Слободка [Михаэль Верник] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Михаэль Верник Слободка

Чудо



Ночи в Слободке были тёмными. Тёмными без просвета. Это вам не городские кварталы, где бессонные окна многоэтажек освещают дорогу припозднившимся путникам в любое время ночи. В Слободке спать ложились рано, энергию берегли, и после девяти окрестности освещались по старинке – луной и звездами. В один из этих вечеров я стоял за двором, на околице. Не помню, какая надобность забросила меня, четырехлетнего, в такое время одного за пределы родного двора. Вся эта обстановка – темень, тишина, звезды – вдруг подействовала на меня, и я проникся своей ничтожностью и одиночеством в этом мире. Помню это ощущение – я такой маленький, и никого рядом, чтобы погладить и сказать: «Не бойся, малыш, ты не один». Впрочем, я и был не совсем один. Поодаль, у крыльца, выходящего на улицу, стояли двое мужчин и тихо переговаривались. До меня им не было никакого дела. Вдруг под ногами, в пыли, среди редких травинок я увидел Чудо. Попытаюсь описать, каким оно было. Это был маленький проблеск, такой камешек или осколок звезды, светящийся изнутри таинственным красноватым светом. Он манил меня. Призывал взять. Обещал изменить всю мою жизнь. Беззвучно говорил, что исполнит любое мое желание. Что отныне я никогда не буду одинок, Чудо будет всегда со мной. И всегда будет дарить мне свой волшебный свет. И я поддался на его уговоры. Оглянувшись и убедившись, что никто не посягает на мою находку (мужики продолжали свою беседу, без всякого ко мне интереса), я протянул руку и схватил её, желая поскорей спрятать в карман своих коротких штанишек. Резкая, дикая боль обожгла мои пальцы и мою душу. Мое Чудо предало меня. Оно оказалось обыкновенным окурком, дотлевающим в месте, куда его отбросили. Я орал, меня утешали набежавшие родственники и соседи, мои обожжённые пальцы макали в блюдце с подсолнечным маслом, но я не мог успокоиться. И никто не понимал, что плачу я не от боли, а от горечи разочарования и от мысли, что дальше мне предстоит жизнь без Чуда.


Колбаса индейская, колбаса брауншвейгская





Ближайший к Слободке магазин был на той стороне улицы Жореса, за трамвайными путями. Я знал, что когда-нибудь мне это предстоит, но, как всегда в первый раз, это случилось неожиданно.

 «Мишка, поди сюда, – это дед, – Сбегаешь в лавку (это магазин, я знаю), купишь моих сигарет («Шипка» или «Солнце» – болгарские без фильтра, уже пробовал – «Опал» лучше), круг копчёной колбасы (люблю) и маленькую бутылку водки – она называется «чекушка» (этого ещё не пробовал, но запах препротивный)». Дед сунул мне в руку зелёную троячку – огромные деньги. «Ну как, всё запомнил?» «Конечно, деда!»

Вот так начался мой первый самостоятельный поход за слободские пределы.

Ребята с Жореса – жорики – своих знали наперечёт. А кто появлялся «не свой», автоматически был чужаком, а значит, с него надо было брать плату за проход по их территории. Так и я был остановлен тремя жориками. «Деньги есть?» – и, что тоже случилось впервые в моей жизни, я соврал – «Нет». «Ну-ка, попрыгай». Я попрыгал. Энергично и даже с удовольствием. Жорики ожидали услыхать звон монет. Кто же мог знать, что у семилетнего клопа в кармане притаилась целая трёшка? Я думаю, что, даже обнаружив такой клад, жорики бы на него не посягнули. Одно дело – сбить гривенник, и совсем другое – присвоить аж три рубля! Тут уж, непременно, на сцене появятся родители, а то и милиция. А кому это надо? Но проверить своё предположение насчёт жориков и трояка я бы не хотел. Да и не понадобилось. Убедившись в моей кредитонеспособности, жорики утратили ко мне интерес, и я припустил дальше.

Магазин. Господи, как мне тебя не хватает, скромная лавка чудес моего детства. Ещё со входа в нос шибает аромат кислой корки свежеиспечённого хлеба. Стеклянные пирамиды витрин охраняют ввергнутые в них сокровища: леденцы в фантиках из грубой бумаги унылой бело–голубой раскраски, ведро сметаны, кубы масла, вспотевший кремовый торт и круги копчёных колбас. Стоящая за прилавком необхватная тётя в белом халате вопросительно воззрилась на меня сверху вниз. На водку и «Шипку» я указал пальцем. В те времена, задолго до антиалкогольной кампании, никому бы и в голову не пришло не дать «чекушку» водки мальцу, ведь ясно же, что берёт не для себя, а в хозяйство. А вот с колбасой вышла неувязка. Оказалось, что в наличии целых два сорта – «одесская» и «брауншвейгская». И опять впервые в своей жизни я очутился перед необходимостью самостоятельного выбора.

«Тётя, а что такое „брауншвейг“?» – спросил я продавщицу. «Не знаю, наверное, что-то по-вашему, по-еврейски», – буркнула та. «А Одесса?» – не унимался я. Тут ответ её был более тёплым и прочувствованным: «О-о, Одесса! Это город у Чёрного моря…» – глаза продавщицы мечтательно поползли под потолок. Потом вернулись и опять сфокусировались на мне:

 «Там тоже много таких замухрышек как ты и вообще, полно вашего племени».

Племени! Нашего племени! Так мы, евреи, племя? Как индейцы?! Значит, и покупать надо эту колбасу, нашего племени. Как там её? «Одесская»? – «Тётенька, дайте кружок вот этой, „одесской “».

По пути обратно я догнал возвращавшуюся домой слободскую соседку Марусю, прилепился к ней и, таким образом, достиг родного крыльца без дальнейших приключений и посягательств со стороны жориков.

Сдав сдачу и покупки в руки бабушки, я почувствовал невероятное облегчение. Но тут камнем по голове прозвучал вопрос: «А какую колбасу ты купил?»

– Нашу, индейскую, – неуверенно ответил я.

– Какую ещё – «индейскую»?

– Ну, нашего племени, что живёт возле Чёрного моря.

– «Одесскую», что ли? – с трудом догадалась бабушка.

– Да, да, «одесскую»! – обрадовано подтвердил я.

– А-а, это хорошо, – одобрила бабушка, – а то я забыла тебе сказать, что, если будет «брауншвейгская», не бери. Мы ничего немецкого, со времен той войны, в дом не несём.


