Психологические критерии исторической достоверности [Павел Викторович Норвилло] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

В последнее время – и особенно в ходе прошумевшей и затихшей в конце 80-ых годов кампании по борьбе с “белыми пятнами” в российской истории – о непредсказуемости нашего прошлого и о вкладе в это явление политиков было сказано столько, что у людей, не знакомых близко с проблемами науки, вполне могло сложиться впечатление, будто главной и чуть ли не единственной причиной рождения и процветания исторических заблуждений является государственный заказ. Но вот идеологические оковы пали, темницы рухнули и на свободе – возможно, удивив и разочаровав кого-то – оказались отнюдь не ответы на хоть какие-нибудь вопросы, не какое-то действительное знание, а лишь вакуум знания, то есть те же самые вопросы, но только освобождённые от фиктивных ответов. Так что все, кто ещё сомневался, получили возможность воочию убедиться, что идеологические жандармы способны устеречь не знание, а лишь невежество, и что, шире говоря, государство может создавать более или менее благоприятные условия для научной деятельности, может на какое-то время совершенно остановить исследовательский процесс, но содержательно помочь учёному в деле установления истины не может ни государство, ни благорасположенные обыватели, а только другой учёный, да и то не всегда.

Итак, в отсутствие в жизни общества идеологических табу (где бы только найти такое общество?) от историков действительно можно ожидать большего, нежели в обстановке жёсткого преследования за отклонения от той или иной “линии”. Однако при любых характеристиках окружающей науку среды успешность решения собственно научных проблем будет зависеть прежде всего от того, кто и как берётся за эти проблемы, и лишь во вторую и третью очередь от всего остального. И не следует удивляться, если даже в сложной обстановке оригинально мыслящие исследователи будут добиваться лучших результатов, нежели их менее способные коллеги в условиях наибольшего благоприятствования.

Обращаясь же к современному состоянию исторического знания, приходится констатировать, что многие наши официальные историки и без всякого внешнего давления, как говорится, от чистого сердца готовы порассуждать, к примеру, о мудрости Ярослава Мудрого, пособничестве Орде и Литве Олега Рязанского, последствиях победы Великой российской революции, поведать немало других более или менее безвредных басен. Между тем люди, готовые пропагандировать заведомо ложные идеи, среди научных работников хотя и встречаются, но не столь часто. Большинство же исследователей не “для публики”, а в первую очередь для самих себя стремятся дважды и трижды убедиться в достоверности открывающихся им явлений, закономерностей, причинно-следственных связей и т. д. В связи с чем и встаёт вопрос: почему же берущиеся реставрировать картины прошлого исключительно за совесть и за личный интерес столь часто успокаиваются и прекращают работу, достигнув лишь стадии правдоподобия, и в этом состоянии оказываются равнодушными даже к прямым указаниям на то, что результат их трудов далёк от подлинника?

Кое-что тут, конечно, можно списать на специфику самой науки. Из-за недоступности объекта исторического исследования для прямого наблюдения и экспериментирования многих деталей давних и не очень давних событий нам действительно уже никогда не узнать, и многие фрагменты исторической картины уже не могут быть восстановлены во всех красках. Так что без домыслов и версий историкам никак не обойтись. Но всё же одно дело, когда учёный, вставляя в свою реконструкцию чисто умозрительные элементы, чётко оговаривает, где кончаются проверяемые факты и начинаются его личные соображения, и совсем другое, когда данные, претендующие на надёжность, что называется, не переводя дыхания подаются аудитории вперемешку со сведениями, всего лишь не вызывающими сомнений у докладчика. Кое-что тут, конечно, можно списать на темперамент, степень научной добросовестности и другие чисто личностные особенности подвизающихся на ниве истории деятелей, но главная причина случаев массовых – а местами переходящих в практически универсальные – исторических заблуждений всё-таки не в слабостях отдельных личностей. И уж тем более несерьёзно винить в собственной малограмотности объект изучения.

