкарубинского постоялого. Он только что сводил на водопой коня, задал ему сена и теперь что-то подлаживал у телеги. На предложение Балябина увезти в Невер Подгурского и Ольгу старик согласился охотно.

— Увезу за попутьем, насчет цены столкуемся.

— Когда будешь в Невере?

— В Невере-то? — Старик посмотрел на окрашенный вечерней зарей небосклон, почесал за ухом. — На пятый день будем, наверное.

— Долго, дед. А если к твоему коню нашего подпречь, саврасого, который на пристяжке у тебя шел, как сюда ехали, — доставишь за два дня?

— Да хоть не за два, но ежели Савраску-то подпречь, то на третий день доедем.

— Мы тебя и овсом снабдим на дорогу, а Савраску навовсе отдадим, только довези поскорее.

— Савраску навовсе отдашь? — изумился обрадованный дед. — Верно говоришь? Ну, спаси тебя Христос! Ежели так, то я и постараюсь, может, и за два дня домчу. Пусть готовятся ваши, чтобы завтра до свету выехать. Да-а, скажи, как оно получается… — Дед так и порозовел в лице, не в силах сдержать охватившей его радости. — Даже не верится: эдакого коня и, можно сказать, ни шла ни ехала, заполучил… А вить в деревне-то нашей ишо, чего доброго, и не поверят. Может, гумагу мне напишете насчет этого, чтобы с печатью, значит, как положено.

— Дадим документ с печатью, напишем, что коня тебе продали и деньги получили.

— Ну спасибо, сынок, уважили старика, век вас не забуду.

Поздней ночью, когда и на постоялом и в доме Шкарубы все уже спали, по берегу бурливой Тынды медленно прохаживались Сергей Лазо и Ольга. Они уже обо всем переговорили: и о конспиративной квартире в Невере, и кого там разыскать в первую очередь, и куда сдать раненого Подгурского.

— А главное, Оля, береги себя, — наказывал Лазо, — в твоем положении тебе нельзя волноваться.

ГЛАВА IV

Ранним утром, проводив Подгурского и Ольгу, соратники Лазо решили отправиться в лес — заготовить бревна на плоты.

Шкаруба, очень довольный тем, что его постояльцы всех своих лошадей оставляют на зиму у него и половину отдают ему за прокорм, охотно снабдил новоявленных лесорубов топорами и пилами, посоветовал:

— Бревна-то пилите из сосняку сухостойного, тут его полно, подыметесь этим берегом версты полторы и увидите. А плоты вязать я научу вас.

— Спасибо, — поблагодарил его Лазо. — Но ведь мы хотим там и сооружать плоты, где бревна заготовим, и спустить их досюда.

— Можно и так, тогда я туда пойду, тут недалеко.

Чтобы присматривать за имуществом и приготовить лесорубам обед, в зимовье оставили Тихона и Корнеева, все остальные следом за Лазо гуськом двинулись вверх по Тынде. Последним со двора уходил Семен Балябин. Задержался он потому, что поил коней, задал им корму. Любил Семен лошадей, любил ухаживать за ними, поить их, кормить, потому-то ватная стежонка его и шапка были постоянно обсыпаны сенной трухой.

— Сено у тебя, дядя, хорошее, — сказал он, принимая от хозяина пилу и широкий плотницкий топор, — пырьевое и зеленое, как лук.

— Сено доброе, — согласился Шкаруба. — Тут у нас падушка есть, верстах в десяти отсюда, шибко для сенокосу способная. Пырей в ней родится в пояс человеку, густой, широкоперый, вот там и заготовляю сенцо-то, и для себя и для заезжих хватает.

— Да-а, вот только сложено сено-то у тебя неправильно, к амбарам близко. Обозлишь какого-нибудь чудака, сунет спичку в сено, и заполыхает твоя усадьба ясным пламенем.

— Типун тебе на язык! — рассердился и испугался хозяин. — Да я што… за што меня сжигать-то, сроду худого не делал никому.

— Ну и хорошо, — заулыбался Семен, — это я так сказал, к примеру. Ну, а раз худо людям не делаешь, то и бояться тебе нечего, живи себе не тужи.

Понял Шкаруба, на что намекает Семен, и, хотя уже решил про себя; «Ну вас к лешему, мое дело сторона», долго еще не мог успокоиться.

— Ч-черт долговязый, — сердито ворчал он, теребя пушистую бороду и глядя вслед уходящему в тайгу Семену, — вишь, куда камешки закидывает, волчуга. Я-то вас сразу раскусил, какие вы приискатели, видать сокола по полету, краснюки проклятые. Стану я связываться с вами, как же. Она, власть-то, укрепится по-настоящему, так вас и без меня выловят, никуда вы не денетесь.

К вечеру плоты были готовы. На ночь их пришвартовали у берега, против постоялого двора Шкарубы, а утром чуть свет погрузили на них все свое имущество; ящики с консервами, кули с мукой и закупленной у хозяина картошкой, а оружие — четыре ручных пулемета, винтовки и патроны к ним — скрытно от хозяев унесли на плоты еще затемно, укрыли брезентом.

К восходу солнца все были на плотах, попрощались с хозяином, вооружились шестами.

— Отчаливай, — скомандовал Фрол, ухватившись за огромное кормовое весло. Эхо его голоса отозвалось в горах.

— Пошли, пошли-и! — дружно подхватили его товарищи, шестами отталкиваясь от берега. Течение подхватило тяжело нагруженный плот, между бревнами забулькала, заплескалась вода, и вот уже осталась позади деревушка, постоялый двор, стоящий на берегу Шкаруба.

На первом плоту вместе с Лазо и Фролом поплыли Богомягков, Киргизов и Егор с Тихоном. С шестом наизготовку Егор стал впереди всех с правого борта, готовый в любую минуту выполнить команду Фрола. А тот словно застыл у руля, внимательно вглядываясь вперед, легонько пошевеливает тяжелым веслом.

На душе у Егора спокойно, даже радостно, с удовольствием вдыхает он свежий, смолистый воздух. Ночью было холодно, вода в затишьях реки подернулась ледком, но солнце пригревало все сильнее, и день обещал быть теплым.

А кругом тайга без конца и края потемневшая, бурая, местами расцвеченнаязелеными заплатами сосняка, кедрача и отливающего голубизной стланика. И нигде не заметно присутствия человека — ни жилья, ни дымка, все тайга и тайга, бесконечные горы, скалы. В одном месте они подступили к реке вплотную, сжали ее с обеих сторон, и Тында, словно рассвирепев, взъерошилась, заклокотала, запенилась у берегов. Плоты запрыгали на волнах, течение подхватило их быстрее, мимо стремительно поплыли назад громадные утесы, отвесные, голые, лишь кое-где покрытые седыми лишайниками и мхами. Впереди небольшая излучина, и кажется, что плот вот-вот ударится об скалу, которая быстро надвигается справа.

Егор крепче уперся ногой в бревно, приготовил шест, а скала все ближе, ближе.

— Отбивай на глубь! Р-раз! — крикнул Фрол. И пять шестов дружно ударили в каменистый выступ. У Киргизова лопнул шест, асам он, едва не свалившись за борт, плюхнулся на мокрые бревна. Шесты помогли смягчить удар плота о скалу, и все-таки стукнуло крепко, с крайних бревен о камни начисто содрало кору, но опасность миновала. Горы снова отступили, и по левобережью потянулась луговина; плоты выскочили на гладкое плесо, все еще раскачиваясь от встряски, но уже постепенно сбавляя ход и становясь спокойнее на плаву.

В прозрачной воде Егор видел темно-желтое дно реки, ближе к берегу усеянное коричневой галькой, кое-где перламутром сверкали половинки раковин, стайками мелькали юркие рыбки. На берегу в бурых, оголенных зарослях тальника сочно краснели кусты спелой боярки.

— А черемухи-то сколько! — воскликнул Егор, указывая на куст, густо усыпанный черными блестками крупных ягод.

— Вот еще куст, еще.

— Ох и сладкая она теперича. Вот у нас по Борзе… — начал было Тихон, но в это время раздался командирский бас Фрола:

— Подбивай к левому берегу!

Все снова ухватились за шесты, действуя ими, как веслами, а где помельче, упираясь в дно.

Место для зимовья выбрали недалеко от Тынды, остановили плоты у подножья крутой каменистой горы, северный склон которой покрывали могучие лиственницы, сосны и кедры. Мимо протекала горная речушка, а из-под горы бил студеный прозрачный родник.

К вечеру на этом месте заполыхал костер, а в лесу застучали топоры, зашаркали пилы. На постройку зимовья употребили и бревна разобранных плотов. Бревна к месту постройки тащили волоком, уцепившись за веревку человек по шесть, лишь братья Балябины действовали иначе: они поднимали бревно, Фрол за комель, Семен за вершину, и, положив его на плечи, доставляли на место.

К вечеру второго дня зимовье было готово просторное, с нарами, земляным полом и двумя окнами из береста, стекла к ним Семен догадался привезти от Шкарубы. Печь сложили из дикого камня, обмазав его глиной, и вечером в ней ярко полыхали сухие лиственные дрова, озаряя трепетным светом кутнюю стену, стол, сколоченный из обтесанных топором досок, такую же скамью в углу и чурки вместо табуреток.

Около печки хлопотал Тихон, готовил ужин, все остальные, кто сидя, кто лежа, разместились на нарах, отдыхали. В полутьме из разных концов зимовья точками светились огоньки самокруток, дым от них струйками стекал к печной трубе.

Лазо, все эти дни работавший наравне с другими, теперь отдыхал, лежа на мягкой пырьевой ветоши — Егор накосил ее на поляне шашкой и застелил ею все нары. Лазо, улыбаясь в темноту, слушал, как Киргизов говорил о своем сегодняшнем выходе в лес. Привалясь спиной к печке и очень довольный удачной охотой, Киргизов рассказывал, попыхивая трубкой:

— Только я поднялся на увал, сразу вот за той сопкой, смотрю — и он вышел на закраек, саженях в ста пониже меня. Винтовка у меня надежная, пристрелянная — и как прицелил ему под левую лопатку, так с первой же пули готов, голубчик.

В этот вечер только и разговоров было что про охоту, про коз, что настрелять их в ближайшие дни надо десятка два, а то и больше, не только ради мяса, но и ради шкур. Мясо коз можно прокоптить охотничьим способом, а шкуры козлиные выделать и пошить из них к зиме унты и даже доху. Ведь на ночь придется выставлять караулы, а зимой без дохи на карауле гиблое дело.

— А как шить будете? — заговорил молчавший весь вечер Лазо. — Ни дратвы, ни инструмента…

— Все найдется, Сергей Георгиевич, — ответил Семен. — Подошвы к унтам накроим из гураньих шеек, шкура там толстая, и переда из них же будут. На шитво жилки, они покрепче дратвов. Я их из этого гурана уже повытягивал, унтов на двое хватит. Иголки у нас найдутся, шилья наделают из гвоздей, а больше нам ничего не надо.

— И шить сумеете?

— А чего же. Да не один я, — вон Ушаков, и Корнеев, и Тихон умеют. В неделю всех унтами обеспечим.

Пока разговаривали, Тихон приготовил ужин, пригласил всех отведать свежины.

Ели при свете лучины, усевшись кружком на нары, ноги под себя, по-монгольски. Перед каждым Тихон положил на куске бересты по здоровому куску отварного мяса, а на средину круга — хлеб и ведерный котел чаю.

Егор ухитрился и есть вместе со всеми, и в то же время светить, держа в одной руке горящую лучину и поминутно обламывая на ней нагоревшие угольки о край глиняного горшка. Он еще утром договорился с Корнеевым и Семеном Балябиным, что раз они тут самые младшие в чине, то должны исполнять все домашние работы: заготовлять дрова, подносить воду, помогать Тихону чистить картошку, сделать светец из лучины.

Фрол положил на нары обглоданную кость, вытерев ладонью усы, оглянулся на своего вестового:

— Спасибо, Тихон, и тебе, Степан Сидорович, спасибо за хороший ужин, давно не едал такого.

— Да, ужин замечательный, — согласился Лазо и тоже поблагодарил Киргизова и Тихона.

— И сервировка-то под стать ужину, — пошутил Богомягков, — тарелки деревянные, салфетки из бересты, и мебель, и люстра, как в хорошем ресторане.

Разговоры, шутки и смех долго не смолкали в этот вечер. Не принимал в них участия лишь один Иван Швецов. В полушубке, опоясанном патронташем, и с винтовкой, он стоял возле куста черемухи, шагах в двадцати от зимовья, чутко прислушивался к ночным шорохам. Ему первому выпало нести охрану нового лагеря.

ГЛАВА V

Зима в этом году наступила в половине ноября. Скованная льдом, надолго затихла бурливая Тында, белым саваном покрылись сопки, пушистым инеем укутана тайга. Мороз, наверное, градусов на сорок, но Егору тепло в гураньих унтах, в таких же рукавицах, в полушубке и в козьей дохе, которую совсем недавно сшил Семен — одну на всю артель. А в такой дохе никакой мороз не страшен.

В руках у Егора винтовка-трехлинейка, в полночь он сменил на посту Врублевского и теперь медленно прохаживался по тропе возле речки.

Тишина, все вокруг погрузилось в сон. Здесь все так же, как и в Забайкалье, только звезды кажутся Егору крупнее и ярче. Вот, опрокинутый кверху дном, сияет Миколин Ковш — созвездие Большой Медведицы. Чеканным серебром, как наборчатый кавказский ремешок, блестит народный пояс Ориона, Егор посмотрел на него, подумал: «Кичиги-то уж к сопке подходят, светать будет скоро».

Он сел на трухлявую сосновую валежину, винтовку положил на колени. Восемь лет он не расстается с ней, надоело вот так мыкаться, сегодня здесь, завтра там, не видя ни семьи, ни матери, и Мишка, брат меньший, наверняка уехал с аргунцами в Чалбучинскую станицу — он сказывал однажды при встрече, что завел там любушку себе, теперь ему не до матери. Письмо бы послать, да как пошлешь отсюда, с кем…

Где-то неподалеку, за речкой, раздался легкий треск сухой ветки. Егор, вскинув винтовку, насторожился, но прошла минута, вторая — ни звука, ни шороха, тихо.

— Так что-то, — вздохнул с облегчением Егор, — ушкан[4], поди, петляет, либо лисица нюхтит.

Он успокоился, а в мыслях снова дом, Настя. Бедная Настя опять мучается, ворожит по нем, живой ли, а он сидит с друзьями в этой глухомани — сыт, одет и обут и грамоте даже учится. Вместе с Егором учатся Тихон и Андрей Корнеев, учителем у них Богомягков. Егор уже бойко пишет, газеты читает, да и в политических вопросах разбирается неплохо — спасибо Георгию Петровичу. Хороший человек, уж так-то все толково объясняет, малому ребенку и то будет понятно, что к чему.

Совсем рассвело, над зимовьем стоял сизый, волнистый столб дыма, когда Егор возвращался с ночного дежурства. Прежде чем войти в зимовье, Егор, помня строгий наказ Семена, снял с себя доху, повесил ее на колышек, что вбит в стену с наружной стороны.

«Нельзя заносить козью доху в тепло, шерсть с нее скоро облезет, — объяснял Семен. — Если с бережью носить, оставлять зимой на дворе, ее на много лет хватит». Чудак Семен, как будто собирается жить здесь многие годы.

После завтрака Егор завалился спать в углу на мягкой постели из высохшей на корне осоки.

А в это время в зимовье началось совещание, какие частенько возникали здесь обычно по вечерам. На этих совещаниях не избиралось президиума, не писалось протоколов, но обсуждения были активные. По сути дела, это были партийные собрания, потому что в числе одиннадцати зимовщиков — восемь большевиков.

Укрывшись полушубком, Егор уже начал засыпать, но тут заговорил Лазо, и сон с Егора как рукой сняло. Егор знал, что Лазо наладил связь с большевиками Амурской железной дороги. Оттуда регулярно, в определенное время, приезжал их связной к Шкарубе, где его поджидал уже посланец Лазо, пришедший будто бы проведать своих лошадей. Однажды таким посланцем был и Егор вдвоем с Семеном. Они получили тогда от связного и доставили Лазо три письма под сургучными печатями, газеты и какой-то сверток бумажный.

Вот и сегодня, получив почту, Лазо долго занимался с нею, советовался с Фролом и Богомягковым, что-то записывал у себя в блокноте, а теперь рассказывал зимовщикам о том, что советская власть пала и в Якутии, члены Центросибири во главе с Яковлевым расстреляны белыми властями, что аресты и расстрелы начались в Забайкалье и по всему Дальнему Востоку.

— Я считаю, — продолжал Сергей Георгиевич, — что отсиживаться в тайге мы больше не имеем права. Наше дело теперь быть там, в гуще народной, надо помогать им готовиться к борьбе с контрреволюцией. Время не ждет, товарищи, надо действовать, поэтому я решил так: завтра же отправиться в путь на Большой Невер, а там пробраться в Хабаровск и, если удастся, во Владивосток! Почему туда? Потому, товарищи, что там, как мне кажется, наибольшая опасность для революции. В сегодняшнем сообщении из Читы говорится, что во Владивостоке уже находится корпус американской пехоты под командой генерала Гревса. Зачем они туда пожаловали, кто их просил? Это первая опасность для революции на Дальнем Востоке. Вторая: восстание мы, безусловно, поднимем, но на помощь контрреволюции придут японцы, это несомненно, — помните, как нас еще весной предупреждал об этом товарищ Ленин?

— Совершенно верно, — кивнул головой Богомягков.

— Поэтому, — продолжал Лазо, — я считаю, что нам следует идти в Приморье. Жалко, что по этому вопросу мы расходимся с товарищем Балябиным, он не соглашается со мной. А каково будет ваше мнение, товарищи?

— Ехать в Приморье нам нельзя, — за всех ответил Фрол. Он сидел рядом с Лазо, обнимая руками колени, а глазами уставившись в кутнее окно. Обледенелые, покрытые пушистым куржаком окна порозовели, окрашенные первыми лучами восходящего солнца. — Нельзя, — повторил Фрол. — Если японцы высадят десанты в Приморье, то они их и в Забайкалье перебросят, и покинуть свою область в трудную минуту, я считаю со своей стороны, преступно. Подожди, Сергей, не возражай. То, что ты думаешь пробираться в Приморье, это правильно, ты и там сумеешь организовать и возглавить повстанцев, а помощники у тебя найдутся и без нас. А в Забайкалье что? Ведь мы его оголим, кто там остался из руководителей? Шилов подался на Амур, Матвеев и Бутин туда же последовали. Центросибирцы расстреляны, кто же там еще? Журавлев? Так его судьба тоже нам неизвестна. Отсюда ясно, что наше место там, в Забайкалье.

— М-да, — Лазо потеребил пушистую бородку, помолчал и — к Богомягкову. — А ты как думаешь, Георгий Петрович?

— Да что тут думать, Фрол прав. Туда надо нам, в Забайкалье.

— Мое мнение такое же, — ответил Киргизов и оглянулся на Кириллова. — А ты как, Иван?

Кириллов в знак согласия лишь молча кивнул головой. В том же духе высказались и Швецов и Врублевский, а для Егора слова Фрола слаще меда, уж он-то душой за свое Забайкалье, но высказать это вслух постеснялся, лишь подумал про себя: «Мое дело маленькое, пусть начальники решают, как лучше. Конечно, Фрол правильно говорит, за каким чертом идти в какое-то Приморье, на нас войны и в Забайкалье хватит».

Промолчали и остальные, в душе соглашаясь с доводами Фрола; лишь Тихон сказал совсем некстати:

— Соли у нас мало. Кто пойдет к Шкарубе, так не забудьте попросить у него фунта три.

— Кому до чего, а вшивому до бани, — оглянувшись на Тихона, огрызнулся Семен. — До чего же глупый человек.

Все засмеялись, а Лазо, скаля в улыбке белозубый рот, заступился за Тихона:

— Ничего, ничего, Тихон Михеевич прав по-своему, надо же кому-то и о соли позаботиться, — и снова перешел на серьезный тон, — Ну что ж, товарищи, я понимаю вас и, как это ни жаль, не могу не согласиться с вами. Вы правы, меня утешает лишь то, что, где бы мы ни находились, цель у нас одна — борьба за дело рабочего класса до полной победы. Жалко расставаться, но ничего не поделаешь, надо уходить. Я бы уж сегодня отправился, да вот Андрей унты мне шьет, придется отложить поход до завтра. Справишься, Андрей?

— Справлюсь.

— Я ему помогу, — сказал Семен, — вдвоем-то мы их к вечеру закончим. И завтра в новеньких унтах пойдешь, Сергей Георгиевич.

ГЛАВА VI

Морозы стояли в январе такие, что воробьи замерзали на лету, а село по утрам укутывалось густой копотью[5]. Во второй половине месяца морозы стали сдавать, а к концу даже потеплело, по утрам уже не копотило и к половине дня даже капель потекла с крыш.

Савва Саввич, в стеганных на вате черных шароварах с лампасами и в теплой бумазеевой рубахе, сидел за столом на кухне и, в ожидании обеда, поглядывал в окно. Через застекленную веранду видел он чисто подметенную ограду в рамке амбаров и сараев, заснеженные крыши их уже украсились бахромой ледяных сосулек. В одном углу ограды работники пилили дрова. Ермоха — в черной мерлушковой шапке и все в том же стареньком козлином ергаче, в котором привык его видеть Савва Саввич уже многие годы. На этом ергаче и шерсти-то давно уже нету ни клочка, он настолько прокоптился дымом костров, просмолился дегтем и варом, что уж не льнет к нему ни пыль, ни сажа, и кажется, что не будет ему износу, как и самому Ермохе. Все такой же крепкий, жилистый, проворный на работе, он вроде и не стареет, только борода стала совсем сивой, а усы пожелтели от курева.

Савва Саввич частенько наблюдал, как трудятся его работники. Вот и сегодня он видел, что пилить они начали чуть свет и только один раз присели на чурки, покурили — и снова за работу.

— Молодцы, ребятушки, молодцы, — благодушно улыбаясь, вслух сказал Савва Саввич.

— Что такое? — спросила Макаровна, хлопотавшая у жарко топившейся печки-плиты.

— Про работника я, про Ермоху. Молодец, говорю, хоть и жрать здоров, чертяка, зато уж и работать удалец. Сам зря не просидит и другим не даст.

Между тем работники перестали пилить. Никита погнал лошадей на водопой, а Ермоха принялся колоть топором напиленные чурки. В это время в раскрытые ворота въехали трое в кошевке, запряженной парой гнедых лошадей, правил ими бородач в козьей дохе и мохнатой шапке. От взмыленных лошадей валил пар, тускло блестел на них медный набор сбруи. У крыльца ямщик лихо осадил, туго натянув вожжи, оглянулся на пассажиров — двух белогвардейских офицеров.

Первым выскочил из кошевы молодой, рослый сотник в новеньком желтом полушубке и серой папахе с белой зубчатой кокардой.

— Сын приехал, Иннокентий! — радостно воскликнул Савва Саввич и, вскочив, с грохотом опрокинул табуретку, на которой сидел.

— Кеша! — воскликнула Макаровна и, откуда прыть взялась, как была со сковородником в руках, так и кинулась навстречу сыну, опередив старика. А Иннокентий, звякнув о порог шашкой, уже зашел в коридор.

— Кеша, сыночек мой! — Макаровна с ходу кинулась сыну на грудь, пригибая его к себе за шею, плача и смеясь одновременно, целовала его в захолодавшие щеки и в тонкие, пропахшие табаком губы.

— Хватит тебе, — тормошил ее Савва Саввич, — совсем запленовала сына. Дай хоть взглянуть на него. Я его ишо и не видел офицером-то. Ну, здравствуй, сынок, здравствуй, ваше благородие!

Иннокентий трижды облобызался с отцом и лишь тогда вспомнил о своем спутнике, который, стоя у дверей, молча наблюдал семейную встречу. Посторонившись, Иннокентий представил отцу незнакомца.

— Это, папа, сослуживец мой и друг подъесаул Березовский, знакомьтесь.

Среднего роста, чернобровый, с большим горбатым носом и карими навыкате глазами, подъесаул кивнул старику, назвался Анатолием Борисовичем.

Савва Саввич пожал смуглую, твердую руку офицера и, волнуясь от охватившей его бурной радости, зачастил скороговоркой:

— А я сегодня кровь во сне видел! Вот оно, в руку сон-то. Раздевайтесь, гостюшки дорогие, одежу вот тут вешайте, а оружие-то, оружие… в горницу можно. Где Настасья-то, Макаровна? Пусть она на заимку-то не едет сегодня. Кличь Матрену, да накрывайте живее на стол. А я к Трофиму живой ногой, за Томилиным его спосылаю, да ишо кое-кого пригласим к вечеру. Проходите в горницу, проходите. Кучера-то накорми, Макаровна.

* * *
К вечеру, после сытного семейного обеда с выпивкой, собрались гости: поселковый атаман Демидов, начальник станции Жданович, Христофор Томилин, Агей Травников, Кузьма Крюков — все с женами, разнаряженные по-праздничному. Сидели на стульях, на креслах и табуретах, служивые — в переднем углу. Не было лишь Семена, месяца два тому назад уехал он на излечение к какому-то бурятскому шаману.

Иннокентий лицом походил на отца: такой же синеглазый, высоколобый, с большими залысинами на висках. Очень польщенный всеобщим вниманием к нему, щеголяя офицерским чином и осведомленностью в военных делах, рассказывал он о последних событиях в Забайкалье и на Дальнем Востоке.

Слушали его внимательно, даже Жданович, более других осведомленный в делах политики, читающий газеты, и тот весь обратился в слух, сидя в глубоком кожаном кресле. А Савва Саввич, гордясь сыном, украдкой поглядывал на гостей и, читая во взглядах их уважение к Иннокентию, так и цвел в счастливой улыбке.

Только старший сын Саввы Саввича, смуглолицый, чернобородый Трофим, вел себя несколько иначе. Хмель у него от сегодняшней выпивки уже прошел, и Трофиму хотелось, чтобы Иннокентий кончил скорее свои рассказы, да и приступить бы к ужину, к выпивке. Не вытерпел Трофим, на цыпочках, чтобы не стучать сапожищами, во второй раз отправился на кухню, где его жена Анисья, вместе с Настей и вездесущей Марфой Дидючихой, помогали Макаровне готовить ужин.

На кухне дым коромыслом, на раскаленной докрасна плите шипит, клокочет, жарится и варится говядина, поросятина, индюшки. Вкусно пахнет жареным мясом и луком. Больше всех суетится, хлопочет Макаровна, то и дело слышно:

— Анисья, котлеты-то переверни да покроши еще луку. Игнатьевна, как у тебя пироги-то? Смотри, не подгорели бы. Настасья, занеси ишо пельменей с решето. А ты чего опять приперся? напустилась она на Трофима.

— Узнать, маменька, как у вас тут дела-то идут?

— У нас все на мази, ишо немного — и подавать можно.

— Кеха наш насчет власти разъясняет старикам и все такое прочее. Да-а, маменька, какой у меня братец-то, погоны серебряные, три звездочки, сотник по-нашему! Даже штаны на нем какие-то особенные, синего сукна, колени в обтяг, а кверху широкими пузырями, галифе называются, а лампасы-то атласные.

— Завидно? — Макаровна обернулась к Трофиму, улыбаясь вытерла фартуком вспотевшее лицо.

— Да нет, маменька, я к тому, что ведь он небось сотней командует, сто двадцать человек у него под началом таких вот, как я, гавриков! Шутейное дело!

— А кто его выучил, на ум-то кто его наставил?

— Само собою, маменька, рази ж я не понимаю.

— То-то же, иди к гостям-то.

— Сейчас-то, маменька, родимая, ты вот на радостях-то удружи мне чарочку, чтобы, значит, за здоровье братца благородного, ну и за ваше то же самое.

— Ладно уж, налей ему, Анисья.

Выпив, Трофим крякнул от удовольствия, вытер ладонью усы и снова на цыпочках в горницу.

А там Иннокентий рассказывал, что Москва, Петроград и центральные губернии России все еще находятся под властью большевиков, но они доживают последние дни. Они окружены со всех сторон войсками белых армий, которыми командуют боевые, прославленные генералы. Кроме того, войскам Временного правительства помогают союзники, четырнадцать держав — союзниц России.

Одобрительный шумок зашелестел в горнице, а Савва Саввич спросил:

— А кто же у нас теперь главный-то управитель?

— Верховный правитель теперь адмирал Колчак, резиденция его находится в Омске. Ну а в областях по-прежнему будут управлять губернаторы и атаманы. Вот у нас, к примеру, создан войсковой казачий круг, войсковым-наказным атаманом является известный вам генерал-лейтенант Семенов Григорий Михайлович.

— Знаем Семенова, — усмехнулся Савва Саввич, оглаживая бороду, — даже и помогали ему попервости-то, как он объявился, неплохо. Шесть коней первеющих выставил я ему без копеечки, да и продуктов, и одежи, и другого прочего немало. А скажи, сынок, какое теперь будет за все это вознаграждение?

Иннокентий переглянулся с носатым офицером, оба чему-то улыбнулись.

— Заплатить-то, конечно, заплатит, — вновь заговорил Иннокентий, — а я вам советую, папаша, не требовать этой платы.

— Не тре-е-е-бовать? — удивился старик. — То есть как же это так?

— Очень просто, подарок дорогому нашему атаману, чтобы и другие твоему примеру последовали. Мы от этого не обеднеем, а войску забайкальскому помощь будет, и для меня это большая приятность.

Савва Саввич вытер платком сразу вспотевший лоб, и когда заговорил, то голос его звучал неуверенно, робко.

— Я-то, конечно, могу и пожертвовать и все такое, да как другие-то. А потом, ты то возьми во внимание, Кеша, — тут Савва Саввич оживился, окреп голосом, — мы ведь Семенову не только капиталом помогли — и в дружине вольной состояли, даже до се оба с Семеном. А вот Христофор Миколаич командиром у нас значится.

— Так это хорошо, господа старики, — неожиданно заговорил все время молчавший носатый офицер, — а ведь мы с Иннокентием Саввичем как раз и едем по станицам по этому делу, по организации вольных дружин. Ну а раз у вас она создана, тем лучше, перепишем вас, и можно будет оружие выдать, винтовки.

При упоминании об оружии все насторожились, удивление отобразилось на лице Христофора Томилина.

— Это для чего же оружие-то нам сулите, дозвольте спросить? — обратился он к подъесалу. — Мы-то думали, что уж кончилась наша служба в дружине, а оно, выходит, наоборот, даже и войной вроде запахло. Как же это так?

— Непонятно чегой-то, — в тон Христофору отозвался Савва Саввич. — большаков разгромили, советчиков, комитетчиков поганых изничтожили начисто по всему Забайкалью, так с кем же ишо тово… воевать-то налаживаетесь?

— Да, папаша, большевиков, их Красную гвардию мы разгромили, — вновь заговорил Иннокентий, суровея лицом и глядя на отца, — но до конца-то их не добили. Многие из них ушли в сопки, в тайгу, и мы уже имеем сведения, что кое-где они группируются, подбивают темный народ на восстание против существующей власти. Так что большой войны может и не быть, но налеты их шаек на села и станицы, с целью грабежа, вполне возможны. Вот для борьбы с этими бандами мы и создаем в станицах вольные дружины из наиболее верных, преданных нам старых казаков. Кстати, а как здешние большевики, красногвардейцы бывшие, поживают? Их ведь не мало в Антоновке?

— Да кто ж их знает. — Настороженный таким вопросом, Савва Саввич оглянулся на Христофора, тот молчал, уставившись глазами в пол, молчали и остальные гости.

Иннокентий обвел их испытующим взглядом, тонкие губы его съежились в насмешливой улыбке.

— Ну! Чего притихли? Боитесь своих посельщиков-большевиков прогневить или жалко вам этих бандитов?

— Э-э, Кеша, зря ты… слова такие, — поморщился Савва Саввич, досадуя в душе на сына, что заговорил он про такие дела совсем некстати, да еще при народе, при бабах.

— А еще казаками называетесь, — не унимался Иннокентий, — в дружину записались…

Савва Саввич краснел, теребя бороду, не зная, что и сказать сыну. Выручила старика Макаровна, вошедшая в этот момент в горницу и что-то шепнувшая ему на ухо.

— Хорошо, Макаровна, правильно. — Савва Саввич повеселел, заговорил в полный голос. — Господа, любущие гости, давайте кончать разговоры наши. Поговорили, послушали служивых, спасибо им, что объяснили нам, как там и что. А теперь угостим их хорошенько, ну и сами, значит, тово… выпьем за их здоровье, закусим чем бог послал.

Гости, не меньше Саввы Саввича обрадованные такой переменой, сразу оживились, загомонили, задвигали стульями, бабы принялись накрывать на стол, неприятный разговор замяли.

Гульба затянулась далеко за полночь. А на следующее утро гости вновь собрались к Савве Саввичу, и попойка возобновилась. А когда порядком подвыпили и закусили, над столом поднялся Христофор Томилин:

— Господа! — Густой бас его перекрыл шумливый говор. — Теперича ко мне милости просим.

Шум, гам, возгласы:

— Можна-а!

— Пошли-и, браты-ватаманы!

— А от Истифора ко мне пожалуйте!

— Нет уж, сватушка родимый, от Истифора-то до нас рукой подать, так что сначала к нам.

— Э-э, да о чем спорить, к вам дак к вам.

— Пошли-и-и!

И вот уже веселая компания двумя рядами, через всю улицу, с песнями повалила к Христофору.

Среди лесов дремучих…
Запевал Трофим, и едва он окончил запев, как все хором подхватили:

Разбойнички-и-и иду-ут,
а на-а-а руках могучи-их
товарища несут.
— Молчать! — запрокидывая бородатую голову, рявкнул Кузьма Крюков и даже приостановился, держась рукой за Томилина. — И не желаем никаких товарищей, запевай другую.

— Сват Кузьма, да вить из песни-то слов не выкинешь.

— Не желаю!

— Отстань!

— Да чего спорить-то, запевай, Трофим, другую.

И Трофим переменил запев, начав с середины:

Во то-ой сте-е-пи уми-и-иирал каза-ак…
И опять все подхватили:

Набра-авшись сил, чу-у-уя смертный ча-ас…
Иннокентий с Берёзовским шли отдельно, позади всех. Подъесаул пил много в этот день, но держался на ногах крепко и не забывал, зачем они сюда прибыли; об этом он и говорил Иннокентию:

— Слушай, гульба дело хорошее, но мы же не за этим посланы, когда же к делу-то приступим?

— Отставить! Р-разговорчики на левом фланге! — мотал головой порядком охмелевший Иннокентий. — Ты мой гость, понятно?! Пей, гуляй — никаких дел сегодня, понятно?

ГЛАВА VII

Назавтра гулянка возобновилась с раннего обеда, и вечером того же дня, едва стемнело, к Филиппу Рудакову заявился запыхавшийся от быстрой ходьбы Ермоха.

— Беда, Филипп Иваныч… собирайся живее… да сматывайся… куда-нибудь… подальше…

Филипп, зажав в руке унт, который только что стянул с левой ноги, оглянулся на Ермоху:

— Что такое?

— Подожди, дай дух перевести… — Ермоха опустился рядом на скамью, шумно вздохнул. — Рестовать тебя хотят, Кешка Шакалов да этот приезжий офицеришко.

— За что?

— А вот за это самое, за Ивана.

— Господи, твоя воля, — побледневший Филипп уставился глазами на Ермоху, старуха его, перестав расстилать на полу потник, заохала, закрестилась на иконы, невестка их прекратила на кухне мытье посуды, подошла к двери и со слезами на глазах прислушивалась, о чем говорит старик.

— Да ишо молите бога за Настасью нашу Федоровну, она мне все это и растолмачила…

И тут Ермоха рассказал, что еще утром хозяйский сынок Иннокентий, приезжий офицер, а также и Савва Саввич разговаривали про здешних большевиков-красногвардейцев, составляли на них списки. Часть их разговоров подслушивала Настя, при этом она слышала, как Иннокентий сказал: «А за Ваньку Рудакова отца возьмем, нечего с ним церемониться». И еще двоих запомнила Настя: Елизара Демина и Андрея Макарова, остальных не разобрала.

— Она соопчила мне ишо днем, я кое-как дождался вечера, да и к вам скореича.

— Ну спасибо Настасье, сошли ей господь доброго здоровья. А вить я по дрова собрался ехать утре, а тут вон оно што. — Филипп в полной растерянности посмотрел на старуху, на невестку, перевел взгляд на Ермоху. — Сматываться надо, уезжать, а куда на ночь-то глядя? Ума не приложу.

— А ты не езди, а отправляйся пешком, — предложил Ермоха, — а знаешь куда? На Шакалову заимку.

У Филиппа глаза полезли на лоб от удивления.

— К ним же на заимку? Да ты в уме?

— В уме. Не мешкай, а собирайся, пока не поздно. Дорогу на заимку знаешь, там сегодня Микита с Акулиной, их не бойся, люди свои. А завтра я туда же приеду, да и Настасья, наверное. Чудак ты человек, это самое надежное место. Им и в нос не бросится искать тебя на ихней же заимке. Мы ишо на всякий случай тайник устроим в сене, иди смело. Харчи с собой не бери, прокормим тебя до отстою, у Шакала еды на нас хватит.

— Пожалуй, верно. — Филипп поглядел на старуху, вздохнул. — Шубу-то мою не стели, придется идти, ничего не поделаешь. Спасибо тебе, дядя Ермоха.

— Не стоит. — Ермоха поднялся со скамьи, нахлобучил шапку. — Ну так ты не тяни, отправляйся живее. А я побегу к Елизару да к Андрюхе Макарову, обскажу им, а остальных-то они сами предупредят, кого следует. Прощевайте покедова.

— В добрый час.

К вылавливанию антоновских большевиков Березовский и сотник Пантелеев приступили на следующее утро, задолго до рассвета. Вместе с ними пошел поднятый спозаранку поселковый атаман и хмурый с похмелья Христофор Томилин с тремя понятыми — пожилыми дружинниками. Все вооружились винтовками и при шашках.

На дворе лютовал мороз, село заволокло густой копотью, усы и бороды дружинников в момент покрылись куржаком, обросли ледяными сосульками.

— Сдурел мороз-то, — ворчал сердитый спросонья атаман, приотстав от офицеров. — Вчера днем как славно было, дюже притаивало, а седни опять вон какая беда.

— Крещенские морозы вернулись, — отозвался один из дружинников.

— И чего это их приспичило, — продолжал ворчать атаман, — в эдакую рань с арестами этими.

— Самое время захватить дома, пока не разбежались, — так же сердито ответил ему Христофор Томилин, недолюбливающий атамана за то, что тот попустительствует сельчанам, явно сочувствующим большевикам.

Первым решили арестовать Филиппа Рудакова. Разбуженная громким стуком в окно, старуха задом наперед накинула ситцевый сарафан, открыла непрошеным гостям сенную дверь, впустила их в избу.

— Где хозяин? — чиркнув спичкой, обратился к ней Берёзовский.

У старухи при виде целой толпы вооруженных людей отнялся язык.

— Чего молчишь, старая, ну!

— Нету его… н-н-не знаю… — лепетала старуха, дрожа как в лихорадке.

— Да ты не трясись, бабка, не тронем тебя, не бойся, скажи только, где старик?

— Уехал он… восподин… начальник… уехал… в станицу… однако… вот хоть дядю Ермоху… — И тут, поняв, что сболтнула лишнее, старуха прикусила язычок.

— Ермоху? — прицепился к ней Иннокентий. — Это какого же Ермоху, работника нашего, что ли?

— Ой нет, батюшка… восподин…

— Он самый, работник ваш, Иннокентий Саввич, — заговорила, входя из горницы, невестка, кутаясь в бумазеевую шаль, — приходил вчера вечером, он часто у нас бывает, а тятенька-то уже уехал.

Берёзовский; не слушая ее, махнул рукой:

— Обыскать.

Понятые рьяно принялись за дело: обшарили все углы, слазили в подполье, осмотрели сени, а Томилин потребовал даже ключи от амбара у следовавшей по пятам за ними хозяйки.

— Да ты в своем уме, Истифор Миколаич? — съязвил атаман, осуждающе покачав головой. — Где же это видано, чтобы в эдакий мороз люди в амбарах отсиживались?

— Э-э, черт. — Христофор посоветовался с офицерами, приказал своим. — Идемте дальше.

Когда вышли на улицу, Томилин оглянулся на шагавшего позади всех атамана, шепнул Иннокентию:

— Это работник ваш предупредил Филиппа.

— Вы уверены в этом? Признаться, я то же самое подумал, когда старуха-то сказала, но откуда ему было знать про замыслы наши?

— Подслушал вчера, вить пьяны были в дымину, кто-нибудь из наших и сболтнул такое, что он догадался обо всем и удружил Фильке.

— Ну если так, то я ему, старому черту, покажу, как соваться куда не следует.

Многих сельчан потревожил в это утро сынок Саввы Саввича со своими подручными. Однако, к великой его и Березовского досаде, из тридцати двух человек, занесенных в списки, арестовать удалось лишь восемнадцать. Всех их по одному, по два препроводили в школу, где в этот день запретили занятия, и, приставив к ним караульных, отправились к Савве Саввичу.

В это утро Ермоха, как обычно, поднялся задолго до свету и, до завтрака напоив лошадей, задал им овса, а затем прошел на гумно, принялся разметать запорошенный снегом ледяной ток. Там, когда закончили молотьбу, остался небольшой ворох ярицы, его и намеревался Ермоха провеять сегодня, убрать в амбар, а к вечеру уехать на заимку, полагая, что вместе с ним поедет туда и Настя.

Завтракать Ермоха пришел уже к восходу солнца. К его удивлению, в зимовье у них сидела за самоваром Марфа Дидючиха. Матрена угощала ее гречневыми колобами со сметаной. В углу на нарах, укрытая шубой, лежала Настя, тихонько постанывала.

Поздоровавшись, Ермоха охлопал рукавицей куржак с бороды, обивая с нее ледяшки, подосадовал:

— Это беда какая-то нонешний год — будто отеплело малость, а седни опять мороз давит и ветру нету. Ярицу надо бы провеять, да где тут. Когда не надо, так его прорвет, что и удержу нету, а тут даже сухой былинки не колыхнет. А что с Настей-то?

— Да ничего, дядя Ермоха, — ответила Матрена и поставила на стол тарелку с новой порцией колобов. Садись-ка вот, поешь горяченьких да поезжай куда-нибудь. Сегодня тебе нельзя тут, — и даже голос понизила. — Настасье-то время подошло родить.

— A-а, ну тогда я почаюю мигом, да и на заимку с утра.

Умывшись холодной водой над лоханью, Ермоха утерся матерчатым кушаком и, присев к столу, принялся за колоба. Он только налил себе третий стакан чаю, как дверь распахнулась и в зимовье, вместе с клубами морозного пара, ворвался хозяйский сын Иннокентий. Он даже домой не зашел вместе с другими, а прямо с мороза в зимовье. На пунцовом от злости лице сотника белели заиндевевшие брови, ресницы и маленькие пушистые усики.

— Где был вчера вечером? — сразу же напустился он на Ермоху.

Старик повернулся к сотнику боком, смерил его с ног до головы насмешливым взглядом:

— А «здравствуй» дома оставил?

— Ну, здравствуй, где был вчера, спрашиваю?

— Где был, там уж нету, тебе-то какое дело до меня?

— Ты спровадил Филиппа Рудакова?

— Нужда пришла спроваживать.

— Большевикам содействуешь, старый черт…

— Да ты што прицепился-то ко мне? Ты кто мне есть! — поднял голос уже обозлившийся Ермоха, обветренное лицо его стало густобагровым. — Молокосос, паршивец, давно ли я на руках тебя носил, сопли вытирал поганцу! Сгинь сейчас же с моих глаз, пока я шею тебе не намылил. А то как схвачу вон сковородник и на чины твои не посмотрю, выметайся, пока цел…

Не ожидавший такого оборота сотник опешил.

— Ну подожди, хам, я с тобой сделаюсь! — И, пинком открыв дверь, выскочил из зимовья.

— Щенок паршивый, шакаленок! — гремел ему вслед Ермоха и так смачно ругнул его, что насмерть перепуганная Марфа заохала, закрестилась:

— Восподи боже милостивый, сват Ермолай, да ты сдурел, што ли, вить он охвицер, благородного звания человек, а ты его такими словами. Ох и угораздило же меня… Матренушка, будь добра, сходи к бабке Устинье, позови ее к Настасье-то, а я уж от греха подальше…

— Ку-да? — накинулся на нее Ермоха, еще не остывший от злости. — Ты-то чего забоялась? Твое дело сторона, сиди тут и не рыпайся. Ишь, бежать наладилась, а Настю куда? Я т-тебе убегу! Раз взялась бабничать, исполняй свое дело по совести.

И, не допив чай, надел ергач, вышел.

А Марфа долго еще охала, ахала, однако оставить Настю не решилась.

Тем временем в доме Саввы Саввича Берёзовский и его сегодняшние сподвижники опохмелялись в горнице. На столе перед ними красовались два пузатых графина с водкой, а на тарелках соленые огурцы, грузди и миски с горячими пельменями. Гости уже выпили по второй чарке, закусили кто огурцом, кто груздями, налегали на пельмени, и в это время в доме появился красный от возбуждения Иннокентий. Не сняв ни полушубка, ни папахи, молча присел он к столу и, осушив бокальчик водки, закусил соленым огурцом. Притихшие гости недоуменно оглядывались на него. Берёзовский оставил только что налитую рюмку, спросил:

— В чем дело, Иннокентий Саввич?

— Арестовать надо сейчас же хама этого.

— Какого хама?

— Работника нашего.

— Работника? — переспросил донельзя удивленный Савва Саввич. — Уж не Ермоху ли? Да ты што, с ума спятил?

— Я-то не спятил, — зло глянув на отца, ответил Иннокентий, — а вот вы куда тут смотрите, шпионов большевистских содержите. Он, этот хамлет ваш, мало того, что помешал нам взять кого следует, еще и с палкой на меня накинулся. Счастье его, что я рук марать не захотел об него в своем доме. Ну ничего-о, он свое получит… сполна.

— Так, сынок, та-ак. — Побагровевший Савва Саввич, опираясь руками о стол, медленно поднялся со стула, уперся в сына негодующим взглядом. — А ты меня спросил об этом? Тебе бы только арестовывать, а кто нам хлеб будет сеять, сено косить и другие-прочие работы справлять так же вот, как этот старик Ермошка? Не-ет, сыночек милый, здесь пока што я хозяин, с Ермохой сам разберусь, ежели што неладно, но арестовывать его не дам. Вы тут, как послышу, што-то шибко уж перестарались, это и вас касаемо, господин есаул. Нефеда Красильникова забрали сегодня, а кто мне за него долг будет отрабатывать?

— Ну если так смотреть…

— Обождите, господин есаул, у нас вить про него разговору не было вчера. Да и то сказать, какой же Нефед большевик, уж я-то его насквозь знаю! Работяга мужик, удалец на работе, семья большая, с чего вы взяли, што он к большевизне привержен?

Савву Саввича поддержал атаман:

— Я так же думаю, зря взяли Нефеда.

— Отпустить его, да и всего делов, — предложил один из дружинников.

Снова заговорил, загорячился было Иннокентий, но тут в горнице появилась Макаровна. Она подошла к сыну, обняла его за плечи:

— Не надо, Кеша, не надо, пройдем ко мне.

И сотник, подчиняясь матери, сник, послушно пошел за нею. В коридоре Макаровна сняла с него папаху, полушубок и, проведя на кухню, усадила на стул возле окна, в которое ей видно было, как в ограде Ермоха запряг лошадей, затем надел доху поверх ергача и выехал.

— Кеша, родной, — прижимая к груди голову сына, заговорила она тихим, ласковым голосом, — успокойся. А на Ермоху не надо серчать, неплохой он человек, а уж работник-то — Саввич им не нахвалится, тебе его обижать грех великий, вить он тебя от смерти спас одинова. Верно говорю, Кеша. Седьмой годок тебе шел, а Ермоху-то первый год как наняли. В ту пору волк бешеный чушку искусал суседскую, сбесилась она потом, дело-то великим постом было, начала она кидаться на людей да столбы кусать. Хозяин понял, в чем дело, да в избу за дробовиком, а она вырвалась из своего двора да к нам в ограду. День-то был теплый, Ермоха дрова колол в ограде, а я возьми да отпусти тебя туда же поиграть, а сама обратно в дом. И только поднялась на веранду, гляжу, а она как пуля из улицы-то, сначала за чурки зубами, а потом повернулась да прямехонько на тебя. Я свету белого невзвидела, не помню, что и было. Потом уж мне рассказали, что Ермоха загородил тебя собою и обухом ее по голове-то оглушил, тут ее докололи и сожгли. Я полмесяца на мертвой постели лежала с перепугу-то. А рос ты у меня тихонькой такой да ласковый, и птичек любил и всякую животину, — бывало, заколоть поросенка надо, так я уж приказывала подальше где-нибудь, чтоб ты не видел и не слышал. А теперь смотрю на тебя и душой болею: другим стал Кеша мой. На Ермоху-то как окрысился, боже ты мой. Что эта война проклятая с людьми делает. Страшно мне становится, как подумаю, Кеша, кровинушка моя, неужто и тебе приходится… людей… убивать?

— Приходилось! — почти выкрикнул он и, выпрямившись, страдальчески хмуря глаза, помял рукой горло. — Не спрашивай меня об этом… тяжко мне. — И видно, вспомнил сотник что-то такое, что, снова уткнувшись лицом в материнскую грудь, задрожал плечами.

— Кешенька, родной, — еле выговорила побелевшая Макаровна, — Христом-богом молю тебя, послушай матерю, я вить на худо-то не скажу. Брось ты службу эту анафемскую, возвернись домой, да и живи спокойно в добре да в радости.

— Нет, мама, — сотник вскинул голову, вытер платком лицо. Он уже овладел собой, и голос его зазвучал по-иному, злобой заискрились синие глаза, — В этом ты мне не советчица! Послушать тебя — изменить делу нашему, казачеству, присяге — не могу. Тут уж извини меня, советы твои не принимаю. Ведь ты, мама, многого не понимаешь, ты даже представить себе не можешь, какие ужасы захлестнули бы Россию нашу, если бы варварам-большевикам удалось захватить власть в свои руки. Ведь у них нет ничего святого, они разграбили бы города и села наши, из церквей каталажек понаделали, а нам с вами, если бы мы живы остались, и в тюрьме-то места не было бы. Так разве можно допустить это? Нет, маменька, этого не будет. Мы будем драться за великую неделимую Россию, пока дотла не уничтожим всю эту мразь большевистскую, и ты, мама, не отговаривай понапрасну. Все равно не послушаю.

— Кешенька, — Макаровна, плача, прижала к глазам конец головного платка, — да рази же я… господи… да храни тебя Христос… Казанская божья матерь… Ой… не губи только людей-то… понапрасну.

— Будем разбираться, мама, будем. Вот и сегодня этого дурака старого, Ермоху, прощаю ради тебя. Ну а другим большевикам, явным, или их прихвостнямот меня пощады не будёт. Иначе нельзя, мама, нельзя.

Он встал, поцеловал Макаровну в лоб и, сопровождаемый ее горестным взглядом, ушел в горницу. Несколько успокоившись, Макаровна вспомнила про Настю и, накинув шубейку, пошла к ней в зимовье.

Когда она вернулась обратно, гости уже кончили бражничать. Атаман пошел выполнять распоряжение Берёзовского: назначить подводы, конвоиров и всех арестованных сегодня же препроводить в станицу. Лишь одного Нефеда Красильникова разрешил он освободить, уступив просьбе Саввы Саввича.

ГЛАВА VIII

Ночь, темень, холодом дышит темно-синее звездное небо. От мороза на Тынде трещит лед, потрескивают и бревна в стенах одинокого жилища зимовщиков-забайкальцев.

Недалеко от зимовья, с винтовкой под мышкой, кутается от мороза в козью доху Егор Ушаков. В дохе ему тепло, лишь лицо пощипывает мороз, ну да это дело привычное, потрет побелевшую щеку тыльной стороной холодной как лед рукавицы — и опять ничего. Медленно тянется время, до смены еще далеко, посматривает Егор по сторонам, прислушивается к ночным шорохам, перебирает в мыслях события минувших дней.

Уже четвертый месяц пошел, как он находится в числе других зимовщиков на Тынде. Теперь их осталось семь человек. После того как Лазо распрощался с ними, зимовщики решили: послать своих людей на прииски Верх-Амурской компании, чтобы и там, среди рабочих-приискателей, начать подготовку к восстанию. К весне там должны быть созданы отряды добровольцев, которые вольются в повстанческую армию красных партизан. Выполнить это задание взялись трое: Андрей Корнеев, Иван Швецов и Врублевский. Они ушли мглистым морозным утром на самодельных лыжах, которые осенью изготовил Иван Швецов. Он же научил ходить на них своих товарищей.

А сегодня утром, к великой радости Егора, зимовщики решили послать в Забайкалье Киргизова и вместе с ним Егора, хотя радоваться было рано, путь предстоял далекий, опасный, но Егора не страшило это, он надеялся, что все обойдется благополучно. Послезавтра утром выйдут они отсюда пораньше, от Шкарубы до станции Большой Невер доедут на лошади, а там Степан Сидорович сговорится с рабочими-железнодорожниками, они помогут, довезут, куда надо.

Оттерев снегом побелевший нос, Егор, улыбаясь радужным мыслям, оглядывается на зимовье, там темно, наконец-то легли спать. А совсем недавно заиндевевшие окна были озарены красноватым светом лучины, долго о чем-то совещались зимовщики, послушать бы, о чем они толковали. Вечером, перед тем как идти на пост, Егор краем уха слышал, как Фрол советовал Киргизову в первую очередь пробраться к горнякам-приискателям Балея. Это особенно обрадовало Егора: ведь от Балея до Заозерной станицы недалеко, и, если все обойдется благополучно, к рождеству, гляди, и дома побываешь. И тут он живо представил себе их маленькую избушку, раннее утро, на дворе лютый мороз, а в избе тепло, жарко разгорелась печь, Платоновна печет колоба, ласково улыбаясь, смотрит на Егора.

* * *
До станции Большой Невер, а затем и до Забайкалья по железной дороге Киргизов с Егором добрались за две недели. Все шло хорошо, лишь на станции Луги, куда прибыли они с товарным поездом в двенадцатом часу ночи, произошла небольшая заминка. Распрощавшись с машинистом, в будке которого они ехали около двух суток, спутники сошли на перрон и там, при тусклом свете фонарей, увидели приземистую фигуру усатого железнодорожника в черном полушубке. Тот, заметив приезжих, пошел к ним навстречу и, подойдя ближе, спросил:

— Скажите, господин, который час?

— Часы сломались, — ответил Киргизов.

— Желаете починить?

— Нет, сами поправим.

Это был условный пароль, которым снабдили Киргизова в Куенге.

«Молодцы путейцы, связь у них работает отлично», — подумал Степан Сидорович и, пожимая руку железнодорожника, заговорил смелее:

— Товарищ Михеев?

— Так точно, а вы — Степан Сидорович?

— Да. Что нового?

— Новое есть, хорошего мало. Из Нерчинска нагрянул отряд казаков, милиция, двоих наших уже арестовали. Вам у кого рекомендовали остановиться-то?

— У Кравницкого.

— Э-э, нельзя к нему, обыск у него сегодня был, да и теперь этот дом под наблюдением. Придется переночевать вам в другом месте. Долго у нас пробудете?

— Нет, если сможем, то завтра же подадимся на прииск Отрадный.

— Вот выбираться-то отсюда теперь… — Михеев помолчал, почесал за ухом. — Ну да ничего, что-нибудь придумаем.

Ночевали у путевого обходчика, куда привел их Михеев. Хозяева, пожилые добродушные люди, угостили нежданных гостей вареной картошкой и горячим чаем с морожеными шаньгами. Затем хозяйка принялась прибирать на кухне, а хозяин, медлительный в движениях человек, повел гостей в небольшую горенку, где расстелил для них на полу матрац, набитый соломой.

— А под головы-то полушубки свои положите, — сказал он, покрывая матрац домотканой полостью, — укрыться я вам принесу тулуп овчинный.

— Спасибо, хозяин, — поблагодарил Киргизов, присаживаясь к столу, — было бы тепло.

— Об этом не беспокойтесь, домишко он хоть и старый, а тепло держит. Вы, я слышал, на Отрадный направляетесь?

— Да, завтра думаем туда податься.

— Тогда вам надо отправиться утром, как можно раньше, самое хорошее время.

— Можно и так, дорогу-то расскажете, как найти?

— Мы еще лучше устроим. Я сейчас схожу к куму Евдохе, он по дрова утром поедет. Попрошу его, он и подвезет вас до Листвянного хребта. Главное-то, из поселку с ним легче выбраться.

Хозяин ушел. Киргизов начал раздеваться, стягивая через голову гимнастерку, поглядел на Егора. Тот уже разулся, сидел насупившись, глядя на занесенное снегом окно.

— Ты чего это загорюнился? — спросил Киргизов. — Весь вечер молчал, как воды в рот набрал.

— Так просто, — вздохнув, отозвался Егор и, не глядя на Киргизова, принялся отминать в руках призасохшие голенища унтов, — своя сторона на ум пала.

— Ну и что?

— Да ничего, думал, дома побываю, мать обрадую, а тут на тебе, и войны вроде нету, и до дому не так уж далеко, а видишь, как оно получается.

— Ничего, не торопись с этим, подойдет такой случай, и дома побываешь.

— Жди его, случая-то, будет он или нет, а с матерью-то пятый год не виделся, шуточное дело.

— Я, брат, сам вот уже седьмой год как своих не видел, да не тужу.

— Зато теперь свидишься.

— А это еще неизвестно, свижусь или нет. Мы ведь не в домашний отпуск едем, а приказ партии нашей выполняем. Ты, Егор, как я погляжу, хотя и подучился за это время, а в политике-то слабо еще разбираешься, слабо-о. Говоришь, войны у нас нету. Это же не верно, разве мы покорились врагу, сложили оружие? Нет же, мы продолжаем борьбу и будем бороться, пока не победим. Вот ты иногда говоришь о восстании, ждешь его.

— А как же, жду, ясное дело.

— Но ведь восстание-то само собой не начнется, его организовать надо, разъяснить людям, вооружить их идейно, чтобы люди знали, против чего они восстают и за что борются. Вот этим нам и поручено заниматься на приисках и в станицах отведенного нам района, чтобы к весне все у нас были начеку.

— Ты говоришь, в отведенном районе, а кто же нам его отводил?

— Партия, Читинский комитет большевиков, вот кто. Он хотя и в подполье глубоком находится, а действует, руководит. Помнишь, тебя и Швецова посылали к Шкарубе?

— Помню, да и другие ходили к нему, газеты приносили оттуда, письма.

— Вот это и была наша связь с Читой, с областным комитетом нашим, она и теперь есть. Мы знали, как идут дела в России и в области, получали от комитета указания всякие, они же и район нам указали, и задание, какую работу в нем провести, понял теперь?

— Понял, я и тогда обо всем догадывался, разговоры-то промеж вас были, ну и мне приходилось слыхать.

— То-то же. А теперь давай-ка укладываться спать, утром-то рано придется вставать.

— Да уж дед не проспит, подымет ни свет ни заря, знаю я этих стариков.

После всего сказанного Киргизовым Егор уснул не сразу. Киргизов уже похрапывал, с головой укрывшись тулупом, а Егор лежал с открытыми глазами.

«До чего же она хитрая, черт, политика эта самая, — думал он, глядя в темноту. — Все уж у них обдумано, намечено, и вот такие, как мы со Степаном Сидорычем, подбивают народ втихаря, и это по всей области творится. А дисциплина-то у них, видно, покрепче, чем у нас в полку была. Тут уж и о доме забудь, и о матери, и о жене с детьми… Зажми сердце в кулак и забудь…»

Долго еще блуждал он мыслями, как заяц по колку в зимнюю пору. А когда уснул, то сразу же очутился дома, в своей избушке, и увидел мать: она плачет, целует Егора, говорит ему что-то ласковое, а на дворе весна, и в окно Егор видит Настю. Она улыбается ему, зовет к себе, но тут откуда ни возьмись Ермоха уцепился за Егора, не пускает.

«Да отцепись ты, старый черт!» — сердится Егор, хочет вырваться, но старик держит, тычет Егора кулаком в бок, тащит с него полушубок.

— Вставай, вставай, ну! Эка разоспался, хоть за ноги таскай! — ворчит Киргизов, стягивая с Егора тулуп.

Егор наконец проснулся, протер глаза.

— Неужто утро? Да как оно скоро, вить только уснул, кажись.

— Вставай живее.

На столе шумит самовар, горкой наложены ломти ржаного хлеба, дымится печеная картошка.

Одевшись, друзья наскоро умылись и только приступили к завтраку, как снаружи послышался скрип саней, шаги в сенцах, — прибыл возница. Пришлось поторопиться.

Как ни были привычны к сибирским морозам Егор с Киргизовым, лютая стужа в это утро показалась им особенно суровой. Усы их, брови и ресницы в момент покрылись куржаком, лица словно обжигало морозом, щипало за носы, за щеки, за уши. Морозная копоть так густо укутала село, что через улицу не видно было соседских домов. Закуржавевшие лошади, казалось, все были одной масти, скрипела на них мерзлая сбруя и упряжь.

— Вот это мороз! — поеживаясь, сказал Егор. — Градусов, однако, сто будет!

— Сто не сто, а уж пятьдесят-то будет с гаком, — ответил Киргизов, усаживаясь в сани.

Из села выехали благополучно, спустились на Шилку, сани запрыгали, раскатываясь на ухабах торосистой ледяной дороги. Здесь стало еще холоднее, и казалось Егору, что мороз, забравшись под полушубок, пронизывает его насквозь, до самых печенок. Соскочив с саней, он долго бежал рядом; разогревшись, ненадолго опять падал на сани и, чуть отдохнув, снова бежал, изредка хлопая себя рукавицами по бедрам. То же самое проделывал и Киргизов.

От Шилки дорога потянулась падью: проехав по ней верст пять, остановились у подножья темнеющего впереди большого хребта. Хозяин только теперь сошел с саней, сразу же сбросил с себя на сани доху и, охлопав рукавицей куржак с бороды, сказал:

— Ну, молодцы, сейчас согреетесь лучше всякой печки, хребет-то длинный, пока подымаешься на него, так упаришься, как в бане. — Он не торопясь обошел лошадей, сметая с них куржак, продолжал: — Светать скоро начнет, зарница-то вон уж куда поднялась. Мне на самом хребте и в лес-то сворачивать, но я уж, так и быть, свезу вас под хребет, а там и до Отрадного не так далеко, верст пятнадцать, не больше.

ГЛАВА IX

Горняки прииска Отрадного к появлению у них Киргизова отнеслись очень благожелательно. На тайной сходке, куда они собрались вечером, Киргизова выслушали охотно, и на призыв его двадцать четыре человека записались в боевую группу сопротивления, готовую хоть сегодня влиться в повстанческий отряд красных партизан.

Хуже получилось в большом казачьем селе Бугры, куда приехали к раннему обеду. В Отрадном им посоветовали заехать к Сильверсту Агапову, которого и Киргизов знал по гомельским событиям, как сочувствующего большевикам.

Сильверст, небольшого роста, русобородый крепыш, принял гостей радушно, провел их в горницу, жене приказал готовить самовар.

В чисто побеленной горнице светло, тепло, на стенах фотографии казаков с обнаженными шашками и портрет Суворова с голубой лентой через плечо и множеством орденов на груди.

За чаем разговорились, и, когда речь зашла о настроении казаков здешних, Киргизов спросил:

— Как народ-то ваш на семеновщину смотрит, красногвардейцы бывшие как поживают, что думают?

— Холера их знает. — Хозяин потеребил бороду, нахмурился. — Вообще-то раскололся народ надвое, те, что побогаче, конечно, за Семенова горой, а их у нас большинство. Один тут из ихних, Захар Еремеич, богач первеющий, такие пропаганды разводит супротив революции, что не создай господь. А казаки наши что же, на фронте были за большевиков, ратовали за революцию, а как дорвались до дому — и обабились, хозяйство им все затмило.

— Ты сам-то как думаешь?

— Я за большевиков, за советскую власть.

— Сколько же вас здесь таких?

— Не очень-то людно. На низу у нас окромя меня два брата Петуховы и Нефед Тигунцов, из верховских — Больших Шапок Афанасий, Бояркин Петро, ишо человек пять наберется, ну и таких десятка два, что ни то ни се, они и не против революции, но так, чтобы кто-нибудь другой за них воевал, к сторонке жмутся, гады, и хочется им, и колется, и мамка не велит.

— Собрать бы их вечерком где-нибудь сегодня.

— Это можно. Схожу к Лаверу Петухову, и обзовем с ним, кого надо.

— Только уж поосторожнее, Сильверст Михеич, чтоб до атамана не донеслось.

— Об этом не беспокойся, Степан Сидорыч, соберемся у Перфила Лагунова, Бобылем его зовем. Живет он на отшибе, за речкой, нелюдим страшенный, ни он в люди, ни к нему люди. Мы, когда надо, завсегда у него собираемся, надежно.

— Хорошо.

К Петухову хозяин засобирался сразу же после обеда. Вместе с ним отправился и Егор. От хозяина он узнал про своего однополчанина Топоркова, который также является жителем села Бугры.

— Схожу понаведаю сослуживца, — сказал Егор и, уже взявшись за полушубок, оглянулся на Киргизова: — Можно, Степан Сидорович?

— А что за Топорков?

— Нашего Аргунского полка казак, шестой сотни.

— Надежный?

— Аргунец, да чтоб ненадежный был?

— Сходи, да лишнего там ничего не болтай. Если запоздаешь, так прямо на собрание и приходи вместе с Топорковым.

— Ладно.

У Топоркова Егор пробыл до вечера. Тот, обрадованный приездом сослуживца, раздобыл самогонку, за выпивкой и разговорами друзья просидели дотемна, и, когда оба пришли к Бобылю, там уже началось собрание.

В просторной избе, с русской печью в заднем углу справа и ручными жерновами слева, народу набралось человек полсотни. Сидели на скамьях вдоль стен, на ленивке возле печки и на полу, застеленном ржаной соломой, свежей, похрустывающей под ногами. В избе накурено, не продохнуть, в табачном дыму, как в тумане, чуть видно сидящих впереди за столом Киргизова, Сильверста Агапова и еще одного, смуглого, с курчавой бородкой человека, в казачьей шинели без погон.

Поздоровавшись, Егор поискал глазами свободное место, присел на краешек скамьи, рядом примостился на жерновах Топорков.

Собравшиеся — по одежде их и выправке Егор определил, что все это казаки-фронтовики, — внимательно слушали Киргизова. Он уже рассказал им о положении в Советской России, в Сибири и на Дальнем Востоке, о карательных отрядах белогвардейцев и речь свою закончил призывом к восстанию.

— Народ трудовой ждет этого — ждет, когда мы поднимем алое знамя восстания и поведем его в бой против палачей-белогвардейцев, за свободу, за власть труда. Мы клялись в этом на Урульгинской конференции партии и народу, время подходит выполнять клятву. К этому зовет нас наша партия, наш долг, наша революционная совесть.

Киргизов кончил, присел на скамью, вытер платком потное лицо. Молчание. Первым нарушил его кто-то из сидящих на полу:

— Та-ак опять, значит, воевать.

— А ты думал на печке отлеживаться, — немедленно ответил на это другой, — думал, слободу-то на блюдечке поднесут тебе?

— Я и не прошу, чтобы подносили, проживу как-нибудь и без нее.

— О-го-го! Вот ты как заговорил!

— Чего заговорил, он правду сказал. По семь да по восемь лет с коня, не слазили, думали, хоть вздохнем малость, на пашнях поробим, а тут снова за винтовку.

— Да ишо хорошо, кабы она была.

— Вот и я тоже хотел сказать, воевать собираемся, а с чем? С оглоблей? С одной-то шашкой не шибко кинешься на пушки да на пулеметы ихние.

— Я как настаивал не сдавать винтовки-то, не послушались, так теперь вот на себя и пеняйте.

— Рисковое дело, — заговорил смуглолицый, черноусый казак с жестким, как конская грива, чубом. Он сидел на полу, ссутулясь, поджав под себя ноги. И по тому, как при словах его попритихли, насторожились фронтовики, Егор понял, что он у них за главного.

«Ах ты вражина, — со злостью подумал Егор про него, — он тут и мутит всех. В нем все зло…»

— Ну, зачнем мы это восстание, — все так же негромко, глядя куда-то в угол и поковыривая соломинкой в зубах, рассуждал чернявый, — а ежели оно опять сорвется, тогда что? Летось как получилось: совсем было прижали Семенова к ногтю, а выступили чехи — и все полетело вверх тормашкой. А кто поручится, что и нынче не так же будет? — И тут чернявый, подняв голову, встретился глазами с Киргизовым, заговорил громче: — Вот вы говорите, что белым генералам в России другие иностранные державы помогают, а ведь Семенов-то тоже не один.

И опять вокруг заговорили, одобрительно кивая, поддакивая вожаку:

— Верна-а.

— Чего-о там.

— Ему и Япония подмогает, и Китай, и другие прочие державы, а нам кто? Мишка-медведь.

— Больше некому.

— Как в китайский-то мятеж было…

— Чего вы японцами-то стращаете? За нас весь народ трудовой подымется, вот где сила-то наша!

— А ежели не поднимется, тогда как? Подожди, дай сказать, — повысил голос чернявый. — Ты слыхал, аресты пошли кругом и даже расстрелы? Вот то-то и оно, у нас-то этого еще не было и, может, не будет. А уж если вдругоряд-то затеем восстание, да как не выйдет ничего, тогда уж пощады не жди. Мало того, что с землей смешают нас, и семьи-то наши тиранить будут, детей малых не помилуют.

— Ясное дело.

— Зачинщику первый кнут.

— Нет, ребята, надо погодить.

— Трусы! Прихвостни буржуйские! — Густым басом перекрыв поднявшийся шум, рыжебородый, здоровенный казачина вскочил со скамьи и зачастил, тыча кулаком в сторону чернявого: — Это он вам мозги затуманил, контра недобитая. Забыли, как он на фронте-то вместе с нами за революцию стоял, а теперь на попятный наладился, сучий хвост! И вы туда же, перевертыши проклятые.

— Но-но, полегче ты.

— Чего лайку-то распустил!

— Восставай, иди, кто тебя держит!

Снова заговорил Киргизов, но его уже не слушали, шум, гам усилился, все повскакали со своих мест, чернявый, нахлобучивая папаху, крикнул:

— Чего вы орете, чего? Поговорили, и хватит, пошли по домам!

— Пошли, нечего тут!

Чернявый первым двинулся к выходу, за ним повалили остальные его единомышленники. Лишь один из них, в шинели со следами споротых погон и в батарейской, с алым верхом, папахе, задержался у двери, обернувшись к Киргизову, сказал:

— А ты не серчай на нас, товарищ Киргизов. Мы вообще-то не против революции и, значить, восстания, а вот зачинать первыми остерегаемся. Боимся, по правде сказать: знаешь, поганому коню только плеть покажи. Зачинайте, — ежели получится у вас, и мы…

— Проваливай к черту, держись иди за бабий подол, — не дав договорить батарейцу, обрушился на него рыжебородый, — обойдемся без вас.

— Эх, Иван, Иван, и вечно ты вот так.

— Уходи, не мозоль глаза.

Батареец тронул рукой папаху, кивнул Киргизову:

— Прощевайте покедова. — И вышел.

В избе осталось человек десять, в их числе и пришедший с Егором Топорков.

Возмущенный поведением чернявого, Егор не вытерпел, заговорил с укоризной в голосе:

— Этого черноусого-то зачем позвали? Вить это же супротивник явный.

— Черт его звал, гада ползучего, — ответил Егору Сильверст, а рыжебородый здоровяк добавил:

— Его, браток, без нас пригласили. Видел, сколько у него друзей-приятелей? Это такая стерва, стань звать его на доброе дело — не пойдет, а куда не надо — приползет, змей подколодный. Я на него до того обозлился, что дай его на расправу, так я и стрелять не стал бы, подлюгу, а удавил бы на волосяном аркане. — Иван, как назвал его батареец, даже крякнул со злости, вытянул из кармана кисет с табаком, закурил и уже спокойнее, обращаясь к Киргизову, сказал: — А ведь он, Кешка-то, Тигунцов его фамилия, на фронте тоже за революцию высказывался и на Семенова вместе с нами ходил. А как домой пришел, так и влип в хозяйство. В полку-то он каптенармусом был, то же самое и на Даурском фронте, а эти должности завсегда прибыльные. Домой, понятное дело, при деньгах заявился, ну и начал обрастать хозяйством: быков завел, коней хороших, дом купил у Симаченки — купец тут у нас распродавался, в город переехал. Ну и пошло, как подменили Кешку.

— Что ж делать, — пожал плечами Киргизов, — классовый враг наш тоже не дремлет, действует. Хорошо еще, что не все здесь поддались на его удочку. Так произведем, товарищи, запись?

Киргизов положил на стол тетрадь в клеенчатом переплете, развернул ее, нацелился карандашом.

— С кого начать?

— Пиши меня, — мотнул головой Сильверст.

Записав его, Киргизов глянул на рыжебородого:

— Писать?

— Пиши — Иван Егорыч Банщиков.

— Ну и нас, двух братов: Петуховы Петро Степаныч, стало быть, и Лавер.

И еще записалось четверо, в числе их и пришедший с Егором Топорков, — список будущих красных партизан увеличился на восемь человек.

Собрание затянулось за полночь. Когда, распрощавшись с хозяином, вышли на улицу, Банщиков посмотрел на холодное звездное небо, на серебристо-яркий пояс Ориона, сказал:

— Каково, брат, Кичиги-то уж на утро повернули, а я по дрова ехать наладился. Поспать-то мало теперь придется.

Казаки проводили Егора и Киргизова до ворот агаповского дома, попрощались с ними за руку.

— Маловато записалось нас, маловато, — басил Банщиков, забирая в здоровенную лапищу руку Киргизова, — а ты не печалься, Степан Сидорович, оно как до дела-то дойдет, так нас прибудет на восстание не меньше взводу.

— Да ну! — в голосе Киргизова и радость и недоверие. — Ты это серьезно, Иван Егорыч?

— Ей-бо. Я вот на днях в Усть-Неглинку поеду к свояку, там, я знаю, казаков десять нашей руки держатся, вот и сблатую их. Да и в Жердевке не меньше того хороших ребят-фронтовиков подговорю. Оружие тоже найдем: берданы есть кое у кого, а для остальных у буржуев наших достанем, то же самое и коней, тряхнем их для первого разу. Так что была бы шея, а петля будет.

Распрощавшись с казаками, Егор пошел во двор помочь хозяину задать лошадям корму, Киргизов остался у ворот. От слов Банщикова у него теплело на душе и выветривалась обида на фронтовиков, не пожелавших пойти на восстание.

ГЛАВА X

Уехав из поселка Бугры, Киргизов с Егором еще дней десять блуждали по селам и станицам, расположенным в долине реки Унды. Много было всяких встреч с большевиками и революционно настроенными фронтовиками, тайных сходок деревенской бедноты, где Степан Сидорович рассказывал о положении в Советской России и в Забайкалье, агитировал, призывал людей на борьбу с контрреволюцией — и список будущих повстанцев увеличивался у него с каждым днем.

Из небольшого поселка, что приютился под горой на берегу небольшой горной речушки Талангуй, выехали на рассвете. Еще в станице Новотроицкой они слышали, что курунзулаевские казаки создали в пади Алтагачан лесную коммуну, туда и повез сегодня друзей сивобородый старик — в новой шубе из дымленых овчин и мерлушковой шапке. Пара сытых разношерстных лошадок легко мчала небольшую кошевку, устроенную из простых саней.

С укатанного проселка вдоль Талангуя свернули на чуть промятую дорогу, поехали серединой пади.

Удобно устроившись на мягком сене и завернувшись в хозяйскую доху, Егор с любопытством оглядывал незнаемые сопки, тайгу, прислушивался к рассказам старика. А тот, сидя на облучке и полуобернувшись к Киргизову, рассказывал:

— Осенью это произошло, в Онон-Борзе, нагрянули к ним каратели, начались обыски, аресты, большевики тамошние в лес подались, а трое из них не успели, в их числе и свата моего Никодима Суровцева сын Онисим, молодчага был казак, в гвардии служил. Ружья у них были у всех троих. Видят они — смерть неминучая, забежали на гумно к кому-то, залегли в омете соломы и стрельбу открыли по карателям. Одного из беляков убили, сколько-то поранили, ну и сами несдобровали. Отбивались, пока патроны были, а кончились, и забрали их семеновцы. В тот же день и на расстрел повели, на сопку за кладбище.

Дед отвернулся, замолчал, перебирая вожжи.

— Ну и что же, расстреляли их? — спросил Егор.

— Расстреляли, — глухим, изменившимся голосом ответил старик и, глубоко вздохнув, снова обернулся к Киргизову. — Вернее сказать, зарубили. Такое там было, что не приведи господь даже слухать. Ему, этому гадскому офицеру, взбрело в башку, прежде чем сказнить людей, заставить их могилу себе выкопать, вот вить до чего додумался, злодей проклятый. Ну дали им, сердешным, кому лом, кому кайлу: долбите, земля-то уж мерзлая была. Вот тут-то и произошло у них, показал им Онисим, где раки зимуют. Парень он был проворный, удалец, каких по всей станице поискать. Подолбил он землю, изловчился да и запустил кайлом офицеру-то прямо в косицу[6], он только ногами сбрыкал, даже и пикнуть не успел. Ну тут и пошло: наши на казнителей с ломами да с лопатами, а те их шашками. Зарубили всех троих, потом в поселок возвратились и приказали атаману стариков онон-борзинских собрать. Согнали их человек десять, и свата Никодима тоже, и заставили запрягаться в телегу, куда убитого офицера положили, — везти его на себе в Борзю.

— И повезли? — спросил Киргизов.

— А куда же денешься, когда нагайками порют, да ишо, того и гляди, шашки в дело пустят. Чуть не до Устья-Озерной везли старики эту падлу семеновскую. А там уж, должно быть, надоело карателям тащиться шагом, старики-то, как их ни пори нагайками, плетутся нога за ногу, устали. Завернули беляки какого-то мужика, тот по сено поехал, переложили к нему убитого, погнали в Борзю, стариков отпустили. Сват Никодим сам-то еле живой домой заявился, а тут сын зарубленный лежит на столах, каково бедному старику! Он после того, как схоронили Онисима, больше месяцу лежал пластом, болел, а едва оклемался, тоже — в лес, в эту самую хамунию… Да-а, вот она какая жизня подошла, лихому татарину такой не пожелаешь. Раньше, бывало, ежели кони у кого заболеют хамуном[7], бедой большой считалось, а теперь люди по доброй воле охамуниваются.

— Не хамун, дедушка, а коммуна, — попытался объяснить старику Киргизов. — Это название такое, вроде как артель, по-нашему.

— Ну так бы и называли артель, проще было бы и понятнее, на кой же черт язык-то ломать. Вить это прямо-таки наваждение какое-то, люди чисто сбесились, разговаривать-то стали не по-людски, таких слов навыдумывали, что прямо-таки жуть. У меня внук грамотный, смышленый парнишка. Летось часто приносил газеты и как зачнет вычитывать: буржуи, муржуи, цика, чека, — стой, говорю, чего ты плетешь, вить чека-то к телеге принадлежит, чтобы колеса на осях держались. Нет, говорит, это гарнизация есть такая, а сам барабанит дальше: большаки, меньшаки, социлисты, дамакраты. Я слушаю, слушаю, да и плюну с досады. «Хватит, — прикрикну на него, — а то ты и в самом деле до мокра дочитаешься и мне голову заморочишь этой тарабарщиной анафемской…»

Время перевалило за полдень, солнце начало клониться к западу, когда старик, показывая кнутом вперед и вправо, сказал:

— Вот за эту гору завернем, против колку-то, тут она и есть, заимка, на которую едем. А от нее до хамунии-то вам придется пешком прогуляться, там недалечко.

Уже на виду заимки Егор, сбросив с себя доху, спрыгнул с саней, пошел позади, разминая призастывшие ноги. Чем-то знакомым пахнуло на него, когда увидел он зимовье, над плоской крышей которого вился сизый, кудрявый дымок. По обе стороны неширокого проулка, что ведет к зимовью, расположились скотные дворы, сенники, крытые ветошью повети. У Егора тоскливо заныло сердце, уж очень все это похоже на Шакалову заимку, где и теперь, наверное, живет его Настя вместе с сыном. Даже сопка за зимовьем такая же, как там, в пади Березовой, только дворы здесь поменьше, да и скотины в них негусто, сразу видать, что зимуют здесь небогатые люди.

Издавна повелось в Забайкалье, что не только богатые, но и середняки-хозяева угоняли зимой свой скот на заимку, чтобы не возить домой сено издалека, а скармливать его на месте. Жили на этих заимках обычно старики да подростки школьного возраста. Иной мальчик плачет — просится в школу, но отец неумолим:

— В школу тебе приспичило, а на заимку кто поедет, дед-мороз? Нечего тут нюни-то распускать, и так развелось грамотеев как нерезаных собак. Все-то в писаря выйдете, а робить кто будет? — И утешал в заключение: — Ничего-о-о, ум будет, так на службе научишься, а нет, дак и так сойдет. Отцы ваши, деды век изжили без грамоты, и мы, грешные, живем не жалуемся, да ишо и бога хвалим.

И верно. Многие казаки оставались неграмотными, хотя в селах уже появились учителя и школы.

У крайнего двора старик остановил лошадей. Егор внимательно оглядел зимовье, дворы, тая в душе нелепую надежду увидеть здесь Настю, но видел другое: двух парнишек, пиливших дрова около зимовья, пожилую женщину, доившую корову, да девчушку-подростка в коротенькой шубейке и барашковой шапке. Она также с любопытством уставилась на Егора, перестав кидать коровам сено. Егор снова перевел взгляд на зимовье и чуть не ахнул от удивления: оттуда шел по проулку… Ермоха! Он — походка его, и ергач такой же, только вот шапка на нем другая, охотничья, из гураньих лап с кожаным козырьком. Но когда тот подошел ближе, то оказалось, что и борода у него не такая, как у Ермохи, а черная, порыжевшая на концах, и взгляд суровый, исподлобья.

— Здоровоте, — басовито прогудел он, подойдя вплотную к приезжим.

— Здравствуй, Мирон Лукьяныч, здравствуй! — первым отозвался на приветствие старик возница. — Принимай гостей, в хамунию к вам направляются. Киргизова слыхал? Помощником был у самого Лазо?..

— Слыхал.

— Вот это он и есть, а этот молодец-то — простого звания казак, представишь их в хамунию?

— А чего же, я тут для этого и приставлен. Заходите в зимовье, погрейтесь с дороги-то, почаюем, да и в коммуну.

— Нет, не-ет, — махнув рукой, запротестовал Киргизов, — спасибо за приглашение, нам надо поскорее до места. Далеко ли тут?

— Да напрямик-то версты полторы, от силы две будет. Ну-к что ж, раз чаевать не желаете, то, стало быть, сытого гостя легко и потчевать. Пойдемте в коммуну.

Горная тропинка, по которой Мирон повел наших путников, пересекла неширокую падушку и, заворачивая вправо, уходила вверх по косогору огромной таежной сопки, петляя между камнями и стволами толстенных кондовых лиственниц.

Чем дальше, тем круче становилась гора, идти становилось все труднее. Далеко позади остался Киргизов, да и Егор, как ни старался, не мог поспеть за Мироном, хотя тот, шагавший впереди на удивление легко и быстро, частенько останавливался, поджидая своих спутников.

В одном месте, откуда-то сбоку, их окликнули, проводник что-то ответил, но что — Егор не расслышал. Вспотевший, запыхавшийся, он карабкался вперед чуть не на четвереньках, хватаясь руками за камни и валежины.

На самой вершине горы лес кончился, тропинка уходила вниз по голому, крутому склону южной стороны. Здесь, на самом гребне горы, остановились. Егор снял с себя папаху; вытерев ею потное лицо, огляделся. Прямо перед собою, по ту сторону неширокой падушки, увидел он такую же громадную, лесистую гору, дальше за нею дыбились другие мохнатые вершины и скалы. И куда ни глянь — тайга угрюмая, темная, словно какой-то сказочный великан кинул на эти хребты и вершины огромную, многоверстную шубу, шерстью вверх, — кинул он, да так, что она местами порвалась, и теперь из этих прорех торчали голые, клыкастые утесы.

— Вот это тайга-а, — качая головой, восхищенно протянул Егор, — ишо почище той будет, какая на Тынде, верно, Степан Сидорович?

— Пожалуй, что да, — согласился Киргизов.

— И ведь подумай только, в какую глухомань забрались коммунисты-то здешние.

— Поневоле заберешься, как нужда-то пристегнет, — хмуро улыбаясь, отозвался Мирон. Он посторонился, уступая дорогу, мотнул головой в сторону коммуны: — Теперь уж одне дойдете, тропка-то доведет до места, а я назад поверну оглобли, прощевайте.

— До свидания, Мирон Лукьяныч, спасибо вам.

— Не стоит.

Мирон зашагал обратно, а друзья заскользили по тропинке вниз. Спустившись в низину, они прошли через длинный кочковатый колок и очутились на обширной, дочерна утоптанной площадке, где вплотную к крутой горе приткнулись два больших зимовья и несколько землянок. Оттуда слышался людской говор, лай собаки, стук топора. Хотя вершины гор розовели еще под лучами закатного солнца, здесь уже наступил вечер, сгущались сумерки. Пахло дымом, что белыми столбами поднимался над зимовьями. Возле одного зимовья горел костер, красноватым светом озаряя сидевших вокруг него людей, стену со взбитыми в нее колышками, где висели две козьи туши, охотничья бердана с рожками и черная доха.

Едва друзья показались из колка, как навстречу им с громким лаем кинулся здоровенный серый кобель.

— Соболько, цыть! — прикрикнул на собаку один из сидевших у костра. Он обернулся лицом к пришельцам, и Егор узнал в нем своего сослуживца — трубача Якимова.

— Макар! — радостно воскликнул Егор, протягивая руки навстречу поспешившему к нему Якимову.

— Егорша!

Друзья обнялись, расцеловались по русскому обычаю, и оба, обрадованные нечаянной встречей, принялись тискать друг друга, хлопать по плечам.

— Это каким же тебя ветром-то?

— Ты-то как тут очутился?

— Я же здешних мест уроженец, курунзулайский.

— А я, брат, из амурской тайги, вместе с Лазо там находился, с Фролом Балябиным, а теперь вот сюда на пару с Киргизовым прибыл.

А Киргизова уже окружили, затормошили, закидали вопросами.

Якимов познакомил Егора с руководителями коммуны: Семенихиным, Самуилом Зарубиным и другими коммунарами, обступившими Киргизова. А когда Макар назвал фамилию Бородина, Егор живо вспомнил про письмо с клеветой на Настю, которое получил он когда-то на фронте.

— Так это вы учителем были в Антоновке? — спросил Егор, пожимая руку пожилого черноусого человека в очках.

— Да, было такое дело, а вы, значит, тамошний житель.

— В работниках я там жил…

Егору хотелось поговорить с Михаилом Ивановичем, но за рукав его потянул Макар:

— Хватит, Егорша, потом поговорите. Вон Киргизова повели под ручки белые в хоромы наши княжеские. Соловья-то вить баснями не кормят. Идем, там уж столы накрыли на двенадцать персонтий. Свежиной угостим вас с дороги-то.

Зимовье это было такое же, как на далекой Тынде, только гораздо просторнее. В одном углу печь, сложенная из дикого камня; так же тянутся вдоль стены длинные нары; в кутней половине стол, сколоченный из необструганных досок, скамьи и чурки для сиденья, на полках деревянная и глиняная посуда. Разница была лишь в том, что освещалось это зимовье не лучиной, как на Тынде, а керосиновой висячей лампой. Да и винтовок здесь было больше, почти все трехлинейные; стояли они в пирамиде, влево от двери, тут же висели шашки, патронташи и даже ручной пулемет.

— Порядочно у вас оружия-то, — сказал Егор, усаживаясь за стол рядом с Якимовым. — А я со своим винтом восемь лет не расставался, а теперь вот оставить пришлось в Большом Невере вместе с шашкой. Жалко, хорошая была винтовка-то, пристрелянная.

— Ничего-о, — утешал Макар, — дадим тебе наперво бердану, есть у нас в запасе, а на войне добудешь сам и винтовку и шашку.

— Да уж была бы шуба, а вши напреют.

Тем временем на столе появились хлеб, деревянные ложки, чашки и курившийся паром полуведерный котел вареного козьего мяса.

…Сразу же после сытного ужина началось собрание. Народу набралось полнехонькое зимовье, стало тесно и шумно.

Егору с Якимовым пришлось пересесть на кутнюю лавку, уступив место у стола черноусому, одетому по-городскому человеку.

— Это Шитов, рабочий из Читы, — пояснил Егору Макар. — Он к нам уж третий раз приезжает от областного комитета большевиков. Газеты привозит, инструкции и всякое другое руководство.

— А вон тот, на нарах-то сидит, чубатый, в кожанке, это кто такой?

— Музгин Иннокентий, Капунской станицы, большевик заядлый. Толковый будет командир из него, башка-а-а. А вон того узнаешь, в серой папахе-то?

— Обличье-то знакомое, постой, постой, да вить это Чипчеев, нашего полка, третьей сотни.

— Он самый, Чипчеев Иван, Улятуйской станицы.

— Значит, и он тут же. А этот дедушка, рядом с Иваном-то?

— Наш курунзулаевский, Якимов Василий Кононыч, с двумя сыновьями здесь.

Председатель собрания Бородин первое слово предоставил Киргизову. Степан Сидорович рассказал коммунарам о том, как руководители революционного Забайкалья уходили в Амурскую тайгу, об их зимовке на Тынде и о том, как проводили они на Дальний Восток Лазо.

Словно степь перед бурей, притихло собрание, слушая Киргизова, и радостным гулом множества голосов всколыхнулось оно, когда заговорил Степан Сидорович о Фроле Балябине и о том, что вместе с Богомягковым намеревается он вернуться в Забайкалье.

— Правильно-о!

— Верно-о-о!

— Будут у нас и командующий и комиссары свои!

— Лазо, значит, на восток подался?

— Да, на восток, в Приморье.

— Почему не к нам?

— Там тоже нужны такие люди.

После Киргизова говорил Шитов, коренастый, среднего роста, с живыми карими глазами и густой волнистой шевелюрой. Еще во время речи Киргизова он прикрепил к кутней стене, как раз над головами Егора и Макара, карту Забайкалья, во многих местах утыканную красными флажками.

Стоя боком к карте, Шитов говорил о Читинском комитете большевиков, который возглавляет старый коммунист Александр Вагжанов, о том, в каких неимоверно трудных условиях глубокого подполья, ежеминутно рискуя жизнью, читинские большевики руководят революционным движением в области, благодаря чему очаги революции имеются теперь во многих местах Забайкалья.

— Здесь вот, в районе Прибайкалья, — Шитов концом винтовочного шомпола показал на карту, — сильную революционную организацию создал большевик Евгений Лебедев. Такие же организации создали и готовят людей к восстанию Морозов на Витиме, братья Сущих в верховьях Ингоды, Петр Аносов на Ононе, Федот Погодаев и Андрей Чугуевский на Газимуре. Такие же организации и боевые группы созданы на Шилке, на Куренге, на Урюмкане и Урове, они держат связь с Шахтаминской лесной коммуной, которой руководит бывший фельдфебель Иван Козлов. А зоргольский большевик Абрам Федоров направлен комитетом в низовья Аргуни, чтобы подымать на борьбу с контрреволюцией казаков Аргунской, Усть-Уровской и Аркиинской станиц. Как видите, революционные искры рассыпаны по всей области, и ваша коммуна является центром восточного Забайкалья. Вам же первым надлежит поднять знамя восстания, для руководства им надо избрать сегодня же военно-революционный штаб.

В прениях по докладу первым выступил однорукий Никита Зарубин.

— Я так думаю, — начал он, пробираясь от порога, где стоял все время, поближе к столу, — зачинать надо немедля, самое подходящее время для восстания, ни речки не задержат, ни распутица. Да и надоело уж в землянках этих отсиживаться, как тарбаганы в норе.

— Верно-о, — раздались голоса откуда-то с нар.

— В самом деле, каку холеру тянуть-то!

— Тихо, ребятушки, тихо, охолонитесь чуток, — осадил нетерпеливых вояк флегматичный усач Матафонов, бывший вахмистр батареи, — не торопитесь, поспешишь, людей насмешишь. Надо обдумать хорошенько. А я так кумекаю, что раньше весны нам нечего и рыпаться. Наше дело теперь — чем ближе к лесу, тем лучше, потому как нас ишо мало, и само собой понятно, что в случае какой неустойки, ежели прижучат нас беляки, одно наше спасение — лес. Там нас летом-то каждый кустик ночевать пустит, а случись такое зимой, что будет?

— Живем же мы в лесу.

— Сравнил божий дар с яичницей.

— Демид верно говорит, надо подождать.

И тут заговорили, заспорили разом во всех углах зимовья, но, вволю наговорившись, согласились с предложением Шитова — подождать весны.

Собрание закончили тем, что создали военно-революционный штаб, которому поручили руководить восстанием во всех районах восточного Забайкалья. Членами этого штаба большинством голосов избрали Киргизова, Семенихина, Бородина, Музгина и Самуила Зарубина.

ГЛАВА XI

В то время как Егор, обосновавшись в Алтагачанекой коммуне, тосковал по родной станице, по матери, по Насте и сыну, брат его Мишка жил припеваючи вдали от своих, не жалуясь на судьбу. После ликвидации Даурского фронта вместе с Данилом Орловым и другими казаками 2-го Аргунского полка вновь вернулся Михаил в станицу Чалбучинскую, пять больших сел которой растянулись по левому берегу пограничной реки — спокойной, величавой Аргуни. Сыновнюю любовь его к матери, к отчему дому пересилили чары Маринкиных карих глаз, властно потянули к себе, заставили казака вернуться в поселок Покровский, чтобы остаться в нем навсегда.

Первое время Михаил по-прежнему жил у Орловых, ночи напролет проводил с Маринкой, отсыпался днем в телеге, когда ехал вместе с другими работниками по снопы на дальние пашни. Работал он охотно, с увлечением, ног под собой не чуя от радости, уж больно по душе пришлась ему Маринка.

Вскоре после покрова сыграли свадьбу. Маринка была у отца единственной дочерью, братьев у нее не было, и Мишка поселился в богатом тестевом доме на правах сына.

Суровый в этом году выдался и февраль, уже к половине подходил он, а морозы не стихали, стояли нисколько не мягче крещенских. Но мороз не мороз, а время терять нельзя, надо успеть за зиму запасти дров, жердей, кольев, бревен на новый амбар, вывезти сено, потому-то Мишка каждый день ездил в лес вдвоем с работником на шести лошадях.

Вот и сегодня выехал из дому задолго до свету. Закуржавевшие сытые лошадки (не жалеют им овса хозяева) рысят, не дожидаясь кнута; скрипят от мороза сани, легонько постукивают по укатанной заледенелой дороге.

Переехали широкую торосистую Аргунь, дорога потянулась падью к темнеющему вдалилесистому хребту. Дорога не близкая, но Мишка не торопится, не понукает коней. С головой закутавшись в доху, сидит на передних санях, перебирая в памяти события минувших дней.

То вспомнится ему первый день возвращения с Даурского фронта, гулянка по этому случаю у Орловых и ночь, которую провел он с Маринкой. Полная луна стояла тогда высоко в небе, в улицах светло, как в сумеречный день. Мишка стоял в тени тополя возле атамановского дома, прижимая к себе Маринку, заглядывая в ее улыбчивые, темные очи, целовал в тугие жаркие губы.

«Мариша, ягодка моя сладкая, как же ты жила тута без меня-то…»

«Тосковала, Миша, ждала все время, знала, что приедешь, тетка Федора ворожила мне».

«Маришенька…»

Особенно ярко вспоминалось Мишке его сватовство к Маринке. Это было в воскресный день, вскоре после покрова. Сватами у Мишки были отец Данилы, степенный, уважаемый в селе Федор Мартынович, и соседка Орловых Устинья, длинная, худая как жердь, языкастая баба, дока свадебных дел. Хорошо вспомнилось Мишке солнечное, теплое утро средины октября: в доме Орловых праздничная суета, жарко топилась печь, разрумяненная жаром невестка — жена Данилы — допекала блины. Свои все позавтракали. Свекровь — пожилая, седовласая женщина — сидела уже за прялкой и, качая ногой зыбку с новорожденным внуком, слушала болтовню Устиньи.

— Да неужто правда? — дивилась старушка рассказам Устиньи о том, почему Наталья Башурова в баню с бабами не ходит.

— Боится она, ведьма киевская, вот не сойти мне с этого места, боится, чтобы хвост у ней не увидели добрые люди.

— Да полно ты, сватья, может ли быть такое?

— Вот те истинный Христос, не вру, от верных людей слыхала. А с нами-то што она удрала, змея подколодная: приходит ко мне летось за опарой, а у нас чушка только что опоросилась, поросята как ломти — любо посмотреть. Увидела она их, да и заохала: «Ой какие поросятки-то белые да бравые», — и что бы вы думали, недели не прошло — все передохли. Вот он какой глаз то у ней, чтобы ему лопнуть.

Продолжая трещать без умолку, Устинья не забывала и про чай, успевая и в сметану макнуть блином, и в горшок с растопленным маслом.

Данило сидел на табуретке, курил и, посмеиваясь, смотрел в раскрытую дверь горницы, где отец его прихорашивался перед зеркалом, расчесывая надвое широченную гнедую бороду. Он уже принарядился по случаю предстоящего сватовства: поверх сатиновой рубахи на нем серый форменный сюртук с двумя рядами орленых пуговиц, поперек груди блестит серебряная цепочка от призовых часов, широкие, с напуском, шаровары желтеют лампасами. Мишка все утро наводил глянец на сапоги, стегал таловым прутом папаху, смоченную подсахаренной водой, отчего шерсть на ней становилась кудрявее, пушистее, а новенькую гимнастерку и диагоналевые брюки с лампасами выпросил у Данилы.

Наконец все готово, Устинья допила шестой стакан чаю. Перед тем как идти, все присели.

— Ну, с богом, — Федор, поднявшись, перекрестился на образа, — в добрый час да во святой, пошли.

— Пошли.

— Ругни нас на дорогу-то, старуха.

— Да за что же ругать-то?

— Эка дуреха беспонятливая, для фарту.

— Ну ладно уж, хрыч старый.

— То-то.

В улице Устинья тараторила без умолку, подбадривая Мишку, понимая, что он волнуется, побаивается атамана.

— Не бойся, Михайло, смелее. Это девкам горевать положено, ихнее дело сиди да жди — придут сватать али нет, а тебе што, вольный казак, как сокол, куда хочу, туда лечу. Да ежели он заупрямится, атаман-то, так нам и к другим дорога не заказана, за эдакого молодца мы любую красавицу…

— Не надо мне никаких красавиц, окромя Мариши, — буркнул Мишка и тяжело вздохнул: — Зря мы, однако, со сватаньем этим, уж лучше бы убегом, проще было бы.

— А ежели он бумагу не дал бы, тогда как?

— Ну и черт с ним, и с бумагой ихней, и с венцами, мы и так…

— Что ты, что ты, господь с тобой, — всполошилась Устинья, — да разве мы нехрисги какие, неправославные? Ты смотри, при атамане-то не ляпни такое, испортишь нам всю обедню.

Более убедительно говорил Федор.

— Отдаст Филат Маринку, — уверял он Мишку, — а то, што бедняк-то ты, так это ишо и к лучшему, ему как раз такого и надо, чтобы в дом его взять к себе, заместо сына! А богатый-то жених разве согласится на такое, у него свое хозяйство.

— Я на богатство не зарюсь.

— Чудак человек, а ежели оно само тебе дается? Чем по работникам-то шляться, так лучше хозяином быть.

— Из меня хозяин, как из цыгана поп.

— Ничего-о, привыкнешь.

Атаман, пегобородый, крепко сложенный казак, сидел за чаем, на столе перед ним шумел ярко начищенный самовар, горкой лежали на тарелке, курились паром гречневые колоба. Жена его, дородная, черноволосая женщина, хлопотала в кути у печки. Маринки в комнате не было.

Ответив на приветствие гостей, атаман пригласил их к столу:

— Проходите, гости будете, чайку со мной откушать прошу.

— Спасибо, — ответила Устинья и, усевшись как раз против матки[8], сразу же приступила к делу. — Мы к вам, Филат Степаныч и Фекла Андреевна, с добрым делом, со сватаньем, как у вас товар, значится, у нас купец, вот он, добрый молодец Михайло Матвеевич. Сами видите, какой красавец казак, да и родовы-то хорошей ушаковской. Я и отца-то его, Матвея, знавала, — приврала Устинья для красного словца, — бывал он у нас, за товаром приезжал в бакалею к Лифе.

— Та-ак, — атаман, забрав бороду в кулак, покосился на Мишку, — спасибо за оказанную честь, только рано ишо замуж-то Марише нашей.

— Девятнадцать исполнилось ей накануне первого спасу, — отозвалась из кухни хозяйка, со скорбным видом подпирая рукой щеку, — самое теперь в девках покрасоваться.

— А главное-то, — басил атаман, — сказать по правде, за большевика не хочу выдать дочерю, вот в чем дело-то.

— Э-э, сват, какой он большевик, — вступился за Мишку Федор, — то, что в Красной Армии служил, так какая же беда, все там были, у кого года подошли служивские. Вон и мой Данило даже взводом командовал у красных, а рази он большевик? Сроду этого не будет. Так что на это не смотри, главное, чтобы человек был подходимый, а уж Михайло-то, головой поручусь, работяга первеющий, смиренник и из себя казак видный.

— Красавец писаный, — вторила Федору Устинья, — а уж уважительный-то, чисто красная девица… — И пошла нахваливать жениха: и такой-то он, и этакой… Не привыкший к таким похвалам Мишка сидел как на горячих углях, лицо его, шея и уши рдели маковым цветом от великой стыдобушки. А Устинья продолжает все в том же духе.

— Ну-к что ж, — заговорил наконец хозяин, — я его не хаю. Мы подумаем, посоветуемся, да и Маришу спросить надо, а вот и она. — И к Маринке: — Сватают тебя, дочка, за этого вот молодца, за тобой слово.

Маринка знала о предстоящем сватовстве, минувшей ночью договорились обо всем с Мишкой, но думала, что придут сваты к вечеру, а потому и оробела от неожиданности. Покраснев не менее Мишки, она кивком головы приветствовала сватов и словно застыла у порога с широко открытыми глазами.

— Ну так что же, доченька, как ты, согласна или нет?

— Согласна, — мотнула головой Маринка и, еще более зардевшись, чуть не бегом в горницу.

Дальше все пошло на лад, Федор извлек из кармана две бутылки водки, за выпивкой уговаривал не тянуть с ответом, а покончить это дело теперь же. После третьего стакана приохмелевший атаман согласился:

— Ладно, быть по тому, согласен. Только вот какое дело: чтобы зять по работникам ходил, а дочеря моя чужие полы мыла, не дозволю. Пожалуйста, заходи в мой дом и будь мне как сын родной. Хорошо жить будете, хозяйством руководить, все вам передам, владейте, нам-то со старухой много ли надо.

Мишка против этого не возражал и, улучив момент, шмыгнул в горницу к Маринке.

В дом к тестю Мишка перешел сразу же после свадьбы. Когда все вошло в обычную, будничную колею, Филат повел зятя знакомить с хозяйством. Показывая Мишке амбары с хлебом, сараи, коров, быков и лошадей, пояснял:

— Все твое будет да Маришино, умей лишь владеть да хозяйничать. С умом дело поведешь, так только распоряжаться будешь, робить найдется кому. К зиме-то второго работника возьмем, так что твое дело будет руководить ими да около дому кое-что помогать.

Мишка мотал чубатой головой, отнекивался:

— Не-ет, я к этому не свышной, лучше уж робить буду вдвоем с Ефимом, а так это баклуши бить совесть не дозволяет.

— Так вить в нынешнюю зиму шесть лошадей пойдет в запряжку — не шуточное дело.

— Ну и што, я вот, как в работниках жил, на четырех один ездил — и ничего, справлялся.

— Ну смотри, твое дело хозяйское, а неволить не буду.

Так и зажил Мишка в богатом доме тестя, трудился наравне с батраками. Не страшила его никакая работа, а усталость как рукой снимало и радостью загорались глаза, когда приезжал он из лесу и встречать его выходила Маринка.

А вспоминая про мать, утешал себя мыслью: «Вот приобживусь, запрягу пару в тарантас, муки положу мешка два да ишо каких гостинцев — и махнем с Марихой к маме на гости. Пусть на невестку полюбуется, порадуется, а ежели согласится, то и ее к себе заберем, чтобы хоть на старости-то пожила в довольстве да в сытости».

ГЛАВА XII

В воскресенье перед масленицей Мишка решил в лес не ездить. Утром, сидя за завтраком, сказал работнику Ефиму:

— Отдыхать будем. И так чуть не месяц без роздыху, да и коней перековать надо.

— Оно-то так, — вытерев губы ладонью, Ефим согласно мотнул головой, — передние-то шипы сносились почти что начисто.

— Вот как обогреет, поведешь их к Лаверу, я уж договорился с ним.

— Тогда я напою их, овса задам да унты починю…

— Ладно.

Днем, отправив Ефима с конями в кузницу, Мишка, в легоньком черненом полушубке и серой папахе, вышел в улицу. К этому времени морозы сдали, началась оттепель, южные стороны сопок оголились от снега, запахло весной. Солнце уже поднялось высоко, пригревало, с крыш потекла капель. У большого амбара, где еще с осени был просыпан овес, копошились куры, тут же подпрыгивали, чирикая, воробьи. Горделиво вытягивая огненно-красную грудь, звонко горланил петух, радуясь теплому деньку и свободе после душного тесного курятника.

Мишка постоял у ворот, полюбовался на петуха и уже хотел идти в дом, но, увидев в конце улицы кучу людей, окруживших сани приезжего человека, остановился.

«Не рыбу ли продают?» — подумал он, вспомнив недавний разговор с тестем, что неплохо бы рыбы купить к великому посту.

А приезжий и в самом деле торговал рыбой. Одет он в дымленую шубу, поверх которой на груди жгутом закручен пуховый шарф с кистями на концах, заткнутыми под кушак. Мишка настолько освоился здесь, привык к местному быту, что и по одежде и шепелявому говору приезжего безошибочно угадал в нем караульского казака[9].

— Карашики, шажаны! — покрикивал торгаш, прилаживая на длинную палку, укрепленную в передке саней, железный безмен.

Вокруг саней толчея, казаки, бабы с мешками и ведрами в руках, бурлит говор.

— Вовремя, станишник, подъехал.

— Самое к великому посту.

— Почем продаёшь?

— Пшеничы полтора пуда, яричи два жа пуд рыбы.

— Гречиху берешь?

— А жиру нету у тебя тарбаганьего?

Приезжий успевал ответить на вопросы, и рыбу похвалить, и накидать ее в мешки, и взвесить.

Лицо его показалось Мишке знакомым.

«Видел я его где-то», — подумал он, вслух же сказал:

— Дай-ко мне, дядя, своего мешка под рыбу-то, а я в него же и пшеницы нагребу. Может, сам за ней заедешь, да кстати и почаюешь у нас. Во-он я живу, зеленые ставни и тополь у ворот.

Торгаш посмотрел в ту сторону, куда показывал Мишка, мотнул головой:

— Ладно, бери мешок, набирай шам.

Укладывая в мешок широких жирных карасей и крупных, как березовые клинья, сазанов, Мишка не переставал думать о том, где он видел этого человека, и, уже завязывая мешок, вспомнил: на Даурском фронте, в прошлом году, он самый был командиром 3-й сотни во 2-м Аргунском. Вот только бороды-то не было у него, как скоро он ее отрастил.

Улучив момент, Мишка тихонько спросил:

— Товарищ Федоров?

Торгаш покосился на Мишку и, встретившись с его дружелюбным взглядом, так же тихо ответил:

— Помалкивай, — и, двигая безменом, заговорил громче. — Два пуда ш половиной, шмотри.

— Вижу.

— Неши, за пшеничей заеду.

— Ладно.

После полудня, распродав рыбу, торгаш подъехал к атамановскому дому. Мишка встретил его, широко раскрыв тесовые ворота.

— Заезжай, гостем будешь.

Приезжий, насупившись, подозрительно посмотрел на новый, из трех комнат дом под тесовой крышей, на добротные надворные постройки, однако в ограду въехал и, сойдя с саней, подозвал к себе Мишку.

— Слушай, — заговорил он уже без шепелявости, — откуда ты меня знаешь?

Скаля зубы в дружеской улыбке, Мишка пояснил:

— Да мы же с тобой в прошлом году в одном отряде находились в Коп-Зор-Газе на Даурском фронте.

— Да-а. Ну а теперь какие твои взгляды?

— Да всё такие же, за большевиков и теперь. Ты на хозяйство не смотри, не мое оно, я тут, можно сказать, пришей кобыле хвост.

И тут Мишка коротко рассказал сослуживцу, как он из работников попал в богатый дом. Поведал он и о том, что тесть его поселковый атаман.

— Но ты его не бойся, — успокаивал он гостя, — он, конешно, не любит таких, какие за революцию, но человек неграмотный, в людях ни черта не разбирается, ему лишь бы документ с печатью, и, будь ты хоть того больше комиссар, этим он не интересуется. У тебя документишко-то есть какой-нибудь?

— Есть бумажонка с печатью. Только запомни: я Иван Егорович Федосеев.

— Хорошо, запомню, выпрягай коня-то, пообедаем, да и ночевать у нас оставайся.

Атамана дома не было, появился он, когда Мишка с гостем уже сидели за столом, обедали.

— Это знакомый мой, Федосеев, Зоргольской станицы, — объяснил Мишка тестю после того, как атаман кивком головы приветствовал гостя. — В прошлом году я бывал у него не один раз.

— Так, та-ак. — Атаман присел к столу, оглаживая бороду, осведомился. — Это которого же Федосеева-то?

— Егора Петровича.

— Егор Федосеев, припоминаю, был у нас в сотне урядник Федосеев, высокого роста, чернявый такой.

— Это, наверное, дядя мой, Иваном жвали его, — вновь зашепелявил гость, — штарший урядник был.

— За каким случаем к нам?

— Ш рыбой приезжал.

Атаман так уверовал в подлинность Мишкиного знакомства, что и документ не потребовал с приезжего и даже упрекнул зятя:

— Что же ты знакомца-то угощаешь сухим-немазаным, не мог уж сбегать в бакалейку за банчком[10]?

— После обеда сбегаю.

— То-то же.

За ужином вдоволь было чего и закусить и выпить, однако гость, так же как и Мишка, пил мало, зато атаман глушил водку стаканами.

— Какие вы питухи, горе мамино! — шутил он, опрокинув очередной стакан и закусывая соленым огурцом. — Вот намедни был у меня гостенек, сослуживец мой Сизов Федор Григорьевич, помнишь, Михайло?

— Помню.

— Станичным атаманом он уже который год служит в Больше-Зерентуевской станице. Ох и геройский казак-батареец, я вам доложу, три креста заработал на японской войне. Да-а, стояли мы одиново в Гирине…

Опьяневший атаман, рассказав про Сизова, завалился спать, и Мишка повел гостя в зимовье, где вместе с телятами, ягнятами и курами жил работник Ефим.

Сегодня по случаю того, что завтра не ехать в лес, Ефим отправился ночевать домой, и зимовье оказалось свободным. В нем тепло, Маринка еще засветло протопила его, прибрала, земляной пол застелила сеном, а, на нарах устроила гостю постель. Мишка засветил керосиновую лампу, приладив ее на стену, огляделся:

— Ну вот, устраивайся тут, Иван Егорович.

— Чего ты так, здесь-то можно называть меня и своим именем, помнишь небось?

— Помню, Абрам Яковлич, как не помнить, частенько приходилось и видать и слыхать про тебя в Коп Зор-Газе-то.

— Расскажи, какие тут у вас настроения?

— Настроения-то? Да как тебе сказать… — Мишка присел рядом, вытянул из кармана нарядный подарок Маринки — сатиновый кисет с табаком-зеленухой, протянул Федорову: — Закуривай, маньчжурский табачок-то, первый сорт.

— Насчет революции-то что поговаривают казаки ваши, фронтовички? — допытывался Федоров, свертывая самокрутку. — Как они на власть-то семеновскую смотрят?

— Да кто их знает, — Мишка говорил нехотя, глядя куда-то в сторону. — По правде-то сказать, я мало с кем из них и встречаюсь. До разговоров тут, приедешь на шести-то из лесу, так рад, что до дому добрался. А назавтра опять то же самое, ишо черти в кулачки не бьются, а мы уже в лесу тюкаем. Шесть возов вдвоем нарубить топорами — не кот начхал! И так каждый день, как заведенные часы.

— Чего же самому-то тебе ездить? Нанять второго работника, и пусть они чертомелят, твое дело хозяйское.

— Совесть не дозволяет, не свышен я сидеть дома без дела.

— Значит, ни с кем и не разговаривал?

— Приходилось, конешно, спаришься с кем-нибудь, когда в лес едешь, ну и пока в хребет идешь пешком за санями, разговоришься, что и как. А что касаемо власти нонешней, так на языке-то у всех одно — нас не шевелят покедова, и ладно, худой мир, а все лучше хорошей драки. Война-то всем осточертела.

— Значит, насчет того, чтобы восставать, у вас тут и разговору не было?

— Да вроде бы так.

— А сам-то ты как думаешь?

— Ничего я не думаю, что мне, больше других надо?

— Та-ак… — Федоров примял об нары недокуренную самокрутку, смерил Мишку презрительно-насмешливым взглядом: — Молодец, нечего сказать. Оно конешно, до войны ли теперь — разбогател, в люди вышел, жена-раскрасавица, чего еще надо? Живи да радуйся.

Кровь бросилась Мишке в голову, живо вспомнилась ему мать, сиротство, нужда в отчем доме, горькое житье в чужих людях, и лицо его зарделось жгучей краской стыда.

«Что же это я, неужто перекрасился, отстал от своих?» — терзался он мысленно, а Федоров, не замечая этого, продолжал язвительным тоном:

— На кой черт революция тебе при такой жизни! Пусть уж беднота за нее ратует, а твоя дорожка теперь прямо в дружину к Семенову.

— Чего ты мелешь! — вскипел задетый за живое Мишка, упираясь в Абрама негодующим взглядом. — Совсем уж в контру зачислил! И бабой выкорил, и богатством тестевым, а мне от него радости, как цыгану от библии: дома надсажался в работниках и тут один черт. А насчет жены, так это и вовсе тебя не касаемо.

— Да я к слову, чудак, — уже мягче сказал Федоров. — Насчет идейности твоей усомнился, это верно.

— Чего в ней сомневаться, какой был, такой и есть. Это ты меня в семеновцы определил, а я ишо совесть-то не потерял, вольножелающим был в Красной гвардии и теперь, ежели придется, не спятюсь.

— Ну хорошо, верю, не серчай. Расскажи-ка, что же это такое, в прошлом году станица ваша поголовно поднялась на Семенова за советскую власть, а теперь казаки ваши вроде на попятную пошли, так я понимаю?

— Почти что так. Казачки наши, известное дело, пока на фронте были, за большевиков горой стояли, а как до дому дорвались — и забыли про все. В хозяйство влипли, а тут старики зудят, большевиков проклинают, а осенесь двое офицеров приезжали — подъесаул Миронов и сотник Пантелеев, этого я дюже знаю хорошо, нашего Первого Читинского полка, стервуга, оборони бог, контра заядлая. Вот они тут и напустили туману и вольную дружину сорганизовали из стариков.

— И фронтовики записались?

— Да нет, фронтовики-то не пошли на такое, как их ни уговаривали, а старичье почти сплошь. Тесть мой первый туда записался, домой приходит, хвастается: «Винтовки скоро дадут нам, трехлинейки, вот коз-то промышлять добро будет». Я ему говорю: «А ежели воевать погонят, тогда как?» А он мне в ответ: «С кем воевать-то? Красная гвардия разбежалась, а главари ихние в Америку удрали с золотом». Вот они как поговаривают.

— Ну, а в других селах как?

— Один черт по всей станице нашей. Да и не только у нас, и в Олочинской станице то же, и в Больше-Зерентуйской, как поскажет Сизов, про которого тесть-то рассказывал, гостил у нас, такая же история. И везде эти дружины наделали. Вот оно как…

— М-да-а… — Федоров задумался, привалясь спиной к печке; молчал и Мишка, свертывая вторую самокрутку. — Время нету, жалко, — глубоко вздохнув, вновь заговорил Федоров, — пожил бы я здесь, поговорил с казаками вашими, но нельзя, на этой неделе должен быть в Усть-Уровской станице, ждут меня там ребята.

— Когда поедешь-то?

— Завтра же пораньше. Тебе от меня такое поручение: повидай этих ребят ваших, которые с нами заодно, и передай им, чтоб не унывали, а готовились к войне с белыми. А как узнаете, где мы выступаем, немедленно к нам, понял?

— Что ж не понять-то. Начинайте, а мы, как услышим такое, примчимся к вам.

— Хлеб-то, какой наторговал, у тебя оставлю, чего я с ним буду возиться. Ты его раздай тут этим товарищам нашим, кто из них нуждается.

— Это можно, в хлебе-то нуждаются почти все они, особенно Яков Башуров радехонек будет.

— Вот и ладно. Документ мне надо переменить. Написать я его сам напишу на имя какого-нибудь из здешних жителей, а вот печать сможешь устроить?

— Сделаю, тесть спит как убитый, печать его знаю, где лежит, в момент приволоку.

Утром Федоров поднялся задолго до рассвета. Когда из-за далеких, темных гор, на китайской стороне, взошла зарница, Федоров, одетый по-дорожному, уже усаживался на охапке сена в санях-кошевке. Отдохнувший за ночь, напоенный и выкормленный овсом, конь его нетерпеливо перебирал ногами, рвал из рук хозяина вожжи.

Мишка проводил гостя за ворота. В улице Федоров, пожимая Мишке руку, сказал на прощанье:

— Спасибо тебе за все, Ушаков. Кланяйся товарищам нашим, и будьте начеку.

— Будем, Абрам Яковлевич!

— До скорой встречи!

— Счастливый путь!

ГЛАВА XIII

В Китае, в отрогах скалистого хребта Большой Хинган, берет свое начало река Аргунь — китайцы называют ее Хайлар. Небольшой речушкой течет она к югу в сторону солнечной Монголии, но у китайского города, носящего тоже название Хайлар, она постепенно сворачивает к западу и, проделав не одну сотню километров около озера Джалай-Нор, круто поворачивает на север. Отсюда, начиная от казачьего села Абагайтуй и вплоть до слияния ее с Шилкой, Аргунь становится рекой пограничной: левый берег ее русский, правый — китайский.

Неторопливо катит свои воды красавица Аргунь. Здесь, в верхнем течении, по обе стороны реки раскинулись огромные, необозримые степи. Скачи по ним хоть целый день на самом резвом бегунце — и нигде не увидишь ни деревца, ни кустика, ни пашни. Раздолье для местных богачей-скотоводов, чьи тысячные табуны скота, лошадей и овец пасутся в степях круглый год, благо, что снегу здесь мало выпадает зимой, а морозы не страшны ни скоту, ни пастухам, — привыкли. До чего же хороши эти степи даурские в летнюю пору, когда оденутся они зеленым ковром разнотравья, а в голубом разливе остреца, перевитого зеленью кудрявой вязили, зацветут желтые маки, алые как кровь саранки, малиновые бархатцы и множество других таких же ярких цветов, щедро раскиданных по степи искусной художницей — природой.

Вот эти степи лазоревые, среди которых Абрам Федоров провел свое детство и молодость, снились ему всю ночь, после того как пришел он с собрания фронтовиков в одном из сел Аргунской станицы.

Проснулся Федоров, когда за посветлевшими окнами угадывался рассвет. В горнице ни души, тепло, тихо, из-за плотно прикрытой филенчатой двери доносится сдержанный говор, позвякивает сковородка. Абрам повернулся на другой бок, с головой укрылся стеганым одеялом, но сон уже не шел, вспомнилось вчерашнее собрание. Собралось фронтовиков человек сорок, все они, так же как и в других селах Аргунской станицы, охотно слушали Абрама, высказывались за восстание. Особенно запомнился Абраму белокурый, широкоплечий казак Молоков.

— Мы, товарищ Федоров, — говорил казак, пощипывая белесый ус, — ишо на фронте были за революцию, как нам, значит, Фролом Балябиным да Богомягковым были открытые глаза на политику большевистскую. Через это, значит, в Гомеле, когда мы там переворот учинили, вместо командиров царских — своих поставили, выборных, и присягу приняли на верность власти советской, рабочей. А вить мы народ крепкий на веру, клятвы сроду не нарушали, потому и согласны пойти на восстание супротив Семеновых и других белых правителей, за советскую власть, одним словом.

Молокова дружно поддержали и остальные фронтовики, заявившие, что готовы к выступлению хоть завтра.

«Двести восемнадцать человек уже записалось в повстанцы, — улыбаясь, рассуждал про себя Абрам, — и это в одной лишь Аргунской станице, а люди-то какие: охотники-стрелки. Если и дальше так пойдет, то лишь в этих трех станицах — Аргунской, Усть-Уровской да Аркиинской — целый полк казачий наберется. А если еще прихватить Богдатскую, Актагучинскую, Догьинскую и дальше по Газимуру, по Шилке, да прииски, да крестьянские села! Вот она, силушка-то народная…»

Уже совсем рассвело, когда Абрам, одевшись, вышел в переднюю комнату к хозяевам. Они уже давно были на ногах. Старичок хозяин двоих сыновей отправил в лес за дровами, а сам и корму надавал скоту, и в стайке вычистил, а теперь сидел спиной к русской печке за починкой хомута. Напротив него в заднем углу, на соломенной подстилке, лежал пестрый теленок, а рядом, в плетенной из тальника мордушке, копошились, бебекая, два козленка. Хозяйка, такая же щуплая, седовласая старушка в темном платье, сидела на скамье у стола с годовалым внуком на руках. А невестка, жена старшего сына, пышнотелая, розовощекая молодица, хлопотала в кути у жарко топившейся печки, месила тесто в квашне.

В теплом, спертом воздухе избы мешались запахи кислой овчины, прелой соломы и топленого масла.

— Доброе утро, — ответил старик на приветствие Абрама и отложил в сторону хомут. — Как спалось? Хорошо? Ну слава богу. Дай-ко я солью на руки-то. Наталья, полотенце подай да самовар подшевели, я тоже выпью с гостем-то стаканов пару.

За чаем разговорились.

— Охотничаешь, дедушка? — спросил Абрам, кивком головы показав на заднюю стену, где рядом с шашкой висела охотничья берданка.

— Бывает между делом. — Дед налил себе второй стакан, стопку гречневых колобов, только что поданных невесткой, придвинул ближе к Абраму. — Кушай, пожалуйста, горяченьких. А насчет охоты, так у нас почесть все охотники, в каждом доме, даже и по два, по три есть в одной семье. Тайга-матушка, зверя в ней всякого полно: и козы, и белки, и лисицы, даже соболь водится.

— Стрелки хорошие?

— Да уж это само собой, шкуру у белки-то никто не испортит, в глаз ее бьем малой пулькой.

И от разговоров этих у Федорова губы разъезжались в довольной улыбке. Невольно вспомнились ему прошедшие собрания фронтовиков — будущих партизан, ведь все же они такие вот охотники, стрелки и джигиты, радость так и распирала грудь Абрама, и, чтобы сдержать ее, он перевел разговор на другое:

— Диву даюсь я здешним местам, Корней Семенович. Ведь та же самая Аргунь, а какая разница в природе, прямо-таки на удивление!

Там у нас, к примеру, в нашей Дуроевской станице, степь раздольная, а здесь горы, скалы, хребты громадные. Там у нас ни плуга, ни бороны в глаза не видали, а здесь все сплошь хлеборобы. Наши казаки не знают, на чем и веники растут, а здесь тайга дремучая.

— Да это ишо што-о, — старик ощерил в улыбке желтоватые и мелкие, как у хорька, зубы, — вот туда ниже-то горы да тайга, это действительно такая глухомань, што на телеге-то в лес и не суйся. Тележная дорога-то, братец ты мой, есть только до Джоктанки, это уж Усть-Уровской станицы поселок, а там от села до села только вершно ездят по тропам да на батах по Аргуни.

— А где же хлеб-то они сеют?

— Корчуют из-под лесу. Там, братец ты мой, каждая пашенка таких трудов стоит, что не создай господь. Лет по пять, по шесть трудятся допрежь того, как пшеничку-то на нее посеять, во как! Трудяги народ здесь, ох и трудяги.

— Ну хорошо, раскорчует человек лес, пашню обработает, а как же на нее плуг доставить, бороны, семена?

— Плуги на соховозках возят, бороны на волокуше — две жердочки небольшие, запрягет в них коня, бороны на них привяжет кверху зубьями и пошел с горки на горку, барин даст на водку, ну а семена вьючно: перекинет мешок через седло — и полный порядок.

Слушал бы словоохотливого старика и дальше Абрам, но он помнил и о деле — ехать надо дальше, время не терпит. Поэтому сразу же после завтрака он поблагодарил хозяев, положил на стол десятирублевую романовскую бумажку, при виде которой посуровел, нахмурился хозяин.

— Это што же такое? — с обидой в голосе заговорил он. — Не-ет, мил человек, у нас вить это не принято. Брать плату с гостя, што же мы, нехристи какие? Даже обидно становится.

— Извините, Корней Семенович, — пробормотал смутившийся Абрам, пряча в карман злополучную десятирублевку, — я-то считал неудобным, третий день у вас проживаю.

— Да мы рады, што заезжают и к нам добрые люди, не брезгуют нашим хлебом-солью. Живи у нас, Христос-то с тобой, хоть месяц, нам ишо лучше, веселее.

— Спасибо, Корней Семенович, большое спасибо. Но сегодня надо мне ехать дальше, дело-то не ждет.

— Э-э, братец ты мой, дело не коза — в лес не убежит. Побудь ишо хоть денек-то. Баню истопим, помоемся да к свату Ефиму сходим. Он вчера гурана здоровенного своротил, звал на свежину, гульнем по такому случаю.

— С удовольствием бы, — развел руками Абрам, — но не могу. Схожу к атаману, обещал он подводу дать до Джоктанки.

— Эка досада какая! — старик сожалеюще вздохнул. — Ну уж раз ты такой несговорчивый, то хоть отвезу тебя до Джоктанки, чего ишо ходить по властям, с атаманом сам столкуюсь, штобы засчитал эту поездку за очередь на междудворке. А я там, кстати, и сослуживца своего повидаю, Ивана Пальцева, давненько не виделись.

— Чудесно, спасибо большое. Тогда и моего Соловка подпрягем на пристяжку к вашей лошадке.

— Это можно.

Солнце приподнялось над зааргунскими горами, начало пригревать, когда Абрам с Корнеем выезжали из села. Тайга здесь начиналась вскоре же за поскотиной. Укатанная, глянцевито блестящая дорога стала ухабистой, каменистой.

В лесу тишина, молчит угрюмая тайга, нежится, наслаждаясь теплом после жестоких январских морозов. Не шевельнутся раскидистые кроны могучих лиственниц, а толстенные стволы их взмокли от растаявшего снега, что понабили зимние вьюги в щели и западины застарелой коры. Растопленные солнцем, потемнели, оседают ставшие ноздреватыми сугробы, портится дорога, а сбочь ее, в проталинах между уродливыми извивами корневищ, уже виднеются зеленые кустики брусники. Пахнет смолой и оттаявшей почкой багула.

Все это в диковину степняку Федорову, даже сама Аргунь, когда спустились на нее, перевалив небольшой хребет, казалась ему другой рекой — незнакомкой. Здесь, в низовье, она глубокая, многоводная и, стиснутая горами, стремительна в беге. Теперь всю ширину ее загромоздили глыбы вздыбленных торосов, зеленоватые, припорошенные снегом они искрятся на солнце, слепят глаза. Дорога проложена вплотную к левому берегу по неширокой, но более гладкой полоске забереги.

— Но почему же рыбы-то в ней здесь мало? — продолжая начатый с дедом разговор, допытывался Абрам. — Ведь вот у нас там полно ее всякой: сазаны, сомы, красноперы, щуки, а караси-то какие разрастаются — в лопату!

— Бывал я в ваших местах, знаю. — Старик придержал лошадей и, когда они перешли на шаг, повернулся боком к Абраму. — Там она, Аргунь-то, хоть и небольшая, но тихая, дно у нее илистое, кормное для рыбы. А здесь вон она какая, матушка, а толку-то што? Быстрина, дно сплошной галешник, ни корму, ни пристою. Вот и приходится нам покупать рыбку-то у верховских аргунцев.

— А пароходы ходят здесь?

— А как же, ходят до Олочей. Выше-то редко подымаются, когда уж большая вода, а в Олочах и пристань пароходная имеется.

Затем разговор перекинулся на то, как охотился дед на белок, на коз, на медведей, кабанов.

— Их у нас тоже полно. Лонись об эту пору я застукал одного. Здоровенный попался, пудов на десять, а то и больше, клы-то[11] как кинжалы, торчат из роту, аж страшно было смотреть.

Слушая рассказы старика, Абрам привалился к дощатой грядке кошевки, чувствуя, как спину ему и затылок ласково греет февральское солнце. А кони бегут, бегут, и навстречу им медленно надвигаются горы. Они то опускаются к реке пологими скатами, густо заросшими лесом, то вплотную подходят к ней крутой, голой громадиной, и лишь на самой макушке, высоко-высоко, на фоне голубого неба, темнеют силуэты великанов деревьев.

Любуясь ими, задумался Абрам и уж не слушал рассказов деда, а тот, догадавшись об этом, смолк, не закончив рассказ об охоте на изюбра.

«Красота-то какая! — думал Абрам под дробный перестук копыт и повизгивание подполозков. — Сколько же здесь охотники добывают пушнины: белок, лисиц, соболей… Все это идет за границу, китайским купцам. И золото, что добывают в горах, уходит и другие богатства.

Ну не-е-ет, у нас этого не будет! Вот как власть советскую установим повсеместно, и наведем в этих делах порядок. Ведь здесь сколько капиталу: не только золото и железо, есть и медь, и серебро, и олово, и всякого другого добра множество. Дорогу сюда проведем железную, рудники откроем, заводы выстроим, а в селах — школы, больницы, и освещаться они будут не коптилками керосиновыми да свечами из жиру скотского, а электричеством. Машины застрекочут на полях. Да и лес корчевать под пашни не вручную будем, а тоже машиной: пень в два обхвата толщиной заарканит цепью, нажмет рычаг — раз — и выдернет вместе с корнями, как редьку из гряды».

И уже видится Абраму, как ведет он свой отряд по долинам Забайкалья. Милее всякой музыки ласкает его слух слитный топот многих тысяч копыт, звяк оружия. Радуется Абрам, оглядываясь, видит за собой знакомые лица партизан-аргунцев. Стремя в стремя едут они густым, слитным строем, и над головами их шумят, развеваются по ветру алые знамена.

Очнулся Абрам, когда сани ударились в раскат обо что-то твердое и веселый голос Корнея возвестил:

— Ну вот она и Джоктанка, вся на виду.

Абрам выпрямился, глянул на село, что растянулось вдоль по берегу Аргуни. Он знал, что здесь можно, не спрашиваясь, остановиться в любом доме, народ здешний на редкость гостеприимный, а потому и предложил деду:

— Давай, Корней Семенович, остановимся во-он там, где баня-то топится. Домик такой веселый, как раз посередине села.

— Э-э, нет, не годится, — запротестовал старик, — я же тебе сказывал, что надо мне друга своего повидать, Пальцева Ивана Алексеича. Как же это получится, я к нему заеду, а гостя-то в другом месте оставлю? Зачем же обижать сослуживца моего, к нему заедем, к нему!


В Джоктанке Федорову не пришлось собирать фронтовиков, дело обернулось иначе. Хозяин угостил их отличным ужином: после жирных щей и пельменей на столе появилось жаркое из свежей козлятины и вторая бутылка разведенного китайского спирта. Дверь открылась, и в дом вошел еще один гость — статный, приятной наружности казак, в шинели и серой набойчатой папахе.

— Нюх-то у меня, как у доброго кобеля, за версту чую, где водкой пахнет, — заговорил он, поздоровавшись, и Абрам узнал в нем своего сослуживца-однополчанина Аксенова, большевика из соседней с ним станицы Быркинской.

— Иван Иванович! — воскликнул обрадованный Абрам, выскакивая из-за стола навстречу вошедшему. — Это каким же ветром занесло тебя в эдакую тайгу?

— Занесет, пожалуй, когда нужда припрет, — заулыбался в ответ Аксенов. — От семеновцев скрываюсь. Сначала там, в верховьях Аргуни, проживал, за границей, а потом по китайской стороне досюда добрался. Правильно и поступил, народ здесь шибко хороший, хлебосолы отменные и за советскую власть горой. Эти уж не выдадут, надежно.

— К столу, Иван Иванович, пожалуйте, — пригласил хозяин, наполняя водкой граненого стекла бокальчик. — Поздравь меня с гостями, выпьем за их здоровье!

— Это можно, уж чего-чего, а от выпивки-то я сроду не отказывался. — Аксенов снял шинель, пригладил рукой темно-русый волнистый чуб, присел рядом с Корнеем. — Как старики говаривали, счастливый под обед, несчастный под обух, верно, дедушка?

— Верно, голубь, верно, истинная правда.

Когда хозяин выставил третью бутылку, Абрам встал из-за стола:

— Извините нас, Иван Алексеевич, но нам больше нельзя, переговорить надо по делу с Иваном Ивановичем.

— Э-э, Абрам Яковлич, гульнем севодни, а дела всякие потом. Ведь у бога-то дней не решето, хватит на нас, грешных.

— Не-ет, это дело такое, что тянуть нельзя.

— Эка, паря, досада. Ну уж раз такое дело, то давайте переговаривайте там скореича, да и к столу нашему.

Старики остались, служивые удалились в горницу. Хозяйка зажгла и поставила им на стол стеариновую свечу в медном подсвечнике, осветив чистую, уютную горенку со множеством фотографий на стенах, пропахшую крепким, устоявшимся ароматом мяты и сушеного укропа. Выждав, когда она оставила их вдвоем, Аксенов рассказал Абраму, что он не сидел здесь сложа руки, поработал для революции. Райской музыкой звучали в ушах Абрама слова Ивана Ивановича о том, что казаки Усть-Уровской станицы готовы к восстанию, пора начинать. Проговорили до поздней ночи и решили: не терять дорогого времени на поездки по селам, а поднимать сполох.

В соседней комнате осоловевшие от выпивки старики сидели обнявшись, тянули старинную служивскую:

Когда ска-а-а-жут на-аши ко-о-мандиры,
Мы тогда-а-а идем, мы рубим, бьем!
Они уже почали четвертую бутылку, условившись, что настоящая-то гулянка начнется завтра.

— Гулять так гулять, одно время терять! — От избытка переполнявших его чувств хозяин даже кулаком пристукнул по столу; и, молодецки выпятив грудь, глянул на Корнея: — Верно, сват?

— Верно, истинный бог, верно.

А в это время Абрам с Аксеновым договорились, что завтра с утра вышлют нарочного с пакетом в Усть-Уровск к тамошнему большевику Корнилу Козлову, а сами выедут в поселок Какталга, соседней Аркиинской станицы, чтобы там поднять первое в Забайкалье алое знамя восстания.

ГЛАВА XIV

В своем стремлении запугать народ Забайкалья, отучить его от попыток восставать, белогвардейские газеты не скупились на сообщения о казнях большевистских «комиссаров», хвастливо заявляя, что «большевистскому засилью в области пришел конец». В этом потоке злобной лжи правдой было лишь то, что уже многие командиры и бойцы Красной гвардии замучены в семеновских застенках; что в Читинском каземате ожидает своей смерти председатель областного Совета Иван Бутин, что в даурском застенке погибли командиры Коп-Зор-Газа, Григорий Пешков и Прокопий Атавин, что на станции Борзя шашками изрублен командир лихих аргунцев Зиновий Метелица, а закованного в ручные кандалы Флора Балябина везут белые каратели в бронированном вагоне из Благовещенска в Читу. Вместе с Фролом везут его брата Семена, Георгия Богомягкова, Ивана Кириллова и пятерых венгров-красногвардейцев из отряда Вейсмана. Все они также закованы по рукам и ногам в цепи, исхудали от скитания по тайге, от плохого питания, от истязания в тюрьмах, обросли щетиной. Черная, в мелких колечках борода оттеняет выбеленное худобой лицо Фрола, скулы его обострились, лихорадочным блеском горят карие глаза.

Вторые сутки везут их по Амурской железной дороге. В бронированном, с узкими бойницами вместо окон, вагоне полусумрак, воздух пропитан дурным запахом стоящей в углу параши.

На остановке загромыхал замок, открылась и захлопнулась наружная дверь, затем вторая, в вагон занесли еду. Семен отточенной железкой разрезал на ровные куски тяжелый, как из глины выпеченный хлеб, поровну разлил по кружкам баланду: тепловатую жидкость с плавающими в ней кусочками картофелин, крупинками разваренного пшена и красной рыбы. Проглотив свою порцию, Богомягков, обращаясь к Семену, пошутил:

— Человек! Что там у тебя на второе?

— Пироги с нетом, — ответил тот и вздохнул: — Я еще голоднее стал после эдакой благодати.

Что-то веселое сказал по-своему Витрис. Ему, улыбнувшись, ответил Ковач, а Сабо Ништван лишь рукой махнул да привалился спиной к стенке. И снова все разошлись по своим местам, снова в вагоне тишина, жуткая, наводящая тоску.

Подложив под голову шинель, Фрол пытался уснуть, но сон не шел, а услужливое воображение рисовало ему яркие картины недавних событий.

Живо вспомнилось Фролу, как они, последняя пятерка зимовщиков, покинули гостеприимную Тынду. К вечеру они были на постоялом Шкарубы, где решили переночевать, а утром заседлать коней и в путь, до станции Большой Невер. Но тут случилось непредвиденное, что понудило их изменить все свои планы и намерения. В тот день на постоялом кроме них оказалось еще двое приезжих: старик орочен и русский — статный, чернокудрый детина в широких плисовых штанах, пестреющих заплатами, и грязной кумачовой рубахе. В зимовье жарко, по этой причине орочен отдыхать ушел к своим оленям на сеновал, а русский сидел босиком на нарах около печки, рядом на веревочке сушились его ичиги и мокрые, из алого бархата, портянки.

— Приискатель я, — нехотя ответил он на вопрос подошедшего к нему Семена.

— Откуда?

— С Могочи.

— Та-ак, далеко ли направился?

— Отвяжись.

А Семена одолевало любопытство, страшно захотелось ему узнать, что это за человек, где он был, что видел, и, чтобы вызвать его на откровенность, сходил Семен к хозяину постоялого и вскоре же принес от него две бутылки водки, хлеба, кусок сала, миску квашеной капусты и все это выложил на нары, пригласил незнакомца «к столу».

Повеселевший при виде такого угощения приискатель поблагодарил Семена и после первого же стакана водки поведал ему, что он старшой артели золотнишников, по прозвищу Яшка Гагерь, что приехал он к Шкарубе за харчами для артели. Затем принялся рассказывать, как славно погуляли они зимой на свое золото у китайских купцов за Амуром и в окрестностях Благовещенска.

Рассказами Гагеря заинтересовался и Фрол, и Богомягков с Кирилловым. Все трое подошли, уселись кружком на нарах, выпили по чарке.

— Последнее время кутили мы в Бродах, — продолжал Гагерь, начиная хмелеть, — село трактовое, народ сплошные варнаки, контрабандисты, на золото падкие, как мухи на мед, и ба-абы, до чего же они, шельмы, ласковые, и какую ни спроси, та и вдова, — Яшка,улыбаясь, зажмурился, как сытый кот, тряхнул кудрями. — Повытрясли они из меня золотишко, зато уж и ублажали, повеселили мою душеньку вдосталь. Бывало, натопят баню и несут меня туда на потниках. Разденут, веники лентами перевяжут, одна из них парит меня, а все остальные песни поют свадебные. Да-а, попировали мы там, пороскошничали.

— То-то и портянки у тебя бархатные, — смеясь отозвался Семен.

— Только они и остались от всего богатства моего, — вздохнул Яков. — Пока золото было, как сыр в масле катались, а медом даже ичиги мазали, а кончилось оно, и пошло под косогор: друзей наших как ветром сдуло, бабы куда-то исчезли. Пришлось нам раньше время на прииска подаваться. Харчишек-то напарник мой Микула Беда догадался запасти, пока ишо было на что. Хватило бы нам на всю дорогу, да тут новое горе, на пост казачий нарвались, чтобы ему провалиться, еле ноги унесли.

— На какой пост? — спросил Фрол.

— Казаки семеновские прошли там, мы их даже видели, в лесу спрятавшись; целый полк их понесла нечистая сила куда-то вниз по Тунгиру. Вот они и пооставляли по дороге посты эти летучие для связи. И было их на посту-то, который нас забрал, пять человек, пьяны в дрезину, спирту разжились где-то. Продержали нас в лесной избушке до вечера и отпустили, а харчи забрали, всё начисто, чтобы им подавиться. Пришлось нам топать обратно. Да хорошо ишо, что набрели мы на юрту знакомца моего, орочена Дили. Уговорил я старика, приютил он моих артельщиков, а меня сюда доставил — Тимоха харчами снабдит нас, знает, что за Яшкой не пропадет.

Выслушав Гагеря, Фрол и его товарищи поняли, зачем белоказачий полк проследовал в низовья Тунгира. Знали они, что там зазимовал красногвардейский отряд венгров под командой Вейсмана, об этом сообщали на Тынду и товарищи из Читы.

Охмелевший Яков уснул, а Фрол и товарищи его посовещались и решили: спешно отправиться на помощь венграм. Семен пригласил в зимовье орочена, и тот за винтовку с патронами согласился проводить русских до зимовки венгров на Тунгире, оленей поручил Яшке.

Утром поднялись задолго до свету. Оседлали коней, взяли с собой шесть лошадей заводными, погрузив на них пулеметы, ящики с патронами, мешки с провизией и овсом. Гнали днем и ночью, с короткими остановками, чтобы покормить коней, поесть самим, соснуть часок-другой у костра и снова в путь.

На третий день утром услышали впереди ружейную и пулеметную стрельбу, а потом увидели и лагерь венгров, окруженный белыми.

Природа словно сжалилась над венграми, предоставила им для зимовки удобную поляну возле того самого переката, где осенью прошлого года разбились их плоты. Довольно обширную поляну эту со всех сторон обступили таежные горы в зарослях багула и вечнозеленого стланика да нагие, серые громады утесов. Они укрывали поляну от ветров и зимних метелей и образовали собою как бы естественную крепость от вражеского нападения. Тут и устроили венгры свой лагерь. В окопах вокруг него установили пулеметы, в двух местах соорудили заграждение из колючей проволоки, устроили землянки и жили в них, добывая пропитание охотой и рыбной ловлей.

Белые пронюхали про мадьярский лагерь на Тунгире, пытались напасть на них зимой, но всякий раз отступали не солоно хлебавши. И вот уже в конце февраля 1919 года какой-то предатель-охотник провел крупный белоказачий отряд по малозаметным, лишь кое-кому из охотников известным тропам, указал белякам каким путем обойти и занять довлеющие над лагерем скалистые горы.

В течение пяти дней отбивались мадьяры от наседавших на них белоказаков. Их было больше, чем осажденных в лагере, почти вчетверо, к тому же заняли они такие позиции, откуда изрытый окопами и землянками лагерь был виден как на ладони. Укрываясь за выступами скал и камнями в зарослях стланика, беляки расстреливали защитников лагеря прицельным огнем из винтовок и пулеметов. Пытались захватить их ночной атакой, но, встреченные гранатами мадьяр, отступили, унося с собой раненых, и больше не отважились на ночные вылазки. Но перевес в силе и позиционное преимущество делали свое злое дело, в первый же день сражения более сорока венгров навсегда выбыли из строя, погиб и командир их Вейсман. Командование отрядом принял на себя молодой, энергичный Янош Витрис. К утру шестого дня защитников героического лагеря осталось семь человек. Израненные, смертельно уставшие от беспрерывных боев и бессонных ночей, они все-таки держались еще и, лежа за щитами пулеметов, отстреливались из последних сил.

Они уже считали этот ясный мартовский день последним в своей жизни, ибо патроны кончались. Предвидя это, они еще затемно собрались все семеро на свой последний совет. Разговор был коротким, а решение принято единодушно: когда кончатся патроны, вновь собраться вместе, распрощаться друг с другом, и пусть последнюю пулеметную ленту Янош израсходует на своих, добьет их, чтобы не доставались врагу живыми. А для себя Янош приберег два патрона в нагане.

И вдруг с самого утра там, у белых, начался переполох, стрельба их по лагерю прекратилась, и стало заметно, что снимаются с занятых ими позиций, отступают, а откуда-то с тыла, из тайги, по ним бьют и бьют из пулеметов. Обо всем этом рассказал потом Фролу хорошо говоривший по-русски Янош Витрис. Особенно запечатлелся в памяти Фрола тот момент, когда он и его товарищи после отступления белых спустились с гор в злополучный лагерь.

Жуткая картина представилась их глазам. По всей утоптанной до черноты, пропитанной кровью поляне валялись трупы убитых венгров. Куда бы ни глянул, — в окопах, на поляне, возле землянок — трупы, трупы, в самых разнообразных позах, в лужах замерзшей крови, повсюду раскиданы винтовки, стреляные гильзы, клочья окровавленной ваты, обрывки бинтов.

А день, как нарочно, выдался теплый, ласково грело мартовское солнце, в безмолвном величии притихли обступившие лагерь горы, покрытые вечнозеленым, отливающим голубизной кедровым стлаником. В другое время и Фрол и Богомягков полюбовались бы этой красотой, но сейчас было не до этого, надо спешить, спасать оставшихся в живых защитников лагеря. Их снесли к одной из землянок, сделали перевязку, накормили, напоили горячим чаем и, уложив спать на ветках стланика, принялись хоронить убитых.

Хоронить пришлось в окопах, благо, что были они глубокие, почти в рост человека. Укладывали их рядами, на самое дно, закрывали шинелями и засыпали мерзлой землей. Работали до позднего вечера и чуть не весь следующий день. К вечеру схоронили еще двоих из тех семи, что были в живых, — оба скончались от ран, — а пятерых посадили на заводных коней, повезли в Могочу…

Давно уже наступила ночь. В узенькую бойницу видел Фрол полоску темно-синего неба, яркую звезду, она то скроется на поворотах дороги — и тогда увидятся другие звездочки, поменьше, то появится вновь. Наверно, это Полярная звезда, ведь этой стороной дорога обращена к северу.

За стенкой кто-то громко вскрикнул во сне, и проснулся Шандор Ковач, молчаливый, угрюмый горняк, с крупными, мозолистыми руками и накрепко въевшейся в поры смуглого лица синеватыми пятнами угольной пыли. Вот он заговорил что-то по-своему хрипловатым, стонущим полушепотом, наверное вспомнил родину, угольные копи, близких ему людей и поселок на берегу мутного Брошо. Слышно было, как проснулся Витрис, как он, загремев цепями, подошел к Шандору, заговорил с ним дружески ласковым голосом. Какой чудесный человек этот кареглазый красавец Янош Витрис, спокойный, отзывчивый к чужой беде, добрейший человек. Из разговоров с ним Фрол знал, что на родине у Яноша осталась невеста, по имени Коти, что живет она недалеко от города Круш, в небольшой горной деревушке на берегу стремительного Мороша. Ждет, бедняжка, своего Яноша, а ему вот какая выпала доля.

Должно быть, Ковач заснул, притих; Янош тихонько отошел на свое место, прилег, и снова тишина. За другой стенкой ворочается во сне Семен, а рядом, можно дотянуться до него рукой, похрапывает на голых досках Гоша Богомягков, самый близкий, самый преданный друг Фрола. Подружились они еще в 1911 году, когда вместе принимали участие в работе студенческих марксистских кружков в Чите. Вместе же в январе 1914 года вступили в партию большевиков и с этого времени уже не разлучались: вместе ушли на фронт воевать с немцами, вместе агитировали казаков-аргунцев за революцию, вместе повели их против семеновщины, вместе руководили Даурским фронтом, делились и радостями, и горем, и последним сухарем, а теперь вот и умирать поехали вместе.

«Эх, Гоша, ведь мог бы ты избежать этой участи, если бы согласился пробираться в Забайкалье в одиночку, но нет, не пошел на это, так и заявил: „Погибать, так вместе“».

Тогда же на тайной сходке посоветовались с большевиками Могочи: как быть, как пробираться в Забайкалье? Ехать по железной дороге стало невозможным, ибо Фрола и его товарища усиленно разыскивают белогвардейские власти, за их поимку атаман Семенов обещает большую награду, а их приметы: высокий рост, богатырская наружность братьев Балябиных — хорошо известны милиции и агентам семеновской контрразведки. Поэтому решили добираться до Забайкалья по китайской стороне.

От русских товарищей не отстали и венгры, уже успевшие оправиться от ран. Поздней ночью все десять человек, вооруженные одними лишь наганами, вышли из Могочи и тайгой двинулись на восток к русско-китайской границе. В районе станицы Игнашинской раздобыли лодку, переплыли на ней Амур. Но тут начались еще большие неудачи. На первой же ночевке хозяин постоялого двора, пожилой китаец, догадался, очевидно, что в гости к нему пожаловали те самые большевики, которых разыскивают власти. Догадку его подтвердил Богомягков: укладываясь на нарах спать, он нечаянно из кармана выронил наган в присутствии хозяина.

Утром из постоялого вышли затемно, но не успели пройти и десяти верст, как их догнал и окружил отряд китайской чжанцзолиновской конницы. Пока было чем, отбивались от них, даже успели захоронить убитого наповал Тихона Бугаева. Могилу ему вырыли в песке сохранившейся у Витриса саперной лопаткой, распрощались и наскоро зарыли Тихона, когда уже на исходе были патроны.

Забрали их китайские солдаты, связали им руки и, окружив конвоем, погнали в город Сахалин, что находится на правом берегу Амура, против русского города Благовещенска. Из тюрьмы Фрол сумел переправить записку большевикам Благовещенска, там сразу же начался переполох, жена большевика Днепровского дважды побывала у начальника тюрьмы, зная продажность китайских властей, договорилась с ними о выкупе арестованных.

Рабочие Амурского затона собрали нужную сумму, причем в ход пошли часы, золотые серьги, обручальные кольца, но доставить это начальнику тюрьмы в назначенный срок опоздали. Арестованных, всех девятерых человек, уже выдали белогвардейским властям, заплатившим за арестованных вдвое больший выкуп. Из Читы специально за ними был выслан бронепоезд с двумя бронированными вагонами.

Ничего этого не знал Фрол, полагая, что записка его к благовещенским большевикам потерялась или запоздала. В одном он был уверен, что дни его сочтены, что вместе с ним погибнут соратники его и эти вот славные венгры.

В Читу приехали под вечер, и едва стемнело, как Фрола в закрытом автомобиле под усиленным конвоем увезли из вагона в город. Доставили его в тот самый дом, где в прошлом году помещался областной Совет депутатов и забайкальский Совнарком.

По широкой, хорошо знакомой Фролу лестнице поднялись на второй этаж, по коридору прошли мимо длинного ряда закрытых дверей и очутились в громадном зале с люстрами под высоким потолком. Множество венских стульев стояло вдоль стен и вокруг столов под зеленым сукном, составленных в форме буквы «Т».

За передним столом, с массивным чернильным прибором из светлосерого мрамора, настольной лампой под зеленым абажуром и множеством папок с бумагами, сидел атаман Семенов. Рыжеусый, с темнокаштановым чубом, он был в гимнастерке цвета хаки, с погонами генерал-лейтенанта на плечах.

Конвоирующие Фрола два казака подвели его к атаману так, что их разделял только широкий письменный стол, и с шашками наголо встали по бокам.

— Здравствуй, большевистский главарь Забайкалья! — сказал атаман Семенов, окидывая взглядом могутную фигуру бородатого пленника.

— Здравствуй, атаман белогвардейских бандитов, — ответил Фрол, сощурившись в презрительной улыбке.

Рыжие брови Семенова гневно сдвинулись, широкий лоб пересекли три глубокие складки, чуть дрогнули усы. Однако заговорил он сдержанно, сухо:

— У нас не банды, а регулярное войско русской армии и добровольческие дружины при станицах. Да, я поставлен над ними походным атаманом по приказу Временного правительства. — И кивнул головой на стул: — Садись.

Один из казаков услужливо придвинул пленнику стул. Загремев цепями, Фрол сел, скованными руками уперся в колени.

— Теперь ты в наших руках, — сказал Семенов, устремив на Фрола злобный взгляд. — Надеюсь, понимаешь, что ожидает тебя за измену родине, казачеству нашему, за все злодеяния, тобой свершенные?

Фрол пожал плечами, губы его под черными усами поежились в улыбке.

— Хм, значит, то, что мы боремся за свободу, за счастье народное, это, по-вашему, злодеяние! А то, что палачи ваши порют, расстреливают невинных людей, это есть благо? Странные у вас понятия. Ну, а родине своей, России Советской, я не изменял, не-ет, наоборот, я боролся за нее, за честь ее и свободу и буду бороться до последнего вздоха.

— Хватит, — багровея лицом, Семенов прихлопнул по столу ладонью. — Бороться тебе с нами не придется больше. За смуту, за одурачивание людей, за бунтарство против правительства нашего всех вас настигнет карающая рука правосудия. Ты понимаешь, что по законам военного времени тебе не избежать смертной казни? Тем не менее и жизнь твоя и дальнейшая судьба зависит от тебя самого.

— Вот как? Что-то мне непонятно.

— А вот слушай. Ты, конечно, знаешь, что в селах и станицах области нашей нашлось немало людей, поверивших бредовым идеям большевиков о народной власти, о социализме. Многие из них, покинув дома свои, семьи, ушли в тайгу, накапливаются там в разбойничьи шайки, чтобы снова разжечь пламя гражданской войны, а вернее, открыто заняться разбоем и грабежами. Все они надеются, что их банды вновь возглавят Лазо, Балябин, Шилов и другие их главари. Мы сумеем подавить эти шайки силой, сумеем наказать мятежников так, чтобы и другим было неповадно заниматься такими делами. Но я хочу избежать излишнего кровопролития, и ты можешь помочь мне в этом деле, за что и будешь помилован.

— Каким же это образом помочь?

— А вот таким: откажись от большевиков сам и обратись с воззванием к населению области, к тем, которые выдумали восставать против войск и властей Временного правительства! Чтобы вернулись они к мирному труду, сложили оружие и больше не верили большевистской пропаганде о райской жизни при Советах. Можешь смело обещать им, что мы пощадим их, не будем преследовать за это бунтарство, забудем их заблуждения. Тебе же за такой честный, достойный настоящего казака поступок будет дарована не только свобода, но и чин генерал-майора и казачья дивизия под твое начало. Соглашайся и на деле убедишься в искренности моих намерений.

— Ну что ж, атаман, спасибо за такую честь! — усмехнулся Фрол, обнажив в улыбке кипенно-белые зубы. — Только за чин-то генеральский я не продаюсь. Плохо все вы знаете большевиков…

Семенов, не дав и договорить Фролу, снова прихлопнул по столу ладонью:

— Даю десять часов на размышление, если и после этого будешь стоять на своем, пеняй на себя.

— И через десять, и через двадцать часов всегда ответ мой будет один и тот же. Но я соглашусь получить свободу, если ты, атаман, примешь мои условия.

— Какие же? — Семенов насторожился, пристально глядя на Фрола.

— Условия мои, — продолжал Фрол, — такие: если ты, атаман, объявишь амнистию всем заключенным в ваших застенках, прикажешь прекратить аресты и расстрелы — это раз. Второе — если признаешь власть Совета Народных Комиссаров, перейдешь на сторону революции, на сторону восставшего народа.

Семенов кивнул конвоирам:

— Уведите!

Вечером следующего дня вагон с девятью арестованными из Читы отправили на станцию Маккавеево.

ГЛАВА XV

В центре большого казачьего села Маккавеево, недалеко от станичного правления, находились два мрачных, длинных здания. Когда-то это были казачьи казармы, в одной из них и теперь помещается рота пехотинцев 2-го Маньчжурского полка. В другой, с железными решетками на окнах, обнесенной снаружи двумя рядами колючей проволоки, белогвардейцы устроили застенок, куда с ближайших сел пригоняли арестованных и тут чинили над ними суд и расправу.

По ночам отсюда до слуха местных жителей доносились крики, стоны избиваемых, а по утрам их оттуда выводили группами за село, по ту сторону железнодорожной линии, расстреливали или рубили шашками, кидали в заранее приготовленные ямы, засыпали землей. И так каждый день.

В это раннее мартовское утро из застенка вывели девять человек. Три десятка солдат-пехотинцев, в японских шинелях, с винтовками наперевес, окружили узников, построили их по трое в ряд… Свирепого вида капитан, со шрамом на левой щеке и в фуражке с малиновым околышем, коротко скомандовал:

— За мной, марш! — И, сутулясь, с наганом в руке, зашагал по улице. Следом за ними погнали арестованных. Второй офицер, бывший аргунец Мамонтов, поблескивая стеклами очков, шагал сбоку. Он почему-то не продвинулся вверх по служебной лестнице белых, а как был хорунжим в царской армии, так и теперь носил на погонах один просвет и две звездочки.

