Штрих, пунктир, точка [Нина Кромина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Нина Кромина Штрих, пунктир, точка

Мемуары


Часть 1

Ночь пугала тёмнотой, время от времени чёрное небо вспыхивало далёким тревожно-красным. Не спалось. Вдруг совсем рядом раскололось, сухо разорвалось. Дачный домик вздрогнул. Испугавшись яркого, огненного, нового треска за окном, задребезжавших стёкол, я спрыгнула с кровати, схватила в охапку лежавших на кукольной кровати тряпичного Васеньку, целлулоидную Катю и Олю с фарфоровой головкой и мягким телом. Пулей обратно, нырком под одеяло, к себе прижав. Зажмурилась. Защищая их, спасала себя. Как потом во взрослой жизни.

Ещё бился в окно ливень, где-то вдали глухо падали деревья, но дрёма уже баюкала, уводила в безмятежность и покой.

– Как сладко спит, – донёсся голос мамы.

– Смотри, она даже не пошевелилась, – добавил отец, поправляя одеяло.

Мемуар 1. Пятое марта

Мои первые воспоминания относятся к пятидесятым годам прошлого века. В основном они, как и более поздние, сугубо частные. Но иногда связаны с историческими событиями. Хорошо помню утро 5 марта 1953 года. Сижу за обеденным столом, завтракаю, одна в комнате, которая у нас называется большой. Комната – проходная. Та, которая меньше, более интимная. Там мама, папа и я спим, мама чертит, я играю в кукольном уголке возле печки. В большой, за картонной перегородкой, спит, лежит на кровати, надев наушники, иногда что-то пишет за большим двухтумбовым столом дед. Квартира коммунальная. На втором этаже двухэтажного флигеля.

Это утро представляется мне сегодня тусклым, свет горел в комнате часов до десяти. Дед ещё спал, отец ушёл на работу, мама на кухне.

Встаю из-за стола, ещё не зная, чем заняться, как вдруг неожиданно открывается дверь из коридора, и, не раздеваясь, решительно в комнату входит муж тётки, на его лице я замечаю торжество. Следом, пытаясь заглянуть ему в глаза, суетясь, быстрыми, мелкими шагами идёт мама. Стою невидимкой. Удивляюсь незнакомой, странной ситуации. Они проходят в запроходную комнату и закрывают за собой дверь. Стою оглушённая, непонимающая. Чувство подобное тому, как год назад, когда умерла бабушка: будто деревянная, сейчас бы сказали – ступор. Может быть, это детское чувство смерти, остановившегося времени?

Спустя очень короткое время, дверь распахивается, и до меня доносятся слова, обращённые к маме: «Никто, никуда не ходите! Возможно, будут открыты люки».

Лицо мамы кажется мне бледнее обычного, а закушенная губа чуть заметно дрожит.

Мемуар 2. Абрамцево

Лето играло солнечными зайчиками, прыгало по листьям, траве, разноцветным стёклышкам веранды. Родители сняли дачу в абрамцевском посёлке. «57-ой километр» называлась тогда железнодорожная станция с высокими откосами по обеим сторонам блестящих рельсов. От платформы к светлому терему мы шли меж тёмных елей, проходили лучистую поляну. До музея, заповедника «Абрамцево», рукой подать. Родители составили мне компанию лишь раз, другой и заленились. Лишь Татьяна, папина сестра, приезжавшая по выходным, разделяла мой интерес, и мы шаркали с ней в безразмерных тапочках из зала в зал, угадывая, где сидела девочка с персиками или, посматривая в окно, любовались парком, по которому не могли нагуляться. Однажды забыли на скамейке мягкую байковую кофту, которую тётушка привезла в подарок… Лето то радовало, то печалило… Как-то, когда я играла в саду с темноволосой девочкой, у которой ресницы вспархивали опахалами, вокруг дома поднялась суета. Хозяйка выставила на окошко небольших размеров приёмник, откуда разносился победный мужской голос и взрослые, собравшись рядом, чему-то радовались, улыбались. А позже хозяйские мальчишки бегали друг за другом по поляне с возгласами: «Товарищ Берия вышел из доверия».

Мемуар 3. Метро

После болезни бабушка стала ещё меньше и тише. Во время прогулок со мной сидела на стульчике около дровяных сараев и с интересом наблюдала, как играют дети. Иногда она доставала из сумки какую-нибудь книжку с картинками, и тогда около неё собиралась кучка любознательных. Дома часто лежала на своей узкой кровати около изразцовой печки, и дедушка читал ей что-то.

Однажды мама вернулась из ежедневного тура по окрестным магазинам оживлённой.

– Чему улыбаешься? Встретила кого-нибудь из знакомых? – спросила бабушка.

– Нет, метро завтра открывают. Говорят, такая красотища…

– Я бы хотела посмотреть. Пойдём завтра?

– Тебе будет трудно.

– Потихонечку…

К удивлению домашних, на следующее утро бабушка поднялась, едва папа ушёл на работу. Подкрутила щипцами, которые долго грела на кухне в сине-фиолетовом пламени газовой плиты, седые жидкие волосы.

– О, да ты я вижу, форсишь, – радостно заметил дедушка.

Все нарядились. Бабушка на вытертое пальто накинула связанный на коклюшках палантин, из-под беретки выпустила локоны, мама нацепила шляпку; дед надел поношенный, но ещё вполне хороший тёмно-коричневый полушубок, который ему подарили знакомые.

Меня одели в синенькое пальтишко с сереньким зайчиком, сшитое бабушкой, валенки с калошами, на головку – пуховую белую шапочку. По дороге бабушка часто останавливалась.

– Надо вернуться, – говорили почти одновременно дедушка и мама.

– Нет, что вы, такое событие.

Сутолока у входа удивила нас и испугала. Неожиданно бабушка решительно шагнула в самую гущу зевак, и, пытаясь что-то увидеть, всё тянула и тянула голову. Мама и дедушка едва поспевали за ней. В их ногах топталась я. Помню белый купол с ровным сиянием в центре…

На нас напирали со всех сторон. Кто-то вскрикнул. И тут, вырвав меня и бабушку из толпы, дедушка, голова которого возвышалась над зеваками, потащил нас прочь, на улицу. Следом выскочила мама…

Бабушке так и не удалось увидеть красоту подземного вестибюля, украшенного витражами. Вскоре её не стало.

Многие считают, что станция метро «Новослободская» – самая красивая! Я тоже так думаю, поскольку она – родная, и сожалею, что бабушке так и не удалось увидеть её прекрасных витражей и мозаики.

Мемуар 4. Храм

В детстве, проходя мимо заброшенного храма Александра Невского, что на Миусах, я невольно съёживалась. Он пугал тёмно-красной громадой с чёрными без стёкол окнами, тусклым, мерцающим над одним из притворов желтоватым огоньком. Силуэты людей, выходящих из дверей, мерещились мне крошечными и сутулыми, а фонарь, лязгающий на ветру, прибавлял страха. Так хотелось быстрее пройти мимо этого зловещего места. Мама же, лишая меня последнего покоя, отнимала руку и крестилась, как мне представлялось, слишком долго.

Этот храм хотелось обойти стороной. Я любила свой, Пименовский, светло-белый, летящий, знакомый и тёплый, наш, приходской. В нем и родственники, и соседи. А этот… этот долго били большой гирей, мячом отскакивающей от его исполинских стен. Вокруг собрались люди. Я с мамой, бабушка, её гимназическая подруга, с которой они при встрече обнялись, и кажется, заплакали, мой крёстный, кто-то ещё. Я смотрела себе под ноги, на носы коричневых ботинок, и храм уже не представлялся мне таким страшным, а его стены на глазах светлели. Когда в очередной раз по ним ударяла гиря, зажмуривалась. Теперь вместо страха от него был страх за него. «Бабка» Александра Невского не брала.

Однажды утром, часов в десять, раздался сильный взрыв, наш двухэтажный флигель задрожал. Я закричала.

– Что ты орёшь? – набросилась на меня мама и, добавив тихо: – Это Александра Невского взрывают, – вышла на кухню, закусив по своему обыкновению губу.

Мемуар 5. Красная косынка


Прошлой осенью я случайно оказалась в подмосковной Малаховке и вспомнила то лето, когда мои родители снимали здесь притулившуюся к двухэтажной даче открытую террасу с крыльцом и две крошечные комнаты, напоминавшие купе. Проходя по улицам, зажатым между кирпичными заборами, я искала и не находила милые моему сердцу дома, украшенные резьбой, весёлые сады с лёгкими изгородями, травянистые островки в тупичках, где днём гоняли мяч, а вечером топтались под патефон…

В тот год родился брат, Жорик, и вся жизнь нашей семьи неспешно текла вокруг его младенчества. По утрам у крыльца молочница из ближайшей от дачного посёлка деревни, переливала из банки в блестящий, ещё не потемневший алюминиевый бидончик козье молоко. Один стакан выпивала я, а другой, с чаем, мама…

Сама же дача, привлекающая внимание верандами и башенками, стояла, как будто отвернувшись от улицы. Лицом в сад. Прозрачный шатёр приглашал войти в распашные двери и вёл в таинственные покои, куда время от времени, взмахивая крыльями яркого платья, впархивала хозяйская дочь Ляля. Иногда она приезжала в выходные, иногда в будни. Чаще всего со свитой – мужчинами, женщинами.

Её родители жили в едва заметном скромном доме, скрывавшемся в глубине сада, за яблонями.

Отца, мужчину лет шестидесяти пяти, высокого, сохранившего не только военную выправку, но и привычку не выходить за калитку в штатском, я видела редко. Мать Ляли выглядела моложе мужа, но округлившаяся спина, тёмный платок, который она иногда повязывала, и суетливая походка выдавали в ней женщину, уже уступившую себя возрасту. Рассказы всезнающей молочницы об её увлечениях молодости удивляли дачников.

Моя мама, деликатно скрывая досаду, держала бидончик в руках и прислушиваясь к звукам из комнатушки, боялась пропустить детский плач. Она нервничала и то облизывала, то закусывала нижнюю губу. Пережитая война, потери, поздняя беременность, которую врачи долго принимали за опухоль, трудные роды, жизнь на тощую зарплату мужа – всё это изменило характер мамы и лишило нежности.

Брат вёл себя на удивление спокойно. Проснувшись, он лежал, разглядывая или бело-розовый фонарь с павлинами на потолке, или муху, ползущую по стене, или что-то видимое ему одному. И даже тогда, когда его будил гам, который привозила с собой Ляля, не кричал, а лежал и улыбался. Ляля, шумная женщина лет двадцати пяти, обычно являлась с компанией, их веселье перепрыгивало с куста на куст, застревало в листьях, отражалось в заборе, долетало до вершин сосен.

Ярко-красные Лялины губы, под цвет им косынка на голове, напоминающая революционный плакат, и голос, неестественно возбуждённый, прерываемый длинными и трудными заикающимися паузами, тревожил меня, а смех, переходящий в хохот, пугал.

Как правило, Лялины праздники проходили вблизи домика её родителей, но иногда она появлялась у нашей террасы, где росли высокие яблони с крупными наливными плодами. Изящная, в цветастой одежде, с корзинкой в руках, окружённая приятелями и приятельницами, она срывала яблоки, перекрикиваясь с кем-то и гогоча. Мне, время от времени наблюдавшей за ней, она казалась необычной, и я с интересом и настороженностью рассматривала её. Иногда замечала, что и Ляля с пристальным вниманием поглядывает на меня.

Как-то она подошла и спросила, как меня зовут.

Но, не дождавшись ответа, засмеялась и побежала туда, где её поджидал «фотограф»,– так я называла про себя мужчину средних лет с тёмными зачёсанными волосами, которые он игриво забрасывал назад, смешно дёргая головой. Этот мужчина напоминал мне фотографа из фотоателье на нашей московской улице, где мы с мамой однажды так и не дождались оплаченных снимков.

Ляля, которая в присутствии этого чернявого, шумела больше чем обычно, почти скрылась за кустами, и повернув ко мне голову, крикнула:

– Х-хочешь, я подарю тебе косынку?

Я, конечно же, хотела и стала мечтать…

Однажды, зайдя за террасу, увидела, как «фотограф» мял Лялю и прижимал к забору, а она издавала странные звуки и шумно дышала. Испугавшись, я вбежала по ступенькам, натолкнулась на коляску, в которой лежал брат, и чуть не опрокинув её, бросилась в комнату.

– Что ты носишься? – донёсся до меня строгий голос мамы. – Займись чем-нибудь. Порисуй, поиграй. Вот, – холодно произнесла она, протягивая альбом с раскрасками, – ты, наверно, не помнишь, что папа вчера тебе привёз. Не болтайся без дела.

И я, усевшись за крошечный столик, на котором стояли пузырьки и склянки с Жорикиными присыпками, взяла карандаши, лежавшие тут же, и стала аккуратно раскрашивать картинку с незабудками. Я так усердно водила карандашом по бумаге, что вскоре забыла и про Лялю, и про мужчину с тёмными волосами… Возможно, эта сцена и вовсе стёрлась бы у меня из памяти, если бы на следующий день опять там же, в том уединённом месте, не произошло ещё более страшное событие…

Я сидела на террасе лицом к саду за столом, покрытым белой клеёнкой с голубыми цветами и, отрывая от мотка ваты крошечные кусочки, плотно наматывала их на иголку, потом вытягивала иголку, и получался ватный жгутик, который мама называла гусариком. Иногда он выходил рыхлым, и гусарик приходилось переделывать. Теперь, когда мы проживаем уже третье десятилетие двадцать первого века, это занятие кажется странным, но в те далёкие годы многих современных понятий и предметов не существовало. Например, ватных палочек. Вот и крутили гусарики, чтобы прочищать младенцам носики, ушки…

Беззвучно колыхались вершины сосен, едва доносились отдалённые звуки железной дороги и младенческое старательное причмокивание. Покойно и умиротворённо.

Ляля, которая ещё вечером приехала на дачу с «фотографом» и одной из своих подруг, долго не выходила в сад. Потом почти бесшумно собирала смородину, которая росла вдоль забора. Ни яркой помады на губах, ни красной косынки, лишь растрёпанные рыжие волосы… Неожиданно к ней сзади подошёл «фотограф» и поцеловал в шею. Я видела, как Ляля вздрогнула, и, повернув в его сторону голову, тут же отвернулась. Тихий голос мужчины, будто что-то объясняя ей, приглушённо ворковал. Показалось, что он оправдывается перед женщиной, а та, опустив голову, беззвучно плачет. Спустя некоторое время до меня донёсся Лялин голос. С трудом, заикаясь больше обычного, всхлипывая, она спросила:

– Т-ты е-е-ё ль-ль-любишь? А я?

– Ну, и ты мне, конечно, нравишься. Ну, как человек. Ты весёлая…

– А к-к-ак ж-ж-ж-енщина?

И, не дождавшись ответа, расплакалась ещё сильнее, уже навзрыд…

Не прошло и пяти минут, как из дома вышли всё тот же мужчина и Лялина подруга. Они быстро, почти бегом, шли по весёлой, с солнечными бликами тропинке, а Ляля, по-прежнему всхлипывающая у кустов, крикнула им:

– К-ку-да же вы?

Её подруга, не оборачиваясь, на ходу бросила: «Так надо».

Мне от всего увиденного и услышанного стало не по себе. Я вдруг почувствовала, что мне очень жаль Лялю. Побежала в комнату, схватила альбом для раскрашивания и, вырвав страницу с уже голубыми незабудками, бросилась в сад, чтобы утешить… Сбежала со ступенек, обогнула террасу и увидела Лялю.

Она лежала на спине, её тело странно вздрагивало, запрокинутая голова дрожала.

– Мама! Мама!

Мама, подойдя с Жориком на руках к террасному окну, лишь взглянув на Лялю, быстро отнесла Жорика в комнату и, застёгивая на ходу кофту, побежала через сад к домику Лялиных родителей.

Почти тут же я увидела стариков. Запыхавшиеся, они стояли над дочерью и что-то делали с ней, а потом с помощью мамы, которая больше суетилась, чем помогала, понесли в дом. Вернее, нёс отец, лицо его побагровело, он натужно, с хрипом дышал, а его жена и моя мама лишь мешали ему, пытаясь поддержать Лялины ноги, которые болтались как у куклы. Я смотрела на них и чувствовала, как холод замораживает меня, сковывает. Увидев Лялино лицо, восковое с закатившимися глазами, я ощутила, что на какой-то миг сердце остановилось, а потом забилось быстро-быстро, и стало трудно дышать. Поднялась по ступенькам и поплелась в комнату, где на кровати лежал брат.

Вытащив из пелёнок ручку, он с усердием сосал большой палец. Глядя на него, я вдруг так встревожилась, такой испытала страх за его жизнь, что, желая загородить собою от всего, что нахлынуло на меня, пытаясь защитить, мнобняла. Так мы и лежали рядом, запелёнатый младенец и девочка. Тихо. Лишь за стеной раздавался шёпот, вздохи.

Спустя некоторое время на террасе послышались шаги. Донеслись голоса: глухой – Лялиного отца и другой, похожий на Лялин, только без заикания, – её матери. «Это всё война, контузия», – часто, будто извиняясь, повторяла она. Старики долго сидели у нас на террасе и что-то рассказывали, но я слышала лишь отдельные слова, несколько раз Лялина мать говорила: «Пойду, проведаю», – и тогда раздавался звук отодвигаемого стула и скрип половиц. «Всё в порядке. Спит», – слышалось через некоторое время, и взрослые опять о чём-то тихо-тихо говорили. В приоткрытую дверь я видела, что тени сосен, росших за оградой, стали темнее, а заходящее солнце розовой полосой отмерило вечер.

Задремала. Приснилась ведьма, утаскивающая меня в какой-то сарай за железной дорогой, тёмная платформа, всполохи красного. Я чувствовала, что цепкие жёсткие пальцы с острыми ногтями сжимают руку и тянут, тянут за собой. «Мамочка! Мамочка!»

– Что ты орёшь? Жорика разбудишь и Лялю. У неё был приступ.

Мама наклонилась, взяла Жорика и пошла на террасу.

За ними вышла из комнаты и я. Уже тускло горели лампочки в бумажных абажурах, спускающихся с потолка, около них вились и падали безвольные ночные мотыльки.

Папа, недавно вернувшийся с работы, снимал с керосинки большое ведро, над которым поднимался пар.

Мне нравилось, когда в комнате включали рефлектор с ярко-красной спиралью, вносили цинковую ванночку и ставили её на два табурета, перемешивали воду, измеряя температуру специальным градусником, одетым в деревянный чехол, клали на дно лёгкую пелёнку и погружали в воду брата. Его головку отец укладывал на ладонь, большую и твёрдую, а мать осторожно водила намыленной тряпочкой по крошечному детскому тельцу. Брат шевелил руками, ногами, выпячивая красный, чуть вздувшийся живот, и казалось, что он плывёт.

Вдруг мама обратилась ко мне:

– Хозяева сказали, что ты можешь собирать яблоки. Которые упали, – и добавила: – Они самые вкусные.

И тут я вспомнила, как раньше, пока ещё не родился брат, мама часто рассказывала сказки, как катилось яблочко по серебряному блюдечку, и на блюдечке вырастали города, летали облака и сияло солнце… и захотелось яблока… А яблок в хозяйском саду и, вправду, было много. Красивые, светящиеся изнутри, с тонкой полупрозрачной кожурой…

Утром, когда мама в одной из комнат кормила брата, я, как обычно, сидела за столом и, готовясь раскрасить понравившуюся картинку, выбирала из трёхэтажной коробки с витиеватой надписью «300 лет Воссоединения Украины с Россией», недавно подаренной папой, карандаш. Но тут на крыльцо, странно озираясь по сторонам, поднялась Ляля с корзиной яблок и, поставив её на пол, вполголоса проговорила:

– В-вот, кушай. А мама где? Кормит?

– Спасибо, – ответила я, слезая со стула. – Позвать?

– Н-нет, не надо, я к тебе пришла. Ходила в сад. Туфли вчера там посеяла. А это т-твоё? Потеряла?

И, вынув из корзинки, протянула листок со вчерашними незабудками.

– Это я в-вам хотела подарить, – почему-то тоже заикаясь, ответила я.

– С-спасибо. Возьму на память. Можно? А тебе в-вот от меня косынка.

Ляля достала из кармана широкой, доходящей до лодыжек юбки сложенную несколько раз красную косынку.

Мягкая, с обгрызенными уголками, со следами чернил и пятен, отглаженная, пахнущая утюгом, тёплая ткань ткнулась в руку.

– Спасибо.

– Эт-то чтоб ты не потерялась.

Приложив палец к улыбающимся губам и быстро, будто опасаясь чего-то, Ляля спустилась в сад.

А я, стоя на террасе и расправив косынку, сначала рассматривала её, потом набросила на голову и пыталась завязать сзади, под косой.

– Что ты делаешь? Что это у тебя? – послышался недовольный голос мамы.

– Косынка? Чья, откуда?

– Ляля подарила.

Выхватив косынку из моих рук, мама побежала по саду к дому Лялиных родителей.

Вечером папа привёз шоколадку в серебряно-синей обёртке. Он достал её из внутреннего кармана пиджака, и плитка пахла табаком, потому что он курил. Мне потом долго казалось, что у шоколада запах табака.

Вечером купали Жорика.

– Знаешь, – рассказывала мама тихим, незаметным голосом, намыливая брату ножку, – Лялю-то, оказывается, во время бомбёжки потеряли при эвакуации. А нашли уже после войны. И надо же, у матери ни царапины, а она… Они её сразу узнали. И не только по красной косынке. А она их – нет… Контузия. Когда в детском доме детей выводили к взрослым, ну, к тем, кто их искал, велели брать, что у кого от старой жизни осталось. Детей по вещам находили… Боюсь я эту Лялю. Сегодня тряпицу свою красную сунула и убежала. Я к родителям её ходила. А они говорят, а вдруг дочка ваша потеряется…

Папа вдруг побледнел, его рука, на которой лежала Жорикина головка, задрожала, и он бросил:

– Отдала? Не смей брать! Войны больше не будет!

И я удивилась, потому что никогда не слышала у папы такого голоса.

– Я и не взяла, – вполголоса, как обычно при брате, ответила мама.

Потом я разглядывала густое августовское небо с падающими звёздами, вдыхала аромат подмосковной ночи, запах сосен, яблок и слушала едва доносившийся голос железной дороги…

Через много-много лет, я шла по незнакомой мне теперь Малаховке и вспоминала заикающуюся Лялю и Жорика, в коляску которого эта странная женщина незаметно подложила красную косынку. Вспоминаю и то, как уже после смерти родителей везла брата по дороге, у которой не было ни конца, ни края…

Мемуар 6. Светлая седмица

1 сентября 1953 года я растворилась. В мире белых фартуков, белых бантов, сутолоке детей и взрослых. Толпились, переминались, ждали. И наконец, из дверей краснокирпичной школы вышли три женщины с поднятыми древками: 1 «А», 1 «Б», 1 «В». Никаких церемоний и линеек! Выстроились и вперёд!

Наша учительница, Евгения Ивановна, в тёмно-синем костюме, бодро-строгая, глаза за стёклами очков – весёлые и добрые.

Цветы заполоняют все подоконники класса, чувствую запах краски, яркий блеск свежевыкрашенных парт радует, новые книжки, разложенные на каждой парте, восхищают! Я – на первой парте в третьем ряду у окна, а Оля (мы с ней иногда играем во дворе) – на одной из последних. Мою подружку, Полину, которая живёт в том же доме, что и я, записали в «Б». Но я не тужу, сейчас не хочется об этом думать.

Раньше, прогуливаясь с бабушкой возле школы, я видела, как девочки сбегают со ступенек, размахивают портфелями, переговариваются.

– Видишь, какие красивые у них платья, фартучки. Это школьная форма. – говорила бабушка, – и я такую носила, и тебе скоро сошьём, только уж я не увижу… – и как-то добавила: – Ты на могилку-то мою приди, так хотелось бы на тебя посмотреть…

Теперь же, попав внутрь здания, удивляюсь всему новому и интересному. Длинные коридоры, большие окна, в гардеробе – деревянные ряды вешалок с металлическими крючками, а под ними – отделения для галош. Но главное, конечно, книжки, тетради, светлый деревянный пенал с крышкой, гармошкой, съезжающей вбок. В портфеле, кроме этих чудес, лежит небольшой коричневый мешочек из сатина для завтраков. Сегодня там яблоко. Но мне не до него!

За партой рядом со мной сидит Ира Фукс. У неё крошечные пальчики, которыми на первом же утреннике она будет играть на пианино, сейчас же она делает всё невпопад, открывает и закрывает крышку парты, когда все сидят, сложив руки, ищет что-то в портфеле, развязывает свой мешочек. Только и слышно: «Фукс! Фукс!»

Через ряд, у стенки, но ближе к проходу, Катя. Мне кажется, что росточком она даже меньше меня и Иры. У неё голубые глаза и тоненькие косички, уложенные на затылке корзиночкой. Форма не шерстяная, как у меня и Иры, а штапельная. Позже я узнаю, что Ира живёт в новом доме, в отдельной квартире, а Катя в маленькой пристройке. Все мы были очень разные, из разных семей, но этого не замечалось. Никто не кичился, не хвастался. Старательно выводили палочки, крючочки, декламировали стихи, рисовали, на уроке труда учились штопать и делать заплатки. Евгения Ивановна, часто повторяла:

– Главное – чистота, аккуратность, чтобы воротнички и манжеты сияли белизной, а дырочка, если такая вдруг появилась, обязательно пряталась.

Весь первый год прошёл в радости. Помню, когда Евгению Ивановну вызывали к начальству, она просила высокую девочку, Лиду Перетрутову, почитать нам. Лида, когда пришла в школу, умела читать, да как!

Наступила весна. И уже все читали, писали…

А как-то в один из понедельников, когда православные ещё отмечали светлую седмицу, и, собираясь на службу, пили чай с куличами, Евгения Ивановна вошла в класс особенно бодро. Веселее обычного блестели её глаза.

– Ха! Ха! Ха! Представляете, дети, наша Катя ходила куличи святить, смотрите на неё, вот смех-то! Может, она ещё и в бога верит? Встань Катя, пусть на тебя все посмотрят.

И смеётся, весело так, задорно! Первоклассницы посмотрели сначала на учительницу, потом на Катю, потом опять на учительницу и тоже стали смеяться.

– Встань, Катя, встань!

Катя встала. По её лицу текли крупные слёзы, она не всхлипывала, не вытирала слёз, не размазывала их по своему милому круглому личику, а дети смеялись.

Сто лет прошло, а перед глазами Катя, самая маленькая в классе, стоит и плачет.

Мемуар 7. Огонёк

Во втором классе к нам привели мальчиков, и началось совместное обучение. Евгения Ивановна поставила их у доски, и мы, девчонки, внимательно рассматривали незнакомцев. Конечно, мальчишки не больно какая невидаль: сколько казаков-разбойников, горок, лапты сыграно вместе! Но то там – во дворе – в непонятно какой одежде, на которую и внимания-то не обращали, шумные, растрёпанные, свои, а здесь… Мальчишки стояли тихо, кто-то переступал с ноги на ногу, кто-то по-дурацки хихикал, кто-то смотрел в пол или потолок. Витя, Юра, Руслан, Миша, Валера, Саша… Мальчиков наперечёт. Мне достался Юра, его посадили за парту рядом со мной. Симпатичный, с остреньким носиком. Его байковая форма выглядела помятой и уже чем-то измазанной. Он мне понравился, и я стала о нём думать. Но дружбы не получилось.

В середине года я заболела какой-то нестандартной болезнью. То поднималась температура, то становилось трудно дышать. Районный врач, женщина средних лет, сидя около моей кровати, долго копалась в справочнике «Детские болезни» и назначила постельный режим. Известный по всей Москве платный и дорогой врач-натуропат Виленкин, осмотрев меня, попросил маму записать его рекомендации в специальную тетрадь. Миндальное молоко, коктейли из свежевыжатых соков и ежедневные хвойные ванны. Завершая визит, он посоветовал: «Сохраните эти записи и покажите вашей девочке, когда она вырастет, чтоб знала, какой труд в неё вложен». И тоже предписал постельный режим. Бедные родители! Они выполняли все указания! Мяли, жали, тёрли на тёрке, выжимали соки через марлю. Вечером отец притаскивал в комнату детскую ванночку, ту самую в которой купали братца, и, растворив в тёплой воде зеленовато-жёлтую таблетку, напоминавшую лето и сосновые перелески, запихивал меня в ванну. Потом я лежала на панцирной кровати, а папа читал вслух про нелюбимого мною инженера Гарина и его изобретение. Иногда мы работали с папой над рукописным журналом. Днём я сочиняла короткие – на полстранички – рассказы, а вечером папа подрисовывал к ним иллюстрации. Так я и валялась, развивая в себе лень и беспечность (делать уроки почему-то не рекомендовалось).

