Сказки Белого Ворона [1–10] [Эна Трамп] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сказки Белого Ворона


ОДИН ЧЕЛОВЕК И МОРЕ 

Партизанские отряды занимали города.
Приходили командиры, расходились кто куда.
Туалетная бумага, маринованный редис.
Выплыл месяц из тумана, сказка будет впереди.
Город стоял на берегу моря. Он был поэтому не похож на все другие города.

В этом городе была всего одна улица — но уж зато какая широкая, прямая и красивая, каких поискать. По краям этой улицы росли стройные кипарисы, и еще китайская мимоза и магнолии, розы и акации, а то, например, настоящие пальмы и ровные подстриженные кусты лавра, засушенные листья которого только в магазинах и продаются в других городах, чтобы класть их в суп, — здесь же можно было нарвать этих листьев прямо на улице и положить в суп, но никто так не делал. То есть, может и делали, — жители этого города, ведь все они работали в ресторанах или специальных суповых ларьках, что стояли по краям этой улицы. Но те, кто приезжал в этот город — им бы и в голову не пришло сорвать листик-другой вкусно пахнущего лавра, чтоб положить в суп. Разве они затем приезжали в этот город, чтобы варить суп? Нет, они приезжали посмотреть на море.

Улица начиналась прямо от аэропорта, с другой стороны которого был железнодорожный вокзал, так что приехавшим стоило только дождаться в длинной очереди, пока им выдадут назад их чемоданы, сделать с десяток шагов — и они оказывались на этой широкой и прямой дороге, по которой к тому же было так удобно шагать — все вниз и вниз, до ­самого моря! И еще цветы и деревья, которые росли по обе ее ­стороны, расцветали все по очереди, так что круглый год над улицей плыл какой-нибудь запах, один другого чудесней и невероятней.

Но запах запахом, а разве стоит из-за какого бы то ни было, пусть самого замечательного запаха, ехать так далеко? А вот: по краям этой волшебной улицы, я же говорю, стояли не одни лишь кусты и деревья, а еще всякие суповые ларьки и рестораны и ресторанчики, маленькие и побольше, — и совсем большие, в три этажа, — эти рестораны были ближе всего к аэропорту, и самые новые, так что, зайдя в такой ресторан со всеми своими чемоданами, можно было больше вообще никуда не идти: ведь с третьего этажа, под самым небом, уже было видно море, находящееся на самом деле еще довольно далеко — в самом конце этой прямой и длинной улицы, а тут подавали такие прекрасные и вкусные блюда: улиток мидий, например, свеженьких, только что из воды! а крабовый салат с лимоном? А совсем недорого можно было купить и самого краба — страшного, клешнястого, отлакированного для еще большего ужаса — чтобы поставить дома на комоде, и чтоб друзья и соседи, увидев такое чудо, надолго застывали с раскрытым ртом — конечно, они-то не видели моря. А ресторан не закрывался ни днем, ни ночью, а если кто начинал позевывать, то к нему тут же подходила красивая официантка в тельняшке и спрашивала — не хочет ли он прямо сейчас улечься в мягкую кровать на чистую белую простыню в отдельном номере с вентиляцией — а пройти-то всего надо было с третьего этажа на первый! Так что многие приехавшие в этот город на десять дней, например, все десять дней так и просиживали в таком ресторане и уезжали премного довольные. Но тех, кто не попался на эту удочку, а продолжал идти к морю — вниз и вниз по прямой и гладкой улице — тех ждали еще в триста миллионов раз большие чудеса.

Суповые ларьки? Никто на них и не смотрел, я вам говорю, — суповые ларьки содержали самые бедные жители города, почти нищие, — взять ящик на задворках ресторана, втиснуться с ним в какую-нибудь щель, да еще кастрюля нужна — вот тебе и суповой ларек! Ну, правда, суп в них варился превкусный — да отчего бы ему таким и не быть, если все для него росло прямо по краям этой улицы, стоило только зайти за магнолии: от картошки, шкурка с которой сама сдирается, стоит взять ее в руки, до перца-стручка и укропа — а укроп рос в три метра и с ногу толщиной, и никому из приезжих и в голову бы не пришло, что это укроп, даже увидь они его! Но они его не видели, да и супа не пробовали, до супа ли тут!.. Ведь вся эта улица была просто вплотную уставлена стеклянными и пластмассовыми киосками, раскрашенными в такие цвета, чтобы и ночью было видно, красивыми, как игрушки, и каждый киоск на разные голоса расхваливал и расписывал то, что внутри него, а внутри... Тут были конфеты в таких красивых бумажках, что любой ребенок, получив первую такую конфету, просто не знал, что с ней делать, и все норовил припрятать ее подальше в задний кармашек трусиков, чтобы потом, где-нибудь в укромном уголке, всласть наглядеться на эдакую красоту, не боясь, что ее отнимут или она сама собой растворится в руках. Тут было самое главное — вовремя развернуть такую конфету и впихнуть ребенку в рот, пусть бы он даже ревел ревмя и отплевывался, в отчаянии от того, что попортили бумажку, — но уж тогда бумажка мигом забывалась и летела на землю, а почему — не скажу, попробуйте сами. После этого, конечно, приходилось покупать ребенку еще и еще конфет; вся улица, ведущая к морю, была в красивых бумажках, они шелестели и катались под ногами. Мусор? — конечно, но жители города были не дураки, и потом я расскажу, что делалось с мусором, а сейчас пойдем дальше. Семь сортов жареных колбасок продавались на этой улице, и готовились они прямо тут, при тебе, а потом их заворачивали в две блестящие новенькие жестяные тарелочки — сверху и снизу, — и подавали через прилавок, а уж только после этого сгребались с прилавка деньги; и уж, конечно, не всегда пустые тарелочки удавалось донести до мусорной урны, ведь глаза все время разбегались, а руки забывали, что они держат: вот черный человек с красными глазами и страшными встопорщенными усами выкрикивает что-то на раскатистом неизвестном наречии, а за ним — жаровня, и от нее, от лежащих на ней палочек с нанизанными кусками мяса идет такая волна острого и душистого запаха, перебивающего даже запах китайской мимозы прямо над жаровней, что просто нету сил дышать, — подойди и съешь, чего ты мучаешься. Не все отдыхающие знали, что страшные усы и загадочный язык — всего лишь бутафория, все это были местные жители, такие же, как мы с тобой, усы они наклеивали перед работой, а глаза терли луком и чесноком, — но ведь шашлыки от этого менее вкусными не становились? Продавались еще орешки с маленьких жаровенок, а в некоторых ларьках в пакетиках, таких же, как конфетные бумажки, лежала легкая, яркая и удобная одежда — специально для моря! Люди, переодевшись в нее, становились легкими, праздничными и счастливыми, и они шли по этой широкой и веселой улице, вниз и вниз, к морю, а ветер у них под ногами вдруг закручивал бурунчики из бумажек, тарелочек, скорлупок, и гнал их тоже вниз, к морю, но, быстро соскучившись, бросал их где-нибудь у бордюра.

Теперь самое главное. Жители этого города — они все работали в этих ресторанах и ресторанчиках, при жаровнях и киосках, или, на худой конец, в суповых ларьках. Все, кроме одного. Один житель этого города работал на поливальной машине. Поливальная машина была синяя, и форма у поливальщика тоже синяя. А машину эту можно было видеть только ночью. Днем она стояла в специальном загончике у моря и набирала из моря воду. А ночью, когда приезжие расходились спать по квартиркам и номерам на белых простынях, машина проезжала по улице снизу вверх, до самого аэропорта — одновременно и железнодорожного вокзала, — разворачивалась — и начинала свою работу. Она медленно ехала по середине улицы, и направо и налево, в обе стороны от нее, летели вверх, вперед и вбок две струи воды. Морской воды, — и они расходились веером и падали на асфальт. Машина ехала, вода летела, и текла по асфальту, смывая все бумажки и корки, огрызки и шелуху, — и все это уносилось вниз, до самого конца. К утру, когда приезжие просыпались на своих белых простынях, машина снова стояла себе в загончике, как ни в чем не бывало, а на чистой, красивой и прямой улице уже суетились продавцы, открывая ларьки, и черные страшные люди раскладывали свои жаровни. А приехавшие посмотреть на море — они просыпались кто где, там, где их застала ночь и желание спать на их пути по прямой улице вниз, к морю, — потому что было просто невозможно дойти до моря за один день, потому что ведь надо было все попробовать и не пройти мимо, — жители города позаботились об этом, они поднаторели на всяких таких штуках, и каждое утро на улице появлялось что-нибудь новенькое, и только поливальщик каждую ночь выполнял всегда одинаковую и неоценимую работу. Так что все время случалось так, что вдруг кто-нибудь из приезжих вспоминал, что завтра у него билет на самолет обратно, а моря он так и не видел! — тогда уж он устанавливал свои глаза прямо вперед и опрометью несся по улице вниз и вниз, пока ноги его не утыкались в парапет, а глаза не упирались... Ну да, в море, только оно было грязное, — в нем плавал весь этот мусор, смытый с улицы за ночь, и еще мусор за много предыдущих ночей, так что, честно говоря, не стоило и бежать. Но все остальное в этом городе все-таки стоило того, чтобы проделать путь к морю, и приезжий — теперь уже уезжий — брал такси (они рядами стояли около моря, ведь отсюда до аэропорта идти было — вверх и вверх — тяжелехонько!) — и, едучи, с сожалением думал о том, сколько он еще не попробовал, и что надо будет обязательно приехать сюда, на море, в будущем году.

Однажды ночью было тихо-тихо. Почти все приезжие спали, а те, что сидели на третьих этажах в ресторанах, пробуя всякие деликатесы и поглядывая с прищуром туда, где далеко впереди все огни и строения вдруг кончались, как отрезанные, — те как раз почему-то сейчас не поглядывали, а будто нарочно отвернулись. А поливальная машина еще только ехала вверх, и была даже не очень близко к аэропорту. И никто-никто не увидел, как море как бы вспучилось, и как бы вздохнуло, или прошелестело всеми своими волнами сразу. А потом оно поднялось и ушло из города.

* * *
Совсем никто не видел, и, наверное, не увидит, — не слишком-то часто случается такое. Поэтому придется ­объяснить, как это выглядело. Это выглядело как тазик. Только очень большой, а где-то в самой середине под этим тазиком прятались маленькие толстенькие ножки. Хоть они и толстенькие были, а все-таки им было тяжело поднять на себе такой здоровенный тазик и потом еще пойти, — и еще стараться, чтобы он не накренился и не полился с краю! — эти ножки поэтому подрагивали от напряжения и слегка подгибались, но шли быстро — очень быстро. И уверяю вас, это было не смешно. Вряд ли даже приезжим захотелось бы смеяться, увидь они это, а жителям города и подавно. Это уж точно.

Я потому так говорю, что один человек все-таки это видел, и ему совсем было не смешно. Нет, не поливальщик — поливальная машина как раз тогда доехала до аэропорта, а оттуда фиг что увидишь.

Один человек, его еще вчера не было в городе. Он пришел только этим вечером и пошел по длинной и красивой улице, где все ларьки уже были закрыты, но тем заманчивей сверкали вывески открытых ресторанов!.. А он даже и не глядел в ту сторону, и не останавливался у распахнутых дверей, из которых по-приятельски и радушно улыбались честные обвет­ренные лица швейцаров. Не останавливался он и тогда, когда на улице его там и сям ловили за локоть хозяйки, достаивающие последние минуты в законной надежде заполучить в постояльцы какого-нибудь заплутавшего пассажира. Честно говоря, не такая уж это была и длинная улица, если хочешь поскорее увидеть море, и только море. И вот, дойдя до конца, так что носки его ботинок уперлись в парапет, этот человек ничего не увидел. Там, где еще днем была соленая, хоть и грязная вода, теперь было сухо. Только у самого горизонта что-то влажно блеснуло в красном свете восходящей луны, блеснуло и пропало — море ушло. Так что можно сказать, что этот человек немного опоздал.

Так он и сказал, а если не сказал, то подумал. Ветер шелестел чем-то за парапетом, и человек влез на парапет, затем спустил ноги и прыгнул — здесь, у берега, было не слишком глубоко. Под ногами у него зашелестело тоже. Он нагнулся и поднял это — это оказалась конфетная бумажка, даже в темноте было видно, какая она яркая и красочная, хотя, может, в воде она пролежала не один месяц, — вот какая крепкая бумажка. Человек спрятал ее в карман и, перебравшись через парапет обратно, поднялся немного вверх по красивой улице и сел между двумя киосками (утром тут должен был встать суповой ларек). Он видел, как поливальная машина проехала мимо, поливая улицу, и уносящийся вниз с потоками воды мусор, и видел огни и слышал звуки музыки, долетающие из верхних ресторанов. Город жил так, как будто море было рядом, и никто, кроме человека, сидящего между двумя ­киосками, не знал еще, что море ушло.

Неизвестно, о чем думал этот человек, просидевший на темной улице в городе, из которого ушло море, всю ночь, — зато известно, что когда рассвет окрасил розовым цветы магнолий, он встал. В руке у него была незажженная сигарета — это последняя, больше у него не осталось сигарет. Он решил, что ему вовсе незачем ее курить сейчас, а что лучше он ее выкурит, когда дойдет до моря. Конечно, было бы интересно остаться и подождать еще немного, чтобы посмотреть, что будут делать жители этого города вместе с приезжими, когда увидят, что море ушло, — но у того человека не было на это времени. Он так долго шел пешком, чтобы увидеть море, что успел немного постареть, пока попал в этот город, и он боялся окончательно состариться прежде чем его догонит — море, конечно. Он спрятал сигарету в кармашек своей походной куртки, встал и двинулся опять вниз — туда, где он уже был ночью.

Было теперь совсем светло, и сразу за парапетом начиналась пустыня, и утренний бриз — просто ветерок — гонял по ней взад-вперед бумажки и пакетики, весело шуршащие. Моря не было нигде, но человек помнил, в какой стороне он видел влажный отблеск оранжевой луны. Он перемахнул парапет и двинулся прямо по конфетным бумажкам. Вдруг у него под ногой что-то хрустнуло, и он услышал:

— Осторожней, дурак!..

Человек нагнулся посмотреть и увидел рака-отшельника в своей ракушке, гневно выставившего усы и глаза наружу. В клешнях у отшельника была конфетная бумажка, которую он облизывал, и рядом были сложены еще бумажки, которые он будет потом облизывать, аккуратной стопочкой. Человек засмеялся, хотя ему было грустно, и сказал:

— Сам ты дурак.

И пошел дальше.

Долго ли, коротко он так шагал — но скорей долго, чем коротко, потому что море шло быстро, как это ни затруднительно для такого большого тазика на таких маленьких ножках. Он шел по местам, где почти совсем не было людей — теперь море выбирало для себя такой путь, но иногда люди все-таки были, и тогда человек спрашивал их, не видели ли они море. Люди говорили кто видел, а кто и нет, но те и другие останавливались на своем пути и долго смотрели ему вслед. У человека башмаки совсем сносились, и он шел босиком; хорошо, что у него не было зеркала и он не видел, насколько постарел, — вдруг он испугался бы и остановился? Но вот, в одно чудесное утро, человек увидел чайку и понял, что он у цели. Он последовал за ее полетом и вышел к морю.

Море уже не было похоже на тазик, оно расползлось, как торт из слишком жидкого теста, и ножек совсем не было видно, — оно устало. Но все-таки оно шло, глухо ворча, но теперь уже не составляло труда его догнать, и тот человек ускорил шаг, хотя он тоже очень устал, и у него болели ноги, но теперь это были пустяки. И вот он догнал море и уже был так близко, что мог бы нагнуться и потрогать воду рукой!.. Вместо этого он сделал еще шаг — и ногой наступил на край моря.

Мокрая прохлада обожгла ему стопу, и она сразу же перестала болеть! Человек наступил и второй ногой — и вторая нога тоже перестала болеть!

Вдруг вспенилась большая волна, и захлестнула ему ноги до колен, а в следующую секунду донесся как бы отдаленный раскат грома. А это море почувствовало, что кто-то наступил ему на край, и обернулось посмотреть, — и увидело человека, который стоял по колено в воде и смеялся. Следующая волна хлестнула соленой пеной прямо ему в лицо, и человек зажмурил, а потом разжмурил глаза, но не сдвинулся с места и не перестал смеяться, пока вся вода не стекла у него со всех волос обратно, а тогда он перестал смеяться и лишь улыбался, щурясь мокрыми глазами.

И тут случилось вот что! Случилось настоящее чудо: море остановилось. Конечно, не в человеке было дело, просто море уже давно устало идти, но повода для остановки как будто не было, а вот теперь он появился — и, облегченно распустив свои воды, море сразу же залило человека по грудь, вздохнуло и вдруг как рявкнет:

— Кто ты такой, ты, кто осмелился прищемить мне хвост и воспрепятствовать моему движению все вперед и вперед?..

И человек, стоящий в воде по грудь, засмеялся опять — потому что было очень смешно это обвинение такого большого моря одному маленькому человеку, — и ответил:

— Я очень долго шел к тебе, море, потому что очень любил тебя, — так позволь теперь, когда я дошел, постоять в твоей воде!..

— Гм, — сказало море сурово — и залило человека по шею. Но, так как человек не повернулся и не сделал попытки выбраться на берег, хотя из воды теперь торчала только его голова, то море очень рассердилось, и поверхность воды потемнела от гнева, и оно сказало: — Эй, ты! Чем ты докажешь, что ты меня любишь? Те люди в том городе, от которых я ушло, — они тоже все говорили, что любят меня, и ехали и летели ко мне за тысячу километров — но любовь их не принесла мне ничего, кроме многих и многих пудов никому не нужной грязи!

И человек не проронил ни слова, потому что это был еще не вопрос, а он ждал вопросов. Но море замолчало надолго, так, как будто бы вовсе не умело разговаривать, и по поверхности его бежали теперь мелкие злые волны, каждая из которых норовила заглянуть человеку в лицо и щелкнуть по носу. Как вдруг все волны исчезли — море собралось говорить.

Оно сказало:

— Слушай же, человек! Я решило проверить твою любовь и загадать тебе три загадки: если все так, как ты говоришь, то ты, конечно же, правильно мне ответишь. Если же ты со­лгал — пеняй на себя: я так велико, что не могу контролировать все свои поступки, и я даже не могу сказать, что с тобой будет в этом случае. Ну, согласен ты на такое условие?

— Согласен, — отвечал человек.

Тут же под ногой у него оказался большой валун, краем выходящий на воздух. Человек взобрался на этот валун, сел, свесив в воду ноги, и приготовился слушать.

Море сказало:

— Вот тебе первая загадка. Вот я, а вот камень — кто из нас старше?

И все стихло, ожидая ответа человека. Человек же рассмеялся и, болтая в воде пятками, вскричал:

— Ты хитришь, море! Ты обещало мне загадку, а задало вопрос — вопрос, на который само не знаешь ответа! Ведь это же давний спор между тобою и горой — потому что валун, на котором я сижу — это часть горы, — но кто я такой, чтобы быть судьей в вашем споре?! Днем и ночью, зимой и летом и во все времена находите вы новые и новые доводы; и море размывает гору, угрюмо и неподвижно глядящую на это сверху, и обрушивает ее, и заливает место, на котором раньше она стояла, — но вдруг гора поднимается из самой его середины с надменной и гордой улыбкой. Кто из вас старше и кто раньше исчезнет — не мое это дело; но знаю одно: не будь этого спора — не было бы горы; не было бы, пожалуй, и моря.

На этом закончил человек, но все было тихо, и непонятно, довольно ли море таким ответом. Но вдруг пронесся ветерок, поднимая волны и срывая брызги с их гребней, и человек улыбнулся этому сыну горы и моря, — а в следующий миг раздался голос:

— Слушай же вторую загадку: кто я, море, — мужчина или женщина?..

Человек задумался, а ветер подул сильней, так что этому человеку, сидящему на камне, стало холодно. Но вдруг он вспомнил про свою последнюю сигарету — и вынул ее из нагрудного кармана куртки. Сигарета не промокла, потому что была завернута в ту самую конфетную бумажку, поднятую им со дня ушедшего моря — это была непромокаемая бумажка, — и, развернув сигарету — еще спички — человек спрятал бумажку обратно в карман, на память о городе. А сигарету он выкурил, и ему стало значительно теплее, хотя ветер все дул и дул, и его уже никак нельзя было назвать легким бризом! Человек сказал громко, чтоб было слышно сквозь шум волн:

— Я отвечу на твою загадку; да, отвечу, но сперва ответь мне на мою. Слушай же, море: кто я — мужчина или жен­щина?..

Он замолчал и стал ждать... А действительно, кто? От долгого утомительного путешествия лицо человека обветрилось, загорело и запылилось, и по нему ничего нельзя было разобрать; одежда у него вся оборвалась, так, что едва прикрывала — но все-таки прикрывала, а не подчеркивала; и, конечно, не было на нем ни косметики, ни украшений, но вот волосы! — они отросли такой длины (ему некогда было заходить в парикмахерские), — что те люди, которые встречались ему на дороге, они долго-предолго смотрели ему вслед: он не был похож ни на женщину, ни на мужчину!.. Ну хорошо; а в том городе? — да все они спали, никто из них не видел человека — и, честно говоря, до человека ли им было в ту ночь, а особенно день, когда море ушло от них?..

...Как вдруг огромная волна захлестнула его, едва не сбив с камня, а когда она отхлынула, оказалось, что море сорвало с него почти всю одежду, какая на нем еще оставалась!.. И вот какова была третья загадка:

— Скажи мне, человек, как я появилось?

— О, это совсем просто, — воскликнул человек, отплевываясь; и, так как волны залили валун, на котором он сидел, и грозили накрыть и его, ему пришлось встать, — и, балансируя руками, чтобы удержаться на скользком камне, он прокричал — в то время как ветер трепал его волосы: — это мы проходили еще в начальной школе! Аш-два-эс-о-четыре... ой, тьфу, цэ-о-два... — И, вскинув вверх руки, потому что море уже достигло ему до подбородка, он возопил — то есть пробулькал: — ...Учил!..

И тут началось такое, что трудно описать — будто море, до сих пор сдерживавшее себя, наконец сорвалось с цепей! Вода взметнулась вдруг вверх вся сразу, тысяча разноцветных молний прошили ее насквозь, человека, конечно же, сразу смыло с камня, закрутив в самой середине рева и грохота, и в этом реве и грохоте, перекрывая его, раздался не похожий ни на что другое на свете голос моря:

— Ты соврал, человек! — ты трижды соврал, и не дал правильного ответа ни на одну мою загадку! Но... — и вдруг, как по волшебству, все разгладилось, рев и грохот исчезли так внезапно, что человеку показалось, что он оглох — он лежал на земле, у подножья горы, верхушкой которой оказался тот самый огромный валун, и он услышал свое имя, произнесенное не похожим ни на что другое на свете голосом моря.

— ...В одном ты был честен, и я вижу, что ты меня действительно любишь.

Прозрачная волна набежала на берег и отступила, давая человеку встать; а тот человек встал, а море продолжало:

— Правду сказать, мне надоело уже куда-то идти, и я плохо помню, с чего это я так далеко собралось. Так что я, пожалуй, останусь здесь — неплохое местечко, не так ли? — а ты, ну, ты можешь тоже остаться, хотя ты и болтун, но одному мне последние годы было немного скучновато. Мы будем встречаться по утрам, и ты, так и быть, можешь дальше мне рассказывать свои сказки.

Тут чайки полетели к солнцу, крича ему о том, что море остановилось, и солнце так обрадовалось, что море больше никуда не пойдет, что немедленно засветило золотые блестки на воде: от того места, куда, замерев, смотрел с берега один маленький человек — и все дальше и дальше, до самого горизонта.



ОДНОГО ДОСТАТОЧНО

Накуртка зашел в один дом — хозяин ему обрадовался, как и все радовались, кто видел Накуртку.

— Только тут у нас это, — он помялся, — Белый Ворон сидит. Ты не обращай внимания, он скоро уйдет. Он зашуганный — ему ввалили в ментах. Докаркался! Он теперь вообще молчит.

— Давно хотел посмотреть на Белого Ворона, — сказал Накуртка, проходя в комнату.

— Э, — предостерегающе крикнул хозяин, — ты не сильно смотри. А то он опять начнет…


Никакого Белого Ворона Накуртка не обнаружил. Веселая компания за столом, пили чай. А в углу сидел на полу человек. Глаза у него закрывались — но тотчас же он открывал их с таким усилием, как будто бы боялся оказаться лежащим.

Накуртка охватил собравшихся одним взглядом.

И они не позволяют ему разговаривать?

Сразу он направился в угол.


Беседа за его спиной смолкла. Все смотрели, что он собирается делать. Накуртка — это конечно Накуртка. Но всё равно. Кто-то встал — кто-нибудь наиболее независимый: например, Боров. В гневе хрюкая, он вышел из комнаты. Сразу несколько человек потянулись следом. А потом и все.


Накуртка развалился, устраиваясь на полу поудобней.

— Я Накуртка, — сказал он.


Человек смотрел на Накуртку. Слушал Накуртку. По­ни­мал его. Понимал он и то, что в его ситуации это ничего не меняет.

Понимал он и то, что за три долгих месяца это первый, кто к нему обратился. Его что, не предупредили? — О чем?.. Представления он не имел, о чем тут предупреждают относительно него каждого вновь входящего. Может, и ничего.


Понимал он и то, что, значит, можно не уходить. Никто его не выгонял. Гнал его собственный страх. Ни в одном месте он не оставался дольше чем три часа. Он уже пересидел. Не сказать, чтобы он отдохнул.

Но пока этот рассказывает, выход откладывался. На­пря­жение, необходимое, чтоб подняться на ноги, отступило. Первый раз за три месяца он почувствовал чью-то руку. И это была не рука, протянутая, чтоб помочь встать. Она ­говорила: сиди.