У арестованных руки связаны за спиной телефонным кабелем. В передней тройке шел Фрол Балябин, рядом с ним с левой стороны брат его Семен, справа Георгий Богомягков. Позади Иван Кириллов и пятеро венгров. На всех темные от грязи гимнастерки враспояску, все за это время сильно исхудали, заросли щетиной. Даже у самого молодого из них, Яноша Витриса, матово-бледное лицо обрамляет едва заметный пушок, до плеч свисают черные кудри. Он что-то говорит своим товарищам, очевидно успокаивает их, призывает не падать духом перед смертью. Кириллов часто, натужно кашляет, дня четыре тому назад он долго лежал, после избиения на допросе, на холодном цементном полу, простыл и с той поры кашляет.

— Извел… проклятый, — хрипит Иван, с трудом отдышавшись от приступа кашля, — замучил… а до воспаления… не дошло… может… умер бы… отмучился.

Смертельно бледный Семен зябко вздрагивает плечами, головой приникает к брату.

— Крепись, Сеня, мужайся, — успокаивает его Фрол, — смерть что… один миг, и не почувствуешь ни боли, ни страданий. Так будем же стойкими большевиками до конца. — И, помолчав, обращается к Богомягкову: — Помнишь, Гоша, сказал ты однажды: «Друзьями будем до гроба»? А ведь так оно и получается.

— Помню, — вздохнул Георгий. — Только вот гробов-то для нас не припасли.

Он пытается заговорить с конвоирами, объяснить им, что убивать ведут они своих братьев по классу, старается втолковать, против кого следует им повернуть оружие.

— Брось, Гоша, — Фрол трогает плечом Богомягкова, — это же махровые белогвардейцы, знаешь, каких сюда подбирают, этим твои слова как горох об стену.

А солдаты и не слушают Георгия. Угрюмые, злые, топают они новехонькими ботинками и даже не глядят на арестованных. Лишь один из них, молодой, безусый новобранец, как видно впервые идущий на такое дело, поминутно оглядывается на Богомягкова широко раскрытыми глазами, полными немого ужаса и сострадания. Трехлинейная пехотная винтовка дрожит в руках юнца, чертит воздух штыком.

Через головы конвоиров Фрол смотрит на синеющие вдали заингодинские сопки, на белеющую весенним льдом реку, на улицы и дома поселка, который только что просыпается. В улицах ни души, сельчане, которых не арестовали белые, не мобилизовали в свою армию, или ушли в тайгу к партизанам, или днюют и ночуют на заимках вдали от села, потому и безлюдно в поселке в этот ранний утренний час. Тишина, лишь петухи перекликаются по всему селу, да кое-где над крышами вздымаются черно-сизые дымки.

Когда из-за лесистой сопки брызнули первые лучи восходящего солнца, арестованных вывели за поселок, свернули с трактовой дороги влево.

Все дальше и дальше от села уводят арестованных по неторной дороге, что тянется по елани к темнеющему вдали лесу. Поднялись на пригорок и тут в ложбине под сугробом, не более как в двадцати саженях от себя, увидели большую кучу дров. Сухие лиственничные чурки аккуратно уложены штабелем, высотою в пояс человеку, влево от кучи дров поблескивают две большие банки, очевидно с керосином.

Ужас объял обреченных на смерть людей, они даже приостановились, вмиг поняв, какую жестокую казнь готовят им палачи.

— Давай, давай!

— Чего стали, ну! — орали на них конвоиры, пуская в дело приклады.

— Что же это такое! — истошным голосом вскрикнул Кириллов. — Бейте их, гадов! — и, первым кинувшись на конвоиров, головой сшиб одного из них, но и сам упал рядом, пронзенный штыком в грудь. И тут началась свалка: двое солдат схватили Семена, поволокли его на костер, но тут на них вихрем налетел Фрол с разбегу, головой под дых насмерть зашиб он усатого зверюгу фельдфебеля, сбил с ног солдата и, ахнув его каблуком в висок, поспешил на помощь Богомягкову. Не успел Фрол подбежать к другу, упал, оглушенный ударом приклада по голове, потерял сознание. Четверо солдат ухватили Фрола за руки и за ноги, раскачали, кинули на дрова. Туда же забросили Семена, Богомягкова, а там уже волокут венгров, стонущего, но все еще живого Кириллова.

Вскоре же все девять человек лежали на дровах. Предсмертные стоны избитых, умирающих, проклятия, скрежет зубов, прощание друг с другом — все слилось, перемешалось в ужасающем хаосе звуков.

С двух сторон штабеля треугольником выстроились солдаты. Один из них штыком проколол двухведерную банку, принялся обливать керосином дрова, плескать им же на несчастных узников. Капитан зашел с другой, наветренной, стороны, чиркнул спичкой, и яркое пламя взвилось над дровами, охватило их со всех сторон, перекинулось на людей. Стоны, душераздирающие вопли обезумевших, извивающихся на огне мучеников усилились, а желто-красные языки пламени плясали под ними, разгорались все сильнее.

Когда огонь лизнул по лицу Фрола, он очнулся, приподнялся на локтях и в этот момент встретился взглядом с бывшим сослуживцем своим Мамонтовым. Охнул побледневший хорунжий, левой рукой рванул ставший тесным ему воротник мундира, а правой выхватил из кобуры наган.

— Прямо по осужденным, взво-од!.. — хриплым фальцетом крикнул он солдатам, те вскинули винтовки, защелкали затворами. Из-за костра выскочил капитан, он хотел что-то крикнуть, остановить солдат и не успел, Мамонтов уже скомандовал, рубанув воздух наганом. — Пли!

Неровно, вразнобой грохнул первый залп, и Мамонтову показалось, что Фрол благодарно кивнул ему и, припав окровавленной головой к плечу брата, затих. А Мамонтов исступленно, яростно продолжал взмахивать наганом:

— Пли, пли…

После пяти залпов стоны прекратились, в живых не осталось ни одного человека.

Не выпуская из рук нагана, Мамонтов, шатаясь как пьяный, пошел, не разбирая дороги, прочь от места казни, не слыша ругани и угроз капитана. Тот скомандовал солдатам отбой, приказал им построиться, троих убитых конвоиров и одного еще живого уложить на винтовки, нести с собой.

А костер разгорался все сильнее, сухие лиственничные кряжи трескуче гудели, объятые жарким пламенем; дым черными клубами тянулся к Ингоде.

ГЛАВА XVI

В тот самый день, когда в Маккавееве казнили Фрола Балябина и его соратников, в Чите белогвардейцы отмечали войсковой казачий праздник «Алексея, человека божьего»[12].

К великой радости офицеров Читинского гарнизона, жалованье за март им выдали не семеновскими «голубками»[13], а золотыми пятирублевиками царского чекана, — незадолго до этого Семенову удалось перехватить вагон с золотом, который сибирское правительство Колчака направляло во Владивосток, а оттуда за границу[14]. Поэтому и расщедрился походный атаман, а обрадованные им офицеры устроили к вечеру большой банкет.

В числе приглашенных на банкет был и командир бронепоезда «Грозный» подполковник Степанов — коренастый, кареглазый брюнет с густыми, зачесанными кверху волосами и широкими, подстриженными снизу усами.

Сегодня Степанов был в преотличнейшем настроении и по случаю хорошей получки, и особенно потому, что в этот день его повысили в должности, назначили начальником Антоновского гарнизона.

Весь нынешний день Степанов пробыл в штабе походного атамана. Пока там оформляли его назначение, он ознакомился со множеством всяких инструкций, секретных приказов, побывал у начальника штаба генерала Акинжиевского. Там он узнал, что его предшественника, полковника Кислова, отстранили от должности за то, что он, как сказал генерал: «Не обладает твердостью характера, миндальничал с арестованными большевиками».

В конце дня Степанов, получив свое жалованье, двадцать золотых монет, уступил просьбе войскового казначея забрать с собой и деньги для выдачи офицерам Антоновского гарнизона. Пятнадцать столбиков, по десять монет в каждом, обернутые синей бумагой, Степанов рассовал по карманам, часть их положил в боковую сумку.

Когда он пришел на банкет, там уже почти все были в сборе. В просторном зале офицерского собрания гости — офицеры, дамы, именитые купцы и коммерсанты города — разместились за двумя длинными рядами столов, составленных в виде буквы «П».

Будучи выходцем из низов — он был сыном богатого мужика Томской губернии, Степанов сторонился чопорных, барски-спесивых офицеров, а также и дамского общества. Поискав глазами среди сидящих, Степанов увидел знакомого казачьего есаула Князева, а рядом с ним молодого чернявого пехотинца-поручика Шумова, с которым только сегодня познакомился в штабе.

Поздоровавшись с приятелями, Степанов сел между ними, окинув взглядом столы с закусками и винами. Прямо перед ним на середине стола, отливая всеми цветами радуги, стоял хрустальный графин с водкой, а вокруг него целая батарея бутылок с наливками, настойками и виноградными винами. На больших фаянсовых блюдах — окорока копченой свинины, жареные гуси, балыки, ваза с паюсной икрой, а при виде желтого, с коричневым подпалом, поросенка, Степанов крякнул от удовольствия, потирая рука об руку, хрустнул пальцами.

— Начнем, господа, — обратился он к друзьям и, не дожидаясь ответа, принялся откупоривать бутылку с коньяком.

Вечер открыл генерал Бакшеев, явившийся на банкет в полной генеральской форме, с орденами и с густыми эполетами на плечах.

— Дамы и господа, — начал он, поднимаясь из за стола и приветливо улыбаясь, — прошу вас всех наполнить свои бокалы.

Поздравив с праздником, Бакшеев обратился к ним с речью, в которой призывал «всех честных людей новой России к единению во имя укрепления существующего строя, к борьбе с мятежными шайками большевиков». Заканчивая свою речь, генерал поднял наполненный водкой бокал, воскликнул:

— Господа, я предлагаю тост за здоровье первого забайкальского казака, верного сына своей родины, нашего славного походного атамана Григория Михайловича Семенова! Ура!

Гости встали, и от дружного трехкратного «ура» в окнах зазвенели стекла. Все залпом осушили свои бокалы, и сразу же огромный зал вскипел бурливым говором, смехом, звоном посуды, — веселый пир начался.

Веселились далеко за полночь. После ужина перешли в другой, более просторный зал, где под музыку духового оркестра начались танцы. А в небольшой, уютной комнате человек двадцать офицеров уселись за карты.

Степанов хотя и много выпил в этот вечер, но на ногах держался крепко, у него лишь слегка шумело в голове, и это не мешало ему принять участие в игре. Играл он молча, ни на кого не глядя, и не замечал ничего, кроме заманчиво блестевшей кучки золота на зеленом поле посредине стола. Из игроков его внимание привлек лишь один казачий есаул-кубанец в малиновом бешмете с газырями на груди, с черными в стрелку усиками и шельмоватыми карими глазами. Больше всего Степанову кинулись в глаза руки есаула, узкие в кисти, с тонкими, нервными пальцами. Эти пальцы наглядно, без слов выдавали душевное состояние есаула: в то время как он, весело улыбаясь, изображал на лице беспечность, пальцы его, лежа на груде золота, то беспокойно вздрагивали, то легонько, одними подушечками, оглаживали золотые монеты, подгребали их в кучу. Когда же есаул начинал тасовать карты, сдавать их, пальцы его мелькали с удивительной быстротой, и казалось, что они лишь часто-часто нажимают какую-то невидимую кнопку и карты сами собой вылетают из колоды, ложатся перед игроками на стол.

«Шулер», — со злобой подумал про есаула Степанов и, приподняв, взглянул на свою карту. К нему пришла дама червей. Степанов поставил на нее золотой и проиграл.

Когда на больших старинных часах пробило два часа ночи, Степанов проиграл все свое жалованье. Благоразумие подсказывало ему встать и уйти, но тут подошла очередь держать банк, и, хотя своих денег уже не было, он, недолго думая, извлек из кармана один из столбиков тех, чужих денег. Не спеша разорвал он синюю обертку, высыпал на стол перед собой десять золотых монет, четыре из них поставил в банк и, перетасовав, раздал карты. Первым ударил по банку сидящий слева бородатый штабс-капитан и проиграл. То же самое и второй игрок. Проиграли третий и четвертый.

— Ага-а, — повеселел Степанов, хмель у него совсем вылетел из головы, руки приобрели живость, росла кучка золота в банке. — Карта не кобыла, перед утром повезет, — пошутил он, продолжая метать карты. — Ваше слово?

— Дайте за три монеты. Та-а-ак, себе возьмите.

— Пожалуйста. Десять, шестнадцать, король, ваших нет. Ваше слово?

Банк растет. Очередь подвигается к есаулу в малиновом бешмете. Вот уже сидящий с ним рядом молодой безусый прапорщик взглянул на свою карту, кинул на стол две монеты:

— Дайте за десять!

— Что вы делаете! — воскликнул есаул, уже в последний момент увидев у прапорщика туза червей; руки его мгновенно накрыли кучку золота в банке. — Мажу остальные, за банк!

Но Степанов уже кинул карту прапорщику:

— Поздно, есаул!

Прапорщик открыл карту, второй туз выиграл.

— Шляпа, — злобно, сквозь зубы процедил есаул и, взглянув в свою карту, увидел короля пик. Пальцы его дрогнули, он выбил ими нервную дробь, подумал и поставил… одну монету.

Весь круг обошел Степанов удачно, и, когда очередь снова дошла до есаула, в банке уже лежало около сотни монет. На этот раз к есаулу пришел туз, и не успел Степанов произнести свое неизменное «ваше слово», как он, накрыв рукой груду денег в банке, улыбаясь, глянул на банкомёта:

— Сыграем, господин подполковник.

Степанов кинул ему карту, есаул едва глянул на нее:

— Хватит, себе возьмите.

Степанов посмотрел на свою десятку червей. Волнуясь, вытянул он вторую — король. Если бы знал он, что у есаула к тузу пришел… валет. С дрожью в пальцах потянул он из колоды третью карту и вытянул… девятку.

К утру Степанов спустил все начисто. Последнюю, самую крупную сумму он поставил на туза, в надежде сорвать банк все у того же жуликоватого есаула, и проиграл.

Уронив на стол сразу ослабевшие руки, с минуту сидел Степанов молча, тупо уставившись взглядом на середину стола, где цепкие, подвижные пальцы есаула загребали в кучу выигрыши.

«Что же я наделал? — внутренне холодея, какими-то обрывками мыслей думал Степанов. — Не успел принять еще… Проклятый туз… Узнают офицеры… скандал… позор… эх, черт!»

Он рывком поднялся, отшвырнул стул и, пошатываясь, побрел к выходу.

Уже в коридоре, машинально сунув руку в карман, нащупал Степанов зубчатую рукоять браунинга, с которым никогда не расставался, — застрелиться? Он даже остановился, вынув руку из кармана, поиграл пистолетом, — нет, не пойдет, не то время! Вот разве этого прохвоста-шулера хлопнуть, влепить ему парочку горячих между глаз… С этими мыслями прошел Степанов в столовую. В окнах уже серел рассвет, танцы прекратились, гости разъезжались. В столовой официанты собирали посуду. Уставшие за ночь музыканты сидели за столами, доедали и допивали все то, что осталось от пиршества.

Степанов сел за стол, поманил пальцем официанта.

— Принеси-ка что-нибудь… покрепче и закусить.

Официант исчез и через две-три минуты появился снова, поставил перед подполковником графин с водкой, тарелку с хлебом и холодной закуской.

Выпив целый стакан водки, Степанов закусил колбасой и сразу же налил второй. Он не слыхал, как сзади к нему подошел Шумов, обернулся, когда тот дружески хлопнул его по плечу.

— Налей-ка мне, что-то пересохло в горле. — Шумов подсел рядом и, когда оба выпили, спросил: — Ну как, проигрался?

Сердито насупившись, Степанов молча махнул рукой.

— Много? — не унимался Шумов.

— Много. Да кабы свои, так черт с ними, казенных семьсот пятьдесят просадил, вот в чем загвоздка-то.

— Что же теперь?

— Не знаю… под суд, наверно… э-э, да черт с ним… выпьем давай.

— Подожди, послушай меня. Ты не отчаивайся сильно-то, дело еще можно поправить.

Грустно усмехнувшись, Степанов покачал головой:

— Легко сказать, поправить, а из каких капиталов? Отцу написать? Так это, брат, такой жмот, что у него в крещенье льду не выпросишь, а тут такую сумму! Да он скорее удавится, чем пошлет столько денег.

— А вот помоги мне в одном деле, и я одолжу тебе девятьсот рублей, хоть сегодня.

Степанов оживился, глаза его загорелись надеждой.

— Что это за дело?

— Для тебя пустяки. — Оглянувшись на официантов, Шумов придвинулся ближе, понизил голос. — Ты на бронепоезде бываешь за границей, в Хайларе, в Маньчжурии?

— Бываю.

— Проехать мне надо туда, я и два солдата со мной.

— Только и всего?

— Мне надо провезти туда два места небольших.

— Два места, говоришь? — Степанов пригладил рукой волосы и, что-то припомнив, уставился на поручика взглядом: — Слушай, а эти миллионеры Шумовы не родственники тебе?

Поручик, улыбаясь, кивнул головой, — родственники.

— Вот оно что-о! — Поняв, что поручик не шутит, Степанов начал догадываться, в чем дело. — Значит, золотишко надо вывезти за границу?

— Не знаю, может быть, — замялся Шумов. — Есть там бумаги ценные, договора всякие, акции, ну и золота будет немного. Все это с письмом отца надо в Маньчжурию, в Русско-Азиатский банк пристроить. Отец считает, что это будет надежнее.

— Меня это не касается, куда повезешь, что повезешь, золото ли, серебро ли, — мне все равно. Но вот дело-то в чем, куда поставить это добро? Самое надежное место — это в моем купе, но у меня там гость напросился, черти бы его взяли.

— Какой гость?

— Полковник американский из Верхнеудинска, и тоже в Маньчжурию попасть хочет, — Степанов подумал немного, решился: — Э-э, черт с ним, приезжай, вези свои ящики.

ГЛАВА XVII

На бронепоезд со своим золотом Шумов прибыл в тот же день к вечеру на грузовом автомобиле. Приехавшие с ним солдаты занесли прямо в купе командира два небольших ящика зеленоватого цвета. Оба ящика были железные и тяжелые. Кроме этих двух солдаты занесли еще один, деревянный ящик с бутылками водки и корзину, доверху наполненную банками консервов и какими-то свертками.

Вечером на бронепоезде началась пьянка. Она продолжалась до глубокой ночи и даже тогда, когда одетый в броню паровоз густо задымил трубой и, отпыхиваясь паром, вывел «Грозного» из тупика.

Злобно ощерившись длинными стволами орудий, медленно проследовал бронепоезд мимо станции и, постепенно увеличивая скорость, двинулся на восток.

А утром следующего дня путевой обходчик станции Кручина обнаружил под откосом железнодорожной насыпи, верстах в пяти от станции, труп убитого офицера. Обходчик, пожилой, коренастый человек, сразу же сообщил о своей находке начальнику станции, а тот отослал старика к поселковому атаману. Как раз в это время в поселке оказался приехавший из Маккавеева конный милиционер. Узнав о случившемся, он сам пожелал обследовать убитого, попросил у атамана двух понятых.

Вскоре из поселка на рыжей кобыленке, запряженной в телегу, выехали двое — тот самый путевой обходчик и назначенный атаманом в качестве понятого рыжебородый здоровяк, в поношенном ватнике и облезлой барсучьей папахе. Следом за ними, верхом на вороном коне, ехал и милиционер, в серой с погонами шинели и с винтовкой за плечами.

Денек выдался по-весеннему яркий и теплый. Снег, как всегда в окрестностях Читы зимой, был очень мелкий и давно уже стаял, лишь кое-где на косогоре да в оврагах по обочинам дороги чернели еще ноздреватые, заледенелые остатки зимних сугробов. В воздухе пахло прелью прошлогодней листвы, тонким душком молодого ургуя[15] и дымом весенних палов, от которых окрестности были затянуты сизой пеленой.

Когда выехали за околицу, правивший лошадью обходчик спросил рыжебородого:

— Это струмент для чего же везем: лом, кайлу, лопаты, уж не нас ли думают заставить могилу-то копать?

— А кого же больше-то? Нас, ясное дело.

— Скажи на милость! — обиженно протянул обходчик. — Я с двух часов ходил путя проверял, убиенного нашел, а теперь меня же запрягают могилу ему копать! Да кабы летом, так уж куда ни шло, недолго вырыть ее в песке, а теперь-то мерзляком долбить шутейное ли дело. Нет, ты как хочешь, а я не согласен, да и атаману вашему я не подчиняюсь, у меня своего начальства хоть отбавляй.

Продолжая ругаться, обходчик всю свою досаду вымещал на не повинной ни в чем лошаденке. Он так наворачивал кнутом по ее тощим ребрам, что она, отмахиваясь жиденьким, замызганным хвостом, поневоле переходила на тряскую старческую рысцу.

Подъехав к месту происшествия, остановились. Оба понятых сошли с телеги, милиционер спешился, привязав коня к оглобле, и все трое подошли к убитому. Он лежал, широко раскинув руки и ноги. На меловом, смертью выбеленном лице покойника чернели тонкие усики, а остекленевшие, полуоткрытые глаза обрамляли длинные темные ресницы; густые черные волосы испачканы песком, фуражка с белозубчатой офицерской кокардой валялась в стороне, пробитая двумя пулями; гимнастерка на груди побурела от крови, а кровавую лужу под убитым впитал в себя ставший красным сухой, зернистый песок.

Милиционер, два раза обойдя вокруг убитого, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Поручик, значит, пехотный… та-ак…

— Сотник по-нашему, — глянув на серебряные, с одним просветом и тремя звездочками погоны, определил рыжебородый понятой.

Осмотрев убитого, милиционер тщательно обыскал его и не нашел в кармане ни денег, ни документов. Пока он, опустившись на одно колено, а на второе положив боковую сумку, приладился писать акт, понятые уселись поодаль на насыпи, закурили.

Обходчик кивнул в сторону милиционера, спросил:

— Ишо, чего доброго, караулить заставит, поди, следствие назначит?

— Какое там следствие по нынешним временам, — отмахнулся рыжебородый, — вон какие кругом расстрелы пошли. В Маккавееве, как поскажут, дня не пройдет, чтоб человек пять-шесть на распыл не пустили. Такое творится, что и слушать не приведи господь, волосы дыбом встают!

— Так то большевиков расстреливают, а ведь энтот из ихней же братии, охвицер.

— А бог его знает, может, большевик переодетый… Ты, брат, на шкуру-то не смотри, он, может быть, как спелый арбуз: шкура зеленая, а в середине красный.

— Все может быть.

Тем временем милиционер составил акт, обратился к понятым:

— Старики, расписываться можете?

Обходчик посмотрел на рыжебородого:

— Я-то неграмотный, ты как, станишник?

— Фамилию свою могу проставить, ежели карандашом, чернилой пробовал, не получается.

— Ладно!

Милиционер, спросив фамилию обходчика, написал под актом: «Понятые: путевой обходчик станции Кручина Титов, за него по личной просьбе и за себя расписался…»

Рыжебородый взял из рук милиционера химический карандаш, послюнявил его и медленно, большими буквами вывел: «Казак Лихачев».

— А теперь можете хоронить, — разрешил милиционер. Отвязав коня, он вскочил в седло и, не попрощавшись с понятыми, уехал.

Вслед за ним хотел было отправиться и обходчик, но, посмотрев на добротное обмундирование убитого, на его почти новенькие сапоги, передумал, заговорил по-иному:

— Помочь тебе, что ли? Одному-то небось трудно будет мерзлоту одолевать.

Рыжебородый согласно кивнул головой:

— Одному никак не способно.

— На кладбищу повезем?

— Да ну-у, разваживать ишо! Ему не все равно, где лежать-то? Отвезем его на бугорок, вон к тем березам, да и захороним.

— С одеждой как?

— Поснимаем лишнюю-то, чего ей зазря пропадать! А ну-ка, бери его за ноги, понесем в телегу.

Выдолбить могилу в мерзлом грунте дело нелегкое, и хорошо еще, что Лихачев прихватил из дому кайлу и наново отклепанный лом.

Когда неглубокая, по грудь человеку, яма была готова, понятые раздели убитого: сняли с него сапоги, тонкого сукна брюки, а тело на вожжах спустили в могилу. Затем оба, сняв шапки, перекрестились, обходчик, осторожно придерживаясь за края, опустился в яму. Закрыв лицо покойного его же фуражкой, поправил ему голову, сложил как положено руки и, посыпав на грудь ему крестообразно землицы, промолвил со вздохом:

— Спи, бедолага. А ежели ты добрый человек был, так земля тебе пухом и царство небесное. Ну а за то, что на штаны твои да на сапоги призарились, прости нас, милок. Тебе в них все равно не форсить теперь, а нам они пригодятся. Да и не обидно будет, што потрудились до поту.

Схоронив убитого, новые приятели мирно поделили его вещи: Лихачев взял себе сапоги, обходчик удовольствовался брюками.

— Митька мой обрадуется, — с довольным видом рассуждал он, запихивая брюки за пазуху, — будет ему в чем покрасоваться на вечерках. Сапоги-то есть у него, добрые еще, а штанами бедствовал парень, оборони бог.

Уехали старики, оставив в полуверсте от дороги одинокую, без креста, могилу, а в ней неизвестного, необмытого и никем не оплаканного покойника. А в это время бронепоезд «Грозный», даже не остановившись в Антоновке, уже миновал русско-китайскую границу, подъезжал к станции Маньчжурия.

name=t20>

ГЛАВА XVIII

Никогда не бывало такого многолюдства, веселья и пьянства в глухом таежном поселке Какталга, как в этот год на масленице. А началось с того, что еще в среду появились в поселке Федоров, Аксенов и Долинин. Позднее стало известно, что они объездили все села и прииски Аркиинской станицы и в первый же вечер, как прибыли они в Какталгу, созвали фронтовиков на тайную сходку. О чем говорилось на той сходке, никто из стариков не знал, но назавтра фронтовики скопом заявились к поселковому атаману и, отрешив старого урядника от власти, потребовали у него печать.

— Вот она, пожалуйста. — Атаман достал из кармана шаровар кисет, извлек из него печать и, передавая ее фронтовику Верхотурову, полюбопытствовал: — Значить, увольняете из атаманов?

— Увольняем, — кивнул головой Верхотуров.

— Та-ак, а какая же теперь власть-то будет?

— Советская, ревком!

Атаман осуждающе покачал головой, вздохнул:

— М-да, не по согласию, значить, с обществом, а рывком! Вот какие времена подошли, только и слыхать, что рывком да силком!

— Не глянется, стало быть, неохота с атаманством-то расставаться?

— Нужно мне атаманство это, как пятое колесо к телеге.

Вскоре же сельчан собрали на митинг, который состоялся в улице, около пустовавшего дома купца Сизикова. Этот дом уже второй год стоял заколоченным, потому что проторговавшийся купец уехал куда-то на Амур. Сельчане запрудили улицу, окружив телегу, превращенную в трибуну, на которой возвышался над толпой Федоров.

— Товарищи! — горячо говорил он. — Кровавый атаман Семенов хотел удушить революцию, навязать трудовому народу Забайкалья режим насилия и бесправия. Но мы не хотим этой власти и призываем вас встать под алое знамя революции и пойти вместе с нами в бой за свободу, за советскую власть…

Разноголосо гудела толпа, слышались восторженные голоса фронтовиков. Но казаки постарше помалкивали, скребли в затылках, переглядываясь между собою, качали головами:

— Ну и ну-у.

— Бу-удет делов!

— А может, оно и к лучшему?

— Поживем, увидим!

Но немало среди сельчан было и таких, чьи бороды тряслись от злости, а глаза горели волчьим блеском.

— Свола-ачь, с-сукин сын! — шептал сквозь стиснутые зубы седобородый, с лицом кирпичного цвета, старик Астафьев. Он обводил посельщиков злобным взглядом и, трогая локтем соседа, кивал на фронтовиков: — А наши-то, подлецы, что вытворяют! Бож-же ты мой!

Сосед, тяжко вздыхая, забирал в кулак дегтярно-черную бороду, согласно кивал головой:

— Чисто сбесились люди.

— Ох и наскребут же они на свой хребет.

— Да уж добра не жди.

— Плетей бы им хороших, мерзавцам, плетей!

А на телеге уже сменил Федорова местный житель, заядлый большевик Феклистов.

— Товарищи! Наше дело только начать, — взывал он, размахивая сорванной с головы папахой, — а там оно посыплется, как горох из прорванного решета. Поцарствовал Семенов, хватит! Теперича мы свою власть образуем, советскую! Я вот, когда скрывались мы за границей от белых карателей, газетку там достал антиресную. Вот она, — Феклистов потряс над головой зажатой в кулаке газеткой, — хоть и по-китайски написана, но мне Мишка Ли-Фа всю ее прочитал и по-русски растолмачивал: с западу на Колчака Красная Армия жмет и вот-вот возьмет его за шиворот, а потом и за Семенова примется. А с Амуру наша Красная Армия движется, даже и две: одну на Забайкалье ведет Фрол Балябин, а другую Лазо повел на Хабаровск! Вот они какие дела-то. В Благовещенске уж советская власть установлена, и вопче, у белых-то все на ниточке держится.

Под гул одобрительных выкриков Феклистов сошел с импровизированной трибуны, уступив место Аксенову. Митинг закончился тем, что взамен атамана избрали ревком, а председателем его — фронтовика Дениса Верхотурова.

Жизнь ключом заклокотала в тихой до этого таежной Какталге: ожил сизиковский дом, раскрылись заколоченные окна, над крышей его взвился алый флаг, а на прибитой к стенке дощечке осиновым углем было написано: «Приаргунский военно-революционный штаб».

Теперь около этого дома всегда торчали оседланные кони, мчались во все села мятежной станицы то уполномоченные ревштаба, то конно-нарочные с пакетами за пазухой, на которых было написано: «Весьма срочно, аллюр три креста». В штабе поминутно хлопают двери, там постоянное многолюдство, заседают, спорят и пишут, пишут без конца. На стенах домов и на заборах появились написанные от руки воззвания к гражданам и приказы реввоенштаба о мобилизации в Красную повстанческую армию десяти присяг казаков, от 1911 года срока службы по 1920-й включительно. Приказ этот взбудоражил село: сразу же прекратились всякие работы, казаки спешно перековывали на полный круг коней, готовили седла, амуницию, точили шашки. Бабы пекли подорожники, штопали, стирали служивым белье, укладывали в сумы и седельные подушки запасные шаровары и гимнастерки.

Из других сел Аркиинской станицы мобилизованные начали прибывать в Какталгу в пятницу к раннему обеду, а к вечеру уже не было ни одной избы, куда не заехали бы два-три постояльца. Хмурились какталгинцы; досадливо крякая, ругались, втихаря наблюдая, как во дворах у них распоряжаются служивые, сено своим коням кидают самое лучшее, что хозяева приберегали к весне, к полевым работам. Но больше всего досадовали, проклиная комиссаров, те, у которых кроме фуража взяли еще и коней для безлошадных казаков. Лишь один из сельчан, причем самый богатый, Устин Астафьев, отнесся к реквизиции у него лошадей совершенно спокойно. Он лишь недовольно поморщился, когда в дом к нему пожаловали члены реквизиционной комиссии, а председатель ревкома Верхотуров, высокого роста, плечистый казак, не перекрестился на иконы и даже папаху не снял, коротко бросив:

— Здоровайте!

Его примеру последовали и остальные трое членов комиссии.

— Та-ак, — ухватившись за клочковатую бороденку, протянул старик. — Бога, значить, не признаёте?

— Не признаём, — за всех ответил Верхотуров и, потянув носом воздух, кивнул в сторону горницы, откуда доносился пьяный говор, а в раскрытые двери было видно сидящих за столом подвыпивших казаков, пахло жареным мясом, блинами и водкой. — Что это у тебя за гулянка?

— Так вить маслена началась, слава те восподи! Мы-то люди православные, признаём. А тут служивых ко мне на постой определили, а ведь они хоть и незваные, а все ж таки гости, вот и потчую их, чем бог послал. Проходите и вы, милости просим, к столу.

— Нет уж, спасибо. Не до гулянья нам, трех коней, решили взять у тебя для красноармейцев наших, какие пешие. Чего ты на это скажешь?

Меняясь в лице, Устин сердито крякнул, но сказал смирнехонько, со вздохом:

— Что я могу сказать? Берите, раз уж я теперь, стало быть, и не хозяин в своем дворе.

— И чтобы седла для них были.

— Где я их наберу столько-то, седла два найдется, да и то простые деревяги, форменных нету.

— Ладно, одевайся да выходи во двор поживее, мы подождем в ограде.

Во дворе комиссию уже поджидали безлошадные казаки; сидя на ступеньках крыльца, разговаривали, дымили самосадом. При появлении комиссии встали. Белоусый, небольшого роста казачок бросил наземь недокуренную самокрутку, спросил:

— Ну как там Устин-то, не попотчевал вас святым кулаком по окаянной шее?

— Э-э, брат, — ответил один из членов комиссии, — Устина будто и подменили! Смирненький, как овечка, берите, говорит, трех лошадушек, пожалуйста.

— Хитрит, стерва; дескать, стань ругаться, еще больше возьмут.

— Даже казаков-то наших, какие у него на постое, вином поит, как дорогих гостей, и блины им, и сметана, и всякое другое удовольствие.

— Оно даже и отсюда слыхать, разговор крупный.

— Да вить праздник, сплошь гуляют, вон и напротив поют. Ишь как выводят «Конь боевой с походным вьюком» — для такого разу самая подходимая песня.

— Откуда они вино берут? — удивился Верхотуров и, перегнувшись через перила, помахал рукой пьяному казаку на середине улицы: — Башуров, подь сюда.

В сивой папахе набекрень, в полушубке нараспашку и с котлом в руке, Башуров подошел к крыльцу, пьяно ухмыляясь, отставил правую ногу.

— Чего тебе?

— Что это у вас за пьянство сплошное? Завтра выступать, а вы гульбой занялись.

— Ну и што-о, товарищ Верхотуров, на проводах казаков всегда гуляли. А тут еще лафа такая: спиртовоз Ганька-хромой целую бочку спирта приволок из-за границы, в долг дает, чего же зевать-то. А уж насчет платы, как говорится, жди на мне, а получай на пне. Заходите к нам, мы у сослуживца моего Евлахи Кузнецова пируем, угостим по дружелюбности.

Не ответив Башурову, Верхотуров посмотрел на членов комиссии, покачал головой:

— Что с ними делать? Пойти арестовать этого прохвоста Ганьку, чтоб не разводил тут пьянку?

— Э-э, ну его к черту! Он теперь наверняка распродал всё, что было.

— Делом надо заниматься, вон и Устин вышел, идем же выбирать коней.

В то время как Устин с плохо скрытой злобой наблюдал, как его лучших лошадей седлают чужие люди, в доме у него шла попойка. Старший сын хозяина Платон усердно подливал гостям в опорожненные стаканы разведенный спирт и втемяшивал в охмелевшие головы:

— Чего вы взбулгачились-то? Абрамку Федорова послушали, врет он, гад ползучий, а вы поверили и поперли как будто по всамделишной мобилизации. А что вы сделаете одной-то станицей супротив всей области?

— А другие-то что, не поддержат, думаешь? Да нам стоит начать, а там и другие зашевелятся.

— Верно, Иван! А с Амуру Лазо с войском подойдет, Балябин со своим отрядом, мадьяры.

— Мадьяры? Э-э, были мадьяры, да сплыли, их, браток, всех, до единого перебили.

— Как?! Кто перебил?

— А вот пойди спроси Федьку Пискунова. Он только вчера оттудова на побывку прибыл и сам в том бою участвовал.

— Врет он, гад, контра семеновская!

— Он-то правду говорит, а вот ваши сомустители врут, и никакой власти советской нету в Благовещенске, а Лазо с Балябиным в Америку укатили. Хапнули золота в Чите и теперь будут поживать в свое удовольствие.

— Чего ты брешешь… твою мать! Я сам в Чите был, когда банк-то ограбили анархисты. Да я тебе… зоб вырву!

— Подожди, Агапитов, охолонись!

Но тот, стараясь вырваться из рук крепко охватившего его сзади казака, хрипел, задыхаясь:

— Пусти, где моя шашка, я его, гада… в гроб… в печенки!

— Да ты послушай хоть…

— В штаб его, чего вы уши-то развесили!

— Верно. Там им покажут кузькину мать, а сначала выпьем…

— Отстань…

— За советскую власть держи стакан, ну!

— За советскую выпьем, а этих гадов…

— Потом успеем, куда они денутся от нас, тяни, ну! Во, давно бы так. Споем:

Вихри враждебные вею-ют над нами,
Темные силы нас зло-обно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут.
Песню подхватили еще два или три голоса, пытался подпевать и Агапитов, но хмель одолел его, и вскоре он уснул, уронив голову на стол.

А вокруг не утихал пьяный говор и споры:

— Неужто мадьяр то и всамделе побили, а?

— Надо нам самим наведаться к Пискунову-то, спросить его.

— А не рвануть ли нам по домам, братцы? Вить весна над головой!

— Правильно, время подходит хлеб сеять, а мы тут восстаниями занялись, наслушались чужих умов.

— Ну это ты брось, начал тут разводить контру…

— В зубы его!

— Я т-тебе дам, сучье вымя.

Шум, гам, забияк растаскивают по сторонам, а над столом возвышается Платон.

— Тихо, товарищи! — вопит он, размахивая графином. — Хватит спорить! В горле пересохло, выпьем лучше.

— Выпьем, а завтра разберемся, что к чему.

— Разберемся, подставляй стакан.

Пьяный разгул все больше и больше захлестывал поселок: гуляли казаки, молодежь, пожилые люди и бабы. Из домов веселье выплескивалось на улицу, стоном стонала Какталга. К вечеру уже трудно было встретить трезвого человека. И странное дело, среди пьяных бодрее всех держались старики, из тех, что еще утром приходили к Устину Астафьеву. О чем они там толковали, неизвестно, но теперь они по одному переходили из одной компании в другую, выпивали помаленьку, нашептывали казакам:

— Куда вас черт несет, одумайтесь.

— Мадьяр-то вон перебили, сказывают, и вам то же будет. И семьи ваши пострадают ни за что. Разъезжайтесь по домам, пока не поздно.

И эти нашептывания возымели свое действие: казаки поначалу спорили и со стариками, и между собой, дело доходило до драки, но чем дальше, тем больше ширился раскол, к ночи то тут, то там слышались разговоры; а и в самом деле, не лучше ли возвернуться по домам? Что нам, больше других надо, чего вперед других-то выскакивать.

— Домой, братцы, домой!

— Весна подходит!

— К севу надо готовиться, а не к войне!

А в это время в штабе, в обеих комнатах купеческого дома, шла напряженная работа. Верхотуров распорядился, и помогавшие ему фронтовики протопили печи, натаскали от соседей столов, скамеек, раздобыли чернил, а трое из них еще с вечера махнули на прииск Аркия. Вернулись утром и к великой радости Федорова приволокли с прииска пишущую машинку и большой рулон желтой оберточной бумаги.

— Спасибо, товарищи, молодцы! — от души радовался Федоров, бережно, как малого ребенка, принимая машинку из рук приземистого бородатого казака в широченных шароварах с лампасами. — Где же вы раздобыли эдакую благодать?

— На прииске, — пояснил бородач. — Управляющий-то из немцев, Шварц по фамилии, сбежал и дела свои бросил. Забрались мы к нему в контору и посреди другого-протчего увидели эту штуковину, — думаем, пригодится в штабе, а заодно и бумаги прихватили.

— И бумага пригодится, спасибо, товарищи. А машинка вот так нужна, — Федоров провел пальцами по горлу, оглянулся на своих соратников. — Только найдется ли кто работать на ней, товарищи, кто сможет?

— Я могу, — отозвался сидящий за столом бывший инженер Долинин. — Приходилось когда-то стучать на такой.

Приняв от Федорова машинку, он установил ее у себя на столе, заложив бумаги, отстукал строчку.

— Исправна, — Долинин, улыбаясь, полюбовался стройным рядом печатных букв, глянул на бородатого казака: — А копирки привезли?

— Какие гопырки?

— Бумага копировальная, черная така, тонкая.

— Нет. И в голову не пришло. А видел я эти листки черные, будь они неладны, видел. А без них уж нельзя?

— Без копирки один лист напечатаешь, а с нею четыре, а то и пять.

— Смотри-ка! Что же делать-то теперь? Обратно ехать на прииск?

— Чего, чего такое? — спросил Верхотуров и, узнав, в чем дело, ощерил в улыбке желтые от курева зубы: — Переводной бумагой нуждаетесь? Хэ-э, да я наделаю вам ее хоть сто пудов. Урюпин, найди-ка мне уголь осиновый.

Сбросив с себя полушубок и подсучив рукава гимнастерки, Верхотуров принялся за дело: зачернив три листка бумаги углем, он смазал их слегка ружейным маслом, растер тряпочкой и передал Долинину:

— Пробуй, мы эдак-то в прошлом году в штабе полка делали.

Долинин заложил три листа, отстукал строчку, вторую и, проверив, просиял лицом:

— Получается, спасибо, товарищ Верхотуров.

— На здоровье, шпарь.

Все снова занялись каждый своим делом: там составляют эскадронные повзводные списки, там вычерчивают маршруты, пишут приказы, воззвания, как пулемет стрекочет машинка. А на раскаленной дотла плите кипит ведерный котел чаю, рядом с ним громадная чугунка щей, вкусно пахнет вареным мясом и луком.

Обедали уже вечером, перед закатом солнца. К этому времени все тот же неутомимый Верхотуров принес в штаб две булки хлеба, деревянную поварешку, чашку соли и даже ложки для тех, кто не имел своей за голенищем сапога. Когда все уселись за стол и принялись за щи, Верхотуров присел на корточки около печки, свернул самокрутку.

— Дела идут неплохо, — заговорил он, — реквизию провели, казачков наших снабдили и конями, и седлами, все честь честью. Только пьяных много сегодня. И чего оно такое люди с ума посходили?

— А ты куда же смотрел? — взъелся на него Федоров.

— А что я с ними сделаю? Ведь не один, не два, а все. По правде сказать, беды-то никакой нету, всегда в таких случаях гулянки бывали.

— Рассуждаешь, как прежний атаман.

— Я правду говорю.

— Нет, не правду. Надо не потакать дурацким обычаям, а бороться с ними.

— Э-э, ты тоже чудишь, Абрам Яковлич, — заговорил Аксенов, отодвигая от себя глиняную миску и вытирая губы ладонью. — Думаешь, легкое это дело — искоренить то, что прививалось веками?

— Борьбу-то надо с этим вести.

— Надо, но не сразу же, пусть повеселятся. Нагуляются — воевать лучше будут.

Аксенова поддержали и другие члены штаба: всегда на проводах казаков гуляли и не скоро еще отвыкнут от этого.

После ужина заговорили о другом: о митинге, намеченном на утро следующего дня, и выступлении в поход. Было намечено разделиться на два отряда: первый, под командой Аксенова, пойдет на Аргунь, где должны влиться в него казаки Усть-Уровской и Аргунской станиц; второй отряд поведет сам Федоров на Урюмкан и Газимур, чтобы поднять на восстание рабочих золотых приисков, крестьян Газимур-Заводской волости и казаков Богдатской, Актагучинской, Догьинской и Красноярской станиц. Затем отряды соединятся, установят связь с Алтагачанским военно-революционным штабом и будут действовать по его указаниям.

— Ночевать-то где будете? — спросил Верхотуров.

— Да здесь, пожалуй. — Федоров глянул на Аксенова: — Как ты думаешь?

Тот утвердительно кивнул головой.

— Караул назначить?

— Да надо бы.

— Тогда я подберу человека три надежных ребят. — Верхотуров надел папаху и, уже держась за дверную скобу, добавил: — А сам-то я дома заночую, тут почти что рядом. В случае чего — пошлете за мной караульного. — И вышел, легонько прикрыв за собой дверь.

ГЛАВА XIX

Ночь. Притихла бурливая Какталга, лишь кое-где светятся обледенелые стекла окон, доносятся пьяные голоса гулеванов, которых еще не поборол хмель.

Темно и в штабе, хотя там еще совсем недавно горел огонь. Штабисты работали далее полуночи, а теперь спали кому где пришлось: Федоров пристроился на столе, положив ноги на спинку стула, а голову на сверток бумаги; рядом на скамье похрапывал Аксенов; все остальные — кто на скамье, кто на полу, подложив под бок полушубки и шинели. В задней комнате, сидя возле горячей печки, дремали караульные, с ружьями в обнимку. Бодрствовал лишь наружный часовой, он то медленно прохаживался по ограде с винтовкой под мышкой, то, положив ее на колени, усаживался на ступеньки крыльца. Чтобы разогнать дремоту, он закурил и в ту же минуту заметил идущую улицей группу людей. С вечера мимо штаба много проходило людей, но те не вызывали сомнения, это были свои, в большинстве своем пьяные повстанцы; шли они шумно, с песнями. Эти шли тихо и в столь позднее время направлялись к штабу. Часовой насторожился, почуяв недоброе. Кинув наземь недокуренную самокрутку, он встал, и, подойдя к воротам, притаился за столбом, с ружьем наизготовку. Он не заметил, что в то же время из-за угла, с другой стороны дома, появился человек в серой шинели. Неслышно ступая по притоптанному снегу, человек крадучись приближался к часовому сзади. А у того все внимание на толпе, что идет по улице, и, когда она повернула к дому, часовой, кинув винтовку на ворота, щелкнул затвором:

— Стой! Кто идет?

В ответ хрипловатый басок: «Свои».

— Что пропуск? Стрелять…

Договорить он не успел, кулем свалился в снег, выронив из рук винтовку: тяжкий удар окованным прикладом в висок был смертельным.

Федоров проснулся, когда караульный казак дернул его за рукав:

— Ставай живее! Стучат какие-то, тебя требуют, а Дюкова чего-то не слыхать.

— Что, какой Дюков? — еще не проснувшись как следует, Федоров, поворачиваясь на бок, громко зевнул.

— Часовой наш Дюков…

Громкий стук в дверь, голос снаружи:

— Отворяйте, вашу мать!

Сон с Абрама как рукой сняло. Сунув руку под изголовье, он выхватил оттуда наган, прыжок со стола и к дверям:

— Кто такой?

Из-за двери глуховатый незнакомый бас:

— Сдавайся, Абрашка, откомиссарил, хватит.

Вместо ответа Федоров выстрелил в дверь из нагана, рядом хлопнул из винтовки караульный казак. За дверью послышался короткий стон, топот с крыльца многих ног. А в доме поднялась суматоха. Проснувшиеся люди в ужасе заметались по комнате, натыкаясь в темноте на столы и сшибаясь друг с другом. Долинин чиркнул было спичкой, но на него прикрикнул Федоров:

— Не зажигать! Чего взбулгачились? Слушать мою команду!

И это подействовало, люди опомнились, беготня их прекратилась, послышались голоса:

— Стреляли-то в кого?

— Тихо! Провокация какая-то. Разбирайте винтовки, отобьемся, в случае чего, а утром выясним.

А в это время снова стук, голос из-за двери:

— Слушай, Федоров, говорит есаул Белоногих. Я с тремя сотнями занял село, банду твою разоружил, тебе предлагаю сдаться, даю десять минут на размышление: сдадитесь — гарантирую жизнь, заупрямитесь — сожгу живьем, вместе с домом. — Голос за дверью замолк ненадолго и еще громче прежнего: — Приготовить соломы побольше, через десять минут запалим!

В доме снова всполошились, заговорили разом:

— А ведь сожгут в самом деле.

— Чего же ты молчишь, Абрам?

— Уж лучше сдаться…

— Тихо. Слушайте хорошенько, ну! — злобной скороговоркой зачастил Абрам. — Одевайтесь живее, без паники, пусть поджигают, огонь до нас не скоро доберется, а как загорится, вышибем рамы и в окна; в дыму-то лучше проскочим через улицу, стрельбу откроем, казаков своих поднимем, отобьемся.

Новый крик снаружи:

— Сдавайтесь, комиссары, зажигаем.

Один из караульных казаков не вытерпел, ахнул скамейкой по раме и выскочил в окно. И тут все как обезумели: с грохотом, треском кинулись в окна, кто прикладом винтовки, а кто головой вышибли рамы, посыпали наружу, и следом за ними кинулся и Абрам. Выскочив из окна, он запнулся о лежащего на земле человека, упал ничком и, не успев подняться, снова рухнул в снег от тяжкого удара по голове.

Очнулся он в доме, и первое, что он увидел, была висячая лампа под потолком, — значит, он лежит на спине. Затем почувствовал сильную боль и шум в голове и еще то, что руки его крепко связаны за спиной. Все понял Абрам.

Превозмогая боль, он повернул голову и рядом с собой увидел сидящего на скамье Устина Астафьева.

— Что, комиссар, очухался? — ощерив в улыбке редкие, желтоватые с чернотой зубы, спросил Устин. — Мало удалось тебе пограбить-то, христопродавец проклятый…

Старик еще брюзжал что-то, но из-за сильного шума в голове Федоров не слышал. Он повел глазами мимо Устина, увидел, что находится в том же доме, где работал со своим штабом, что разбитые окна уже завесили потниками и что в обеих комнатах полно народу: старики и молодые, вооруженные винтовками, толпились вокруг стола, за которым сидел черноусый человек в сивой папахе, в японском полушубке без погон, с наганом на боку и при шашке. Он внимательно просматривал захваченные у пленных ревштабистов документы, федоровские приказы, воззвания и списки, которые услужливо подносили ему старики, собирая их со столов. Есаул Белоногих, очевидно заметив, что Федоров очнулся, что-то приказал, и в ту же минуту к Абраму подскочили двое военных, подхватили его, поставили на ноги.

Один из военных нахлобучил на голову Абраму папаху, другой оправил на нем полушубок, застегнул на крючки и кивком головы показал на дверь: «Пошли!»

С трудом передвигая отяжелевшие ноги, Абрам побрел к выходу, сзади его подталкивал прикладом конвоир. На крыльце Абрама подхватили под руки, свели вниз к группе людей, в которых признал он своих штабистов.

Было их семь человек. Связанные попарно, они стояли в затылок друг другу. Абрама подвели и привязали к седьмому — им оказался Аксенов — концом веревки, идущей от передней пары, и Федоров понял, что этой веревкой связаны между собой все.

В тот же момент пленных окружил конный конвой из стариков, передний махнул нагайкой, скомандовал:

— За мной, ма-арш!

Понукаемые конвоирами, пленники двинулись по улице.

Над сопками чуть забрезжил рассвет, когда пленники отшагали верст пять и дорога пошла в гору. К этому времени небо затянуло тучами, заметно потеплело. На свежем воздухе Федорову стало легче, шум и боли в голове призатихли, но пришло угнетающее чувство вины.

«Дурак набитый, ротозей! — клял он себя, стискивая зубы. — Писаниной увлекся, штабом, а теперь вот… и дело провалил, людей подвел, и самого, как барана, ведут на убой. А так хорошо все началось».

— Как же это казаки-то наши, фронтовики, не прибежали на выручку? — спросил он шагающего рядом Аксенова.

Тот сначала пошевелил связанными руками, ответил со вздохом:

— А кто из них прибежал бы — все пьяны в лоск, почти всех разоружили пьяных.

— Какую глупость допустили, стыд, срам!

— И черт его знает, прямо-таки затмение какое-то нашло, теперь вот мало того, что убьют, еще и натиранят.

— Восстание провалили и людей сгубили, вот что обидно. Много наших-то побили?

— Из штаба троих, часового Дюкова, ну и Верхотурова.

— Тоже убили?

— Убили. Больше-то не знаю. Ну а нас, как скотину, дубьем били, какой выскочит из окна — и готов.

Совсем рассвело, а хребту, кажись, и конца не будет. По обе стороны гладкой, как лед, дороги тянулась тайга; громадные лиственницы и крупные березы вплотную подходили к проселку, часто попадались каменистые россыпи, густо заросшие ольхой и багульником. Старики конвоиры спешились, с конями в поводу шли позади, разговаривали, курили. Только передний по-прежнему ехал верхом. Да еще один, русобородый, добродушного вида старик, на кауром коне ехал сбоку колонны. За спиной у него не трехлинейная винтовка, как у других конвоиров, а старенькая бердана с охотничьими рожками. Он не ругал пленников, как другие, не понукал их, а даже заговаривал с ними:

— И чего это вздумалось вам затевать такую канитель вашу — восстание? Смущаете народ, а такого не подумаете, чего она дала бы нам, эта революция-то, земли, что ли? Так у нас ее и так, слава те господи, хоть отбавляй. А уж что касаемо слободы, так слободнее-то нашей жизни поискать надо: ни помещиков над нами, ни всяких там других господ, робим на себя, атаманов, судей станичных сами выбираем, чего ишо надо! И против этого бунтовать! В библии-то как говорится: «Поднявший меч от меча и погибнет». Вить это прямо-таки про вас сказано — за такие дела не помилуют вас, сказнят, как пить дать, сказнят!

Старик, сожалеюще вздохнув, вытянул из-за пазухи кисет, набил табаком самодельную трубку, кресалом высек огня и, прикурив, продолжал все тем же спокойно-рассудительным голосом:

— Оно конешно, власти теперешние тоже нехорошо поступают, расстреливают людей почем зря, да что поделаешь, времена такие пошли. Я на месте властителей не стал бы вас казнить, сымать ваши головы непутевые, а приказал бы всыпать каждому из вас по полсотни горячих, чтобы недели две не присели на задницу-то.

— Не зря, наверное, невзлюбил ты революцию, — огрызнулся на старика Аксенов. — Тебе хорошо жилось при царе-то?

— Всяко бывало, а на жизнь сроду не жаловался, жил, как и все добрые люди.

— А беднота ваша как жила?

— Да вить смотря какая беднота. Я сам, голубь ты мой, из бедноты произошел. По работникам ходил в молодости-то, а как со службы возвернулся, женился, к работе старания приложил, да и в бутылку-то редко заглядывал, вот и выбился в люди. А уж поробить-то довелось мне на своем веку вдосталь. На моем горбу, голубь ты мой, только матушка-печка не побывала, а то все перебыло.

А пленники шагали молча. Молчал и Абрам, одолевали его мрачные думы и злость на себя за допущенную им оплошность. Поддерживал разговор со стариком лишь один Аксенов, этот никогда не падал духом, даже теперь, когда гнали его со связанными руками на убой.

— Чего же тебе перечить революции-то? — продолжал Иван на удивление спокойным тоном, словно шел он не связанный, а возвращался домой к покосу, да и разговорился по дороге с приятелем. — Советская власть за то и ратует, чтобы все вот так же трудились, чтобы не было у нас ни бедных, ни богатых, а всем жилось одинаково — хорошо.

— Да-а, на словах-то вы как на гуслях, а вот на деле-то! Бог лесу выровнять не может, а вы людей сравнять хотите, хэ, сроду не поверю. Вон хоть бы у нас взять к примеру, двое живут рядом, суседи, значить, — Филат Шаповалов и Левко Киприн. У Филата рубаха от поту не просыхает, а у Левки пролежни на боках от лени великой, а ежели, случилось, заробит какую копейку, так немедля же ее и пропьет. И вы хотите Филата да нас таких вот с Левкой сравнять, не-ет уж! Да они, такие вот подобные Левки, и при вашей власти хваленой, учинись бы она, такие же злодыри были бы. А многие из них, чего доброго, ишо и в начальники вышли бы. Оне ведь, эдакие-то, всей душой за власть вашу окаянную, думают, что при ней манна посыпалась бы им с неба, как же, разевай рот пошире.

— Ладно уж, дед, нам эти твои проповеди все равно ни к чему. Ты бы развязать нас постарался, хоть бы на время, пока оправиться. Мы ведь тоже люди, а не быки, чтобы на ходу всякую нужду справлять.

— Да оно-то верно. А ну-ка я поговорю со старшим.

Дед придержал коня, оглядываясь, подождал старшего конвоя.

Остановились уже на самом хребте. Конвоиры снова сели на коней, с винтовками наизготовку окружили арестованных. Два старика обнажили шашки, а разговорчивый дед принялся развязывать пленников.

А через полчаса их снова связали, погнали дальше.

К вечеру арестованных пригнали в село Будюмкан[16]. Еще на подходе к нему, у ворот поскотины, им повстречалась пароконная подвода, в кошеве кроме кучера сидели двое: молодой казак в форменном полушубке и пожилой, с окладистой бородой человек в романовской черной шубе, в папахе из серой мерлушки и с насекой[17] в руке.

— Станичный атаман, — шепнул Федорову Аксенов, — знаю его, вахмистр Пичугов.

Тронув насекой возницу, атаман приказал ему остановиться. Старший конвоя также распорядился сделать остановку и, приложив руку к папахе, приветствовал атамана:

— Здравия желаю, господин станичный атаман!

Ответив на приветствие кивком головы, атаман спросил, не выходя из кошевы:

— Что за люди?

— Бунтовщики, господин атаман. Это те, которые восставать задумали. Ночесь мы их забрали с боем, пятерых ихних убили, а этих вот с пикетом от есаула Белоногих приказано в отдел предоставить. Тут и главарь их Федоров.

— И вы их вот таким манером гнали, связанных?

— Так точно, господин атаман, как, значить, есаул распорядились…

— И не стыдно вам? — Не дав и договорить ретивому служаке, атаман укоризненно покачал головой: — Десять молодцов вас — и восьмерых безоружных испугались, руки им связали! А еще казаками называетесь, эх вы-ы, рохли! Развяжите их сейчас же, не срамитесь перед добрыми людьми.

Приказ этот охотнее других принялся выполнять разговорчивый дед. Атаман опять тронул ямщика концом насеки:

— Езжай.

ГЛАВА XX

Арестованных федоровцев поместили на ночь в здании Будюмканской школы. Крепко спали они в эту ночь, умаявшись за день от столь тяжкого перехода. В отличие от них, не спалось на этот раз станичному атаману Пичугову. Не спалось потому, что пакет, который вручил ему старший конвоя, был адресован в Нерчинский Завод, войсковому старшине Конецкому, с которым у атамана были давние счеты еще со времен русско-японской войны. Однажды при переправе через реку Ялу сотня под командованием вахмистра Пичугова прикрывала и сопровождала обозы интендантства. Все шло хорошо, обозы переправили благополучно, потерь никаких не было. На второй день Пичугова вызвал к себе помощник дивизионного интендантства есаул Конецкий, был он очень любезен, угостил вахмистра ханшином и хорошим обедом, а затем предложил ему подписать акт о списании войскового имущества. Не искушенный в таких делах вахмистр ужаснулся, прочитав в акте, на какую крупную сумму списывалось обмундирование, продовольствие и фураж, якобы потопленные при переправе через реку. Пичугов мало того, что отказался подписать подложный акт, но и сообщил об этом своему сотенному командиру, а тот в свою очередь командиру полка. Казалось, что Конецкому не избежать больших неприятностей, но все обошлось для него благополучно, как был он, так и остался в интендантстве до конца войны, а на несговорчивого вахмистра затаил злобу. Правда, с этого времени прошло пятнадцать лет, много воды утекло за это время. Пичугов уже почти забыл о случае с Конецким, и вдруг пакет на имя этого мерзавца, да еще и с арестованными, поднявшими восстание как раз в станице, атаманом в которой он, Пичугов, давний недруг Конецкого. Было от чего призадуматься вахмистру Пичугову. Да еще неизвестно, что написал в своем донесении Белоногих, может быть, и кляуза какая-нибудь на атамана Аркиинской станицы?

Подстрекаемый тревожным любопытством, атаман вечером, когда из правления все ушли, закрылся там на крючок и при свете керосиновой лампы распечатал белоноговский пакет, прочел, что было написано. Предчувствие не обмануло атамана: в пакете кроме сопроводительной и списка арестованных было донесение, в котором есаул писал Конецкому в хвастливых выражениях об усмирении им большевистского мятежа в станице Аркиинской. В конце донесения есаул писал:

«Что же касается местных властей, то они отнеслись к этому делу халатно, чем и воспользовались большевики. А когда вспыхнуло восстание, то даже сам станичный атаман, вахмистр Пичугов, не принимал участия в его усмирении. Если бы не мое скромное участие в этом деле, восстание перекинулось бы в другие станицы. И эти изменники казачеству — большевики — натворили бы немало бед. Смею присовокупить, — далее писал Белоногих, — свое удивление по поводу того, что таким подозрительным личностям, как вахмистр Пичугов, доверено руководство станицей. О чем и довожу до вашего сведения. Командир 3-й сотни, 5-го казачьего Забайкальского полка

есаул Белоногих».

— Каков подлец! — сердито хмурясь, проворчал атаман себе под нос. — Атаман у него подозрительная личность. Ах ты мразь, подхвосток сучий! А ведь попади эта бумажонка тому мошеннику Конецкому, и греха не оберешься. Он, мерзавец, будет радехонек расправиться с вахмистром Пичуговым, припомнит мне, сукин сын, и Ялу, да еще такое припишет, что и во сне-то не снилось. Ну врешь, сволочуга, мы тоже не пальцем деланы. — Атаман даже заулыбался от мысли, внезапно его осенившей, и, в клочья изорвав донесение есаула, он тут же накатал новое, лично от себя и совсем по другому адресу.

«Начальнику Газимур-Заводского гарнизона», — крупным, размашистым почерком начал он, далее следовало писать: «Господину войсковому старшине», но атаману не нравилось это новое обращение к начальствующим лицам, поэтому он подумал и, досадливо крякнув, написал по старой привычке:

«Их высокоблагородию капитану Шереметьеву.

Настоящим сообщаю, что в поселке Какталга, вверенной мне станицы, большевики пытались поднять восстание против существующего строя и законных властей. Но, благодаря принятым мною мерам, бунтовщики были усмирены, а зачинщики этого дела — большевики — арестованы. Все они поименованы в приложенном к сему списке и вместе с главарем их, Федоровым, направляются в ваше распоряжение.

Станичный атаман, вахмистр Пичугов».

На следующее утро арестованных погнали дальше, но уже не пешком, а на подводах. Отдохнувший за ночь Федоров чувствовал себя сегодня лучше, голова уже не болела, но, одолеваемый горькими мыслями, он по-прежнему угрюмо молчал. Лишь один раз за всю дорогу отозвался он на реплику Аксенова, когда тот сказал:

— А ведь нас не на Нерчинский Завод везут! Вправо свернули, на Урюмкан.

— Э-э, не один ли черт, — отмахнулся Абрам, — что березовым поленом по башке волка, что осиновым колом — все равно ему не жить.

— Так-то оно так, но если в Богдать повезут, там у меня сослуживцы есть, нашей руки держатся ребята. Может, увидят нас, узнают, а ну-ка поговорю с дедом.

Но старик возница оказался неразговорчивым и на все вопросы Аксенова отвечал неохотно, односложно: «Ага», «Нет», «Не знаю», «Не видел». Аксенов не унимался и, как только конвоир, ехавший сбоку саней, приотставал, снова донимал деда вопросами:

— Партии-то какой сочувствуешь?

Старик сердито покосился на говоруна, буркнул:

— Нужна мне твоя партия, как лисе капкан.

Помолчали, и Аксенов снова за то же:

— В Богдать нас везете?

— Угу.

— А потом дальше?

— Отвяжись.

— Та-ак, а у меня сослуживец в Богдати, Марков Алексей Савельич, слыхал?

— Хм, сватом мне приходится.

— Смотри-ко ты! — Аксенов придвинулся поближе, зачастил полушепотом. — Дедушка, забеги к нему, расскажи про нас: мол, большевиков везли арестованных — Федорова, Аксенова, он меня знает. Сообчи ему, пожалуйста. А уж мы тебе, если живы останемся, благодарны будем по гроб жизни. Ладно, дедушка?

Старик помолчал, затем, полуобернувшись, буркнул:

— Ладно уж, скажу, — и повернулся к Аксенову спиной, давая понять, что разговаривать больше не желает.

В Богдать прибыли в сумерки, долго дожидали в ограде станичного правления, пока старичок сторож ходил куда-то за ключами. В ожидании его арестованные и окружившие их конвоиры топтались на месте, отогревая ноги, хлопали рукавицами.

Наконец сторож появился, открыв входную дверь, засветил ручной фонарь и, в сопровождении двух конвоиров, привел арестованных в конец узкого коридора.

— Каталажка-то у нас не топлена, — пояснил он, открывая обитую железом дверь арестного помещения, — и тесновато вам будет. Ну да ничего-о, в тесноте, да не в обиде.

— Хорошо, кабы так, — усмехнулся Аксенов. — А то и в тесноте и в обиде.

Ничего на это не ответив, старик достал с печурки оплывший огарок стеариновой свечи, приклеенный к банке из-под консервов, поставил его на нары.

— Проходите сюда, а я сейчас печку затоплю, а потом чаю принесу вам горячего, вот и посогреетесь с дороги-то.

— Спасибо, дедушка.

Когда за стариком захлопнулась дверь, Федоров поднял над головой огарок, осмотрел помещение. Глазам его представилась небольшая комнатушка, с железной решеткой в единственном маленьком оконце, с черными от грязи нарами и с пятнами от раздавленных клопов на небеленых стенах.

— Хоромы-то куда хуже княжеских, — оглядываясь вокруг, проговорил Аксенов.

— Человек пять улягутся на нары, — отозвался Долинин, — а еще троих куда? Под нарами холодно.

— Нет уж, хоть сидя, а всем надо на нарах.

Так и поступили. Потеснившись, не раздеваясь, уселись на нары, у одного из них осталось еще с пригоршню табаку-зеленухи, у другого половинка измятой старой газеты. Поделились, закурили.

— Теперь, поди, тот старик-то уж сообщил про нас Маркову, — сказал Аксенов. В душе его росла уверенность, что Марков выручит, соберет фронтовиков, догонят их дорогой и отобьют у конвоиров.

Возник разговор: одни, в том числе и Федоров, соглашались с Аксеновым, другие сомневались, твердили свое:

— Да нашел ли старик этого Маркова? Его и дома может не быть.

— А если и дома, так толку-то мало. Пока он соберет фронтовиков, да еще согласятся ли они на такое дело, да есть ли у них оружие! А с голыми-то руками куда кинешься.

— Ничего подобного, успеют, и оружие найдется…

Между тем сторож печь затопил и приволок арестованным полуведерный котел горячего чаю и две булки хлеба.

— Кушайте на здоровье, — проговорил он, устанавливая котел на нары. И, положив тут же хлеб, извлек из-за пазухи три деревянные чашки: — Вот и посудка вам, а то ведь у вас, наверно, и кружек-то нету?

— Нету, дедуся, спасибо.

— Большое спасибо, дедушка.

— На здоровье.

Аксенов, поблагодарив старика, хотел было попросить и его сходить к Маркову, но в дверях стоял один из стражников, зорко наблюдавший за сторожем, чтобы не передал чего-либо арестованным.

В эту ночь арестованные так и уснули, не раздеваясь, сидя на нарах.

Первым проснулся Аксенов, ему послышалось, что в коридоре кто-то щелкнул бичом, а когда он вскинул голову, открыл глаза, за окном уже явственно бахнул выстрел, второй.

— Вставай, живее! — завопил он, соскакивая с нар на пол. — Наши нажали, Марков!

Все повскакали, в темноте сшибаясь друг с другом, посыпались на пол, теснота, шум, радостные возгласы, а за окном стрельба, топот ног, матерная брань.

— Тише, товарищи, тише! — взывал Федоров, снова взобравшись на нары. Он пошарил руками оконце, приложился к нему ухом.

Наконец стрельба затихла, слышно было, как входная дверь с шумом распахнулась, по коридору затопали, загомонили люди, громкий стук в дверь.

— Федоров, — донеслось оттуда, — живой?

— Я!

— Живой, живой! — заговорили в ответ узники.

— Держитесь, выручим.

Сторож, как видно, сбежал. Дверь открыли, выворотив ломом замок, но, прежде чем сорвать его, кто-то оттуда, из коридора, призвал арестантов к порядку, пояснил:

— Товарищи, тише! Мы из Алтагачанской коммуны, сейчас освободим вас, а вы без шуму, без толкотни выходите на двор, за воротами ждут подводы, садитесь на сани и ходу, дорогой расскажем, что и как.

Вскоре из Богдати выехал необычный обоз, впереди и позади которого рысили вооруженные всадники. Разномастные, сытые лошадки, запряженные попарно в сани-розвальни, шибкой рысью мчались вверх по долине Урюмкана. В санях сидели по три, по четыре человека, некоторые из них тоже с винтовками в руках.

Один из всадников, в черной яманьей дохе, рыжей папахе с алым верхом, рысил сбоку саней, на которых сидели Аксенов и Федоров. Из-под стоячего воротника дохи виднелись лишь дегтярно-черная борода всадника, припудренная серебристым инеем, и подкрученные кончики усов. Это и был Алексей Марков, о котором вчера рассказывал Аксенов. Он накоротке повидался с Иваном Ивановичем сразу же, как их освободили из-под ареста, дружески расцеловался и с Федоровым, а теперь пытался рассказывать им, клонясь к шее рослого саврасого коня:

— Я, конешно, как услыхал такое, сразу к ребятам нашим, фронтовикам, какие заодно с нами, а их, как назло, то одного дома нету, то другого, третий в лес уехал, всего-навсего двоих застал. Посоветовались мы, да и махнули в Горбуновку, знаем, что есть люди там наши надежные. Приезжаем туда к Ивану Попову,домашние говорят, к Сартакову ушел. Мы туда, а там целая сходка, и всё наши, фронтовики. Оказывается, к ним большевики приехали из Курунзулаевской коммуны, ее теперь Алтагачанской называют. Пятеро их, а за главного Семенихин, из рабочих, во-он на гнедом-то коне едет, черноусый, в шапке-ушанке. А рядом с ним на сивом коне Кеха Музгин, казак Копунской станицы, подходил он к вам, здоровался, помните, в кожаной тужурке?

— Помню, — ответил Федоров, — да я его и раньше знал. А вот тот, на вороном-то коне, кто?

— Да это же братан мой, — ответил за Маркова Иван Иванович, — и тоже Иваном зовут, Гавриилу Аксенову родной брат.

— То-то он с тобой расцеловался давеча.

— А как же иначе-то, свои люди. Но как они тут очутились, Алексей Савельевич, расскажите-ка.

— А так и очутились, что на подмогу их послали алтагачанцы к Федорову, восстание поднимать. А я им и говорю: «Какое там восстание, когда они сами-то сидят арестованные, смерти ждут». Ну тут, конешно, они обсоветовали и решили ехать на выручку, немедленно. Сразу же все по домам, заседлали коней, собрались при полной боевой опять же к Тимохе Сартакову. От него скорым ходом в Богдать.

ГЛАВА XXI

Теплый мартовский день близился к вечеру, когда в большое село Тайна вступил отряд конницы, прибывший откуда-то с низовьев Газимура.

С давних времен пролег через Тайну Сретенский тракт, и жители села вдоволь повидали на своем веку и партии кандальников, которых гнали на каторгу в тюрьмы Горного Зерентуя, Кадаи, Котумары, и различные воинские части. Поэтому старики, что сидели на завалинке, пригретые вешним солнышком, удивленно судачили, глядя на проходившее мимо них необычное войско. В диковинку дедам, что эти кавалеристы и одеты-то не по-военному, лишь на некоторых из них форменные шинели и полушубки, большинство же — в обыкновенных деревенских шубах, ватниках и дохах.

— Чудно, право, чудно! — дивился один, разводя руками. — И одежа на них домашняя, и оружие: у кого трехлинейка, у кого бердана, а во-он у того, в белой-то шубе, дробовик, ей-богу, дробовик центрального бою.

— На охотников похоже, — говорил второй, — но шибко уж людно, да и едут-то по-военному, строем, знамя красное на пику воздетое. Ничего не пойму, побей меня бог, не пойму.

— А вить это большевики, братцы, вот не встать мне с этого места, они самые! — вспомнив что-то, высказал свою догадку третий. — Сват Лука-то правду, стало быть, говорил. Был на прииске он, ну и слыхал там, что появились в Актагучинской станице большевики: Музгин, Федоров, ишо какие-то, забыл их фамилию. Ездют они по селам да приискам, народ мутят, подбивают бунтовать супротив властей нонешних. А народ на власть недовольствует, вот они и набрали целое войско, стало быть.

— Музгин, говоришь? То-то я смотрю, у переднего обличье-то вроде знакомое.

Старик не ошибся, это и в самом деле был отряд повстанцев, которым командовал Иннокентий Музгин. Рядом ехали его боевые помощники — Абрам Федоров и Семенихин, одетый все так же по-городскому, в черное драповое пальто и бобриковую шапку пирожком.

С того памятного случая в станице Богдатьской прошла неделя, и воспрянувший духом Федоров — снова один из руководителей первого в Забайкалье повстанческого отряда красных партизан. Восемьдесят пять бойцов вступили в отряд добровольно, поклявшись или погибнуть под алым знаменем революции, или завоевать народу столь желанную советскую власть.

Было решено задержаться на двое суток в Тайне и Газимурском Заводе, в надежде провести здесь собрание граждан и митинги, пополнить свои ряды новыми повстанцами, а затем двинуться вверх по Газимуру, на соединение с коммунарами Алтагачана. Музгин был уверен, что по пути этого следования отряд его пополнится не менее чем вдвое за счет добровольцев-фронтовиков Догьинской и Красноярской станиц. С ним соглашались все.

Но на деле получилось иначе: в первый же вечер, едва успели расположиться на ночлег, Музгин получил из Газимурского Завода тревожное сообщение о выходе на Газимур крупных воинских частей семеновцев. Прибывший с донесением фронтовик, назвавшийся Михаилом Сапожниковым, рассказывал:

— Рота семеновской пехоты, человек полтораста, уж какой день в Газимурских Кавыкучах находится. А вчера туда три сотни кавалерии прибыло, почти сплошь харчены[18].

— Откуда же вы узнали обо всем этом? — дивился Музгин, выслушав донесение.

— А ведь мы, товарищ Музгин, давно ждем этого моменту, — Сапожников оскалил в улыбке белозубый рот, — а как услыхали, что вы людей призываете восставать против Семенова, ну и мы тут гуртоваться начали, чтобы к вам припариться.

— Вот оно как! — воскликнул обрадованный Музгин. — И людно вас набирается?

— Человек до сорока будет только в этих трех селах: Газимурский Завод, Корабль, Павловка.

— А оружие есть?

— Почти у всех винтовки. Мы даже старшого избрали, Рязанова Исака Иваныча. А чтобы время не терять до вашего прихода, разведку вели. Вот как и узнали про белых в Кавыкучах-то. Брат мой Михей побывал там, он. все это и разузнал.

Выслушав Сапожникова, Музгин поговорил с Семенихиным, и в тот же вечер созвали военный совет. В просторной, давно не беленной избе какого-то бедняка собралось человек пятнадцать большевиков и наиболее активных партизан отряда.

Музгин в коротких словах передал сообщение газимурцев и прямо поставил вопрос: как быть? Или, уклонившись от боя, тайгой пробираться в Алтагачанскую коммуну, или же помериться силами с противником.

И после того как Музгин закончил свою речь, обведя соратников взглядом, в избе воцарилась тишина. Нарушил ее пожилой, седоусый приискатель Немиров.

— А чего уклоняться-то, — заговорил он глуховатым баском, — ведь воевать пошли, а не по лесам прятаться. А потом то надо принять во внимание, что в этой пехоте ихней народ молодой, мобилизованный, шибко им охота супротив своих же воевать: как до стрельбы дело дойдет — и на уход кинутся, вот увидите. А харчены эти только грабить да сметану жрать мастера, а вояки из них никудышные. Словом, я за то, чтобы дать им бой.

И тут заговорили, заспорили, перебивая один другого.

— Ерунду говоришь, Архипыч!

— Их впятеро больше…

— А оружие-то у них, не наше горе.

— С патронами у нас худо.

— Добудем в бою, чего там.

— Верно-о, я за наступление.

— Я тоже за то, чтобы дать белякам бой, — заговорил Аксенов, — но прежде всего надо нам связаться с алтагачанцами, просить, чтобы помогли они нам. А уж помочь-то они обязательно помогут.

— Правильно.

С предложением Аксенова согласились все единодушно, решив выслать гонцов в Алтагачанскую коммуну, не медля ни одного часа. Доставить такой пакет вызвались охотники — казак Догьинской станицы Петр Викулов и приискатель Дормидонт Ермилов.

— Смотрите, товарищи, — предупредил их Музгин, — дело серьезное. Надо доставить пакет как можно скорее.

— Будьте спокойны, — поднялся со скамьи Викулов, — я здешние места насквозь знаю. Сто двадцать верст до коммуны отсюда… Мы сейчас же заседлаем — и ходу. К утру будем на аленуйских заимках, там коней заменим и, самое большое, к вечеру завтрашнего дня будем в коммуне. Так что послезавтра, вместе с коммунщиками, двинем вам навстречу. Готовьте пакет, а мы — седлать. Пошли, Дормидонт.

Сразу же после их ухода в избе снова заговорили о предстоящем сражении с белыми. В разговор не вступал Семенихин, принявшийся за письмо в Алтагачан Киргизову. Молчал и Федоров. Поставив между колен шашку и навалившись на нее грудью, он недовольно морщился, слушая речи соратников. Почти все они высказались за то, чтобы в среду, а это ровно через два дня, вступить в бой с белыми, несмотря на их превосходство в людях и в боевой технике. Все были уверены, что алтагачанцы подоспеют вовремя, и не сомневались в успехе.

«Рассуждают, как дети малые», — начиная сердиться, думал Абрам. Наконец и он попросил слово.

— Куда вы торопитесь, на пожар, что ли? — заговорил он с досадой в голосе. — Давайте дождем ответ от Киргизова, тогда и выступим. Ведь нельзя же наобум-то действовать. Как можно надеяться, что они обязательно прибудут вовремя? А если не получится у них так, опоздают они хотя на полдня, тогда что?

— Не опоздают, — раздался чей-то не совсем уверенный голос. Но другие, более энергичные голоса всколыхнули наступившую было тишину:

— Панику разводишь, товарищ Федоров!

— Нечего теперь, раз уж начали, а ждать да догонять — гиблое дело.

— Викулов в лепешку разобьется, чтобы доставить пакет вовремя, а уж насчет выступления алтагачанцев и вовсе нечего сумлеваться.

— Главное, что беляки-то не остерегаются, не ждут нападения, а как пронюхают про нас, во сто раз хуже будет.

И хотя Абрама поддержал Семенихин, с мнением их не согласились и большинством голосов решили: первыми выступить с белыми в бой, остающиеся два дня употребить на подготовку к сражению и на то, чтобы больше привлечь в свои ряды добровольцев из жителей окрестных сел.

Обосновавшись в Кавыкучах, семеновцы вели себя на редкость пассивно. Они, очевидно, отвыкли от боев и тревог военного времени и не чуяли нависшей над ними опасности. А повстанцы Музгина в этот момент не теряли времени даром, и за эти два дня отряд их увеличился более чем вдвое.

В назначенный день партизаны Музгина под прикрытием ночи подошли на рассвете к Кавыкучам. Здесь они разделились на два отряда: один взял под свою команду Музгин, другой — Федоров.

Спешив свой отряд и оставив под горой лошадей с коноводами, Музгин занял довлеющую над поселком сопку. Федоров занял сопки правее села и, как было условлено, выслал вверх по Газимуру конный разъезд, в задачу которого входило встретиться с отрядом алтагачанцев и установить с ними связь.

Выслав разъезд, Федоров прошелся по гребню сопки, где цепью залегли бойцы его отряда, и, найдя место поудобнее, тоже прилег за большим камнем.

«Самое бы сейчас время наступать, — подумал он, приглядываясь к темнеющему в низине поселку, — залпанули бы по ним с двух сторон, а сверху-то алтагачанцы поднажали, да еще пулеметов хотя бы парочку, вот и паника у беляков спросонья-то. Вполне могли бы захватить у них обозы и оружие, и патронов разжились бы».

Медленно надвигалось утро, на синем, все более бледнеющем небе гасли последние звезды. Стало отчетливо видно дымивший всеми трубами поселок, дома, дворы, даже лошадей, которых гнали по улицам на водопой к ключу, снежно белеющему за селом широкой ледяной накипью.

Хотя и наступил март, солнопеки[19] оголились от снега, большие проталины появились на еланях и пашнях, смачно чернели двойные пары, но по утрам еще подмораживало крепко. Партизаны в цепи мерзли, а потому то и дело сбегали с гребня вниз, хлопая себя по бокам рукавицами, топтались на месте, отогревая мерзнущие ноги. Лишь те, у которых поверх полушубков надеты еще и дохи, лежали в цепи, тихонько переговариваясь:

— Жмет мороз-то, прямо-таки по-зимнему!

— Чайку бы горячего.

— Где алтагачанцы-то, подохли, што ли, они там?

— Митингуют небось, идти на выручку али нет. Им-то што, своя рубашка ближе к телу.

На восходе солнца от высланного разъезда примчался связной. Оставив коня внизу под горой, он по косогору бегом к Федорову. Тот, заметив посланца, поднялся из-за укрытия и, сунув за пазуху бинокль, поспешил навстречу.

— Едут! — выдохнул запыхавшийся гонец, подбегая к Федорову. Остановившись, малорослый русобородый связной вытер рукавом дохи вспотевшее лицо и, то глядя на Федорова, то переводя ошалело-радостный взгляд на окруживших его партизан, продолжал: — Едут, алтагачанцы наши едут. Сотни три, не меньше, двумя колоннами прут. Мы как завидели их, сразу определили, что наши это. Михей мне приказал: крой к Федорову, расскажи, что так и так, а мы, говорит, подождем их.

— Э-э, — разочарованно протянул Абрам, — так ты толком-то не выяснил, наши это или нет?

— Да ну-у, товарищ Федоров, Михей в бинки-то[20] даже одежду усмотрел на них, так же одеты, как и мы, в шубы и дохи. А вить на беляках-то форменная обмундировка, все больше японская. Не-ет, наши это.

— Ладно, езжай к Музгину, доложи ему обо всем.

— Слушаюсь.

В то время как гонец Федорова мчался к Музгину, уже взошло, начало пригревать мартовское солнце. Партизаны все меньше сбегали вниз, разогреваться топтанием; лежа в цепи, лениво перебрасывались словами, курили. Отсюда, с горы, им далеко видно окрестные сопки, уже голые с южной стороны, и заснеженные елани, пестреющие бурыми пятнами весенних проталин. Далеко проглядывалась долина Газимура, виднелись ближние и дальние поселки, курчавились над ними сизые дымки. А вокруг все более разливалась теплынь, дремотная, ласковая тишь. И вдруг это безмолвие всколыхнул отзвук ружейного залпа, что докатился сверху, из-за горы. Притихшие, пригретые солнцем партизаны зашебутились, те, что отогревали ноги внизу, бегом на место в цепь, изготовляясь к бою, зачакали затворами винтовок.

За первым залпом ахнул второй, третий, а потом уж сплошная дробь ружейной пальбы, длинную очередь выстукал пулемет. В Кавыкучах тревожно взвыла сигнальная труба. В бинокль Федорову было хорошо видно, как в улицах села забегали пешие и конные люди.

— Началось, началось! — вслух воскликнул он, радостно улыбаясь, продолжая смотреть в бинокль. Он переводил взгляды вправо, откуда доносился грохот стрельбы, досадуя, что большая гора заслонила место сражения. Абрам уже не сомневался, что это алтагачанцы вступили в бой с отрядом белых, которые выступили им навстречу.

К удивлению Абрама, стрельба закончилась, и оттуда, из-за горы, появился всадник, полным галопом мчался он в село, за ним еще несколько конных, и вот уже целая колонна конницы на рысях движется в село.

— Что же это такое? — оторвавшись от бинокля, Абрам в полном недоумении оглянулся на подошедшего к нему Исака Рязанова. — Ну эти-то семеновцы, ясное дело, но почему же наши-то их не преследуют?

Рязанов только пожал плечами:

— Холера их знает! И стрелять перестали, и сами как изныли. Да вон, никак, из нашего разъезду связной мчится, по дохе-то вроде сам Михей Сапожников.

Федоров глянул, куда показывал Исак, и тоже увидел скачущего во весь опор всадника на саврасом коне. Это и в самом деле был Михей Сапожников. Проскакав на взмыленном коне до половины горы, он соскочил с него и, на ходу сбросив с себя доху, поспешил к Федорову.

— Беда, товарищи, беда! — зачастил он скороговоркой, подбегая к Абраму. — Ошиблись мы, думали, наши идут, алтагачанцы, а это дружина Красноярской станицы.

Торопясь, поминутно вытирая рукавицей потное лицо, Сапожников рассказал, как они белых приняли за своих. Но потом усомнились и успели спрятаться в колке близ дороги. Пропустив беляков, Сапожников, с десятком своих людей, решил напасть на приотставший и плохо охраняемый обоз дружинников, это и вызвало стрельбу.

— Одного из наших ранили в ногу, — сказал он, заканчивая свой рассказ. — Петра Худякова с Быстрой. Но одну подводу пароконную отбили мы таки у дружины. Патронов трехлинейных полнехонька телега и гранат бутылочных шесть ящиков.

— Вот молодцы! — воскликнул Абрам. — Как раз нам это и нужно. Но где же она, подвода-то эта, где?

— Да будет она, вот-вот появится. Приотстали они от меня, как в гору поднимались с грузом-то. Да легче ты, товарищ командир, оторвешь рукав-то! И чего тебе не терпится? Вот они уж на виду, с горы спускаются.

Федоров кинул повеселевший взгляд в ту сторону, откуда появилась подвода, и, перестав тормошить Сапожникова, обернулся к Рязанову:

— Исак Иванович, бери живее человек десять и туда, к подводе, бегом. Патроны и гранаты раздели пополам, одну половину с этим же возчиком к Музгину, остальные сюда. Живо!

Абрам так и загорелся нетерпением, сбросил рукавицы и, нервно потирая руку об руку, выкрикивал с досадой в голосе вслед убегающему Рязанову:

— Скорее, Исак, скорее! Чего ты как стреноженный конь!

А Рязанов вдоль цепи кричал:

— Шишмаревы оба, Сапожников Михайло, Логинов, Берёзин… за мной бегом.

Лишь тогда успокоился Абрам, когда увидел, что Рязанов с десятком партизан добежал до подводы с патронами. Видел, как Исак вскочил на телегу и понукаемый им возница шибкой рысью погнал лошадей под гору ближе к позиции. Конные партизаны, что охраняли подводы, рысили рядом, окружив подводу; от них не отставали и пешие из взвода Рязанова.

Под горой вблизи цепи партизан подводу остановили, принялись спешно сгружать с нее ящики с патронами и гранатами.

ГЛАВА XXII

Посланцы Семенихина, Викулов и Ермилов, отмахав за ночь полсотни верст, к восходу солнца нарвались на разъезд белых, в перестрелке с ними потеряли обоих коней и сами едва спаслись, укрывшись в большом колке.

Когда они, раздобыв себе других коней, добрались до Алтагачана, было уже поздно, и о помощи повстанцам Музгина нечего было и думать.

Бой начался на левом фланге, где залег на сопках Музгин со своим отрядом. В бинокль Федорову было хорошо видно, как семеновские пехотинцы в японских, цвета хаки шинелях старались охватить музгинцев с флангов. Дружными залпами партизаны прижали беляков к земле, но ненадолго, они перебежками продвигались вперед. В поддержку им из села заработали пулеметы.

К этому времени партизаны на участке Федорова уже получили и разделили между собой добытые разъездом Сапожникова боеприпасы, пришлось по тридцать патронов на винтовку и по четыре, а некоторым бойцам и по пяти гранат. Наблюдая за боем, федоровцы попритихли, хорошо понимая, что скоро наступит их черед, и уже видели, как в ближней к ним улице, накапливаясь, выстраивались сотни вражеской конницы.

— Не робей, товарищи, не робей! — подбадривал своих бойцов Абрам, проходя вдоль цепи. — Ничего, что нас мало, дело-то не в количестве, патронов у нас теперь достаточно, гранаты есть, чего еще надо? Отобьемся.

А в это время из поселка вынеслась первая сотня вражьих конников на белых, как лебеди, лошадях.

За селом они, на ходу развертываясь лавой, взяли направление на позиции, занятые партизанами Федорова.

Раскрасневшийся, с горящими от возбуждения глазами, Федоров оторвался от бинокля, подозвал к себе Рязанова:

— Ну, Исак, жаркая будет баня. На рысях идут, гады, значит, силы берегут, в конном строю атаковать будут, не иначе.

Рязанов согласно кивнул головой:

— Должно быть, так. К тому же и сопка-то в эту сторону пологая, а кони-то у них монгольские, дюжие на побежку, холера их забери. Да и люди-то сплошь харчены да баргуты[21], разведчики наши все выведали до капли.

— То-то, я смотрю, все они в халатах. Ну, держись, Исак, надо встретить их как следует.

— Встретим и угостим тварей горячим до слез.

Предположение Абрама сбылось. Вскорости в полуверсте от партизанской цепи, когда стало видно синие, малиновые и пестрые халаты всадников, послышались гиканье, дикий визг, галопом рванулась в гору грозная лавина, над головами их короткими молниями блеснули клинки…

При виде этой стремительной, дико орущей, сверкающей обнаженными шашками рати даже у видавшего всякие виды Федорова тоскливо заныло под ложечкой, сильнее заколотилось сердце. Казалось, еще миг — и злая лавина эта захлестнет партизанскую цепь, а тех, кто уцелеет от вражеских шашек, затопчут конями. Партизаны плотнее прижимались к земле; изготовившись к стрельбе, они уже брали на мушку свирепых всадников, и страстное желание их нажать на спуск удерживал лишь властный командирский голос Федорова:

— Не стрелять. Чем ближе подпустим, тем больше будет у них урон.

А свирепый ураган все ближе и ближе, воедино слились гортанный рев баргутов, хрип задыхающихся коней и грохот копыт. Когда до них оставалось не более полусотни сажен, весь этот шум перекрыл звонкий голос Абрама:

— Отря-ад, пли!

Ахнул залп, под ноги коней полетели гранаты, от тяжкого взрыва их дрогнула земля, а в черно-бурых клубах, прорезанных желтыми языками пламени, было видно, как всадники валились с седел, кони взвивались на дыбы, падали, давили людей, а тех, кому удалось добежать до цепи, в упор расстреливали партизаны.

Когда дым и копоть от взрывов немного рассеялись, стало видно людские и конские трупы и мчавшихся обратно во весь опор уцелевших всадников.

Стрельба утихла, разгоряченные боем партизаны, сбегая вниз, шашками добивали оставшихся в живых, придавленных конями баргутов, забирали оружие, патроны. Один из партизан снял с убитого коня седло, другой позарился на голубой шелковый халат зарубленного им баргута, но, услышав суровый оклик Федорова, отпрянул от убитого.

— Это что еще такое! — размахивая наганом, орал Федоров. — Ты что, воевать пошел за свободу или мародерствовать? Чтобы больше этого не было! К стенке будем ставить за такие дела. Брать разрешаю с убитых оружие, патроны, можно седла и больше ничего.

При этих словах Михей Сапожников, успевший стянуть с убитого новые сапоги, попытался спрятать их у себя за спиной, но, видя, что это ему не удастся, с виноватой улыбкой подошел к Абраму:

— Извини, товарищ командир, нужда заставила, унты-то у меня видишь какие, хоть сегодня их брось, хоть завтра. Вот я и вздумал переобуться в эти, чего же добру-то пропадать зазря.

— Ну ладно! — сердито покосившись на Михея, отмахнулся Абрам. — Сапоги, куда ни шло, еще можно, но что-либо другое — ни в коем случае. — И, окинув взглядом усеянное трупами поле и расхаживающих по нему партизан, крикнул, напрягая голос: — А ну, кончай базар! По местам!

Только успели занять позицию, как из села показались новые сотни семеновцев, и опять на белоснежных, маленьких конях. Сначала они, как и первые, шли на рысях развернутой лавой. Но, достигнув горы, спешились и на приступ шли по-пехотному — перебежками. Но у партизан уже имелся опыт, снова они открыли огонь, лишь подпустив беляков вплотную. И опять баргуты отступили, унося с собой раненых, а десятка полтора из них, пронизанные пулями партизан, остались лежать навечно на скате чужой, неласковой сопки.

К полудню было отбито три атаки баргутов. Отразили партизаны и четвертую, а в это время баргуты глубоким рейдом обошли партизан с тыла, вихрем налетели на коноводов. Поздно заметили врагов партизаны, и, когда ударили по ним залпом, баргуты успели захватить почти половину партизанских коней и зарубить восьмерых коноводов.

С полудня семеновцы прекратили атаки, а, укрываясь за домами и сараями сельчан, обстреливали позиции партизан из винтовок. Короткими очередями выстукивали пулеметы, на сопках за селом маячили их наблюдатели. Партизаны на стрельбу белых не отвечали, берегли патроны, но и отступать не решались, понимая, что отступление под огнем пулеметов в открытой местности было бы для них гибельным.

Воспользовавшись затишьем, партизаны сумели отправить раненых и даже убитых в тыл, в ближайшее село, и теперь, лежа за камнями и гребнем сопки, наблюдали за противником, жевали всухомятку мороженые калачи и шаньги, судачили:

— Отбились, кажись, на стрельбу перешли, гады.

— Вряд ли осмелятся атаковать-то, вон сколько их поклали.

— Эх, скорее бы вечер.

— Далеко еще до него, ну да ничего, отлежимся.

Но предположения партизан не сбылись: к вечеру беляки возобновили атаки и снова были отбиты. После того как отразили атаку, Федоров заметил в бинокль, что на участке Музгина что-то неладное: большая группа музгинских всадников отделилась от отряда и рысью пошла вниз по Газимуру, а в это время оставшиеся музгинцы вели с горы реденькую перестрелку с белыми.

Прискакавший от Музгина гонец доложил Абраму:

— Схитрил наш командир, патронов-то у нас на одну понюшку осталось, он и сообразил: человек тридцать в отступ отправил, а патроны у них забрал до единого и тем раздал, какие прикрывать их остались.

— Вон оно что-о, — протянул нахмурившийся Абрам. — Потери большие у вас?

— В последнюю ихнюю атаку пятерых у нас убили, ну и раненых человек десять, в их числе и комиссар Семенихин.

— Тяжело?

— Чижало. Увезли его в Трубачеву. Старуха там есть, травами лечит, может, выпользует.

Отослав гонца, Абрам распорядился заготовить побольше камней, которые могут пригодиться в рукопашной схватке, когда кончатся патроны. А их осталось по две-три штуки на винтовку и на всех четыре гранаты.

И, стараясь не думать, что будет дальше, шел вдоль гребня, подбадривая своих бойцов:

— Веселей, братва, есть чем отбиваться, а там уж и ночь наступит. Дружней за дело.

А партизаны и так старались, не щадя своих сил, — шашками и прикладами долбили мерзлую землю, выворачивали из нее камни, сносили их, кучками раскладывали вдоль гребня, хорошо понимая, что камни эти пригодятся, когда кончатся патроны, при отражении нового нападения.

К счастью партизан, белые больше не отважились на новые атаки, и Федоров облегченно вздохнул, когда кроваво-красное закатное солнце скрылось за далекими сопками в верховьях Газимура.

* * *
Музгин уходил со своих позиций последним. Следом за отрядом Федорова он отослал со взводом своих партизан Аксенова, а сам остался на сопке. Уже совсем стемнело, когда он с десятком оставшихся с ним партизан покинул сопку, помчался дорогой вниз по Газимуру. Все более темнело, с северо-запада, закрывая темно-синее звездное небо, надвигалась белесая снежная туча. Вот она уже закрыла собою тонюсенький серебристый серпик молодого месяца, в темноте замельтешили первые снежинки, начал подувать ветерок.

— Пурга начинается, — сказал один из партизан, едущий рядом с Музгиным, — март, он и есть март, сроду не бывало без пурги.

Прежде чем ответить, Музгин посмотрел на небо и, смахнув с лица приставшие снежинки, мотнул головой:

— Да, похоже, что будет пурга, но это для нас еще и к лучшему. — И, тронув коня нагайкой, повысил голос: — А ну, не отставай, прибавь ходу.

Снег повалил хлопьями, усилился ветер, в большом поселке Трубачевском светились редкие огни. На окраине Музгина и его спутников окликнули:

— Стой! Кто такие?

Музгин, по голосу узнав повстанцев Шишмарева, осадил коня, ответил:

— Свои.

— Пропуск?

— «Пулемет».

— Наши, кажись. — И под носом у музгинского коня, словно из-под земли, выросла мохнатая, в черной дохе фигура партизана.

— Здесь наши? — спросил Музгин.

— Не-ет, нас тут всего пять человек, для связи. А все остальные, и оба Аксенова с ними и Федоров, дальше проследовали, в Догье.

— А Семенихин?

— Здесь оставили, на излечение. Был я у него, разговаривал.

— Та-ак, — произнес Музгин со вздохом и, чуть помолчав, подозвал одного из своих: — Пазников!

— Я, — отозвался тот, подъезжая ближе.

— Будешь за старшого. Выкормите коней, сами подкрепитесь как следует и дальше, чтобы к утру соединиться с нашими, понял?

— Так точно, понял.

— Со мной останется один Шишмарев, завтра мы вас догоним.

ГЛАВА XXIII

В доме еще не спали. Хозяин, небольшого роста, лысый старичок, с жиденькой рыжей бородкой, провел Музгина во вторую половину, где на деревянной кровати, укрытый шубой, лежал Семенихин. Рядом на скамье горела самодельная, из овечьего жира, свеча, воткнутая в горлышко бутылки: тут же стоит тарелка с хлебом и недопитый чай.

— Ну как там у вас… дела-то? — слабым, прерывистым голосом спросил Семенихин, едва Музгин появился в комнате.

— Все в порядке, Николай Яковлевич, отошли наши в Догье и дальше, оторвались от белых. Ты-то как себя чувствуешь?

— Да ничего-о, ослаб вот малость.

— Рана-то как, опасно?

— Кость хватило. Бабка тут есть… дока, забинтовала ногу-то, а к ране травы какой-то приложила. Уверяет, что вылечит, не знаю, что будет.

«Потерял, видать, крови-то немало», — подумал Музгин, усаживаясь на скамью и с чувством глубокой жалости глядя на своего друга. Семенихин изменился, похудел за один этот день. На побелевшем, словно мелом выбеленном лице угольно чернели густые усы и трехдневная щетина бороды. Музгин прекрасно понимал, что комиссар сильно страдает от раны, но старается скрыть это, а только морщится, стискивая зубы, чтобы не застонать, не выдать своего состояния.

— Больше всего душа болит… за неудачу нашу, — превозмогая боль, комиссар старался говорить спокойнее, но это ему плохо удавалось, голос срывался, переходил на хрип, — а тут еще одна черная… весть… камнем на душу.

— Что такое?

— Товарищей наших постреляли белые сегодня, разведчики наши сообщили…

— Где?

— Там же… в Кавыкучах… двенадцать человек — повстанцев Быркинской станицы… с Иваном Савиным во главе… На помощь к нам спешили… Ну и попали к белым… За своих приняли дружину Красноярскую… погибли все до единого. Эхма… все к одному… — Тяжело вздохнув, комиссар отвернулся к стене. — А теперь вот… работы много, выправлять надо положение, а я тут… колода никудышная.

— Не думай ты об этом, Николай Яковлевич, — с досадой в голосе возразил Музгин, — тебе теперь самое главное выздороветь. А дело что ж, не остановится, продолжать будем, раз начали.

— Со мной-то хоть связь держите. — Комиссар снова обернулся к Музгину и с такой мольбой во взгляде посмотрел на него, что тому стало не по себе.

— Будем. Мы и теперь… кабы можно было… с собой тебя.

— Ну, куда меня такого-то. А потом, здесь какое ни есть, а лечение. Вот поправлюсь немного, чтобы хоть на костылях… тогда уж.

— Правильно, Николай Яковлевич. Мы тебе и коня, и все, что потребуется, приготовим. Только поправляйся скорее. А теперь я хочу совету твоего попросить. Я вот что задумал: пусть Федоров и Аксенов с повстанцами нашими уходят подальше в тайгу и уж оттуда свяжутся с алтагачанцами, договорятся с ними, что и как. А я сегодня же махну на Унду, на прииск Шахтаму, на Казаковские промыслы и отряд там организую. Что ты на это скажешь?

— Это бы не плохо. — Семенихин легонько поправил на себе шубу, хотел, как видно, повернуться, но, потревожив раненую ногу, поморщился от боли. — Надо и в других отрядах… которые возникнут… чтобы костяк-то рабочий был. Действуй, Данилыч, только не горячись, пожалуйста, осторожен будь.

В комнату заглянул хозяин:

— Чайку желаете? Самовар старуха вскипятила.

— Спасибо, дедушка, чаю выпьем, — ответил Музгин, только теперь почувствовав, как сильно он проголодался и устал. Сказывались напряженность прошедшего дня и бессонная, суматошная ночь, клонило ко сну.

— Может, здесь почаюем вместе? — спросил он Семенихина.

Тот отрицательно покачал головой:

— Нет, не хочу, иди подкрепись. Когда ехать-то думаешь?

Музгин поднялся со скамьи, с трудом удерживаясь от зевоты, ответил:

— Сегодня же. Почаюю да прилягу часа на два. А Шишмарев пока сани раздобудет, хомут, запрягу Воронка и ходу.

На прощанье Музгин осторожно обнял раненого комиссара и трижды поцеловал его в губы. На этом и расстались они, не подозревая, что уж больше не увидятся, что и жить им осталось считанные часы и что уже на следующее утро беляки расстреляют Семенихина в Газимурском Заводе на глазах согнанных на казнь жителей села.

А через день погиб и Музгин. По дороге в станицу Шелопугинскую повстречался он с разъездом белых дружинников, и, хотя был переодет в крестьянскую одежду, кто-то из беляков опознал красного командира, его арестовали, доставили в Шелопугино. Казнили Музгина на следующий день. Измученного, избитого на допросе, вывели его за село, свернули с трактовой дороги влево, к речке, и там, на бугре, возле одинокого куста боярышника, упал Иннокентий Данилович, сраженный залпом, лицом в чистый, выпавший ночью мягкий снежок.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I

Пятый месяц пошел, как в пади Алтагачан основалась лесная коммуна и военно-революционный штаб, ставший теперь повстанческим центром восточного Забайкалья. Отсюда тянулись нити заговора во многие села и станицы, рассылались воззвания и приказы Читинского подпольного комитета большевиков. Сюда же поступали и вести из разных районов Забайкалья. Но чем ближе к весне, тем тревожнее становились вести: после того как услыхали о гибели отряда революционных мадьяр на Тунгире, о неудавшемся Аркиинском восстании, о разгроме первого партизанского отряда под Кавыкучами и о гибели Музгина и Семенихина, пришло новое печальное известие: совсем недавно в пади Догоча белые окружили и уничтожили отряд верх-талачинских партизан, мало кому удалось уйти живыми из этого боя, в числе других погиб и организатор их, командир отряда Иван Кузьмич Бурдинский.

Затихли, приуныли коммунары. Не слышно стало по вечерам их песен, веселых шуток и смеха, замолкла самодельная скрипка, которую смастерил из ольховой чурки дед Матафонов, темнее осенней тучи ходил Бородин. А тут еще не вернулся вовремя ушедший вчера на разведку в село Никита Зарубин.

И всегда такой веселый брат его, Самуил, суровея лицом, хмурился, часто поглядывал на тропинку, что вела к селу, вздыхал.

— Засыпался Микита, чует мое сердце, засыпался, — ворчал он, ни к кому не обращаясь, и, выколотив о пенек докуренную трубку, снова набивал ее зеленухой, с ожесточением бил кресалом по кремню, высекая огонь.

Так и спать легли, не дождавшись Никиты. Вечером в Курунзулай выслали еще двоих разведчиков — Семиона Якимова и Василия Матафонова. Самуил тоже просился в разведку, но ему не разрешил Киргизов.

В эту ночь Самуил почти не спал, то выходил из землянки, подолгу стоял возле нее, прислушиваясь к ночным шорохам, то, возвратившись обратно, садился на лавку возле печки, набивал табаком трубку и, не замечая, что в загнетке пышет жаром груда углей, высекал огонь кресалом.

Высланные в Курунзулай разведчики не вернулись к утру, не появились они и к обеду. Забеспокоились коммунары, усилили вокруг дозоры, а те, что остались в зимовье и землянках, места себе не находили: погибли товарищи наши, что же делать-то?

Первый с этим вопросом обратился к Киргизову старик Якимов, отец ушедшего в разведку Семиона.

Киргизов хотел что-то сказать старику, но в это время у огнища, вокруг которого сидели коммунары, раздался громкий голос:

— Еде-ет! Из наших кто-то мчится!

Все повскакали со своих мест, глядя в ту сторону, куда показывал рукой коммунар в сивой папахе. Отовсюду из землянок повысыпали на двор коммунары, глаза всех прикованы к всаднику, скачущему во весь опор. Из толпы до слуха Киргизова долетают взволнованные, полные тревоги голоса:

— Что-то шибко уж торопится.

— Ох, не с добром, однако, так спешит.

— Поди, опять Ванька Евлахи Зарубина.

— Конь-то не Евлахин.

— А может, у суседа выпросил.

А парень уж птицей перемахнул речку, не сбавляя хода, пересек колок и лишь невдалеке от зимовья сдержал коня, перевел на рысь. Это и в самом деле оказался тот расторопный Ванька Зарубин, который не раз доставлял в коммуну продукты. На ходу спрыгнув со взмыленного, тяжело поводившего боками коня, Ванька подбежал к огнищу, зачастил скороговоркой:

— Скореича давайте на выручку. Дядя Вася наказывал, чтобы срочно, да вот тут прописано… — Ванька торопливо развязал на левой ноге подвязку, вытянул из голенища ичига серый конверт и передал его Киргизову.

Пока тот читал донесение Матафонова, коммунары окружили Ваньку, закидали его вопросами.

— Семку-то моего видел? — допытывался дед Якимов.

— Видел, с дядей Васей они прячутся.

— А Микиту?

— Увели его… ночесь. — Голос Ванюшки дрогнул, он поднял голову, встретился взглядом с побелевшим от его сообщения Самуилом и продолжал всхлипывать, вытирая слезы концом кушака. — Тетку Аграфену видел… воет… убили, говорит, дядю Микиту… расстреляли.

Сразу же вокруг притих говор, коммунары обнажили головы.

— За нас пострадал, горемычный, — вполголоса проговорил дед Якимов и, потянув с головы мерлушковую шапку, широко перекрестился на восток: — Сошли ему, господи, царство небесное…

Глухой стон вырвался из груди Самуила, он круто повернулся и, горбясь, пошел в зимовье.

Когда первое волнение улеглось, коммунары вновь приступили с расспросами, и Ванюшка рассказал, что вчера в село вступил отряд белых, начались аресты и расстрелы, а сегодня он с запиской Матафонова вышел из села под видом того, что погнал за поскотину коров на пастбище. Пешком добрался до заимки, раздобыл коня и примчался в коммуну. Пока он все это рассказывал коммунарам, Киргизов успел посоветоваться с Бородиным и Самуилом Зарубиным, с бумажкой в руке подошел к толпе коммунаров — те сразу притихли, ожидая, что он скажет.

— Ну, товарищи, хватит нам отсиживаться, — начал он, обводя коммунаров повеселевшим взглядом, — надо выступать. Тут вот, — Киргизов потряс зажатой в кулаке бумажкой, — Матафонов приятную весточку прислал, сговорился он там с казаком семеновским и пишет, что недовольство у них большое на власть ихнюю, человек полсотни согласны перейти к нам.

В ответ толпа всколыхнулась гулом голосов:

— Выступать.

— Ясное дело, чего же ждать еще.

— И так пятый месяц баклуши бьем.

— Макар, труби седловку.

Киргизов поднял руку, призывая к порядку:

— Тихо. Выступать будем вечером, чтобы в Курунзулае быть ближе к утру. А сейчас готовить оружие и отдыхать, ночь предстоит трудная.

Шумно разговаривая, коммунары расходились по землянкам и зимовьям, и вскоре все они занялись делом: чистили винтовки, чинили ичиги и унты, около большого точила — очередь, чтобы наточить как следует шашку; над кострами котлы с мясом, повара уже готовят, чтобы на дорожку посытнее накормить повстанцев.

На заходе солнца отряд коммунаров покинул гостеприимный Алтагачан. Перед тем как отправиться, отряд разделили надвое, первую половину взял под свое командование Киргизов, вторую — Самуил Зарубин.

За долгие зимние месяцы обжились коммунары, привыкли к этим местам, к теплым зимовьям и землянкам, полюбили их, поэтому долго, пока не скрылись за горой, часто оглядывались, вздыхали, переговаривались:

— Уходим с насиженного места.

— Прощай, Алтагачан наш, батюшка!

— Да-а, приютил он в свое время и кормил, спасибо ему.

— Эх, придется ли побывать здесь еще?

Егор, с берданкой на левом плече, шагал следом за стариком Якимовым и всю дорогу дивился, как легко, неслышно идет старый охотник. Правда, на ногах у деда мягкие гураньи унты, но ведь и на Макаре-трубаче, что шагает вслед за Егором, такие же унты, но тяжелые шаги его слышит Егор, а старика — нет.

Егор, подкидывая на плече берданку, подумал: «Ну и ружьецо мне досталось, будь оно проклято, сроду не думал, что с берданкой пойду воевать в пехоте… Хорошо еще, патронами снабдил дед Якимов, хоть и самодельные, а все ж таки патроны».

Егор пытался представить себе Курунзулай, где он никогда не бывал, предстоящий бой, и чувство страха перед неизвестностью постепенно овладевало им, неприятным холодком разливалось по телу. Ему, много раз бывавшему в боях, дважды раненному, привыкшему ко всякого рода испытаниям, было непонятно, отчего все это происходит? Или от непривычки ходить в бой пешком, да еще с такой вот берданкой, или от предчувствия какой-то беды?

Горная тропинка, по которой шли повстанцы, то петляла по тайге между деревьев, то пересекала узенькую падушку с бурливой речушкой посредине, то косогорами поднималась на лесистую сопку, на северной стороне которой еще не стаял снег. Большими сугробами, под ноздреватым, затвердевшим к ночи настом, лежал он по обе стороны обледенелой тропинки. Идти по ней в темноте надо осторожно, чтобы не поскользнуться, не удариться головой о дерево, — все внимание уделено этому, и уж не думалось ни о чем. Но как только выходили в падь, на ровную дорожку, мрачные думы, предчувствие чего-то недоброго вновь овладевали Егором. Сердясь на самого себя, он гнал прочь эти мысли, стараясь думать о другом: о Насте, о сыне, о Ермохе, воскресил в памяти сенокос, широкий луг, медовый запах кошенины. Эх, было же времечко, и неужели не вернется оно больше никогда…

Наконец тропинка вывела в падь, на проселочную дорогу, где уже перестроились, шли по трое в ряд.

— Ну теперь уж недалеко, — шепнул Егору Макар Якимов, когда дорога, огибая большую лысую гору, повернула влево.

Прошли еще немного, миновав поскотину, остановились, по рядам вполголоса передали команду:

— Ложи-ись.

Рассыпавшись цепью вдоль дороги, залегли, притаились. Егор видел, как от переднего отряда тенью отделились трое в сторону села и как растаяли в темноте.

Чтобы не спутать в темноте своих с чужими, Киргизов еще с вечера распорядился повязать всем на левые рукава белые повязки, этим и занялись они теперь. Привязывая на рукав кусок старого полотенца, которым снабдил его Макар, Егор то и дело поглядывал на село, прислушивался, но оттуда не доносилось ни единого звука, даже собаки не лаяли. Крепок предутренний сон, не видать ни единого огонька.

— Зарница взошла, — донеслось до Егора откуда-то сбоку, — светать скоро будет.

— Покурить бы.

В ответ сердитый шепот Макара:

— Ты что, сдурел?!

В это время из села вернулся один из дозорных, Викулов. Запыхавшись от быстрого бега, он плюхнулся на землю, рядом с поднявшимся на локте Киргизовым.

— Удача… фу-ты черт… запалился.

— Ну! — затормошил его Киргизов. — Говори толком.

— Взяли живьем… всю заставу… пропуск узнали ихний… «гильза»…

— Молодцы ребята! — повеселел Киргизов и, не расспрашивая больше, вскочил на ноги, по цепи покатилась его команда: — Поднимайтесь быстро, на ходу стройся по три… вперед!

Шорох, звяк оружия, и вот уже вся колонна, стараясь не шуметь, скорым шагом двинулась за Киргизовым в село.

Огороды, плетни, заборы, широкая темная улица. Здесь отряд повстанцев разъединился: первый отряд Киргизов повел в центр села, второй по команде Зарубина рассыпался цепью по огородам и гумнам северной окраины.

Егор, пристраиваясь между двух гряд, видел, как влево от него дед Якимов старательно, словно на охоте, прилаживал свою берданку на рожках. Правее Егора грузно ворочался Макар, за ним смутно белела в темноте папаха Ивана Чипчеева.

Пропели уже вторые петухи, в окнах кое-где замелькали огни, задымили трубы. Утреннюю тишину вдруг разорвал выстрел, хлопнул второй, третий, гулко бахнула граната, и стрельба, все более усиливаясь, растекалась по всему селу. В двух местах короткими очередями заработали пулеметы, по улицам заметались пешие и конные. И странноедело, в этот момент Егор не почувствовал страха, угнетавшего его с вечера в походе. Им овладело привычное состояние боевого азарта, которое не раз испытывал он, когда ходил в атаку. Он даже начинал злиться, что где-то идет бой, а они здесь лежат без дела.

Но вот как из-под земли вырос Самуил Зарубин.

— К бою готовсь! — крикнул он, взмахнув наганом. — В атаку, за мной… ура-а!

— Ура-а! — вместе с другими подхватил Егор, словно пружиной подброшенный с земли. С берданкой наперевес кинулся он вслед за Самуилом, слыша за собой топот многих ног. С разбегу перескочив низенькое прясло, Егор миновал двор, ограду и одним из первых выскочил в улицу.

— За мной! — все так же размахивая наганом, кричал Зарубин, бегом направляясь в широкий проулок.

Когда выскочили на задворки, Егор понял, что Самуил хочет рассыпать свой отряд вдоль речки за селом, чтобы преградить белым путь к отступлению на Борзинский тракт. Но он опоздал, из села уже неслась лавина всадников, не менее сотни человек. Не соблюдая никакого строя, мчались они полным галопом, усердно работая нагайками. Не отставала от них запряженная тройкой зеленая тачанка, с которой по зарубинцам хлестнули из пулемета.

Фью, фью, фюйт — высвистывали пули беляков. Бежавший недалеко от Егора боевой повстанец Гавриил Васильев выронил из рук винтовку, присел, схватившись левой рукой за правую.

— Ложи-и-ись! — заорал Самуил. — Стрельба пачками, огонь! — И первый разрядил свой наган по убегавшим.

Упав на какую-то выбоину, Егор, кинув свою берданку на ком мерзлой земли, ловил на мушку далекие фигуры беляков, слал в них пулю за пулей, досадуя, что кончаются патроны, а ствол ружья так раскалился, что уже нельзя держать в руках.

Бой закончился к восходу солнца. Зарубинцы, подобрав двух убитых и одного тяжелораненого, возвращались в село. С искренним радушием встречали их сельчане, один другого наперебой зазывали к себе в гости. В избах хлебосольные хозяйки хлопотали около жарко топившихся печей: варили, жарили, пекли колоба, чтобы на славу угостить лесовиков-коммунаров, а вместе с ними и бывших семеновцев. Шестьдесят пять человек их перешло на сторону повстанцев. Все они как были, так и остались на своих лошадях и при своем оружии, потому что это были не пленные казаки, а такие же активные участники восстания, решившие добровольно встать под алые знамена революции.

Егора и раненного в правую руку Гавриила Васильева пригласил к себе Макар.

После сытного завтрака все трое отправились в центр села на митинг. С удовольствием наблюдал Егор, как ожило, повеселело село, кое-где над крышами домов затрепыхались непривычные для глаз односельчан алые флаги. В улицах уже успели подобрать конские трупы и порубленных казаками офицеров, и теперь в них по-праздничному многолюдно и весело. Взрослые, пожилые люди, успевшие принарядиться парни и девки — все потянулись на митинг. Шумливые ватаги ребятишек шныряли по дворам и огородам, собирая стреляные гильзы, оборванные казачьи и офицерские погоны.

В одном месте густая толпа окружила гармониста, слышатся залихватские переборы «тальянки», топот каблуков. А дома через три от веселой толпы, из окон старого дома, доносится плач, причитание женщин. В ограде старики строгают доски на гроб, один из дедов топором обтесывает лиственничный кряж, чтобы смастерить из него крест.

ГЛАВА II

На митинг, организованный Бородиным, сельчане собрались поголовно, от мала до велика. К этому времени высоко поднялось и сильно пригревало весеннее солнце. Теплый ветерок доносит до села волнующие запахи оттаявшей земли, голубого ургуя, чабреца и распустившейся вербы, сладостный аромат их приперчен дымной горечью вешних палов, что сизой пеленой укутали дальние и ближние сопки.

Многолюдные толпы запрудили площадь против школы, окружили перевернутую кверху дном бочку, на которой, поблескивая стеклами очков, стоял Михаил Иванович Бородин.

— Товарищи! — говорил он, напрягая голос и поворачиваясь то в одну, то в другую сторону. — Ваше село войдет в историю гражданской войны как пример верности революции, делу рабочего класса. Сегодняшнее восстание означает начало освободительного движения против власти узурпатора Семенова. Эта власть, навязанная нашему народу силой, держится на одних лишь штыках. Но и штыки-то эти ненадежны, сегодня вы сами убедились в этом; видели, сколько семеновских казаков с оружием в руках перешло на нашу сторону? И это в первом же бою, а что же будет дальше?

В ответ толпа разноголосо, радостно гудела.

— Правильно-о!

— Не хотим белой власти!

— Вить это беда, сколько людей сказнили.

— Даешь свою власть, народную!

Егор не дождался конца митинга; узнав, что в школе работает военно-революционный штаб, пошел туда.

Многолюдно и в школе. Столы, за которыми сидели Киргизов, Самуил Зарубин, Иван Чипчеев и двое из местных жителей, густо облепили люди. Здесь производили запись добровольцев в повстанческий отряд, распределяли оружие, захваченное сегодня в обозе белых, выясняли, сколько потребуется лошадей, чтобы взять их у местных богатеев.

Егор уже не нуждался в оружии, новенькую трехлинейку, вместе с патронами и шашкой, снял он сегодня утром с убитого белогвардейца, бердану сдал в обоз. Теперь недоставало ему лишь коня, из-за этого и начал он протискиваться к одному из столов, где под председательством Зарубина заседала реквизиционная комиссия. Почувствовав, что кто-то дернул его сзади за рукав, Егор оглянулся и увидел Макара Якимова.

— Ты куда? — спросил Макар.

— К Самуилу Павлычу, насчет коня.

— Чудак, иди за мной.

Не понимая, в чем дело, Егор повиновался.

Вышли из школы, и, когда миновали площадь, где все еще продолжался митинг, Егор спросил:

— Да ты скажи хоть, куда ведешь-то? Может, по гостям? Так мне, брат, не до этого сейчас.

— Знаю. Пока ты на митинге околачивался, а я об тебе заботу проявлял… Выведал, что у Ивана Семеновича, хитрющий казачок наш, офицеры находились на постое. Проверил тихонько, где кони ихние теперь, нашел — на гумне стоят, спрятанные.

— Да что ты говоришь, Макарша! Где же они? Бежим скорее, а то их там…

— Никуда не денутся, — улыбнулся Макар, — не торопись, успеем.

Новый, под тесовой крышей дом, куда привел он Егора, отличался от соседствующих с ним серых домишек своим нарядным видом. Пять больших окон с яркими цветами на подоконниках глядят в улицу, голубизной отливают недавно покрашенные филенчатые ставни и резные наличники. Из-за забора виднеются крыши добротных амбаров и сараев…

— Хозяин, видать, хороший, — сказал Егор.

— Да, неплохой хозяин-то, а уж горлохват первеющий. От него не уходили ни прииски, ни спирт китайский, везде успевал. Этих коней он сегодня же в ночь сплавил бы за границу.

Здоровенный цепник-волкодав на дыбах заходил у амбара, густым отрывистым лаем встретив пришельцев, едва они переступили порог калитки. В ту же минуту на крыльце появился хозяин, приземистый, чернобородый дядька в лисьей шапке и черном, внакидку, полушубке. Прицыкнув на кобеля, он сощурил в приветливой улыбке плутоватые глазки:

— Здравствуйте, Макар Михайлович, давненько не видел вас, как здоровьице? Да вы проходите в избу, гостями будете.

— Спасибо, только мы не в гости, а по делу, покажи-ка нам коней офицерских.

— Коней! — Меняясь в лице, хозяин ухватился за бороду. — Да где ж я их возьму?

— Не знаешь, стало быть? Тогда придержи кобеля-то да следуй за нами, мы их сами поищем.

Минуя сараи, скотные и конские дворы, стайки и большой сеновал, Макар вывел Егора на гумно, за ними тенью следовал хозяин, на ходу надевая полушубок в рукава. Маленькие глазки его заискрились злобой, когда Макар повел Егора через побелевший, ставший рыхлым ледяной ток к большому, крытому соломой мякиннику.

— Видал, што вытворяет, хапуга! — кивнув головой на приотставшего хозяина, сказал Макар. — Кому придет в башку, што кони у него в мякиннике?

— Хитре-ец! Ты-то как догадался?

— Догадался бы черта с два, кабы не ребятишки суседские. Дал я им сороковку-керенку, обрадовались, заразяты. Надо бы ишо чего-нибудь прибавить им, сахару, што ли, да где его взять-то.

Когда Макар открыл скрипучие воротца, кони задвигались, переступая с ноги на ногу, оглядывались на вошедших, тихонько заржали.

— Ох и хороши коньки! — возликовал Егор при виде трех рослых, откормленных коней. — Вон тот, гнедой-то, звездный, на прежнего Гнедка моего походит! Макарша, можно мне его?

— А чего же не можно-то, за этим и шли, бери! Себе я вот рыжеигреневого возьму, а буланого в штаб отведем, в комиссию.

— Спасибо, Макарша, уж вот спасибо, удружил сослуживцу!

У Егора руки дрожали, и весь он сиял от радости, когда отвязывал гнедого, гладил его, уговаривал:

— Не серчай, дурашка, не серчай! Друзьями будем, уж вот как ухаживать за тобой буду, сам недоем, а тебя накормлю.

Гнедой, колесом изгибая шею, косил на незнакомца блестящим карим глазом, недоверчиво обнюхивал его, подрагивал всей кожей.

Кони, как видно, были не поены с вечера. Когда их вывели из мякинника, они рвали из рук новых хозяев поводья, жадно хватали раскисший, рыхлый лед.

— Не позаботился напоить-то, — огрызнулся Макар на хозяина, молча стоящего у прясла, — боялся, что увидят, отберут!

Хозяин буркнул что-то себе под нос, повернулся и, заложив руки за спину, пошагал к дому.

Когда Макар с Егором ввели коней в ограду, хозяин уже вынес из сарая три седла, положил их на телегу и, отойдя к амбару, сел на приступок, явно не желая вступать в какие бы то ни было разговоры.

Седлая гнедого, Егор подмигнул Макару, кивком головы показал на хозяина:

— Смотри-ка ты, и сёдла сам вытащил, зря ты его ругал.

— Хитрый, волчуга, знает, что, не выдай он по доброй воле, искать пойдем, а ему это не с руки. Ты обрати внимание, в сумах-то пусто, как в барабане, и подушки сеном набиты, неужто у офицеров так было?

— Да-а, в самом деле, поискать разве?

— А ну его к черту, бери буланого-то в повод и в штаб его, к Зарубину, а я домой слетаю, насчет бани справлюсь.

До поздней ночи в поселке кипели страсти: веселились по случаю победы и горевали, когда хоронили в братской могиле погибших партизан, плакали, голосили их жены и матери, осиротевшие дети. А там уже готовятся в поход новые повстанцы, ладят коней, седла, чистят оружие, моются, стегают себя вениками в жарко натопленных банях, по всему селу разносится запах распаренного березового листа.

Когда Егор с Макаром, оба красные, потные, с прилипшими ко лбу волосами, пришли из бани, в доме уже собрались гости, чтобы гульнуть на проводах, как того требовал старинный обычай. Они уже сидели вокруг столов, где посреди тарелок с закусками красовались две четвертных бутыли с мутноватым, пахучим самогоном.

Егора усадили рядом с Макаром на самое почетное место, в переднем углу под образами. Отец Макара, пожилой скуластый бородач, в шароварах с лампасами, наполнил самогоном стаканы.

— Прошу, гостюшки дорогие, — кланялся он с полным стаканом в руке, — выпьем за то, чтобы служивые наши как ушли на войну эту анафемскую, так и возвернулись бы с нее подобру-поздорову.

Гости дружно поддержали хозяина, чокались, осыпали служивых пожеланиями.

— Дай бог, в добрый час!..

— Служите, как и мы, бывалоча, верой и правдой!

— Постойте за новую власть совецкую да за веру православную.

Макар, улыбаясь, подмигнул Егору, выпил свой стакан, закусил соленым огурцом.

В поход выступили утром следующего дня, густые толпы сельчан провожали повстанцев до поскотины. Говор многолюдной толпы, прощальные выкрики, пожелания, детский и женский плач слились в единый, бурливый поток. И под шум этот отряд двумя колоннами выступил из села. Около трехсот всадников ехали, построенные по четыре в ряд. Над передними рядами, вздетое на пику, колыхалось боевое знамя, на алом полотнище которого белыми буквами нашито: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а внизу — «Первый кавалерийский отряд революционного Забайкалья!»

Егор ехал в одном ряду с Макаром. Сердце у него так и млело от радости, наконец-то снова он не хуже других: и оружие при нем настоящее, и конь под ним скакун неплохой, как же тут не радоваться казаку. Полной грудью вдыхал он знакомые, милые сердцу запахи полей, с удовольствием оглядывая окрестности: в колках и в лесу еще лежат сугробы снега, а елани голубеют от ургуя, в падях шумят бурливые, полноводные речки. Настроение у повстанцев бодрое, жизнерадостное, по рядам их гуляет оживленный говорок:

— Эх, если бы и дальше так пошло, как вчерась в Курунзулае.

— Да-а, если вся-то область встанет в одно сердце, то и войны на какой-нибудь месяц.

— И встанет как пить дать.

— Да кто ее знает, как ишо пойдет.

— Как бы надвое не раскололись.

— Во-он пашня чернеет в логу-то, моя это, двойной пар. Как-то теперь засеют его, заборонят.

— У тебя отец еще ядреный старик, справится.

— Ишо и Овдотью твою приголубит.

— Ха-ха-ха!

— На свой аршин меряешь, брехун чертов.

При подъеме на большой, заросший березняком перевал отряд остановили. Все насторожились, приподнимаясь на стременах, вытягивая шеи, допытывались:

— Что случилось?

— На ягоду наткнулись?

И вдруг оттуда передают по рядам:

— Подмога едет, подмо-ога!

— Онон-Борзинский отряд красных повстанцев!

— Эх, елки зеленые, дело-то взавяз пошло!

Встреча с новыми повстанцами произошла у подножья большой крутобокой горы. Сто шестьдесят два онон-борзинских повстанца привели с собой братья Машуковы — Михаил и Владимир. И теперь оба отряда, как два бурных потока, слились воедино, забурлили множеством голосов. Все спешились, с конями в поводу перемешались, здороваются друг с другом, обнимаются, отовсюду доносятся хлопанье по плечам, шутки, смех, радостные возгласы:

— Здоровоте, станишники!

— Привет красным казакам!

— Степка! Черт, живой!

— Хо-о, кого я вижу, сам не рад!

— Ушаков, Егорша! — Черный как жук, горбоносый Гантимуров облапил Егора, поцеловал его в губы. — Скажите пожалуйста, где встретились-то, а? — Держа Егора за плечи, Гантимуров расплылся в довольной улыбке. — Сколько кусков сбросал собакам, поминал его, а он вот он, как штык нарисовался.

— Тебя-то как занесло сюда?

— Э-э, брат, долго рассказывать. Вечером приду к тебе, расскажу все.

Но вот многоголосый шум перекрыл зычный голос Киргизова:

— По коня-ам!

Вскочить в седло, построиться для большинства казаков дело привычное. Не прошло пяти минут, как отряд, теперь уже тремя колоннами, двинулся дальше.

На ночевку остановились в большом казачьем селе. Выставили вокруг посты, дозоры, а когда стемнело, Киргизов вызвал к себе на квартиру партизана Михаила Викулова.

— Говорят, конь тебе достался офицерский, хороший? — спросил Киргизов.

Прежде чем ответить, Викулов снял папаху, поздоровался.

— Конь, говоришь? Да уж лучше-то этого коня поискать.

— Добро. Письмо надо доставить, и не позднее завтрашнего утра, в Александровский Завод, большевику Ивану Козлову, — сможешь?

Хмуря кустистые брови, Викулов поскреб в затылке.

— А окромя меня уж некому? Коней-то я видел у ребят получше моего.

— Товарищ Викулов, конь-то конем, но надо, чтобы и гонец был надежный, дело серьезное, а тебя мы знаем. Может, струсил?

— Давай пакет.

— То-то же. Седлай и выезжай немедленно, аллюр три креста.

«Черт меня дернул за язык конем хвастаться! — ругался про себя Викулов, шагая по темной улице. — Теперь вот любо не любо, а смейся. Хорошо, если Яков Михайлович у себя на заимке, тот уж выручит — и коня даст свежего, а то и сам увезет письмо это Козлову. Ах, черт!»

ГЛАВА III

К приходу повстанцев Киргизова в Александровском Заводе восстали местные жители из числа солдат-фронтовиков. Руководимые большевиками Иваном Козловым, Косяковичем и Сорокиным, ранним утром напали они на милицию и дружинников, частью перебили их, частью разоружили, захватили более трехсот винтовок, три пулемета и десятка три ящиков с патронами.

Когда партизаны Киргизова объединились с Алек-Заводским отрядом, получился уже целый полк красной кавалерии из семи сотен по 150–180 сабель в каждой.

Внешне казалось, что все идет как нельзя лучше: расцвеченное красными флагами, ликует село, радуются партизаны, знакомятся друг с другом и уже ладят лошадей к дальнейшим походам и боям. А в это время среди командного состава повстанцев начался разлад, возникший при обсуждении дальнейших действий отряда.

Совещание командиров, проходившее в школе, длилось целый день. Киргизов пригласил на него командиров сотен, большевиков и комиссаров отряда.

Докладывал собравшимся Бородин. Он предлагал завтра же форсированным маршем выступить в сторону железной дороги, стремительным налетом окружить и захватить станцию Борзя. При этом он заверял собрание, что Борзинский гарнизон перейдет на сторону повстанцев. Затем, развивая наступление, повстанцы должны захватить всю восточную магистраль Забайкальской железной дороги от Онона до маньчжурской границы. После чего, укрепив конечные станции Оловянную и Мациевскую пехотой и бронепоездами, двинуться основными силами к югу и, подняв на восстание казаков и крестьян Приононья, захватить Читу.

Говорил Бородин так горячо, такие радужные рисовал картины победного шествия, что казалось, уже большинство согласно с его предложением. Даже Киргизов одобрительно кивал головой, временами что-то отмечая у себя в записной книжке. А Бородин продолжал развивать свою мысль дальше, подогреваемый всеобщим вниманием и одобрительными возгласами слушателей.

Но вот слово попросил рабочий Казаковских промыслов Колеснев.

— Я не согласен! — начал он, медленно выговаривая каждое слово. Говорил он так по причине увечья. В прошлом году пришлось ему со взводом красногвардейцев разоружать таможенную заставу на Аргуни. Таможенники оказали красногвардейцам сопротивление, и в перестрелке с ними Колеснев был ранен в лицо, пулей вышибло ему четыре зуба и оторвало часть нижней губы. Рану Колесневу заживили, а вместо зубов и губы приладили ему резиновый кусок. С той поры и живет он с резинкой во рту. — И человек-то он вроде умный, — продолжал Колеснев, одной рукой показывая на Бородина, другой поправляя во рту резинку, она мешала ему говорить, а потому он и злился, багровел лицом, — а какую ерунду городит, и вы уши распустили, радуетесь, как дети малые. Мне, ишо когда в тюрьме сидел, доводилось слыхать побасенку. Пришел, увидел, победил. Так же и тут расписал Михайло Иваныч: и Борзю заберем, и броневики к нам перейдут, и войска семеновские спят и видят, как бы к нам перейти поскорее. А там уж и Читу заберем голыми руками, а о том не подумал, что вдруг да не получится и у нас эдак-то. Что нам не только Читу, а и Борзю не взять. Почему вы решили, что гарнизон Борзинский перейдет на нашу сторону? А ежели, заместо этого, они в штыки нас примут, из орудий по нам саданут, да из пулеметов, ежели не осилить их нам, тогда что? Ложись и помирай, ведь вокруг Борзи-то голая степь, как бубен. Да нас там, случись отступать, как траву повыкосят из пулеметов. Об этом-то вы подумали, умные головы?

— Что же ты предлагаешь? — спросил его Киргизов.

— В тайгу подаваться, на Газимур, на Урюмкан, чтобы в случае чего было где и укрыться.

— Колеснев правильно говорит, — поднялся со своего места Иван Козлов, статный детина с темно-русым волнистым чубом. — На Борзю замахнулись, — продолжал он, меряя Бородина насмешливым взглядом, — а о Маньковой забыли? Али не знаете, что там третий казачий полк стоит, что прежде-то всего с ним придется цокнуться, и думаете, это шуточное дело? Это вам кажется, что семеновцы валом повалят к нам, а попробуйте-ка, узнаете, почем сотня гребешков. Мы сунулись было своим отрядом, так еле ноги унесли. Прав Колеснев, уходить надо отсюда в тайгу, в низовья Аргуни. — Козлов на минуту смолк, обводя слушателей взглядом, и, чувствуя, что он прочно завладел их вниманием, продолжал: — В прошлом году, незадолго до Урульгинской конференции, ездил я от своего отряда к командующему Даурским фронтом Балябину, посоветоваться с ним, как нам быть дальше. Он меня принял и сказал то же самое, что сейчас Колеснев говорил, что начинать восстание будем в таежных станицах четвертого отдела, поняли? При этом разговоре нашем Богомягков присутствовал и Павел Николаевич Журавлев, и оба они то же самое подтвердили.

— Да ведь и Семенихин то же самое говорил, — начал Самуил Зарубин и, выколотив о конец скамьи трубку, глянул на Киргизова. — А из Читы-то получали указание, помните? Не зарываться на первых порах, не кидаться в бой очертя голову, а держаться поближе к тайге, народ поднимать на восстание, силы накапливать и уж после о боях думать.

— Кого слушать, не знаю.

— Рабочий класс слушать, вот кого!

— Верно-о.

— Чего верно, чего? Раз начали, воевать надо, а не по тайгам скитаться.

Снова заговорил Бородин, доказывая правоту своих намерений. Собрание раскололось надвое, одни рьяно защищали планы Бородина, другие с таким же пылом возражали, дело доходило до ругани с матерщиной и божбой вперемежку. Кончилось тем, что решили: выделить эскадрон и отпустить его вместе с Колесневым вниз по Газимуру, а остальным, захватив с ходу Маньково, идти в наступление на Борзю.

Утром следующего дня сотня Сорокина числом около двухсот сабель выступила из села. Стройными рядами, с алым знаменем впереди, на рысях двинулись долиной Газимура. Вместе с ними ехали Колеснев, Иван Козлов, Аникеев и командир Алек-Заводского отряда Петр Трухин, бравый гвардейского роста казачина Акшинской станицы.

К вечеру прибыли в большое казачье село, тут решили сделать остановку дня на три, надеясь пополнить отряд новыми повстанцами из жителей соседних сел.

В этот же вечер был создан агитационный отдел под председательством Колеснева, и назавтра закипела работа. В ближние и дальние села выехали агитаторы, начались митинги, собрания, речи, в результате чего в первый же день в отряд записалось восемнадцать новых добровольцев. Приток их на следующий день увеличился, группами и в одиночку ехали новые повстанцы из Кокуя, Бохто и других сел. Ехали вооруженные винтовками, охотничьими берданками, иные даже дробовиками, а были и такие, что одними лишь шашками. И все приезжающие останавливались у пятистенного, под тесовой крышей дома, вдоль ограды которого постоянно торчали на привязи оседланные кони. Здесь, в этом доме, поместились Трухин и почти все члены агитотдела. В то время как Колеснев и Козлов разъезжали по окрестным селам, Трухин с Сорокиным принимали вновь вступающих повстанцев. С самого утра заседали они на крыльце за столом, вынесенным из дома, производили запись. Делалось это просто. Вновь прибывшие, привязав коней к забору, заходили в ограду, на крыльцо, спрашивали:

— Кто тут главный-то?

— Я, — отвечал Трухин, — чего тебе?

— Да записаться бы к вам, можно?

— Откуда?

— С Бохто.

— Фамилия, имя, отчество, конь есть, седло, оружие?

— Одна шашка, винтовку надо, ну и патрон, конешно.

— Винтовок нету, то же самое и патронов.

— А как же мне быть?

— Завоевать в бою, у белых много всяких припасов.

Сорокин записывал вновь принятого, отсылал его к взводному командиру, а Трухин уже расспрашивал следующего.

И так целый день.

Серое, хмурое вставало утро. С южной стороны медленно ползли, надвигались на станицу белесые и грязно-пепельного цвета тучи. Порывами налетал ветер, хлопая незакрюченными ставнями окон. Он то крутил в улицах вихрями, забирая в свои воронки дорожную копоть, солому, сенную труху и мелкие щепки, то затихал ненадолго, словно набирая сил, чтобы снова ринуться на поселок.

В это утро в ограде штабной квартиры особенно многолюдно. Столько понаехало новых добровольцев, что коней своих попривязывали и вдоль соседних оград и огородов. На крыльце вокруг стола, где сидел Трухин, толчея из вновь прибывших, шум, говор. Многие, ожидая своей очереди, сидят в ограде на бревнах, на жердях, на чурках, где хозяин дома ладит к весне борону. Поодаль два подростка укладывают дрова в поленницу, пилить помогают партизаны, они же попеременно бухают колуном, колют березовые и лиственничные чурки. Поработав, опять усаживаются на бревнах, вступают в разговор.

— Дождем так и пахнет.

— Не худо бы.

— Земля протаяла порядочно.

— Поди, скоро зачинать будешь, дед?

— Да, думаю, ежели все ладно будет, на той неделе, во вторник, зачинать.

— Сыновья-то где у тебя?

— Известно где, к вам записался большак-то, коня увел в кузницу. Времечко подошло анафемское, под старость-то снова в полный гуж становиться приходится. Однех-то ребятишек не пошлешь на пашню. Пахать, боронить они, конечно, смогут, а все равно догляд за ними нужен хозяйский, да и рассевать-то самому придется. — Дед вздохнул, воткнул топор в чурку, задрав бороду, посмотрел на небо: — Заморочало здорово и погромыхивает вроде.

Партизан в серой шинели и белой папахе поднялся с бревна, приложив ладонь к уху, прислушался.

— А вы знаете что? Вить это из орудий бахают!

— В самом деле, гул-то вроде орудийный!

— Может, гром?

— Какой тебе гром, из пушек бьют.

— Неужто на Маньково наши наступают?

— Ох, вряд ли!

На крыльце тоже услыхали глухие, далекие отзвуки не то грома, не то орудийной стрельбы, а потому и попритихли, насторожились. Даже Трухин, поднявшись из-за стола, вытягивая шею, прислушивался. В этот момент в ограде появился новый человек, в черном ватнике и в овчинной шапке. Привязав взмыленного коня к воротам, он прошел на крыльцо, протискался к столу.

— Который тут Трухин-то?

— Ну я, — снова опускаясь на скамейку, ответил Трухин. — Чего тебе, откуда?

— Догьинской станицы я, Гордеев, из Трубачевой.

— В отряд к нам хочешь?

— Хотеть-то хотел, да не один я, но тут такое дело… — Гордеев опасливо огляделся вокруг. — Люди-то, поди, свои, можно при них?

— Можно, выкладывай, что у тебя.

— В дружину нас мобилизуют, тридцать четыре человека захватили.

Собрались мы вчера к Евлахе Каргину, человек двенадцать пришло самых надежных, почесь все фронтовики. Давай судить, как теперь быть, ну и все за то, чтобы не в дружину, а к вам податься. Прямо-таки седлать, да и ходу. И тут Симаков Григорий, боевой казак, грамотный хорошо, надоумил такую, значить, мыслю: поначалу пойти в дружину, получить оружие там, патроны, а тогда уж и к вам.

Вот за этим меня и командировали сюда, чтобы согласие с вами иметь. Как вы на это посмотрите?

— Да это же здорово! — вскакивая на ноги, воскликнул обрадованный Трухин. — Ах, мать твою об колесо, молодцы трубачевцы, орлы! Давай опять! — И так тряхнул руку трубачевца, что тот ойкнул, морщась от боли.

Потирая побелевшую руку, осведомился:

— Так какие приказы-то будут?

— Езжай немедленно обратно. Вступайте в дружину, держите с нами связь и, как получите оружие, пожалуйте к нам, в любую минуту примем как дорогих гостей.

Весь этот день Трухин находился в приподнятом, веселом настроении: радовало его, что руководимый им отряд уже вырос до четырехсот бойцов, что он будет расти и дальше, а нехватка оружия и боевых припасов пополнится в боях с белыми. Первый такой бой Трухин намеревался дать завтра и уже наметил план этого сражения: сегодня же, как стемнеет, выступить из села, чтобы к утру напасть на роту семеновской пехоты и Красноярскую дружину, что расположилась в одном из сел в долине Газимура.

Трухин был уверен, что внезапность налета, лихость красных партизан гарантируют ему успех в задуманном деле, что они вышибут белых из их села, захватят обозы, где, несомненно, будут и оружие и патроны. Теперь с этим планом предстояло ознакомить командиров и большевиков отряда. Он не сомневался, что план этот будет принят и одобрен на военном совете.

К вечеру приглашенные Трухиным люди стали собираться на военный совет. В ожидании подхода остальных пришедшие раньше сидели на крыльце трухинской квартиры, на бревнах, в ограде хозяйского дома, дымили табаком-зеленухой, разговаривали.

Трухин пригласил заходить в дом, сидевшие на бревнах партизаны поднялись, толпой двинулись за ним, и в это время к дому подскакал новый всадник. В запыленном с ног до головы и черном от копоти казаке с трудом признали бывшего аргунца Вологдина.

— Пашка, черт, здорово!

— Тебя что, сквозь трубу протащили?

— На морде-то хоть гречиху сей.

С крыльца подошел Трухин:

— С чем пожаловал?

— Передовым я в разъезде, товарищ Трухин, сейчас ишо наши подойдут, а там и весь отряд. Отступаем, вышибли нас белые из Алек-Заводу.

— Вот тебе на!

— А чего же на Борзю-то не пошли?

— До Борзи тут… — Вологдин вытер рукавом шинели обветренные губы, тронул локтем высокого, рябого партизана: — С табаком, Коренев? — И, торопливо достав из кармана обрывок газеты, оторвал кусок на самокрутку, зачастил скороговоркой: — Почесь с утра не курил. Утрось, как пошли в атаку, выронил где-то кисет с табаком, и на фатеру не удалось забежать. Там у меня попуша[22] маньчжурского пропала ни за грош, так вот и обестабачел.

— Да ты про бой-то расскажи, холера, как у вас получилось-то?

— Там и рассказывать-то почти что нечего. — Вологдин жадно затянулся разок, другой и лишь после этого ответил: — В наступление пошли мы на Маньково. Ну подошли, значит, незаметно окружили их, заняли сопки и, как светать стало, «ура-а» и стрельбу открыли. У них поначалу-то вроде паника поднялась, забегали там, заклубились. А потом из орудия как саданет по нашей сотне. И скажи, первый же снаряд, как рукой положил, прямо в цепь нашу, человек десять ранило, троих насмерть. Ну и пошел гвоздить нас из трех орудий, а там пулеметы вступили. Где же тут устоять, насилу ноги унесли, а уж про курево и думать нечего. Тряхни-ка, Коренев, еще на закрутку, да не жалей, этого добра-то полно в деревнях, разживемся.

Трухин переглянулся с Колесневым, перевел взгляд на Сорокина:

— Ну как, товарищи? Отменить придется совет наш?

— Конечно, — пожал плечами Сорокин, — теперь уж дождаться надо, да и решать всем скопом.

— Сорвется наступление наше.

К Вологдину подошел Иван Козлов:

— Киргизов-то живой?

— Чего ему сделается, вот-вот здесь появится, оба с Бородиным.

— Не умерли с перепугу-то? Вояки, в гроб их, в печенку…

— Да мы их тоже ругали: мол, на языке-то как на музыке, а до дела коснулось — и давай бог ноги. Не хвались, едучи на рать…

В село уже входил передовой разъезд из отряда Киргизова.

На следующее утро весь повстанческий отряд выступил из села вниз по долине Газимура. Более чем на версту растянулись их эскадроны, следом за ними двинулся обоз из полутора десятков крестьянских телег, груженных мешками с овсом и небольшим запасом патронов, захваченных у белых в первых боях. Станковые пулеметы, по одному, по два на эскадрон, везли повстанцы вьючно на заводных лошадях.

ГЛАВА IV

Не вступая с белыми в бой, партизаны отступали долиной Газимура все дальше и дальше, обрастая по пути новыми повстанцами. С Газимура повернули на Урюмкан, где и задержались надолго в таежных селах Богдатьской станицы.

Теперь повстанцев набралось более двух тысяч, а с приисков, сел, низовых станиц Приаргунья прибывали ежедневно новые добровольцы. Пора бы уже вести их в наступление, начинать войну, а командование что-то медлило, ограничиваясь посылкой в села агитаторов, совещаниями да составлением каких-то планов. Люди, оторвавшись от дела, от сохи, изнывая от безделья, рвались в бой, жаждали действия, а его не было, и среди повстанцев началось недовольство: собираясь группами, судачили они, ругали начальство:

— Это что же такое творится? Ведь уж скоро месяц, как болтаемся без дела да хозяев объедаем.

— Уж не подвох ли какой?

— Все может быть. Вот сидим здесь, плешничаем, а беляки-то окружат потихоньку — и каюк всем сразу.

Больше всего недовольства было в курунзулаевской и онон-борзинской сотнях, расположившихся на постой в одном из самых таежных сел. Они первыми узнали о казни в Маккавееве Фрола Балябина и Богомягкова, а потом стало известно, что в белогвардейских застенках погибли Метелица и Бутин. Досужие языки прибавили к этому, что в Хабаровске расстреляли Сергея Лазо, а от Дмитрия Шилова нашли будто бы лишь голову ка берегу Амура в Благовещенске.

А тут еще весна такая дружная, ранняя, склоны гор уже розовеют от багульника, пряный аромат которого, смешанный со смолистым запахом тайги, доносит ветерком до села, до группы партизан, сидящих на бревнах, на солнечном сугреве. Набралось их человек сорок, весь 4-й взвод курунзулаевской сотни. Тут же находится и Егор Ушаков, и сослуживец его по Аргунскому полку Павел Вологдин.

Дымят партизаны трубками, с грустью посматривают на розовые кручи гор, на полоски свежей пахоты на еланях и такие же грустные ведут разговоры. На языке у всех одно: вести об арестах и расстрелах в Маккавееве, в Чите, в Даурии, в Нерчинском Заводе Один из партизан прочитал вслух воззвание семеновского генерала Шемелина, которое невесть каким образом стало во множестве появляться среди партизан. В этом воззвании Шемелин, обращаясь к повстанцам, призывал их вернуться в свои села, сдать оружие и заняться мирным трудом. Он обещал пощадить покорившихся ему партизан не преследовать их за восстание, а тем, кто не послушается грозит расстрелом и тем, что дома и все имущество их будут преданы огню.

— Каков волчуга, — покачав головой, сказал один из партизан, едва закончили чтение.

— Это откуда же он, Шемелин-то? — полюбопытствовал Егор толкнув локтем Вологдина. — Уже не брат ли тому, какой командиром-то сотни был у нас?

— Какой тебе брат, это он самый и есть.

— Не может быть, он же всего-навсего есаулом был, а этот генерал!

— Ну и что, Семенов тоже был есаулом, а теперь уже генерал-лейтенант.

— Вот это здо-о-рово. А я за него, вражину, заступился тогда в Гомеле-то. Выходит, Федот Погодаев верно говорил про классовость ихнюю?

— Конешно, верно. Я и до се жалею, што не перехлопали их тогда, пожалели на свою голову, а теперь вот и близко локоть, да не укусишь.

— Здоровоте, станишники! — подошел к курунзулаевцам русобородый, небольшого роста партизан Фадеев, из онон-борзинской сотни. Ему вразнобой отвечали:

— Здорово!

— С табаком, так еще раз здравствуй! Садись, рассказывай, что у вас нового да хорошего?

— Новости есть, да хорошего-то мало. — Фадеев присел на бревно, вытянул из кармана кисет с табаком, закурив, пустил его по рукам, даже бумаги не пожалел, отдал вчетверо сложенный лист.

— Э-э, да у тебя, товарищ, и бумага-то антиресная, шемелинская, где ты разжился этакого добра?

— В сотне у нас полно таких, я вот и подобрал на курево. Бедствуем бумагой-то.

— А мы ее тут только что читали.

— Ну и как?

— Холера его знает. Одно понятно, поторопились мы с восстанием этим.

— Да хоть бы воевали, раз уж начали, а то ведь и этого нету. Дела не делаем, а генералы белые страсти сулят всякие.

— Шемелин если посулил, то и выполнит, — улыбаясь, покрутил головой Фадеев. — И дома пожгет, и детей наших по миру пустит. Уж я-то его наскрозь знаю, вестовым был у него два года.

— Говоришь, выполнит. А вот ежели бы мы послушались его да махнули бы по домам, сдержал бы он свое слово?

— Обязательно.

— Ох, едва ли.

— Что «едва ли», к нам вон с Клину приехал человек, специально брата уговаривать вернуться. Ну и рассказывает, что в Клину у них трое вернулись домой, с Базановой сколько-то человек, и ничего, винтовки отвезли в станицу, сдали, и всего делов. Живут теперь дома, хлеб сеют.

— А что, ежели и нам по той же дорожке?

— Бросьте вы ерунду городить! — взъярился Павел Вологдин. — Генералов слушаете, а их не слушать, а бить надо в хвост и в гриву.

Возгорелся спор, а Фадеев попрощался с курунзулаевцами и ушел. Егор узнал своего сослуживца, шемелинского вестового, хотел подойти к нему, поздороваться да спросить, верно ли, что он сын богатого казака, но постеснялся. А Фадеев, отойдя недалеко, свернул в проулок, остановился. Оглядевшись вокруг, вытянул из-за пазухи полпапуши табаку-зеленухи, размял ее в только что опорожненный кисет и, сунув туда же новую шемелинскую листовку, зашагал в соседнюю улицу. Знал Фадеев, что и там сидят на завалинках партизаны из других взводов курунзулаевской сотни, надо всем растолковать про посулы Шемелина.

К вечеру этого дня партизан Курунзулая и Онон-Борзи как подменили, — растревоженные рассказами Фадеева и еще какого-то Малютина, они собирались во всех дворах, на задворках, разговаривали, спорили, по рукам ходили шемелинские листовки. Так длилось до поздней ночи.

На следующий день, ранним утром, командир 3-й курунзулаевской сотни Иван Ваулин и 2-й онон-борзинской Владимир Машуков сидели за самоваром, пили чай.

Машуков только что налил себе третий стакан, как на крыльце послышался топот ног и в дом вихрем ворвался Павел Вологдин.

— Чаи распиваете, — зло выкрикнул он, хлопнув дверью, — а там такое творится!

— Чего такое? — Машуков вскочил из-за стола.

— Такое, што обе сотни наши уходят к черту, Демидко Фадеев да Малютин взбулгачили их…

Дальнейших слов Машуков уже не слушал, оба они с Ваулиным, на ходу надевая шинели, шашки и наганы, выскочили на улицу, где уже, один другого догоняя, мчались конники. Все они в полной боевой готовности, кони завьючены по-походному.

— Куда? Стой! Стрелять буду! — крикнул Машуков, хватил за повод одного из партизан. — Куда бежишь? Ну!

— Не нукай, не запряг ишо, пусти! — Молодой, безусый парень даже плетью замахнулся на Машукова, но, увидев, как тот выхватил из кобуры наган, опустил руку, признался: — В станицу свою едем, по домам, стало быть.

— Кто разрешил?

— Никто, сами себе разрешили.

— Да вы что, с-сукины дети, предатели…

— Ты не ори на меня, со старших спрашивай, а мое дело десятое.

— Где у вас сбор?

— Не велено сказывать, да ладно уж, там вон, у поскотинных ворот.

— Слазь с коня!

— А как же я…

— Пешком дойдешь до поскотины, там его получишь, живо!

Когда Машуков прискакал к поскотине, там шумела, как на базаре, толпа. Многие, привязав коней к поскотине, сидели в сторонке, курили, поджидая, когда съедутся остальные. Увидев Машукова, все поднялись, толпа расступилась, пропуская командира на середину, и вновь сомкнулась вокруг него, притихла.

— Что это такое, товарищи, что вы задумали? — Не сходя с коня, Машуков окинул своих станичников разгневанным взглядом. — По домам вам захотелось, за бабьим подолом прятаться, трусы! На милость врагу сдаваться наладились! Думаете, помилуют вас за измену революции? Да они перестреляют вас всех до единого. Бросьте эту затею позорную, вернитесь, пока не поздно…

— Подожди, командир, дай мне сказать, — выступил высокий, широкоплечий бородач, в батарейской, с красным околышем, фуражке и с красными же петлицами на отворотах шинели. — Ты нас трусами не обзывай. Не трусы мы и революции сроду не изменяли, а завсегда служить ей рады. А что уходим, так в этом вы сами виноваты. Сомустили нас на восстание, а где оно? Заманили в тайгу, куда и ворон костей не заносил, и боитесь теперь носу показать белым. А они за это дома наши сжигать сулят, детишек наших, отцов да матерей казнить. Вот через это и уходим. Зачнете воевать с белыми по-настоящему, тогда мы сызнова к вам. А пень колотить да день проводить не согласны мы.

Сразу же гулом множества голосов всколыхнулась толпа.

— Не согласны-ы!

— Домо-ой!

— Обманули нас!

— Кончай разговоры, хватит.

Как бичом хлестнул по толпе чей-то зычный командирский голос:

— По коня-ам!

Сразу же кинулись разбирать лошадей, миг — и все уже в седлах, выезжают за ворота поскотины, строятся. У двоих на заводных конях приторочены станковые пулеметы. Напрасно метался среди них взбешенный до крайности Машуков, уговаривал, ругался, грозил, но его никто уже не слушал.

Продолжая ругаться, Машуков спрыгнул с коня, отдал его подошедшему хозяину и тут увидел Ваулина.

К великому удивлению Машукова, Ваулин тоже был на коне и во всеоружии.

— А ты куда? — с дрожью в голосе спросил его Машуков.

— Туда же, куда и все.

— Ка-ак! — страшно округляя глаза, вновь вскипел Машуков. — Заодно с ними, да я тебя!..

— Тише, тише! Чего разорался-то, разберись сначала.

— Ну!

— Вот тебе и «ну». Я куда один без них-то? К Киргизову явлюсь, как полководец без армии? Вот и решил ехать с ними и попробовать уговорить их, — может, одумаются, и хоть не все, да вернутся. Ты не горячись, а седлай коня и туда же.

А сотни, построенные по трое вряд, уже рысили по дороге, командовал ими расторопный фронтовик, бывший урядник Филатов.

— В гроб вашу… в печенку… гады, — глядя им вслед, ругался Машуков. Но гнев его уже поостыл, и в душе он соглашался с доводами Ваулина, что надо ехать туда же, попытаться вернуть их обратно. А Ваулин, понимая душевное состояние товарища, как раз и заговорил об этом.

— Остынь, руганью тут не поможешь. Садись ко мне сундалой[23], едем на фатеру, почаюем на дорогу, заседлаешь коня — и ходу. К обеду догоним, никуда они не денутся.

Продолжая ругаться, Машуков запрыгнул на коня позади Ваулина, поехали в село.

Уже подъезжая к квартире, увидели вышедшего из соседней ограды Егора Ушакова.

На ходу спрыгнув с коня, Машуков подозвал к себе Егора, спросил:

— Так ты, Ушаков, остался, значит?

— Так точно.

— Кто еще с тобой?

— Пятеро нас: Павел Вологдин, Гаврило Васильев да ишо двое онон-борзинских.

— Та-ак. Тогда вот что, Ушаков, все пятеро седлайте сейчас же — и в Богдать, к Киргизову, передай ему на словах, что тут произошло.

— Слушаюсь.

— А про нас с Ваулиным скажи, что едем туда же, к сотням нашим, постараемся усовестить их, сломать эту амбицию ихнюю. Так и передай Киргизову, что живы не будем, ежели не вернемся вместе с ними, понял?

— Понял.

— Выполняй, что приказано.

— Слушаюсь!

ГЛАВА V

В Богдать Егор и четверо его соратников прибыли во второй половине дня. По красному флагу у ворот ограды быстро нашли штабную квартиру. Привязав коней к забору, все пятеро вошли в дом, где находились Киргизов и Бородин. Оба они сидели за столом, склонившись надбумагами, что-то вычерчивали там, когда пятеро партизан, не спросившись, ввалились в комнату и, сняв шапки, поздоровались.

— Здравствуйте, — оторвавшись от бумаг, ответил Киргизов и, увидев Егора и Вологдина, заулыбался: — A-а, сослуживцы мои, аргунцы лихие, с чем пожаловали?

— С вестями хорошими, век бы их не было, — хмуря брови, ответил Вологдин. — Доложить явились, что ушли обе наши сотни, вторая и третья.

— Как это ушли, куда?

— Известно куда, в станицу свою, по домам, стало быть.

— А командиры ваши — Машуков, Ваулин?

— Туда же последовали, за ними. Уговорить их надеются, назад возвернуть, только навряд ли.

— Вот так фунт! — Киргизов переглянулся с Бородиным, тот, ничего не говоря, покачал головой. Багровея в скулах, Киргизов обернулся к Вологдину, повысил голос: — А вы-то куда смотрели, почему допустили такое безобразие? А еще большевиками называетесь, растяпы!