А однажды… Однажды после школы ко мне пришли мальчишки. Гурьбой. Особенно запомнились Витя и Коля. Витя – коротенькая золотисто-русая чёлочка, синеокий, невысокий и мечтательный, встав в угол комнаты, посмотрел на верх бело-глянцевой голландки с кругом медной задвижки и вдруг запел:

Дивлюсь я на небо та й думку гадаю:

Чому я не сокiл, чому не лiтаю,

Чому менi, Боже, тех крiлец не дав?

Я б землю покiнув I в небо злiтав. ..

Обычно Витя говорил скороговоркой, непонятно чему посмеиваясь, проглатывая часть слов, но исполняя песню, так чётко и трогательно пропевал каждую букву, что я и сейчас слышу его ангельский голосок, и что-то пощипывает у меня в носу, губы подрагивают в улыбке, и я готова заплакать от любви и печали…

Следующим выступал Коля. Среднего роста, упитанный и краснощёкий, он уверенно одёрнул форменную тужурку, выставил вперёд ногу и запел:

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед,

Чтобы с боем взять Приморье –

Белой армии оплот.

Наливалися знамена

Кумачом последних ран,

Шли лихие эскадроны

Приамурских партизан.

Потом спел «Каховку»!

Он чеканил слова, притоптывал ногой и всё больше и больше краснел…

Вскоре после домашнего импровизированного концерта я пришла в школу. В этот день нас надолго задержали после уроков, объявив, что будут снимать для самого главного в СССР журнала! Сначала мы ждали. Потом в класс вкатили незнакомую нам технику, и началось: то сажали мальчиков и девочек вместе, потом рассаживали, пересаживали, велели то смотреть на доску, то писать, то улыбаться, то сидеть, не шевелясь с выражением серьёзности и строгости. Вдруг в класс вбежал низенький, толстенький фотограф, всех пересадил, щёлкнул и убежал. Всё закончилось. Нам обещали журнал и фотографии.

Мы уже стали забывать об этом, но, когда Евгения Ивановна принесла три журнала и раздала каждому ряду, чтобы посмотрели и вернули ей, все стали тщательно рассматривать обложку в надежде увидеть себя. Увы, на фотографии красовался только Витя и за ним две девочки: я и Таня. Остальные персонажи оказались смазанными, и дети могли лишь с трудом догадаться, кто есть, кто. Вон чуть заметна Катя, вон – Оля.

Придя домой, я отдала журнал маме. Она положила его на дно средней полки старинного комода рядом с моими светлло-русыми кудряшками, завёрнутыми в пергаментную бумагу и крестильной рубашечкой. При переезде всё это богатство затерялось, фото той обложки я отыскала в интернете. Ей шестьдесят шесть лет.

Мемуар 8. Истра

Река никак не могла нащупать свой путь: путалась, петляла, вдруг неожиданно круто развернулась и, нарисовав странно изгибающийся контур, побежала в обратный путь.

Я стою на мостках среди заросшего берега Истры. В густой зелени нет-нет да блеснёт прежнее русло, этой холодной, не всегда добродушной реки. Забрасываю мяч в воду и плюхаюсь, спустившись на нижнюю ступеньку. Я ещё плохо плаваю, поэтому время от времени приходится, ухватившись обеими руками за моего красно-синего спасателя, барахтаться и, с трудом сопротивляясь течению, нащупывать вязкое илистое дно. Иногда я прихожу на реку одна, чему очень рада, потому что тогда между мной, рекой, кустарниками и небом возникает любовь. Чаще, с братом на руках вслед за мной, спускается к реке мама или мои двоюродные сестры: Ляля и Таня.

Изба, в которой мы живём этим летом вместе с семьей маминой сестры, стоит на берегу реки, поэтому, несмотря на прохладное лето, часто бегаем к мосткам. Так я становлюсь русалкой! По выходным приезжает папа, и тогда я превращаюсь в лесную диву, поскольку мы уходим с ним за большую крутолобую поляну, пересекаем мелколесье и скрываемся в дальнем лесу. Грибы, ягоды, букеты лесных цветов. Как-то мы наткнулись на разрушенный блиндаж. В нём – следы войны: телефонные аппараты, ну знаете, такие, с крутящейся ручкой, патронташ, разбросанные гильзы. Глаза у отца разгорелись. Он обходил находки и справа, и слева, заглядывал внутрь рва. Строго посмотрев на меня, попросил ничего не трогать. Чувствовалось, он не прочь исследовать, что там и как. Но поглядывая на меня, не решился. А только всё смотрел и смотрел вниз. Очевидно, вспоминал фронт, войну. Не в этот ли раз, возвращаясь домой, он начал и быстро оборвал свой короткий рассказ о войне, о первом бое, о куриной слепоте и морошке, которая его исцелила на далеком от Истры Волховском фронте, о наших катюшах и их фауст-патронах… Да, война была повсюду. И здесь, в Подмосковье, и там, в далёком далеке, и в Москве.

Мама рыла окопы, во время бомбёжек залезала на чердак нашего дома, где в углу долго лежала куча песка для тушения зажигательных бомб, выезжала с Владимиром Нечаевым на фронт с концертами для военных, после работы на заводе бежала на радио, где пела для москвичей и арии из опер, и русские песни. Дед бессменно дежурил на Мосводопроводе, он работал там старшим инженером, а в короткие часы отдыха валялся на своей кровати в закутке, отделённом от комнаты буржуйкой. Как-то при очередном налёте осколок бомбы, прострочив дубовые брёвна нашего флигелька, оплавил оконное стекло, просвистел над дедовой макушкой, пробил стену в коридор и вылетел через противоположную стену дома.... Шла война и в рязанской деревне. Там, выехав к свекрови на лето, зимовала мамина сестра с тремя детьми, выменивая на последние вещи что-нибудь съестное, чтобы накормить детей. Для этого ей приходилось переходить через глубокие овраги, в которых частенько встречались волки, в соседнюю деревню, где жили побогаче…

Да, в моём детстве недавняя война чувствовалась во всём, фильмы о ней, книги, рассказы, даже воздух, казался сотканным из неё. Я часто видела сны о войне, пряталась от немцев и даже выработала правило: не смотреть на них, если тебя ищут, поскольку взгляд притягивает. Когда же в Завидове, где с некоторых пор наша семья стала проводить отпуска, случился пожар и, взрываясь в воздухе, с грохотом разлетались обломки шифера, я, уже взрослая, пережила ужас не пожара, а войны…

Мемуар 9. От Новослободской до Сущёвского тупика и дальше.


Дед, Георгий Константин (да, два имени, правда, этого второго имени мы, его внуки, долго не знали) Гофман, пенсию, как и все советские пенсионеры, получал нищенскую. Но это никак не отражалось на его самодостаточности. Бодр. Уверен в себе. Если же надевал френч с барского плеча – подарок жены именитого сановника, то уж и говорить нечего. И лишь довоенное драповое пальто, которое он носил в ненастные осенние дни, сутулило его и старило.

Под вечер дед переходил Новослободскую, направляясь на прогулку. Так он озвучивал свое скорбное сидение в сквере у пожарной каланчи в Сущёвском тупике, где когда-то познакомился со своей будущей супругой, моей бабушкой Еленой Николаевной. Иногда к нему подходил маленький старичок: бородка острым клинышком, пенсне; иногда мужчина среднего роста, тоже пожилой, с палочкой и хлюпающим протезом. Все они когда-то были женаты на сёстрах, проживающих в доме Овчинниковой…1

Помню и я, болтая ногами, сидела на этой же скамейке и наблюдала, как выскакивали из ворот пожарные, разматывали и сматывали упругие резиновые шланги, повторяя эти упражнения бесконечное количества раз, пока главный, взмахнув рукой, не давал отбой. Иногда пожарные, запрыгнув в машины, срываясь, уносились куда-то.

Рядом с пожарной частью находилось сущёвское полицейское отделение. В нём, как в пересыльной тюрьме, в 1909 году содержался В.В. Маяковский, проживающий в то время на Божедомке (на этой улице в детстве жил и Ф.М. Достоевский), в это учреждение отправляли в молодости свои прошения моя бабушка и её сестры с весьма странным содержанием: сменить подданство. Дело в том, что среди их предков по мужской линии затесался никому неизвестный великобританский подданный, и этого оказалось достаточным, чтобы в документах всех последующих поколений сохранялась эта чудна̀я приписка, создавая массу неудобств, например, при трудоустройстве. Потому-то леди и писали свои бумажонки. Судя по всему, их просьбу уважили, как и просьбу В.В. Маяковского о дозволении ему прогулок, как прочим заключённым. Сейчас в этом здании – музей МВД. Минутах в пяти – музей Достоевского, Антроповы Ямы2, где когда-то мама с Жориком ловили циклопов для аквариумных рыбок, и много прочих достопримечательностей.

Пока мы жили на Новослободской, вся округа от Тверской до проспекта Мира ложилась мне и моим близким под ноги, и мы частенько совершали прогулки, чаще всего за Садовое кольцо.

До Каретного ряда, где рядом с Эрмитажем жила со своим семейством мамина сестра, тётя Зина, добирались либо на троллейбусе, либо пешком через Краснопролетарскую. За многоэтажным домом, на первом этаже которого впоследствии разместилась кинобиблиотека, сворачивали во двор. В двухэтажном доме, почти примыкавшем к эрмитажной стене, на втором этаже они и жили.

Позже их переселили в Воротниковский переулок, бывший усадебный дом3, туда добирались переулками через Миусы, если хотели прогуляться подольше, а если лентяйничали – через Каляевскую (ныне Долгоруковскую). Многолетие близкой жизни расплескалось позже, когда москвичей расселили по спальным районам. А до этого шастали друг к другу почти ежевечерне, завершая моционом трудовой день.

Подумалось, что не всегда наши визиты были кстати. Иногда приходили, а в доме готовились ко сну, расставляя посреди большой комнаты, разделённой старинными шкафами на зоны, раскладушки. Пироги же на дубовом столе, стоявшем под бронзовой дамой с обнажённой правой грудью, дожидались гостей, приходивших к вечернему чаю, часов до десяти. Ватрушки, лимонники, пироги с вареньем, разносортные, непохожие друг на друга чашки, серебряные гнутые ложки. Хозяйка дома – наша тётушка, тётя Зина, в каком-нибудь лёгком халатике, с уже отпущенной из пучка косицей, пробиралась на крошечную четырёхметровую без окон кухню, где на газовой плите разогревала чайник. Удивительно, как она ухитрялась в столь стеснённых условиях готовить, мыть посуду, стирать. А готовила, или как теперь говорят, стряпала, она не только пироги: её многочисленное семейство отличалось привередливостью: кто-то отдавал предпочтение бульонам, кто-то овощным супам, кто-то лапше. Но сдобу любили все. Никто, как тётушка, не мог испечь или нажарить груды пирожков с начинкой из капусты или мяса, никто не подавал к столу таких полупрозрачных блинов, ожидавших на масленицу под подушками и одеялами задержавшихся визитёров. Никто, как она, не снабжал расходившихся по домам после обильной трапезы гостей пирогами и блинами. Вот оно – московское хлебосольство.

Хотя в других семьях наших родственников, подобного я не встречала. Везде пребывала умеренность и скуповатость. Пожалуй, только бабушка мужа пекла по праздникам такое количество сдобы, но то – в праздники, а у тёти Зины мы могли за ежевечернимб чаем испробовать много всякой всячины.

Конечно, приходили мы не ради чая, в их доме нас всегда принимали с лаской, одобряли улыбками, объятиями, но как сказать, как сказать… Приходили, целовались, присаживались к столу, выпивали по чашечке и посидев немного у черно-белого телевизора, у которого наша тётушка, как правило, клевала носом, перекинувшись с обитателями дежурными фразами, собирались в обратный путь.

А дома – в койку, где после вечернего променада по московским закоулкам, спалось легко и сладко. Но не всем. Мама притаскивала на обеденный стол чертёжную доску, тушь, линейку, циркуль, рейсфедер, бумаги, кальки и работала часов до двух-трёх. Иногда, если это были так называемые обтяжки, она приносила низкие и широкие «ванночки», хорошо знакомые фотографам и, приготовив нужные растворы, «купала» чертежи, использовав для просушки все возможные стеклянные и зеркальные поверхности.

Долго бодрствовал и дед. Он часто сидел в своём закутке за письменным столом и писал что-то, но обычно, полулёжа на высоких подушках, слушал радио. Перед дедушкиной кроватью на стене висели фотографии его родителей и распятие, поскольку крестили его в протестантском храме Петра и Павла…

Перед смертью, с лёгкой руки Никиты Сергеевича, пенсию деду повысили, и он успел сделать мне царский подарок: светло-бежевая «Ласточка» c радужной сеткой на заднем колесе, фонарём и лёгким ручным тормозом, надолго стала мне верным конём, уносившим за леса, поля и горы…

Мне бы хотелось, перебирая пазлы, кружить и кружить в детском, лелеющем душу мире, но пора и честь знать, перейдя к описаниям более позднего времени.

Часть 2.

Мемуар 10. Приуготовление

Оставив позади пионерские костры и горны, я перехожу ко времени более осмысленному, в котором мой школьный приятель Витя уже не искал сокола в небе, а бродил с понуро опущенной головой, не смешил себя и других прибаутками, пребывая в молчаливо-отрешённом состоянии. Другой мой одноклассник, Коля, которому, как и другим, сунули комсомольский билет через узкое оконце, долго выглядел нахмуренным, и даже написал возмущённое сочинение об этом.

В школьной системе произошли изменения, и от нашего класса осталась только буква и цифра.

В СССР ввели профессиональная подготовку для школ, и одиннадцатилетка докатилась до нас. Это означало, что десятилетняя школа становилась одиннадцатилетней, и одновременно ученики получали какую-то начальную производственную ориентацию. Поскольку наша школа находилась рядом с Менделеевским институтом, класс «А», в котором я училась, объявили химическим. Вот тут-то и образовался в моей жизни изгиб, как у реки Истры, где я когда-то училась плавать. Только спасательного мяча не подвернулось. ..

В те годы химию объявили надеждой и опорой нашей страны. В школу рванули новенькие. А многие мои одноклассники ушли из школы, найдя себе по душе что-то иное. Оля перешла в Гнесинку, Валера в художку, Таня перешла в «В», где учили на библиотекарей, Катя и другой Витя – в техникум. Полина – в ШРМ (Школу рабочей молодёжи). Позже к ней примкнула и я.

Среди новичков сразу выделились дети из состоятельных семей, как сказали бы сейчас, мажорики. Мне представлялось, что они умнее, симпатичнее и смелее нас, и я впервые почувствовала себя… изгоем!

Приведу только один пример. Я понравилась одному мальчику. Из вновь прибывших. Он то провожал меня из школы, то дарил какие-нибудь милые пустячки, которые, как теперь понимаю, привозили его родители из-за границы. Однажды он подарил мне шариковую ручку, о которой я тогда и знать не знала. Подарок не оценила и продолжала писать красной авторучкой с плавающей золотой рыбкой, наверно, китайской, которую за год до этого мне подарил дед. Позже мальчик (увы, его имени я не помню) пригласил меня и других одноклассников к себе домой на день рождения. Дом, в котором он жил, отличался новизной, крепостью, большими окнами, широкой лестницей и бесшумным лифтом. Квартира – холлом, начинавшимся от входной двери, просторными комнатами и неожиданным видом из окна, за которым виднелся сад «Аквариум», Концертный зал Чайковского, «Сатира», в те времена известная как «Оперетта»4, и многое другое.

В одной из центральных комнат нас ждал накрытый стол. Хрусталь переливался. Из свисающей люстры свет брызгал искрами в бокалы и фужеры на тонких ножках, в салатницы и менажницы. Блестел на блюдах с забугорными сервелатами, отражался на бутылках с иностранными этикетками. И никого из родителей! Просто сказка! Вечер прошёл пристойно, в рамках лучших советских традиций: мы вели себя на удивление тихо. Никаких тебе буги-вуги,танго и фокстрота! Часов в десять вечера пришли родители моего кавалера. Среднего роста и среднего возраста мама и высокий, красиво-безучастный папа с копной седых волос. Мама разглядывала гостей, словно в лорнет, а папа, едва перешагнув порог, подошёл к окну и что-то за ним пристально рассматривал.

Неожиданно мама посмотрела на сына повелительно и строго, обвела всех взглядом, и, повинуясь, сын подвёл к маме меня. Не помню, спросила ли она моё имя, но поинтересовалась, кто мои родители, и где я живу. Потом медленно, внимательно вглядываясь, посмотрела на лиф, на воротничок, на оборки моего платья, потом перевела взгляд на юбку и почему-то весьма долго рассматривала отечественные туфли у меня на ногах (раньше, приходя в гости, надевали не тапочки, а туфли, которые приносили с собой). Потом окликнула мужа, и тот, на миг повернув голову в мою сторону, отвернулся, не озаботившись даже подобием улыбки. Этот мальчик -подросток, имени которого я так и не вспомнила, больше не провожал меня из школы и, помнится, даже не подходил.

Другие мальчики вели себя ещё более непредсказуемо. Один из них на школьных переменах не раз вываливал на пол содержимое моего портфеля, другой, из «старичков» выручал, запихивая всё обратно.

Время от времени рядом со мной за партой оказывался кто-то из бывшего «А», потом благополучно перемещаясь в другой конец класса. Никто из них не пел ни Каховку, ни что-либо другое.

Девочки тоже отличались от тех, которые учились со мной раньше. Староста перед учителями вела себя подобострастно, присматривая за нами взрослым взглядом; несколько девочек, учившихся раньше вместе в какой-то другой школе, эдакие шелапутки, царили на задних партах, не интересуясь прочими.

С учителями тоже не складывалось. Правда, работавшая в химическом вузе Екатерина Ивановна, которую язык не поворачивается назвать химозой, вела уроки так интересно, что невольно все охимичивались. С увлечением работали над проектами, связанными с практическими занятиями в Менделеевке, куда мы ходили каждую неделю.

До сих пор помню свой проект по производству портландцемента. На большом ватманском листе тушью я начертила схему производства (обратите внимание – без чьей-либо помощи), притащила пробирки с образцами. Доклад прошёл блестяще! Екатерина Ивановна похвалила и добавила, что не только в школе, но и в институте за такую работу следует поставить «Отлично». Почему-то особенной радости я не ощутила. Сделала то, что требовалось. А вот отец сиял! Я это видела по его глазам. Он работал в научном институте, который занимался проектированием предприятий по производству строительных материалов. И, фантазирую я теперь, сопрягал наши устремления воедино. Но… не получилось! …

Главным школьным уроком в девятом классе, думаю не только для меня, стала литература. Гуревич Семён Абрамович. Невысокий, плотного телосложения; стремительная походка, расстёгнутый синий плащ, под ним синий костюм; голова вперёд, нижняя губа выпячена; в руках потрёпанный портфель, в нём груда книг. Для всех и каждого. Налетай! А если этого мало, милости прошу на мансарду улицы 25 Октября (нынешняя Никольская). Две крошечные комнатки. Одна – побольше, книжная. Стеллажи и вдоль, и поперёк, и у окна, и навалом около стола. Вдоль одной из стен небольшая кушетка с небрежно наброшенным пледом. На вешалке, зацепленной за полку, расправив плечи, синий пиджак, под ним голубоватая рубашка. Другая комната, совсем уж крохотная, жилая. Здесь чайник, дежурные чашки. И разговоры, разговоры, разговоры. Судя по всему, Семён Абрамович был знаком со многими известными москвичами. Помнится, в один из наших визитов, у него пил чай директор Ленинки (нынче Российская государственная библиотека). А однажды к нам на урок он привёл Сергея Михалкова, что в те времена казалось запредельным. Ещё бы, сам дядя Стёпа! Но пришёл он, сопровождающим своего сына. Никита, примерно наш ровесник, только что снялся в фильме «Я иду, шагаю по Москве». Его интересовало общение, обмен мнениями. Оттепель. Заговорили о новом и по-новому.

Ходили и в «Известия», где тоже обсуждали фильмы. Так мы стали говорунами. Школьные задания удивляли новизной! Литературные проекты, которые предлагал Семён Абрамович, заинтересовали всех! Помню свой доклад по пьесам А.Н. Островского и, что очевидно сегодня звучит нелепо, «Сравнительный анализ четвёртого сна Веры Павловны и Программы КПСС». Думается мне, что Гуревич не сам придумал тему, но она нас увлекла. Особенно в части стекла: многие тогда мечтали о воздушных пространствах зданий и помещений из стекла и металла. Хорошо помню экскурсии в литературные музеи к Толстому в Хамовники, Ясную поляну, к Достоевскому на Божедомку. И театр! Семён Абрамович, интересуясь театром, увлёк и нас (не удивительно, что одна из его дочерей, Анна Каменькова, стала актрисой.)

Недавно из интернета я узнала, что жена Семёна Абрамовича рано умерла, и в те годы, когда мы учились у него, он жил вдвоём с Анной.

Вспоминаю Семёна Абрамовича с благодарностью и теплом.

В тот трудный для меня год (болезнь отца, смерть дедушки) он не раз поддерживал и одобрял. То доброй улыбкой, то книгами…

***

Отец пролежал в больнице несколько месяцев. (Конечно же, бесплатно и не по блату!) Операция состарила его, и десятилетняя разница между ним и мамой стала особенно заметна. Из бодрого, крепкого, когда-то спортивного мужчины он превратился в старика со всклокоченными седыми волосами и тонкими желтовато-серыми ногами. Я часто навещала его в больнице. Иногда, подходя к палате, у меня так колотилось сердце, а ноги становились такими ватными, что еле шла.

Мама ездила к папе каждый день, иногда оставалась на ночь. Мне без неё приходилось трудно, а брат дурачился, хватал за косы, затевал возню, используя меня вместо груши для боксёрской тренировки.


Если я просила помыть посуду, его лицо выражало крайнюю степень брезгливости, если вынести помойку, смотрел с негодованием:


– Будешь приставать, пойду гулять, к тётке перееду.


Этого допустить я никак не могла! Мама, и без того, чуть живая. А брат? Ну, что с него взять – поздний ребёнок. Иногда звонила мама:

– Ну, как у вас?

– А папа?

– Плохо. Температура опять за сорок. Я на ночь останусь.


Брат разговора не слушал, стоял рядом, пинал меня кулачками. Ему хотелось резвиться, а сестра взрослую из себя строит.

– Портфель собери!

А он:

– Хи-хи! Ха-ха!

– Дурак, дурак! У нас отец умирает, а ты…

Тут уж брат в слёзы. И я его обнимать:

– Не плачь, не плачь, миленький! …

Утром мама приехала из больницы и потащила его к отцу. Проститься.

Мальчишка (ему чуть больше восьми) как увидел коридоры, палаты, больных в обвисших пижамах, отца немощного, чуть живого, отвернулся к окну. А сосед по палате вышел.

Вскоре после выписки из больницы отец стал пенсионером. Теперь после завтрака он тщательно вытирал клеёнку, расстилал газету, надевал очки и читал.

Сейчас трудно сказать, откуда у него появился журнал с первой публикацией повести А.И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Но она произвела на него такое сильное впечатление, что будто бы открыла глаза на то, что он видел и знал раньше, но ни видеть, ни знать не хотел. Неужели сомневался? Странно. Тётка, сестра отца, рассказывала, что их старшего брата за продажу часов англичанину, арестовали и сослали на строительство Беломорско-Балтийского канала, где он, по словам заключённых, погиб под оползнем. Мне удалось узнать, что мой дядя, Белавин Владимир Алексеевич, действительно был репрессирован по политическим мотивам в 1933году…

Теперь, когда о тех временах известно достаточно много, трудно представить, что ощущали те, кто узнали правду о ГУЛАГе, прочитав повесть А. И. Солженицына. Особенно, если близким выпала сходная судьба. Думаю, что отец не только усомнился в социализме и разочаровался в нём, но почувствовал ложь, в которой жил, ощутил себя обманутым. Я помню, как он говорил, что теперь (после «Ивана Денисовича» и Хрущёвских съездов и Пленумов) для него осталась в жизни единственная ценность – это семья и дети (а ведь ещё недавно он был правоверным коммунистом! И общественное значило не меньше, чем частное!)

Для меня же образ человека в робе, с нагруженной тачкой среди неразличимых в своей массе фигур, всегда связан с картиной к стихам Н.А. Некрасова «Железная дорога» и ассоциируется с незнакомым мне, но близким родственником, братом отца.

***

Я ощущаю родственную связь и со своим дедом со стороны отца, Алексеем Александровичем Белавиным, ненадолго пережившим гибель любимого первенца. В последние годы жизни он искал утешения в своей первой любви, любви к математике, сочиняя задачи для учебника, который никогда не будет издан. А до этого он учился в Петербургском университете, Императорском техническом училище (нынешняя Бауманка), на фабрике Морозова в Орехово-Зуеве, по приглашению С. Морозова, работал инженером по прядению; открыл частные общедоступные гимназии, сначала женскую, потом мужскую. Бюрократия в то время препятствие почти непреодолимое и открыть вторую (мужскую), оказалось не просто. Но создание Попечительского совета помогло, и гимназию открыли. Знаменательно, что в 1918 году после многочасового совещания, приняли решение о продолжении изучения Закона Божьего, что, очевидно, послужило поводом к тому, что власти гимназию закрыли.

Удивительно то, что здание мужской гимназии сохранилось до наших дней, и в нём с 1992 года располагается Гуманитарный лицей, которым руководит Вадим Юрьевич Прилуцкий. На фронтоне здания в год столетия гимназии (2008 г) установлена мемориальная доска с именем Алексея Александровича Белавина. Для меня было большим счастьем побывать в этом лицее, сохранившем не только стены, но парадную лестницу, зал, увидеть фотографию Алексея Александровича. Люди живы, пока жива память о них.

Но если дедушку со стороны отца я никогда не видела, и его образ навеян фотографиями и рассказами его дочери, Татьяны, то дед со стороны матери жил вместе с нашей семьёй до смерти в 1962 году. Он прожил бы и дольше, если бы не спрыгнул на ходу со ступеньки троллейбуса. Ударился о бордюр и ночью умер от разрыва застарелой каверны.

Был он сух, костист, к старости сутуловат. На московской улице его голова возвышалась над прохожими, и мы издали замечали его, на одной из дачных фотографий он – над вымахавшими кустами георгинов, над домочадцами. Глаза – как небо после ненастья, ещё не голубое, но уже не серое. Нос крючковат, в оспинках. Кадык упирался бы горбом в тугой ворот френча или мягкую старорусскую рубаху, подарок его старшей дочери, если бы не расстёгнутый ворот.

Родился он давным-давно – аж в 1882 году. Почему-то любил припевать «Тула, Тула, Тула я, Тула – родина моя», хотя крестил его пастор Дикоф в Москве, в соборе Петра и Павла. Нарекли Георгием Константином. Этого второго имени ни я, ни мой брат, ни соседи не знали, а звали просто Георгий Александрович, а его сестра Саша, то есть Александра Розалия, и моя бабушка, Елена Николаевна – его жена Лёлечка – звали по-домашнему – Жорж. Это имя ему очень шло.

Родители Жоржа жили в Петербурге, но по совету друга семьи, восприемника их многочисленных чад, аптекаря Иоганна решили, что детей пора спасать от непрекращающихся петербургских бронхитов. Конечно в Москве, где же ещё, лишь бы работу найти! А потому статский советник инженер-технолог Александр Георг и его супруга Екатерина Амалия, урождённая Сеппи, тронулись в путь.

Европейский Петербург, церковь святой Анны, могилы родителей – Карла и Вельгемины Екатерины, урождённой Рель; всеми любимый оперный театр, где служил капельмейстером Карл, и мелькали милые родные лица – всё навсегда осталось в прошлом. Не осталось следа от могил, от партитур сыгранных и несыгранных Карлом опер…

Никто никогда не узнает, откуда пришли эти обрусевшие Гофманы, какими были они, их близкие и не очень, например, г-н Георг Вейс, учитель музыки, или г-н Иоганн Эрнштремъ, аптекарь, или девицы Каролина Гофман и Мария Гергардт, а также известный всем пастор Анненкирхе5 М. Мориц.

