Выродок [Вадим Иванович Кучеренко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Вадим Кучеренко Выродок

К вечеру небо нахмурилось, предвещая непогоду. Село будто вымерло, и даже собаки не брехали, а только поскуливали, страшась приближающейся грозы. В доме кузнеца, стоявшем на окраине села, еще не спали, когда в раму окна постучали робкой рукой. Стук слился с отдаленными громовыми раскатами. Но кузнец заметил тень, заслонившую всполохи редких молний. Это была нищенка, неразличимых под темным платком и пылью пройденных дорог лет, в ветхом, заплата на заплате, просторном черном платье до пят, схожим с монашеской рясой. Шла она на богомолье в отдаленный монастырь и просилась переночевать.

– Утром чуть свет уйду, а то и раньше, – обещала она, униженно кланяясь и почти плача. – Мне бы только грозу переждать.

Жена кузнеца, дородная высокая баба, под стать мужу, буйному во хмелю и безответному во все остальное время здоровяку, сжалилась над убогой и кинула дырявую дерюжку на лавку у порога. Но на этом запас ее милосердия иссяк.

– Не обессудь, уже повечеряли, – сказал она, бросив предостерегающий взгляд на мужа. – Ртов эвон сколько, все начисто подмели.

Погасили лучину и легли спать.

В полночь всех разбудил долгий страдальческий крик, лишь отдаленно напоминающий человеческий. На печи заплакали перепуганные дети. Кричала странница, выставив свой неожиданно огромный живот из-под бесстыдно задравшегося платья. И тогда жена кузнеца поняла, что убогая рожает. Ночью, в грозу, в чужом доме!

– И откуда ее черт принес? – вопрошала она и испуганно осеняла себя крестным знамением. – Не к ночи будь помянут!

Проклиная нежданную гостью, послала мужа за бабкой Агрипиной, местной повитухой. Та пришла, едва перешагнула через порог и долго еще кряхтела, утомленная недолгой дорогой. Без малого сто лет было бабке Агрипине, но в деревне никто лучше нее не мог принять роды. Она-то и рассмотрела, что молода еще пришлая баба, и красоты невиданной и нездешней. Черные, как смоль, волосы, гладкая смуглая кожа, нос с горбинкой, чуть раскосые глаза редкого изумрудного оттенка – то ли сбежавшая из казачьего плена турчанка, то ли цыганка, отбившаяся от своего табора. Одним словом, нехристь. Говорила, что идет на богомолье, а не было на ней даже нательного креста. Где, в какой бездне, прижила она ребенка, с каким князем тьмы, куда брела на сносях и зачем? Неужто в самом деле в монастырь, замаливать какой-то тяжкий грех, бередящий душу? Обо всем этом бабке Агрипине оставалось только гадать.

Ночную тьму за окном пронзали теперь уже частые молнии. Когда они вспыхивали, мертвенно-бледный свет освещал горницу, в которой все чаще и продолжительнее кричала роженица. Черные круги небывалых страданий обложили ее глаза. Бабка Агрипина только качала головой и сурово поджимала губы в ответ на вопрошающие взгляды кузнеца и его жены, которые, позевывая, сидели рядышком на скамье у стола и угрюмо молчали. Дети, утолив свое любопытство, давно уже спали. Тихо потрескивала лучина да мерцала в красном углу перед ликом Спасителя лампада.

Гроза ярилась, но никак не могла разродиться дождем. Душное томление, разлитое в воздухе, порождало беспричинную тревогу. Уже почти беспрерывно кричала странница.

– Скоро ли? – под утро не выдержал ожидания кузнец, слабый, как все мужчины, когда они становятся свидетелями мук продолжения рода.

И, будто ему в ответ, хлынул долгожданный дождь, заглушая тихий, в сравнении с недавним материнском криком, жалобный плач ребенка. Отняв жизнь у матери, младенец словно оплакивал свою сиротскую долю.

Бабка Агрипина, испуганно крестясь и поминая всех святых, долго не решалась взять его на руки. Младенец был на диво безобразен. Уже при рождении можно было разглядеть все его будущие пороки. Он был горбат, одна ножка чуть короче другой, а лицо, искаженное деформированными при родах костями черепа, казалось уродливой маской.