То, что в истории и по сей день под маркой самых что ни на есть подлинных данных продолжают бытовать пусть вполне добросовестные, но всё же заблуждения, удельный вес и степень грубости которых заметно превышают аналогичные показатели других наук, вызывается, на наш взгляд, прежде всего тем, что критерии, обычно применяемые историками для оценки достоверности своих и чужих выводов, являются недостаточно мощными и надёжными и, будучи приложены к подконтрольному материалу, не дают поводов для недоверия и сомнений там, где это необходимо. И в результате многократно воспроизводится ситуация, весьма сходная с той, что описал А. Франс в “Острове пингвинов”: “В том, что …, никто ни минуты не сомневался; не сомневался потому, что полное незнание обстоятельств дела не допускало сомнений, ибо сомнение требует оснований. Можно верить без всякого основания, но нельзя сомневаться, не имея оснований. Не сомневались и потому, что повсюду об этом говорилось и что в глазах большинства повторять – значит доказывать”.

Но поистине нет худа без добра и, убедившись, что далеко не всей писаной истории можно верить, некоторые читатели этой истории, непременно желая знать, что и как “там” происходило, оставляют свои наблюдательные посты и впрягаются в нелёгкую лямку частного исторического сыска. Правда, несмотря на то, что уже те фрагменты разысканий историков-дилетантов, которые проникли в печать (и которые, судя по всему, составляют меньшую – и по объёму, и по именам – часть такого рода материалов), содержат немало важных и интересных наблюдений, штатные историки пока не очень-то спешат принять эту помощь. И всё же мы надеемся, что объединение усилий произойдёт и позволит быстрее и эффективнее получать ответы на имеющиеся вопросы, потому что именно люди, не закованные в броню официального исторического образования, оказываются способными усомниться там, где дипломированным специалистам всё ясно.

Более того, наряду с новыми подходами к, казалось бы, уже давно и всесторонне изученным событиям, выдвигаются – может быть, даже не всегда осознанно – новые дополнительные критерии, позволяющие оценивать уровень сомнительности/достоверности ещё только вводимых в научный оборот и уже давно бытующих в нём сведений и интерпретаций. Рассмотрим с этой точки зрения некоторые из примеров расхождения во взглядах между штатными и внештатными историками.

В послесловии к книге Ганса Баумана “Я шел с Ганнибалом” (М., Детская литература, 1983) доктор истории И. Ш. Шифман так резюмирует официальную точку зрения: “Личность Ганнибала постоянно привлекала к себе внимание выдающихся полководцев и теоретиков военного дела. Его победы при Тразименском озере и при Каннах были объявлены образцовыми, а сам Ганнибал получил репутацию одного из величайших полководцев, каких когда-либо знала кровавая история войн. При этом упускается обычно из виду, что Ганнибал совершил ряд серьёзных стратегических ошибок, позволивших Риму после тяжких поражений восстановить свои силы и в конце концов победить” (с. 184). Однако сам заполучивший такое послесловие автор думает и пишет, скажем так, не совсем об этом.

Потому ли, что положение литератора обязывает обращать особое внимание на субъективные обстоятельства и мотивы поступков людей и не позволяет смотреть свысока даже на самую ординарную человеческую личность, или по какой другой причине, но, заботясь о целостности и психологической достоверности воссоздаваемой картины эпохи, герр Бауман выступает как раз против точки зрения, будто пробелы между отдельными сохранившимися фрагментами этой картины можно заполнить за счёт обеднения и примитивизации внутреннего мира одного из главных действующих лиц 2-ой Пунической войны. Так что, имея, с одной стороны, веские основания позволить одному из своих героев утверждать, что “никто не понимал войну лучше его”, т. е. Ганнибала, а с другой – тот несомненный факт, что Рим не просто устоял в борьбе с Ганнибалом, но и в конце концов победил, герр Бауман склонен видеть в сосуществовании этих двух обстоятельств не дополнительную иллюстрацию убогости древних нравов, а проблему, которая требует изучения и выяснения и от которой не отделаться снисходительным похлопыванием Ганнибала по плечу и намёками на его стратегическую безграмотность. Потому что любые версии, строящиеся на допущении о приступах скудоумия у Ганнибала Барки, дают лишь видимость решения задачи, а на самом деле, не снимая ни одного вопроса, ставят много новых. И в качестве собственного объяснения наблюдаемого парадокса герр Бауман предлагает тезис, звучащий – в вольном русском переводе с неизвестного оригинала – примерно так: если про предводителя карфагенян нельзя сказать, будто он не ведал, что творил, и в то же время, говоря опять-таки словами героя книги, “он всё время побеждал, но война продолжалась”, то это значит, что продолжение войны входило в планы Ганнибала Барки либо, как минимум, не противоречило этим планам. А уже дальше, переходя от средств логики к средствам литературы, рисует Ганнибала человеком, который не просто “понимает войну лучше всех”, но именно любит войну, живёт ею и своей ненавистью к Риму, как говорится, дышит полной грудью только среди битв, трудов и опасностей, крови и смерти, и, дабы не потерять это ощущение полноты жизни, готов длить войну до бесконечности.