В моей памяти нет-нет да появляется фигура деда или его старшей сестры Саши. В семье до рождения деда –только девочки. Кроме тёти Саши, Ольга Фредерика, София Екатерина, Виктория и Маргарита Антония. Хоть они и воспитывались одними и теми же строгими гувернантками, повзрослев, стали разными. Викторию и Маргариту объединяло музицирование. Они брались за всё: аккомпанировали, давали уроки, работали тапёршами в кинозалах. Постоянно болели, их донимал кашель, а туберкулёз, в который перешёл их детский петербургский бронхит, так никогда и не вылечили. Виктория (племянницы называли её тётя Витя) – тихая, мягкая, мечтала о замужестве, семье, детях. Но всех её женихов разметала бурная, непредсказуемая Маргарита Антония, в которую влюблялись с первого взгляда все претенденты сестры. Маргарита же над ними подшучивала, рисовала шаржи в скромном девичьем альбоме… Викторию и Маргариту похоронили на самом далёком кладбище. Теперь на этом месте – парк. «Ничего, – говорил дедушка, – в парке часто играет музыка, а они её так любили». Тётя Витя умерла тихо, а Маргариточку почему-то отправили умирать в психбольницу. Только и осталась в семье память – засушенная маргаритка в старой немецкой книге.

Цветок Ольги Фредерики к небу взметнулся, обернулся громадным родовым древом с листьями вечными и памятью на века.

Дед – единственный мальчик в семье, а потому божок, ему разрешалось всё: в ботиночках на кровать, получать тройки, курить, съедать по две порции фисташкового мороженого, но, как ни странно, он не стал ни изнеженным, ни капризным, очевидно, русская жизнь к этому не располагала.

Девочек воспитывала гувернантка, она говорила с ними по-немецки, и их русский навсегда остался с акцентом. У дедушки же была русская няня Маня, что тебе Арина Родионовна: и сказки, и песни, – вот и стал для деда русский родным.

Окончил он Комиссаровское6 училище. Хасан и Талпа, однокашники по училищу, приятельствовали с ним долго, Хасан маленький и круглый, а Талпа – худой, выше деда; они заходили иногда к деду, и я разглядывала их с удивлением и интересом…

Служил дед исправно в разных технических должностях. До революции – Работный дом7. Рассказывали, что в феврале семнадцатого дед ходил с красным бантом и пел Интернационал. После ноября пришлось искать новое пристанище, не стало ни работы, ни дома. Жена, дочки – шести и восьми лет. Хорошо кое-что женино удалось перевезти в маленькую каморку, что над аркой. Холодно, сыро, а всё-таки крыша. Над ними – Лёлечкина сестра с семейством, она и помогла с комнатой в доме, принадлежащим когда-то большому клану Майковых, в котором все «от литературы»: кто издатель, кто литератор, а один – даже известный поэт. Поблизости, напротив пожарной каланчи, Лёлечкина мать, сестры незамужние, брат. Рядом – Пименовский храм. Жена с дочками, её сёстры в праздники, а когда и в будни – в родном приходе; младшая дочь Вероника – моя мама – в хоре. Священник, Отец Николай добрый, будто бы свой. Придут из храма, а папа им что-нибудь вкусненького припасёт, буржуйку затопит. Сам-то он в храм не ходил, протестантские церкви после революции закрыли. Но родительскую Библию, напечатанную готическим шрифтом он берёг. Помню тонкий пергамент между иллюстрациями, сверкающими небесно-голубыми одеяниями и золотом нимбов. А распятие? Вырезанное из слоновой кости, в тёмной, почти чёрной раме, где бы дед ни жил, оно висело над фотографиями родителей.

Позже дедушка с женой и дочками перебрались на второй этаж флигеля: низ каменный, верх деревянный.

Осенью сорок первого принял дежурство в Мосводопроводе. В шутку ли, всерьёз ли кто-то, прежде чем брякнуть дверью, бросил «Вам-то ничего не будет, а нам опасно. Переждать надо». С этого дня дед надолго забыл про бронхит, перешедший в туберкулёз, зарубцевавшуюся каверну. Дежурство сменяло дежурство, дома почти не бывал.

Позже, когда немцев отогнали от Москвы, случилась с ним какая-то болезнь, с которой якобы не живут. Сам Очкин8 поставил ему окончательный диагноз и из больницы выписал. Только всё вышло иначе: гомеопатические шарики, которые давали деду просто так, без всякой надежды, прорвали что-то, и он ожил.

Смерть деда обходила. Не тронула она его и в деревне, куда в первое послевоенное лето привезла отца старшая дочь, моя тётя Зина, Зиночка. Сгрузили с поезда, перетащили на телегу, устланную сеном, тряпьём. Положили на кровать с набалдашниками, пружинным матрасом у самого окна, чтоб божий свет, лучом падающий на подушку, оживлял бледное после болезни лицо.

Движение листвы, свет, тени, запахи, звуки из окна (днём их всегда держали нараспашку) отрывали его голову от подушки, звали в сад, на раскладушку, с раскладушки – за калитку, где простор до горизонта и далёкие, прижавшиеся друг к другу, избы.

В грозу дед брал стул, открывал на террасе дверь, садился у самого порога так, что капли дождя, нет-нет, да и брызгали ему на лицо, руки, одежду. Домашние его ругали, а ему – хоть бы что. Хорошо ещё, если гроза с дождём, тогда, думали они, не так опасно, а если сухая… Как-то раз влетел золотой светящийся шар, покружил на террасе, заглянул в комнату, вернулся, повисел над дедом и отправился куда-то, растворившись в воздухе.

– Шаровая молния! Видишь, когда гроза, двери-окна закрывать нужно!

Но он своей привычки так и не изменил…


Последние годы дед прожил в том же самом закутке, где когда-то просвистел над ним осколок. Громадный двухтумбовый стол, в правой тумбе – пузырьки да хлам, а в левой – всё бумаги какие-то. Любил дед вечерком, когда все улягутся спать, что-то писать. Над кроватью у него – карта СССР, самодельный календарь, там клеточки – красные, чёрные (чёрных – больше); маленькие фотографии детей, внуков, все под одной рамочкой, жена Лёлечка. Вот молодая, вот постарше – с вуалькой…

Наушники. У входа в закуток – полка с книгами по математике, черчению. (После болезни дед преподавал черчение и начертательную геометрию в техникуме). Но при мне он уже не работал, а просто жил.

Когда бабушка умерла, дед пришёл из больницы, сел на стул посередине комнаты прямо в пальто, и долго сидел так, опустив веки и глядя в одну точку. А потом я увидела его глаза. В них уже не плескалась голубизна, а только серело, как в предзимье, когда дождь со снегом, и день короткий. Обручальное кольцо, золотое, снял и отдал дочери. «На, – говорит, – мне теперь не надо, может, продашь». А потом он стал делать крест, прямо в квартире, в своём закутке, и все удивлялись, почему он делает лютеранский крест, ведь бабушка была православной. Но никто и рта не открыл, не посмел.

По-немецки он иногда говорил со своей старшей сестрой Сашей, которая до глубокой старости ходила в гувернантках в именитых советских семьях, где детей учили языкам и определяли на дипломатическую службу. Нам язык не достался. Считалось, что нам он ни к чему. Даже вреден.


Иногда Саша приносила ему что-нибудь почитать на немецком, но чаще я его видела с «Известиями» или в наушниках.


Вечерами, когда семья собиралась за столом под оранжевым абажуром, он вместе со всеми пил чай. На его большой с толстыми стенками кружке веселились охотники, возвращавшиеся с добычей. Кружка пришла из какой-то доисторической, до моей, жизни, со сколами и мелкими трещинками. Никто никогда, кроме деда, из неё не пил, а после его смерти она исчезла вместе с френчем, молодцеватым полушубком и печальным тёмно-серым пальто, в котором он становился старым, сгорбленным…

Со смертью дедушки закончилось моё детство и отрочество. Началась совсем другая жизнь.

Теперь в утренние и дневные часы я работала, а вечером училась. Но иногда случались и выходные…

Мемуар 11. Пепельница

Как парижане высыпают на Бульвары субботними вечерами, так и москвичи с незапамятных времён стирают в эти часы подошвы на Тверской. Когда-то эта улица носила имя писателя, от которого начинался литературно-исторический променад. От Горького, где кружилась вокзальная жизнь, к Маяковскому, Пушкину, Юрию Долгорукому, к самой Красной площади и если у кого-то оставались силы и «мани-мани», круглосуточной «Пельменной». Юные обитатели окрестных улиц и переулков, старались выглядеть не хуже золотой молодёжи. Летом это удавалось. Яркие попугаи и пальмы на рубашках, узенькие брючки, коротенькие юбочки и платья с нижними юбками, и в обнимку – на «Бродвей»!

Мой ареал начинался Маяковским и заканчивался Пушкиным. Надевала одно из своих платьиц, сшитых тётей Таней: из венгерского ситца, рябом, бело-голубом или из жёлто-розовой жатки и прогуливалась со слесарем в светлой рубашке и тёмном галстучке-шнурке. Кажется, парень хотел на мне жениться, что в мои планы не входило. Я собиралась учиться. Но кто же откажется прошвырнуться с красивым парнем по «Бродвею»?!

Помню, у памятника Маяковскому собиралась молодёжь, и, если удавалось протолкнуться к постаменту, мы видели и слышали настоящих поэтов. Среди них Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Роберт Рождественский! Это производило впечатление! Наполняло энергией!

И вот этот рефрен:

«Всё – кончено!

Всё – начато!

Айда, в кино!»

давал такой сильный толчок к радости начать жизнь по-новому, что до сих пор верится в возможность этого.

Беллу Ахмадулину я увидела и услышала в Доме актёра. Лебединая шея «серебряной флейтой» устремлена ввысь, каждое слово сопряжено с его изначальным культурным смыслом и звучанием, выговаривается так, будто важна каждая буква. Четыре поэта, четыре непохожести, четыре вектора. Как трудно выбрать самого нужного тебе, твоей душе. Я выбрала Беллу:

Это я – в два часа пополудни

Повитухой добытый трофей.

Надо мною играют на флейте,

Мне щекотно от палочек фей…

В споре физиков и лириков я не участвовала. И те, и другие витали в облаках. Я ходила по земле. Ни поэтом, ни шестидесятником не стала, но ощущала их своими старшими братьями, с которыми жила в одно и то же время, в одной и той же стране. Восхищалась ими, пересматривая «Девять дней одного года», слушая пластинки Б. Окуджавы и В. Высоцкого. Песни Булата Шаловича тонкие, задушевные, наполнены таким глубоким лиризмом, что и сегодня печалят, радуют, вызывают ностальгию. Песни Высоцкого тоже не утратили своих смыслов. Жёсткие, ироничные, наотмашь. Голос, совесть времени – это он.

Среди моего окружения песни Окуджавы и Высоцкого воспринимались разными людьми по-разному. Кто-то мог часами слушать первого, но второго воспринимал с трудом, его хриплый с надрывом голос раздражал. Конечно, таких было меньшинство.

Походы, песни под гитару, байдарки, к сожалению, почти прошли мимо меня. Удалось лишь несколько раз приобщиться к крутым тропам и рюкзаку, когда «волной набегая, тронул вальс берега»9

Мой двоюродный брат, Всеволод – вот кто заядлый походник! А я…лишь помогала отцу строчить для него палатку по польскому образцу.

Брат женщинам нравился. Высокий, ладно скроенный; чёрные волнистые волосы, и под цвет им – глаза. Лишь небольшой изъян: мягкие и пухлые губы, которые, повзрослев, он прятал под аккуратной бородой и усами.

Не знаю почему, но я в детстве мечтала получить от него подарок. И как-то, в самом конце весны, в то время, когда расцветают ландыши, сирень и каштаны, и начинают петь соловьи, он подарил мне пепельницу, размером с небольшую розетку. И как только ему удалось найти для неё заготовку! Тонкое переплетение корневищ, кружевные очертания древесных волокон и прозрачный лак – просто какое-то волшебство. Парадокс, но я отнеслась к подарку довольно равнодушно! Правда, первое время часто протирала пепельницу и переставляла её с места на место. Но не прошло и двух лет, как ко мне, уже восемнадцатилетней, стали заглядывать в гости молодые люди. В отсутствии моих родителей они иногда покуривали и стряхивали пепел в ту самую пепельницу…

Однажды, когда состоялось какое-то семейное сборище, зашёл и брат, вернувшийся из очередного туристического похода. После бесед, винегрета, докторской и чая, он присел у моего стола, взял свою пепельницу, покрутил в руках, посмотрел на обожжённую древесину, остатки пепла, провёл по ним пальцем и взглянул на меня печально и недоумённо.

– Что это?

Я пожала плечами.

В тот вечер пепельница пропала. Больше я никогда её не видела, о чём теперь сожалею. Ума не приложу, куда она делась!

Да, вещь можно потерять, сломать, её могут умыкнуть, но остаётся память и, пока голова на плечах, «живут во мне воспоминания»10. О людях, вещах и датах.

Яркие вспышки: 12 апреля, 1961 год. Открыты настежь окна в классе, из громкоговорителей Менделеевки раздаётся ликующий голос диктора «После успешного проведения намеченных исследований и выполнения программы полёта…» и мы, школьники, как сумасшедшие, несёмся на Горького!

9 мая, 1965 год. Тороплю отца. Он смущённо улыбается, достаёт из коробочки ордена и медали. Разглядывает их, перебирает:

– Этот тоже? – спрашивает он меня, и крутит в руках знак «Отличный разведчик». – Ещё одну дырку надо делать.

Как мне хотелось, чтобы прикрепил и этот.

Но костюм почти новый…

Идём на Горького. Фронтовикам вернули День Победы!

А женщинам подарили ещё один повод для получения подарков и суеты на кухне: 8 Марта объявлен днём не рабочим.

Так в дома граждан и товарищей пришла новая эпоха: на престол взошёл Брежнев!

Мемуар 12. Антоновские яблоки

Для многих советских людей время текло однообразно и тускло: очереди на квартиру, за продуктами, импортной одеждой, поскольку отечественная шилась криво и косо. Всюду царствовал блат. Кому-то стало казаться, что нарушаются нормы партийной жизни, и они пытались доказать несправедливость. Вот тут-то на помощь с правдолюбами пришла психиатрия.

Помнится рассказ мамы о её знакомом, попавшем в психиатрическую больницу прямо с работы. Будучи начальником отдела, он пытался справедливо распределить премию между сотрудниками, не секрет, что за работу, выполненную подчинёнными, премии получало начальство, исполнителям причитались лишь утешительные призы. Отказался от своей премии с нулями, за что оказался в жёлтом доме. История повторилась дважды. Во второй раз состоялась доверительная беседа с врачом:

– Я понимаю, – якобы говорил врач, – вы боретесь за правду. Вы человек честный и в современной жизни вас не всё устраивает, но эта борьба может причинить вам и вашим близким много горя. Если попадёте к нам в третий раз, я не смогу помочь. Очень прошу вас играть по существующим правилам. Вы – человек нормальный, и должны понимать, что не в наших с вами силах изменить что-либо. Обещайте мне.

Пациент обещал…

Что же до меня, то в первые годы работы в библиотеке я постоянно ощущала на себе начальственное око. Создавалось неприятное чувство присмотра, контроля. Боюсь, что и сегодня оно царит в обществе. Как досадно, работая с полной отдачей, замечать слежку. Обидно и то, что, проработав с пятнадцати до семидесяти лет, мои финансы поют романсы. Пели они и у моих родителей. Помнится, зимой, после смерти мамы к нам в квартиру позвонили люди, назвавшие себя погорельцами, и попросили что-нибудь из одежды. Я вынесла им мамино зимнее пальто. Нормальное пальто, тогда все в таких ходили. И что же? Его кинули мне в лицо, оскорбившись, что сую обноски.

Наверно, так оно и было. В нашей семье одежде всегда уделялось мало внимания. Но нет ли во мне некоторого лукавства?

«Нас мало избранных, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой» – это не о нас, это о Моцарте, среди нас он не наблюдался… Меня окружали инженеры, чертёжники, бухгалтеры, машинистка и библиотекари. Последние на много лет стали моими спутниками. Некоторых вспоминаю отчётливо, вижу их взгляд, слышу голос.

Вот Зоя Арсеньевна Курехина. Строгая пожилая женщина с седым пучком на затылке. Окончила дореволюционную гимназию. Знала четырнадцать иностранных языков. Руководила библиографическим отделом Центральной научно-технической библиотеки пищевой промышленности. Это особенный отдел: здесь работали не только с советскими, но и иностранными книгами и журналами. Зоя Арсеньевна прежде, чем новый сотрудник занимал равноправное место в отделе, долго работала с ним, обучая особенностям перевода, знакомя с терминологией, тонкостями производства. Часами она сидела то с одним библиографом, то с другим в читальном зале и тихо, каким-то «пергаментным» голосом, разжёвывала, вбивала в голову, доводя мастерство своих подопечных до совершенства. Иногда выходила в коридор, где курила, держа в руках иностранный журнал. Время от времени одаривала нас бесплатными абонементами в Дом актёра. Там я впервые услышала Ахмадулину.

Антонина Борисовна, или как библиотекарши называли её между собой, Антонина, заведующая абонементом, казалась мне очень советской. Пока меня не перевели в патентный отдел, я работала с ней, но так и не прониклась к ней ни уважением, ни симпатией. Впрочем, как и она ко мне. Директором библиотеки в то время был старый большевик, Александр Алексеевич Павлов, работавший когда-то с Крупской и собиравший пищевую библиотеку по крупицам. С ним сложились отношения благоприятные, и, пока его «не ушли» на пенсию, он мне покровительствовал.

Открывалась библиотека в восемь утра и, что сейчас кажется удивительным, тут же, особенно в период зимней сессии, читатели устремлялись к кафедре, и в длинном коридоре, заставленном картотеками, выстраивалась очередь. Это время погони за книгами (как научными, так и художественными) – отличительная черта семидесятых-восьмидесятых годов прошлого столетия. И книжные разговоры.

С ностальгией вспоминаю то время, когда, суетясь у каталогов (алфавитный, систематический, предметный), помогала студентам, аспирантам и учёным мужам найти нужную книгу или статью. Небольшой читальный зал Центральной научно-технической библиотеки пищевой промышленности, в некоторые дни забитый до отказа, не отличался ни уютом, ни удобствами, но иногда, так как в отделах не хватало места, в нём кроме читателей работали сотрудники.

За выступом, около окна, редактировала библиографические указатели, прочитавшая все возможные книги ещё в педагогическом, пышнотелая, с яркой помадой на губах Фира. В мои двадцать, она, тридцатипятилетняя, казалась мне пожилой. Мучнисто-белое зимой и летом лицо, чёрные с серебристыми прядками волосы, тёмное, летом – с красными цветами платье. Приходила ровно в восемь, уходила в пять. Тихая, необщительная. Иногда, во время обеденного перерыва мы встречались в «стекляшке», где за двадцать копеек подавались две оладьи и стакан чаю. Тогда-то я и узнала, что живёт Фира одна, в коммуналке, в квартире ещё одна чужая семья. «У них дочка, такая милая, а как наденет костюмчик лыжный, он так ей идёт, к ней заходят приятели, и пока она собирается, я выхожу из своей комнаты и любуюсь на них, молодых, симпатичных». Как-то, когда она рассказывала о своём сыне, как всегда спокойным и невыразительным голосом, я случайно дотронулась до её руки, ледяной и влажной. «Сын живёт с мужем, мы в разводе. У него жена очень хорошая, они мне сына иногда в выходной привозят, но ему у меня скучно, побудет немножко и звонит отцу, чтоб забрал. Летом с родителями мужа на даче или на юг с ним ездит, иногда в поход. Хорошо, я довольна. А я бы куда его дела?! Я одна, никуда из Москвы не езжу, а то съешь что-нибудь, потом на больничный, нет, я в Москве». И так мне становилось, глядя на Фиру, грустно, что иной раз могла бы в эту «стекляшку» и не ходить, а пойти с девчонками в столовую или попить чайку в хранилище на подоконнике, но мне казалось, что Фире будет приятно, если я пойду с ней…

Чуть позже Павлов перевёл меня на должность библиографа-патентоведа, убедив в том, что за патентами будущее.

Создание отраслевого патентного фонда в те годы считалось делом государственным, поскольку СССР по производству продукции, в том числе пищевой, выходил на мировой уровень. Помнится поездка на Ленинградский вокзал, где в багажном отделении пришлось получать в металлических ящиках километры патентных описаний всех стран мира, переведённых на микроплёнку. В мои задачи входило эти километры перевести в отдельные файлы и создать к ним каталог. К сожалению, качество микроплёнки оставляло желать лучшего и порой, чтобы прочесть написанное, приходилось вооружаться лупой. Но иногда и это не помогало. К тому же в библиотеке не нашлось более подходящего помещения для их хранения, чем жаркий сухой подвал и, как я полагаю, после моего перехода на другое место работы их жизнь закончилась. Во всяком случае, пережить девяностые им точно не удалось: библиотечные помещения стали сдавать коммерсантам, и полетел вон не только патентный фонд, но и алфавитный, предметный и систематические каталоги… Но тогда судьба моих плёнок была ещё не известна, и я старалась! Сидела за специальным аппаратом для чтения микрофильмов, и лишь изредка поднимала голову, чтобы взглянуть в окно, где гремели и звенели трамвайчики, спешили к остановке пассажиры, тащились из школы «Зои и Александра Космодемьянских» ученики.

Однажды я увидела за окном пожилую женщину, переходящую через рельсы, и двух, расползающихся от неё по проезжей части, мальчишек. У одного, лет шести, толстенького, развязался шнурок на ботинке, и он пытался его завязать. Трамвай уже отходил от остановки, а карапуз, увлёкшись, кажется, не замечал его. В это время женщина, схватив старшего за руку, рванула к младшему… Все закончилась благополучно, но почему-то у меня возникло стойкое ощущение, что я подсмотрела сценку из своей будущей жизни. Вскоре я вышла замуж, родила сыночка.

Как-то в мае, когда я выписалась из роддома, меня навестила Фира. В руках она держала авоську. Сквозь сетку топорщился бурый кулёк; из него высыпались небольшие желтоватые яблоки, с коричневатой кожицей у плодоножки и раскатились по полу.

Мы ползали и собирали антоновку, передавая яблоки друг другу. Время от времени наши пальцы соприкасались, и я чувствовала тепло Фириных рук.

Мемуар 13. У Абрикосовой

Наш флигелёк выходил окнами во двор передний, тополиный, и задний, за которым находились детские ясли, окружённые забором из металлических прутьев. Дети жались к ограде, всматривались в прохожих, надеясь среди чужих лиц увидеть родные. Как-то выкатился мне под ноги мяч.

– Тётя, подайте мяч!

Так впервые стала тётей. Слово удивило, всё казалась себе девочкой.

Пошла дальше, считая шаги. Мимо водопроводной колонки, школы, Менделеевки, Высшей партийной школы (Институт Шанявского, здесь учился Есенин и бабушкина сестра Оля), через сквер наискосок.

Под платьем тогда уже торчал острый бугорок, пришла пора готовиться к тому, что скоро вечерний моцион превратится в поход за ребёночком.

На углу 2-ой Миусской и Александра Невского с 1906 года – родильный дом имени Абрикосовой. В моё детородное время он носил имя Н.К.Крупской, и про жену известного предпринимателя и фабриканта, А.И. Абрикосова, основавшего во второй половине XIX века «Фабрично-торговое товарищество А. И. Абрикосова и сыновей» (ныне концерн «Бабаевский»), обыватели, вроде меня, и знать не знали. Его жена, Агриппина Александровна, слыла женщиной необыкновенной. Построив деревянный приют для рожениц, родила в нём двадцать детей и, умирая, завещала крупную сумму для постройки нового родильного дома. Строгое здание в стиле модерн («венский сецессион»11), по проекту И.И. Шица, оборудованное по последнему слову медицинской науки, хорошо известно москвичам и в своё время производило фурор.

Но в начале семидесятых годов прошлого века, внутри здания уже чувствовался упадок. Душ в приёмном отделении работал неисправно; металлические краны, местами со следами ржавчины; стены, покрашенные масляной краской, бывшей когда-то желтовато-бежевой – всё напоминало Селезнёвские бани, куда ходили многие из нашей округи, не имея дома ни ванны, ни душа. Приёмное отделение небольшое, темноватое, здесь колер голубовато-серый. Родильное отделение для нескольких рожениц, лепестками уложенных друг против друга. Полагаю, врачам это было удобно. Послеродовые палаты большие, мест на пять-десять, высоченные потолки. Новорожденных, запелёнатых так туго, что напоминали брёвнышки, развозили по коридорам на специальных каталках. Потом сестрички, подхватив парочку, а иногда и больше, сколько подхватится, вручали мамам. Помню, одна из них пошутила: мне досталась чужая дочка, а моей соседке мой мальчик. С испугом мы всматривались в детские личики.

– Что с ней? – вскрикнула, не выдержав напряжения моя соседка.

– И с моим тоже что-то случилось, – пролепетала я.

– А что вам не так? – спросила сестричка. – Вроде, всё в порядке. Личики чистые, глазки, носик – на месте.

– Она какая-то некрасивая!

– Да, и мой тоже.

– Ну, а так лучше? – поменяв детишек, засмеялась медсестра.

Обрадованные, заулыбавшиеся, мы прижали своих детишек к сердцу, и напружинившиеся от счастья груди брызнули молочком, оросив родные мордашки.

Старшему сыну, рождённому в предпоследний день тёплого мая, повезло. А вот младшему не очень, поскольку январь в тот год лютовал. «Однажды я почувствовал странное волнение, что-то давило на меня, будто выбрасывая из привычного мира. Ощутив сильное напряжение внутри, рванувшись, моё тело понеслось куда-то. Тугой жгут, обвив грудь и шею, не пускал, пытался удержать, но не было такой силы, которая могла бы помешать движению. Нечто, накопившееся во мне, вырвалось во время полёта горбатой струёй жидкости, которая не помешала поймать моё тело.


Что-то холодное вошло внутрь, обожгло и тут же вдохнулось резко, каким-то незнакомым звуком, который потом станет моим голосом.


Кто-то уверенно подхватил меня, и тут же хлынуло в меня нестерпимо яркое, больно резанув глаза. Почувствовался едкий неприятный запах, он наполнял всё вокруг, раздались незнакомые резкие звуки, чужие голоса … Вдруг всё смолкло… Погас яркий свет…


Лежу на холодном и жёстком, голова заваливается куда-то на бок, всё тело сдавлено так, что невозможно пошевелиться. Но самое главное – нестерпимый мороз. Я чувствую, что замерзаю. Руки, ноги, тело ещё недавно такие мягкие, казались одеревеневшими, глаза, в которые брызнули что-то, сначала лишь смутно различали грязно-белые стены, потолок. Неожиданно взгляд останавливается на каком-то странном предмете, который стоит недалеко от того места, где лежу я. На нём под таким же белёсо-сером, как то, что сдавливает меня, замечаю слабое движение, слышу тихий стон… я узнаю в нём привычное и родное. Почему мы не вместе?

Волнение. Дрожь…

И тут же рядом раздаётся другой звук, удаётся перевести глаза, и замечаю совсем рядом с собой, нас разделяет что-то тонкое и прозрачное, крошечное взъерошенное существо, которое весело стучит по этому прозрачному и, слегка наклонив голову и блестя округло-чёрным, показывает мне на другой белый, жемчужный, переливающийся свет, мягкий, нежный… Там, за прозрачным, откуда идёт холод. Потом его сменяет большое расплывающееся от прикосновения с этим прозрачным лицо. На меня смотрят, меня разглядывают. Смотрю и я и будто узнаю…Мне становится спокойно… Потом какой-то скрип, кто-то берёт меня на руки и уносит. Устал, засыпаю… Я буду долго спать, и тот холод, который вошёл в меня будет долго мучить дрожью, болью… Пока не настанет жаркое лето12…»

Да, новорожденного положили на подоконник из мраморной крошки, и ушли на обед. Я лежала тут же на родильной кровати, придуманной зятем Абрикосовой, доктором Рахмановым, не смея подойти и забрать ребёнка к себе, прижать, согреть, потому что не положено, потому что «не вздумай вставать».

