Лекарь [Михаэль Верник] (fb2) читать онлайн

- Лекарь 2.61 Мб, 84с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Михаэль Верник

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Михаэль Верник Лекарь

Подагра

Болъзнью благородною

Какая только водится

У первыхъ лицъ въ имперіи,

Я болен, мужичьё!

***

Чтобъ получить ее —

Шампанское, бургонское,

Токайское, венгерское

Лътъ тридцать надо пить…

Н.А. Некрасов

"Кому на Руси жить хорошо?"


– Ваша милость, Вас вызывает его сиятельство бургомистр.

Это бесспорно не те слова, которыми, я надеялся, начнётся сегодняшний день. Мне хотелось услышать сквозь сладкую дрёму довольное мурлыканье Катарины и что-то вроде признания моих ночных заслуг. Но увы… Быстро собравшись, даже не глотнув вина, предполагая завтрак у бургомистра, поспешил за посыльным.

В ратуше царила тревога. Тут было точно не до завтрака. Слуги и приказчики передвигались по коридорам на цыпочках, стараясь не издать ни звука. Зато звук утробного рёва раздавался из-за дверей покоев его сиятельства.

Здесь, в городе, мы стояли гарнизоном третий месяц с тех пор, как отбили его у протестантских орд. Местное население нам благоволило. Ещё бы. Мы считались богачами. Наше довольствие и содержание поступали от имперских интендантов своевременно. Не то, что богемским, шведским и прочим нахлынувшим лютеранам, коих начальство держало впроголодь, заставляя кормиться с меча. Мы же платили за всё не торгуясь и тем возвращали городу его потерянное благосостояние. Бургомистр был новым, занявшим пост одновременно с нашим размещением в этом разорённом городе. Старого буквально изжарили ландскнехты, выжигая из него признание, где спрятана городская казна. Этот же был назначен городским советом, кстати, тоже в основном состоявшим из новичков, после того как захватчики проредили ряды местных нобилей наполовину. У нынешнего бургомистра были какие-то отношения с нашим полковником, и тот замолвил за него слово перед советом, а слово начальника гарнизона было весомей всех сомнений в личности кандидата.

Я вошёл. За массивным столом, уставленным всякой снедью так, что дерево столешницы можно было узреть только по углам, с несчастным видом восседало высшее должностное лицо охраняемого нами города, ежеминутно оглашая покои и окружающую их милю истошными криками. Лицо было красным. Багровые щёки сминали белоснежные брыжи, а разверзшийся в крике рот являл миру дрожащий алый язык. Увидев меня, бургомистр прекратил орать и жалобно захныкал:

– Спасите. Я больше так не могу. Подагра. Она сводит меня с ума. Умоляю, помогите.

– Дайте я осмотрю вашу ногу.

– К чёрту ваши осмотры. Я ведь сказал – подагра. Эта болезнь характерна для нас, людей благородных, но я больше не могу терпеть такую боль. Сделайте что-нибудь, доктор.

– Что же, я дам вам опиумной настойки, она снимет болевые ощущения, но это временная мера. Частое её применение может привести к запору, а нам полезно обратное. Мне придётся поставить вам клистир, а затем отворить кровь. Нужно вывести из организма все лишние гуморальные соки, скопившиеся от злоупотребления жирной пищей и, в особенности, вином. Пока ограничимся лауданумом. Я возвращаюсь к себе. Пошлите со мной человека, я снабжу его настойкой и проинструктирую как применять, а завтра с утра я займусь с вами упомянутыми процедурами. И велите убрать со стола эту мясную лавку. С данного момента приказы вашему повару буду отдавать только я лично. Сегодня пусть это будет суп из голубей. И никакого вина.

На следующий день бургомистр выглядел хуже. Появилась нехарактерная для подагры бледность и потливость. Пульс был слабым и учащённым. Весь полный сомнений по поводу диагноза, я ещё раз настоятельно попросил осмотреть ногу и пригрозил отказаться от пациента, коль тот не позволяет мне исполнить одну из основных лекарских функций – осмотр. Проворчав по поводу подагры, болезни королей, постигшей и его, и доказывающей, что он является отпрыском благородного дома, бургомистр позволил мне начать инспекцию. Развернув ткань, обволакивающую ногу, распухшую так, что в башмак уже не влезала, я обнаружил воспалённую стопу, причём, причиной воспаления был нагноившийся прокол в большом пальце. Часть пальца уже почернела. Подагрой тут и не пахло, зато пахло разложением. Стопу было не спасти, но, если её ампутировать быстро, был шанс остановить распространение разложения на весь организм. Результаты осмотра и выводы не было смысла скрывать, и я честно выложил их бургомистру, спросив, заметил ли он, чем проколол большой палец.

– Рыбьей костью, – ответил тот.

– Как рыбья кость вонзилась вам в палец? Вы ходили босиком по столу, уставленному объедками? – цинично предположил я.

– Нет. Это я уколол себе палец костью свежей рыбы, чтобы вызвать в нём покраснение.

– Для чего вам это понадобилось?

– Молодой человек, волею судьбы я бургомистр. Управляю целым городом. За три месяца моего управления городское хозяйство стабилизировалось. Жизнь стала налаживаться. Но мне приходится сопротивляться косности членов совета – сплошь дворян. И при этом мне ещё не был задан вопрос, к какому сословию я отношусь. Я уже обратился с письмом в канцелярию Совета Княжеств и даже в Императорскую Коллегию, с просьбой наделения меня дворянской грамотой, но ответа не получил. Видимо, присланных мною доводов не хватило. Признаюсь, я хотел воспользоваться вами, как инструментом, вынудив написать лекарский отчёт об обладании мной подагрой, болезнью аристократов, полагая, что это повысит мои шансы получить дворянский статус. Считал, что вас, молодого лекаря, мне будет легко провести. Увы.

– Ладно. Оставим в покое ваши угрызения. Сейчас не до того. Будем ампутировать ступню. Иначе смерть.

– Для чего мне такая жизнь? Безногого изгоя, низвергнутого в самую грязь с поста бургомистра. Нет. Я отказываюсь. Будь что будет. Пусть лучше я умру в этом кресле.

– А если я напишу вам требуемый отчёт, вы согласитесь на ампутацию?

– Доктор, вы пойдёте на это?

– Только после операции.

– По рукам!

Выйдя из бургомистровых покоев, я уже не чувствовал себя столь уверенно. Пойти на подлог? Мне, врачу? Стоит только это сделать в первый раз, только начать, и я не буду знать, где остановлюсь. Это как с женщиной, которой, как бы не хотелось, а девственности не вернуть. Мой мрачный вид не ускользнул от внимания полковника и тот затребовал меня в свой кабинет.

– В чём дело, молодой человек? Вас что-то гложет? Вы мой полковой лекарь. Напоминаю, как ваш командир, я должен знать о любом поводе вашей озабоченности. Итак…

Мне пришлось рассказать полковнику всё, что приключилось за последние дни и раскрыть содержание сделки с бургомистром.

– Господи, так он в опасности, этот глупый гордец? Оперируйте!

– Да, ваше превосходительство, но при этом я пойду на врачебный подлог. Потеряю честь.

– Молчать! Что тебе известно о чести, лекаришка?! Ступай и спаси мне бургомистра.

– Слушаюсь, ваше превосходительство! Только скажите, вы с ним знакомы, в нём и вправду есть толика благородной крови?

– В ком? В бургомистре? Он был лодочником у нас на переправе и как-то спас моего тонувшего младшего брата. А теперь – идите.

Подготовка к ампутации не взяла много времени, но все свои инструменты я успел тщательно очистить и вымыть, чего мне не удавалось в полевых условиях. Перед операцией я споил бургомистру изрядную дозу лауданума и крепко привязал его к столу. Сам процесс прошёл гладко. Оформив культю, я даже залюбовался своей работой. Всё, я сделал зависящее от меня, теперь здоровье бургомистра в руках Бога. Помолимся, братие!

Прошло пять дней. Бургомистру легче. Он смотрит на меня, как на посланца небес. Ждёт исполнения обещанного. Я медлю. Не представляю, как это письмо отразится на моей карьере. Я знаю, что никакой подагры не было. Но это узнают и в коллегии, выяснив, что я ампутировал ногу. При подагре к ампутации не прибегают. Значит подлог.

Нелёгкие мои думы прерывает вызов к полковнику.

– Как там бургомистр?

– Поправляется, ваше превосходительство.

– Мне тут пришлось сноситься с Его Величеством Императором. В письме я коснулся истории с ампутацией. Сегодня курьер доставил бумаги. Часть из них предназначена бургомистру. Прошу вас, поспешите к нему и передайте два этих пакета. Смею надеяться, его порадует их содержимое.

Я выполняю пожелание полковника, прозвучавшее для меня приказом. Взволнованный бургомистр вскрывает при мне письма, присланные Имперской Канцелярией и Геральдической Коллегией. Прочитав, с торжествующим видом протягивает их мне. Одним письмом оказывается грамота за подписью самого Императора, жалующая страдальцу-бургомистру дворянство. А другое содержит эскиз дворянского герба, присвоенного с этих пор бургомистру и его потомству. Щит, разделённый диагональной перевязью: в верхнем, чернёном поле – серебряный сабатон (латный ботинок), а в нижнем, лазоревом – золотая босая стопа со следом отсечения. И снизу вьющаяся лента с кажущимся задиристым и надменным любому, кроме нас троих: бургомистра, полковника и меня, девизом: Solvente pedes – Расплачиваюсь ногой.


Поветрие

«…Под каждым климатом, у каждой грани мира

Над человеческой ничтожною толпой

Всегда глумится Смерть, как благовонья мира,

В безумие людей вливая хохот свой…»

Ш. Бодлер

«Пляска смерти»

Небольшой город был окружён новыми крепкими и высокими стенами, которые нам никак не удавалось преодолеть. Летом полк подкосила дизентерия, а теперь вторую неделю лил дождь. Артиллерия молчала, пытаясь сохранить сухим такой нужный порох. Земля размокла настолько, что подрывные работы проводить было бессмысленно. Зато палатки моего лазарета опустели. Боевые действия сошли на нет. Дизентерия, при этакой погоде, исчезла и забылась. Моя команда – пара цирюльников и несколько солдат-ветеранов, назначенных санитарами – уже не знала, чем бороться с невыносимой скукой. Из условно сухих палаток носа не высунешь. Играть в крэпс или трик-трак надоело. Пить? Хмельное заканчивалось у всего полка, а подвоза не ожидалось. Кстати, об этом я и хотел поговорить с полковником, направляясь к его шатру. По лагерю прошёл слух, что осада скоро кончится. Горожане, не выдержав голода, пойдут на капитуляцию. И тогда пациентов у меня прибавится, а лазаретных припасов не хватает даже на нужды полка. Мне надо было знать, когда до нас доберётся интендантский обоз.

Адъютант полковника, вызванный часовым, показался мне неожиданно обрадованным моим появлением. Он горячо приветствовал меня и радушно распахнул створ шатра, приглашая войти и пропуская перед собой. Под таким ливнем это был выразительный жест.

– О, как вы вовремя, господин лекарь, а я уже велел Руди позвать вас, – кивнул полковник на адъютанта.

Теперь стало понятно, почему Руди так обрадовался при виде меня. Явившись сам, я избавил его от похода под дождём к лазарету и обратно.

– Господин полковник, я пришёл спросить… – начал я.

– Молчать! Меня не интересуют твои вопросы. Ты вызван, чтобы выслушать мои указания.

Да, я попал впросак. Убеждение, что я явился сам, по своей воле, сыграло плохую шутку с моей субординацией.

– Так точно. Слушаюсь, господин полковник, – втянув живот, отчеканил я.

В шатре, кроме нас троих, находился ещё один человек, гревший озябшие руки над жаровней.

– Руди, проводи Хайнца к маркитантам и позаботься, чтобы он был сыт.

Когда эти двое вышли, полковник пояснил:

– Хайнц – секретарь городского магистрата. Здесь он по частному делу. В городе не осталось врачей, а мэр занедужил. Их просьба – направить в город врача для осмотра и лечения гражданских лиц. В первую очередь, разумеется, мэра. Я согласился послать вас. Кому как не вам знать, что милосердию есть место и на войне. Но это видимая часть задания. А теперь моё личное поручение, которое вы выполните в полной тайне и не расскажете о нём даже под пытками, потому что никакая пытка не сравнится с той, которой подвергну вас я, буде вы проговоритесь.

Оценив по моему виду меру страха, в который меня вогнал, и удовлетворившись результатом, полковник продолжил:

– Через Хайнца я с некоторых пор держу связь с властями осаждённого города. Три дня назад с ними достигнуто соглашение, что мы снимем осаду на условиях оставления города гарнизоном и выплаты нам символической контрибуции в щадящей сумме пять тысяч серебряных гульденов. Договор оформлен и подписан. Вступает в силу через пять дней. Капитан Мародёр – командир банды ландскнехтов и начальник гарнизона – просил потянуть время, чтобы успокоить пыл самых воинственных бойцов, позволив оставлению города пройти организованно. Думаю, на самом деле, чтобы выжать у бедолаг-горожан последние гроши и ощипать последних, ха-ха, во всех смыслах, кур, однако меня это не касается. И вот, вчера прибыл нарочный с депешами, уведомляющими, что фельдмаршал, оценив военные затраты и планируя дальнейшую кампанию, изменил стратегию содержания войск. Теперь его кредо – «экономная война». На императорском снабжении остаются только войска, что на марше. Гарнизоны и осадные подразделения получают довольствие сами, конфискуя его у местного населения. В общем, если вы пришли спросить меня об обозе, то его не будет. Мало того, выполнение предварительного договора чревато бунтом среди моих солдат, а вы знаете, чем это грозит. А невыполнение по моей вине ставит под удар мою честь. Ваша задача – уговорить магистратуру потрусить мошной и увеличить контрибуцию впятеро, доведя её до трёх стандартных сундуков серебра по квинталу (сто килограмм) в каждом. Или, если сможете, спровоцировать части гарнизона на боевую активность, отменяющую на корню наши соглашения. Действовать будете без упоминания моего имени, якобы по собственной инициативе. Приказ ясен?

– А как же лазарет?

– Сколько больных у вас там сейчас лечится?

– Больных нет, только раненые.

– И сколько их?

– Пятеро.

– Тяжёлые?

– Выздоравливающие.

– Вот видите? С ними справится и один цирюльник. Второй направится с вами в город. Он будет нашим связным. Завтра утром будьте готовы покинуть лагерь. Возьмите всё необходимое и навьючьте на двух обозных ослов. Вполне возможно, животные вам сослужат хорошую службу. Ослятина вкуснее конины. Эту ночь Хайнц переночует в вашем лазарете, а на рассвете проведёт вас в крепость.

Заглянув в шатёр лазаретной обслуги, я обнаружил там Хайнца, судя по висячим как у бульдога щекам, бессчётным складкам камзола и гофрированному воротнику, разъём которого был бессовестно широк для дряблой шеи, ещё недавно бывшего полным человека. От толстяка в нём остался сангвинический характер. Он безостановочно трещал, сидя за столом в компании моих цирюльников и прерываясь только на глоток подогретого пива или укус холодного пирога, которыми его угощали. По рассказу выходило, что горожане, да и большая часть гарнизона, не желали продолжать сопротивление, но отряд датчан, которых было почти треть в рядах защитников стен, был настроен решительно. Это их хотел умаслить капитан Мародёр за дополнительные пять дней, склонив к сдаче города. Судя по услышанному, мне не придётся прикладывать усилий, провоцируя этот народ на срыв договора. Слово тут, слово там – и бравые вояки обновят пальбу с парапетов, чего и требовалось моему полковнику. О болезни мэра Хайнц знал не много. Просто отметил, что несмотря на проблемы с продовольствием и потерю в теле большинства осаждённых, мэр в последнее время округлился, но это не выглядело здоровой полнотой. Он часто задыхался, кашлял, не мог договорить до конца ни одного начатого предложения. На совещании магистрата отмалчивался, а если хотел что-либо передать советникам, то писал.


Говорливого Хайнца я оставил на попечение помощникам, предупредив одного из них, что завтра он сопровождает меня в крепость, а второму дав указания к содержанию лазарета в моё отсутствие, и вернулся в свою палатку собраться к завтрашнему мероприятию.

***

Именно в эту ночь, накануне моего переезда в город, дождь прекратился. Смолкнувшие за время ливня птицы обрадовались даже робкому рассвету и устроили концерт, который пробудил меня раньше всех в лагере, кроме часовых. Наскоро перекусив, я посетил лазарет, понаблюдав за спокойным сном оставшихся пациентов, затем прошёл в палатку обслуги, где обнаружил проснувшихся Хайнца и цирюльника Питера, назначенного нас сопровождать. Питер уже успел послать одного из лазаретных ветеранов в лагерные стойла за лошадьми для нас и ослами для поклажи. Я предпочёл бы отправиться в крепость пешком, но, имея в виду, что Хайнц прибыл верхом, было бы неприлично не уравнять нас в представительности. Всё-таки верховой выглядит важнее шлёпающего по грязи пешего.

В городе нас ждали и без лишних церемоний препроводили в дом мэра, осмотрев которого, я убедился, что мои предположения о мучающей его водянке живота верны. Выписав бедняге отвар наперстянки как мочегонное средство, я велел ему готовиться к проколу брюшины, назначив его через два дня на третий. Быстро улучшить состояние здоровья городского головы не удавалось, и я не стал решать с ним никаких политических вопросов.

Покинув мэрию, я попросил Хайнца отвести нас в гостиницу, однако оказалось, что нас вызвалась принять у себя вдова бургграфа, управлявшего тут от имени императора, когда город ещё был оплотом католиков. С тех пор множество раз сменилась городская власть, единоначалие уступило место коллегиальному правлению, абсолютное прежде католическое большинство разбавилось пришлыми протестантами, и они же держали тут гарнизон, но вдовствующая графиня продолжала занимать свой особняк и пользоваться почтением всех без исключения горожан.

У ворот особняка, а вернее было бы назвать его небольшим дворцом, у нас приняли наших животных, тут же распрощался с нами и наш добрый проводник Хайнц. В сами покои через парадную галерею нас повёл ливрейный. Стало ясно, что, паче моего чаяния, вельможная хозяйка собирается принять нас лично. Мне стало неудобно за свой вид и манеры. Питера я строго предупредил не встревать в беседу, буде такая состоится, и представлять из себя истукана.

Хозяйка, пожилая, но отнюдь не немощная женщина, с отрешённым видом выслушала титулы, которыми представил дворецкий нас с цирюльником: «Известнейший доктор медицины и его учёный помощник», жестом повелела нам занять места в удобных креслах и отослала слуг.

– Итак, господин лекарь, – произнесла она приятным грудным голосом, давая понять, что знакома с нашими действительными чинами, – давайте договоримся: я даю вам кров и пропитание, что совсем не просто в условиях осады, в обмен на некоторые необременительные услуги, связанные с вашей врачебной специальностью. Пока можете ознакомиться со своими покоями, оправиться и отдохнуть. На обед вас сопроводят, и вообще, за любой надобностью свободно обращайтесь к слугам. Ближе к вечеру вас, господин лекарь, посетит несколько горожан, посоветоваться о своём здоровье.

Так я начал врачебный приём жителей осаждённого города. Вернее, жительниц. Осмотренные мной десяток молодых, не очень молодых и совсем юных женщин были заражены французской болезнью, несчастные жертвы изнасилований солдатнёй. Я назначил им ртутные притирания, рекомендованные ещё моим кумиром Парацельсом, но полнее описанные итальянским врачом Джованни де Виго, папским лейб-медиком, в его «Practica compendiosa», с которой я не расставался. К сожалению, у меня не было смолы бакаута или lignum vitae – древа жизни, привозимой из Нового Света, и, по слухам, чудесно излечивающей среди прочих недугов именно французскую болезнь, и достать её в осадных условиях не представлялось возможным ни за какие деньги.

