Война глазами подростка [Меган Хорхенсен] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Меган Хорхенсен Война глазами подростка

Мой папа родился в июле 1928 года, а через восемь десятков лет он впервые – во время неторопливого ужина на даче под Ригой – рассказал о войне, о жизни подростка в оккупации.

Почему не рассказывал раньше? Не знаю. Вряд ли что-то скрывал или не хотел вспоминать. Скорее всего, не было подходящего случая, да и встречаемся мы редко – раз в году. Да и обстановка нужна для рассказа, да и повод подходящий.

В тот день по телевизору показали передачу о том, как кто-то ухаживает в Белоруссии за могилами немецких солдат, а старики-ветераны протестуют, требуют сравнять могилы с землей. Разгорелся спор, мы – «молодежь», так сказать, утверждали, что позорно с мертвыми воевать, что солдаты не виноваты, что мёртвых надо уважать, а папа резко говорил об фашизме… Мы возражали ему, что восхваление нацизма и цветы на могилах убитых солдат – разные вещи, он настаивал на том, что оккупантам нельзя оставлять ни пяди земли и так далее. Обычный застольный дачный спор без правых и виноватых.

И как-то потихоньку, без наводящих вопросов, папа стал рассказывать о тех временах. Не по порядку, не с первого военного дня до последнего, а разбросанно, урывками, эпизодами. Постепенно он и сам стал пытаться соблюдать хронологию. Немного я подправил ее, перенося на бумагу – не меняя смысла, конечно.

Папа помнил фамилии и имена тех, о которых рассказывал, помнил иногда номера батарей, названия частей, даже даты. Иногда замолкал и предупреждал, что не помнит точно, когда случилось то-то и то-то, а иногда не помнил деталей – ведь десятки лет прошли с тех лет и тех событий, до того момента, как он поделился воспоминаниями, а я решил воспоминания записать.

Конечно, наверняка папа что-то путает, что-то забыл упомянуть, что-то не так сохранилось в памяти. И я не помню ни одной упомянутой им фамилии – хотя папа помнил их спустя семьдесят лет!

В тот дачный день рассказ мы слушали долго, с обеда до позднего вечера, но слушали с колоссальным интересом, задавали вопросы по ходу, иногда шутили и посмеивались, иногда печалились, но уже в тот вечер понимали, что все сказанное надо сохранить – не важно, что ценность рассказа для официальной истории войны, наверно, близка к нулю. И не важно, что в нем есть лакуны и ошибки. А вот детали быта, детали той далекой от нас жизни, которую не показывают в кино и о которой нечасто пишут в книгах, вот это интересно почитать любому, кто пытается смотреть дальше собственного носа.

Поэтому и записал, поэтому и публикую. Папа наброски читал, отдельные моменты поправил, уточнил. Пару эпизодов попросил вычеркнуть, но его удалось убедить, что "прилизанной правды" и так хватает, на надо ничего из памяти стирать.

Замечу напоследок, что иногда (редко) добавляю комментарии от себя. Иногда уточняя очевидные даты, которые папа не упоминал (например, день прихода оккупантов), иногда поясняю ситуацию, подробности которой папа не знал (например, почему над городом была точка рандеву бомбардировщиков). Но мои комментарии сведены к минимуму. Они приводятся курсивом.

Ниже начинаются папины воспоминания о войне и жизни в оккупации в городе Константиновка, что на Донбассе:

Начало войны

Мой дед – отец моего папы, был призван из запаса еще в 1940 или в начале 1941 года. Папа так и не узнал, когда его отец стал танкистом. Возможно, при прохождении срочной службы ещё в двадцатые годы, а возможно, когда был призван из запаса.

В принципе, мы согласились с тем, что вряд ли в период после гражданской войны он служил в танковых войсках – слишком было мало танков. Но когда его призвали перед войной, то на побывку в середине июня сорок первого года наш дед пришел домой уже танкистом, это папа помнит точно.

В те времена служили долго – лет пять, кажется. А в конце тридцатых и начале сороковых стали забирать в армию уже отслуживших, готовясь к большой войне. Призванный из запаса дед служил на Западной Украине, в той части страны, которая была отрезана Советским Союзом у Польши в сентябре 1939 года (законно или нет, мы не об этом говорим сейчас). Придя на побывку, рассказывал про тамошнюю нищету, про всеобщую веру в бога, про покорность и страх, но и про то, как поляки ненавидят русских, считая их оккупантами, про то, как на стенах городов по ночам появляются лозунги, призывающие поляков бороться против советско-германской оккупации, про совместные действия немецких и советских войск, которые уведомляли друг друга о передвижениях и действиях зарождавшегося сопротивления. Моему папе – мальчику было неприятно слушать повествования своего папы-танкиста о том, что «наши» воюют плечом к плечу с немцами – все же с раннего детства до двенадцати лет детей учили тому, что немецкие фашисты, это враги рабочего класса и всего советского народа, а тут, оказывается, наша доблестная Красная Армия с ними вместе орудует. Как так может быть, папа мой понять не мог, сколько ему дед не пояснял мудрую политику советского государства.

Но пробыл дед в отпуске недолго, несколько дней. Вернулся в свою часть на Западной Украине, и увиделась с ним семья в последний раз уже когда война была в разгаре, а дед (к тому времени снова пехотинец), проходил случайно через родную Константиновку, отступая.

(Об отступлении и последней встрече с семьёй немного ниже, дабы не нарушать хронологию).

**

Объявление о начале войны прозвучало по радио в середине воскресного дня. Погода стояла жаркая, солнце пекло очень сильно, тринадцатилетний папа в компании приятелей слонялся по улицам, так как и в футбол играть лень было на такой жаре. И на рыбалку почему-то не пошли, и читать не хотелось.

Кстати, Константиновка, хотя и называлась городом (да городом и была, конечно), но, скорее, представляла из себя большую деревню. По воспоминаниям папы, каменных или кирпичных домов почти не было, разве что, в так называемой Немецкой слободе, где действительно жили немцы – потомки древних колонистов.

Может быть, наверняка даже, кирпичными были и заводы, но их папа не запомнил – расположена индустриальная зона была где-то ближе к окраинам, а папин дом, где жила вся их семья – отец с матерью, двое детей – сам папа и сестра его Нина, и их бабушка с дедушкой, стоял чуть ли ни в самом центре города.

Дом был большим, в шесть огромных по папиным представлениям комнат, с чердаком, подвалом, чуланами, погребом во дворе, садом, сараем, свинарником и курятником – хотя власти и ограничивали живность, но одного или пару поросят, да несколько кур и гусей держать дозволялось.

Ворота выходили на одну из центральных улиц, которая не была асфальтирована или замощена, в дождь грязь была непролазная, а в сухую погоду от каждой проехавшей подводы или машины пыль поднималась столбом.

Но дом считался одним из лучших, если не лучшим, в частном секторе. Почему и откуда такой отличный дом у семьи был, папа даже не помнит – отец его был рабочим на заводе, мама в больнице медсестрой работала, а если бы до революции разбогатели или сразу после нее, во время НЭПа, то дом обязательно конфисковали бы. Одним словом, наверно, деды как-то ухитрились построиться. Кстати, вся семья пила очень мало, в отличие от почти всех остальных, у нас в семье традиционно не пьют, может быть, этим и объясняется постройка добротного дома.

(Рассказ про дом – не лирическое отступление, так как его центральное расположение, величина и добротность сыграли важную роль во время оккупации, но об этом тоже ниже).

**

Перед полуднем по радио предупредили об ожидающемся важном сообщении (точное время папа не запомнил, но то, что объявление о начале войны было сделано именно в полдень по московскому времени, общеизвестно, а Константиновка жила именно по московскому времени).

Через несколько минут люди собрались у репродуктора на центральной площади города, совсем недалеко от папиного дома. Людей пришло очень много, тем более, что день был выходной, все вышли погулять в центр, поболтать, попить пива и поесть мороженого.

Папа не помнит, что говорили перед объявлением и какого именно объявления ждали. Но когда торжественный голос произнес слова о начале войны, папа – подросток, представляющий войну по красивым фильмам и считающий, будто война – не более, чем интересное приключение, очень обрадовался, стал веселиться и прыгать от радости, за что и получил тут же от какого-то мужчины подзатыльник.

Прибежал в расстройстве домой, пожаловался маме, которая слушала радио, не отходя от плиты, и та в сердцах сказала: – "мало дали!", после чего заплакала. Папа впервые понял, что веселого в начинающеся войне будет мало…

**

Следующие недели или даже месяцы папа запомнил плохо – сплошная суматоха и неразбериха. Куда-то бегали, что-то прятали, по улицам проходили войска и беженцы, жители сушили сухари, копали укрытия и тайники, ночевали в погребах, опасаясь бомбежек. Но воспоминаний о боях, бомбардировках, стрельбе не сохранилось. То ли за город не было боев, и никто его не бомбил, то ли мама заставила сидеть в погребе в это время.

Осенью, скорее всего в сентябре, вдруг пришел дед. Заскочил на несколько часов, отпросившись у командира. Его часть отходила пешком через город, остановилась на отдых, и добрый командир отпустил бойца к семье. Вообще-то, уже за одно это командиру стоило бы памятник поставить при жизни – ведь за дезертирство подчинёного красноармейца командира расстреляли бы, дознавшись, что именно он бойца отпустил к жене и детям, при виде которых любой расслабиться может и потерять всякое желание воевать. И отпустил в те дни, когда бежали многие.

Но командир оказался замечательным человеком, дед пришел домой и провел с семьёй несколько часов, уйдя уже когда стемнело – папа запомнил, что ночевать дед не оставался, – увольнительную дали на несколько часов.

Удивило домодчадцев то, что отец неожиданно служил в пехоте. За обедом выпил самогону, хотя в семье, как сказано выше, пили очень мало. И мой папа запомнил сокрушенный рассказ своего отца о том, как тот стал пехотинцем: буквально за день до начала войны все танки полка (насколько понимаю, если это был танковый полк, то речь о пятидесяти с лишним танков) были выведены из боксов (танковых гаражей), расположенных в нескольких часах хода от границы. После этого они своим ходом дошли до самой пограничной реки (видимо, Буг?). Еще в боксах было приказано все снаряды из танков убрать и оставить их на складе, а горючего залить только на те полсотни километров, которые отделяли предыдущее расположение полка от границы. Таким образом, к границе машины подошли безоружные и без горючего.

На границе остановились, укрытые от немецкой (точнее, польской) стороны только прибрежными кустами, холмиками и плетнями. Простояли день или два. Ели только сухой паек, а кухня не подошла. Красноармейцам было обещано, что к понедельнику двадцать третьего июня подвезут горячую еду, а на двадцать второе, хотя и был выходной, намечено было начать строить то ли землянки, то ли шалаши для размещения солдат.

Дед горячился, бил кулаком по столу, рассказывая, что все это сделано было, конечно же, вредителями, потому же, кто ж это за день до начала войны все горючее из танков сливает, все снаряды вынимает, из укрытий те танки выводит и пододвигает к самой границе, чтобы даже средняя артиллерия легко их накрыла первыми же залпами. А папа запомнил, как командиры и политруки, по словам деда, обещали, что простоят красноармейцы в чистом поле от силы две недели, поэтому и танкам было приказано провести техническое обслуживание, и бойцам определены какие-то нормативы на две недели, а что будет дальше, никто не знал…

Поэтому и горючим машины не заправили, чтобы можно было разобрать двигатель…

Дед был уверен, что все это вранье было, и весь двухнедельный план подготовки, учебы, техобслуживания был придуман, дабы не вызывать вопросы у бойцов – почему это технику разоружили и к границе подвели на расстрел? Дед не сомневался в том, что наверху где-то остались недобитые ранее шпионы, которые всю эту катавасию и затеяли.

