Хьюстон [Оливер Твист] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Хьюстон и Птица. Часть первая. Хьюстон

Глава 1 Хьюстон

Принято считать, если ты толстый — это целиком твоя вина: много ешь, много спишь, мало двигаешься. Я умеренно питаюсь. К тому же, как утверждает наша повариха, по сбалансированному и согласованному со всеми нормами меню. И хотя, готовят в интернате довольно неплохо, размеры порций оставляют мало шансов пострадать от переедания, и уж тем более предаться обжорству. Со сном тоже не все так просто, ночная жизнь здесь бывает весьма насыщенной. Даже, если ты не принимаешь в ней участия, надо очень постараться, чтобы при этом выспаться. И я почти не пользуюсь транспортом, ни общественным, ни личным. На первый никогда нет денег, второго просто нет. Однако, мой вес далек от нормального, в сторону плюс. Если ты толстый и тебе лет эдак тридцать, то ты — солидный человек, а если шестнадцать — то просто жирный урод, о чем окружающие при случае не упустят напомнить.

Я не претендую на звание Мистер Вселенная, но и детей мной тоже не напугаешь. Обычное лицо, темные волосы, которые давно пора подстричь, прямой нос и глаза карего цвета, если это кого-то интересует. Как правило, нет. Ах да, еще пухлые щеки, чуть не забыл. Я старался забыть. Но попробуй сделать это когда каждый второй из твоих знакомых, так и норовит потрепать тебя по щеке в знак дружеского расположения. Вернее, так было, лет до двенадцати, потом перестали. Может, наконец, подействовал мой взгляд при этом жесте. И, если это имеет значение, я выше среднего роста. Так что, на колобка не похож, и на том спасибо. Ладно, будем считать, что познакомились. Я бы мог добавить, что меня зовут Эрик, но в этом нет никакого смысла, потому что для тех, о ком я хочу здесь рассказать, я — Хьюстон. Пусть так и будет.

Птица, Синклер, Йойо, Роза, Тедди и другие с кем, пришлось прожить последний интернатский год, врезались мне в память гораздо сильнее, чем те ребята, с которыми я делил хлеб более продолжительное время. Быть новеньким всегда тяжело. Особенно в безжалостном коллективе таких же, как ты ничейных детей. Я прошел через это много раз, но так и не привык к острому чувству одиночества, которое охватывало меня каждый раз, как только я переступал порог очередного казенного учреждения и оказывался в окружении таких же неприкаянных, голодных душ, лишенных неизвестно за какую вину близкого круга родной семьи.

Конечно, у каждого из нас когда-то были родители, у некоторых даже любящие. У меня тоже были, и возможно, они даже любили меня, я этого почти не помню. Они погибли в автокатастрофе, когда мне было шесть лет. Я тоже там был, но выжил зачем-то… Кажется, мы много путешествовали. По крайней мере, когда я пытаюсь что-то вспомнить из того периода своей жизни, перед глазами чаще всего встает бесконечная лента дороги, мелькающие за окном автомобиля пейзажи, случайные кафе, заправки, улицы незнакомых городов и поселков. И еще одно, я не помню, себя толстым в это время. А может, когда тебя любят, это просто не имеет значения.

На память о тех, кому я был обязан появлением на свет, у меня остался значок: белый глянцевый кружок, на котором крупными черными буквами было написано «Ай лав Хьюстон» и красное сердечко на месте слова лав. Я помню, как мне его купили. Это случилось незадолго до аварии. Мы зашли в маленький придорожный магазинчик. В нем было тесно от стеллажей, на которых громоздились пестрые батареи разнокалиберных банок, бутылок, коробок. Сквозь давно не мытые стекла больших витрин, заменявших окна, пробивались косые солнечные лучи. В широких полосах света, потоком льющихся с улицы, свободно парили миллионы пылинок, и от этого казалось, что все в этой лавочке, предметы и люди, плавает в золотистом тумане. И было лето, самый его конец. Я это особенно хорошо запомнил по тому, как в сплошной, однообразной зелени рощиц, тянувшихся вдоль обочин автострады, начали появляться первые проблески желтизны. А значит, скоро должны были зарядить нудные, холодные дожди, которые надолго упрячут солнце за пеленой тяжелых серых облаков, и уже нельзя будет выходить на улицу без теплой одежды.

Посетителей в магазинчике было немного, несколько взрослых, да пара подростков, увлеченно листавших журналы с комиксами. Я тоже любил такие, и поначалу радостно кинулся к стойке, на которой они лежали. Но тут же потерял к ним интерес, разочаровано заметив, что номера там были старые, из тех, что я уже изучил от корки до корки. Тогда высокий темноволосый мужчина, мой отец, легко и стремительно поднял меня на руки, чтобы я мог лучше разглядеть прилавок со всякой всячиной, а стройная женщина с длинными волосами, забранными в хвост, и веселым голосом, моя мать, произнесла: выбирай, малыш. На темной лакированной поверхности прилавка, сбоку от грязно-зеленой глыбы кассового аппарата, были разложены игрушки, сладости, книжки в разноцветных обложках. Но мне понравился только он, этот значок, такой яркий и блестящий. Я сразу его приметил, но еще долго смотрел, прежде чем решиться, а родители о чем-то оживленно говорили с продавцом, шутили и смеялись.

Значок был на мне, когда на одном из автобанов жизнь разделилась на короткое, безмятежное до, и хмурое, открытое всем ветрам, неуютное после. Я и потом не расставался с ним. Он кочевал с рубашки на джемпер, в зависимости от сезона. И мне казалось, что этот маленький свидетель прежнего безоблачного существования, как некий талисман, хранит меня посреди чужого, неприветливого мира. Ночью я прятал его под подушку и, когда просыпался, первым делом проверял на месте ли мое сокровище. А когда волновался или грустил, поглаживал пальцами гладкую, прохладную поверхность. Представлял, что вот сейчас закрою глаза и вновь окажусь в маленьком, плывущем в пыльном, золотом тумане, магазинчике, услышу знакомые родные голоса. А все происшедшее потом, окажется сном, дурным, пугающим сном. Но этот сон все длился и длился, а проснуться я не мог. Постепенно забывались, словно таяли вдали, голоса родителей, стирались воспоминания о прежней настоящей жизни, в которой было место безмятежной детской радости и чувству, что кто-то большой и сильный, надежно держит тебя за руку, не давая упасть. И мне пришлось смириться с реальностью того, что я предпочел бы считать сном. И только этот маленький, покрытый глянцевой эмалью, кружок, напоминал о другой настоящей, счастливой жизни, о том, что она была, и я не придумал ее себе, незаметно сойдя с ума. Я держался за этот значок, как потерпевший кораблекрушение моряк цепляется за обломок своего разбитого корабля, чтобы не пойти ко дну и не погибнуть, когда уже не останется сил сражаться с бурной стихией. Я им очень дорожил и никогда не расставался. Может поэтому, меня и стали звать Хьюстон.

Но однажды значок пропал. Я сильно расстроился и несколько дней не мог прийти в себя. Не мог, ни о чем думать, кроме своей потери. Лихорадочно и безрезультатно, раз за разом обыскивал все места, где был накануне в тщетной надежде вновь обрести свой драгоценный талисман. Но так и не нашел. До сих пор не знаю, сам ли я потерял его в каких-то мальчишеских играх, или кому-то вдруг приглянулся этот изрядно потертый и давно потускневший сувенир. В общем, так вышло, что значок исчез, а прозвище осталось.

Глава 2 Знакомство с новым домом

Держа в руках папку со своим личным делом и сумку со скудным багажом, вслед за сопровождающим, я переступил порог моего очередного дома. Единственного в округе интерната, где нашлось для меня место. Я иногда думал впоследствии, как бы сложилась моя жизнь, не попади я сюда. Возможно, никогда не испытал бы таких болезненных падений и таких головокружительных взлетов, никогда не узнал и не встретил тех людей, чье существование во многом определило мою дальнейшую судьбу. Тогда по спине пробегает холодок от мысли, что мы могли бы разминуться. И если бы в тот момент я мог провидеть будущее, то с большим вниманием отнесся к своему вступлению под крышу этого приюта, из стен, которого я вышел совсем другим человеком.

Располагался интернат в большом трехэтажном доме, похожем на старинную усадьбу с крайне запутанной, как внутри, так и снаружи планировкой. Было видно, что его не раз перестраивали, дополняя по мере надобности новыми помещениями, которые отличались от основного здания минималистичностью форм, непритязательным стилем, вернее его отсутствием, и гораздо большим комфортом внутри. Для чего нужны были эти пристройки, я так и не понял. Все равно половина из них пустовала. Возможно, когда-то приют знавал лучшие времена и был густо населен. Впрочем, те времена для него давно и безвозвратно миновали. А может, он вовсе и не был тогда пристанищем для ничейных детей. Может, здесь была школа. Одна из тех древних гимназий, о которых так любят вспоминать в мемуарах писатели ушедших эпох, когда рассказывают о своем детстве.

Прошлое этого своеобразного дома весьма занимало меня. Я часто гулял по нему с чувством первопроходца, исследующего только что открытую им терру инкогнито, неизведанную землю. Первое время нередко терялся в бесконечных коридорах с множеством дверей, закоулков, внезапных тупичков, лестниц и переходов. Блуждая по сумрачным лабиринтам, находил забитые старой мебелью, каким-то хламом или же просто пустые комнаты с остатками причудливой лепнины на высоких потолках. Она странно сочеталась со стенами депрессивного, темно-зеленого цвета, с облупившейся местами штукатуркой, и оконными проемами необычной закругленной формы, многие из которых были замурованы глухой кирпичной кладкой, словно дом готовился к осаде. Мне нравилось представлять эти комнаты ловушками для времени, хранящими, как в формалине, в своем затхлом воздухе тени прошлых веков. Казалось, стоит только остаться в них подольше, и, потревоженные живым сквозняком современности, эти тени начнут окружать тебя, незаметно обретая плоть, пока завороженный серыми призраками ты сам не станешь подобным им далеким, забытым воспоминанием. Это было одновременно жуткое и захватывающее чувство. Попав в одну из таких комнат, я замирал, целиком отдавшись ее чуткому, настороженному покою, до тех пор, пока по коже не начинали ползти мурашки. И, в полной уверенности, что за несколько минут проведенных мной в этой временной петле, снаружи прошли годы, выскакивал оттуда.

Основная часть дома была очень старой, и весь он давно нуждался в ремонте, являя собой картину крайней запущенности и заброшенности, словно располагался не только на окраине города, но и на окраине жизни. Кое-где были видны попытки немного облагородить и подновить его интерьеры, но они производили такое же грустное впечатление как неумело молодящийся человек преклонного возраста. Поначалу это угнетало, а потом я привык и даже полюбил этот «дом с привидениями» за будоражащую воображение возможность представлять себя застрявшим во времени или даже вне времени, вспоминал, словно вполголоса рассказанную старую сказку с бесконечным запутанным сюжетом.

Однажды, о чем-то замечтавшись, я свернул в коридоре не в ту сторону и, открыв очередную дверь, обнаружил себя стоящим на пороге большой комнаты, погруженной в легкий сумрак, хотя за окном ярко светило солнце. Его свет приглушал толстый серый слой грязи на зарешеченном окне, между ветхими рамами которого вились засохшие прошлогодние побеги плюща. Она была почти пустой, лишь в дальнем углу виднелась груда сломанных стульев, да напротив двери стояло на полу большое тусклое зеркало в резной широкой раме. Я подошел поближе, чтобы рассмотреть его. И первое, что бросилось в глаза, было вовсе не мое отражение, а дверной проем за спиной. Там стоял на пороге высокий светловолосый парень и смотрел на меня очень неприязненно, так что мне стало не по себе. Я резко обернулся, но никого не увидел. Наверное, он успел уйти. Это было странно. Вроде бы я ничем еще не успел насолить здешним обитателям. Тем более, что этого парня я видел впервые. Может, он спутал меня с кем-нибудь? Это небольшое происшествие оставило в душе мутный осадок. Я вышел из комнаты, плотно прикрыв дверь, и до самого вечера меня почему-то не покидало чувство вины неизвестно за что и перед кем.

Комнаты для старших воспитанников, расположенные на втором этаже основного корпуса, были рассчитаны на двух-трех человек, что, откровенно говоря, порадовало. Мой предыдущий дом носил гордый статус лицея-интерната для одаренных детей, и был организован на средства нескольких благотворительных фондов. Находился он в престижном районе, и занимал приземистое двухэтажное здание на территории какого-то института. Все бы ничего, но жить с оравой из двенадцати человек в одной, хоть и довольно большой комнате, было порой крайне утомительно. В попытке хоть как-то уединиться, я привык спать, накрывшись с головой одеялом. При этом снаружи оставались торчать ноги, но, если было тепло, на эту мелкую неприятность можно было не обращать внимания.

Наши попечители частенько наезжали, приурочивая визиты к праздничным датам. Устраивали шумные раздачи подарков, толкали проникновенные речи, желали творческих успехов, интересовались нашими достижениями и утирали слезы умиления, любуясь мелковозрастной ребятней. Специально для них готовили обширную концертную программу, хитом которой была песня о родном доме. Все мы ее ненавидели, но исполняли очень проникновенно, хоть и нестройно. Зато она нравилась взрослым. Потом эти симпатичные и, наверняка, очень добрые люди с чувством выполненного долга разъезжались по домам, своим родным домам, увозя в пакетах ответные гостинцы. Не бог весть что, всего лишь наши работы — рисунки, поделки и всякое такое. Мне всегда было интересно, куда они их девали затем. Ведь не вешали же на стенку рядом с рисунками своих детей.

Закончилось все внезапно и просто. Не прошло и двух лет как благотворительные фонды прекратили свое существование, растворившись во времени и пространстве, а с ними и наш лицей-интернат. В общем, эксперимент закончился едва начавшись. Не скажу, чтобы у меня там было много друзей, и я особенно скучал за кем-нибудь, когда нас раскидали по разным детдомам. Меня больше беспокоила перспектива лишиться занятий в студии при художественном училище, куда я попал по протекции все тех же благотворителей. Занятия для школоты там были платные. И я мысленно уже попрощался с единственным местом, за порогом которого оставлял все заботы и тревоги своей жизни, где чувствовал себя уверенно и спокойно, погружаясь в немного безалаберную, но доброжелательную атмосферу.

Однако, меня оставили, по личной просьбе Карандаша, не очень известного, но, на мой взгляд, отличного художника, который вел группу таких же как я вундеркиндов. Это ирония, если что, про вундеркинда. Мы с ним просто подружились. Карандаш преподавал в училище уже уйму времени и был в авторитете, особенно среди студентов, которые уважали его даже не столько за опыт и знания, сколько за особую доброту и деликатность. Его трудно было вывести из себя, он никогда не кричал, не демонстрировал своего превосходства, не раздражался, даже если ты раз за разом косячил. Он частенько останавливался рядом, когда я пыхтел над заданием, вполголоса расспрашивал, советовал, рассказывал какие-нибудь забавные и поучительные истории. Иногда просто молча стоял и смотрел, как я работаю. Порою, увлекшись, я не сразу замечал его за своей спиной, и невольно вздрагивал, когда он мягким, глуховатым голосом произносил: неплохо, совсем неплохо, продолжай…

Свое прозвище он заработал привычкой носить за ухом остро очиненный карандаш, словно какой-то столяр или плотник, и которым обычно правил наши рисунки и время от времени энергично скреб затылок. Карандаш был всегда одной, весьма приличной марки. Очень красивый, в черной деревянной рубашке, по которой шла затейливой вязью надпись «Золотая цапля», название фирмы, и поблескивал значок — силуэт летящей цапли с длинным острым клювом. Таким же острым и тонким был всегда и грифель карандаша, не очень твердый и не очень мягкий, а такой, какой надо, оставлявший на бумаге ровный, четкий след. Среди нас считалось особым шиком разжиться этим артефактом. Ходило упорное поверье, что сей предмет обязательно принесет его владельцу удачу. В каком эквиваленте она будет выражена, не уточнялось. У меня было два трофея. Один из них я потом и в самом деле удачно обменял на отличный набор акварели, правда, уже изрядно бывший в употреблении.

Так вот, когда лицей закончил свое славное, хоть и недолгое, существование, всех наших очень быстро определили в другие интернаты, и я внезапно остался один. В столовой вместо привычных первого и второго, мне выдали пару сладких булочек, яблоко и пакет молока. Я ненавижу молоко. Меня от него тошнит, долго и упорно. Поэтому пришлось довольствоваться одними булочками. После обеда, придя с занятий, я помогал таскать и грузить в небольшой фургон интернатский скарб. А вечерами, сидя на пустом широком подоконнике, наблюдал как постепенно, в сумерках, безропотно умирает за окном очередной день, и размышлял о том, что ждет меня на новом месте и каким оно будет. Или читал при свете тусклой коридорной лампочки затрепанную детскую книжку без начала и конца, найденную мной под одной из коек. Речь в ней шла о бездомном мальчишке. Звали его Потеряшка, и он отличался особым даром — постоянно влипать во всякие невероятные передряги, что показалось мне тогда весьма символичным. Наконец, после нескольких дней такого неприкаянного и, откровенно говоря, голодного существования, наша бывшая директриса, вызвала меня в свой теперь уже тоже бывший кабинет. Там готовые покинуть помещение, громоздились у стен большие картонные коробки с вещами, стояли полуразобранные книжные стеллажи, на которых были свалены в беспорядке тяжелые пыльные шторы, на старой газете, брошенной на пол, высились стопки книг из интернатской библиотеки. Задумчиво перебирая лежавшие на столе счета и бумаги, она мельком взглянула не меня и сказала утомленно:

— Потерпи еще немного. Кажется, подобрали тебе место, должно получиться. Вас больших не хотят нигде брать. Он, конечно, расположен на окраине, твой новый дом. И там нет таких условий. Но куда-то тебя надо. Так уж вышло, что ты последний остался… Такая путаница в документах…

— Что будет с занятиями в студии? — этот вопрос волновал меня больше всего. Так что я даже охрип, когда решился задать его. И напряженно ожидая ответа, постарался незаметно проглотить застрявший в горле ком.

Она вздохнула еще более утомленно и посмотрела в окно. Там сияло полуденное солнце, слышался шум проносящихся мимо машин, крики, играющих в мяч детей, звонкое чириканье воробьев. Директриса поправила выбившийся из всегда безупречной укладки светлый локон, женщина она была молодая и весьма привлекательная, только немного рассеянная. За время своего недолгого директорства успела выйти замуж за одного из благотворителей, и после завершения дел, по слухам, собиралась посвятить себя мужу и воспитанию уже наметившегося наследника. Вдоволь насмотревшись на пейзаж за окном, она вспомнила обо мне и сухо сказала:

— Это не нам решать. Ты ведь понимаешь, что платить за тебя теперь некому.

Настроение сразу упало. Я как-то не думал, что все будет до такой степени плохо, и надеялся, сам не знаю на что. Но возразить мне было нечего. Оставалось только выдавить из себя:

— Да… понятно.

— Ну ладно, иди. Мне, сам видишь, некогда.

Она вновь, озабоченно хмурясь, принялась перебирать лежавшие перед ней бумаги, давая понять, что аудиенция окончена. Посидев в пустой комнате среди еще неразобранных железных остовов кроватей, на которых высились пирамиды из матрасов, подушек и одеял, и немного придя в себя, отправился в студию, попрощаться. А что еще оставалось делать?

Карандаш встретил меня в коридоре и очень удивился, когда я, запинаясь и краснея, принялся лепетать что-то о том, что больше не смогу посещать его уроки. От расстройства все никак не мог найти слова. Самому себе казался полным олухом.

— Постой-постой, — сказал он, наконец, вникнув в мое унылое бормотание. — Да ты никак нас бросить задумал. Вот не ждал от тебя такого.

Я как мог, объяснил ему ситуацию. И он, ободряюще похлопав меня по плечу, сказал:

— Иди в студию, подожди там. Только не уходи.

Я кивнул и поплелся в аудиторию, где за расставленными в беспорядке мольбертами, сидели студенты, рисовали натуру — колоритного старика с длинной седой бородой и косматыми бровями на суровом исчерченном морщинами лице. Он грозно зыркнул в мою сторону глубоко посаженными глазами, очевидно приняв за лентяя-прогульщика. Знакомые по вечерним занятиям студенты кивнули и заулыбались. Все старательно чиркали карандашами, так что тишину нарушали только шорох грифелей о бумагу да иногда легкое покашливание старика. Я погрузился в тревожное ожидание, гадая, куда и зачем исчез Карандаш. Он вернулся не скоро, после того как прозвенел звонок, возвещавший окончание пары, и в аудитории стало шумно и суетно. Его тут же окружили студенты со своими работами, но он как-то быстро всех выпроводил, и мы остались вдвоем.

— Тебе разрешили остаться, — сказал он, — так что следующее занятие у нас с тобой по прежнему расписанию. И не вздумай опаздывать.

Я даже растерялся от того, как все сразу и просто решилось. Подумал, может, он чего-нибудь не понял или перепутал.

— А как же…

— Оплата? Не беспокойся, все в порядке, ничего не нужно.

— Но..

— Никаких но… Послушай, ты мой самый способный ученик, думаешь я так просто тебя отпущу? И не надейся. Я еще рассчитываю прославиться за твой счет, — пошутил он, добродушно усмехнувшись. И добавил серьезно. — Не переживай. И, пожалуйста, запомни, я тебя в любом случае не брошу. Нам еще к поступлению готовиться. Ты не передумал с вузом?

— Нет. Но ведь…

— Вот и славно.

И это действительно было так славно, что я поверить не мог своему счастью, словно крылья за спиной выросли. Все остальное — переезд в новый интернат и прочее меня уже не пугало, как-нибудь переживу, не впервой. И, конечно, я был очень благодарен Карандашу за помощь. Только боюсь, не сумел это выразить, любые слова казались жалкими и недостаточными. Поэтому только пробормотал несколько раз «спасибо». Да он и слушать ничего не стал, лишь спросил, куда меня определили, и удобно ли мне будет добираться до студии…

Так вот, возвращаясь в мой новый дом. С дисциплиной здесь было на удивление просто. И даже очень просто, особенно в нашей выпускной группе. Воспитатели или, как мы их называли — старшие, особо не напрягали и сами не напрягались, ведя большей частью параллельную жизнь. И, как правило, совмещая ставку в интернате еще с одним источником добывания средств насущных. Так что, чаще всего мы были предоставлены собственному благоразумию. Директор, невысокий, грузный мужчина, с бледно-голубыми глазами навыкате и непроницаемым как у монгольского кочевника лицом, раз в несколько дней появлялся на нашем этаже. Обходил комнаты, ненавязчиво терзая тех, кого успел застать, вопросами за жизнь, удовлетворенно кивал головой, слушая лаконичные ответы, и шествовал дальше. Самой главной дисциплинарной мерой был толстый журнал, наподобие школьного, где мы ежедневно отмечались, давая тем самым понять, что еще существуем в пространстве интерната и не пустились в бега, а значит, имеем право на порцию в столовой.

Окружал интернат старый, неухоженный парк, с одной центральной аллеей, и множеством тропинок, проложенных местными любителями прогулок. Я обследовал его на досуге и остался доволен. В нем было достаточно симпатичных уголков, полных своеобразного очарования, готовых сюжетов для работы. Особенно поражал воображение необъятного размера дуб, широко раскинувший над могучим стволом обширную крону. Словно гигантский зонтик возвышался он посреди поляны в глубине парка. На одной из мощных его ветвей висели самодельные качели, просто доска на широких ремнях, похожих на стропы от парашюта. Я решил при случае непременно выбраться сюда, сделать несколько этюдов, пока не начались дожди.

Глава 3 Новый сосед

Моим новым соседом, вернее нет, не так. Это я стал новым соседом. А Йойо, так звали хозяина комнаты, и очень скоро я понял почему, был старожил. Мое вторжение на свою территорию, он приветствовал бодрым: «Йоу, кто к нам пришел, юный принц Бемби!» Я невольно фыркнул, так меня еще никто не называл. А он добавил: «Только тебя нам здесь и не хватало.» Я настороженно уставился на лохматого парня в черной футболке с очень дорогой, я видел такую в музыкальном салоне, концертной гитарой в цепких руках, ожидая еще одной ехидной реплики. Но он внезапно приветливо улыбнулся и протянул мне ладонь. Я пожал ее и как-то сразу успокоился. Только подумал, что сосед, очевидно, еще тот весельчак, но вряд ли у меня будут с ним с проблемы.

Худой и прыткий как кузнечик, если только есть на свете кузнечики с ржаво-рыжими волосами, зелеными глазами эльфа-безобразника и оттопыренными ушами, Йойо производил впечатление существа не от мира сего. Погруженный в одному ему ведомые эмпиреи, он все свободное время бренчал на гитаре, выдавая порой совершенно фантастические по виртуозности пассажи, а иногда мог часами долбить пару незамысловатых аккордов. При этом я не видел, чтобы он пользовался самоучителем или нотами. Казалось, он просто родился с гитарой в руках в семье таких же сумасшедших музыкантов. Про себя Йойо рассказывал всякие невероятные истории, отделить в которых правду от лжи было так же невозможно, как вновь извлечь яйца из теста. Однако, слушать его можно было бесконечно, не уставая удивляться неистощимой фантазии.

Над кроватью у Йойо висел довольно своеобразный предмет, основной целью которого, как я понял, было поражать воображение, а возможно даже ввергать в трепет посетителей комнаты. Это был гипсовый слепок с торса, от шеи до середины бедра, вид со спины. Причем на месте пятой точки зиял проем. Надо сказать, особенно в сумерках вид у этого артефакта был действительно жутковатый. Вот только я уже видел такие, поэтому равнодушно скользнул по нему взглядом, улыбнувшись про себя. Мне кажется, Йойо был разочарован. Тем не менее, этот слепок оживил в памяти воспоминания о нескольких месяцах, проведенных в одном санатории. Мне было тогда лет десять. Мы называли эти штуки гипсовые кроватки. В них спали те, у кого были проблемы с позвоночником. Я наблюдал однажды, как их делали: обильно смазав вазелином плечи, спину и прочие необходимые участки, лежащей на высокой кушетке жертвы, два санитара быстро и аккуратно шлепали прямо на покрытую мурашками кожу, широкие куски полотна, пропитанные гипсовым раствором. Закованный в этот своеобразный панцирь пленник какое-то время неподвижно, подобно черепахе, лежал и ждал, когда схватится и затвердеет гипс, после чего его освобождали, и он летел в душ отмываться. Готовую, окончательно просохшую, сияющую свежей белизной и слегка пачкавшую руки, «кроватку» выдавали владельцу спустя пару дней. Чтобы спать в ней было мягче, в область лопаток подкладывали сложенное в несколько раз тонкое казенное полотенце, а сверху стелили простынку. Лежать в них полагалось строго на спине, за этим следили во время нечастых ночных проверок, но наши все равно умудрялся устроиться в более комфортных позах, на животе и даже на боку. Трудно сказать была ли от них реальная польза для осанки, но с этими штуками было здорово устраивать всякие розыгрыши и пугать девчонок из соседнего корпуса, что мы и делали с большим удовольствием.

Не могу сказать точно, по какой причине, после очередного медосмотра, меня упекли в это спецучреждение, расположенное на окраине большого поселка, но, как ни странно, мне там понравилось. Даже, несмотря на то, что среди его обитателей, моих друзей, немало было тех, кто, заставил бы вас торопливо и смущенно отвести взгляд, встреть вы их на улице. Я сам вначале чувствовал себя довольно неуютно в окружении детей с выпирающими из-под одежды горбами, перекрученными телами, странными, взрослыми глазами на ребяческих лицах. Среди которых, считалось нормальным, и даже довольно увлекательным, обсуждение различных деформации позвоночника, предстоящих операций, перспективы не один месяц пролежать закованным в жесткий гипсовый корсет, и того, как здорово будет потом… После полугода пребывания там, я уже неплохо разбирался в сколиозах и кифозах. Виды скелетных деформаций изучил с максимальной степенью наглядности, наслушался леденящих кровь историй о переломах позвоночника и прочих злободневных вещах. Что, откровенно говоря, в атмосфере этого места воспринималось вполне нормально и мало омрачало общий оптимистичный настрой. Да и не так уж много времени занимали эти разговоры в нашей тогдашней жизни, которая в остальном мало, чем отличалась от жизни обычных мальчишек и девчонок. Мы ходили в походы, в том числе и ночные. Сидя у костра на берегу широкой, зачарованно блестевшей в лунном свете, реки, с легким плеском катившей в темноте свои воды, окруженные стеной ночного леса, полного таинственных шорохов и свежих, острых запахов, затаив дыхание, временами замирая от восторга и ужаса, слушали страшные истории, которые нам рассказывали старшие товарищи. А потом пересказывали их другим своим приятелям, в свою очередь, наслаждаясь выражением жгучего интереса на их лицах.

Я уже не помню сюжетов этих леденящих кровь историй, кроме одной, которая как-то особенно поразила меня. Это была история о черном фургоне. Хотя и о ней сохранились лишь смутные, похожие на сон обрывки. И даже чем она закончилась я уже не скажу наверняка. Больше всего меня впечатлило ее начало: в одном городе (я заметил, что вот так максимально безлико «в одном городе» или «одна девочка», как вариант «один мальчик», начинались все по-настоящему страшные истории моего детства. Словно рассказчик хотел подчеркнуть, что этот таинственный город вполне мог быть твоим городом, и безымянный мальчик — твоим тезкой). Так вот, в одном городе начали пропадать люди. Одновременно с этим стали замечать загадочный черный фургон. Видели его случайные прохожие, когда под покровом ночи на узких улочках городка сгущался туман, гася свет и без того неярких фонарей. Сначала раздавался приглушенный стук копыт, потом рядом с одиноким припозднившимся путником останавливалась повозка, запряженная парой вороных лошадей, и чей-то скрипучий голос предлагал подвезти. Больше этого прохожего никто не видел. Помнится, зловещий секрет черного фургона был как-то связан с цирком лилипутов, которой гастролировал там в это время. Чем все в итоге завершилось, и кто спас жителей от банды злобных карликов, стерлось из памяти. Но эта картинка: улочка спящего городка, мощеная брусчаткой мостовая, клочья сизого тумана, бледный свет луны и черный силуэт фургона, влекомого парой лошадей, неизменно будила во мне воспоминания о свежей речной прохладе, костре и шепоте ночного леса.

А еще мы ставили спектакли. Любили бродить по окрестностям, просачиваясь через дыру в заборе, и пытались кататься на молодых бычках, чуть подросших телятах, которые все лето паслись на обширной, заросшей густой пахучей травой территории санатория.

Здесь я однажды получил записку, на которой неровными печатными буквами было написано «ты мне нравишься». Разумеется, без подписи. Она лежала под подушкой вместе с помятым букетиком мелких бледно-розовых маргариток. Я внимательно рассматривал послание, безуспешно пытаясь определить, кто мог его подсунуть, когда в комнату вошел Мелкий, мой тамошний приятель. Я часто вспоминал его потом, когда вернулся в приют. Но не только потому, что мы были друзьями. Он врезался мне в память, поразив своим невероятным спокойствием, а еще тем, что из-за врожденного дефекта грудной клетки, казалось, что сердце бьется у него прямо под кожей. Так, что даже не особо присматриваясь, можно было увидеть, как ритмично вздымался и опадал участок на его худой синюшной груди. Он легко демонстрировал свою аномалию желающим и даже предлагал дотронуться рукой. Я так и не решился сделать это, боясь нечаянно убить его неосторожным прикосновением. На вид Мелкому было от силы лет пять, и поэтому при первой встрече меня удивили его рассудительная речь, больше подходящая какому-нибудь умудренному жизнью старцу, и серьезный взгляд больших голубых глаз, в окружении светлых пушистых ресниц на бледном худощавом лице. Узнав, что этому, как мне казалось, малышу исполнилось к тому времени девять полных лет, я потрясенно присвистнул. То есть он был фактически моим ровесником, хотя не доходил мне даже до плеча.

— Что это у тебя, — живо заинтересовался Мелкий. Я протянул ему записку, и он также пристально исследовал ее и даже понюхал аккуратный тетрадный листок. Потом пожал плечами и вопросительно взглянул. В ответ я мог лишь развести руками. К слову сказать, получив еще несколько знаков внимания, в виде небольших букетиков и конфет, я так и не узнал, кто это был. После окончания заезда, мы с Мелким еще какое-то время переписывались, пока не забросили это дело. Он просто не ответил мне однажды, но его удивительно спокойный и не по годам мудрый взгляд, еще долго потом вставал у меня перед глазами. Но, что-то я отвлекся.

Под левой лопаткой слепка, висевшего над кроватью Йойо, красовалась дарственная надпись: «Помни, дружище, единственный, кто тебя поддерживает — это твой позвоночник» и подпись «Камрад Аравийский». Она мало что объясняла, а сам Йойо лишь отшучивался, когда его донимали расспросами. Так что, где он разжился столь специфическим подарком, и кто был этот загадочный камрад Аравийский, так и осталось тайной, покрытой мраком.

В отличие от многих непризнанных гениев, у Йойо был свой стабильный круг почитателей, своеобразный клуб, причем ночной. Появлялись его адепты незадолго до полуночи, проникая к нам в комнату через окно. Несмотря на второй этаж, система была отработана до мелочей. Вдоль наружной стены, под окном, шла широкая труба. Забраться на нее можно было без особого труда по хитрой системе уступов, знали которую лишь посвященные. Комната наша была на отшибе, так что особых проблем с ночными гостями у Йойо не было. К тому же никто из них не отличался буйным нравом, а красть у нас было нечего. Но я подозреваю, что даже если бы Йойо решил вдруг избрать местом встречи кабинет директора, как более комфортный и просторный, никто и ухом не повел. Этот бесшабашный рыжий соловей был в интернате на особом положении, и на его проделки закрывали глаза и уши и наши старшие, и сам директор. Причем, Йойо был единственный из воспитанников, с кем он здоровался за руку.

Глава 4 Ночной клуб ЙОйо

Первая ночь прошла спокойно. Сосед, сидя на своей кровати в позе лотоса, негромко потренькивал на гитаре и бросал на меня насмешливые взгляды, которые вскоре стал сопровождать каким-то знакомым мотивчиком. Прислушавшись, я с некоторым удивлением узнал популярную тогда песенку, в которой рефреном звучали слова: «А так ли ты хорош, как кажешься?» Я нашел это довольно забавным. Когда я лег, узкая железная кровать приветствовала меня пронзительным скрипом, продолжая неделикатно постанывать при каждом резком движении. Но несмотря на это я быстро уснул и отлично выспался. Хотя, обычно попав в незнакомую обстановку, долго ворочался, пытаясь справиться с волнением. Думаю, Йойо просто решил дать мне время чуть-чуть привыкнуть и освоиться. Впрочем, уже на следующий вечер раздался условный стук в окно и в комнату, вместе с порывом свежего, пахнувшего прелой листвой, воздуха, ввалился первый посетитель. Поначалу я не слишком удивился. Ну, пришел городской приятель с визитом, дело обычное, в общем-то. Но следом за первым возник второй, потом третий, четвертый… Глаза у меня с каждым новым гостем распахивались все шире и шире. Надо сказать, Йойо был весьма доволен произведенным эффектом.

— Бемби, мы немного посидим с ребятами, потрындим, ладно? — произнес он очень вежливым, даже светским тоном, расплывшись при этом в широкой ухмылке.

— Мне выйти? — ошеломленно спросил я, обводя глазами набившуюся в нашу небольшую комнатку толпу и гадая, какими чрезвычайными обстоятельствами вызван этот, видимо, экстренный сбор всех друзей.

— Не-не-не, что ты, что ты! В самом деле! Ты нам нисколько не помешаешь! — всполошился Йойо.

Я вновь сел на кровать, где рядом со мной тут же пристроились еще два человека: светловолосая девушка с мелкими приятными чертами лица и мужчина не хилой комплекции в дорогой замшевой куртке. Из-под красной банданы на его голове выбивались длинные черные волосы.

— Брат, подвинься, — сказал он сочным выразительным басом, слегка подтолкнув меня локтем — дай даме сесть.

Я подвинулся, а что еще мне оставалось делать. Не мог же я оскорбить даму, игнорируя ее потребности. Девушка мило улыбнулась своему спутнику, влюблено глядя на него:

— Спасибо, дорогой, ты такой внимательный!

Они обнялись, а я вжался в спинку кровати, едва удерживаясь от желания начать грызть ногти, чтобы унять, охватившую меня нервозность. Все вновь прибывшие приветствовали собрание радостными возгласами, жали знакомым руки, хлопали по спине и плечам. Атмосфера становилась все более дружеской и сумасшедшей. Те, кому не хватило места на кроватях и стульях, расположились прямо на полу, отрезав, таким образом, мне путь к двери. Постепенно гул голосов стал стихать. Йойо взял гитару, и в этот момент кто-то сунул мне в руки щербатую кружку, содержимое которой тут же защекотало обонятельные рецепторы острым, пряным ароматом каких-то специй. Йойо начал что-то негромко напевать, а я с опаской понюхал странное, горячее зелье, не решаясь попробовать.

— Пей, не бойся, — подбодрила меня девушка, — это — пунш.

Она прижалась к могучему плечу своего спутника и сказала: «Правда, хорошо…» И тогда я понял, что это надолго. Расходились они уже под утро. Я стал звать их — ночные люди. Не всегда это были одни и те же, иногда приходило всего двое-трое человек. Но, практически, ни одна ночь не обходилась у нас без визита гостей, и довольно скоро я научился засыпать под перебор гитарных струн, звяканье кружек, монотонный гул голосов и смех, бесконечные песни с маловразумительным содержанием. Хорошо хоть обходилось без плясок. Правда, первое время ходил с ошалевшими, красными как у кролика глазами и клевал на занятиях носом, старательно таращась на преподавателей и бесполезно пытаясь придать взгляду более осмысленное выражение. А потом привык, приспособился. Одного я никак не мог понять, когда спит сам Йойо, словно вечный двигатель, заряженный неистощимой энергией и редко терявший надолго свое благодушное настроение. Впрочем, от его ночных гостей была и определенная польза. Они частенько приносили вкусно пахнущие свертки с потрясающими деликатесами, став постоянным источником наших гастрономических радостей. И Йойо никогда не забывал при этом про меня. Мало кто из прежних жильцов выдерживал с ним больше недели, но мы как-то поладили.

Я однажды поинтересовался у Йойо, не могли бы все эти, разумеется, очень приятные, но и весьма своеобразные люди, наносить визиты днем. На что он, ничуть не обидевшись, наставительно заметил:

— Бемби, только ночью человек целиком принадлежит себе и способен постичь истинные глубины собственного сознания или что там у него есть. Днем все мы пленники суеты этой жизни…

Он мог еще долго рассуждать в таком духе, поэтому я вздохнул и сказал:

— Понятно.

На что Йойо, благодушно рассмеявшись, просто ответил:

— Они работают днем, Бемби.

Чем совершенно потряс меня. Я как-то не мог представить никого из племени его адептов занятых более-менее серьезным делом. Но, присмотревшись, понял, что это не так. Практически, все ночные посетители были гораздо старше нас. И, если не принимать во внимание их своеобразную манеру одеваться, словно персонажам зазеркалья, вполне могли сойти за достаточно деловых людей. Возможно, походы к Йойо были для них отдушиной, авантюрным приключением, разнообразившим скучные офисные будни. И, чем черт не шутит, действительно способом постичь глубины своего сознания. А может они просто любили Йойо и его музыку. Голос у Йойо был очень красивый, необычный: то сильный, чуть хрипловатый, то чистый, мягкий, даже нежный, завораживающий. Причем заметно, это было лишь, когда он пел. И вытворял он с ним, с голосом, все, что хотел. В репертуаре были собственные песни Йойо. Я не всегда понимал сложный философский посыл этих баллад, или, попросту говоря, о чем они. Но поклонники впадали в экстаз от восторга и, когда Йойо был не в настроении баловать их своим творчеством и что-то бессмысленно бренчал, обнявшись с гитарой, могли подолгу обсуждать каждую строчку. Нередко, кто-нибудь из гостей приходил со своим инструментом, и тогда завязывалась своеобразная музыкальная дуэль. Иногда, слушая Йойо, я ловил себя на странном ощущении, меня охватывало чувство беспричинной грусти или сожаления о чем-то несбыточном, но очень желанном, чему я пока не мог подобрать определения. А иногда какая-то из песен Йойо так застревала в памяти, что и на следующий день фоном звучала в голове, окрашивая все в свое особое настроение. Со временем у меня даже появилось несколько любимых композиций. И, когда Йойо бывал в хорошем настроении или я — в плохом, он исполнял их специально для меня. И тогда, я, забывая обо всем, уносился мыслями очень далеко. Порой я мог часами слушать его, погрузившись в себя, а порой вырубался в самом начале нашего ночного фестиваля, когда было где. Впрочем, скоро я усвоил, что спать при желании можно в самых невероятных местах и позах. Как говорил один приятель в моем предыдущем приюте: хочешь спать и на гвоздях уснешь. В справедливости этого утверждения, я убедился на собственном опыте.

Глава 5 Как наладить добрососедские отношения

Шли каникулы, и народу в интернате осталось не так много. Кого-то забрали родственники, кого-то потенциальные усыновители и прочие доброхоты. Лишь наш этаж почти в полном составе маялся от безделья, проводя большую часть времени в парке. Благо, что погода стояла вполне себе подходящая: еще по-летнему солнечная, но уже по-осеннему свежая, с начинавшим редеть буйством растительных красок.

Я трудно схожусь с людьми, предпочитая быть сторонним наблюдателем, особенно поначалу, пока не разберешься на новом месте, что к чему, и кто есть, кто. В этот раз на разбор не ушло много времени. Среди девчонок на вершине пищевой цепочки, вне всяких сомнений, была юная хищница Роза. Супергерл, со временем, обещавшая стать стопроцентной супервумен. Красотка первостатейная: уверенная, циничная, с яркой внешностью южанки, гривой черных волнистых волос и густо накрашенными темнымиглазами. Вдвоем с соседкой, девушкой неприметной и, особенно на фоне Розы, совершенно бесцветной, со странным прозвищем Синька, она занимала самую лучшую комнату, большую и светлую.

Но первая с кем я здесь познакомился и почувствовал искреннее расположение, была Елка. Невозмутимо спокойная, похожая на добрую старшую сестру, она часто приходила к Йойо учиться игре на гитаре. Это была единственная его ученица. И поначалу я старался деликатно испариться из комнаты при ее появлении, чтобы, как мне казалось, не мешать их уединению. Но, Йойо как-то раз заметив мой дрейф в сторону двери, сказал даже несколько раздраженно:

— Хьюстон, хватит. Ты нам не мешаешь!

И Елка согласно улыбнулась. Я покраснел и остался. Среди парней иерархия тоже давно сложилась. Но об этом позже. В общем, каникулярное время ничем особым отмечено не было. Кроме нескольких досадных происшествий.

В один из дней, вернее это было утро, не очень раннее воскресное утро, я стоял в умывалке и вытирал с лица остатки влаги. Я помню, тогда впервые заметил у себя над губой едва различимый темный пушок. И в тот момент думал, как скоро он станет чем-то настоящим, чем-то заметным. А когда убрал полотенце, увидел в мутном от грязи зеркале, стоящих за спиной Тедди и Киплинга, двух парней с нашего этажа. Они пялились в упор на мое отражение и неприятно усмехались. Были похожи на молодых шакалов в предвкушении поживы. Особенно Киплинг, невысокий, плотный, удивительно непропорционально сложенный: широкий торс, короткие слегка кривые ноги и длинные руки, маленькая голова с прилизанными светлыми волосами. Тедди, напротив, был худым и высоким, может, поэтому постоянно сутулился. На невыразительном, что называется, без особых примет, лице выделялись только очки в массивной оправе, с толстыми стеклами, из-за которых тебя буравили бледно-голубые глазки.

Встреча была не из тех, что радуют. Не так должно начинаться погожее воскресное утро. Определенно не так! Эта мысль промелькнула в голове, заставив в мгновении ока прокрутить несколько вариантов развития событий. Впрочем, ни один из них не был особенно оптимистичным. Я еще мало кого здесь знал, но с этой парочкой уже успел несколько раз столкнуться. Причем, буквально столкнуться. Когда Тедди, проходя мимо, первый раз задел меня плечом, едва не сбив с ног, я подумал, случайность: в очках человек — плохо видит, в пространстве не ориентируется. Еще помню, посочувствовал бедняге. Впрочем, сочувствие мое длилось недолго, всего несколько секунд, которые понадобились Тедди, чтобы набрать в легкие воздух и завопить: «Куда прешь, дебил ненормальный!» Я так опешил, что машинально пробормотал: «Ну извини». А он принялся причитать, удаляясь: «Понаберут уродов всяких, пройти спокойно нельзя». То, что это столкновение было намеренным, я понял уже на следующий день, когда в столовой Тедди, как бы невзначай, снова пихнул меня под руку, так что компот из стакана, который я в этот момент держал, выплеснулся на рубашку, расплывшись грязным влажным пятном. Киплинг при этом заржал и, ткнув мне в спину своим острым локтем, прогнусавил: «Что встал, кретин! Давай отползай!»

Не знаю, почему я им сразу не ответил. Не хотел публичного скандала, излишнего к себе внимания, надеялся, что сами угомонятся? Но ведь знал, раз прицепились, не отстанут. Это мы уже проходили.

— Слышь ты, толстый, — первым выступил Киплинг, — похудеть не хочешь? Можем помочь.

— Обойдусь, — сказал я повернувшись. — О себе позаботься…

Закончить я не успел. Киплинг сделал выпад и мир взорвался болью. Удар пришелся в лицо. И хотя я этого ждал, все равно оказался не готов. Я ждал, что он ударит справа. Но этот говнюк оказался еще и левшой. Из заполыхавшего огнем носа потекла горячая, соленая жижа, глаза мгновенно наполнились слезами. Я прижал к лицу полотенце, которое все еще держал в руке, и вцепился другой рукой в край раковины.

— Давай, Кип, добавь еще! — подначил дружка Тедди.

И он бы добавил. С удовольствием бы добавил. Только на этот раз я оказался быстрее. И когда он снова замахнулся, сильно пнул его ногой, упершись в край, опасно затрещавшей при этом раковины. Он отлетел и рухнул на пол, скорчился там, прижав к животу свои длинные руки, и прохрипел, что-то до крайности неприличное в мой адрес.

— Есть еще вопросы? — мой голос из-под полотенца звучал гнусаво и невнятно, но Киплинг понял.

— Будут, не переживай, гаденыш! — прокаркал он, быстро приходя в себя.

— Обращайтесь, — я не стал ждать, пока он там совсем очухается, собрал свои вещи и двинулся к выходу. Обошел, стоявшего на пути, Тедди. Он только окулярами сверкнул в мою сторону, но задерживать не стал. Да я и не ждал от него такой прыти. Тедди явно был не из бойцов. Хотя он и языком, когда разойдется, мог кого хочешь ушатать. Я даже думал иногда, что проще выдержать пару честных ударов, чем его унылое, ядовитое бормотание, кислотой проедающее тебе мозг.

Йойо окинул взглядом мою забрызганную кровью майку, насквозь промокшее полотенце и сочувственно присвистнул. Я плюхнулся на кровать и, запрокинув голову, закрыл глаза, чтобы перетерпеть боль и собраться с мыслями.

— Проблемы? Помощь нужна? — голос Йойо звучал издалека, из прекрасного, в голубом тумане далека, был очень спокойным и деловым, как будто он интересовался, не помочь ли мне с домашним заданием.

— Не надо, — сказал я, отнимая от лица полотенце, чтобы проверить, иссяк поток, дезертировавшей из организма крови, или нет. Нос был моим слабым местом, и легко начинал фонтанировать при каждом подобном случае, неохотно прекращая транжирить ценный жизненный ресурс. Когда это случилось впервые, когда я первый раз получил по носу от одного авторитетного товарища в приюте, в своем самом первом казенном доме, и меня ослепила вспышка жгучей боли, я расплакался и долго не мог остановиться. Ревел, мешая кровь, слезы, сопли, и размазывая все по лицу. Не помню, чтобы это помогло, стало только хуже. Потом я понял, дошел опытным путем, если хочешь, чтобы от тебя отстали, забудь про слезы.

— Спасибо, сам разберусь.

— Разумно! — одобрил Йойо. — Слова не мальчика, но мужа! Хотя, если будут сильно доставать, можешь сказать мне.

— И что ты сделаешь? — я невольно бросил взгляд на его субтильную фигуру и худые, без намека на бицепсы, руки.

Йойо отреагировал радостным смехом. Закудахтал, как довольная наседка, как будто мой вопрос ему очень понравился. Он немного поддался вперед и, уперев в колени локти, произнес значительно, подвигав бровями:

— Я им приснюсь, Бемби!

— Очень страшно! Они просто в штаны наложат!

Я не хотел его обидеть, но не мог удержаться от смеха. Впрочем, Йойо не обиделся, а захохотал вслед за мной. Отсмеявшись, я спросил, все же ситуация была не из приятных:

— И что, теперь так постоянно будет?

— Это вряд ли, — сказал он. И, как ни странно, оказался прав. Прямые стычки после этого прекратились, хотя издевки за спиной и в лицо продолжались еще долго.

Ну а в свободное от налаживания добрососедских отношений время я знакомился с местностью, занимался в студии, торчал в парке, рисовал и пропитывался фантастической музыкальной аурой своего соседа.

Глава 6 Забавная девчонка

В тот день Йойо был от чего-то не в духе, и свое настроение транслировал в окружающее пространство посредством весьма неблагозвучного музицирования. Когда от депрессии меня стало отделять критически малое расстояние, я поспешил из комнаты, пока еще мог отличить дверь от окна. Идти особо было некуда, и бесцельное шатание по коридору, в конце концов, прибило меня к берегу, так называемой рекреации или большой, наподобие холла комнаты, разделявшей наш этаж на два крыла, в одном из которых вели свою таинственную жизнь девчонки, в другом обитали мы, ребята. Здесь стоял старый телевизор, который никто никогда не смотрел. Хотя он постоянно был включен и непрерывно бормотал что-то, создавая некий фон.

Из всех благ современной цивилизации это достижение человеческого гения вызывает у меня наибольшее раздражение. Мне кажется из средства информирования он незаметно мутировал в тайное орудие неведомых, но, несомненно, враждебных разумному человечеству сил. Возможно даже инопланетных, наделивших его мощным парализующим действием. Стоит простодушному землянину немного зазеваться, бросив мимолетный взгляд на мельтешащие на экране этой адской штуки картинки, как несчастный влипает в него, как муха в мед, тщетно пытаясь в редкие моменты просветления скинуть его сладкие, вязкие путы. Но в данном случае, как формальный повод торчать здесь, он вполне годился.

Между тем, все сидячие места, большой диван и пара кресел перед ящиком грез были уже заняты компанией, а лучше сказать свитой, несомненно, самого популярного члена нашего интернатского сообщества — Синклера. Впрочем, он нигде не остался бы незамеченным. Син был красив. По-настоящему красив. И на самом деле очень похож на этого актера, Рори Синклера, звезду сериалов для тинейджеров. Никогда до этого не видел я вживую таких откровенно и даже вызывающе красивых представителей одного со мной пола. Длинная челка цвета бледного золота, с благородным пепельным отливом, хищный взгляд серых, как звездная пыль, глаз из-под темных ресниц, такие же темные вразлет брови оказывали на девчонок просто гипнотическое действие. У него была улыбка, или скорее усмешка, человека, в полной мере сознающего свое превосходство над ближними, снисходительная и немного небрежная. Надо отдать ему должное, Син не придавал такого уж особого значения своей исключительной привлекательности, просто пользовался этим, когда ему было нужно. Тогда он становился убийственно обаятельным, так что от него трудно было отвести взгляд, и ты даже не сразу понимал, чего он от тебя хочет. Понятно, что при этом он получал все, что хотел. Синклер был старше меня года на полтора, и выглядел совсем взрослым, хотя учились мы в одной параллели. Первый раз увидев его в столовой, я слегка напрягся, решив, что это он мелькнул тогда в зеркале. Но Син скользнул по мне равнодушным, не замечающим взглядом, отвернулся, и я успокоился, показалось.

Я уже вошел, когда заметил, что, пожалуй, здесь и без меня тесно. Но задний ход давать не стал, так как на мое появление никто не обратил внимания. Шел обычный в таких случаях треп, обсуждали что-то свое. Я устроился на подоконнике и углубился в созерцание. За стеклом неторопливо угасал хмурый осенний день. Деревья в интернатском парке стояли голые, живописно выделяясь обнажившейся графичностью крон на неярком полотне неба. Здесь лучше всего подошла бы акварель, чтобы передать серую размытость облаков, грязно-охристый ковер опавшей листвы, влажный блеск старого щербатого асфальта за кисеей моросящего дождя. Я привычно начал переносить пейзаж из оконной рамы на бумагу. Мысленно, конечно. Мне нравилось рисовать воображаемые картины, подбирать оттенки, представлять в какой технике, лучше передать то или иное настроение. Кое-что я потом действительно воплощал в жизнь, но большая часть этого творчества благополучно растворялась в воздухе и памяти, чтобы дать место новым картинам и впечатлениям. Это был целый мир, в который можно было уйти, завернуться, словно в уютный невидимый кокон, отгородиться им от реальности. Мир, который был моим лучшим другом и личным психотерапевтом. Моим миром, иногда представлявшимся мне более реальным, чем тусклые будни окружающей действительности, в которой мне порой казалось, что я блуждаю по душным каменным джунглям, встречая странных персонажей, стремящихся выпить мою кровь и съесть мою печень, намотать на кулак мои нервы. Лишь беря в руки карандаш или кисть, я испытывал почти физическое облегчение, освобождаясь от чувства сдавивших голову тисков. Подобно волшебной палочке, они исполняли любое мое желание. Если мне хотелось весны, я рисовал весну, погружаясь в ее настроение, и словно наяву начинал ощущать свежий и теплый майский ветер, напоенный ароматом первой, еще клейко липнувшей к пальцам, зелени, ласковое прикосновение солнечных лучей к своему лицу. Если мне было грустно, то на картоне возникали виды моего идеального города, места, где я хотел бы жить и по улочкам которого мысленно путешествовал.

Белая ровная, словно свежевыпавший снег, поверхность бумаги вызывала к жизни так много идей и образов. Они начинали тесниться в голове, крича наперебой: меня, выбери меня. Я рисовал, сколько себя помню. Сначала это были цветные карандаши, которые мне, как всем малышам, совали, чтобы чем-то занять. До сих пор встают перед глазами, стоит лишь немного приоткрыть пандоровый ящик памяти, бледные разноцветные линии, волшебным образом преображавшиеся в скачущих тонконогих лошадок с пышными метелками хвостов, маленькие домики с огромными окнами, леса загадочных деревьев… Улицы придуманных городов, я полюбил рисовать, став немного постарше. Населял их микроскопическими фигурками жителей, собаками и кошками, птицами, тщательно прорисовывал множество мельчайших деталей, создавая подробную картину совершенного бытия.

А потом я влюбился в волшебство акварели, когда один единственный мазок кистью, мог вызвать к жизни вселенную образов. Расплываясь по влажному листу бумаги, краски открывали для меня окно в параллельный мир, лучший мир, более светлый и радостный, более правильный. Я лишь помогал ему оформиться, обрести зримые очертания. Зыбкость акварели, ее капризность, меланхоличность и яркость одновременно, завораживали.

Забыв обо всем на свете, не замечая бегущих минут, я мог простаивать перед витринами, где выставлялись товары для художников, любуясь радугой оттенков, острыми грифелями карандашей, изучая названия на тюбиках с красками, как пароли, открывавшие дверь в страну мечты…

— Может в «Планету» заскочим… — громкие голоса, непрошенными гостями вторглись в мои размышления, возвращая в реальность. Похоже, у компании было настроение проветриться. «Планета», недавно открытый неподалеку торгово-развлекательный комплекс был любимым местом тусовок всей местной молодежи. Я тоже изредка бродил там без особой цели. Син, обведя глазами своих вассалов, снисходительно заметил:

— Да, можно пройтись. Кстати, кто в курсе, там веники продают? В смысле цветы, — поправился он, в ответ на обескураженные взгляды. Однако! С чего вдруг в нем такая галантность проснулась? Как-то не замечал я, чтобы он баловал Розу особыми знаками внимания. Ее, кстати, с ними не было. Значит, ждет сегодня супергерл сюрприз и праздник. Может, хочет загладить перед подружкой свое хамское поведение? Последние несколько дней Син был какой-то уж слишком злой и дерганый. Даже Тедди, который жил с ним в одной комнате и имел официальный статус лучшего друга, не рисковал ему возражать, а лишь невнятно ворчал про себя: «когда же это кончится» и старался держаться от Сина подальше.

Роза же напротив, как тень всюду следовала за ним. Стремясь угодить, смеялась каждой его, даже весьма сомнительной шутке, преданно заглядывала в глаза, соглашаясь со всем, что он говорил, и все норовила задеть его то бедром, то грудью. Не знаю почему, но Син не велся на провокации. Может, играл на людях роль крутого мачо, не склонного к сентиментальности, особенно со слабым полом. Хотя со своей девчонкой мог бы и поласковее быть. Син, что и говорить, — красавчик, но и Роза была не лыком шита, вся такая из себя «секси». Все у нее было очень: очень длинные ноги, очень короткие юбки, очень пышные формы, очень глубокие декольте. И смех, тоже очень громкий. Хотя Син и не давал ей много поводов для радости. Но она не сдавалась, терпела, даже когда он, в ответ на ее попытки прижаться к нему, цедил с плохо скрываемым раздражением: «отвали». Зря он так, конечно. Они были хорошей парой, такой эффектной, прямо король с королевой. А может, такие как Син просто не способны испытывать по-настоящему глубокие чувства к другим представителям рода человеческого. Им достаточно себя, любимых. Интересно, каково это, быть влюбленным в самого себя? Наверное, если бы у меня была такая внешность, как у Сина, я бы целыми днями просиживал перед зеркалом, строя самому себе глазки. Это шутка. Довольно глупая, я знаю. Тем временем, Син, соскочив с подлокотника кресла, направился к выходу, остальные, возбужденно галдя, потянулись за ним.

— Эй, Птицу, забыли, — воскликнул Тедди.

— Не-не, не буди. Пусть спит, — сказал вдруг Синклер, — а то будет опять ворчать всю дорогу. Мы все равно ненадолго.

И засмеялся. Он вообще выглядел необыкновенно довольным, как сытый кот. Очевидно, Птицей был тот, чья макушка виднелась за обшарпанной спинкой старого кожаного дивана. Я еще не всех здесь знал. После их ухода стало так хорошо, тихо и спокойно. Лишь едва слышно сопел невидимый мне Птица, да бубнил негромко телевизор. Я вновь углубился в размышления, прервал которые легкий шорох. Это завозился на диване, просыпаясь, забытый дружок Сина. И спустя какое-то время передо мной предстало существо, которое я поначалу принял за невысокого, худощавого парнишку. Но заблуждение быстро рассеялось. Это, была девчонка с узким бледным лицом, обрамляла которое копна темных, растрепанных волос. Глаза у нее были большие, странного цвета: синие с чернотой, в ореоле густых, круто изогнутых ресниц. Причем реснички были разной длины и словно перепутаны между собой, так что хотелось их потрогать, ощутить, как они будут щекотать кончики пальцев. В общем, очень симпатичные были глаза. По носу и щекам рассыпались пестрые разнокалиберные веснушки, будто в лицо ей брызнули охрой. Одета девчонка была в мешковатые серые джинсы, свободную белую футболку с изображением волчьей морды, поверх узкой черной майки, видневшейся в чересчур большом вырезе.

— Привет, — сказала она приятным, немного хриплым спросонок голосом. — А где все?

Сонно поморгала и зевнула, прикрыв узкой ладонью рот.

— В «Планету», кажется, пошли.

— Даже не разбудили, — девчонка досадливо поморщилась, потом вздохнула и представилась: Я Птица, а ты?

— Я, …

— Постой, — тут же перебила она, — сама догадаюсь. Ты — Хьюстон?

— Да.

Она запрыгнула на другой конец широкого подоконника и с доброжелательным любопытством уставилась на меня. Я почувствовал, что начал краснеть.

— Ты ведь новенький? С Йойо живешь? Он странный, да? Ребята про тебя говорили. Уже освоился? — сыпала Птица вопросами, легко перескакивая с одной темы на другую. — Не такой уж ты и толстый.

Я едва не поперхнулся, лицо обдало жаром.

— И не похож на дебила.

— Что? — спросил я, откашлявшись. Все-таки поперхнулся. «Толстый дебил» — хорошая, однако, у меня здесь репутация наметилась.

— Сказали, что тебя из интерната для альтернативно одаренных к нам перевели, — продолжала вгонять меня в краску эта засоня.

— Нет, просто одаренных, — я покосился на дверь, захотелось побыстрее исчезнуть.

— Ой, прости, — засмеялась она. Хорошо так засмеялась, не зло и не издеваясь, просто весело. Ей было смешно. — Не обижайся, ладно. А я только ночью прилетела, у тети на каникулах была.

— На крыльях прилетела? — на всякий случай уточнил я, исчезать почему-то расхотелось.

— Нет, — она снова рассмеялась, — на самолете. Так и за что вас разогнали?

Я пожал плечами, Птица была здесь первым человеком, который столь подробно исследовал обстоятельства моего скромного бытия, и с непривычки меня это здорово смутило. А ее, похоже, мое смущение лишь забавляло.

— Здесь не так уж и плохо, — Птица снова улыбнулась, не сводя с меня мерцающего пронзительной синевой взгляда. — Правда, мне не с чем сравнивать. Я ведь до этого только с тетей жила. И вот уже второй год здесь, — продолжила она. — Первое время все привыкнуть не могла, так было скучно, тоскливо. Все и всех вокруг ненавидела. Такая глупая, дни считала, сколько до выходных, а потом до праздников осталось. Думала, что тетя приедет и заберет меня домой. Она ведь сказала, что это ненадолго, месяц-другой, пока ей разрешат снова опеку оформить. Только ничего не вышло. Хорошо хоть на каникулах разрешили у нее бывать…

Пока Птица болтала, я решился рассмотреть ее получше. И чем больше вглядывался в это лицо с нервной, ломаной линией высоко поднятых бровей, аккуратным, немного вздернутым носом, улыбчивыми сочными губами, маленьким круглым подбородком, тем более симпатичным оно мне казалось. В ней не было бьющей в глаза яркости Розы, но каждая черта ее миловидного личика была совершенной, словно вылепленной искусной рукой мастера. Это был первый случай, когда я не смог найти в чертах другого человека ни одного изъяна. Птица была удивительно красивой, но, чтобы понять это, нужно было вглядеться. И еще, несмотря на жизнерадостный и видимо даже озорной характер, было в ее облике что-то трогательно беззащитное. Так что хотелось погладить ее по голове и сказать: «Эй, все будет хорошо, обещаю.» Я подумал, что мог бы легко нарисовать ее всего несколькими росчерками карандаша, и даже представил себе этот набросок, так что у меня просто руки зачесались скорее взяться за дело.

Между тем, Птица продолжала совершенно свободно, так словно мы были с ней давно знакомы, и не просто знакомы, а успели стать хорошими друзьями, излагать мне перипетии своей жизни в интернате и у тети, которая, воспитывала ее с раннего детства. Родители Птицы, подкинув дочку в младенческом возрасте родственнице, канули в неизвестном направлении. А потом и сама тетушка стала, как выразилась Птица, немного чудить. В чем это заключалось, она не сказала. Только, как я понял, из-за этого у Птицы начались проблемы с учебой. Так, что, в конце концов, она и оказалась здесь.

— Она хорошая, ты не думай, и меня не обижала. Просто на нее так много свалилось всего сразу, даже я не смогла ей помочь, хоть и старалась. — доверительно сказала Птица и вдруг погрустнев, замолчала. Я подумал, что она, возможно, до сих пор не может привыкнуть к интернатской жизни, и зачем-то ляпнул, что не стоит переживать, недолго осталось, всего-то меньше года. А потом она будет свободна… как птица. От этой незамысловатой шутки девчонка внезапно звонко рассмеялась, как будто колокольчики хрустальные в перезвон пустились, так что и я невольно заулыбался. Вот просто не мог удержаться, как будто внутри защекотал кто, так приятно стало.

— Да, возможно, — она вновь задумчиво помолчала, опустив голову, а потом резко сменила тему, принявшись расспрашивать, чем я занимался в своем лицее для одаренных. Мне это представлялось не особо интересным, но Птица, судя по всему, так не считала. Выяснив, в чем именно выражалась моя, так называемая, одаренность, она восторженно воскликнула:

— Вот здорово! У меня еще ни одного художника знакомого не было. Ты мне покажешь свои работы?

— Да, если хочешь, — эти слова вылетели у меня, прежде чем я успел подумать. Сказал и залился краской, стало как-то не по себе, никому из сверстников я старался не показывать свои рисунки, они были для меня слишком личными. Хотя ничего особенного в них не было, но вот просто не любил и все. Как будто меня раздеться просили в людном месте. Я бы может, и сейчас сдал назад, но было уже поздно. Девчонка энергично закивала головой:

— Очень хочу. А рисовать трудно?

Я невольно улыбнулся детской наивности ее вопроса:

— Нет, не очень.

Она подвинулась чуть ближе и спросила:

— Ты давно в детдоме?

— Да, давно.

— Очень давно? — продолжала она допытываться. Вот дотошная какая! Я немного подумал:

— Лет десять…

Я не вел счет дням. Зачем? Чего мне было ждать? Встречи с родными? Родных у меня не было. Даже если и были, я о них ничего не знал. Я уже давно был один, и даже забыл — как это, когда у тебя есть кто-то такой, близкий, для которого ты тоже что-то значишь, независимо ни от чего. Пусть даже такой как непутевая тетушка этой симпатичной веселой девчонки. Ждать выпуска из интерната тоже было глупо. Перемена статуса мало что меняла на самом деле в моей жизни. Сменился бы просто интерьер, который все равно не стал бы домашним. Поэтому, какой был смысл в подсчетах. Я даже не мог сказать точно, сколько времени провел в том или ином детдоме, так часто они менялись. Я и друзей не успевал толком завести. А потом и стараться перестал.

В коридоре послышались громкие голоса и шум шагов.

— Наши возвращаются, — заметила Птица, соскакивая с подоконника. — Что-то быстро они… Обернувшись, уже на выходе она сказала, снова вогнав меня в краску:

— А ты ничего, прикольный. — И видимо, чтобы добить окончательно. — И ресницы у тебя совсем как у девчонки.

Когда Птица ушла, я машинально посмотрел на часы. Мы проболтали минут сорок. Это был абсолютный рекорд по длительности моего общения с противоположным полом тет-а-тет.

Глава 7 Птица — это опасно

В комнату я вернулся, как только мое лицо побледнело до приемлемого состояния и втайне надеясь, что Йойо также восстановил душевное равновесие до обычно-благодушного. В самом деле, к моему большому облегчению, он сидел на койке, прикрыв глаза, и расслабленно перебирал струны. В настежь распахнутое окно, привлеченная включенным мной светом, влетела большая, цвета серой древесной коры, ночная бабочка. Наверное, одна из последних еще не уснувших в этом году. Незваная гостья принялась кружить над головой Йойо, но он не обратил на мотылька ни малейшего внимания, погрузившись в параллельный мир своей музыки. Из-под его гибких тонких пальцев прирожденного музыканта срывались со струн отрывистые, ритмичные звуки, наполняя комнату шумом дождя, неторопливого, завораживающего, летнего. Не добившись к себе интереса, бабочка, громко трепеща крыльями, сделала несколько витков по комнате, и приземлилась где-то за шкафом. Я захлопнул окно, надеясь, таким образом, деликатно вывести Йойо из транса и заявить о своем присутствии. Потом, усевшись на кровать напротив него, сказал:

— С забавной девчонкой сейчас познакомился…

Почувствовал, что снова начал краснеть и замялся, не зная, стоит ли продолжать. Меня неудержимо тянуло поговорить с кем-нибудь о Птице, и Йойо был единственным, с кем я мог это сделать.

— Йоу, ты делаешь успехи, сын мой, — меланхолично заметил этот гений-самоучка, продолжая, терзать гитарные струны.

— Я не твой сын, — напомнил я ему.

— О да, — засмеялся он — Ты сын городских окраин…

— Ее зовут Птица.

Йойо прервал музыкальные экзерсисы, открыл глаза и задумчиво воззрился на меня.

— О…, - сокрушенно протянул он с сочувственной интонацией, — да ты запал, чувак. Не советую.

— Почему?

— Потому, что Птица, чувак, — это не забавно, — произнес он наставительно. — Птица — это опасно.

— Даже так? — я невольно фыркнул, представив себе ее хрупкую фигурку, увешанную орудиями уничтожения, наперевес с бензопилой в тонких руках. Выглядело эффектно.

— Она девушка Синклера, дитя, — он так и сказал немного старомодно и целомудренно — «девушка». — А Синклер — это серьезно.