– Свят, свят, свят! – повторяла повитуха, смывая дрожащими руками кровь матери с хнычущего младенца.

Похоронили странницу за оградой кладбища. Отец Варлаам, сельский поп, не захотел ее отпевать. Наотрез отказался он и крестить младенца.

– Исчадие ада, посланное на землю за грехи наши! – объявил он, увидев ребенка. – Сгинь, отпрыск сатаны!

Но и после троекратного наложения святого креста младенец не сгинул, а только обессиленно плакал, просил есть. Сжалилась над ним бабка Агрипина, отпоила козьим молоком. Но не под силу уже было ей заботиться о ком-либо, кроме себя. А взять некрещенного младенца, да еще урода, в семью никто не захотел. И тогда вспомнили об отшельнике, уже много лет жившем в построенной им самим хижине в чаще леса, который начинался сразу же за селом. Местные жители навещали старика иногда, просили его, праведного, заступиться за них перед богом в своих молитвах, взамен приносили, кто что мог и что было не жалко – плохо выпеченного хлеба, пшена с мышиными последышами, полусгнившего картофеля. Тот безмолвно, никогда ничего не выпрашивая и не отвергая, принимал эти дары. Принесли и «дьяволенка», закутанного все в ту же дерюжку, которой укрывалась его мать перед смертью. Отшельник безропотно взял и его.

Еще немного поговорили об этом происшествии на селе и забыли. Своих забот хватало.

Шло время. Ребенок подрос и походил скорее на звереныша, чем на человеческое дитя – заросший грязными спутанными волосами, немытый и дикий. Пока был мал и во всем зависел от отшельника, и то ночевал в хижине не каждую ночь, а с возрастом, научившись добывать пропитание в лесу, уходил и возвращался, когда ему вздумается. Отшельник, высохший, кожа да кости, высокий седой старик с седыми же, казалось, глазами, не тревожился за него, занятый мыслями о вечном. Жили рядом, не мешая друг другу. На этом кончались все их отношения.

Но иногда в душе ребенка пробуждалась потребность в любви, и он, приходя, терся о ноги отшельника, как прирученный волчонок, и жаждущими ласки глазами смотрел на старика. Но отшельник сурово отстранял его и постепенно отучил от подобных проявлений того человеческого, что еще оставалось в мальчике. Однако и позже, уже юношей, он иногда внезапно ощущал в груди какое-то непонятное томление и, тревожимый необъяснимым чувством, бежал домой, к старику, и успокаивался, только увидев его.

Но все чаще уходил он из хижины, забредал все дальше, и все дольше длились его походы. Хромота не мешала ему. Лес, чуждый и опасный для других, был для него домом, приветливым и родным, дающим приют и пропитание. Ему нравилось спать на только что сорванной траве, вдыхая ее терпкий дух. Он часто проворно, как белка, взбирался по дереву и с высоты озирал окрестности. И если что-то привлекало его взгляд, спускался и шел в том направлении. Он исследовал лес шаг за шагом и день за днем, не заботясь о том, что существует другой мир и другая жизнь. Если он невзначай сталкивался с людьми, то прятался от них и убегал. Это были случайные встречи. На селе уже давно забыли об отшельнике, чьи молитвы не облегчали людям их тяжких ежедневных трудов, и никто, как раньше, не приходил к его хижине, даже изредка.

Так прошли годы. Мальчик вырос и превратился в юношу, хилого телом, молчаливого и скрытного, но с душой, восприимчивой к красоте окружающего его мира. Природа, если только ей не мешать, всегда найдет возможность компенсировать недостатки, которыми она наделяет человека при рождении.

Но в один из дней, с верхушки высокого дуба, изумленному взору юноши открылся новый неизведанный мир. Там, впереди, расстилалось что-то яркое, многоцветное и влекущее. Он спустился с дерева и вскоре вышел из леса, впервые в своей жизни.