Сегодня легко найти другие объяснения всем этим странным маневрам, которые должны были завершиться новым этапом не позднее 6 июля 1941 года (кстати такого эпизода, как рассказанный дедом, у Виктора Суворова нет, хотя нечто похожее встречается). Как бы то ни было, танки стояли безоружные, без топлива, собирались проходить ТО (техническое обслуживание) прямо на границе и были расстреляны первыми же залпами немецкой артиллерии.

С того дня мой дед остался без танка, стал пехотинцем и отступал на юг Украины, на Донбасс, где случайно прошел через родной город. Каким образом его часть не попала в окружение, папа никогда не узнал. Позже дед пропал без вести в сорок третьем году в проигранном Красной Армией сражении под Харьковом.

**

Осенью сорок первого года люди стали запасать еду на зиму. Кроме продуктов, выращиваемых на огородах и в садах, все горожане отправлялись за зерном в близлежащие деревни. Чем дальше от города, тем зерно было дешевле, но и добираться было гораздо опасней из-за мародёров и бандитов, особенно на обратном пути.

Папины дед (мой прадед, конечно), бабушка (моя прабабушка), сестра и сам папа – все ходили в деревню по очереди или вместе. К вылазкам часто присоединялись соседи. Те, кто работал на заводах или в военных учреждениях, конечно, не могли уходить надолго, если вообще могли, поэтому основная тяжесть по добыче припасов на зиму лежала именно на детях и стариках.

Но однажды в деревню за хлебом отправилась папина мама (моя бабушка). Почему именно она, и как ей позволили отлучиться из больницы, где она работала санитаркой, папа никогда не интересовался. Мама предупредила, что уходит на несколько дней. Кажется, она хотелся договориться с какими-то знакомыми о возможной эвакуации семьи в деревню, если в городе станет совсем невмоготу.

Однако она не вернулась и через неделю, а вместо нее кто-то принес записку, где мама сообщала, что ее остановили патрульные, которые, прочитав в документах, что она работает в больнице, немедленно направили ее в местный госпиталь, а там ее объявили мобилизованной и запретили покидать работу под угрозой расстрела. Одновременно немцы в очередной раз прорвали фронт, госпиталь стал отходить куда-то в глубь страны, и мама еле-еле успела передать послание со знакомым, которому позволили вернуться в город, что добраться до своих не может. О человеке, с которым записка дошла до семьи, папа тоже не помнит, но все ему, конечно, были очень благодарны. Он даже какие-то свёртки принёс, очевидно, переданные мамой. Честным человеком оказался.

В принципе, как упомянул выше, не запомнились папе какие-то особые подробности тех месяцев. Видимо, общая обстановка и шок от всего происходящего не дали отложиться в памяти конкретным событиям.

Единственное, что он не забыл из событий, не касающихся непосредственно семьи, так это вывоз немцев из Немецкой слободы. Слободу окружили красноармейцы (скорее, солдаты войск НКВД, но папа такой детали не запомнил), немецкие семьи посадили на грузовики, дав забрать с собой небольшие узелки с одеждой (а дело происходило летом), и вывезли всех до единого. Отцы и старшие дети этих немцев были на фронте, воюя в Красной Армии в это время, кстати. Семьи увезли, и больше никто о них никогда не слышал. Много пишут о том, что выселяемые немцы частью погибли в первую же зиму, когда их выкидывали в холодной степи, не давая никакой одежды и материалов, кроме того, что у них было с собой, а частью как-то выжили. Но в Константиновку никто, насколько помнит папа, никогда не вернулся. Их добро, оставшееся в домах, растащили жители сразу же после выселения.

В город каждый день приходили отступающие войска и беженцы, народу было много, все кричали и ругались, всегда кто-то чинил на улице машину или прямо у забора перевязывали раненых. Днем и ночью стоял страшный шум.

А в октябре, в одно раннее утро вдруг наступила тишина. Ночью Красная армия ушла, а с ней ушли и городские власти. Стало тихо-тихо. Беженцы тоже исчезли, и жители замерли в ожидании.

(В истории Константиновки, которая доступна в Интернете, упоминаются бои под городом, но мимоходом, в одну строку, так что, наверняка, были они скоротечны и проходили в достаточном отдалении от него, чтобы жители слышали звуки боя).

Начало оккупации

Днем, через несколько часов после ухода советских, в город спокойно и без стрельбы вошли итальянцы. Пробыли они в Константиновке немного – дня два или три. Запомнились веселыми, привлекательными, не злобными и относительно честными.

Насчет «честности» надо пояснить: Итальянцы всегда готовы были прихватить то, что плохо лежит – от обмылка, до металлической ложки или шарфика, но будучи застигнутыми на «месте преступления», не отнекивались, не пользовались «правом победителя» на конфискацию (на грабеж), а сразу же делали вид, что воровать не собирались, а просто разглядывали найденную вещицу, предлагая тут же ее на что-то выменять. И если хозяин на обмен не соглашался, итальянец с готовностью (но после бурной торговли), сокрушенно качая головой, ложку или картофелину возвращал и уходил, только надо было не терять бдительности и следить за тем, чтобы парень тихонько не вернулся и не утащил понравившуюся безделушку.

Женщины иногда даже колотили застигнутых за воровством итальянцев – наверно, не в первый день их прихода, но быстро разобравшись в итальянской беззлобности и нормальности. Вечерами те устраивали танцы, ухаживали за девушками, угощали ребятишек сладостями, к людям не приставали и работать на себя не заставляли.

Никаких ссор и сложностей, одним словом, с первыми оккупантами не возникало, и когда те на третий или четвертый день ушли, все как-то были настроены на успокоительный лад, так как оккупация оказалась совсем не такой страшной, как ее описывали и ожидали.

**

Без хозяев город простоял недолго, и пришли румыны. Эти оказались похуже итальянцев, хотя тоже не были особо страшными. Воровали не меньше итальянцев, хотя тоже именно воровали, а не грабили – исподтишка, пока хозяева не видят. Будучи застигнутыми, могли выпятить грудь и пригрозить винтовкой – мол, смотри у меня, я тут теперь командир, вы войну проиграли, что хочу, то и беру!

Румыны оказались также и позлее итальянцев. Могли крепко отлупить мальчишку за какую-то провинность – за попытку стянуть барашковую шапку, например, – а такие шапки носили далеко не все румыны, скорее всего офицеры, так что шапки ценились, тем более, что зима подходила. Могли ворваться в дом и по-хамски отнять еду у садящихся за стол хозяев, не взирая на то, что разносолами никто не питался, но румын-то свои интенданты кормили плохо, так что понять вечно голодных «победителей» где-то можно.

Румыны не танцевали и не устраивали гулянок, но по вечерам садились у костров и пели красивые песни. В сущности, румынская оккупация тоже не выглядела очень уж страшной, разве что, карманы надо было держать еще вострее, чем при итальянцах, да не попадаться под горячую руку, если румын был пьян или получал наряд от начальства.

Румыны тоже ни к кому серьезно не приставали, никого не трогали, жизнь каким-то образом шла сама по себе.

Потом и они ушли. И тогда пришли немцы.

(В истории города, которую читал, утверждается, что город занял Вермахт, ни итальянцы, ни румыны не упомянуты, но нет сомнений в их присутствии в качестве кратковременных оккупантов. Скорее всего, их не упоминают лишь из-за незначительности факта для авторов текста по истории Константиновки в Интернете).

Немцы

Первого увиденного немца папа запомнил:

Тот ехал на лошади по центральной улице, направляясь к центру города. Ехал не спеша, торжественно, с достоинством. Красивый статный конь, всадник в начищенных до блеска сапогах, в сияющей на осеннем солнышке портупеей, румяный, отъевшийся, с исходившим от него ощущением полубога или, по меньшей мере, важного барина.

Папа, сестренка и дед с бабкой, притаившись, смотрели на немца из-за забора. Наверно, так же рассматривали немца и соседи. Предыдущие вояки – румыны, – ушли еще за сутки, сказав, что на смену им идут главные хозяева, и что местные ещё пригорюнятся, вспомнив, «беззлобный нрав румын», так что жители настороженно ждали, какими же немцы окажутся – лучше или хуже предыдущих…

**

Итак, немец не спеша, с достоинством продвигался к центру, сидя на статном коне, как вдруг на пустынную улицу выскочил хорошо всем известный мужчина – хозяин местного сельпо или горторговли, очень важная фигура в довоенной советской жизни, ведь именно через этого человека проходили все товары в условиях постоянного дефицита и жесткого распределения. Мужчина был лыс, толст, не очень стар, но уже не призывного возраста. Одет он был в праздничный костюм, при галстуке и белой рубашке. И был он евреем – этот факт важен для понимания дальнейшего. Как его звали, папа запомнил, но называть мне имя и фамилию этого человека не хочется, а почему, опять же сейчас станет ясно.

Мужчина подскочил к немцу, взял коня за поводья и, подобострастно кланяясь, стал что-то бормотать то ли на немецком, то ли на идиш – папа языки не знал, но, судя по ситуации, дело обстояло именно так.

Немец внимательно слушал встречающего, кивал и величаво улыбался. Потом директор сельпо прикоснулся к галифе немца и радостно воздел руки, как бы приветствуя освободителей. И затем, не отходя от стремян, стал ожидать, как немец прореагирует на восторженную встречу.

И тут немец, не меняя позы, без лишних телодвижений, совершенно без эмоций, как бы отгоняя надоедливую муху, брезгливо, но сильно пихнул мужчину ногой в грудь. Тот упал навзничь, опрокинулся в осеннюю грязь и лежал, всем своим видом показывая недоумение.

А немец громко, с презрением произнес одно слово: – Юде!!, потом стер платком то ли пыль, то ли грязь с оскверненного от прикосновения об еврея сапога, бросил платок на землю и поехал дальше, не обращая внимания на валяющегося человека.

Торговца жалко папе не было – человек тот был неприятный, мальчишек не любил, подворовывал, с простым людом не дружил, обитая где-то там, «по начальству». Но при виде того, что произошло, папе стало очень не по себе. Не из-за торговца, а потому, что стало ясно, что шутки кончились.

Первые дни. Расстрелы

Первые дни запомнились только важнейшими событиями.

В первый же день германской власти на домах появились напечатанные на русском языке объявления: «Всем евреям завтра собраться на такой-то площади для отправки в Иерусалим. С собой брать еду на пару дней, осенние вещи, лекарства на несколько суток, документы, ценные вещи».

Одновременно народу было разъяснено, что евреев, по согласованию с какой-то организацией (возможно, Красный Крест, а возможно, нечто мифическое) отправляют на жительство в Палестину, где у них будет свое государство.

Почему люди поверили этим бредням? Трудно объяснить. Может быть, кто-то и не поверил. Может быть, кто-то пытался найти какой-то выход. Может быть, люди просто не могли поверить, что немцы людей могут убивать только за национальность. Не знаю. И папа не знает. А тут мы говорим о фактах, а не о размышлениях.

Люди собрались на указанной площади. Было их человек 150-200 – вся еврейская община городка, за исключением тех, кто ушел в Красную Армию или успел убежать до прихода немцев – но последних было немного – почти все беженцы, которые пытались уйти, вернулись, так как противник продвигался быстрее, чем шли беженцы. А никто не предупреждал, что если украинцам и русским еще можно попытаться пережить оккупацию, то евреям надо уходить во что бы то ни стало.

И эти полторы сотни – двести человек собрались на площади, куда немцы подогнали несколько тяжелых грузовиков.