Накуртка просто болтал. Вообще-то Накуртка был не из болтливых. Он не думал, он действовал.

Вообще-то Накуртка услышал имя — Белый Ворон — первый раз. Ну, хорошее имя. Он ничего не спрашивал. Рассказывал — не истории; историй про Накуртку было сколько угодно. Рассказывали их другие. Накуртка говорил — что придется, что на язык ляжет. Легло что-то нейтральное: растительность и рельеф в другом месте, где был — не давно и недавно. Он мог бы говорить о погоде.


— Что с этим делать? — спросил начальника отделения его подчиненный — пусть будет Майор.

— Он уже не встает. Ссыт кровью.

— Отпустить, — сказал начальник.

— Отпус… тить? — Майор подавился корюшкой.

— Что это будет в эзотерическом плане? — спросил начальник со вкусом. Он пошевелил пальцами. — Эта… птичка. Привязываешь птичку на веревку. Длинную. — Он покачал пальцем. — Но не очень. И пускаешь.

— Он будет летать по кругу. Когда захочет сесть — вспугиваешь. — Что это будет?

— Сдохнет! — радостно понял Майор.

Начальник стукнул его пальцем по лбу.

— Тогда я тебя привяжу. — Никуда он не уйдет. Тут будет тусоваться. Главное, проследи, чтобы никто ничего не говорил. Нам надо пробудить его изобретательность.


— …вот так там было, — завершил Накуртка. И легко встал.

— Хочешь посмотреть? Приходи. Я там буду где-нибудь через месяц.

Не оглядываясь, он вышел. Вон из этого дома.


Человек на полу не шевелился. Неожиданно. Опять он был один.

Но прошло два часа. За окном посветлело. Надо было тоже вставать.



СНЫ

Накуртка
Случилось так, что и Накуртку словили. Накуртка принял всё без единого звука. Накуртка предпочел бы все удары мира вытерпеть сам. Когда очередная вспышка взрывалась в его глазах, думал, что кому-то в это время они не достаются. Потерявшего сознание, его еще некоторое время толкли: воду в ступе; разницы не было между Накурткой живым или мертвым. Но наконец, бросив, как какой-то мешок (небольшой, Накуртка ростом и сухим телом был с 14-летнего) — отошли буквально вот тут отдохнуть.

Кто-то потащил Накуртку. Накуртка очнулся. Но это были не те. Он, конечно, не узнал человека: во-первых, не в том состоянии. Во-вторых, он был в том месте в то время, когда ему говорил. Старался не обещать, но если приходилось — почти стопроцентно следовал за словами. Но когда тот не явился, попросту забыл.

Накуртка попытался освободиться; идти. Они уже были возле проезжей части. Всё это и происходило в двух шагах от проезжей части; все могли видеть «поимку террориста».

Тот поступил самым простым способом: вытянул руку. Остановилась машина; дагестанец, крутивший баранку, не интересовался, куда везет друг своего поддавшего друга.


— Ты великий разбойник, — сказал Накуртка, когда ­немного очухался.

Они сидели в квартире на Бауманской, на шестом этаже. Снизу маргаритки, пенсионерки с собаками. Очень мирная обстановка.

Они сидели на балконе и курили.

Тот улыбнулся краем лица так, как будто никогда не слышал ничего более смешного.

— Я не разбойник. Просто повезло. — Это и вправду было везение. После того, как тогда опоздал, он и не думал ко­гда-либо его встретить.

— Что, поклянемся никогда не расставаться и всегда биться спиной к спине, как Роберт Рэдфорд и Пол Ньюмен?

Накуртка к тому времени его уже опознал.


— Посиди здесь, подлечись. Этот дом не запаленный. — Квартира была его родителей, они съехали за город год назад, в Дворец пожилых работников искусств. В коридоре на потолке блестели вырезанные из фольги звезды.


Накуртка 2
Это вынесем сюда, чтоб не портить песню.


Накуртка к тому времени его уже опознал. Выглядел он получше, чем первый раз. Чего нельзя сказать про Накуртку.

Так выглядят, если соглашаются на сотрудничество. Тогда объяснимо и то, как он Накуртку из-под них увел. Надеялись, что Накуртка еще кого сдаст — так не было кого сдавать. Ничего не было.

Накуртка и глазом не моргнул, виду не показал. Он никем не рисковал; себя он вообще не считал.

Хозяин его покинул, сказал, надолго. Накуртка валялся на диване в большой комнате. Ел из холодильника. Смотрел телевизор. Была еще одна, маленькая. Туда не заходил.

Так он провел восемь дней, считая часы, готовый, что вломятся в дверь, пока одним утром не почувствовал себя ­хорошо.

Тогда он прошел по квартире, заглянул и в маленькую. Там стояла детская кровать. Игрушек не было.

Накуртка нашел карандаш и лист белой бумаги. Этого хватит. Набросал портрет по памяти. Оставил на диване.


Накуртка 3
А так было. Он позвонил. — Убери своих. Это Накуртка.

— Откуда ты знаешь мой номер.

— Нету времени. Я приду.


Прошло много времени: год. Дальше оттягивать некуда.


Сидящий за столом смотрел в окно.

— Не думал тебя еще когда-то увидеть.

— Никто не думал никого никогда увидеть.


Накуртка 4
— Чем ты занимаешься?

— Ничем.


Сидящий за столом прикрыл глаза.

— Жаль, что я тебя тогда не пристрелил.

— Сделай это сейчас.

— Не проси.


Он позвонил. Принесли кофе. Два чайника.


— Если б они знали, кто это был… Я бы уже был в бегах. Походу, все равно примут, сколько он еще будет гулять. Только отсрочка.


Он допил из одного чайника, потом перевернул.


— Вот так. Так легко. Пойти на должностное преступление. Подрубить угол тому, что строил годами. Всё, чтобы на тебя посмотреть. Оказывается, вот как это бывает.


Поднял и заглянул вовнутрь. На стенках потекли коричные разводы.


— Даже не вспоминал. Как сон, от которого к восходу следа не остается. …Такой сон. После которого встаешь — и идешь совсем в другую сторону. — Теперь он поднял глаза.

— А ты чем ответишь? Что с тобой — не считая того, что ты есть? Что ты есть — кроме того, что сказал?


Человек перед ним не увел взгляд. Стоял. Сесть ему было негде.


Юна и Нис
Юна и Нис жили теперь в одном городе. Город назывался Санёк.


Юна поджидала Ниса возле реки. В городе этом была река. Прямо в городе.


Она смотрела то на реку, то в сторону, откуда должна была появиться Нис. Увидела Ниса вдалеке и двинулась к ней навстречу.


Они зашли в пивную, где были только мужчины, Юна двинулась к стойке, Нис — за ней. Мужчины все поподнимали головы свои от пива и устремились прямо на них. Все столики были забиты; и у стойки тоже, хотя был белый день.

— Девочки, а вам восемнадцать есть?

Юна сделала так: «пфф» — только громко. Полезла в сумку, которая все время болталась у ней на шее. В сумке был паспорт, она носила его уже целый год.

Взяли по пиву.

— Куда пойдем?

Нис пожала плечами. — К реке, — само собой разумеется.

(Как это? — значит: река разумеет сама себя. А они — за ней.)


Они устремились к выходу, стараясь не разлить большие кружки. Нис повернулась у самой двери:

— Мы принесем, — в глазах у нее блестел смех.


Сели на парапет, свесив ноги на реку. Нис подстелила целлофановый мешок, с которым шла с работы. В мешке были книги, две большого формата, но тонкие. На них было удобно сидеть. Юна плюхнулась прямо на парапет. Она нигде не работала.

Когда ей хотелось поработать, она шла в пивную ночью и мыла там полы. Если ей можно мыть там полы ночью — то и пиво можно попить, а, да?


Юна отпила большой глоток.

— Ну как там на работе?

— Нормально, — коротко отозвалась Нис. Нет смысла объяснять Юне про работу, она ведь не работает.

— Много своровали?

Нис смолчала.

Они смотрели на корабли. Корабли шли по реке. Там… а вон еще один.

Нис могла бы работать на корабле. Она была капитан. Но почему-то она работала в книжном магазине.

Солнце блистало в окнах домов, они стояли строем сзади них, вдоль по реке, — и отдавали честь.


Пиво было как жидкое солнце, только у Юны темное, а у Ниса светлое. Теперь пора рассказать, какие они. У Юны волосы темные, а у Ниса светлые. Юна была высокая тонкая девушка, такие должны нравиться молодым людям. — В Ниса они все были влюблены. Нис не такая худая, как Юна, ростом она ей не уступит, даже будет на два сантиметра повыше, лицо у нее мягкое, в уголках губ все время держится смех, даже когда она этого не хочет… Нет, не расскажешь. Лучше сказать, во что они были одеты. Нис одета со вкусом. На Юне была расстегнутая рубашка в красную полоску, все время сваливающаяся с плеча, она ее сняла с какого-то знакомого. У них была тысяча знакомых в этом городе. — Нет, невозможно ничего рассказать; лучше просто смотреть.

С каждым глотком пива солнце устремлялось внутрь, к середине большой кружки у Юны уничтожились все границы, солнце свободно переливалось внутри снаружу.

Она отставила стеклянную кружку на парапет. — Дай, ­покажи.

Нис недовольно пошевелилась. Лень было шевелиться, после работы, у нее внутри тоже переливалось солнце, как бы не расплескать. Но наконец ей удалось вытащить книги из-под себя с мешка не вставая.

Юна с большим интересом стала листать. Всё это были сказки. С картинками. Внезапно она потеряла интерес. — На.

Нису пришлось таки-встать. Одно дело высунуть из мешка… Она балансировала на парапете над высокой речкой. Длинная юбка ее развевалась.

Юна отставила пустую кружку и теперь просто болтала ногами. У Ниса еще кружка была почти целая, она попивала пиво маленькими глотками. Холодное.

Но наконец и она его уничтожила.

— Куда пойдем? — Юна вскочила, заметно пошатнувшись: это всё солнце!

Нис предположила: — В клуб?

— ..!

— Сейчас. — Нис подобрала обе кружки.

Юна вздернула плечи. Она перестала воровать в магазинах с того самого дня, как Нис устроилась работать в книжный. И теперь Юна сцепилась бы… словесно, конечно, словесно. С любым, кто крадет… книги? Или и не книги? Кто бы подумал; кому они нужны!

У Ниса столько наворовали в первый месяц, что у нее вовсе не было никакой зарплаты. Даже она оказалась должна. Но потом она наловчилась. Прямо перед выходом останавливала и вытаскивала из-под полы, из-за ремня и с подмышек. Воры топтались, подымали руки, помогая ей освобож­дать их от книг.

Они зашли в ту пивную, Нис прошла прямо к стойке и сказала: — Спасибо.

Юна стояла в дверях, рубашка болталась на ней у самых колен. Сумка болталась у нее на шее. Самый лучший возраст девятнадцать лет.


Клуб находился в глубине, в двух кварталах, вдали от реки. Там играли си-бемоль-мэйдж группы молодых музыкантов. Половина тех, кто играл, были их знакомые. Вечером. Днем это было кафе. Нис любила кофе. И поесть она тоже любила после работы.

— Ты что будешь?

— Кофе, — сказала Юна, ёрзая на стуле, выглядывая знакомых.

— А поесть?

— Не хочу, — отказалась Юна. У нее как-то отбивало аппетит, когда она представляла, сколько Нис работает. Нис поднималась утром, когда Юна спала. И уходила на работу. Юна вставала в двенадцать. Она ходила на базар, покупала еду — на Нисовы деньги. Потом, она еще готовила. В общем-то, не сказать, чтобы она была голодна.

Им принесли еду. Нис заказала одно и то же, себе и Юне.

— Спасибо, — сказала Юна, уминая еду. — Надо мне тоже пойти на работу, — сказала она, справившись с своей тарелкой пельменей, отдуваясь.

— Ты же работаешь, — сказала Нис. — Полы моешь.

— Еще. Надо на стройку! Я могу попросить…

Нис молча смотрела на нее из-под чашки кофе.


В тот же день Юна попросила. То есть это был вечер.

— Зая, возьми меня на стройку!

Они валялись под соснами. Сначала они целовались час. Заяц запустил Юне руки под рубашку, рубашка задралась до самого живота.

Но потом он отвалился к сосне. Ничего было не­льзя. Вообще-то, они были в парке. Ночи белые, вокруг них ходили парочки и одиночки с собаками. Заяц жил в вагоне на стройке, с еще шестью сварщиками, плиточниками и высотниками, они были из таких деревень, что Зайцева показалась бы рядом с ними… супермаркетом. А Юна жила с Нисом, которая сама снимала маленькую комнатку, у хозяйки, которая жила в соседней, еще с шестью соседками. Нигде ничего нельзя.

Юна улучила этот удобный момент.

— Ч…что ты там будешь делать.

Юна вскочила. — Что попало! Я сильная! Смотри, — она упала на руки и стала отжиматься.

— О! — Тяжелая рука придавила ее к земле.

Юна вывернулась, села и стала отряхивать ладони от ­иголок.

— А покажи…

Заяц согнул локоть. Юна с восхищением пощупала мус­кул. Ей не надоедало.

— Но я ловкая! — Она прыгнула Зайцу на спину.

Они покатились по земле, чуть не расплющив чью-то ­собачку.

Заяц оттолкнул ее и встал.

— Ты чего? — Юна, запыхавшись, смотрела снизу вверх. — Больно?..

— Н…не там.

Он протянул — и поднял ее одним движением.

Они побрели к выходу через парк. Юна была одного роста с Зайцем. К тому же он был какой-то скособоченный. Одна нога у него была короче, и, идя, он хромал. Хотя руки у него были — что надо: длинные, сильные.

Но Юна ничего этого не видела. Она видела только ослепительный образ, с мечом, вырастающим из плеча. Горящий вверх, как какой-то файер. Но иногда горение прекращалось.

Они остановились у ворот.

— В…озьми. — У Зайца сегодня была получка. Он вытащил все деньги из кармана и попытался впихнуть ей.

— Куда? — Юна отпрыгнула.

Ее уши, скрытые волосами до плеч, кажется, воспламенились.

— Засунь их себе в..!

Она побежала. Что-что, а догнать он ее точно не мог.


Только у реки она притормозила. Река здесь была обычная, без парапета; она текла в темноте. Была уже, наверное, ночь: час, может два, ночи. Тучи наползли на небо, и ночь стала обычной. Черной. Куда она идет? К Нису? Нис ­завт­ра пойдет на работу. Заяц завтра пойдет опять на стройку. …А если они больше не встретятся?

Юна встала. Мысли ее прыгали, как блохи.

Тысяча знакомых была у нее в этом городе. Тысяча и одна — и Нис.

Никому из этих знакомых она не могла даже рассказать. Даже Нису. Никто не видел.

Юна медленно села, на берегу. Нужно ей было побежать назад; задом; открутить всё назад. Но она не могла. Заменить ему весь мир, пусть он их всех победит.

Нужно дождаться завтра. Это хуже всего.

Юна скрутилась в комок.


Накуртка 5
Накуртка, вообще не ведающий, что за баталии разворачиваются за его легкое тело, гулял в лесах. Но вот он снова был в городе.

На такой большой город мало одного маленького Накуртки. На такой большой мир одного Накуртки мало. Это его не касалось. Нужно было вернуть то, что задолжал в прошлый раз.

Город тем временем одолевал вирус, грипп-мутант. Все ходили в масках. Когда Накуртку в его куртке с капюшоном, скрывающим половину лица, остановили на входе в метро, он подумал, что опять не прошло.

Ему велели надеть маску. Накуртка даже рассмеялся. Отошел к окошку и купил — закрывающую вторую поло­вину.

Вместо того чтоб отращивать, например, бороду. Борода у Накуртки почти не росла. Брился он раз в неделю.


Накуртка пробежал по домам. Ему удивились: давно не видели и летела молва, что Накуртку сгребли. Отвыкли они от Накуртки. И не привыкнут: всех он обошел за один раз.

Следующим утром Накуртка стоял у магазина. Маленький подвальчик, торгующий краской. Несмотря на андерграундный вид, продажи шли бойко.

В кармане у Накуртки была крупная купюра.

Некоторые так отвыкли, что предпочли бы видеть На­куртку последний раз. Можно было отойти в другую комнату и позвонить ментам.

А можно не отходить. Спокойней и проще.

— Да ты просто Накуртка, — пошутил продавец, когда он набирал баллонов на всю сумму. Накуртка усмехнулся в маску.

Пока его не было, мода на куртку ширилась в этих кругах.


В полночь Накуртка, с мешком на спине, из которого торчали длинные доски над его головой, шел по окраине города. Заглядывая в окна на первом этаже, мимо которых проходил. Не так часто Накуртка видел людей. Ему было интересно, как они тут живут.

Мимо проехала полицейская машина.

Дома кончились. Индустриальный пейзаж, обнаживший, что люди сделали с землей — словно сами сбежавши в испуге. Шоссе ушло вниз. Впереди раскрывался длинный темный тоннель, соединявший город с корабельным островом.

Накуртка спустился, не уменьшая шаг. Здесь не было тротуара. Ничего для пешеходов; лишь узкий, меньше полметра, поребрик. Тянулся вдоль стены с желтыми лампочками по верху. Первую треть тоннеля он прошел один, затем его обогнала машина.

Накуртка остановился. Прислонил к стене рюкзак, сбросив с плеча. Из рюкзака он вынул полосатую светоотражающую ленту.

Удалось огородить пятнадцать метров, когда он почуял прибавление света позади. У Накуртки глаза были на спине.

Перепрыгнув через ленту, он проскользил пять шагов и вжался в стену.

Полицейская машина вильнула перед ограждением, сбавляя ход. Накуртка, не поднимая глаз, стоял. Спрятаться негде; и он по-любому не успеет добежать до далекого выхода из тоннеля.

Тусклые лампочки почти его не освещали. Машина прибавила скорость и унеслась, жужжа и грохоча эхом. Лента была, которой оцепляютдорожные работы. У Накуртки в мешке еще было пять мотков такой.

Не торопясь он вернулся за ограду, к своему рюкзаку. Подхватил его и двинулся туда, откуда пришел. Нужно было дождаться, когда они проедут обратно.

Прошел час. Накуртка сидел и курил. Среди индустриальных заборов он мог скрыться в любой щели.

Проехали.

Накуртка пошел к своему заграждению, перешагнул внутрь и стал разматывать трафареты, прижимая их досками к стене.

В полпятого он закончил. Никто больше не проезжал. Днем здесь будет непрерывное движение. Накуртка собрал оставшиеся краски — в баллонах перекатывались металлические шарики. Они были нужны, чтобы краска не засыхала. — Не успеет.

Смотал ленту ограды и, уходя, оглянулся последний раз.

Вереница уродов, на пятнадцати метрах, на высоту роста Накуртки, сгибались под стеной, держали ее, придавленные ей, вырывались из-под стены. Высунутые языки, открытые флюоресцирующие красные рты. Краска стекала с рук и ползла по асфальту. То, на чем стоит город, — их не видит никто. Теперь. Услышат.


На этой широте нет белых ночей. Небо надвинулось тучами: всё на руку Накуртке. Он шел в центр. Доски он побросал под стеной, некоторые прислонил к нарисованным рукам — они вцепились в них, как в опору: рычаг; а трафареты сунул в попавшийся по пути мусорный ящик. Больше они не нужны. Но краску надо израсходовать.


Он перешел через мост и увидел… Такое было трудно ­предугадать; но Накурткин глаз бил, как молния. Город ощутил Накуртку. И подсовывал, словно яблоня, просящая, чтобы ее отрясли.

У свежего рекламного стенда, на пять метров вознесшегося над парапетом реки, стояла, забытая, металлическая хрупкая лестница. Соратники Накуртки — только наоборот. Скоро они вернутся.

Накуртка взлетел над землей.

Лестница подрагивала под ногами. Никто ее не держал. Чтобы зарисовать весь плакат с рекламой квартир в новостройке — Накуртке следовало бы спускаться, двигать ее, потом забираться обратно.

Накуртка перебрался на металлическую полосу, на которой снизу натягивался стенд. Согнувшись, он цеплялся за нее одной рукой. Ползя по стенду, как муха, выворачивая голову вверх, он наносил поверх рекламы мост — возвышающийся перед ним. Накуртка размахивался — сколько хватало руки. Краска шипела, вырываясь из баллонов; лучшая краска из спецмагазина, схватится уже через пять минут и не просто ее оттереть; пустые он бросал вниз. Он почти не видел свой холст. Но у Накуртки глаза были на руке. Небрежные полосы и потеки складывали картину — с пятисот метров охватываемую взглядом: взорванный мост.

Накуртка дополз до дальнего края, нависавшего над самой рекой. Оставалась белая. Потянувшись, он повел баллоном сверху — вниз — и вверх. V. Птичка. Улетала над взрывом, над взлетевшими сваями, падающими в реку машинами — с края и верха плаката.

Спина уловила движение внизу. Не было возможности возвращаться к лестнице. Накуртка вдохнул всеми легкими, локтями поправил рюкзак. Оттолкнулся ладонями и ступнями и прыгнул задом.

В дециметре перед носом просвистел парапет, Накуртка обрушился в воду. И опять: если бы берег был низкий; если бы на дне таился железный лом — Накуртка расшибся бы, с пяти метров. Он вынырнул, хватая воздух, услышал голоса и снова ушел в воду. Полупустые баллоны болтались на спине: избавься от мешка! — будет легче плыть.

Под ногами толкнулась земля. Выставленными вперед пальцами Накуртка уперся в гранит. Под самым парапетом он побрел, по пояс в воде, полушел-полуплыл, отталкиваясь рукой от стены. Парапет оборвался в пользу лестницы. Накуртка выполз на нее и притих. Возбуждение отхлынуло; накатил холод. Хорошо, что июль; что вода. Мутная городская река, в которую сбрасывает отходы канализация.

Рюкзак был при нем.


Мокрый Накуртка стоял перед дверью отделения полиции, в двух шагах от реки. Никого не было. Полицейские умчались по тревоге и бороздили набережную взад-вперед. Никто не искал его здесь. Над дверью торчала камера. Было бы больше времени — он бы ее размозжил.

Держась спиной к камере, он нацепил маску. Потом Накуртка достал последние три баллона. Красный и оранжевый. Еще чуть-чуть синего.

Прямо на двери отделения Накуртка создал из оставшихся красок пожар. Мокрый, хоть выжимай.


Бросив рюкзак, он без спешки пошел во дворы.


Серый рассвет падал на маленькую фигуру, шагающую по краю федеральной трассы на северо-восток. Уже ехали фуры; ни одна не останавливалась поднятой руке. Допотопный ЗИЛ трясся с хлебом для рабочих на стройке, сворачивал через 10 км. Пожалел бредущего мокрого человечка в противопожарной маске.


Через двенадцать часов Накуртка был за 800 километров от города.

Через двадцать четыре часа он был за полторы тысячи.


Последний час шел пешком. Никого не останавливал. Да и некого останавливать, машин под утро едет мало.

Наконец он увидел реку впереди — не та, что в городе: могучая, желтая, неприрученная. Прикрученная. Скованная мостом. На мосту кабинка с одной стороны. На той стороне кабинки нет.

Накуртка сорвал с лица маску и пошел прямо на кабинку; и, проходя, заглянул. Охранник, сидя, спал. Семь утра.

Он перешел через мост и свернул вниз. Пробежал по откосу и скрылся в кустах на крутом берегу реки.


На этом берегу у Накуртки был схрон. Он переоделся; только куртку не сменил: все давно высохло прямо на нем; попил чаю, холодного, из оставленной трое суток назад фляги. Огонь разводить нельзя. Это дальше.

Потом Накуртка выбрался на открытое место. В руках охапка дощечек и веревок. Он собрал и поставил его. Импровизированный мольберт.

В ясном утреннем свете Накуртка, поглядывая вперед, рисовал мост. Точно так же, как в городе; и также тот, что стоял перед ним. Он не закончил. Накуртка не считал зазор­ным повторить. И красок у него не было. Накуртку это не печалило. Уголек сохранился в кармане с последнего костра; а глины под ногами в избытке. Если б не то, и не другое. Он бы обошелся и без мольберта. Он мог бы рисовать на земле. Но так кайфовей.

Отступив, он оглядывал то, что получилось.

Не как в городе. — Но лучше. Монохром. Рыжий, и чуть-чуть черного. Теперь закончил?

Усмехнувшись в усы, которых у него не было, он при­рисовал сбоку парой штрихов прыгающего в воду охранника.

Потом Накуртка прикурил и бросил спичку в картину.


Он успел упасть на траву и выдохнуть дым — когда взрыв потряс землю под ним. Накуртка лежал с открытым ртом, ­сигарету держа на отлете. Другой рукой прикрывал голову.

Потом он встал. Сигарета погасла, и он прикурил ее ­снова.

Искореженный мост торчал над рекой.

В желтой воде среди кружащих обломков появлялась и скрывалась голова — охранник резво греб к берегу на той ­стороне.

С двух концов бывшего моста начинали скапливаться и гудели машины. День только начинался.

Накуртка бросил бычок, повернулся и ушел в лес.


Накуртка 6
Двое шли по коридору. Никто не сзади, никто не впереди. Наравне.

Тот, что здесь был, остановился первым. Открыл дверь пластиковой картой. Пропустил пришедшего.

Комната. Как номер в хостеле, даже не из самых дешевых: с койкой и умывальником. Пять шагов туда, пять шагов сюда, не разбежишься.

Пока он оглядывался, дверь мягко клацнула, закрываясь. Инстинктивно он шагнул к ней, но сразу же застопорился.

Всё.

Сердце стучало так, что он почти ничего не видел перед собой. Клаустрофобия. Давно он не был в запертом помещении. Никогда.