Это была неприятная новость, и я недоверчиво хмыкнул:

— Так у него, наверное, много… девушек?

— Одна, Хьюстон, одна. И так совпало, что это Птица. И не хлопай на меня своими глазками, олененок Бемби.

— Давно ли? — я все никак не мог уняться. Это было неправильно. У таких парней как Синклер должны быть такие девушки как Роза. Много таких девушек, на каждый день недели.

— Давно, — отрезал Йойо, — с сотворения мира. И запомни, чувак, заруби на всех доступных тебе частях своей тушки, есть вещи неизменные на свете — это восход и заход солнца и Синклер и Птица. Так что, забудь.

Я пожал плечами. Мне все равно ничего не светило в этом плане, но настроение как-то резко испортилось. А Йойо внезапно отложил гитару и, вперив в меня пристальный, немигающий взгляд, спросил:

— Слышь, Хьюстон, ты ведь в детдом еще ребенком попал, верно?

— И что? — я не любил об этом вспоминать.

— Маленький, хорошенький Бемби. Почему тебе не усыновили?

Я не ответил, сделал вид, что ищу что-то в сумке под кроватью. Хотя, что там было искать: пара рубашек, сменка белья, почти новый джемпер, доставшийся мне по случаю, да несколько книг. Ту книжку про Потеряшку, я тоже прихватил с собой из прежнего лицея, на память. Но Йойо не отставал:

— Просто интересно, как ты дошел до этого.

— До чего, до этого?

— До этого приюта потерянных душ.

Я мрачно взглянул на него, если он хотел отвлечь меня от мыслей про Птицу, то напрасно старался. По его же выражению, я запал, и ничего не мог с собой поделать. И какая, в общем, разница, Син это или кто-то другой, вряд ли я вообще на что-то мог рассчитывать. Обычно, если кто-то из девчоночьего племени со мной вдруг заговаривал, я тут же начинал краснеть, злился на себя за это, и старался быстрее отделаться от приставалы с косичками. И потом еще долго, мучительно переживал про себя. Каждый раз внутренне содрогаясь при мысли, о том какой у меня, наверное, был глупый и жалкий вид. Душераздирающее, в общем, зрелище. Поэтому старался по возможности избегать лишних контактов любой степени, чтобы потом не терзаться бесплодными душевными муками от сознания собственного несовершенства. Почему это не сработало с Птицей, не знаю.

— Нет, если не хочешь, не отвечай, малыш. Я не настаиваю.

Йойо был неистощим в изобретении для меня разных прозвищ и эпитетов. Он не настаивал, но лицо его так и светилось от неподдельного любопытства. Да собственно, что здесь было скрывать, просто не хотел ворошить, то, что уже успело покрыться, выражаясь высоким слогом, пеплом забвения.

— Я не разговаривал.

— Шутишь! — восхищенно воскликнул он. — Сладкий, маленький олененочек, которого к тому же не слышно — мечта любого семейства с мозгами. Да за тебя усыновители драться должны были.

Я усмехнулся, на Йойо невозможно было обидеться или рассердиться. Вся его круглая веснушчатая физиономия, с небольшими и тоже круглыми, как зеленые виноградины, глазами была такой лучезарно жизнерадостной, что могла вселить оптимизм даже в хмурый ноябрьский вечер.

— И что еще с тобой было не так?

— Ничего… Просто боялся машин.

Любую попытку запихнуть или заманить меня в автомобиль я расценивал как покушение на жизнь и защищался всеми доступными способами, то есть руками, ногами, зубами, кусаясь и царапаясь, при этом вопя как резанный. Впрочем, если бы не это, меня бы сочли еще и немым, а так просто ненормальным. Если же кому и удавалось, скрутив, затолкать меня в салон, я начинал биться о двери в отчаянной попытке выбраться, ничего не слыша и не видя, кроме вожделенной свободы за пределами этой консервной банки, которая давила на меня, лишая возможности дышать. Я просто пытался выжить, но это вмиг расхолаживало желающих поделиться с несчастным «сладким олененочком» избытком семейного тепла и домашнего уюта, потому что делиться в этом случае было бы уже нечем.

— А ты, — в свою очередь поинтересовался я, — как здесь оказался?

— Я здесь родился, — скромно сказал Йойо.

— То есть, — оторопел я.

— Да, Бемби, такие вот дела. В один ненастный день конца декабря, сторож этого весьма почтенного заведения, совершая традиционный обход, — начал свою сагу Йойо, — услышал музыку небесных сфер, звучавшую в одной из комнат. Причем заметь, комната оказалась закрытой на ключ, который был давно утерян. Но так как у этого несчастного, впрочем, весьма сердобольного человека не было ни слуха, ни фантазии, он счел, что туда забралась кошка. Вскрыв с помощью нехитрых манипуляций с ломом дверь, он обнаружил за ней чудесного младенца, лежавшего, по недоразумению, в грязных пеленках, который приветствовал его радостной песней. В общем, это и был я.

Уловив на моем лице гримасу недоверия, Йойо добавил с горячностью:

— О происшествии писали в газетах, Хьюстон! Ты хоть понимаешь, что это значит, темная ты лесная зверушка!

— И что это значит? — мне стало весело.

— Факт моего рождения вошел в анналы истории, был зафиксирован в сознании сограждан и еще долго будоражил их нестойкие умы своей уникальностью. Поговаривали даже о скором конце света и повышении тарифов на парикмахерские услуги.

— Черт, Йойо, ты такой… — я хотел сказать враль, но не смог от одолевшего меня приступа смеха.

Глава 8 Новая встреча

Я снова увидел Птицу на следующий день в столовой. На завтрак была молочная каша, печаль-печаль. Пришлось ограничиться чаем и хорошим куском хлеба, очень вкусного, с ломкой, хрустящей корочкой. Вся их компания заняла спаренный столик у окна. Она сидела рядом с Сином, и его рука по-хозяйски лежала на спинке ее стула. И хотя он, казалось, не обращал на девушку внимания, что-то шумно и весело, обсуждая с Тедди и Киплингом, последние сомнения отпали. Его донельзя довольный вид говорил сам за себя. Значит, и цветы были не для Розы. Когда, они уходили, Птица, заметив меня, приветливо улыбнулась. От этого мимолетного знака внимания настроение сразу скакнуло вверх. Вернувшись в комнату, я достал альбом и попытался сделать пару набросков. Против ожидания, провозился довольно долго. Выходило похоже, но как-то не так. Вроде и черты точеного ее лица, мной были схвачены верно, но вот чего-то не хватало, чего-то очень важного. Может, виной тому было подвижное, постоянно меняющееся выражение ее лица, по которому словно по поверхности воды скользили тенями от облаков и солнечными бликами, отсветы ее чувств и мыслей.

Я и потом пытался много раз, но так и не смог. Извел не один блокнот, но ничего не добился. Я хотел, чтобы она улыбалась обычной своей улыбкой, от которой в уголках ее прихотливо изогнутых губ появлялись маленькие ямочки, а она выходила грустной и испуганной, как маленький ребенок, заблудившийся в слишком большом для него мире. Было в Птице что-то неуловимое, что я никак не мог понять, что-то спрятанное глубоко-глубоко, на втором дне ее души. Я так и не решился показать ей ни один из этих рисунков.


Надо сказать, Птица довольно скоро вспомнила о своем намерении посмотреть мои работы, не прошло и недели. В один из вечеров, когда я только пришел с занятий, а Йойо как обычно, восседал на кровати, обнявшись с гитарой, и что-то негромко мурлыкал, пощипывая струны, раздался осторожный стук в дверь. Йойо, приподняв голову, вопросительно посмотрел на меня. Я никого не ждал, а его посетители предпочитали двери окно. Он крикнул «Открыто» и в комнату с лучезарной улыбкой вошла Птица. Я приглушенно охнул, обомлев от неожиданности. Сердце ухнуло вниз и затрепыхалось пойманным воробьем где-то в районе желудка. Карандаши посыпались из внезапно ослабевших рук. И, жарко заполыхав, я кинулся судорожно собирать их, даже с некоторым облегчением, почти целиком нырнув под стол.

— Я думал, ты там застрял, — безжалостно сказал Йойо, с невозмутимой усмешкой, наблюдая, как я, собрав, наконец, раскатившихся в разные стороны беглецов, стал неловко выбираться наружу, сильно ударившись при этом головой о край столешницы. Йойо как настоящий товарищ не мог оставить без внимания мою травму, и, картинно закатив глаза, удовлетворенно пощелкал языком.

— Больно? — сочувственно поинтересовалась Птица, не отрывая от меня взгляда своих ярко-синих глаз, в которых явственно поблескивали насмешливые искорки. Она полностью разделяла энтузиазм Йойо, с каким он старался нащупать максимальную степень моей жаропрочности и готовности сгореть на месте от смущения и досады. Я машинально потер макушку, где уже вспухла порядочная шишка.

— Н-н-нет, н-не очень…

Еще и заикаться начал! Да провалиться бы куда-нибудь! Но провалиться было некуда. Крепкий, деревянный пол комнаты надежно удерживал меня на своей крашенной в темно-желтый цвет поверхности, даже не думая разверзаться под ослабевшими ногами. Поэтому я попытался взять себя в руки и перестать бестолково суетиться, запихивая злополучные карандаши обратно в сумку. Йойо еще какое-то время с интересом наблюдал за моими метаниями, а потом переключился на Птицу.

— Вы к нам дверью ошиблись, сударыня, в гости или какое дело имеете? — осведомился он тоном придворного церемониймейстера.

— И то, и другое, — радостно согласилась Птица, откровенно забавляясь. — Мне Хьюстон обещал свои рисунки показать. Так ведь?

Она снова обратила на меня свой взор, вынудив что-то невразумительно просипеть в ответ. Расположившись на стуле, Птица выжидательно уставилась на меня.

— Ну, так что, покажешь?

Она так и сверлила меня взглядом. Настойчивости ей было не занимать. Если это был кто другой, я бы просто постарался отправить нахала назад, не солоно хлебавши. Но с Птицей, я не мог так поступить. Только ужаснулся про себя от мысли, что ей не понравится моя мазня. Однако, делать было нечего, никто ведь меня, по большому счету, за язык не тянул. И раз уж обещал, можешь потом попытаться залечить душевную травму убившись веником или замучив себя рефлексией, но откатить пятками назад стало бы еще худшим позором. Поэтому обреченно вздохнув про себя, выдавил насколько мог жизнерадостный смешок. Видимо со стороны больше похожий на кашель, подавившегося рыбой тюленя, потому что Птица, тут же резво вскочив, решительно похлопала меня по спине ладошкой, озабочено заглянув в глаза.

— Спасибо, — прохрипел я, оставив попытки имитировать непринужденность. — Все нормально. Сейчас найду.

Я отошел к тумбочке, на которой валялись в беспорядке несколько рабочих блокнотов, и стал мучительно соображать, в каком из них могут быть мои наброски самой Птицы. Если бы она их увидела, я бы точно умер на месте. Птица двинулась вслед за мной, и я в панике торопливо сгреб их и запихнул в тумбочку, делая вид, что старательно ищу в ящике нечто более достойное. Чувствуя на своем затылке ее обжигающее дыхание, выхватил первую попавшуюся под руки папку со старыми работами. В каком-нибудь из новых альбомов совершенно не кстати мог обнаружиться ее тонкий профиль или хрупкая, узнаваемая фигурка с немного растрепанной копной темных волос, чего я никак не мог допустить.

— Вот, смотри, если хочешь, — неловко сунул папку ей в руки и в изнеможении опустился на кровать. Ноги не держали, хотелось немного перевести дух. Она присела рядом, и я, смутившись, отодвинулся. Аккуратно сдвинув колени, она положила на них папку и открыла первую страницу. Это был городской пейзаж, зарисовка из окна нашей студии: кусочек дороги перед остановкой, пара раскидистых лип и освещенная витрина позади. Я нарисовал это в первый день своих занятий по просьбе Карандаша. Он сказал, что видел мои работы, но ему интересно посмотреть на меня в деле. И добавил, чтобы я сам выбрал сюжет. Мы стояли с ним у окна. Вечерело, и в легких сумерках огни витрины просвечивали сквозь кроны лип и прозрачный серый пластик остановочного павильона, словно окна бального зала какого-нибудь сказочного дворца. Мне понравился контраст будничной городской обстановки, света гаснущего дня и яркого волшебного сияния нарядной витрины. Так что, вдохновившись, очень быстро написал акварелью на влажном листе бумаги этот незамысловатый городской пейзаж. Когда закончил, отдал рисунок Карандашу, с замиранием сердца ожидая его вердикта. Он усмехнулся в усы, глаза его заблестели, и он сдержано похвалил мою работу.

— Над техникой тебе надо еще поработать, но настроение и атмосферу ты передал хорошо. Молодец.

Птица посмотрела на рисунок, потом на меня и произнесла, приподняв, словно в удивлении свои красивые темные брови:

— Надо же, как здорово! Хьюстон, да ты на самом деле настоящий художник!

— Нет, ты что! Мне еще далеко до настоящего, очень далеко… Это просто удачный набросок.

Она казалось очень искренней, у меня сразу потеплело на душе и слегка отпустило сковавшее мышцы напряжение. Я немного расслабился, а Птица, продолжая заворожено рассматривать рисунок, сказала:

— Место кажется знакомым. Где это?

Я объяснил, и она вспомнила, что несколько раз была на той остановке, но никогда не думала, что там может быть так красиво и необычно. Мы постепенно разговорились, и я даже как-то забыл про Йойо. Пока он сам не напомнил, начав наигрывать на гитаре что-то очень меланхоличное, словно аккомпанируя нашей беседе. Птица продолжала листать рисунки, подолгу рассматривая каждый, и все также искренне и деликатно восхищаясь. Она про каждый что-нибудь спрашивала, не просто вежливо перебирала, а действительно интересовалась.

— А это кто, твой знакомый?

— Это — Карандаш, мой учитель в студии. Вот он настоящий художник, очень хороший, и еще преподает, занимается со студентами и такими как я, школьниками. Это он у себя дома за столом сидит. Я хотел его у мольберта нарисовать за работой, но он сказал, что лучше как-нибудь попроще. А еще лучше, говорит, давай с тобой чай пить. Вот я его с кружкой и нарисовал. Только все равно видно, что художник, пальцы в краске испачканы…

— Какие у него глаза хорошие! Взгляд строгий, внимательный, а глаза добрые и так смотрит… И улыбка очень теплая и светлая. Мне кажется, он тебя очень любит Хьюстон!

— Да нет, зачем. Он всех любит, всех своих студентов, и не только своих. К нему даже с других факультетов приходят посоветоваться, выпускники постоянно приезжают. Он очень хорошо ко всем относится. Ну и ко мне тоже, также как ко всем. Хотя лучше бы ругал иногда…

Птица долго смотрела на портрет, потом сказала.

— Ты совсем не как школьник рисуешь, а как взрослый.

Я посмотрел на нее в недоумении, не совсем понимая, что она имеет в виду. Но Птица покачала головой:

— Ну как тебе объяснить, просто если бы я не знала, что это твои работы… А это точно твои? Нет-нет, не обижайся, я пошутила! Вот, я бы подумала, что их автор человек, уже такой, знаешь, зрелый. У тебя немного деталей и не все как будто дорисованы, но они такие живые, твои рисунки… Эта женщина, кто она? Она мне напоминает кого-то.

Птица перевернула лист, и сердце у меня екнуло. Я забыл, что этот портрет у меня здесь хранился. Давно не просматривал содержимое папок. Думал, что потерял его.

— Это — мама…

— Твоя мама? Такая красивая! Только глаза очень грустные и задумчивые! Да ведь это она на тебя похожа, Хьюстон. Ой, вернее ты на нее.

— Да нет, у нее другие черты. Я, правда, по памяти рисовал, но ее лицо хорошо помню. По крайней мере, мне так кажется…

— У вас глаза одинаковые, а глаза — это самое главное.

Да, возможно, она была и права. Йойо тоже сказал, что у меня ее глаза. Он видел этот портрет, когда я только заселился, и, разбирая вещи, уронил папку с рисунками на пол. Листы разлетелись по комнате, и один из них оказался прямо перед ним. Он его поднял и сказал:

— Знаешь, Хьюстон, тебе от нее досталось самое лучшее.

— Ты о ком?

Я в тот момент доставал из-под кровати, спланировавшие туда рисунки, и не видел, что он там рассматривал.

— О твоей матери, — пояснил он. — Это ведь она. Верно?

Янекоторое время молчал, пораженный его догадливостью. Потом подтвердил, что да, это моя мама. Тогда он подошел и спросил:

— Что там у тебя еще? Покажи-ка…

Сел рядом со мной на пол, придвинул к себе стопку с работами и долго перебирал их. Только почти ни о чем не спрашивал. Просто молча смотрел, стал таким серьезным. Иногда, мне казалось, что по лицу у него пробегала тень. Конечно, мне было интересно, что он о них думает, но было как-то неудобно спрашивать. Закончив смотреть, Йойо не стал испытывать мое терпение, и сказал, почти слово в слово, повторив слова Карандаша:

— Неплохо, совсем неплохо!

Я даже засмеялся от такого неожиданного совпадения. Йойо тоже усмехнулся снисходительно и добавил:

— И что мне больше всего нравится, Бемби, твои работы гораздо проницательней тебя самого. Так и должно быть, чувак!

Что он хотел этим сказать, я не понял. Решил, потом как-нибудь расспрошу, да так и забыл. Йойо не долго услаждал наш слух музыкой. Видя, что мы с Птицей увлеклись, он отложил гитару и принялся что-то карябать на тетрадном листе, подложив под него учебник. Птица сказала, что ей все очень нравится, но больше всего портреты и самый первый городской пейзаж. Еще раз достала посмотреть портрет мамы и внезапно спросила:

— А отец? Ты его не рисовал?

— Нет. Я почти не помню его лица. Знаю только, что он был высоким, темноволосым и очень сильным, легко поднимал меня на руки. Еще помню, как от его рубашек пахло так терпко, машинами, дорожной пылью, чем-то таким не домашним. А вот лицо — забыл. Иногда он мне снится. Знаю, что это он и мы опять куда-то едем, но лица запомнить не могу.

Да, — серьезно сказала Птица, откинув упавшие на глаза волосы. — Я знаю, так бывает во сне, очень часто. Это грустно.

Да, очень грустно. Иногда мучительно, до головной боли, пытаюсь восстановить в памяти черты его лица, мелькают отдельными фрагментами то глаза, то кончик носа, его губы. Я помню их прикосновение к своей щеке, мягкое и теплое с легким покалыванием щетины. Но вместе этот пазл не собирается, хоть плачь, и я чувствую себя слабоумным дурачком, не способным сложить два и два. Мне очень хотелось спросить Птицу про ее родителей, но пока я собирался с духом, она сама заговорила:

— А я своих совсем не помню. Только по фотографиям. У тети есть альбом. Она не любит, когда я его достаю, говорит, что ее это расстраивает. А мне иногда так хочется посмотреть, представить какими они были людьми, какие у них были голоса, походка. Там и я есть, вместе с ними, на руках у мамы. Только лицо очень маленькое, так что трудно разглядеть в каком я настроении, плачу или смеюсь, грустная или веселая.

— А ты бы как хотела?

— Не знаю…

Птица уютно сидела на моей кровати, и от этого мне казалось, что в комнате по стенам прыгают солнечные зайчики. А когда, она внезапно спохватилась, что уже поздно и ушла, я еще долго чувствовал растворенные в воздухе легкие золотистые отблески, которые проникали в меня с дыханием и легонько щекотали изнутри, словно крылья бабочек или пузырьки шампанского. Собственно говоря, ее выставил Йойо. Он снова начал негромко тренькать на гитаре, что-то совсем уж грустное, и вдруг строго спросил:

— Птица. А ты уроки сделала?

Она удивленно воззрилась на него, потом, ничуть не обидевшись, непринужденно рассмеялась:

— Да, я поняла, Йойо. Ну что ж, наверное, мне действительно пора.

После того, как за ней закрылась дверь, Йойо очень пристально посмотрел на мою раскрасневшуюся и немного ошалевшую от счастливой эйфории физиономию и серьезно, даже хмуро, сказал:

— Я бы на твоем месте не придавал этому большого значения.

— Я и не придаю.

Он все равно не смог испортить мне настроение. Если только чуть-чуть… Кстати сам Йойо про своих родителей однажды заметил, что они были совершенно замечательные люди. И это все, что мне нужно о них знать, так как даже ему этого достаточно. Но я подозреваю, что у него просто не было о них никаких сведений.

Глава 9 Первый звоночек

Вместе с интернатом, я был вынужден сменить и школу. Когда решился вопрос с переездом в новый дом, директриса, обрадовав меня этой новостью, добавила:

— Не знаю, правда, как ты будешь добираться на другой конец города, если захочешь остаться в прежней школе. Но лучше тебе перевестись. Я поставлю в известность директора, но ты и сам ему напомни, как устроишься на новом месте.

— Хорошо, — сказал я. — Напомню…

Добираться в самом деле стало неудобно. Приходилось топать через весь город, а значит выходить из дома очень рано, когда все интернатские еще только прощались со снами. Иногда удавалось поймать автобус. Это была весьма сомнительная удача, сначала трястись в его душном, тесном нутре, затем еще торчать в раздевалке, дожидаясь пока придет дежурный и откроет класс. Примостившись на низенькой скамейке, я рассеянно листал потрепанный учебник и приходил в себя после давки в переполненном автобусе. Мне кажется, часы пик в общественном транспорте, особенно утренние, существуют в мироздании исключительно с целью воспитания мизантропии. Пару-тройку раз, потеряв терпение, я действительно стучал в директорскую дверь, чтобы напомнить о себе и о том, что должен покинуть стены этого учебного заведения как можно быстрее. И каждый раз получал ответ, что «да-да» и «вот-вот». В конце концов, дело сдвинулось с мертвой точки, и в один из дней, получив на руки документы, я без особого сожаления покинул это образовательное учреждение.

Новый класс мало чем отличался от старого. Несколько дней пришлось потерпеть любопытные взгляды, пока ко мне не привыкли и, привыкнув, перестали обращать внимания. Тем более, что я и сам не старался его чем-либо привлечь, большей частью отсиживаясь на переменах за учебником или болтаясь туда-сюда по коридору. К моей немалой радости мы с Птицей оказались одноклассниками. Син учился в параллельном, как я уже упоминал, так же, как и Тедди, Йойо, Роза. Это ничего, по сути, не меняло, но все равно было приятно видеть Птицу без навязчивого эскорта золотоволосого красавчика. Ее радостную улыбку и непринужденное: «Привет, Хьюстон!» я уже выдерживал иногда без того, чтобы тут же не окраситься цветом утренней зари. Но, похоже, Птице нравилось вгонять меня в краску. Я читал это в ее взгляде, когда она подходила ко мне под хихиканье своих подруг с каким-нибудь вопросом. Случалось это довольно часто. Пытаясь справиться с волнением, я начинал нервно перебирать содержимое рюкзака, при этом неизменно что-то роняя и чувствуя, как опять заливает лицо предательский румянец.

Она сидела в другом ряду немного впереди меня, так что на уроках я мог без помех любоваться ее тонким профилем, когда она заправляла закрывавшие его пряди волос за ухо, маленькое и тоже безупречное, как у драгоценной античной статуи. Я изучил на нем каждый завиток.

Учеба всегда давалась мне легко. Особенно точные науки. Я любил разбирать шифрованные послания задач и уравнений, любил изящную логику геометрических теорем, с их почти детективной подоплекой, где доказательства базировались на замысловатой цепи причинно-следственных связей. Нравилось ощущать свою власть над цифрами. Чувствовать себя уверенно там, где другие блуждали в непроходимых дебрях, едва нащупывая дорогу. Иногда решение особо запутанной задачки давалось не сразу, тем приятнее было поломать голову, и тем больше было удовольствие от победы, от сознания, что справился с испытанием. Может это и тщеславие.

Но, в общем-то, у меня было не так много поводов для того, чтобы развить в себе это порицаемое обществом, чувство. А чтобы заработать комплекс неудачника, дебила и лузера, сколько угодно. Странно устроен мир, где внешнее отклонение от нормы, почему-то сразу предполагает и обязательный умственный или какой душевный изъян. Как будто, они непременно должны идти в комплекте. И банально, но факт, внешне привлекательные люди кажутся окружающим воплощением всех добродетелей. Даже в каком-нибудь романе или повести герой-симпатяга неизменно вызывает большее сочувствие, чем замухрышка, будь он хоть ангел во плоти. А уж если с героем-красавчиком случается несчастье, пристрелит его кто, к примеру, так слезы обеспечены. А про замухрышку в этом случае подумает читатель: «Ну да, жаль беднягу», и зевнет. Одно время я много над этим думал, а потом плюнул. Я все равно не мог быть никем другим, как бы сильно мне не хотелось, кроме как обычным, замкнутым подростком с лишним весом, застенчивым как летучая мышь. Поэтому пришлось принять эту данность и смириться. Не сразу, конечно, и не до конца, но все же…


— Хьюстон, ты домашку сделал? Дай списать, пожалуйста!

Птица была не такой занудой как я, и выполнение домашнего задания не всегда значилось в ее расписании. Она присела на соседний стул и уткнулась в мою тетрадь, торопливо переписывая колонки цифр. Быстро закончив, слишком быстро, на мой взгляд, застенчиво сказала:

— Я бы и сама сделала, но в этой теме полный ноль. Вот тупица, да?

— Нет, что ты! — на меня вдруг нашло вдохновение и, набравшись храбрости, я сказал. — Хочешь, объясню. Здесь на самом деле все не так сложно.

— Было бы здорово! — с готовностью откликнулась она, и сердце у меня учащенно забилось. А Птица добавила. — Давай тогда сегодня, после уроков, часа в четыре встретимся в читалке, если тебя не затруднит.

— Нет, не затруднит.

Птица любила, красивые, сложные слова и выражения и иногда начинала изъясняться особо изысканными фразами. Это было немного забавно, но как-то шло ей, делало такой благовоспитанной барышней. Как-то в ней уживались и сорванец-подросток, и истинная леди. Она пересела на свое место, а у меня в ушах то и дело продолжало звучать музыкой: «давай встретимся в читалке, давай встретимся…» И я начинал совершенно неуместно улыбаться.

В читальный зал или попросту школьную читалку я примчался задолго до назначенного срока. Занял удобные места, достал учебник, тетради и принялся ждать. Над головой монотонно жужжали лампы, было тепло и даже немного душно. От стеллажей с пыльными фолиантами, вобравшими в себя всю мудрость мира, веяло скукой. Желающих самостоятельно поточить гранит науки было немного. Эта расслабляющая атмосфера накрыла меня словно ватное одеяло, и я не заметил, как уснул, уронив, внезапно отяжелевшую голову на руки. Мне снилось что-то приятное, поэтому я не сразу очнулся, когда кто-то ласково стал дуть мне в лицо, заставляя, упавшие на глаза пряди волос разлетаться в разные стороны. А разлепив веки, увидел, как продолжение сна, склонившуюся надо мной Птицу. Сложив губы трубочкой, она снова осторожно дунула мне в лоб и спросила сочувственно:

— Опять Йойо всю ночь фестивалил? Вот безобразник!

Я энергично помотал головой, стряхивая остатки сна, и быстро растер лицо руками, приходя в себя от смущения.

— Постой, — Птица, прохладными кончиками пальцев что-то тщательно стерла с моей щеки и подбородка.

— Мел, — пояснила она, — Ты испачкался где-то.

А потом добавила с улыбкой:

— Хьюстон, ты единственный из всех моих знакомых, кто еще не разучился краснеть. Это так мило…

Я вовсе не находил милой или хоть сколько-нибудь симпатичной эту свою способность. Напротив, она делала меня слишком уязвимым. Из-за нее я даже соврать никогда толком не мог. Эта «милая» способность выдавала с головой меня и все мои чувства.

— Ну ладно, начнем.

Птица придвинулась ближе, задев локтем мою руку, и я собрал всю свою волю, чтобы начать хоть что-то соображать, а не тихо млеть с ней рядом, рискуя утвердиться в амплуа идиота. Открыл учебник, запинаясь, зачитал условия первого задания, на примере которого, хотел раскрыть ей секреты успешного постижения гармонии цифр. Она, как послушная ученица, преданно взглянула мне в глаза, приготовившись писать, и я забыл, о чем читал.

— Попробуй сама сначала решить, — пробормотал я слабым голосом, — а я подскажу, где непонятно.

Она кивнула и, сосредоточенно сдвинув брови, стала вникать в условия. Постепенно, следя за ее рассуждениями, я тоже втянулся в работу. Мои пояснения она выслушивала очень внимательно, переспрашивая иногда. Но, в общем, все достаточно быстро схватывая. Время от времени Птица задерживала взгляд на моем лице, такой серьезный и немного отрешенный. И в этот момент мне казалось, что думала она о чем-то своем, совсем не относящемся к заданиям. Я терялся и умолкал, и тогда она опускала глаза. Мы несколько раз прошлись по теме, чтобы точно не осталось никаких пробелов. И хотя, сидели довольно долго, Птица не торопилась прощаться. Мы даже начали обсуждать что-то совсем постороннее, расслабившись после мозгового штурма, как вдруг я заметил входящего в читалку Синклера. Он повертел головой, и увидев нас, стал пробираться между столами недовольно хмурясь.

— Так, а этот крендель что здесь делает, — с ходу, резко спросил Син, даже не подумав сказать, что-то вроде «Привет, Хьюстон» или кивнуть для порядка. Просто из вежливости, чтобы не переводить меня в разряд мебели. — Ты же сказала, что заниматься пошла.

— Так мы и занимаемся, Син! — Птица для пущей убедительности потрясла в воздухе тетрадкой. — Смотри, сколько написали. У нас же скоро контрольная по этой теме, а Хьюстон лучше всех разбирается.

— А почему мне не сказала? — продолжил он допрос, бросив на меня быстрый неприязненный взгляд. — Я бы сам тебе объяснил или Тедди.

— У вас другая программа, и Тедди — зануда. Не сердись, ладно. — Птица была совершенно спокойна. Закрыла тетрадь, убрала ее в сумку и посмотрела на меня. — Спасибо, Хьюстон. Действительно, не так уж и сложно.

— Обращайся, когда нужно — машинально сказал я, запоздало сообразив, что не надо было так при Синклере. Мои слова ему явно не понравились, да и я тоже.

— Иди, подожди меня в раздевалке, — он беззастенчиво, и даже, как будто, нарочито ласкаясь приобнял ее, ткнувшись лицом в висок, несколько раз коснулся губами волос, щеки. Я отвел глаза, опустив голову, что-то больно защемило внутри, так что стало трудно дышать.

— На пару слов, Хьюстон. — Син подождал пока Птица выйдет и, отчетливо, словно объяснял что-то слабоумному, произнес, дополняя свою речь выразительными жестами. — Птица и я, мы — вместе. Усек, умник?

— Да. — Что ж здесь было сложного.

— Будешь нарываться, будут проблемы. У тебя будут, понял?

— Понял. — Тоже мне новость!

— Славный малыш, — с издевкой сказал он, похлопав меня по щеке. Я резко дернул головой и посмотрел на него в упор, закипая от гнева. Син, чуть помедлив, убрал руку и усмехнулся, зло прищурившись. Настороженный, неприязненный блеск так и не исчез из его глаз. Неужели Син ревновал? Ко мне… Смешно… Наверное, он всех так шугал от Птицы. Но, в общем, не похоже. У нее было очень много друзей, и я не раз видел, как она совершенно свободно болтала с другими ребятами. Чтобы Син ревновал Птицу ко мне, в это не верилось. Тем более, что у меня и в мыслях не было, что я могу хоть как-то… Тогда не было…

Глава 10 Увеселительная поездка

Интернатская жизнь не баловала разнообразием: учеба, занятия в студии, мелочи быта, ночные гости. В общем, и этого хватало с избытком, но иногда хотелось вырваться из замкнутого круга однообразных впечатлений. Поэтому, когда директор объявил, что все желающие могут в ближайший выходной приобщиться к культурной форме досуга, которая в данном случае подразумевала поездку в близлежащий мегаполис, я обрадовался, и записался одним из первых. Тем более, что в программу входило посещение музея современного искусства. Да и Йойо был не против составить мне компанию. Но накануне, то ли его как-то особенно утомили ночные приятели, то ли еще что, только утром я не смог его добудиться. Обычно он просыпался сразу, стоило к нему прикоснуться, словно и не спал, а просто лежал с закрытыми глазами. Но, в этот раз, приподняв голову, посмотрел на меня совершенно сонным взглядом и сказал:

— Давай, Бемби, поезжай, повеселись, как следует. А я — пас.

Потом снова плюхнулся на подушку, закрыл глаза и сладко засопел. Уговаривать Йойо, если он чего-то не хотел, было бесполезно. Отчасти разочарованный, я оделся и вышел на улицу, где у ворот парка уже стояло несколько наших, поджидая обещанный организаторами транспорт. Среди них я, с удивлением и досадой, заметил Тедди в компании Киплинга и Джета. При виде меня он скривился и что-то негромко сказал приятелям. Те фыркнули и насмешливо покосились в мою сторону. Ну-ну! Вот уж не думал, что они такие любители культурного досуга. В отместку за испорченное настроение представил, как Джет и Киплинг будут выглядеть в чопорной музейной обстановке в своих затасканных футболках, на которых вызывающие скалились намалеванные белой краской черепа, и усмехнулся. А вот Тедди, как хамелеон мог легко вписаться в любую обстановку. Такая у него была нейтральная внешность.

Выразив мне свое дежурное презрение, они продолжили увлеченно болтать. Джет, сняв куртку и задирая повыше широкие рукава футболки, демонстрировал новую роспись на своих худых, жилистых руках. Он мечтал о татуировке в виде двух драконов, которые по спирали огибали бы его руки до самых плеч. Причем хотел, чтобы на одной конечности дракон был черный, а на другой — красный. Я слышал, как он трепался об этом в компании. Говорил, что тату будет первое, что он сделает после окончания интерната, когда нас отправят в свободное плаванье. Вот только деньжат немного подкопит. А пока, чтобы скрасить ожидание этого счастливого события расписывал себя, довольно неумело, несмываемой тушью, красного и синего цвета. Несмываемая тушь постепенно смывалась, и Джет периодически обновлял свою псевдотатушку. Считал, что выглядит круто, и поэтому даже в холодную погоду старался повыше закатать рукава рубашки. Мерз, но терпел, неделями потом шмыгая носом. Мне его разрисованные руки казались просто грязными. Понятно, что мое мнение его совсем не волновало. Он все подбивал Сина найти ему путного мастера, способного за недорого воплотить в жизнь его фантазии, но тот только фыркал в ответ.

У самого Сина, кстати, была татуировка, на запястье левой руки — свернувшийся клубком лисенок, довольно симпатичный. Син зачем-то прятал татушку под широким кожаным браслетом и не любил, когда на нее обращали внимание, словно стеснялся. Я заметил рисунок, когда мы отмывались после целого дня работы в парке, где, следуя директорскому распоряжению, сражались с бурьяном. Готовясь к приезду очередной комиссии, собирали всякий хлам и мусор, прописавшийся в зарослях кустарника. Пятна зеленого травяного сока и оранжевой крови чистотела с трудом поддавались воздействию холодной воды. Син тогда снял браслет и, заметив мой взгляд, хмуро бросил: «Что уставился, Хьюстон?» Я отвернулся, а он, раздраженно брызгая водой, стал яростно тереть руки мылом. Потом, кое-как сполоснув, вытер их насухо и ушел, не сказав больше ни слова и на ходу наматывая темно-коричневую полоску толстой дубленой кожи на прежнее место.

Вскоре подъехал желтый как яичная клякса автобус. Гомоня и толкаясь, толпа начала загружаться в него, торопясь занять удобные места. Когда я попал в салон остались только кресла сразу за водителем. Они считались самыми отстойными, может из-за таблички, извещавшей, что предназначены места для инвалидов. Видимо никто не хотел подставляться под далеко не дружеские подколы. Меня их расположение вполне устраивало, по крайней мере, хоть основная масса народа была у тебя за спиной, и ты их не видел. Да и потом, я привык к подобным шуткам, выработал, что-то вроде иммунитета, находя их отчасти даже справедливыми. Особенно если учесть, что инвалиды — это люди с ограниченными возможностями. Мои возможности также были ограничены, как физические, так и прочие. А на правду не обижаются. По крайней мере, так принято среди воспитанных людей. Так, что шутите, голуби, шутите. Я сел и уставился в окно, ожидая отъезда. День обещал быть ясным и теплым. Косые лучи утреннего солнца скользили по пыльным стеклам, высвечивая грязные потеки и брызги.

Заурчал мотор, защелкали, входя в замки, ремни безопасности и тут начались сюрпризы. Автобус качнулся, принимая нового пассажира, и сердце у меня пропустило пару ударов. Птица остановилась в проходе, осматриваясь. Я не знал, что она тоже едет. Сина рядом не было, но Тедди, Джет и остальные из его свиты, вольготно расположившись в престижных задних рядах, приветственно засвистели:

— Эй, Птица сюда! Мы тебе место заняли.

В их рюкзаках что-то интригующе позвякивало, а сами они казались возбужденными, словно в предвкушении веселого приключения. Она поморщилась:

— Меня уже сейчас от вас укачивает, — а потом, скользнув по салону взглядом, спросила: — Хьюстон, у тебя свободно? К окну пустишь?

Я только молча кивнул и пересел. Она плюхнулась рядом и проворчала:

— Фу, хоть бы окна помыли.

— О, ты глянь, — услышал я голоса позади нас. — Она с Хьюстоном села. Эй, Птица, а не боишься, что толстого укачает. Вот прикол, потом ведь не отмоешься.

Они громко и радостно заржали.

— Меня не укачивает, — зачем-то тихо сказал я.

— Не парься, Хьюстон, — услышала меня Птица. Немного поерзав, она удобно устроилась в мягком кресле. Достала из кармана своей кожаной, цвета старого шоколада, куртки наушники и откинулась на спинку, довольно улыбаясь. Автобус тронулся, на повороте меня немного занесло, и наши плечи на миг соприкоснулись.

Мегаполис встретил нас дорожными пробками, в которых автобус продвигался вперед короткими рывками, подолгу замирая в ожидании просвета в сплошном потоке машин и принимаясь периодически сигналить. Птица сидела спокойно, изредка бросая на меня быстрые взгляды. Мы немножко поболтали в дороге в основном о школьных делах. Ей почему-то было интересно, какой у меня был прежний класс, насколько дружный и не скучаю ли я по кому-нибудь из тех, с кем пришлось расстаться. Я не скучал. Все, что мне было нужно, Карандаш и студия, остались в моей жизни. А близких друзей я завести не успел, не сложилось как-то. Хотя и врагов у меня там не было. К тому же, тот класс был давно и прочно поделен на кланы, объединенные либо общими интересами, либо общей враждой. Я не вписался ни в один из них.

Когда мы, наконец, вырвались из утомительного дорожного плена, и заколесили по улицам, я зачаровано уставился в окно на поминутно меняющийся городской пейзаж, чувствуя какое-то детское восхищение перед архитектурными изысками новостроек, прорастающих свозь старый город. Башни высоток, симфонии из стекла и бетона, возвышались как вершины Эвереста на фоне пронзительной голубизны неба. Сияли белоснежными уступами этажей, фантастически огромные и прекрасные. Облагороженные фасады домов, причудливый декор витрин многочисленных магазинов, мелькающие вдали скверы, разнообразные памятники, площади, клумбы и газоны, с уже пожухлыми цветочными композициями, притягивали меня как магнит. Хотелось выскочить из душного тряского автобуса, пройтись пешком, неторопливо, внимательно разглядывая все это великолепие. Я так увлекся, что не сразу расслышал вопрос Птицы:

— Ты бывал здесь раньше?

— Что?.. А, да, несколько раз… На экскурсии…

Первым в программе значилось посещение парка с аттракционами. Я не собирался никуда идти, все эти горки, качели, карусели и прочие средства стимуляции адреналина, меня не прельщали. Чтобы без потерь пережить часы, отведенные на «безудержное веселье», я запасся блокнотом, карандашами, рассчитывая пристроиться где-нибудь на лужайке и немного поработать.

Старшие, сопровождавшие нас, видимо, тоже имели свои планы на это время, потому что, раздав выделенные спонсорами контрамарки и оговорив место и время последующей встречи, растворились в пространстве. После их ухода быстро рассосались и остальные члены нашей небольшой группы. На аллее остались только мы с Птицей, да еще Тедди с компанией. Они выжидающе смотрели на Птицу.

— Ты идешь или нет? — нетерпеливо крикнул Тедди.

Птица посмотрела на меня и спросила:

— Хьюстон, ты с нами?

Я отрицательно помотал головой. Никто из них, кроме Птицы, которая вероятно была слишком вежливой, чтобы не пригласить с собой, откровенно не жаждал моего общества, особенно Тедди и Киплинг, чьи враждебные взгляды раздражали как назойливые осенние мухи. Впрочем, чувство это было взаимным.

— Пойдем, Хьюстон, — снова позвала Птица, — хоть не так скучно будет, как с этими трепачами. Они все равно сейчас пивом начнут накачиваться.

— Эй-эй, Птица, это кто трепачи? — завелся вдруг Тедди. — Мы и на тебя тоже пиво взяли. Да брось ты этого придурка, зачем он нам! Он же ненормальный. Ты разве не в курсе? Слышь, Хьюстон, а расскажи-ка, как ты в психушке лежал. Тебе хоть справку дали, что вылечился, а то может ты и сейчас еще ку-ку.

Я замер и почувствовал, как воздух стал вязким, и словно застрял в легких.

— Заткнись, Тедди! Не слушай его, Хьюстон! — торопливо проговорила Птица.

— Как это — не слушай! Нет уж, пусть ответит, — продолжал докапываться Тедди. Он обычно молчал, но, если начинал говорить, угомонить его было трудно. Вот и сейчас вся его долговязая сутулая фигура просто источала праведное негодование, и останавливаться он не собирался.

— Прикинь, Джет! — продолжал он ораторствовать, поблескивая стеклами очков. — А вдруг этот псих — маньяк не долечившийся! А мы свои юные жизни опасности должны подвергать, находясь с ним в одной, можно сказать, подводной лодке. Мало ли что в его дебильную голову придет. Рентгеном ведь не просветишь, чтобы проверить.

— Да замолчи ты, Тедди! Он нормальнее тебя будет! — не выдержав, крикнула Птица, но только подлила этим масла в огонь Теддиного возмущения.

— Ха! Ха! Ха! Да неужели? Пусть докажет, а то мало ли что! Я бы на твоем месте хорошенько подумал, прежде чем за психа вступаться. Как бы не жалеть потом, когда у него крыша поедет. Это знаешь ли чревато. И покусать может, в лучшем случае, а уж про худший я и думать боюсь!

— Как он тебе докажет? Тедди, ты придурок, да?

— Да легко, Птица! Прощаю тебе придурка, как даме сердца моего друга. Всему вас дураков необразованных учить надо! Что онемел, Хьюстон? Скажешь, не был в психушке? Готов на эксперимент? Готов обществу доказать свою полную вменяемость и адекватность?

Джет и Киплинг, хихикая, запричитали:

— Да, где ему! Слабо! Может не надо, Тедди! Где здесь санитаров найдешь, если вдруг сбесится!

Потом они резко замолчали и уставились на меня. И я отчетливо ощутил, что вся их компания задумала какое-то веселье со мной в главной роли, аттракцион своеобразный и, с трудом сглотнув ставшую вдруг горькой слюну, сказал:

— Конечно, легко.

— Вот и чудненько, Хьюстон! Должны же мы знать, с кем под одной крышей обитаем и днем, и особенно ночью.

— И что же я должен сделать? — я постарался непринужденно усмехнуться. Ситуация была настолько абсурдной, что как-то не укладывалась в голове. Как-то глупо все это было. И, наверное, зря я согласился, что-то доказывать им. Да и как можно доказать, что ты нормален, людям заранее уверенным, что ты псих и дебил. Тем более, что в определенных обстоятельствах и нормального человека вполне можно придурком выставить. Вот это и беспокоило меня больше всего. И что они там еще придумали в качестве проверки. Судя по их настрою, по блестевшим в предвкушении забавы глазам, хорошего ждать не приходилось.

— Да ничего особенного, Хьюстон, представь себе совсем ничего! Да, впрочем, сейчас сам все увидишь. Пошли.

— Куда?

— На трек, Хьюстон, на трек! Слышал про такой? Немного покатаемся, чуть-чуть экстрима и весь твой диагноз как на ладони. А как, по-твоему, проверяют материал на прочность. Ты уж только не кидайся на товарищей если что, ладно. Мадмуазель, вы с нами, разумеется? Уверяю вас, скучно точно не будет, так что, зря вы тут на нас напраслину возводили. Мы тоже умеем веселиться.

— Заткнулся бы ты, Тедди. — угрюмо буркнула Птица. Она с тревогой посмотрела на меня. — Хьюстон, не слушай их. Ты не обязан доказывать, то, что и так очевидно.

— Да с чего очевидно-то, Птица! С того, что тихоня и скромненький. Так они, психи, все такие до поры до времени, пока не прижмет. А потом, когда на людей кидаться начинают, удивляются — откуда только что взялось. Такой ведь был из себя благовоспитанный: старушек через дорогу переводил, с соседями здоровался, кошечек по шерстке гладил, собачек не обижал, синичкам, да прочей пернатой живности, крошечек зимой не жалел…

Тедди балаболил всю дорогу, под хохоток приятелей, и я не видел никакой возможности заткнуть фонтан его красноречия, кроме как поскорее закончить с этим делом. Впрочем, шли мы недолго. При виде трека — учебной гоночной трассы на окраине парка и видавших виды машин, пестрой стайкой припаркованных у больших ангаров из светлой тусклой жести, у меня засосало под ложечкой и стало как-то тоскливо. Тедди подошел к высокому белобрысому парню в спортивной форме, курившему, сидя на сложенных друг на друга старых покрышках и о чем-то зашептался с ним. Тот окинул нас озадаченным взглядом, потом пожал плечами и затушив окурок, кивнул. Тедди что-то передал ему, видимо, деньги. Парень сунул их в карман и, позвякивая ключами, которые вертел в руке, подошел к нашей группе. Ткнул зажатым в кулаке ключом в сторону Тедди, меня и Киплинга и сказал:

— Вы трое — вон в ту крайнюю машину.

— Я тоже, — внезапно воскликнула Птица.

— Нет, — отрезал парень, — без девчонок. Мне лишнего визга не нужно, возись потом с вами.

— Да, — твердо сказала Птица, и в упор посмотрела на Тедди, — Не возьмете, я вам устрою! Ты меня, знаешь!

Парень удивленно вскинул белесые брови и, тоже взглянув на Тедди, спросил:

— Кто здесь псих?

— Ладно, пусть едет, — нехотя выдавил тот. — А то, в самом деле, хлопот не оберешься.

— Да-да, пусть едет, — горячо поддержал его Киплинг, ему самому видно совсем не хотелось экстрима.

— Не надо, Птица, — я был солидарен с парнем. Что бы они там не задумали, меньше всего мне хотелось, чтобы она присутствовала при этом. Но Птица лишь сжала губы и сощурилась, с выражением крайнего упрямства.

Машина была старая, изрядно побитая, когда-то белая с двумя широкими красными полосами по корпусу, а сейчас серая от испещрявших ее многочисленных щербин и вмятин. Заляпанная дорожной грязью она напоминала, замызганную дворнягу.

— Ничего, еще вполне тянет, старушка. — Парень любовно похлопал «старушку» по крыше, пару раз несильно пнул упруго накаченное колесо и скомандовал:

— По местам, чижики!

Кивнул в мою сторону:

— Ты вперед и не блевать, понял. Учти, я после тебя мыть не буду, сам языком вылижешь, если что. Поэтому держи в себе свои эмоции. Каламбур, чижики. Что, не смешно? Ну, как знаете.

После того, как все пристегнулись, парень, которого Тедди назвал Принцем, завел мотор и начал прогревать его.

— Почему Принц? — спросил я невпопад, стараясь отвлечься и выровнять дыхание, пульс помимо воли начал наращивать обороты.

— Потому что не король пока, — он непринужденно рассмеялся. — Вот, папик у нас, тренер то бишь, тот — король. Рисковый и нервы стальные. Ты бы видел, что он вытворяет на трассе. Мне до него далеко еще.

Продолжая болтать, Принц плавно втопил в пол педаль газа, и мы рванули, резво набирая скорость. Виражи сменяли друг друга под визг шин и свист ветра в приоткрытое окошко. На небольших горках машина, словно с трамплина, слегка взлетала в воздух, заставляя желудок подскакивать к самому горлу. Принц при этом радостно улюлюкал. Тедди напряженно сопел, временами шумно переводя дыхание, и только Птицу не было слышно. Впереди показалась небрежно сложенная из старых покрышек невысокая стена. Мы на дикой скорости летели прямо на нее. Чувствуя подступающую панику, я вцепился руками в сиденье так, что пальцы свело от напряжения. Я надеялся, что перерос уже свой детский страх, так как довольно легко переносил поездки в обычном общественном транспорте. Но автомобили остались особой статьей. Я, конечно, уже не бился в истерике, но по-прежнему, чувствовал себя, мягко говоря, не комфортно в этом средстве передвижения даже при небольшой скорости.

Принц, круто вывернув руль, лихо развернул «старушку» перед самой стеной. Позади приглушенно вскрикнула Птица. Казалось, мы чудом избежали столкновения, и даже Тедди облегченно выдохнул.

— Что, чижики, весело! Заценили класс?! — перекрикивая рев мотора, восторженно завопил Принц. Я почти не слышал его. Казалось, что в уши набили плотным слоем вату. Кружилась голова, перед глазами все плыло. Горячий, душный воздух никак не хотел протискиваться в сжатые спазмом легкие. Я начал задыхаться, тщетно пытаясь втянуть в себя хоть немного кислорода. В глазах потемнело. Чтобы сделать вдох, мне нужно было срочно выбраться из этой бешеной карусели. Сильно мешал сдавивший грудь ремень, и одной рукой я торопливо нащупал удерживающий его замок, а другой судорожно нашарил ручку и, приоткрыв упиравшуюся дверь, высунулся в поток мчавшегося навстречу ветра, с размаху ударившего в лицо. Раздался пронзительный крик, и чья-то рука, больно вцепившись мне в плечо, резко вдернула обратно в безвоздушное пространство салона. Я снова задергался, пытаясь вырваться. Тут Птица, перегнувшись через спинку, крепко обхватила меня руками, прижавшись щекой к лицу, и я отчаянно забился, стараясь освободиться от душащих объятий. Сквозь окутавший сознание туман едва пробился ее крик: «Хьюстон, перестань, не надо!» Машину крутануло под сумасшедший визг тормозов и, пролетев еще несколько метров, мы встали.

— Ты что творишь, мать твою, жить надоело! — заорал Принц. Я, вырвавшись, наконец, из рук все еще державшей меня Птицы, вывалился из машины и, стоя на коленях в плотной дорожной пыли, согнувшись пополам, судорожно хватал ртом воздух, крошечными порциями с усилием проталкивая его в легкие и словно со стороны слыша свое сиплое надрывное дыхание. Принц продолжал бушевать, выскочив из машины и перемежая свою речь отборными ругательствами.

— Что за подстава, Тедди! — орал он. — Я из-за вас сидеть не хочу! Забирайте этого придурка и валите отсюда! И чтобы вас здесь больше не было!

Он еще немного пораззорялся, потом сел в машину и, громко хлопнув дверью, уехал.

— Я же говорил, что он псих, — удовлетворенно пробормотал Тедди. — Нормальные люди не будут на всем ходу из машины сигать.

— Сам ты псих! — накинулась на него Птица. — Помоги лучше, не видишь ему плохо. Ох, вы и свиньи!

У нее был такой голос, словно она вот-вот расплачется. Тедди что-то недовольно буркнул, и все же попытался помочь Птице, ухватив мою руку. Но меня вдруг охватила такая злость, что я оттолкнул его и просипел, с трудом выговаривая каждое слово:

— Пошли вы все к черту. Оставьте меня в покое… Да, я псих, ненормальный. Довольны? А вы… ублюдки…

Тедди смачно плюнул мне под ноги:

— Пошли Птица, ничего ему не будет. Психи, они, гады, живучие.

— Сам уходи, дурак ненормальный! — закричала она.

— Ну, как хочешь.

Он ушел, а я, не глядя, на Птицу медленно поднялся и, пройдя пару шагов до обочины, растянулся на жесткой колючей траве, облегченно закрыв глаза. Она опустилась рядом и, помолчав, спросила осторожно:

— Дать тебе воды?

Я помотал головой:

— Не надо.

Стало легче, но все равно каждый вдох давался с трудом. Скоро от напряжения заболели ребра. Головокружение постепенно стало стихать, но перед глазами еще висела густая черная сетка, от которой мир вокруг казался покрытым паутиной частых трещин. Зрелище было на редкость гнусным, поэтому я снова закрыл глаза и видимо отключился. Очнулся от того, что Птица влажной салфеткой протирала мне лицо. Она расстегнула куртку, несколько пуговиц на рубашке и легкий ветерок приятно холодил шею и грудь. Этот же ветерок красиво ворошил Птице волосы, иногда бросая на лицо темные пряди, которые она убирала привычным движением руки. Когда смог немного продышаться, приподнявшись, спросил у нее:

— Как они узнали? Йойо проболтался, да?

От мысли, что своим «испытанием» я обязан несдержанности Йойо, на душе стало так паршиво, словно меня предали. Хотя, он ведь мне подписку о неразглашении не давал, да и за друга видимо не считал, так что какие претензии. И все же.

— Не ожидал от него.

— Нет, не Йойо.

Птица опустила глаза, а я обрадовался, сразу охотно поверив ей.

— Они в твоем личном деле прочли.

Я вопросительно уставился на нее. Все личные дела хранились у директора под замком. По-моему, даже в сейфе, и уж точно не имели хождения среди воспитанников в качестве занимательного чтения на сон грядущий.

— Его Син принес, еще на той неделе.

— Из библиотеки?

Птица слегка улыбнулась, оценив сарказм.

— Нет, конечно. Из кабинета директора.

— Зачем он это сделал? И как?

— Ну, в общем, Син любую дверь открыть может.

Я угрюмо хмыкнул:

— Надо же, криминальный гений. И как он с таким талантом и на свободе до сих пор.

Птица протяжно вздохнула и затеребила край рукава. Она всегда так делала, когда нервничала. Ей было неприятно говорить мне об этом. Вроде как, дружка выдавала, за такое его точно по головке не погладили бы. Но все же сказала. Может, не хотела, чтобы я на Йойо думал. Птица, она справедливая была. Это я давно заметил. Интересно, где Син ремесло взломщика освоил? И как, в самом деле, не загремел туда, где небо в клеточку, а друзья в полосочку?

— Это длинная история. Не осуждай его, он не со зла.

Ну да, не со зла, как же! По доброте душевной! Исключительно из соображений расширения кругозора и эрудированности. А еще повышенной чуткости, чтобы лучше понимать тонкий внутренний мир своих товарищей и как-нибудь ненароком не нарушить их душевный покой.

— Ты тоже читала?

Она кивнула, немного замявшись, и опустила глаза. Ну, конечно, читала! Потому и не удивилась, когда Тедди про психушку речь завел. Остановить его пыталась, чтобы не разболтал лишнего. Может, тоже все это время меня за ненормального держала. Так горько стало.

— Ясно… Ну и как, интересно было?

— Не злись. Пожалуйста. И не обижайся, здесь у каждого что-нибудь да есть за душой. Думаешь у Тедди все гладко?

— Не думаю. Было бы гладко, сюда не попал.

Теддина биография волновала меня сейчас меньше всего. Я злился на него, но еще больше на себя, что позволил втянуть в эту глупую историю, да еще при Птице. Хотя потому и позволил, что при Птице. Потому что увидел в ее глазах кроме беспокойства еще и понятное, в общем, любопытство. Вот только на что надеялся? Что этот не самый приятный факт биографии, «скелет в шкафу», остался далеко в прошлом и никак меня больше не достанет. Наивная лесная зверушка — сказал бы Йойо! Зачем только Сину понадобилось копаться в моем личном деле, рисковать, доставая его из директорского кабинета. Что он хотел там найти и зачем? Скорее всего, смеха ради, поиздеваться при случае. Так ведь молчал все это время, только зачем-то Птице его подсунул, да наверняка еще прокомментировал от души. Хотя она все же молодец! Зря я так на нее… Обычно после этого на тебя сразу как на придурка смотреть начинают, как на идиота конченного, словно, в самом деле, ты у них на глазах в штаны мочишься, да слюни пузырями пускаешь. А она ничего — разговаривает как обычно, не шарахается, не косится.

— А тебя правда в психушке лечили?

— Правда. Ты же читала.

Солнце припекало совсем по-летнему, по голубому ясному небу быстро бежали небольшие круглые облака, вокруг нас простиралась безмятежная равнина, исчерченная черными зигзагами трассы. Слышался отдаленный рев моторов и временами щебет, рыскавших неподалеку в поисках корма воробьев. Остаться бы здесь навсегда, прорасти травой, ни о чем не думать, не знать и не помнить. Какой с травы спрос, знай себе расти потихоньку, хлорофилл вырабатывай, все просто и ясно.

— После аварии?

— Угу, — я усмехнулся и процитировал, — посттравматический синдром, психическое расстройство вследствие стресса.

— Вылечили?

— Как видишь…

— Прости…

— Ладно, все нормально.

Я наконец-то смог вздохнуть полной грудью, так что в горле засвистело. Какое же это было блаженство — дышать свободно.

— На самом деле вылечили. Хоть по ночам орать перестал. Напугал?

Она кивнула, и глаза у нее повлажнели. Напугал, конечно, идиот такой. Просто так вдруг прижало, что соображать перестал. До сих пор ее крик в ушах стоял. Да как она удержать меня пыталась, а я вырывался, не скоро забуду. Так стыдно было, что лучше бы выпрыгнул да шею свернул. Я вздохнул тяжело, а она несколько раз шмыгнула носом и спросила:

— Там очень страшно было?

— Где?

— В психушке…

— В клинике? Да нет, не очень… У нас спокойное отделение было, детское. Буйных не было почти, странные были, неприятные. Пацан один ходил, безобидный вроде, а взгляд такой — мороз по коже. И то слюни, то пена изо рта. А еще один все палочки собирал. Найдет на прогулке и ходит с ней везде, даже спал, зажав в руке. А если у него забрать пытались это сокровище — побелеет весь и тонко так визжать начинает. Аж уши ломило. Он еще любил этой палочкой во все подряд тыкать. Подойдет к тебе и тычет. Может, думал, что волшебная, превратить во что пытался. Я все боялся, что он однажды в глаз ей ткнет, рукой прикрывал. Обошлось. А еще к нам в палату иногда девушка тайком приходила, взрослая уже. Зайдет и давай то ли бормотать, то ли подвывать. Так чудно. Я раз слушал-слушал, и вдруг понял, что она поет. По-своему, конечно… Да я совсем немного помню, пичкали чем-то, постоянно спать хотелось… еще есть… и голова болела. Большей частью валялся на койке как овощ вареный, мутило после уколов… В общем, может хватит об этом.

— А ты аварию помнишь?

— Нет. — Я соврал ей. Я просто запретил себе вспоминать, потому что, когда тот день и все, что пришлось увидеть и пережить, всплывали в памяти, мне хотелось замолчать навсегда. Она снова посмотрела на меня очень внимательно и серьезно, и тогда я сказал. Подумал, может для нее это важно, и она не из пустого любопытства спрашивает:

— Помню только, как в окна машины хлестали потоки дождя. От этого в салоне было темно, как будто уже наступили сумерки, хотя был день. Автомобиль тряхнуло и у меня выпала из рук игрушка, маленькая машинка, грузовичок, (мне тогда еще были интересны машинки), и закатилась под сиденье. Я нагнулся, чтобы ее поднять, в этот момент раздался звук удара, и все вокруг завертелось с шумом и скрежетом. Я свалился на дно и меня придавило, и кто-то ужасно так закричал. От этого крика меня чуть не стошнило. Возможно, это был мой собственный крик. Это я сейчас так предполагаю. Потому что родители, они не успели бы закричать, все случилось слишком быстро… Во всяком случае я хочу в это верить, что они ничего не поняли и не почувствовали, что не мучились…

Потому что думать по-другому было бы слишкомтяжело и жить с этим тоже. Люди, которые приехали на аварию поначалу решили, что никого в живых не осталось, автомобиль был весь перекорежен. Его начали стаскивать с дороги, и я закричал. Потом салон, вернее то, во что он превратился, долго резали на кусочки, чтобы добраться до меня. А когда добрались, я был весь в крови, только кровь была большей частью не моя.

Птица сидела рядом, очень близко, обхватив колени своими тонкими руками. Она не сказала ни слова и больше ни о чем не спрашивала, только поежилась как от холода и спрятала лицо под волосами. Когда у меня зажили переломы и ссадины, полученные в катастрофе унесшей жизни моих родителей, выяснилось, что пострадало не столько тело, сколько психика. Мне было шесть лет, и я, к сожалению, был слишком впечатлительным ребенком. Было бы лучше, если я тогда сразу потерял сознание, но я почему-то этого не сделал.

Немного пыльный аромат нагретой солнцем земли и увядшей травы навевал покой. Не хотелось ни двигаться, ни говорить, только вдыхать полной грудью этот пьянящий осенний воздух, да смотреть, как ласкает пряди темных волос своими осторожными руками ветер. Мы сидели так довольно долго, пока я не сказал:

— Птица, спасибо, что удержала.

— Это Принц тебя вовремя поймал. Все же реакция у него, что надо.

— Да. И ему тоже… спасибо.

Она сорвала длинную сухую былинку и, повертев в руках, лохматым кончиком стала осторожно водить по моему лицу, слегка щекоча кожу. Словно кисточкой прошлась по бровям, носу, по скулам и подбородку, сосредоточенно нахмурившись, очертила по самому краю губы. Мне внезапно стало жарко. Я быстро прикусил травинку зубами. В уголках ее губ заиграли ямочки. Лицо было еще бледным, но уже спокойным и даже умиротворенным. Взгляд стал мягким и ласковым, и когда мы встречались глазами, мне казалось, что я с головой погружаюсь в его небесную синеву.

— Угадай, что я напишу, только не подглядывай, — сказала она, потом взяла мою руку и, положив себе на колени, принялась острым концом той же былинки чертить на ладони.

— Хью-с-то-н, П-ти-ц-а…

— Верно, — глаза у нее лукаво заблестели. — А сейчас?

Я честно пытался понять, потом сдался, насчитав семь или восемь замысловатых знаков.

— Не знаю, какие-то иероглифы.

Она улыбнулась:

— Это на французском…

— Эй, Птица, так нечестно, я ведь не знаю французского!

— Ну и что, это не важно.

— И что это было?

— Не скажу.

Заботливым жестом Птица убрала у меня со лба влажные от пота волосы, немного пригладила их, перебирая пальцами пряди. Потом, отодвинув обшлаг рукава, с серьезным видом нащупала на запястье пульс, посмотрела на часы и сказала:

— Ну вот, уже улыбаешься, это хорошо. Идти сможешь или еще немного здесь побудем?

— Смогу, наверное.

Я тоже посмотрел на часы. Времени оставалось в обрез, а музей мне пропускать не хотелось. Хотя сидеть вдвоем с Птицей, наслаждаться свежим осенним воздухом, последним теплом и ее вниманием, было просто здорово. Вот только как бы искать не начали, да ненужные вопросы задавать. Мы встали и, кое-как отряхнувшись от пыли, пошли обратно в парк. Меня еще немного шатало, но в общем было терпимо. Как не спешили, все равно опоздали. Все наши уже собрались у выхода, не было только Тедди с компанией. Взглянув на меня, наш старший, ворчливо спросил:

— Ты почему такой зеленый? С аттракционами переусердствовал? Вот вечно вы так! Как дорветесь, так меры не знаете. Не тошнит?

Я чуть не зарычал с досады. А Птица тихонько прыснула. Старшие раздали нам сухой паек: пачки сока, печенье, что-то еще в блестящих пестрых упаковках. Я все отдал Птице, все равно ничего бы не смог съесть. Только выпил немного минералки, которую она взяла в дорогу. Еще через двадцать минут бесполезного ожидания было решено, что один из старших останется искать заблудших, а остальные, не пропадать же билетам, отправятся по маршруту дальше. Перед тем как сесть в автобус, я несколько раз глубоко вздохнул, невольно вспомнив поговорку «перед смертью не надышишься», как никогда прочувствовав ее смысл. Птица, не сводившая с меня беспокойного взгляда, украдкой пожала руку и тихо спросила:

— Может, тоже останемся?

— Нет. Все нормально.

Глава 11 Кое-что о суевериях

Музей был расположен не так далеко, поэтому доехали быстро. Я отделался всего лишь легкой одышкой, которая прошла, как только мы оказались на месте. Это была длинная узкая улочка. По одной ее стороне шли высокие трехэтажные дома старинной архитектуры, с богатой лепниной по фронтону. Окрашенные в светлые, пастельные тона, они напоминали бисквитные пирожные с кремом. Были очень нарядными и немного сказочными. Первые этажи пестрели витринами магазинчиков, кофеен, кондитерских, маленьких уютных заведений. На верхних — жили люди, на окнах висели шторы, стояли цветы и кое-где были открыты форточки. А по другую сторону проезжей части тянулись по офисному безликие строения, холодно поблескивая темными стеклами огромных окон. Вход в музей современного искусства прятался в нише первого этажа одного из этих скучных зданий. И кроме вывески о том, что здесь находится что-то связанное с миром искусства, а не финансов, говорили две замысловатые фигуры, выполненные из серого и белого пористого камня. Больше всего они были похожи на изъеденные жуками обрубки фантастически изогнутых деревьев, и, видимо символизировали непостижимость мира современного искусства. По крайней мере я именно так это понял.

Сам музей представлял из себя несколько обширных залов, плавно перетекавших один в другой. Громадные окна были затенены от яркого солнца, но пропускали достаточно света, чтобы можно было без помех разглядеть все выставленные здесь сокровища. Некоторые из них еще специально подсвечивались разноцветными лампами, создававшими причудливую игру теней и бликов на поверхности замысловатых скульптурных композиций. Меня особенно заворожил огромный цветной ком, неровной, как будто мятой формы, который я сначала посчитал сделанным из невероятного количества пластилина, но подойдя поближе, разглядел, что это был металл. Не знаю, что хотел сказать автор этого творения, но рассматривать его было довольно занятно.

Добравшись, наконец, до главной цели поездки, я почувствовал радостное предвкушение. Птица держалась рядом, и это многократно увеличивало удовольствие от созерцания артобъектов, большая часть которых имела довольно экстравагантный вид. Так что, освоившись, мы с ней здорово повеселились, строя предположения, что, например, мог означать большой, похожий на перевернутый кофейник, экспонат или конструкция из скелетов старых зонтиков и водопроводных труб, или, еще того лучше, ослиные уши, торчащие из бетонной плиты. Это происшествие на треке нас здорово сблизило. Я даже почувствовал что-то вроде благодарности Тедди за его выходку, а еще за то, что его здесь не было. Мы с Птицей неторопливо бродили по залам, где, то и дело, раздавался смех наших товарищей, нашедших что-то особенно замысловатое или даже не вполне приличное. Такое тоже попадалось. Я старался обходить эти странные порождения человеческой фантазии, зорко посматривая по сторонам, чтобы не краснеть перед Птицей. К счастью, подобных провокаций было немного. Больше было забавного. Порой было трудно удержаться от улыбки при виде картин, напоминавших плоды чьей-то шалости. Хотя попадались и довольно интересные работы. Мне особенно понравилась объемная инсталляция, собранная из разноцветной стеклянной посуды, разнокалиберных банок и бутылок. Освещенная узким лучом небольшого софита на фоне серой стены, она, если смотреть на нее прищурившись, напоминала сверкающий город будущего. А рядом, словно для контраста, громоздились черно-белые кубы, цилиндры и шары, собранные в неустойчивую на первый взгляд конструкцию. Они будили в душе такое же тревожное, неустойчивое чувство. Я долго смотрел на них. А потом подумал, что это нагромождение тоже похоже на город будущего. Но совсем другого будущего, где из всех доступных красок жизни остались только бескомпромиссные черная и белая. Птица, искоса посматривала на меня, но не торопила, когда я застревал перед особенно оригинальным объектом, который хотелось не только рассмотреть, но и попытаться понять, что за идею или чувство пытался выразить его автор. Чтобы она не заскучала, стал рассказывать ей, все, что знал о современном искусстве. Птица слушала очень внимательно, но я вдруг заметил, что она как-то погрустнела и притихла, и прервавшись спросил, стараясь скрыть свое огорчение:

— Неинтересно, да? Совсем тебе голову заморочил?

— Нет, нет, что ты! — встрепенулась она. — Напротив, очень интересно. Просто я, наверное, кажусь тебе такой глупой и скучной.

