Всё, что имели... [Алексей Михайлович Горбачев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Всё, что имели...

1

Хмурым осенним днем в городе и на заводе вновь была объявлена воздушная тревога.

Начальник инструментального цеха Леонтьев, как всегда, выглянул из конторки, чтобы убедиться, все ли рабочие ушли в укрытия, и, к своему удивлению, заметил: кое-кто из них продолжал работать, не обращая внимания на вой сирены.

— Никифор Сергеевич, вы что, не слышите? Воздух, — недовольно крикнул он пожилому рабочему-пенсионеру Макрушину, вернувшемуся на завод в первые же дни войны. — Прошу выполнять приказ директора.

Не отрываясь от станка, тот ворчливо ответил:

— Зря шумишь, Андрей Антонович. Ну, выполню приказ, а норму за меня кто выполнять будет? Да и много ли проку в тех щелях-укрытиях, куда мы бегаем сломя голову. Ежели бабахнет, скажем, то один хрен — что там, что здесь… Время понапрасну тратим на беготню. Вот жалость.

— Чехарда получается! — подхватил работавший по соседству Мальцев. — Бывает, наладишь дело, а тут вот она, воздушная тревога… Плюнуть на нее — и только!

— Твоя правда, Еремей, верно говоришь, Петрович, — согласился Макрушин и, кивнув через плечо на другого рабочего, добавил: — Вон и Савелий так же думает.

— Ага, — вполголоса отозвался Грошев.

Леонтьев поглядывал то на Макрушина — высокого, худощавого старика с чуть запачканными сажей седыми усами, то на Мальцева — коренастого крепыша лет пятидесяти, одетого в чистую, будто бы специально перед сменой постиранную и выглаженную спецовку, то на сорокапятилетнего Грошева — человека неторопливого и немногословного. Все трое работали рядом, жили в собственных домах на одной улице в своем Левшанске, издревле спорившем с недалекой знаменитой Тулой: чьи умельцы искусней и чьи ружья лучше.

— Посуди сам, Андрей Антонович. За все время почти ни одна бомба не упала на наш оружейный, а мы, как та неразумная ребятня, в горелки играем, носимся туда-сюда без толку, — доказывал Мальцев и решительно заключил: — Мне такое не по душе, да и не только мне!

«Еремей Петрович прав», — согласился про себя Леонтьев, как и многие понимавший, что зенитные подразделения — артиллерийские и пулеметные — надежно охраняют город и оружейный завод. По крайней мере, фашистам не удавались массированные налеты, сюда прорывались иногда лишь одиночные вражеские бомбардировщики, да и те швыряли свой груз куда попало, торопясь поскорее улепетнуть от мощного огня зенитчиков.

— Будь по-вашему. Оставайтесь, — разрешил он и направился к заводскому начальству, думая по дороге о том, что с беготней в укрытия и в самом деле чехарда получается: только наладится работа — и вдруг воздушная тревога, а значит, выходи из цеха, укрывайся… Нередко случалось и так: едва прозвучит «отбой» и люди вернутся к станкам, как тут же опять завывает сирена… А план трещит, а за невыполнение по головке не гладят…

— О чем, Андрей Антонович, задумался, чем обеспокоен, отец родной? — спросил встретившийся у здания заводоуправления секретарь парткома Кузьмин.

— Забот-хлопот хватает, Александр Степанович, — ответил, поздоровавшись, Леонтьев и стал рассказывать о рабочих цеха, которые воспротивились покидать станки во время воздушной тревоги, назвал фамилии.

Кузьмин улыбнулся.

— Ну, от Макрушина и Мальцева другого и ожидать не приходится… Если есть время, прошу ко мне заглянуть на минутку, — пригласил он.

Леонтьеву хорошо был знаком просторный кабинет секретаря парткома. Сейчас в широкие окна, крест-накрест заклеенные узкими бумажными полосками, сочился полусумрак непогожего дня. Казалось, что на улице вот-вот заморосит холодный надоедливый дождь или того хуже — густо повалит безвременный мокрый снег.

— Присаживайся, Андрей Антонович. — Кузьмин включил настольную лампу с большим голубоватым абажуром, и от этого в кабинете стало теплее, уютней. — Не от тебя первого слышу о рабочих, которые отказываются бегать в укрытия, — спокойно, даже с некоторой уверенностью в голосе, что так и быть должно, продолжал он. — С подобными речами уже кое-кто приходил к директору и в партком. Иные горячие головы даже требовали отмены приказа о поведении наших людей при угрозе налета. Не думаешь ли присоединиться к ним?

— Нет. По-моему, приказ отменять не следует, но что-то и как-то надо изменить.

— Вот с этим я согласен. Дадим указание, что на добровольных началах можно разрешать оставаться на местах при воздушных тревогах. Но только на добровольных началах, без нажима и с учетом обстановки.

Слушая, Леонтьев прикидывал, кто из рабочих последует примеру Макрушина и Мальцева, и мысленный список у него получался внушительный, а значит, меньше будут склонять инструментальщиков на планерках да совещаниях — с тем-то не справились, того-то недодали…

— Давай-ка потолкуем о материалах, которые ты готовил на случай эвакуации цеха. Помнится, у тебя было три варианта. Подскажи-ка, пожалуйста, какой из них был признан самым приемлемым? — поинтересовался Кузьмин.

— Второй, — ответил почти машинально Леонтьев и тут же встревожился: — Александр Степанович, неужели все-таки придется эвакуироваться?

— Кто знает, кто знает, а подготовку вести надо, — уклонился от прямого ответа секретарь парткома. Он сейчас не стал, да и не имел права посвящать начальника цеха в то, о чем прошлым вечером шла речь в обкоме партии и для чего в наркомат срочно вызвали директора завода. — Само собой разумеется, подготовка должна вестись исподволь, без привлечения лишних лиц… Да ты это знаешь не хуже моего.

— Какой вариант разрабатывать? — не без хитрости полюбопытствовал Леонтьев, надеясь кое-что выудить, уточнить.

— Все три вместе и каждый в отдельности, — ответил Кузьмин, опять-таки не вдаваясь в подробности. — Главное внимание обрати на людей. Сам видишь: то одного, то другого призывают в армию, а в случае эвакуации список личного состава может быть еще урезан. — Он помолчал, будто бы давая возможность собеседнику поразмыслить над сказанным, потом, прибегнув к своему любимому обращению, добавил: — Вот отсюда, отец родной, и танцуй.

Прежде, когда составлялись варианты планов эвакуации, и сам Леонтьев, и его товарищи по цеху считали это обычной учебой (подобная работа проводилась и до войны). Однако нынешний разговор в парткоме был, как ему думалось, не случайным. Даже по не присущей Кузьмину скрытности Леонтьев догадывался, что готовиться надо к событиям серьезным.

Пошел снег. Мохнатые крупные снежинки в безветрии плавно опускались на землю и тут же таяли. В другое время Леонтьев постоял бы, любуясь непрочным первым снежком, но сейчас ему было не до этого.

Вернувшись в цех, он увидел у себя в кабинете своего заместителя Николая Ивановича Ладченко с телефонной трубкой в руке и сразу догадался: тот опять разговаривает по телефону с женой. Перешедший, как и все цеховое начальство, на казарменное положение, Ладченко частенько позванивал домой, а вот он, Леонтьев, лишен такой возможности, и сколько бы ни трещал в его квартире телефон, трубку никто не возьмет. Некому брать… За неделю перед войной жена Лида и сын-второклассник Антошка уехали погостить к ее брату-пограничнику в Литву. Вслед за ними он тоже думал наведаться к шурину, уже носил в кармане подписанное директором заявление на отпуск. Оставалось только доложить о выполнении цехом июньского и квартального планов и — гуляй, отпускник!

И вдруг все перевернула война… В первый же день Леонтьев отправил жене телеграмму — возвращайся, мол, и ожидал: вот-вот получит ответную весточку, но проходили дни за днями, а Лида молчала.

Он еще до директорского приказа о казарменном положении стал дневать и ночевать в цехе, потому что ему было жутковато и мучительно бродить в одиночестве по пустой квартире, где все напоминало жену и сына…

По стеклам, заклеенным, как и всюду, бумажными полосками, текли мутноватые струйки воды, сдуваемые поднявшимся порывистым ветром.

Положив телефонную трубку, Ладченко зябко поежился и сказал:

— Ну и погодка… Ругнуть бы, да язык не поворачивается… Нелетная! В такую хмарь ни одна собака не гавкнет с неба.

Леонтьев позвал новую нормировщицу Зою Сосновскую и попросил ее пригласить в кабинет Конева — технолога цеха и секретаря партбюро. Невысоконькая черноглазая и чернобровая девушка привыкала к не таким уж сложным обязанностям нормировщицы и одновременно была кем-то вроде секретарши начальника цеха. Она заметно гордилась, что ее, вчерашнюю десятиклассницу, приняли на знаменитый оружейный завод, где когда-то работал ее отец, погибший от кулацкой пули в годы коллективизации.

— Если собираешь триумвират, значит дело пахнет керосином… Что случилось, Андрей Антонович? — обеспокоенно спросил Ладченко.

— Пока ничего существенного, но, кажется, нас ожидают события серьезные. Приказано вернуться к нашим вариантам плана эвакуации, — ответил откровенно Леонтьев.

— Какой эвакуации? Куда? Зачем? От нас до фронта вон какое расстояние! Красная Армия заставила фашистов перейти к обороне под Смоленском. Это во-первых. А во-вторых, впереди зима, а в холода немец — не вояка, — стал доказывать Ладченко, веря в нерушимость своих слов.

Вошедшему Коневу хорошо были знакомы услышанные сейчас высказывания Ладченко, и он вступил в разговор:

— А ты, Николай Иванович, уверен, что Гитлер вот-вот не кинется на Москву?

Ладченко усмехнулся.

— Он уже кидался, да по зубам получил. Он уже хвалился, что еще летом въедет в Москву на белом коне, да конь споткнулся на все четыре.

— Споткнуться-то он споткнулся, но ходули, к сожалению, целыми остались. Вот в чем беда, — заметил Конев.

— Давайте-ка, стратеги, своими делами займемся, подкорректируем варианты нашего плана эвакуации, — прервал их Леонтьев, сделав ироничное ударение на слове «стратеги».


В тот день, когда Зоя получила заводской пропуск, она помчалась к матери в госпиталь, чтобы похвалиться: принята на оружейный, будет работать в инструментальном цехе.

Госпиталь размещался в школьном здании, где Зоя Сосновская училась до четвертого класса. Дорожка сюда ей была знакома, и деревья, которые она сажала с подружками-первоклашками, тоже знакомы, хотя они вон как вымахали, стали выше двухэтажной школы и сейчас как бы приветливо кивали ей ветвями с редкими желтыми листьями.

— Эй, черненькая, куда спешишь-торопишься? — окликнул ее парень в больничном халате, сидевший на скамейке с газетой в руках.

Конечно же, окликни ее кто-либо другой, она бы даже не взглянула, молча простучала бы каблучками по усыпанной влажной листвой аллейке. Но к ней обратился раненый, а к раненым она относилась по-сестрински жалостливо, каждый из них в ее глазах был настоящим героем.

Замедлив шаг, Зоя ответила:

— К маме иду. Она работает в госпитале.

В вестибюле дежурная сказала, что мать занята в перевязочной и освободится, наверное, через час или полтора. Посожалев и сгорая от нетерпения похвалиться пропуском, Зоя решила подождать и вышла на аллейку.

— Быстро ты, — заговорил с ней тот же парень в больничном халате.

— Мама занята. Подожду.

— Вместе будем ждать. Присаживайся.

Опять же — обратись к ней с приглашением не раненый, а кто-нибудь другой, впервые увиденный, она бы слушать не стала, нашла бы другую скамейку или в одиночестве побродила бы по школьному саду. Но этому чубатому парню отказать не смогла.

Робко присев на краешек скамейки, она заинтересованно взглянула на незнакомца. У того было чуть скуластое, худощавое, чисто выбритое лицо. Его светло-серые глаза смотрели почему-то грустно. Широкие брови почти срослись над переносьем.

— Если не возражаешь, давай познакомимся. Лейтенант Петр Статкевич, — представился он. — А тебя как зовут?

— Зоя Сосновская, — ответила она, решив, что это случайное знакомство ни к чему не обязывает: встретились, поговорили и разошлись…

— Зоя… А ты знаешь, что означает твое имя в переводе с греческого языка? Жизнь.

Она этого не знала, никогда не задумывалась над тем, откуда происходит и что означает ее имя.

— А мое — Петр. В переводе с того же греческого это — скала, камень.

Зоя улыбнулась, пошутила:

— Ты, выходит, каменный…

— Эх, был бы каменным, проклятый осколок не достал бы до моих ребер.

— Откуда тебе известно значение имен? Изучал специально, да?

— У нас на батарее служил один ученый. В минуты затишья он просвещал нас, имена всех батарейцев и их возлюбленных расшифровал… Погиб хороший человек. Мы с ним были на НП, корректировали огонь наших пушек. Давали прикурить гадам, — рассказывал Статкевич. — Потом немцы засекли нас и шарахнули… Меня повезли в госпиталь, а он остался в земле смоленской.

— Ты давно здесь? — поинтересовалась она лишь для того, чтобы поддержать разговор.

— Со вчерашнего дня, — ответил Статкевич. — Я был в армейском госпитале, думал: вот-вот выпишусь к себе на батарею, а госпиталь вдруг стали освобождать, как перед большими боями. Подогнали санитарный поезд и шуганули нас в тыл. Но нет худа без добра, — продолжал он. — Тут живет мой дядя, мы с ним все время переписывались, а теперь сможем увидеться. Героический старик мой дядя! Началась война, он пенсию побоку и опять пошел работать на свой оружейный завод.

— На оружейный? — Зоя торопливо достала из кармана новенький заводской пропуск, который принесла показать маме и который готова показывать любому и каждому, хотя это, как она слышала, и не положено, похвалилась: — Я тоже работаю… буду работать на оружейном.

— Это совсем хорошо, — обрадовался лейтенант. — Я напишу дяде записку и попрошу тебя отнести ему.