Если бы окно. Окна нет. Ровные стены спокойного салатного цвета. А что он сделает? Четвертый этаж. Летать он не умеет.

Все-таки окно. Без окна как будто лишился тяжести; ориентиров. Если долго смотреть в лужу, покажется, что падаешь в небо. Вот примерно так. Он не чувствовал ног. Сколько он здесь находится? Минуту, не больше. А казалось, что всегда.


Ровно дышал, пережидая панику. Потом чуть-чуть улыбнулся. Улыбнулся он своей глупости.

Всегда и есть. Всегда он находится внутри себя самого. Только те, кто его ждал, заставляли его выйти. Это последний. Куда лететь? Если сам пришел.


Отпустило, он мог уже шевелиться — и тогда сдвинулся с места и приблизился к койке. Сунул руку в карман. Бумажка, вчетверо сложенная, всегда при нем. Он развернул ее. Смотрел и улыбался, не замечая этого. Чистым карандашом «Кохинор» т/м нарисована птица, взлетающая без разбега. Птица – с человеческим лицом.


Он бы все равно пришел. Просто повезло. Повезло вот на эту бумажку. Что-то сделать помимо — как это он сказал? — помимо того что он есть.

Аккуратно сложил, как самую большую драгоценность — так оно и было, единственное, что у него было.


После этого осмотрелся, уже с интересом. Подошел к умывальнику. Открутил кран. Вода потекла.

Если не будет еды, он умрет от голода. — Но не от жажды.

С этого и начнем.

Нагнулся и попил прямо из-под струи. А ничего! Вкусно.


Потом он лег на койку, заложил руки за голову и начал ждать. Когда надоест, встанет, пройдется. Будет приседать, качать пресс, пока силы есть. Много чего можно делать. Что он делал, пока ждал его? Устроился охранником. Стал следить, чтобы было как есть — то, что хотел до этого ­перевернуть. И вот он начальник охраны. Вершина. Потолок.

Сказать ему нечего. Слова кончились. Будет что-то другое. Не слова.

Как прошлый раз? Он помнил, что было прошлый раз.

Как прошлый раз не будет.

Уверен?

Не был он уверен.

Страшно?

А то.


Проснулся через некоторое время. Проголодаться не успел: видимо недолго. Смотрел на плафон на потолке, в меру яркий.

Снились ему жена и дочь. Жена ушла от него и увезла дочь. Жили они где-то в Америке. Он их давно не видел. Дочь, наверное, теперь большая. Они его не ждали. Он бы почувствовал.

Что это за комната? Не для него же тут он ее держал ­запертой.

Он сел. Снова огляделся.

Посередине комнаты стол. Первый раз не принял во внимание. Не отнес на свой счет. А на столе компьютер.

Он встал и подошел к столу. Пошевелил мышью.

Монитор посветлел.

То, что он увидел: прямоугольник, был разделен на тысячу маленьких ячеек. Он навел курсор на одну — и ячейка сразу выросла во весь экран. Камеры наружного наблюдения, вот что это такое. Это просто комната охранников. Комната отдыха. Естественно, у начальника охранников есть от нее ключ.

Он продолжал смотреть. Потом он выдвинул стул, сел. Вглядывался с напряженным вниманием. Окно — если это было окно — показывало темноту снаружи.

А в темноте кто-то шел.


Щелкнула дверь. Он не оглянулся.

Вошедший встал за его спиной.

— Что это.

— Это сны.

Он сдвинулся вместе со стулом так резко, что стул едва не упал.

— Мне нужно в сортир.

Тот усмехнулся.

— Покажешь фокус с исчезновением?

— Нет у меня никаких фокусов.

— Узнаёшь? — он кивнул на экран.

— Нет.

— Память потерял? Удобно.

— Это ты сделал?

— Это ты сделал.

Он поднялся.

— Попробуй. Меня остановить. Никому еще не удавалось.


Тот уселся на освободившийся стул.

— Ты сам не сможешь, — сказал деловито. — Все, что я смог, — он показал подбородком. — Кое-что пошустрил, намутил… А это не моя специальность. Сил — немеряно. Я горы сверну. Засиделся тут. Давай, решай. Время есть, сейчас ночь, никто тебя, кроме меня, не откроет. Пойдем, покажу, где здесь толчок.

— …нужны карты. Схемы. Достанешь?

— Чего?

— Всего.

Тот подумал.

— Не за одну ночь.

— Я приду. Это я возьму.

— Оно работает только здесь.

— Я подключусь дома.

— Залог.

Он достал листок из кармана. — Годится?

Тот развернул. Поглядел, потом на него.

— Забери. Если у меня это найдут… Хватит слова.

— Слова кончились, — сказал он.


Юна 2
Юна шла по коридору. Она не знала, где идет. Это было что-то вроде канализационного коллектора. Она и слов таких не знала. Под ногами была вода. Было темно. Она шла на ощупь, выставив вперед руки.

Шлеп. В лицо ей врезался слизень. Слизни летали тут по воздуху. Он подержался пять секунд и отвалился с чмоканьем. Вода выше щиколоток, унесла его встречным течением.

Из носа у нее текли сопли. Из открытого рта вырывалось хриплое дыхание. Лицо горело от равномерно прилетающих пощечин, под слоем слизи, которую она не успевала вытирать.

Шлеп, шлеп! Сразу два слизня влепились ей в лицо, величиной с хорошего кота. Подержались и отвалились.

Юна села в воду. Больше никуда не пойдет, шагу не ­сделает.

И что? Так она просто сидит в грязи.

Юна встала. Побрела дальше, выставив вперед руку, прикрываясь локтем другой.


Юна пробудилась с первыми лучами солнца.

Она сидела на берегу. Ну и еще раз ну! — она проспала всю ночь тут, сидя на реке, вдалеке, одна, ни сыта ни голодна!

Она вскочила.

— Какая-то компьютерная игра, — сказала она вслух, еще не отойдя от слизней, заполнивших ей голову.

Где бы она ни спала — ей снился этот один и тот же сон. Ее расстреливали слизнями! Хихикая наверно при этом, сами сидя в комнате, щелкая какой-нибудь компьютерной приставкой. Какие-нибудь дебильные дети. Интересно, сколько им очков налетает за нее? И — когда расстреляют ее, что они будут делать, примутся за кого-нибудь другого? Неинтересно. Что она ни делала днем — ночью она все равно в нем ока­зывалась.

Но пришел новый день. Вдохновил Юну солнцем. Что-нибудь она совершит — чтобы разбить эту игру. Не со слизнями же воевать, они же безмозглые.

— Я еще до вас доберусь! — крикнула Юна.

Потом она потащилась домой, думая: главное не говорить Зайцу. А то он… Страшно было подумать, что будет, пусть он лучше не знает. И одновременно — дома ли еще Нис, не ушла ли она на работу.


Нис была дома. Светло было в комнатке, когда Юна вошла, открыв дверь ключом, — но Нис еще спала. Кровать была всего одна, Юна спала на полу. Она рухнула на спальник в углу, завернулась в него, не раздеваясь. Если Нис уйдет, не разбудив ее, — а так она делала всегда, — то можно будет потом перебраться на кровать и еще поспать. Чертовы слизни! Юна любила спать. Раньше. Может, перестать спать вообще?

А иногда ей приходило в голову, что это вовсе даже не сон. Что она наяву в своей жизни оказалась в этом темном коридоре.

Юна, не открывая глаза, потрогала лицо — нет ли там слизи? Слизи не было. Зато сопли текли. Правильно, она же проспала на берегу, даже хоть и ночью в июле не холодной.

Она услышала, что проснулась Нис, и притворилась спящей. Главное, чтобы Нис не спросила. Она же не знает, когда Юна пришла. Мало ли что; может, ходила к кому-нибудь из знакомых.

Она успела еще подумать: а если никуда не выходить. Сесть в углу и сидеть весь день и смотреть — может, так она увидит, откуда они появляются? Нет, невозможно. Придет Нис и скажет: что это ты тут делаешь?

Нельзя было никому рассказывать. Юна иногда глядела на Нис с подозрением: может, у нее тоже какие-нибудь слизни? Вдруг у всех людей что-нибудь такое — а они просто никому не рассказывают. Но на Нис не похоже — такие у нее были ясные светлые глаза. Так что, у нее одной? Будь у нее выбор — Юна бы выбрала что-нибудь получше. Самолеты, бомбы, пусть даже какие-нибудь чудовища; что-нибудь — с чем можно хотя бы сражаться!

Жгучий стыд пожирал Юну, что она из-за какой-то своей ошибки оказалась в этом коридоре, тратя время на то, чтобы только терпеть. Она сжала зубы. Она могла не спать ночь или две подряд — как ей иногда и случалось, когда у Зайца был выходной — выходной у него был раз в месяц, и они вместе бродили по городу; но не спать специально — из-за ­какого-то сна?!


После этого она оказалась на том же месте с той же водой под ногами. Идея, что нужно добраться до конца этого коридора, давно была отброшена. Конца никакого не было. Отупев от повторений она брела навстречу слизням и навстречу воде, не останавливаясь и не поворачивая назад.


Юна 3
Заяц бы, конечно, сделал что-нибудь, если бы Юна ему сказала — но только что он мог сделать со слизнями? Он мог бы сделать что-то с собаками. Он спас Юну от собак. Этот город — куда они переехали из того, в котором жили раньше, когда Нис уехала от родителей, они считали, что учиться, а Нис их не разубеждала, а Юна — наоборот, она считала, что перевезет сюда свою маму. Мама была не против, во всяком случае она писала Юне письма, а Юна — она не очень-то любила писать — просто звонила. Когда получала письмо. Сейчас точно она не спешила звать маму, им и вдвоем с Нисом в одной комнате было тесно. Вот в этом городе — который был хорош еще тем, что она в нем, в отличие от своего города, всего не знала; он и был больше, чем город, где в начале жили Юна и Нис, — она как-то решила сократить путь, удаляясь от знакомых, в сторону Нисовой комнаты, и пошла через стройку. На стройке был сторож, но она не обратила внимания, что он там кричал ей из своей будки — он же не будет в нее стрелять. Тут она обратила внимание, что за ней идет собака. Сторож и носа не высунул из своей будки. Он сам боялся собак, которые ночью бродят по стройке. Юна не боялась собак. Жаль, что собаки об этом не знали. Их было пять.

— Ну-ка фу! — сказала Юна.

Собаки приближались. У нее не было ничего, что бы им кинуть. И ничего, чем бы кинуть в них. Все-таки она нагнулась и подобрала кусок бетона. Замахнулась и шагнула на них. Она уже стояла к ним лицом. Собаки не обратили на это никакого внимания. Они все так же приближались. Тут она увидела позади собак, перед фонарем, силуэт, словно вырезанный из огня.

А это был Заяц, который вышел из своего вагончика, ­туалетная кабина у них была на улице. То есть на территории стройки. Его соседи даже не выходили ночью в туалет — они боялись собак.

Он не пустил Юну идти дальше по стройке, а она проспала ночь на его койке, а он сидел на нее и смотрел, как будто никогда в жизни не видел ни одной девушки. В этом вагончике — точно. Никаких слизней ей не снилось, засыпая, она и не вспомнила. Никто никогда не защищал Юну, это она считала, что должна защищать своих тысячу знакомых от других, незнакомых. Но в эту ночь что-то случилось. Что-то рухнуло. Какая-то — благодарность; или не благодарность, а непонятно что. Она вся дрожала утром, когда он вышел из вагончика, чтобы идти на стройку, утро, конечно, было холодное. Как будто она все еще стоит в окружении этих собак, сторожей, и всего мира, в котором только один — за нее.

Это конечно было не так — у нее же была эта тысяча знакомых, и мама, и Нис. Но вот так.

Но только одна ночь. Потом ей дальше снились слизни, в вагончике этом она никогда больше не спала. Что он мог сделать?! Если он ничего не мог сделать даже для себя; его бы выгнали со стройки, если бы увидели Юну в этом вагончике. Хорошо еще, что соседи ничего не сказали; но и они тоже. Что он мог сделать?! И никто не видел; никто не знал.


Нис 2
Нис вышла из магазина. Сегодня они не встречалась, Юна сказала, что придет поздно. У Юны вечно были какие-то тайны. У Ниса не было тайн, кроме тайного уезда от родителей, которые хотели вывести ее в люди. «Ну, что сегодня проходили?» — спрашивали они, когда она им звонила раз в неделю; на что Нис неизменно отвечала: «Дифференциальные управления», что родителей, знавших о дифференциальных управлениях еще меньше, чем сама Нис, совершенно удовлетворяло.

Родители ей не посылали ни копейки — думали, наверное, что она живет на стипендию сорок рублей. Нис улыбнулась одной стороной рта. Она зарабатывала гораздо больше. И все равно не хватало: снимать комнату, и есть, еще Юну кормить.

Она хотела пойти в клуб, но раздумала.

В мешке у нее была книжка.

Нис не хотела учиться ничему, кроме читать книжки (сказки). Все остальное она и так умела. Как ни странно, работая в книжном магазине, было невозможно читать: приходилось все время стоять и смотреть, как бы покупатели не украли книги. А если покупателей не было, то все равно нельзя. Не разрешал директор магазина, который был в нее влюблен — Нис очень возмутилась бы, если бы ей об этом сказали. На хрен такую любовь! Единственными ее проявлениями было то, что он все время штрафовал ее за какие-то ошибки.

Уголки губ у Ниса чуть-чуть опустились — хотя выглядели все равно так, словно она собиралась смеяться. Может, за это директор ее и… Что: штрафовал или любил?

В общем, Нис была довольно замученная, хорошо, что сегодня пятница, а завтра будет суббота, а дальше — воскресенье. Даже то, что Юны не будет. Тоже было хорошо, можно никуда не пойти, а сесть и читать все эти книги, не вставая.


Она уже дошла до метро. Как — по метро или по воздуху?

Она услышала какую-то музыку и отвернула, чтобы посмотреть.


У метро играли, двое их, Ниса и Юны знакомых: в клубе не было места одновременно на всю тысячу, и в сутках всего лишь двадцать четыре часа. Увидев Ниса, оба остолбенели и открыли рты. Они оба были в нее влюблены.

У Ниса чуть приподнялись уголки губ, и два молодых человека повлеклись к ней, словно притянутые магнитом. Негустая толпа, увидев, что не будет больше никакой музыки, стала расходиться. Вдруг Нис пригласит их к себе домой?!

Нис почувствовала какое-то ухарство: суббота впереди или не суббота? К тому же, у нее было воскресенье, а может Юна и завтра не появится.


Юна появилась сегодня.

В темноте она дошла до дома, в котором была квартира, в которой была комната Ниса, — и, проходя, посмотрела в окно. Комната на первом этаже.


Ниса рассмешили молодые люди, затолкавшие в себя еду, купленную и сготовленную Юной на Нисовы деньги, давясь и задыхаясь, чтоб только не разговаривать. Ладно бы Нис и Юна вместе, — но наедине с Нисом их покидало все красноречие. Они бы с удвоенной силой набросились сейчас на свои инструменты, как бывало, когда Нис смотрит на них в клубе, — но соседки Ниса за их музыку не накидают в шапку мелочи, а наоборот, накидают им по шапке. Нис, еще подождав, может, они чего-нибудь скажут, забралась на кровать, а молодые люди, переведя дух, оглянулись: это был провал. Оставалось им увернуться вдвоем в какой-то валявшийся на полу спальник.


Для Юны ее спальник не был никаким провалом — а был местом, где она может законно лечь! Ничего не стоило ей ворваться в комнату, растолкать музыкантов и вытолкать за дверь. Но шаги ее почему-то замедлились.

Она не могла веселить Ниса все дни. Тогда она не могла бы встречаться с Зайцем — а она жила от того — до того, как это снова случится.


Шаги ее замедлились; и наконец и вовсе остановилась.

Вообще-то она подустала гулять. Она хотела закрыть глаза и сосредоточиться, замедляясь, на том, что было сегодня.

Вместо этого нужно было сделать шаг, и еще шаг, оставшись без всякого прикрытия, что внутри, что снаружи.


Заяц
Заяц прождал час, пошел следующий.

Он сидел на месте пять часов, уже пора было возвращаться обратно.


Легко быть храбрым. Для этого надо, чтобы ты не был ­никому нужен.

Все соседи по вагончику Зайца — с которыми он почти не разговаривал, хотя и понимал язык, на котором они разговаривали между собой, а на том, на котором разговаривал он, они почти не разговаривали, — когда говорили между собой, говорили они о тех, кто их ждал в их деревнях. Они туда посылали деньги.

Еще для этого надо, чтобы тебе ничего было не нужно.

Заяц зарабатывал меньше всех — он был хромой, и его не брали на настоящие высококвалифицированные работы, а заставляли таскать мешки, туда — с мусором, а назад — с материалами; ну, иногда и брали, он мог это делать всё тоже. Но платили все равно так, как если бы он только таскал мешки. Но соседи по вагончику могли одолжить у Зайца, если им не хватало, потому что они послали в свои деревни. Возвращали не всегда.

Ему было это безразлично. Он даже вряд ли мог объяснить самому себе, как попал на эту стройку, — причем это уже была не первая стройка, куда он попал. Он построил, то есть участвовал в том, что строили, несколько высоких домов — в которых и ему, и его соседям по вагончику не досталось бы и самой маленькой квартиры.

Он поэтому мог уйти, и уходил, со строек на другие стройки. Никуда больше он не мог попасть, — кому он нужен? Таких полно в городе; и не хромых.


Теперь у него была девушка.

Зайцу было уже двадцать пять лет, или вроде этого, а у него первый раз была девушка.


Заяц пошел в свой вагон и лег, перед тем, как идти обратно на стройку. Все соседи уже спали.

Но он не спал. Он боялся.

Не боялся того, что первый раз кому-то нужен — и вот опять будет никому: в этом ничего. Нового.

Он боялся, что кто-нибудь ей что-нибудь сделал.

Она дура. Думает, что она мужчина. Она, наверное, никогда не смотрелась в зеркало. Одевается хуже Зайца. Неизвестно, где она живет и откуда берет деньги на пропитание. Она разговаривает как попрошайка и ругается, как старый дворник.

Если бы она не была такая глупая — разве бы она ходила к нему каждый день? Но сейчас. Завтра.

Завтра он уйдет со стройки и пойдет ее искать.

Лучше этой девушки не было ничего в мире.


Юна 4
Давным-давно Юна однажды говорила Нису:

— Есть такие места в городах, они совпадают. Смотри, смотри, вот это место — оно точно такое же, как такое же ­место в другом городе! — (там они тоже были). — Помнишь? — Да, Нис, ей казалось, что она помнит: этот поворот, и пустырь с автобусным кольцом на краю города, вот и светофор на том конце поворота вокруг пустыря, — может, если мы сейчас выйдем, — взахлеб продолжала гнать Юна, — то, может, выйдем прямо в том городе — вместо того, чтоб ехать на поезде целую ночь, и другую ночь?

Но они не вышли. Им было не надо.


Юна могла пойти поубирать в баре.

Там было так грязно, что хватило бы до утра. Притом, там всегда оставался целый мешок огрызков и объедков, таких больших, что ими можно неделю питаться.

Вдобавок он был близко к тому месту, где снимала комнату Нис. Вместо этого она двинулась в другую сторону.

Они находились на острове. Этот остров — такой большой, что даже не выглядел как остров: просто часть города — соединялся с остальной его частью мостом. Несколькими мостами. По которым Нис проезжала на троллейбусе — или под которыми в метро — когда шла с работы до своего дома. Река в этом месте раздвоялась — и дальше снова сходилась, впадая потом в мелкий залив, который тянулся до горизонта, уходя в невидимые воды северного моря.

Юна и шла на тот конец острова. Где сходилась река и где она раньше ни разу не была потому что здесь не было ничего интересного — ни баров, ни клубов. Ну, как ничего: только новостройки на намытом, то есть искусственно продолженном берегу, так что тем, кто раньше жил на берегу, оставалось довольствоваться видом выросших между водой и ими домов — вот им это не нравилось, наверно! Но она повернула — правее и дальше, оставив позади дома. Впереди простирались пустыри, какие бывают во всех городах. Это был индустриальный пейзаж, где валялись огрызки и объедки кораблей: тоже еще как интересно; в другой раз она бы обязательно на них залезла, и Ниса бы с собой потащила.

Но тут она увидела туннель, уходящий вниз.


Юна устала еще до того, как начинала идти. Она машинально переставляла ноги. По туннелю — по которому, наверное, с острова можно было перебраться.

Вот, куда? По середине туннеля шла проезжая часть; собственно, занимала все его место. Юна по краю двигалась вглубь, так что перестал быть виден вход; выхода же все не появлялось. Туннель как будто в центр земли. Она бы не удивилась, если бы появились слизни — не во сне. Явь как-то перестала от него отличаться. Под ногами, однако, было сухо. Юна споткнулась о бордюр — по которому она и шла.

И тут она увидела их.


Эта картина. Нарисована она была на стенке туннеля, яркими красками. Они светились в темноте. Краски стирали, и долго терли — это было видно, может быть, кирпичом — кое-где отскребли стену до более светлого цвета. Но не так легко было их уничтожить! — они вошли в стену, въелись насмерть, все равно они в основном уцелели. Можно было закрасить поверх, еще более едкой краской. Но не успели.

Они были страшными. Не как слизни, да слизни и не были страшными, они были… фу, слизни!

Эти были страшными, потому что… честными. Хотя такого не увидишь наяву. Наверное, их потому и стирали.

Юна не могла оторваться. Краски жестоко били в глаза, хотелось повернуться и бежать долой, забыть эту картину. Одновременно что-то внутри нее ринулось им навстречу.

Она повернулась и присела. И теперь она была одной из них — фигур, нарисованных на стене.

Она не разговаривала — она еще не сошла с ума, разговаривать с рисунками. Просто думала.

— Это ведь сон? — спросила она.

Краски молчали. Она сидела у подножия их — держащих стену и одновременно взламывающих ее, выступающих в туннель с незримым криком. Они перешагивали, прикрывали ее — а она прикрывала им спину. Только чуть-чуть от­дохнет, и встанет, пусть в последних рядах: не убежит и не зажмурит глаз. Чтобы сражаться со сном, надо сражаться с тем, что наяву.

— Я так и знала! — крикнула Юна, засыпая.



ПРО ЛЮБОВЬ

Подходя к вагончику, который стоял у самого забора, ­он увидел за забором. В ушах зашумело, еще прежде, чем успел подумать.

Девчонка ночевала у него в вагончике этой ночью. Ночью он ее не пустил. Был месяц май; было тепло. Только по утрам холод. Тепло — это плохо. Ничего похожего на мойку. Рукомойник на улице, с палочкой, как в деревне, только пластик, — и то без воды. Вода денег стоит. В вагончике можно топор вешать. Но тут выбор: или на улицу к собакам — или в вонь мужских тел. Он просидел всю ночь, ждал, что начнет задыхаться. Тогда бы он открыл дверь. Но она спала мертвецки. Шестеро соседей ворочались на своих койках. Они не проснулись; но женщина! в двух метрах. Знай, что они видели во сне.

Утром отпустил. Ушла и ушла; и он. На стройку.


Но вот стоит за забором.

— Пошли погуляем? — когда он подошел со своей ­стороны.


Он шел к выходу, и огибал потом забор, в голове — бух-бух-бух. Женщина. Девчонка — как жеребенок. Но целая женщина. Зачем?! Он и не думал. Не запрещал себе — вправду не думал: отпустил — забыл.

Они ходили до двенадцати. Вдоль забора туда-сюда, кругом индустриальный пейзаж. На небе были одновременно солнце и луна.


Ночью его избили соседи по вагончику.

— Так нельзя. Нас дома семьи ждут. — Он не знал, кто говорит. Голоса у всех были одинаковые. — Ты и так хоромой. Нам надо, чтобы ты быстро бегал.

Воду не завезли. Бегал по стройке прямо так.

Опять первый шел. Увидел ее за забором.


Брови как беличьи кисточки: не которые на ушах — а теми, что рисуют. Брови так сдвинулись, что он захотел, чтобы его били каждую ночь.

— Пошли.

— Куда? — растерялась.

— Ну куда. К тебе.

— Ко мне нельзя.

— Тогда так.

Она чуть отставала. Догнала:

— Что ты теперь делать будешь?

— Уйду на новую стройку. — Он об этом даже не думал. У него там ничего не было.

Она огляделась. Шли мимо магазинов и аптек, несколько, на выбор. Выбрала самообслуживания.

Вышла через пять минут, рука в кармане. Подошла и разжала руку — серый пакетик.

— Украла, — небрежно. — Коробочку со штрих-кодом оставила.

— Так нельзя, — сказал он голосом его соседей по ­вагончику.

— Можно редко. Пошли, а то засекут.


Сели на берегу, она разорвала пакетик, плюнула на ладонь, высыпала туда чуть-чуть и намешала пальцем.

— Бадяга, — говорила она, аккуратно размещая у него на лице серую грязь тонким пальцем. — Я себе все время ­синяки свожу.

— Все время?

— Иногда. — Она склонила голову, оценивая, фыркнула. Он тоже ухмыльнулся. — Не смейся! Надо ждать пятнадцать минут.

Грязь стягивала кожу, засыхая. Кололось, когда она втирала, а так — приятно было.

— Умойся.

Он умылся с реки. Она сполоснула пальцы.

— Это из-за меня? Я тебе вернула!

— Давай. — Он потрепал ее по плечу. — А то мне ночевать негде будет.


На новом месте повезло прямо к ночи. Примчался начальник на машине, делать разнос.

— Я вас всех уволю! — распинался он. — Любого с улицы возьму — сложит лучше!

Он только что перелез через забор, спросить, может у сторожа, может нужны разнорабочие. Может, место ему найдется, дождаться утра.

— Плитку ложишь? — крикнул начальник.

— Ложу, — сказал он.