Я даже растерялся. Подумал, что Птица обиделась на что-то:

— Почему ты так думаешь?

Она пожала плечами, опустила смущенно глаза и отвернулась:

— Ты много чего знаешь, такого — серьезного. Даже в современном искусстве разбираешься. А мне и сказать тебе нечего. Только пустяки какие-то незначительные. Думаешь, наверное, вот дурочка. Ничего не понимает.

Я облегченно выдохнул. Всего-то делов — за умного приняли.

— Ну что ты! Ничего такого я не думаю, напротив. И я ведь не сам до этого дошел. Просто Карандаш нам много рассказывает на занятиях, да и читать задает всякие книги. Почти как в школе. И мне с тобой ничуть не скучно, наоборот. Я еще ни с кем так много не разговаривал.

И зачем-то добавил, покраснев:

— Из девчонок. Даже не подумал, что тебе неинтересно может быть.

Она сразу повеселела, заулыбалась:

— Мне все что ты рассказываешь интересно, Хьюстон. А я вот тоже читать люблю.

— Здорово! А что любишь читать?

Она снова смутилась:

— Только не смейся, ладно?

— Не буду, — сказал я как можно серьезнее. Хотя с трудом удерживался, чтобы не начать во весь рот улыбаться. От радости, не от чего-нибудь. Очень мне было радостно видеть Птицу так близко, разговаривать с ней свободно, смотреть в ее глаза и встречать ее сияющий взгляд, быть с ней вместе. Ну, вы понимаете, о чем я.

— Я больше всего сказки люблю. Или всякие сказочные истории, которые с людьми происходят. И чтобы там много разных чудес и приключений было. Особенно длинные сказки нравятся, где так привыкаешь к героям, знакомишься со всей их жизнью, что кажется они тебе уже как родные, что они на самом деле существуют. Вот откроешь дверь, выйдешь на улицу, завернешь за угол, а они тебе навстречу попадутся.

— Сказки — это замечательно. Я их тоже люблю.

Я почему-то так и подумал, что ей нравятся сказки. Она и сама порой казалась мне похожей на сказочную принцессу, которую козни злого мстительного колдуна отправили в наш мир, сделав обычной девочкой. Но которая все равно излучала волшебный свет, так что сразу было видно какая она на самом деле необыкновенная и сказочно прекрасная. А может ее послала в наш мир добрая фея, чтобы сделать его немножко лучше.

— А знаешь, что в сказках мне нравится больше всего? Даже не чудеса или волшебство, хотя это тоже важно. А то, что они всегда хорошо заканчиваются.

— Действительно. Так и есть обычно. Но ведь не всегда. Есть же сказки и не совсем веселые.

— Да, есть. Но я не люблю такие. Это неправильные сказки. Мне, когда такая попадается, я всегда ей свою концовку придумываю, хорошую, где все счастливы.

Я все-таки не выдержал и рассмеялся, но Птица не рассердилась, поняла, что я не над ней смеюсь. Тоже заулыбалась и слегка ткнула меня кулачком в плечо. Потом все же надула щеки и нахмурила брови в притворной обиде.

— Ну вот! А говорил, не будешь смеяться! Обманщик!

— Ну надо же, Птица! Вот ты, оказывается, фантазерка! Мне бы такое в голову не пришло, историю переписывать. Прости, больше не буду!

— Все равно обманщик! Зато, ты можешь ее нарисовать.

— Да, верно.

Устав ходить, мы присели на украшенную чем-то вроде черных зубчатых дисков, белую деревянную скамейку, стоявшую посреди одного из залов и продолжили непринужденно болтать.

— Вообще-то, это — экспонат, — небрежно заметил, пробегая мимо нас какой-то длинноволосый парень, одетый в черную водолазку и такого же цвета джинсы. — Но, если вам удобно, то сидите, не беспокойтесь.

— Спасибо, — поблагодарили мы, немного растерявшись, но он уже умчался. А встав действительно заметили прикрепленную к «скамейке» табличку, которая гласила, что это было «Прокрустово ложе № 5». Остальные четыре или сколько их там понаваял художник, очевидно, размещались в других залах. На всякий случай, мы не стали больше возле него задерживаться.

Уже на выходе мое внимание привлек киоск, на широком прилавке которого пестрели обложками каталоги и буклеты, посвященные экспозициям различных музеев. Среди прочего там были наборы открыток с репродукциями картин известных художников. Присмотревшись, я тихо охнул от восхищения, заметив Йона Шефлера. Я очень любил его городские пейзажи, выполненные в удивительной манере, словно сквозь влажное, залитое дождем стекло. Иногда мне горячо, до страсти, хотелось жить в мире его картин, погрузиться в него как в омут и исчезнуть из этого мира, об острые углы которого я постоянно набивал синяки и шишки. Впервые, увидев одну из его работ в гостях у Карандаша, я долго не мог оторвать от нее взгляд. Маленький квадрат на стене производил впечатление волшебного окна в иной мир, мир ночного города. Он мерцал разноцветными огнями, разбавлявшими густую синеву ночи, обещая поведать множество таинственных истории, которые, не говоря ни слова, рассказывали персонажи его работ: ночной велосипедист, стоящая у светофора женщина с ярко-красным зонтом, пестрая толпа у входа в кинотеатр. Я так долго смотрел на поразившую меня картину, что Карандаш, добродушно похлопав меня по плечу, снисходительно заметил:

— Между прочим, это оригинал. И лучше не спрашивай, сколько он стоит. Пошли чай пить, расскажу, как он ко мне попал.

Это был один из самых уютных вечеров в моей жизни. Мы сидели в крохотной кухне Карандаша и ждали, когда закипит тонко посвистывающий на плите, чайник. Потом он долго колдовал, заваривая напиток по особому рецепту, так что в воздухе разливался дивный аромат трав, среди которых особенно выделялись запахи чабреца и мяты. И если закрыть глаза, можно было представить себя на цветущем лугу, где-нибудь в разгаре лета. Когда чай настоялся и был готов, мы вернулись в гостиную за маленький столик. Карандаш достал из шкафа две, как он сказал, особые, гостевые чашки из тонкого почти прозрачного фарфора с изящными букетиками голубых цветов по бокам. Разложил на тарелке золотистое песочное печенье, нарезанный ломтиками кекс с изюмом, открыл изысканную коробку шоколадных конфет, и сделав приглашающий жест рукой, произнес:

— Так вот, Шефлер. Было это в одной командировке. Я, знаешь, люблю, бывая в новых местах исследовать антикварные лавочки. Удивительная в них атмосфера, другая реальность. Вся эта, буквально, пыль веков у кого-то аллергию вызывает, а для меня наоборот, запах времени. И вещи, уже не просто обыденные вещи, а как дорогое хорошее вино столетней выдержки. Некоторые просто в руках подержать, и то наслаждение. Как представишь, сколько они сколько судеб видели. Может, были дороги хозяевам, а может, раздражали. Это можно почувствовать, если внимательно присмотреться. У каждой такой вещицы с историей, свой аромат, свой характер, свой голос, если позволишь. Каждая таких нашепчет сказок и былей, только прислушайся.

Картину эту я сразу приметил, как вошел в один магазинчик. Шефлер меня давно интересовал. Есть что-то в его работах странное, необыкновенное. Ты, наверное, тоже это почувствовал. Я, когда на них смотрю, все детство вспоминаю. Как мы с отцом на ночную рыбалку ходили, как потом с его приятелями-рыбаками у костра сидели, уху варили. Они тогда петь начали. Один затянул, и все подхватили, дружно так, хорошо. Что-то суровое, мужское, про походы, про битвы, про труды и лишения. А я слушал их и смотрел как высоко в воздухе тают искры от нашего костра. И все мне казалось, что они до ночного далекого неба долететь хотят, до звезд подняться. И мне тоже о чем-то таком все мечталось.

Поэтому, я как ту картину увидел, сразу решил, что не уйду без нее. Да только сглупил, кинулся, восхищение свое показал, интерес. А нельзя так, потом уж сообразил, когда хозяин цену загнул, что не подступиться. И ведь не скидывает, басурман такой. Глаза заблестели, думает, наверно, что меня досуха выжмет. Да я может и заплатил, коли они у меня были, такие деньжищи. Ну в общем, покачал я головой, покачал, да и ушел ни с чем. Иду, а сам чуть не плачу от разочарования. Разговорился потом вечером с одним художником местным, хороший паренек, учился у меня когда-то. Как отучился к себе на родину уехал, в гости частенько звал. Ну я и заглядывал, когда бывал в тех краях. Вот он меня и надоумил. Я, говорит, этого хозяина хорошо знают. Пройдоха, своего ни за что не упустит. Только есть у него одна слабость: суеверный очень. Вы говорит к нему пораньше загляните, как только он свою лавочку откроет. Он первого посетителя без покупки не отпустит, а то, по примете, весь день удачи не будет. Ну, я так и сделал. Да только, не тут-то было!

Карандаш заливисто засмеялся, чуть не расплескав чай. Я слушал его, позабыв обо всем, до того, мне интересно стало, что у них вышло, и как все же дело выгорело. Отсмеявшись Карандаш, заметил, что я сижу, развесив уши, а чай остыл давно и сказал:

— Ты слушать, слушай, да дело не забывай. Зря я что ли старался, на стол накрывал, угостить тебя хотел. Давай уж, не подводи.

Я взял с тарелки кусочек кекса, и он стал рассказывать дальше.

— Так и не уступил он мне Шефлера, не скинул цену. Хоть и страдал неимоверно при этом, глаза закатывал, языком цокал, бороденку обеими руками трепал. Всякий хлам по дешевке подсовывал. Ушел я опять не солоно хлебавши. А что было делать? Не банк же идти грабить. Только, на самом деле, не пошла у него в тот день торговля. На следующее утро я снова в ту лавочку отправился. Так мне друг, посоветовал. Хозяин как меня увидел, зубами заскрипел, а цену держит, так скостил совсем немного. Опять история повторилась. Так и ходил я к нему, как на работу почти неделю, до самого того дня как у меня командировка закончилась. И всю неделю у него дела хуже некуда были. Я уж сам начал думать, просто мистика, не иначе. Потом только узнал, что мой ученик здесь помог. Ох, хитрец, был! В последний день зашел я опять в эту лавочку с утра-пораньше. Хоть насмотрюсь, думаю, напоследок, да на поезд. А хозяин как меня увидел аж затрясся, да как закричит:

— Что ты хочешь? Раззорить меня хочешь?

— Да нет, зачем же, — отвечаю, — мил человек. Всего лишь картину хотел купить, да видно она вам так дорога, что расстаться с ней не можете. Ладно, что ж поделать, пойду я. Всего вам доброго.

И к двери, а он мне вслед:

— Постой, погоди, зачем же так быстро уходишь. Давай потолкуем, поговорим, как человек с человеком. Как два деловых человека, чтобы и тебе приятно было, и мне — не обидно. К чему торопиться…

В общем, договорились, купил я картину. Хоть и отдал, честно говоря, все, что у меня на тот момент с собой было. Хорошо, хоть обратный билет уже на руках имел. Вот такая забавная история.

Я не скоро ушел в тот вечер от Карандаша. После чая, он достал большой альбом с репродукциями, нашел там Шефлера и долго, интересно рассказывал мне о художнике.

Я немного подержал в руках набор открыток, посмотрел на цену и положил обратно. Не думаю, что продавщица в киоске была очень суеверной, да и к открытию этой лавочки я никак не поспевал.

Загрузившись в автобус, мы покатили обратно по направлению к парку, где на остановке нас уже поджидали Тедди, Киплинг и Джет под бдительным надзором одного из старших. Они вольготно расположились на скамейке и пугали прохожих своим отвязным видом и громким гоготом. Сидели, травили анекдоты, складываясь пополам от смеха, повизгивая от удовольствия и никак не реагируя на гневные взгляды воспитателя, по-моему, даже не замечая их. Они и нас-то не сразу заметили, пока старший буквально за шкирку не поднял их со скамейки и не впихнул в салон.

Протискиваясь мимо, Тедди окатил меня злым, немного мутным взглядом и словно случайно больно ударил по руке сумкой, пробормотав отчетливо:

— Псих ненормальный.

Сам-то умный? Как будто есть в природе нормальные психи.

— Да что я ему сделал? — невольно вырвалось у меня. Как же я от них устал. Эту неприязнь, которую Тедди при каждом удобном и неудобном случае демонстрировал по отношению ко мне, я ничем кроме как фактом своего существования, не провоцировал.

— Ты — ничего, — внезапно откликнулась на мой риторический вопрос Птица. — Он просто Йойо не любит.

Это было даже любопытно. За что интересно ему можно было не любить Йойо? За ночные посиделки, за песни, за шуточки и странности? Так Тедди вроде ничего из этого списка не касалось. Они почти не пересекались в интернате, насколько я успел заметить. Друзей у них общих не было, врагов и интересов тоже.

— Так, а я здесь при чем?

— Ну…, - протянула негромко Птица, — ты с ним вместе живешь…

Она посмотрела, смешно наморщив нос, и улыбнулась.

— И что с того?

Хороший повод, нечего сказать. Вот он с Сином в одной комнате живет, с самым популярным и авторитетным чуваком в нашей округе, лучшим его другом числится. И я, допустим, к тому тоже не испытываю никаких теплых чувств. Ай, да что там, допустим! Просто не испытываю и все. Просто видеть его иногда не могу. Но ведь не стараюсь Тедди пакости делать. Какой в этом смысл?

— Не переживай, — тихо сказала Птица, — он отстанет скоро. Он не такой злой каким кажется. Тедди, ведь, тоже сначала к Йойо в комнату заселился, Син рассказывал. И уже на следующий день от него сбежал. А потом обратно просился, но Йойо его не взял. Вот он и обиделся. Да и не только это…

— Понятно, — сказал я, хотя ничего в этой истории мне понятно не было. Ну не ужились, с кем не бывает. Что теперь столько времени дуться. Они и в самом деле были настолько разные, что представить их рядом, мирно сосуществующих на нескольких квадратных метрах, было трудно. Хотя, вот с Сином Тедди тоже не очень характером схож. Однако же, ничего, живут душа в душу, друзья-приятели.

— Только я здесь каким боком?

— Чудной ты, Хьюстон! — захихикала Птица. — Не понимаешь, да? Йойо ведь не любит, когда его друзей обижают. Вот он и пытается через тебя, его достать.

— Уф, как будто я ему жаловаться буду.

— А ему не надо жаловаться, он и так все видит.

Я хмыкнул. До того забавной мне показалась мысль о всевидящем Йойо, который, по-моему, дальше своей гитары ничего не замечал. Но все же стало так хорошо и тепло от того, что Птица думала, будто Йойо переживает за меня. Она снова тихонько засмеялась, прикрыв ладошкой рот, и сказала вполголоса:

— Ребята на тебя ставки делали, сколько ты с Йойо продержишься.

— В каком смысле — продержишься?

Я оторопело уставился на еще пуще захихикавшую Птицу. Однако, какое внимание к моей незначительной персоне вдруг обнаружилось. Целый тотализатор!

— В том смысле, сколько продержишься пока стучать на него не побежишь, или в другую комнату проситься. Последний рекорд был — восемь дней. Но тот парень сам был с прибабахом, его потом совсем от нас забрали, он чуть интернат не спалил. Все считали, что самое большее через три дня спечешься.

— Да уж, весело, — проворчал я, — только зачем мне на Йойо стучать? Что за бред? Он мне ничего плохого не сделал.

Птица посмотрела на меня таким лучистым, одновременно веселым и удивленным взглядом:

— Ты действительно не понимаешь да, Хьюстон?

Я что-то промямлил, хотя откровенно сказать, так и не понял, в чем здесь подвох был. Да и волновало меня это как-то мало. Хотя вот интересно:

— И что, хоть кто-то на меня поставил?

Она кивнула.

— И кто этот сумасшедший?

— Син.

Надо же, кто бы мог подумать. Меньше всего ожидал от красавчика такой веры в мой потенциал. Даже смешно стало. Птица тоже улыбнулась и, откинувшись на спинку, прикрыла глаза, изредка посматривая на меня сквозь опущенные ресницы.

Из города выехали уже в сумерках. Быстро стемнело, и салон погрузился в приятный полумрак, за окном то и дело мелькали далекие золотые огни. Все быстро угомонились, в том числе и Тедди с компанией. Птица была права, они успели где-то накачаться пивом и сейчас мирно похрапывали, развалившись в креслах. Птица тоже, кажется, задремала, и я мог свободно, не боясь смутить, смотреть на нее. Спутанные пряди волос закрывали высокий чистый лоб, отбрасывая на него густую тень, лицо было как у спящей русалки, призрачно-прекрасным. Автобус тряхнуло, и ее рука, соскользнув с колена, легла, почти касаясь моего бедра. Она смутно белела в темноте, и мне вдруг пришла в голову совершенно шальная, невозможная мысль. Мысль настолько же безрассудная, насколько заманчивая. Нас никто не мог видеть, и я решился. Затаив дыхание, осторожно, словно спящую бабочку накрыл ее руку своей ладонью. Она едва слышно вздохнула. А в следующий миг голова Птицы, плавно качнувшись, опустилась на мое плечо.

— Разбуди, когда будем подъезжать, — сонно пробормотала она, не открывая глаз. Надо ли говорить, что я всю дорогу сидел, буквально, не дыша от счастья, тихонько сжимая иногда ее теплую, маленькую ладонь и чувствуя себя совершенно вознагражденным за все треволнения этого бурного, насыщенного дня.


Глава 12 Из дневника Сина

Ну, привет! Я что девчонка что ли, не было у меня никогда дневника! Не стал бы я такую глупость делать, когда каждый до него добраться может. Да и не люблю я чернилами руки пачкать. А, впрочем, дневник так дневник, пусть будет, мысленный конечно. Такой у каждого есть. Где-то в чулане памяти валяются листки, на которых записано, что мы всю жизнь себе в башке бормочем. Так и бывает, то один из них, то другой под руку попадется, перечитаешь. И снова все перед глазами…

— Тедди, а Птица с вами была?

— Да, с нами.

— И все? Больше ты мне ничего сказать не хочешь?

Тедди сидел за столом и старательно делал вид, что занимается. Но я видел, как напряжены у него плечи, как он в десятый, наверное, раз пытается читать один и тот же абзац, держа на нем палец, и каждый раз сбивается, нервно грызя кончик карандаша.

— Уехали и приехали, что еще?

— И этот урод, Хьюстон, тоже там был?

Он промычал утвердительно, не повернув головы. Это было совсем на него не похоже, чтобы Тедди не стал долго, нудно и заумно рассуждать, пересказывая все ошибки и промахи окружающих, все несправедливости и обиды, с которыми ему пришлось столкнуться. Такое редко случалось. Одно это уже могло насторожить. Он стал немногословным и замкнутым, стоило мне только спросить о поездке. Так же, как и Птица…

— Ты не говорила, что хочешь поехать.

— Да, в последний момент решила.

В последний момент, ну-ну! Она отвернулась к окну и стала небрежно накручивать на палец прядь волос. Прядь была недлинной, скоро закончилась, и Птица начала снова.

— Ну и как, понравилось? Где были?

— Да, неплохо. В парке, а потом в музее…

Взгляд у нее посветлел и стал таким отрешенным, что мне захотелось взять ее за плечи, легонько тряхнуть и сказать:

— Эй, я еще здесь! Ты меня видишь?

Но вместо этого спросил:

— Расскажешь?

— Расскажу, только потом ладно. Мне заниматься надо.

Она рассеяно полистала учебник, потом посмотрела на меня все тем же отстраненным, словно внутрь себя обращенным, мечтательным взглядом:

— Не опоздаешь на тренировку?

У меня не было в этот день тренировки, она была накануне, вчера, черт бы ее побрал. Птица забыла об этом, а может и нет. Может просто отделаться хотела, деликатно. И ничего она мне не собиралась рассказывать…

Я снова посмотрел на Тедди. Он едва заметно поежился, и я не выдержал, заорал:

— Говори, что там было в этой вашей гребанной поездке, или мне вытрясти из тебя правду!

Тедди дернулся, глаза его за стеклами очков заметались, и он, наконец, начал рассказывать, сбиваясь и путаясь. А когда закончил мне захотелось его ударить, очень сильно ударить.

— Зачем вы это сделали, Тедди? — спросил я, едва держа себя в руках.

— Да ни за чем, по приколу просто. Тебе что жалко этого придурка?

— Черт с ним, с этим придурком! Тедди, зачем вы потащили с собой Птицу?

— Никто ее не тащил, сама вцепилась как клещ.

— И я правильно понял, что ты бросил их там потом одних?

— Син, а что еще мне было делать? Она сама меня прогнала, кричала как сумасшедшая, обзывалась.

Грандиозно! Обзывалась! Фантастика! Я все же не выдержал, тряхнул пару раз этого недотепу, он даже заскулил слегка. Сказал, что понимаю: Йойо и все такое прочее. Но если он еще раз попытается хоть близко Птицу в это впутать, то я с ним по-другому поговорю. У самого внутри все перевернулось, как представил, что они там весь день вместе были, сидели рядом, руками касались, разговаривали. Знать бы, о чем? Да уж устроил Тедди дело, лучше не придумаешь. Как же можно было после такого, бедняжку без внимания и помощи бросить! Он ведь такой несчастный! Тьфу, урод он несчастный! Откуда только взялся на мою голову. Чтобы совсем с ума не сойти, пошел снова к Птице, смел у нее со стола все учебники, тетрадки обратно в рюкзак и говорю:

— Хватит мозги ломать, пошли, погуляем пока погода хорошая!

Она поворчала немного, что, вот, сам не занимаешься и другим не даешь. А потом засмеялась, как обычно, оделась и мы ушли. До самого вечера, пока совсем не стемнело, по городу бродили, держась за руки, целовались, конечно. По всем нашим любимым местам ее провел, пока она прежней не стала, моей. Вот только, что дальше с этой бедой делать я не знал…


Глава 13 Большая осенняя уборка

Зарядили проливные дожди, смывая остатки позолоты с поникших кустов и деревьев. Дни словно съежились, стало резко и рано темнеть. Оголившийся парк нагонял тоску. Еще не затопили, и в комнатах было влажно и холодно, особенно по ночам, когда стылый воздух легко проникал сквозь тонкие одеяла. Чтобы не трястись от озноба, спать приходилось, натянув на себя джемпер. Даже Йойо притих и очень редко брался за гитару, в основном, чтобы развлечь своих ночных приятелей. А вечерами все чаще сидел на кровати, закрыв глаза и словно уснув. Но на самом деле не спал, потому что время от времени что-то спрашивал у меня совершенно бодрым голосом. Я даже немного встревожился и спросил, может он заболел. Йойо посмотрел, как бы сквозь меня, и сказал:

— Хьюстон, а ты когда-нибудь хотел отправиться неважно куда, но далеко-далеко и непременно пешком. Чтобы идти сначала по лесной дороге, слушая шум ветра в кронах деревьев, где-то высоко-высоко над собой, потом по едва приметной луговой тропинке, под шелест трав и птичье пение, и дальше вдоль большой автострады, и чтобы тебя обдавал горячий воздух от проносящихся мимо машин, или берегом моря, так чтобы скалы, песок, свежий бриз и соленые брызги на лице. Так, чтобы чувствовать, что есть только ты и дорога, и нет ничего больше в мире.

— Не знаю, как-то не думал об этом.

Я больше люблю города: шумные улицы, высотки и маленькие особнячки, древние домишки, еще кое-где оставленные по недосмотру вездесущими застройщиками, одиноко и незаметно доживающие свой век в окружении современных многоэтажек, как зажившиеся на свете старички в толпе возмужавших внуков. Мне нравится представлять, как живут в домах люди, угадывать это по окнам: новым, красивым или старым, с облупившейся краской на рамах, и пыльными занавесками за серыми от уличной грязи стеклами. Это неприлично, я знаю, но мне нравится заглядывать вечерами в освещенные, открытые окна квартир. Не потому, что хотелось бы подсмотреть за людьми. Нет, мне это совсем неинтересно. Меня завораживает сам интерьер, он рассказывает свою историю о тех, кто там живет, об их вкусах и предпочтениях. Иногда я представляю себя на их месте. Представляю, как бы я обустроил свой дом, если бы он был у меня. Я бы обставил его совсем просто, только самое необходимое, чтобы любого, кто приходил в этот дом, охватывало чувство чистоты и свободы, как от синего весеннего неба и белых легких облаков на нем. И еще, чтобы непременно в доме были большие окна с частым переплетом. И льющийся через них солнечный свет широкими золотыми квадратами красиво лежал бы на чистых деревянных половицах, создавая ощущение уюта и покоя. А если выйти на крыльцо, невысокое и просторное, то можно увидеть залитый июньским солнцем луг с текущей вдали речкой, по берегу которой вьется сонная пыльная дорога и раскиданы живописные купы деревьев с пышными кронами. Где-то я уже видел такое. Иначе почему эта картинка каждый раз отчетливо, со всеми деталями, встает у меня перед глазами, когда я думаю о своем воображаемом доме. Еще я хотел, чтобы там был камин, чтобы холодными осенними или зимними вечерами, под шелест дождевых струй о стекло или неслышное кружение снегопада за окнами, любоваться веселым танцем огненных язычков на потрескивающих поленьях. Большой просторный дом, наполненный воздухом, светом и теплом. А оказаться одному в дороге… Наверное, мне было бы некомфортно. Не одиноко, нет. Я привык к одиночеству, а просто неуютно.

Больше Йойо ничего не сказал. И я как-то забыл об этом разговоре, пока через несколько дней Йойо не исчез. Как раз, когда впервые после череды затяжных дождей из-за облаков не проглянуло робко бледное, утомленное солнце.

Тем утром, я проснулся от того, что кто-то легонько потряс меня за плечо. Открыл глаза и увидел довольную физиономию Йойо. Казалось, каждая веснушка его сияла вместе с медно-ржавой шевелюрой, выбивавшейся из-под черной вязаной шапочки. Он был в своей уличной куртке, из-за спины торчала гитара, надежно упакованная в чехол, вокруг шеи был замотан новый полосатый шарф, который ему подарила Елка на день осеннего равноденствия. Я помнится, очень удивился, столь странному обычаю. Но Йойо сказал, что подарок непременно должен быть отмечен особым днем и этот день вполне соответствует внутренней сути презента. Если честно, в этот момент меня пронзило чувство острой зависти. Мне еще никто ничего не дарил на день осеннего равноденствия, да и на любой другой тоже, так чтобы это был личный подарок, не дежурный или там общепринятый, а только для тебя, в особенный день и от особенного человека.

— Бемби, — сказал Йойо ласково, — я отлучусь ненадолго. Не скучай, малыш.

— На обед не опоздай, — пробормотал я, еще не вполне проснувшись. Он засмеялся, потрепал меня по плечу и вышел, неслышно прикрыв за собою дверь. А я закрыл глаза и попытался снова уснуть. Был выходной, и можно было поваляться вволю в постели. Но почему-то уже не хотелось. Стало как-то тревожно и неуютно на душе. Я поскорее встал и, умывшись, отправился на общий завтрак.

В столовой было оживленно, пахло тушеной капустой и свежими булочками. Загрузив поднос, я уселся на свое место и привычно поискал глазами Птицу. Она еще не пришла. Еще никто из них не пришел, только у стойки с тарелками торчал пунктуальный Тедди. Завтрак заканчивался, когда показался Син. Он присел за столик к Тедди, взял его стакан с кофе, отхлебнул и поморщился. Птицы так и не было. Зато на горизонте показалась Роза, как всегда эффектная. Она тут же примостилась рядом с Сином, и они стали беседовать о чем-то негромко и очень мирно. Роза улыбалась Сину, не сводя с него глаз, и он отвечал ей своей обычной снисходительной усмешкой. Ушли они тоже вместе.

Я немного помаялся, не зная, чем заняться. Потом подумал, и решил навести порядок в нашем скромном жилище. Устроить по примеру весенней, большую осеннюю уборку, подготовившись к приходу зимы. Помыть полы, окошко, пыль протереть и все такое прочее. Фронт работы намечался не такой уж большой, завзятыми грязнулями мы с Йойо, в общем, не были, но освежить обстановку не мешало. Начал с посуды, загрузил в тазик стаканы, тарелки, ложки, подкопченный с одного бока котелок, неизвестно откуда взявшийся, а также, забытый кем-то из ночных людей, большой, красный термос. Его зеркальное нутро еще немного пахло пряностями, что внезапно пробудило во мне воспоминания о первой ночи с адептами Йойо и горячем ароматном напитке. Попутно выкинул пару пустых лимонадных бутылок, да сухой кусочек старого сыра со следами мышиных зубов, завалявшийся в углу тумбочки. Оттащил тазик с посудой в умывалку и хорошенько все отдраил с хозяйственным мылом. Помыл стол, вытер пыль, и принялся за окно. Оно уже явно нуждалось в основательной чистке.

Разложил по местам вещи. Даже не поленился, вытряхнул, высунувшись из окна, наши с Йойо покрывала с кроватей и одеяла, заодно проветрил комнату. Интернатский парк, омытый дождем, блестел под лучами солнца влажными темными стволами деревьев, лужами, в которых плавали чуть притопленные, тускло-желтые кораблики листьев. Всей своей печальной утомленной наготой напоминал о тленности бытия. И был прекрасен. Удивительно, но природа, особенно там, где ее не коснулась человеческая цивилизация, умудряется даже в пору увядания, да и в любом сезоне и при любой погоде, являть собой образец гармонии и красоты. Меня всегда изумляло и приводило в восхищение то, как собранные с одного луга разномастные полевые цветы, в каком бы количестве или порядке вы их не составили, в букете неизменно будут выглядеть так, словно побывали в руках опытного флориста с отменным вкусом. Я еще немного полюбовался пейзажем, надумав по окончании уборки выйти, поработать, и, смахнув с подоконника несколько залетевших со сквозняком березовых листьев, закрыл окно. В воздухе уже чувствовалось приближение холодов, и в комнате заметно посвежело.

Подметая, нашел под кроватью Йойо смятый лист бумаги, развернув который с изумлением прочел накарябанные его мелким летящим почерком строчки: «Бемби, похвально твое рвение к уборке. В стремлении к тотальной чистоте, ты сокрушить готов преграды все. Только Йорика не выбрасывай». Я несколько раз перечитал послание, заподозрив в соседе провидческие способности, но потом, сообразив, рассмеялся, удивляясь уже собственной наивности. Естественно было с его стороны предположить, что если уж я добрался с веником или тряпкой до дальнего угла под его кроватью, то дело приняло серьезный оборот, и его любимому Йорику грозит опасность. Йориком был загадочной породы цветок. Предположительно цветок, так как пока он представлял из себя лишь грязный глиняный горшок с землей. Но Йойо утверждал, что где-то внутри него, завернувшись в гумус словно в мягкое, пуховое одеяло (это Йойо так сказал, не я) спит прекрасный, удивительный цветок. А когда я заметил, что он что-то долго спит, ответил, мечтательно закатив глаза:

— Придет зима и пройдет зима, и мир вновь изменится, как уже не раз бывало. Шум талых вод заполнит пространство, проникнув в тайные норы спящих во тьме. И тогда пробудятся они ото сна и поймут, что их время пришло, и выйдут на поверхность, чтобы увидеть зарю нового дня и воспеть ее. И тогда свершится предначертанное.

— Это ты про лягушек, — неосторожно заметил я.

— И про них тоже, — сказал Йойо и обиженно засопев замолчал.

Не знаю, что он имел против лягушек, но мне они нравились. Особенно, когда весной начинали свои хоровые спевки. Помню, как однажды в санатории мы возвращались вечером из похода. Путь шел через мост, перекинутый через широкую с низкими заболоченными берегами речушку. Был дивный майский вечер. Сиреневые сумерки пахли дымом, это в поселковых садах жгли прошлогоднюю листву. Было тихо и песни земноводных разносились далеко окрест. А когда мы вступили на мост, я вдруг почувствовал, как вокруг меня завибрировал воздух, от голосов, наверное, не одной сотни пучеглазых артисток. Было так здорово и необычно ощущать, как эта вибрация пронизывает тебя. Я даже замедлил шаг, отстав от остальных, чтобы подольше побыть в эпицентре лягушачьей музыкальной феерии.

— Так, выходит, там спит лягушка, — уточнил я, в основном для того, чтобы Йойо перестал дуться, заподозрив в моих словах насмешку.

— Только такой далекий от понимания истинной сути вещей и явлений природы юный городской дикарь и недалекий варвар как ты, Бемби, мог спутать цветок и лягушку. — недовольно проворчал он. — Прекрасный и непостижимый в своей красоте цветок, и вульгарную, хотя тоже в своем роде непостижимую, лягушку.

— Но ведь ты говорил о каких-то спящих во тьме..

— Да, говорил, пока ты меня не перебил со своими лягушками.

Он еще немного подулся, а потом решил сменить гнев на милость и продолжил, заметив, что не может оставить меня в неведении относительно Йорика, так как считает его своим другом и полноправным жильцом нашей комнаты и мне пора с ним познакомиться. Хотя бы пока заочно, чтобы я успел проникнуться. Проникнуться Йориком я уже успел. Он, хоть и находился в коматозном состоянии, был весьма шустрым малым и кочевал по комнате, оказываясь то под моей кроватью, то в шкафу среди вещей. А однажды чуть не свалился на меня со шкафа. Я не раз извлекал его из своей тумбочки и, как-то, даже из-под подушки, заработав при этом шишку. При том, что Йойо клятвенно заверял меня, что он здесь ни при чем, и Йорик сам прыгает с места на место в поисках наиболее благоприятных климатических условий. Я, разумеется, ему не поверил, но вместе с тем никак не мог застать за перепрятыванием горшка.

— Так вот, — Йойо снова мечтательно воззрился на потолок, предварительно окинув меня подозрительным взглядом. Я послушно вытаращил на него глаза, напустив на себя серьезный, задумчивый вид. — Свершится предначертанное. Песнь торжествующей жизни проникнет сквозь мрак ожиданья и сна, в движенье придет пробуждающей силы начало. Тогда ты увидишь, как мало-помалу рождает чудесное древо земля!

— Так дерево или цветок? — уточнил я. — Ты, Йойо ничего не попутал, может там все же лягушка?

Не так много мне представлялось случаев подразнить Йойо, и я не собирался упускать своего шанса. Он с жалостью посмотрел на меня и, великодушно махнув рукой, сказал снисходительно:

— В свое время узнаешь!

И добавил ехидно:

— Ну и зануда же ты, Хьюстон! Хуже Тедди!

— Это невозможно, — я рассмеялся, — Тедди не превзойти, он — чемпион.

— А я и не говорю, что ты лучше, ты — хуже! — парировал он и швырнул в меня подушку. Мы оба расхохотались, а потом довольный Йойо ласково похлопал Йорика по грязному глиняному боку и запихнул под тумбочку.

Я, конечно, слышал, что часто люди от одиночества заводят себе каких-нибудь воображаемых или необычных «друзей». И даже искренне привязываются к ним, наделяя всей полнотой чувств. Но Йойо меньше всего был похож на человека, страдающего от одиночества, скорее наоборот. Уж чего-чего, а общения ему хватало с избытком. Иногда сидя среди толпы его ночных гостей, я тихо радовался своей незаметности инеинтересности для них, временами даже сочувствуя Йойо постоянно находившемуся в фокусе внимания, доброжелательного, но интенсивного и, наверное, утомительного. Хотя Йойо никогда не строил из себя суперзвезду, не капризничал, не раздражался на гостей, всем улыбался и часто шутил. И если его просили спеть — пел. Лишь иногда становился задумчивым. В такие минуты его никто не трогал. Когда гости расходились, тем же путем, что и пришли, я, если еще не спал, часто замечал, как Йойо сидел, скрестив ноги и, устало опершись на гитару, отрешенно и немного грустно смотрел перед собой. Поймав мой вопросительный взгляд, он обычно говорил, улыбнувшись: «Спи, Бемби, сил набирайся.» А когда я интересовался, собирается ли он сам ложиться, отвечал: «Все нормально, малыш, я отдохнул уже.»

Однажды, видя, что я все еще продолжаю смотреть на него, снова взял в руки гитару и негромко начал напевать колыбельную, старую детскую песенку про звездочку, которая сияла-сияла себе на небе, а потом задремала, да и упала на землю. И пока она летела, кто-то успел загадать свое самое заветное желание. Я невольно улыбнулся, уж очень у Йойо был забавный вид, а потом завернулся поуютнее в одеяло, и меня накрыла волна такого покоя, что глаза сами собой стали закрываться. Уже засыпая, вспомнил вдруг, как в клинике я иногда пробирался ночью в ванную комнату, так называлось помещение, где мы обычно умывались, и зачарованно смотрел в темное окно на горевшие вдали огни большого города. Они сияли и переливались, словно звездное небо и были хорошо видны с высоты седьмого этажа, на котором располагалось наше отделение. Впрочем, болтаться где ни попадя после отбоя строго запрещалось, и если меня случайно ловили, то наказывали.

Мне снилось под колыбельную Йойо, что я снова стал маленьким и подобно звездочке лечу по ночному небу, а внизу озаренные лунным светом стоят на большом лугу мои совсем еще молодые родители, машут мне руками и улыбаются. Я чувствовал их любовь, и эта любовь окутывала меня уютным теплым облаком, не давая упасть. Ветер гнал по высокой траве широкие серебристые волны, и казалось, что отец с матерью стоят на маленьком островке посреди зыбкой морской равнины. Когда я проснулся утром, меня еще долго не покидало это светлое, согревающее чувство их любви, хотя подушка почему-то была мокрой от слез.

Я нашел Йорика под своей кроватью. Он забился в самый дальний и темный угол. Мне показалось, что вид у него был какой-то заброшенный и грустный, если только можно так выразиться о старом глиняном горшке. Я с трудом, подцепив черенком метелки, вытащил его на свет, при этом весь испачкался в пыли. Посмотрел на несчастного компаньона, как его иногда называл Йойо.

— Что бросил тебя твой хозяин, — сказал я горшку, — а сам гулять отправился. Вот предатель. А ты, бедный, сиди в пыли под кроватью, света белого не видючи. Эхе-хе-хе!

Мне показалось, что горшок еще больше опечалился, и от него прямо-таки повеяло тоской. Надо же, как воображение разыгралось.

— Да ладно, не грусти — утешил я Йорика, — вернется скоро твой приятель, никуда не денется. Только что же ты опять под моей кроватью делаешь? А? Молчишь, не знаешь, что сказать? Эх, ты, бедолага! А знаешь дружище, в чем-то мы с тобой похожи, хоть и принадлежим к разным видам. Неуклюжие и бестолковые оба и непонятно зачем на свете живем. И ты может потому и прячешься по темным углам, что сам себе не рад. Только тебе проще, ты — маленький, нырнул под койку и не видно тебя, а мне куда деваться с моими габаритами, под одеяло залезть, да и на глаза никому не показываться?

Я вдруг опомнился, что уже минут десять, сижу и беседую с грязным глиняным горшком все больше погружаясь в пучину мировой скорби.

— Тьфу, Йорик! Ну ты и фрукт! Прекрати тоску нагонять, а то и в самом деле выкину. А Йойо скажу, что ты сам сбежал.

Я даже расхохотался при мысли, как славно было бы в свою очередь подшутить над Йойо за его постоянные розыгрыши с перемещениями Йорика. Конечно, выбрасывать горшок я все равно не стал бы, все же он был не моим. Да и жалко его. Йойо расстроился, если бы Йорик вдруг пропал, но подшутить немного над соседом было очень соблазнительно. А еще меня одолело такое сильное желание раскопать сухую, в комочках землю и посмотреть есть ли там на самом деле что-то типа косточки или зернышка. И может по его внешнему виду определить, что за овощ такой там прячется. Я даже потыкал пальцем грунт, но потом решил не нарушать покой странного любимца Йойо. Стало как-то не по себе, словно я украдкой захотел порыться в чужих вещах. Поэтому, протерев горшок тряпкой, поставил Йорика на окно, чтобы погрелся на солнышке. Может прорасти надумает. Остепенился бы тогда, перестал скакать по комнате, сея вокруг себя мелкую земляную пыль. Потом, набрал в кружку воды и полил. Надо сказать, что Йойо частенько выплескивал в горшок остатки кофе, чая с молоком и даже компота, когда ему было лень тащиться в умывалку споласкивать свой стакан. Цветку это нравится, уверял он. Вот только кисель Йорик не любил, опять же со слов Йойо. А когда я спросил его, в чем это выражается, спросил не из вредности или желания посмеяться над странностями соседа, а действительно стало любопытно, то Йойо, не моргнув глазом, ответил:

— Его тошнит.

И глядя на мое обескураженное лицо, расхохотался:

— Это шутка, Хьюстон. Просто горшок цвет меняет. Что, разве не заметно? Экий ты, Бемби, невнимательный, ничего замечать не хочешь. Вот гляди!

Он вылил остатки стоявшего перед ним в стакане киселя в горшок, предварительно извинившись перед Йориком. Студенистая масса быстро впиталась в грунт, оставив на его поверхности глянцевую пленку. И спустя какое-то время мне показалось, что на стенках горшка проступили бледно-зеленые пятна едва различимые сквозь грязные разводы. Впрочем, может они там и раньше были, я не приглядывался.

— Ну что, убедился, — торжествующе сказал Йойо. Он залил горшок водой, что-то тихо бормоча себе под нос, и затолкал под кровать.

В общем, с Йориком вопрос был решен. Осталось только помыть полы. Я набрал в тазик воды, разулся и, закатав штанины, стал, пыхтя от усердия, орудовать тряпкой, стараясь не сильно брызгать. Раздался стук в дверь. Ну, конечно, в самый неподходящий момент кому-то вдруг что-то срочно понадобилось. Увидел входящую Птицу и застыл с мокрой тряпкой в руках. Она посмотрела удивленно на мои босые ноги, на лужи воды вокруг и звонко засмеялась, а я привычно покраснел.

— Хьюстон, прости, — сказала она, закончив, наконец, смеяться, — ты очень мило выглядишь.

Я, сгорая от смущения, тоже выдавил жалкое подобие улыбки. Тогда Птица прошла в комнату, старательно обходя влажные разводы, и пальцами как гребешком зачесала мне назад, упавшие на глаза, волос. Потом приложила свои прохладные ладони к моим пылающим щекам и сказала:

— Это чтобы ты не сгорел совсем. Нет, в самом деле, Хьюстон, ты такой милый, босиком и с этой тряпкой. Я бы даже помогла тебе, но вот срочно идти нужно. Спросить только зашла. Ты ведь часто в городе бываешь, не знаешь, где там библиотека?

Библиотека? Зачем она ей? Я не мог ничего толком объяснить, пока она пыталась остудить мне лицо своими мягкими нежными ладошками. Мысли путались и только хотелось, чтобы она подольше их так держала, перемещая с щек на лоб, виски, шею. Потом пролепетал все же, как добраться. Сказал еще, что, если она не очень торопится, я бы закончил здесь по-быстрому и мог с ней сходить. Показать где, чтобы не блуждала. Она задумалась, опустила руки, стала серьезной и даже слегка нахмурилась. Может, не одна шла, может с Сином. А я, дурак, влез. Забывал я как-то про него, когда она вот так рядом была. А не надо было. Хотя, если бы с Сином, то не спрашивала бы. Он город как свои пять пальцев знает. Стоп-стоп, а ведь верно, отлично знает. Только раз она к нему не пошла, значит, его сейчас нет поблизости. Да и потом, что здесь такого. Я же не на свидание набиваюсь, а помочь, да и…

— Все равно сегодня собирался в центр выбраться.

Врун. Ну и пусть, по дороге можно придумать, зачем я туда собирался. Птица снова посмотрела на меня серьезно и сказала нерешительно:

— Спасибо. Только если ты мне дорогу покажешь, а дальше я сама, хорошо.

— Ну, конечно.

Мне от радости запеть захотелось, как Йойо, какую-нибудь трель выдать. Но я все же уточнил.

— А Син где?

— Они все в киношку пошли. Ну ладно, заканчивай. Я тебя на улице подожду.

И ушла одеваться. Я немного опешил: в кино, без Птицы? Син, Роза, Тедди, Джет, остальная компашка? А Птица в библиотеку? Интересное кино выходило. Может, поссорились? Да ладно, по ходу дела разберемся. Я заметался по комнате. Кое-как затер лужи и стремительно одевшись, выскочил на улицу почти сразу вслед за Птицей.


Глава 14 Две встречи

Мы вышли за территорию интерната и пошли по тротуару в сторону центра. Обычно я пробегал эту дорогу за полчаса, максимум — минут сорок, срезая, где можно, проходными дворами. А если опаздывал и развивал крейсерскую скорость, то и в двадцать мог уложиться. Но тогда прибегал на занятия в студию красный и запыхавшийся, а Карандаш шутил:

— От погони уходил или сам за кем гнался? Иди, остынь.

Но в этот раз мне хотелось растянуть удовольствие, и я повел Птицу длинной дорогой, через городской парк. Правда, уточнил на всякий случай:

— Ты не очень торопишься?

Она отрицательно помотала головой и внезапно добавила:

— Хьюстон, только не нужно, чтобы кто-нибудь знал, хорошо.

— Да, конечно, без проблем.

Я и сам не хотел, чтобы Син, главным образом он, да и другие тоже, знали о наших с Птицей прогулках и встречах. Хоть и не было в них ничего такого, как бы сказать, личного, а только все равно не хотел. Пусть бы они были только нашими. И тогда можно было хоть ненадолго представить, что мы не просто друзья. Помечтать про себя, ведь не было же в этом ничего плохого. Тем более, Птица вела себя совершенно естественно: не кокетничала, не пыталась что-то из себя изобразить, как если бы мы с ней на свидании были, и она хотела на меня впечатление произвести. Так что, зря Син иногда волком смотрел при встрече. Да и то сказать, какой из меня соперник такому красавчику. Размечтался! Смех один! Давно на себя в зеркало смотрел? Посмотри и подумай, зачем Птице такой как ты, когда у ней есть такой как Син! В общем, ладно, вдохнули-выдохнули и дальше пошли.

Библиотека располагалась в квартале от нашей студии, и я частенько зависал там, листая альбомы и книги по искусству, рассматривал иллюстрации, заочно путешествуя по музеям мира. Читальный зал был небольшой, и порой там становилось тесно, особенно во время сессии у студентов. Карандаш тоже любил задавать нам какие-нибудь задания, например, сравнить манеру письма двух художников, а потом рассказать ему, в чем особенность каждого, и какое это значение имеет в общемировом масштабе. Или книги подсказывал почитать по истории. Да и всякое другое. Любил повторять при этом, что не только технику и глазомер нужно развивать, а и мозги тоже. У самого кстати, глазомер отменный был, любое отклонение в пропорциях сразу ловил. А когда ему в шутку кто-то ответил, что примитивистом стать хочет, им не обязательно эрудитами быть, ответил в своей обычной мягкой манере:

— Поздно, дружок, для примитивизма вы все уже испорчены цивилизацией и гордыней. Там простота души нужна, наивность и детский восторг перед жизнью. Хотя, у каждого свой путь, и в искусстве тоже.

А еще мне нравилась необычная прозрачная крыша в читальном зале библиотеки, заменявшая потолок. Собранная в форме пирамиды из прямоугольных стеклянных секций, она делала проникающий через нее свет мягким и рассеянным, очень уютным. Да и сама библиотека, занимавшая двухэтажный особняк бледно-розового цвета, с тяжелыми входными дверями из темного полированного дерева и блестящими бронзовыми ручками, с высокими узкими окнами, забранными ажурными кованными решетками, нравилась мне необыкновенно. Мне все казалось, что в этом здании должно было жить какое-нибудь обширное семейство, старинный род с членами которого постоянно происходили поразительные истории, и жизнь которых состояла из сплошных приключений. Но выстроен особняк был сравнительно недавно и уже изначально предназначался под публичную библиотеку. Впрочем, я не так уж ошибался. Разве не жило здесь постоянно целое семейство книг, таящих в себе необыкновенные истории и захватывающие приключения. Так что, в некотором роде, все так и было.

Эти свои соображения я зачем-то излагал по дороге Птице, иногда думая про себя «вот болтун», но остановиться не мог, глядя в ее горевшие искренним интересом глаза. Умела она слушать как-то особенно, так, что казалось, какую бы ты чепуху не нес, она все правильно поймет. И смотрела при этом, словно нет для нее сейчас занятия важней, чем внимать твоему трепу. Так незаметно мы дошли до городского парка. Я не очень любил здесь бывать, хотя Карандаш иногда вытаскивал нашу группу сюда на пленэр. Просто неуютно себя чувствовал. На скамейках постоянно сидели парочки, тусовались шумными компаниями мои сверстники и ребята постарше. Громко смеялись, рассматривая прохожих особым оценивающим взглядом. Могли крикнуть что-нибудь вслед симпатичным девчонкам, легко и быстро завязывая знакомства. Не то чтобы я завидовал. Впрочем, да, завидовал. Начинал чувствовать себя кем-то вроде изгоя. Но не в этот раз.

В присутствии Птицы, усыпанные влажной пестрой листвой, залитые светом неяркого осеннего солнца аллеи были хороши как никогда. Как сказал бы поэт, полны очарования. Мы шли по одной из них, и Птица рассказывала, как они с Елкой пытались однажды Йойо в кино вытащить. Вдруг резко замолчала и исчезла, мгновенно, словно в воду, нырнув в густой невысокий кустарник, росший вдоль дорожки, успев при этом сильно дернуть меня за рукав. Я растерялся, а спустя мгновение, услышав ее громкий шепот: «Хьюстон, сюда», нырнул следом. Она сидела на корточках и, осторожно раздвинув ветки, напряженно всматривалась во что-то. «Пригнись», — прошептала она. Я послушно присел рядом и тихо спросил, невольно оглянувшись: «Что случилось?» Она не ответила, прикусив губу, смотрела сквозь кусты. Тогда я тоже раздвинул ветви с жухлыми тускло-зелеными листьями и оглядел окрестности. Невдалеке, на площадке перед фонтаном, уже сухим и готовым уйти на зимний покой, кучковалась небольшая толпа, слышался женский смех, громкие возгласы, которые периодически перекрывал рев мотоцикла. Птица пристально смотрела на них, и я тоже вгляделся. Обычно я скользил взглядом по подобным компаниям и уже привычно не замечал их, проходя по парку. Но тут почувствовал, как сердце учащенно забилось. В толпе мелькнула золотая макушка Сина. Он оседлал чей-то крутой черный байк, на хромированных деталях которого ярко бликовало солнце, а позади него как раз пристраивалась Роза. Она обхватила Сина руками, крепко и с удовольствием прижавшись к его спине. Ее темные волосы рассыпались эффектной волной. Все же они были очень красивой парой, как на картинке или в кино. Син несколько раз газанул и поднял байк на дыбы. При этом Роза громко завизжала и что-то закричала в самое ухо Сину. Тот мотнул головой и рванул с места. Син здорово управлялся с байком, как опытный гонщик. Я даже залюбовался. Они выписывали круги и петли вокруг фонтана под одобрительные вопли остальных. Я заметил сидящих на скамейке Тедди с Киплингом, Джета, Синьку, еще каких-то незнакомых мне девчонок и парней, один из которых, наверное, и был хозяином байка. Я тревожно взглянул на Птицу. Черт дернул нас идти этой дорогой. Мне то что, а ей расстройство.

— Птица, — сказал я — ты не думай, это они просто так, забавляются. Нет там ничего.

Сказал и покраснел от мысли, что лезу опять не в свое дело, что она может подумать, что я Сина выгораживаю. Хотя велика мне радость его выгораживать, придурка. Сказать бы напротив: не стоит он тебя, хоть и красавчик. Да в таком деле это разве утешение. Да и нехорошо, непорядочно это как-то. Просто обидно мне стало за нее. Но только зря старался. Птица, словно не услышала, смотрела и смотрела, странным таким задумчивым взглядом, а потом вдруг сказала серьезно:

— Я знаю, Хьюстон.

И глаза у нее при этом стали темные и печальные.

— Так может, не стоит тебе прятаться? — спросил я. — Если хочешь, я здесь подожду, пока вы не уйдете. Никто и не заметит.

Подумал, может она меня стесняется, не хочет, чтобы нас вместе видели. Хотя, что здесь такого. Син вон себе что позволяет! А еще подумал, если Птица там сейчас появится, Роза сразу смеяться перестанет. Но Птица лишь головой покачала и отвернулась.

— Нет, — говорит, — не будем им мешать. И не хмурься, Хьюстон, а то морщины появятся, и станешь на старичка раньше времени похож. Вот, так уже лучше.

Она крепко прижала пальцы к моему лбу, разглаживая складку между бровями, и легонько щелкнула по носу.

— Нам только выбраться отсюда незаметно.

Да уж задачка. Ждать пока они сами уйдут было бесполезно, компания засела надолго. После того как Син с Розой накатались, на байк взгромоздилась другая парочка. Пришлось нам крадучись за кустами, пробираться обратно, пока не отошли так далеко, что уже не слышали голосов и шума мотора. Да и кустарник здесь был повыше, так что можно было без опаски выпрямиться. Мы долго шли по мокрой траве, ища просвет в колючей изгороди, пока я не сообразил, что так мы слишком отклонимся в сторону. Тогда снял куртку и, накинув ее Птице на плечи, раздвинул пошире, унизанные шипами ветви. Она скользнула в узкий проем, и я следом.

Мы вновь пошли по аллее, но уже в обратную сторону, чтобы обойти компанию по окраине парка. Там было не так красиво, неухоженно и немного дико. Солнечный свет заметно померк, его затянула осенняя хмурая дымка. Я взглянул на небо, потускневшее и поблекшее, словно полинявшее. Собирался дождь. Птица так и шла в моей куртке, о чем-то глубоко задумавшись. Я тоже молчал. Разговаривать не хотелось, как-то пропало желание болтать о пустяках, а ничего умного или серьезного в голову не приходило. Да и что здесь скажешь. Подул холодный ветер, с деревьев беспокойно шепча полетели стайки желтых листьев, осыпав нас дождем из хрупких золотых монет. Упав на землю, они закружились и понеслись гонимые ветром дальше, забиваясь под бордюры и устилая обочины дорожки. Под их прощальный танец Птица очнулась. Взмахнула рукой, пытаясь поймать скользившие в воздухе листочки, и воскликнула, заметно повеселев:

— Гляди как красиво, Хьюстон! Ты это видишь да? Так здорово! Я люблю гулять в листопад, особенно в солнечный день. Такое необыкновенное чувство, как будто впереди тебя ждет что-то хорошее, что-то такое…

Она внезапно остановилась и замолчала. На дорожке в нескольких метрах от нас стояла здоровенная рыжая псина и весьма недвусмысленно скалила зубы.

— Эй, ты что? — сказал я Птице. — Не бойся.

— Я не боюсь, — ответила она неуверенно, и сделала шаг назад. Я взял ее за руку, и Птица прижалась ко мне, спрятавшись за спину. Псина продолжала настороженно смотреть на нас. Я негромко посвистел ей и протянул свободную руку ладонью вверх, показывая, что не держу ни камня, ни палки. Собака негромко гавкнула, и Птица слегка вздрогнула, еще теснее прижавшись к моему плечу.

— Эй, — сказал я собаке, стараясь, чтобы голос звучал уверенно и спокойно, — мы не сделаем тебе ничего плохого. Ты же хороший пес, иди-ка сюда.

Я снова призывно посвистел и с облегчением увидел, как напряженно выпрямленный собачий хвост завернулся в дружелюбный бублик. Псина сделала несколько шагов по направлению к нам и остановилась. Я поманил ее рукой.

— Хьюстон, — горячо зашептала у меня за спиной Птица, — думаешь, это хорошая идея. Может нам лучше уйти.

— Не волнуйся, — я легонько сжал ее ставшую влажной ладошку, — она нас не тронет. Видишь, у нее хвост колечком стал. Она сама нас боится. Просто посвисти ей.

Птица неумело засвистела, и псина, бешено завиляв хвостом, сделала еще несколько шагов, приблизившись на расстояние вытянутой руки. Я осторожно подвинулся и погладил ее по большой лобастой голове, почесал за ухом, с удовольствием погрузив пальцы в густую, жесткую шерсть. Открыв пасть, псинка дружелюбно вывалила язык и принялась обнюхивать меня.

— Погладь ее, — предложил я Птице, — только сначала дай ей понюхать твою руку. Не бойся.

Птица осторожно протянула ладонь к собачьей морде, и рыжая хитрюга энергично лизнула ее. Птица ойкнула и отдернула руку, смущенно засмеявшись.

— Такой шершавый язык, — воскликнула она и уже смелее погладила животное по шее. Раздвинув розовые, в черных пятнышках губы собака часто запыхтела, словно засмеялась. Она совсем освоилась и все норовила лизнуть Птицу в лицо.

— Смотри, ты ему нравишься, — заметил я и слегка придержал пса за старый, кожаный ошейник, чтобы он не напугал Птицу своим дружеским энтузиазмом. Видимо, у него все же был хозяин, а может, и нет. Может, потерялся бедолага, или сами владельцы выставили на улицу ставшего почему-то ненужным сторожа, а ошейник снять забыли.

— Не балуй! Эх, жаль угостить тебя нечем, уж не обессудь дружок. А знаешь, мне кажется, наш новый знакомец, чем-то на Йойо похож. Такой же рыжий и лохматый. Вот только глаза не зеленые, а тоже рыжие и, ты только погляди, какие хитрющие.

Птица рассмеялась. Мы теперь вместе гладили пса, и он радостно вертелся, подставляя то один, то другой бок. Иногда наши с Птицей руки и взгляды встречались, и это было здорово. Наконец, потрепав пса по холке, я поднялся и Птица вслед за мной.

— Пока, дружище! — мы двинулись по аллее дальше, а пес разочаровано заскулил нам вслед.

— Ты, наверное, любишь собак, Хьюстон, и совсем их не боишься? — спросила Птица с улыбкой.

— Нет, почему же, боюсь, хоть и люблю. Все боятся, наверное, хоть и по-разному.

Как мог я чего-то бояться, когда за спиной у меня стояла Птица, доверчиво прижимаясь к плечу. Но в общем, да, с собаками я ладил лучше, чем с людьми.

— Просто всегда хотел иметь такого друга. Я одно время жил в санатории и там у нас бегало по территории много разных поселковых шавок. Они, в общем, были безобидные, но, разыгравшись, могли и куснуть. Не со зла, просто в запале. Особенно одна собаченция запомнилась, небольшая такая, черная, страшно игручая, как разойдется, не отвяжется. Я на нее раз прикрикнул даже, она меня и цапнула за руку. Шрам остался… на память о дружбе.

— Покажи? — попросила Птица.

Я протянул ей руку, она осторожно потрогала шрам — небольшое светлое углубление между большим и указательным пальцем, след от клыка, и поежилась.

— Наверное, очень больно было?

— Нет, терпимо, просто чуть-чуть обидно. А еще у меня там была почти своя собака. Совсем щенок. Я навал его Малыш, и научил подавать при встрече лапу. Это было совсем нетрудно, просто здоровался с ним каждый день, тряс его лапу и говорил: «Привет, Малыш! Как дела?» А потом угощал чем-нибудь. И, знаешь, скоро он сам, первым, начал мне ее протягивать. Малыш ждал меня по вечерам с ужина, спрятавшись в кусты сирени. Потом ел котлеты, которые я таскал ему из столовой и урчал. Такой был смешной. Толстый и большой. Должно быть породистый, с крупными лапами и очень умными глазами. Я любил смотреть на него и представлять, как он вырастет в огромного красивого пса, ездового пса. Я тогда все мечтал прокатиться на собачьей упряжке. Даже сны такие видел, как несусь по заснеженным улицам на легких санях вслед за пушистой кавалькадой. А ты, о чем мечтала в детстве?

— Я? О машине. Как сумасшедшая просто! О маленькой и, непременно, красной и блестящей, словно капелька крови. Представляешь, какая с ней свобода! В любой момент можно просто выйти из дома, сесть и поехать, куда только хочешь, в какую хочешь страну или город, в любое место. Быть в дороге и день, и ночь. Останавливаться в небольших мотелях или где понравится на отдых, и снова в путь. Только представь, сколько всего нового и интересного можно увидеть. Знаешь, как бывает красиво, когда едешь по трассе на запад. Заходит солнце, и ты как будто гонишься за ним, пытаешься догнать, но все равно отстаешь. И небо такое необыкновенное, такое необъятное, все в закатных красках постепенно темнеет и гаснет, опускаются сумерки и в темноте становятся видны звезды. Тетя брала меня однажды в такую поездку, на целый месяц, мне так понравилось. А еще в дороге можно ни о чем не думать. Ведь пока ты в пути, ты занят только этим и ничего больше от тебя не зависит. Так хорошо и спокойно.

— Ты прям как мои родители, — невольно вырвалось у меня.

— Ой, Хьюстон! Прости! Я не хотела… напоминать тебе.

— Все нормально, — успокоил я огорченно смотревшую Птицу, но сердце болезненно сжалось. Наверное, мы тоже частенько вот так же бездумно мчались вслед за уходящим солнцем или навстречу восходящему на небо светилу, ночевали в маленьких придорожных гостиницах, устраивали пикники на обочине, веселились и радовались жизни. Все это смутными снами всплывало порой в памяти, накатывало приливной волной тоски, оставляя после себя пену горечи. Птица взяла меня за руку и сжала ее в своих маленьких ладошках.

— Хьюстон, — сказала она, порозовев — ты очень хороший. Ты самый лучший из всех, кого я знаю. Я бы очень хотела, чтобы у тебя в жизни все было хорошо…

— Все нормально, Птица, — повторил я, — не надо меня жалеть. У меня все нормально, все прошло уже.

Она вздохнула, но не выпустила руку, и я был благодарен ей за это.

Один из основных законов нашего странного мира, закон подлости, гласит, что все когда-нибудь заканчивается. И один из пунктов этого закона — все хорошее заканчивается гораздо быстрее плохого, и объективный фактор времени здесь ни при чем. Мы шли до библиотеки почти час, а мне показалось, что это были минуты. У самой двери мне пришла в голову мысль, что я мог бы подождать Птицу в одном из читальных залов, но она стала настойчиво прощаться, с явным беспокойством поглядывая на меня. Я все же заикнулся о своей идее, но Птица решительно замотала головой.

— Нет, не надо, я долго буду. Спасибо, что проводил.

Я откровенно расстроился. Ведь, где-то в глубине души все же надеялся, что и обратно мы пойдем вместе. Можно было еще немного побродить по городу, раз уж выдался такой случай, в кафешку заглянуть, тем более в кармане бренчала кое-какая мелочь. И кляня себя за назойливость, пробормотал, что у меня все равно еще дела неподалеку, могу и подождать, ничего особенного.

Птица сняла куртку и протянула ее мне:

— Вот возьми, замерз, наверное, совсем, а я пригрелась и забыла, извини.

Я надел ветровку еще хранящую ее тепло и разочарованно вздохнул.

— Ну хорошо, — сказала вдруг Птица. — может и получится, через три часа встречаемся на площади у башни. Если меня не будет, то не жди.

— Договорились!

Она скрылась за дверью, а я, преодолев искушение незаметно двинуться за ней следом, очень мне было интересно, что ей так внезапно понадобилось в библиотеке, отправился бродить по городу, размышляя, чем себя занять на ближайшие три часа. Можно было посидеть в кинотеатре и скоротать время за просмотром фильма. Но я сразу отмел этот вариант. Во-первых, не хотелось торчать в темноте кинозала одному, а во-вторых, следовало экономить наличные. Я еще надеялся пригласить Птицу в небольшую кондитерскую неподалеку, где продавались очень аппетитные на вид пирожные. Хотя сам не рассчитывал ими полакомиться. Это, конечно, глупо и смешно, но не мог я в таких людных местах спокойно есть. Казалось, стоит только открыть рот, как все посетители начинают исподтишка коситься и думать про себя: «Ну, надо же! Вы только посмотрите! Он еще ест!» Нет, даже так: «Он еще ЕСТ!» или вернее так: «Он ЕЩЕ ест! И как только лезет в него! Лучше бы спортом занялся!» Может, дела до меня никому из них не было, но кусок застревал в горле. И вместо удовольствия получалась пытка.


Глава 15 Подарок Сиджея

Так как заняться, в общем, было нечем, пошел бесцельно шататься по улицам. Незаметно для себя добрел до училища и, забыв, что выходной, толкнул дверь. Она внезапно поддалась, и я вошел в пустой просторный вестибюль. Откуда-то вынырнул здоровый как шкаф охранник с половинкой большого, густо обсыпанного сахарной пудрой, пончика и спросил, энергично жуя:

— Тебе чего, парень?

— Да так, — растерялся я, не зная, что сказать. — Дни перепутал…

— Бывает… — усмехнулся он, окинув меня цепким взглядом, небольших светло-голубых глаз. — Учишься здесь что ли? Что-то я тебя не помню.

— Н-нет, не учусь, на курсах занимаюсь, подготовительных…

— А-а-а, ясно, начинающий, значит. Художник или на чем другом специализируешься?

— Рисую.

— Тоже дело, — одобрил охранник. Похоже, что бравому стражу было скучно, и он не торопился выставлять меня за дверь. Доев пончик, мужчина стряхнул сахарную пыльцу с рук и, вытерев тыльной стороной ладони, рот, сказал:

— Слышь, малец, метнись за ряженкой, здесь за углом точка есть. Кэш дам, не переживай. А то сам понимаешь, мне никак нельзя с поста отлучаться. Вдруг кто нагрянет. Давай, друг, сделай…

Он выгреб из кармана серых форменных брюк мелочь и, ссыпав ее мне в руку, сурово заметил:

— Если с кэшем свалишь, из-под земли достану.

Ну вот и дело нашлось. Пришлось топать за ряженкой в магазин на соседней улице, а потом обратно. В награду за услугу охранник, про себя я назвал его Си-Джей, на бейджике пришпиленном к карману куртки у него так и было написано — охранное агентство «Си-Джей», и меня угостил стаканчиком, что пришлось как нельзя кстати. Обед давно прошел, и ощутимо хотелось немного взбодрить организм энергией распада органических веществ. После чего мы долго сидели в его каморке, где на больших экранах системы наблюдения отображались серые, призрачные, совершенно безлюдные интерьеры училища. И Си-Джей развалившись на стуле, позировал мне для портрета, заодно повествуя о своих многочисленных приключениях с местными «зажигалочками». Так он называл студенток, которые если верить ему, были просто без ума от его мужественного римского профиля и торса греческого бога. Причем идея с портретом, видимо, пришла ему в голову, когда я «метался за ряженкой», потому что по возвращении он, похвалив меня за честно отданную сдачу, без обиняков спросил:

— А ты мог бы меня изобразить в каком-нибудь таком виде?

— Э-э-э, в каком таком? — не понял я. На мгновение мелькнула дикая мысль, что он хочет, чтобы я изобразил его, так скажем в стиле ню, со всеми бицепсами, трицепсами и другими составными частями его накаченного тела, но все оказалось гораздо проще. Этот бравый коллекционер «зажигалочек» всего лишь хотел предстать на портрете в элегантном образе суперагента: «очки, смокинг, пушка, все дела». И чтобы поза была поэффектней.

— Девчонке подарить знакомой, — пояснил он, слегка смутившись. — Она от таких пищит просто. А я чем хуже? Скажи?

Я едва не расхохотался и счел за лучшее согласиться:

— Не, ничем!

— Ну, так сможешь или ты так, свистишь, что рисуешь?

— Ну, наверное, смог бы, — делать мне все равно было нечего. — Только не на чем, ведь?

Он радостно закудахтал:

— Тебе, что конкретно надо, только скажи. Сейчас все будет. Присмотри тут пока, я мигом.

И умчался, прихватив из тумбочки связку ключей. А спустя минут десять появился, таща под мышкой мольберт и папку с бумагой. Сгрузив весь этот багаж, Си-Джей, подмигнув, жестом заправского фокусника извлек из кармана рубашки новую пачку угольных карандашей.

— Да разве так можно, — заволновался я. — Ведь, вам же попадет, если…

— Можно, парень, можно — усмехнулся он. — Мне можно. Тебе — нет. Верну я все на место не бойся, а бумаги там много. Давай лучше, командуй, как мне сесть.

Я не стал с ним спорить. Он уселся на стул и, сдвинув к переносице короткие светлые брови, попытался придать своему взгляду одновременно загадочное и грозное выражение. Выглядело это довольно комично.

— Вы расслабьтесь, — сказал я ему, — сядьте, чтобы удобно было, не надо хмуриться.

Закрепил на мольберте большой лист тонкого акварельного картона и начал рисовать, время от времени, мыча что-нибудь в ответ на разглагольствования Си-Джея, как бы поддерживая разговор. Потом увлекся и перестал обращать внимание на его болтовню.

— Слышь, парень, — прервал вдруг сам себя этот доморощенный джеймс бонд, — а у тебя девчонка есть?

— Нет, — я немного дернулся от неожиданности.