И передай сыну своему

 В Слободке, в одном доме с бабушкой и дедушкой, жил мой ужас. Звали его – баба Васылына. Сухопарая старуха запредельного, как мне мальцу казалось, возраста, она всегда была укутана слоями тканей невообразимых оттенков серого и коричневого цветов. И всегда её голова была туго обвязана косынкой или платком. Васылына была вдовой раскулаченного. Бывшего владельца нашего двора. Двора, простиравшегося на целый квартал. «Советы», уплотнив хозяйку, в великой своей милости оставили ей комнатушку с кухонькой и выходом на улицу, а не во двор.

Это обстоятельство было мне на руку, так как большую часть досуга я в своем нежном возрасте проводил во дворе и бабу Васылыну встречал не часто. Всякий раз, видя её, я останавливался в движении, даже если в это время бежал по важным мальчишеским делам. Мне хотелось исчезнуть, очутиться в любом другом месте, только не ощущать на лице пронзительный взгляд Васылыны, на который натыкался, как пчела на шип. Она никогда не заговаривала со мной, но её плотоядного взгляда хватало, чтобы остаток дня я проводил в меланхолии, дома, среди книжек. Подпитывая приключениями любимых героев пошатнувшуюся мальчишескую отвагу.

С другими детьми баба Васылына не церемонилась. Могла накричать, погрозить суковатой своей палкой, кинуть щепкой вслед башибузукам. А на меня только смотрела…

Однажды я услыхал, как она сказала соседскому Саньке, местному заправиле, моему доброму другу и злому гению, когда тот подбивал нас очистить от свежесозревшего гороха соседский огород: «Тильки це жидэнятко оставьтэ в покое». Я уже знал, что «жидёнок», «еврейчик» – это определения, выделяющие меня из оравы других пацанов, знал, что за обращение «жид» надо сразу бить в морду, но смысл этих мантр до меня не доходил. Я не видел, что чем-то отличаюсь от своих корешков–слободчан, да и они признавали во мне равноценную единицу.

В доме, хоть старшее поколение говорило на идиш, родители уже, практически, не знали этого языка. Моя слободская бабушка, мамина мать, была одной из первых комсомолок города. Поэтому о соблюдении каких-либо религиозных традиций, (а еврейские традиции все религиозные) речи не шло. Пускаясь в воспоминания, она иногда проговаривалась, что в годы её детства, до революции, в праздники, они всей семьей шли молиться. И я живо представлял себе, как в Первомай вся многодетная семья моей бабушки, возглавляемая прадедом с окладистой бородой, знакомым мне по старинному фото, увитая кумачовыми лентами и украшенная гвоздиками, степенно шагает в направлении Троицкой церкви. Про вторую бабушку, мать отца, я слышал, что в Пасху она была в синагоге. Для меня, тогдашнего, это звучало так же бессмысленно, как если бы сказали, что в День рационализатора она была на конференции. А тут – «жидэнятко» из старческих уст бабы Васылыны. Не прикажете же бить по морде. Охота лезть со всеми в чужой огород у меня, на этот день, пропала.

Через некоторое время Санька, в очередной раз обиженный бабой Васылыной, предложил мне её взорвать. При этом он вытянул из кармана бечёвку с прикрученными на одном конце квадратными батарейками и уверил меня, что если батарейки закрепить на пути у бабки Васылыны и покрепче дернуть за бечёвку, то батарейки взорвутся и, если повезет, разорвут старуху. Отказаться от диверсии у меня, несмотря на природную робость и нелюбовь к брутальному насилию, не было сил. Уж очень много было «за». Батарейки были заложены и замаскированы под крыльцом Васылыны. По всем правилам фильмов про партизан. Дело было ранним вечером. Начинающийся закат уже пригасил краски яркого лета. Мы залегли в траве и натянули бечёвку, ожидая жертву. Вот бабка на крыльце. Еще осматривается, прежде чем решиться покинуть родной порог. Даже видно, как она водит ноздрями, пытаясь по втянутому носом воздуху определить погоду. Еще миг, настанет час расплаты… И тут нас обоих ухватывают за уши грубые натруженные руки. Это Санькин отец, идя с работы, заметил в траве мою чёрную шевелюру, а рядом разглядел и сына. Зная повадки своего отпрыска, он поспешил выяснить в чём дело и, по мере надобности, вмешаться. Вмешался вовремя. Если бы он не выхватил тотчас батарейки, бабка Васылына, как пить дать, зацепилась бы за них или за бечёвку и упала бы. И иди знай, чем бы это падение отозвалось в старческом организме.

Был скандал, были крики, был плач. Санька получил свою порцию «берёзовой каши», а я нарвался на бойкот со стороны дедушки и бабушки, что действовало на меня не хуже порки.

Прочувствовав бессонной ночью свою вину (заснул только в одиннадцать, вместо привычных полдесятого), наутро я решил исчезнуть со двора с глаз долой. Убраться подальше от укоризненных взглядов. Мой путь лежал рядом с крыльцом старухи. Когда я пробегал мимо, бабка окликнула меня: «Мишко, стой!» Впервые она обращалась ко мне и называла по имени. Я повиновался. «Заходь» – посторонившись, она пригласила меня в дом. Мне так же хотелось зайти внутрь, как приговорённому взойти на эшафот. Но сознавая свою вину, я готов был заплатить, и шагнул в лоно Васылыниной пещеры. Внутри был полумрак – ставни у бабы Васылыны были всегда запахнуты. В углу висел впервые виденный мной иконостас с ликами, лампадкой и зажжённой свечой. С потолка на толстом, витом, старом электрическом проводе свисала голая маломощная лампочка, освещая стол под ней и огромную книгу на столе. «Читаты вмиешь?» – cпросила бабка Васылына отрешённым голосом. «Д-да» – заикаясь, ответил я. «Так сидай и читай», – строго сказала бабка, открывая книгу. И я начал: «В начале сотворил Бог небо и землю…» Страшная старуха-украинка стала учить меня, что значит быть человеком и быть евреем. Вот уж поистине: «И передай сыну своему» …*


   * «И передай сыну своему…» – Ветхий Завет, Книга Исхода, 13:8. Читается евреями в Пасху.


 Слободка

 Мое детство проходило в разнополярных мирах. «Новый мир» – это родительский дом, в котором воля родителей разрывала меня между школой обычной, школой музыкальной и секцией фигурного катания. Ничего изощрённее в деле превращения нормального мальчишки в аморфное, рефлексирующее создание, нельзя было придумать. Если есть нормальные мужики среди умеющих играть на скрипке фигуристов, заранее прошу у них прощения.