В начале апреля с подозрением на воспаление лёгких сына положили в больницу. Я приходила к нему рано утром, когда он, повернув головку в сторону стеклянной стены, уже выглядывал меня, и уходила поздно вечером. В боксе, где он лежал, находилось ещё трое детей: восьмимесячная Рая, годовалая Наташа и двухлетний Саша. Они считались взрослыми, и мам им не полагалось. Не полагалось им и спускаться с кроваток. Раечка и Наташа часто плакали. Когда у меня оставалось время от мойки полов и квохтанья над сыном, я пыталась утешить их, но и это не полагалось: «ПриУчите, а что нам потом с ними делать. У нас их целый коридор». Как-то, вернувшись с уборки коридора во время детского обеда, я увидела, как Раечку медсестра (нянечек тогда уже отменили) посадила на высокий детский стульчик и стала кормить. Девочка извивалась, крутила головой, зажимала рот, но опытная в этих делах медичка впихивала в неё ложку за ложкой. Время от времени Раечку тошнило, но делу это не мешало: что из девочки вышло, вливалось обратно. Наташу не кормили, она, отвернувшись к стенке, плакала громко и протяжно. Саше поставили еду на кровать, и он, поставив тарелку между ног, уже стучал алюминиевой ложкой о дно. Саша мне нравился, он почти не плакал, часто всем улыбался, лепетал. Как-то утром, оглядываясь по сторонам, как бы кто не увидел, в палату зашла незнакомая женщина в белом халате, протянула Саше шерстяные носочки – рябенькие, домашней вязки – и тут же исчезла. Саша носочки схватил, прижал их к щёчкам и, счастливо улыбаясь, зашептал: «Мама, мама». А потом долго и смешно, будто напоказ, целовал их.

В этот же день, распахнув двери, вкатились в наш бокс с тазами и тряпками белые халаты. Они сдёрнули старую бумагу, которой на зиму заклеивают окна, впустили ещё прохладный воздух, звук улицы и, весело переговариваясь, принялись смывать московскую зиму, разбрызгивая её по полу. В город пришла весна и День космонавтики, о котором я напрочь забыла. И только когда стемнело, раздался залп, и небо раскрасилось, заискрилось, я вспомнила о празднике. А дети заплакали. Наташа, у неё кровать без сетки, с криком «Мама, мама!» побежала в коридор. Её отловили, привязали к кровати и сделали укол. Плакал и Саша, потому что у него поднялась температура…

Утром следующего дня, я, узнав, что рентген, который сыну сделали накануне, воспаления лёгких не показал, схватила его и из больницы сбежала.

Летняя жара тысяча девятьсот семьдесят второго года сына прогрела. Он нежился в манеже, выставленном в палисадник съёмного деревенского дома в ближайшем Подмосковье и, держась за деревянные рейки, пытался сохранять равновесие.

Мемуар 14. Жилищный вопрос.

Когда я вернулась из второго декретного отпуска, последовавшего почти сразу же за первым, Фира уже не работала в пищевой библиотеке. А меня ждал подарок: местному профсоюзу удалось выхлопотать для нас с мужем и детьми две комнаты в коммунальной квартире на Донской улице, в самом начале Ленинского проспекта. Конечно, хотелось квартиру, но отказаться от комнаток я не могла,поскольку мы жили в том самом закутке-выгородке, где когда-то обитал дед. А родители и брат получили квартиру через шесть лет, в которой отец прожил лишь три дня. Отцу Полины, моей подруги, тоже фронтовику, был отмерен в новом жилье такой же срок. А Максиму Егоровичу, нашему соседу, и вовсе не довелось переехать. Мне до сих пор жаль фронтовиков, теснившихся в скудных коммунальных хибарах с холодным туалетом, без горячей воды и ванной комнаты. Многие из них вернулись с фронта больными, состарились и умерли раньше отпущенного природой времени.

Да, жилищный вопрос не только испортил москвичей, но многим оказался не по зубам. Так было и в советские годы, и всё более жёстко бьёт по ним сегодня. Гигантские стройки Москвы привлекают людей со всего бывшего СССР, квартиры скупают ещё до окончания строительства, но многие москвичи продолжают жить в тех самых квартирах, которые предоставило им советское государство. Дедушки, бабушки, папы, мамы, их дети, у которых уже рождаются свои дети – все вместе…

Недавно, в две тысячи двадцать первом году, Владимир Владимирович Путин заявил, что жилищный вопрос в России впервые за всю историю может быть решён. Остаётся верить в это так же, как когда-то верили, что современное поколение советских людей будет жить при коммунизме.

Часть 3

Мемуар 15. Донская, 6


Сложилось так, что в скором времени после выхода из декрета мне пришлось покинуть пищевую библиотеку и перейти на другую работу. Это дало возможность устроить моих детей в ведомственный детский сад, где, как мне казалось, уютнее, чем в районном, в котором уныло серели облупившиеся стены и горели печальные лампочки. В ведомственном –

светло, чисто. Конечно, воспитательная программа и здесь, и там совпадали, и детишки даже в младшей группе в дни государственных праздников ходили по кругу и, размахивая флажками, скандировали: «Ленин. Партия. Коммунизм». У некоторых взрослых от умиления в глазах я замечала слёзы, и сама была готова прослезиться от непонятного чувства. Мне и сейчас трудно его объяснить. С одной стороны – удивление и неприятие этой муштры и политики, с другой… Вот твой сынок, такой малыш, чистенький, аккуратненький, в белых колготочках, за которыми простояла почти весь выходной в очереди, идёт ровненько, не хуже других, и флажками размахивает и почти не картавит. Воспитательница, молодая, светловолосая, подходит и говорит: «Ваш сегодня молодец, хорошо прошёл, а вот вчера упрямился, пришлось на стульчик посадить».

Cтульчик – это у Светланы Борисовны самое главное воспитательное средство.

– Дети, на зарядку! Кто отстал? Так нельзя, идём ровно, нога в ногу. Будете ныть, мамкать – на стул посажу. Локшина, что ты ревёшь? А вы, Борисов, Ромин, вы что шалите? Так, на стулья! Руки на колени, сидеть, не шевелиться. Светлана на детей не кричит. На детей кричать нельзя, они же маленькие. Голос у неё не громкий, но твёрдый.

В группе тихо. Все сидят на стульчиках вдоль стены. Руки на коленочках. Зашла заведующая. «Молодец, Светлана. Вот что значит отличница. Какая дисциплина!»

Заглянула Раиса Андреевна, не молодая, лет сорока, воспитательница старшей группы. Поманила к себе. Прошептала: «Ты не забывай только, что они дети, а не куклы, и инструкции свои позабудь. Попроще с ними, почеловечнее».

Светлана губы поджала. «Спасибо. Сама разберусь».

Разобралась ли, помнит ли?

А вот сын, повзрослевший уже, с сединой в бороде, как-то подвыпив, в разговоре про жизнь заметил:

– А где ты его этот рафинад видел, уж, не в детском ли саду? По мне так в армии лучше. У нас такая воспитательница была, век не забуду. Светлана Борисовна. Она мне всегда спать на полу велела, потому что я, как усну, на живот переворачивался и руки под подушку клал, я и теперь так сплю, а требовалось лежать на боку и руки – под щекой. Пол холодный, липкий, его перед сном протирали и форточку открывали, для свежести. Так я на этом полу и лежал в её дежурства с 13 до 15, а когда и дольше, в наказание. Одно хорошо – болел много, а потому часто у бабушки гостил, меня, как заболею, к ней отвозили. Мне у неё хорошо было…

Блаженные дни с бабушкой случались у старшего сына часто, но не всегда. Младший же исправно ходил в детский сад. Жили мы в то время на Донской, в том самом доме, где, по слухам, некогда жил известный философ Мераб Мамардашвили. Возможно, в те же годы, что и мы. Но тогда этого имени я не знала. А вот имя патриарха Тихона (Белавина), находившегося в заточении в Донском монастыре в двадцатые годы прошлого столетия, в который упирается Донская улица, я частенько слышала.

Моего отца и его сестру, тётю Таню, носивших фамилию Белавины, часто спрашивали, не родственники ли они с Тихоном. Тут же, излишне поспешно, словно боясь чего-то, и брат, и сестра отнекивались и дополняли, что однофамильцы. Скорее всего, так и есть, но следует добавить, что когда-то эта фамилия была прочно связана с духовенством и, по словам тёти Тани, мой прадед по линии отца служил священником. Я же, привыкшая видеть во всём не совпадения, а знамения, с особым благоговением поднималась в монастырскую келью, где прошли последние дни Патриарха.

Но до монастыря мы добирались не часто, наши вечерние прогулки заканчивались около Храма Ризоположения13 или того раньше. Вспоминается дом на Донской, стоявший на чётной стороне, который в те времена назывался «чешским». Он привлекал внимание крупными постерами, выставленными в ярких окнах на первом этаже. Виды Праги, католических храмов, замков привлекали внимание и детей, и взрослых. В этом доме жила нарядная девочка, посещавшая тот же детский сад, что и наши мальчики. У неё в ушках дрожали крохотные рубинчики, что привлекало к ней внимание не только детей, но и взрослых. В то время детские серёжки были диковиной и любовались, с улыбкой покачивая головами…

Днем в выходные мы часто гуляли в Парке Горького.

Кто не знает этого весёлого и шумного места! Оно начинается с Крымского вала величественной аркой с кованой оградой и постройками двух одноэтажных зданий, переходит в широкую аллею, от которой разбредаются аллейки поменьше. Помню, зимой, когда играл и серебрился лёд, я каталась на коньках по набережной, шальной ветер обдувал лицо, и опытный конькобежец, поддерживая меня за руку, шептал мне на ухо что-то нежное и приятное. А позже таяли на губах снежинки, сахарная пудра и поцелуи. Да было ли это?

К сожалению, мои дети на коньках не каталась. Но они любили бывать здесь! Мы проходили в парк не через центральный вход, а перейдя Ленинский проспект, сворачивали к зданию Первой городской больницы, сохранившей великолепные фасады Голицынских времён. Тогда Москва не запиралась на замки с кодами, и мы, спускаясь по узкой металлической лестнице, попадали в шум, гам, веселье. Гремели аттракционы: «Весёлый поезд», «Колесо обозрения», карусели всех сортов, качели, машинки, которыми управляли дети, кареты! Но мы с мужем предпочитали Нескучный сад, в который переходил Парк Горького, и время от времени начинали прогулку с него, обещая своим чадам, что погуляем здесь, а уж потом, прямиком по набережной…

Нескучный – моя любовь с юности! Здесь столько таинственного! Сейчас территория благоустроена, отреставрированы постройки, а раньше… Над всем витал дух прошлого. Далёкого и не очень. Вот полуразвалившаяся купальня, вот ротонда, вот взлетел на гору усадебный дом – летняя читальня. Спустившись, попадали на набережную, над которой витал дух Пушкина.

У входа в Нескучный долго громоздился Бык – останки Всероссийской сельскохозяйственной выставки. Быка теперь, конечно, нет. Всё остальное – красота времён Собянина! Нет, не подумайте, я только «за». … Лишь Ванный домик да грот никак не могут вписаться в общий культурный ландшафт. (Как-то, уже в настоящем времени, я решила прогуляться по Парку Горького. Увы, ни аттракционов, ни веселья. Серые, продуваемые ветром пространства. И никакой радости. Возможно, это возрастное…). Многое изменилось за прошедшие годы в Москве и часто то новое, что появляется в городе, старым москвичам не по душе.

Наверно, и комнатки на Донской, где сложилась наша семья, теперь гордятся своей новой красотой! Квартиру, где мы когда-то жили, всю целиком, в девяностые годы выкупили богатые люди. Но ещё до этого мы съехались с мамой. После смерти отца она ездила в далёкую новостройку лишь для того, чтобы протереть в квартире пыль. В каникулы брала внуков к себе. У нас ей не нравилось. Коммуналка! Но и жить одной тоже не хотелось.

Иногда и мне казалось, что пора что-то менять, хотя с соседями мы не ссорились. У Розы и Шамиля – два мальчика. Они играли вместе с нашими, бегали по длинному коридору; вечерами я крутила для них фильмоскоп, по надписям к картинкам они учились читать. Детские праздники, деды Морозы с подарками, самодеятельные спектакли. Развлечением для детей служили стремительные кортежи, проносившиеся по Ленинскому проспекту, вид на который открывался из нашего окна. Забирались на письменный стол и, очевидно, вспоминая праздники в детском саду выкрикивали: «Да здравствует» и добавляли имя высокопоставленной персоны, представляющего своё государство. Помнится, что мальчишкам особенно понравилось имя «Хафез Асад». В тот день они долго не давали покоя соседке, тёте Тоне, проживавшей в квартире под нашей, нарушая её покой топотом.

Гонки по коридору шли об руку со спокойными занятиями, после которых дети вырывались из комнаты, как из плена.

Иногда, если наши дети засиживались в комнатках, дверь тихо открывалась и тогда, подталкивая внука, на пороге со словами «Иди поиграйся» появлялась их бабушка, бабушка Бабиджан или, как мы называли её, баба Катя. Стоило кому-нибудь заболеть, она приносила нам кружку со смородиновым компотом. Ставила её на стол и добавляла: «Сладкяя вода». Пекла вкусные беляши, предварительно поджарив в плите расползающихся тараканов. (Тараканы донимали не только в кухне: они прогуливались даже у подъезда, такой бич!) Несколько раз в году к бабе Кате приходили все её дети, она была матерью-героиней и вырастила не только своих, но и детей мужа, овдовевшего в первом браке. На эти праздники всегда приглашали и нас.

Её сын Мясум, Митя, в прошлом спортсмен и студент какого-то вуза, с возрастом запил, и его друзья как-то напугали меня, ворвавшись в квартиру. Митя работал клепальщиком на авиационном заводе и слыл незаменимым работником. Помнится, как-то, когда он не смог пойти на работу по причине тяжёлого похмелья, сам директор прислал за ним личную машину, поскольку без него ну, просто никак!

Мемуар 16. Ночлежка


Съехавшись с мамой, мы перебрались на окраину в Северо-Восточный округ.

Ездить оттуда на работу первое время было очень трудно: метро далеко, в автобусе давка. Но ничего, пережили. Правда, лишилась переднего зуба. Какой-то крепыш, прорываясь к выходу, так работал локтями, что удивительно, как не свернул челюсть. На работу приезжала уставшая, как и многие мои сослуживцы. Но нам повезло: в то время только-только вышли из печати воспоминания Леонида Ильича Брежнева «Малая земля», «Возрождение» и «Целина», и утро начиналось с отдыха: политчаса, на котором громко читали и обсуждали эти произведения. Теперь всем известно, что Леонид Ильич действительно автор этих текстов, хоть и не писал их…

Как не странно это звучит, но местом моей работы на некоторое время стала ночлежка. В советские времена Хитровский переулок носил имя Максима Горького. И, из подслушанных рассказов экскурсоводов, я, и работавшие со мной дамочки, полагали, что дом три дробь один – та самая ночлежка, где происходит действие в пьесе «На дне”. Конечно, подвал перестроили под учреждение, но остались тяжёлые своды, сырость, каплями собиравшаяся на потолке, неровные с пузырями стены покрашенные серой, местами обвалившейся краской. Узкий коридор, тонкие перегородки, три небольшие комнаты, в конце коридора – подобие кухни. Здесь на широком подоконнике стоит электроплитка с завитушками спиралей, электрический чайник. В комнатах – канцелярские столы, шкафы, папки. Вот вам сценка – кусочек той жизни.

В одной из комнат, справа от входа – зарешеченное окно, в которое иногда заглядывает солнце, иногда проходят чьи-то ноги. На подоконнике – два чайника, для заварки и для воды. Оба не первой свежести. От окна справа – симпатичная молодая женщина. Это Любаша. У неё тёмные волосы – каре, как у французской певицы Мирей Матье, и розовые щёки. Её мама родом из деревни, и поэтому Любаша ещё сохранила природную свежесть. Она любит розовое: зимой носит розовую вязаную шапочку, летом – розовую с белым маечку, и даже зонт на распродаже выбрала розовый. Кажется, что она вся розовая, и это розовое у неё изнутри.

Рядом с окном, вернее перед ним, мой стол, я сижу спиной к окну, поэтому меня всегда продувает, и часто болит шея.

Напротив стол начальницы – Нины Ивановны. Она перелистывает толстые журналы и самое главное отмечает в них карандашом. Её родители, так же, как и Любашины, – из деревни. Нина Ивановна – русская красавица, вот кому стати не занимать!


В тёмном углу комнаты стол Элеоноры Николаевны. Она москвичка, а потому бледна и грустна.

Справа от двери сидит ещё одна Нина. Нина Тимофеевна. Она недавно переехала в Москву из Белгорода и ещё не привыкла говорить по-московски. Любаша её часто поправляет.

Нина Тимофеевна. Любаша, не ложи свою ложку на подоконник, а то вечно срач разводите.

Любаша (Тихо, без интонаций).


Научитесь говорить правильно, тогда и поучайте.

(Начинается ссора. Нина Ивановна просит не ругаться, она любит, когда всё хорошо и дружно, я и Элеонора Николаевна поддерживаем её).

Входит Галина.

Галина. Нина Ивановна, почему вы в обзоре опять указываете зарубежные недоступные источники, ведь говорили же, чтоб брать только своё, отечественное.

(Должность у Галины важная, она – директор библиотеки, впрочем, это одно название, на самом деле она просто Галя. Она коротенькая, толстенькая, а талия у неё – осиная, говорят, таких мужики любят. Нина Ивановна должного отпора ей дать не может, поэтому краснеет.

Время приближается к обеду, обитатели ночлежки начинают препираться, кому идти за хлебом, чай они пьют сообща. Всем лень).

Нина Ивановна (она здесь самая главная и за всё ответственная. Со слезами на глазах). Всегда я, всегда я.

(Одевается, берёт сумку и исчезает в дверях.


В комнате появляется Марина, она очень маленького роста, худенькая, занозистая).

Марина. Куда это вы Нину Ивановну отправили?

Любаша. Сама пошла. Хлеб кончился.

Галина (Хлопает мелкими подкрашенными ресницами).

Давно пора эти совместные чаепития прекратить. Я всегда СВОЙ завтрак приношу.

(Обычно Галина сидит в комнате слева от входа и не отвлекается от пишущей машинки даже когда ест свой завтрак. Одновременно она успевает громко посмеяться, рассказать, как в Ленинке, где она раньше работала, всё замечательно, какие там работают тонкие культурные люди. Она также рассказывает про сына, какой он умный и какие у неё гадкие соседи.

С бумагами и папками входит ещё одна молодая женщина, тоже Любовь, но уже с отчеством. У неё своего стола нет, поэтому она сидит за одним столом с Ниной Ивановной, на краешке. Она убирает свои бумаги, журналы раскладывает на столе бумажную скатерть, вырезанные из бумаги ажурные салфеточки.


Любовь с отчеством в ночлежке недавно, но уже повесила на замызганное окно свою кисейную шторку с замысловатыми оборками, вырезала вот эти салфеточки, сказала, что на следующей неделе поклеит новые обои. Она здесь человек случайный. Обеспечена, домовита и грустит о своей кухоньке. Руки у неё крепкие и твёрдые, на кистях жёлто-коричневых пятна. «Это от химии, я ведь после школы на химзаводе работала».


Она берёт чайник и выходит в коридор, чтобы поставить на плитку.


В дверях сталкивается с Ломовым, который заехал на машине проведать своих подопечных; его кабинет в другом помещении, и предлагает ему чайку).

Ломов. Какой чай, я же из министерства прямо, спешу к себе, меня там народ дожидается. Так мимо ехал, думаю, заехать надо. А эта где? (Показывает глазами на стол Нины Ивановны).

Любовь с отчеством. Придет сейчас. Вышла.

Ломов. А … ну, глядите, не балуйте тут. Обзор-то сдали?

Любаша (тихо). Да, ещё на прошлой неделе.

(Нина Тимофеевна ужом вьётся).

Нина Тимофеевна. Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, мне бы тут шкафчик, вон туда – для обзоров.

Ломов. Какой вам ещё шкаф, вы же стол просили.

Любовь с отчеством (голосом тоньше обычно, криво улыбаясь нижней губой). Да, у меня ведь места нет.

(Возвращается Нина Ивановна. Красивая. Крупная. Улыбается белозубо и молодо).

Ломов. Ну, здравствуй! Как тут у тебя?


Нина Ивановна. Да всё хорошо, Дмитрий Иванович, спасибо.


Ломов Спасибо не красиво. Когда в гости пригласишь?


Нина Ивановна. Дмитрий Иванович, да хоть сейчас садитесь, чайку попьём.


Ломов. Чайку, это уж я в министерстве напился.


Нина Ивановна. Тогда на праздники заходите, ждать будем.


Ломов. Ну, ладно. Ты тут смотри, чтоб дисциплина была.


(«Не извольте беспокоиться», – шепчет мелкий бес, а Нина Ивановна улыбается и одёргивает кофточку, это у неё привычка такая, чтоб при начальстве стоять прямо и кофточку одёргивать.


Ломов уходит, за ним спешит Галина, в дверях что-то «напевая» ему.

Он идёт в соседнюю комнату, где сидят зарубежники. На этих он зол). Ломов (про себя). Им, понимаешь, места не хватает, ходят через день, всю комнату шкафами испоганили…

Галина (забегая вперёд, преданно глядя в лицо Ломову).


Так ведь труд в удовольствие, Дмитрий Иванович, вот я от машинки не отрываюсь.


– Это хорошо, – хвалит Ломов.


– Ну вот, Дмитрий Иваныч за порог, а мы за чаёк, – говорю я.

Выхожу в коридор, подогреть чайник.


Там, рядом с подоконником, в стене, маленькое отверстие. Оттуда антеннками торчат усики. С ними я знакома уже несколько лет. Когда увидела первый раз, испугалась, потом подумала, наверно, паучок какой-нибудь или сверчок. Теперь он меня узнаёт, увидит, усиками пошевелит. Иногда кажется, будто о чём-то спрашивает, а иногда, когда усиками направо поведёт, будто рассказывает что-то. Недавно в Интернете я вычитала, что живут, де, в старых домах лет по 200-300 такие инопланетные существа, которые всю информацию с людей списывают и в какой-то банк знаний помещают. Может, и правда? …

Приношу чайник в комнату и думаю:

«Хорошо. Сейчас чай попьют и побегут по магазинчикам в поисках мясного или галантерейного, а я тут пока на библиографической карточке что-нибудь да черкану… про день сегодняшний и день вчерашний. Моему сердцу ближе монистовый перезвон дрожащих листьев, соловьиные трели, но о них всё сказано, и сказано хорошо, лучше и не скажешь. А о ночлежке нашей – Алексей Максимович… Разве что добавить про красные носки, сосланные к нам из министерства или красавчика с ключами на пальце и тонкими сигаретами, которому и стол сразу нашёлся, и стул. Да только сидеть он на нём не собирался. И как только что-то ему не понравилось, встал и вышел. Навсегда.

Однажды зашёл Толя, под нашими окнами он с небывалым усердием орудовал летом метлой, зимой скребком или лопатой. Долго извинялся, вытирал ноги о мятую тряпку у входной двери.

– Я только на минуточку, очень хочется посмотреть, как тут теперь, я, ведь, здесь жил. А вот это мой подоконник. На нём и лежал, когда немцев ждали. Дали мне ружьё, показали, как стрелять и сказали: «Жди», а сами ушли. Мне тогда только четырнадцать исполнилось. Два дня с него не сходил, не ел даже. Слава богу, не дождался. Во время войны один во всей квартире и оставался, кто умер, кто уехал, а потом опять понаехали. Где вы сидите, пять человек жило, а в той, напротив, трое, а где у вас всё шкафами перегорожено, не помню точно, человек шесть…»

А как-то прислали нам начальника. Главного! Над всеми! Но ненадолго, потому что, когда он от министра выходил, то спиной к нему никогда не поворачивался. Вот ему повышение и вышло.

Да, много у нас в ночлежке народу перебывало…

И вроде бы всё за давностью лет должно было бы позабыться, но как-то под утро, в полусне явилась мне та жизнь. Будто выглядываю в то окно, на подоконнике которого лежал когда-то Толя, поджидая фрицев, и вижу, как идёт по переулку Нина Ивановна.

«Ой, сегодня же у неё день рождения, – вспоминаю я. – А у нас ни подарка, ни цветов, ни угощения».

Мы бросились помогать, накрывать на стол, а она говорит: «Нет, нет, вы работайте, я всё сама сделаю».


Достаёт из-за шкафа ватман, он у нас там всегда хранился, стол свой бывший как скатертью накрывает, тарелки, вилки – всё как всегда. Только на столе, конечно, пустовато. (Ещё бы годы-то девяностые).

Сидим мы, а она на стол смотрит и говорит: «Вот, даже колбасы нет».


Взяла нож, да умело так, руку себе и отрезала, по локоть.


«Хорошо, – говорит,– теперь и колбаска, своя-то она лучше».


Колбаса и правда была отменная. Все ели, нахваливали…

Только с тех пор мы уже ни Нину Ивановну, ни друг друга не видели: контору ликвидировали, а люди как те буковки – букашечками, козявочками – расползлись, кто куда: кто на ПМЖ в другие страны, кто пропал без вести, кто головой в омут, кто на свой диван, кто умер, кто состарился, а кто и в люди вышел…

Такая вот история…

Мемуар 17. Другие времена


А потом настали другие времена. Отстрадал русский Афганистан, улетел олимпийский Мишка, прорыдал Чернобыль. Ельцина скинули под мост, а потом сделали президентом. Брат защищал Белый дом, и пришло время «Эхо Москвы». И я уже не в ночлежке, её прикрыли, поскольку она была союзного значения. Пришлось ездить в далёкое далёко. Автобус, метро, опять автобус.

Служила исправно, отпрашивалась крайне редко и только по великой необходимости. Сначала корпела за машинкой, печатала какие-то обзоры, потом перебралась за компьютер. Казалось, что в это время всё рухнуло и горело синим пламенем. Иногда пламя становилось реальным и те многочисленные переводы, каталоги и библиографические карточки, над которыми десятилетиями бились мои предшественники сжигали во дворе. Как я теперь понимаю, освобождали помещения для будущих арендаторов. Мне и моим сослуживцам достались холодные батареи, тусклые лампочки. Героически выносили трудности, кутаясь кто во что, грея руки о чашки с горячим кипятком. Вспоминали рассказы о войне, голодных годах. Многие пытались заняться торговлей. Деньги приобретали новый смысл! Открывать старый пустой кошелёк, который не только давно рвался по швам, но и резал мне пальцы острыми выпирающими стальками, стало невыносимо.

А так как в то время я и многие увлекались садом и огородом, приходилось, кроме обычных затрат, ещё выкраивать деньги на пакетики с семенами.

Однажды, покупая очередную порцию надежды на будущий урожай, я так сильно поранила мизинчик, что великодушный продавец не мог не приложить к нему бактерицидный пластырь, предварительно слизав с пальца капельку крови.

О, это был очень опытный промоутер, как сказали бы сейчас, он метил в супервайзеры, а потому, пока проделывал все необходимые медицинские процедуры, успел объяснить, как будет прекрасно, если я займусь реализацией этих пакетиков, например, у себя в НИИ, как я смогу не только почти бесплатно выбирать новые высокоурожайные сорта семян, но и получать процент от выручки.

Отказать такому обаятельному мужчине оказалось невозможным, да и мечта о грядках с пышной растительностью уже казалась мне реальной.


Теперь мой рабочий день проходил бодро и разнообразно. Быстро выполнив необходимую по должностной инструкции работу, я предавалась своему новому увлечению: обзванивала отделы, знакомых и незнакомых людей, обсуждала с ними сорта огородных культур. У меня появилась клиентура в других НИИ и даже в министерстве.

Оказалось, что бизнес приносит немалые доходы. Задумала пробурить скважину на участке, потому что без полива все мои овощи были похожи на выходцев с того света.

Получив от своего благодетеля добрый процент с продаж столь ценного товара, я первым делом купила новый кожаный кошелёк. В соседнем отделе переводчица Ангелина, специализирующаяся именно на этом виде изделий, подобрала специально для меня бумажник-купюрник женский из кожи питона какого-то супермодного иностранного производителя. Вот это да!

Я аккуратно сложила деньги, как когда-то делала одна сотрудница с моей прежней работы, у которой муж работал зубным техником, и радостно выпорхнула из дверей института.

В троллейбусе тесно.


Какая-то толстая неряшливая старуха с мясистым лицом прижимала меня к пожилому в духовитом пиджаке мужчине с бутылкой пива.

Я поворачивала лицо то вправо, то влево, но ни фас, ни профиль не могли найти удобного положения. Пришлось вспомнить любимую фразу рентгенологов: «Вдохнуть и не дышать». Вышла на конечной остановке московского метрополитена, пересела на автобус, где тоже изрядно помяли.