После окончания приёма я был вызван к графине.

– Молодой человек, – обратилась она ко мне приватно и мило, – вы прониклись пониманием страданий, которые приносит война женской половине человечества?

Что я мог ответить? Для меня это было очевидно, как… Как природа. Она вокруг нас и в самих нас. Она требует – мы повинуемся. Войны в природе человека. Сплотившиеся в разные общества люди ищут способы расширения своего жизненного пространства, путём отнятия его у других. Жизненное пространство может включать в себя всё: власть, богатство, удовольствия. Расплачиваясь опасностью умереть или остаться инвалидом, солдат достигает расширения своего жизненного пространства, своего права, здесь и сейчас. Не будь он бойцом, кем бы он был? Отребьем, проводящим жизнь в поисках пропитания. А на войне? Именно в насилии над женщиной он находит вершину достижения своего права сильного. Только тут у усреднённого человека удовлетворяются одновременно три страсти: богатства – можно поживиться отобранным, но, если отобрать нечего, всё равно, терзая жертву ты делаешь это на жаловании; власти – в большинстве случаев над слабой женщиной в условиях войны можно получить полный контроль не прибегая к физической силе, только на страхе, а редкую бесстрашную женщину можно приручить побоями и прочими болезненными воздействиями, как собаку; удовольствия – обычный солдат зачастую страдает от невозможности полового удовлетворения с женщиной так часто, как ему бы хотелось, а в условиях овладения вражеским пунктом он может удовлетворять эту свою потребность до бесконечности, даже если мало женщин. В таком случае одной удовлетворяется множество.

Я почтительно промолчал, а пожилая фрау продолжила:

– Представьте, что у вас есть дочь. Или возлюбленная. У вас же есть мать, в конце концов.

Тут она ошибалась. У меня не было ни той, ни другой, ни третьей. Но представить я честно попытался.

– Вы находитесь здесь, а где-то там, в сотнях миль отсюда, в дом дорогого для вас существа женского пола врывается распалённая победой солдатня. Что при этом видит и чувствует ваша женщина, не важно, будь она матерью, возлюбленной или дочерью?

Постепенно ужас описанного начал проникать в меня. Глаза увлажнились, стало трудно дышать. Я наполнился нечеловеческим, парализующим, предвечным Страхом, вмещающим в себя страх смерти, страх боли, страх позора, страх будущего без самоуважения и любви. Я должен был что-то сказать, но слов не было. Даже если бы были, горло сдавил такой ком, что я не выдержал, отвернулся к стене и разрыдался. Рыдая, ощутил руку графини на своём вздрагивающем плече.

– Милый мальчик, вы должны нам помочь. Сделайте всё, чтобы кошмар насилия над жительницами не повторился в этом городе, будь то прощальная разнузданность солдат, оставляющих его или ликующий беспредел вояк вновь в него внедрившихся.

Когда я понемногу успокоился, то рассказал моей хозяйке о задании полковника без утайки, не считая себя обязанным хранить тайну его плана.

– О трёх сундуках серебра оплаты с горожан не может быть и речи. За последние семь лет город был разорён дважды взятием штурмом и выдержал три осады, заплатив непомерные контрибуции осаждавшим, только чтобы они оставили жителей в покое. Да и строительство новых стен потребовало от всех жителей окончательно вывернуть карманы. Когда-то тут была состоятельная еврейская община, опекаемая моим покойным мужем. К ним мы то и дело обращались за кредитами в тяжёлых ситуациях, да и свой налог они выплачивали исправно. Но разве выживут иноверцы, когда христиане режут друг друга как цыплят, во славу Иисуса.

По последней тираде я догадался – графине известно, что я из новых христиан.

– Позволить осаде продлиться – только усугубить страдания, а итог один, опять город на поток и разграбление. Должен же быть ещё какой-то выход.

Тут графиню отвлекла служанка, вихляющей походкой доставившая скудное угощение, размещённое в незамысловатой глиняной и деревянной посуде, сервированное деревянными же приборами. Это не вязалось с убранством жилища и подчёркивало правоту суждений хозяйки о финансовых возможностях остальных горожан, коль богатейшая дама города лишена своего серебра.

– Гризельда, сколько можно тебя просить, следить за своей походкой? Держись, голубушка, степенно, а не приплясывай, как одержимая танцевальной чумой.

Танцевальная чума! Это название поветрию присвоил сам Парацельс. До этого её вспышки назывались по-гречески «хорея» – пляска. Или пляска святого Витта, или святого Иоанна, покровителя танцоров. О ней уже не было слышно лет пятьдесят, но она не исчезла, а только притаилась, ожидая своего часа сплясать.

– Ваша светлость! У меня идея как снять осаду без увеличения контрибуции и удалить из города и окрестностей все воюющие войска.

***

Пятый день после нашего разговора с графиней

Мы с полковником наблюдаем за процессией из сотен танцующих вокруг стен крепости горожан разных сословий и разных возрастов. По моему совету наши барабанщики построены в шеренгу и выбивают дробь со всей мочи, стараясь нарушить ритм мистической пляски. Банда капитана Мародёра вместе с поникшими датчанами покинула город три дня назад.

– Танцуют?

– Танцуют, ваше превосходительство!

– И вот так уже четыре дня?

– Так точно, герр полковник!

– Говорите Парацельс?

– Так точно! Эта эпидемия названа «танцующей чумой» и описана Теофрастом Бомбастом фон Гогенгеймом по прозвищу Парацельс, выдающимся швейцарским врачом.

– Вы никак не можете помочь?

– Пытаюсь, но пока не выходит.

Сзади раздался всхлип, потом ликующий вопль и за ним топот. Это один из моих ветеранов помчался к городу и слился в одном танце с одержимыми. Для меня это стало неожиданностью.

– Волею фельдмаршала мы снимаемся. Господин лекарь, я вам благодарен. Вы спасли мой полк и мою репутацию. Отправив ко мне со всей срочностью своего цирюльника с предупреждением о грядущем поветрии, вы выполнили свой долг как нельзя лучше. Я тут же информировал штаб и получил приказ прервать осаду, и скорым шагом убыть на север. Чёрт с ней, с контрибуцией. Нет времени торговаться о её увеличении. Слава Богу, полк вернулся под сень императорского довольствия как маршевое соединение. Интендантский обоз послан и встретит нас в дороге. Мы выдвигаемся, а вы остаётесь помочь этим бедолагам. Когда поветрие кончится, вытребуете с них и доставите в отряд пять тысяч гульденов, задокументированных в предварительном соглашении о снятии осады. Кстати, вы всё это время были среди горожан. Как вам удалось не заразиться?

– Всё просто, герр полковник. Я никогда не умел танцевать.

– Счастливо оставаться, господин лекарь.

***

Вечером мы сидели в покоях у графини и наслаждались мозельским из припрятанных, как последнее достояние, серебряных кубков. Фрау посетовала, что и они отправятся со мной в полк в качестве части контрибуции. Но это наименьшее из бед. Я позволил себе поинтересоваться:

– Скажите, ваша светлость, как вам удалось подвигнуть на это танцевальное мероприятие такую толпу народа? По моим подсчётам танцующих были сотни.

– Полноте, мой мальчик, это было нетрудно. Люди соскучились по развлечениям. Я в вас разочарована, ожидала, что вы-то уж точно заметите, но толпа всегда выглядит одинаково. В танце вокруг крепости каждый раз участвовала только часть «одержимых». На самом же деле, группы танцующих сменялись, позволяя друг другу отдых и, в то же время, создавая видимость непрерывного танца. Отдыхающие прятались в кустах со стороны обратной воротам. А как вам удалось застращать самого капитана Мародёра, да так, что он за космы тащил из города своих наёмников?

– О, это была операция во всех смыслах этого слова. Но рассказ не для ваших вельможных ушей.

– Оставьте, доктор, я дама с опытом. Вы не поверите, но роды служанки Гризельды принимала я. И не только её.

– Раз вы настаиваете, заранее прошу прощения за неделикатные подробности. Вы помните, что я делал прокол брюшины мэру? Накануне процедуры я послал своего «учёного помощника» Питера-цирюльника в наш лагерь, заказать для меня в оружейной мастерской троакар – инструмент для пункции, выполненный по моему чертежу. Заодно велел ему проинформировать полковника о начале опасного поветрия, возникнувшего в городе. Вечером капитан Мародёр пригласил меня с ним выпить, и во время приятельского застолья я сыграл на его жажде кровавых зрелищ, описывая предстоящую завтра манипуляцию с животом почтенного чиновника. Мародёр уговорил меня разрешить ему присутствовать при пункции. Также я вскользь упомянул танцующую чуму и поведал «тайну», что в городе вспыхнули несколько её случаев. Но пока капитана это только позабавило. После пирушки я зашёл к мэру, оценить его состояние и объяснить свои завтрашние действия. Чиновник был в ясном сознании. Но говорил с трудом, что, впрочем, было не важно, в основном говорил я. Описав процедуру, я не скрыл от мэра, что улучшение, наступившее после неё, будет временным, и жидкость за брюшиной скопится вновь через какой-то период. Может несколько месяцев, а может недель. Прокол надо будет повторять, но роковое развитие самого заболевания это не изменит, только облегчит состояние на некоторое время. Не думаю, что открою вам медицинскую тайну – этот человек обречён. Мэр встретил неутешительное известие спокойно и даже выразил мне благодарность за прямоту. Оценив стойкость его духа, я обратился к нему с просьбой. Раскрыв задуманную игру с капитаном Мародёром, я попросил у мэра молча выслушивать комментарии, которыми я буду сопровождать процедуру и которые будут предназначены только для ушей капитана и ничьих больше, и заручился его согласием.

Утром следующего дня я колдовал вокруг больного и, готовя прокол, неумолчно объяснял капитану какой это удар – «антониев огонь», сразивший беднягу. Что это Божья кара, поражающая грешников на земле, что болезнь передаётся частицами выделений больного и активируется взглядом ведьмы. И так невзначай я направил трубку троакара, через которую уже лилась желтоватая жидкость, в направлении Мародёра и чуть надавил на живот пациента. Жидкость брызнула на капитана, заляпав тому бороду, слоёный воротник и буфы вычурного камзола.

– Что за дерьмо! – вскричал повергнутый в ужас вояка.

А я не унимался:

– Ради Бога, бегите к себе, сдирайте камзол, отмывайтесь, будто хотите стереть с лица кожу. Расстаньтесь с бородой. Иначе пеняйте на себя, если хоть капля этой жидкости, нектара сатаны, сохранится в её волосинках и столкнётся со взглядом ведьмы. Тогда танцевать вам до смерти, как и городским одержимым, о которых я вам рассказывал.

Назавтра мы с вами видели из окна гостиной, как безбородый капитан Мародёр гонит к воротам отстающих ландскнехтов пинками.

– Да, капитан показал себя бравым воякой.

– Не судите о нём строго. Уверен, если бы вместо забрюшинной жидкости его с ног до головы обдало кровью или даже, извиняюсь, фекалиями, он бы и не поморщился. Каждому своё.

– Не судить Мародёра? Я думаю, таких как он ждёт суд истории. Капитан олицетворяет в себе все качества подобных ему искателей наживы, коих за годы, что длится эта война, развелись тысячи с обеих сторон. Неутолимая жадность в сочетании с беспринципностью, жестокостью, а порой и трусостью – зачем побеждать сильного, если можно ограбить слабого или, того лучше, отобрать у мёртвого. Предвижу, что имя капитана Мародёра будет нарицательным для подобных ему, как Мессалина стало нарицательным для развратниц, Тарквиний для тиранов, Лукулл для чревоугодников и Локуста для отравителей. Вот увидите, мы ещё услышим это имя.

А сейчас о другом. Осталась маленькая группа танцующих, и с ними ваш увалень-санитар. Как это? Ведь всё поветрие было инсценировано. Ни санитар, ни другие продолжающие танцевать, не были среди заговорщиков. Что же с ними происходит и как вы собираетесь им помочь?

– Ваша светлость, меня также интересует этот вопрос. Что выходит? Я, врач, вызвал своими действиями вспышку эпидемии? Обдумаю это когда освобожусь. А пока, подготовлю каждому одержимому клистир и кровопускание. Уверен, не навредит.

– Доктор, не изводите себя тяжёлой работой. На завтра назначен праздник для всех горожан. Если вы не возражаете, Гризельда приготовит ваших ослов.

– Только умоляю, ваша светлость, никаких танцев.


Лекарь и палач

Кто знает, сколько скуки

В искусстве палача!

Не брать бы вовсе в руки

Тяжёлого меча.

Ф.К. Сологуб

«Нюренбергский палач»

Великая война, терзавшая Европу долгие десятилетия, утихла. Мир воцарился не повсеместно: шведы, поляки, саксонцы, московиты сцепились в драке за северные земли, как голодные псы за кость; на юге турецкий султан отгрызал у Империи кусок за куском. Зато наш полк вот уже два года нёс скучную гарнизонную службу в прирейнском городке, и я радовался скуке, как Божьему дару. Вся моя молодость прошла под барабанный бой и артиллерийскую канонаду, и два года тишины примирили меня с судьбой, на которую я раньше частенько роптал.

Благодушие, таким ощущался общий настрой горожан. Даже протестантам, нещадно грабившим город во время войны, были прощены все прегрешения. «Дети расшалились, но они наши дети», – можно было услышать в их адрес из уст городских матрон.

Теперь это благодушие поколебалось. В воздухе возникло напряжение. На нас, служак гарнизона, местные жители стали смотреть с плохо скрываемой неприязнью. Фендрика нашего полка, семнадцатилетнего Пауля фон Корфа, нашли ранним утром под домом уважаемого горожанина, зажиточного купца. Корф, видимо, упал с высоты третьего этажа, где оставалось распахнутым окно. Он был без сознания, голова пробита, обе ноги переломаны. Это то, что я знал из слухов, бродивших по городу. Сейчас бедняга Пауль находился в городской тюрьме под присмотром городского палача, а меня вызвал полковник.

– Доктор, уверен, вы в курсе тяжёлых обстоятельств моего фендрика фон Корфа. Что вам известно?

– То же, что и всем. Выпал или был выкинут из окна особняка зажиточного горожанина. Сильно побился. Переломы. Находится в бессознательном состоянии в тюрьме на попечении палача.

– А почему в тюрьме?

– Этого я знать не могу.

– Так я вам скажу. Хозяин дома мёртв. Убит ударом тяжёлого предмета по голове. Парик хозяина был зажат в руке Пауля, а в кармане его камзола находились драгоценные украшения хозяйки. Всё указывает на то, что наш Пауль вор и убийца, чему я поверить не могу. Городской палач получил инструкции, привести фон Корфа в состояние, когда к нему можно будет применить пытки и, получив признание в преступлении, подвергнуть скорому суду и несомненной казни. Я договорился с бургомистром, что вы будете присутствовать на всех этапах лечения и последующего дознания, как мой личный представитель. Вот вам официальное письменное тому подтверждение и отправляйтесь в тюрьму. Сведите знакомство с палачом. Ха-ха-ха. Чур меня.

Оставив кабинет полковника, я без промедления отправился к тюрьме. Сопроводительный документ открыл мне её ворота, и один из охранников отвёл меня в её святая святых – пыточную.

Местный палач, герр Мосс, как он сам представился, выглядел исконным бюргером, ничем не отличающимся от любого средних лет и среднего достатка горожанина. Круглое лицо, освещаемое раз от разу добродушной улыбкой, курносый нос, умные маленькие глазки, ну просто дядюшка. Если бы не антураж. Он встретил меня в комнате, полной диковинными механизмами и столами с разложенным на них инструментарием. Я озирался, боясь увидеть Пауля, привязанного к одному из зловещих станков.

– Вы ищете своего приятеля? Здесь его нет. Его состояние не позволяет применить к нему мои навыки палача, но требует отдачи в другой моей профессии – врачебной. Он в моём лазарете. Вы удивлены, что мы с вами коллеги? Палачи, чтобы вы знали, лучшие хирурги из всех. У нас никогда нет недостатка в материале. Нашему опыту лечения травм конечностей может позавидовать любой профессор. Вы знаете, что дыба, это не только инструмент пыток, но и аппарат для составления костных обломков посредством натяжения и дальнейшего вправления? Кстати, именно эту манипуляцию я провёл давеча вашему фендрику. И именно здесь, на этом столе. Он так и не очнулся. Сейчас он находится в соседней камере, используемой мной как больничная палата.

– Но позвольте, как это возможно? Как в вас сочетаются две противоположные ипостаси: лекарь и убийца?

– Убийца? Полноте, это не про меня. Вот вы убивали когда-нибудь?

– Да. И не раз. Я более двадцати лет, как полковой лекарь. Мне приходилось убивать, защищая себя или своего пациента.

– А я в своей жизни не убил ни разу.

– Как? Вы, палач, не убили ни одного человека? Это возможно?! Вам не приходилось приводить в исполнение смертные приговоры?

– Вот видите, коллега, как вы заблуждаетесь. Я не убивал. Я казнил. Как вы правильно выразились – приводил в исполнение. Я – орудие правосудия. Вы ведь не обвиняете мой топор в убийстве. А я такой же инструмент, как и топор. В действиях, приводящих к смерти казнённого нет и капли моей инициативы, моей воли. Я одно из звеньев системы правосудия. Ни профоса, задержавшего преступника, ни судью, назначившего ему казнь, вы не назовёте убийцами. Я, как и они, только часть системы, цель которой – справедливость, значит, благо для всех. Не выполни я своего предназначения и столп правосудия рухнет. А теперь, пройдёмте к вашему юноше.

Соседняя камера была обставлена как больничная палата на четыре койки. Три из них пустовали, а на одной лежал бедный Пауль с перевязанной головой и сомкнутыми глазами.

– Он приходил в себя? – спросил я Мосса.

– Нет, ни на мгновение. Даже когда я вправлял ему кости.

– Вы успели его поить или кормить?

– Если вы о глотании, то оно присутствует.

– Ну что ж, хоть какой-то проблеск надежды.

– Вы забываете, что он жив, только пока находится в таком состоянии.

Очнувшись и поправившись, он сразу угодит под мой топор.

– Я совершенно не верю в вину фон Корфа. Парень из благородной семьи. Не бедный. Будущее обеспеченное. В полк он пришёл не за жалованием, а за продвижением и опытом командования. Ему незачем было опускаться до банального грабежа с убийством. Да и по характеру на него это совсем не похоже. Насколько я знаю, у преступления должен быть мотив, здесь же я такого не нахожу.

– Может, тяга к приключениям? Он ведь не успел участвовать в боях?

– Нет. Он в полку год. Завербовался уже по окончанию войны. Но это не серьёзно. Много ли вы видели имущественных преступлений, не подталкиваемых материальной заинтересованностью? Сколько могли стоить похищенные драгоценности? Уверен, подобную сумму можно найти в кошеле у него на квартире и гораздо большую, если все его должники враз вернут одолженные суммы. Пауль милейший и добрейший парень.

– Доктор, я так понимаю, вы хотите побороться за доказательство его невиновности. Тогда не тратьте времени. Он может очнуться в любую минуту. Кости ног срастутся за две недели. Суд возьмёт не более двух-трёх дней. Если вы за это время не представите доказательства невиновности вашего молодого офицера в виде настоящего убийцы и грабителя, результат суда над ним предрешён. Действуйте, коллега. Для начала я бы прислушался совету французов – сherchez la femme.