Обстоятельством, сохранявшим во мне мое мальчишеское естество, было посещение «старого мира» – дома моих бабушки и дедушки, расположенного в рабоче–хулиганском районе с незатейливым названием Слободка. Там была другая атмосфера и другая эпоха. Слободка располагалась в балке. Туда не доходили шумы индустриального города. Здесь можно было увидеть фонарный столб из просмоленного дерева, воздвигнутый во времена электрификации. Канализационные люки и кирпичи слободских домов были испещрены надписями с «ятями». Старики носили френчи, брюки, заправленные в сапоги и фуражки а-ля Сталин. Местные мальчишки поголовно были сорванцами с уголовными ухватками, и наказания, к которым прибегали родители для усмирения этих сорвиголов были мне непривычными и на мой изнеженный вкус слишком радикальными. Моим самым суровым наказанием было играть опостылевшие гаммы. В Слободке же звонкая материнская оплеуха считалась последним предупреждением не в меру расшалившемуся чаду. Далее следовала церемониальная экзекуция – порка лозой. Действо происходило, обязательно, на крыльце. Порку полагалось зреть как можно большему числу соседских мальчишек. Реквизит к спектаклю главное действующее лицо готовило само. Причём, ветки на лозу тщательно проверялись матерью перед употреблением. Высшим мальчишеским шиком было подняться после наказания, повернуться к притихшим соратникам и изобразить улыбку на лице, залитом непросохшими ещё слезами, а то и подмигнуть.

 Эти пацаны приняли меня в свою вольницу и как могли ковали из меня мужчину. В семилетнем возрасте меня ввергли в шок, ознакомив с подробностями деторождения. Вернее, знакомили с подробностями одного только процесса – зачатия, притом в понятиях далеко не научных. Данная лекция была обставлена как таинство, по антуражу похожее на таинство приёма в ложу вольных каменщиков. Ближайший друг и сосед Санька отвел меня в закуток, в котором уже присутствовало трое-четверо приятелей. Те спросили, можно ли доверить мне тайну и получив положительный ответ, безжалостно растоптали мою «невинность» подробностями о том, что сейчас называется «секс». Жалкие клеветники хотели меня уверить, что подобный процесс предшествовал и моему появлению на свет, но это им не прошло. Таким безобразием мог заниматься кто угодно, но не мои родители. Помню, даже вывел в голове теорию по которой выходило, что чем выше стоит человек в иерархии дорогих мне людей, тем целомудренней его отношения с особой противоположного пола. Всем остальным, не охваченным моей шкалой ценностей, я милостиво предоставил свободу заниматься чем угодно.

Следующим шагом в моем возмужании были попытки курения. Начинал я курить по требованию и под присмотром того же Саньки. Первой сигаретой, которой я затянулся, была кубинская «Рейс» – ужасно крепкий табак, обернутый сладковатой тростниковой бумагой. Естественно, без фильтра. Впервые в жизни я почувствовал, что у меня есть легкие. Причём, сразу понял, что я их теряю. Они сгорают в испепеляющем жаре, втянутом мной с этой, первой в моей жизни затяжкой.

Затем наступил этап противоправных действий. Имущественные преступления мы благородно отринули, а сразу перешли к покушению на жизнь. Вернее, на красоту. Вооружившись рогатками и самострелами пуляющими «шпунтиками» – загнутыми в крючок кусочками проволоки – мы залегали в придорожных кустах, окаймлявших границу Слободки, и выжидали. Когда мимо проходила стайка девушек, одетых по моде того времени в мини-юбки, звучала санькина команда: «Огонь», и мы, мелкие садисты, посылали залп, целясь в незащищенные тканью бедра. Иногда содержание воплей подстреленных прелестниц значительно пополняло копилку знакомых нам нецензурных выражений.

Все навыки, приобретенные в Слободке, я привносил с собой в «новый мир». Я стал маленьким бузотёром. Из подаренной, в надежде, что научусь на ней играть, скрипки, выпилил лобзиком два отличных индейских томагавка. А из смычка сплёл великолепный кнут. Обладание такими уникальными игрушками, резко подняло мою популярность во дворе родительского дома. Я настоял своими тупыми неуспехами на прекращении посещения фигурного катания и музыкальной школы. Моя воля, отменил бы уроки математики и прочих точных наук, которые никогда не любил. Во всяком случае, резко снизил успеваемость по ним, сведя выполнение домашних заданий к символическому минимуму. Единственное, что примиряло меня со школьной программой – это уроки любимой мной истории и литературы. К подростковому возрасту я совершенно заматерел. И опошлился, как может опошлиться ребенок, только шагнувший в свое отрочество. Родители положительных детей уже стали запрещать своим чадам общаться с таким персонажем, как я.

 К тому времени Слободку снесли, балку сровняли с землей и засадили парком. Жителей, включая моих бабушку и деда, рассеяли по различным «черемушкам». Товарищей моих детских проказ я не видел долгие годы.

Однажды во время летних каникул между седьмым и восьмым классом, родители отослали меня в пионерский лагерь. От греха подальше… Там я так же продолжил деятельность мелкого бунтаря. Дисциплину не признавал вообще. В особенности игнорировал подъем и присутствие на линейках. Курил, матерился, смущал отрядных девчонок анекдотами, от которых сам бы покраснел, не будь к тому времени покрыт загаром. Не было в лагере драки, в которой я бы не участвовал, а большинство и спровоцировал. Таким образом, я вскоре стал лагерным изгоем, общение с которым считалось дурным тоном и появление в компании которого, мягко скажем, не приветствовалось.

 Председателем совета лагерной дружины, неожиданно для меня, оказался мой незабвенный слободской «кореш» – Cанька, теперь уже комсомолец. Он был звездой всего лагеря. Музыкант и вокалист в лагерном ансамбле, приветливый парень, галантно относящийся ко всем без исключения девчонкам, которые все без исключения были в него тайно или явно влюблены. Душа компаний, светский балагур, способный поддержать разговор на любую тему… Вот таким стал мой дружок вдали от влияния Слободки. Он вытравил Слободку из своей юной комсомольской души. При встрече он уходил от всех воспоминаний о нашем развесёлом слободском детстве и очень деликатно, под видом крайней занятости, прерывал мои попытки пообщаться.

А я продолжал вести себя так, чтобы быть достойным той Слободки, которой уже не было и дружбы того Саньки, которого уже никогда не будет… И вдруг, в какой-то момент, мне показалось, что я последний в этом мире человек, в сердце которому еще стучит Слободка ставнями своих давно погасших окон. Мне стало страшно и одиноко, и я заплакал. Это были последние слезы прощавшегося со мной детства.