Принципиальная схему рассуждений Ганса Баумана является столь характерной, что её стоит воспроизвести более детально.

Итак, посылка 1: не в духе полководцев такого масштаба, как Ганнибал, упускать из виду, что подавлению сопротивления противника и достижению победы много способствует ликвидация организационного центра сопротивления.

Вывод: если Ганнибал понимал политическое и стратегическое значение Рима и тем не менее, добившись не просто разгрома, а практически полного уничтожения противостоящей армии, всё же не пошёл на столицу римского государства, – чего, кстати сказать, ожидали и к чему готовились прежде всего сами римляне, – то это значит, что существовали какие-то дополнительные обстоятельства, препятствовавшие попыткам немедленно, по горячим следам, нанести Риму окончательное поражение.

Посылка 2: не просматривается никаких внешних сил, никаких объективных причин, мешавших карфагенянам добить своего врага, в частности, непосредственно после победы у Тразименского озера.

Вывод: если отпуск Рима на покаяние совершался в отсутствие каких-либо серьёзных объективных препятствий для его окончательного разгрома, то это значит, что у Ганнибала, являвшегося на тот момент хозяином положения, имелись какие-то внутренние, субъективные причины, удержавшие его от попыток учинить таковой разгром.

Предлагаемое объяснение: Ганнибал не стал добивать Рим, когда это было удобнее всего сделать, ровно для того, чтобы не наступил мир, чтобы продолжалась война, и он, Ганнибал Барка, имел бы возможность исполнять свою клятву в вечной ненависти к Риму в наиболее, со своей точки зрения, полноценной форме – убивая римлян на поле боя. (Истреблять гражданское население, а также побеждённых и сдавшихся не позволяли, во-первых, неписаный, но в то время ещё в основном соблюдавшийся кодекс воинской чести, а во-вторых, господствовавший в Средиземноморье рабовладельческий способ хозяйствования, требующий везде, где возможно, заменять немедленное убийство медленным.)

*     *     *

Сравним с этой схемой один из фрагментов творческого наследия многократно и, правду сказать, не всегда несправедливо критиковавшегося В. С. Пикуля.

Итак, в том, что “потемкинские деревни” были “потемкинскими деревнями”, то есть попыткой изобразить благополучие и процветание там, где их и в помине не было, никто ни минуты не сомневался; не сомневался потому, что … – далее по тексту. В. С. Пикуль, ознакомившись ближе с обстоятельствами дела и личностью Григория Александровича Потемкина, усомнился. Плоды этих сомнений изложены в теперь уже широко известном романе “Фаворит”, но всё же здесь стоит воспроизвести их основные моменты.

Так вот прежде всего В. С. Пикуль разводит в этой проблеме собственно “деревни” из домов в одну раскрашенную стену и реальные населённые пункты, лихорадочно приводившиеся в порядок перед прибытием императрицы, и замечает по сему поводу, что прибираться – будь то в доме или городе – в ожидании гостей, тем более высоких, суть дело самое обычное и естественное. (К чему можно добавить, что, даже считая наведение внешнего лоска перед прибытием столичного начальства злостным показушничеством, всё же некорректно связывать это явление с именем Г. А. Потемкина, ибо сия славная российская традиция сложилась задолго до него.) Что же касается “потемкинских деревень” в узком смысле, то здесь автор рассуждает так:

Посылка 1: не в духе государственных деятелей такого масштаба, как Г. А. Потемкин, пускаться на столь примитивные подлоги, тем более что, двигаясь со скоростью кареты, просто физически невозможно принять нарисованный дом за настоящий.