Посетите-ка безутешную вдову и осмотритесь в доме покойника.

Я так и поступил.

Молодая, я бы даже сказал, юная вдова, недостаток скорби восполняла жеманством. Всхлипы, вздохи, лебедями взлетающие ко лбу кисти рук, я такое видел в театральном представлении заезжей труппы, где некая итальянка Джулия скорбит над телом любовника, и ни тут, ни там на меня это впечатления не произвело. Я сухо представился и произнёс подобающие случаю соболезнования. Вдовушка скользнула взглядом по моему лицу и больше в течении всей беседы не подняла на меня глаз. Да, беседа состоялась, но ничего, что помогло бы обелить Пауля, я из неё не вынес. Со слов вдовы, фон Корфа она никогда не видела, прежде чем обнаружила его беспамятного под окном. Эту ночь супруги проводили каждый в своей спальне. Такое между ними случалось из-за частых приступов головной боли, преследовавших её. Двери спален не запирались. Под утро – уже зарождался рассвет – она услыхала шум борьбы и сердитый голос мужа, потом стук падения тела. Надев халат, фрау поспешила выйти из спальни в гостиную, где обнаружила бездыханное тело супруга, а прибежавшие на зов слуга и служанка указали ей в распахнутое окно гостиной на лежащего навзничь Корфа. Как он появился в доме и успел выкрасть её драгоценности из шкатулки на туалетном столике у неё нет никакого представления, как и нет сомнений, что, будучи застигнут мужем на месте преступления, фендрик ударил того по голове бронзовой статуэткой, схваченной с комода и, желая скрыться незамеченным, выпрыгнул в окно, но не рассчитал высоты, крепко разбившись. Разговор происходил в той самой гостиной. Мне было дозволено осмотреть бронзовую статуэтку – вздыбленного коня – естественно, уже отмытую от крови и водружённую на прежнее место, и даже выглянуть в окно, обозреть место падения фендрика. Эти манипуляции не дали мне никакой пользы. Всё логично, всё сходится. Пауль обречён.

В тюрьму я вернулся совершенно расстроенным. Миляга Мосс налил мне полную кружку рейнского и заставил рассказывать всё, что я видел и слышал. Мой рассказ продлился недолго. Хватило на два глотка вина. Остальное я выпил в сокрушённом молчании. Мосс напевал себе что-то под нос. Потом он встряхнулся, как намокший пудель и сменил тему разговора:

– Скажите, доктор, вы бы не отказались опубликовать несколько моих исследований под своим именем? Например, знакомые вам уже методы вытяжения конечности с последующим вправлением костных обломков и фиксации гипсовым сапогом?

– А что вам мешает это сделать?

– Моя репутация. Никто не издаст медицинские опыты палача.

– Ради Бога, Мосс, вы не обязаны издаваться под своим именем, но и не должны передавать право на свои исследования в чужие руки. Воспользуйтесь псевдонимом.

– Вы правы. Всё действительно просто, но не для нас, палачей. Мы изгои в этом мире. Я не могу появляться в обществе или спокойно прохаживаться по улице. Люди или шарахаются от меня, как от прокажённого или наоборот, норовят прикоснуться на удачу. В трактире у меня отдельный стул. Даже в вашем расследовании я не могу помочь – никто не будет со мной разговаривать и отвечать на мои вопросы.

– Если вам так всё не нравится, почему же вы не смените профессию?

– На какую? Падальщика или солдата? Палачу разрешено перейти только в эти две категории. Остальные ремёсла для него под запретом. Но я и не хочу менять профессию, я хочу только, чтобы мне вернули человеческое уважение за то, кто я есть, а не кем считаюсь чернью. Ладно, пустое, давайте вернёмся к фактам: тела убитого вы не видели, значит рану не осмотрели.

– А что бы это нам дало?

– Мы бы узнали, убийца правша или левша.

– Вы не поверите, но я не знаю оПауле он правша или левша, сейчас я даже не могу вспомнить, на какую сторону он цепляет шпагу.

– Да, незадача. Со слугами разговаривали?

– Лично нет, но они присутствовали при нашем разговоре со вдовой и ничем не выразили своего несогласия с её рассказом.

– Никаких зацепок. Скажите, а когда хоронят беднягу-купца?

– Завтра в полдень.

– Вам надо быть на похоронах. Мало того, вы должны улучить возможность обратиться к вдове наедине и оповестить её, что фендрик умер, но перед смертью назвал вам имя. Это всё. Скажите только это, с упором на «вам», и удалитесь.

– Для чего всё это? Что вы задумали?

– Простите, но пока раскрыть не могу. Это только догадка. Выполните что я вам сказал и, может быть, это поможет вашему приятелю.

На отпевании и захоронении из полка присутствовали я, лейтенант фон Готтберг и несколько случайно забредших в поисках угощения солдат. За фон Готтбергом я не замечал сентиментальности и набожности, как не подозревал о его связи с покойным. Зная однополчанина как сердцееда и волокиту, можно было предположить скорее близость к вдове, которой он на моих глазах услужливо подносил свой платок, поддерживая её за стан. Я дождался, пока схлынет череда сочувствующих и в сени кладбищенских деревьев приблизился к вдове, произнеся, смотря ей прямо в глаза, заученную тираду: «Знайте, милая фрау, мой друг фон Корф сегодня преставился на моих руках, но перед смертью назвал мне имя». Клянусь, я видел, как сузились её зрачки и застыла на вздохе роскошная грудь. Но тут она поднесла платок к глазам и отстранилась от меня, не сказав ни слова.

Остаток дня я провёл в полку, в лекарских заботах, а вечером направлялся в тюрьму на встречу с Моссом. В тёмном переулке я услышал шорох и сразу за ним громкий свист. Оборачиваясь, я ощутил резкую боль в боку и опустив глаза увидел, что из моей плоти торчит фут стали. Сзади доносились как сквозь сон звуки борьбы, а я почувствовал страшную усталость, сполз наземь, и перестал что-либо ощущать.

Открыв глаза, я понял, что нахожусь в тюремном лазарете на одной из свободных коек. Рядом со мной на табурете восседал Мосс и улыбался отеческой улыбкой.

– Вы опять с нами, дорогой коллега.

– Не называйте меня так, – вымолвил я, ощущая сильную боль в левом боку. Мой торс от грудины и до таза был затянут повязкой.

– Почему же? Разве вы бы сами не гордились таким чудом десмургии? А операция, которую я вам провёл, чтобы вытащить лишнее из вашего организма, не дав при этом его покинуть не лишнему? Это же вершина хирургического искусства! Я о том, как вытащил из вас шпагу и остановил кровотечение.

– Как эта шпага оказалась во мне? Чья она?

– Не буду держать вас в неведении – это орудие убийства принадлежало вашему однополчанину фон Готтбергу.

– Лейтенанту?! Но почему он на меня покушался? Странно. Я с ним никогда не ссорился, как, впрочем, и не дружил.

– Зато он понял, что вы дружили с фендриком, который перед своей мнимой смертью передал вам сведения, которые вы знать не должны. Об этом ему поведала любовница – новоиспечённая вдова.

– Так они любовники? И вы об этом знали? Потому и предложили мне расшевелить их осиное гнездо? Это они убили купца? Понимаю, тот их застал в неподдающейся разночтениям ситуации. А при чём тут Пауль? Он был их поверенным? Нет, я решительно запутался.

– Фон Готтберг уже здесь, в тюрьме. И во всём сознался, когда ему посулили лёгкую и благородную смерть от обезглавливания, вместо удушения и прочих мук. А главное, что подвигло его на откровенность – вид фендрика, живого и, как он думал, когда мы завели его сюда, здорового. Мы пригрозили ему очной ставкой этим утром, скрыв, что фендрик до сих пор без сознания. А уж если он будет обличён свидетелем и пострадавшим, то ни о какой лёгкой смерти не будет и речи.

Убийство было спланировано вдовой и обставлено совместными усилиями любовничков. Фон Корф был предназначен в жертву, чтобы навести правосудие на ложный след. Почему фон Корф? Две причины – непосредственность и богатство. Готтберг задолжал ему крупную сумму и, кончая с ним, избавлялся от долга, а заодно выставлял его убийцей и грабителем. Накануне лейтенант проволок фон Корфа по всем кабакам города, а затем вместе с любовницей смертельно пьяного парня затолкнули в чулан. С рассветом хозяйка вызвала супруга из его личной спальни под каким-то предлогом. За дверями гостиной его уже ждал фон Готтберг с занесенной статуэткой. Хозяину было достаточно одного удара. Затем из чулана был вытащен злополучный фендрик. Ему в карман хозяйка сунула часть своих драгоценностей, зная, что ничем не рискует, и они вернутся к ней тотчас, в руке его зажали хозяйский парик, и два наших голубка совместными усилиями столкнули фендрика в окно ногами вниз, придав видимость спонтанного прыжка. Парик, это конечно было необдуманно. Я не представляю мужа, откликающегося на ночной вызов жены, водружающим парик на свою голову. Пожалуй, это обстоятельство во всей истории меня и насторожило. Но не более того. Я не нашёл ничего, что могло дать нить к доказательству невиновности вашего приятеля и пришлось действовать решительно.

– Ловить убийц на живца. А живцом вы назначили меня.

– И вы справились с этой ролью как нельзя лучше. Даже лучше, чем я с ролью ловца. Я не отставал от вас весь день, веря, что что-то должно случиться и стараясь быть готовым ко всему. Единственное, чего я не учёл, это фанфаронство фон Готтберга. Вместо того, чтобы пронзить вас кинжалом, приблизившись вплотную, чего бы я никак ему не позволил, тот проткнул вас шпагой на расстоянии, когда я ещё не совсем был готов огреть его своей утяжелённой свинцом тростью. Я успел только свистнуть, заставив вас развернуться, а лейтенанта вздрогнуть, что сбило прицел клинка, посланного в сердце. В итоге: лейтенант оглушён мной и связан вызванным мной патрулём городской стражи, у вас сквозное ранение, не задевшее внутренних органов, а вытекшие пол пинты крови вполне заменит двойное количество бургундского. В общем – finita la commedia, если вы понимаете итальянский.

– Постойте, а вдовушка?

– Исчезла. Видно, она ждала вестей от лейтенанта в известном им одним месте, а не дождавшись – ретировалась. Не забудьте, она располагает драгоценностями, которые скрасят ей первые дни одиночества, а затем найдёт себе нового опекуна. Или снова наймётся в театр, откуда её вызволил и повёл под венец бедняга-покойник.

– Ну, а вы зачем так хлопотали в этом деле и даже рисковали?

– Я был и остаюсь орудием правосудия, а в этом деле послужил ему со всей отдачей. И ещё, я хотел сделать вам приятное. Вы первый за много лет пожали мне руку при знакомстве.

– Разве? Я и не заметил. Какие условности.

Со второй койки донеслось: «Мама». Это пришёл в себя фон Корф.


Хей, соколы

Где-то там, где чёрны воды,

На коне казак молодый.

Попрощался он с дивчиной

И простился с Украиной

Припев:

Хей, хей, хей, соколы

Облетайте горы, лес и долы

Звон, звон, звон, звоночек

Мой степной жавороночек.

Из народной польской, украинской и белорусской песни.


Это был не просто холод. Проезд по зимнему лесу напоминал ретираду под огнём противника. Сосны трещали от мороза как мушкеты и забрасывали нас снежными грудами подобно мортирам. Нашему небольшому отряду приходилось останавливаться каждые пару часов, и я проверял обморожения, и растирал части тела своих спутников, таким образом разогреваясь сам. Путь лежал в Польшу. Предстояло заручиться поддержкой магнатов-католиков в отражении турок, хлынувших в имперские области через Семиградье. Мы, полувзвод драгун, были отряжены из полка сопровождать посланника фон Белля, назначенного рейхстагом и уполномоченного его величеством императором тянуть за бороды этих польских барсуков на помощь братьям по вере в войне против сарацин. Меня же приставили к фон Бёллю как лекаря, в силу его известной болезненности. Тщедушный последний отпрыск некогда славного рода, имперский комиссар был правнуком ландмаршала Ливонского ордена, казнённого более ста лет назад московским кайзером Иоганном по прозванию Грозный. Об этом мне поведал сам фон Бёлль, скрашивая беседами со мной тяжёлую дорогу. Польский король, швед по крови, находился с войсками далеко на востоке в какой-то Окрайне и вёл изнуряющие бои с московитами. Не рассчитывая на всё королевское войско, но зная, что каждый, каждый магнат, называемый там маршалок, располагает своей армией, фон Белль полагал щедрыми дарами и обещанием трофеев склонить их послать своих солдат в земли империи на войну с турками.

Только по заколоченным указом императора кирхам мы знали, что находимся в протестантской Силезии, а не въехали уже в католическую Речь Посполитую. Ночевать устроились на одном из хуторов, перед этим прогнав хозяев в хлев, оставив в услужении хозяйскую дочь, девицу робкую, но смазливую. Ей пришлось стряпать, поддерживать огонь в большом очаге, таскать дрова и воду. И выпивку. В доме солдаты обнаружили подпол, а в нём запасы вина, которые и принялись осушать, невзирая на брюзжание фон Бёлля, что завтра рано утром нам снова выступать. Вахмистр Клемке, командир конвоя, видно, по привычке всегда быть примером своим солдатам, уже вылакал галлон вина сам и теперь провожал сальными глазами любое движение хозяйской дочки. Вдруг он встал на нетвёрдые ноги, громко рыгнул, осклабился и, перехватив крепкой рукой девицу поперёк стана, поволок её в угол горницы, за загородку, где, скорее всего, держали овец до окота. Девушка зашлась воплями, но солдаты грянули скабрезную песнь в поддержку своего бравого командира и девичьи вопли утонули в её руладах. Возле загородки уже топтались несколько вояк, расстёгивая ремни и перебраниваясь об очерёдности. Несмотря на долгие годы службы полковым лекарем, я не мог оставаться в этом доме и в такой компании. Прихватив с собой выделанную коровью шкуру, устилавшую лавку, я пошёл на конюшню, где и заснул, завернувшись в неё. Спать пришлось недолго. Проснулся от звуков выстрелов, доносившихся со стороны дома. Выскочив из конюшни, увидел полыхающее строение и хуторян, палящих из пищалей по окнам, не давая ещё живым солдатам выбраться из пламени или цепами превращающих в фарш тела тех, кому это удалось. Я опрометью кинулся к коню и не взнуздывая, только схватив в охапку сбрую и свою сумку, вывел его из конюшни, влез ему на спину в виду кинувшихся ко мне селян и пришпорил. Мы вынеслись за ограду хутора, и я дал коню волю. Он мчал по заснеженному тракту, а я всё озирался назад, ожидая увидеть погоню. Но её не было. Значит, солдатские кони заартачились и не дали незнакомцам так просто себя оседлать. Скакал я несколько часов, пока наконец решился остановить беднягу коня. Первым делом набрал в рот снега и так сглатывал образовавшуюся влагу. Напившись сам, попытался таким же образом напоить коня, но тот есть снег не захотел. Тогда я стал держать снег в горстях, пока в ладонях не накапливалось несколько унций воды и давал её слизывать гнедому. Видя, что конь этим не напивается, а руки уже замерзают, я придумал другой способ – посыпать спину коня равномерным слоем снега, через несколько минут уже блестевшего каплями между шерстинок моего гнедого. Я собирал эти капли шейным платком, выкручивая затем его в меховой драгунский колпак, чудом задержавшийся на моей голове во время всех ночных перипетий. Дело пошло быстрее, конь напился и отдохнул. Я обтёр его мехом шапки и взнуздал. Оставалось жалеть, что он не осёдлан, но это была наименьшая из бед, в которых я оказался. Один. Неизвестно где. Вокруг недоброжелательное, а то и откровенно враждебное население. Вернуться не могу. Что ждёт впереди не знаю. Помощи получить неоткуда. Все упования только на Бога, с которым у меня отношения сложные и неоднозначные. Водрузившись с помощью пенька на своего гнедого, я пустил его шагом по насту, считая, что если есть дорога, то она приведёт к людям, а те являются императорскими подданными и среди них окажется представитель власти, обязанный мне помочь. Так, двигаясь до сумерек без остановок, даже позволял себе дремать на ходу. Когда стемнело, я залез на спину коня, а с него взобрался на сосну и осмотрелся. Где-то впереди по ходу моего бегства светились в ночи огоньки. Значит, там жильё. Взяв коня в повод, я пошёл навстречу огням. Деревенька отстояла в стороне от тракта. Пока я к ней дошёл по колени в снегу, ноги замёрзли окончательно. Отогрев за пазухой пистолет, зарядил его и взвёл. С оружием наготове приблизился к крайнему строению. Это был приземистый дом, полуземлянка. Вход располагался внизу, ниже уровня двора. Туда спускалась пара бревенчатых ступеней. Крутая камышовая крыша почти доставала до земли. Когда мне оставалось ступить два шага до входа, в избе всполошились куры и дверь отворилась прямо передо мной. Сначала я увидел ноги обтянутые чулками и обутые в видавшие виды чёрные башмаки. Затем из-под стрехи показался сам обладатель башмаков – коренастый бородач в чёрном кафтане с ермолкой на нечёсаной голове. Мне повезло выйти на соплеменников. И хоть я уже сорок лет, как был христианином, но на сердце у меня отлегло. Тут я среди своих и уверен, что мне помогут.

Мужчина ещё рассматривал меня, когда я произнёс: «Шалом алейхем!» С недоумённым видом он возвратил мне это старинное еврейское приветствие и посторонился, приглашая войти. В доме стоял смрад. Везде на стенах висели распятые шкуры животных: лис, хорей, ласок, зайцев. Всё указывало на то, что это жилище скорняка.

– Как тебя зовут? – обратился я к хозяину.

– Мататияху, господин.

– Ты один тут обитаешь?

– Я бобыль. Ни одна не пошла за меня из-за запаха. А я давно привык.

– Рядом есть село?

– Шттетл (местечко – идиш). Тут все мешканцы (жители – диал.), в своё время сбежавшие от Хмеля (Богдана Хмельницкого, войска которого истребляли еврейское население Украины). Его величество император позволили обосноваться, мы и живём.

– Раввин имеется?

– А как же! Мы люди богобоязненные и законопослушные. Есть и раввин, и верник.

– Что за «верник»?

– Ну, общинный защитник, тот, что с окрестными сносится и наши интересы перед властью представляет. Это по-польски «wiernik», а по-еврейски «нееман» (верный – идиш).

– Он то мне как раз и нужен. Веди.

– Не обессудь, господин, ночью не поведу. Спи здесь, а завтра поутру я тебя сопровожу.

Спорить не приходилось, и я остался ночевать у скорняка, и даже вонь, пропитавшая его жилище, не помешала мне провалиться в глубокий сон.