Своя Рыба

От Слободки до Днепра было километра три под уклон, и это только до шумной набережной. А оттуда до излюбленных рыбаками закутков ещё час пути лёгким шагом. Но такие расстояния не останавливали слободских мужиков, для которых рыбалка являлась не страстью, а инстинктом, сравнимым, разве что, с инстинктом продолжения рода. Даже дед в свои хорошо за семьдесят выходил, бывало, из дому ни свет, ни заря с удочками на плече.

Врагом слободских хозяек был дядя Витя, местная достопримечательность. Стоило когда-нибудь в его присутствии выставить на стол рыбу, приготовленную любым способом, будь то фаршированный судак моей бабушки или жареные лещи соседок, как начиналось: «Тю, и это рыба? Да это ж детский сад. Таких мальков надо обратно отпускать. Чтоб подросли». Едкие замечания в сторону рыбьего размера подрывали восприятие вкусовой гаммы рыбного блюда – гордости хозяйки. И нередко рыба оставалась нетронутой. Перечить же дяде Вите никто не мог, так как лет пятнадцать назад он действительно поймал выдающуюся рыбу. Леща сантиметров под восемьдесят и весом в десять с хвостиком килограммов. Сей факт был запечатлён на фотоплёнке сыном дяди Вити, посещавшим в то время фотокружок во Дворце пионеров.

А я рыбалку не любил. Не согласовывалось это занятие с бурлящей во мне «дурной» энергией. Сидеть часами на берегу я мог при двух обстоятельствах. Скованный кандалами по рукам и ногам или погружённый в чтение занимательной книжки. А на красоту природы, на островатый речной запах, на утреннюю тишину, прерываемую таинственными всплесками, мне было, откровенно говоря, наплевать.

Но когда Коля, серьёзный соседский парень, год как закончивший школу и ждущий призыва в армию, работая пока токарем на предприятии, предложил мне сопроводить его с утра на рыбалку, я не отказался. Шутка ли, Коля, этот взрослый человек на которого я хотел походить, предложил мне, соседскому заморышу, пробыть в его компании весь день, да ещё занимаясь таким ответственным для него делом, как рыбалка. О таком я не мог и мечтать.

Накануне не задалась у дяди Вити рыбалка. Вернее, он до неё не добрался. Я как раз выходил с покупками из магазина и видел, как двое малознакомых мужиков с околослободской улицы Жореса остановили дядю Витю, направлявшегося в сторону реки и принялись уговаривать присоединиться к ним. Быть третьим. «Ну, мужики, вы же видите, я на рыбалку», – вяло сопротивлялся дядя Витя, потрясая удочками. «Да ладно, брось. Ты свою Рыбу уже поймал», – заявил один из мужиков. И дядя Витя, постояв секунду в задумчивости, обречённо шагнул в радушно распахнутые двери магазина.

Об этом случае я рассказал Коле на рыбалке. Я вообще старался как мог развлекать своего взрослого друга всякими рассказами в благодарность за снисхождение к моей компании. Но Коля, казалось, и ухом не вёл, прикипев взглядом к навершию поплавка. Его сосредоточенность меня умаяла, и я стал носиться вдоль берега, изображая чапаевца. Тут послышались всплески и взволнованный призыв: «Мишка, Мишка, помоги скорей!» Я подбежал к Коле, терзаемому вдруг взбесившимся удилищем. В трёх шагах от него бурлила вода и появлялась чудовищных размеров спина. «На, не тяни, только упирайся и держи изо всех сил», – приказал Коля, сунув удочку мне в руки, а сам ринулся к добыче. Борьба была яростной, но короткой. Вскоре Колька стоял на берегу, прижимая к груди трепыхающуюся огромную рыбину, весь мокрый, но совершенно счастливый. Брошенная на траву рыбища продолжала биться, подскакивать, всем своим телом протестуя против свершившегося. Я запаниковал. В ней была какая-то дикая, необъяснимая сила. Вдруг показалось, что это чудовище взовьётся и отхлещет меня по лицу своим упругим, широченным хвостом. И я поспешил убежать. Ну, будто бы прерванная игра важнее. Минут через пять, когда любопытство взяло верх над страхом, я вернулся к трофею. Увиденному не было объяснения. Коля стоял в реке и держал уже притихшую рыбу над водой, словно пытаясь напоить её. Затем он погрузил всё рыбье тело в реку и разжал руки. Рыбина повисела на поверхности, вильнула благодарно хвостом и исчезла в мутной глубине.

– Ты что, отпустил её? – прошептал я, поражённый догадкой.

– Мишка, ты мне друг? Молчи об этом. Я не хочу, чтобы мне сказали: «Ты уже поймал свою Рыбу».


Крах слободского Клондайка

Слободское летоисчисление нами, пацанами, велось по играм. Если летом вся слободская рать играет в «пекаря», то это – год «пекаря». Во всяком случае, так его упоминали в разговорах местные «летописцы». Календарь этот был замысловат и непредсказуем, почище церковного. На моей памяти прошли годы «чижа», «пристенка», совсем мальцом застал годы «чехарды» и «городков», а в год «подкрышек» случилась эта история.

«Подкрышки»; наверное, правильнее было бы писать раздельно – «под крышки», но помню, что произносили именно так: «А давайте сыграем в «подкрышки»!» Так вот, кто не знает, это была игра сродни древней «орлянке», но вместо денег или форменных пуговиц, как это описано у Катаева, использовались крышки от минералки, лимонада («ситро») и пива, имеющие рифлёные бока. Эти бока нами, игроками, любовно обрабатывались – загибались внутрь и плющились, с целью создать из крышки что-то наподобие круглой и плоской монеты. Причём нам, кроме азарта, были присущи и чисто эстетические мотивы. Чем круглее и площе крышка, тем выше её достоинство. А если на ней нанесены надписи, что было новым веянием в индустрии прохладительных напитков, то цена такого «сокровища» взлетала неимоверно. Я помню, что надписи не отличались разнообразием: «Березовская», «Царичанская», в общем, название минеральной воды, которой славен данный регион. И были королевы крышек: бело – сине – красные с надписью кириллицей «ПЕПСИ-КОЛА», шедевры лицензионной крымской линии разлива этого «напитка мечты». Данные крышки были отчаянной редкостью, в игру их не вводили, потому как достойного эквивалента им подобрать не могли, но на обладателя такого раритета снисходило уважение и слава, как на владельца «константиновского рубля» в среде заядлых нумизматов*. Он был желанным в любой компании и в любой игре. За заветные крышки продавались любимые игрушки и разглашались родительские секреты, складывались и разрушались союзы, предавались друзья. Всё было по-взрослому…

Правила игры незамысловатые – смесь «городков» с «орёл или решка», но азарт… Заряд этого азарта аккумулировался в наших молодых организмах и позволял нам предаваться забаве дни напролёт. Даже ночью, во сне, я играл и мышцы судорожно сокращались, сжимая биту или выстреливая броском. Утром бабушка жаловалась, что панцирная сетка моей кровати всю ночь стенала, не успокаиваясь ни на час. «Растёшь. Наверное, летаешь во сне» – наполовину верно предполагала бабушка.