Зоя согласилась, ничуть не задумываясь над тем, что не так-то легко отыскать человека на крупнейшем заводе. Но все получилось проще простого: лейтенантов дядя, Никифор Сергеевич Макрушин, работал в инструментальном цехе, и рано утром, перед началом смены, она передала ему записку.

— От Пети? Он что, в городе? — удивился Макрушин.

Зоя объяснила, почему Статкевич оказался в городе, и Никифор Сергеевич облегченно вздохнул.

— Ну, спасибо, обрадовала. Каков он?

— Симпатичный, — вырвалось у Зои, и, сообразив, что брякнула непотребное, она покраснела, опустила голову.

Как бы не заметив девичьего смущения, он сказал:

— Нынче после работы наведаюсь к племяннику.

Все это — и записка, и коротенький разговор с Макрушиным — было на прошлой неделе. Тогда же, после встречи с племянником, Никифор Сергеевич сказал Зое, что Петя привет передает, просит не забывать (мама тоже раз-другой приносила поклоны от раненого лейтенанта). Зою почти совсем не волновало его внимание к ней: она была занята, привыкала к работе в цехе. Что и как делать — ей чаще всего объяснял Андрей Антонович Леонтьев. Среднего роста, коренастый, смуглый, кареглазый, с ямочкой на подбородке и прогалинкой в ровных, некрупных зубах — он был всегда чисто выбрит, подтянут и аккуратен во всем. На его письменном столе не увидишь лишней бумажки, стоявшая в кабинете и отгороженная самодельной ширмой железная кровать по-армейски умело заправлена. Зоя чуть ли не с первого дня приметила: их начальник цеха человек деловито-спокойный, серьезный и справедливый, не то что его заместитель Николай Иванович Ладченко. Тот, как ей казалось, был излишне шумливым и насмешливым. С каждым он разговаривал громко, сверлил собеседника своими прищуренными зеленоватыми глазами, будто хотел сказать: как ни выкручивайся, что ни говори, а я знаю, о чем ты думаешь и что таишь в душе… Зоя побаивалась Николая Ивановича, по ее мнению, и другие робели перед ним.


Маскировочная штора на окне была опущена. По-прежнему слышался шум незатихающего дождя.

Из кабинета начальника цеха доносились приглушенные голоса, и Зоя диву давалась: вот уже третий час там шло какое-то совещание. В другие дни у Леонтьева никто подолгу не задерживался, да и сам он в кабинете не рассиживался, и вдруг засиделись у него Ладченко и Конев.

На столе мигнула электрическая лампочка. Зоя вошла в кабинет. Солидный, склонный к полноте, Ладченко расхаживал из угла в угол, нервно теребя рукой рыжеватый хохолок над широким лбом. Конев сидел на диване, положив руки на колени и отрешенно глядя на бумажную ширму. Леонтьев, склонясь над столом, укладывал какие-то бумаги в папку. Зоя краешком глаза увидела, успела прочесть, что это список людей цеха для эвакуации. И еще заметила: листы были с множеством исправлений и помарок, там и тут некоторые строки, ранее отпечатанные на машинке, зачеркнуты, над ними вписаны от руки другие фамилии, но кое-где вписанные тоже зачеркнуты.

Леонтьев передал Зое папку и попросил отнести в машбюро, предупредив:

— О содержании бумаг помалкивай.

Он мог бы и не предупреждать: она хорошо понимала, куда принята на работу.

Выйдя из кабинета, Зоя набросила на плечи осеннее пальтишко, надела вязаную шапочку, стала застегивать боты, и в это время вошел инженер Смелянский — высокий, худущий парень в очках.

— У себя? — спросил он, кивнув на дверь кабинета.

— И не один. Там Ладченко и Конев. Сидят они какие-то сами не свои. Расстроены чем-то, — нетерпеливо ответила Зоя, готовая идти в машбюро.

— Расстроены — это плохо, втроем сидят — это еще хуже… Я, понимаешь ли, принес заявление. В армию прошусь. Ты как думаешь — подпишет?

Зоя молча пожала плечами. Смелянский продолжал:

— Сегодня было заседание комитета комсомола. Секретарем избрали Марину Храмову. Прежний секретарь ушел в армию, и мне, понимаешь ли, совестно: он, мой ровесник, на фронте, а я в тылу на положении инвалида. Добьюсь отправки в армию! Ты как относишься к этому? — поинтересовался он.

Зоя к «этому» никак не относилась, потому что не знала в точности, где ему быть, — в армии или на заводе.

— Извини, Женя, у меня дела. Спешу, — сказала она.

Зоя и в самом деле торопилась выполнить поручение начальника цеха и по дороге корила себя: противная-препротивная девчонка, неблагодарная, забыла о том, сколько сделал для тебя услужливый соседский парень Евгений Смелянский. Ведь это он постарался, чтобы тебя приняли на оружейный… Ну что тебе стоило задержаться на минутку, поговорить с ним… Отмахнулась, ушла, а он, и ты это знаешь, внимательно выслушал бы тебя… Зоя стала думать о другом. Не успела она приступить к работе, а дело уже идет к тому, что надо увольняться, потому что оружейники списки составляют для эвакуации… Ее же никто и ни в какой список не внесет, да и нет у нее желания уезжать из города от мамы и хворой бабушки.


Еще в августе семья Никифора Сергеевича Макрушина — жена и дочь с двумя малолетними ребятишками эвакуировались, и он один-одинешенек остался в своем доме. При встрече с племянником он рассказал ему об этом, а на вопрос, почему не поехал с ними, отвечал:

— Я сам себе не хозяин, у меня — завод. Ты говоришь: тетка могла бы остаться… Могла бы! Но, Петя, прикинь: дочерину фабрику на восток отправили, вот мы и рассудили, что дочке-то одной с малышней своей не управиться, надобно, значит, бабке с ними подаваться. — Помолчав, Никифор Сергеевич стал расспрашивать: — Как у тебя? Ты писал — нет вестей от матери, что, так-таки и не получил?

— Не получил, — ответил Петр.

— Вот и я не получал… Должно, там осталась моя сестрица, не успела выехать. Иначе куда бы ей было подаваться как не к нам… Послушай, Петя, а может, как и мои, эвакуирована, еще в дороге она, — предположил Никифор Сергеевич, не веря в это свое предположение, хотелось ему хоть как-то успокоить племянника.

В другой раз Никифор Сергеевич задержался в госпитале допоздна и впервые заговорил о том, что оружейникам приказано готовиться к отъезду.

— Ходят слухи — куда-то на Урал думают отправить нас… Шутка ли, такой завод поднять, — беспокоился он.

Пообещав Петру завтра вечерком наведаться и пожелав ему спокойной ночи, Никифор Сергеевич отправился к себе на завод. Он решил там же и переночевать, потому что ему было нестерпимо тоскливо и муторно бродить в одиночестве по опустевшему своему дому. В цехе — лучше, там ночная смена, свои люди…

Гнилой, слякотной погоде, кажется, пришел конец. Вчера с полудня стало подмораживать, и вот сейчас Никифор Сергеевич неторопливо шагал по сухой знакомой улице, усыпанной тонким снежком. Подойдя к заводской проходной, он заприметил что-то неладное: была ночь, а железные ворота почему-то распахнуты, в них въезжали пустые грузовики с чуть светящимися подфарниками, и сам начальник охраны Чернецкий зеленым светом фонарика указывал им путь. Непривычно вел себя знакомый вахтер-придира, мимо которого, бывало, ни сват ни брат не мог пройти без пропуска. Вахтер не ответил Никифору Сергеевичу на приветствие, не сказал обычное «Доброй смены тебе, старина», не взглянул на него, даже при начальстве не поинтересовался пропуском.

«Ты молчком, и я тем же концом», — без обиды подумал Макрушин. У себя, в инструментальном цехе, его поразила странная и непонятная тишина. Не слышалось лязганья, шума станков, и он всполошился: «Да что же это? Неужели тока нет? Но вон горят же под потолком лампочки…»

Мальцев и Грошев что-то укладывали в ящик, а другие рабочие вагами сдвигали с места его, Макрушина, станок, и тут он вдруг понял: инструментальщики готовятся к отъезду.

— Эвакуация… — вслух произнес он часто слышанное слово, и сейчас оно показалось ему страшным.

Макрушин беспомощно опустился на какой-то тюк.

— Никифор Сергеевич, вы что, вам плохо? — послышался встревоженный голос Леонтьева.

— Плохо, очень плохо, Андрей Антонович, — почти простонал он.

— Врача позвать, что ли?

— Эх, на здоровье пока не жалуюсь. Цех рушится, вот наша хвороба…

Промолчав, Леонтьев отошел к группе рабочих, и до слуха Макрушина доносились его распоряжения группировать громоздкое и тяжелое оборудование у окон, ящики с инструментарием и приборами выносить наружу, не забывать о маркировке… Ему был понятен смысл этих распоряжений, знал он, что громоздкие станки будут вытаскивать автокранами через широченные окна посветлу, чтобы не нарушать строгую светомаскировку.

Макрушин взялся было за лом, чтоб помочь ребятам сдвинуть с места токарный станок, но инженер Смелянский поспешил сказать:

— Оставьте, Никифор Сергеевич, без вас обойдемся. Отдыхайте.

— Отдыхать? Это какую же надо иметь совесть, чтобы сидеть сложа руки сейчас? Аль в неровни зачислен?

— Никифор Сергеевич, на-ка вот молоток, иди ящики заколачивай, — предложил подошедший Мальцев.

«Это другое дело, — подумал Макрушин. — А то — отдыхай…»

Он стучал молотком, вгоняя гвозди в податливые доски, и ему казалось, будто не цеховое оборудование положили в ящик, а покойника, и не ящик он заколачивает — домовину… Что ж, случалось и такое. Жизнь-то за плечами немалая, седьмой десяток разменял, доводилось отца да мать хоронить, соседей по улице, товарищей заводских, которые летами постарше, а то и помоложе. Всяко бывало…

Утром к нему подошли Мальцев и Грошев, пригласили сходить в столовую.

— По всему видать, что до вечера, а может, и до завтра не вырваться нам отсюда, — предположил Мальцев.

— Да, работенки порядочно, лешему делать бы ее, — угрюмо отозвался Макрушин.

Где-то в глубине души у него еще теплилась крохотная искорка надежды на то, что по какой-то счастливой причине вдруг отменят приказ об отъезде, а станки и прочее оборудование займут свои прежние места. Но в столовой, куда приходили оружейники других цехов, он услышал: ночью от погрузочной площадки отошел на восток первый эшелон, а за ним следующий готов отправиться.

«Теперь все, завод стронулся… Веками насиживалось место, а вот покидать приходится», — с горечью думал Макрушин, глаз не подымая и не дивясь тому, что ни смеха не слышно, ни шуток, на которые горазды были мастеровые-оружейники. Никто не подтрунил над молчуном Савелием Грошевым: «Почем нынче словцо продаешь?», никакой озорник не обратился к пышненькой поварихе насчет вечерней «добавки», не обсуждались, как бывало, фронтовые вести. Люди завтракали молча и торопко, не глядели друг на друга, будто каждый чувствовал какую-то вину перед другим.

Дня через два, когда просторное, с высоким потолком и широкими окнами здание цеха опустело совершенно, Леонтьев распорядился, чтобы все, кто числился в списке отъезжающих, разошлись по домам и ожидали машины для погрузки своих вещей.

— Повторяю, ничего громоздкого не брать в дорогу, — чуть ли не каждому требовательно говорил он.

У Макрушина появилась возможность заглянуть на минутку в госпиталь, чтобы с Петей проститься. Распрощались они почти молча, только и сказали друг другу:

— Береги себя, Петя.

— И ты береги себя, дядя. Я напишу тетке, она тебе перешлет мой новый адрес.

Макрушин заспешил домой, понимая, что если велено ждать грузовую машину, значит задержки с отъездом не будет.

У дома Грошевых уже стоял грузовик, и Степанида, жена Савелия Грошева, размахивала руками, указывая на готовые к погрузке буфет и шифоньер.

— Я получил приказ: никакой мебелью не загружать машину, — стоял на своем пожилой шофер.

— Ты на приказ не кивай! Сказала — погружу и погружу! Савелий, берись! — крикнула она мужу.

Грошев переступил с ноги на ногу, нерешительно проронил:

— Андрей Антонович запретил громоздкое брать.

— Андрей Антонович, — передразнила Степанида. — Мне плевать на его запрет! Сам-то, поди, не с пустыми руками едет, ванну, должно, и ту прихватывает.

— Что мелешь, соседка. Или не знаешь, какая у Леонтьева беда, — вмешался в разговор подошедший Макрушин.

Степанида огрызнулась:

— Во, еще один адвокат-советчик объявился. Ты про свое думай, а в чужое не лезь!

— Вы тут шумите, а я к Петровичу поеду, — сказал шофер. Он заскочил в кабину и, не затворяя дверцу, наискосок двинулся к дому Мальцевых.

— Стой, стой! — крикнула Степанида, готовая броситься вслед за машиной, но Макрушин придержал ее.

— Охолонь, Васильевна, шофер выполняет приказ.

— Занести бы это назад, — предложил Грошев, погладив рукой полированный бок шифоньера.

— Без тебя знаю, что делать! Езжай с ними да вещи карауль! — приказала мужу Степанида. На самом же деле она растерялась, не знала, что делать с дорогими ей буфетом и шифоньером. Не торчать же им на улице! Не будь здесь Макрушина, она справилась бы с шофером, заставила бы его притихнуть (твое, мол, дело крутить баранку, а что в кузов кладут — не твоя забота). С Макрушиным же кашу не сваришь, тот сказал о приказе — и крышка… Степанида недолюбливала старика-соседа, он, бывало, поговаривал о ней: «Ты девка хваткая, ты свое не упустишь и чужое прихватишь». Все на улице понимали, что говорилось это в шутку, и всем было известно: у Грошевых всегда своего хватало. Степанида сейчас раздумывала, как быть. Конечно, можно было бы найти постороннюю машину и отвезти мебель к эшелону, а там настоять, упросить начальство — погрузите… Но есть приказ, и никто тебя слушать не станет. Подумав так, она метнулась на соседнюю улицу к двоюродной сестре. Сестра эвакуироваться не собиралась, кое-что из домашних вещей Степанида перетащила к ней, решив, что так лучше и что заколоченный и запертый на замок свой дом — ненадежное место для хранения всякой нужной всячины.