Уже давно рассвело, когда я проснулся. Хозяин выселка накрыл стол полудюжиной варёных яиц, просяными лепёшками и миской квашеной капусты. Эти незамысловатые яства мы запили простой водой и вышли из лачуги. На моего гнедого Мататияху пристроил чепрак из волчьей шкуры и помог мне на него взобраться. Дорогой скорняк молчал, ведя в поводу моего коня. До штеттла от выселок пролегло версты три и в конце пути мы остановились перед крепкими воротами двора в центре местечка. На оклик Мататияху ворота отворили. На широком резном крыльце обширной избы нас встретил её хозяин – средних лет благообразного вида мужчина в суконном халате и меховой поддёвке. Борода у мужчины была подстрижена, пейсы спрятаны под глубокой ермолкой. Видно было, что он прилагал усилия выглядеть неотличимо от какого-нибудь мещанина славного имперского города. Я представился и вкратце описал события той ночи, после которых лишился спутников, а император пятнадцати сабель, не говоря уже о бедняге-комиссаре со всем имуществом. Тут же потребовал отправить нарочного к ближайшему имперскому должностному лицу с требованием прислать солдат. Верник, а это был он, подобострастно поклонился и на отличном немецком предложил мне самому добраться до ближайшего городка Фулнек и доложиться коменданту. Мататияху сопроводит меня и оттуда проведёт карательный отряд коротким путём, минуя шттетл. Я догадался, что этим, а не экономией времени, объяснялся план верника удалить меня из местечка и не допустить пребывания в нём солдат. Ради такого он оснастил моего коня добротным рейтарским седлом, собрал суму с провизией в дорогу и сунул мне в руку кошель в виде компенсации за неудобства пути, хотя тот, как выяснилось, являл всего вёрст пятнадцать по хорошей дороге. Вот уж действительно – верный. Мататияху он тоже выделил лошадку и через два часа с небольшим я всполошил гарнизон Фулнека своим появлением и известием об уничтожении на хуторе, затерявшемся неподалёку в силезских лесах, императорского комиссара и полувзвода драгун. Комендант собирался недолго. Велев мне располагаться в комендатуре и ждать, он метнулся на крыльцо и оттуда выкрикнул несколько отрывистых команд. Двор заполнился диковинного вида людьми, поспешно седлающими лошадей. Все воины обладали длинными вислыми усами при отсутствии бород, а на голове носили большие меховые шапки с суконными или даже атласными чехлами, болтающимися сбоку или закинутыми назад. Одеты были в польского покроя полушубки, ноги прятали в широченные штаны, заправленные в короткие сапоги. Со свистом и гиканьем отряд этих современных скифов под предводительством коменданта и в сопровождении Мататияху выехал со двора и поскакал прочь от города. В городе остались служивые, но это были пожилые солдаты пехоты, согласившиеся вместо отставки состоять в гарнизонной службе. Их я видел, выйдя на прогулку вокруг комендатуры. К полудню слуга коменданта накрыл мне обед, несравненно более сытный, чем сегодняшний мой завтрак. После обеда я был отведен в комнату на втором этаже, где смог прикорнуть на ложе. Проснулся уже вечером от лихой песни, перемежающейся посвистом. Это вернулся карательный отряд. Я спустился на крыльцо и воочию убедился, что воины повадками оправдывают свой дикий вид. На десятке пик этих кавалеристов были нанизаны отрубленные головы, принадлежащие, видимо, обитателям уничтоженного хутора. Где-то через час комендант зазвал меня в приёмную и усадил напротив себя.

– Так вы лекарь?

– Да. А что, нужна моя помощь?

– В каком смысле? Нет-нет, экспедиция прошла без потерь, нет даже раненых. Но у меня для вас другое дело. Весть о гибели конвоя уже по дороге в ставку императора, как и драгунские лошади и частные вещи. Багаж покойного фон Бёлля у меня. С ним я разберусь и отошлю кому надо – личное семье, казённое в канцелярию. Я хочу со своей стороны сделать всё, чтобы император был мной доволен и потому, я посылаю ему отряд в пятьдесят моих собственных кавалеристов. Это, конечно, не может сравнится с количеством солдат, планируемым набрать фон Бёллем, но, увы, его планам не суждено осуществиться. Но есть и хорошая новость. К императору на помощь идёт из Франции шеститысячная армия, а с ней принц де Конде. Да и протестантские князья Рейнской лиги шлют в императорское войско свои батальоны, несмотря на всю нелюбовь к его величеству. Христианская солидарность важнее. Так что, миссия фон Бёлля потеряла свою важность. Сколько бы солдат он увлёк с собой? Сотни две-три? Польша никак не выберется из войн за последние пятнадцать лет: Хмельницкий, шведы, теперь вот московиты. Не верю, что Бёлль смог бы разжиться в ней сколько-нибудь серьёзным отрядом. Впрочем, Бёлля нет, но сабли есть – мои казаки стоят сотни, а то и двух бойцов лёгкой кавалерии, да и в пешем бою они не из последних. Люди бывалые.

– Казаки? Это название вида конницы, как «кроаты» у венгров или «шеволежеры» у французов?

– Да Бог их разберёт. Или народность, или православный военный орден. Ко мне эти головорезы прибились недавно – в чём-то не замирились со своими старшинами. Они народ недисциплинированный. Даже своего командира, они его называют «батька», если не в бою, слушают в пол уха. Могут и перечить, и ругать. Но в бою – другое дело. Прирождённые воины. И команды батьки выполняют как швейцарцы. Так вот, я хочу, чтобы вы их повели и предоставили его величеству как мой вклад в мобилизацию. Сам я отлучиться не могу – время неспокойное, сами видите. Помощникам не поручить – подсидят. А у вас есть преимущества: вы человек немолодой, но деятельный и мудрый, вон как из ловушки на хуторе выпутались – казаки таких уважают. И не местный, а значит, меня подсиживать вам резона нет. Конечно, я не рассчитываю на аудиенцию, но дам вам сопроводительное письмо в канцелярию его величества. Вдруг ему будет интересно увидеть моих казаков хотя бы на общем смотре, а там и обо мне вспомнит, – комендант мечтательно возвёл глаза к потолку.

– Но если они не склонны слушать своих командиров, то вы полагаете, что послушают меня?

– Вы их не знаете. Сущие дети. В грош не ставят своих, зато чужому, пожилому и образованному в рот заглядывают. Соглашайтесь.

– И на каком же языке вы с ними общаетесь?

– На польском.

– Но я-то польского не знаю.

– Стоп. Есть у них в отряде малый, тот знает немецкий. Ну, диалект на котором разговаривают евреи и называют «идиш». Парень и сам из евреев, но давно среди казаков и от них неотличим.

Так впервые за свою многолетнюю военную карьеру я стал командиром не цирюльников и ветеранов-санитаров лазаретной команды, а почти эскадрона настоящих сорвиголов.

Казачьему вахмистру, Конраду, комендант меня представил в тот же вечер. Это был пожилой, примерно моих лет казак. Выяснилось, что Конрад в молодости учился в университете, как он объяснил – академии – в польском городе Кийыв. Именно там, в провинции Окрайна, ведут сейчас бои за её обладание польский король с московитским кайзером. Переводчика не понадобилось. Латынь с горем пополам старый казак помнил с академии, а зачатки французского привёз с собой из Фландрии, где лет двадцать назад служил в полку других своих соотечественников под командой того же Великого Конде.

За два дня сборов мне пришлось общаться с Конрадом довольно тесно. Выяснилось, что правильно звать его Кондрат, а прозвище Чайка – это и птица известная как larus, и большой чёлн, на котором казаки делают набеги на турецкие берега. И казаки, это не народность, а войсковое товарищество, как правильно предположил фулнекский комендант – орден. Есть казаки регулярные, приписанные к полкам, получающие довольство из королевской казны, тех называют реестровые. А есть независимые – низовые – живущие войной и набегами; их территорию, находящуюся на Великом Лугу под боком у татарских орд, зовут Запорожье, и ставку свою они держат в крепости под названием Сечь. Сами выбирают себе командиров и цели походов устанавливают методом кто кого перекричит на плацу. Чем не древние Афины? А не народ, потому что из двух братьев один может быть казаком, а другой посполитым, то есть крестьянином или мещанином. Да и казак может стать посполитым, и наоборот. Это дело выгоды. А объединяет их, и казаков, и посполитых то, что все они и в Польше, и в Литве, и в Запорожье исповедуют веру православную на греческий манер и помнят, что раньше все они были одним народом. Потому и сопротивляются ополячиванию и попыткам окатоличивания. Мататияху говорил о Хмеле, а фулнекский комендант о Хмельницком. Личность эта, как мне объяснил Кондрат, Богдан Хмельницкий, польский дворянин из казаков, поднявший мятеж против своего короля и призвавший на помощь войска московитского кайзера. И вот уже больше пятнадцати лет, как льётся кровь на той земле, что прозвали Окрайной, что на латыни значит «extrema». А пока поляки с московитами дерутся, казаки тоже разделились: кто на той стороне, кто на другой. Большинство держит руку Москвы, единоверцы ведь, но боятся московских порядков, если войдут в полное подчинение русскому кайзеру. Больше всего достаётся посполитым: поляки грабят, московиты грабят, татары, почуяв слабость центральной власти, повадились с набегами, простой люд тысячами уводят в рабство. Особо тяжко стало после смерти Богдана, когда его последователи стали права владения оспаривать. Земля Окрайны запустела, города и сёла в руинах. Обо всём этом, не скрывая горечи, поведал мне, Кондрат. Опять мне в голову пришло сравнение из греческой истории – диадохи, грызущиеся за власть над империей Александра после его смерти. Кондрат и его люди решили податься прочь с Окрайны, и если воевать, то, не проливая крови своих братьев и единоверцев. Так они оказались в Силезии и неимоверно обрадовались, что теперь выдвигаются в Семиградье, на войну с турками.

Фулнек мы оставили за спиной и направились на юго-запад, к Вене. Сорок семь конников и три повозки с припасами. Моё командование было формальным. В основном оно заключалось в сношениях с местным населением для пополнения продовольствия и выяснения пути. Батька Кондрат вёл своих людей с уверенностью старого командира, не вмешивая меня в руководство и в какие-либо отношения с его людьми. А мне только того было и надо. На привалах меня угощали кулешом – блюдом, основным компонентом которого была крупа, с которой варилось всё, что считали нужным добавить: дичь, овощи, солонина. Иногда блюдо получалось жидким, как суп, но в основном это была каша. По вечерам у костров казаки пели мелодичные песни на своём языке и мне они очень нравились. Я же, в свою очередь, тоже стремился быть полезным своим спутникам. Пользовал их редкие и неопасные хвори и травмы, а однажды вправил выбитое плечо молодому казаку. Купил из личных денег кабана в общий котёл. Старался вникнуть в их язык и, если не выучить его, то хотя бы радовать своих людей сказанными впопад фразами на нём. Научился откликаться на «пане сотнику», как и казаки оборачивались на моё обращение «герр казак». В пути, представляя себя Ксенофонтом с его анабазисом, понимал, что лишь я один возвращаюсь домой, в полк, а казаки больше похожи на воинов Александра, ведомых в неизвестную даль вождём, обещающим наживу и безбедное существование.

На ночь мы организовывали стоянки. Кондрат выставлял посты и назначал сторожа к стреноженным лошадям. Все свободные от караулов спали вокруг костров или под повозками и только нам с Кондратом строили небольшой шалаш. На марше я был предоставлен сам себе, но на привалах и ночлегах обо мне заботился молодой казак, почти мальчишка: помогал влезть и сойти с седла, принимал у меня коня, ухаживал за ним, и многое прочее. Я замечал, что он вполне понимает мои команды и просьбы высказанные на немецком. Так я догадался, что это тот самый «казак из евреев». Однажды вечером, улучив время, я побеседовал с пареньком. Его звали Иосип, а прозвище дали Жиденко, по его происхождению. Рос он в еврейской семье и, как и я, рано остался без родителей. Их местечко стояло на пути крымской орды, возвращающейся к Перекопу, и всю семью, кроме сбежавшего в хлеба десятилетнего Йоськи, татары взяли в ясырь. Йоська бы не выжил, кабы не погоня. За татарами гнались казаки Кондрата, чтобы отбить у них пленников, да не успели. Зато нашли мальчонку и ещё нескольких человек из других разорённых сёл и местечек. Остальные спасённые разбрелись кто куда, не добравшись до Сечи. Кто-то нашёл родню, кто-то нанялся батрачить, и только Йоська так прикипел душой к спасителям и увлёкся их вольной жизнью, что упросил взять его с собой в курень. Первым делом его там крестили и крёстным отцом стал Кондрат. Так он влился в ватагу сечевых мальчишек, которым казаки постарше преподавали азы казацкой премудрости, а дьячок кошевого храма учил грамоте. С этим дьячком Иосип часто вёл богословские беседы, обычно заканчивающиеся оплеухой, которую скромный служитель церкви влеплял юному нечестивцу, посмевшему поправлять того в знании Ветхого Завета. В остальном ему тоже приходилось нелегко, работая с утра до ночи в услужении у старшин, с перерывами на часы учёбы, однако Йоська не унывал. Ему нравилось это место, эти люди, с их кажущейся суровостью, скрывающей добрые сердца. Со временем паренёк научился молчать больше, чем говорить и не вступать в диспуты. Стал сносно владеть конём и оружием. Год назад Иосип после короткой церемонии был объявлен казаком. Слушая рассказ, я подумал, что бы сказал Мататьяху, на такую характеристику своих гонителей – «добрые сердцем», но возражать не стал.

В четвёртую ночь нашего похода случилось это. Короткий свист, хрип и один из казаков свалился прямо в костёр со стрелой в спине. И, как оказалось, это вовсе не стрела, а арбалетный болт, тяжёлый и короткий. Последний раз мне приходилось иметь дело с арбалетами лет тридцать назад. Тогда среди протестантов попадались швейцарцы с гор, вооружённые такой штукой. С тех пор как мушкеты стали основным оружием пешего боя, надобность в арбалетах отпала. Если лук ещё был в обиходе у поляков, татар, кроатов из-за его скорострельности, то арбалет не имел никаких преимуществ перед мушкетом и, даже, пистолетом. Впрочем, одно преимущество было – тихий бой. Да, арбалет оставался оружием браконьеров. Но почему стреляли именно в нас? Убили казака, который никому не навредил на этой земле, потому что ничем с ней не связан. А теперь должен упокоится в ней навечно. Как рассвело, Кондрат послал несколько разъездов осмотреть местность, а сам пытался установить место выстрела, но это ничего не дало. Ветер за ночь выдул следы. Дневной переход мы проделали в смятении. Привал организовали засветло, и я предложил, что в моём положении было приказом, разбить настоящий укреплённый лагерь. Построить повозки вагентабором, на манер гуситского, а пространство между крайними из них замкнуть оградой из валежника и наломанного сухостоя, в общем, всего, что можно быстро собрать, связать и сложить изгородью в рост человека. Люди и лошади оставались внутри ограды, а вдоль неё курсировали сменяемые караулы. Расчёт был простой: той ночью убили казака, освещённого костром, значит, если скрыть пламя костров за оградой, это помешает прицельным выстрелам. План почти сработал. Прицельных выстрелов не было, зато наши невидимые враги послали несколько стрел навесом. Одна из них задела лошадь и понадобились усилия десятка человек, чтобы её удержать и успокоить, иначе бы она разнесла наш лагерь. Мы уверились, что вчерашний выстрел не был случайным и нас преследуют.

Мы с Кондратом пришли к мнению, что стрелков не много, иначе бы они напали на нас на марше или штурмовали лагерь. Рассудив, что у нас больше сил, чем у врагов, мы решили пойти на хитрость. Кондрат, подозвав к себе полдюжины казаков, обогнал нашу колонну и скрылся впереди со своим маленьким отрядом. Я с остальными казаками продолжил переход до места, где заметил знак, оставленный Кондратом на одной из сосен. Здесь распорядился разбить лагерь как в прошлый раз: повозки, ограда, суетливые приготовления, а затем, тишина. Всем находящимся в лагере я приказал быть во всеоружии и спать по очереди – один спит, другой бодрствует. Уже за полночь сверху упала стрела и через некоторое время другая. Потом раздался пистолетный выстрел, крик и пронзительный свист. Десяток казаков ринулись в мгновенно проделанный проход в ограде и скрылись в темноте в сторону звуков стычки. Через несколько минут вернулись все, и Кондрат со своей засадой, и казаки, поскакавшие ему на помощь. С собой они приволокли пленных: раненного парня без сознания и затравленно озирающуюся девицу, показавшуюся мне смутно знакомой. Когда раненного опустили с коня наземь, девица кинулась к нему на грудь и заголосила. Тут я и узнал её, хуторскую прислужницу, жертву вахмистра Клемке и его вояк.

Так вот он, мотив! Месть! Видно, эта парочка осталась в живых после уничтожения хутора и решила отомстить казакам за смерть близких. Итак, круг мести замкнулся. Эти молодые селяне мстили за близких, порубленных казаками на хуторе в отместку за императорский конвой, уничтоженный теми же хуторянами из мести за поруганную честь девицы, что причитает сейчас над парнем. Месть, месть, месть. Она как зыбучие пески, затягивает в губительную воронку каждого, кто о ней задумывается, людей слабых духом, некрепких в вере или скудных умом. Они не знают и не догадываются, что, единожды удержавшись от мщения, приближают Царство Божие на земле. Человечество – паства, ведомая предвечным пастырем, уже получило инструменты, призванные избавить его от этих всепожирающих трясин. Это законы. Божие и человеческие. Я должен попытаться разорвать порочный круг мести, убедив казаков действовать по закону. Но пока должно вспомнить, что я лекарь.

Я распорядился освободить место на одной из повозок для пленников и осторожно поместить там раненного, накормив горячим кулешом девушку и напоив тёплой водой его, если придёт в себя. Большего для него сделать, пока не мог. Выставлять пост у повозки не было смысла. Парню с его раной не до побега, а пленница, по всему было видно, не собиралась оставлять его у нас одного. Мы их даже не связывали, дав девице возможность ухаживать за раненным. Утром я смог осмотреть раны стрелка. На макушке от удара кондратовым шестопёром кожа лопнула на несколько дюймов, но череп, насколько я мог убедиться, остался цел. На правой руке были отсечены саблей два пальца: мизинец и безымянный. Синяки на груди и животе я не посчитал опасными. Значит, для беспамятства могут быть две причины. Контузия и потеря крови. Чем я тут могу помочь? Голову я зашил конским волосом, а кожу на обрубках пальцев атласной нитью, вытянутой из шапки Кондрата. Девица следила за моими манипуляциями, помогала в перевязках, с тревогой прислушивалась к стонам раненного и пыталась угадать мои намерения. Дальше ему нужно только время, тепло и обильное питьё. Как объяснить это его сиделке? Вот тут и пригодился мне Иосип, которому я велел перевести полонянке всё, мною сказанное и её ответы на мои вопросы.

Девушку зовут Элишка. Раненный – это её брат-близнец Томаш. Им по семнадцать лет. Они чехи, дети владельца хутора, убитого со всей семьёй и челядинцами нашими казаками. В живых остались лишь они двое, потому что после убийства фон Белля с конвоем, родители послали их укрыться в охотничьем срубе, предполагая, что всё закончится бедой. До сруба донеслись звуки расправы и Томаш, прибежавший к разорённому хутору, успел видеть удаляющийся отряд казаков. С тех пор он не мог думать ни о чём, кроме мести. Оставив Элишку в срубе, он пробрался в Фулнек и следил за нашими приготовлениями к отбытию. Прознав, куда мы направляемся, он вернулся за Элишкой и вдвоём, на одном коне, оставшемся при них, Томаш с сестрой припустили за нами вслед. Оттуда, из охотничьего сруба, и был прихвачен старый арбалет с запасом стрел к нему. Хуторяне частенько промышляли охотой, не имея на то разрешения властей, потому и пользовались этим бесшумным орудием. Нагнав нас перед четвёртой ночью от нашего выдвижения из городка, Томаш оставил Элишку с конём вдалеке от нашей стоянки, а сам подобрался поближе и прицельно пустил стрелу, которая стоила жизни одному из казаков. Сразу после этого он ретировался, обрадованный первым успехом. Днём им приходилось держаться от нас подальше, чтобы конь радостным ржанием, в ответ на зов казацких лошадей, не выдал их. Повторив свою тактику на следующую ночь, и вновь приблизившись к месту нашего ночлега, Томаш был неприятно удивлён. Вместо открытой стоянки, он наткнулся на ограждённый лагерь. Мой план удался. Хлипкий забор мешал прицельному выстрелу. Но Томаш не отчаялся. Будучи опытным стрелком, он приноровился к стрельбе навесом, правда, результаты такой стрельбы были хуже, зато велась она с большего расстояния, что делало её практически безопасной для Томаша. Не учёл только юный Томаш-охотник, что дичь, с которой связался, ему не по зубам. Классически расставленная засада, и вот, лежит он у нас в повозке без сознания и ждёт свое участи: умереть от раны или быть казнённым казаками.