— Что, серьезно? — он так уставился, будто я сказал что-то неприличное. — Тебе сколько лет?

— Какая разница… шестнадцать.

— Так и я о чем! У меня знаешь в твоем возрасте, какие курочки с руки клевали. В качалке пчелками вокруг жужжали. Эх, и отрывался я! Может и тебе спортом заняться? Так-то ты вроде ничего.

Вот только твоих, Си-Джей, проповедей о спорте и здоровом образе жизни мне не хватало!

— Ага, — сказал я, разозлившись, — прям сейчас и начну! Как с вами закончу.

— О, это дело, — загорелся он, не заметив сарказма. — Я тебе годный зал могу подсказать. Сам не первый год там железо тягаю. Подойдешь к тренеру, скажешь, что от меня, он тебе и скидку организует. Лучше сразу абонемент бери, дисциплинирует. А то расслабишься, пивко, девочки. Ах, да, девочки нет. Во, там и познакомишься. Милое дело, цыпочки сами набегут, то-се, пятое-десятое, растяжки-хрустяжки, гантельки-мотельки. Такие есть славные, сочненькие фитняшечки. Попки как орешки и все остальное — пальчики оближешь. А если родичи вдруг кэш зажмут, скажи, что это не дорого. Зато как мужиком тобой гордиться будут.

Ох, заткнулся бы ты, Си-Джей, что ли. Я подавил соблазн пририсовать ему тонкие дурацкие усы и клоунский колпак, а вместо крутой пушки дать в руки огурец. Он же, типа, мне добра желает. Молча закончил, обрызгал специальным закрепляющим раствором, чтобы уголь не осыпался, и отдал ему портрет, стилизованный под афишу. На фоне кирпичной стены — эффектная поза, в руках смит-вессон, накачанные мускулы едва не рвут в плечах элегантный смокинг, галстук-бабочка, белоснежная рубашка и узкие солнцезащитные очки, суровый взгляд поверх них, светлый ежик — все по желанию заказчика, вроде ничего не пропустил.

— Вау! — Си-Джей восхищенно зацокал языком, расплывшись в довольной улыбке. Несколько минут откровенно любовался, наслаждаясь крутизной своего образа. Взглянул потом, как показалось с некоторой долей уважения.

— Зачетно вышло! — сказал, наконец, прислонив портрет к одному из мониторов. Да и в самом деле, что там интересного в пустом вестибюле. Надоело, поди, одно и то же рассматривать. То ли дело на себя поглазеть, когда от собственной крутизны дух захватывает.

— Ладно, пойду я, — часы на стене ясно намекали, что пора уже и честь знать. Опоздать я не боялся. До площади, где стояла пожарная башня, было пять минут ходу, а до назначенного Птицей срока — минут сорок. Просто устал я что-то от болтовни Си-Джея. Захотелось на свежий воздух, немного уши прочистить и мозги бодрящим осенним ветерком.

— Постой, — сказал он внезапно, и, открыв ящик длинного, узкого стола, пошарив, достал что-то маленькое и блестящее.

— Вот, возьми, — он протянул это мне, — подружке подаришь. Девчонки они ведь подарки любят, куда деваться. Своей брал. Да промахнулся, безделушка, говорит, дешевая. Выкинь, не позорься. Я тебе не девочка-пятилетка, чтобы такую ерунду детсадовскую таскать. Капризная она у меня. Что есть, то есть, зато красивая! По улице идем, все мужики встречные глаза ломают, завидуют. Только где я ей на все эти настоящие цацки кэш возьму. И так уж стараюсь.

Си-Джей вздохнул и пригорюнился, поник своей бритой головой, сгорбил могучие плечи, бедняга. Видно, крепко его в оборот взяла очередная «зажигалочка».

— У меня нет подружки, — вновь сказал я, стараясь быть терпеливым.

— Нет, так будет, — отрезал он. — Ты сам не будь рохлей. Бери, не стесняйся. Считай, заработал, вон сколько сидел, рисовал, старался. Или ты деньгами хочешь?

— Не надо мне ничего. Все равно время было…

— Все парень хватит, найдешь куда деть. Хоть глаза мне здесь мозолить не будет. Выкинуть не могу, рука не поднимается. Эта вещица знаешь, как ко мне попала. Целая история. Сказать откровенно, я ее на барахолке взял, у одного деда. Шел как-то мимо, искал на байк кое-что. А тут он сидит, у всех там всякая дребедень кучами навалена, а у него пусто. Мне интересно стало, чем, спрашиваю, торгуешь, отец. Ему понравилось, что я его с уважением, отцом назвал. А вот говорит, гляди, и достает из кармана пакетик бумажный, развернул и мне показывает. И цену совсем пустяк запросил. Сказал, что сын его делал, когда на ювелира учился. А теперь и сына нет, и самому пора в путь собираться. Не хочу, говорит, чтобы дорогая мне вещь просто так пропала, лучше пока живой сам ее в добрые руки пристрою. Может, и врал, не знаю. А так ничего, дедок, приличный был с виду.

И он вложил мне в руку совсем крохотный брелок — серебряная птичка с острыми крылышками несла в лапках тонкий серп месяца, усыпанный мелкими стеклянными камешками. Вещь была не новая, серебро покрылось патиной, а камешки были чуть тускловаты. Но именно это, как мне показалось и придавало вещице совершенно невероятное очарование, выдавая настоящий раритет.

— Ох ты, красота какая! — восхитился я, любуясь тонкой работой неизвестного мастера. — Нет, вы что, я не могу это взять. Это же наверняка вещь дорогая. Вдруг, она на самом деле много денег стоит. Вы ее специалисту покажите.

— Думаешь, я совсем дурачок, да? — обиделся Си-Джей. — Показывал уже, не стоит она много денег. В музей отнести посоветовали. Ага, есть у меня время по музеям шляться. Все, малец, закрыли тему.

Он явно потерял ко мне интерес, с нетерпением поглядывая на телефон. Правда, на прощание сказал:

— Адресок запиши. Какой-какой? Качалки, ты ж хотел! Потом еще спасибо скажешь.

Я отказался и он, махнув рукой, принялся названивать кому-то, видимо своей красавице.

Начал накрапывать дождь, который скоро разошелся и заморосил частыми мелкими каплями. Он был тоскливый и нудный. Таким же унылым и серым было мое настроение. Прошло уже не меньше двух часов как я покинул, набитую мониторами каморку Си-Джея и распрощавшись с ним отправился на городскую площадь, которая хоть и носила официальное название Центральной, была более известна как Пожарная, от стоявшей на самом ее краю старой пожарной башни — местной достопримечательности. Башня была приземистая и основательная, каменная призма, обветшавшую смотровую площадку которой венчала четырехскатная черепичная крыша. Воздвигли ее в ту пору, когда окрестные домишки были еще низкорослыми и хорошо обозревались с высоты каланчи. Теперь же она едва могла претендовать на звание самого высокого здания в городе, а роль городского стража уже давно перешла к диспетчерам местной пожарной части. Тем не менее башня была очень популярна в народе и на ее фоне частенько устраивали фотосессии любители ретростиля, она служила отличной декорацией для романтических встреч, а под крышей ворковали голуби, придавая этим встречам особый колорит. Я в нетерпении поглядывал на часы. Птицы все не было. В глубине души я уже отчетливо, с холодной ясностью понимал, что она не придет, но почему-то не мог уйти. Все ждал, спрятавшись от водяных струй в широком дверном проеме башни. Здесь вовсю гуляли сквозняки, но хоть не лило на макушку. Впрочем, я и так основательно промок. Стало темнеть, и я нехотя двинулся обратно в интернат. По дороге все же решил забежать в библиотеку, глянуть, может Птица еще там, зачиталась или дождь пережидает. Хотя и не верил в это. Конечно, ее там не было. Я обошел все залы, но безрезультатно. Надо было возвращаться. Я шел, прибавляя шаг, пытаясь нагнать упущенное время, припустил вслед за ускользающими минутами как отставший пассажир за набирающим ход поездом. Мне вдруг захотелось побыстрее попасть домой, чтобы обсохнуть и согреться, стряхнуть напряжение и усталость. По дороге непроизвольно вертел головой вглядываясь в спешащих по своим делам прохожих. Высматривал зачем-то Птицу, понимал, что бесполезно, что она скорее всего уже сидит в своей комнате, пьет с Елкой чай или читает, и думать забыла о том, что ее до сих пор может кто-то ждать. Но все равно натыкаясь взглядом на неясные в дождливых сумерках похожие на нее силуэты, напрягал зрение, всматриваясь в размытые очертания, чтобы в следующую минуту испытать легкий укол разочарования.

В плотной синей мгле осеннего вечера интернатские окна заманчиво светились золотыми огнями, моросящий дождь делал их зыбкими и призрачными. Наш «дом с привидениями» выглядел на редкость живописно и при наличии воображения даже жутковато. Так что пока я шел по центральной аллее через влажно шелестевший темный парк в голове теснились образы из разных виденных мной фильмов ужасов, не хватало только заунывного воя хищников или зловещего уханья сов. Это немного щекотало нервы.

Глава 16 Возвращение Йойо

В комнате было темно и пусто, но тепло. Скинул мокрую куртку и, повесив ее сушиться на спинку стула, потрогал батарею. Она была такой горячей, что обжигала пальцы. Ну, наконец-то! Не зря в последнее время в этих древних чугунных монстрах с частоколом ребристых секций слышалось тонкое мелодичное журчание. Я тогда закрывал глаза и пытался представить себя лежащим на берегу говорливого лесного ручья. Немного погрел о батарею озябшие, покрасневшие руки, потом осмотрелся и понял, что Йойо еще не появлялся. Не было ни его куртки, ни гитары. Меня это встревожило. Обычно он не уходил надолго. Где он мог так задержаться? Ведь даже не сказал куда пойдет. Может, решил нанести ответные визиты своим ночным приятелям? Все равно странно. Зачем торчать у них весь день, когда они сами вот-вот должны нагрянуть. Тревога не унималась, и я пошел к Птице. Может она знает, куда мог запропаститься мой неугомонный сосед. Все же почти ночь на дворе. Да и хотелось увидеть ее, убедиться, что все в порядке. Однако и Птицы тоже не было. В ответ на мой вопрос Елка только пожала плечами: где-то здесь. Я бестолково заметался по коридорам, не зная куда пойти и где ее искать. Безрезультатно пробежавшись по этажам, свернул на лестницу черного хода. Там было темно. Лишь через небольшие окна, прятавшиеся в глубоких нишах, проникал на площадки свет уличных фонарей, разбавляя царивший здесь полумрак. Где-то наверху горела тусклая лампочка. Эту лестницу мало кто использовал по назначению, особенно по вечерам, место было какое-то жутковатое, да и находилась она в самом конце длинного коридора с нежилыми комнатами. Впрочем, для любителей уединиться все это было только на руку. Здесь частенько назначали свидания, когда погода не располагала к прогулкам, или просто было лень куда-нибудь тащиться. Причем парочки могли не опасаться, что их кто-то застанет врасплох. Двери, ведущие на лестницу с этажей, были такие скрипучие,что вполне заменяли собой сигнализацию. Впрочем, мало кто из интернатских страдал от застенчивости.

Я спустился вниз до самого подвала, но там никого не было. Пришлось вернуться и подняться выше, на площадку третьего этажа. Птица сидела на корточках, на полу, сжавшись в комок и почти сливаясь в густой тени со стеной. Я облегченно вздохнул, присел рядом и попытался заглянуть ей в лицо:

— Еле нашел! Ты от кого здесь прячешься? — До меня вдруг донеслось ее учащенное дыхание. — Эй-эй! Ты что, плачешь что ли?

Я осторожно взял ее за плечи:

— Эй, Птица, да что случилось-то? Ты можешь мне сказать? Тебя обидел кто-то? Девчонки, Роза?… Это он да, Птица, Син?

Когда я упомянул про Синклера, она отрицательно помотала головой, но не сразу, и плач стал словно горше. Я поднялся, увлекая ее за собой и, поддавшись внезапному порыву и поражаясь собственной дерзости, обнял. Наверное, со стороны мы стали похожи на парочку, но в тот момент я об этом даже не думал. Мне только хотелось, чтобы Птица перестала так горько плакать, хотелось как-то утешить ее. Она не отстранилась, а напротив, теснее прижалась и уткнувшись в плечо, продолжала судорожно всхлипывать.

— Ну ладно, не хочешь, не рассказывай, — едва касаясь волос, погладил ее по голове. — Только не плачь, не надо. Хочешь, я с ним поговорю?

О чем я собирался говорить с Сином, не представляю. Да и не стал бы он меня слушать. Вот только если бы это могло ей чем-то помочь, наверное, попытался, нашел, что сказать. Может, что только свинья последняя могла обидеть такую девчонку как Птица. Но Птица снова отрицательно покачала головой.

— Может я смогу помочь? И я умею хранить секреты, если что…

Она не ответила, но постепенно плач стал стихать. И скоро Птица лишь приглушенно всхлипывала. Наконец, успокоившись, она, судорожно вздохнув, спросила:

— Хьюстон, почему так сложно жить?

— Не знаю, Птица…

Я не знал ответа. Не знал, чем мог ее здесь успокоить, что сказать. И почему-то показалось, что виноват в ее слезах был все же Син. А может Роза, а вернее, они оба. В памяти вдруг всплыл один эпизод. Это было недели две назад. Прыгая через ступеньки, я летел вниз по лестнице, погруженной в вечерний сумрак, когда на площадке нижнего этажа, у самой двери, ведущей наружу, заметил две тени. Вернее, сначала принял их за одну, так близко друг к другу они стояли. Я затормозил, намереваясь дать задний ход. И уже успел в замешательстве пробормотать «ссори», как вдруг узнал в слившихся фигурах Розу и, вглядевшись, ясно различил за ее пышной гривой, светлую шевелюру Сина. Не в силах поверить своим глазам, я ошеломленно застыл на месте, словно по команде замри.

— Что встал, Хьюстон, — Роза слегка обернулась, глаза ее недобро блеснули. — Пшел вон. Тебе все равно не обломится.

Я, все еще в смятении, таращился на них, когда Син со словами: «Погуляй, подруга!» резко оттолкнул висевшую на нем Розу. Она обиженно пискнула, а я, наконец, обрел способность двигаться. И, не став дожидаться окончания этой пикантной сцены, поспешно ретировался. Через несколько минут Син догнал меня в коридоре. И с ходу, схватив за грудки, с силой припечатал к стене, так что я с глухим противным звуком ударился о нее затылком:

— Хоть слово Птице вякнешь, и я тебя закопаю, понял, урод!

В его красивых серых глазах, за темным веером ресниц плескались замешательство и страх, самый настоящий страх. А еще в них была угроза, тоже настоящая. Он бы закопал меня прямо сейчас, если бы мог. Но он не мог, хотя и очень хотел, поэтому я просто аккуратно, хоть и с некоторым трудом, отцепил его руки от своей рубашки:

— Сами разбирайтесь.

И пошел дальше.

— Я тебя предупредил, — камнем метнулось мне вслед. — И вообще, это ничего не значит!..

Да, конечно, кто бы сомневался! Я не стал бы рассказывать Птице и без его угроз. Просто не хотел, чтобы эта грязь хоть как-то ее касалась. Но выводы для себя сделал. Нет, я не заблуждался в характере их отношений. И ни на минуту не позволял себе обмануться мыслями, что Синклер отпустит вдруг Птицу, увлекшись прелестями Розы. Просто потому, что больше там нечем было увлекаться. За яркой оберткой скрывался довольно невкусная конфетка. А Синклер был отнюдь не дурак. Ее грубоватая, откровенная напористость, а Роза еще до Птицы не давала ему прохода, возможно, льстили Сину, затрагивая самые темные струны души, но Роза не играла в его жизни никакой роли. Он легко и даже грубо отшивал ее, когда она пыталась подкатить к нему на людях, равнодушно пропускал мимо ушей ее прозрачные намеки и игривые замечания. С Птицей он был совсем другим: мягким, спокойным, уверенным. Голодный, хищный блеск совсем исчезал из его глаз, когда он смотрел на нее. В них светилось, что-то отдаленно похожее на тихое радостное изумление. Не скажу, чтобы мне это нравилось. А если честно, совсем не нравилось.

Я снова осторожно провел рукой по ее волосам, и мне показалось, что от нее едва уловимо запахло больницей. Я хорошо знал этот запах, он навсегда врезался мне в память еще там, в клинике: смесь лекарств и дезинфекции, острый запах боли, страха и одиночества. Я не хотел, чтобы от нее так пахло. Тревога сжала сердце ледяными когтями, когда я представил Птицу в унылых и безликих больничных стенах, пропитанных этим запахом.

— Ты что была в больнице? Что-то случилось? Птица, с тобой все в порядке?

Она вздрогнула и замерла, затаив дыхание. Потом подняла голову и сказала спокойно:

— Со мной все в порядке, Хьюстон. С чего ты взял?

Я снова принюхался, ткнувшись лицом ей в макушку. От ее волос как всегда слегка пахло яблоком, но этот запах тоже там был, совсем незаметный, призрачный. Она подняла голову и посмотрела на меня. В царящем на площадке полумраке я никак не мог уловить выражение ее глаз.

— Запах, — сказал я, — знакомый.

— Тебе показалось, — она ласковым жестом убрала упавшие мне на глаза пряди и вздохнула. — А ты пахнешь дождем и еще как будто лесом, хвойным лесом, сосновыми иглами, смолой. Волосы совсем влажные. Ты все-таки ждал меня, да? Промок, устал, а я не пришла, такая нехорошая, правда? Ты извини меня ладно. Я не забыла про тебя, не думай. Просто не смогла. Я хотела, но не вышло, мне так жаль.

И в эту минуту мне очень захотелось обнять ее покрепче, не как другу, а по-настоящему. Так, что даже кончики пальцев закололо от напряжения и в голове зашумело. Наверное, если бы мы еще немного постояли так, как будто парочка, или она снова опустила мне на плечо свою голову, я бы не сдержался. Натворил бы дел. Может, еще и целоваться полез. Такой был соблазн, что мысли путались. Накатило что-то на меня. Чтобы уж совсем не посчитала она меня за скотину какую, что момент только и ловит, отодвинулся и сказал:

— Не страшно, высохну. Ну что, легче стало?

Она кивнула, присела рядом на подоконник и, спохватившись, спросила:

— Ты меня искал зачем-то?

— Ох, точно! — отступившее на время беспокойство, охватило меня с новой силой. — Йойо пропал! Как ушел утром, до сих пор нет. Не случилось бы с ним чего. Он вроде говорил, что ненадолго выйдет, а уже ночь…

Птица посмотрела на меня и улыбнулась, словно сквозь дождь солнце проглянуло:

— Он вернется, не волнуйся. Не сегодня. Может через день или два… С ним бывает иногда такое.

Я воззрился на нее в недоумении, а она вдруг сказала:

— Хьюстон, ты где-то джемпер порвал.

На плече и в самом деле красовалась небольшая прореха с неровными краями. Наверное, в парке зацепился, когда через кусты лез. Вот досада. Он был у меня единственным и еще довольно приличным. Я старался беречь его насколько возможно.

— Наверное, в парке, — подтвердила мою догадку Птица и добавила, — Снимай, я зашью.

— Да зачем, — меня охватило смущение, — я и сам могу.

— Здесь нужно аккуратно, чтобы незаметно было. У тебя не получится. А нас учили. Чего ты боишься? Снимай же! Завтра отдам. Жалко ведь, красивый такой… И тебе идет.

Да, жалко. Этот джемпер подарил мне Карандаш, еще в прошлом году. Он как-то принес его на занятия в прозрачном целлофановом пакете, и, отозвав меня в сторонку, застенчиво сказал:

— Вот, для сына брал, да с размером промахнулся, маленький оказался. Возьми, пожалуйста, не хочу возиться, обратно нести. Да и чек потерял.

Он развернул джемпер, протянул его мне и попросил:

— Примерь.

Я немного растерялся и, покраснев, натянул его на себя. Джемпер был глубокого серого цвета, очень мягкий, теплый и, как мне показалось, достаточно дорогой.

— Как на тебя сделан! — Карандаш удовлетворенно улыбнулся, посветлев лицом. — Вот и славно.

— Может без чека примут? — пробормотал я. — Наверное, поменять еще можно…

— Не-не, — он замахал руками. — Даже думать об этом не хочу. Выручи уж. Не выбрасывать же.

— Спасибо большое… Может вам что-нибудь по хозяйству сделать нужно? Я бы мог…

— Ну что ты! Перестань! Ты и так мне помог, носи на здоровье. Все, иди работай. Да обрати внимание, у тебя фон бледновато выходит, и над бликами потрудиться нужно. Это же керамика, не пластик, они ярче, звонче должны быть на глазури.

— Хорошо, учту. Спасибо…

Мне было отчасти неловко, и в то же время вещь эта пришлась как нельзя кстати. Свой старый свитер, подарок спонсоров, я давно перерос. Он словно в одночасье съежился на мне, и как я не старался натянуть поближе к пальцам уже изрядно обтрепанные рукава, они упорно задирались выше, оголяя запястья. Да и тесновато в нем было. Обновку я старался беречь, чтобы Карандаш не подумал, что я не ценю его подарок. Наверное, только этим я и мог его отблагодарить.

— Хьюстон, мне может отвернуться?

Настроена Птица была решительно. Я, краснея от смущения, стянул джемпер и отдал ей. Она свернула его тугим валиком и обнадежила:

— За Йойо не переживай. Не пропадет.

— Что только я его приятелям скажу, когда появятся?

— Не появятся, — уверенно сказала Птица, продолжая с улыбкой смотреть на меня. Потом протянула руку и поправила завернувшийся воротник рубашки, снова пригладила мне встрепанные волосы, провела ладонью по щеке, заставив сердце учащенно забиться где-то в районе горла. — Если скучно станет, к нам приходи. Мы с Елкой не такие бродяги.

Птица и в самом деле на следующий день, вечером принесла мне джемпер. Прорехи словно не было никогда. И еще от него почему-то пахло зелеными яблоками, так же как от волос Птицы. Я невольно принюхался.

— Я постирала его в шампуни, — объяснила она, заметив мелькнувшее у меня на лице удивление.

— Да зачем, он чистый был. Но все равно спасибо.

Мне стало так приятно от ее заботы, только немного неловко. Она рассмеялась в ответ.

— Йойо не вернулся?

— Нет. Ты действительно думаешь, что с ним все в порядке?

— Конечно, это же Йойо! Кто его обидит — трех дней не проживет. Да я шучу, Хьюстон. Нет, в самом деле, вернется, вот увидишь. Отдыхай пока, отсыпайся!

Легко сказать — отдыхай. Я спал тревожно, то и дело просыпаясь. Пустая кровать напротив, непривычная тишина в комнате давили, прогоняя сон. Я невольно думал о Йойо: где он, что с ним. Ворочался с боку на бок, прислушиваясь к завыванию ветра за окном и представляя замерзшего, одиноко бредущего во мраке ночи друга. Подскакивал в кровати, обливаясь холодным потом при мысли, что он мог нарваться на каких-нибудь недружелюбных типов. Комплекция у Йойо была не самая выдающаяся, прямо сказать довольно хлипкая, а гитара заметная. Несмотря на неизвестно на чем основанный оптимизм Птицы, я весь извелся, представляя Йойо в окружении стаи уличной гопоты. Не думаю, что он мог бы отбиться от них парой песенок. Хотя, когда дело касалось Йойо, ничего нельзя было сказать наверняка. И все же, и все же… На вторую ночь я увидел его во сне. Он лежал, раскинув руки на усыпанной спелыми, крупными ягодами земляники поляне и смотрел, не моргая, в небо на быстро плывущие по нему облака. И хотя губы у него не шевелились, я слышал его голос, музыку и песню. Я забыл этот сон сразу как проснулся и вспомнил только спустя много-много лет, в одну памятную для меня ночь.

Йойо вернулся через четыре дня, и я, наконец, смог спокойно уснуть под веселую болтовню и непрерывные песни ночных гостей, закативших по случаю возвращения кумира настоящий праздник. Я не хотел засыпать, но сам не заметил, как это случилось. Просто закрыл глаза, а когда открыл их, было уже утро, и пора было вставать.

Это оказалось не последнее исчезновение Йойо. Перед тем как уйти, он делался особенно задумчивым, как-то тускнел и подолгу молчал. В свои путешествия он всегда уходил в одиночку. Однажды, после возвращения от него пахло морем, так сильно, что мне показалось, я даже слышу крики чаек и шум прибоя. Иногда он рассказывал что-нибудь из своих приключений, делился впечатлениями. Но сколько я не просил его взять меня с собой, не соглашался.

— Нет, Бемби, — говорил он мягко, но решительно. — Постижение мира процесс интимный. Ты уж прости, малыш.

Правда, однажды он все же пообещал, что мы отправимся в путь вместе. В очень долгое и далекое путешествие, сказал он.

— Куда? — спросил я, не особенно надеясь на ответ. Мне показалось, что он сказал это, только чтобы отвязаться. Но Йойо совершенно серьезно ответил:

— Не знаю пока, Бемби. Это ты сам решишь. Но думаю, что ты сумеешь выбрать правильное место.

— Я бы хотел к морю.

Почему мне хотелось именно к морю, я не мог сказать точно. Может потому, что оно было далеким как мечта и в моем представлении таким же прекрасным. И я почему-то поверил Йойо, как бы невероятно не звучало его обещание.

— Думаю, там будет море, — сказал он задумчиво, — целый океан. Ты только представь огромный голубой океан весь пронизанный солнечными лучами, с белыми барашками на бурунах, и другими удивительными вещами.

— Вот здорово!

Я уже начал мечтать, но тут Йойо добавил:

— Правда, это будет не скоро, Бемби, очень не скоро.

— Жаль, — я вздохнул, а Йойо засмеялся так, словно я сказал что-то очень забавное или как-то особенно удачно пошутил.

Глава 17 Днюха

В день моего семнадцатилетия выпал первый снег. Он как праздничная скатерть накрыл землю, наполнив воздух белым матовым сиянием. Стряхнув с себя осенний тлен, парк посвежел. Снежное покрывало спрятало последние следы увядания, и казалось чистой страницей, на которой можно было заново писать историю года. Он выпал ночью, и, когда разошлись приятели Йойо, я еще долго любовался притихшим, побелевшим парком, деревьями, словно облитыми сахарной глазурью, неслышно кружащими в воздухе крупными снежными хлопьями. А проснулся от того, что кто-то, осторожно стащив с моей головы одеяло, стал энергично тереть мне щеки чем-то очень холодным. Сдержанное хихиканье перешло в громкий заливистый смех, когда, подскочив и ошалело моргая, я пытался сообразить, что происходит.

— Вот черт, Птица, — только и смог сказать, разглядев перед собой ее сияющее лицо. — Что это было?

— Хватит спать, засоня! — хулиганка сгребла рыхлые комки снега с моей подушки и скатала из них небольшой комок, который со смешком вложила мне в руку. — С днем рожденья! Нам надоело ждать, когда ты проснешься!

В окно лился яркий дневной свет. Я смущенно потянулся за рубашкой и, заметив стоявшую в дверях, Елку, едва не застонал от чувства неловкости и досады на Йойо. Ну что ему стоило меня раньше разбудить! Сам-то одетый сидит, ухмыляется, свежий и бодрый как молодой огурчик на грядке. Хоть бы уж не пускал тогда этих подружек-хохотушек!

— Можно я хоть оденусь. — Подтянув повыше одеяло, прикрылся рубашкой в надежде, что они застесняются и уйдут, поняв, наконец, всю безнадежность моего положения. Не мог же я перед ними, так скажем, в неглиже предстать.

— Ну, конечно, — милостиво разрешила Птица, словно и не замечая моих отчаянных взглядов и полыхающего лица. — И оденься, и причешись.

Она запустила пальцы мне в волосы и взлохматила их еще больше под пристальными взглядами всей компании, на мгновение, лишив дара речи.

— А потом мы будем дергать тебя за уши, пока они не станут большими как у слоненка.

— Тогда вам придется подождать до моего столетия, а пока лимит — семнадцать, — просипел я, стараясь придать лицу максимальную строгость, и умоляюще взглянув на Йойо.

— Подождем, недолго осталось.

Они обе прыснули и не сдвинулись с места, продолжая смотреть на меня во все глаза, так, словно я представлял из себя какое-то особенно замечательное зрелище, вроде новогодней елки или майского шеста. Путаясь в рукавах, натянул рубашку прямо на влажную от снега футболку и снова беспомощно посмотрел на ухмылявшегося Йойо. Он откровенно забавлялся, даже не думая помочь. Тоже мне друг! Пришлось действовать самому:

— Девчонки, может, вы все же выйдете. А то, как бы, не комильфо немного.

Они снова расхохотались. У них было очень хорошее настроение.

— Ой, Хьюстон, какой ты смешной, — Птица, наконец, встала с кровати, взяла висевшее на спинке полотенце и как маленькому ребенку заботливо вытерла мне лицо и шею, — у тебя двадцать минут.

Когда дверь за ними закрылась, я шумно перевел дух и с упреком посмотрел на Йойо:

— Как они узнали?

Вместо ответа он лишь загадочно улыбнулся и напомнил: время пошло. Я поспешно оделся и помчался умываться. Вернувшись, застал всю компанию снова в сборе. На столе дымился в кружках чай, распространяя по комнате аромат каких-то трав, на тарелках лежали куски пирога с повидлом, бутерброды с колбасой и сыром. А в центре, глаза у меня изумленно полезли на лоб, красовалась бутылка недешевого шампанского, известной марки.

— Это тебе от меня, — потупив глаза, с напускной скромностью сказал Йойо, довольно ухмыляясь. — И от друзей.

Ночные гости постарались, догадался я и чуть не прослезился от умиления:

— С ума можно сойти, мне это снится!

— А пирог от нас с Птицей, — засмеялась Елка.

— Еще скажите, что сами пекли, — добродушно поддел ее Йойо.

Я сел на свободный стул рядом с Птицей, и все мы уставились на Йойо. Он нас правильно понял:

— Ну что ж дети мои…

— Эээ, стой, Йойо… — спохватился я, все стаканы были заняты чаем.

— Сейчас, — Елка вскочила, и быстро слила ароматную жидкость из посудин обратно в большую банку с кипятком, стоявшую на тумбочке и предусмотрительно накрытую полотенцем. — Вот теперь порядок!

Йойо принялся возиться с пробкой, сосредоточенно раскручивая серебристую проволоку, а мы застыли в напряженном ожидании. Его накал достиг предела, когда почти одновременно произошли два события, заставившие мое сердце совершить кульбит к самому горлу. С громким шипением и финальным хлопком стартанула к потолку пробка, и Птица, вскрикнув от неожиданности, уткнулась мне лицом в плечо. Йойо разлил вино в сдвинутые кружки. Оно было немного теплым, терпким, необыкновенно вкусным и слегка пощипывало язык. Глаза у Птицы заблестели, а на обычно бледных щеках проступил нежно-розовый румянец. С пирогом и прочей снедью расправились быстро, после шампанского, дошла очередь и до чая. Он снял легкий хмель, круживший голову, но оставил радостное, приподнятое настроение. Йойо против обыкновения не терзал нас своими сюрреалистическими увертюрами, а пел простые, приятные песни, перемежая их, как настоящий конферансье, шутками и прибаутками. Причем делал это на пару с Елкой, у которой внезапно обнаружился очень даже неплохой, хоть и немного слабый голос. Они так здорово спелись, что мы отбили ладони аплодируя им. В общем, было очень весело. Потом Елка, нагрузив Йойо грязной посудой, утащила его в умывалку, чистить чашки. Наш супергитарист немного поворчал, но, как мне показалось, пошел охотно. Они вовсю пикировались, стараясь половчее поддеть друг друга, и получали от этого истинное наслаждение. Это было больше похоже на флирт, чем на перепалку, и я засомневался, а так ли уж неуязвим для женского обаяния наш виртуоз.

Птица словно только и ждавшая, когда мы останемся одни, достала из кармана тонкий, плоский пакет, завернутый в хрустящий пергамент:

— Это тебе от меня. Расти большой, Хьюстон!

И, приподнявшись на цыпочки, поцеловала в щеку. Я тут же зарделся как юная дева, и чтобы скрыть растерянность, неловко пробормотав спасибо, развернул подарок. Это был набор открыток из музея современного искусства, репродукции картин Йона Шефлера. Мне стало жарко от смущения и удовольствия. Неужели она заметила, как я на них смотрел. Я снова взглянул на нее с благодарностью:

— Здорово, спасибо!

Лицо у нее стало таким довольным. Она улыбнулась и, совсем по-детски немного наклонив голову, простодушно спросила:

— Тебе, правда, нравится?

— Да, очень! — искренне ответил я. Мне бы понравилась даже дохлая жаба из ее рук, но это было нечто совсем особенное. И подарок, и поцелуй. Меня так и подмывало вернуть его. Поцелуй, конечно, не подарок, но я не решился. Хотя, показалось, что Птица ждала чего-то такого. Думаю, всего лишь показалось… А потом пришел Син… Незадолго до этого успели вернуться, гремя отмытыми до блеска бокалами, Йойо и Елка. Наверное, это было хорошо, что успели, а то могло выйти как-то неловко. Син и так разозлился, хотя старался не показывать. Он подчеркнуто вежливо, одними губами, улыбнулся на шутку Елки, что кто опоздал, тот не успел. Процедил сквозь зубы: «поздравляю», хотя по интонации было больше похоже на «чтоб ты сдох». Демонстративно обнял Птицу за плечи и быстро увел, не дав попрощаться… И все равно это был лучший день рождения в моей жизни.

Глава 18 Удар мячом

Откровенно сказать, к спорту я отношусь, хоть и хорошо, но достаточно спокойно. Скорее даже равнодушно. Одно время пытался с его помощь понизить свою весовую категорию. Чего только не делал: бегал, когда удавалось урвать немного времени. Обычно пораньше уходил с занятий в студии и наматывал круги по парку, пока в глазах не начинало темнеть, по самой его окраине, чтобы поменьше радовать зевак. Подтягивался на турниках, качал пресс, отжимался. Даже хотел записаться в какую-нибудь секцию, но передумал. Представил все эти взгляды и смешки, и понял, что не готов. Хотя может и зря. В общем, довольно долго тешил себя мыслью, что моя настойчивость изменит мою жизнь и я смогу наконец слиться с толпой и соответствовать общепринятым стандартам. А сломался, когда понял, что все бесполезно. Я легко пробегал несколько кругов по периметру парка, держа при этом хороший темп, отжимался и подтягивался, но не худел. Даже, показалось напротив, еще прибавил. Выть хотелось от бессилия. Как ни странно, хоть я и бросил изводить свой организм физической нагрузкой, потребность в интенсивном движении осталась. Особенно, когда на душе было мутно или неспокойно. Тогда, как прежде срывался в парк и бегал там до изнеможения.

Так вот, несмотря на все свое равнодушие к спортивным состязаниям, я уже вторую неделю торчал на тренировках волейболистов, иногда пропуская ради этого занятия в студии. Нет, не участником. Кто бы меня взял! А зрителем. Смотрел как сборная команда нашей школы готовилась к соревнованиям. Играть должны были с какими-то мастерами из соседнего города. И Птица была в команде. Она очень грациозно двигалась. Так упруго, легко и в то же время плавно, как будто танцевала, а не играла. Глаз нельзя было оторвать. В белой майке и черных шортах, форме нашей команды, она напоминала мне чайку над водой. Я сидел за спинами других болельщиков и украдкой рисовал ее в движении, делал наброски в маленький блокнот, чтобы потом их пересматривать. Иногда она бросала мимолетный взгляд в мою сторону, и в этот момент мне чудилась легкая улыбка на ее губах. Син тоже был в команде, только юношей. Он отлично играл. Я остался как-то раз на одну из его тренировок. Посмотрел чуть-чуть и ушел. Думаю, что у его соперников немного будет шансов на победу. И Син тоже сидел на тренировках Птицы. Но, конечно, не за спинами других, а в первом ряду, бурно реагируя на каждый выпад подружки, подбадривал ее криками, что-то эмоционально советовал, в общем, жил полной жизнью. А еще в команде была Роза.

Это случилось на последней перед состязаниями тренировке. Я видел, как Роза, она стояла по другую сторону сетки, уже в самом конце игры, перед финальным свистком, вдруг подпрыгнув мощным броском, а девушка, она, надо сказать, была не слабая, послала мяч прямо в голову Птице, которая в этот момент зачем-то нагнулась. Удар пришелся чуть выше виска, и Птица как-то сразу рухнула на пол, словно ее сразила пуля. Мир на секунду замер в звенящей тишине, а потом взорвался голосами. Я, подскочив, бросился вместе со всеми к лежащей, как сломанная кукла Птице, совершенно потрясенный и ошеломленный. Мне показалось, что она была без сознания. Вокруг столпились люди, тренер пытался привести Птицу в чувство, похлопывая по щекам, громко и настойчиво повторяя ее имя.

— Эй, кто-нибудь принесите воды, — закричал он. И тут Птица, наконец, открыла глаза, наши взгляды встретились, и она прошелестела слабым голосом:

— Хьюстон?

— Да-да, Птица! Ты как?

Я хотел взять ее за руку, но не успел. Кто-то сильным рывком оттолкнул меня от нее. Син, склонился над Птицей и принялся взволновано повторять:

— Что это? Что случилось? Птица, что с тобой? Тебе плохо?

Пока тренер не скомандовал:

— В медпункт, быстро.

После чего Син подхватил Птицу на руки и почти бегом бросился с ней к выходу из зала. Я пошел следом. Син с тренером скрылись за дверью медпункта, а я остался ждать снаружи. Вскоре ко мне присоединилось еще несколько человек из команды. Девчонки стояли чуть поодаль и негромко перешептывались между собой. Прошла целая вечность, прежде чем тренер вышел, и окинув нас хмурым взглядом сказал:

— Идите в зал. Все в порядке, оглушило просто. Бывает. Игра есть игра, внимательнее надо быть, а не зевать.

Мы двинулись обратно. Девчонки, оживленно обсуждая случившееся, быстро убежали. А я, свернув за угол, присел на скамейку, стоявшую возле окна в пустом темном коридоре. Не мог идти, ноги сделались как ватные. Какое-то время сидел, приходя в себя, пока в гулкой тишине этажа не послышались голоса. Тренер давил на Сина, чтобы он шел на тренировку, а тот наотрез отказывался. Говорил, что не может сейчас играть и что ему нужно еще Птицу до интерната проводить. На что тренер заметил, чтобы он хоть до завтра в себя пришел, а то нашим лучше сразу сдаться, и нехорошо команду подводить из-за таких пустяков. На что Син, разозлившись, огрызнулся:

— Хороша команда, где своих бьют.

Мне не хотелось, чтобы они меня здесь видели. Немного перевел дух и вернулся в зал. Когда появились Син и тренер, я понял, что предстоит разбор полетов. Син был очень бледным, еще бледнее Птицы. Когда все это случилось его в зале не было, он ушел переодеваться. Выскочил в шортах и майке, и под кожей у него рельефно выделялись накаченные мускулы. Скользнув глазами по нашим лицам, Син спросил угрюмо:

— Кто это сделал?

И поймав несколько, машинально кинутых на Розу взглядов, двинулся к ней напряженной, угрожающей походкой. Роза сразу покраснела и, попятившись от него, испуганно забормотала:

— Я нечаянно, Син! Клянусь тебе, что нечаянно!

Она сразу сникла, стала такой растерянной и очень жалкой. Даже подурнела. Глаза у нее медленно наполнились слезами, и вслед за ними по щекам потекли темные ручейки туши. Син долго смотрел на нее тяжелым, пристальным взглядом, под которым Роза стояла неподвижно замерев, словно кролик перед удавом, и лишь беззвучно шевелила губами, пытаясь еще что-то сказать в свое оправдание, пока наконец не выдавила:

— Это вышло случайно, Син, я не хотела. Кого хочешь, спроси.

Син, зло и презрительно, как только он один мог, усмехнулся, потом снова пробежался взглядом по нашим лицам. И вдруг уставился на меня и спросил:

— Что скажешь, Хьюстон?

Я пожал плечами:

— Ничего нового. Ты же сам слышал — случайность. Лучше скажи, что с Птицей?

Он не ответил. Еще несколько секунд жег меня взглядом, потом отвернулся и ушел в раздевалку, собрал свои вещи и отправился обратно, к Птице. После его ухода Роза снова потерянно пробормотала: это же случайность, зачем он так! и пошла рыдать на скамейку, где ее стали громко и эмоционально утешать подружки.

Конечно, этот удар не был случайностью, и Роза я думаю хорошо прицелилась, только плохо подумала, чем это могло лично для нее обернуться. Но мне вдруг стало жаль ее. Было неудобно и отчего-то немного стыдно видеть всегда ослепительно-эффектную Розу такой потерянной, такой некрасивой.

На тренировку Син не вернулся и на следующий день играли без него. Продули почти в сухую. Птица тоже не участвовала. Врач запретил ей на какое-то время спортивные занятия, и вечерами они с Сином прогуливались неторопливо по дорожкам парка, спрятавшись под зонтом от мелкого, нудно моросящего дождя. После этого случая Роза для нашего красавчика перестала существовать. Я часто видел ее потом без привычного боевого раскраса, с заплаканными глазами и покрасневшим опухшим от слез носом. Роза еще долго пыталась наладить с Сином хоть какие-то отношения, подкарауливала его в коридоре, что-то лепетала, видимо пытаясь в очередной раз оправдаться. Но он нетерпеливо выслушивал ее с каменным лицом и ни слова не говоря шел дальше, так словно она была просто досадной помехой на его пути, мошкой на лобовом стекле его жизни. Я не оправдывал Розу, наверное, просто как никто другой мог понять ее чувства. Перед Птицей она, кстати, так и не извинилась.

Зато Син не отходил от Птицы ни на шаг, даже в школе торчал у нас на каждой перемене. Однажды, улучив момент, я подсел к ней за парту, чтобы спросить, как она себя чувствует. И Птица, улыбнувшись, ответила:

— Хорошо, только шишка еще болит немного. Вот, потрогай, какая здоровая.

Осторожно дотронувшись, я в самом деле ощутил под волосами небольшое вздутие и тихонько подул на него, раздвинув густые пряди.

— Уже лучше?

— Да, почти прошло.

Птица рассмеялась, а я снова подул чуть сильнее. Так в детстве, далеком и почти забытом, лечили мне синяки и ушибы родители. Не знаю почему, но это действительно помогало. Сквозь радугу слез я видел склонившееся над моей разбитой коленкой лицо матери. Она что-то ласково шептала и осторожно дула на кровоточащую ссадину, промокая ее платком. Боль стихала, и становилось так хорошо. Но я все равно нетерпеливо ерзал и похныкивал, пока меня мазали йодом, чтобы уже через минуту вновь мчаться куда-то навстречу приключениям.

— Да ты волшебник, Хьюстон! — глаза у Птицы заискрились весельем. — Спасибо!

Прозвенел звонок, возвещая начало занятий, и тут я заметил стоящего в дверях Сина. Я успел поймать его угрюмый задумчивый взгляд, а через мгновение он исчез.


Глава 19 На старом чердаке

На сложенном вдвое листе бумаги, подсунутым под дверь комнаты, было написано четким округлым почерком: «Сегодня в час ночи приходи на чердак. Есть разговор». Я нашел это послание, вернувшись с занятий в студии. Несмотря на то, что вместо подписи красовалась размашистая закорючка, сразу догадался, что оно от Сина. Что ему понадобилось? И почему чердак? Нельзя поговорить в другом месте? Впрочем, какая разница. Я, кстати, там еще ни разу не был. Даже любопытно взглянуть. На чердак из нежилой части верхнего этажа вела старая скрипучая лестница, которая своей верхушкой упиралась в квадратный люк, закрытый крепким деревянным щитом с большим навесным замком. Ну, замки для нашего умельца не проблема! До часа было далеко, но у меня уже засосало под ложечкой от неприятного предчувствия. Идти не хотелось, ничего хорошего меня там не ждало. Вспомнил вдруг, что видел где-то в шкафу фонарик. Он мог пригодиться. Нашел не сразу. Фонарик закатился под тумбочку, и остался бы лежать там, не замеченный мной, если бы не Йорик.

Йойо был в очередной отлучке, и я с грустью подумал, что Син специально выбрал время, когда я был один, без дружеской поддержки. Йорик, как всегда, когда Йойо отправлялся бродяжничать, вел себя неспокойно, прятался по темным углам, где-нибудь под мебелью. Я задел, торчавший из-под тумбочки горшок ногой, когда, безрезультатно обшарив полупустой шкаф, решил найти хотя бы спички. Он опрокинулся и покатился куда-то вглубь, глухо стукнувшись о стену. Я охнул, испугавшись, что нечаянно разбил его. И не представляя, что тогда делать, полез доставать компаньона. Йорик, к счастью, был цел, а за ним у самого плинтуса валялся фонарик. Светил он тускло, садились батарейки. Значит, ненадолго хватит, но хоть что-то.

— Спасибо, дружище! Ты настоящий товарищ, хоть и горшок горшком! — от души поблагодарил я Йорика, и в ожидании назначенного часа завалился с книжкой на кровать. Однако, сколько не силился не мог одолеть и страницы. Скользил взглядом по строчкам, не понимая написанного, и все время возвращался мыслями к записке. Не выдержал и, одевшись, вышел немного пройтись. Подморозило, с неба сыпал мелкий снежок, словно мукой припорашивая землю. На улице редкие прохожие спешили по домам, тяжелые сумки и пакеты с продуктами оттягивали им руки. Ужин я пропустил, в горле стоял комок, и одна мысль о еде вызывала отвращение.

Вдоволь находившись по улицам, залитым искусственным светом фонарей, вернулся обратно. Когда подходил к интернату невольно бросил взгляд на крышу. Два больших чердачных окна, забранных деревянными решетчатыми ставнями, были похожи на полуприкрытые глаза. Казалось дом равнодушно и сонно следит за тобой. По покатым, железным бокам кровли скользил сдуваемый ветром снег. Больше ничего интересного я не увидел. В комнате было темно, без Йойо она казалась пустой и мрачной. Я подумал о Птице и, достав альбом, стал рисовать. Я рисовал Птицу на фоне облаков. Она стояла на высоком холме, раскинув руки, будто хотела взлететь. Позади нее на небе разворачивалась драма из грозовых туч и солнечных лучей, которые как золотые пики пронзали сизые клубы, окружая тонкую фигурку сияющим ореолом. Карандаш легко скользил по бумаге, и акварель, следуя за мысленным образом, ложилась удивительно хорошо. Я так увлекся, что позабыл обо всем. Когда закончил, бросил мимолетный взгляд на часы и подскочил. Стрелки показывали час ночи. Сердце заколотилось как ненормальное и, боясь опоздать, я быстро выбежал из комнаты. Подумал, если задержусь еще хоть на минуту, Син уйдет в полной уверенности, что я струсил. Не то, чтобы это было так важно, но все же…

Как и предполагал, замка на люке не было. Из приоткрытого чердачного проема, темной угрюмой щели, тянуло стылым холодом. Я прислушался. Стояла вязкая, опасная тишина, такая чуткая и настороженная, что я невольно придержал дыхание. Может, Син уже ушел, не стал меня ждать. Вот досада! Специально не стал, хотя я опоздал совсем чуть-чуть. Теперь будет клеймить как труса. А может он наверху, разминается перед «разговором»? Да нет, я бы услышал, шаги или дыхание. Ведь, не стоит же он там, замерев столбом. Чтобы попусту не гадать, полез наверх. С громким противным скрежетом отошел в сторону, закрывавший отверстие, тяжелый деревянный щит, оббитый по периметру полосками железа. Вот и чердак. Навалился слепящей чернотой, холодом, и сразу дал понять, что оставлять куртку в комнате было большой ошибкой. Посвистывая, под крышей гуляли ледяные сквозняки, которые только и ждали моего появления, чтобы тут же накинуться, пронзая своими цепенящими жалами тонкую ткань рубашки и надетой под нее футболки. Через какое-то время глаза привыкли к темноте, разбавленной бледным светом, сочившимся из-за решетчатых ставень, и мне показалось, что в дальнем углу маячит черным сгустком тени силуэт человека. Я окликнул Сина и сделал несколько шагов ему навстречу. Тень тоже колыхнулась, и в этот момент, заскрежетав, поползла на место крышка люка, оглушающе громыхнула, входя в пазы. От стука собственного сердца я на мгновение оглох и не сразу разобрал, что снизу мне кричит Син. Подскочив, подергал за торчавшую на щите скобу, но внизу лишь глухо загремел замок. Я был заперт.

— Эй, Син! Ты же, вроде, как поговорить хотел? — прокричал я, быстро наклонившись к толстым доскам на крышке люка, между которыми виднелась тонкая щель и пробивалась узкая как лезвие ножа полоска света.

— Ох ты и дебил, Хьюстон! — язвительно расхохотался он в ответ. — Разбежался. Не о чем мне с тобой разговаривать. Я тебя, урода, предупреждал, чтобы ты не нарывался? Предупреждал. А ты не понял, как видно. Хотя, что взять с дебила! Если, по нормальному не доходит, так посиди тут, подумай. Ты у нас очень горячий мальчик, вот и остынь немного. Глядишь, что умное придет в пустую башку, тогда и поговорим. Возможно.

— Он там не околеет, Син? — спросил то ли Тедди, то ли Киплинг.

— Его проблемы…

Голоса стали удаляться и скоро стихли. От наступившей вновь тишины по комариному тонко зазвенело в ушах. Син, вот чертова блондинка! Где он только прятался! Досаде моей не было предела. Я, конечно, не рассчитывал, что мы с ним сядем рядышком и задушевные беседы вести начнем. Да еще и обнимемся вдруг в порыве дружеских чувств, внезапно вспыхнувших на почве взаимопонимания. Не идиот же, в самом деле. Но такого от него тоже не ожидал. Обхватив руками плечи, чтобы унять тряский озноб, я задумался. Нет, не о том, о чем предлагал Синклер. Здесь и так все было ясно. Он слишком часто, по его мнению, видел меня рядом с Птицей, и это ему не нравилось. Но пока это нравилось Птице, мнение Сина меня не волновало. А вот проводить в этом холодильнике остаток ночи я не собирался. Да и вряд ли выдержал, на таком морозе. Если только всю ночь скакать здесь вприсядку. И кто сказал, что Син обо мне утром вспомнит. Может решил: сдохнет — и отлично! Хоть и не верилось, что так далеко зайдет, но кто знает, что там у нашего красавчика на уме, на что он способен. Я ведь в его личном деле не копался. Не знаю, какие за ним подвиги числятся. Поэтому единственное о чем следовало думать, как побыстрее отсюда выбраться. Для начала решил оглядеться. Чердак был большой, очень большой. Его края терялись в густом мраке и, наверняка, где-то должен быть еще один, запасной люк. Но сколько я не шарил тусклым лучом фонарика по полу, так ничего и не заметил. Пол был усыпан толстым слоем глиняных окатышей и еще более толстым слоем отходов жизнедеятельности не одного поколения голубей, гнездившихся под этой негостеприимной крышей. Даже если второй люк и был, я, поразмыслив, решил, что не стоит больше тратить время на его поиски, роясь во всем этом дурно пахнувшем хозяйстве. Он почти стопроцентно оказался бы закрыт. Син наверняка позаботился, чтобы я как следует здесь застрял. А иначе, какой был смысл ему возиться, заманивая меня сюда.

Холод, между тем пробирал до костей. Чтобы совсем не окоченеть, сунул фонарик под мышку, и энергично растер руками плечи, несколько раз присел, чтобы разогнать загустевшую кровь. Тонкий луч метнулся туда-сюда вслед за моими движениями и на мгновение выхватил из темноты человеческую фигуру. Мне сразу стало жарко. Вдруг вспомнил, что уже видел ее, приняв за Сина.

— Эй, кто здесь? — голос в морозной тишине прозвучал неуверенно и ломко. В ответ — ни звука, только хрустнули под ногами глиняные камешки. Снова медленно повел лучом фонарика в том направлении и вскоре он, блеснув тусклой звездочкой, высветил стоявшего напротив человека. Его облик был мне поразительно знаком, особенно бледное пятно лица с темными провалами глаз. А когда прошел шок от испуга, и я вгляделся, то понял, что смотрю на самого себя, отраженного в большом высоком зеркале. Оно стояло, упираясь краем широкой резной рамы в скат крыши, и как две капли воды походило на то, что я видел в заброшенной комнате. Его темная поверхность была как глубокое лесное озеро в безлунную ночь: бархатисто-черной, прозрачной и стылой. Я выглядел в нем зыбким призраком. И почему-то стало трудно оторвать взгляд от своего лица. И чем дольше я смотрел, тем более чужим, оно казалось мне. Представилось, что в этом зазеркалье я навечно застыл странным большим насекомым в сгустке черного янтаря. Мой двойник дернулся и протянул руку, мы с ним одновременно коснулись поверхности зеркала, каждый со своей стороны. Я ощутил пальцами пронзительную стужу, идущую от стекла. Лицо моей зеркальной копии матово светилось бледным холодным светом. Мне почудилось, что оно неуловимо менялось, временами становясь расплывчато-зыбким, а потом, снова обретая четкие контуры. Словно кто-то пытался поточнее отрегулировать настройки зеркального экрана. Меня пронзила дрожь, и стало по-настоящему страшно, когда тот я, который в зеркале, шевельнул губами и раздался тихий, как вздох голос.

— Ночь, обман, туман и стужа, никому ты здесь не нужен. Впереди зеркальный плен, все на этом свете — тлен. Хочешь с жизнью поиграть, тайну мрака распознать? Отгадай, кто будет первым, кто вторым и если верным твой ответ сочтет судья, то наградой буду я.

— Отгадай, кто будет первым? — я скорее подумал это, чем произнес вслух. Но в ответ снова раздался едва уловимый шелестящий шепот:

— Ты забыл или не знаешь, если первым угадаешь, что скрывают зеркала, не прервется жизнь твоя.

— Я не знаю, о чем ты говоришь.

И почему-то в тот момент мне совсем не показалось странным, что я разговариваю с самим собой, пусть и отраженным в зеркале. Я словно провалился в сон, в кошмарный сон. Все тело сковало холодом, и я не мог двинуть ни рукой, ни ногой, и даже отвернуться от зеркала тоже не мог. Взгляд зеркального двойника держал меня под своим прицелом, не отпуская. А в уши продолжали с тихим змеиным шелестом вползать слова.

— Слушай, слушай и поймешь. Свой покой ты здесь найдешь. Я могу тебе помочь, тяжесть жизни превозмочь. Ты позволь мне сделать это, слушай верного совета. Будем мы с тобой друзья: я как ты, а ты как я. Хочешь это испытать, хочешь сильным, грозным стать, будут все тебя бояться, взгляда, гнева опасаться. Будешь судьбы ты вершить, будешь вечно во мне жить.

Голос завораживал и усыплял, обволакивал сознание туманом, не отпускал. Хотелось расслабиться, целиком отдаться разлившейся по жилам стуже, слиться с ней и перестать замечать. Черты моего лица, там, в зазеркалье, вдруг заострились, стали резче, отчетливей. Щеки запали, а глаза из карих превратились в угольно-черные, два бездонных колодца не отражающих свет. И от этого взгляд стал уверенным, властным. Силуэт вытянулся и стал тоньше, а рука, все еще касавшаяся стекла костлявее. Это был я, но уже и не я. Сквозь мое отражение, выплыв из зеркальной глубины проступили черты чужого лица. Одновременно красивого и жуткого, привлекательного и отталкивающего, молодого и старого, даже древнего. Это зрелище наполнило меня таким ужасом, от которого казалось навечно заледенело сердце. Я молчал ни в силах вымолвить ни слова. Тот, который в зеркале вдруг нахмурился, на лице промелькнула гримаса злости и узкие синеватые губы прошептали:

— Только представь: все тайны мира, все скрытые во тьме тайны ты сможешь узнать. Я расскажу тебе, япокажу их тебе. Сила, ум, красота, обаяние, хитрость и ловкость, знание, тайное знание. Все что захочешь — все будет твоим. Они все захотят быть как ты, захотят, но не смогут. Жалкие, слабые, ненадежные, глупые. Мы будем смеяться над ними. Да, смеяться, хохотать во весь голос, когда ты будешь мной, а я тобой. Когда мы будем как одно целое. Ты согласен? Отвечай же, я жду. Почему ты молчишь?

— Но ведь, это буду уже не я. — промелькнуло в голове.

— Да, — вновь прошелестел голос, и вслед за этим послышался тихий сухой смех, словно начал осыпаться песок в яме, на дне которой я внезапно очутился. Мне стало душно. Показалось, этот все еще звучавший безжизненный песчаный смех, забил мне легкие, так что стало трудно дышать. — А разве это не то, что ты хочешь? А? Я ведь прав? Я знаю, да знаю, я прав. Ну посмотри на себя. Посмотри же! Кому ты нужен сейчас такой: жалкий, неуверенный, никчемный и неуклюжий. Зачем ты нужен себе такой: отвратительный уродливый неудачник, которого все презирают, над которым все смеются, которого никто никогда не полюбит.

И я внезапно увидел себя в зеркале именно таким, каким меня описывал этот, другой: жалким, отвратительным уродом, распухшим до невероятных размеров, с перекошенным лицом идиота. Так что захотелось в ужасе отшатнуться или зажмуриться. Но я не смог, пребывая в ледяном оцепенении. Тело не слушалось меня, не слушалось команд, которые отчаянно пытался посылать ему мозг, стараясь вырваться из плена неподвижности. Вдруг повеяло такой безысходностью и тоской, что где-то глубоко в сознании мелькнула мысль, что, возможно, я как-то ухитрился, сам того не заметив, умереть, и сейчас лежу где-нибудь бездыханный, а над моим хладным телом рыдают… А, впрочем, вот незадача. Рыдать-то действительно некому. И такой меня накрыл мрак и холод, что заплачь я сейчас, из глаз покатились бы не слезы, а ледяные шарики. Тихий шелестящий голос вновь зазвучал в моем сознании.

— Только я могу помочь тебе все изменить. Вот увидишь, как хорошо быть другим, как хорошо быть мной.

— Кто ты?

— Я твой друг, — по его лицу снова пробежала едва уловимая рябь, — Твой друг. Я тот, кто хочет тебе помочь. Тот, кто может тебе помочь. Верь же мне. Только со мной у тебя все получится. У нас все получится. Все, что захочешь. Нам никто не сможет помешать, никто не посмеет встать у нас на пути. Все будут бояться и уважать нас, бояться и уважать тебя. Ну, как тебе это? Нравится? Скажи, ведь, ты хочешь, чтобы так было?

— Ты говорил, я что-то должен сделать?

Мысли путались, вязли в ледяной мгле. Хотелось согласиться с вкрадчивым шепотом. Впустить его, неотвязно стучавшего в дверь моего сознания, и не чувствовать больше навалившейся вдруг невыносимой тяжести всех прошлых горестей и несчастий, чтобы обрести покой, там в ледяной зеркальной глубине. Голос заговорил снова, и с каждым словом мрак вокруг стал сгущаться, становиться плотнее. Как будто воздух стал водой, и она давила на меня своей толщей, лишая мыслей, чувств и желаний, погружая в беспробудный холодный темный сон. Но что-то внутри меня противилось этому сну, не давая окончательно утонуть в нем.

— О, совсем ничего, малость. Такую малость. Просто позволь мне быть твоим другом. Произнеси это вслух. Скажи: «Я хочу, чтобы ты стал моим другом. Я хочу быть другим. Хочу быть тобой.» Ну, говори же!… Ведь, ты всегда хотел иметь друга, хорошего, надежного друга, не быть одному.

Я, наконец, с огромным усилием оторвал от стекла словно примерзшие к нему пальцы и опустил руку. Мой непохожий двойник, чуть помедлив, сделал то же самое.

— Да, верно, я бы хотел иметь друга, всегда хотел… — каждое слово давалось с трудом, я едва мог шевелить застывшими от холода губами. — Но я не хочу быть тобой. Нет, не хочу. И знаешь, у меня уже есть друг, хороший, надежный друг. И мне кажется, что он не считает меня таким уж никчемным. И еще, я думаю, ему бы не понравилось, если бы я стал другим.

Вдруг очень ясно вспомнился Йойо. Встала перед глазами нескладная худая фигура, поджатые под себя ноги, склоненная над гитарой лохматая рыжая голова. Как наяву услышал его негромкий ласковый голос, который позвал меня: «Бемби». И я очнулся от наваждения. Исчез давивший тяжестью мрак, стало легче дышать, в голове прояснилось. Занемевшие пальцы до боли сжимали почти погасший фонарик. Мое отражение потускнело. Передо мной стояло лишь ветхое зеркало, на котором время оставило немало темных старческих пятен, длинная трещина пересекала его по диагонали. На завитушках резной рамы лежал поддернутый инеем слой пыли. Наверное, свет луны, просочившись сквозь ставни, да собственное, некстати разошедшееся воображение на время создали у меня эту странную иллюзию. А может это действительно был сон, в который я едва не провалился, замерзая. Бросил еще один взгляд на свою вполне обычную и привычную физиономию и невесело усмехнулся: надо же, как залюбовался, чуть не замерз.

Глава 20 На старом чердаке (продолжение)

Под ногами громко похрупывала мешанина из глины и помета, когда я с помощью энергичных движений пытался вернуть подвижность окоченевшему телу, дышал на больно ломившие от холода пальцы, усиленно растирал плечи, и уже в который раз клял Сина за вероломство, а себя за наивность и забывчивость. Уж мчаться на продуваемый ветрами чердак без куртки было, мягко говоря, очень легкомысленно. Фонарик совсем погас и, чтобы не торчать в вонючей темноте, я подошел поближе к окну. Там было морозней, но свежее. Интересно, подумал, а где же сами голуби? Куда исчезло их беспокойное, прожорливое племя? Может, нашли квартирку поуютней нашего древнего чердака? Жаль, сейчас мне так не хватало их живого воркования.

К оконному проему можно было подняться по невысокой деревянной лестнице, сколоченной из шершавых, занозистых брусьев. Что я и сделал. Вконец задубевшими, непослушными пальцами, с трудом сдвинул щеколду и, распахнув ставни, высунулся наружу. Передо мной раскинулась крыша. Вблизи она выглядела просто необъятно большой. Далеко за ее пределами виднелись макушки деревьев интернатского парка. Голые стволы и ветки торчали как пики. Тонкие черные копья угрожающе целились в небо, пытаясь достать до звезд, чтобы украсить их холодным серебряным блеском свою наготу. Впрочем, долго любоваться этим волшебным зрелищем мне не пришлось. Внезапно раздался негромкий дробный стук о крышку люка и послышался приглушенный голос Сина:

— Эй ты, придурок, живой еще?

Немного удивившись, что Син так быстро вернулся, я спрыгнул с лестницы и, подойдя поближе к люку, спросил, стараясь не стучать зубами от холода:

— Может, откроешь уже?

С надеждой прислушался, не раздастся ли звук вставляемого в замок ключа. Но у Сина были другие планы.

— Ага, сейчас прям. Ты забыл кое-что.

— Что еще?

— Волшебные слова сказать.

— Пожалуйста, что ли? — Тоже мне, нашел время хорошим манерам учить.

— Свое «пожалуйста» затолкай себе в одно место, дебил! Повторяй за мной, если остатки мозгов отморозил. Говори громко и внятно: Син, прости меня засранца! Я вел себя как самая настоящая свинья, которой я на самом деле и являюсь. Но теперь все осознал и буду очень-очень скромным и послушным. И обещаю, что не буду больше пялиться на Птицу и донимать ее своими тупыми базарами. И вот тогда…

Он выразительно позвенел ключами:

— Тогда, так уж и быть, я немного поколдую, и один толстый урод сможет побежать греть свою глупую задницу под теплым одеялком! Только я долго ждать…

— Син! — прервал я его, нагнувшись пониже к щели. — Так хорошо слышно?

— Давай, не томи, а то передумаю.

— Так вот, говорю громко и внятно: пошел к черту!

— А ты еще дебильней, чем я думал, — ответил он после длинной паузы. — Ну что ж, видимо, совсем с соображеньем плохо. Печалька! Нам будет не хватать тебя, урода.

Он рассмеялся злым колючим смехом:

— Но мы справимся, не волнуйся. Если передумаешь, стучи погромче, и обязательно поплачь, в голос поплачь. Главное слова не забудь волшебные, ушибленный.

Я слышал, как он соскочил с лестницы и ушел, демонстративно позванивая ключами и насвистывая. Теперь я не сомневался, что он будет мариновать меня здесь, пока не получит желаемого. Сколько еще интересно я смогу выдержать. Мне показалось, что стало заметно холодней. Впрочем, так оно и было. Ведь я сам распахнул окно, и теперь стужа беспрепятственно вымораживала пространство чердака. Однако, Син меня здорово разозлил и от этого кровь как будто быстрее побежала по жилам. Я вновь отправился к окну, по пути приседая и энергично растирая плечи в попытке хоть немного согреться. За окном по-прежнему простиралась железная пустыня крыши. Да не такая уж она и покатая, и совсем не гладкая, а ребристая. В стыках, соединявших широкие полосы кровельного железа, искрился снежок. Я видимо, действительно слегка сбрендил от злости и холода, потому что сумасшедшая мысль, которая пришла мне в голову, показалась в тот момент вполне себе разумной и даже довольно остроумной. Я вдруг сообразил, что где-то на крышу должна выходить пожарная лестница. И мне показалось, что вроде не раз видел ее, только не мог вспомнить на какой стене. А, впрочем, деваться мне все равно было некуда. Не замерзать же здесь, в самом деле, на потеху Сину или еще того лучше, униженно выпрашивать у него освобождение, обещая то, чего все равно не смог бы сделать, да и не хотел. Поэтому осторожно, цепляясь за оконные косяки вылез наружу и распластавшись на обжигающем холодом железе пополз наверх. Мне повезло, я заметил выступающие края лестницы практически сразу, как только добравшись до конька, обшарил взглядом другую сторону. И еще повезло, что лестница была не так далеко и я смог доползти до нее раньше, чем, окоченев, потерял способность нормально двигаться. Помогла изрядная доза адреналина, бушевавшая в крови. Я старался не думать о том, что будет, если, сползая, наткнусь на обледеневший участок и, не удержавшись, стремительно покачусь к краю, где, не успев затормозить, свалюсь на землю.

— Свинья! Да сам он свинья! Такую свинью подложил. Каламбурчик, однако, сказал бы недоброй памяти Принц.

Судорожно цепляясь за выступы, я наконец добрался до желанной цели и, нащупав ногой, выступавшие края лестницы, подумал про себя, что буду самым счастливым человеком на свете, благополучно спустившись по ненадежной, сваренной в незапамятные времена из тонких железных прутьев конструкции вниз, на такую обетованную землю. Лестница и в самом деле оказалась очень хлипкой. Она начала шататься и пронзительно скрипеть, как только я повис на ней и, аккуратно переставляя ноги, стал спускаться. Ее стоны и дрожание здорово действовали на нервы, поэтому чтобы отвлечься я принялся негромко, вслух считать ступеньки. Изо рта при этом вырывались легкие облачка пара, которые быстро рассеивались в морозном воздухе, иногда на мгновение застилая глаза. Спустившись на уровень второго этажа, я глянул вниз: ничего хорошего там не было, промерзшую землю покрывал тонкий слой снега. Я вдруг представил кошмарную картину, как вспотевшие от напряжения ладони примерзают к остову лестницы, и я не могу оторвать рук.

Вот смеху то будет, когда утром все желающие выйдут полюбоваться моей замерзшей, нелепо распластанной на лестнице тушкой, если только я не рухну раньше. Этот образ преследовал меня, пока я действительно не рухнул уже в самом конце, но раньше, чем закончились ступеньки. Одной из перекладин не было, и я не удержался. Не успев нащупать опору, обдирая в кровь ладони в попытке ухватиться за ускользающие ребристые прутья, мешком свалился на снег. Было невысоко, но острая боль пронзила подвернутую ногу, как только попытался встать. Однако я был на земле, хоть и встретившей узника не так гостеприимно, как хотелось. Меня захлестнуло чувство радости от вновь обретенной свободы. На волне этой эйфории, даже боль в ноге не помешала торжествующе рассмеяться. Теперь уже не собственная нелепо висящая на лестнице тушка предстала перед внутренним взором, а злая и обескураженная физиономия Сина, когда он, придя в очередной раз вымогать обещание, не обнаружит, что чердак пуст и птичка улетела. Хотел бы я это увидеть!

Поднявшись, выяснил, что хоть с трудом, но могу идти. Видимо, перелома, чего я так боялся, не было. Теперь предстояло добраться до комнаты по тайной тропе наших ночных гостей. Не ломиться же в парадную дверь, сочиняя на ходу для дежурного байку, как нечаянно выпал из окна, любуясь на звезды. Чтобы наутро весь интернат обсуждал эту новость. Не хватало еще лунатиком прослыть. У меня и так была уже уйма прозвищ помимо основного. Большей частью из них я был обязан Йойо. Ну и, конечно, Сину. Куда же без него! Иначе как «этот урод» и «дебил», он меня давно уже не называл. Ах, да, еще «свинья» и «ублюдок». И если против «Бемби» и даже «наивной лесной зверушки», как любил в хорошем настроении именовать меня Йойо, я ничего против не имел, то без синовых определений уж точно обошелся бы. Чертова блондинка!