А тем временем Макрушин и Грошев помогли Мальцеву и его заплаканной жене Фаине Александровне погрузить чемодан, заколоченный фанерный ящик, узел с постелью, и машина тут же двинулась к Макрушинскому дому.

Мальцев, как и Макрушин, уезжал один. Фаину Александровну, работавшую в горздраве, не отпустили, да она и не рвалась в эвакуацию. Их сыновья были в армии. Не случись войны, старший нынешней осенью вернулся бы с действительной службы, а младший, как мечталось, после десятилетки поступил бы в Московский университет. Сейчас оба они — фронтовики.

— Ты вот что, Фая, ты стереги тут наши дома осиротелые, — сказал Макрушин.

— Не беспокойся, не одна остаюсь на нашей улице, присмотрим, — ответила она и, повернувшись к мужу, извинительно-грустно проговорила: — Вот, Еремеюшка, идти надо, работа ждет. Я потом подбегу к эшелону…


На заводской погрузочной площадке было шумно и людно. В крытых вагонах-теплушках устраивались на дощатых нарах семьи оружейников. Платформы загружались оборудованием.

К начальнику эшелона Леонтьеву подошла соседка по квартире Валентина Михайловна Конева, глуховато сказала:

— Вещи твои привезла. Запасной ключ оставила у тети Груни. Вдруг вернутся Лида с Антошкой…

Леонтьев поблагодарил, чувствуя, как на душе опять стало нестерпимо тяжко: ему напомнили о где-то затерявшихся жене и сыне. Обремененный цеховыми делами, он забывался иногда и сейчас, кажется, в чем был, в том и уехал бы с эшелоном, если бы не Коневы…

— Командуй, Андрей Антонович, что дальше делать. Место нам указали, вещички мы определили, — от себя, Мальцева и Грошева обратился Макрушин к Леонтьеву.

Тот ответил:

— Вас, Никифор Сергеевич, попрошу помочь Зое раскочегарить в вагоне печку, запастись топливом, а им, — он кивнул на Мальцева и Грошева, — работа найдется. Железнодорожники торопят с погрузкой. Через час-другой отправить обещают…

Макрушин был рад помочь Зое Сосновской. У него появилось что-то похожее на родственное чувство к этой чернявенькой девчушке, которой Петя приветы передавал. Знал он и том, что когда Зоя забежала в госпиталь к матери с вестью: включена в список для эвакуации, то Петя попросил разрешения писать ей с фронта, и Зоя согласилась, обещала отвечать на письма.

«Правильно, пусть пишут друг другу, вон по радио и в песнях поется, как ждут фронтовики девичьи письма и радуются им», — думал Никифор Сергеевич.


Зачисленный приказом директора в заводской штаб эвакуации, Ладченко был занят формированием эшелонов, и ему редко удавалось выкроить минутку, чтобы забежать домой. А дома жена — обычно покладистая и неворчливая — корила: вот, мол, другие уехали, а тебя вечно подметалой оставляют, а тебя вечно бросают туда, где пожарче.

Он пытался отшучиваться:

— Ничего, Клавочка, жирку у меня еще достаточно, кости от жара надежно защищены.

Не принимая шуток, она беспокоилась:

— Не застрянем ли, не придется ли пешком убегать? Говорят, немец к Туле приближается, вот-вот захватит город, а оттуда и до нас рукой подать.

— Да чепуха, болтовня! — отмахивался Ладченко. — Ты поменьше слушай всяких паникеров.

Он старался успокоить жену, хотя понимал, что отчасти она права. Ему было кое-что известно о тяжелой обстановке на фронте, да и поспешность, с какой отправлялись эшелоны оружейников, тоже говорила о многом.

Однажды в полдень пришел на погрузочную площадку секретарь парткома Кузьмин, поинтересовался:

— Что у нас, Николай Иванович, как дела, отец родной?

— Ночью эшелон будет отправлен, — доложил Ладченко.

— Хорошо, очень хорошо, сейчас медлить нельзя. Говорят, семью придерживаешь? Это зря, это никуда не годится. Мой тебе совет: нынешним ночным эшелоном и отправь жену с дочками.

— Я уже думал… Спасибо за совет, Александр Степанович, отправлю, — согласился Ладченко и, кивнув головой в сторону, откуда вот уже второй день доносилась артиллерийская канонада, спросил: — Как там? Вам больше известно.

Секретарь парткома вздохнул.

— Там — война… Читал обращение партактива к коммунистам и всем трудящимся области? Вот и суди, какая создалась обстановка.

Ладченко читал это обращение, а еще раньше, когда ездил в Тулу, чтобы поторопить тамошнее железнодорожное начальство с выделением вагонов для завода, он видел, как на окраинных улицах туляки сооружают баррикады, роют окопы, оборудуют в подвалах больших зданий огневые точки. По всему было заметно, что рабочая Тула серьезно готовится к отражению возможных вражеских атак. Готовился к этому же и рабочий Левшанск. В нем, как и в Туле, был создан городской комитет обороны.

2

На одной из станций начальнику эшелона Леонтьеву сказали, что следующая остановка — Новогорск, это конец пути. Он знал место назначения, но, как было приказано, таил от ехавших с ним название уральского города, где жить и работать оружейникам. Кое-кто из них, и особенно Степанида Грошева, допытывались, куда едем, где остановимся. Степанида то шепотком да с улыбочкой просила Андрея Антоновича назвать город, то при всех корила: ну что вам стоит, мол, сказать, все равно сказанное дальше вагона не пойдет.

— Тебе зачем знать? Везут — и ладно. Мимо не проедем, — сердито говорил ей Макрушин.

— С дороги письмо бросила бы в Харьков. Там наша дочка на доктора учится. Вот зачем, — поясняла Степанида.

Потом она приутихла, даже стала выкладывать на общий стол кое-что из того, что прихватила в дорогу, но делала это, как казалось Леонтьеву, с неохотой, будто бы из-под палки.

В эшелоне была своя кухня, снабженная продуктами, кое-что получали в дороге на больших станциях по талонам, выданным инженеру Смелянскому, отвечавшему за питание.

Когда поезд остановился, Леонтьев приоткрыл дверь, и в вагон ворвалось облако снега, зашипела раскаленная чугунная печка, заплясали по ней серебристые водяные шарики.

День был морозный, ветреный. Сыпал снежок, и вдоль эшелона ползли белые космы поземки, то ныряя под вагоны, то исчезая где-то под откосом. Леонтьев оглядывал невысокие заснеженные горы, между которыми в распадках-долинках виднелись небольшие селения. «А где же город? — раздумывал он, наблюдая, как из-за плоской горной вершины поднимались терзаемые ветром клубы дыма от невидимых труб. — Не там ли Новогорск? А может быть, нас остановили на полпути или перед семафором?»

— С приездом, Андрей Антонович! — послышался голос.

Леонтьев увидел Ефима Васильевича Рябова — начальника инструментального отдела завода, своего непосредственного шефа и, поздоровавшись, нетерпеливо стал расспрашивать, что тут и как. Он знал, что Рябов с группой заводских товарищей был послан сюда еще в те дни, когда среди оружейников и разговоров не было об эвакуации.

— Уже прибыло несколько наших эшелонов. Сейчас идет расстановка оборудования на производственных площадях здешней брикетной фабрики. Этих площадей, к сожалению, очень и очень мало. Брикетная фабрика только строилась, ее некоторые здания имеют лишь стены, стоят без крыши, без окон и дверей. Придется многое переделывать, приспосабливать, а то и строить заново, — откровенно и с горечью говорил Рябов, а потом, будто бы желая подбодрить Леонтьева, с улыбкой добавил: — А тебе повезло. Твой цех решено разместить в здании гаража здешнего медно-серного завода. Это совсем рядышком, в двух шагах от железной дороги, да и помещение вполне подходящее, коренная переделка не потребуется.

Три года назад Леонтьев принял цех от Рябова, ушедшего на повышение, и всегда чувствовал, что Ефим Васильевич и по своей новой должности, и по-человечески был неравнодушен к инструментальщикам, а значит, и сейчас не обидел их, помещение для цеха подобрал не худшее.

— Главное, не медли с разгрузкой и учти: за малейший простой вагонов наказывают, и серьезно! — продолжал Рябов.

— Ясно. Ты мне вот что скажи: где и как размещать людей?

Помолчав, Рябов с той же горечью в голосе ответил:

— С жильем здесь, доложу я тебе, не то что плохо, а совсем скверно. Удобных квартир практически нет. Но местное начальство многое делает, обещает никого не оставить под открытым небом. Кстати, позавчера приехала Марина Храмова — наш новый комсомольский секретарь. Ей поручено заняться жильем для твоих инструментальщиков. Ну, командуй. Подброшу сюда людей, автокраны. Еще раз прошу — не медли, к вечеру следующий эшелон ожидается.

Поняв, что многодневный путь окончен, приехавшие выходили из вагонов. Настороженно оглядываясь, они переговаривались между собой, и Леонтьев замечал их подавленность, да и сам он был расстроен словами Рябова о здешней обстановке. Пожалуй, один только Никифор Сергеевич Макрушин чувствовал себя сносно. Подергивая усами и не закрываясь от холодного ветра, он хрипловато басил:

— Земля как земля, погода как погода… Были бы кости целы, а мясо нарастет.

— Андрей Антонович, обед готов, — доложил Смелянский. — Какие будут распоряжения?

— Распоряжение одно — обедать, — вместо Леонтьева ответил комиссар эшелона Конев. — Я так думаю, что порядок придется нарушить. В дороге мы в первую очередь кормили детей и мам, а сейчас пусть быстренько обедают мужики — и на разгрузку.

— Согласен, — отозвался Леонтьев. Они уже сообща наметили в пути, кто и за что отвечает, кому и какие вагоны разгружать, а значит, думалось ему, никакой задержки не будет.

В сопровождении парня и девушки вдоль эшелона ходко шагала Марина Храмова в подогнанной по осанистой фигуре шинели, перетянутой широким командирским ремнем с портупеей через плечо, в начищенных сапожках и мерлушковой шапке-кубанке, из-под которой выбивались пушистые светлые кудри.

— С благополучным прибытием, Андрей Антонович, — сказала она, подойдя к Леонтьеву. — Я имею списки ваших людей, в мое распоряжение выделены грузовые машины, так что можно развозить семьи по указанным квартирным адресам.

— Ну, Марина, лучшей вести и не придумаешь! — воскликнул обрадованный Леонтьев.


Вечером, когда вагоны и платформы опустели и по всей форме были сданы железнодорожникам, Конев забеспокоился:

— Выгрузились, а как с охраной имущества?

Леонтьев не успел сказать, что Рябов уже позаботился об этом, как послышалось:

— Эге, нашего полку прибыло!

— Дядя Вася? — удивился Конев.

— Он самый и есть, при исполнении, — солидно отозвался охранник, одетый в большущий тулуп, с винтовкой за плечами.

Дядя Вася был вечным вахтером. Никто не знал точно, сколько ему лет и когда он поступил на оружейный завод. Шутники поговаривали, что дядя Вася помнит самого Левшу, с которым у него были постоянные стычки. Из-за рассеянности и глубокой задумчивости Левша забывал в своей избенке пропуск, и дядя Вася будто бы выговаривал ему: «Ты хоть и знаменит на всю Россию-матушку, а у меня без пропуска не пройдешь…»

В молодости дядя Вася мастерил такие охотничьи ружья да с такими завитушками-узорами, что равных ему в этом деле не было. Однажды на кулачках он повредил руку, с той-то поры и утерял мастерство свое великое, с той-то поры и перешел в заводскую охрану.

— Ну, если дядя Вася на посту, значит можно спать спокойно, — сказал шутливо Леонтьев.

— Я гляжу и который вечер дивлюсь — никакой тебе светомаскировки, — будто бы самому себе молвил дядя Вася.

Новогорск поблескивал огнями. Огни обозначали короткую главную улицу, что тянулась вдоль железной дороги. Неподалеку виднелся освещенный кинотеатр с колоннами, и по горящим лампочкам на фронтоне можно было прочесть его название — «Октябрь».

— Вон, в кино люди идут, поезда с огнями ходят… Ни дать ни взять мирное время, — опять же как бы самому себе говорил дядя Вася, похлопывая от стужи рукавицами.

На следующее утро Леонтьев и Конев пришли осматривать предназначенное для инструментального цеха помещение.

— Вот это хоромина! Вот это удружил наш начальничек Рябов… Да в своем ли он уме! — горячился расстроенный Конев.

Леонтьев молча оглядывал «хоромину», искал глазами выключатель или рубильник, чтобы зажечь свет. В просторном гараже было сумрачно, в небольшие окна еле просачивалось только-только взошедшее солнце. Найдя выключатель, он щелкнул им, и под потолком загорелись пыльные лампочки. Вспыхнули, заискрились мириадами огоньков оштукатуренные стены, густо покрытые игольчато-пушистым инеем. На цементном полу там и сям валялись какие-то железки, тряпье, чернели масляные пятна, зияли продолговатые смотровые ямы, и кое-где виднелись в них старые автопокрышки. Было заметно, что отсюда недавно угнаны автомобили, а об уборке помещения бывшие хозяева не очень-то позаботились.

Леонтьев прошелся из конца в конец и все, что увидел, напомнило ему дни юности, когда работал шофером на стройке: тогда у них был примерно такой же гараж.

Конев продолжал возмущаться:

— Наше первоклассное оборудование затаскивать сюда? Это же… Это же черт знает что! Неужели Рябов не понимает? Ты что молчишь?

— Прикидываю, Павел Тихонович, и тебя призываю к тому же. Давай-ка поразмыслим, где, что и как расставить, — задумчиво ответил Леонтьев.

— Здесь? В этом сарае?

Первыми из рабочих пришли Макрушин и Мальцев. Придирчиво оглянув помещение гаража, Мальцев спросил:

— Что ты скажешь, Никифор Сергеевич?

— А что тут говорить?.. Хлебнем горюшка, а работать надо, — ответил тот.

— Совершенно верно! — поддержал Макрушина стремительно вошедший Рябов. — Требование дирекции таково, — продолжал он, обращаясь к Леонтьеву, — не медлить, приспосабливать помещение и расставлять оборудование.