Рассказывая, об их злоключениях, Элишка плакала так горько, что Иосип-толмач кусал молодой ус и до белеющих сквозь кожу костей сжимал в кулаке шапку. За время рассказа я осмотрел Томаша и нашёл его состояние неплохим. Он реагировал на боль, на свет, глотал и даже иногда что-то бормотал. В таком положении уже можно было двигаться дальше и езда в повозке, по моему мнению, молодому чеху не повредила бы. Я пошёл к Кондрату, чтобы предложить ему сниматься с лагеря. Кондрат всегда, на сколько я мог убедиться, был серьёзным, но сейчас выглядел просто насупленным. Первым делом он поинтересовался, пришёл ли в себя пленник. Узнав, что ещё не совсем, заявил, что сегодня мы никуда не двинемся, а завтра свершится Божья воля. На мой вопрос, почему он так решил, старый казак даже ухом не повёл. Так я впервые за неделю командования отрядом столкнулся с неповиновением моего вахмистра и мне пришлось уступить.

Возле повозки сирот Иосип развёл костёр и сидел у него, не спуская восторженных глаз с Элишки. Та уже заметила внимание и запросто обращалась к Иосипу с поручениями: принести воды, нагреть кулеш, найти ещё рядно для Томаша. Иосип эти поручения выполнял споро и радостно. Мне, старому цинику, было смешно, но и где-то даже трогательно наблюдать за искрой чувств, вспыхнувшей между двумя юными созданиями в этом суровом месте и в таких тревожных обстоятельствах. Велев Иосипу быть начеку и звать меня при любой надобности, я пошёл спать в свой шалаш.

Разбудил меня звук ударов по дереву. Это казак, выполняя приказ Кондрата, сзывал всех на раду. Моё положение в отряде, и без того непонятное, теперь окончательно стало шатким. Кондрат держал своё старшинство над этими людьми так же крепко, как саблю в бою. Но и я, несмотря на свой неподобающий чин, получил от коменданта Фулнека прямое распоряжение, взять начальствование над этими людьми. По всем законам Империи я их командир, и действия Кондрата, не опирающиеся на мои приказания или идущие в разрез им, рассматриваются как мятеж и должны наказываться соответственно. Я в своём праве и не дам себя в нём ограничить даже самому опытному вояке. Я понял, что сейчас всё решится. Как говорят казаки: «Пан или пропал».

Когда казаки, собравшись в коло (круг -укр.), приутихли, к ним обратился Кондрат. Я велел стоявшему рядом со мной Иосипу переводить всё точно.

– Братья, мы с вами на чужбине. Нет у нас другой родни, кроме нас самих. Мы семья! И как в любой семье, кровь убитого брата падает на остальных братьев, пока те её не смоют, отомстив обидчику. Третьего дня рука труса послала из засады стрелу, убившую Петра Гармату, нашего брата, с которым я, да и большинство из нас, черпали кулеш из одного котла долгие годы. У Петра на Вкраине осталась мать. Если, дай, Боже, мы вернёмся, а она будет ещё жива, что я ей скажу? Что кости Петра захоронены в лесу без обряда, на радость лисам? Что не уберегли мы его от преступной руки какого-то сопляка? Что смятенный дух нашего дорогого брата будит нас по ночам и требует мести, а мы прогоняем его, как надоедливого комара, и перекатываемся на другой бок? Пусть порох выжжет мои очи раньше, чем я взгляну ими, бесстыжими, в глаза петровой матери-старухи, если не смогу я ей донести, что поквитались мы с его убийцей. Вот он, этот злодей, лежит в повозке живой, а убитый им Пётр где-то под кочкой мёртвый. Да, он, этот преступник против Бога и человека, ранен и не в сознании. Милосердие говорит, что мы должны подождать, когда он придёт в себя, прежде чем казнить. Но времени ждать у нас нет. Нам надо двигаться, а значит, это может ускорить смерть злодея. Умри он среди нас своею смертью и дух Петра останется не отомщён. Я призываю вас, братья, забыть о милосердии к убийце и проявить милосердие к душе невинно убиенного Петра. Пусть порадуется, что возмездие состоялось. На палю (кол – укр.) убийцу!

– На палю! На палю! – дружным рёвом откликнулись казаки.

– Хальт, казакен! – в отчаянии закричал я, забыв, что меня не понимают. Но Иосип сразу переключился на перевод с немецкого.

– Не делайте ошибки, которую потом не исправите. Мы находимся на земле его величества императора. Здесь правосудие принадлежит ему и только ему. Этого злоумышленника мы должны доставить к ближайшему судье и тот покарает его по закону. И вы не возьмёте грех на душу, ибо сказано в Писании: «Мне отмщение и аз воздам». Подумайте, что если вы сейчас поддадитесь гневу и будете действовать ведомые им, то вы в глазах императора будете ни кем иными, как мятежниками. Я назначен вашим начальником и на мне ответственность за вас, я обещаю, что покуда вы мне подчиняетесь, то считаетесь частью императорских войск со всеми вытекающими отсюда бенефициями: довольствие, жалование, доля в трофеях. Мы идём на войну с врагом всего христианского мира – турецким султаном. Там, в Семиградье, нас ждёт его визирь, который возит с собой несметные сокровища, думая, что сотня тысяч его солдат-оборванцев помешают нам их отнять. Солдаты нет. А вот желание утолить жажду мести сию минуту – да. Если вы выполните свои дикие намерения в отношении этого молокососа, я умываю руки, и вы становитесь бандой мятежников, уничтожить которую будет право и обязанность любого имперского чина.

Не знаю, что подействовало больше на казаков – мой пыл или убедительный перевод Иосипа, но они перестали галдеть и стали расходиться с поляны, на которой происходила рада. Кондрат с невозмутимым видом стоял в стороне. К нему подходили группами и по одиночке казаки, и он давал им какие-то наставления. Всё развивалось обыденно. Я дал команду трогаться, Кондрат кивнул, соглашаясь, и отряд двинулся дальше.

Не успели мы проехать и нескольких саженей, как ехавшие по обок меня казаки с двух сторон сжали мои руки мёртвой хваткой, а третий, спешившись, схватил гнедого за уздцы. Озираясь, я увидел, что кучка казаков срубает ель и тут же грубо её обтёсывает. Кондрат и ещё несколько его подручных двинулись к повозке близнецов. Оттуда с обнажённой саблей выпрыгнул Иосип и показалась перепуганная Элишка с йоскиным пистолетом в руках. Кондрат взревел и замахнулся своей саблей на крестника. Тот отбил удар и прижался спиной к борту повозки, опасаясь нападения сзади. Шансов защитить обречённого Томаша у юноши не было, но ясно, что он решил отдать жизнь за саму попытку. Из повозки послышался выстрел и затем упал на снег пистолет. Все застыли. Мои пленители отпустили меня. Я спешился и на негнущихся ногах подошёл к злополучному возку, окружённому растерянными казаками. В повозке Элишка, раскачиваясь, прижимала к груди простреленную голову брата, спасённого ею от ужасной казни, и то ли пела, то ли выла. Потрясённые случившимся казаки обнажили чубы, опустились на колени и стали истово креститься. Гул их молитв и плач Элишки слились в тревожный звук, заставивший моё сердце трепыхаться, как обожжённый мотылёк. И только сосны силезского леса молчали, равнодушно взирая на разыгравшуюся в их сени трагедию.


Ламия

Обычай был: пред брачным торжеством

Невеста покидала отчий дом

В час предзакатный, под фатою скрыта.

Вслед колеснице радостная свита

Бросала с песнопеньями цветы…

Но, Ламия, как одинока ты!

Джон Китс

«Ламия»

– Я с полком отправляюсь в Голландию. Если не вернусь, через два года дом переходит тебе по завещанию. До совершеннолетия Томаша мой поверенный будет выплачивать вам ежегодно триста рейхсталеров. Затем, в двадцать первый деньрождения, Томаш наследует всю сумму, при условии, что к тому времени получит степень бакалавра. Если нет, ему даются ещё два года, в которые он будет получать проценты от вложенного капитала, на получение университетской степени, и в случае неисполнения этого условия, деньги, помимо скромной суммы, выделяемой тебе, завещаются Гейдельбергскому университету.

Элишка молчала, прижимая к себе годовалого младенца, но я знал, что для неё мой отъезд это несчастье. Она была, мягко говоря, немногословна, что неудивительно, при её нелёгкой судьбе: изнасилование, уничтожение всей семьи, смерть брата-близнеца от её собственной руки, тут не просто замолчишь – окаменеешь.

Элишку я взял под свою опеку позапрошлой весной, когда доставил в Вену эскадрон казаков, пожелавших биться с турками в Семиградье и по дороге подобрал её. Мне льстило выполнять роль доброго ангела, тем более у меня, пожилого и одинокого полкового лекаря, средств на эту роль хватало с избытком. Тут, в городке, где мой полк стоял гарнизоном, все считали Элишку моей женой, а явившегося плодом надругательства Томаша, моим сыном.

Кроме самодовольства, присутствие в доме этой девицы доставляло мне и физические радости: всегда сытный и разнообразный стол, чистота, домашний уют, даже забота о моих лекарских инструментах. Как-то раз Элишка захотела меня отблагодарить за опеку, разделив со мной постель, но этот опыт был плачевным, не удовлетворившим ни её, ни меня, и мы к нему больше не возвращались. Это был тот случай, когда я был бы рад, заведи она любовника, но бедная жертва изнасилования пьяными драгунами страдала страхом близости, доводившим её до рвоты и совершенно не была заинтересована ни в каких связях с мужчинами. Впрочем, и среди окрестных женщин она так и не завела себе подруг. Вся её связь со внешним миром заключалась в посещении городского рынка. Даже молилась она, протестантка, дома, так как город был поголовно католическим. Правда, при моей репутации вольнодумца и несерьёзного в религиозных отправлениях человека, её непоявление на мессах и исповедях было истолковано в минус мне, домашнему тирану. Единственной её отдушиной, любовью, страстью, был ребёнок.

Все светила медицины во главе с самим Галеном утверждают, что от изнасилования забеременеть невозможно. А если женщина забеременела, значит она получила удовольствие, приведшее к выделению соков, необходимых для зачатия, и сам факт беременности указывает, что она была согласна с соитием. Я присутствовал в том злополучном месте, где кучка драгун, с бравым вахмистром во главе, насиловали бедную Элишку и могу поклясться, что даже тени удовольствия для неё в этом быть не могло и никакого вольного или невольного согласия девушка не проявляла. Тем не менее, она забеременела и впоследствии разродилась здоровым мальчиком. Гален, ты не прав. Удивительно только, что материнские чувства к этому плоду насилия не ослабели от воспоминания, какой ценой она его зачала. Элишка, назвала мальчонку Томаш в честь погибшего брата-близнеца и любила его беззаветно.

А меня опять позвали дороги войны. И на сей раз я пойду ими спокойно, зная, что даже если погибну, моя смерть облагодетельствует по крайней мере два человеческих существа.

***

– Если это один из офицеров, можете прекратить ваши хлопоты, доктор. Мы его уже завтра расстреляем. Насколько я понял, физически он может стоять перед расстрельной командой без всякой помощи.

– Физически может. Но ведь он ничего не помнит. Это, как расстрелять человека без сознания. Противоречит всем законам войны.

– Он офицер. Значит, отдавал команды и вёл в бой солдат. Ergo, повинен смерти. Вы ведь сами поместили его в офицерскую палату. Кстати, по каким признакам вы решили, что он не простой солдат? Он ведь не говорил о себе.

– Не говорил. Но в бреду произнёс что-то из Эразма. Кроме того, хоть одежда, в которой он был подобран, сильно пострадала, тем не менее это был костюм джентльмена. И вот ещё что: вы можете убедиться сами – на его правом плече нет синяка от приклада мушкета, присутствующего у всех стрелявших из ружей рядовых чинов, а ладони его чисты от мозолей, оставляемых сошкой или лопатой.

– Вот видите. Какие сомнения? Офицер. Даже если он, по вашим уверениям, ничего не помнит, будет казнён за то, что его солдатня под его же командованием совершила, когда он был при памяти.

– Но ведь нет полной уверенности, что он офицер. Может он нонкомбатант?

– Это как? Нонкомбатант, найденный оглушённым и раненным в центре ожесточённого боя? Никакой вероятности.

– Думаете? Это уже пожилой мужчина на шестом десятке. А вдруг он был там с целью повидать сына?

– В редутах? Неимоверно! Как бы там ни было, доктор, у вас срок до завтра вернуть ему память, и пусть тогда докажет, что не комбатант или катится к чёрту с помощью расстрельной команды. В любом случае могу сказать как Арно Амори, гроза альбигойцев: «Убивайте всех! Господь отличит своих».

– Может он лекарь? Лекари неподсудны полевым судам.

Лекарь! Вспомнил! Я лекарь! Итак, или доказать, что я лекарь, или… О втором «или» почему-то не хотелось и думать.

Уже сутки, как я очнулся. Раны, зашитые доктором, зажили, вернулись все чувства, понимание, но сколько бы не старался, я не мог вспомнить кто я, как меня зовут, как здесь оказался и что делал перед злополучным взрывом, лишившим меня сознания. Что со мной происходит? Я в госпитале, занявшем разорённый монастырь. Это – доктор, те – братья милосердия, а эти – раненные голландские солдаты. Но никакого представления, почему я нахожусь среди них. Вдруг, после произнесенного слова «лекарь», память вернулась ко мне, нахлынув волной. Я среди врагов. Пожалуй, на несколько миль вокруг я один католик, не считая тех бедняг в подвале, количество которых сокращается, так как некоторых из них ежедневно выводят на расстрел к монастырской стене. Завтра это может случиться и со мной, если не удастся доказать, что я лекарь.

– Доктор, прошу вас, подойдите! – воззвал я на латыни. Фламандского я не знал, но, владея нижненемецким, понимал практически всё сказанное на нём, однако решил в своём положении налегать на латынь, язык образованных.

– Я к вашим услугам, господин офицер. Вы вспомнили кем являетесь? – откликнулся мой спаситель на фламандском. Видно, латынь не была его сильной стороной. Мне пришлось перейти на немецкий:

– Доктор, я слышал ваш разговор с только что вышедшим командиром.

– Это был майор ван дер Храас.

– Неважно. Но вы правы, я не офицер, и непосредственного участия в сражении, как один из бойцов, я не принимал. Я лекарь.

– Понимаю. Умирать никому не хочется. Потому и называются кем угодно, хоть лекарем, хоть пекарем.

– Мне нет надобности кем-либо называться. Я ваш коллега, врач. Можете проверить. Например, я рассмотрел свои швы. Они проделаны исключительно профессионально, но я бы не экономил и зашивал шёлковой нитью, а не суконной, под которой хуже затягивается.

– Что, даже врагам?

– А есть ли разница, когда это пациент?

– Вы дерзите.

– Нет. Я просто откровенен с вами, как с собратом по ремеслу.

– Где вы изучали врачебную науку? В каком университете? Гейдельбергском?

– Нет. Я не удостоился учиться в университетах. Врачебное дело я постигал в монастыре, а лекарскую лицензию мне выдала коллегия графства сорок лет назад. С тех пор я полковой лекарь.

– Ну что же, хоть вы и неуч, снимаю шляпу перед вашим опытом. Осталось убедить в нём ван дер Храаса, иначе ваша врачебная карьера закончится уже завтра в монастырском рву, что лично мне удовольствия не доставит. Если удастся вас выручить, пристрою в госпитале. Здесь мне ваш опыт будет полезен.

«Неуч». Знал бы ты, доктор, что я читаю и пишу с четырёх лет, а Ветхий завет помню наизусть. Владею шестью языками свободно, и не упомню на скольких разговариваю. А ты, судя по твоей латыни, свой университет отбыл весело. Уверен, больше был занят студенческими пирушками, чем штудированием». Естественно, этого я не озвучил, а только подумал и тотчас усовестился, помня, что доктор только что дал мне шанс на спасение.

Майор ван дер Храас благосклонно отнёсся к уверениям доктора, что я тоже врач. Приказав мне наложить повязку на очередного раненного и проследив за моей сноровкой, удовлетворился увиденным. Больше речи о моём расстреле не было.

С утра начались мои врачебные будни.

***

Наше поражение и мой фактический плен не многое изменили в моей жизни. Те же заботы, такая же лекарская рутина. Вот только короткие часы досуга я проводил не в тёплой компании соратников, а в одиночестве. Монастырь отстоял миль на пять в стороне от города, который мы защищали и у стен которого меня контузило. Покамест у меня не появилось шанса вернуться в город, но мне нужно было там побывать. Я не привык хранить все яйца в одной корзине, потому и свои накопления я разделил на три части. Те, что оставались при мне, как и ценности, что я вложил на сохранение в полковую казну, пропали для меня навсегда. Но в городском саду в дупле приметной мне липы покоился тяжёлый кошель с оставшимися нетронутыми сбережениями.

Возможность посетить город мне не выпадала полгода, но тут вмешался его величество случай. Доктор, начальник госпиталя, направил меня в город на помощь местным врачам, борющимся с чумой в квартале портовых докеров. Ирония судьбы: чума, свирепствовавшая весь прошлый год в Лондоне, и в которой англичане обвиняли злонамеренных голландцев, прибыла в наш порт с захваченным английским судном. И ещё одно удивительное событие, ко мне вернулись мои же вещи, хранившиеся в багаже перед нашим поражением: и инструменты, и книги, и противочумный костюм, задуманный доктором Шарлем де Лормом более полувека назад. Эти вещи, за недостатком к ним интереса, выставил на торги какой-то солдат, и они попались на глаза доктору, выкупившему их для меня за бесценок. Мне приходилось иметь дело с чумой и потому в группу местных врачей я влился быстро. Это были не новички в своём ремесле. К моему прибытию квартал уже был оцеплен войсками и поделен на четыре участка, по числу врачей. Один из участков достался мне. Населению чумного квартала запретили под страхом ссылки на острова покидать свои дома. Мы, медики, в сопровождении солдат городской стражи и священников обошли все жилища и записали всех постояльцев, отмечая пол, возраст и общее состояние каждого. В сами дома заходили только мы, врачи, облачённые в вощённые кожаные плащи противочумных костюмов, прикрывая лица длинноносыми масками. Носы масок были набиты ароматизированными травами или корпией, смоченной в уксусе, чтобы нейтрализовать гибельное воздействие зловонных чумных миазмов, растворённых в воздухе. Я предпочитал травы: сухой тимьян и шалфей, и ещё заокеанский табак. В первый день обхода мы осматривали жителей одного за другим. Не знаю, как другие мои коллеги, но я не преминул вскрывать и прижигать бубоны у зачумленных, наделяя их хоть каким-то шансом на выздоровление. А священники заботились о душах страдальцев, отпуская им грехи на расстоянии, с порога, не ступая в само жилище. Если в доме не было обнаружено больных, мы возвращались к осмотру каждые два дня и по прошествии декады вывозили не заразившихся чумой счастливцев в дома, предоставленные магистратом. Подача продовольствия к блокированным домам и вывоз, с последующим уничтожением, трупов больных, тоже был организован городскими чинами, на основании сведений поступавших от нас, врачей. Стратегия была простая. Тем или иным способом, живыми или мёртвыми, освободить квартал от населявших его и сжечь до основания. Естественно, убедившись, что выселенные живыми: не заболевшие или выжившие после болезни, которых было отчаянно мало, пройдут карантин и не разнесут чуму по городу и дальше. С очагом заразы мы справились за два месяца, не допустив её распространения. За это время я был принят во врачебное братство города и стал в глазах жителей героем, как и мои коллеги. Если за несколько недель оккупации города императорскими войсками, будучи полковым лекарем, я не завёл знакомство ни с одним местным жителем, то теперь со мной торопились поздороваться все горожане. Каждый мужчина, независимо от сословия и политической принадлежности, при виде меня первым снимал шляпу, что для самолюбивых голландцев было высшим проявлением уважения. Магистрат официальным письмом открепил меня от службы в госпитале и назначил одним из городских врачей, оставив за мной повышенный чумной оклад.