— Положите его у себя.

На третий день плиточников вернули, но его не выгнали. Подноси разгружай. Он был этому и рад — рабочие косились. Но каждый мог быть на его месте. Каждый представил себя. За другого стоять тут не принято.


Он думал, соскочил. Искать она его будет? На другом конце города. Как будто они хотели построить новый, прямо внутри того, что был; засадить небоскребами.

Платили больше. Но условия хуже. Приходилось работать и в ночь.

На пятый день, днем, увидел опять за забором. Помахал рукой, пробегая. Опять уходить — строек не хватит.

Вечером он вышел. — Эй куда? — крикнул сторож из будки.

Вид у нее был — бывают и получше. Она встала, но он положил ей обе руки на плечи. Она подалась вперед. Он закрыл глаза. Стояли десять минут, качаясь.

— Ну, всё. — Он похлопал ее по плечу. — Всё.


Они оказались у реки. В этом городе, куда ни плюнь — была река. Пальцем ткни — река.

— Тебя опять побьют.

Он молчал. Работал. Залез ей под рубашку. Грудь была маленькая и твердая. Она смотрела вдаль, будто не ее касалось.

Он расстегнул рубашку и завалил ее. Берег был в осколках от бутылок, он порезал ногу, упираясь.

— Ну вот, я же говорила.

Они сели. Заяц тяжело дышал. Носил-носил — сбросил.

С пальца натекло. И под ней — кровь. Дождь уже лил, пока это все происходило.

— Надо идти, — сказала она.

Он поднял ее. Один скелет, ничего не весит.

Они поплелись рядом, пока дошли, с него вся грязь смылась. Столько воды кругом, как он раньше не замечал.


Он думал — надо искать другую работу. Часы тащились как кляча на водокачке, раньше он не берег силы, ворочал за всех. Не подставляться. Не попадаться на глаза. Тут никто не перекуривал; так бы рядом постоял.

День едва перевалил за середину, а его начал бить ­мандраж. Расстались; не договаривались. Тогда будет по-прежнему.

Шел к выходу, хромая больше обычного. Сторож на этот раз молчал, или его не было в будке. А может, отвернулся.

Вот он ее видит, ничего не чувствует. Только покой. Покой сходит на тело, все как надо, все крепко, надежно. Она не бросит никогда.

— Долго ждала?

Она молчала, будто не понимая. Трогала карман — карман оттопыривался. Вынула и протянула ему. Апельсин.

— Украла?

Она фыркнула:

— Нет, купила.

— Съешь.

— Сам ешь. — Глаза сверкнули. — Давай уйдем.

Поехали в этот раз на метро. В центр поехали. Денег только-только на два жетона, с прошлой стройки ушел, расчета не получил. Главное ее посадить. Она вороватая девчонка, если она примется за свое, а ее словят — как тогда? Пусть бы его разрезали на куски, а ее не трогали. Но никто никогда не соглашался на обмен.


Толпы народу. Она ныряла в них, как рыба. Заяц чувствовал себя не фонтан, в грязной одежде со стройки, замешкался. Она вернулась, сунула ему ладонь. Шли дальше, не расцепляясь. По реке тронулся трехэтажный паром, с одного берега на другой, кучи людей притерты к бортам, а машины — на ярус ниже. «Эй!» — она замахала тем, кто на пароме — и с парома замахали в ответ. Она вздернула его руку, как победителю.

Мимо метро, парома мимо, метро закрыли, паром по билетам, на стройку разве к утру. Она двигалась, как маленький локомотив. Он хромал, палец болел, но готов был до упора — если как вчера. Но светло. Ни тучки.

— Вон там я сплю, — она ткнула пальцем за реку. Так он узнал, где она спит.

Она остановилась, вздернула подбородок.

— Я больше не приду.

Кивнул.

— Тебе все равно?

— Ты одна из них. Я понял, ты показала.

— А ты?

— Я если свалюсь с лестницы, или с балкона без перил. Городу от этого ничего не убавится.

Она кивнула.

— Я специально так сказала.

— Зачем?

— Посмотреть, какой ты.

— Посмотрела?

Кивнула.

Он кивнул, повернулся и пошел.


Возвращаться оказалось тяжелее, чем думал. С ней он почти не садился, — а сил было больше. Ну, на город хоть посмотрел. До этого этажи, этажи, этажи, лестницы, лестницы, лестницы, его и держали за то, что бегал не глядя, не боялся, что упадет, упадет — прекратится всё. Выкинут за забор. Не было никогда.

К забору не подходил, за стройку не заглядывал.

Палец распухал всё сильней. Он уже ловил на себе удивленные взгляды: вроде от начала был такой; тогда чего? Не тормозил, наступал всем весом, но в сумме сошлось. Ночью прислушивался к соседям, ждал, когда начнется. То есть кончится. Он только не хотел, чтоб застали врасплох. Но вагон был сборный, друг между другом они не разговаривали. Вроде бы, ему сочувствовали. Будет продолжаться. Тягомоть.

Наконец приехала машина. Начальник оказался душевный. Разоряться не стал, молча указал на выход. Когда выходил, сунул конверт в карман.

Двигаться было трудно. Сразу за воротами он присел и смотрел, как она подходит. Был белый день.

* * *
— Сходишь в аптеку? Я скажу, что купить. Купить, а не украсть.

Вынул деньги. Он надеялся, что деньги. Не обходной лис­ток на 67 пунктов, который он все равно не сможет сдать — он у них ничего не брал, — такое тоже бывало на стройках.

Вернулась с пакетом, отдала ему, и конверт с остатком. Не много. Ему ничего не обещали, он и двух недель не протянул.

— Нужно сесть, так, чтоб не видели.

Был белый день. Она смотрела вниз, подбивала ногой камушки. Один подбила, погнала, как мячик, зафутболила на обочину. Вернулась.

Остановилась у скамейки с урной, вопросительно глянула. Он промолчал. На самом виду. Река была далеко.

Открутил крышку с двухлитровой бутыли газировки и ­попил.

— Уколы делать умеешь?

— Наверное.

Он сам сделал укол. Полил на ногу из бутылки. Нога ­онемела до самого колена.

Вынул из пакета аптечный разовый ножик, разорвал ­упаковку.

— Дай мне.

Она оторвала зубами бинт, ловко протерла палец­ ­спиртом.

Заяц сидел смотрел вверх. Когда дошло до живого мяса — почувствовал.

— Глубже, — сказал он.

Прохожие огибали их скамейку по большому кругу.

Она уже бинтовала. Накрутила целую гору, в башмак не влезет.

Заяц вытер пот со лба и допил остатки воды из бутыли.


— Я у подружки живу, — сказала она.

— Ну, вот. Иди к подружке.

— Надо было сразу, — сказала она.

— Надо было.

Она покачала головой. — Я не пойду.

— Нельзя. — Он дотянулся до ее волос. Заправил за ухо. — Ты хотела посмотреть. Иди отдыхай.


Заяц посидел, смотал часть бинта со ступни, затянул узел. Получилось не так аккуратно, как у нее. Вбил ногу в башмак. Нога отходила, начинала болеть. Но болело не так, как до операции. Хромать ему было не привыкать.



ПРОВОЛОКА

Поехал в электричке за грибами.


День был при нем еще почти весь. Нож был при нем. С фонарем, штопором и открывашкой бутылок. Из грибов пока что были одни сыроежки.

Болтались в целлофановом пакете. Он взял три штуки. Шел дальше, искал другие, хорошие грибы. И заблудился.


В лесу заблудиться, пойдешь куда-нибудь — куда-нибудь выблудишься. Прикинул, где солнце, где север, где юг. Поворачивать не стал: может, уже повернул, не заметив.

Солнца, правда, не было. Грибов не было, даже сыро­ежек. Колючая проволока. Какая-то старая, ржавая. Колючая проволока, думал он, перешагивая ее. Потом споткнулся, со всего маху полетел на землю.

Проволока воткнулась в ногу. Почему-то сзади. Порвала штанину. Порвала икроножную мышцу. Он порадовался, что взял подорожник. Подорожник рос по дороге, гигантские листья, невозможно было удержаться. Можно ведь рассудить и так, что это подорожник сделал, чтобы было куда его прикладывать.

Прилепил на лейкопластырь. Крови не было — а надо было выжать, от заражения. Сообразил. Задрал штанину, ­посмотрел.

Появилась и кровь. Вытекла из-под подорожника. Плас­тырь держался еле-еле. Когда потекло, стал отклеиваться.


Никуда не идти — никуда и не выйдешь. В лесу всё время загребаешь правой. Советуют: намечать цель. Взгляд летит прямо. До березы. Дошел до березы — дальше: до сосны.

Если совсем туго — забраться наверх. Но до этого было еще далеко. И нога.

Остановился, посмотрел.

Кровь дотекла уже до сапога. Лейкопластыря больше не было. Этот совсем отвалился. Из комплекта одноразовых, который купил в метро у коробейника, таскающегося по вагонам. Одноразовые не годятся, это знал. Без пластыря подорожник бесполезен.

Но нога не болит. Заболит позже, лучше бы дома. Лучше дома.

Такое приходит в голову, когда нет ни солнца, ни сыро­ежек.


Никаким специалистом по блужданиям по лесу он не был. Был специалистом просто по блужданиям. Заблуждался в жизни много раз. Когда-нибудь будет последний — может, этот.

Что-то показалось в просвете справа, за деревьями. Пошел вправо и ткнулся в забор.


Забор — это люди: не этот.


Забор тянулся, в высоту в два его роста, из необработанных досок. Доски были пригнаны друг к другу неплотно. Появилась и тропа, почти незаметная, к забору впритык. Он шел, поглядывая в щели. Слева, тоже тянулся, овраг с водой, захочешь — не свернешь. Только назад; но назад — от забора?

Про ногу вообще забыл.

В просветы между досками он видел бетонные строения. Окон нет, кое-где нет и стен. Людьми это было покинуто давно и прочно.


Потом увидел и людей.

Сел за деревьями и начал на них смотреть, как медведь. Знакомый охотник рассказывал: медведь часами на пне ­смотрит на поляну, где охотники пируют. Утром они видят, где он сидел.


В голове забрезжило: проволока… забор. Всё понял.


Тогда он встал и вышел к ним. Не думая. Он никогда не думал, что он скажет людям. Просто отражал.

Людей он не боялся. Страшнее быть собой. Правда пугает, не всегда это такая правда, которую хотелось бы знать.

* * *
Теперь представьте: четверо, за забором, что запрещено, заняты своим небольшим симпатичным делом; звать их: Бекас, Шибека, Шар и Суслик. О двоих пока ничего; ну, а Шар. Он действительно был шар. Вид такой, как будто его накачали гелием, неравномерно, такие шарики, бывает, продают в электричках. Суслик — тоже понятно.

Четверо эти видят появившегося ниоткуда, из леса, чело­века. Они его шуганулись куда сильней, чем мог бы он — их.

В слишком светлой одежде. Со слишком… лицом… где берут такие выражения лиц. Здесь — где нет никого, кроме охраняющих и тех, кого они охраняют? Напиток застрял в чашках у тех двоих, что их, не поднеся ко рту, держали. Лес как будто вылепил его из их смутного воображаемого. И выплюнул. Делайте теперь что хотите, — если сможете, конечно.

Но в следующий момент сообразили, что их четверо. А он — один.

В условиях, в которых они находились, страх почти единственная мера поведения. Потеряв страх, на освободившемся от него месте они получили… что? Либо он в тебя — либо что? Ну, вот. Не мы такие — жизнь такая.

Автоматом, в одну, не уловимую глазом, единицу. Позы стали расслабленнее; руки задвигались размашистей. Первые двое глотнули чиёк; передали чашки тем другим, что ожидали. С приветствием не спешили. Кстати, сапожки. От таких и охранники не отказались бы.

* * *
Он хотел поздороваться, спросить, как выйти. Куда-нибудь. Карту оставил дома. На карте был лес, ничего кроме. На картах и не отмечают такие места.

Но от него не укрылось это почти не движение.

И он молчал. А через секунду стало поздно что-либо говорить.

* * *
Вообще-то никого в этом лесу не было. Четверо облазили его до травиночки. И далеко до людных мест; это знали те, кто приезжал в дни свиданий на своих машинах. Был и автобус, по праздникам.

А забор — забор. Дальше он вообще исчезал. Сначала — в заборе дыра; такая, в которую может проехать груженый самосвал. Видно, и ездили: об этом говорят колеи, почти заросшие ёлкой. Они-то ничего не ввозили, не вывозили; строили, то, что сломали до них, и видимо будут ломать после. Не слишком напрягаясь. Вход — в две кирпичных стены плюс КПП и глазок, а дальше, как всегда, деньги кончились. Ничего они и не нарушали, если поглядеть. Вопрос статуса.

Но как-то опять не того. Он должен начать. По правилам: так. Никого тут в этом лесу не было.

Первым выскочил Суслик — на то он Суслик.

— Ты дерзкий такой?

Ну, всё. Пришлось поправлять: сделал Шибека.

— Ты кто есть? — Но всё, уже было сломано; и тот почувствовал. А дерзкий. Улыбка, которая появилась, — и не улыбка вовсе: нигде на лице ее не зацепишь. И сказал, непонятно, как спросил:

— Тот, кого вы ждете. (Тот, кого вы ждете?)

— Иисус Христос, что ли? — Опять Суслик. Уже заработал хорошего поучения.

Но не при нем.

Мотнул волосами. — Я из другой сказки.

Точно. Только из сказки. Пока они оценивали ответ — оценили, язык он в сапог не засовывал. Он сделал, чего не ожидали. Вытащил штанину над сапогом, изогнулся, стал рассматривать кровь. Кровь нельзя показывать. Если можно — это значит, ты по ту сторону. Значит: вы не хищники, какими пред собой представляетесь. Люди.

— Ногу проткнул, — не поворачиваясь, не разгибаясь. — Проволокой.


Они усвоили. Шибека, минуя руку Суслика, — тот потянулся за своей порцией, — протянул чашку.

— Глотни, полегчает.

Принял не поперхнувшись, глотнул не поморщился. Чиёк был — ядерный; с ложкой. Ложка погружена трижды; накалена на огне; огонек тот давно растоптал Шар: нарушай с умом. Кто он был такой, с такими манерами? Какой-нибудь проверяющий, оставил машину, пошел по траве. Вон, и грибы. «Тот, кого ждете»? Мы — никого. А кого они дожидают — не нас касается. И нам за это ничего не будет. Ты наш пробовал; а закон один. Вообще-то они так думали: в большом начальстве дураков не завозят.

Вообще-то с этой стороны машины не подъезжают. Какой-нибудь наркоман, заплутал за грибочками за сто километров.

— Ты что, в бога не веришь? — прорезался голос.

Голос: котенок толще мяучит.

С богом тут было осторожно. Никто его не видел. Но никто не видел и что его нет. А вот на людей напороться — легко. Шар мог заплести из вилки косичку. Машинально, как другой разминает хлебный мякиш.

— В том смысле, каком ты спросил, — нет.

Сразу два голоса:

— А в каком я спросил?

— А в каком другом смысле? — То был Бекас. О Бекасе потом.

— Твоя жизнь — пьють, и нету, — он обращался к Шару не колеблясь. — Твои дела, — он отмерил четвертьпальца: — на эстолько. Я встречал таких, они спрашивают, тогда кто это сделал? То, что ты что-то сделал, не значит, что кто-то еще.

Никто не понял ничего; вот Бекас что-то понял. Сделал знак, чтоб не отвечал ему.

* * *
Как-то он завладел разговором. Они не взяли, как это произошло.

— Ну что, по желанию? — Он вернул чашку Шибеке; а глядел на Бекаса.

Теперь Бекас. Мог свистеть по-бекасьи, по-утиному, ­совой.

А заговорил, как какой-то Мстислав Сладкий.

— Какие желания, мил-человек? Я никого не жду. Отбываю наказание. — Лицо серое; бесцветные глаза смот­рели на того, не мигая.

Тот полез за сигаретами; предложит, нет? Предложил. Приняли, что ж. У всех свои, но раз угощают.

Чиркнул спичкой; сквозь зубы с сжатой палочкой:

— Я не о том, чтоб уйти по УДО.

— Выполняешь? — пискнул Шар.

Такой большой человек — такой маленький звук. Смешно. Ну это кому как. Он тоже не улыбнулся.

— Я не сказал, что выполняю.

— Твоя фамилия Орел? — перевел лицо на Суслика.

И опять показалось нормально. Суслик вздрогнул: почел бы за счастье откликаться на любую пичужку. Спасибо, что как-то — звали.

— Тоже хотел стать авиатором, — тот опустил свои глаза. — Амбиций не рассчитал. — Вынул лопухи из кармана. — Держи.

Суслик сидел рот разиня.

— Подорожник. Не бойся, не отравишься.

Механически взял. Что с этим теперь — жевать? Всё, Суслик выбыл.

Но осталось трое.

* * *
Пять минут назад он вышел из леса. Пять минут назад они допивали, собирались вернуться, откуда отлучились ­ненадолго. Видно, чиёк подействовал. Самое время.

Был белый день; сидели в натоптанном, как дорога к ­туалетной будке, пятаке за забором. Будка, кстати, имеется: вправду смешно, по тропинке вперед и в кусты, вдруг — стоит. Забытая, видно, теми, что возили. Дерьмо в ней давно превратилось в дёрн.

Как если бы всё: мох, свет, зелень — отвернулось уголком, как конверт. И ясно, что это для отвода глаз, картинка. Там, под ней, — такая тьма, рук не разберешь.

* * *
— Какие наши преступления, — голос. — Так… просрачки. Один наезд совершил, — Шар чуть-чуть колыхнулся. Но не он говорил. — В смысле, прямом: не справился с управлением, мотор не сработал. И то не сам за рулем был. Если не УДО — что ты можешь? Иди за забор, к тем, которые от тюрьмы откупились, и здесь откупились — отдыхают, сидят, а за них, вон, таскают, — кивнул на остолбеневшего, с листьями в зубах… Кто он теперь: Орел-Суслик?.. — Химия, — харкнул. — Лучше зона, чем это… вольное… ­поселение. Если б знать, — пойду, напишу оперу: посадите меня!

Имя такое Шибека, а просто — Шиба. С ожесточением вбивал, нáбело. Ожесточенно — а не то: будто — прыг­нул-тронул: стоит? не колышется под ногами? И это тот ­понял.

— На ветер слова, — тихо. — Мы здесь одни. Не перед кем распылять себя. Говори по существу.


— Сапоги у тебя хороши, — отозвался Бекас.

Все глянули вниз. Он не сбился:

— Под проволоку плохо. По лесу, просто, ходить.

— И я говорю, — подтвердил Бекас. — Сыграем на сало?

Шар неожиданно прыснул. На сало — это как: проигравший защипнет себе бок, чик — ножом. А засмеялся чего: представил, что с этого станет.

— Сала у меня нет, — тот повертел сапогом. Сидел на корточках, остальные кто на чем. Вдруг выбросил ногу вперед. — Вот… нога.

— Ногу ставишь? — заинтересовался Шибека.

— С сапогом, — он кивнул. — Один мне останется.


— На кой твой сапог! — Шара, ни с того ни с сего, ­взбесило.

Забултыхался на коряге, где полулежал — сказать: встать. А на деле — живот, почки, там, селезенка. Легкие: столько курить, будут тяжелые. Это как бы вскочил, так и засчитали.

— Сидите… долбаки, — с одышкой. — Там уж обед… ждите… принесут… скатерть…

— Змея!

Шар воспарил. Горизонтально, прямо как был.


Они заполошно озирались. Никакой змеи нигде.

Он улыбался, теперь явно.

— Да, — медленно сказал Бекас.

— Я не вру. Вот такая, — семьдесят сантиметров, — с рисунком. Не уж: без ошейника. Под тебя ушла.

— Подо мной камень, — сказал Бекас.

— Болото под тобой.

* * *
Вернемся еще один раз к компании.

Всё про всех ясно?

Такой Шар востребован в любой компании. А прибился к ним. К Бекасу с Шибекой? Нет, Бекас и Шибека в отдельности не составляют компании, несоединимы. Компанию, получается, сделал им Шар. Вращаются на нем, как на ­шарнире.

Но возможно, и наоборот: Суслик. В обществе необходим. В каждом обществе, оглядись — найдешь Суслика. Вот сидит, как набитый, и бровь нахмуря. Как будто, из всех, видел ту змейку. Выходит теперь: двое против троих.

С Суслика помощи мало, даже такого орла. Другая информация: Суслик — сума переметная. Собой не владеет, а значит, его потянуло. Вот, значит, он: как барометр, пока есть, в наличии ядро. Если нет — ядро ослабло.

Кто говорит?

* * *
Шар повернулся на оси и махнул по Суслику. Суслика снесло.

Шар не останавливался. Двое сидели пассивно. Не задался день. Да, называется, вышли покурить за забор.

Суслик, к его чести, не взвизгнул. Сполз в сторонку, когда все кончилось, сел спиной.

Шар опустился назад на свой ствол, раздуваясь и опадая, как большое опахало.

Да всем не понравилось, никому не было приятно. Шару включительно.

Шибека поднялся. Прошел — нога за ногу, завернул с лица, небрежно вмазал.

Суслик ползал как крот, хлюпая разбитым носом. Так его и будут бить, пока этот здесь.

Бекас глазами показал, что пропускает. Шибека еще подошел, не в очередь.

Наконец-то. Дёрнулся. До этого, они следили искоса, так смотрел.

— Хочешь уйти, — молвил Бекас. — Что ж раньше.

Он нагнулся, стал стаскивать сапоги. Босой, встал. Бекас покачал отрицательно: — Это теперь. Всё снимай.

Глядели, как раздевался. Остался в трусах. Сказали — снял бы и трусы. Голая нога, кровь на икре присохла.

— Дуй быстро.

Глядели, как мелькает голая спина. Никто не смеялся.

Бекас дотянулся, быстро обшарил карманы. Отбросил штаны. В руке остался ножик раскладной.

Шар запыхтел, стал вставать. Наклонился с трудом, подцепил валявшиеся шмотки и зашвырнул в кусты. Нагнулся второй раз за сапогами.

— Присядь.

Шар как не слышал, размахнулся. Один сапог застрял в ветвях. Второй — шлеп! — смачно: залетел далеко, в воду.

Смотрели, что делает Бекас. Бекас аккуратно, ножом, счищал шкурку с сором. Заглянул в мешок. Три — на чет­верых.

— Иди сюда.

Суслик подошел, краше в гроб кладут. А мало ему было, надо было еще — вот что.

Бекас не глядя положил в рот четвертинку.

Счистил потом со второго, и с третьего — то же. Молча принимали, проглатывали. Суслик первый.

— За забор пойдем, — справился потом Шиба.

— За ним, — ответил Бекас. — Далеко не ушел. Босой.

— И чё с ним, — Шар пробившимся басом.

— А ты посвисти, — сказал Суслик, еле ворочая разбитыми губами. — Может вернется. — Нет, точно, ему мало было.

— Орел, — ответил Бекас. — Он за тебя же, голым. Он бы нас одним языком уделал.

— Я не просил, — сплюнул Суслик.

* * *
Догнали у болота. От забора это — много вправо и вперед. Забора тут и не было, потому что — болото. Видно, совсем не знал, куда идти. Загнул почти на территорию. Там точно такого ждали: босого в трусах.

Суслик, которого все, войдя во вкус, чествовали Орлом, и вылетел. Какой орел: стервятник. Клевал голого, уже когда тот лежал, когда те подоспели. Шар сверху встал. Ребра затрещали, как макароны.

Шибека присел, нашел на шее пульс.

— В воду, — сказал Шар голосом куклы, зовущей «мама».

Шибека был против.

— Он ничего не сделал. Орел — понятно, распластался, кому понравится. Из-за него, считай, ни за ъ пострадал. Траву жрать заставил. Ты-то что взъелся?


— Он встанет, — объяснил Суслик-Орел. — Вот и сбудется твое желание. Поглядишь на Воркуту.

В принципе, прав. Двадцатью шагами правей начинались такие топи — если туда, найдут через сто лет, когда будут производить археологические копанки. Притом нетронутым.


Шибека не услышал. Ждал, что Бекас. Голоса бы поделились пополам. Но у Бекаса главнее.


— В воду, — сказал Бекас.

— Обоснуй. — Шибека встал боком.


Нет, сегодня им за забор не вернуться. Все уже хотели поскорее бы закончить, все равно как.

Опять то же вылезло — двое на троих? Притом одного уже почти нет. На Шибеку?

Но Шибека не Орел. Стоит, в глазах искра, они знали эту искру. Это та искра, с которой начальству выкладываешь чего оно и за жизнь не слыхало. С Шибекой таким говорить бессмысленно. Позже сам поймет, что не прав против коллектива.

Не слишком бы поздно.


— Ты отсюда не выйдешь, — шевельнул губами Бекас.


Шибека остался с голым.

— Эй, — сказал Шибека, — что там с желанием? Грибы мы твои норм, съели.

Голый молчал. Шибека поводил тыльной стороной ладони у лица. Есть дыхание, вроде.

Не верил он, что Суслик мог его всерьез забить. Не тот экспонат. Хотя — одетый. У одетого всегда туз в рукаве.

Шар? — он только встал.

А мы и не притронулись. Вот когда первый раз про коллектив — те двое, что описаны. Вот они.


Шибека снял с себя куртку и накрыл его.

— Твой Орел, — сказал накрытому, — параша. Я бы ему еще врезал.

Ему не понравилось, как он себя услышал. Почему «бы»? Врежет.

Что сказал Бекас.

Ты отсюда не выйдешь.


У Шибеки — пятьдесят восемь дней. Через два месяца у него звонок. Он уже завел себе календарь. Придется им кого-то брать в компанию.