— Требовать легко, — проворчал Конев и тут же с упреком добавил: — Ефим Васильевич, неужели не было для нас другого помещения?

— Было и есть. Без крыши над головой. Устраивает? — сердито бросил Рябов.

— Требования дирекции нам ясны. Будем выполнять, — сказал твердо Леонтьев и распорядился: — Павел Тихонович, организуй доставку сюда нашего оборудования.

— Будет выполнено, — заверил Конев. А через полчаса он — мускулистый и скорый на ногу — ходил вдоль железнодорожного полотна, оглядывал припорошенное снежком цеховое оборудование и, как бы продолжая разговор с начальником инструментального отдела, бубнил:

— Требовать всякий может… А где порядок, где транспорт, где автокраны? Мы что, станки на себе возить будем?

— Павел Тихонович, кое-что и самим утащить можно, цех-то рядом, — сказал Мальцев.

— И то правда, — согласился Макрушин. — Вон лист железа лежит, взвалим на него станок и волоком по снежку.

— Втроем? — усомнился Конев.

— Почему втроем? Гляди-ка, Савелий показался, его кликнуть можно, а там и другие подойдут.

Когда утром Грошев сказал Степаниде, что пора ему на работу, она тоже пошла с ним, намереваясь присмотреться, где тут магазины да городской рынок: без них ведь не обойтись.

Увидев инструментальщиков, пытающихся ломами сдвинуть с места тяжелый станок, Грошев заторопился к ним.

— Ты куда это? Погоди! — попыталась остановить мужа Степанида.

Он не замедлил шага, не оглянулся. Дома, бывало, что жена скажет, то и ладно, то и гоже, но если дело касалось цеха, тут уж послушный Савелий мог и возразить.

Степанида наблюдала, как мужики, тужась, тянули тяжеленную махину, даже слышала скрежет железного листа на мерзлых комьях, присыпанных снегом, поругивала про себязаводское начальство, которое заставило людей этаким образом возить на себе станки. Но больше она кляла эвакуацию.

В долгой дороге, слушая иногда не очень-то ясные ответы Леонтьева, куда они едут и что их ожидает, Степанида Грошева грезила о том, что привезут их в большой приличный город, получат они с мужем удобную квартиру… А что вышло? Город — одно только название, квартира — никудышная комнатенка в саманном бараке, где не то что шифоньер с буфетом, — обеденный стол некуда поставить… И сразу приуныла она, понимая, что вдосталь придется помаяться в этом холодном Новогорске.

Вспомнился их ухоженный и безбедный левшанский дом с огородом и садом. В иные годы столько своих овощей и фруктов бывало, что хоть возами вывози (хватало и для себя, и для рынка). Веселой и здоровой росла единственная дочь Арина — материнское да отцовское утешение… Подумав о дочери, Степанида вновь загоревала. Нынешним летом Арина впервые не приехала домой на каникулы. Пришло от нее несколько до обидного коротеньких писем. В одном из них похвалилась: летнюю сессию сдала хорошо, в другом написала, что им, старшекурсникам, с первых же дней войны приказали работать медицинскими сестрами в развернувшихся госпиталях.

После уборки сада и огорода, после осенней засолки Степанида замыслила побывать у дочери в не таком уж далеком Харькове. И вдруг — эвакуируйся… Она отбила Арине телеграмму, кинулась к двоюродной сестре: ты, мол, остаешься на месте, если будут письма от Арины, перешли мне: как доедем, я пришлю тебе свой новый адрес.

Когда уже в дороге Степанида услышала о тяжелых боях на Харьковском направлении, она совсем пала духом — что с дочерью, где она?

— Должно, эвакуировалась, как и мы, — неуверенно успокаивал муж.

— Мы — это оружейный завод, а она кто? — почти простонала Степанида.

— Она — медицинский институт, а медики во время войны в такой же цене, как и оружейники, если не выше, — ответил ей Леонтьев.

Беспокоясь о дочери, Степанида корила-бранила себя за то, что поторопилась отправить в Харьков телеграмму. Не знай Арина об их отъезде, то куда бы ей было бежать от боев, от проклятого фашиста, как не домой, а там двоюродная тетка надоумила бы, что делать и где искать родителей.

«Ох, нескладно получилось», — тревожилась Грошева, не интересуясь, из-за чего раскричались вдруг мужики, тянувшие на листе железном тяжелую махину. Подбежали к ним другие мужчины, и пошла баталия, даже Савелий и тот стал размахивать руками.

А сыр-бор загорелся из-за того, что ребятам из экспериментального цеха показалось, будто инструментальщики тянут к себе их станок.

— Разуйте глаза, братцы, наш станок, — спокойно сказал им Конев.

— Нет, наш! — стояли на своем экспериментальщики. Один из них, увидев подъехавшую легковую машину, метнулся к ней, а в следующую минуту возвратился к окружившим станок оружейникам в сопровождении главного инженера Константина Изотовича Рудакова.

— Грабеж среди бела дня! Станок им наш понравился, утащить захотели! — продолжали свое задиристые ребята из экспериментального.

— Павел Тихонович, ты чего молчишь? Скажи им, — подтолкнул Конева Макрушин.

Хитровато улыбаясь, тот с наигранной доброжелательностью заговорил:

— Нам чужого не надо, если мы ошиблись и станок действительно ваш, — забирайте. Но, други ситные, будьте любезные обратить внимание на одну безделицу. Вот здесь на станине металлом по металлу выбито: «ЦЛ-2». Объясните, пожалуйста, что сие означает?

Экспериментальщики недоуменно переглянулись, некоторые из них даже потрогали пальцами клеймо.

— Не знаете? Логично! — воскликнул Конев.

Хорошо знавший, какая железка и какому цеху принадлежит, не говоря уже о станках, Рудаков признался:

— Я тоже не знаю.

— Все проще пареной репы, — победоносно продолжал Конев. — «ЦЛ» — это цех Леонтьева, а двойка — это второй вариант.

— Ясно, — кивнул головой Рудаков и въедливо добавил: — Соображать надо, товарищи из экспериментального. За оплошность придется вам помогать инструментальщикам.

— Взяли, помощнички! — раздалась команда Мальцева.

Видя, как рабочие с шутками и смехом потащили станок дальше, Конев хмуро сказал главному инженеру:

— С помощью «Дубинушки» мы, конечно, кое-что перетащим. Но разве это дело?

— Претензии справедливы, с ними и обратись к Рябову, ему выделены машины, подъемная техника, — ответил Рудаков.

— Знаю. Он говорит: задержки не будет, оборудование перевезем. А куда? Видел, какой хороминой наградили инструментальщиков?!

— Опять же обращайся к Рябову. Он выбирал.

— Выбрал… Я к нему с попреками, а он в ответ: вам повезло, у вас крыша над головой, у других и этого нету…

Рудаков усмехнулся.

— Ты, конечно же, не поверил… Садись в машину, поедем, и посмотришь, где и как размещаются другие.


Склонив голову, Зоя Сосновская стояла перед Мариной Храмовой и слушала ее справедливые упреки:

— Когда я ставила тебя на учет, какое было предъявлено требование? Представить характеристику. Ты, Сосновская, отнеслась к этому не по-комсомольски, проявила вопиющую недисциплинированность. Ты и сюда приехала без характеристики!

Виновата, очень она виновата, потому что не сходила в школу за этим важным документом, все откладывала и откладывала, а потом, когда прочла в списке эвакуируемых и свою фамилию, совсем забыла, побежала не в школу, а в госпиталь: мама, что делать? меня включили в список… И мама приказала уезжать от войны подальше, и еще мама говорила, что и сама умчалась бы, да не на кого оставить старенькую, хворую бабушку…

— Здравствуй, Марина, рад видеть тебя в наших пенатах, — радушно сказал подошедший Леонтьев.

Марина Храмова сняла цветастую шерстяную варежку, протянула ему руку.

— Здравствуйте, Андрей Антонович. — Она сердито глянула на Зою. — Иди, Сосновская, и помни о нашем разговоре.

Более получаса они простояли у строящейся цеховой проходной будки, и продрогшая на ветру Зоя с удовольствием зашагала на почту, чтобы отдать подписанную начальником цеха и скрепленную заводской печатью доверенность на постоянное получение газет и писем для инструментальщиков.

Деловито, с начальственными нотками в голосе, Марина Храмова продолжала:

— Достоин удивления тот факт, что вы приехали без комсорга и что цеховая комсомольская организация бездействует. Это, Андрей Антонович, никуда не годится!

Леонтьев отвечал:

— Да, это плохо. К сожалению, в самый последний момент нашего комсорга вызвали в горком, и мы уехали без него. Думалось: догонит или приедет с другим эшелоном, но, как видишь, эшелоны приходят, а его нет и, надо полагать, не будет.

— Значит, надо подумать о новом комсорге.

— Думаем. С твоей помощью решим этот вопрос.

— Комитет комсомола предлагает кандидатуру инженера Смелянского.

— Достойный парень, — согласился Леонтьев. — Но тут вот какая закавыка: в дороге мы избрали Евгения Казимировича председателем цехкома. Прежний-то перед самым отъездом мобилизован в армию. В дороге же мы думали и о комсорге, решили рекомендовать на этот важный пост Сосновскую.

— Да вы что, Андрей Антонович! — возмущенно воскликнула Марина Храмова.

— Прошу извинить, не я лично, а рекомендует партбюро.

— Я вообще не понимаю, почему эта недисциплинированная девчонка оказалась в эвакуации, — ворчливо продолжала Храмова. — Доверить ей руководство комсомольской организацией одного из ведущих цехов завода — это, Андрей Антонович, будет ошибкой, большой ошибкой. Есть решение направить к вам в цех несколько ребят из ремесленного училища. Они — комсомольцы. Подумайте, какой пример покажет им эта Сосновская?

— Да что это мы на ветру, на морозе ведем разговор о таких важных делах, — прервал ее Леонтьев и с улыбкой пригласил: — Прошу к нашему… гаражу.

— Извините, спешу в горком, — отказалась Храмова.

Ее и в самом деле пригласили на совещание секретарей комсомольских организаций, даже порекомендовали выступить. К выступлению она подготовилась и сейчас на ходу повторяла про себя почти наизусть заученный текст.


Впервые зайдя в бывший гараж, Ладченко был потрясен увиденным: без привычного порядка стояли заиндевелые станки, заколоченные ящики с нетронутым оборудованием. Здесь же, прямо на цементном полу, горел, потрескивая, костер, а над ним грели озябшие руки Макрушин и Мальцев. Поодаль Грошев с двумя незнакомыми подростками прилаживал раму в расширенное окно. Другие окна тоже были расширены и кое-где уже застеклены, а в незастекленные врывался колкий ветер, взвихривая на полу красноватую кирпичную пыль.

— С приездом, Николай Иванович! — послышались голоса.

К Ладченко подходили инструментальщики, здоровались, расспрашивали о дороге.

— Ты-то, Николай Иванович, последним из нас уехал, как Левшанск-то наш, как там Тула? — поинтересовался Макрушин.

— На месте стоят. От самолетов отбиваются, — ответил с неохотой Ладченко, не имевший никаких достоверных сведений о положении на фронте.

— Что спрашивать? Небось, все читали о боях на Тульском направлении, — сказал Мальцев.

— Да, то было Брянское направление, Вяземское, а теперь и до Тульского дошло, — ни к кому не обращаясь, проговорил с тяжким вздохом Макрушин.

Все поприумолкли, опустили головы, как будто бы почувствовали свою вину в том, что враг подходит к оставленному ими городу.

— Наконец-то явился, не запылился, боевой зам! — воскликнул обрадованный Леонтьев и пригласил: — Прошу в наш кабинет.

Кабинетом был уже отгороженный свежими досками закуток с окнами на улицу и в цех. Здесь стояли два стола, железная кровать, чугунная печка-времянка с выведенной в окно жестяной трубой.

— Смотри, Павел Тихонович, кого я привел! — сказал Леонтьев.

Выскочив из-за стола, Конев стал тискать Ладченко, восклицая:

— Порядок! Вся наша семейка в сборе!

Радуясь, что наконец-то прибыл на место, Ладченко разочарованно ворчал:

— Не понимаю, неужели не нашлось более подходящего помещения для нашего цеха?

— Ох, и надоели мне подобные словеса, — рассердился Леонтьев, понимая, что камешек брошен в его огород. — Каждый почему-то считает своим долгом попрекнуть, уколоть: не требовал, пошел на поводу…

Конев поспешил повторить слова Рябова:

— У нас хоть крыша над головой, у других и этого нету.

— Плохое утешение, — махнул рукой Ладченко. — Странно это и трудно объяснимо, — продолжал он. — Оружейному заводу приказали эвакуироваться, а мало-мальски удобных помещений не предоставили. Это как называется?

— Сложности военного времени, — ответил Конев.

— Но почему они возникли, эти самые сложности? Ведь кто-то заранее должен был предусмотреть возможность эвакуации.

— Всего предусмотреть нельзя, — сказал Леонтьев.

— Именно так будет оправдываться тот, кто, грубо говоря, прошляпил. Не предусмотрели, не учли… Мы и в этих условиях постараемся наладить работу цеха. Но сколько потеряем драгоценного времени на доделку-переделку помещения. Вот что обидно!

Леонтьев прервал разговор.

— Обижаться будем потом, а сейчас — обиды на полку и за работу! — сказал он.


Казалось бы, все проще простого: какое-никакое помещение имеется, застеклены окна, вчерашние ремесленники Борис Дворников и Виктор Долгих щедро подбрасывают дрова и уголь в большие, заменявшие печи бочки, а значит, устанавливай оборудование и докладывай заводскому начальству: цех заработал… Инструментальщики и рады были бы отрапортовать, но станки надо ставить на специальные бетонные основания-подушки, а цемента для этого нет. Даже Рябов, ежедневно бывавший в цехе и готовый чем угодно помочь своим подопечным, разводил руками, с болью говоря:

— Цемент ожидается, а когда он будет — неизвестно… Давай-ка пошлем Ладченко в соседний город. Там — огромная стройка, возможно, оборотистому и пробивному Николаю Ивановичу удастся раздобыть энную толику цемента.

— Можно послать, — согласился Леонтьев.