— А ты нас не страми, — рассердился Вологдин. — Чем орать-то на нас, на себя оглянись, сидите тут, штаны протираете, гумагами занявшись, а что в сотнях происходит, не видите.

— Чего там происходит?

— А то, что, ежели и дальше так пойдет, все у вас разбегутся к чертовой матери. Вить это же на дикого рассказ, подняли людей на восстание, увели в тайгу и на этом закончили. Чего не выступаем-то, спрашивается, какого черта ждем?

— Заладили с наступлением этим, — поморщился, как от зубной боли, Киргизов. — Вам бы только наступать, а там хоть трава не расти. Идите-ка сюда, полюбуйтесь.

Все подошли к столу, и Егор впервые в своей жизни увидел разложенную на нем карту-десятиверстку, испещренную красными и синими кружочками, точками, крестиками и стрелками.

— Видите, какое соотношение сил-то у нас! Вот он, Нерчинский Завод, гарнизон его: Пятый казачий полк, Девятый казачий, три сотни Четвертого полка, две роты юнкеров, рота японцев да еще две батареи при них: три горных и два полевых орудия, про пулеметы и говорить нечего, полно их. Можем мы рискнуть напасть на них с нашими берданками да дробовиками? То-то и оно.

— А в другие места?

— Какие? Вот смотри — Олочи, там стоит Шестой казачий полк и дружина Чалбучинской и Олочинской станиц. Будто бы немного их, но ведь Нерзавод-то рядом, оттуда немедленно поспешат на помощь. То же самое и по Сретенскому тракту, и в Большом Зерентуе, и в Егорьевске, и в Газимурском Заводе сильный гарнизон. Так что мы тут не зря сидим, а все это учитываем, и, главное, надо иметь в виду, что ежели нас разобьют в первых боях, то это будет конец восстанию.

Егор и остальные трое угрюмо молчали, поглядывая на карту, мало что в ней понимая.

— Так что же делать-то? — спросил Вологдин.

— Набраться терпения и ждать.

— Опять ждать?

— Как же иначе-то? Сами видите, что мы делом занимаемся, силы набираем, ведь добровольцы-то к нам идут ежедневно.

— А старые разбегаются, — буркнул Васильев.

Киргизов не ответил на реплику, лишь глянул на Васильева и пояснил, что сейчас весь агитотдел: Колеснев, Козлов, Аникеев — и все другие в разъезде, большое дело делают, даже и среди белых ведут работу.

Без этого нам нельзя, мы должны знать, какие воинские части семеновцев чем дышат, какие из них более с нами солидарны. Вот когда все это разведаем, нащупаем слабые места, тогда и ударим по ним, да так, чтобы наверняка, а потом и пойдет по-настоящему, поняли? Все это поясняю вам потому, что вы большевики, поэтому должны быть в курсе дела, должны разъяснить нашим людям, приучать их терпеливо ждать своего часу, а не паниковать, понятно?

— Понятно. — Вологдин кулаком разгладил усы, вздохнул. — Куда нам пристроиться-то?

— Пока что в третью сотню к Косяковичу, у него тоже забузили ребята, вправьте им мозги, а потом посмотрим, куда вас определить.

— Холера его знает, — разводя руками, досадовал Вологдин, когда вышли они от Киргизова в ограду. — Послушаешь его, на карту ихнюю посмотришь, вроде бы все верно…

— Ни черта не верно, — неожиданно возразил Васильев, — агитация наша нужна, слов нет, но нападать на беляков нужно беспрерывно. Как собаки на медведя: рванул его за ляжку — и в сторону, а там другая, третья таким же манером, и до тех пор, пока он кровью не изойдет.

— Чего же ты молчал-то? Вот так бы и обсказал Киргизову.

— Послушал бы он меня, как же.

* * *
В первый день пребывания в Богдати Егор убедился, что и здесь среди партизан царит недовольство, ропот на бездействие командиров. Это недовольство усилилось, когда услышали здесь об уходе из их рядов курунзулаевцев и ононборзинцев, а вскоре стало известно, что вслед за первыми двумя ушла и 10-я сотня клинских партизан. Засобирались уходить в 9-й и 7-й сотнях, даже в самых надежных 4-й и 5-й сотнях, сплошь состоящих из рабочих и крестьян Александровского Завода, начали раздаваться голоса: «Рано вздумали восставать», «Поторопились». Масло в огонь подливали шемелинские воззвания.

На второй день из командировки с Урова вернулся Иван Козлов. Побывав в штабе, он пришел к себе на квартиру, пообедал и теперь сидел на крыльце, пил крепко подсоленный, забеленный сметаной карымский чай. День выдался не по-весеннему жаркий, Козлов вспотел, поминутно вытирал мокрое лицо полотенцем. Он устал с дороги и уже подумывал о том, чтобы пойти соснуть часика два, но в это время в ограде неожиданно появился посельщик его Тюкавкин.

— Здравствуй, Иван Николаевич, — приветствовал он Козлова, поднимаясь на крыльцо.

— Здравствуй, проходи, хвастай.

— Да хвастать-то нечем, про ононборзинцев слышал?

— Слышал, ну и что?

— Так вот и наши алекзаводцы зашебутились, вроде то же самое задумали, собрались сейчас у дядьки одного тут, полнехонька ограда. А я услыхал, что ты приехал, да и сюда. Иди, — может, ты на них подействуешь.

Козлов, не расспрашивая больше, поднялся из-за стола, пристегнув к поясу наган, коротко кинул:

— Идем.

В улице пустынно, лишь в одном месте ребятишки играют в бабки да две старухи сидят на завалинке, разговаривают, вяжут чулки и нащелкивают — жуют серу.

Тюкавкин отстал, а Козлов не успел пройти и сотни сажен, как услышал позади себя цокот копыт, стук колес по каменистому грунту; оглянувшись, посторонился, уступая проезжим дорогу. В телеге, запряженной парой лошадей, сидели четверо: рядом с кучером — грузный пожилой человек в черной рубашке и городской кепке, позади них женщина в сиреневом платье и соломенной шляпе и молодой военный в темно-зеленой гимнастерке и такой же фуражке без кокарды.

— Павел Николаевич! — изумленно-радостно воскликнул Козлов, узнав в военном своего земляка-однокашника Журавлева.

— Ванюшка. — Журавлев на ходу выпрыгнул из тарантаса и — бегом к земляку. Начались объятия, хлопанье по плечам, расспросы:

— К нам? Насовсем?

— К вам, куда же больше-то! Как тут у вас дела-делишки?

— Дела идут. Давай-ка насчет постою сначала. Ты нигде еще не определился?.. Тогда давай на мою квартиру, хозяин у меня золотой человек, комнату отведет тебе, любо. Дед, заворачивай обратно. — И тут Козлов вспомнил о спутниках земляка. — Слушай, а что это за люди с тобой, женщина вон?

— Тот, что с кучером сидит, — из Читы к нам, большевик, рабочий, товарищ Плясов Александр Васильевич, а женщина — это связная от читинских большевиков, что приезжала зимой к вам в коммуну, помнишь?

— Катерина Николаевна?

— Она самая, а теперь моя жена.

— Жена, та-ак, вот уж… не думал…

— Что ж в этом удивительного, пойдем познакомлю.

Козлов хорошо помнил ту миловидную девушку в черном полушубке и беличьей шапке, что дважды привозила к ним в Шахтаминскую коммуну директивы Читинского подпольного комитета большевиков. Но теперь, когда подошли они к телеге и Козлов рассмотрел ее по-настоящему, она показалась ему такой раскрасавицей, каких мало встречал он в своей жизни: пышнотелая, кровь с молоком, голубоглазая, с ямочками на розовых щеках, из-под короткополой соломенной шляпки выбиваются кудрявые завитки светло-русых волос. Козлова и радовало, что у его земляка такая славная жена, и в то же время где-то в глубине души зародилось неприятное чувство досады на своего командира. По простоте душевной он считал, что у таких людей, как Журавлев, все помыслы должны быть только о партии, о революции, о борьбе с ее врагами, а всякая там любовь — потом, после войны, до женихания ли тут, когда революция в опасности.

— Здравствуйте, Иван Николаевич, — приятным грудным голосом прервала она размышления Ивана, протягивая ему руку, — я вас хорошо помню, да и муж много про вас рассказывал.

Журавлев познакомил его с Плясовым, легко запрыгнул в тарантас и пригласил Козлова:

— Садись, Ваня, показывай, куда ехать.

Козлов вспомнил о собрании, но решил не говорить о нем Журавлеву: «Что мы, сами не справимся с какими-то паникерами!»

— Езжай прямо.

А в это время собрание перекипало в жарких спорах. Людей набралось до трехсот человек — обе алек-заводские сотни, 4-я и 5-я. Все сбились кучей посреди просторной, обнесенной высоким забором ограды. Потные, с раскрасневшимися лицами, одни спорили, доказывая друг другу, что надо последовать примеру ононборзинцев; другие им так же рьяно возражали, корили за отступничество. Среди последних были Егор со своими друзьями, и еще десятка два алек-заводских большевиков, а также командиры Косякович и Сорокин, на левых рукавах которых алели повязки с нашитыми на них белыми буквами «Командир такой-то сотни». Сорокин до того охрип от споров, что и говорить не мог; багровый от возмущения, ухватил он за рукав бородатого партизана.

— Ты-то куда… твою мать! — хрипел Сорокин, задыхаясь от злости. — Забыл, как за восстание-то ратовал, за большевиков?

— Отцепись! — отмахивался бородач. — Я и теперь за большевиков, а тут разве это по-большевицки делают? Не видишь, што измена кругом?

— Врешь, гад!

Шум, гам, матерная брань висит в воздухе. И тут в ограду бомбой влетел запыхавшийся Тюкавкин.

— Товарищи, тихо! Да тише вы, черти не нашего бога, кончайте базар! — кричал он, размахивая сорванной с головы шапкой. — Журавлев к нам прибыл, слышите? Журавлев Павел Николаевич!

Как только услыхали про Журавлева, гомон толпы пошел на убыль, Тюкавкина сразу же окружили, затормошили, многие еще не верили ему:

— Врешь, холера!

— Пушку заливаешь!

— Его же расстреляли белые в Хабаровске вместе с Лазо!

— Верно-о, Малютин-то давно ли рассказывал.

— Своими глазами видел только что, ей-богу, — потрясая руками, Тюкавкин обводил сельчан сияющим взглядом. — Даже поручкался с ним, жену его видел, красавица писаная. На фатеру поехали они к Ивану Козлову. Скажи на милость, не верите, сходите сами, посмотрите.

— Выходит, дождались командира?

— Дождались. А уж ежели Журавлев возьмется за это дело, он по-другому повернет.

— А может, сходить к нему, удостовериться?

— Идемте.

— Чего же всем-то идти, неудобно, попросим вон командиров, они сходят, а мы подождем тут, делать-то нам все равно нечего…

— И то верно, давайте, товарищи командиры, кройте к Павлу Николаевичу, повидаете его и нам расскажете.

Командиры согласились охотно, ушли, и повеселевшие партизаны разбрелись по всей ограде, разбившись на группы, сидели на куче жердей, на предамбарьях, на телегах, над головами их сизыми хлопьями вставали табачные дымки, и совсем по-другому гудел неумолчный говор: при одном лишь известии о прибытии к ним Журавлева вмиг забылись недавние разногласия и споры, все воспрянули духом и уже были уверены, что главным над ними будет теперь он, Журавлев. Еще в прошлом году они уверовали в него как в боевого командира, в пехотном полку которого одержали столько замечательных побед над белыми, и теперь радовались его прибытию.

— В ключевском-то в бою как мы их раскатали, а ведь их было вчетверо больше.

— А под Мациевской…

— А на Ононе-то.

— Чего там говорить, орел! Бывало, как подойдет к нашей роте, любо-дорого смотреть.

— Да-а, уж он спуску не даст, дисциплина у него, братец ты мой, железная.

— Теперь налаживайся в поход, он тут отсиживаться не будет.

К вечеру того же дня во все села, занятые отрядами повстанцев, помчались коннонарочные: командиры отрядов, сотен и большевики-активисты вызывались на завтра в Богдать, на военный совет. Эти же нарочные разнесли повсюду весть о прибытии к ним Журавлева.

ГЛАВА VI

На военный совет собрались не только руководители повстанческих отрядов и активисты-большевики, но и поголовно все партизаны, расквартированные в Богдати. Народу набралось столько, что и не вместились в просторном помещении станичного правления, до отказа забили зал, тесной толпой сгрудились в коридоре, большинство же толпилось снаружи у настежь раскрытых окон. Все пришли как по боевой тревоге, перепоясанные патронташами, подсумками. Шашки не у всех, но винтовки у каждого, хотя и разных систем, и никаких знаков различия, только красные ленточки, у кого на груди, у кого на рукаве, на фуражке, вместо кокарды, а у многих и совсем ничего. У командиров же алые повязки на рукавах с номерами сотен.

Егор догадался прийти пораньше, а потому и сидел теперь на скамье, зажав между колен винтовку и шашку, рядом с Вологдиным. Впереди них, за сдвинутыми вместе столами, уселись командиры. Многих из них Егор уже знал: Киргизова, Бородина, Трухина, Колеснева, Сорокина, Косяковича.

Журавлев, стройный, свежевыбритый, с ремнями через оба плеча и с наганом на боку, сидел в самом центре президиума. Рядом с ним справа сидел Плясов. которого Егор также видел впервые. В отличие от всех, Плясов не имел при себе никакого оружия, да и одет он был далеко не по-военному: черная сатиновая рубашка подпоясана узеньким ремешком, а черного сукна шаровары заправлены в высокие сапоги. Он не носил ни усов, ни бороды, узенькая полоска седых волос на висках и вокруг лысины коротко подстрижена, умом искрятся серые, с прищуром, глаза.

На стене позади президиума прикреплена та самая карта восточного Забайкалья, которую Егор видел два дня тому назад на столе у Киргизова.

Первым говорил Журавлев. Егор, как и все, кто здесь присутствовал, внимательно слушал о положении в Советской России, о том, что Красная Армия успешно отбивается от ее многочисленных врагов и растет, крепнет день ото дня. Впервые услышал здесь Егор фамилии Фрунзе, рабочего Блюхера, ставших теперь большими и талантливыми полководцами Красной Армии, а бывший казачий вахмистр Буденный громит армии белоказачьих генералов на юге России.

— Дозвольте спросить? — послышался чей-то неуверенный голос с задних скамей. — А этот самый Врангель не тот ли, какой был у нас в Первом Нерчинском полку?

Журавлев, улыбаясь, посмотрел в ту сторону, кивнул головой:

— Да, тот самый. И знаете, кто были у него в числе командиров сотен? Нынешний белогвардейский атаман Семенов и кровавый сподвижник его барон Унгерн.

Рокот удивления и возмущения всколыхнул тишину, послышались голоса:

— О-го-го!

— Каких волков вырастил, стервуга!

— Какой поп, такой и приход.

Выждав, когда поутих шум, Журавлев поведал собранию о партизанском движении в Сибири и на Дальнем Востоке. Одобрительнорадостный шумок зашелестел по залу, когда он, поблагодарив партизан за их выступление против белогвардейщины и пожурив за случай с тремя сотнями ононборзинцев, заявил, что теперь пришло время выступать, начать боевые действия.

— Правильно-о-о! — раздались голоса.

— Давно бы надо начать!

— Веди нас, Павел Николаевич!

— Готовьтесь к выступлению, — продолжал Журавлев. — А сейчас нам предстоит навести кое-какой порядок в наших отрядах. Мы уже совещались сегодня и решили перестроить наши отряды по типу красной конницы Советской России: из того, что мы имеем в данное время, создать Первый, Второй, Третий и Четвертый кавалерийские полки красных партизан Забайкалья. Вновь создаваемым полкам будут присваиваться номера по порядку. В данный момент три полка с выборными в них командирами мы укомплектуем полностью. В Четвертом же полку, командиром которого мы рекомендуем избрать Корнила Козлова, пока что будет один эскадрон. С этим эскадроном товарищ Козлов двинется на Аргунь и там доведет свой полк до полного состава из революционно настроенных казаков Усть-Уровской и Аргунской станиц. Затем мы должны избрать командующего фронтом, начальника штаба, членов военно-революционного трибунала и политический агитационный отдел. Этот отдел будет вооружать наших бойцов идейно, будет осуществлять большевистское руководство. Возглавить его мы, коммунисты повстанческих отрядов, рекомендуем товарища Бородина Михаила Ивановича, которого все вы хорошо знаете.

В ответ захлопали сидящие в президиуме, а затем и партизаны — в зале, в коридоре, в ограде за окнами, — неумело, трескуче-гулко хлопали шершавыми, мозолистыми ладонями.

И снова говорил Журавлев — об уставе военной службы красных партизан, о дисциплине, об отношениях с мирным населением.

— У нас нет никаких баз, интендантства, поэтому мы вынуждены брать у населения лошадей, фураж, продовольствие. Но надо делать это разумно, не озлоблять население, объяснять им, что мы берем по нужде и воюем за их же интересы, им же добывая свободу. Народ наш понимает и охотно нам помогает во всем, потому что мы — красная, его, народная армия. Этим доверием народным нельзя злоупотреблять. В нашей армии не должно быть таких позорных явлений, как мордобой, пьяные разгулы, грабежи, насилия, применения оружия там, где этого не следует. И если мы обнаружим что-либо подобное в наших рядах, мы будем сурово, беспощадно карать таких людей. — Обводя притихший зал посуровевшим взглядом, он поднял голос. — К стенке становить! Расстреливать насильников, мародеров и прочих врагов народа!

И снова, как бурливый поток, зарокотал говор по залу, слышались изумленные и одобрительные голоса:

— Вот это да-а!

— Оно конешно, дисциплина первое дело!

— Верно.

— Поддерживаем.

В конце своей речи Журавлев сказал об алых повязках на рукавах командиров.

— Зачем они вам понадобились? — улыбаясь, обратился он к командирам. — Бойцы должны знать своих командиров в лицо, а эти повязки были на руку только вражеским стрелкам. Уж кто-кто, а фронтовики должны знать, что в бою всегда стараются выбивать в первую очередь командный состав противника.

После Журавлева выступил Плясов.

— Товарищи, я послан к вам Читинским подпольным комитетом большевиков, — начал он, грузно поднимаясь со скамьи. — В Чите, в Даурии и в других семеновских застенках гибнут ежедневно десятки лучших наших людей, но чем больше свирепствуют белые каратели, тем больше растет к ним ненависть трудового народа. В ответ на кровавый террор все больше и больше поднимается народных мстителей, а наши силы растут и крепнут. Недалеко то время, когда алые знамена победно заплещутся по всем необъятным просторам Советской России.

И во второй раз собрание зашумело волною громких, трескучих хлопков. Переждав их, Плясов заговорил о другом:

— Я радовался, товарищи, когда услыхал, как вы первые восстали против власти атамана. Но меня и огорчило, что три сотни ваших повстанцев ушли от вас. Как же это могло случиться, товарищи? — Плясов на минуту замолк, буравя взглядом сидящих справа от него Киргизова и Бородина. — Случилось это по вашей вине! Потому, что вы ослабили там партийное руководство. Вы совершенно неправильно произвели расстановку партийных сил, у вас получилось, как говорится, «где густо, где пусто». В первой коммунистической сотне, например, сплошь состоящей из бывших лесовиков Алтагачана, Шахтамы и других лесных коммун, причем большинство из них рабочие, — и вот там у вас самая сильная партийная организация, почти тридцать членов! А из четырехсот с лишним бойцов онон-борзинских сотен, где совершенно не было рабочих, а одни лишь казаки, не набралось и десятка коммунистов. Вот вам и результат! Теперь эту ошибку надо немедленно исправлять… Мы радуемся, товарищи, — продолжал Плясов, обращаясь уже ко всему собранию, — приветствуем наших братьев по классу — казаков, которые вместе с нами встали плечом к плечу за революцию. Но это не значит, что на этом мы и успокоимся. Нет, мы должны работать с ними неустанно, воспитывать их в нашем духе, вооружать идейно, и они пойдут с нами плечом к плечу, до полной победы над всеми и всякими врагами советской власти…

Егору не довелось пробыть на собрании до конца, после обеда он был назначен в дозор, которые выставлялись ежедневно вокруг села.

Из дозора на квартиру к себе Егор вернулся утром. Хозяйка квартиры уже подоила коров, отправила их к пастуху и теперь в кути, около ярко топившейся печки, месила в квашне тесто. Двое партизан-постояльцев сидели за столом, пили чай, третий, Вологдин, сидел на скамье, возле двери, обувался. Он только что поднялся с постели, сидел хмурый спросонья, чем-то недовольный.

Егор, не раздеваясь, прислонил винтовку в угол, подсел к Вологдину, озабоченно спросил:

— Ну как там, чем закончилось собрание-то?

— Да ничего… командующего фронтом… избрали… — Вологдин отвечал отрывисто, крякал, с трудом натягивая тесный в голенище сапог. — Журавлева.

— Я так и думал, дальше…

— Заместителем ему… Коротаева… Якова Николаевича, Ивана Фадеева… адъютантом…

— Та-ак, а Киргизова?

— Начальником… штаба. — Павел надел наконец сапог и продолжал рассказ. — Самуила Зарубина хозяйственной частью заведовать поставили, ревтрибунал избрали, ну так и далее.

— А в полках командиров как?

— Выбрали тоже. В Первый полк Матафонова Василия, во Втором Зеленского Михайла с Дучара, в Третьем Швецова, тоже Михаилом звать. Этот из здешних, Богдатьской станицы, с Зэрину, кажись. Ну, а в Четвертом Корнила Козлова, сегодня он со своей сотней на Аргунь двинется, да и остальные вот-вот поднимутся в поход. Умыться надо мне, да и тебе то же самое.

— Бородина-то куда определили?

— Начальником политотдела.

— Ну, а этого старика Плясова куда?

— Плясова партейным председателем. Этот старикан, брат ты мой, чуть ли не самый заглавный будет, правой рукой у Журавлева. Старый большевик, даже с Лениным встречался, не один раз и каторгу отбывал за политику. Башка-а.

— Значит, дела-то налаживаются, чего же ты такой сердитый поначалу-то?

— С Фадеевым разговаривал: людей будут посылать для связи с ононборзинцами, со сретенскими большевиками и с нерчинскими, и на Онон поедут, на Ингоду, аж до Читы, самое бы мне рвануть с ними, а тут конь захромал, оступился, надо быть. Мне ведь вечно везет, как куцему.

— Слушай! — Егор так и затрепетал от взбудоражившего его известия, заблестел глазами. — Надо и мне проситься туда.

— Просись, чего же.

— Сейчас же, попью чаю — и в штаб. — Егор сбросил с себя шашку, шинель и бегом на улицу умываться.

К вечеру этого дня шестеро партизан выехали из Богдати, направляясь вверх по долине Урюмкана. Вместе с ними ехали Егор и Павел Вологдин. Конь его слегка прихрамывал, припадая на левую заднюю ногу, но Егор успокаивал друга, уверяя, что если конь совсем охромеет, они обменяют его где-нибудь в станице.

— Конь-то добрый, — вздохнул Вологдин, — жалко будет отдавать его.

— А мы его на клячу-то и не сменяем, а на такого, чтобы не хуже был Соловка твоего.

ГЛАВА VII

Глубокой майской ночью в окно старенькой избушки Архипа Лукьянова кто-то тихонько постучал. Старик проснулся, сел, спустил ноги с гобчика[24], прислушался. Снова негромкий, настойчивый стук в кутнее окно.

— Кого там носит по ночам-то нечистая сила, — сердито проворчал Архип и, сунув ноги в ичиги, шаркая ими по полу, прошел в сени. В то же время и незнакомец, скрипнув ступеньками, поднялся на крыльцо.

— Кто это? — спросил старик.

— Свой, дядя Архип, открывай, не бойся.

Голос старику показался знакомым, и потому, не расспрашивая больше, открыл он дверь, посторонившись, пригласил:

— Проходи. — И мимо него, пригнувшись в дверях, прошел высокий человек в шинели.

Когда старик зашел в избу, еле различимый в темноте незнакомец снимал с себя шинель.

— Здравствуй, дядя Архип.

— Здравствуй. Что-то никак не признаю, голос-то навроде…

— Да я же это, Ушаков.

— Егорша! — обрадовался старик. — Ах, мать твою курицу, да как же это, как снег на голову! — Архип засуетился, шаря по столу, по печурке. — Да где же это спички-то, скажи на милость…

Спички наконец нашлись, старик торопливо засветил лампу, кинулся обнимать Егора.

— Здравствуй, Егорушка, здравствуй, родной. — Архип трижды облобызал его и, отступив на шаг, держа его за локти, осмотрел с ног до головы. Перед ним стоял высокий, статный казак. — Молодец-то какой стал! — восхищался старик, любуясь Егором. — И ростом вымахал чуть не в потолок, и в плечах косая сажень, и бородой обзавелся.

— Так ведь мне, дядя Архип, тридцатый год пошел, не шутейное дело. — Егор обвел взглядом знакомую до мелочей обстановку избы, спросил о хозяйке. — А тетка Василиса где?

— В людях она, соседка заболела тут с родов, так старуха-то ухаживает за ней, там и ночует. Мы вдвоем с племяшом, в сенях спит он, на сусеке. Третьего дня приехал с пашни, овес рано ишо сеять, вот и решил дать коням роздых. Э-э, да что же это я, ведь соловья-то баснями не кормят! — Старик засуетился, поспешил в кутнюю половину. — Сейчас самовар настропалю.

— Не надо, дядя Архип, не ставь его, хлеб неси, я и так пожую.

— Ну если так, садись, это я мигом. — Архип принес из сеней крынку простокваши, молоко, изрезал на ломти полковриги хлеба и все это поставил перед Егором на стол, принес ложку. — Закуси, Егорушка, чем бог послал.

— Спасибо, я ведь не очень-то и проголодался. Вчера утром прибыл я на Шакалову заимку, с дядей Ермохой повидался, весь день там обретался, и кормил он меня как на убой, и наговорились вдосталь. Я и коня у него оставил, и оружие там же упрятал, пешком-то способнее к вам пробираться.

— Так ты, значится, с этими, как их, с восстанцами?

— С ними. Дядя Архип, у вас по ночам-то патрули, наверное, ходят.

— Чума их знает, ходят небось.

— Давай погасим лампу, в темноте-то спокойнее будет.

— Гаси.

Дунув на лампу, Егор принялся в темноте за хлеб, запивая его молоком. Архип присел рядом, набив табаком трубку, закурил.

Покончив с едой, Егор вытер ладонью губы, спросил:

— Как живете-то, дядя Архип, расскажи.

— Ох, не говори, живем хуже уж некуда, лихому татарину не пожелаешь такой жизни. — Дед помолчал, старательно раскуривая трубку, и, когда разгорелась она, продолжал со вздохом. — Ни власти путной не стало, ни порядку, ни торговли, до ручки дошли, дальше некуда. Денег появилось великое множество и всяких-то разных: окромя романовских и керенки, и молотки советские, и голубки семеновские, и нагишки какие-то, тыщами ворочаем теперь, а толку-то от них, один счет. Старуха моя догадалась, ящик оклеила деньгами этими, тыщи две извела с гаком. Правильно, все равно на эти тыщи ни хрена не купишь. Оно, положим, появись бы теперь и настоящие деньги, так радости мало, в лавках-то хоть шаром покати, пусто. Да-а-а, бывало, зайдешь в магазин к Яшке Грифу, господи ты боже мой, так глаза и разбегутся, чего только там не было: и ситец, какой тебе угодно, и сатины разные, молескины, кашемиры как жар горят, и сахар, и чай, и табак турецкий, и всякое другое удовольствие, душа радуется, глядючи! А теперь што? У того же Яшки замок висит на магазине, а из него даже мыши разбежались от голоду, соли и той нету. Вот так и живем, Егорушка, ни в рай, ни в муку.

— А хлеб-то соленый у вас, — стало быть, достаете соль где-то?

— Привозил намедни какой-то с Чинданту, по три фунта давал за пуд ярицы, за пшеницу по пять, вот у него и разжились. А чай да товаришко кое-какой у контрабандистов достаем, и тоже на хлеб, а на тыщи наши и смотреть не хотят. Оно и хлеба-то в обрез, откуда ему быть, когда кажин год недосев, а ничего не поделаешь, плачешь, да тащишь его на мену. У меня вот старуха дня без чаю прожить не может, как только он кончился — и голова у ней заболела, а ведь жалко ее, вот и несешь из последнего мешка. Так вот и бьемся. А тут ишо то сено с тебя требуют, то овса им подавай, то в подводы гонят, каратели какие-то появились, будь они прокляты, аресты, расстрелы кажин день. Это не жизня, а страдание сплошное. На станции, в тупике, целый состав, вагонов с полсотни, а то и больше, и все до отказу забиты арестованными. Что творится, не приведи господь видеть. Чуть не кажин день выводят оттуда по утрам за кладбищу, а там уж и могилы накопаны, трах по ним из пулеметов и — в яму их. Главный-то их казнитель Степанов, мордастый такой, усы черные, у хозяина твоего живет, кажись, у Саввы Саввича.

Егора с самого начала подмывало спросить о Насте, хотя ему вчера рассказал Ермоха, но он надеялся, что Архип сам заговорит о ней. Не дождавшись, спросил.

— Настенька-то как живет?

— Живет, чего ей сделается. Третьево дни была у нас, про тебя ворожить приходила на картах. И скажи, выворожила старуха-то: вскоре, говорит, свиданье выпадает тебе с червонным королем, — как в воду глядела. Ну конешно, тут и слез полно, и разговоров всяких, баба, так она баба и есть. Дочь вить у нее родилась зимусь.

— Сказывал дядя Ермоха.

— Четвертый месяц пошел, Татьянкой нарекли.

Архип выколотил трубку, снова набив ее табаком, долго высекал кресалом огня, а раскурив ее, подал Егору вторую трубку.

— Закуривай, это у меня специально для гостей, гумаги-то, где ее наберешься, вот и выдолбил ее из березового корню.

Егор раскурил и снова заговорил о Насте:

— Ну, а муж-то ее, Сенька, как он, живой?

— Черт его возьмет. С виду-то еле-еле душа в теле, а живет, заедает чужой век. И верно говорят: худая лесина скрипит, да стоит, так же и он. По-прежнему писарем в управе.

— Дядя Архип, как бы это известить Настю-то пораньше, что здесь я?

— Да известить-то, оно конешно, дело нехитрое, а ежели бы не сказывать ей, так ишо и лучше.

— Да ты что, дядя Архип, ведь я из-за нее и пришел сюда.

— То-то, што из-за нее, парень ты неглупый, а поступаешь, прямо скажу, по-дурацки. Вить это головы не надо иметь на плечах, штобы из-за чужой бабы идти на такое рысковое дело. Ладно, оно пройдет благополучно, а ежели попадешь в лапы к этим карателям самым, да узнает про это Шакал, подумать страшно, што они с тобой сотворят. И чего ты пристал к этой Насте как банный лист, девок тебе не стало?

— Нету такой, как Настя.

— Далась ему Настя, скажи на милость. — Архип сердито крякал, хлопая себя ладонями по коленам. — Ты пойми, дурья голова, вить у нее хоть худой, да муж, обвенчана с ним, а вить худой поп обвенчает, а развенчать-то и добрый не сможет. А раз такое дело, то самое лучшее — горшок об горшок и черепки в сторону, бог с ней, с Настей. Вон у Дениса Пименова девка, Маланьей зовут…

— Не надо, дядя Архип, ни к чему этот разговор. Мне, кроме Насти, никого не надо. Любовь у нас большая, тебе этого не понять, и ты промежду нас не встревай, не послушаем. Позови ее, пожалуйста, утром.

— Да мне-то што, позову. Но только я для тебя же стараюсь, по-дружески.

— Давай-ка, дядя, налаживаться спать.

— Ложись вон на кровать, шубу возьми, в сенях висит.

Постелив себе на кровати, Егор укрылся шубой и долго лежал с открытыми глазами, смотрел в окно на далекую, ярко мерцающую звезду и думал о Насте. Долго не спал и Архип; уже засыпая, Егор слышал, как ворочался старик на гобчике, сердито ворчал вслух:

— Любовь. Почему это в наше-то время не было этой любови анафемской? Мы со старухой до самой свадьбы друг дружку в глаза не видели, а до старости дожили не хуже других. Ну, будь бы моя на то воля, так я бы этих прохвостов, какие эту любовь придумали, кнутом бы их, стервов, кнутом.

Утром после завтрака, Архип отправился к куму своему Федору Першикову, живущему недалеко от Саввы Саввича, чтобы через жену кума вызвать к себе Настю; идти самому к Пантелеевым старик поопасился.

Оставшись один, Егор побрился, очистил от грязи сапоги, брюки, расчесал перед зеркалом свалявшийся кучерявый чуб. Время тянулось медленно, уже высоко поднялось солнце, на дворе кудахтали куры, под крышей ворковали голуби. Два окна избы выходили на улицу, в них через слитную полосу крыш окраинных домов Егор видел знакомую елань за околицей, теперь испещренную линией окопов, гарцующих в улицах конных семеновцев. Изба Архипа ютилась среди десятка бедняцких лачуг небольшой окраинной улицы. Солдат сюда на постой никогда не ставили, поэтому Егор чувствовал себя здесь в сравнительной безопасности. Досадуя, что так долго не идет Настя, он принимался ходить взад и вперед по избе, под тяжелыми шагами его скрипели половицы.

Он только что дошел до двери, повернувшись, двинулся обратно, как послышался топот ног на крыльце, в избу вбежала Настя, с ходу кинулась ему на грудь.

— Настюшка! — Обняв, Егор склонился к ней, пытаясь заглянуть в лицо, чувствуя, как грудь ее содрогается от рыданий. — Да ты что это?.. Перестань, Настенька, ягодка моя.

— Гоша, — еле внятно, одними губами прошептала она, когда Егор легонько отстранил ее от груди, встретился с нею взглядом, дивясь про себя, как изменилась она за это время, похудела, под глазами темнели круги — следы бессонных ночей. Она пришла, как видно, с работы на скотном дворе, на плечах ее ситцевой кофты и в складках платка понабилась сенная труха.


Потом они сидели обнявшись на скамье. Егор, прижимая к груди ее пахнущую сеном голову, говорил отрывисто, бессвязно:

— Настенька… родная моя… всю зиму только и думы было о тебе… В тайге мы жили… далеко… Столько порассказать хотел… все смешалось в голове… Про себя-то расскажи.

— Да что рассказывать-то? Известно, какая она, жизнь моя. Дочь вот родилась, слыхал?

— Сказывал Ермоха, и дядя Архип то же самое, моя ведь дочка-то, верно?

— Чья же больше-то, двадцатого января родилась, считай.

— Знаю, Настюшенька, знаю, милая, чего же ты не принесла-то ее?

— Досуг было ее нести, себя-то не вспомнила. Как услыхала от Архипа, бегом кинулась к тебе, потом уж спохватилась, пошла тише. Вот вечером приду с Таней.

Слезы облегчили Настю, она успокоилась, принялась рассказывать про свое горькое житье-бытье у Шакалов, про то, как ждала Егора, тоскуя по нему, ночи проводила без сна. Рассказала она и про сына, какой он стал теперь большой, и, заканчивая свой рассказ, вздохнула:

— А ты ушел и как провалился.

— Да ведь время-то какое, сама знаешь, — виноватым голосом оправдывался Егор. — До писем тут было! Да и как их переслать-то.

— Ладно уж, что было, то было. А тут слух прошел, что видели тебя убитого! Боже ты мой, что я пережила тогда, с неделю пластом лежала, ни есть, ни пить не могла. Только одумалась и не поверила, сердцем почуяла, что неправду говорят про тебя, живой ты, сердце вещует, живой…

Настя взглянула в окно, заторопилась:

— Хватит, побегу туда, а то хватятся, с расспросами привяжутся. Вечером наговоримся.

Когда Настя вышла, Егор, прислонившись к оконной колоде, долго, пока она не скрылась в проулке, смотрел ей вслед.

Чтобы случайно не повстречаться с кем-либо из соседей в доме Архипа, Егор устроился на житье в бане старика и каждый день теперь встречался с Настей, нянчился с дочкой. Лицом девочка походила на мать. Егор таял от радости, любуясь на розовое личико дочурки, на тонко очерченные бровки, на черные, как спелая черемуха, глазки. Досадно было лишь то, что встречи эти ему казались очень короткими, часы пролетали как одна минута, не успеешь оглянуться, как Насте уже пора уходить, и он скрепя сердце соглашался, прощался с нею до завтра. Еще более угнетало его то, что надо кончать эти встречи, ехать немедленно на Онон, установить связь с партизанами Петра Аносова и спешить к Журавлеву, доложить ему обо всем. Он еще вчера хотел распрощаться с Настей и в ночь уйти, но пришла Настя, и он не смог этого сделать, желание продлить расставание еще на одну встречу пересилило.

Сегодня Настя пришла раньше обычного. Солнце стояло еще высоко, косые лучи его пробивались сквозь маленькое, закопченное окно, пятнами лежали на полу, в раскрытую дверь виднелась часть плетня, заменившего предбанник, и зеленый склон ближней сопки. Пахло березовой стружкой и устоявшимся душком дыма, которым пропитаны черные от него стены и потолок.

Настя пришла одна, без дочки.

— Что же ты Таню-то не принесла? — спросил Егор, целуя Настю и усаживая ее рядом с собой на скамью.

— Боюсь, догадаться могут, да и выследить.

— Оно-то верно, опасно.

— Я ведь жить перешла в зимовье, чтобы ходить-то к тебе было способнее, тетка Матрена человек надежный, меня она сроду не выдаст.

— Вот оно что-о, а Таню-то зря не принесла, — пожалел Егор, втайне радуясь предлогу — оттянуть расставание еще на день — как же уходить-то, не простившись с дочкой, а вслух сказал с внезапной решимостью: — Уходить надо мне, Настюшка, и так затянул, завтра принеси Таню, прощусь с вами.

Настя прижалась лицом к его плечу, заплакала молча, вздрагивая плечами. У Егора дрожали губы, туман застилал глаза, он также молча — горло схватили спазмы — гладил ее по голове, с трудом выдавливая:

— Не надо… успокойся… переживем…

Он ждал, что Настя будет удерживать его, уговаривать остаться с нею, и удивился, когда она, перестав плакать, заговорила, концом платка вытирая мокрое от слез лицо:

— Кабы смогла уберечь тебя здесь, не отпустила бы ни за что на свете, но боюсь, ох боюсь, и больше всего Шакалов наших — не дай бог, узнают они… подумать страшно! — И, помолчав, вздохнула. — Ребятишки меня по рукам, по ногам связали, кабы не они, не отстала бы от тебя, куда ты, туда и я…

Она ушла от Егора, когда на дворе совсем стемнело. Егор постелил себе, как всегда, на полке, лег головой к каменке и долго лежал с открытыми глазами. Прислушиваясь к ночным шорохам, — видно, ветерок забрался под крышу бани, шелестел висевшими там вениками, — думал он о минувшем вечере, о разговоре с Настей. Неожиданно странное испытывал он успокоение в душе, навеянное тем, что Настя не стала его удерживать, что теперь и расставание с нею будет менее тяжким.

Проснулся Егор от легкого стука в дверь.

— Кто это? — Проснувшись, он сел на постели, правая рука его машинально ухватила топор, который всегда клал он к изголовью.

— Я это, Егорша, — послышался негромкий голос Архипа. Дверь скрипнула, и в баню вошли двое. — В гости к тебе друзьяк твой — Рудаков.

— Иван, откуда тебя принесло, вот здорово-то! — Егор торопливо накинул на плечи шинель, спрыгнул с полка.

Пока друзья обменивались приветствиями, Архип завесил единственное окно бани полостью, зажег свечу и, поставив ее на полок, сказал:

— Ну вы разговаривайте тут, сколько потребно, а я уж не буду вам мешать, пойду лучше сосну.

К великой радости Егора, Рудаков прибыл в село с Онона, от командира красных партизан Аносова.

— Веснусь мы к нему подались, восемнадцать человек наших, какие в красных были в прошлом году. Зиму-то в лесу скрывались, а по весне к нему, к Аносову.

— Сюда-то как попал?

— На разведку, двое мы с Гераськой Мирсановым. Он, Аносов-то, в Даурию выслал разведку, в Борзю, ишо куда-то. а мы с Мирсановым сюда выпросились. Мы уже тут разнюхали, сколько арестованных находится в эшелоне у беляков и какой у них гарнизон и так далее. Словом, все разведали, и пусть начальство решает, нападать на Антоновку али погодить. По-моему, тут и думать нечего, их вон какая сила, и окопались кругом, и пулеметов полно, и пушки у них, и броневики, куда тут нам.

— Обратно-то когда едете?

— Сегодня хотели в ночь, да тут человек наш, Соколов по фамилии, через которого связь держим и сведения всякие получаем, уговорил остаться еще на день, ждет кого-то из Читы. Подождем еще день. Если завтра не появится, ехать надо.

Тогда и я с вами.

— Едем.

ГЛАВА VIII

На следующий день к станции Антоновка подошел с запада товарный поезд.

С тормозной площадки груженного углем вагона сошел коренастый седоусый кондуктор. Размахивая фонарем, слегка прихрамывая на правую ногу, он подошел к паровозу, и, переговорив с выглянувшим из своей будки машинистом, пошел к станции.

Наступал вечер. Пурпурно-красный диск солнца уже коснулся сопки, багрянцем заполыхал на окнах станции и штыках часовых из охраны бронепоезда «Мститель», что стоял в тупике недалеко от станции, грозно нацелившись на сопки стволами дальнобойных орудий.

Дальше за бронепоездом виднелся в тупике эшелон товарных вагонов, с железными решетками в открытых люках. Около этих вагонов также расхаживал часовой в японской шинели, с винтовкой под мышкой.

Однако все это, казалось, не произвело на приезжего никакого впечатления. Все так же не торопясь, поднялся он на высокое крыльцо станции, с видом крайне утомленного, безразличного ко всему человека прошел мимо разгуливающих по перрону офицеров и через зал ожидания проследовал к начальнику станции.

От начальника седоусый кондуктор направился в поселок.

Перейдя железнодорожные пути наискось, он зашел за длинный состав порожняка, остановился, огляделся и, убедившись, что за ним не следят, быстро зашагал в сторону инструментального склада.

Кладовщик-инструментальщик Епифан Соколов передвигал в углу склада какие-то ящики, когда в дверях появился седоусый кондуктор.

— Кто там? — обернувшись на звук шагов, спросил Соколов и, узнав вошедшего, удивленно воскликнул: — Батюшки вы мои! Неужели Захар? Живой! Вот так фунт!

— Он самый, — подходя ближе, улыбнулся Захар. — Здравствуй!

— Здравствуй, Захар Петрович, здравствуй.

Соколов обеими руками ухватил руку вошедшего и, не выпуская ее, продолжал все тем же восторженно-взволнованным голосом:

— А сказали, что убили Хоменку под Мациевской, а он вот он, как огурчик. Ну, дела. Из мертвых, стало быть…

— А ты потише, браток, не видишь, что на станции-то!

— Да, это верно, но у меня-то здесь кто услышит. — Соколов подвинул к Хоменко пустой ящик. — Садись да расскажи хоть, как ты тут появился-то, откуда и все такое.

— Рассказывать некогда. — Хоменко поставил на пол фонарь, сел на ящик и жестом пригласил сесть Соколова. — Ты мне вот что скажи: белых много здесь?

— Третий казачий полк с неделю как ушел отсюда. А теперь пехоты белогвардейской батальон, рота японцев, Девятый казачий полк и батарея ихняя.

— Карательный отряд когда прибыл?

— Это броневик-то? Да уж дней десять как сюда прибыл.

— Эшелон с арестованными по-прежнему здесь?

— Здесь.

— На расстрел часто выводят?

— Часто, — вздохнул Соколов, — чуть не каждое утро. Как рассветает, смотришь, ведут человек трех, а то и пятерых, выведут на большую сопку, залп — и кончено.

Соколов помолчал, вспомнив, заговорил о другом:

— Чуть ведь было не забыл, мериканцы здесь обосновались, на горке вон, в железнодорожной школе поместились. Немного их: офицеров десятка полтора, ну и солдат чуть побольше. Строить начали какое-то здание, комендатуру, что ли.

— Знаю.

— Начальник к ним приехал ихний сегодня. Большой, видать, — в собственном вагоне, встречали его они всем скопом.

— Ну, это их дело. Вот что, Гаврилович, надо нам сегодня же ночью собрать всех наших людей на собрание к кому-нибудь из более надежных, сумеешь сделать это?

— Сделаем, Захар Петрович, раз надо, какой может быть разговор. У Мартына Овчинникова соберемся, мужик надежный.

— Добро. А я к кому-нибудь из наших, перекусить бы с дороги-то да часок-другой соснуть. Где тут Макаров Андрей живет, покажи-ка.

* * *
На другой вечер, как обычно, к Егору пришла Настя с дочкой на руках. Егор поведал ей о своем разговоре с Рудаковым и то, что еще на денек задержится в Антоновке.

Только что Настя, донельзя обрадованная новой отсрочкой, ушла домой, как в бане вновь появился Рудаков.

На дворе уже темнело, в открытую дверь виднелось звездное небо. Егор уже начал укладываться спать, но, заслышав шаги во дворе, насторожился.

— Это я, Егорша, — тихонько сказал Рудаков и, осторожно ступая, вошел в баню. — Новость, брат ты мой.

— Что такое?

— Собрание сегодня наших людей. Хоменко приехал из Читы.

— Хоменко? — удивился Егор. — Неужто тот комиссар наш?

— Он самый.

— Так ведь его же убили в прошлом году под Мациевской-то, помнишь?

— Помню, но оказывается, что не убили, а тяжело ранили, и в плен попал он к белым.

— Так выходит, что он живой? — все еще не веря своим ушам, спросил Егор.

— Живой. Рассказывает, оглушило его взрывом-то и ранило сильно. В плен попал к белым, в больницу его положили семеновцы в Чите, а он чуть поправился и ходу к своим. Ну ладно, ты на собрание-то позови с собой дядю Архипа, он и проводит тебя к Большухину, а я пойду к Хоменко, думали к Мартыну Овчинникову собраться, а туда нельзя сегодня. Там сегодня гулянка в соседях у купца Грифа, и беляки будут наверняка, вот я и иду сказать об этом Хоменко и провести его к Большухину.

ГЛАВА IX

Ночь. По улицам Антоновки, придерживаясь заборов и стен домов, тихонько продвигались трое: Захар Хоменко, Андрей Макаров и Иван Рудаков.

На перекрестке двух улиц, против большого, хорошо освещенного дома Якова Грифа, остановились. В доме шла гулянка: в открытые окна доносился громкий говор, смех, звон посуды. В садике перед домом расположился духовой оркестр, — человек пятнадцать солдат-музыкантов, сверкая под окнами медью труб, мастерски исполняли вальс «На сопках Маньчжурии». В окно одной из комнат виднелись танцующие пары.

— Офицеры, видать, людно их набралось тут, — со злобой в голосе прошептал Рудаков и к Хоменко: — Знаешь что, Захар Петрович, я у этого Грифа в работниках жил, знаю тут все ходы и выходы, тут вот к садику-то огород вплоть подходит.

— Ну и что?

— А то, разреши-ка мне гостинец им преподнести хороший. Я тут по Ивана Фомича ограде в маленький огородик к Грифу подкрадусь между гряд и в окно им вот эту штуковину, понял? — и с этими словами поднес к самому носу Захара круглую, как картофелина, гранату-лимонку. — А потом вторую — и ни один гад не уйдет.

— Ну убьешь ты их сейчас, а дальше что?

— Сообщим ребятам, на коней и в лес!

— В лес. Ишь ты каков герой! А что после с поселком будет, подумал об этом? Эх, ты… утюг! Десяток гадов убьешь, а за них весь поселок с землей сровняют. Ни стариков, ни детей не пощадят. Выкинь эту дурь из головы.

— Э-эх! — Скрипнув в бессильной злобе зубами, Рудаков погрозил в сторону пирующих гранатой: — Фарт ваш, гады… Посёлок… детишек жалко.

— Хватит, там уж собрались, наверное, пошли! — И, ухватив Рудакова за рукав, Хоменко потянул его за собой.

В старой просторной избе Лаврентия Большухина, когда пришел туда Егор в сопровождении Архипа, было многолюдно и душно.

Слабо мерцавшая от жары и табачного дыма пятилинейная лампа еле освещала лица сидящих за столом. Хозяин дома, высокий пожилой железнодорожник, то и дело подкручивал ее, отчего она еще больше мигала и коптила.

Чуть видные в сумраке люди разместились на скамьях, сундуках, кровати и на полу.

Среди собравшихся Егор с трудом, и то лишь по голосу узнал братьев Никифоровых, Епифана Соколова, Василия Груздева, Игнатьева и еще кое-кого из сельчан, что частенько работали вместе с ним у Саввы Саввича. Поэтому и его узнавали, дружески приветствуя, расспрашивали, где побывал за это время, откуда прибыл и прочее.

Вскоре, в сопровождении Андрея Макарова и Рудакова, появился Хоменко.

Отвечая на приветствия соратников-красногвардейцев, бывший комиссар крепко пожимал руки, а за столом уже освободили ему место. Тишина наступила в доме, когда заговорил он, усевшись на скамье.

— С недоброй вестью, товарищи, прибыл я к вам из Читы! — начал Хоменко глухим, хрипловатым голосом. — В Чите у нас зараз большой провал. Почти все руководители подпольного большевистского комитета нашего: Александр Вагжинов, Семен Сетянов, Губаревич — арестованы белыми. Захватили нас на нелегальной квартире, и мало кому удалось спастись. Уже на другой день меня разыскала связная наша Куликова, рассказала, кому из наших удалось скрыться. Рыбицкому, значит, Умрихину, Кравчуку, а Петрова Александра, кличка его подпольная «Костя», убили в тот же вечер. — Хоменко помолчал и, вскинув голову, продолжал. — Положение тяжелое, товарищи, но не безнадежное. Областного центра у нас не стало, но ведь есть Центральный Комитет нашей партии, жив и руководит нами товарищ Ленин, он призывает нас поднимать народ на борьбу с врагами революции и вести его в бой до полной победы. Поэтому никакой паники, а действовать, как начали, и дальше. Задача наша боевая зараз: освободить всех этих арестованных, что находятся здесь в эшелоне белых, их же тут более полутора тысяч человек.

Негромкий, но все возрастающий шумок нарушил тишину, послышались неуверенные голоса кто-то даже присвистнул:

— Освободи-ить, шуточное дело!

— С голыми руками-то.

— Зряшный разговор.

— Я понимаю вас, товарищи, — вновь заговорил Хоменко. — Дело это вам кажется слишком рискованным, несбыточным, но это не так. Конечно, одни мы с вами не сможем этого сделать. Журавлев со своими партизанами также не может прийти к нам на помощь, они нужны там, в районе Нерчинского Завода. Мы можем рассчитывать лишь на помощь ононских партизан Петра Аносова, но сил у него пока тоже мало! Поэтому наша задача сегодня же записаться в отряд всем, кому дорога свобода и революция, и завтра выбраться отсюда, чтобы поднимать народ в окрестных селах и, соединившись с отрядом Аносова, напасть на Антоновку, освободить арестованных. Понятно, товарищи?

— Ясно как божий день.

— Вопросы будут?

— Какие там вопросы. Пиши меня: Андрей Макаров.

— Пишу. Следующий?

— Я, Першиков Антон.

— Меня пиши: Осип Игнатьев.

— Тогда и меня с ним рядом, по-суседски.

Хоменко едва успевал записывать, хмурое лицо его посветлело, под вислыми усами теплилась довольная улыбка.

— Так, так, молодцы, давайте, кто следующий.

Еще записалось трое, и тут наступило затишье. Рудаков оглянулся на сидящего позади чернобородого, смуглого сельчанина, которого знал как отважного красногвардейца в прошлом году.

— Парфен, а ты чего?

— Ничего, — ответил тот, глядя куда-то в сторону.

— Почему не записался?

— Потому что дома делов полно. Воевать уйду, а посев кто закончит, сено накосит?

— Так вот ты какой? — Голос Рудакова дрожал, лицо побагровело от внезапно охватившей его злости. — На попятный подался, контра.

— Ива-ан! Тише, не шуми! — Суровея лицом, Хоменко поднялся из-за стола, упираясь в него руками, глянул в сторону Парфена и сидевших с ним рядом, тоже не записавшихся бывших красногвардейцев. — Мы силой к себе никого не тянем. Мы призываем всех, кому дорога свобода, дорога советская власть, вступить в наш отряд, чтобы биться с врагами революции и чтобы первым долгом освободить наших братьев, которые томятся здесь, в этом эшелоне смерти.

После речи Захара записались еще двое, Парфен и около десятка бывших красногвардейцев промолчали. На них снова с руганью набросился Рудаков. Хоменко удалось удержать его, не допустить до скандала.

— Перестань, Иван, ну! — прикрикнул он на Рудакова, и, когда тот поутих, Захар, осуждающе покачав головой, посоветовал: — Водички выпей ключевой, охолонись! И чего ты ругать-то вздумал, чудило, ты что, силой хочешь потащить их в отряд? Нам таких повстанцев не нужно. Давайте, товарищи, кончать. Всем, кто записался в отряд, надо завтра же один по одному выбираться из Антоновки. Сбор будет недалеко от Сосновки, на заимке у Кислого Ключа, понятно?

После того как Хоменко объявил собрание закрытым, все под нялись; те, что записались в отряд, сгрудились вокруг стола, приступали к Захару с вопросами, Парфен и остальные потянулись к выходу.

Захар посмотрел им вслед, кивнул Рудакову:

— Проверьте-ка, все ли вышли, какие не с нами.

Иван окинул взглядом оставшихся в избе, затем вышел в сени, на крыльцо и, вернувшись, прикрыл за собой дверь.

— Все удалились, трусы проклятые, а Парфешка-то какой гад оказался.

— Черт с ними, — отмахнулся Хоменко и совершенно неожиданно заявил, что сбор будет в пади Глубокой, в Гришкином хуторе. И объяснил: — Видели, что не все с нами согласились. Поэтому для отвода глаз пришлось назначить Кислый ключ, а сбор будет в Гришкином хуторе.

С собрания расходились по одному, по два — крадучись, остерегаясь патрулей. А по приходе к себе многим не спалось в эту ночь, до сна ли тут, когда надо готовиться к походу, проверить седло и всю справу к нему, откопать припрятанное оружие, вычистить его, а домашним наказать, как лучше закончить сев, приготовиться к сенокосу.

Егор ушел с собрания с Рудаковым.

В одной из улиц они чуть не нарвались на солдат-патрулей, смирнехонько сидевших на бревнах. Рудаков свернул в сторону, оба притаились за углом чьей-то избы. Солдаты посидели, покурили, молча ушли.

Рудаков, оглянувшись на Егора, облегченно вздохнул:

— Ч-черт, чуть-чуть не засыпались. Нельзя идти теперь по этой улице-то, опять на них наскочишь. А знаешь что, Хоменко-то к Маркелу пошел ночевать, к Никифорову.

— Зайдем, поговорим наедине-то по душам.

Опрятная, чисто побеленная изба Маркела ярко освещена семилинейной лампой, окна плотно завешены мешковиной. Когда друзья вошли в избу, Маркел и Хоменко ужинали, на столе перед ними красовался до блеска начищенный самовар, тарелки с ломтями хлеба и простокваша, которую они ели прямо из крынки деревянными ложками. Следом за первыми двумя появился еще один гость — Епифан Соколов.

Маркел встал, придвинул к столу третью скамью, принес из углового шкафа еще три ложки.

Все уселись за стол, дружно принялись за еду. Покончив с простоквашей, стали пить чай. Рудаков, больше всех обрадованный приездом Хоменко, заговорил первый:

— Постарел ты, Петрович, голова-то как инеем подернулась.

— Постареешь небось, — грустно улыбнулся Захар, — в таком пекле побывать пришлось, что и вспомнить страшно.

— А из того взвода-то, что при тебе находился, всего три человека в живых осталось. Они и рассказали, что убили нашего комиссара. Мы как услыхали, обозлились тогда жуткое дело как! Два раза ходили в атаку, думали, — хоть мертвого, да. отобьем Петровича, похороним с честью — и ничего не могли сделать. Перевес у них был большой, а тут еще батарея ихняя как начала гвоздить! О-о-о, што там было! Жуть. Но ты вот что расскажи, Петрович, как это в живых-то остался? Это же прямо-таки удивительно. Ведь она тебе, как рассказывали ребята… в грудь угодила, прямо в сердце, верно?

— Верно, в грудь угодила навылет, а сердце не хватила. Очнулся в плену у белых, не добили, даже в госпиталь положили, гады, подлечили да в тюрьму. Рана открылась в тюрьме, снова меня в госпиталь, а там человек попал хороший — доктор, Борис Наумович, он-то меня и выручил: вылечил и сбежать помог.

Когда друзья засобирались домой, Хоменко, прощаясь с ними, на минуту задержав руку Соколова, сказал:

— А тебе, Гаврилович, придется остаться дома.

— Это почему же? — удивился Соколов.

— Тебе будет особое поручение, здесь ты больше принесешь пользы. Будешь нашим разведчиком, а связь с нами будешь держать через путевого обходчика Большакова, ты его знаешь.

— Знаю, конечно…

Соколов кивнул головой в знак согласия и крепко пожал протянутую на прощание руку.

После ухода друзей Хоменко лег в устроенную Маркелом постель на двух скамьях и, засыпая, слышал, как Маркел, звякнув стременами, занес в избу седло, исправляя его, тихонько наказывал жене:

— Санька-то утре со мной поедет: бороны увезет, семена. А ты сходи к дяде Ефиму… Сеять ярицу… Гнедка… сенокос… — И больше Хоменко ничего не слышал, уснул.

ГЛАВА X

Далеко от села находилась падь Глубокая. Она тянулась на многие километры и издавна славилась хорошими покосами.

Даже в засуху вырастали здесь неплохие травы, в урожайные же годы шелковистый пырей, местами густо перевитый синей в цвету вязилью, вырастал по пояс, а ближе к речке вымахивал в человеческий рост. К концу сенокоса падь густо пестрела стогами и зародами сена.

Сплошной цепью лежали по обе стороны Глубокой громадные каменистые горы. Северные склоны их, что тянулись по правой стороне пади, покрывал сосновый бор, мешавшийся у подножия гор с березняком и листвяком.

Крутые южные склоны гор серыми громадами высились слева. На всем протяжении их лишь кое-где виднелась скудная растительность, только на скалистых вершинах шумели вековые сосны и лиственницы.

Чем дальше, тем выше и угрюмее становились горы.

Казалось, что падь кончается там, где во всю ширину ее разросся густой колок из зарослей черемухи, тальника и ольхи. По обе стороны колка возвышались две огромные скалы. Однако местные жители знали, что краем колка возле одного утеса идет тропинка, пройди по ней полкилометра — и выйдешь на широкую, обрамленную лесом и горами поляну, известную под названием «Гришкин хутор».

По рассказам стариков, давным-давно здесь проживал известный в Забайкалье разбойник Гришка Фомин. Отсюда он делал набеги на села, станицы, прииски и тракты, где грабил богатых золотопромышленников и купцов.

Очень странный разбойник был этот легендарный Фомин, убийствами он почти не занимался, а грабил лишь купцов и богачей, причем большую часть награбленного раздавал деревенской бедноте, вдовам и сиротам. Вот почему Гришку ненавидели и боялись лишь купцы да деревенские лиходеи — кулаки. Бедняки же, наоборот, уважали его, как своего заступника, с радостью принимали у себя «Григория Ивановича» — так называли они Фомина — и укрывали в случае опасности.

Чудеса рассказывали старики про Фомина: то он привозил мешок муки голодающей семье бедняка, то, обобрав жадюгу купца, щедро наделял какого-нибудь бедняка жениха и, разодетый в шелка и бархат, открыто гулял у него на свадьбе. Вволю нагулявшись, исчезал он из села обычно так же внезапно, как и появлялся. Однако стоило лишь кому-нибудь из богачей обидеть своего батрака или бедняка, как к нему невесть откуда немедленно заявлялся Фомин. В таких случаях до полусмерти избивал Григорий обидчика, забирал у него все, какие находил, деньги и, снабдив ими не только обиженного, но и других бедняков, снова бесследно исчезал.

Теперь здесь, в Гришкином хуторе, вдали от населенных пунктов, обосновался на время Хоменко со своим отрядом. Сюда, по замыслу Захара, должны стекаться добровольцы из сел, куда он разослал своих агитаторов. Беспокоило Захара то, что стоянка здесь затянулась не на одну неделю и трудно с продуктами. Мясо будет, тайга кругом, среди партизан немало охотников, а как доставить хлеб? Выручил посланный в сторону железной дороги разъезд из пятнадцати партизан. Им повезло. Обнаружив на Могойтуйском тракте белогвардейский отряд, они обстреляли его, отбили у дружинников четыре крестьянских подводы. Две оказались загруженными мотками колючей проволоки, а две — пшеничной мукой. Проволоку партизаны сбросили, а двенадцать мешков муки доставили в лагерь, чему несказанно обрадовался Хоменко. Теперь вопрос с продовольствием его не мучил: была бы мука, а уж настряпать, напечь из нее лепешек дело нехитрое.

С того времени, как Егор прибыл в Гришкин хутор, прошла неделя. Хорошая наступила пора, весна набирала силу, все вокруг зацвело, зазеленело. Егор, с детства любивший тайгу, часто уходил в лес, что кольцом окружил поляну Гришкиного хутора, часами бродил там, наслаждаясь разноголосым пением птиц. Особенно он любил, когда под напором весеннего ветра зашумит тайга. Усядется на пенек или на валежину и слушает, слушает, дивясь про себя, что вроде бы и ветру-то нет, а тайга шумит, заглушая птичьи голоса, раскачивают вершинами столетние могучие лиственницы, мирно колышут разлапистыми изумрудными ветвями. И от всего этого радостно становится Егору, и грустно, и не хочется уходить отсюда.

В этот день Егор, побродив по тайге, спустился вниз, в колок, в яркой зелени которого снежно белели кусты цветущей черемухи.

Посередине колка протекал говорливый и прозрачный ручей, возле него и уселся Егор на поваленную ветром старую ольху, вдыхая сладостный аромат черемухи. Вспомнилась Антоновка, последний день, проведенный у Архипа. Тогда, в ожидании Насти, выпросил он у Архипа лист бумаги и карандаш, написал матери письмо. В письме, как обычно, просил он благословения «навеки нерушимого», а также всем передать «низкий поклон и от души ласковый привет». В конце письма просил у матери прощения, что не может заехать, повидаться с нею, что снова «зачалась» война, и закончил письмо словами:

«Молите бога, чтобы закончилась она скорее, чтобы возвернуться нам домой подобру-поздорову.

Земно кланяюсь всем Егор Ушаков».

Архип пообещал Егору доставить письмо Платоновне. А вечером распрощался Егор со стариками, с плачущей навзрыд Настей, с дочкой (сына за все дни Егор видел лишь один раз). В ту же ночь, благополучно выбравшись из Антоновки, махнул на Шакалову заимку, где отдыхал его Гнедко, нагуливая жирок, а в омете соломы были надежно упрятаны седло, винтовка и шашка.

На следующее утро, еще не взошло солнце, Егор был уже на коне, при полной боевой готовности. Ермоха, держась за стремя, шагал сбоку. Около брода через речку остановились. Ермоха, все еще держась за стремя, с грустью во взгляде посмотрел на Егора:

— Значит, снова за то же самое, воевать?

— А как же быть-то?

Егор ожидал, что старик начнет отговаривать его, упрекать, но тот заговорил иначе:

— Оно конешно, такое подошло времечко, што, будь бы помоложе, и я наверняка пошел бы с вами. — И, прощаясь, целуя склонившегося к нему Егора, напутствовал дрогнувшим голосом: — Езжай с богом. А о Настасье, о ребятишках не беспокойся, в случае чего, сам погину, а уж их в беде не оставлю.

Громкие голоса, шум в лагере прервали размышления Егора. Догадываясь, что там произошло что-то необычное, он торопливо поднялся с валежины, поспешил в лагерь. А там уж поднялась суматоха, люди спешили, грудились вокруг штабной палатки.

— Что случилось-то? — допытывался Егор, ухватив за рукав одного из партизан.

— Тревога, — ответил тот, обернувшись.

— Сам понимаю, что тревога, а из-за чего?

— Из разъезду прибыли наши, ну и рассказывают, што…

Он не договорил — из палатки вышли Хоменко, Рудаков и недавно появившийся в отряде боевой большевик из солдат-фронтовиков, Петр Ведерников.

— А ну, товарищи, потише, — обратился к партизанам Хоменко и, когда вокруг поутихли, продолжал: — Товарищ Ведерников очень важное дело разведал со своим разъездом: белые каратели гонят с Онону большую партию арестованных. Сегодня они должны прибыть и заночевать в селе Верх-Каменка. — И тут Хоменко изложил партизанам намеченный план нападения на Верх-Каменку, чтобы освободить арестованных. — Риск большой, товарищи, — сказал он в заключение, — белых там раза в четыре, а то и в пять больше, чем нас, они хорошо вооружены, наша надежда только на то, что белые нас не ждут, и мы должны этим воспользоваться. Мы не можем сидеть здесь, зная, что наших товарищей ведут на убой. Прошу высказываться.

Как весенний поток, забурлил говор, и хотя то тут, то там возникали споры, большинство соглашалось с Захаром.

Когда Хоменко предложил проголосовать, частокол рук поднялся за его предложение.

— Значит, принято! — радостно улыбаясь, сказал Хоменко. — Тогда слушать мою команду: готовить коней, седла, оружие, сразу же после обеда выступаем, чтобы в ночь подойти к Верх-Каменке. Товарищ Подглазов, подбери себе человека три, кто пожелает, останетесь здесь, в лагере. Тут имущество кое-какое, и люди будут прибывать из сел, добровольцы, принимайте их и ждите нас. Все! Можете расходиться.

ГЛАВА XI

Солнце перевалило за полдень, когда отряд Хоменко, разбитый на два взвода, выступил из лагеря. Командиром первого взвода, насчитывающего сорок два человека, избрали партизаны Рудакова, второго, где набралось тоже более сорока партизан, — Петра Ведерникова.

Чтобы сократить расстояние, решили ехать бездорожно, тайгой, через отроги хребта Черского. Провести отряд таким путем взялся один из недавно прибывших мужиков, местный житель, охотник Ларионов. Он и ехал теперь впереди, вместе с Хоменко.

Большой, местами очень крутой лесистый хребет одолели еще днем. Засветло перебрались через болотистую падь Гнилуху, и, когда стемнело, горная тропинка вывела партизан в широкую, обрамленную лесом падь.

Проехав падью километров шесть, проводник, придерживая коня, оглянулся на Захара, помахал ему рукой.

— Что такое? — подъехав к проводнику, спросил Хоменко.

— Здесь, — коротко ответил Ларионов. — До поселка теперь версты две. осталось, не больше.

— Та-ак.

— Там, во-о-он за тем леском, поворот будет, поскотина и мельница водяная недалечко. Тут у них, я так думаю, охрана должна быть выставлена.

Выслушав проводника, Хоменко спешил свой отряд, коноводов отослал подальше в лес, а проводника и двух партизан, Апрелкова с Игнатьевым, послал в разведку.

Оставшиеся с Хоменко партизаны залегли в кустарнике на лесной окраине, притихли. Лежа на теплой, нагретой за день земле, многие из них успели задремать, проснуться и снова уснуть, а разведчиков все не было, и со стороны села не доносилось ни единого звука. Борясь с дремотой, партизаны шепотом разговаривали между собой и, укрываясь шинелями, конскими попонами, курили. Горьковатый дымок самосада смешивался с чистым, смолистым запахом соснового бора и еле уловимым, тончайшим ароматом черемухи.

Хоменко сидел молча, прислонившись спиной к старой, корявой березе, обдумывал план предстоящего набега. План этот был прост: к рассвету первый взвод, разделившись надвое, займет сопки с двух сторон села, второй в конном строю ворвется в село, освободит арестованных и, захватив обозы, откроет стрельбу. Внезапность нападения создаст среди белых панику, и это поможет вышибить их из села.

Кругом тишина, молчит темный, угрюмый лес. Хоменко снова и снова припадает ухом к земле и, вслушиваясь в ночное безмолвие, слышит, как фыркают в лесу у коноводов лошади, трещит ночной кузнечик, журчит, переливаясь по камням на отмели, речка. Усилием воли он заставляет себя казаться внешне спокойным, но чувствует, что овладевшее им беспокойство передается и партизанам. Они уже не дремлют, не разговаривают, а также напряженно вслушиваются в окружающую их ночную тишину.

— Что же это такое? — не вытерпев, заговорил Хоменко, обращаясь к лежащим рядом с ним Ведерникову и Рудакову, — Уж не случилось ли беды какой?

— Не может этого быть, — возразил Ведерников, — стрельба была бы, без этого нельзя. Скорее всего, что пробрались в деревню и задержались там.

— Хоть вторую разведку высылай.

— А знаешь что, пошли меня и человек десять ребят боевых дай в помощь: переодену их казаками, сам офицером, у меня и погоны есть в запасе, и махнем под видом белых в село. Ну а вы тут будьте уж начеку, в случае чего — поддержите и огнем и прочим.

— Да-а, это ты здорово придумал, — сказал Хоменко. — Ну а как без пропуска-то?

— Рискнем. Притворюсь пьяным — пропустят, а в случае чего… в шашки — и ваших нет.

— Что ж, Петро, валяй. Смелым бог владеет.

Вскоре же после того, как Ведерников и Рудаков, попросившийся сопровождать Петра, ушли подбирать людей и готовить их к выезду, неподалеку заухал филин — условный знак разведчиков.

Ожили, зашебаршили партизаны, тихонько, сдержанно переговариваясь, обступили Захара. Подошли разведчики: впереди с двумя трофейными винтовками в руках Игнатьев, за ним, связанный по рукам, шел высокого роста белогвардеец, а позади Апрелков с обнаженной шашкой в руке. Партизаны расступились, пропуская пришельцев к Хоменко.

Игнатьев, обращаясь к Хоменко, рассказал, что едва нашли их, все обшарили — у мельницы, и у поскотины, и в поселке побывали. Обратно возвращались, возле речки услышали, храпит кто-то, а это они, черти, спят. Тут их и накрыли. Этого Игнатьев сразу скрутил, а второй-то вырвался да бежать! Хорошо, Апрелков догнал, срубил его к чертовой матери.

Белогвардеец, высокий, худощавый, в японском мундире и без шапки, с перепугу не мог выговорить ни одного слова. Дрожа, он таращил глаза на партизан, на усатую физиономию Хоменко, на офицерские погоны Ведерникова, и это, как видно, еще более сбивало его с толку.

— Да не бойся ты, чертушко, — теребил его за рукав Рудаков. — Чего трясешься-то как с похмелья! Убивать тебя никто не собирается, мы ведь не белые каратели. А ты еще, видать, из трудящего классу, вишь, руки-то в мозолях. Из каких ты, дружинник?

— Я… я… это… как его… ни-ни-билизованный, — с трудом выговорил белогвардеец.

Хоменко приказал развязать пленнику руки и заговорил с ним дружеским тоном:

— Не бойся, браток, не бойся, а лучше скажи-ка нам пропуск, чуешь? Пропуск какой зараз у белых?

— Пропуск-то… этот… как его…

— Ну, ну!

— Это самое… ну… Ведь вот сюда шли, помнил. — Пленник, переступая с ноги на ногу, поскреб рукой за ухом и, вспомнив, обрадованно воскликнул. — Антапка!

— Тише, тише, это верно будет? Смотри, соврешь, головой своей поплатишься.

— Правильно, Антапка, отзыв — Аткарск.

Узнав пропуск белых, обрадованный Ведерников заторопил своих казаков, и вскоре одиннадцать всадников на рысях двинулись в село. Впереди «подъесаул» Ведерников, за ним, в числе десяти казаков, — Рудаков, Егор, Маркел Никифоров, Макаров и еще шестеро переодетых в казачью форму. Лишь один, бывший матрос Денисов, не успел переодеться, ехал во флотском бушлате и в бескозырке.

— Сойду за арестованного, — сказал он Ведерникову.

Тот, подумав, согласился.

В село въехали благополучно, а в улице, недалеко от школы, два патрульных белогвардейца остановили, спросили пропуск и, когда Ведерников ответил, отдали ему честь, пошли дальше.

Мимо школы ехали шагом. Обнесенная невысоким забором, она находилась на холмистом пустыре между двух улиц. Здесь расположился белогвардейский обоз.

При слабом, красноватом отблеске догорающего костра, в центре школьной ограды, партизаны увидели крестьянские телеги, нагруженные ящиками, мешками с овсом. Вдоль заборов множество лошадей с хрустом жевали сено, брошенное прямо им под ноги, на землю. У ограды медленно прохаживался дневальный, а у ворот маячил силуэт часового.

Вскоре разыскали усадьбу Белоногова. Это был большой, под цинковой крышей, дом, через бревенчатый забор в ограде виднелось множество надворных построек.

Подъехав к крытым тесовым воротам, Ведерников постучал в них концом шашки. В ответ, загремев цепью, хрипло залаяла собака, а откуда-то из глубины двора донесся голос часового:

— Кто такой?

— Свои!

Часовой подошел к воротам и, не открывая их, опять спросил:

— Кто это?

— Четвертой сотни подъесаул Таскин.

— Что пропуск?

— Антапка.

Чуть помедлив, белогвардеец отодвинул засов, открыл калитку. Но когда Ведерников, а следом и его казак спешились, начали вводить лошадей в ограду, часовой, отойдя в глубь, к сараю, приказал:

— Один ко мне, остальные стоять на месте.

— А ч-черт, — чуть слышно выругался Ведерников и, передавая коня Рудакову, дернул за рукав Денисова.

Тот, прикрываясь конем, снял винтовку, передал ее Макарову и, сложив позади руки, сделал вид, что они у него связаны.

— Мне нужно сдать вам арестованного, — подойдя к часовому, сказал Ведерников.

— Не знаю, господин подъесаул, это надо к начальнику караула.

— Где он?

— Вот там, в зимовье.

Только теперь увидел Ведерников в дальнем углу ограды слабый свет, исходящий из открытой двери небольшого флигеля. Понимая, что спорить с часовым бесполезно, он быстро повернулся и пошел туда.

Придерживая левой рукой шашку и стараясь не шуметь, Петр, войдя в зимовье, при слабом свете оплывшей свечи в фонаре, висящем на стене, увидел сидящего за столом белогвардейца в урядницких погонах, это, по-видимому, и был начальник караула. Облокотившись на стол и подперев руками голову, урядник спал, слегка высвистывая носом. Левее, вдоль стены тянулись длинные нары, где, лежа вповалку, также спали белогвардейцы. Несколько винтовок кучей стояло в углу, около самой двери. Подавив в себе желание схватить их и вынести в ограду, Ведерников подошел к спящему уряднику, тронул его за плечо. Проснувшись, урядник откинул назад голову, стукнулся ею об оконный косяк и, различив перед собою офицера, вскочил на ноги.

— Здравия желаю, господин подъесаул! — хрипло выговорил он, вытягиваясь в струнку и вскидывая правую руку к козырьку фуражки.

— Здравствуй, опусти руку! Мне нужно сдать арестованного большевика.

— Арестованного? Так что… не могу принять, господин подъесаул.

— Почему?

— Дежурного по гарнизону надо, так что пломба…

— Ерунда! — тоном, не допускающим возражения, выговорил Ведерников. — Я только что видел дежурного, он приказал принять и казака своего послал с распоряжением.

— Слушаюсь. — Урядник с видимой неохотой снял со стены фонарь и висевший там же ключ от сарая, двинулся следом за Ведерниковым.

Подойдя к сараю, мнимый офицер приказал своим казакам подвести арестованного и, когда те подошли, дважды кашлянул. Это был условный знак. Егор и еще четверо враз кинулись на урядника и часового и в одно мгновение обезоружили их, связали.

Приказав Денисову и Маркелу освободить заключенных, Ведерников, в сопровождении Рудакова, Егора и Макарова, поспешил к зимовью. Там они в первую очередь захватили стоящие в углу винтовки, выставили их на двор.

— Подымайтесь! — громовым голосом заорал Рудаков, устремляясь к нарам, и, ухватившись за приклад японского карабина, выдернул его из рук спящего бородатого дружинника.

Разбуженные так неожиданно, белогвардейцы в испуге заметались по нарам.

Ведерников поднял над головой фонарь.

— Руки вверх! — властно приказал он, угрожающе потрясая наганом.

Бородач, у которого Рудаков отобрал карабин, хотел вскочить на ноги, ударившись головой о низенький потолок, плюхнулся на нары.

— Го-го-господин… есаул, — стуча от страха зубами, бормотал он, медленно поднимая дрожащие руки. Старик явно недоумевал, за что на них напали свои же, по его мнению, казаки во главе с офицером.

— Снять с них шашки, подсумки, все, что есть из оружия, живо! — не слушая старика, распоряжался Ведерников. Повторять это распоряжение ему не пришлось, не прошло и десяти минут, как все семеро белогвардейцев были обысканы и обезоружены.

— Дрожишь, вражина, как бес перед обедней! — стаскивая с бородатого дружинника подсумок с патронами, зло пошутил Рудаков. — Тебе, старому козлу, дома бы сидеть со внуками, так не-ет. Э-эх, воин христолюбивый!

Из зимовья Рудаков выходил последним. Обернувшись к разоруженным белогвардейцам, задержался на миг у двери.

— Сидите тут и не рыпайтесь! А ежели чего-либо вздумаете, — и, сурово сдвинув брови, он погрозил белякам гранатой, — я вас, голуби, в момент откомандирую в царство небесное!

Выйдя, он, плотно прикрыв за собою дверь, подпер ее снаружи колом.

ГЛАВА XII

Село огласилось петушиным пением. На востоке ширилась, разгоралась заря. В обширной ограде Белоногова, вокруг Ведерникова, возбужденно-радостный гул толпы недавних узников. Ведерников уже раздал им отобранное у белых оружие, распределил лошадей, то и дело упрашивал:

— Тише, товарищи, тише. Кому не досталось, не печальтесь, всех снабдим. Сейчас нам надо…

Дальнейших его слов Егор не расслышал, так как внимание его привлек звон разбитого стекла. Обернувшись, он увидел, как из зимовья в окно выскочил один из белогвардейцев.

— Стой! — закричал Рудаков, сорвал с плеча винтовку и, выстрелив, промахнулся. Белогвардеец на минуту скрылся за амбаром, затем снова показался; легко перепрыгивая изгородь, он бежал через дворы. Сшиб его Рудаков четвертым выстрелом, когда он уже подбежал к последнему забору.

Ведерников ринулся к Рудакову, хотел удержать его от стрельбы, но, видя, что уже поздно, махнул рукой. Приказав Денисову вести всех пеших людей к школе, где расположился обоз белых, он подал конникам команду: «По коням!» — и, широко распахнув ворота, вскочил на своего вороного белоногого скакуна.

Сердце Петра затрепетало от радости, когда следом за ним из ограды двинулись четырнадцать всадников. Хорошо вооруженные, а главное — он в этом был крепко уверен — преданные делу революции.

«Фронтовики», — подумал он с восхищением, наблюдая, как ловко садятся они на коней и, выехав в улицу, быстро, без команды выстраиваются в две шеренги. Залюбовавшись ими, он на минуту задержал своего скакуна. Вороной загорячился и, часто-часто перебирая сухими, стройными ногами, словно плясал от радости. Широко раздувая тонкие ноздри, он колесом выгибал сильную шею, грыз удила, норовя вырвать из рук поводья.

— Справа по три! — скомандовал Ведерников. — За мной, ма-а-арш! — И пустил вороного, не давая, однако, ему полной воли.

Оглянувшись, он видел, как его конники мчались за ним полным галопом, и, сквозь гул и грохот копыт, услышал частые, как дробь барабана, трубные звуки: «Тра-та-та. Тра-тра-тра… та-ата!» Трубач белых играл «тревогу».

Вскоре стало видно, что белогвардейцы всполошились, в улицах то тут, то там замаячили пешие и конные, захлопали одиночные выстрелы, а с северной стороны села грохнул залп, второй, третий, отрывисто зарокотал пулемет.

«Началось!» — взволнованно подумал Ведерников и, цапнув из кобуры наган, обернулся к скакавшему за ним Рудакову, радостно воскликнул:

— Наши наступают! Даешь контру!

У площади, на виду у белых он сбавил ходу, перевел вороного на рысь и увидел, как суетились потревоженные обозники. Крестьяне запрягали лошадей, а по пустырю к школе отовсюду бежали пешие семеновцы. Забежавшие в школьную ограду торопливо разбирали, седлали лошадей. В дальнем углу ограды гарцующий на лошади офицер, размахивая нагайкой, кричал на подбежавших туда казаков, — видно, торопил с седловкой, ругал опоздавших.

Партизаны ворвались в ограду и по команде Петра с криками «Бросай оружие!» обрушились на белых.

Ошеломленные внезапным нападением, белогвардейцы побросали винтовки. Сопротивление оказали лишь те, что грудились возле офицера в углу ограды. Молодой черноусый хорунжий, услышав крики партизан, повернул в их сторону коня. Поняв, в чем дело, он что-то крикнул своим бойцам, обнажив шашку, кинулся навстречу партизанам и, сраженный пулей, повалился из седла. Устремившийся за офицером белогвардеец выстрелом из винтовки сшиб одного из партизан, но и сам упал тут же, зарубленный Макаровым. Егор подскочил к коновязи и уже занес шашку на рыжеусого вахмистра, но тот нырнул под шею лошади, и в ту же минуту очутился верхом на другом коне и, разогнав его с места в карьер, перемахнул через забор. Досадуя на себя, Егор повернул обратно и тут увидел, как один из несдавшихся белых, широкоскулый, кривоногий харчен, побежал к тачанке с пулеметом. Поняв его намерение, Егор пришпорил Гнедка, но его опередил Рудаков. Недаром в своем полку Иван считался отличным рубакой. Настигнув харчена около самой тачанки, он, не задерживая коня, чуть приподнялся на стременах и, подавшись всем телом вперед, обрушил на врага быстрый, как молния, режущий удар. Рассеченный почти до пояса, харчен свалился под колеса тачанки.

Сдерживая Гнедка, Егор кинул шашку в ножны, огляделся. Первое, что он увидел, была большая толпа обезоруженных белогвардейцев, партизанский конвой гнал их к школе.

И еще увидел он, как один из крестьян-обозников, широкоплечий, русобородый старик, подобрал чью-то винтовку и, положив ее на забор, бил по белым. Среди семеновцев началась паника, она усилилась, когда в умелых руках Рудакова и Макарова заработали трофейные пулеметы, а с севера в поселок с криками «ура» ворвался со своими партизанами Хоменко. Не успев подобрать убитых, беляки спешно покинули село, отступили по направлению к деревне, откуда прибыли накануне.

Партизаны выставили вокруг караулы и наблюдателей на сопках.

Ожил притихший во время боя поселок: задымили печные трубы, во дворах хозяйки доили коров и под звуки пастушьего рожка выгоняли их на пастбище. По улицам во всех направлениях сновали конные и пешие партизаны. Появились местные жители — мужики, старики и ребятишки, а над зданием школы, на свежевыструганном шесте, заколыхалось алое знамя.

Позавтракав у крестьян, партизаны собрались в школьной ограде, где уже шла деятельная подготовка к выступлению в поход. Все заняты делом: одни подгоняют, чистят оружие, другие ремонтируют сбрую, седла, обувь. Около школьного крыльца густая толпа партизан с лошадьми в поводу: там двое старых казаков, знающих холодную ковку, подковывают лошадей. Десятка два партизан суетятся около крестьянских телег и по указанию Ведерникова составляют вьючный обоз.

Взмостившись на пулеметную тачанку, Хоменко внимательно осматривал окрестности в трофейный полевой бинокль. По данным разведки, белые остановились в двадцати верстах южнее Верх-Каменки, в поселке Михайловском. Там к ним подошло подкрепление, эскадрон конницы из дикой дивизии барона Унгерна. Теперь силы белых еще больше увеличились, и при наличии у них большого количества пулеметов вступить в бой с ними было для партизан крайне невыгодно. Поэтому и решили партизаны отступить из Верх-Каменки немедленно, а чтобы затруднить врагу преследование, уходить тайгой. Вот почему и не брали они с собой крестьянский обоз, а ящики с патронами, снарядами и часть мешков с овсом грузили на вьючных лошадей. Обрадованные этим крестьяне-обозники спешно запрягали своих лошаденок, делили между собою оставшийся от погрузки овес.

Только один обозник не торопился, тот самый русобородый мужик, который стрелял в белых.

Вместо того чтобы запрячь в телегу свою рослую рыжую кобылицу, он постоял около нее, подумал, затем выдернул из телеги железный шкворень, привязал его вожжами вместе с хомутом и седелкой к дуге. Потом, к удивлению окружающих, снял с телеги колеса и с колесами в руках подошел к телеге соседа.

— Сват Захар! А сват? — обратился он к седенькому, с жиденькой бородкой старичку. — Увези, пожалуйста, все это добро и сдай там моим. Всю-то телегу тебе тяжело будет тащить, так я одне колеса посылаю. Телега — черт с ней, живой возвернусь, новую сделаю.

— А сам-то ты куда, али на солонцы заехать надумал?

— Не-ет, какие теперь солонцы! Туда, сват, хочу, к ним, — Сафрон мотнул головой в сторону партизан. — Передай там нашим, старухе. Мстить пойду за сына, я им, подлецам, за Сашку моего… — Голос старика дрогнул, перешел на хриплый, с присвистом, полушепот: — Эх, сват… гребтит на душе… Нету больше сил моих терпеть.

Махнув рукой, он отвернулся, закинул за спину приобретенную здесь винтовку и, с кобылой в поводу, направился к Хоменко, который все еще стоял на тачанке и смотрел в бинокль.

— Дядя Сафрон! — радостно воскликнул Егор, подбегая к старику, в котором узнал своего посельщика Анциферова. — Ты откуда тут взялся, здравствуй!

— Егорша, здравствуй, родной, здравствуй! Из дому я, откуда же больше, в подводах вот вторую неделю тиранят.

— Как живете-то там, мама-то как, здорова?

— Да ничего-о-о, жива, здорова, недавно видел ее, разговаривал. Ну, конешно, печалится старуха шибко, об тебе особенно. С осени, говорит, с Семенова дня, ни духу про тебя, ни слуху.

— В тайге жил, письмо-то написать недолго бы, а как его переслать?

— Я тоже ей толковал, ну мать, сам знаешь. А брат твой, Михаил, у белых служит, в Первом Забайкальском казачьем полку, в Чите, кажись, он стоит.

— В белых, значит, братище мой!.. Вот оно что-о! В библии-то не зря, значит, сказано: «Брат пойдет на брата». Ну, а другие наши: Игнат Козырь, годки мои — Алешка Голобоков, Санька твой?

— Нету Саньки больше. — Сафрон помрачнел, насупился и, помолчав, продолжал изменившимся, глухим голосом: — Сказнили его злодеи-то эти. Всю зиму в тайге скрывался, а на фоминой неделе вздумал домой заявиться, своих повидать. Втроем пришли: Мельников Петро с ним да Игнат Козырь, он-то и подвел всех: добрался до самогону и нализался до бесчувствия. А тут, как назло, карателей целая сотня нагрянула. Саньку с Петром упрятал я надежно, а Козыря и найти не мог. Где его черт носил, никто не знает. Ночью разбудил я Саньку с Петром: бегите, говорю, самое время, пока все спят. И ушли бы, кабы не Козырь, будь он трижды проклятой. Уходить без него не захотел Санька, какой ни на есть, да товарищ, нельзя бросать на погибель. Зашли за ним, а он лежит в кладовке — «ни тяти, ни мамы». Давай отливать его холодной водой, а ночи коротки стали, — пока возились с ним, светать стало. Повели они его, почти что волоком, и кто-то из недругов наших увидел их, атаману сообщил. Атаманом-то теперь у нас Титка Лыков, а ты сам знаешь, что за человек, семеновец ярый ктому же. Ну и вот, только они к перевозу на Ингоду — и белые за ними. Забрали и в тот же день… всех троих… за поскотиной. — Сафрон глухо, с натугой кашлянул, помял рукой горло. — Саньку моего… четырьмя пулями… прошило.

И, отвернувшись, замолчал, дрожащей рукой потеребил конскую гриву, тронул уздечку, выправил челку.

— Через это и надумал в отряд ваш поступить, — вновь заговорил он, немного успокоившись и обернувшись к Егору. — Винтовку раздобыл вот, подмогнул вашим маленько. Это им за Саньку моего первая отплата.

Из дальнейшего разговора узнал Егор, что Сафрон вторую неделю находится у белых, что вместе с ним здесь еще два старика из Вёрхних Ключей — Захар Корольков и Никита Демин. Подошли и те двое; узнав Егора, дружески приветствовали его, искренне обрадованные неожиданной встречей. Егор начал рассказывать землякам про свои скитания по тайге, но в это время его окликнул молодой кучерявый партизан:

— Ушаков! Хоменко требует тебя, живо!

— Иду, иду, — заторопился Егор, пожимая старикам руки. — Вы уж меня извините, дело военное. А маме поклон от меня передайте, живой, мол, здоровый.

И, подхватив шашку, бегом к Хоменко, а тот уже шел к нему навстречу.

— Вот что, Ушаков, — заговорил он, останавливаясь, пристально глядя на Егора, — задача тебе боевая, выполнишь?

— А что оно такое?

— Мы сейчас уходим в отступ, в тайгу. А сюда вот-вот белые должны нагрянуть. Надо их не допустить в село, задержать, чтобы мы могли оторваться от них, уйти подальше, понял?

— Понять-то понял, а мне что делать?

— Во-о, видишь? — Хоменко показал рукой на цепь сопок южнее села, северные склоны которых густо заросли березняком. Сопки эти правее села понижались, образуя седловину, через которую пролегла проселочная дорога. — Белым, кроме этой дороги, нет другого пути, тут их и надо остановить. Возьми с собой человек двадцать боевых ребят, ручной пулемет, патронами снабдим вас в достатке, займи эти сопки возле дороги и постарайся задержать беляков часа на два. Выполнишь — на коней и за нами следом, в Гришкин хутор, понял?

— Так точно, понял?

— Выполнишь?

— Постараюсь.

— Иди к Рудакову, возьми у него людей и действуй.

ГЛАВА XIII

Егор не стал дожидаться, когда Хоменковский отряд (выросший больше чем вдвое) выступит из села, а, заполучив под свою команду два десятка боевых конников, на рысях повел их падью к востоку от села. Верстах в двух от поскотины, оставив лошадей с коноводами в лесном укрытии, бойцы двинулись к сопкам, указанным Хоменко. Когда пересекли широкую кочковатую падь и, поднявшись до полгоры, пошли лесистым косогором, к Егору подошел Маркел Никифоров.

— Неладно, однако, делаем, Егорша, — заговорил он, оглядываясь на то место, где остались их коноводы.

— Чего такое? — насторожился Егор.

— Коноводов далеко оставили. Вить вон уж сколько прошли, да ишо до позиции-то с версту идти. Это, паря, шибко далеко. В случае беды какой, когда доберемся до коней?

— Зато место приметное: видишь, во-он береза старая, со сломанной вершиной, — коноводы-то как раз там!

— Боюсь, не обошли бы нас с тылу.

— Смотреть будем. Нам бы только продержаться два часа, а там, если и обойдут, беды не будет. Искать нас в этом березнике все равно что иголку в копне сена, отсидимся до ночи, а как стемнеет — к коноводам и ходу.

Прибыв на место, Егор разделил своих бойцов надвое, занял сопки по обе стороны дороги. Позиция оказалась очень удобной для обороны. Южные голые склоны сопок круто опускались в долину, посередине которой чернел уходящий вдаль проселок.

— Хорошее местечко, видать далеко отсюдова, — сказал Егор, проходя вдоль залегших в цепи партизан, и, остановившись, осведомился. — Я у кого-то из вас часы видел?

— У меня, — отозвался лежащий за камнем Игнатьев. — Серебряные, «Павел Буре», — похвастал он, оглядываясь на Егора, — за джигитовку получил на службе.

— Были у меня такие-то, — вздохнул Егор, пристраиваясь рядом с Игнатьевым. — Как узнал, от какого злодея они мне достались, загнал их к чертовой матери за ведро самогону. Всем взводом пили потом за погибель Семенова. Сколько прошло, как наши отступили из поселку?

— Да уж скоро час.

— Значит, еще час с небольшим, и можно уходить, а беляков, пожалуй, и не дождем.

Однако белые появились вскоре же. Головная сотня их спешилась под горой, жиденькой цепью пошла на приступ.

— В разведку идут, — сказал Егор, пристраиваясь с ручным пулеметом за большим камнем рядом с Игнатьевым. — Сейчас мы их… во-он до тех камней подпустим. — И тут, как уже было с ним однажды, подумал: «Своих, русских, выцеливаю, бож-же ты мой!» Но тут же застыдился минутной слабости, скрипнул зубами — Какие они свои, контра, мать их… — И, злобясь на самого себя, скомандовал: — Ро-о-та… пли!

Сотня белых, не приняв боя, откатилась обратно. Так же успешно отбили и вторую атаку. Время, назначенное Хоменко для задержки, истекло, когда в долине внизу показались главные их силы. Цепью развертывалась пехота, а из леса напротив заговорили пушки горной батареи. Ужасающий вой первого снаряда прижал партизан к земле, разорвался где-то позади, вблизи села.

Когда Егор уже выполнил боевое задание, белые накрыли цель, начали поливать шрапнелью сопки, занятые партизанами; сразу же появились раненые, и Егор дал команду отступать к коноводам.

А в это время белые открыли стрельбу из пулеметов.

Партизаны один за другим покидали сопки, исчезали в густой, яркой зелени березняка.

Оставшись один, Егор понаблюдал, как цепи семеновской пехоты перешли долину, намереваясь широким охватом атаковать сопки, уже оставленные партизанами, и, закинув пулемет на спину, поспешил следом за своими. Патронов у него осталось три штуки в нагане и два пулеметных диска.

Лавируя между деревьев и заслоняясь рукой от хлеставших по лицу веток, торопливо шагал он вперед, ориентируясь на раскинувшийся внизу поселок, избы которого виднелись в просветах между деревьями. Стрельба позади грохала все глуше и глуше, и вдруг выстрелы захлопали совсем недалеко, впереди.

— Обошли! — ужаснувшись, вслух воскликнул Егор, поняв, что то, чего опасался Маркел, свершилось: белые зашли с тыла.

Бегом кинувшись вперед, он вскоре выбежал на редколесье и под покатым склоном горы увидел широкую долину, которую предстояло перебежать, чтобы добраться до лошадей. В долине, далеко правее, он увидел своих партизан, а слева от себя полусотню белых.


Растянувшись длинной цепочкой, партизаны перебежками спешили к лесу, туда, к березе со сломанной вершиной, к лошадям, реденько (берегли патроны) отстреливались и снова бежали. Белые, развернувшись лавой, шли на них полным галопом.

Понимая, что его товарищам грозит неминуемая гибель, Егор, не разбирая дороги, большими прыжками бросился под гору, наперерез вражеской коннице. Выбежав из лесу, он залег за небольшой пригорок и короткими, меткими очередями начал бить по белякам из пулемета.

Белые сразу же понесли урон: скакавший впереди всадник в синем халате, взмахнув руками и запрокидываясь на спину, повалился с коня. Лошадь второго белогвардейца кувырнулась через голову и, падая, придавила всадника. И еще трех или четырех беляков пулями Егора сорвало с седел; один из них, упав с коня, застрял ногой в стремени, и конь, дико озираясь и брыкая ногами, долго волочил его за собой по полю.

Остальные белогвардейцы повернули обратно. Некоторые из них, спешиваясь на ходу, залегли — используя неровности почвы, открыли по партизанам стрельбу из винтовок; большинство же бросилось наутек.

Теперь партизаны были вне опасности, они уже подбегали к лесной опушке, когда со стороны белых показалась новая лавина их конницы. Расстреляв по атакующим из пулемета последние патроны и видя, что до своих не добраться, далеко, Егор закинул пулемет за спину и бегом пустился обратно, в лесную чащу, и, не добежав, упал, — вражеская пуля хлестнула по ноге.

Уже лежа, перекручивая ногу ремнем повыше раны, снова увидел своих. Двое из них верхами, ведя Егорова Гнедка в поводу, полным галопом мчались на выручку к своему командиру, но белые были намного ближе. Впереди их, с обнаженной шашкой, на резвом сером коне скакал офицер.

Выдернув из пулемета затвор, Егор забросил его далеко в сторону, дважды выстрелил в офицера из нагана и промахнулся. Решив не сдаваться врагам живым, последнюю пулю оставил для себя и, перебросив наган в левую руку, сорвал с пояса гранату. Уже в последнюю минуту увидел, как скачущий на него скуластый харчен размахивает арканом.

— Врешь, гад! Не словишь! — со злобой выкрикнул Егор. Метнув в самую гущу всадников гранату, он вскинул руку с наганом к виску, но в тот же миг почувствовал, как ее арканом прижало к голове, больно сжало горло, затем он грудью и головой ударился об землю и потерял сознание.

* * *
Очнувшись, Егор попробовал шевельнуть правой ногой, затем левой и чуть не вскрикнул от острой, пронзившей все тело боли.

«Кость, должно быть, хватило», — подумал он, стискивая зубы, чтобы не застонать, и, открыв глаза, огляделся. Лежал он в переднем углу просторной избы на двух в ряд поставленных скамьях.

Вправо от себя, в кухонной половине избы, увидел большую русскую печь, розовую занавеску над нею, угловой шкаф с посудой, широкую скамью, где стояло ведро и покрытая белой тряпкой квашня, стол и сидящую за ним пожилую женщину. В ситцевом, полинявшем сарафане и белом платке, она, проворно работая иглой, чинила мужскую рубаху.

По солнечным полоскам на полу Егор определил, что время подходит к полудню. Оглядев себя, убедился, что раненая нога забинтована, значит, и тут нашелся добрый человек, перевязал. Затем перевел взгляд на заднюю половину избы и около двери, открытой в полутемные сени, увидел рыжебородого человека в гимнастерке с погонами, в казачьей фуражке с кокардой и с винтовкой.

«Забрали-таки живого», — тоскливо подумал Егор и при этом отчетливо вспомнил события минувшей ночи, сегодняшние бои, широкую долину, бегущих к нему на выручку партизан и размахивающего арканом харчена.

Томила жажда. Он снова взглянул на рыжебородого караульного, тот сидел на табуретке, дремал, зажав между колен винтовку.

— Слушай… станишник… — медленно, с расстановками заговорил Егор, — дай… воды.

Рыжебородый молча сонными глазами поглядел на пленника и, что-то буркнув себе под нос, отвернулся.

«Ах ты гад ползучий, — со злобой подумал про него Егор, — доброволец, наверно, дружинник… сволочь, жалко, что не попал ты мне сегодня под руку».

Закрыв глаза, попытался заснуть и снова открыл их, почувствовав прикосновение руки. Женщина в ситцевом сарафане стояла рядом и протягивала ему полный ковш квасу.

— Ишь разжалилась, — прохрипел рыжебородый. — Вот доложу есаулу, так он тебе…

Егор жадно припал губами к ковшу.

— Спасибо, мамаша, большое спасибо, — проговорил он и, откинувшись на изголовье, встретился с нею взглядом. Женщина быстро отвернулась, приложив конец платка к глазам.

Время перевалило за полдень, рыжебородого сменил молодой, безусый казак. По его детски наивному взгляду и по погонам, Пришитым прямо к домашней сатиновой рубахе, Егор определил, что парень этот совсем недавно от сохи, новичок. Вероятно, поэтому отнесся он к арестованному более человечно, позволил домохозяйке перебинтовать раненую ногу пленника и накормить его.

Гречневая каша с молоком и большая краюха ржаного хлеба показались Егору необыкновенно вкусными, и, наевшись, он не знал, как благодарить добросердечную женщину. После еды почувствовал себя лучше. Захотелось выяснить обстановку, поговорить с молодым, простодушным на вид охранником.

— Давно в дружине, станишник? — уже окрепшим голосом спросил он парня.

— Кто, я-то? Нет, недавно.

— Мобилизованный?

— Ага.

— Слушай, когда меня забрали, из наших убили кого или нет?

— Нет, ушли. Коня под одним свалили, а он на заводного вскочил и смылся.

— Та-ак, — повеселел Егор. — Ваших, должно быть, много тут.

— Порядочно! Сотня дружины Четырнадцатого полка, все больше нашей Красноярской станицы. Барановцев, кажись, сотня да еще две сотни этих, э-э, как их… — И, очевидно вспомнив, что разговаривать с арестованными не разрешается, переменил тон: — А ты, паря, тово, помалкивай лучше, мне разговаривать с тобой не полагается! Понятно?

— А ты, брат, герой, — невольно улыбнулся Егор. — Ну что ж, не разговаривай, а вот чем сердиться-то, дал бы закурить.

Парень хотел что-то сказать и уже сунул руку в карман за кисетом, но в это время, звякнув о порог шашкой, в избу вошел высокий черный есаул, и Егор признал в нем того самого офицера, в которого стрелял он из нагана.

— Ну как, ожил? — в упор глядя на пленника, спросил офицер.

Егор промолчал.

— Ты что, оглох?! Или отвечать не хочешь? — Офицер ногой придвинул к раненому табуретку, сел и, вынув из кармана кожаный портсигар, открыл его, протянул Егору: — Закуривай, не хочешь? Не надо. Так вот что… — Чиркнув спичкой, офицер закурил и после двух коротких затяжек продолжал: — Слушай внимательно. Это я забрал тебя в плен сегодня и запомни: кабы не я, капут бы тебе, мои ребята шутить не любят. А я, хоть и продался ты жидам и наших много поранил, не дал тебя убить.

— Зря-а, — искренне пожалел Егор. — Все равно ведь убьете, да ишо и намучаете.

— Нет, не убьем!

— Брось шутить, ваше благородие.

— А я тебе повторяю — не убьем! Если меня послушаешь.

— В том и дело, что не послушаю.

— Твоя откровенность мне нравится. Ты, видать, из казаков, большевик?

— Конешно.

— Фамилия?

— Ушаков.

— Так вот, Ушаков, слушай дальше. За твою откровенность, а главное, за храбрость, — защищался ты геройски — я решил пощадить тебя, если расскажешь мне все подробно.

— Ишь чего захотели.

— Слушай! Меня интересует, откуда здесь появились красные. Расскажи, где ваш отряд, кто у вас командиры, комиссары, ваши цели, задачи. Да слушай, ты! — повысил голос офицер.

— И слушать нечего. Ничего не расскажу.

— Не расскажешь, расстреляю!

— Это я и так знаю.

— Но выслушай же! — все более свирепея, офицер притопнул ногой. — Повторяю, если расскажешь все откровенно, можешь быть свободен, даю честное слово. Что же тебе, жизнь не дорога?

И тут у Егора возникла мысль: а что, если попытать счастья? Наврать ему с три короба, и кто знает, может, поверит, не убьет, может быть, даже и подлечит.

«А там видно будет, — с лихорадочной поспешностью думал он, загораясь надеждой. — Только бы на ноги подняться, сбежать-то уж как-нибудь сумею».

И, подавляя в себе чувство ненависти, желание плюнуть в лицо врагу, он проговорил с притворным раздумьем в голосе:

— Оно конешно, так, ваше благородие, да верно ли это?

— Честное слово офицера, на есаула Тюменцева можешь положиться. Сообщишь ценные сведения — освобожу и к награде представлю. А пожелаешь остаться у меня, пожалуйста, предоставлю тебе возможность искупить свою вину. Это твое счастье, Ушаков, что ты ко мне попал. Красным все равно скоро конец, а тут ты уцелеешь, домой придешь к родным, к невесте. Согласен?

— Подумать надо.

— Думай, через час зайду за ответом.

Когда офицер пришел вторично, Егор был готов к ответам. Он рассказал есаулу, что во вчерашнем налете действовал высланный красными в разведку эскадрон под командой Темникова. Этот эскадрон входит в состав кавалерийского полка красных, которым командует бывший есаул Метелица.

— Метелица! — удивленно воскликнул есаул. — Ну это ты врешь, его еще в прошлом году убили.

«Э-э, черт, засыпался», — теряясь, ругнул себя Егор, вслух же уверенно заявил:

— Нет, ваше благородие, его только ранили, за зиму он вылечился и опять полком заворачивает.

— Хм, — офицер недоверчиво покачал головой, — где же этот полк?

— В тайге, в сторону от Урульги, — не моргнув глазом, врал Егор. — Там их большой отряд из двух полков.

— Кто командир отряда, комиссар?

— Командиром Владимир Бородавкин, комиссаром Губельман.

— Жид. Куда они направляются?

— Тайгой пробираются по направлению к Чите. Я, конешно, ихних планов не знаю, но разговор слышал, что Читу они хотят обойти мимо и на Витим податься.

— Не врешь? — Офицер подался всем телом вперед, поймал глазами взгляд Егора.

— Чего же мне врать-то, ваше благородие, — без тени смущения ответил Егор, выдержав пристальный взгляд есаула, — жить-то мне хочется. Что же, я враг себе?

Офицер поднялся.

— Ну хорошо, проверим. Если правду сказал, сдержу слово, но если наврал, — офицер нахмурил брови, погрозил пальцем, — на себя пеняй. Я тебя не буду расстреливать, нет, прикажу сначала всыпать тебе сотенку шомполов, а потом повешу! Понял?

— Так точно, понял.

«А все-таки поверил! — злорадствовал Егор после ухода офицера. — А там, пока проверят, пройдет не один день, за это время, может быть, подправлюсь да и придумаю что-нибудь».

В тот же день карательный отряд Тюменцева и сотня барановцев выступили из села по направлению к станции Антоновка. Следом за отрядом двинулся обоз, на одну из телег которого каратели поместили Егора под охраной двух конвоиров.

Сердобольная хозяйка и тут помогла Егору: и соломы в телегу положила, и хлеба принесла ковригу, и завернутые в тряпку десяток вареных яиц.

ГЛАВА XIV

Ефим Козулин, сорокалетний русобородый крепыш, проснулся, когда на улице напротив его дома пронзительно взвыл пастуший рожок. Громко зевнув, Ефим потянулся. В горнице, где он спал, кроме него, никого не было, солнечные зайчики играли на полу, пахло мятой и сушеным укропом. Из-за плотно прикрытых филенчатых дверей доносился негромкий говор, звон посуды, покашливание старика отца.

Вставать Ефиму не хотелось, но и сон уже прошел, так и лежал он с открытыми глазами, уставившись в потолок, перебирая в памяти происшествия минувших дней. Вспомнился вчерашний день, проведенный в лесу, недалеко от станицы Онон-Борзинской. Здесь обе сотни курунзулаевцев и ононборзинцев остановились, чтобы накормить лошадей и еще, в последний раз, обсудить свой уход из отряда красных партизан.

В лесистой, окруженной горами падушке развели костры, вокруг выставили дозорных, расседланных, спутанных коней пустили пастись. Весело трескуче полыхали костры, в котлах кипело, варилось козье мясо, а невдалеке, на открытой поляне, где на пнях и валежниках расселись казаки обеих сотен, такие же жаркие кипели споры.

Казаки раскололись надвое: одни соглашались с Машуковым, предлагали повернуть обратно в отряд партизан, другие им возражали, стояли на своем.

— По дома-ам!

— Чего забоялись, ведь не звери же, поди?

— Свои, русские люди.

— Неужто врать будет Шемелин-то?

— Э-э, нашли кому верить!

— Забыли, как стариков наших тиранили осенесь?

— И Микиту Зарубина ни за што ухлопали.

— Так он же в разведку ходил.

— А што в Даурии творится, слыхали?.

— Да в одной ли Даурии?

— Чего ты про Даурию толкуешь! Мы же с повинной идем, оружие сдаем.

— Верна-а, повинную голову меч не сечет.

— А свобода, революция, за какую ты высказывался, где эти слова твои красивые?

— Изменники… вашу мать! Революции изменяете, где у вас совесть-то!

— А хлеб революции нужен? Нужен. А кто его сеять будет? А-а-а, то-то и оно.

— Защищать ее — наше дело с оружием в руках! А хлеб и без нас посеют.

— Рысковое дело, ох рысковое.

Поутихли споры, когда проголодавшиеся станичники разошлись на обед, разбившись на артели, принялись за козлятину. А после обеда вновь собрались на поляне, снова загомонили, заспорили, и дело закончилось тем, что к вечеру окончательно разделились надвое: большая половина осталась с Машуковым, соглашаясь вернуться обратно к партизанам, меньшая — девяносто два человека — решила идти в станицу, сдаваться на милость врага. В числе последних был и Ефим Козулин, и еще более сорока курунзулаевцев, и даже сам командир их, Иван Ваулин.

В Курунзулай прибыли поздней ночью. К великому удивлению возвращенцев, в село их впустили беспрепятственно, — то ли проспала застава белых, то ли ее не было совсем. И вот Ефим Козулин у себя дома. Хорошо в домашней обстановке, уютно, а на душе у него тревожно, с ума нейдут укоризненные слова Владимира Машукова, Ефим старается забыть их, думать о другом — о хозяйстве, о севе, но мысли упорно возвращаются все к тому же. Так и слышится ему напутственный голос Машукова: «Головами своими поплатитесь».

«Э-э, да что это я, в самом-то деле». Серчая на самого себя, Ефим поднялся с постели, принялся переодеваться. Жена уже приготовила ему, положила на табуретку рядом с кроватью чистую смену, даже праздничные диагоналевые, с лампасами, шаровары положила.

Сбросив грязное, провонявшее потом белье, с удовольствием облачился он в свежевыстиранное, прокатанное вальком белье из синей китайской дрели. Сколько помнит Ефим, материал на белье в их семье всегда покупали темный, немаркий. Одевшись, вышел, он в переднюю комнату, поздоровался с отцом. Седоволосый, с окладистой бородой, отец его, Прокопий, сидел за столом с двумя внуками — мальчиком лет пяти и девочкой года на два постарше, пил чай из полуведерного самовара. Жена Ефима, дородная, черноволосая женщина в ситцевом сарафане, только что процедила утрешнее молоко, молча месила тесто в квашне.

— Насовсем прибыл? — спросил старик, ответив на приветствие сына.

— Да, навроде этого.

Ефим потрепал дочь по розовой, полной щечке, погладил ее по голове, а сына, присев рядом, посадил к себе на колени.

— Замирились с Семеновым-то, што ли? — не унимался старик.

— Какой там замирились, просто так, раздумали воевать, и все тут.

— Та-ак, к властям, значит, являться будете. А не прискребутся они к вам за восстание-то? Что-то слава идет про них уж больно худая. Как бы они вас в Даурию не угнали, а там, как поскажут, такое творится, что не приведи господь.

— Не знаю, — нахмурился Ефим, — посмотрим, в случае чего, так нам и обратно повернуть недолго. — И, не желая продолжать неприятный разговор, повернул на другое: — Как с севом-то справляетесь?

— Да ничего, робят ребятишки помаленьку. Под овес пашут в сухом логу. Спарились сеять-то с Тимохой Якимовым. Оно и коней хватает у нас на плуг, да малы ишо ребятишки-то. Митьке четырнадцатой пошел, пахать-то он может, как большой, а рассевать-то рано ишо. Да и утром просыпать стали бы одне-то, вот и пришлось к Тимохе голову приклонить.

После завтрака Ефим сводил на речку коня, напоил его, спутал за огородами и, когда солнце встало «в обогрев», отправился к атаману сдавать оружие — винтовку и брезентовый патронташ с восемью патронами.

Атаманом был все тот же Игнат Панфилович, доводившийся Козулиным дальним родственником. Встретил он Ефима по-прежнему дружелюбно и, сочувственно покачав головой, сказал:

— Здря вы, однако, возвернулись. Как бы вас на цугундер не взяли за восстание.

— А Шемелин-то что пишет, неужто обманывает?

— Верь ты ему больше. У них, брат ты мой, у каждого генерала свой распорядок. Кавардак, в общем-то.

— Посмотрим.

Подошли еще двое, Сафьянников и Андрон Якимов, с двумя винтовками, завернутыми в мешковину.

— Одна-то моя, — развертывая винтовку, пояснил он атаману, — а эта вот брата Ивана, пометь его там, в списке-то.

— Ладно, — буркнул атаман, — ставь их вон в тот угол, ишь сколько набралось там, отвезем завтра в станицу.

Сдав оружие, все трое вышли на улицу, присев на бревнах, закурили.

— Отвоевались, значит, — прикуривая от спички Ефима, сказал Сафьянников. — Ждать теперь будем милости.

— Да уж так, только будет ли она?

— Будет, — отозвался Андрон. — Сват Платон ездил вчера в Онон-Борзю, рассказывает, стоят там белые, Четвертый казачий полк. Командиром у них Фомин, полковник, — и ничего-о, никаких арестов.

— Так то Фомин, он же для казаков хороший был командир, уж я-то его знаю — всю войну в его сотне был. Я другого опасаюсь: дружина нашей станицы вот-вот появится с Газимуру. Командует ей есаул, какой-то Арсентьев, а подручным у него урядник Абакумов, такая волчуга, сказывают…

Ефим так и встрепенулся, переспросил:

— Абакумов? Уж не Митрофан ли?

— Он самый, Митрофан Абакумов.

— Так он же у нас, во Втором Аргунском полку, взводным урядником был. Всю войну я с ним в одном взводе. Одно время даже из беды выручил его.

И тут Ефим отчетливо вспомнил 1916 год. Кавказский фронт, горы, ущелье… Головной взвод, в котором находился Ефим Козулин, обстреляли турки из засады. С двух сторон застрочили по казакам турецкие пулеметы. Потеряв двух убитыми, казаки налегли на плети. Под Абакумовым конь — кувырком через голову и только ногами подрыгал перед смертью, да и самого урядника едва не стоптали казачьи кони.

Но, видно, крепко насолил казакам в свое время лихой служака, что кинули его в беде. Лишь один Ефим Козулин обернулся на его крик, на полном скаку повернул обратно, навстречу вражеским пулям, крикнул уряднику: «Хватай за хвост!»

А когда вырвались из-под обстрела, усадил Ефим взводного на коня позади себя, вывез к своим. Обрадованный Абакумов не знал тогда, как и благодарить Ефима, совал тугую пачку денег и обещал, что он по гроб жизни не забудет его услугу. Обо всем этом вспомнил и рассказал Ефим Сафьянникову с Андроном.

— Вот оно что-о, — попыхивая трубкой, протянул Сафьянников. — Значит, Митрошка-то в долгу у тебя. Гляди, и пригодится теперь, выручит. Вить долг-то платежом красен.

— Может, и за нас словечко замолвишь при случае, — присовокупил Андрон, — уж тебя-то он послушает.

— Ох, навряд ли, — вздохнул Ефим. — От таких людей, какие всё на деньги меряют, добра не жди. Самое верное, коней нам надо держать всегда наготове, чтобы, в случае чего, в лес махнуть.

— Оно конешно, на бога надейся, а сам не плошай. — Сафьянников выколотил трубку и, сунув ее в карман шаровар, первым поднялся с бревна: — Идти надо. Делов накопилось дома-то уйма.

ГЛАВА XV

Неделя прошла с тех пор, как вернулись казаки, бывшие повстанцы, в свою станицу. За это время ничего особенного не случилось, и казаки приосмелели, впряглись в работу.

В субботу по всему селу топились бани, а из падей и заимок потянулись по дороге к дому вереницы конских и бычьих упряжек. К вечеру все хлеборобы съехались в село, чтобы напариться в бане, отдохнуть в воскресенье самим, дать отдых быкам и коням, а парни уже договаривались насчет вечерки. Никто не ждал беды, не чаял, что в этот вечер нагрянет к ним Абакумов с отрядом дружины.

Ефим помогал приехавшим с пашни ребятишкам выпрягать коней, разговаривая со старшим сынишкой. Четырнадцатилетний Митька, донельзя довольный тем, что он уже пахарь, так и сиял в горделивой улыбке.

— С овсом на той неделе управимся, — стараясь подражать старшим, говорил он ломким, юношеским баском. — Бог бы дал теперь дожжа хорошего.

Ефим соглашался с сыном, поддакивал, а у самого на душе неспокойно. Видел он, как улицей на рысях проехали дружинники, все больше пожилые бородачи, заядлые семеновцы, поэтому и сказал Митьке:

— Ты, Митя, Савраску-то дома оставь, расковать его надо.

Отправив Митьку увести на луг лошадей, Ефим пошел в избу, но в это время в ограде появился приятель его, Иван Новокрещин.

— Беда, Ефим, — зачастил он скороговоркой, оглядываясь по сторонам, — дождались-таки чертей. Троих наших уж забрали, что теперь делать будем?

— Бежать надо немедля.

— А куда? Поселок-то уж уцеплен. Во-он полюбуйся на сопки-то.

Ефим глянул в ту сторону, куда показал Новокрещин, и, бледнея, вздохнул:

— Все, попали теперь, как кур во щи.

Арестовали Ефима в ту же ночь. Он не спал еще, когда в сенную дверь громко застучали, сам пошел открыть пришельцам сени. Их пришло трое, двое остались на крыльце, третий, чиркая спички, прошел в дом следом за Ефимом.

— Одевайся, — коротко приказал он Ефиму, когда тот засветил лампу.

Стараясь не шуметь, чтобы не потревожить домашних, Ефим торопливо оделся, застегивая крючки шинели, пытался успокоить плачущую жену:

— Да полно ты, Груня, разбудишь ребятишек-то. Ничего ишо не случилось, ну вызывают, поспрашивают там, на худой конец плетей всыпят — и всего делов.

— Шевелись, живее! — крикнул конвоир.

— Сейчас. — И, чувствуя, как к горлу подкатывается комок, прижал к груди жену, молча поцеловал ее и, не оглядываясь, вышел.

Дружинники привели Ефима к школе, у ворот которой стоял часовой.

«Вот она для чего пригодилась, школа-то, тюрьму из нее сделали», — подумал Ефим, поднимаясь на крыльцо.

В просторном коридоре, освещенном керосиновой лампой, человек пятнадцать вооруженных дружинников расположились кому как пришлось: иные сидят на скамьях, курят, иные на полу дремлют. Около двери часовой с винтовкой к ноге. Другая дверь вела в комнаты, где жил учитель, — туда и провели Ефима.

В просторной, светлой комнате, ярко освещенной висячей лампой, сидел за столом черноусый, гладко выбритый, кареглазый казак в погонах вахмистра.

— Здравствуй, Митрофан Иванович, — приветствовал его Ефим, подходя к столу.

— Здравствуй, — насмешливо сощурившись, ответил вахмистр и кивнул головой на табуретку: — Садись да скажи, чей, откудова, как бунтовать вздумал, казачеству изменять? Ну, что молчишь? Рассказывай!

Ефим сел.

— Чего мне рассказывать, без меня все вам известно. Ты вот сам-то скажи, по дружбе, для чего нас арестовываете?

— А ты не знаешь? Восставать супротив власти, народ бунтовать — это вы хорошо знали, а теперь незнайками прикидываетесь!

— Слушай, ведь мы же по письму генерала Шемелина поступили. Он же нам полное прощение посулил, вот мы и приехали, покорились по-хорошему, оружие сдали, чего еще?

— Мало ли что сулил вам Шемелин. Ишь чего захотели, простить вас, самый раз.

— Неужто казнить будете?

— А ты думал что, по головке вас погладим? Судить будем, и что присудят, то и получите.

— Митрофан Иванович, — Ефим ловил глазами взгляд сослуживца, продолжал униженно-просительным тоном, — на фронте-то помнишь, как я тебя выручил, а? От смерти отвел, ведь кабы не я тогда, хана бы тебе, верно?

— Ну верно, спасибо за выручку, пришлось бы такое тебе, и я бы выручил. — И, глядя поверх Ефима, крикнул в коридор: — Кожин!

В ту же минуту в комнате появился дружинник, дернул Ефима за рукав: «Пошли!»

Понял Ефим, что пощады ему не будет, и жгучий стыд опалил его за то, что унижался перед этим вот карателем.

— Гадина! — вскрикнул он, свирепея от возмущения, и, вскочив на ноги, выхватил из-под себя табуретку, размахнулся. Но тут за руку его схватил дружинник, на помощь ему из коридора подоспел второй, третий. Они вмиг одолели Ефима, поволокли его из комнаты, а он, отбиваясь, пинал их ногами, хрипел осипшим от злости, срывающимся на крик голосом: — Сволочи… кровопийцы… вашу мать…

Просторный класс, куда дружинники втолкнули Ефима, тускло освещала оплывшая стеариновая свеча, воткнутая в горлышко бутылки, что стояла на табуретке возле двери. При свете ее Ефим увидел сидящих и лежащих на голом полу своих товарищей, бывших повстанцев. Мало кто из них спал, большинство сидели понурив головы, изредка, переговариваясь, делились табаком-зеленухой, курили, при входе Ефима несколько оживились, подняли головы.

— Здоровоте, — все тем же охрипшим голосом приветствовал их Ефим.

В ответ недружно, вразнобой:

— Здорово.

— Здравствуй.

— Припозднился что-то.

— Проходи сюда, место есть, — пригласил из угла Сафьянников и, когда Ефим подошел, сел рядом с ним на пол, продолжил: — А мы уж думали, помилует тебя дружок-то твой Абакумов, пожалеет.

— Как же, пожалел волк кобылу, оставил хвост да гриву. Жалко, дружинник помешал, я его, гада, пригвоздил бы табуреткой-то.

Не спалось в эту ночь Козулину, как не спалось и посельщикам его, товарищам по восстанию и несчастью. Изредка вспыхивает короткий, грустный говорок, и все об одном и том же:

— Правду говорил Машуков-то.

— Как в воду глядел.

— Дураки, генералу поверили.

— Верно говорят, что дурного попа и в церкви бьют.

Вздохи, матюги, и снова тишина, гнетущая, от которой тоскливо сосет под ложечкой. Насилу дождались утра. Из окна школы стало видно улицу, дома, а у ворот школьной ограды накапливаются бабы с узелками и корзинками в руках, старухи, ребятишки. Их подходило все больше и больше, к восходу солнца у ворот собралась большая, шумливая толпа.

Все они, сбившись кучей, осаждали дружинников, преградивших им путь в школьную ограду. Через головы сгрудившихся у окна товарищей Ефим мельком увидел эту людскую толчею, где мелькали руки, лица, платки женщин, седые бороды и казачьи фуражки стариков, в числе которых Ефим увидел отца. Старик Прокопий что-то кричал, маячил, чертил рукой в воздухе. «Приговор общественный писать задумали старики», — догадался Ефим и помахал отцу рукой, — дескать, «понял», а про себя подумал: «Поможет ваш приговор, как мертвому припарки».

Как только передали еду, дверь закрыли, сельчан выпроводили за ограду. Арестованные расселись на школьном полу кружками и занялись едой. Мимолетное свидание со своими всколыхнуло, приоживило их, потому и не молкнет среди них теперь говор:

— Насчет приговору-то общественного слыхали?

— Старики дело задумали, всем-то обществом возьмутся, могут вызволить.

— В Даурию не направили бы, там и сказнить могут.

— Да казнить-то не должны бы. Ведь мы же по доброй воле явились к ним, плетей, пожалуй, разживемся.

— Э-э, хватит умирать раньше смерти, чему быть, того не миновать. Кузьма, плесни-ка мне молока.

Едва успели позавтракать, как снаружи загремел замок, дверь открылась, и в класс вошел сивобородый дружинник с тремя нашивками на погонах. В руках урядника список; заглядывая в него, выкликал он семь человек, скомандовал:

— Выходи!

Сразу же затихли разговоры, лишь один кто-то высказал догадку:

— Наверно, освободят.

— Навряд ли, — ответил другой.

А тех в ограде построили по двое, окружили конным конвоем, погнали. Оставшиеся в школе товарищи уведенных столпились у окон и долго, пока те не скрылись из виду, смотрели им вслед.

День прошел в томительном ожидании, у всех на уме: что-то будет дальше, скоро ли возьмут и нас, вернутся ли те семеро?

Они не вернулись. А назавтра вечером, едва стемнело, снаружи опять загремел замок и в классе снова появился тот же сивобородый дружинник с фонарем и списком в руке. За его спиной виднелись другие, с винтовками, при шашках, а один даже с ручным пулеметом.

— Ваулин Иван!

— Я.

— Выходи!

— Куда же вы меня на ночь-то глядя?

— Не рассуждать.

— Все ясно. — Голос Ивана сорвался на низкие стенящие нотки. — Прощайте, товарищи, виноват я перед вами, не отговорил вас, а теперь вот и сам.

— Новокрещин Иван.

— Я. Боже ты мой! Вот она, смерть-то наша. Прощайте, ребята, не поминайте лихом, может, моих увидите…

— Якимов Андрон.

— Все, концы нам, Ванюша, братишка. — Братья обнялись.

— Якимов Иван.

— Ну вот, и до меня дошло. Сейчас! Дайте хоть обуться-то, — Иван торопливо начал натягивать чулки, ичиги, пошарил руками вокруг себя на полу: — Где подвязка-то?

— Живо ты там, ну!

— Сейчас, сейчас.

— Каргин Василий!

— Я Каргин.

— Выходи быстро.

— Не торопи, сволочь, гад ползучий! — Каргин, боевой статный казак, кавалер трех георгиевских крестов, поднялся с полу, не торопясь стал надевать шинель. Руки его дрожали, застегивая крючки, а голос звенел, усиленный злобой: — Ночь-то долга, успеете, может, захлебнетесь кровью нашей, палачи. Ничего-о, подойдет и ваш черед…

— Ты еще говорить! А ну, взять его!

Двое дюжих дружинников схватили Василия за руки, потащили, а он, напрягая голос, продолжал костерить карателей:

— Палачи-и, растакую вашу мать…

И уже оттуда, со двора, донесся его гневный крик:

— Люди, посельщики! Убивать нас ведут, расстреливать…

Звонкий голос его смолк, оборвался внезапно, а сам Василий упал, оглушенный ударом приклада.

Двенадцать человек увели в эту ночь из школы, и спустя полчаса к югу от села, за кладбищем, бухнул выстрел, второй, зачастила сплошная ружейная стрельба, короткую очередь выстукал пулемет. Ненадолго смолкло, и, как удар грома, гулкий залп, второй, третий.

И снова тишина, жуткая, зловещая, лишь собаки на окраине, ближе к кладбищу, заливались лаем да слышался дробный топот многих ног — это каратели строем возвращались в поселок.

ГЛАВА XVI

Утром в школу доставили еще двоих бывших повстанцев. Все эти дни они находились на заимке, на пашне, но и там нашли их каратели, арестовали. От них-то и узнали посельщики, что уведенных вчера ночью из школы расстреляли на кладбище, а двоим из них, Ваулину и Новокрещину, удалось бежать из-под расстрела и скрыться. Это сообщение на миг оживило узников, послышались взволнованные, почти радостные возгласы:

— Сбежали? Каково, брат!

— Молодцы, дай им бог удачи!

Но это длилось одно лишь мгновение, уж слишком зловещим было сообщение о гибели товарищей. Подавленные, стояли они в угрюмом молчании, окружив вновь прибывших, а те рассказывали, что в Онон-Борзе то же самое творится. Аресты, казни каждый день. Вчера утром Владимира Машукова и еще троих расстреляли.

— Ка-ак, Машукова? Не может быть.

— Наврали небось?

— Ведь Машуков-то против был того, чтобы сдаваться белым.

— Он и был против, с отрядом своим в лесу находился, а как услыхал про аресты да про расстрелы эти, и хотел выручить своих, ослободить. Ночью сам пошел в разведку, да и засыпался, попал прямо в лапы волкам.

— Вот оно што… Ну а про тех семерых-то, которых увели от нас третьеводни, слыхали что-нибудь?

— Слыхали, полегли все семеро. Повели их по Борзинскому тракту и на Усть-Курлыче прикончили, шашками рубили их, стервуги.

— Боже ты мой, свои — своих же русских!

— А верно ли это, откуда вы слышали-то?

— Сегодня утром при нас разговор был. Они же, казнители-то, и рассказывали, да ишо парнишка Матафонов записку ухитрился мне сунуть, успел я прочитать ее и выбросил незаметно.

Молча расходились узники по своим местам. Теперь уж никто из них не сомневался, что всех их ждет неминучая смерть.

Снова сидит Ефим, руками упираясь в пол, а спиной привалясь к стене. В глазах мерещится шеренга палачей, вот они выстроились шагах в десяти, вскинули винтовки, целятся прямо на него. А может, они кинутся на него с обнаженными шашками.

— Ох, что же это такое! — с глухим стоном вырывается у него, и, дико поводя глазами, оглядывается он вокруг и повсюду видит серые, измученные страшным ожиданием лица товарищей. «А что, если вечером загасить свечу, всем сразу вышибить окна, — может, кто и спасется! — Но он тут же и отвергает эту мысль: — Не-ет, ничего не выйдет, караул у них вокруг усиленный, с пулеметами, перебьют всех. Лучше уж, как поведут ночью. Надо будет сговориться и сигануть во все стороны, ведь сбежали же Ваулин-то с Новокрещиным. Да и сколько раз ворожили мне на руке и на картах, всегда долгую, хорошую жизнь предсказывали, сбегу!»

Маленькая искорка надежды загорелась в душе Ефима, он старался раздувать ее, убедить себя, что так вполне может случиться, и от этого хоть немного, но затихал ужас перед надвигающейся смертью.

А ночью увели новую партию обреченных. К концу четвертого дня в школе осталось шесть человек. Измученные страшным ожиданием, исхудавшие, с воспаленными от бессонницы глазами, молча сидели они, дожидаясь своей участи. Лишь изредка то тот, то другой вскрикнет, простонет, забывшись в короткой полудреме, или обронит одно-единственное: «Скорей бы уж» — и опять тишина, гнетущая, усиливающая уныние тишина.

Перелом произошел и в душе Ефима: недавнее чувство страха сменилось ленивой апатией. Лишь по ночам сон не сон, сплошной кошмар: расстрел, попытка бежать, а ноги как приросли к земле. Просыпался в холодном поту и принимался курить. А днем какая-то сонная одурь, тупое безразличие ко всему, в голове не мысли, а обрывки мыслей. Часами сидел, уставившись глазами в одну и ту же точку — гвоздь в стене.

«Гвоздь, к чему он тут? — уже который раз дивится он про себя. — Выдернуть бы его… Чего это дверь-то скрипит в коридоре? Жиром бы ее тарбаганьим… Да-а, жиром, если ичиги промазать, забыл сказать Митьке-то… Большой стал… пахарь… сапоги бы ему… Да-а, сапоги, какие сапоги?» И так целый день; то забудется ненадолго в тревожном полусне, то, очнувшись, снова уставится глазами на гвоздь в стене.

Ночью Ефим очнулся от дремы, заслышав в коридоре уже знакомый топот ног, звяк оружия; в замке заскрежетал ключ.

— За нами пришли, — торопливо зашептал он, придвигаясь к Сафьянникову. — Помни, как условились, знак подам, кашляну — и не робей, в разные стороны!

Дверь раскрылась, и вошедший в класс дружинник начал вызывать по списку. Ефима вызвали последним.

Мысль о побеге окрепла в сознании Ефима, придала ему бодрости, решимости действовать.

«Бежать, — сверлило в голове, — бежать во что бы то ни стало, ночь, темень, самый раз».

Не знал ни он, ни его товарищи, что после побега Ваулина с Но-вокрещиным семеновцы уводили людей на расстрел связанными попарно. Понял это уже в ограде, когда дружинник начал вязать ему руки за спину, другим концом этой веревки дружинник скрутил руки Сафьянникова, попробуй сбеги теперь.

— Все, Иван, конец нам, прощай, братик, — только и сказал он упавшим, слабым голосом. Не было у Ефима в этот момент страха перед смертью, — чувство великой усталости овладело всем его существом, а в голове шум и все та же путаница мыслей.

Связанных по двое узников вывели из ограды, погнали улицей в сторону кладбища. Темнота, хоть глаз выколи. Ноги у Ефима еле гнутся, как деревянные, а на дороге камни, комки засохшей грязи.

— Чего же они в эдакую темень, — ворчит он, спотыкаясь то и дело, — не могли уж дождаться утра.

Дорога потянулась в гору, вот и кладбище, огороженное тыном, городьба местами разрушена, даже в темноте видны большие прогалы, белеют новые кресты. Миновав его, ведут все дальше и дальше.

— Стой!

Конвоиры перебегают все в одну сторону, быстро выстраиваются шеренгой, чакают затворами.

— Взво-од… пли!

Залп. Веревка дернула Ефима, потянула вниз. Падая, он ударился головой обо что-то твердое, крякнул от боли. Догадываясь, что упал он не то в канаву, не то в широкую борозду, Ефим пошевелилплечами, ногами, удивился про себя, что не чувствует никаких ран. После второго залпа, судорожно дернувшись всем телом, затих Сафьянников. Впереди еще кто-то стонет, кто-то хрипло просит: «Добейте…»

Слышно, подходят ближе. Грохнуло над самой головой Ефима, огнем опалило левую щеку, еще выстрел, еще, еще, и все смолкло. Короткая команда, топот ног все дальше, дальше — ушли.

«Живой, даже и не раненый, кажись!» И веря и не веря в случившееся, Ефим приподнял голову, огляделся вокруг, прислушался, — тихо, ушли.

Усиленно заколотилось сердце, теперь бы отвязаться от мертвеца, но как? Руки так крепко стянуты за спиной, что ключицам больно, а мертвый Сафьянников не хочет отпустить живого друга…

И снова ужас охватил Ефима: не отвязаться — утром увидят и добьют.

Но страх этот и страстное желание жить придали ему силы, энергии.

Повернулся головой к ногам мертвеца, упираясь в землю, дернул что было силы, еще, еще. Веревка на своих руках чуть подалась вниз, ближе к локтям. А ну еще раз, еще. Снова повернулся к голове убитого, понатужился и дотянулся до узла на левой руке мертвеца. Долго, обламывая ногти, теребил, распутывал узлы и наконец-то вздохнул облегченно-радостно: отвязался, слава те господи, свободен, теперь надо уходить скорее, но куда?

Сидя рядом с убитыми товарищами, огляделся вокруг, раздумывая: куда же теперь идти?

У них разъезды повсюду рыскают, увидят со связанными руками, враз догадаются, убьют. Да и тут вокруг заставы, секреты. Нет, лучше всего домой.

Поднимаясь с земли, попрощался с убитыми и, волоча за собой веревку, пошел. Крадучись, задворками добрался до своей усадьбы. Теперь, чтобы пройти дворами в ограду, надо перелезать через прясла, но со связанными руками трудно пришлось, ухватился за верхнюю жердь зубами — полез, удалось. Со второго прясла сорвался, упал, больно зашиб колено. Кое-как добрался до ограды, но тут его еще издали учуяла собака, залаяла, кидаясь навстречу.

— Соболько, Соболько, — прохрипел Ефим, переваливаясь через последний, низенький забор. Узнал кобель хозяина, подбежал, ласкаясь, завилял хвостом.

Ефим тихонько обошел ограду, осмотрел предамбарье: ни коней чужих, ни седел не видно. Подошел к окну, возле которого спит его Аграфена, головой постучал в раму.

— Груня!

В оконном стекле показалось и скрылось белое лицо, послышался мягкий стук по полу босых ног.

Ефим быстрым шагом — на крыльцо, сказал сдавленным шепотом:

— Я, Груня, открывай.

Дверь в сени раскрылась, и Аграфена, чуть не сшибив Ефима с ног, кинулась ему на грудь:

— Ты, живой! — А в голосе слезы и радость. — Да как же это?

— Тише, Груня, тише. — Ефим боком протиснулся в сени. — Закрой дверь-то, сбежал я, из-под расстрелу сбежал.

— Господи…

— Тише, чужих нету в доме?

— Нету…

— Тащи сюда лампу да ножик захвати.

Крепко связали палачи, веревка так и впилась в тело, руки выше локтей распухли, посинели в кистях.

Груня разрезала веревку посередине, Ефим зубами принялся развязывать узлы.

— Ох, ужасы-то какие, царица небесная! — причитала Аграфена, дрожащей рукой держа лампу. — Исстрадалась я, измучилась, ни сон, ни еда на ум нейдет, всему попустилась, коров пойду доить — ноги не несут, вечером не помню, как и молоко пролила во дворе.

Вот и сегодня глаз ишо не сомкнула, ждешь каждую ночь, пройдет она или нет без казни. Стрельбу-то услыхала — обезумела, как есть обезумела. Дедушку будить кинулась, под сараем спит он — умаялся. Звать его хотела на кладбище пойти, да уж в ограде опомнилась: куда пойдешь, когда злодеи-то там, ишо и нас убьют. Воротилась в избу и места не нахожу, то к одному окну, то к другому. А до утра, по звездам соображаю, далеко ишо. И только присунулась на кровать, слышу, собака залаяла, а потом постучал ты в окно-то — глянула я, сердце так и захолонуло, и верю и не верю, что это ты пришел.

— Отец-то как?

— То же самое, аж почернел лицом, умом-то вроде тронулся, заговариваться стал: то молитвы читать начнет, то воевать с кем-то собирается. Сегодня спит, кажись, крепко. Спрятать-то тебя куда теперича, ума не приложу.

Ефим и сам думал об этом же. Освободившись от веревок, разгладил онемевшие руки.

— В избе ночевать боязно, во двор пойду: в солому зароюсь, а к утру что-нибудь придумаем.

Утром поднялись чуть свет. Аграфена сбегала к соседям, вернулась с просиявшим лицом, сообщила:

— К свату Луке пойдем. Разбудила их сейчас, договорилась обо всем, у них хорошо, и от нас недалеко, и люди они свои, надежные.

Из сарая подошел отец. Повеселел старик, прослезился от радости, крестясь на иконы.

— Слава те, господи Сусе Христе, возвернулся кормилец наш живой, здоровый. А я-то, как скажи, сердце чуяло, уснул, адали[25] убитый. Верно говорит Аграфена, к Луке не пойдут анчихристы эти, в восстаниях у него никто не был, а теперь ишо и большак-то Ваньча в белых служит. Оно хоть и не по своей воле, а все-таки ихний воин. Ступайте с богом к Луке, раз намерились.

Выйдя на улицу, Ефим глянул на косогор слева, где виднелось кладбище; на фоне просветлевшего неба четко рисовались кресты, угол кладбищенского тына. А там, за кладбищем, в лужах собственной крови, лежат его товарищи. Скоро придут за ними родичи и старики посельщики, на руках унесут в родные жилища… Много горьких слез прольют над ними убитые горем матери, отцы, жены, дети. Сердобольные соседи и родственники погибших обмоют их, снарядят, как того требует обычай. И вновь, уже четвертый раз за эту неделю, всем селом проводят покойных в последний путь и уложат их рядком всех пятерых в одной братской могиле.

Сняв фуражку, перекрестился он, поклонился в ту сторону и, растирая горло рукой, прохрипел:

— Други вы сердечные, товарищи, нет моей вины перед вами, по глупости нашей сложили вы свои головы. Вместе с вами шел и я на смерть, да, видно, судьба моя такая, что жить велит мне, чтобы вновь идти к своим, отомстить палачам за кровь вашу, за слезы сиротские.

Соседи приняли Ефима радушно; слушая печальный рассказ его, старуха хозяйка заливалась слезами, в кути, закрывшись платком, плакала невестка. Сам хозяин — высокий, с белоснежной бородой старик, отвернувшись, натужно крякал, тер кулаком глаза, сморкался в кулак.

Сразу же после завтрака, когда уже взошло солнце, старик засобирался уходить.

— Сообчить надо родным убиенных-то, — сказал он, надевая старенький с заплатами на локтях ватник и казачью фуражку с кокардой. И вышел, легонько прикрыв дверь.

Вернулся он в ту же минуту.

— Не пришлось и сказывать, знают уж обо всем, даже и на кладбище пошли люди и на телегах поехали.

— Я тебе сразу хотела сказать, — заговорила старуха, — чего ходить-то, они, сердешные, поперед нас узнали. Им, бедным, уж не до сна небось, как стрельбу-то услыхали, так насилу утра дождались.

— Да уж так, — горестно вздохнув, согласился старик и, сняв ватник, подсел к Ефиму. — А ты, Прокопыч, устраивайся, как тебе лучше, — может, за печку укроешься, а может, в горницу. К нам-то, поди, не приведет их нечистая сила, чертей-то этих проклятых.

— Спасибо, сват. А укрыться-то я, пожалуй, на избу заберусь, там надежнее будет. Боюсь, как бы тебя-то не подвести под плети, не дай бог — узнают.

— Ну об этом какой разговор. Ничего-о, бог не допустит, свинья не съест.

На чердаке сумрачно, свет проникает сюда через два крохотных, в одну стеклину, окошка в лобовых стенках тесовой крыши. Возле одного из них, за печной трубой, и устроил Ефим постель. Хозяйка снабдила его потником — подседельником, подушкой и старой шубой. В сенях, перед тем как подняться на чердак, Ефим увидел широкий плотницкий топор, прихватил его с собой: сгодится, в случае заявятся сюда арестовывать. Сунув топор под подушку, подошел к оконцу, посмотрел. Отсюда хорошо видно свой дом, ограду, улицу.

Не раздеваясь, лег, укрывшись шубой, и, как в теплую воду, окунулся в сон. Он не видел снов, как не видел и того, что происходило в селе, когда сельчане толпами шли на кладбище.

Убитого Сафьянникова везли по улице мимо дома, на чердаке которого спал теперь Ефим. Навзрыд плакал десятилетний сынишка покойного, шагая за телегой в толпе взрослых; две женщины под руки вели обезумевшую от горя вдову. Она уже не голосила, не причитала по мужу, голова ее бессильно моталась из стороны в сторону, платок сбился на затылок, растрепанные черные косы болтались по плечам, а слезы катились и катились по исхудалому, подурневшему лицу.

Соседи пытались отпаивать ее водой из котелка, но она и пить не могла, только зубы стучали по железу, а вода лилась мимо на грудь, на смоченную слезами ситцевую кофтенку.

Ничего этого не видел и не слышал Ефим. Проспал бы он до вечера, если бы не разбудила его Аграфена. Пока он, не сходя с чердака, умывался холодной водой, Аграфена разложила на холстине еду, но он даже не поглядел на нее. Молчала и Аграфена. Сидела пригорюнившись, не хотела расстраивать его рассказами о том, как поднимали, увозили с места казни убитых его товарищей. А он только о них и думал и долго еще сидел, согнувшись, опустив голову, руками обхватив колени. А когда выпрямился, в глазах его Аграфена увидела слезы, он вытер их кулаком, спросил совсем о другом:

— Савраско-то где?

— Савраско? На пашне он.

— Ты вот что, закажи с кем-нибудь, чтобы привели его домой к завтрему. Седло-то не забрали, шашку?

— Нет, спрятала я все в амбаре.

— Хорошо, харчишек мне сготовь на дорогу. И Савраско чтобы к ночи дома был, поняла?

Аграфена молча кивнула головой.

ГЛАВА XVII

Третий день доживал Ефим на чердаке соседского дома. Коня ему привели с пашни еще вчера, однако уехать туда, к своим, как было задумано, не смог он в минувшую ночь. Не смог потому, что крепко запала ему мысль отомстить карателям за гибель его товарищей. Прежде всего он решил рассчитаться с вахмистром Абакумовым. Вчера утром, когда Аграфена принесла ему еду, он попросил ее узнать, у кого остановился на постой Митрофан Абакумов.

Аграфена удивленно вскинула брови:

— Узнать-то можно, а к чему тебе?

— Надо, Груня, — замялся Ефим, — тебе это ни к чему, военная тайна.

Недоверчиво глянув на него, Аграфена вздохнула:

— Ну-к что ж, разузнаю, раз надо.

В тот же вечер она рассказала Ефиму, что офицер, командир дружины, и Абакумов проживают у Степана Игнатьевича, что оба они уехали утром из села и не вернулись. Вместе с ними уехали унгерновцы.

— Может, насовсем? — спросил Ефим.

— Дай бы бог. Только дружина-то осталась, полно их, проклятых. А те, говорят, поехали в Гирюнино, тамошних большаков арестовывать да казнить.

Так вот и остался Ефим еще на день, дождать Абакумова, рассчитаться с ним по-своему. Он уже представлял себе мысленно, как это произойдет, как ночью подъедет он к дому Степана Игнатьича, постучится в дверь и хозяину скажет, что прибыл с пакетом из станицы лично к Абакумову. Ефим не сомневался, что главари карателей спать будут крепко, им некого опасаться, в селе остались старики да бабы. Только бы в комнату к ним пробраться, там-то уж он с ними разделается: офицера он убьет сразу насмерть, но Абакумова не-ет, он ему лишь руки отрубит, и пусть Митрошка, если не изойдется на кровь, помучается до следующей встречи с Ефимом.

Весь этот день не находил он себе места, не мог ни сидеть, ни лежать, метался по чердаку, как зверь в клетке. Успокоился, лишь когда пришла жена, сообщила, что в село вернулся Абакумов. Злобная радость вмиг охватила Ефима; чтобы скрыть ее, он, деланно равнодушным жестом отмахнувшись, сказал:

— Ну и черт с ним. Присаживайся, пообедаем вместе, да готовься там, сегодня в ночь махану в лес, к нашим.

День уже клонился к вечеру, когда Ефим, взглянув в оконце, увидел в дальнем конце верхней улицы столб дыма.

— Пожар! — охваченный внезапной тревогой, вслух сказал Ефим. — Эка, паря, беда какая. Ребятишки небось баловались или баня у кого-то горит? Но почему же в набат не ударят, неужто не видят?

А вот еще в одном месте повалил дым, загорелось в третьем. Ничего не понимая, смотрел Ефим на эту беду, — горело уже в четырех местах, сквозь черно-сизые клубы дыма пробивались багровые языки огня, а люди словно ополоумели, мечутся по улицам, иные толкутся на месте, что-то кричат друг другу, и никто не спешит на пожар. А в одном месте из дому выносят в ограду ящики, узлы, из раскрытого амбара таскают мешки и все это укладывают на телеги, двое мальчишек торопливо запрягают в них лошадей.

— Да что же это такое? Неужели…

Страшная догадка осенила Ефима, мороз пошел по коже, и тут увидел он свою Аграфену. На ходу подвязывая платок, вышла она из своей ограды, оглядываясь на пожарище, торопливо прошла к соседям напротив и в ту же минуту выскочила оттуда, бегом кинулась к дому Луки.

Вихрем ворвалась она на чердак и, подбежав к Ефиму, ткнулась лицом ему в грудь, задрожала плечами.

— Груня, ну чего ты это, успокойся. — Сам побледневший как полотно, Ефим ласково гладил жену по голове, уговаривал ее изменившимся, не своим голосом — Может, ничего ишо и не будет, не дойдет до нас.

— Ох, сожгут нас, сожгут, варвары, — прерывисто, с плачем голосила Аграфена. — Головушка моя… разнесчастная… Куда же я теперь… с детьми малыми… Ох, Ефим, Ефим, как говорила тебе… не связывайся ты с этими…

— Ну ладно, хватит тебе! — прикрикнул на нее Ефим, начиная сердиться. — Беги-ка лучше домой, коня запряги там, да в телегу-то манатки, ящик с одеждой, муки положь, посуду, ишо что успеешь. Корову привяжи к оглобле, да седло-то мое не забудь. Подожди маленько, гляну в окно.

Теперь уже горело так много домов, что с чердака казалось, будто вся верхняя половина на селе охвачена пожаром. Сквозь толщу клокочущих облаков дыма гривастыми жгутами пробивался огонь. Усиливающийся ветер раздувал пламя, дым относило к западу, и сквозь густую пелену его, тускло светил багровый диск вечернего солнца. Уже и здесь, на чердаке, запахло гарью. Но главное, что привлекло внимание Ефима, были пятеро семеновцев: щеголеватый, в широких галифе, молодой офицер в сопровождении четырех дружинников торопливо шагал улицей. В руке офицера лист бумаги. Шагающий рядом с ним чернобородый дружинник, лицо которого показалось Ефиму знакомым, показал рукой на дом Самуила Зарубина. Офицер, остановившись, пометил что-то в бумаге, и в ту же минуту второй дружинник подбежал к дому, мелом начертил на стене его три больших креста.

Все понял Ефим, сердце его заколотилось сильнее, когда дружинники остановились против его дома и тоже начертили на нем три креста.

— Метки делают, сволочи, на домах-то, какие сжигать намерились, — шепнул он жене, придерживая ее за локоть. — Подожди маленько, вот как пройдут — живой ногой к себе и сотри кресты эти к чертовой матери, чтобы и знаку их не было. Да бабушке Зарубихе скажи, ишо там кому успеешь, беги.

Глаз не отрывал Ефим от оконца, глядя, как жена его бежала к дому, забежала в него и в ту же минуту обратно, тряпкой начала стирать кресты. А старик Прокопий чуть не бегом к Зарубиным, от них он побежал дальше, но сразу же повернул обратно, увидев впереди семеновцев. Бабка Зарубиха едва успела стереть кресты, как они уже совсем близко, у соседского дома. В руках двоих карателей факелы на концах длинных палок, один из них повернул коня к дому, с ходу сунул факел под берестяную крышу, и сразу же по ней побежали кверху и вдоль замшелого желоба золотистые змейки огня. Второй с факелом заскочил в ограду, поджег сарай и амбар в тот момент, когда из него выходил старик хозяин с мешком муки на плече.

Зарубинский дом каратели проехали мимо, миновали усадьбу Ефима, и тут он, при свете пожара, узнал в переднем всаднике врага своего, Абакумова. Света невзвидел Ефим: забыв всякую осторожность, кубарем скатился он с чердака и к хозяину в избу, оттуда на крыльцо и в ограде увидел Луку. Старик с метлой в руках ходил по двору, с тревогой во взгляде посматривая на горевший невдалеке дом, явно опасаясь, как бы не занесло оттуда искры и в его усадьбу.

Ефим успел заметить, как изменилось, страдальчески сморщилось лицо старика, и, не слушая, что говорит ему Лука, ухватил его за рукав:

— Сват Лука, у тебя берданка есть, отдай мне ее, пожалуйста. Живой буду, верну.

— Да Христос-то с тобой, возьми, теперь уж все равно, не те, так другие заберут.

— Спасибо, сват, неси ее скорее.

Старик рысцой к амбару, вынес оттуда берданку с прикрепленными к ней охотничьими рожками, брезентовый патронташ с патронами и, передавая Ефиму, вздохнул:

— Бери, Ефим Прокопыч, пользуйся.

— Спасибо, сват, за все спасибо тебе, век не забуду твоей услуги.

Ефим топором отрезал от берданки рожки, кинув ее за спину, еще раз поблагодарил Луку и бегом к своему дому.

Забежав к себе в ограду, Ефим увидел там чьих-то коров с телятами, коней, запряженных в телеги, а на них мешки с зерном, кучи одежды, ящики, на одной из телег, поверх мешков с мукой, две бороны, козья доха, бочонок с чем-то и полуведерный самовар. Ефимовы ребятишки тут же жмутся к телегам, а сама Аграфена утешает убитую горем соседку. Та сидит на ящике, обитом разноцветной жестью, плачет навзрыд, прижимая к себе трехлетнюю дочурку и мальчика лет пяти в отцовской, с желтым околышем, фуражке. Нет в ограде самого старика Прокопия — вместе с другими стариками помогает соседу тушить наполовину сгоревший амбар.

Испуганно ахнула Аграфена, увидев в ограде Ефима с ружьем за плечами, всплеснув руками, подбежала к нему:

— С ума ты сошел, злодеев вон сколько ездит.

— А ну их, — отмахнулся Ефим, — до меня им теперь. Где седло-то? В амбаре? Тогда беги в избу, фуражку мне достань с кокардой да к шинели-то погоны примечи на живую нитку, быстро.

В момент оседлал коня Ефим и, в шинели с погонами, с берданкой за плечами и при шашке, выехал из ограды.

Солнце уже давно закатилось, стемнело, но в улицах светло как днем. Повсюду бушевал огонь, пылали дома, усадьбы, амбары с хлебом, иные строения сгорели уже, на месте их крупными рубинами рдели груды угля, другие разгорались в полную силу, охваченные пламенем. Шум, треск, грохот падающих бревен и стропил, плач детей, вопли женщин, рев ошалевшей скотины, лай собак — все это слилось, перемешалось в сплошном хаосе звуков. В улицах мечутся обезумевшие от горя погорельцы, бабы с ребятишками жмутся к уцелевшим от огня домам соседей, иные грудятся в оградах среди телег, коней, коров, мешков и ящиков. Пожилая женщина, сидя на земле у забора, голосит на всю улицу, ухватившись руками за голову; рядом с нею мешок с пожитками, старая шуба и чугунок кверху дном. И то тут, то там мелькают рыскающие по горящему селу конные семеновцы.

Никто из сельчан не обратил внимания на Ефима, до него ли тут, когда вон какая беда кругом. А он, не теряя надежды расквитаться с Абакумовым, направился в верхнюю улицу, к дому Степана Игнатьевича.

«Там дожду волчугу, — решил про себя Ефим. — Спрячу коня и подожду. Где бы ни рыскал Митрошка, а на фатеру-то заявится, там и наведу ему решку».

Но и тут Ефима ждала неудача: новый пятистенный дом Степана уже сгорел начисто! Среди груды жарких углей белела уцелевшая печь с высокой трубой, а там, где был амбар, посреди дотлевающих углей и головешек дымился желтый холмик пшеницы и серо-белая куча муки. Видно, за сына Дмитрия отплатили каратели Степану в ответ на его гостеприимство.

— Эх! — даже зубами заскрежетал Ефим от злой обиды, поворачивая коня обратно, не замечая, что говорит вслух. — Не судьба, значить. Видно, ишо будет Митрошка землю нашу топтать да людей казнить. Но ниче-го-о-о, встретимся ишо на долгом веку.

Он уже свернул в другую улицу, чтобы проехать по ней до знакомого проулка и по нему выбраться из села в сопки, когда увидел впереди себя группу всадников. Было их человек пять, ехали они навстречу Ефиму и около одного, уже догорающего дома остановились. Злобная радость охватила Ефима: в одном из них он по коню угадал Абакумова. Видно, узрел Митрофан, что в ограде сгоревшего дома группе стариков удалось отстоять амбар, — по команде Абакумова трое дружинников спешились, отдав коней четвертому, кинулись в ограду; двое, размахивая обнаженными шашками, отогнали стариков, третий, доской загребая угли и головешки, принялся таскать их, сыпать под углы амбара. Под Абакумовым горячился, не стоял на месте вороной бегунец, а сам он что-то кричал дружинникам, показывая рукой в угол двора, где виднелись уцелевшие от огня телеги, — очевидно, приказывал и их кинуть в огонь.

Подъехав поближе, Ефим придержал коня, снял с плеча берданку. Теперь до Абакумова оставалось не более полсотни шагов, Ефим хорошо видел самодовольное черноусое лицо врага, взбитый на фуражку чуб. Сдерживая танцующего под ним коня, Абакумов стоял к Ефиму левым боком, и, вроде как почуяв опасность, он оглянулся на Ефима, когда тот уже приложился к берданке. Не в грудь и не в голову целил Ефим, а взял чуть пониже, под пояс.

«Чтоб не сразу подох ты, собака, а помучился не один день», — подумал он, нажимая на спуск.

Выпустив поводья, Абакумов схватился руками за живот и в тот момент, когда конь, почуяв свободу, рванулся с места в галоп, кулем свалился с седла, сажен тридцать протащился за конем по улице, увязнув ногой в стремени. Конный дружинник сорвал с плеча винтовку, но Ефим опередил его, выстрелил вторично, и пустил Саврасого наметом.

ГЛАВА XVIII

К лету 1919 года красные повстанцы восточного Забайкалья представляли уже внушительную силу. Сведенные теперь в полки и эскадроны, обосновались они в таежных поселках Богдатьской станицы, а влияние их распространилось на все села и станицы низовьев реки Аргуни, Урова и Газимура вплоть до Шилки.

Теперь уже и белое командование забеспокоилось не на шутку. Атаман 4-го военного отдела полковник Войцеховский срочно запросил у Семенова помощи.

«Мятежные шайки, руководимые большевиками, — писал полковник Семенову, — появились во множестве в низовых станицах вверенного мне отдела. Для подавления их потребуется не менее кавалерийской дивизии и полка пехоты, кроме станичных дружин и воинских частей, имеющихся в моем распоряжении…»

Очевидно, в штабе походного атамана Семенова поняли, что дело начинается серьезное, и просьбу полковника Войцехавского уважили. Во второй половине апреля на усиление Нерчинско-Заводского гарнизона были посланы из других отделов области 3-й, 5-й и 8-й казачьи полки, два батальона солдат 32-го пехотного полка, батальон юнкеров и дружины приононских и верх-аргунских станиц 2-го отдела.

Руководство боевыми действиями против красных в этом районе было поручено командиру 32-го пехотного полка полковнику Малахову. В его штабе и был разработан план окружения и ликвидации «мятежных шаек».

На военный совет, созванный Малаховым, кроме командиров воинских частей и старших офицеров были приглашены вахмистры и даже урядники — руководители станичных дружин. В числе последних были командир Красноярской дружины вахмистр Вагин и Больше-Зерентуевской — старший урядник Федор Сизов. Боевым казаком-батарейцем был Федор Сизов во время войны с Японией, лучшим наводчиком считал его командир батареи полковник Назаров, потому и вернулся Федор с войны кавалером трех георгиевских крестов и двух медалей.

Впервые за всю свою военную службу удостоился Федор приглашения на такое собрание, где он, малограмотный казак, будет заседать вместе с господами офицерами. По такому случаю нарядился он в парадный мундир, на красных батарейских погонах его сочно белели три белых нашивки, а на груди серебром и золотом отливали кресты. Перед тем как выйти из дому, он для смелости распил с друзьями банчок крепко разведенного китайского спирта, а чтобы не пахло, заел его горстью пшена. Поэтому на совет Федор заявился в преотличном боевом настроении.

Военный совет заседал в просторном кабинете атамана отдела, собралось на нем человек двадцать офицеров и девять командиров дружин.