Шибеке по… на коллектив. Насрать. Он готовился забыть забор как страшный сон. Уже готов. Но о будущем не говорят. Не думают. И верно он считал: пятьдесят восемь дней. Не «два месяца». Каждый.

Под ногами зашуршало — Шибека так и подскочил: змея! Нет, это он зацепил обмоток колючей проволоки. Осторожно выпутался. Откуда здесь. Весь лес отравлен. …А если умрет?


Холодом потянуло. Шибека посмотрел на умирающего человека. — Извини, — сказал он, забирая свою куртку.

Потом Шибека набросил куртку на плечо и пошел в ту сторону, куда остальные, за забор. Он думал, что за забор. А на самом деле он углублялся в трясину.



КАК ВСЁ НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛО

Юна сидела на берегу и дула пиво из бутылки.

Заяц подошел к Юне и выбил ее из ее руки. Горлышко разбило ей губу.

Молча она посмотрела на него.

— Не надо так делать. А то п… потом такие, как я, рождаются.


Заяц шел вдоль парапета. Юна тащилась за ним, как развязавшийся шнурок, хотя он даже не оглядывался.

Он остановился.

— Иди спать.

— Я могу гулять, потом мыть полы ночью и потом опять гулять.

Заяц опять пошел. — Э, ПОМЕДЛЕННЕЕ, — сказала Юна.


Путь завершился. Они оказались у дверей гостиницы для рабочих.

— Туда нельзя? …Опять шесть человек.

— Шестнадцать. Койки в два яруса.

Колени у Юны слегка подгибались.

— Я могу принести тебе еды.

— Там кормят.

— На с…тройке?

— Угу.

— Стой. — Заяц взял ее руки и поставил их на дверь. Она не поняла. Но на всякий случай стала держать дверь.


Шестнадцать коек в два яруса стояли пустые. Только на одной лежали Юна и Заяц. Была ночь.

— Я это всё ненавижу. Я хочу это всё уничтожить.

— Уничтожить было бы неплохо, — сказал Заяц.

Они лежали с открытыми глазами.

— Где все?

— Ушли.

— Почему?

— Я их попросил.

— Завтра они тоже уйдут?

— Завтра я уйду, если попросят.

— А они?.. — Тоже хотят?

Они лежали на одной подушке.

— Они боятся.

Юна сморщилась разочарованно.

— Не за себя. Им лучше это. Чем вообще нет.

Наконец он повернул голову.

— Ты больше н… никогда так не делай.

Юне было стыдно. Она проспала весь день. В этой комнате, где шестнадцать человек ушли — чтобы она могла здесь спать.

Пятнадцать человек.

Она нахмурилась.

— Я не экстрасенс. Чтобы знать, что я БУДУ делать.

Ночь не кончалась. Рассвет перешел закат по пешеходному переходу. Небо чуть-чуть потемнело. А потом опять сделалось зелено-розовым.

— Ты детей видел? Видел, как они бегают?

На небе пробежала вереница детей.

— Просто я уже взрослая, — объяснила она.

— Тогда иди стороной.

— Сейчас? — не поняла Юна.

Было еще полночи. Она могла бы еще пойти на работу.

— А если нет?

— Я тебя побью.

Она повернула голову на подушке.

— Два раза не говорю.

Юна села и стала одеваться.

Заяц встал, завернулся в покрывало, подошел к окну и толкнул форточку.

Она пошла к двери. Заяц закрыл за ней и взобрался на верхнюю койку.


Утром он вышел. Юна сидела на скамейке и смотрела двери, из которых он выходил. Заяц не остановился.


Не имело смысла больше сидеть на скамейке.


Юна встала. Она пошла обратно к речке — к парапету, вдоль которого вчера шли.

Было раннее утро. Немногочисленные прохожие попадались навстречу: они двигались к остановке, где троллейбус едет через мост в центр.

На работу было поздно. Она ходила на работу не каждую ночь: только два раза в неделю. Теперь вторник; нужно теперь дождаться пятницы. И то, может, к пятнице они найдут кого-нибудь другого. Через два часа или около того откроется пивной бар — а там грязно.

В животе у нее забурчало. Последний раз она ела вчера утром. Она рассчитывала на работу, где всегда оставались кучи еды.


Она увидела ступеньки, спускающиеся в воду. Это были те ступеньки, где Заяц вчера ее нашел. Она сошла по ним и присела на самой последней ступеньке, перед самой водой.

Коричневая вода неразборчиво бормотала, плескаясь о парапет. Она услышала: ко мне.

Здесь она не утонет. Сквозь воду были видны водоросли на близком расстоянии до дна. Возможно, на середине реки, где вода была глубокая, а течение — сильным, она плавала в мае, чтобы проверить, и еще раз, чтоб закрепить.


Если бы у нее было пиво — она бы выпила три бутылки. После третьей бутылки становилось… веселей? Становилось не так плохо, как на самом деле. Нужно ли ей, чтобы было как не на самом деле? В краткосрочной перспективе. Долго­срочная ее не интересовала.

В краткосрочной перспективе она не могла пойти в магазин, чтобы эти бутылки украсть.


История про шоколадное масло
Один раз Юна слышала историю про шоколадное масло, в плохой компании, которая у нее тогда была. Знакомый ­уворовал в магазине килограмм шоколадного масла. Это были тогда не те магазины, что сейчас, — не маркеты, просто лавка. Его остановили на выходе. Большие ребята из мясного отдела завели его к себе в подсобку, с тушами и топорами. Они его посадили на стул и сказали: ешь. Он съел двести грамм, а потом попросил хлеба. Хлеба ему не дали. В конце концов он одолел этот килограмм.


Юна прокрутила в мозгах историю про пиво. Ее поймают с тремя бутылками. Ей везло, что она худая: она могла засунуть за пояс штанов целую курицу.

Закуски ей не дадут. Три бутылки она могла выпить без всякой закуски. Вчера она выпила четыре.

Только ей не дадут их выпить. Это не книжный магазин, где работает Нис, где украденное ставится назад на полку. Ей скажут оплатить то, что она не смогла вынести, в десятикратном размере. И как она будет платить? Попросить на работе — где денег ей вообще не давали, она даже не была там оформлена. И неизвестно, работает ли еще она там.

В мозгах у нее сформировалась картинка: охранники из маркета ждут Зайца за забором стройки. Когда он выходит, они предлагают ему оплатить в стократном размере.


Это был вторник. В среду она столкнулась с Нисом — которая ей на самом деле обрадовалась, хотя не выспалась. У них в магазине был переучет, пришлось снять с полок все книги, все пересчитать — что украли, что не украли. Домой попала она к двенадцати ночи — а утром опять на работу.

— Куда ты пропала? — Юна посмотрела на красивую ­девушку, преградившую ей путь. Она нарезала круги вчера и сегодня по городу. Утром она как-то оказалась опять перед той гостиницей, всё это было в одних и тех же местах — и Нисов магазин, и Зайцева гостиница — примерно недалеко вокруг центра.

Раз оказалась — она решила тут постоять, посмотреть на Зайца, как он выйдет.

Он не вышел. Может, она поздно оказалась.


…Она ее не узнала. Нис оторопела и снова забежала вперед Юны, которая обогнула ее и стала уходить.

Юна остановилась. Теперь она ее узнала.

— Дай денег.


Юна ночевала под мостом. Она видела в каком-то фильме, или в сказке, из тех, что читала Нис, что в Нью-Йорке, кажется, беспризорники ночуют под мостом.

Она пошла под мост, завернув предварительно в магазин. Денег хватило на полтора ящика. Юна тащила пиво в поли­этиленовых пакетах в двух руках.

Она погрузила пакеты в воду прямо у кромки под мостом, где она ночевала. Пакеты колебались. Бутылки на дне постукивали друг о друга. Она придавила их камнем, чтоб не укатило течением. Было совсем мелко у края, дальше за мостом вовсе отмель, упирающаяся в парапет.

Слева, рядом, сверкало солнце, ветер дул встречь течению, срывая пену с гребешков на середине водного пространства, как будто река повернула обратно. А тут — темно. Кромка между водой и стеной совсем узкая, только такая худая, как Юна, могла тут не сверзиться в воду, когда спит. Она нашла это место ночью, пойдя вперед от тех ступенек и спрыгнув сначала на отмель с парапета. Никто больше не пройдет. Никто из знакомых ей не встретится.

Ей захотелось есть. Надо было купить немного еды. Но тогда бы не хватило на пиво. Юна зацепила пакет и подняла из воды бутылку.


Под мостом не то, что под солнцем. Пиво было на вид как коричневая вода из той самой реки. И на вкус. Они сравняются по температуре — но пока оно было только недавно из холодильника. Юна вытянула первую бутылку безо всякого эффекта. В животе у нее опять что-то стало переливаться. Ей показалось, что какой-то фигнёй она тут занимается.

Но пиво действовало.

Юна оказалась в сказке.

В этом городе, в отличие от Нью-Йорка, не было ни бомжей, ни беспризорников. Для беспризорников она слишком старая. Кто она теперь — бомжиха Юна?

После пятой бутылки ее вырвало в воду. Юна знала, что бомжи питаются на мусорке. При мысли о мусорке ее опять вырвало.


Это была среда. Проснулась она в четверг. Она до этого еще несколько раз просыпалась в среду. Пить не хотелось. Что: пиво или воду из реки? Если она будет пить эту воду, у нее заболит живот. Она бы могла пойти к Нису, принеся всё это оставшееся пиво. Пива еще было много. Потом, когда они выпили бы всё это оставшееся пиво, дальше что?

Она выбрала опять оказаться в сказке. С усилием она стала пить. Действительно, она нашла хорошее место. Никого не появилось здесь за эти два дня. Никого не было, кроме Юны. Пи`сала она тоже здесь, под мостом. По-большому она не ходила: в животе было пусто, кроме пива. Она глядела на воду под серединой моста, которая становилась то темнее, то светлее. Иногда под мостом проплывали какие-нибудь лодки. Они тоже глазели на Юну. Не лодки, а те, кто на них. Она кричала и грозила им кулаком. Но ей только казалось, что кричит — у нее получалось только шевелить губами: проплывайте быстрее. И они проплывали.


В пятницу пиво кончилось.

Юна лежала, глядя на воду перед собой. У берега было очень мелко. А до того места, где можно утонуть, ей не доплыть. Здесь было противоречие. Юна его не замечала. В голове у нее было как-то мутно.


Она пошла в пивной бар после закрытия. Ей там удивились. Сказали, что, конечно, большое спасибо, она им показала со своей любовью к уборке, что чистота важна. И они взяли уборщицу на зарплату.

Уборщица была девчонка не старше Юны, но поплотней. Она так шваркала шваброй, как будто это Юна заплевала ей пол и бросала мимо урны рыбьи скелеты.

Юна хотела попросить у них пива. Но не смогла. Раз она здесь уже не работает.


Она пошла под свой мост. Спрыгнула на отмель. Ее бил озноб от трехдневного похмелья. Хотелось в туалет, и она сняла штаны прямо на отмели.


Ее здесь увидела кучка тинэйджеров. Ночь была еще светлой, и они пялились на Юнин голый зад, писающий в реку! Они решили наказать бомжиху.

Закасав свои штаны и сняв кроссовки, они вслед за ней вброд перебрались под мост и стали пинать ее, пока она не свалилась с кромки. Некоторое время они развлекались, погружая Юнину голову в водоросли на дне и не давая дышать, но когда она перестала сопротивляться, испугались. Бросив ее и подобрав свои кроссовки, они удалились тем же путем, как пришли.

Но Юна не умерла. Проплыл катер, набежавшей волной откатило ее на отмель. Она лежала лицом вниз на песке. Несколько раз ее вырвало водой.

В животе было прямо стерильно. Она не могла перебраться под мост. Скорчившись у парапета, она заснула на отмели.


Ей приснился сон. Оттого, что желудок ее прочистился водой, сон был полон света. В той комнате с шестнадцатью койками, они были с Зайцем вдвоем. Был белый день. Они ждали остальных пятнадцать, те обещали прийти. А они разговаривали.

— Моя мама меня никогда не била. — А мою подружку ее родители да. А получилось — знаешь что? Получилось одинаково. Значит, это не главное, — сделала она вывод.

— Если тебя не изобьют до полусмерти хоть раз, ты не сделаешься храбрым. Но не факт, что после этого сделаешься.

Юна кивнула — не во сне, а на самом деле. Он сказал то же и то же, слово в слово, что и она. Она хотела сказать ему об этом. Но она проснулась.


Из глаз ее текли слёзы. Тысячу раз она писала под мостом, пятьдесят раз ее вырвало — откуда вода? Раз это не Заяц сказал, значит, она сама придумала — то же самое, только важней. У нее не было никакого интереса к тому, что она сама подумала. Но надо было вставать.

Сначала она села.


Потом она встала, держась рукой за стену.


Юна сидела на скамейке возле гостиницы. Утро было ­пасмурным. Это была суббота.

Заяц вышел.

Он шел быстро. Но он хромал. У нее получилось его ­догнать.

— Что. — Он повернулся, но смотрел отчужденно.

— Я хотела попросить прощенья, — сказала Юна. — За тот раз.

— Прощаю. — Он кивнул. — Всё?

Воды больше не было. Глаза ее были сухи.

Она двинулась.


Потом она почувствовала руку на своем плече. Она отпрыгнула, обернулась и вскинула локоть, защищаясь.

Заяц молча смотрел на нее.

Юна судорожно выдохнула и опустила. — Ты же сказал, чтоб я ушла.


Он ее завел в столовую. В столовой было пусто, она еще только открывалась. Никого не было в ней в субботу утром. Подавальщицы из-за стойки на них смотрели с отвращением: вот это парочка, хромой и бомжиха. За стойкой была одна сметана. Заяц взял стакан сметаны.

— Пиво есть?

— А технического спирта тебе не налить?

Заяц вышел со стаканом, не слушая, что кричат из-за стойки. Юну он вел другой рукой за локоть.

Он купил бутылку пива в ларьке. Ларек только открылся. Там было только пиво. Заяц свернул крышку зубами, потом выплеснул половину сметаны, в остальное влил.

— Залпом.

Юна взяла у него стакан и стала пить.

Она похудела за неделю. В то же время она опухла. Как ни странно, это было даже красиво. Хотелось ее и ударить, и одновременно затиснуть в угол и целовать.

— Идем, — сказал он. — Туда, где ты живешь. Я тебя ­проведу.


Она вглядывалась, напряженная и натянутая как струна, пытаясь понять смысл его слов. Можно было играть на этой струне, подав надежду, и опять заставляя собираться с силами.

Зайцу сделалось невыносимо противно за себя.


Он протянул бутылку, где оставалась половина пива:

— На. Еще.


Юна допила всё до дна.

Она на глазах оживала — хотя была все такая же опухшая. — Я что-то подумала... Важное. Вспомню. ЭТО НЕ ГЛАВНОЕ.


Заяц вынул самое ценное, что у него было — деньги, и вложил ей в ладонь. Так ему никогда не удастся доработать до зарплаты.


— Ты уничтожишь только саму себя. Я т… тебе в этом не помощник.

— Спасибо, — сказала Юна.



РЫБОЛОВ

Если ехать ночью в автобусе, на месте № 2, — с места № 1, в углу, ничего не видать, а места 3 и 4 заняты, там отдыхает напарник шофера, — то впереди в свете фар, уходящем в темноту, с которой смыкается лента дороги, за полчаса до границы увидишь вспыхнувшие буквы: ИССА.


Будет незаметный мост, просто ограждение по сторонам трассы. Вскоре граница. Все пассажиры, потирая глаза, потянут свои сумки с полок над сиденьями. Будет пограничный контроль: всех, выстроившихся в очередь, перепишут по ­паспортам. Потом их проведут по асфальту — где эта граница? этот шлагбаум, что ли? — и, так и не проснувшихся, пересадят в другой автобус, — причем все места, бывшие слева, окажутся справа, и наоборот.


Ты сидишь на бывшем месте 4, нумерованном теперь твоим вторым. Автобус рассекает фарами ночь; на стекле болтается вымпел, загораживая часть обзора. Спишь ли, нет? — наверное, все-таки засыпаешь на секунду: картинка встает дыбом, из трехмерной становится плоскими треугольниками — дорога — гора? — до-ро-га…

И тогда по правую сторону в темноте загорятся желтые буквы: ЭСА.

* * *
Рыболов и Бурыльщик встретились в Синем лесу. Рыболов не ловил рыбу, а Бурыльщик ничего не бурил. Лес был нормальный, зеленый; встречались, раз на то пошло, на станции электрички. Что за государство, неясно. Пограничного конт­роля тут не имелось. Можно посмотреть в паспорте. Но паспорт остался дома.

По паспорту — Лигарёв; а Рыболов — кличка, родилась она так: пьяный сержант не расслышал фамилию. Стало быть, скорешились они; Бурыльщику только предстояло сделаться буровым: мастером установки УРБ-2А2. — В отставке. Он уволился месяц назад, чтобы съездить к армейскому дружку. Годы бежали быстро. Незаметнее дороги под колёса. Заработал он достаточно, чтобы не беспокоиться, по прикидкам, в мысленно обозримый период. Снаряжение тоже нормальное. Мешок был набит на двоих.

Рыболов жил здесь. В маленьком городе, скорее пгт, далеко отстоящем от трассы, чуть ближе — к железной дороге. Бурыльщик проехал до города средней величины, плацкарт, верхняя полка, рюкзак еще выше нависает над проходом. Потом электричкой вернулся. На станции не было даже фонарей. Он умостил груз горизонтально и сел, закурил — курить он бросил после армии, тому 30 лет, — и стал ждать рассвета и Рыболова.


Они хотели найти Ису Счастья.

* * *
— Как дети?

— Ты хотел сказать внуки.

— Ну, внуки, — покладисто согласился Бурыльщик. У него самого никого не было внуков. От этого, и мерзостного вкуса сигарет, и рассеянно подступавшего света, возникала чудесная иллюзия: дежаву не дежаву, а вечной молодости, поворота обратно, побега в самоволку. Рыболов на вид не ­изменился. Он не менялся.

— Паспорт взял? — проверил он.

— А кто бы мне дал билет без паспорта? — Бурыльщик высунул паспорт, помахал им в воздухе. Предъявил зачем-то и билет.

— Я свой оставил, — Рыболов.

Бурыльщик сделал движение за спину рукой — фррр! — разлетелись по платформе банковские и скидочные карты.

— Дурак. Подними, — и действительно полез к краю платформы, намереваясь спрыгнуть. — Можно же здесь спрятать…

— Ты как будто сразу соглашаешься, — Бурыльщик, — что мы ничего не найдем.

Рыболов остановился.

— Зашел бы ко мне, — он вернулся, — обошлись без ­жестов. И вообще…

Вот то-то что Бурыльщик не хотел к нему заходить. Тогда бы не было этого.

Он оглянулся. За платформой в утренней мгле выступали синие ели. — Синие, — удивился он, как будто подобного не ожидал. — Холодновато, вообще. Я почитал кое-что… Естественно растут в Америке. И выше, в горах.

— Я же писал, — Рыболов, с трудом сдерживая гордость, как будто сам вкапывал саженцы. — Это место специальное… граница.

Они стояли сразу за буквами: платформа называлась «34 километр».


Вдохнули. Говорить как-то сразу стало не о чем.

— Так куда пойдем?

— Туда.

— Туда.

— Эса, Эса.

— Исса.

— Пойдем уже куда-нибудь.

* * *
Как идут два человека. Рыболов походистый, хотя городской, не деревенский; ели видывал — в школе водили; но потом там-сям по лесям, а дальше сдернуло по большой трассе с одним термосом, время какое было, братан. Армия всё перешибла. Ушел на гражданку до кончика пяток нормальным. Но навык не потерял, это как на печатной машинке пальцы запомнят — уже не разучишься. Бурыльщик вахтовал в таких местах, что здесь, кроме голубой хвои на входе, вообще новостей не встречал. Он как в доме — чужом, но обычном. Они и не рассчитывали в первый день ничего найти. Бурыльщик собрался основательно, на месяц. Всё закупил с чистого листа. Рыболов, как всегда, с одним термосом. Здесь поделились, конечно.

Сейчас пробовали палатку. Кило двести, в сложенном виде что твой термос… большой. Раскрылась, как веер. Сама себя собрала. Бурыльщик смотрел с удовольствием, соразмеряя отдачу с вложением, Рыболов — со скепсисом.

— Это бы всё тоже надо выкинуть.

— Ково? — Бурыльщик уже потрошил котелок с прилаженной оптической стойкой — чтоб зажигать без огня.

— Затариться на двести тысяч и от общества уйти. Я дома проще живу.

— Успеется. — Бурыльщик отвернул крышку банке. — Считай, я к тебе зашел. Письма это… знаешь ли.

Залезли под полог. Начал накрапывать дождик. Палатка отсюда была прозрачной, как лобовое стекло. Снаружи — никаких ярких пятен; за четыре шага не углядишь. — Умеют делать… на Филиппинах.

— Ну, рассказывай.

— Ты не кури здесь. — Палатка пропускала запахи: сейчас, когда остановились и лежали, было как в хвою зарылись.

— Выветрится. — Бурыльщик помахал пальцами, другой рукой нащупал фляжку. Потянул со смаком, передал.

— Про дом.

* * *
Вслушивались в темноту за тонкой материей. Темнота потрескивала. Кто-то бродил, нюхал, попискивал.

Бурыльщик заворочался, булькнул фляжкой. Рыболов спальник, тоже какой-то… на ощупь как шелк, натянул до подбородка.

Вспомнил, каким Рыболов был в армии — тощий. Роста среднего, сложения нормального. Это теперь видно, что такой рост, такое сложение — самое то, чтобы стоять по жизни, а тогда казалось — хилый. Бурыльщик сам был хилый. Они сошлись — два хиляка. А вот лежат, по прошествии большей ее части, два мужика справных.

Рыболов, может, то же самое думал. Зазвучал голос его — неторопливый, будто сказку на сон.

— Был один парень, бомж. Слова такого тогда не было еще заведено. Алкаш. Шарился всё на окраине, спал в теплотрассе. Лет ему было, не знаю, думаю, вдвое он был старше меня. Мозгами — дитя малое.

И вот, мы с ним вдвоем решили построить дом. Мне 16, ему, значит, тридцатник набил.

Я его выбрал. Он безответный был. И здоровый, даже при том образе жизни. Мне нужна была тягловая сила. Ровесники не годились — ведь, в 16 лет, о чем думают? Пива выпить, на махач сходить; ну, кому дают кому не дают; кто поинтеллигентней — как поступить. …А я — дом. И ведь не подумал только, но сделал.

Надо, наверное, как я к нему подошел, с чего начал… На бутылку дал. Был я дворовой, не хуже прочих иных; деньги добывал как и все, как и он добывал. Пустые сдавали. Но не пил. Пробовал, не вставляет. Нет, спасибо, сейчас не хочу… Другое на уме было. А ему дал. Нехорошо это, наверно, то есть намеренно, видел. Но цель оправдывает. Для меня — так.

Начали мы с землянки. Он и этому был рад. На ночь я уходил, а он — может, первый раз в жизни заимел что-то своё. С меня, как повелось, деньги; то есть я после школы, после окончания рабочего дня еще шел, искать-собирать. Нужно было ему на бутылку оставить — иначе бы он сошел в свой маршрут. А так — прихожу, он меня ждет. Разделение труда, скажем. Выдрессировал, как собаку.

Не поверишь, справились за год. Он сначала с землянки не хотел уходить. Дурак не дурак, а мои цели он не достигал. Ему — спать тепло, и хорошо. При этом он почти не разговаривал, мычал, как коза. Я за двоих. Все-тки уболтал его.

Мы нашли поляну в лесу. От города недалеко. Я, пока была жива, мать навещал, и знаю, что сейчас там сплошная застройка. От нашего — сухого места не осталось? А я не заглядывал. Не заходил.


Сарай мне был не нужен. Должен быть дом, сруб. Всю зиму мы валили деревья. Как ты понимаешь, это не Австралия. Спасло нас, наверное, то, что действительно от города близко. Никто подумать не мог, что здесь на такое ­посягнут. Лесник, может, был? Не знаю. Не было лесника.

Он здоровый был, лось, я сказал? Бревно мог на себе утащить. За месяц бы вот такую просеку сделал — но я руководил по уму. На один ствол у нас уходила неделя. Брали в разных местах — и далеко от поляны. Очищали где пилили, потом жгли. Зима была в тот год жёсткая. Угли, пепел, — я разбрасывал и закапывал в снег. К весне никто не догадается, что здесь происходило. Максимум, что туристы набезобразничали — и то не в этом сезоне.

Он пальцы отморозил, да. Рукавицы я ему принес… Ладно, отморозил, не отвалились. Кожа облезла, и красные были, как клешни.

Сели, посчитали всё, пронумеровали… У меня книга была, детская. Не знаю, где сейчас эта книга. «По пятам Робинзона», такое. Популярным языком, что в лесу жрать, а чем можно отравиться. В самом конце вдруг: как строить дом, с рисунками. Это уж совсем не знаю для кого. Для меня.

И чуть оттаяло — стали собирать. Без фундамента. На севере так делают, в мерзлоте, это уж потом я узнал. Тогда просто: не было времени. Про армию я не думал; откосячить не мнил, просто — не думал, как не думают про смерть в 16 лет. Но торопил, продыху не давал — себе, и ему тоже. Будто догадывался, что нужно успеть. Год; всё. Иначе не будет ничего. Стухнет.

Ну что: я его погнал работать. Поживши в лесу — а он уже жил там, крышу мы крыли чем попало, накидали сверху веток, а сверху — парашютный шелк, вот вроде как со спальника этого. Огромный кусок. Я у отца спалил. А он где взял, не знаю; но он из этого шил… куртки. Если о времени говорить: тогда всё посыпалось, завод не платил, потом встал, но при этом всем застило, всех как мания обуяла — хоть на чём навариться. У папаши тоже был бзик; он сосчитал, что будет ими торговать. Ничего конечно из этого не вышло.