Выслушав предложение, Ладченко с готовностью сказал:

— Попытка не пытка. Послушайте, братцы, а не прихватить ли мне с собой ружьишко?

— Зачем? — удивился Конев.

Леонтьев пошутил:

— А что, наставил ружье: выписывай цемент, не то нажму на курок…

— Непрактичные вы люди, — с нарочитым сожалением покачал головой Ладченко. — Вдруг тот, в чьих руках стройматериалы, охотником окажется. А какой же охотник останется равнодушным к настоящей тульской двустволке?

Зажав ладонями уши, Конев деланно произнес:

— Я ничего не слышал. А ты, Андрей Антонович?

— И я тоже.

— Суду все ясно! — заключил Ладченко.

3

Кузьмин попросил секретаря горкома Алевтину Григорьевну Мартынюк побывать у них на совещании.

— Это очень важно, — вежливо говорил он. — Ваше присутствие придаст особую значимость нашему разговору о делах насущных.

— Непременно буду, — согласилась она.

Теперь, когда выпал ранний снег, Алевтина Григорьевна не очень-то надеялась на горкомовскую легковушку и чаще всего пользовалась добротными санями-розвальнями: не застрянешь, где угодно проедешь на лошадке.

Расчищенная дорога, но уже с нанесенными ветром продолговатыми холмиками снега, тянулась вдоль забора медно-серного завода. Этот молодой, набравший силу завод был всегда на примете у горкома. Алевтина Григорьевна гордилась его достижениями, остро, как личное горе, переживала всяческие упущения и недоделки медеплавильщиков. Ей и сейчас хотелось бы подъехать к проходной, где знакомый вахтер, как всегда, подскочил бы к саням, попросил бы товарища секретаря не беспокоиться: лошадка будет укрыта попоной и подкормлена…

Алевтина Григорьевна проехала мимо, торопясь к нелегкой нынешней заботушке своей — к оружейникам. И пусть товарищи с медно-серного не обижаются, у них-то дела идут нормально, а вот эвакуированным сюда трудно: у них за что ни возьмись, куда ни кинь — всюду нехватки… Положением на эвакуированном заводе постоянно интересуются Москва и область. Оружейникам приказано в кратчайший срок наладить выпуск продукции, необходимой фронту. Понимая, что этот приказ касается и ее, секретаря горкома, она обращалась в обком, — объясните, товарищи, в чем дело: не успел директор завода приехать, осмотреться, а его тут же вызвали в наркомат. Непорядок! Ей объясняли, что это продиктовано, мол, производственной необходимостью и что у наркомата есть какие-то свои соображения… Подобный ответ казался ей не очень-то вразумительным. Конечно, оружейники и без директора не сидели сложа руки и, как она замечала, временное отсутствие главного начальства не влияло на их работу. Алевтина Григорьевна старалась чаще бывать на заводе, не дававшем ей покоя и отдыха.

Вчера вечером пятилетняя дочь Юля серьезно сказала:

— Мама, да бросай ты свой горком и читай мне сказки, а то баба Клава очки разбила и читать не может. Баба Клава целый-целый день дома!

Еле сдерживая смех, Алевтина Григорьевна ответила:

— Почитаем сказки, а завтра бабе Клаве новые очки купим.

Почему-то вспомнились недоуменно-колкие слова соседки по лестничной площадке.

— Да какой же вы первый человек в городе, — говорила она, — да какой же вы секретарь, если всех ваших на войну забрали. Ну, про сынка вашего, про Феденьку, говорить не буду, он пошел на военного учиться. А ваш муж Павел Федорович? Да ведь вы могли бы вызвать военкома и сказать: не трожь! И муж-доктор был бы при вас…

— Вы бы, конечно, вызвали военкома, — насмешливо сказала Алевтина Григорьевна.

— Я всего-навсего билетный кассир в кинотеатре… Да и что сделали бы в военкомате, если мой добровольно ушел на фронт… Ему говорят — у тебя бронь, а он, чудило, посмеивается: броня — это хорошо, броня — это по мне, как раз в бронетанковых воевать буду…

В другой раз она опять же подковырнула: секретаря горкома уплотнили, в квартиру эвакуированных понатолкали.

— Но позвольте, ваша квартира тоже битком набита людьми, — улыбнулась в ответ Алевтина Григорьевна.

— Я не начальство, меня уплотнять можно, — отпарировала та.

Мартынюки занимали просторную трехкомнатную квартиру на втором этаже, и никто, конечно же, не отважился бы уплотнить секретаря горкома, но Алевтина Григорьевна сама сказала в горсовете — вселяйте эвакуированных и ко мне. Товарищи из горсовета все-таки сделали некоторую поблажку: подселили бездетных Клавдию Семеновну и двоих медицинских сестер из эвакуированного в Новогорск госпиталя. Пенсионерка Клавдия Семеновна, баба Клава, как ее называла Юля, стала хозяйкой в квартире, и это было кстати: дочурка Юля оказалась под надежным присмотром.

Вообще-то Алевтина Григорьевна с радостью отметила, что новогорцы оказались людьми понимающими: они почти безропотно потеснились, приняли в свои жилища эвакуированных. Помогло и другое. Когда-то строители медно-серного завода, рудника, брикетной фабрики, электростанции понатыкали в своих поселках немало бараков — дощато-засыпных, саманных, даже каменных из местного плитняка. Когда поселки Никишино, Ракитное, разъезд Новогорный стали Новогорском — городом областного подчинения, развернулось довольно-таки бурное строительство многоэтажного жилья и особенно вдоль железнодорожного полотна, где и предполагалось расти городу. Люди переезжали в новые дома, а в горсовете решили, что бараки отжили свой век и подлежат сносу. Мартынюк воспротивилась, она будто бы сердцем чувствовала — рано, ой, как рано разрушать старые жилища, они еще могут пригодиться…

И пригодились!

Пообещав Кузьмину побывать у них на совещании начальников цехов и служб и понимая, что самой придется выступать, Алевтина Григорьевна приехала пораньше, чтобы своими глазами увидеть, где и что делается, поговорить с людьми, освежить, как она выражалась, собственную информацию о заводской обстановке.

Как всегда, Алевтина Григорьевна в первую очередь заглянула в партком и увидела озабоченных, сразу прекративших разговор Кузьмина и Рудакова. Кузьмин улыбнулся, вышел из-за стола, радушно заговорил:

— Здравствуйте, Алевтина Григорьевна, рады, очень рады, что вы откликнулись, приехали к нам.

Она пожала им руки.

— С праздником, товарищи. Не удивляйтесь, Октябрьские дни миновали, но у вас нынче свой праздник. И немалый! Я узнала, что ваш старый рабочий Сазонов первым пустил станок.

К ее удивлению, Кузьмин вяло поблагодарил, Рудаков же промолчал, и вид у него был такой, будто ему неприятно откровенное поздравление. Она не понимала, в чем дело, почему секретарь парткома и главный инженер так холодно относятся к заметному событию — работает первый станок. Ей, например, пришлась по душе газетная строчка «Забился пульс завода», понравилась и вся боевитая заметка Марины Храмовой в сегодняшнем номере «Новогорского рабочего» и ее призыв к молодежи следовать примеру Александра Васильевича Сазонова. Она думала познакомиться с ним, сказать ему доброе слово.

— Сазонов — герой, — как бы самому себе сказал Рудаков. — А тех, кто заставил его работать на снегу, на морозе, как назвать? — хмуро спросил он и сам же ответил: — Бездельники! К чертовой бабушке гнать подобных руководителей!

— Константин Изотович, позаботься о выборе выражений, — с досадой упрекнул его Кузьмин.

После первой же встречи с Рудаковым Алевтина Григорьевна относилась к нему настороженно, даже с некоторой долей неприязни. По ее мнению, он был излишне резок, самонадеян, говорил, что думал, не заботясь о том впечатлении, которое могут вызвать его слова у собеседника.

— Думали, рядили мы, как обогреть цеха, и кое-что наклюнулось. Есть предложение использовать для этой цели паровозы, — продолжал Кузьмин.

Отодвинувшись от горячей железной печки-времянки — пока самого надежного обогревательного прибора, — Алевтина Григорьевна, не перебивая, выслушала Кузьмина, посмотрела на лист ватмана с расчетами и схемой подключения паровоза к отопительным трубам и сказала:

— То есть два локомотива должны стоять у вас на приколе?

— Именно так. И надо полагать, что горком поддержит нас, — ответил Рудаков таким тоном, будто уже заручился поддержкой. — Замысел наш несложен, — продолжал он, объясняя, что сейчас надо срочно и всеми силами достраивать котельную для инструментального цеха, а потом, когда работа будет завершена, немедленно приступить к доделке здешней котельной, предназначавшейся для так и недостроенной брикетной фабрики. — Все предельно просто. Паровозы будут возвращены, — заключил главный инженер.

Алевтине Григорьевне вспомнились жалобы железнодорожников на медно-серный завод, рудник, трест «Медьстрой», где иногда зря простаивали вагоны, и ей даже доводилось приглашать виновных на бюро, строго наказывать их за нерасторопность. Когда стали прибывать эшелоны эвакуированных, в горкоме и горсовете возникли опасения, что будут жалобы на оружейников из-за той же задержки вагонов. Но они проявили на разгрузке такую организованность, что нареканий в их адрес почти не было, и новогорцы поговаривали:

— Да, у них дисциплинка на высоте.

«Тогда речь шла всего-навсего о вагонах, а тут вон с каким замыслом познакомили меня оружейники, — обеспокоенно раздумывала Мартынюк, понимая, что нет у нее права распоряжаться паровозами, и вслух откровенно призналась в этом.

— Само собой понятно, Алевтина Григорьевна, — согласился Кузьмин, — у нас есть свои каналы, и мы обратимся куда следует, — говорил он. — В данном же случае для нас важна поддержка горкома.

— Хорошо, давайте обсудим этот вопрос на завтрашнем заседании бюро, — сказала Мартынюк, уже решив про себя: «Семь бед — один ответ, буду стоять на том, что Кузьмин и Рудаков правы и что нет у них иного выхода». В голове мелькнула и другая мысль: «Возможно, они связались по телефону с директором, а тот доложил наркомату о паровозах».

— Спасибо, Алевтина Григорьевна, приятно видеть, что вы за нас. — Кузьмин взял с тумбочки чайник, поставил его на раскаленную печку. — До совещания успеем чайком побаловаться, — сказал он.

Рудаков чаевничать отказался, он бережно взял в руки лист ватмана с расчетами и схемой, вышел из кабинета.


Зоя Сосновская сбегала на почту за газетами и письмами.

— Ну что, вестоноша, опять нет нам с тобой письмеца с фронта, — грустно сказал Никифор Сергеевич Макрушин и тут же стал успокаивать и себя, и Зою: — Ничего, дочка, ты не переживай, Петя еще не знает нашего адреса, как узнает, сразу и пришлет поклоны.

Виктор Долгих вскочил с газетой в руках на станок и вслух стал читать заметку Марины Храмовой.

— А мы старались, а мы шуровали, а там на снегу станок работает, — огорченно проворчал Борис Дворников.

— Вот, вот! — подхватил Макрушин. — А кто первым станок пустил? Саша, Александр Васильевич! Он ведь нашенской гвардии, он ведь чуток пораньше моего на пенсию вышел, а на завод мы вместе вернулись. И вот как порадовал Саша!

— Если бы у нас первых станок заработал. Макрушин тронул Дворникова за плечо, сказал:

— Не горюй, Боря. Дело-то помаленьку налаживается. Вот радость! В чем-то и мы будем первыми, нас хвалить будут. Так что все наше впереди.

Белобрысый, сероглазый, с чуть вздернутым носом, Борис Дворников был исполнительным и безотказным парнем. Надо, например, топить ненасытные печи-бочки, — он вместе с дружком своим Виктором Долгих топил, около них они вдвоем частенько и ночевали. Надо ямы делать в цементном полу для подушек-оснований под станки, — брал в руки лом… Вот и сейчас он долбил и долбил неподатливый бетон тяжелым ломом, высекая искры.

— Дворников, иди и помоги Зое выпустить «боевой листок», — мимоходом бросил Конев, и у парня даже в мыслях не было возразить, сказать, что у Виктора Долгих почерк поразборчивей, рисует он лучше. Чуть ли не с первого дня Борис Дворников заметил, что здесь не возражают, здесь работают слаженно и дружно, придерживаясь правила: приказ есть приказ. Но, кажется, не замечал, не догадывался парень, что тот же Павел Тихонович Конев или кто-нибудь другой из инструментальщиков норовят сделать какую-никакую поблажку, выкроить ему для отдыха лишнюю минутку.

— Ты чего, Боря? — спросила Зоя, когда он вошел в кабинет-закуток.

— Да вот… Павел Тихонович сказал… Про «боевой листок» сказал, — сбивчиво и смущенно проговорил Дворников.

— Готов. Можно вывешивать.

— Ну, тогда… тогда я пойду.

— Погоди. Что сказал Павел Тихонович?

— Помочь тебе надо…

— Обошлась без помощников!

Зоя радовалась появлению в цехе Бориса Дворникова и Виктора Долгих. Еще бы! Сразу на два человека увеличилась их комсомольская организация. А то ведь обидно: ее избрали секретарем, а работать не с кем, в цехе молодежи мало. Зоя однажды сказала об этом Андрею Антоновичу Леонтьеву и была удивлена его ответом.

— К сожалению, в скором времени молодежи у нас будет с избытком, — сказал он.

«Почему «к сожалению», что значит «с избытком»? — недоумевала она. — Разве это плохо, когда в цехе будет много молодых рабочих?»

В коротковатом зимнем пальто нараспашку и в мохнатой шапке-ушанке вошел Смелянский.

— Зоя, разреши преподнести запоздалый октябрьский подарок, — сказал он и положил на стол круглую плитку шоколада.

Она любила шоколад, и Женя Смелянский по-соседски иногда угощал ее, не забывая при этом повторять, что дружба у них как сталь крепка. Против крепкой дружбы Зоя не возражала, от угощений не отказывалась, а если он приглашал в кино, тут же соглашалась и бежала на соседнюю улицу к Люсе Райтановой.