Докладывал совету начальник малаховского штаба, багроволицый, седоусый подполковник Стуков. Стоя боком к собравшимся, в правой руке держал Стуков винтовочный шомпол, которым время от времени показывал на карту, прикрепленную к стене.

— Мятежники в данное время находятся здесь вот, — говорил он, ведя шомполом по голубой, извилистой жилке реки Урюмкан, — в селах Богдатьской станицы. Здесь мы и должны окружить их нашими силами…

Затем подполковник подробно объяснил, каким образом начнется и закончится вся эта операция. По мысли Стукова, три казачьих полка с приданной к ним горной батареей должны глубоким обходом с запада, со стороны реки Газимур, начать наступление и выбить красных из занимаемых ими сел. Отступление к северу противнику преградят сведенные в один полк дружины и 2-я казачья батарея, с юга сделает заслон батальон юнкеров, и красным поневоле придется отходить к востоку, через Богдатьский хребет, падью Мотогор, и. там, в устье пади, их встретит должным образом батальон малаховской пехоты.

— Таким образом, вся эта банда должна быть уничтожена. — Заканчивая свой доклад, Стуков повернулся лицом к собранию. — Нашему успеху, безусловно, будет содействовать и то, что противник плохо вооружен, и то, что у них нет опытных руководителей, даже сам командир этого сброда является всего-навсего прапорщиком, откуда же у него могут быть знания, опыт в военных делах?

— О-го-о! — не утерпел Федор Сизов. — Как бы этот прапорщик полковникам нашим не навтыкал.

Председательствующий полковник Малахов, грузный, гладко выбритый, бровастый брюнет, сердито покосился на дерзкого урядника, постучал карандашом по столу:

— Забываетесь, урядник, учитесь деликатности.

— Виноват, господин полковник.

Но и после доклада, когда подполковник стал отвечать на вопросы, опять-таки не утерпел Сизов и тоже задал вопрос:

— Вот вы, господин подполковник, говорите, что уничтожить надо большевиков, а ежели из них какие в плен сдадутся, с теми как быть?

— Судить будем их, — за начальника штаба Федору ответил сам Малахов. — Судить по законам военного времени, как изменников родины, предателей.

— Та-ак, на распыл, значит, их?

— А как вы думаете? Тюрьмы для них строить или помиловать их за измену? Помните, что говорил по этому поводу наш атаман Семенов: «Только тогда наступит мир и благоденствие в стране, когда мы огнем и мечом уничтожим большевистскую заразу». Понятно вам?

— Ничего мне не понятно. — Сизов, что называется, закусил удила. Он и так-то был не трусова десятка, а тут еще хмель кружил ему голову, придавал смелости, и он попер напролом. — Ежели мы будем эдак-то изничтожать заразу большевистскую, как вон в Курунзулае поступили, так нам с нею ни за что не справиться. Вить это же на дикого рассказ. Люди откачнулись от большевиков, вернулись по-хорошему домой, оружию сдали, а их мало того, что постреляли, да ишо и дома посожгли. Куда же это годится? Вить мы сами людей-то к большевикам толкаем. Теперь в Онон-Борзинской станице кто сроду и не думал про большевиков, после такого злодейства поневоле к ним пойдет.

— Что-то, урядник, за большевиков ратуешь? Может быть, и воевать против них не желаешь?

— Чтобы убивать безоруженных, дома у них сжигать, баб, детишков по миру пущать — с этим я несогласный. А што касаемо войны, это уж будьте спокойны, я и сам, и почесть все мои дружинники вольножелающими пошли, уж от нас-то в бою красюкам пощады не будет, не извольте беспокоиться.

Как видно, последние слова Федора Сизова по душе пришлись полковнику, и голос его зазвучал по-иному:

— Посмотрим, урядник, посмотрим, садись!

* * *
После собрания Федора пригласил к себе на квартиру сослуживец его и закадычный друг вахмистр Волокотин, командир дружины Олочинской станицы. Вместе с ним выпивали они перед собранием и теперь пошли продолжать гулянку.

— С ума ты сошел, — выговаривал Федору вахмистр, когда вышли они на базарную площадь, повернули на большую улицу. — Эдакие слова начальству, да разве можно так-то?

— А что, неправда разве?

— Правда-то правда, но вить начальству виднее, как поступать. Ну постреляли этих курунзулаевских, так вить за дело, знали, на што шли, не бунтуй. Не-ет, я, брат, за то, чтоб изничтожить этих стервов большевических начисто.

— Чудак ты, Андрей Иванович, да разве же я против этого? Я за то, чтобы борьбу с ними по-умному вести. Этих, какие с повинной пришли, надо бы и пальцем не тронуть, за ними, гляди, и другие потянулись бы. А уж остальных-то мы и сами выловили бы и расправились с ними тогда как надо. А это что же, только народ обозлили. Если и дальше так пойдет, то добьемся, что люди на нас с топорами, с кольями подымутся, расхлебывай тогда эту кашу.

— Ничего-о, вот окружим их со всех сторон, выбьем всех до единого — и смуте конец.

— Это бы дай бог. Только у них командиры-то не глупее наших генералов. Оне их сами выбирают и уж, ясное дело, дурака в командиры не поставят. Да и везде у них свои глаза и уши. Я вот боюсь, что обо всем, что мы сегодня толковали да плановали, им завтра же будет известно, и окружим мы пустое место, даже и в хвост им не посмотрим.

— Неужто разбегутся?

— А что ты думал, дожидать нас будут? Как бы не так.

Однако предположения Федора Сизова не оправдались: партизаны не разбежались по тайге, они по-прежнему занимали поселки Богдатьской станицы, и поначалу все шло так, как было задумано в штабе полковника Малахова. Три казачьих полка обошли партизан с запада, но тут произошло непредвиденное: партизаны, не дав им развернуться, ударили на них с трех сторон всеми своими силами, и казаки, побросав обозы, в панике отступили на Газимур. Более десятка деревенских подвод с овсом и патронами захватили в этом бою партизаны. Довольнехонькие ходили они по селу, вдосталь снабдившись патронами, а бывший трубач Макар Якимов, командовавший в этот день взводом, раздобыл себе и шашку с золотой головкой эфеса.

— Самого полковника Войлошникова шашка-то, — хвастал он однополчанам, в кольцо сгибая обнаженный клинок. — Вот он из какой стали-то, булат, бороновой зуб перерубит — и хотя бы што. А эфес-то — чистое золото.

Партизаны грудились вокруг, разглядывали добычу Макара, завистливо вздыхали:

— Повезло тебе, Макарша!

— Коневой фарт.

— Даже и надпись какая-то, читай-ка, Иван.

— «Есаулу Войлошникову за храбрость».

— Храбрец, куда лучше, — заулыбался Макар. — Так стреканул, что и шашкой попустился, портупеей-то зацепил за сук, оборвал и подобрать не успел, так и осталась под лесиной. Вот только подпись-то мне не глянется, сотру ее к черту. — И тут же принялся тереть по золоту обломком кирпича. За этим занятием и застал его Фадеев, адъютант Журавлева.

— Чего делаешь?

— Шашку вот завоевал чудесную, да надпись на ней, ребята прочитали, неподходящая для меня.

— Это почему же? А ну-ка дай сюда. Чудило ты, Макар, чего же тут плохого-то? Да ты гордиться должен, что отбил ее у полковника. Внуки твои показывать будут ее людям да радоваться, какой у них дед был герой, в музей поместят ее.

— А ить верно, пожалуй. — Откинув кирпич, Макар поднялся с завалинки, вложил клинок в ножны. — Спасибо, что надоумил, пусть красуется. А уж если попадет мне этот полковник, так я его этим же клинком до самого седла расколю.

В ходе боя с казаками со всей очевидностью сказался просчет белых штабистов: их части оказались разрозненными, между ними не было надежной связи, и поэтому они не смогли помочь друг другу. В то время, как партизаны напали на казачьи полки западнее Урюмкана, батальон юнкеров не смог прийти к ним на выручку. Без дела простояли в занятых ими селах и два полка дружинников с приданной им горной батареей.

Теперь партизаны могли свободно уйти вниз долиной Урюмкана в более недоступные таежные места, но Журавлев отлично понял ошибки белого командования и решил немедленно воспользоваться ими — разбивать противника поодиночке. Вначале он всеми силами нажал на юнкеров, и те отступили, понеся немалые потери. После этого Журавлев разделил свое войско надвое: 2-й и 3-й полки получили задачу разбить дружинников, а сам Журавлев с 1-м и 4-м полками глубоким обходом зашел малаховцам с тыла, внезапным налетом вышиб их с занятых позиций и принудил к отступлению. Партизаны захватили у белых обоз, разжились патронами и двумя станковыми пулеметами.

Окрылили партизан удачные бои, укрепили в них веру в победу. Однако не все шло и у них гладко, неудача поджидала их на северном направлении, где 2-й и 3-й полки вступили в бой с двумя полками дружины. Здесь с обеих сторон действовали казаки-добровольцы. Если в партизаны шла казачья беднота, то дружины состояли из зажиточных пожилых казаков. И те и другие дрались отчаянно. Но как ни бились партизаны, не могли сбить дружинников с занятых ими позиций — к полудню отступили, заняв ближайшие сопки, и тут в дело вступила трехорудийная батарея дружины.

Поначалу батарейцы действовали плохо, и Федор Сизов злился, глядя на их стрельбу по позициям красных.

— Ты смотри, что они делают, подлецы, да рази же это стрельба! — горячился он, изливая досаду помощнику своему, уряднику Перфильеву. — Бьют изо всех орудий — и без толку, перелет, недолет. Ох, глаза бы мои не глядели! Вот что, Перфильев, оставайся тут за меня, я сейчас, я им покажу, как стрелять надо…

Минут через пять он уже полным галопом мчался к батарее, что находилась левее его сотни, на сопке, покрытой редким, крупным березником.

Разыскав командира батареи, Федор спешился, кинул руку под козырек фуражки:

— Дозвольте, господин есаул, стрельнуть разок-другой по красным.

Стоя на широком пне, есаул оторвался от бинокля, сверху вниз посмотрел на незнакомого урядника в красных лампасах.

— Батареец?

— Так точно, наводчиком был всю японскую войну у самого Назарова.

— Угу, — мотнул головой есаул и к вахмистру. — Демидов, поставь его наводчиком к первому орудию.

— Слушаюсь.

Но Федор снова обратился к командиру с просьбой: прекратить на время огонь, чтобы сделать ему пристрелку из одного орудия. Командир разрешил и скоро убедился, как точно и быстро самозванный наводчик определил расстояние до позиций красных.

Партизанскую цепь на сопке Федор накрыл со второго снаряда и, просияв лицом, снова к командиру:

— Господин есаул, теперь бы шрапнелью по ним, беглым, дозвольте!

И тут уж заговорили все три орудия. Стало видно, как закопошились на сопках, начали отступать партизаны.

Когда прекратили стрельбу, командир батареи подозвал к себе Федора:

— Молодец, урядник, умеешь стрелять, спасибо.

— Рад стараться, господин есаул!

— Вот что, урядник, переходи ко мне в батарею, произведу тебя, наперво, в вахмистры, а потом и в подхорунжии.

— Не могу, господин есаул, из полка меня не пустят, там я сотней командую, дело тоже нешуточное.

Как ни уговаривал его есаул, Федор стоял на своем. С тем и вернулся к себе в сотню.

ГЛАВА XIX

О разгроме партизанами казачьих полков и пехотинцев Федор узнал лишь к вечеру, когда командиры дружин получили приказ готовиться к отступлению в сторону Аргуни. Там оба полка должны объединиться со 2-м казачьим полком и ждать дальнейших указаний.

Посуровел, загорюнился Федор, когда узнал о провале задуманной против красных операции. Разговор происходил на квартире, где вместе с ним остановились друг его Волокитин и командир Красноярской дружины вахмистр Вагин. Он-то и рассказал друзьям обо всем, только что вернувшись из штаба полка.

— Врут, не может этого быть, — горячо возразил Федор, чувствуя, как сердце его заколотилось сильнее, застучало в висках. Ему не хотелось верить услышанному, хотя уже нутром почувствовал, что Вагин говорит правду, и все-таки где-то там, в глубине души, тлела искорка надежды, что Вагин вот-вот засмеется и скажет: нарошно я, где уж красным одолеть наших. Но Вагин погасил эту искорку тяжкими, как удар прикладом, словами:

— Ничего не врут, а так оно и есть. Я бы тоже не поверил, кабы не моей сотни связные были. Всё они разузнали и мне рассказали.

— Да как же это могло случиться? — Федор опустился на скамью рядом с Волокитиным, положил руки на стол. — Неужели и Малахов со своей пехотой?..

— Хэ… пехота! — Улыбаясь, Вагин прикрыл плотнее дверь горницы, вернувшись, присел к столу. — Эта пехота так драпала от красных, что и кавалерии за ней не угнаться, сам Малахов-то насилу ускребся…

Молча слушал Вагина Федор; весь красный от великой досады, сидел он, сцепив пальцы замком, и, лишь когда Вагин кончил столь печальный рассказ, заговорил, косясь на Волокитина:

— Ну что, уничтожил большевиков? Хвастуны… вашу мать.

— Да я-то при чем тут, — огрызнулся Волокитин, — чего ты на меня-то напустился!

— А кто спорил со мной — окружим, разобьем, прапорщик красными командует?!

— Холера их знала, что так оно получится. — Волокитин громко зевнул. — Давайте-ка на боковую, ночесь ни черта не спали.

— А мне сегодня дежурить выпало по сотне, — сказал Вагин, — идти надо посты проверить.

А Федор и после того, как ушел Вагин, а Волокитин завалился спать на деревянном диване, долго еще сидел за столом, подперев руками пылающую голову. Больше всего он злился на полковника Малахова, вспомнив его надменно-презрительный тон, каким говорил он тогда на совещании, собираясь разгромить красных мятежников.

«Сволочь пузатая, сволочь, — мысленно костерил Федор полковника, — наговорил триста с листом, нахвастал, а как до дела дошло — и в кусты. В руках были красюки, только бы жимануть на них дружнее — и конец им. Так нет, выпустили, мало того, в убег от них ударились. А теперь попробуй погоняйся за ними по тайге. Ах, гады ползучие, што наделали, а я-то думал, что за месяц-то управимся, выполем эту заразу большевистскую с корнем и к сенокосу домой вернемся. И на тебе, получай шиш с маслом. А там делов накопилось, в станице, до черта. Выпить, что ли, с горя-то?» Федор вспомнил про бутылку водки, которой хвастал вчера Волокитин, подошел к спящему другу, тронул его за плечо:

— Андрей Иваныч, Андрюха, где у тебя водка-то? — Но тот лишь мычал в ответ, поворачиваясь на другой бок.

Так и не разбудив крепко спящего сослуживца, Федор отправился на крыльцо, где лежали их седла и седельные сумы. Вскоре же вернулся обратно с бутылкой водки и краюхой хлеба в руке. Еще попытался разбудить Волокитина и, не добудившись, махнул рукой:

— Дрыхни, раз такое дело, а я за твое здоровье дербану. — Наполнив водкой эмалированную кружку, Федор осушил ее до дна, закусил хлебом.

«Ничего-о, рано ишо унывать-то, — подумал он, наливая вторую кружку и чувствуя, как по телу разливается приятная теплота, — будет ишо и на нашей улице праздник».

В это время в дверь постучали, и, не дождавшись ответа, два вооруженных винтовками дружинника завели в комнату человека в серой шинели без погон и в защитной фуражке. Так и ахнул Федор, узнав в приведенном человеке посельщика и работника своего Вишнякова.

— Гаврило! — изумленно-радостно воскликнул Федор, глядя на бывшего батрака, много лет добросовестно проработавшего в его хозяйстве. От него и на военную службу ушел Гаврило, и провожали его туда, как родного. — Откуда ты взялся?

— Забрали мы его только что, — пояснил один из дружинников, — в омете соломы обнаружили.

— Ну и дела-а! Как же ты попал-то сюда? — допытывался Федор.

— Коня убили подо мной, вот и отстал от своих, — глухо выговорил Вишняков, пошевелив плечами, и тут Федор заметил, что руки у него связаны за спиной.

— Развяжите, — приказал Федор дружиннику, — оставьте его здесь, а сами посидите в той половине.

Дружинник, развязавший Вишнякову руки, с вожделением посмотрел на бутылку с водкой и даже усы разгладил, однако подговориться к выпивке не посмел и, досадливо крякнув, вышел следом за другим.

— Вот так встреча, хм, — покачав головой, заговорил Федор, когда за дружинниками закрылась филенчатая дверь. — Никак я этого не ожидал, садись. Может, выпьешь, поди научился за это время-то?

— Приходилось. — Скупо улыбаясь, Гавриил снял фуражку, присел к столу.

— Исть хочешь?

— С утра не ел.

Федор налил ему кружку, остатки вылил в другую, себе. Выпили. Федор, видя, с какой жадностью накинулся Гавриил на еду, сходил в соседнюю комнату, принес оттуда еще краюху хлеба и начатую крынку простокваши, поставил на стол.

— Больше ничего нету, ешь, чего нашлось.

— Спасибо и на этом.

Федор сел напротив, подперев щеку рукой, уставился глазами на бывшего работника, Ганьку, как звали его в молодости. Внешне Ганька мало чем изменился за эти годы: и выражение его круглого, добрецкого, чуть рябоватого лица то же самое, и так же при разговоре щурит он серые, под белесыми бровями глаза, даже волосы — светло-русые, вихрастые — носит он по-прежнему коротко стриженными. Вот только повзрослел разве, возмужал, раздался в плечах.

Любопытство так и разбирало Федора, хотелось узнать ему побольше про этих самых повстанцев, сколько их, что они затевают к с чего это увязаться за ними взбрело в голову и Ганьке?.. Будучи одним из богатых казаков, станичный атаман Федор Сизов был безусловно против революции, большевиков считал смутьянами, злейшими врагами родины и казачества. Он был уверен, что основная масса забайкальского населения будет против большевиков, что только самые последние лентяи, пьяницы и глупцы могут пристать к бандам красных. Одни потому, что поверят бредовым сказкам о социализме, другие же просто в поисках приключений и легкой поживы. Если бы знал Федор, что Гавриил остался в этом селе умышленно, в целях разведки, по заданию самого Журавлева, он, атаман Сизов, не стал бы разводить разговоры с Ганькой, а приказал бы расстрелять его без суда и следствия. Не для того организовал и возглавил Федор станичную дружину, чтобы потакать разбойникам, не-ет, в дружину он подобрал самых надежных, зажиточных казаков, от которых большевикам пощады не будет. Ну а Ганька этот просто по недоразумению очутился у красных.

— Ну так что, Гаврило, — начал Федор, когда Гавриил, насытившись, отодвинул от себя крынку, — расскажи мне по правде, неужто красным-то удалось выйти из окружения?

Губы Вишнякова поежились в улыбке.

— Какое там окружение, Федор Григорьевич, когда, можно сказать, наголову разбили партизаны полковников ваших: обозы забрали у них, патронов до черта, пулеметов…

— Мда-а, — помрачнел Федор, хотя старался виду не подавать, и переменил разговор. — Диву даюсь, Гаврило, как это угораздило тебя-то к красным податься?

И снова чуть заметная улыбка тронула губыВишнякова.

— А что же, люди восстают против власти семеновской, и я вместе с ними.

У Федора от выпитой водки слегка кружилась голова, и, как всегда в таких случаях, он стал разговорчивым, страстно захотелось ему доказать Ганьке ошибочность его поступка, вернуть своего батрака на правильный путь.

— «Люди, люди!» — загорячился он, тщетно пытаясь поймать глазами взгляд Ганьки. — А кто они, эти люди-то? Пропойцы самые последние либо лентяи никудышные, навроде Лукашки Морозова да Агапки Чумилина. Энти в какую угодно партию запишутся, только бы им погулять вволюшку да пограбить, поживиться на чужой беде.

Вишняков слушал молча, потупившись, уставился глазами в одну точку на столе.

— Эх, Гаврило, Гаврило, — укоризненно качая головой, продолжал Федор, — парень ты, прямо скажу, хороший был, добросовестный, да и неглупый, а поступил по-дурацки! Ну сам подумай, нам ли, казакам забайкальским, лезть в эти смуты всякие, на рабочих глядя! Те бунтуют супротив властей потому, что робить им охота поменьше, а получать побольше. То же самое мужики российские, на земли помещичьи зарятся, потому как своей-то земли мало у них. А нам-то здесь какого ишо черта надо? Земли? Так ее у нас вдосталь, паши сколько хочешь, и слова никто тебе не скажет. Слобода? Так куда же ишо слободнее нашего-то, занимайся чем хочешь: хоть хлеб сей, хоть скота плоди, торгуй али золото добывай, да хоть и ничего не делай, никто тебе не укажет. Даже самую бедноту взять, ну вот тебя, к примеру, — ты у меня вырос в работниках, чем тебе было плохо?

— Я на тебя, Федор Григорьевич, не жалуюсь, у других-то мне бы хуже жилось, я вообще говорю. — Гавриил поднял голову и, столкнувшись с Федором взглядом, продолжал, смелея от собственной решимости. — Вот ты хозяин был, я твой работник. У тебя-то хозяйство первеющее в нашей станице, а у меня ни кола ни двора, а повинность в станицу, подати то есть, мы с тобой платили почти што одинаково, это правильно?

— Много ли там повинности-то было.

— Для тебя-то, конечно, это пустяк было, а каково бедноте? Или земля. Верно, ее вроде и много, но у нас-то где же она? У тебя их, пашен-то, вон какая уйма, а у меня от залогов, какие я каждое лето распахивал, одни мозоли на руках, вот они какие, до сих пор не сошли ишо, — Гавриил протянул над столом руки, показывая Федору огрубевшие, в твердых мозолях ладони. — Правильно это? Да разве одно это! Ведь как у нас было? Как повинность платить, обмундировку заводить, служить царю-батюшке, воевать за него — тут уж нашего брата бедноту не обойдут, вспомнят. А кончилась война — снова иди чертомелить на чужого дядюшку. Вот почему и пошли мы за большевиками, они нам глаза открыли, и все нам стало понятно, что к чему.

— И ты думаешь, что все это, о чем большевики проповедуют, сбыться может и власть эта сатанинская установится?

— А то как же. Эх, Федор Григорьич, жалко, что грамотенка-то у меня сам знаешь какая. Не обсказать мне всего-то, как пишет об этом товарищ Ленин. Вот кабы довелось тебе комиссара нашего, Плясова, послушать, уж тот бы тебе доказал, так бы все разъяснил, что ты и дружину свою бросил бы, не пошел бы супротив народу, супротив правды большевистской.

— Ну уж это ты брось! Чтобы я, русский человек, казак чистокровный, да жидам продался, с большевиками смирился, не было этого и не будет!

— Ты, Федор Григорьич, про Карла Маркса слыхал?

— Не слыхал и слышать не желаю.

— Здря! Это, брат, такой башковитый человек был, каких ишо и не было. Первый закоперщик в этих делах, такую книгу составил про революцию, что почище будет и библии, все в ней описал, и что было по всей земле, и что есть, и что будет. Как в точку бьет! Сам-то он давно уж помер, но за это дело Ленин наш взялся и давай дальше разрабатывать да народу трудовому разъяснять в своих книгах. И хоть по-научному, но так понятно, что сразу до сердца доходит. Вот почему и пошел рабочий-то люд за Лениным, за большевиками, за правду, за власть трудовую, советскую. А уж народ-то, ясное дело, такая великая сила, что все сметет к чертовой матери, как бы ни препятствовали ему эти Семеновы да Колчаки всякие подобные. Ведь это же такое дело, что и умереть-то за него не жалко. Об одном жалею, Федор Григорьич, что не удастся мне дожить до победы нашей, когда власть-то советская утвердится по всей матушке-России. — Гавриил вздохнул и, сощурившись, так тепло улыбнулся, словно не грозила ему скорая смерть, хотя и был уверен, что не отпустит его Федор живым. — А уж кабы живой остался, пришел бы я к тебе и спросил: «Ну как, Федор Григорьич, чья взяла, кто из нас ошибался?»

— А что! — так и загорелся Федор. — Приходи, если живы будем, приходи обязательно. Я тебя корить за то, что согрешил ты супротив власти нашей, не буду. Не-ет, если пожелаешь, снова возьму к себе, цену дам хорошую, женю, в люди выведу. Слово даю, ты это крепко запомни.

Вишняков пристально посмотрел на Федора, покачал головой:

— Такое говоришь, Федор Григорьич, будто и впрямь отпустить меня хочешь живым?

— А что ты думал? Отпущу. Потому отпускаю, что всегда считал тебя хорошим человеком, казаком настоящим. Жалко, что туману напустили тебе в башку-то большевики, но это пройдет. Идем!

Федор вышел из-за стола, надел шинель, шашку, снял со стены винтовку.

Вишняков покосился на него, спросил:

— К чему же винтовку-то берешь, раз отпустить посулил?

Федор не ответил, глазами показал на дверь — идем.

В передней половине, слабо освещенной догорающей свечой, на потнике, разостланном в кути на полу, спала хозяйка и трое ребятишек. На лежанке возле печки похрапывал старик. Крепко спали и дружинники — один растянулся на скамье, другой, с винтовкой в обнимку, сидя на табуретке, уткнулся головой в стол. Они не слышали, как мимо них прошел пленник в сопровождении их командира.

В улице ни души, даже собаки не лают.

Оба шли молча; Федор с винтовкой под мышкой, Вишняков шагал рядом, слева, зябко вздрагивая плечами от утреннего холодка.

Миновали улицы и, уже когда подошли к поскотине, возле ворот ее, словно из земли, вырос человек, звякнул винтовкой, окликнул:

— Стой! Что пропуск?

Федор ответил. Дозорный, узнав командира, открыл скрипучие ворота, спросил:

— Куда это ни свет-то ни заря?

— На кудыкину гору, — усмехнулся Федор, пропуская вперед Вишнякова.

От поскотины дорога потянулась в гору через небольшой разлог. Когда поднялись на вершину перевала, Федор остановился.

— Ну, Гаврило, валяй на все четыре стороны. Да послушай моего совету: не ходи к большевикам, отстань от них, пока не поздно.

— Ладно, Федор Григорьич, спасибо тебе за все, теперь я у тебя должник.

— Ничего, слова-то мои запомни, ступай!

И, веря и не веря Федору, Вишняков зашагал под гору. Ноги его так и порывались бежать, но он сдерживал себя, чтобы не показаться трусом, хотя и опасался предательского выстрела в спину.

И вдруг он, этот выстрел, хлопнул. Знакомого свиста пули Вишняков не услышал, пластом плюхнулся он на песчаный грунт проселка и торопливо пополз к кусту боярышника, что виделся впереди. В это время раздался второй выстрел, пуля рикошетом сорвала пыльцу саженях в трех от дороги.

— Сволочь! — прошептал Вишняков, плотнее прижимаясь к земле. Он ожидал третьей пули, которой пришьет его Федор к торной дороге, но тот что-то медлил, и тут Гавриила осенило: — Неужто умышленно промазал? Ведь он же стрелок-то первеющий на всю станицу, призы схватывал, а на таком-то расстоянии…

Он даже ползти перестал, приподняв голову, оглянулся — Федор с винтовкой в руке стоял на взгорье, отчетливо видный на фоне посветлевшего неба. Гавриилу показалось даже, что Сизов помахал ему рукой.

— Значить, не обманул, отпустил в самом деле, — вздохнул Гавриил с облегчением.

Поднявшись во весь рост, Вишняков ответно помахал Федору и, не оглядываясь, пошел по дороге вниз.

ГЛАВА XX

Отшагал Гавриил верст двадцать и в вершине небольшой падушки набрел на заимку: одинокое зимовье, с двух сторон его дворы, в широком проулке две телеги, железный плуг «Эмил Лингарт 4-й номер» с бычьей упряжкой в три ярма. Быки, спасаясь от жары и овода, забились в тальниковые заросли возле речки, там же пофыркивают кони. Недалеко от зимовья догорает костер, возле которого, не обращая внимания на жару, сидели двое: пожилой русобородый человек в промоченной, пестреющей заплатами рубахе и подросток лет пятнадцати.

По внешнему виду их, а больше всего чутьем Вишняков угадал, что хлебопашцы эти свой брат, батраки.

— Чаевать с нами, — пригласил бородач в ответ на приветствие Гавриила. — Садись да скажись, чей, откудова.

— С Газимуру я, — ответил Гавриил, усаживаясь на березовый обрубок, — Пазников, Догьинской станицы. За Аргунь путь держу, товаришку кое-какого разжиться у китайцев.

— Та-ак, черпай чай-то прямо кружкой…

Никогда не едал Гавриил с таким аппетитом, как в этот раз, хотя это был всего лишь черный хлеб с толченым чесноком и крепко заваренный чай, пахнувший дымом. Наевшись, Гавриил попросил у батрака подседельник, расстелил его под телегой и, положив под голову седелку, мгновенно уснул.

После того как схлынула полуденная жара, батраки разбудили Гавриила, опять накормили его, и, когда он засобирался уходить, русобородый батрак, пытливо посмотрев на него, проговорил со вздохом:

— Никакой ты, паря, не контрабандист. К своим, однако, пробираешься?

— К каким это своим? — насторожился Вишняков.

— Известно, к каким. Да ты меня не бойся, у меня у самого дядя родной с двумя сыновьями ушел в повстанцы. Мартюшева слыхал?

— Илью? — переспросил удивленный Гавриил. — Знаю, ревтрибуналом заворачивает у красных.

— Ну так вот, привет ему передай от племянника. Ну а теперь, раз такое дело, то пешком-то не ходи. Бери у нас коня, во-он рыжий-то за двором ходит спутанный. Конек такой, что не нарадуешься.

— Спасибо, дядя, вот уж удружил, как и благодарить тебя, не знаю! — И спохватился. — А ведь хозяин твой спросит с тебя за коня-то?

— Спросит, конешно, но тут к нам конишко какой-то приблудился плохенький, весь в ссадинах, бросили его какие-то вояки. Вот мы и скажем, что Рыжку взяли казаки-семеновцы, а этого оставили взамен. Жалко вот, седла-то нету у нас лишнего.

— Ничего-о, сегодня без седла обойдусь, а потом раздобуду.

В эту ночь не до сна было Вишнякову, но как ни торопился он, а к намеченному селу добрался, уже когда совсем рассвело. Догадку его, что в этом селе находятся красные и Журавлев со штабом, подтвердил встречный мужик, который с уздой в руках шел искать лошадей. Дозорные партизаны, узнавши Вишнякова, пропустили его беспрепятственно.

Вишняков разыскал дом, где поместился Журавлев со своим штабом. У крытых ворот дома, где прикреплен был красный флаг, дежурил часовой с винтовкой.

— Чего тебя черти-то носят в эдакую рань? — пошутил он, ответив на приветствие Вишнякова.

— К Павлу Николаевичу мне, срочно. — Гавриил спешился, привязал коня к забору. — Спит, поди, еще? Разбудить придется!

— Хо-о, давно уже на ногах, да вон он и сам!

В это время стройный, как всегда, подтянутый Журавлев вышел на крыльцо. На нем защитные, цвета хаки, брюки галифе, такая же гимнастерка, на поясе неизменная кобура с наганом.

Вишнякову не раз приходилось бывать у Журавлева, докладывать ему о делах разведки, и всякий раз он чувствовал себя как-то неловко под проницательным взглядом командующего, хотя Журавлев доверял Гавриилу и ни разу еще не сделал ему каких-либо замечаний. Вот и сейчас, когда Журавлев пригласил разведчика сесть за круглый стол на крыльце, а сам, присев напротив, устремил на Гавриила пристальный взгляд, Вишняков смутился и, глядя в сторону, начал сбивчиво рассказывать обо всем, что удалось ему разведать. Особенно смущало Гавриила то обстоятельство, что он так нелепо попал в плен к дружинникам. Однако журить его за это Журавлев не стал, а, внимательно выслушав, даже похвалил за удачную разведку, и по тому, каким блеском загорелись карие глаза командующего фронтом, понял Вишняков, что сведения сообщил он важные, и в голове Журавлева зреет какой-то план, и он уже вызвал к себе адъютанта. Затем он стал расспрашивать Гавриила, какие разговоры семеновцев удалось ему подслушать, в каком состоянии их кони, обозы, что они везут, сколько крестьянских телег загружено ящиками со снарядами, при их батарее. Отвечая на вопросы командующего, ободренный его похвалой, Вишняков приосмелел и дословно передал Павлу Николаевичу разговор с Сизовым и то, как тот пощадил бывшего батрака, отпустил его на свободу.

— Каков гусь! — от души посмеялся Журавлев, выслушав Гавриила. — Видишь, какую заботу проявил о тебе: и в батраки взять пообещал, и женить, чтобы не один ты на него работал, а обое с женой! Завидную долю посулил кулачина. Вообще-то он, конечно, не дурак и немало еще хлопот доставит нам со своей дружиной. Ну а то, что наговорил он тебе, так в этом вся суть их политики, за то они и воюют, чтобы вернуть старые порядки, чтоб только им жилось хорошо, а бедноте снова ярмо на шею. Да-а, надо бы сказать ему, что мы-то как раз за то и боремся, чтоб не батраками нам быть, а хозяевами.

На этом разговор их прервался: на крыльцо входил помощник адъютанта Козлов.

— Вот что, Ванюша, — своего адъютанта, односельца и сверстника, Журавлев частенько называл так по старой привычке, а в этом «Ванюше», чубатом, рослом детине было добрых шесть пудов весу, — надо срочно вызвать командиров полков, чтобы к раннему обеду все были здесь.

— Постараюсь, только успеют ли все-то? Третий, Четвертый полки недалёко, а вот Зеленский, сами знаете, со своим Вторым полком верстах в тридцати отсюдова, не поспеть ему.

— На самом быстроногом бегунце, чтоб стрелой летел, аллюр три креста, понятно?

— Понятно.

— Затем вызови ко мне Плясова, Киргизова и Фадеева. И еще: сегодня же надо устроить товарищу Вишнякову седло и вооружить его как полагается.

— Слушаюсь, Павел Николаевич! — И даже каблуками пристукнул Козлов по укоренившейся в нем фельдфебельской привычке, а правая рука машинально вскинулась к козырьку. — Можно идти?

— Ступай.

ГЛАВА XXI

Задуманный Журавлевым план разгрома белых дружинников был гениально прост: тремя своими полками отрезать белякам путь к отступлению долиной Урова на Нерчинский Завод, принудить их отходить тайгою в сторону Аргуни и там, в скалистых отрогах приаргунского хребта, окружить дружинников всеми своими силами и разбить. План этот сулил удачу, его одобрили и Киргизов, и Плясов, ознакомили с ним вызванных в штаб командиров, и в тот же день вечером все четыре полка выступили в заданном направлении.

Все шло так, как было задумано Журавлевым, однако плану его не суждено было осуществиться. Виною этому был 1-й партизанский полк под командой Василия Матафонова: не выполнил бывший вахмистр боевого задания, не укрепил своих позиций, проспал с полком и, потеряв более тридцати человек убитыми, отступил, открыв противнику дорогу на Аргунь.

Взбешенный провалом так хорошо задуманного плана, Журавлев приказом по фронту отстранил Матафонова от командования и в тот же день вместе с Плясовым и Киргизовым выехал в село, куда отступил 1-й полк. Большое, в четыре улицы, село это, с двух сторон сжатое горами и тайгой, живописно раскинулось по косогору вдоль речки. Сегодня здесь, хотя все дома поселка до отказа забиты партизанами, в улицах пустынно. Жара, люди попрятались от нее, кому куда пришлось: в сараи, под навесы, даже в коровьи стайки, понатаскав туда соломы. В улицах же ни души, лишь кони партизан жмутся к теневой стороне домов да ниже села, в запруде около водяной мельницы, оживление: доносится оттуда смех, гогот, шум и плеск воды, купаются там ребятишки и кое-кто из партизан.

Жаркий день этот перевалил на вторую половину, когда в село прискакал Журавлев. Разыскав штаб полка, который поместился в просторном доме местного богача, Журавлев с товарищами занял одну из его комнат и сразу же вызвал к себе Матафонова.

Как приговоренный к плетям, шел Матафонов к командующему фронтом. От полуденной жары, а больше всего от волнения по поводу предстоящей встречи он так вспотел, что гимнастерку на нем хоть выжми, даже лихие «вахмистерские» усы его поникли, взмокшие от пота, обильно струившегося по лицу. Еще более смутился он, когда подошел к штабу и в окно увидел расхаживающего по комнате Павла Николаевича, разгневанный вид которого не предвещал ничего доброго разнесчастному командиру полка.

Поднявшись на крыльцо, Матафонов приостановился на миг, рукавом гимнастерки вытер потное лицо, разгладил, подкрутил усы и, подхватив левой рукой шашку, шагнул в раскрытую дверь.

Пробыл Матафонов у командующего не более получаса, но вышел от него еще более распаренным. Уж так-то удручен был он состоявшимся разговором, что не-видел, не замечал ничего и в едущем ему навстречу всаднике не узнал своего посельщика и давнего друга Ефима Козулина. Очнулся он от мрачных дум лишь после того, как всадник, осадив коня, воскликнул:

— Василий Иваныч, здравствуй!

Матафонов поднял голову и остолбенел от удивления.

— Ефи-им! — протянул он, разводя руками. — Живой! А сказали, убили тебя белые! Да вот недавно Новокрещин рассказывал.

— Били, дружище, да не добили. — Козулин спешился, глазами показал на соседнюю избу. — Отойдем вон в холодок, на завалинку, все расскажу подробно.

Утомленный жарой и дальней дорогой, конь охотно потянулся за хозяином в тень высокого забора. Закинув поводья на седло, Ефим присел рядом с Матафоновым и, закурив из кисета посельщика, поведал ему обо всем, что произошло в их селе, что в числе других сожгли белые каратели и пятистенный дом Матафонова.

Облокотившись на колени и подперев руками голову, молча слушал Василий печальную весть. Знать, такой уж злополучный для него выдался этот день, что беда за бедой рушились на его голову.

— Да ты не убивайся шибко-то, — пытался утешить друга Ефим. — Что поделаешь, раз так оно случилось. Ничего-о, Авдотья твоя баба боевая, не пропадет, переберется с ребятишками к своим и проживет, родства-то у тебя полно.

Молча слушал Матафонов друга, уставившись глазами в одну точку.

— Только войну-то поскорее бы закончить, одолеть эту контру проклятую, — продолжал Ефим, — Все выправим и дом тебе отгрохаем ишо лучше прежнего. А там, гляди, как власть-то установим советскую, то и коммунию организуем, вот как Семенихин-то нам рассказывал, помнишь? Так что, может быть, свои-то домишки нам и не потребуются, для всех один большой выстроим и все беды наши забудем, как заживем по-новому-то! Сыпни-ка ишо табачку-то, перекурим это дело.

И, закурив, переменил разговор, чтобы отвлечь приятеля от мрачных дум:

— Десять ден плутал по тайге, пока до вас добрался. Да ишо подфартило мне: гурана подстрелил здоровенного, прокоптил его на дыму, этим и питался, да иногда хлеба разживался у пахарей на заимках. В села-то не заезжал, опасно. Да-а, ну а у тебя как дела в полку, командуешь?

— Откомандовал, — грустно усмехнувшись, вздохнул Матафонов. — Мало того, что прогнал из командиров, да еще и трибуналом грозит Журавлев. Вот как оно получается, там враги дом сожгли, семью по миру пустили, а тут самого и свои же расфукать могут, как самую последнюю контру. Очень даже может быть, беда-то, она в одиночку не ходит.

Козулин опешил и, глядя на друга широко раскрытыми от изумления глазами, еле нашелся что сказать.

— Ерунду какую-то городишь, Василий, быть этого не может, смеешься ты, што ли?

— До смеху мне при эдакой веселости, тоже скажешь…

— Так за что же тебя?

— За невыполнение боевого приказа, вот за что. Оно, в общем-то, и правильно, сам виноват, поделом вору и мука.

И тут Матафонов, движимый желанием облегчить душу, заглушить в ней обиду на злую судьбу, разговорился: рассказал, как полк его отступил, не выполнив боевой задачи, и горестный рассказ свой закончил словами:

— А все из-за карахтера моего дурацкого, людей пожалел, скажи на милость! Выступили мы в ночь, а потом и весь день по тайге с горы на гору, да ишо в эдакую жару. Башурову заняли, вижу, и кони и люди мои измучились, устали, и решил роздых дать им! До белых-то, как разведка наша доложила мне, далеко ишо, думаю, пусть ребята перед боем-то отдохнут. И отдохнули на свою голову: и позицию не удержали, и урон большой понесли. Ясно, что за такое дело и в трибунале не помилуют, чтобы другим в науку было.

— Насчет суда бояться тебе нечего, там вить не звери сидят небось, а свои же партизаны, большевики, разберутся.

— Тут и разбираться нечего, сам признаю, что виноват кругом.

— Мало ли что, ну допустил ошибку, так конь-то об четырех ногах, да и то спотыкается, а вить ты человек. Не-е-ет, о расстреле тут и думать нечего, ты мне вот что скажи: кто теперь командиром-то заместо тебя будет?

— Выберут, сегодня ради такого случая собрание будет полковое. Приходи, вот и узнаешь.

— Приду.

ГЛАВА XXII

К вечеру, когда спала полуденная жара, партизаны собрались на полковое собрание, до отказа наполнив просторную школьную ограду. Расположившись кому как вздумалось — кто стоя, кто сидя на заборе, на песке, на ступеньках крыльца, — представляли они собою довольно-таки любопытное зрелище. Если бы при них не было оружия, то, глядя со стороны, не всякий признал бы их за воинскую часть, а подумал бы, наверное, что это местные жители собрались делить покосы — так невоинственны были они с виду и так велико было различие в их возрасте и одежде. Лишь бывшие фронтовики выделялись из общей массы и воинской выправкой и форменным обмундированием, все же остальные пестрели живописным разнообразием одежды молодые безусые парни в праздничных сатиновых косоворотках, в сапогах и шароварах с лампасами, более пожилые люди, вчерашние кузнецы и пахари, в сарпинковых и ситцевых рубахах, в дрелевых штанах и в олочках[26], промазанных тарбаганьим жиром. На горняках синие блузы, ботинки и гачи в роспуск, приискатели, как всегда, в алых, кумачовых рубахах, подпоясанные толстыми кушаками, а широченные, в три полосы штаны их заправлены в ичиги. Такое же разнообразие было у них и в оружии: тут и русские трехлинейки, и английские и японские карабины, и охотничьи берданы, штуцера, и даже дробовики центрального боя и дедовские кремневки.

И все это пестрое, шумное сборище бурлит немолочным говором, дымит табаком-зеленухой. Большая толпа сгрудилась и в улице около ворот, где двое борцов состязаются в силе, а вокруг смеются, подзадоривают:

— Тяни, Былков, тяни-и!

— Спирька, вырви лопатки Макару!

— Где ему супротив Макарши!

— Но-но, Былков вам ишо покажет, где светает!

— Сила-ач, Спирька, смотри, шея-то у него, как у быка хвост!

— Ха-ха-ха!

А те двое, сидя на песчаном пятачке, упираясь друг в друга ногами, ухватились за толстую палку, кто кого перетянет.

Подошедший позднее Ефим Козулин ничуть не удивился, узнав в одном из борцов своего односельчанина Макара Якимова. Хорошо знал Ефим, что Макар молодец на все руки: и выпить не дурак и в картишки перекинуться, а теперь вот и силой померяться вздумал на потеху однополчан. Узнал Ефим и второго борца, рябого, зеленоглазого Спиридона Былкова. Откуда этот Былков появился в отряде, никто не знал. Поговаривали, что в прошлом году видели его среди анархистов-пережогинцев, ограбивших читинский банк. Но Спирька божился, что он этого Пережогина и в глаза не видел и чуть ли не с пеленок борец за революцию. Поговорили об этом партизаны, да и бросили, потому что Былков оказался лихим разведчиком и неплохо показал себя в боях с белыми. Одна беда, что был он большой озорник, любил прихвастнуть, даже на руку оказался не чист, за что попало ему однажды от командира эскадрона Сорокина. Суровый, страшно не любивший мародерства Сорокин мало того что отстегал нагайкой Былкова за кражу полушубка, но еще и спешил его. И бежал Спирька пешком за эскадроном верст тридцать, держась за хвост своего же коня.

В сотне Спирька, всегда разодетый с иголочки, отличался щегольством, вот и сегодня на нем новехонькие сапоги, диагоналевые, с лампасами, шаровары, а защитного цвета гимнастерка на груди украшена алым бантом.

Красный от натуги, обливаясь потом, тянул Спирька за палку так, что пальцы побелели в суставах, тщетно старался перетянуть тяжело весного здоровяка Макара. А тот еще и не тянул по-настоящему-то, сидел полусогнувшись, вытянутыми руками держась за палку.

— Ну, чего же ты, тяни ладом! — басил Макар, улыбаясь. — Э-э, брат, жидковат ишо на печенку-то. — Макар выпрямился, потянул и, оторвав Спирьку от земли, поставил его на ноги.

Партизаны вокруг них покатывались со смеху, иные подзадоривали Спирьку, хлопали его по спине:

— Не поддавайся, Былков, чур снова!

— Конешно, снова он же неправильно потянул тебя, Макарка-то.

— А ты на кулачки вызови его, на кулачки, через черту!

— Верно, Спиридон, дава-ай!

Пунцовый от великой стыдобушки, обозленный неудачей, Спирька носком сапога черкнул по песку и уже рукав подсучил, подступая к Макару:

— Становись-ка давай, харя ороченская, тварь!

Но тут с крыльца школы донеслось:

— Кончай там, быстро! Собрание объявляю открытым!

— Пошли, товарищи!

Шумливая ватага повалила в ограду. Макар оглянулся на Былкова и, покачав перед самым его носом увесистым кулаком, посоветовал:

— Отцепись, смола, а то вот как ахну промежду глаз и — шкуру на огород.

На школьном крыльце, за столом, вынесенным из учительской комнаты, уже восседал президиум: Журавлев, Плясов, Киргизов и командир 1-го эскадрона Сорокин.

— Кончай разговоры, тихо-о! — призывая к порядку, Сорокин постучал кулаком по столу. — Былков, прижми язык! Чего расходился там, лахудра непутевая! Гантимуров, тебя што, это не касаемо? Ну и народ, никакого сладу с ними, тише прошу! Слово имеет командующий наш, товарищ Журавлев.

Тут же, на ступеньках крыльца, навалившись грудью на эфес шашки, понурив чубатую голову, сидел Матафонов. Одолевали его мрачные думы о семье, о постигшем ее несчастье. О себе он уже и не думал и в душе был даже рад, что Журавлев снял с него тяжесть командования полком. В этот момент он и не походил на боевого партизанского командира, это был глубоко несчастный, страдающий отец семейства, и все помыслы его были о них — о детях, о жене: как-то они там теперь? Кто приютил их, сумеет ли Авдотья прокормиться с ребятишками, одеть, обуть их, прожить с ними в чужих людях? Больше всего жалел Василий младшую дочурку Анютку, так и стоит она у него перед глазами, протягивает к нему пухлые ручонки, черноглазенькая, носик пуговкой.

Василий сидит, глухо, надрывно кашляет и не слушает, что говорит Журавлев. А тот так и режет словами:

— Больше всего досадно то, что полки эти у белых состоят почти сплошь из дружинников. Вы хорошо знаете, что казаки в номерных полках Семенова и дружинники — это далеко не одно и то же. Первые — это мобилизованные против своей воли, поэтому они и воюют неохотно, они спят и видят, как бы поскорее домой вырваться, а много таких, что к нам перейти стремятся, и рано или поздно все они будут в наших рядах. А вот дружинники — это совсем другие люди, эти бородачи почти все добровольцы из богатых казаков, наши классовые враги, они будут биться с нами до последнего вздоха. Вот кого выпустили мы из своих рук по вашей вине…

После Журавлева слово попросил председатель ревтрибунала Илья Мартюшев, небольшого роста, худощавый, седенький старичок, с остренькой, как хвост у редьки, бородкой. На восстание Мартюшев пошел с двумя сыновьями: Иваном и Алексеем.

— Товарищи, — начал он, поднимаясь на крыльцо, — этого мало, што Матафонова сняли с командиров, судить его надо, и немедленно. Я знаю, что он большевик, вместе с ним в коммуне Алтагачанской был, можно сказать, друзья! Но дружба дружбой, а простить ему такое дело не можем. Виноват он кругом! Ишь, добреньким захотел быть, а из-за этой доброты его тридцать с лишним человек головы свои сложили. Так пусть теперь и он головой своей расплачивается. Судить — и на тот свет отправим, кровь за кровь многих!

Горячая речь старика взбудоражила собрание, раздались голоса;

— Верна-а!

— На распыл его!

— Меня пошлите казнить гада ползучего! — громче всех орал Спирька Былков.

— Тихо-о! — поднял Мартюшев руку, призывая к порядку. — Судить будем сразу, сейчас же, и как вы скажете, так и будет, а теперь проголосуем: кто за то, чтобы расстрелять Матафонова, отходи вправо, а кто не согласен — влево.

Сразу же пришло в движение, заклокотало говором собрание и, как бурный поток, хлынуло в правую сторону. Налево отошло не более двадцати человек, в их числе Ефим Козулин, Макар Якимов, Вишняков и Михей Сапожников.

Бледный как полотно Матафонов стоял на крыльце, он хотел что-то сказать и не мог, лишь прохрипел что-то невнятное, помотал чубатой головой. И тут слово попросил Михей Сапожников.

— Товарищи, — заговорил он, поднявшись на вторую ступеньку крыльца, — вы што, ополоумели? Ну виноват командир наш, а все-то мы правы? Проспали царство небесное, а теперь на одного его вину сваливаем. У меня у самого брат погиб в этом бою… — Голос Михея сорвался, страдальческая гримаса исказила лицо его, он натужно кашлянул и, с трудом взяв себя в руки, продолжал изменившимся тоном. — Родной брат… восемнадцатилетний вьюнош… да-а… И то я против, чтобы казнить Матафонова. Ведь он же не враг нам, свой человек, большевик. У него дом и все хозяйство сожгли семеновцы, детей по миру пустили, а вы его убивать наладились. Да ведь над нами куры смеяться будут, а белые радоваться станут такому злодейству, да уж если на то пошло, становите и меня рядом с ним, как я есть командир эскадрона, убивайте обоих! — Он энергично рубанул рукой воздух. — Убивайте, если совести у вас хватит!

Это так подействовало на партизан, что все они на минутку притихли, затем чей-то неуверенный голос нарушил тишину:

— А ить верно, ребята, чего же это мы, сразу и казнить.

— Ведь он смену просил у нас, — отозвался второй, — на прошлом собрании-то, помните?

— В самом деле, погорячились.

И дело повернулось по-иному, люди словно очнулись от сна, заговорили все разом, зашумели и толпами повалили на левую сторону от крыльца.

И тут нервы Матафонова не выдержали, в полном изнеможении опустился он на крыльцо, закрыл лицо руками, чтобы люди не видели его слез. А они текли из-под ладони, висли на усах.

По предложению Плясова тут же было решено: в наказание за невыполнение боевого приказа спешить Матафонова на три перехода. Против этого никто не возражал.

Снова выступил Журавлев. Он одобрил решение собрания и речь свою закончил предложением избрать взамен Матафонова другого командира.

Собрание выжидающе молчало, один лишь Былков, жестикулируя руками, доказывал что-то сидящему рядом с ним партизану. Сорокин посмотрел в ту сторону, постучал кулаком по столу:

— Былков! Чего там разоряешься? Только одного тебя и слышно, а все остальные как воды в рот набрали. Ну! Сказано вам, што командира нового выбрать надо, так чего же в молчанку-то играть! Коренев, ты што-то вроде сказать намерился?

Долговязый, полулежащий на песке Коренев поднял голову:

— Ничего я не намерился, приснилось тебе.

— Командиром-то кого бы ты хотел?

— Да по мне, что ни поп, то и батько.

— Степана Савватеева! — крикнул кто-то от ворот, и тут, как мешок прорвало, посыпалось отовсюду:

— Уваровского Василия!

— Ивана Чипчеева!

— Алеху Тимофеева!

— Катись-ка ты вместе с ним к едрене Фене-бабушке, нашел кого выставить, контрабандиста бывшего.

— Саламатова!

— Это пахаручку-то[27]? Тоже не лучше Алехи — спиртовоз, пьяница, пропьет весь полк с потрохами вместе.

— Пьяница проспится, дурак никогда. Зато уж и боевой Саламатов-то, герой, можно сказать.

— Не годится!

— Макаршу Якимова!

— Это бывшего трубача-то?

— Его самого.

— Этого можно, пожалуй!

— Конешно, можно, всю войну возле полковника находился, всю ихнюю стратегию изучил!

— Поддерживаю кандидатуру товарища Якимова, — поднимаясь из-за стола, заговорил Киргизов, — боевой командир будет. Помните, под Кунгуровой-то как он отличился? С одним своим взводом удержал сопку, все атаки белых отбил.

— Правильно!

— Даешь Макара Михайловича!

— Якимова, Якимова-а! — закричали со всех сторон и других фамилий уже не называли. Тут слово попросил сам Якимов; легонько раздвигая плечом густую толпу партизан, протиснулся он к крыльцу и, повернувшись лицом к собранию, кашлянул в кулак:

— Товарищи, оно конешно, я вам благодарствую, так и далее. — Он был огорошен столь неожиданным выдвижением в полковые командиры, смущался, теребил руками махорчатый темляк офицерской шашки и с трудом подбирал слова: — Мне такое дело… оно и во сне-то не снилось… даже чудно… Я бы, конешно, с дорогой душой, кабы грамотенка-то была хоть бы мало-мало, вот вить беда-то в чем! — И, приосмелев, оглянулся на Журавлева: — Неграмотный вить я, Павел Миколаич, как есть неграмотный, не гожусь в командиры!

— Как? — удивился Журавлев. — Вовсе неграмотный?

— Ни бе ни ме, — виновато улыбаясь, развел руками Макар. — Ни одного дня не был в школе, не знаю даже, как там и двери отворяются.

— Мда… — Журавлев побарабанил пальцами по столу и, пожав плечами, глянул на Плясова, на Киргизова. — Вот не ожидал такого! Как ваше мнение, товарищи, сможет неграмотный партизан полком командовать?

— А почему бы и нет, — отозвался на это Плясов. — При выборности командиров такое вполне возможно. А потом, здраво-то рассуждая, ведь мы его не в писаря нанимаем, а командиром ставим, был бы вожак боевой. Короче говоря, я голосую за товарища Якимова.

— Толковый командир будет, — поддержал Плясова и Киргизов.

— Якимова, Якимова-а! — неслось со всех сторон.

— Справится, чего там!

— Не боги горшки обжигают, а такие же люди!

— Верно-о-о!

— Дадим ему писаря, вон хоть бы Мишку Матафонова, хороший парень, грамотный.

— Подойдет, он и на фронте-то писарем был сотенским.

— Правильно-о-о!

— Голосуй, Сорокин!

Сорокин, склонившись всем корпусом к Журавлеву, переговорил с ним о чем-то и, выпрямившись, загрохотал кулаком по столу:

— Тише-е! Голосовать будем! Кто за то, чтобы товарища Якимова Макара Михайловича избрать командиром полка, прошу поднять руку! — Он начал было, перегибаясь через стол, подсчет голосов, но, увидев густой частокол поднятых рук, заулыбался: — Тут и считать нечего, опустите. Кто против? Нету. Значить, единогласно. Все, командуй полком, Макар Михайлович, да покрепче!

После того как так же дружно выбрали полкового писаря Михаила Матафонова, слово опять взял Макар.

— Ну что ж, товарищи, — заговорил он, обращаясь к собранию, — за то, што доверяете мне такое дело, стало быть, спасибо вам большое. Но тут я должен вам прямо сказать: раз выбрали, так будьте добры подчиняться, в случае чего так уж не жалуйтесь! Чтобы дисциплина у нас была во! — И тут Макар под гул одобрительных голосов поднял кверху большой палец. — Ежели кому што приказано, умри, да выполни. То же самое и в бою, штоб без глупостев, а ежели где прижмут, то штоб без паники, патроны здря не жечь, а бить наверняка, да шашками побольше действовать, понятно вам? То-то же, у меня все наперво!

ГЛАВА XXIII

Много всяких дел свалилось в этот день на голову нового командира полка: надо и с Журавлевым посоветоваться насчет дальнейших действий, с Плясовым, и с Киргизовым, и с командирами эскадронов поговорить. От всего этого у Макара с непривычки закружилась голова, и только к вечеру, усталый, проголодавшийся, пришел он к себе на квартиру.

Ужинал Макар и трое квартировавших вместе с ним партизан на крыльце большого старого дома. Все четверо дружно принялись за жирные горячие щи, хлебали их деревянными ложками из пузатой глиняной миски. Потом пили чай с пшеничными калачами.

У хозяев уже зажгли лампу, слышался оттуда негромкий говор; плач ребенка, баюкающий старческий голос:

— Баю-баюшки, ба-а-ю, колотушек на-а-а-даю!

Партизаны, поужинав, закурили, лениво переговариваясь, засобирались на боковую.

— В телеге спать буду сёдни, — сказал один, громко зевнув, — клопы в избе-то заели ночесь, будь они прокляты. А хозяева спят и хоть бы хны, их вроде и не кусают!

— Надоели им свои-то, приелись, — пошутил второй, — вот они на нас и отыгрываются, — свежина!

— Макар Михайлыч, долго ишо стоять-то здесь будем?

— Не знаю, завтра видно будет.

— Плясов-то, говорят, митинок созвать намеревался, верно, Макар?

— Верно.

— А в счет чего?

— Ефим Козулин рассказывать будет про Курунзулай наш, как там каратели семеновские свирепствовали, как они людей наших расстреливали, дома жгли, надо, чтобы все об этом знали.

Сунув ложку за голенище сапога, Макар вышел из-за стола и, присев на ступеньку крыльца, закурил. Ночь надвигалась на станицу тихая, теплая, на потемневшем синем небе, севернее крутой лесистой горы, появились первые звезды, на западе багряным пологом рдел закат. С улицы до слуха Макара доносились невнятные голоса людей, где-то неподалеку тренькала балалайка, совсем близко послышались шаги, скрипнула калитка — в ограде появился Михаил Матафонов:

— Здравствуй, Макар Михайлыч!

— Здорово! Чего это на ночь-то глядя приперся?

— Писарем к тебе выбрали.

— Будто я не знаю. Ну и што?

— Вот и пришел к тебе согласовать, днем-то к тебе никакого подступа не было, приказ надо отдать по полку-то.

— Какой приказ?

— Ну, что мы с тобой вступаем в должность. Чтобы все было как полагается. Я эти дела изучил досконально, за четыре-то года набил руку в писарстве, даже сам есаул Рюмкин хвалил не один раз.

— Рюмкин тебя хвалил! — Бросив недокуренную самокрутку, Макар сердито покосился на писаря. — А я тебе не Рюмкин, заруби себе на носу. Ежели зачнешь тут писанину всякую разводить, так я тебя живо приласкаю… нагайкой, а то и совсем прогоню, к чертовой матери! Ишь обрадовался, приказ писать! Што в полку-то, не знают, кого выбирали? Штоб больше я этого не слышал, понятно? Писать будешь только в особых случаях. К примеру, заняли мы с боем такую-то станицу, враг отступил туда-то, нами захвачено то-то и то-то. Тут уж, ясное дело, донесение в штаб фронта, срочно, аллюр три креста — и все, больше штоб никакой писанины! Не люблю. — И, помолчав, заговорил по-иному, дружеским тоном: — Ты вот что, Михайло, скажи-ка мне, ежели придется писать донесение или ишо што такое же, так я его подписывать должен?

— Как же, обязательно.

— Вот это, паря, для меня нож вострый, вить я же совсем ни в зуб ногой! Как и быть теперь, холера ее знает, кресты ставить вроде неудобно. Может, подмогнешь в этом деле, а? Хоть бы фамилию свою подписывать научил. Как ты на это смотришь?

— Да научить-то можно, конечно. — Мишка помолчал и, что-то припомнив, заулыбался: — Будет, Макар Михайлыч, завтра же начнешь подпись свою ставить.

— Неужели так скоро? Вот это бы здорово!

— Будет, давай пять! — Мишка тряхнул Макара за руку и чуть не бегом — к себе на квартиру.

На следующее утро беспокойный писарь примчался к Макару чуть свет. Хозяйка только что затопила печку, с ведром в руке прошла во двор доить коров. Под сараем, хлопая крыльями, звонко горланил петух. Макар в грязной нательной рубахе сидел на крыльце, обувался.

— Есть, Макар Михайлыч, вот она, пожалуйста! — хлопнув калиткой, воскликнул вбежавший в ограду Мишка. Он так и сиял радостью, а от звонкого голоса его партизан, спавший в телеге, проснулся, подняв голову, заворчал сердитым голосом:

— Чего разорался-то, душа чернильная? Принес тебя леший ни свет ни заря! Ботало осиновое!

Макар повертел в руках поданный Мишкой кусок резины от старой галоши, спросил:

— К чему это?

— Да это ж буквы я вырезал, фамилию твою, вот смотри… — И, взяв из рук Макара резинку, Мишка дохнул на нее, хлопнул на листок бумажки и показал командиру фиолетовый оттиск: — Видел как? Подпись твоя: М. Якимов! Теперь у нас пойдет за милую душу: я, что надо, напишу, прочитаю тебе, а твое дело эту штуковину приложить, и все в порядке. Только так прикладывай, чтобы вот этим уголком-то вперед, чтобы кверху ногами не получилось, понял?

— Хм, смотри, как ловко придумал! — Довольно улыбаясь, Макар завернул резинку в тряпочку, положил в карман. — Вот за это хвалю, молодец!

ГЛАВА XXIV

На следующий день, едва схлынул полуденный зной, вновь испеченный командир Макар Якимов повел свой полк выполнять приказ командующего фронтом.

Впервые в своей жизни ведет за собой Макар такую массу конников. В полку у него всего четыре эскадрона, но в каждом из них не менее двухсот, а в первом даже двести пятьдесят бойцов.

Противоречивые чувства обуревают Макара: и любо ему, что он, неграмотный казак, стал теперь командиром полка, губы так и расползаются в горделивой улыбке, дух захватывает от радости; и в то же время какое-то неясное еще чувство тревоги начинает овладевать им, и уже другие мысли лезут в голову: «А справлюсь ли? Ведь командовать полком — это не за плугом ходить, полковников-то этому делу в академиях учили по многу лет, всякие там дисклокации, траектории, черти бы их драли. Ох, Макар, Макар, взялся ты не за свое дело, не дай бог, ошибешься по темноте своей и сам погинешь ни за грош, и людей погубишь».

Хмурит Макар разлатые брови, оглядывается назад, скользит взглядом по стройным рядам партизан. Но и тут не все ладно; больше всего не нравится Макару пестрота в экипировке партизан, одеты кто во что горазд, да и шашки не у всех, винтовки разных систем, мало патронов; правда, люди-то молодец к молодцу: вот едет во втором ряду эскадрона однокашник Макара, алтагачанец Гавриил Васильев, суровый с виду, на обветренном лице его белеют выцветшие на солнце усы. Дальше виднеются фронтовики-аргунцы Николай Вершинин, стройный, с вьющимся черным чубом и лихо подкрученными усами. Рядом с ним Павел Вологдин. Оба — казаки что надо, и обмундированы как полагается, и оружие у них в исправности. Еще дальше едет Ефим Козулин, чернявый, горбоносый Гантимуров. И куда бы ни глянул Макар, везде видит он знакомые мужественные лица своих соратников, при виде которых снова веселеет он, гонит прочь от себя мрачные мысли.

В эту ночь Макар со своим полком, обходя стороной встречные поселки, одолел шестидесятиверстный переход к селу Суметы, где находился 5-й белоказачий полк,полевая батарея и три сотни дружинников 14-го полка. В задачу Макара входило: завязать с беляками бой и, отвлекая на себя их внимание, продержаться до вечера, чтобы белые не смогли прийти на помощь главным своим силам, что расположились в тридцати верстах от Суметов в станице Усть-Каменской. А на тот, сильно укрепленный гарнизон в тот же день решил напасть с остальными тремя полками сам Журавлев.

Удача сопутствовала Макару, он не только вступил с белыми в бой, но и вышиб их из села, принудив отступить на Нерчинский Завод. Удаче содействовала неожиданность, внезапность нападения и геройский поступок командира 1-го эскадрона Рязанова. В тот момент, когда партизаны, бесшумно сняв заставы, начали занимать близлежащие сопки, Рязанов в сопровождении Спирьки Былкова пешком отправился в село.

Уже совсем рассвело, на востоке алым пологом ширилась заря, по селу голосили вторые петухи, и кое-где уже вздымались над крышами черные дымки. В улицах пустынно, тихо. Рязанов с Былковым без особого труда разыскали дом, где поместился штаб белых, там же квартировали и офицеры. У ворот, в обнимку с винтовкой, дремал часовой. Не замеченные им смельчаки пробрались в садик перед домом и в раскрытое окно горницы одну за другой запустили три гранаты. Гулкий взрыв разорвал тишину, взбудоражил село, по улицам заметались пешие и конные люди, захлопали выстрелы, беспорядочная стрельба от центра растекалась к окраинам. И тут с северной стороны, с сопок, заросших густым кустарником, до села валом докатилось могучее «ура».

У белых в дело вступила казачья батарея. От тяжелого грохота восьмидюймовых орудий содрогалась земля, в окнах ближних домов дребезжали стекла, а над сопками, откуда стреляли партизаны, на фоне посветлевшего неба вспыхивали и быстро таяли белые барашки шрапнельных разрывов. Стрельба на этих сопках затихла, партизаны, понеся урон, отошли глубже в лес, но в это время донеслось новое «ура» и ружейная стрельба партизан с сопок западнее села. У казаков, лишившихся командира полка, началась паника, она усилилась, когда залпы партизан раздались с востока, от поскотины, и казаки, не соблюдая строя, кинулись наубег врассыпную. Замолчала и батарея. Очевидно боясь остаться без прикрытия, она снялась с позиции, а прикрывающая ее отход сотня дружинников спешилась, залегла позади кладбища и открыла по партизанам ответный огонь из винтовок и двух пулеметов.

Макар приказал 4-му эскадрону обойти дружинников с тыла, а сам он, заменив Рязанова (после удачной диверсии Рязанов хоронился вместе с Былковым в омете соломы), повел его эскадрон в атаку на беляков в лоб, со стороны села. Проскочив на полном галопе поселок, Макар развернул эскадрон в лаву, но дружинники уже поняли маневр красных и, не приняв боя, в момент очутились на конях, кинулись в догонку за своими, налегая на плети. Расстреляв по обойме, партизаны возвратились в село. В улицах, куда бы ни глянул, видны следы недавнего боя: стреляные гильзы, трупы лошадей, в одном месте, приткнувшись головой к забору, ничком лежал убитый офицер. Кто-то уже успел стащить с него сапоги и шаровары, оставив его в белье и гимнастерке, испачканной кровью.

В улицу со стороны кладбища въезжал Макар во главе рязановского эскадрона. Невесело у него на душе, не радует удачное выполнение боевого задания — дорогой ценой заплатили за это партизаны. С ближних и дальних сопок, с конями в поводу, спускаются они в село, на руках несут и несут тяжело раненных и убитых товарищей.

«Мы-то радоваться будем, что победили врага, — думал он, — обозов вон сколько забрали, а они останутся здесь, бедняги, будут лежать в братской могиле, вдалеке от своих, а там их ждут не дождутся матери, жены, дети малые…»

Но вот навстречу эскадрону вышли Рязанов и Былков. Просияв лицом, вновь воспрянул духом Макар, привстал на стременах, гаркнул повеселевшим голосом:

— Эскадрон, смирно-о! Равнение на средину! — И, остановив эскадрон, спешился, кинулся обнимать храбрецов. — Молодцы, товарищи, спасибо! — радостно воскликнул он, хлопая их по плечам. — Герои, настоящие герои! Эх, мать твою не за мать, жалко, крестов-то у нас нету, наградить бы вас обоих за подвиг.

— Да ладно уж, чего там… — Не привыкший к таким похвалам, Рязанов, смущенно улыбаясь, отводил глаза в сторону, зато Спирька тараторил без умолку, стараясь как можно подробнее рассказать про свое геройство. И тут Макар увидел подъехавшего к нему писаря Матафонова. На Мишке новехонькая, защитного цвета фуражка, а за плечами уже не берданка, а японский карабин.

— Завоевал, товарищ командир, — виновато улыбаясь, Мишка поправил на плече карабин. — Берданку свою в обоз сдал, я уже там и часового поставил, чтобы все было сохранно.

— Ладно, ты вот что, как выясним, сколько у нас урону, сколько чего забрали, донесение настрочи Журавлеву, понятно? А про них, — Макар кивком головы показал на Рязанова и Былкова, — особо пропиши, чтобы им благодарность объявить по фронту, за геройство ихнее.

— Сделаю, Макар Михайлович!

— То-то.

Приказав Рязанову разместить людей на постой, Макар вскочил в седло и, когда отъехал немного, доверительно сказал писарю:

— Ты как про обозы будешь писать, так патронов-то поубавь чуток, чтобы своим-то побольше досталось.

Матафонов понимающе улыбнулся, мотнул головой:

— Понятно, уж своих-то не обидим, по полсотни на брата выдадим патрончиков, а остальные пусть забирают, верно?

— Верно.

— А на квартиру к попу пойдем. Вон большой дом под цинковой крышей, я уже там был, насчет еды договорился.

Макар молча покосился на писаря, тронул коня ногой, зарысил по улице.

В поповской ограде, куда заехали Макар с писарем, трое партизан уже расседлывали коней. Макар остановил коня, внимательно осмотрел дом с широкой террасой и черемуховым садиком перед окнами на улицу, перевел взгляд на надворные постройки. Все в этой усадьбе сделано прочно, на века, во всем чувствуется хозяйский глаз и крепкий достаток. В обширной, чисто подметенной ограде, кроме партизан, ни души. Голуби воркуют на крыше, у большого амбара копошатся десятка три кур да свинья с оравой бело-розовых поросят тычется носом в корыто. В дальнем углу просторное зимовье, в раскрытую дверь которого видно, что там топится печь-плита, вкусно пахнет жареным мясом.

А писарь уже распоряжался: наезжая конем на партизан, шипел на них сквозь стиснутые зубы:

— Вы что, ослепли, растакую вашу мать. Не видите, флаг полковой у ворот!

— Ну и что! — огрызнулся на него партизан в синей рубахе, подпоясанный брезентовым патронташем. Двое других, не обращая на сердитого писаря внимания, продолжали снимать с лошадей вьюки и седла.

— Как это что! — воскликнул Мишка. — Мы этот дом под штаб полка займем!

— Ух ты, грех какой! — партизан обнажил в улыбке желтые от табака зубы. — А где он, штаб-то, поди в кармане у тебя?

А штаб и в самом деле состоял из одного Мишки, в тощей боковой сумке которого уместилась вся полковая канцелярия. Но любил Мишка козырнуть громкими словами, давала себя знать писарская привычка. Разобиженный насмешливым тоном партизана, Мишка уже готов был пустить в дело плеть, но тут услышал голос командира:

— Михаил! Ты што это разошелся там?

Писарь опустил руку с плетью, круто повернул коня к командиру.

— Ведь это же самоуправство! — зло выкрикнул он, тыча плетью в сторону партизан. — Что они, дисциплины не знают? Да их за такое дело…

— Хватит! Ты, я вижу, только о себе заботу проявляешь, а о людях наших, о раненых, подумал?

— А как же, в школу их поместим. — Мишка, все еще не остывший от перебранки с партизанами, оглядываясь, грозил им кулаком.

— Ты чего, — повысил голос Макар, — вертишься, как сыч на колу? Почему раненых в школу, а не сюда? Вон какой тут домина, и кормить их тут есть чем, и воды горячей на всякие потребности можно нагреть сколько угодно, и фельдшера с санитарами есть где поместить.

— Я же разговаривал с фельдшером-то, он говорил, что в школе им распрекрасно будет, просторно, а насчет питания чего беспокоишься? Все будет им, что надо.

— Ну смотри у меня, я съезжу проверю. А ты давай по эскадронам и командиров ко мне туда, в школу, сейчас же.

— Макар Михайлович! А исть-то когда же будем? Ведь со вчерашнего дня…

Но Макар уже взмахнул нагайкой, с места погнал вороного в полную рысь.

— Это оно что же такое будет? — Чуть не плача от обиды, Мишка шагом тронулся со двора и, сам того не замечая, продолжал вслух изливать свою обиду на своего командира: — Заморит он меня с голоду, как есть заморит. — А тут, как назло Мишке, досадившие ему партизаны потянулись в зимовье. «Ну вот, сейчас как навалятся там на баранину, — подумал он, поворачивая коня за ними следом, — и оставят нам рожки да ножки».

У раскрытых дверей зимовья, откуда в нос Мишке шибануло дразнящим запахом жаркого, он осадил коня, постучал в колоду черенком нагайки:

— Тетенька, а тетенька, подь-ка сюда на минутку.

Пожилая дородная женщина в ситцевом платье подошла к двери.

— Чего тебе? — спросила она, фартуком вытирая потное, разрумяненное жаром лицо.

— Тетенька, — Мишка, склонившись с седла, приветливо улыбнулся, — сейчас сюда сам командир полка нашего заявится, так ты уж тут постарайся: баранины поджарь побольше, яичек десятка два ну и чаю, конечно, с молоком, с топленым. Сделаешь, тетенька?

— Да ладно, — вздохнула стряпуха, — куда же от вас денешься. Он один, командер-то ваш?

— Не-ет, человек на пять готовь.

— Боже ты мой, когда же успею-то…

Дальнейших ее слов Мишка уже не слыхал, заторопился выполнять приказание командира.

ГЛАВА XXV

Часа через два Макар, в сопровождении писаря, вновь появился в поповской ограде. Здесь было все так же спокойно, партизаны завалились спать, двое, подложив под головы седла, устроились на предамбарье, ногами друг к другу; третий густо храпел прямо на земле, в теневой стороне зимовья.

Только теперь почувствовал Макар, как проголодался он и как устал от пережитого боя и от суматошной, бессонной ночи в седле.

Поручив коня писарю, Макар усталой походкой двинулся к зимовью, откуда навстречу ему вышла молодая, высокого роста девица в белой кофточке и длинной черной юбке. Подойдя ближе, она замедлила шаг и, немного смущаясь, сощурилась в улыбке:

— Здравствуйте, товарищ командир!

— Здравствуй.

Макар посторонился, уступая дорогу, но девушка и не думала проходить.

— Я видела сегодня, как вы казаков своих в бой вели, интересно.

— Да что там интересного-то? — Макар остановился, глянул в лицо незнакомки. Девица держала себя смело, хотя о красных повстанцах беляки распускали столько всяких небылиц, что в селах, куда впервые заходили партизаны, их боялись как огня, а девушки прятались от них.

— Нет, это очень интересно, — певуче продолжала девушка, — все так необычно, романтики много…

Макар, впервые в жизни услыхав такое слово, смутился и, не зная, что ответить, буркнул:

— Этого добра-то хватает.

От коней к ним подходил писарь, а Макар заторопился в зимовье, чувствуя непонятное смущенье.

Из зимовья он вышел уже без оружия, в одной нательной рубахе, с куском мыла и полотенцем в руках. Девушка поджидала его у телеги, возле бочки с водой.

— Давайте я вам полью, — сказала она, зачерпнув из бочки большим ковшом.

— Спасибо, — мотнул головой Макар, подставляя широкие, задубевшие от работы руки.

Пока Макар фыркал от удовольствия, тщательно намыливая себе руки, лицо и шею, она молча поливала ему и заговорила, когда он стал утираться:

— Вы любите читать?

— Люблю, — усмехнулся Макар.

— А что вы читали?

— Всякое, не помню уж за это время, не до чтениев было.

— Хотите, я принесу вам что-нибудь из Толстого, например «Казаки», «Хаджи-Мурат»?

«Роспись бы ей показать на резинке», — улыбаясь, подумал Макар, а вслух же сказал:

— Спасибо, делов полно всяких, да и уснуть ишо надо.

— А вы, как пообедаете, заходите в дом, там отдельную комнату вам отведем, хорошо?

— Хорошо.

В зимовье Макара с нетерпением ждал Мишка, на столе перед ним курилась паром жареная баранина, горкой лежали вареные яйца и крупяные шаньги, шумел зеркально блестящий самовар.

Макар надел гимнастерку, усаживаясь за стол, спросил стряпуху:

— Эта деваха-то дочка, поди, поповская?

— Дочь не родная. — Стряпуха присела на лавку, подперев щеку рукою, вздохнула: — Четырех годков ее взял в дети батюшка-то. Сирота круглая, мать умерла рано, и отец с японской войны не вернулся, казак он был Аркиинской станицы.

— То-то она отчаюга такая, аркиинцы ребята-хваты, приискатели, отчаянный народ.

— Боевая, и грамотная хорошо, и с нами, с работниками, за всяко просто. На кухню ко мне забежит, стряпать поможет, и коров подоит, и расскажет, что в книгах вычитала антересного. Да-а, счастливый человек будет, кому она достанется.

— Звать-то как ее?

— Афонасия, мы-то Афоней кличем.

Макар больше не расспрашивал, молча принялся за еду, но с ума не шла у него сероглазая Афоня, снова захотелось увидеть ее, послушать приятную, певучую речь. Однако спать после обеда он пошел не в дом, куда приглашала она, а под сарай, где в летнее время хранятся сани, запасы досок и делового березника; там же на колышках вдоль стен развешаны хомуты, седелки, а на жердочке под крышей — березовые веники. Пахнет дегтем, ременной сбруей и стружками, что кучами скопились у верстака. Макар собрал их, кинул в кузов большой кошевы, а сверху покрыл обрывком старого невода.

Уснул не сразу, долго ворочался с боку на бок, не переставая думать об Афонасии, и уже сердился на нее и на самого себя.

«И чего привязалась ко мне проклятая девка! — ругался он мысленно. — Да и я-то втюрился, должно быть, как тарбаган в петлю, ну ее к черту». А во сне видел Афоню, ходил с нею рука об руку и, когда проснулся, пожалел, что это было не наяву.

В сарай вошел писарь, веселый, сияющий, с распечатанным пакетом в руках.

— Гонец от Журавлева, — поведал он, присев на облучок. — Удача и у них, вышибли белых из Усть-Каменской, обозы забрали, два пулемета.

— Добро-о! — Макар сел на постели, улыбаясь, потянулся, хрустнул суставами. — Эдак-то пойдет, скоро наведем белым решку.

— Обмундировки много захватили, — завистливо вздохнул Мишка. — На этом, который с пакетом-то прибыл, мундир японский новехонький и штаны такие же, защитного цвета, с красными кантами.

— Ишо чего пишет Журавлев?

— Приказывает здесь стоять пока.

— В наряде какой эскадрон?

— Первый, сорокинский, все остальные отдыхают, коней на пастьбу отправили, из четвертого двое приходили сюда.

— Чего им надо?

— К попу приходили, а его где-то черти носят в других селах.

— Зачем им поп запонадобился?

— Известно зачем, люди верующие, вот и хотели просить попа отпеть покойников, убитых то есть.

— Да они што, опупели! Этого ишо не хватало. Ничего подобного, хоронить будем завтра, и никаких попов, ни причитаний, а как положено борцам за свободу, всем полком проводим товарищев наших, с почестями воинскими.

— Музыки-то у нас нету.

— На нет суда нет, «Марсельезу» будем петь и всякие там другие подходящие песни революционные, и трехкратный залп из винтовок над их могилой.

— Патронов-то сколько сожгем.

— Ничего-о, на это дело их нельзя жалеть. Ступай, насчет еды там сообрази чего-нибудь погуще.

А вечером Макар вновь увидел Афоню. Вечерело, на потемневшем небе появились первые звезды, ночная тишина надвигалась на село, лишь топот копыт доносился издалека — это конный разъезд отправился в дозор. На темной веранде дома смутно белела кофточка Афони, и Макар не выдержал, как магнитом потянуло его к ней.

Намерение Макара не укрылось от внимательных глаз писаря. Выйдя из зимовья, Мишка остановился около бочки с водой и, присмотревшись к темноте, различил на веранде дома белую кофточку девушки и рядом темный силуэт еще кого-то.

«Он, — догадался Мишка, — ишь, любезничает с поповной!»

Любопытство одолевало писаря. Крадучись подобрался он вдоль забора поближе к дому, притаился за углом.

— А я вот люблю такое, люблю, — жарким, страстным полушепотом говорила она, а дальше совсем уже тихо — шу-шу-шу… Лишь отдельные слова долетали до слуха Мишки. — Мне бы казаком… — шу-шу-шу… — Степь широкая… — шу-шу-шу…

Затем что-то непонятное басил Макар: бу-бу-бу… Чему-то громко рассмеялась Афоня, внятно сказала:

— Совсем как у Лермонтова: «А у жены его младой спаситель есть, кинжал двойной». Ах, если бы… — И опять: шу-шу-шу… — Пройдемте…

Шаги, скрип ступенек, и все затихло.

— Ушли в садик, — подосадовал Мишка, вспомнив, что днем еще видел скамеечку там, между кустами черемухи.

Постояв еще немного, Мишка направился обратно в зимовье, где облюбовал себе местечко на нарах. «Заполонила-таки поповна командира нашего, влип Макар. Теперь еще, чего доброго, женится на ней и останется тут насовсем, заживет барином и от нас уйдет. На кой черт ему мытариться с нами по тайге, лоб подставлять под пули. Надо будет поговорить с ним утре, очурать его, пока не поздно».

Однако сказать этого утром, когда Макар пришел в зимовье, не посмел Мишка. А Макар, как всегда живой, энергичный и более, чем обычно, веселый, поздоровался со стряпухой и, усаживаясь за стол, приказал Мишке:

— Ешь живее да за конями шпарь. Делов сегодня будет полно.

Днем хоронили убитых, и на братской могиле их Макару пришлось выступить с прощальной речью. Не привык к этому неграмотный казак, а потому и говорил он сбивчиво, охрипшим от волнения голосом и короткое выступление свое закончил словами: «Клятву даем вам, дорогие наши товарищи, што отомстим за смерть вашу и вас не забудем по гроб жизни, и сирот ваших соблюдем, вырастим, как родных! Пусть вам будет земля эта пухом и вечная память».

Много было в этот день всяких дел у Макара и после похорон: надо и раненых проведать, чем-то помочь им, и в эскадронах побывать, проверить, как идет обучение молодых партизан стрельбе и рубке шашкой, и многое другое. Усталый, проголодавшийся, вернулся он в сопровождении писаря на квартиру уже поздно, когда схлынула полдневная жара.

После обеда Макар опять отправился под сарай, завалился в кошевку спать. Мишка расположился на нарах в зимовье.

Проснулся он, когда на дворе уже стемнело, на столе, освещенном пятилинейной висячей лампой, шумел самовар. Заметив, что писарь не спит, стряпуха поставила на стол горшок с гречневой кашей, крынку молока, сказала Мишке:

— Ставай, ужинать будем. Те трое-то ваши куда подевались?

— В наряде, — нехотя буркнул Мишка, натягивая сапог.

— Не придут, значить. А командер-то ваш где, зови его.

— Сейчас.

Обувшись, Мишка отправился в сарай, войдя туда, чиркнул спичкой, огляделся. Макара в кошевке уже не было. Возвращаясь в зимовье, он посмотрел на веранду, но и там было пусто. На этот раз Мишка уже не пошел подслушивать, только подумал: «В садик убрались, шуры-муры разводить там».

На вопрос стряпухи: «Где же командир-то?» — ответил:

— Не хочет он, сыт по горло… — и чуть не сказал «любовью с поповной вашей».

А утром следующего дня Мишка дивился, глядя на своего командира, когда тот умывался у бочки с водой. Бязевая нательная рубаха на Макаре уже не грязная, как всегда, а чисто выстиранная и даже выглажена.

«Ах да поповна! — удивлялся Мишка, поливая из ковша на руки Макару. — Смотри, как она его изобиходила, даже и надикалонила, ишь дух-то какой приятный».

Умывшись, Макар надел гимнастерку, приглаживая пятерней черный, жесткий, как конская грива, чуб, сказал писарю:

— Ты запись-то ведешь, кто у нас в полку состоит?

— А как же, на всех списки поэскадронно, по фамилиям все записаны, по имю и отчеству, у кого какое оружие, все переписано.

— У фельдшера сколько людей?

— Два санитара да помощник его, ветинар.

— Запиши к нему Афонасию Струкову, сестрой милосердной.

Мишка удивленно вскинул брови;

— Это поповну-то?

— Никакая она не поповна. — Макар, начиная сердиться, повысил голос: — Нашего трудящего классу человек, потому и поступает к нам. Ну, чего глаза вылупил? Я, может, жениться на ней хочу, мне всю жизнь холостым ходить тоже не положено.

— Да мне-то что, — Мишка нахмурился, скосил глаза в сторону, — женись ты хоть на самой попадье, так мне от этого ни жарко ни холодно.

— То-то. И чтоб никакого зубоскальства, а ежели зачнешь хаханьки да хиханьки разводить, голову оторву, так и знай. Да насчет оружия позаботься, наган ей раздобудь.

— Где я возьму его?

— Хоть из земли вырой, а скажи, што нашел. — И, шевельнув плечами, пошел к зимовью.

Мишка поглядел ему вслед, проворчал с досадой:

— Я же и виноват стал. Он там любовь крутить будет, а я наган добывай. А там, гляди, и конь ей потребуется, и седло… Не было печали, черти накачали.

ГЛАВА XXVI

Наутро Макар получил от Журавлева приказ о новом выступлении. Боевую задачу передал на словах начальник политуправления Бородин, прибывший в село минувшей ночью. Вместе с Бородиным приехал и председатель фронтового ревтрибунала старик Илья Мартюшев, и теперь они все трое сидели на веранде поповского дома, пили чай с молоком и крупяными шаньгами. Чай разливала по-праздничному принаряженная Афоня: в широкой черной юбке и кофточке из белой чесучи, туго охватившей высокую грудь, в светло-русой косе голубая лента, — красавица. У Макара душа поет соловьем залетным, но он сдерживает себя, помалкивает, хотя скуластое лицо его так и расплывается в счастливой улыбке. Даже Бородину понравилась Афоня.

— Чья это красавица такая? — спросил он, когда Афоня ушла в дом.

— Хозяйская дочь, приемыш, вернее, — ответил Макар, оглядываясь на дверь. — Боевая, к нам записаться пожелала.

— Еще чего? — Бородин сердито покосился на Макара. — На кой черт нам барышень эдаких, што у нас, институт благородных девиц?!

— Постой-ка, — вмешался в разговор все время молчавший Мартюшев. — Что-то ты, Макар, посматривал на нее шибко умильно. Уж не снюхался ли, случаем?

— Чего мне нюхаться. — Густо покрасневший Макар отвел глаза в сторону, буркнул изменившимся голосом: — Женюсь на ней, и всего делов.

— Вот оно что-о, — насмешливо сощурившись, протянул Бородин. — Выходит, мы на свадьбу угадали к товарищу Якимову. Ну и дела-а! Вы что же, сговорились с Журавлевым-то? Тот хоть нашу взял подпольщицу, а ты с попом породниться вздумал. Хорошенькое дело!

— Да не дочь она попу, — взъелся Макар. — Сказывал же: приемыш, из бедняцкого классу… Чем же она виновата, что ее ребенком отдали попу на воспитание? И сестрой соглашается у нас работать милосердной, рази худо?

— Ну, смотри, Макар…

Договорить не дал седобородый старик в сарпинковой рубахе, неожиданно появившийся на крыльце.

— Здравствуйте! — приветствовал он чаевников, снимая с головы старенькую казачью фуражку. — Дозвольте спросить, кто тут у вас главный-то?

— Зачем тебе? — отозвался Макар.

— Да вот жалобу имею на товаришов ваших…

— Ну?

— Нагрезил один из них: невестку нашу изнасиловал утрось. Баба-то чуть руки не наложила на себя, досичас ишо ревмя ревет в зимовье.

— Фамилия-то его как?

— Холера его знает, слыхал, што Спирькой зовут, а по хвамилие не знаю. Вертячий такой из себя, глаза, адали у кота, зеленые.

— Он! Спирька Былков! — враз догадался Макар. — Вот черти-то накачали на мою голову! Что же делать-то теперь? — обратился Макар к Бородину. — Выступать приказано, а тут угораздило его!

— Выступить успеем после обеда, — Бородин поднялся из-за стола, одернул гимнастерку, — а с этим делом разобраться сейчас же. Этого прохвоста Былкова арестовать и судить сегодня же.

— Отодрать бы его, мошенника, при полной сходке, — посоветовал старик, надевая фуражку. — Чтоб он недели две не присел на задницу-то.

Бородин хмуро улыбнулся:

— Насчет плетей, дед, у нас это не принято, а вот судить принародно — это да. Как ты думаешь, Илья Васильевич?

— Правильно. Только нужно сначала поехать туда, на место преступления, расследовать, как там и что.

— Само собой, едем!

* * *
Судили Спирьку в тот же день. Специальные посыльные оповестили об этом сельчан, поэтому народу собралось столько, что до отказа заполнили просторную церковную ограду. На паперти установлен стол под красной скатертью, стулья для судей.

Среди собравшихся — и обвешанные оружием партизаны, и местные жители: старики, бабы, молодежь, вездесущие ребятишки; на лавочке возле церковных ворот с десяток дедов дымят трубками, разговаривают.

— Неужто всамделе судить будут?

— А што вы думали, у них, говорят, строго насчет баловства-то всякого.

— Ох, едва ли…

— Может, и осудят для отводу глаз, а выедут из поселка и отпустят.

— Эдак-то и у нас бывало не раз. Вот в эту войну сотня наша в Гурзуфе стояла сутки… Ну один из наших, Арапов Сретенской станицы, такое же сотворил с турчанкой тамошней. Та, конешно, в слезы и к командиру нашему с жалобой. А мы уж выступать наладились: коней заседлали, выстроились, — и она тут прибежала, плачет, лопочет по-своему, на Арапова показывает. Командир сотни, есаул Рюмкин, выслушал ее, вроде осерчал, обезоружить приказал Арапова, а ей помаячил эдак — дескать, «сейчас мы его выведем из деревни, секим башка ему будет», а сам в то же время говорит ей: «Дура, другая бы радовалась, что казак приголубил, а ты с жалобами. Сотня-а! Справа по три за мной ма-аршш!» А из деревни выехали и оружие Арапову вернули, тем дело и кончилось.

— Так же и тут будет.

— Чево-о там…

— Ведут, веду-ут! — раздались за оградой мальчишечьи голоса, и головы всех, как по команде, повернулись в ту сторону, где в окружении конвоя шагал в гимнастерке без пояса Былков.

С виду Спирька был совершенно спокоен, словно вели его не на суд, а на гулянку к друзьям. Весело поглядывал он по сторонам и с присущей ему нагловатой улыбочкой подмигивал молодухам, что глядели на него из открытых окон.

Арестованного подвели к паперти, посадили на скамью, два партизана с обнаженными шашками стали позади.

Из судей на паперти еще никого не было, лишь полковой писарь Матафонов сидел сбоку стола. С деланной суровостью во взгляде покосился он на арестованного, приказал:

— Подсудимый, встать!

Спирька нехотя поднялся со скамьи и на вопрос писаря: «Как твоя фамилия?», презрительно усмехнувшись, хмыкнул:

— Тебе што, замстило? В одном взводу были все время, а как в писаря выбился, и своих признавать перестал, подлюга.

— Не груби, подсудимый, отвечай, как положено: фамилия, имя, изотчество.

— Ну Былков, Спиридон Фокеич.

— Та-ак, какого года присяги?

— Четырнадцатого.

— Партийность? Ну, кто ты: коммунист, меньшевик, эсер?

— Чего плетешь, чернильная душа! Будто не знаешь, што я все время в большевиках состою?

— Билет имеешь? Партийный билет?

— А на што мне он? Я и без билета воюю получше твоего-то.

— Садись.

Затем писарь подозвал к столу потерпевшую, молодую женщину в ситцевом сарафане, низко, по самые глаза, повязанную белым платком. Пунцовея лицом от великой стыдобушки, поднялась она на паперть и, потупившись, стала отвечать на вопросы писаря. Говорила она так тихо, что лишь стоящие поблизости партизаны расслышали: фамилия ее Петрова, зовут Агафьей, по батюшке Тимофеевна, двадцати шести лет от роду.

На паперти появились члены суда, начали усаживаться за стол. Место посредине занял председатель ревтрибунала Мартюшев, справа от него поместились Бородин и Макар, слева — командир 3-го эскадрона Рязанов и рядовой партизан Вологдин.

Все шло как обычно на суде. После всякого рода формальностей Мартюшев попросил Петрову рассказать суду, как все произошло.

— Да чего рассказывать-то? — Женщина, еще более раскрасневшись, теребила конец головного платка. — Я и так все обсказала.

— Повторите.

— Утрось все произошло. Только я подоила одну корову, ко второй подпустила теленка — и он тут, как из земли вырос.

— Кто он? Покажите и фамилию, если знаете, назовите.

— Вот этот самый, — женщина скосила глаза на Спирьку, показала на него левой рукой. — Былков по фамилии, у нас же и на фатере стоит.

— Та-ак, продолжайте дальше.

— Ну, схватил меня в беремя и в стайку поволок. Я было кричать, а он мне рот рукой зажал и… — Женщина закрыла лицо рукой, заплакала…

— Успокойтесь, гражданка, садитесь. Обвиняемый Былков, встать. Слышал, в чем тебя обвиняет гражданка Петрова?

— Слышал.

— Признаешь себя виновным?

— Ничего я не признаю. — Спирька, подбоченившись, кивнул головой на потерпевшую. — А вы поинтересовались, где у нее муж-то находится? В белых, ежели хотите знать, в дружине!

— Это не имеет значения.

— Как это не имеет значения? — удивился Спирька. — Они там, всякие белые гады, воюют супротив нас, дома у красных сжигают, людей наших убивают, а нам и поиграть нельзя с ихними бабами?

— Значит, насильство было, не отрицаешь?

— А чего мне отрицать-то? Ну побаловался чуток с контровской бабенкой, так што за беда? Быль молодцу не укора. Да и ей от этого не убыло, даже наоборот.

После этого обвиняемому задавали вопросы члены суда; особенно смутило Спирьку, когда Бородин, сверля его негодующим взглядом, спросил:

— А ты знаешь, что бывает за такие дела по нашему уставу?

После такого напоминания веселость со Спирьки как рукой сняло, и, когда Мартюшев предоставил ему последнее слово, он оробел, не зная, что и сказать в свое оправдание. Натужно кашляя, оглядывался он на партизан, ища у них сочувствия, но взгляд его натыкался на суровые, осуждающие лица.

— Ну, — торопил его Мартюшев, — говори, слушаем.

Спирька переступил с ноги на ногу, шумно вздохнул.

— Я же за советскую власть борец. Спросите Макара Михайловича, какую мы геройству проявили вон с товарищем Рязановым, благодарность нам объявили, кабы не мы с ним…

— Это к делу не относится, говори по существу.

— Я и говорю, ну виноват, ошибился маленько, но как я есть геройский красный партизан и к власти советской привержен, то прошу, чтобы, значить, шибко-то меня не наказывали из-за какой-то бабы контровой.

— Кончил?

— Кончил.

Мартюшев торопливо собрал исписанные Матафоновым листки, объявил:

— Суд удаляется на совещание.

Совещались судьи в церковной сторожке, что приютилась возле ворот. Едва они скрылись за дверью, как в ограде вновь забурлил говор, споры о том, какое Спирьке присудят наказание, по рукам пошли кисеты с табаком-зеленухой.

Спирька порядком струхнул, но храбрился для виду и, перекидываясь словами с партизанами, шутил, просил закурить.

— Шуткуешь, Былков, — покачал головой широкоплечий, рыжеусый конвоир, — а на душе небось кошки скребут?

— Да уж не без этого, — подтвердил второй конвоир.

— Вот как приговорят к плетям да всыпят с полсотни…

— Ничего-о, — бодрился Былков, слюнявя самокрутку, — на боках не репу сеять, заживут.

— Да вить стыд, ежели при всем-то честном народе.

— Были бы глаза, отмигаются.

По-иному судачат об этом же самом в группе стариков:

— Ишь, зубы-то скалит, варначи-ина!

— Не-ет, кабы чуял, што накажут по-настоящему, так не до смеху было бы.

— Это не суд, а так себе, спектакля…

— Чего-о там. Рази ворон ворону глаз выклюнет?

— Вста-ать, суд идет!

— «Именем революции…» — начал Мартюшев, выждав, когда в ограде поуляжется шум. Затем он прочел пересказ содеянного преступления и чтение закончил словами: — «А посему, руководствуясь пунктом семнадцатым устава Забайкальской повстанческой армии красных партизан, утвержденного командованием фронта, приговорили бывшего красного партизана Былкова Спиридона Фокеевича к высшей мере наказания — расстрелу».

Охнула, взволнованно загудела толпа, не ожидавшая такого сурового приговора. Мартюшев, призывая к порядку, постучал кулаком по столу, повысил голос:

— «Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и должен быть приведен в исполнение немедленно».

Побледневший Спирька с минуту стоял молча, широко раскрытыми глазами глядя на Мартюшева.

— А я… это самое… судом не доволен, — вспомнил он наконец где-то слышанную фразу и ухватился за нее, как утопающий за соломинку. — Макар Михайлыч, заступись, я до Журавлева дойду, как я, значить, судом остаюсь недоволен…

— Хватит! — Мартюшев, глядя мимо Спирьки, кивнул головой старшему конвоя: — Товарищ Петухов, тебе поручено с конвоем, исполняй приговор.

Рыжеусый конвоир вложил шашку в ножны, взял Былкова за руку выше локтя:

— Идем!

Второй партизан ухватил Спирьку за левую руку, подошел Петухов и с ним несколько конвоиров, окружили приговоренного.

Вырываясь из рук, крепко державших его, Спирька, дико вращая глазами, озирался на судей, хрипел:

— Я же недоволен… какую вы имеете праву…

Дурным голосом взвыла, запричитала потерпевшая Петрова и к судьям:

— Не надо, не надо! Все я ему прощаю, отпустите его, не убивайте, ради бога!..

— Поздно, гражданка, поздно, — сурово оборвал ее Мартюшев, торопливо сбегая с паперти.

Спирьку чуть ли не на руках вынесли за ограду. Присмирел он, когда повели его вдоль по улице.

— Ребята, да што же это, неужто взаправду? — уговаривал он, плача. — Вить я же свой человек, вместе же с вами… за совецкую власть… Петухов… товарищ Петухов, поимей совесть. Помнишь, в разъезде-то мы с тобой чуть было не пострадали…

Петухов угрюмо молчал. Пожилой, до самых глаз заросший черной курчавой бородой, был он самым веселым человеком в эскадроне. Но сегодня Петухова как подменили: молча шагал он с наганом в руке, не глядя на осужденного.

А позади за ними валила густая толпа сельчан.

За крайними огородами села — широкая луговина, где пасутся, лежат на траве десятка полтора пестрых телят. Зеленая поляна ярко расцвечена желтыми одуванчиками и голубыми незабудками. С одной стороны далеко протянулись картофельные огороды, с другой, поодаль, в зарослях тальника, угадывается речка, выше, за поскотиной, виднеется водяная мельница, спутанные кони, телеги, дымит костерок.

Тут, за огородами, Петухов остановил конвой, придержал Спирьку за рукав, повернул его лицом к солнцу. Конвоиры выстроились шагах в десяти, изготовившись к стрельбе, лязгнули затворами винтовок. От них по обе стороны, образуя широкий проулок, расступилась притихшая толпа.

— Прямо по осужденному, взво-од, — попятившись от Спирьки, скомандовал Петухов. Конвоиры вскинули винтовки.

— Ребята… стойте, што же это вы… — Бледный, с перекошенным от ужаса лицом, Спирька шагнул навстречу смерти, и в то же время Петухов взмахнул наганом:

— Пли!

Как один человек, всколыхнулась, охнула толпа, разноголосо запричитали бабы, закрестились старики.

Спирька упал ничком, поскреб руками землю и затих. Защитная гимнастерка его побурела, набухая кровью.

Убедившись, что Былков уже мертв, Петухов обратился к старикам:

— Товарищи! Нам его хоронить время не дозволяет, так вы уж его без нас… пожалуйста!

— Сделаем, — за всех ответил высокий, с белой, во всю грудь бородою старик. — Поверх земли не бросим и домовину какую ни на есть сколотим. Вот оно как обернулось. — И сокрушенно вздохнул, перекрестившись. — Упокой, господь, грешную душу убиенного.

ГЛАВА XXVII

Тесно стало в просторном доме Саввы Саввича от поселившихся в нем пятерых офицеров Антоновского гарнизона. Они надолго обосновались в горнице, а один из них устроился даже в комнате Семена, благо, что тот жил отдельно от жены и ночевать дома стал редко. В распоряжении стариков остались теперь их спальня и кухня.

Как ни благосклонно настроен был Саввич к белым офицерам, постояльцы не нравились ему все больше и больше. По ночам часто уходили куда-то, приходили, хлопали дверями, нарушая привычный в доме покой. К тому же нередко устраивали в доме попойки, во время которых становились буйными до невозможности, и пьяные их оргии тянулись ночи напролет. Особенно досаждал старикам ночными скандалами молодой нагловатый сотник Брагин. В первый же день своего появления в доме Пантелеевых Брагин обратил внимание на Настю. Как видно привыкший к легким победам в любовных похождениях, он перехватил ее в коридоре с явным намерением облапить чернобровую молодицу, прижать в темном углу.

— Ты что это! — отступив на шаг, Настя смерила его негодующим взглядом.

— Пардон, сударыня, пардон, — все более наглея, он пытался обнять ее за талию.

— Отстань! — загораживаясь локтем левой руки и размахнувшись правой, во весь голос крикнула Настя. Из кухни на шум выглянула Макаровна, и Брагин, еле увернувшись от оплеухи, юркнул в горницу.

В эту ночь пьянка в горнице длилась до первых петухов. Обозленный неудачей с Настей, Брагин разбушевался, затеял драку с приятелями. Кончилось тем, что собутыльники наставили ему фонарей, и, связанный ими по рукам, он уснул на голом полу.

Наутро Макаровна, приютившаяся на кухне, жаловалась Савве Саввичу:

— Это что же такое будет? Посмотри-ка, что они в горнице-то натворили, подлецы. Мало того, что бесились всю ночь, никому спокою не дали, посуды-то сколько побили! Боже ты милостивый, когда же это конец-то будет этому аду кромешному?

— Ничего, ничего-о, — утешал старуху Савва Саввич, — сегодня же пожалуюсь главному ихнему да за посуду-то тово… стребую с них, вот увидишь.

Настя в тот же день перебралась с детьми в зимовье, где теперь постоянно жила скотница Матрена, оставшись в одиночестве после смерти старика.

— Хорошо, Федоровна, хорошо надумала, — обрадовалась Матрена, — вместе жить будем. Тут и тебе спокойнее, и ребятишкам твоим, и мне с вами веселее будет. Ермоха вон и крючок к двери приладил, закрываюсь по ночам-то, а все одно, боязно.

— Тогда помоги мне, тетка Матрена, перетащиться-то. Вот кольца-то тут нету для зыбки Таниной.

— А я зуб принесу бороновой, видела их под сараем, вобьем его в матку, и ладно будет. Ну, а работники приедут, тоже не беда, нары-то вон какие, хватит места для всех.

Это Настю не смущало, работники люди свои, не взяла бы лихота, не возьмет теснота. Она бы согласилась жить в землянке, лишь бы дождаться Егора живым. А он снова неизвестно где и что с ним, а по селу поползли слухи, что где-то на Ононе разбили отряд красных, что здесь, в эшелоне, среди арестованных видели местных сельчан из тех, что ушли в партизаны. Настя старалась убедить себя, что все это враки, но тревога за Егора не покидала ее ни днем, ни ночью. Чуяло Настино сердце беду, и она вскоре же нагрянула. Это случилось неделю спустя после того, как поселилась она в зимовье у Матрены.

Был вечер, на дворе темнело. В зимовье, засветив лампу, хозяйничала Настя, восьмилетний сын ее Егорка, укачав сестренку в люльке, подвешенной к потолку, тихонько сказал матери:

— Мама, уснула Танька-то.

— Хорошо, Гоша, молодец. А теперь поди помоги тетке Матрене телят отлучить.

— В стайку их загнать?

— Она скажет куда, беги.

— Ладно.

Отправив сына, Настя принялась готовить ужин, и тут в зимовье неожиданно вошел Архип.

— Здравствуй, Федоровна! — сказал он, заметно волнуясь, крестясь в передний угол.

— Здравствуй, дядя Архип. — Настя насторожилась, по встревоженному виду старика догадываясь, что не с добром он пришел в столь поздний час.

— Ну, чего так поздно? — упавшим голосом спросила она, опускаясь на скамью. — С Егором что-нибудь?

— Да нет, живой он, — замялся старик, доставая из кармана бумажку, — письмо вот от него.

Настя торопливо взяла записку, пробежала по ней глазами и охнула, бледнея, прижимая обе руки к сердцу. На грязном обрывке газеты она прочитала написанное рукой Егора:

«Товарищ Соколов, сходи, будь добрый, к Архипу Лукьянову, он на Подгорной улице живет. Соопчи ему, что я здесь нахожусь арестованой.

Егор Ушаков».

— Боже ты мой! — только и смогла выговорить Настя и, зарыдав, уткнулась лицом в стол.

Архип зачерпнул ковшом воды, пытаясь утешить ее словами:

— Настасья, голубушка, ну что ты, ей-богу. На-ка вот водички выпей да успокойся, ради бога… Поговорим давай, что делать, как выручать-то его теперь. Соколов-то вон помочь берется в этом деле, даже и с солдатами ихними сговор поимел, письмо-то через них Егор переслал.

Настя подняла голову, вытерев заплаканное лицо фартуком, глянула на Архипа:

— Какой Соколов?

— Епифаном его зовут, кладовщиком служит при станции, струментом железнодорожным заведует и, как я понял, в большаках состоит. Да и не один он, по моему разумению, а там их при железной дороге целая, эта самая… гарнизация из рабочих. Кумекаешь теперь, что к чему?

И Настя, загоревшись надеждой, обрела живость, порывисто поднялась со скамьи, поправила платок.

— Идем к нему, дядя, скорее, к Соколову!

— Сейчас-то? Да ты што, девка, в уме? Ночь на дворе, патрули в улицах.

— Так мы же на дом к нему, дядюшка родимый, чего же тянуть-то.

— Я же только что говорил с ним, чего ишо надо? Завтра увидимся, поговорим обо всем, что надо. А сейчас нет, даже и не думай, тут до своего-то дому не знаю как добраться. Ну я пойду, пока не шибко поздно.

Настя проводила старика до ворот, возвращаясь в зимовье, остановилась около бочки с водой, прислушалась: в доме опять начиналась гулянка. Сквозь раскрытые створки кухонного окна — все остальные наглухо закрыты ставнями — доносились пьяные голоса, смех, звон посуды. Дым валил из трубы над крышей, в окно было видно суетившихся у плиты солдат-денщиков, готовящих ужин для гулеванов, даже в ограде пахло жареным мясом.

«Чтобы вам подавиться, изверги проклятые! — со злобой подумала Настя, вспомнив про пучок сухого лютика, что еще с прошлого лета висит в сарае под крышей. — Ну фарт ваш, что ребятишки меня связали по рукам и ногам, уж я бы вам, проклятым, удружила. Так бы вас угостила сегодня, что все бы вы передохли к утру-то».

Чтобы успокоиться, не расстраивать сына и Матрену, Настя умылась холодной водой, решив про себя ничего не говорить Матрене о том, что случилось с Егором, — вдруг проболтается ненароком.

Однако старуха догадалась, что хозяйка ее чем-то расстроена, и, когда сели ужинать, спросила:

— Архип-то чего приходил?

— Бабка Василиса заболела шибко. — И, дивясь своей находчивости, продолжала: — Просил прийти завтра хлеб испечь. Придется эти дни походить к ним, помогать в хозяйстве.

— Может, мне сходить?

— Не-ет, спасибо, я уж сама.

Глаз не сомкнула Настя всю ночь до самого утра. Вдоволь она и поплакала, и передумала обо всем. Вся жизнь промелькнула в эту ночь перед глазами Насти, словно широкое полотно, сотканное из одних лишь черных ниток страданья.

Что же будет теперь, если убьют Егора? Мысль покончить с собой много раз приходила ей на ум, но дети, как же их-то оставить круглыми сиротами?

— Боже ты мой, боже, за какие же грехи-то послал ты мне судьбу такую тяжкую!

Уже на рассвете забылась Настя тяжелым, кошмарным сном, не слышала, как на заре за кладбищем грохали выстрелы; там в это утро вывели на расстрел пятерых из того эшелона, где находился теперь и Егор. Расстрелянных покидали в приготовленные для них ямы, засыпали землей, чтобы никто не видел их, не знал, что это за люди и сколько их здесь захоронено.

Утром, позавтракав на скорую руку, Настя чуть не бегом пустилась на станцию, чтобы повидать там Соколова, расспросить его хорошенько обо всем, самой убедиться, что действительно есть люди, готовые помочь Егору вырваться на волю.

На станции, рискуя встретиться с кем-либо из офицеров, квартирующих в доме Саввы Саввича, Настя прошла в зал ожидания. Побыла она там недолго и по перрону направилась в ту сторону, где стоял в тупике вагон с арестованными. Шла туда, тая в душе нелепую надежду увидеть Егора сквозь решетку в люке.

— Стой! — солдат с винтовкой загородил ей дорогу. — Нельзя сюда.

Настя остановилась.

— Мне к отцу надо, в чехаузе он.

— Сказано тебе, ну! Айда обратно!

Понимая, что спорить тут бесполезно, Настя, вернувшись на перрон, посидела на садовой скамейке, подумала, что делать. Благоразумие подсказало ей, что разыскивать сейчас Соколова, расспрашивать про него опасно, можно навлечь на него подозрение, повредить делу, и она отправилась к Архипу.

С Епифаном Соколовым встретилась Настя на другой день у Архипа. Разговор был недолгий, Соколов подтвердил все сказанное Архипом и, уже собираясь уходить, посоветовал:

— На станцию не ходи, ни к чему. Мы там делаем все, что надо, а когда опять будут в карауле эти солдаты, какие с нами заодно, я скажу вам. Готовьте передачу, лучше всего сухарей, а я им пилки по железу приготовлю.

Настя принялась благодарить старого железнодорожника, а он, сердито насупившись, буркнул в ответ:

— Ну-ну, чего еще выдумала, выручить надо сначала, — и, попрощавшись, вышел.

Придя к себе, Настя занесла из амбара пшеничной муки, завела к ночи пудовую квашню.

— К чему так много? — полюбопытствовала Матрена, и Настя опять быстро нашлась:

— Да ведь сенокос над головой, а сухарей-то у нас совсем мало.

ГЛАВА XXVIII

Круто изменилась жизнь в Антоновке с той поры, как часть ее жителей ушла к партизанам. Село опоясалось извилистой линией окопов и густой сетью заграждений из колючей проволоки. Днем по песчаным улицам маршировали японцы и русские белогвардейцы-пехотинцы, одетые в японские желто-песочного цвета мундиры, на разномастных конях разъезжали казаки 8-го Забайкальского полка.

Особенно жутко стало по ночам: не слышно в улицах песен, нет веселых сборищ молодежи, наглухо закрывали сельчане окна и двери, рано укладывались спать. Лишь угрюмые, молчаливые патрули расхаживали по обезлюдевшему поселку. Даже строительство каменного здания на пригорке, недалеко от железнодорожной станции, прекратилось, потому что каменщики и плотники чуть не все ушли к красным вместе с главным мастером Ивановым.

Здание это затеяли строить американцы, что жили с ранней весны в одном из железнодорожных домов. Было их немного: тринадцать офицеров — специалистов железнодорожного транспорта и несколько солдат для их охраны и обслуживания. Возглавлял группу майор Вилькинс, среднего роста худощавый брюнет с тонкими черными усиками и большими залысинами на лбу.

Дом, где со своими офицерами, столовой и кухней расположился Вилькинс, днем и ночью охранялся вооруженными часовыми, которые, прежде чем пропустить кого-либо к Вилькинсу, докладывали по висевшему у двери полевому телефону.

Солдаты-американцы устроились на житье в сарае, офицеры поместились в доме по два-три человека в комнатах, расположенных по обе стороны коридора, на всю длину которого была постлана ковровая, вишневого цвета, дорожка. Комната в конце коридора служила приемной. Здесь кроме входной еще было две двери: налево — в столовую и спальню Вилькинса, направо — в его кабинет. В приемной, за столом с телефонным аппаратом, постоянно находился дежурный офицер.

Вечер. Окна в доме закрыты ставнями, висячая лампа-«молния» ярко освещает просторный, уютный кабинет майора Вилькинса. Сам он сидит за письменным столом в кожаном кресле и с мрачным видом, куря одну папиросу за другой, пишет письмо одному из своих начальников, полковнику Морроу, сыну американского акционера железнодорожной компании.

Сын богатого фермера, майор Вилькинс получил солидное образование в Чикаго и считался в железнодорожной компании, где он работал после окончания учебного заведения, дельным, знающим инженером. Сам Вилькинс, чувствуя свои недюжинные способности, с молодости мечтал применить их в каком-нибудь деле большого масштаба, которое принесло бы ему известность в инженерных кругах и материальное благополучие.

Когда в Америке возник план строительства железной дороги на Дальнем Востоке России, которая соединила бы два эти огромных континента посредством грандиозного моста через Берингов пролив, Вилькинс понял, что это и есть то дело, которое он так терпеливо искал и ждал. Однако инициатору этого строительства Стивенсону не удалось договориться с правительством царской России, задуманное им дело заглохло.

Но вот в России произошла революция, и Стивенсон снова загорелся надеждой осуществить свою мечту. Ему удалось склонить на свою сторону сибирское «правительство» Колчака, а также атамана Семенова, захватившего власть в Забайкалье.

Хотя официального договора на строительство дороги еще не было, принципиальное согласие Колчак дал, и Стивенсон приступил к осуществлению своих планов. Американцы взяли под свой контроль Восточно-Сибирскую магистраль от Иркутска до Верхнеудинска[28]. В разные места Сибири, Якутии и Дальнего Востока были посланы группы инженеров, геологов и других специалистов-разведчиков. Это уже была неофициальная подготовка к строительству дороги. В задачу посланцев Стивенсона входило тщательное изучение Дальнего Востока и Севера России, их природных богатств. Железную дорогу Стивенсон думал проложить в местах, изобилующих лесом, пушниной и с наиболее мощным залеганием полезных ископаемых. В проекте будущего договора имелся пункт, предусматривающий многоверстную полосу отчуждения, которая на многие десятилетия отдавалась в полное владение американских предпринимателей. Одна из групп инженеров, возглавляемая майором Вилькинсом, также была направлена в Забайкалье и обосновалась на станции Антоновка.

С большим интересом, энергично принялся майор Вилькинс за работу. Непосредственный начальник Вилькинса, полковник Морроу, приказал ему осуществить контроль за продвижением грузов по Забайкальской железной дороге, было строго указано, какие грузы задерживать, какие пропускать без замедления — это в первую очередь американские военные поставки для белых армий Колчака и Семенова. От Стивенсона Вилькинс имел задание построить в Антоновке каменное здание и склады для американской железнодорожной компании.

Сначала у Вилькинса дела пошли неплохо, он устроился с жильем, заготовил материалы, набрал рабочих. Вскоре был заложен фундамент здания, начали возводить стены.

Все было бы хорошо, если бы не эти непонятные мистеру Вилькинсу беспорядки в крае и в целой стране, которые здесь почему-то называют гражданской войной.

Больше всего причинял беспокойства Вилькинсу эшелон с полутора тысячами арестованных «красных», что вот уже около двух месяцев стоит в тупике станции, под самым боком у стройки.

Этот эшелон был как бельмо в глазу у Вилькинса, вокруг него разгорались страсти. Население еще больше возненавидело семеновцев, охраняющих эшелон, а заодно иностранцев — японцев и американцев, помогающих белым. Ненависть эту они перенесли и на американцев-строителей. В последнее время стало невозможным достать лошадей для подвозки материалов на стройку, ухудшилось дело с продовольствием, а теперь большинство рабочих ушли к этим… партизанам. Строительство застопорилось. Вилькинс нигде не находил себе места, кипел от ярости, проклинал и эту дикую, варварскую страну, и ее аборигенов-троглодитов, не понимающих, какую великую и благородную миссию взяли на себя американцы в смысле цивилизации и прогресса в этой дикой отсталой стране.

Мистер Вилькинс может только приветствовать то положение, что власть в стране перешла к богатым и деловым кругам населения. Но то, за что борются так называемые «красные» или большевики, — уму непостижимо. Эти волосатые, грязные, одетые в отрепья оборванцы мечтают о какой-то особенной, мужицкой власти. И никому из этих дикарей в голову не придет, что они еще не доросли до самого понятия демократии.

Сверху на письмо упала маленькая обжегшаяся о лампу бабочка, мистер Вилькинс вздрогнул, очнулся, закурил новую папиросу и снова принялся писать.

«…По всей территории Забайкалья растет повстанческое движение, партизаны уже держат фронт в низовьях рек Аргуни и Шилки. И странное дело, правительственные войска при активной поддержке японцев, хорошо вооруженные, руководимые опытными офицерами, терпят поражение от этих оборванных красных.

Уже и здесь, недалеко от нас, в лесах вдоль рек Ингоды и Онона, тоже появились партизанские отряды. Безусловно, что там и мои вчерашние рабочие. Я не сомневаюсь, что красные хорошо осведомлены об упомянутом выше эшелоне и что они постараются освободить арестантов. У меня волосы встают дыбом, когда подумаю о том, что будет, если такая попытка красных увенчается успехом. Я уже пытался договориться по этому вопросу с начальником местного гарнизона подполковником Степановым, пробовал уговорить его отправить этот проклятый эшелон куда-нибудь подальше, но он лишь руками разводит: не могу, приказ самого атамана Семенова — разбираться с ними на месте и уличенных в причастии к большевизму казнить. Но это протянется долго, и опасность нападения красных не устраняется, а, наоборот, ускоряется от этих казней.

Остается одно, господин полковник, а именно: просить вас вмешаться в это дело, обратиться к атаману Семенову и в интересах нашей страны, а также лично в наших интересах сдвинуть его с мертвой точки, разрубить наконец этот проклятый гордиев узел».

ГЛАВА XXIX

Подполковник Степанов сидел в своем кабинете, в купе служебного вагона, просматривая бумаги, стопкой лежащие перед ним на столе, и папки с надписями: «Дело арестованного такого-то». Фамилии некоторых из них он заносил в список, где уже значилось двадцать три человека.

— Ч-черт… твою мать… — яростно ругнулся подполковник и, отложив в сторону одно из дел, нажал кнопку электрического звонка.

Дверь из соседней комнаты, где работали писаря и постоянно стрекотала пишущая машинка, открылась, и в кабинет вошел писарь с тремя белыми нашивками на погонах.

— Слушаю вас, господин полковник! — Наградив своего начальника лишним чином, писарь вытянулся в струнку, пристукнул каблуками.

— Вызови ко мне начальника разведки капитана Стручкова.

— Слушаюсь.

— Что это у тебя в руке?

— Пакет вам, господин полковник, солдат американский доставил только что.

— Давай сюда.

Передав пакет Степанову, писарь крутнулся «налево кругом», вышел. Подполковник распечатал письмо, пробежал его глазами. В письме, отпечатанном на машинке по-русски, говорилось о том, что полковник американской службы Морроу приглашает начальника гарнизона Степанова к себе, в штаб-квартиру майора Вилькинса, по весьма важному делу.

— Каков нахал! — багровея от злости, пробормотал Степанов. — Как в своей вотчине распоряжается, негодяй.

Скомкав письмо американца, Степанов кинул его в мусорную корзину, нервно забарабанил пальцами по столу.

«Зачем приехал сюда Морроу, что у него за дело ко мне?.. Уж не с шумовским ли золотом связано…» При этой мысли его, как всегда, кинуло в жар, противно вспотела спина.

Неприятное это дело… ох неприятное!.. Подполковник рад бы забыть его, как дурной сон, — так тогда опростоволоситься, свалять такого дурака, показать себя такой бабой перед каким-то заморским прощелыгой!

Болезненно морщась, крутя головой и шепотом матюгаясь, Степанов вспомнил во всех подробностях и мысли, пришедшие ему в голову во время попойки, и броневик, и убийство Шумова, и глупейший конец всей этой истории.

Черт же его принес тогда, этого американского бульдога. Весь вечер, пока шла гулянка, он, мерзавец, сидел, как каменный истукан, и, чем больше пил, тем сильнее каменел. Потом свалился на диван, храпел всю ночь, как недорезанный поросенок. Надо было его тогда вместе с Шумовым спустить под откос, и все было бы хорошо, ч-черт проклятый! Тьфу!

Подполковник ожесточенно плюнул, вспомнив противный голос американца.

— Я вам сочувствую, дорогой коллега, и жалею о происшедшей неприятности, — передавал слова полковника его офицер-переводчик, хорошо говоривший по-русски. — Мой отец имел деловые отношения с господином Шумовым-старшим, мне жаль этого почтенного человека. Я уверен, что вы не желали ничего дурного поручику Шумову, но что поделаешь… Напряжение военного времени, нервы, бессонные ночи, выпили немного лишнего, и вот… вся эта глупая история. Весьма сочувствую вам.

Поговорив еще в таком же духе, Морроу ни одним словом не обмолвился о шумовских ящиках с золотом, это и усыпило бдительность командира бронепоезда.

Позднее Степанов понял, как его тогда одурачили: разговаривая с американским полковником и чувствуя сильную головную боль, он опохмелился полным стаканом водки, не подозревая, что в нее подсыпали ему что-то такое, от чего он сразу же уснул как убитый. Командование бронепоездом перешло к его помощнику — капитану Дублицкому.

Проснулся тогда Степанов уже в половине следующего дня. В голове у него шумело; словно от побоев, ныло все тело. Поворочавшись с боку на бок, сел он на постели, постучал в стенку купе.

Вошел чернявый, немолодой уже солдат, вытянулся в струнку у двери:

— Слушаю, господин полковник. — Он также величал своего начальника чином выше.

Опираясь руками в колени, Степанов глянул на денщика исподлобья, хриплым с перепою голосом спросил:

— Где мы?

— На станции Маньчжурия, господин полковник.

— В Маньчжу-у-урии? Когда же мы сюда прибыли?

— Да уже часа три, почитай, будет.

— Болван! Что ж ты не разбудил сразу же, как приехали?

— Будил, да не добудился, а тут еще капитан Дублицкий приказал не беспокоить вас. Потом, как уехали они, я опять будил, а вы, значить, ни в какую…

— А этот полковник американский?

— Вместе с капитаном на автомобиле уехали.

И тут Степанова осенило: быстро нагнувшись, глянул он под сиденье, куда еще в Чите поставил ящики с шумовским золотом, и мороз пошел по коже — ящиков там не было. Как подкошенный плюхнулся он на сиденье и, уронив голову на руки, вцепился в волосы.

— Ограбили, подлецы, сволочи! — прохрипел он сквозь стиснутые зубы и вдруг, вскинув голову, рявкнул денщику: — Шинель мне, живо!

Весь тот день мотался Степанов на извозчиках по городу: то в банк, то в полицию, то в гостиницы — и все без толку. Уже перед вечером в одной из гостиниц нашел полковника Морроу.

Американец сидел вдвоем с офицером-переводчиком, на круглом столе перед ними тарелки с закуской, бутылки с вином и пивом. При входе Степанова Морроу, широко, дружески улыбаясь, протянул ему большую пухлую руку, жестом приглашая в свою компанию.

Бурый от злости, Степанов присел к столу и, глянув на американца в упор, спросил:

— Я насчет ящиков шумовских, куда вы их девали?

Морроу глянул на сидящего рядом с ним офицера и, когда тот перевел ему слова Степанова, что-то буркнул в ответ, удивленно пожав плечами. Офицер перевел его ответ Степанову:

— Господин полковник удивлен, о каких ящиках вы спрашиваете?

— Чего он путает! — взорвался Степанов, дрожа от бешенства. — Сам же увез их с этим подлецом Дублицким, а теперь незнайкой прикинулся. Пусть вернет все, немедленно, а то я… иначе поверну… найду управу!

Все время, пока Степанов, брызгая слюной, кипятился, Морроу смотрел на него ничего не понимающими глазами, а выслушав переводчика, изобразил на лице крайнее удивление.

Офицер перевел Степанову:

— Господин полковник догадывается, что вы говорите о тех ящиках, которые ваш помощник куда-то повез. Но ведь вам об этом лучше знать, а мы в дела ваши не вмешиваемся.

Чертыхаясь, проклиная все на свете, вышел тогда Степанов от Морроу и день закончил тем, что напился в каком-то ресторанишке, да так, что не помнит, как и очутился у себя в бронепоезде.

Так и уплыло шумовское золото прямо из рук оплошавшего Степанова. А Дублицкий, как и следовало ожидать, скрылся.

Степанов старался забыть все это, но с появлением Морроу снова всплыл в памяти инцидент с шумовским золотом. И опять злился Степанов на этого жулика и в то же время дивился его наглости.

«Хапнул золото, сволочь, ограбил среди бела дня и заявился опять! Даже к себе приглашает, подлец. Ну уж нет, я здесь начальник гарнизона, сам придешь, если надо».

Подполковник снова принялся за бумаги, но предчувствие чего-то недоброго подсказало другое решение.

«А что, если сходить к этому негодяю? — подумал он, глядя в окно. — Узнать хотя бы, что это за дело у него ко мне, да еще важное! Э-э, ч-черти бы его драли, проклятого, схожу».

Быстро собрав со стола бумаги, Степанов спрятал их в сейф и, надев фуражку, вышел.

Писаря при его появлении встали, он махнул им рукой, а тому, что заходил в кабинет, сказал:

— Когда придет капитан Стручков, скажи ему, что я буду через час.

— Слушаюсь!

ГЛАВА XXX

Когда Степанов вошел в кабинет Вилькинса, полковник Морроу сидел в кресле за письменным столом. Перед ним на столе лежал хорошей кожи толстый портфель, чуть подальше серебряный портсигар и дымчатые, в черепаховой оправе, очки, в которых был он тогда на бронепоезде. Майор Вилькинс сидел напротив.

Жаркий летний день уже перевалил на вторую половину. Столб солнечных лучей из окна косо пересекал кабинет поперек, светлым пятном лежал на стене, медленно подвигаясь по ней все выше и выше.

Приветствуя полковника, Морроу встал, крепко пожал ему руку, дружеским жестом пригласил садиться. Затем он что-то сказал по-английски Вилькинсу, тот, кивнув головой, сразу же вышел, и Морроу, всегда объяснявшийся через переводчика, тут, к великому удивлению Степанова, заговорил чистейшим русским языком:

— Как поживаете, коллега?

— Спасибо, господин полковник, живем, как говорится у нас, ни в рай, ни в муку. — Степанов воровато скользнул глазами по белому спокойному лицу Морроу, отвел взгляд.

— Тяжелые времена?

— Да, очень тяжелые. Войне конца не видно, а служба такая… одни неприятности от нее…

— Курите, — Морроу раскрыл портсигар, придвинул его к Степанову и по-приятельски выразил свое сожаление по поводу того, что так неожиданно прекратились работы на строительстве в Антоновке.

— Построить такую дорогу, — продолжал Морроу, — перекинуть мост через Берингов пролив — это гениальная идея. Мы дадим работу миллионам людей. Мы принесем вашему народу высокую культуру, поможем вам создать на Дальнем Востоке промышленность. Мы оживим этот дикий край. По железной дороге, которую мы построим, пойдут к вам машины, дешевые американские товары…

«А от нас будете выколачивать золото, серебро, всякое сырье — пушнину — и лес», — подумал Степанов. Он горел нетерпением заговорить о шумовском золоте, но желание узнать, для чего пригласил его сюда американский полковник, пересилило, и он поддержал его мысль:

— Да, господин полковник, это неплохо, вот только бы с войной развязаться поскорее.

Мало-помалу Степанов разговорился, рассказал полковнику, что повстанческие отряды красных появились не только в низовьях Аргуни и Шилки, но и на Ононе и в таежных сопках недалеко от Антоновки.

— Но ведь они могут напасть и на ваш гарнизон! — воскликнул Морроу.

— Вполне возможно. Мы, конечно, принимаем меры, чтобы в случае чего встретить их как надо, но беда в том, что среди мирного населения много таких, которые сочувствуют этим бандитам, помогают им всячески, даже среди наших солдат появляются такие. А тут еще эшелон с арестованными накачало на мою голову.

— Да-а, это большая неприятность, большая. Этот эшелон… как это называется?.. — Морроу пальцами прищелкнул, припоминая нужное слово. — Приманивает красных. Пока он стоит здесь, они будут желать освободить арестованных, так ведь?

— Безусловно.

— А если бандиты сумеют захватить село, освободить полторы тысячи арестованных, обозленных, готовых на все, вы представляете, что тогда будет? Ведь они не пощадят и моих подчиненных, они в щепки разнесут и здания наши, разграбят склады, перебьют моих инженеров. Я уж не говорю о том, каких они бед натворят вообще, очутившись на свободе, представляете?

— Это верно, но, как говорится, «страшен черт, да милостив бог». Гарнизон у меня сильный, укрепились мы тут неплохо, так что бояться каких-то шаек бандитских нечего.

— Вы большой оптимист, дорогой коллега, но разве вам неизвестно, что эти шайки красных нападают на ваши гарнизоны, захватывают города, ваши части отступают и, что еще хуже, переходят на сторону красных? Нет, господин подполковник, надо вам принимать более энергичные меры. И в первую очередь освободиться от этого эшелона арестованных. В этом главная опасность, понимаете?

— Понимаю, — Степанов сокрушенно вздохнул. — Все я понимаю отлично, да сделать-то ничего не могу. Не раз уж просил убрать от меня этот эшелон чертов, и все напрасно. Приказывают на месте разбираться и причастных к большевизму — в расход. Ну и… выполняем. Вот и на завтра приготовлено двадцать три смертных приговора.

— Сколько же всего арестованных?

— Тысяча шестьсот одиннадцать человек.

— О-о, много. — Морроу, улыбаясь, осуждающе покачал головой. — Если вы и дальше будете по двадцать три человека… исполнять, то вам этого эшелона хватит почти на три месяца? Вы представляете? Люди, местные жителя, будут видеть и слышать каждый день расстрелы, расстрелы, и так в течение всего лета. Вы понимаете, какой это ужас?

— Что же делать?

— Что делать? — Мистер Морроу красивым, округлым движением взял свежую папиросу, постучав ею по крышке портсигара, взглянул на Степанова. — Скажу вам откровенно, я приехал сюда помочь вам избавиться от этого эшелона. Я уже говорил в ставке атамана Семенова, добивался, чтобы эшелон перевели от вас на другую станцию, но… ничего не добился. Остается одно — как вы говорите, выводить в расход на месте. А раз так, то заниматься этим в течение трех месяцев нельзя, надо покончить сразу, одним ударом, понимаете?

— То есть как одним ударом?

— Всех… — Морроу рукой рубанул воздух, — в один день!

Степанов оторопел. Даже ему, расстрелявшему не одну сотню людей, предложение американского полковника показалось чудовищным до ужаса.

— Что вы, господин полковник, — растерянно пробормотал он, — ведь это же… ужасно… нет, слишком уж… Нет, такое невозможно.

Глядя сквозь голубоватый дымок папиросы на струхнувшего подполковника, Морроу осуждающе покачал головой:

— Надо быть мужественным, господин подполковник, — Морроу особенно подчеркнул слово «мужественным», и губы его на миг скривились в презрительной улыбке. — Мы люди военные и должны действовать решительно и смело. В данном случае разбираться, кто из преступников виноват больше, кто меньше, у нас нет времени, да и… э-э… незачем. Чем больше вы уничтожите этих негодяев, тем лучше. Я понимаю, вас смущает то, что люди еще не осуждены, пугает ответственность. Но это можно устранить, я и тут берусь помочь вам: дайте мне список арестованных — и через несколько дней вы получите на них судебный приговор, законно оформленный, утвержденный. Вам останется исполнить приговор, и только. Причем, действуя энергично, вы окажете услугу и своему отечеству, избавив его от полутора тысяч негодяев, и себя обезопасите. Вам будет благодарно и наше акционерное общество, задумавшее строить здесь железную дорогу; оно сумеет вознаградить вас за это. Кстати, мой отец — член этого общества.

«Вот оно что-о! — воскликнул про себя Степанов. — Ну не-ет, голубчик, на этот раз не проведешь, дудки!» Он уже оправился от смущения и даже обрадовался случаю отомстить этому наглецу.

— Нет, господин полковник, уничтожить целый эшелон людей — это и на солдат моих подействует, нервы-то у них не железные. Нет, не могу. Спасибо за стремление помочь мне. Вы однажды и так помогли мне хорошо, помните шумовское золото…

— Да, да, — с живостью отозвался Морроу. — А вы знаете, ведь дело об убийстве офицера Шумова, как это называется?.. — Он опять прищелкнул пальцами. — Э-э… всплыло наружу! Понимаете, какая неприятность.

Степанов насторожился, а Морроу достал из портфеля синюю папку и повернул ее так, чтобы подполковник мог прочесть на ней надпись: «Дело №… по обвинению И. М. Степанова в убийстве и ограблении им офицера Шумова. Начато 20 марта 1919 года, окончено… 19… г.».

— В марте этого года недалеко от станции… э-э… — Морроу, забыв название станции, открыл папку, прочитал, — станции Кручина… нашли труп убитого офицера. Его там же и захоронили, но кто-то дознался и по протоколу, составленному при осмотре трупа, опознал в убитом Шумова. Началось следствие. В деле имеются показания свидетелей о том, когда Шумов прибыл на ваш бронепоезд и даже сколько он привез с собой золота.

— Но ведь вы, господин полковник… — чуть слышно выдохнул Степанов.

— Понимаю, — перебил Морроу, — вы хотите сказать, что убийство произошло случайно, а деньги и бумаги убитого переданы в Русско-Азиатский банк и вы не считаете себя преступником… — Голубые глаза Морроу сощурились в лукавой улыбке. — Совершенно верно, мистер Степанов, но разве это изменит дело? Ведь если узнает отец убитого, человек очень влиятельный в обществе, будут большие неприятности. Но я решил еще раз помочь вам выйти, как у вас говорят, сухим из воды. Поэтому не пожалел крупной суммы, очень крупной, чтобы иметь эту папку у себя. И на то, чтобы человек, начавший это дело, молчал. Понимаете? Не скрою, я имею в виду, что вы будете благодарны и послушаетесь моих советов, как поступить с арестованными, не правда ли?

Степанов, потупив голову, молчал. Опять провел его этот пройдоха американец. Как же теперь быть? Ведь если Морроу передаст документ отцу убитого и натравит его на Степанова…

А Морроу продолжал сочувственно:

— Я понимаю, дорогой коллега, вас смущает, что действовать придется одними вашими силами, но все можно устроить. Правда, послать на это дело своих солдат я не могу, к сожалению, — это было бы вмешательством в ваши внутренние дела, но ведь у вас здесь находятся две роты японцев, договориться с их командованием мы сможем, уверяю вас. Следовательно, ваших солдат потребуется немного, надо лишь вооружить их пулеметами.

— М-да-а, — шумно вздохнул Степанов. — Ну, а насчет этой папки, можете вы отдать ее мне сейчас же?

— О-о, мистер Степанов, не беспокойтесь, она в надежных руках и будет у вас, как только вы избавитесь от… арестованных. Кроме того, вместе с приговором военно-полевого суда вы получите от нашей компании очень хорошее вознаграждение. — Улыбка и взгляд Морроу выражали самые искренние, дружеские чувства к господину подполковнику. — Я вижу, у нас с вами есть полное согласие! Так ведь?

— Да, — кивнул головой Степанов, подумав про себя: «Тебя бы под пулемет заодно с ними, сволочь!»

— Когда я получу список арестованных?

— Список? Завтра часам к одиннадцати… пришлю.

— Прекрасно. — Морроу встал и, все так же приветливо улыбаясь, протянул Степанову руку.

ГЛАВА XXXI

Ранним утром из бронированного вагона «Мститель» два белогвардейца вывели избитого, с кровоподтеками на лице человека в защитной, лоснящейся от грязи гимнастерке и таких же брюках. Это вели с допроса Егора Ушакова. С тех пор как попал он в застенок к белогвардейцам, прошло около месяца, и редкий день проходил, чтобы его не вызывали на допрос и не избивали. Егор уже и счет потерял этим избиениям, но каждый раз, когда уже казалось, что нет сил терпеть истязания, перед ним вставали мужественные образы комиссара Хоменко, Фрола Балябина, Богомягкова, есаула Метелицы и других боевых его командиров и погибших друзей. Это придавало ему мужества, решимости умереть, но не выдать своих.

Очутившись на земле, полной грудью вдохнул он свежий утренний воздух, огляделся. Было теплое летнее утро, восходящее солнце осветило горы за селом, часть крайних домов, верхушки тополей около станции.

— А ну шевелись! — прикрикнул на него один из конвоиров, замахиваясь прикладом. — Чего еще там разглядываешь, гад!

Егор не ответил. В это время они подошли к тупику, где находился арестантский эшелон.

Вагон, куда конвоиры втолкнули Егора, забит арестованными. Люди лежали на нарах, что тянулись двойными рядами по обе стороны, и даже под ними, на полу.

Удивило Егора то, что сегодня в столь ранний час многие в вагоне не спали, а разговаривали кто сидя, кто лежа на нарах, курили, грызли сухари. При появлении Егора головы всех повернулись к нему, кто-то спросил сочувственно:

— Били?

— Били. — Егор облизал сухие, потрескавшиеся губы. — Пить хочу невыносимо, не осталось ли у кого? Хоть бы глоток.

— Есть, Егорша, сию минуту. — С верхних нар спрыгнул Раздореев. Тот самый бывший офицер Иннокентий Раздобреев, которого большевики Алтагачанской коммуны еще прошлой осенью направили в Чигу. Он добросовестно выполнил партийное поручение: и связь установил с Читинским подпольным комитетом большевиков, и на службу к Семенову поступил в чине хорунжего, в 1-й Забайкальский казачий полк. Все шло хорошо: в сотне, где его назначили помощником командира, он быстро освоился, подобрал боевых казаков, сочувствующих большевикам, создал из них инициативную группу борцов за революцию. Заговорщики рьяно принялись за дело: распространяли среди казаков большевистские листовки, газеты, агитировали за переход на сторону партизан, но нашелся среди них предатель и донес на Иннокентия. Предателя убили, но его донос уже сработал: Раздобреева арестовали.

Все остальные уцелели, не выдал их Иннокентий, как ни истязали его в семеновской контрразведке. В мае эшелон с арестованными, куда попал и Раздобреев, из Читы передвинули дальше на восток — на станцию Антоновка. Здесь Раздобреев познакомился со вновь поступившим пленником белых Ушаковым и сразу же подружился с ним, когда узнал, что Егор также является участником Алтагачанской коммуны. Сумел Иннокентий связаться с большевиком — местным железнодорожником Соколовым, про которого рассказал ему Егор.

С жадностью припал Егор губами к большой эмалированной кружке с водой и не оторвался, пока не осушил ее до дна.

— О-ох, — шумно вздохнул он, вытирая губы ладонью, — спасибо, Кеша. Они, палачи проклятые, селедкой накормили меня вечером, а пить не давали. Замучила жажда, во рту все высохло. Как это вы водой-то разжились тут? Да и вопче, — Егор посмотрел на всех, перевел взгляд на Иннокентия, — сухари появились, не спите чего-то, перемена какая, што ли?

— Перемена, брат, новость хорошая, — ответил Раздобреев. — Дошла твоя записка до сударушки твоей, лезь на нары, сейчас узнаешь все.

Он помог Егору подняться на нары и, когда тот, кряхтя и охая от боли, улегся головой к середине вагона, подал ему листок бумаги.

— От Насти! — обрадовался Егор и с такой живостью схватился за бумажку, что разбередил раны на спине.

Видно, сильно торопилась Настя, всего несколько слов нацарапала она на листке, вырванном из ученической тетради.

«Милой мой Гоша, записку твою получила, не горюй, выручим, готовьтесь к побегу. Целую тебя крепко. Настасья».

Просияв, Егор глянул на друга:

— Вот здорово, Кеша! Как же оно получилось-то?

— Солдаты, какие нам сочувствуют, были ночесь на карауле, через них передали и воды, и сухарей, и свежего хлеба. Соколов наш действует. Все расскажу тебе потом, а сейчас подлечить надо тебя. — Он склонился над нарами, спросил: — Сим Бо-лю, спишь?

— Нету, — с нижних нар выглянул пожилой, худощавый китаец. — Чиво твоя хочу?

— Ты сказывал, что мазь какую-то получил сегодня, можно попользоваться?

— Можина. — Китаец скрылся под нарами, пошарил там в уголке и с баночкой поднялся наверх.

С помощью Раздобреева он осторожно снял с Егора гимнастерку. Ома местами присохла к ранам, и ее пришлось отмачивать водой. Егор только морщился да изредка скрипел зубами — на обнаженной спине его перекрещивались багровые, кровоточащие рубцы.

— Это мази шипако лучше, — говорил Сим Бо-лю, смазывая кровавые рубцы, — его боли не буду и сыколо заживи.

В то время как услужливый китаец врачевал раны Егора, Раздобреев рассказал ему, что вместе с хлебом им передали с воли и пилку по металлу.

— Так это же здорово, елки зеленые, но когда же?

— Ждать надо. Только бы дожить до того момента, когда опять эти солдаты заступят на караул. Перепилить решетку и выбраться отсюда плевое дело, а там уж Соколов с товарищами, Настасья твоя помогут.

Чтобы успокоиться от взволновавших его чувств, Егор налег на еду. Давно не едал он с таким аппетитом.

— Ведь это же Настя пекла, моя Настя, — радовался он, принимаясь за большой, вкусно пахнущий анисом калач.

А Раздобреев, тоже воспрянувший духом, продолжал рассказывать:

— Тут, конешно, не один Соколов действует, а вся их организация. В ночном деле их человек десять участвовало, не меньше, все вагоны небось снабдили и хлебом и водой. А Настасья твоя даже и вагон-то наш знает.

— Да неужели?

— Кабы не знала, как же записку-то нам передала? Я даже видел, как она к вагону нашему подходила, и калачи эти передала, и тебя звала. Не успел я ответить ей, помешала какая-то холера, часовой знак им подал, и все они в момент как растаяли.

Любо было слушать Егору эти рассказы, хотя и не спал он всю минувшую ночь и сильно болели раны на спине. Он проговорил с другом до того времени, когда в вагон к ним принесли еду — по куску хлеба и по кружке горячей воды.

Уснул Егор сразу же после «завтрака». Постепенно и все узники угомонились, притихли. Мимолетная радость их, навеянная событиями минувшей ночи, мало-помалу улетучилась. Все они хорошо понимали, что хотя и появилась надежда на возможность побега, но удастся ли он? Да и все ли доживут до того момента, когда такой случай представится, ведь смерть ожидает их каждый день.

Население вагона было самым разношерстным: активные большевики-рабочие, казаки-фронтовики, красногвардейцы и мирные жители — крестьяне, приискатели, арестованные зачастую по одному лишь подозрению в сочувствии большевикам. К числу таких принадлежал и дед Матвей — плешивый, с окладистой седой бородой добродушный старик.

* * *
Ночью Егор проснулся, заслышав снаружи вагона шум, приглушенный говор, звяк оружия. Он приподнял голову, подвигал плечами — спина хотя и болела, но не так сильно, как днем.

Звякнул замок, лязгнула отодвигаемая на роликах дверь, и тусклый свет ручного фонаря осветил лежащих на полу людей. Все они, просыпаясь, поспешно вскакивали на ноги, схватив лохмотья, служившие им постелью, жались поближе к нарам и стенкам. Жуткая тишина воцарилась в вагоне. Вооруженные японскими винтовками солдаты, входя, брали их наизготовку. Позади вошедших, в дверях и на трапе, виднелось еще не менее десятка солдат. Усатый, с квадратным лицом фельдфебель, держа в левой руке фонарь, а в правой на уровне плеча наган, хрипло выкрикнул:

— Не шевелись. Которых вызовем, выходи на середину, на допрос поведем. Выкликай, Нефедов.

Солдат, стоявший рядом с фельдфебелем, вынул из кармана шинели бумажку, пробежал ее глазами:

— Поздеев Никифор Исаевич.

— Я, — глухо откликнулся стоявший в углу приискатель из казаков Ундинской станицы.

— Выходи.

Поздеев дрожащими руками накинул на себя куртку, надел ее левым рукавом, шарил и никак не попадал в правый, так и вышел. Два конвоира подхватили его под руки, протолкнув мимо расступившихся солдат в дверь, свели вниз по трапу.

— Верхотуров Савелий Иванович, — зачитал солдат.

— Я, — отозвался с нижних нар Верхотуров.

— Выходи.

Поднимаясь на руках, Верхотуров ногами вперед сполз с нар, положил перед собой сапоги и, вынув из них портянки, начал обматывать левую ногу.

— Живо, ты. Ну! — прикрикнул на Верхотурова фельдфебель.

— Сейчас… сейчас… — заторопился Верхотуров, и, когда он надел второй сапог и встал, его также подхватили и поволокли в дверь.

— Прощайте, товарищи! — на ходу крикнул Верхотуров.

— Прощай.

— Прощай, товарищ Верхотуров.

Встретившись глазами с Раздобреевым, Верхотуров кивнул ему: прощай, Кеша.

— Прощай, Савва, помни, — успел сказать ему Раздобреев.

Фельдфебель сердито повел глазами.

— Молчать! — заорал он, вскидывая на Иннокентия наган. — Вот только пикни, сволочь!

Глаза Раздобреева заблестели, судорожно сжались кулаки, но, вовремя спохватившись, он только скрипнул зубами. Дверь захлопнулась, послышались отрывистые выкрики команды, бряцание оружия и постепенно удаляющийся топот ног. Раздобреев осторожно выглянул в люк. Заключенных окружили со всех сторон и погнали мимо вокзала.

В вагоне все разошлись по своим местам, но никто не спал. Напряженную тишину изредка нарушают тяжкие вздохи, шепотом сказанные слова. Молчит и Егор. Он часто слышал, как Раздобреев поучал своих товарищей, что если поведут на расстрел, то не идти пассивно, а кинуться на палачей и погибнуть хотя в неравном, а все-таки в бою. Не зря он крикнул Верхотурову «помни». Егор был уверен, что уведенные на расстрел товарищи последуют советам Раздобреева, — и вот сейчас там, за околицей, они наверняка нападут на своих палачей и попытаются освободиться. Кто знает, может быть, хоть одному, да удастся уйти от смерти.

ГЛАВА XXXII

С того дня, как увели на расстрел Поздеева с Верхотуровым, прошла неделя, в течение которой из вагона не вывели никого даже на допрос. Не было слышно, чтобы по ночам уводили на расстрелы и из других вагонов. Дивились узники наступившей перемене, делились своими предположениями и в большинстве сходились на том, что белогвардейцы начинают бояться мести повстанцев, чьи отряды, вероятно, где-то совсем близко. Никому из заключенных и в голову не могло прийти, что это — затишье перед бурей, что в Чите решается их участь и ходатайство перед атаманом Семеновым американского полковника возымело свое действие. В середине следующей недели в Антоновку, к подполковнику Степанову, прибыл из Читы офицер-курьер с приговором военно-полевого суда. Этот зловещий документ гласил:

«Приговор»
«24 июня 1919 года. Прифронтовой военно-полевой суд в городе Чите в составе: председатель суда полковник Данилин, члены: капитан Вдовенко, сотник Туркин, делопроизводитель поручик Романов.

Рассмотрев сего числа дело по обвинению лиц, находящихся в данное время под стражей на станции Антоновка Забайкальской железной дороги, суд нашел вполне доказанным имеющимися в деле материалами, что все поименованные в приложенном к сему списке преступники являются ярыми последователями большевистских идей. Все они занимались большевистской пропагандой, призывали рабочих, крестьян и казаков к свержению существующего ныне строя. Все они активно, с оружием в руках, выступали против войск и представителей власти Временного правительства, то есть суд нашел их достаточно уличенными в преступлениях, предусмотренных ст. 108 и 109 уголовного уложения и 272-3-8 ст. ст. воинского устава о наказаниях. А посему всех нижепоименных лиц (следует список 1611 человек) подвергнуть смертной казни через расстреляние». Подписи, печать, а сверху на углу размашистая подпись-резолюция:

«Утверждаю. Походный атаман генерал-лейтенант Семенов».

Тихое, ласковое наступило утро. Люди в вагоне просыпались, лежали на нарах, тихонько разговаривали. Оправившийся от побоев Егор молча лежал на старом ватнике, положив под голову сапоги, накрытые сверху гимнастеркой. В зарешеченный люк ему видно кусочек нежно-голубого неба и край зеленой сопки, что высится сразу же за поскотиной Антоновки. Из села доносятся мерные, певучие звуки колокольного звона. На станции и возле эшелона заметно какое-то оживление, до слуха Егора доносятся голоса людей, слова команды, дробный топот ног. Приподнявшись на руках, Егор увидел в люк, как к зданию станции подошла рота японцев, а мимо эшелона, громко отпыхиваясь паром, прошумел паровоз с тремя теплушками и одним классным вагоном. Вскоре послышался свисток сцепщика, иузники почувствовали, как паровоз, мягко толкнув эшелон, подцепил его и медленно потянул из тупика к станции.

— Поехали, братцы, поехали! — послышались возбужденные голоса. Узники повскакали со своих мест, а те, что находились на верхних нарах, придвинулись к открытым люкам, смотреть в которые на стоянках не разрешали часовые.

Напротив станции эшелон остановили, и узники, смотревшие в люки, сообщили своим товарищам о том, что увидели на перроне и привокзальной площади.

— Войсков-то сколько-о, японцев целая рота и семеновской пехоты не меньше, с пулеметами.

— Это куда же столько понагнали, неужто нас сопровождать?

— Куда же больше-то…

— Да-а, посадку начали в передние вагоны…

— Офицерья полно…

Егор не вступал в разговор, смотрел в другую сторону. Он уже отыскал глазами усадьбу Саввы Саввича, но видел только крыши амбаров да омет старой соломы в заднем дворе. В улицах кое-где видны принаряженные девки, старики и старухи, потянувшиеся к церкви.

На верхних нарах тесно от желающих поглядеть в люки — они не закрыты, мешают толстые решетки.

Поезд тронулся, мимо поплыли пристанционные постройки, тополя, улицы поселка, дома, огороды. Теперь уж все были убеждены, что эшелон увозят куда-то на запад. Переезд на новое место взволновал узников, и в вагоне вскипают разговоры.

— Это к лучшему, — уверенно заявляет дед Матвей. — Вот доставят в Читу и разберутся, отпускать начнут.

— Ох, едва ли, дед…

— Там ишо хуже, ежели хотишь знать.

— Так вить должны же быть какие-то законы?

— У них один закон: заподозрили тебя, что красным сочувствуешь, — значит, крышка.

— Эх, крушенье бы сегодня на наше счастье, да ишо где-нибудь поближе к лесу.

— С ума сошел, типун тебе на язык!

— Чудак, во время крушения-то и белякам досталось бы, а из нас многие, глядишь, спастись могли.

— Правильно…

— А ведь сегодня праздник какой-то, к обедне звонят, и старухи вон в церкву, видать, поплелись.

— Праздник сегодня большой, — сообщает дед Матвей, — петров день, отец мой Петро Кириллович, царство ему небесное, именинник был сегодня. Во сне видел ночесь его покойную головушку.

Сегодня дед оживлен больше обычного, в душе его крепнет надежда на скорое освобождение.

— Да-а, — продолжает он, обращаясь к соседям по нарам, — вижу это я во сне, будто мы с отцом и средним братом Зиновием на покосе, а день такой славный, ведренный. И вот я куст обкашиваю возле речки, заливчик такой глубокий, а рыбки в нем: гальяны, пескари — как золотые, так и блестят на солнышке.

— Воду видел, дед, светлая?

— Как стекло, ей-богу.

— Значит, освободишься. Видеть во сне воду, да еще светлую, — воля.

— Дай-то бог. Вить это что же, второй месяц ни за што ни про што досиживаю. Старуха уж, поди, в поминальник записала, за упокой.

Миновали село, мимо потянулись елани и сопки. Егор, как зачарованный, смотрел на знакомые места, на яркую зелень лугов и полей, на темные таежные дали.

— Вот она, волюшка вольная, совсем рядом, — взволнованно шептал он, — а красота-то, красота какая кругом, так душа и млеет.

— Дух захватывает, — в тон Егору сказал лежащий с ним рядом Раздобреев. — А смотришь-то на красоту эту из-за решетки. Ну, Егор, сегодня попробуем, как пилка-то теперь пригодится. — И, понизив голос, он изложил свой план побега: подпилить решетку, разогнуть ее и выскочить на ходу в люк.

А поезд шел все быстрее. Вот он начал огибать большую гору справа, северный склон ее густо зарос молодым лесом, сразу за горой — неширокая в устье падь.

— Это Тарская, — рассказывал лежащий на верхних нарах бородач в рваной гимнастерке. — В прошлом году мы стояли в Антоновке, так сюда коней пригоняли пасти.

— А что это за ямы? Во-он там виднеются…

— Приискатели, наверно, шурфы бьют.

В это время раздался громкий гудок паровоза, и поезд, постепенно сбавляя ход, остановился. Послышались удивленные голоса:

— Чего это они остановились в степи?

— Может, путя разобрали партизаны?

— Едва ли. Они уж и стрельбу открыли бы…

Дорога в этом месте делала небольшой поворот вправо, поэтому Егору, Раздобрееву и всем, кто смотрел в люки с этой стороны, было хорошо видно паровоз с выглядывающим из окна будки машинистом, передние вагоны, из широко распахнутых дверей которых на насыпь, звякая винтовками, выскакивали японцы и белогвардейцы-пехотинцы, на руках выносили станковые пулеметы.

Японцы быстро построились в роту и, оставив один взвод около вагона, отошли вправо. Там они развернулись в цепь и залегли левым флангом к насыпи, словно приготовились к отражению атаки. Рота белогвардейцев также развернулась цепью, залегла левее поезда, в нескольких местах по цепи установили пулеметы.

На насыпи около классного вагона — большая толпа офицеров. По форме и цвету обмундирования узники безошибочно определяли национальность офицеров. Белогвардейцев — по их разношерстно-пестрому обмундированию, малорослых японцев — по желто-песочному цвету одежды, американцев — по зеленовато-серому. Из группы американских офицеров выделялся один, высокого роста, очень полный, в дымчатых очках.

Офицеры о чем-то совещались, курили, высокий американец, отвечая на вопросы своих офицеров, что-то объяснял им, показывая на Тарскую. Видно было по всему, что он являлся старшим по чину начальником. Это был полковник Морроу. Но вот японцы открыли четвертый от паровоза вагон и начали выводить из него на насыпь арестованных. Затем их построили по четыре в ряд, окружив со всех сторон конвоем с винтовками наперевес, повели в сторону от поезда, а японцы, оставшиеся на месте, стали открывать следующий вагон.

Егору хорошо было видно выведенных японцами из второго вагона. Он различал даже их исхудалые, забородатевшие лица, а по одежде и военной выправке определил, что эта группа почти сплошь состоит из казаков. Особое внимание Егора привлекли два казака: высокий, чернобородый, в батарейской, с красным околышем, фуражке, с красными же лампасами на брюках, и второй — очень бледный, черноволосый, без шапки. Несмотря на лето, он был в шинели и в валенках. Его арестовали, как видно, зимой, и не то от истощения, не то от болезни был он настолько слаб, что еле держался на ногах. Один из казаков поддержал его под руку, а когда повели их, батареец подхватил больного товарища и понес на руках, как малого ребенка.

— Это куда же их погнали? — чуть слышно выдохнул пожилой слесарь Черняев.

— На работу, наверно, — ответил кто-то из его соседей.

— Какая же тут работа?

— Найдут. Видел, в Антоновке фундамент под здание заложили? Вот и привезли нас сюда камень заготавливать…

Егор, внимательно разглядывавший арестованных, толкнул локтем Раздобреева:

— А ведь это нашего полка казаки-то, Первого Аргунского.

— Неужели?

— Ей-богу, наши. Во-он урядник Бахметьев, крайний во втором ряду. А рядом с ним Сапожников Демид из нашей четвертой сотни. Иван Кожевников в серой папахе. Кабы поближе, всех узнал бы, наверное. А этот, больной-то, которого на руках несет батареец?

— Мать честная, да ведь это же Мишка Чапизубов из третьей сотни!

— Он самый, первый в полку запевала был, его так и звали певуном.

— Знаю, в прошлом году он у нас ординарцем был при штабе.

А первая колонна узников, окруженная японцами, шла все дальше и дальше. Вот их уже подвели, стали выстраивать на краю длинной ямы.

— А ведь их расстреливать хотят, — прошептал Егор.

— Ерунду городишь… так чего-нибудь. — Раздобреев изменился в лице. Он, как и его товарищи, понял, что людей этих привели на расстрел.

Японцы быстро выстроились шеренгой против узников, грохнул залп… второй… и тела убитых рухнули в яму. Видно было, как японцы штыками сбрасывали в яму трупы тех, что остались лежать на краю своей могилы. Ужас охватил всех. Слесарь Черняев мешком свалился на нары и, стуча зубами, громко застонал. Бледный как полотно машинист Федотов, дико вращая глазами, озирался вокруг, спиной прижимался к стенке. Рядом с ним, с перекошенным от страха лицом, трясясь как в лихорадке, всхлипывал дед Матвей. Заметно изменившийся в лице Егор, стиснув зубы, крепился и продолжал смотреть на страшное побоище.