Доски нужны. Доски самим не сделать. Пригнали на машине — и тоже хитрó, не на место сразу. За две ночи всё перетаскали. Деньги он добыл грузчиком; говорю, силён был, как дэв. Бухло к тому времени я ему уже не покупал. Он бы не смог. Вкалывал, считай, на двух работах. О, это я про себя сначала сказал? Вот, теперь он.

Парашют я вернул, он к тому времени был того. Не­товар­ный уже. Но папаша тогда уже бросил. Мы — нет.

Попустили пол, взялись за потолок. Удивительно, как это хорошо у нас всё получалось. У нас? Я так думал.

Печь он сложил. Без книги. Это меня поразило. Вот тут я кое-что заподозрил. А понял на крыше. Прихожу — крыша есть. Всё. Крышка. Взрослый чувак, кто он был до того, кем? — пока спился? Кто-то точно был. Детей вспомнил — своих? может, в той теплотрассе, как коты, обитали? Я не разобрался. Они мне нужны — его дети? Я его пробудил. Совсем не того я желал, сам бы мог — сам бы сделал, в его сторону и не глянул. …Не пьет. Разговаривать начал Маугли мой. А я — перестал. Вышло у нас, да другое. Задумался я глубоко.

Но думать некуда. Армия засветила. Сроку осталось чуть, а я планы имел… Мне нужен был сторож.

Бросил я его. Покатил в дальний путь. Взяли меня, примерно сказать, там, где скитался. Я спокоен был; почитай: всё успел. Что с концами — я б посмеялся только. На него полагался. Мне есть куда вернуться. Помнишь, тебе говорил? Не помнишь? Спать, наверно, хотел — а притворялся, что слушал. Ну а потом… уже не говорил.

Дальше всё знаешь. Сам там был. Не битьём — так укатаем. Армия глаза раскрывает, увидишь и то, чего, получается, видеть не хотел. Совсем иначе в бараний рог завернуло.

Ты спишь, что ли? — Спокойной ночи.


Обыкновенно свой маршрут я никогда не затягивал до сумерек и останавливался на бивак так, чтобы засветло можно было поставить палатки и заготовить дрова на ночь. Арсеньев. «По Уссурийской тайге».

* * *
Проснулся в четыре утра. Сквозь палатку светил огонек.

Бурыльщик налаживал котелок над маленьким костром, без оптики. Оглянулся: — Так теперь.

О вчерашнем помину не было: идти целый день. К ночи разговорятся.

Идти: зашли далеко, но поверни сейчас — оба обратно враз выскочили. Заблудиться — как? Вот — муравейник; вот — мох; вот — солнце (солнца между прочим нет, встали затемно, и пасмурно было). А там — железка. Куда ни кинь — если на закат, выйдешь на рельсы. Цель между тем была: от рельсов уйти. Это не так легко. Выкинуть паспорт — легко; но попробуй изнутри. Свидетельством тому: что Бурыльщик от снаряжения не спешил избавляться. Нить порвется, если долго тянуть, но пока чувствовалось только, что шагать будет не так непринужденно, как было. Желание ослабло? Тоже пока нет. Ладно, хватит.

Уже два дня. Кругом теперь был лес, Рыболову тоже, совсем незнакомый. Боялись только одного: а) что выйдут внезапно на лагерь какой; деревню; проселок; никто же не знал, поворачивали много, б) что пропустили где-нибудь, и словит-таки силком стальным железная дорога (но не должно было случиться: за этим следили, чтоб назад не завернуть, а если вбок — не так худо. Никто же не знал. Никто никому не сказал, где она — Иса Счастья, Рыболов считал — что Исса; Бурыльщик — Эса; каждый считал что от него дальше. — Обе далеко, от Синего леса — на середине.

Но знали, что есть).


— У тебя тут нет ничего, чтоб без воды, как без огня? — Рыболов догнал.

Вот что странно: два дня и чтоб ни одного ручейка. В болото забредали. Но это стоячая вода и не напьешься. Странно. И страшно.

Никто никому не сказал, но оба думали, ясно, что они думали, и незачем об этом говорить.

— Встаём. — Бурыльщик сбросил лямку с плеча.

Пасмурно. Стемнеет и не заметишь. Может, и правильно, хотя — еще бы пройти. Нервишки шалят? Бурыльщик раскладывался спокойно.

— Надо воду найти. Я ж геолог.

— Буровую установку с собой забрал? — догадался Рыбо­лов. — Давай, я вот… удочку раскатаю.

Никто не шутил. Никто не откликнулся как на шутку. Голоса все чужие. Рановато для странностей, второй день всего. Жили много, а хотелось — все-таки подольше.

Бурыльщик тем временем поискал — хвоя везде. Сломал всё же нижнюю сухую ветку, зачистил ножиком. Рыболов засел, на него глядя. Слышал про такое, но вроде должна быть развилка. Нет, прутик прямой, одиночный. Ушел куда-то.

Принес воды пластиковый жбан, торфом пахнет, но пить можно. Час прошел. За этот час Рыболов многое передумал. В частности: пойдет ли с двумя мешками назад или так бросит. Но почему-то всё заворачивало на дом. Почему-то дом здесь вспоминался, за все годы его столько не вспоминал. Когда выходил — была мысль, конечно. В такую эпохальную дорогу всё переберешь.

Только пришел — и стемнело. — Хорошо, что палатку не выкинул, — уже шутил.

Бурыльщик не ответил. У него были в заначке таблетки сухой воды. Но это он приберегал для попозже.

Долго не засыпали. Опять что-то ходило вокруг. Далеко забрели. Через полог ничего не видать, тьма кромешная. Птиц — ни одной. Поздно для птиц, здесь незаметно, а у себя Рыболов видел уже желтые листья. Бурыльщик долго собирался. Была бы хоть одна — было бы легче.

А утромзатрещала, их разбудила, сорока. Да на разные голоса, с напором, как не надорвется? счистила их — на весь лес. Но птица это хорошо. Бурыльщик закипятил чаю, тут и рассвело. Позавтракали быстро, пошли без заминок. Какой-то был рубеж ночью. Граница. Вот тут. Порвалось.

* * *
Река.


Дней всех ходу было восемь. Их вид остался почти прежний. Похудели только, стали поджарыми, как любой, кто сквозь частый гребень пройдет. Сухую воду всю съели, сухая вода жир перетапливает, увлажняет кишки изнут­ри. Даже не исцарапались. Ни одного предмета из взятых Бурыльщик не бросил — такое могло прийти в голову только городскому. Путешествовали, можно так сказать, с комфортом. Бурыльщик дело знал. Рыболов, после той шутки, совершенно с ним в мыслях слился. Питались из банок, пустые — что делать, не тащить же; сгниют — земля будет. Лишними оказались только сигареты, Бурыльщик купил целый блок, но после входа и далее по инерции, естественным образом вернулся к предыдущему своему тридцатилетнему состоянию.


Двое стояли на песочке, утыканном низкими соснами и присыпанном хвоей. Выйти из леса — чего-то да стоит. Последний час, и особенно полчаса, по этому песочку, уже знали, и все-таки увиденное сотрясло всё, на чём зиждились.

Неужели.


На вид она была той, что надо. Совершенно серебряная.

Но Иса ли это Счастья?


Если бы тут стояла табличка: «Иса Счастья» — никто бы не удивился. Вид их остался прежним — но не начинка. Восемь дней в лесу оставляют от предыдущего недоверчивое воспоминание. Если бы на берегу их встретил кто-то, и пожелал: «Счастья!» — они бы приняли как так и надо.


Крутая излучина — перед ними река огибала остров, разделяясь надвое и вливаясь потом. Там, где она разделялась, — трогательный мысок, чисто песочный. Там бы фигура рыбака хорошо пришлась, с одиноким штрихом, прочерчивающим воздух. Но никого не было. Сколько хватало глаз — ни строения. Низкое осеннее небо, белая гладь.


— Вот тут я покурю, — Бурыльщик, садясь на мешок.

Рыболов стоял.

— Что стоишь, раскладывай свою удочку, — Бурыльщик глянул снизу.

— Ты счастлив? — сказал Рыболов.

— Вроде да.

Очень далеко над берегом сорвалась и пролетела крачка, но тишина стала от этого только шире. Прохлада и безветрие.


Рыболов нагнулся. Распутал рюкзак, вынул термос. Поставил рядом. Потом поднял, понатужился — и швырнул в воду.

Бурыльщик не шевельнулся.


Вода глубока, дна не видно. Течение быстрое. С юга на север. Или с запада на восток, отсюда не понять, русло извилистое. Река и река.


— Это не она.

— Это она.

— Ты думаешь… — Бурыльщик аккуратно затушил сигарету в песок. — …сказать — она, это и будет она. А я думаю, — он вынул следующую. — Что если мы хотели найти ее… То мы хотели найти ее.

— Второй раз не подорвемся.

— А я думаю, — Рыболов термос держал в руках, — …ты сейчас кривишь.

— Чем же?

— Второй раз... Мы назад не дойдем.

— Ну? — Бурыльщик чиркнул спичкой. — Когда ты ­понял?

— Не знаю… День на четвертый.

— Ну я попозже. Когда эти… бобровые плотины…

— Гулял с женой… С будущей женой. Тут снег повалил. Город тогда не знал, только приехал. Мужик из снега вышел: я к нему — как попасть на улицу такую-то. А она кричит: «Мы специально заблудились!» — Рыболов не смог сдержать смеха.

Бурыльщик послюнил палец, поднял вверх. — Север — там. Дорога — там. Против течения двинуть полюбасэ. Ныряй. Там всё герметично.

— За неделю. — Рыболов не двигался. — Маловато как-то.

— Провианта на месяц, — напомнил Бурыльщик. — И причем всё в твоем. Ныряй.

— Ёксель-мопсель… Красиво.

— Когда крачки улетают?

— Не знаю. В августе.

— Смотри, вон, целая туча.

— Кто-то спугнул... Кто-то идет?

Они смотрели вправо, по течению. — Пошли туда, — сказал Рыболов. — Кидай свой.

Бурыльщик встал. — Оставлю, — решил. — Вернемся.

— Некуда возвращаться. Мы не должны…

Бурыльщик покачал головой. Ногой спихнул рюкзак. Мягко плюхнув, тот ушел на дно. Сразу пропал с глаз. — Железо одно. Не уплывет. — Усмехнулся. — Вместе будем нырять.

Рыболов уже отправился назад по песку, в сосны.

* * *
Вышли второй раз через час. Здесь были заросли облепихи, сплошь усыпанной желтой ягодой. Сосны сменил смешанный лес. Оба слегка задыхались.

— Нет здесь никого… И не было.

Крачки исчезли. Река была такой же.

— Медведь. — Рыболов рассматривал кусты.

Бурыльщик бы сейчас покурил. Но сигареты лежали на дне реки.

— Ночевать будем на дереве? Темно будет через час.

Рыболов, не ответив, ломанулся опять вглубь.

— Дом свой ищешь, — Бурыльщик, поспевая за ним. — Тогда я тебе помеха. Я ничего такого не строил.

Рыболов остановился. В лесу уже вставал сумрак.

— Разделимся. Можешь идти к своему мешку.

— Ты его тогда бросил. А сейчас хочешь — меня. Твое ­счастье.

— Ты кто, — Рыболов шагнул, всматриваясь, руку протянул, отвел упавший тому на глаза чуб.

— Я твой проводник.

— А настоящий Бурыльщик где?

— Сгнил в лесу. Когда за водой пошел… Где бы он взял воду. Понты одни.

— Ну спасибо тогда. Что довел… Что приехал.

— Не за что. Ты сам хотел.

Рыболов провел рукой по лицу. — Я только сейчас врубился…

— Во что ты врубился? — Бурыльщик повернулся. — Идем к воде, — через плечо. — Рыбку словим, да спать лягем.

* * *
У Рыболова остался термос, у Бурыльщика спички. Лес почти сплошь лиственный, дров не набрать, сырость, низина, двигаться в темноте нечего и думать. Нашли отмель ­кое-как, сели. Одеты тепло, но от реки тянуло пронзительно, обоих трясло.

Бухнулось что-то в воду — аж подскочили.


— Надо, — Бурыльщик с трудом справился с лязгом зубами, — разговаривать, по-ддругому хана.

— Говори.

— Есть способ. Одддин хант научил… Надо решать сложные математические заддддачи. Голова тяжелеет, а от головы кровь шибко иддддет. И не заснешь. И не замерзнешь. Одддин олень да одддин олень ддддва олень. Дддва олень ддда одддин олень…

— Хорош. Ддддавай зачем шел.

— Я всю жизнь зачем-нибудь шел. Мне каяться не в чем. Женщин я не бросал — они сами уходили, по полгода — кто стерпит. Три было… не помню, может, больше. Внуков у меня нет. Дети… может, где-нибудь бегают, мне не ддддокладддывали. Шел… зачем шел. Затем, слышишь, шел, что захотелось од-дин раз — просто идти.

— Тогда это, ты, из-за тебя. Ты не хотел…

— Хотел.

— Хотел.

— Хотел. Рассказывать не буду. Д-давай ты. Во что ты там врубился?

— Дда я понял… Если б мы встретились, впервые, на том полустанке. То так бы и было. А казалось — всю жизнь ддруг друга знаем…

— Дда… это ты… выворотил. Ну так: считай. Дети у тебя — раз. Внуки — два. Три. Три раза ты свою жизнь прожил. Это не я не Бурыльщик — это ты не Рыболов.


Дддико захрустело в кустах — рукой протяни. От страха оба оглохли. Пять минут сидели нагнувшись, себя не помня, еще пятнадцать минут разгибались.

— Где мы ошиблись, — Рыболов, севшим голосом.

— Нигде, — сказал Бурыльщик, сам себе удивляясь.

* * *
Вот так всё и было. Проснулись где сидели, на рассвете, на узкой отмели. Проспали около часа. Низко в деревьях параллельно реке летел черный ворон, в горле у него что-то мелодично перекатывалось, вот так: р-р-р-р-р… — Бурыльщик о таком читал, Рыболов только слышал. — Всем было нормально в эту ночь в этом лесу, кроме двоих. (Зато он видел, Рыболов, в тех местах, раз над поляной в небе высоко двое летели, кувыркаясь синхронно, как в синхронном плавании. Издавали звуки, ничего общего не имеющие с «карканьем». Называлось: «брачные игры черных воронов». — Эту ночевку он, Бурыльщик, мог нанизать на длинную связку таких и еще более причудливых ночевок. Раз он ночевал в распоротом брюхе оленя, в тридцать градусов мороза.)

Вернулись по берегу, против течения, поднимаясь в гору, на песочек с соснами. Разделись, долго ныряли, Бурыльщиков рюкзак так и лежал — у берега, а Рыболова мешок отнесло течением на глубину, но запутался в придонной растительности. Совсем рассвело, вода была холодней, чем воздух, но когда вылезли — показалось, теплее.

Обсыхали, глядя на реку. Потом, не сговариваясь, не распаковывая взвалили на плечи мешки и отправились домой. Счастливы были? Вроде да.



ГОРА

В это время в городе было много маленьких галерей. Почти в каждом подвале была галерея, где висели по стенам картины. Никто тогда еще не кидался от входа к любому спустившемуся со ступенек:

«Хотите что-то купить?»


В это время еще появилось много маленьких кофеен. Через каждые десять шагов в центре — а центр — всё, что не окраина: расползся своими щупальцами по ту и эту сторону реки, — во всех подвалах, которые не застолбили галереи, или на первых высоких этажах — варили кофе в песке. Кусочки торта или пахлавы в витрине: слишком дорого; но кофе хорош. Дымный, крепкий. Одного глотка из маленькой, величиной в этот глоток, чашки хватало, чтоб зарядиться до следующей кофейни.


А в тех не занятых кофейнями или галереями подвалах, а иногда прямо в галереях, были тогда мастерские, то есть маленькие лавки или просто отделы с продукцией этих самых мастерских: кожаные украшения, наборные бусы из разных сортов дерева — они пахли, каждая бусина, по-разному, или даже расшитые перьями мокасины необычайной красоты. Можно просто переходить от одного изделия к другому и любоваться, как картинами. Можно примерить: повесить пять штук бус, и по пять браслетов на каждую руку — чтоб они все сразу сваливались, когда руки опускаешь. Повернуться перед зеркалом.

— Хотите что-то купить?

— У нас денег нет!

* * *
— Два кофе.

Нис полезла в карман. — У меня есть, — сказала Юна. Нис взглянула, приподняв бровь. У нее есть, вот это новость. Фанни-фанни!

Юна этого не заметила — она такие вещи никогда не замечала, какие-то деньги.


Они выпили этот один глоток почти сразу. Половина времени от питья кофе состояла в том, чтобы ждать, пока его возят в такой железной жаровне, полной песка. Фффрр — кофе начинал рваться наружу, тут его снимали.


Нис теперь жила одна. Всё равно она почти всё время работала, какая разница с Юной или без Юны. С Юной-то все-таки повеселее.

— Пошли, — Юна, соскакивая с высокой круглой табуретки; ноги с этих сидений не доставали до пола.


Они перешли в следующую кофейню.

— Два кофе.


Юна раньше всё время что-нибудь придумывала. Нис теперь почти никуда не ходила. Даже в клуб — потому что Юна ее в него не тащила.

Они были уже взрослые — в этом дело. Нис не хотела. Веселиться без причины это признак дурачины. Хотеть, чтобы было веселее, — всё равно что… думать, что Дед Мороз есть.


После пятого перехода сделалось невозможно пить это… этот?.. Чашки-то маленькие — кофе-то крепкий. Нис уже раздумывала, что пора расставаться, повидались и ладно. С самого утра ей хотелось спать. Когда Юна наконец разрядилась.


— Так, ну… — заговорила она, — надо что-то делать.


До этого она только глазела — то на кофе: на руки, двигающие обе турки в железной жаровне, — потом на Ниса. Отвыкла она от Ниса. Когда так видишься каждый день, то ладно, а если нет — прямо удивительно, какая красивая Нис. У Юны все подружки были красивые, не то что она сама. Если Заяц увидит Ниса — сразу влюбится.


— Давно пора, — сказала Нис.


— А что? — Юна глянула на нее как первый раз. Нис подождала, предоставляя ей самой отвечать.


У них была телепатия. Кому-то например было бы непонятно, о чем Юна спросила — только не Нису. Не так быстро всё уничтожить — если до этого так долго телепались вместе.


— В тебя все влюбляются, — сказала Юна.

— И что?

От кофе у Юны чесался нос. Она его почесала.

— Я видела картину.

— И что? Ты думаешь, они в меня влюбятся — и сойдут со стены? — Юна где-то такое что-то и думала. — Бам-бам, — сказала Нис и постучала пальцем висок. — Они вообще в другом городе. Ты сама сказала, что не могла потом найти этот люк.

— Тоннель, — сказала Юна. — Может, кто-то составил карты. Они совпали…

— Ты это видела во сне, — безжалостно заключила Нис.

Юна посмотрела на барыгу. Барыга, с повязкой через лицо — кофейня была разнаряжена под пиратский корабль; а он — боцман, — крутил кофе. Который у него никто не заказывал, — делая вид, что на Ниса не глазеет. Конечно, он глазел. Можно было спокойно говорить, он весь ушел в глаз, ничего и не слышал. На Нисе были всего одни — длинные бусы из плоских деревяшек; но смотрелись они так — что ей должны были приплачивать те все мастерские, в которые бы ломанулись покупатели, в надежде стать похожими на Нис.

И зря. Нис их сделала сама. Из можжевельника и сосны, выгладив наждачкой и провертев дырки раскаленной иглой. Когда они еще в самом начале приехали и гуляли по городу, в том числе за город на залив.

— Давай еще купим кофе. У меня есть…

— Здесь?

— Можно перейти.

— Я не хочу, — сказала Нис.


Барыга проводил их взглядом, сняв со второго глаза повязку. Они вышли из кофейни и тут остановились. Не было никакой возможности идти в шестую. Нужно было рас­ходиться. Нису рано на работу. Юна тоже работала. Зря они ­потратили столько денег на кофе.


— Тогда надо самим. — Юна думала вслух.


На выходе на улице под косым штакетником, имитирующим парус, стоял столик с двумя стульями — не такими, как в кофейне, а низкими. Никто на них не сидел. Погода была осенняя, штакетник от сырости прогнулся.

Нис села на стул. Пять чашек кофе ее таки разбудили.

Хозяин ее магазина предпринял одно новаторство. Он решил, что слишком много книжек воруют. И теперь вместо одной продавщицы в магазине были две. Одна за кассой — а другая стояла у полок. Они менялись. Кроме всего прочего: а прочее — то, что когда работаешь один, можно хотя бы вообразить, что ты тут хозяин, — зарплата от этого уменьшалась вдвое. А штрафы? Не сказать чтобы.

Тут она сказала:

— Это неправильно — продавать книги. Книги надо читать. Я бы им просто так отдала все книги. Пусть читают.

Это было длинное высказывание. Юна таких от нее почти не слышала. Нис вообще избегала высказывать жизненные концепции. Предпочитала уступать это право другим.

— А как ты будешь получать деньги?

— Тоже просто так.

— Скучно будет, — сказала Юна.

— Мне не будет.

— Нет?.. — сказала Юна. — Просто так?.. Ладно.

Опять она что-то придумала. Фанни-фанни.

* * *
Нис вышла из дома. И увидела Юну, ожидающую ее у подъезда с инвалидной коляской. От неожиданности она села.

— Где ты ее взяла? — глядя на Юну с высоты перил.

— Купила.

У Ниса в глазах застрял смех. Она была в длинном платье. Бусы к этому платью подходили из бисера. — Поехали, — скомандовала себе Юна. Нис подобрала юбку. Юна взялась за ручки и покатила ее вперед.


Перед метро Юна сложила коляску. Протолкнула ее через турникеты.

Они спустились на эскалаторе, и тут на перроне Юна ее разложила. Взяла за две ручки — и потянула в стороны: о-па.

— Убери ногу.

— Так?

Юна критически оглядела. Нис подогнула ногу под себя, устраиваясь поудобней. Юна одернула ее платье. Теперь наружу торчала только одна Нисова нога.

Подошел поезд. Юна с усилием вкатила коляску с Нисом в вагон.

Поезд поехал. Они тоже поехали. В вагоне было не протолкнуться. Но пассажиры расступались, когда Юна стала везти коляску.

Они проехали весь вагон и вышли на следующей. — То есть выкатились. Поезд уехал.

— И что? — Нис подняла бровь.

— Надо говорить. — Юна закусила щеки изнутри. И выдула воздух. — Ладно.


Они втиснулись в следующий поезд; в следующий вагон. Юна закричала прямо от входа:

— Хлеб да соль — ем да свой! Мы сами не местные! Помогите кто чем может!

Раз! — На середине вагона Нису шлепнулся прямо на юбку рубль. Нис не успела сказать спасибо — Юна, рывками, толкала ее вперед.

Они вывалились из вагона на станции.

— Может… отвезти тебя на работу?

— Толкай. — Нис входила во вкус.


Через два часа Юна вспотела. Не то Нис, ей было и горя мало: кататься на коляске! Она только сменила ногу, когда первая затекла. Она успевала сказать: — Спасибо! — бросавшим на юбку деньги. Уголки ее губ поднимались, как будто она вот-вот засмеется.

Юна бубнила не своим голосом, как испорченный магнитофон: — Мы не местные, кто чем может, мы не местные.


— Фу, — вывозя Ниса из вагона. — Может, пойдем кофе попьем?

Нис сосчитала деньги. На две чашки кофе уже хватило бы.

— Мало еще. Хочешь, я тебя повезу?

— Мне не дадут, — сказала Юна хмуро.  — Ногу.


Она втащила Ниса в очередной вагон.

— Кошелек или жизнь! — рявкнула она. — Помогите на взрывчатку!


А это уже не час пик. Уже не ехали люди на работу — а те, кто ехали, не на такую, на которую надо попасть в восемь утра. Было довольно-таки пусто: что с одной стороны легче, а с другой — хуже; последнее потому, что не скрыться за спинами. Они отлично просматривались с обеих сторон; пока Юна — она рассвирепела — не унималась:

— Долой дифференциальные управления! Дай ножа — спой ежа! Айда с нами, кто со штанами, в банду разрушителей новостроек! — Лицо Нис вытянулось от удивления. Они так не договаривались. В то же время ее разбирал смех: от несоответствия ее нарядного вида с содержанием Юниных речей — у тех, едущих не торопясь никуда, в мозгах приключился коллапс. Возможно, они, преодолев свой коллапс, Юну с Нисом все-таки побили, несмотря на прекрасное лицо, — когда к середине вагона случилось вот что.


Посередине вагона сидел человек, занимавший один всю скамейку. То есть с ним рядом никто не сел — благо безопасных мест имелось.

Не диво; потому что на фоне остальных в вагоне он был… как Медведь-гора над всеми горами береговой линии! Не здесь, на заливе, — а там, где они видели ее однажды давно: на море.

Юна, которая толкала речёвки, и к тому же толкала коляску, — ей не было дела ни до каких гор, — не поняла, что произошло. Просто коляска застопорилась. Подала назад — и только хотела толкнуть посильней.


А это Нис встала. На две ноги — высунув вторую из-под платья.


— Здравствуйте, — сказала она.

* * *
Хорошо за середину дня Юна явилась домой. Нужно же было еще вернуть коляску. Она ее взяла в ПОЛУКЛИНИКЕ. То есть позаимствовала. Во дворе этой полуклиники-полубольницы, где она приметила цепким взглядом эту коляску раньше, мало ли что может пригодиться. Она ее бросила на том же месте.


В квартире было затхло.