Это был луг, заросший цветущими травами. Густой дурманящий запах витал над ним. Осоловелые пчелы нелепо кувыркались в воздухе, совершая короткие перелеты с цветка на цветок, кузнечики громко цвиркали в траве, птицы неумолчно вторили им в небе. От обилия неведомых до сих пор запахов и звуков юноша словно захмелел. Ноги его подогнулись, он упал на колени и не мог подняться, и только блаженно улыбался, забыв обо всем на свете.

Вдруг он услышал новые звуки – стук копыт, ржание лошадей, смех и крики людей. На луг, гарцуя, выехали три всадника. Двое из них, мужчины, на вороных конях, пытались настичь белого жеребца, который нес на себе девушку в костюме амазонки, сидевшую в высоком дамском седле. Но это не была погоня. Девушка внезапно развернула жеребца и, смеясь, крикнула:

– Граф, признаете свое поражение?

Нежный голос незнакомки звучал прекраснее птичьих трелей. Юноша был не в силах отвести свой взгляд от ее юного счастливого лица, гибкой фигурки, расшитого золотом платья. Впервые в своей жизни он видел столь дивное создание, и та жажда любви, что томила его долгие годы, и, казалось, уже иссякла, внезапно пробудилась вновь и увлекла его за собой, быть может, к гибели, но без оглядки.

Неведомая сила, которой юноша не мог противиться, подняла его с земли и заставила шагнуть навстречу прекрасному видению. Ее конь от неожиданности испуганно всхрапнул и встал на дыбы, брызгая пеной с губ. Девушка была опытной наездницей, и ей удалось сдержать жеребца шенкелями и поводом. Все еще с улыбкой на губах обернулась она к юноше, который так внезапно встал на ее пути. Но вместо слов приветствия, которые она была готова произнести, у нее вырвался крик ужаса:

– О, матерь божья! Как он ужасен!

Ее спутники услышали вскрик девушки, но не разобрали слов, и бросились ей на помощь. Они подлетели на разгоряченных конях, их плети взвились в воздух. Резкий свист – и невыносимая боль, какой он никогда не испытывал, обожгла юношу. Дикий первобытный страх овладел им, и он бросился бежать в сторону спасительного леса. А всадники мчались за ним, пытаясь стоптать копытами лошадей, и продолжали стегать его плетями – по спине, плечам, голове, не разбирая в ярости…

Юноша не помнил, как он, истекая кровью, добрался до хижины и упал на ее пороге, лишившись сознания. Вскоре у него началась горячка, которая длилась несколько дней. Отшельник отпаивал его травами, сам не веря в исцеление. Однако юноша выжил. Но ослеп.

Слепота лишила его возможности странствовать, зато теперь у него появилось время на разговоры с отшельником. Старик не скрывал от подкидыша ничего. Так юноша узнал, что он безобразен.

– Значит, я не такой, как другие люди? – допытывался он у старика.

– Внешне нет, – отвечал тот. – Поэтому ты никогда не сможешь жить среди людей.

– Но почему?

– Они не смогут простить тебе твоего уродства.

– Но за что?

– Потому что они – люди, а ты схож со зверем. Но суть ваша одна. И признать в тебе самих себя выше человеческих сил.

– Пусть, они не нужны мне, – сдерживая слезы, говорил юноша.

– Человек, каким бы он ни был, не может жить без людей, – отвечал отшельник. – Он может только уйти от них, в иной мир, где все по-другому, но на это нужно время.

– Так что же мне делать?

– Жить и терпеть. Ждать.

Означало это – ждать смерти, но как долго, отшельник не уточнил. Он давно уже потерял счет прожитым годам, и время для него было несуществующим понятием.

Лишенный возможности видеть, юноша часто мечтал, устремив незрячие глаза внутрь себя. Он вспоминал прекрасную всадницу. Для него наступила вечная ночь, сон перемежался с явью, и порой он сам уже не мог понять, видит ли он ее чудесный облик в своих сновидениях или грезит наяву. Сердце его начинало учащенно биться, дыхание становилось прерывистым, он чувствовал сладостную боль в груди – и сознание меркло, уступая место образам и видениям.