А там к зловещей яме уже подводили казаков. Их так же, как и первую партию поставили в ряд на краю ямы, и так же быстро выстроились против них японцы, но тут произошло неожиданное. Обреченные на смерть казаки всей шеренгой сорвались с места и с криками «ура» кинулись на врагов. Навстречу им часто захлопали выстрелы. Японцы в упор расстреливали бегущих на них безоружных людей, кололи их штыками. И все-таки некоторые казаки добрались до своих палачей. Вот один из казаков, отбив рукой направленный на него штык, ухватил японца за горло и, сбив с ног, размозжил ему голову камнем. Второй казак сшиб сразу двух японцев и, прорвавшись сквозь их строй, кинулся бежать к березнику, что виднелся через падь на склоне горы. Не добежал, преследовавший его японец остановился, присел и с колена вторым выстрелом сразил беглеца насмерть.

Рослый батареец, который нес на руках Чапизубова, оглушил японца кулаком, вырвал у него из рук винтовку и, размахивая ею, как дубиной, обрушивал удары на головы врагов. Заметив вблизи офицера, батареец ринулся к нему, заколол его штыком, но тут же и сам упал, сраженный пулей.

От поезда на помощь японцам бегом кинулся взвод белогвардейцев с офицером во главе, но там уже все было кончено, японцы штыками добивали раненых героев. Обозленные неожиданным сопротивлением узников, они и не заметили, что есть еще один живой русский. Это был тот больной казак Михаил Чапизубов. Оставленный батарейцем у края ямы, он, будучи не в силах встать и видя, как гибнут его товарищи, швырял в японцев камнями. Его наконец заметили. Один из японцев что-то крикнул, другие сразу же вскинули винтовки, грохнул залп. Сраженный сразу несколькими пулями, Чапизубов так и умер с камнем в руке.

А паника среди арестованных росла, люди метались по вагону, нигде не находя себе места. Дед Матвей поминутно крестился и, стуча зубами от страха, бормотал:

— Господи Сусе милостливый, спаси и помилуй нас, грешных, матушка царица небесная.

— Гибель, ребятушки, гибель! — еле внятно вторил деду пожилой, подслеповатый мужичок, арестованный за то, что сбрехнул что-то в присутствии станичного атамана. — Вот она, смертушка наша, боже ты мой милостливый.

В люки уже не смотрели, только Егор, с дико блуждающими от ужаса и злобы глазами, судорожно ухватился обеими руками за прутья толстой решетки. Он видел, как следующие партии узников уже не подводили к ямам, а, отведя их от поезда, пускали на свободу. Когда обезумевшие люди кидались бежать, надеясь уйти от смерти, лежащие цепью японцы и белогвардейцы били по ним из винтовок и пулеметов.

— Что же они делают, — охрипшим от волнения голосом проговорил Егор, — бегут кучей, э-эх, черти…

— Да разве от пулеметов убежишь? — с досадой возразил Раздобреев.

Егор не помнил, как оторвался от решетки, очутился на полу. Будто сквозь туман видел он вокруг себя бледные, искаженные ужасом лица, в ушах звенело, слышались стоны, чьи-то рыдания и доносившиеся снаружи отзвуки побоища: ружейные залпы, отдельные выстрелы, крики убиваемых — все это слилось в сплошной хаос звуков. И вдруг весь этот шум перекрыл взволнованный голос Раздобреева.

— Товарищи! — стараясь овладеть собою и слегка заикаясь, крикнул Раздобреев. — Двум смертям не бывать, а одной… товарищи, одной все равно не миновать. Видели, как наши казаки умирали? — Тут голос Иннокентия окреп, в нем зазвучали властные нотки. — Сейчас придут за нами, не робеть. Как только откроют двери, я крикну, и вы все за мною на них разом. Всех не убьют, а в бою и смерть не страшна, только обозлиться надо хорошенько, обозлиться!

Голос Раздобреева гремел, глаза искрились отвагой бойца, от всей его статной, могучей фигуры веяло силой, решимостью и презрением к смерти.

— Только смелее, братцы, смелее! — продолжал он, видя уже, что многие готовы последовать за ним. — Кому удастся проскочить, бегите врассыпную в лес. Можно спастись, товарищи, можно!

Властный голос Раздобреева подействовал на узников ободряюще.

— Оружие бы хоть какое-нибудь, — сказал Егор, — нары, што ли, разобрать…

— Верно, — с живостью подхватил Раздобреев. — А ну-ка, ребята, давайте! Где пилка-то? Егор, пили болты живее… нажмем, братцы, взяли.

Но оторвать от нар успели всего одну доску, так как снаружи к вагону уже подошли солдаты. Было слышно, как они приставили к дверям трап, загремел замок.

Оторванная доска оказалась большой, очень тяжелой, но такому силачу, как Раздобреев, это было в самый раз. Он легко приподнял ее, потряс над головой.

— Ну, братцы, готовьсь!

Двери распахнулись, и узники увидели против вагона большой полукруг белогвардейцев и японцев с винтовками наизготовку.

— За мной! — крикнул Раздобреев, первый кинувшись из вагона. За ним рванулись остальные.

Навстречу им торопливо, беспорядочно захлопали выстрелы, послышались крики, стоны, падали люди, через их трупы прыгали оставшиеся в живых. Вооружаясь на ходу чем попало, они ломились вперед, били камнями, комьями земли, кидались врукопашную и гибли под ударами штыков.

Раздобреев одним прыжком махнул из вагона левее трапа и, очутившись на земле, вихрем налетел на ощетинившуюся штыками шеренгу белогвардейцев. Егор устремился вслед за Раздобреевым, но, вскочив на трап, увидел, как ранили в грудь Черняева. Схватившись руками за грудь, слесарь зашатался, Егор подхватил его под руку и, не удержав, свалился вместе с ним на правую сторону трапа.

Больно ударившись головой о землю, Егор схватил в обе руки по камню, вскочил на ноги. Он перепрыгнул через умирающего Черняева, через убитого деда Матвея — не сбылся его сон! Увидел впереди себя, как японец с оскаленными зубами заколол штыком Сим Бо-лю. Егор запустил в оскаленную рожу камнем. Падая, японец выронил винтовку. Егор схватил ее, начал пробираться к Раздобрееву.

Страшен был вид Раздобреева, большого, бородатого, с горящими злобой глазами, яростно размахивающего громадной доской. Он уложил уже нескольких белогвардейцев и японцев, а сам еще не был ранен, и в него не стреляли из опасности попасть в своих, достать же штыком его тоже было невозможно.

Увидев своих, Раздобреев тоже начал пробиваться к ним.

— Бегите! — крикнул он Егору, глазами указывая в образовавшуюся между белогвардейской и японской цепью брешь. — Бегите цепью… к лесу… живо!

Егор, Федотов и еще человек десять оставшихся в живых бегом кинулись в указанном направлении.

Иннокентий, размахивая доской, снова устремился на палачей, сыпал на их головы страшные удары. И вдруг он увидел офицера, который однажды избил его на допросе. В два прыжка очутился Раздобреев возле офицера и с силой опустил на него доску. Удар пришелся по спине, ниже лопаток, офицер повернулся, чтобы бежать, и не успел. С перебитым позвоночником он свалился замертво. Иннокентий кинулся к паровозу, где толпились офицеры.

Увидев бегущего к ним человека с большой окровавленной доской в руках, офицеры попятились, некоторые вскинули пистолеты.

Раздобреев понял, что ему не добежать до офицеров, он размахнулся, чтобы кинуть в них доской, но его опередила вражья пуля. Зашатавшись, он выпустил доску и упал, обливаясь кровью, затем поднялся на руках, привстал на одно колено, но в эту же секунду упал ничком — последняя пуля угодила ему в сердце. Его сразу же окружили офицеры и уже мертвого пинали, рубили шашками.

Двенадцать человек, в числе которых был и Егор, воспользовавшись тем, что Раздобреев отвлек на себя внимание палачей, кинулись бежать врассыпную к леску. По беглецам открыли огонь. Они падали, ползли, вскакивали, чтобы добежать до спасительного леса; близость его лишала их благоразумия, и, вскакивая на ноги, они гибли под огнем пулеметов. Егор, очутившись позади всех, потому что все время полз, прикрываясь бугорками и трупами убитых, видел, что до леса добежали лишь два человека, все остальные полегли убитыми. Уже недалеко от леса и Егора догнала-таки вражья пуля, словно огнем обожгла левую ногу.

Стиснув зубы от боли и все так же прижимаясь к земле, Егор пополз дальше, волоча раненую ногу. С трудом добравшись до опушки, он с минуту лежал без движения, укрытый густыми кустами вереска. В голове у него шумело, ныла раненая нога, болели ушибленное колено, грудь, исцарапанные в кровь лицо и руки.

Отдохнув, отполз еще немного и, уже чувствуя себя в более надежном укрытии, сел, осмотрел ногу. Рана оказалась не тяжелой, пуля прошла не задев кости. Перевязав ногу и сняв винтовку — он не помнил, как и когда закинул ее на плечо, — встал на ноги.

Опираясь на винтовку, прихрамывая, стал карабкаться все выше и выше в гору и, когда левее себя услышал негромкий оклик, повернулся на него и побрел к своим товарищам. Они сидели под большим кустом боярышника, Номоконов полосами разорванной рубахи торопливо бинтовал Федотову раненую ногу.

Егор подошел к ним, огляделся. Здесь, среди яркой зелени молодых березок, осин и боярышника, был совсем иной мир, весело и мирно щебетали птички, с ясного голубого неба ласково светило солнце. А позади, совсем рядом, по-прежнему грохотали залпы, часто и злобно били пулеметы.

— Что же делать-то будем? — заговорил Егор.

Номоконов, окончив перевязку, пугливо оглянулся на грохот стрельбы:

— Бежать надо!

— Не ерунди, — сердито перебил его Федотов, поднимаясь на ноги, — куда побежишь по чистому месту, обмозговать надо.

— А ежели погоню за нами кинут?

— Какая там погоня, вон ишо сколько надо перебить им нашего брата.

— Нет, долго оставаться здесь опасно, ну их к черту, — возразил Егор. — Мне все здешние сопки и пади знакомы. Надо карабкаться выше, а там в одном месте чистого поля всего сажен полсотни, переползем его как-нибудь, а потом будет лог, этим логом и до лесу рукой подать. — И глубоко вздохнул: — Как вспомню Раздобреева… сердце кровью обливается…

— Да, кабы не он, каюк бы нам всем, — промолвил Федотов. — Царство ему небесное, век за него будем бога молить.

— А этим гадам ползучим, — Егор погрозил кулаком в их сторону, — мы ишо припомним Раздобреева. Уж так припомним, что небу жарко будет… Пошли, ребята.

К вечеру все трое были далеко в лесу, на пути к отрядам красных партизан.

Примечания

1

Сара — деньги (блатной жаргон).

(обратно)

2

Лопотина — одежда.

(обратно)

3

Хиуз — студеный ветер.

(обратно)

4

Ушкан — заяц.

(обратно)

5

Копотью в Забайкалье называют морозный туман.

(обратно)

6

Косица — висок.

(обратно)

7

Хамун — чесотка (местн.).

(обратно)

8

Матка — потолочная балка.

(обратно)

9

Караулами в Забайкалье назывались пограничные села казачьих станиц, расположенных в верховьях Аргуни.

(обратно)

10

Банчок — литровая банка со спиртом, которые в те времена были в большом ходу у китайских купцов.

(обратно)

11

Клы — клыки.

(обратно)

12

Первые казаки появились в Забайкалье еще в XVII веке, но официально Забайкальское войско было оформлено царским указом 17 марта 1851 года, в честь чего день этот «Алексея, человека божьего» стал войсковым праздником казаков Забайкалья.

(обратно)

13

«Голубками» называли тогда бумажные деньги с изображением на них двуглавого орла, выпускаемые в Чите Семеновым.

(обратно)

14

Хорошо известно, что за поставки фирмами Америки, Англии, Японии оружия и боеприпасов «верховный правитель» Колчак рассчитывался золотом из захваченного в Казани золотого запаса царской России.

(обратно)

15

Ургуй — самые ранние цветы в Забайкалье.

(обратно)

16

Будюмкан — центр Аркиинской станицы.

(обратно)

17

Насека — знак атаманской власти в станицах.

(обратно)

18

Харчены — одно из монгольских племен.

(обратно)

19

Солнопеки — южные склоны сопок.

(обратно)

20

Бинки — бинокль.

(обратно)

21

Баргуты — одно из монгольских племен.

(обратно)

22

Попуша — пачка табачных листьев (мест.).

(обратно)

23

Сундалой — двое на одном коне.

(обратно)

24

Гобчик — лежанка.

(обратно)

25

Адали — как будто (мест.).

(обратно)

26

Олочки — род кожаной обуви (мест.).

(обратно)

27

Пахаручка — однорукий человек (местн.).

(обратно)

28

В годы гражданской войны на русском Дальнем Востоке находился американский экспедиционный корпус в составе 27-го и 31-го пехотных полков. Два батальона 27-го полка под командованием полковника Морроу с августа 1918-го по март 1919 года находились в Забайкалье в г. Верхнеудинске (ныне Улан-Удэ).

(обратно)

Книга четвертая

Часть первая

ГЛАВА I

Егор и двое его товарищей, которым удалось вместе с ним уйти живыми из-под расстрела, благополучно добрались до леса и, с короткими передышками, шли весь день, стараясь уйти как можно дальше от места страшного побоища. Однако глухие раскаты, грохот стрельбы долго еще доносились до их слуха.

У Егора сильно болела раненая нога, на остановках он прикладывал к ране лепестки «волчьего языка» и подорожника, бинтовал ее полосками изорванной исподней рубахи. Не лучше обстояло дело и у Федотова. Оба шли опираясь на самодельные костыли из молодых березок, выручил кинжальный штык от японской винтовки, которую теперь нес на себе Номоконов.

К вечеру их начал донимать гнус, мучил голод, в это утро в вагоне их, обреченных на убой, совсем не кормили. На закате солнца спустились они в широкую, уходящую к востоку падь с речкой посредине, тут утолили жажду. Холодная, чистая как стекло, вода показалась им слаще меду. Напившись, Егор огляделся, узнал знакомую падь Сорочью, где не раз приходилось ему работать на сенокосе, когда он батрачил у Саввы Саввича. Понял Егор: ушли далеко от пади Тарской, да и отзвуков пальбы давно уже не слышно, — наверное, страшная казнь была закончена. И, странное дело, радость, которую испытал Егор, когда удалось уйти из-под расстрела, словно испарилась, и на смену ей пришло чувство напряженности, ожидание чего-то страшного, и уж чудился ему отдаленный топот копыт — не погоня ли? Внутренне содрогаясь, оглядывался он, прислушивался. То же самое переживали товарищи его по несчастью. Номоконов прижимал руки к груди, пытаясь унять нервную дрожь, матово-бледное лицо оттеняла чернота клочковатой бороды. Федотов так же, как Егор, поминутно оглядывался, прислушивался.

— Ничего, товарищи, — пытаясь успокоить товарищей и самого себя, Егор старался говорить бодрее, — теперь уж не страшно, ушли далеко.

— Тише ты, — шикнул на него Федотов, — чего так громко-то?

— А кто нас тут услышит?

— Да все-таки место чистое, видно далеко и слышно.

— Ночевать-то где будем — здесь-то боязно.

— В лес отойдем.

— Тогда уходить надо, пока светло.

— Идемте.

Место для ночлега выбрали в густом березнике, в полуверсте от речки. Костер решили не разводить, наломали березовых веток, устроив из них постель, улеглись потеснее друг к другу, чтоб было теплее.

Плохо спалось в эту ночь Егору, болела раненая нога, от ночного холода нечем укрыться, донимали комары. Но больше всего не давали покоя кошмарные видения минувшего дня: то отчетливо всплывает в памяти больной казак в шипели и в валенках, которого к месту казни нес на руках бородач батареец, то момент, когда безоружные узники кинулись на палачей своих — японцев, гибли под ударами их штыков, но и сами били врагов кулаками, камнями, били насмерть! То видится Егору цепь японцев вокруг их вагона, залпы, пулеметные очереди. Но больше всего видится Егору Раздобреев — богатырь, жизнь свою отдавший ради спасения товарищей. И снова залпы, кровь, тела убитых… Егор гонит от себя страшные видения, старается думать о другом, о последнем сенокосе у Саввы Саввича, о Насте, но упрямая память настойчиво подсовывала ему кровавые картины казни. Уже перед самым утром забылся он тревожным, чутким сном. Проснулся разбуженный голосом Номоконова.

— Вставайте живее, ну! — тормошил друзей Номоконов. — Солнце-то уж вон куда поднялось, вставайте!

Егор нехотя поднялся с нагретого ложа, хрустнув суставами, потянулся, с радостью отмечая, что вчерашнего страха, ожидания погони как не бывало. Повеселели и товарищи.

— Костер-то будем разводить? — спросил Номоконов.

— А для чего он нам, варить у нас нечего.

— Да хоть посидеть у огонька, портянки высушить.

— На солнце высохнут, идти надо.

— Курнуть бы, — вздохнул Федотов.

— Ишь чего захотел! Ишо чайку бы горячего, с калачами.

— Дорогой мангыру нарвем на сопках, земляники полно в березниках, тоже еда.

— Где-нибудь выйдем на стан к пахарям, люди-то теперь все в поле, на пахоте, вот и поедим.

— А на голодно-то идти легче будет, пошли.


В сладостной истоме истекал жаркий июльский день. Большая жара уже спала, и казалось, что в остывающем воздухе сильнее запахли нежно-кремовые кашки, разморенные полуденным зноем, алые саранки и бело-розовые марьины коренья. А на опушке березовой рощицы, где притаились Егор и двое его спутников, чудесно пахло спелой земляникой. Вдоволь поели ее наши беглецы, но голод не утихал, и есть захотелось еще сильнее. С нетерпением ожидали они наступления вечера, поглядывая, как все длиннее становятся тени от сопок. Но больше всего взгляды их притягивала телега и берестяной балок, что виднелись на середине пади возле речки и небольшого колка. Само собою разумеется, что в балке есть хлеб — еда пахаря, который неподалеку, на елане пашет на тройке лошадей. Дальше еще видно пахарей: на конях пашут и на быках, чуть слышно доносится покрикивание погонщиков. Но у тех пахарей ночевки, очевидно, на другом стану.

— Может, подаваться начнем помаленьку к стану этому? — предложил Федотов.

— Нет, — упрямо тряхнул головой Егор, — рано ишо, можем на разъезд белых нарваться. Подождем, когда хозяин будет на стану, а без него-то неудобно.

— У него, может, и хлеба-то одна коврига?

— Там видно будет.

На полевой стан Егор с друзьями пришли уже в сумерки. Позади них над сопками рдела узенькая полоска зари, на стану горел костер. Озаренные его светом сидели пахарь — русобородый человек, в соломенной, почерневшей от времени шляпе — и чернявый мальчуган лет десяти. При виде незнакомцев оба поднялись с земли. Мужик, окинув пришельцев внимательно настороженным взглядом, ответил на их приветствие.

— Не бойся нас, дядя, сказал Егор, — мы люди свои, идем издалека, устали, проголодались. Разреши нам переночевать здесь у тебя. А если хлебушко найдется, удружи, будь добр.

— Бояться-то нам чего вас? Вы не разбойники, да и грабить-то у нас нечего. Садитесь к огоньку, погрейтесь, к ночи-то свежо станет.

В котле забурлила, вскипая, вода, мужик бросил в нее щепоть толченой чаги, подержав котел над огнем, приказал сыну:

— Тащи сюда чашки, хлеб да соль захвати, чеснок. — И, поставив перед пришельцами котел с горячей чагой, продолжал: — Ночевать-то останетесь, так нам еще лучше, веселее будет. А вот с харчами-то у нас не густо — всего две ковриги хлеба! Придется разделить их надвое, одну сейчас съедим, а другую утре. А потом уж бог даст день, даст и пищу.

Пахарь, назвавшийся Савелием, на дощечке топором изрезал пучок чесноку, густо пересыпал его солью и до влажности размял топорищем. Большую ржаную ковригу он разрезал на четыре части, три отдал гостям, четвертую разделил с сыном.

— Кушайте на здоровье, чесночку прихватывайте, шибко он для здоровья пользителен. Маловато хлеба-то, да что поделаешь: чем богаты, тем и рады.

— Спасибо, дядя Савелий!

— На здоровье!

Никогда еще Егору ржаной хлеб не казался таким вкусным, как в этот раз. Савелий только головой покачал, глядя, как быстро управились его гости с едой, вслух же сказал другое:

— Для спанья-то палатку возьмем с телеги, свернем ее вчетверо, вот и ладно будет. Под головы хомуты положите, седелки, а вот сверху укрыться-то будет нечем! У нас, окромя подседельника да шубы, какой сами укрываемся, ничего больше нету! Холодновато вам будет?

— Ерунда, вить не зима же. А нам только бы уснуть, то и холод нипочем!

— Да время-то оно теплое, петровки!

Утром хозяин поднялся чуть свет, разбудил своих постояльцев. Проснувшись, Егор увидел над сопками с востока бледный, чуть подрумяненный зарею рассвет и белую полосу тумана вдали под горой. На стану уже горел костер, над ним на тагане висел котел с водой. Хозяин укладывал на телегу мешки с овсом, сына послал за лошадью. Поеживаясь от утренней прохлады, друзья поспешили к огню, туда же подошел хозяин.

— Вот что, ребятушки, — заговорил он, обращаясь к Егору. — Вы, как я догадываюсь, к своим пробираетесь, к красным то есть?

Егор, держа над огнем протянутые руки, удивленно вскинул на него брови:

— С чего это ты взял, дядя Савелий?

— Соображаю, глядя на вас! На семеновцев вы никак не походите, и одежонка на вас… И ноги порапеные! Сразу видать, что в передряге большой побывали.

— Выдумываешь, дядя Савелий.

— Да вы меня не стесняйтесь, у меня у самого два братана в красных обретаются.

— Фамилии-то их как?

— Перфильевы.

— Есть в нашем полку Перфильев, в третьем эскадроне, имя его вот не помню, чудное такое, какие редко и встречаются.

— Пимон. Рыжие усы, ростом чуть меня повыше.

— Верно, Пимоном зовут его. Ну раз такое дело, то уж откроемся. Угадал, дядя Савелий, к своим пробираемся. А уж в передряге-то побывали в такой, што и вспомнить страшно, — и тут Егор рассказал о том, что произошло в пади Тарской, как из полутора тысяч расстрелянных белыми карателями только вот им троим удалось уйти от смерти!

Кончил Егор, и зловещая тишина воцарилась у костра, только вскипевшая вода бурлила в котле да потрескивали, разгораясь, дрова, ярким пламенем освещая сидящих вокруг, притихших людей. Потрясенный страшным рассказом, старик словно окаменел, полными ужаса глазами смотрел на Егора. Молчали и недавние смертники. Егор, сгорбившись, обхватив руками колени, смотрел Мимо костра, и чудилось ему, что тени погибших витают над ним. А в глазах — Тарская, вагон, откуда вместе с другими кинулся он навстречу смерти, штыки карателей, залпы, тела убитых, стоны, кровь, Раздобреев с окровавленной доской в руках! Дрова потрескивают в костре, а Егору слышится — хряст, хряст от ударов доской Раздобреева…

— Ох, Кеша, дорогой наш Кеша, — со стоном выдохнул Егор, распрямившись, упираясь руками в землю, — Кабы не ты, дорогой наш друг, не сидеть бы нам у костра этого.

— Не сидеть бы, — эхом отозвался Номоконов.

— Вот человек был, — прошептал Федотов, — царство ему небесное!

— Ужас, ужас! — очнулся от оцепенения старик. — Шибко, знать, молят за вас богу родные, шибко! Из какого аду вырвались, боже ты мой милостивый! Слушаю, и волосья дыбом встают, — ужас! И как только земля-то носит злодеев этих, казнителей!

— Но ничего, — помотал головой Егор, словно отгоняя от себя страшные видения, — отольются им слезы сиротские и кровь погибших товарищей наших. Рассказывать будем народу нашему, штобы еще больше восставали против палачей проклятых, мстили палачам нещадно!

После все молча принялись за еду. Хозяин так же, как и вечером, ковригу хлеба разделил начетверо, роздал гостям и сыну поровну, себе от четвертинки, которая досталась сыну, отрезал тоненький ломтик.

— Себя-то обделил, дядя Савелий! — сказал ему Егор.

— Обо мне не печальтесь, кушайте на здоровье. Домой я надумал съездить, там и поем досыта. Да-а, — с уважением глядя на Егора, старик одобрительно покачал головой, — верно ты сказал, што поднимать надо народ супротив казнителей этих, злодеев, навалиться на них всем миром — и крышка им, проклятым! А народ и так-то озлоблен на них до невозможности, а теперь, как услышат про это злодейство, все поднимутся от мала до велика! Будь бы помоложе, и я не отстал бы.

— Молодец, дядя Савелий, спасибо!

— Вот и надумал я помочь вам, чтобы до своих-то добраться скорее. Сделаем так: сейчас мы едем на пашню, овес я рассею. Ванюшка боронить будет, а сам я домой смотаюсь. Да ишо кто-нибудь из вас бы со мной, вдвоем-то оно бы способнее. Там и харчей соберем вам на дорогу, и насчет коней сообразим! Кто пожелает со мной?

Номоконов переглянулся с Егором:

— Ежели ехать, так мне придется, как ты думаешь?

— Езжай. А мы с Федотовым опять в тот же березняк подадимся, где вчера обретались. Здесь оставаться опасно. Как вернетесь, к нам туда приходи, Иван, расскажешь, что и как.

— Ладно.

Хозяин с этим согласился, и вскоре стан опустел. Савелий с сыном и Номоконовым отправились на пашню, Егор с Федотовым поковыляли в лес. Устроились они на том же месте, где вчера провели почти полдня. Отсюда им хорошо видно широкую елань, работающих на ней хлеборобов; в одном месте пашут на тройке лошадей, в другом — в плуг запряжено три пары быков, в третьем — на четырех лошадях боронят свежую пахоту. Ближе всех находилась к ним пашня Савелия: было видно, как он с мешком через плечо шагает по пашне, проворно раскидывает овес. Мальчуган запрягает двух коней в бороны, ему помогает Номоконов.

Взошло солнце, и под лучами его мириадами радужных блестков заискрились отягченные росой цветы и травы. Где-то далеко закуковала кукушка, и совсем близко выщелкивал сибирский соловей. Слушая незамысловатые рулады здешнего певца, Егор старался не думать о событиях в пади Тарской, пытался восстановить в памяти последнюю встречу с Настей… В этот момент Федотов тихонько дернул его за рукав, потянул к себе винтовку. Егор глянул в ту сторону и в промежутке между берез увидел козу. Она, пощипывая травку, выходила на полянку, а Федотов уже прилаживал на обгорелый пенек винтовку.

— Стой! — крикнул Егор, локтем вышиб из рук товарища оружие. Как метнулась вспугнутая им коза с полянки, Егор не видел, столкнувшись глазами с изумленным взглядом Федотова.

— Ты чего это? — не понимая, что произошло, спросил Федотов. — Почему стрелять не дал?

— А ты слепой? Не видел, что это матка, детеныш у ней — инджиган[1]. Убил бы матку и его погубил бы.

— Вон оно што! Подумаешь, великое дело матка, инджиган! Людей убивают тысячами.

— Людей палачи убивают, каратели, а ты кто.

— Козу нужда заставляет убить, голод!

— Чего ты мелешь! — возмущенный упрямством Федотова, повысил голос Егор. — Какой голод: вечером вчера, утром сегодня хоть и не совсем досыта, а все-таки поели. Номоконов уехал за харчами!

— Што и за человек ты, никак не пойму? С тобой и с ружьем подохнешь с голоду в тайге! — И отвернувшись, Федотов прилег, положив голову на приклад винтовки, притих, не желая больше разговаривать.

Молчал и Егор. То, что произошло здесь, напомнило ему случай, когда и он чуть не убил козулю-матку! Это было весной 1919 года, когда партизанский отряд Хоменко обосновался в здешних же местах в таежной падушке Гришкин хутор. Находясь вдали от сел, партизаны кормились главным образом тем, что добывали в тайге охотники. Одпажды и Егор напросился идти на охоту. Взяли его охотники, из лагеря идти пришлось далеко, потому что вблизи коз распугали. На рассвете заняли места на перевале. Егору досталась круглая лужайка на опушке. Укрывшись за валежиной и густой порослыо вереска, он приготовился, уложив винтовку на сучок, замер в ожидании. Коза вышла на полянку уже перед восходом солнца. Медленно, грациозно выступая стройными ножками, она шла прямо на Егора! Сделает два-три шажка, пощиплет травку и вдруг вскинет красивую сухую головку, сторожко поводя ею, принюхивается, но слабый утренний ветерок тянул от нее на охотника, и она его не чуяла. Всю ее, как на картинке, видел Егор: и черный пятачок на носу, такой же ободок ноздрей, розоватые раковины больших ушей, даже маленькие раздвоенные копытца на ногах! Она уже вылиняла, красноватая гладкая шерсть лоснилась на боках. Не чуя опасности, она подходила к Егору все ближе и ближе. И вот, когда до него осталось не более пятнадцати шагов, коза опять вскинула головку, глядя прямо на Егора. Он изготовился к выстрелу, целясь в грудь ей, между лопаток.

Еще миг… и в этот момент Егор увидел глаза ее — большие, карие, чуть влажные. И будто что-то оборвалось у него в груди, он шумно вздохнул, откинул от себя винтовку. Много видел Егор на войне всяких смертей, сам стрелял в людей, рубил шашкой во время атак, и не было к ним жалости, а тут коза эта словно пронзила его глазами, сдавила сердце! «Вить мать она, дите у ней», — мелькнуло у него тогда в мыслях, и облегченно вздохнул, когда она прыгнула от испуга. Даже не прыгнула, а как бы взлетела, распластавшись в воздухе, и скрылась молниеносно, а следом за нею стрелой мелькнул маленький красненький инджигашек.

Номоконов вернулся из села к раннему обеду. К лесной опушке, где скрывались его друзья, он подъехал в тарантасе, на рыжем вислозадом иноходце. В ожидании спешивших к нему друзей он похаживал вокруг иноходца, оглаживал его, поправлял на нем сбрую, таловым прутом сбивал с пего паутов. Уже по внешнему виду Номоконова Егор догадался, что прибыл он с добрыми вестями. Он так и светился радостью, обнажая в улыбке крепкие, белые зубы, хвастал:

— Вот когда заимел виноходца! Золото, сто сот стоит, виноходь под ним… галопом не догнать.

— Да ты про дело-то говори, холера? — тормошил говоруна Егор, горя нетерпением узнать, что там и как. — С чем приехал-то?

— Все в порядке, — натянув вожжи и ухватившись рукой за облучину, Иван ловко запрыгнул на переднее сиденье, достал из кузова кнут. — Садитесь, мигом домчу!

— Да не тяни ты за душу, волк тебя заешь! — усаживаясь на заднее сиденье, ругался Егор. — Рассказывай живее!

— Сейчас. Но-о, Рыжко, давай, милок, прибавь. С хозяином надо распроститься.

— Ты будешь говорить или нет? Ботало осиновое, — уже не на шутку рассердился Егор. — Вот как ахну костылем по башке!

— Все бы ахал. Сказано вам, что дорогой все расскажу до тонкости.

— Ну и рассказывай, смеешься ты, што ли? — взъярился и Федотов.

— Красные зашли в село, понятно вам? Даже твоего, Егор, полка — Первого конного… Не весь полк, а один эскадрон.

— Да ну! — враз повеселел Егор. — Кто командир-то у них, видел?

— А то нет? Разговаривал даже, про расстрел в Тарской рассказал, все подробно! Про тебя он спрашивал, знакомец твой! Фамилия-то? Эка, паря, забыл вить, сюда ехал, помнил, здоровяк, кулачищи-то, как гири двухпудовые. Усы черные, да и весь-то на цыгана похож.

— Тимофеев, Алеха, — обрадовался Егор, гнев его на болтливость Ивана прошел так же быстро, как и возник. — Он, Алеха, больше некому. Один он у нас такой. Гони живее!

— И так гоню, колёсся-то где хватят земли, где нет.

Уже подъезжая к стану, Иван сдержал иноходца, перевел его на шаг. Оглянувшись на Егора, сказал:

— Знаешь што, отдадим винтовку эту Савелию! Человек он хороший, для нас вон как постарался.

— На троих одна и ту отдать?

— Для нас есть у Тимофеева в обозе трехлинейки, я уже договорился с ним. Коней для вас ликвизируют у богачей, а себе я даже шашку достал.

— Ежели так, то чего же, отдадим старику винтовку.

— Радехонек будет!

(обратно)

ГЛАВА II

1919 год, июнь. Вот и лето подошло, а планы семеновских генералов — разгромить, уничтожить мятежных большевиков — проваливались один за другим. Четыре полка красных партизан продолжали действовать в низовьях Аргуни и Урова, Газимура и Урюмкана, имея центром станичное село Богдать.

Однако положение у красных значительно ухудшилось: много отважных бойцов за свободу сложило свои головы в боях под Нерчинским Заводом, под Кунгуровой, в зерентуевском бою, в башуровском, на Газимуре. Убитых бойцов наскоро хоронили без гробов в братских могилах, а раненых увозили в глубокий тыл — в таежные села Богдатской, Усть-Уровской и Аркиинской станиц, где врачами были местные знахари да бабки-травницы.

В связи с таким положением почти прекратился приток новых добровольцев, поредели партизанские эскадроны, оскудели боеприпасами. Особенно плохи дела были в 4-м кавалерийском полку, которым командовал Степан Толстоку-лаков — статный, бравый детина из казаков Усть-Уровской станицы. Толстокулаков, так же как и Макар Якимов, был рядовым, неграмотным казаком, и все-таки партизаны выбрали его командиром полка взамен Корнила Козлова, убитого в зерентуевском бою. Командиром Степан оказался боевым, энергичным, однако последние два боя по Урюмкану оказались неудачными. Боеприпасов израсходовали много, а пополнить их было нечем, не отбили у белых ни одного обоза. В связи с создавшимся положением решил Степан съездить в Богдать к Журавлеву, посоветоваться с ним, как быть дальше.

Ранним утром, когда хозяйка квартиры еще доила коров, Степан разбудил спавшего в сенях партизана и приказал ему сходить за полковым писарем. Сердитый спросонья партизан нехотя поднялся, обуваясь, ворчал себе под нос: «Сам не спит и другим не дает. Ишо и черти в кулачки не бьются, а ему уж писарьзапонадобился».

Писарь Федор Ярославцев появился в избе, когда Степан уже сидел за столом и вместе с хозяином пил из самовара чай с молоком и пшеничными калачами.

— Проходи, товарищ, — пригласил хозяин, — чаевать с нами.

Федор не возражал и уже фуражку снял, приглаживая рукой чуб, но Степан, поднявшись из-за стола, кивнул головой на дверь:

— Выйдем на минутку, дело есть.

Вышли. На дворе сыро, небо заволокли серые, мохнатые тучи, и уже начал сеять мелкий, как сквозь сито просеянный, дождик. Хозяйка выгоняла в улицу коров — пестрое стадо валило улицей; пастух, натягивая от дождя мешок углом на голову, монотонно выкрикивал:

— Коров выгоняй, коро-ов!

Степан присел на низенькую скамейку на крыльце, кивнул писарю: садись.

— Чего звал? — спросил Федор, усаживаясь рядом.

— К Журавлеву хочу поехать сегодня, насчет боеприпасу посоветоваться. Вить это же беда, обеспатронились начисто. Сколько у нас осталось патронов, ежели на круг взять, по десятку на винтовку будет?

— Едва ли.

— То-то и есть. Вот и хочу поехать к Павлу Миколаичу.

— А чем он нам поможет? Советом в бою добывать патроны, оружие, так это мы и сами знаем.

— А ты помнишь, людей Журавлев посылал в Аркию, золото добывать на прииске. От нашего полка тоже ушли пятеро?

— Помню, а что?

— То, што золота добыли порядочно. И с этим золотом Журавлев посылал Воросова и Михайлу Сапожникова за границу, патроны на него закупить у китайских купцов. Съездили они и патропов закупили, и кое-што из оружия. Вот я и поеду, попрошу, чтобы поделились с нами.

— Зряшное дело. Не даст нам ничего Журавлев. Не любит он таких попрошаек. Да и то сказать: только одному дай, а там и другие потянутся, как мухи на мед! На готовенькое-то много охотников найдется. Да будь бы я на месте Журавлева, тоже не дал бы. Так что лучше всего не езди никуда. Патронов Журавлев все равно тебе не даст, и наше с тобой дело — вообще на глаза ему не попадаться недели эдак две.

— Это почему же? — насторожился Степан.

— Нагрезили малость ребята наши ночесь.

— Чего такое?

— Из полка сиганули, второй эскадрон почти что весь целиком.

— Ка-ак! — бледнея, изменившимся голосом переспросил Степан. — Дезертировали, што ли? С оружием?

— Само собой. Да ты шибко-то не переживай, не волнуйся, и никакие они не дезертиры, что ты их, не знаешь? Просто видят, что у нас вроде затишье наступило, вот и решили домой съездить, своих попроведать. К тому же пообносились все страшное дело как, обовшивели. Побудут дома с недельку, одежонку исправят, по домашности кое-чего подладят и вернутся. Никуда они не денутся.

— Гады, гады ползучие! — нервно потирая руками колени, матюгал Степан беглецов. — Изменщики проклятые! Узнает про такое Журавлев, голову снимет!

— Да ну-у, что мы ему докладывать будем обо всяком пустяке. Помалкивай знай, и всего делов. А, гляди, через недельку они заявятся! Ребята надежные, почесь все нашей Усть-Уровской станицы. Может быть, ишо и патронами где-нибудь разживутся.

Федор набил табаком трубку, закурил и, как будто ничего особенного не произошло, продолжал спокойно рассудительным тоном:

— Винтовки у нас почесь наполовину берданы, патроны-то к ним сами наделали бы, будь бы у нас свинец. Опять же пороху нету, пистонов! Это как у той бабы, что говорила старику: «Будь бы мясо — пельменей настряпала бы, муки нету!» То же самое и у нас. А тут новое горе: с питанием стало плохо, хлеб есть у жителей, а партизаны наши почесь сплошь охотники, им мясо подавай, а их чаем потчуют да кашей надоваливают с простоквашей. А наша хозяйка щей постных наварила нам вчера, да таких, что ими только собаку ошпарить!

— Чего ты расплакался тут! — вскипел Степанов, и без того расстроенный самовольным уходом из полка партизан, — Мяса нету! А что, у богачей здешних овец не стало, быков?

— Остынь, не пори горячку-то. В уставе нашем что сказано, забыл? Брать у населения продукты для питания под роспись только в случае крайней необходимости. А какая же тут крайность, когда тайга вокруг и зверя там всякого полно. Послать человека три охотников хороших, вот тебе и мясо.

— А патроны где взять?

— Да много ли их потребуется? Десяток зарядов дадим — и десять коз приволокут ребята. Это уж хоть на бобах не ворожи, приволокут!

— Оно-то, конешно, так, — Степан с тоской во взгляде посмотрел в сторону тайги, что темнела сквозь сетку дождя; она, с двух сторон наступая на село, укрывала собою горные кряжи и хребты. Часто оттуда доносилось знакомое бявканье гурана. Сила охотничьего азарта всегда влекла Степана в тайгу, особенно потянуло его туда теперь, но, понимая, что для командира полка это невозможно, он лишь тяжелехонько вздохнул и сказал примирительным тоном: — Ладно уж, пошли человека три-четыре, да таких, штобы патроны-то зря не жгли.

— Насчет этого будь спокоен. Выбрать-то есть из кого.

— Так ты говоришь — не ездить к Журавлеву?

Конешно. У нас одна надежда пополнять наши запасы добывать их в бою. А так, Федор безнадежно махнул рукой, — сам плох, не даст бог. Только бы вот ребята поскорее вернулись. Но, думаю, долго-то они не задержатся.

Степан еще раз посмотрел на таежные сопки, поднялся со скамьи:

— Ладно, пошли чай пить.

— Это можно, чай пить не дрова рубить, пошли.

Как раз в это время на станции Мациевской, далеко от сел и станиц, занятых партизанами, разгружались эшелоны 1-го Забайкальского казачьего полка, что прибыл из Читы вместе с приданной ему горной батареей.

Полк этот в ставке белого командования считался самым надежным, поэтому и назывался «имени атамана Семенова». Укомплектован он был полностью казаками действительных сроков службы, которые в отличие от других полков и обмундированы были лучше, и хорошо вооружены. Причем винтовки у них были коротенькие — японские карабины. В задачу полка входило: со станции Мациевской следовать походным порядком долиной Аргуни, в районе 4-го военного отдела влиться в состав армии генерала Шемелина и действовать по его указанию.

Штабисты походного атамана были хорошо осведомлены о том бедственном положении, в котором находились красные повстанцы. Все они не сомневались в скором разгроме «большевистских шаек» и были уверены, что 1-й полк ускорит этот разгром. Эта уверенность была настолько велика, что командир полка, полковник Эпов, имел приказ: «После выполнения боевой задачи полку надлежит следовать в город Сретенск на зимние квартиры».

(обратно)

ГЛАВА III

Сердитый, с похмелья, лежал на кровати в горнице покровский поселковый атаман Филат Степанович. Вчера гульнул он на именинах у друга своего Поликарпа Дятлова, да так, что не помнит, как его доставили домой. Проспал бы атаман, вероятно, до самого обеда, если бы не жена.

— Вставай живее, — тормошила она мужа, трясла его за плечо, — солнце-то уж вон куда поднялось!

— М-м, — невнятно промычал атаман, переворачиваясь на другой бок.

— Человек вон приехал с пакетом, — не унималась атаманша, — из станицы, наверное.

— Отвяжись!

— Вставай, холера, дело-то, поди, важное, военное.

— Ох, кого это там принесло опять, — с трудом оторвавшись от подушки, атаман сел, опустил ноги на пол и, облокотившись на колени, сжал ладонями виски.

— Одевайся, Степаныч, ждет человек-то.

— Да будьте вы трижды прокляты! Ни днем ни ночью нету спокою, — ругался Филат, проклиная свое атаманство. Да и было за что: никогда еще не было у него столько хлопот, как в этом суматошном году. То подводы с него требуют, то сено подавай, то овес, то коней, то казаков мобилизуй. А сегодня к тому же голова трещит так, что моченьки нету. — Ох, — поднял он на жену страдальческий взгляд, — посмотри-ка, не осталось ли в графине-то?

Бокал водки, который принесла ему заботливая жена, оживил атамана. В голове у него прояснилось, боль поутихла, он запил водку огуречным рассолом, поблагодарил жену и, одевшись, вышел на кухню. Там ожидали его приезжий паренек лет семнадцати и очередной рассыльный, пожилой сивобородый Федот Нилыч, отбывающий дежурство за сына.

Хозяйская дочь, розовощекая черноглазая Маринка, очень пополневшая на шестом месяце беременности, вынимала из печки пшеничные булки, ставила их рядком на кутней лавке. Пахло печеным хлебом и медовым душком подсыхающей травы, которой застелен чисто проскобленный пол: на столе, исходя паром, шумел пузатый самовар.

При появлении Филата гонец встал, приветствуя атамана, подал ему пакет под сургучной печатью.

Атаман вскрыл пакет, посмотрел на исписанную фиолетовым карандашом бумажку и, досадуя на свою неграмотность, спросил гонца:

— Ты небось грамотный?

— Ага, — кивнул головой парень, — могу прочитать.

— Давай.

— «Покровскому поселковому атаману…» — бойко начал паренек.

Слушая его, атаман лишь головой покачал, дивясь про себя: «Смотри-ко ты, как чешет, не хуже моего писаря. Как водой бредет».

«Первый Забайкальский казачий полк, — продолжал парень, — прибывает в нашу станицу. Предлагаю к 29 мая сего года приготовить сто пудов овса и пять одноконных подвод, каковые предоставить в распоряжение полкового фуражира. Об исполнении донести. Станичный атаман вахмистр Пинигин. Писарь урядник Березин».

К удивлению гонца, атамана не только не огорчили предстоящие хлопоты, но он даже повеселел, выслушав предписание начальства.

— Вот это здорово, Первый полк к нам! — заулыбался он, гладя бороду. — Марина, слышишь?

— Слышу, тятя, Миша приедет! — Маринка так и зарделась маковым цветом, радостью заискрились карие глаза. — Вот не думано-то, не гадано, аж не верится.

— Дуреха, чего же не верить-то, ясно написано: двадцать девятого мая, значит, завтра жди муженька в гости. Иди обрадуй матерю, да начинайте готовиться встретить дорогого гостя. А оно может так получиться, что и господа офицеры к нам пожалуют, ежели полк-то у нас задержится. Иди, а у меня ишо и других делов полно.

И к гонцу:

— А ты, молодец, письмо-то отвези к писарю моему, пусть он там распишется как надо, да скажи ему, чтобы живой ногой ко мне, понял?

— Так точно, господин атаман!

— Ступай.

Парень, подражая старшим, крутнулся налево кругом, вышел. Филат, повеселевший от радужных вестей, и не заметил, что головная боль у него утихла, на душе стало легко, потянуло на разговоры и выпить захотелось.

— Агаха, — позвал он жену, — поставь-ка нам графинчик! Чтобы Федот Нилыч проздравил нас с радостью великой.

— Опохмелился, и хватит, — резко оборвала его атаманша, — напьешься и про дело забудешь! Из станицы-то што пишут, забыл? Надо все исполнить и к приезду зятя приготовиться, родных оповестить, пригласить к завтрему, а у нас ишо не у шубы рукав! Работники на пашне, а надо кого-то за овцой послать в табун, заколоть ее, да поросенка, а то и двух. Да мало ли делов-то?

— Верно, Агаха, верно! — согласился атаман, — А по чеплашечке-то уж налей нам с Федотом Нилычем, выпьем — и за дело. Все справим в лучшем виде. Проходи, дядя Федот, к столу.

Федот не возражал, положив фуражку на скамью, прошел к столу, присел, разглаживая усы. Выпили по одному бокальчику, больше атаманша не разрешила, закусили соленым огурцом.

— Вот что, дядя Федот, — заговорил атаман, — овес-то возьмем, пожалуй, из общественного амбара? Как по-твоему, ладно будет? А потом соберем как-нибудь, возместим, верно?

— Ну что ж, тебе виднее. Из амбару так из амбару. Вахтура позвать, что ли?

— Позови. И десять подвод к завтрему набери.

— Кого назначить?

— Очередь в нижней улице. Значить, так: можно Романа Вдовина, Калинина Михалева, Руфу Пичуева и других там по порядку.

— Поликарпа Дятлова чего обходишь?

— Дойдет ишо очередь и до Поликарпа.

— Там жди, когда она дойдет, — Федот вышел из-за стола, перекрестился на иконы. — Спасибо за угощение.

— На здоровье. Насчет подвод-то поторапливайся.

— Сделаю. Вот насчет Ромахи-то Вдовина поговорить хочу, вить у него парень-то совсем недавно с подвод вернулся — и опять его же? Вить неправильно, Филат Степанович! Плуг остановится у человека, без паров останется! То же самое и у тех ребят. Лучше всего назначить Дятлова, пусть пошлет работника на трех подводах, две взять у Овчинникова, остальные наберем. Вот оно и ладно будет. А у Овчинникова с Дятловым не убудет, и пахота не остановится, у них, окромя рабочих, гулевых кобыл косяки степь красят.

— Это уж дело его, Федот Нилыч, а што касаемо подвод, так у Романа три годных души, а у Дятлова одна! Так с какого же пятерика он за чужие души отбывать будет?

— Ду-уши. А помнишь, веснусь, вот когда также потребовали с нас овес, подводы, коней под верх, так брали по справедливости, у богатых, справных хозяев, так что и пахота ни у кого не остановилась! Оно и правильно, вить вешний день год кормит.

— Это ты про то, как красные-то к нам заходили?

— Восстанцами их называли, а какой они масти, я не интересовался. Димов Михайло каким-то начальником у них. Он, этот Димов, сказывают, в большаках состоит, а человек ничего-о, очень даже справедливый. Что верно, то верно.

— Так ты это што же, Федот Нилыч, — у атамана от удивления глаза полезли на лоб, ломко изогнулись рыжие брови, — Мишку Димова восхваляешь за то, што он тут пропаганды разводил большевицкие?

— Может, он и говорил про каких-то препоганых, я не слыхал, а вот про рабочих да про бедных людей рассказывал — мне даже пондравилось. Хорошо говорил, умный, видать, человек.

— Умный? — Атаман говорил уже сердитым тоном, веселость с него как рукой сняло, — Ничего ты, старик, не понимаешь! Они, эти умные, на словах-то, как на гуслях, жизню райскую сулят людям, а на деле, того и гляди оглоблей в рот заедут! За такие слова, што ты мне тут наговорил, знаешь што бывает? Али в большевики записался, старый хрыч!

— Ты меня не пужай! — взъярился дед, донельзя разобиженный словами атамана. — Не ори на меня, я ить хоть худой, да казак забайкальский, четыре года отслужил верой-правдой царю-батюшке! Два сына в дружине ходют, а ты меня большевиком обозвал! Сам ты, хлеб-соль, не слушай[2], большевик окаянный. Не глянется, што я правду сказал про Дятлова? Ишь навадился дружков своих выгораживать!

— Хватит! Указчик нашелся! Все-то командовать зачнете, исполнять будет некому. Ступай исполняй, как приказано!

— Нет уж, как не было правды, так ее и не будет вовек по всему видать, — махнув рукой, дед поднялся со скамьи направился к выходу, ворча себе под нос: — Жизнь подошла проклятая, слова никому не скажи!

Выйдя в улицу, Федот дал волю языку:

— Ишь разорался, стервуга рыжая. Не на таковского нарвался, не таких видал, да редко мигал. Вот назло ему возьму и назначу Овчинникова взамен Ромахи и Дятлова то же самое! Нечего им потакать!

В то же время атаман ругал Федота, меряя ногами комнату. Очень уж досадил ему старик неуместным рассказом про Димова.

— Крыса седая, прохвостень большевицкий. В станицу бы его, старого черта! Неохота связываться, греха лишнего брать на душу, а надо бы проучить, штоб не болтал, чего не следует.


Высокое безоблачное небо голубело над станицей. Жаркий начинался день, опустели широкие елани, на черных полосах свежей пахоты одиноко торчали покинутые пахарями плуги. Распряженные быки и лошади спасались от жары и овода в зарослях тальника возле речки. На полевых станах дымили костры, возле чаевали хлебопашцы. Все они после чая забьются в палатки, берестяные балки и под телеги, чтобы отоспаться, пока не спадет полуденный зной. Все живое попряталось от жары, все вокруг словно вымерло, затихло. Лишь в поселке Покровском необычное оживление: по главной улице с песнями проходил 1-й Забайкальский казачий полк. Посмотреть на казаков сбежались со всего села девки, бабы, старики. Казаки в полку как на подбор: молодые, боевые, обмундирование на всех одинаковое: гимнастерки цвета хаки и такие же брюки с лампасами. Сотня за сотней стройными рядами шли они, колыхая пиками, подмигивая молодухам.

Не в ладах с революцией были казаки Чалбучинской станицы. Из всех ее пяти сел не более десятка человек ушло к красным, все остальные служили в номерных белогвардейских полках, батареях и в станичной дружине. Поэтому и отношение сельчан к первому полку самое доброжелательное: девки улыбаются казакам, бросают им цветы, старики одобрительно кивают головами, судачат промеж себя:

— Вот это по-олк!

— Казачки подобрались один к одному.

— На этих даже смотреть радостно: форма на всех одинаковая, и пики у них, и кони в сотнях по мастям, завьючены как полагается, и казаки молодец к молодцу, сердце радуется! А то вон, как проходил намедни 14-й полк, — помнишь, сват? Я как глянул на них, за голову схватился: не казаки, а сброд какой-то, одеты все по-разному, погоны у кого желтые, у кого красные, не поймешь, навроде казак, а погоны на нем малиновые, адали в пехоте.

— Это же действительной службы казаки. Эти, брат, как одного гнезда собаки, дружные.

— Да, уж от этих пощады не будет красюкам!

— Теперича держись, комиссары!

По-иному заговорили старики, когда следом за полком показалась конно-горная батарея, прислуга которой состояла сплошь из широкоскулых, плосколицых харчен. Очень уж плохими делами прославились харчены даже в тех станицах, что были настроены враждебно к красным партизанам. И здешние старики отзывались о пришельцах недружелюбно:

— Энтих-то зачем напринимали в батарею, што им, казаков наших не стало?!

— Ишь, хари-то какие разбойные, так кирпича и просят.

— Зверюги, как поскажут про них, грабители.

— Жалко, полк-то не остановился у нас. В Горбуновой, говорят, заночует.

— И наших казаков в этом полку пятеро служит.

— Двоих я видел: Сеньку Фанова да Яшку Михалева. Даже поговорил с ними, отпросились они на день своих попроведовать.

— То-то я видел, к атаману один заехал на вороном коне, должно быть, зять его.

— Он самый, Мишка Ушаков, обрадует Маринку.

(обратно)

ГЛАВА IV

Шумно было в этот день и весело в просторном доме поселкового атамана. Сегодня у него радость — хоть на один денек да заехал зять Мишка. По этому случаю и устроил Филат гулянку. На столах у него и вареного, и жареного полным-полно, есть чего и выпить, и закусить. Гости как на подбор самые зажиточные, степенные бородачи, почти все они в старомодных мундирах и сюртуках, шаровары с напуском, на груди медали, кресты, цепочки от часов. На бабах сатиновые кофты, юбки в пять полос, кашемировые платки, на ногах полусапожки с резинками.

Среди гостей выделяется могутной фигурой пегобородый, бровастый Поликарп Дятлов. На широченной груди его блестит георгиевский крест и две медали — память о русско-японской войне.

Гости уже порядком охмелели, развязали языки, затараторили бабы, и только зычный бас Поликарпа перекрыл весь этот гомон.

— Кум Филат, — басил он, раззявя зубастую пасть — с гостем тебя!

— С госте-ем! — подхватили сразу несколько голосов, чокаясь стаканами.

— Здоровья ему дай бог!

— Домой возвернуться подобру-поздорову!

— Да варнаков-то этих, красюков, изничтожить скореича!

— Спасибо, гостюшки дорогие, — раскланивался Филат.

Проходя вдоль столов, он усердно подливал в опорожненные рюмки и стаканы.

— Михайло Матвеич, служивый, — тормошил Мишку сидевший слева от него бородач с желтыми петлицами на отворотах сюртука, с двумя рядами светлых орленых пуговиц, — скоро войну-то прикончите?

— Скоро, — мотал в ответ чубатой головой Мишка.

В новеньком японском мундире с погонами защитного цвета, сидел он в переднем углу и глаз не сводил с открытой двери на кухню, где хлопотали около печки две стряпухи и с ними его Маринка. Михаилу эта гулянка как кость в горле. Ему бы этот день с Маринкой побыть наедине, а тестю захотелось гульнуть, и Мишка не смог настоять на своем. Утешало его лишь то, что пиршество в их доме продлится недолго: кто-то из гулеванов пригласит всю компанию к себе, и пойдут они из дома в дом, пока не обгостят всех участников гулянки. Так оно и получилось; первым заявил об этом Поликарп Дятлов.

— А теперича ко мне милости прошу, — зарокотал он пьяным басом, поднимаясь из-за стола. — Ко мне, господа хорошие.

— Нет уж дозволь, Поликарп Митрич, — запротестовал один из гостей, — Как же это к тебе пойдем мимо моего дома? Рази это порядок? Уж не обижайте меня, гостюшки дорогие, а поначалу ко мне пожалуйте!

— К тебе дак к тебе, — согласился Поликарп. — Пошли-и!

Гости одобрительно зашумели, выходя из-за столов, благодарили хозяев за угощение, потянулись к выходу. Филат, по обязанности хозяина, от большой выпивки воздерживался, на ногах держался крепко. Провожая его, Мишка сказал:

— Вы идите с мамашей, а мы с Маринкой управимся тут, подойдем.

— Миша, казачок ты мой дорогой, — расчувствовался начавший хмелеть Филат. — Как ты, доволен гулянкой, а?

— Доволен, доволен, спасибо!

— Ну я пошел, не задерживайтесь тут, не ломай компанию!

— Придем, — заверил Мишка, помогая тестю сойти с высокого крыльца, а сам в это время думал: «Приду я к вам, черта лысого! Ишь обрадовались казаку семеновскому, а вот что вы запоете, когда заявлюсь к вам без погонов да с красной звездой на фуражке? Небось на гулянку-то вас не потянет тогда!»

Михаил не только знал о существовании в полку заговорщицкой организации, но и был одним из ее участников. В этой организации, созданной покойным Раздобреевым, насчитывалось около тридцати заговорщиков, руководил ими боевой фронтовик урядник Илья Стрельников, ближайшими помощниками которого были вахмистр 5-й сотни Писменов и фельдшер Васильев. Заговорщики распространяли среди казаков большевистские листовки, воззвания, подговаривали их переходить на сторону красных. По этой причине Мишке и отпуск дали всего на один день. Отпуская его, Писменов наказывал:

— Не вздумай задержаться, здесь события назревают важные, и нам теперь не до отпусков.

— Неужто скоро?

— Ждем сигнал. Человека туда послали для связи, понятно?

— Понятно.

— Тем ребятам, какие с тобой тут останутся, не проболтайся под пьяную руку!

— Да ты што? Сроду я не напивался.

— То-то.

Однако уехать из села на следующий день не удалось Мишке, подвели сослуживцы-односельчане, набралось их четверо, и всем так же, как и Мишке, родственники устроили на радостях гулянки, которые продолжались и весь следующий день. Напрасно Михаил пытался отвлечь их от пьянства, уговаривал ехать скорее в полк, казаки и слушать не хотели, стояли на своем:

— Брось ты, Мишка, чего торопишься-то?

— День-то, два и просрочим, так какая беда.

— В кои веки с родными увиделись, да не гульнуть?

И Михаил скрепя сердце махнул рукой и поневоле согласился. «Черт с ними, пусть гульнут еще денек, да и я побуду с Маришей! От Писменова отговорюсь как-нибудь!».

(обратно)

ГЛАВА V

Не задерживаясь в Нерчинском Заводе, центральном селе 4-го военного отдела, Первый полк проследовал в направлении долины Урова и в селе Грязная Зерентуевской станицы остановился на отдых. Туда же на третий день своего отпуска прибыли Мишка и четверо его друзей.

День близился к вечеру, когда они въезжали в село, до отказа заполненное казаками. Куда бы ни глянул Мишка, везде он видел казаков, кое-где оседланных коней. На площади, посреди села, рядом выстроились зеленые походные двуколки, зарядные ящики и три горных орудия, возле которых в струнку вытянулся часовой, широкоскулый, колченогий харчен в японском мундире и с обнаженной шашкой, прижатой к плечу.

Казаки шагом проехали мимо батареи, свернули в следующую улицу, и тут Михаил увидел шагающего им навстречу вахмистра Писменова.

«Вот тебя-то мне и надо», — подумал Михаил и, рысью подъехав к нему, придержал коня, правую руку кинул под козырек фуражки.

— Здравия желаю, господин вахмистр, честь имею явиться!

Вахмистр, молодцеватого вида, кареглазый, с таким же, как у Мишки, черным чубом и лихо подкрученными кончиками усов, ответно козырнул, перевел взгляд на казаков:

— Вы, ребята, езжайте в сотню. Вон мы расположились, с того краю улицы, устраивайтесь на постой. А к тебе, Ушаков, разговор у меня есть.

Казаки отъехали, Мишка спешился и с конем в поводу отошел за вахмистром к дощатому забору.

— Ну? — спросил он, глядя в построжавшее лицо вахмистра. — Ругать будешь?

— Дрыном бы тебя хорошим, дрыном, — не повышая голоса ответил вахмистр. — Тут такое дело заворачивается, а ты там с бабой валандался.

— Да не виноват я, Николай Николаич, сотенщики мои подвели, сволочи, я как ни бился…

— Ладно, — перебил вахмистр, — оправдываться потом будешь, а сейчас слушай: переворот учинить решили здесь, в эту ночь, понял?

— Чего не понять-то? Ясно как день. Только не рано ли?

— Ничего не рано, мы тут… ну, одним словом, так порешили, — и, явно чего-то не договаривая, вахмистр устремил на Мишку пристальный взгляд.

— Ты говори толком, чего мямлишь? — взъелся Мишка, догадываясь, что Писменов что-то от него утаивает.

— Спросить хочу, не струсишь, когда до дела дойдем? С офицерами-то мы нянчиться не будем.

— Ты какой-то чудной сегодня! Чего ты плетешь?

— Скажу начистоту: на собрании вечерось товарищи засумлевались что-то насчет того, что с чистой ли ты душой идешь с нами?

— С чего это им взбрело в башку такое?

— Когда шли через ваш поселок, ребята наши видели, как тебя там встречали. Дознались, что хозяйство у тебя большое, дом такой… одним словом, первейший в своем селе богач! Как же мы можем… Дело-то вишь какое.

— Вот оно што! — расхохотался Мишка. — Всю жизнь в работниках! Вырос в чужих людях, ох и чудаки! Дом-то тестя моего, а я у него тоже почти что в работниках состоял! — И тут Мишка коротко рассказал вахмистру о том, как очутился в богатом доме поселкового атамана.

— Ну тогда другое дело, — заулыбался Писмепов, — а почему переворот решили в эту ночь совершить, момент подошел подходящий. Сам Журавлев будет неподалеку отсюда, с третьим полком ихним, каким сослуживец мой, Мишка Швецов, командует, — в случае какой заминки, они подойдут к нам на выручку. Но зачнем сами, задача такая: штаб захватить, офицеров к ногтю, захватить батарею, пулеметную команду, казаков, какие супротив нас пойдут, разоружить.

— Вот так бы и рассказал сразу, а то ишо засумлевался чего-то? Будто первый раз меня увидел, про Даурский-то фронт забыл? Вместе были, в одной сотне.

— Знаю, Миша, кабы не знал, так стал бы я с тобой растабаривать! Так вот увяжись с Золотаревым Василием, он будет за старшего, крой к нему.

В то время как Михаил устраивался на постой, расседлывал коня, через два дома от его квартиры два казака точили топоры в хозяйском сарае. Большое, из нерчинского камня, круглое точило вертел за железную ручку Григорий Баранов. Точило тяжелое, величиною с переднее колесо, с бурого от натуги лица Григория градом катился пот, даже гимнастерка его взмокла, потемнела под мышками и между лопатками вдоль спины. А могутной, широкоплечий Золотарев все крепче нажимал на широкий плотницкий топор, по лезвию которого стекала желтоватая струйка воды в корыто под точилом. За этим занятием и застал их Михаил.

— Вы что это, по дрова ехать налаживаетесь? — пошутил он, приветствуя односотенцев.

— По дрова, — хмуро улыбаясь, ответил Золотарев и, пробуя пальцем лезвие, спросил: — Писменова видел?

— Сейчас от него. К тебе послал, под твою команду приказал поступить.

— То-то. Четверо нас пойдет. Григорий вот с нами, Трошка Глотов. Выпало нам троих офицеров угробить.

— Нашей сотни?

— Ну да, есаула Миронова, сотника Квятковского и хорунжего Мальцева. Все трое как раз в одном доме поселились, там и наведем им решку. Хватит им над нами издеваться да мирных жителей расстреливать. В Аргунске-то расстрелял Миронов двоих, помнишь?

— Помню. Да в одном ли Аргунске, и расстреливали людей, и дома сжигали, всякого было вдоволь. Ну а других офицеров то же самое?

— Да нет, какие из них не злодеи были — оставим в живых. К примеру, сотника Климова, хорунжего Гаркуша, этих не тронем.

— Та-ак, а топоры-то к чему точите?

— Для этого самого и точим. — И на изумленный взгляд Мишки пояснил: — Решили без шуму, холодным оружием действовать. Вот мы топорами их, гадов.

— Да вы што, ополоумели? — переводя возмущенный взгляд с одного на другого, упавшим голосом еле выговорил Мишка, — В мясники заделались, шашки-то у вас на што?

— Чего ты забоялся-то, — вскипел в свою очередь Золотарев, — Шашки! Сами знаем, для чего они, да беда-то в том, что рубить ими несподручно будет в избе, понял? Вот почему и берем топоры. Так что остынь, не горячись, а лучше закурим твоего, да смени вон Григория, поверти точило.

— Хватит уж, — возразил Баранов, свертывая самокрутку. — Ты што, обтесывать офицеров-то собрался? Или под фуганок их подгонять?

— Неправильно это, не по-казачьи. — Михаил хотя и закурил, и говорил уже спокойнее, но продолжал стоять на своем: — Вы там как хотите, а я так не согласен, шашкой буду орудовать, ежели придется. Шашкой!

(обратно)

ГЛАВА VI

Михаил засветло оседлал коня, привязал его к телеге с травой, накошенной в ограде, и, подождав, когда стемнеет, отправился к Золотареву. Там его уже поджидали Золотарев и двое других заговорщиков: Баранов и Трофим Глотов — небольшого роста, крепко сложенный казак Курлычинской станицы. Все трое молча сидели на бревенчатом предамбарье, курили; тут же в ограде хрустели прошлогодним сеном оседланные кони их, привязанные к пряслу.

Хозяева в доме уже спали, в сон погрузился притихший поселок, даже собаки не тявкали, лишь откуда-то издалека доносился еле слышный шумок водяной мельницы.

— Я не опоздал? — спросил Михаил Золотарева, присаживаясь к ним рядом.

— Да нет, еще не опоздал, — чутко прислушиваясь к чему-то, тихонько ответил Золотарев. — Сигнала ждем: как прокукует кукушка, тогда и двинемся.

— Ночи-то короткие, не опоздать бы.

— Ничего-о, к утру-то спать крепче будут.

Больше Михаил не расспрашивал, задумавшись, надолго замолчал. Противоречивые мысли роились в голове Михаила, он не возражал против расправы с офицерами, особенно такими, как сотник Квятковский, перешедший в полк из карательного отряда, где он принимал участие в расстрелах, порках мирных жителей. Под стать Квятковскому был и есаул Миронов. Один из казаков Онон-Борзинской станицы уверял, что Миронов был в числе тех карателей, которые расстреливали людей в Курунзулае, жгли их дома. Михаил понимал, что оставлять в живых этих злодеев нельзя, и все-таки простецкую душу Мишки терзали сомнения. «Ох, неправильно, однако, мы поступаем, — думал он, навалясь грудью на шашку, — уж лучше бы арестовать их и судить. А там уж, ежели кому присудят расстрел, значить, так ему и надо!» Он уже хотел поделиться этими мыслями с Золотаревым, но в это время на северной окраине села пять раз кряду прокуковала кукушка. В ответ ей на другом конце села трижды пропел петух.

— Вот он, сигнал, идемте, — поднявшись с предамбарья, приказал Золотарев.

Идти пришлось недолго. Новый под тесовой крышей дом, где помещались офицеры, находился неподалеку. Войдя в ограду, заговорщики остановились у высокого крыльца. Золотарев, снимая с себя винтовку, шепнул Баранову:

— Оставайся здесь, оружие наше карауль и наблюдай, — если кто из них в окно выскочит, руби его насмерть.

— А если в окно выскочит, которое в улицу?

— Если не догонишь, стреляй.

— Понятно, — мотнул головой Баранов, пробуя, легко ли вынимается из ножен шашка.

Золотарев даже шашку с себя снял, прислонил ее к стене. То же самое проделал и Глотов. Оба они с топорами в руках поднялись на крыльцо, следом за ними и Мишка.

Золотарев трижды стукнул кулаком в сенную дверь, в доме скрипнула половица, в сенях послышались шаги, робкий голос за дверью:

— Кто там?

— Свои, с пакетом из летучей почты, — условленным паролем ответил Золотарев.

Дверь открыл вестовой Миронова Суровцев с зажженной лампой в руке. Он еще не спал в ожидании заговорщиков, но, очевидно, струсил в последнюю минуту. Михаил видел, как в руке его мелко дрожала лампа.

— Спят, — сообщил он и зачастил полушепотом, — распьянехоньки, бутылку коньяку выпили вечерось, за картами меня посылали, а я за воротами постоял.

— Ладно, — не слушая, перебил Золотарев, — веди к ним.

Спертый воздух комнаты, где спали офицеры, пропитан устоявшимся винным и табачным запахом. Посреди комнаты стол, на нем две пустые бутылки, стаканы, блюдце с окурками, пачка папирос и наган без кобуры. Все это увидел Михаил при свете лампы, которую бледный как мел вестовой держал выше головы; пропуская вперед заговорщиков, сам он прижался к стене.

Хищно ощерившись, Золотарев перекинул топор в правую руку, шагнул к кровати, где густо храпел есаул.

— А ну, вставай, вражина! Получай, гад! — и, сдернув со спящего одеяло, он, гакая, рубанул его по голове.

Михаил успел еще увидеть, как Глотов поднял топор на Квятковского, но, видно, не сразу зарубил его; сотник, защищаясь, загораживаясь руками, заорал во все горло. Глотов ударил его вторично. Крик сотника и грохот упавшего со скамьи цветочного горшка разбудили хорунжего Мальцева. Михаил левой рукой ухватил со стола наган, замахнулся на хорунжего шашкой, но тот, вмиг сообразивший, в чем дело, кошкой сорвался с постели и, кинувшись на Мишку, ударил его головой в грудь. Падая навзничь, Мишка в упор выстрелил хорунжему в грудь.

Когда Михаил поднялся с пола, все три офицера лежали мертвые в лужах крови. Глотов, тяжело опустившись на стул, поднял с полу чайник с водой и пил прямо из носика, стуча по нему зубами. Насмерть перепуганный Суровцев словно застыл у двери с лампой в руке.

— Ты что наделал! — напустился на Мишку Золотарев, большой, страшный, с окровавленным топором в руках. — Слышишь, что в улице-то поднялось? А все из-за тебя, дуролом непутевый!

Только теперь до слуха Михаила донесся с улицы шум, конский топот, ружейная стрельба.

Я ж нечаянно, — начал было Михаил; Золотарев только рукой махнул и, бросив топор под стол, метнулся вон из комнаты, следом за ним Глотов и Мишка.

На дворе уже совсем рассвело, по улицам метались конные, пешие казаки, беспорядочно хлопали выстрелы. Более усиленная стрельба доносилась с южной окраины села; тяжко бухали залпы, прерывистым лаем захлебывались пулеметы. Там сопротивление повстанцам оказала 6-я сотня, сплошь состоявшая из дружинников. К ним присоединились два взвода из пятой, несколько уцелевших офицеров из других сотен и половина пулеметной команды, захватившая с собой пулемет «максим». Всем им удалось выбраться из села и умчаться по дороге на Нерчинский Завод.

Золотарев напрасно ругал Михаила, не по его вине в селе поднялась тревога. Как выяснилось позднее, произошла она так: заговорщики, без шума сняв часовых, овладели батареей, перебив офицеров, захватили штаб, а войскового старшину решили взять живьем. Стрельников с группой казаков был уже в ограде дома, где он квартировал, как в селе поднялась суматоха: в 6-й сотне взвыла сигнальная труба, в разных местах захлопали выстрелы. Взбежавший на крыльцо Стрельников и в дверь постучать не успел, как из дома в шинели, накинутой на плечи, с наганом в руке вышел сам войсковой старшина.

— Что за шум? — только и успел он спросить.

Стрельников облапил его сзади за руки, и тут случилось непоправимое: одни из казаков вскинул винтовку и с одного выстрела уложил насмерть обоих — офицера и Стрельникова. Казаки на руки подняли Стрельникова, понесли в околоток и не донесли. Организатор переворота Илья Стрельников, которого намечали в командиры полка, скончался на руках казаков, не приходя в сознание.

К восходу солнца все было закопчено, затихла стрельба. В селе задымили трубы, в улицах, оправившись от испуга, стали появляться жители. Взбудораженные происшедшим, казаки разъезжались по сотням, обрывая погоны, прикалывая алые ленты — на грудь гимнастерки, на рукав, на фуражку взамен оторванной кокарды.

В 3-й сотне, где служил Михаил, не выбыло из строя ни одного человека. Все они, привыкшие к боевой готовности, заняли привычные места в шеренгах, выравнивали ряды. Перед слитным строем их гарцевал на вороном офицерском коне урядник Чупров. Писменов назначил его временно командовать сотней.

— Сотня-а, слушать мою команду! — Несказанно польщенный оказанным ему доверием, он, пряча в рыжих усах довольную улыбку, сдерживая затанцевавшего под ним Воронка, держал к казакам речь: — Товарищи! Как мы теперь, значить, не беляки-семеновцы, а сознательные красные казаки революционной армии. А поэтому все прежние погоны, кокарды и всякие там чины, звания отменяем начисто. Командиры у нас будут выборные, называть их будем просто; товарищ командир полка, командир эскадрона и так далее. Командиром полка у нас сейчас товарищ Писменов, от его приказ: выступить сейчас же и следовать на Уров, где нас ждут наши товарищи красногвардейцы и, значить, товарищ Журавлев. По дороге, значить, остановку сделаем, митинок проведем, чтобы командиров утвердить, а какие, значить, не по душе нам, то и новых изберем, понятно? Вопросы будут? Нет? Тогда выступаем. — И, приподнимаясь на стременах, по-командирски зычно повысил голос: — Сотня, смирно-о! Справа по три, за мной, ма-арш!

На луговине за поскотиной остановка в ожидании, пока подойдут другие эскадроны; казаки по команде «вольно» спешились, сбиваясь кучками, занялись разговорами, куревом. В это время мимо них, в окружении конного конвоя, гнали арестованных харченов-батарейцев. Казаки люто их ненавидели за мародерство и жестокие расправы с населением. Поэтому-то теперь, глядя на понурые, с опущенными головами фигуры семеновских наймитов, никто не пожалел их, не сказал доброго слова о них, хотя все понимали, что суд будет скорый и беспощадный. Лишь один из казаков проговорил со вздохом:

— Это куда же их? Неужто на расстрел?

В ответ послышались негодующие голоса:

— А чего же, в зуб им смотреть?

— Хватит им тиранить да грабить мирных жителев!

— В Доно-то что они вытворяли, казнители проклятые. Палачи, с желаньем шли расстреливать да пороть стариков тамошних!

Вскоре раздалась команда «По коням!», и полк, эскадрон за эскадроном, двинулся в поход. Когда выехали за поскотину, Михаил вновь увидел арестованных, колонна их маячила далеко впереди, там, где дорога полого поднималась в гору. Но вот все они свернули с дороги влево, и в ту же минуту над их толпой, словно короткие вспышки молний, засверкали клинки. Понял Михаил: суд над белыми наймитами свершился, и казаки, не желая тратить патроны, рубят их шашками.

Полк проходил тем же проселком, мимо порубленных харченов. Все они, двадцать восемь человек, лежали неподалеку от дороги, истекая кровью.

А день разгорался такой чудесный, так ласково пригревало солнышко с голубого, без единого облачка, неба, серебристую трель сыпали жаворонки. Такой же, как небо, голубел по обе стороны острец, искусно расцвеченный желтыми маками и розовыми гребешками дикого клевера. Все вокруг цвело, благоухало, и диким казалось, что здесь, среди этой прелести, только что разыгралась кровавая бойня. Казаки, вопреки своим обычаям, даже не раздели порубленных ими батарейцев, так и лежали они в новехоньком обмундировании, алея лампасами и погонами на залитых кровью гимнастерках. Конь Михаила, чуя кровь, тряс головой, фыркал, прядал ушами. Казаки перекидывались словами:

— Не могли уж подальше от дороги-то!

— Ничего-о, пусть другие глядят да казнятся!

— А лампасы-то, как у всамделишних батарейцев казачьих, красные[3].

— Семенов-то в казаки их произвел!

— Чего же одежу-то не поснимали с них?

— Потому што поганая одежа ихняя.

Ближе других к дороге лежал бритоголовый харчен, он был еще живой, лежа ничком, скреб руками землю, хрипло бормотал что-то, из разрубленного плеча его струилась кровь. Глянув на него, Михаил не вытерпел, сорвал с плеча карабин и, не спрашиваясь у взводного, с ходу, двумя выстрелами прекратил мученья умирающего бандита. Никто не упрекнул Мишку; взводный лишь оглянулся на выстрелы, погрозил ему кулаком.

Полк остановился недалеко от места казни. Здесь решили провести первое полковое собрание, на котором избрать новых командиров, обсудить план дальнейших действий. Спешенные казаки расседланных копей пустили пастись, сгрудились вокруг зеленой полковой тачанки, которую вмиг приспособили под трибуну. К ней уже приспособили полковое, вздетое на пику знамя, на алом полотнище которого еще ничего не было написано.

В это время из села полным галопом мчался всадник на коне темной масти. Сначала на него никто не обратил внимания, полагая, что это один из отставших от полка казаков, и только когда тот подскакал ближе, узнали в нем офицера. Раздались, удивленные голоса:

— Ведь это офицер, братцы!

— Куда же его черт гонит?

— Жизнь ему надоела, что ли?

— Может, проспал, не слыхал, как мы перевернулись? Вот и спешит к своим?

— Товарищи, ведь это Гаркуш!

— Точно, он самый, хорунжий Гаркуш!

— Судить его, сам напрашивается.

Казаки, дивясь смелости офицера, расступились, пропуская его к трибуне, на которую только что поднялись Писменов и еще двое из организаторов переворота. Гаркуш как был в офицерском обмундировании, так и прибыл с наганом на боку, при шашке и даже погон не снял с гимнастерки, лишь на фуражке его не было уже кокарды. Худощавое, обрамленное черной бородкой лицо офицера не выражало и тени страха, казалось даже, что улыбчивые, карие глаза его светились радостью. Еще больше удивились казаки, когда Писменов, дружески улыбаясь, приветствовал офицера пожатием руки и ему первому предоставил слово.

— Товарищи, — громко, чтобы все слышали, начал он, держась правой рукой за древко знамени. — Я не офицер, как вы полагаете, а бывший политкаторжанин, большевик!..

Шум, рокот удивленных голосов всколыхнул тишину:

— Большевик, ссыльнокаторжный…

— Вот это да-а, мать твою!

— А мы-то думали…

— То-то был он не такой, как другие протчие.

— Может, врет, пушку залиёт нам.

— Проверить надо ладом!

— Тише, товарищи, тише! — потрясая руками, призывал к порядку Писменов. — Чего вы загомонили все враз! Дайте досказать товарищу Чугуевскому! Да-да, Чугуевскому, я сам это подтверждаю. Тише! Продолжай, товарищ.

— Товарищи, я ничуть не обижаюсь, что вы усомнились в правдивости моих слов. Так оно и должно быть. Мы с вами должны быть бдительны иникому не верить на слово, так учит нашу партию товарищ Ленин!

И снова шум, выкрики, одобрительные голоса:

— Верно-о!

— Продолжай давай! Просим!

— В какой тюрьме-то отбывал?

— Тихо, товарищи, тихо, — теперь и сам Чугуевский просил тишины. — Товарищ Писменов назвал вам мою фамилию! Правильно, я не Гаркуш, а Чугуевский Андрей Ефимович, из казаков Догьинской станицы. В партию большевиков вступил на царской каторге, которую отбывал за соучастие в убийстве зверюги офицера Токмакова, шесть лет провел в Горно-Зерентуевской тюрьме. К вам в Первый Забайкальский полк меня послал Читинский комитет партии большевиков чтобы донести до вас призывы нашей партии, ленинские слова правды о том, против кого вам следует повернуть оружие. В условиях строжайшей конспирации, особенно после ареста всем вам известного товарища Раздобреева, я не мог бывать на тайных собраниях нашей организации, липь изредка встречался с товарищами, чаще всего с товарищем Стрельниковым, так нелепо погибшим сегодня, в день нашей победы. Почтим же его память минутой молчания.

Казаки обнажили головы, замерли, как в строю, по команде «смирно». И такая наступила тишина, что стало слышно, как в траве близ дороги стрекочут кузнечики, а в голубой выси щебечут жаворонки. Кончилась скорбная минута, и снова заговорил Чугуевский.

— Сегодня вы, дорогие товарищи, совершили большое дело, перешли на сторону восставшего народа, — продолжал Чугуевский, все так же придерживая правой рукой древко знамени. — Я счастлив бесконечно, что в этом есть доля и моего участия! Это могут подтвердить товарищи Писменов, Васильев и другие наши соучастники.

— Верно, — Писменов даже руку поднял кверху, как бы клятвенно заверяя правдивость сказанного Чугуевским.

— Истинная правда, — подтвердил Васильев. — Мы и книги запретные получали от хорунжего, то есть от товарища Чугуевского. И всякие там другие указания.

— Переходим ко второму вопросу, — объявил Писменов. — Теперь нам надо командира полка избрать. И я так думаю: все вы слышали, кто такой есть дорогой наш товарищ Чугуевский, большевик идейный, к тому же он бывший офицер, значить, и в военном деле может руководить, а потому вся статья ему быть нашим командиром!

Новым гулом восторженных голосов взорвался казачий митинг, и, когда дело дошло до голосования, все дружно подняли руки за нового командира. Затем утвердили командиров эскадронов. Заминка произошла с прислугой батареи — батарейцев среди казаков не оказалось, кое-как набрали ездовых, за командира временно назначили Золотарева.

Жаркий летний день перевалил на вторую половину, когда полк и конно-горная батарея под общей командой Чугуевского вышли в долину Урова и вброд перешли небольшую, сильно обмелевшую в этом году реку.

Уров, являясь левым притоком многоводной пограничной Аргуни, в Забайкалье прославился тем, что жители сел, расположенных в его горно-таежиой долине, издавна подвержены ревматической болезни. У них сильно утолщались суставы ног и рук, у иных вырастали зобы, и люди становились калеками на всю жизнь. Возникновение этой болезни приписывали светлой на вкус приятной воде Урова, поэтому и болезнь называли «уровской».

Калечил Уров, сильно калечил людей, и все-таки никто из них не соглашался переселиться в другой район! Очень уж богата уровская долина всем, что нужно для жизни человека: необозримая тайга, где полным-полно всякого зверя, совсем рядом — раздолье для охоты; в достатке плодородной земли, богаты травой пастбища и сенокосные угодья, а сам Уров богат рыбой. Все это и прельщало местных жителей, к уродующей же их болезни они привыкли, к тому же уровских казаков и на военную службу не брали. А это уж рас ценивалось как благо. Вот в такое-то село на Урове и прибыл восставший против белых генералов казачий полк.

Радостным был этот день и для партизан 3-го кавалерийского полка, которым посчастливилось первыми встретить и приветствовать казаков-повстанцев. В минувшую ночь полк в полной боевой готовности выступил из села и до утра находился на полпути к Грязной, чтобы в случае надобности прийти на помощь повстанцам. Только утром, когда получили сообщение, что переворот свершился, вернулись в село. В штабе бодрствовали ночыо Журавлев и его боевые товарищи. Теперь все они с нетерпением ожидали прибытия казаков, будущих своих соратников. За околицей вдоль дороги выстроились спешенные партизаны 3-го кавполка.

А через дорогу от строя партизан зеленую лужайку расцветили пестрые толпы сельчан: молодежь, как водится, тешилась играми, танцами под гармошку; старики, собираясь кучками, дымили табаком, судачили:

— Целый полк, да ишо и батарея в придачу! Это не хухлы-мухлы!

— Ни единой пушки не было у наших — и на тебе, батарея!

— Вот бы и другие-то полки ихние так же поступили! Оно бы и войне конец!

— Пойдут и другие, перевертываться зачнут! Лиха беда — начало!

Полк новых повстанцев шел, как и положено, походным порядком. Пики казаки после переворота посдавали в обоз, оставили по одной на сотню, и еще одну, на которой теперь впереди полка реяло алое знамя.

Когда передовой разъезд, а затем и головная сотня показались из-за пригорка, заросшего густым боярышником, партизаны в строю задвигались, выравнивая ряды; напротив них шпалерами скучились вдоль дороги толпы сельчан.

Полк повстанцев, не доехав до строя партизан полсотни шагов, остановился. Партизанский командир Швецов громовым голосом скомандовал: «Полк, смирно-о-о! Равнение направо» — и сам, повернув голову в сторону повстанцев, приложил руку к фуражке. Журавлев, Бородин и Плясов пошли к ним навстречу. Приветствуя командующего фронтом и его соратников, Чугуевский отсалютовал им шашкой, сошел с коня. Журавлев обнял его и трижды поцеловал. Затем Журавлев обратился с приветственной речью к казакам поблагодарил их и закончил речь словами:

— Отныне мы вместе с вами будем сражаться до полной победы над силами контрреволюции. И уж недалеко то время, когда на всей земле нашей не будет ни белых, ни интервентов, власть труда воцарится во всей Советской России.

Мощное слитное «ура» казаков, партизан и жителей села всколыхнуло воздух, эхом покатилось по горам.

В тот же день была укомплектована батарея: нашлись среди партизан артиллеристы, не только ездовые, но и наводчики, заряжающие и все другие номера прислуги. Командиром батареи был назначен Диомид Матафонов. Новый полк получил название 5-го кавалерийского революционного, командиром его приказом по фронту утвердили Андрея Чугуевского.

(обратно)

ГЛАВА VII

Золотая осень — такой эпитет вполне подходит к этому времени года в Забайкалье, где так много солнечных дней, а в эту пору особенно. Кончился сенокос, сено сметано в стога и зароды, осиротели островерхие балаганы, косари сменили звонкие литовки свои на серпы. Страда, все от мала до велика на пашне, с раннего утра и до вечера жнут и жнут без разгиба поспевшие хлеба.

Хороша эта пора в Забайкалье, нет уже того гнуса — комаров, паутов и мелкой мошкары, что донимали людей во время пахоты и сенокоса. Нет летней жары, солнышко ласково греет, и такое благодатное тепло стоит над полями, что любо-дорого. Однако по ночам уже подмораживает, и пожухлые травы в низинах к утру припудрятся пушистым инеем, тоненьким ледком покроются лужицы. В сентябре пожелтеют поля, елани, сопки скинут свой многокрасочный летний наряд. Но осень по-своему украсит кормилицу землю, в золото оденет она поля спелой пшеницы, на склонах сопок заколышется под ветром золотистый ковыль. Золотом покроются и березовые рощи, да еще разукрасят их зелень сосен и яркий багрянец трепетных осин. Нет, не зря забайкальскую осень называют золотой!

Осень 1919 года была особенно хороша: до самого покрова не было ночных заморозков, дни стояли солнечные, теплые. По этой причине и отлет птиц начался позднее обычного, только во второй половине сентября потянулись к югу табуны уток, треугольные косяки гусей, журавлей, белоснежных лебедей. Если бы эти птицы могли рассуждать по-человечески, они немало дивились бы, с высоты своего полета, почему это люди на земле стали все меньше и меньше сеять хлеба? Почему они не спешат с уборкой урожая? Вот и в эту такую благодатную осень на полях виднеются несжатые полосы. Да и возов со снопами куда меньше, чем в былые годы. Не понять залетным гостьям, что всему тут виною война; кончилась одна, началась другая, и самые-то боевые хлеборобы воюют, одни в белых, другие в красных. Потому и осыпается зерно на несжатых полосках. Даже старикам не стало покоя, особенно в этот неспокойный год. Мало того что в рабочую пору принимай непрошепых гостей, корми их, да еще и вози, куда прикажут! Проклиная все на свете, запрягают старики лошаденок, мажут дегтем колеса и, распрощавшись с родными, едут неведомо куда. Им бы снопы возить со своих пашен, а они везут японцев на позиции да ящики со снарядами, с патронами для них же, чтобы этим супостатам было чем стрелять в сыновей и братьев стариков коневозчиков. Тяжко на душе у дедов, темнеют лицом они, глядя на чужеземцев, костерят их на чем свет стоит и все-таки везут! Попробуй-ка не подчинись им, так в момент узнаешь, почем фунт лиха.

В одном из таких обозов ехал на трех лошадях и пантелеевский работник Ермоха. Вообще-то это был редкостный случай, что и Савву Саввича принудили выставить три подводы. Его всегда обходили, ибо гужевая повинность, как и налоги, по тем временам была подушная, а какие же годные души у Саввы Саввича? Один сын у него офицер семеновский, ему льгота полагается, другой сын — писарь, главное лицо в поселке, а сам Савва Саввич звание старшего урядника имеет, три лычки заслужил на военной службе, да и человек он влиятельный на всю станицу, поэтому, когда требовали выставить подводы, посыльные проходили мимо пантелеевской усадьбы. Ну а если у кого-то из «годных душ» всего одна или две лошаденки, то кто же виноват, надо было уметь нажить! Так оно и шло исстари, к этому все привыкли и на такую несправедливость не жаловались.

Однако в этот раз с поселка потребовали столько подвод, что пришлось задеть и Савву Саввича. Поселковый атаман, проклиная в душе «господ общественников», избравших его на этот пост в такое тревожное время, самолично отправился к Савве Саввичу и, встретив его в улице, приветствовал почтительным полупоклоном:

— Мое почтение, Савва Саввич! Как здоровьице?

— Спасибо, бог по грехам терпит, — пожав атаману руку, Саввич уперся в него выжидающим взглядом. — Какая нужда ко мне?

— Нужда большая, Савва Саввич. Оно и вести хорошие, слыхали небось от Семена Саввича, что наши-то вот-вот наведут краснюкам решку! Из станицы сообчили по секрету, огромаднейшую силу на них двинули, хотят давануть разок, да так, чтобы и духу поганого не осталось.

— Слыхал.

— Все бы хорошо, да подводами-то нас затиранили, Савва Саввич! Ден пять тому назад отправил обоз на восемнадцати телегах, и те еще не вернулись, а уж новые требуют! Да ишо впятеро больше! Оно, конешно, дело нужное, сам понимаю, но где их набрать? Вот и пришел к вам, Савва Саввич, просить из милости! Назначать вас на такое дело я не имею правов, как вы есть человек заслуженный, сын у вас благородного звания и так далее, поэтому уж прошу по-дружески — выручай, Савва Саввич, подвод пять бы, ежели милость на то будет?

— Мда-а, — польщенный в лучших своих чувствах, Саввич разгладил бороду. — Что ж делать, помочь надо, и хоть не пять, а трех велю запрячь Ермохе. Пускай съездит, раз такое дело.

Так вот и попал Ермоха в подвозчики. Ранним утром в день отъезда Савва Саввич, услыхав стук колес в ограде, скрип наружных ворот, понял, что это рыжий Никита с двумя подростками-работниками поехал по снопы. Вставать Савве Саввичу было еще рано, но, вспомнив, что Ермоху надо отправить в обоз, чертыхаясь про себя, он поднялся и, наскоро одевшись, вышел на веранду. Солнце еще не взошло, алая заря на востоке отражалась на оконных стеклах зимовья, как румяна на лице бабы-щеголихи. Ермоха уже запряг лошадей в три телеги, в каждую положил сена и по мешку овса, чтобы в дороге было чем кормить коней.

— Каков мошенник! — сердито проворчал Савва Саввич, остановившись у дверного косяка. — Что ни лучших коней запряг, с-сукин сын, а даже тово… не спросил, можно ли! Волю какую забрал, стервец! Оно, положим, дорога дальняя, на худых-то конях и не суйся, но вить надо же порядок знать, спросить, посоветоваться. Ну подожди у меня, я до тебя доберусь, узнаешь ты у меня кузькину мать!

А Ермоха, уже одетый по-дорожному, еще разок оглядел всю упряжку, вслух рассуждая сам с собой:

— Ну, кажись, все, лагушка с дегтем на месте, топор в натопорне, харчи, шуба… можно ехать, — И, проезжая мимо Саввича, тронул рукой шапку на голове: — Прощай, хозяин, покедова.

— С богом, Ермошенька, в добрый путь!

Он еще хотел что-то сказать старому работнику, но только рукой махнул да закрыл за ним ворота.

На третий день пути антоновские возчики переправились на пароме через Онон, двинулись дальше. Чуть не на версту растянулся обоз. Скрипят тяжело нагруженные телеги, из-под колес клубится пыль, серым облаком висит она над обозом, оседает на потные спины лошадей, на одежду и лица возчиков, припудривает бороды стариков, хрустит на зубах. Пыли этой еще более прибавилось, когда, обгоняя обозников, мимо них проследовал казачий полк. Казаки разных возрастов, на разномастных конях, одетые по-разному: иные в полушубках, другие в шинелях русских, японских, с погонами — какие кому вздумалось пришить. Глядя на них, Ермоха сердито ворчал, обращаясь к шагавшему рядом с ним старику:

— Не поймешь, что это за войско такое? Одеты всяко-разно, погоны на них и желтые казачьи, и красные батарейские, и черные, и малиновые, как у солдат в пешехоте! И так-то на казаков не похожи, а в эдакой одеже и вовсе.

— Какие они казаки, — вздохнул дед и, помолчав, продолжал: — Вот раньше были казачки, на них и смотреть-то было приятственно! Бывало, выедем на конное занятие, сотня наша в Калге стояла, в летних лагерях, а командиром у нас был сотник Мунгалов…

К вечеру прибыли в большое село с церковью посредине. Остановились на ночлег. Ночевали на дворе, в кругу телег и привязанных к ним распряженных коней, под охраной конвойных солдат. Старики уже привыкли к таким ночевкам, развели костры, наварили чаю, радехонькие и тому, что коней-то сегодня есть чем покормить; привезли им откуда-то два воза пшеничной соломы, оно и не ахти какой, но все-таки корм.

В этот вечер обоз еще более увеличился, телегах на двадцати прибыли новые коневозчики, среди которых Ермоха узнал Демида Голобокова с Верхних Ключей, обрадовался, ему, как родному, помог распрячь лошадей, задать им корму, а Демида угостил горячим чаем. Потом они долго сидели у костра, разговаривали. Демид поведал Ермохе про свое житье, про мать Егора Ушакова — Платоновну.

— Живет ничего, постарела шибко, осунулась, как услыхала, что сказнили Егора-то. Известное дело, мать.

— Конечно, — вздохнул Ермоха, прикуривая от уголька.

Ранним утром старикам приказали запрягать и ехать на площадь к церкви, чтобы там разгрузить телеги. Обрадованные старики, запрягая лошадей, торопились, полагая, что их теперь отпустят восвояси. Однако радость их была преждевременной. Старший обоза — немолодой дружинник в урядницких погонах — объявил, что дальше они повезут японцев. Старики опешили, на минуту притихли и вдруг, как прорвавший плотину весенний поток, сорвались с места, окружили сидевшего верхом на коне урядника, загомонили все разом:

— Не желаи-им!

— Хватит!

— Сам вези их, растуды твою мать!

— Тише! Ти-ише! — приподнимаясь на стременах и поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, орал красный от возбуждения урядник, — Чего вы взбулгачились, чего? Не могу я вас отпустить, приказ такой имею, понятно вам?

— Не желаи-им!

— Домой!

— Катись ты с японцами твоими вместе!

— Да поймите же вы… мать… не замать! Люди вы или нет? — Урядник матюгался, размахивая нагайкой, потом принялся уговаривать разгневанных стариков: — Русским языком говорю вам, ишо дня два-три — и отпустим, смену уж вам заказали! Самое большое, до станицы Новогеоргиевской доберемся и ослободим, обязательно ослободим. Потерпите уж немного-то.

Подумали старики, поругались и разошлись по своим телегам. Ничего не поделаешь, приходится подчиниться, на стороне урядника сила. А сила, она и солому ломит.

И снова в пути обозники, налегают на гужи замученные лошаденки, скрипят телеги, и все так же серым кисейным пологом колышется над обозом дорожная пыль.

Японцы все как один малого роста, в одинаковых, песочного цвета, шинелях, с винтовками в руках и с кинжальными штыками у пояса. Сидели они по четыре, по пять человек в телеге даже в том случае, когда дорога поднималась в гору. Ругаются старики, жестикулируя руками, показывают седокам, что коням тяжело, надо сойти с телеги.

— Твари косорылые, — костерил своих пассажиров Демид Голобоков, концом кнута показывая на взмыленпых коней, — ослепли, что ли! Не видите, что коням не под силу везти вас в эдакую гору! Слазьте, ну! Черти вас накачали на нашу голову!

Три японца поняли, сошли с телеги: четвертый остался сидеть, сердито прохрипев: «Русика бурсувика», — и, скосив на Демида злобно прищуренный взгляд, выразительно похлопал по прикладу винтовки.

(обратно)

ГЛАВА VIII

Журавлев со своим штабом по-прежнему находился в Богдати. Он знал, какие силы двинули семеновские генералы, чтобы окружить и зажать в кольцо повстанческую армию красных партизан и уничтожить их. Знал Журавлев и то, какие грузы везут следом за войсками белых их многочисленные обозы. Благодаря сочувственному отношению большинства населения к красным, у него были везде свои глаза и уши. К тому же в руки красных партизан-разведчиков попали оперативные документы белых, в том числе «секретный» приказ главной ставки Семенова генералу Шемелину. Зашифрованные документы белых в партизанском штабе сумели расшифровать, изучить, поэтому Журавлев был в курсе планов и намерений противника. Красные штабисты, отлично понимая, какое у белых огромное превосходство в живой силе и вооружении, ждали приказа Журавлева готовиться к отступлению. Что такой приказ последует, никто не сомневался. В разговорах между собой штабисты высказывали свои предположения:

— Урюмканом отступать будем, не иначе!

— Кто его знает, может, надвое разделимся, какие части Урюмканом пойдут, какие по Урову. Отступать есть куда, тайга и тайга до самой Стрелки[4], верст двести-то с гаком.

— Да, тайга-матушка укроет и прокормит в случае нужды.

— Окружат беляки пустое место, а мы им с тылу налет за налетом.

— На то она и партизанская война, ни какого фронта: налетели, разгромили, обозы забрали — и поминай как звали.

— А в случае неустойки брык во все стороны, ищи ветра в поле.

Но с приказом об отступлении Журавлев не спешил. Уединившись у себя в комнате, он что-то долго писал, вычерчивал на листе бумаги, сверял с картами десятиверсток, советовался с Киргизовым и Плясовым. После полутора суток такой работы он вызвал к себе адъютанта Фадеева. Молодцеватого вида, с лихо подкрученными кончиками черных усов, Фадеев пришел к командующему, присел на скамью возле стола:

— Слушаю вас, Павел Николаевич!

— Военный совет надо созвать завтра, часам к двенадцати.

— Созовем, раз надо. Кого пригласить?

— Список дам. А вот это, Иван Ефимович, черновые наброски к плану, надо доработать его детально, чтобы часам к десяти утра он у нас был готов. Придется вам приналечь на работенку в эту ночь.

— Сделаем, — Фадеев взял из рук командующего мелко исписанные листки, пробежал начало глазами, и брови его полезли на лоб от удивления. — Что это, в самом деле? Выходит, что отступать-то не будем?

— Не будем, решаю дать белым бой!

— Гм, дать бой! Это же… — У Фадеева язык заплетался от удивления и неожиданности такого решения. — Ох, не знаю… против эдакой силищи… Голова идет кругом.

— Ничего, Иван Ефимович, не так уж страшен черт, как его малюют. А бой этот будет иметь для нас решающее значение, и мы должны его выиграть! Дело предстоит большое, но надежда на успех у нас есть, маневры наши на Шилке удались нам! То же самое на участке Куренга — Газимур, так что белым пришлось расчленить свою армию начетверо. Ну, об этом я завтра доложу на военном совете, ты это увидишь в плане. Садись за работу, а я на хребет съезжу, на позицию будущей обороны.

У Журавлева вошло в привычку своими глазами осматривать места будущих сражений, чтобы эти наблюдения сверить с планом, дополнить его новыми соображениями. Вот и сегодня он в сопровождении конного ординарца выехал из села, чтобы с облюбованной им высоты, господствующей над каменистыми вершинами Богдатского хребта, еще раз осмотреть места предполагаемых боев. Да и голову освежить требовалось Павлу Николаевичу после столь напряженной работы над планами, побыть наедине с природой. Она всегда действовала на него благотворно, вливала в пего бодрость духа, новые силы. Тайгу он любил с детских лет, подолгу живал в ней вместе со старыми охотниками, когда уходили белковать в леса Газимура и Талангуя. Такая же тайга и здесь, такая же ухабистая дорога ведет на Богдатский хребет, такой же смолистый запах осенней тайги мешается с пряным душком опавшей березовой листвы и смородинника. Полной грудью вдыхал этот воздух Павел Николаевич и чувствовал, как спадает с него усталость, светлеет голова. В этот момент ему хотелось отвлечься от фронтовых забот, поговорить о чем-то более человеческом.

Хорошая пора осень, товарищ Кочнев! — заговорил он, глянув на едущего рядом с ним пожилого ординарца. — А воздух-то какой чудесный!

— Пахнет браво, — ответил Кочнев и, помолчав, продолжал со вздохом: — Мы-то привыкши к тайге смальства, даже и поругиваем ее частенько.

— Ругать тайгу. За что же?

— Места она у нас много занимает. Я с Нижней Вереи, Усть-Уровской станицы. У нас, сами знаете, какая глухомань, чистого места под пашню нету, вот и приходится лес корчевать. А это такая работенка, что силенки требует большой, да и время — лет пять-шесть потрудиться надо, чтобы пашенку небольшую получить! Как же нам ее не ругать, тайгу-то эту.

— Вот как! А все-таки в тайге лучше, чем там, где ее нет?

— Знамо, лучше, и охота у нас хорошая, и вообче.

На хребте свернули с проселочной дороги вправо, поехали гуськом: чуть приметная тропинка петляла между толстенными стволами лиственниц и замшелых каменных глыб. Тишина в лесу такая, словно вымерло все вокруг, — ни птичьего гомона, ни стука топора. Кони неслышно ступают по мягкому толстому слою опавшей хвои; ею, как шубой, окинулась земля. У старой раскидистой березы остановились. Здесь тропинка круто поднималась на круглую, как перевернутая кверху дном чаша, возвышенность. Журавлев спрыгнул с коня, передал повод Кочневу:

— Дожидайся меня здесь. Понаблюдаю с горы. Не теряйся, если я задержусь.

— Ладно, буркнул ординарец. — Коней привяжу да костерок разведу, — можно будет?

— Можно.

— Тут и брусники полно, кабы хвоей не завалило ее, в момент набрал бы полную шапку.

Опушенная с трех сторон крупным березником и листвяком высота, на которую поднялся Журавлев, голым своим скатом опускалась к восточному подножию хребта; словно самой природой она была предназначена для командного пункта. Павел Николаевич сел на большой, нагретый солнцем валун, вынул из футляра бинокль. Отсюда ему хорошо было видно уходящую на восток к Урову падь Мотогор, прилегающие к ней большие и малые падушки, слегка отливающие киноварью оголенные березовые рощи, горы, тайгу — по-осеннему хмурую, темную, в реденьких зеленых заплатах сосняка.

Вечерело. Позади Журавлева за хребтом садилось солнце; озаренные последними лучами его, оранжево пламенели вершины гор левой стороны Мотогора, а самую падь внизу все гуще крыла сумеречная тьма. Павел Николаевич сидел на камне, то вскидывая к глазам бинокль, то делая записи в блокноте.

В Богдать вернулись уже ночью, и впервые за эту неделю Журавлев не завернул в штаб, проехал к себе на квартиру. Штаб фронта занимал в Богдати большой дом бежавшего за границу купца Титова. В доме этом кроме штабных работников постоянно толклись люди — дежурные охраны, разведчики, ординарцы, связные из полков. Отсюда днем и ночью рассылались конные посыльные с распоряжениями, приказами по фронту, в ограде всегда торчали оседланные кони.

Начальник разведки Вишняков появился в штабе вечером. В просторном коридоре штаба, куда он зашел, накурено — не продохнуть и, как всегда, полно народу. В углу, влево от двери, кучей составлены винтовки, в правом — кружком сидят молодые партизаны, слушают рассказ старого фронтовика. Один из разведчиков спит на скамье, положив под голову полено, двое других дремлют на табуретках, с винтовками в обнимку. Еще двое сидят у двери в штабную комнату, откуда доносятся голоса писарей, прерывистый стукоток пишущей машинки. В сидящих у двери Вишняков узнал Михея Сапожникова и Николая Карецкого из 3-го полка. Поздоровавшись с ними, спросил про Журавлева.

— Нету его. — Михей поплевал на обжигавший пальцы окурок, бросил его на пол. — Тоже его ждем, и неизвестно, будет он в штабе или нет. Адъютанты его здесь — Фадеев, Аникьев, писаря.

— Нет, мне самого надо, Павла Николаевича, — и, потянув носом, Гавриил направился к двери напротив, откуда вкусно пахло вареным мясом. Сняв фуражку, он пригладил пятерней свалявшийся русый чуб и, приоткрыв дверь, приветствовал поварих почтительно ласковым голосом: — Здравствуйте, красавицы сестрицы!

В кухне, возле жарко топившейся плиты и большого стола, хлопотали три женщины в одинаковых защитного цвета гимнастерках, с повязками красного креста на левых рукавах. Все они выполняли обязанности медицинских сестер, а заодно и поварих при штабе. Старшую, небольшого роста толстушку, звали Катей. Вишняков знал, что Катя жена лихого командира «Золотой сотни» Димова, тех, что помоложе, одну звали Зина, другую Маша. Черноглазая, бойкая на язык Зина, обернувшись на голос Вишнякова, ответила:

— Здравствуй, если не врешь!

— Чего же врать-то, милые вы мои сестрички, — балагурил любивший позубоскалить Гавриил. — Нет ли у вас водички попить? А то уж так-то проголодался, что и ночевать негде! Хоть бы пожалели да пригласили.

— В другой раз приходи, с мешком!

— Эка, паря, какая ты, Зина, несговорчивая! Ну уж раз такое дело, то хоть щей плеснула бы с полведерка.

— Подожди маленько, картошка еще не сварилась.

— Это можно. — Оглянувшись, Гавриил подмигнул Михею. И снова к поварихе: — Пятеро нас, Зинушка, так что ты щей-то уж не жалей да мяска побольше в них! Ну и, само собой, хлеба булку, чаю с молоком, ишо там кое-чего по мелочи, ежели милость будет! Спасибо, дорогие, — и, тихонечко прикрыв дверь, он отошел к друзьям, сел рядом с ними.

— Ну и прокурат же ты, Гаврило. — Пожилой, заросший рыжеватой щетиной Карецкий достал из кармана берестяную табакерку с молотым табаком-зеленухой. — Угостись-ка вот моим, табачок, братец ты мой, первый сорт, с первой гряды от бани.

— Пошел ты с ним к черту, — отмахнулся Вишняков, — я и курить не приучился, а на эту мерзость смотреть не желаю!

— Здря-а, — захватив щепоть чуть влажного табака, Карецкий положил его за левую щеку, уплотнил языком. — Курево-то я сам не уважаю, да и курильщиков то же самое! Бывало, лежишь с ними в «секрете», где скрытность большая и чуткость требуется, а у них курево на уме. В ентот момент, может быть, враг поблизости подкрадывается, а он шинелью укрывается, чтобы курнуть разок-другой! Рази допустимо такое в «секрете»? Не-ет, брат, милое дело молотый, ни гумаги тебе не требуется, ни спичек, а ежели в походе — на коне, так на любом аллюре положил за губу и крой полным галопом. А когда в «секрете» лежишь, какое удобство, ежели табак за губой. На сон тебя не клонит, и чуткости больше, потому что ясность в голове непомерная! Помню, На Кавказском фронте, было…

Досказать ему помешала Зина. Выйдя из кухни, она зажгла висевшую на стене лампу. На вопрос Вишнякова: «Как там дела со щами, сестричка?» — ответила: «Сейчас» — и скрылась за дверью. В это время в доме появились еще двое — старик без оружия и партизан в домотканой, из бараньей шерсти, шинели, в мерлушковой шапке и с винтовкой за плечами. Загорелое, без единой морщинки лицо незнакомца обрамляла окладистая рыжеватая борода.

— Здоровате, — пробасил он, снимая с плеча винтовку, быстрым взглядом окинув сидящих и спавших в коридоре людей. — Мне товарища Журавлева по срочному делу.

— Нету его, у писарей спроси, — ответил Михей и, проводив незнакомца глазами, оглянулся на Вишнякова. — Видал я этого дядьку, а вот где? — Наморщив лоб, Михей поскреб за ухом и, вспомнив, хлопнул себя по колену: Он, Загурский!

— Какой Загурский?

— Офицер бывший, сотник 1-го Нерчинского казачьего полка, вместе со мной в госпитале находился в семнадцатом году. Бородищу-то какую отрастил за два года. Прямо-таки на удивление, вот бы на руку его глянуть!

— А что?

— Ежели это Загурский, то у него мизинца нету на правой руке.

— Проверить надо, идемте. — Почуяв недоброе, Вишняков поднялся со скамьи, жестом приказав друзьям следовать за ним. У двери он на миг задержался, пояснив вполголоса: — Как зайдем, ты, Михей, сразу к нему, назови какую попало фамилию и поздоровайся за руку. Если это он, крикни: «Загурский!» И тут уж не робейте, дружнее на него, скрутить и живьем взять гада, понятно?

— Поняли, идем.

Когда все трое вошли в большую, освещенную висячей лампой комнату, незнакомец, стоя к ним спиной, разговаривал с Фадеевым. Тот сидел за столом. Второй адъютант, Аникьев, молодой, статный сероглазый красавец, стоял рядом, привалясь плечом к окну.

— Придется обождать, товарищ Зимин, — возвращая мнимому партизану документы, сказал Фадеев. — Посидите пока в коридоре.

Вишняков толкнул Михея локтем — действуй!

— Товарищ Зимин! — воскликнул Михей, подходя к «партизану». — Узнаешь? Да ведь вместе работали в полковом комитете, здравствуй!

— A-а, припоминаю, — заулыбался тот, протягивая Михею руку. — Здравствуй!

И тут произошло то, чего никто не ожидал: Михей, не выпуская правой руки пришельца, крикнул: «Загурский!», а левой ухватил его за бороду. Загурский прянул в сторону, вырвался, оставив в руке Михея половину приклеенной бороды, выхватил из-за пазухи наган. Конец был бы тут Михею, не подоспей вовремя Вишняков, успевший толкнуть Загурского под локоть. Пуля ударила в потолок. Наган у него Вишнякову удалось вырвать, и тут началась свалка: писаря, адъютанты, разведчики — все кинулись на диверсанта, сшибая столы, стулья, мешая друг другу, и этим воспользовался Загурский. Яростно отбиваясь руками и ногами, он пятился к двери и, улучив момент, головой под дых сшиб с ног Карецкого и выскочил в коридор. Все кинулись за ним: в дверях образовалась пробка. Уже в ограде настиг диверсанта Вишняков, ухватил его за воротник шинели, тот, отбиваясь, обернулся, оба, сцепившись, упали наземь. Загурскому еще раз удалось вывернуться, вскочить на ноги. Но он тут же и рухнул замертво, пуля Аникьева угодила ему прямо в лоб. Убитого тщательно обыскали и, кроме документов, предъявленных им Фадееву, нашли двадцать золотых пятирублевиков царского чекана, зашитых в подкладку шинели, и офицерский билет на имя есаула Загурского.

— Что же вы наделали! — досадовал Фадеев. — Надо бы живьем взять, мы бы могли дознаться чего-либо важное для нас.

— Дознаешься у такого, как же! — возразил Аникьев. — Эта стервуга из тех, которых на куски режь — ничего не скажут. Товарищам нашим спасибо сказать надо, что помогли разоблачить этого гада, а то бы он тут натворил делов.

(обратно)

ГЛАВА IX

Помощник командира 2-го кавполка Аксенов со взводом своих партизан вернулся в Богдать из дальнего разъезда, когда время перевалило за полночь. В селе, озаренном лунным светом, тишина: спят сельчане и постояльцы их, красные партизаны; в оградах дремлют привязанные к изгородям расседланные кони. Лишь дозоры на окраинах села да патрули в улицах бодрствуют, чутко прислушиваясь к ночным шорохам.

Аксенов разрешил своим конникам разъехаться по квартирам, сам поехал к штабу.

— Стой! — раздалось из затененной стороны штабного дома. — Пропуск?

— «Затвор», — ответил Аксенов, по голосу узнав знакомого партизана. — Молоков, ты?

— A-а, Иван Иванович, здравствуй. С табаком?

— А ты с губой? До чего же ты охоч на чужбинку!

— Да вить простота, Иван Иваныч, хуже воровства! — Закинув винтовку за левое плечо, Молоков подошел ближе. — Закурил вечерось при батарейцах, а они только что с позиции вернулись, бестабашные, и накинулись на дармовщину-то, как воронье на падлу, пошел мой кисет по кругу! Вот как оно получилось, людей удоволил, а сам теперь бедствую без курева. Э-э, братуха, у тебя табаку-то коту на одну понюшку. Ну да ничего-о, ты там разживешься, у писарей, а мне с поста уходить служба не дозволяет.

— Ладно уж, пользуйся моей добротой. А я, пожалуй, и ночевать останусь в штабе. За конем присмотришь?

— Могу. Разнуздаю его, подпруги ослаблю, а как охолонет — соломки принесу с телеги, с-под мертвяка.

— Какого мертвяка?

— Кокнули тут одного давеча, шпиён оказался. В телеге лежит, поди глянь, может, признаешь?

— Нужда припала смотреть на мертвяков. Лучше пойду сосну.

— Валяй.

В штабном коридоре не спал лишь один часовой с винтовкой меж колен. Ординарцы, разведчики и караульные, что сменились с поста, спали вповалку на полу; один из них густо храпел, упершись головой в стену, рядом с ним высвистывал носом другой. В штабной комнате, куда прошел Аксенов, писаря только что закончили работу и тоже укладывались спать на голые скамьи, на столы, сунув под голову у кого что нашлось. Фадеев сидел на столе, — разувшись, он обернул сапоги гимнастеркой, смастерив из них подобие подушки, Аксенов, поздоровавшись, спросил:

— Павел Николаевич здесь?

— Нету. — Фадеев почесал голую волосатую грудь, зевнул. — У себя он, на квартире. А что?

— Из глубокой разведки я только что. Велено доложить ему сразу же, как вернемся.

— Что-нибудь важное, срочное?

— Оно, может быть, и не шибко срочно, а важные сведения-то.

— Тогда ложись да спи. Он, поди, только что прилег, надо же и совесть знать. Да и до утра уж недалеко, спи, ложись.

— Придется. Мы ночесь в такую передрягу попали, что не до сна было. Днем уж, когда обратно ехали, вздремнули на кормежке коней, только и всего.

— Завтра расскажешь, хватит.

Иван Иванович поискал глазами по комнате, свободных скамей и столов уже не было, поэтому шинель свою он постелил на пол, а под голову положил патронташ, накрытый папахой.

Мало удалось поспать в эту ночь работникам штаба. Еще не светало, а Фадеев уже будил разоспавшихся писарей:

— Вставайте живее, вставайте, ну-у! Эка, паря, спать-то вы какие здоровяки. Вставайте!

Нехотя, зевая и потягиваясь, поднимались писаря, а за ними и другие ночевщики.

— Чего тебе не спится? Поднял в эдакую рань! — уже сидя на постели, ворчал Аксенов, кулаком протирая глаза. — Сон досмотреть не дал, на самом интересном месте разбудил.

— Потом досмотришь, умойся холодной водичкой.

— Нет уж, спасибо, лучше я к соседям подамся. Выпрошу у них шубу, заберусь на сеновал и, пока весь недосып не нагоню, головы не подыму.

— Зря, девушки наши пирожков настряпали мясных. Быка вчера закололи в хозчасти, так они выпросили осердье на это дело.

— Пирожки, говоришь? — вмиг оживился Аксенов. — Неужто правда?

— Поди посмотри, если не веришь. Полнехонько решето напекли. И чаги с молоком наварили.

— Ай да молодцы девахи! Конешно, упустить такое удовольствие — грех великий! Ну, а насчет недосыпа, так я его и после пирожков наверстаю. Схожу к Журавлеву — и на сеновал.

(обратно)

ГЛАВА X

На военный совет вместе с командиром 1-го кавполка Макаром Якимовым пришел и Егор Ушаков. Хотя в полку у Макара Егор командовал эскадроном, но на такое важное собрание его пригласили впервые.

Собрание еще не началось; командиры и комиссары толпились в ограде, разбившись на кучки, дымили табаком-зеленухой, разговаривали. Начальник политотдела Бородин что-то горячо доказывал, обращаясь то к старику Мартюшеву, то к Плясову. Комиссар, очевидно, не соглашался с ним, отрицательно крутил головой, сверкая розовой лысиной. Поодаль от них седоусый Захар Хоменко рассказывал что-то окружившим его командирам, среди которых Егор увидел Ивана Рудакова и Петра Ведерникова, вместе с которыми участвовал он в бою под Верх-Каменкой, когда они под командой вот этого самого Хоменко отбили у белых партию арестованных. Егор также направился к Хоменко, но, услыхав знакомый голос, оглянулся. К нему, широко улыбаясь, шел командир 5-го кавполка Чугуевский.

— Егорша!

— Андрюха! — Они обнялись и, как год тому назад, принялись хлопать друг друга по плечам. — Больше году не виделись!

— С Урульгинской конференции.

— Тогда и поговорить-то не пришлось. А ты уж полком командуешь?

— Приходится, куда денешься.

— Ваше благородие, не хухлы-мухлы!

— Да и ты, говорят, в сотниках ходишь?

— Э-э, из меня и сотник-то, про каких говорят: «На безрыбье и рак рыба, а на безлюдье и Хома человек».

— Но-но, но прибедняйся. Отойдем в сторонку.

Отошли, сели на приступок амбара, разговорились. А поговорить им было о чем: вспомнили Аргунский полк, убийство Зубатки — есаула Токмакова, смерть Индчжугова.

— А как на каторгу-то вас провожали, помнишь, Андрюха? Всем полком вышли и командиров не спросили!

— Помню, Егор, все помню, разве такое забудешь, — и поник головой, замолчал боевой командир. Слишком уж много горьких воспоминаний нахлынуло на него, и мрачные картины прошлого всплывали в памяти: вспомнились и похороны казака Индчжугова, и суд, и каторга, и как шел он в кандалах мимо отчего дома, мимо сына, на которого и взглянуть побоялся тогда, чтобы видом своим не испугать ребенка.

— Ничего, Андрюха, не печалься, — утешал друга Егор, — что было, то прошло. Расскажи лучше про Швалова, где он, живой ли?

Чугуевский кашлянул, покрутил головой, словно отгоняя от себя грустные мысли, переменил тон:

— Швалов-то? Живой, на Амуре, вместе с Дмитрием Шиловым. Полком командует Степан. Кстати, у меня в полку брат твой, Михаил Ушаков, эскадроном командует.

— Михаил! — обрадовался Егор. — Смотри-ка ты, командир эскадрона, ай да Мишка! А ведь я с ним пять лет не виделся! Ну и как он там?

— Боевой командир, приехал бы на совет вместе со мной, да в наряде он…

Егору хотелось расспросить про брата побольше, но тут объявили о начале собрания, и все потянулись в дом.

Народу на совет собралось столько, что до отказа наполнили вместительную комнату штаба. Скамеек не хватило, и многие сидели на скамьях из досок, положенных на табуретки. За передним столом Журавлев, Плясов, Киргизов и Бородин. Позади них на стене самодельная карта восточного Забайкалья от Аргуни до Шилки и далее до Забайкальско-Амурской железной дороги. Карту эту мастерски вычертил адъютант Аникьев на обратной стороне карты Российской империи и гвоздиками прикрепил ее к стене. К этому времени красные партизаны восточного Забайкалья уже держали фронт на протяжении трехсот верст, от станицы Усть-Уровской на Аргуни до станицы Ломовской на Шилке. Армия их состояла из восьми кавалерийских полков, двух рот пехоты и трофейной горной батареи трехорудийного состава. В то же время в белой армии Семенова имелось пять пехотных полков, общим числом более десяти тысяч штыков, юнкерский, егерский, железнодорожный батальоны, тринадцать казачьих полков, при них восемь полевых батарей, Уссурийский казачий полк, «дикая дивизия» барона Унгерна, состоящая из пехоты, кавалерии и артиллерии. Кроме того, дивизия японской пехоты, двенадцать бронепоездов и прочее.

Обо всем этом и поведал Журавлев своим командирам. И речь свою он закончил словами, ошеломившими слушателей:

— И все-таки мы решили не отступать из Богдати в тайгу, как предлагали многие наши товарищи, а дать белым бой!

Журавлев смолк, орлиным оком окинул притихших командиров. Такая тишина наступила в зале, что в открытое окно стали слышны голоса людей на улице, скрип водовозной телеги.

— Ое-ё-ёй, — первым нарушил молчание кто-то из задних рядов. И тут же отозвались другие, такие же неуверенные голоса:

— Зряшное дело!

— С нашей силенкой против эдакой громадины… с ума сойти!

— Погубим людей своих, и больше ничего.

— Да-а, положеньице хуже губернаторского.

— Товарищи! — вновь заговорил Журавлев на удивление спокойным, уверенным тоном. — Не так уж страшно, как вам показалось. Мы, прежде чем прийти к такому решению, кое-что сделали, чтобы обмануть противника, ввести его в заблуждение, и крупные силы белых направить по ложному пути. Посмотрите, что получается…

Журавлев встал и, подойдя к карте, начал объяснять недавнее маневрирование своих полков, которое многим партизанам казалось ненужным, напрасным передвижением частей с одного места на другое.

— Вот здесь, — тонко заостренной палочкой Журавлев указал на извилистую ниточку железнодорожной линии на карте, — по ту сторону Шилки, действуют наши конники: Седьмой полк Погодаева, Восьмой полк Иуртова и три небольших отряда партизан из местных жителей. Задача их такая: не вступая с белыми в бой, чтобы не выказывать своей численности, создать видимость скопления в этом районе наших сил с целью захвата железной дороги от станции Укурей и далее — Могоча, Амазар. Этот маневр наш оказался удачным, белые, опасаясь быть отрезанными от Дальнего Востока, кинули на «угрожаемый участок» крупные силы — Тридцать первый Нерчинский пехотный полк, роту японцев и два казачьих полка. Кроме того, им пришлось усилить и Сретенский гарнизон, где находился Тридцатый Сибирский пехотный полк, послав туда еще железнодорожный батальон и казачий полк. А мы оставили там один Седьмой полк и местных партизан, а Восьмой полк в ночь переплыл на конях Шилку, чтобы такие же маневры развернуть вдоль Сретенского тракта, в районе Куренга, Унда, Газимур. Туда же направили еще пять наших полков, в Богдати оставалась одна пехота. Вы, конечно, помните, как происходило это маневрирование?

По залу зашебаршил оживленный говорок, командиры, припоминая, как они вели свои полки и эскадроны раза по два поодному и тому же месту, зашушукались, улыбаясь; громче всех заговорил Егор, обращаясь к Чугуевскому:

— Наш полк до трех раз такое выкидывал! Смехота, днем идем в одну сторону, а ночью тайгой обратно. И опять через те же села, с песнями.

— Да и не одни вы, и мы то же самое!

— Тише-е!

— И здесь, — выждав тишину, продолжал Журавлев, все так же стоя вполоборота к карте, — белые клюнули на нашу удочку. К тому же мы распространили слух, что к нам подошла помощь с востока и вместе с нами на Газимуре действуют полки амурских партизан. Поэтому белые и туда кинули крупные силы: две роты японцев, Второй Маньчжурский пехотный полк, два полка кавалерии, две казачьих батареи и дружину Красноярской станицы. Но пока они доберутся до места предполагаемых боев да разберутся в обстановке, пройдет немало дней, а нам этого и надо! Мы, как только белые двинулись в поход, оставили там один Восьмой полк и три эскадрона Шестого полка, остальные в спешном порядке отозвали в Богдать, чтобы здесь дать врагу отпор. Почему мы пришли к такому решению? Потому что белые и тут допустили ошибку: не ожидая подхода своих частей со Сретенского тракта, они торопятся расправиться с нами до зимы. Главная их опора — японцы, а они не вояки в сибирские морозы.

— Это верно, — мотнул чубатой головой Макар Якимов. — А сколько же семеновцев идет все-таки супротив нас?

— Соотношение наших сил пока что далеко не в нашу пользу. По нашим данным, белые двинули против нас 1-й Маньчжурский пехотный полк, две или три роты японцев, «дикую дивизию» барона Унгерна, четыре казачьих полка и три батареи.

— Ого-о! Это против наших-то четырех полков!

— А два эскадрона Шестого полка не считаешь? Да еще и две роты пехоты, да Епифанцев привел отряд человек в триста!

— Все одно, далеко не ровня мы с ними! У них тысяч двадцать наберется, а у нас и пяти не будет.

— Я против этого! — поднявшись со скамьи, воскликнул командир Второго полка Федоров, смуглый от загара, похожий на черкеса. — Против! — повторил он, сверля Журавлева негодующим взглядом. — Вы что, опупели? Толкаете нас на явную погибель! Шутейное дело — дать белым бой! Ведь это все равно как, бывало, в драке — четверо с кольями нападут на одного, а у того и палки в руках нету. Что ему делать? Ясное дело, давай бог ноги, иначе тут ему и конец! А теперь вот и мы в таком же положении! Ведь это мало того, что белых супротив нас почти впятеро больше, у них и оружие-то не наше горе, и пулеметов и пушек полно, даже бомбометы есть, а у нас что? Три паршивеньких горнушки, салютовать из них в пасхальную ночь, только на это они и годны!

— Ну уж это ты брось! — вскипел, задетый за живое, командир батареи Деомид Матафонов, бывший вахмистр, кареглазый здоровяк, с такими же, как у Фадеева, лихо подкрученными кончиками усов. — От этих горнушек ежели до дела дойдет, волком взвоют беляки, только бы снарядов к ним в достатке.

— То-то и оно!

— Горохом зарядить в случае нехватки! — рассмешил собрание Аксенов. Только из сидящих в президиуме никто не засмеялся.

Плясов, призывая к порядку, постучал по столу карандашом, спросил:

— Что же ты предлагаешь, товарищ Федоров?

— Отступать! Уходить, пока не поздно, по Урову на Юхту, Орочи, то же самое по Урюмкану вниз, по Газимуру в тайгу, и пусть белые окружат пустое место. А потом, когда они здесь окоренятся, мы их набегами начнем донимать с тылу! Вот это и будет, как было говорено на Урульгинской конференции, продолжать борьбу с белыми методами партизанской войны!

— Совершенно верно, — поддержал Абрама его помощник Буравель. — Партизанская война в том и состоит — налететь внезапно, оглушить неожиданным ударом, ежели удастся, обозы захватить у противника — и в лес. Догоняй ветра в поле.

Сидящий рядом с Буравелем Макар Якимов одобрительно кивнул, улыбнулся:

— Нащет набегов правильно. Ох и не любят их беляки!

Макар как мешок развязал, оттуда так и посыпались ораторы. Мнения выступающих разделились: одни поддерживали предложения Федорова, другие возражали, приводя в доказательство примеры из минувших сражений, когда и с малыми силами они выходили победителями в крупных боях с белыми.

— В шелопугинском бою вон какая сила была у них, а как мы их раскатали!

— А под Кунгуровой, под Зерентуем!

— Да мало ли таких примеров было.

— Там одно, а тут совсем другое. С эдакой-то силой ихней еще не приходилось встречаться!

— Спросить хочу, Павел Миколаич: почему не отзываете Четвертый полк с Аргуни? Силы-то у нас прибавилось бы!

— Нельзя этого делать, — вновь заговорил Журавлев. — Четвертый полк занял в Башуровой на Аргуни очень удобную позицию и отвлекает на себя два казачьих полка белых, батальон пехоты, егерский батальон, две роты юнкеров и батарею! Все эти части белых не будут участвовать против нас здесь, в богдатском бою, это же очень важно.

— Для нас-то оно важно, а каково будет нашим в 4-м полку?

— Да-да, об них-то тоже надо подумать. Их же там с землей сровняют!

— Нет, товарищи, не сровняют, — хмуро улыбаясь, Журавлев повернулся к карте, и заостренная палочка его, скользнув по голубой черточке Аргуни, уткнулась в красный кружок с надписью «Башурово». — Вот здесь и занял Толстокулаков с его Четвертым полком оборонительную позицию. Его уже начали окружать белогвардейские части: долиной Урова проследовал Уссурийский казачий полк и два эскадрона конницы из «дикой дивизии» барона Унгерна с намерением занять село Усть-Уров и оттуда повести наступление на наш Четвертый полк! Это же грубая ошибка белого командования, кто не знает, что из Усть-Урова на Башурово можно пройти лишь по узенькой тропинке через скалу Убиенную!

— Верно, — раздались голоса, — Других дорог там и нету.

— Она и тропинка-то пешком лишь пройти по одному!

— Можно и коня провести, только уж в случае беды какой. Обратно-то с ним не развернешься.

— Вот именно, — согласно кивнув головой, продолжал Журавлев, — Поэтому Толстокулакову достаточно поставить на Убиенной десяток хороших стрелков, и ни один белогвардеец не пройдет из Усть-Урова. С верховьев Аргуни на Башурово двинулся Третий Забайкальский казачий полк, против этого полка Толстокулакову достаточно выставить один эскадрон, потому что в полку этом наши товарищи провели такую большую работу, что он накануне перехода на нашу сторону! Таким образом, Толстокулакову придется с остальными пятыо эскадронами держать позицию западнее Башурова. Он уже укрепился там, горы занял, удобные для обороны, патронов у него достаточно, а народ в Четвертом полку, сами знаете, казаки Аргунской, Усть-Уровской, Аркиинской станиц, все бывшие охотники, стрелки отличные. Эти уж почем зря палить не будут! Поэтому мы уверены, что они не только устоят против вражеской пехоты, но и урон им нанесут немалый. Вот почему нельзя нам отзывать с Аргуни наш Четвертый кавполк.

Затем Журавлев подробно изложил намеченный им план обороны, объяснил, что, несмотря на большой численный перевес белых в людях и боевом вооружении, у красных партизан имеются немалые шансы на победу в предстоящем бою, которому он придает большое политическое значение.

— Наша сила в том, — продолжал Павел Николаевич, — что армия у нас состоит из одних лишь повстанцев, добровольно вставших под алые знамена революции, они вооружены идейно, чего нет у насильно мобилизованных крестьян и казаков белой армии! Поэтому и воюют белые против нас неохотно, в чем убеждались мы уже не раз. До их сознания уже доходит, что бьемся мы за правое дело, за счастье народное…

Взволнованная речь его и доводы, почему следует принять с белыми бой, были настолько убедительны, что уже никто не выступил против. И при голосовании даже Федоров поднял руку за предложение командующего фронтом.

В конце собрания адъютант Фадеев зачитал приказ командующего, в котором было указано: каким частям и где занять исходные позиции, каким быть в резерве в состоянии боевой готовности. Начальнику хозяйственной части было приказано: обеспечить людей на время боев сухим пайком — по булке хлеба на каждого и по три фунта вареного мяса.

Расходились с военного совета под вечер. На улице Аксенова догнал командир пехотной роты Иннокентий Козлов.

— Слыхал, Иван Иванович, дежурить нас с тобой назначили? — сообщил он, обнимая сослуживца за плечи. — Опять не спать нам в эту ночь.

— Слыхал, — ответил Аксенов и, помолчав, пошутил: — Думал, за прошедшую ночь недосып наверстаю, а тут новый на носу.

— Не горюй, еще успеешь наверстать свой недосып. Вот прогоним белых и сыпанем в свое удовольствие, если живы будем.

— Да уж так. А не будем живы, на том свете доспим!

Не думал Иван Иванович, что эти слова его станут роковыми, что жить им с Козловым осталось не более полутора суток.

(обратно)

ГЛАВА XI

Тревожными были следующий день в Богдати и ночь на двадцать девятое сентября. К этому времени Журавлев уже в точности знал, что японская пехота движется Урюмканом на Култуму — Горбуново, но большая часть этой пехоты идет восточнее, чтобы повести наступление с южной оконечности Богдатского хребта. Одна рота японцев устремилась еще восточнее — к Урову. Впритык к японцам двигались пехотные и конные части «дикой дивизии» барона Унгерна, полуподковой охватывая устье пади Мотогор, чтобы отрезать красным пути отступления на Уров. Кавалерию из трех казачьих полков, при двух батареях, генерал Шемелин провел севернее Мотогора с явным намерением занять горные перевалы от Урова до Урюмкана, чтобы сомкнуть кольцо окружения. Все шло так, как это предвидел Журавлев, и по его приказам партизаны уже занимали позиции на участках предполагаемых боев. Эскадрон за эскадроном уходили конники в ночь, в сумеречную темень; тарахтели пулеметные тачанки; сдвоенными рядами шли пехотинцы; над колоннами, озаренные ущербной луной, колыхаясь, искрились штыки.

В штабе в эту ночь было не до сна: командиры, ординарцы, разведчики — одни, получив последние указания, уходили, появлялись другие — и так всю ночь. Под утро из Зэрена прискакал командир 5-го полка Чугуевский. Узнав, что против занятого его полком участка Зэрен — Крюково белые двинули крупные силы пехоты и конницы, Чугуевский примчался к Журавлеву просить помощи — роту пехоты или батарею Матафонова, которую так некстати высмеял вчера Федоров на военном совете.

Как раз в это время и Матафонов был в штабе. Стоя возле стола, за которым сидел Журавлев, Диомид согласно кивал головой, слушая наказ командующего. По другую сторону, облокотившись на стол, сидел командир пехотной роты Козлов, русокудрый, тридцатилетний человек, в шинели и серой, лихо заломленной на затылок папахе.

— Японцы уже окопались вот на этой высоте, — пояснил Журавлев командирам, водя карандашом по карте. — Три линии окопов и проволочные заграждения успели соорудить. Гранат у тебя достаточно, товарищ Козлов?

— Хватит наперво, да и в запасе есть сотни две.

— Так. С левого фланга тебя поддержит Аксенов с двумя спешенными эскадронами Второго полка. Общее руководство боем возлагаю на тебя, Иннокентий Лаврентьевич.

— Слушаюсь, — кивнул головой Козлов.

Павел Николаевич, все так же водя карандашом по карте, пояснил еще раз, откуда и как начинать бой, где установить батарею Матафонову, указал и свой командный пункт, а пояснения свои закончил словами:

— Повторяю, товарищи, это самый ответственный участок. Потому и батарею нашу туда направляем. Взятие этой высоты будет иметь решающее значение. Понимаете, какое это ответственное дело?

— Понимаем, — вздохнул Козлов, а Матафонов молча кивнул головой в знак согласия.

— Сигналом к началу боя будет красная ракета. Начинает товарищ Матафонов с этого расстояния — прямой наводкой и после пристрелки по первой линии окопов беглым, верно?

— Верно, — мотнул головой Диомид.

— Пехоте под прикрытием этого огня как можно ближе подобраться к японцам и по сигналу зеленой ракеты батарее — отбой, пехотинцы — в атаку и гранатами по окопам. Захватив первую линию, закрепиться в ней, добытые в бою вражеские пулеметы повернуть против них же. Тут снова по красному сигналу в атаку батарея открывает огонь, по зеленому прекращает, пехота в атаку на вторую линию, а затем то же самое на третью, ясно?

— Ясно, — в голос ответили оба командира.

— Пехота выступила?

— Теперь уж на хребте, наверное, ждут меня там! А я мигом, конь у меня добрый.

— Все, товарищи. — Журавлев встал, крепко пожал руки командирам, — Полной вам удачи, надеюсь на успех и видеть вас после боя живыми и здоровыми.

Ушли командиры, Журавлев посмотрел им вслед, обернулся к Чугуевскому:

— Слушаю, Андрей Ефимович.

Чугуевский, поняв уже, что о какой-то помощи тут и думать нечего, досадуя в душе на самого себя, сказал совсем не то, зачем приехал:

— Спросить хочу, Павел Николаевич, может, изменения какие будут?

— Будут. Передай Зарубину и Балагурову приказ: готовить госпиталь с ранеными к эвакуации из Зэрена в Богдать. — И, помолчав, словно отвечая на мысли командира, сказал: — Да, трудновато придется тебе, Андрей Ефимович! Понимаю, как трудно, но послать тебе подкрепление не могу, к сожалению! Хотя знаю, что со стороны Газимура белые двинули на нас Второй Маньчжурский пехотный полк силою в полторы тысячи штыков и Шестой казачий. На Култуму они не пойдут, потому что там позицию занимают японцы. Значит, устремятся вот сюда, — Журавлев пальцем провел по карте, — на твой участок, чтобы отрезать нам путь вниз но Урюмкану и ударить на Зэрен, а затем на Богдать. Устоишь?

Чугуевский скосил глаза на карту, чувствуя, что сердце в груди заколотилось сильнее, застучало в висках, на язык у него так и просилось — пулеметов бы с десяток нам еще, но сказал он опять не то, что думал:

— Устоим… укрепились… Спешил весь полк, окопались. — Осипший, прерывистый голос выдавал его волнение. Он прокашлялся, стараясь говорит бодрее, закончил: — Ничего-о, из окопов-то нас не шибко выбьют.

Журавлев проводил его до дверей, пожимая руку, сказал:

— Надеюсь на тебя, Андрей Ефимович, действуй. Связь держи с Киргизовым, в Богдати он за меня остается, выполняй его приказы.


Мглистое начиналось утро, небо плотно затянули серые осенние тучи, сквозь волнистую толщину их еле сочился мутный рассвет. Ветерок с низовьев Урюмкана чуть шевелил вершины могучих лиственниц на самом гребне Богдатского хребта, темень и жуткая тишина в лесу. В воздухе кружились первые легкие снежинки. К этому времени Журавлев был уже на облюбованной им горке, что возвышалась над другими вершинами Богдатского хребта. Вместе с ним находились три ординарца, единственное средство связи с частями на позициях и с Киргизовым в Богдати. Один из ординарцев держал в руке трофейную ракетницу.

Первые выстрелы, залпы донеслись издалека, с устья Мотогора. Постепенно нарастая, стрельба подкатывалась ближе к Богдатскому хребту; короткие и длинные очереди выстукивали пулеметы Мотогора. А вот уже и далеко западнее хребта заговорили вражеские пушки — там начался бой за Култуму. На ближней, занятой японцами высоте, которую должен атаковать Козлов, бой загорелся, когда уж совсем рассвело. В бинокль со своей горки Журавлев видел замаскированную кустами под горой батарею Матафонова, видел развернутые цепи партизан-пехотинцев: пригибаясь за бугристыми складками горы, камнями и валежником, а на чистом месте ползком продвигались они вперед, к линии вражеских окопов.

Вот они уже достигли половины горы, а японцы молчат, словно и нет их в окопах. В зловещей тишине, плотнее прижимаясь к земле, ползли партизаны. И вдруг оттуда, из окопов залп, второй, третий: злобным лаем залились пулеметы. Такой шквал огня обрушили японцы на партизан, что смели их, казалось, с горы всех до единого. У Журавлева потемнело в глазах, рука с биноклем опустилась, сознание на мгновение опалила мысль: «Конец, погибли наши, все погибли!» Он снова вскинул бинокль, приник к нему глазами и тут же увидел живехонького партизана. Тот по-пластунски, прижимаясь к земле, полз от одного камня к другому. А вот и второго видно, еще, еще…

— Живы наши, живы! — радостно воскликнул Павел Николаевич и, загораясь злобной решимостью, махнул ракетчику: — Красную!

В тот же миг над горкой взвилась красная ракета. Батарея отозвалась на сигнал сначала одним прицельным выстрелом — перелет, но уже второй снаряд красный наводчик положил прямо в окоп первой линии. Матафонов в момент установил дистанцию, рявкнул:

— Изо всех орудий, беглым, огонь!

Земля дрогнула от взрыва снарядов; они рвались и рвались по всей длине первой линии, вздымая черно-бурые клубы земли, пронизанные желтыми языками пламени. Но вот над горкой взмыла зеленая ракета, батарея смолкла. Мощное «ура-а!» эхом отозвалось в сопках, и партизаны бегом кинулись в атаку. В бинокль Журавлев видел, как они, добежав до окопов, пустили в дело гранаты, штыками выкидывали японцев из траншей.

— Удача, товарищи, удача! — ликовал Журавлев, оглядываясь на ординарцев. — Заняли наши первую линию! Пулеметы японские повернули против них же, молодцы!

Ординарцы переглянулись между собой. Кочнев, осмелившись, спросил:

— Павел Миколаич, можно нам глянуть в энту штуковину?

В это время к Журавлеву прискакал гонец из Богдати. Журавлев передал бинокль Кочневу, пробежал глазами донесение Киргизова. Начальник штаба сообщал: «На култуминском направлении наши оборону держат крепко. Отбили две атаки японцев. Мы понесли потери, убито четырнадцать человек. В числе раненых помощник командира полка Лапардин».

На листке, вырванном из блокнота, Журавлев набросал ответ: «Начальнику штаба Киргизову. Култуму удерживать до вечера во что бы то ни стало. На центральном участке нами взята первая линия японских окопов. Козлов ведет бой за вторую линию. Журавлев».

Часом позднее ординарец Кочнев галопом мчался на центральный участок с приказом командующего Козлову: «Готовиться к новой атаке».

Бой за вторую линию разгорался еще более жаркий. Теперь те и другие стреляли из окопов, с обеих сторон строчи ли пулеметы. И как только смолкла красная батарея, в атаку ринулась пехота.

— В атаку, за мной! — Первым выскочив из окопа, Козлов взмахнул наганом: — Ура-а!

— Ура-а! — подхватили пехотинцы, с винтовками наперевес устремляясь за командиром.

Мало уцелело японцев от огня красной батареи, но те, что остались в живых, бились до последнего. Партизаны, забросав окопы гранатами, овладели и второй линией. Не добежал до нее сам командир Козлов. Японский пулеметчик, в которого Ефим Козулин метнул гранату, успел-таки последней очередью скосить троих партизан, в числе их и храбреца командира. Он был еще живой, когда к нему подбежали трое из его отряда. Не обращая внимания на стрельбу, один из них взвалил раненого себе на спину, поволок его вниз, к первой линии, двое других поддерживали командира с боков. Они хотели донести его до окопа и там сделать перевязку, но он уже умер, не приходя в сознание.

— Надо унести его вниз к нашим, — предложил седобородый партизан, односельчанин покойного. — Вон сколько тут этих набито, и чтобы наш командир да еще рядом с ними лежал! Не бывать тому!

Партизаны не возражали. Тело командира уложили на шинель и, прикрываясь от пуль, косогором понесли его вниз. Там, недалеко от матафоновской батареи, на небольшой полянке, защищенной от боя скалистым выступом, стояла санитарная двуколка, возле нее валялись на земле окровавленные клочья ваты, обрывки марли, пахло йодоформом. Сюда приносили и приводили с ноля боя раненых. Первую помощь им оказывали штабные поварихи: черноглазая Зина и Катя Димова. В испачканных кровью халатах они, как могли, утешали страдальцев, бинтовали раны.

После перевязки многие уходили обратно на позиции, тяжелораненых два санитара и старики обозники укладывали в телеги на сено, увозили в госпиталь. Тут же головами к двум раскидистым березам рядком лежали пятеро умерших от ран.

К ним и положили партизаны своего командира Козлова. Старик партизан сложил ему руки на груди, накрыл шинелью и, сняв шапку, перекрестился на восток.

— Прощай, Иннокентий Лаврентьевич, земля тебе пухом! — Крупные слезинки покатились по задубелым, коричневым от загара щекам старика; он смахнул их шапкой, обернулся к товарищам. Те стояли потупившись, обнажив головы. — Посельщик мой был, в суседях жили, изменившимся, сиплым голосом пояснял старик и, помолчав, продолжил со вздохом: — Эх, Кеха, Кеха. Не мне бы тебя хоронить, а тебе меня, а оно вот как пришлось. Пошли, ребяты, отомстим недругам за смерть командира да и других товарищей наших.

— Пошли! Живы будем — отомстим!

…К полудню бой развернулся по всему фронту. На командный пункт к Журавлеву отовсюду мчались гонцы с донесениями, он быстро прочитывал их и, положив на колено блокнот, писал короткие ответы, приказы. Прочитав сообщение о гибели Козлова, Павел Николаевич изменился в лице, сурово сдвинул брови. Тяжко пережил он смерть одного из любимых командиров.

— Мда-а… — только и сказал он и, оглянувшись на гонца, спросил: — Кто заменил Козлова?

— Товарищ Коротаев.

— Та-ак. — И, написав на листе из блокнота короткий приказ, передал гонцу. — Тут написано, и на словах передай Якову Николаевичу, чтобы готовился атаковать третью линию! Не далее как через полчаса ждите сигнал, понятно?

— Понятно.

— Езжай!

А небо уже не так густо крыли седые тучи, кое-где среди облаков голубели прогалины, словно яркие заплаты на сером пологе осени. Вот и самую вершину хребта осветил тусклый послеполуденный диск солнца. Выглянуло оно из-за поредевших облаков на одну-две минуты, как бы напоминая людям, что пора — давно пора — обедать, выглянуло и снова скрылось за серым облаком. А люди на этой точке земли и не помышляют про обед. До еды ли тут, когда отовсюду доносится грохот боя, когда здесь решается судьба не только этого сражения, но и судьба всей партизанской армии Журавлева.

Однако и в это время один из ординарцев ухитрился развести костер под горкой командного пункта, сварить котел чаю и поочередно с товарищами почаевать. Даже ракетчик, находившийся при Журавлеве, выпил кружку горячего чаю. Ординарец Кочнев пытался покормить и командующего: дважды приносил ему кружку с чаем, хлеб на берестинке и вареное мясо, но оба раза Журавлев, досадливо отмахиваясь и не отрываясь от бинокля, продолжал следить за ходом боя на центральном участке. А там по зеленому сигналу только что смолкла красная батарея и на вражьи окопы, укутанные бурыми облаками еще не осевшей от взрывов земли, ринулись партизаны.

Часам к трем пополудни партизаны овладели и третьей последней линией японских окопов. Закончился бой, и лишь отдельные выстрелы слышались еще по ту сторону горы да трофейный «гочкис» выстукивал очереди по японцам, убегающим с поля боя.

Вскоре к месту побоища прискакал на своем Перелете и сам Журавлев. Легко перепрыгивая окопы, он осадил коня у третьей линии, огляделся. Жуткое зрелище осветило выглянувшее из-за туч солнце: дымилась развороченная снарядами земля, на поваленных столбиках скрюченные обрывки колючей проволоки, в окопах искалеченные бомбометы, кучи стреляных гильз, кровь, трупы японцев. Поодаль рядком лежат, снесенные в одно место, убитые партизаны. Семнадцать их — павших в этом бою плечом к плечу — застыли на родимой земле, отбитой ими у врага.

Журавлев подъехал к ним, сойдя с коня, снял папаху. Многих из погибших он знал лично и вот теперь, проходя вдоль их ряда, узнавал тех, кого еще вчера видел живыми, мысленно прощался с ними. У одного из них остановился, узнав в убитом командира Аксенова. О гибели его Журавлев знал из последнего донесения, знал и то, что заменивший Аксенова адъютант Аникьев также выбит из строя, тяжело раненный в плечо, и теперь эскадронами Аксенова командует Нестор Гусевский.

— Прощай, Иван Иванович, земля тебе пухом, — вздохнул Журавлев и замолчал, потупившись.

Вспомнилось ему, как повел Аксенов свои эскадроны минувшей ночью из Богдати. Весельчак, запевала, он и в этот раз, маршируя мимо штаба, завел любимую песню Павла Николаевича:

Наверх вы, товарищи, все по местам,
Последний парад наступает.
А как дружно, слаженно подхватили бойцы знакомый напев:

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает…
С этой песней и ушел Аксенов из Богдати, зная, что ведет своих соратников на смертный бой. И вот лежит теперь вместе с ними, пронизанный тремя пулями в грудь.

Последний раз посмотрел Журавлев на побелевшее, как из воска вылепленное, лицо покойного, перевел взгляд на подходивших к нему партизан. Их набиралось много, у некоторых белели повязками забинтованные головы, подвязанные к шее руки, иные шли прихрамывая, опираясь на винтовки. А на лицах у всех суровая озабоченность, порыв первой радости по случаю победы на этом участке прошел, и наступившая здесь тишина уже не радовала их. Все они понимали, что одной этой победы еще мало, и по той несмолкаемой канонаде, что доносилась до них со всех направлений фронта, знали, что бои там идут с неослабной силой.

Еще более тревожно было на душе у Павла Николаевича. Больше всего болел он сердцем за култуминское направление, откуда до слуха его переливами, как отдаленные раскаты летнего грома, доносился орудийный гул. К этому времени небо прояснилось, белесые рваные облака ветром гнало к северу. Солнце, уже не прячась за тучи, ярко осветило хребет и весь Мотогор до самого устья. И стало видно, как там над сопками вздымались сизые дымки и черные клубы от взрывов, и казалось Журавлеву, что вместе с грохотом боя оттуда наносит на него запахом пороха и крови. Он живо представил себе, в каком тяжелом положении оказались там два полка его красных конников. С правой стороны Мотогора на них наседают японцы и батальон пехоты из «дикой дивизии» барона Унгерна, с левой стороны — один из трех казачьих полков генерала Шемелина, а с Урова — полк бароновской кавалерии.

«Продержаться бы там до вечера… устоять, — мучительно думалось ему, мрачные мысли так и лезли в голову, очень уж большое неравенство сил. — Подбросить бы туда свежий полк, но где его взять? Резервов нет совершенно! Жарко и у Чугуевского, ох как жарко». И глаза Журавлева невольно устремляются в сторону Зэрена, где бушует такой же немолчный гул, грохот боя. На фоне заголубевшего неба видно, как возникают и расплываются над хребтом темно-серые клубочки взрывов.

— Шрапнелью шпарят, сволочи, — слышит Журавлев голос одного из близкостоящих партизан. И в тон ему раздаются другие, такие же грустные реплики:

— Ох и трудно там нашим!

— Сдюжат ли?

— Подмогнуть бы им!

Журавлев знал, что прикажи он этим людям, и они, не рассуждая, немедленно пошли бы на помощь товарищам. Но нельзя этого делать. И, подозвав к себе Коротаева, он приказал: держаться здесь до вечера, крепить оборону.

— Японцы могут попытаться отбить эту позицию, имейте это в виду, — уже сидя на коне, сказал Павел Николаевич. — И вот еще что: флаг наш красный надо поднять здесь! Да повыше, чтобы видно было его далеко. Чтобы возвестил он товарищам о нашей победе здесь, силы им придал в бою, мужества! А я, само собой, еще сообщу об этом же и на все участки фронта.

— Это мы мигом! — с живостью отозвался Коротаев. — А ну, братва, жердь длинную, живо! Во-он на ту лесину укрепить ее, с флагом!

— Правильно!

— Павел Николаевич, погибших товарищей, я думаю, похоронить здесь, в братской могиле, сегодня вечером?

Тяжело вздохнув, Журавлев согласно кивнул головой и построжавшим голосом добавил:

— Японцев сжечь!

Он еще раз оглядел иоле недавнего сражения и с таким осуждающим видом покачал головой при взгляде на разутых японцев, что кое-кому из партизан стало не по себе. Многие уже успели переобуться в японские ботинки, хотя и знали строгий наказ Журавлева, запрещающий подобные действия. Поэтому и помалкивали теперь, пряча глаза в сторону. Лишь Коренев, только что переобувшийся в ботинки на толстой подошве, заговорил, оправдываясь:

— Ты уж на нас не серчай, Пал Николаич. Это ить нас нужда толкает на такое неподобное.

— Некогда, об этом после, — махнул рукой Журавлев и дал ходу коню.

— До чего же ты, пустобрех, непутевый, — напустился на Коренева командир эскадрона. — Тут на фронте вон что творится, а он с ботинками пристал к самому командующему!

— Так я же не за одного себя старался, а за всех нас. Вот и хотел объяснить: раз нету у нас складов с мундировкой, мы и промышляем вокруг врагов убитых! Вить тело-то грешное надо чем-то прикрыть!

— Мели, Емеля, твоя неделя!

— Тебе-то хорошо рассуждать, сапоги на тебе почти што новые. А ты на ичиги мои глянь! Вон они лежат, родимые, на них смотреть с души воротит, а я носил, не жаловался!

При этих словах даже в такой момент, когда было совсем не до смеху, заулыбались партизаны; чуть заметная усмешка тронула губы эскадронного. А словоохотливый Коренев продолжал свое:

— За ради этого и призарился я на ботинки. К тому же их сжигать приказано, япошков-то, так им не все ли равно гореть-то — што босиком, што при всей амуниции. Чего же добру зазря пропадать!

— Хватит тебе. Расходись, дел полно всяких. Вон Сапожников уж и флаг на жердь приладил.

На командной горке Журавлева ожидали гонцы из Богдати от Киргизова и с Усть-Мотогора от Федорова. В обоих донесениях говорилось об успешно отбитых атаках противника, о понесенных в этих боях потерях и о том, что позиции свои партизаны удерживают крепко.

Журавлев уже написал короткие, как всегда, ответы, когда над сопкой центрального участка взвился красный флаг.

— Только что написал об этом, и вот оно, любуйтесь, товарищи! И сообщите об этом всем бойцам нашим! — воскликнул Журавлев, указывая на сопку, где заполоскалось на ветру алое полотнище, и впервые за этот день лицо его озарилось радостной улыбкой.

(обратно)

ГЛАВА XII

Только к вечеру на всех направлениях фронта затихла стрельба. Но и наступающая ночь не сулила партизанам спокойного отдыха. Еще не стемнело, а по дороге через хребет на Мотогор потянулся нескончаемый обоз: из Богдати увозили госпиталь, раненых, штабное имущество, ящики с боеприпасами. Ухабистый каменистый проселок наполнялся непривычным для этих мест шумом, стуком, скрипом немазаных телег, стоном раненых, конским топотом. Обгоняя обоз, в сумеречной мгле вел своих конников командир 3-го кавполка Швецов. Ему и Ведерникову с двумя эскадронами 6-го кавполка было приказано отойти с культуминского направления на новые позиции к вершине Мотогора и там ждать приказа.

Последним проследовал через опустевшую Богдать 5-й кавполк. Командир его, Чугуевский, получил приказ оставить Зэрен и развернуть полк, чтобы занять оборону на скате хребта, по обе стороны дороги. Там же и еще в двух местах по Мотогору хоронили в эту ночь убитых соратников.

В двенадцатом часу ночи Журавлев, побывав на занятой 5-м полком позиции, поехал разыскивать свой штаб, место которому указал сам в пади Мотогор. По пути туда решил завернуть и госпиталь, белые палатки которого увидел с хребта при свете наполовину уменьшенной луны.

Госпиталь обосновали верстах в двух от хребта, раненых поместили в палатки, выстроенные двумя рядами вдоль речки. Против палаток, ближе к дороге, расположился обоз из множества крестьянских телег: привязанные к ним распряженные лошади хрустели сеном и овсяной соломой. Овес в снопах еще вечером привезли откуда-то, выдали возчикам по снопу на лошадь. Старики обозники спали тут жe возле костров. Изредка то тут то там поднимался кто-то из дедов, подкидывал в костер сухостойных сучьев и снова ложился, укрывшись шубой. А подмораживало по-осеннему крепко, холодком тянуло от речки, в стылом воздухе мешались запахи медикаментов, дыма, дегтя и конского пота.

Поручив коня ординарцу, Журавлев, лавируя между телегами, прошел к палаткам, спросил проходившего мимо санитара:

— Слушай, товарищ, где тут найти Балагурова?

Санитар, узнав Журавлева, поздоровался, показал на большую палатку с верхнего края:

— Там они оба с Карандаевым, только это… — санитар смутившись, развел руками, — приказали не пускать к ним никого.

— Почему?

— Раненый там один шибко, операцию ему делают.

— A-а, тогда покажи, в какие палатки можно к раненым.

— Это можно.

Из палаток до слуха Журавлева доносились стоны раненых, приглушенные голоса санитаров… Эти палатки, а также целый обоз с медикаментами, больничным бельем и прочим госпитальным имуществом отбили партизаны Макара Якимова у белых в недавнем бою на Газимуре. И вот теперь, войдя в палатку, освещенную двумя фонарями «летучая мышь», Павел Николаевич увидел, что раненые лежат хотя и на земле, но уж не на одной соломе, как бывало, а на матрасах. Из-под суконных одеял виднеются белоснежные простыни, наволочки на подушках, набитых сеном, на раненых чистое белье.

С краю от входа бредил, охваченный жаром, адъютант Аникьев, с разгоряченного лица его катились крупные капли нота, левая рука и плечо забинтованы в лубки — дощечки от ящиков. Журавлев постоял возле своего адъютанта, тяжело вздохнув, прошел дальше, поговорил с теми, кто не спал, был в сознании. Знал он, как дорого страдальцам такое к ним внимание, добросердечные слова утешения, и находил эти слова для каждого из них: видел, что от слов этих люди светлеют лицом, становятся бодрее.

— Как дела-то у нас? — спросил один из них, с ногой, забинтованной в лубки. — Отступаем?

— Дела неплохие, все атаки ихние отбили, теперь переходим на новые позиции, прорыв делать будем.

— С нами как будет?

— От вас мы никуда. Пока что будем отправлять на Уров, а к зиме обратно в Зэрен, там будем вас долечивать.

— Я так и знал, — забородатевшее лицо раненого озарилось благодарной улыбкой. — Спасибо.

Во второй палатке Журавлев среди других раненых увидел своего односельчанина старика Перминова, с которым белковал в молодости в талангуйской тайге. Старый охотник не спал; увидев Журавлева, кивнул ему:

— Здравствуй, Павел Миколаич!

— Здравствуй, Семен Руфович! Как дела?

— А вот как видишь! — Перминов откинул край одеяла, приподнял забинтованный обрубок левой руки. — По самый локоть отхватил Карандаев! Теперича, ежели и живой возвернусь с войны этой, какой из меня работник. Только што у церквы стоять по праздникам, милостинку выпрашивать! Эхма-а, лучше бы уж сразу, по чистой!

— Не горюй, Семен Руфович! Была бы голова цела, а работа и с одной рукой найдется. Начальником тебя поставим в каком-нибудь учреждении нашем, советском.

— С моей-то грамотой? — грустно усмехнувшись, покачал головой старый партизан. — Только меня и не хватало в начальниках! Шуткуешь, Павел Миколаич!