Очень аккуратно и с отменной вежливостью немецкие солдаты вынесли из домов престарелых и немощных еврейских старушек, с готовностью помогли забираться в грузовики женщинам, угощали чем-то детишек, раздавали теплые шерстяные одеяла – чтобы в дороге люди не замерзали.

Папа стоял в толпе жителей и видел, что немцы совсем не страшные. Завидовал тем, кто увидит далекие южные края… И не только папа–мальчишка, так думал. Несколько еврейских семей, укрывшихся в погребах или у соседей, при виде цивилизованного отъезда в Палестину, сами вышли на площадь – посадка по грузовикам шла долго, людей переписывали, регистрировали, оформляли документы и занимались тому подобными делами.

У папы был приятель – не самый лучший друг, но добрый приятель Иоська, которого папа иначе и не звал – даже через много-много лет, рассказывая, он называл мальчугана именно Иоськой, а не Иосифом, как привык тогда и как уже никогда не отвыкнет называть этого двенадцатилетнего мальчика. Вместе играли в футбол, ходили в кино, лазили по соседским садам за яблоками…

Иоську привела на площадь мама. И Иоська, почему-то, в какое-то мгновенье то ли всё понял, то ли просто по-мальчишески испугался чего-то непонятного и бросился бежать, уже будучи посаженным в грузовик. Солдат-охранник бросился за ним и легко догнал мальчишку. Его несколько раз ударили – но так, не очень сильно, только для острастки, чтобы не бегал больше, довели до грузовика и посадили в кузов к маме.

Грузовики уехали. И вернулись часа чераз два, а то и меньше. Уже без людей, но набитые теми вещами, что всего лишь пару часов назад были надеты на отъезжающих. Вещи так же методично, на той же площади, стали пересчитывать и оформлять… И только тут людям стало страшно – было абсолютно ясно, что ни до какой Палестины, даже до перевалочного пункта, доехать за полчаса – час невозможно (и столько же времени на обратную дорогу). И почему вся одежда здесь… И те же пайк, что были розданы пару часов назад, и те же теплые одеяла…

…Людей отвезли километров за десять от города, в какой-то овражек, и расстреляли всех – детей, немощных стариков, парализованных старушек, Иоську. Расстреляли, конечно, деловито и без эмоций. Собрали выданные одеяла и пайки, вернулись назад. Всё по инструкции: Во избежание паники и для более организованного сбора народа, выдать при посадке вещи и угощать детишек (нет сомнения, что в смете расходов значались и «сладости детские – столько-то штук»)… По завершению операции собрать вещи и пайки, дабы добро не пропадало.

А про то, чтобы скрывать от остального населения, так таких указаний в инструкции не было. Иначе бы скрывали. Только зачем скрывать? Наказания бояться нечего, а люди поймут, что с нами шутки плохи, будут себя правильно вести.

А может быть, и не было подобных размышлений. Может быть, вообще об этом немцы не думали, других забот полно, подумаешь, расстреляли пару сотен евреев.

Еще через дня два переловили и расстреляли всё оставленное подполье. Тоже развешали объявления: «Всем коммунистам, прячущимся партизанам, солдатам Красной армии явиться в управу или комендатуру. Кто не явится – расстрел. За выдачу укрывающихся – награда. За укрывание – расстрел». Папе помнится, что теперь уже люди сами не явились, конечно, но взяли всех. Городок был небольшим, а оставленные подпольщики частью были известны всем жителям, как активисты партии, сотрудники милиции и военкомата, а частью были пришлыми, никому не известными парнями с военной выправкой. И жители города выдали всех, без исключения. Жители были, в основном, русскими – это же Донбасс.

Опять сотни полторы человек собрали на площади. На сей раз без одеял и продовольственных пайков. Сколько из них было подпольщиков, а сколько просто отставших от части или дезертировавших красноармейцев, сколько тех, кто прятал окруженцев или коммунистов, сказать невозможно. Всех посадали на машины, отвезли в тот же овражек и расстреляли.

Конечно, выдавали людей не все жители. Только в маленьком городе спрятать человека невозможно, а новое лицо видно сразу.

После расстрела евреев и подполья наступило спокойствие. Папа прекрасно помнит, что евреев расстреляли первыми, подполье – через дня два-три. После этого массовых казней не было.

**

Надо сказать, и папа это подчеркнул, что расстреливали людей не солдаты из обычных войсковых частей. Вместе с солдатами Вермахта в город пришли люди в черной форме – видимо, эсэсовцы или гестаповцы (честно говоря, гестапо работало только на территории Германии, так что те, кого обычно зовут гестаповцами, это, скорее всего, сотрудники других службы безопасности, впрочем, что в лоб, что по лбу). И уничтожали людей именно те – в черной форме. (Позже пытался я найти указания на подразделения, носившие чёрную форму, но ничего подходящего не нашёл – не танкисты же, и не итальянские «чёрнорубашечники». Может, не нашёл, а может, папа спутал цвет формы).

**

Отличия между разными службами германской армии существовали. Например, армейцы вообще не участвовали в оцеплении при погрузке людей на грузовки, не сидели за рулем, не охраняли этих людей. Армейцев папа вообще не помнит на той площади во время расправ. Это опять же факт, а не попытка оценить участие в зверствах и различие между Вермахтом и СС, вообще, и в те дни в Константиновке в частности.

Но, по словам папы, отличались разные подразделения весьма заметно: военные вообще вели себя гораздо лучше, точнее, по-человечески. Среди них было довольно много советских военнопленных, которые работали по хозяйству, рубили дрова, чинили автомобили и другую технику.

Никаких особенных эпизодов, связанных с работающими на немцев военнопленными, папа не помнил, скорее всего, судя по отсутствию запоминающихся эпизодов, в отношениях между немецкими солдатами и военнопленными и не происходило ничего такого, что мальчишка бы отметил. Но папа запомнил, что военнопленных освобождали, если те женились! И каждое воскресенье в церкви проходили венчанья, на которых местные девушки выходили замуж за пленных, после чего те получали бумаги об освобождении. Многие выходили замуж специально, чтобы освободить пленного. Часто такой «муж» оставался у новоиспечённой жены, работал по хозяйству. Даже прозвище появилось у таких «мужей», но вот его-то папа забыл.

На вопрос о том, где пленных содержали, как их кормили, папа не смог ответить – не запомнил. (Позже прочитал я, что под городом был большой лагерь военнопленных, возможно, этим объясняется большое количество работавших на немцев пленных, но папа либо не знал об этом лагере, либо напрочь забыл о нём).

А вот на вопрос, участвовали ли военные немцы в облавах на евреев, в обысках, в других невоенных делах, ответил четко – Нет! И пояснил, почему уверен: – Все знали, что если идёт военный патруль или просто военные, то боятся нечего, так как они никогда никого не ищут, не ловят, не грабят, не обижают. Их дело солдатское: – охранять самих себя, тренироваться, ремонтировать технику. А вот если люди в черном или в гражданских френчах какого-то особого покроя (партийцы?) появляются, то да, эти крайне опасны. Ищут беглых, арестуют за любую провинность, а то и безвинно, чтобы там, по начальству, не казалось, будто бы в сонном городке тишь да гладь, можно личный состав сократить и часть отправить в другое место, погорячее.

Самые опасные – русские полицейские. Хотя это и Украина, но Донбасс, район русский. И украинские полицейские, вроде бы, не встречались. А было полицейских не так уж и мало. И появились они чуть ли не в первый день, с приходом немцев. Кто в них шёл? Почему и зачем? Папа не знает. Но многие были местными, всем известными.

И именно эти люди зверствовали больше немцев и были самыми злыми. Немец, в принципе, мальчишку за воровство мог стукнуть по затылку, а потом сдавал в комендатуру, которая назначала штраф семье. Русский полицейский избивал парня до потери сознания и бросал в грязи. А воровали часто – у немцев было много подвод, с которых можно было всегда что-то стянуть. И парни воровали, потому что в первые месяцы с момента оккупации жили люди натуральным хозяйством – никто и ничего не платил и не выдавал: – что украдешь и сумеешь обменять, то и обеспечит относительно сытую жизнь на день – другой.

Папе везло, его русские полицаи ни разу не поймали, а немцы – раза два, да и то военные часовые, которые неудачливого воришку наказывали, и гнали прочь (мы во время папиного рассказа пообсуждали тот факт, что часовые имели право стрелять, но вот, так было, не стреляли).

Никого папа не обелял и не обеляет. И, как убежденный коммунист (по вере, а не по моде или выгоде), всегда был, есть и будет антифашистом. Просто так было, По меньшей мере, так жизнь выглядела глазами мальчишки. Не больше и не меньше.

Артиллеристы

Как сказано выше, дом, в котором папина семья жила, был очень большим по тем временам и по тем местам. Было в доме несколько больших комнат, была веранда, был садик и дворик, небольшой сарайчик, где жили поросята и домашняя птица, а, к тому же, дом стоял в самом центре города. Поэтому на дом сразу же положили глаз солдаты, и в нем разместился командир немецкой артиллерийской части.

Этот человек был в звании майора, и прожил в доме больше полугода. С майором жили два солдата – личный шофер и денщик. Вообще-то, папа вспоминает, что старших офицеров у немцев он почти не видел. Этот майор был, кажется, единственным старшим офицером на всех немецких солдат в городе, а немецкого полковника, например, папа видел один раз за два года оккупации.

Отношение к офицерам было у солдат трепетное – их боялись, их слушались беспрекословно, никаких вольностей, споров, совместных пьянок или вечеринок не допускалось. Такое, впрочем, в каждой армии мира практикуется, но у немцев различие между офицерами и солдатами поставлено было гораздо сильнее, чем в советской армии, где папа позже служил.

И майорский шофер, и денщик – оба были молодыми парнями. Денщик – видимо, из крестьян, так как очень неплохо управлялся по хозяйству, ухаживал за скотиной, чинил крышу и крыльцо, латал обувь и занимлся нехитрой, но и не самой легкой крестьянской работенкой. Шофер был недоучившимся и, видимо, мобилизованным студентом из Кенигсберга. Папа почти уверен, что учился тот на философском факультете, но точно сказать не может.

Обязанности в доме распределились просто. Бабушка готовила еду на всех – на старого деда, – своего мужа, на внуков – папу и его сестренку Нину, на майора и обоих солдат. Денщик и шофер обеспечивали дом продуктами, ну, и вместе с дедом занимались стиркой, ремонтом, делами по хозяйству. В стирку все домашние вещи – от белья, до детской одежды денщик отвозил в армейскую прачечную, а бабушка за это иногда готовила для персонала прачечной пироги (из муки, которую привозил шофер). Бабушка же штопала всю одежду и всё белье.

Дед и бабушка иногда – по очереди – отправлялись в окрестные деревни менять какие-то товары на продукты. Частично эти товары притаскивали те же шофер с денщиком, подбирая ненужное или вышедшее из строя армейское барахло – ржавую пустую канистру, треснувший по рукоятке молоток, списанные сапоги. О небольшом воровстве, принятом у нас, и речи быть не могло. Папа помнит, что когда дед пытался намекнуть, что неплохо было бы новую и теплую немецкую шинелку принести, дабы обменять её на продукты у крестьян, хватит на неделю сытной еды, это тебе не поломанные клещи, то денщик в ужасе руками замахал – мол, как можно новую вещь, это же не положено, это же нарушение.

**

Ни дед, ни бабка не работали по возрасту. Через пару месяцев после начала оккупации новая власть стала платить какую-то пенсию, но буквально символическую. Приходилось как-то крутиться, но, надо признать, что соседство майора позволяло семье жить более-менее нормально, не голодая, что и было основным в то время.