Вывод: Приказывая строить бутафорские поселения, Г. А. Потемкин и в мыслях не имел выдавать их за реальные.

Посылка 2: из всех выездов Екатерины II “потемкинские деревни” предъявлялись ей только по ходу путешествия на юг, по Новороссии и Крыму.

Предлагаемое объяснение: “потемкинские деревни” были задуманы, выполнены и представлены императрице и её свите именно как макет, развёрнутый на натуре макет того, что предполагается создать в Причерноморье и Крыму. Другое дело, что дополнительные комментарии к этому макету – по последовательности и срокам введения в строй различных объектов, потребностям в финансовом и материально-техническом обеспечении, ожидаемой эффективности и т. п. – могли слышать лишь те, кто находился в непосредственной близости к Г. А. Потемкину (например, в одной с ним карете), остальным же до всего приходилось додумываться самостоятельно.

И если на этом основании можно считать “потемкинские деревни” очковтирательством и мистификацией, то с тем же успехом любого архитектора, представляющего свой проект в виде макета, можно подозревать в намерении селить людей непосредственно в спичечные коробки.

– Всё это, конечно, не лишено забавности, – может заметить, ознакомившись с вышеизложенным, читатель-рационалист. – Но ведь, даже если принять, что оба обсуждаемых автора кругом правы, то и в этом случае меняются разве что оценки некоторых фактов, сами же факты во всей своей совокупности остаются на прежних местах. Так было ли из-за чего копья ломать?

Действительно, Карфаген в конце концов был разрушен, а “золотой век” российского дворянства закатился, и как бы ни перетолковывали мы роль в этих процессах Ганнибала Барки и Г. А. Потемкина, в данном случае в существе дела это мало что меняет. Но – не говоря уже о том, что для науки всякое приближение к истине представляет самостоятельную ценность, – можно указать немало эпизодов, в которых отношение личности к некоторому событию приобретает статус самостоятельного факта, от которого начинает зависеть и оценка события самого по себе, и определение его места в ряду других событий.

Вот, например, что пишет в своём очень добротном обзоре “Время петровских реформ” Е. В. Анисимов: “В 1713 году был издан указ, внесший на многие годы смятение в умы русских предпринимателей. Он запрещал вывозить в Архангельск из внутренних районов главные товары русского экспорта – пеньку, юфть, щетину, поташ и т. д. Эти товары должны были направляться в Петербург – новый порт на Балтике. Понятны расчеты и желания инициатора этого указа – Петра. Он исходил из очевидных для него представлений: Петербург – географически и климатически – более удобен для торговли с Европой, он ближе и для западноевропейских купцов, чем стоящий за три моря Архангельск. Однако волевое решение Петра, основанное на логике и искреннем желании поскорее сделать Петербург “вторым Амстердамом”, не встретило поддержки в среде русского, да и иностранного купечества, торговавшего с Россией, ибо это решение ломало традиционные направления грузопотоков…

Далее. На дворе шёл 1713 год. Балтийское море контролировалось шведами. Русский флот не только сопровождать, конвоировать корабли, но даже выходить из Кронштадта в открытое море боялся. Да и западные шкипера предпочитали риску нежелательной встречи в Балтике со шведским капером риск встречи со льдами в Белом море на пути к Архангельску. А шведы, разумеется, не намеревались предоставить своему врагу возможность свободного плавания по Балтийскому морю.

Но Петр был неумолим.” (Л., Лениздат, 1989, с. 129-130)

Итак, по Е. В. Анисимову, решения о запрете на экспорт через Архангельск было призвано искусственно форсировать рост значения любезного сердцу Петра Петербурга и, помимо всех прочих своих недостатков, принималось без учёта и даже вопреки наличной международной ситуации, то есть было чистой воды волюнтаризмом на грани державного самодурства.