— Не-ет, это я серьезно, Семен Руфович. Пошлем тебя на курсы, подучим, и будешь руководить в Совете сельском или агрономом в коммуне нашей! Или машиной руководить! Все это у нас будет, ведь за это мы с тобой и воюем, чтобы зажить по-настоящему при власти советской!

— Ох, твои-то речи да богу бы встречи! А главное-то, Павел Миколаич, доживем ли до этого? — И вновь помрачнел, загорюнился старый охотник, тревожные нотки зазвучали в голосе, когда спросил он, пристально глядя на командующего фронтом: — Разговоры идут промеж нас, что отступать налаживаетесь, а нас японцам передать под красный крест ихний! Верно это?

— Нет, Семен Руфович, не верно! Не отступать, а наступать будем, на прорыв пойдем! А вас, если бы и отступать пришлось, не бросили бы, умирать — так всем вместе.

— Вот и я так же думаю. Да, по правде-то сказать, я и не верил всякой брехне, даже поспорил с одним тут. Значит, моя правда?

— Правильно.

Все палатки обошел Журавлев, повидал раненых, со многими поговорил. В штаб прибыл в первом часу ночи. Штабные работники, писаря спали в палатках, у небольшого костра сидел часовой с винтовкой меж колен и адъютант Фадеев. Заслышав конский топот, оба поднялись, пошли навстречу конникам.

— Наши это, Павел Николаевич, наверно, — сказал Фадеев, давно поджидавший командующего.

— Не спишь, Иван Ефимович? — осаживая коня, спросил Журавлев.

— Тебя жду. Давай коня-то да иди отдыхай. Во-он палатка меж двух берез, тебе приготовили. Там я и стол соорудил из досок, фонарь на нем, чашка с медом, чаю принесу горячего.

— Спасибо. Насчет совещания распорядился?

— Оповестил всех, на три часа назначил.

— Как это на три? — построжал голосом Журавлев, — Я же приказал на два. Забыл?

— Не забыл, но водь им не успеть к двум-то. Да и какая же беда — разница на один час, еще и лучше, лишний час поспишь, отдохнешь лучше.

— Хитришь, Иван. Сам знаешь, не люблю, когда приказы мои исполняются неточно.

— Слушаюсь, Павел Николаич, больше такое не повторится.

— То-то.

Расседлав Перелета, Фадеев привязал его к березе, приказал ординарцу:

— Пусть постоят немного, а как охолонут, напои их и овса им по снопу.

Когда Фадеев с котелком чая зашел в палатку, Журавлев уже спал. К еде он так и не притронулся, а, постелив возле стола шинель и укрывшись полушубком, улегся головой на чье-то седло, карманные часы положил на стол.

«Давно бы так», — подумал Фадеев, присаживаясь к столу, чтобы и самому попить чаю с медом. Но не успел он выпить и одной кружки, как вновь услышал конский топот, окрик часового:

— Стой! Пропуск!

Выйдя из палатки, Фадеев увидел, что вновь прибывший уже спешился и что-то говорит часовому, энергично взмахивая правой рукой, — левая у него забинтована, подвязана к шее. Подойдя ближе, Фадеев узнал в прибывшем командира 2-го кавполка Федорова. Поздоровавшись, спросил:

— Из госпиталя, что ли?

— Какой тебе госпиталь. Журавлева мне надо по срочному делу.

— Спит он.

— Буди, дело такое, што видеть мне его надо немедленно.

— Ну и говори, все передам ему в точности, а будить ого нельзя ни в коем разе. Сам понимать должен, он во вчерашнюю ночь глаз с глазом не сомкнул. Да и прошедшие ночи не до сна ему было, а ведь он тоже человек. Выкладывай, что у тебя там стряслось?

А Федорову не терпелось самому переговорить с командующим, ради этого он и примчался в ночь, оставив за себя в полку помощника, латыша Буравеля. Досадуя на упрямого адъютанта, Федоров принялся упрашивать его, то смиренно прижимая к груди правую руку, то энергично взмахивая ею, и, уже не в силах сдержать злости, с руганью приступил к неумолимому стражу:

— Ты человек или жандарма бывшая? Толком говорю што самому Журавлеву доложить нужно, лично. А к утру я у себя в полку должен быть, понятно тебе? Полк-то наш один остался на Усть-Мотогоре, теперь на нас жиманут беляки с двух сторон — и концы нам из-за Макаркиной подлости!

— Какой подлости? Чего ты плетешь?

— Измена произошла! Макарка Якимов позицию бросил и к белым подался вместе с полком своим, понятно?

— Макар изменил? — изумился Фадеев, все так же загораживая собою подступ к палатке командующего. — Быть этого не может, мелешь ерунду какую-то! Да не ори ты, пожалуйста, и не лезь, все равно не пущу. Отойди вон к огнищу, там и расскажешь.

Как ни матерился, ни горячился Федоров, а пришлось подчиниться. Отошли, сели у костра.

— Ну, что там произошло? Выкладывай, — сказал Фадеев.

Федоров, все еще во власти обуявшей его ярости, зло буркнул в ответ:

— Чего выкладывать-то? Переметнулся Макарка к белым, вот и все! Русским языком сказано.

— Но почему к белым? С чего ты взял?

— Куда же он исчез? До самого вечера держал полицию, левее Усть-Мотогора, а в ночь как ветром его сдуло! А ведь мы в кольце у белых-то, кроме их, ему и податься некуда! Ежели бы он на прорыв пойти вздумал, так без бою не обошлось бы. А бою никакого не было ночью! Ясно тебе?

— Ничего мне не ясно. Чтобы Макарка, в доску свой человек, большевик, и к белым подался! Сроду не поверю!

Как же, ждут его там шибко! Да они его живьем сожгли бы, попадись он им в лапы.

— А ты про полковника Резухина слыхал? У генерала Шемелина полком казачьим командует!

— Ну и что?

— То, что Макарка у этого Резухина всю войну германскую трубачом был, блюдолизом! И был такой разговор среди партизан наших, что Резухин лазутчиков своих подсылал к Макарке, к себе его переманивал. Я-то по первости не верил таким разговорам, а оно, выходит, правда. Как туго пришлось нам, Макарка и вспомнил про отца-командира своего, махнул к нему прощенье себе заслуживать. Да еще в чины офицерские.

— Ерунда, не верю. А если Макар и двинулся с полком куда-то, значить приказ ему такой был. Тут хитрость военная, не иначе, знаешь какой он, Журавлев?

— Я знаю одно, что мне сегодня вместе с полком моим крышка будет. Подожди, дай сказать, ведь двум-то полкам нашим невмоготу было вчера, а один-то они теперь с землей смешают! Буди Журавлева.

— Подожди, не горячись. К утру подкрепленье получишь и приказ атаковать японцев и бароновцев на участке Кропачев мыс — Хомяки.

— Пушку залиёшь, Иван Ефимыч! Подкрепленье, откуда оно возьмется? Я же знаю, что резервов у нас нету никаких.

— Нашлись резервы: рота пехоты уже на марше к тебе, да еще третий кавполк, пятый дивизион Шестого и батарея Матафонова. К утру все там будут, понятно? Сам Журавлев руководить будет прорывом.

Если бы в это время сверкнула молния и грянул гром, Абрам, наверное, удивился бы менее, чем словам Фадеева. С минуту сидел он молча, уставившись на Ивана ничего не понимающим взглядом.

— Ты… в своем уме? — прохрипел он враз осипшим голосом. — Все полки на прорыв… фронт оголить? А в Богдати, в Култуме вон их какая силища. Японцы, пехота семеновская… с этой стороны Шемелин с тремя полками, все теперь на нас… ведь это погибель! Боже ты мой! С ума сошел Журавлев, что ли?

— Успокойся, Абрам, Журавлев в своем уме, знает, что делает. Да слушай ты, холера тебя забери, дай сказать. Наши штабные, даже Киргизов, так же вот, как ты, всполошились. Бородин за голову схватился вчера, когда Павел Николаевич сказал им об этом. А потом, как он объяснил им, успокоились и согласились, при мне дело было. Я же тебе говорю, что тут хитрость военная, это великое дело! Журавлев всю ихнюю тактику изучил и планы их разгадал. Он так сказал вчера: у них нет оперативности действий, ни один генерал не рискнет на какое-то новое дело без плана. Завтра и японцы и белые будут укреплятся в Богдати, то же самое Шемелин, они уже сегодня окопы роют, узнав, как разгромили мы японцев на центральном участке. Этим мы и воспользуемся: пусть они укрепляются, а мы выставим кое-где поэскадрону, чтобы постреливали по ним для видимости, а сами главными силами ударим на прорыв, выйдем на Уров из окружения. И вольные птицы! Понял что к чему?

Федоров только головой покачал:

— Нe знаю, ты тут такое наговорил, что голова кругом идет.

— Поймешь, вот совещание начнется, и Журавлев сам объяснит лучше, чем я. Пойду гляну на часы.

…Первыми на совещание прибыли Михаил Швецов и Петр Ведерников. Из палатки вышел Журавлев. В белой нательной рубашке, поеживаясь от ночного холодка, он поздоровался с командирами, приказал разбудить Киргизова и Плясова.

— У меня к тебе, Павел Николаевич, срочное дело, — начал Федоров, поднимаясь с чурки, на которой сидел, — Макарка Якимов натворил делов.

— Знаю, товарищ Федоров, — отмахнулся Журавлев, — скажу об этом на совещании. Кого у нас еще нет? Чугуевский не будет, та-ак, Бородин, Хоменко приедут позднее. Начнем без них, ждать нет у нас времени. Хорошо еще, что я побриться успел, сию минуту умоюсь — и начнем! — И чуть не бегом в палатку.

Федоров посмотрел ему вслед, перемигнулся с командирами:

— Видали наших? До бритья ли в эдакое время, а ему и горюшка мало!

— Молодец он, не то что мы. — Швецов провел рукой по заросшему щетиной подбородку. — Смотри, до чего заросли! Ежели придется в зеркало глянуть, самого себя не узнаешь.

— Всему свое время. Ты мне вот что скажи: верно, что тебе приказано на Кропачев мыс наступать?

— Верно.

— Скажи на милость… — Абрам хотел расспросить Швецова обо всем подробнее, но тут подошли Киргизов, Плясов, на вороном, со звездой во лбу, бегунце прискакал Бородин.

— Я не опоздал? — спросил он, осаживая бегунца.

— Нет, — ответил Швецов, за руку здороваясь с подошедшим к ним Плясовым.

Звякнув шапкой, Бородин ловко спрыгнул с коня, передал его ординарцу.

— С Хоменкой задержался. В госпиталь с ним заехали, а там ему руку начали перебинтовывать. Я уж и дожидаться его не стал.

— Начнем, товарищи, — Журавлев в шинели, с наганом на боку, как всегда бодрый, пригласил всех к костру и, усаживаясь на березовую чурку, объявил совещание открытым.

(обратно)

ГЛАВА XIII

Впервые за все время командования полком пришлись Макару Якимову быть в обороне, отразив наступление белоказачьих полков генерала Шемелина на левую сторону Мотогора, от устья ее и вверх до пади Крючка. Позиция эта оказалась очень удобной для обороны: поросшие крупным березником сопки полого поднимались со стороны Мотогора, а голые склоны их на другой стороне круто опускались вниз. На гребнях этих сопок в наспех вырытых ложементах и залегли спешенные партизаны 1-го кавполка, заменив особую пехоту, а лошадей поручив коноводам. К полудню они отбили три атаки противника, но в наступление не переходили, памятуя строгий наказ Журавлева.

— Не глянется мне такая петрушка, — изливал свою досаду Макар писарю Мишке, — наше дело не в окопах отсиживаться, а налетами действовать! Нагрянуть на них как снег на голову, громить, не давать опомниться, рубить гадов!

— Верно, Макар Михайлыч, совершенно верно. Под Кавыкучами-то как мы их раскатали, а? — Мишке тоже более всего на свете нравились эти набеги. За удаль в боях любил его Макар, хотя и ругал частенько, а раз даже нагайкой отстегал за пристрастие к мародерству. Водился такой грешок за Мишкой, он и сапоги стащить с убитого не промах, и шаровары, и в отбитом у белых обозе ухватить для себя что получше.

— Всыпали мы им тогда перцу! — продолжал он восторженным тоном. — А обозов-то сколько забрали, любо! А тут што, отбили атаку и лежи жди новой, а он перед каждой атакой вон как гвоздит нас шрапнелью, сколько от нее полегло наших! Знаешь что, мне кажется, перед последней ихней атакой батарея у них меньше по нас била и вроде дальше от нас. ушла к вершине, и вопче их как будто поубавилось тут? А что, ежели скомандовать тебе, как бывало: «По коням» — и «ура» на них?

— Нельзя, приказ Журавлева держать оборону здесь.

— Жалко. А я уж и отпадок приглядел тут их пониже Крючки, лесом урос по обе стороны, вот по нему и зашли бы к ним в тыл, такого бы тарараму наделали, и обозы ихние — были ваши, стали наши. Время-то к зиме подходит, а уж у них-то разжились бы…

— Ты опять за то же самое, халява! Давно этого не пробовал? — сердито покосившись, на писаря, Макар левой рукой похлопал по нагайке, которую всегда носил при себе вздетой темляком на шашку. — В момент разживешься!

— Макар Михайлыч, — Мишка с видом крайне обиженного человека развел руками, — я же насчет патронов речь повел.

— Смотри у меня, знай край, да не давай!

— Для тебя же стараюсь, а ты чуть чего — сразу в дыбы.

— Тихо! — оборвал его Макар и, напряженно прислушиваясь к чему-то, приказал: — Бинки мне — в сумах они у меня, живо!

Удивило Макара то, что на центральном участке, откуда недавно доносился грохот боя, наступило затишье. Стрельба теперь слышалась южнее Мотогора и севернее, ближе к хребту. Глухие раскаты канонады рокотали далеко по Урюмкану, а на участке Козлова тихо. Тут-то и вспомнил Макар о трофейном бинокле, пользоваться которым он еще не привык, а потому и возил его в седельной суме.

Найдя просвет между березами, Макар навел бинокль на одну из далеких сопок.

— Што такое, неужели? — бормотал он удивленно, вращая колесико бинокля. — Вроде бы точка красная на сопке! А ну-ка, Мишка, глянь-ка ты, — и передал бинокль Мишке.

— Э, да не туда ты смотришь, вот меж этих берез, ну! Вон там где сопка голее других.

— Вижу, Макар Михайлыч. вижу! Флаг там красный, ей-богу, флаг!

— Значить, верно! А я было усумнился. Ах, мать честная, победа, Мишка, сбили наши японцев! Потому и затихло там, и флаг наш красный подняли!

Радуясь увиденному, Макар вызвал из-под горы ординарцев, обрадовал их приятным сообщением, распорядился:

— Живо на коней и сообщить об этом всем эскадронам полка, чтобы дух поднять у бойцов наших! Давайте один в эту сторону, другой в ту — и аллюр три креста. Еще одно — к вечеру, на закате солнца, чтобы все эскадронные командиры ко мне явились, понятно? Кройте.

Отослав ординарцев, Макар еще раз посмотрел на сопку с красной точкой на ее вершине, перевел взгляд на местность впереди своей позиции, но и там было тихо, тайга укрывала белоказачьи полки. Партизаны развели костры, варили чай. Писарь также развел под бугром костерок, навесил на тагане котелок с водой, приятно запахло дымком. Не переставая думать о предложении писаря, Макар сел на толстенную, поваленную ветром лиственницу, задумался: он и сам, еще до Мишкиного предложения, думал о таком налете, кипучей натуре Макара не сиделось на месте, хотелось вихревых набегов, и слова писаря только подлили масла в огонь.

«Правильно я поступил, совершенно правильно», — мысленно рассуждал Макар, припоминая, что еще утром отправил своих разведчиков на Уров. Людей для этого подобрал надежных, партизан из местных жителей, знал, что сумеют они пробраться в тыл врага, разведать все, что ему надо. Отправляя разведчиков, строго-настрого наказал им, чтобы к вечеру — «душа винтом», а быть в полку. Поэтому-то и вызывал он эскадронных командиров к вечеру, надеясь, что к тому времени вернутся разведчики.

Размышления Макара прервали бахнувший вдали пушечный выстрел и все нарастающий, воющий гул снаряда: он, чуть перелетев линию окопов, гулко лопнул вверху, шрапнелью сыпанул по березняку, ранило двух партизан. Теперь уж было не до еды: зычная команда Макара — и все вмиг заняли окопчики, приготовились к отражению новой атаки.


Темным покрывалом укутала ночь долину Мотогора, по обе стороны которой весь день грохотали ружейные залпы, стрекотали пулеметы, рвались снаряды полевых орудий. К ночи стрельба стихла, в наступившей тишине стало слышно, как урчит невидимая в кустах тальника речка да по левой стороне ее топот многих сотен копыт, звяк оружия. Это повел свой полк по направлению к Урову Макар Якимов. Весь день до позднего вечера одолевали его сомнения в правильности задуманного дела: душа рвалась — двинуть полк на прорыв в тылы врага, в то же время страшила мысль: а как на это дело глянет Журавлев?

Важные сведения сообщили Макару его разведчики: вернулись они вовремя и мало того, что разузнали, какие части белых находятся в Хомяках, в других селах по Урову, какие при них обозы, узнали даже условный пароль белых — их пропуск. Это и решило вопрос о наступлении, Макар так и загорелся решимостью выполнить задуманное дело и когда командиры прибыли, как было им приказано, «на закате солнца», огорошил их сообщением.

— Выступаем, товарищи, немедленно! Тут такие дела напрашиваются, что нам здесь отсиживаться… хватит. — Рассказав командирам о результатах разведки, он развернул широкий сверток бересты и, вычерчивая на ней осиновым углем, пояснил: — Вот смотрите: эта черта Мотогор, это Уров, это поселок Хомяки, а там всего две сотни дружинников Четырнадцатого полка, туда мы зайдем под видом ихних, пропуск-то их нам известен. Разоружим их, сопротивляться вздумают, вырубим! Обозы ихние заберем, отправим вниз по Урову, а сами зайдем вот отсюда и на Кропочев мыс с тылу ударим на японцев, ясно?

Командиры охотно поддержали вожака:

— Правильно, Макарша, действуй!

— Жми на всю железку!

— Труби, Макар, седловку!

— Во-во, это самое: «Всадники-други, седла-айте коне-е-е-й!»

Засомневался лишь один Уваровский — бравый, статный казачина лейб-гвардии атаманского полка, командир 3-го эскадрона, ярый большевик.

— Ладно ли это будет? — заговорил он, обращаясь к Макару. — Ведь мы мало того, что позицию бросим без приказу, да еще и Второй полк подведем, гибель будет товарищам нашим, как жиманут на них с двух-то сторон!

— Так что же, по-твоему, — Макар, серчая, повысил голос, — сидеть тут на берегу да ждать погоду?

— У нас командующий есть, Журавлев, согласовать с ним, тогда и действовать, если он прикажет.

— Хо-о! С Журавлевым согласовывать, шуточное дело, пока наш гонец к нему прискочит, да еще и найдет ли его там? Да обратно примчится, ночь-то пройдет, и пиши пропало, близко будет локоть, да не укусишь его. А что касаемо Второго полка, так мы ему же поможем, когда ударим по японцам с тылу. Потому и надо выступать немедленно, дураки будем, ежели такой момент упустим.

— Дело твое, Макар, я свое сказал, а там как знаешь! Ты в грехе, ты и в ответе.

— Ничего-о, Журавлев сам же нас поучал, как быть в эдаких моментах. Мишка, он как сказал намедни насчет медленности-то!

— Промедление смерти подобно.

— Во-во, это самое.

Никто из командиров не поддержал Уваровского, все они согласились с Макаром и на этом закончили короткий военный совет.

(обратно)

ГЛАВА XIV

Ведет свой полк Макар Якимов в новый набег на вражий гарнизон, приятнее всякой музыки ласкает его слух многотысячный конский топот (в полку у Макара более тысячи двухсот конников), снова в груди у него вскипает неуемная кровь, и прочь отлетели все те сомнения, что терзали его с вечера, когда решил он сняться с позиции, оголить фронт на своем участке.

«Правильно поступаю, чего там, — мысленно оправдывался он сам перед собою, — рыск — благородное дело, а в эдаком случае не рыскнуть и перед партией грех был бы великий! Да и сам Журавлев не разговаривал — в случае подходящей обстановки действовал самостоятельно, вот она и подошла, эта самая обстановка! До скольких разов делали такие набеги и завсегда удачно! Э-э, чего тут рассуждать, воевать так воевать, чтобы как в песне, какую старики наши певали: „Кипит душа в восторге и храбрость на груди!“

Веселеет от этих мыслей Макар, так и хочется крикнуть ему партизану-запевале Суетину из 1-го эскадрона: „А-ну, Афонька, запевай любимую!“ Ох и грянули бы партизаны всем полком „Не вейтеся, чайки, над морем“, уж так бы грохнули, что далеко в горах отозвалась бы она эхом. Но нельзя этого, никак нельзя, надо без шуму войти в село и действовать, как было задумано. Все рассчитал, предусмотрел Макар: знамя красное приказал свернуть, а на левый рукав каждому партизану нашить белую повязку, чтобы в случае уличного боя не спутать в темноте своих с чужими. А ночь после вчерашней хмурой сырости выдалась ясная, звездная, потому и похолодало по-осеннему крепко, инейком покрылась заветошевшая трава, холодом тянуло с низовьев Урова, и как раз над ним, высоко в небе, стояли Кичиги[5], по ним и определил Макар, что времени еще нет и полуночи. Вот и половинка луны склонилась рогом к сопкам, что виднеются впереди, там же темным, расплывчатым пятном угадывается поселок. Макар сбавил коню ходу, писарю приказал:

— Командиров Третьего эскадрона, Четвертого и Пятого ко мне, мигом!

Командиры появились незамедлительно, Егор, поравнявшись с Макаром стремя в стремя, спросил:

— Чего звал?

— Задача вам: окружить поселок со всех сторон. Т ы пойдешь головным, по той дороге, что мимо села пролегла, охватишь поселок справа, от сопок и сверху. Сапожников со стороны Урова, Ларионов следом за нами. Заставы снять без шума, понятно?

— Понятно.

— И чтобы из поселку ни один гад не ушел, ясно? Пропуск ихний, отзыв помните?

— Помним, пропуск — „Клинок“, отзыв — „Киев“.

— Ушаков, Сапожников, опережайте нас и полным ходом вперед, марш!

Все произошло так, как и задумал Макар, в село он вошел с тремя эскадронами беспрепятственно, проспавшую их заставу разоружили, и партизаны его разъехались по всем трем улицам села. Тревога поднялась, когда на западной стороне села захлопали выстрелы. Там Егору не удалось снять заставу без шума, она и открыла стрельбу, которая сразу же перекинулась в село. Выстрелы захлопали на окраинах, а затем и на улицах, и в центре села. Внезапность нападения породила среди белых панику, они уже не могли оказать организованной обороны: будучи захваченными врасплох, разрозненными, выбегали они из домов, иные пытались отстреливаться и гибли под шашками красных конников; большинство же их бросало оружие, сдавалось в плен. На широкой площади около школы, куда партизаны сгоняли обезоруженных беляков, горели большие костры, виднелись кучи соломы, распряженные кони, телеги с мешками, ящиками, возле них толпились перепуганные мужики-коневозчики в шубах и дохах.

Стрельба постепенно затихла, Макар галопом мчался по улице с обнаженной окровавленной шашкой в руке. Он зарубил двух оказавших сопротивление офицеров и чуть не срубил еще одного рядового в полушубке с желтыми погонами, — озаренные светом костров, они показались Макару золотыми. Спасло бородатого дружинника то, что Макар, уже замахнувшись шашкой, разглядел, что перед ним рядовой, а потому и не рубанул его, а только, сам не зная почему, крикнул:

— Молись богу!

Дружинник, с винтовкой к ноге, стоял не шевелясь, только головой помотал.

— Не буду! — еле слышно выдохнул он, снизу вверх глядя на страшного всадника.

— В бога не веруешь? — удивился Макар, опуская вниз руку с шашкой.

— Верую, — ответил дружинник.

— Так чего же не молишься? — еще более удивился Макар.

— Кабы ты не силой… а то… напугал шибко. А потом я, когда заставляют… не молюсь.

— Каков чертяка! А закурить хочешь?

— Не курю, — приосмелевший дружинник помотал головой, — кабы молотый, за губу положить?

— Давай винтовку да иди вон к обозу, там и табаком разживешься!

На площади большое оживление, окруженные конвоем, сгрудились пленные беляки. В открытые двери школы вносили раненых, там устроили медицинский пункт — полковой фельдшер и два санитара спешно перевязывали раненых, туда же занесли убитого запевалу Суетина и еще двух партизан из 3-го эскадрона. На площади мужики запрягли лошадей, обозом распоряжался бывший командир полка Матафонов, ему поручил Макар в ночь выступить с обозом и увести его дальше от места боев, в низовья Урова.

— Живее, старики, живее, — торопил он возчиков, лавируя между телегами верхом на коне. Увидев Макара, поспешил к нему, — Всякого добра захватили полно, — взволнованно-радостным голосом сообщил он, — одних патронов черт-те сколько! Снарядов всяких разных, гаубишных много, куда нам их?

— Вывози все, не белым же оставлять!

— Оно-то верно, да ведь под раненых надо подводы! Одну телегу я уж освободил, проволока была на ней, приказал сбросить, на кой черт нам она. Ишо одну телегу освободим, патроны с нее раздадим бойцам нашим, а под снаряды потребуется не меньше четырех телег, винтовок целый воз наберется, и убитых тоже везти надо.

— Обязательно. Доставишь обоз до места, куда наметили, там и предашь земле товарищей наших погибших, возчиков сразу распусти по домам. Снаряды, какие не сможешь забрать, разгрузи на месте, гильзы издыровать шашками, порох из них рассыпать и сжечь! Действуй!

Макару не терпелось вести полк дальше, чтобы вовремя попасть к намеченному месту нападения, а эскадроны все еще были не в сборе, да и с пленными надо поговорить. Поэтому он приказал писарю разыскать командиров, объявить им, чтобы немедленно выводили эскадроны на южную окраину села и, когда все будут наготове, доложить. А пленники уже освоились со своим положением, переговариваясь между собой, курили. У некоторых оказались знакомые среди партизан, слышались удивленные голоса:

— Никак Онисим Чистяков, здорово!

— Он самый, здравствуй!

— Сват Микита, здравствуй! И ты в белые подался?

— А куда денешься, забрали!

— Э-э, все вы так, когда туго приходится! Вот ты, слышишь, борода, тоже будешь врать, что мобилизованный?

— Чего мне врать? Желаньем пошел в дружину.

— Жела-аньем! Ах ты мать твою… не за мать…

Макар этот разговор услышал и в добровольце, к своему удивлению, узнал того самого дружинника, которого чуть не зарубил в эту ночь. Но сейчас было не до него.

— Вот что, бывшие беляки, — заговорил он, подъехав к ним вплотную, — кончилась ваша службица у Семенова. Ежели есть среди вас предатели-казнители — не скрывайте, судить будем их! А все остальные, которые трудящие люди, отправляйтесь восвояси! Супротив таких зла у нас нету, мы не белые каратели, понятно?

Не ожидавшая такого оборота дела толпа бывших белогвардейцев взорвалась радостным гулом голосов. Макар поднял руку, призывая к порядку, и, выждав тишину, продолжал:

— Пойдете вверх по Урову до Кунгуровой, а там кому куда любо!

Голос из толпы:

— А ежели какие к вам поступить пожелают, можно?

— Пожалуйста, примем с дорогой душой!

В ответ несколько голосов сразу:

— Пиши меня, Горбунов Микита.

— Я желаю, Поляков Иннокентий!

— Пулеметчик Обросимов Митрий, записывай!

— Тихо! — повысил голос Макар. — Кто пожелал к нам, отходи в энту сторону, поступите в охранную сотню к товарищу Матафонову, вот он на сивом коне, у него оружие получите, кони у вас свои, марш к нему.

Толпа бывших семеновцев редела: одни отправлялись к своим коням, те, что пожелали стать красными, окружили Матафонова. Макар в ожидании писаря поманил к себе уже знакомого дружинника-„добровольца“ и, когда тот подошел, спросил, помахивая нагайкой:

— Как фамилия?

— Пашка Бондырев, — ответил „доброволец“.

— Почему Пашка? Мальчик ты, что ли?

— Прозвали так по пьянке, а оно потом и в привычку вошло!

— Значит, ты, Пашка Бондырев, доброволец?

— Да ну-у, какой из меня доброволец!

— Сам же сказал — желаньем пошел воевать супротив нас!

— Я не воевать, из-за Рыбакова записался к ним.

— Какой Рыбаков? Чего ты плетешь!

— Конь у меня — Рыбаковым кличем. Конь такой, что мне за него пригоршню золота давай, не возьму, а его бароновцы[6] чуть даром не увели! Черт привел их в нашу станицу, вскоре после успенья; двух коней у нас взяли и Рыбакова заоблавили! Я свету белого невзвидел, как зауздали они его и уж седло накинули! Побежал к командиру ихнему, Христом-богом молил вернуть мне Рыбакова, а он и слушать не схотел. Вот и пришлось к ним записаться, служить им на своем Рыбакове! Думал, сбегу от них вскорости, а оно не тут-то было, попробовал один раз, да на ихнюю же заставу и нарвался! Вахмистр ихний так отвозил нагайкой, что с неделю было ни сесть ни лечь! Так уж мне и везет нынешний год, как куцему, вот и ты на меня же накинулся с шашкой, чуть до смерти не зарубил! А за што, спрашивается?

— Попал под горячую руку, но ничего, зато домой тебя отпускаю.

— За это дай бог добра тебе да здоровья! Только ты уж прикажи своим, как бы они на моего Рыбакова не позарились, да и берданку мою вели отдать, она мне от отца досталась, пристрелянная, патронов к ней раздобыл, зимы на две хватит охотничать, а вам-то она все одно ни к чему.

— Ладно уж, отдадим, только опять не вздумай к белым податься!

— На черта они мне сдались, вон сколько горя из-за них принял! Сегодня же махну домой, завтра покров, престольный праздник у нас, а я на своем Рыбакове к завтрашнему утру дома буду. Может, и ты ко мне пожелаешь? Уж мы бы с тобой…

Но Макар уже не слышал, — увидев рысившего к нему писаря, повернул к нему. А Мишка уже успел переодеться в новенький, из дубленых овчин полушубок, подпоясанный офицерским ремнем с наганом на боку.

— Все в порядке, Макар Михаилыч, — доложил он, сдерживая коня. — Четвертый эскадрон чуток задержался, вот-вот и он подойдет, я уж видел Сапожникова, сказал ему.

Макар окинул взглядом щеголеватую фигуру писаря, но ругать за полушубок не стал, а только сказал, глянув на него:

— Кичиги-то уж вон куда поднялись, а нам к рассвету надо быть на Кропачевом! — И переменил разговор, показав концом нагайки на смирнехонько стоявшего бывшего дружинника: — Отдай этому чудаку коня его, берданку и догоняй нас, живо!

Еще не светало, когда Макар, сделав со своим полком тридцативерстный кружной обход, зашел в тылы японским позициям на Кропачевом мысу. Полк остановил он в небольшой уходящей к Урову падушке. Партизаны, памятуя строгий наказ командира во время таких остановок не разговаривать, не курить, лошадей удерживать от ржанья, замерли в строю, ожидая команды; от взмыленных лошадей их валил пар. Из донесения головного разъезда Макар знал, что впереди перед ними, за некрутым перевалом, в такой же вот падушке, расположился большой обоз белых. Это не столько радовало Макара, сколько огорчало, ведь расположен обоз как раз на том месте, где он предполагал развернуть полк и двинуть его в наступление. Теперь это становилось невозможным, ведь обоз у них не может быть без охраны, они откроют по партизанам огонь, и момент внезапности нападения на японские позиции сорвется. Досадуя на столь неожиданное препятствие, Макар, приказав эскадронным командирам следовать за ним, рысью вымахнул на ближайшую горку, остановился в тени высоких кустов боярышника. Отсюда при слабеньком лунном свете были видны падушка и растянувшийся по ней большой обоз, кое-где, дымясь, рдели догорающие костры. Тишина, крепок заревой сон стариков обозников, вероятно, дремлют и охранники, а на востоке ужо забрезжил рассвет.

— Угораздило их расположиться тут, совсем не к месту, — ругнул Макар обозников и, не сходя с коня, подозвал к себе командиров, — Придется разделиться надвое, — заговорил он, обращаясь больше всего к Уваровскому, — я с тремя эскадронами обойду обоз этот с вершины, а ты с остальными снизу, и вот как обойдешь их, не доезжая до той вон голой вершины, видишь?

— Вижу.

— Там спешивайся, развертывай эскадроны в цепь — по-пехотному — и „ура“ на япошков!

— Штыков-то у нас нету, жалко.

— Ничего, шашками орудуйте, а у кого нету — прикладами, а больше всего гранатами, у нас их теперь полно!

— Хватает.

— А теперь за дело, время не ждет, живо!

…Все это утро Егор был в приподнятом, веселом настроении, словно не в бой повел он свой эскадрон, а на праздничный парад, хотелось петь, мчаться во весь опор и с боевым победным кличем обрушиться на врага, так и подмывало его крикнуть Уваровскому:

— Чего ты медлишь? Прибавь ходу, опоздаем!

Но Уваровский сам знал, как надо вести эскадроны, чтобы и к месту поспеть вовремя, и без большого шуму. Однако, когда партизаны уже обошли обозников, слух Егора резанул знакомый свист пули, со стороны обоза захлопали выстрелы. Не отвечая на стрельбу, партизаны помчались быстрее, справа над лесистыми вершинами сопок голубел рассвет.

В указанном месте Егор развернул свой эскадрон, как было приказано, и скорым шагом повел его вверх, лавируя между лиственниц и крупным березником.

На самой хребтине горы он, чтобы дать людям передохнуть перед атакой, скомандовал „Ложи-ись!“ и сам растянулся пластом. С минуту лежал Егор ничком, вдыхая запахи стылой земли, опавшей пожелтевшей листвы и пряный душок чебреца. Все еще прерывисто дыша, приподнял он голову, чтобы разглядеть вражескую линию окопов, и в это время далеко левее по гребню горы громыхнул залп, грозное, раскатистое „ура-а“ эхом отозвалось в горах, ружейные залпы, стукоток пулеметов перекрывали глухие взрывы гранат.

„Дает Макар прикурить японцам“, — только и успел подумать Егор, стрельба началась и впереди его эскадрона. Инстинктивно припав к земле, Егор прислушался, и странное дело, стрельба на линии японских окопов усилилась, а знакомого свиста пуль он не слышал. Ничего не понимая, приподнял он голову и тут услышал, что по японцам открыли огонь и снизу, с пади Мотогор. Присмотревшись, он различил в поредевших сумерках наступающего утра не только вспышки стрельбы и огненные строчки пулеметных очередей, но и людей, перебежками наступающих снизу. Веря и не веря глазам, Егор подозвал к себе одного из партизан и, когда тот подполз к нему вплотную, спросил:

— Там вон, на падь смотри, к речке, что там такое?

Тот посмотрел, и лицо его озарилось радостной улыбкой.

— Наши там! — жарким, радостным полушепотом подтвердил тот, обернувшись к Егору. — В наступление двинулась пехота наша!

— Откуда же они взялись? Вить позиция Федорова-то вон где! Бой там идет, слышишь?

— Подмога пришла, Журавлев прислал!

— Наверно, так и есть! — Воспрянув духом, Егор передал по цепи команду: — К атаке на окопы готовьсь! — В следующую минуту он уже был на ногах и, загораясь решимостью, отвагой бойца, выхватил из ножен шашку: — Перебежками… в атаку… ура!

— Ура-а! — подхватили партизаны, с винтовками, шашками наголо и гранатами в руках устремляясь вперед, за командиром.

Уже недалеко впереди себя увидел Егор окопы, повернувших пулеметы им навстречу японцев, и в ту же минуту страшный удар, ожог пронизал ему грудь. Он еще сделал два шага вперед, упал и больше ничего не видел и не слышал.

(обратно)

ГЛАВА XV

Замысел Журавлева оставить в заслон от японцев и кавалерии генерала Шемелина лишь два эскадрона, а три конных полка, батарею Матафонова и обе роты кинуть на прорыв удался как нельзя лучше. Как и предполагал Журавлев, в то время как на Усть-Мотогоре разгорался бой, японцы усиленно укрепляли свои позиции в занятой ими накануне Богдати, окапывались, устанавливали вокруг села проволочные заграждения. С места не двинулись и казачьи полки генерала Шемелина.

Успеху красных партизан в бою на Усть-Мотогоре способствовал и смелый налет Макара Якимова со своим полком на японцев, укрепившихся на участке Кропачев мыс. Обрушился он на них с тылу и как раз в тот момент, когда их снизу, с пади Мотогор, атаковала партизанская пехота и спешенные эскадроны 5-го кавполка. Коротким, жарким был этот бой, и, когда Журавлев прискакал к месту сражения, японцев уже вышибли с их позиций, и они, не успев подобрать убитых, двумя цепями, отстреливаясь, отходили вверх по Мотогору. Преследовать их у Журавлева не было времени, а поэтому он приказал Чугуевскому спешно двинуть 5-й полк на помощь 2-му и 3-му полкам, а пехоте атаковать бароновцев с левого фланга, не сходя с коня, подозвал ординарца.

— Я буду вон на той высоте, — сказал он, черенком нагайки показывая на вершину каменистой горы. — Сушину голую там видишь?

— Вижу, — мотнул головой ординарец.

— Макара Якимова ко мне туда, немедленно! Полным галопом в Первый полк, марш!

Выскочив на вершину горы, Журавлев спешился, привязал Перелета к сушине. Отсюда хорошо просматривалось все устье Мотогора, вплоть до Урова. А бой там разгорелся уже в полную силу. Солнце уже взошло, и в бинокль Журавлеву видно было, что стрельба идет по обе стороны Мотогора, значит, 3-му полку пришлось оборонять северную сторону пади, а против пехоты и спешенной кавалерии "дикой дивизии" барона Унгерна бой ведет лишь один 2-й полк Федорова. У, Павла Николаевича тоскливо сжималось сердце при виде того, как там земля клубилась от взрыва снарядов, а ухо больно резал гул доносившейся оттуда канонады.

"Ох, выдержат ли наши", — сверлила ему голову назойливая мысль, и тут увидел он партизан Чугуевского; оставив коноводов в зарослях тальника, они по-пехотному, развернувшись цепью, перебежками пошли в наступление. Противник сразу же перенес огонь на чугуевцев, и было видно, как в цепи их рвались снаряды, падали люди, и все-таки они продвигались вперед. Но вот и на левом фланге бароновцов заговорили пулеметы, захлопали залпы, в дело вступила красная пехота. В это же время на сопку к Журавлеву на взмыленном коне примчался Макар. Он еще не остыл от боя, радостью светилось порозовевшее скуластое лицо, серая папаха лихо заломлена на затылок. Он даже шашкой отсалютовал командующему, на всем скаку осадив перед ним вороного.

Хотя и принято утверждать, что победителей не судят но Макару попало бы за самовольный уход с позиции, но сейчай Журавлеву было не до этого, он только кулаком погрозил ему и сказал:

— Фарт твой, что некогда мне, смотри. — И, показывая на неширокую, уходящую вдаль падушку, продолжал: — Давай сейчас же свой полк этой падушкой, полным галопом во-он до той голой сопки, там развернешь полк и с тылу на бароновцсв в конном строю, понял?

— Так точно, понял!

— Я буду находиться здесь, действуй!

— Слушаюсь! — Макар кинул шашку в ножны, гикнул и как растаял за скалистым гребнем горы.

Ранее чем к полудню бой закончился на всем направлении усть-мотогорского участка, разгромленные части бароновцсв в беспорядке, побросав обозы, спасались бегством. Путь на Уров был свободен, и в долину его следом за полками партизан двинулись их обозы и госпиталь.

Около двух недель уже находился Егор в полевом госпитале в беспамятстве. Первые дни он лишь слабо стонал, осыпанный жаром, мычал что-то нечленораздельное. В конце недели начал выговаривать слова, в бреду призывал к себе Настю, Ермоху, Гнедка и, слабея голосом, еле внятно хрипел. Очнулся он, когда из госпиталя перевезли его в деревенский дом, и первое, что увидел над собой, — бревенчатый, чисто выбеленный потолок, ситцевую занавеску над печкой и сидящего рядом с ним партизанского врача Карандаева.

— Где я? — хотел спросить Егор и не мог, только пошевелил губами, по Карандаев и так понял, чего хочет больной, и, взяв его за руку, ответил:

— У своих, товарищ Ушаков, у своих. Все хорошо, дело идет на поправку, отдыхай, набирайся сил.

Карандаев ушел, на смену ему пришла знакомая Егору черноглазая Зина в белом переднике с красным крестом на груди. Она покормила его жиденькой молочной кашей, теплым молоком, присела рядом.

Как узнал позднее Егор, в этом селе находилось десятка три тяжело раненных партизан, лечили их Карандаев и фельдшер Таскаев, обслуживали два санитара и сестра милосердия Зина. Здоровье Егора улучшалось с каждым днем, молодость брала свое. Еще через недельку он мог сидеть на постели обложенный подушками, появилось большое желание к общению с людьми, к разговорам, но, к великой его досаде, чаще всего дежуривший возле него санитар Ефрем был человеком на редкость неразговорчивым и на все вопросы Егора отвечал односложно: ага, нет, не знаю…

— Расскажи хоть, как из окруженья выходили? — допытывался Егор.

— Не знаю.

— Где же ты был?

— В госпитале.

— И ничего не видел, не слышал?

— Не видел.

Эти расспросы только утомляли Егора, обессилев от них, он откидывался головой на подушку, засыпал. Словоохотливее Ефрема была Зина, хотя, как происходил прорыв из вражеского окружения, она тоже не знала, но от нее узнал Егор, что чудом остался в живых.

— Теперь-то тебе можно и рассказать, — накормив Егора, она поправила подушку, присела рядом, — пуля-то тебе в грудь угодила, как раз против сердца, и в спину вышла, а сердце не хватила. Ведь вот как оно бывает! Наши-то все тут диву дались, Карандаев говорит, что прошла она возле сердца, когда оно сжалось. Значит, дошла до бога молитва сударушки твоей Насти.

— А ты-то как узнала про Настю?

— Ты же все время ее поминал, когда бредил. Кто она тебе, жена?

— Жена, — вздохнул Егор, — невенчаная.

— Невенчаная! Как же так?

— Потом как-нибудь, Зина, устал я.

Порадовал Егора рассказами о последних боях старик партизан Гавриил Константинов, которого все в полку звали Архипычем, а многие и Тарасом Бульбой, очень уж походил на него Архипыч и лицом, и седыми вислыми усами. Воевать за революцию пошел Архипыч вместе с тремя сыновьями. Познакомился с ним Егор совершенно случайно: в одном из боев партизаны не смогли удержать занятой ими позиции, при отступлении Егор подобрал раненого старика, вынес его из боя, старик этот и был Архипыч. С той поры они и подружились, хотя встречались редко, потому что находились в разных полках.

Навестить соратника Архипыч пришел утром. Ефрем только что накормил Егора, ушел к другим своим пациентам, Егор остался один, сидел на кровати, привалясь спиной к стенке. Он, еще не видя Архипыча, узнал его по голосу когда тот здоровался с хозяевами.

Кряжистый, как старый дуб, одетый в поношенный полушубок, гураньи унты и папаху из шкурок молодых волчат, Архипыч пришел во всеоружии — с винтовкой через плечо, при шашке и с двумя гранатами на поясе. На коричневом от загара и морозов лице его белели мохнатые брови и усы, жгутами свисающие над бритым подбородком.

— Здоровате, — зарокотал он густым басом, снимая папаху и не крестясь на иконы, — у вас тут находится раненый партизан Ушаков?

Что ответила старику хозяйка, Егор не расслышал, ему самому хотелось отозваться на вопрос старого друга, но силы для этого еще не было.

— Здесь, Архипыч, здесь, — проговорил он слабым голосом, когда старый партизан уже без оружия, в домашней бумазеевой рубахе и широких вельветовых штанах ввалился в горницу.

— Здорово, казачина, здорово, — басил он, забирая в широченную, как лопата, ладонь исхудалую руку Егора, — рад видеть тебя живого, уж так радехонек, что и сказать не могу.

— Спасибо, Архипыч, спасибо.

— А мне Ванька, сын мой младший, в вашем же полку воюет, сказал про тебя вечерось, — Архипыч уселся на табуретку, достал из глубины кармана кисет с зеленухой и самодельную, из какого-то корня трубку такой величины, что ею двухгодовалого бычка зашибить можно; набив ее табаком, прикурил от уголька из жарко топившейся печки-голландки. Все это он делал не торопясь, обстоятельно и, разгладив чубуком усы, повел рассказ о последних боях на Усть-Мотогоре. — Вышли мы, значит, на Уров, расположились в двух селах, — попыхивая дымом из трубки, продолжал Архипыч, — ну, думаем, теперь уж отдохнем, в банях попаримся и на празднике гульнем, дело-то в канун покрова было. А нас заместо этого, еще не стемнело, по тревоге три полка — Второй, Третий, Пятый — "по коням!". И в ночь, в темень, без дорог по тайге, в новый набег! Конешно, оно и досадно было, и неохота, да куда денешься, дисциплина-то у нас сам знаешь какая. Трудно пришлось, но к месту прибыли вовремя, в тыл зашли генералу Шемелину, и только начало светать… ура-а! И в атаку на них, в конном строю! Ох, што там было-о, словом, раскатали белых в пух и прах! Небось до самого Заводу[7] не оглянулись, какие в живых остались. А Журавлев наш тут же на ихних позициях командиров своих на военный совет собрал, даже и мне довелось побывать на том совете. Ну, рассуждаем мы промеж себя, теперь на Урюмкан поведет нас Павел Миколаич, японцев вышибать из Богдати, а нам приказ зачитывают: обратно на Уров отходить! Как на Уров, спрашиваем, а Богдать японцам оставить? А он, любушка наш, спокойненько так спрашивает: "А зачем вам Богдать запонадобилась? Японцев там много, укрепились они хорошо, ждут не дождутся нападения нашего, ну и пусть ждут, а у нас другие дела есть, пусть за нас мороз наш забайкальский с ними воюет! Он их и без нас выкурит из Богдати!" А вить оно так и получилось, только зачались морозы, и япошки тигаля в Завод из Богдати! Так что снова мы ее запяли, и без боя.

— Где же теперь Макар наш с полком?

— Где-то по Газимуру действует, наш Четвертый полк на Аргуни, ну и другие полки по разным направлениям, а штаб фронта по-прежнему в Богдати.

Как пение райской птицы, слушал Егор рассказы Архипыча и, когда старик на минуту смолк, вновь набивая табаком диковинную свою трубку, горестно вздохнул:

— Жалко, не довелось мне повоевать с вами и на победу пашу порадоваться.

— Хм, чудак-человек, радоваться должен, что хоть живой-то остался, а войны на тебя ишо хватит. О другом горевать надо, вон сколько наших полегло в энтих боях, навечно остались лежать на сопках богдатских, земля им пухом лебяжьим! Вот кого жалеть надо да поминать их добрым словом.

— Поминать-то их будем не мы одни, а и народ наш, дети наши, внуки и правнуки.

— Конешно.

В этот же день, вскоре после ухода Архипыча, неожиданно навестил Егора и брат его Михаил. Радостной была эта встреча и короткой. 5-й кавполк, в котором находился Михаил, не останавливаясь в этом селе, проследовал дальше. Михаил, узнав, что здесь находится на излечении Егор, поручил свой эскадрон заместителю и разыскал брата. Не раздеваясь, сняв лишь винтовку, прошел он в горницу и, осторожно обняв Егора, трижды поцеловал его.

— Спасибо, Миша, спасибо, — слабо пожав руку брата, Егор даже прослезился от радости, дивясь про себя, как возмужал за это время Михаил, как раздался в плечах и каким красивым стал он — чубатый, кареглазый казак. От разрумяненного морозом лица и от всей его статной фигуры веяло молодостью, силой.

— А я ребят знакомых из вашего полка повстречал, они мне и рассказали про тебя, — Михаил уселся на табуретку, глядя на исхудавшее, обросшее бородой лицо брата, — а то я бы и не знал. Шибко ранили?

— В грудь навылет.

— Ну, и как теперь?

— Выходили, поправляюсь.

— Исхудал-то как!

— Так вить хворость-то и поросенка не красит. Зеркало вон висит, дай-ка его сюда.

Михаил снял со стены круглое, величиной с блюдце, зеркальце, подал брату. Глянул в него Егор и головой покачал: в зеркале он увидел совсем не похожего на себя, худого до невозможности человека, с заострившимися скулами и глубоко запавшими глазами, а подбородок его и ввалившиеся щеки густо заросли рыжеватой щетиной.

— Боже ты мой, Миша! — с досадой в голосе простонал Егор, — Да неужто это я? Шкелет, истованный шкелет! И борода рыжая! На злу головушку не люблю рыжих — и на тебе, сам рыжим стал.

— Э-э, ерунда это, — Михаил, улыбаясь, махнул рукой, — не все ли равно, какой масти борода, да и сбреешь ее к чертовой матери, как поправишься. То же и насчет худобы, было бы здоровье, а на костях мясо будет!

— Оно-то верно.

Поговорили братья, вспомнили мать, родную станицу, и Михаил заторопился:

— Я ведь от полка-то отстал, братуха, но ничего-о, конь у меня добрый, к вечеру догоню. На Аргунь направляемся, и, если до станицы Олочинской дойдем, отпрошусь денька на два в Покровское съездить, к Маринке.

— Один?

— Один, а что?

— Не советую, Миша. Рысковое дело. Станица там сам знаешь какая, наскрозь семеновская.

— Э-э, брат, теперь, после богдатского боя-то, и соменовцы стали другими, сотнями к нам переходят. Да вот недавно: трое наших нарвались на разъезд ихний, забрали их беляки и под конвоем в Нерчинский Завод направили, а они завернули дорогой и вместе с конвоирами прямиком к нам! В моем эскадроне теперь бывшие беляки, хорошие ребята, казаки Атаман-Николаевской станицы. А в Покровское-то надо съездить, братуха, дочка родилась, три месяца ей скоро будет, а я ее еще и не видел, посмотреть охота, на руках подержать.

— Понимаю, Миша, — кивнул головой Егор и, вспомнив про своих, горестно вздохнул: — Тоже повидать-то надо бы, да где уж там!

— А насчет опасности, — продолжал Михаил и, завернув полушубок, достал из кармана небольшой вороненой стали браунинг, — есть чем оборониться. Это мне командир полка Чугуевский подарил, за набег один очень удачный. Интересная штучка, всегда при себе, а в кармане его не видать. Выручка в случае чего.

— Ну смотри, Миша, осторожнее будь. Да вот еще што, будешь у Маринки, попроси ее, чтобы письмо маме написала, и про меня пусть пропишет, што жив, здоров, про ранение мое не надо. Пусть порадуется мама, я-то ей так и не писал с самой весны.

Михаил пообещал, и на этом братья расстались.

(обратно)

ГЛАВА XVI

Ясная, морозная ночь. В заснеженных улицах поселка Покровское, что более чем на версту растянулся по левому берегу Аргуни, пустынно, тихо, лишь изредка где-то забрешет спросонья собака, и снова тишина. Не спят лишь в старой избе бабки Бакарихи, приютившейся в крайней к Аргуни улице. Окна избы освещены, двери то и дело хлопают, и вместе с клубами пара оттуда вырываются в улицу голоса людей, смех, треньканье балалайки. Сегодня у Бакарихи посиделка, девки пришли на нее с работой — с прялками, вязаньем и вышиваньем, а парни и ребятишки грудятся в задней половине избы, тешатся куревом, песнями и пляской под балалайку Проньки Хромого.

В это время в поселок въехал вооруженный всадник на вороном коне. Из улицы, где жила Бакариха, он по проулку свернул в другую, шагом проехал мимо дома поселкового атамана и, свернув еще в одну улицу, выехал на ее окраину. Здесь у маленькой старой избушки он спешился, легонько поступал в промерзлое, в берестяных заплатах окошко.

Из избы послышались кашель, скрип половиц и хриплый женский голос:

— Кто там?

— Свой, тетка Оксинья, открой.

— Михайло, ты?

— Я. Ушаков.

— Чичас.

Пока старуха добывала огонь, открывала дверь в сенях, Мишка провел коня во двор, привязал его к пряслу за избой, чтоб не видно его было из улицы. Сняв винтовку и пригибаясь в дверях, он прошел через сени в избу, поздоровавшись с хозяйкой, посоветовал:

— Ты, тетка Оксинья, лампу-то погасила бы на всякий случай.

Аксинья сунулась к лампе и, увидев на полушубке Мишки погоны с тремя белыми нашивками, охнула, всплеснув руками:

— Да ты неужто в белых?

— Нет, тетка Оксинья, это для отводу глаз,гаси лампу-то. А дядя Яков где?

— Ох, Миша, — Аксинья дунула на лампу, погасив ее, присела на скамью, — нету Якова Михайлыча, второй месяц пошел, как увезли его каратели в Завод, и как в воду канул.

— За что же его?

— Да ни за што. Видишь, времена-то какие пошли, а виной всему Арся Черников, черт его принес откуда-то, а ить он в карателях состоит у этого барона ихнего. Привязался Арся к дяде Терехе из-за сына его Петьки, дело-то на сходке было, а Яков заступился за Тереху-то и, стало быть, сболтнул чегой-то лишнее, знаешь он какой правдик и на язык-то невоздержной, вот и вся его вина! Зарестовал его Арся, и вот второй месяц ни духу о нем ни слуху.

— Сейчас-то есть тут кто из ихних?

— Из белых-то? Видела Данила Орлова, сказывают, Сашка Демин, Тимоха Фартусов приехали. Да и Арся-то был тут на днях. Не знаю, унесла его нечистая сила, нет ли? Чума бы его знала, проклятого!

Как ни хотелось Мишке скорее увидеть Маринку, поехать к ней в такой поздний час он не решился. Очень уж высоким и плотным забором обнесена у тестя усадьба, а крытые тесом ворота на ночь запираются на замок. Крепко спит небось тесть его Филат, да и теща и Маринка то же самое, добудиться их — шуму наделаешь много, а поэтому решил ночевать у Аксиньи. Зная, что у старухи имеется корова, спросил ее насчет сена и пошел расседлывать Воронка.

Утром Мишка отправился к тестю, задолго до рассвета, зная, что филатовские работники рано отправляются в лес за дровами, строевой древесиной или за сеном на дальние заимки. Не любил Филат, чтобы его батраки выезжали на работу позднее других. Так было и на этот раз, ворота уже открыты, работники в ограде запрягали лошадей. Никто из них не обратил на Мишку внимания, мало ли ездит к атаману людей, время военное, к тому же мороз к утру усилился настолько, что, если плюнешь, слюна замерзает на лету, такая густая копоть от него, что через улицу не видно домов на другой стороне.

В доме жарко топилась русская печь: пожилая работница месила тесто в кутней половине передней комнаты; сам атаман и жена его Фекла сидели за столом, пили чай с молоком, с шаньгами и морожеными калачами.

Войдя в дом, Мишка, здороваясь, потянул с головы папаху, сердце у него забилось сильнее в тревоге за Маринку, в комнате ее не было.

— Михайло! — в голосе атамана изумление и радость при виде того, что у зятя под башлыком на плечах полушубка погоны с тремя нашивками. — Мать, гляди-ка! Я же говорил — врут сукины дети, что служивый наш в красных, вот он, полюбуйся! Ну здравствуй, зятек, здравствуй, восподин старший урядник! Што Мариша? Жива, здорова, дочку ростит, третий месяц пошел.

У Мишки отлегло на сердце, а теща даже всплакнула, развязывая на зяте закуржавелый башлык.

— А ружьецо-то какое, — восхищался Филат, приняв из рук Мишки японский карабин, рассматривая его при свете лампы, — коротенький такой, легонький и дальнобойный небось? Сколько в нем зарядов-то? Пять, да-а, умственная штука. Ох, да што же это мы, буди Маришку-то, мать, скорее. Хотя нет, не надо, пусть уж Миша сам к ней пойдет, поздравствуется, на дочерю порадуется. А мы тут соображать будем насчет того-сего, у меня и бутылочка найдется для гостя дорогого.

Мишка еще по дороге к тестю решил не говорить ему правды, чтобы не накликать на себя беды, а, выдавая себя за белогвардейца, провести пару деньков с Маринкой, кое-чего поразведать, раскидать привезенные из полка революционные листовки и обратно в свой полк.

За окнами только начал сереть рассвет, когда Мишка с дочкой на руках и сияющая радостью Маринка вышли из ее комнаты. А на столе уже и графин с водкой и закуски всякой полно.

— Пожалуйте к столу, — широко улыбаясь, пригласил Филат. Он уже и принарядиться успел по такому случаю: поверх сатиновой рубахи надел форменный китель с двумя рядами орленых пуговиц, на ногах уже не унты, а сапоги и широкие с напуском шаровары с лампасами. — За здоровье служивого нашего, — Филат наполнил водкой бокалы, чокаясь с зятем, добавил: — Да за то ишо, чтобы поскорее одолеть вам супостатов ваших и домой возвернуться подобру-поздорову.

— За победу армии нашей! — На язык просилось Мишке слово "красной", но благоразумие взяло верх, и закончил он словами, непонятными атаману: — И народа нашего. — И осушил свой бокал до дна.

После первого стакана Мишка от выпивки воздерживался, а Филат глушил водку стакан за стаканом, радуясь что зять его не пошел за большевиками, расспрашивал его, в каком полку служит, скоро ли закончится война и что будут делать с теми красными, которые останутся в живых после войны.

— Звезду им выжигать на лбу! Клеймить, сукиных сынов, штобы другие казнились, глядя на них, — рычал атаман и, все более свирепея, грохотал кулаком по столу. А у Мишки лицо тоже наливалось багрянцем от злости, сами собой сжимались кулаки, и, чтобы не пустить их в дело, сдержаться стоило ему больших усилий. — А ишо лучше, — потрясал атаман кулаками, — сослать их, стервов, куда и ворон костей не заносил, чтобы они там с голоду поздыхали, христопродавцы проклятые! Штобы духом ихним поганым не пахло на земле казачьей! Штобы всех их… всех… — и тут Филат как-то сразу обмяк, обессилев от яростной вспышки, выпитой водки, и, клонясь к столу, лишь молча помотал головой.

Мишка помог теще отвести Филата в горницу, уложить его в постель. Теперь уже Мишка был уверен, что гулянки, которой он больше всего боялся, сегодня не будет и он весь день проведет вдвоем с Маринкой. Листовки свои Мишка решил раскидать по селу ночью, а утром, не дожидаясь, когда проснется Филат, распрощаться с Маринкой, с тещей и к своим.

"А что, если эти листки я школьникам раздам завтра днем, — внезапно пришло ему в голову, и, радуясь такой догадке, он продолжал развивать эту мысль дальше: — Побуду здесь до обеда, гулянка-то раньше вечера не соберется, это уж как пить дать! А я разузнаю, когда в школе кончается ученье, подожду у ворот, раздам эти листовки ребятишкам, потом забегу — попрощаюсь с Маришей и… только меня и видели!"

И довольнехонький, радостно потирая рука об руку, прошел к Маринке, комната которой находилась по другую сторону кухни.

Весь этот день провел Мишка вдвоем с Маринкой. Уж так-то он натосковался по ней за полгода разлуки, и так жадна была на ласки Маринка, что день пролетел незаметно, и ночь показалась им очень короткой. Маринка рассказала Мишке, как тосковала по нем, как ходила ворожить к Бакарихе на картах и как приставал к ней приехавший на побывку Арся Черников, тот самый каратель-бароновец, о котором рассказала Мишке Аксинья Башурова.

— Пристал ко мне одиново в улице, насилу отбилась, — жарким полушепотом изливала Маринка свою обиду, теснее прижимаясь к мужу. — А потом и домой к нам заявился пьяный, и прямо ко мне! Дело к вечеру, на кухне чегой-то никого не было, один тятя в горнице, Арся его не видел и давай тут слова всякие, и уж облапить хотел, а я его подсвечником медным по харе, да так, што из него кровь, как из барана, хлобыстнула, и гвалт подняла! Отец услыхал, прибежал, и Арсю как ветром выдуло. В тот же день, сказывают, смылся он из поселку, и больше я его по видела.

— Молодец, Мариша! — целуя ее, радовался Мишка. — Молодец, так и надо привечать этих бандитов!

Утром Мишка проснулся, когда совсем рассвело, в окно видно было, что на дворе пасмурно, редкие снежинки кружились в воздухе.

Маришки в комнате не было, из кухни доносится ее голос, плач ребенка, ворчливый говорок тещи.

Атаман тоже только что проснулся, вышел из горницы. Босой, всклокоченный, морщась от головной боли, прошел он к столу и, опохмелившись бокалом водки, запил ее брусничным соком. Только теперь он увидел вышедшего в кухню зятя и, наполнив водкой бокалы, пригласил его к столу.

— Садись опохмелься. — И, чувствуя, что головная боль проходит, заговорил бодрее: — Надолго отпросился?

— Нет, — мотнул головой Мишка, — сегодня же надо явиться в полк.

— Э-э, нет, и не думай даже, не отпущу! Ты наш гость, и я никаких не знаю, друзей созовем, гулять будем, а завтра посмотрим, на день-то, да и на два опоздаешь, беды не будет! Гумагу напишем в твое оправданье.

Мишка и ответить не успел, как дверь хлопнула и в доме появился еще один человек.

— Здоровате! — приветствовал он хозяев, стряхивая папахой снег с полушубка.

Мишка обернулся и, узнав бывшего друга Орлова, подался ему навстречу.

— Здравствуй, дружина, здравствуй, — широко улыбаясь, Орлов обеими руками потряс руку Мишки, — сказали, что в красных находится, а он, вот он, до старшего урядника дослужился!

— Так ведь и ты в вахмистрах ходишь, — Мишка, улыбаясь, не выпуская руки друга, кивнул на широкие серебряные нашивки на его погонах. — Стало быть, служишь атаману Семенову верой и правдой?

— Служу, только век бы их не видать и лычки эти.

— Чего такое?

— Сам знаешь чего. — И, покосившись на атамана, переменил разговор: — А мне про тебя Сашка Демин сказал Я сначала-то даже не поверил, а потом Тимоха Фартусов пришел, то же самое говорит, ну я и дуй не стой к тебе, а оно и верно.

— Они-то откуда узнали?

— Сашкина баба была у вас вчера и то ли видела тебя или слышала от ваших, от нее и пошло! Знаешь, бабы, ежели одна что-то узнала, то всему околотку известно будет. Вот что, идем ко мне, погостишь у меня по старой дружбе. Там и Сашка с Тимохой ждут, и отец радехонек будет тебя увидеть.

— Чего идти-то? — вступился за Мишку Филат. — К нам веди друзей своих, пельмени вон варятся.

— Точно, Данило, и дядю Федора пригласи, — пытался отговориться Михаил. Очень уж не хотелось ему уходить от Маринки, но Данило так настойчиво упрашивал, что мнимый урядник не устоял, согласился.

— Только недолго, Миша, — подошла к нему Маринка и с такой тоской во взгляде посмотрела на мужа, точно прощалась с ним надолго. У Михаила зарябило в глазах, но он пересилил себя, потянул с вешалки полушубок.

— Скоро, Мариша, скоро вернусь, не беспокойся, — одеваясь, Михаил незаметно переложил из полушубка в карман шаровар браунинг.

А одевшись, и карабин взял с собой, и шашку.

— Оружие-то зачем берешь? — удивился Данило.

Михаил не ответил, первым шагнул в дверь.

На дворе густо валил снег, потеплело. В ограде ни души, работники уехали в лес за бревнами и вернутся не раньше как к вечеру.

Сойдя с крыльца, Михаил остановился, придержал за рукав Орлова:

— Знаешь Данило, зайдем в зимовье, поговорить надо.

— Ты, Михайло, какой-то чудной стал! — с удивлением глядя на друга, пожал плечами Данило. — В гости ко мне идешь при оружии? В зимовье зазываешь на разговоры какие-то? Пойдем ко мне, там и поговорим по душам.

— Тут дело такое, тайное. Да ты не бойся.

— Чего бояться-то, я что тебе, враг? Болтаешь всякое неподобное. Идем, послушаю, что у тебя за тайности такие.

В зимовье тепло от русской печки, работница только что подмела земляной пол, застелила его свежей соломой. Михаил отослал ее в дом, снял карабин с плеча, присел на скамью.

— Садись, пригласил он друга и, столкнувшись с ним взглядом, признался: — Я не семеновец, как тебе показалось, господин вахмистр, а большевик! Эскадроном командую у красных, что ты на это скажешь?

— Чудак-человек. — Орлов так и расцвел в улыбке. — Что я тебе скажу, правильно поступил.

— Правду говоришь?

— А чего же? Я, брат, и сам жалею, что вовремя не подался в красные. А теперь вот и время много прошло, и лычки эти нашили мне, будь они прокляты. Вот и побаиваюсь, да и то сказать, у нас тоже вить народ-то всякий, на какого нарвешься, когда перебежать-то к вам вздумаешь. А пуганому коню только плеть покажи.

— Это ты напрасно. Офицеров, какие к нам с желаньем переходят, пальцем не трогаем, даже командирами их ставим. К нам тепереча целыми полками переходят семеновцы. Вот совсем недавно Третий казачий целиком перешел к нам, слыхал?

— Конешно. А вот такое тебе неизвестно, что наш Пятый казачий тоже замышлял перейти к вам полностью? И перешли бы, да нашелся среди казаков предатель, выдал, подлюга! Вот как оно получилось, заговор провалился, и полк наполовину разоружили. Окружили нас ночыо бароновцы из "дикой дивизии" и давай шерстить поодиночке: многих арестовали, троих и главного зачинщика Дмитрия Атовина в ту же ночь и расстреляли, а остальных, какие на подозрении были у них, по другим полкам рассовали! Вот так я и попал в Десятый казачий.

— Тогда другой разговор, — повеселел Михаил и руку пожал давнему другу, — молодец, Данило! И знаешь что, раз такое дело, идем со мной сегодня же, принимаю тебя в свой эскадрон, согласен?

— Хоть сейчас. Только вот что, ко мне-то все-таки идем и ребят Сашку с Тимохой уговорим ехать с нами, ребята они хорошие, согласятся.

— Вот это было бы здорово, идем!

Снегу насыпало уже в полколено, а он валил и валил пушистыми хлопьями, и ни ветерка, никакого просвета.

"А ведь хорошо получается, — мысленно ликовал Мишка, когда оба вышли из зимовья и побрели серединои улицы, — трех казаков увести от Семенова к красным, это же здорово! Да-а, а снегу-то сколько навалило, хорошо ишо, что листовки-то не раскидал ночью, завалило бы их начисто. А для нас-то теперь такой снег еще и к лучшему".

Фартусов и Демин в ожидании прихода Данила сидели в передней комнате, разговаривая с хозяйкой, дымили табаком. Оба они хорошо знали Мишку и, когда он, отряхивая папахой снег с полушубка, появился в доме, поспешили к нему, дружески здороваясь, помогли снять оружие, раздеться.

— Привет вам, друзья, привет! — за руку поздоровался с ними Мишка и к старикам: — Здравствуй, дядя Федор, тетка Фекла, Анюта, здравствуйте, рад видеть вас!

— Здравствуй, милок, здравствуй!

— Здравствуй, давненько не бывал у нас!

— Разбогател, возгордился!

Данило приказал жене накрывать на стол, друзей потянул в горницу, сказал отцу: "Вы тут налаживайтесь, а мы по нашим военным делам переговорим". Друзья прошли в горницу, Данило прикрыл за собою филенчатую дверь.

— Такое дело, ребяты, — заговорил он, когда все уселись на скамьи. — Михайло-то, оказывается, и не урядник вовсе, не семеновец, а большевик, в красных служит.

У Фартусова глаза округлились, а Демин даже отодвинулся от Михаила, глядя на него с изумлением:

— Верно?

— Верно.

— Да как же это так? И не боишься?

— А чего бояться-то?

Но еще больше удивились они, когда Данило огорошил их новым сообщением:

— А я вот тоже хочу в красные податься! Вместе с Михайлом еду сегодня, как вы на это смотрите?

— Дела-а! — Демин, улыбаясь, помотал чубатой головой. — Спрашиваешь, как мы на это смотрим? Я вот, к примеру, никак не смотрю. Одно на уме, скорее бы закончилась вся эта заваруха, да снова бы на пашню весной, а там на покос, на страду, и пошла мирная жизня! Ты как, Тимоха?

— Да и я то же самое. Спросить хочу, Михайло: верно говорят, што к нам с Амуру подмога прибывает?

— Верно.

— Тогда чего же, всем-то скопом навалитесь на нас дружнее — и войне конец.

— Вот и помогите нам.

— Ох и рады бы, да как поможешь-то?

— Ты, Тимоха, чисто дите малое, — вновь заговорил Данило, — как помочь? Седлать коней и сегодня же вместе с Михайлом в ихний полк, войну приканчивать вместе с ними.

— Я-то бы и не против, ты как, Александр?

— Боюсь чего-то, вдруг да не получится, одолеет нас Семенов, тогда что? Они нас как изменщиков с землей смешают и дома посожгут, семьи по миру пустят, как вон в Курунзулае-то было.

— Да в одном ли Курунзулае, в Плюсниной восемнадцать домов сожгли.

— То-то и оно.

Разгоревшийся было спор погасил Данило:

— Хватит вам, пошли лучше к столу, а тут нам без бутылки-то ни за што не разобраться.

Против этого никто не возражал, все поднялись, вышли в переднюю комнату, а там уже и водка на столе и закуска.

Вот это другой коленкор, — охочий до выпивки Демин разгладил ребром ладони усы, — уж теперь-то мы до чего-нибудь договоримся.

— С праздником! — чокаясь с гостями, поздравил подсевший к столу отец Данила.

— С каким, дядя Федор? — спросил Михаил, выпив и закусывая соленым огурцом.

— Заговенье сегодня. У тестя-тo варили пельмени?

— Варили.

— То-то, сегодня к кому не зайди, у всех пельмени, а завтра рождественский пост. — И, раздвигая по столу тарелки, приказал невестке: — Анюха, подавай горяченьких.

Раскрасневшаяся от жаркой печки жена Данила поставила на стол кастрюлю с пельменями, приветливо согнула в полупоклоне дородный стан:

— Кушайте на здоровье.

— Спасибо, хозяюшка!

— Выпей с нами за твое здоровье!

— Выпьем!

— Дай бог не по последней!

Покончив с пельменями, Михаил возобновил разговор, начатый в горнице, и Фартусов, махнув рукой, согласился первый:

— Пиши меня.

— Чего писать-то? Седлать да ехать.

— Сейчас же, в эдакую-то непогодь?

— Эка беда! Ишо лучше, следов не видно будет.

— Оно-то верно, ты как, Александр?

— Э-э, ехать так ехать, чего тянуть!

Порядком охмелевший Федор, не понимая, о чем у казаков разговор, донимал Мишку вопросами:

— А сказали, Михайло наш к большакам переметнулся, казачеству изменил, ить наврали?

— Наврали, дядя Федор.

— Вот и я так говорю, врут, сукины дети, чтобы Михайло наш, такой казак, да изменщиком стал! Не могет этого быть! Правильно я говорю?

— Правильно, — поддакивал Михаил и к друзьям: — Ну, товарищи, давайте кончать, седлать будем и ходу, сбор у тестя. Мне вот ишо школьникам надо листовки отдать, из полка нашего привез, хотя это я Марише поручу, она не подведет, сделает. Давайте собираться живее.

— Это мы мигом, нищему собраться — подпоясаться.

— Посошок на дорожку, — предложил Данило, наполняя водкой бокалы, и в это время в доме появились еще двое.

— Здоровате, — хриплым, простуженным басом приветствовал хозяев один из них, и Михаил по голосу узнал Арсю Черникова.

"Черт принес этого гада", — подумал Михаил, внутренне холодея при мысли, что без беды не обойтись при этой встрече. Он видел, как изменился в лице Данило, отвечая на приветствие Арси, с каким испугом в глазах глянул на него Фартусов. Лишь старик Федор обрадовался вновь пришедшим непрошеным гостям, пригласил их к столу:

— Арсюха, садись, выпьем за-ради праздника!

Высокого роста, остроносый, синеглазый Арся не заставил себя уговаривать, разделся, полушубок свой повесил на гвоздик, а ремнем с наганом подпоясал гимнастерку.

— Вовремя подошли мы, вовремя, — рокотал Арся, довольно улыбаясь, пятерней расчесывая жесткую, как конская грива, русокудрую шевелюру. Кивнув головой на пришедшего с ним чернявого казака, добавил: — Это сослуживец мой — урядник Жарких. Кулаковской станицы.

Поздоровавшись с Данилом, Арся обернулся и остолбенел, узнав в одном из сидящих за столом Михаила.

— А ты как тут очутился? — прохрипел Арся и, попятившись, оглянулся на Данила. — Он же к красным перешел, офицеров наших рубил в Грязной!

— Да полно ты, Арсентий, — вступился за Мишку Данило, — наврали на парня, и ты туда же. Что, не видишь, наш казак, три лычки заслужил на погоны. Давай-ка вот лучше вьпьем за встречу.

— Выпить выпыо, только ты мне его погонами глаза не засти, — Арся выпил, не закусывая, сверля Мишку злобным взглядом, продолжал свое: — Урядник, говоришь? Какого полка.

— 5-го Забайкальского, — Михаил старался держаться спокойнее, свести дело в шутку.

— Документ есть? — рычал Арся.

— Какой документ, когда я сам налицо! Чудак же ты, Арсентий!

— Я тебе не чудак. Идем к атаману. Жарких, забери его оружие!

За столом сидел уже один опьяневший Федор, он ничего не видел, не слышал, склонясь над столом, тянул старинную казачью песню:

Вспомним де-е-едов и отцов!
Ой да ли нас казако-ов мо-о-о-о-олодцов…
За Михаила вступились Данило и Демин с Фартусовым, но это только подлило масла в огонь.

— Р-разойдись… вашу мать! Вы тут все заодно… я вас, — хрипел Арся и уже выхватил из кобуры наган, но за руку его ухватил Данило.

Началась свалка, звон разбитой посуды, Мишку трясло как в лихорадке, рука тянулась в карман к браунингу, и только боязнь напугать хозяев, подвести их под плети удержала его от расправы с Арсей. Сознание молниеносно пронизала мысль: "На улице… там я его…"

А оружием Михаила уже завладел Жарких и, держа палец на спуске, направил его на большевика. Едва успел Михаил надеть полушубок, папаху, как за правую руку ухватил его Арся, за левую Жарких и поволокли из дому.

Новые друзья Михаила поспешили за ними следом. Демин даже винтовку Данилову прихватил. Данило сверх полушубка набросил шашку.

Снег уже перестал, навалило его чуть не в аршин, пушистыми шапками лежал он на столбах и заборах, а небо все так же затянуто серо-свинцовыми тучами.

В улице Черников, опасаясь выстрела в спину, приказал Демину с винтовкой идти впереди. Чутье опытного карателя подсказывало ему, что у Данила и его друзей какой-то сговор, поэтому и шагал он справа от Михаила с наганом в руке; слева от арестованного месил ногами снег Жарких с винтовкой на изготовку. Следовавших за ними Данила и Фартусова Арся не опасался, зная, что у них одна шашка на двоих.

Теперь уж о сопротивлении нечего было и думать. Шагая между двух конвоиров, Михаил проклинал себя за то, что, имея при себе браунинг, не застрелил Арсю в доме Орловых, теперь же, чтобы достать пистолет, надо завернуть полушубок, и конечно же, Арся пристрелит его прежде, чем он успеет это сделать.

Редкие прохожие на улице, пропуская мимо себя необычное шествие, с удивлением взирали на арестованного Мишку, недоумевая, за что же арестовали его свои же казаки.

Но вот и атамановский дом. Уже войдя в ограду, Мишка внезаппо был осенен догадкой.

— Слушай, Арсентий, — сказал он, обращаясь к карателю, — дозволь за амбар сходить до ветру? Ну сам пройди со мной! Ведь не сбегу же я из-под нагана!

— Идем! — коротко отрезал Арся и сам пошел следом.

"Сейчас я тебя, гад, сейчас!" — злорадствовал Мишка, чувствуя, что и сердце его забилось сильнее. Он с трудом отодвинул приваленные снегом тесовые ворота, прошел за амбар, по пятам за ним следовал Арся. За амбаром Михаил остановился, стоя левым боком к Арсе, неторопливо расстегнул, завернул исподнизу полушубок и, когда рука дотянулась до кармана брюк, мгновенно выхватил браунинг, дважды выстрелил в карателя. Арся, качнувшись, шагнул вперед и, падая от второй пули, успел-таки выстрелить в Михаила.

На выстрелы прибежали из ограды Данило, Демин и Фартусов, остался лежать там один Жарких, кровыо своей поливая рыхлый снег. Полголовы снес карателю шашкой Данило.

Черников был еще живой, завалившись на правый бок, он хрипло стонал, загребая окровавленный снег. Демин добил его выстрелом из винтовки.

Переполох поднялся в атамановском доме, когда друзья занесли туда раненого Михаила. Увидев на руках у казаков бесчувственного, окровавленного мужа, Маринка ахнула, упала в обморок. Пока с нею отваживались, отпаивали холодной водой, друзья раздели Михаила, как могли забинтовали на груди его рану и уложили на кровать.

— Фершала, дядя Филат, скорее, — тормошил атамана Данило. — Тимоха, седлай живее, в станицу…

— Не надо, — тихонько дернул Данило за рукав подошедший сзади Демин, — не тревожьте его… отходит.

Все трое подошли к кровати, Михаил слабо, редко стонал, даже глаза чуть приоткрыл, пошевелил губами, "..риша", — угадал Орлов конец его последнего слова. Данило припал ухом к груди друга, но сердце его уже не билось.

Молча стояли казаки у кровати покойного. Маринка, стоя на коленях и приткнувшись головой к телу мужа, плакала навзрыд.

— Прости нас, Михайло Матвеич, что не уберегли от вражьей пули, земля тебе пухом, — с трудом выговорил Данило охрипшим голосом и, вытерев глаза верхом папахи, кивнул своим: — Пошли, товарищи!

Так и вышел Данило из дому с папахой в руке, уже в ограде надел ее и, глянув на зарубленного им карателя Жарких, сказал:

— Надо забрать у них оружие, Михайлову шашку отдадим Марихе, остальное заберем с собой.

— К красным едем? — спросил Фартусов.

— А куда же больше-то? У нас теперь один-единственный путь, другой дороги нету. Седлать надо скорей — и ходу!

(обратно)

ГЛАВА XVII

Из обоза Ермоха возвращался уже в половине октября. Из трех хозяйских лошадей ему удалось сохранить лишь одну рыжую кобылицу, да и то потому лишь, что была она кривая — с бельмом на левом глазу, двух других подменили. Одного коня взял у него казак-семеновец, взамен отдал своего охромевшего гнедого мерина. Ермоха осмотрел новичка, определил, что у него "мокрец", воспользовавшись дневкой, принялся лечить: мокнущую ранку под щеткой залил разогретым тарбаганьим жиром, стал прибинтовывать к ней листки подорожника — и вылечил.

Дважды увольнялся Ермоха из обоза, дождавшись подмены, и оба раза его заворачивали обратно встречные части белогвардейцев. Так и добрался он до Мотогора, где весь обоз отбили у беляков красные партизаны. Но тут, уже перед тем, как обозников отпустили по домам, взяли у Ермохи и второго коня. Партизан — чернобровый, кудрявый, как двухмесячный ягненок, в широких плисовых штанах — сожалеюще вздохнул, отдавая Ермохе своего коня в обмен на пантелеевского Рыжка:

— Владей, дед, моим Савраской! В обиде не будешь на Яшку Гагеря, конь этот сто сот стоит.

Ермоха внимательно оглядел саврасого, прощупал ноги, заглянул "в зуб".

— Шестую траву ест Савраска. Мда-а, конь стоящий, по всему видать, только не тебе бы на нем ездить! Ишь до чего спину-то довел, ездок задрипанный! Всыпать бы тебо за этого Савраску плетей хороших!

— Плете-ей? Ишь ты, какой прыткий! — огрызнулся партизан. Он уже накинул на рыжего седло, подтягивая подпруги, покосился на сердитого старика. — И чего ты пристал ко мне, как банный лист! Ты кто такой есть? Буржуй недобитый? Постой, посто-ой, где же я тебя видел? — Гагерь, что-то припоминая, наморщил лоб, уперся в Ермоху пристальным взглядом и, что-то вспомнив, хлопнул себя ладонями по бедрам. — В Улятуе! Точно, дом у тебя под цинковой крышей, штаб наш в нем находился, помнишь?

— А как же, помню, все помню, — заулыбался Ермоха, нелепая догадка красного конника развеселила старика, — богатые люди, они памятливые, не то что ваш брат — голытьба!

— Ты мне тут хиханьки да хаханьки не разводи, — злобно, с придыханием, продолжал Яков, — думаешь, под бедняка нарядился, так я тебя и не призначу? Я вас эдаких наскрозь вижу. Ишь в обоз его поманило, заместо того чтобы дома сидеть да на внучат своих интересоваться!

— Истинная правда! — Ермоха согласно кивал головой, посмеивался, оглаживая бороду. — А сыновей-то у меня да внучат как у волка жеребят!

— Так я тебе и поверил. Сыновей-то в белые отправил, а сам в обозники заделался, чтобы за нами доглядать да своим доносить про всякие секретности наши. А ну, идем к командиру!

— Да ты што, очумел, што ли? — задетый за живое, Ермоха уже не смеялся, и голос его зазвучал по-иному, — В шпионы меня произвел! Ах ты паскудник, молокосос паршивый, ишо и пугать меня вздумал! Как бы я тебя не пугнул да не потащил к командиру вашему! А ну, брысь от Рыжка!

Яшка и глазом моргнуть не успел, как Ермоха вырвал из рук его повод и, завладев конем, сдернул с него седло.

— Я т-тебе покажу кузькину мать, — дрожащими от злости руками развертывая подседельник, хрипел обозленный старик, — я т-тебе…

— Дядя Ермоха! — раздался позади его знакомый голос.

Старик, выпрямившись, обернулся и седло из рук выронил от удивления. Перед ним стоял широкоплечий, черноусый командир в гимнастерке цвета хаки, перекрещенной на груди ремнями от шашки и пистолета.

— Рудаков, Ванчо! — обрадованный встречей, Ермоха то принимался обнимать молодого друга, целовать, то, чуть отстраняя от себя, любовался им, восхищаясь. — Какой ты, брат, стал важнецкий, а! В командирах ходишь, сотней небось командуешь? Как ты сказал — эскадроном? Да это, поди, все равно? То-то, ох, приеду домой уж и порасскажу…

— Дядя Ермоха, — Рудаков, улыбаясь, похлопал старика по плечу, — мне ведь некогда, к командиру полка вызывают срочно. Будет время, я разыщу тебя здесь, тогда уж и поговорим, — и, подхватив левой рукой шашку, чуть не бегом устремился мимо обозных телег в улицу.

Ермоха проводил его взглядом, обернулся к молча стоящему Якову:

— Ну што? Понял теперь, какой я есть шпиён? Эх ты-ы, чадо мамино. — И снова поднял седло, развернул войлочный подседельник и, тыча пальцем в твердые натеки грязи и пота, поднял голос: — Это што-о? Не видел, наездник чертов! Тебе не на коне ездить, а в пешехоте топать. Сейчас смени потник, а то и Рыжка не получишь!

— Ладно, — угрюмо буркнул Яков, не двигаясь с места.

— Иди, иди, не стой! Русским языком сказано, потник раздобудь новый или козлину[8], ступай.


В село на Урове Ермоха прибыл перед вечером. Солнце еще не закатилось, по улице, впереди Ермохи, лениво брели отставшие от стада коровы, кое-где видны возы со снопами припозднившихся сельчан, на гумнах желтеют клади заскирдованного хлеба. Против старого пятистенного дома с замшелой крышей Ермоха остановился, привернув переднего коня к оглобле, прошел в незакрытые ворота. При первом же взгляде на просторную, заросшую лебедой ограду Ермоха определил, что в доме нет хозяина, потому и усадьба в такой запущенности. Там, где когда-то была поленница дров, теперь чернеет пустое место, засоренное мелкой щепой, да обрубок слеги лежит на чурке, а рядом на земле валяется топор. Поодаль, чуть видные в засохшей по-осеннему лебеде, лежат бороны, одиноко торчит телега, а на гумне не желтеют клади снопов.

Из двора с ведром молока и подойником в руках вышла хозяйка дома — черноволосая, полная женщина. Ермоха поприветствовал ее, попросил разрешения на ночевку.

— Заезжай, ночуй, — кивнула головой хозяйка и, не сказав больше ни слова, прошла в дом.

В избе, когда зашел туда Ермоха, управившись с лошадьми, хозяйка уже хлопотала возле печки, сапогом раздувая самовар. На скамье возле стола сидела седовласая старушка в черном платье и коричневой косынке. Две русоголовые девочки, сидя на печке, с любопытством уставились на чужого человека.

— Проходи, садись, — сказала старушка, ответив на приветствие Ермохи, — да скажись, чей, откудова?

— Издалека, бабушка, в подводах вот уже третью неделю обретаюсь.

— Звать-то как тебя, величать?

— Э-э, бабушка, сроду меня никто не величал. Ермохой зовут, только и всего.

К ужину хозяйка приготовила жареной картошки со сметаной, а вместо чаю густо заваренной чаги с молоком.

Словоохотливая старуха рассказала Ермохе о своем житье-бытье, что сам хозяин дома, сын ее Петро, с ранней весны ушел в партизаны, что хлеб посеять помогли им двоюродные братья Петра, они же помогали невестке и на покосе.

— А в страду-то, — продолжала бабушка, — целый полк красных стоял у нас ден пять, ездили партизаны-то на пашни, помогали одиноким бабам да старикам, и нам помогли на жнитве-то хорошо, дай им бог здоровья. А вот с кладевом[9] худо дело. Братовья-то и помогли бы, своя работа стоит, замучили сердешных в подводах этих, будь они прокляты. Вот и горюют снопы наши на пашнях! Как и быть, ума в голове нету.

— Худо, бабушка, без мужика-то в доме, худо. Внуков-то у тебя, стало быть, нету?

— Есть внучонок, Мишей звать, побежал где-то сети ставить на рябков. Двенадцать годков ему в Михайлов день, какой из него работник! По дровишки-то может ездить на одной, да и сено хоть небольшой воз да наложит, ну а снопы где же ему, малой ишо.

Слушает Ермоха горестный рассказ бабушки, поддакивает и думает про себя: "Как же жить-то они будут? Не вывезут снопы теперь, а зимой и вовсе гречиху занесет снегом, пропадет! Хоть впору оставаться здесь, помочь бедным людям! Да и то сказать, куда мне спешить? Што у меня в Антоновке, семеро по лавкам? А работников у Шакала и без меня хватит!"

С этими мыслями и спать отправился Ермоха. На предложение хозяйки устроить ему постель в горнице махнул рукой:

— Спасибо, Марья Михайловна, я уж лучше на дворе, возле коней. Холодов пока што больших нету, да и шуба у меня теплая, в телеге, на сене, милое дело, — и, пожелав хозяевам спокойной ночи, вышел.

Проснулся Ермоха рано, разбудил его стукоток и скрип немазаной телеги раностава. Желание остаться здесь, поработать несколько деньков укоренилось в нем накрепко, и уже не терпелось ему поскорее приниматься за дело.

"Самое бы теперь запрягать да ехать на пашню, — подумал он, прислушиваясь к знакомому, приятному для его слуха перестуку колес в улице, — да как поедешь-то? И телеги ишо не налажены для возки снопов, и гумно не расчищено! А время идет, спешить надо, спешить!"

Спать Ермохе уже расхотелось, и, едва начало светать, он был уже на ногах. В неизменном своем ергаче неопределенного цвета, в мерлушковой шапке и рукавицах, он первым делом сводил на водопой лошадей и, привязав их к телегам, добавил сена. Умывшись холодной водой, утерся кушаком, огляделся. К этому времени совсем рассвело; нежно-розовой зарей окрасился небосклон на востоке; легкий, бодрящий морозец припудрил землю, изгородь, крыши домов и телеги серебристым пушком инея; чудесно пахло сеном и дегтем от телег.

Ермоха послушал, как по селу разноголосо горланят петухи, и, разыскав в сарае лопату, отправился на гумно расчищать ток.

На восходе солнца хозяйка пошла доить корову и, проходя мимо телег, удивилась, не увидев там Ермоху. Постояла она возле телег и, начиная догадываться, мимо коровьей стайки прошла на гумно. А Ермоха в грязной ситцевой рубахе — ергач висел на колу — так увлекся работой, старательно подрезая лопатой заветошевшую травку, что и не заметил, как к пряслу подошла хозяйка.

— С добрым утром, — приветствовала она самозванного работника.

Вздрогнув от неожиданности, Ермоха выпрямился, ответил, оглянувшись:

— С веселым днем.

— Вы что же, дядя Ермоха, помочь мне надумали?

— Да вот надумал, — развел руками Ермоха и продолжал: — Гумно-то расчищу да телегу примусь налаживать, чтобы утром с мальцом твоим по снопы поехать.

— Ой, да что вы, дядя Ермоха! — всплеснула руками обрадованная женщина. — Неужто правда это?

— А чего же, я ишо вечерось надумал остаться у вас на недельку, помочь в хозяйстве.

— Как бы это было хорошо-то, дядя Ермоха! — И, грустно улыбнувшись, покачала головой, — Только ведь заплатить-то будет нечем зa труды ваши, живем-то сами видите как.

— Христос с тобой, Михайловна, не надо мне с тебя никакой платы. Мне, моя голубушка, хоть и не ахти какая, а все же идет плата от хозяина, двадцатый год у него в работниках состою. Торопиться мне ехать к нему нечего, там и без меня дело не станет, теперь у него и хлеб весь в кладях, и гречуха обмолочена. Вот и пусть он думает, что я где-то в обозе нахожусь, а я тут у тебя пороблю спокойнечко.

Обрадованная хозяйка, не зная, как и благодарить Ермоху, побежала доить скорее корову да рассказывать свекрови про дарового работника, который словно с неба свалился к ним в лице старика Ермохи.

В этот день Ермоха, покончив с расчисткой тока, приспособил для возки снопов хозяйскую и свои три телеги, приладил к ним пяльцы, передовки, приготовил бастрики, веревки, и на следующее утро, еще не светало, а он уже выезжал на четырех телегах за снопами. Дороги на пашни он не знал, а потому рядом с ним на передней телеге ехал хозяйский сын Мишка. Разбуженный так рано, мальчуган, кутаясь в отцовский полушубок поверх ватника, боролся с одолевающей его дремой, засыпал, и Ермохе то и дело приходилось его будить:

— Мишатка, ну! Вот опять отворот чернеет, куда тут?

Мальчик, очнувшись, таращит глаза в темноту, зевая, показывает рукой: прямо.

— И долго так ехать?

— Ехать-то? Аж до самого камню.

— До какого камню? Да не спи ты, говори толком. Што это за камень, спрашиваю?

— Камень-то? Сопка такая каменистая, скала.

— Та-ак.

— Вот как доедем до нее, в энту сторону отворот будет, — мальчик рукавом полушубка показывает налево, — там наши пашпи, на елане. — И снова засыпает, привалясь головой к облучине.

В это утро хозяйка не слышала, как Ермоха разбудил Мишку, спавшего на лавке в горнице, как они запрягали лошадей и уехали на пашню. Проснулась она на рассвете и, накинув на плечи старенькую, ватную куртку, вышла на крыльцо. Светало, пели вторые петухи, телег в ограде не было, лишь следы колес и копыт темнели на заиндевелом песке и пожухлой травке-чушатнике.

— Раненько поднялись мужики наши, поеживаясь от утреннего холодка и довольно улыбаясь, вслух сказала хозяйка. — Пойти затопить печь да квашню примесить, приедут скоро.

Она с вечера завела небольшую квашонку из гречневой муки, чтоб к завтраку напечь и угостить работников колобами со сметаной.

Со снопами Ермоха приехал на восходе солнца. Развязав первый воз, сняв с него бастрик, принялся обосновывать первую кладь. Делал он это обстоятельно, по-хозяйски, ровно, как по линейке, укладывал ряды снопов, прихлопывал их с гузна рукавицей. Снопы ему на кладь, ловко орудуя вилами, подавала сама хозяйка. Все это утро лицо ее светилось радостью, розовело на скулах, все ее радовало: и этот удивительный, невесть откуда появившийся старик, да еще и со своими лошадьми в придачу, и тяжелые снопы пшеницы.

"Пуда по два с суслону сыпапет ноне пшеница", думает она про себя, счастливо улыбаясь, и сноп за снопом кидает на кладь Ермохе.

Однако и в это такое радостное утро нет-нет да и взгрустнется хозяйке, и улыбчивые глаза ее тускнеют при мысли о том, что радость эта недолговечна, ведь вот поможет ей этот добряк вывезти хлеб с полей и уедет, снова останутся они одни-одинешеньки! А впереди зима, справится ли Мишка с мужской работой в зимние морозы! Усилием воли она гонит от себя черные мысли, старается думать о другом. "Ничего-о, люди-то хуже меня живут, да живут, а мы-то ишо слава богу, и хлеб у нас свой, вот вывезем его, а там опять — мир не без добрых людей, а к весне-то, может, Петро вернется, не век же она тянуться будет, война эта, трижды клятая". И снова светлеет лицом и кидает снопы на кладь.

Разгрузив телеги, хозяйка поспешила в дом помочь свекрови готовить завтрак. А там уже и самовар шумит на столе, и колобов напекла бабушка, разрумяненная жаром топившейся печки.

— Ну, маменька, теперь и у нас как у добрых людей, — стряхивая с платка пшеничные остья и поправляя волосы, делилась Михайловна своей радостью со свекровью. — Кладь-то уж выше прясла! А уложена-то, посмотрела бы ты, как браво. Ох и дядя Ермоха! Умелец он.

— Это господь его прислал к нам, не иначе, — вздохнула старушка, фартуком вытирая потное лицо, — узрел он, милостивец, слезы наши да молитвы сиротские, вот и прислал. Ты бы хоть обстирала его, рубаха-то на ем с грязи сломилась.

Невестка и ответить не успела, в избу входили "мужики" — Ермоха и Мишка, не менее матери радехонький, что и он уже работник всамделишный. И вот вся семья за завтраком. Макая горячим колобом в сметану, Ермоха одобрительно кивнул:

— Спасибо, хозяюшки, уважили работников! Страсть люблю колоба!

— Кушай, батюшка, кушай на здоровье, — старушка придвигала к нему поближе миску со сметаной, подливала чаю.

Ермоха даже вспотел от обильного, горячего угощения, однако о деле не забывал и, вытирая кушаком потное лицо, напомнил Мишке:

— Ты, Миша, коней-то сгоняй на речку, напои да сенца им подкинь. А я ишо почаюю.

Покончив с чаепитием, Ермоха достал из кармана кисет, но, прежде чем закурить, спросил:

— Грешен человек, балуюсь табаком, привык. Как оно у вас, можно ли?

— Кури, батюшка, кури, — махнула рукой бабушка, — сынок-то мой, где он теперь, господь его знает, тоже курильщик. Бывало, соберутся к нам друзья его, накурят, не продохнуть! Даже и зимой дверь открывать приходилось из-за дыму ихнего.

— Сегодня ишо раза два съездим по снопы, — закурив, попыхивая дымом, заговорил Ермоха, — а завтра разок съездим, и больше уж не придется.

Хозяйка, чуть не выронив стакан из дрогнувшей руки, молча, с тревогой во взгляде уставилась на старика.

— Не придется, — продолжал Ермоха, не замечая встревоженного вида хозяйки, и еще более напугал ее вопросом: —С хлебом-то как живете? Есть мука-то намолотая?

"Уезжать собрался, плату потребует", — ужаснулась хозяйка, глаз не сводя со старика; еле выговорила изменившимся, робким голосом:

— Мешок… один есть пшеницы, да муки квашни на две.

— Тогда так мы сделаем: три воза уложим в кладь, а четвертый измолотим, чтобы мешка четыре добыть и смолоть, пока водяные мельницы не стали. А то как вы зимой-то будете с молотьем?

У хозяйки отлегло от сердца, ослабевшие руки опустились на колени, лицо ее медленно наливалось краской.

— Ты чего это, Маша? — забеспокоилась свекровь, заметив, что с невесткой что-то неладно.

— Ничего, маменька, сердце чегой-то кольнуло, пройдет.

— А может, это из-за курева моего, — всполошился Ермоха, выколачивая трубку над лоханью.

— Нет, нет, дядя Ермоха, — заулыбалась хозяйка, — не от курева. Спасибо, что все так хорошо обдумал, определил! Мне бы такое и в голову не пришло, спасибо!

— Не стоит. А пшеницу, когда намолотим, и ту, какая есть у вас, высушить надо, истолочь, и смелем ее на водяной. Вот оно и ладно будет.

Так и зажил Ермоха в чужом селе, у чужих людей на положении не то работника, не то хозяина. Новость эта, как водится, облетела все село, и бабы, собираясь на завалинках, чесали языки по этому поводу.

— Марья-то Никулькова, слыхали?

— Ой, не говори, сватья, приголубила старика какого-то приезжего.

— Какова тихоня, ай-я-яй!

— Хо, знаем мы эту тихоню! Правду говорят, что в тихих озерах черти-то и водятся.

— Вчера его видела, со снопами ехал. Ничего старик, ядреный!

— А может, она наняла его на время, с кладевом управиться?

— А на какие шиши? Не-ет, чего уж там, согрешила Марья, дело ясное.

По-другому отнеслись к Ермохе мужики, многие из них познакомились с ним на работе, стали заходить вечерами к Никульковым, отводить душу в разговорах с чудаковатым стариком.

А война после богдатского боя как будто пошла на убыль, не стало слышно грохота далекой и близкой орудийной пальбы, домой возвращались коневозчики, в село потянулись с полей вереницы возов со снопами, на гумнах множились золотистые клади. Управившись со скирдовкой и смолов на водяной мельнице четыре мешка пшеницы, Ермоха стал готовиться к отъезду, но решил еще помочь хозяевам обмолотить гречиху. После того как за неполных два дня управились с молотьбой, вновь загрустила хозяйка дома, уже не радуют ее и высокие клади снопов на гумне, и большой ворох намолоченной гречихи, возле которого деловито похаживал Ермоха с лопатой в руках, приглаживая его,подправлял, словно готовился оставить его в этаком виде на всю зиму.

В тягостном молчании проходил в этот день и обед. Хотя Ермоха и не объявил еще об отъезде, но все понимали это и без слов. Все они за это время успели привыкнуть к нему, как к родному, и тяжко было с ним расставаться. Да и самому Ермохе уже не хотелось уезжать, но время подгоняет, И все же в голове ворохнулась мыслишка: "А не остаться ли еще на денек?"

— Провеять надо бы гречуху-то, а тут ветру нету, — заговорил он после обеда, набивая табаком трубку, — Когда не надо, так его прорвет, што и удержу нету. Что делать, ума не приложу? Оставить ее в вороху, вам с нею не справиться!

— Останься, дедушка Ермоха, — неожиданно заявил Мишка, присаживаясь рядом, трогая старика за локоть. — Насовсем оставайся, дедуся, ладно?

И столько в голосе мальчика было мольбы, так жалобно глянул он на Ермоху, приникнув к нему щекой, что старику стало не по себе, глаза его увлажнились, он вытер их рукавом рубахи, погладил мальчика по голове шершавой, жесткой ладонью.

— Не можно, Мишенька, голос старика сорвался, охрип, — я и сам, брат… кабы на своей воле… а то вить хозяин ждет… Да-а. Завтра хотел отправляться, но раз такое дело, побуду у вас ишо денек. Может, ветер подует, гречуху провею…

— Да господь с ней, дядя Ермоха, — заговорила бабушка, — и не провеешь, так не беда, обойдемся, помогут добрые люди! Лучше отдохни перед дорогой-то, в баньке попарься, а мы тебе подорожников настряпаем, калачиков да шанежек творожных. Вот и ладно будет в дороге-то.

И словно солнечный луч осветил помрачневший дом, все повеселели, как будто бы один день отсрочки Ермохиного отъезда был для них большим праздником.

(обратно)

ГЛАВА XVIII

Сумеречным, осенним вечером прибыл Ермоха в Антоновку. Остановив лошадей против зимовья, Ермоха сбросил с себя доху, постоял возле телеги, ожидая, что сейчас появится хозяин, начнутся расспросы. А в хозяйстве здесь все в полном порядке, что Ермоха определил с первого же взгляда, уже не только весь хлеб вывезен с полей, но и сено с ближних покосов, потому и торчат в ограде всего две разъезжих телеги! Значит, все остальные уже упрятаны в большую завозню и будут стоять там до будущей осени. Через дворы и заборы на фоне яркой зари увидел Ермоха большой зарод сена, овса, зеленки, а еще дальше на гумне крутобокие хребтины заскирдованного хлеба. Молотить еще не начинали, к этой работе приступят только на ледяном току.

Хозяин так и не появился, а идти к нему в дом Ермоха тоже не захотел, и, привернув переднего коня к оглобле, он отправился в зимовье. Там, в кутнем углу, освещенном настенной семилинейной лампой, ужинали работники — рыжий Никита, Антон и двое подростков. На столе перед ними большая глиняная миска, из которой они деревянными ложками хлебали жирные, вкусно пахнущие щи. Скотница Матрена только что поставила на стол горшок гречневой каши, как в зимовье появился Ермоха. Приезду старого батрака, с которым все они свыклись за годы совместной работы, обрадовались и накинулись на старика с расспросами, на которые он и отвечать не успевал.

— Раздевайся, дядя Ермоха, да садись с нами за стол, — всех перекрыл своим басом Никита, — Коней-то мы выпрягем, уберем как надо, а ты уж отдыхай с дороги, щец горячих поешь.

— Где так долго пребывал?

— Мы уж тебя потеряли! Ить это беда, с которой поры уехал и как в воду канул!

— Скучно стало без тебя, дядя Ермоха! Шакал-то часто про тебя вспоминал!

— Все больше о конях он печалился! А мы-то промеж себя толкуем — черт с ними и с конями, лишь бы дядя Ермоха живой да здоровый возвернулся! Да ты садись к столу-то, садись.

— А у нас горе-то какое, дядя Ермоха, не приведи господь, — подливая в миску щей, вздохнула Матрена, — Хозяйку-то нашу, Настасью Федоровну, зарестовали каратели.

— Ка-ак? — от удивления у Ермохи даже ложка выпада из рук. — Рестовали? За што?

— Да ни за што! Известное дело, времена-то какие подошли! На станции в тот же день забрали Соколова да ишо каких-то, увезли всех, а куда? Одному богу известно.

— А Шакал, он-то што, неужто не заступился?

— Э-э, Шакал, — зло рассмеялся Никита, я так думаю, што это он и науськал на нее казнителей семеновских.

— Боже ты мой, што творится на белом свете! — ухватившись руками за голову и облокотившись на стол, Ермоха надолго замолчал.

Молчали и другие работиики, все они жалели Настю, единственного человека в доме Шакала, который заботился о них по-настоящему. Молча поднимались они из-за стола и один за другим выходили во двор к лошадям.

Плохо спалось в эту ночь Ермохе. Время уже за полночь, крепко спят молодые работники, что-то бормочет во сне Антон, храпит Никита, сон не берет лишь Ермоху, тоненький войлочный подседельник никогда не казался ему таким жестким, как в этот раз, даже бока заболели от него, плечи. Жарко Ермохе, ворочается он с боку на бок, сон не идет, а в глазах как живая стоит Настя! Снова, в который уже раз, садится он на постели, закуривает, добыв кресалом огня. Сколько лет этому кресалу, с вычурной насечкой на нем, Ермоха уж и не помнит, знает только, что обходиться без него уже не мыслит. А спички у Ермохи тоже имелись, целый коробок их лежит у него в кисете на всякий случай, но тратить их при куреве он считал баловством и никогда ими не пользовался. Лучше всего кресало — дешево и надежно.

Не спится Ермохе, сунув под изголовье потухшую трубку, лежит он, глядя в темноту, а мрачные мысли не дают старику покоя. "Что же теперь будет с Настей? — бессчетно раз задает он себе один и тот же вопрос и сам себе отвечает: — Убьют ее варвары, осиротят ребятишек, что же делать-то? Пожалуй, самое лучшее — отвезти их к бабушке, родной Егоровой матери, но отдаст ли их Шакал? И оставить их здесь нельзя, никак нельзя! Дело-то, по всему видать, к тому идет, что одолеют большаки Семенова, а раз так, Шакалу неминучее дело — бежать за границу! Ему што, и золота у него наверняка полно, и денег, как люди говорят, тыщи великие в манджурском банке, он и там заживет при таких-то капиталах припеваючи! Да Шакал-то черт с ним, веди его леший, ребятишек Егоровых с собой заберет, вот беда-то в чем. А вить я за них перед богом и перед людьми в ответе, да вить и Егор с меня спросит, он хоть и шибко раненый лежит, как Ванчо Рудаков сказывает, но бог даст выздоровеет, што я ему отвечу. He-ет, допустить до этого — грех будет великий на моей душе! Отобрать ребятишек, во што бы то ни стало отобрать и до больших морозов отвезти к Платоновне. Только так, на кулачки выйду с Шакалом, а их отберу…"

С этими мыслями и уснул Ермоха уже под самое утро.

На следующее утро, только начало светать, пантелеевские работники уже позавтракали и отправились на гумно молотить гречиху. Гумно они вчера залили водой, мороз ночью был крепкий, и молотить будут на гладком, как зеркало, ледяном току. Ермоха, хотя и мало поспал, поднялся наравне со всеми и, прежде чем пойти на молотьбу, решил зайти к хозяевам, поговорить с ними о Насте и ее ребятишках. Они сидели за столом на кухне, затракали, в нос Ермохе шибануло дразняще вкусным запахом топленого масла и байхового чая. Савва Саввич оглянулся на стук двери, обрадовался.

— Здравствуй, Ермошенька, здравствуй, — приветливо улыбаясь, он придвинул работнику табуретку, — садись да расскажи, как поездил. Все ли в добром здоровье, где так долго пропадал?

— Угнали далеко и не отпускали долго, вот и задержался.

Продолжая стоять, Ермоха мельком оглянул просторную кухню, где так редко приходилось ему бывать. В окно он увидел дворы, коней в них, сеновал, гумно, где уже шла молотьба, людей отсюда не видно, лишь березовые колотушки молотил часто мелькают из-за высокого забора. Туда, на гумно, так и потянуло Ермоху, ему куда приятнее было бы бить увесистым молотилом по просохшим валкам гречихи, чем по такому серьезному делу разговаривать с хозяином. И только забота о детях Насти толкала его на это.

— Кони-то как? — оглаживая бороду, допытывался хозяин.

— Ничего. Двух коней забрали у меня, Рыжка да Гнедка большого.

— Рыжка! — Изобразив на лице ужас, Саввич хлопнул себя руками по коленям. — Ай-я-яй, как же оно случилось?

— Известно как, взяли, и все, а взамен своих отдали.

— Ах ты, батюшки, горе-то какое! Вить Рыжка потерять — урон невозместимый! Первый был на всю станицу!

— Ничего-о, взамен его савраску отдал красногвардеец, не хуже Рыжка-то будет!

— Не-ет, уж такого Рыжка…

Ермохе не терпелось заговорить о детях, о Насте, но хозяин продолжал изливать свою горечь. Наконец по нетерпеливым движениям батрака он догадался, зачем пожаловал к нему старик, и сам заговорил о Насте:

— А тут ишо напасть, Ермошенька. Правду говорят, что "беда в одиночку не ходит". Настасью нашу забрали антихристы проклятые! Да ты садись, чайку с нами откушай, колобов горяченьких, садись!

— Спасибо, не хочу. О Насте слышал, за-ради этого и пришел, спросить хочу: как же случилось-то? Пошто не выручил ее, не заступился?

— Да как же выручишь-то? Ходил к начальнику ихнему, упрашивал, в ногах валялся, да где там, и слушать не хотят! Самого-то меня чуть не забрали. В тот же день их и тово… увезли куда-то. Не знаю куда.

— Ох, хозяин, грех ты принял на душу великий! Да што уж и говорить теперь об этом, — не веря ни единому слову Саввы Саввича, Ермоха шумно вздохнул, махнул рукой жестом полного отчаяния. — Настю уж не вернешь теперь, а вот дети ее остались, — с ними как быть?

— Дети? — пожал плечами Савва. — Что ж, детей будем тово… ростить их, вить они же нам не чужие.

— Вот што, хозяева, — Ермоха, не замечая, что шапку свою уронил на пол, просительно прижал руки к сердцу, — просить хочу вас обоих, тебя, Савва Саввич, и Овдотью Макаровну, отдайте их мне!

— Тебе… отдать? То есть как это отдать? — уставившись на работника изумленным взглядом, Савва уперся спиной к стене, лицо его, уши, лысина все больше наливались багрянцем, — Да вить это то-то-во… позор на всю станицу! А люди-то што скажут? Да и куда ты с ними, куда? Хоть бы угол-то свой имел, сам-то в чужих людях всю жизнь, а тоже мне.

Кровь бросилась Ермохе в лицо, он выпрямился, опустил руки, в позе его и в выражении лица не было уже и тени просительной униженности, лишь лютая злоба отобразилась в прищуренных глазах старого работника, близко над переносицей сошлись мохнатые, седые брови.

— Это уж мое дело, куда я их дену, — сказал он, сверля хозяина взглядом. — Найдется куда! К дедушке ихнему отвезу, отцу Настиному! А в людях-то я живу не из милости, горбом своим расплачиваюсь за фатеру твою!

— Да я же не в обиду тебе, Ермошенька, — вновь залебезил Саввич, — для тебя же стараюсь, штобы тово… не хлопотно тебе было.

— Не надо, Ермолай Степанович, не надо, — взмолилась Макаровна, — чего же их увозить от нас? Рази мы злодеи какие? У меня за них, как Настасью-то забрали, все сердце выболело! А чем же им у нас худо? Егорушка вон в школу нынче пошел, грамотеем будет, рази плохо? Наташа растет здоровенькая, десятый месяц идет ей, да я на нее ветру дунуть не дам, а ты увозить их намерился, да ишо и по морозу!

Слова Макаровны и тон, каким они были сказаны, подействовали на Ермоху охлаждающе, гнев его прошел, и хотя он продолжал настаивать на своем, но говорил уже другим голосом:

— Не беспокойся, Макаровна, езды тут немного. Мигом домчу, в шубу их укутаю. Добром прошу, отдайте.

Кончилось тем, что Савва Саввич пообещал посоветоваться с Семеном и тогда уже сказать окончательно.

Вопрос разрешился в тот же вечер самым неожиданным образом: уединившись с Семеном в горнице, Савва сообщил сыну об утреннем разговоре с Ермохой и о своем нежелании отдать старику детей.

— Э-э, — морщась, как от зубной боли, отмахнулся Семен, — пусть везет, раз просит.

— То ись как же то так, Семушка? — у Саввы в глазах зарябило от удивления, правая рука машинально потянулась к бороде. — Нехорошо вить будет, и от людей, тово… совестно, разговоры всякие.

— Подумаешь, разговоры. Пусть болтают, кому делать нечего. Отдавай, не припятствуй. — И, поднявшись с кресла, сын пошел из горницы. У двери он задержался на миг, сказал: — С глаз долой, из сердца вон, понятно? — И вышел.

— Мда-а, — глядя вслед сыну, Савва Саввич сокрушенно покачал головой, вспомнив при этом, что Семен никогда не брал нареченного сына на руки, не было случая, чтобы он приласкал мальчика, поговорил с ним, и ребенок, детским сердцем чуя неприязнь эту, избегал его, — не любит Сема мальчишку, не любит! Да оно и понятно, шибко уж оно, тово… похож на того шельмеца, Егорку.

Три дня спустя утром, едва рассвело, Ермоха на паре лошадей выехал из села. Выпавший накануне снег уже промяли, поэтому ехали зимником посредине пади. Лошади машистой рысью легко мчали тяжело нагруженную кошевку. За спиной Ермохи, на мешках с мукой, сидела тепло одетая бабка Василиса Лукьяновна с детьми Насти. На коленях у бабки укутанная одеялом спит маленькая Наташка, старушка прикрыла ее сверху еще и полой яманьей дохи. Рядом с бабкой Егорка в новенькой шубейке, ноги в унтах укрыты потником. Разрумяненный утренним морозцем, мальчик радехонек, что едет к новой бабушке, о которой он слышал от Ермохи, но еще не видел ее. Ему никак не сидится на месте, блестя глазенками, он то и дело тормошит бабку за рукав:

— Бабушка, гляди-ка, во-он мужик едет, а коней-то у него один, два, три, четыре! Это он куда же поехал?

— А бог его знает, за сеном небось!

— Бабушка, следы на снегу. Это кто пробежал, волк?

— Не-ет, зайчик это.

— А вон ишо следы…

Покрикивая на лошадей, Ермоха посмеивался в заиндевевшую бороду, слыша детскую болтовню. Радуясь, что все произошло именно так, как ему хотелось, Ермоха от души жалел Макаровну, вспоминая, как она плакала сегодня утром, передавая бабке Василисе Наташку! Савва Саввич насилу оттащил ее от саней, когда Ермоха тронул со двора. К радости Ермохи примешивалось еще и чувство удивления поведением хозяина: мало того, что он так неожиданно для старого батрака согласился отдать ему Настиных детей, он еще и продуктами их снабдил! В кошеве у Ермохи лежали два мешка муки пшеничной, полмешка крупы гречневой, туесок с маслом и мясо… целиком баранья туша! Да еще и Матрена, тайком от хозяев, понасовала чего-то в мешок с крупой!

"И чего оно такое? — дивился про себя Ермоха. — Кабы кто другой так поступил, оно бы и не удивительно было, потому што так и полагается у добрых людей, но на Шакала-то это уж никак не похоже! Не-ет, неспроста все это, наверняка он с меня за все это слупит! Ну и пусть, лишь бы сироток-то было чем питать наперво, а там видно будет, што-нибудь придумаем".

Еще более удивился бы Ермоха, если бы узнал, что расщедриться так Савву Саввича принудил сын его — Семен! Два дня тому назад Савва Саввич вновь заговорил с Семеном о том, чтобы не отдавать детей Ермохе. Но Семен был непреклонен и даже посоветовал отцу снабдить их на дорогу продуктами.

— Это с какой же радости-то? — ужаснулся он и уставился на сына непонимающим взглядом. — Вить Ермошка-то, тово… к дедушке их повезет, к свату Федору! Значить, он должен их и содержать теперь.

— Должен? — саркастически усмехнувшись, переспросил Семен и впервые в жизни заговорил с отцом резко поучительным тоном. — Удивительно, как это ты не понимаешь самых простых вещей? Неужели ты взаправду думаешь, что сват твой Федор так вот и обрадуется внукам, да еще Ермоха привез бы их к нему без ничего. А если он еще и про Настю расскажет, а оно так и будет, тогда что? Привет пошлет тебе сват, благодарность? Рассуждаешь, как ребенок малый! Ты, тятенька не во гнев тебе будь сказано, глупеешь год от году на старости-то лет!

— Конешно, где уж нам теперь, — отвернувшись, старик дрожащей рукой потянул из кармана платок, вытер им вспотевший лоб, порозовевшую лысину и продолжал сникшим от обиды голосом: — Пока ростил вас, выучил… в люди вывел, значит, тово… годен был! А теперича вот дитем малым стал, оглупел.

— Ты, тятенька, не обижайся, а выслушай, я дело говорю: выдай Ермошке мешка три-четыре муки, мяса, масла, еще чего там потребуется. У Федора достатки сам знаешь какие, нужда во всем, вот и обрадуй его, да еще и коня одного пусть оставит ему Ермоха. Да и корову пообещай, не жалей.

— Боже ты мой! — всплеснув руками, ужаснулся Савва. — Вон сколько добра им. Да ишо и коня, корову, это за какие же заслуги?

— За такие, что задобрить надо этим Федора! Хуже будет, если он сам за этим заявится к нам и потребует на внуков, что им полагается! А если еще прибудет с таким требованием в тот момент, когда красные к нам нагрянут, так он нас догола разденет!

— Да неужто и красные могут до нас дойти?

— А чего же им не дойти-то? Макарка Якимов совсем недалеко от нас орудовал! Нагнал холоду генералам нашим, и ничего мудреного нет, что и к нам заявиться может. И еще тебе мои совет, с беднотой нашей аккуратнее будь, забудь на время про всякие там долги, не притесняй, не озлобляй людей.

Ничего не знал об этом разговоре Ермоха. Однако и он покривил душой перед хозяевами, сказавши им, что повезет детей к отцу Насти Федору Чмутину, а повез их к матери Егора — Платоновне.

Редкостное это явление, когда радость и горе приходят к человеку одновременно. А у Платоновны оно так и получилось: она и радовалась, что дожила до внуков, о которых мечтала много лет, и горько плакала, нет у них ни отца, ни матери. Приняв от бабки Василисы внучку, опустилась она на скамью, свободной рукой притянула к себе внука и залилась слезами.

— Вылитый Егор, — беззвучно, одними лишь губами шептала она, целуя внука, — ласточата вы мои, сиротинки горькие, — слезы душили Платоновну, туманили глаза.

В этот момент она не слышала и не видела никого, кроме внучат. Бабка Василиса молча сидела рядом, слова сказать не смея объятой горем бабушке. Тут же стоял и Ермоха. Очень хотелось ему обрадовать Платоновну сообщением про Егора, но, опасаясь, что и радостная весть, да еще сказанная так неожиданно, может сразить горемыку мать сердечным припадком, решил поведать ей об этом не сразу, а исподволь.

— Ничего, Платоновна, — заговорил он, присаживаясь рядом, — шибко-то не убивайся. Будет ишо на нашей улице праздник, будет! Не сумлевайся!

— Ох, дядя Ермоха, — концом головного платка вытирая слезы, словно от сна проснулась Платоновна, — какой уж теперь для меня праздник! Хоть внучат-то привез мне, спасибо, все-таки утеха в горе моем лютом. Да и помогать мне внучек-то будет, корову напоит, накормит, дров принесет в избу.

— Я. бабушка, и воду буду возить на саночках, — с живостью отозвался молчавший все время Егорка. — Деда Ермоха мне санки сделать посулил. Верно, деда?

— Верно, Гоша, сделаю тебе саночки. К рождеству приеду вас попроведовать и саночки тебе привезу. — И, гладя мальчика по русой головенке, решился Ермоха заговорить про Егора. — А приеду обязательно, пшеницу свою, с присевку, измолочу, ярицу и привезу вам. На зиму хлеба вам хватит, а потом ишо заработаю, а там, гляди, и война закончится, да и про Егора-то мы ишо путем-то не знаем, а вдруг да живой он?

— Нет, дядя Ермоха, — тяжелехонько вздохнув, горестно покачала головой Платоновна, — с теми он был, каких сказнили злодеи в Тарской! От верных людей слышала.

— Был там и Егор, верно. Да вить побили-то злодеи не всех, Платоновна, человек пять, а может, и больше, спаслись, ушли от смерти.

— Слава те господи, — перекрестилась Платоновна, — только вить неизвестно, какие это люди-то?

И по тому, как насторожилась Платоновна, какой надеждой загорелись глаза ее, Ермоха понял, что теперь можно сказать ей про Егора:

— Тоже ушел, радуйся, Платоновна, живой Егор!

Охнула страдалица мать и чуть внучку из рук не выронила, хорошо, что бабка Василиса успела подхватить ее.

— Неужто… правда? — с трудом выговорила она, глаз не сводя с Ермохи.

— Вот те истинный Христос! — перекрестившись на иконы, Ермоха подробно рассказал о встрече с Рудаковым, который лично видел Егора выздоравливающим после тяжелого ранения. Платоновна слушала, млея от счастья, а слезы, крупные как горошины, катились и катились по впалым щекам. И вдруг она, спохватившись, насторожилась:

— А чего же он не известил меня ни единым словом? Вить уж пятый месяц идет, как их казнили?

— Нельзя было, Платоновна, полк ихний все время в тайге обретался, бои шли страшенные. А потом и раненый Егор-то был шибко! Выздоравливает теперь, спасибо дохтурам ихним. Не-ет, Платоновна, живой он, не сумлевайся. Не буду же я врать тебе, дело это не шутейное!

Теперь уж Платоновна уверилась, повеселела, радостью светились глаза. "Слава те, господи, оглянулся на нас милостивец наш, — твердила она и только теперь вспомнила о гостях. — Ох, да што же это я гостей-то дорогих не привечаю!" И, по-молодому вспрянув со скамьи, чуть не бегом в кутнюю половину.

— Вы тут гоношитесь, — заторопился Ермоха, — а я пойду с конями управлюсь да мешки-то в сени занесу.

(обратно)

ГЛАВА XIX

В морозный декабрьский день из Читинской тюрьмы в Сретенскую доставили новую партию арестованных, в их числе три женщины.

Специального тюремного здания в Сретенске не было, поэтому для этой цели приспособили одну из солдатских казарм: в окна ее вставили железные решетки, двор обгородили высоким забором, с будками на углах для часовых охраны, и тюрьма заработала.

Арестованных мужчин сразу же загнали в тюрьму, а женщины, в ожидании решения их судьбы, смирнехонько сидели в караульном помещении — небольшой избушке у ворот тюремной ограды, под присмотром бородача конвоира. А в это время, у себя в канцелярии, начальник тюрьмы — сивобородый человек из пехотных офицеров — ругал читинских начальников.

— С ума они там посходили, что ли, баламуты чертовы, — горячился он, обращаясь к помощнику своему, штатскому человеку из бывших писарей Сретенской станицы. — Русским языком говорил, писал, тюрьма переполнена, не шлите больше, а им хоть бы что! Шлют и шлют, чинуши проклятые! А тут еще и баб прислали, куда их девать? Ведь не к мужикам же их поместить!

Помощник молча посмотрел в обледенелое окно на высокий забор тюремной ограды, обнесенной поверху колючей проволокой, на деревянную сторожку у ворот и, что-то вспомнив, обернулся к начальнику:

— Госпиталь-то, Филарет Сергеевич, помните?

— А что?

— Баб они просили у нас здоровых, для работ всяких там — прачек, санитарок, поломоек.

— Помнить-то помню, — кивнул головой начальник, — но ведь надо посмотреть, что это за бабы, может, большевички заядлые? Отпусти их в госпиталь, а потом и греха не оберешься, черти их накачали на мою голову.

— Э-э, какие они большевички, самые обыкновенные бабы деревенские. У одной мужик к красным подался, у другой — брат, третья языком натрепала сама на себя, вот и вся их вина. Я бы и мужиков-то, будь на то моя воля, не меньше как наполовину выгнал бы из тюрьмы нашей. Хватают встречного и поперечного…

— Ну, это нас не касается. Наше дело — караулить их, чтоб не разбежались, наблюдать за ними, кормить этот сброд. А вот насчет госпиталя, — начальник посмотрел на висевший рядом желтый ящичек телефонного аппарата и, махнув рукой, принялся крутить ручку — Два тридцать один. Госпиталь мне! Да не господи, а госпиталь! Лазарет, где людей лечат, то-то. Госпиталь, але, але! Госпиталь, але, але! — начальник уже не говорил, а кричал в трубку. — Але! Але! Госпиталь! Але, слава те господи, начальника мне. Нету? Тогда врача, главного врача! Але, главный врач? Здравствуй, господин доктор! С вами говорит начальник тюрьмы штабс-капитан Фокин, Дело вот в чем, вы меня слышите, але, але! Да будь ты проклята, вертушка чертова, але, але! Госпиталь, господин доктор? Это я, Фокин, баб вы у меня просили, баб для работы в госпитале. Нет, прачки, санитарки. Да, да! Есть у меня, три бабы здоровые. Да не-ет, таких сюда не шлют, простые бабы деревенские, смирные, работящие, на хорошем счету у нас. Давно уж, но я только сегодня вспомнил вашу просьбу. Прислать-то? Могу хоть сейчас. Пусть работают у вас, чем зря хлеб выедать. Хорошо, пришлю. Хорошо, всего вам наилучшего!

Начальник повесил трубку, глянув на помощника с довольным видом, перекрестился обеими руками.

— Слава тебе господи, сбыл с рук, ну их к черту. Пиши на них, Акинф Семенович, сопроводительную. Сначала на бумажку запиши. Так, Дерягина Анна Осиповна.

— Год рождения, домашний адрес писать?

— Не надо, так сойдет. Дальше, Попова Елена Михаиловна, Пантелеева Анастасия Федоровна. Отправь их с конвоиром, чтобы сдал там под расписку, и черт с ними, баба с возу — кобыле легче.

Так и попали Настя и две ее спутницы из тюрьмы в госпиталь. После того как в конторе их опросили, записали в книгу, пожилая женщина в солдатском полушубке вывела их во двор, сказала Насте:

— Ты, милаха, иди вот в этот барак, спросишь там сестру милосердия Куликову. А вы идемте со мной в прачечную, там и жить будете.

В деревянном бараке — общежитии работников госпиталя — Настю встретила молодая, высокого роста, черноглазая женщина в белом халате с красным крестом на груди. Назвавшись Куликовой, она провела Настю по коридору в крайнюю, чисто прибранную комнату, сказала:

— Раздевайся, умывайся, отдыхай пока, а я управлюсь там с делами, приду. — И ушла.

Комната, в которой очутилась Настя, — просторная, светлая, возле стен три железные койки под серыми суконными покрывалами, стол, три табуретки, слева от двери печь-плита, над нею — шкафчик с посудой, справа — умывальник. Сняв шубейку, Настя повесила ее на гвоздик и, думая, уже не во сне ли она все это видит, ущипнула себя за руку. Нет, не сон, значит, в самом деле не в тюрьме уже она, в госпитале, почти на воле! Ведь здесь, наверное, не водят людей на допросы, не расстреливают по ночам! А главное, появилась надежда, что отсюда и домой можно скорее выбраться, к детям.

Обуреваемая такими мыслями, Настя впервые за все время пребывания в тюрьме по-настоящему хорошо умылась холодной водой, с удовольствием вдыхая запах туалетного мыла. Умывшись, поправляя на голове черный платок, глянула в зеркало, висевшее на стене, дивясь про себя, как изменилась, исхудала она за это время. Словно чужое лицо видела Настя в зеркало, бледное, с заострившимися скулами, с морщинками в уголках глаз. Только глаза да черные бархатистые брови были такими же, как и раньше. А выражение безысходной печали в карих глазах придавало лицу ее какую-то особую, строгую красоту, которую ничуть не портили и этот траурный платок на голове, и нитки ранней седины в черных вьющихся волосах. Эта седина появилась у нее в ту ночь, после страшной казни в пади Тарской, где, как она полагала, погиб и Егор. Не знала она да не знает и до сих пор, что ему посчастливилось остаться в живых. Тогда она и надела черный платок, носила его постоянно, а Егора записала в тоненькую книжечку-поминальник "За упокой". Чаще стала бывать в церкви и, передав рублевую свечу Егорию храброму (свечи тоже подорожали, раньше такая свеча стоила десять копеек), горько плакала, становясь на колени, молясь за упокоение души и царство небесное рабу божьему убиенному воину Егору. К сестре милосердия Куликовой Настя отнеслась сначала настороженно, полагая, что не зря эта женщина служит у белых, что она, наверное, из тех, кого ей надо опасаться.

Вечером наварили чаю, картошки. Вторая сестра, которую все звали "тетя Ксеня", принесла кружок мороженого молока, булку хлеба. Чай пили втроем, третья медсестра, по фамилии Ворьби, ушла на ночное дежурство. За чаем разговорились, и Настя по разговорам сестер, по их сочувственному к ной отношению поняла, что находится среди своих, и откровенно рассказала им про свою нескладную жизнь в богатом доме с нелюбимым мужем, про любовь свою с Егором и что погиб он, казненный карателями. Много порассказала Настя и про ужасы, которые пережила она, находясь в Читинской тюрьме.

— А допросы-то эти, расстрелы, господи… — слезы душили Настю, голос ее сник, рвался на полуслове, — По ночам как затопают… в коридоре загремят ключами… Слышно, выводят… ох, — и уж совсем говорить не может она, закрыв лицо руками, дрожа плечами от беззвучных рыданий.

Потрясенные ее рассказами, не смея донимать расспросами, молчали обе сестры. Дав выплакаться Насте, понимая, что слезы облегчают душевные страдания, Куликова придвинула ей кружку с чаем:

— Выпей-ка вот, скорее успокоишься. Может, валерьянки накапать?

Настя отрицательно покачала головой, стуча зубами о жестяную кружку, отпила немного уже остывшего чаю.

Разговоры о расстрелах больше не заводили. Куликова, понимая, что воспоминания эти тяжелы для Насти, заговорила о другом:

— Работать, Настенька, будешь не санитаркой, а нам помогать, милосердным сестрам. И жить будешь здесь, с нами. Сегодня на койке Ворьби ночуешь, она дежурить будет всю ночь, а завтра и тебе такую жe поставим, постель оборудуем.

— Спасибо, — чуть кивнув головой, прошептала Настя с таким безучастным видом, что Куликова поняла: не дошли ее слова до сознания страдающей женщины, она все еще во власти тяжких воспоминаний.

Отзывчиво женское сердце на чужое горе; повинуясь ему, обе сестры принялись уговаривать Настю, стараясь ободрить ее. А она в ответ лишь молча кивала головой.

— Ведь самое-то страшное уже позади, — Куликова подсела поближе к Насте, тихонько взяла ее за руку, — ты уж, можно сказать, на воле, в обиду мы тебя не дадим здесь. Да и перемены скоро дождемся, Настенька, вот увидишь. Потерпи, а к весне-то, гляди, и домой вернешься, к детям.

— Правду говоришь? — Настя словно проснулась, ожила, глаза загорелись надеждой. — Да я бы, господи, только бы отсюда вырваться, пешком ушла бы к ним.

— А далеко ли идти-то?

— В Верхние Ключи Заозерной станицы. Там они наверно, сиротки мои, у бабушки Платоновны, матери Егоровой. Ермоха-то к ней увез их, не иначе, сам он мне говорил ишо до ареста моего.

— Так чего же тебе пешком идти? Железная дорога рядом! Мы тебя проводим. А как война закончится, живы будем, то и в гости приедем. А там какое-то время пройдет, может, и на свадьбу пригласишь?

— На какую свадьбу? — так и встрепенулась Настя.

— Так не век тебе во вдовах ходить, Настенька. Молодая, красавица вон какая, найдется человек по душе.

— Лизавета Митревна! — Настя даже отодвинулась от нее и, чуть не плача, укоризненно покачала головой. — Человек… по душе, а Егор?

— Да ведь Егора-то и в живых нету, Настенька!

— Мало ли што. А другого-то Егора нету такого, да и не будет!

— Так и будешь одна жить?

— Так и буду. У Платоновны судьба такая же была горемычная, как у меня. Вот и будем вместе горе мыкать да детей ростить.

— Вот она, любовь-то, бывает какая, — вздохнула Куликова и, уже пожалев, что сказала обидное для Насти слово, легонько тронула ее рукой за колено. — Не обижайся, Настенька, за глупое слово. Я же не зла тебе хотела.

— А я не серчаю.

Хотя и поздно улеглись они спать в эту ночь, Настя долго еще не могла уснуть. Впечатления мивувшего дня, неожиданный перевод из тюрьмы в госпиталь, разговоры с сестрами милосердия — все это так растревожило, взволновало ее, что сон не шел, а мысли черные, тяжелые теснились в голове. Они, эти тяжкие мысли, гасили собою маленькую искорку надежды о полной свободе, об этом ей хотелось помечтать, а в глазах другое: тюрьма, расстрелы, гибель Егора, женщина в бордовой юбке, которую вели на расстрел. Этот эпизод вспомнился Насте почему-то особенно ярко. Еще до большой казни в Тарской, когда Егор находился в эшелоне смерти в Антоновке, Настя ухитрялась носить ему передачу по утрам, ночью это не всегда удавалось, днем опасно, бояться ей приходилось и чужих, и своих. Так и ходила она утрами, и, когда в охране оказывались знакомые солдаты, ей удавалось передать Егору узелок с едой, записку. Но однажды пришла Настя к эшелону в тот момент, когда четверо солдат и усатый зверюга-фельдфебель повели на расстрел троих, двух мужчин и женщину в бордовой юбке. Солнце еще не взошло, ночью прошел большой дождь, и лужи на дорогах кровянисто алели, окрашенные зарей. Молча, покорно шли люди, хотя и знали, что их ведут на убой. Мужчины шли, не разбирая дороги, а повязанная цветастым платком женщина старалась обходить грязные лужи, левой рукой слегка приподнимая широкую длинную юбку, чтобы не замочить ее, не испачкать праздничные полусапожки.

Никогда не забыть Насте то ужасное утро и женщину в бордовой юбке. Она и в тюрьме-то часто спилась ей по ночам, а в эту ночь все так живо всплыло в памяти, что она громко, со стоном вскрикнула:

— Ох! Что же это такое! Обутки замарать боится, а ее… на смерть ведут… злодеи проклятые!

— Чего такое, Настенька? — проснувшись, спросила Загибалова.

— О, тетя Ксеня, жутко мне… сон привиделся страшный!

— А ты не думай ни о чем страшном, вот и уснешь спокойно, спи!

Так и промучилась Настя всю эту кошмарную ночь. Утром Куликова, посмотрев на ее усталый, измученный вид, на темные круги под глазами, спросила:

— Ты нездорова, Настенька?

— Не знаю, — вздохнула Настя, — спала плохо.

— Тогда сегодня уж не выходи на работу, отдыхай, я поговорю с Сергеем Борисовичем, врачом нашим. Справимся без тебя. Позавтракаем, я тебе капель дам хороших, есть у меня такие. Ложись на мою койку и уснуть постарайся, а к ночи и твою койку оборудуем.

Лучше всяких капель были для Насти слова Куликовой, тон, каким они были сказаны, и сознание, что в лице этих сестер милосердия обрела она верных друзей.

(обратно)

ГЛАВА XX

С тяжелым сердцем приступила Настя к исполнению своих обязанностей, тяжело ей было поначалу при мысли, что она будет ухаживать за больными, облегчать страдания тех, кого считала врагами, казнившими Егора. И только после того, когда Куликова рассказала, что здесь лечат лишь рядовых солдат и казаков, что немало среди них и таких, которые сочувственно относятся к революции, а для господ офицеров имеются другие госпитали, Настя успокоилась и приступила к работе. В таком же белом халате, как и у других сестер, с красным крестом на груди, она скоро освоилась со своими обязанностями, научилась перевязывать, бинтовать раны, кормила тяжелобольных, и радостно было Насте, когда они приветливо называли ее сестрицей.

Хотя она по-прежнему страдала от разлуки с детьми, внешне казалась спокойной, тоску по детям глушила работой, старательно выполняя все, что от нее требовалось. Время за работой шло быстрее, а надежда вырваться отсюда крепла, особенно после того как поняла Настя, что в городе имеется какое-то тайное общество людей, помогающих красным партизанам в их борьбе против белых властителей. Догадалась Настя, что и Куликова, и "тетя Ксеня", и Ворьби заодно с этими людьми. Что не зря они так часто уходят куда-то по ночам, возвращаются поздно и какие-то тайные разговоры ведут промеж себя. Однажды, как раз после того как ночью Куликова куда-то уходила, она вызвала Настю из палаты в свою комнату и, чем-то взволнованная. торопливо попросила:

— Выручи, Настенька, письмо надо доставить в городскую аптеку, срочно! А мне нельзя отлучиться, к операции готовим больного. Отнеси, Настенька, и передай аптекарю Осипу Львовичу, старичок там — аптекарь седенький, в очках.

— Только и всего?

— Настенька, письмо секретное, надо передать его незаметно. Сначала скажи: "Осип Львович, когда можно получить перевязочный материал?" И когда он ответит: "Сегодня вечером" — передай ему письмо. Запомни: он седенький, худенький из себя старичок, в очках, на правой щеке небольшая, но хорошо заметная бородавка.

Поручение Куликовой Настя выполнила добросовестно. Обратно шла серединой улицы, сторонясь спешивших куда-то горожан и бережно, как малого ребенка, прижимая к груди под шубенкой тугой сверток бумаг. Этот сверток вручил ей Осип Львович, чтобы она передала его Куликовой, сказав при этом:

— Передайте это Куликовой так, чтобы никто не видел.

Все поняла Настя, и от сознания, что ей доверяют такие секретные дела, душа ее впервые за эти месяцы наполнилась радостью: значит, и она здесь нужный человек и помогает тем людям, которые втайне готовят народу избавление от белых властей. А это принесет и ей свободу, счастье, встречу с детьми.

Также впервые увидела Настя и город, он показался ей большим, многолюдным, среди множества деревянных домов виднелись и каменные, двухэтажные, сизые клубы дыма вздымались над белыми от снега крышами, куржаком покрыты дощатые заборы и тополя, под неярким зимним солнцем искрились торосистые льды Шилки. По ту сторону реки виднелась станция, красно-бурые железнодорожные постройки; пронзительно гудел маневровый паровозик, передвигая коричневые коробки товарных вагонов, а напротив — вмерзший возле берега реки паром. И вновь загрустила Настя, глядя на железную дорогу.

— Ох, когда же это поеду я по дороге этой к деткам моим, сиротам разнесчастным? — вздохнула она, замедляя шаг.

(обратно)

ГЛАВА XXI

Месяц прошел с той поры, как Настю перевели из тюрьмы в госпиталь. Продолжая выполнять порученную ей работу, она все больше тосковала по дому, по детям, часто оплакивала гибель Егора и в следующее воскресенье намеревалась отпроситься у Куликовой, чтобы сходить в церковь, помолиться "за упокой раба божья Егория".

А Егор к этому времени уже совсем оправился от раны и по-прежнему командовал эскадроном в 1-м кавалерийском полку Макара Якимова. Любил Егор своего друга за смелость, лихость в бою, за простоту душевную и очень жалел, что уходит Макар из полка. Журавлев назначил его командиром бригады, в которую входили 5-й, 6-й и 7-й кавалерийские полки.

Макар пытался отбиться от нового назначения, но комиссар фронта Плясов его не поддержал, и он был утвержден в должности комбрига.

Вернувшись из штаба фронта, Макар вызвал к себе Егора и, когда тот явился, сообщил ему с грустинкой в голосе:

— Отбояриться хотел от бригады, не вышло! Придется принимать, а так неохота с полком расставаться. Народ-то у нас подобрался хороший, жалко. Тебя с эскадроном заберу с собой!

— Макарша! — Егор чуть в пляс не пустился от радости. — Вот здорово-то! Лучше этого мне и желать не надо. Спасибо, дружище!

— Ладно! Ишь засиял, как новенький пятак. Твой эскадрон будет выделен в особый летучий, а пока прикомандирую тебя к Шестому полку, людей там маловато. Как быть с Афоней? Оставить здесь — в госпитале, што ли?

— Конечно, оставить, — Егор почему-то не любил жену Макара, хотя ему и не говорил об этом, и обрадовался такому намерению друга, — Чего ей таскаться с нами по тайге, в переделках всяких, да еще в эдакие-то морозы.

— Пожалуй, верно, — согласился Макар, — пусть остается, а Мишку-писаря заберу с собой, без его я как без рук.

В том Макар был тоже прав, потому что по-прежнему оставался неграмотным, хотя Афоня и пыталась обучить его этой премудрости. Беда в том, что у Макара для учения не было времени, не было и желания. Единственное, чего добилась Афоня, так это то, что научился он подписывать свою фамилию. И теперь уже не печатку прикладывал Макар к тому, что напишет Мишка, а лихо расписывался: "М. Якимов".

Непривычно свободным, совершенно свободным человеком почувствовал себя Макар, выходя из штабной квартиры после сдачи полка Коротаеву. На какое-то время отпали всякие заботы о военных делах, о людях, о боеприпасах, о фураже для лошадей.

"Ни дел, ни забот никаких, отдыхай, Макар, сил набирайся, — думал он, выходя на середину улицы, — праздновать буду сегодня, хоть раз в год отдохнуть надо. К тому же и денек наступает хороший, хоть на саночках катайся с горы".

Погода и. в самом деле изменилась, морозы сдали, вот и сегодня холода не чувствуется, а дышится легко, душа радуется. Под негреющим декабрьским солнцем блестит на дороге укатанный путь.

"Запрягу-ка я Воронка в кошевку, — размышлял Макар, уже подходя к квартире, — и прокатимся с Афоней до Зэрену, погостим у Ванчи Воронова, а к вечеру хозяева пообещали баню истопить, уж попарюсь-то вдосталь, а потом, как старики говаривали: "После бани украдь, да выпей". По бутылочке на брата не худо бы раздавить".

Вечером, разомлев от бани и горячего чаю, Макар в чистой исподней рубахе и синих брюках галифе лежал в отведенной им комнате на деревянном, крашенном охрой диване. В комнате тепло, чисто, светло от висячей лампы-молнии, на стенах много фотографий казаков с обнаженными шашками, некоторые с крестами и цепочками от часов на груди.

Подложив под голову свернутый клубочком полушубок, а голыми ногами упираясь в теплый бок печки-голландки. Макар блаженствовал. В этот момент ему не хотелось ни разговаривать, ни думать ни о чем, а лежать вот так, наслаждаясь тишиной в доме и покоем. Афоня тут же, в комнате, молча рассматривала какую-то книгу, потом фотографии на стенах и с одной из них подошла к мужу, села рядом на стул.

— Ведь это ты, Макар, смотри, — сказала она, протягивая ему большую фотографию в коричневой рамке под стеклом.

На снимке — целый взвод, человек тридцать казаков 1-го Аргунского полка, все в летнем обмундировании, при шашках. В первом ряду, возле усатого вахмистра, сидел Макар, левой рукой он опирался на эфес шашки, правой держал на коленях белую трубу.

— Точно, — кивнул Макар, глядя на снимок, — это мы снимались на германском фронте, в первый год войны.

Всех казаков Макар знал по именам и фамилиям, знал, что многие из них теперь находятся в партизанах, воюют за советскую власть.

— Все это нашей четвертой сотни казаки, многих ты и сама теперь знаешь, — водя пальцем по снимку, пояснял он жене. Это вот Чугуевский, командир Пятого полка нашего. Это Погодаев — командир Седьмого полка. Это Егор Ушаков, а это сын хозяина нашего, Горбунов Поликарп — учитель бывший, писарем работает у нас в штабе фронта.

Многих казаков назвал Макар, показывая же на усатого вахмистра, сказал:

— А это Вагин, Красноярской станицы, — белогвардеец, сукин сын, дружиной командует у Семенова.

— А что это за инструмент ты на коленях держишь?

— Труба-кларнет, я же трубачом был.

— И что же ты — играл на ней?

— Сигналы всякие военные: построение, команды, побудка, на обед, на молитву, тревогу, под знамя, так и далее. Были и такие, что подпевали им. — Жмурясь в улыбке, покачивая головой, он пропел:

Всадники, други, седлайте ко-о-не-е-ей!
Радуйтесь, гордитесь вы славо-о-ой свое-е-ей!
— Да-a, и слова такие хорошие, и мелодия. — И, помолчав, Афоня вздохнула: — Значит, уезжаешь завтра, поговорить бы нам надо.

— О чем говорить-то? Все уже переговорено, целую неделю вместе.

— Нет, не все, Макарушка, о новой твоей должности мы еще не говорили. Я молчалапотому, что ждала, когда ты от полка освободишься. А вот теперь и о новой службе поговорим, пока ты ее не принял. Мне кажется, что ты недооцениваешь, какое это ответственное, требующее специальных знаний дело — командовать бригадой! Ведь это же генерал по прежнему-то! А какой же ты генерал! Рядовой, совершенно неграмотный казак! Удивительно, чего Журав-лев-то думал, посылая тебя на такое большое дело? Не справишься ты с ним, Макарушка! Оно и мне лестно генеральшей быть, но ведь надо и голову на плечах иметь, чтобы судить здраво! Не справишься, Макарушка, откажись, пока не поздно, честно тебе говорю. Я же тебе только добра желаю.

Афоня думала, что Макар обидится, а он только головой помотал в знак согласия и откровенно признался ей:

— Я, девка, и сам о том же думаю, а принимать бригаду придется, ничего не попишешь!

— Как это ничего не попишешь? Ведь силой тебя не заставят взяться за такое дело? Причина для отказа у тебя очень уважительная, достаточно сослаться на неграмотность, и все.

— Нет, милая моя, — отрицательно покачал головой Макар, — не так это просто. Я и сам думал отказаться от бригады, да не тут-то было. Я вить хоть худой, да большевик, книжку партейную получил веснусь. Вот и поехал я к Журавлеву, а поначалу зашел к Плясову, партейному руководителю нашему: просить его давай, чтобы он помог избавиться мне от бригады. "Почему?" — спрашивает он. Говорю: "Я же неграмотный, не справлюсь!" А он мне: "Знаю, говорит, но вить полком-то ты и неграмотный командовал хорошо, а почему бригадой не сможешь так же хорошо командовать? Ты большевик?" — "Так точно, отвечаю, большевик". — "Так вот, большевики трудностей не боятся, это тебе — в порядке партийной дисциплины — приказ партии: принять бригаду и боевыми делами доказать, что ты большевик не на словах, а на деле, выполняй!" Вот какими словами доконал меня товарищ Плясов. Как же я могу после этого ослобождения просить от бригады? Не-ет, уж, извини-подвинься. Да и то сказать, полком-то я командовал, и, стало быть, неплохо! За то, как воевал, меня только белые генералы ругали, а свои-то даже хвалили, от самого Журавлева благодарности получал, такое же и тут может быть.

— Не знаю, Макар, дело твое. Только вот насчет ученья-то что думаешь? Теперь-то тебе уже нельзя быть неграмотным.

— Нет, матушка, теперь мне и вовсе не до ученья. Вот закончим войну, закрепится советская власть по всей России-матушке, тогда и будешь учить меня грамоте, всяким там физикам, рихметикам и так и далее.

— И так далее — надо говорить. Арифметика, а не рихметика! Ох и язык у тебя, Макар!

— А что язык? Самый обнаковенный, как у всех добрых людей!

— Я говорю о языке разговорном. Вообще-то у тебя язык не плохой, народный, сочный, если бы ты не портил его этими непонятными, искаженными словами! Вместо того чтобы сказать — "в прошлом году", ты говоришь "лонись", квартиру называешь "фатера", одежду — "лопоть", носки мужские — "получулочья", войлочные носки — "крыпотки"! А что значит адали, кабыть, оногдась, тупаре, зундугло? Что это за вещи: турсук, чуман, тулуп, чизгины, кичимы, бастрик? Да разве все перечислишь! Надо отвыкать от них, Макарушка, ведь тебе приходится общаться с людьми образованными, культурными, такими, как Журавлев, Димов, Фадеев, Бородин и другие командиры, они боевые на фронте, а на людях вежливые, культурные люди. Особенно комиссар ваш Плясов, простой рабочий человек, а какой он деликатный в обществе, говорит без этих "адали", "оногдась", и слушать его интересно.

— Знаешь што, Афоня, — тихонько взяв ее за руку, грустно усмехнулся Макар, — здря ты мне все это толмачишь, это все равно што в ступе воду толочь! Я к этим словам нашим сызмальства приучен, привык к ним, как старый кобель к ошейнику! А ты меня хочешь за один вечер отвадить от них, не выйдет.

— Я же не говорю тебе, что сразу забудь все эти ненужные слова, но хотя бы постепенно избавляться от них, подниматься до уровня культурных людей надо, Макар. Да и не только слова, но и твоя манера вести себя в быту, в обществе, как ты поступаешь? Носовым платком ты никогда не пользуешься! Снег с унтов обметаешь папахой! Ложка для еды у тебя всегда за голенищем сапога! При встрече с людьми, даже совершенно незнакомыми, сразу же с ними на "ты"! Глядя на тебя, и казаки твои — партизаны — так же с тобой на "ты", даже Макаршей тебя называют, сама слышала, и не раз.

— А што в этом плохого?

— Ты командир, Макарушка, а они твои подчиненные — рядовые бойцы, и между вами не должно быть никакой фамильярности, дисциплина нужна.

— Э-э, дисциплина-то у нас и так — будь здоров! Посмотрела бы ты, как они у меня в бою действуют, любо-дорого! А попробуй-ка кто-нибудь приказ мой не выполнить? Враз узнает кузькину мать!

— Видела, и тебя в этих боях видела, за это вот, за удаль твою, да еще и за простоту сердечную и полюбила тебя, чертушка, из богатого дома, от жизни спокойной пошла за тобой горе мыкать. И не жалею.

— Молодец, Афонюшка, хвалю, и знаешь што? Наговорились-то вдосталь, я даже исть захотел. Командируйся-ка на куфню, к хозяевам, они где-то чаю достали байхового, попроси, штоб заварили погуще, да с молоком, с калачами морожеными и так далее. Во, слышала? По-другому сказал! Значит, дошла и до меня твоя культурность!

(обратно)

ГЛАВА XXII

Приняв командование бригадой, Макар развил боевые действия в долинах Газимура, Талангуя и Унды. В середине 1920 года он с двумя полками, 5-м и 6-м, вышел на Онон, командиру 7-го полка Погодаеву приказал действовать по-прежнему на Шилке.

Погода к этому времени вновь круто изменилась к худшему: морозы ударили такие жестокие, что воробьи замерзали на лету, трещал, гулко лопался торосистый лед на Ононе, а днем окрестности тонули в мглистом мареве, от которого тайга, березовые рощи, колки, прибрежные тальники и черемуха одевались пушистым куржаком. Злится лютая стужа, и кажется, что все вокруг: лес, река, заснеженные сопки и пади — все покорилось морозу, застыло в безмолвном величии. Попрятались куда-то воробьи, в снег зарываются от холода тетерева и рябчики. Только Макару с его конниками и такие морозы нипочем! Как раз в это время напал он на центральное село Разгуляевской станицы и после короткого боя овладел им, вышибив оттуда белоказачий полк и дружину двух приононских станиц. Здесь Макар решил дать людям и лошадям отдых на денек-другой после больших переходов.

Село большое, богатое, потому и немало в нем хозяев, что смотрели на партизан с плохо скрытой ненавистью, но поневоле принимали их у себя в доме, кормили, за глаза ругая "краснопузых" на чем свет стоит. В числе таких был Лука Иванович Демидов, дом которого под цинковой крышей красовался посреди села, напротив станичного правления и школы. Встречаться с красными с глазу на глаз Луке Ивановичу еще не приходилось ни разу. Три сына его служили у белых: старший в станичной дружине, младшие в номерных полках, а к красным подались два его работника, с которыми был он не в ладах и боялся их пуще огня. Поэтому всякий раз, когда станицу занимали красные, Лука отступал вместе с войсками белых, оставляя хозяйство на попечение жены — дородной, домовитой Акулины Степановны. Убежал бы он и на этот раз, да не успел: подвела природная жадность.

Еще во время боя понял Лука, что не удержать белым станицу, что не зря их обозы тронулись к выезду за околицу. В момент собрался Лука, побежал к соседу Платону Субботину, в отступ они всегда уезжали вместе. У Платона также не было желания встречаться с красными, но больше всего боялся он главаря партизан — Макара Якимова. Минувшим летом, будучи в обозе у белых, побывал Платон на родине Макара в Онон-Борзинской станице. Каких он там дел понатворил, осталось тайной, но Лука Иванович знал, что привел Платон оттуда саврасого коня, запряженного в добротную телегу на железном ходу, да кое-чего еще прихватил Платон на память о красном командире. С той поры при одном лишь упоминании о Макаре Якимове бледнел он лицом, поэтому охотно согласился составить Луке компанию. В просторную, обитую кожей кошеву Платон запряг якимовского савраску, пристяжными пошли рыжий и каурый бегунцы Луки Ивановича.

Как ни торопились старики, но пока они запрягли лошадей, уложили в кошеву продукты на дорогу, кое-чего из одежи, белые отступили, оставленные ими сопки заняли красные. По улице галопом промчалась последняя прикрывающая обозы сотня дружины, сплошь состоящая из старых казаков Красноярской станицы.

— Это куда же понесло их сломя голову? — встревожился Платон. — Уж не красные ли на сопке-то вон?

— Не может быть, — усомнился Лука и, посмотрев в ту сторону, куда указывал Платон, постарался успокоить соседа — Не-ет, наши там, как раз та сотня, которой есаул командует, что у меня на фатере стоит. Ежели отступать зачнут, так уж домой-то он забежит, шинель его висит в горнице, бинки лежат на столе, ишо кое-чего в сумах под кроватью запихано. Не бросит же он свое имущество.

— А ежели его уже в живых нету? Он, может быть, уж наскрозь промерз под кустом где-нибудь. Давай живее собирайся, нечего тут рассусоливать. Mнe с красными ручкаться совсем не желательно, у меня второй головы нету в запасе.

Едем, согласился Лука, — ты ноги-то подбей коням[10], а я домой на минутку, накажу старухе кое-что по домашности.

Лука торопливо вышел из ограды соседа и, охнув от неожиданности, остановился. Недалеко от его усадьбы лежали брошенные белыми сани со сломанным полозом, а на них четыре куля, очевидно с овсом, и катушка толстой медной проволоки. Увидев такое, Лука рысцой побежал к саням, ухватился за катушку.

Экую добро бросили, дур-раки, пудов шесть будет, не меньше, — бормотал он, озираясь по сторонам, с трудом выворачивая из саней тяжелую катушку.

Он уже подкатывал проволоку к дому, намереваясь втолкнуть ее в ограду и наказать невесткам, чтобы упрятали в солому приобретенное добро, но в это время услышал разгневанный голос Платона.

— Лука-а! — орал Платой, размахивая руками, и, подбежав к соседу, ухватил его за полу дохи. — Ты што вытворяешь тут? Под убой подвести хотишь!

Оторвавшись от проволоки, Лука выпрямился, руки его просительно прижались к груди.

— Платон Фомич, ты глянь на проволоку-то! Да тут нам с тобой тяжей к телегам на всю жизнь хватит, а тяжи-то какие… им износу не будет.

— "Тяжи", — поредразнил соседа Платон, — а ежели красные из наших кишков тяжей наделают, им будет износ?

— Платон Фомич…

— Пошел к черту! Оставайся тут, встречай красных, — Платон круто повернулся, побежал к дому.

Пришлось Луке попуститься своей находкой. Горестно вздыхая, посмотрел он на проволоку и, махнув рукой, поспешил за соседом. А тот уже открыл ворота, вывел в улицу тройку. Надев доху, Лука уселся в задке кошевы, а Платон, продолжая ругать соседа, вскочил на переднее сиденье, разобрал вожжи и, натянув их, подождал бегущего из двора сына-подростка.

— Тятя! — кричал запыхавшийся мальчик, рукой показывая на гору, — На сопке-то красный флаг!

— Дождались-таки, матери твоей сто чертей! — зло выкрикнул Платон и, размахнувшись, задал тройке кнута.

Никогда в жизни не приходилось Луке ездить таким бешеным аллюром, как сегодня. Вихрем мчался саврасый, еле поспевая за ним, пристяжные вытягивались в струнку. От быстрого бега в гривах лошадей свистел ветер, мимо мелькали дома, усадьбы сельчан. Уже на окраине села Лука увидел далеко впереди отступающих, рассыпанных лавой казаков, и тут слух его резанул зарокотавший справа на горе пулемет. Будто оборвалось что-то в груди у Луки. "Не уйти… убьют…" — мелькнула мыслишка, и, холодея от страха, он ухватил за рукав Платона:

— Вертай… Платон… вертай… обратно…

— Отстань! — крутнул головой Платон, огрев кнутом левую пристяжку.

Оборвав на груди завязки, Лука рванул с себя доху, кулем вывалился из кошевы и на четвереньках пополз к ближнему, обнесенному плетнем огороду.

Платон и не заметил, как из кошевы выпал сосед, продолжал нахлестывать лошадей, хотя они и так мчались во весь дух по укатанному проселку. Но не быстрый бег лошадей унес Платона от смерти, спасло его то, что в это время у красного пулеметчика кончились патроны. Скрипнув зубами от досады и злости, пулеметчик сорвал с плеча винтовку, но тройка нырнула под увал, еще раз показалась на пригорке и скрылась за поворотом, где начиналась березовая роща.

А в это время Лука Иванович, пригибаясь возле плетней и заборов, мчался к своему дому с таким проворством, с каким вряд ли бегал даже в пору ранней молодости. Теперь уж ему было не до проволоки, которая все еще лежала около ворот его дома. Бомбой влетел он в дом и, проскочив в горницу, плюхнулся на деревянный, крашенный охрой диван. В доме все перепугались, старшая невестка, побледнев, охнула, ухватилась руками за живот (была она на шестом месяце беременности), младшая выронила из рук ухват, а сама Акулина Степановна, всплеснув руками, поспешила следом за стариком в горницу и зачастила:

— Иваныч, чего такое, что случилось? Лица на тебе нету, почто не уехал-то?

— Ох, — только и выговорил Лука Иванович, откинувшись головой на спинку дивана. Он смотрел на старуху ошалелыми от страха глазами и ничего не смог сказать, только открывал округлившийся рот, словно карась, вынутый из воды. — Былок… убили… — с трудом заговорил он после того, как старуха отпоила его холодной водой, — насилу ноги… унес.

А в село уже вошли партизаны, в улицы, разъезжаясь по квартирам, валом валили конники. Вскоре застучали и в ворота демидовского дома. У Луки потемнело в глазах, мелко задрожали колени.

— Иди, — с трудом выдохнул он, глазами показывая старухе на ворота, — встреть их… тебе способнее… а про меня… больной скажи, ежели спросят… Иди.

Выпроводив старуху, Лука трясущимися руками распоясался, снял полушубок и, забравшись на печь, задернул за собой ситцевую занавеску. Его и в самом деле трясло как в лихорадке, а в глазах так и стоял Макар Якимов, которого он представлял себе человеком свирепого вида в кожаных штанах, такой же куртке, а на груди его бант из алой ленты.