Мне нравился новый этап, моего существования. Посыпались приглашения на ужин от бюргеров, решивших, что я, холостяк, неплохой кандидат в мужья их задержавшимся в девичестве дочерям. Лечебная практика тоже напоминала весенний переполненный канал. Я уже мог открывать шлюзы и выпускать воду, выражаясь фигурально, а реально, я не справлялся с наплывом пациентов и часть из них передавал молодым, не успевшим себя зарекомендовать врачам. Заработанных средств хватало на проживание в приличном пансионе и оплату ассистента.

Однажды мне пришло приглашение на ужин от дамы, видно вдовы, раз у неё не было мужчины подписать вензель. Засомневавшись в пристойности подобного визита, я отослал по указанному адресу нарочного с письмом, выражавшим сожаление о невозможности прибыть ввиду профессиональной занятости. Нарочный вернулся с картушем, вмещавшим в себя новое приглашение в другой из вечеров и золотой гульден, как компенсацию моего простоя.

В этой напористости скрывалась интрига и мне вдруг отчаянно захотелось её раскрыть. Освободив от приёма пациентов указанный вечер, я привёл себя в надлежащий случаю вид и вызвал с пансионным мальчишкой карету. Кучер остановил свой экипаж перед домом с широким фасадом, необычным в Голландии, где муниципальный налог начисляется с ширины здания, а значит, хозяева этого дома заявляют всем, что денег они не считают.

При входе меня встретил не мажордом, а пожилая женщина, видимо экономка. Дом выглядел ухоженным, но пустынным. Не было видно слуг и не издавались звуки, характерные для большого хозяйства. Экономка провела меня в гостиную, где лицом к зажжённому камину сидела в креслах элегантная женщина зрелых лет, произнесла: «Доктор прибыл» и удалилась, не сделав намёка на полагающийся в таких случаях книксен.

– Господин доктор, присаживайтесь, – чувственным голосом произнесла хозяйка гостиной указывая на второе кресло, приставленное к камину, – Прошу вас не смущаться. Я много хорошего слышала о вас и о вашем труде и чрезвычайно захотела с вами познакомиться. Простите, что показалась вам назойливой, но я умею достигать исполнения своих желаний.

– Ну что вы, это желание было обоюдным. Вы заинтересовали меня своей настойчивостью настолько, что я захотел познакомиться с вами во что бы то ни стало.

– Как же это чудесно, что наши желания совпали. За это стоит поднять бокалы, – и хозяйка указала рукой на маленький столик с бутылкой шампанского и новомодными стеклянными изделиями на ножках, – будьте добры, наполните их.

Я с радостью повиновался, так как уже чувствовал, как сохнет моё горло, а хотелось продолжать нашу увлекательную беседу. Передав бокал в её протянутую руку, я дотронулся до её ладони и ощутил лёгкий трепет. Значит, я чем-то задел её чувства. Стараясь не выглядеть бесцеремонно, я окинул её мимолётным взглядом. Дама в свете мерцающего огня камина выглядела обворожительно. Как я уже отметил: зрелая, но отнюдь не увядшая. Пара кокетливых чёрных прядей, выбившихся, случайно ли, из высокой причёски, струились по алебастровой шее и встречались в ложбинке роскошной груди, скорее выставленной, чем скрытой атласным платьем. Приятные, даже милые черты лица, аккуратный носик, в меру пухлые губы, женственный подбородок, хозяйка, на мой вкус, определённо была близка к эталонному экземпляру женской особи. Вот только глаз её я не рассмотрел. Они были скрыты плотной вязки маленькой кружевной вуалькой, сквозь которую невозможно было поймать взгляд, но в пламени очага иногда прорывался их отстранённый блеск. Уверен, она заметила мой оценивающий манёвр и сменила позу, так, чтобы я не мог оторваться от вида этой божественной груди. Вечер показался мне многообещающим.

– Доктор, я знаю о вас то, что знает любой горожанин о своём скромном герое, но хотелось бы узнать вас побольше. Вы, насколько всем известно, мужчина одинокий. А были ли вы женаты и есть ли у вас дети? Расскажите, будьте добры, о своей семье.

Мне пришлось рассказать о себе, хорошо, что судьба позаботилась, чтобы рассказ был коротким. Сирота, с шестнадцати лет воспитанник монастыря, что дал мне знания врача и помог с аттестацией на должность полкового лекаря. С тех пор вот уж сорок лет, как мой удел война. Война с Войной. Война хочет усилить своё влияние на человечество посредством увеличения числа жертв. Тогда она из конфликта превращается в бой, из боя в сражение, в войну безымянную, в войну Троянскую, Тридцатилетнюю, любую другую, которая вопьётся в общую память человечества тремя своими щупальцами. Имя им: лишения, страдания, жертвы. Главное для Войны – Слава. Территориальные достижения, вес награбленных ценностей, количество захваченных пленных, всё забудется. Останется память славных дел, где главное мерило – количество жертв. Ты убил врага, и сержант назовёт тебя славным парнем! Убил десять – слава о тебе гуляет в полку. Способствовал смерти десятков тысяч? Слава тебе во веки веков! Война желает, чтобы существование её было непрерывным, а Слава пребывала в вечности. Я и мои коллеги делаем всё, чтобы эту славу преуменьшить. Отбирая у неё жертвы, мы сужаем значимость Войны и ослабляем хватку её щупалец. Этого мало, но мы не унываем и не покладаем рук. Вода камень точит. Таким я вижу своё предназначение. Ну, и кроме всего, пришлось честно добавить, что я ничего другого делать не умею.

Мой рассказ взволновал хозяйку, судя по её вздымающейся груди. Она поблагодарила меня за откровенность и рассказала о себе. О том, как её, пятнадцатилетнюю, отец выдал, чтобы поправить состояние дел, за мужчину старше её на пятьдесят лет. Для отца это было обычным, он и сам был старше матери на сорок с лишним лет. И о том, что она своей жизнью обязана смерти – новобрачный умер от апоплексического удара в супружеской спальне в первую брачную ночь, не успев справиться с супружеским долгом. Она догадалась размазать по простыни малое количество крови, натёкшее из её закушенной в страхе губы, что сделало её брак действительным и она стала владелицей огромного состояния бездетного «мужа». Второй раз она овдовела при подобных обстоятельствах, заключив через несколько лет брак с другим пожилым нуворишем с целью слияния капиталов, для усиления власти над торговыми потоками. С тех пор она остаётся самой богатой собственницей не только в городе, но, может, и во всей Зеландии. Это делает её влиятельной особой, но не очень счастливой женщиной, так как ни один мужчина в стране не будет её любить, за то, что она есть, а будет желать то, что она может дать, и не в постели.

Разговор давно перешёл границы светских приличий и превратился в откровенный флирт. Моя рука уже покоилась в руке милой собеседницы ещё со времени моего рассказа о себе, и особо волнующие места наших историй мы отмечали пожатиями и поглаживаниями. Иногда она подносила свободную руку к глазам, промокая их от слёз, не сдвигая при этом вуаль.

Вечер закончился, как я и подозревал, в её алькове. Мы совокупились в полной темноте. Я мог бы назвать это действо другими словами, но, по чести, это произошло именно так. Переполненный возбуждением, усугублённым долгим воздержанием, я, отринув приличия, не озаботился и намёком на прелюдию, набросившись на партнёршу, как только наша терзаемая одежда дала к этому возможность. Соитие было бурным и, увы, коротким. И сразу после него я забылся крепким как беспамятство сном. Проснувшись, не сразу вспомнил, где я нахожусь. Подобрав наощупь предметы своего гардероба с пола и со стула, я, стараясь не зашуметь, выбрался из алькова в гостиную и столкнулся с экономкой. Та провела меня к выходу, где уже ожидала карета. Была глухая ночь. Хозяйка не вышла со мной проститься. Или спала, или не пожелала. Принимая во внимание способ выказанного ей моего благорасположения, такому можно не удивляться. Я покидал дом моей ночной хозяйки с уверенностью, что больше мы с ней не увидимся.

И вот сюрприз. К полудню мне опять доставили вензель со знакомым адресом, сегодняшней датой и двумя, на сей раз, гульденами.

Оставив распоряжения ассистенту, я вновь сел в карету.

Мадам встретила меня благосклонно. Всё развивалось по вчерашнему сценарию, только беседа короче. Зато прелюдия длиннее. То есть, сегодня она присутствовала. У нас было время обнажиться, правда в полной темноте, но я уважал скромность хозяйки. Я стал покрывать поцелуями её руки, плечи, шею, при этом лаская безупречную грудь. Затем мы слились ртами в долгом головокружительном поцелуе. Я уже был над ней и нежно знакомил свои пальцы с её влажным лоном, одновременно целуя её глаза…

Дьявол!!! Глаз не было! Вместо осязания выпуклых упругих oculi, мои губы провалились в пустые глазницы. Волна отвращения подкинула меня, и я взревел. Дверь алькова отворилась. На пороге стояла экономка с пистолетом в одной руке и подсвечником в другой. Тусклый свет озарил альков с моей обнажённой слепой фурией, в сжатых пальцах которой находился кинжал. На секунду пламя свечи высветило прикроватный столик и блеснуло в прозрачном сосуде на нём, из которого на меня пялились стеклянные глаза. Экономка промедлила одно мгновение, оценивая обстановку, прежде чем нажать на курок. Мне этого мгновения хватило броситься ведьме в ноги и свалить её на пол. Выстрел прогремел, порох опалил мне волосы, но пуля, не причинив вреда, впилась в потолок. Я вывернул пистолет из пальцев покусительницы, которая уже оправилась от неожиданности и пыталась обездвижить меня, зажав в своих мощных объятиях и вереща, что было сил. Изловчившись, я приложился рукояткой пистолета ко лбу экономки, выбив из неё дух.

Одна из свечей погасла при падении, но в другой ещё теплился огонёк. Я подобрал её и поднял над головой, вновь освещая альков. Слепая была в опасной близости от меня, и зрячему человеку достало бы одного резкого движения, чтобы проткнуть мне кинжалом живот, однако мадам водила лезвием из стороны в сторону на уровне своей, сейчас я уже мог рассмотреть, восхитительной груди, не решаясь двинуться с места ни в одну сторону.

– Мадам, ещё одно движение и я прикончу вашу компаньонку, а без неё вы, как я понимаю, как без рук, вернее, без глаз.

– Подлец! – Прошипела моя любовь настолько близко от меня, что обдала брызгами слюны моё обнажённое тело. Я вспомнил, что хотя вход в особняк находится позади, моя одежда сложена глубоко в алькове, за спиной милейшей хозяйки, но почувствовал себя не в такой уж опасности, чтобы ретироваться отсюда голым, на потеху зевакам.

– Я подлец в том, что не дал себя убить? Хорошие же у вас понятия о подлости.

– Ты подлец тем, что ты мужчина. Хотя, вчерашняя ночь ставит это под сомнение.

– Мне это всё равно, думаю, если время продолжительности соития главная особенность мужчины, то после сегодняшнего свидания с вами я долго буду женщиной.

– Не шути так. Что ты знаешь о нас, женщинах? Тебя не выдавали замуж без спроса, подкладывая как лазаретный сосуд, для оправления физиологической потребности других.

– Потому вы решили убить именно меня.

– Нет. Не именно тебя. Ты мне безразличен. Я желала убить ещё одного мужчину.

– И много мужчин вы убили до сих пор?

– Не твоё дело. Жаль, что не могу уничтожить вас всех. Скажу одно, никто из прикоснувшихся ко мне своими грязными пальцами не выжил. И клянусь, я сделаю всё, чтобы уничтожить и тебя. Ты ещё не в курсе, но в городе я известна как Чёрная Вдова. Первый муж, только он умер по природной причине. Бедный, разволновался, увидев мою молодую, невинную плоть. Со вторым у меня был договор. Никаких постельных утех. Наш брак чисто деловой. Он придерживался соглашения примерно с полгода, когда явился пьяным и изнасиловал меня. Второй раз ему этого не удалось. В тот же день я попыталась его отравить, но яд оказался не смертельным и только ослабил его. Мой благоверный догадался о покушении и всё порывался сбежать. Мне пришлось задушить его подушкой. В борьбе за воздух он смог вонзить мне в глаза ногти своих больших пальцев, но я довела дело до конца. Моя кормилица, единственное существо, любившее и оберегавшее меня, помогла мне скрыть следы убийства и задрапировать моё изуродованное лицо. На панихиде было объяснено, что, неожиданно овдовев вторично, я повредила глаза непрерывными слезами, и теперь вынуждена прятать их от света. Если и были слухи, что в смерти моего второго мужа не всё чисто, то они быстро смолкли, так как тот также был бездетным, а я достаточно влиятельной, чтобы меня боялись. Несколько лет я прожила спокойно, но иногда мне хотелось скрасить своё вдовство. Не желая признаваться всему городу в своём увечье, иначе меня бы сразу закрыли в богадельне, а к моему имуществу приставили опекуна от имени магистрата, то есть произвели формальное отчуждение в пользу городской казны, я зазывала к себе одиноких не местных мужчин.

– Таких как я?

– Именно.

– И какая участь их поджидала?

– Можно подумать, ты не догадываешься? Каналы глубокие, а море широкое.

– Если я поклянусь вам всем самым дорогим, что не выдам тайну вашей, гм, болезни, вы пообещаете мне прекратить убийства?

– Обещаю тебе одно. Я сделаю всё, чтобы ты пожалел, что не умер сегодня в моих объятиях. А средств и сил на это у меня хватит.

– Ну, что ж, ваше право. А я вас покидаю. Уверен, ваша компаньонка придёт в себя через несколько минут. Могу я пока вам чем-нибудь помочь?

– Можешь! Поцелуй меня сюда! – вскричала слепая ведьма, бесстыдно изогнувшись, выпятив лоно и разражаясь сатанинским смехом.

И вот тут я впрямь испугался. Приказав ей посторониться, если не хочет смерти своей alter ego, я прошмыгнул мимо неё, схватил сапоги, бриджи и плащ, махнув рукой на другие предметы одежды и побежал к выходу, сопровождаемый зловещим хохотом. Оделся я за несколько секунд перед самой входной дверью и выскочил наружу из этого ужасного дома.

***

К своему пансиону я прокрался по ночному городу пешком, чувствуя себя уязвимым без шпаги и, особенно, без шляпы. Уединившись в апартаментах, я смог уснуть только после выпитой бутылки бренди, проснувшись, долго не мог поверить в реальность событий вчерашней ночи, а поверив, стал рассуждать. Слепая – душевнобольная, в этом нет сомнения. И больна давно, с юности. Болезнь изменила её личность задолго до уродства, которое только обострило душевные муки. Можно ли ей помочь? Наверно, если поставить чёткий диагноз. Её злоба похожа на бесноватость, но тут я мало чем могу помочь. Понадобится опытный экзорцист. А может тут дело в нарушениях её женских органов и её состояние это hysteria, то есть «исходящая из матки»? Жаль, но собрать хоть сколько-нибудь информативный анамнез в этом случае невозможно. Просто бросить думать об этой особе, Чёрной вдове, наполненной чёрной желчью. Чёрная желчь! Это ведь тоже диагноз – меланхолия. Это один из четырёх гуморов, из-за различных причин вышедший из равновесия и накопившийся в её организме в угрожающей концентрации. Что может свидетельствовать за этот диагноз? Насколько я помню, меланхолики – чаще всего дети престарелых родителей. Она сама призналась, что отцу было никак не меньше сорока лет, такова разница в его возрасте с матерью, плюс, может моя слепая сама поздний ребёнок. Что против? Меланхолики обычно люди безвольные, созерцательные и апатичные. Впрочем, не всегда. С дальнейшим накоплением чёрной желчи в них может проснуться злая энергия и тогда их характер вписывается в наблюдаемую картину: злоба, мстительность, целеустремлённость, активность в достижении поставленных задач. Что ещё я знаю о меланхолии? Что-то я упускаю из виду. Когда-то давно мне привелось прочесть книгу об этом заболевании. Она называлась «Анатомия Меланхолии» англичанина Роберта Бёртона. Это был огромный фолиант, перенасыщенный разными поучительными историями, размышлениями, анекдотами. О самой меланхолии там было сказано многословно и бессистемно, но, тем не менее, мне бы пригодилось перечитать эту книгу сейчас. Я послал мальчишку к одному из моих коллег с запиской, в которой спрашивал, где можно достать «Анатомию меланхолии». По случаю, тот был знаком с этой книгой и посоветовал мне обратиться к другому врачу, которого я не знал, известного специализацией в душевных болезнях. К полудню книга была у меня, и я погрузился в её изучение. Среди прочего я вдруг наткнулся на то, что ускользало от моего внимания. Бёртон считал, что Ламия, легендарная царица Ливии, была больна меланхолией. Ламию, вот кого мне напомнила моя слепая любовница. Ламию, прекрасную возлюбленную гуляки Зевса, которую его жена, богиня Гера, из ревности превратила в змею и наслала на неё болезнь в виде невозможности сомкнуть глаза. Чтобы уснуть, Ламия извлекала глаза из орбит и на ночь клала их в чашу. И ещё: ей удавалось вернуть себе на время человеческий облик и былую красоту, совокупляясь с мужчинами и поедая тех после соития. Меня охватил озноб от такого ужасающего сходства с моей слепой сумасбродкой.

Я переписал цитаты из фолианта, касающиеся признаков, течения и способов лечения меланхолии и этот цитатник выслал своей Ламии. И опять мне от неё был прислан пакет. А в нём два стеклянных глаза.

Я продолжал жить в пансионе и заниматься врачеванием, но отношение ко мне в городе изменилось. Сначала я заметил, что горожане прекратили не только здороваться со мной первыми, но и отвечать на мои приветствия. Затем мне бросились в глаза недовольные взгляды соседей. Моя клиентура рассосалась, как утренний туман. Магистрат перестал присылать мне повестки на инспекции. В один из дней хозяйка пансиона отказала мне в постое после того, как неизвестно кем брошенный камень разбил окно в холле. Тут и ассистент пришёл за расчётом. Я спросил его, что случилось, почему отношение ко мне в городе полярно изменилось в одночасье. Тот, пряча глаза, ответил: «Вы проклятый еврей». Мне стало ясно, что все напасти исходят от Ламии, поклявшейся меня извести. Только она во всём городе могла знать, что я обрезан. Не успел я собрать пожитки, чтобы покинуть пансион, как дом уже был окружён толпой докеров и прочего простого люда, вооружённой палками и камнями. Из толпы раздавались призывы передать им еврея на растерзание за то, что во время чумы злым умыслом переносил заразу от больных здоровым и подговаривал магистрат извести, под предлогом чумы, всех докеров района с их семьями, с целью выкупить землю, занятую их лачугами, под новые застройки. В толпе мелькали даже лица тех, кому я не так давно спас жизнь. Обстановка накалялась. Стало ясно, что, если я сам не выйду, толпа ворвётся в пансион и выволочет меня. Я не решался, зная, что так только оттягиваю время своей казни. В то, что могу остаться живым, я уже почти не верил. Вдруг за окном кроме шума толпы послышался топот подков нескольких лошадей и пистолетный выстрел. Дверь пансиона отворилась и в холл вошёл майор ван дер Храас. Он был назначен командиром обороны и безопасности города, и мы с ним изредка встречались в магистрате.