Иначе видится смысл указа 1713 года В. С. Бобылёву, автору монографии “Внешняя политика России эпохи Петра I” (М., Изд-во Университета дружбы народов, 1990). Рассматривая динамику русско-английских отношений за период с Утрехтского конгресса 1713 года, продемонстрировавшего “открыто враждебную позицию Англии по отношению к России”, до Грейфсвальдского договора 1715 года, по каковому договору Георг I (ганноверский курфюрст, провозглашённый королём Англии в 1714 году в связи со смертью королевы Анны) обязывался вступить в войну со Швецией и гарантировал России её приобретения в Восточной Прибалтике, В. С. Бобылёв пишет: “Английское министерство и парламент в целом поддержали новый курс своего короля, хотя Англия и не считала себя связанной Грейфсвальдским договором, рассматривая его как частное дело короля.

Столь радикальный поворот в британской политике был обусловлен резким обострением отношений Швеции с морскими державами, в чём немалую роль сыграла русская дипломатия. В конце 1713 года Петр издал указ о запрещении вывозить корабельные материалы через Архангельск, что поставило торговые круги Англии и Голландии перед дилеммой: либо вообще отказаться от русского импорта, либо, прорываясь сквозь шведские морские патрули, приходить за товарами в порты Восточной Прибалтики. Навигация 1714 г., в ходе которой шведы захватили 20 голландских и 24 английских корабля, превзошла все ожидания царя, а её политические дивиденды намного превзошли те валютные потери, которые понесло русское правительство, ограничив архангельскую торговлю.

Морские державы выступили с решительным протестом, требуя от Карла XII восстановления режима свободной торговли для нейтральных стран, но король был непреклонен… Жизненные интересы Англии не только заставили британский кабинет благосклонно отнестись к заключению королём-курфюрстом Грейфсвальдского договора, но и направить летом 1715 г. на Балтику свою эскадру для защиты торговых судов от нападений шведских каперов.

Военно-политическое сближение России с морскими державами позитивно отразилось и на фронтах Северной войны” (с. 92-93).

Таким образом, по В. С. Бобылёву, решение о запрете на экспорт через Архангельск было принято не вопреки и без учёта наличной внешнеполитической ситуации, а именно исходя из этой ситуации и в расчёте на улучшение положения России на международной арене. Что же касается роста значения Петербурга, то с этой точки зрения он [рост] видится, может быть, и желательным для царя, но в любом случае побочным и сравнительно второстепенным результатом перемещения торговли с Севера на Балтику.

Как видим, примирить или объединить вышеприведённые позиции невозможно, ибо невозможно одновременно и учитывать, и игнорировать что бы то ни было вообще и международную обстановку в частности. Следовательно, приходится выбирать. А поскольку в основе столь различных суждений об указе 1713 года лежат различные оценки авторами “расчётов и желаний инициатора этого указа – Петра”, то и арбитром в этой заочной дискуссии и критерием для выбора в пользу одной из предложенных интерпретаций может служить только личность первого российского императора.

Добавим к этому, что сами по себе благоприятные последствия некоторого шага ещё ничего не доказывают; не так уж мало выигрышных ходов, и в том числе на международной арене, изначально затевалось не ради полученной в итоге “той самой” выгоды, а совсем по другим соображениям. С другой стороны, имеется немало данных, свидетельствующих, что Петр I был отнюдь не чужд самодурства, легко уживавшегося в нём с образованностью и широтой взглядов. Наконец, очевидно и то, что форсированное развитие города на Неве диктовалось не столько реальными стратегическими и экономическими нуждами России, сколько чисто личными пристрастиями царя и обеспечивалось во многом за счёт других государственных программ, а уж о подавлении интересов частных лиц и говорить не приходится. Логически возможна и такая интерпретация: агитируя за перенос экспортной торговли с Севера на Балтику, дипломатические советники Петра действительно имели в виду столкнуть со Швецией Англию и Голландию и за счёт этого привлечь последних на сторону России, но, зная слабости царя, центральным аргументом своей агитации сделали те выгоды, которые получит новая столица в случае принятия соответствующего решения. И в этой связи уместно будет вслед за Е. В. Анисимовым отметить, что предписание “возить” ряд товаров только через Петербург продолжало действовать и после окончания Северной войны и вошло в виде ряда пунктов в регламент Коммерц-коллегии 1724 года.