Она прошла в комнату, швыряя ботинки на ходу, стас­кивая штаны и тоже кидая их, потом свитер через голову. Осталась в одних трусах. Трусы у Юны были мужские семейные в цветочек. Женское белье Юна презирала: она не конь, чтоб носить эту сбрую.


В комнате была тахта и ободранный шкаф. Больше ничего, даже стола. Стол был в кухне — такой маленькой, что или плита или холодильник. Здесь — плита.


В шкафу было зеркало. Оно занимало целую дверь. Сей­час Юна стояла перед этим зеркалом. Ноги у нее были очень худые снизу. Но сверху они расширялись. Крепкие ноги. Больше кроме ног ничего не было. Грудей почти нет — не то что у Ниса.

Она пыталась понять, что Заяц в ней нашел.


Юна брякнулась на тахту в трусах. Она лежала на спине, свесив ноги.


В этой квартире она могла делать что хочешь. Ходить в трусах, вообще не ходить. Вообще уйти. Как сегодня.

Ей не понравилось. Она это делала для Ниса, самой ей вообще ничего не надо было. Признаться, она почувствовала облегчение, когда Нис осталась с этим… Человек-гора. Кто это такой? Знакомый? Откуда у Ниса свои знакомые? Может, это кто-то из тех, кто ходит в ее магазин. Что-то не похож он на тех, которые читают книги.

Нис сказала, усевшись с этим горой и повернувшись к Юне: «Я поеду на работу». А нет — и не надо. Лучше бы она вовсе не выходила.


Юна закрыла глаза.


Она хотела только жить с Зайцем в этой квартире.


Она понимала, что им придется уйти.

* * *
Нис сидела в вагоне, из-под длинного платья видны были обе ее туфли. Ей всё еще было смешно — эти, сидящие поодаль, что они думали?

Видно, решили, что это какое-то современное искусство. Никто не аплодировал.

Никто на Ниса не глазел.

Рядом с ней был Человек-гора.


Нис была крупная девушка. Но на одной скамейке с ним она будто уменьшилась вдвое.


Нис сидела, спокойно сложив руки на коленях. Чтобы взглянуть на огромного соседа, пришлось бы вывернуть шею. Это было бы нетактично.

Нис смотрела на отражение напротив.

Отражение человека-горы в стекле вагона смотрело на ее отражение.

Они сидели — не вместе, не соприкасаясь и не глядя друг на друга, но их отражения встречались глазами.

Уголки губ Ниса сами собой складывались в улыбку.

Грохот вагона в туннеле заглушал даже мысли — а не то чтобы что-то сказать — если бы она хотела что-нибудь ­сказать.

Отражение горы шевельнулось.


Шшусь! — Поезд вылетел из-под земли на высокий вантовый мост. Замелькали толстые тросы моста, нарезая осеннее небо и дрожащие под ним воды реки. Стекла в дневном свете были прозрачными, в них больше ничего не отражалось. Это был самый конец длинной линии метро. Конец города. «Я поеду на работу», — сказала Нис Юне. А на самом деле?


Нис подскочила до небес! До потолка. Ладно, просто вздрогнула. Большая ладонь легла на ее руку. Не в отра­жении.


Головой он едва заметно указал на выход из вагона.

Нис больше не могла утвердиться в зеркале. Но она же к нему села?

Она встала.


За мостом, за рекой, Нис с человеком-горой поднялись пешком по ступенькам.

Станция метро здесь встречалась с платформой электрички. Это был уже почти не город.


Гора придерживал Ниса за руку. Снаружи казалось, как будто они просто гуляют.

На платформе он ее руку отпустил.

Подошла электричка. На платформе были кроме них еще два или три человека. Толпы, которые возвращаются в конце дня за город, где они живут, еще сидели на своих работах.

Гора кивком направил ее в раскрывшиеся двери. Нис, ­секунду помедлив, шагнула.

Похоже, она еще куда-то едет.


Она прошла первая. Вагон был пуст. Приподняв двумя пальцами платье, уселась на краешек ближайшей ска­мейки.

Гора опустился напротив. Уперся обеими ладонями в раздвинутые колени и всем туловищем наклонился к ней.

И наконец он раскрыл рот.


— Так что это такое было за представление?


— Я расскажу, — сказала Нис. — А вы запишете?

— Что? — Брови поползли вверх.

— Протокол, — пояснила Нис.

Гора пожевал губами. Откинулся к спинке сиденья.

— Ну, — сказал он. — Дальше.

— Вы уже нас один раз допрашивали. — Лицо Нис просквозило улыбкой. — Только давно. Я тогда была вот такая: — она раздвинула большой и указательный палец. — Я вас хотела найти. Но это было так далеко… Я про вас думала все эти годы. Я не знала, что вы здесь живете.


Он медленно покачал головой.


— Ошибаешься. Я тебя первый раз в жизни вижу.


— Зачем вы тогда со мной вышли?

— А мне интересно стало, всегда ли ты отправляешься куда угодно с незнакомыми мужчинами.

На лице Ниса так и осталась забытая улыбка. Быстро она глянула в окно. Электричка подъезжала к станции. Это был еще почти город.

— Куда мы едем?

— Ко мне.

— А кто вы?

— Просто: Гора.

— И вы меня не помните?

— Теперь запомню, если ты конечно не прочь. То-сё, лимонады-прянички. Есть и что покрепче, — Гора ей подмигнул. Гора — ей — подмигнул.

Нис вспыхнула, как бенгальский огонь. От гнева она заискрилась.

Она встала во весь рост.

— До свиданья. Спасибо, что нам помогли. Я опаздываю. На работу.


— Мне жаль, — сказал Гора ей в спину. — Что ты меня спутала с кем-то, кого ты искала все годы.


Нис остановилась, как на лету подрезанная.

— Я нис… — губы ее дрогнули. — Я не спутала. Я вас знаю всю жизнь. Это вы притворяетесь. Я считала, я… читала. Но нигде про это ничего не написано. По-вашему, я вру? Я даже не умею придумывать!


Гора смотрел на нее снизу вверх.


— Это тебе птичка напела?


— Птичка?

Под коленями оказалась скамейка. Гора приподнял ее и посадил. Нис этого даже не заметила.

— Вы что, верите… в птичку? Вы — такой большой?

— Верю? — Гора навис над ней. — Это бы полбеды. Беда в том, что я знал. — Нис смотрела на него, раскрыв рот — как будто проглотить хотела, что он скажет. Он откачнулся и сел.

— Иди, твоя остановка, — сказал обычным голосом.


Электричка остановилась, двери разъехались. Подо­ждали — и закрылись.


Гора ухмыльнулся.

— Ты не боишься? Посажу тебя в подвал и буду кормить через щёлку.


— Просто так? — сказала Нис.

* * *
Юна продавала игрушки на вокзале. Директор Нисова магазина по просьбе Нис устроил ее на «точку» к своему знакомому. Работа ее кончилась в тот самый момент, когда мальчик прямо перед ней схватил со стола резиновую змею.

Юна погналась за ним, бросив все остальные игрушки.

Мальчик улепётывал быстрее, чем быстроногая Юна. Она остановилась, когда он спрыгнул в котлован на полном ходу — там велись земляные работы, между вокзалом и набережной. Он мог бы свернуть себе шею.

В задумчивости она отправилась назад. Она хотела отобрать у мальчика совершенно не нужную ей змею.

Юна посбрасывала все игрушки в коробки и отвезла их на склад. Потом она пошла узнавать, сколько она заработала и не останется ли вдруг Нис им должна за змею.

Потом она поехала домой. Можно сказать, еще утро — обычно она только в это время просыпалась — а она уже свободна. Получилось: ноль. Немного меньше.

И все равно она может быть в этой квартире. По крайней мере, до конца месяца. Заяц отдал деньги за месяц за эту квартиру. Потом что? Ему от этой квартиры до стройки было ехать час. И назад час. Он приходил, только лез каждый раз в душ. Даже ее не трогал.

Первый раз оказалось, что он тоже чего-то хочет. Ну, кроме этого. Ей не очень нравилось; даже немного больно. Боли она не боялась.

Он хотел, чтобы она могла быть.


Юна бы скорей отдала большой палец на левой руке, чем согласилась, что быть стало невыполнимо. Ей 19 лет. Здоровье у нее нормальное. Она отжимается 25 раз и под­тягивается целых три. А большой палец не очень-то и ­нужен.


— Это был всё один и тот же день: день, в который она возила Ниса в инвалидной коляске. Это она успела обо всём этом подумать. Лёжа на спине на тахте в одних трусах и натянув покрывало.


Пока она тут лежит и думает — Заяц работает. Когда она перестала работать (а работала она три дня; четвертый — со змеёй), он ничего не сказал, даже не заметил. Он не ставил условий. Сам всё решил, у нее не спросил. Как она не спрашивала, ждать его или не ждать пять часов за забором: не было вопроса. И не спросила, когда попробовала не ждать. Он решил, что с ней что-то случилось.


Юна перевернулась к стене. Она любила Зайца больше всех, больше своей свободы.

* * *
Гора повернулся всем корпусом: — Я тебе сейчас рот ­заклею.

— Спокойно, — сказал Заяц.

Гора был Гора. А Заяц был косой и хромой, чтобы сделать таких, как Гора, таких, как Заяц, понадобилось бы четыре.

Но он сразу же отступил. Уселся на стул.

— Я ее не спросил, — сказал спокойно. — Я тебя спрашиваю. Пусть на двор сходит, там ее подружка мучается.

— Она сама решит, где ей быть, — сказал Заяц.

Юна фыркнула и вышла во двор. Нис сидела перед низким мангалом. Она водила руками над углями с висящим сверху мясом: тепло.

Юна постояла. Она не увидела, чтоб Нис особенно мучалась — огню ей гореть помогать, что ли. Задрала голову. Звезды тут были не такие, как в городе. — Справа над горизонтом висело желтое пятно: там какой-то свет с земли отражался на застеливших край облаках. Не город. Он сзади.

— Класс.

— Чего? — Нис подняла голову от шашлыка.

— Я раз жила в доме в лесу, в детстве.

— Ты рассказывала.

— Давай сходим на залив. Они там разговаривают. Или вон туда. Давай сходим посмотрим.

— Надо сделать, — Нис кивнула на мясо.

Юна присела на корточки.

— Может, тут есть еще дом? Я бы здесь лучше жила. Не обязательно такой, можно меньше.

— Что бы ты здесь делала?

— Купалась, — сказала Юна. — Я бы ходила на охоту! — выдумала она.

— Жалко, — сказала Нис.

— Кого? А это, — Юна кивнула на мангал. — Не жалко?

— Это свинья, — сказала Нис.

Юна протянула руку, взяла один прут, стащила с него ­кусок и сунула в рот. Тут же обожглась.

— Не трогай, — сказала Нис.

— Уже жотово, — сказала Юна, проглатывая свинью целиком. — Пошли туда, я хочу послушать, что Заяц скажет.

— Не мешай им.

— Ты два раза сказала «не». Чё это с тобой?

— Всё хорошо. И не надо портить. — Третий раз.

Юна поднялась.

Класс-то класс, а может, зря они приехали? Может зайти туда и сказать: «Поехали отсюда!» И потом объяснить, что эта Гора ей не понравился. — Взаимно!

Ниса она тоже не узнавала. Самой-то Юне, конечно, казалось, что она с Зайцем ничуть не изменилась.

Ладно, она будет молчать. Юна отошла в темноту.


— Ко мне ты не хочешь, — сказал Гора.

— Н…не моё, — повторил Заяц.

Гора встал и пересел к камину на низкий табурет со ­спинкой, вытянул ноги. Почерпнул оттуда совком уголь, под­цепил прямо пальцами и положил в трубку. Пыхнул пару раз.

— Будешь?

Заяц улыбнулся.

— Ну, чего?

— К…как пацаны, забравшиеся в чужой дом.

— Дом мой.

Заяц улыбался.

— Понимаю, — сказал Гора. — Ну ты прав, чего. Всё это детские игрушки. — Он попыхтел трубкой. — А то — нет.

— Надо самим, — сказал Заяц.

— Даже не заикнулся, — удивился Гора.

— И что ты можешь — сам, — спросил он, еще почмокав. — У меня всё ж полегче. Побéла и Синюта! — громко, как будто позвал двух собак. Но собаки не появились. — Это мои. Двое подчиненных, вишь, дорос. Ты б третьим пошел. Но это так, для отчетности. — Он окружился клубами дыма. — Только скажи, что, — произнёс оттуда.

Вошла Нис с целой горой шашлыков на подносе.

Заяц оглянулся. — Где она? — вставая.

— Пошла погулять, — сказала Нис.


Заяц вышел во двор. За мангалом длинная лужайка, коротко стриженная. Он дошел по ней, без тропинок, до высокого забора. Перед забором кусты. Вдруг кто-то прыгнул на него, как обезьяна, руками и ногами.

— Вы до чего-нибудь договорились? — зашептала Юна

— Отцепись, — сказал Заяц. — Пошли п…поедим.

— Тебе же рано вставать, — сказала Юна нормальным голосом. Она шагала рядом, поглядывая на Зайца. — Значит, уже и не договоритесь.

— Думаешь, последний раз видимся?

— Нет, — сказала Юна. — А лучше бы да.


— Квота? — сказал Гора, чавкая шашлыком, — форум? Тогда я скажу. И пусть голосуют, они тоже. Раз нет мужиков, и девки пойдут. Он меня не обманывал — кишка тонка. Я сам себя обманул. Потому что хотел. Но он меня предал. Подставил, если это слишком… — Он проглотил. — …пышно.

— Кто? — спросила Юна.

— Ты что — дурочка?

— Полегче, — сказал Заяц.

— Извини, — бросил Гора. — Скажи спасибо подружке. Так что? Я говорю: вот четверо. Четверо это до хрена. Что ты умеешь? — он обращался к Юне. — Она вот умеет читать книги. У меня, кстати, в подвале стоит танк. Не верите? — он усмехнулся. — Правильно, нету. Но кое-что есть. Пойдем, покажу, — Зайцу; и, снова ей: — Ты думай.

— О чем это он? — Юна растаращилась на Нис.

— Я не знаю.

Они вернулись.

— Что там? — спросила Юна Зайца, решивши наплевать на откровенную грубость Горы. Заяц отмахнулся: — Да ничего там нет, не бери в голову.

— Семь зарезанных жён.

Нис спокойно ела. Пока все говорили, она уничтожила треть шашлыка.

— Самогонный аппарат там стоит, — Заяц Юне.

— Ты что, ей всё говоришь?

— Будет что, так расскажу.

— Самогон — это валюта, — сказал Гора. — Ее разливать посажу. Будешь разливать? — Нису.

— Да, — сказала Нис.

— Как говорил Мао Цзедун: «мы продали столько ­хлеба», — Гора раздвинул руки. — «И получали столько денег». — Он показал пальцем. — «Мы продали столько мака», — опять пальцем. — «И получали», — он размахнулся во всю ширь.

— Я спать пойду, — сказала Юна. — Где тут кровать?


— Так где он, — спросил Заяц. Они вышли на улицу ­курить, пока девчонки в доме.

— Слинял. Как он всегда делал. А ты хотел бы его ­видеть?

— Ну, — сказал Заяц. — Столько слышал.

— Интересно, где?

Заяц подумал. — Здесь точно нет.

— Во-во. — Гора перевернул трубку и стал выбивать. — Кончилось его время. — Он всё стучал пустой трубкой. — Да я не в претензии, — задумчиво. — Птичка, — как сплюнул.

— Почему тогда п… п-пре…

— Ерунда. Сентиментальность одолела. С сентиментальностью лучше лежать на пупе.

Небо прочистилось до верхушек леса целиком, они сидели смотрели на звезды, как когда-то. Сейчас было проще. А пожалуй, сложнее.

— У тебя… Двое, — сказал Заяц, — у меня пять-шесть.

— Пять-шесть, — сказал Гора бесстрастно, — пять-шесть это отделение. Кто эти пять-шесть? А то у меня тоже можно собрать родственников, которые про меня ввек не слыхали, так получится пять-шесть.

— Не родственники. Даже не земляки.

— Интернационал, значит, я так и думал.

* * *
— Может, уже приедешь? — сказала мама. — Что ты там делаешь?

— Я работала, — сказала Юна.

— То есть теперь не работаешь? Ты что, замуж вышла?

— Не совсем.

— Так привези его хоть посмотреть.

— Ладно, потом, — сказала Юна. — Всё, у меня уже два­дцатки кончились.

— Привези тогда гречки десять пачек, — успела сказать мама, — у нас гречку перестали про…


У Юны были пилёные двадцатки, они подходили и вместо жетонов в метро. Она сама стачивала им край, найдя в квартире напильник.


Она поехала в метро, бросив последнюю двадцатку в щель турникета. Потом она пересела в автобус — в автобусе она ездила без билета. Так она доехала до универсама «Менахем». Десять пачек. Хотела бы она иметь хоть пачку гречки в квартире. Или риса, или пшёнки, — что-нибудь кроме капустных кочерыжек!

Заяц, правда, сказал, что им привозят общий обед. Может, и обманывает. Ей туда было не попасть. Нет, привозят, иначе как бы он работал. Да, он же приносил даже иногда какие-то булки.

Юна прошла мимо универсама «Менахем». Пиленые двадцатки в магазине не подходят. Заяц не хотел, чтобы она воровала в магазинах. После отдачи денег за квартиру денег на еду не было. Во дилемма, или, как говорит Нис, «многемма».


Дома она сварганила еду из капустных кочерыжек. Она их залила подсолнечным маслом. Последние дни, не считая того, что Заяц подбрасывал, они ели капустные кочерыжки. Капустные кочерыжки очень полезны. Только пучит живот, если без ничего.


Уже заходил хозяин квартиры, какой-то пьяница. Денег он брал нормально, как будто и не пьяница. Спросил, собираются они платить за следующий месяц? Юна не знала. Тогда он попросил у Юны на пиво. Юна дала. Заяц вечером сказал: «Не надо было».

Больше он ничего не сказал.

Оставалась неделя.

* * *
— Бастоват? — сказал Седьмой, скалясь во все зубы.


Для конспирации будут называться по номерам.

Первый, по номеру, объяснял двадцатый раз. В своей бригаде; потом они разошлись по другим бригадам. Потом из других бригад начали приходить к нему.

— Сейчас будет приемка дома. Если мы сейчас не будем работать — они не смогут его сдать. Тогда они денег не получат. Им придется нам заплатить, всё, что они уже задержали. Мы говорим: всё. Но согласимся на половину. — Если мы будем сейчас работать, они сдадут дом. Получат деньги — а нам можно тогда не платить.

— Наберут с улицы, — сказал Шестой.

Он был из бригады Первого. Сначала ушел, отказался слушать. Но, послушав в других местах, опять пришел.

— У них лестницы обвалятся, — сказал Первый.

— Как это нам поможет?

— П…просто будет вторая часть. Они и так обвалятся. А так они обвалятся прямо при приемке.

Шестой снова ушел. Может, пошел предупреждать бригадира.

Но бригадир был Пятый.

— Здравствуйте, да, — сказал Фахрдин.

Его звали кто Фахрдин, кто Вахрдин, кто Фахар-Динов. Как правильно, никто не знал, и он не знал. Вместо подписи он ставил крестик. Для конспирации, да.

— Слыхал, да, вы хатыте нэ работат.

Первый начал объяснять. Двадцать первый раз.

Но Фахрдин его перебил: — А это я слышал. Скажи «да» — пызда.


Седьмой пошел вслед за Вахрж’дин-ним, но остановился, смеясь:

— Мы уйдем, да? — А аны прыдут.

— Не придут.

— Кто их астановыт?

— Адын с топором и д…двое с носилками, — сказал Первый.

* * *
Все ушли. Остался Первый.

Еще кто-то сидел в углу в каморке под лестницей, где они все разговаривали.

— Ты что, спрятался? — Первый встал к нему лицом. — Говорил, говорил: я за тобой должен по буквам повторять? Может, еще хромать?

— Ты ничего не понял.

— Чего я не понял?

— Деньги, деньги, пропил я деньги. — Этот вышел в тень лестницы.

— А как? Вот толпа: что я им, должен затирать про ка­кую-то птичку? Белый Ворон прыдэ — порядок наведэ!

— Видел я толпу. Твоя толпа это — мимо прохо­дили.

— Ты да. Кто ж спорит. Ты с саблей скакал, командир полка. В ногу раненный в бою.

— Они получат что им задолжали и сядут. Потом их выщелкают по одному. — Махнул рукой. — П-пошел я.

— Заднюю включил? — сказал Первый.

— Н…нету.

* * *
Он пришел днем. Юна его не ждала.

— Ой! — У нее аж лицо осветилось. — Принес что-нибудь?

Заяц, не ответив, пошел в ванную.

Юна походила-походила за дверью — и вошла. Крючок в ванной выдрал, еще до них, видно хозяин-алкоголик.

За занавеской лилось. Юна подумала и влезла, прямо в рубашке.

За занавеской началась возня. Юна отобрала ручку душа и стала лить на себя. Рубашка ее облепила.

Заяц больно дернул ее за волосы снизу.

— М-мм… Здесь, да?

Заяц повернул ее и нагнул. Юна уперлась рукой в решетку над ванной.

Он втиснул ей в кишку и стал там возить. Почувствовал, что пытается увернуться, и грубо встряхнул, ставя ровно.

Он понимал, что она только терпит, но возбуждение от этого становилось сильнее. Он замедлил шаг. Подольше…

Двигал теперь механически, почти десять минут. Когда стало невмоготу, схватил за волосы, задирая голову назад. Толкнул — как швырнул, и отпрянул.


Юна вылезла, несколько ошеломленная. Вон оно как. Украдкой потрогала себя, высунула руку — кровь. И там кровь! Скользнув в туалет, вытерлась там бумагой, чтобы Заяц не заметил.


Он еще долго мылся. Вышел в кухню. Юна торчит, как свежий огурец в грядке! Глаза блестят, на щеках капли, вода из кухонного крана не просохла.


— Съезди к маме.


Юна окоченела.

— Я могу жить в коробке из-под обуви!!! — Сколько она об этом думала!


— Нет. Не квартира, — она вглядывалась в лицо Зайца, ища там ответа. — А что?!

— Съездишь, повидаешь. Потом вернешься.

Юна встала и шагнула к окну.

— Я тебя не найду, — как про гречку из универсама «Менахем».

— Всегда находила.

— Нет, — голосом обычней обычного. — Я знаю.


Заяц сел за кухонный стол: — Давай свои кочерыжки.

* * *
— Это и есть твоя птичка?


— Я мог только вывести вас оттуда. — Гора пожал плечами. — Сорок человек, моих — два. Какие вопросы?


— Большое, конечно, спасибо, — сказал Первый. — Но если б не начинать — мы бы и сами вышли.


В дверь всунулась голова в балаклаве.

— Кушать подано, с вещами на выход!


— Не паясничай, — глянул в его сторону Гора. Голова стащила балаклаву, явив свету румяную рожу Синюты.


Первый, Заяц и Гора вышли из дома. Во дворе ждали Второй, Третий, Четвертый, и Пятый: бригадир. На лужайке был сервирован стол: дверь, посаженная на два пня. Двое, в форме охраны, — не с хозяина ростом, но тоже каланчи будь здоров, — весело суетились с шашлыками. Их забавляло неожиданное приключение. Еще была девушка в красивом платье.

Остальные вроде нервничали. Поглядывали на камеры на заборе, косились на форму. Но камеры были повернуты не на них. Забор в четыре метра, глухой, — соседям не разглядеть, что здесь за костер.


Девушка поднялась, ушла в дом и вернулась, неся по ­баклажке пива в каждой руке.

— Самообслуживание. — Гора сделал приглашающий жест к столу.


Первый первым приблизился; остальные за ним.

— Принеси воды, — попросил Заяц Ниса.


Пятый — смущаясь, подошел к Зайцу, отозвал в сторонку.

— Мне бы в город. — Он мялся. — Поздно… Там… волнуются, я обещал… что ничего…

— Пойдемте, я вас провожу на электричку, — сказала подошедшая Нис.


Заяц попил и подсоединился. Некоторое время слышалось только шуршанье и бульканье.


— Так что, подобьем бабки? — Первый от пива обнаг­лел. — Все в каталажке. Еще посмотреть, что про нас скажут, почему там нет.

— Тебе что, что про тебя скажут, — посоветовали с той стороны костра. — Ты подумай о том, что ты завтра начальнику скажешь.

— Что думать? Я и так знаю. Нет у меня больше начальника.

— Самостоятельный человек, — похвалил Третий. — Мне ответь про меня. Что я теперь дома должен говорить? Больше всех орал. Нас поддержат, да они не пройдут.

— Не я, — сказал Первый.


Заяц сидел в темноте. Было не разобрать выражения его лица. Что он думает и почему.


— Есть одна ставка, — сказал Гора.


Они про него даже забыли со своими разборками, — где и благодаря кому они находятся.


— Ты мне подойдешь, — Гора, Первому.


— А что дают? — Первый независимо подкатил бутыль с оставшимся пивом и запрокинул в рот.

Гора поднялся, мягко ступая, вынул у него из руки и так же мягко поставил — Первый так и остался с растопыренной ладонью.

— Побольше, чем ты заслуживаешь. Делать ничего не надо. Слушаться меня.

Первый закашлялся, поперхнулся, еле выдавил: «потом… побазарим…»


Подошла Нис. Уголки губ у нее были загнуты вверх. Бригадир по дороге к ней приставал. Очень смешно.


Гора поднял ее с пенька. Сам сел, а Ниса — посадил на колени.

— Вы ешьте, — тепло сказал остальным. — Кто знает, когда теперь придется… — (все закончили про себя: «шашлыка пожевать»).


Они остались спать — дом большой, места много, — а Заяц пошел на электричку. Гора его проводил до калитки. Какой: «калитки», — ворот.

— Ты понял, — бросил ему вслед.