Придя домой, прежде чем проверить кошелёк и его содержимое, выполнила весь ритуал домашних дел и только глубокой ночью полезла в сумочку, которую наметила поменять со следующей семенной прибыли.

Плакать я не умела, а потому, не обнаружив купюрника, занялась стиркой, которая меня всегда хорошо успокаивала. Правда, домашние принялись ворчать, что мешаю им спать, но, узнав причину моей активности, решили не отвлекать.

Спалось неспокойно. Снилась то старуха с толстыми пальцами, то худой несвежий мужчина. Каждый из них держал в руке мой новый кошелёк с аккуратно сложенными бумажками.

Сначала я видела только их руки. Потом проплыли их лица – больные, у неё одутловатое, серое, у него изнурённое, с желтизной, с ввалившимися щеками. В глазах у обоих показалась такая тоска, что от жалости то ли к ним, то ли к себе расплакалась и проснулась.

Утром позвонила начальнице, отпросилась, сказала, что приду чуть позже и … пошла в церковь. Нет, безбожницей я не была, про таких говорят «Захожанка», они идут в Храм, когда уже нельзя не идти, и ноги сами туда несут. А тут вроде и случай-то несерьёзный, подумаешь – кошелёк.

Поставила свечки, записочки подавать не стала, потому что не знала имён тех, двоих, и стала просить за них, молиться. И вдруг увидела их лица, уже другие, ни как во сне, а будто выздоровевшие.

Выйдя из Храма, я запорхала к троллейбусной остановке, заметила любимых синичек на рябине, протянула к ним руку. Одна – самая маленькая – подлетела и села на ладонь, ткнув клювиком в золотой ободок колечка, переплавленного из дедова, с внутренней стороны которого когда-то жило бабушкино имя.

Мемуар 18. Вечный огонь


Увлечение семенами, конечно же, не с неба упало, и означало приобретение собственного земельного участка со старым столетним домом. К сожалению, находился этот дом очень далеко от Москвы. Добирались ночными электричками. Доезжали до вокзала московской железной дороги Рязань-2. Вместе с «демонстрантами», вооружёнными рюкзаками, лопатами, досками шли по тёмным улицам со спящими домами на Рязань-1.

Куковали, сидя на холодном полу, хорошо, если место у колонны было свободным и тогда, привалившись к ней, дремали или попивали чаёк из термоса. Едва начинало светлеть, вместе с толпой устремлялись к платформе. Там, напирая друг на друга, гадали, где будут двери электрички. И вот, слепя округу, выползал глаз. Тут уж начиналось невообразимое. Казалось, ещё чуть-чуть и передние ряды окажутся под колёсами. Но, как правило, обходилось без жертв… Утром, под соловьиные трели, если тому сопутствовал сезон, дыша озоном, перебираясь через овраги, добирались до деревни, где ждал дом.

Сложенный из местного кирпича в самом начале двадцатого века, а может быть и раньше, он проигрывал в сравнении с соседними. Даже те, на фронтоне которых выделялись цифры «1904», казались на его фоне молодыми и бодрыми.

Слева от нашего, через поляну, стоял деревянный дом, построенный в конце пятидесятых. Жили здесь Анна и Леонгинас. Он же Леон, Алексей Иванович, дядя Лёня. Самые расчудесные наши соседи. Светлая им память.

Анна, Анна Андреевна, вставала рано, ухватами ворочала на печи неподъёмные чугуны, кормила скотину, а после того, как выгоняла в стадо корову, долго стояла на дороге и с тоской вглядывалась в зарастающие травами брошенные усадьбы.

– Нет, – говорила она, – добром это не кончится. Ты гляди, Нина, – никого не осталось. Вон в том дому, – она указывала рукой в сторону, – Храмовы жили, в том Лутонины, в том дед Егор. Ты объясни мне, что они в этом городе нашли? Смотри, какая здесь красота. А всё рушится, всё: ни соседей, ни праздников. Раньше что? И горе вместе, и радость. Да и Лёнька мой стал уже не тот…

 Потом у неё начинала болеть голова, она уходила в избу и, задёрнув выгоревшую штору, ложилась на кровать, за печку.

Почти каждый день приходила она к нам и, сидя на скамейке около крыльца, рассказывала что-нибудь из своей жизни.

 Чаще всего о том, как её ещё девчонкой гоняли на торф. Как по колено в воде, сутками лопатила болото. «Ведро, тачка, опять ведро, опять тачка. В перерыв, минут пятнадцать, не больше, кусок черного, непропеченного, то крошками в кармане рассыпавшегося, то комком – хлеба. Ну, и какие после этого танцы? В награду – ситцевый отрез на платье. Теперь вот вечные носки, самые толстые, будто с ногой срослись, только калоши на них и налезают. Когда во второй-то раз на торф назначили я уже умнее стала, убежала в Емор, это у нас так лес дальний называли, чаща непроходимая. Там и отсиживалась, отец вечером, когда стемнеет, чтоб не выследил кто, приходил, еду приносил. Ночью страшно было, никогда не забуду.

А потом ещё и в Воркуте побывать довелось…”

О том, как её литовец от смерти спас, не рассказывала.

Это мы узнали от Алексея Ивановича.

– Шёл однажды в Воркуте со смены, уже на поселении, своё то тогда уже отсидел, а у самых рельсов светлым пятнышком женщина с ребёнком на руках, и поезд совсем близко. Рванул, успел, прижал к себе.



– Она вырывается, кричит, еле удержал, но какой же я шахтёр, если с бабой не справлюсь. Так и зажили втроём: я, Аннушка моя и доченька – Любушка, потом ещё дочка родилась, Валентина.

Потом вот дом в деревне построили, у неё на родине. Ко мне ехать не захотела. А когда я последний раз в Литву ездил, то тоже чудно было.

Только в Вильнюсе сел в такси, а таксист сразу с вопросом:

– Дед, ты литовец?

– Да.

– Тогда поехали к центру, телевизионному, Литву защищать надо.


Мне там ружьё выдали, до самого утра в обороне простоял….Потом к своим поехал, на хутор, хотя из своих только невестка и племянники. Родители, брат давно умерли.

Когда вернулся в Аннушкину «Зарязань» и с порога:

– Я Литву защищал!


Она сразу же на меня напустилась:

– От кого, ирод, от нас, от русских?

– Не знаю, мать, от фашистов, наверно.

– Лёнька, опять на Колыму захотел? Забыл, как в сорок шестом фашистов бил? Ты что против русских?

– Аннушка, ты же знаешь, я Россию, как Литву, люблю.

– А зачем с бердянкой стоял?

– Я, мать, Литву защищал, это моя Родина.

Вот и поговорили.

– Лучше б ты не ездил, как поедешь в эту свою Литву, у меня сердце не на месте.

– Так ты сама хотела, чтоб я пенсию оформил, как пострадавший, сама гнала.

– Пенсия это другое дело, это ты за своё прошлое получить должен. А сейчас что?

– Я ведь думал, Литва и Россия – одно. А теперь выходит – порознь.


Я, Аннушка, всю жизнь люблю и тебя, и деток наших, и Родину, она мне всего дороже.

Долго шумели в тот день старики, ветер разносил их слова по округе.

А потом Леонгинас загрустил, сильнее обычного у него ныло тело,


он ворчал на свой «хондрос», который совсем замучил.

По вечерам Анна скручивала ему цигарку, потому что руки его почти не слушались…

Напротив нашего дома жил фронтовик по прозвищу Чапай. Тоже Алексей. Приходил к нам вечерами поговорить. На память о нём подарок: две немецкие трофейные пивные кружки, рюмки и старый фанерный шифоньер.

Через дом, в деревянном, жила тётя Шура, маленькая старушка с громадными очками на носу. За ней тётя Маруся, баба Маня, Барановы, Панкины…

В то время во многих избах ещё шла жизнь. В палисадниках цвели мальвы, из труб шёл дымок. По просторной улице, носившей название Голый конец, гоняли коров, водили к сочным травам коз, здесь разгуливали куры, гуси. Далёкие восьмидесятые годы вспоминаются как сон. Теперь – заросли ивняка, высокие травы, выросшие на месте пожарищ, безлюдье. И новое название – улица Овражная, на ней два дома: наш и почти прижавшийся к нему соседский. Его купил наш родственник, внук моей тётушки Зины, пережившей когда-то в этой деревне злую военную зиму.

Удивительно, что этим самым старым домам удалось выжить в тот год, когда полыхала округа.

Но случались пожары и раньше. И, кажется мне, что случился тот пожар, который мне вспоминается, в августе, под вечер.


 Дети – свои и соседские – играли на террасе, я им тогда ещё пирогов напекла с яблоками, и вдруг на улице стрельба.

На ум сразу пришли советские фильмы, в которых врываются в деревню, и нагоняют страх белые или немцы.


 Но это из того, что на подкорку записали, а в жизни – взрывался от огня и разлетался по улице горящий шифер.


 Выскочили на улицу, дом тёти Шуры полыхал, кричала её внучка «Бабушка, бабушка!», бежали люди и по нашей улице, и по соседней, за вёдра хватались, к колодцу (вот ведь и колодец когда-то был). Тут все увидели, кто на что горазд и от кого какой прок.

Только дом не отстояли, стали поливать соседний, а ветер прямо на него, всполохи от огня, языки по крыше запрыгали, вот-вот и он загорится.

– Все, все погорим!

Тогда две женщины, две сестры, Анна и Настя, отойдя от толпы в сторону, о чём-то зашептались.

– У тебя есть? – спросила Анна.

– Да.

– Вели Андрею сбегать, пусть принесёт, а то, и правда, все погорим.

Пока Андрей, внучок Настин, бегал, сёстры в стороне от толпы и будто про себя шептали: «Тебя Бога, Отца Всемогущего, усердно молим о доме сём…» и ещё какие-то слова.

А когда прибежал Андрей, что-то из рук его взяли и опять слова чудны′е нашёптывать стали:

«Подуй ветер, потяни жупел и полымя ни на чьи хоромы, ни на лес, ни на пашню, ни на скотную дворину, а на полевую былину».

С этими словами Настя, высокая, дородная, руку подняла и все увидели в её руке красное, будто лаком покрытое яйцо. Оно, в чистый четверг крашеное, в церкви в святую субботу освещённое, у неё ещё с прошлой Пасхи за божницей хранилось.

Бросила Настя яйцо в пожарище, в сторону от домов, к оврагу.

И все, кто вокруг стоял, ни глазам своим не поверили, ни ушам. Будто всё стихло. Не стало слышно треска падающих от огня брёвен, огонь утихомирился и не рвался как сумасшедший в разные стороны, ветер совсем унялся.

 Но уже в следующий миг всё опять ожило: и огонь заплясал с новой силой, и ветер, только дул он уже в другую сторону.

– Ну, Слава Богу, – сказала Настя, – теперь уцелеем.

И все опять на неё посмотрели. А она устало взяла свою клюку, которая стояла у дерева, и побрела домой, сгорбившись и приволакивая больную ногу.

Уцелел наш дом и в другой раз. Когда уж не просто пожар, а великий огонь метался по улице. Приехали мы на первомайские праздники, а вместо дома Анны и Леонгинаса – одна печь обгорелая и труба. Внучок, что с нами, за щёчки ручонками схватился и, округлив глаза, покачивая головой из стороны в сторону, запричитал:

– Ой, как я бояся…

Жители другой улицы, что через овраг, рассказывали, что сошлось вместе три огня: полевой, от кладбища и cо стороны домов. «Взметнулось аж до небес». Абдула, он тогда у нас помогал в сельсовете, будто бы сверкнул золотыми зубами и сказал: «Это у вас вечный огонь зажегся!» Старушки, наблюдавшие издали, запричитали и заголосили: «Знамение! Знамение!» А Ольга, председатель сельсовета, вздохнула и говорит: «Это кому Вечный огонь, а кому Знамение», – и попросила мужа наш дом и соседний опахать. Вот и уцелели. На этот раз яйцо, думаю, не спасло бы…

Так начинались девяностые годы. Электрички ездили без стёкол, со вспухшими животами валялись коровы у скотного двора, колхозные трактора растащили или приватизировали. Кто-то торговал ваучерами, паями колхозников, кто-то сгребал всё под себя, кто-то погибал под пулями.

Мемуар 19. Танцуют все!


Помню, вышла как-то из метро и услышала стрельбу, эхом разносившуюся по тихой Ордынке. А через несколько дней в подвал, где работала с некоторых пор, переименовавшись из библиографа в менеджеры торговой фирмы «Танцуют все!», спустились к нам, поддерживая друг друга, две старушки. Одна, помоложе, лет шестидесяти, всё причитала:

– Вот страху-то натерпелись. Мы же от Белого дома недалеко, у нас там при ЖЭКе кружок рукоделия. К нам и девочки приходят, и женщины. И шьём, и вышиваем. А как стрельба началась, ворвались к нам с ружьями. «Уходите, бабки, скорее» и, разметав наше, к подоконникам.

Ну, мы потихоньку, потихоньку выбрались и по домам. А на следующий день приходим – всё вверх дном, грязное. Хорошо, что дома галстуки шьём».

Она достала из ветхозаветной сумки с привязанными тряпицами ручками пакет и высыпала на стол бабочки для фрака.

– Теперь только этим и живём. Пенсию-то Ольге Евсеевне не платят. Вычитают. Она, говорят, зарплату за кружок получала и пенсию, это не положено. Мы им объясняем, что за кружок тысячу, это какая же зарплата… Хорошо, что я не оформлена. Теперь вдвоём на одну пенсию. – И тихо, полушёпотом, ко мне наклоняясь, – только она не берёт. Вы уж на неё бабочки запишите и деньги ей…

Эти старушки заходили к нам ещё раза два, а потом хозяева фирмы нашли крутого английского производителя и стали покупать эти бабочки в Англии. И в их галстуках больше не нуждались.

А я задержалась в этой фирме лет на двадцать и видела её и взлёты, и падения.

Как-то, в тот же год, когда к нам приходили эти старушки, я, разыскивая нужные товары, попала на Пушкинскую улицу, ту, которая теперь Большая Дмитровка, и там, поднявшись на третий этаж, оказалась в представительстве частной японской фирмы. Узнав, что меня интересуют товары для танцев, с изумлением покачав головами, японцы, мужчины лет сорока, округлили глаза и почти одновременно выпалили :

– Как, вы ещё и танцуете?

– Да, – ответила я не без гордости, – у нас танцуют все!

Часть 4


Прогулка по подмосковному лесу оказалась утомительной. Приходилось перелезать через буреломы, обходить поваленные ураганом, объеденные короедом сосны, пробираться сквозь заросшие кустарником поляны, на которых несколько лет назад росла земляника. Деревья казались тусклыми, обесцвеченными. Даже берёзы, потеряв белизну, выглядели скучно-серыми. Досада и раздражение.


Выбравшись на просёлочную дорогу, с тревогой взглянула на тёмные тучи, нависшие над лесом, дорогой. Успеть бы добежать до машины.


Только подумала, а он уже хлынул. С молнией, громом. Неожиданно тёплый, с запахом детства, хвои, тополиных почек, прибитой пыли. Как из ведра! Стекало с волос, струилось по лицу. Промокшая насквозь ветровка, прилипшая майка, хлюпающие кеды. Ощущение наготы, радости, восторга! Подойдя к машине, оглянулась. Сквозь тучи пробивался поток света, и лес, казавшийся уныло-печальным, ожил, зазеленел, розовым полыхнула охра сосен, встрепенулись берёзы, заблестели листья. Такая радость в мире, во мне!

Мемуар 20. Танцы продолжаются!


Девяностые годы прошлого века резали людей. Когда ножом, когда чем-то иным, но всегда по живому. Казалось, вокруг всё рушится: закрывались заводы, научные институты, дорожали продукты. Выдерживали не все. Кто –то выживал …

Иногда, глядя, как к нашему танцевальному кораблю прибивалось всё больше и больше людей, я вспоминала Ноев ковчег. Ещё совсем недавно Михаил писал диссертацию по сверхвысоким частотам, а теперь числился финансовым директором танцевальной фирмы. Моя тёзка, Нина Васильевна, артистка, стала приёмщицей в обувном цехе. Удивлял хорошо поставленный голос, чёткая правильная речь. Не часто такую услышишь. Её сопрано выделялось на фоне стрекота обувных и швейных машин, эхом разносилось по нашему сырому подземелью с запахами кожи, клея, снующих посетителей. Табачный дым окутывал всех и каждого.

Фирма набирала силу!

На Садовом кольце, за «Аквариумом» и «Нехорошей квартирой» открыли магазин! Чёрная стеклянная плитка на стенах. Блеск софитов. Экзотические наряды … Однажды из далёких стран к нам прибыли «перья»: боа страуса, марабу, индюка.

Такая вот невидаль! Теперь диковинами не удивишь: все флаги в гости, а тогда… Слушок прополз и собрал очередь. Как в недавнем прошлом за всем! Хвостом до арки Булгаковского двора… Прохожие недоумевали. Узнав, что «за пером», выпяливали глаза…

Иногда по случайности к нам, офисным, заглядывали покупатели. Как-то вошла в комнату пожилая женщина, с выбившимися из-под платка прядями волос и, обращаясь ко мне, нервно теребя губы, поведала свою историю: «Понимаете, – говорила она прерывающимся голосом, – у меня дочка инвалид. У неё горбик. Такая робкая. Только танцы и спасают, как наряжу её, выйдет на паркет и всё забудет: и о своём несчастье, и о нашей бедности – я, ведь, одна её ращу. Вот скоро опять конкурс, а у нас всё старенькое, поистрепалось…»

Отвела её на склад, там сотрудники отыскали, что подешевле, со скидками. И женщине – радость, и нам: помогли человеку.

Фирма росла!

Прошло несколько лет. Распахнулся новый магазин на Новокузнецкой. Белозальный! Расширенный ассортимент: от накладных ресничек и ноготков, до танцевальных костюмов, струящихся тканей. Танцевальная обувь, фраки, платья…

Часто приходили известные артисты. Помню Гурченко (её сестра жила напротив нашего офиса, переместившегося из подвала на первый этаж), грустная такая женщина… Приходил Пенкин, большой любитель стразов Сваровски, Валерий Леонтьев, победители танцевальных конкурсов, фигуристы.

В те годы (конец девяностых, начало нулевых) каждое подразделение нашего «клондайка» набирало обороты. В швейное ателье потянулись театры, цирк, модельеры.

Здесь я впервые встретилась с увлечёнными своей профессией театральными художниками. Теперь они могли воплощать свои замыслы в жизнь! Ещё бы ведь всё в новинку! (Не зря Татьяна Романова, наш главный специалист по тканям, выпускница московского текстильного института имени Косыгина, летала по самому бюджетному варианту на парижские и миланские выставки тканей!) Да, из них можно шить то, о чём раньше только мечтали! Дать волю своей фантазии, реализовать планы! Помню с каким восторгом рассматривала, мяла в пальцах ткани художник по костюмам Светлана Лагофет! Правда, иногда всё-таки морщила нос: «Все костюмы должны соответствовать замыслу, иначе потеряется идея. Я не могу заменить эту ткань (требовательным жестом пальца она указывала на картинку в каталоге) на эту. Она мне нужна сегодня! Вы понимаете?» Я понимала, но что можно поделать, если поставка ожидалась лишь на следующейнеделе. А таможня? Таможня решала всё! Увы, всегда находилась какая-то неточность в документах и требовался особый дар, чтобы доказать, что всё законно. Особенно сложно это оказалось со стразами Сваровски. Сейчас кажется странным, но в конце девяностых таможня уверенно заявляла, что это бриллианты, и они всех посадят за контрабанду. А наш сотрудник, Леонид Гораз, чиркал образцы бритвой, пробовал их на зуб и всё-таки выцарапывал драгоценные коробки из клешней блюстителей. Леонид, сотрудник коммерческого отдела, в те годы худой и юркий, носился по Москве со скоростью разбушевавшегося урагана. Таскал на себе неподъёмные рулоны тканей, успевал сделать то, что не мог бы сделать никто другой, даже такой опытный специалист, как Анатолий Воронин, начавший работу на фирме сразу после окончания школы. К концу девяностых он мог дать фору любому. Анатолия устроила на работу бабушка. Она долго сетовала на нежелание внука продолжать образование, и, глядя в окно, всё думала, к чему бы его приспособить. Она наблюдала, как по двору то пробегают, то степенно проходят «фирмачи» и однажды, спустившись со своего этажа, уверенно вошла в кабинет руководства… А днём позже, перекрестив внука, отправившегося челноком в вояжный тур за товарами, раздумывала: хорошо ли поступила, определив внука в этот балаган, вернётся ли из боевого крещения… Да, так в те времена из мальчиков вырастали мужчины…

А как-то зимой в комнату, где я познавала премудрости танцевальных товаров, ворвалась молодая, лет тридцати женщина, растрёпанная, несуразная, в курточке до пупа. Представилась. Мари-Роз-Женевьева. Прежде, чем она нашла то, что принесла, вывалила из рюкзачка на стол паспорт, кошелёк, мобильник – плохенький, один из первых. И всё лопочет, лопочет. То по-русски, то по-французски, то по-английски. И всё, о том, как болен её первый муж Жак-Пьер-Жан (они ещё в Сорбонне вместе учились), и как она, уже после развода, «однажды ехала в РЭРе, ну, это такая парижская электричка, вроде вашей пригородной, только подземная, и встретилась там с Анной, ну, мы с ней тоже вместе учились, она-то и рассказала про Жака. Я к нему в больницу. Ой, как же он плох. Почти без тела, зелёный, на лечение надо очень много денег».

С этими словами она вытащила куски тканей невиданной красоты: красный кружевной орнамент на чёрной сетке, белое на белом, золотое. Вот, говорит, купите у меня. Деньги очень нужны.

Наши специалисты по тканям, продавцы, художники-модельеры налетели и в один голос:

– Да, нужно, очень нужно. Вы смотрите, какое чудо.

И вот она, эта француженка, стала чуть ли не своей. Ей по распоряжению нашего хозяина выдавали деньги под будущие отрезы, которые она привозила позже или передавала через кого-то с оказией…


Много всяких и не всяких заезжало, залетало, приходило. Помню группу разнузданных в золотых цепях, оголённую даму, пистолет…

Иностранные партнёры, посещая торговый дом «Танцуют все» в его славные дни, открывали рты от изумления и зависти. Так всё клокотало! Поминутно входили всё новые и новые покупатели, казалось, что никто не уходил с пустыми руками.

Организаторами этой, я бы сказала танцевальной империи (поскольку потекли товары из заморских стран по всей новой России, добираясь до северных и восточных её пределов) были молодые мужчины-танцоры, тёзки, хорошо разбиравшиеся в тонкостях танцевальной атрибутики. Под их руководством всё бурлило, работа радовала напором, энтузиазмом. Вскоре один из них, плотный, крупный, шумный, Дмитрий (назовём его Дмитрий первый, поскольку именно он построил фундамент) уехал в Америку. Дело продолжил невысокий, худощавый, шустрый Дмитрий, Дмитрий второй. Он умел собрать вокруг себя людей, обаять зарубежных поставщиков, вкладывался по полной в развитие фирмы. Кипение продолжалось. Под его приглядом бегали, суетились, конкурировали, писали, переводили, открывали новые возможности, обретали новых компаньонов.

Первая жена Дмитрия второго, которая время от времени появлялась на фирме, сетовала, что живут они скромно. Да, судя по его спортивной шапочке и многолетней курточке, видимо, так и было.

На наших глазах в семейной жизни Дмитрия произошли изменения. Его вторая жена, потребности которой казались более амбициозны, чем первой, не только вошла во все дела, но и решила бытовые проблемы совместной жизни. К сожалению, Дмитрий вскоре после вступления во второй брак умер. После его смерти хозяйкой небольшой части бизнеса стала вторая жена. По воле судьбы я оказалась под её руководством. Потекли скучные пустые дни. Ни былого размаха, ни перспектив. Из финансовых директоров Михаила перевели на безымянную должность – всё и ничего. Я бы сказала порученца. Меня сначала подержали на прежней должности менеджера, а позже спустили до эйчара (раньше бы сказали «кадровички»). Но кадров становилось всё меньше, работа безотрадней. Забравшись по крутой, трапом, лестнице, попадала в свой отсек, где переставляла папки с уже никому не нужными бумажки и предавалась тоске.

На помощь пришла литература.

Мемуар 21. От танцев к литературе.


От Новокузнецкой до Тверского бульвара, где в известном особняке на кожаном диване родился Александр Иванович Герцен, рукой подать. Вот туда я и отправилась в августе 2009 года. Опустошённое суетой и разочарованием «Я» требовало обновления! На Тверском, 25 моё сердце, обретя новое пристанище, и ожило, и возрадовалось. Тени известных писателей и поэтов витали в коридорах Литературного института Горького, аудиториях, читальном зале. Это создавало ауру! Когда-то некоторые из них здесь блистали на вечерах или заседали в президиуме, а кто-то ютился в каморках советского общежития. Двадцать лет прожил во флигеле, ставшим отделением заочного отделения института, Андрей Платонов. В комнате, Платоновской аудитории Литинститута, где проходили творческие семинары, его портрет висел так, что входящие чувствовали на себе взгляд писателя. Добрый, умный, немного печальный. Здесь, в Литературном институте имени Горького, в возрасте шестидесяти трёх лет, я стала студенткой, вернее слушательницей, так называли нас, обучающихся на Высших литературных курсах. Старше меня был только прозаик Виктор Петрович Слинько (Славянин), к тому времени публикующийся автор. Начинал он в семидесятых, даже учился в Лите, но что-то у него с институтом не срослось (как я понимаю у Виктора Петровича с советским строем не всегда случались совпадения). И вот теперь он навёрстывал!

Догнать его никто не смог.

Многие остались в малой прозе, а он шагнул в роман «Время незамеченных людей».

Первые встречи с Виктором Петровичем меня обескуражили. Большой, шумный! Казалось, что существует только он! Кто-то, глядя на него, жался по углам, кто-то вступал в жаркую дискуссию. Как ему хотелось передать нам своё мастерство, азарт писательства! «Три часа писать, три часа читать. Чехова, Чехова». – Напутствовал он. Или вопрошал: «Идея, идея. Где у вас идея? … Что вы пишете «дерево»? Дерева вообще у писателя не существует. Какое дерево? Берёза, сосна?» … Забегаю вперёд: позже, когда в 2019-м я и Елена Яблонская дерзнули организовать группу Литературная лаборатория «Красная строка», Виктор Петрович не только поддержал нас, но и стал активным участником встреч. Его проект «Почему так, а не иначе» мы продолжаем и сейчас, приглашая авторов наиболее интересных произведений. Как-то на одной из встреч я познакомила Виктора Петровича с рязанской писательницей Лидией Терёхиной. Прочитав её рассказ, он воскликнул «Талант, какой талант, но без огранки» и тут же вызвался помочь, дать несколько уроков (обратите внимание – бесплатно). Я возила Лидию к нему, а потом началась их переписка… Просматривая записи с его выступлениями, я невольно сравниваю поведение знакомых мне людей раньше и сейчас, в год пандемийный. «При написании произведений обратите внимание, – говорил Виктор Петрович, – как меняется психология и поведение людей в периоды несчастий, покажите это!» Да, да, как же он прав: вот соседка c первого этажа, она ли не холила садик под своими окнами? Сад непрерывного цветения. С раннего утра она то с граблями, то с лейкой. Как она любила рассказывать о своих цветах. А теперь? Уже второй год не открывает окна, чтобы выйти на улицу и речи нет. Зашторенные окна и только узкая щель – форточка. И заброшенный, заросший садик… Увы, я могла бы привести здесь много примеров…

Руководитель нашего семинара писатель Андрей Воронцов, ощущая талант Виктора Петровича Слинько (Славянина), лишь иногда, смущённо улыбаясь в усы и бороду, делал замечания при обсуждении его текстов: «Ну. это ты уж, Петрович, слишком…»

Честно говоря, если по какой-то причине Петровича вдруг не оказывалось на обсуждении, многие, в том числе и я, с облегчением вздыхали. Был горяч и справедлив! Под его взглядом съёживались. Как ни странно, меня он упрекнул лишь однажды, за то, что в моём рассказе рыжий метис лайки лежал на кровати в ногах у ребёнка. «Вы, хоть, понимаете, что пишете, – гневался он, – такого просто не может быть. Не верю!»

Особые отношения складывались у Виктора Петровича с молодёжью. Они к нему льнули. И те, которые с нами учились, и те, которые приходили на встречи.