Предоставляем читателю самому рассудить, в духе или не в духе государственных деятелей масштаба П. А. Романова упускать из виду возможные внешнеполитические последствия крупных изменений внутри страны или слепо идти на поводу у своих советников, и вернёмся к не зависящим от того или иного решения данного вопроса общим проблемам взаимодействия истории и психологии.

*     *     *

В рассмотренных примерах свойства личности были призваны доказать, что имярек не мог действовать приписываемым ему образом, а стало быть, действовал как-то иначе. Выстраивая же взамен отвергнутой новую версию событий, авторы стараются учитывать психологию своих героев, но как самостоятельное основание для выводов её уже не используют. То есть психологические характеристики используются как критерий чисто отрицательного свойства, как то самое основание для сомнений, о котором говорит А. Франс, и повод для постановки вопроса, но не как средство для ответа на вопрос.

И такое отрицающее применение аргументов от психологии в истории (да и жизни вообще) действительно гораздо более распространено, нежели применение утверждающее. Что вполне закономерно, поскольку для обретения уверенности в неспособности человека совершать определённого рода поступки порой бывает достаточно узнать одну-две черты его характера. Тогда как для того, чтобы определить, какой именно способ действий из принципиально доступного ему репертуара изберёт данный человек в данной ситуации, требуется, наряду с возможностями, знать ещё мотивы (стремления) человека и то, как он видит искомую ситуацию. Установление всех этих параметров даже применительно к ныне здравствующим и доступным для непосредственного наблюдения людям является далеко не самым простым делом1*, применительно же к тем, кто физически уже не существует, трудности ещё более возрастают. И тем не менее опыт положительного, созидающего применения психологических критериев тоже имеется.

Вот, к примеру, как действует С. Н. Азбелев, исследуя проблему историзма былин и конкретно вопрос об участии новгородцев в Куликовской битве. Рассмотрев фольклорные тексты, повествующие о таком участии, он констатирует, что “содержание их, как правило, признавалось полностью недостоверным и даже квалифицировалось как баснословие. В общеисторических трудах давно утвердилось мнение, что Новгород не принял участие в освободительной войне 1380 г.” (Историзм былин и специфика фольклора, Л., Наука, 1982, с. 153). При этом в качестве “общеисторических” указываются прежде всего труды Н. М. Карамзина, С. М. Соловьёва, И. Д. Иловайского и – без уточнения имён – позднейшие “работы по русской истории”, повторяющие традиционное мнение. Что же касается исследователей, разделяющих или хотя бы допускающих иную точку зрения, то здесь С. Н. Азбелев может сослаться лишь на А. А. Шахматова и – с теми или иными оговорками – на С. К. Шамбинаго, Б. Д. Грекова и Л. А. Дмитриева. Однако даже столь внушительное единодушие историков не отвращает человека, знающего цену фольклору, от попыток обратиться к собственно фактам.

“Известно – отмечает он в качестве исходного пункта, – что до падения независимости Новгорода отношения его с Москвой по большей части оставались натянутыми, нередко враждебными, переходя и в открытые военные столкновения. Но около двадцати лет отношения эти были настолько дружественными, что превратились тогда в военный союз, оформленный договором. Этот период падает как раз на правление Дмитрия Донского… Татары, непосредственно не угрожавшие Новгороду, в договоре не упомянуты. Но зато на первом месте названы литовские князья, не раз воевавшие до того и против Новгорода, и против Москвы” (там же, с. 154-155). А поскольку в процессе подготовки военного столкновения между Русью и Ордой литовский правитель Ягайло вступил в союзные отношения с Мамаем и выступил со своим войском на соединение с татарами, то, следовательно, заключает С. Н. Азбелев – по логике существовавших на тот момент московско-новгородских отношений, – “Новгород должен был оказать военную помощь Москве вследствие своих договорных обязательств” (с. 155). А коль скоро это так, то должны быть и следы такой помощи, кои остаётся лишь найти и зафиксировать. И С. Н. Азбелев действительно находит и приводит свидетельства теперь уже далёких от фольклора источников, которые позволяют ему не просто утверждать, что “непосредственное участие новгородцев в освободительной войне 1380 г. – исторический факт” (с. 165), но и высказать ряд интересных соображения по поводу места и роли новгородского отряда в событиях на Куликовом поле и перипетий его обратного путешествия с Дона домой.