Женя был влюблен в Люсю, и Зое нравилось это, потому что он угощал их обеих то шоколадом, то мороженым, да и мама отпускала ее, школьницу, на вечерние сеансы, если знала, что она идет в кино с Женей. Мама не возразила, когда Женя однажды пригласил Зою в Москву. «С тобой отпускаю, с тобой пусть съездит», — говорила мама.

Радуясь поездке в столицу, Зоя, конечно, помалкивала, что Женя Смелянский спешит в Москву, чтобы увидеть студентку университета Люсю.

И вот сейчас, взяв темно-коричневую круглую плитку шоколада и осмотрев ее со всех сторон, Зоя с удивлением спросила:

— Откуда у тебя эта диковина?

Смелянский рассказал:

— Пригласили меня в госпиталь отремонтировать кварцевую лампу, а за успешный ремонт один раненый фронтовик наградил меня трофейной шоколадной медалью. — Немного помолчав, он шепотком поинтересовался: — Ты уже была на почте?

Зоя ожидала: Женя обязательно спросит об этом, и ей было больно отвечать ему, что опять нет письма от Люси.

— Ты не переживай. Люся еще не знает нашего нового адреса, — стала она успокаивать его, хотела было сказать, что и ей самой тоже нет письма от лейтенанта Статкевича, но воздержалась, решив, что лейтенант здесь ни при чем. Ну, виделись в госпитале раз-другой, ну, спросил он, можно ли писать ей… Пожалуйста, пусть пишет… Но Зоя никому, даже самой себе не признавалась, что ждет весточки от Пети.

Неожиданно появилась Марина Храмова, затянутая ремнем с портупеей, в той же кубанке с малиновым, верхом и в тех же аккуратных сапожках. Увидев Сосновскую и Смелянского вместе, она ревниво передернулась, покосилась на шоколад.

— Ну, как здесь живут инструментальщики, — с плохо скрытым раздражением заговорила она. — Понятен ли призыв нашего героя Сазонова? Когда же забьется пульс вашего цеха?

— Каждому овощу свое время, — равнодушно ответил Смелянский.

— Эта пословица не для нашего грозного времени, — возразила Храмова. Она взяла со стола свежий «боевой листок», написанный рукой Сосновской, стала читать, выискивая, к чему бы придраться. Ей хотелось в присутствии Жени чем-нибудь уколоть Сосновскую, найти, например, в тексте грамматические ошибки, демонстративно исправить их и пренебрежительно сказать: «Учись грамотно писать». Но ошибок не было, и это злило Марину. Злило ее и то, что, как она знала, еще в Туле Смелянский ходил к заводскому начальству с просьбой, чтобы Сосновскую приняли на работу в инструментальный цех, потом не без его старания, наверное, ее включили в список для эвакуации… «Да кто она ему? Неужто Женя до такой степени ослеп, что увлекся этой пигалицей?» — недоуменно и с осуждением думала Храмова.


Через несколько дней после заводского совещания, на которое приезжала Мартынюк, и заседания бюро горкома из наркомата пришли телеграммы. С одной из них Кузьмин тут же пошел к Рудакову и вслух прочел о том, что заводу разрешается временно использовать два локомотива на отоплении.

Обмахиваясь телеграфным бланком, секретарь парткома с облегчением говорил:

— Ну, Константин Изотович, не знаю, как у тебя, а у меня камень с души свалился. Паровозики-то уже стоят у нас и пар пускают, и теперь на законном основании. А могла бы случиться и такая оказия: за-пре-ща-ем…

— Не думаю. За нашими плечами стояли целесообразность и горком, — с непонятной Кузьмину твердостью ответил Рудаков.

Другую телеграмму Кузьмин пока таил. Разговаривая с Рудаковым о заводских делах и радуясь, что котельная для инструментального цеха спешно достраивается, он думал и думал о неожиданном событии: наркомат назначил его директором завода. Где-то в глубине сознания уже стала журчать мысль: оценили, доверили… Но в ее течение врывалось тревожное опасение: справится ли, оправдает ли доверие?.. Скрыв эти мысли и, как бы оттягивая минуту обнародования наркомовского приказа, он шагнул к выходу, не оборачиваясь, обронил:

— Зайди ко мне.

У себя в кабинете Кузьмин оставил дверь открытой, чтобы щепетильный главный инженер не стучался. Тот и сам терпеть не мог, когда к нему входили без разрешения, и к другим не врывался без спросу. Он поставил на печку чайник, вынул из сейфа ту, другую, телеграмму и стал перечитывать ее без очков. Буквы двоились, подрагивали, сливались, но текст уже наизусть был выучен, и очки не требовались.

Вскоре вошел Рудаков. Будто впервые увидев его, Кузьмин отметил про себя, что главный инженер, как всегда, подтянут, выбрит, опрятно одет, при галстуке. Он вообще приятно удивлял Кузьмина своим внешним видом. Сам Александр Степанович иногда откладывал бритье, например, до свободной минутки, чего с Рудаковым никогда не случалось. Тут уж он кивал на возраст. Их главному инженеру едва перевалило за тридцать, а ему под пятьдесят, и годы, к сожалению, успешно потрудились над его прической: седины подбросили, темя почти оголили, залысинами лоб расширили.

— Прошу, Константин Изотович, к столу, — пригласил Кузьмин.

Рудаков приготовился к обычному чаепитию. Сюда люди приходили часто, и Кузьмин любил вести разговор за чаем — по-дружески, по-домашнему. Случалось, что если даже доводилось приглашать кого-нибудь на далеко не дружескую беседу, все равно стакан чая стоял перед провинившимся.

Кузьмин молча положил перед главным инженером телеграмму, подписанную заместителем наркома.

Прочитав ее, Рудаков без удивления сказал:

— Логично.

— Ты как относишься к этому, Константин Изотович? Ты что думаешь, отец родной?

— Приказы начальства обсуждению не подлежат, их выполняют.

— Так-то оно так, если по-человечески, если, скажем, тебе пришлось бы решать этот вопрос, ты лично как поступил бы?

Позванивая чайной ложкой о стакан, Рудаков не спешил с ответом. Александр Степанович Кузьмин был симпатичен ему. Он ценил в нем добропорядочность, естественное, без какой бы то ни было рисовки, внимание к людям, умение вовремя вмешаться и погасить иные нежелательные перепалки. Но в то же время он считал, что к этим в общем-то хорошим качествам директору нужно и другое, без чего трудно руководить заводом. Под этим другим Рудаков подразумевал твердую руку, потому-то и ответил:

— Я не торопился бы и не такое принял решение.

Слова Рудакова больно царапнули по сердцу Кузьмина, однако, не выказывая этого, он проговорил:

— Спасибо за откровенность, Константин Изотович. Прошу считать, что никакого разговора между нами не было.

— Принято. В свою очередь, прошу, Александр Степанович, не сомневаться, что я как главный инженер буду вашим ближайшим и надежным помощником во всем.

Когда был издан приказ о вступлении Кузьмина в должность, уже в директорский кабинет заглянул с поздравлением Рябов — однокашник по рабфаку и вечернему отделению института.

— Вот какая петрушка получилась, Александр Степанович, тебе-то не от кого дела принимать. Наш директор красным солнышком объявился в Новогорске и был таков, — говорил он после поздравления.

— Ты же знаешь, в наркомат вызвали. Думалось, вызов связан с положением на заводе, а теперь ясно: перевели на другую работу моего предшественника, — с нотками сожаления отвечал Кузьмин. — Мне самому надо сдавать парткомовские дела. А кто примет?

— Ну, свято место не бывает пусто…

— Я вот о чем иногда подумывал: два таких кита, как Леонтьев и Ладченко, в одном цехе — это расточительство, а в военное время не позволительное. Не обратить ли взор на Андрея Антоновича? По-моему, хороший будет секретарь парткома, — продолжал Кузьмин.

— И я такого же мнения. Думаю, партком поддержит кандидатуру Леонтьева, — сказал Рябов.

В этот же день Кузьмин позвонил в горком, решив съездить к Алевтине Григорьевне и представиться: назначен директором. Ее на месте не было, секретарша сказала, что Алевтина Григорьевна ушла в цех Леонтьева (в телефонных разговорах и газетах цехи назывались по фамилиям их начальников).

Кузьмин подосадовал: нет еще телефона в инструментальном, а то можно было бы позвонить и договориться о времени встречи с Алевтиной Григорьевной. Он отметил на откидном календаре — надо срочно пригласить заместителя по хозяйственной части и подтолкнуть с установкой телефона.


Мартынюк чуть ли не ежедневно бывала в цехе, интересуясь, главным образом, котельной. Еще в те дни, когда Рябов подыскивал помещения для завода, было решено тут же приступить к строительству столовой и котельной для инструментальщиков. Под столовую облюбовали складское помещение, утеплили его, настелили полы, вмазали котлы, вот и вся недолга. С котельной посложнее. Не было оборудования, а когда его получили и начался монтаж, то, как это часто случалось теперь, вмешался военкомат, приславший повестки самым опытным монтажникам.

— Через недельку получим тепло, — говорил Леонтьев, и в его голосе не слышалось упрека, хотя он имел основания кое-кого попрекнуть за промедление. Сказал же однажды Ладченко, что новогорцы, мол, услышали эхо войны с опозданием… Алевтина Григорьевна тогда промолчала, будто бы не поняла намека.

Она видела: инструментальщики привезли станки, ванны для закаливания металла, точильные и другие приспособления, а людей приехало почему-то мало. Когда она с удивлением сказала об этом Леонтьеву, он объяснил, что выполнялся приказ увозить оборудование с минимальным числом рабочих и служащих, которые смогли бы грамотно расставить его и подготовить к пуску, а для работы люди найдутся на месте.

Алевтина Григорьевна тяжко вздыхала:

— Вы сами знаете, какими людьми богаты мы нынче. Старики, женщины, подростки… Да еще те, кто уже войной отмечен.

— Ну что ж, придется учить женщин, подростков и войной отмеченных, — сказал он.

— А вы, как я погляжу, оптимист.

— Нужда заставляет, а нужда, как говорится, хитрее мудреца.

По дороге в горком ей вдруг припомнилось, как на днях директор медно-серного завода полушутя-полусерьезно говорил: «У вас, Алевтина Григорьевна, вспыхнули нежные чувства к пришлым, они полонили ваше сердце…» Подделываясь под его тон, она отвечала, что хворое дитя матери дороже, но старая любовь не ржавеет.

В недалеком прошлом главной фигурой в Новогорске был медеплавильщик. Ему и о нем первое слово, потому что его дело — это основа жизни города. Почти все, что здесь было, имело отношение к нему. Более того, не окажись тут медно-серного завода, никто не рискнул бы эвакуировать сюда левшанское предприятие. В этом Алевтина Григорьевна была уверена. И оружейники преувеличенно поговаривают, что они, дескать, устраиваются на голом месте. Место вовсе не голое, и тот же медно-серный делится многим с эвакуированными. Конечно же, люди есть люди, и горкому приходилось подталкивать кое-кого из медеплавильщиков, чтобы побольше помогали соседу. Если же слышалось от них громковатое роптание (сколько можно помогать?), то на бюро или пленуме надо было и пальцем погрозить — не балуйтесь, не забывайте, в какое время живем…

У себя в приемной Алевтина Григорьевна увидела Кузьмина, пригласила в кабинет. Она уже знала, что он — директор, и с откровенной радостью стала поздравлять его, желая, как положено в таких случаях, успеха.

— Ваше назначение, Александр Степанович, я считаю правильным. Вы знаете людей завода, а люди знают вас.

— Спасибо, Алевтина Григорьевна, от всей души благодарю за ваши добрые слова, — искренне отвечал Кузьмин и совсем некстати вспомнил сказанное Рудаковым о том, что не торопился бы он с назначением его, Александра Степановича, на директорский пост.

— С вами вопрос ясен. А кто в парткоме заменит вас? — продолжала она.

— Мы думали над этим и решили рекомендовать начальника инструментального цеха Леонтьева. Надеемся на поддержку горкома, — ответил Кузьмин.

— Вам, конечно, виднее. У меня лично возражений нет, надеюсь, что и члены бюро будут согласны с вашей кандидатурой, — официально сказала она.

— Начальником инструментального цеха решили назначить Ладченко. Грамотный, толковый инженер, давно работает на заводе, — продолжал Кузьмин.

— Вам виднее, вам, как говорится, и карты в руки. Ладченко я знаю мало. Видела, здоровалась и только. Верю, что кадровая перестановка вами хорошо обдумана, — откровенно сказала она.

На столе зажглась лампочка.

Извинившись, Мартынюк взяла трубку. Звонили из недалекого райцентра. В трубке слышался бойкий, с чуть заметной картавинкой, голос тамошнего секретаря райкома:

— Рад приветствовать, соседушка дорогая! К тебе выехал Иван Лукич. Вынуждены были отправить на попутном товарняке…

— Секретаря обкома на товарняке? — с возмущением воскликнула она.

— Посмотрим, на чем ты отправлять будешь… Или снежные заносы обошли тебя стороной? Жди, через полчасика высокий гость примчится.

Положив трубку, Мартынюк взглянула на Кузьмина.

— Приезжает Портнов. Думаю, что он поинтересуется положением дел на вашем заводе. Возможно, для этого и едет, — предположила она.

— Ясно. Буду на месте, — четко сказал Кузьмин и заторопился к выходу.

Она тут же позвонила домой, выслушала очередные попреки бабы Клавы: обед готов, а хозяйки нет и нет…

— Скоро приду и не одна. Гость у нас будет, — предупредила Алевтина Григорьевна и, одевшись, пошла на станцию.

На улице ее окликнули:

— Алевтина Григорьевна, а я к вам!

— Здравствуйте, Анна Яковлевна. Чем расстроены? — не сбавляя шага, поинтересовалась она.

Идя бок о бок, заведующая детским садом скороговоркой жаловалась:

— Дети могут остаться без ужина. Да не могу же я кормить их мороженым картофелем! Завхозу моему сказали на базе: бери, что дают, иначе никакой картошки не получишь. Я сама пошла на базу. Есть там хороший картофель, а мне говорят — это для госпиталя… Я понимаю: раненые, для них питание — второе лекарство… А для детей? Когда я пригрозила, что буду жаловаться в горком, на смех меня подняли, сказали, что горкомовские товарищи сами довольствуются мерзлой картошкой… Как же быть, Алевтина Григорьевна?