Майору готовили отдельно, хотя их тех же продуктов, что поедались и остальными. И ел майор в одиночку, а обслуживала его бабушка. Иногда, по вечерам, майор садился на веранде и беседовал со своими подчиненными, иногда – с папой, с Ниной, с дедом и бабкой. Ни разу он не повысил голос, ни разу не было никаких скандалов или взаимных притензий. Более того, майор платил за постой какие-то квартирьерские деньги, что тоже помогало пережить лихое время.

И грабежей не было, хотя там, где немецкие солдаты стояли на постое, грабежей вообще не было. Солдаты были умными, и понимали, что с хозяевами дома, в котором живешь, лучше не ссориться.

**

Не следует считать, что всё было отлично, мол, оккупация казалась раем. Еды не хватало и сытно наесться удавалось крайне редко даже при квартиранте – офицере, да ещё приличном человеке. Что и говорить об остальных, котрым не так повезло.

Одежду носили латаную-перелатаную, а папа, который в это время как раз рос, ходил в одной рубашке, где рукава чуть ли не у локтя заканчивались.

Питались однообразно. С опасностью для жизни дети рыскали по рощицам, разыскивая занимательные штучки, чтобы обменять их на одежду или еду, а иногда на этих штуках подрывались… При болезнях приходилось обходиться домашними средствами, так как лекарств не было, точнее, купить их было невозможно из-за дороговизны.

Однако, особых ужасов папа не припомнит. Расстрелы и аресты закончились в первые же дни, когда извели и подполье, и «низшие» народности. После этого люди в черной форме стали менее заметны, а солдаты вели себя прилично.

Фронт был далеко, о партизанах никто и не слышал. За всю оккупацию в городе и вокруг него не было ни одного партизанского нападения, ни одного взрыва, ни разу листовки не появлялись, ни разу покушений на немцев не было (Замечу, что в истории города, которую можно найти в Интернете, упоминается подполье. Либо его действия были малозаметны, либо папа не знал о них по малолетству).

Постепенно относительно наладилась жизнь. Заработали заводы и фабрики, ремонтные предприятия, лавки. Стали выходить газеты.

**

В начале января 1942 года дома обошли представители городской управы и предупредили, что дети школьного возраста должны ходить в школу. Было издано предупреждение о штрафе для тех семей, дети из которых не возобновят занятия без уважительных причин.

Когда папа в школу пришёл, в свой же обычный класс, учеников осталась примерно половина по сравнению с началом сентября, когда, ещё при советской власти, занятия начались, но прекратились через пару недель из-за приближения линии фронта. Дети друг друга знали хорошо, играли и совершали набеги за продуктами вместе, так что особых эмоций встреча в классе не вызвала.

Неожиданно для всех, учительница (не помню или не спросил у папы, новая или знакомая школьникам) начала первый урок на украинском языке. И затем все уроки в течение полутора лет проходили на украинском. И предметы преподавались по-украински, и отвечать надо было по-украински.

Так как город был русскоязычным (по меньшей мере, с точки зрения подростка), то до войны украинский только изучался на уроках украинского языка, говорили на нём мало, если вообще говорили. Пришлось срочно учить язык. Папа всегда посмеивался, мол, если бы не оккупация, то он украинским вряд ли овладел бы, а так, за два года немецкой власти, научился говорить вполне сносно, читал классику, прекрасно понимал все передачи украинского радио.

Серьёзной проблемой во время учёбы стало отсутствие бумаги. Если огрызки карандашей всё же в наличии у каждого были, то вести записи было негде. Чистых листов бумаги просто не было. Издавались газеты, их по прочтении не выкидвала, а аккуратно использовали для записей на полях. Разыскивали старые, завалявшиеся в глубине ящков комодов и шкафов блокноты и тетрадки, часто вырывали чистые листы из книг.

Но худо-бедно учились. Любопытно, что на вопрос о политике во время уроков, мол, не было ли пропаганды германской армии или германского величия, который мы задали, папа призадумался, пытался вспомнить, но не получилось. Сказал, что даже на выпускных собраниях после окончания учебного года в мае (или июне) 1942 и 1943 годов, вроде бы, никаких политических или идеологических заявлений не было, мол, благодаря направляющей силе великого фюрера и тому подобных нравоучений вы можете получать знания… Не было такого (или же папа забыл, возможность чего он признавал без спора). Не было и политинформации. Новости с фронта публиковались в газетах (разумеется, подконтрольных оккупационным властям), радио в домах не было.

Изучали правописание (на украинском) математику, физику, химию, украинскую литературу, какие-то ещё предметы. На вопрос об изучении истории папа ответил, что проходили древнюю историю мира – Древнюю Грецию и Древний Рим, но особого следа эти уроки в памяти не оставили.

На наши вопросы о том, где ж набрали достаточное количество украинскоязычных учителей, папа ответил, что учителей было мало – одна учительница преподавала все естественные науки, а другая язык и литературу.

**

И ещё один момент, который папа в рассказе своём поднимал, но который хотел вычеркнуть из этих записок – мне с трудом удалось убедить его, что самоцензура не нужна, она вредит правде. О чём речь? О том, что ни разу за два года оккупации папа не сталкивался с нацизмом, как таковым. Не было упоминания о «превосходстве германской расы» ни о «низших славянских народах». Регулярно немецкой пропагандной упоминались евреи, как враги, заслуживающие искоренения, но не русские и не украинцы. Наоборот, вся местная власть общалась с жителями на русском, все рабочие отношения на предприятиях велись на русском, в школах преподавание шло на украинском, газеты выходили на русском и украинском.

Регулярно и открыто заявлялось (в газетах, в распоряжениях, в объявлениях, в выступлениях вождей местного значения) о том, что немцы принесли освобождение русскому и украинскому народам от ига еврейских большевистских комиссаров и плутократов. То есть упор делался на одного врага – на евреев. Все остальные были «освобождены» от их ига. Папа признавал, что никаких сентенций о неполноценности славян и об их роли рабов он не слышал ни разу. Может быть, такая пропаганда не употреблялась по понятным причинам – не рассказывать же покорённым об их участи. Но анализ причин отсутствия её и воспоминания подростка, это разные вещи.

Быт и отношения с немцами

Жизнь потихоньку шла. Голая осень осталась в прошом, люди приспособились.

С немцами-постояльцами отношения сложились нормальные и даже добрососедкие. Шофер майора и денщик довольно быстро сносно выучили русский язык (не сочли зазорным! Хотя, наверно, термин «сносно», употреблённый папой, всё же относится к разговорам между взрослыми и подростком, с ограниченным словарём и на ограниченные темы), а папа стал коряво говорить по-немецки. Иногда, за чисткой картошки или копанием убежища, а то и по вечерам, на завалинке, шли неторопливые разговоры, но содержания их папа забыл.

Однако запомнилось, что шофер был активным и рьяным пропагандистом нацизма. Он постоянно пытался вбить в голову папы какие-то нацистские идеи,от которых, разумеется, тот отбивался, но спорить не собирался – даже не из-за идеологии, а по возрасту – какие там идеи в 12-13 лет, тем более, идеи, исходящие из уст солдата вражеской армии, хотя бы и нормального парня.

Когда шофера поблизости не было, денщик регулярно напоминал, чтобы с тем ухо держали востро и лишнего не болтали, мол, донесет наверх. И все знали, в том числе, майор, что шофер стучит в немецкий особый отдел, донося о настроениях и высказываниях всех – от деда с бабкой, до своего майора. Но шофера терпели, не ссорились – всегда лучше знать, кто именно на тебя стучит.

Майор своего шофера тоже не очень любил, это было видно по разнице отношения к нему и к денщику, но и не трогал, опять же, не желая связываться со штатным и убежденным стукачом – активистом. Несколько раз, впрочем, между майором и шофером по вечерам вспыхивали споры, которые папа, конечно, не понимал, но было ясно, что майор не выдерживал очередных хвалебно-гитлеровских комментариев молодого придурка и задавал тому едкие вопросы. Деншик боязливо уходил в эти моменты копаться на огороде или строгать планки для покосившегося забора, и делал знаки папе – мол, уходи и ты подальше от греха подальше, на всякий случай, чтобы не слышать того, что лучше не надо слышать. А шофер горячился, доказывал майору правоту фюрера, разве что марши не пел.

Майор же что-то возражал со скептической миной. Споры, впрочем, заканчивались ничем. Шофер, хоть и был убежденным нацистом – скорее, убежденным по юношеской дури, но гадостей не творил. Однажды, когда он ехал на своей машине в часть – один, без майора, то, завидив папу, слоняющегося по двору, предложил его покатать, посадил в машину и приехал прямо в часть. Скорее всего, речь шла о большом артиллерийском парке. То ли ремонтная часть, то ли пункт распределения артиллерии, то ли резервный полк. Папа так никогда этого и не узнал, но пушек было много и все разные. Папа ехал в машине, с любопытством рассматривал орудия, тягачи, минометы, а стояли их там десятки, если не сотни. Квартирант-майор был хозяином этого «богатства».

Вдруг какой-то фельдфебель заметил, что в командирской машине сидит местный паренек. Машина была сразу же остановлена, и шофер получил жесточайший втык за то, что в расположение части привез мальчишку, гражданское лицо, да еще представителя местного враждебного населения. Дело на этом и закончилось. Шофер быстренько отвез папу домой. Никаких наказаний, наверно, не было. Но сам факт показывает, что по сути своей даже нацист-шофер был неплохим парнем, просто молод ещё, да отправлен пропагандой, поэтому и считал, что стучать на подозрительного командира – это проявлять бдительность, а верить Адольфу Гитлеру – это быть истинным патриотом.

**

Еще один любопытный эпизод характеризует уже майора, да и вообще, немецкий подход к воспитанию. В самый первый день проживания майор, уходя на службу, оставил на столе в гостиной кучку конфет. Мы с папой согласились с тем, что, скорее всего, оставил он не только кучку конфет, но и что-нибудь более значительное – мясо, мыло и тому подобные вещи, просто папа, как ребенок, запомнил именно конфеты.

Бабушка, увидев лежащие на столе сладости, строго-настрого приказала внукам их не брать! Сама пересчитала конфеты при внуках же и выгнала их из гостиной, следя, чтобы они туда не проникли. А папа и сестрёнка Нина, понимая, что брать ничего нельзя, весь день ходили вокруг да около, словно коты, и облизывались. Вечером вернулся майор и первым делом пересчитал конфеты. Убедившись, что никто их даже не тронул, удовлетворенно хмыкнул и угостил детишек. Конфеты оставлялись на столе ещё чуть ли не неделю, пока, наконец-то, майор не убедился, что в семье воришек нет, после чего проверки прекратились.

Однако майор считал своим долгом папу и Нину воспитывать, Воспитание заключалось в нудных и непонятных лекциях, тоскливых назиданиях на чужом языке по всякому поводу и укоризненном покачивании головой при виде детских шалостей.

Когда однажды майор заметил, что папа из баловства забрался на вершину приставной лестницы и мог оттуда свалиться, свернув шею, то он не кричал, не требовал немедленно слезть, а подошел к лестнице, властно позвал папу, а когда тот спустился, мальчику была прочитана часовая лекция на немецком языке о хулиганстве и об опасностях лазания по лестницам. Папа понял из лекции одно – лучше не хулиганить, а то придется час стоять перед скучно и ровно бормочущим майором.

Понять майора можно – дома у него оставались жена и дети, по которым человек очень скучал, а тут он видел, что мальчишка растет без родителей, под присмотром стариков, да еще в тяжёлое время, да еще неизвестно, живы ли родители вообще, да и не учится совсем. И майор считал своим долгом недоросля воспитывать.