Так совпало, что сейчас, когда я добралась в своём нон-фикшн до воспоминаний о Викторе Петровиче, наша литературная группа, которая по счастью не распалась после окончания ВЛК, готовится к дню его памяти. Он ушёл несправедливо рано, не закончив своей лебединой песни. Ему, по генетическому коду его предков, следовало жить лет до ста.

Мне кажется, что наша однокашница поэт Юля Великанова в своём эссе о Викторе Петровиче Слинько (Славянине) сказала так хорошо, так образно, что не могу не привести её текст полностью.

Юлия Великанова. Правда о человеке


10 августа 2021 года ушёл из жизни писатель и педагог, член Союза писателей СССР и России Виктор Петрович Слинько – Виктор Славянин.

Мне повезло учиться вместе с ним в 2009–2011 годах на Высших литературных курсах при Литинституте имени Горького. Вслед за этим организовалось Литературное объединение «Точки» при Совете по прозе Союза писателей России. Его возглавил писатель А. В. Воронцов. Все эти годы Виктор Петрович был постоянным участником встреч, мы обсуждали его произведения, также он нередко высказывал своё мнение о произведениях других «точкинцев».

И вот стало известно, что он ушёл. Не от серьезной и продолжительной болезни, которой, как все мы знали, Виктор Петрович страдал. «Страдал» – не то слово, нет. По крайней мере, страданий своих он никак не выказывал, это точно.


Рассказали, что случилось это быстро и страшно. Вдруг на даче упало давление, до нереальных цифр – 60 на 40. Отвезли его в больницу в Боровске. Там ему стало лучше. В больнице ему не понравилось, он вернулся на дачу.


А потом, когда снова стало плохо, уже – в Москву, в Склиф, и – не удалось спасти.


И ушел, выходит, в сильном внутреннем протесте. Мне кажется, Виктор Петрович во многом был из этого протеста. Очень честного и очень сильного.

Та правда, которую он хотел и не мог не рассказать в основных своих произведениях – его тема – многим не нравилась. Она нарушает наши представления, мы привыкли к другому взгляду на историю страны, на Великую войну.

Кажется, что в наши «новые» времена мы отчаянно хотим правды. Но, выходит, что всей правды мы по-прежнему не хотим.

В разговоре-интервью, который я успела записать, Виктор Петрович объяснял, что много так называемых военных книг написано на самом деле не о войне. Многое написано поверхностно, без глубинного знания. Да и без внимания к человеку, без правды о человеке.

Важнее всего для писателя Виктора Славянина – человек. Правда о человеке.

Он объяснил верность своей теме так: «Оно пишется в память безвинных, забытых, убитых ни за что людей. Кто-то же должен о них писать! Я не могу не писать. Оно мной владеет».

Нельзя забывать, что точка зрения, убеждения могут и должны быть разными. Читаю тексты Петровича (для нас, «точкинцев», он был Петрович) и слышу честный голос. Голос, которому нелегко было прозвучать. Но он звучит.

Автор изучал материал, много материала. Погружался в эпоху. Искал факты. Искал доказательства своим личным воспоминаниям и своему взгляду на историю.


Как бы там ни было, твердая четкая позиция, помноженная на несомненный талант и огромную работоспособность, достойны только уважения и заслуживают честного непредвзятого вдумчивого чтения. Знать надо!

Мы были однокурсниками. Мы, можно сказать, дружили. Были в одной компании, хотя учились на разных семинарах. В память о Петровиче-человеке я приведу три эпизода.

Эпизод первый. Весёлый.

Как-то вечером забрели мы – первокурсники ВЛК – в аудиторию второго курса.


Там с ребятами отмечал некий праздник жизни очень почитаемый и любимый мною покойный уже Алексей Константинович Антонов. Педагог и поэт, прозаик, теоретик. Важный человек в судьбе многих беспокойных литературных душ.


И вот стали знакомиться. Одно дело – лекции, а тут – неформальная обстановка. Алексей Константинович спросил Виктора Петровича: «А вы – кто же будете?» Ведь годы Петровича были солидными даже для Высших курсов, где учились люди взрослые. И вдруг у Петровича вырвалось: «Я – Дюма-внук».


Эта штука как-то у нас прижилась, он письма свои электронные так подписывал. Иногда мы вспоминали об этом «псевдониме» при встрече.

Эпизод второй. Жизненный.

У нас был однокурсник из Узбекистана Вафокул Файзуллаев. Известный теперь у себя на родине поэт Вафо Файзуллах. Мы все вместе ходили после лекций в Макдональдс – Виктор Петрович, Вафокул, поэт Владислав Цылев, прозаик Гульнар Мыздрикова и я.


И вот однажды в институте подходит ко мне встревоженный (редкость) и громкий (это всегда) Виктор Петрович и шепчет в голос: «Узбек-то ваш скоро с голоду помрёт… Ты только посмотри на него…» (точка не нужна)


Вафокул жил в Москве в общежитии, и даже стипендии ему не полагалось. На какие средства жил, можно только гадать.


В общем, даже для правоверного мусульманина, соблюдающего все обряды, Вафокул выглядел слишком уж худым и болезненным.


Петрович велел срочно собрать денег (я была старостой) и обещал гордому человеку эту матпомощь впихнуть – что было самым сложным. Насколько я помню, – ему удалось…


Эпизод третий. Последний.

Мы встретились в декабре 2020 года на Курской, возле метро, по дороге на очередную встречу «Точек» в библиотеке Юргенсона.


Планировалось обсуждение произведений молодой писательницы из Смоленска и разговор о второй части романа-эпопеи Виктора Петровича «Время незамеченных людей».


Мы пошли на автобус. Ходить пешком ему было, конечно, непросто.

Разговорились о предстоящей встрече. Времена у нас смутные, карантин, полукарантин. Запреты, частичные запреты. Собираемся в библиотеке, и в прошлом учебном году наши традиционные фуршеты в конце каждой встречи пришлось отменить – запрет.


Петрович говорит: «Я свою традиционную фляжку прихватил». (В ней домашняя настойка, крепкая, он ее дома под столом держал, в огромной бутыли). Кажется, традиционного пирога с капустой в тот раз при нем не было. Пирог его ручной работы, которым он не раз нас угощал, был выдающийся!

Говорю ему:

– Так и так, сегодня посидеть не дадут. Сухой закон на новый лад. Пандемия.


– А это, Юля, всё как Бог даст. Понимаешь? Не захочет Господь, значит, всё по Его будет…, – такой был ответ. Неожиданный.

От него было странно слышать такое. Он всегда был предельно земным, балагуром, остряком. В эссе пару лет назад я назвала его «весёлым хулиганом».


И вдруг – «воля Божья».


Запомнилось это.

Часто рассказывал Виктор Петрович о своих учениках (занимался с ними частным образом). И ведь с пользой! Андрей Лисьев, «точкинец», который уже после ухода Виктора Петровича «признался» в соцсетях, что был его последним учеником, сейчас делает большие успехи на писательском поприще. Думаю, что это – не без влияния творческой мастерской, пройденной с Петровичем.

Помнится, Петрович неоднократно критиковал принятую в Литинституте систему обучения – общие обсуждения в семинарах. Это очень мало даёт. Недостаточно. Надо больше практики: каждый достойный текст вместе подробно разбирать, – ведь важны детали, знание предмета и многое другое, что нужно понять ученику о писательском мастерстве.

Всё сетовал: «Пишут-пишут, вроде, учатся, а никак не поймут, что такое литература»…

Сам постоянно много работал. В последние годы он писал каждый день, с 10 до 17 часов. Норма – три готовых листа в книгу в день. Первая часть романа “Время незамеченных людей”, опубликованная в журнале «Невский проспект», вошла в длинный список премии «Ясная поляна-2021».

Красивый был человек. Неудобный многим. Прямой и честный.


Резко всё выскажет. Но только, что касается творчества, никогда не переходя на личности. А потом сам к раскритикованному подойдёт, нальет, тост поднимет и пилюлю свою смягчит. Начнет советы давать – как писать лучше. Да разве ж кто слушал внимательно!? Так всё, в шутку переводилось, в застольный трёп.

Надеюсь, что многое всё-таки отложилось, посеялось в нас. И даст свои всходы.

Этим летом я осиротела. Если ушедшая 14 июля поэт, критик и педагог Людмила Вязмитинова была моей литературной мамой, то Петрович, так выходит, был моим литературным отцом. Верил в меня, я это помню. Не забуду, как однажды получила от него творческое благословение.

«Дюма-внук», отпрыск плодовитого и талантливого семейства французских романистов – это всего лишь остроумная шутка, конечно. У него ведь и псевдоним был – Славянин. Любил. С болью. С тяготой. С протестом.

Трудным патриотом был Виктор Петрович Слинько. Виктор Славянин.

Настоящий писатель, с чьим творчеством ещё предстоит познакомиться широкому читателю.

Много было тёплых дружеских застолий, много мудрых тостов. Запомнился такой – всем нам на память о Петровиче: «За то, чтобы вы в себе искали талант человеческий!»

Я буду искать! И – помнить.

14 августа, 6:55, побережье Средиземного моря,

Аланья-Манавгат, Турция

Из моего дневника:


11 декабря 2021. Вчера наши «Точки», как обычно в последнее время, собрались в Нотной библиотеке им. П.И. Юргенсона. Встреча была грустной и душевной. Посвящена памяти Виктора Петровича и Игоря Чичилина.

Андрей Венедиктович, в тёмном костюме, при галстуке, в своём выступлении упомянул, что в последнее время от коронавируса и его последствий ушло много людей из его окружения. В адрес Виктора Петровича сказал много умных, добрых слов, поделился своим воспоминанием о том, что, когда Виктор Петрович пришёл на его семинар Высших литературных курсов, то он оказался в сложном положении. Перед ним, среди молодых и относительно молодых ещё неопытных авторов – состоявшийся писатель, член Союза писателей России. Пришёл учиться в возрасте шестьдесят семь лет! «Это заслуживает уважения! В начале в художественных произведениях Виктора Петровича было много публицистики, но позже углубился в художественность, что придало текстам бо′льшую достоверность. Без него «Точки» мало представимы, он понимал и поддерживал атмосферу дружбы, любви. Человек прямой, честный, не терпящий хамства (случись что, мог и ударить). Внешнее (высокий, кряжистый) соответствовало его внутреннему. То, что принёс в наше содружество, память о нём, надо сохранить.»

Катя Осорина, в тёмном костюме и яркой кофточке, прямая спиной и лёгкая в словах и жестах, выступала после меня, сказала, что Виктор Петрович у каждого свой. Она всегда будет помнить его внешнюю неординарность, как он входит в аудиторию, вальяжный, внимательный к женщинам. «Но одновременно с этим – злобный критик. Когда обсуждали очередное произведение, часто говорил: «Я прочитал это с большим интересом и это отличный пример того (пауза), как не надо писать».

Всё в Викторе Петровиче было классно, к месту!»

Евгений Касаткин, тоже в чёрном. Он всегда в чёрном, думается, что это его сценический образ, ведь он артист театра «Голос». Мне кажется, Евгений сказал самое главное. О том, что с уходом этого человека ушло что-то огромное, большое, заполнявшее пространство, в котором мы существуем. «Мы ещё не до конца осознали насколько осиротели. С нами остаются его книги и наша память. Меня всегда поражала в Викторе Петровиче его потрясающая харизма, фактурная внешность. Мимо таких людей нельзя пройти. Когда впервые увидел его, решил, что это маститый писатель. Я восхищался им, его артистизмом. Говорил всегда интересно, не разбрасывался словами, каждое слово весомо, грубо, зримо. Умел себя поставить, заставить себя слушать. Личным примером учил нас относиться к слову с уважением, обращать внимание на детали, подчёркивал, что из них состоит правда жизни, отношений, характеров. Жизнь конкретна и это надо отражать в литературе. Этот урок я запомнил на всю жизнь…

Виктор Петрович был талантливый, беззаветно любил литературу, считал её делом своей жизни.

В романе «Время незамеченных людей» приблизился к вершинам русской прозы».

Евгений прочитал один из самых сильных в романе отрывков: эпизод с крещением младенца и спасением еврейских детей на украинском хуторе…

Потом говорили об Игоре Чичилине…

Совсем другой талант. Писал и прозу, и стихи, и пьесы…

***

Однако вернусь к временам более ранним, когда всё начиналось.

Нельзя не вспомнить преподавателей ЛИТа!

Перечень запомнившихся имён мало что может дать читателю. Для меня же – в каждом – своё неповторимое Назову несколько.

Станислав Бемович Джимбинов. Потёртый портфель с грудой книг. Экскурсы в зарубежную литературу нового времени.

Карпушкина Людмила Александровна. По-новому о хорошо знакомом. Русская классика.

Сергей Андреевич Чередниченко. У нас он читал современную русскую литературу. Обучил нас приёмам медленного чтения, у него я пыталась овладеть мастерством критика.

Сохранился в памяти Алексей Константинович Антонов. В 2009 году болезнь ещё не скрутила его, и он читал прекрасные, запоминающиеся лекции. Иногда свои стихи, очень тонкие, неожиданные, пронзительные.


Несколько раз бывала на занятиях его кружка «Белкин». Остался в памяти один из них, всё в том же 2009-ом. Ноябрьский праздник совпал с днём кружка, но, почему-то не подумав, что и в ЛИТе праздник, а, следовательно, выходной, приехала на Большую Бронную. Всё темно и глухо, но охранник, услышав мои объяснения, пропустил. У входа во флигель, где размещалась Приёмная комиссия, стояла группа, человек пять. Среди них – Алексей Константинович. Нашли аудиторию с незапертой дверью и приступили к обсуждению рассказа. Автор, женщина лет сорока, прочитала рассказ, в котором некто поднялся на чердак, дабы завершить там свои печальные дни с помощью верёвки. Здесь же, на этом чердаке, умирала старая кошка. Автор так умело сплела их судьбы, что, наверно, не у одной меня – мурашки по коже. Антонову рассказ понравился, однако, он счёл, что в финале кошечка должна смотреть в чердачное окно и видеть солнечную лужайку, над которой вьются пчёлки. Этот совет удивил меня, но позже, уже немного поднаторев в литературных исканиях, кажется, я поняла в чём кредо нашего наставника и иногда следовала ему.


Таким получился и один из моих первых рассказов «Скворцы прилетели», получивший диплом лауреата Платоновского конкурса Литинститута в номинации «Сокровенный человек». Этот рассказ Алексей Константинович нашёл очень удачным, о чём часто говорил мне.


Последние встречи с ним, уже после окончания ВЛК, были печальными, поскольку он тогда уже сильно болел. Как-то, подходя к институту, где я продолжала набивать шишки на Курсах литературного мастерства, у проходной случайно встретилась с Алексеем Константиновичем. В то время о нём ничего не было известно, то ли уехал, то ли умер. И вот он – живой, глаза с весёлыми искорками, радуемся взаимно, рука в руке. Доверительно и тепло.

А вот уже март, и ещё одна встреча. Около Заочки. Вспоминает моих «Скворцов». Хвалит… Написал о них и о других рассказах моих однокашников по сборнику рассказов «Точки» статью. Андрей Венедиктович Воронцов (руководитель нашего семинара на ВЛК, позже на Курсах литературного мастерства и ЛИТО «Точки») разместил её на своём сайте, опубликовал в «Литературной газете», включил в готовящийся к публикации в 2019 году сборник «Точки. Избранное».


И ещё раз встретились. В «Книжной лавке писателей» на Кузнецком мосту, где выпускница ВЛК Ольга Суркова, организатор «Литературной гостиной», проводила в допандемийные времена встречи с авторами и презентации книжных новинок. В тот раз представляли мою книжку «В городе и на отшибе» и Елены Яблонской «Крым как предчувствие». Пришёл. Говорил добрые слова. Попросил книжки на память. Обычно я фотографирую встречи в Книжной лавке, а в тот раз рука не поднялась: как-то неудобно было снимать Алексея Константиновича, уж очень был плох.


Алексей Константинович отличался от многих преподавателей ЛИТа : не проплывал над студентами, а был где-то рядом, на какой-то общей волне, поддерживал участием, интересом к творчеству. Уверена, что память о нём долго будет жить среди выпускников и студентов, и у каждого он будет свой, сокровенный.

Здесь я решусь привести свой рассказ поскольку в Литературном институте его отметили «Платоновской премией.

Скворцы прилетели


Уложив Наташку на старую, ещё брежневских времён кушетку, укутав её бабкиным ватным одеялом, Николай подошёл к печке, открыл дверцу, зажёг спичку, поднёс к коре. Огонь облизал поленницу, разгорелся.

– Вот так бы всегда, хорошая сегодня тяга, – как будто кому-то сказал он.

Но никого кроме мало′й, наревевшейся без матери, в избе не было. Что в избе?

На всей их улице – только он да девчонка, только два дома на всей их улице, его да дачников. Тех ещё ветер не принёс, а дочку, как ветром сдуло. «Нет, объявится, конечно, когда-никогда. Деньжат подзаработает, сколько-нисколько, объявится. Тут дитя её, куда ей без неё. А пока с дедом. Хотя какой я дед – ни седины, ни бороды. Хоть сейчас в женихи, а тут в няньках. Да, нет, я что, я ничего, это, пожалуйста.

А сам кряхтел, держался за поясницу, кашлял.


Вышел на крыльцо, в чём был, в рубашке, старых спортивных штанах да тапках на голу ногу. Как всегда, глянул на небо, на готовившееся к закату солнце; на берёзу, которая выросла так, что закрывала полнеба, расставив, ручищи над тропкой к калитке, над малиной, над столом, где летом кому чаи, кому стопари. Посмотрел он и на ржавую груду металла, сваленного под берёзой, которая когда-то была его трактором… Надо бы давно её сдать на металлолом, чтоб глаза не мозолила и не травила душу. «Да и окашивать трудно, всё косой цепляешь».

Но до косьбы ещё далеко. Правда, трава зазеленела и серёжки на берёзе объявили – скоро прилетят, скоро прилетят, милые.

Взглянув наверх, где висел слаженный им скворечник, когда-то голубой, яркий, заметил, что тот покосился, как бы ни упал…

Вышел за калитку, вот он простор, вот где дышится, вот где и курнуть не грешно. Но ещё и на скамейку у забора не успел сесть, как увидел: под берёзой скворчиха наскакивала на женишка, тот хохлился, лепетал что-то в ответ, будто оправдывался.

– Так, значит, уже тут как тут, а дом-то покосился. Вот она и выговаривает.

И сразу вспомнил своё – как привёз в дедов дом молодую жену, а она ему:

– Это что же, я в такой сырости ночевать буду? Да у тебя грибы на стенках растут.

– А я ремонт сделаю, яичко будет.

– И когда же это? Из чего?

– Да ты не шуми, не шуми, посмотри лучше кругом.

– Так, значит, уже прилетели. Не успел до их прилёта подправить. Ну, ничего, ничего. Сейчас.

Николай притащил из сарая лестницу, приставил к берёзе и не спеша, как он всё теперь делал, стал подниматься. Пока лез, ругал себя последними словами:

– Ну, и зачем я так редко перекладины набивал, нельзя что ли их поближе друг к другу приколотить. Корячься теперь.

С трудом дотянулся до покосившегося скворечника, поправил и подумал: «На будущий год надо новый сделать, этот уж совсем сопрел».

Не торопясь стал спускаться. Его подгнившая лестница скрипела, шаталась. «И ей пришло время».

Он закашлялся, дышать стало трудно, и вдруг перекладина подломилась, и ему пришлось ухватиться за сук берёзы. Издав сухой хриплый звук, дерево откинуло от себя засохшую ветку, пальцы рук у Николая разжались как-то сами собой, и он упал на груду металла, на ржавые останки былой гордости колхозного строя.

Острый обломок того самого трактора, который приносил ему когда-то доход и славу, царапнул сильно и больно.

Он хотел сказать злые слова, которые и словами-то назвать нельзя, которые сами выскакивали из него, но вместо них почему-то шепнулось «Господи!», и вдруг увидел над собой какое-то неведомое ему раньше небо. Всё затихло, стих ветер, птичьи голоса будто растворились в воздухе, и даже берёза, его берёза, будто замерла.

И вместо боли в нем родилось удивление и восторг. Сквозь ветки голубело, слегка подсвеченное золотым лучом солнца, небо. Оно распахнулось перед ним, и вдруг земля оказалась где-то внизу: и берёза, и изба, и поля. За зарослями садов краснели уцелевшие от пожаров стены старых домов, весело блестели на кладбище металлические венчики свежих венков, тёмными пятнами лежали надгробья, кривились старые кресты.

Обычное, примелькавшееся, стало великим и таинственным.

Его не удивляло это странное разглядывание земли сверху, оно завораживало. Не удивило даже то, что он увидел: из бани, которая стояла чуть поодаль от их избы, вышла жена, её тело розовое и молодое, круглилось большим животом, за руку она вела светлотелого малыша, смешно загребавшего ногами. «Что это она раздемшись? Сдурела баба и Лёшку застудит».

Хотел крикнуть, но звука не получилось, только внутри что-то больно съёжилось и будто разорвалось. И уже не криком, а мукой проплыл перед ним тот мост, на котором тряпьём повис Лёшка, приговорённый кем-то.

– Ю-ль-ка!

– Гляди, отец, дети-то у нас какие справные!

И уже не у бани, в ветвях старого сокоря, мелькают качели из какой-никакой доски, привязанной старыми дедовскими канатами, и детишки вспархивают Ленкиным платьицем и Лёшкиными вихрами.

– Юлька, возьми к себе, не могу больше, – хочет крикнуть Колька, но немота рвёт нутрь, бросает на ржавое, отслужившее…


«Наташка-то одна в избе, а у меня печь затоплена», – вдруг думает он.


Сползает с кучи металла, босой, в разодранной рубашке, испачканной кровью, подползает к избе.

Там, за дверью, у соскочившего с печки огня сидит Наташка, маленькая такая девчоночка, только-только ходить научилась, и дует, дует на пламя как на блюдце с горячим чаем…


Добрые слова об этом рассказе сказал в своих статьях о сборниках «Точки» «Глубинный смысл многоточий» и Вадим Алексеевич Салеев (доктор философских наук, профессор, главный редактор журнала «Артэфакт» (Минск, Беларусь). «Здесь, на малюсеньком литературном пространстве концентрируется в едином синтезе то, что поэт, – слегка перефразируем – назвал дыханием (у Нины Кроминой – вздохом!) почвы и судьбы.

Статья Алексея Константиновича Антонова (1955-2018) «Точки Будды» (Опубликована в «Литературной газете», 2013, 15. 05) и статьи Вадима Алексеевича Салеева «Глубинный смысл многоточий» и «Отражение или созидание» (опубликована в сборнике «Точки» Избранное. – М.:» Новое слово», 2019) дают развёрнутый отзыв на сборники «Точки» и определяют их место среди подобных изданий.

Для читателей важны предисловия, написанные Андреем Венедиктовичем Воронцовым к каждому сборнику рассказов, поскольку отражают их особенность.

Хотелось бы почеркнуть, что Андрею Венедиктовичу Воронцову мы обязаны многим. Строгий, ответственный, я бы сказала педантичный. Наш первый литературный учитель. Именно он поддержал нас, когда, окончив ВЛК, мы стали выклянчивать у руководства института «продолжение банкета». И что же? В радость нам, и тем, кто пришёл за нами, при Литературном институте организовали Курсы литературного мастерства, не Высшие двухгодичные, на которых учились мы, а годичные. Там мы продолжили свои посиделки. Очевидно, всё-таки рано или поздно расползлись бы. Но случилось горе, которое объединило нас. Ушёл молодой, талантливый Дмитрий Шостак. Красивый, рослый, удивительный в своём мягком, добром общении, необычный в своих текстах с философскими рассуждениями. Ему было двадцать восемь.

Название рассказа Дмитрия «Точки» перекочевало в название коллективного сборника рассказов и позже дало название Литературному объединению «Точки» при Совете по прозе Союза писателей России под руководством нашего мастера Андрея Воронцова.

Презентация первого сборника прошла в Литературном институте. Ректор института (тогда им был Борис Николаевич Тарасов), преподаватели, студенты. Это ли не праздник для пишущей братии?

Несколько лет проводили вечера в актовом зале Союза писателей России на Комсомольском проспекте, 13. Это здание, также как и Дом Герцена (Литературный институт им. А.М. Горького), славится своей историей и архитектурой. 18-ый век! Классицизм! Казаков! Портики, пандусы, колонны! Это место известно москвичам под названием Шефский дом, поскольку предназначался для офицеров и шефа (почётного командира) полка. Когда-то здесь проводили свои заседания декабристы. Теперь -писатели Союза писателей России.

После того как писателей «уплотнили», наши встречи переместились на первый этаж, в Шолоховский зал. До ремонта двухтысячных годов это помещение поражало необычным убранством: в нём нас встречали фигуры казака и казачки. Он – в синем мундире, сапогах, она – в голубом костюме, кофточка приталена, юбка в пол, кружевные оборки, косынка, изящные туфельки. Слева от входа имитация печи с разноцветными шторками, окна с кружевными занавесками, кровать с белым покрывалом и подзором. В углу скульптурное изображение М.А. Шолохова, на стенах фотографии – виды станицы Вёшенской, музея Шолохова. И, конечно, книги Михаила Александровича в стеклянных витринах. Тепло и уютно! После ремонта домашняя обстановка исчезла, зал стал обыденным и пустым, а наши встречи в скором времени переместились в Нотную библиотеку имени П.И. Юргенсона. Пространство залов здесь располагает к встречам, презентациям, чтению стихов, прозы. Картины на стенах, прекрасные рояли, возможность показа видеосюжетов –всё это привносит дополнительно ауру и создаёт прекрасное настроение. До пандемии, как я уже говорила, проводили мы вечера и в Книжной лавке писателей на Кузнецком мосту, куда нас приглашала организатор Литературной гостиной поэт Ольга Суркова. Об этом здании тоже следует сказать несколько слов. В разные времена здесь выступали известные писатели, поэты. Якобы, здесь продавцом книжного магазина начинал свой трудовой путь известный русский писатель Борис Зайцев, одно из своих последних выступлений здесь провёл Евгений Евтушенко. Помнится, что в поздние советские годы рядом с магазином располагался книжный толчок и тоскующие по хорошему печатному слову могли здесь за большие деньги свой голод насытить…

Мы же, выпускники Литературного института и Высших литературных курсов, уже в новое постсоветское время по четвергам поднимались по скрипевшей под ногами лестнице в небольшое помещение букинистического отдела, где пахло старыми книгами, и можно было найти много золотых россыпей. Там, расставив вдоль стеллажей стулья, внимали друг другу и, насытившись пищей духовной, продолжали общение в ближайшем «Му-Му».

Как бывает обычно со временем состав нашей тусовки стал меняться. Кто-то, к кому прикипела душа, сначала появлялся изредка, потом надолго исчезал.

Некоторые ушли навсегда. Дмитрий Шостак, Олег Надточей, молодая талантливая Женя Сафонова, Виктор Петрович Слинько, Игорь Чичилин.

Олег Надточей успел издать две книжки. Одну детскую с детективной историей про домашних животных и другую для взрослых «Городские рассказы». Один из них, на мой взгляд очень сильный, «Эта сука Мариванна», Андрей Венедиктович опубликовал в одном из сборников «Точки», перепечатав его в сборнике «Точки» Избранное». В этом же сборнике опубликован рассказ, ушедшего в 2021году, талантливого писателя, поэта и драматурга Игоря Чичилина. Игорь по первому образованию – инженер-физик, что он часто подчёркивал. Он, автор нескольких книг, умело соединял в своих произведениях реалистическое начало с фантастическим сюжетом.

Необычным даром обладала и Евгения Сафонова, оставившая на память близким проникновенные строки, соединившие в себе разные жанры малой прозы: сверхкороткого рассказа, миниатюры, зарисовки, притчи.

Безусловно, вклад этих прекрасных авторов в русскую безбрежную литературу невелик. Но они дороги нам, как капли росы, блеснувшие в лучах солнца.

Будем помнить!


Часть 5.