 Ценным реквизитом игры были биты – дискообразные металлические болванки, использующиеся для метания. У некоторых слободчан отцы были рабочими-металлистами и сварганили своим чадам биты, спрессованные из замысловатых сплавов. Помню, что я, обделённый славной рабочеметаллистской генеалогией, в начале «подкрышечного» сезона лихорадочно искал биту среди предметов быта. И нашёл… Просто натолкнулся на шкафчик, в котором хранились части бабушкиной мясорубки. Стальной диск с отверстиями для выхода фарша, по моему инженерному замыслу, подошёл на роль биты как нельзя лучше. Тот единственный день, что я использовал свой новый «спортивный инвентарь», был звёздным в моей молодой жизни. Но, как и всегда, этот звёздный взлёт закончился удручающим падением, когда к вечеру бабушка угадала в моей бите столь необходимую ей деталь и отобрала её принародно, пригрозив засадить меня с завтрашнего дня за книжки и гаммы, без позволения выходить во двор и смешиваться с остальной слободской вольницей.

Но и бита была не главным путём к успеху в деле выколачивания крышек. Главным было умение. Мой дружок Санька обычной свинцовой битой «набил» капитал, не снившийся никому в Слободке.

Как-то под вечер Санька подозвал меня и повертел перед носом чудо-крышкой. Я остолбенел. Это был идеально круглый, изумительно плоский, ровнёхонький диск, в котором только смутно угадывалось происхождение от обычной крышки.

– Где ты это взял? Выиграл у жориков (пацанов с улицы Жореса)?

– Нет, сам сделал.

– Врёшь?!

– Не веришь? Пошли!

И Санька повёл меня на край Слободки, где проходили трамвайные пути. Подойдя вплотную к рельсам, он склонился и положил на отшлифованную трамвайными колёсами поверхность несколько крышек, одна за другой. После этого потянул меня прочь от полотна, на другую сторону улицы. Там, скрытые от всех густой тенью акаций, затмевающей свет фонарей, мы дождались проходящего трамвая и кинулись подбирать «отглаженные» им крышки. Они были ещё горячие, с пылу, с жару, блестящие, какие-то особенные, восхитительные, просто не от мира сего. Когда я держал их в руках, было чувство, будто нашёл клад. Нет, даже лучше, набрёл на золотую жилу. И теперь, когда я только пожелаю, мои карманы будут полны этих бесценных притягательных кружочков. Санька взял с меня слово, что про способ «чеканки» крышек я не проговорюсь никому.

«Начеканив» в тот же вечер десяток «монет», я полетел домой. А наутро проснулся миллионером. Мои крышки вызвали ажиотаж среди слободской пацанвы. Санька играл молча и не вмешивался, когда я начал копить капитал. За пару «моих» крышек я получил в обмен такое количество «монет» старого образца, что хватило бы на интенсивную игру с проигрышами в течение всего сезона. За четыре крышки заручился «дружбой» двух жориков, которые это лето проводили большей частью в Слободке, играя с нами в наши игры и впитывая наш азарт. Этим обеспечил себе беззаботное появление на улице Жореса. За остальное сокровище приобрёл новенькую крышку «пепси», целенькую, с незагнутыми ещё краями. И всё!.. Мне стало не до игр. Я представлял себе, какой шедевр из этой крышечки выжмут трамвайные колёса. Предвкушение этого зрелища жгло меня и не давало покоя. Отозвав в сторонку друга Саньку, я стал умолять его пройтись к трамвайным путям и побыть со мной, пока я буду «ковать» новый капитал. Санька упорно отговаривался, ссылаясь на опасность проведения этой операции днём, но я показал ему заветную крышку «пепси» и он, поняв мотивы моего нетерпения, сдался. День был будний, людей на улице немного, мы незамеченными разложили на рельсах «заготовки» и удалились под акацию, ждать трамвая. И вот он показался – красное электрочудо. Сердце упоительно замерло, ожидая… Тут возле нашей акации появились двое солдат и всё пошло наперекос. Мельком глянув на нас, они догадались, что мы находимся «в засаде». Быстро оценили обстановку, заметили крышки, выложенные ровными рядами на рельсах, и моментально включились в действие. Не успели мы с Санькой податься в бега, как один из солдат уже схватил нас за руки, а другой, сорвав с головы фуражку и размахивая ею в воздухе, стал делать предупреждающие знаки вагоновожатой. Трамвай остановился, не доезжая до «клада». Вагоновожатая, молодая тётка, вышла из трамвая, посмотрела на полотно, пестревшее крышками, и всплеснула руками: «Да кто ж вас только надоумил, ироды?» Пошептавшись о чём-то с солдатом – спасителем, она подозвала нас, велела Саньке, под присмотром второго солдата, собрать крышки с рельсов и подняться в трамвай. Мне же она наказала через час быть на этом же месте со всеми остальными товарищами по игре в «подкрышки» и принести весь имеющийся у нас запас крышек. Иначе Санька проследует в детскую комнату милиции. С этим она поднялась в вагон и закрыла двери, отрезая меня от сохранившего спокойствие Саньки. Скрылись в вагоне и солдаты. Трамвай ушёл, и я остался один.