Нам же, возвращаясь к главной проблематике настоящих заметок, остаётся лишь ещё раз подчеркнуть, что этот несомненный научный успех был достигнут в том числе благодаря тому, что имели место, во-первых, принципиальное доверие к фольклору как живой памяти народа, и во-вторых, чёткое понимание того, что общий характер, общий эмоциональный фон взаимоотношений людей является ближайшей предпосылкой соответствующих поступков этих людей по поводу друг друга (как известно из истории дипломатии, подписание договора далеко не всегда сопровождается его выполнением, а тем более – своевременным и точным выполнением).

Но, пожалуй, самым показательным примером продуктивной опоры на психологию является деятельность такого историка-непрофессионала, как А. М. Членов, в своё время тоже засомневавшегося там, где “никто ни минуты не сомневался”. А именно: рассматривая писаные, устные и иные исторические свидетельства прежде всего как творение рук людей, движимых определёнными мотивами, он начинает с сопоставления логики, приписываемой событиям различными источниками, с фактически наблюдаемыми данными и задачами, объективно стоявшими перед участниками этих событий. Что позволяет отделить версии, подтверждаемые всем комплексом сведений, от явно надуманных и в последующих реконструкциях использовать полученные по ходу исследования данные об образе мыслей и характерном стиле действий исторических персон уже как самостоятельный аргумент. За счёт такого подхода А. М. Членов – не говоря уже об уточнении множества интерпретаций, – во-первых, доказал фиктивность ряда событий, доселе считавшихся бесспорными фактами, во-вторых, открыл длинный ряд фактов, которые многие штатные историки, располагавшие тем же набором исходных материалов, не рассматривали даже как теоретически допустимые варианты. Вот лишь некоторые из фрагментов, введённых, а точнее сказать, возвращённых А. М. Членовым в картину отечественной истории:

Восстание древлян 945-946 гг. закончилось не поджогом и разгромом их столицы, красочно расписываемым в “Повести временных лет”, а переговорами и капитуляцией Древлянской земли на условиях текущего отказа от вооружённой борьбы и перспективного союза сегодняшних противников. Князь древлян Мал не только не был убит, но и принимал впоследствии участие в управлении Киевской славянской федерацией.

Одним из причастных к гибели князя Игоря в 945 г. и прямым соучастником убийства его сына Святослава в 972 г. был их “ближайший сподвижник” Свенельд.

Добрыня Малович не только формально, как глава правящего дома, но и по существу стоял во главе всех предпринимавшихся с 980 г. и до своей смерти (около 996 г.) крупных государственных начинаний. Так что и для превращения христианства в государственную религию Руси Добрыня сделал уж точно не меньше, чем его племянник Владимир Святославич.

Сам Владимир Святославич действительно скончался в 1015 г., но не от болезни, а был убит в результате боярского заговора.

Из двух детей Владимира, Бориса и Глеба, погибших, согласно летописи, в 1015 г. и провозглашённых затем святыми, только Глеб встретил свою смерть в этом году и в связи с мятежом в пользу двоюродного брата Святополка (“Окаянного”). Борис же по ходу первого этапа усобицы не только остался жив, но и стал престолонаследником при другом своём брате – Ярославе (впоследствии “Мудром”). Однако именно это обстоятельство пробудило у последнего острое желание избавиться от Бориса и тремя годами позже, в 1018 г., Борис всё-таки пал от рук посланных братом убийц.

Вместо упоминаемых в летописи под 1021 г. нападения Брячислава Полоцкого на Новгород и разгрома его Ярославом имели место нападение смоленского князя – скорее всего, Судислава – на Полоцкую землю и его капитуляция под давлением прибывших с севера войск Новгородской земли.

В 1026 г. Ярослав с Мстиславом делили по Днепру “Русскую землю” не сами по себе, а по приговору верховного арбитра державы, коим выступал тогда новгородский посадник Константин (Добрынич).

Правда, это не помешало Ярославу в конце концов прорваться к власти, истребить всех близких родичей, установить в стране режим личной диктатуры и объявить свою династию варяжской.