Кое-как доковылял до окна нашей комнаты и стал карабкаться наверх. Здорово мешала ноющая от боли нога, но я справился, хоть и не сразу. Пока штурмовал стену, мучительно соображал, открыто ли окно, или хотя бы форточка, и не напрасен ли мой энтузиазм. Потратив изрядно времени, добрался наконец до трубы, дальше было легче. Дотянувшись до форточки, на мое счастье открытой, сдвинул задвижку и распахнул раму. Оказавшись дома, в изнеможении рухнул на пол, прижавшись спиной к батарее, к ее обжигающему теплу, облегченно перевел дух. И лишь спустя какое-то время едва смог встать, чтобы смыть кровь и ржавчину с ободранных ладоней. Все тело ломило, и я еще долго не мог согреться. Внутри все смерзлось в сплошной ледяной комок, который никак не хотел таять, вызывая озноб даже под вторым, одолженным у Йойо, одеялом. К утру лодыжка распухла, и я едва наступал на ногу. В медпункте мне диагностировали растяжение и, наложив тугую повязку, отпустили с миром, посетовав на гололед и нашу неуклюжесть.

Син, встретив меня днем в столовой, усмехнулся, и ничего не сказал. Только окинул высокомерным взглядом, словно ничего и не было. Как ни странно, я не заболел, хоть и предполагал, что надолго слягу с простудой. Немного запершило горло, но быстро прошло. Йойо вернулся вечером, и я не стал ему ничего рассказывать. Но он сам спросил, почему я хромаю, и пришлось соврать, что поскользнулся. Он удивленно поднял брови, и было видно, что не поверил, но расспрашивать не стал. Однако заметил, что местный чердак не лучшее место для прогулок в это время года, особенно налегке, без теплой одежды. И опережая мои вопросы, объяснил, кивнув на рубашку: от нее несет пометом, а от куртки нет. Действительно, запоздало сообразил я, едкий чердачный запах въелся в ткань. Он исчез только после нескольких стирок.

После этого случая Син долго потом при встрече, морщил нос, как будто от меня все еще несло голубями, и едва заметно усмехался. Я старался не обращать внимания на его ухмылки, хоть и злился за полученный урок. Птица ничего не узнала об этом маленьком ночном приключении, ее устроила версия с гололедом, и она искренне и участливо советовала мне быть осторожнее, сказав, что сама один раз так упала, что потом долго не могла хорошо владеть ушибленной рукой. Впрочем, виделись мы редко. Син постоянно торчал у них в комнате, и в школе почти на каждой перемене заглядывал в наш класс, покидая его только со звонком. Надоел невыносимо! Совсем бы уж перевелся что ли! Впрочем, этого можно было не опасаться. Я как-то раз специально спросил у Йойо, почему Син не в нашем классе. У вас программа другая, пояснил Йойо, более сложная. Он бы не потянул. Он пытался, но не прошел тесты, вот его и отсеяли к нам, в зону повышенной душевности и пониженной успеваемости.

— А ты что, — поддел он меня, засмеявшись, — скучаешь без его обворожительной улыбки? Так я тебя разочарую, он на занятиях такой же унылый, как дождь в ноябре.

— Ну, вот еще! — я содрогнулся, представив себе постоянное лицезрение этой красоты еще и на уроках. К счастью, Птица скоро сама его остудила. Сказала, что ей надо повторять, а он мешает, и Син немного угомонился.


Глава 21 Игра в снежки

После череды оттепелей начались снегопады. Иногда сутками с неба, сплошь обложенного рыхлыми серыми тучами, сыпались на землю густые тяжелые хлопья, как перья из разорванной перины. Так что по утрам, тем, кто раньше всех отправлялся на занятия, приходилось каждый раз заново протаптывать узкие дорожки к выходу из интернатского парка, за пределами которого уже бойко орудовали маленькие шустрые снегоуборочные трактора. Подсвеченные неярко горевшими в туманном воздухе фарами, они двигались по заснеженным тротуарам словно привидения, почти бесшумно. Вынырнув из пелены снегопада, внезапно возникали у тебя на пути, вынуждая шарахаться в заваленную снегом обочину. Когда было необходимо, роль таких тракторов на территории нашего парка выполняли старшие воспитанники. Я смог оценить все прелести этой работы в один из дней, убирая широкой лопатой снег, освобождая от завалов подъездные пути к задней двери интернатской кухни, куда несколько раз в неделю доставлял продукты небольшой грузовой фургончик. Меня попросил директор, поймав за рукав в коридоре. Он пытался впарить в помощь Тедди, болтавшегося неподалеку. Но, не тут-то было! Возмущенно сверкая очками, он принялся, по своему обыкновению, долго и нудно объяснять, почему не может принять участие в общественно-полезных работах. Приплел сюда огромный объем школьных заданий, ждущих его неотложного внимания, недавний насморк, в конец ослабивший его и без того небезупречное здоровье и даже Конвенцию по защите прав женщин и детей, попавших в сложную жизненную ситуацию. А затем перешел к вопросу правомочности привлечения несовершеннолетних воспитанников к исполнению должностных обязанностей дворника, без соответствующей материальной компенсации, пока директор, побагровев и не утратив значительную долю своей невозмутимости, не отправил его восвояси. По-моему, едва удержавшись, чтобы не дать напоследок хорошего пинка. Тедди и святого ввел бы в искушение. А потом, переведя дух и пробормотав, «каков подлец», свирепо взглянул на меня, и рявкнул: «Ты тоже с «Декларацией о защите прав засранцев» (наверное, он все же хотел сказать детей) в обнимку спишь?» В принципе, я вообще забыл, когда нормально спал, и в обозримом будущем такого не предвиделось. Поэтому, едва сдерживая рвущийся наружу смех, просто отрицательно помотал головой. «Тогда, бегом марш!» — скомандовал он, отдуваясь и вновь напуская на себя невозмутимый вид. Я откозырял ему в широкую, обтянутую синим лоснящимся пиджаком, спину и отправился отбывать трудовую повинность. Впрочем, повинностью эта работа, как и любой другой физический труд, была только в представлении Тедди. Мне, напротив, казалось, что размяться на свежем воздухе, прорываясь, подобно воину порядка, с лопатой наперевес сквозь хаос, наметенных ночной вьюгой, сугробов, скорее удовольствие.

Когда большая часть работы была сделана, я, разогревшись, принялся, на волне энтузиазма, с маниакальным упорством одержимого перфекционизмом невротика, подчищать дорогу, предвкушая удивление, частенько буксовавшего здесь на своей тарантайке, водителя при виде аэродромно ровных подъездных путей с четкой линией возведенных мной из снеговой массы бордюров, за пределами которых расстилалась снежная целина, с заметенной по самую макушку молодой древесной порослью и протоптанными кое-где между кустами узкими козьими тропками, неизвестно куда ведущими.

Я уже заканчивал, когда в спину мне влепился, тут же рассыпавшись, увесистый снежок. Резко обернувшись, успел заметить метнувшуюся за старую липу тень. Начало смеркаться, и в густых синих сумерках было не так просто высмотреть противника. Воткнув в сугроб лопату, я, не мешкая, послал ответный снаряд, дав понять супостату, что мне известно его укрытие. Он не заставил себя долго ждать. Однако на этот раз я был наготове и легко увернулся. Из-за дерева показалась на несколько секунд знакомая белая шапочка с большим пушистым помпоном. Это была Птица. Ну что ж война, так война!

— Сдавайся, — крикнул я ей, когда интенсивность обстрела стала спадать и, как мне показалось, я несколько раз успел попасть в цель.

— Сам сдавайся, мазила, — задорно крикнула она, звонко засмеявшись.

Била она довольно метко, а укрыться мне кроме как за лопатой было негде. Совсем стемнело, но показавшаяся из-за редких облаков луна, осветила нас, так что стали отчетливо видны все детали окружающей обстановки. В отличие от меня, Птица за деревом была почти неуязвима, и мне очень редко удавалось задеть ее, когда она, чуть высунувшись из-за липы, быстрыми, точными движениями руки закидывала меня снежными снарядами, сопровождая каждое попадание радостными возгласами и смехом. Ах, так, ну ладно! Сама напросилась! Есть и на таких управа — военная хитрость. Я перестал уворачиваться, и, едва успел закрыть глаза, как очередной снежок впечатался мне прямо в лоб. Пошатнувшись, рухнул, как подкошенный, в сугроб, раскинув руки и не шевелясь.

— Эй, ты что? — тут же раздался ее взволнованный голос, — Хьюстон!

Я молчал как убитый. Она подбежала и, плюхнувшись рядом, принялась судорожно соскребать с моего лица снег, приговаривая:

— Да что с тобой, Хьюстон? Ну, скажи что-нибудь! Да что же это…

В ее голосе зазвучала неподдельная тревога. Я медленно открыл запорошенные снегом глаза и, проморгавшись, увидел совсем близко ее обескураженное, растерянное лицо с ярко пламеневшим на щеках румянцем.

— Ты как? — спросила она, вдруг притихнув, — в порядке?

— В полном, — засмеявшись, быстро опрокинул ее в сугроб и сказал. — Попалась!

— Да, — шепотом подтвердила она, и улыбнулась. Затем кончиками пальцев осторожно смела у меня с бровей застрявшую снежную крошку, и взгляд ее внезапно заблестевших глаз стал задумчивым и словно чего-то ждущим.

— Сдаешься? — спросил я ее.

— Сдаюсь, — послушно откликнулась она, продолжая завороженно смотреть мне в глаза. Из ее приоткрытых губ вырывалось едва ощутимое легкое облачко. По всем канонам жанра я должен был поцеловать ее, так близко друг от друга были наши лица, и даже едва не сделал это, удержавшись в последний момент. Надо сказать, с трудом удержавшись. Лишь прикоснулся пальцем к кончику ее носа, перед тем как подняться, и сказал:

— Вставай, простынешь.

Я хотел помочь ей, и протянул руку, но она резко выпрямилась и сказала довольно сердито:

— Уходи.

Я вновь присел рядом и удивленно спросил:

— Я тебя чем-то обидел?

Птица отвернулась и промолчала.

— Ну, хватит, Птица. Не май месяц на снегу сидеть!

Она продолжала упрямо молчать, не выказывая желания встать. Поэтому я просто подхватил ее на руки и понес по дорожке, напрямую через парк, временами, почти по колено, проваливаясь в снежные заносы, и опустил лишь на подходе к центральной аллее, там, где нас уже могли увидеть. Она не сразу ушла. Задержав на моих плечах руки, не поднимая глаз, тихо сказала: «Извини».

Глава 22 Йойо. Вечер сказок

Йойо сидел на кровати и задумчиво смотрел, как меркнет за окном дневной свет. Уступая черед ночи, уходит на покой солнце, окрашивая небо на западе в багрово-алые тона, предвещавшие на завтра ветреный день. Раздался негромкий стук, но он не шелохнулся. Дверь скрипнула, открываясь, и в комнату заглянула Птица. Бросив взгляд на застывшую в молчании худую, нескладную фигуру, она, осторожно кашлянув, спросила:

— Привет! А Хьюстон не пришел еще?

— Нет, еще не пришел. — сказал Йойо бесцветным ровным голосом и, не глядя на Птицу, спросил: — Зайдешь?

Немного помедлив, она бесшумно прошла в сумрак комнаты, снова окинув Йойо настороженным взглядом. Словно машинально взяла со стула небрежно брошенный серый джемпер Хьюстона, незаметно сжала в руке тонкую, трикотажную ткань, затем аккуратно сложила и повесила на спинку, разгладив заломы. Ей очень хотелось прижаться к нему лицом, вдохнуть пропитавший шерсть особенный, как будто смесь табачного дыма и хорошего дорогого мыла, сладковато-горький, но не приторный, а терпкий и такой уютный, запах. Его запах. Этот аромат едва уловимо ощущался и в комнате. Она неизменно чувствовала и различала его среди множества других запахов. Он был для нее как единственное цветное пятно на черно-белой фотографии. Хотелось, замерев, вдыхать его снова и снова, пока не закружится голова.

Не дождавшись от Йойо приглашения, присела на стул и стала нервно теребить краешек рукава. Йойо молчал, и взгляд Птицы словно сам собой переместился на кровать Хьюстона, на раскиданные по покрывалу вещи. Видимо собирался в спешке, опаздывая на занятия. Вон, даже альбом забыл…

И чем дольше она смотрела, тем яснее видел Йойо как начинает разгораться вокруг Птицы золотистый, мерцающий искрами, ореол.

— Птица, — сказал он все тем же ровным, ничего не выражающим, голосом, — ты зачем морочишь ему голову?

Она резко отвела взгляд, и мерцание испуганно потускнело, но не погасло. Наклонившись, так что волосы совсем скрыли ее лицо, Птица вновь принялась теребить край рукава. После затянувшейся паузы, произнесла негромко:

— Я не морочу Йойо. Я не знаю, что мне делать…

— Решай сама. Здесь никто тебе не поможет.

Она с надеждой посмотрела на него:

— Даже ты?

Йойо едва слышно вздохнул и, взглянув на Птицу, напряженно ждущую его ответа, пожалел, что не может подобно ей спрятать лицо за прядями волос. Да и бесполезно, ей нужен был ответ, честный ответ. И она знала, что получит его.

— Даже я, Птица.

На мгновение лицо у нее сморщилось от разочарования и глаза влажно заблестели. Она опустила голову и переплетя пальцы рук сильно сжала ладони коленками, сгорбив спину. Вновь повисла напряженная, беспокойная тишина. Она становилась все плотнее и гуще вместе с вползавшей в комнату тьмой, которая окутывала их, как ластиком стирая мир вокруг. И только теплое переливчатое свечение вокруг Птицы, немного рассеивало обступивший их мрак. Когда Птица заговорила, сияние замерцало ярче, а печаль, заполнившая его до самых кончиков пальцев, стала такой сильной, что стало трудно дышать.

— Понимаешь, Йойо, я его очень …

— Я понимаю, девочка, — он мягко перебил ее. — Но ты ведь тоже понимаешь, что тогда будет, верно?

Птица тяжело вздохнула и сказала:

— Может, есть хоть какой-то способ…

— Ты уже пыталась это выяснить. Поэтому знаешь, что нет.

Она подняла голову и произнесла устало:

— Тебе Хьюстон сказал.

— Он волнуется за тебя.

Птица вздохнула:

— Скажи ему, что со мной все в порядке.

Йойо пристально и серьезно посмотрел на нее. Потом тоже вздохнул и покачал головой:

— Я говорил, но он не поверил.

Птица расцепила наконец судорожно сжатые руки. Но тут же обхватила себя за плечи, пытаясь унять озноб, который бил ее изнутри, и попросила:

— Помоги мне, пожалуйста!

— Чем, родная?

Голос у Йойо стал ласковым и очень теплым. И Птице показалось, что он как дуновение легкого майского ветра нежно коснулся ее лица, успокаивая и согревая.

— Скажи, что все будет хорошо.

— Все будет хорошо, Птица. Если только…

Она резко махнула рукой, прерывая его и уткнулась лицом в ладони, тяжело дыша. Голос ее зазвучал глухо, отрывисто, как будто она боялась, что вместе со словами выйдет наружу ее страх, обретя зримые очертания

— Это все равно случится, Йойо…Ты же знаешь… Даже если я поступлю, как ты считаешь, правильно! Тогда зачем? Зачем?

Он снова заговорил мягким, ласковым тоном, склонился почти неразличимый в темноте в ее сторону, протянул руку и осторожно тронул за плечо:

— Но это будет совсем другая история, Птица. Совсем другая, понимаешь. Более длинная и счастливая.

Она покачала головой, не отрывая от лица ладоней. В золотистом переливчатом облаке вокруг нее замерцали словно огненные сполохи яркие оранжевые искры:

— Но не для меня и не для него… Я знаю, ты скажешь, что я должна. Что раньше я не сомневалась. Но тогда мне это ничего не стоило. Совсем ничего, а теперь… Теперь все по-другому. Совсем по-другому. Я не хочу этого, Йойо. И я боюсь. Я не справлюсь.

— Я никогда не скажу так, Птица. Я знаю цену, которую придется вам платить. И ты никому ничего не должна. Никому и ничего. Но только тебе придется с этим жить. Придется жить со своим решением. И поэтому, только ты имеешь право решать. Только ты, и никто другой. Я просто знаю, как будет правильно. Я знаю, что это непросто, совсем не просто. Птица, я знаю это. Поэтому если ты решишь по-другому, я пойму. Я все равно останусь твоим другом, что бы ты ни решила. И не бойся, ты не одна. Я приду, когда будет нужно.

Она с сомнением покачала головой, и едва слышно пробормотала:

— Все равно… Я еще не знаю…

Она хотела сказать, что может не так уж и нужно, чтобы именно она решала, что все как-нибудь само собой образуется, но в коридоре раздались вдруг быстрые знакомые шаги. Птица повернула голову к двери и, когда Хьюстон вошел, сияние вспыхнуло и разгорелось так сильно, что Йойо захотелось зажмуриться. Щелкнул выключатель, и под потолком зажглась лампочка, но ее свет не мог заглушить золотое мерцание, затопившее комнату.

— Ох, привет! Вы что в потемках сидите? — Хьюстон, радостно заулыбался, увидев Птицу. При этом точно такой же, как у нее теплый, золотистый свет прозрачным облаком, окутывал всю его фигуру. Они были словно две части одного целого.

— Да вот, — Птица встала и, облегченно вздохнув, сделала шаг ему навстречу, — заболтались немного с Йойо. Я хотела у тебя расписание спросить. Растяпа, опять переписать забыла.

Хьюстон снял куртку и повесил ее в шкаф. Спросил, все также радостно сияя:

— Давно ждешь?

— Нет, — Птица помотала головой. — Не очень.

— Сейчас найду. — Он забросил под кровать рюкзак. — Может останешься, чай попьем. У Йойо еще с прошлого раза вкусняшки где-то завалялись.

Хьюстон полез в тумбочку с книгами, а Птица, присев рядом на кровать и открыв лежащий на ней альбом, спросила:

— Покажешь, что сегодня рисовали?

— Конечно. — Хьюстон обернулся на Птицу, и они замерли, глядя в глаза друг другу.

— Птица, тебя Син не потеряет? — Йойо показалось, что его голос с трудом пробился сквозь плотное облако золотых искр, окутавшее две фигуры, заставив его болезненно поежиться.

— Нет, не потеряет, — не сразу откликнулась Птица. — Он на тренировке.

— Вот, — Хьюстон протянул Птице дневник, — переписывай пока. А я чаем займусь.

Йойо вновь почувствовал, как печаль темным грузом легла на сердце сдавив его своей тяжестью. А когда ему было грустно, из печали, словно бабочка из куколки, начинала рождаться песня:

— Как сходит снег под этим ярким солнцем…

Слова сами собой сплетались в узор из рифм. Он отказался от чая, и, взяв в руки гитару, начал негромко наигрывать, посматривая время от времени на ярко сиявших друзей.

…Прошла зима. Но снова снится мне,

чуть тронутая утренним морозцем

застыла лужа в тонком хрустале.

Я знаю точно, днем хрусталь растает,

вода исчезнет, и земля вздохнет.

Но в постижении тайны мироздания

мне это знание мало что дает.

Чуть тронутая утренним морозцем

застыла лужа в тонком хрустале.

Как сходит снег под этим ярким солнцем,

прошла зима, но снова снится мне…»

— Как песня называется? — спросила Птица. Она сидела за столом наискосок от Хьюстона, обхватив ладонями бокал, словно грела о его горячие стенки зябнувшие пальцы.

— Зеркала, — ответил Йойо, откинувшись назад и прикрыв устало глаза.

— Зеркала? А помнишь ты рассказывал, что где-то здесь есть зеркало, в котором можно свое второе я увидеть. Это правда? Оно существует?

— Нет, это сказка.

— Да? — подал вдруг голос Хьюстон, словно очнувшись от каких-то своих мыслей, — А мне кажется… Впрочем, не важно.

Он подвинул к Птице тарелку с шоколадным печеньем, оставшимся от ночных гостей, и сказал:

— Хотите, я вам одну сказку расскажу.

Птица энергично закивала головой. Йойо улыбнулся и, открыв глаза, с интересом посмотрел на приятеля.

— Было это очень давно, — начал свою историю Хьюстон, понизив голос и стараясь, чтобы речь его звучала нараспев, как у заправских сказочников.

— Постой, постой, — воскликнула Птица, — а название есть у твоей сказки?

— Ах, да! — улыбнулся Хьюстон. — Ковер. Так вот, было это в незапамятные времена. В одной далекой восточной стране в большом торговом городе проживал в окружении сотни слуг и сорока жен очень богатый человек. Сокровищ у него было припасено великое множество, но сердце у него было жестокое, а душа черствая, поэтому ничто так не радовало его, как только звон золотых монет. И жила в том городе, на самой его окраине, бедная девушка. Не было у нее золотых монет, но были золотые руки. И ткала она этими руками ковры прекрасней которых во всем свете не сыскать. Вот, прознал однажды богач про ее чудесное умение, и захотелось ему, чтобы соткала для него мастерица чудесный ковер. А он послал бы этот ковер эмиру в подарок, чтобы тот, коли придется ему по душе такой дар, сделал его своим советником. Ну или еще какую выгодную и не хлопотную должность дал.

Тем более, что скоро в той стране большой праздник ожидался — день рождения любимой жены эмира. Вот только отказалась девушка для богача ковер ткать, за жестокость его, о которой слава дошла до самых окраин. Рассердился богач, велел мастерицу силком во дворец к нему привести. Запер он ее в комнате с крепкими решетками на окнах и сказал:

— Не выполнишь мое повеление в срок, велю твою единственную козу зарезать и собакам моим мясо скормить!

Залилась тут девушка горькими слезами. Была эта козочка для нее — душа родная. Она с ней в холод согревалась, в печали утешалась, молоком ее от голода спасалась. Каждое слово ее козочка понимала, все горести и радости разделяла.

— Хорошо, — молвила девушка. — Будь по-твоему! Сотку я ковер, только не успею в срок уложиться. Работы много, а сил у меня в неволе, без жаркого солнца, ясного неба, без цветов полевых и стен родных мало совсем.

— Знать ничего не хочу, — затопал богач ногами, — как сказал, так и будет. Стражу поставлю, чтобы тебе ни спать, ни есть не давали пока не будет все, что я повелел исполнено. Да смотри у меня, чтобы ковер был самый расчудесный, а не то не видать тебе больше ни козы твоей, ни ветра вольного, ни стен родных.

Сказал так и вышел, а дверь на замок запер. И вот случилось вскоре, что понадобилось ему отлучиться зачем-то срочно, а управитель его с лихорадкой слег. Стал богач думать, голову ломать, кому дом, да хозяйство доверить, пока он в отъезде будет. И решил тогда брата своего младшего позвать. Знал он, что брат его слыл человеком честным: сам монетки чужой не возьмет, и другим не даст на хозяйское добро покуситься. За богатством не гнался, жил себе тихо, мирно и незаметно в соседнем городе. Так что богач, хоть и вспоминал о нем иногда, но в гости никогда не звал, и в глубине души презирал его за такую простоту.

Послал он слуг за братом, а когда тот приехал, привел его первым делом в комнату, где мастерица в неволе томилась и говорит:

— Эта недостойная дочь своей матери, что мне перечить осмелилась, должна к сроку ковер соткать. Только уж больно она ленива и строптива. Так что не жалей ты для нее розог и палок, коли начнет негодная от работы отлынивать, на постели валяться, да всяких кушаний себе просить. Пусть на хлебе черством и воде сидит, чтобы помнила, кто она есть.

— Хорошо, — сказал брат. — Все исполнено будет. Поезжай спокойно. И пусть твой путь будет ровным, а погода благоприятной.

— Ну вот, — Хьюстон отхлебнул из кружки остывший чай, застенчиво улыбнулся глядевший на него во все глаза Птице, и продолжил. — Уехал богач. А брат его вошел к девушке и говорит:

— Слышала, что велено. Принимайся-ка за работу, а я посмотрю, как ты стараться будешь.

Поняла тут девушка, что юноша с таким же сердцем каменным, как и хозяин дома. Делать нечего. Вытерла она слезы, села за ткацкий станок, и нитка за ниткой узор выплетать принялась. А юноша с делами управившись, за работой ее стал приходить присматривать. Вот день она ковер ткет, ночь и снова день, и снова ночь. Без отдыха, да без сна, совсем изнемогать стала. А время резво бежит, как скакун под эмиром. А ковру тому конца края не видать. Не успеть ей никак к сроку. И силы кончились, утекли как вода из разбитой чаши. Упала она на каменный пол своей темницы и чувств лишилась.

Много ли, мало ли времени прошло, открыла девушка глаза и видит: лежит она на постели, а у станка стоит юноша и нитка за ниткой ковер ткет.

— Что ты делаешь? — спрашивает она его.

— Если в срок не управимся, — отвечает юноша, — то ни мне, ни тебе не сдобровать. Поэтому отдыхай пока, сил набирайся, а я поработаю.

— Да разве ты умеешь? — удивилась девушка.

— Пока на тебя смотрел, научился.

Так и пошло у них дело. И вот чудеса, ковер тот словно сам собой расти стал да расцветать узорами дивными, невиданными. Так что, к приезду богача все уже готово было. Посмотрел он на ковер и воскликнул:

— Ах, красота какая! Аж смотреть больно! Проси у меня, брат, что в награду хочешь за усердие свое!

— Да не нужно мне ничего — отвечает брат — вот если только мастерицу отдашь. Хочу я, чтобы она мне для невесты моей ковер соткала. Чтобы я, как велит обычай, мог ей под ноги его постелить. Чтобы жизнь у нас была долгая и счастливая.

— Забирай, — говорит богач, а сам думает, — лучше этого ковра на свете ничего быть не может. А мастерица та все равно зачахнет скоро. Вон какая бледная стоит и не дышит почти.

Не стал юноша больше медлить, посадил на коня девушку, да в обратный путь отправился. Весь день они ехали, притомились. А как ночь пришла, стали в чистом поле на ночлег устраиваться. Говорит тут юноша:

— Что же мне делать с тобой. Чтобы ты, когда меня сон сморит, домой не сбежала. Ни дверей здесь нет, ни замков, ни решеток! Видно, придется тебя всю ночь самому держать.

Обнял он ее и уснул. И так крепки были его объятия, что пока солнце не встало, да не проснулся юноша, не могла девушка рук его разнять и на волю вырваться. Поутру они снова в путь отправились и к вечеру уже в доме у юноши были. Маленьким был тот дом и бедным, однако нашлась в нем комната для девушки, где она поселилась и за работу принялась. Вот только видит юноша, что девушка с каждым днем все печальней делается. И даже любимая козочка не могла ее развеселить, никакие лакомства не радовали. Как только не пытался развлечь ее юноша, все напрасно: чем ближе к завершению работа, тем бледнее и прозрачнее девушка делается, словно вся красота и сама жизнь ее в ковер переходит. Закончила она его и отдала юноше. И был тот ковер таким прекрасным, как будто, ее душа в нем, в его узорах немыслимых засияла. Долго смотрел на него юноша, потом говорит:

— Все ты сделала, как я просил и свободна теперь, можешь идти куда хочешь. Нет у меня богатства большого, только руки и сердце, нечем мне за работу твою заплатить, но что ни попросишь — сделаю, коли будет это в моих силах. Только надо тебя сначала лекарям показать, чтобы немощь твою исцелили.

— Нет, — говорит девушка, — не помогут мне лекари с их снадобьями, на исходе силы мои и недолго мне на солнечный свет любоваться. И не нужны мне ни серебро, ни золото. Только есть у меня одна просьба. А уж по силам она тебе или нет, сам решай. Позволь мне, перед тем как расстанемся, на невесту твою посмотреть.

— Хорошо, — отвечает юноша, — это проще простого исполнить. Ложись спать, а утром я отведу тебя к ней.

Вот ночь прошла. Пришел, как обещал, юноша за гостьей своей. Да только она так ослабела, что встать не может. Поднял он ее тогда на руки, вошел с ней в свою комнату и говорит:

— Вот смотри на невесту мою. Нравится она тебе?

— Где же невеста твоя? Ведь здесь нет никого, — удивилась девушка.

— Да вот же она, — отвечает юноша. Подошел он к зеркалу, опустил перед ним девушку и, как по обычаю положено, у ног ее чудесный ковер раскинул. Засмеялась девушка, на ковер босыми ногами встала, и в тот же миг все силы и красота к ней вернулись.

Хьюстон замолчал и, неловко двинув рукой, расплескал чай из чашки, тут же покраснел и потянулся за полотенцем. Но Птица, перехватив его руку, спросила с нетерпением:

— Ну, а дальше то, что было?

— Да ничего, кончилась сказка.

— Сам что ли придумал? — Йойо посмотрел на Хьюстона и покровительственно улыбнулся, словно довольный успехами своего ученика наставник. — Какой ты у нас затейник, однако!

— Да нет, где мне! — Хьюстон застенчиво заморгал и опустил глаза. — В книжке одной прочитал. Понравилась просто. Подумал, может вам тоже интересно послушать будет.

Он замолчал и снова погрузился в задумчивость, бросив перед этим быстрый взгляд на Птицу.

— А вот у меня в детстве любимая книжка была, — подала голос Птица. — Она и сейчас есть, у тети. Старая уже, но целая, все странички на месте, только края обтрепались. Ее еще моя бабушка купила своим дочкам, тете и ее сестренке, моей маме, когда они только читать учились. Они ее тоже очень любили. Наверное, поэтому она и сохранилась. Я, когда домой приезжаю, всегда ее заново перечитываю. А когда маленькой была, я помню, мне тетя ее перед сном читала. Ну, когда могла это делать… Когда у ней голова не болела. А я такая глупая была! Нарочно почитать просила. Казалось, она так смешно слова произносит. И немного страшно, от того, что она тогда все роняла и качалась, как будто вот-вот упадет.

Глава 23 Сказка, рассказанная Птицей

Птица немного помолчала, глядя широко распахнутыми глазами в прошлое, потом моргнула, пробуждаясь от его далеких видений и продолжила, взглянув на Хьюстона. Он сидел, подперев голову руками, и слушал ее очень внимательно.

— Книжка небольшая, всего одна сказка. Называется «Почему у снегиря красная грудка». И на обложке нарисованы зимний лес и девочка на поляне стоит. Я ее так часто читала, что наизусть запомнила. Не всю, конечно, а те места, которые особенно понравились. Вот, если хотите, расскажу.

Она снова посмотрела на Хьюстона, так, как будто они были здесь одни, и она только у него спрашивала разрешения. И у Йойо возникло чувство, что Хьюстон и Птица, сидят, держа друг друга за руки. Хотя, он ясно видел, что это было не так. Хьюстон молча кивнул Птице и улыбнулся. И это чувство у Йойо усилилось, ему даже захотелось вмешаться и прервать эту связь. Вот только, разве он имел на это право?

— Начинается она так. — Птица отвела, наконец, взгляд от лица Хьюстона, и принялась рассказывать. — В одной далекой-далекой стране, там, где снег и морозы держат мир в своем плену большую часть года, и где темными ночами метели и вьюги поютсвои волчьи песни, жила девочка. Звали ее Тинтин. Так звали ее друзья, лесные птицы, которых она кормила и согревала, когда в лес приходила суровая и студеная зимняя пора. А как звали ее на самом деле, не помнила даже она сама. Жила Тинтин одна в старой бревенчатой избушке в самой чаще большого дремучего леса на маленькой, окруженной со всех сторон высокими могучими соснами опушке. Часто по ночам в соснах тревожно гудел ветер, и тогда Тинтин казалось, что в его неистовом вое слышатся то жалобные, то сердитые голоса. Они то звали ее куда-то, то грозили, то смеялись страшным недобрым смехом, то стонали и плакали. В такие ночи Тинтин долго не могла сомкнуть глаз и все думала про своих родителей. Про то, где они сейчас и что с ними случилось. Родители Тинтин пропали уже очень давно, пошли однажды в лес, может за дровами, может на охоту, и не вернулись. Долго ждала их Тинтин. Да так и не дождалась. Осталась она совсем одна, и только друзья — лесные птички утешали ее своим щебетом и песнями. И вот однажды разразилась в лесу ужасная снежная буря. Весь день и всю ночь завывали в соснах дикие голоса. А уже под утро, когда успокоился, устав носиться по лесу лиходей-ветер, послышались Тинтин в наступившей вдруг тишине голоса ее родителей. Они звали ее откуда-то издалека.

— Я иду, — закричала им в ответ девочка, — я уже иду!

Вскочила она со своей уютной лежанки, накинула легкую серую шубку, которую сшил для нее отец, повязала на голову теплый пуховой платок, связанный руками матери, спрятала маленькие ножки в большие старые валенки и отправилась искать своих родных. К тому времени все тропинки в лесу засыпал густой снег, и замела своим ледяным подолом вьюга. Но Тинтин была очень храброй и очень любила своих родителей. И ее не пугали ни снег, застилавший ей глаза, громоздивший у нее на пути высокие сугробы, ни мороз, сердито щипавший ее за щеки, коловший ее ледяными иглами сквозь одежду, ни ветер, сурово толкавший ее назад, сбивавший с пути, зловеще свистевший ей в уши: никого не спасешь, лишь сама пропадешь… Тинтин согревала мысль о близких, о том, что возможно, они думают о ней в эту минуту, ждут ее помощи. И она бесстрашно шла все дальше и дальше, через глубокие овраги, крутые скалы, сквозь дремучую чащу. Она звала маму и папу, но ее тонкий и слабый голос заглушал лихой разбойничий свист ветра. Долго блуждала Тинтин, пытаясь отыскать следы своих родителей, но все было тщетно. И как ни была она отважна и терпелива, как ни пыталась сопротивляться напору ветра, мороза и снега, они почти одолели ее. Ведь была Тинтин еще очень мала, а лес суров и огромен, и хозяйничала в нем зима. Он был ее законной вотчиной, а девочка пыталась бросить ей вызов. Да как она посмела! Вместо того, чтобы, трепеща от страха, жаться ближе к горячему очагу в своей убогой хижине, все шла и шла наперекор вьюгам и морозу — верным слугам зимы.

Рассердилась зима, разбушевалась, такую метель наслала, что померк белый свет, и не осталось в нем ничего, кроме сплошной снежной круговерти. Так и сгинула бы в ней Тинтин, но спрятала от бури отважную девочку, милосердно прикрыла своими широкими колючими лапами старая раскидистая ель. Целый век жила она на свете, много видела зим, много весен прошумели бурными ручьями у ее корней, много раз летнее солнце ласкало своими горячими лучами ее острую макушку, много молодых и уже не очень молодых елей, ее деток, росло и зеленело вокруг, радуя и веселя ее сердце. Была ель мудрым и добрым деревом, но и она не могла помочь Тинтин в ее беде, не могла ничего рассказать ей о родителях, лишь скрипела жалостно ветвями, да стонала горестно над ее несчастной судьбой. Когда стихла метель, выбралась девочка наружу из елового шалаша, поблагодарила свою спасительницу. Вот только идти ей было некуда. Заледенело сердце у Тинтин, устало биться, опустились руки, закрылись глаза, совсем не осталось сил, чтобы дальше сражаться с морозом и ветром. Заплакала Тинтин и стала прощаться с белым светом. Но вдруг услышала, как позвал ее чей-то звонкий, тонкий голосок: Тинтин-Тинтин! И снова: Тинтон-Тинтон!

Открыла Тинтин глаза, видит, сидит на еловой ветке маленькая птичка и крылышками взмахивает. Перышки на спинке и крылышках пестренькие, а на голове и грудке — серенькие, глазки — черные, блестящие, как бусинки, смотрят на нее, а острый клювик выговаривает: Тинтин — Тинтон! Перепархивает птичка с ветки на ветку, зовет девочку за собой. Побежала за ней Тинтин, откуда только силы взялись. Долго шла она за своей крылатой спутницей по заснеженной чащобе, и вдруг стала Тинтин замечать, что лес поредел, стал прозрачным и светлым. Деревья больше не цепляют ее колючими ветками, не сбивают с ног торчащими корнями. Дружелюбно шелестят они ветвями, на которых с изумлением и радостью увидела Тинтин набухшие почки. На глазах у нее пробивались наружу острые как птичьи клювики кончики молодых листьев, и расправляясь начинали светиться изумрудной зеленью. Потеплело, и вскоре услышала она журчание и плеск быстро льющейся воды. А дорогу ей то и дело стали преграждали неширокие, но бурные и говорливые весенние ручьи. На проталинах под деревьями в густой мшистой зелени ярко сияли россыпи белоснежных жемчужин с дивным ароматом — лесных ландышей. Незаметно, снег совсем исчез. И теперь Тинтин шла по упругой, густой, влажной от росы траве, через поляны, сплошь усыпанные цветами, над которыми деловито жужжали шмели и порхали крупные пестрые бабочки, через древесную чащу, где тени были легки и прозрачны.

Солнце просвечивало сквозь молодую листву, и Тинтин казалось, что множество озорных зеленых и золотых солнечных зайчиков с тихим смехом, вторившим звонким птичьим трелям, резвится вокруг нее, кувыркается в траве и кронах деревьев. Так и шла Тинтин, любуясь красотой необыкновенного леса. Совсем не чувствовала она усталости, а напротив было ей как никогда хорошо и спокойно. И казалось, что сам чудесный, напоенный ароматами трав и цветов, воздух волшебного леса дает силы, так что не хотелось ни пить, ни есть, а только идти все дальше и дальше по едва заметной в густой высокой траве тропинке. И если останавливалась иногда Тинтин, то только затем, чтобы лучше рассмотреть какой-нибудь чудесный цветок или окунуть руки в прохладную и чистую, словно горный хрусталь, воду лесного ручья, послушать его веселое, словно песня, журчание.

Когда солнечный свет стал меркнуть и в тени деревьев начали просыпаться сумерки, тропинка привела Тинтин на просторную зеленую опушку, в самой середине которой возвышался большой красивый дом, а на его крыльце, держа друг друга за руки, стояли ее мама и папа. Они бросились к ней, радостно и громко повторяя ее имя, и Тинтин, сама не своя от счастья, побежала к ним навстречу. Родители привели Тинтин в дом, и когда немного утихло волнение, она спросила, что это за место, и почему они не вернулись к ней. Папа и мама стали целовать и ласкать Тинтин, пока печаль, что неотлучно жила в ее сердце совсем не исчезла, не растаяла как снег под жаркими солнечными лучами.

— Это — Зачарованный лес, — поведали они ей. — А владеет им Золотой всадник. И даже ночи здесь полны света. Луна словно добрый друг смотрит с небес на спокойно спящую землю. Необыкновенно яркие и крупные звезды шлют сюда свой волшебный серебряный свет, прогоняя ночные страхи. В траве и среди деревьев сияет множество светлячков. Так, что кажется, земля стала небом, а звезды ожили и танцуют, радуясь и веселясь.

Родители сказали, что они заблудились в лесу, попав в снежную бурю. А сюда их привел солнечный луч. Когда они совсем выбились из сил и потеряли надежду, озорным золотым зайчонком появился он перед ними и поскакал вперед, показывая дорогу. И было им тут очень хорошо, но они все равно грустили, потому что и днем, и ночью думали о своей бедной маленькой дочке, которая осталась совсем одна, и некому было о ней позаботиться. Часто бродили они по Зачарованному лесу и звали ее, но в ответ слышали только птичье пение. Но ее мама и папа продолжали звать Тинтин, надеясь, что когда-нибудь легкокрылый ветер донесет до нее их зов.

Тинтин осталась с родителями и была очень счастлива. Все лесные обитатели, звери и птицы, полюбили ее и часто приходили на опушку, где стоял их новый дом. Они рассказывали ей увлекательные истории и сказки, открывали секреты Зачарованного леса, вместе играли и веселились. А еще она помогала маме и папе ухаживать за волшебным лесом, а вечерами часто сидели они на крыльце и, тесно прижавшись другу к другу, любовались чудесным танцем светлячков.

Но вот, как-то раз прилетела к их дому птичка, что вывела ее из зимнего леса и рассказала, как плохо приходится ее прежним друзьям. Пришла к ним зима такая лютая, что померкло в небе солнце, спрятала его зима за угрюмыми снеговыми тучами, а сама воцарилась в лесу на вечные времена и грозит всем погибелью. Видно, совсем забыло про них солнце, и некому помочь им в беде, некому с зимой справиться. Опечалилась Тинтин, заплакала от жалости к своим друзьям, побежала в Зачарованный лес и попросила солнечных зайчиков, что резвились в траве, проводить ее к Золотому всаднику. Поскакали солнечные зайчики по тропинке, привели ее к дому Золотого всадника. Стоял дом тот на скале посреди Зачарованного леса. И была эта скала такой высокой, что не видно было ее вершины.

— Как же мне наверх подняться, как найти Золотого всадника! — воскликнула Тинтин и вновь заблестели на ее глазах слезы.

— Не плачь, — сказала птичка, — я помогу тебе. Вот возьми мое перышко и вплети себе в волосы.

Так и сделала Тинтин. В ту же минуту обернулась она птицей и стрелой взмыла вверх. Долго летела Тинтин, и чем выше поднималась, тем жарче горело в ее душе желание помочь своим друзьям, сразиться с зимой, освободить лес от снежного плена. Встретил Тинтин на пороге своего сияющего дома Золотой всадник, выслушал ее просьбу, засмеялся весело и беспечно. И тут же вспыхнули в синеве неба, радостно запрыгали, закружились в ослепительном хороводе вокруг Тинтин совсем юные, только что рожденные, солнечные зайчики. Покружились и разлетелись кто-куда. А Золотой всадник спросил:

— А не страшно тебе будет? Ведь ты так мала и слаба?

— Пусть так, — сказала Тинтин. — Пусть я мала и слаба, и сердце у меня порой трепещет от страха, но я не могу бросить своих друзей в беде. Помоги нам, Золотой всадник!

Вновь засмеялся Золотой всадник и ответил:

— Лети, Тинтин, на помощь своим друзьям! Пусть знают они, что не забыло о них солнце, что не вечна зима. Вслед за вьюгами и буранами придет весна, согреет их своим теплом, порадует светом. Будь крылатой вестницей солнца!

И чтобы сразу было видно, чья Тинтин посланница тронул Золотой всадник ее грудку золотым лучом и заалела она, заполыхала жарко как горячее, любящее сердце Тинтин. Так, что кто ни взглянул бы на нее, сразу становилось ему радостней и теплее. С тех пор, как только начинали волчьими голосами петь в лесу снежные бури да трещать по ночам морозы, вновь прилетала к своим друзьям Тинтин, и отступала перед ней зима, смягчала свой нрав, вспоминая, что есть на свете то, что сильнее стужи и вьюг, сильнее всей ее ледяной мощи.

Закончив говорить, Птица подняла на Хьюстона ярко блестевшие глаза. Щеки ее порозовели, она помолчала, давая улечься волнению, а потом застенчиво и очень тихо спросила у него:

— Я не очень плохой рассказчик?

— Ну что ты! — горячо откликнулся Хьюстон. Он немного подался вперед и накрыл своей ладонью ее руку, слегка пожал, как будто хотел подбодрить. При этом покраснел, но скорее не от смущения, а от удовольствия. — Замечательная сказка. И рассказываешь ты очень хорошо. Я бы слушал и слушал.

Йойо вдруг выразительно закашлял, напоминая о себе. Хьюстон и Птица, увлеченные друг другом не сразу обратили внимание на его кхеканье, и Йойо снова громко прочистил горло, издав при этом звук похожий на хриплое петушиное пение. Лицо у него стало мечтательным и несколько отстраненным. Он улыбнулся в предвкушении и произнес:

— Ну что ж, видно пришла моя очередь сказку рассказывать. Слышь, Птица! Ты вроде как про зеркало хотела историю послушать?

Птица не сразу кивнула, а Хьюстон, неохотно отпустив ее руку, посмотрел на Йойо, незаметно передернув плечами. Ему показалось, что от темного, едва прикрытого узкой шторой окна, легким шепотом пролетел сквознячок, царапнув его шею ледяным коготком, и всколыхнул густые тени, притаившиеся в углах. Он подумал, что, если бы сейчас в комнате вместо электрической лампочки горела свеча, ее пламя непременно бы дрогнуло. Словно в ответ на эти мысли лампочка под потолком несколько раз мигнула в своем простеньком белом плафоне. Он невольно посмотрел наверх, потом на Йойо и Птицу. Но кроме него никто больше не обратил на это внимания.

Глава 24 Сказка, рассказанная Йойо

— Так вот, детишки, — начал Йойо, немного поерзал, удобнее устраиваясь на кровати, сложил на гитару руки и снова откашлялся, окинув Хьюстона и Птицу многозначительным плутовским взглядом. — История эта случилась очень давно. Так давно, что даже внуки тех, кто помнил ее от своих прадедов, успели состариться и позабыть о ней. В одном почтенном семействе у молодой супружеской пары родились близнецы. Однако, братья, хоть и были близнецами, совсем друг на друга не походили. Вот только никто этого не замечал, потому что внешне, они, как и положено близнецам, выглядели совершенно одинаково. Шли дни, младенцы росли и крепли. А на их первые именины фея-крестная подарила братьям зеркало. Волшебное зеркало. Это ведь сказка, как мы помним. А в сказках, так уж повелось, нет простых зеркал, только чудесные. Да и не в обыкновении фей-крестных одаривать своих подопечных предметами из обычных магазинов. (Перед коллегами неудобно: все равно, что свою профнепригодность признать. Попробуй только отделаться от крестника какими-нибудь простыми погремушками из детского отдела, хоть даже самого лучшего да дорого. Сразу слухи пойдут разные, домыслы, пересуды. Особенно опасалась фея-крестная одного очень ехидного волшебника: попади к нему на язык — так ославит, что вмиг заслуженного фейского звания лишишься.) Так что наша добрая старушка уж постаралась, хоть и непросто ей было. Пришлось задействовать кое-какие старые связи и знакомства. В общем, раздобыла она, самый что ни на есть, волшебный предмет.

— Странный подарок, — подумали между тем родители братьев, которые ждали от крестной все же большего здравомыслия и практичности. Ну что с них взять! Люди они были хоть и порядочные, но простые, и не подозревали, что на самом деле живут в сказке. Не замечали этого, как обычно не замечаем мы сна, пока не проснемся. Впрочем, они не стали расстраивать пожилую женщину своими претензиями, а только сдержанно поблагодарили, вовремя вспомнив, что та хоть и слыла чудачкой, вреда никому не делала, а напротив всегда помогала, и была у молодых супругов единственной родственницей.

Зеркало убрали в дальнюю комнату и благополучно о нем забыли. Тем более, что и сама фея-крестная не знала в чем его волшебность выражалась, но подозревала, что до поры до времени лучше это не выяснять. Как-нибудь потом сами разберутся, благоразумно посчитала она. Между тем мальчики подрастали и как все детишки в их возрасте больше всего любили бегать по дому, озорничать и играть в разные игры. А самой любимой среди тех забав были прятки. Благо, что дом, в котором жило семейство, был большой и старинный, достался супружеской паре от одного очень дальнего родственника. Настолько дальнего, что о его существовании ни муж, ни жена не подозревали, пока он не преставился и не осчастливил их наследством. Причем кому именно он приходился родственником так и не выяснили. В доме том имелось много укромных уголков. Но скоро братья изучили все потайные местечки и уже без труда находили друг друга. Так что игра эта им наскучила. Забросили они прятки, и нашли себе другие занятия.

Но вот однажды, скучным и дождливым осенним вечером, когда родители близнецов ушли в гости к фее-крестной, а все книжки были перечитаны и игры переиграны, решили они вспомнить свое старое увлечение. Первому прятаться выпало старшему из близнецов, тому, кто родился минут на пять раньше брата, и потому считался среди них главным. Встал тогда младший лицом к стене, между окном, что выходило в заросший травой сад, и большим книжным шкафом, закрыл покрепче глаза и стал, как было уговорено, считать до ста. Досчитал и пошел искать брата. Искал-искал и не нашел. По всему дому пробежал, все шкафы проверил, все двери открыл, под всеми кроватями посмотрел — нет никого. Еще раз все укромные местечки обследовал — нет брата и все тут. Пусто в доме и тихо, только слышно, как дождь барабанит по крыше, да шумят на ветру деревья…

От резкого стука в дверь все вздрогнули, а Йойо прервав рассказ, крикнул:

— Открыто.

В комнату вошел Синклер и, окинув компанию настороженным взглядом, спросил с вызовом, пряча за ним вдруг охватившее его смущение:

— Не помешал?

Хьюстон промолчал, лицо его застыло в показном бесстрастии. По решительно сжатым губам, было видно, что он не произнесет в ответ ни слова. Может, надеялся, таким образом избавиться от внезапного и крайне нежелательного визитера. Сцепив под столом руки, он напряженно уставился на лужицу чая на столе похожую на кривую карнавальную маску. Но пока молчание не затянулось и не стало совсем уж неприличным, Йойо сказал:

— Нет, не помешал. Проходи. Мы здесь сказки рассказываем.

— Страшные? — ухмыльнувшись, спросил Син. Он присел напротив Птицы, постаравшись принять непринужденную позу, и пристально взглянул ей в лицо. Птица только сдержанно улыбнулась ему и ничего не сказала.

— Кто какие знает, — снова ответил Йойо и, беря на себя роль радушного хозяина, предложил. — Чай будешь?

— Нет, спасибо. Сыт по горло. — Син перевел взгляд на Хьюстона и недобро прищурился. — И кто же здесь главный сказочник?

Хьюстон встретил взгляд Сина спокойно, пожалуй, даже чересчур спокойно. Хотя плечи его напряглись. Он выпрямился и поднял голову, но так и не проронил ни слова, только подумал про себя с горечью: «Принесла же его нелегкая!». И когда Син нехотя, словно с усилием, отвел взгляд, вновь опустил глаза и уставился на свои руки.

— Наверное, ты будешь, — вдруг рассмеялась Птица. — Вот только Йойо закончит, а мы с Хьюстоном уже рассказывали.

Ее смех немного разрядил обстановку, которая с приходом Синклера стала вдруг ощутимо тяжелой и душной, как перед близкой грозой, и Йойо продолжил:

— Так вот. Искал-искал один брат другого и никак не мог найти. И стало ему вдруг очень неуютно. Словно холодный осенний ветер пробрался украдкой в дом, засвистел ледяными сквозняками, так что дрожь пробирала. Стал он звать брата, но никто не откликался. Лишь за дверью одной из комнат раздался легкий звон, как будто кто-то трогал хрустальные и серебряные струны на волшебной виолончели. Заглянул он туда и увидел зеркало, которого раньше не замечал. А не замечал, потому что стояло оно там уже очень давно, было пыльное и все в паутине. И комната эта была даже не комнатой, а скорее чуланом, где хранились разные ненужные в хозяйстве вещи. Но сейчас зеркало сразу бросилось ему в глаза, потому что шло от него необыкновенное сияние. Подошел он тогда поближе и заметил, что кто-то стер с зеркала пыль и смахнул кружевную паутинную накидку. Взглянул он на свое отражение и ничего не увидел, такой шел от зеркала свет. Удивился младший брат, захотелось ему об этом чуде старшему рассказать. Выбежал из комнаты и тут вспомнил, что тот подевался куда-то.

— А может он на улицу выскочил? — подумал младший. — Спрятался там, чтобы меня напугать.

Но никто не стоял за дверью, что вела наружу, никто там не прятался. Только струи дождя колыхались как ветхий серый занавес, стучали о крыльцо тяжелые ледяные капли, да промозглая тьма караулила у порога. Долго вглядывался младший в ночную мглу, продрог совсем, но так никого и не высмотрел. Закрыл он дверь, обернулся и вздрогнул. Стоит его брат на лестнице и хмурится, на него глядит.

— Ты где был? — закричал обрадованно младший. — Я тебя везде искал!

Ничего не сказал старший, повернулся и ушел наверх, в свою комнату. Заперся там и сидел закрывшись, пока родители из гостей не вернулись. А младший так расстроился, что брат с ним разговаривать не хочет, что и думать про зеркало забыл. Все гадал, чем он его обидел. А наутро старший как ни в чем не бывало опять стал с младшим шутить да смеяться, проказы всякие придумывать. Только с тех пор нет-нет да исчезнет вдруг куда-то. Вроде только что здесь был, в соседней комнате и вот — уже нет нигде. А как появится — молчит, так что слова из него не вытянешь.

Пришла зима, снежная и вьюжная, сугробов намело по самую крышу. То-то было радости в них барахтаться, да на санях съезжать. Да только старший все больше дома отсиживался, пока младший с друзьями на улице снежные крепости штурмовал. Друзья были под стать братьям — озорные да бесшабашные. Как-то раз поспорили они, кто из них сможет целый снежок съесть. Младший в азарте самый большой комок скатал и давай его уминать. Еще и шутил, перед приятелями красовался — мое мороженое слаще вашего. Посмеялись озорники, а на следующий день все по домам остались, горькие микстуры пить, да колючими шарфами горло кутать. А хуже всего Младшему пришлось — совсем голоса лишился, даже сипеть не мог. Ни есть, ни пить, лежал под толстым одеялом да вздыхал. Старший рядом сидел, утешал его как мог. А потом и говорит: ты поспи, а я скоро приду. И ушел.

Лежал-лежал младший, не спится — скучно, тоскливо, еще и горло болит, хоть плачь. Выбрался он из постели и пошел брата искать. С ним рядом все же полегче было, повеселее. Прошелся по дому и услышал вдруг за дверью одной из комнат вроде как разговор. А дома на ту пору, кроме них двоих, не было никого. Родители по делам ушли. Кому с кем разговаривать? Приоткрыл он дверь, заглянул в ту комнату и вдруг вспомнил, что видел здесь зеркало странное. И сейчас оно там же стояло, только свет от него никакой ни шел. Подошел Младший поближе, посмотрел на свое отражение. Стоит там мальчишка в голубой пижаме, бледный, как привидение, лохматый, горло колючим папиным шарфом замотано, глаза красные, слезятся. И весь пылью покрыт. Взялся он тогда за кончик шарфа, чтобы зеркало от пыли почисть. Дотронулся до стекла и вдруг почувствовал, что нет никакого стекла, а рука его провалилась куда-то. А куда непонятно. Испугался младший, руку отдернул. Ничего, целая рука. Его собственная. Снова ладонь к стеклу приложил. И снова будто за штору руку сунул. Такое его тут любопытство разобрало. Была ни была думает! Взял и нырнул туда головой. Темно, ничего не видно, только свет вдали еле брезжит, как огонек болотный. Так и манит, так и зовет. Потянулся вперед Младший, чтобы разглядеть получше, что это там светится, да о раму споткнулся и весь туда ухнул. Даже коленки зашиб. Встал, огляделся, коленки потер, чтобы не саднили. Темнота кругом, только прежний огонек вдали светит. Пошел туда Младший, хоть и страшновато ему было. Да только куда деваться. Назад дороги не было, сколько не шарил он руками, все пусто было. Исчезло зеркало.

Идет он и чувствует дорога под ним ровная, ни кочек тебе, ни ям. Хорошо шагать, легко, только немного скучно. Не видно ведь ничего. Долго он шел, может неделю, может год, а может всего минут пятнадцать. И дошел, наконец, до огонька. Видит не огонек это болотный, а девочка, сидит на скамеечке вроде садовой и ногой болтает. А сама светится, так что не разглядишь, какая она с виду, красивая или нет. Да и неважно. Она посмотрела на Младшего и засмеялась радостно, будто только его и ждала. Младший так удивился, что даже поздороваться забыл, только стоял и таращился на нее как на диво какое-то. А девчонка ничего, не обиделась. Сама с ним поздоровалась.

— Ну, здравствуй, — говорит, — особенный мальчик!

— Особенный? Почему ты меня так назвала? Что такого во мне особенного? — поразился Младший. И спохватившись, сказал: — Здравствуй, конечно.

А светящаяся девочка ответила:

— Разумеется особенный! Сам подумай, разве у всех есть феи-крестные.

— Да разве моя крестная — фея? — снова удивился Младший.

Рассмеялась девчонка так звонко, что смутился вдруг Младший.

— А как бы иначе ты попал сюда! Ведь, это она вам волшебное зеркало подарила.

— Так ты ее знаешь? — спросил Младший.

— Кому, как не мне ее знать!

Девочка посмотрела на Младшего, и тот вдруг заметил, что глаза у нее — цвета молодых незабудок или ясного апрельского неба, какое бывает погожим утром.

— Разве ты не узнаешь меня? Ведь, это же я, твоя крестная!

— Да как такое может быть? — воскликнул Младший. — Моя крестная уже бабушка, а ты — нет. Она уже старая, а ты еще совсем девчонка!

И подумал про себя, к тому же довольно нахальная девчонка!

— Это потому, что ты видишь меня в прошлом. Видишь меня прошлую. Такой, какой я была в детстве.

— Ну и как все это понимать? — спросил Младший, сел рядом с девчонкой на скамейку и вдруг еще кое-что вспомнил. — И почему у меня горло совсем не болит? Я может, тоже стал прошлым, каким был до болезни?

— Нет, — покачала головой девочка. — Ты самый настоящий. А понимать это совсем просто. Мне столько лет сколько тебе сейчас. Чтобы тебе со мной интересней было. Ведь ты бы не стал с бабушкой разговаривать. Стоял бы и ждал, что она тебе скажет. А сам бы молчал, только хихикал про себя: что, мол, бабушка понимает. Совсем ведь старенькая. А я только снаружи старая, а на самом деле совсем нет. И горло не болит, потому что ты этого не хочешь.

— Ну да! Скажешь тоже! Как будто, я раньше этого не хотел, а оно все равно болело. Почему?

— Потому что только глупые мальчишки едят снег! — засмеялась девчонка. И Младший тоже засмеялся, решил, что не стоит обижаться. Ведь она была права.

— Да и потом, ты сейчас в особенном месте. Здесь будет только то, что ты захочешь.

— Ну да! Все, что захочу?

— Попробуй.

— Хочу, хочу… Почему я ничего не хочу?

— Потому что здесь будет только то, что ты действительно хочешь. То, что тебе действительно необходимо. Ты захотел заговорить со мной, и вот мы разговариваем, и горло у тебя не болит. И этого пока для тебя достаточно.

— Чудеса, да и только! — сказал Младший, посмотрел по сторонам и снова спросил. — А здесь что, всегда так темно и скучно?

— Скучно? — удивленно переспросила молодая фея-крестная. — Тебе разве скучно?

— Пока нет, — откликнулся мальчик и неожиданно с удивлением понял, что ему на самом деле не было скучно. А напротив было очень приятно сидеть рядом с этой девчонкой с такими красивыми голубыми глазами, которая зачем-то прикидывалась его феей-крестной, старой и довольно скучной старушкой. А темнота вокруг была похожа на темноту кинозала, где вот-вот должен был начаться увлекательный фильм. Но он все равно упрямо сказал. — Но может стать скучно!

— Хорошо, — девочка вздохнула и покачала головой, словно хотела сказать, как же нетерпеливы и непоседливы эти мальчишки. — Давай еще поговорим.

— Давай, — охотно согласился Младший. — Значит, теперь, когда ты придешь ко мне в гости, ты опять будешь молодой?

Девочка грустно улыбнулась:

— Нет, конечно. Время моей юности прошло. Оно осталось в прошлом. Если бы только я владела временем, я бы все время была молодой. Не только в прошлом, но и в будущем. Но будущее не подвластно нашим желаниям.

— А чему оно подвластно?

— Поступкам. Нашим поступкам в настоящем. Ведь, на самом деле нам принадлежит только настоящее. И что ты совершишь в настоящем, то и будет твоим будущим. Но я не знаю, что нужно сделать, чтобы всегда оставаться юной и резвой, беспечной и веселой.

— Может как раз ничего и не нужно делать. Интересно, а если я буду лежать и ничего не делать? Не совершу никаких поступков, что тогда будет с моим будущим? Его может и вовсе не будет? Что ты на это скажешь?

Младший заерзал на месте. И девочка подумала, что это совершенно маловероятно, чтобы Младший долго ничего не делал, так долго, чтобы даже поставить под угрозу свое будущее. Она захихикала совсем как вредные девчонки-одноклассницы, когда Младшему особенно везло ляпнуть у доски какую-нибудь глупость. Но смех у голубоглазой девчонки был все же поприятнее, не такой ехидный и противный как у одноклассниц. Поэтому он снова не обиделся, а великодушно подумал: девчонка, что с нее взять! Хоть и рассуждает совсем по-взрослому. Наверное, умных книжек начиталась.

Девочка же похихикала и сказала:

— Скажу, что твоим поступком будет лежать и ничего не делать. А твоим будущим — превратиться в большого глупого увальня.

И снова захихикала. Тут Младший все же обиделся и сказал:

— Знаешь, что! Мне почему-то кажется, что ты меня обманываешь! Это не я, это — ты захотела со мной поговорить.

Девчонка всплеснула руками, хлопнула себя по коленкам и залилась звонким как весенний ручей смехом:

— Да ты не только особенный, ты еще и очень умный мальчик. Ну, конечно, я тоже хотела с тобой поговорить. Давно хотела. Даже позвала тебя однажды, и ты услышал меня. Только почему-то не стал разговаривать, подошел, посмотрел и убежал куда-то.

— Так это ты светилась тогда в зеркале? — догадался он вдруг. — Но я же не видел тебя, только яркий свет. Выходит, ты все время была здесь, в этом зеркале.

— Все время, — подтвердила девочка, а потом поправилась. — Только, здесь нет времени, нет настоящего времени. Время приходит сюда из вне, вместе с тобой. Ты приносишь его с собой, как аромат духов. Ведь ты живой и настоящий. Ты живешь во времени.

— А ты разве нет? Разве ты не живая и не настоящая? — Младший чуть-чуть поежился. Он немного боялся призраков. Хоть и храбрился иногда перед приятелями, что ему ничего не стоит заговорить с привидением, если только угораздит повстречать его. Но здесь не было приятелей, а была только красивая, он все-таки разглядел, что она была красивой, светящаяся девочка. И она ответила:

— Я тоже живая и настоящая, но только пока ты здесь, со мной. Пока ты делишь со мной свое время. А сейчас тебе пора уходить. Закрой глаза и сделай в любую сторону столько шагов сколько тебе лет. И окажешься дома.

— А что будет с тобой, когда я уйду? — забеспокоился Младший. Ему не хотелось уходить. Ему хотелось сидеть здесь с этой немного странной, но симпатичной девочкой. Или, еще лучше побегать с ней наперегонки. Он бы показал, как здорово это умеет, бегать наперегонки. Ей бы нипочем не удалось обогнать его. Если только он не поддался бы из великодушия, чтобы она не обиделась на него и не расхотела с ним дружить.

— Не беспокойся, со мной ничего не случится. Я просто стану волшебной. Немножко ненастоящей.

— А я смогу снова тебя увидеть? И… и как тебя зовут? Я не хочу называть тебя феей-крестной!

Девчонка поболтала в воздухе ногами, наклонилась вперед, как будто хотела соскочить со скамейки. Но не соскочила, а посмотрела на Младшего своими глазами-незабудками и сказала серьезно.

— Ты можешь сам дать мне имя, какое захочешь.

— Ух, ты! Можно, я буду звать тебя Светлячок?

— Ну, конечно, можно. Мне нравится это имя. А теперь иди. Тебе уже пора.

— Как мне найти тебя? И как я снова смогу попасть сюда?

Светлячок, так теперь звали девочку, ничего не ответила. Молча встала, подняла над головой руки и очертила ими овал, в полный свой рост. Овал тут же засеребрился и стал похож на большое зеркало. Девочка помахала Младшему рукой, улыбнулась, шагнула за край светящегося овала и сразу исчезла.

Оставшись один, Младший сделал как ему советовала девочка. Закрыл глаза. А когда открыл их оказался дома в своей комнате, на своей кровати, под теплым толстым одеялом. Горло было по-прежнему замотано колючим шарфом, но уже не болело, а только немного першило. И не успел он ни о чем подумать, как открылась дверь и вошел брат, хмурый и озабоченный.

— Ну как? — рассеянно спросил он Младшего. — Тебе уже лучше? Хорошо поспал?

— Да я не спал вовсе! — воскликнул Младший. — Слушай, что со мной приключилось.

Он схватил брата за руку и заставил сесть с собой рядом. Хотя тот, казалось, куда-то спешил и нетерпеливо поглядывал на дверь. Но Младший все же рассказал ему про зеркало и про светящуюся девочку. Старший выслушал, потом хмыкнул и сказал равнодушно:

— Да, здорово. Интересный тебе сон приснился.

— Да никакой это не сон был! Пошли! Сейчас сам все увидишь. — Он соскочил с кровати и потащил брата за собой к чудесному зеркалу.

— Вот, гляди! — закричал он, подбегая к зеркалу. Ткнулся в него руками и застыл изумленно, глядя на свое отражение.

— Ты поаккуратнее по стеклу стучи? — насмешливо сказал Старший. — А то расколотишь и влетит тебе от родителей. Ну что, убедился теперь, что приснилось?

— Нет, постой! Как же так, — чуть не заплакал от расстройства и досады Младший. Снова к зеркалу ладонь приложил, надавил на стекло еще и еще раз. Все напрасно — обычное зеркало, ничего чудесного. Так и ушел ни с чем. Вечером, не выдержал, снова прибежал. Постучал по стеклу осторожно, все его ощупал, ничего не изменилось.

Прошло несколько дней. Младший совсем поправился, снова принялся за учебу, с приятелями гулять и проказничать, родителям по дому помогать. Только, нет-нет, да и сбегает к зеркалу, проверить: может стало оно вновь волшебным. Нет не стало. Так что Младший уже и сам начал думать, что голубоглазая девочка, которой он имя дал, ему приснилась. Пришла весна. Пригрело солнышко, растаял снег. Тепло на улице, хорошо. А вот дома — не очень: холодно и неуютно, темно, хоть и свет горит, и видно, как солнце в окно светит. Светит, а в дом не заходит. И брат совсем как чужой стал. Смотрит иногда на Младшего, хмурится, будто не узнает. Стал угрюмым и раздражительным. Все отстань да отстань. А Младший не отстает:

— Что с тобой? Ну скажи мне? Ты же знаешь, я никому не разболтаю. Если ты натворил чего, вместе придумаем, как дальше быть. Как раньше придумывали.

То раньше было, когда они всегда вместе были и друг за друга — горой. А сейчас Старший будто и не брат вовсе, а чужой человек. А потом и вовсе беда случилась. Исчез однажды Старший. Как обычно, спрятался от брата и нет его нигде. Вот уже ночь подошла, родители забеспокоились.

— Как же так, говорят, что ты не знаешь, где твой брат? Вы же все время вместе. Не мог он уйти ничего тебе не сказав.

Хотел он ответить, что уж давно они не вместе. Да не стал, чтобы еще хуже родителей не расстроить. В свою комнату побежал, чтобы слез его никто не видел. Прибежал, дверь распахнул, да так и замер. Сидит на его кровати брат и смотрит на него так, словно и не видит. Охнул Младший, кинулся к нему, за руку схватил и чуть не отдернул. Рука у брата была такой ледяной, что обжигала холодом. Так что у Младшего самого, пальцы заледенели сразу. Стал он брата по имени звать, руки ему греть. А брат сидит не шевелится, не моргает даже и молчит. Испугался тут Младший не на шутку. Бросился он к родителям сам не свой. Отец с матерью как увидели своего старшего, тут же за врачом послали и той же ночью увезли брата в больницу. А Младшего впопыхах дома оставили. Когда у него слезы кончились, стал он по комнатам бродить. Не сиделось ему на месте, все о брате думал, так что не замечал куда шел. Только вдруг увидел, что стоит перед зеркалом, и оно вроде как светится немного. Протянул он руку по привычке, думал опять на стекло наткнется. А рука возьми да исчезни! Ох и застучало сердце у Младшего! Ох и забилось, затрепыхалось словно птичка в силках. Не стал он больше ждать — шагнул за раму и оказался в прежней темноте, уютной и теплой. Посмотрел вокруг, позвал сначала тихо, а потом все громче и громче:

— Светлячок! Светлячок, где ты!

— Да здесь же я! Чего ты кричишь! Вылечил горло?

Обернулся он и увидел здешнюю девчонку. Смотрит на него как ни в чем не бывало и светится. А глаза еще ярче, еще голубей стали. И тоже сияют. Обрадовался он. Так обрадовался, что опять поздороваться забыл. А девчонка снова не обиделась, первая поздоровалась.

— Ну, здравствуй. Что с тобой? Ты как будто расстроен чем?

Рассказал ей Младший какая у них беда приключилась. Вздохнула девочка тяжело и говорит ему:

— Не помогут твоему брату никакие врачи. Только зря время потеряют. Не болезнь у него и не вылечить его никакими лекарствами. Плохо дело, очень плохо.