Понемногу юноша начал вставать и выходить из хижины. Первые робкие шаги постепенно сменились уверенностью в движениях, а руки во многом заменили глаза. Чтобы чем-то занять себя, он научился вырезать ножом из ветвей деревьев дудочки и наигрывать на них простые мелодии. Муки творчества были ему не знакомы. Юноша не выдумывал музыку – она рождалась сама в его душе, а он только извлекал ее, наполняя дудочку своим дыханием и нежно лаская ее пальцами. Он отдавался своему немудренному инструменту со всей страстью, заложенной в него природой или полученной в наследство от матери, и не имеющей иного выхода.

Но все-таки дудочка была для него лишь любовницей. А любил он другую, скрывая это даже от отшельника – ту девушку, что видел единственный раз, но не мог забыть, несмотря на то, что она невольно принесла ему столько горя.

Так юноша и жил, довольствуясь малым – музыкой и воспоминаниями. Но однажды отшельник прогнал его от себя.

– Иди к людям, – сказал он сурово. – Поклонись им, проси пожалеть убогого, приютить сироту. Они будут смеяться над тобой, обижать. А ты терпи. Смирение – это единственное, что позволит тебе выжить.

– Я не хочу!

– Иди!

Старик замахнулся посохом, на который опирался при ходьбе, давно уже не доверяя ослабевшим ногам. И юноша ушел, плача и часто оглядываясь, словно не мог поверить в нежданную жестокость отшельника, и ждал, что тот так же неожиданно смягчится.

А старик, прогнав отрока, надел чистую рубаху, которую бережно хранил много лет, и лег на заранее наломанные и брошенные в угол хижины густые еловые лапы – умирать. Почувствовал, что пришла пора.

…На перекрестке всех дорог и тропинок земли раскинулось это село. Сердцем его, поддерживающим в нем жизнь, был шинок, он же постоялый двор. Местные жители кормились от щедрот путников. Своего хозяйства они не заводили, рассуждая, что в любой день могут уйти в поисках лучшей доли в другие края. Но проходили годы, сменялись поколения, а они никуда не уходили и только наблюдали, как жизнь, стуча колесами, звеня сбруей и цокая копытами, проходит мимо них.

Шинок всегда был полон путешественниками и местными жителями, которые забредали сюда в поисках заработка. Хозяин, толстогубый, с отвисшими от излишков жира щеками, набивал золотом сундуки и мечтал, как истинный уроженец здешних мест, что однажды его судьба переменится. Но сундуков становилось все больше, и отъезд откладывался, потому что уже по всему селу не нашлось бы для них достаточно телег.

В этот день все было как обычно, шумно, дымно и пьяно. Только в полдень вдруг залился в яростном лае цепной пес. Шинкарь побагровел и со стуком опустил кружку с пенной брагой на стойку.

– Опять этот выродок! – со злостью произнес он. – Он мне всех клиентов распугает. Я прибью его!

Он непременно исполнил бы свою угрозу, будь у него хоть малейшее желание выбираться из прохлады шинка в липкий зной улицы.

– Пусть его, – вступился кто-то из местных жителей на правах завсегдатая шинка. – Как есть юродивый он. Божьего человека грех обижать.

– Э-э, дядька Устим, ну и врешь же ты, – обозлился шинкарь. – Выродок дьявола он, а не божий человек!

В шинке заспорили. Седоусые, сивобородые мужики, перебивая друг друга, не могли решить, кто положил каинову печать на лицо попрошайки, который вот уже несколько дней бродил по селу, тычась, как слепой щенок, во все двери и везде получая неизменный отказ в куске хлеба, ругань и побои. Для смущения и соблазна или ради искупления их грехов появился он здесь. Стучали кружки о столы, трещали скамьи под грузными телами…

И вдруг в этом хаосе возникло иное сочетание звуков, нежных и робких. Мелодия проникла через открытое окно и словно затопила шинок теплым мягким светом. С раскрытыми на середине фразы ртами мужики вслушивались в нее, и незнакомая прежде их душам истома овладевала ими, пробуждала неведомую печаль. В этой мелодии были и дорога, ведущая в далекие, лучшие края, и тоска о прожитых годах, и вся жизнь человеческая с ее радостями и горестями. Из глаз невольно заструились слезы, и никто не стыдился их, потому что в эти мгновения плакали все вокруг.