* * *
Юна ждала за забором. По эту сторону забора стояли две полицейские машины с решетками на окнах. Они были ­пусты.

Было тихо. Но Юна смотрела вверх. Вереница огней тянулась на здании, возвышающемся за забором, от забора — до самой крыши. Это были окна лестничной клетки. В остальных окнах былотемно.

Она смотрела вверх. Зрение у нее было хорошее. Там, высоко вверху, на крыше, тоже был свет. Он бил прямо вверх и растворялся в небе. Небо здесь, в городе, было без звезд.

Ехала крановая стрела. На крыше внутри каких-то тор­чащих железных прутьев суетились несколько человечков — не больше кузнечиков. Стройка работала днем и ночью, чтобы успеть к приемке дома.

Она смотрела, смотрела, все глаза просмотрела — потому что уже всё расплывалось, как бывает, когда смотришь в одно место, стараясь передать всю свою силу взгляду, чтобы он сформировал, извлек из ничего единственно нужную из всех фигуру, — и потом уже всё. Можно не смотреть.

Но ничего нужного там не было.



ХРУСТАЛЬНАЯ БАШНЯ

На выезде: справа шоссе, слева река — текущие в одну сторону, по карте вверх, дальше так же прямо — во второй город, по величине, а река заворачивала и петляла. Если наоборот: на въезде — видна была издалека; а из города — с любого места, потому что еще и на горке, на высоком берегу; значит, держать лицо. Как женщине, начищали фасад, сверкала в солнечный день что глазам больно.

* * *
Королю плотнику в его кухне на тринадцатом этаже застила свет в окне болтающаяся нога промальпиниста.

Альпинист съехал ниже. Теперь, при желании, он мог заглянуть в комнату, но — не хотел. Король тоже на него не смотрел. В старые времена он протянул бы в форточку стакан, и сверху — бутерброд. Теперь не то.

Он пошел в студию. Висящий за окном, будто нарочно, переместился, словно отражение его в зазеркалье. Из студии выход на балкон; собственно, никакого выхода: завал хлама, ступить негде. Балконы планировались с видом на реку, но у всех остальных по плоскости давно перестроены в крытые лоджии.

Виселец на своем тросе вольно оперся ногой о перила; другую держал над пустотой. Горцы башен не боятся. Задрав голову (в маске), что-то гортанно сообщил другому, оставшемуся невидимым — «в какой грязи живут!» Оттолкнулся-закрутился вокруг своей оси, смеясь под намордником — развлекается он, в разгар рабочего дня. Студия была звуко­изолирована, балконные окна на тройных стеклопакетах, что не предусматривало криков пришельцев с юга, прилипших с той стороны. Надо было сразу делать рольставни.


Высотник и вправду влип. Спустив на подбородок маску, он смотрел сквозь стекло.


Давно он этого ждал.


Король пробрался к балкону. Погасив в себе стыд за ­безобразную свалку (как будто в исподнее заглянули) — стесняться можно перед незнакомым. Распахнул дверь.

Гость заходить не спешил. Все так же вися над пустотой, свертел косяк, и теперь растягивал, сладкий запах конопли влетал в комнату.


Потом выбросил патрон, отцепился от троса, сейчас же скользнувшего вверх, — и, как кошка, перепрыгнул через ­мусор.

Король отступил от двери, выпрямился.

* * *
— Пришел меня грохнуть, как рабочие Гапона?


— Я никого не грохаю. — Повел по периметру, трогая пальцами гипсоволоконные панели — казалось, раздастся звук, как мальчишка, когда тарахтит палкой по забору.

— К тебе ж не попасть. Двор на ограде, калитка на коде, консьерж на входе.

Всё так. Король наклонил голову. Дешевая слава принесла скоропостижное богатство. Казалось, будет всегда. Консьерж — просто непопулярная мера.


Вошедший, присев на вертящийся стул у рояля, уже скручивал новый. Лизнул край, протянул королю тугую куклу.

— Накуривал каждого, — для собственной памяти воспроизвел король. — Кто это? А это — Накуртка.

— Не. — Накуртка качнул головой. Поднял локоть и ­осмотрел на сгибе. Куртка была та же — пятнистая, блекло-зеленая.

* * *
Накуртка был старше всех. Когда король выглядел, казался себе и был — молодым; ни королем ни плотником, — Накуртку считал среди них стариком. Хуже: он воевал. Вообще архаика. Воины так называемые интернационалисты — ни воины ни интернационалисты: стадо, гонимое на убой. Только — отнюдь не травоядное.

— И не стыдился. Невозможно было представить, что Накуртка чего-либо станет стыдиться. А они все — максималисты; без уважения — к сединам, к медалям; авансов — никаких, никому. Опустим пока, что от всего осталось; тогда, запросто, — в комнате не высидеть, дверью хлопнуть. Нос воротить. С Накуртки? Король был как сосна тонкий: длинный, распахнутые плечи, нахлобученная шапка волос, он держался так прямо, что откидывался назад. Он считал, у него достаточно духа, и что, что пока ничего, — по модулю. Оказавшись раз наедине, спросил в упор. — Или выдумывают?

— Я там был, — немедля согласился Накуртка. — Но меня там нет. А ты там что потерял?

Королю показалось, что его щелкнули по лбу. Накуртка снисходительно добавил, отворачиваясь: — Я такой же, как ты.


И вот — он, бывший король, бывший плотник. Но бывших плотников не бывает.

А Накуртка ровно как в начале. — Бессмертный, что ли?

* * *
— Сколько тебе лет? — Он развернулся. Как тогда — как сосна перед бурей.

Накуртка пожал плечами. — Шестьдесят. Может, семьдесят. Думаешь, я бессмертный?

Он задрал куртку. Обнажил впалый живот. По животу тянулся багровый шрам, уходя вниз.

— Непроходимость кишечника. — Подобрали на опушке, увезли в областную — сделали полостную, — речитативом прочитал, как черный рэп.

У короля пошел мороз по коже. Накуртка, наблюдавший за его лицом, улыбнулся.

— Завернуло меня.

Король не знал, что сказать. Сочувствие? Его самого продрало до анального отверстия.

Накуртка перестал смотреть. — От предательства застрахован, — подходя к окну, откуда пришел. — Никого — и некому предавать. А от собственных кишек нет. Поджечь им дурдомовский дворик? Я так не могу. Получается, я им обязан.

— Значит… мир? — Король услышал свой голос: чужой.

— Значит… мир? — Накуртка повторил — эхом, будто удивляясь.


И потом нормальным своим тоном: — Вспомнил тебя.

Когда Накуртка говорит «тебя» — это как орден. Король почувствовал себя — польщенным? Ничего правдивее, чем Накуртка, не видел он. Как если бы заговорило дерево. Накуртка не очень щадил кого бы то ни было — не придерживался принципов; императив «Говори в лицо или молчи» его не колыхал. Он имел право на что угодно, когда угодно. — И теперь: как будто не ему. О нем.

* * *
Король присел на буханку перед клавишами.


— Мы сравнялись, — заговорил он медленно, обдумывая. — Тогда казалось, целая эпоха, не перелетишь. — А теперь, на фоне этих новых времен, разница, как у нас… Несущественна. Тогда не знал, как к тебе подступиться; лучше всего, думалось, никак. А потом, когда не виделись, тем более. То, что ты меня не любишь… меня многие не любят. Я не старался понравиться. Никаких писем я тебе не посылал, ни мыслью, ни делом. Делал что считал нужным.


— Для тебя я всегда был таким как был, — возразил Накуртка. — А я ведь долго жил до тебя. И долго жил во время тебя.

— Да, мне передали.

— Не было возможности. — Накуртка усмехнулся своей черной, угольно-соленой усмешкой. Король опять подумал про шрам.

— Теперь появилась. — Накуртка расслышал непроизнесенное. — Заглянул узнать, не упустил ли я чего-нибудь.


— Ну, смотри.

* * *
Король смотрел.

Накурткиными глазами: профессиональное оборудование, стены, съедающие шорохи. Их голоса приглушались, как в подвале, под землей. Над землей. Так тоже можно. — Интересно, видит ли Накуртка то, что видит он: клавиша во второй октаве запала и не давала звука. Пыль по углам; на пульте крошки. Ел он прямо тут. Третья комната вообще ­пустая (третья — если считать и кухню).

Накуртка видел всё.

— Делись, — поворачиваясь к нему. — Жить пора, а я родился. Совершенно не знаю, как вы тут устраивались.

* * *
Король вышел на середину комнаты.

— Сюда, — он отвел Накуртку за локоть к стене.

Накуртка был в весе пера, он мог бы его поднять и посадить. Росту в нем был метр шестьдесят — при королёвых стадевяностатрех.

Вернулся обратно. Включил аппарат. Загорелись синие огоньки по углам. Король задернул штору, чтоб не видеть позорища на балконе. И за ним.

— Раз, море, раз, — сказал в микрофон, левой рукой дотянулся и сыграл арпеджио.

— Привет, креветочка, привет, — заученным голосом, привыкшим давать интервью.


Студия наполнилась тишиной.

— Здесь Накуртка, — сказал король и умолк.


Тишина смотрела на них сотней мерцающих светодиодов.

— Это всё, — сказал король и выключил микрофон.

* * *
— Душно, — сказал Накуртка, когда лампочки погасли.

Потянувшись, он прошел из угла.

— Ты же не уйдешь сейчас. — Король распахнул балконную. Стал раздвигать то, что лежало ближе к двери. В основном это были остатки от упаковок, дальше — ремонтный скарб. Где-то там внизу, он помнил, валялись перевернутая скамейка со столиком, от прошлых хозяев.

Пришлось вытащить в студию тонну дубья, прежде чем расчистилось место, где обоим сесть. Накуртка всё это время провел в туалете. Король перегнулся за перила. Высотники исчезли. Может, и не было, Накуртка по деревьям лазил, как белка, он бы не удивился, если прискакал по крышам. Бутафория.

Вышел уже с косяком. Раскурились, глядя на реку. Позади снизу ревело шоссе, в студии этого не слышно. Выше были еще восемь этажей.

— А тут шумно, — сказал Накуртка, когда в головах у них зазвенело.

Пикнуло в кармане, король вынул руку, посмотрел. — Деньги пришли. Скажи, куда, я перечислю.

— Да особо некуда. — Накуртка глянул на него, показалось, с удивлением. — Может, купишь мне какие-нибудь шмотки.

— Шмоток я тебе так найду.

— Когда следующий сеанс? Хочу послушать, что ты обычно говоришь. Креветочка — это что?

— Попугай. Ей говоришь: привет, Креветочка, привет! — она чирикает: «привет-привет». Позывные прилипли.

— Сдохла?

— Улетела. — Пикнуло снова. — Еще, — удивился король. — Эк их торкнуло. Бывает, неделю ничего, другую. За ремонт третий год не плачу.

— Интересно. — Накуртка повеселел. — И дальше? Обслуживать свадьбы и корпоративы?

— Профессий в миру много. Ходил на верфь. Но я по дереву, такого нет. Есть одна ретро-мастерская, заказа ждут. Ждут-пождут, обещают свистнуть.

— Пассивная позиция.

— Я популярность имел, когда уже ничего не делал. Это такая схема. Как ты сейчас. Вишь, опять. Услышали имя. Если ты не понял: это тебе. …Если б ты делал — о тебе бы никто не слышал.

— Что не понял? — Накуртка прищурил черный глаз. — Что тут понимать. Я по-другому привык. Кто надо, слышит. Тебе вон передали.


— Когда мне передали, я работал семь-в-ноль.

— На что ты работал? На свою попу… — Накуртка длинно выдохнул. — Лярность… — Он вскочил. — На, добей пятку. Дай-ка пройду.


Король остался на балконе один. Закинулся горячим дымом. Всё отхлынуло. Не видел ни реки, ничего. Выбросил, куда глаза летят.


Накуртка расхаживал по квартире. — Включишь это? Тоже захотелось поговорить. Вечером. Можно вдвоем, если тебе так удобнее. Брось мне спальник на пол, отдохну.


— Те… — Король чувствовал себя неподъемным, как гора. Язык застрял в пещере, он его не находил, чтобы пошевелить. — Не… зя, — с трудом проворочал.


Теперь он стремительно стягивался в точку. Взмахнул рукой. Хотел осведомиться непринужденно: «Чем ты заби­ваешь?»


— Не наркотик. — Накуртка внимательно смотрел на него. — Обычная крымчанка. Совсем отвык? Сходи воды попей. Ну тебя и разобрало.


Король послушался. Долго сидел над ванной. Потом умылся. Из стекла на него глянуло опухшее лицо с красными испуганными глазами. На измену переклинило. Специально вырубил… подсыпал смесей… Но он сам то же курил. — Чтобы что? Сесть за пульт и призвать слушателей к джихаду? …Он не справится. Не сумеет включиться. — Может, умеет? Кто его знает, что у Накуртки на уме. За перегородкой раздался звук спускаемой воды: Накуртка опять был в туалете.


Когда он вышел, король ждал его, полностью протрез­вевший.


— Мне нужно лечь. — Накуртка шагнул мимо.


— Здесь нельзя, — сказал король.


Накуртка остановился. — У тебя помещение свободно.


Король произвел отрицательное движение.


— Боишься? — Накуртка улыбнулся. — Я же не боюсь. Откуда я знаю, кто тебе деньги посылает. «Здесь Накуртка», — процитировал он.

— Да ты… — Король подавился словами.

— Это — тебе, — сказал он по слогам. — Сейчас… — он схватился за вешалку,  — …вот у меня… — нашел деньги, свернул и вложил Накуртке в нагрудный карман куртки. — Здесь больше. Как тебе… чтоб понятно… В категориях, к которым ты привык: не существует средств, чтобы запеленговать. Сигнал проходит десять приемников, десять раз, перекодируется. Принципиальная анонимность. Мы с тобой можем находиться в Антарктиде.

Накуртка не шевельнулся. — Откуда ты знаешь, — с ударением, — кто тебе их посылает?

— Я не знаю, — объяснил король. — В том смысл. Иногда думаю, — никого. Сам себе говорю. Но кто-то есть… есть! Из тех, кто был, когда я собирал стадионы? Или новые совсем? Дети тех; или совсем случайно… Не знаю! Нет интерактива! И знать не… — Накуртка сделал нетерпеливый жест.

— Это всё ясно. Я и говорю: кто там? Кто тобой рулит. Придерживает — до времени. Давай, слушай, потом всё это. Я лягу.

— Не ляжешь, — сказал король, теряя терпение. — Это моя нора. Зайди к медведю в берлогу. Всё моё. Мой микрофон. Моя схема, и мой конец — сколько осталось. Я пятна­дцать лет жил с тем, что ты про меня сказал. Спасибо, что пришел. Признал. Убирайся.

— Я про тебя сказал? — весело сказал Накуртка. — Знаешь, как оно бывает — кто-нибудь ляпнул… другой переврал… до меня дошло, и я сболтнул. Шутки, сплетни, смех — полетело обратно. Не помню, честное слово.

Король ударил. Накуртка полетел к стене, врезался в угол, скорчился, защищая живот. Король стоял над ним. Накуртка посмотрел снизу.

— Извиняться не буду, — предупредил король.

— Не извиняйся, — разрешил Накуртка. — Никто еще ни разу не извинился.

Поднялся, придерживаясь за стену. Король наблюдал за ним, морщась. — Не так ты болен, как хочешь показать. В окне висеть сил хватило.

— Сам не думал, что так понравится представляться, — согласился Накуртка. — …Дак у меня ж лекарство, — вспомнил он. — Пошли покурим.

Легким шагом он направился в студию. Король, подумав, за ним. — Тут сальдо важно соблюсти, — сообщил Накуртка с балкона.

Достав кисет, он забивал. — Если переборщить — буду блеять, как ты. Мало тоже плохо. Освоил новую технику: стреляю говном. Ты рисковал, вообще…

Звонок в дверь еле слышен был за гулом шоссе.

Взгляд Накуртки соскочил с короля, как с неодушевленного предмета. Сбросив то, что держал в руках, он нырнул за перила. Вцепился в трос, оказывается, все время тут болтавшийся, подтянулся.

Король рванул в прихожую.

Он никого не ждал. Не добежав два шага, застыл в оцепенении. Как это… Быть не может. А консьерж?

Бросился обратно.

Вывернул себе шею, стараясь разглядеть вверху — чуть не слетел, перегнувшись за перила, высматривая снизу.

Привет, креветочка — услышал он внутри головы или снаружи.



БЕЛОЕ

Неожиданно пошел снег; он шел в воду и таял; если бы дело было днем, он бы превратился в грязь; но дело было ночью; город вмиг побелел. Снег ложился слоем два сантиметра. Шаги по снегу оставляли за собой сразу намокающие темные пятна. Взамен таявшему под ногами — снег оставался на голове.

В переулках людей не было; была глубокая ночь, часа два, может быть, три, ночи. Но на проспекте было людно. На проспекте стоял окровавленный человек, опирающийся рукой о стену. Кровь текла с головы, по лицу и дальше по туловищу. Никого рядом с ним не было.


По реке плыли льдины. На льдинах сидели чайки. Когда льдина уплывала под мост, чайки все сразу снимались. Перелетали на другую льдину. Ни одна чайка вместе с льдиной не уходила под мост.


На той стороне, за мостом.

У парапета, спиной к нему, кто-то сидел. Он сидел в окружении, устроившись среди, картонок, одеял. Снег нападал на него, но ему было теплее среди одеял — тоже не особо. Сидеть холоднее, чем идти.

Сейчас он поднял голову и увидел Юну.

— Садись. — Похлопал по грязным одеялам рядом с собой.

Юна подошла и села рядом. От бомжа воняло — так же как от его одеял.

Он потянулся и обнял ее.

— Один индеец в одном одеяле замерз, — пояснил он хрип­лым голосом. — А два индейца в одном одеяле не замерзли.

— Я сейчас пойду, — сказала она.

— Куда?

Юна промолчала.


Бомж закопался в одеялах. Вынырнул с полбутылкой в ру­ках и поболтал. Потом запрокинул и стал пить.

После этого протянул Юне.

Юна отпила только глоток и сморщилась. Что за мерзостный вкус?!

— Неразменная, — похвалился бомж. — Пью и пью — не кончается. Вот свезло так свезло.

— Тут зима, что ли? — сказала Юна. Где — тут? — разве это не тот же самый город, где вчера… Она не знала, что значит «вчера».

— А лето? — Бомж фыркнул.

— Тю, — сказал он, — не проспалась, что ли?

— Я вообще не спала.

— А где ты тогда шлялась? Я тебя жду, жду.


Юна вгляделась в него.

— Нет.

— Что — нет, — обиделся он. — На себя посмотри.

Юна закрыла глаза. Он пошевелился и обхватил ее крепче. И правда, теплее.

— Нет. — Она открыла глаза.

С усилием она оттолкнулась от него и встала. Шаг. Обернулась.

— Там, на проспекте, — сказала она. — За мостом. — Она провела рукой с головы по лицу и вниз. — Вот так, он стоит, а у него льется.

— На себе не показывай, — сказал бомж.


— Я пойду. — Она отошла на два шага и снова оглянулась. — Не пей это. Замерзнешь. Тебе тоже надо идти.

— Куда?


Она прошла далеко, прежде чем снова оглянуться. Никого там не было.

* * *
Снег лежал на граните, не таял. За парапетом на черной воде кружили утки. От воды поднимался пар. Здесь в реку втекала канализация.

Слева, через дорогу, тянулся забор из красного кирпича. Над забором петли из колючей проволоки.

А вот и железная дверь в заборе с окошком в ней. Дальше, из-за забора, поднимались тоже краснокирпичные строения.

По этой стороне у парапета стояли люди. Близко друг к другу — но как бы друг друга не замечая — все они делали жесты. Глядя поверх забора.

Она прошла мимо сильно накрашенной девушки — девушка качнулась в сторону, воспринимая ее просто как движущуюся помеху. Она как будто кричала, улыбаясь и привставая на цыпочки, — но ни слова не доносилось из ее разинутого рта. Потом дальше было несколько парней, с бутылками пива, и они салютовали этими бутылками, то и дело отпивая из них, и как будто хохотали — но ни звука. Никто из них не заметил Юну.

В этих красных стенах из кирпича. В узких темных окошках, поднимавшихся за забором. Кто-то там… был?

Юна остановилась. Может быть, ей тоже надо без звука орать и махать руками, впиваясь взглядом в какое-то одно окно?

Она ничего там не различает.

Юна оглянулась на людей. Если бы они так же глянули — и сосчитали, сколько их много. То, возможно, они могли бы все вместе разогнаться и навалиться на эту дверь — и попасть к тем, кому они сейчас подают бессмысленные сигналы.

Но они друг друга не видели.

Забор кончился, тянущийся, казалось, бесконечно, вдоль тоже бесконечного парапета. Она свернула. И углубилась вглубь, перпендикулярно реке.

* * *
Долго ли, коротко, она шла и дошла до большого универсама. Универсам, конечно, был закрыт. Изнутри он светился, но таким, притушенным светом. В нем спали охранники. Здесь все спали, в длинных домах горело совсем мало окон, и никого на улице. Никто не видел выпавшего, здесь совершенно чистого, снега.


За универсамом — опять длинный дом. Юна свернула с тротуара по направлению к двору. Она шла по пустому двору, со стоящими в нем машинами.

Одна из машин недавно горела. Она сгорела вся. Что-то еще дымилось в ее скелете.

Юна шла, поглядывая вверх на темные окна. Она прошла мимо первого подъезда, прошла мимо второго подъезда. Прошла мимо третьего подъезда, прошла мимо четвертого подъезда. У пятого подъезда она встала.


Тут был кодовый замок.


Она стояла у двери. Вспоминала окровавленного человека — далеко в центре, оставшегося на проспекте.


Кнопки на замке были все стерты, ни одной более светлой, чем другие. Невозможно было угадать код.

Она перестала думать. Пальцы ее сами сложились, прикоснулись, нажали невидимую фигуру. Ничего не произошло.

А так?

Дверь щелкнула.


Лифт не работал. Она поднялась по грязной лестнице, третий этаж, четвертый, пятый. На шестом этаже она свернула в левый коридор.

Она стояла у двери.


Здесь она жила целый месяц.


Юна толкнула дверь. Дверь была, конечно, заперта. Она отошла. Разбежалась — и врезалась боком, локтем.

Юна влетела в темную квартиру.


Из окна в комнату лился свет. Фонарь был на доме, прямо на стене снаружи. Он светил вниз, но часть света попадала в комнату.


В комнате только шкаф — и кровать в глубине. Юна остановилась. На кровати кто-то лежал. Свет от фонаря тускло блеснул на длинном, рядом с ним.


Не меч. — А это хозяин квартиры спит со своей алюми­ниевой палкой.


Она шагнула вперед. Потянула руку и притронулась к голове — чтобы убедиться, что это не он — не тот, кого она видела на проспекте.


Заяц резко дёрнулся и откатился к стене.

* * *
Сбросил с кровати ноги, чуть не столкнув Юну. Он был одет, даже в пальто, только без башмаков. Ошалело озирался, как будто не мог понять, где он. Ночь же была, темно.

В свете заоконного фонаря перед ним кто-то. Потянул руку и приложил к лицу, чтобы убедиться, что это Юна — а не, например, хозяин.


— Замерзла, — определил Заяц.

— Не очень. — В горле у нее пересохло.

— Ложись. — Отвернул покрывало, на котором лежал.


Накинул на нее покрывало. Сам остался сидеть.

— Мясо здесь, а где же кошка, — Юна, хрипло.


— Какая кошка? — сказал Заяц.

— Эта… Палка. Где он?

Заяц засмеялся. — Т…ты сюда шла — чтобы с хозяином поговорить?

— Ты меня специально БЕСИШЬ?

— Спи. — Заяц легко толкнул Юну, порывавшуюся встать.

Юна закрыла глаза.


— Мы же здесь больше не живем.


— Снег пошел. — Заяц, наоборот, проснулся. — Завалило пути ровно на середине. Электричка — обратно. Не хотел возвращаться. По шпалам… Холодно.

— Как ты вошел, — Юна, с закрытыми глазами.

— Постучал.

— …Открыл?

— Потом дверь вышиб. Потом чуть-чуть… Починил.

Юна вроде бы спала.


Юна проснулась. Было светло.

— Заяц!


Если ты увидел что-то во сне — большее чем все, что на самом деле, — надо не разжимать рук.


Догнала на углу дома. Заяц обернулся, удивляясь.

— Ты куда?

— А ты куда?

— Я в магазин. Нужно поесть, перед тем, как…

— Перед тем? — Юна перескочила, чтобы попасть в ногу. — А он придет?

— Придет, и ему дадим.

— Я видела на проспекте, вчера, … Я тебе потом. Ты на стройку не пойдешь?

— Нет.

— А куда пойдешь? — Она поправилась: — …куда мы пойдем? ..В лес?

— Нет.

— Где спать?

— Еще какую-нибудь дверь… Вышибу. Это я. Ты можешь идти.

— Я в доле.

— Ладно. — Заяц перехватил палку из квартиры в правую руку. Он почти не хромал.

Шли, в ногу, по новому снегу, по белому листу, сказка, которую они впечатают в этот белый свет, еще была не написана. Они нечаянно прошли магазин, и теперь поздно было возвращаться. Хозяин еще себе найдет — и костыль, и квартирантов, он ведь здешний.



Оглавление

  • Сказки Белого Ворона
  • ОДИН ЧЕЛОВЕК И МОРЕ 
  • ОДНОГО ДОСТАТОЧНО
  • СНЫ
  • ПРО ЛЮБОВЬ
  • ПРОВОЛОКА
  • КАК ВСЁ НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛО
  • РЫБОЛОВ
  • ГОРА
  • ХРУСТАЛЬНАЯ БАШНЯ
  • БЕЛОЕ