Бесславным было моё возвращение в Слободку к играющей братии. Пришлось им рассказать про Санькино задержание, раскрыть технику чеканки «монет», а главное, передать условия вагоновожатой. Санька был местным заводилой и атаманом, чья власть и авторитет держались не на страхе и зуботычинах, а на обожании и уважении. Мы, слободские ушкуйники, любили нашего Саньку за лихость, предприимчивость, широту души и отношение к нам, как к равным. Ввиду этой любви, собрать наших и привести в назначенное время к месту пленения, не составило проблемы. Явились все, даже примкнувшие жорики. Точно в срок подошёл пустой трамвай, ведомый знакомой мне молодицей, та пригласила всех нас подняться в вагон, и мы поехали навстречу неизвестному. Ехали без остановок до самого трамвайного депо. Там нас уже ждали. И среди ожидавших находился невозмутимый Санька. Наша вагоновожатая представилась Галей, комсоргом трамвайного парка. Представила нам также и мужиков, ожидавших нашего прибытия – всякие Завы или Замы, что на нас впечатления не произвело. Затем нас отвели в какую-то комнату, где раздали компот с булочками и под компот рассказали нам, в какую опасность мы ввергли пассажиров трамвая своими глупыми, непродуманными действиями. Заодно поведали о принципе движения трамвая, об истории развития электрического транспорта и, напоследок, повели нас в какой-то цех, предложили выложить все имеющиеся у нас крышки на металлическую челюсть одного из механизмов, нажали на кнопку, и все крышки были с лязгом придавлены второй челюстью станка. Когда через несколько секунд челюсти разомкнулись, перед нами сверкало богатство Али-Бабы. Обновлённые крышки были возвращены нам, и не просто так, а распределены поровну между всеми, включая самого сопливого шкета. Один из Зам Завов или Зав Замов взял с нас слово, больше не совать крышки под колёса техники, а запросто обращаться к нему и пообещал, что отныне и довеку наши крышки будут плющиться производственным станком. С тем, пожав всем нам руки, нас и отпустили. Включая Саньку. Галя – комсорг довезла нас до Слободки, тепло попрощалась и просила помнить об обещании.

В Слободке, после бурных обсуждений приключения и споров, какой самый большой и твёрдый предмет может сплющить «наш» станок, мы попробовали вернуться к игре, но тут выяснилось следующее… азарт пропал! Каждый из нас владел одинаковой частью общего сокровища, а значит, не владел ничем. У самого сопливого шестилетки в кармане коротких штанишек звенели блестящие, ровненькие, расплющенные механикой крышки, равно как и в кармане какого-нибудь ветерана слободских баталий. Всё было одинаковым, всего было поровну и всё обрыдло. Крышки утратили всякую цену. Игра сама собой заглохла. Остаток сезона мы доигрывали в «войнушку». Не сговариваясь, пацанва избавилась от не имеющих никакой ценности «монет», и ещё несколько дней, до приезда мусоровоза, мусорные баки в Слободке откликались копилочным позвякиванием.

Через полгода, когда сошёл снег, я заметил что-то яркое на земле рядом со своим ботинком. Пригнувшись, разглядел чудо–пепси–крышечку. И не подобрал.


*Константиновский рубль – редкая монета, отчеканенная в преддверии так и не начавшегося царствования наследника Константина, отрёкшегося от престола. Партия этих монет была переплавлена и остались только считанные, чрезвычайно ценимые нумизматами экземпляры.


 Кино про индейцев

«Никого из слободских пацанов не видать, и это значит, что я буду первым, посмотревшим кино про индейцев. Вечером во дворе будут слушать только меня, а уж я расскажу… Выдам им все приключения этого Чулка так, что рты откроют». – думал я, протягивая гривенник кассирше заводского клуба.

Получив заветную голубую бумажку с нацарапанным ручкой местом, стал гадать как провести время, оставшееся до сеанса. Возвращаться в Слободку не хотелось, вдруг кто потом со мной увяжется в кино, и прощай тогда мой вечерний рассказ и прилагаемая к нему слава. Отыскав скамейку, я решил выложить на неё все свои богатства, рассредоточенные по карманам, и провести им очередной осмотр: перочинный ножик, свинцовая бита, пяток бронзовых солдатиков, рогатка, магнит, увеличительное стекло, коробок спичек, десяток бутылочных крышек, шестерёнки от разобранных часов. Вроде всё на месте. За осмотром драгоценностей время прошло скоро, и я вернулся к клубу. На подходе я пытался выудить из кармана желанный билет, но не тут-то было; рука натыкалась на всё, что угодно, но только не на него. Уже стоя перед билетёршей, я судорожно рылся в карманах, заставляя свои штаны звенеть на все лады, но ничего не помогало – билет исчез. Отошёл на тротуар и прямо на него вывернул карманы: ножик, бита, солдатики, рогатка, магнит, увеличительное стекло, коробок спичек, крышки, шестерёнки… билета нет. Понуро я побрёл домой.

 Конечно, родители догадались, что со мной что-то происходит. Пришлось рассказать про злополучный поход в кино.

– Ну-ка, выкладывай всё на стол, вместе поищем, – предложил папа.

 Я и выложил: ножик, биту, солдатиков, рогатку, магнит, увеличительное стекло, коробок, крышки, шестерёнки. Всё. Папа прощупал мои драгоценности и вдруг указал мне на скомканную голубую бумажку:

– Вот видишь, если бы ты не набивал свои карманы всякой всячиной, сидел бы сейчас в кино. Какой хоть фильм пропустил?

– Про индейцев, – всхлипнул я, – «Пеппи-Длинный Чулок» называется.

 Не поймёшь этих взрослых – я плачу, а им смешно.


   Девочка

   Утро было раннее, но уже жаркое. Сонный двор развлекал меня только видом мух, роящихся над сливовым жмыхом. Вчера тут варили повидло. Было шумно и интересно: медные тазы на огне, перекрикивание соседок, мы, мальчишки, снующие от хозяйки к хозяйке в надежде получить белую краюшку, сдобренную пенкой или невзначай зацепить пальцем готового повидла и быстренько слизать. За это, правда, могло и крепко достаться – полотенцем по плечам, а то и палкой-мешалкой по заднице.

Все эти развлечения были вчера. Сегодня же я сидел один. Пацаны резвились допоздна, но меня, как всегда, старики отправили спать с закатом. Теперь умаявшиеся вчера кореша спали, а я, выспавшийся, маялся. И тут на тебе:

– Здравствуй, мальчик.

 И кто же ты, такая чистенькая с бантом? За километр видно, что не слободская. «Мальчик» – надо же. Не пацан, не шкет, а «мальчик». Это что же мне тебя, девочкой называть? Услышат – засмеют. «Де-е-евочка!» Ну ладно:

– Здравствуй.

– А ты тут живёшь?

Какое тебе дело, где я живу? Шла бы ты отсюда. Пацаны придут, застанут меня с тобой, будут издеваться. Но вышло как-то само:

– Я тут на каникулах. У дедушки с бабушкой.

– О, ты уже школьник? Большой. А я в первый класс пойду. У меня мяч есть. Хочешь в «штандер»?