— Да что ты такое говоришь, — похолодел Младший от страха. — Если знаешь, что с ним приключилось, отчего он замерз вдруг, так скажи мне, Светлячок. Ведь он мой брат и я жить без него не могу.

Посмотрела на него девочка грустно-грустно и говорит:

— Брату твоему помочь очень трудно. Да, наверное, почти и невозможно. Он в плену у того, кто никогда не видел солнца. Он не отдаст его так просто. Ни за что не отдаст.

— Да кто же это такой! В каком плену? И как это случилось?

— Пойдем, — сказала девочка. — Я тебе расскажу.

Взяла она Младшего за руку и повела за собой. И чем дольше они шли, тем светлее вокруг делалось. Не как днем, а как звездной ночью. Так что разглядел Младший и траву под ногами и какие-то камни да кусты по сторонам. Даже показалось домишки вдали окнами засветились. А впереди две узкие полосы заблестели, как два серебряных, тонких луча, длинные-предлинные. Не лучи это оказались, а рельсы. Пошли они дальше вдоль рельс, пока не пришли к остановке. Скамейка и сверху навес от дождя и солнца. Только показалось Младшему, что не светит здесь солнце вовсе. Сели они с девочкой на скамейку, и стала она рассказывать.

— Брат твой хоть и похож на тебя как близнец, но совсем не такой как ты родился. Не такой особенный. А обычный, хоть и совсем неплохой мальчишка. Почему так вышло, я не знаю. Только если ты — особенный, то Зазеркалье для тебя дверь, а если обычный — то ловушка. Ведь здесь все правда и все ложь. И понять это может только тот, кому дано. И только такой как ты здесь туда, куда надо попадает и в свое время. А если обычный человек, и не в свое время, то его встречает, тот, кто никогда не видел солнца, разговор заводит, обещает все, что хочешь исполнить. Но нельзя его слушать. Ни за что нельзя. Потому что, ничего он не может дать, совсем ничего, только мрак и холод. Ведь он никто. Без имени, без лица, без души. А вот забрать может. То, что у тебя есть, твою жизнь, твою душу, твое время. Ему нужен кто-то, чтобы заполнить свою пустоту. Она томит его как голод, как жажда, которые никогда не проходят. Только не голод это и не жажда, а тьма и злоба. Если его долго слушать, то начнешь соглашаться с тем, что он говорит, а потом сделаешь все, что он скажет. А потом ты исчезнешь и будет вместо тебя тот, другой. И будет жить твоей жизнью, сея вокруг себя мрак и холод.

— Неужели теперь уже поздно? — закрыл Младший лицо руками и заплакал.

— Почти, но не совсем. А может и совсем. Смотря что, ты для брата готов сделать, чтобы вернуть его, чтобы спасти.

— Все что нужно. Даже жизнь отдам, с радостью, — сказал Младший горячо. И слезы его тут же высохли. — Говори, что мне нужно сделать, Светлячок! Ведь, ты знаешь. И я ничего не боюсь, никаких испытаний, ни смерти, ни холода.

Посмотрела на него девочка и заблестели у нее слезы на глазах.

— Нет, не жизнью ты своей пожертвуешь. Она у тебя долгая будет, очень долгая. А счастьем. Таким огромным счастьем какое редко кому выпадает. С этим ты справишься?

— Счастьем? — растерялся Младший. — Что еще за счастье? Да никакого мне счастья не нужно, если я брата потеряю. В нем все мое счастье.

Тут откуда-то издалека послышался звук, как если бы где затрезвонил трамвай. Девочка встала со скамейки, положила Младшему руки на плечи и сказала:

— Оглянись вокруг. Видишь эти валуны? Это те, кого забрал тот, кто никогда не видел солнца. Они стали камнями, холодными, ничего не чувствующими, ко всему равнодушными. И останутся такими навсегда. Навсегда. Запомни это. А теперь прощай.

— Постой! Ты не сказала, что мне делать, как мне спасти брата? И почему прощай, разве мы не встретимся больше, Светлячок? Постой же не уходи. Еще хоть минуту побудь со мной.

Но девочка уже очертила в воздухе серебристый овал и прежде, чем шагнуть в него и исчезнуть, сказала печально:

— Ты сам все поймешь. А сейчас жди, он уже близко.

— Близко? — пробормотал Младший. — Кто близко? Тот, кто забрал брата?

Но ему никто не ответил. Только послышался прежний звон и вскоре вдали на рельсах показался крохотный мерцающий огонек, который все рос и рос, пока не стал большим и ярким фонарем, освещавшим путь трамвайному вагону. Заскрежетав, весь красно-золотой, трамвай остановился, дверь открылась и со стороны вагоновожатого послышался хрипловатый мужской голос.

— Граждане пассажиры проходите в салон, не толпитесь у дверей, не задерживайте движение. Следующая остановка конечная.

Младший посмотрел по сторонам, но кроме него никого вокруг не было, никаких других пассажиров. Тогда он зашел в трамвай, и, хотя вагон был совершенно пустым, не стал задерживаться в дверях. А прошел в середину салона, чтобы не расстраивать вагоновожатого, и сел на сиденье. Он все-таки был хоть и озорным, но очень воспитанным и вежливым мальчиком. Только вот со светящейся девочкой почему-то всегда забывал поздороваться. На потолке тускло горела одна-единственная лампочка. Когда трамвай тронулся, она тревожно замигала, но не погасла. Стекол в окнах трамвая не было и теплый ночной воздух приятно обдувал лицо Младшего, хотя и немного резал глаза. Трамвай негромко постукивал на стыках, покачивался и периодически трезвонил. Младший смотрел в окно и думал о брате и девочке, Светлячке. И хотя очень тревожился за брата, не мог сказать точно, о ком из них он думал больше. Трамвай замедлил движение. Валуны, мелькавшие в отдалении за окном, приблизились и теперь Младший если бы захотел, мог дотянуться до них рукой. Он даже разглядел, что многие из камней, вблизи очень похожие на старые могильные камни, словно сединой были подернуты инеем, хотя он никакого холода не ощущал. Трамвай остановился и Младший встал, чтобы выйти. Но дверь оставалась закрытой, и он снова выглянул в окно. Трамвай стоял на узкой полосе земли, которая, выдаваясь далеко вперед, нависала над краем бездонной пропасти. Там же, над краем, как будто обрезанные острым ножом, заканчивались рельсы

— Эй, — позвал он вагоновожатого. — Это конечная? Я могу выйти?

— Можете, — согласился вагоновожатый. И трамвай слегка качнувшись снова начал двигаться, постепенно съезжая к краю пропасти. Вот уже его передняя часть нависла над пустотой, и первая пара колес остановилась. Другие же продолжали со скрипом вращаться, увлекая вагон все дальше и дальше, пока он, наконец, не оторвался от рельс и не полетел в пропасть. Младший, который едва удержался на ногах, вцепился в поручень кресла и шумно выдохнул от изумления, но тут почувствовал, что совсем не ощущает падения. Хотя он вместе страмваем со страшной скоростью летел вниз. И почему-то Младшему ни капельки не было страшно. За окнами замелькали звезды, целые россыпи звезд, и среди них белые невесомые облака, длинные и прозрачные как тонкая кисея или пух. Он летел сквозь облака и звезды очень долго, а когда наконец упал, так и не увидел куда. Словно кто-то закрыл ему глаза мягкими теплыми руками и когда убрал их, он обнаружил, что оказался у себя дома, в своей комнате. Только было уже утро и внизу на первом этаже были слышны голоса родителей. Младший, замирая от страха прислушался, боясь услышать плохие вести. Но голоса, доносившиеся в приоткрытую дверь, были совсем не грустными.

Тут его громко позвали и когда он спустился, то увидел своих счастливых родителей, а между ними сидел брат живой и здоровый, только очень бледный, похудевший и усталый, как после долгой, тяжелой болезни. Он улыбнулся Младшему своей прежней такой родной и знакомой улыбкой. А Младший обнял его крепко-крепко и почувствовал, что тот снова стал теплым, и сердце у него билось очень сильно и часто. Он спросил брата:

— Ты в порядке? Что с тобой было?

И тот ответил:

— Я не помню.

Постепенно история эта стала между ними забываться. Зеркало больше не светилось и было просто обычным изделием из стекла и серебряной амальгамы. Хотя Младший еще долго не мог смириться с его обычностью и все же пытался проникнуть внутрь. Или стоял и вглядывался в его поблекшую поверхность, бормоча про себя: «Светлячок, где же ты?» Сначала часто, а потом все реже и реже, пока совсем не забыл про чудесное зеркало за более интересными делами.


Глава 25 Сказка, рассказанная Йойо (продолжение)

Прошли годы. Братья выросли и возмужали. Старший из них стал инженером, очень хорошим толковым инженером. А Младший — мастером по зеркалам. Он целыми днями возился с зеркалами. Обрабатывал особым способом стекло, изобретал новые отражающие покрытия, собрал целую библиотеку книг про зеркала. Все пытался сделать какое-то совершенно особенное зеркало. Хотя, чем его не устраивали обычные, не говорил. Между тем, хоть и не получалось у него, что хотелось, мастером Младший стал замечательным. И даже обычные зеркала выходили у него такими чистыми и ясными, что смотреться в них было одно удовольствие. И еще они, сколько бы времени не проходило, совершенно не нуждались в чистке, потому что не липла к ним никакая грязь. Свои, как он считал, неудачные экземпляры, Младший продавал. Ведь надо было на что-то жить и помогать родителям, которые стали, к слову сказать, совсем старенькими. Зеркала его не то, что пользовались большим спросом, но и не залеживались.

Вскоре после того, как братья отпраздновали свое совершеннолетие, их внезапно покинула фея-крестная. Ушла не попрощавшись, лишь оставила записку. Вернее, целое письмо, где пожелала им всем, а особенно Младшему, не болеть и теплее одеваться в холодную погоду, а переходя улицу смотреть по сторонам. И сообщала, что отбыла вместе со знакомым волшебником (тем самым, ехидным) на очень далекие, лежащие в Вечно Бушующем Океане, острова охотиться на кайманов. А когда вернется, и вернется ли вообще, об этом в письме ничего не сообщалось. Это был довольно экстравагантный поступок, даже для их феи-крестной. Впрочем, к ее чудачествам семейство к тому времени уже худо-бедно привыкло. Поэтому решили, что старушка, учитывая ее преклонный возраст, вполне заслужила отдых. Ну и подумаешь, что среди крокодилов! Ведь не одна и настроена решительно. Только посетовали, что она не оставила более точного адреса. И как теперь ее поздравлять с именинами и куда слать приглашения на семейные торжества, было не совсем понятно.

Однажды, хмурым осенним днем младший брат сидел в своей зеркальной мастерской и против обыкновения ничего не делал. Вернее, не делал ничего полезного. А так-то он был очень занят. Он грустил и размышлял, почему никак не удается ему такое зеркало, которое было бы уже не просто зеркалом, а чем-то большим. Правда, чем большим он не мог толком сказать. Может поэтому, оно у него и не получалось. Но только он знал, что пока не сделает такое совершенно необыкновенное, особенное зеркало, не будет ему покоя. Сидел он так довольно долго и уже успел проголодаться. И только хотел отправиться в соседнее кафе перехватить пару бутербродов, как хлопнула входная дверь и голос, как если бы кто трогал хрустальные и серебряные струны на волшебной виолончели произнес:

— Добрый день! Здравствуйте! Это вы зеркальный мастер?

Младший поднял голову и увидел девушку, которая стояла посреди мастерской и смотрела на него глазами цвета ясного апрельского неба, какое бывает погожим утром. Кроме того, у нее были чудесные светлые волосы, которые струились на плечи переливаясь дорогим атласным блеском и ровная, золотистая, словно тронутая легким загаром кожа. Девушка приветливо улыбнулась ему яркими как спелая вишня губами и сказала:

— Я бы хотела купить у вас зеркало.

Младшему вдруг почудилось, что на улице раздвинув тяжелые хмурые тучи засияло солнце и в его лучах слегка засветились волосы и кожа незнакомки, засияли ее глаза.

— Как вас зовут? — спросил он, забыв поздороваться. И ему показалось, что она ответила:

— Счастье.

— Счастье? — переспросил он и добавил: Какое красивое и редкое имя.

Девушка пожала плечами:

— Самое обыкновенное. Так я могу купить у вас зеркало?

— Зеркало? Для чего оно вам? — Младший все смотрел и смотрел на девушку не в силах оторваться. И хотя смотрел он очень пристально все равно не мог потом вспомнить, во что она была одета. Так его поразили ее лицо и руки, которые словно беспокойные веселые птички или бабочки порхали с предмета на предмет: трогали лежащие на прилавке зеркала, касались кончиками тонких пальцев краев зеркальных рам. И от этих прикосновений зеркала и даже простые деревянные рамы начинали потихоньку светиться. Девушка с интересом посмотрела на юношу и произнесла:

— Странный вопрос. Конечно, чтобы смотреться в него по утрам, прежде чем выйти из дома, чтобы знать все ли с тобой в порядке.

Тут Младший немного отвлекся и увидел в зеркале, висевшем напротив, свое отражение. А увидев, понял, что с ним самим как раз все было далеко не в порядке.

— Извините, — пробормотал он, — я кажется забыл поздороваться. Добрый день! Необыкновенно добрый день!

Девушка посмотрела на него с еще большим интересом и засмеявшись сказала:

— Какой вы забавный! Почему же необыкновенно?

От ее смеха зеркала заблестели еще ярче. А Младший ответил немного смущенно:

— Разве день, когда встречаешь счастье может быть обыкновенным. Простите, у меня сейчас нет подходящего зеркала. Но я постараюсь его для вас изготовить, если, конечно, вы не против. И если вам оно не очень срочно нужно.

— Нет, — сказала девушка, которую как ему показалось, звали Счастье, — я совсем не против. Хотя, ждать, конечно, неудобно. Особенно, когда не можешь понять, все ли с тобой в порядке.

— Вы замечательно выглядите. Как человек, у которого все прекрасно, все в порядке. Я могу предложить вам чашечку горячего какао?

На самом деле он хотел предложить девушке с глазами цвета ясного апрельского неба стать его спутницей жизни. Но в последний момент решил, что, возможно, она сочтет это предложение немного поспешным, и решил начать с какао.

— Хорошо, — согласилась девушка. — Сегодня довольно прохладно и какао будет как нельзя кстати.

И пока они пили какао, которое Младший приготовил тут же на маленькой кухне при зеркальной мастерской, на улице совсем прояснилось. А зеркала отражая солнечные лучи сияли так, что слепили глаза. Потом девушка попрощалась и ушла, а Младший принялся за работу. Ведь они договорились, что завтра она придет опять, чтобы посмотреть, как идут дела и возможно, если снова будет холодный день, выпить чашечку горячего какао, чтобы согреться.

Вечером Младший особенно внимательно слушал по радио прогноз погоды и с радостью отметил, что обещали понижение температуры. И действительно, следующий день был не только холодным, но и ветренным. В назначенный час на пороге зеркальной мастерской вновь появилась девушка, зябко кутаясь в не по сезону легкое пальто. Младший тут же сварил замечательное, необыкновенно вкусное, горячее какао по своему особому рецепту. И девушка вновь согласилась его отведать, сказав, что этот напиток согревает не только тело, но и душу. И что какао ей очень нравится. А Младший подумал, что раз ей нравится его какао, возможно, что со временем и он ей тоже понравится.

День и ночь трудился Младший над зеркалом для прекрасной девушки. И каждый день она приходила справиться, не готов ли еще ее заказ. А так как дни становились все холоднее и холоднее, а пальтишко у девушки было совсем легкое и тоненькое, она согревалась горячим какао, который готовил для нее Младший брат. Они с девушкой, которую, как он считал, звали Счастье, совсем подружились. Правда он все еще не решил достаточно ли прошло времени, чтобы предложить Счастью стать его спутницей жизни. И не сочтет ли она его предложение преждевременным и дерзким. Ему бы этого очень не хотелось. Поэтому он решил не торопиться. Но с другой стороны его какао ей по-прежнему нравилось. И она все также находила его забавным. А один раз даже назвала чудаком. Впрочем, в ее устах это прозвучало не обидно, а напротив очень мило. Сам же Младший уже не помнил какой была его жизнь до встречи со Счастьем. Ему казалось, что он знал ее всю жизнь. И было странно думать, что когда-то ее не было в его жизни. И эта прошлая жизнь без Счастья казалась ему не настоящей, не его.

Между тем зеркало было почти готово. Оставалось только вставить его в красивую резную раму, которую Младший тоже сделал своими руками. Закончив работу, вечером, Младший усталый, но необыкновенно довольный, сидел в своей мастерской и любовался зеркалом, его поразительной чистотой и блеском. И мечтал, представлял себе, как обрадуется девушка, увидев свое отражение, и убедившись, что с ним все в порядке. И тогда он, наконец, вместе с какао сделает ей предложение, от которого он надеялся, она не откажется. Тут, внезапно, прервав его чудесные грезы, очень громко постучали в дверь и вслед за тем, вместе с порывом холодного осеннего ветра, в мастерскую ворвался курьер, который вручил юноше срочную телеграмму. Ее послали родители. Они просили ни медля ни минуты приехать в городскую больницу, так как с его старшим братом случилось несчастье и им нужна его помощь. Встревоженный и расстроенный Младший тут же помчался в больницу, где узнал, что брат его внезапно впал в странное, очень тяжелое состояние. И надежды на то, что он из него выйдет почти не было.

Когда Младший вошел в комнату, где лежал брат, там сидели у его постели опечаленные родители, которые уже выплакали себе все глаза и были очень утомлены. Не стоит забывать, что они были в довольно преклонном возрасте, им было далеко за сорок. Поэтому Младший отправил папу и маму отдыхать, а сам остался с братом на случай, если он придет в себя. Сел на стул, взял брата за руку и испугался. Рука была просто ледяной, так что у Младшего сразу занемели от холода пальцы. Он хорошенько укрыл старшего брата одеялом и погрузился в невеселые размышления.

Прошел час, а может и два, а может и больше. За окном стояла глубокая ночь. Небо, сплошь закрытое тяжелыми облаками, не пропускало ни света месяца, ни блеска звезд. Так что на улице царил сплошной мрак, который не могли рассеять даже редкие фонари, еще горевшие кое-где. В больничной палате тоже светила небольшая настольная лампа. Младший услышал, как на городской площади на башне часы пробили два раза. Ему показалось, что он на секунду закрыл глаза. А когда открыл их, обнаружил, что сидит не в больничной палате, а в своей мастерской перед зеркалом для девушки с глазами ясного апрельского неба. Зеркало ярко блестело, словно отражая свет полной луны. Скоро это сияние заполнило всю комнату, так что какое-то время он ничего не видел, кроме мерцающего серебряного тумана, который постепенно стал рассеиваться. И вот уже нет вокруг никакой комнаты, а сам он сидит на жестком сиденье в трамвае, который слегка покачиваясь и постукивая катит по ночным улицам его родного города. В вагоне было пусто и холодно. Младший зябко потер плечи, удивляясь как это его угораздило так поздно оказаться в дороге. Тут трамвай остановился, двери открылись и вошел новый пассажир. От его темной, как плащом окутанной мраком, фигуры повеяло безысходностью. Он двинулся к Младшему и вслед за ним, словно преданный пес двинулась тьма, гася на своем пути всякий свет. Потянуло совсем уж ледяной стужей. Темная фигура остановилась всего пару шагов, не доходя до Младшего, и он невольно встал со своего места, охваченный дрожью. Теперь они стояли друг напротив друга, разделенные границей света, на той стороне, где был Младший, и тьмы, в которой еще большей тьмой возвышалась фигура нового пассажира.

— Он — мой! — сказал этот черный господин, — А ты ступай прочь, к своему счастью, я отпускаю тебя.

— Я знаю кто ты! — воскликнул Младший. — Я вспомнил! Ты тот, кто никогда не видел солнца. И я не боюсь тебя. Ты не имеешь надо мной власти, поэтому не можешь мне приказывать. Ты никто, без имени, без лица, без души.

— Глупец! — голосом похожим на шелест мертвых листьев, произнес черный. — Какие вы все глупцы. Жалкие ничтожные глупцы! У меня скоро будет лицо. Да! Как две капли воды похожее на твое. Тогда я посмеюсь. Да, я посмеюсь! Что, ты на это скажешь? А душа мне не нужна. Нет, не нужна. С ней одна морока. Одно беспокойство. Ей нужно счастье, она ищет его, в нем ее жизнь. Но счастье слишком опасно, слишком горячо, оно слепит, оно ранит и жжет. Я ненавижу счастье. Его душа — она забудет все, она станет тверда и холодна, чтобы ничто, никакое счастье не помешало ей хранить покой. И чтобы она не помешала мне. Уходи с моего пути, уходи прочь.

— Нет, — сказал Младший. — Это ты уйдешь. Я не отдам тебе брата.

— Ты не сможешь мне помешать. Ты слаб. — снова прошелестел стужей голос черного. В это время трамвай затрезвонил и мрак рассеялся. Младший вновь был один. Но теперь он знал, что ему делать.

— Ты лжец! — крикнул он вслед ускользающей тьме, выскочил из трамвая и побежал в свою мастерскую. На ее крыльце, зябко кутаясь в пальто сидела девушка по имени Счастье. Она увидела Младшего и сказала печально:

— Я ждала вас весь день. Вы сказали, что придете не позднее девяти часов и принесете мой заказ. Я сначала подумала, что вас задержали клиенты. Но ближе к полуночи поняла, что вероятно вы заболели. И мне лучше прийти самой, помочь вам. Например, сварить какао. Или подержать за руку. Иногда это помогает.

— Да, мне очень, очень нужна ваша помощь! — воскликнул Младший обрадованно. — Я выполнил ваш заказ. Но думаю, что вам нужно совсем не мое зеркало, и даже совсем не зеркало. А глаза, глядя в которые, вы всегда точно будете знать все ли с вами в порядке. Ведь зеркало может солгать, а глаза, в которых живет душа — никогда.

— Возможно, вы правы, — сказала девушка задумчиво. — Но где мне их найти, такие глаза?

— Поспешим, — ответил Младший. — У нас так мало времени.

Они зашли в мастерскую, где все еще серебрился легкий туман, и в его свете поблескивали зеркальные поверхности, отражая друг друга. Отразили они и две стройные фигуры юноши и девушки. Ярче всех блестело стоявшее посреди мастерской большое зеркало, над которым не покладая рук все последние дни трудился Младший. Он подвел к нему свою спутницу и взяв ее за руку уверенно шагнул за раму, увлекая за собой девушку. Зеркальная поверхность поглотила их и погасла. Лишь в глубине его еще несколько минут мерцало звездной россыпью облачко искр.

А Младший вместе со Счастьем оказались в больничной палате, где на постели все также недвижим лежал Старший брат. Он был словно фигура из серого льда, застывший и холодный. В углах палаты клубился мрак подбираясь все ближе к его постели. Маленькая настольная лампа горела тускло и с каждой минутой все слабее и слабее, словно подступающая тьма лишала ее сил.

— Ему нужна ваша помощь, он очень болен, он угасает — сказал Младший девушке. — А правдивее и чище его глаз вам нигде не найти.

— Ах, бедняжка! — девушка, посмотрела на лежащего юношу и заплакала. Слезы, горячие как первый поцелуй любви и яркие как капли росы в лучах утреннего солнца, полились из ее глаз. Она склонилась над Старшим братом и взяла его за руку, не замечая жгучего холода его пальцев.

— Какое у него необыкновенное лицо, — сказала она Младшему, сквозь слезы — такое славное, доброе и милое. Я никогда не видела такого прекрасного лица.

— Это — мой брат, — не утерпел Младший. — И мы с ним близнецы. Некоторые считают, что мы очень похожи, просто одно лицо.

— Правда? — удивилась девушка, — Как это странно? В самом деле теперь я тоже вижу, у вас как будто схожий цвет волос. Возможно, это сбивает с толку. И если присмотреться, то…

— Впрочем, это неважно, — тут же опомнился Младший. — Не надо, не обращайте на меня внимания.

Он подошел к тихо лежащему брату, взял его за другую руку и сказал:

— Просыпайся, притворщик. Тебе нас все равно не провести.

И улыбнулся, потому что почувствовал, как потеплела рука брата, как она стала наполняться жизнью, увидел, что дыхание его стало глубже, а на лице появились живые краски, щеки порозовели, с губ ушла синева, исчезла тусклая мертвенная бледность кожи. Старший глубоко вздохнул, открыл глаза, посмотрел на Младшего, потом на девушку, в глазах которой еще ярко блестели слезы, и прошептал:

— Какое счастье…

И Младший подтвердил:

— Да, это так…

А про себя подумал, что счастье — оно ведь разное бывает. И иногда только потеряв, можно найти. Старший брат совершенно пришел в себя. Они со Счастьем почти не расставались и оба чувствовали себя превосходно. Только иногда девушка смотрела на Младшего и слегка хмурила брови, словно пытаясь что-то вспомнить. В общем, Старший брат и девушка, которую, как потом выяснилось, звали Анна, поженились и были очень счастливы. А Младший покинул город и стал странником, завершил Йойо свою повесть.

— Бомжом-бродягой он стал, — вполголоса, хмуро пробормотал Син ни на кого не глядя.

— Нет, странником. — поправил его Йойо, едва заметно усмехнувшись.

— Да, ерунда все это! — вскинулся в ответ Синклер. — Мистика там всякая, волшебство, просто чушь какая-то!

История ему не понравилась, показалась странной и мрачной. Ему вообще здесь ничего не нравилось. Было душно и трудно дышать. Он едва дождался, когда Йойо закончит, чтобы поскорее уйти. Вот только уйти он хотел не один.

— И ничего не ерунда, и не чушь, а сказка! Очень хорошая сказка, только немного грустная! — воскликнула Птица. — Мы же тебе сказали, что сказки рассказываем! Чего ты злишься?

Она возмущенно посмотрела на Сина, но, быстро остыв, попросила:

— Лучше сам что-нибудь расскажи.

Глава 26 История, рассказанная Сином

— Не знаю я никаких сказок, — упрямо сказал Син, кинув злой, раздраженный взгляд в сторону Хьюстона. Ему очень хотелось увести отсюда Птицу. Взять ее руку и крепко сжать. Выйти с ней за дверь, довести до своей комнаты, выставить оттуда Тедди и долго греть в своих ладонях руки Птицы, отогреть ее всю, чтобы она не была такой холодной, не смотрела на него как сквозь заиндевевшее стекло. Чтобы вновь почувствовать тепло ее дыхания, ее взгляда, ее голоса, чтобы не замерзнуть самому, не превратиться, как в этой дурацкой мрачной сказке, в кусок бесполезного камня. А потом вернуться и объяснить этому придурку, Хьюстону, как тому нужно себя вести, хорошо так объяснить, как следует, чтобы усвоил раз и навсегда, чтобы надолго запомнил и знал свое место. Син ощутил, как закипает в нем злость, напрягаются мускулы и сжимаются в кулаки пальцы, но, перехватив взгляд Йойо, постарался взять себя в руки. Йойо так и сидел на кровати, только отложил гитару, и смотрел на Сина очень пристально, но без осуждения, а вроде как даже с сочувствием. А Хьюстон совсем на него не смотрел. Пытался, как показалось Синклеру, делать вид, что его, Сина здесь и вовсе нет. Или, что он не имеет тут ни к кому никакого отношения, а так случайный гость, забрел на огонек, посидит чуток, да и отправится восвояси. А они продолжат тесным кружком говорить дальше о своих, понятных, только им, посвященным, вещах. И длиться это будет целую вечность.

— Мне как-то никто в детстве сказки не рассказывал, не удосужился, уж извините. Больше правдой кормили. Чтобы знал, что почем в жизни. Так что не обессудьте, нечем мне вас позабавить. Идем, Птица! Хватит уже здесь сидеть. И так, гляжу, хозяевам надоели.

Он попытался взять Птицу за руку, но она быстро отдернула ее и неожиданно уперлась:

— Нет, так не пойдет! Раз пришел, расскажи что-нибудь.

Син еще какое-то время смотрел на Птицу, недовольно хмурясь и кривя губы, будто хотел сказать что-то колкое и язвительное. Потом незаметно перевел дух, и лицо у него немного разгладилось. На него вернулось прежнее слегка высокомерное и насмешливое выражение.

— Ладно, раз так хочешь, расскажу. Без всякой этой чепухи, волшебства и такого прочего. Только история эта, хоть и похожа на сказку, однако, на самом деле была. Я ее от приятеля одного слышал. Сам он раньше в деревне жил. У него там какой-то домишко был, хозяйство вроде. Потом дом тот у него сгорел по пьяни. Еще, говорит, просто чудо, что выскочить успел, как заполыхало. В общем, как хата у него сгорела, он в город подался. Ага, как будто ждал его здесь кто. Когда все деньги промотал, что ему как погорельцу по деревне собрали, стал бродяжничать и побираться. Да ладно, не в этом суть. Вот сидим мы как-то вечером на пустыре одном, костер развели, греемся. Он поддал хорошенько, и потянуло его тут на лирику. Захотелось чего-то прежнее житье вспомнить, деревенское. Да и разговор у нас, вот как сейчас о всяких байках, зашел. Жил у них в деревне дед. И слава про него шла, как про колдуна, что может всякие штуки над людьми вытворять. Боялись его очень деревенские, и уважали в то же время. Потому что у кого какая нужда, так первым делом к нему бежали, подсоби, мол. Скотина у кого занеможет, или сам кто расхворается, пропажи тоже, говорит приятель, знатно искал. Ага, небось, сам же и прятал. А еще, всякие слухи про него ходили, темные, про такие дела о которых никто болтать не любит. И вот деваха с той деревни запала на парня одного. Просто сил нет, как ей за него замуж захотелось. А тот на нее и внимания не обращает. Живет в свое удовольствие, в ус не дует. В общем, безнадега у ней полная выходила. Терпела она терпела, да и прибежала к дедку. Давай его со слезами просить, что помоги, мол, дедушка, парня приворожить. А я в долгу не останусь. Если сладится все, то по-царски одарю. И чтоб дед не сомневался, да шустрей колдовал, бутылку самогона ему тут же на стол выставила. Знатную такую бутылку, и первач в ней знатный плескался, чистый как ее девичьи слезы. Ага!

Син негромко хохотнул, явно входя во вкус повествования, и уже смотрел более миролюбиво, сидел на шатком стуле не так напряженно, расправил плечи и не спускал глаз с Птицы, которая рассеяно улыбалась и вертела в руках ложечку. Смотрела только на нее, на свое искаженное в изогнутой поверхности отражение, и вместе с тем слушала очень внимательно.

— Деваха та из хорошей семьи была, богато жили. Так что дед все это смекнул и давай ее обнадеживать: будет тебе счастье, не сомневайся, а только жди. Да не скупись, парень из себя видный, на него много желающих. Девка и деньги выложила. Правда, не все. Все же поостереглась, чтобы не обманул дедок. Тот ее проводил, а сам к парню отправился. Вызвал его тайком и говорит: «Так вот и так дела, мол, обстоят. Ты с той девахой покрути немного, поухаживай. Награду мы с тобой на двоих разделим, а как надоест, еще что придумаем. Не пошло скажу колдовство, потому что жабы на болоте слишком громко квакали или еще что.» Ну, так и уболтал дед парня под бутылочку самогона. И вот вечерком, парень с той девахой как бы случайно на дороге столкнулся.

— Куда же это, — начал ей высвистывать, — такая раскрасавица да одна идет. Не боится в такую темень какого дурного человека встретить.

И пошел провожать. Стали они встречаться, месяц гуляют, другой за ручку держатся. Деваха расцвела, похорошела, вся от радости светится. А еще через месяц свадьбу сыграли. Детишек в свой срок нарожали целую толпу. Может и до сих пор живут, не кашляют. Девка, хоть и не больно видная была, зато шибко душевная оказалась. Вот и не устоял парень, прикипел сердцем, без всякой там ворожбы. Сам то он человек неплохой был. Приятель так сказал. А дед тот ходил да в бороде улыбку прятал, на них глядя. Колдовать он на самом деле вовсе не умел, просто травник был хороший, да хитрый как черт.

— Нормальная история, душевная, — одобрительно кивнул Йойо. Он рассмеялся и выпрямился, потянувшись. А Син посмотрел на Птицу, поднялся и сказал:

— Ну что, теперь идем?

Птица чуть помедлила, потом тоже встала со стула, неторопливо одернула джемпер и, взглянув на застывшего в молчании Хьюстона, произнесла:

— Всем спокойной ночи и хороших снов. Извините, если что не так было.

Потом кивнула Йойо и ушла с Сином. Хьюстон тоже медленно поднялся и стал убирать со стола, не глядя на друга, который с беспокойством и грустью наблюдал, как в ровном золотом свечении вокруг него замелькали быстрые оранжевые искры. Они словно крохотные огненные пчелы жалили Хьюстона. Но он не обращал на них внимания, продолжая заниматься своим делом. И почему-то Йойо не сомневался, что точно такие же огненные пчелы кружили в этот момент вокруг Птицы. И что она точно так же старалась не замечать их жгучие уколы. И только то, что, даже соприкасаясь, золотистые облака этих двоих пока еще не сливались друг с другом, давало хоть какую-то надежду.


Глава 27 Тайное свидание

Занятия в студии закончились раньше, чем обычно, и я успел в интернат к общему ужину. Ни Сина, ни Птицы в столовой не было. Мне стало грустно, но, возвращаясь в комнату, я внезапно разглядел в пустом и темном коридоре ее тонкую фигуру. Она стояла у окна, зябко обхватив себя руками, хотя одета была тепло, словно только пришла с улицы.

— Хьюстон, — окликнула она меня громким шепотом. — Подойди сюда.

Я повиновался. Приподнявшись на цыпочки, Птица шепнула мне в ухо, защекотав волосами щеку:

— Приходи сейчас на качели. Дело есть, — и заговорчески добавила. — Только никому не говори, даже Йойо.

Заинтригованный, в радостном предвкушении, я быстро оделся и поспешил на встречу. У самой двери меня внезапно окликнул Йойо:

— Далеко собрался, Хьюстон?

Что-то было в его голосе такое, что заставило меня притормозить:

— Нет, не далеко, — я взялся за ручку.

— Не ходи, Бемби, не надо.

— Я ненадолго.

Вид у Йойо был какой-то нездоровый, невеселый такой, и я спросил на всякий случай:

— С тобой все в порядке?

— Со мной да, — буркнул он хмуро и добавил. — Оставь их в покое.

— Кого их? — я уже в нетерпении приплясывал на месте, разговор мне не нравился.

— Сам знаешь кого. Это не твоя история, Бемби.

— Я тебя не понимаю.

— И не надо, просто послушай совета старика, детка.

— Я думал, ты не любишь Сина.

Меня задели и расстроили его слова. Мне казалось, что Йойо на моей стороне. И с чего я это взял. Мы просто жили в одной комнате, и мне было приятно считать Йойо своим другом. Но вполне возможно, с досадой подумал я, что сам Йойо считал по-другому. С Сином у него были довольно прохладные отношения. Нет, не вражда, просто холодок. А Птица ему нравилась. Не то, чтобы он был влюблен, хотя кто ведает, что там творилось в его лохматой, рыжей башке, но относился он к ней очень по-доброму, как ни к кому другому.

— Дело не в нем, Хьюстон, дело в тебе…

Он хотел сказать что-то еще, но я уже шагнул за порог.

— Извини, Йойо, я спешу.

Когда я добрался до места, Птица была уже там. Сидела на узкой, шаткой доске, висящей на крепкой дубовой ветке, и слегка раскачивалась. Я смахнул со скамейки снег и уселся на спинку, гадая, зачем ей понадобилось устраивать это тайное свидание. Она несколько раз сильно оттолкнулась ногами от накатанной дорожки, качели негромко заскрипели, с дрогнувших веток посыпалась снежная пыль, и вдруг спросила:

— Ты, когда-нибудь с девчонками встречался?

Я не сразу нашелся, что сказать. Птица любила заставать меня врасплох откровенными замечаниями и вопросами, так, что я терялся, не зная, что ответить, и только мучительно краснел в замешательстве. Вот и на этот раз смог лишь промычать что-то невразумительное. Она довольно рассмеялась:

— А ты нашей Магде нравишься.

Я снова неопределенно хмыкнул. Меня вдруг охватило разочарование: уж не по ее ли просьбе, она меня сюда вызвала. Магда была неплохой девчонкой. Я иногда ловил на себе ее странные взгляды, мы даже болтали пару раз, о чем не помню. Но мне совсем не хотелось, чтобы Птица пыталась с помощью Магды внести разнообразие в мою унылую личную жизнь.

— Передавай ей привет, — только и смог сказать я в ответ. Но она сердито фыркнула:

— Вот еще!

И, похоже, обиделась, непонятно на что. Снег снова повалил крупными хлопьями, но густая крона огромного дуба, в переплетении ветвей, которого едва слышно шелестело еще довольно много убитых морозом листьев, осаждала его на себя, покрываясь толстой пуховой периной. Мы были под ним словно в шатре, где-то за плотной вуалью снегопада темнели деревья, едва пробивался свет фонарей с аллеи, и было очень тихо.

— Хьюстон, — голос у нее изменился, стал глубже что ли. Птица посмотрела на меня смущенно и в то же время испытующе. И я вдруг понял, что она волнуется.

— Могу я попросить тебя кое-что сделать.

— Да, конечно, — сказал я, не думая ни о чем таком. Она ненадолго замолчала, болтая ногой и покачиваясь, словно в раздумье. А потом произнесла негромко, так что я едва расслышал:

— Поцелуй меня.

— Что?

Мне показалось, что я ослышался, что это мое подсознание, вдруг вырвавшись на свободу, шлет безумные сигналы мне прямо в уши, искажая реальность, и на самом деле она сказала что-то вроде, дай списать домашку или раскачай меня. Но она снова повторила чуть громче:

— Поцелуй меня.

Я уставился на нее, онемев от изумления. Птица, не отрываясь и не моргая, смотрела на меня своими огромными, словно темные холодные озера глазами, и была такой бледной и серьезной, что мысль, о том, что это какая-то шутка с ее стороны даже не пришла мне в голову. Она нервно моргнула, уголки губ у нее дернулись и стали медленно опускаться. Тогда я встал и, словно во сне, подошел к ней. Она соскочила с качелей и замерла в ожидании. На черном веере ее ресниц и прядях волос поблескивали серебром снежные звездочки. Это было так чудесно, что у меня перехватило дыхание. В морозном воздухе был разлит легкий, тонкий, и такой манящий аромат ее духов. Кажется, они назывались «Фламинго». Неловко обнял хрупкие плечи и почувствовал, как она едва сдерживает дрожь. Я распахнул куртку, чтобы прикрыть Птицу, и, наклонившись, несмело прикоснулся к ее приоткрытым, прохладным губам.

Никогда не думал, что выражение головокружительный поцелуй нужно понимать буквально. У меня действительно закружилась голова, стирая окружающий мир в сплошное снежно-золотое сияние, которое пробивалось в мое сознание даже сквозь плотно зажмуренные глаза. Ее губы были словно мед и вино, сладкие как мед и пьянящие как вино.

Я был абсолютно счастлив, когда целовал Птицу, и чувствовал, как ее теплые пальцы лаская перебирали пряди моих волос на затылке. Ее ладонь, скользнув под воротник рубашки, мягким, щекочущим движением коснулась обнаженной шеи, и я мысленно охнул от накатившей, горячей, сбивающей с ног волны. Почувствовал, как Птица прильнула ко мне, и на какой-то миг просто потерял голову. А может мы оба в тот момент сошли с ума, потому что, едва успев отдышаться, снова и снова приникали друг к другу, так словно от этого зависела наша жизнь, словно два измученных жаждой путника к источнику со спасительной влагой. И когда, наконец, смогли оторваться, еще долго стояли, тесно обнявшись, пока сердце постепенно не прекратило бешеную скачку и не приблизилось к своему обычному ритму. Меня переполняло необыкновенное чувство совершенной полноты счастья.

— Птица, — сказал я с трудом владея голосом, — я…

— Нет, Хьюстон, не надо, — быстро и как будто даже испугано сказала она. — Помолчи, пожалуйста.

И для верности прикрыла мне рот ладошкой. Я тут же прижался к ней губами и замолчал, а потом еще теснее сомкнул руки и, зарывшись лицом в ее, пахнувшие снегом и яблоком, волосы блаженно вздохнул.

Спустя какое-то время Птица, выбравшись из моих объятий, достала из кармана маленькое круглое зеркальце и посмотрелась в него, слегка сдвинув брови. Я тоже вгляделся и похолодел. На нижней губе, яркой и сочной, словно долька мандарина, слегка припухшей от моих сумасшедших поцелуев, расплывалось синеватое пятнышко. Я расстроено охнул и покаянно прошептал:

— Прости, вот скотина! Очень больно?

Она убрала зеркальце и сказала:

— Нет… Все в порядке.

И добавила:

— Не бойся, я тебя не выдам. — И пояснила. — Сину не выдам…

До моего все еще спутанного сознания не сразу дошел истинный смысл этих слов, и некоторое время я смотрел на нее, непонимающе моргая. Она взглянула на меня и тут же отвела глаза, но потом снова подняла их. Они были непроницаемо черными:

— Извини, Хьюстон. Не обижайся, ладно…

Мне показалось, что я пропустил удар под дых. Так значит, все это было… Значит, все по-прежнему… Да как такое возможно теперь! Сердце словно ножом полоснули. Я не был готов к таким крутым виражам. Наверное, лицо мое в тот момент стало каким-то не таким, потому что Птица испуганно отступила и часто, прерывисто задышала. Я попятился от нее в снежную карусель, и услышал, как она что-то закричала мне вслед, но не остановился.

Подобно бездомной собаке искал я укромную щель, забившись в которую мог, скуля от боли, зализать свои раны или сдохнуть, никого не обременяя. Тот же звериный инстинкт привел меня после недолгих метаний к заброшенному подвалу старой котельной. Стояла она на отшибе в дальней части парка, достаточно уединенно, и была общепризнанной курилкой и местом для приватных бесед. Вход в подвал, прятался под навесом, лепившимся к стене, и был огорожен шаткими перилами, на которых частенько сидели парочки. Спустившись по лестнице, ведущей к серой от грязи двери, в изнеможении рухнул на прогнившую деревянную ступеньку.

Я не распускал сопли лет с восьми. Просто, там, где прошло мое детство, это было не принято и считалось позорной слабостью, за которую можно было долго и жестоко расплачиваться. Но сейчас мне не было стыдно за неудержимо текущие слезы. Мне было просто плохо, невыносимо плохо. Пошарив по кирпичной кладке, в одном из тайников, о которых, впрочем, знали все, кто посещал это место, нашел, припрятанную каким-то доброхотом сигарету, помятый, но сухой коробок спичек, и закурил, судорожно затягиваясь и захлебываясь дымом и рыданиями. С непривычки, я так и не стал курильщиком, хотя освоил лет в двенадцать этот самоубийственный навык, дым показался мне особенно едким. Он обжег легкие, в горле запершило от горечи, и это было благом, потому что хоть немного отвлекло от мучительных мыслей, разрывавших мне мозг и сердце. Сигарета быстро закончилась. Я спалил ее до самого фильтра, так что она обожгла мне пальцы. И потом сидел, крепко прижав ладони к глазам, пока не почувствовал, как внутри меня стало пусто и холодно. Обратно в комнату я вернулся через окно, тем же путем каким проникали к нам ночные гости. Просто не хотел наткнуться на кого-нибудь в коридоре. Йойо молча распахнул раму в ответ на мой стук и, понаблюдав несколько минут, как я раздеваюсь, лишь кротко вздохнул. А потом сказал:

— Тебя Птица искала.

— Хорошо, — пробормотал я, — хорошо, что не нашла.

Я еще не готов был с ней встретиться. Зашвырнул в шкаф куртку и плюхнулся на кровать, с головой накрывшись одеялом. Йойо немного посопел у меня над душой, потом внезапно спросил:

— Бемби, мы тебе не помешаем?

Я едва не расхохотался от его внезапной, неуклюжей заботы, просто почувствовал, что если сделаю это, то не смогу остановиться. И этот смех не имел бы к веселью никакого отношения. Поэтому просто буркнул:

— Нет. Привык.

— Спасибо, чувак, — проникновенно сказал Йойо, продолжая топтаться рядом. Я поплотнее натянул одеяло на голову, и он ушел.

Скоро в комнате вновь стало тесно и жарко от завсегдатаев ночных посиделок. На меня как обычно не обращали внимания. Да я и сам лежал, погруженный в свои мысли, ничего не слыша и не замечая. Наивный дурачок Хьюстон, видимо, был нужен Птице лишь для того, чтобы досадить Синклеру за его непонятные игры с Розой. Глупый, толстый плюшевый медвежонок, с которым можно позабавиться, если у тебя хорошее настроение, можно даже поплакаться, уткнувшись в его мягкую синтетическую шкурку. И можно надолго забыть его под кроватью, случайно уронив на пол и даже не заметив этого. Вот только плюшевым мишкам, вроде, не полагается иметь собственных чувств. Какие чувства? Вы о чем? Они же игрушечные, у них нет ни души, ни сердца. А если и есть по недоразумению, то сами виноваты. Птица была честна со мной. Разве она сказала что-нибудь, что я мог бы неправильно понять. Вовсе нет, она ведь всего лишь просила меня об одолжении. О небольшой дружеской услуге. И это разве ее вина, что у меня начисто снесло крышу. Все правильно, логично и очень больно. Хотя, я должен быть благодарен Птице за то, что она подарила мне несколько минут совершенного невозможного счастья. Вот только узнав его, и тут же лишившись, я был обречен все оставшееся время мучительно тосковать о своей потере.


Глава 28 Утро следующего дня

Утро не принесло облегчения. В класс я пришел одним из первых, однако Птица, бледная до прозрачности, уже сидела там. Стоило мне взглянуть на ее губы, как по телу пробежала горячая волна, и я словно вновь ощутил их вкус, до ломоты в зубах, до одуряющей слабости. Я задержался возле нее, хотел сказать, что не в обиде за вчерашнее, но Птица даже не подняла на меня глаза. Она сидела, напряженно уставившись в учебник, и ждала. Я знал, кого она ждет, и ощутил, как наполняет душу тоскливое чувство собственной ненужности. До начала занятий оставалось не так много времени, когда Син, появился в дверях и, найдя Птицу глазами, сразу направился к ее столу. Было шумно, как обычно перед звонком, и вокруг толпились люди. Но я видел только их двоих, словно на экране, где бестолковая суета массовки лишь оттеняет действия главных героев.

— Привет, — сказал он недовольно, — ты почему меня не дождалась?

Раздраженно поправил рюкзак и тут увидел ее губы, все еще припухшие, с синеватым слегка расплывшимся за ночь, но отчетливым пятном, и осекся. Лицо у него застыло и стало каким-то серым. Думаю, Син сразу понял, что это значит. Он все стоял и смотрел на этот злосчастный, чересчур откровенный след, совершенно больным, потерянным взглядом. И от этого его взгляда, мне стало вдруг не по себе. Я никогда не думал, что он способен так смотреть, и испугался. Не за себя, за Птицу. Синклер был не из тех, кто бы легко простил подобное. Птица с вызовом посмотрела ему в глаза. Наверное, эта немая сцена длилась несколько секунд, но мне показалось, что прошли часы, прежде чем Синклер, так и ни сказав больше ни слова, вышел из класса. Птица опустила голову и еще какое-то время сидела неподвижно. От волнения у меня свело пальцы. Я даже не заметил, что, практически, не дышал все это время. И только сделал глубокий вдох, как Птица, сорвалась с места. Я ринулся следом. Она пробежала по этажу, и, залетев в класс Синклера, спросила:

— Тедди, а Син где?

— Так он вроде и не приходил еще, — удивленно ответил тот.

В коридоре, она скользнула по мне невидящим взглядом:

— Хьюстон, не ходи за мной!

По перепонкам ударил оглушающее-резкий звук звонка. Птица вздрогнула, медленно повернулась и пошла обратно. Весь этот день, пока шли занятия, я не спускал с нее глаз, пытался заговорить на переменах, но она не реагировала, просто отворачивалась и молчала. Когда уроки закончились, Птица также молча собрала сумку, тихо оделась и пошла к выходу. Потом обернулась и сказала раздраженно и сердито:

— Очень тебя прошу, Хьюстон, не ходи за мной. Просто, не ходи!

Конечно, Син уже ждал ее, у входа в парк. Птица сразу подошла к нему, и они направились куда-то вглубь, очень быстро. От тревоги и волнения сердце стучало так, что уши закладывало. Меня тянуло перейти на бег, потому что Синклер стремительно тащил Птицу за руку все дальше и дальше по заснеженной узкой дорожке, между рядами застывших в сонном оцепенении лип. Я прибавил шаг, чтобы успеть вмешаться, если он вдруг выйдет из себя. Поглощенные ссорой, они не замечали меня, хотя я почти догнал их. В какой-то момент, Синклер схватил Птицу за плечи и, резко повернув к себе, закричал:

— Просто скажи, кто это был?

Я не выдержал и заорал:

— Отпусти ее!

Син развернулся и с недоумением посмотрел на меня, так словно я на его глазах материализовался из воздуха. Птица шумно вздохнула и, с обреченным видом, страдальчески закатила глаза.

— Чего тебе, Хьюстон? Вали отсюда, быстро. — Я еще никогда не видел его в таком бешенстве. — Ты что оглох?

— Не трогай ее, — снова сказал я.

— Уходи, Хьюстон, пожалуйста, — Птица произнесла это высоким напряженным голосом. Лицо у нее как-то сразу осунулось, и под глазами легли синеватые тени.

— Нет. Я не уйду.

Синклер, отпустил, наконец, ее плечи и двинулся ко мне. Он был как сжатая пружина:

— Тебе что, помочь, придурок.

— Это был я, Син! Не трогай, Птицу!

До него не сразу дошел смысл моих слов. Он словно споткнулся и уставился на меня, удивленно приподняв брови.

— Что ты сказал?

— То, что слышал. Это я сделал.

Он шумно выдохнул и вдруг рассмеялся нарочито громко, презрительно и недоверчиво:

— Что, правда, Птица? Ты что, в самом деле, целовалась вот с этим жирным дебилом? С этим уродом? С этим ненормальным? И тебя не стошнило?

И тогда я его ударил. Это получилось как-то само собой, я даже не успел ни о чем подумать, просто внутри оборвалось что-то, полыхнуло острой, болезненной вспышкой. Он устоял, только из носа тонкой струйкой побежала кровь. Птица ахнула и бросилась к нему, но Синклер оттолкнул ее, достал из кармана сложенный вчетверо платок в серо-голубую клетку, очень чистый, он вообще, как ни странно, был аккуратист, и приложил к лицу. Я ждал, что он набросится на меня, и весь напрягся. В тот момент я ничего так не хотел, как этой драки, чтобы, наконец, дать выход тому, что копилось во мне все это время. Но он лишькоротко взглянул в мою сторону, потом, посмотрев на Птицу долгим пристальным взглядом, спросил странным голосом:

— Зачем же так?..

Она беспомощно пробормотала:

— Син, я…

Но он уже развернулся и быстрыми шагами двинулся к выходу. В наступившей вдруг тишине, где-то над нашими головами неодобрительно застрекотала сорока, ей тут же откликнулись еще несколько товарок. Легкий ветерок сдувал с ветвей невесомый снежный пух, который с безмолвной покорностью опускался вниз. Мы с Птицей застыли в оцепенении. Она первая нарушила молчание:

— Зачем ты это сделал, Хьюстон? Ты хоть понимаешь, что натворил?

— Мне все равно, — буркнул я угрюмо, силясь подавить жгучую обиду, разливавшуюся в груди.

— А мне не все равно, представляешь, не все равно, — ее голос зазвенел. — И я просила тебя не ходить за мной!

— Я просто испугался, что он тебя ударит.

Она с упреком посмотрела на меня:

— Это — не твое дело, понимаешь? Ничего бы он мне не сделал. А у тебя теперь проблемы, большие проблемы, понимаешь ты это?!

— Подумаешь! Он бы все равно не успокоился, пока не узнал.

— Ой, Хьюстон! Если бы ты не встрял, я бы могла сказать, что с Елкой баловалась, что случайно ударилась, я бы нашла, что сказать…

— С Елкой? Ударилась? Бред какой-то, как в это можно поверить… Да и зачем врать-то, — добавил я тихо, а потом спросил, с трудом подбирая слова и отчаянно краснея:

— Птица, тебе, на самом деле, со мной было не очень противно…

Брошенные Синклером слова, словно занозы не давали мне покоя. Она изумленно взглянула на меня, невесело рассмеялась и мягко сказала:

— Хьюстон, какой ты, все-таки, дурачок. Нет, не противно, напротив…

Сразу сделалось как будто светлее, словно из-за сплошных серых облаков вдруг на минуту пробился солнечный луч. Задумчиво закусив губу, Птица стала напряженно о чем-то размышлять:

— Ладно, попробую уговорить его, чтобы не трогал тебя.

От этих слов меня просто затрясло:

— Если ты это сделаешь, я его снова ударю, при всех, просто так!

Солнце скрылось, затянутое душным одеялом туч, и стало еще мрачней.

— Перестань, Хьюстон. — Птица выглядела усталой и подавленной, — ты не понимаешь. Он даже не будет сам с тобой драться.

— А что так? Красоту свою неземную боится попортить?

— Ничего, он не боится, — заступилась Птица.

— Я тоже не боюсь.

— А зря, — она сердито посмотрела на меня и закричала. — Вот, что мне теперь с тобой делать?

— Ничего, — сказал я обиженно — ничего не надо.

И пошел оттуда прочь. Через несколько минут Птица меня догнала и пошла рядом, подозрительно шмыгая носом.


В ту ночь я увидел свой старый сон, который раньше преследовал меня, периодически повторяясь и заставляя просыпаться в холодном поту. Но в последнее время оставил в покое, и я забыл о нем, привыкнув засыпать под голоса ночных гостей и музыку Йойо. Пока он опять внезапно не напомнил о себе. Это было дурным предзнаменованием. Как правило, он снился мне перед болезнью или крупными неприятностями. И в нем раз за разом повторялся один эпизод. Это было еще до Карандаша и его студии. Я тогда занимался в городской художественной школе или как мы ее попросту называли — художка. Я сидел за мольбертом и рисовал, когда услышал негромкие голоса позади и, обернувшись, увидел наших преподавателей. Они принесли большое цинковое ведро и, поставив его возле стоявших у стены огромных листов толстого картона, ушли, продолжая все так же вполголоса переговариваться. Через какое-то время я встал немного размяться. Как-то незаметно оказался рядом с ведром и, заглянув в него, почувствовал, как к горлу подступила тошнота, а пальцы похолодели. Из ведра на меня скалился желтоватый череп, залитый водой. Следующее, что я помню — это лицо преподавателя, который с досадой в голосе, говорил, что это муляж и что я уже достаточно большой, и нельзя быть таким впечатлительным. Может, это и правда был муляж, но я почему-то до сих пор уверен, что череп был настоящим. На следующем занятии ведро со всем содержимым исчезло, и больше я его никогда не видел. Только во сне.

Проснулся я резко, как от толчка и долго лежал, уставившись в потолок, по которому время от времени пробегали неясные тени. Йойо в комнате не было. Проводив ночных гостей, он, видимо, отправился в душ, потому что вскоре вернулся с мокрой головой и перекинутым через плечо полотенцем. Спросил:

— Не спится?

И я ответил:

— Нет.

Он двигался по комнате легко и бесшумно, как призрак и только кровать слегка заскрипела, когда Йойо на нее лег. Он молчал, но я чувствовал, что Йойо тоже не спит. И через какое-то время он снова спросил:

— Хьюстон, с тобой все в порядке?

— Да, — сказал я. — Все нормально, я в порядке.

Сон был настолько ярким, что казался реальней, чем ночь за окном. Мне не нужно было гадать, какие неприятности он предвещал на этот раз. Только подумал, что Син, возможно, придумает что-то совсем уж изощренное, чтобы поквитаться. Но я ошибся, он предпочел традиционный метод.

Глава 29 Не рыцарский турнир

На следующий день Син ждал меня на выходе из студии. На него оборачивались студентки-старшекурсницы, которые частенько оставались по вечерам, чтобы поработать над своими проектами. Но большей частью сидели с нами в аудитории, болтали, обсуждая преподавателей и своих парней, шуршали конфетами, пили кофе из автомата да бегали курить. Увидев Сина, они притормаживали, встряхивали длинными распущенными волосами, и начинали слишком громко смеяться, стараясь привлечь его взгляд. Я заметил Синклера еще из вестибюля, через широкие стеклянные двери. Бедняжка, он так боялся меня пропустить, что, наверное, уже довольно долго мерз на ветру, стойко игнорируя повышенный градус женского внимания. Мне даже пришла в голову мысль, не извиниться ли перед ним за причиненное неудобство, но потом решил, что обойдется. Когда я вышел, он оживился. Спросил, окинув меня холодным взглядом:

— Значит, это точно был ты?

— Да, я, — по телу прошла ледяная дрожь.

— Не передумаешь? — он недобро усмехнулся.

— Нет, не передумаю, — меня немного удивило, что Синклер был один.

— Тогда пошли, — сказал он спокойным, даже будничным тоном. И мы пошли. Я не спрашивал куда. В конце концов, это было его право выбирать антураж. Пройдя еще пару улиц, мы свернули в темную подворотню. Классика жанра, — мелькнуло в голове. За ней открылся на редкость приятный дворик с аккуратными рядами заснеженных кустов вокруг детской площадки. Там уже маялись в ожидании два крепких типа, один повыше, а другой пониже, в одинаковых черных куртках и шапках, надвинутых на самые глаза. Они не были похожи на шпану, они были похожи на молодых целеустремленных людей, подающих надежды. Я, в общем-то, умею драться и неплохо. Мне уже приходилось это делать, но на более равных условиях.

— А что, Син, самому слабо? — я снял рюкзак с плеча, все равно сорвут, так еще и кисти переломают, и кинул в сторону.

— Не обольщайся, Хьюстон! — Презрение в его голосе мешалось со жгучей ненавистью. — Ты, я вижу, не понял еще. Это не рыцарский турнир, а наказание за преступление. Ты переступил границы и будешь наказан. Как следует наказан. А поединка у нас с тобой не будет, не надейся, а вот наказывать я тебя еще буду. Чтобы ты как следует все усвоил. Ты очень наглый Хьюстон. Наглый и упертый. Я ведь за тобой давно наблюдаю. Ясно, ублюдок.

На этом дипломатический этикет был исчерпан, приговор зачитан, и начался замес. Думаю, те ребята, уж не знаю, откуда Син их вытащил, были профессионалы, мастера своего дела и спорта. Я понял это с первых же минут нашего «общения», пока они еще только разогревались, а я уже выдохся. Спорт, утверждают люди в этом сведущие, дело благородное, не мне с ними спорить. И наверняка, в их глазах, проучить меня тоже представлялось делом благородным. Жаль, что они не стали делиться со мной своими соображениями на этот счет, могла бы выйти вполне содержательная дискуссия. Но, скорее всего, у них не было желания дискутировать, а было желание хорошо делать свое дело. И делали они его, надо признать, очень хорошо, если не сказать, превосходно. Хотя я предпочел сказать что-нибудь другое, не такое лестное для них. Я не успевал уклоняться от их точных, быстрых ударов, которые сыпались без передышки, и которые они сопровождали коротким, энергичным кхеканьем. А потом уже и не мог, стараясь лишь удержаться на ногах, и отчетливо понимая, что стараться мне остается недолго. И еще в какой-то момент, обожгла мысль, что, если они перебьют мне пальцы, я не скоро смогу взяться за карандаш. И это будет настоящей пыткой. Больше я ни о чем не мог думать связно. Син стоял неподалеку и молча наблюдал, глубоко засунув сжатые в кулаки руки в карманы куртки, так что едва не рвал их. На его лице застыло угрюмое выражение. А потом мне стало не до него.

Пропустив удар в живот, я, захрипел и рухнул на колени, пытаясь одновременно протолкнуть в легкие вышибленный воздух и, скрюченными от боли пальцами, наскрести снега, чтобы успеть стереть заливавшую мне глаза кровь, прежде чем ребятки снова примутся за меня. Против ожидания, они не бросились добивать, а терпеливо ждали, слегка приплясывая на месте, пока я встану, и только после этого продолжили свой танец с бубном. И так было каждый раз, как только я падал и снова поднимался, по возможности быстро. Неудобно было заставлять посторонних людей зря терять время. У них могли быть еще другие, более интересные дела, например, свидания с девушками, на которые нельзя опаздывать. И видимо, они тоже так считали, потому что даже помогали мне, рывком ставя на ноги и снова принимаясь за дело, очень методично и равнодушно, словно отрабатывали приемы на спортивном снаряде.

Мне уже стало казаться, что они никогда не остановятся. Я знал, что должен был попросить их об этом. Попросить, чтобы они перестали. И они бы перестали. Возможно, Син ждал именно этого. Вот только я отлично знал, что последует дальше. И не был готов платить такую цену. Я еще стоял на ногах, с трудом, но стоял. Уже не вполне понимая, как мне это удается, когда один из крепышей, окликнул Сина, назвав как-то странно, хотя может, мне показалось:

— Эй, Лис, тебе оставить?

— Да, — сказал он. — Конечно.

И подошел к нам. Принять участие в забаве. Бил прицельно, по губам, приговаривая при этом:

— Сволочь, какая же ты сволочь, Хьюстон…

И почему-то я не мог ответить ему тем же, не мог ударить его, даже если бы у меня еще остались на это силы. Мне почему-то казалось, что, если бы я это сделал, это было бы неправильно и Птица расстроилась. Острой гранью своего замысловатого кольца он рассек мне подбородок, так что кровь брызнула фонтаном. Син отскочил, а я упал и ненадолго потерял сознание. Когда очнулся, они были еще здесь.

— Поверни его, чтобы кровью не захлебнулся, — откуда-то издалека услышал я холодный голос своего судьи.

— Ничего, очухается скоро, — сказал один из крепышей. Но все же проверил, не сдох я там ненароком, несколько раз пренебрежительно пнув меня, словно кучу грязной ветоши. Пинки отдались в груди острой болью, и нестерпимо захотелось закашлять, но почему-то ничего не вышло. Кашель застрял где-то на полдороге колючим, как старый репейник, комом. Син, стоял рядом и брезгливо морщась, тщательно стирал снегом кровь со своих рук. К нему немного враскачку подошел второй спортсмен. Голос у него был низкий и будто простуженный. Он наступил мне на руку, сильно придавив тяжелой ребристой подошвой своего армейского ботинка кисть. Так, что я едва не заорал от боли, ожидая услышать, как хрустнет кость. Он просипел:

— Упорный. Может все-таки сломать ему что-нибудь. Пару пальчиков, например.

— Нет, не надо, — сказал Син неохотно, после паузы, которая была чуть короче, чем самая длинная ночь в году. И тот, другой, немного помедлив, все же убрал ногу с моей руки. «Спасибо, дорогой, пожалел», — мелькнуло в голове. Я даже успел удивиться краем сознания такому его великодушию, но тут Син добавил:

— Пока не надо. Еще будет повод. Это такая непредсказуемая сволочь. С ним, чувствую, придется повозиться.

Мне не понравились его слова. Да сам он сволочь! Я даже попытался сказать ему это. Вышло плохо: хрипло, невнятно, тихо, но Син вроде расслышал. Склонился к моему лицу, несколько секунд смотрел со странным выражением, а потом произнес все тем же холодным отстраненным тоном:

— Ну-ну. Надеюсь, тебе очень больно, ублюдок?

Насчет этого он мог не волноваться, с этим все было в порядке, как он хотел. Но видимо он хотел большего. Потому что, криво усмехнувшись, вдруг сильно похлопал меня по щеке, и без того огнем горевшей от ударов. Браво, Син! Он знал, как я ненавижу этот унизительный небрежный жест. Запомнил. Вот только сейчас его похлопывания были скорее похожи на пощечины. Что, впрочем, уже не имело большого значения. При этом сам Син был такой бледный, словно это его кровь щедро оросила утоптанную нами площадку.

— Чтобы тебя рядом с Птицей больше близко не было, понял, урод?

А вот этого я бы ему не стал обещать. Когда они ушли, я попытался подняться, но не смог. Сверху с морозного неба на меня смотрели звезды, неярко мерцая на бархатной подложке ночи. Им было все равно. Они были безжизненны и холодны или вроде наоборот, горячи, но все равно безжизненны. На них не суетились люди, оскорбляя своими мелкими страстями их монументальное величие. И только Земле не повезло. Я едва дотянулся до рюкзака, и, хотя не сразу, но встал. Сначала на колени, а потом, немного отдышавшись и кое-как остановив еще сочившуюся из носа кровь, совсем.

На истоптанном, но так и сверкавшем в лунном свете снеге чернели пятна. Утром, когда рассветет, они станут алыми, и будут красиво и жутковато выделяться на ослепительной белизне двора. Жильцы дома, проходя мимо, суеверно постараются не наступать на яркие кляксы. Самые впечатлительные отвернутся, а самые любопытные начнут гадать, что же здесь произошло, пока они спокойно пили чай в своих квартирах или смотрели новости о мировых катастрофах. Рот снова наполнился кровью, от ее тошнотворно-соленого, металлического вкуса, меня замутило. Кусты перед глазами мотались как пьяные, за ними безумный твист пыталась сбацать детская площадка. Какая-то красноватая муть то сгущалась, то рассеивалась перед глазами, мешая разглядеть выход с этого уютного дворика, который я ненароком осквернил неуместным донорством

Помечая свой неровный путь к людям темными каплями, словно Гензель крошками, я поплелся обратно на улицу. Конечно, вид у меня был еще тот, весьма далекий от стандартов, принятых в приличном обществе, поэтому я не обиделся, когда прохожие начали шарахаться. Словно из ниоткуда возникли передо мной двое парней. Они что-то говорили, сочувственно заглядывая в глаза, но я их не слышал. Вдруг навалилась такая усталость, что я мешком осел на обледенелый тротуар и, привалившись к шершавой стене дома, погрузился в заполненное болью, огненно-красным туманом и далекими голосами забытье.

О том, как меня грузили в «скорую», везли в больницу, в памяти остались лишь смутные обрывки. Там выяснилось, что, в общем, я легко отделался: сотрясение мозга, да на рану под нижней губой пришлось накладывать швы. Сильно болели ребра, так, что было трудно дышать, и разбитые костяшки на руках, особенно на той, где потоптался приятель Сина, но обошлось без переломов. Спасибо, вам, братья-спортсмены. Скорее всего, у вас еще будет возможность восполнить этот пробел. Меня оставили «понаблюдаться» не отбили мне чего лишнего. Я не возражал, меньше всего хотелось светиться среди публики в столь непрезентабельном виде. Делегация интернатских старших во главе с директором пыталась допросить меня на предмет особых примет нападавших. Я ответил, вернее, пытался, с трудом двигая разбитыми губами, что никаких особых примет не запомнил и точно не смогу никого опознать. Но они все донимали расспросами, пока я не попросил их оставить меня, наконец, в покое. Возможные мотивы нападения также остались неизвестны широкому кругу незаинтересованных лиц. Так и списали на наркоманов да общее падение нравов в молодежной среде. Син мог не бояться, что я его сдам. Мы оба понимали, что это только наше дело, и что у Птицы будут неприятности, получи обстоятельства происшествия огласку.

После всех процедур, меня определили в свободную палату. В ней было пусто, голо и холодно. Но я был рад остаться одному.

— Как вип-клиент будешь лежать, — ободряюще улыбнулась мне симпатичная медсестра.

— Угу, — промычал я, стараясь быть дружелюбным, шевелить губами было неудобно и больно. И почему-то вспомнилась одна из песен Йойо:

В чужих каютах холодно и сыро,

в чужих каютах даже жизнь постыла,

в чужих каютах утомленный путник

не обретет покоя и уюта.

Там смятая постель, разбитая посуда,

чужие лица, голоса и кошки,

любители заглядывать в окошки…

Ночью мне приснился странный сон. Будто больничная палата, как обычно наша комната, оказалась битком набитой гостями. Они шумели, смеялись и невнятно разговаривали о чем-то. Внезапно стало пусто и необыкновенно тихо, лишь на соседней кровати, завернувшись в старое одеяло, сидел Йойо в обнимку с гитарой. Против обыкновения, подвижное лицо его, всегда светившееся добродушной улыбкой и глубоким пофигизмом, было серьезным, даже строгим. Я приподнялся на постели, удивляясь странной метаморфозе, а Йойо, посмотрев куда-то поверх моей макушки, произнес негромко:

— Что, Бемби, худо? А я тебе говорил…

— Йойо, ты… — удивленно начал я. Но он вдруг подмигнул мне, и вновь стал самим собой. Потом склонился над гитарой, так, что его круглое оттопыренное ухо почти прижалось к ее круто изогнутому боку и, едва слышно теребя струны, занялся настройкой, что-то периодически подкручивая и бормоча. Незаметно разрозненные аккорды стали складываться в мелодию, неуловимо, до ностальгической грусти, знакомую. Но, сколько я потом не пытался ее вспомнить, так и не смог вытащить из памяти ни одной ноты. А хитрец Йойо на все мои вопросы лишь лукаво улыбался и пожимал плечами. Постепенно в мелодию стали вплетаться слова. Они звучали хоть и приглушенно, но очень отчетливо:

Она сказала ему — уходи навсегда, он ответил, куда же идти мне тогда.