Поздняя осень. Поблекший под тёмной пеленой город. Голые, будто напоказ, ветви. Лишь последний яркий лист дрожит на клёне под моим окном. Ещё вчера я могла встречаться с друзьями, разгуливать по улицам и переулкам, а сегодня белый потолок, бежевая стена, время, падающее каплями в настенных часах. Три недели ломоты, дрожи, сменяющейся внезапным жаром, сухих губ, сырой подушки. Как тяжело дышать! Ночь сменяет день. День сменяет ночь. Вместо сна видения, провалы в никуда. Белые силуэты в скафандрах. Вот вошёл мой дед. Добрый. Сухой телом, высокий. С белым платом в руках. Он наматывает его мне на голову. Ткань каменеет, преображается в венчающую голову корону, потом спускается на лицо, забинтовывает глаза, обвивает нос, шею. Я покорна и терпелива, даже радостна! Значит время пришло. И тут откуда-то сбоку появляется отец. Взглянув на деда строго, почти гневно, он скидывает с меня тряпки. Дышу глубоко, с наслаждением. А за окном всё тот же узорчатый лист, красивый ярко-золотой.


Мемуар 22 Время вспоминать


Теперь, когда я перешла в новый отрезок жизни, именуемый преклонным возрастом, сожалею о многом. Например, о том, что удалось побывать всего лишь в нескольких точках нашего голубого шарика. Для перечисления достаточно пальцев одной руки (лукавлю – двух). Помню, когда в 2020 году возвращалась на самолёте из Калининграда, где участвовала в литературном фестивале «Русский Гофман», в соседнем кресле сидел мужчина. Шестьдесят пять плюс, как я. Он оказался разговорчивым и всё сетовал на то, что пандемия коронавируса лишила нас возможности путешествовать. Правда, вскользь упомянул, что за свою жизнь объехал и Европу, и Азию. Но ему этого оказалось мало. Что же говорить обо мне, для которой не только заграница, но и Россия приоткрылась лишь маленьким кусочком автобусного галопа. И как же приходилось напрягать зрение, чтобы разглядеть не только дворцы, островерхие крыши и узкие улочки, но и что-то ещё, что ищут сердцем. Пришло время не просто вспоминать, а вглядываться в картинки прежних путешествий.

В поездках кроме экскурсионной программы я всегда пыталась уловить мгновения прошлой и сегодняшней жизни. Мне хотелось бы пожить то в одном месте, то в другом. Утром, когда флорентийцы ещё не проснулись, побродить по городу, подойти к молодому человеку, мимо которого промчались под возглас экскурсовода: «Не останавливаемся, это не по программе». Он стоял под холодным дождём на Via Santa Margherita, заметный на фоне серого дня красным колпаком и декламировал. Над ним висел листок с изображением Данте, и я догадалась, что он читает из «Божественной комедии». Ни перевёрнутой шляпы у ног, ни кружки для сбора монет. Он и на следующее утро, когда мы проезжали на авто, опять стоял на том же месте и, кутаясь от непогоды в хламиду, жестикулируя, бросал слова в воздух:

«А если стал порочен целый свет, то был тому единственной причиной Сам человек: лишь он – источник бед, Своих скорбей создатель он единый…»

Пожалуй, только в Мontenrgro я не спешила!

С Черногорией, с лёгкой руки и по совету Дмитрия второго, моего танцевального босса, повезло. Там мы с мужем провели пять сентябрьских дней в отеле, расположенном в бухте при въезде в Пржно. Бывший когда-то рыбацким, обросший уже и вовремя нашей поездки виллами, посёлок ещё хранил дух прошлого, и здесь я могла наблюдать за обычной жизнью черногорцев.

В нескольких шагах от отеля, на берегу Адриатического моря, на кромке воды угнездился двухэтажный дом. На первом – ресторанчик, на его выносной террасе, снизу обшитой досками, несколько деревянных столов. В штиль аквамариновое серебро блестит, переливается, уводит взгляд в прозрачное с разноцветной галькой море. В бриз во′лны равномерно шлёпают по доскам, лёгкие брызги приятно освежают. Если заштормит, хватай свои тарелки и бегом под крышу.

Хозяева этого дома жили на втором этаже. В проёме открытого окна я часто видела в ореоле курчаво-чёрных волос молодую весёлую женщину. По утрам в сопровождении паренька лет девяти выходил из дома и, оставляя на песке крупные следы босых ног, не спеша шлёпал по пляжу к лодке пожилой мужчина. На плече он тащил снасти. Мальчик припрыгивал сзади. В руках сачок, болтающиеся на шнурках кроссовки. Женщина выкрикивала ему вслед что-то весёлое и грозила пальцем. Их лодка стояла среди множества похожих. Из бухты они не выходили, ловили рыбу у крошечного скального островка с полуразрушенным строением. На мои вопросы об этом здании отдыхающие отвечали, что в нём, скорее всего находилась караульная, защищавшая побережье от турецких пиратов, а кто-то бросил «тюрьма». К обеду рыбаки причаливали, возвращались с уловом. И тут же за работу принималась пожилая женщина. Она выходила из дома с тазом и, подоткнув длинную тёмную юбку, чистила рыбу на берегу моря. Рядом с ней пегий пёс дворовой породы лакал воду. (Михаил, мой муж, прозвал его Солёным).

Для нас это сигнал: пора на обед в их маленький ресторанчик под названием «У моря». Мы садились на террасе и, слушая море, любовались лёгкой, поднимающейся дымкой, горами заросшими оливковыми деревьями. Еду подавал молодой худощавый брюнет. Мил, легко-приветлив, не безупречный, но русский язык. И всего-то двадцать евро на двоих. Нам это казалось дорого, но удержаться от кайфа мы, как и другие постояльцы нашего отеля, не могли.

После обеда прогулка по посёлку. За оградами деревья с яркими плодами гранатов, апельсинов, жухлыми инжирами. То мелькала белая хатка с красной черепицей, то выставив напоказ архитектурные излишества, любовалась собой вилла, перегородив дорогу валялись вальяжно-пыльные кошки… Казалось, что это место должны бы облюбовать художники. Столько красок! Но, к моему удивлению, ни мольбертов, ни этюдников. Наверно, на этот раз спрятались от посторонних глаз, забрались в горы и оттуда ведут «прицельный обстрел».

Мы проходили по центральной улице вверх до автобусной остановки. Рядом с ней на деревянной доске непривычные объявления с фотографиями людей из этого посёлка или соседних, недавно ушедших из жизни. Их родственники приглашали на прощание и поминовение. Эта традиция, незнакомая мне, вызвала уважение, как и степенная размеренная жизнь посёлка. Очевидно в разгар сезона здесь шумно и многолюдно, но в конце сентября спокойно и пустовато.

У автобусной остановки мы останавливались и поворачивали назад.

Пройдя последний магазинчик, попадали в сосновый парк.

Аромат хвои и моря, птицы, белки, скалы, неспешная тропа, зовущая всё выше и выше. Поднимались на плато. В распахнувшийся простор врывалось небо, а под ногами всеми оттенками изумрудного и голубого сияла Адриатика. Говорят, здесь любила сиживать королева Мария, внучка российского императора Александра II и жена короля Александра I Карагеоргиевича, убитого в Марселе в 1934 году. На одном из портретов русского художника Ф.А. Малявина 1933 года, молодая женщина в амарантовом лёгком платье перебирает длинные из круглого жемчуга бусы. Черноброва, пылка, в глазах любовь и затаённое напряжение. Неужели художник пророчествовал и из тридцать третьего года увидел тридцать четвёртый? А мы, налюбовавшись (могли бы и кофе попить: куда только не добираются вездесущие рестораторы), спускались с горы и лесной тропой выходили к отелю, называвшемуся так же, как и пляж, «Пляж королевы». Крошечная бухта, закрытая с двух сторон горами. Не многолюдно. А вот дальше в королевской резиденции (ныне президентской) оживлённее. «Милочер», от ласкового русского «милая» (так называли королеву Марию домашние). Здесь сосны расступаются, и другая, оранжерейная красота кружит голову. Розы, множество роз в центре, они перешёптываются с пальмами и другими экзотическими растениями. Мы шли дальше. Теперь тропа, петляя, то поднималась по скалам, то опускалась среди сосен и вела всё время вдоль моря. Проходили через арку грота с радующими ступни волнами, через пляж, опять вверх. Корни переплетались, хватаясь за скалы, и образовывали приятное для отдыха место. Здесь мы присаживались и, конечно, фотографировались, нет, не на телефон, тогда, в начале двухтысячных, до нас ещё не доплелились мобильники, пользовались «мыльницами» Сanon. С этого места с интересом наблюдали за любителями дайвинга. Вода в Адриатике настолько прозрачная, что можно разглядеть путешествия любителей подводного плаванья. Вот они уходят в глубину, огибают камни, напоминая русалочий хвост колышутся ласты… Продолжая путь, выходили к острову «Святой Стефан». Тонкий рукотворный перешеек соединяет его с сушей. В прошлом – посёлок рыбаков, известный со времён Венецианской республики, ныне комплекс престижных отелей. Его почти округлая форма и яркие черепичные крыши среди моря – картина незабываемая… Вот где раздолье для художников…

Когда-то художники теснились и на парижских бульварах, но в январские дни уже далёкого двухтысячного года, я не встретила ни одного. Заприметила в субботней толпе пожилую женщину. Седые букли, чёрное пальто, красный шарф. Её внешность, манеры соединились у меня с образом дамы из квартиры напротив отеля.

«Осторожно приоткрыв штору, самую щелочку, Габби, она же Мари, Мариэль, а, может быть даже Нинон, увидела, что серый дневной свет за окном уже начал сгущаться, кто-то добавил в него ультрамарин, и в город с минуты на минуту придёт вечер.


Любимое время всех парижан – субботний вечер. Его ждут с нетерпением, к нему готовятся, о нем мечтают. Если ты ещё жив, если ещё можешь передвигать ноги, даже если тащишь их за собой, вперёд! А если за тобой зайдёт кавалер? Забьётся сердце, загорятся глаза.


Ногти были готовы ещё к полудню. Подсиненные волосы букольками, по старой моде. Почищено пальто, черное, легкого покроя, шляпка. Юбка черная до колен и любимый черный свитерочек. Всё как в молодости! А впереди – парижский вечер.

Кино, театр, кафе, рестораны – всё забито, везде жизнь. Нет, не та жизнь клерков, когда, забежав, жевнув на ходу, бежишь дальше, а когда затянешься сигареткой, глотнёшь из бокала или на худой конец из пластмассового стаканчика, вытянешь под столом ноги, глаза поднимешь, взгляд встретишь. «Сколько Вам лет, мадам?» – спросишь себя и, не дожидаясь ответа, будешь слушать стук сердца, когда приблизится незнакомец и возьмёт за руку. Да, конечно, ещё она наденет бусы, те, что купила вчера у африканца, который торгует у Новой оперы, и поясок, что от старого костюмчика. Шарфик, туфли. Если бы она шла одна, надела бы старые, бескаблучные. Но сегодня за ней зайдёт её мальчик, Пьер, Фредерик, а может быть, даже Мишель. Конечно, они уже не так новы – эти любимые туфельки от Гуччи, но зато настоящие.

Габриэль, она же Габби, Мари, Мариэль, а, может быть, и Нинон – в нетерпении. Зажигает свет, задвигает жалюзи, ещё плотнее смыкает шторы, чтобы ни единой щёлочки.


Ещё немного, и она будет совсем готова: чуть-чуть глаза, пуховку к носу, каплю духов на запястье и … закрыть глаза, чтоб билось сердце – как тогда, в молодости, когда гремел лифт металлическими дверями и можно было расслышать шаги у входной двери.


Она сядет, как раньше, лицом к Бульвару, чтоб были видны дома, люди, фонари, синий отсвет неба на сыроватом асфальте, ой, какие все молодые, а как много приезжих, смуглых, скуластых, как они неотесанны, совсем как я в молодости, будет думать Габриэль…

Как всегда, они пойдут вдвоём, она и её Андре, Базиль, а ещё лучше, если это будет Мишель. Как прекрасно идти пешком, ловить воздух, восторженные взгляды прохожих, любоваться спутником, его прекрасной фигурой. Она любит встречать знакомых, улыбаться им.

Возьмёт его под руку, конечно, не как Жанетта, та прямо вешается всем телом, сразу видно, сколько ей лет, она же едва положит руку, и они поплывут, и будут отражаться в стёклах витрин, а навстречу – пары, молодые, постарше, студенты, пары с колясками и кенгурятниками, почтенные дамы и игривые старички, свои и приезжие, туристы и она, они, в этой реке жизни и всё будет как в молодости…

Вот, уже накинула шарф, сумочка и перчатки ждут у зеркала, перебирает клавиши пианино, подпевает себе – у неё нет возраста, нет тяжести в ногах, она – парижанка…


О, Париж, о Париж, о, Париж, о, Париж….» 14


А однажды в поездке по бывшей Финляндии, мы с мужем оказались единственными пассажирами минивэна. Его водитель, худощавый мужчина лет тридцати пяти, почему-то разоткровенничался с нами. Он рассказывал о своей жизни, о жене:

«Когда Элка уехала из нашего городка, я подумал, что теперь никогда с ней не увижусь.

К тому же прошёл слух, что она вышла замуж, вскоре я услышал, что у неё родился ребёнок – сначала один, потом ещё. Девочки. Где она обитала, с кем – я не знал. Конечно, я мог бы зайти к её маме, Ольге Петровне, мы с ней, как говорила Элка, хорошо спелись, ведь я к ним всегда приходил так запросто, как к себе домой, ещё бы мы ведь учились в одном классе и дружили, чуть ли не с первого класса. Но я представить себе не мог, что вот войду, а в той комнате, где мы учили вместе уроки, увижу прилепленные к стене фотки или, не дай бог, Ольга Петровна достанет альбом, и там я увижу Элку, например, в фате, рядом с её избранником или семейный портрет с дочками, на котором все счастливые и улыбаются.


Я решил, что уж раз такое случилось, то пусть она останется навсегда в моей памяти школьницей. Сначала девчонкой с косичками, потом девушкой с лёгкими распущенными по плечам рыжеватыми волосами и странными глазами, цвет которых я никак не мог определить. На мой вопрос:

– Какого цвета у тебя глаза?


Она всегда отвечала:


– Зелёные.


Но это была полуправда. Потому что они меняли свой цвет несколько раз в день и могли быть в зависимости от освещения или, например, её настроения то оливковыми, то горчичными, то карими. Встречаясь с ней, я по ним мог сразу узнать какое у неё настроение, и что мне ждать от неё – милости или кары за несовершённые мной проступки.

Эх, Элка, Элка!


Почему-то ещё тогда, давно-давно, я чувствовал, что никакая другая женщина мне не будет нужна в жизни так, как она. А потому, махнув рукой на всякие страсти-мордасти или попросту говоря, на личную жизнь, я решил посвятить себя математике, к которой имел пристрастие с детских лет.


Я уехал в Питер и довольно легко поступил в Универ. Конечно же, на механико– математический факультет, который, кстати, в каком-то тысяча восемьсот лохматом году окончил мой прадед.

Мне удавалось многое из того, что мои однокурсники так и не осилили. Я решал контрольные, писал курсовые для всех, кто обращался ко мне. Представьте, я делал это совершенно бескорыстно. Лихие девяностые прошли мимо меня, и дух всеобщей коммерциализации в то время не затронул ни один волос на моей голове.

Дома, в родном своём городке, я почти не бывал. Родителей, которые потихонечку старились в своей советской двушке, я вспоминал часто, а письма писал, как и положено примерному сынку, каждый месяц. С одноклассниками никакой связи не поддерживал. Жил же я заветами дедушки Ленина, которые засели у меня в голове прочнее прочного ещё с раннего пионерского детства. Да, я учился, учился и учился. И делал это не просто с удовольствием, а прямо с каким-то остервенением: принимал участие в студенческих математических конкурсах, печатал свои работы в «Трудах» и даже однажды получил премию «Молодому математику». Лето обычно проводил в каких-нибудь математических школах.


В конце пятого курса мама прислала мне письмо, в котором писала, что я совсем их забыл и что не за горой то время, когда я приеду их хоронить. Решил, что перед сессией съезжу к ним на несколько дней и даже успел досрочно сдать несколько экзаменов.

За те годы, которые я провёл в Питере, родители мои заметно сдали, у меня даже сжалось сердце, когда увидел их. Казалось, их что-то тянет вниз: они стали ниже, папа опирался на палку и слегка прихрамывал, у мамы фигура, заметно осела, и правое плечо опустилось ниже левого. Мешки под глазами, линии от носа к концам губ, у мамы от верхней губы разбегались тонкие морщинки, в которые расползалась помада, у отца губ вообще не осталось, только две узкие полоски.

Я решил, что те несколько дней, которые проведу дома, отлучаться никуда не буду, растворюсь в предках, в их суете и быте. Так прошли первые два дня. Я тщательно пылесосил, отодвигал шкафы, диваны – знал, им это нравится. Пытался даже помогать маме на кухне, рассказывал о своей учёбе. Расспрашивал как их здоровье. Всё как полагается.

Но на третий день, в тот момент, когда я занялся ремонтом унитаза и стоял перед ним на коленях, обрабатывая герметиком, появившиеся трещины, в квартире появилась Элка. Я не сразу сообразил, что это она. Новомодный джинсовый костюм, украшенный чем-то мелким и блестящим, так сильно облегал её фигуру, что непонятно, как она в него влезла. Густые обесцвеченные волосы не такие прекрасные, как прежде, с трудом удерживались какой-то резиночкой. И только её глаза были, как и раньше, особенными. Зелень в них переливалась волнами, она то становилась тёмной, то казалось, что внутри радужки вспыхивают какие-то жёлтые огоньки и они становятся горько-горчичными. Я вспомнил, что когда-то слышал, что Веласкес, чтобы получить зелёный цвет, использовал смесь медной лазури и охры, добавлял в краски свинец и олово. И вот мне показалось, что в глазах Элки этот процесс шёл в обратном направлении, разлагаясь на эти составляющие.


Она заговорила со мной сразу и быстро, не вдаваясь в преамбулу о том, как я живу, и надолго ли приехал.

– Мне нужен водитель. Можешь ты прямо сейчас поехать со мной? Я выйду за тебя замуж. Тебя это устроит? Не волнуйся, я развелась, девочки пока останутся с мамой. Мне нужно знать, ты согласен или нет. Да, ещё. На зарплату у меня денег нет.


И вдруг посмотрела на меня так, будто просит что-то, и добавила:

– Одна я не справлюсь.


Так я оказался в этих местах, на берегу дивного озера на границе с Финляндией, вернее, на территории старой Финляндии. Элка жила там одна в убогой бытовке, окруженной девственным сосновым лесом, рядом творилось чёрти-что: трактора, бульдозеры, кто-то пилил деревья, кто-то что-то привозил. Ещё по дороге на место она сообщила мне, что занялась строительством турбазы и будет единственной её хозяйкой.


Конечно, я раскрыл рот от удивления и спросил:

– Откуда деньги?

– А вот это тебя не касается. Ты водитель и больше ничего. Будешь выполнять то, что я тебе буду говорить.

– Но я, кажется, ещё буду твоим мужем?

– Ха, ха, – засмеялась она, – по совместительству.

И началась моя новая жизнь. Мы действительно расписались, и я ощущал себя самым счастливым человеком на свете. Ведь Элка – женщина моей мечты.


Целыми днями мы носились по бездорожью, то по посёлкам, набирая рабочих, то на приём к чиновникам, и там она подписывала какие-то бумаги, а я дожидался её в кабине доисторического УАЗа, за жизнь которого очень переживал. Скоро на территории, которую Элка называла своей, появились постройки. Они были отделаны под брусовые коттеджи и выглядели совсем неплохо. Особенно мне нравилась столовая, которая считалась рестораном. Со временем мы перебрались из бытовки в один из небольших четырёхкомнатных домиков, предназначенных для отдыхающих, с общим туалетом и душем, а потом и вовсе в коттедж. К началу следующего сезона всё было готово к приему туристов или, как говорила Элка, наших гостей.

Она работала как ишак, не зная ни дня, ни ночи. По ночам занималась бухгалтерией, я же оставался на прежней должности – шофёра и мужа в одном флаконе. Однажды, глядя на её странно изменившееся лицо, уставшее и одновременно какое-то брезгливо-недовольное, я предложил ей помочь с бумагами, всё-таки я математик и как-нибудь уж смогу разобраться с цифрами, но она почему-то резко прервала меня и сказала, прищурив глаза:

– Ты помнишь, я взяла тебя водителем, поэтому не лезь не в свои дела. Вот тебе на завтра список. Постарайся всё успеть.

Я старался, выполнял свои обязанности неплохо и днём и ночью.


 В список моих дел стал теперь ещё входить трансфер гостей. Среди них много питерцев, москвичей, но больше всего финнов. Последние приезжают компаниями, устраивают пышные застолья в нашем ресторане, а потом разбредаются по своим фундаментам, по своим мызам.

Некоторые из их бывших построек я заметил сразу после приезда, а некоторые пришлось раскапывать, так глубоко они ушли в землю. Тот, который находится на территории нашей турбазы, я облюбовал особенно. Вот вход, две большие комнаты, вот выход на террасу, с неё ступени прямо в озеро. Я ухаживаю за фундаментом и ступеньками: очищаю от дёрна, кошу вокруг траву.

Недавно, по дороге на станцию, остановился на обочине и увидел группу пожилых, а можно даже сказать, совсем старых финнов, которые, выйдя из туристического автобуса почти бегом, если, конечно, это можно назвать бегом, направились к торчащим справа камням. Я догадался, что это их кладбище. Они торопливо переходили от камня к камню, некоторые путались в траве, падали. Если удавалось найти свой камень, они обнимали его как родного человека и радостно смеялись, как если бы встретились с живыми. На следующий же день я приехал в это место с косой, теперь если приедут, идти им будет легче. А однажды у водопада из какой-то старенькой Шкоды вышла пара: он и она, сколько им лет сказать трудно, по-моему, это уже люди без возраста. Он грузный, широкоплечий, о таких говорят – кряжистый. Она же – маленький худой воробышек с седыми букольками.

Такими бы могли быть мои бабушки и дедушки, но их нет так давно, что я их совсем не помню. Глядя на этих двух, я затосковал о родителях и подумал, что скоро и они станут такими же старыми, но только вряд ли они смогут и захотят отправиться в какое-нибудь путешествие, хотя бы в ту деревню, где родились.

В тот же вечер я попросился у моей хозяйки в короткосрочный отпуск – я не был дома уже несколько лет. Но она сказала:

– Сейчас не время. Вот сезон кончится, тогда езжай. У меня там вообще дети, а много раз я ездила?


Это была правда, и мне даже стало стыдно за свою просьбу.

Но ей пришлось меня всё-таки пару раз отпустить домой в то лето: сначала умер отец, потом мать.


Каждый раз, возвращаясь на турбазу или, как говорила Элка, в наш Финский домик, я садился на одну из очищенных мною ото мха ступенек, смотрел на озеро и курил.


С тех пор я вообще стал курить очень много…

Прошло ещё несколько лет. Не буду вас утомлять описанием своей жизни. Всё будто бы шло гладко.

Элке теперь не до меня, я с ней вижусь только вечерами. Я – на одной машине, она – на другой. Вот уже два года она обходится без личного водителя. Получила права, купила себе Ауди. Носится по всей округе. Стала выпивать. Волосы у неё теперь короткие, а какие стали глаза – я не знаю, её взгляд всегда направлен куда-то в сторону…»


Сейчас, оглядываясь назад, я пытаюсь воскресить путешествия, которые удалось совершить. И какое счастье, что память даёт эту возможность.

К сожалению, моя мама не смогла позволить себе такую роскошь! Безденежье, уставший от фронта муж, дети, работа. Всего лишь три поездки: Ленинград, Михайловское и Ялта. Из поездки в Ленинград она привезла мне миниатюрный блокнотик с изображением Петропавловской крепости на обложке из тонкого металла. В приделанные сбоку петельки вставлялся крошечный карандашик, соединённый с блокнотом серебристой цепочкой. На первой странице мама размашисто написала «Ленинград посещай!»

Что что, а уж этот совет я выполняю!

Мемуар 23

Ленинградские хроники

Ленинград начался для меня тогда, когда мальчик и девочка, жившие в соседнем доме, вынесли во двор цветные открытки, на которых золотые фигуры отдавали свой блеск ярким струям фонтанов. Дворцы, площади, памятники – всё отражалось в яркой голубизне Реки, рек, каналов. А когда соседский мальчик, украдкой от сестры, сунул мне в ладонь синий эмалированный значок, на котором кружевной кораблик поднял паруса, то родилась мечта. Но я и мечта встретились не сразу. Лишь обменявшись кольцами со своим одноклассником, я почувствовала выросшие за спиной крылья: сами себе хозяева, без родительского пригляда. Его за руку и в мечту. Стучали колёса, свадебный пирог крошился в рюкзаке. Домашние руками не махали, а всплеснули – ни кастрюли, ни шкафа, ни пальто, а туда же…

Ни я, ни мой муж (хотя назвать нас супругами ни у кого бы язык не повернулся, так, желторотые птенчики), тогда не могли знать, что будем приезжать в этот город с регулярностью премьер в полюбившемся нам театре. До поры до времени, конечно…

В ту первую поездку я сносила вдрызг свадебные туфельки, а Михаил возвращался в столицу почти босиком, потому что подмётка осталась в каком-то ленинградском музее. Произошло это, потому что мы не пользовались троллейбусом, а всё пешком, да пешком. И к Лавре, и от неё до Невы, и на Васильевский остров, и по Фонтанке, Мойке, Пряжке, в Эрмитаж, Русский, Летний сад, к Инженерному замку, и опять к Неве и по Невскому к Лавре. А на следующий день – Петергоф, Царское село, конечно, Лицей и опять Эрмитаж. Возвращались в гостиницу на Московском проспекте, удобства в конце коридора, и сваливались каждый в своё прокрустово ложе, пока не догадались сдвинуть кровати. Но и после этого нам спалось так крепко, что природный инстинкт продолжения рода не мог победить усталости. А ещё хотелось полюбить Павловск, улочки-закоулочки, дворы насквозь и дома колодцами, Репино, Кронштадт, Валаам и Ладогу. Увы, в отпущенные нам три дня на свадьбу плюс майские праздники мы этого сделать не смогли. Всё сбылось, а что-то ещё и нет, только потом, через много-много лет.

Но тогда мы ещё не знали об этом будущем и, вернувшись в свой город, закружились, завертелись между учёбой, работой и личным. А мечта опять свернулась клубочком и опять задремала.

Появились командировки. В Тот город. Особенно часто отлучался Он. Хихикали дамочки за моей спиной, прикрыв личики наманикюренными пальчиками, усмехались пожилые мужчины:

– Ах, у Ниночки муж опять в командировке. Зачастил что-то.


А мне не до них: у меня мальчик и ещё мальчик. До шести надо из детского сада забрать, но и работа тоже до шести. Вот и сидели малыши в шубах чуть не на ступеньках, мамку дожидаясь. Запирали вместе с воспитательницей детский сад, смотрели по сторонам, шли вместе с ней к нашему дому.

Однажды в июне меня отправили на научный семинар в Ленинград. Дамочки, мои сотрудницы, были очень недовольны:

– Почему её? Чем мы хуже? Ну, и что? Подумаешь её тема, мы все здесь в теме.


Но поехала всё-таки я…


 Эта поездка очень запомнилась. Потому что после семинара гуляла одна по любимому городу, заходила в гости к любимым писателям, поэтам, чаще всего на Мойку,12; обедала в «Севере» (было вкусно, чисто и недорого), плескалась в Петергофских фонтанах; сбежала от цыган, которые чуть не похитили меня в Царском селе, ходила с каким-то суворовцем в Эрмитаж.

– Девушка, хотите без очереди?


Вот такое легкомыслие, легко мыслие, без мыслие, ветер в голове…

Спускалась к Неве, прозрачная вода билась у ног, а окурок, проплывавший мимо, показался таким неуместным, что потянулась за ним и чуть не свалилась в воду, едва удержала равновесие.

По ночам, в белеющий сумрак, я иногда сидела у окна и читала.


В многоместном номере гостиницы койки пустовали до вторых петухов, белые ночи не время для сна.… Потом приходили какие-то люди, шептались, слышался скрип пружин, и тогда я притворялась спящей…

Как только дети (те самые два мальчиша, которых столько раз воспитательница домой отводила, один пузцом сытеньким, на особом довольствии, другой – рёбра наперечет «Майку не снимай, а то увидят») подросли, мы потащили их в свою мечту, вытряхнув последнюю мелочь из карманов, упросив, чтоб поселили, ну, где-нибудь. Мальчишки хоть и ковыряли в носах, слушая мои пересказы из путеводителя «Ленинград – город герой», но впечатлились. Один чуть ли не оду сочинил, другой полдетства о бескозырке промечтал, потому что был замечен седоусым капитаном и приглашён куда-то на самый верх «Метеора» в расчудесное место, где и вид, и штурвал.