Прицепилась, малолетка. Вот ещё – «штандер»? Увидят, что с тобой играю – позору не оберёшься. Может тебя прогнать? А ответилось:

– Вдвоём неинтересно. Сейчас ребята подойдут, можно будет поиграть.

– Так давай пока в догонялки?

Ну, надоела. «В догонялки». Ты упадёшь, а мне достанется. Двигала бы ты куда-нибудь. А может стукнуть? Или за косу? Интересно, в голос заревёт или молча плакать будет? Не люблю, когда молча – в глаза смотрят и плачут. И когда ревут не люблю. Ну что ж, буду вежлив:

– Нет, лучше в жмурки.

Что я такое плету? С тобой в жмурки? Представляю, кого назначат виновным, если ты своё платье в сливовом жмыхе испачкаешь. Тут полотенцем не отделаюсь.

– Мишка, подойди-ка сюда на минуту.

Это Санька, главный слободской заводила, появился на крыльце. Вот я и дождался. Теперь он меня с тобой застукал. А может сейчас тебя и прогнать? У него на виду? Ну почему у меня с девчонками не получается? Ни стукнуть, ни обругать. Ладно, спокойно, я с тобой:

– Санька зовёт – мой друг. Ты подожди, я сейчас вернусь. Ага?

«Санька… мой друг…» Был для него дружок, а теперь «женишок». Раззвонит на всю Слободку. Начнётся «тили-тили тесто…».

– Привет, Санька.

– Здорово, Мишка. Это Света, моя двоюродная сестра из Харькова. У нас гостит. Я уже пацанам сказал и тебя предупреждаю, кто её обидит – бошки поотрываю. Понятно, шкет? Смотри на него! И чего ты улыбаешься?


   Cлободские войны

Возможностей культурно провести досуг нам, пацанам, Слободка давала не много. Не было там футбольных полей, не было баскетбольных коробок, не было даже какого-нибудь мало-мальски ровного пустыря, на котором слободские шкеты могли бы погонять мяч. Все свободное время, днями напролет, Слободка играла в войну.

Я ввязался в эту перманентную войнушку сразу после того, как мне стало неинтересно играть с такими же, как и я, малолетками в «Колечко-колечко, выйди на крылечко». Вдруг в этом призыве мне стало явственно чуяться слово «калечка» и представляться, что вот сейчас на крылечко, стуча костылями, прихромает какой-то жалкий покалеченный мальчик, а то и девочка, и всем станет не по себе. Эта вымышленная ситуация смешила меня, и я начинал смеяться в самый захватывающий момент игры, не давая своим товарищам продолжать её с должным упоением. Слободской атаман Санька был моим близким соседом и другом, поэтому в ряды воинов я был принят без вопросов.

Мы воевали с нашим извечным «врагом», пацанами с улицы Жореса, жориками, как мы их называли. В бой жорики ходили под командой своего атамана. Вернее – атаманши. Это была девчонка по имени Алёна, которое хлопцы трансформировали в Лёнька. Чтоб без сантиментов. С мальчишеской стрижкой, в кепке, надвинутой на уши, одетая всегда по-мужски, она виртуозно материлась, мастерски сплевывала сквозь зубы, курила напропалую сигареты «Прима», никогда не плакала, а главное, была способна хладнокровно спланировать и воплотить любую пацанскую операцию. Назвать её девочкой ни у кого не поворачивался язык. Это означало бы отвесить незаслуженный комплимент женскому полу. С таким атаманом жорики выходили победителями из всех битв. В редкие перемирия, когда мы собирались с жориками на совместные посиделки, где я был самым младшим из обоих отрядов, она единственная смеялась над моими бесхитростными детскими шутками, а иногда теребила рукой проволоку моих жёстких, растопыренных волос. Меня такое озадачивало и волновало. Хотелось сделать для неё что-нибудь приятное. И я делал. Норовил первым своей спичкой поднести огонь к её сигарете.

Наши ряды уравновешивало присутствие в них слободского дурачка Родика. Родион Федрик-Коробчук. Так его звали. Короткий умишко компенсировался длинным именем. Ум злокозненного, эгоистичного младенца был заключен во взрослую, исковерканную плоть, и все это было Родиком. Маленькая голова с поросячьими бессмысленными глазками, оттопыренными ушами и всегда слюнявыми губами держалась на тонкой шее, переходившей в узкую грудь. И далее: округлый живот, водруженный на необъятных размеров таз, украшенный отвислой задницей. Это великолепие передвигалось на тонких «х»-образных ножках.

Его я боялся и ненавидел. Он был воплощенное зло. Если хотел напакостить, остановить его не могли никакие увещевания. А пакостить он хотел всегда. И делал это весело, сопровождая надтреснутым старушачьим смехом все свои гнусности. Силы, несмотря на бесформенность, Родик был немереной. Когда он дорывался до любимой им водки и напивался, то начинал буянить так, что требовалось вмешательство десятка дюжих мужиков, чтобы свалить и связать опасного дебошира, и уложить, пока не проспится. Его пьянчужка-мать бегала в таких случаях по Слободке и стучала в окна, созывая соседей и сколачивая «отряд быстрого реагирования». Ничего хорошего не приходилось ждать от него и от трезвого.

Как-то раз он увидел у меня в руках деревянный пистолет, который я сам любовно выстругал, снабдив его курком и собачкой, взводящимися на резинке и производящими громкое клацанье при выстреле. Этот пистолет был предметом моей гордости и зависти корешей. Родик потребовал подержать пистолет. Противиться я не мог и покорно протянул ему свое детище. Тот покрутил пистолет перед глазами, а затем медленно, с видимым удовольствием, стал ломать его, начиная со ствола. Я умолял его прекратить, мои мольбы были встречены довольным хохотком. Я повис у него на руке, но он бросил останки пистолетика на асфальт и продолжил доламывать его ногами, освободившейся рукой отвешивая мне увесистые тумаки. Мои приятели стояли рядом и не вмешивались. Родикодин мог справиться со всеми нами. Доломав пистолет до состояния трухи, Родик посмотрел мне в лицо, радостно осклабился и ушёл. Я бы меньше переживал, если бы он отнял пистолет для себя, сменял, пропил наконец. Но вот так изничтожить на глазах у мальчишек… Это было непонятно и страшно.