– Добрый вечер, доктор! Так это из-за вас суматоха?

– Здравствуйте, майор! Рад вас видеть! Выходит, из-за меня.

– Так это вы еврей? Было бы смешно, если бы я тогда расстрелял вас как католика.

– Евреем я был до четырнадцати лет, а затем не ревностным, но католиком, покуда не стал служить вам, протестантам. В конце концов, я уже и сам не знаю, к какой религии принадлежу.

– Ну, мне это всё равно. Не испытываю предубеждений ни к кому, даже к евреям. И расстрелять я вас собирался не как католика, а как офицера. Помните? Скажите, вы в курсе, кому в городе перешли дорогу?

– Думаю, Чёрной вдове.

– Фью! Это было неосмотрительно. Вы знаете, единожды отведя от вас неминуемую смерть, я чувствую себя в некотором роде ответственным за ваше будущее, а такового, в городе, где общественным мнением правит Чёрная вдова, у вас может не оказаться. Чем вы ей досадили?

– Не могу ответить, не запятнав чести.

– А я могу вам сказать, не запятнав свей, что в каналах города за последние несколько лет нашли семь трупов мужчин, у которых были какие-то дела с Чёрной вдовой. И мне бы не хотелось, чтобы ваш труп стал восьмым. Мой вам совет, убирайтесь из города как можно скорей.

– Я и сам жажду убраться. Но куда?

– Сito, longe, tarde – быстро, далеко и надолго. Для начала к вашему коллеге в бывший монастырь, а там на корабль и в Колонии.

– Вы выведете меня из кольца толпы?

– Боюсь, что нет. Но позволю вам сквозь него прорваться. Моя лошадь привязана у самого крыльца. Садитесь на неё и мчитесь без оглядки. В монастыре её у вас примут.

– Спасибо! Я сейчас. Возьму лишь пожитки.

– Только деньги и ни унции сверху, если хотите жить. Лошадь должна сохранить резвость.

– Прошу вас, майор, заберите отсюда моё имущество и распорядитесь им по своему усмотрению. Только книгу «Анатомия меланхолии» передайте её хозяину. – И я назвал имя доктора.

– Будет сделано. Да хранит вас Господь!

– Прощайте!

Я поступил, как велел майор. Через час был в монастыре. Мой коллега доктор пообещал позаботиться для меня о месте на корабле и обменял мои наличные на вексель Голландской Ост-Индской Компании с вычетом комиссионных и платы за фрахт каюты.

Наутро я стоял на палубе отчалившего ост-индца. Передо мной открывался простор моря и новых горизонтов. За кормой скрывался город, в одном из домов которого, уверен, билась в исступлении моя несчастная Ламия, бессильная достать меня жалом своей мести. Последнее, что я сделал в виду исчезающих городских крыш – бросил за борт стеклянные глаза.




Новелла о чумном корабле

Есть упоение в бою,

И бездны мрачной на краю,

И в разъяренном океане,

Средь грозных волн и бурной тьмы,

И в аравийском урагане,

И в дуновении Чумы.

А.С. Пушкин

«Пир во время чумы»


Снова я умираю проснувшись. Теперь моя жизнь только во снах, а каждое пробуждение – возвращение в чертоги Смерти. Смерть терпелива в своей прожорливости. Она покончила со всеми людьми, плывшими на этом корабле, но со мной решила не спешить. Поиграться, как любознательный младенец играется с пойманной мухой. Та протискивается сквозь пальцы, норовит сползти по руке, надеется освободить себя от этой напасти, но ей не жить. Милое дитя оборвало ей крылья.

Который сейчас час? Склянки не звенят уже который день. Мёртвые плохо держат вахту. А живые, думаю, пробили бы сейчас вторую cклянку. Пять часов пополуночи. Как я знаю? По рези в самом низу живота, предваряющей пытку мочеиспусканием. Это она, проклятая, будит меня уже больше года в одно и то же время.

Время. У меня его немного, но владею им неоспоримо. Могу делать что хочу и когда хочу в пределах моего мира, очерченных бортами этого судна. Впрочем, неправда. Даже временем я владею на паях со Смертью. Скоро тела, заполняющие корабль, начнут источать запах мертвечины, такой густой, что долго я не протяну. Уверен, большая часть экипажа, умершая за неделю чумы, была похоронена в море, пока остальные были ещё командой. Но, тем не менее, остались десятки мёртвых тел тех, чьи силы иссякли разом, и кого Смерть застала изнурёнными, принявшими её дуновение в разных потаённых местах: в каютах, на баке и на юте, на корме, на нижней палубе и, конечно, в трюме.

Да, в трюме. Там в тесном загоне держали прикованными пару дюжин африканских рабов. Наше судно не предназначено для торговли «чёрной костью», но хозяин не преминул воспользоваться выгодой, которую может принести продажа этого товара в Новом Свете, куда мы направлялись.

Боже, это мне придётся избавляться от них. Тех, что внизу расковывать, тянуть на палубу, поднимать над бортом и сталкивать в море. Остальных только, что не придётся расковывать. А я настолько ослаб, что руки с трудом поднимают сухарь. Какая злая гримаса судьбы, что выжил только я, самый пожилой пассажир. Ничего не смыслящий ни в судовождении, ни в других, могущих пригодиться в данной ситуации, ремёслах. Просто насмешка: я, лекарь, нахожусь среди сонма мертвецов, никому из которых мои навыки не могут принести уже никакой пользы, как и мне самому. Лучше бы я был простым матросом, было бы больше смысла в моём существовании в этом дрейфующем мире.

Их двадцать шесть в трюме. Из них шесть женщин и двое детей. Все мертвы. А если бы кто-то остался жив, что бы я с ним делал? Конечно бы выходил. Это не обсуждается. Я ведь врач. А дальше? Женщина. Владел бы ею, как какой-то восточный правитель? Принуждал удовлетворять все прихоти? Я, у которого за всю жизнь не было не только рабов, но и слуг. Только помощники. А вдруг бы понравилось? Ха! Эта выглядит очень даже ничего, несмотря на истощение. Нерожавшая эбеновая Венера. Господи, избавь, что это я вдруг? Она ведь труп. А мужчина? Выживи он, не стал бы я его добычей? Вон, у той отгрызен бок. Наверняка подростком, прикованным рядом. Как он на такое решился? В бреду, в горячке отчаяния? Предвечный инстинкт выживания? Может, для него это не впервые? Ладно, хватит, пора с чего-то начать. С детей. Они не прикованы, не несут никаких пут, кроме пут материнских объятий. С этим справляюсь. Ну, а дальше? Я не слажу с кандалами даже с помощью инструментов корабельного плотника. Но ведь я лекарь. Ампутация, вот средство, часто выручавшее пациента и всегда кормившее меня. А сейчас оно выручит меня и прокормит акул. Надо помнить об осторожности. Я готов умереть, но не всякою смертью. В любом случае, не от заражения, которое мог предотвратить. Главное, не дать крови заражённого попасть в мою кровь. Это я узнал от фра Джованни, внедрявшего в меня азы врачевания в бытность мою в монастыре. Он учил: «Вкладывая руки в раны, убедись, что твоя кожа цела, нет на ней ни царапин, ни трещин и ни шелушений. Кровь, это магнит, притягивающий губительные миазмы из воздуха и передающий другой крови при их контакте». В рундуке плотника есть пара грубых кожаных перчаток. В самый раз, для задуманных мной «операций». Естественно, в своей лекарской практике я не пользовался перчатками, ведь в них теряешь всякие тактильные ощущения, такие важные в деле. Но сейчас случай другой.

На избавление от трупов рабов уходит весь день до заката. Но я не предаюсь отдыху, пока не отмываю закуток дочиста, не оставляя и ошмётка от препарированных тел. И только тогда позволяю себе уснуть.

***

Ещё один день под сенью Смерти. Сегодня я очищаю корабль от остальных трупов. Если рабов я придумал расчленять, чтобы избавить от кандалов, то с братьями-христианами приходится обращаться так же, ввиду моего бессилия поднять на уровень борта пусть даже одно тело взрослого человека. А тела, как и представил себе ещё вчера, когда появились силы покинуть каюту, я нахожу везде, даже в самых неожиданных местах. Последнего мертвеца я сбрасываю в море целиком, не прибегая к препарированию. Смерть застала его в шлюпке, навешенной над бортом.

Закончив с этим скорбным заданием, я читаю над нашедшими упокоение в пучине, вернее, в желудках акул, вьющихся вокруг нашей скорлупки со вчерашнего дня, псалмы из потрёпанной псалтири, найденной в капитанской каюте. Правда, я могу и по памяти прочесть и «Господь – пастырь мой», и «Долиной смертной тени», подобающие случаю. Могу на латыни, французском, швабском, итальянском, английском. Могу и на иврите.

Ведь я родился и до четырнадцати лет рос евреем. Прошёл все стадии обучения и на обряде «бар-мицва» читал в синагоге на глазах всех соплеменников текст из Священного Свитка под надзором самого раби Меира. А потом отец, зная, что наша община обречена, крестился и крестил всю семью: меня-наследника, маму и четырёх моих сестёр. Община пропала в погроме. Раби Меиру вспороли живот. Мы, к тому времени, жили уже вне гетто. Но крещение не спасло нашу семью. Отец ошибся в выборе доктрины. Прошло два года и нас, католиков, нещадно вырезали чешские протестанты, взъярённые долгой осадой. Из семьи выжил я один.

Меня, избитого и полу удушенного, вынес из города и отхаживал в монастыре фра Джованни, помощник настоятеля. Там в обители, под присмотром фра Джованни и других братьев, я повзрослел, получил врачебные знания и кое-какой лекарский опыт, но сказать, что укрепился в стезе доброго христианина, каким бы хотели меня видеть милосердные монахи, я не могу. Мне казалось, что Троица, это не Бог Отец, Бог Сын и Бог Святой Дух, как было принято на Первом Константинопольском соборе, а Бог евреев, Бог католиков и Бог протестантов, неразрывный в своей единосущности, но враждующий между собой в своих ипостасях. И я ещё так мало знал о Боге мусульман и Боге греков с московитами. Я молился в себе: «О, Вседержитель! Вразуми слабые души! Откройся им, чтобы славили тебя, Единого!» Но от слов общих молитв и Писания меня защищал панцирь сомнений, прикипевший ко мне кровью раби Меира, кровью родителей и сестёр, и собственной кровью, пролитой из ран, нанесенных обухом чешской сабли.

Монастырь я покинул в девятнадцать лет с двумя цехинами в кошеле, мондиновской «Анатомией» и нехитрой снедью, собранной добрыми монахами в кожаной суме, и сладкой тревогой в груди. Ещё со мной было письмо от фра Джованни в лекарскую коллегию графства с просьбой об аттестации меня на занятие должности войскового лекаря в какой-нибудь полк. Из двух цехинов один предназначался на издержки при аттестации. И всё же, я был богат, молод, здоров, а, главное, свободен.

Это было тогда, сорок лет назад. За сорок лет я растерял все эти милости одну за другой: молодость ушла, прихватив с собой здоровье, богатство потратил и не нажил вновь, свобода съёжилась до возможности свободно шаркать по настилам дрейфующего судна. Одно не изменилось: и тогда, и сейчас со мной надежда на лучшее. Смешно?

Надежда. Вот истинное проявление Божественного присутствия. Во всяком случае, для меня. В любой тьме отчаяния я искал лучик надежды и всегда находил. Иначе не дожил бы до сего дня. Даже сейчас, понимая всю сложность моего положения, я прикидываю шансы на спасение. Да, их ничтожно мало: если корабль в своём дрейфе приблизится к какой-либо суше, и я сумею, бросив его на произвол, спустить шлюпку на воду и догрести до спасительной тверди; если на мой корабль наткнётся другое судно. Оба эти варианта никак не поддаются моему влиянию или контролю. Я не знаю где находится моя скорлупка. Не имею понятия, как ею управлять. Не подозреваю, какая погода ждёт меня не то, что через день, а даже через час.

С другой стороны – мне хватает еды и питья на долгие месяцы скитаний. Я выжил и набираюсь сил.

Итак, что мне предпринять, чтобы повысить шансы на спасение? Думаю, сначала надо осмотреть корабль вдоль и поперёк. Я должен знать свой ковчег не хуже, чем праведный Ной знал свой, который сам строил. Проверить весь груз и багаж и выявитьвещи, приносящие скорую и действенную пользу. Например: рыболовные снасти, инструменты, книги по руководству кораблевождением, карты, судовой дневник, приборы: часы, компасы, подзорные трубы, секстанты и астролябии, в надежде, что пойму, как ими пользоваться. Подобрать несколько смен подходящей одежды и обуви. Не пренебрегать ценностями: собрать и держать наготове найденные на судне золото и украшения, чтобы прихватить с собой по спасении. Но этим я уже займусь завтра.

***

Вот как человек своими планами смешит Бога. Только вчера намеревался провести ревизию и учёт на корабле, но рассвело, и, оглядывая горизонт, натыкаюсь на непонятную точку у его края. Насколько могу быстро бреду за подзорной трубой, хранящейся в занятой мною намедни капитанской каюте, и в её окуляре обнаруживаю то, на что надеялся и чего боялся – паруса. Я замечен, вне всяких сомнений. Что меня ждёт?

Всё зависит от того, чей это корабль. Флага не вижу. В национальных особенностях судна по его строению и парусности я не разбираюсь. Одно могу гарантировать, глядя на квадратные паруса, – это не агаряне. А значит, я избавлен от участи раба у какого-нибудь алжирского дея. А если это испанцы, моя участь лучше? Если прознают, что я еретик, отступник от католической веры, а они обязательно прознают, в этом они мастера, то гореть мне на костре во славу Иисуса Милосердного. А французы? Не могу припомнить, у нас с ними была война на время нашего отплытия? Бог мой, это могут быть просто пираты, какие-нибудь рейдеры в поисках наживы. Такие меня прихлопнут не поморщась. Как бы там ни было, от меня сейчас ничего не зависит. Я не могу не только оторваться от этого судна, но даже изменить положение моего ни на пол градуса. Остаётся что? Правильно, надежда. Есть шанс, что это англичане или голландцы. Или, что мы сейчас в мире с французами, а это корабль Его Христианнейшего Величества. Или это предприимчивые и беззлобные португальцы на пути к Островам Пряностей. С этой публикой у меня есть шанс найти общий язык.

Благожелательная, но не подобострастная улыбка, уверенная, но не самодовольная осанка. Лучшее из капитанских платьев, скрывающее спрятанные на теле, да чего уж, и в нём самом, присвоенные мной капитанские же драгоценности. Парик. Никакого оружия. В моём положении его вид только навредит. А вот кусочек напильника, затаённый где-нибудь под ремнём, может пригодиться. Всё, я готов и к этой перемене в своей судьбе, и даже призываю её свершиться скорей.

Но что это? Мои преследователи не торопятся приближаться. Видимый уже без всякого искусственного увеличения корабль сократил парусность и лёг в дрейф. Ясно, сейчас от него в моём направлении отвалит шлюпка с гостями. Просто быть готовым и ждать. Я весь взмок в этом проклятом платье и под этим треклятым париком. Сейчас бы подошло вино, но боюсь потерять контроль. Господи, ну решайтесь же. Видели бы вы, кто вас встретит на этом судне. Но мой корабль-визави сменил курс, поднял паруса и удалился. Я так и не распознал чей флаг он нёс. Мне захотелось выть, стенать, богохульствовать. Злополучный парик я в сердцах выбросил за борт. Кричать им вслед бесполезно. Да и что кричать? На каком языке? Ну почему я не рассмотрел их флаг? Да что он мне дался, этот флаг? Ну рассмотрел бы я его, что бы это изменило?

Флаг. Флаг!!? Стоп! А несёт ли мой корабль какой-нибудь флаг? За те дни, что я хозяйничаю на нём один, этим вопросом я даже не задавался. Воздев голову, где-то там, в голубой вышине, возле самого топа центральной мачты (даже я знаю, что она зовётся грот-мачтой), я вижу вздрагивающее под неуверенными рывками слабого ветра чёрное полотнище наизловещего во всём мире флага. Флага Чумы.

***

Флаг Чумы! Последнее предупреждение, посланное капитаном остальному миру. Парусник захвачен заразой! Так вот почему корабль-загадка отвернул, не приблизившись. Конец моим сомнениям. Никакой капитан в здравом уме не направит своё судно на сближение с моим. Теперь, пока на мачте этот флаг, можно не бояться ни пиратов, ни испанцев. Но и не надеяться, что придут на помощь какие-либо добрые самаритяне. Для добрых поступков тоже существует границы. Они не распространяются на зачумленный корабль.

Что делать мне? Спустить флаг и вновь отдаться на волю судьбы?

А выдержу ли я опять весь этот наплыв чувств и сомнений при виде нового паруса? Может так и продолжить дрейфовать под знаменем Смерти, в надежде, что провидение доставит в конце концов мой корабль к какому-либо берегу?

Задав себе все эти вопросы и прислушавшись к ответам, возникшим в душе, я решил, что флаг, в моём случае, это помеха. Во-первых, это неправда. Чума покинула корабль с последней взятой ею жертвой. Я, судя по моему нынешнему состоянию, чудесным образом от неё излечился. Или я ею и не заразился, свалившись в приступе какой-то другой лихоманки, волнами туманившей моё сознание? А окружающие оставили меня на произвол судьбы в моей изолированной каюте, думая, что я один из бедняг, подхвативших заразу? Как бы там ни было, я чувствую, что силы и прежнее состояние здоровья ко мне возвращаются. А с ними и азарт сопротивления обстоятельствам. Вот и во-вторых: мне даже захотелось вернуть момент встречи с неизвестным судном и опять испытать свою удачу.

Решено: флаг долой. Но это легче решить, чем сделать.

***

Я не знаю и не представляю себе, как эта вычерненная простыня прикреплена там, на головокружительной высоте. Есть ли среди всех этих тросов один, могущий заставить флаг спуститься? Придётся действовать отчаянно. Подняться по вантам и перерезать верёвки, поддерживающие этот кусок чёрного полотна. Подняться! Мне! Это задание требует сноровки и сил, которых у меня нет. Но и выбора у меня, практически, не осталось. Быть влекомым морем, с флагом Чумы на корабле, это верная смерть в одиночестве, пусть даже и отсроченная на несколько месяцев. Надо рисковать.

Прежде всего, раздеться до бриджей. За ремень сзади воткнуть тесак и стальной крюк, вдруг понадобится цеплять полотнище. Разуться? С одной стороны, это сохранит чувствительность стоп, но с другой, может доставить массу неудобств нежной, не приученной к подобным эскападам, коже. Пойду на компромисс: разуюсь, но останусь в чулках. Не в шёлковых капитанских, те слишком скользкие, а в своих обычных, холщовых. Вот только надо их привязать покрепче под коленями. И вообще, если уж подумал о «привязать», надо прихватить с собой несколько ярдов верёвки. Вдруг понадобится. Что ещё? Может вода? Кто знает, сколько времени возьмёт у меня восхождение по вантам? Маленькая, с пинту, баклажка не помешает. Ну, тогда уж и по сухарю в каждый карман. Готов! В путь!