Даже если дойду я до края земли, все равно не смогу от тебя я уйти,

даже если до края небес я дойду, и тогда никуда от тебя не уйду,

даже если мне жизни до края дойти, все равно не смогу от тебя я уйти.

И за краем земли, и за краем небес, и за темной завесой нездешних чудес,

где кончается жизни дорога моя, никуда не смогу я уйти от себя.

На коленях стоял он о пощаде моля: так куда же идти мне, принцесса моя…

Комнату залил призрачный лунный свет, словно вызванный вполголоса звучавшей песней. Он обесцветил и позолотил ржавые вихры Йойо, и на какой-то миг мне померещилось, что это Син. Я вздрогнул и проснулся. В окно палаты действительно заглядывал любопытный блин луны, но ни Йойо, ни Сина здесь, конечно, не было, так же, как и ночных людей. Я был один.


Глава 30 Из дневника Сина

— Сволочь, какая он все же сволочь, — безостановочно билось в мозгу. Мы перешли дорогу и стали прощаться.

— Ты с нами, Лис? — спросил Рафал, старший из братьев.

— Нет, задержусь ненадолго.

— Слышь, Лис, а что он сделал-то? — подал голос младший.

— Плохо он сделал, неправильно, сволочь такая… — кулаки сами собой снова сжались.

— Да, ладно, не переживай, надолго теперь запомнит.

Мы пожали друг другу руки, и я сказал им:

— Спасибо.

Они ответили:

— Нет проблем, братишка. Ты же наш, а мы своих в беде не бросаем. Не пропадай.

Да, действительно, мы еще ни разу не подвели друг друга. Мы — это те из группы, кто сумел уйти. Уйти до того, как стало слишком поздно. До того, как остальных наших положили на той страшной встрече. Из-за нее у нас и пошел тогда раздор, уж слишком дело намечалось нехорошее. Просто хуже некуда. И мы пошли в отказ. Вернее, в отказ пошли братья, Рафал и Молчун. Меня, в общем-то, и не брали на такие дела. Фейс, говорили, у тебя чересчур заметный, только запалишь контору. Да и толку от меня там мало было. Брали, когда в замках поковыряться нужда была. Тогда да, куда без Лиса-малолетки. Он ведь, любой замочек на раз-два расколдует. Да я и не против был, совсем не против. Не лежала у меня душа к таким делам, какие ребята из группы проворачивали. Не знать бы еще про них ничего. Я, может, и раньше ушел, если бы отпустили. Да только куда мне деваться-то было.

А тут как братья в отказ пошли, мне сказали приготовиться. Если честно, чуть не заплакал с расстройства. Все, подумал, край. Да только братья вступились, не побоялись. Сказали, он тоже не идет, что хотите, делайте. Жизнь мне спасли. Они и ребят отговаривали, да только никто их не послушал. Шома, наш главный, тогда разозлился. Говорит мне, ты с кем? У него с Рафом давно терки были, оба по краю ходили. Я сказал, что с ними, с братьями остаюсь. Подумал еще: и будь, что будет. Хоть и ушла душа в пятки, а может еще куда дальше. Да только все одно мне с Шомой ой как идти не хотелось. До дрожи. Уж лучше с Рафом и Молчуном потом ответ держать. Я их с первых дней в группе заметил. Правильные ребята, надежные. Слов никогда зря не бросали, если что решили, то уже не отступят. Все время старался поближе к ним держаться. И они, ничего так, нормально относились, по-человечески, не прогоняли. Нам сказали: потом с вами решим, когда вернемся, ждите. Но решили с ними, насовсем решили. А мы остались. Сами по себе. И это было счастье. Рафал только удивил. Потом, как все утряслось, говорит: пойдем, к ребятам сходим, навестим. Я не въехал сначала, опешил даже. Куда, спрашиваю, сходим? Он ответил, сам знаешь куда. Сходили, постояли, помолчали, еще цветы положили. Тяжко было. Я не любил вспоминать то время, но и забыть до конца не мог. Остались на память татуировка, как клеймо, да старое прозвище. Для своих.

Я их ни о чем не просил. Просто не знал, куда податься после того, как мы поговорили с Птицей. Да уж, поговорили… Как мордой об асфальт приложили. Видеть никого не мог. В спортзал пошел. Пока в богадельню нашу не загремел, мне этот спортзал как дом родной был. Даже ночевал там, когда разрешали. Хорошо было, спокойно. Хоть и не по себе иногда от тишины. Порой полночи не спал, всякая чушь мерещилась. А потом прибился котенок, чертяка рыжий. Тощий, голодный, на улице за мной увязался. Жалко стало, вот и притащил с собой. По дороге сосиску ему купил. Он в нее вцепился, ест, аж давится. Я даже испугался чуток, что застрянет кусок в горле и задохнется. Ничего, слопал, а потом ко мне на маты забрался, под боком пристроился и заурчал, завел свой моторчик. Словно друга нашел. Так и остался он там жить. Ребята не против были. Откормили его. Здоровый стал, важный и нахальный, но меня все равно узнавал. Подойдет и давай об ноги тереться и тарахтеть. Приятно. А потом пропал. Может сам ушел, может, кто помог. Знать бы еще кто…

Думал, пар спущу, успокоюсь, решу, как быть и что с этим уродом делать. Да только начал, такой мрак накрыл, что ноги подкосились и сел посреди мата. Руки затряслись как у забулдыги похмельного и сил нет даже до скамейки доползти. Рафал заметил, подошел и говорит:

— Беда, братишка.

Я головой покачал, не хотел их впутывать. Но он сел рядом и сказал:

— Это не вопрос был. Просто покажи нам кто и можешь не участвовать… Не молчи. Ты же нас знаешь. Мы не подведем.

И тогда я решил. Как в бреду все было. В кошмарном сне, от которого не проснуться. Долго еще потом как вспомню, тошно делалось.

— Я тоже пойду… Аккуратно сможете?

— Насколько аккуратно?

— Нежно.

— Хм. Без проблем. Сам уйдет. Но запомнит…

Только я в это не верил. Ни черта он не запомнит, опять нарвется. Видел я таких, упертых. Правда, мало. Он, ведь, даже не закричал ни разу, на помощь не позвал. Не попросил, что все, хватит, не надо больше, я все понял. Даже когда Рафал ему руку сломать хотел. Долго бы тогда не смог своей мазней бумагу пачкать. Почему-то об этом подумалось. Подождал еще, может, дойдет до него. Нет, только глаза закрыл, и дышать стал громко так, прохрипел что-то. Я еще, когда сюда с ним шел, уже знал, что бесполезно, не поможет. Просто не знал, что делать, что мне с этим делать. Слишком все далеко зашло. До самого края.

Братья ушли, а я сел на скамейку в крошечном сквере на другой стороне улицы и стал ждать. Хьюстона долго не было, очень долго. Я уже решил вернуться посмотреть, что с ним. Хотя ребята и обещали, что он сможет сам встать. Но кто его знает, что там с этим ублюдком случилось. Еще не хватало, чтобы он замерз здесь совсем. Мысль об этом была такой соблазнительной, такой приятной, что я позволил ей несколько минут пожить в своем сознании, а потом прогнал. Птица никогда бы не простила.

Нет, какая он все же сволочь! А ведь, одно время мне даже казалось, что мы можем стать друзьями, настоящими друзьями. Как-то понравилась его физиономия, открытая такая, простодушная. Понравилось, что не повелся, когда наши начали доставать его по привычке, как всех новеньких, и что не бегал на Йойо стучать…

Я уже встал со скамейки, когда он показался наконец. Надо же, даже рюкзак не забыл. Вышел шатаясь, как хорошо поддатый дебошир, которому дружки наваляли, постоял немного, прислонившись к углу, и пошел. По-моему, даже не вполне соображая куда. Прохожие реагировали соответственно, обходя его за несколько шагов. Только какие-то ребята тормознулись. Поняли, видимо, что попал парень под раздачу. Небось, у самих опыт был. Он некоторое время слушал их, немного покачиваясь, а потом свалился на снег. Вызвали «скорую» и его увезли. После этого я тоже ушел. В богадельню нашу не пошел, да и не мог я. Не мог я сейчас с Птицей встретиться. Боялся до одури того, что она мне сказать может, когда про эту сволочь узнает. Да и нехорошо как-то было, мутно, паршиво. К Старому пошел, в сторожке у него решил заночевать. Он все равно по стройке своей полночи шастать будет, пацанье пугать, так что не стесню, лишь бы на месте был и трезвый. Старый, мне на счастье, у себя был, может и трезвый даже. Я уже не разбирал, до того тошно стало.

— Ты что ли, Лис? — он удивленно присвистнул, забыв поздороваться. — Ты откуда такой?

— Какой? Привет, Старый. С ночевкой пустишь?

— Да в гроб краше кладут. Заходи. Выпить бы тебе стопарик, да нет у меня ничего, как назло. А то может, сбегаю?

— Не, не надо. Ты же знаешь, не могу я пить. Сразу ласты заворачиваю, — меня даже передернуло от воспоминаний. — Я прилягу, хорошо.

Старый покряхтел немного, потом отправился с обходом. Я закрыл глаза и увидел перед собой лицо Хьюстона, его взгляд, когда я бил его. Сволочь, он даже не понимал, что я с ним местами с удовольствием бы поменялся. Чтобы это за меня Птица так испугалась, как тогда за этого придурка, когда он примчался в парк за нами. Герой хренов. Кто его просил. Я бы, наверное, в любую ложь поверил, что Птица придумала, лишь бы до края не дошло. И ведь мне даже в голову тогда не пришло на него подумать. Хотя кто же еще, кому бы еще Птица позволила. Еще, небось, и сама попросила, потому что не хватило бы у этого тюфяка все же наглости самому на такое решиться. Да еще и так, чтобы следы остались. Обрадовался, гад, и давай стараться. Он ведь не знает, что нельзя с ней так, что у ней кожа нежная и тонкая, пальцем ткни — уже пятно будет. Да и она промолчала, не остановила… Вот это и есть самое паршивое. Потому и не подумал, что слишком это все серьезно стало бы. Он уже тогда ждал, что я на него с кулаками кинусь, чтобы у нее на глазах пострадать. Чтобы, он — весь из себя ваше благородие, а я — свинья последняя. Да, впрочем, так все и будет теперь. Хоть и на моей стороне правда. Да только, что от этого толку, когда она сама…

Я ведь, дурак, сначала значения не придал тому, как он пялился на нее постоянно, ресницами своими хлопал, сволочь смазливая. На Птицу многие засматривались, да только понапрасну все. Я и был спокоен, пока не увидел, как она на него смотрит. Хорошо хоть, Птица его сейчас не увидит. Все равно жалеть будет: больно сделали мальчику. Да что он знает о боли, урод этот! Птица понять не могла, а я всегда знал, когда она с ним виделась. Взгляд у нее тогда такой делался светлый, словно изнутри светился, и глаза синие-синие, и такие чистые.

Ведь мог бы и не ходить, мог бы отказаться. Да должен был отказаться! Специально спросил, шанс дал. Вот только кому, не знаю. Сразу ведь, сволота, понял куда зову и зачем. По морде видно было, что понял. Мог бы сказать: «Прости, Син, не знаю, как вышло. Птица попутала, сама напросилась, неудобно отказать было.» Да еще, чтобы при ней повторил, чтобы не сомневалась. Все бы тогда по-другому было. Сразу все на свои места встало, само собой решилось. Птица она ведь гордая, поняла бы, кто, есть кто. А теперь…

Морда его окровавленная, всю ночь перед глазами стояла. Так что несколько раз едва успевал на улицу выскочить, рвало как с перепоя. Старый перепугался.

— Ты, — говорит, — Лис, не загнись здесь. Что я тогда с тобой делать буду. Может в больничку тебе?

— Не загнусь, — говорю, — не пыли…

Не мог я загнуться, пока Птицу не увижу, пока она мне свой приговор не скажет. Надеялся еще на что-то, трепыхался… Только к вечеру на другой день обратно пошел. Невмоготу уже стало. Тедди, взглянул, ничего спрашивать не стал. Просек, что не стоит. Только сказал, что Птица приходила.

— Как она? — спрашиваю.

— Не знаю, вроде сердитая была немного, — с осторожничал Тедди. — Да еще Хьюстон в больнице. Ты не в курсе?

— Все новости? Или еще что есть?

— Препод спрашивал, надолго загул у тебя.

— Ладно, разберусь.

Когда я к ним в комнату вошел, Птица сидела на кровати, уткнувшись в коленки головой, а Елка за столом хлопотала.

— Выйди, — попросил я ее. — Пожалуйста.

Она ничего не сказала, только на Птицу покосилась и вышла. Я дверь закрыл на ключ, чтобы никто не мешал. Позвал ее: «Птица…» Она отвернулась: «Уходи. Не хочу тебя видеть…» Подошел я тогда к ней, на колени опустился, в ножки ее босые уткнулся, обхватил руками и говорю:

— Куда же мне идти, Птичка?

— Куда хочешь. К Розе уходи…

— Кто это? — спрашиваю. — И зачем она мне?

Такая тут тоска на меня навалилась, хоть вой. Она лицо подняла, глаза красные, опухшие:

— Доволен, да? Наказал, да? А если я сама его попросила? Давай и меня тогда накажи! Давай же!

Руку мою схватила и по лицу себя ударить ею хотела. Да только не смогла, сил не хватило, удержал я руку, только все внутри оборвалось.

— Да не бойся, — говорю, — ничего с ним не сделали такого. Фейс только слегка попортили… Заживет до свадьбы, еще шире будет.

Ох, и разозлилась она. Сама меня по лицу ударила, потом еще раз, и еще, и слезы — градом. Я даже не закрывался, все равно уже стало. Понял как-то вдруг, что к концу подошел, что больше у меня ничего уже не будет в жизни. Да и жизни не будет… Только когда она успокоилась немного, ладошку ее, которой она меня по лицу била, поцеловал и говорю:

— Значит, все да, Птица? Значит он, да?..

Она на меня уставилась вдруг, словно опомнилась, глаза потемнели, как будто испугалась чего. Долго так смотрела, а потом и говорит:

— Нет, Марк, нет.

Лицо мое ладонями обхватила, и гладить давай, словно стереть что-то пыталась. Обнял я ее тогда и понял, что люди чувствуют, когда им о помиловании объявляют за пять минут до казни. Прослезился даже. А потом поцеловал ее. И она меня тоже. Снова жить можно стало. Только одного боялся, что она к нему в больницу пойдет, да опять все начнется… Да еще понять не мог, какое чудо мне ее вернуло… Да оно и лучше, что не знал…

Глава 31 Неожиданный визит

Прошло несколько дней. Я почти пришел в себя, быстро привыкнув к непритязательному больничному быту. Первое время постоянно спал, с трудом выбираясь из вязкого, обморочного забытья, чтобы сползать на процедуры да иногда в столовую, где все равно почти ничего не ел, спекшая корка на губах, трескалась и кровоточила, пачкая посуду. Было не столько больно, сколько противно. Пару раз забегал кто-то из старших, оставлял передачку с неизменной бутылкой минералки, и быстро исчезал, убедившись, что я иду на поправку. А попросту дрыхну как сурок, предоставив организму самому решать свои проблемы. Да я и не ждал никого особо. В моменты просветления, мысли неотвязно крутились вокруг Птицы и Сина, Птицы и всей вдруг страшно усложнившейся ситуации. Я все пытался представить, как последние события отразятся на нас. Было совершенно ясно, что к прежнему существованию, непонятному, двойственному и потому особенно тяжелому, возврата больше не было. Все, наконец, должно было определиться. И во мне то вспыхивала, то угасала надежда, что наши с Птицей поцелуи были настоящими, и что она, хоть в какой-нибудь степени, испытывала то же, что и я. И, если только это было так, я не собирался сдаваться, чтобы там Син не предпринимал. Ведь, кое в чем он был все же прав. Не знаю, как насчет наглости, не замечал такого за собой, а вот упертым меня многие считали. Да еще беспокоил почему-то странный сон, как неразгаданное, но очень важное послание…

Сходив на завтрак, я вновь завалился на кровать и, закинув руки за голову, бесцельно уставился в окно, где едва брезжило тусклое, хмурое утро. На ветках тополя, видневшихся за стеклом, сидели нахохлившись воробьи. Время от времени они начинали громко чирикать, перепархивая с места на место, потом замирали, чтобы в следующую секунду, внезапно сорвавшись, умчаться прочь по своим воробьиным делам. А через какое-то время вновь, словно бусы унизывали застывшие на морозе ветки. Эта стайка немало развлекала меня в минуты вынужденного безделья, давая отдохнуть от выматывающих, бесплодных размышлений, от которых в конце концов начинала болеть голова и снова тянуло в сон… Однажды, проснувшись от птичьего щебета, я разглядел за окном странных птиц, оккупировавших воробьиную территорию. Большие, серые с яркой желтой полосой на острых крыльях и лихим хохолком на голове, они были похожи на попугаев, неброских зимних попугаев. И хотя, как мне казалось, я видел их впервые, как-то сразу пришло на ум — свиристели прилетели. Не знаю, где и когда я это слышал, может в детстве, но вот ведь, застряло в памяти.

А больше всего я любил смотреть на снегирей. Они кормились здесь же в больничном сквере. Их карминные грудки, словно закатное солнце, вспыхивали среди серых древесных порослей, освещая собой хмурые декабрьские дни. Они были невероятно красивы, особенно на фоне монохромного, скудного красками пейзажа, и я мог подолгу любоваться этими благородными, веселыми созданиями, пока они не улетали дальше. Любовался и вспоминал сказку, рассказанную Птицей. То, как мы сидели тем вечером втроем, и как было хорошо, пока не пришел Син. В дверь неслышно заглянула молоденькая медсестра.

— Не спишь? — улыбнувшись, спросила она. — А к тебе посетитель.

На пороге палаты, как-то внезапно, возникла Птица. Сердце у меня рванулось наружу, застучав о ребра с такой силой, что чуть не вылетело из груди, во рту мгновенно пересохло.

— Привет, — прохрипел я, глядя на нее во все глаза.

— Привет, — тихо откликнулась она. Потом уставилась на мою разукрашенную физиономию и глаза у нее стали огромными и такими синими, каким, наверное, бывает море после шторма. Я немного подвинулся, и Птица аккуратно присела на краешек кровати. Губы у меня, несмотря на мгновенно вцепившуюся в них боль, сами собой стали расплываться в улыбке. Я сдержал ее, чтобы не напугать Птицу видом только что отобедавшего вампира. Да уж, Син как следует позаботился, чтобы я еще долго не мог не только улыбаться, но и разговаривать нормально. И думать забыл о поцелуях. Он уж постарался стереть их с моих губ своими кулаками и смыть кровью. Надеюсь, ему хоть полегчало после этого. Она зашуршала пакетом, что-то неловко доставая, и сказала, низко опустив голову:

— Я тебе карандаши принесла … и альбом.

Потом вдруг съежилась и застыла, с громким дробным стуком прямо на картонную обложку моего рабочего блокнота закапали слезы. Птица быстро закрыла лицо руками, и пакет с карандашами тут же шлепнулся на пол, а следом за ним и блокнот. Признаться, я здорово растерялся:

— Эй, ты что, перестань! — я, как мог, пытался успокоить ее, гладил по голове, поникшим плечам и повторял. — Все нормально. Не надо, не плачь!

— Хьюстон, — она подняла на меня покрасневшее, влажное от слез лицо и осторожно взяла в свои ладони мою руку. — Не сердись на меня сильно, ладно.

Голос у нее был тонкий и виноватый.

— Да я совсем не сержусь, с чего ты взяла!

Я на самом деле не сердился. В том, что случилось, не было ее вины. И совсем не важно, что она сама меня попросила. Я должен был отказаться. Вот только отказаться я не мог, даже если бы заранее знал, чем это обернется. Птица была тем единственным человеком, которому я не мог отказать ни в какой просьбе, даже самой дурацкой или опасной. По большому счету, я даже на Синклера не мог, как следует разозлиться, потому что понимал, на его месте, скорее всего, поступил так же. Только обошелся своими силами. Я хотел сказать ей об этом, но от волнения забылся, вдохнул поглубже и тут же закашлялся. Грудную клетку сдавила тисками боль, которая просыпалась теперь при каждом неосторожном движении или вдохе. Я невольно поморщился и прикрыл рот салфеткой, которая валялась рядом на тумбочке специально для таких случаев. А когда осторожно, стараясь не сильно ворошить засевший в легких куст чертополоха, откашлялся, быстро смял ее и спрятал под подушку, чтобы не смущать Птицу проступившими на ней пятнами сочного алого цвета с закровоточивших губ. Это было совсем некстати. Птица побледнела, глаза у нее опять испуганно распахнулись и снова стали наполняться слезами. Она так смотрела, что я сказал, отдышавшись:

— Прости. Все нормально. Это ничего, пустяки. Только не плачь, ладно.

Она кивнула и схватив мою руку стала судорожно гладить ее. Спустя какое-то время Птица, уже немного успокоившись, внезапно произнесла напряженным ломким голосом, опустив глаза и комкая в руках край моего одеяла:

— Если ты будешь меня презирать и ненавидеть, я пойму. Это… это будет даже хорошо.

Я уставился на нее, оторопев. Ну, вот что это такое, в самом деле!

— Да за что, Птица! Я же сказал, все нормально. Ты ни в чем не виновата, перестань. А то я сейчас тоже заплачу.

Она замотала головой и стала еще потерянней, еще несчастней. Сжалась как от сильной боли, закусив губу так, что кожа побелела, и по щекам побежали ручейки слез. Пришлось осторожно, ладонями, вытереть ей лицо.

— А что уроки отменили или школа сгорела? Вроде, сегодня не выходной.

Я попытался отвлечь ее немного, развеселить. Птица несколько раз глубоко вздохнула, шмыгнула носом, потом, наконец, слабо улыбнулась, бледной вымученной улыбкой:

— Нет, все на месте. Просто сбежала. Сказала, голова болит…

Она вновь осторожно переплела свои пальцы с моими и улыбнулась уже немного живее. Стало так хорошо. Я видел, что ей было тяжело смотреть на меня, но она, ничего, держалась. И только иногда опускала глаза. Мы говорили, в основном, конечно, Птица, о каких-то пустяках, уроках, новых проделках Йойо, его ночных людях, лишь здесь мне удалось, наконец, нормально выспаться. Но только не о том, что волновало нас больше всего. Может потому, что об этом молчаливый диалог вели наши руки. Я чувствовал, как под моими пальцами быстро пульсировала тонкая жилка на ее хрупком запястье. И от этого сердце у меня заходилось, словно от боли, но такой приятной боли. Птица сидела так близко, что я мог уловить легкий аромат яблочного шампуня от ее волос, и мне нестерпимо хотелось ее обнять. Хотелось, чтобы она всегда смотрела на меня так, как сейчас, этим особым взглядом, когда я тонул в ее глазах, таких сияющих и родных. Синклер казался далеким неприятным сном, да его словно и не было вовсе. Были только мы с Птицей, одни в этой пустой сумрачной палате, одни в целом мире. И этого было достаточно.

Перед тем как уйти она осторожно и ласково взъерошила мне волосы. Провела рукой по щеке, едва касаясь пальцами чуть затянувшихся ссадин, потом внезапно порывисто обняла и прижалась своими горячими губами к моим разбитым в хлам губам. Я замер, охваченный жаркой волной, но она уже скрылась за дверью.


Глава 32 И вновь разбитые надежды

Стоит немного расслабиться, и твои мечты вдруг начинают жить себе своей жизнью, нисколько не считаясь с попытками, впрочем, весьма слабыми и неблагодарными, хоть как-то обуздать их неуместную активность. Если подумать, в этом нет ничего странного. Они рождаются надеждой и ею же питаются, а надежда штука живучая. С упорством сорных трав цепляется она за самую скудную почву реальности, заглушая бурным цветом фантазии чахлые ростки здравого смысла. Так и во мне ожила вдруг безумная надежда и мечта, что Птица и я… Ну, в общем, вы поняли… Я знал, что она не придет больше, она сама мне об этом сказала, но все равно ждал. Глупо, я понимаю. Ждал, вздрагивая от каждого стука двери, напряженно вслушивался по вечерам в шаги в больничном коридоре, представляя, как она появляется в дверном проеме, наполняя пространство вокруг себя теплым радостным светом…

Но вместо этого, однажды, открыв глаза, обнаружил непринужденно сидящего на моей кровати Йойо. Настоящего, не из сна, привычно лохматого и неунывающего, в своем широком черном джемпере. Только было довольно странно видеть его без гитары. Так и хотелось заглянуть Йойо за спину, словно этот весьма объемный предмет мог спрятаться там, свернувшись клубком.

— Спишь, Бемби, — сказал он с осуждением, впрочем, довольно наигранным. — Бесцельно прожигаешь в сновиденьях жизнь свою младую! А вот другим из-за тебя покоя нет! Напрасно они тратят свое время на отрока, впадающего в сон, лишь только смысла в нем забрежжит светоч малый! Подушка мягкая с пуховым одеялом ему дороже, чем вся мудрость мира! Бесстыжим храпом услаждает неразумный свой слух, вместо того, чтобы внимать совету мудрому и наставленью старцев!

— Ох, Йойо, это ты что ли старец! — Я осторожно расхохотался, чувствуя, как напряглись и заныли еще не зажившие губы. При виде этой круглой, сияющей физиономии меня охватила такая радость, что я едва удержался от того, чтобы не обнять друга, вдруг отчетливо осознав, как мне не хватало все это время его добродушного ворчания. А Йойо отбросив высокий слог, широко и безмятежно улыбнувшись, сказал:

— Не надоело еще валяться как медведю в берлоге?

— Представляешь, Йойо, я тебя во сне видел!

Он снова широко ухмыльнулся, и внезапно нагнувшись, к моему удивлению, впрочем, подспудно я чего-то такого от него и ждал, поднял с пола гитару, свою неизменную спутницу и единственную подругу. Любовно погладил ее потертые, лакированные бока и неспешно прошелся по струнам:

— Я мог бы сказать тебе тысячу слов, ноты все равно не услышишь меня. Я мог бы прийти к тебе в тысяче снах, но ты все равно не заметишь меня. Так, может быть лучше я песню спою, которая вылечит душу твою, усталость развеет и грусть заберет, от шага неверного убережет…

Йойо просидел довольно долго, но так ничего и не сказал мне ни о Сине, ни о Птице. А может, он и говорил, но я не понял. А сам я спрашивать не стал. Я еще переживал, что пропущу его день рожденья, он как-то обмолвился про конец декабря. У меня уже и подарок готов был, его портрет, на плотном картоне. Он был изображен там таким, каким я его видел — беззаботным уличным музыкантом. Но Йойо успокоил меня, сказав: на самом деле у меня летом день рожденья, Бемби, так что не парься. Интересно, что после его ухода, совсем прошли головные боли, до этого, часами наизнанку выворачивавшие мне мозги.


Выписали меня накануне Нового года. На последнем осмотре, врач, как бы между прочим, заметил: тебе обследоваться надо, парень. И вздохнул: только это дорого стоит. Но ты имей в виду… Я промычал: угу, непременно, и тут же выкинул из головы его слова. Мне не терпелось вырваться на волю, вдохнуть полной грудью свежий морозный воздух, а главное, увидеть, наконец, Птицу. Вновь окунуться в сияющую глубину ее глаз, услышать родной, теплый голос.

Город окутала паутина цветных огней. Всюду, как сторожевые башни Деда Мороза, высились елки в сияющей броне иллюминации — часовые праздника в серебряных мундирах мишуры. Даже над входом в наш «дом с привидениями» висела замысловатыми фестонами гирлянда, посверкивая красными и зелеными огоньками. Кое-где на окнах виднелись бумажные снежинки, и все усиленно готовились к новогоднему балу, который должен был состояться вечером.

Наверное, я позволил своим фантазиям зайти слишком далеко и слишком глубоко укорениться в сознании, дал безумной надежде окрепнуть и овладеть собой, без всяких на то оснований. Иначе, почему так больно задело меня то, что Синклер появился на вечере, уверенно держа Птицу за руку. Ведь не считал же я на самом деле, что… Хотя, да, считал, идиот. Она улыбнулась мне издалека и, украдкой, слегка помахала рукой, но не подошла. А Син надолго задержал на мне взгляд, задумчивый и многообещающий, словно спрашивал: «что, не угомонился еще?» и взвешивал про себя, сразу мной заняться или подождать чуток. Он выглядел напряженным, хоть и вел себя спокойно.

Я стоял у стены и смотрел, как они танцевали, как Синклер что-то шептал иногда Птице, почти касаясь губами розовой раковинки ее уха, и как она улыбалась ему при этом. Вдруг вспомнилось: «есть вещи неизменные на свете: это восход и заход солнца, и …» Мне хотелось надавать самому себе по щекам, чтобы заставить отвернуться, но я лишь сильно потер лицо руками, задев еще свежий шрам на подбородке. Разумеется, это не помогло. То же, что заставляет расчесывать изо всех сил, несмотря на растущую боль, зудящую болячку, то же чувство упорно обращало мой взгляд в их сторону.

Я ощутил себя жестоко обманутым. Да и чего я, собственно, ждал? На что надеялся? Разве возможно это было на самом деле? Но в ее присутствии мне все представлялось возможным. Мне казалось, что в те минуты, когда мы были вместе, было между нами что-то такое, что давало моим мечтам силы расправлять крылья и уноситься в золотых снах наяву далеко в заоблачную высь. Что соединяло нас, наконец, в этой туманной светлой дали. Но чем больше я смотрел на Птицу и Сина, тем сильнее понимал, насколько нелепы были все мои грезы, и насколько сам я был жалок. И правда, вероятнее всего, заключалась в том, что Птица меня всего лишь жалела.

— Йо, Хьюстон! Ты что застыл как соляной столб! — кто-то сильно ударил меня по плечу, и я вздрогнул от неожиданности. Это был мой неугомонный сосед. Принарядившись по случаю вечеринки в относительно чистую парадно-выходную футболку неизменного черного цвета, он был само благодушие.

— Расслабься, Бемби, танцуй, развлекайся, дай печали уйти!

Йойо, как обычно, зрил в корень. Поэтому я внял его совету и ушел, туда, где уже привык зализывать свои душевные раны. На этот раз я решил забиться подальше в подвал, чтобы не мешать курильщикам, отравлять атмосферу и свои юные организмы. Было немного морозно, и дверь, прихваченная ледком недавней оттепели, поддалась с трудом, громким скрипом протестуя против вторжения. Ее никогда не запирали. В этом не было нужды. Все что можно из этого подвала уже давным-давно вынесли, и он был не настолько уютен, чтобы хоть как-то использовать его для тайных встреч. Внутри было сыро, темно, пахло плесенью и мышами. Я плотнее прижал к косякам ветхую преграду между собой и миром, и опустился на ступеньку, усыпанную пожухлой, прелой листвой. Вокруг стоял настоящий мрак, даже не требовалось закрывать глаза. Наполненный едва уловимыми шорохами покой обволакивал как верблюжье одеяло. Как бы мне хотелось, не чувствовать ничего, не знать и не видеть, потерявшейся монетой лежать в этой гробнице забвения. Но провидению было мало, и оно решило еще раз ткнуть меня носом, как непонятливого щенка, в то, что осталось от моих дерзких мечтаний и утраченных иллюзий, как будто это могло помочь обрести нирвану бесстрастия.

Скрип снега и голоса нарушили тихое, но уверенное погружение в пучину печали. Впрочем, только лишь для того, чтобы добить окончательно.

— Не трогай больше Хьюстона, Син.

Я замер, узнав голос Птицы. Наверное, она заметила, как мы переглянулись. Убежище вмиг превратилось в тюрьму. Подслушивать нехорошо, я знаю, но и заявлять о себе было поздно.

— Это еще почему? — голос у Сина был как наждачная бумага. Речь шла обо мне, и слух помимо воли обострился до предела.

— Потому что я тебя об этом прошу, Марк!

Марк, так на самом деле звали Синклера. Сердце тоскливо сжалось. В устах Птицы, это имя прозвучало, как признание той, недоступной мне близости, которая существовала между ними. Наверное, следовало заткнуть уши и, в какой-то момент, я пожалел, что не сделал этого. Тон у Птицы был совсем не просительный, и Синклер все тем же резким, колючим голосом произнес:

— Ты так волнуешься за этого урода? Да, Птица? Тебе что, действительно нравится этот жирный дебил?

Он меня по-настоящему ненавидел.

— Перестань. Не называй его так, пожалуйста. Он совсем не такой. И он мой друг.

Мне захотелось заплакать от счастья. А Син заговорил снова отрывисто и зло, бросая фразы словно камни:

— Твой друг, да? Ты теперь со всеми своими друзьями целоваться будешь? Да? Правила поменялись? А, Птичка? Теперь так можно, значит…

— Нет! — в ее голосе явственно послышалась досада. — Я ведь тебе все уже объяснила. Не надо снова. И я же сказала, что сама его попросила.

— Объяснила? — переспросил Син, как мне показалось, с горечью. — В самом деле? Кого ты хочешь обмануть, Птичка. Дело ведь совсем не в Розе, верно? А что сама, я сразу догадался, только зачем? Зачем, Птица? И не оправдывай эту сволочь, он не имел права. Думаешь, он не знал, что делал? Прекрасно знал.

Я словно на себе ощутил его тяжелое дыхание. А он добавил сдавленным голосом:

— Кто бы мог подумать, что за этой простодушной рожей, такая подлая тварь скрывается…Ты так и не ответила мне, Птица. Он действительно что-то значит для тебя?

На несколько минут воцарилась напряженная, гнетущая тишина. Я боялся пошевелиться, жадно вслушиваясь. И в то же время мне хотелось выскочить отсюда, прекратить этот мучительный разговор и не слышать, что будет дальше. Потом Син заговорил снова, и я поразился как глухо и тускло зазвучал его голос. Как у потерявшего всякую надежду человека:

— На самом деле я не хочу этого знать… Ты все равно не сможешь мне солгать. Вот только мне почему-то кажется, что я сойду с ума, если ты мне не ответишь. Он что-то значит для тебя, Птица?

— Это уже не важно, Марк, — ее голос был усталым, очень усталым, но она настойчиво повторила. — Я прошу тебя, обещай, что оставишь Хьюстона в покое.

Синклер долго молчал, потом тяжело, как бы в раздумье произнес:

— Хорошо, я отстану от него. Раз ты меня просишь. Разве я когда-нибудь не делал того, что ты просила. Пусть живет. Он ведь тоже такой послушный, такой исполнительный. Тебе стоило только попросить его… Мы с ним похожи в этом. Ты не находишь?

Он снова замолчал, а потом добавил словно что-то решив про себя:

— Да я сделаю как ты хочешь, но только если ты тоже пообещаешь мне кое-что.

— Что?

— А то! Ты тоже оставишь его в покое, совсем оставишь…

Я впился ногтями в ладони, буквально перестав дышать.

— Мы просто дружим, Син! Просто дружим! Все совсем не так, как ты думаешь!

— Я тебе никогда ничего не запрещал, верно. Но не в этот раз. Дружи, с кем хочешь, но только не с ним.

— Это неправильно, я… — Птица пыталась еще что-то сказать, но Син зло, категорично перебил ее:

— Тогда не проси меня! Его здесь не будет, вот это я тебе точно могу обещать!

И добавил, внезапно смягчившись.

— Я просто не выдержу, понимаешь… Да и потом, для него же лучше будет, для всех нас лучше будет, если ты сразу решишь. Об этом подумай…

Надо же, какой благодетель! Лучше бы он убил меня тогда, сразу. Прошла целая вечность, прежде чем медленно, словно с трудом, она сказала:

— Хорошо… Обещаю.

Я мысленно взвыл: нет, Птица, нет… Мир рухнул и разбился на тысячи мелких осколков, которые тут же впились в сердце своими острыми гранями. Птица сделала выбор, и этот выбор был не в мою пользу. Голос у Синклера потеплел. Он, выдохнул с облегчением, закрывая неприятную для него тему:

— Вот и ладно… Проклятые каникулы, тебе обязательно уезжать?

— Тетя ждать будет, мы же договорились…

Голос Птицы резал мне душу словно бритва, так что было больно дышать.

— Только вернись вовремя, хорошо. Не опаздывай как в прошлый раз.

— Я задержалась всего на три дня.

— Я просто умирал эти три дня, ты даже не предупредила. Мне показалось, я не увижу тебя больше, что тетка уговорила тебя остаться.

— Так вышло, прости.

— Птичка, я не могу тебя потерять, понимаешь. Ты единственное, что у меня есть в этой паршивой жизни. Единственная, кто мне нужен. Я просто задохнусь без тебя…

Син произнес это приглушенно, очень ласково и очень серьезно.

— А помнишь, как я пришел к тебе однажды ночью, когда мне приснился плохой сон…

— Да, помню. И ты еще соврал, что дверь была открыта. Я так испугалась. Ты был как привидение, белый и тихий. Что-то шептал. Я даже не сразу разобрала, что ты говоришь.

— Я обещал, что больше так не буду делать, чтобы ты не выгнала меня. И ты не выгнала. Рассердилась, да. Но я-то видел, что не всерьез. А потом разрешила прилечь рядом, несколько раз провела рукой по моему лицу и сказала: это всего лишь сон, Марк, забудь про него… Ты быстро уснула. Была такой красивой во сне. Такой необычно красивой. Лицо словно светилось, как будто на него откуда-то сверху падал свет, теплый, спокойный свет. Хотя было очень темно. И даже луны в эту ночь не было, ни звезд, ни месяца. И я до утра смотрел на тебя, смотрел как ты спишь. Не мог оторваться. Слушал как ты дышишь. Чувствовал, как бьется под моей ладонью твое сердце. Этот сон, если только это был сон, он еще долго не отпускал меня, но ты была рядом. И все остальное уже не имело значения…

— Я все помню, Марк. — Птица вздохнула. — Я всегда буду рядом.

Ее голос звучал чуть печально. И вместе с тем, в нем было столько нежности, что мне и половины хватило бы на всю жизнь. Я изо всех сил зажмурил глаза, но проклятая влага жгла их изнутри.

— Не замерзла?

Вниз по лестнице, к двери за которой я сидел, скорчившись в агонии, с легким шорохом посыпались мелкие камешки. Наверное, он обнял ее. А потом настала тишина, такая особая тишина, которая бывает, когда люди целуются. И мне захотелось умереть от боли.


Глава 33 Два подарка

На следующий день Птица уехала к тетке. Перед отъездом я получил от нее записку. В ней было всего одно слово, одно короткое маленькое слово: прости. И на этом все. Записку мне передал Син, и она не была запечатана. Когда он протянул мне этот клочок бумаги, меня охватило чувство человека, получившего на руки свой приговор. И то, что принес ее Синклер, отрицало всякую возможность апелляции. Решение было окончательным и не подлежало пересмотру. «Я не читал», — коротко сказал он, развернулся и ушел. Я не сомневался, что Син сказал правду. Ему не нужно было ее читать, он добился чего хотел, остальное его не интересовало.

Как всегда, на каникулах, интернат словно вымер. Потянулись длинные, пустые дни, похожие друг на друга как конвейерные близнецы. Хорошо, хоть Йойо остался. Он ни о чем не спрашивал, развлекал своими песнями и байками. Я все же отдал ему портрет, как подарок на Новый год. Он долго смотрел на рисунок и на меня каким-то очень взрослым взглядом. Потом сказал серьезно и немного озадачено:

— А ты умеешь удивить.

Я расстроился, решив, что ему не понравилось. Йойо на картине сидел в своей любимой позе, скрестив ноги, на обочине мощеного брусчаткой тротуара на одной из городских улиц и играл на гитаре. Перед ним лежал футляр, на дне которого блестело несколько монет. Накрапывал дождь и было пасмурно, лишь на больших крыльях Йойо, таких же ржаво-рыжих как и его волосы, словно веснушки были рассыпаны золотые солнечные зайчики от тонких лучей света, пробившихся через прорехи в затянувших небо облаках. Он закрывался крыльями от дождя, сидел как в шалашике и что-то напевал. Мимо шли люди, перепрыгивая через лужи, спеша по своим делам, и не замечали ни певца, ни его музыки. Лишь небольшая группа подростков смотрела на него из-под навеса у входа в подземку. На заднем плане, среди них, я нарисовал и себя.

— И чем я тебя удивил?

— Почему вдруг крылья?

Я пожал плечами.

— Не знаю. Просто не хотел, чтобы ты мок под дождем.

Он коротко рассмеялся и сказал:

— Нет, почему они рыжие?

Я снова пожал плечами. Может потому, что это было правильно. А может мне просто нравился этот цвет, такой теплый, солнечный. И я не представлял Йойо другим. Он убрал портрет все с тем же озадаченным видом. Потом произнес, заулыбавшись:

— Спасибо, Бэмби, я тронут. Просто не ожидал. Нет, правда, мне понравилось, очень. Кстати, у меня тоже кое-что есть для тебя.

Он снова нырнул в тумбочку и, пошарив на полке, протянул мне маленькую синюю коробочку. Я открыл ее и на несколько секунд потерял дар речи. На лежавшем там большом белом значке было написано «Ай лав Хьюстон» с красным сердечком на месте слова лав. Значок был старым, весь в царапинах и потертостях, и замок у него был сломан. Некогда черные буквы выцвели и казались серыми, только сердечко сохранило свой пламенно-алый цвет. Я ничего не смог сказать Йойо, даже спасибо, так вдруг защемило сердце. Просто зажал значок в кулаке и молча вышел. Мне хотелось побыть одному. Я знал, что Йойо не обидится, что он поймет. Я так никогда и не узнал, откуда Йойо взял его и был ли это тот же самый, из детства, или просто его клон. Да я особо и не интересовался. Мне было достаточно веры в то, что моя потеря нашлась. И когда я думал об этом, то на душе немного светлело.

Когда становилось совсем невыносимо, я отправлялся бродить по городу. Торчал на площадях с ледяными горками, аттракционами и катками, полными праздничной суеты. Смотрел на радостные лица прохожих, слышал веселые голоса, смех, но все это скользило мимо моего сознания, как будто находилось за прозрачной стеной. Возвращался поздно, не чувствуя от усталости ног, но все равно долго не мог уснуть. Лежал неподвижно на кровати, прислушиваясь к привычным голосам ночных гостей и стараясь ни о чем не думать. Синклер тоже где-то пропадал. По крайней мере, я не видел его до конца каникул.

Птица вернулась вовремя, без опозданий. Син встречал ее в аэропорту, и в интернате они появились вместе. Я видел в окно, как они шли по дорожке, и Синклер нес ее сумку. На следующий день в классе она встретилась со мной глазами, вспыхнула и отвернулась. А на перемене Син куда-то сразу увел ее. Он ничего не забыл и не простил. Менялся в лице, стоило мне оказаться в поле его зрения, смотрел тяжелым, ненавидящим взглядом. Наверное, если бы в один прекрасный день я бы упал с крыши, и желательно очень высокой крыши, чтоб уж наверняка, он счел бы этот день поистине прекрасным. Правда он сдержал слово, которое дал Птице, и больше не было никаких «судов Линча». Это далось ему непросто. Порой, мне казалось, что он не выдержит, сорвется. И если бы не ее слова, ее клятва, данная Марку, я бы сделал все, чтобы это случилось. И чтобы она тоже могла нарушить свое слово. И чтобы прекратилась эта мучительная пытка. Мы больше не общались. Нет, она не избегала меня специально. Но, если я подходил, становилась такой напряженной, молчаливой и замкнутой, словно боялась, что я ляпну или сделаю что-то такое, с чем она не сможет справиться. Она улыбалась мне иногда, но не прежней, живой и радостной улыбкой, а так как улыбаются, глядя на фото старого, но давно потерянного друга.

И если это можно было назвать жизнью, то я жил дальше. Иногда мне казалось, что Птица тоже скучала, я ловил на себе ее осторожные, полные затаенной грусти взгляды. И каждый такой взгляд рвал мне душу в клочья. Меня тогда накрывало чувство, словно то, что было между нами, никуда не делось, что оно вот рядом, только руку протяни. Но в памяти всплывал ее голос «я всегда буду рядом, Марк», и на мир вновь опускалась бесконечная и беззвездная ночь.

Глава 34 Баська

И если бы не занятия в студии и Карандаш, я бы, наверное, просто сошел с ума и что-нибудь натворил. Старый, добрый Карандаш. Возможно, он был не таким уж и старым, как мне казалось в семнадцать лет. Его густая шевелюра, жесткая щетка усов и даже кустистые брови были уже изрядно тронуты сединой, а вокруг глаз, когда он улыбался или задумчиво щурился, разбегались сеткой мелкие морщинки. Он подошел ко мне на первом, после праздников занятии, пристально всмотрелся в лицо, задержав надолго взгляд на моих немного подживших губах, заштопанном подбородке, ссадинах, еще не вполне сошедших синяках, и, наконец, сказал своим обычным мягким голосом:

— Задержись, пожалуйста, после занятий.

И отошел, странно ссутулившись, словно сгорбившись. И все то время, что длился урок, просидел за своим столом в глубокой задумчивости. Рассеяно отвечал, когда кто-нибудь из наших о чем-либо его спрашивал. Он выглядел усталым и постаревшим. Когда занятие закончилось и все разошлись, он снова подошел ко мне и спросил:

— Что случилось? У тебя проблемы? Я могу чем-то помочь?

— Нет. Не надо… не нужно ничего.

Я напрягся и отвернулся, чтобы он не смотрел так пристально мне в лицо.

— Кто это сделал? Ты можешь мне сказать?

— Никто… Не знаю, я не видел, было темно.

Он снова попытался заглянуть мне в глаза:

— Почему ты сразу мне ничего не сказал? Я думал, ты мне доверяешь…

Мне стало так неудобно, я даже пожалел, что пришел. Я соврал Карандашу. Когда это случилось, позвонил ему из больницы и сказал, что простыл и не смогу пока заниматься. Он забеспокоился, спросил, что у меня с голосом. Я ответил: ничего, горло болит. Мне просто трудно было разговаривать, губы от этого кровоточили и болели. Он хотел прийти, но я отговорился тем, что лежу в изоляторе, и ко мне не пускают. А так ничего серьезного и скоро я буду в норме.

До сих пор между нами не было непонимания, и я знал, что могу на него положиться. Он лишь хотел, чтобы я доверял ему. И, как бы там ни было, я ценил это. Но, сказать ему правду не мог. Да и что тут было говорить? Что сам нарвался? Что разбитые иллюзии ранят больнее кастета? Что ни о чем не жалею и что снова повторил бы тот головокружительный вечер с Птицей? Даже если бы снова пришлось платить за него, пробуя на вкус свою кровь. Не мог я ничего сказать Карандашу, горло пережимало, и не шли слова, хоть тресни. Да и зачем было взваливать на него лишние тревоги. Карандаш расстроено молчал, и я раздраженно добавил резче, чем следовало:

— Со мной все в порядке. В полном порядке.

Я бы жизнь за него отдал, после всего, что он для меня сделал, как учитель и как человек. Но сейчас мне хотелось, чтобы меня оставили в покое. Даже от искреннего участия становилось только хуже, как неизлечимо больному от сочувственных взглядов окружающих его здоровых людей.

— Извини, что лезу не в свое дело, я просто волнуюсь за тебя — потерянно сказал он. Выражение лица у него стало совсем беспомощным и виноватым. Мне тут же стало стыдно. Карандаш меньше, чем кто-либо заслуживал, чтобы я срывался на нем. Забывшись, прикусил в досаде губу, и почувствовал, как лопнула тонкая молодая кожица и ранка так некстати закровоточила. Быстро стер кровь рукой, чтобы Карандаш не заметил, и пробормотал:

— Простите, я не хотел грубить.

Он глубоко вздохнул, достал из карман своего пиджака чистый носовой платок, протянул его мне. Потом сказал немного надтреснутым голосом:

— Ты напрасно скрываешь, кто это сделал. Это ведь кто-то из ваших? Верно? А если они снова, если это повторится… Вот скажи, что мне теперь делать с тобой? Как быть? Может, ты все-таки поживешь у меня? Так будет спокойней. Я поговорю с вашим директором. Мне кажется, он не будет возражать. Ты нисколько не стеснишь меня. Я буду только рад.

— Нет, спасибо. Не нужно. Нет, в самом деле, не нужно… Все нормально уже. Ничего такого не будет больше. Ничего …

Сказал и внезапно отчетливо, с пронзительной остротой осознал, что действительно не будет больше ничего у нас с Птицей. Ни сейчас, ни потом. И так стало от этого плохо, хоть плачь.

— Я пойду, — сказал я Карандашу, чтобы своим унылым видом не терзать ему душу. Захотелось побыть одному, чтобы наедине без посторонних глаз немного пережить эту пронзившую меня мысль. Как-то примириться с ней, чтобы она перестала так нестерпимо саднить внутри. Он грустно кивнул:

— Если надумаешь, имей в виду, предложение остается в силе, в любое время.

Он и раньше не раз предлагал мне это, но я неизменно отказывался. Не потому, что не хотел. Очень хотел, но не мог. Жена умерла у Карандаша несколько лет назад, дети выросли и разлетелись по другим городам, изредка наезжая к нему большой и шумной толпой. В такие дни Карандаш расцветал, глаза его начинали блестеть, и он часто раскатисто смеялся, рассказывая какие-нибудь забавные истории из жизни своих детей и внуков. Он их очень любил. И они его тоже. И поэтому старались оградить от возможных неприятностей и неосторожных поступков. Карандаш однажды познакомил меня со старшим сыном в один из его приездов. Тот довольно интересно рассказывал о своей работе юриста в каком-то крупном банке. А его пятилетняя дочка, симпатичная голубоглазая малышка с золотыми кудряшками негустых легких волос, в ярко-розовой кофточке, похожая на цветочный бутон, в это время пыталась поведать дедушке, как понравилось Лялечке, ее кукле, ехать в машине. Этот нежный лепет занимал Карандаша даже больше, чем будни банковских клерков. Но он умудрялся внимательно слушать их обоих, ласково поглаживая внучку по голове и кивая сыну, который был очень похож на него, молодая копия. Только взгляд был более жестким, оценивающим, и губы часто кривились в едкой пренебрежительной усмешке.

Карандаш звал сына Басик. Это было, как я понял, такое домашнее, детское прозвище. Басику это страшно не нравилось. Он недовольно морщился и тянул: «Перестань, отец! Когда уж ты его забудешь!» Наверное, привык чувствовать себя солидным важным человеком, которого все называют только по имени-отчеству, так что и дома, с отцом, не мог расслабиться. Интересно, подумал я тогда, а у меня было какое-нибудь домашнее имя или прозвище. Такое же ласковое и смешное, детское, от которого также веяло бы теплом и любовью. Может, даже и было. Но я ничего такого не помнил, а узнать было не у кого.

Мы очень хорошо сидели в уютной домашней обстановке. Приглушенный свет торшера, мягкие кресла, неспешное журчание голосов, прерываемое смехом, возня малышки со своей куклой на пестром коврике, эта приятная атмосфера расслабляла и успокаивала. Взрослые дегустировали коньяк, потягивая густую золотисто-коричневую жидкость из больших пузатых фужеров. Мы с девочкой довольствовались соком, заедая его маленькими бутербродами со всякой экзотикой: какими-то особенно дорогими сортами колбасы и сыра, бледными хрустящими креветками под крошечными дольками лимона, мякотью авокадо, перетертой с зеленью, чем-то еще совсем уж редкостным, что я не мог определить, а спрашивать постеснялся. Это был такой своеобразный привет от жены Басика. Она не смогла в этот раз приехать, сказал он, занималась подготовкой к показу, работала в каком-то модельном агентстве и сильно уставала. Мне показалось, что Карандаш не очень расстроился.

Большие антикварные часы, предмет особой гордости Карандаша, мелодично пробили восемь раз, пора было возвращаться в интернат. Я стал прощаться, и его сын вызвался проводить меня. Мы вышли на улицу. Стояла глубокая осень, было темно, промозгло и слякотно. Сыпал мелкий противный дождь вперемешку с колючей снежной крупой. Он не стал тянуть. Наверное, работа в банке приучила его сразу четко вводить клиента в курс дела. Да и погода не располагала к долгим прогулкам и задушевным беседам.

— Если рассчитываешь, что отец тебя усыновит, — начал он резким раздраженным тоном. — А у старика есть такие планы. Хотя, я думаю, ты более, чем в курсе (Я не был в курсе, но это не важно). Так вот, забудь. Вы интернатские народ ушлый, вас только пусти в дом. А у него чересчур мягкий характер. Сто раз ему говорил: тебя любой проходимец облапошит, а ты же ему еще и спасибо скажешь. Поэтому имей в виду: если он тебе даже предложит такой вариант — ты откажешься. Это без вариантов. Иначе я подниму вопрос о его дееспособности и передачи под опеку. К тому же и квартира у него в долевой собственности, так что не думай, что тебе может такой кусок перепасть. Я все понятно изложил?

— Да, — сказал я, совершенно оглушенный его внезапным напором и резким категоричным тоном. — Более чем…

— А так, конечно, — продолжил он, смягчившись. — В гости заглядывай (спасибо, разрешил!). И старик не так за нами скучать будет. И вот еще что, отцу о нашем разговоре (это был монолог, но это тоже было не важно), разумеется, ни слова. Ну, сам должен понимать, не маленький.

Да, я понял. Он словно отхлестал меня по щекам. За то, что я хотел, как он думал, влезть в их тесный круг. Пытаясь облапошить, втирался «старику» в доверие, чтобы урвать кусок их семейного пирога. Было обидно, очень. Эта обида жгла меня несколько дней. Но потом я подумал, что не могу его винить, не должен. Это был его отец, и он волновался за него. Имел на это право. А я был для них никто. Более, чем никто. И потом, неизвестно, как бы я повел себя на его месте. Ведь, никогда нельзя быть совершенно уверенным в том, как ты поступишь в какой-то ситуации, пока не окажешься в ней. Я знаю, есть люди, которые говорят «я никогда так не сделаю, не скажу» или «я всегда», но это просто слова и ничего более. Ведь, для того, чтобы утверждать подобное нужно либо познать самого себя до самого дна, либо пройти через все возможные испытания. Что, в общем, одно и то же. Поэтому большей частью люди просто врут, в том числе и самим себе.

И, конечно, я отказался, когда Карандаш, действительно завел речь об усыновлении и предложил переехать к нему. Я не хотел, чтобы он ссорился с близкими, и у него были из-за меня неприятности. Карандаш поначалу не принял мой отказ всерьез. Просил подумать. Сказал, что ни в коем случае не торопит, и что ни в чем не будет стеснять мою свободу. Выпытывал, почему я не хочу. Я не знал, что сказать на это. Бубнил, что не хочу расставаться с друзьями, что уже привык к интернату и тому подобную чушь. Эти разговоры его огорчали, и он потом долго расстроено молчал.

Распрощавшись с Карандашом, я отправился бродить по заснеженным улицам. Бессмысленно таращился на разукрашенные, ярко освещенные витрины, а, отвернувшись, мгновенно забывал о них. И если бы меня спросили, не смог бы назвать ни одного выставленного там предмета. Долго торчал на городском мосту. Облокотившись на бетонные перила наблюдал с высоты, как по черной речной стремнине перекатываются скудные золотистые блики: свет уличных фонарей, цепочкой тусклых шаров, рассыпанных вдоль набережной. От воды тянуло стылым холодом и безнадежностью, как от некоего портала, за которым не было ни жизни, ни света, ни тепла. Когда, наконец, добрался до комнаты, то почувствовал такую усталость, что, проигнорировав ужин, который мне припас Йойо, завалился на пока еще не занятую гостями кровать, закрыл глаза и тут же отключился. Провалился в тяжелое, без сновидений забытье.

Глава 35 Неожиданная просьба

Следующие несколько дней ничем существенным не отличались от предыдущих. Были такими же пустыми и бессмысленными. Я просыпался, не чувствуя себя ни отдохнувшим, ни бодрым, что-то через силу ел, когда совсем уж подводил желудок, что-то делал по необходимости или вновь отправлялся на улицу, чтобы не видеть всей той обстановки, каждым своим уголком напоминавшей мне о Птице.

А потом внезапно заболел Карандаш. Я узнал об этом, когда пришел на следующее занятие и увидел вместо него другого преподавателя, немолодую женщину похожую на провинциальную драматическую актрису. Сухопарая, с копной мелко вьющихся рыжеватых волос, закрученных в небрежный узел, она сидела за учительским столом. Круглые, голубые глаза, казались сонными, из-за прикрывавших их тяжелых век. Несмотря на это, взгляд у нее был строгий и отчасти надменный. Все, как обычно, рассаживались по местам, готовились, искали свои мольберты и шуршали листами бумаги, доставая их из папок. Когда немного затихли шум и суета, она встала и похлопала в ладоши, привлекая наше внимание. Крупные малахитовые серьги в вычурной металлической оправе, похожие на майских жуков, оттягивали мочки ее ушей. При каждом движении они раскачивались и только что не жужжали. Они были такие нелепые, что невольно приковывали взгляд, раздражали, не давая сосредоточиться. Мне стало тревожно и неуютно от неприятного предчувствия, так что даже в горле запершило, будто я нечаянно вдохнул какой-то удушливый газ. Она представилась и сказала, что Карандаш заболел и ей поручено вести у нас занятия. Дала нам задание и вышла из аудитории.

Я догнал ее в коридоре и, от волнения, с трудом владея голосом, спросил, что с Карандашом. Она окинула меня внимательным взглядом, поинтересовалась, кто я такой. А потом сказала, что у Карандаша был сердечный приступ и его увезли на скорой в больницу. Это случилось в тот вечер, когда мы с ним в последний раз виделись. Известие меня ошеломило, обожгло стыдом и раскаяньем. Я вспомнил вдруг его лицо, оно отчетливо встало у меня перед глазами, такое усталое, нездорового землистого цвета. Вспомнил, как он сидел за своим столом, совершенно ничего не замечая вокруг, погрузившись в свои мысли, в какие-то свои невеселые думы. Он уже тогда нехорошо себя чувствовал. А тут еще я повел себя как самая настоящая неблагодарная свинья. Ушел, так и не сказав ему ничего, каких-то нужных слов, которые его успокоили. Ведь видел, прекрасно видел, что он расстроен. Так нет, еще и нагрубил, дубина. От мысли, что сам того не желая, стал причиной этого несчастья, почувствовал себя так паршиво. Как-то сразу стало не до занятий и, отпросившись, я ушел.

Знакомый больничный сквер был занесен снегом. Большие сугробы громоздились у стен корпусов, палату в одном из них я сам недавно занимал. Нашел взглядом ее окна, в них горел свет, пробиваясь сквозь обнаженную крону огромного тополя. В прохладном светлом вестибюле отыскал в списках фамилию Карандаша и номер палаты. С замирающим сердцем поднялся на нужный этаж. Карандаш лежал на кровати, вытянув поверх одеяла руки, и вроде бы спал. Он выглядел очень слабым. Кроме него в комнате на стоящих вдоль стен койках лежали, негромко разговаривая, еще три пациента: один — совсем старик, и двое относительно крепких мужчин. Я поздоровался с ними, и Карандаш, открыв глаза, окликнул меня. Лицо у него как-то сразу посветлело, он заулыбался так искренне и радостно, что мне стало не по себе. Меня все еще мучила совесть за тот вечер, и его радость только усугубляла чувство вины. Соседи по палате уставились на меня с доброжелательным любопытством, почти не маскируя свой интерес. Я понимаю, им было скучно, и новое лицо входило в прейскурант законных развлечений. Пока я пытался справиться с охватившей меня неловкостью и смущением, Карандаш очень приветливо и деликатно стал расспрашивать, кто будет теперь вести у нас занятия. Одобрительно отозвался о своей преемнице. Сказал, что чувствует себя гораздо лучше. Что лечат его хорошо и интенсивно, даже надоели уже, что врачи и медсестры вежливые и внимательные. Когда соседи потеряли к нам интерес, я вполголоса попросил у него прощения за то, что так вышло. Глаза у него растроганно заблестели, и он сказал, что я тут ни при чем и напрасно себя виню, что врачи давно и настоятельно рекомендовали ему пройти обследование.

Я долго сидел у него, пока не пришло время процедур, и в палату не вошла, неся на большом подносе шприцы и лекарства, пожилая медсестра. Я стал прощаться и Карандаш, пожав мне руку, сказал, погрустнев:

— Ну, забегай, когда время будет. Хотя, что тут веселого на стариков смотреть.

Но я его заверил, что непременно еще приду, скорее всего, даже завтра. Спросил, что ему принести и, он внезапно сказал:

— Да, если не трудно, есть у меня к тебе одна просьба. Ты не мог бы заглянуть ко мне домой, кое-что прихватить. Ключи я тебе дам, соседи тебя знают. Если, конечно, это для тебя удобно будет.

Конечно, без проблем, ответил я. Он сказал, что ему нужно, отдал мне ключи, и я ушел. На душе немного полегчало от того, что Карандаш на меня не сердился и по-прежнему доверял. Я стал приходить к нему так часто, как только мог. Иногда забегал всего на несколько минут, по дороге в студию или обратно, чтобы узнать, как дела. Иногда сидел у Карандаша по часу и больше. Обычно мы просто разговаривали вполголоса, чтобы не мешать другим. Время от времени я приносил ему свои рисунки, он сам попросил меня об этом. И мы обсуждали их. А порой гуляли по пустому больничному коридору, где по углам пряталась в тени гулкая тишина, было очень спокойно, но довольно прохладно. Я волновался, чтобы Карандаш не простыл, а он только смеялся. Говорил, что я как его матушка, не о том беспокоюсь, но ему приятно, что я такой внимательный. Мне тоже было приятно, что Карандаш стал больше походить на себя прежнего, и уже не был таким землисто-бледным и погасшим.

Однажды, поднявшись к нему на этаж, я увидел в коридорчике, перед дверями отделения, стоявшую у стены каталку — тележку, на которой перевозили больных. На ней лежало что-то длинное, по форме напоминавшее человека, с головы до ног укрытого простыней. Я остановился, потому что дыхание внезапно пресеклось, и желудок скрутил острый болезненный спазм. Только не это, подумал со страхом. Я не мог потерять еще и Карандаша. Двинувшись на ватных ногах дальше, разглядел, что на каталке, накрытые простынкой, громоздились стопки чистого постельного белья. Я, конечно, вздохнул с облегчением, но с тех, пор, как только поднимался на этаж к Карандашу и до самых дверей палаты, где уже мог его видеть, меня преследовал этот страх, страх внезапной потери, заставлявший холодеть пальцы на руках и тревожно биться сердце.

Соседи по палате быстро привыкли к моим посещениям и принимали как родного. Начинали рассказывать, что «твой-то, сегодня молодец, совсем бодрячком». Карандаш добродушно усмехался в усы. Он действительно шел на поправку, посвежел, и в глазах снова появился блеск и интерес к жизни. Впрочем, родные тоже его навещали. Приехали поочередно все дети и внуки. Так что Карандаш не скучал. Как-то раз меня задержал в коридоре его лечащий врач и спросил, кем я ему прихожусь. Я сказал, что Карандаш мой учитель. Доктор посмотрел недоверчиво:

— Так сказали, к нему почти каждый день сын приходит.

Я пожал плечами, а он разочаровано добавил:

— Поговорить хотел… Ну ладно…

— А что? — встревожился я. — Что-то не так? У него что-то серьезное? Может я тоже чем-то смогу помочь?

— Не думаю. — Доктор нахмурился. — Дело вот в чем: мы его, конечно, подлечили, но после выписки нужно, чтобы он какое-то время находился под наблюдением, чтобы кто-то с ним рядом был. Смотрел, чтобы вовремя лекарства принимал, поменьше волновался, больше отдыхал, чтобы помочь при необходимости, если вдруг хуже станет. Я спрашивал, он один живет. Ну, если родных нет, то даже не знаю…

— У него есть родные, — сказал я, — дети. Только они не здесь живут, в других городах.

— Хорошо, — доктор что-то черкнул в карточке Карандаша, которую все это время держал в руках. — Тогда, они решат вопрос.

Обязательно, подумал я, они же одна семья, и немного успокоился. А когда на следующий день пришел к Карандашу, у него уже сидел посетитель. Его старший сын, Басик. Мы не встречались с ним после того разговора. Я вообще с тех пор старался не бывать у Карандаша, когда там гостили свои, родные. Хотя Карандаш, неизменно приглашал и меня, упорно хотел познакомить и подружить с ними. Но мне хватило одного раза. Я запнулся в дверях, хотел уйти, но Басик неожиданно приветливо, хоть и несколько натянуто, заулыбался и сказал:

— Заходи, заходи, не стесняйся…

Я зашел, чувствуя страшную неловкость, и встал, не зная куда приткнуться. Карандаш приглашающе похлопал по своей кровати, и я примостился на краешке. Спросил, как он себя чувствует. Он ответил, что очень хорошо, просто прекрасно, и радостно сообщил, что через день-другой его должны выписать, и он ждет не дождется, когда окажется дома. Я кивнул и едва удержался, чтобы не посмотреть на его сына, размышляя про себя, как они решили проблему, о которой говорил врач. Я не стал в этот раз долго задерживаться. В присутствии Басика разговор не клеился. Я, как не пытался, не мог выжать из себя ничего кроме каких-то пустых фраз и односложных предложений. И, промучившись так минут пятнадцать, стал прощаться, рассчитывая в другой раз зайти более удачно.

К моей большой досаде Басик тоже поднялся и, выйдя следом, окликнул меня. Я напрягся, ожидая услышать, что на этот раз сделал не так. Слишком часто навещал «старика»? Слишком долго сидел у него? Может чего-нибудь в квартире не досчитались, пока у меня ключи были? Но он, внезапно смутившись, сказал, побрякивая в кармане мелочью:

— Ну, в общем, такое дело… Ты меня извини за тот разговор. Помнишь?

Я продолжал молча смотреть на него, не понимая, к чему он клонит. В отличие от «того разговора» он никак не мог приступить к делу и еще какое-то время повторял бессвязные извинительные фразы. Пока я не сказал, начиная терять терпение, что не в обиде и давно забыл об этом «маленьком недоразумении». Тогда он, явно повеселев, стал выражаться более конкретно. И до меня, наконец, дошло, что они, то есть его родные, хотели попросить меня присмотреть немного за больным. Мне ведь, наверное, «небезразлично состояние старика, и я был бы рад немного пожить в домашней обстановке». Так он выразился, его сын. А то у них «работа, семьи. А переезжать к кому-то из них старик ни в какую не хочет, такой упрямый. Да и врач не рекомендовал. Но и они не могут. Нельзя же все вот так бросить. А отпуска уже прошли, и как все некстати случилось. А я все равно один и ничем не связан». Тем более, неохотно сказал Басик, едва уловимо поморщившись, и старик ко мне привязан.

Конечно, я мог отказаться. Сделать такой жест: мол, у меня тоже есть достоинство, и выпутывайтесь, как хотите, ваши проблемы. Но я не мог позволить себе гордость, только не в этом случае, только не с Карандашом. Когда я согласился, Басик, заметно повеселев, видимо на радостях, что ему не пришлось сильно унижаться перед каким-то безродным проходимцем и долго уламывать, небрежно добавил, что они могут и деньжат мне немного подкинуть. Я наотрез отказался, возмущенно покраснев от одной только мысли, что они хотят заплатить мне за помощь Карандашу. Это тоже добавило ему хорошего настроения. Так, что он даже, вновь обретя всю свою вальяжность, снисходительно похлопал меня по плечу в знак дружеского расположения и произнес:

— Ну, вот и славно!

Меня покоробило, что он употребил эту присказку, которую я привык слышать из уст Карандаша. Стало так неприятно, что я был рад поскорее распрощаться и уйти.


Глава 36 Я переезжаю

В общем, через несколько дней я перебрался к Карандашу. Мы вместе из больницы на такси приехали к нему домой. И пока он с удовольствием вновь обживал после долгого отсутствия свое жилище, я поехал за вещами. Йойо встретил весть о моем переезде без энтузиазма, мне показалось, что даже расстроился. Во всяком случае, отложив гитару, он молча смотрел, как я мечусь по комнате, потом спросил:

— Но ты ведь не насовсем, Бемби?

— Нет, — сказал я. — Конечно, нет.

— Хорошо, — произнес он, — удачи, чувак.