В наших рядах во время дворовых войн Родик тоже находился условно, потому что в любой момент за сигаретку мог переметнуться к противнику. Раз во время зимней «кампании» я был застрельщиком. Моей задачей было затаиться на крыше сарая и следить за передвижениями «врага». При его обнаружении, я должен был, не выдавая своего укрытия, забросать передовой отряд снежками, вызвать сумятицу в рядах, потихоньку спрыгнуть с сарая и бежать за подкреплением. Все прошло по плану, но как только я собирался смотаться с сарая, внизу появился Родик и стал, радостно вопя, бросать в меня увесистые снежки, а вслед за тем и камни. Мое убежище было обнаружено и окружено жориками. Пути к отступлению были отрезаны. В меня посыпался град снежков, а Родик-уродик норовил сшибить меня доской. Я не нашел другого выхода из этой ситуации, как заплакать. Плач у нас был табу. С плачущим не воевали. Его не замечали. Заплакать было равносильно самоубийству. И не спасающему честь самоубийству, как харакири, а позорному, малодушному уходу из жизни. Как воин я был кончен. У всех опустились руки. Даже Родик просек, что я уже вне игры. Отряд жориков, ведомый Лёнькой, обойдя сарай и оставив на крыше мое «тело», углубился на территорию Слободки.

Всю зиму меня не пускали в строй. Я почти перестал посещать Слободку. Ограничивался только необходимыми короткими визитами к слободским дедушке с бабушкой. Стал запоем читать, научился глубокомысленно обсуждать прочитанное со школьными приятелями. Все это было не то. Было ненастоящим. Я скучал по слободской вольнице и по дворовым битвам.

К лету «плачевный» эпизод подзабылся, и я стал принимать участие в боях и набегах. На сей раз мы орудовали самострелами, стреляющими кусочками проволоки – шпунтиками. И здесь Родик отличился, подкравшись к Саньке со спины и всадив ему шпунтик под лопатку. С расстояния трех шагов. Причём, в это время мы были уверены, что Родик «свой». В конце боевого дня, когда жорики до сих пор удерживали за собой часть слободской «земли», и обстановка была жаркой до предела, я услыхал доносящиеся из-за сарая странные звуки. Завернув за угол, я увидел там Родика, в лапах которого билась Лёнька, пытаясь отстраниться от слюнявых губ, которые припечатывали к ней липкие поцелуи и норовили присосаться к её рту. Лёнькина кепка упала. Отросшие за зиму волосы рассыпались по плечам. Она поскуливала и всхлипывала. Сейчас она была не бедовым Лёнькой, а попавшей в беду Алёнкой. Но и мне в этот миг было нелегко. Весь мой организм стремился сдать назад, исчезнуть, забыть, что видел. Но неожиданно для самого себя я произнёс: «Родик, пусти её». Тот отвлёкся от растерзанной Лёньки, повернулся ко мне и застыл. Было видно, что он в недоумении. Родик опустил руки, уставившись на меня. Освобождённая Ленька сползла на землю, уткнула лицо в колени и заплакала. Понятно, что мне сейчас предстоит узнать на себе всю силу гнева этого Голема. Но тот медлил. И вдруг мне стало ясно, что он трусит. Я устрашил Родика! Я!!! Теперь пусть он боится меня! Захотелось поквитаться с ним за весь свой страх и унижения, заставить его ползать на толстом брюхе, валяться в пыли, вымаливать прощение. У меня уже была готова сорваться команда «На колени!», но вдруг я понял, что взгляд Родика обращён к чему-то позади меня. Обернулся и увидел, что сзади стоят цепью жорики и слободчане вперемешку, и гневно раздувают ноздри, как щенки перед лаем. Дурачок недовольно заворчал и удалился, озираясь. Больше в наших играх он не участвовал.

На следующий день жориков вёл в бой другой атаман.


Нет мира под оливами

В самый разгар боя было не до того, но как только стрельба из самострелов и рогаток поутихла, мне приспичило. Я метнулся за сарай, а там Серый, один из жориков. Oн был и старше, и сильнее, и, что там говорить, поотчаяннее меня – одной рогаткой не обходился, всегда норовил в рукопашную, до крови или до рубашки вдрызг. Я хотел исчезнуть, но Серый схватил за пояс:

– Ты что тут ищешь? Заныкаться*?

– Я пИсaть. – в то время я это действие по-другому не называл – старшие в семье не велели.

– Ладно, давай за тем углом, чтобы тебя не засекли. И сразу ко мне.

Пришлось вернуться к Серому, ведь иначе поймает и отлупит. Сейчас, был уверен, тоже достанется, но не так – между сараями тесно, не размахнёшься, да и слободские пацаны рядом – отобьют. Но Серый выглядел мирнонастроенным. Вытащил пару сигарет «Прима» и одну протянул мне:

– Закуривай.

– Не, мне сейчас домой, обедать. Бабушка учует.

– Побудешь со мной, пока все разойдутся, а потом дуй к бабушке.

– А ты чего тут сидишь?

– Надоело.

– Что надоело?

– Да войнуха.

– Как!? – в голове не укладывалось; лучший боец улицы Жореса признаётся в таком, расскажу слободским – не поверят.

– А чего дома не остался?

– Домой пацаны прибегут, звать будут, а тут никто не знает, что я ныкаюсь – думают, воюю где-то.

В проёме между сараями зашуршало и появился Санька, слободской атаман, с самострелом на взводе. Увидев Серого, он навёл прицел, но я повис на его руках и затараторил: «Не надо, Санька, у нас перемирие, Серёга сейчас не воюет, мы разговариваем». Санька удивлённо вздёрнул брови, но ничего не сказал, а повернулся и исчез за сараем.

– Молодец, Мишка. Не ты, пришлось бы с Санькой махаться, а мне неохота.

– Ну да, неохота, Санька бы тебе юшку пустил, как на прошлой неделе.

– Много ты знаешь, шкет. Я говорю – надоело.

Серый замолчал затягиваясь, а потом тихо выдохнул вместе с дымом: «Вот только Лёнька…»

Лёнька – это Алёнка, бедовая командирша жоресовских пацанов – жориков.

– А что Лёнька?

– Да смотрит она… Как посмотрит – могу один на всех ваших слободских выйти и всем навалять.

– Так ты что, в Лёньку втюрился? – выдохнул я и осёкся. За такое предположение можно было тут же схлопотать по уху. Но Серый странно кривил губы и глядел куда-то сквозь меня.

Теперь зашуршало позади Серого и лёнькин голос спросил: «Ты чего тут?». В тот же миг мой нос взорвался от короткого прямого удара серёгиного кулака. «Вот, ещё одному слободскому сопатку разбил. Слабаки они». – прозвучал спокойный ответ. Последнее, что я видел, пока влага не заполнила глаза – удаляющуюся спину Серого.


   * Заныкаться (сленг) – спрятаться, отсидеться.