Однако любопытство взяло верх, и, пересиливая страх, Лука выглянул, приподняв край занавески. Через раскрытую дверь он увидел в окно горницы, как старуха подошла к воротам, отодвинула деревянный засов, и в открытую калитку повели лошадей спешенные партизаны. Первым завел в ограду вороного белоногого коня скуластый здоровяк казачина в черной с алым верхом папахе и дубленом полушубке, черная собачья доха казака приторочена к седлу. Пропуская мимо себя партизан, казак задержался у ворот и, обратившись к старухе, приветствовал ее, приложив правую руку к папахе.

"Каково, холера его забери! — удивился про себя Лука Иванович, — Даром что красюк, а смотри-ка ты, какой уважительный".

Такое поведение казака подействовало па Луку успокаивающе, у него отлегло от сердца, и, когда казак, разговаривая со старухой, кивнул головой на двор, старик понял, что разговор идет о корме коням.

"Ох, не нашли бы, проклятые, то сено, — со вновь вернувшейся к нему хозяйской рассудительностью подумал Лука, вспомнив о зеленом как лук остреце, который так искусно запрятал еще с осени под солому, — берите вы уж это, какое на виду. Привела вас нечистая сила на нашу голову".

Задернув занавеску, Лука притих на печке: в избу входила старуха, а следом за нею тот самый скуластый казак.

— Здравствуйте! — приветствовал он хозяев, плотно прикрыв за собою дверь и снявши папаху. — Принимайте гостей.

Старшая невестка чуть склонив голову, робко ответила на приветствие:

— Здравствуйте, гостям завсегда рады.

— Да уж рады не рады, а принимать приходится, — рассмеялся казак, — Но мы недолго побудем у вас, денек-два, да и смоемся. Вот чайку бы нам, хозяюшки, горячего, с морозу-то.

— Чай готов, раздевайтесь, проходите к столу.

— Вот хорошо-то, спасибо, хозяюшки.

Казак начал освобождаться от оружия, раздеваться.

Занавеска не вплотную подходила к стенке, и в образовавшуюся щель Лука видел, как, сняв с себя карабин, казак поставил его в угол вместе с шашкой, а на прибитые около двери сохатиные рога повесил маузер в деревянной кобуре.

"Неужто комиссар?" — только и успел подумать Лука, так как в это время на крыльце, в сенях затопали, загомонили и в распахнутые двери вместе с клубами морозного воздуха ввалилась целая толпа непрошеных гостей. В комнате стало тесно, шумно, партизаны, раздеваясь, громко разговаривая, винтовки ставили в угол, а полушубки, шашки, патронташи покидали в одну кучу на кровать. Только один, небольшого роста, русобородый партизан шапку с рукавицами решил положить на печь и, приподняв занавеску, увидел там Луку.

— Здорово, хозяин, захворал, что ли?

— Х-х-вораю, — заикаясь, ответил Лука и, собравшись с духом, добавил: — Лихорадкой, товарищ… мучаюсь… вторую неделю.

— А ты бы осиновой коры настоял на спирту, дерябнул стакан да в бане попарился, и как рукой сняло бы.

— Попробую.

Русобородый поспешил в горницу, где кипел, не переставал разговор; разгоряченные боем, забородатевшие люди с обветренными, багровыми от мороза лицами усаживались вокруг двух вместе сдвинутых столов. Все они были еще во власти только что пережитых событий, вспоминали их, перебивая один другого.

Лука, как ни старался прислушаться к разговорам, улавливал лишь отдельные слова и фразы.

— …а тут, как назло, патрон на перекос пошел.

— Троих из нашего эскадрона…

— …только мы выскочили на гребень, смотрю…

— Ну, кабы Десятый полк не опоздал, тут бы им…

Разговор поутих, лишь когда молодухи поставили на стол ведерную кастрюлю с чаем и полное решето мороженых калачей, а старуха на двух тарелках принесла нарезанное ломтиками свиное сало.

В это время Лука Иванович, сидя на печке, разувался. "Раз сказался больным, должен быть босиком, — думал он, стягивая с ног унты, — кто же болеет в обутках-то". Страх у него прошел, и, разувшись, он отодвинул занавеску, сел, спустив с печки босые ноги.

Когда партизаны, насытившись, стали выходить из-за стола, русобородый опять подошел к Луке и даже угостил его табаком. Лука Иванович осмелел настолько, что сам заговорил с партизаном, спросил, кто у них командир. Партизан, раскуривая трубку, кивком головы показал на чернобородого, в заплечных ремнях и с наганом на боку.

— Это вот нашего Пятого полка командир Чугуевский Андрей Ефимыч, большевик заядлый! При царизме семь лет каторги отбыл за политику. Башка, да и командир геройский! Из казаков Догьинской станицы.

— А энтот вон? — показал Лука на скуластого казака. — Тоже, видать, начальник?

— Этот у нас самый главный, Макарша!

У Луки от удивления словно язык отвалился. Молча глядел он на Макара и через силу выдавил из себя:

— Неужто… Якимов?

— Он самый, Якимов Макар Михайлович.

Партизан говорил еще что-то, но Лука уже не слушал.

— Вот тебе на-а! — кое-как придя в себя, изумленно шептал он, глядя на красного комбрига широко раскрытыми глазами. — Насказали про Якимова черт-те сколько, а он… обнаковенный казак! Вот и слушай чужих умов!

(обратно)

ГЛАВА XXIII

Уже третий день находятся в селе партизаны кавбригады Макара Якимова. Уставшие от боев и походов люди отогревались в теплых избах станичников, мылись в банях, чинили обувь, сбрую, перековывали лошадей, благо что в селе четыре кузницы.

Лука Иванович настолько попривык к "краснюкам", что уже не боялся их, не прикидывался больным и по-прежнему распоряжался всем в своем хозяйстве. Сокрушенно вздыхал он, крякал с досады, когда его постояльцы усаживались за столы и невестки ставили перед ними ведерный чугун щей, чай и целый турсук калачей.

"Как, скажи, с молотьбы пришли, окаянные, — мысленно костерил он непрошеных гостей. — Не дай бог, заживутся надолго, так они меня с руками и с ногами съедят".

Но больше всего досадили постояльцы Луке тем, что обнаружили-таки зеленое, острешное сено, так искусно спрятанное им под стогом соломы, и кормили теперь коней своих острецом, который берег он к весне.

— Ханул вострец, штоб им подавиться, нехристям проклятым, — жаловался он старухе своей, темнея лицом от злости. — А все этот черномазый в плисовых штанах, штоб его громом убило! Он, видать, цыган, а разве от цыгана сено спрячешь! Он его под землей разыщет. Штоб ему, проклятому, первая пуля в лоб за обиды наши кровные!

Старуха лишь вздыхала в ответ да спрашивала:

— Долго ишо пробудут они у нас?

— Холера их знает! Про наших-то чегой-то ни слуху ни Духу.

Однако Лука Иванович ошибся, о белых ему пришлось не только услышать, но и увидеть их в тот же день. Все это утро он находился во дворе, с тоской во взгляде наблюдал, как партизанские копи кормятся его острецом. Время подходило к полудню, день солнечный, но от густой морозной копоти, укутавшей село, он казался сумрачным, а вокруг солнца холодно сиял широкий белесый круг.

— Солнце в рукавицах, не жди оттепели, — сказал Лука, поглядев на небо. Он помог работнику задать коровам корму и, охлопав рукавицей снег с унтов, направился к дому. Как раз в этот момент в ограду входили три вооруженных винтовками казака. Лука так и ахнул, увидев на плечах у них погоны защитного цвета.

"Наши… семеновцы!" И торопливо, испуганно зыркнув глазами вокруг, хотел крикнуть им: "Куда вы, красные тут, бегите!" — но следом за казаками в калитку из улицы входили двое красных — цыган в широких штанах и еще один из постояльцев Луки.

— Эт-то што же такое? — не зная, что и подумать, пробормотал изумленный Лука. — Неужто в плен попали. Да нет, все трое с винтовками, при шашках, а может… — Лука внимательно оглядел близлежащие сопки, но там все было тихо, и, ничего не понимая, старик поспешил в дом.

Беляки, не раздеваясь, сняв лишь папахи, сидели в горнице, окруженные партизанами. Как ни хотелось Луке глянуть еще разок на белых казаков, это ему никак не удавалось. Он видел спины лишь да затылки партизан, окруживших пришельцев, да слышал их разговоры.

— Обилизованные мы, — виноватым, с хрипотцой голосом говорил одни из них.

— А чего же в красные не пошли? — гудел чей-то хриплый простуженный бас. — Станицы-то какой?

— Манкечурской.

— Тогда все понятно! Самая что ни на есть семеновская станица, сплошная контра.

— В богдатском бою-то был?

— Нет. Я из дому-то всего как месяц взятый!

В доме появился Макар, один из партизан обернулся к нему, пояснил:

— К тебе тут, Макар Михайлович, семеновцы прибыли с пакетом.

Казаки, сообразив, что перед ними красный командир, поднялись со скамьи, вытянулись в струнку, руки по швам. Макар быстрым взглядом окинул "парламентеров", поздоровавшись, спросил:

— С чем прибыли?

— От полковника Резухина мы, — заговорил пожилой рыжебородый казак с тремя нашивками на погонах и передал Макару пакет под сургучной печатью, на котором крупным почерком написано: "Командиру красногвардейского отряда Макару Якимову, лично".

Макар взял из рук казака пакет, передал писарю: "Читай!"

Мишка распечатал и, попросив тишины, зачитал:

"Здравствуй, друг Якимов!

К тебе обращаюсь я, твой бывший командир сотни есаул, а ныне полковник Резухин. В германскую войну ты был у меня трубачом, а теперь у красных стал большим начальником. Но я не сержусь на тебя, ибо знаю, что стал ты на неверный путь в силу своей темноты и невежества. Я даже горжусь тобой за то, что ты, рядовой казак, разбиваешь наших генералов. Жалеючи тебя, я позаботился о твоей судьбе и уже согласовал вопрос с бароном Унгерном о твоем переходе на службу к нам. Ваши головы таловы, да казаки молодцы, но рыльце у вас все же в пуху. Так вот, подбери-ка самых лучших казаков, четыреста — пятьсот человек, и лучших командиров эскадрона, остальную шатию распусти и переходи ко мне. Этим ты не только искупишь свою вину, но и сделаешь себе отличную карьеру. Знай, твои командиры будут произведены в есаулы, тебе будет дан чин полковника. Когда будешь переходить, пошли самого лучшего казака, чтобы не было у нас недоразумений между собою.

Полковник Резухин"[11].

Рыжебородый урядник, глаз не сводивший с Макара, как только писарь кончил читать, еще более подтянулся, кашлянув, осведомился:

— Дозвольте спросить, как вас называть, извиняйте, не знаю, а какой ваш ответ будет?

— Насчет ответа, хм! — Макар помедлил, ребром ладони разглаживая усы. — Скажи Резухину так: я подумаю и дня через три пришлю ответ, попял?

— Так точно, понял, только вот расписочку бы мне, чтобы, значить, форменно было.

— Это можно, — Макар расписался на конверте, передавая его казаку, улыбнулся: — Кланяйся Резухину.

— Слушаюсь. Дозвольте еще, печать бы вашу тут приложить можно?

— Нету у нас печатей. Да Резухин мне и так поверит. Михайло, дай им провожатого до поскотины.

Вечером Макар созвал у себя военный совет, на который пришли командиры полков и эскадронов. В горнице за плотно прикрытой дверью собралось человек пятнадцать, среди них политкомиссар бригады Прокопий Поздеев и начальник штаба Климов, худощавый, с русой, похожей на плоскую кисточку, бородкой, во френче английского покроя и широких брюках галифе. Климова совсем недавно прислали из Центросибири. Макар его сразу же невзлюбил за чопорность, официальность, к тому же он считал, что начальник штаба вовсе не нужен, лишний человек в бригаде.

— Тут такое дело, товарищи, новость есть для вас, — объявил Макар и, выждав, когда все расселись на скамьях и стульях вокруг стола, кивнул писарю: — Читай!

Писарь достал из боковой сумки сложенный вчетверо лист и, разгладив его ладонью на столе, прочитал.

— Ну как? — улыбаясь, разглаживай усы, спросил Макар, — Понятно?

— Чего же не понять-то? — первым отозвался Поздеев. — Ясно как день. А что ты ему ответил?

— А што я ему отвечу? Вот насчет этого и пригласил вас.

— Хорошее дело! — Один из эскадронных командиров, кряжистый бородач горняк Абросимов, вынул изо рта трубку, которую только что закурил. — Офицерские чины сулит нам белый полковничек за измену революции! Здорово придумал. Чудеса в решете, из кобыл да в клячи! А того не подумал, подлюга, какие же из нас есаулы! Хоть бы меня взять, к примеру, кое-как маракую по складам. А полковник наш, — старик кивнул головой на Макара, — и вовсе ни "а", ни "бе".

— Плохи дела у Резухина, коль из неграмотных казаков офицеров стряпать наладился.

— Соглашайся, Макар Михайлович, — пошутил один из эскадронных командиров, — Будешь щеголять в золотых погонах, жалованье грудить золотом, не то што у нас.

Кое-кто рассмеялся на шутку. Командир "Золотой сотни" Димов сердито покосился на шутника:

— Перестань зубоскалить. О деле говорить надо. Насчет ответа Резухину что ты скажешь?

— А что я могу сказать? Вы грамотеи, вы и пишите, так, мол, и так, неподходимое для нас дело.

— Слабо. Ему такое письмо надо накатать, чтобы его в дрожь бросило.

— Наматюгать, што ли?

— А хоть бы и так, чего с ним стесняться!

— Жалко, Ганьки Вишнякова нету с нами, уж тот бы ему настрочил!

— Не то, товарищи, — отрицательно покачал головой командир 5-го полка Чугуевский. — Ему не письмом ответить надо, а делом!

— Каким делом?

— Боевым. Напасть на Дацан и раскатать полковничка вдребезги, со всем его воинством!

Предложение Чугуевского по душе пришлось многим, потому и заговорили разом: "А ведь верно!"

— Правильно, Андрей Ефимыч! Молодец!

— Как ты, Макар Михайлыч?

Макар вместо ответа на вопрос предоставил слово Климову. Начальник штаба встал, достал из нагрудного кармана френча большой, испещренный цифрами, линиями и записями лист бумаги, положил его перед собой на стол.

— Мысль о нападении на гарнизон белых в Дацане, — начал он негромким, ровным голосом, — товарищ Якимов высказал мне и товарищу Поздееву еще утром, когда мы ознакомились с письмом полковника Резухина. Товарищи, если бы речь шла о новом рейде и нападении, к примеру, на гарнизон белых в станице Новотроицкой, я был бы вполне с вами согласен, но в данном случае, — Климов обеими руками оперся о край стола, окидывая взглядом суровые, обожженные морозом лица командиров, — нам надо крепко подумать и, взвесив все обстоятельства, здраво рассудить, имеем ли мы хоть какие-нибудь шансы на успех, чтобы начать наступление на Дацан? С моей точки зрения, мы таких шансов не имеем. Соотношение наших сил с белыми таково: в Дацане у них четыреста штыков пехоты, сотня дружины Красноярской станицы и два номерных казачьих полка. Кроме того, у них хорошо укрепленная, снабженная достаточным количеством пулеметов высота, господствующая над всеми подступами к Дацану. Овладеть этой высотой без артиллерийской подготовки нечего и думать. Уже одно это убедительно говорит о большом неравенстве наших сил с белыми.

Климов увлекся, не замечая сердито-нахмуренного вида Макара и чему-то улыбающегося Поздеева. А слушали Климова внимательно, и невозможно было понять, согласны командиры с доводами начальника штаба или нет. Только один из них — молодой, безусый командир — всем своим видом показывал полное согласие с Климовым.

— Башка-а, — восторженно шептал он, локтем толкая соседа с забинтованной левой рукой. — Все подсчитал и выложил как на ладони.

— Ученый человек. Видать, больших наук!

— Но главная-то беда еще и в том, — продолжал Климов, — что белые в Дацане не одиноки! В двадцати верстах от них, в селе Кривая Падь, сосредоточил свои силы генерал Шемелин. У него имеется Пятый, Шестой и Одиннадцатый казачьи полки, дружина Калганской, Догышской, Манкечурской станиц, батальон пехоты и Вторая казачья батарея! Без сомнения, у них с Дацаном хорошо налажена связь, и если мы вздумаем нападать на Дацан, то Шемелин немедленно придет на помощь своим! Вот и судите: можем ли вступать в единоборство с такими силами? Лично мне совершенно ясно, что здесь мы напрасно понесем большие потери и, в лучшем случае, отступим без пользы для дела. Меня крайне удивляет, как это белые с такими силами терпели нас здесь? Почему они сами не напали, не разгромили нас тут?

— Они же Макара к себе ждут! — свертывая самокрутку, сказал комиссар Поздеев и потянулся к лампе — прикурить.

— Только этим и можно объяснить их бездействие. Что же касается нашего наступления на Дацан, то оно возможно лишь при следующих условиях, — и тут начальник штаба начал излагать свой план наступления на белых в Дацане, где у него было подсчитано, сколько надо иметь для этого пехоты, кавалерии, пулеметов и пушек. При этом Климов употреблял такие слова и термины: диспозиция, дислокация, форсирование и т. п., которые многие из присутствующих слышали впервые и не понимали, но стало очевидным, что командиры заколебались. Но тут опять заговорил Поздеев:

— А вам, товарищ Климов, известен такой термин — "внезапность нападения"?

— Да, метод внезапного нападения на противника хорошо известен и нередко с успехом применяется на войне.

— Так вот, у нас — красных партизан — этот метод главное условие для победы. Командир наш, товарищ Якимов, хорошо его изучил, всегда его применял и всегда с большим успехом, верно? Кроме того, в станице Улятуевской находится наш Десятый кавполк под командой товарища Чипчеева. Мы держим с ним связь, он обещает поддержать нас. Будет ждать нашего сигнала, чтобы вместе с нами ударить на Дацан, верно, Макар Михайлович?

— Верно! — кивнул головой Макар. — Били мы белых и в хвост и в гриву и без всяких дислокаций, диспозиций и дальше бить их будем! Правильно сказал товарищ Чугуевский: напасть надо на Дацан и прописать Резухину ижицу, чтоб надолго запомнил ответ бывшего его трубача. Кто еще желает сказать, прошу?..

Еще человек пять, в их числе и Егор Ушаков, высказались в поддержку предложения их командира. И такой перелом произошел в настроении остальных, что при голосовании все дружно подняли руки за наступление. Воздержался один лишь начальник штаба.

— Вот и все, — широко улыбаясь, развел руками Макар и уже построжавшим голосом добавил: — О дне выступления сообщим накануне, а пока, о чем тут было говорено, никому ни гугу. В разговорах с хозяевами рассказывайте, што пробудем здесь ишо дня три-четыре, на субботу бани заказывайте, так и далее. А теперь по домам, братва, отдыхайте пока, набирайте сил.

Командиры поднялись, шумно двигая стульями, гремя шашками, и, переговариваясь друг с другом, двинулись к выходу.

(обратно)

ГЛАВА XXIV

Утром следующего дня Лука Иванович чуть свет отправился на другой конец поселка к одному из своих сельчан, Нефеду Туезову.

Пара лошадей, на которой сосед его Платон укатил в отступ, не давала Луке покоя, и, посоветовавшись со старухой, решил он послать за ней надежного человека. Таким человеком, по мнению стариков, был Нефед Туезов. Лука знал, что Нефед, будучи никудышним хозяином, работать не любил, а кормился с женой и двумя ребятишками тем, что подторговывал контрабандным спиртом.

Когда Лука пришел к Нефеду, тот еще не вставал с постели. В избе жарко топилась печь, освещая кутнюю стену. Хозяйка в кути месила тесто, в обледенелые окна еле пробивался сумеречный свет.

Перекрестившись на иконы, Лука поздоровался с хозяевами и, охлопав с бороды куржак, сел на скамью. Завел разговор о том, как на его лошадях Платон Субботин укатил в отступ, и в заключение попросил Нефеда съездить в Дацан, где должен находиться Платон с конями.

— Отберешь их у Платона, — продолжал Лука, — и доставишь на мою заимку в Шумиху. Там у меня зимовье, дворы, сено. Поживешь на заимке, пока этих нехристей черт унесет от нас.

— Долго они еще пробудут здесь?

— Чума бы их знала, проклятых. Которые у меня стоят, баню заказывают на завтра, наверняка дня два-три еще пробудут. Так ты уж съезди, Нефед Яковлевич, будь добрый. А я уж тебя отблагодарю за выручку, мешок пшеницы нагребу да еще кое-чего.

— Мда-а, — не торопясь с ответом, Нефед почесал голую грудь. Затем достал с печурки берестяной чуман с табаком-зеленухой и, угостив им Луку, сам закурил трубку. — Съездить-то можно, но дело-то суръезное. Попадись на красюков, да узнают они, что в Дацан еду, и… каюк! Им, брат, голову у мужика отрубить — все равно что нам с тобой закурить!

— Да ну, Нефед Яковлевич, не такие уж они и злые. Вон про Макарку Якимова што понасказали, а он ничего, можно сказать, очень даже увежливый человек. У меня и на фатере стоит.

— Всякие, брат, и у них, на кого нарвешься.

— Ничего, Нефед Яковлевич, не бойся. Если кто и повстречается, откуда ему знать, куда ты поехал. Да прямой-то дорогой и не езди, а через хребет, мимо вороньего колку, вилы с собой возьми, бастрик, будто по сено едешь. А на хребет поднимешься, там уж рукой подать до Дацану.

Поупрямившись еще немного и приторговав себе овчину и сыромятной кожи на унты, Нефед наконец согласился. Обрадованный Лука попросил его не тянуть, а выезжать поскорее и, уже держась за дверную скобу, — посоветовал:

— Ты там есаула Темникова разыщи, скажи ему, что от меня приехал. Ежели Платон заупрямится чего-нибудь, так есаул-то поможет отобрать коней. А будет интересоваться есаул насчет красных, скажи, что стоит их у нас три полка, человек тыщи три с лишним. Кони у них хорошие, а вооружение не ахти какое: трехлинейки-то не у всех, у многих берданы. Патронами-то они разжились в энтом бою, то же самое пулеметов, а пушек у них нету.

— Могу передать.

— Обязательно даже, а уж я тебе за это еще и муки пшеничной прибавлю, не пожалею!

Нефед почесал за ухом, посмотрел на жену.

— Ладно, напою вот кобылу, позавтракаю, да и отправлюсь. Уважу, раз такое дело.

А вечером, едва лишь стемнело, к великому удивлению Луки Ивановича, его постояльцы без всякой на то команды заседлали лошадей, оделись по-дорожному, разобрали оружие и, на ходу прощаясь с хозяевами, повалили из дому. Лишь один из них, высокого роста, в белой папахе, замешкался у порога. К нему и обратился Лука с вопросом:

— Это куда же вы на ночь-то глядя?

— На кудыкину гору, — сердито ответил партизан, торопливо завязывая на унтах сыромятные подвязки, и, выпрямившись, смерил Луку негодующим взглядом. Службы не знаешь? Какое ты имеешь право спрашивать про военные тайности!

— Да я ничего, — струхнул Лука, — просто так, поинтересовался.

— Всыпать бы тебе с полсотни горячих под старость-то лет, чтобы знал, как интересоваться военными делами.

Взяв из угла свою винтовку, партизан толкнул ногой дверь и, не попрощавшись, даже не глянув на хозяина, вышел.

Любопытство одолевало Луку. Проворно одевшись, вышел он на крыльцо и притаился в темпом углу около сенных дверей. Его постояльцы торопливо выводили из ограды оседланных копей. Когда все они скрылись за калиткой, Лука поспешил к воротам и, прислонившись к дощатому забору, прислушался. По улице на рысях проходили конники.

Егор Ушаков со своим эскадроном был прикомандирован к 6-му полку, который на этот раз шел головным. Егор знал, что впереди, вместе с командиром полка Котовым, едет и сам Макар Якимов в сопровождении проводников из местных жителей-охотников. Ночь была безлунная, но ясная и не темная, как это бывает зимой. На белом фоне снежных равнин движение большого войска могли заметить вражеские разъезды, а потому Макар решил идти кружным, хоть и дальним, но более надежным путем, прикрываясь сопками и лесными зарослями. Успех задуманного дела зависел от того, чтобы подойти к Дацану незамеченными и напасть на него врасплох.

Как только вышли из села, головной полк, а за ним и остальные полки свернули вправо. Шли бездорожно по глубокому снегу, часто меняя лошадей передних рядов, которым приходилось прокладывать дорогу, ломать наструганные ветрами сугробы. Перевалив небольшой хребетик, пошли падью, справа от колонн потянулись голые, лобастые сопки, а слева — речка в зарослях тальника и ольхи. Мороз к ночи усилился, туманная изморозь стояла над падью, жгучим, насквозь пронизывающим хиузом тянуло навстречу всадникам. Егору в полушубке и собачьей дохе было тепло, только щеки и нос он то и дело оттирал холодной рукавицей. Многие партизаны согревались тем, что, спешиваясь, бежали с конями в поводу или сбоку, ухватившись за стремя. Ехавший рядом с Егором пожилой партизан, командир первого взвода Пляскин, ругался:

— Это нынче беда какая-то, хевраль на дворе, а мороз хуже крещенского.

— Мороз ядреный, — согласился Егор, — зато он нам укрытие делает: видишь, едем-то как в тумане. И кони у всех белые стали.

Действительно, сильно закуржавевшие лошади все стали одной белой масти; над колоннами от дыхания и потных испарений стоял густой морозный туман.

Однако, несмотря на такую маскировку, высылались усиленные передовые и боковые разъезды. Одному из них удалось встретиться с вражеским дозором из трех человек, окружить его и забрать в плен без единого выстрела. Это облегчило продвижение отряда. Узнав пароль белых, Макар немедленно воспользовался им и весь отряд вывел на проселочную дорогу. По укатанному проселку пошли быстрее. Задолго до рассвета впереди замаячила гора Лама-Курган, у подножия которой раскинулся поселок Дацан. Население поселка смешанное и состояло наполовину из русских, наполовину из бурятов. Имелась там бурятско-ламаистская молельня Дацан, где проживало около десятка лам. Именем молельни и назвали поселок.

(обратно)

ГЛАВА XXV

Словно грозный часовой, севернее Дацана высится гора Лама-Курган, защищая собою поселок от холодных северных ветров. Высоко в поднебесье вскинул гордую голову богатырь Лама-Курган. Ранним утром, когда Дацан и его окрестности еще покрыты густым туманом, богатырь уже встречает солнце, и каменная вершина его, облитая розовым светом первых лучей, словно плывет в молочно-белом океане. А вечером он же провожает солнце, долго храня последние его отсветы на своем высоком челе. Ласкают Ламу-Курган теплые майские ветры, бушуют над ним летние грозы, со злобным воем налетают мартовские вьюги — все принимает богатырь как должное, и ничто не может нарушить его величавый покой.

Много повидал богатырь на своем веку и хорошего, и плохого, но то, что происходило на горе в этом году, он видел впервые. По приказу белых генералов вершину горы опоясали окопами, устроили блиндажи, пулеметные гнезда, там днем и ночью находились в укрытиях вооруженные люди.

Полковник Резухин считал Ламу-Курган неприступной крепостью. Знал об этом и Макар от верных людей, знал он и какое количество пулеметов сосредоточено на Ламе-Кургане и все-таки решил атаковать Дацан.

Когда над сопками показалась Зарница[12], предвестница скорого рассвета, партизаны были уже на подступах к Дацану. Оставив 10-й полк в заслоне на тот случаи, если белые из Кривой Пади выступят на помощь Резухину, Макар двумя полками начал обход Дацана. Сам он с десятком ординарцев занял небольшую круглую сопку, откуда хорошо были видны Лама-Курган и темнеющий внизу поселок. Ординарцы спешились, согревая застывшие в стременах ноги, приплясывая, топтались на месте. Сам Макар внешне ничем не отличался от ординарцев: на нем такая же доха, надетая поверх полушубка, папаха и унты. Единственное его отличие — полевой бинокль, и вот теперь Макар часто прикладывал его к глазам, всматриваясь в темноту.

Он весь обратился в зрение и слух, перед мысленным взором комбрига тянулись снежные равнины, распадки, забитые снегом овраги, где сейчас идут эскадроны его конников. Одни, достигнув намеченного пункта, спешиваются и, растянувшись цепью, занимают исходные позиции, другие готовы развернуться лавой, чтобы по сигналу ринуться в атаку в конном строю. Эскадрону Егора Ушакова и "Золотой сотне", которой командовал Димов, приказано было спешиться и с двух сторон атаковать Ламу-Курган. Этот участок позиции больше всего тревожил Макара, ибо он понимал, что если не взять Ламу-Курган, — значит, не взять и Дацан. Поэтому-то атаковать эту крепость он и поручил эскадронам Егора и Димова, на них он надеялся как на самого себя.

— Пешков! — оторвавшись от бинокля, позвал комбриг ординарца.

— Я!

— Живой ногой в "Золотую" — к Димову!

— Слушаюсь. А что сказать ему?

— Ничего. Будешь при нем пока, а как займут димовцы позицию, снимут заставу белых, мигом ко мне, понял?

— Так точно, понял! — Ординарец вскочил в седло, взмахнул нагайкой и исчез во мгле.

Прошло не менее получаса, когда Пешков прискакал обратно. Из села доносилось приглушенное пение петухов, кое-где показались огоньки, над избами начали вздыматься темные столбы дыма. Осадив перед Макаровым коня, Пешков единымдухом выпалил:

— Все в порядке, товарищ комбриг! "Золотая" заняла позицию, а на заставе ихней даже и пикнуть не успели, тепленькими взяли голубчиков!

— Молодцы! — Макар готов был расцеловать ординарца за столь радостное сообщение, но его беспокоил и эскадрон Егора. — У Ушакова как дела?

— Зашли с солнепешной стороны, полезли в гору.

Вскоре прискакал второй ординарец из 6-го полка, доложил, что все идет так, как было задумано командиром.

Начинался рассвет, на фоне посеревшего неба четко обрисовался силуэт Ламы-Кургана, всеми трубами задымило село. В этот момент южнее Дацана хлопнул выстрел, второй, третий. Как выяснилось позднее, оплошал 4-й эскадрон 5-го полка, не сумевший захватить без шума заставу белых. Это и помешало окружить Дацан со всех сторон. Дорога на восток оказалась открытой!

"Тра-та-та-та-та", — взвыла "тревогу" сигнальная труба белых. На улице затрещали выстрелы, на Ламе-Кургане заговорили пулеметы.

— Растяпы, в гроб их… в печенку! Уйдет Резухин! — яростно ругнулся Макар и, выхватив маузер, трижды выстрелил в воздух. Это был условный сигнал. В ту же минуту под горой грохнул залп.

Ответные залпы захлопали из села, застучали пулеметные очереди. Но вот, покрывая шум и грохот стрельбы, грянуло мощное "ура-а!!!". В наступившем рассвете с горы было видно, как на село, сверкая клинками, хлынули красные конники.

Охваченный азартом боя, Макар сбросил с себя доху и вскочил в седло. Копь под ним заплясал, загорячился, Макар уже не чувствовал жгучего мороза, скуластое лицо его крыл румянец, хищно вздрагивали ноздри, искрились глаза. И все же, хотя кровь кипела, а душа рвалась в бой, он сумел сдержать себя, понимая, что должен находится на командном пункте и руководить всем сражением. И от его внимания не ускользал уже ни один момент боя, с приказами комбрига ординарцы мчались на все участки сражения.

По атакующим красным конникам залпами били засевшие в окопах на окраине села белые пехотинцы и дружинники. Стреляли из-за оград, из огородов, из-за амбаров и ометов соломы; с Ламы-Кургана поливали их из пулеметов и уже не одного партизана свалили пулями с седла; по степи ошалело метались лошади без всадников. Но грозная лавина катилась на село, и там, где схлестнулась она с вражьей цепью, затихала стрельба и в зловещей тишине началась рубка.


Впервые за всю войну Егору выпала такая неимоверно трудная задача — атаковать противника, засевшего на Ламе-Кургане, со стороны села. Ему предстояло подняться на гору до рассвета, чтобы не быть замеченным.

Гора Лама-Курган имела сравнительно пологий спуск к северу и такой крутой к югу, в сторону села, что на кручах ее не задерживался снег, и они угрюмо чернели всю зиму.

До небольшой речки, что протекала между селом и Ламой-Курганом, Егор привел свой эскадрон еще до рассвета. Возле небольшого моста через речку их встретил командир

6-го полка Котов. Отсюда близко до села, но его не было видно из-за густого кустарника, росшего вдоль речки; по редкому лаю собак, по скрипу городьбы угадывалось, что до села не более полуверсты. Левее угрюмо чернела гора. Люди в эскадроне, отлично понимая опасность своего положения, замерли в седлах. Егор и вызванные им взводные командиры, сойдя с коней, окружили командира полка.

Котов как можно тише сообщил, что вражьи заставы захвачены без шума и что Ламу-Курган с севера атаковать будет "Золотая сотня" Андрея Димова.

— А ваша задача, — Котов черенком нагайки показал на черную громадину горы, — атаковать врага отсюда. Подъем тут крутой, но одолеть его можно. Действовать следует осторожно и быстро, чтобы до вершины горы добраться еще затемно, пока вас не обнаружили беляки из поселка и не ударили вам в спину. Ведь тогда вы можете оказаться между двух огней, понятно?

— Понятно, — за всех ответил Егор.

— Вся хитрость в том, — продолжал Котов, — что белые на горе не ждут нападения с этой стороны. И если доберетесь к ним незаметно, успех обеспечен. Вся надежда на вас. Вопросы будут? Нет? Приступайте к действию!

Спешив эскадрон и оставив лошадей с коноводами, Егор повел своих людей на приступ. По его команде партизаны у подножия горы развернулись цепью, — когда полезли вверх, то люди находились один от другого на расстоянии вытянутой руки.

Чем дальше, тем круче становилась гора. Вскоре пришлось карабкаться уже на четвереньках. Вот тут и пригодились добытые в богдатском бою японские кинжальные штыки, они имелись у многих партизан. При помощи штыков продвигаться на кручу было легче, но из-за них же они чуть не выдали себя с головой. Кто-то, неосторожно действуя штыком, отковырнул камень, и он застучал вниз по склону. Егор прилип к скале, уткнувшись головой в замшелый камень. "Сейчас посекут нас из пулеметов". — внутренне холодея от страха, подумал он. Но прошла минута, вторая. Тихо! На сердце у него отлегло, он шепотом передал по цепи: "Осторожнее, вперед!" — и, работая кинжалом, полез дальше.

Вторично они набрались страху, когда внизу, в Дацане, началась стрельба. С горы, через их головы заработали пулеметы. В цепи все как приросли к земле, затаились. Но вскоре поняли, что их белые не заметили, и под грохот стрельбы еще быстрее устремились вперед. Как ковыль под ветром, прижала партизан к земле команда Егора: "Ложись!" Это уже было совсем близко от окопов белых. Четверо партизан с гранатами в руках кинулись вперед, на линии вражеских окопов вразнобой грохнули взрывы.

Два или три пулемета поперхнулись, замолкли. Но другие, по ту сторону горы, заливались злобным лаем. Короткие очереди выстукивал пулемет и на этой стороне. Цепь поднялась и с криками "ура-а!" устремилась в атаку.

Егор, с обнаженной шашкой в руке добежав до окопов, рубанул юнкера в малиновых погонах на японском полушубке, устремился дальше.

В это же время "Золотая сотня" атаковала Ламу-Курган с севера.

Там дело едва не обернулось трагически для партизан: в разгар атаки командир сотни Димов упал, раненный в грудь. Оставшись без командира, партизаны дрогнули, но в этот момент послышался зычный голос комиссара Поздеева:

— Сотня-а, слушай мою команду! Перебежками, за мной! Ура-а!

— Ура-а! — подхватили димовцы, устремляясь за комиссаром, и бешеный натиск их захлестнул окопы белых. Теперь уж сопротивление было бесполезно, оставшиеся в живых юнкера побросали оружие и сдались в плен.

Когда первые лучи восходящего солнца розовым светом озарили истоптанную множеством ног, изрытую взрывами гранат и окровавленную вершину Ламы-Кургана, на ней уже развевалось алое знамя партизан.

Это и решило исход сражения. В Дацане поднялся переполох, по дороге на восток, которую не успели закрыть партизаны, началось паническое бегство разбитой армии резухинцев.

Партизаны 5-го полка, что занимали сопки южнее Дацана, видели, как из села, опережая тачанки, подводы с ранеными и дружинниками, вихрем помчалась тройка, коренным резво шел саврасый, бывший любимец Макара Якимова. На заднем сиденье кошевы в овчинном тулупе, надетом поверх шинели, сидел седоусый полковник Резухин. Рядом, кутаясь в бурятскую, крытую синей далембой шубу, тихонько постанывал раненный шальной пулей в левую руку адъютант Резухина есаул Эпов.

Лошадьми правил сердитый с самого утра Платон Субботин. Не повезло сегодня Платону: когда в селе разгорелась стрельба и поднялась суматоха, он запряг тройку, рассчитывая под шумок выбраться из Дацана в соло Озерное, поближе к дому. Он уже выехал на улицу, но тут выскочили двое бородачей-дружинников, и не успел Платон оглянуться, как оказался в ямщиках у самого Резухина. И вот теперь, кляня в душе полковника, дружинников, а больше всего своего соседа Луку Ивановича, Платон вымещал свою злобу на пристяжных, хотя и мчались они полным ходом. Уже за поскотиной полковник оглянулся на село, на Ламу-Курган и, увидев на вершине горы красный флаг, прикрикнул на Платона:

— Шевелись, живей!

Не уйти бы полковнику от смерти, если бы не приказ Макара партизанам: "Не стрелять по обозникам!" А тройка Платона все время шла, обгоняя обоз, это и спасло Резухина. Когда далеко позади остался Дацан и постепенно затихала стрельба, Платон сбавил ходу, перевел лошадей на рысь. Перегнувшись всем корпусом назад, он спросил полковника:

— Куда везти-то?

Резухин отвернул ворот тулупа, досадливо махнул рукой:

— В Оловянную!

Платон только крякнул в ответ, стегнул кнутом по пристяжным. "Штоб тебя волки разорвали, паскуда толстопузая, — мысленно ругнул он полковника, — ехать в эдакую-то даль! Сбегу на первой же ночевке, сбегу от вас, будьте вы трижды прокляты!"

А в это время в Дацан уже вступали партизаны, собранные и построенные поэскадронно. Впереди, в сопровождении ординарцев, ехал Макар, и повсюду, куда бы он ни глянул, — на окраинах села, в окопах, во дворах и на улицах села — виднелись трупы убитых белогвардейцев. Окрашенные их кровью, дымились сугробы.

(обратно)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I

После успешного боя в Дацане Макар выступил двумя полками в долину Калангуя, намереваясь выйти на Газимур и напасть на гарнизон белых в Александровском Заводе. Уже в пути получил приказ занять села в районе станиц Шелопугинской и Догьинской, расположенные по сретенскому тракту, чтобы воспрепятствовать продвижению двух белоказачьих полков и роты пехоты с Газимура на Сретенск. Хотя в приказе ничего не говорилось о самом Сретенске, Макар догадывался, что там затевается какое-то большое дело. Отменив намеченный им план набега на Александровский Завод, Макар в ночь вывел свои полки на сретенский тракт, без боя занял два села и стал на тракте заслоном.

Расположив бойцов на постой и договорившись с поселковым атаманом об овсе лошадям, Макар послал писаря за Егором.

В пятистенной, срубленной из лиственничных бревен избе тепло, пахнет только что выпеченным хлебом и ржаной соломой, разбросанной на полу под ногами. Мужиков в избе нет, хозяин с двумя сыновьями-подростками на заимке заканчивают молотьбу. Дома одна хозяйка — располневшая женщина в ситцевом сарафане, она и принимала незваных гостей: хлеба им целую булку изрезала и полуведерную кастрюлю крепко посоленного чаю-сливана, забеленного сметаной, поставила да еще топленым маслом заправила его и два сырых яйца разбила. Макар налил себе большую эмалированную кружку и, отхлебнув, так и зажмурился от удовольствия.

— Вот это чаек, тетенька, дай бог тебе здоровья, давно такого не пивал! Где вы чай-то достаете, настоящий карымский?

— Спиртонос Афонька Ганшин привозил осенесь, выменяла у него, ведро муки отдала за одну плитку!

Когда Егор и писарь появились в избе, Макар допивал четвертую кружку; с разгоряченного лица его бисером сыпал пот.

— Чего звал? — спросил Егор, поздоровавшись с хозяйкой.

— Потом о делах, почаюем сначала. Садитесь. — Зачерпнув ковшом из кастрюли, Макар налил стакан Егору, себе уже пятую кружку. — Чай такой, что одно удовольствие!

— Это можно, я еще и не завтракал. — Освободившись от оружия, Егор присел к столу и, глядя, как Макар вытирает потное лицо платком, усмехнулся, подумав про себя: "Ай да Макар, сроду платков не имел, а тут прямо-таки совсем по-господски, вышколила его поповна-то!"

Покончив с чаепитием, Макар поблагодарил хозяйку, пожелав всякого добра ей и ее домочадцам, спросил:

— Семья-то у вас, тетенька, большая?

— Большая, два сына в отделе живут, а третий где-то вместе с вами воюет. — Поправив на голове коричневого цвета косынку, старуха села на скамью, опустив руки на колени.

— Это хорошо, молодец! В каком полку-то он?

— А бог его знает, в каком! Знаю, что у Макарки Якимова, ни дна бы ему, ни покрышки!

— Это Макарке-то? — еле удержавшись, чтоб не расхохотаться, спросил Макар. — За что же вы его так?

— За дело, стало быть. Ишь охальник какой выискался, попадью отбил у попа! Да и самого-то батюшку плетью отхлестал!

— Врут, бабушка, я его и в глаза-то не видел!

— Кого? Макарку-то, што ли?

— Его самого, бабушка, Макарку, — поправился Макар, спохватившись, что едва не выдал себя с головой. Хорошо еще, что бабка-то оказалась недогадливой.

— Вот и я его не видела, а то бы весь ухват об него обломала! Знай, паршивец, край, да не падай!

— О деле-то когда поговорим? — весь красный от натуги, чтоб не дать воли смеху, заговорил Егор, спеша вывести друга из неловкого положения.

— Сейчас, — отворачиваясь от бабки и пряча улыбку, сказал Макар. — Значит, так: на Шилку хочу турнуть тебя с эскадроном!

— Чего я там забыл?

— Седьмому полку помочь надо, — согнав с лица улыбку, уже серьезно заговорил Макар. — Полк-то вить нашей бригады, и командир его Федот Погодаев наш с тобой друг. Просит Федот подмоги. Там, по всему видать, на Сретенск жимануть собираются, а мне послать туда целый полк нельзя: оборону здесь держать надо, да и за самовольство Журавлев меня сырого съест. А твой эскадрон для того и выделен в отдельный летучий, чтобы подмогу оказывать в случае надобности!

— Раз надо, какой разговор! А к Федотке-то я с удовольствием, с прошлого года его не видел. Где он с полком своим?

— Где-то в районе станицы Ломовской.

— Когда выступать?

— Сегодня же, чтобы завтра к вечеру влиться в Седьмой полк.

— Да ты что, Макар, люди-то у меня не железные, хоть одну-то ночь надо им отдохнуть, выспаться хорошенько, да и копей выкормить! Давай с утра завтра, пораньше.

— Успеешь?

— Успею, лишь бы на остановках овес был коням!

— Ну, смотри, Егор, дело сурьезное, спешное.


Как ни спешил Егор, на Шилку он вывел свой эскадрон уже на третий день, очень уж трудным оказался маршрут. Идти большую часть пути пришлось бездорожно, по глубокому снегу, ломая сугробы, ориентируясь в ночное время по звездам.

Во вторую ночь, уже незадолго до рассвета, наткнулись на конный разъезд. Удостоверившись, что это свои, съехались. К радости Егора, в разъезде оказались партизаны как раз 7-го полка, который вторые сутки уже находился в центральном селе Ломовской станицы.

— Ладно ли едем-то? — допытывался Егор у бородача, старшего разъезда.

— Ладно, да не совсем. — Закуржавевшие, смерзшиеся бороды и усы мешали старику говорить, он охлопал их рукавицей, оттаивая дыханием, оборвал с усов ледяшки, после чего заговорил внятнее: — Падь-то эта, ежели по ней ехать, уведет вас в сторону. Тут, недалеко отсюда, отворот будет в отпадок слева… Да мы вас проводим до него.

— Спасибо, дядя!

— Не стоит, держитесь за мной!

К восходу солнца поднялись на большой лесистый перевал, остановились. Мороз к утру усилился, и потные крупы лошадей в момент покрылись куржаком; ледяные иголки замерзшего пота бахромой свисали с подседельников. Дохи и шапки партизан как снегом обсыпаны. В мглистом морозном мареве еле видно долину Шилки, заречные сопки, тайгу. Село Ломы не видно, оно лишь угадывается на берегу Шилки, под шапкой густой морозной копоти.

По команде Егора партизаны спешились, с конями в поводу бегом устремились под гору, в седла сели уже вблизи поскотины, в село въезжали строем. На площади, против станичного правления, Егор остановил эскадрон, подозвал к себе помощника.

— Я к Погодаеву сейчас. А ты договорись с поселковым атаманом, где людей наших разместить, да насчет овса.

Помощник Топорков, Чиндант-Борзинской станицы, кивнул головой, сказал:

— Где он поселит нас? Ума не приложу. Тут и без нас людей хоть отбавляй! В какую ограду ни глянь, везде партизанских коней полно!

— Ничего, потеснятся. Как управишься с делами, ко мне живой ногой! Я у командира полка буду, у Погодаева.


В горнице большого старого дома, где квартировал командир полка, за столом в переднем углу сидели трое — сам Погодаев и два его эскадронных командира. Чисто выбритый, веселый, в ловко сидевшей на нем гимнастерке и стеганных на вате брюках, заправленных в гураньи унты с голенищами выше колен, он с первого взгляда узнал Егора и, радостно улыбаясь, поспешил ему навстречу. После обычных в таком случае объятий, приветствий Федот познакомил Егора с теми двумя, что сидели за столом, — Иннокентием Пичуевым из Размахнинской станицы и Дмитрием Пешковым из Жидкинской.

— А это мой друг Ушаков, — пояснил им Федот, — всю действительную службу и германскую войну в одном полку были, да вот с Даурского фронта не виделись. Раздевайся, Егор, а я насчет самовара похлопочу.

— Давай, я вить и на фатере ишо не был, голодный как волк!

Раздевшись, Егор доху свою, полушубок и папаху кинул в угол, поставил туда же винтовку и шашку, присел к столу; из кухни появился Погодаев, все так же весело улыбаясь, хлопнул Егора по плечу:

— Все в порядке, накормим тебя, чаем напоим горячим и спать уложим. Рассказывай, откудова, с каким торгом прибыл?

— На помощь к тебе от комбрига нашего, товарища Макара Якимова. Я вить тоже в вашей бригаде службицу несу! Отдельным летучим эскадроном командую у Макара!

— О-о! И сколько у тебя гавриков?

— Сто восемьдесят сабель, как раньше говаривали.

— Как это кстати, брат ты мой, — радостно потирая руки, ликовал Федот, — У нас здесь такие дела назревают в Сретенске, елки зеленые, — и Федот рассказал Егору о готовящемся в Сретенске перевороте и о том, что 7-й полк должен помочь в этом деле солдатам-повстанцам. — Связного я послал разузнать, что там и как, а после обеда командиров собираю на совет. Доведу до каждого боевую задачу, и сегодня же в ночь выступим, чтобы к утру жимануть на Сретенск! Друзья наши солдаты там уже ждут, наше дело начать!

— Ждать-то они ждут, а вдруг да какое-нибудь изменение? Нет, надо дождаться связного-то.

— Э-э, ждать да догонять — гиблое дело! Все там наготове, действовать надо, пока дело на ладу.

— Дело твое, Федот, только я свой эскадрон сегодня никуда но поведу, имей это в виду!

— Как не поведешь? — удивился Погодаев. — В мое распоряжение прибыл, а действовать хотишь по-своему! Вот это друг!

— Э-э нет, брат, дружба дружбой, а табачок врозь, — тоном, не допускающим возражений, отпарировал Егор. — А ты, прежде чем командовать, спросил, в каком состоянии люди-то мои? Три ночи напролет в седлах! Шуточное дело!

— Три ночи в седлах? — переспросил молчавший все время Пичуев. — Тогда, конешно, отдых нужен. Ты уж не возражай, Федот Абакумович!

— А чего возражать-то? Раз такое дело, пусть отдохнут. На один-то день отсрочим налет наш, тоже не беда.

Чуть не вспыхнувшая было ссора на этом и погасла. Погодаев по-прежнему дружелюбно и весело глянул на Егора, перевел взгляд на Пичуева и на Пешкова, тот, посмеиваясь, подкручивал копчики черных усов.

— Видали, каков? — подмигнул Федот командирам. — И вот всегда такой! Молодец, ей-богу, за что и люблю его! Этот, брат, никому не спустит. Значит, откладываем выступление наше до завтрева! А сейчас чай пить пошли.

— Давно бы так, — рассмеялся Егор. — А после чаю я, пожалуй, и сосну здесь у тебя. Смотри, как тут хорошо — тепло, чисто. Доху постелю, полушубок под голову и храпану за все недоспанные ночи.

За сутки конники Егора отоспались в тепле, поели вдоволь щей у хлебосольных хозяев и на следующий день готовились к ночному походу.

К вечеру Егор отправился к Погодаеву, доложить о готовности эскадрона к выступлению.

Погодаев при помощи Пичуева седлал подтянутого веревкой к столбу одичавшего жеребца саврасой масти. Егор уже слышал, что жеребцу девятый год от роду, а он еще и на узде не бывал у богача хозяина и таким свирепым характером обладал, что, оберегая табун своих кобылиц, как зверь кидался на людей. Уже не одного хозяйского коня он изувечил. По этой причине хозяин и решил избавиться от него, согласился на мену — так и достался жеребец Федоту. Двух аршин ростом, широкий в кости, налитый могучей силой, он бил копытами землю, храпел от злости и, дико вращая налитыми кровью глазами, хватал зубами за столб. Охваченный азартом лихого наездника, Федот в этот момент ничего не видел и не слышал, кроме саврасого: из-под папахи на красное, разгоряченное возней с жеребцом лицо его катился пот, под ногами валялись затоптанные в снегу рукавицы. Как только удалось набросить на буяна седло и подтянуть подпруги, Федот закинул ему на шею поводья, крикнул Пичуеву:

— Отпускай! — и ухватился левой рукой за гриву, правой за седло.

Почуяв свободу, жеребец свечой взвился на дыбы и, прянув в сторону, пулей вылетел из ограды в улицу. Егор видел, как Федот саженей двадцать бежал с ним рядом, ловко взметнулся в седло и вихрем по улице, только белый шлейф взбитой копытами снежной пыли повис над дорогой, медленно оседая.

— Вот это черт, ой-ё-ёй! — глядя вслед другу, восхищался Егор. — Как он от столба-то рванул! Смотреть страшно. На эдаких дикарях только Федоту и ездить. Он ить и в полку-то у нас первым джигитом был, на конных скачках, на джигитовках все призы за ним оставались. Теперь савраска этот ему под стать.

— Дикарь, не, создай господи, — отозвался Пичуев. А Федота нашего хлебом не корми, только давай ему таких зверюгов! Сегодня утром, как увидел савраску, и от ума отстал: давайте мне его в обмен на моего буланого, и только. Его-то конь захромал, должно, оступился где-то. Вот и сменяли, а обучать разве дозволит он кому-либо? Сроду нет, сам, ему такое дело — удовольствие.

— В наступление-то сегодня неужто на нем отправится?

— С него станется. Его теперь от савраски на вожжах не оттащишь! Ему бы цыганом родиться, коней любит неподобно, особенно таких диких, души в них не чает. Пойдем в избу, покурим, чего тут торчать на морозе! Федота скоро не жди, пока он душеньку свою не удоволит, не заявится.

Вернулся Погодаев уже на закате солнца, шагом заехал в ограду, от взмыленного коня валил пар. Федот привязал его к тому же столбу, ласково потрепал по мокрой от пота шее и только теперь увидел Егора.

— Вот конька достал, брат, огонь! — воскликнул он, кивнув на саврасого. — Злой, правда, оборони бог, злой, ишь грива-то у него торчком стоит, как у дикого кабана щетина! Но ничего — он у меня через недельку шелковый будет.

Измученный, уставший от буйства и долгого стремительного бега, савраска смирнехонько стоял у столба, шумно поводя крутыми боками, потный круп его курчавился, все более покрываясь инеем, схваченная морозом мыльная пена в пахах и на подпругах стала похожей на желтоватые хлопья ваты.

— Видал я, как седлал ты его, — сказал Егор, — и как джигитовал на нем. Диву даюсь, как он тебя об столб не захлестнул в воротах-то? Что хочу сказать тебе, послушай: в наступленье сегодняшнее тебе на нем ехать нельзя! Возьми себе другого, смирного.

— На котором воду возят?

— Ты не смейся, я тебе дело говорю. Случись такое, к примеру, окружили мы город, ты на какой-то высоте руководишь, и вдруг што-то там неладное, тебе надо на другую высоту, а саврасый твой отдохнул и взыграл так, што не подступись к нему. А тут каждая минута дорога. Может так быть? Может, и очень даже просто.

— Ерунда, не таких диких объезжал!

— Это ты уж не говори, дичее этого и быть не может!

— А насчет того, чтобы выступить сегодня, придется отставить, связной наш прибыл, сообщил, какие-то там нелады, отставили на завтра.

— Это и к лучшему, хоть отдохнут и люди, и кони.

— Из Сретенска пишут, чтобы ждать ихнего сигнала к выступлению, так что, может быть, еще и не завтра. Ничего не поделаешь, будем ждать.

(обратно)

ГЛАВА II

Вечером после дежурства Настя придя к себе, растопила печку и только поставила на нее чайник с водой, как в комнату вошла сильно чем-то встревоженная Куликова.

— Что с вами, Лизавета Митревна? — спросила Настя, по внешнему виду сестры поняв, случилось что-то неладное.

— Беда, Настенька, беда! — Оглядываясь на окно, Куликова быстро достала из-под матраса сверток бумаг, кинула их в печку и лишь после этого пояснила: — Провал у нас большой!

— Какой провал? — Настя, впервые слышала это слово, поняла его в буквальном смысле. — На Шилке, што ли?

— Да нет, заговор у нас провалился, человек девять из комитета нашего арестовали.

— За что же их?

— Потом, Настенька, потом! Ты вот что: я ухожу сейчас туда, в город. Ворьби уж там, тетя Ксения дежурит. Если сюда придут, будут про нас спрашивать, говори одно: не видела, не знаю.

— Как же я одна-то тут, боюсь, Лизавета Митревна.

— Чего бояться-то? Ложись да спи, а я пойду.

Страх напал на Настю; после ухода Куликовой, закрыв дверь на крючок, она долго не могла уснуть, лежа в постели, напряженно вслушивалась — не идут ли? Но вокруг тишина, темень; лишь обледенелые окна смутно белеют в черном перекрестье одинарных рам. Ей показалось, будто бы она только что уснула и видит сон, как где-то вблизи бацнул выстрел, второй. А когда Настя окончательно проснулась, стрельба доносилась уже отовсюду, залпы, пулеметный грохот, отсветы стрельбы огненными бликами отражались на стеклах окон. Ужас охватил Настю смертным холодом; прижимаясь спиной к стене, сидела она ни жива ни мертва на койке, укрывшись одеялом и дрожа всем телом. Она так и замерла, сжимаясь в комок, когда в коридоре хлопнула дверь, послышались быстрые шаги, стук, знакомый голос:

— Настенька, открывай скорее!

У Насти отлегло на сердце — свои. А с улицы все так же доносились раскаты стрельбы, кровавым пламенем отражаясь на окнах, в которые уже сочился белесый рассвет.

— Собирайся… скорее… — Взволнованная, тяжело дыша, Куликова опустилась на койку, опираясь на нее руками, с трудом выговорила — Уходим отсюда… совсем.

— Куда же мы? — всплеснула руками Настя. — Вон што на дворе-то деется, убыот!

— Никто не убьет… наши это.

Вбежавшая следом за Куликовой статная красивая Ворьби, запыхавшись, ничком упала на кровать. Чуть передохнув, обе медсестры поднялись, начали собираться в дорогу. Укладывая в мешки свои пожитки, посуду, одна другую дополняя, они сообщили Насте, что едва не провалившийся было переворот все-таки свершился благодаря энергичным действиям бывшего унтер-офицера Неволина. Он сумел поднять на восстание полк в тот момент, когда белые каратели начали арестовывать заговорщиков. Руководимые им солдаты не только отбили арестованных, но и, перебив многих офицеров, завершили восстание. Теперь повстанцы ведут бой уже с японцами. Госпиталь Неволин приказал эвакуировать в станицу Ломовскую.

— Сейчас сюда обозников пригонят, надо нам все хозяйство госпиталя погрузить, вывезти, даже раненых, сколько сможем, увезти, — завязывая мешки, Куликова окинула взглядом комнату. — Живее, Настенька, ой да не то ты делаешь, постель-то сверни и в мешок ее вот так же.


Депешу от главаря повстанцев Неволина с просьбой о помощи Погодаев получил ночыо, уже перед рассветом. Хотя сборы конников, поднятых по тревоге, были скорыми, но, пока они подтянулись к станичной площади, выстроились, наступил рассвет. Мороз стоял все такой же крепкий и такая же густая морозная копоть укутывала село.

Под Федотом горячился его савраска, колесом выгибая могучую шею, он грыз удила, рвал из рук хозяина поводья и, мелко перебирая ногами, шел боком поперек улицы.

— Товарищи! В Сретенске идет бой, — начал командир, не сходя с коня, хотя саврасый мешал ему говорить и, словно танцуя, месил ногами взбитый снег. Немалых усилий требовалось Федоту, чтобы удержать его на месте. — Я имею донесение, что белые пехотинцы… — тут саврасый всхрапнул и в дыбы, Федот хватил его нагайкой, усмирив, продолжал, напрягая голос: — Белые пехотинцы восстали против контрреволюции, переходят на нашу сторону. — Радостный гул голосов покрыл последние слова командира — он поднял руку, призывая к порядку: — Тихо! Восставшие товарищи ждут от нас помощи! Наша задача — спешно двинуться к ним на выручку. Боевую задачу обстановка укажет на месте! Ясно? Вопросы будут? Нет. Значит, выступаем, все по своим эскадронам, живо-о! — И, чуть помедлив, вновь поднял руку: — По-олк! Поэскадронно, рысью за мной ма-арш! — и дал саврасому волю.

После того как прошли долиной Шилки верст десять, стал слышен отдаленный гул боя. Шли переменным аллюром, время от времени переводя лошадей на шаг, чтобы дать им короткую передышку. Вскоре вернулся разъезд, высланный Погодаевым для связи с повстанцами. Старший разъезда, на ходу равняясь с Федотом, доложил о результате разведки:

— Наш теперича, весь полк пехотинский! Стрельба-то? Наседают на них японцы, да ишо полк дружины! Отходят пехотинцы наши, с боем отходят: один батальон отстреливается, другой отходит, займут оборону и тех отход прикрывают, по правилам действуют!

На виду поселка Фарково встретили длинный обоз: из Сретенска вывозили госпиталь, ящики с медикаментами, тюки белья, раненых, закутанных в одеяла и японские полушубки из захваченного повстанцами гарнизонного цейхгауза. На передней подводе, прикрепленный к передку саней на длинной палке, трепыхался белый флаг с красным крестом посредине. Партизаны, почтительно уступая обозникам дорогу, радостными возгласами приветствовали врачей, сестер милосердия и раненых. Поговорить с ними у красных конников не было времени, близость боя властно тянула их туда, на помощь восставшим. Лишь на короткое время сбавили они ход, шагом проехали мимо обоза. Но уже снова звучит зычная команда Погодаева, и передний эскадрон машистой рысью уходит вперед, за ним устремились остальные.

В этот момент на одной из подвод Егору бросилась в глаза женщина в такой же шубейке с лисьим воротником, в какой он видел в последний раз Настю. Эскадрон Егора шел уже на рысях, оглянувшись, он еще раз увидел знакомую шубейку, лицо женщины рассмотреть не успел, только подумал: "По одежде-то вроде бы Настя! Да не-ет, откуда ей тут взяться!"

А мысли его уже заняты другим, досуг тут думать о Насте, когда подана команда спешиться, развертывать эскадрон цепью, занимать боевую позицию.

После жаркого боя с японцами повстанцы отступили, заняв одно из сел Ломовской станицы. Прикрывающие отход пехоты конники 7-го полка к вечеру вернулись в Ломы, на прежние квартиры.

В бою под Сретенском партизаны потеряли двух человек убитыми и более десятка имели раненых, в числе которых оказался и помощник Егора Топорков.

После ужина — жирные, горячие щи показались Егору особенно вкусными — он спросил хозяина, куда поместили госпиталь и раненых, доставленных сюда из Сретенска.

— Госпиталь-то? — переспросил хозяин, пощипывая жиденькую рыжеватую бороденку. — В школу, кажись. Ну да, в школу, а найти ее очень даже просто: станичное правление видел? Как раз супротив крыша зеленая.

Егор, одевшись, нацепил шашку, вышел, и первое, что увидел, был тонюсенький серпик молодого месяца над заречной сопкой. Морозило крепко, дым из труб (топились железные печки) волнистыми столбами тянулся кверху. В улицах шум, скрин ворот, конский топот, мимо Егора проехал верховой с тремя конями в поводу, еще один… Партизаны вели лошадей на водопой.

— Обросимов! — окликнул одного из них Егор. — Моего Гнедка видел?

— Видел, Митька Банщиков поить его повел.

— Скажи Митьке, чтобы ноги подбил ему. Сено есть?

— Хватит.

Школу, временно занятую под госпиталь, Егор нашел быстро. В коридоре, слабо освещенном двумя фонарями "летучая мышь", дорогу ему загородила женщина в белом халате с красным крестом на груди:

— Сюда нельзя!

Голос показался ему знакомым, он глянул на нее и остолбенел — перед ним стояла Настя!

Она тоже узнала Егора, охнув, качнулась, хватаясь рукой за стену, и упала бы, если бы Егор не успел ее подхватить.

— Настюша, милая, — не помня себя от счастья, так неожиданно свалившегося на его голову, шептал Егор почти беззвучно, трясущимися руками прижимая к себе голову любимой. А Настя и слова сказать не могла, как ухватила его за плечи, уронила голову на грудь ему, так и залилась слезами.

Как сквозь сон видел Егор подошедшую к ним женщину в таком же, как у Насти, белом халате. Она отняла у него Настю, что-то говорила ей ласковое, гладя по голове. Потом помогла ей надеть шубейку, ту самую, с лисьим воротником, и проводила обоих за дверь на крыльцо.

Морозный чистый воздух освежил Егора, вернул ему дар речи. Пришла в себя и Настя.

— Как же это получилось-то, Гоша! — придерживая его за рукав и заглядывая ему в лицо, заговорила Настя, останавливаясь посреди улицы. — Ведь ты же там был, когда казнили вас в Тарской-то?

— Был, Настюша, был, — он говорил отрывисто, клонясь к ней, то и дело целуя. — Был… да вот, как видишь, жив остался. Сбежали мы из-под расстрелу… трое нас ушло. Потом об этом, потом. Ты-то как здесь оказалась?

— Долго рассказывать об этом, да и холодно здесь. Пойдем в избу к тебе, там и расскажу.

В доме хозяина, где квартировал Егор, вместе с ним жили еще трое партизан, свободного места для спанья была лишь одна скамья, и хозяин для ночлега Егору и Насте отвел зимовье, где у него зимой жили куры, ранние ягнята, телята и поросята. Зимовье небольшое, с земляным полом, нарами и русской печкой. Хозяин сам провел туда постояльцев, зажег пузырек-коптилку, пояснил:

— Второй-то лампы у нас нету, вот мы фитильком этим и обходимся. Да вить вам тут не шить.

— Ничего-о! — Егор обвел глазами новое пристанище: зимовье такое же, как у Саввы Саввича, только много меньше, и оконце одно против печи, и стола нет, в кутней половине курятник с курами, слева от двери большая, плетенная из тальника мордушка, с десяток бело-розовых поросят в ней на соломе. — Ничего-о, — повторил Егор, — нам это дело привычное, было бы тепло.

— Тепла хватит. Чушку вот угораздило опороситься, только что заводили ее, насосались поросятки-то, спать будут спокойно. Дух тут, правда, хуже, чем в избе, а так ничего, жить можно. Лопоти для спанья вам хватит, доха вон какая, полушубки, да и сена можно принести из сенника, а сверху холстину постелите, вот оно и ладно будет.

— Устроимся, дядя, спасибо.

А у Насти, помолодевшей, розовой от радости, так и просилось на язык: "Дорогой ты наш хозяин, нам эта избушка твоя дороже палат белокаменных".

Много ли надо человеку для полноты счастья? Вот и Насте казалось в эту ночь, что счастливее их с Егором нет никого на белом свете. Было чего вспомнить Насте и порассказать Егору, обо всем поведала она: и о жизни в доме Саввы Саввича в последнее перед арестом время, про детей своих, и о том, как из тюрьмы совершенно нечаянно попала она в госпиталь, и как молилась она "за упокой раба божья Егория". Слушает Егор, и воспоминания минувшего роем теснятся в голове, и думает, что очень уж скупая на радости, несправедливая до ужаса была к ним судьба! И кажется ему, что судьба их похожа на ураган, захвативший его с Настей в лесу. Ураган, сокрушающий все вокруг, ломающий деревья, грозящий гибелью им обоим. Но вот пронеслась эта буря, выглянуло солнце, все вокруг стихло, легко и радостно стало им обоим, а длинная зимняя ночь эта показалась им короткой. До сна ли тут при такой радостной встрече! Течет над ними ночь, и уже до утра недалеко, а они все говорят и не могут наговориться. Одно огорчало их — дети.

— Будь бы у меня крылья, так бы и улетела к ним, сокрушалась Настя, и снова слезы.

— Нет, Настюша, — твердо заявил Егор. — рано об этом даже и думать, и попасть туда трудно, и нельзя, моя милая, нельзя. Будь бы у тебя документ об освобождении из тюрьмы, а без него — как ты заявишься? Прямо волку в пасть, сама себя погубишь, и больше ничего.

— А я в Антоновку-то и не поеду, а в Верхние Ключи, к матери твоей Платоновне, пожалуй, ребятишки-то наши у нее уж? Ермоха мне не раз говаривал: "Ежели какая беда, увезу тебя с ребятишками к Платоновне". На него вся надежда.

— Все равно, Настюша, и к маме тебе нельзя. Потерпи, теперь уж недолго, закончим войну, тогда и поедем в избушку нашу старую. А пока самое для тебя безопасное — находись при госпитале, люди там, сама говоришь, хорошие, а маме как-нибудь сообщим.

Первым уснул Егор, уснул сразу, не дослушав, что говорила ему Настя. А она еще посидела, перебирая в памяти события минувшего дня, а когда уснула, положив голову Егору на грудь, то увидела сон: идет она одна в лесу, и нет возле нее Егора. Но вот лес впереди поредел, видно широкую зеленую лужайку, и на ней орава босоногих ребятишек, а среди них ее Егорка! Спешит к нему Настя, а ноги не идут, отяжелели, как приросли к земле, хочет крикнуть она и не может. А ребятишки увидели ее да как завизжат и наутек!

В ужасе проснулась Настя. В мордушке хором визжали поросята. В зимовье нахолодало, в открытую дверь клубами врывался морозный пар, виднелось посветлевшее небо. Хозяин запустил в зимовье громадную белую свинью, перевернул мордушку с поросятами. Только теперь замолкли они, ухватившись за розовые соски лежащей на боку, похрюкивающей матери.

Больше суток провел Егор вдвоем с Настей, а в следующую ночь снова в седле он, снова в составе 7-го полка ведет свой эскадрон в набег на Сретенск. Вечером на коротком совещании в доме станичного правления, где присутствовал и командир нового пехотного полка Неволин, решили напасть на Сретенск, вышибить из него белых. Условия для захвата Сретенска были подходящими, пехота красных уже заняла ближайшее к городу село, на помощь пехоте и 7-му полку Погодаева подойдет с Куренги 2-й кавполк Абрама Федорова, а со стороны Жидкинской станицы 5-й полк Чугуевского, поэтому сил будет у красных партизан достаточно, чтобы овладеть городом.

Ближние к Сретенску сопки с восточной стороны спешенные конники 7-го полка заняли на рассвете. Однако спять без шума заставы белых не удалось партизанам, в городе подняли тревогу, началась стрельба, с левого, привокзального берега загрохотали пушки казачьей батареи. Партизаны Погодаева, рассыпавшись цепью на гребнях сопки, били залпами из винтовок. С северной стороны, вперемежку с залпами, зарокотали пулеметы красных пехотинцев; молчание было лишь на южной стороне города, не подоспели там вовремя 2-й и 5-й полки красных партизап, поэтому весь огонь белые артиллеристы сосредоточили против пехоты Неволина и конников Погодаева. Первые снаряды их рвались где-то далеко в тайге, не причиняя партизанам вреда, но к восходу солнца они накрыли цель, и бурые клубы земли от взрывов гранат начали вспыхивать на сопках. У партизан появились убитые, раненые, и в это время по цепи конников покатилась команда Погодаева: "На город, в конном строю, рассыпаться, лавой ма-арш!"

И под гул канонады партизаны с криками "ура-а!" хлынули с сопок вниз, на город. С севера со штыками наперевес пошли в атаку пехотинцы. И белые не выдержали, отступили на левый берег, теряя убитых в торосистых льдах Шилки.

Преследуя отступающих, Егор с эскадроном наметом прошел город, в ближней к Шилке улице партизаны спешились и, оставив лошадей под прикрытием домов, залегли вдоль берега и прицельным огнем стали расстреливать бегущих семеновцев. Правее по берегу залегли цени красных пехотинцев, под прикрытием их огня Погодаев сам повел один из эскадронов в атаку, подменив тяжело раненного эскадронного командира. Прискакал туда Федот, когда эскадрон, лишившись командира, пришел в замешательство: конники, сбившись кучей, толклись на месте, и тут разгоряченный боем Погодаев допустил роковую ошибку, решив атаковать противника в лоб в конном строю.

— Эскадрон, слушать мою команду! К атаке готовьсь! — громовым голосом перекрыл он грохот стрельбы. С трудом сдерживая танцующего под ним савраску, Федот развернул эскадрон лавой, на спуске к реке выхватил из ножей шашку. — В атаку, за мной, марш, марш! — и ослабил повод.

Конь сразу же вырвался далеко вперед, с левого берега хлестнули по атакующим из пулеметов. Не слыша за собой звонкого на льду топота копыт, Федот оглянулся и к ужасу своему увидел, что конники его повернули обратно, на льду чернели трупы людей и коней. Хотел и Федот повернуть саврасого и не мог. Осатаневший конь, закусив удила и вытянув голову вперед с плотно прижатыми к ней ушами, стрелой мчался навстречу смерти. Вихрем вынес он своего хозяина на левый берег. Впереди насыпь, вагоны, пулеметные гнезда, солдаты и офицеры в желтых японских шубах.

— Сдавайтесь! — успел крикнуть им Погодаев и уже в последний миг увидел, как один из солдат бросил винтовку наземь а, второй почти в упор выстрелил ему в грудь. Третий схватил саврасого, повис на поводьях, еще двое подбежали, стащили с седла уже мертвого храбреца командира.

С правого берега Шилки Егор и его партизаны видели, как вожака их окружили враги, как засверкали над Федотом вражьи шашки. Погиб боевой красный командир, и даже труп его не нашли красные конники.

Так и не дождавшись подмоги со стороны 2-го и 5-го полков, красные пехотинцы отступили на прежние позиции. Следом за ними покинул Сретенск и 7-й кавполк, командование которым принял, а затем и утвержден был командующий фронтом Иннокентий Пичуев.

(обратно)

ГЛАВА III

После неудачной попытки красных пехотинцев отбить у белых Сретенск в этом районе на некоторое время наступило затишье. Вскоре в село, занятое пехотинцами Неволина, прибыл сам Журавлев в сопровождении адъютанта Фадеева и начальника политуправления фронта Бородина. Ехали вершно, зная, что в пути предстоит объезжать стороной, бездорожно, занятые белыми села. Как ни торопились, но, выехав из Богдати ранним утром, к Шилке добрались лишь на третий день и к обеду прибыли к месту назначения. По широкой улице села Журавлев проехал шагом, с удовольствием посматривая на расхаживающих группами и в одиночку пехотинцев, одетых в одинаковые овчинные полушубки, со штыками на поясе и в набойчатых серых папахах. По красному флагу у ворот дома определили, что здесь расположился штаб полка, и, поручив коней ординарцам, Павел Николаевич с Бородиным и адъютантом Фадеевым прошли в дом.

В комнате, отведенной под штаб, находились трое — командир полка Неволин, молодой, стройный брюнет в форменной гимнастерке с заплечными ремнями; рядом с ним за столом сидел начальник его штаба — рыжеусый, в очках, и тут же был черноглазый, бритоголовый командир одного из батальонов.

О Журавлеве Неволин слышал много, а видеть его ему еще не приходилось, но уже по внешнему облику, энергичновластному выражению лица и манере держаться он безошибочно угадал, что это и есть командующий фронтом. Тут сказалась у Неволина многолетняя воинская выучка: узнав Журавлева, он мгновенно поднялся из-за стола, скомандовал своим: "Встать, смирно!"— и, хлопнув унтами нога об ногу, вытянулся во фронт.

— Вольно! — приложив руку к папахе, Павел Николаевич приветствовал командиров еще непривычным для них — Здравствуйте, товарищи!

— Здравия желаем,товарищ командующий! — в голос ответили все трое.

Журавлев представил им Бородина, Фадеева и после обмена рукопожатиями спросил Неволина:

— Вы, очевидно, командир полка?

— Так точно, товарищ командующий, командир революционного стрелкового полка Неволин! — И, следуя воинской субординации, отрапортовал: — В полку две тысячи сто восемьдесят штыков, пулеметная, учебная, нестроевая команды, госпиталь, духовой оркестр, а также команда связи, разведчиков и приданная полку полевая батарея двухорудийного состава!

— Чудесно, товарищ Неволил, чудесно! — Сухие, лаконичные слова рапорта звучали в ушах Павла Николаевича приятнее всякой музыки. Радостно взволнованный, Журавлев обнял и расцеловал оторопевшего Неволина.

Пока в штабной комнате шли разговоры, начальник штаба, повинуясь еле заметному движению бровей Неволина, вышел на кухню договориться с хозяевами насчет обеда.

Хозяева потчевали гостей горячими пельменями. Неволил достал из чемодана бутылку водки, но, прежде чем поставить ее на стол, вопросительно глянул на Журавлева:

— Позвольте, товарищ командующий?

— Называйте меня просто по имени, а насчет того, чтобы выпить, — он, улыбаясь, развел руками, — думаю, по чарочке с морозу делу не повредит! Как вы полагаете, товарищи?

— Конечно, не повредит, скорее наоборот! — кивнул головой Фадеев, а Бородин даже усы энергично разгладил, предвкушая удовольствие.

— Такое пополнение к нам с неба свалилось, как тут с радости не выпить? Грех будет великий, да и копыто обмыть командирам новым тоже полагается!

Все засмеялись, Неволин наполнил водкой пузатые рюмки.

— За новые успехи! — поднял рюмку Журавлев. — За победу нашу полную и скорую, за власть советскую!

Все встали, чокнулись, выпили, принялись за пельмени.

От второй Журавлев отказался, за обедом о многом поговорили и весь остаток дня употребили на ознакомление с новым полком, побывали на батарее, выступали на солдатских митингах, которые, за неимением подходящих помещений, провели прямо на улицах.

А двумя днями позже белые, гарнизон которых в Сретенске усилился двумя батальонами пехоты, подошедшими с верховьев Шилки, и казаками их 9-го полка, повели наступление на село, занятое красными пехотинцами. Но внезапного налета у них не получилось, у Журавлева отлично действовали разведка и связь с подпольной большевистской организацией Сретенска. Белые полковники еще только готовились к набегу, а Павел Николаевич уже знал об их планах и намерениях и надлежащим образом приготовился к обороне.

Бой начался на рассвете. Как и предполагал Журавлев, белые повели наступление на село с двух сторон. Но сопки, на которые пошли они приступом, уже были заняты красными пехотинцами, они залпами ударили по своим бывшим соратникам и так резанули по ним из пулеметов, что в момент обратили их в бегство. А у красных еще и не все их силы были приведены в действие, один батальон находился в резерве. Журавлев, опасаясь, что белые кружным обходом могут ударить на село с тылу, приказал резервному батальону занять оборонительную позицию. Промежутки между батальонами пехоты заняли партизаны 7-го полка.

Журавлев в сопровождении четырех ординарцев выехал на позиции затемно. Когда захлопали выстрелы, он был уже у намеченной им высоты. Оставив ординарца с конями у подножия сопки, Журавлев легким охотничьим шагом пошел вверх по косогору, а за ним устремились сопровождавшие его три ординарца. Тяжелый на ногу Кочнев еле поспевал за ними, оскальзываясь на кручах, шел, опираясь на винтовку. Снег, подтаявший от вчерашней оттепели, за ночь покрылся слоем наста, похрустывающего под ногами.

— Ох, не могу… — задыхаясь, с трудом выговорил Кочнев и, ухватив за рукав Распопова, остановился, — не могу… иди туда… за ним… а я отдохну чуть, — и жадно стал хватать зачерпнутый в пригоршню крупнозернистый заледенелый снег.

Рассвело, когда Кочнев поднялся на вершину горы, где на ровной открытой площадке стоял Журавлев. В полушубке с меховой оторочкой, в унтах и серой папахе, он то и дело поднимал бинокль, наблюдая за ходом боя. А Кочнев и невооруженным глазом увидел, как красноармейцы Неволина отбили первую атаку белых и как их пулеметчик, прикрывая отступление своей пехоты, золотистыми точками строчил из "гочкиса" в сумеречную темень наступающего утра. "Та-та-та-та-та", — доносился оттуда перестук вражеского пулемета.

К восходу солнца белые, очевидно подготавливая новую атаку, начали бить по сопкам левобережья артиллерийским огнем. В бинокль Журавлев хорошо видел озаренные багрянцем первых лучей восходящего солнца позиции своих пехотинцев, видел, как там начали вздыматься сизо-бурые клубы земли от взрыва снарядов. В ответ заговорили пушки красных батарейцев, удачным попаданием они заставили замолчать одно из вражеских орудий, пальба их призатихла, но вскоре возобновилась с новой силой. Снаряды белых стали рваться и на сопках правобережья, и на той высоте, где на самом видном месте стоял Журавлев. Наводящий ужас, все нарастающий вой снарядов прижимал пехотинцев к заснеженной земле. Снаряды рвались и близко и далеко, один лопнул саженях в сорока от Журавлева, ошметками мокрого снега и песка обдав лежащих за гребнем сопки ординарцев. Когда копоть от взрыва улеглась, Кочнев поднял голову и увидел, что Журавлев стоит все там же, рукавицей охлопывая пыль с полушубка.

Бежимте в воронку, там лучше… второй-то раз не залетит туда…. — прохрипел Кочнев, рывком поднимаясь с земли.

Глубокая, потому что взрыв произошел в сухом песке, воронка еще дымилась, когда в нее забрались ординарцы.

— Калган нам тут всем, — белый как полотно от страха, говорил молодой ординарец, пластом прижимаясь к задымленному грунту ямы.

— Не сепети, без тебя тошно!

— Второй раз снаряд в воронку никогда…

— Господи! Опять садануло!

— Кочнев, ты позвал бы Журавлева-то сюда, убьют его там!

Кочнев выбрался из воронки и, пригибаясь за гребнем сопки, побежал к Журавлеву.

— Пал Миколаич, — зачастил он скороговоркой, подбежав к нему вплотную, — уйди ради бога, убьют! — и сжался в комочек под зловещим воем снаряда, который, как показалось ему, летел прямо на них. Затем вздохнул с облегчением: снаряд разорвался далеко левее.

А Журавлев как ни в чем не бывало, слегка склонившись и положив блокнот на колено, что-то торопливо писал.

— Пал Миколаич, уходи… — начал было Кочнев, но Журавлев и слушать не стал:

— Ерунда, товарищ Кочнев, в одного стрелять не будут!

"В тебя-то будут и в одного", — подумал Кочнев, принимая из рук Журавлева бумажку.

— На батарею, мигом, — приказал Журавлев и снова вскинул бинокль.

Сунув бумажку в рукавицу и слыша вой нового снаряда, Кочнев побежал под гору, но не успел он сделать и десятка шагов, как страшный взрыв звоном отозвался у него в ушах, тугой толчок воздуха в спину кинул его лицом и грудью об мерзлую землю, вышиб из сознания. Очнулся он тотчас же, чувствуя боль в груди и тяжесть во всем теле, лицо залито кровью, он вытер его концом матерчатого кушака и левым глазом — правый затянуло разбухшим веком — увидел, как мимо него два санитара торопливо пронесли раненого, кровь просочилась сквозь полотняные носилки, алой черточкой пролегла на снегу. Лица раненого Кочнев не разглядел, но по знакомому полушубку с биноклем на груди угадал, что это несут Журавлева.

— Пал Миколаич! — напрягая голос, крикнул ординарец вслед санитарам, но те, даже не оглянувшись на крик, убыстрили ход. Чувствуя, что ноги у него неподвижны, как в параличе, и он не в силах подняться, Кочнев на руках пополз вслед за санитарами.

Бой закончился после полудня, белые отступали. На сопках замаячили наблюдатели, да по одному взводу от каждой роты остались на прежних позициях. Эскадрон Егора уходил с позиций последним. Партизаны уже знали, что Журавлев тяжело ранен, поэтому и сумрачны были их лица, не радуют и успешно отбитые атаки противника. Очень уж велика была у них вера в полководческий талант Павла Николаевича, и в разговорах партизан между собою Егору часто приходилось слышать:

— Журавлев? Это, брат, сила!

— Уж он-то как сказал, так и будет.

— Одно слово, орел!

Егор и сам был о нем такого же мнения и тяжко переживал, что вдруг да не выживет он теперь. Кто его заменит? Нету у нас больше таких, да и не будет, наверное.

Обуреваемый такими мыслями, шагом вел свой эскадрон Егор по главной улице села.

К этому времени резко изменилась погода, уже второй день стоит оттепель, ярко светит февральское солнце, пропитанный талой водой снег грязными ошметками разлетался из-под копыт коней, капелыо стекал с крыш. Около большого дома с крыльцом в улицу грудятся люди, оседланные кони. Егор, догадываясь, что это квартира Журавлева и, очевидно, сюда привезли его с поля боя, подозвал к себе командира первого взвода:

— Веди эскадрон дальше, напротив школы остановку сделай. Там меня и дожидай.

— Ночевать-то где будем?

— Узнаю у командира нашего, он тоже здесь, видать, конь-то его вон у ворот привязанный!

Эскадрон пошел дальше. Егор, привязывая коня к забору, подумал: "А я-то куда наладился? К Павлу Миколаевичу меня не пустят, там небось большие чины собрались! — Он еще уныло посмотрел на окрашенное охрой крыльцо, на дверь, обитую черной клеенкой, и, упрямо тряхнув головой, решился: — Пойду! Мне ить ишо и с Пичуевым поговорить надо, узнать, какой от него приказ нам будет".

В передней большого купеческого дома людей набралось более десятка: адъютанты, ординарцы, командиры, среди которых были Неволин и командир 7-го полка Пичуев. Никто из присутствующих не курил, не разговаривал, и такая напряженная стояла тишина, что сквозь филенчатую дверь был слышен сдержанный тихий стон Журавлева и мягкий воркующий баритон фельдшера Пешкова. Сильно пахло йодоформом и карболовой кислотой. Приосмелев, Егор тихонько пробрался к двери, которая вела в комнату больного. Как раз в этот момент оттуда на цыпочках вышел Бородин, он поманил к себе пальцем ординарца, отошел с ним к окну. Этого Егору было достаточно, чтобы в щель неплотно прикрытой двери увидеть Журавлева: бледный, словно мукой припудренный, от большой потери крови Павел Николаевич лежал на спине и, полузакрыв глаза, часто, прерывисто дышал, сдерживал стоны. Склонившийся над ним фельдшер Пешков что-то говорил, кивал головой, у изголовья кровати, потупившись, стоял адъютант Фадеев, рядом на табуретке сидел комиссар Плясов, только вчера прибывший из Богдати к командующему фронтом.

Все это Егор успел рассмотреть, пока Бородин что-то говорил ординарцу, затем он передал ему свернутую вчетверо бумажку, а когда повернул обратно, его остановил Пичуев.

— Как он там, — спросил, глазами показывая на дверь, — выживет?

— Худо дело, — жестом безнадежности махнул рукой Бородин. Кость выше колена… раздробило, — еще что-то сказал Бородин, но Егор не расслышал, отошел от двери.

Он постоял еще немного и следом за Пичуевым вышел из дому с папахой в руке. Надевая ее уже на крыльце, спросил командира:

— Куда мне прикажешь?

— В Ломы, — сказал тот и отвернулся. Навалившись грудью на перила, повторил: — В Ломы, туда ушел полк.

По голосу его, по мрачному виду понял Егор, что у Журавлева дела плохи, и не утерпел, с новым вопросом обратился к командиру полка:

— Бородин-то што тебе говорил?

— Операцию делать будут!

— Операцию! — охнул Егор. — А кто?

— В том-то и дело — кто? И чем? Э-э, да что там говорить, угробят, не жилец наш вожак! — и потупился, закрыл руками лицо. Боевой командир, всякого повидавший за две войны, не хотел, чтобы люди видели его слезы.

— А чего в Ломы не везут? Вить там госпиталь у нас!

— В Боты перевели его.

— В Боты-ы, — поникшим голосом протянул Егор, а про себя подумал: "Значит, и с Настей проститься не довелось".

(обратно)

ГЛАВА IV

Печальное послание во все полки и отряды красных партизан Забайкалья рассылал с конно-нарочными гонцами адъютант Журавлева Фадеев. В коротком, отпечатанном на машинке сообщении говорилось, что "двадцать третьего февраля 1920 года, в семь часов семь минут скончался от раны дорогой наш командующий фронтом Павел Николаевич Журавлев", что тело его будет предано земле в Зэрене Богдатской станицы. Сообщалось также, что, выполняя волю покойного, новым командующим фронтом назначен Яков Николаевич Коротаев.

В тот же день Егор получил приказ сопровождать своим эскадроном гроб с телом командующего в Зэрен, к вечеру он уже был в Ботах.

И снова они вдвоем с Настей, хозяева отвели им для ночлега горенку, снова зимняя ночь показалась им короткой, столько было разговоров, воспоминаний. Рассказала Настя и о том, как в госпитале все жалели Павла Николаевича, и печальный рассказ этот закончился вздохом:

— Говорят, что теперь без Павла Николаевича гибель всем.

— Кто это тебе напел такое?

— Раненый один, скоро на выписку пойдет. Хозяйка наша то же самое говорит.

— Это которая нас чаем поила?

— Она.

— Какова ведьма! Радовалась небось?

— Да нет, она хорошая старушка, ты ее не ругай, Гоша. А разговоры-то всякие ходют, и мне любопытно знать, как оно дальше-то будет. Вот ты говоришь, конец скоро войне этой, а вдруг да не получится что-нибудь? Ведь эдак-то уже бывало, помнишь?

— Э-э, теперь так не получится. На днях у нас в школе собрание было, Бородин рассказывал нам и по карте показывал, что Советская Россия на всю Сибирь размахнулась и Армия Красная, советская, уже по эту сторону Байкала на Читу движется. На Амуре тоже советская власть, вот только в Чите белые закрепились да по железной дороге, где войска их находятся, только и всего. Теперь эту местность читинской пробкой называют, вышибем ее, и конец войне! Поедем домой, хорошо бы угодить, чтобы вместе нам обоим. Приедем — и на второй же день в ревком, так называл Бородин новую-то власть. Заявимся и потребуем, чтобы записали нас как положено и, хоть поздновато, маломальскую свадьбишку сыграем.

— А Семен, ведь я с ним венчана?

— Теперь, Настюша, все пойдет по-новому.

В таких вот разговорах, мечтах и надеждах провели они эту ночь, и никому из них в голову не пришло, что эта встреча их будет последней в этом году.

Утром, едва начало светать, партизаны Егорова эскадрона уже стояли в конном строю перед зданием госпиталя. Воинских частей в селе не было, у крыльца толпились местные жители, санитары, другие работники госпиталя. Бородач в добротной шубе еле сдерживал тройку лошадей, запряженных в сани-розвальни.

Когда гроб с покойником стали выносить из госпиталя, Егор скомандовал:

— Эскадрой! Смирно-о! Равнение налево, слушай-ай, на краул!

В сумеречном свете наступающего утра холодно сверкнули обнаженные шашки конников и замерли, отдавая воинскую почесть покойному. В розвальни сельчане наложили сена, поставленный на них гроб крепко привязали веревками: путь предстоит далекий, ехать придется не трактовой дорогой, а через таежные села ухабистыми, малонаезженными проселками, а кое-где и вовсе без дороги. Потому и снарядили эту повозку так, чтобы в пути покойному Павлу Николаевичу было не слишком тряско, чтобы не кидало его из стороны в сторону на ухабах.

Среди провожающих стояла Настя, все в той же шубейке и пуховом платке, чудом сохранившемся во время ее скитаний по тюрьмам.

Вот и отправился провожаемый прощальными возгласами, плачем женщин в далекий путь полководец забайкальских партизан. Доставят его лихие конники в Богдатскую станицу, откуда начал он, возглавив повстанческое движение, свой боевой победный путь, где под его руководством выстояли и победили партизаны в неравном богдатском бою. Теперь туда спешат проститься с ним эскадроны кавалеристов, пехотинцев, жители окрестных сел. Многолюдными будут эти проводы. Гроб с телом установят на пушечном лафете и под звуки похоронного марша проводят в последний путь того, кто жизнь свою отдал за свободу и счастье народа.

(обратно)

ГЛАВА V

Дружная весна наступила в Забайкалье в 1920 году. Травой порадовал хлебопашцев вешний Никола, а во второй половине мая, даже в северных районах области сопки пламенели розовым цветом багульника. Как раз в это время по таежным дорогам в сторону буйной реки Витим двигался конный отряд в полсотни вооруженных всадников.

Ехали конники проселками мимо редких в этих местах деревушек, заимок, еланей, где чернели полоски свежей пахоты. На одной из пашен, недалеко от дороги, работали двое: за плугом шел пожилой бородач в сарпинковой рубахе и соломенной, почерневшей от времени шляпе, три пары быков погонял белобрысый, с облупившимся носом подросток лет пятнадцати.

— Цоб, Мишка, цо-о-об! — покрикивал он на быков осипшим от натуги голосом, крутя над головой ременным на длинном черне кнутом. — Цо-обэ!

Он первый увидел всадника, рысившего по дорого мимо их пашни, за ним еще трех, и вот уже целая колонна их показалась из-за мыска.

— Дядя Илюха! — встревожился погонщик и, приотстав от быков, поравнялся с пахарем. — Гляди-ка, казаки едут какие-то.

Пахарь, глянул в ту сторону, куда показывал мальчик, остановил быков:

— Тпру, пусть отдохнут, посмотрим, что это за войско такое?

— Уж не бароновцы ли это, каратели? — струхнул погонщик, опасливо глядя на конников. — Как бы они к нам не заявились?

— Шибко мы им нужны! Чудак! — Бородач присел на градиль плуга, достал из-за голенища ичига берестяную табакерку и, захватив из нее щепоть молотого табаку, положил его за губу.

А конники все ближе и ближе, вот они ужо с пашней поравнялись, проезжают мимо.

— Да это же красные, большаки! — безошибочно определил пахарь. — Видишь, ни погонов у них на плечах, ни кокардов на фуражках, а вон у одного красный бант на груди. — И, провожая взглядом, продолжил: — В далекий поход направились, видать!

— А как ты угадал, что в далекий? — удивился погонщик.

— Чего же не угадать-то! Видишь, кони завьючены по-походному, сумы седельные, саквы туго набиты, шинели, попоны в тороках, да и заводных копей вон сколько со вьюками! В ящиках-то наверняка патроны, даже пулемет вижу зачехленный, к седлу притороченный. Я ведь и сам две войны отломал, что к чему, понимаю.

Старый казак не ошибся, отряд этот и в самом деле отправился в далекий путь, повел его большевик Яков Жигалин, тот самый выборный командир казачьего полка, что два года тому назад устанавливал в Чите советскую власть. Высокого роста, худощавый, чернобровый казачина ехал впереди на гнедом с прозвездью бегунце, зорко посматривая по сторонам. Трофейный английский френч его перекрещивали на груди ремни от шашки и короткого японского карабина. В спешке, в хлопотах по поводу приготовления к походу он даже фуражку не успел приобрести, а потому и ехал теперь в серой, видавшей виды папахе.

Большую и ответственную задачу возложил на Жигалина военный совет НРА (Народно-революционной армии): организовать и возглавить экспедицию в пятьдесят человек красных командиров и политработников, провести их тайгой в обход Читы на Амур, где находился со своим штабом Дмитрий Шилов — командующий фронтом красных партизан Амура и Забайкалья. В военном совете понимали всю трудность и опасность задуманной операции, но иного выхода не было. Хотя к этому времени Западное Забайкалье было освобождено от белогвардейщины (так же, как и полностью Амурская область), а революционные части 1-й Иркутской дивизии находились на подступах к Чите, в самом городе прочно засел атаман Семенов. При помощи японских дивизий и остатков колчаковских армий из разбитого каппелевского корпуса ему удалось усилить свое войско, закрепиться в Чите и в захваченных им южных и центральных районах области, отрезав таким образом весь Дальний Восток от Сибири. Создалась так называемая "читинская пробка". Япония в достатке снабжала Семенова оружием, боеприпасами и воинским снаряжением, всем тем, чего так не хватало красным партизанам Амуро-Забайкальского фронта. Но самым большим недостатком у партизан было отсутствие опытных, знающих военное дело командиров и политруков, вот почему и была снаряжена эта таежная экспедиция.

Отряд у Жигалина получился боевой, дружный, хотя и очень разнородный по составу: тут и пехотные командиры Красной Армии, горняки черемховских угольных копей, казаки и моряки. Многие из них и на коне-то ехали впервые, мучились от неуменья сидеть в седле, нараскоряку ходили к концу дня на биваках. Больше всех страдал от этого чех Бурынь, бывший начальник штаба пехотной дивизии, человек громадного роста, грузный, широкий в плечах. Жигалин и коня подобрал под стать Бурыню: большого, донских кровей. Садиться на дончака помогал Бурыню Григорий Чепизубов — забайкальский казак Улятуевской станицы, он же и учил незадачливого всадника правилам верховой езды. Однако советы Чепизубова плохо осваивались Бурынем; при езде рысью он, держась за поводья обеими руками, откидывался назад, нелепо колыхался всем телом и часто спешивался, предпочитая идти пешком. А когда отряд переходил на рысь, бежал рядом с конем, держась за стремя. В это утро Бурынь рассмешил весь отряд, вздумав сесть на коня с пня без помощи Чепизубова. Жигалин видел, как он. возвышаясь над конем, ухватился за луку и, зацепив ногой за вьюк, кулем перевалился через седло и плюхнулся в мокрый от росы песок.

— Не можна так ехать, совсем не можна! — чуть не плача с досады, бормотал он с ударением на последнем слоге, отряхиваясь от песка. — Товарищ Яков, устрой мени, пожалуйста, какой-нибудь паршивый повозка!

— Нельзя, товарищ Бурынь, какая же езда на повозке в тайге! Там и дорог-то нету никаких. Ничего-о, привыкнешь, дело это нехитрое.

В пути Бурынь ехал рядом с Жигалиным, слушал наставления Якова, пытался подражать его посадке на лошади, а тот, с детства приученный к седлу, сидел в нем как впаянный. Когда переходили на рысь, он, чуть клонясь вперед и слегка приподнимаясь на стременах, оглядывался на Бурыня, пояснял:

— Вот так надо, во! Оно и коню легче, и самому хорошо!

Поднялись на небольшой, заросший молодым березником перевал, откуда видно деревеньку, две улицы которой растянулись вдоль речки. Здесь в ожидании высланного вперед разъезда Яков остановил отряд, в полевой бинокль принялся рассматривать деревню и ее окрестности. Люди спешились, разнузданные кони щипали молодую травку, зеленевшую по обе стороны дороги, влево и вправо от нее молодые кудрявые березки утопали в сплошном цветении багульника, пряным ароматом которого был густо напоен воздух.

— Эка, паря, дух-то какой от багулу приятственный, прямо-таки мед! — заговорил Чепизубов, с конем в поводу подойдя к Жигалину. — И до чего же его много везде. Куда ни глянь — вся тайга как в заплатах розовых!

— Угу, — мотнул головой Жигалин, продолжая оглядывать в бинокль уходящую вдаль широкую падь.

Чепизубов, оглянувшись на соотрядников, загораживаясь от них конем, тронул Якова за рукав гимнастерки:

— Слушай-ка, Яков Палыч, как фамилия того тонконогого в галифах? На сивом-то коне который?

— На сивом коне? — оторвавшись от бинокля, переспросил Яков. — Срывцев его фамилия, а что?

— Врет он, подлюга! Офицер он, сотник, в нашем Первом Читинском полку был, в четырнадцатом году у нас появился. Меня вскоре ранило тяжело в бою под Бродами, а после госпиталя во Второй Аргунский полк перевели, так что я с ним недолго побыл, а обличье его запомнил очень даже хорошо, фамилию только забыл… Такая еще простецкая вроде Петров, Прокофьев, но не Срывцев!

— Черт его знает, — пожал плечами Жигалин, — по документам-то Срывцев, рекомендация из штаба дивизии. А про офицерство его мне и Мурзин говорил.

— А ты ихним рекомендациям не шибко-то верь. Они, эти всякие подобные контрики, и в штаб пробраться могут.

— Все может быть, так что присматривать надо за ним.

— Обязательно даже, я с него глаз не сведу. — И, помолчав, заговорил о другом: — Ночевать-то где будем?

— В деревне придется.

— Зря. Вон какая благодать кругом, самая ночевка в поле, где-нибудь у речки, милое дело! Кони бы рядом с нами, да и сами в кучке — в случае тревоги какой, хлопот меньше.

— В деревне-то мы сами сыты будем и копей овсом накормим. Экономить надо, продуктов-то у нас не густо.

— Тайга прокормит в случае чего.

— На тайгу, брат, надейся, а сам не плошай.

И дальше в пути, где только представлялась возможность, норовил Яков ночевать в селах, экономя запас продуктов, а коней надоваливая овсом. В селах много понаслышались путники о крутом характере своенравного Витима, и на третий день похода увидели его воочию, залюбовались рекой, сгрудившись на крутом яру правобережья.

Витим, о коварстве которого много бытует рассказов в народе, начало свое берет в том же хребте, что и спокойный Баргузин, несущий свои воды к богатырю Байкалу. Витим поначалу так же устремился на юг, но, отрезанный от Баргузина кряжистым горным водоразделом, не стал он пробиваться к Байкалу, а, встретив на пути такую же своенравную, как и сам, реку Зюзю, слился с нею воедино и круто повернул к востоку. Тысячеверстная, нехоженая, не тронутая человеком тайга раскинулась по обе его стороны, прикрывая собою горные хребты и скалы. Много больших и малых речек принимает в себя Витим, и там, где они впадают в него, горы как будто раздвигаются, становятся поло-же, могучие кедры, сосны, даурские лиственницы вплотную приближаются к реке, и обнаженные корни их, волнуясь, ласково лижут Витим. Тут он вроде затихает, становится спокойнее, но, как только попадает в теснины, где голые отвесные скалы сжимают его с обеих сторон, вновь свирепеет и, как дикий, необъезженный конь, рвется вперед, потрясая белопенной гривой, с оглушительным ревом кидается на клыкастые камни порогов. Немало погибло на этих порогах смельчаков, что пытались проплыть здесь на плотах. Однако путь на восток преградил Витиму Яблоновый хребет, и буйный богатырь, словно устав от борьбы с каменными гигантами, постепенно сворачивает на север, а затем, образуя как бы большую подкову, потечет к западу, чтобы там воссоединиться с многоводной Леной.

Жигалину с его отрядом предстояло дважды пересечь Витим, ибо обойти его стороной было невозможно, слишком уж дики и непроходимы скалистые хребты правобережья. С яра, где находились Жигалин и его спутники, было видно большое село Романовна, на реке вдоль берега чернели лодки жителей, оттуда по зову вновь прибывших отчалил к ним паром. Когда паром пристал к берегу, Жигалин спросил паромщика, нет ли в селе каких-либо частей.

— Были какие-то. — Коричневый от загара паромщик, седенький старичок в полотняной рубахе, сощурившись, оглядел приезжих и добавил: — Белые, кажись, в погонах. С неделю тому назад уехали.

Конники, укрепив паром, начали заводить на него нерасседланных лошадей. Паромщик торопил их, с тревогой поглядывая на реку.

— Живей, ребятушки, живей! Прибывать начал Витим наш батюшка! Видать, дожди большие прошли в верховьях-то, успеть надо переправиться. Он вить такой, как взыграет, так с ним шутки плохи. Злой, оборони бог, злой!

"Чего так убоялся старик? Не пойму", подумал Жигалин, глядя на толстый из витой проволоки канат, перетянутый через реку и на берегу прочно прикрепленный к столбам. От парома к канату тянулся толстый буксир с роликом на конце. При переправе паромщик лишь перекладывал руль в ту или иную сторону, и течение гнало паром к тому или другому берегу. Много в этот день сделал рейсов старик на своем суденышке, пока перевез жигалинцев. Они усердно помогали ему удерживать руль в нужном положении, к вечеру переправу закончили.

— Слава тебе господи, успели, переправились по-хорошему, — сняв с головы старенькую, выгоревшую на солнце фуражку, старик истово перекрестился на восток и, приняв от Жигалина плату за перевоз, вздохнул. — Повезло вам, ребятушки, прям-таки коневой фарт! Опоздай вы хоть на один денек, даже на полдня, и хана, пришлось бы куковать на том берегу, пока вода бы не спала, а это могло и на неделю затянуться!

— А что, по большой воде и паром не ходит?

— Что ты, мил человек! — удивился старик наивности незнакомца. — Вить это же Витим! На него аж страшно смотреть, как загудит-то он в полную силу. Боюсь, не сорвало бы паром с буксира! Такое бывало не раз, потому и держим на такой случай запасные паромы. Во-он они лежат высоко на яру. Ну да бог милостив, может, на этот раз не шибко взыграет!

Утром чуть свет гонимый любопытством Жигалин поспешил на берег к Витиму и не узнал его — так изменился он за ночь. Вспухший вровень с высоким берегом, затопив низины, с бешеной скоростью гнал он мутные потоки, где, пенясь, кружились глубокие воронки. То тут, то там вынырнет из воды громадное, вырванное с корнем дерево, махнув зеленой кроной, исчезнет, и уже далеко внизу вынырнут корявые извивы его черных корней. Сбылось опасение старого паромщика: паром его сорвало, унесло невесть куда, лишь буксир от него одиноко свисал с каната на середине реки.

— Вот это да-а! — воскликнул Жигалин, выходя на берег. Восхищаясь грозной стихией, он мысленно сравнивал ее с революцией, с мощным подъемом восставшего народа. Лавина, такая же грозная лавина, все она сметет на победном пути своем и, как вот эти деревья, с корнем вырвет остатки угнетателей.

Вечером этого дня он записал у себя в объемистой тетради с клеенчатыми корочками, которую назвал дневником:

"6 июня 1920 года. Какая досада, придется пробыть здесь дня три, а то и больше, ждать, когда вода пойдет на убыль! Ведь через несколько дней придется снова переправляться через Витим, а по такой воде это немыслимо. Главная-то беда в том, что сел-то нету там, вряд ли и жилье какое встретишь, придется плоты сооружать. Проклятие, люди наши от безделья здесь изнывать будут, а они так нужны теперь партизанам Шилова. Зло берет, хоть волком вой с досады. Одно утешение, что население здешнее относится к нам благожелательно, коней овсом надоваливаем, и сухарей запас пополнить сулит поселковый атаман, он советует подождать дня три. Ничего не поделаешь, ждать придется, как говорится: и не привязанный, да визжи".

(обратно)

ГЛАВА VI

Шифрованную телеграмму из Верхнеудинска о таежной экспедиции Шилов получил в первой декаде июня, несказанно обрадовался столь приятному сообщению. С нетерпением ждал он прибытия жигалинцев, но шли дни, недели, а о них ни слуху ни духу, и радостное настроение Шилова испортилось. На смену ему пришло беспокойство, тревога за судьбу товарищей из экспедиции — где они? Уж не случилось ли с ними беды? Эта новая забота вплелась как бы еще одним горьким цветком-лютиком в тот букет трудностей, что свалились на голову Шилова. Их, этих трудностей, оказалось гораздо больше, чем он предполагал, когда партизаны избрали его командующим Амуро-Забайкальским фронтом. Мало того, что у него не было никакого интендантства, запасов продовольствия, воинского снаряжения и боеприпасов, не было средств связи! Телеграммы в Верхнеудинск правительству ДВР он ухитрился посылать через Китай и Монголию, и не было уверенности, дойдут ли они вовремя до адресата. Теперь уж не в диковинку было, что командовать эскадронами, даже полками, партизаны избирали малограмотных, а иногда и вовсе неграмотных фронтовиков. Но главной бедой был недостаток политработников, которые особенно нужны были именно теперь, после создания ДВР — Дальневосточной республики, — ибо не все партизаны понимали всю важность этого мероприятия. В полках усиленно распространялись враждебные революции толки: "Не нужен нам буфер!"

— Воевали за советскую власть, а теперь буфер какой-то объявился, сбоку припека!

— На готовенькое заявились!

— Не желаем! Обман!

— Будь бы живой Журавлев, по-другому бы дело было!

— Тот бы не позволил.

Понимая опасность таких настроений, Дмитрий Шилов, не зная покоя ни днем ни ночью, мотался по фронтам, вызывал к себе командиров частей и фронтовиков-коммунистов, растолковывал им, что такое "красный буфер", выступал на полковых собраниях. Обстоятельства требовали появления командующего и в Забайкалье, в партизанском корпусе Коротаева. Так и не дождавшись жигалинского отряда, Шилов телеграммой вызвал с фронта комиссара 1-й амурской кавдивизии Атавина, которого знал не только как земляка, казака Копунской станицы, но и по совместной работе в полковом комитете в 1917 году.

Утром Дмитрий проснулся, как обычно, еще до восхода солнца, умывшись холодной водой, прошел из своего купе в штабной вагой. Там еще было пусто, работники штаба спали в соседних вагонах, лишь наружный часовой с винтовкой медленно прохаживался вдоль штабного поезда. Приглаживая рукой волнистый темно-русый чуб, Дмитрий остановился у окна, залюбовавшись утренним пейзажем. Из окна ему виден был угол станционного здания, а за ним небольшой поселок, на нем еще лежала утренняя тень от горы, но кудрявые столбы дыма уже порозовели под лучами восходящего солнца. За селом зеленеет широкая луговина, в зарослях тальника угадывается речка, а дальше горы, тайга, словно зеленый волнистый океан, раскинулась она вширь до затянутого сизой дымкой горизонта. Тайга! Как любил ее Дмитрий с детских лет, и теперь нахлынула на него волна воспоминаний того времени, вытеснив из головы мысли о затерявшейся где-то там жигалинской экспедиции. Вспомнились юношеские годы, летние каникулы, когда учился он в реальном училище, Нерча, старый рыбак Прокопий Милалев, по-уличному Проня Горчен. Любил Дмитрий слушать охотничьи рассказы деда, ходить с ним на Нерчу рыбачить. Так и видится Дмитрию широкий плес в излучине Нерчи: сидит Митя под кустом боярышника, недалеко от деда, внимательно следит за двумя удочками, а перед дедом торчит их над водою штук пять. На зеркальной глади глубокого омута недвижно лежат камышовые поплавки. Но вот один поплавок чуть дрогнул, раз-другой, нырнул. Дмитрий проворно подсек, и сердце у него зашлось от радости, когда потянул из воды добычу, миг — и вот она, сверкнув на солнце серебристой чешуей, тяжко шлепнулась, затрепыхалась на песке.

"Деда, смотри! — Митька в момент снял с крючка красноперую рыбину. — Здоровяк-то какой!"

"Какого, брат, сазана добыл! Ай да Митька, молоде-ец! — улыбаясь в широченную дремучую бороду, дед одобрительно качает кудлатой головой и, как всегда, заканчивает прибауткой: — А воопче-то Федот, да не тот, тот ишо в воде остался".

Воспоминания Шилова прервал звук шагов, и в вагон, звякнув о железную дверь шашкой, вошел Атавин.

— Раненько поднимаешься! — Среднего роста, крепко сложенный, круглолицый, Атавин поздоровался с Шиловым за руку, осведомился: — Чего вызывал?

— Дело важное. — Шилов присел возле стола, жестом пригласил сесть комиссара. — Садись да расскажи, как у тебя дела в дивизии?

— Пока что затишье, готовимся к новым боям.

— Об этом знаю, настроение как у бойцов наших?

— Да что настроение, известно дело, волнуются люди, недовольство высказывают.

— Насчет буфера?

— Ну да. Главная беда наша в том, что на постой в селах-то к зажиточным хозяевам людей своих ставим! К бедняку, у которого своих ребятишек кормить нечем, не поселишь. А богачи этим случаем пользуются, нашептывают партизанам: "Где ваша советская власть? Обманули вас комиссары". Недавно иду по улице вечерком, вижу, партизаны наши, человек пять, сидят, разговаривают, меня увидели и разговор оборвали. Подошел к ним, поздоровался, спрашиваю: "О чем беседа, товарищи, чего замолчали?" Переглянулись они, а один из них говорит: "Старичок тут объяснял нам по библии, толкует, что в обратную нас потянули, от советской власти отступились, к буферу попятились, так оно и дальшей пойдет в обратную сторону! А закончится тем, что воссядет на престоле Михаил Второй! Так оно и в библии сказано, в самую точку угадано!" Видал, как они действуют ловко! Мы, конечно, принимаем меры, мобилизовали весь наш актив, коммунистов, но даже командирам разъяснять приходится, что к чему. Хлопот полно, и ты меня тут не задерживай, пожалуйста.

— Хм, не задерживай, — хмуро улыбаясь, вздохнул Дмитрий, — рад бы не задерживать, да приходится. Мне надо сегодня же выехать в Забайкалье, в коротаевский корпус. Здесь остается один мой заместитель Лукс, все остальные в разгоне по фронту. Одному Луксу тут будет не под силу, вот и пришлось тебя вызвать ему в помощь. Действуйте вдвоем. Жигалин со своим отрядом должен вот-вот появиться, жду его со дня на день. Прибудут они, помоги, в чем нужда у них будет, введи их в курс дел наших и предварительную разверстку подготовьте, кого куда из них направить.

В тот же день Шилов на паровозе выехал на станцию Бушулей, а оттуда верхом на лошади, в сопровождении двух конных партизан, двинулся прямым путем на восток. В станице Ботовской стремительную, многоводную Шилку переплыли на боту, рядом с ними плыли расседланные копи. Отсюда ехали бездорожно, тайгой и на третий день к вечеру достигли большого села на Газимуре. Здесь совсем недавно был бой, и партизаны лихим налетом вышибли из села белоказачий полк. Уже на виду села путников задержал партизанский дозор. Пожилой партизан, старший дозора, узнав Шилова, обрадовался:

— Митрий Самойлович! Здравствуйте!

— Здравствуйте, какого полка?

— Четвертого кавалерийского, третий день здесь обретаемся. Бой был оправдашний, побили их мною и обоз забрали. Патронами-то скудались последнее время шибко, теперича разжились, хватит покеда.

— Урон большой понесли?

— Да не без этого, — вздохнул партизан, — пятерых наших похоронили в братской могиле, ну и раненых человек пятнадцать, двоих-то чижало, не выживут, однако!

— Толстокулаков как?

— Да ничего, жив-здоров. Как сюда ехать, видал его.

В село въезжали вечером, когда покрасневшее солнце повисло низко над горизонтом. День был субботний, из натопленных бань белыми клубами вырывался пар, в предбанниках мельтешили голые люди. Пахло дымом, распаренным березовым веником и парным молоком, бабы во дворах доили коров, а в оградах, куда ни глянь, видны расседланные партизанские кони. Днем их угоняли на пастбище, а теперь, привязанные к изгороди, кормятся они хозяйской соломой, а кое-где и сеном, оставшимся от весны. Сами партизаны расхаживают по селу, парятся в банях. В одном месте несколько человек, как видно уже почаевавших после бани, сидят на завалинке, разговаривают, курчавятся над ними сизые табачные дымки.

"Про буфер судачат", — шагом проезжая мимо, подумал Шилов.

Толстокулакова на квартире не оказалось. Хозяин дома, русобородый, с лысиной во всю голову человек, сидел на скамье, разувался. На вопрос Дмитрия, где командир полка, ответил:

— Ушли куда-то оба с писарем. А вы, извиняюсь, с дороги, видать? Может, в баню пожелаете, попариться?

— Да оно бы неплохо, — пошевелил плечами Дмитрий, вспомнив, что уже давненько не испытывал такого удовольствия.

— Тогда разболакайтесь, и сходим, баня скутана[13].

Раздевался Шилов в предбаннике, куда принес и оружие, оставить его на квартире не решился. В прокопченной дымом бане (топилась она по-черному, без трубы, дым выходил в открытую дверь) темно, как в погребе, — свет в нее проникал сквозь маленькое в берестяных заплатах оконце, — и жарко было от раскаленной доала каменки, где дотлевала багряная груда лиственничных углей. Хозяин свое бельишко повесил на жердочку под потолком, посоветовал Шилову:

— Вешай, служивый, лопоть-то вот сюда. Поди, тоже вошки водятся, а от них только жаром и можно избавиться. Да полезай на полок, попарься.

Дед плеснул ковш воды на каменку, она зашипела, защелкала, горячий пар обволок на полке Дмитрия, а он, крякая от удовольствия, хлестал и хлестал себя распаренным веником, припрашивал: "Еще ковшичек, пожалуйста, еще!"

Смеркалось, когда Дмитрий с хозяином пришли из бани. В доме уже зажгли лампу, хозяйка, уложив детей спать, вскипятила самовар, а хозяин, накинув на потную спину домотканую шинель, вышел во двор проведать скотину. Разомлевший от бани, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, Дмитрий присел на скамью у стола. В этот момент ему не хотелось думать о военных делах, хотелось отвлечься от них, отдохнуть, наслаждаясь покоем мирной деревенской жизни. Но мысли о том, как там дела у Атавина, прибыл ли со своим отрядом Жигалин, сами собой лезли в голову.

Наконец-то в доме появился Толстокулаков — высокого роста, стройный красавец с таким же, как у Шилова, волнистым темно-русым чубом. Еще будучи на германском фронте, примкнул Степан Толстокулаков к большевикам, одним из первых пошел на восстание против семеновщины, и, хотя был он неграмотным казаком, подобно Макару Якимову, партизаны избрали его командиром 4-го кавполка и не ошиблись. Умелым, боевым командиром показал себя Степан, за это и за прямоту суждений любил его Шилов, хотя иногда и ругал Степана за излишнюю лихость в бою, за то, что однажды он сам повел в атаку эскадрон партизан, подменяя собою младших командиров.

Ответив на приветствие Толстокулакова, Дмитрий пригласил его к столу. Разговора о своих делах заводить не стали, в присутствии хозяев, а, напившись чаю из толченой чаги с молоком и пшеничными калачами, удалились в горницу. Хозяйка, засветив им висячую лампу, вышла. Шилов, прикрыв за нею дверь, заговорил первым:

— Рассказывай, как у тебя дела?

— Как сажа бела, — нахмурился Степан, придвигая Шилову берестяной чуман с табаком-зеленухой. — Закуривай.

— Не курю. А ты вроде недоволен чем-то?

— Тем, что люди у меня обижаются, даже в глаза говорят, что обман кругом!

— Какой обман?

— Будто не знаешь, какой? Такой, что воевали за Советы, за революцию Октябрьскую, а теперь, когда дело к концу подходит, нам буфер навязывают! А на флаг наш красный, кровью рабочей политый, заплатку синюю пришили? Это правильно?

— Правильно, Степан Иванович, совершенно правильно. Это же ленинская установка, по его инициативе и создана ДВР.

— И ты туда же гнешь? Ленин! Да он, поди, и не знает про все эти махинации здешние! Это же эсеров да меньшевиков штучки-дрючки да выдумки хитрые: видят, что до власти им никак не добраться, так они буфер придумали — и вот вам пожалуйста, пролезли во властители! А ты говоришь — Ленин! Не-ет, брат, уж его-то ты здесь не примешивай! Чтобы Владимир Ильич да на такое дело согласился? Сроду не поверю.

— Эх, Степан, Степан Иванович, — Шилов, улыбаясь, покачал головой, — командир-то ты боевой, это верно, а вот насчет политики туман у тебя в голове.

— Конечно, я в школах не обучался,даже и не бывал в них, не до этого мне было. — Степан, обиженно вздохнув, потупился и, помолчав, снова глянул на Шилова, окреп голосом. — А что касаемо политики, так я до нее нутром дошел ишо на германском фронте! Так что кое-что кумекаю.

— Хорошо, тогда ответь мне на такой вопрос: нам выгодно, чтобы японцы продолжали воевать против нас?

— Скажешь тоже, — усмехнулся Степан. — Какая же нам от этого выгода? Век бы их тут не было, трижды клятых!

— Так вот, буфер-то для того и создан, чтобы выкурить их от нас.

— Ох п загнул, Митрий Самойлыч, японцев выкурить! Так они этот буфер и послушают, как же, разевай рот пошире.

— Вынуждены будут послушать. Ведь управители-то ихние утверждают, что войска японские помогают русскому народу, по просьбе его правительства, власть советскую свергнуть, республику установить в России демократическую, с которой обещают жить дружно, в мире, понятно тебе?

— Да вроде бы понятно, ну а дальше что?

— То, что буферное правительство наше уже заявило Японии: мы не Советская Россия, а самостоятельное государство, суверенная демократическая республика. Жить с вами в мире желаем, воевать нам не из-за чего, а поэтому и войска свои вывести от нас будьте любезны.

— Думаешь, послушают, выведут?

— Обязательно. Насчет этого переговоры с ними вот-вот начнутся, и к осени их у нас не будет.

— Вот оно что, чудно! — Степан, все еще недоверчиво улыбаясь, пожал плечами. — Конешно, ежели оно и в самом деле так получится, то и войне скоро конец, с одними беляками нам справиться раз плюнуть. За-ради такого дела мы и против буфера возражать не будем. Вить он же небось ненадолго будет установлен, как ты думаешь?

— Об этом разговор будет позднее, когда войну закончим. Завтра давай собрание полковое проведем, я подробно объясню партизанам про буфер, а сейчас, — Дмитрий, прикрыв рот ладонью, зевнул, тряхнул кудрями, — давай-ка укладываться спать. Я, браток, уж и не помню, когда спал по-человечески, спокойно. Вчерашней ночыо вроде бы с вечера лег, новая беда — клопы! Заели, будь они прокляты. На сеновал ушел от них, холодно под шинелью, так и промучился всю ночь.

— Ишо на один вопрос ответь и ложись спи.

— Давай, слушаю.

— Комиссара когда мне пошлешь?

— Скоро, жду комиссаров целый отряд, как прибудут, пошлю тебе в первую очередь.

— Э-э, брат, — Степан жестом, полным отчаянности, махнул рукой, — суленого три года ждут, а мне комиссара сейчас надо, позарез.

— Знаю, что надо, а где его взять? Ведь и в других полках такое же положение: в Третьем полку у Швецова, например, нету комиссара, то же самое у Пичуева в Седьмом, в Девятом Епифанцева, да и в других полках обходятся без комиссаров и воюют.

— Сравнил тоже, там командиры-то грамотные, а я что? Такой же неуч, как и партизаны мои! Ты вот расскажешь им завтра про буфер, сядешь на коня и уедешь, а они опять начнут донимать меня расспросами: и то им объясни, и другое. Надысь один из Третьего эскадрона пристал ко мне с вопросом про Карла Маркса, а я слыхать-то слыхал про Маркса, а каких он там делов натворил, откуда мне знать. А будь комиссар, он бы меня от этого избавил, и командовать мне легче было бы.

— Это верно, — Шилов, не торопясь с ответом, разулся, снял гимнастерку и лишь после этого заговорил: — Ладно уж, пошлю тебе комиссара, есть у меня на примете. Он хоть из рядовых партизан, но грамотный, толковый мужик.

— Давай, и я такому радехонек буду. На безрыбье, брат, и рак рыба, а на безлюдье и Фома человек. Фамилия-то его как?

— Сухарев Корнил.

— Так я же знаю Сухарева, в полковом комитете был у нас в семнадцатом году. Ну, этот повезет, уж чего-чего, а насчет политики — собаку съел, посылай его скорее.

— Пошлю, — Шилов снова зевнул, посмотрел на широкую, чисто проскобленную скамью. — Постелить бы принес чего-нибудь, у меня ведь, кроме шинели, ничего нету.

— Сейчас подседельник принесу да шубу у хозяев выпрошу, и постеля получится, как у хорошего купца.

— Давай.

(обратно)

ГЛАВА VII

Много всяких непредвиденных трудностей пришлось преодолевать на своем пути отряду Жигалина, горные скалистые перевалы, речки, широкие пади, зачастую кочковатые, тонкие, и, чтобы перебраться через них, требовалось много труда и времени. И все-таки отряд упрямо продвигался вперед. Жигалин, как ни уставал за день, вечерами, при свете костра, продолжал свои записи в дневнике.

"9 июня. Наконец-то Витим присмирел, вода в нем пошла на убыль, и вот уже второй день, как мы покинули гостеприимную Романовну. Едем бездорожно, тайгой, через хребты и пади, ориентируясь не только по карте, но и по Витиму, что течет справа от нас, и мы частенько видим его, как на хребет поднимаемся. Тайга, нигде не увидишь пенька срубленного дерева, и такая красотища кругом, столько повсюду цветет багульника, и такой он пышный, что глаза не оторвешь, на него глядючи! Настроение у людей бодрое, хотя поход наш чертовски труден, сегодня полдня ушло на то, чтобы перебраться через падь, такая она оказалась болотистая, топкая, насилу одолели, а шириной не более полверсты. А сколько таких впереди! Да еще и через Витим надо переправляться теперь с левого берега на правый, как будет дело с переправой через него? Ведь там не только парома, но и лодки может не быть.

11 июня. Продвинулись сегодня верст на 50. Небольшая задержка все же произошла в пути из-за проклятого Водолаза, так прозвали ребята коняшку гнедой масти, это удивительное животное воды боится, как черт ладану! При переходе через речку, даже самую маленькую, обязательно в нее завалится, уже раз пять приходилось вытаскивать всем народом его из воды. Поначалу мы, не зная его повадок, нагрузили на него ящики с патронами и мешок сухарей, стали речку переезжать, маленькую, все кони ее просто перешагивали, а этот, чадо, сначала одну ногу в воду окунул, потом вторую и повалился, сухари в воде оказались. Кое-как выручили, а на следующей речке та же история повторилась, с той поры и прозвали его Водолазом. Вот и сегодня с ним такое же происшествие.

12 июня. Удача, какой мы никак не ожидали: на берегу Витима, куда сегодня прибыли, оказалось жилье, рыбак тут поселился с семьей вдали от людей. Человек он молчаливый, суровый с виду, но лодку нам взять разрешил беспрепятственно, на ней мы и перевезли людей, имущество, а коней плавежом. И тут Водолаз чуть беды не натворил: вместе с конями поплыл Чепизубов. Рыжка своего за хвост ухватил и Водолаза потянул за собой, повод от него на плечо себе накинул. Сначала плыли хорошо, но на середине реки Водолаз начал тонуть и Григория за собой потянул. Хорошо, что чепизубовский Рыжко оказался конем удалым, сильным, выплыл и Григория за собой вытащил вместе с Водолазом. Обозлились мы на эту животину, хотели бросить его в тайге на съедение волкам, но Чепизубов заступился, упросил-таки, оставили в отряде.

16 июня. За два минувших дня трижды вытаскивали из речек Водолаза, надоел, проклятый. А вода в речках холодная, светлая как стекло, даже хариусов видно, жалко, снастей рыболовных нету у нас. За все это время только трех коз убили, а их полно в тайге, каждый день следы их видны, даже изюбровые попадают, а самих изюбров не видели ни разу! Да оно и понятно, едем большой оравой, всякий зверь нас за много верст чует и разбегается.

20 июня. Сегодня форсировали Имурчен. Река большая, броду нет, пришлось делать плоты из сухостойного сосняка, пригодились наши два топора и шашки. Веревок вязать плоты не хватило, вместо них стали таловые прутья свивать, получилось неплохо. Все обошлось благополучно, по на переправу ушел целый день. Тревожит то, что продукты кончаются, а ходу нам, но моим расчетам, не меньше как недели полторы до места назначения.

24 июня. Беда за бедой. Вчера вышли в такую заболоченную низину, что и пешком не перейти — трясина! Чтобы обойти ее, пришлось свернуть с намеченного курса на север, шли весь день и ночевали вблизи болота. Тьма-тмущая гнусу — комаров, одно спасение от них дымокур. Вечером доели последние сухари и остатки вяленого мяса. Всего продуктов осталось пуда полтора крупы. Придется забивать на мясо коней, хорошо еще, что соли-то осталось фунтов пять… На этой почве шумиху большую поднял Срывцев, доказывая, что идем неправильно, что надо повернуть обратно и пробиваться к селам на Шилке.

"А если там белые?" — спросил его Большаков Иван Пудович.

А он в ответ на это: "Ну и что? От белых мы и отбиться можем, а тут верная смерть, с голоду подохнем!"

Но тут на него напустились и Большаков, и Войлошников, и Бурынь, и другие товарищи, никто не поддержал бузотера. Он притих. Хорошо, что народ в отряде у нас надежный, дружный, не боятся трудностей.

26 июня. Болото обошли, но уклонились от курса далеко к северу, снова повернули на восток. Утром варили и жарили на вертелах конину. Первым подвалили на мясо Водолаза, — хватит уж с ним мытариться. Положение скверное, люди мои заскучали, претит им конина, не едали ее. Понимая это, мы с Иваном Войлошниковым и Большаковым еще вчера переговорили на ходу с большевиками отряда, условились, что и в этом деле мы должны быть примером, так и поступили: первыми принялись за конину. К тому же и запах от жареного мяса вкусный, это помогло! Глядя на нас, и другие хоть и нехотя, морщась, но все-таки конинки отведали, скандалу не получилось. Ничего, голод не тетка, привыкнут!

28 июня. Давно перевалили Яблоновой хребет, одолели много других перевалов, рек, болотистых речек, а конца пути все но видно. Кони ослабели от больших переходов, а людей не узнать, обросли бородами, почернели от загару, прокоптились дымом от костров, исхудали от недоеду так, что только скулы торчат. Только и еды что конина да кипяток с наваром из брусничного листа. Доедаем второго коня, жалко убивать боевого друга, да что поделаешь, нужда заставляет, голод!"

После этой записи Жигалина прошел день. Угрюмые, изнуренные походом и голодом, ехали жигалинцы, упрямо продвигаясь все дальше и дальше на северо-восток, ни разговоров среди них, ни шуток, как в начале пути, ни смеху. До разговоров ли тут, когда на уме-то у всех одно и то же — ладно ли едем? Не сбились ли с пути? Приободрились люди, когда кое-где в лесу стали попадаться пни, значит, недалеко где-то есть жилье!

К вечеру наткнулись на зимовье, обрадовались ему, словно это была не пустая охотничья избушка, а целая деревня. В зимовье с нарами и печью в углу из дикого камня обнаружили, как повелось у охотников-сибиряков, запас сухих дров, спички на печурке, соль в тряпочке и подвешенную к матке берестяную пайву, а в пей фунтов пять вяленого козьего мяса. Хоть и по маленькому кусочку, но мясо разделили на всех как лакомство.

В этот вечер у костров засиделись дольше обычного. Уже темнело, на западе затухал вишневого цвета закат, а люди все еще сидели вокруг догорающих огней, подкидывали в них сухие лиственничные сучья, разговаривали. Жигалин еще засветло сделал в дневнике очередную запись и, накрывшись шинелью, прилег рядом, положив голову на седло. Чувство непомерной усталости охватило все его существо, ему не хотелось ни говорить, ни думать ни о чем, а лежать вот так, наслаждаясь покоем, слушать бесконечные разговоры друзей.

— Тут и до Шилки, мне кажется, недалеко, — Яков по голосу узнал Большакова. — Согласно карты, мы теперь где-то в районе Курлыченской станицы.

— Завернуть бы поближе к селам на Шилке да выслать разведку.

— Хлебом разжились бы…

— Опасно, нарвешься на белых.

— Нет уж, надо продолжать, как начали. Теперь и ходу до наших осталось дня два, от силы три. Верно, Яков Павлович?

Жигалин не ответил, он уже спал, не слыша дальнейших разговоров.

Крепко спали жигалинцы после поздних разговоров. А ночи коротки, только что потухла вечерняя заря, а на востоке брезжит уже рассвет, зачирикали раноставы-птички, холодком потянуло с пади от речки.

И вдруг, разорвав утреннюю тишину, бацнул выстрел, второй.

— Тревога! — завопил Жигалин, мгновенно срываясь с места.

Всполошился так впезапно разбуженный лагерь, люди вскакивали на ноги и, босые, всклокоченные, хватались за винтовки, метались, опрокидывая котлы, сшибаясь друг с другом. Шум, звяк оружия, хриплые спросонья голоса:

— Кто? Где?

— Кто стрелял?

— Тише! — перекрыл весь этот гвалт властный голос Жигалина.

Шум поутих, люди угомонились, сгрудились вокруг Жигалина и тут увидели бегущего к ним с пади человека. Кто-то щелкнул затвором, Жигалин шагнул навстречу бегущему, взмахнул наганом!

— Стой! Стрелять буду!

— Свой, Чепизубов, — отозвался тот, замедляя бег. Не добежав до Жигалина, он остановился, махнул рукой: — За мной давайте, живее! — повернул обратно.

Следом за ним побежали остальные жигалинцы и под бугром, возле раскидистой старой березы, увидели одного из своих партизан. Он стоял с винтовкой в руке, рядом на земле валялось седло, а поодаль, широко раскинув руки, навзничь, лежал человек, в котором при свете наступающего дня узнали Срывцева. Он весь подплыл кровыо, от нее вокруг пулевой дырки на груди побурела и шинель.

— По месту потрафил, — сказал один из партизан.

— По месту! — подтвердил второй. — Даже ногой, видать, не дрыгнул.

— Надо бы живьем его взять, — начал было Жигалин, но Чепизубов договорить ему не дал!

— Хо, живьем, И так-то едва не упустили!

— А как все произошло?

— Я же говорил тебе, что офицер он, подлюга, — подкидывая на плече винтовку, Мурзин подошел к Жигалину, — третьей сотни нашего Первого Читинского полка сотник. А вот фамилии его никак не припомню… Петров, Прокопьев, Павлов…

— Об этом после, Михайло, убили-то его за что?

— Дай мне сказать. — Чепизубов рукой отстранил Мурзина и зачастил скороговоркой; — Я его еще днем вчера заподозрил, когда он кусок мяса завернул в тряпку и в карман тайком от всех. А я углядел…

— Короче, Григорий, главное говори.

— А это и есть главное. Стал я за ним примечать. Вечером, смотрю, он седло свое отнес в сторону и спать улегся от всех отдельно. Мы со дня еще сговорились с Мурзиным, лежим, будто спим, а сами за ним наблюдаем. И вот, когда все уснули, смотрю, — он голову приподнял, прислушивается. Я Мурзина локтем в бок, молчи, дескать. Поднялся он тихонечко, винтовку за спину закинул, седло в охапку и — ходу. Мы, как только он скрылся, за ним, где ползком, где как. Добрались до этой вот березы и седло тут обнаружили, поняли, что он за конем пошел, мы и притаились за березой… смотрим, ведет коня, у меня аж сердце зашлось: моего Рыжка поймал, гад! Подвел он к нам вплоть коня и вдруг, должно быть, нас заметил, без седла на коня и с места в галоп. Тут мы его и хлопнули вдогонку. Вот как оно было!

— Обыскать его надо хорошенько, — распорядился Жигалин, — да яму ему выкопать, зарыть его, как собаку. Займись этим, Григорий. — И, сутулясь, пошел к табору.

Теперь уж было не до сна. Путники разделились надвое, половина их осталась возле убитого, принялись обыскивать его, рыть могилу, остальные отправились назад готовить на всех еду. К восходу солнца в таборе весело полыхали костры, партизаны, повесив над огнем котелки с кониной, на равные лады обсуждали то, что произошло на рассвете.

Жигалин, усевшись на седло, только что собрался записать недавнее событие, как к нему подбежал Мурзин.

— Вот, как в точку угадал, моя оказалась правда-то, — взволнованным голосом воскликнул он, протягивая Жигалину тонюсенькую папку документов. — Пантелеев его фамилия! Когда прочитали в документе, я вспомнил — точно, сотник Пантелеев! В карателях был у Семенова, сколько он наших людей угробил, сволочуга, и скажи, как получилось — в красные пролез! Как же это получилось так?

Жигалин взял из рук Мурзина документы, принялся их рассматривать. На одном из них, с фотокарточкой под штампом 1-й Забайкальской казачьей дивизии, говорилось, что сотник Пантелеев Иннокентий Саввич откомандировывается в район действий Особого Маньчжурского отряда в распоряжение генерал-майора Шемелина. Схожесть фотоснимка с убитым не оставляла сомнения, что мнимый Срывцев в действительности был сотником Пантелеевым.

— Мда-а, — Яков завернул документы в половину газеты, берег для курева, аккуратно уложил их в боковую сумку. — значит, и в штаб дивизии нашей пробрался кто-то из врагов. Ну да ничего-о, доберется до них наша господи помилуй[14]. Документики-то эти пригодятся. Ну, а вам, товарищ Мурзин, обоим с Григорием, большое спасибо, не прояви вы бдительность — ушел бы этот гад к своим. О геройстве вашем я Шилову доложу, как приедем.

Не привыкший к похвалам Мурзин, краснея от смущения, переступил с ноги на ногу.

— Оно конешно, — пробормотал он, глядя в сторону, — на Гришкином коне-то он теперь бы уже где был! А там, ежели до своих-то вскорости добрался, то они и в сугонь за нами погнались бы.

— Наверно, так бы оно и было, да-а… С нами они так за здорово живешь не расстались бы!

Шел уже тридцать второй день жигалинского похода, когда, поднявшись на один из многочисленных горных перевалов, дальнозоркий Чепизубов разглядел вдали чуть видный дымок.

— Дым! От паровоза, видать, ей-богу, от паровоза! — воскликнул он, указывая Жигалину в сторону далеких гор, затянутых сизоватой дымкой.

Жигалин вскинул к глазам бинокль и уже отчетливо разглядел тоненькую белесую струйку, постепенно расширяясь, она тянулась горизонтально к югу. Сомнений не было: это дым от паровоза. Люди вмиг ободрились, повеселели, сгрудились вокруг Жигалина. Бинокль его переходил из рук в руки; всем не терпелось взглянуть на столь желанное, долгожданное явление; радостью звенели голоса!

— Дым, явственно вижу.

— Понизу стелется, ясно дело, паровоз!

— Конец мученьям нашим!

— Интересно, в каком же месте мы находимся?

— По картам-то где-то супротив Могочи должны быть!

— Дальше, речка-то, какую вчера одолели, — Урюм наверняка, Черный Урюм.

— Да чего тут гадать. Вон падь видится, кусты черемухи белеют посредине, вот вдоль ее и поедем.

— Верно, это речка Амазар, про какую вчера говорили.

И впервые за последнюю неделю команду Жигалина "По коням" восприняли как радость.

Как ни хотелось жигалинцам поскорее добраться до железной дороги, но то, что с горы казалось близким, в самом-то деле оказалось далеким. К тому же с наступлением полуденного зноя усталых, голодных лошадей начали одолевать пауты. Жигалин, выбрав просторную поляну с кустами возле речки, приказал остановиться на отдых, расседлать лошадей.

— Не беда, — утешал он своих бойцов, спешиваясь, разминая ноги, — переждем жару здесь. Конины поедим в последний раз, кони отдохнут, покормятся. К вечеру будем на месте, и то хорошо.

Ему никто не возразил. Расседланных коней подержали в тени кустов, чтобы не сразу подпустить их к воде, на поляне развели костры.

Жигалинцы и не подозревали, что за ними наблюдает с горы партизанский разъезд из четырех человек. Старший дозора, коричневолицый от загара усач-партизан, одного из своих бойцов послал с донесением в штаб полка на станцию Амазар, гонцу приказал передать на словах, что обнаружен незнакомый отряд. Дозорный просил выслать сюда эскадрон, чтобы окружить незнакомцев и выяснить, что это за люди, а если потребуется, то и бой дать. К удивлению дозорного, в штабе обрадовались его донесению. Комиссар Атавин тут же приказал завхозу позаботиться о встрече дорогих гостей, готовить для них квартиры, ужин, топить бани и лишь после этого вспомнил о гонце из разъезда и отослал его обратно.

Солнце близилось к закату, удлинились тени от всадников едущих долиной по дороге к станции Амазар. Дневная жара схлынула, коней уже не донимали пауты, но на смену им появился другой гнус — комарье. Эти более всего досаждали людям, серой кисеей клубились над ними, зудели, липли к мокрым спинам и шеям. Но всадники не обращали на них внимания. До комаров ли тут, когда до станции рукой подать! Увидели ее, когда обогнули гривастую, в густом засеве березника, сопку, рядом со станцией, вдоль полотна железной дороги, растянулся поселок, в полуверсте от него была поскотина, а от нее навстречу колонне галопом мчались трое верховых. В переднем Жигалин, глядя в бинокль, угадал своего земляка и сослуживца Михаила Атавина. Вблизи колонны комиссар спрыгнул с вороного скакуна, поводья закинул на луку. Строевой выучки конь пошел следом за хозяином, толкая его мордой под локоть.

Колонна остановилась; загорелые, обросшие щетиной жигалинцы окружили Атавина. Он, едва успевая отвечать на вопросы, пожимал им руки и в одном из этих бородачей с трудом признал Жигалина:

— Яков, ты?

— Да вроде бы я! — Друзья обнялись, трижды поцеловались.

— Ну, брат, вид у тебя! — Атавин, смеясь, отстранил от себя друга, держа его за плечи. — Разбойник! Как есть разбойник с большой дороги!

— Промашка вышла: пошел к цирульнику, а угадал в кабак, — отшутился Яков и, оборвав смех, спросил: — Шилов тут?

— На станции Ксеньевской, только что из Забайкалья вернулся. Я ему уже сообщил про вас по телеграфу, к вечеру будет здесь, на паровозе примчится.

А вокруг их толкалась говорливая толпа: одним хотелось расспросить о чем-то Атавина, другие торопили ехать.

— Кончайте вы базар, ехать надо быстрее!

— Обожди, дай спросить!

— Чего спрашивать, время-то не ждет!

— По коня-ам!

(обратно)

ГЛАВА VIII

Новый поход против красных атаман Семенов предпринял в начале лета 1920 года. К этому времени силы его значительно выросли за счет прибывшего из Западной Сибири корпуса каппелевцев, и все-таки положение атамана ухудшилось. Дело в том, что на станции Гонгота Забайкальской железной дороги между представителями правительства ДВР и японского командования начались переговоры о прекращении военных действий. В ставке атамана Семенова отлично понимали, что эти переговоры могут закончиться миром и Япония отзовет свои войска из Забайкалья (так оно затем и получилось), а это означало конец режиму атамана Семенова. Это и понудило его поспешить с организацией нового, самого крупного за эти годы, наступления на партизан Забайкалья. Разработанный семеновскими штабистами план наступления был очень прост: охватить силы противника с трех сторон так, чтобы путь отступления у красных был лишь в сторону Аргуни, где ждет их сдача в плен или смерть. О прорыве ими мощного окружения белых не могло быть и речи, слишком уж большое неравенство было и в численном составе, и в боевом вооружении в пользу семеновцев. В наступление Семенов кинул пять пехотных полков, двенадцать казачьих с приданными к ним батареями, конно-азиатскую дивизию барона Унгерна и каппелевский корпус генерала Лохвицкого. Бои развернулись по всему более чем трехсотверстному фронту, от пограничной Аргуни до Шилки. От орудийного гула содрогалась земля, клубами пучилась от взрыва снарядов и дымилась на местах пожарищ в селах, попавших под обстрел. Партизаны отступали, вражеское полукольцо сжимало их с трех сторон все сильнее, а путь к отступлению оставался единственный — к Аргуни.

Правда, была еще возможность у красных на подходе к долине Урюмкана прорвать цепь окружения и уйти в непроходимые дебри приаргунской тайги. Но тогда пришлось бы бросить свою пехоту и оставить на милость врага раненых. Это было бы нарушением устава партизанской армии, и так не могли поступить красные конники, они предпочитали умереть в бою, чем бросить в беде братьев по оружию. Прикрывая отход, партизаны бились, не щадя жизни, на оборонительных позициях.

Конники Макара Якимова, все три полка его бригады, отступали долиной Аргуни, на них нажимала дивизия барона Унгерна. Непроходимая тайга, скалы, мешая барону развернуть его дивизию, помогали якимовцам успешно держать оборону. На одной из таких позиций Макар продержался более двух суток и этим оказал неоценимую услугу всей партизанской армии. Ведь всего верстах в пятидесяти от этой позиции находился конечный пункт отступления красных — село Джоктанка, там, на берегу Аргуни, накапливались отступавшие части пехоты, обозы с ранеными, госпитали.

Полк, в котором находился эскадрон Егора, отбив очередную атаку бароновцев и дождавшись подмены, отошел на позиции, чтобы после короткого отдыха готовить новый оборонительный рубеж. Егору было не до отдыха, поручив эскадрон помощнику, он решил махнуть в Джоктанку, надеясь встретить там Настю. Знал Егор, что из Джоктанки госпиталю некуда податься, дальше уже нет тележных дорог и уйти из села в низовья Аргуни можно лишь на лодке или пешком, по узенькой тропинке через скалу Убиенную, где пройти-то можно лишь по одному человеку.

В Джоктанке в это время происходило то, чего не могли предусмотреть семеновские штабисты: командующий фронтом Коротаев разделил свою армию надвое, одни на оборонительных позициях сдерживали натиск врага, а те, что добрались до Аргуни, тысячами устремились в лес, на заготовку бревен для плотов — благо тайга вплотную надвинулась на скалистые берега Аргуни. Егор, еще не доехав до села, услышал шум, какой всегда бывает при валке леса. Само село, когда он прискакал туда на взмыленном Гнедке, походило на развороченный палкой муравейник. Улицы до отказа запружены людьми, обозами, пушками, зарядными ящиками, фургонами, все это движется, суетится, шумит! Вдоль берега Аргуни многие сотни людей по пояс, по грудь в воде стучат топорами, сплачивают, вяжут плоты, бревна для них подвозят на лошадях, вручную на телегах, волокут, юзом спускают с гор. В селе разбирают на бревна старые избы, амбары и бани и на руках несут к берегу. Шум, стук, грохот, голоса людей — все слилось в сплошной рокочущий гул. На берегу горят костры, вокруг них толчея — люди, отработавшие ночную смену, теперь варят еду и тут же, у костра, засыпают. От берега один за другим отчаливают плоты, нагруженные пушками, пехотой, полковым имуществом, чтобы все это сплавить на Амур[15].

В этой толчее Егор никак не мог найти Настин госпиталь. С великим трудом, лавируя между телег, людей и коней, выбрался он на берег и тут увидел плот, на который погрузили госпиталь, он уже отчалил от берега. На плоту санитарные повозки, две большие палатки, женщины в белых халатах и Настя. Она, Егор узнал бы ее среди тысячи других!

— Настя-а! — махнув рукой, крикнул он что было силы.

Она услыхала его, узнала и, подбежав на край плота, держась одной рукой за повозку, другой тоже махала ему, что-то кричала — не разобрать.

В этот момент не разум, а сердце владело Егором, подчиняясь ему, он не раздумывая, как был в одежде, с винтовкой за плечами, разогнал Гнедого — и в Аргунь.

"Сейчас… доплыву и на плот, к Насте", — лихорадочно работала мысль, когда Гнедой уже поплыл, а он, свалившись с седла и держась одной рукой за гриву, другой правил за плотом. Сначала ему казалось, что до плота рукой подать, и вдруг, к ужасу своему, увидел, что отстает от него все дальше и дальше! И все-таки он продолжал плыть за плотом. Обогнули скалистый, отвесно поднимающийся из воды выступ, за которым виднелась узенькая полоска песчаной косы, туда и повернул Егор Гнедка. Когда он вышел с конем на берег, плот был уже далеко. Настя стояла все там же, у санитарной повозки, махала ему белым платком. Такой она и запомнилась Егору.

(обратно)

ГЛАВА IX

Дня через два после того, как Егор видел Настю на плоту и не смог ее догнать, он присутствовал на военном совете. В большом отведенном под штаб доме командиры полков и отдельных эскадронов собрались еще засветло. Заседание открыл командир партизанской дивизии Коротаев[16] — узколицый, заросший недельной давности черной щетиной, коричневый от загара, белел у него только лоб, не тронутый загаром под фуражкой.

— Дело такое, товарищи, — начал он, обводя командиров припухшими, красными от недосыпания глазами, — главную нашу задачу мы решили: всю нашу пехоту, госпиталя, часть обозов, батарею сплавили на Амур. Есть сообщение, что первые плоты уже на Амуре, разгрузились в районе станицы Черняевой. Завтра утром, чуть свет, отчалят остальные три плота с обозами. Теперь вторая наша задача: как коннице нашей быть? Делать плоты у нас уже нет времени! Держать оборону нет силы, да и патроны на исходе. Остается одно из двух: биться до последнего или попытаться плыть по Аргуни на конях. Какое ваше мнение, прошу высказать?

Тягостное наступило молчание, первым нарушил его Чугуевский:

— Плыть по Аргуни далеко, не выдержат кони! И на прорыв пойти — риск большой, не прорваться нам.

Заговорили сразу в несколько голосов:

— Посекут из пулеметов!

— В одеже плыть, при всем оружии — рисковое дело!

— А я так думаю, что сдюжат кони, ведь плыть-то вниз по течению.

— Дозвольте мне сказать, — поднялся со своего места командир 4-го полка Толстокулаков. И, выждав тишину, продолжал: — Конечно, идти на прорыв с нашими силенками нечего и думать, явная смерть. А вот уплыть по Аргуни — в этом есть резон. Надо плыть, и вот што я хочу присоветовать, ведь здесь на берегу Аргуни бревен-то сколько осталось от плотов. Надо так сделать, когда поплывем, чтобы и они с нами плыли. Бревен но восемь, по десять на эскадрон; у кого конь ослабнет, хватайся за бревно, вынесет.

Гулом одобрительных голосов отозвались командиры:

— В самом деле, можно!

— С бревном не утонешь!

— Плыть надо, какой разговор.

— Кто не свышный к такому делу, имейте в виду, когда поплывем, надо не за гриву держаться, а за хвост, коню легче плыть!

— Да и самому способнее.

— Наше счастье, товарищи, — вновь заговорил Коротаев, — что белые здесь ошибку большую допустили. Если бы они один полк свой кинули на Аргунь, ниже Убиенной, потопили бы все плоты наши, и нам бы тут хана! А теперь все-таки есть надежда, хоть и трудное это дело, но уйти от верной гибели можно.

Кончилось совещание тем, что все сошлись на одном — завтра же сняться всем полком с позиций и на конях плавежом по Аргуни. Перед тем как разойтись, Коротаев приказал:

— Утре, чуть свет, всем собраться здесь же. Может, из разведки от Вишнякова какое донесение получим. Да и вообще посоветоваться, утро вечера мудренее.

Коротаев и три эскадронных командира ночевать остались в штабе, вместе со связными, ординарцами, которые находились тут круглые сутки. Коротаев кинул на деревянную скамью шинель, чей-то ватник под голову, лег, не раздеваясь, и сразу же уснул. За эти дни, руководя оборонительными боями, сплавом людей на плотах, Яков Николаевич так уставал, что еле держался на ногах, к тому же и спать ему приходилось урывками, где придется. В эту ночь ему показалось, что он только заснул, а его уж кто-то будит, дергает за ногу.

— Вставай живее, ну! Эка, паря, до чего разоспался, как на пашне, в дождливый день!

С трудом оторвав от теплушки отяжелевшую голову, Коротаев открыл глаза и увидел ординарца Кочнева.

— Чего тебе?

— Гонец от Вишнякова.

— От Вишнякова? — Сон мигом слетел с Якова, он сел на постели и только теперь разглядел рядом с Кочневым рослого, широкоплечего парня с русым кучерявым чубом. Спросил его: — Кто такой?

— Конный разведчик Осип Захаренко.

— С чем прибыл?

— Тут вот все написано, и на словах велел передать Вишняков, — парень достал из-за голенища ичига свернутый трубочкой листок бумаги и, развернув ее, показал пальцем, — тут вот два полка белых наступали, остался один второй вчера сняли и вместе с батареей ихней Уровом направили вниз. Должно быть, на Аргунь двинулись, на Усть-Уровскую станицу.

— Маменька родная! — радостно воскликнул Коротаев, — Это же здорово! Иван, буди связных и всех командиров ко мне мигом! — И снова к разведчику: — Значит, ты в тылу у белых был?

— Так точно.

— А как же к нам-то пробрался?

— Да уж всяко-разно, где ползком, где как. Коня-то бросить пришлось.

— Голодный?

— Со вчерашнего утра крошки во рту не было.

— Сейчас Иван тебя накормит, и отсыпайся до утра.

Ожил притихший на ночь штабной дом, огласился говором, топотом ног, хлопаньем дверей. Вокруг стола, за которым уселся Коротаев, сгрудились командиры, которые ночевали здесь же, и те, что подошли из села, поднятые связными по тревоге. Коротаев объяснял им, водя карандашом по бумажке Вишнякова:

— Значит, здесь их всего один полк. Это как раз на участке, где оборону держит наш четвертый полк, верно, Степан?

— Верно, — мотнул головой Толстокулаков.

— Конечно, когда начнется бой, то беляки и с соседнего участка могут прийти на помощь своим. Но прорвать их кольцо мы должны именно здесь, и те полки, что прорвутся первыми, разворачиваются фронтом влево, чтобы ударить противнику в тыл, помочь расширить прорыв. Чтобы всем нашим полкам выйти из окружения.


Яростным гулом боя, ружейными залпами, рокотом пулеметов огласилось узкое ущелье, зажатое с двух сторон скалами, где держал оборону 4-й кавалерийский полк партизан. Пока у белых была здесь батарея, о прорыве в этом месте нечего было и думать, вражеские пушки били по ущелью прямой наводкой, засыпали его шрапнелью. Большой досадой для белого командования было то, что пушки эти они не могли продвинуть по ущелыо к Аргуни. Возможно, это и понудило их перебросить батарею отсюда в другое место, что оказалось на руку красным конникам.

Первыми вступили в бой спешенные конники 4-го полка. Укрываясь за камнями и крупными валежинами, они открыли стрельбу из винтовок, отвлекая на себя внимание противника. А в это время красные гранатометчики, в их числе и разведчик Захаренко, подобрались к позициям белых с другой стороны и пустили в дело ручные гранаты. Это решило исход боя, беляки отступили, и партизаны Степана Толстокулакова первыми вышли нз окружения. В прорыв хлынули все остальные полки партизанской конницы.

(обратно)

ГЛАВА X

На прежние свои позиции: на Уров, Урюмкан в районе сел Богдатской станицы, на Газимур и на Шилку — устремились полки красных конников, после того как вырвались они из вражеского окружения на Аргуни.

Макар один полк своей бригады отправил на Шилку, а сам, после однодневного отдыха на Газимуре, повел два полка в сторону железной дороги, решив немедленно напасть на гарнизон белых в Антоновке.

После короткого, но очень жаркого боя, вышибив белых из села, Макар занял Антоновку, а по обе стороны ее приказал разрушить железнодорожные пути. Егору он приказал догнать и атаковать две сотни дружинников, отбившихся от своего полка. Верст десять гнался за ними Егор и не догнал, на свежих конях они уходили от него все дальше и дальше.

Поняв, что преследовать дружинников нет смысла, Егор скомандовал отбой.

Приказав эскадрону спешиться, Егор сошел с копя, огляделся. Здесь, в этой долине, все ему было знакомо — и "Черный камень", так прозвали утес, что виделся впереди, и сама долина, и пашни на елани, среди которых были и поля, принадлежащие Савве Саввичу. Немало пришлось ему поработать и поту пролить на этих пашнях и на покосах в этих местах, и все-таки те годы были лучшими в его жизни, потому что рядом с ним тогда была его Настя, — где-то она теперь?

К досаде Егора, в его задачу входило продержаться здесь не менее двух часов, пока не придет на смену другой эскадрон. В пылу боя было не до рассуждений, приказано — действуй, даже в село забежать не пришлось. Подозвав к себе взводных командиров, он приказал расседлать коней, пустить их пастись.

— Ишо не лучше, — проворчал один из взводных, — всю ночь в походе, бой вон какой выдержали, да ишо и тут торчать два часа не евши!

— Да, уж в брюхе-то пустота, как в барабане, — поддержал взводного помощник Егора Распопов. — И чего здесь торчать, скажи на милость?

Егор скосил на помощника негодующий взгляд, повысил голос:

— Это што ишо за разговорчики! Вы командиры али кто? Приказано, значит, нечего тут тары-бары разводить, а умри, да выполни. В наряд сегодня какому взводу очередь?

— Моему, — нехотя отозвался чубатый, гвардейского роста здоровяк Булдыгеров.

— Двух наблюдателей во-он на тот утес, — Егор концом нагайки показал на "Черный камень". — Подняться на него можно по тропке. Через час подменишь людей другими, понятно?

— Понятно.

Повинуясь команде, партизаны в момент расседлали коней, спутали их, пустили пастись, а сами устремились к речке.

День разгорался по-летнему ясный, теплый; на фоне ярко-голубого неба проплывали легкие белые облачка; сыпали на землю серебристую трель невидимые глазу жаворонки. Степь вторила им трескотней кузнечиков, а в тальниках возле речки, откуда сладко пахло моховкой[17], заливисто выщелкивали щеглы.

Егор также поспешил к речке. Вода в ней холодная, чистая, прозрачная как стекло. Партизаны черпали воду пригоршнями, утолив жажду, умывшись, располагались на отдых. Всех их валила с ног усталость от недавнего боя и ночного восьмидесятиверстного перехода. Когда Егор, напившись, вышел на поляну, многие его соратники уже спали, положив головы кто на седло, а кто и на кочку, укрыв ее сверху шинелью. Он посмотрел на утес, где маячили его наблюдатели, и тоже улегся под кустом черемухи, попытался уснуть. Но сон не шел, мысль, что дети находятся совсем рядом, а он не может с ними увидеться, не давала ему покоя. Он понимал, партизаны здесь не задержатся, боевую задачу выполнили, гарнизон белых разгромили, захватили много оружия и боеприпасов, и теперь все это надо скорее увозить отсюда в тайгу к своим. Удерживать Антоновку бессмысленно, да и как ее удержишь? Ведь белые нападут на нее теперь более крупными силами, а взорванные партизанами железнодорожные пути они восстановят под прикрытием бропепоездов и дальнобойных орудий. Не-ет, Макар не дурак, чтобы вступать в столь неравный бой, губить людей понанрасну, он там сейчас уже сколачивает обозы и, дав отдохнуть партизанам, выкормить коней, покинет ненужную теперь Антоновку.

— Ох, успеть бы, — сокрушался Егор, тяжко вздыхая, — хоть бы ненадолго, на один час увидеть, поговорить с Ермохой.

Он то и дело вскакивал со своего ложа, поднявшись на пригорок, подолгу всматривался в сторону Антоновки и наконец увидел вдали колонну всадников.

— Они! — радостно воскликнул он и, бегом спустившись о пригорка, крикнул: — А ну поднимайсь! Седловка, живо-о!

…В Антоновку Егор прибыл, когда солнце перевалило за полдень. На окраине села он подозвал к себе одного из партизан, приказал ему:

— Езжай в штаб, доложи командиру полка, што приказ выполнили, коней отправляем на пастьбу.

— Где на постое-то будем?

— Во-он по энтому ряду, — Егор кивнул на крайнюю улицу, — тут, видать, слободнее.

И, уже тронув коня, вспомнил, что тут недалеко живет Архип Лукьянов.

"А ну-ка забегу к нему на минутку", решил он мгновенно и, обернувшись, подозвал Распопова:

— Слышишь, Митрий, оставайся тут за меня, я отлучусь ненадолго.

— Чего такое?

— Потом расскажу. А ты, как людей разоставишь, пообедаешь и в штаб наведайся, разузнай: как там и што?

— Ладно, езжай!

Архип с топором в руке только что вышел из сарая, где обделывал новую ось к телеге, и увидел прискакавшего к его усадьбе всадника на гнедом коне. Спрыгнув с коня, всадник закинул поводья на столбик и вошел в ограду.

— Дядя Архип!

Старик остолбенел, топор чуть не выпал у него из рук.

— Восподи боже мой, — изумленно и в то же время радостно пролепетал он, веря и не веря своим глазам. Да неужто… ты… Егор?

— Я, дядя Архип. — Егор обнял старика, трижды поцеловал его. — Я, Егор Ушаков.

— Отцы небесные, — Архип все еще не мог прийти в себя, разводя руками, бормотал удивленно: — Как же оно… Вить всех вас лонись в Тарской-то…

— Не всех, дядя Архип, троим нам удалось спастись, уйти от смерти.