Так и прожили до лета сорок второго года. Общее настроение у немцев было довольно добродушное, особой злости заметно не было. А летом началось их наступление на Дону с направлением на Сталинград. Советский фронт был прорван и быстренько покатился вспять, в глубь страны. Через Константиновку пошли на фронт боевые части. Однажды, шофер и денщик явились домой и сказали, что получен приказ на перебазирование на восток. Прозвучали слова о Сталинграде и Кавказе. На следующий день или через пару дней майор попрощался со стариками и с детьми. Он говорил по-немецки, а денщик переводил на ломаный русский: «Всего вам хорошего, счастливо оставаться, надеюсь, вы на меня не в претензии. Война есть война. Желаю дожить до конца войны без особых потрясений…»

И папа запомнил, хорошо запомнил, следующие слова, обращенные уже к детям: «Ваши папа и мама обязательно вернутся, я знаю, что ваш папа не погибнет, а придет домой и вас обнимет. Дожидайтесь родителей и ведите себя хорошо, чтобы не пришлось перед ними краснеть за поведение.»

В тот момент папа думал о том, что вот ведь, его отец воюет в Красной Армии, а тут немецкий офицер желает ему вернуться живым. И мой папа этому удивлялся и почему-то считал, что, раз немец так уверенно говорит, значит родители на самом деле живы, ведь наверняка майор что-то знает.

Майор сел в машину вместе с деншиком, и уехал вместе со всей частью. А папин папа – мой дедушка, которому майор желал счастливо вернуться, был в то время уже убит в бою, только об этом узнали гораздо позже.

Через несколько дней шофер вернулся забрать какие-то оставленные вещи. То ли забытые, то ли оставленные в надежде на недолгую командировку, этого уже никогда не узнать. Вещи – в том числе, зимние шинели, шофер забрал, загрузил ими всю машину, так, что места не оставлось. Затем показал на какое-то барахло, что в машину не влезло, и сказал, что этим можно пользоваться. Засмеялся, напомнил деду с бабкой и папе с сестрой, как прошлой зимой они меняли лишнюю одежду на хлеб, подарил на прощание какие-то леденцы и уехал, теперь уже навсегда. Больше никого из этих троих людей – майора, его денщика и шофера, папа никогда не видел и никогда о них не слышал.

Почему-то папа был уверен, что ушли они всё же на Сталинград – то ли в разговоре промелькнуло, что именно туда уходят, то ли соседи что-то слышали, то ли просто слово у всех на слуху было тогда. В принципе, при очень большом желании сейчас можно разузнать, куда часть ушла, как звали и юного дурня-нациста шофера, и рассудительного денщика, и симпатичного майора. Только зачем разузнавать? Скорее всего, почти наверняка, все трое там под Сталинградом и погибли. Если уцелели в мясорубке, то вряд ли выжили в зимнем окружении или в плену.

Второй год оккупации и зубной врач

После ухода артиллеристов какое-то время в городе армии не было. Папа даже уверяет, что вообще немцев не было, но тут, можно быть почти уверенным, что его подводит память – просто мальчишке дела не было до гражданских властей и «спецслужб», а тем до мальчишки.

Жилось, в принципе, нормально по военным меркам. Опять что-то меняли, опять что-то выращивали во дворе, донашивали обноски, чинили развалившуюся обувь, дети учились в школе, взрослые получали мизерную пенсию от городской власти (или от центральной оккупационной, этого папа не знал).

Особых событий папа и не помнит. В городе и вокруг города царило спокойствие. Никаких диверсий, никаких партизан в этом районе и слышно не было. Шахты, частично взорванные при отступлении советской армии, были немцами восстановлены и снова работали. Работали на них свои же. И винить в этом их может только тот, кто не жил годами в оккупации, когда надо семью кормить (но этих людей после освобождения обвинили в измене, но об этом позже). Да и весь город жил обычной провинциальной жизнью, с поправкой на оккупацию.

Иногда, но, по тому, как запомнилось папае, весьма редко, кого-то арестовывали. Папа был убежден, что во второй половине 42ого и первой половине 43его годов хватали только или почти только прятавшихся евреев. Оно и понятно – никаких партизан поблизости не было, никаких разведчиков тоже – видимо, район занимал далеко не самое важное значение в военных планах обеих сторон, но еврейские семьи, чудом уцелевшие в расправах первых дней, время от время раскрывались. Наверняка, люди не могли прятаться в одном месте, были вынуждены перебираться от убежища к убежищу, а тут их и хватали. Или «доброжелатель», вдруг заметивший, что долгими месяцами его соседи носят еду куда-то в погреб, да и едят много для небольшой семьи, доносил в полицию, в надежде поживиться наградой, а провести обыск – дело нехитрое. Может быть, иногда люди за долгие месяцы привыкали прятаться и ненароком теряли бдительность. Может быть, кто-то не выдерживал постоянного напряжения и выходил из погреба посмотреть на солнышко, попадаясь на глаза мерзавцу… И тогда полицаи этих людей уводили и прятавшихся, и тех, кто их укрывал. Нечастных увозили за город и расстреливали – всех, взрослых и детей.

Но папа признает, что случаев укрывательства евреев было мало. И винить жителей за отказ помочь беглецам нельзя. Если даже в Польше католических монахов и священников, прятавших еврейских детей в монастырях и костелах, все-таки немцы при раскрытии тайников не стреляли на месте, то на Украине расстреливали и священников, осмеливавшихся укрыть хоть одного еврея, хоть накормить его. (Обычных же крестьян и горожан за это «преступление» расстреливали и в той же Польше). Люди пересказывали друг другу ужасные случаи, как где-то на таком-то хуторе всех жителей сожгли за то, что на нем нашли еврейскую семью. Папа и тогда верил в эти рассказы, и сейчас, конечно, верит – подтверждающих документов достаточно, это сейчас иногда кажется, что невозможно сжигать людей просто за помощь гонимой семье – но сжигали.

Поэтому, когда еврейский парнишка или семья глубокой ночью, в полном отчаянии, окончательно оголодав, тихонько стучались в дом с просьбой вынести хоть немного еды, обитатели дома в лучшем случае из окна выкидывали немного хлеба, а чаще всего просто делали вид, что ничего не слышат.

Так как папин дом стоял в центре городка, то до них скрывающиеся беглецы не доходили, но мальчишки есть мальчишки, и между собой они всегда болтали о том, как вот, мол, кто-то ночью проходил, а утром полиция где-то в овраге обнаружила старушку-еврейку, которая уже была не в силах продолжать путь, но, судя по всему, остальным удалось уйти.

**

Арестов было мало, как уже сказано, но каждый из них запоминался деловитостью поведения властей – никакой злобы, никаких эмоций. Пойманных людей отводили на допрос, а потом увозили всё в тот же пригородный овражек и расстреливали.

Всё это стало привычным, люди приспособились.

**

Стали отправлять людей в Германию на работу.

Сначала развернулась широкая рекламная кампания. В публикуемых объявлениях, на созываемых сходках, в листовках (несмотря на отсутствие бумаги, для пропагандистских целей её всегда и у любой власти хватает) расписывались выгоды гастарабайтерства. От неплохих зарплат в настоящих немецких марках, до знакомства с укладом жизни и красотами Германии.

Кто-то уехал сам. От первых добровольцев пришли радостные письма – их всех действительно направили на хорошие рабочие места, неплохо платили. Реклама есть реклама. Молодёжь поехала уже охотнее. Письма приходить перестали. Окольными путями узнали, что реклама закончилась, оказалось, народ просто заманивали. Платить стали гроши, работать заставляли с утра до вечера, кормили из рук вон плохо, провинившихся наказывали дополнительными часами работы и штрафами.

Люди стали прятаться, их ловили русские же полицаи и отправляли в Германию в забитых досками вагонах, чтобы те не убежали. После войны вернулась половина – изможденные, ненавидящие немцев и клянущие собственную глупость (те, кто добровольно поехал).

Папины старики не работали по возрасту, но как-то выживали. А более молодые работали на шахтах, в мастерских, в железнодорожном депо, на ремонте дорог и так далее. Работали, разумеется, «на оккупантов», только в чем была вина какого-нибудь мужика непризывного возраста, лет пятидесяти, если для прокорма семьи он был вынужден чинить немецкие машины. В чём виновата мать двоих-троих детишек, мывшая полы в комендатуре или чистящая картошку немецким солдатам? После освобождения многих из этих «изменников» забрали уже в НКВД. Речь не о полицаях или тех, кто сдавал евреев или подполье. Речь о тех, кто пошел на работу, чтобы не умереть с голоду.

(В чем была вина тех, кого отступающая советская власть бросила, и кто просто пытался уцелеть, не совершая подлостей и не идя на службу в полицию? – кто знает? Ни в одной другой стране оккупированного немцами мира после разгрома нацизма не наказывали тех, кто оказался в оккупации и работал, дабы прокормить себя и детей. В СССР даже через тридцать лет после победы я сам заполнял анкеты, где указывал – в ответ на четкий и прямой вопрос, что родственники – в данном случае отец, – находились в оккупации в период 41-43 годов… И хорошо ещё, что «к ответственности не привлекались». Но это к теме папиных воспоминаний не относится).

**


После отьезда майора и его подчинённых, несколько месяцев постояльцев в доме не было. А зимой 42-43 годов поселилась немецкая женщина-офицер – зубной врач. В одной комнате поставили зубоврачебное кресло, другую комнату превратили в склад медикаментов, еще одну комнату заняла эта немка. Дом превратился в клинику с одним дантистом…

Каждый день с утра до вечера в доме толпились немецкие солдаты. Тут уж папа не может сказать, обязаны ли были они приходить на прием по назначению или же заходили, когда донимала зубная боль, а, скорее всего, и то, и другое. Дом пропах лекарствами, бабка постоянно стирала какие-то врачебные тряпки (но не одежду! Для стирки форменной одежды в германской армии существовала специальная служба прачечных). Дед опять что-то чинил и мастерил – какие-то скамейки для гостиной, превращенной в зал ожидания… Солдаты, приходившие на прием, вели себя тихо – как любые пациенты, вынужденные явиться на прием к зубному…

Опять повезло, конечно, что дом стоял в центре города и был большим, поэтому и отношение к дому, а, следовательно, к его жителям, было более-менее нормальным, даже, наверно, платили какие-то деньги за работу по обслуживанию дантиста (и еще повезло, что после освобождения семья не была обвинена в «пособничестве врагу» из-за этого).

**

За зубным врачом стал ухаживать молоденький офицер из какой-то другой, стоявшей неподалеку части. Он приходил каждый вечер, садился в гостиной и вел с врачихой неспешные разговоры. Когда потеплело, парочка стала посиживать на завалинке, ходили по вечерам гулять или в гости. Бабушка готовила еду и чай на всех. Жили очень мирно – «душа в душу».

А началась эта странная дружба между немкой и её ухажером, с одной стороны, и папиной семьей, с другой стороны, через пары недель после появления этой немки.

В один прекрасный день, после работы, та обратила взор на хозяев дома и усадила в зубоврачебное кресло сначала бабушку, потом деда, потом папину сестренку… Когда же очередь дошла до папы, тот, не желая подвергаться пытке бормашиной, выскочил из дома, пулей рванулся куда-то на окраины и просидел в каких-то заброшенных сараях, скрываясь, до темной ночи. Была мысль вообще домой не возвращаться, но, в конце концов, голод и ночной холод пересилили. Папа тихонько перелез через забор, открыл дверь, вошел на цыпочках в прихожую, надеясь, что все вокруг уже спят, и тут был намертво схвачен тем самым офицером, который ухаживал за дантисткой.