— Ваши претензии справедливы. Посылайте за хорошим картофелем.

— Вот спасибо. Я так и скажу на базе, что вы приказали.

— Ладно, так и говорите, — согласилась Мартынюк и наедине стала думать: ей-то самой некуда и не к кому идти с жалобами на то, что какая-то часть картофеля заморожена. И спросить не с кого за такое безобразие! С товарищей, которые непосредственно занимались овощами, отвечали за хранение, какой же теперь спрос, если они на фронте… А вот с нее спросить есть кому. Тот же Иван Лукич вправе сказать: куда смотрела, почему допустила… И не может она кивнуть на ранние морозы и даже на тех женщин, которые заменили и заведующего овощной базой, и работников из горторга.

Едва только Алевтина Григорьевна подошла к неказистому деревянному вокзальцу, как увидела вырвавшийся из недалекого тоннеля товарный поезд. Вскоре мимо нее проскочил окутанный снежной пылью и дымом паровоз, потом проползли заиндевелые вагоны. Остановясь на какую-то секунду, паровоз, хрипловато и прощально прогудев, двинулся дальше.

Когда снежная пыль над путями рассеялась, Алевтина Григорьевна увидела Ивана Лукича, приехавшего почему-то без постоянного спутника — своего помощника. В добротном полушубке с поднятым воротником и валенках он шел, по-школьнически размахивая портфелем. Она поспешила навстречу.

— Ну, здравствуй, Алевтина! Подзаморозил я тебя… Могла бы и не встречать, — с виноватыми нотками в голосе сказал он.

Здороваясь за руку, она заглянула ему в обветренное, заметно постаревшее лицо, видела усталые, влажные от ветра глаза, нерастаявшие снежинки в кустистых бровях.

По дороге в горком Иван Лукич расспрашивал ее — давно ли были письма от мужа и сына и что пишут о своем житье-бытье Павел и Федя. Она отвечала, что письма получает, но до обидного редко.

— О Павле я меньше беспокоюсь. Он врач и занят на войне своим привычным делом. А Федя… Ох, мой Феденька ждет не дождется, когда окончит военное училище и когда начнется настоящая жизнь, — с печалью и тревогой продолжала Алевтина Григорьевна.

— Федя и мне черкнул письмецо, — похвалился Иван Лукич.

Алевтина Григорьевна встрепенулась.

— Что пишет? — нетерпеливо спросила она, желая узнать что-либо такое, о чем сын умалчивает или по какой-то причине скрывает от матери.

— Обыкновенное мужское письмо.

Алевтина Григорьевна грустно улыбнулась, покачала головой.

— Мужское… Ребенок еще…

— Ну, скажешь! Вот-вот лейтенантом будет, а ты: ре-бе-нок… Он мужик бедовый и смышленый. Такой не пропадет.

Ей было приятно слышать подобные слова, но беспокойство, которое ворвалось в материнское сердце с того самого дня, когда Федя уехал в училище, не затухало ни на минуту.

Увидев, что Алевтина Григорьевна свернула к своему дому, Иван Лукич остановил ее, сказал:

— Понимаю и благодарю. Но гостевать у тебя некогда.

— Пообедать же надо.

— Нет, — решительно отказался он и, пояснив, что спешит в соседний Восточный район, где нынешним вечером будет собрание партактива, добавил: — Приглашай к себе в кабинет, чайком погреюсь малость — и в дорогу на горкомовской лошадке, если ты, конечно, уважишь…

— Уважу. На машинетуда, к сожалению, не проехать, — ответила она, понимая теперь, почему Иван Лукич ехал в Новогорск на товарняке.

В кабинете он достал из портфеля бумажный сверток, сказал:

— Это гостинец Юльке. — И тут же бросил неожиданный упрек: — Скажи-ка мне, секретарь, ты долго здесь будешь бедокурить?

— До ближайшей отчетно-выборной партконференции, — отшутилась она, еще не догадываясь, в чем дело.

— Мне звонили из Наркомата путей сообщения и в популярной форме объяснили, что паровозам предписано бегать по стальным путям.

«Я так и знала: будет буря из-за этих локомотивов», — успела подумать она.

— А у тебя что они делают? — сердито продолжал он. — Какое ты приняла решение? Обогреваешься паровозами!

— Не я приняла такое решение, а бюро.

— Ты Юльке своей рассказывай такую сказочку, — проворчал он, грозя пальцем. — Достойно удивления, Алевтина, я не думал, что ты способна прятаться за спины членов бюро…

— Чего не было, Иван Лукич, того не было, — с обидой отвечала она. — Мне вспомнились ваши слова. Когда сюда приехала группа товарищей с оружейного, чтобы облюбовать место для своих цехов, вы мне сказали: «Головой отвечаем за судьбу эвакуированного завода».

— Помню. Говорил. А сейчас добавлю: головой не только отвечать, но и думать надо.

— Это было. Мы пригласили на бюро заводских руководителей, выслушали их, сообща подумали и решили поддержать. Кстати, есть документ из наркомата относительно паровозов. Разрешено. Временно, конечно.

— Жалко. Я бы на месте наркома не разрешил. Я поначалу спросил бы, почему ворон ловили и вовремя не доделали котельные. Так что не обольщайся, Алевтина, что твое, да, да, именно твое решение совпало с документом наркомата — разрешить. Я еще приглашу тебя на бюро и ответа потребую за все то, что делается у тебя в городе.

— Приеду. Отвечу. Вы же знаете, Иван Лукич, я от этого никогда в кусты не пряталась. Но кто мне ответит, по какой причине мы оказались в таком затруднении?

— Не понимаешь?

— Представьте себе, не понимаю. Мне вспоминаются наши довоенные совещания. Вы тогда требовали развернутых мобилизационных планов, говорили, что все должно быть готово на случай войны.

— От меня требовали того же в масштабе всей области. Мы учитывали международную обстановку, готовились. И правильно делали.

— Учитывали, готовились… Но все ли учли? Вот над чем я часто размышляю. Мне, например, было известно, сколько тракторов, автомобилей, бричек, лошадей должен был поставить город Красной Армии. Знала я, сколько будет мобилизовано в армию людей. Но о том, что сюда могут эвакуироваться предприятия и организации, речи не было. Почему? И выходит, что кто-то и где-то не все учел, а в результате эвакуированные к нам вынуждены начинать работу на станках под открытым небом, — взволнованно продолжала она, припомнив старого оружейного Сазонова и разговор о нем с Кузьминым и Рудаковым.

Портнов сердито сказал:

— Во-первых, не все тебе известно, что делалось и планировалось, а во-вторых, идет война, тяжелая война, и твои рассуждения неуместны. Я посоветовал бы тебе попридержать язычок.

Она сдержанно возразила:

— Но позвольте, Иван Лукич, я развязала язычок не на базаре, а высказываю свои тревожные мысли депутату Верховного Совета, члену правительства. Так что не гневаться вам надо, а разъяснять избирателю.

— Разъяснение получишь потом, после нашей победы, — уклонился Портнов от прямого ответа. Впрочем, он и не знал, что сказать ей, потому что сам думал примерно так же. Перед войной разговоров о вынужденной переброске в область крупных промышленных предприятий почти не было (речь шла лишь о помещениях под госпитали или для воинских частей). Но чуть ли не с первой недели войны хлынули сюда эшелоны с эвакуированными заводами и фабриками, и сразу же возникли сложности с размещением оборудования и людей. — Сейчас наша с тобой задача, чтобы эвакуированные предприятия поскорее набирали силу, — продолжал он. — Чует мое сердце, что ты, Алевтина, где-то и в чем-то пошла на поводу у тех же оружейников. Это уж совсем никуда не годится! И не дуйся, пожалуйста, — чуть смягчился Иван Лукич. — Давай-ка договоримся так: через пару деньков я вернусь, и мы с тобой досконально займемся делами завода, потому что, извини за повторение, мы и в самом деле головой отвечаем за него.

4

Рассвет еще не проклюнулся, и звезды в небе сияли так ярко и так близко, что казалось — взойди на недалекую гору и достанешь до них рукой. В это раннее морозное утро неразлучная троица — Макрушин, Мальцев и Грошев — шли на работу. От их барака до цеха ходу было не более получаса, и за беседой друзья порой не замечали, как оказывались у проходной.

— А что, может, оно и дальше так пойдет: освободили Калугу, потом, глядишь, услышим об освобождении Вязьмы и Смоленска. От Смоленска и до Минска дорожка прямая, — говорил с надеждой Мальцев.

— Может быть и такое, — в знак согласия покачивал головой Макрушин. — Тут вот радость: от Тулы-то немца отогнали.

— И я вот все думаю, что зазря нас эвакуировали, там работалось бы лучше, — подал голос Грошев.

— А ты, Савелий, по-другому глянь. Фашист — он ведь не дурак, он ведь понимал, что такое наш оружейный, а значит, бомбил бы да обстреливал напропалую, — возразил Макрушин.

— Отогнали же…

— Э, щука сдохла, а зубы остались. Думаешь, самолетов у гада нету? Есть еще… А тут у нас над головой тихо.

— Тут хоть и чисто над головой, а помех да прорех — пропасть. Кинешься — того нет, этого не найдешь, — грустно заметил Мальцев.

— С начальства надо спрашивать, чтоб оно пооборотистей было, да и самим рук не жалеть, — ответил Макрушин.

По дороге они всегда обсуждали заводские дела, говорили о войне и семьях. Грошев горевал: нет весточки от дочери. Макрушин беспокоился о племяннике Пете, от которого писем не было. Мальцев тревожился о сыновьях-минометчиках. Вчера жена прислала ему их фронтовые треугольнички… Отцу радоваться бы да принимать поздравления от соседа по комнате Никифора Сергеевича Макрушина, а тот лишь сказал сдержанно: «Живы, ну и слава богу». Оба они понимали, что ребята воюют, а на войне всякое случается…

На этот раз шел разговор о событии, которое всех волновало, и Грошев недоумевал:

— Зачем забрали Андрея Антоновича? Теперь к новому начальнику привыкай.

— Какой же тебе новый — Ладченко? Или ты первый день знаешь Николая Ивановича? Ты вон у Петровича спроси, как он голосовал на парткоме, — кивнул на Мальцева Макрушин.

— Леонтьева единогласно избрали секретарем, — отозвался тот.

— Слышишь? Единогласно! — одобрительно воскликнул Макрушин. — Оно, конечно, жалко, — обеспокоенно продолжал он, — а так, стало быть, надо. Андрей Антоныч и там ко двору будет.

В это же утро секретарь парткома Леонтьев заглянул в кабинет к директору. Прежде он приходил сюда только по вызову, а теперь может и обязан заходить в любое время.

— Ну, Андрей Антонович, рассказывай о самочувствии, — радушно встретил его Кузьмин.

— Самочувствие, как у того охотника, который зарядил ружье, а куда стрелять, не знает, — признался Леонтьев.

Директор улыбнулся.

— Вполне закономерное состояние. Помогу. Познакомлю тебя с набросками плана работы парткома на следующий месяц. Вот гляди, — Кузьмин положил перед ним рукописные листки, продолжил: — Заметишь, конечно, что в набросках ничего нет о наглядной агитации. Винюсь. Упустил, у меня до нее как-то руки не доходили, а ты обрати особое внимание, — советовал он. — А еще, Андрей Антонович, надо тебе вплотную познакомиться с делами всего завода, с насущными проблемами. Плоховато у нас, например, с поковками. Своя кузница еще не работает, поковки мы получаем с других заводов, а там не спешат, поставщики подводят… Как ты думаешь, не обратиться ли нам с письмом в наркомат или ЦК партии, чтобы помогли в этом деле?

— Если надо, значит, надо, — ответил неуверенно Леонтьев, еще продолжавший жить заботами одного цеха. По крайней мере, в такие высокие инстанции обращаться ему не приходилось.

— Первым делом давай-ка пройдемся по цехам и отделам, с их работой познакомимся, выслушаем просьбы, претензии руководителей и рабочих, — продолжал директор.

Они уже готовы были двинуться в путь, как вдруг позвонил начальник деревообрабатывающего цеха Пахарев и попросил помочь пиломатериалами.

— Иначе зашьемся! — доносился до Леонтьева хрипловатый голос из телефонной трубки.

— Без паники. Я сам займусь этим делом. Лично! — Кузьмин положил трубку. — Ты, Андрей Антонович, иди к себе в партком, подумай над планом, а я помогу Пахареву и позвоню тебе.

Леонтьева чуть ли не сразу стала терзать мысль о том, что его преемник, нынешний начальник инструментального цеха Ладченко, был, пожалуй, прав, когда с глазу на глаз говорил, что добрейшего Александра Степановича Кузьмина усадили не в свои сани. Леонтьев пытался возражать, доказывать, что Кузьмин технически грамотен, хорошо знает производство, способный организатор…

— Все это правильно, — соглашался Ладченко. — Но он мягковат, а для директора твердость — половина успеха. Все мы люди, все мы человеки… На нашего брата иной раз и прикрикнуть не грех, потребовать: дух из тебя вон, а сделай!

И вот сейчас Леонтьеву показалось, что не директорское это дело заниматься лично пиломатериалами. Прежний директор наверняка отослал бы начальника цеха к своему заместителю по снабжению и вдобавок строго-настрого предупредил бы, что товарищу Пахареву пора знать, кто и чем занимается на заводе…

Вернувшись в партком, Леонтьев увидел директора ремесленного училища Артемова.

— Здравствуйте, Андрей Антонович, я к вам с радостью и горем, — доверчивым тоном сразу же начал он.

Пожав ему руку, Леонтьев пригласил:

— Прошу, Лев Карпович, садитесь, рассказывайте. Начнем с радости, а?

— С нее-то я и хочу повести разговор, — согласился Артемов. — Здесь был секретарь обкома, вот я и помчался к товарищу Портнову со своими болячками, с тем, что нет у меня охоты быть генералом без войска, директором училища без крыши над головой. Словом, все поведал ему: и как тайком да с хитростью грузил в эшелоны кое-что из училищного оборудования, и что присмотрел я здесь некие зданьица, которые сейчас никому не нужны. Строилась тут перед войной кондитерская фабрика, иные здания уже под крышу подведены, а потом, сами понимаете, их забросили, то бишь законсервировали. Товарищ Портнов — человек с пониманием, он-то и сказал Алевтине Григорьевне: «Вези, секретарь, посмотрим, на что око положил товарищ Артемов». Короче говоря, Андрей Антонович, здания у нас в кармане. Их достраивать надо, приспосабливать.