— Вот оно ка-ак! А мы-то думали, конец тебе, в поминальник записала старуха, за упокой. А чего мы торчим-то здесь, пойдем в избу, бабушку обрадуем.

— Подожди, дядя Архип, расскажи мне про ребятишек, детей моих, где они теперь?

— Ребятишек пристроил Ермоха, к матери твоей увез, а Настю арестовали осенесь, увезли.

— Знаю, про это она сама мне рассказала.

— Настя? Да где ж ты ее видел?

— У нас она, дядя Архип.

И тут Егор рассказал скупо о встрече с Настей и о том, где она теперь находится.

— Значит, жива Настя, ну и слава те восподи, — перекрестился старик, — а мы-то уж всякое передумали. Ты Ермоху-то попроведай. Коров он пасет у нас, но сегодня, видать по всему, не погнал их на пастьбу из-за стрельбы-то. Дома небось, у Рудаковых он проживает.

Егор, уже не слушая, поднялся с колеса, на котором сидел, шагнул к коню.

— Постой, Егорша, постой, — Архип ухватил Егора за рукав гимнастерки. — Куда же ты? Даже и в избу не зашел! Идем, идем, старуху обрадуем, чайку попьем, а тогда уж и к Ермохе.

Чтобы не обидеть стариков отказом, Егор последовал за дедом в избу.

Бабка Василиса, узнав Егора, запричитала, всплеснув руками, а потом кинулась обнимать его, целовать.

— Хватит тебе, карга старая, хватит! — прикрикнул на нее Архип. — Давай-ка лучше самовар сообрази живее, да угостить его постараемся, вить он голодный небось после беды-то эдакой.

— Ой, да што же это я, — спохватилась бабка и чуть не бегом к самовару. Вскоре на столе появились калачи, шаньги, творог со сметаной и яйца всмятку.

А пока все это бабка готовила, дед продолжал рассказывать про Ермоху:

— Зимой-то он там проруби чистил, а к весне сюда перебрался, чтобы у тамошних пастухов хлеб не отбирать, здешний скот пасет и, што заробит, все Платоновне с ребятишками отвезет. Парнишку твоего, Егорку, в пристяжники[18]пристроил там же, в Верхних Ключах, до покрова отдал. Оно и неплохо, парнишке девятый год пошел, самое время приучать к делу: весной пристяжник, в сенокос копны возить самый боец, ну и в страду серпом жать приучится.

— Да-а, — горестно вздохнул Егор, покачал головой, — по работникам пошел сынок мой! Доля-то у нас с ним, видать, одинаковая! — И, устыдившись сказанного, упрямо тряхнул головой. — Ну не-ет, не за то мы воюем, чтобы дети наши…

Он не закончил, увидев в руках Архипа четвертную бутыль с самогоном.

— Вот это кстати, дядя Архип, выпьем, зальем горе наше лютое!

Выпив, он закусил калачом и сразу же налил себе второй стакан. А в мыслях снова Ермоха, ребятишки стоят перед глазами как живые. Егор уже не слушал, что говорил ему Архип, стакан за стаканом глушил крепкий, пахучий самогон и чувствовал, как вместе с хмелем все существо его наливается жгучей злобой к бывшим хозяевамсвоим — Шакалам, виновникам всех его бед.

— Поеду, — решительно заявил он, поднимаясь из-за стола.

— Егорушка, родной, — взмолился Архип, — чего же ты не покушал как следует! Садись, дорогой, яишенки отведай.

— Я вернусь, дядя Архип, Ермоху сюда же примчу, мигом, — слегка пошатываясь, подошел он к двери, надел на себя шашку и с винтовкой в руке обернулся к Архипу, — а заодно уж и к Шакалам забегу, рассчитаться с ними хочу за Настю, за все…

На дворе он закинул за плечо винтовку, вскочил в седло.

(обратно)

ГЛАВА XI

В то время как Егор заливал злобу на Шакала самогоном в избе Архипа, Ермоха хозяйничал в ограде Саввы Саввича. Сегодня он потребовал с бывшего хозяина дополнительную плату за все годы своей работы. Сам-то Ермоха никогда не догадался бы так поступить, да люди надоумили. А случилось это так: в это утро Ермоха решил не гнать на пастбище коров, до пастьбы ли тут, когда у хозяев и коровы-то не доены, а сами они от страха попрятались в подпольях.

Такая поднялась спозаранку стрельба из винтовок и пулеметов и так тяжко ухали с бронепоезда дальнобойные орудия, что земля содрогалась, а в окнах домов дребезжали стекла.

Партизаны вошли в Антоновку, когда солнце уже высоко поднялось над сопками. Затихла стрельба, ожил, задымил трубами поселок, улицы его заполнили красные конники. Ермоха с уздой в руках отправился на луг за конем, чтобы навозить бабам воды для поливки огурцов и капусты. На лугу, в полуверсте от поселка, его нагнал партизанский разъезд. Ермоха посторонился, уступая конникам дорогу, и тут среди них увидел соседа Рудаковых Ермакова. Тот, узнав Ермоху, приветствовал его, дружески улыбаясь:

— Здравствуй, дядя Ермоха!

— Здравствуй, Яков Михайлович!

Человеком Ермаков был общительным, а потому, хотя и торопился, чтобы не отстать от своих, придержал коня и, поговорив с Ермохой, посоветовал:

— А с Шакала доплату потребуй за все годы работы твоей. Вить он же тебя сплотировал, по-нашему сказать, много тебе недоплачивал, это уж минимо по десятке-то в месяц, зажиливал, а при нашей власти совецкой такое не дозволено. Вот теперь за все это и сдери чистоганом. Конешно, деньги-то нынче никудышные, так ты с него скотом потребуй: быков пары две, коней не меньше как трех, сбрую к ним, телеги и все такое прочее! Ну и хлеба воза три.

— Что ты, Яков Михайлыч, — ужаснулся, замахал руками Ермоха. — Да разве можно эдак-то?

— Можно, дядя Ермоха, ты сегодня же с ним рассчитайся, пока мы здесь, а то как махнет он от нас за границу, и все твое добро пиши пропало.

Ермаков галопом пустился догонять своих, а Ермоха, растревоженный неожиданным советом, посмотрел вслед партизану и, улыбаясь нахлынувшим на него мыслям, пошел искать коня.

На лугу, как нарочно, Ермоха набрел на шакаловских рабочих лошадей. Сегодня на них не работали, потому что с пахотой поуправились, а работников Савва Саввич отправил на заготовку дров. Лошадей тут было более десятка, и среди них три кобылицы с жеребятами.

Все еще размышляя о предложении красного партизана, Ермоха подошел к коням, остановился, глядя на своих питомцев. Все эти лошади, даже самые старые из них, родились при Ермохе. Всех их он вырастил, работая на них, заботился, как о своих собственных, кормил, поил, не давал в обиду, а одного из них, во-он того рослого, рыжего мерина, даже спас от смерти! Произошло это в холодное весеннее ненастье, дождь сыпал тогда вперемешку со снегом, и в это время одна из кобылиц Саввы Саввича отбилась от косяка, ожеребилась в поле. Ермохе сообщил об этом знакомый парень. Старый батрак разыскал в степи кобылицу, окоченевшего, чуть живого от холода жеребенка укрыл снятым с себя ватником и версты три тащил его на руках до заимки. Там он затащил новорожденного в зимовье, отогрел его, выходил, и теперь это один из лучших коней в шакаловском дворе.

"А что, ежели и в самом деле потребовать с хозяев моих доплату? А ежели этого Рыжка взять, так он и так-то почти што мой, — глядя на рыжего, подумал Ермоха, — насчет быков-то многовато будет, чего уж там, а парочку лошадок прихватить — самый раз. Оно и Шакалу не шибко убыточно, и мне ладно будет, запрягу свою пару и в Верхние Ключи, к Платоновне, там и доживать буду у Егора, заместо отца. А возвернется он живой, здоровый, хозяином заживет. Шутка ли, три коня будет на полный плуг. Да вить и я пригожусь, без дела сидеть не буду".

И, пне рассуждая больше, изловил Рыжка и такого же роста вороную кобылицу с жеребенком.

— Будет теперь и у маленького Егорки свой жеребенок на масленице, не пойдет просить к чужому дяде, — вслух сказал Ермоха, прилаживая на кобылицу узду из своего кушака.

Когда Ермоха верхом на Рыжке и с кобылицей на поводу заехал в ограду хозяев, Саввы Саввича дома не оказалось. Еще во время стрельбы ушел он к старшему сыну Трофиму, домой не показывался из боязни нарваться на партизан — местных жителей, из бывших своих работников.

В ограде Ермоха увидел множество седел, рядком сложенных возле амбара. Коней не было видно, партизаны отправили их на пастбище, а сами после сытного обеда завалились спать, кому где пришлось: на веранде, под сараем и в предбаннике. Отсыпались, понимая, что и следующая ночь будет для них бессонной.

Привязав коней к забору, Ермоха прошел в зимовье, где также спали на нарах партизаны, лишь один из них сидел на табуретке, чистил винтовку. Ермоха поговорил с Матреной, взял со степы ключи от амбаров и вышел. Затем он выкатил из-под сарая телегу на новых колесах, положил в нее два мешка муки пшеничной, мешок овса, яманью доху, унты, литовку, топор в натопорне из старого валенка, а к задку телеги привязал лагушку с дегтем. Все это он делал не торопясь, по-хозянски, хомут на Рыжка надел сначала выездной — наборчатый, но, передумав, снял его, заменил другим — самодельным, с новыми гужами и такой же шлеей. Он уже запряг Рыжка коренным, как в ограде появился Савва Саввич. Видно, кто-то сообщил Шакалу о действиях Ермохи, потому и рискнул он прийти в свою усадьбу, жадность пересилила страх от возможной встречи с красными сельчанами.

— Ермошенька, — жалобно заговорил он, подходя к телеге и пугливо озираясь по сторонам, ты это куда же собрался на моих конях и добра всякого целый воз набрал? Грабишь меня среди бела дня! Побойся бога-то!

— Ну, ты уж бога-то не примешивай, — Ермоха, все так же не торопясь, подтянул чересседельник, поправил на Рыжке шлею и лишь после этого обернулся к хозяину, — и не граблю я вовсе, сроду на чужое не зарился. А што теперь-то беру, так это за работу мою, за то, что чертоломил на тебя двадцать четыре года.

— Ну работал, верно, так ведь не даром, платил-то я тебе не хуже других.

— Хо-о! — Старый батрак, улыбаясь, тронул рукой бороду, осуждающе покачал головой. — Плати-ил, как же, даже награду сулил кажин год за работу мою, неплохую, стало быть. Теперь одной этой награды суленой накопилось, как добрые люди подсказывают, не меньше тыщи рублей! А тут, ежели по-прежнему считать, и на полторы сотни не наберется.

— Ну ладно, Ермолай Степанович, раз так, возьми муку, зерно, словом, тово… что в телегу сложил, все возьми, а коней-то! Ну где это видано, чтобы за работу конями брать с хозяев?

— Эх, Савва Саввич, а вот Рыжка этого, — Ермоха похлопал рыжего по спине, — его и в живых бы не было, кабы не я. А либо Воронуха вот эта, помнишь, как с матерью ее беда приключилась — молока у нее не стало, как я эту Воронушку из рожка поил молоком коровьим, как ребенка малого! Выходил, вон какая она, матушка, стала! Да рази одних этих я тебе вырастил? А кто сено на них косил, овес сеял для них?

Ермоха, серчая, говорил все громче, злая обида звучала в его голосе.

— А ты такими словами коришь, какими сроду меня никто не обзывал! А помнишь, как одиново… — и осекся на полуслове, увидев, как Савва Саввич испуганно съежился, попятился от него к амбару.

Стоя спиной к воротам, Ермоха не видел, как с улицы в ограду на полном карьере заскочил Егор. Он на ходу спрыгнул с седла, едва не сшиб конем Савву Саввича и, чуть пригнувшись, двинулся на него пружинистым, медленным шагом.

— Не жда-ал? — процедил он сквозь стиснутые зубы, нацелившись глазами на бывшего хозяина. — А я вот живой… посчитаться с тобой желаю… За Настю, за все!

И вдруг, в два прыжка настигнув Савву, выхватил из ножен шашку.

— Егор Матвеевич… — бледный, с перекошенным от ужаса лицом, Савва рухнул на колени, до земли склонился перед Егором. А тот, качнувшись всем телом влево, уже занес над ним шашку, но в этот момент за руку его схватил вовремя подоспевший Ермоха.

— Пусти-и! — тщетно пытаясь вырваться из рук старика, Егор тащил его за собой, а тот, упираясь, бороздил ногами землю.

— Не надо, Егор… не надо, — задыхаясь от натуги, хрипел Ермоха. — Ох, грех-то какой… опомнись, поимей жалость… послушай меня, Егор!

На помощь Ермохе из зимовья прибежал партизан, тот, что чистил винтовку, вдвоем они справились с Егором, отвели его к телеге. Момент для расправы был упущен, и Егор весь как-то сразу обмяк, обессилев от борьбы и пережитых волнений. Очевидно, после такой встряски хмель ударил ему в голову, он опустил ее на грудь, облокотившись на телегу, из ослабевшей руки его Ермоха без труда вынул шашку, вложил ее в ножны. Партизан, хорошо знавший Егора, пытался втемяшить ему:

— С ума ты сошел, Ушаков, али трибунал заработать вздумал?

— Пшел к черту!

— Да ты пьян! Ну, брат, донесется такое до Макара, так он тебе ижицу пропишет.

— Катись ты…

— Нехорошо, Егор, — в тон партизану заговорил Ермоха, — вить это беда… человека рубить. До чего дожили.

Голос Ермохи словно разбудил Егора, вскинув голову, оттолкнулся он от телеги и только теперь увидел старого друга, облапил его, принялся целовать, бормоча бессвязно:

— Дядя Ермоха, родной… Вот оно как. Я ж к тебе…

— Пусти, дурной, — старик с трудом освободился из объятий Егора, — поедем ко мне, к Рудаковым, там и расскажу тебе все досконально.

— Нет, дядя Ермоха, — Егор, трезвея, поправил сбитую на затылок фуражку, ухватил за повод своего коня, теребившего зубами мешок с овсом, — давай лучше езжай к Архипу, я туда же приеду, только вот к командиру нашему забегу ненадолго, я мигом!

Только Егор скрылся за воротами, а партизан ушел в зимовье, дверь амбара открылась и появившийся оттуда Савва Саввич подошел к телеге. Он еще не совсем оправился от пережитого ужаса, мертвенно-бледное лицо его медленно розовело, а сам он весь как-то съежился, казался ниже ростом.

— Ермошенька, — заговорил он осипшим голосом, держась одной рукой за облучок, — уж как и благодарить тебя, не знаю. Век за тебя молить буду господа бога, ведь это он, милостивец наш, подослал тебя в эту минуту. Ох, кабы не ты, совсем бы тово… подумать страшно. Ну а коней, Ермолай Степапыч, возьми ты их, господь с тобой, за доброту твою ангельскую!


К вечеру этого дня оба полка красных партизан выступили из Антоновки. Вместе с ними из села двинулся длинный обоз, местные жители везли на телегах ящики с патронами и оружием, отбитыми у белых. А боеприпасы, в том числе ящики со снарядами дальнобойных орудии, которые не смогли забрать с собой, Макар приказал уничтожить, чтобы не достались врагу. Четыре больших вагона загрузили ими партизаны, прицепили к маневровому паровозу, вывезли и в верстах в пяти от села взорвали вместе с вагонами. Гулкое эхо от взрыва прокатилось по горам. А в это время к месту, где партизанами был разобран железнодорожный путь, уже подходил семеновский бронепоезд, сопровождавший эшелон с пехотой, саперами и рабочими ремонтной бригады железнодорожников. Макар не стал дожидаться встречи с белыми, приказал оставить Антоновку.

В этот же день навсегда покинул Антоновку и старик Ермоха. От Саввы Саввича он заехал к Рудаковым, чтобы распроститься, поблагодарить друзей, у которых в это лето жил на квартире.

Филипп Рудаков у себя в ограде обтесывал сухой березовый кряж на ось к телеге и удивился, увидев Ермоху, подъехавшего к дому на паре лошадей.

Воткнув топор в чурку, Филипп поспешил к воротам, где Ермоха уже привязал к столбу рыжего коренника, поправил на нем сбрую, потрепал по шее пристяжную — рослую вороную кобылу. Такой же масти жеребенок примостился к матери сосать, толкая ее головкой под брюхо, помахивая пушистым хвостом-метелкой.

— Ты это что же, в ямщики поступил, што ли? — спросил Филипп, переводя взгляд с коней на добротную, пахнущую дегтем телегу. — Али сызнова к Шакалу закабалился? Кони-то вроде его?

— Его были, а теперича мои стали! Нe веришь? Пойдем в избу, расскажу.

Своим рассказом Ермоха так удивил стариков Рудаковых, что они только ахали да хлопали себя руками по бедрам. Рассказал он и про Настю, и про Егора, которого все они считали погибшим, и про то, как Егор едва не зарубил Савву Саввича.

Старики проводили их давнего друга до ворот. Тепло попрощался с ними Ермоха, в руке у него мешок, а в нем запасные штаны с рубахой, пара исподнего белья, папуша листового табаку да его неизменный, неизносимый ергач.

(обратно)

ГЛАВА XII

В тихое, солнечное утро середины августа вышел Савва Саввич на веранду, где его уже поджидала Макаровна. На столе перед нею шумит пузатый ведерный самовар со множеством выбитых на нем медалей, полученных владельцами фирмы на международных выставках. Сегодня праздник — успенье, поэтому на столе у Макаровны и графин с водкой, бутылка запеканки, соленые грузди, рыжики, сметана и полная кастрюля горячих пирожков с мясом, вкусно пахнет топленым маслом и байховым чаем.

По случаю праздника Савва Саввич нарядился в новую сатиновую рубаху; поверх нее блестит двумя рядами орленых пуговиц форменный китель; шаровары с лампасами напущены на голенища сапог, пахнущих ваксой. Праздничное, приподнятое настроение у Саввы Саввича. Да и отчего ему быть плохому? В хозяйстве у него все благополучно, полный порядок во всем, сенокос закончили хорошо, сена накосили много, сметали его зеленым, погода стояла ведренная, как же тут не радоваться хозяину! Все в это утро радовало Савву Саввича, даже подросток Мишка, запрягавший в ограде коня в телегу с бочкой, и работник Никита, который только что вышел из зимовья в новой ситцевой рубахе.

— С праздником, Макаровна! — поздравил Савва жену и налил ей рюмку запеканки.

— Тебя равным образом, Саввич, — склонилась в полупоклоне Макаровна. — Себе-то чего же не налил?

— Нельзя, матушка, никак нельзя. В церкву пойти собираюсь, а ить это грех великий — после выпивки ко кресту Христову приложиться! Вот после обедни — тогда можно и тово… пропустить чарочку-другую.

Он налил себе уже третий стакан чаю, когда на веранде появился Семен, в отличие от отца чем-то расстроенный, мрачный. Поздравив стариков с праздником, Семен налил себе бокальчик водки, выпив, закусил свежепросольным огурцом и молча принялся за пирожки.

— Что-то случилось, Сема? — встревожился Савва Саввич. — Чегой-то ты вроде бы, тово… запечалился?

— Дела плохи у нас, вот что. — Семен палил себе второй бокальчик, выпил и, глядя мимо отца, продолжал: — Плохи дела. Вчера через нашу станцию опять поезд проследовал на восток, все японцев везут! Говорят, что это уж последний их эшелон!

— А чего тут плохого-то? Жили без японцев, значит, и дальше, тово… проживем.

— Ты, тятенька, чисто дите малое! — горько усмехнулся Семен. — Такого простого дела понять не можешь! Ведь Семенов наш только ими и держался у власти, ушли они, и конец ему.

— Ты это взаправду говоришь?

— Конечно. Красные-то уж весь Амур забрали, советскую власть там установили! Ясное дело, теперь и амурские партизаны к нашим забайкальским приварятся, а с запада советская Красная Армия уже на подходе к Чите. Вот кончится перемирие, как жиманут они на нас с двух сторон — и концы!

— Боже ты мой, — бледнея, с дрожью в голосе еле выговорил Савва Саввич. — А что же будет потом?

— А то и будет, что нам одно остается: за границу подаваться, пока не поздно!

— За границу? — ухватившись за бороду, Савва уставился на сына таким взглядом, точно видел его впервые. За границу, а дом, хозяйство бросить?

— Хозяйство! Неужель ты думаешь, что при власти ихней так же будешь хозяйничать и большевики тебя пальцем не тронут? Наивный ты человек.

— Неужто разграбят все али зарестуют?

— Сразу-то этого может и не быть, потому что они буферную, демократическую республику объявили, а в ней у власти не одни большевики будут, а и другие партии. При такой власти, если бы она в самом деле укрепилась, можно бы жить.

— А ежели так, то, господи, — с живостью отозвался Савва Саввич, — будем жить дома, а о заграницах этих и не думать!

— Да кабы она в самом деле устоялась, республика-то эта, — горячился Семен, все еще пытаясь убедить отца в необходимости эмигрировать. — Это же обман, большевики придумали, как половчее японцев выкурить отсюда. А с Семеновым расправятся, и буфер этот долой, как дерьмо с лопаты! А уж как большевики власть захватят, тогда мы запоем лазаря! Так что самое лучшее — немедля махнуть в Маньчжурию. Проехать сейчас свободно, по всей линии войска наши стоят, да и перемирие между белыми и красными. А в Маньчжурии у нас деньги в Русско-Азиатском банке, и не какие-то семеновские голубки, а настоящие, в переводе на китайские таяны, да и золото есть, купим дом там и переживем лихое время.

Но, как ни доказывал Семен правоту задуманного им дела, старик упорно стоял на своем, и Семен махнул рукой:

— Не хочешь, как хочешь, оставайся здесь… что потом будет — пеняй на себя, а я завтра же все дела своим сдам атаману. Запрягем с Никитой тройку — и дуй не стой.

Он выпил еще стаканчик и, уже начиная пьянеть, поднялся из-за стола, но снова опустился на стул.

— Чуть не забыл о страде поговорить с тобой. Ты как насчет жнитва-то думаешь?

— А чего думать-то? Подойдут хлеба, поспеют, и за жнитво примемся.

— Я не о том, должников своих понудишь отрабатывать?

Знамо дело, вить не даром! Брал, значить, тово… отрабатывай. А как же иначе-то? Все так делают.

— Вот что, тятенька родимый, послушай моего совета: должников нынче не притесняй, а тем, какие придут отрабатывать за долги, плати полную цену! Сколько будут платить поденщикам другие, столько и ты плати, не жадничай.

— То исть как же это так? — ухватился за бороду Саввич. — Я же их выручал в голодное время, можно сказать, тово… от смерти спасал, а теперь им же полную цену? Кушайте на здоровье!

— Ох, тятенька, — сожалеюще глядя на отца, покачал головою Семен. — Удивительно, что ты такой деловой человек, а вот в том, что творится вокруг, не разбираешься. Пойми, хозяйство наше таким, какое оно есть, тебе не удержать, растребушат тебя товарищи, от этого никуда не денешься. Так лучше уж пусть этот хлеб людям достанется, которые на тебя работали, чем христопродавцам — комиссарам красным, всю жизнь нашу перевернувшим. Да еще и то поимей в виду, людей на тебя злых немало, а среди должников твоих особенно, надо задобрить их теперь хорошей платой за труд. Это тебе может шибко пригодиться.

— Семушка верно говорит, — вмешалась в разговор молчавшая все время Макаровна, — сделай доброе дело. Поможешь бедным людям, и они добром тебе отплатят.

— Пожалуй, верно, — вздохнул Савва Саввич и, поднявшись со стула, перекрестился в сторону церкви, откуда доносился тягучий мерный звон колокола, — звонят к обедне, пойду.

Через два дня после успенья Семен уехал. Отправился он в китайский пограничный город Маньчжурию не на тройке лошадей, как предполагал, а на двух пароконных, тяжело нагруженных телегах, там у него мешки с мукой, с овсом, бочонок масла, мясо соленое, вяленое и многое другое. "Чем больше увезу, тем лучше, — сказал он вечером накануне отцу. — Ты так же сделай, когда надумаешь туда уехать, чтобы этим злодеям меньше досталось. Никиту я на одном коне отправлю обратно, а трех там продам".

(обратно)

ГЛАВА XIII

С того времени как Семен уехал из дому за границу, прошло больше месяца. Слова его, сказанные при прощании с отцом, возымели действие, и диву давались старики, собираясь вечером на завалинках:

— Шакал-то наш, слыхали? Поденщикам платит, как и все!

— Говорят, по пуду пшеницы за день дает!

— Врут небось! Чтобы Шакал на такое решился, сроду не поверю!

— Ничего не врут, а в самом деле. Иван мой перед сенокосом взял у него четыре пуда муки яришной, думали, што теперь за эту муку на полстрады запрягет нас отрабатывать, ан нет, вдвоем Иван съездил на жнитво два дня, и все…

— Да вот и Прохор Лоскутов то же самое рассказывал.

— Диковина, братцы!

— С чего же он подобрел эдак?

— Хитрит, стервуга, слышит, што у властителей семеновских дела плохи, вот и старается грехи свои загладить, задобрить сельчан.

— Чует кошка, чью мясу съела!

Как раз в это время в селе появился новый учитель, однорукий Степан Литвинцев (руку потерял на фронте в пятнадцатом году). Он оказался человеком общительным, любил вечерами приходить к старикам на завалинку, книжечки им почитывал: сначала Льва Толстого, Горького, а потом и про революцию, про буферную республику — ДВР, да так почитывал, что старики, ошалело оглядываясь, предостерегали:

— Ты, Степан Михайлыч, поаккуратней бы, не дай бог, донесется до властей…

— За разговоры такие и тебе попадет, и до нас доберутся.

— Ерунда, им теперь не до нас, — разглаживая черные как смоль усы, посмеивался учитель и, начертив палкой на песке подобие карты Забайкалья, продолжал рассказывать.

От него антоновские старики узнали, разнесли по селу подробности о Дальневосточной республике, временное правительство которой находилось в Верхнеудинске и оттуда руководило всем Дальним Востоком.

— А здесь вот, — тычет палкой учитель в начерченную им "карту", — в городе Нерчинске, недавно большевики съезд провели. Выборных людей всего восточного Забайкалья собрали и уже власть областную установили — Забайкальский областной ревком[19].

Слушают старики, уставив бороды, качают головами, дивясь учености Литвинцева.

— А мы-то живем тут, сном-духом ничего не знаем, не ведаем!

— Стало быть, Семенова-то уже со всех сторон обложили?

— А кого же в ревкоме атаманом поставили?

— Атаманов у революционной власти нету, дедушка. В ревком выбрали самых достойных людей из рабочих, крестьян, казаков, учителей, председателем поставили коммуниста Жданова Бориса, двенадцать лет каторги отбывал за политику, умнейший человек.

Рассказанное учителем доходило и до слуха Саввы Саввича, а у него и без того было так тяжко на душе, как никогда не бывало до нынешнего года. Тревожное состояние это зародилось у него еще тогда, когда услышал он от сына Семена о непрочности белогвардейского режима в Забайкалье. Даже то, что он, послушавшись Семена, набавил цену за работу поденщикам, не принесло ему желанного облегчения.

Должники в ответ на его "благодеяния" сухо благодарили, и по их лицам, взглядам Саввич понимал, что они принимали это как должное. А один невзрачный на вид мужичонка, одноглазый Герасим, которому Савва Саввич сверх отработанного им долга отвесил еще и полпуда муки "на руки", буркнул хозяину:

— Спасибо, давно бы так! — И, помолчав, спросил со вздохом: — А за те годы, когда мы за фунты у тебя робили, будет прибавка?

Не ожидавший такого вопроса Савва Саввич с минуту ошалело смотрел на дерзкого мужика, потом обернулся к сусеку, злобно крикнул:

— Держи мешок!

Пуда четыре муки нагреб Герасиму Савва Саввич, помог ему взвалить мешок на плечо.

— Спасибо, — во второй раз буркнул мужик и, горбясь под тяжестью мешка, вышел из амбара.

Понял Савва Саввич, что и хорошей платой за работу не задобрить своих должников, слишком уж велика у них обида на него. С этого момента жизнь еще более опостылела Савве Саввичу. Уж не радуют его, как бывало, ни островерхие клади пшеницы на гумне, ни вороха намолоченной гречи, ни все его богатство.

"Все теперь ни к чему, все пойдет прахом!" — размышлял он, мотаясь по ограде и нигде не находя себе места.

Прихода красных, захвата власти большевиками Савва Саввич боялся как огня. А тут еще в довершение всех невзгод стало известно, что недолгое перемирие между красными и белогвардейцами Забайкалья закончилось, вновь начались боевые действия и белые на всех фронтах отступили к линии железной дороги. Об этом Савва Саввич и сам догадывался, видя, как мчатся на восток набитые солдатами поезда. Товарные вагоны, приспособленные для перевозки пехоты, так переполнены, что люди, несмотря на холод, едут в открытых тамбурах и даже на крышах теплушек. Железная дорога уже не в состоянии справиться с таким наплывом пассажиров, воинских грузов, и потоки людей устремились на восток конным и пешим порядком. Через Антоновку потянулись обозы с интендантскими грузами, повозки с беженцами, батареи, зарядные ящики, толпы пехотинцев.

Все это злило Савву Саввича, он возмущался, почему это семеновские генералы допускают такое, почему громадное это войско, имея множество пушек, пулеметов и прочего снаряжения, бежит? Почему они не хотят воевать.

С этим вопросом и обратился он к седоусому есаулу Оренбургского казачьего войска, заехавшего к Савве Саввичу на постой в числе пяти других офицеров. Кроме офицеров заехало еще и десяток казаков, поселившихся в зимовье. Офицеры после обеда куда-то ушли, седоусого же есаула Савва Саввич пригласил к себе в горницу, надеясь вызвать его на откровенный разговор и услыхать от него что-нибудь утешительное. Ему не верилось, не хотелось верить, что власти атамана Семенова приходит конец.

Приказав Макаровне подать в горницу закуску, Савва Саввич достал из шкафа графин с водкой, наполнил граненого стекла бокальчики, провозгласил:

— За победу, ваше благородие, над супостатом нашим!

Грустно усмехнувшись, есаул в ответ лишь головой покачал. Разговорился он только после третьего бокала.

— Какая уж там победа! — сказал он со вздохом и, выпив, вытер ладонью усы. — Хоть бы до границы-то добраться подобру-поздорову, и то слава богу.

— Бож-же ты мой! — Савва Саввич, как всегда в таких случаях, ухватился за бороду и, пораженный этим признанием, продолжал сникшим голосом: — То ись, как же это так? Вон какая сила у вас, орудиев полно, пулеметов, войска всякого.

— Э-э, ерунда! — отмахнулся есаул. — Позвольте, как вас по имени-отчеству?

— Савва Саввич.

— Я с вашего позволения, Савва Саввич, — и, не дожидаясь "позволения", есаул налил себе еще бокальчик, выпил. — Какая у нас сила? Разве такая была армия у Колчака год тому назад? А у Семенова и того больше. У красных теперь, Савва Саввич, силы намного больше наших, да дело и не в этом: у них идея! Большевики райскую жизнь на земле сулят, а народ, дурак, верит им, особенно рвань всякая. Так валом и валит к ним. Эти большевики и нашу армию деморализуют, потому и воевать не хотят наши солдаты, они устали от войны, спят и видят поскорее убраться за границу. В этом сейчас наше единственное спасение.

С ужасом душевным, все так же ухватившись за бороду, слушал Савва Саввич откровения опьяневшего офицера. А тот, уже не спрашивая хозяина, глушил водку бокал за бокалом и то плакал, вспоминая жену и сына-гимназиста, то, называя Савву Саввича Степаном Степановичем, лез к нему целоваться, то грохотал по столу кулаком, вспоминая казаков своих.

— Орлы, джигиты! — орал он, откидываясь на спинку стула и размахивая руками. — Рубаки, черт меня подери! Федька, Митька Стрепетов. Зови его сюда, Семен Семеныч, он тебе покажет как поют наши казачки… А ну, давай любимую запевай! — И, запрокинув голову, зажмурив глаза, начал:

За Урало-ом за реко-ой
Ка-а-а-за-аки гуляют,
Гей-у-гей, э-ах, не робей,
Ка-а-за-аки гуля-ют!
Когда в графине остались одни лимонные корки, Савва Саввич помог гостю подняться со стула, увел в отведенную им комнату и, уложив его на диван, накрыл полушубком. Офицер сразу жe уснул, густым храпом наполнив комнату, а Савва Саввич, удалившись в горницу, сел в кресло, задумался.

"Значит, так оно и есть, как говорят, што у трезвого на уме, то у пьяного на языке", — думал он, внутренне содрогаясь от мысли, что будет, когда уйдут белые, а с войны заявятся в Антоновку многие его недруги. Больше всего боялся он появления в селе бывшего работника своего Егора Ушакова и тех молодых казаков, которых он два году тому назад завербовал к Семенову, а они перебежали к красным.

От мыслей этих сна лишился Савва Саввич, уснул он уже на рассвете, а когда проснулся и вышел на веранду, то увидел, как два казака выволокли из двора здоровенного барана-валуха. Один казак, в черных с голубыми лампасами шароварах, тянул барана за рога, а второй шашкой отсек валуху голову. Савва Саввич возмутился таким самоуправством постояльцев и уже двинулся было к ним, чтобы отругать их, но вдруг остановился, спохватившись: "А к чему мне это теперь? Не все ли равно, кто моих овец жрать будет? Эти-то все-таки люди свои…"

В то время как казаки в ограде жарили на костре нанизанные на винтовочные шомпола печенку и жирные куски свежего мяса, в доме вестовые готовили обед офицерам. Из кухни на весь дом пахло упревшими щами, жареной бараниной и луком.

Приказав казакам готовиться к отъезду, седлать копей, офицеры принялись за обед в комнате Семена. Один из вестовых принес откуда-то полведра самогону, и за столом у них вскипел шумный разговор, смех. Савва Саввич одиноко сидел у себя в горнице, прислушиваясь к оживленному говору постояльцев.

"До чего же бесшабашный народ, — вздыхал он, осуждающе качая головой. — До весельства ли тут, бода вон какая надвигается, а им и горюшка мало. Шалопуты непутевые, и больше ничего!"

В ограде казаки уже заседлали лошадей, толпились в ожидании хозяев, курили. Наконец поднялись и офицеры, все так же громко разговаривая, затопали по коридору, захлопали дверями, из ограды до слуха Саввы Саввича донеслись слова команды. Последним в коридоре одевался седоусый есаул, казак-денщик помогал ему надеть полушубок.

Есаул еще не проспался от утренней выпивки, да к тому же еще и самогону выпил, опьянел.

— A-а, Павел Павлыч, — разулыбался он, увидев вышедшего из горницы Савву Саввича. — Прощайте, дружище.

— Уезжаете, значит? — осведомился Савва Саввич, подавая офицеру руку. — Оставляете нас тово… врагу на расправу?

— Не-ет, Павел Павлыч, мы еще вернемся, вот как изведаете на своей шкуре большевистский рай да взвоете по прежней жизни, вот тогда мы и вернемся… Да, вот что… рюмашечку бы еще, посошок на дорожку… нету? Жаль.

В тот же день вечером Савва Саввич вызвал к себе старшего сына, бородача Трофима, и, когда тот пришел по случаю праздника чуть под хмельком, провел его в горницу, туда же позвал Макаровну.

— Дело такое, — начал он, усаживаясь в кресло, — садись, мать, чего стоишь? Так вот, решил я севодни тово… ехать к Семену, за границу то ись.

— Надолго? — спросила Макаровна.

— Надолго, насовсем.

— Насовсем! — всплеснула руками Макаровна и уставилась на старика испуганным взглядом. — А мы-то как же здесь?

— Так и будете, как жили, — начиная сердиться, повысил голос Савва Саввич. — Ты-то чего забоялась? Твое дело — сторона; ежели и тово… заявятся какие комиссары, одно говори: берите, што хотите, а я знать ничего не знаю. И всего делов. То же самое и про меня говори, ежели спросят. А мне тут оставаться нельзя, никак нельзя. Народ за эту войну обозлился, и те, каких выручал в голодное время, теперь меня же в ложке воды утопить готовы. Обживусь там и тебя к себе вытребую, переживем там эту беду… Ну, хватит тебе, хватит! Эка дуреха, прости, господи, вечно глаза у нее на мокром месте, — и, плюнув с досады, Савва Саввич поднялся с кресла. Задержавшись у двери, оглянулся на молча сидевшего Трофима, сказал ему: — Завтра с утра приходи, передам тебе все, расскажу… — и вышел, чтобы приказать Никите готовиться в дорогу.

Весь следующий день Савва Саввич провел в хлопотах. Пару лучших лошадей велел Никите сводить в кузницу, подковать на полный круг. Он даже несколько успокоился от этих хлопот, а больше всего от слов есаула, что власть большевиков будет недолговечной.

"Конешно, — рассуждал он про себя, шагая вместе с Трофимом через двор на гумно, — разорить-то разорят красюки хозяйство, это уж наверняка. Но ничего-о, как вернемся, поправим дело, была бы голова на плечах!"

Бородатый, пышущий здоровьем Трофим, поскрипывая на ходу подшитыми кожей валенками, еле сдерживал клокотавшую в нем буйную радость по случаю так неожиданно свалившегося на него отцовского богатства. Боясь высказать отцу эту радость, он старался говорить серьезно, по-деловому:

— Скот на заимку нынче пораньше придется отправить! Там надежнее будет.

— Что ты сказал? очнулся от своих раздумий Савва Саввич. — А-а, насчет скота, что ж, пожалуй, верно. Угони, чтобы там тово… в глаза красным не кинулись.

— Да и к Доржишке-пастуху съездить придется, доглядеть, как там у него, все ли путем.

— Съезди.

На следующее утро, еще солнце не взошло, а Савва Саввич, одетый по-дорожному, уже сходил со ступенек крыльца в ограду, где ожидали его одетый в полушубок и валенки работник Никита и пара лошадей, запряженных в пролетку на железном ходу. На Савве Саввиче мерлушковая шапка-ушанка, новые унты и поверх полушубка яманья доха с большим воротником. Рядом с ним Макаровна в стареньком ватнике, мочит слезами шалевый платок, концами которого поминутно вытирает припухшие глаза.

— Да перестань ты, перестань! — шикает на нее Савва Саввич. — Ну што ты, ей-богу! Вить не навовсе же я уезжаю! Большевики тут долго не удержатся, офицер-то вчера говорил мне про них. Когда все тут тово… уладится, и я вернусь, дал бы бог здоровья! — И, оборачиваясь к шагавшему справа Трофиму, продолжал: — А пару больших быков заколоть надо к заговенью, остарели уж для работы.

— Сделаю, батя, кх… кх… — Трофим тужится выжать из глаз слезу, натужно кашляет, поддакивает жалобным голосом: — Все сделаю, только уж ты там… кх… себя-то береги.

— Кожу с одного быка на сыромять переделай, с другого на дублень.

— Сделаю, батя.

У телеги толпятся провожающие: работники, подростки, скотница Матрена, Никита уже на переднем сиденье сдерживает переступающих с ноги на ногу лошадей. В задке пролетки и под сиденьем уложены мешок с мукой, второй с копченым мясом, целый куль подорожников: калачей, шанег, туески со сметаной, с маслом. Все увязано, уложено так, чтобы хозяину было удобно сидеть.

Распростившись со всеми, усевшись в пролетку, Савва Саввич потрогал рукой сунутый за пазуху револьвер "смит-вессон" (купил по дешевке) и, сняв шапку, поклонился домочадцам:

— Оставайтесь с богом, прощевайте!

— До свиданья, до свиданья!

— Счастливый путь!

— Храни тебя восподь, — перекрестила Савву Саввича Макаровна, — Микола-угодник!

Вот уже третий день идет, как Савва Саввич с Никитой выехали из Антоновки. За эти дни они, обгоняя многочисленные обозы, повозки беженцев, перевалили скалистый хребет Черского, миновали его таежные отроги, и перед ними раскинулась безграничная неоглядная степь.

С ночлега выехали они на рассвете. Село, где ночевали, было так переполнено белогвардейцами, обозами и беженцами, что спать Савве Саввичу с Никитой пришлось на дворе, благо одежа у обоих теплая, и спалось им хорошо на свежем воздухе. Утром, еще затемно, Савва Саввич разбудил Никиту:

— Вставай живее, чай варить будем. Выехать надо пораньше, пока вся эта ярмарка не двинулась.

Никита нехотя поднялся, громко зевнул.

— Куда же в эдакую рань?

— Одним-то ехать куда способней, и пыли дорожной, как вчера, не будет. Своди коней на речку, напои и воды принеси на чай.

Пока Никита водил коней на водопой, Савва Саввич принес из двора в поле полушубка сухого аргалу, разжег костер, из пролетки достал трехногий таган. Собираясь в дорогу, все предусмотрел Савва Саввич, и таган прихватил, и даже седло лежит у Никиты под сиденьем, может быть, и оно пригодится, в дороге всякое бывает, а запас кармана не дерет.

Село только просыпалось, в оградах разгорались костры, мельтешили люди, звякали котлы, ведра, а Савва Саввич выехал уже за околицу.

Хорошо ехать степью ранним утром. Свежий, чуть морозный воздух будоражит кровь, дышится легко, в голову приходят приятные мысли. Сегодня в степи тишина, обозы и беженцы остались позади, перед глазами безлюдная и бесснежная равнина. В этих местах и зимой так мало выпадает снега, что пастухи здешних богачей-скотоводов пасут их тысячные табуны овец, крупного скота и лошадей всю зиму напролет, и сена им не требуется, хотя громадные, длинные зароды востреца высятся повсюду в степи, подобные древним сторожевым курганам.

Справа от проселка пролегла линия железной дороги, на всем протяжении ее торчат телеграфные столбы, степную тишину время от времени нарушает грохот поездов, пустопорожние мчатся на запад, переполненные военным людом на восток, к китайской границе.

Савва Саввич провожает их негодующим взглядом.

— Вояки! — сердито бурчит он. — Будьте вы трижды прокляты! Бегут как оглашенные!

К полудню степь несколько изменилась, стала неровной, бугристой, на волны застывшего океана были похожи пологие холмы, укрытые бурой кошмой пожухлого, высушенного ветром разнотравья, украшенного золотистыми метелками ковыля. На одном таком холме Никита первый увидел конного, указал на него кнутом.

— Пастух, поди, — встревожился Савва Саввич.

— Ох, едва ли, табуна-то вить не видно никакого, а вон еще к нему подъехали, еще…

— Значит, разъезд казачий!

— А может, и красные? Што-то мне показалось, хвост у одного коня-то короткий, не казаки это.

— Восподи, твоя воля, — побледнел Савва Саввич, — останови, Микита. Воронка-то отстегни и под седло, живо!

Никита и сам напугался не менее хозяина, остановив лошадей, он кинул ему вожжи, в момент отстегнул пристяжного, оседлал, помог Савве Саввичу сесть в седло.

— За мной езжай, в поселке встречу! — крикнул Никите Савва Саввич и с места погнал Воронка в галоп, надеясь, что любимый бегунец унесет его от чужаков.

Но и конники заметили его и, спустившись с холма (их уже было около двух десятков), дали коням ходу. Они в момент догнали Никиту.

— Стой-ой! — крикнул один из них. Никита, потянув вожжи, оглянулся.

— Никита! — скорее по голосу, чем по внешности, Никита узнал в забородатевшем партизане Ивана Рудакова. — Ты чего здесь?

— Ох… Иван Филиппыч, — бледный, стуча зубами с перепугу, еле выговорил Никита. — Савву Саввича вез…

— Хозяина?! — вскрикнул Рудаков. — Так это он там? А ну, братва, за мной! — Вся ватага конников рванулась за ним.

А Савва Саввич уже далеко впереди, только полы дохи развеваются за его спиной, хлопают по взмыленным бокам бегунца.

Версты три гнались за ним красные конники, а расстояние между ними не уменьшалось. Без толку расстреляв по нему всю обойму, Рудаков, досадуя на себя, обернулся к скакавшему позади партизану:

— Верхотуров! Чего тянешь, холява? Упустим, ну!

Русобородый партизан, бывший охотник из казаков Усть-Уровской станицы, снял с плеча винтовку, приподнимаясь на стременах, прицелился и, выстрелив, опустил трехлинейку: "Готов!"

Стало видно, что конь Саввы Саввича остановился, повернулся боком. Очевидно, свалившись с него, хозяин не выпустил из рук поводья. Доскакав до него, партизаны спешились, окружили убитого, и, когда туда подъехал Никита, его хозяин недвижно лежал на спине, широко раскинув руки, из-под полушубка его на песчаную дорогу натекла кровавая лужица. В его доху уже нарядился Верхотуров, другой партизан стянул с убитого унты, третий завладел его бегунцом. Двое подошли к телеге.

— Харчей-то, товарищи! — ликовал усатый партизан. — Всему взводу хватит дня на три!

— Добро. У нас теперь заводной конь, на него и погрузим мешки эти.

— А муку?

— Отдадим старику.

— Мне-то как теперь быть? — чуть не плача, взмолился Никита, подойдя к Рудакову. — Обратно ехать, а как с покойником?

— Вези его домой. С ним тебе даже лучше, одного тебя в подводы заберут беляки, а с покойником могут пропустить. Будут приставать — соври, что от тифу он помер, и отступятся сразу. Мука у тебя есть, масло в туеске забери себе. Чем тебе не житуха! А Шакала не жалей, добра ты от него не видел, а кровушки мирской попил он вдосталь!

— Чего его жалеть мне. Только вот босого-то покойника вести нехорошо вить! Дали бы хоть обутки какие-нибудь?

— Боишься, что ноги простудит, — зло пошутил Рудаков. — ничего-о, сойдет и так.

Партизаны подняли тело убитого, уложили его в пролетку. Никита поправил на нем испачканный кровью полушубок, сложил ему как положено руки, укрыл брезентовой палаткой, а ноги обернул конской попоной и, взмостившись на переднее сиденье, повернул в обратный путь.

(обратно)

ГЛАВА XIV

На исходе октября 1920 года, впервые после двухлетнего перерыва, Чита украсилась алыми флагами. Они затрепыхали под дуновением легкого ветерка над зданием бывшего войскового казачьего управления, железнодорожным вокзалом, телеграфом, учительской семинарией и даже над крышами многих домов местных жителей. Произошло это, когда, сломив сопротивление белогвардейского гарнизона, в город вошел первый отряд красной конницы "старика" Бутрина. Очень хотелось Бутрину захватить в плен самого Семенова, но опоздал старик ровно на сутки. Атаман еще накануне улетел из Читы на самолете в Маньчжурию, а гарнизоны его в Чите, Антипихе и Песчанке после небольшого боя сложили оружие. Примеру семеновцев последовали отчасти и каппелевцы, более четырехсот солдат из дивизии генерала Бангерского также сдались в плен.

Однако отступающие вдоль железной дороги к русско-китайской границе остатки белых армий яростно сопротивлялись, бились за каждую станцию, каждый полустанок, уходя, рвали за собой мосты, выводили из строя водокачки. Гул взорванной семеновцами в Даурии церкви, превращенной ими в склад боеприпасов, был слышен за десятки верст. Когда партизанский отряд Пакулова после кровопролитного боя вошел в Даурию, на месте бывшей церкви дымились кучи битого кирпича и железа.

К радости партизан, на станции кроме вагонов с интендантскими грузами, оружием и ящиков с патронами оказался эшелон с мукой. Белогвардейцы не успели взорвать составы, и это оказалось очень кстати. Мукой снабдилибойцов, и в улицах заполыхали костры. Уставшие, голодные люди тут же принялись замешивать в котелках тесто и на саперных лопатках, на раскаленных каменных плитах печь лепешки.

— Товарищ командир, к нашему костру пожалуйте! — крикнул один из партизан, увидев проходившего мимо командира отряда Пакулова. В легоньком полушубке, с наганом на боку и непомерно высокой папахе, Пакулов оглянулся на окрик, подойдя, поздоровался:

— Чай с сахаром!

— Чаевать с нами милости просим!

— Блинов наших отведать присаживайтесь!

— А сахар-то у нас и в сам деле есть, вот он, пожалуйста!

Пакулов повел глазами и около костра увидел конскую торбу, чуть не доверху наполненную пиленым сахаром.

— Каково, брат ты мой! — заулыбался он, усаживаясь на ящик из-под снарядов. — Даже в будни чай пьете с сахаром!

— Пьем да ахаем! — отшутился какой-то весельчак.

Вкусными показались Пакулову горячие пресные лепешки, он запивал их кипятком из жестяной кружки, вприкуску с сахаром и только теперь почувствовал, как сильно проголодался. Свой отряд поднял он с ночлега ночыо, проделав восьмидесятиверстный переход, вступил в бой и только теперь смог утолить голод.

Едва покончили с едой, как на западной окраине поселка захлопали выстрелы, короткую очередь выстукал пулемет.

— К оружию, за мной! — стремительно поднявшись с ящика, Пакулов первый кинулся вперед. За ним с винтовками наперевес устремились партизаны.

Уже третья неделя ноября подходила к концу, а бои вдоль линии железной дороги продолжались. Уходящие на восток белогвардейцы сопротивлялись отчаянно, словно истекающий кровью, но все еще живой дикий зверь.

Макар Якимов получил приказ атаковать силами своей бригады и занять ближайшую к границе станцию Мациевскую, чтобы отрезать путь белым к отступлению.

В ночь перед боем Макар приказал Егору с его эскадроном взорвать железнодорожный мост между Мациевской и 86-м разъездом. Ночью бойцы Егора трижды пытались выполнить задание комбрига и не могли: огороженный колю чей проволокой мост находился под усиленной охраной. Бой начался на рассвете. Сначала били залпами из винтовок и пулеметов, к восходу солнца заговорили вражеские пушки. Эскадрон Егора занял один из отрогов Тавын Талагоя[20] — Атаманскую сопку, чтобы держать под огнем линию дороги в случае прорыва белых к границе.

С горы Егору было видно Мациевскую, окопы вокруг нее, проволочные заграждения. А напротив Атаманской сопки, чуть левее, одиноко торчало темно-коричневое здание 86-го разъезда. Это уже на самой границе, дальше потянется Китайско-Восточная железная дорога, построенная на средства русского народа. С горы Егору виден был и китайский город Маньчжурия, куда теперь хлынул поток бегущих белогвардейцев из разбитых семеновских и колчаковских армий.

Бой длился весь день. Не раз кидались в атаку спешенные полки Макара Якимова, и всякий раз белые встречали их ураганным огнем, красным конникам приходилось отходить. Взять в этот день Мациевскую не удалось, захватили ее двумя днями позднее.

Кончилась война, отгремели орудийные раскаты. Последние остатки разгромленных белых армий укрылись в Китае и отчасти в Монголии. Партизаны ждали скорого увольнения, полагая, что теперь их заменит НРА, рвались домой, однако приказа о демобилизации не было, на партизан возложили и охрану границы, так как специальных пограничных войск пока не было у новой власти, а границу охранять надо. Резервные части бывших партизан перевели на казарменное положение.

(обратно)

ГЛАВА XV

Партизан 2-й кавбригады распустили по домам в первых числах февраля, когда летучий эскадрон Егора находился в Сретенске.

Прощальный вечер по этому случаю состоялся в партизанском клубе, украшенном плакатами и лозунгами на красных полотнищах. На сцене над столом президиума большой портрет Ленина в обрамлении зеленых сосновых веток, перевитых алыми полосками кумача. В президиуме командиры, комиссары и гражданские лица — представители укома большевиков и уездного ревкома. На груди Макара Якимова сияет орден Красного Знамени. Егор, еще не видевший вблизи советского ордена, смотрит на него и радуется за своего друга, с которым десять лет провели в совместных походах и битвах. Вдоволь хватили они лиха, побывали во многих переделках. Радехонек Егор, что советская власть не обошла его друга большой наградой.

Размышления Егора прервал басовитый голос Якимова:

— Торжественное собрание, посвященное увольнению в запас наших боевых товарищей, объявляю открытым.

Даже речь произнес Макар по такому случаю, хотя и не мастак был на такие дела. Говорил он коротко и закончил тем, что предложил почтить вставанием и минутой молчания память Павла Журавлева, Федота Погодаева, комиссара Хоменко и многих других погибших героев революции. Все встали, торжественная тишина наступила в зале, а через минуту взвыли медные трубы, глухо бахнул барабан, оркестр исполнил "Интернационал".

Все это до глубины души взволновало Егора, в звоне литавр ему чудились взрывы гранат. Ведь вот с таким же звоном лопались вражьи снаряды, и год тому назад здесь, на сопках, так нелепо погиб его друг Погодаев.

"Эх, Федот, Федот, — мысленно с болью в сердце думал Егор, — не послушал ты меня, и напрасно! И чего тебе дался тот дикарь, саврасый, чтоб его волки разодрали. Кабы не конь тот, сидел бы ты теперь в президиуме с таким же орденом, как у Макара. Уж тебя-то наверняка бы наградили".

После торжественной части самодеятельные актеры дали спектакль "Красная чайка", инсценировку которого сочинил партизанский драматург Коренев. На сцене мужики, партизаны, офицеры-каратели в погонах из белого картона и даже поп в рясе из конской попоны, с конопляной бородой и большим крестом на груди.

Спектакль зрителям понравился, и не беда, что монологи из пьесы пришлось слушать дважды — сначала их во всеуслышание прочтет суфлер, затем то же самое повторит артист, — аплодировали им дружно и от души смеялись, когда у белого генерала в самый ответственный момент оторвалась привязанная на нитку овчинная борода. Но больше всего смеялись над главной героиней спектакля — партизанкой "Красной чайкой", роль эту поручили сыграть широкоплечему партизану Булдыгерову. Повязанный красной косынкой, в ситцевой юбке, из-под которой виднелись гураньи унты, он уже одним своим видом смешил зрителей. Говорил он визгливым тоном, стараясь подражать женскому голосу: все в зале покатывались от хохота, хватаясь за животы.

А наутро, когда в последний раз в полку Егор седлал своего Гнедка, чувства его двоились, и радостно было ему, что едет наконец-то он к семье, к детям, к Насте (думалось ему, что она, наверное, дома), и тяжело было расставаться с полком, с боевыми товарищами, с которыми сдружился за эти годы.

Шилкинские, ингодинские партизаны, в числе которых был и Егор, выехали из Сретенска отрядом в полторы сотни человек, но чем дальше ехали, тем больше убывал отряд. Первыми отделились от него восемнадцать всадников Жидкинской станицы.

Трогательно было прощание боевых друзей на ледяной дороге посреди Шилки. Сошли с коней, сбились кучей, и безмолвные до сего прибрежные тальники и боярышники огласились многоголосым, как на ярмарке, говором:

— Ваньча, вот оно когда подошло!

— Прощай, браток, может, свидимся.

— Вить с пятнадцатого года…

— А под Кавыкучами как было?..

— Егорша, разговор-то наш помнишь?

Но вот уже все восемнадцать всадников в седлах, последние слова прощания, кто-то подал команду, и, на ходу выстраиваясь по три в ряд, все шагом двинулись на правый берег. И только поднялись на него, сразу же скрылись из виду за густо разросшимся здесь тальником.

Проводили товарищей по оружию, постояли еще на этом месте, покурили и двинулись дальше.

То же самое повторилось, когда у небольшого островка на Шилке прощались с товарищами из станиц Ундинской, Кулаковской, Новотроицкой. Больше всего поредел отряд на станции Приисковой, когда распрощались с партизанами города Нерчинска, с горняками Балея из прославленной "Золотой сотни". До станицы Заозерной доехали лишь двадцать семь человек, а до Верхних Ключей всего лишь трое — малорослый белоусый Петр Подкорытов, Егор и молчаливый нелюдим Степан Дюков. Шел уже третий день, как выехали они из Сретенска. Время подходило к полудню, когда подъезжали к родному селу. На подъезде к старой березе, памятуя обычай отцов и дедов, перевели коней на шаг и, сняв папахи, помахали ими старухе.

Первым, кого увидел Егор, подъехав к своей избушке, был дед Ермоха в неизменном своем ергаче, козья доха его висела тут же на колышке. Старик только что приехал из лесу с дровами, аккуратно уложил их в штабель, а коней еще и выпрячь не успел, как увидел Егора.

— Дядя Ермоха! — Егор, спрыгнув с коня, обнял старика, а из дому, торопливо надевая в рукава ватную кацавейку, уже спешила Платоновна. Она заметно постарела за эти годы, а в прядке волос, что выбилась из-под платка, седины прибавилось, и морщинки в уголках глаз лучиками протянулись к вискам.

— Егорушка, родной! — И радуется-то она, и в глазах уж испуг и слезы. — С ружьем таки, неужто снова…

— Нет, мама, насовсем приехал, кончилась война. А винтовка, так это на всякий случай. Вы-то как, все живы, здоровы? Настя-то где?

— Нету, Егорушка, Насти, не приехала ишо. Ой, да что это мы, идемте в избу. Наташку-то я одну оставила, не упала бы. А Гошка в школе, придет скоро.

А у Егора и свет померк в глазах, и радости от встречи как не бывало. Сняв с плеча винтовку, молча прошел он за матерью в избу. И даже избушка на сей раз показалась ему меньше, чем была раньше, словно усохла она зa эти годы, глубже вросла в землю. И дочку свою двухлетнюю Наташу увидел Егор, сидит на гобчике с самодельной из лоскутков куколкой в руках, таращит на "чужого дядю" глазки цвета спелой черемушки, бровки словно нарисованы черной тушью, а на пухлых щечках будто розовые лепестки пристали. Глянул на нее Егор, и сердце заныло сильнее — вылитая Настя. Он сунулся было к ней на руки взять, да вовремя спохватился: нельзя с холоду. Раздевшись, шашку свою повесил на тот же бороновый зуб, вбитый в стену около двери, где всегда висели отцовская шашка и нагайка.

Платоновна, ног под собой не чуя от радости, уже и стол накрыла голубой клеенкой, и самовар поставила, и, понимая душевное состояние сына, уверяла:

— Жива она, Егорушка, уж бабка-то Онисья мимо не скажет, хожу к ней ворожить на картах. Лучше-то ее здесь никто не ворожит. Дня три всего как была у нее, про тебя ворожила: "Жди, говорит, Платоновна, скорая дорога ему в собственный дом". Как в воду глядела. И про Настю: жива она, при больной постели находится.

Зашел Ермоха, раздеваясь, понял, о чем речь, и тоже принялся успокаивать Егора:

— Приедет, куда она денется. Письмо-то от нее пришло осенесь из Благовещенского городу, а ить это не ближнее место! К тому же и езда теперь по железке не приведи господи какая.

Егор и сам понимал это и, как ни тяжко было на душе, пересилил себя, смирился с мыслью:

— Ничего не поделаешь, будем ждать.

Утешало Егора то, что хоть дети-то его при нем теперь. Наташа и родилась без него, и впервые в ее недолгой жизни сидит на руках отца. Она уже не чужается его, ручонками к нему тянется и головкой приникает к груди. Это маленькое, такое дорогое, родное существо словно отогрело Егора, и на душе у него посветлело, и мрачные мысли улетучились.

"Приедет наша мамка, приедет", — мысленно уверяет он сам себя, невпопад отвечает Ермохе. Старик сидит рядом все такой же жилистый, крепкий как дуб, годы словно не касались его, пролетая мимо. Повеселевшая и вроде помолодевшая Платоновна хлопочет в кути, украдкой посматривая на сына, на внучат.

А Егор насмотреться не может на дочку, твердой, загрубелой рукой гладит мягкие, заплетенные в косичку волосенки, другой рукой привлекает к себе сына. А тот, придя из школы, уже приобвык, ознакомился, рассказывает отцу:

_ А в школе у нас икону сняли, унесли куда-то. Дядя Федор приходил потом в класс, ишо с ним два старика, ругали Миколая Иваныча шибко. А назавтра много учеников не пришло в школу.

— Не пришли?

— Ага, меня бабушка тоже не отпустила. Говорит, вас там добру пне научат, только на собак брехать.

— Потом-то разрешила?

— Микола Иваныч к нам приходил, поговорил с бабушкой, она и сказала: "Ходи учись". Она мне сумку сшила, две китрадки купила, карандаш, букварь.

Букварь — первая книжка в этой избе за всю ее долгую историю. Вот и грамотеи свои появились! Было чему удивиться старым людям.

Наташка уснула на руках у отца, а ему отнести ее в постельку не хочется. Егорка продолжал рассказывать: поведал он, что дедушка Ермоха саночки ему смастерил и как он теперь ходит кататься на них к старой березе. Не знает мальчик о том, как дороги эти рассказы отцу, как сердце его млеет от радости.

— У нас теперича комсомольцы есть, — продолжает рассказывать мальчик. — Самый-то главный у них Ваньча Воронов. Большие ребята ходят к ним и Миколай Иванович. А меня бабушка не пускает! Бабушка говорит, что они богу не молятся.

— Ну и какая беда? Нет, сынок, ходить к ним надо, ребята они хорошие. С бабушкой мы договоримся, вместе к ним сходим.

У Егорки глазенки блестят от радости. Видно, он еще хочет спросить что-то и не может решиться, переминается с ноги на ногу. Наконец осмелился, оглянувшись на Платоновну, спросил шепотком:

— А верно говорят, что бога нету?

Егор, улыбаясь, погладил сына по всклокоченной русой головенке.

— В другой раз поговорим об этом, ладно?

Мальчик согласно кивнул головой и, помолчав, заговорил с грустинкой в голосе:

— Китрадка у меня скоро кончится, чистых-то в ней только два листика осталось.

И так тяжелехонько вздохнул при этом, с такой тоской во взгляде отвернулся к окну, что у Егора, огрубевшего сердцем в боях и жестоких рубках, слезы навернулись на глаза, слезы от такой, казалось бы, пустяковой горести сына. Он незаметно вытер глаза ладонью, сказал изменившимся голосом:

— Будут у тебя, сынок, тетради, книжки всякие. Учись хорошенько. И жизнь будет другая, и судьба не такая, как у нас с дядей Ермохой.

— А какая она была у вас?

— Об этом, брат, долго рассказывать. Вот подрастешь, выучишься грамоте, прочитаешь об этом в книгах, ну и мы с дедом Ермохой рассказывать будем.

К вечеру старая изба Платоновны наполнилась гостями; родственников, соседей, друзей понабилось как на свадьбе. Порасселись на скамьях, на полу, накурили — не продохнуть, пришлось и двери приоткрыть, и отдушину — дыру в стене над печью. Разговоры, поздравления.

— С приходом, Егор Матвеич!

— Платоновна, дядя Ермоха, с гостем вас!

— Навоевались, значит!

— Да уж докудова же, хватит!

— Игнашку моего не доводилось видеть? Говорят, будто молодых-то задерживают, чтобы дослужить ишо в легулярной армии сколь положено? Стало быть, верно?

— Про житье-то? Да как тебе сказать, живем… что ни дальше, то хуже. Уж на што простая продукта соль, и той не стало.

— Да оно и солить-то особенно нечего.

— Так вить без соли-то и хлеб не хлеб.

— Э, кабы только соль, это бы ишо полбеды! Вить чего ни хвати, того и нету! Даже денег-то нет своих у новой власти!

— В самом деле, уж на што никудышна власть была при Семенове, а деньги, голубки ихние, все-таки были!

— Ладно. Серебро царского чекану в ходу, а почему уценили-то его так? Намедни потребовали с меня налог — два рубля сорок копеек. Отправил старуху на станцию, увезла молока мороженого, яичек туда, наторговала на три с полтиной мелким серебром. Приношу к писарю, отсчитал два сорок, подаю. "Мало, говорит, старик! Теперь за рупь-то надо два семьдесят серебром". Да где же нам их набрать-то? Ить это беда!

— Ничего, дядя Ефим, будут у нас и деньги свои, и соль, и чай, и всякие товары появятся.

— Сват Иван вчера рассказывал. Дак вот, будто Ленин в Москве новое дело придумал насщет торговли. Забыл вот только название, такое мудреное — дай бог памяти.

— Нэп, наверное.

— Во-во, он самый. Да-а, собрал, значит, товарищ Ленин кооперативщиков и всяких торговых начальников у себя в Кремле и давай хвоста им крутить за плохие дела. А напоследок сказал: "Вот мы тут такой приговор написали, чтобы разрешить бывшим купцам и буржуям по-прежнему торговать, магазины открыть. А вы, говорит, смотрите да ума набирайтесь, чтобы года через два все у нас появилось — и товары всякие, и чтобы торговать вы наловчились".

— А что, и в самом деле так! Трофим вот в Чите своими глазами видел, как в магазинах этих прикащики за прилавками аршинами товар меряют. Полки ломятся — и сатины разные, ситцы, кашемир… Ну, конечно, дорого все, не по карману нашему брату.

— Расея-то матушка откололась от нас теперича начисто, потому как у нас государство новое образовалось. И правительство свое, и флаг, он хоть и красный, а поверху заплата синяя! Видали небось, кто в станице бывал.

— Да и у нас в ревкоме такой же повесили.

— К чему же это? Пришили бы уж целиком полосу, а то заплатка.

— Э, дядя Меркуха, если по целой полосе пришивать, товару синего много потребуется, а где его взять.

— Рази што так.

Пока старики разговаривали, судили да рядили, Ермоха самогону достал две бутыли. Платоновна собрала на стол, сала соленого нарезала, капусты квашеной, картошки вареной, огурцов. И хоть тесновато, но все уселись за двумя столами, на скамьях, на досках, положенных на табуреты. Наполнили самогоном стаканы, и веселая пирушка на встрече служивого началась, как ей положено.

Поздно улеглись спать после гулянки. Когда Егор, спавший на полу рядом с Ермохой, проснулся, за окнами еще темнела ночь. А в избе уже топилась печь, Платоновна пекла колоба. Ермохи в избе не было. Егор, зевая и потягиваясь, сел на постели.

— А где дядя Ермоха?

— Проруби чистит на Ингоде.

— И каждое утро подымается в эдакую рань?

— А как же, коней-то рано гоняют поить. Кому в лес ехать, кому на сено.

— Да-а, веселая работенка. Сколь же ему платят за это?

— По пятнадцать копеек со скотины и с коней!

— За всю зиму? Не густо!

— Ну, ишо четверо мягких.

— Хлеба, значит, печеного. Он что же, сам его должен собирать?

— Сам, запрягет коня в сани… короб на них поставит и едет по селу.

Ловко орудуя сковородником, Платоновна снимает колоб со сковороды, наливает на нее тесто и в печь. Ей и с сыном-то поговорить хочется. И надо колобов успеть напечь, пока не протопилась печка.

Вскоре появился Ермоха. От шубы его и унтов в избе потянуло холодом.

— Мороз седни ядреный, — ворчал он, обрывая с бороды льдинки. — Копотит так, что и улицы не видать.

— Замерз, дядя Ермоха?

— Здорово живем! Я што, урод? Али лодырь какой, чтобы на работе мерзнуть?

Чай пили при свете топившейся печки. После завтрака Ермоха, раскурив трубку, подсел к Егору.

— Конь у тебя важнецкий, — заговорил он, попыхивая табачным дымом: — Адали тот первый твой, Гнедко.

— Конь добрый.

— Спросить тебя хочу. Оно вроде и неудобно, да ничего не поделаешь, надо.

— Чего такое?

— Третьи сани надо оборудовать. А то коней у нас три теперь, а саней двое! Полозья у меня есть, копылья с осени посадил, хочу затащить все ото в избу севодни, вязья в печке распарить и обогнуть. Оно и тесновато в избе-то, но управимся. Хомут, седелку, это я выпрошу у Демида на время. И завтра на трех поеду. Полным хозяином, душа радуется!

— В лес-то я теперь буду ездить, дядя Ермоха. Докуда тебе в полный гуж-то робить. Поработал свою долюшку, хватит, отдыхай теперь да около дому что-нибудь потихоньку поделывай, по-стариковски.

— Ты меня в старики не записывай, — обиделся Ермоха и с таким усердием принялся выколачивать трубку о подоконник, словно гвоздь ею вколачивал. — Рано мне ишо на гобчике отлеживаться. Пока руки-ноги гнутся, работать буду, и ты меня не уговаривай.

— Дядя Ермоха, я тебе же лучше хочу.

— А того ты не подумал, поехать на своих конях да для себя! Радость-то для меня какая! Всю жизнь на чужого дядю робил. А нынче хозяином стал, слободным человеком! Эх, Егор, Егор, как ты этого не поймешь.

— Так вить мне-то стыдно будет, ты в лес поедешь, а я дома околачиваться буду. Это как?

— Тебе и дома делов хватит. Я так умишком своим соображаю, што тебя могут ишо и в управители поставить в рывкоме вашем. Да ты и так будешь туда вхожим и в членах состоять придется, вот и похлопочи там насчет семян, где-то надо их доставать. Поговори с атаманом теперешним. Как тут быть, где их взять? Постарайся для миру, ну и о себе не забывай. Семена позарез нужны. Я уж приготовил земли, десятину из залежи распахал, с Иваном Митричем спарился. И пар двойной есть приготовленный. Тройку лошадей имеем, шутейное дело! Соху я приобрел деревянную, бороны будут, чего ишо надо? Железа вот нету на зубья ко второй бороне, может, достанешь где?

— Достанем.

— Тогда только за семенами и дело.

Слушает Егор старика, и душа замирает от радости. И мысленно он представляет себе, как поедет на пашню, на свою пашню, первый раз в жизни! Как пойдет за сохой и как будет вспарывать ею податливую землю, а чапыги будут подрыгивать у него в руках. Впереди на пристяжном коне — сын его, Гошка. И как поедут они с пашни в субботу домой, где ждет их семья. Настя приедет к тому времени, обязательно приедет.

— Да ты спишь, што ли? — толкает его в бок локтем Ермоха. — Чудак-человек, ему про бревна толкую, а он и не слушает? Чего размечтался-то? Все, поди, Настя на уме?

— Нет, дядя Ермоха. — Очнувшись от радужных мыслей, Егор видит, что в заснеженные окна избы пробивается рассвет. Платоновна клюкой в печи загребает угли в загнетку, в избе полусумрак, но огня не зажигают, ни к чему зря керосин жечь. Смущенно улыбаясь, Егор спрашивает, о каких бревнах шел разговор.

— Обыкновенные бревна — на дом. Я уж десятка два свалил летось, ошкурил, надо вывезти их. А как отсеемся весной, ишо заготовим, чтобы на будущий год дом начать строить. Да не какую-нибудь хибару, а настоящий дом, пятистенный.

— Э-э, дядя Ермоха, хоть бы избу построить побольше этой, и ладно. А там, гляди, и амбар потребуется.

— Обязательно. Хлеб-то родится, куда-то надо его ссыпать.

— Так што поживем пока и в этой избе, — заключает Егор. — Тесновато, правда, но ничего, было бы тепло да не угарно.

— Оно конешно. Не взяла бы лихота, не возьмет теснота, — соглашается Ермоха. — А Настя приедет, ишо теснее будет? Не-ет, што ты там ни говори, а новый дом строить надо обязательно.

(обратно)

ГЛАВА XVI

В сельревком Егор пришел на следующий день утром. Он слышал, что под ревком заняли дом купца Хромова, бежавшего вместе с семьей за границу. Теперь над крышей дома трепыхался алый флаг с синим квадратом в левом углу и тремя красными буквами на нем "ДВР". Рядом с большим домом стоял другой — поменьше (в нем раньше у купца был магазин). Теперь он был наглухо заколочен досками.

Страшное запустение кинулось Егору в глаза, когда он, поднявшись на высокое крыльцо дома, окинул взглядом бывшую купеческую усадьбу: полуразрушенные скотные стайки, дворы, одиноко торчала баня без крыши и без двери. В ограде сохранились два амбара, завозня, в которой у хозяина хранились выездные брички, кошевки, новые колеса, сбруя и многое другое. Ничего из этого имущества уже не было, от сарая осталось лишь несколько нижних бревен, возле него вросла в землю жнейка самосброска, без колес, без всего, что было у нее железного. Егор только головой покачал при виде всего этого и потянул на себя входную дверь.

В комнате, отведенной под сельревком, он увидел такое же запустение, как и в ограде. От купеческой мебели не осталось ничего, вдоль стен стояли длинные скамьи да стол в переднем углу под пустой божницей — вот и вся обстановка. За столом на скамье сидел писарь — все тот же Панкрат Михеев, лысый, с черненькой бороденкой, в очках. На единственной табуретке около топившейся железной печки сидел председатель сельревкома Воронов. Широкоплечий, черноусый, в гимнастерке цвета хаки, он топором намелко колол сухие чурки и подкидывал дрова в печку. Увидев Егора, поднялся ему навстречу.

— Товарищ Ушаков? Здравствуй, дорогой! Рад видеть тебя живым да здоровым. Насовсем?

— По чистой! Навоевался, хватит! — Крепко пожав председателю руку, Егор поздоровался с писарем, спросил: — Все пишешь, Панкрат Ильич?

— Пишу, — вздохнул старик, — да вот писать-то скоро будет не на чем. Намедни достал немного бумаги в станице, в волости то есть, испишу ее, и хоть матушку-репку пой. Впору на бересту переходить.

— Да-a, бумагой бедствуете, а вон ее сколько у вас навешано! — Егор, улыбаясь, оглядел обшарпанные, прокопченные табачным дымом стены, на которых во множестве были наклеены прошлогодние плакаты, воззвания. С простенка на него указывал пальцем красноармеец с винтовкой в руке, под ним надпись: "Я записался в Красную гвардию, а ты?" — Вить устарели они, поснимайте — вот вам и бумага!

— Дойдет до этого. Садись, — опускаясь на скамью, сказал председатель.

Егор присел рядом, извлек из кармана кисет.

— Атаманствуешь, значит?

— Приходится, — пожал плечами Воронов. — Хозяйствуем!

— Плоховато хозяйничаешь, даже дров для себя не могли запасти! Полюбовался я на вашу работу, сарай дожигаете на топливо, а потом за что приметесь, за амбары или завозню разочнете?

Егор знал Воронова еще по Даурскому фронту, где он командовал взводом красногвардейцев, затем эскадроном красных партизан у Журавлева. Знал его не только как большевика, но и как рачительного хозяина. И вот теперь дивился, почему у него так получается.

— Все это верно, — свертывая самокрутку, отозвался Воронов. — Но, во-первых, я и в председателях-то без году неделя, а во-вторых, дел свалилось на мою голову — не продохнуть. Порядок в хозяйстве наведем, но сейчас не до этого. Про себя скажи, чем думаешь заняться?

Егор, утром прочитавший письмо Насти, присланное ею в декабре минувшего года из Благовещенска, решил поехать туда и разыскать ее. Об этом он и сказал Воронову.

— Зряшное дело, — Воронов, прикурив от зажженной лучинки, протянул ее Егору, повторил: — Зряшное. Теперь до Благовещенска скорее пешком доберешься, чем по железке нашей. У меня племянник из Хабаровска на двадцать четвертый день заявился, холоду хватили в дороге и голоду вдосталь. Дрова для паровоза сами пилили, останавливаясь в лесу. Да это не беда, кабы везли, а то полдня везут, а двое-трое суток стоят на станции. То паровозы заморожены в депо, то везти некому, железнодорожники в деревню подались харчи добывать. Про контрвалюту слыхал?

— Слыхал. Рассказывали в Сретенке. Рабочим денег не платят, нету их. Работают люди за один лишь паек, голодуют. Так руководители придумали: то керосину где-нибудь достанут, выдадут заместо денег бутылки по три-четыре на паек или мыла стирального. Словом, все, что можно увезти в деревню да сменять на хлеб. Вот это и есть контрвалюта.

— Точно… но керосин али мыло — это нужный товар, ходовой. И хлеба наменять можно, и картошки. А к нам в Ключи из Нерчинска один работяга кандалов приволок полмешка на саночках.

— Ха-ха-ха, — вот это торгаш!

— Смешно тебе, а ему, бедняге, не до смеху: семья, дети малые.

— Ну и что, распродал он свое добро?

— А что ты думаешь, наменял и хлеба печеного, и муки, и картошки. Ведь из них и подков наковать можно, и бороновые зубья, да мало ли на что железо нужно в хозяйстве. Да-а, вот как живется рабочему классу, а не хныкают. Вот хоть тебя взять: тут дел невпроворот, а он жену разыскивать наладился.

— Так вить жена — тоже человек.

— Само собой. А ты — большевик?

— Вступил в прошлом году в партию.

— Это хорошо. Значит, поступать должен по-партийному, не о бабе думать. Видишь, какая разруха во всем? Я только вчера приехал из Заозерной, на совещание нас, большевиков и партизан, вызывали. Из Читы приезжал Жданов, помнишь?

— Это который первым председателем ревкома был в Нерчинске?

— Он самый. Так вот, порассказал он, как дела обстоят в области и за что нам бороться в первую очередь. Весна подходит, а что беднота посеет?

Егор вспомнил разговор с Ермохой: прав был старик!

— Действительно, — вздохнул он, притушив докуренную самокрутку. — Контрвалюты и той нету у нас?

— Найдется кое-что получше. Богачей наших пощупаем, попросим у них семян взаймы до осени — всего и делов.

— Так они тебе и дадут, разевай рот пошире!

— Дадут, если сумеем попросить. Кое-где так и поступили и семенами обзавелись. Жданов советовал то же самое. Нас теперь тут три коммуниста, а их всего-то в станице с десяток едва наберется. Да еще партизан у нас двадцать четыре человека. Это, брат, сила, и стыдно нам будет, если мы бедноту без семян оставим.

— Попробуем.

— Тут и пробовать нечего. Завтра же приступим к действию. У нас посевная тройка создана, и тебя в нее включим. К каждому присоединим человека по два партизан, разобьем село на участки — и начнем.

Грустно было на душе у Егора, когда возвращался он из сельревкома. А день стоял не по-зимнему чудесный: солнечный, как всегда в Забайкалье, легкий, бодрящий морозец, при котором хорошо дышится, освежал лицо. Чувствовалось приближенно весны, и голуби на крышах ворковали уже по-весеннему. Но с ума у Егора не шла Настя: где она? Что с нею? И поехать нельзя, дел всяких впереди пропасть, по всему видать, не обойдется без классовой борьбы, о которой предупреждал на прощальном митинге комиссар фронта Плясов.

На следующее утро в сельревкоме собрались члены посевной тройки и девять человек партизан из самых боевых активистов. Егор, перед тем как пойти, достал из седельной сумы наган, протер его тряпкой, зарядил и положил в карман. Наблюдавшая за ним Платоновна спросила с тревогой в голосе:

— Куда опять?

— В ревком, мама.

— А ружыо-то эту к чему берешь?

— Да так, велели принести, — соврал Егор матери и, краснея за эту ложь, отвернулся, чтобы снять с гвоздя полушубок. — Проверять, наверное, будут да в списки заносить.

Партизаны в ожидании Егора дымили самосадом. Почти со всеми ими он встретился впервые после войны, а бородача в японском полушубке даже узнать не мог. Приходу Егора сельчане были рады, поздравляли его с возвращением, вспоминали минувшее.

— Здорово, казак! Навоевался?

— Хватит, десять лет отломал.

— Так вить и я то же самое.

— Повезло нашему году!

— Меня, поди, и не помнишь?

Егор, смутившись, пожал плечами: не помню.

— Кончайте, товарищи, кончайте, — Воронов постучал по столу карандашом, — пора выходить. Запомните, как договорились: зерно на семена мы просим взаймы, выдадим расписки, что осенью вернем полностью. Если удастся, как задумали, это будет великое дело. Обеспечим бедноту семенами. Надо убедить хозяев, ведь не звери же они. Ну, конечно, чтобы никаких грубостей, нажимов. Понятно?

— Понятно!

— А ежели который, контра заядлая, заартачится, в зуб ему глядеть?

— Убедить надо словами.

— Черт его убедит, такого вот, как Тит Лыков. Да мало ли их у нас эдаких подобных!

— Можно доказать и Титу, а чтобы приказать им, этого нельзя.

— Знаешь что, Игнат Фомич, ослободи меня от комиссии этой. Назначь заместо меня хотя бы Степана Трубина, человек он обходительный, грамотный. А я, сам знаешь, какой нервенный и не привык с буржуями ласкаться.

— Ничего-о, со мной пойдешь, я разговаривать с ними буду.

— Рази што так.

С Егором пошли бородач Лаврентий Сутурин и давний друг его и сосед Алешка Голобоков. В конце девятнадцатого года он сбежал от белых к партизанам и домой заявился лишь двумя неделями, раньше Егора.

Денек сегодня такой же, как и вчера, ласковый, солнечный; глянцевито блестит в улице накатанная за зиму дорога; чей-то работник уже едет из лесу на четырех лошадях; сани бесшумно скользят по обледенелой дороге; бревна постукивают на ухабах. Из соседней улицы гулко доносится дробь ручной молотьбы, в другом месте тарахтит веялка.

Участок Егору достался большой — две крайних улицы.

— С кого начнем? — спросил он, когда они вошли в первую улицу.

— Давайте с Ивана Евдокимовича, — предложил Алексей. — Человек он хороший, согласится.

Хозяин, сивобородый человек лет пятидесяти, встретил сельчан приветливо:

— Проходите, садитесь, служивые. С приходом вас.

— Спасибо.

— Старуха, давай-ка самовар живее!

— Спасибо, Иван Евдокимович. Только вить некогда нам, по делу мы к тебе.

— По делу? Что это за дело такое?

— Насчет семян, Иван Евдокимович. Пришли попросить у вас взаймы до осени пшеницы сто пятьдесят пудов.

— То ись как это взаймы, кому? — дивясь неожиданной просьбе, хозяин повел глазами по лицам пришедших.

— Сельревкому, Иван Евдокимович, в общественный амбар. Документ выдадим форменный, а осенью вернем все сполна.

— Та-ак, — согласно кивнул хозяин, гладя бороду. — Оно, конечно, бывало у меня такое, выручал людей. Только вить хлеба-то у меня, можно сказать, в обрез. Для себя-то хватит, а лишнего почти что нет.

— Э-э, не прибедняйся, Иван Евдокимович, уважь нашу просьбу, — убеждающе заговорил бородач Сутурин. — Сделай доброе дело, убытку не понесешь никакого. А люди тебя благодарить будут за выручку, и власти угодишь. Власть народная, она добро помнит и в случае беды какой заступится и зазря в обиду не даст.

Бородача дружно поддержали Егор с Алексеем, и хозяин, подумав, согласился:

— Ну что ж, раз такое дело, пишите сто пудов. Больше-то не могу.

— Спасибо, Ивап Евдокимович, завтра мы подъедем за пшеницей и документ тебе выдадим.

— Хорошо для начала, — ликовал Егор, когда все трое вышли на улицу. — Ежели так и дальше пойдет, будут у нас семена.

Неплохо получилось и во втором доме, и в третьем. Когда подходили к дому Тита Лыкова, в списке Егора ужо значилось двести пудов пшеницы и сорок пудов ярицы.

Большой добротный дом Лыкова выделялся красивыми, сверкающими белизной окраски наличниками. Только у него одного дом был покрыт железом и выкрашен ярко-красным суриком.

— В гробу, видеть бы этого подлеца, — сквозь стиснутые зубы процедил Алексей, — чем идти к нему выпрашивать милости, спину гнуть перед контрой.

— Ничего не поделаешь, Алеха. Мы же для большого дела стараемся. Раскланиваться перед ним не будем, поговорим по-человечески.

— Послушается он нас, как же! Помнишь, как он меня обжулил с конем-то? Мало того, что Рыжка моего захапал, еще и отрабатывать мне пришлось в придачу.

— Знаю, Алеха. Знаю, что Козыря, Сашку Анциферова и Мельникова он же угробил — выдал их карателям. Но об этом пока помалкивай, придет время, припомним ему и Рыжка твоего, и ребят наших расстрелянных. Сейчас только о пшенице разговор поведем, о другом — ни гугу.

В дом к Титу заходить им не пришлось. Когда зашли в ограду, он уже шел им навстречу с гумна, на ходу охлопывая рукавицей приставшие к стеганке пшеничные остья и мякину. С гумпа доносился стукоток работающей веялки. Больше десяти лет прошло с тех пор, как Егор видел Тита Лыкова в последний раз. Казалось, время щадит бывшего атамана Верхних Ключей, лишь бороду ему подморозило сединой, а вид у него по-прежнему молодцеватый, и одежка сидит на нем ладно. Новехонькая стеганка подпоясана сатиновым кушаком, подвязки на унтах блестят медными колечками, на голове шапка из лисьих лап, наушники ее схвачены наверху голубой лентой.

Заговорил с ним, как было условлено, бородатый Сутурин.

— По делу к вам, Тит Иванович, — поздоровавшись, начал он. — Просьба к вам такая, пшеницы позаимствовать в общественный амбар для посеву.

Сощурив в ухмылке карие с нагловатой хитринкой глаза, Тит отрицательно покачал головой и как отрезал:

— Нет, не будет!

— То ить как же это так, Тит Иванович? Мы ведь от всего общества просим тебя помочь сельчанам в такое трудное время.

— А ежели я не желаю? Да и пшеницы у меня нету лишней.

— Это уж ты зря, брат, мы-то знаем, к кому идем с просьбой. Пшенички-то у тебя побольше, чем у других прочих.

— Про это дозволь мне самому знать! — Сверля Сутурина негодующим взглядом, Тит багровел лицом от злости. — В своем доме я сам хозяин.

— Мы же к тебе по-доброму.

— Нету у меня пшеницы, русским языком сказано. А хоть бы и была, так не дал бы. Нечего на чужое добро зариться.

— На чужое? — с лицом, перекошенным от злости, Алексей вплотную подошел к Титу Лыкову. — На чужое, говоришь? А ты забыл, как я на тебя робил ни за грош, хапуга!

Сутурин пытался удержать Голобокова, но уже и Егор напустился на Лыкова. А тот рукавицы сбросил, подсучивая рукава, рычал:

— Грабить пришли? Грабить… вашу мать! Сволочи, душегубы.

— Мы душегубы? — вскипел выведенный из себя Егор. — А ты про себя забыл, подлюга? Кто Сашку Анциферова выдал карателям? Козыря, Мельникова кто, я тебя спрашиваю? — и, сбросив с себя рукавицы, левой рукой ухватил Тита за воротник стеганки, правой выхватил из кармана наган.

— Стой, что ты! — подскочивший к Егору Сутурин ухватил его за правую руку.

— Пусти! — отбивался Егор. — Пусти… я его, гада!

Сутурину помог Алексей. Вдвоем они вырвали у Егора наган, оттащили его от Лыкова.

— С ума ты сошел, — ругал Егора Сутурин. — Сам пойдешь под суд за такое самоуправство, и нас из-за тебя по голове не погладят.

— Пусть судят, — все еще не остывший от злости, выкрикнул Егор. — Зато этот предатель землю нашу топтать не будет.

— Ох, Егор…

— Чего разохался, в судах-то теперь наши люди заправляют, разберутся, что к чему.

Бледный с перепугу Лыков отошел в сторону, тяжело дыша, присел на кучу дров, дрожащими руками пошарил по груди, хотел застегнуть ватник, но верхняя пуговица оказалась оторванной. А возле открытой калитки уже толкались ребятишки, набиралось их все больше, через головы их заглядывала в ограду баба с ведрами на коромысле.

— А вам чего тут надо? Киш, враженята! — шикнул на них Сутурин. Прогнав любопытную ораву, он закрыл калитку на засов и, подойдя к Лыкову, присел с ним рядом.

— Здря ты меня не послушал, Тит Иванович! И чего заупрямился, скажи на милость? Подписал бы по-хорошему двести пудов, а осенью получил бы обратно сполна. И неприятности этой не получилось бы, чуть до смертоубийства не дошло. Оно и Егора понять надо, парень-то он хороший, но издерганный на этих войнах, нервенный стал неподобно. А тут ишо про Саньку с Козырем услыхал.

— Так их же каратели расстреляли. А я-то при чем тут?

— Я и не говорю, что ты. Люди доказывают, а вить на каждый роток не накинешь платок. К тому же атаманом-то был ты как раз в это время. Вот Егор, как услыхал такое, и озлел. Послушай меня, Тит Иваныч, подпиши двести пудов, и все обойдется по-мирному. Даже благодарить тебя будут за это.

Тит скосил на Егора и Голобокова злобный взгляд (те сидели на приступке амбара, курили), обернулся к Сутурину:

— Ладно, подпишу, только ради тебя, Лаврентий Андреич. А этих прохвостов… я их через порог зрить не хочу!

— Вот и все, — заулыбался повеселевший бородач и, поднявшись, крикнул друзьям: — Товарищи, давайте сюда! — И, когда те подошли, продолжал: — Согласен Тит Иваныч. Записывай, Егор, двести пудов пшеницы.

— Давно бы так, — не глядя на Лыкова, буркнул Егор. — Записать, конечно, запишем. А получить пшеницу надо сразу, сейчас же.

— А чего сразу-то? — удивился Сутурин.

— Того, что он может и передумать, понятно? Подвод нету? Найдем! Алеха, живой ногой к себе, запряги двух копей в сани да Ермохе нашему скажи, тот запрягет двух — и обое сюда А мы тут с дядей Лаврухой пшеницу нагребем в хозяйские мешки. Крой, Алеха!

— Можно и так, — согласился Сутурин, — тогда уж ты, Тит Иваныч, покажи, в каком амбаре. Открой, пожалуйста.

На следующее утро Егор с Алексеем Голобоковым пришли в сельревком в числе первых. Вскоре подошли и остальные члены посевной комиссии.

— Проходите, товарищи, садитесь, поговорить надо, — обратился к ним Воронов и, подождав, когда все уселись по скамьям, продолжил: — Начало у нас получилось удачное, около двух тысяч пудов пшеницы и ярицы записали у желающих дать нам это зерно взаимообразно до осени. Сегодня мы это дело продолжим, вчера еще не всех обошли. Все, товарищи, шло хорошо, но были и проступки с нашей стороны. — Воронов поглядел в сторону Егора и закончил: — Ушаков, заместо того чтобы по-доброму договориться с человеком, наганом агитировал Тита Лыкова.

Рокот многих голосов всколыхнул тишину. Партизаны переговаривались, одобрительно кивали головами, а сидящие ближе к Егору сочувственно пожимали ему руку.

— Молодец, Егорша!

— Правильно поступил, чего там!

— Его убить надо, предателя, — с дрожью в голосе заговорил старик Софрон Анциферов. — Зрить не могу эту собаку бешеную за сына моего, Сашку!

— Да-а, он выдал карателям посельщиков наших.

— Диву даюсь, как это он до сих пор за границу не смылся.

— Говорят, дружок, бывший его командир, теперича в Чите в больших начальниках ходит, не то эсер, не то меньшевик. Даже в гости приезжал к Титку, сказывают.

— Мало ли што, а раз предатель — судить его, гада! Товарищ Воронов, в самом деле, чего это мы в суд не потянем Титка? Он, подлюга, товаришов наших выдал карателям, а мы в зуб ему заглядаем!

— Нельзя, товарищи.

— Нельзя? А ему убивать людей можно?

— Верно Демин говорит: судить Титка, кровь за кровь!

— Правильно.

— Нельзя, товарищи, — поднявшись из-за стола и упираясь на него руками, повторил Воронов. — Я и сам за то, чтобы притянуть Лыкова к суду, даже в прокуратуру обращались насчет Лыкова. Ничего не вышло. Знать-то мы знаем, что Лыков погубил наших людей, а чем это докажем в суде? Свидетелей этому нет, тоже и документов.

— Как его не кокнули наши? Вить заходили партизаны и к нам в Верхние Ключи.

— Так он же убегал от красных в лес.

— Кончайте, товарищи, все! — заторопил собравшихся Воронов. — Давайте снова по своим участкам. Но чтобы таких грубостей, как вчера у товарища Ушакова, больше не повторилось.

В то время как этот разговор происходил в сельревкоме, бабы у колодца чесали языки о том же самом.

— Говорят, вчера Егорка Платоновнин Тита Лыкова избил.

— О-о, за што же он его?

— Втроем его били: Егорка, Алеха Голобоков да ишо Сутурин. Егорка-то ливольвером Тита бьет да приговаривает: это тебе за Сашку Софронова, это за Козыря, за Мельникова! До смерти забили бы они Тита, да откупился он от них: амбар пшеницы им отвалил!

— Ох, ужасти какие!

— А я слыхала, что на семенасобирали пшеницу, взаймы будто брали.

— Может, кое-кому и дадут для отвода глаз, а остальное промеж себя разделят!

— А вить верно, старик-то Ермоха два воза мешков с пшеницей повез от Тита Лыкова, своими глазами видела. Он ведь у них живет, у Платоновны.

— А Платоновна-то, хваленая-перехваленая, вдова честная, полюбовника завела на старости лет…

— Ой, што вы, врут.

— Ничего не врут. И сынок Егорка такой же похабник, у живого мужа жену отбил.

— Это что-то про него сказывают… — и присекла язычок бойкая говорунья: к колодцу подходили две "большевички" — так в Заозерной станице, да и по всему Забайкалью называли жен не только коммунистов, но и беспартийных красных партизан. В годы войны большинство казаков из Верхних Ключей воевали против красных, около двух десятков из них ушло за границу. Это сказалось теперь и на отношениях между сельчанами: косо посматривали на большевиков бывшие семеновцы, а уж про богачей и говорить нечего.

(обратно)

ГЛАВА XVII

Отлютовала суровая в этом году зима. Во второй половине февраля уже почувствовалось животворное дыхание весны: потеплело, звонкая капель потекла с крыш, обросших понизу бахромой ледяных веретешек. Уже и кур повыпускали хозяйки из душных курятников на двор, копошатся они на завалинках, возле амбаров на сугреве, радуясь теплу и свежему воздуху. Звонко горланят петухи.

Сегодня воскресенье, конец мясоеду. Начинается масленица, поэтому и тишина в улицах, не слышно дробной стукотни от ручной молотьбы, не видно верениц возов с сеном, бревнами, дровами. Лишь ребятишки катаются с горки на саночках, да кое-где гуртуются парни и девки.

Солнце подходило к полудню, когда из сельревкома вышел Воронов. Ему не до праздников. В сельревком пришел он утром чуть свет, при свете керосиновой лампы прочитал бумаги из волревкома, по записям кладовщика подбил на счетах итоги поступившего в общественный амбар семенного зерна. Выйдя из переулка, Воронов увидел идущего ему навстречу Клима Голютина. Выпивоха Клим был одним из самых горемычных бедняков, батрачил у богачей, но всю гражданскую войну прослужил атаману Семенову. Ушел бы и за границу, да попал в "плен" к партизанам и вскоре очутился у себя дома.

Клим был под хмельком и одет по-праздничному: на голове серая папаха со вмятиной от кокарды, форменный казачий полушубок, на ногах сапоги, шаровары с лампасами и при шашке. Увидев председателя, он подхватил, как положено, левой рукой шашку, двинулся ему навстречу и, не доходя четырех шагов, встал "во фронт": правую руку к папахе. Воронов хотел было отругать "боевого казака" за его чудачество, но, хорошо зная, что это за человек, сдержался.

— Ты чего вытворяешь, чадо мамино? — сказал он, начиная серчать.

Клим слов не расслышал, гаркнул, держа руку под козырек:

— Здравия желаю, восподин председатель!

Тут уж смех разобрал председателя.

— Ну, Климка, плачет по тебе нагайка, ох и плачет! Ты чего это, холера тебя забери, шашку-то нацепил, воевать собрался?

— Никак нет, восподин председатель!

— Не восподин, дурья твоя голова, надо говорить — товарищ председатель. Ступай домой, разоружись и лампасы отпори, понял?

— Лампасы отпороть, — удивился Клим и опустил руку. — Дык я не казак, по-твоему? Отцы наши, деды…

— Ты мне брось антимонию разводить про отцов да про дедов. — Воронов посуровел. — Нету у нас теперь казаков, мы еще в семнадцатом году отказались от звания казачьего, понял?

— Я не согласный.

— Не согласный? Опять воевать пойдешь против власти народной?

— Нет, не пойду.

— То-то! Жить как думаешь? Хлеб-то сеять собираешься?

— Схожу к Захару Еремеичу, ежели выручит семенами под работу, посею. У меня и пар одинарный есть на Вусь-Баранихе, братан Яков спахал мне лонись. Спарюсь с Яковом и посею, ежели семян разживусь.

— К Захару пойдешь? А почему не в сельревком? У нас свой семенной фонд, снабдим семенами всю бедноту. Ты что, не слыхал, как наша власть о бедноте заботится?

— Слыхал. — Глядя в сторону и чему-то улыбаясь, Клим отрицательно покачал головой: — Нам из этой фонды нельзя брать.

— Почему нельзя?

— Старики говорят, что ворованное да грабленое принимать — грех великий.

— Ворованное? — удивился Воронов. — Кто это тебе набрехал?

— Люди видели, как вы у Тита Иваныча всю пшеницу выгребли и самого избили.

— Врут они, Клим, — вскипел Воронов, сдерживая заклокотавшую в нем ярость. — Врут, сволочи! Никто Тита не бил, пшеницы у него взяли взаймы — двести пудов, до осени. Осенью отдадим.

— Врешь, поди?

— Не веришь председателю ревкома, а врагам нашим, кулакам, веришь?

— И не враги вовсе, обыкновенные старики.

— А что эти обыкновенные старики на большевиков наговаривали, когда к белым тебя спровадили, забыл? А вот наши в плен тебя забрали вместе с другими казаками — так пальцем вас не тронули, распустили по домам с миром. Или тоже забыл?

— Нет, не забыл. Что верно, то верно. Винтовки у нас поотобрали, и больше ничего.

— То-то и есть. Иди домой и — что тебе будут нашептывать про большевиков — не слушай! Врут они, подлецы! А завтра приходи в ревком, запишем, сколько у тебя земли приготовлено и сколько семян потребуется.

— И дадите?

— Обязательно. Всех нуждающихся наделим семенами.

— А казаков, какие у Семенова служили?

— У нас теперь нету казаков, Клим. Все мы граждане республики нашей, и, если ты, бедняк, нуждаешься в семенах, выручим. Мы на вас зла не держим, так вот и говори всем бывшим семеновцам.

— Ну ежели так, приду к тебе завтра.

— Приходи. В эдаком-то виде не шляйся по улицам. Увижу еще раз, шашку отберу и этой же шашкой лампасы твои спорю к чертовой матери. Ступай!

— Слушаюсь, восподин председатель!

Клим натренированно сделал пол-оборота налево и, все так же придерживая левой рукой шашку, четко, как на параде, потопал строевым шагом.

Воронов лишь головой покачал, глядя вслед Климу. "Враги наши действуют, — рассуждал он сам с собой, — а мы ушами хлопаем, дальше носу ничего не видим. Завтра же надо собрать партизан наших".

…В тот день вечером Воронов получил из волревкома почту, пачку газет. Газеты приходили редко, и о том, что происходило в республике и за рубежом, в селах узнавали с большим опозданием. В Чите, оказывается, прошла краевая конференция большевиков Дальневосточной республики и открылось Учредительное собрание ДВР.

Захватив газеты на дом, он после ужина, когда все в доме улеглись спать, уединился на кухне и принялся за чтение. Особенно увлек его напечатанный в газете доклад секретаря Дальбюро ЦК РКП (б) Кубяка. Время подошло к полуночи, лампа начала коптить, догорел керосин, и это на самом интересном месте доклада. Крякнув с досады, принес Воронов пучок сухой березовой лучины и при свете ее снова принялся за чтение. Горит лучина хорошо, а начнет тускнеть от нагара, обломит Игнат уголек, опять горит лучина почти без дыма.

— До чего же верно говорит Кубяк. Все правильно, — вымолвил председатель и, обломив еще раз уголек с лучины, задумался.

Перед мысленным взором его вставали навеянные прочитанным картины суровой действительности: то видит он станцию железной дороги, унылая тишина на ней, в тупике засыпанный снегом, замороженный паровоз, то поезд из длинного ряда товарных вагонов, приспособленных для перевозки людей, вот он остановился в тайге, далеко от станции. Пассажиры повысыпали из теплушек в лес, пилить дрова для паровоза. Визжат пилы, стучат топоры, валятся с грохотом сухостойные лиственницы, и вот уже вереницы людей с охапками поленьев потянулись к тендеру паровоза. То представятся ему искалеченные, обгорелые остовы вагонов вдоль полотна железной дороги, иные колесами кверху. И нет на них ни рессор, ни буферов, все, что там было железного, ушло в обмен на картошку.

Так и уснул председатель, уронив голову на пачку газет, с обгорелой лучиной в руке. Жена разбудила его на рассвете.

— Вставай, — тормошила она мужа за плечо. — Ишь разоспался, грамотей непутевый, не стало тебе постели…

С трудом оторвав от стола отяжелевшую голову и все еще находясь во власти сновидений, Игнатий буркнул:

— Подожди, подожди, вагоны вон…

— Какие вагоны?

— Да это самое… постой-ка! — И, окончательно проснувшись, выпрямился на стуле, тряхнул головой: — Отцепись!

— Здорово живешь, заговариваться уже стал. До чертиков дочитался!

— До чего же ты вредный человек, сон досмотреть и то помешала.

— Умойся иди, и сон твой пройдет.


Четырнадцать бывших красногвардейцев-партизан и двенадцать приглашенных Вороновым активистов из бедноты собрались вечером в сельревкоме.

За окнами густели сумерки. Воронов засветил керосиновую лампу и, прежде чем повесить ее на стену, прикурил от той же спички. Посельщики усаживались на скамьи, стулья, а кому не хватало места на скамье, устраивались на полу, скрестив ноги калачиком. Но рукам пошли кисеты с табаком-самосадом, одни набивают им трубки, другие свертывают самокрутки, просят огоньку. Некурящих среди пришедших оказалось человек пять, эти привыкли пользоваться молотым табачком. Им не надо ни бумаги, ни трубки, ни спичек, положат добрую щепоть за губу, сидят себе поплевывают. В табаке недостатка никогда не бывало, у каждого в сенях или в сарае под крышей не один десяток шнуров протянуто с плотно нанизанными на них листьями табака-зеленухи, курева не меньше чем на год. А вот спички стали такой редкостью, что не оказалось их ни у кого из присутствующих. Два старика усердно старались высечь кремнем искру из стального огнива, чтобы запалить ею трут. Сидевший ближе всех к председателю попросил его самокрутку, прикурив от нее, передал соседу, и пошла она гулять от одного к другому. Да так и догорела на кругу.

Смех, веселый говор.

— Свертывай, Игнат Фомич, новую, бумаги-то у тебя полно, не наше горе.

— А тебе чего горевать, выдолби трубку и кури на здоровье.

— Да уж спички-то — черт с ними, кресалом огонь добыть можно. Вот керосину не стало — это уж горе великое. От жирников одна копоть в избах, как в бане. Так прокоптимся, что друг друга узнавать не будем при встрече.

— Игнатий Фомич, долго мы в энтих нетях жить будем? Вить это беда, чего ни хвати, того и нету!

Воронов, обжигая пальцы, докуривал вторую самокрутку.

— Начнем, товарищи. А накурили-то-о, браты-атаманы, хоть топор вешай! Ваньча, открой форточку, а то задохнемся, как волчата в норе.

Когда поулегся шум, разговоры, Воронов рассказал сельчанам о докладе Кубяка на краевой конференции большевиков, о трудностях, с какими столкнулась Дальневосточная республика, о разрухе на транспорте.

Сидевший с ним рядом Подкорытов, вспомнив вчерашний разговор с сослуживцами, улыбнулся в белесые усы.

— Михайло Агапов заезжал ко мне. В Чите побывал он, рассказывает про эту Учредиловку. Собрались на нее делегаты со всего Дальнего Востоку, от всяких партий — большевики, меньшевики, эсеры и прочие. Такое, говорит, происходит, как раньше у нас бывало на сходках. Спорят, до ругани дело доходит. А Макар Якимов так разошелся, что какого-то эсера стулом навернул.

— Ха-ха-ха… стулом!

— От Макарки станется!

— Враки это, — сдерживая улыбку, заговорил Воронов. — Враги наши распускают про нас всякие небылицы. Такое наговорят, семь верст до небес и все лесом. Да что тут далеко ходить, у нас что происходит? Раззвонили по всей волости: большевики в Верхних Ключах человека ограбили, а самого, мол, избили насмерть. Вот до чего дошло! А все почему? Вон сколько нас — партизан, активистов, а живем себе спокойненько, ушами хлопаем, дальше своего носу не видим. Бдительность надо проявлять, товарищи. Всякие такие разговорчики пресекать, правду разъяснять народу.

К чему нас товарищ Кубяк призывает? Трудностей перед нами всяких полно, это верно, разруха кругом, голод надвигается, нужда во всем. Но голову вешать, паниковать не будем! — Он повысил голос и даже кулаком по столу пристукнул. — Не будем! Ведь главная-то трудность позади, власть-то мы завоевали, с войной, с врагами справились. Одолеем и разруху эту, ежели бороться с нею будем вон как рабочий класс. Вот с кого надо пример брать. Нам-то в селах, что ни говори, легче живется. Хлеба нет, на картошке проживем, а у них ведь и этого нет. За один паек работают люди и плату за труд свой не требуют.

И долго еще говорил Воронов. А когда он заговорил о том, что розданное семенное зерно должно быть полностью посеяно, один из сидевших от него неподалеку тяжелехонько вздохнул:

— Посеять-то посеем, а вот как прожить до нового? Ума в голове нету.

Сказал и как мешок развязал, посыпались реплики:

— Сам давно об этом думаю.

— А у богачей наших теперича и под работу хлеба не выпросишь.

— Не дадут. В работники-то по выбору берут — тех, кто к новой власти привержены, у кого сын в комсомол вступил, ни за што не возьмут.

— В город пошел бы на заработки, а толку што? Сам будешь кормиться пайком, а семья как?

— Так неужто и выходу у нас никакого нету? Игнат Фомич, ты как на это смотришь?

— Выход-то есть. — Воронов, усмехнувшись, разгладил усы и огорошил сельчан ответом: — Коммуну организуем!

— Коммуну?

— А что это такое?

— Навроде Алтагачанской, что ли?

— Да нет, хозяйственная коммуна, чтобы работать одной артелью. Скот, кони, посев — все будет общее.

— Как у цыган на таборе? Веселая житуха будет.

— Не зубоскаль, Иван, тут дело серьезное, — вновь заговорил Воронов. — К этому нас и партия призывает, и в газетах пишут — появились эти коммуны в Кондуе, к примеру, и в других местах. Даже в нашей станице, в Ольховке, есть коммуна.

— Что же она даст людям?

— То, что людям жить легче станет и прибыльнее. Вот мы, к примеру, организуем коммуну, хлеба раза в четыре больше посеем, это раз.

— Ого!

— Ничего не "ого", а так и будет. Во-вторых, у нас и на пашне людей хватит, и на заработки послать кого-нибудь можно.

— За паек работать?

— Нет, хлеб добывать на еду. К примеру, известку жечь, у нас мастера по этому делу есть, а камню-известняка полно.

— А ить верно, — поддержал председателя Софрон Анциферов. — До войны у нас выжигали ее, даже мне приходилось. Ежели послать на это дело человека четыре-пять да пару конишек им дать, нажгут известки возов десять, а то и больше.

— Да, с известкой на Газимур, на Аргунь перед пасхой — черпанули бы хлеба.

— В такое время бабы на известку как мухи на мед. Ведерко зерна каждая найдет, хоть из последнего.

— А летом деготь гнать, тоже дело выгодное.

И такой оживленный разговор вскипал при этом, словно вопрос о создании коммуны был уже решен окончательна.

Кончились разговоры тем, что решили произвести запись желающих вступить в коммуны. Первым записался в нее Воронов, затем Егор, Алексей Голобоков. Подумав немного, потеребив бороду, решительно махнул рукой Сутурин: "Пиши меня".

Еще двое записались. Воронов, держа наготове карандаш, повел глазами по рядам притихших партизан.

— Семь человек записалось, кто еще? Дядя Софрон, ты как смотришь на коммуну?

Разглаживая широченную, во всю грудь, сивую бороду, Софрон пожал плечами, хмыкнул:

— Чего на нее смотреть, дело хорошее! Я и не против, но подумать надо, с домашними посоветоваться. А записаться недолго, за мной дело не станет.

Поддержали Софрона еще несколько человек:

— Подумать надо, дело не шуточное.

— Сразу-то, с бухты-барахты, не годится.

— Семь раз примерь, один отрежь, не нами сказано.

— Э-э, чего там примерять! Записывай, Игнат Фомич: Сотников Перфил.

— Так, вот и кузнец у нас свой будет. Восемь человек, коммуна уже есть. Завтра первое собрание проведем. Кто еще надумает к нам, пожалуйста.

Утром после завтрака Егор сообщил матери и Ермохе о коммуне, в которую он записался, не посоветовавшись.

— Коммуна? — переспросил Ермоха. — А што оно такое?

Егор объяснил. Старики слушали внимательно. Платоновна, подперев щеку рукой, только головой покачала, и нельзя было понять, одобряет она поступок сына или осуждает.

— Коммуна, значит, все опчее будет. Да, а я-то думал, — не досказав до конца, о чем он думал, Ермоха вынул изо рта трубку, выколотил ее в обрезок бутылки на столе, снова набил табаком. Так всегда он поступал в минуты взволнованности. Прикурив, досказал: — Думал пожить в своем хозяйстве. Всю жизню мечтал об этом, живучи у чужих людей в работниках. А оно и сбылось, вот я под старость лет угол свой заимел, дедом стал в семье, чего ишо надо? Так вить нет, коммуния появилась, век бы ее не видать. Все опчее.

— Дядя Ермоха, ты не так понял. — Егор подсел к нему на скамью. — У нас хозяйство будет общее: кони, быки, у кого есть, плуги, телеги, посев, хлеб, — работать будем артелью. А жить так и будем, как жили, — семейно.

— Это, может, и хорошо для бедного люда, а нам-то чего в нее лезть? Три коня у нас — полный плуг, семян дадут, лучшего куда ишо? Подумать только — на своей пашне, тройка коней, пристяжник свой. Да для меня это праздник, слеза прошибет, как пойду я за своим плугом.

Как ни старался Егор, но убедить Ермоху, добиться его согласия вступить в коммуну, так и не смог в это утро.

(обратно)

ГЛАВА XVIII

После недавней лютой пурги наступила такая теплынь, что песчаные улицы Верхних Ключей за одну неделю освободились от снежных заносов. Лишь кое-где возле плетней в огородах видятся еще их грязно-серые остатки, мутные ручейки текут в улицу.

Готовятся хлеборобы к весне, к полевым работам. В какую ограду ни глянь, везде идет обычная в это время работа: пилят, колют дрова, укладывают их в поленницы. Вытаскивают из сараев телеги, плуги. Ребятишки во дворах замешивают лошадям сечку в деревянных колодах и старых лодках; тяжкие удары молота, звон железа доносятся из кузницы. Все в селе заняты делом.

Людно и в просторной ограде Воронова, ставшей теперь центральной усадьбой коммуны.

Отец Воронова, Фома Ильич, был богач из богачей в Верхних Ключах, всего у него было вдоволь — скота, лошадей, амбары, полные хлебом. По два, по три годовых работника держал Фома постоянно, не считая поденщиков на сенокосе, страде и молотьбе. Росло и крепло хозяйство, благодушествовал Фома. Однако и к нему подкралась лихая година. А всему виною война с Германией. Первым ударом для Фомы стало извещение, что сын его "казак 3-й сотни 1-го Нерчинского полка Анисим Фомич Воронов пал смертью храбрых в бою под городом Тернополем и похоронен там же в братской могиле…" Отслужив по убиенному воину, рабу божьему Анисиму заупокойную панихиду, молча пережил Фома свое горе. Второй, еще более сильный удар пережил он, когда произошла февральская революция и деньги от продажи хлеба, более тысячи рублей в Читинском банке, пропали, лопнули как мыльный пузырь. Это известие сразило Фому, он захворал, и дока на все руки Ермиловна отпаивала его богородской травой. Но время лечит, выздоровел Фома, смирился с потерей денег, сам себя утешал: "Не со мной с одним беда случилась, весь мир претерпел из-за революции, трижды клятой. Только бы Игнаха возвернулся с фронта живой-здоровый, передам ему хозяйство, пусть руководствует, а мне и вздохнуть пора".

А зимой кто-то из недругов Игната написал своим, что Игнат откачнулся от казачества, стакнулся с большевиками. Услыхал об этом Фома — не поверил. "Не может быть этого, — уверял он стариков на сходке, — чтобы мой сын да с какой-то шпаной заодно? Не верю! Врут на Игнаху!".

Даже с атаманом Титом Лыковым поругался Фома из-за сына. А оно оказалось правдой, в этом Фома убедился, когда Игнат вернулся с фронта в отчий дом. На второй же день после его приезда старик спросил сына:

— Правду говорят, что в эти партии казаки наши поступают?

— Правда, — подтвердил Игнатий.

— Боже ты мой! — Фома осуждающе покачал головой, — С ума люди посходили! Уж кому-кому, а казакам-то чего туда лезти? Чего им не хватало? Ох, Игнат, хоть ты-то уж сторонись этих партий, берись-ка лучше за дело, хозяйствуй по-мирному, по-хорошему.

— Нет, тятя, — огорошил Игнат отца своим ответом, — я тоже из тех казаков, какие за революцию. И в партии состою, большевик. Денька два-три побуду дома — и в Читу подамся, в Красную гвардию поступлю.

У старика язык прилип к горлу, с ужасом глядя на сына, пролепетал:

— Восподи…

Когда он с трудом поднялся со стула, Игнатий подхватил его под руку, провел в горницу, уложил на кровать. Сам присел возле него, заговорил ласково:

— Не волнуйся, тятя, ничего страшного нет. Прогоним Семенова…

Старик только рукой махнул, отвернувшись к стене, задрожал плечами.

Через три дня Игнатий распрощался с женой и детьми, уехал на Даурский фронт. Отец и попрощаться с ним не пожелал.

— Вот он какой, сынок-то, у меня оказался, — жаловался Фома в тот же день соседу. — Ему ли в большевики эти лезти? Дом — полная чаша, хозяйствуй, как все добрые люди. Так нет, у него другое на уме — социализма! А все из-за варнака-учителя, вечно он разговоры заводил с Игнатом. Книжки читать давал, вот от него и пошло. Не-ет, Анисим, царство ему небесное, куда лучше был — хозяйственный, расчетливый, а этот…, обормот непутевый.

Как ни проклинал Фома большевиков, но не они окончательно доконали его, а как раз те, кого он считал освоводителями, защитниками православных. Это случилось весной 1919 года, когда в Верхние Ключи неожиданно нагрянул конный отряд барона Унгерна. В списке местных большевиков Игнатий Воронов значился первым. Мало того, против его фамилии Лыков собственноручно приписал "самый заядлый зачинщик, он и сомустил тут всех. И отец его Фома такой же зловредный тип". Скорый на расправу барон приказал арестовать старика, конфисковать у него быков, лошадей. Дело было вечером, уже коров пригнали с пастбища, приехавшие с пашни работники выпрягли лошадей, в огороде топилась баня. В этот момент и заявились в ограду к Фоме пятеро конных бароновцев. Прежде чем арестовать хозяина, они устремились к лошадям, выбирали себе какие получше. Света белого невзвидел Фома, когда колченогий баргут накинул седло на его любимца рыжего иноходца.

— Отстань, тварина! — рявкнул Фома, вырвал из рук оторопевшего бароновца повод и, не размахиваясь, двинул кулаком его по скуле.

Баргут качнулся, но на ногах устоял, схватился за шашку. Фома ухватился за кол. Тут-то и схватили его каратели, доставили к барону. Жестко наказал барон непокорного комиссарского отца, приказал всыпать старику полсотни шомполов, а лошадей его и рогатый скот конфисковать. Наутро каратели выгнали из двора табун лошадей, даже дойных коров с телятами. Остались одна корова с теленком да двухгодовалая нетель, не замеченная бароновцами в стайке. Лошадей осталось три, один из работников с вечера догадался увести их к соседям. Сам Фома лежал в это время у себя на кровати кверху спиной, окровавленный, исполосованный шомполами. Домой после экзекуции его принесли еле живого на потнике соседи-старики.

Такого поругания не мог перенести Фома, не помогла ему и Ермиловна. Умер он через две недели.

Перед смертью знаками поманил невестку, внуков, еле внятно сказал:

— Храни вас божья матерь. Игнахе… благословение мое… — Пожевал губами, еще выдавил из себя: — А этих нехристев чтобы… нещадно…

Это были последние слова старика.

Схоронили Фому рядом с его старухой. На толстенном гладко оструганном кресте какой-то сельский грамотей вырубил стамеской и закрасил чернильным карандашом слова: "Здесь покоитца Фома Ильич Воронов згубили его злодеи казнители 20 июня 1919 г. царство ему небесно и вечная память".

Игнатию удалось побывать дома лишь год спустя. В жаркий летний день заехал он в ограду отчего дома. Привязывая коня к столбу, увидел, что на входной двери дома висит замок. В ожидании жены присел он на крыльцо, закурил и только головой покачал, глядя на страшно разоренную усадьбу. Пустые амбары да старая завозня только и остались от некогда богатой усадьбы, сорной травой густо заросла ограда. Только небольшой приусадебный огородик по-прежнему был в порядке. С крыльца Игнатию были видны аккуратные, чисто прополотые грядки, желтыми колокольчиками расцвечены широколистые плети огурцов, на таловые тычины высоко поднялся горох, видна кудрявая ботва моркови, репы, сочно зеленел лук. Во всю длину огорода протянулись три ряда маньчжурского табака.

Без малого два года прошло с того времени, как опустела вороновская усадьба. И вот теперь вновь ожила она, словно проснулась после долгой спячки: появились в ней хозяева — члены коммуны "Искра", председателем которой коммунары избрали Егора Ушакова. Игнатий Воронов и Петр Подкорытов избраны членами правления.

У стариков, когда они собирались на завалинках, только и разговоров было что о коммуне.

— Восемнадцать хозяев в одну семью! Да где это видано?

— Надолго ли?

— Говорят, и в других станицах то же самое творится, коммунии устраивают.

— Может, оно и к лучшему: власть-то вить не зря к этому призывает? Стало быть, какая-то выгода есть?

— Ничего у них не выйдет! Родные братья не уживаются вместе, а тут собрались Шиша да Епиша да Колупай с братом, разве они уживутся? Сроду не поверю.

— Мужики-то, может, и ужились бы, а бабы? Хо, ежели баба невзлюбит коммунию, разве мужик супротив ее устоит?

— Чего-о там, ночная кукушка завсегда перекукует на свою сторону.

А коммуна жила и уже готовилась к первому артельному севу. Коммунары исправили в вороновской усадьбе амбары, дворы, свели в них своих лошадей, в сеновал свезли сено, у кого сколько осталось от зимы, а в ограду телеги, плуги, бороны, сбрую, все, что потребуется на полевых работах и без чего нельзя вести хозяйство.

В коммуне нашлось дело и для старого батрака Ермохи. Старик хотя и неохотно пошел в "коммунию", но пришелся в ней "ко двору", быстро прижился. Когда коммунары свозили в "общий котел" свое имущество, Ермоха хозяйским чутьем угадывал, что не все отдают люди в коммуну, оставляют у себя немало такого, что до зарезу нужно в общем хозяйстве. Поразмыслил Ермоха: как быть с ними? И, не спрашиваясь ни у кого, не советуясь, решил действовать по-своему: обойти всех "артельщиков" и поговорить с каждым по душам. Надумал и в тот же день отправился в свой первый "обход".

Чутье не обмануло старика. В ужас пришел он в первой же усадьбе артельщика Дюкова: жена его, располневшая женщина лет за сорок, выкатила из сарая сухой березовый кряж и уж за топор взялась, рубить его на дрова.

— Подожди, Онисья, подожди! — Ермоха рысцой подбежал к ней, вырвал из ее рук топор. — Ты это что же, матушка, с ума сошла! Эдакую добро на дрова.

— А на кой мне черт добро это, — огрызнулась женщина. — Мне топить нечем, давай топор.

— Онисья Петровна! — пряча топор за спиной, жалобным голосом продолжал Ермоха. — Совесть-то хоть поимей! Вить из этой чурки ступиц к колесам целый скат будет.

— Мне щи варить, дрова нужны, а не колеса твои.

— Они такие же мои, как и твои! Хозяйство-то у нас с тобой общее.

— Там у вас, может, и бабы общие будут?

— Онисья Петровна! Ты мне в дочери годишься, а сбрехнула такое. Я и раньше-то на баб не заглядывался, а теперича мне до них, как цыгану до библии. Дров тебе надо? Привезу. У нас их поленница нерасчатая, сухие, лиственные, звон звоном. Приволоку тебе целый воз.

— Так бы и сказал сразу, черт старый! А не обманешь?

— Какой же мне резон тебя обманывать? Не веришь? Сама пойди со мной.

— Ладно уж, вези.

— Только вот что, Петровна, дров-то я тебе привезу и на той же телеге березник деловой заберу. Вон его сколько у вас запасено в сарае. Вам он теперь ни к чему, а в коммуне вот как нужен. Пилы поперечные две висят, к чему тебе две? Вить пилить-то одной будешь, так што одну-то отдай в коммунию. А кряж-то этот я уж унесу сразу за попутьем.

И, не слушая, что еще говорила Анисья, крякнув, взвалил на плечи кряж толщиной в полуведерный самовар, потащил в коммуну.

Как-то так получилось, что Ермоха в коммуне стал вроде бы завхозом. На эту должность его не выбирали, не назначали, но, так как он лучше других знал, как вести хозяйство, к нему всегда обращались с вопросами, как наладить соху, телегу, смастерить хомут, седелку, на какого коня что подойдет. И всякие разные дела. Ермоха все знал в совершенстве, показывая, учил, к тому же он стал еще и хранителем имущества коммуны, держал его под замком в отремонтированной им завозне. Там у него хранились развешенная на колышках сбруя, плотницкий инструмент, литовки, серпы и многое другое, собранное им во время его ежедневных "обходов".

В это утро поднялись по-обычному рано, затемно позавтракали, и, едва рассвело, Ермоха засобирался в коммуну. Егор, стягивая с ноги ичиг, сказал ему:

— Ты иди, дядя Ермоха, а мне в ревком надо с утра. Воронов велел прийти чего-то. Пока его там нету, так я ичиг починю.

Ермоха подпоясался плетенным из бараньей пряжи пояском, надел шапку, спросил:

— Подкорытову чего сказать?

— То и скажи. Да пусть веялку установит к амбару, пшеницу надо очистить семенную.

Ермоха вышел, а Егор достал с полки сапожный инструмент и уселся за починку.

Платоновна, управившись с печкой, присела на лавку.

— Сказать тебе хочу, Егор.

Оглянувшись на мать, Егор кивнул головой.

— Сон плохой видела. Настя нарядная идет по улице, платье голубое на ней, полусапожки с резинками на ногах. Не к добру это, ох не к добру. Кому умереть, тот завсегда нарядный привидится во сне. И на картах худо выпадает ей.

— Э-э, мама, — отмахпулся Егор, — не верь ты картам. И снам тоже.

— Сердце-то у меня чует, Егорушка, што беда приключилась с Настей. Да и так-то, подумать только, все давным-давно возвернулись, а от нее и вестей никаких. Надо што-то думать, Егор.

— А чего думать-то?

— Жить-то как будешь дальше? Года у меня не маленькие, да и здоровье не ахти какое. Вот я и присмотрела тебе пару, хорошая женщина. Анной знать. Да ты знать должен ее, Логунова.

Егор и договорить не дал матери. Кровь бросилась ему в голову. Загоревшимся в жарком румянце лицом он повернулся к матери, заговорил срывающимся голосом:

— Да разве можно такое? Как же это, приведу мачеху детям своим… а мать ихняя… Настя моя приедет, тогда как?

— Ох, кабы приехала она, Егорушка, я бы ее, как дочку родную, приняла. Но вить нету, докуда же ждать-то будем?

— Будем ждать, мама, будем! — Егор, зажав ладонями голову, облокотился на колени, замолчал. Молчала и Платоновна. В избе все больше светлело, жирник на столе начал чадить, выгорел жир. Словно ото сна очнувшись, Егор выпрямился, потушил жирник. — Не сердись мама, — заговорил он уже спокойным голосом. — Не могу я даже слышать про это. Подождем ишо, не приедет, управлюсь с делами нашими, искать ее поеду. Живую или мертвую, а найду.

В коммуне с самого утра людно, бурлит немолчный гомон, перестук топоров, шарканье пил, скрипучий стрекот старенькой веялки, установленной возле амбара. Молодые парни, девки крутят ее по очереди, очищают семенную пшеницу, полученную коммуной от ревкома. На сушилках вокруг пестрой кучи конского волоса (Ермоха у всех лошадей остриг гривы) уселись бабы теребить его на пряжу. Все заняты делом.

Ермоха вернулся из своего обхода, принес круглое, величиной с переднее колесо, точило. И лагушку с дегтем приволок, похвастался:

— Вот точильце приобрел, нерчинское, теперь у вас топоры, долота вострые будут! Без точила в хозяйстве как без рук. Станок к нему сделаю сегодня же.

Лагушку с дегтем он отнес в завозню. Вышел оттуда с мешком конского волоса на плече.

— Бог помочь, бабоньки! — приветствовал он работниц, по маленькой лесенке поднявшись к ним на сушила. — Вот вам добавочку принес.

— Дядя Ермоха! — взмолилась одна из женщин. — Нам и этого на весь день хватит! И куда тебе веревок столько потребовалось?

— Нам одних вожжей не меньше пятнадцати нужно, да чумбуры, да путы. Я вот боюсь, што не хватит нам волосу, а где его взять?

— Ничего-о, дядя Ермоха, хватит! — подмигивая бабам, заговорила бойкая на язык молодуха. — Конского не хватит, баб в коммуне много, мужиков остригем. — И такое сказанула она, что Ермоха под дружный хохот работниц в момент очутился внизу на земле.

— Типун тебе на язык, халда языкатая, — ругался он, отплевываясь. — Сатана в юбке, лихоманка чернонемощная… — И, увидев вошедшего в ограду Егора, поспешил к нему.

(обратно)

ГЛАВА XIX

Ранняя и теплая в этом году выдалась весна в приингодинских и ононских долинах, в агинских и приаргунских степях. Стихли обычные в эту пору ветры, когда жаркая пустыня Гоби властно тянет к себе, в соседнюю Монголию, холод Забайкалья. Прогрело воздух, ровная установилась погода, лишь временами легкий ветерок доносит с полей запахи весны — то дохнет на село гарью весенних палов, от которых дальние сопки укутаны сизым дымным маревом, то пахнет с заингодинских гор пьяняще сладостным ароматом богородской травы, слегка приперченным горьковатым душком пришлогодней полыни. Медом пахнут в это время набрякшие вешним соком тальники, густо усыпанные белыми пушистыми барашками; серо-желтые, заветошевшие склоны сопок уже расцвечены синим разливом ургуя, а на черных от недавних палов еланях пробиваются тонкие усики зелени.

В коммуне все уже готово к севу. Егору не терпится ждать, хочется поскорее сделать зачин. А Ермоха не торопится: вчера шестерых мужиков заставил затесывать из березняка полозья, зарывать заготовки в навоз на конском дворе.

— Когда же гнуть-то их будем? — спросил старика Егор.

Ермоха посмотрел в сторону конского двора, потом на солнце и лишь после этого ответил:

— Тепло будет опять. Назём-то вот-вот загореться должон, пролежат в нем полозья до завтра и разопреют, послезавтра и гнуть будем.

— И чего тебе приспичило с этими полозьями? Зачинать надо сеять, а ты людей отрываешь.

— Рано ишо.

— Как рано? Земля протаяла, лопата не достает мерзлоту.

— Мало ли што! Рысковое дело: земля пока в соку, посеешь — взойдет скоро, а оно, тепло, стоит-стоит, да и хватит заморозок — вот и гибель! Пересеивать, а чем? Не-ет, брат, знаем мы такие примеры. Поспешишь — людей насмешишь.

— Ладно, сгодим еще денька три, а в понедельник поедем.

— Э-э, нет, и не думай даже.

— Ишо рано?

— День не зачинный — понедельник!

— Ну тогда во вторник!

— Тоже нельзя, благовещенье, нынче было во вторник, значит, тоже день не зачинный. Ты забыл, как у Саввы Саввича делали?

— Так то у Саввы Саввича, а у нас хозяйство-то не кулацкое, а советское. И нечего нам верить всяким поверьям поповским.

— Не верь, кто тебя просит! — осерчал Ермоха и, как всегда в таких случаях, полез в пазуху за кисетом. — А людям не мешай, мы люди крещеные.

— Значит, в день зачина в бане будете париться утром, молиться при зажженных свечах?

— А ты думал как? Все будет как у добрых людей.

Егор только рукой махнул, отошел в сторону, не желая обидеть старика, которого любил и почитал, как родного отца.

Однако поехать с коммуной на пашню, хозяином походить за плугом, полюбоваться на сына, как он будет править парой пристяжных, на этот раз не пришлось Егору: за два дня до начала сева его и всех партизан Верхних Ключей по тревоге вызвали в ревком.

Было раннее утро, село только что просыпалось, черные дымки вставали кое-где над крышами домов. На востоке ширилась алая полоса зари, и, словно приветствуя ее, горланили петухи.

Егор пришел одним из первых. В ревкоме горела лампа, Воронов с озабоченным видом просматривал какие-то бумаги.

— Чего звал? — поздоровавшись с ним, спросил Егор.

— Беда, брат! Нарочный из станицы, из волревкома то есть, с приказом всем партизанам и другим, какие надежные, к двенадцати дня явиться в Заозерную при полной боевой.

— Вот тебе раз! Война, што ли?

— Что-то вроде этого. Котов, председатель волревкома, пишет, что недобитый барон Унгерн в Монголии зашевелился. Целую армию сорганизовал, стервуга, вот его усмирять пойдете. К обеду вы должны быть в Заозерной, там эскадрон набирается бойцов наших. Командиром тебя назначили.

— Хуже-то не нашлось?

— Но-но, не прибедняйся! Командовал эскадроном, тебе и карты в руки.

Люди подходили по одному, по двое. Кучей заявились коммунары. Сообщение Bopoновa — как удар обухом по голове. Гулом голосов наполнилась комната:

— А как же с посевом быть?

— Вить нынешний день год кормит.

— С кем война-то?

— С бароном, сказано тебе!

— Мало его, проклятого, боронили под Богдатью-то!

— Игнат Фомич, а ить мы-то с Епихой и не партизаны вовсе. Вон и Маркел тоже вроде нас — и не касаемо.

— Все одно свой брат — бедняки, активисты. Вот вам и доверие оказали, винтовки выдадут.

— Насчет посеву спросить хочу. В коммуне, там, конечно, сев не остановится, людей хватит. А нам как быть?

— Поможем. Спаривать будем хозяйства по два, чтобы один воевал, а другой ему и себе хлеб сеял.

Зачитав приказ, Воронов пояснил:

— Двадцать четыре человека от нас едут, командиром назначен Егор Ушаков. В коммуне за него остается Петро Подкорытов. На сборы один час, собираться у школы, понятно?

В ответ недружные, вразнобой голоса:

— Понятно.

— Чего не понять-то, опять то же самое.

— Снова да ладом.

Егор, попрощавшись с Подкорытовым, на его вопрос, какие будут наказы, только плечами пожал:

— Какие тебе наказы? Сам не маленький, действуй. Скорo торгаши наши вернуться должны, хлеб, какой они там наменяют за известку, раздай на еду коммунарам. Комиссию назначь для раздачи.

— Сделаем, было бы чего делить.

— Народу у тебя хватит. Ермоха помогать будет. Ячменя посей с полдесятины раннего, чтобы к сенокосу поспел.

День только разгорался, а солнце уже припекало по-весеннему крепко. В улицах сегодня оживление, как в большой праздник. Весть о новом походе уже облетела село, а проводы казаков для сельчан — всегда большое событие: потому и многолюдно на площади у школы, где в одну толпу сбились казаки, бабы, оседланные кони. В разноголосый гомон вплетается веселая трель гармошки, топот каблуков, смех, женский плач, напутствия стариков:

— Коня, коня береги пуще глазу!

— Ослабь переднюю-то…

— Сам недоешь, коня накорми!

— Эка толчея какая, будто и в самом деле война началась, проводы, — сердито проворчал Егор, появившись на площади. Раздвигая конем толпу, крикнул: — Кончай, товарищи, хватит! Чего вы это взбулгачились? Вызывают нас на какие-то дни, а вы уж будто на войну проводы учинили. — И, приподымаясь на стременах, повысил голос: — По коням! В две шеренги стройся, живо!

Сильнее заголосили бабы, последние слова прощания, объятия, и вот уже раздвинулась толпа, образуя широкий проход, где двумя шеренгами выстроились конники.

Равнение, перекличка и зычная команда Егора:

— Справа по три за мной рысью, ма-арш!

(обратно)

ГЛАВА XX

К весне 1921 года события большой исторической важности развернулись в Монголии. Еще в октябре 1920 года туда бежал из Забайкалья барон Унгерн с остатками своей "конно-азиатской дивизии", в которой оставалось к тому времени около восьмисот солдат и офицеров. Прославившийся во время войны в Забайкалье жестокостью, барон не сложил оружия. Освоившись в Монголии, он при помощи Японии и монгольских нойонов, дзасаков начал создавать новую орду, вербуя в нее главным образом бывших белогвардейцев из разбитой армии атамана Семенова. Внушив монгольским феодалам, что он освободит их от китайского владычества, барон установил связь с главой ламаистской церкви Богдогэгэном, находившемся в Урге[21], сумел войти к нему в доверие и даже вывезти его тайком в свою ставку. Это придало больше значимости заверениям барона о священной войне за свободу и независимость автономной Монголии. Набрав достаточно сил, он в морозное февральское утро окружил Ургу и в кровопролитном бою наголову разбил располагавшийся там гарнизон китайцев и занял столицу Монголии. Вскоре он возвел своего покровителя Богдогэгэна на ханский престол, помог ему создать из феодалов "правительство" Монголии и получил неограниченную власть в стране.

Однако простому народу Монголии — аратам — не стало легче. Избавившись от китайских угнетателей, они нажили себе другого, более жестокого и не менее алчного. Начались репрессии, преследования монгольских и русских прогрессивных деятелей, аресты, расстрелы; ухудшилось и без того бедственное положение аратов, увеличились взимаемые с них поборы. Ведь бароновскую орду надо кормить, одевать, предоставлять им лошадей. Недовольство новым угнетателем росло, и в этих условиях в Монголии зародилась своя народно-революционная партия. Организаторы партии Сухэ-Батор и Чойбалсан первый съезд ее, скрываясь от преследования феодальных властей, провели на территории ДВР — в Кяхте. На съезд прибыло двадцать шесть делегатов, они приняли устав партии, программу и обратились к народу Монголии с призывом подниматься на борьбу с угнетателями — китайцами и бароновцами, за установление в стране революционного порядка, создание свободной и независимой Монголии. Но мало еще было у них сил для борьбы с бандами Унгерна, и вожди революционной Монголии обратились с просьбой о помощи к правительству Советской России и ДВР, послав ходоков в Москву, к Ленину. Советское правительство удовлетворило просьбу представителей монгольского народа, на помощь им были посланы две пехотные дивизии, бригада кубанских казаков и партизанские сибирские отряды Щетинкина. Они заняли позиции вдоль русско-монгольской границы от Кяхты до Верхнеудинска. Далее на восток правительство ДВР двинуло четыре кавалерийских полка и спешно мобилизованных забайкальских партизан. В один из этих полков и направился Заозерный эскадрон под командой Егора Ушакова.

К вечеру второго дня, пройдя более двухсот верст, Егор со своим отрядом прибыл в большое село на русско-монгольской границе. В село въезжали шагом; закатное солнце кровавыми бликами играло на стеклах окон, позолотило снизу нависшее над горизонтом темно-сизое облако. В улицах, на площадях, вдоль наспех сколоченных коновязей длинные ряды лошадей, рядом возы с сеном, с метками овса. Горят костры, над ними чернеют котлы на таганах. В воздухе мешаются запахи дыма, сена, конского пота, ременной амуниции, и висит над селом немолчный людской говор, топот копыт, скрип повозок и стук топоров.

Уже по тому, что кони бойцов не оседланы, сена им задано на всю ночь, Егоропределил: полк остановился здесь на ночевку. В поведении бойцов не заметно никакой тревоги, настроение у всех бодрое, и это подействовало на вновь прибывших успокаивающе, одно заботило Егора: устроить своих людей на ночлег и накормить коней.

По красному флагу над крышей большого дома Егор догадался, что здесь находится штаб полка. Остановив эскадрон, он спешился, разминая ноги, поспешил в дом. В коридоре, делившем дом на две половины, сидели на скамьях ординарцы, далее за столом дежурный командир с наганом на боку, в форменной гимнастерке, на левом рукаве которой красно-синий ромбик, с красными буквами "НРА" на синем фоне и тремя синими нашивками на красном. Поздоровавшись, Егор назвал себя, пояснив, что прибыл во главе эскадрона на пополнение.

— Поздновато, товарищ Ушаков, — молодой кареглазый командир оглядел Егора с головы до ног, кивнул на дверь, откуда доносились голоса людей, — совещание там у командира.

— Кони у меня с дороги голодные и люди то же самое, устроить их надо где-то на ночлег, — сказал Егор. — Насчет фуражу коням, будет?

— Будет, сено есть, овес. Улицу отвели вам под постой. Товарищ Ульзутуев, проводи комэска, помоги ему.

Бурят, народоармеец, поднялся со скамьи, закидывая винтовку за левое плечо, буркнул Егору: "Идем".

Покончив с делами в эскадроне, Егор вернулся в штаб. Совещание у командира полка уже закончилось, участники его потянулись к выходу или донимали командира вопросами. Глянул на него Егор и ахнул: за столом сидел его давний друг Чугуевский!

— Андрюха! — радостно воскликнул Егор, шагнув ему навстречу с протянутыми руками.

— Егорша! — не менее его обрадованный неожиданной встречей, Чугуевский, улыбаясь, поднялся из-за стола. Обнять и расцеловать командира полка хотелось Егору, но он постеснялся посторонних, незнакомых ему людей и только крепко пожал Чугуевскому руку.

— Вот так встреча, мать честная! — воскликнул он. — А ты опять полком командуешь?

— Командую, — сказал Чугуевский. — Полк наш состоит из пограничных терчастей[22], слыхал про такие?

— Сам состою в терчасти, только в охране границы не участвуем, далеко мы от нее. А в случае какой заварухи, вот он я, пожалуйста, командир эскадрона, принимай под свое начало.

— Хорошо. Полк наш называется 1-й Верхнеудинский кавалерийский. Твой эскадрон в нем будет по счету восьмым. Сколько у тебя людей?

— Сто тридцать шесть молодцов.

Чугуевский представил вновь прибывшего комэска своим командирам, и только теперь Егор разглядел их по-настоящему, дивясь про себя, что почти все они буряты. Позднее он узнал, что полк почти на две трети состоит из бурятов. Один из них, молодой, стройный, с еле пробившимися над верхней губой усиками и с такими же нашивками на рукаве гимнастерки, как и у дежурного командира, подошел к Егору.

— Здравствуйте, товарищ Ушаков! — сказал он без малейшего акцента в говоре. — Узнаете? — И, ощерив в улыбке белозубый рот, назвал себя: — Жаргал Доржиев!

Егор пристально посмотрел на командира, лицо которого показалось ему знакомым. Но где он встречал его? Не мог припомнить Егор и ответил:

— Нет, никак не признаю.

— Вместе мы работали у Саввы Саввича.

— А-а, — догадался Егор. — Отец-то твой овец пас у Шакала! Помню Доржи Бадмаева, хорошо помню, а тебя где ж мне узнать, подростком тебя видал: лет двенадцать тебе было, не больше. А теперь вон какой молодец!

— Шестым эскадроном командует, — вмешался Чугуевский. — Поговорить о былом вы еще успеете. Жаргал, оставь-ка нас вдвоем, надо объяснить ему задачу нашу.

— Андрей Ефимыч, я и на квартире-то не был, голодный как волк!

— На квартиру ко мне пойдем. А сейчас за дело.

Жаргал, попрощавшись, вышел; Чугуевский снова уселся за стол.

— Жалко, не был ты на совещании нашем, — сказал Чугуевский, развертывая на столе карту-десятиверстку восточной Монголии. — Придется повторить то, что я рассказывал командирам моим. Наша задача — разгромить банду есаула Деревцова. Вот он где находится, в районе озера Хух-Нур. В банде у него больше тысячи всякого сброда. У него и белогвардейцев, бежавших из Забайкалья, полно, и китайских хунхузов, чахаров, баргутов, харченов — вооружены хорошо, пулеметов много у них, даже две горнушки[23] имеют, бандюги. Но народ у нас в полку боевой, дружный. А бандиты эти только грабить мастера, вояки они не ахти какие.

— Когда выступать?

— Завтра утром. К вечеру мы должны быть у этого вот озерка маленького, видишь?

— Да ты што? — удивился Егор, глянув на карту. — Сам же говорил, банда направляется сюда вот, верно?

— Верно.

— Так чего же нам в сторону от нее уходить?

— Хитрость, Егорша. Военная хитрость. Надо втемяшить в башку Деревцову, что мы наперехват банды Кайгородова двинулись, есть такая банда, она долиной Онона движется. А что мы в том направлении пошли, Деревцову завтра же будет известно. Пойдем-то мы не пустым местом, а мимо улусов монгольских. Народ там всякий, немало найдется и таких, что завтра же донесут бандиту: куда мы идем, сколько нас, какое у нас оружие, все распишут до тонкости. Вот Деревцов и пусть думает, что мы на Онон направились. А мы дойдем до этого озерка — отаборимся, коней выкормим, сами отдохнем и ночью махнем обратно, чтобы врасплох напасть на бандитов. Внезапный налет всегда страшнее, чем тот, которого ждут, Понял, что к чему?

— Понял.

— То-то, а теперь пойдем на квартиру. Бараниной жареной угощу, да и стаканом араки.

— Вот это по-нашему! — повеселел Егор.


Из села выступили на рассвете, перед восходом солнца пересекли границу. Долиной, по обе стороны которой тянулись небольшие, голые сопки, прошли верст десять и, перевалив через широкую седловину, взяли направление на юго-запад.

Степь, степь монгольская, такая же, как и соседствующая с нею даурская степь, — ковыльная, остречная, местами холмистая, и, куда бы ни глянул, нигде не увидишь ни деревца, ни кустика. Белыми плешинами блестят на солнце прилизанные ветрами солончаки. Богаты красками эти степи в летнее время, когда широкие поляны голубого остреца украсятся розовыми завитками дикого клевера, щедро раскидает лето по нему желтые маки, красные саранки и множество других цветов — ярких, медвяно душистых.

В данный момент степи, опаленные весенними пожарами, только-только начали зеленеть, украсились на холмах лишь синими покрывалами рано цветущего ургуя. На желтые песчаные бутаны повылезали тарбаганы. После зимней спячки в норах они, сторожко поднимаясь на задние лапки, изредка тявкали, дивясь появившимся здесь в таком большом количестве конникам.

Ехали не торопясь, путь не очень дальний, да и коней берегли, чтобы не слишком утомить их перед ночным рейдом. Тихая шаговая езда по мягкому грунту, где и конского топота не слышно, и унылое однообразие ландшафта нагоняли на всадников дрему. К тому же и солнце хорошо греет, теплом дышит легкий ветерок, и люди, мерно, в такт конской поступи, покачиваясь в седлах, клюют носами. Иные спят, уронив голову на грудь. Дремота одолевает и Егора, он силится превозмочь ее, пялит глаза на какую-то сопку вдали и видит, что ее снизу застилает туман; он поднимается все выше, выше, и вот уже сопки не видно, а посреди тумана вырисовывается клочковатая борода Ермохи. Она почему-то расплывается вширь, и уже не борода видится Егору, а серый пуховый платок Насти. А вот и сама она, смотрит на Егора, улыбается и удаляется от него, словно плывет по реке. Егор за нею, хочет схватить и, качнувшись в седле, вздрагивает, проснувшись. Тряхнув головой, сгоняя с себя остатки сна, огляделся Егор и уже не увидел впереди сопки, та же равнина кругом, те же тарбаганы на бутанах, и высоко в безоблачном поднебесье плавно кружится, высматривая добычу, пернатый хищник, степной орел.

Чтобы не дремать больше, закуривает Егор трубку — приобрел ее в Заозерной. Попыхивает табачным дымом, а мыслями блуждает по тропкам пройденного времени: то вспомнится ему юность, праздник на берегу Ингоды, станичный атаман, запродавший его в работники, то в мыслях Савва Саввич, Ермоха, Настя, уж она-то не выходит у него из головы постоянно.

(обратно)

ГЛАВА XXI

Бой с бандой Деревцова начался на восходе солнца. Внезапного удара по врагу, как замышлял Чугуевский, не получилось, хотя с места вечерней стоянки он поднял полк, едва стемнело. Шли переменным аллюром и к месту предполагаемого сражения прибыли вовремя, но банды там не оказалось. Пока чугуевские разведчики обнаружили ее, на востоке ужо ширился рассвет.

Все еще надеясь напасть на банду на их биваке, Чугуевский повел полк в ту сторону, решив атаковать беляков с двух сторон. Но то тут, то там на холмах замаячили чужие всадники, по одному, по два покажутся и скроются, как сквозь землю провалятся. Стало ясно, что бандиты обнаружили движение красных конников. Дозорные доносили Чугуевскому, что вражеская конница уже двинулась ему навстречу.

Степь в этом месте неровная, холмистая, пролегла тут меж холмов неширокая долина, с речкою посредине. Поднявшись на один из таких холмов, Чугуевский увидел в бинокль идущий долиной отряд противника. До унгерновцев осталось не более пяти верст.

Быстро оценив обстановку, Чугуевский двум эскадронам и пулеметной команде приказал спешиться и запять позицию по обе стороны речки, трем эскадронам обойти бандитов в конном строю слева и атаковать их с фланга, справа то же самое должны были сделать остальные три эскадрона, в числе их были и эскадроны Егора Ушакова, Жаргала Доржиева и Цыдыпа Цыренова.

Прикрываясь холмами, Жаргал крупной рысью первым повел свой эскадрон, за ним, чуть помедлив, двинулись конники Цыдыпа Цыренова последним шел эскадрон Егора. По замыслу Чугуевского ввязаться с бандитами в бой должен сначала один эскадрон Цыренова, чтобы потом ложным отступлением увлечь за собой бандитов. Эскадроны Жаргала и Егора получали возможность ударить по бандитам с двух сторон. На деле же получилось по-иному: бандиты первыми напали на 6-й эскадрон, и Жаргалу поневоле пришлось принять бой…

Егор, оставив коня и эскадрон свой в низине, поднялся на пригорок как раз в тот момент, когда бароновцы в яростной атаке схлестнулись с бурятским эскадроном Жаргала. Видел он, как над головами конников серебристыми бликами засверкали шашки.

"Молодец, Жаргал, молодец!" — только и успел подумать Егор. Тут на эскадрон Цыренова хлынула волна вражеской конницы. А позади и чуть левее захлопали залпы, застрочили пулеметы — в бой вступили спешенные чугуевцы. Егор бегом с пригорка, вскочил в седло.

— Эскадрон, за мной, — гаркнул он, выхватив шашку из ножен. — В атаку, ма-арш! — И, пригнувшись к шее Гнедого, дал ему волю, слыша позади дробный топот сотен копыт.

Выскочив на бугор, Егор оглянулся: бойцы эскадрона, обнажив шашки, на полном скаку развертывались лавой. А навстречу им с долины с диким ревом катилась разношерстная вражья лавина. Опередивший всех бандит в малиновом халате скакал прямо на Егора, стреляя из винтовки.

Фьюйт — свистнула пуля возле самого уха Егора. Уже занося над бароновцем шашку, Егор увидел, что тот передергивает затвор для второго выстрела, и, приподнимаясь на стременах, с силой рубанул по его бритой голове.

Считанные минуты длилась эта атака. Бароновцы, не выдержав дружного натиска красной конницы, повернули обратно.

(обратно)

ГЛАВА XXII

Бой закончился к раннему обеду. Разгромленная банда Деревцова спасалась бегством, бросив обозы с боеприпасами. Как стало известно позднее, самого Деревцова, раненного в ногу и в плечо, увезли с поля боя на конных носилках.

В этом бою пуля нашла и Егора в тот момент, когда повел он эскадрон во вторую атаку: как топором ударила она повыше локтя правой руки. Сдерживая коня, оглянулся Егор на помощника, крикнул:

— Веди эскадрон… ранило вот меня.

А тот и сам видел, что рукав гимнастерки Егора намок от крови, струйкой стекала она на землю по опущенной вниз шашке, повисшей на темляке.

Отстав от эскадрона, Егор, не сходя с коня, снял с себя поясной ремень, орудуя зубами и левой рукой, перетянул ремнем правую руку выше раны, чтобы остановить кровотечение. Шагом поехал на перевязочный пункт.

После боя, услыхав про ранение Егора, проведать его приехал Чугуевский. Егор с подвязанной к шее забинтованной рукой сидел на дышлине санитарной повозки, ложка в левой руке, доедал из котелка суп, принесенный ему санитаром. Неподалеку дымили три походные кухни, возле них выстраивались очереди конников с котелками в руках.

— Как дела? — спрыгнув с коня, спросил Чугуевский.

— Как сажа бела, — невесело пошутил Егор, засовывая ложку за голенище сапога. — Зацепило вот, кость хватило, однако. Как там у тебя?

— Раскатали банду вдребезги, побили их много, сволочей! Но и сами потери понесли, шестнадцать человек убитыми да раненых вдвое больше. Шестерых тяжелораненых отправим в поселок, откуда выступили вчера. Ты тоже с ними налаживайся.

— А я-то чего ради?

— Сам же говоришь: кость хватило, а это разве шутейное дело? Собирайся, не волынь. Поедешь верхом на Гнедке своем. Там еще несколько таких же — кто в руку, кто в ногу раненный. Все вместе. И охранный взвод с вами, понятно?

— Понятно. А ты куда с полком?

— Приказано к Онону двинуться, на помощь Макару Якимову.


Рана у Егора оказалась не из легких, и — пока залечили ее — прошло больше месяца. Жаргал познакомил Егора с одним из своих друзей — санитаром Аюшей Ульзутуевым, тот оказал немалую услугу комэску. Аюша устроил к своим знакомым Егорова Гнедка, каждый день наведывался к Егору, доставал ему молоко, сообщал новости. От него и узнал Егор о полном разгроме войск барона Унгерна.

Шел уже третий день, как покинул Егор больницу. И вот перед глазами его родные места: долина Ингоды, дорога, по которой вел он односельчан в бой с бандами барона Унгерна. А на сопках уже отцвел багульник, отцвела и черемуха на берегах Ингоды. В молодой, яркой зелени по обе стороны дороги рассыпались желтые одуванчики. Все вокруг зеленеет, радуясь наступающему лету. На ближних и дальних еланях Егор привычным глазом различает темно-зеленые всходы пшеницы и более светлые ярицы.

Особенно привлекло его внимание большое, каких раньше здесь не бывало, поле пшеницы.

"Наша, наверное, коммунарская пашенка", — с удовольствием отметил он про себя. Дальше еще такие же полосы виднелись, в пади, под горой, поднимались дымки костров, верно, коммунары варят чай на стану. Очень хотелось Егору повернуть Гнедка туда, но и до села уж недалеко. Желание поскорее добраться до дому, до семьи пересилило.

"Ежели дождь хороший прольет, так с пашни наши сегодня же выедут", — подумал Егор, поглядев на небо.

А небо все больше заволакивало облаками; с юга на село надвигалась серо-свинцовая, темная понизу туча. Померкла притихшая степь; не слышно стало веселого птичьего щебетания, стрекотания кузнечиков; лишь безмолвные стрижи да ласточки чертили воздух вокруг одинокого всадника, едва не касаясь его крылом.

Но вот и село. Мимо старой березы Егор проехал шагом, помахал ей папахой и, толкнув ногой, заторопил Гнедого.

В улицах безлюдно, даже кур не видно, попрятались в предчувствии дождя. Откуда-то издалека донесся глухой рокот грома. Дождь начал накрапывать.

Сердце у Егора забилось сильнее, когда он по узенькому переулку выехал на свою улицу и увидел вдалеке родную избушку. Женщина с ведрами на коромысле намеревалась перейти перед ним улицу.

— С пустыми ведрами, халява! — ругнулся Егор — и плетью по коню, чтобы проскочить. А женщина уже остановилась и, глядя на него, ахнула, всплеснула руками. Коромысло упало с плеч, и ведра покатились по земле. — Настя! — Егор на бегу спрыгнул с коня, ног под собою не чуя.

— Гоша! — только и смогла сказать Настя, когда он схватил и прижал ее к себе.

Все пережитое, выстраданное за эти годы жаркой волной хлынуло на нее, комом подкатило к горлу.

— Настюша, ты это самое… Радоваться нам надо… Вместе насовсем, — совершенно растерявшись и сам-то чуть не плача, Егор гладил ее по спине, по плечам, крепче прижимал к себе левой, здоровой рукой.

Старуха в черном платье дивилась на них из открытого окна избы напротив. Две женщины у ворот соседнего дома тоже глядели на необычную пару, сочувственно качали головами. Гнедко обошел их сторонкой, помахивая головой, направился к своему двору.

— Где же ты была так долго-то? — спросил наконец Егор.

Слезы облегчили Настю, она подняла на мужа покрасневшее, залитое слезами лицо.

— Болела я, тифом болела, видишь? — И, сорвав платок, провела рукой по коротко остриженной голове. Обкарнали-то как! А уж досюда добиралась… После расскажу. Идем в избу.

В обнимку, позабыв про ведра, пошли они к своей избушке. А навстречу им с маленькой Наташкой на руках, спотыкаясь, уже спешила Платоновна.

(обратно) (обратно)

Примечания

1

Инджиган — козленок (обл.).

(обратно)

2

В Забайкалье с большим уважением относились к хлебу, даже говорить непристойные слова воздерживались, если на столе лежит хлеб. А если приходилось ругнуться, то оговаривались: "Хлеб-соль, не слушай".

(обратно)

3

В отличие от полковых казаков, казачьи батарейцы носили красные лампасы, погоны и околыши фуражек.

(обратно)

4

Стрелка — слияние двух рек — Аргуни и Шилки, откуда начинается Амур.

(обратно)

5

Созвездие Орион.

(обратно)

6

Бароновцы — белогвардейцы из отряда барона Унгерна.

(обратно)

7

Так называли партизаны уездный центр — село Нерчинский Завод.

(обратно)

8

Козлина — козья шкура, которую казаки зачастую клали под седло.

(обратно)

9

Кладево — период времени, когда снопы с полей вывозят домой в клади.

(обратно)

10

Подбить коням ноги — значит, отколоть молотком прилипший к подковам снег.

(обратно)

11

Подлинное письмо полковника Резухина Макару Якимову. Опубликовано в сборнике воспоминаний "Партизаны". Чита, 1929, с. 123.

(обратно)

12

Зарница — планета Венера.

(обратно)

13

Скутана — готова, можно идти париться.

(обратно)

14

Господи помилуй — так в 1920 году партизаны в шутку называли госполитохрану.

(обратно)

15

По договоренности с белыми генералами китайские власти не разрешали красным партизанам переходить на правый — китайский берег Аргуни.

(обратно)

16

Командир кавалерийской дивизии Я. Н. Коротаев был заместителем Д. Шилова, командовал всеми родами войск красных партизан Забайкалья.

(обратно)

17

Моховка — очень вкусная ягода, растет в сырых, мшистых местах.

(обратно)

18

Пристяжник — во время пахоты обычно подросток, сидящий на переднем пристяжном коне.

(обратно)

19

Съезд этот был организован на освобожденной от белых территории восточного Забайкалья в августе 1020 года.

(обратно)

20

Пятиглавая гора на самой границе с Китаем.

(обратно)

21

Урга — прежнее название Улан-Батора.

(обратно)

22

В 1921 году погранчастей в Забайкалье не было. Границу охраняли бывшие красные партизаны. Все они вернулись с войны с оружием, и хотя жили дома, работали, но числились бойцами терчастей, несли сторожевую службу на границе. В 1922 году терчасти переименованы в ЧОНы.

(обратно)

23

Пушки конно-горной батареи.

(обратно) (обратно)

Оглавление

  • Книга третья
  •   Часть первая
  •     ГЛАВА I
  •     ГЛАВА II
  •     ГЛАВА III
  •     ГЛАВА IV
  •     ГЛАВА V
  •     ГЛАВА VI
  •     ГЛАВА VII
  •     ГЛАВА VIII
  •     ГЛАВА IX
  •     ГЛАВА X
  •     ГЛАВА XI
  •     ГЛАВА XII
  •     ГЛАВА XIII
  •     ГЛАВА XIV
  •     ГЛАВА XV
  •     ГЛАВА XVI
  •     ГЛАВА XVII
  •     ГЛАВА XVIII
  •     ГЛАВА XIX
  •     ГЛАВА XX
  •     ГЛАВА XXI
  •     ГЛАВА XXII
  •     ГЛАВА XXIII
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА I
  •     ГЛАВА II
  •     ГЛАВА III
  •     ГЛАВА IV
  •     ГЛАВА V
  •     ГЛАВА VI
  •     ГЛАВА VII
  •     ГЛАВА VIII
  •     ГЛАВА IX
  •     ГЛАВА X
  •     ГЛАВА XI
  •     ГЛАВА XII
  •     ГЛАВА XIII
  •     ГЛАВА XIV
  •     ГЛАВА XV
  •     ГЛАВА XVI
  •     ГЛАВА XVII
  •     ГЛАВА XVIII
  •     ГЛАВА XIX
  •     ГЛАВА XX
  •     ГЛАВА XXI
  •     ГЛАВА XXII
  •     ГЛАВА XXIII
  •     ГЛАВА XXIV
  •     ГЛАВА XXV
  •     ГЛАВА XXVI
  •     ГЛАВА XXVII
  •     ГЛАВА XXVIII
  •     ГЛАВА XXIX
  •     ГЛАВА XXX
  •     ГЛАВА XXXI
  •     ГЛАВА XXXII
  • *** Примечания ***
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  •   &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb
  • &nb