Желающим более подробно ознакомиться с принципами и результатами работы А. М. Членова могу порекомендовать, в частности, его книгу “По следам Добрыни. Сын Добрыни.” (М., Мир, 2004).

*     *     *

Итак, на наш взгляд, включение в арсенал историка наряду с археологическими, текстологическими, этнографическими и другими традиционными средствами также психологических методов и критериев может ощутимо расширить возможности исторической науки. Как представляется, в свете всего вышесказанного такой вывод уже не должен казаться взятым с потолка или практически не реализуемым.

Правда, не подлежит никакому сомнению и то, что даже самая искренняя готовность историков опереться на психологию – это только одна сторона дела. Чтобы действительно мог состояться переход от спорадических и полуинтуитивных попыток к систематической и планомерной эксплуатации в историческом анализе психологических данных, психологи должны быть в состоянии оперативно и компетентно реагировать на запросы коллег, в осмысленные сроки предоставляя им заслуживающие доверия ответы. Однако возможности и проблемы психологии – а у неё немало не только вторых, но и первых – есть сюжет весьма обширный, требующий для своего рассмотрения отдельного и обстоятельного разговора и заведомо гарантирующий безуспешность попыток разобраться с ним наспех и между делом. Поэтому здесь мы ограничимся общим указанием на то, что для обеспечения надёжного и продуктивного взаимодействия истории и психологии требуется встречное движение представителей двух наук, и выражением надежды при случае вернуться к этому вопросу более подробно.

За сим, для завершения настоящих заметок и во избежание разночтений, остаётся лишь оговориться, что тезис о недооценке официальной историей психологических факторов не следует понимать в том смысле, будто историки совершенно не учитывают менталитета исследуемых эпох и отдельных личностей2*. И тем не менее, несмотря на отдельные удачные психологические зарисовки в том числе историков-профессионалов, “безлюдность” нашей истории – это факт, на грубости и зримости которого никак не отразились разговоры о необходимости его преодоления, поскольку, кроме разговоров, для решения непростой задачи реконструкции внутреннего облика физически уже несуществующих личностей ничего реального так и не было сделано. И это лишний раз доказывает, что, предоставленные сами себе и не получая помощи извне, историки вряд ли сумеют разобраться со всеми имеющимися к их услугам вопросами.

Примечания

1

* Дабы не вдаваться здесь в психологические тонкости, отметим лишь, что наиболее отчётливо проявляются в поступках человека пределы его способностей, в то время как мотивы и видение ситуации впрямую никак себя не проявляют, и определить их можно только аналитическим путём, сопоставляя между собой все имеющиеся в распоряжении сведения об интересующем человеке. С другой стороны, если мотивы и возможности человека являются более-менее стабильными образованиями, а однажды полученные о них сведения устаревают сравнительно медленно, то видение ситуации по самой своей сути весьма изменчиво, так что информация о нём буквально за минуты может терять всякую ценность. И это тоже не облегчает работу душеведов.

(обратно)

2

* Так, например, Ю. П. Малинин, комментируя обстоятельства заката карьеры Филиппа де Коммина при дворе французского короля Людовика XI и именно предположение о содействии Коммина противникам Франции как ближайшей причины немилости к нему короля, замечает: “Трудно сказать, насколько обоснованными были подозрения короля, но в любом случае отстаивать безгрешность Коммина, слишком известного своим сребролюбием, было бы неосторожно” (Филипп де Коммин, “Мемуары”, М., Наука, 1986, с. 395). А Е. Б. Черняк, обсуждая вопрос о происхождении Жанны д`Арк, рассматривает в частности такой аргумент: “По средневековым представлениям лишь девственницу Господь мог избрать для осуществления своей воли и только её не может сделать своим орудием дьявол. Поэтому Жанну подвергли обследованию специально уполномоченными на это матронами. Это были две королевы – Мария Анжуйская, королева Франции, и её мать, королева Иоланта Арагонская… Надо только представить сословные различия в средневековом обществе, чтобы понять – честь, которой удостоилась Жанна, не могла быть оказана простой пастушке” (Судьи и заговорщики, М., Мысль, 1984, с 40-41)

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***