Офицер, держа папу за шиворот, дотащил его до кабинета (а папа в это время изо всех сил вырывался из рук ненавистного оккупанта) и усадил в кресло. Одновременно немец истошно звал врачиху и деда с бабкой. Все прибежали, врачиха схватила инструменты, а дед и бабка, вместо того, чтобы помочь внуку-пионеру отбиться от врагов, усердно помогали тем держать юного героя в кресле. Одним словом, спастись так и не удалось, и врачиха одержала полную победу, проверив все зубы, просверлив пару дырок и поставив пару пломб на больные зубы.

Зубы болеть перестали (а ведь шла война, никакого медицинского обслуживания не было, конечно, и лечились, в лучшем случае, «заговорами» и настойками трав и грибов). И повеселевший папа с немцами подружился.

Врач продолжала лечить зубы солдатам, а иногда принимала и местных жителей. Отношения установились крепкие и очень хорошие. Но однажды, уже поздней весной, пришел приказ на переезд. Немка собралась, сложила вещи и инструменты. Солдаты вынесли кресло и погрузили его в грузовик. Бабка в квартиранткой расцеловалась, дед её обнял и погладил по голове, как собственную внучку, и та уехала куда-то ближе к фронту. Осиротевший офицер ещё какое-то время заходил в гости, сидел в гостиной, иногда выпивал с дедом по рюмочке то ли дедового самогона, то ли принесенного шнапса, а потом и сам уехал вместе со своими солдатами. Тоже, видимо, на фронт. Больше никогда в жизни папа об этих людях даже не слышал. А было это уже в предверии Курской битвы – самого большого сражения сорок третьего года, одной из самых больших и тяжелых битв не только Второй мировой, но всех войн в истории человечества.

Зенитчики и самолёты

Курск от городка стоял очень далеко, но папе сейчас кажется, что с самого начала того лета все ожидали крупного решающего столкновения между Красной армией и немцами – всем понятно было, что именно летнее сражение и решит судьбу войны.

Насколько в этом случае папины мысли отражают действительность, а насколько срабатывает «ложная память», сказать невозможно, но 5 июля 1943 года Курская битва началась. Немцы пошли в наступление, стремясь окружить и уничтожить советскую оборону в районе так называемого «курского выступа». Сражение продолжалось неделю. Сначала немцам удалось прорваться на отдельных участках на глубину до пары десятков километров, однако успехом эти прорывы назвать нельзя, конечно – обычные тактические отступления в ходе сражения. Затем советская армия отбросила немцев на исходные позиции, ну, а затем, прорвала уже оборону противника и нанесла ему решающее поражение. После Курской битвы уже ни у кого в мире не оставалось никаких сомнений в том, что Германия войну проиграла, и речь идет только о том, сколько именно месяцев и лет понадобится на ее окончательный разгром. Тем более, что одновременно с Курским сражением американцы высадились на Сицилии, то есть, началась битва за освобождение Западной Европы.

Июль 1943 года стал одним из самых кровавых месяцев войны. Кроме сотен тысяч убитых и раненых немецких и советских солдат, в том месяце, например, американцы потеряли самое большое количество тяжелых бомбардировщиков за всю свою военную историю. Бомбардировщики эти, вылетая по ночам с баз в Англии или Северной Африки, бомбили всю захваченную гитлеровскими войсками Европу. А так как были они самыми большими и опасными для Германии, в частности, для её промышленности и транспорта, самолетами, то и уничтожению их немцы уделяли особое внимание.

**

Ещё до начала Курской битвы в доме поселились несколько немецких солдат-зенитчиков во главе с фельдфебелем. Надо сказать, что и в сорок третьем году жизнь в городке протекала совершенно спокойно, без особых передряг. Партизан, подпольщиков, советских разведчиков не было слышно, не говоря уже о каких-то налетах советской авиции – фронт стоял далеко, а бомбить особо в городе было нечего, разве что небольшую железнодорожную станцию, депо и пару шахт. Люди жили и выживали, привыкнув в оккупационным порядкам и окончательно к ним приспособившись… Так что, приезд зенитчиков – целой батареи или даже больше (папа точно не помнит) вызвал только удивление – зачем столько орудий на небольшой и тихий город, утопающий в яблочных и вишневых садах?

Зенитчики между тем стали активно готовиться к боям. Во дворе фельдфебель регулярно проводил занятия с батарейщиками. Те рассаживались на табуретках и записывали в тетрадки слова фельдфебеля. Папе тоже было интересно, так как на лекциях преподаватель вывешивал огромные плакаты, на которых были показаны темные силуэты самолетов – больших (бомбардировщиков?) и поменьше (истребителей?) – вид снизу, сбоку, спереди, сзади. Там же стояли цифры, видимо, изложение скоростей, высот, бомбовой нагрузки, количества членов экипажа и тому подобного.

По всей видимости, лекции были посвящены тактико-техническим данным авиации противника и указаниям по ведению стрельбы, прицеливанию, упреждениям и всякой другой необходимой зенитчику всячины. А фельдфебель, судя по его легкому обращению с формулами, необходимыми для расчетов стрельбы по самолетам, был в прошлой – гражданской – жизни, математиком, может быть, школьным учителем?

После теоретических занятий солдаты отрабатывали практические действия: учились расчехлять и устанавливать на позициях орудия, часами сидели на боевых постах, разворачивая пушки влево-вправо, поднося снаряды, перетаскивая пушки на руках на недалекие расстояния, быстро цепляя их к тягачам и перевозя на новые позиции, где вновь как можно быстрее устанавливали орудия и снова поднимали и опускали стволы, выбивали из них, якобы, застрявшие снаряды, заменяли друг друга, как будто бы, кто-то был убит или ранен… К тому же, копали укрытия, блиндажи, окопы, пункты связи и управления огнем… то есть, занимались обычным солдатским делом.

**

В свободные минуты фельдфебель любил поболтать с папой. Папа не может сказать – не помнит, – хорошие ли были у того отношения с бабушкой и дедушкой, но между папой и этим немцем тоже было нечто, вроде дружбы. Запомнилось папе, как фельдфебель устраивал соревнования по стрельбе: ставил в углу двора какие-то чурки и стрелял по ним из пистолета. Потом давал пистолет папе. Пистолет был тяжёлым, и папа в первый раз резонно заметил фельфебелю, что, мол, оружие тяжело для мальчишки, условия неравны. Тот согласился и предложил папе стрелять с более близкого расстояния. Соревнования, причем, на какие-то призы, – то ли яблоки, то ли шоколадки, – немец проводил чуть ли не каждый день, приглашая и других мальчишек.

И опять царила какая-то чуть ли не идиллическая обстановка: и те, и другие, уставшие от войны, пытались, наверно, забыться, пытались наладить отношения там, где наладить их было невозможно – всё же с одной стороны стояли жители оккупированной страны, а с другой, оккупанты. Можно было на время забыть, что никто из них напрямую в войне виноват не был, а выполнял то, что приказывалось сверху, но, наверно, никому, ни тем, ни другим, не удавалось окончательно и полностью выбить из памяти, что идёт война, а перед тобой всё же представитель противной стороны, как бы ни был он приятен лично.

Однажды ночью папа проснулся от грохота. Бабка и дед резво его и Нину ухватили, и все бросились в погреб – отсиживаться. Грохот продолжался долго (или так папе показалось). Сначала решили, что город бомбят наши. Было очень страшно, но и радостно, потому что впервые наши самолеты бомбили врага в родном городе, впервые папа сам ощущал, как по немцам наносят удары. Всякая личная дружба совершенно не воспринималась, как смягчающее обстоятельство в пользу врага. Личные чувства никак не мешали радоваться ударам своей авиации.

Утром же оказалось, что бомбежки не было, а грохот стоял от стрельбы зенитных орудий. Но те, конечно, стреляли именно по высоко пролетавшим самолётам.

Теперь стрельба открывалась каждую ночь. Семья укладываться на сон стала в погребе. И каждую ночь все просыпались от грохота. К стрельбе привыкли, опасности уже не чувствовали, так как пушки стреляли не вертикально вверх, то было безопасно, в отличие от окружающих районов города, куда кучно сыпались осколки от зенитных снарядов, разбивая и зажигая крыши домов и калеча людей. (Хотя, что было бы, если бы самолёты стали бомбить батерею, лучше не думать).

После первой ночи, через несколько дней стрельбы немцы сбили самолет. Папа запомнил, как впервые к грохоту пушек вдруг добавился жуткий гром с неба, который даже перекрыл звук орудийных залпов. А утром немцы радовались. То ли похвастались, то ли жители сами поняли, этого папа не помнит, что высоко летящий бомбардировщик был поражен прямо в бомбовый отсек и бомбы сдетонировали. От самолета не осталось даже обломков. Точнее, такие мелкие обломки, что их никто не отличал от осколков снарядов.

Днём приехали немецкие гражданские и что-то долго с батарейцами обсуждали. Потом полезли смотреть какое-то странное сооружение, что днем всегда было закрыто брезентом. Его впервые вскрыли, под ним оказалась большая прямоугольная решетка. Папа ничего не понял, но решетку запомнил.

Теперь нет сомнений в том, что батарея стреляла по целеуказаниям радара – один из первых опытов подобного использования зенитной артиллерии приходится как раз на 43-й год, это известно (не путать с обнаружением самолетов на дальних дистанциях, где радар стал применяться ещё с 41 года).

История сбитого бомбардировщика

Еще через неделю или две эта же батарея сбила ещё один самолёт. На этот раз, тот упал почти целым. На поле за городом, но совсем недалеко. Ещё утром новость стала известна, и мальчишки бросились к месту его падения.

Самолёт оказался огромным. Он лежал на брюхе, с переломанными и погнутыми винтами. На бортах были нарисованы огромные белые звёзды и полосы. Папа удивился цвету, так как ожидал увидеть красные звёзды, а не белые.

Возле самолёта лежали в ряд восемь тел мёртвых лётчиков. Немцы уже здесь побывали и похозяйничали. Они вытащили наружу мертвецов, забрали документы, оружие, что-то ещё, после чего уехали.

Первые добежавшие мальчишки всё это видели, рассказали, что никаких раненых летчиков не было – все погибли. Папа обходил огромную машину и никак не мог сообразить, что же на ней написано. Буквы были немецкие, и он сначала не мог понять, что это, немцы своего сбили, что ли? Тогда почему бросили убитых пилотов?

Потом пришли взрослые. Стало известно, что самолёт – американский, а надписи на английском. Местная управа дала указание мертвых летчиков закопать. И их похоронили там же, у самолёта.

Папе кажется, что на похороны собрался весь город. Их положили в одну могилу, не снимая чистые комбинезоны, и папа запомнил, что все они при похоронах были чистые и причесанные, а когда он их видел в первый раз, они были в крови, в саже, в грязи, – и сами летчики, и их одежда. Кто-то мертвых обмыл и выстирал комбинезоны. И не разобрали одежду, а оставили мертвым, хотя все ходили в лохмотьях.

Священник – православный, конечно, читал молитвы. Женщины плакали. Ребята тоже.

На похоронах присутствовали и немцы, и полицаи. Как они себя вели, папа не обратил внимания, так как печально думал только о погибших летчиках. Но через неделю священника убил полицай. Убил, не скрываясь, ничего ему за это не было.