Я никогда не был моряком. Даже корабельным хирургом. Несколько своих плаваний совершил или как лекарь, сопровождая переправляемое войско, или как пассажир. Вот и на этом корабле я очутился в роли нанимателя каюты. До сего дня мне не приходилось отрывать обе свои ноги от настила палубы. Господи, помоги!

Взбираясь, я старюсь не смотреть вниз. Со временем, когда тело ухватило некий ритм в своём продвижении, отпускаю его на волю и сосредотачиваюсь на душе, вернее, на воспоминаниях. И вот я уже не престарелый, затравленный судьбой лекарь, а молодой послушник с выжженным нутром. И этот послушник тоже прокручивает нанизанные в памяти картины, как бусины в чётках:

Всегда невозмутимый отец на сей раз без стеснения роняет слёзы, объясняя мне, почему он идёт на такой шаг – вероотступничество. И почему я должен пойти на это по его стопам. Мать и сестёр он может этому обязать, но меня, его наследника, отрока четырнадцати лет, принудить не может. По нашим законам, со времени «бар-мицвы», то есть с тринадцати лет, я самостоятельный в своих поступках мужчина.

Но сделать это надо, чтобы выжить. Ни для чего другого. Есть знаки, что общину уничтожат в самом скором времени. Христиане перестали возвращать долги еврейским заимодателям. Городская чернь задирает евреев, появляющихся по делам вне гетто, и горе тому, кто поддастся на её провокации. Уже нескольких таких свезли на кладбище. Лавки еврейских торговцев исчезли: заколочены или совершенно разорены. Но планируемое крещение не связано с попыткой сохранить состояние. Это невозможно. Большая часть его пойдёт императору, церкви и магистрату. Церковную десятину отец договорился выплатить монастырю, который обещал взять опеку над семьёй неофита, если с ним что-либо случится. Он поведал мне, где хранятся деньги, припрятанные на приданное сёстрам. Заставил запомнить список партнёров, что продолжат вести торговые дела и с ним, после его крещения и со мной, когда я унаследую дело, поднимаемое им с нуля. Слёзы отца и его беспомощность убедили меня согласиться на крещение. А более всего убедила фраза: «Бог один!», звучащая в каждой слышанной мной молитве.

Всё! Я наверху. Выше только несколько дюймов мачты и небо.

Я стою на маленькой деревянной площадке, устроенной вокруг мачты, по-моему, она называется «марс». Какое странное, захватывающее ощущение. Я чувствую себя центром мироздания. От меня расходятся три безбрежности: вниз – безбрежность глубин, ввысь – безбрежность неба, вдаль, в любую из сторон, – безбрежность горизонта. А может, это они сходятся на мне? Может, так я попаду в фокус Бога, и он заметит меня, пылинку, пытающуюся уцелеть на перекрёстке стихий? Да будет так!

А пока, надо делать зачем пришёл. Хорошо, что безветренно. Флаг обвис, и это позволяет дотянуться до него крюком и притянуть поближе. Мне даже не приходится резать снасти, полотно флага трещит и обрывается под крюком, стоит его потянуть покрепче. Флаг сброшен. Он падает чёрной птицей на палубу, утяжелённый сцепленным с ним, вывернувшимся у меня из руки крюком. Впервые радуюсь, что корабль пуст, и я не зашиб, пусть и неумышленно, никого внизу. Меня ждёт спуск, и никто не обещал, что он будет легче подъёма. Перед началом спуска я решаю подкрепиться и сажусь на марсе лицом к носу корабля. Вдруг в поле моего зрения попадает что-то необычное.

«Воронье гнездо». Бочка, закреплённая над марсом фок-мачты. Это передняя мачта корабля, а в «вороньем гнезде» размещался, когда это было необходимо, вперёдсмотрящий. Я вижу, что бочка не порожняя. Внутри находится какая-то бесформенная кучка, в которой смутно проглядываются очертания человеческого тела. Неужели последний труп? Это единственное место, которое я проглядел с палубы, занимаясь вчера своим скорбным собирательством. Что ж, придётся, спустившись с грот-, взбираться на фок-мачту. Не стоит откладывать. И так неизвестно, в каком состоянии эти останки. А вдруг там теплится жизнь? Нет, лучше об этом не думать. Чудес не бывает. Но поторопиться надо.

Спуск и опять подъём. Вот оно, «гнездо», а в нём тело. Корабельный мальчишка-юнга занимает всё пространство внутри этой маленькой бочки. Мне втиснуться не удаётся. Поднимаю тело, крепко хватаясь за локоны, и подтягиваю ближе к себе. Оно ещё гибкое, не чувствуется окоченения. Видно, умер совсем недавно. Ах, если бы я подумал о флаге ещё вчера! Поддерживаю безвольное тело под мышки, набираясь сил выкорчевать его из бочки и скинуть на палубу или, если повезёт, прямо в море. В правое ухо подул тишайший короткий ветерок. Откуда он в этом недвижимом воздухе? Вот, ещё раз. Святые угодники! Пока я подтягивал туловище, голова юнги упокоилась на моём правом плече, и этот ветерок не что иное, как дыхание, исторгнутое телом. Неужели он жив!? Эти два коротких выдоха ещё ни о чём не говорят. Это мог быть механический исток воздуха из грудной клетки при сдавливании. Такое в моей практике бывало. Но тут, на высоте, я не могу проверить мальчишку, и о сбрасывании его вниз уже не может быть и речи. Мне надо его спускать. Быстро. Каким образом? На себе. Счастье, что, спустившись с грот-мачты, я не выбросил верёвку. Осторожно поворачиваясь на марсе, держась то за бочку, то за ванты, я опутываю наши тела этой верёвкой, затягивая её сильнее с каждым витком. Шею оставляю свободной, но пропускаю петли над плечами и между ног, затянув потуже над ремнём. Так и начинаю спуск, с увеличившейся в несколько раз нагрузкой на мои и без того слабые члены. Хорошо, что я не отвлекаюсь на трудности и неудобства, забив голову одной мыслью: «А вдруг он жив?», и планируя свои действия на случай, если это окажется так.

***

Мы на палубе. Скорее распластать тело на досках в тени мачты. Нет шансов, что живой – кожа пошла пятнами. Глупец, это солнечные ожоги. На скрытых одеждой местах их нет. Надо проверить зрачки. Если неподвижно расширены – парень мёртв. Да, зрачки неподвижные, но недостаточно широкие, чтобы решить, что передо мною труп, а в глаза мертвецов я уж насмотрелся. Дышит? Приникаю ухом к губам и чувствую слабое дыхание. Срываю один чулок и мочу в воде из баклажки его верхнюю, чистую часть. Этой тряпицей, намотанной на палец, провожу по губам, ссохшемуся в серый обрубок языку и внутренней поверхности щёк. Внутри рта что-то шевельнулось. Глотает? Значит попробую из баклажки, приподняв голову юнги на колено. Так удаётся влить ещё несколько капель и все они сглотнулись истосковавшимся по влаге горлом. Он жив, хвала Богу Милосердному!

Парня я размещаю в каюте. Обтираю, осматриваю. Кожа чистая. Под мышками и под челюстями припухлости, но бубонов нет. Не похоже, что чума. Видно, от страха заразиться затаился в «вороньем гнезде» и сомлел там от обезвоживания.

Четыре дня я выхаживаю своего подопечного. Мою, кормлю и пою, выношу за ним. Он дышит и глотает, но сознание ещё не возвращается и движения тоже.

Я почти не покидаю каюты. На море полный штиль. Если бы не навязчивые поскрипывания корабельных досок, можно было бы забыть, что мы с моим парнем находимся во влекомом морем деревянном корыте, а не в номере какой-нибудь портовой гостиницы. «Мой парень», так я его называю и про себя, и вслух, когда ухаживаю за ним. В свободное, не занятое уходом и готовкой время, я читаю. Естественно, Библию.

«Бог есть Любовь». Я понял, что это правда. Здесь, в этой каюте он со мной – Бог-Любовь. Я люблю это существо. Моего парня. Не влюблён, а люблю. Я изучил это тело во время ежедневных процедур. Нет, это любовь не телесная. Его красота трогает меня настолько, что мне не хочется трогать её. Я видел и прикасался к каждому дюйму этой плоти, и ничто меня не возбудило. Нет никакого желания его целовать, и, уверен, не возникнет, даже когда он придёт в себя. И я не желаю обладать им, как это, всякому известно, делают на флоте с юнгами развратные матросы. Кстати, уверен, он юнга. А вдруг он из приявших мужскую любовь? А если он, очнувшись и окрепнув, предложит мне себя? Нет и нет! Он не получит моего отклика. А вдруг он захочет обладать мной, отдамся ли я ему? О, Боже, да! Без всяких чувств, экзальтации, страсти, я отдамся ему и позволю ему делать с собой всё, что пожелает. А пока, буду молиться, чтобы это не воплотилось, буде он придёт в себя. Нонсенс? Нет. Большинство жён, получают супругов не по любви, а по воле родителей, и тем не менее, позволяют им соития. Для меня «любовь» это не брать и отдаваться, а отдать себя. Я осознал, что хочу отдать себя всего этому парню и мне нет дела, захочет ли он этим воспользоваться, и, если захочет, то как. Просто бросить всю оставшуюся жизнь к его ногам. Высшее чувство! Это выше меня, настолько, насколько небеса выше тверди. Любовь-Бог.

Парень годится мне в сыновья, если не во внуки. Может, это отеческая любовь? Нет. Отеческая любовь замешана на крови. Любовь отца к сыну – перетекание крови в сообщающихся сосудах. Кровь, как и ртуть, если обстоятельства разделяют её частями, разбрызгивают каплями, стремится притянуть эти части, эти капли в единое целое, вернуть себе объём, величие. Так проявляется зов крови и это основа родственных чувств.

Моя Любовь другая. Люблю ли я Бога? Безусловно. А если Бог потребует от меня отдаться? Такого быть не может и, потому, нечего обсуждать. Но Бог взял меня. Я его со всеми своими потрохами. Тем, что я есть, тем, что я создан, я обязан ему и только ему. Я его, сколько бы этого ни отрицал и как бы не пытался это изменить. Нет тут моей воли, захочу ли я отдать себя ему. Я его, и на всё воля Божья. Признав это, я признаю, что несмотря на все испытания, что посылает, Бог любит меня. Бог-Любовь.

Я не чурался плотских утех. Были у меня суетливые совокупления с обозными шлюхами и маркитантками. Были довольно продолжительные «романы» с женщинами из более зажиточных слоёв. Даже из аристократии. В занятом с бою городе женщины лишаются защиты своих, уничтоженных победителями мужчин, и ищут её среди вчерашних врагов. Войсковой лекарь, это не обычный вояка. Он на одной ноге с офицерами, а хорошему лекарю благоволит даже сам полковник. Чем не желанный объект для алчущей крепкого мужского плеча особы? Так я проводил долгие месяцы гарнизонной службы в своего рода союзе с привлекательнейшими и состоятельнейшими дамами покорённых нами крепостей и городов. Я любил женщин. Но Любовь, до сегодняшнего озарения, я познал только раз:

Мне было пятнадцать, мы уже жили в городе, но в гетто осталась моя подружка Эстер. Я знал все проходы и лазы ведущие в ограждённый от христианских улиц еврейский квартал, и коротал с Эстер всё свободное время, придумывая нам сказочное будущее, по-детски беззаботно, не обращая внимание на то, что оно уже раздавлено грубым башмаком настоящего.

В один из дней Эстер горько расплакалась у меня на плече в нашем потайном закутке и поведала, что выходит замуж за сосватанного ей жениха: мужчину на тридцать лет старше неё, вдовца с детьми, торговца ритуальными принадлежностями. Она плакала и с ней плакала моя душа. Она снимала с себя одежды, а я, плохо понимая зачем она это делает, позволил ей, обнажённой, прижаться ко мне и просунуть руку в мои кюлоты. И дальше я был её продолжением. Не было страсти, вздохов, стонов. Это была Любовь чистая, как слеза Эстер. Слияние двух дымков под дуновением ветра. И всё. Мы расстались. Больше я не видел Эстер никогда. Её ждало замужество. Я переживал, как откликнется ей потеря девственности, если обнаружится мужем. Погром случился накануне свадьбы. Как и все женщины от десяти и до шестидесяти лет, Эстер была изнасилована перед тем, как ей перерезали горло. Когда я об этом узнал, то даже почувствовал облегчение за Эстер, избежавшую позора в первую брачную ночь.

***

Погода сменилась. Сначала появился лёгкий бриз, уступивший затем место крепкому, устойчивому ветру. Моих знаний в кораблевождении хватает лишь на то, чтобы повернуть корабль под ветер. Я даже не могу изменить оснастку. На реях набор парусов, что остался от последней смены галса, когда ещё было кому приказывать и кому выполнять команды. Впервые, с тех пор как я один на этом корабле, вижу кильватерный след за кормой. Можно подумать, что ветер наполнил судно жизнью и сейчас опять зазвучит боцманская дудка и шлёпанье босых матросских ног по палубе. Ветер становится всё сильнее и порывистее, меня обдаёт брызгами, и я спешу спуститься в каюту, где моего подопечного раскачивает в койке так, что есть опасность падения. Закрепляю его ремнями. От качки у меня опять развились признаки морской болезни. Меня тошнит и знобит. Мелкую дрожь приходится унимать неимоверным волевым усилием – мне надо держаться, ведь только от меня зависит благополучие моего парня.

К вечеру поутихло. Я обхожу корабль в поисках неисправностей, причинённых непогодой. Найдя оные, я ничего не смогу предпринять для их устранения, однако решил, что знать о них обязан. Ничего не нахожу, кроме пары вырванных из креплений тросов и одного порванного паруса. Даже воды в трюме, по-моему, не прибыло.

Вернувшись, натыкаюсь на осознанный взгляд серых глаз моего парня. Он в сознании! Бормоча успокаивающе глупости, я приближаюсь к нему и освобождаю от пут. Глядя на меня, юноша что-то произносит. Голос звучит сипло и невнятно, но мне кажется, это слово «сеньор». Я подношу к его губам кружку с разведённым вином, даю ему напиться, нежно приподняв голову и поддерживая за плечи, и затем обращаюсь к нему по-итальянски: «В каком краю появляются такие ангелы, как ты?» Он улыбается и медленно, вполне разборчиво произносит: «Рагуза». Какой у него голос! Прозрачный юный басок, без намёка на хрипоту натруженных связок взрослого мужчины, но и без раздражающей звонкости ребёнка. Теперь этот голос будет звучать для меня и только для меня каждый день, и я буду упиваться им до головокружения. А улыбка! Такой не запечатлено ни на одной картине великих мастеров, которых я навидался предостаточно. При мне испанский пехотинец расколол алебардой и затолкал в костёр несколько досок Леонардо, Джорджоне и Рафаэля.

Продвигаясь по каюте, я чувствую прикованный ко мне взгляд моего парня. Это счастье! Я не один, со мной объект моего поклонения, я отражаюсь в его глазах и запечатлеваюсь в его сознании. А может и в душе? Хорошо бы так! Присаживаюсь у койки и кормлю Рагузу, так теперь я буду его называть, пока не узнаю настоящего имени, супом, состряпанным мною из солонины и крупы. Юноша силится что-то ещё сказать, но я ласково прерываю его попытки: «Милый мальчик, не напрягайся, сейчас доешь и спать. Во сне ты наберёшься сил и завтра мы с тобой обо всём наговоримся!» Рагуза засыпает.

Рагуза! Как мне нравится произносить это слово. Эта адриатическая республика, соперница гордой Венеции, подарила мне любимое мною существо. Он плод смешения рас в этом морском раю. Потому и красив, как греческий бог, что в нём собрались лучшие черты греков, турок, италиков, скловенов, населяющих благословенный порт. Дай Бог, чтобы собственное имя моего парня соответствовало по красоте и энергии названию места, где он родился. Иначе, до скончания моих дней (уверен, что ему Всевышний пошлёт долгую жизнь, после того как кризис миновал) я буду звать его Рагуза.

Вспомнил, Рагуза есть и на Сицилии. Может он оттуда? И золотистый цвет волос объясняется толикой нормандской крови, текущей в жителях Сицилии, со времён правления викингов? Завтра, завтра всё узнаю. Какой всё-таки счастливый день ждёт меня завтра!

Ночью мой парень, мой Рагуза умер.

***

Лекарь? Да как я смел называть себя так? Мой самый главный пациент в жизни умер перед моим носом без всякой помощи. Ведь я самонадеянно решил, что кризис миновал и позволил себе задремать. А он верил в меня. Знаю, очнувшись и узнав меня, он исполнился надежды, и уснул умиротворённым. Последнее, что он сделал перед сном, продолжившимся смертью – улыбнулся.

Не лекарь я. Я убийца. Мог бы вспомнить, что мнимое улучшение бывает перед смертью, когда организм задействует все оставшиеся резервы, чтобы толкнуть останавливающийся маятник жизни. Иногда толчка достаточно, чтобы раскачать живительные силы надолго, но иногда, как у Рагузы, хватает только на миску супа. Я должен был отыскать способ усилить этот толчок. В этом предназначение врача. А я преступно уснул. Никогда себе этого не прощу и в жизни не назовусь лекарем.

Решено, тело моего парня я не отдам прожорливым акулам. На судне есть шлюпка. Это и есть похоронная ладья Рагузы. С напряжением всех телесных и духовных сил мне удаётся опустить шлюпку с телом Рагузы на воду и оставить на волю волн. Прощай, мой парень и прости. Покойся с миром! Себя же я окончательно вверяю Судьбе, обрекая на существование внутри посудины покорной океану.

Я один на корабле и это бесспорный факт. Даже если кто и забился в каком-либо углу, не попавшем в фокус моего внимания, он уже труп, вне всяких сомнений, и если так, то я, в конце концов, найду его по запаху разложения. Но и сам я начинаю разлагаться. Озноб перемежается обильным потоотделением, бывают часы слабости, когда я не могу заставить себя спуститься с койки, а не только выйти на палубу или заняться стряпнёй на камбузе. Совершенно нет аппетита, но сжигает ужасная жажда. Ходить за водой нет сил, и я приканчиваю набор капитанских вин, припасённый в каюте. В хмельном бреду совершенно потерян счёт времени. А может это чума? Не подарок ли это моего парня? Что, если Рагуза был заражён? Я готов был бросить свою жизнь к твоим ногам, пока ты был жив. Но изжить меня после своей смерти – это похоже на дешёвую месть. А значит, убийца не я, а ты, злобный Рагуза. Вот твоё настоящее нутро. Уничтожить душу, любившую тебя! А что ещё ждать от тебя – исчадия отступников и лжецов: османов, венецианцев, византийцев и кого там ещё? Будь ты проклят, Рагуза, но я не дам себя извести.

Новый рассвет. Я слаб, но живой. Помню борения с Рагузой в приступах горячки, но странно, не испытываю при этом никаких чувств. Всё в прошлом. Любовь, ненависть, отчаянье, ярость. Всё за бортом. Я болтаюсь посреди необъятного океана в неуправляемом челне, но всё, что ощущаю – покой и отрешение. Я живу, дышу, щурюсь на солнце над головой, скриплю досками настила под ногами, а значит я не один в этом мире. Кто же со мной? Правильно, надежда!

Пойду-ка, съем пару галет и запью кружкой воды. А потом за дело. Давно собирался проверить запасы.