– Я с братом.

– Ну, пусть и он с тобой.


Конечно, таскали детей за собой, на солнце жарили. Да так, что у того, который худ (он и сейчас такой), случился удар, очевидно, солнечный. Пришлось бежать в аптеку, за градусником. (Хотя, конечно, могли и с собой взять, рюкзак бы не оттянул, но почему-то не взяли. Знаете, эта молодёжь… такая пустая, неорганизованная). Но градусника-то как раз в аптеке и не было. (Чудно′е какое-то время стояло тогда на дворе: того нет, другого нет…)

Я металась: ребенок заболел, а температуру померить нечем. (Вот так из цыплят превращаются в наседки, бывает…) Бегала от аптеки к аптеке, через какие-то проходные дворы: «Вам так ближе, на улицу не выходите, дворами, всё дворами, а там и аптека». Но только зря: «Не завозили».


«Да вы у меня возьмите, у меня дома – два, и отдавать не надо. Подождите. Я тут рядом».


И женщина такая неприметная, в халатике, в каком только с кастрюльками возиться, а такая душа. Душа она ведь во всём, даже в самом неприметном, например, градуснике, через него в память. Там и хранится…


Ленинград… Волховский фронт. Медаль «За оборону Ленинграда». Но это отца. (Хотя и моё тоже: день моего Ангела совпадает с Днём снятия блокады. 27 января.) Анненкирхе15 и Петершуле16 – это прадеда.


А моё– то, что в юности, молодости.


И сейчас, каждый раз как в праздник. В Петербург! Радостью встречи с Московским вокзалом и дальше, дальше…

Но…распахнуты окна, разбиты стёкла в знакомых домах и то там, то здесь пугают чужие слова «SALE! SALE! SALE!»… На подоконнике – брошенная стопка книг, чьё-то платьице, похожее на тот халатик из далёкого прошлого… Сейчас такие картины встречаются всё реже. Питерцев уже продали…


А троллейбус едет, едет. Год 2011. Напротив меня пожилая женщина рассказывает внучке лет пяти о достопримечательностях.

– Смотри, – говорит она, – мы едем по исторической части, я когда-то здесь жила… А там (она показывает на площадь Островского) площадь, оттуда, от театра, сегодня повезут фигуру Самсона в Петергоф, его подновили, покрыли новым золотом, вон как блестит. Видишь?

Играет оркестр, бегут родители, дети, у детей в руках шарики. Праздник.


А у какой-то девчушки шарик оторвался и полетел в весеннее небо.



Девочка плачет: шарик улетел.


Ее утешают, а шарик летит.


………………………………….


.


Плачет старушка: мало пожила…


А шарик вернулся, а он голубой17




Мемуар 24


Любите ли вы театр?


Театр для меня начался со дошкольного детства.

Пройдя через тополиный двор и тёмную, с тусклой лампочкой подворотню, в которой стояли круглые баки для сбора мусора, выходили на Новослободскую и, повернув направо, ныряли в подъезд краснокирпичного дома. Был же он, как и многие дома в округе, знаменит своим преданием, и все местные обыватели называли его Майковским. Да, да, якобы он принадлежал клану Майковых, в котором все литераторы. И тот самый перстень с изумрудом, считающийся утерянным, который Пушкин, умирая подарил Майкову, долго находился в их семье. Возможно, и сейчас он у кого-то из праправнуков, если в лихие девяностые не прибрали перстень к своим рукам какие-нибудь лихоимцы, как это случилось в нашей семье, лишившейся в одночасье всех памятных и драгоценных вещей.

В те времена, о которых идёт мой рассказ, ещё ничто не предвещало перемен, и жизнь, хороша она была или плоха, шла накатом. Также, как всегда, в этом доме на третьем этаже, где жила со своими близкими сестра нашей бабушки Надежда, отмечали Веру, Надежду, Любовь. Празднование именин начиналось в самой удалённой от входа комнате. Шли длинным коридором коммунальной квартиры, открывали дверь и попадали в девятнадцатый век. Старинная мебель, тусклая лампа над большим столом, фикусы на подоконниках, в углу комнаты высокая пальма. Но больше всего моё внимание привлекал книжный шкаф тёмного дерева. За стёклами золотились корешками многотомные собрания дореволюционных книг. Чаще других на них повторялась фамилия Гоголь. Гоголь в красной обложке, бордовой, серой с чёрным. Меня удивляло не только обилие Гоголя, но и то, что хозяин этих книг – муж тёти Нади, Борис Васильевич, худенький с клинышком бороды и пенсне, обычно читал Гоголя. Книга, ожидавшая чтения, лежала на удивительном прикроватном столике, передвигающимся по горизонтали и вертикали, а Борис Васильевич любил поделиться с гостями своими впечатлениями о любимом писателе, прочитать им страничку, другую. Теперь я объясняю эту приверженность близостью к Малороссии, где в городе Николаев родился Борис Васильевич…

Гости приходили вечером, кто чуть раньше, кто чуть позже. Точного часа не назначалось. Думаю, суть этого Соломонова решения состояла в том, что если бы собрались все в одно время, то не хватило бы мест ни сидячих, ни стоячих. Ещё бы! Только со стороны Надежды, тёти Нади (почему-то всех сестёр нашей бабушки мы называли тётушками), насчитывалось человек тридцать самых близких родственников, если же добавить к этому родственников её мужа и близких друзей тёти Веры (дочери тёти Нади) и родственников её мужа, то получилась бы почти трёхзначная цифра. Но и это ещё не всё: судьба распорядилась так, что в этот же день, то есть двадцать девятого сентября, родился сын тёти Веры, наш троюродный брат Андрей. Его приятелей, добавляли к Вере-Надежде, и получался ну, просто всенародный сбор! Потому-то порядок был такой: присаживались за стол, пили чай, конечно же с пирогами, конфетами, вареньем, и, послушав что-то из Гоголя, переходили в соседнюю комнату, тёти Веры.

Тётя Вера садилась за стоявшее у входа чёрное с золотистыми подсвечниками пианино, со следами прошлой жизни, и играла что-нибудь незатейливое, потом развлекала детей кукольным спектаклем.

Красно-бордовый бархатный занавес медленно раздвигался и появлялись декорации, нарядные куклы, медленно катился к колодцу золотой мячик из золотой фольги, и завораживающая тайна театра увлекала детей, рассаженных на стульях, и взрослых, теснящихся в дверях. Как-то мячик упал со сцены, покатился под пианино. Сорвавшись со стула, я понеслась за ним и, как нечто драгоценное и хрупкое передала тёте Вере за сцену.

После окончания спектакля дети с выражением читали стихи. Не отставала от других и я. Декламация так хорошо мне удавалась, что не раз выступала в институте, где работал папа, на вечерах, которые проходили в настоящем зале и на настоящей сцене. Позже школьные утренники, вечера.

Наша школа, находившаяся недалеко от Тормозного завода, часто организовывала концерты для рабочих в клубе или в цехах. Помню большие заводские пространства, окна во всю сцену, станки. Обеденный перерыв. Рабочие сидят на перевёрнутых ящиках, у многих в руках бутылка молока и булка. Мужчины кажутся угрюмыми и серыми. Женщины нам улыбаются и косынки у них на головах разноцветные. Среди выступающих – мои одноклассники. Я, Татьяна Савченко и Валерий Фокин, ставший впоследствии известным театральным режиссёром.

Лет в двенадцать я записалась в театральную студию при Клубе Зуева на Лесной улице. Это здание в стиле конструктивизма сохранилось до сих пор, и когда я прохожу мимо него или Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко (москвичи с нежностью называют его Стасиком), то вспоминаю, как наша группа выступала перед участниками какого-то съезда, проходившего в здании театра. От клуба Зуева ехали на автобусе, потом толпились в фойе, дожидаясь своего выхода. И вот распахнулась центральная дверь и под звуки пионерского горна и рукоплесканий мы прошествовали через весь зрительный зал на сцену. Выступление начиналось с меня. На секунду перехватило горло, казалось, что забыла слова, но тут же мой голосок зазвенел, ни посрамив ни меня, ни нашего руководителя…

Помнится, что в пятилетнем возрасте я была под большим впечатлением от постановки сказки «Cнежная королева» в Малом театре: вернувшись, отыграла перед домашними весь спектакль. И за Герду, и Кая, и за Сказочника, и за всех-всех. Реакцию родителей не помню. А вот дед был в восхищении!

В подростковом возрасте такое же сильное впечатление произвела постановка пьесы А. Афиногенова «Машенька» на сцене драматического театра им. Станиславского (ныне Электротеатр Станиславский). В главной роли Евгений Урбанский, известный по роли в фильме «Чистое небо». На этот раз я не делилась с родственниками своими впечатлениями, и роль Машеньки сыграла на сцене. Во сне. Но ощущение реальности было такое яркое, что помню его до сих пор.

Это детское увлечение не прошло до сих пор: в радиопроекте «Русский мир. Театр у микрофона» записала два своих рассказа (за что благодарю редактора проекта, писательницу Евгению Фахуртдинову).

Один из них «Лермонтова, 17»18, другой «Пахло смолой и летом»19.

Театр, по-прежнему, радует, даёт силы жить! Время от времени мы с Михаилом посещаем Петербург, стараясь не пропустить спектакли, поставленные в Александринском театре нашим одноклассником, с которым когда-то принимали участие в школьных утренниках, ходили вместе с классом на спектакли Центрального детского театра (Ныне РАМТ – Российский академический молодёжный театр).

Валерий Фокин, чья блестящая творческая биография началась ещё до начала работы в московском театре «Современник», стал знаменитостью с первых спектаклей.

Мой же Фокин (уже не одноклассник, а восходящая звезда) начался со спектакля по пьесе Виктора Розова «Четыре капли». (Очевидно, это были семидесятые годы прошлого столетия).

На открытой, без занавеса сцене висели большие прозрачные капли (мне они казались похожими на слёзы), что соответствовало количеству новелл, из которых состоял спектакль. Первый сюжет, запомнившийся больше других, рассказывал о девочке, пришедшей на службу отца и защищавшей его перед начальником. Главную роль исполняла юная Марина Неёлова, и делала она это так надрывно-трепетно, что до сих пор испытываю волнение и сочувствие. Возможно, в этом эпизоде я увидела себя и своего отца. «Могла бы я так?» – думалось мне, и сердце стучало громче обычного. (Хотелось бы сказать «сжималось от боли», но очевидно в моём рассказе и без этого достаточно «штампов») …

Надо заметить, что семидесятые – восьмидесятые я прожила почти без театра, уйдя с головой в пелёнки, радости и сумасшествия материнства, прерываемые время от времени работой и учёбой.

И всё-таки в эти годы удалось увидеть один из фокинских «Ревизоров», поставленных в «Современнике». (Правда, цена была непомерно высока и моему папе наше культурное мероприятие стоило инфаркта, поскольку он в наше отсутствие (в театр ходила с мамой) оставался за няньку. Только мы ушли, прихватив с собой, завёрнутые в газету туфельки, младший, бывший в те годы младенцем, зашёлся плачем (опять штамп!) и обеспокоенный дед, едва прикоснувшись к его лбу, бросился на поиски градусника. Ртутный столбик добрался почти до вершины. Ребёнок плакал. Лекарств под рукой нет, соска, способная утешить, упала на пол и закатилась под кроватку. Облазив всё, старик так и не смог её найти, запасной тоже не оказалось… Утром во двор въехала Скорая …).

В этом «Ревизоре «запомнились Галина Волчек (Анна Андреевна), Марина Неёлова (Мария Антоновна) и Валентин Гафт (Городничий). Все они казались знакомыми по нашей обычной, « застойной» жизни…

В те годы стоило мне отвлечься от домашнего – шаг в сторону – как обязательно что-то случалось, накладывалось на другое. Так произошло и со спектаклем Валерия Фокина «Карамазовы и ад», когда фантасмагория спектакля, соединившись с тяжёлой жизненной ситуацией, надолго отвадила от походов в театр.

И лишь позже, когда дети выросли, стало реальным возвращение в мир грёз и иллюзий (правда, до сих пор случаются сбои и треволнения, тогда уж не до развлечений)… Хотя сказать, что театр для меня развлечение – как-то не правильно… скорее это один из способов выживания…

После того, как рядом с домом на Новослободской, где прошли первые тридцать лет моей жизни, выстроили мрачное здание Центра им. В.Э. Мейерхольда (в те годы там работал В. Фокин) удалось увидеть несколько запоминающихся спектаклей. Это и «Ещё Ван Гог» c Евгением Мироновым в главной роли, и знаменитый «Нумер в гостинице города N» c Авангардом Леонтьевым, и «Арто и его двойник» c Виктором Гвоздицким. Помню, как стоя в антракте у панорамного окна, вглядывалась в зимний пейзаж с ещё не сломанным двухэтажным флигелем, низ каменный, верх деревянный, и прощалась с ним, как с видением из прошлого. А ночью мне приснился отец: больной, измождённый он разбирает наш дом по брёвнышку, аккуратно складывает их у краснокирпичной стены, отделяющей наш дом от соседнего, где когда-то жил Витя с обложки «Огонька»…

А время продолжало бежать, перемещаясь из одной точки в другую. Вслед за Валерием Фокиным, которого назначили сначала главным режиссёром, а позже художественным руководителем Александринского театра, мы с мужем начали театральные туры в Санкт-Петербург. Самым сильным впечатлением стал «Ревизор» (2003г). Ревизора играл Алексей Девотченко. Думается, что он то и задал тон всему спектаклю жесткостью образа! Спектакль был необыкновенно созвучен времени и поражал смелостью! Эта способность Фокина найти тонкий нерв времени и воплотить его на сцене, мне кажется, самая главная черта его творчества.

Все спектакли Фокина – яркие, запоминающиеся.

Помню, какое сильное впечатление на меня произвёл спектакль 2011года «Ваш Гоголь». В записной книжке я тогда написала:

«Рядом со мной, в каких-нибудь нескольких сантиметрах, умирал Гоголь.

Тот, Андреева, который глыбою, которого с глаз подальше, во двор на Никитском, где теперь музей, а когда-то…

А когда-то то, что явилось мне на помосте в узкой тёмной комнате почти в предкрышье Александринского театра, было последними муками гения. Его тайной. Его откровением. Исповедью.

И тут же рядом, двойником, сорочонком с ярмарки, птенцом из Эдема – он же. Только он ли? Он. Молодой. Наивный. Глуповатый? Таким ли его хотел увидеть режиссёр? Теперь это уже неважно. Такой вот родился и помчался на Тройке покорять столицу. И уже не райский сад, а серую величественную столицу с её атлантами и кариатидами, геометрией проспектов, туманами и тайнами видит зритель. Глазами того, молодого. (Cценарист Мария Трегубова).

Вдруг в какое-то мгновенье режиссёр решается соединить своих героев. Сажает их рядом (артисты Игорь Волков и Александр Поламишев), преображает с помощью опытных цирюльников и гримёров в тот, узнаваемый, знакомый с детства образ, который красивым фантиком удобно расположился в подкорке каждого обывателя. (Да, сошедший с картины Отто Моллера. Помните вы это имя? А ведь в Третьяковке висит, москвичам и ехать не надо, на дорогу тратиться). А что филистер, то бишь мы с вами? (Не обижайтесь, я не о вас, о себе…). Напичкать гения яствами, лекарствами, ещё очень хорошо пиявки помогают, да, да не возражайте, их эскулапы, которые, конечно, от бога, и сейчас охотно применяют, и знаете – помогает. Только ни Николаю Васильевичу…

Он уже всё про себя решил. Сжёг второй том. Собрался с силами написал «Выбранные места из переписки с друзьями» (Надо бы перечитать. Вересаева. И Белого и ещё много-много чего. Без чего ни Гоголя, ни спектакля до конца не понять! Это я опять себе, вы то, наверно, уже всё одолели). Отвернулся к стенке. И…умер…

Вот тут-то обыватель и принялся за своё, земное. Цветы. Воздаяния. Удобно. Из могилы не выскочит и лишнего не скажет. А он взял да воспарил. Вышел в серое, петербургское небо, которое будто бы озарилось светом от подлинного искусства, которое служение!»

Так в спектаклях Фокина для меня соединилось детство и интерес к театру. И каждый раз мы с Михаилом, который дружил с Валерием в школьные годы, узнав о премьере в Александринке, бежим за билетами на «Сапсан».

Конечно, по возможности, бываем и в московских театрах. Людей нашего возраста среди зрителей встречаем всё реже и реже, что я с некоторым сожалением, отмечаю про себя… Пандемия ли тому виной или непомерно высокие для пенсионеров цены, а может быть разочарование или вечный дым коромыслом над жизнями моих современников?


Мемуар 25


Я поведу тебя в музей!


Не часто теперь попадаются на глаза люди преклонного возраста и в музеях. Но мы с супругом не сдаёмся. Интерес Михаила к художественным выставкам объясняется тем, что в детстве он увлекался рисованием и даже хотел быть художником. Однако родители отправили в технарь, что он время от времени с сожалением отмечает. Я же не только бегаю за ним по вернисажам, но и вспоминаю брошенную как-то мамой фразу о том, что хорошо бы мне стать искусствоведом. Помню, что тогда её слова меня не только удивили, но и остались без внимания, так, повисли в воздухе между обеденным столом и буфетом. Здесь сделаю оговорку: некоторое пристрастие к живописи в нашей семье наблюдается из поколения в поколение: хорошо рисовал отец, его акварель в стиле Левитана долго висела над моей панцирной кроватью, делал определённые успехи брат, его работы, особенно резьба по дереву, пользовались успехом, одна из них, самая первая, досталась и мне. Любимая морда с большим ухом висит в моей комнате, когда прихожу домой, подмигиваю ей. Она добрая… Моя внучка учится в художественной школе, не отстаёт от сверстников, один из внуков тоже уверенно работает карандашом. Вчера по Ватсапу прислал мне свои наброски. На одной – его дядька, мой младший сын, вполне узнаваемо. Обладая неплохой зрительной памятью, он может почти с точностью передать пейзаж, интерьер. В портрете ухватить главные черты. Эти способности меня обошли, и картины, как Михаилу, мне не снятся, но интерес к живописи поддерживает в жизни ещё одной спасительной соломинкой.

В раннем детстве рядом с моей кроватью долго висела копия картины Крамского «Христос в пустыне». Помню, как гремя протезом, вошёл в комнату мой крёстный. Вид у него был загадочный и торжественный. Он с трудом нёс что-то большое, завёрнутое в газету и перевязанное бечёвкой. Долго разворачивал, за газетой оказалась бумага – тонкая, похожая на пергамент, а уж за ней в деревянной раме, покрашенной тёмно-золотой краской, картина. Отношение к ней в нашей семье было двойственное: во-первых, удивление. Нам? Зачем? Мы же не картинная галерея, она же во всю стену. Во-вторых, это что картина или икона? Как к ней относиться? (Эта двойственность в своё время озадачила современников П.М. Третьякова и ныне она представлена в Третьяковской галерее, среди «отвергнутых шедевров»). Тем не менее дар приняли (правда, через несколько лет попросили картину забрать, поскольку родился брат и требовалось место для детской кроватки). А я? Мне казалось, что это икона, понятная, близкая, и я иногда молилась на неё…

Мой первый визит в Третьяковку состоялся лет в пять, и все последующие посещения галереи связаны с детским впечатлением от картины К.Флавицкого «Княжна Тараканова». Помню, что мама никак не могла увезти меня от неё, пыталась переключить внимание на картину Карла Брюллова «Всадница». Мама наклонялась ко мне, шептала, что какие там девочки красивые, какие у них платья. «А какая лошадка», – добавляла она. Брала за руку, вела к какой-то другой картине. Но я всё тянула и тянула к княжне. Конечно, теперь, когда я прохожу мимо «Княжны Таракановой», лишь улыбаюсь себе прошлой, а тогда ощутила ужас от потоков воды, почти утонувшей кровати, крысы, забирающейся на постель и красавицы в роскошной одежде, опирающейся на сырую стену…

В школьные годы походы в Третьяковку стали более прицельными. На всяких княжон не разменивались. Похоже, что и мимо Брюллова проводили быстренько, чуть ли не бегом к передвижникам. Передвижники были всерьёз и надолго! Илья Ефимович Репин – один из них. Его детство прошло в захолустном Чугуеве в военном поселении. Здесь же прошли первые годы Михаила, поскольку его отец был военным. Он помнит памятник художнику, установленном на том месте, где когда-то был дом Репиных (восстановлен в шестидесятых годах прошлого века как музей). Для меня же картины «Бурлаки на Волге», «Не ждали», «Запорожцы пишут письмо турецкому султану» – это школьные годы. Описания картин, история создания – то, что требовалось от нас. Особенно меня привлекала «Не ждали». Здесь можно фантазировать, благо, что и у художника были варианты. Позже заинтересовал другой Репин, тот, который в Ясной Поляне с Толстым. В начале двухтысячных, в одно из посещений Петербурга, добрались до «Пенат» (наконец-то)! И узнала совсем другого Репина. Отрезанного границей от Петербурга, ставшего Ленинградом. Многоголосье дачной жизни в Куоккале после революции сменилось на тишину и огородничество. Потеряв состояние, пришлось выживать. Больной в холодной мастерской, уставленной холстами. К руке привязаны кисти. Работает. Молодо, ярко! «Гопак» перекликаясь с «Запорожцами», напоминает о молодости, песнях, плясках. Его утешают мечты, письма, которые писал с наслаждением,утоляя свой дар не только художника, но и писателя; редкие встречи с финнами. «Пойти некуда», – пишет он в одном из писем К.И. Чуковскому. А я добавляю: разве что по усадьбе или на берег Финского залива, где гнутся сосны, и песчаные дюны не пускают к морю. Ещё в храм, где, как пишет в одном из писем, «подпевал в хоре».

Восьмидесяти пятилетний юбилей отмечал в Куоккале с домашними и финнами, надо сказать, гостей прибыло предостаточно. (Интересное совпадение: сейчас, когда пишу эти заметки, в Хельсинки проходит грандиозная выставка картин Репина, и в его залах в Третьяковке нет картин из постоянной экспозиции, все отправлены «в гости»).

Здесь я замечу, что кроме богатого эпистолярного наследия, Илья Ефимович оставил нам книгу «Далёкое близкое». Любимая с детства она и сейчас лежит у меня на столе. Я перечитываю её и удивляюсь писательскому дару художника. Это, как говорят литераторы, «вкусно написано»!

Начинается она с описания чугуевского быта их семьи. Вот портрет бабушки: «Широко замотанная чёрным платком, из-под которого виден был только бледный крупный нос…», описание объездки диких лошадей «с косыми огненными взглядами и грозным храпом», «кажется, что из раздутых красных ноздрей она фыркает огнём» или счастье верховой езды, когда конь идёт в воду «Но вот на дне облака закалыхались… Кругом запенилось…» Рассказы о военном поселении, каким стал Чугуев, порой жёсткие, кровавые. Наблюдательность художника такая, что не пропустит ни кусок хлеба за щекой, похожей на шишку, ни шарфы на приезжих, ни длинное полотенце на коленях остановившихся на постоялом дворе, хозяевами которого была семья Репиных… Всё-то описал Илья Ефимович: и обучение в иконописной мастерской, и жизнь в Петербурге, заграничные путешествия, Волгу. Не забыл поклониться художникам…

И продолжаются мои встречи с ним. Вот и завтра с утра пораньше – в Третьяковку, на выставку «Неизвестный Репин». Замотаю нос и рот трёхслойной маской, вооружусь QR-кодом и в метро.

Пролечу в поезде под моим тополем, рядом с которым стоял дом, низ каменный верх деревянный. Вспомню, как заглядывали тополиные ветви в моё окно, одаривая ароматом почек и свежих листьев, как блаженствовали под ними младенцы в колясках, дети играли в штандарт, вышибалы, взрослые – в карты и домино, целовались парочки.

Не сдаётся старое дерево и сейчас , становится всё краше и краше, хоть и обкорнали его со всех сторон. Могучий шар его кроны до конца ноября радует сильными листьями, удивляет сочной блестящей зеленью.

Жив курилка!

Жива и я!

Биография продолжается!


Москва, январь 2022.

Примечания

1

Овчинникова – владелица доходного дома

(обратно)

2

Антроповы Ямы – название местности в Москве в XIX – начале XX века в районе современной Селезнёвской улицы. В настоящее время имя местности сохранилось в названии природного комплекса № 102 ЦАО – сквер «Антропова яма». Местность была названа по фамилии первого арендатора и вначале состояла из пустыря и прудов, используемых для разведения рыбы. Кроме того, воду из этих прудов использовали для парных на Селезнёвской улице

(обратно)

3

Одноэтажный деревянный дом с трёхоконным мезонином находится по адресу Воротниковский переулок, дом №10, строение 2

(обратно)

4

История возникновения здания театра Сатиры берется еще с далеких дореволюционных лет, когда существовал цирк братьев Никитиных. Потом, когда цирк из-за недостатка пищи для животных выехал, сюда въехал Московский мюзик-холл, потом, из мюзик-хольного цирка образовался Театр оперетты, а уже потом – театр Сатиры

(обратно)

5

Анненкирхе – евангелическо-лютеранская церковь святой Анны в Санкт-Петербурге. Среди прихожан этой церкви Карл Брюллов (в ней и венчался), семья Фаберже, Георг Фельтен

(обратно)

6

Императорское Комиссаровское техническое училище – созданное в Москве в 1865 году техническое училище, основанное инженером Христианом Христиановичем Мейеном на средства богатого железнодорожного предпринимателя Петра Ионовича Губонина.

(обратно)

7

Работные (рабочие) дома в России изначально создавались с гибридным подходом – как часть системы исполнения наказаний, направленная на изоляцию и принуждение к труду преступников, и благотворительная деятельность по предоставлению работы нуждающимся.

(обратно)

8

Очкин, Алексей Дмитриевич (1886—1952) – советский хирург, доктор медицинских наук, профессор.

(обратно)

9

Строчка из песни "Голубая тайга". Текст Гарольд Регистан, композитор: Арно Бабаджанян, исполнитель Юрий Гуляев.

(обратно)

10

Строчка из песни «Пока я помню, я живу». Текст Роберта Рождественского, музыка Арно Бабаджаняна, исполнял Муслим Магомаев

(обратно)

11

Венский сецессион (нем. Wiener Secession / Sezession, от лат. secessio – отделение, уход) – выставочное и творческое объединение молодых австрийских художников, выступивших в эпоху Fin de siècle (ар нуво) против рутины академического искусства. Благодаря деятельности художников объединения венский вариант модерна также называют Венским сецессионом.

(обратно)

12

Миниатюра «Предисловие», автор Нана Белл (Нина Кромина)

(обратно)

13

Православный храм Донского благочиния Московской городской епархии[1]. Храм расположен в Донском районе Южного административного округа города Москвы (Донская улица, дом 20/6), действующий

(обратно)

14

«Парижский вечер», Нина Кромина (Нана Белл)

(обратно)

15

Лютеранская церковь Святой Анны в Санкт-Петербурге

(обратно)

16

Училище св. Петра (немецкое среднее учебное заведение в Петербурге)

(обратно)

17

Стихи Булата Окуджавы

(обратно)

18

https://russkiymir.ru/media/radio2/programs/all/230078/

(обратно)

19

https://russkiymir.ru/media/radio2/programs/all/230836/

(обратно)

Оглавление

  • Мемуары
  •   Мемуар 1. Пятое марта
  •   Мемуар 2. Абрамцево
  •   Мемуар 3. Метро
  •   Мемуар 4. Храм
  •   Мемуар 5. Красная косынка
  •   Мемуар 7. Огонёк
  •   Мемуар 8. Истра
  •   Мемуар 9. От Новослободской до Сущёвского тупика и дальше.
  •   Мемуар 11. Пепельница
  •   Мемуар 12. Антоновские яблоки
  •   Мемуар 13. У Абрикосовой
  •   Мемуар 14. Жилищный вопрос.
  •   Часть 3
  •     Мемуар 15. Донская, 6
  •     Мемуар 16. Ночлежка
  •     Мемуар 17. Другие времена
  •   Мемуар 18. Вечный огонь
  •     Мемуар 19. Танцуют все!
  •   Мемуар 20. Танцы продолжаются!
  •   Мемуар 21. От танцев к литературе.
  •   Юлия Великанова. Правда о человеке
  •   Скворцы прилетели
  • *** Примечания ***