Я собрал вещи и ушел со странным чувством разлуки. Хотя должен был напротив радоваться возможности «пожить в домашней обстановке» с человеком, которого очень любил и уважал. А вместо этого чувствовал лишь пустоту и печаль. Может потому, что здесь по коридорам мелькал иногда призрак Птицы, заставляя кровь быстрее бежать по жилам, и еще жила, упрямо не желая исчезать, ставшая такой же призрачной надежда.

Когда я приехал, Карандаш уже ждал меня за накрытым столом, где был разложен на тарелке аккуратно порезанный на треугольные кусочки хлеб, в маленькой салатнице плавали в маслянистом янтарном соусе рыбные консервы, на плите в кастрюльке дымилась парком гречневая каша.

— Идем обедать, — радостно потирая руки, позвал Карандаш. — Вот, что успел, на скорую руку соорудил. Холодильник совсем пустой. Видимо, придется срочно в магазин топать.

— Да, я сейчас схожу, не волнуйтесь.

Есть мне не хотелось. Хоть и чувствовал в желудке ноющую пустоту, но никакого желания унять ее я не ощущал. Просто терпел, как небольшое неудобство, старясь не обращать внимания. Вот и сейчас хотел отказаться, но Карандаш ведь старался, готовил, и мне стало неудобно. Поковырялся немного в тарелке, заглушив голодные вопли желудка, и встал. Спросил, что нужно купить и отправился в магазин. Карандаш дал мне такой длинный список, словно собирался устроить большую пирушку. Я пробежал его, чтобы чего не напутать и удивился. Спросил, зачем нам такие деликатесы, среди которых, глаза у меня сами собой округлились, пятым пунктом шло дорогое вино. Карандаш сказал довольно посмеиваясь, я тебе такими блюдами угощу, ложку проглотишь! А вино для соуса нужно и маринада. Но если я захочу мы с ним можем и пропустить по рюмочке, но не больше.

Я, конечно, отказался. Еще не хватало, чтобы у Карандаша из-за этого опять проблемы начались со здоровьем. Я слышал, чтонельзя алкоголь, когда сердце больное. К тому же мне стало неудобно. Я специально сюда переехал, чтобы за ним ухаживать. А по всему выходило, что это он собрался за мной ухаживать, всякими разносолами потчевать, на готовку время и здоровье убивать. Я попытался протестовать, но он замахал руками:

— Не спорь со старшими. Давай, отправляйся, а то магазины закроют. И будем мы с тобой завтра по соседям побираться.

Делать нечего, закупил все по списку. Карандаш был довольный как именинник. Да он и выглядел именинником, как только мы с ним вышли из больницы. Вечером я напомнил ему про лекарства, и он, сверяясь с рецептами, со вздохом, нашелушил себе целую горсть разноцветных пилюль из разных коробочек и баночек.

— До чего дошел, — посетовал он, — совсем одряхлел.

Спать мы легли рано. Так доктор советовал, чтобы режим не нарушать. Карандаш устроился в своей небольшой, аскетично обставленной спальне, где стоял узкий платяной шкаф, кровать, накрытая белым вязаным покрывалом, да тумбочка, на которой лежала стопка книг и возвышалась старинная настольная лампа. На однотонных светло-серых стенах висело несколько черно-белых фотографий. Я обосновался на диванчике в просторной смежной комнате. Долго не мог уснуть. Лежал, рассматривая на потолке тень от кружевной занавески, заграждавшей большое широкое окно, за которым ярко светил фонарь, и думал, что этот уютный дом уже давно мог стать моим родным домом, но не стал. И не чувствовал при этом ничего, никакой новой боли. А как только закрыл глаза, сразу увидел Птицу, ее глаза, улыбку, изящный быстрый жест, которым она заправляла за ухо пряди своих темных волос. Иногда за окном, порыкивая мотором, проносились автомобили, кому-то тоже не спалось. Я уже думал, что проворочаюсь до утра, но, в конце концов, все же уснул, вскоре после того, как часы пробили два или три раза.

Утром меня разбудил странный шум. Еще не рассвело, и в комнате царил легкий полумрак. Со стороны кухни слышались мелодичное посвистывание и гремучее шипение. Карандаша в его комнате не было и, быстро натянув штаны, я метнулся на кухню. Он был там, готовил нам завтрак, жарил яичницу, стуча ножом, крошил в салат огурцы. Двигался так быстро и споро, словно был молодым. На плите свистел закипающий чайник.

— Уже встал, — обрадовался он, завидев меня. — Сейчас завтракать будем, почти все готово.

Меня же увиденное, напротив, совсем не порадовало. Я уставился на него донельзя расстроенный.

— Что вы делаете? Вам же нужно больше лежать. Я бы и сам приготовил! Доктор сказал…

— Ну, это ты брось! — жизнерадостно воскликнул он, намазывая сливочное масло на тосты. — Нечего из меня инвалида делать! Доктор сказал! Доктор сказал, мне волноваться нельзя. Так что, давай, беги, умывайся и за стол, а то на уроки опоздаешь!

Я попытался спорить, но он категорически не хотел ничего слушать. Было ужасно неудобно, ведь это же я должен за ним ухаживать! Подумал, может пригрозить, что не останусь, если он не будет себя беречь. Но решил, что это, в общем, бессмысленно. Все равно никуда я от него не уйду, пока он совсем не поправится, что бы он при этом не вытворял. Но тут сам Карандаш пустился на шантаж. Сказал, что ему страшно приятно все это делать. А если я буду вредничать и отказываться принимать его заботу, то он очень сильно расстроится. Что гораздо хуже скажется на состоянии здоровья, чем, если он с удовольствием повозится немного на кухне. Тем более, что на мне остаются магазины, учеба, занятия в студии и прочие дела. И я сдался. Правда, не раньше, чем мы договорились, что будем готовить по очереди.


Глава 37 Большое кулинарное фиаско

Так что мне пришлось учиться готовить. Ну да, я не умел это делать. Хотя ничего сложного в том, чтобы соорудить бутерброды или пошинковать в салат овощи, не видел. С этим бы я справился. Но ведь не будем же мы питаться одними бутербродами и салатом. И поэтому, как-то раз вернувшись с занятий, решил освоить дополнительно еще несколько несложных блюд. Таких как, например, макароны. Карандаш лежал на диване, читал книгу. Он предложил помощь, но я отказался. Там на прозрачной, целлофановой пачке с макаронами была напечатана инструкция, что нужно делать и даже прилагался рецепт какого-то соуса к ним. Так что, внимательно изучив набранный мелким шрифтом текст, я приступил к делу. Правда поначалу возникло непредвиденное затруднение. Дело в том, что кухня у Карандаша была довольно минималистичной. Жил он большей частью один, и набор посуды имел ограниченный. Единственную подходящую кастрюлю занимал борщ, который Карандаш соорудил, пока я был в школе. Он намекнул, что я могу отдыхать, и что в холодильнике есть еще котлеты. Но я не внял голосу разума, и ответил, что раз есть котлеты, то сготовлю к ним гарнир. Карандаш вздохнул и смирился. Немного пошуровал на полках, в поисках подходящей емкости. Мысль о собственноручно приготовленных макаронах, уже целиком захватила меня.

Мне кажется, Карандаш подозревал о моей полной кулинарной безграмотности и бездарности и поэтому старался деликатно пресечь мои попытки пополнить наш рацион блюдами собственного приготовления, и готовил, не взирая на договор, пока я был в школе или на занятиях в студии. Я протестовал, но он заявлял, что не может целый день валяться на кровати, зарабатывая пролежни. Как бы там ни было, в конце концов, в одном из шкафов, в самом дальнем углу нижней полки отыскалась занятная кастрюлька подходящего объема. Я хотел спросить у Карандаша, что это за странная утварь, но он как раз задремал, и я не решился его будить. Сделана она была солидно, с толстыми стенками, замысловатой крышкой, которая, как я выяснил, повертев ее в руках, могла плотно прилегать к кастрюльке с помощью специальных зажимов. Хорошо, подумал я, то, что нужно, можно будет не волноваться, что макароны сбегут.

Наполнил кастрюлю водой и поставил на газ, довести до кипения, как было сказано в инструкции. Потом следовало засыпать туда сами макароны, длинные и тонкие, с сухим костяным звуком шебуршавшие в пачке. С этим я тоже справился, не забыв посолить. Потом закрыл поплотнее крышкой, повернув специальный рычаг и отправился посмотреть, чем занят Карандаш. Он как-то странно начал покашливать, пока я тут возился. Карандаш уже проснулся и лежал, держа в руках книгу, но не читал, а о чем-то думал. Спросил у меня, долго он спал. Я ответил нет, и он вздохнул. Мне захотелось его подбодрить, и я сказал, что пойду, приготовлю чай. Но он отказался и попросил:

— Посиди немного.

Я сел в стоявшее рядом кресло, и мы некоторое время молчали. А потом я спросил:

— Вас что-то беспокоит?

— Да, — сказал он, — меня ты беспокоишь. Ты изменился, стал очень замкнутым. Я не хочу лезть тебе в душу, но от того, что ты будешь морить себя голодом, никому лучше не будет.

Я не стал с ним спорить. Просто ответил, что постараюсь исправиться. Он снова вздохнул и ворчливо заметил:

— Если не согласен, так и скажи, я не обижусь.

— Я знаю.

Он снова вздохнул, покачал с укоризной головой, а потом произнес, задумчиво глядя в окно, на кружившие за стеклом редкие снежинки.

— Помнишь, я как-то рассказывал тебе об одном знакомом, своем однокашнике, спортсмене. Он одно время был очень известен в своих кругах. Умница, чемпион. Встретил его недавно на улице. Не узнал сначала, зрение подвело. Он сам окликнул, поздоровался, разговорились. Давай говорит, в кафе зайдем, посидим встречу отметим. Я согласился, а потом пожалел. Карьера у него спортивная в прошлом. Да и не только карьера, и семья как выяснилось в прошлом, и дети, и друзья. Совсем потерялся человек в жизни. А ведь, какие надежды подавал. А сейчас опустился, сидит и только одну рюмку за другой опрокидывает. Да жалуется, не понимает, почему его все оставили. Брат родной говорит, был в городе, не заехал. У приятелей ночевал, а ко мне, крови родной, даже не заглянул. И ведь, как ему скажешь, что кровь свою, ты уже так спиртным разбавил, что и сам забыл, кто тебе родной, а кто на дно тянет. Но знаешь, вот все равно не могу я на него смотреть глазами посторонних, видеть в нем пропащего человека, хоть и не общаемся уже очень давно. Да и пути наши разошлись быстро. Гляжу на него и перед глазами по-прежнему мальчишка стоит, друг детства с которым одну тарелку каши на двоих делили, по заборам вместе лазили, да в футбол гоняли. Он, ведь, одно время даже со мной на занятия по рисованию ходил за компанию, чтобы поддержать. Хотя рисовать вовсе никогда не умел. Вот только таким я его помню с мечтами его детскими, надеждами. Глазами вижу, что другим стал человек, а душой не принимаю этого. И больно мне за него, и жалко того пацана, что, наверное, по-другому свою жизнь представлял, а оно вон как вышло. И чем помочь не знаю. Он то считает, что все с ним в порядке, просто жизнь такая подлая. Что скажешь?

Карандаш посмотрел, ожидая ответа, но я не успел ничего сказать, как со стороны кухни раздались страшный грохот и звон. Там явно произошло что-то нехорошее, и я с ужасом вспомнил про все еще кипевшие на плите макароны. В моем мгновенно воспалившемся воображении предстала разгромленная неведомой силой кухня, после чего я, сорвавшись с места, рванул туда. Реальность была немногим лучше, того, что я себе представил. Я застыл на пороге не в силах двинуться, потрясенный открывшейся мне картиной. Взорвалась кастрюлька с макаронами. Взлетев к потолку, крышка оставила на нем темное пятно, вокруг которого живописно свисало нечто длинное, наподобие водорослей. Потом она, видимо, срикошетила на посудную полку и разметала стоявшие там стопкой тарелки и стаканы по всей кухне. Немногие из них благополучно пережили это испытание и на полу укоризненно поблескивали осколки разбитой посуды. По кухне стлались клочья влажного пара, который продолжала генерировать, все еще стоявшая на огне кастрюлька и пахло прачечной. Мне тут же остро захотелось, чтобы потолок вместе со свисавшими с него макаронами, другая их часть была не менее живописно раскидана по стенам, немедленно рухнул, погребя под толстым слоем цемента мою невезучую голову. Пока я стоял, вцепившись в косяк, созерцая учиненный разгром и пытаясь осознать масштаб катастрофы, подоспел Карандаш. Я повернулся, чтобы задержать его и пробулькал:

— Не надо, не ходите. Я тут сам…

Но он решительно протиснулся мимо меня и также застыл на пороге, оглядывая свою разнесенную вдребезги кухню. Мне не видно было его лицо, но от мысли, что он может снова загреметь в больницу от расстройства, почувствовал такую дурноту, что затошнило. Я снова с трудом захрипел, чуть не плача от огорчения, что, мол, извините, я не хотел. Но тут Карандаш вдруг стал издавать такие странные звуки, что у меня от ужаса похолодели пальцы. Мне показалось, что он начал задыхаться, и только спустя какое-то время, не в силах поверить тому, что слышал, сообразил, что Карандаш попросту смеялся. Сначала он пытался сдерживаться, но смех рвался из него наружу, и скоро он хохотал, прижав к животу руки. Я предпочел страдать молча: вот, ведь, дурак и бестолочь, не мог сообразить, что под крышкой будет копиться пар. Немного справившись со смехом, Карандаш, утирая слезы, повернулся ко мне.

— Ооох! — простонал он. — Это надо же! Макароны — в скороварке!

Он снова было засмеялся, но тут же осекся и быстро спросил, что со мной. Мне пришлось помотать головой, говорить я не мог. Грудь сдавило болью, я схватился за сердце и съехал по косяку на пол. Карандаш бросился за водой. Сделать это было не просто с учетом того, что большая часть стаканов была благополучно уничтожена и, по-моему, единственную целую чашку ему пришлось выуживать из-под стола. Он набрал в нее воды, накапал лекарство и заставил выпить остро пахнувшую ментолом жидкость. Она холодком пробежала по внутренностям и слегка ударила в голову. Почти сразу полегчало, боль отступила, и я смог вздохнуть. Карандаш опустился рядом со мной на корточки и внезапно ласково, как маленького, погладил по голове. Взгляд у него был сочувственный и очень добрый. Я чуть не разревелся.

— Брось, — сказал он. — Не переживай. Это такая ерунда. Это я виноват, должен был тебя предупредить, что скороварка сломана. Да еще и заболтал. Тебе уже лучше?

Я кивнул, и он осторожно потрепал меня по плечу, пробормотав вполголоса:

— Какой ты еще ребенок, однако.

Я хотел возразить ему, что уже давно не ребенок, очень давно. Так что иногда сам не верил, что когда-то им был, но промолчал. А он добавил:

— А посуду мы новую купим, не проблема. И макароны отскоблим. Кастрюлю выкинем. Хотя, нет! Знаешь, что, — из уголков глаз у него побежали лучики морщинок. — Пожалуй, оставим, если ты не против. Для поднятия настроения, давно я так не смеялся. Ты уж прости. Не смогу теперь на нее спокойно смотреть.

И он снова начал посмеиваться, все громче и громче. Я и не заметил, как стал подхехекивать ему от накатившего на меня чувства глубокого облегчения. Хотя было еще довольно неловко. Потом мы с Карандашом отскребли со стен и потолка макароны, смели осколки и расставили на места уцелевшую в катаклизме посуду. Коварная крышка нашлась в дальнем углу, валялась там сиротливо и скромно, будто и не натворила столько дел. Да и не натворила, если бы я ей в этом не помог, по своей глупости. После этого я перестал отказываться от помощи Карандаша в готовке и строго следовал его советам, осваивая кулинарные азы. Научился варить даже супы, хотя борщ мне долго не давался. Выходил какой-то жидкий и безвкусный.

— Это потому, что ты торопишься, — осаждал меня Карандаш. — Не спеши все сразу закинуть, постепенно, дай каждому овощу потомиться в свое удовольствие…

Ему тоже доставляло удовольствие меня учить. Он располагался за столом со свежей газетой и чашкой травяного отвара. И из этого командного пункта руководил моими действиями, поправляя и советуя, когда надо. Попутно делился новостями, зачитывал интересные статьи, что-нибудь рассказывал.

Кстати, Йойо, когда я поведал ему про свое большое кулинарное фиаско, долго хохотал. Потом сказал, что ни секунды не сомневался во мне, в моем таланте весьма своеобразно развлекаться и поддерживать бодрость духа в окружающих. И он очень рад, что я не посрамил репутацию отчаянного и бесшабашного парня, способного на любое безумство. Я, конечно, посмеялся вместе с ним. Однако, заметил, что в тот момент мне было совсем не так весело. На что Йойо ответил в своей обычной манере:

— Это потому, Хьюстон, что, будучи наивной лесной зверушкой, ты слишком озабочен условностями бренного бытия и не можешь воспарить над водоворотами житейских мелочей, чтобы с высоты незамутненного разумом сознания, подобно скользящей по воде тени свободного в своем движении буревестника, наплевать на неизбежные казусы повседневности.

Я тут же представил себя стоящим в гордой позе посреди усыпанной осколками кухни и, подобно любимому верблюду султана, высокомерно плюющим на раскиданные вокруг макароны. Не выдержал, захохотал так, что слезы брызнули из глаз.

— Ну вот, — удовлетворенно заметил Йойо, — теперь ты в норме.


За новой посудой мы с Карандашом отправились вместе. Долго бродили по посудному отделу большого супермаркета. Карандаш сказал, чтобы я сам выбрал нам чашки и тарелки, из которых тоже немногие уцелели. Посуды было столько, что глаза разбегались от всей этой пестроты. Одних бокалов — огромный стенд. Я даже растерялся, не зная, что выбрать, так чтобы Карандашу понравилось. Он не любил аляповатой яркости, да и я тоже. Во многом наши вкусы совпадали. Поэтому, чтобы не промахнуться, решил остановиться на чашках простой, классической формы, однотонных, нежно-салатового цвета, окантованных двумя тонкими полосками — белой и золотой. У меня была определенная слабость к этому цвету, еще с детства. Он представлялся мне таким необычным: не голубой, не зеленый, что-то такое между ними и вместе с тем совершенно другое. Фантастический цвет. Так что я не устоял. К бокалам можно было подобрать такие же тарелки, как глубокие, так и помельче. Получался комплект. К моему большому удивлению и смущению эта посуда оказалась самой дорогой, но Карандаш мой выбор одобрил. Сказал, что ему все нравится.

А потом мы пошли в кофейню. За неприметной снаружи дверью под скромной вывеской скрывалось довольно просторное и располагающее к неспешному отдыху заведение. Столики в нем были отделены друг от друга высокими перегородками, что создавало видимость уединения. Посетителей было немного, в основном парочки.

— Приятное местечко, — сказал Карандаш, — Мы здесь еще студентами частенько сидели с друзьями. Тогда тут любопытная публика собиралась.

Подошла официантка, и Карандаш сделал заказ, предварительно осведомившись, что я хочу. Я сказал, что не знаю, наверное, то же, что и он. Тогда он решил, что выберет на свой вкус, и заказал мне горячий шоколад, а себе крепкий черный кофе по особому рецепту.

— Такой только здесь можно попробовать, — доверительно шепнул он, — натуральный, молотый из зерен и готовят его бесподобно. Но очень крепкий, тебе лучше не надо.

Мне было все равно, меня и стакан воды устроил. Шоколад оказался очень горячим и густым, с маслянистым ореховым привкусом и терпкой горчинкой, в меру сладким. После него по телу разлилось тепло и охватила сонная истома. В кофейне негромко звучала спокойная музыка, царил уютный полумрак, разгоняемый лишь небольшими оранжевыми светильниками, стоявшими на столиках. Голос Карандаша, мягкий, приглушенный, убаюкивал, так что скоро глаза сами собой начали закрываться.

— Э, да ты совсем носом клюешь. — Карандаш оставил на салфетке деньги, и похлопал меня по плечу. — Пойдем домой.

Он так хорошо сказал это «домой», таким родным голосом, что на мгновение поверилось, что у меня действительно есть дом. Холодный воздух на улице быстро взбодрил, выветрив остатки сна. Начало темнеть и синие сумерки стерли очертания улицы. Кое-где уже зажглись фонари, по тротуарам сновали прохожие, на остановке стояла разношерстная толпа. То и дело мимо проносились ярко освещенные изнутри автобусы, заполненные людьми. Мы неторопливо двинулись вдоль длинного ряда витрин, и Карандаш вдруг произнес:

— А ты заметил, как день прибавился? И весной уже пахнет, чувствуешь!

Действительно в воздухе ощущался легкий призрак грядущего потепления. Небо было ультрамариновым, чистым и прозрачным как витражное стекло. Кое-где на осевшем снеге чернели проплешины проталин.

— Это просто оттепель. До весны еще далеко.

Мне не хотелось думать про весну. Она не сулила ничего, что могло бы вернуть близость Птицы, интересоваться чем-то еще не было ни сил, ни желания.


Глава 38 Лайла идет в гости

Карандашу все продляли и продляли больничный. Так что я прожил у него довольно долго, до тех пор, пока в воздухе действительно не запахло весной. Начал по-настоящему таять снег и за окном звонко застучала капель. Ему предложили путевку в санаторий, для восстановления. Он пытался отказаться, но доктор настаивал. А когда я тоже принялся его уговаривать, он внезапно рассердился и сказал, что сам знает, что для него лучше. Потом ушел к себе в комнату и долго делал вид, что читает. Коротко и раздраженно отказывался, когда я звал его есть. Я принес ему чай, но он даже не притронулся к нему и упорно не хотел разговаривать, отделываясь междометиями. Я не знал, что и подумать, он вел себя как обиженный ребенок. У меня тоже здорово испортилось настроение, так что спать мы легли в унылом молчании. Он сухо пожелал мне спокойной ночи, и я какое-то время еще потеряно сидел на кухне не зная, что мне теперь с этим делать. Ночью, я слышал, как он ворочался и тяжело вздыхал, потом включил лампу и звякнул пузырьком с лекарством. Подскочив, я заглянул к нему в комнату. Там остро пахло сердечными каплями. Он посмотрел на меня и сказал виновато:

— Я тебя разбудил?

— Нет, я не спал. Вам плохо?

Меня охватила тревога и досада, что он не хочет сказать, в чем дело, а понапрасну изводит себя неизвестно зачем.

— Прихватило немного, сейчас пройдет. Иди, ложись, тебе вставать рано. Не выспавшись, на занятия пойдешь…

Я прошел в комнату, забрал у него пустой стакан, поставил на тумбочку, потом хорошенько укрыл Карандаша одеялом и присел рядом.

— Ничего, я привык не спать.

А потом начал рассказывать ему про Йойо, про его ночных людей, про то, как он замечательно поет и совершенно потрясающе играет на гитаре. И про то, что он, как ни странно, стал моим настоящим другом. И вдруг почувствовал, что действительно очень соскучился по Йойо. Так захотелось его увидеть, услышать его голос, его немного насмешливое «Бемби». Карандаш слушал внимательно, а когда я замолчал, сказал:

— Ты ведь не останешься здесь, даже если я никуда не поеду?

Мне стало очень грустно. Я знал, мой ответ ему не понравится, но ничего другого сказать не мог. А соврать было бы слишком подло.

— Я буду к вам приезжать, часто, очень часто. Могу даже с ночевкой, так что еще надоем.

— Ерунда, ты мне никогда не надоешь. Знаешь, я надеялся, что ты привыкнешь, что тебе понравится. Я понимаю, тебе со мной скучно, со стариком.

Он был таким расстроенным.

— Нет, что вы, мне очень хорошо с вами. Нет, правда! Как будто… как будто с отцом. И какой же вы старик, не надо так говорить. Но я должен вернуться. Мне это нужно, понимаете.

— Да, наверное… Мне будет не хватать тебя.

— Вы просто скучаете за своими детьми.

Я сказал это в надежде, что Карандаш подумав про своих родных, отвлечется и повеселеет, как он всегда светлел лицом, когда рассказывал про них всякие истории, но он покачал головой:

— Нет, это другое. Я конечно, скучаю за ними, но по-другому. Дети, ты любишь их за то, что они твои дети, даже если они и не очень на тебя похожи. А с тобой мне хорошо, потому что ты — это ты, вот такой, какой есть. Такой вот очень славный человек. Я помню, как ты первый раз появился у меня на занятиях. Был такой серьезный, сосредоточенный, то и дело краснел. Стоял в стороне от других новичков, сам по себе. Все были с родителями, а ты — один, и казался старше своих сверстников.

— И вам стало меня жалко. — Я усмехнулся. Я тоже помнил этот день, как страшно волновался тогда. А еще был так рад, что попал в настоящее учебное заведение для художников, где каждый студент казался мне будущей знаменитостью и где они, наверное, по недоразумению, смотрели на меня как на равного.

— Жалко? Нет, ты не выглядел жалким. — Он задумчиво помолчал. — Мне стало интересно, что ты за человек такой. Это трудно объяснить. Я, знаешь, не мастер подбирать слова, но ты мне очень дорог. Просто помни это. Хорошо?

Я кивнул и благодарно сжал ему руку. Через несколько дней Карандаш уехал в санаторий, а я, проводив его, вернулся к Йойо. Он встретил меня совершенно сумасшедшим оглушительным пассажем на гитаре и бодрым радостным воплем:

— Йоххууу! Кто к нам вернулся! Да это же, Бемби! Брат, да ты никак банк ограбил!

И в самом деле я был обвешан пакетами со всякими вкусняхами. Это Карандаш перед отъездом накупил нам с Йойо гостинцев. Мы чуть не поссорились, когда я попытался отказаться. И своих ночных приятелей угостите, сказал он, вручая мне свертки. Впрочем, ночные люди оценили его широкий жест по достоинству. И той ночью, после моего возвращения, мы пировали до самого утра. А Йойо, мне кажется, превзошел сам себя, закатив настоящий концерт. Меня особенно растрогало, когда он сказал, что посвящает эту ночь одному своему очень хорошему, но неразумному другу, и при этом подмигнул мне по-кошачьи зеленым лукавым глазом. Я засмеялся, впервые за долгое время, чувствуя искреннее веселье. Жизнь начала входить в прежнюю колею.

Между тем, на улице вовсю бушевала весна. Солнце жарило совершенно как сумасшедшее. Снег то совсем сходил, обнажая прошлогоднюю пожухлую траву и молодую озимь, то вновь засыпал землю крупными влажными хлопьями, покрывая дороги и тротуары труднопроходимой кашей, от которой быстро промокала обувь и мерзли ноги. Весна властно заявляла свои права, но и зима еще не наигралась, и чувствуя последние денечки пыталась наверстать упущенное за сезон, периодически ударявшими морозами и внезапными снегопадами. Так что иногда с утра мела настоящая метель, сыпал и сыпал снег. А уже к вечеру за окном выбивала барабанную дробь звонкая капель, празднуя очередную победу весны.

Ближе к маю вернулся из санатория Карандаш и вышел на работу. После занятий мы поехали к нему, отпраздновать это дело чаем и пирожками. Вот только меня беспокоило, что Карандаш выглядел как-то странно. Временами делался таким рассеянным, чего я за ним никогда не замечал, даже не услышал сразу моих вопросов. Переспросил, ласково и как-то смущенно взглянув, и ответив снова погрузился в задумчивость. И при этом лицо его омрачила тень, от которой морщины глубже прорезали лицо, и он стал казаться почти старым. Мне стало тревожно. Его явно что-то беспокоило, но пока сам он молчал, я не решался лезть к нему с расспросами. Мы уже какое-то время сидели за столом, где на большом блюде высилась гора пирожков, испеченных Карандашом накануне, и дымился в кружках его любимый травяной чай, как вдруг он внезапно спросил серьезным напряженным тоном:

— Так может расскажешь, наконец, почему ты не хочешь переехать ко мне? Я понимаю, сейчас уже поздно об этом спрашивать, но все же…

У меня сразу испортилось настроение, не хотелось снова поднимать эту тему. Карандаш между тем продолжал пристально смотреть на меня. Даже не смотреть, а рассматривать со странным выражением на лице. Мне почему-то стало не по себе. Зачем он опять об этом вспомнил, я ведь уже не раз объяснял.

— Ну, вы же знаете, — выдавил я наконец.

— Да, представь себе, знаю, — неожиданно твердо, даже сурово сказал он. — Знаю. Жаль только, что я раньше этого не знал.

Я удивленно поднял на него глаза, поразившись каким вдруг непривычно суровым стало его лицо, а взгляд жестким и гневным. Таким я Карандаша еще не видел и даже не предполагал, что он может так грозно выглядеть.

— И напрасно ты мне сразу ничего не рассказал.

— Не рассказал, что? — я озадаченно смотрел на него, пытаясь сообразить, что он имеет в виду и почему так внезапно рассердился.

— То, что Баська, подлец, тебе наговорил! Да зачем ты только слушать его стал, недоумка!

Я почувствовал, как лицо залила жаркая волна и опустил глаза. Мне стало неловко, и я не знал, что сказать. Я не хотел, чтобы Карандаш плохо думал о своих детях, ведь он все же любил их и конечно был теперь расстроен.

— Да не было ничего такого…

— Перестань, пожалуйста! Мне Баська сам проболтался. Да как он только посмел!

Карандаш вскочил со стула и заходил по комнате.

— Вы поссорились? — с тоской спросил я. Вот кто его, спрашивается за язык тянул, этого Баську! Сам же говорил «ни слова», болтун чертов!

— Ноги его здесь больше не будет!

Карандаш продолжал все так же гневно расхаживать, меряя шагами расстояние от стены до стены. Я уныло молчал, почему-то чувствуя себя виноватым. В конце концов Карандаш снова присел за стол, обхватил руками голову, резко провел ладонями по волосам и шумно выдохнул, успокаиваясь. Потом сказал уже более уравновешенно, посмотрев мне прямо в глаза:

— Ты меня прости за него. Если, конечно, сможешь! Мне так стыдно!

Я снова покраснел, мне было очень жаль, что так вышло и не хотелось, чтобы Карандаш оправдывался передо мной, как будто был в чем-то виноват. Хотелось поскорее прекратить этот тяжелый и мучительный разговор. Хотелось, чтобы Карандаш вновь стал веселым и начал рассказывать какие-нибудь забавные случаи из своей жизни.

— За что же мне прощать вас? Разве вы виноваты в чем-то? Вы столько сделали для меня, хотя могли и не делать. Могли просто мимо пройти… Да и он ведь хотел, как лучше. Чтобы вам спокойней было, ведь вы его отец и он волнуется за вас.

Карандаш вдруг резко пристукнул по столу ладонью, так что я невольно вздрогнул, а он воскликнул с досадой и гневом:

— За себя он волнуется, за свой покой!

Я беспомощно замолчал не зная, что еще тут можно предпринять, как поправить положение. Мне хотелось, чтобы между ними были прежние очень добрые и теплые отношения, чтобы они оставались большой дружной семьей, любящими друг друга родными людьми. Мне очень нужно было знать, что такие семьи есть. И тогда я тоже мог хоть иногда согреваться этим теплом, чувствовать свою пусть небольшую причастность к нему. Карандаш поднял голову и печально посмотрел на меня. Тогда я, запинаясь от волнения и расстройства, сказал, поймав себя на том, что по примеру Птицы, стал комкать в руках тонкую бумажную салфетку:

— Вы ведь простите его, да? Пожалуйста, не надо из-за меня ссориться, мне плохо от этого. Вы же родные люди. Мне все равно приятно, что вы и меня хотели видеть своим сыном. Я знаю, как вы ко мне относитесь. Это важнее, чем если бы мы жили вместе. Мне так кажется.

— Верно. Только ты тоже часть нашей семьи, очень важная ее часть, и для меня все равно, что сын. И всегда будешь! Запомни это, пожалуйста, хорошенько! И мне бы очень хотелось, чтобы у тебя был дом, настоящий дом. И чтобы это был наш общий дом. А за Баську-подлеца, все же прости.

Он похлопал меня по руке и произнес устало:

— Упустили мы его с женой в свое время. Как же, сын, первенец! Залюбили, забаловали! После него долго никого не было, да и родился он слабеньким, все жалели его, берегли. Ругаю себя порой нещадно. Видел ведь, что кривое деревце растет, да все надеялся, что выправится со временем. А он со временем только хитрее стал. Остальные-то мои на него совсем не похожи, так что ты не бойся. Я тебя с ними все равно познакомлю, они только рады будут. Точно тебе говорю, уж ты поверь! Да и Баська, хочу верить, все же не безнадежен. А я-то, дурак, понять не мог, почему ты от него так шарахаешься!

Карандаш постепенно оттаял, повеселел, мы допили чай. Он рассказал, как ему жилось в санатории, что он скучал по занятиям, и по нашим с ним прогулкам, спросил, как поживает Йойо, и просил передавать ему привет. Сказал еще, что будет ждать нас в гости, если только такая знаменитая личность снизойдет до посещения его скромного жилища. Я пообещал, что непременно зайдем как-нибудь, и что Йойо ему понравится, и что он совсем не гордый, а очень добрый и веселый. На что Карандаш заметил, что раз Йойо мой друг, он ему уже нравится. Мы еще долго разговаривали, но я видел, что Карандаш устал и ему нужно отдохнуть. Поэтому не стал засиживаться. Карандаш предложил мне остаться заночевать, но я отказался, сказав, что Йойо будет волноваться. Ведь я даже не сказал ему куда пойду, но что я непременно приду на днях с ночевкой. На том мы и расстались.

А когда вышел из подъезда и направился в сторону интерната, то вдруг услышал, как меня кто-то окликает. Обернувшись с изумлением увидел Лайлу. Девчонку из прежнего лицея для одаренных. Мы с ней одно время вместе ходили в художественную школу, пока я не начал заниматься в студии. Она изменилась, так что я не сразу узнал ее. Отрастила свои светлые и тонкие волосы, которые до этого стригла очень коротко и оттого временами была похожа на одуванчик, а сейчас выглядела совсем неплохо. Похоже, что наша встреча ее обрадовала. Во всяком случае, она смотрела весело и удивленно.

— Вот не ожидала тебя здесь увидеть? Каким ветром занесло, давай рассказывай? Не торопишься?

Я ответил, что не тороплюсь, куда мне было торопиться, и что приходил в гости к своему учителю. Она засмеялась и сказала, как удачно, что она тоже никуда не торопится и, значит, есть время поболтать. Да уж, болтушка она была еще та! Ее так и звали в лицее Лайла-Помолчи! Кого угодно могла заговорить. По-моему, это и был ее настоящий талант. Так что я сильно не напрягался, зная по опыту, что говорить в основном она будет сама, и мне не нужно особо стараться в поддержании разговора. Так, собственно, и вышло. Мы двинулись дальше по улице. Лайла без умолку трещала про свой новый дом, как ее там хорошо приняли, какие им подарки спонсоры делают и куда их возили и что показывали, вот только в личной жизни не везет. Очередной парень, из городских, такой попался никчемный. Тут Лайла надула губки и хитро посмотрела на меня.

— Ну а ты, как устроился, что молчишь? Может и подружку уже завел?

Я сказал, что у меня все нормально, все по-прежнему. И она вновь принялась разливаться соловьем, заметив между делом, что раз я по-прежнему свободен, то мы могли бы оказать друг другу моральную поддержку, объединиться перед лицом этого сурового и несправедливого мира, и вспомнить старую дружбу. Я правда, не помнил, чтобы мы были особенно дружны прежде. Может немного больше, чем с другими из-за совместных посещений художки. Я скептически хмыкнул, а Лейла принялась с энтузиазмом и восторгом развивать дальше эту, как ей показалось, удачную мысль, решив в итоге, что наша встреча — это рука судьбы и не нужно противиться ее воле. Лайла была просто невероятно компанейской девчонкой, с репутацией своего парня. С ней было довольно просто. Тем более, что главной твоей задачей было делать вид, что слушаешь. Но я как-то не представлял, что может нас еще связывать, кроме недолгого общего прошлого. Поэтому постарался, как можно деликатней объяснить ей, что никак не в состоянии сейчас заниматься чьей-либо моральной поддержкой, так как готовлюсь к поступлению в вуз. Да и просто не гожусь на роль ее парня, о чем она сама прекрасно знает.

На Лайлу это не произвело должного впечатления, зато дало ей новый повод порассуждать о недостижимости идеала в представителях противоположного пола, но что я не должен отчаиваться, так как она видит во мне скрытый потенциал и берется вывести его на всеобщее обозрение. Я, однако, неблагодарно не внял своему счастью и продолжал упорствовать. В конце концов, ей пришлось смириться с тем, что я так и останусь наедине со своим потенциалом. Что меня вполне устраивало. Впрочем, это ее совсем не расстроило, и она продолжила все так же безмятежно болтать о различных пустяках. Я как-то задумался под ее неумолчное тарахтение, пока не обнаружил, что мы уже на подходе к нашему «дому с привидениями».

— Постой, постой, — перебил я ее, очнувшись от раздумий. — А ты, собственно, куда шла-то?

— Сначала я шла в книжный, потом собиралась заглянуть к одной знакомой, но вот встретила тебя, какая удача, согласись! И теперь мы идем к тебе в гости, разве не так?

Это было как-то неожиданно, даже внезапно.

— Ты в этом уверена?

Расслабился называется, потерял бдительность, и теперь если срочно ничего не предпринять, придется вести Лайлу в гости. Что я только там с ней делать буду? Как назло, ничего достойного в голову не приходило, а быть грубым мне не хотелось. Я попытался намекнуть ей что может как-нибудь в другой раз, но она решительно помотала головой, заявив, что в другой раз будет другой раз, а сейчас самое время для этого раза.

— Да как ты не понимаешь, если я сейчас не увижу, где ты живешь, я вся изведусь от любопытства. Тем более, что все наши, кто остался здесь в городе, по-прежнему, видятся друг с другом, а ты один пропал и не даешь о себе знать.

— Лайла, там нет ничего интересного и потом, тебе обратно далеко добираться будет!

— Ты меня проводишь на остановку, и я прекрасно доберусь! Ничего интересного, говоришь? А откуда тогда у тебя шрам на подбородке?

Я машинально прикрыл рукой подбородок. Но было поздно. Лайла продолжала с легкой насмешкой разглядывать мое лицо, даже замолчала, явно ожидая ответа.

— На физре о снаряд ударился. Ничего криминального и сенсационного.

Она немного поохала и, потом, к моему большому облегчению, принялась вдохновенно рассказывать о новом учителе физкультуры в своей школе. Такой молоденький и симпатичный, но просто кошмар, какой зверь! Гоняет их почем зря, так что даже глазки толком не построишь.

— Ну ты представь, Хьюстон! — громко хохотала она. — Стоишь перед ним с красной физиономией и выпученными глазами, едва дышишь после километровой пробежки и пытаешься при этом свою самую обольстительную улыбку изобразить. А он в ответ на это тебя еще и отжиматься посылает. Садист! Такой в итоге оскал получается, что просто ужас-ужас! Я бы на его месте уже давно сбежала! Зато посещаемость стопроцентная! Такие мы с ним стройняшки скоро станем, прям закачаешься!

Я ответил, что рад за нее, но мы, в общем-то уже пришли. Она окинула взглядом окутанные зеленоватой дымкой буйные заросли интернатского парка. Там вовсю хозяйничала весна, набрасывая легкую изумрудную вуаль на посвежевшие после зимнего сна деревья. Бурую прошлогоднюю листву, плотным ковром устилавшую землю, пронзала юная травяная поросль, и в ней солнечными пятнами золотились куртинки первоцвета. От старых ворот, где мы остановились, тянулась вглубь центральная аллея, в конце которой высился наш «дом с привидениями». Картина была просто сказочная. Лайла долго смотрела на дом, потом удивленно спросила:

— Что это? Что это за архитектурный франкенштейн! Да это же какой-то древний монстр! Ты что в самом деле здесь живешь? Ты меня не разыгрываешь? Он вообще обитаем?

— Да, более чем. А еще здесь водятся привидения!

Сказал, и прикусил в досаде язык. Думал напугать, но сообразил, что кого-кого, а Лайлу это только пуще раззадорит. Так и вышло! Она восхищенно завизжала и воскликнула, что я должен непременно ее познакомить с парочкой! Поэтому пришлось сказать, что они не любят посторонних и вообще сейчас в отпуске. Лайла засмеялась и, похлопав меня по плечу, снисходительно заметила:

— Хьюстон, так и скажи, что не хочешь меня в гости вести. Я не обижусь. Я ведь знаю какой ты у нас сам по себе. Недотрога и стесняшка! Кстати, Хьюстон! — воскликнула она вдруг, преувеличенно изобразив удивление: распахнула большие голубые глаза и часто заморгала ими, прикрыв ладошкой рот. — Да ты ведь ни разу, за всю дорогу, не покраснел! Да что с тобой такое?

Конечно, я тут же залился краской, и Лайла так же демонстративно облегченно перевела дух. Она, в общем, была славной девчонкой. И неужели прям так заметно, что я не хотел гостей.

— Ты в самом деле не обижайся, ладно, — сказал я. — Может, действительно, в другой раз…

— Ну, конечно! Тем более, я знаю теперь, где ты прячешься! Да и потом, в самом деле поздновато будет, еще не успею на вечернюю проверку. У нас этим так строго, что просто противно. Без сладкого, конечно, не оставят, но целый час нотации нудеть будут, да еще в другой раз не отпросишься.

Она вздохнула с сожалением. Особой любовью к дисциплине Лайла не отличалась. И в лицее все норовила улизнуть в город, погулять подольше и подальше от бдительных воспитателей. Даже в художке занятия пропускала. Доходила со мной до школы, говорила: пока, и убегала с каким-нибудь очередным знакомым мальчишкой.

— А у тебя здесь, — продолжила она и глаза у нее засверкали, как у ребенка при виде кондитерской или в предвкушении веселого приключения, — я так и чую, пятью минутами не обойдешься! Так что, не переживай, так легко от меня не отделаешься.

Я проводил ее до остановки и посадил в автобус. И пока автобус не тронулся, она все махала мне из окна рукой и строила забавные рожицы, так что я не мог сдержать улыбки.


Глава 39 Из дневника Сина

Мы шли по улице и о чем-то разговаривали, когда Птица вдруг сбилась, замолчала и сильно побледнела.

— Тебе, что плохо? — испугался я. Она посмотрела на меня словно была где-то далеко-далеко, и пыталась разглядеть меня из этого своего далека. Потом сказала, еле шевеля губами:

— Нет, все нормально. Просто голова закружилась.

Да какое там нормально, на ней лица не было. Я огляделся, пытаясь найти скамейку, чтобы ее посадить, и тут понял, что случилось. По другой стороне улицы, по тротуару шел Хьюстон с какой-то незнакомой девчонкой, белокурой и довольно симпатичной. Они прошли мимо, так и не заметив нас. Морда у Хьюстона была немного растерянная, но он согласно кивал головой, а девчонка, что-то без умолку увлеченно тараторила, то и дело теребя этого придурка за рукав. По всему было видно, что они не первый день знакомы. Наш-то дурачок не такой уж оказывается простачок. Надо же в рифму получилось. Скоро от тоски совсем как Йойо начну песенки сочинять. Мы еще немного прошли, когда впереди какая-то лавочка замаячила. Посадил я на нее Птицу, посмотрел на ее лицо и говорю:

— Знаешь, что, уходи. Прямо сейчас уходи. Иди к нему, ты ведь этого хочешь. Да не бойся, не буду я вам мешать, живите спокойно.

Она посидела немного молча, потом глаза на меня подняла. Так посмотрела, что до конца жизни я этот взгляд не забуду, до самой глубины души достал и говорит:

— Нет, Марк, никуда я от тебя не уйду, и не надейся. Так слабость минутная, пройдет сейчас. Весна, наверное, витаминов не хватает, вот и кружится голова. А хочешь, я в твой класс попрошусь. Разрешат ведь?

Сел я тогда рядом, обнял ее и говорю:

— Как же мы с тобой жить-то будем, Птичка.

Она вздохнула тихо-тихо, незаметно совсем и отвечает:

— Мы с тобой Марк хорошо будем жить, очень хорошо, очень долго и счастливо. Это я тебе обещаю.

И словно оттаяла, опять повеселела немного и давай мечтать, планы строить, как раньше мы с ней мечтали, пока этот в нашу жизнь не влез. Только она все хотела, чтобы я учиться дальше стал, у тебя, говорит, руки золотые и голова светлая. Но здесь уж я уперся. Надоела мне эта учеба. Нет, учиться у нас Птица будет, я работать пойду, даже знаю куда. Вот так сидели мы, мечтали. Потом не выдержал я, взял и спросил напрямую:

— Птица, да ты меня хоть немного-то…

— Да, — говорит, — очень-очень…

И обняла крепко так, по-настоящему. А я подумал, может и в самом деле ей в наш класс перейти, если попросить хорошенько, разрешат, наверное.


Глава 40 Прощальный танец

При первых аккордах медляка, я подошел к их компании и, протянув Птице руку, произнес, молясь лишь об одном в тот момент, чтобы голос мне не изменил:

— Разрешите пригласить вас…

— Ну ты, урод, — Синклер аж задохнулся от возмущения при такой беспримерной и публичной наглости. — Вали отсюда, пока цел.

Лицо его вмиг стало злым, он сжал кулаки и сделал шаг вперед. Все остальные напряженно молчали, впившись в нас любопытными взглядами.

— Син, не надо, — остановила его Птица, слегка коснувшись локтя. — Я потанцую, хорошо?

Не дожидаясь ответа, она взяла меня за руку, и мы влились в толпу медленно кружащих парочек. Я постарался увести ее подальше, чтобы Синклер не мог нас видеть и осторожно обхватил ладонями талию. Она обвила своими тонкими руками мою шею, и мы замерли на какое-то время, обнявшись. Я мог бы простоять так вечность, но Птица слегка отстранилась, и мы стали плавно двигаться в такт музыки. Эта мелодия до сих пор иногда звучит во мне, заставляя сердце сжиматься. Когда мы с Птицей ушли, и нас не стало видно, Син сильнозанервничал. Не знаю, чего он боялся. Что я вдруг уговорю ее в последний момент? Напрасно. Он не знал, но я уже пытался сделать это раньше. Птица не стала меня слушать, сказав очень тихо, но твердо: «Не надо больше об этом, Хьюстон, пожалуйста…» Он даже хотел пригласить на танец Елку, чтобы не выпускать нас из вида, но ее внезапно пригласил Тедди, буквально на секунду опередив Сина. Он бы нашел еще кого-нибудь, но его остановил Йойо, сказав: «Будь человеком, дай попрощаться…» И Син послушал.

Мне было так грустно, как не было никогда в жизни. Зарывшись лицом в ее мягкие волосы, я старался запомнить их запах, как легко рассыпались они на пряди, когда я прикасался к ним. Птица молчала, и лишь иногда мою щеку обжигало ее легкое дыхание.

— Птица, давно хотел тебе сказать… — я едва смог пробиться сквозь сжавший горло спазм. Но она отрицательно покачала головой, и прошептала, касаясь своими мягкими, теплыми губами моего виска:

— Хьюстон, ты любишь лето?

— Нет. Я ненавижу его.

На самом деле я люблю лето. Люблю это особое, ни с чем не сравнимое чувство свободы и независимости, которое оно дарит. Когда не нужно ежиться от холода, кутаться в теплую одежду, когда кажется, что весь мир к тебе расположен. Я возненавидел его только сейчас. Летом Птицы уже не будет в моей жизни, так зачем оно нужно это лето, зачем она нужна эта свобода. Мое настоящее лето было там, где Птица. Где блестело в ее глазах золотыми искрами солнце и отражалась бездонная синева неба.

— Совсем не любишь? — разочаровано переспросила она.

— Я люблю апрель, когда в лицо дует теплый весенний ветер, и март, когда только начинает таять, а ночью подмораживает, и под ногами хрустит корочка наста. И холод уже такой, не настоящий, влажный и пахнущий свежим бельем…

— А я люблю лето, — сказала Птица. — И май. Май — самый лучший летний месяц… У тебя очень красивые волосы, Хьюстон. Ты знаешь об этом?

Она взъерошила их рукой, как не раз делала раньше, когда мы еще могли свободно общаться, когда все еще только начиналось и, когда казалось, что нет ничего невозможного.

— Наверное, я буду скучать по твоим вихрам… Вспоминай меня иногда, хорошо, не очень часто.

Я только крепче обнял ее и почувствовал, как она осторожно уткнулась мне лицом в плечо и часто задышала, словно пытаясь остановить подступающие слезы. Когда танец закончился, непоправимо быстро, я не сразу смог разжать руки, чтобы отпустить Птицу. В глазах предательски защипало, и мир вокруг расплылся.

— Птица, я…

— Не надо, Хьюстон.

Она закрыла мне рот прохладными, слегка пахнувшими яблоком пальцами. Я достал из кармана серебряный брелок, когда-то давно, наверное, сто лет назад, полученный мной от Си-Джея, и вложил ей в ладонь:

— Вот, возьми, ладно. Все хотел раньше тебе отдать, да не решался.

Она посмотрела на блеснувшую алмазной искрой птичку с крохотным месяцем, крепко сжала ее в кулачке, затем легко коснулась рукой моей щеки и тихо сказала:

— Пожалуйста, будь счастлив…

А потом ушла. Это был наш первый и последний танец, и я опять не смог сказать ей, о том, что… Впрочем, мои признания все равно ничего не изменили бы. Я видел сквозь поредевшую толпу, как она подошла к Сину, застывшему в напряженной позе, и положила руки ему на плечи. Он расслабился, заулыбался, наверное, даже вздохнул облегченно, и никого не стесняясь, обнял ее, словно, после долгой разлуки и поцеловал. Птица что-то сказала Сину, и они ушли.

Глава 41 Из дневника Сина

Смолкла, наконец, эта невыносимая музыка, и закончился этот бесконечный, длинной в полжизни, танец. Птица вернулась грустной и спокойной. Ничего, недолго еще осталось, а потом мы будем далеко. Она сказала, что хочет попрощаться с ребятами. Обняла Тедди. Он, бедняга чуть не расплакался. Ждал, что и Елка ему на шею кинется. Ну да, как же! Когда Йойо рядом, она и смотреть ни на кого не станет. Сам Йойо был радостный, шутил и улыбался. Птица его тоже обняла. Я слышал, как на ухо прошептала, чтобы присмотрел здесь за этим дурачком. Имя не назвала. Да и так понятно. Сердце опять сдавило болью. Скорей бы уйти. Йойо закивал, конечно, говорит, присмотрю, в оба глаза. Не волнуйся, все нормально будет, я его не оставлю. Думали, небось, что я не слышу. Хотя, пусть их, еще пару часов потерпеть и все. Уже и вещи собрали, и документы. Когда этот торчать не будет рядом, я все сделаю, чтобы она забыла его, чтобы не пожалела о своем выборе. Глаза бы здесь уже ни на что не глядели. Тедди только жалко. Привык я к нему, хоть, и зануда он, конечно, редкостный. Кому он тут нужен будет. Хотел сначала с собой позвать, да передумал. Лучше, если ничто не напомнит… Потом мы ушли, она сама попросила. А в комнате, когда вдвоем остались, совсем сникла. Села, голову опустила, так что лица не разглядеть и молчит. Я ее обнял и говорю:

— Что ты хочешь, чтобы я для тебя сделал?

— Помирись с Хьюстоном…

Тихо так сказала, я едва расслышал, и снова замолчала. Приплыли, называется. Мирись-мирись и больше не дерись. Зачем только спросил. Может сделать вид, что не расслышал. Да нет, не пойдет. Сам, ведь, спросил, так что уж теперь. Ай, ладно, попробую. Хоть и очень не хотелось мне его снова видеть, а уж тем более мириться. Как Птица себе это представляет интересно. После всего, что между нами было. Да и он, я думаю, не в восторге от моих мирных инициатив будет. До мордобоя у нас, надеюсь, не дойдет. Не хотелось бы напоследок все испортить, но и на братанье можно не рассчитывать. При обоюдном нежелании сторон. Только понял еще, что она одна побыть хочет. Хорошо, говорю, как скажешь. И пошел к Хьюстону, как обещал. Хотя мог и не ходить, посидеть, покурить с ребятами, а ей сказать, все прошло, лучше не придумаешь: обнялись и прослезились. Да только не сволочь же я в самом деле.

Пока шел, не торопясь так, с остановками, много чего передумал об этой ее просьбе. Может и права Птица. Никогда, ни к кому за всю свою жизнь не испытывал я таких странных чувств, где смешались ненависть и невольное уважение, досада и удивление, сводящая с ума ревность и грусть от того, что он мог стать настоящим другом, таким о котором только мечтаешь, но стал врагом. И не испытаю уже, наверное. И отлично. А с Хьюстоном, так уж и быть, помирюсь, попытаюсь хотя бы. Хоть и смешно все это звучит. Как будто мы дети, и это так просто.


Глава 42 Ночь выпускного

Дискотека шла своим чередом, но больше мне там делать было нечего. В комнате царил полумрак и о, чудо, она была свободна. Кровать привычно заскрипела, когда я на нее опустился. И этот звук ржавым гвоздем вонзился мне в уши. Я обхватил руками голову и закрыл глаза. Сколько так просидел, не знаю. Времени словно не было, был только темный океан тоски, в котором я тонул, безуспешно пытаясь нащупать дно. В дверь постучали, и во мне обжигающей, совершенно неуправляемой волной полыхнула надежда. Но, конечно, это была не Птица. С чего бы. Это был Синклер. Вот уж кого я меньше всего ожидал, да и хотел, увидеть.

— Пошли, покурим, Хьюстон, — сказал он сухо. Я молча поднялся и вышел вслед за ним из комнаты. У подвала, Синклер на самом деле достал из кармана своей рубашки две сигареты, протянул одну мне и, чиркнув зажигалкой, дал прикурить. Сделал несколько глубоких затяжек, потом сказал:

— Хочешь, расскажу, как мы с Птицей познакомились?

Он улыбался и был совершенно счастлив, и это счастье сделало его, наконец, великодушным. Я снова промолчал, горло, будто чем-то сдавило. Мне было нестерпимо тяжело его видеть, я задыхался от его счастья. Да Синклер и не ждал ответа. Позднее я понял, что он поделился со мной тем, чем, я уверен, мало с кем делился. Может в знак того, что простил или в качестве примирения. Но тогда мне трудно было оценить широту его жеста. Попробуй сделать это, когда тебе без анестезии ампутируют часть души, причем большую и лучшую ее часть.

— Я, когда сюда попал — начал он, раскуривая сигарету, — много чего повидал уже. Из дома сдернул лет в двенадцать, да и до этого больше на улице тусовался. Не то чтоб очень нравилось, да только дома такой мрак был. Матери не до меня было, все личную жизнь устраивала. А я ей мешал. Чтоб ты пропал, говорила, как твой папашка, ага… Я ведь даже не знаю, кто мой отец, Хьюстон! Прикольно, да?

Он рассмеялся сухим, злым смехом и сплюнул.

— Мать только когда злилась на меня, а это постоянно было, орать начинала, что сволочь он и наркоман, и что сдох уже, наверное, где-нибудь в канаве. Зато отчимов навалом было, каждую неделю новый. Где она только брала таких ублюдков. Уж они не были наркоманами и знали толк в воспитании. Особенно последний запомнился. Очень любил, когда не в настроении со мной по душам беседовать, жизни учить. В общем, я, когда после очередной его беседы очухался немного, решил, пока совсем не зашиб, как обещал, валить оттуда. Попался потом по глупости, где-то через полгода. Хотели, как малолетку домой отправить, да только, мать сказала, что мне в интернате лучше будет. Она к тому времени нашла себе нового муженька, все у них путем было.

В общем, домой я так и не вернулся. Да я и не в обиде на нее, на мать, за то, что отказалась. Сейчас не в обиде. Потому что, если бы не это, то и Птицы бы в моей жизни не было, да… Потом пошло-поехало: один детдом, другой, нигде не задерживался, такая тоска душила, все на свободу рвался. Хотя, кому я там был нужен…. Думал и в этой богадельне недолгим гостем буду, пока не встретил Птицу. Она здесь летом появилась, где-то за год до тебя. До этого, рассказывали, с теткой жила, потом ту опеки лишили, а Птицу сюда отправили. Когда я первый раз ее увидел, мы, помню, с пацанами в футбол играли. День еще такой хороший был, солнечный и не жаркий. А накануне всю неделю дожди лили. Так вот, стояла какая-то пигалица неподалеку от поля, и смотрела, как мы дурачимся. Знаешь, даже издалека было видно какие у нее глазищи. Ого, подумал. Интересно стало, ну и пасанул в ту сторону, порисоваться решил. Мяч как раз у ее ног упал. Другая бы сразу кинулась, чтобы его обратно нам на поле вернуть, прием-то проверенный был. А она стоит как вкопанная, даже не шелохнется. Крикнул тогда:

— Эй, ты, мяч подай!

Она словно не услышала. Я уже злиться начал. Ладно, думаю, черт с тобой, золотая рыбка. Сам сбегаю, заодно и рассмотрю получше. Ну и пошел. Полдороги уже прошел. И тут она как проснулась. Мяч ногой так поддала, что он у меня мимо уха просвистел как ракета, едва увернулся. Пацаны ржать начали. Такая меня здесь досада взяла. Ну, думаю, я тебе это припомню, глазастая.

— Что за краля? — спрашиваю.

— Новенькая, — отвечают. — Птицей зовут.

Какая она птица, говорю со злости, курица драная, а не птица. Так и стал ее звать. Даже азарт появился. Специально придумывал, как еще задеть. Кретин. Но она тоже в долгу не оставалась…

Син усмехнулся каким-то своим мыслям, помолчал, и вновь предался воспоминаниям.

— Не помню точно, зачем я той ночью зашел в девчачью умывалку, может, пить захотел, может еще что… Неважно. Птица сидела там на подоконнике, и слегка покачивала головой, словно что-то напевала. Я даже рассмеялся от такой удачи. Что, говорю, попалась, курица. Она только глазищами своими на меня сверкнула и ничего не сказала. Знаешь, как огнем полоснула. Ничего, думаю, пташка, сейчас по-другому запоешь. В общем, решил я ее немного пощупать. Ну, в буквальном смысле пощупать…

Он хмыкнул, а мне захотелось его ударить. Но я сдержался, и он продолжил:

— Посмотреть хотел, долго ломаться будет или нет. Только к делу приступил, как она мне пощечину залепила, со всей дури. От души так приложила.

Син, рассмеялся, так словно, вспомнил что-то очень приятое.

— Накопилось у нее видно к тому времени уже. Я психанул, конечно, с подоконника ее стащил, встряхнул пару раз, и говорю, еще дернешься — убью. Очень она меня разозлила. И только руку под футболку запустил, как она вторую плюху зарядила и взгляд такой, что сейчас зубами в горло вцепится. Вот черт, думаю, совсем крезанутая. Обычно девчонкам нравится, когда их прижмешь немного. Только поначалу пищат, а потом сами лезут, не отвяжешься. Заорал на нее, оттолкнул, так что она в стену влетела, да и выскочил оттуда, чтобы не сорваться. Прошел немного и встал: щека горит, душа кипит! Нет, думаю, нельзя это так оставлять. Вернусь, припугну чуток, чтобы много о себе не воображала… Да не дергайся ты так, Хьюстон, и не смотри так на меня. Не бью я девчонок… Я их морально уничтожаю…

«Надо же, пацифист какой!» — неприязненно подумал я. Син улыбнулся мне снисходительно и продолжил:

— Только, ведь, Птица об этом не знала. Когда меня снова увидела, по стенке сползла, головой в коленки уткнулась и руками ее прикрыла. Наверное, думала, конец ей пришел, глупышка. Посмотрел я на нее: маленькая, как воробей, шея тонкая, двумя пальцами сломать можно, а руки как веточки. Сидит, не дышит. Чувствую, вся злость моя ушла куда-то. Не бойся, говорю, не трону я тебя, пошутить хотел. Ничего не ответила, только вижу — плечи затряслись. Плачет, а ни звука не слышно. Сел я тогда на пол напротив нее и жду, когда успокоится. Долго ждал, потом говорю: хватит здесь сырость разводить. Иди в комнату, детское время вышло. Она реветь перестала, отвернулась от меня, и сидит, молчит. Давай, говорю ей снова, ступай отсюда, а то местных нариков дождешься, они не такие добрые как я. Опять промолчала. Потом, наконец, голос прорезался. Вот, сам и ступай, говорит, если боишься. Не могу, отвечаю, штаны от страха к полу прилипли. Посмотрела она на меня как на придурка полного, потом фыркнула и засмеялась. И я тоже. Очень мне ее смех заразительным показался. И вот представь, сидим мы на замызганном полу умывалки и хохочем как ненормальные, как два психа упоротых, а потом она снова плакать начала…

Син несколько раз чиркнул зажигалкой, выбивая искру, и вновь раскурил погасшую сигарету. Он почти не смотрел в мою сторону, рассказывал словно самому себе.

— Тут меня и осенило, ее наверно, девки из комнаты на ночь выперли. Розка вполне на такие штучки способна, а Синька ей в рот смотрит — дура, хоть и не такая злая. Честно говоря, меня такой расклад даже обрадовал. Я бы Птицу в два счета обратно в комнату водворил, но решил пока не торопиться. Вспомнил, что ее вечером в столовке не было и спрашиваю: ты, наверное, есть хочешь? Пошли, найдем что пожевать, все равно до утра далеко еще.

Она сначала отнекивалась, а потом вроде как головой кивнула. Я ей руку протянул, чтобы помочь подняться. А сам думаю, возьмет или нет. Взяла. Ладонь у нее мягкая как у ребенка оказалась. Только мы немного чего нашли: бутерброд, еще с обеда у меня валялся, пара печенек, да у Тедди пачку сока стащил. Ешь, говорю, а я не хочу: на ужин сегодня макароны были, наелся на месяц вперед. Но она все равно бутерброд разломила, и мне половину протянула. А то, говорит, я тоже не буду. Понял я тогда, что вражда наша закончилась, и так мне от этого легко стало и весело. Как будто праздник какой-то или я главный приз в лотерее выиграл. Потом, я Птице зачем-то начал рассказывать, как с бомжами по теплотрассам отирался, когда на улице жил. Ни с кем об этом не трепался, а с ней как прорвало. Не, ты не думай, я не на жалость давил, а так, всякую веселуху вспомнил, хотя и мало ее там было. А она мне — про тетку свою истории смешные, очень забавно представляла, в лицах. Я бы мог ее, наверное, до утра слушать, только гляжу, глаза у нее совсем сонные стали и такие усталые. Пойдем, говорю, провожу тебя до комнаты. Она — ни в какую. Да не бойся, успокоил, норм все будет.

Пришли, постучался погромче и ласково так: Розочка, дверь открой. Та сразу распахнула, как мой голос услышала. Ха! Видел бы ты их с Синькой лица, когда они за моей спиной Птицу разглядели. В общем, поговорил с ними на тему мира во всем мире, чтобы не дергались больше. Только она с этими мочалками все равно жить не смогла. К Елке переехала, Йойо посоветовал, да и мне спокойней стало. Потом я к себе пошел. Лег, а уснуть не могу, все Птица перед глазами стоит, как она мне улыбается. И так мне от этого хорошо было, первый раз в жизни. Я даже не представлял никогда, что так хорошо бывает, от какой-то там улыбки. Знаешь, Хьюстон…

Он замолчал и сильно затянулся почти погасшей сигаретой. Красная точка на ее конце ярко вспыхнула и разгорелась в темноте, и я поймал его взгляд в этот момент, по-детски открытый и светлый.

— Этот мир так фальшив… Поэтому, когда встречаешь что-то настоящее…

Он снова надолго замолчал, потом резким красивым щелчком отбросил от себя окурок и посмотрел на меня:

— И вот еще что. Просто хочу, чтобы ты знал. Во-первых, я чертовски рад, что больше тебя не увижу.

Он усмехнулся:

— Ты просто не представляешь, до какой степени я рад. И, во-вторых, Птицу я никому не отдам, никогда. Только если она сама этого не захочет… Я же не сволочь какая-нибудь, что бы ты там обо мне не думал.

Я понял это еще тогда, зимой, но все равно стало вдруг так горько, как бывает, когда нечаянно прикусишь веточку полыни.

— И ты не волнуйся, я смогу о ней позаботиться, в обиду не дам.

Син протянул мне руку:

— Прощай, Хьюстон.

И я пожал ее, хоть и неохотно, пожал ради Птицы.

— А знаешь, что самое обидное? — сказал он внезапно.

— Что? — выдавил я.

— То, чего я с трудом добивался, тебе само в руки падало. Ты ведь, счастливый, Хьюстон! Хоть и не понимаешь этого, дурачок. Нет, я серьезно. Что так смотришь, думаешь издеваюсь? Сам рассуди, у тебя хоть в детстве родители были, настоящие. Да и потом, ты всей той грязи не знал и не видел, в которой я столько лет барахтался. Не бойся, не собираюсь я тебе здесь в жилетку плакаться. Так, к слову пришлось.

Он ушел, а я еще долго сидел на шатких перилах, угрюмо размышляя над его словами, и чувствуя, как прохладный ночной ветерок ласково ворошит мне волосы, словно утешая, гладит по голове.

Эти его слова, потом, много времени спустя, мне объяснил Йойо, в одну из наших встреч. Свой первый поцелуй Син выиграл у Птицы на спор. Он плохо учился, хотя и хорошо соображал. К тому же не особо затруднял себя посещением занятий. Его и так приняли с трудом, по доброте душевной, за красивые глазки. Буквально, за красивые, директора они ведь тоже женского пола бывают, чтобы доучился, наконец, бродяга. А когда впереди замаячила неотвратимая перспектива вылета за прогулы и неуспеваемость, Птица заключила с ним пари: если сдаст все, что нужно, то она выполнит одно его желание. Только говорит, чтобы все честно было. Они ведь не сразу так близки стали. Птица его еще долго на расстоянии, в друзьях держала. Ну, в общем, пришлось Сину попотеть как следует. Йойо рассказывал, он ночи напролет сидел, тощий сделался как велосипед, но все неуды исправил, ни одного пропуска больше не было. Учителя глазам не верили, думали, умом тронулся. Выиграл таки спор.

— А если бы проиграл, то что? — не выдержал я.

— Двести раз написал бы: я дурак, хотя и умный.

Да, это было очень в ее духе, поставить Сину такое условие. Только кем-кем, а дураком Син не был и желание у него давно готово было. Откуда все это знал Йойо, не представляю. Впрочем, он много чего знал. Только мало чем делился, если не считал нужным.

А тогда в нашу последнюю встречу, пока Син не скрылся в ночи, я все же задал ему вопрос, который давно хотел задать, и ответ, на который был мне почему-то по-прежнему важен. Я окликнул его и, когда он обернулся, спросил:

— Син, а ты знаешь почему у снегиря красная грудка?

Он пожал плечами, взглянул на меня с недоумением и, как показалось, с жалостью, но все же ответил:

— Нет, не знаю.

И я вздохнул облегченно. Больше мы с ним никогда не встречались. После выпускного Син и Птица уехали вместе первым утренним поездом куда-то далеко на запад, они никому не сказали куда. Через месяц и я навсегда покинул интернат, сменив его на комнату в студенческом общежитии. Вот и все.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ.



Оглавление

  • Глава 1 Хьюстон
  • Глава 2 Знакомство с новым домом
  • Глава 3 Новый сосед
  • Глава 4 Ночной клуб ЙОйо
  • Глава 5 Как наладить добрососедские отношения
  • Глава 6 Забавная девчонка
  • Глава 7 Птица — это опасно
  • Глава 8 Новая встреча
  • Глава 9 Первый звоночек
  • Глава 10 Увеселительная поездка
  • Глава 11 Кое-что о суевериях
  • Глава 12 Из дневника Сина
  • Глава 13 Большая осенняя уборка
  • Глава 14 Две встречи
  • Глава 15 Подарок Сиджея
  • Глава 16 Возвращение Йойо
  • Глава 17 Днюха
  • Глава 18 Удар мячом
  • Глава 19 На старом чердаке
  • Глава 20 На старом чердаке (продолжение)
  • Глава 21 Игра в снежки
  • Глава 22 Йойо. Вечер сказок
  • Глава 23 Сказка, рассказанная Птицей
  • Глава 24 Сказка, рассказанная Йойо
  • Глава 25 Сказка, рассказанная Йойо (продолжение)
  • Глава 26 История, рассказанная Сином
  • Глава 27 Тайное свидание
  • Глава 28 Утро следующего дня
  • Глава 29 Не рыцарский турнир
  • Глава 30 Из дневника Сина
  • Глава 31 Неожиданный визит
  • Глава 32 И вновь разбитые надежды
  • Глава 33 Два подарка
  • Глава 34 Баська
  • Глава 35 Неожиданная просьба
  • Глава 36 Я переезжаю
  • Глава 37 Большое кулинарное фиаско
  • Глава 38 Лайла идет в гости
  • Глава 39 Из дневника Сина
  • Глава 40 Прощальный танец
  • Глава 41 Из дневника Сина
  • Глава 42 Ночь выпускного