Уже то ли после войны, то ли после освобождения полицая судили в городе же. На суде тот рассказал, что убить приказал немецкий офицер за то, что во время похорон священник не просто достойно похоронил американцев, но в ответ на усмешку офицера, который ехидно заметил, как это православный священник хоронит чужаков – ведь они ж из враждебных религий, сказал, что Господь судит не по тому, как ты Бога называешь, а как веришь, а раз эти люди пришли к нам на помощь в битве с антихристом, значит они – истинные верующие, поэтому и хоронят их по обряду (конечно, папа не точно цитировал, но ответ был примерно таким). Немцу слова священника не понравились, он дал указание того проучить (или просто убить). Что полицай с готовностью и выполнил. Полицая после советского суда казнили, конечно.

**

Гораздо позже, уже после освобождения, наверно, через полгода или больше, к лету 1944 года, в город приехал грузовик. Могилу летчиков раскопали. Их ела выкопали, погрузили в грузовик и увезли. Всё это делалось под печальный марш оркестра, а тела накрыли американскими флагами – каждое тело отдельно. Тогда папа и увидел впервые американский флаг. При погрузке тел на машину почетный караул проводил погибших залпами в воздух. Все солдаты и офицеры отдавали честь. Папа не знает, были ли среди участников церемонии американцы, возможно, были – иначе, откуда столько флагов и такое внимание к деталям? В любом случае, тела павших летчиков увезли, скорее всего, домой?

(После рассказа папы мы с братом попытались понять, что же происходило. В принципе, картина, судя по всему, следующая: Во время второй мировой войны дальняя авиация всегда имела какую-то особую точку – точку рандеву, над которой она перестраивалась – либо соединялись маленькие группы в большую, либо меняли направление, либо встречались с самолетами, идущими из других мест, либо с истребителями сопровождения и так далее. Менять эту точку было невозможно, так как смена в ходе непрерывных боев приводила к колоссальной путанице. Как только немцы устанавливали, где именно, над каким городом, эта точка расположена, то достаточно было поставить под ней зенитные батареи, и та успешно самолеты сбивала. При смене точки рандеву потери были бы еще больше, да и задание не удавалось бы выполнить!, так что, ничего удивительного в том, что точку не меняли. Скорей всего, Константиновка и была таким городом-рандеву для союзной авиации. Точку выбирали так, чтобы с большой высоты даже ночью был виден ориентир – скажем, река круто поворачивает, густой лес начинается, громада большого города или ещё чтото.

Откуда прилетел бомбардировщик? Сложно сказать, потому что дату папа, конечно, не помнил. 1 августа 1943 года американцы впервые бомбили Плоешти, центр по добыче нефти для немцев. Всё лето союзные самолёты активно бомбили цели в Германии, на Балканах, в Венгрии, Румынии… Выше упомянул, что в июле потери в бомбардировочной авиации ВВС США были самыми большими за всю историю. Скорее всего, над Константиновкой каждую ночь как раз перестраивалась союзная тяжёлая бомбардировочная авиация).

Уже гораздо позже, летом 44 года, когда немцев в городе и в помине не осталось, на местное футбольное поле сел однажды ещё один американский подбитый бомбардировщик. Экипаж выскочил, построился возле самолёта и стал ждать. Когда к ним подъехала машина с солдатами, люди подняли руки, показывая, что сдаются – куда ж деваться, решили, что попали к немцам. А как только поняли, что солдаты – советские, тут очень обрадовались, засмеялись, стали обниматься и орать что-то весёлое во всю глотку. Потом их местные напоили так, что весь экипаж просто забросили в приехавший за ними автобус и так увезли, ещё каждому пару бутылей самогону подарили на дорожку. С самолета сняли двигатели, вооружение, много чего ещё, а сам корпус простоял рядом с футбольным полем ещё лет двадцать, в нём сделали раздевалки для спортсменов.

А вот куда самолеты летали и что бомбили? Папа уверен, что бомбили немцев под Курском. Но мы этому подтверждений не нашли. Зато известно, что у американцев были аэродромы под Харьковом, Полтавой и (позже) Винницей. Вот, скорее всего, как уже упомянул чуть выше, над Константиновкой либо соединялись в крупные группы бомбардировщики, идущие на Плоешти и на Италию с Украины, либо распадались на мелкие группки те, что шли на разные аэродромы на Украине, вылетев из Италии и из Каира (да, оказывается, даже из Каира шли бомбить румынские нефтепромыслы, а затем садились на Украине).

Летали, как правило, Б-19. Их экипажи состояли из семи человек, но папа точно помнит, что павших летчиков, которых хоронил весь город и панихиду по которым читал священник, убитый за это через пару дней, в сбитом бомбардировщике было восемь. Наверняка, среди них находился дополнительный член экипажа: проверяющий, инструктор, инженер… Может быть, кто-то летел на замену другого экипажа в Полтаву или Харьков? Может быть, корреспондент. Может быть, представитель завода что-нибудь проверял? В любом случае, сел человек вот так в самолет случайно, и вот…

Немцы отступают

Так два года и пролетели. К концу оккупации – к осени 43 года, немцы очень изменились. Относительно добродушные и весёлые солдаты стали хмурыми и злыми.

Администрация – чёрномундирные и гражданские – совсем озверела, русские полицаи трезвыми вообще не появлялись. На постое немного постояли венгры, которые запомнились хамством и жадностью. Они же приказали семье выселиться в погреб, заняв все комнаты, хотя было их мало.

Немцы были поумнее, так как семью просто потеснили, но позволяли оставаться в доме, зато бабушка на них готовила и обстирывала, дед что-то чинил, чистил, подшивал, подбивал, а детишки убирали и подметали. Венгры же от женской стряпни отказались, готовя сами. Сами и убирались, и стирали. Одним словом, сами себе работу и напридумывали.

Честно говоря, от венгров у папы воспоминания остались самые дурные, именно из-за бытового поведения: если все остальные, – итальянцы, румыны, немцы, – если проявляли жестокость, то, как бы, деловую, венгры отличались именно жестокостью бытовой, – пройти мимо венгерского солдата означало схлопотать подзатыльник, причем довольно сильный. За что? А так просто, чтоб боялись.

Опять же, сложно сказать, что это были за части, но, сдаётся мне, венгерские фашисты-добровольцы, хотя не уверен. Их было много на фронте. И свою ненависть выливали они на людей, не задумываясь о том, что как-то удобней по пустякам с местным населением не ссориться.

Но венгры ушли, потом солдаты надолго уже не задерживались. Придут, переночуют пару дней, дальше убегут. В доме селились, конечно, в основном, офицеры, уж очень удобный он был и большой. А семья уж из погреба во дворе решила не переезжать, даже когда дом стоял временно пустым.

Войну, то есть бомбы, стрельбу, бои, так и не было заметно. Только проходящих солдат видели. С каждым днём всё более злых и обреченных солдат.

**

Как-то в доме поселились на пару-тройку дней эсэсовцы-танкисты. Причем их танки стояли не у дома, а остались за городом. Танкисты к ним отправлялись по утрам, а вечерами возвращались на отдых и ночёвку. Были они тоже нормальными, если сравнивать с венграми, то есть к бабке с дедом и детям не приставали, а использовали тех по хозяйству – постирать, картошку почистить, сварить ужин и тому подобное. Никакой злости не чувствовалось, хотя и никаких попыток установить добрососедские отношения – лишь абсолютное равнодушие к проживающим русским.

В ящике комода в большой комнате были сложены зимние вещи – штопаные – перештопанные, никому из оккупантов не нужные, даже венгры на них не польстились. Однажды эсэсовский танкист выглянул из окна и увидев папу, то ли чистящего картошку на улице, то ли яблоки собирающего с яблони, позвал в дом. Папа вошёл в комнату и увидел, что ящики комода открыты, а эсэсовец то ли знаками показал, то ли попросил по-немецки, а папа его понял, освободить комод и вещи куда-нибудь унести. Ему для чего-то ящики понадобились, папа уже не помнит, то ли тот какие-то документы туда сложить хотел, то ли свои комбинезоны.

Папа вещи стал собирать и относить в погреб. На второй или третий раз, когда он взял пальтишки и свитера в охапку, эсэсовец вдруг его остановил, подошёл, вытащил из охапки красный пионерский галстук папиной сестрёнки, неведомо как туда попавший, оглядел его и строго спросил: – Коммунисты?

Папа не испугался, так как даже мальчишки прекрасно понимали, что обычные военные, даже эсэсовцы, просто так, от нечего делать, расправ не устраивают, зачем им надо портить отношения с теми, кто их кормит и за ними прибирает? Танкист захохотал, показал пальцем на бородатого папиного деда, который в это время копался в огороде, и произнёс: – Карл Маркс! Потом что-то добавил, бросил галстук назад в груду вещей и потерял к папе интерес. Такой добродушный шутник был.

**

Но второй случай оказался далеко не столь безобидным.

У одного из танкистов-эсэсовцев был очень красивый перламутровый пистолетик, изящный и маленький – «дамский». Танкист держал этот пистолетик в гостиной, на поясе не носил (видимо, чтобы не нарушать форму одежды).

Лежал пистолетик в кобуре на спинке дивана, а папе очень хотелось им завладеть, ну, очень красивая вещица была.

И вот, когда танкисты вдруг засуетились, стали собираться в путь, собирать вещи, папа, сновавший по дому с деловым видом, аккуратно улучил момент и сбросил пистолетик за диван, как будто бы тот упал сам. Надеялся, что в суматохе танкист о нём позабудет. После этого папа выскочил во двор, как ни в чём не бывало.

А через несколько минут танкист папу позвал. Вызвал совершенно спокойно, без эмоций. Как ни хотелось мальчишке удрать, но идти пришлось, потому что бабка, дед, сестрёнка – все оставались в доме или во дворе, деваться было некуда.

Танкист показал на спинку дивана, где раньше лежал пистолет, и потребовал у папы вещицу вернуть. Папа сделал вид, что не понимает, потом стал отнекиваться, уверять, что ничего не брал. Тогда танкист, совершенно спокойно, опять же, без эмоций, подошёл к папе, схватил его за горло и стал душить. Равнодушно, без криков, без угроз. Просто душил мальчишку. Потом отпустил и снова спросил, совершенно спокойно, где пистолет. Папа всё еще был уверен, что танкист его просто пугает и опять замотал головой, мол, ничего не брал. Тогда танкист вновь совершенно спокойно взял мальчишку за горло и вновь стал душить. Папа потерял сознание.

Очнулся он через час или больше. Танкистов уже не было. Уехали. Лежал он в погребе. Бабушка сидела рядом.

Когда мальчик окончательно пришёл в себя, бабушка рассказала, что вошла в комнату в тот момент, когда танкист чуть ли папу не задушил. Бабушка бросилась вперед, стала отнимать ребенка, пыталась бороться, закричала. Тогда танкист опять же совершенно спокойно, всё так же, без эмоций, ударом кулака сбил её на пол, потом достал служебный пистолет и сказал по-немецки, не сомневаясь, что поймут, что сейчас задушит мальца, потом пристрелит девчонку, а потом возьмется за взрослых. Бабушка лежала на полу и не могла понять, что происходит, из-за чего всё это, но ничего хорошего не ждала.

Танкист выглянул из окна в поисках Нины, заметил её и направился к двери, чтобы девочку позвать. В этот момент он вдруг снова посмотрел в сторону дивана, о чём-то подумал, вернулся и заглянул за диван. Увидел кобуру с пистолетом, достал её, показал остальным – с десяток эсэсовцев сновали по дому, собирая своё барахло, не обращая внимание на расправу, – засмеялся, покачал головой, вот, мол, мой пистолет завалился за диван, а я-то решил, что мальчишка утащил. И не обращая больше внимания на лежащих папу и бабушку, пошёл на улицу.