Мелодия внезапно, как и начала звучать, смолка. Но долго еще было тихо в шинке, пока псы вновь не залаяли, и лай их становился все отдаленнее и глуше. Неведомый музыкант уходил из села.

Сквозь обложивший сердце шинкаря жир нелегко было пробиться благостному чувству. Но в один миг его воображение нарисовало ему несколько новых, окованных железом, сундуков, в которые рекой льется золото. Шинкарь быстро сообразил, сколько можно выручить за тот черствый кусок хлеба, который он скормит слепому дудочнику.

– Стой! – кричал, тяжело пыхтя, шинкарь, нагоняя музыканта. Схватил его за плечо, остановил, развернул и, брызгая слюной, предложил: – Оставайся, так уж и быть. Я нанимаю тебя. Будешь играть на своей дудке, да так, чтобы всем нравилось – буду кормить досыта. Три… Нет, два раза в день. По рукам?

Шинкарь опасался: а вдруг выродок слишком много ест? Но он шел на этот риск, и потому пыхтел и багровел больше обычного. Они ударили по рукам. Слепому юноше выбирать не приходилось. Он голодал уже третьи сутки.

Однако шинкарь не прогадал. Весть о дивном музыканте, которого невозможно слушать без слез, быстро разошлась по окрестностям. Проезжающие через село путники переносили ее из края в край. Кто его слышал сам – позабыть уже не мог, и мечтал вернуться, чтобы омыть светлыми слезами душу вновь. А кто слушал восторженные рассказы о нем – торопились услышать божественную музыку, которую он извлекал из своей простенькой дудки. И золото полноводной рекой лилось в сундуки шинкаря, поскольку урод был его собственностью, откупленной до самой смерти.

Выяснилось, что у юноши не было имени. Не получив его, как все остальные, при крещении, он и потом, живя в лесу со стариком отшельником, забывшим и собственное-то имя, обходился без него. За неимением другого шинкарь так и звал его выродком.

Выродок ел мало. Спал редко. Все остальное время играл. Он худел и бледнел даже не по дням, а с каждой новой мелодией. И чем меньше он ел хлеба, тем больше играл. Казалось, он торопится высказать в своей музыке нечто, недоступное человеческому пониманию, прежде чем покинет этот мир. Музыка истощала его силы, убивала его, но он продолжал играть, и с каждым днем, с каждой мелодией все чудеснее.

Однажды, когда слепой музыкант сидел на скамье у шинка, только сыграв и обессилев настолько, что не мог дойти до колодца и напиться, громко заскрипели ворота и постоялый двор наполнился ржанием лошадей, щелканьем плетей, возбужденными голосами. Кто-то, невидимый ему, почти неслышно ступая, подошел и произнес:

– Так это он?

Этот голос слепой узнал бы из всех голосов земли. Он существовал только надеждой вновь услышать его.

Другой голос, мужской и высокомерный, сказал:

– Сыграй, урод, для моей жены. Она приехала издалека послушать тебя. Слышишь? Я щедро заплачу, если графине понравится.

Дрожащими руками юноша приложил дудочку к пересохшим от жажды, а еще больше от волнения губам. Сердце его билось, разрывая грудь. Слепой музыкант заиграл. И сразу стихли все остальные звуки вокруг. Мир будто онемел, погрузившись в сладостное очарование.

Дудочка смолкла. Тишину нарушал лишь чей-то тихий плач. Слепой жадно вслушивался, страшась, не ушла ли она, разочарованная его игрой.

– Как он прекрасен! – сквозь слезы прошептала женщина.

Тихо, очень тихо прозвучали ее слова, порыв ветра почти заглушил их. Но слепой услышал. И сердце его возликовало от счастья.

– Графине понравилось. Держи золотой! – раздался высокомерный мужской голос.

И монета полетела в колени слепого. Скатилась, звякнув, на сухую землю, упала к его босым ногам, и золотой ее блеск померк в дорожной пыли. Юноша не подобрал ее. Пустыми незрячими глазами он смотрел в небо, и солнце не могло заставить его отвести взгляд, в котором уже не было жизни.