Речь тут не о том, что, конечно, паренек пистолет украл и наказан был бы за дело, если бы по шее надавали. И не о том, что на войне любой солдат, озверев, может придушить мальчика, а не только эсэсовец. И даже не о том, что из-за шалости папа чуть было не погубил и себя, и семью – в конце концов, миллионы людей и без таких шалостей эсэсовцами были уничтожены.

Папу поразило просто совершенное спокойствие, совершеннейшее отсутствие эмоций у этих людей. Надо прибить мальчика? Прибьём, раз надо. Старушку тоже надо прибить? Ну, раз надо, прибьём. И девчонку тоже. Чего тут переживать-то?

И эти люди не были карателями, гестаповцами, полицаями. Речь шла о танкистах, солдатах. Люди озверели, перейдя все пределы.

Танкисты исчезли. И это были последние постояльцы в семейном доме.

**

Немцы ушли. Но и советская армия ещё не пришла. Целый день было спокойно. Вообще-то, жители уверились уже, что война их городок, слава богу, пощадила. Сочли, что прожили последние два года довольно спокойно и обошлись минимальными для той войны потерями.

Но тут вновь объявились эсэсовцы. Уже не танкисты, а пехотинцы. Не солдаты (хотя бы из боевых частей СС), а поджигатели (а может быть, и солдаты, которые исправно выполняли порученное дело). Пришла команда в несколько десятков человек, которые город стали жечь, дабы тот не радовался тому, что уцелел.

Они шли по улицам и методично поджигали дома из огнеметов. Папа сначала услышал крики, потом выстрелы, потом шум пожаров, выглянул на улицу и увидел, как по ней идут немцы и выпускают огнеметные струи в окна домов, не пропуская ни одного.

Город был деревянный, в нём и не надо было жечь каждое здание – город бы и так сгорел, когда огонь с первого подожжёного дома перекинулся бы на соседние, а дальше уже заполыхало бы повсюду. Но немцы жгли всё.

Люди, которые пытались спасаться из домов, попадали под выстрелы, если выпрыгивали на улицу перед немцами. Но если удавалось удрать через задние заборы, то никто за ними не гнался. Ведь не в наказание город убивали, а так просто, чтобы не достался врагу. Попался под автомат – пристрелили. Не попался, ну, беги-беги, повезло.

Подошли к папиному дому и выстрелили из огнемета и в него. Но дом почему-то не загорелся. Немцы прошли мимо, а семья наблюдала сквозь щели в погребе. Опять же, без особого страха за себя, так как было очевидно, что поджигатели идут быстро, по дворам не рыскают. Уж было стали радоваться, что дом уцелел, когда прошедшие немцы обернулись, оценивая работу, заметили, что один дом не горит – то ли струя бензина не туда попала, то ли просто ветер загасил пламя – ведь ветер уже был разбужен пожаром. Одним словом, один немец вернулся и бросил в окно дома зажигательную гранату. Та взорвалась, вырвался огненный шар, а дом вспыхнул еще быстрее, чем подожженные из огнеметов. И сгорел дотла.

Утром следующего дня от половины города остались только головешки. Но та половина, где поджигательная команда не проходила, тоже уцелела. Сначала люди решили, что немцы то ли забыли, то ли не успели её сжечь. Но вдруг появилась машина, с неё спрыгнули те же (скорее всего) поджигатели и так же стали зажигать дома. Оказывается, на ночь просто отдохнуть отъезжали.

Вдруг поднялась стрельба. Немцы рванулись к машине (а разошлись они уже по разным улицам и сбегались не одновременно). Машина удрала. Папа понял, что подходятнаши, и бросился туда, откуда раздавалась стрельба. Пробежав минут десять, он добежал до уцелевших кварталов. Забежав за угол, увидел деревянный мост через речку. Мост, почему-то, немцы не сожгли. Не успели, ожидая отступающие части? Кто знает. Перед мостом, ближе к папе, лежал труп немца-поджигателя, с факелом около руки. Факел ещё даже горел. Папе запомнилось, что это была большая палка, обмотанная тряпками и пропитанная бензином. Поэтому и горел хорошо. Как ни странно, но это был первый убитый, которого папа сам видел за всю войну, не считая погибших летчиков. Никого вокруг не было. Потом уже другие мальчишки рассказали, что передовой отряд советской армии как раз настиг поджигателей в момент их «работы». Открыв огонь от моста, солдаты убили одного немца, а остальные успели удрать. Советские же солдаты же, не останавливаясь, промчались дальше.

Папа, никого не видя, опасливо пошёл к мосту. Мы спросили его, не подумал ли он, что мост мог быть заминирован. Нет, не подумал. Или забыл про то, что подумал. Скорей всего, даже не соображал про мины. Подошел к мосту, перешел по нему на другую сторону речки. Всё так же никого не было и стояла тишина.

Папа прошелся по улице, точнее, уже по загородной дороге. Было очень сухо, солнечно. Вышел на окраину города, обошел плетень и тут же увидел солдата в погонах. Тот стоял совсем рядом, оглядывался, держал за повод лошадь. Голова солдата была повязана бинтом, сквозь который проступала кровь. Шея лошади тоже была завязана бинтами и тоже с кровью. За плечами солдата висела винтовка. Ноги были обуты в сапоги. На голове, натянутая на бинты, торчала солдатская папаха-кубанка.

Папа очень испугался, потому что наши погон не носили, сапог тоже не носили, это он прекрасно знал – у солдат и командиров петлицы, у солдат на ногах обмотки! Но и не немецкая форма. Значит, какие-то еще непонятные люди. Хотел броситься бежать, но солдат его заметил, махнул рукой, подзывая, и улыбнулся. Папа сделал пару шагов, всё ещё не понимая, кто это. Тут солдат весело сказал: – Да не бойся, пацан, свои, свои, русские.

Но папа, зная, что полицаи тоже русские, был готов дать дёру и держался всё так же настороженно. Тут солдат спросил: – Парень, а где тут самогон можно раздобыть, а? А то в горле пересохло! Посидеть бы, выпить, а?…

Папа понял, что это свои, потому что полицай поостерегся бы пить, когда последние немцы уже ушли. А раз человек собирается сидеть и пить, значит, свой. Только тут папа вдруг понял, что солдат уже был далеко не трезв, но держался на ногах твёрдо и «понятия» не терял.

Тут вдруг появились еще с полдесятка солдат, все на лошадях. Подъехали не спеша, тоже улыбнулись, поздоровались и тут же, чуть ли не хором, спросили, где можно спирт или самогон раздобыть. Только тут папа разглядел красные звезды на фуражке старшего и окончательно убедился, что пришли свои. И от всех тоже пахло спиртным, вот такой первый запах освобождения и запомнился.

Всей группой отправились в город, папа впереди, ужасно гордый тем, что ведет бойцов Красной армии. По пути вдруг встретили пару других солдат – наверно, тех, что прошли в город самыми первыми и убили того поджигателя. Они уже шли назад, ведя с собой пленного немца. Эти бойцы доложили командиру встречной группы, что немцы удрали, а этого, которого ведут, поймали за поджогом дома. Командир с изумлением спросил, куда ж его ведут. Те ответили, что пленный же. Командир удивился – какой пленный, он же дома жёг. Солдаты согласились, что, конечно, так, но, может быть, его допросить надо. – А зачем? – удивился командир, – И что он нам такого важного расскажет? Открыл рот, чтобы что-то сказать, бросил взгляд на мальчишку – моего папу, потом наклонился к солдатам и что-то прошептал.

Все поехали дальше, кроме солдат, что привели немца. Папа шёл около командира, гордо показывая дорогу к центру города. Через минут пять вдруг посзади раздался выстрел. Командир поморщился и посмотрел на папу. Потом чертыхнулся: – Я же им сказал, подальше отвести, чтобы не при мальце. Лодыри, ничего нельзя поручить.

Дошли до центра, там уже сбегались люди. Все стали тащить яблоки, помидоры, огурцы. И самогон, конечно. Папа тоже выпил самогон, впервые в жизни, после чего прибежал в погреб и крепко заснул.

**

Полгода прожили в погребе. НКВД тягало деда с бабкой на допросы, но никаких наказаний не было, так как официально старики на немцев не работали. Зато сотни заводских рабочих и шахтеров продержали в тюрьме неделями, но потом тоже освободили. Оказалось, специальный указ амнистировал тех, кто работал на немцев, но не виновен в смерти людей. А полицейские все успели удрать с немцами. Тот полицейский кого чуть позже судили в городе за убийства, включая убийство священника, и казнили, был пойман где-то в другом месте.

**

Пришла и прошла голодная осень. Зимой вернулась папина мама (моя бабушка). Она перевелась на работу в местную больницу, добились какого-то жилья. В первую очередь, благодаря погибшему фронтовику – моему деду и служащей Красной армии – моей бабушке. Папа продолжал учиться в школе, которая открылась в январе, как и после прихода немцев. Образование велось на русском. Бумаги для записей всё так же не хватало, учебники не завезли, поэтому учителя учили, скорее, по памяти. Но все учителя были новыми, а куда делись те, что преподавали при немцах, папа не интересовался.

**

В середине 1944 года, по окончании учебного года, папу вызвали в Районо, где он получил направление на учёбу в Ростовской мореходке. Отучился там, затем в Одесском высшем мореходном училище. В Константиновку заезжал редко. Его дедушка скончался в конце сороковых. Его бабушка – чуть позже. Его мама – которую я уже помню, она же мне была бабушкой, – умерла в середине шестидесятых, там же, в Константиновке, хотя часто гостила у нас.

Папа моего папы, так и оставшись пехотинцем после уничтожения 22 июня 1941 года их танков прямо на стоянке, погиб под Харьковом, в печально известном «харьковском котле» в мае сорок второго года. Сестренка Нина умерла с пятидесятых годах от какой-то болезни, связанной с желудком. Все знали, что вызвана болезнь была гнилой едой военных лет. Но папу болезнь не тронула. Он стал морским офицером, потом демобилизовался, работал штурманом-багермейстером, потом старшим штурманом управления. Жил в Латвии. Ушел на пенсию начальником Управления Морских Путей. Получал неплохую по тяжёлым временам конца 20 века пенсию, жил нормально, не хуже остальных жителей Латвии.

Заключение

Выслушав папин рассказ, мы спросили его – вот ты против ухаживания за могилами погибших солдат-оккупантов. Сравнять с их землёй надо! А если в могиле лежат тот майор с со своим денщиком-крестьянином и с шофером-студентом-дурная голова, но доброе сердце? А если там покоятся та зубной врач со своим женихом? А если фельдфебель-артиллерист? А если мальчишки-зенитчики? А если ремонтники-артиллеристы? Тоже сравняем с землёй?

Папа промолчал, потом сказал, что нет, конечно, не надо воевать с могилами. Не надо путать эти захоронения с могилами своих солдат, но сравнивать с землей не надо.

Всё, вроде бы, если я не забыл чего.


ПС – надо бы оставить ещё военные (и не только военные) воспоминания от друзей моего папы, которые тоже есть в черновиках. Там интересно. Особенно от дяди Додика, сыне раввина, который всю войну проработал офицером в Абвере, но и другие воспоминаия очень интересны, хотя бы тем, что это не прилизанные и «правильные» мемуары. Дойдут руки, напишу.


Оглавление

  • Начало войны
  • Начало оккупации
  • Немцы
  • Первые дни. Расстрелы
  • Артиллеристы
  • Быт и отношения с немцами
  • Второй год оккупации и зубной врач
  • Зенитчики и самолёты
  • История сбитого бомбардировщика
  • Немцы отступают
  • Заключение