— Достраивать, приспосабливать… Это, наверное, и есть ваше горе, — предположил Леонтьев.

Вздохнув, Артемов с той же доверчивостью продолжил:

— Нет, Андрей Антонович, горе горькое в другом. Кадры мои растащили. Я уж кое с кем разговаривал на эту тему, зондировал почву и пришел к грустному выводу: мало кого из мастеров и преподавателей возвратят мне. Прижились они в цехах. Стахановцами стали. Но ведь обучать ребят кто-то должен! Сами знаете, ходил я по цехам, присматривался, где и как относятся к ребятам. Педагогические таланты обнаружил… Взять хотя бы Еремея Петровича Мальцева — настоящий педагог-самородок! Сказал я об этом вчера Ладченко, намекнул, что Еремей Петрович — находка для училища… И знаете, куда послал меня уважаемый Николай Иванович?

Леонтьев улыбнулся.

— Можете не уточнять, я примерно догадываюсь, куда может посылать грубиян Ладченко. Ничего, найдется начальство и повыше его.

— Доводилось мне вести речи и с теми, кто повыше, — озабоченно продолжал Артемов. — Главный инженер, например, говорит, что его устраивает нынешнее состояние дел с обучением рабочей смены и что он лично совсем не намерен отдавать училищу лучших специалистов, где, то есть в училище, они, то есть эти самые специалисты, должны заниматься непроизводительным трудом. Если Рудаков сказал, это что-то да значит… Одним днем живут некоторые товарищи, надеются на бронь, — с плохо скрытым осуждением говорил он. — Не прочна эта бронь, потому что не только оружие, но и бойцов для фронта придется давать заводу. К сожалению, от этого не уйти. Это у меня, у Сазонова или Макрушина возраст вышел, нас военкомат не тронет. А других? Других за милую душу призвать могут. И не возразишь.

Леонтьев хорошо знал директора заводского ремесленного училища. Артемов, бывало, хаживал по цехам, то проверяя, как мастера наладили практику ребят, а то интересуясь делами бывших воспитанников «ремеслухи» (так иногда называли училище). На заводе чуть ли не каждый второй рабочий прошел когда-то через руки Льва Карповича, и потому в цехах он чувствовал себя своим человеком, за непорядок по-свойски мог и отчитать иного отца семейства — в прошлом вихрастого подростка из училищной группы. К его голосу прислушивались и «отцы семейств», и те, кто помоложе, и цеховое начальство.

Училище эвакуировалось. Артемову было приказано увозить лишь самые необходимые учебные пособия и ограниченное число преподавателей, мастеров, учащихся (девушек-учениц, например, почти всех оставили дома). Ему говорили: на новом месте придут к тебе преподаватели и мастера, наберешь ребят из тамошних жителей и будешь заниматься привычным делом. Но преподаватели и мастера не приходили, ребят набирать было некуда…

— Если говорить о себе лично, Андрей Антонович, то обижаться как будто и не на что: зарплата мне идет, продкарточки выдают. А за что? Стыдобушка и только, — откровенничал Артемов.

— Думается, что вы кругом правы, — согласился Леонтьев. — Прошу, Лев Карпович, представить в партком список специалистов, необходимых училищу. При этом надо, конечно, учитывать интересы производства.

— Само собой понятно!

— Давайте-ка посмотрим, на что вы око положили, чтобы и мне знать о состоянии зданий для училища, — предложил секретарь парткома.


Поздно вечером позвонил Кузьмин.

— Андрей Антонович, отец родной, заждался? Извини. Приходи. Чайку попьем и отправимся по цехам, как договорились, — пригласил он.

Войдя к директору, Леонтьев заметил: Кузьмин выглядит усталым, измотанным, хотя старается быть радушным и бодрым.

— Вагон леса я все-таки выбил. Пусть радуется Пахарев! — победоносно говорил он, позванивая чайной ложкой в стакане.

Леонтьев осторожно заметил:

— По-моему, больше радуется ваш заместитель по снабжению.

— Принимаю твое замечание, — смущенно отозвался директор. — Но на душе спокойней, когда сам возьмешься.

Выпив по стакану крепкого чая и вооружившись электрическими фонариками, они отправились в путь.

Прежде Леонтьев был занят своим инструментальным цехом и только из разговоров знал, какие «хоромины» получили в свое распоряжение его коллеги — начальники других цехов, как они устраиваются и с какими закавыками ежедневно сталкиваются. Многие из этих закавык были хорошо знакомы ему. И вот сейчас проходя по цехам, где работали люди ночной смены, он видел, что многие оружейники дневной смены не ушли, остались ночевать, и спали они где попало — в закоулках, закутках, даже на лестничных площадках и ступеньках.

— Почему спите здесь, почему не ушли домой? — спросил Леонтьев пожилого, недоуменно моргающего полусонными глазами рабочего.

— Да тут сподручней, — отвечал тот. — Покуда домой до поселка Ракитного доплетешься, а там глядь — на работу пора.

— Но ведь туда ходит рабочий поезд.

— Ходит-то он ходит, да нам не с руки… Ты еще в цехе, а он ту-ту и поехал…

— Холодно ведь спать на цементных ступенях, — сочувствующе вставил Кузьмин.

— А бойцам на фронте разве тепло? На снегу спят, без крыши над головой, — ответил рабочий. — Я вот подремлю чуток и греться пойду молотком да зубилом, — добавил он.

«У нас в инструментальном по-другому», — подумалось Леонтьеву, но он тут же отбросил эту мысль, понимая, что теперь отвечает не только за инструментальный, а за все, чем жив завод.

Когда глубокой ночью они вернулись в директорский кабинет, Леонтьев сразу же озабоченно заговорил:

— Извините за откровенность, Александр Степанович, но я не ожидал, что столько встретим неурядиц. Странно и непонятно, почему в цехах мы почти не увидели инженеров, даже сменных. О какой же дисциплине работы в ночное время можно говорить после этого?

Кузьмин молчал. Ему было неловко и больно оттого, что новый секретарь парткома может подумать, будто до него все тут смотрели сквозь пальцы на то, как идут цеховые дела. А дела-то шли, и неплохо! Даже секретарь обкома, походив днем по цехам да поговорив с людьми, сказал, что за оружейников он спокоен, что они сделали почти невозможное… И зря, ох, зря выскочил Рудаков со своими словечками о том, что оружейникам не привыкать к комплиментам, они их получали достаточно, а сейчас к этим комплиментам да прибавить бы нашему строительному цеху побольше кирпича и кровельного железа… Портнов рассмеялся: «А с вами, товарищ главный инженер, надо ухо держать востро». И Кузьмину было неясно, как отнесся Портнов к словам Рудакова — то ли одобрил, то ли счел их неуместными… Секретарь обкома больше слушал и, почти ничего не обещая, отвечал на просьбы: «Посмотрим, подумаем» — и многозначительно поглядывал на Алевтину Григорьевну. На прощание он сказал: «С вашего позволения, товарищи, многие претензии передам тресту «Медьстрой», думаю, что нас там поймут». Вообще-то Кузьмин был несколько разочарован посещением завода секретарем обкома: походил, посмотрел, поговорил и никаких тебе ценных указаний или выводов.

— Надо нам почаще проверять работу ночной смены, — сказал Кузьмин.

— По-моему, нужно в первую голову потребовать этого от руководителей цехов, — сказал твердо Леонтьев.

— Так-то оно так, но самому лучше, свой глаз — алмаз.

— Одно другому не мешает. Всюду самому не успеть.

— Тоже верно, — вынужденно согласился Кузьмин, и, чтобы уйти от продолжения разговора о нынешнем обходе цехов, он вежливо спросил: — Как у тебя, Андрей Антонович, с жильем? Не думаешь ли сюда перебираться? Есть квартира бывшего директора. Он так и не обжил ее. Занимай те две комнатки. Главная выгода — близко, два шага — и дома. Соседями будем, — улыбчиво советовал Александр Степанович.

— В нынешних условиях такая квартира для одинокого человека — это роскошь, — грустно ответил Леонтьев, подумав, что, будь с ним Лида и Антошка, пригодились бы те две комнатки, от всего доброго сердца предложенные Кузьминым.

— Ладно, подыщем тебе что-нибудь поскромнее, — пообещал директор. — Ну, Андрей Антонович, пожелаем друг другу спокойной ночи. Прикажу своему шоферу, чтобы отвез тебя домой. К сожалению, парткомовскую легковушку поставили на ремонт. Ничего, через пару-тройку деньков ты будешь на колесах!

— Время позднее. Переночую в парткоме, — сказал Леонтьев, решив не беспокоить ночью соседей по квартире.

В тот первый день, когда приехали в Новогорск, Валентина Михайловна Конева заявила Леонтьеву: как жили в Левшанске по соседству, так будем и здесь, и увезла его вещи, отмахнувшись от Марины Храмовой. Для начальника цеха Марина Храмова, конечно же, наметила более удобную квартиру, но Валентина Михайловна сделала по-своему. Семья Коневых и Леонтьев были подселены в трехкомнатную секцию рабочего медно-серного завода. Видя, как стало тесно в той квартире, Леонтьев поговаривал, что найдется для него местечко в бараке, где разместились инструментальщики, но Валентина Михайловна и слушать не хотела о его переселении туда.

«Теперь она возражать не будет, если перееду поближе к парткому», — рассуждал у себя в кабинете Леонтьев. Он уже собирался прилечь на отгороженную занавеской железную кровать, как вдруг раздался телефонный звонок. Сняв трубку, Леонтьев услышал голос Ладченко:

— Доброй ночи, Андрей Антонович. Мне разведка доложила точно: в парткоме огонек светится, так что не разбудил я тебя.

— Не разбудил. Сам почему полуночничаешь?

— По милости Рябова, приснись ему коза-дереза. Подступил как с ножом к горлу: душа из тебя вон, а давай оснастку для станков механического цеха. Пришлось и мне, и Коневу, и Смелянскому, и еще кое-кому тряхнуть стариной, заступить в ночную смену. Отметь там для доклада — нормы выполнили, а до утра еще далеконько. Еще по одной дадим.

— Только для этого и звонишь, чтобы хвастануть?

— Э, сам себя не похвалишь, кто еще похвалит. Ты там не в курсе, почему к нам не зашел секретарь обкома? Мы тут и порядок навели, и целый свиток просьб и претензий приготовили.

— Теперь у тебя телефон, позвони в обком и спроси у товарища Портнова, почему он обошел тебя.

— Понятно. Не в курсе ты. Ну, приятных сновидений.

Леонтьев представил себе, как Ладченко, его заместители и помощники встали к станкам и, наверное, подтрунивая друг над другом, работают, и шевельнулась в его душе зависть. Он тоже сейчас работал бы с ними, ни от кого не отставая, мог бы, как и они, выполнить любую операцию и на любом станке. Здесь теперь цеховые командиры ни с чем не считались, если надо было сделать что-либо срочное. Теперь это «срочное» стало чуть ли не постоянным, потому что работа в цехах налаживалась, ускорялась, и всем нужны были инструменты. «Если бы мы с Кузьминым зашли нынче в инструментальный, то увидели бы совсем иную картину», — подумалось Леонтьеву, но он тут же скомкал, подавил, отбросил прочь эту мысль, приказав себе думать о том, чтобы всюду на заводе каждый делал (и хорошо делал!) то главное, к чему призван.


Артемов принес в партком список специалистов, необходимых училищу.

— Предчувствую — будет буря, и у меня вся надежда на вас, Андрей Антонович, — сказал он.

— «Будет буря — мы поспорим и поборемся мы с ней», — словами из песни ответил Леонтьев, прочитав список. — Что ж, Лев Карпович, я с вами почти согласен, — продолжал он, — и тоже, подобно вам, предчувствую — кое-кого не отдадут… Но не огорчайтесь, основа у вас будет надежная. За нее-то и ухватимся.

Не привыкший откладывать на завтра задуманное и понимая, что Артемову уже сегодня нужны люди, которые следили бы за переделкой и достройкой помещений, а то и сами приложили бы к этому руки, Леонтьев направился к директору и в кабинете застал его одетым, собиравшимся куда-то уходить.

— Извини, Андрей Антонович, спешу в трест, — стал объяснять Кузьмин. — Был звонок из области, спрашивали, как «Медьстрой» разворачивается и что сами делаем для нашего ремесленного. Секретарь обкома Портнов кое-кого расшевелил. И серьезно.

— Приятное совпадение. И я с той же заботой. — Леонтьев передал Кузьмину список. — Вот кого просит Артемов.

Кузьмин снял шапку, расстегнул пальто и, прочитав список, поинтересовался:

— У тебя, Андрей Антонович, какое мнение?

— Без училища нам не прожить.

— Пожалуй, верно. Будем помогать Артемову. Не кажется ли тебе, что его бумагу надо обсудить с главным инженером, начальниками служб и цехов?

— По-моему, нет надобности усложнять этот в общем-то простой вопрос. Его можно решить, как говорится, в рабочем порядке, вашим приказом.

— Так-то оно так, но могут быть обиды. Вот что меня тревожит.

«Александр Степанович верен себе», — подумалось Леонтьеву. Ежедневно теперь встречаясь с ним, он замечал: никак не может Кузьмин побороть в себе странную для нынешнего времени и для своего положения боязнь кого-то и чем-то обидеть. Замечал он и другое: как бы не доверяя своим заместителям и помощникам, директор порой сам выполнял их работу, по мелочам вмешивался в цеховые дела. Но если надо было принять серьезное решение, тут уж Кузьмин излишне, как думалось Леонтьеву, осторожничал, искал советчиков. Вот и сейчас он сказал:

— Андрей Антонович, и все-таки буду просить: пригласи Рудакова и обмозгуй с ним этот список.

Леонтьев сразу же взял себе за правило: как можно реже приглашать в партком товарищей, а самому идти к ним. Смешно же, например, прошагать мимо двери кабинета главного инженера и от себя звонить по телефону: Константин Изотович, прошу заглянуть на минутку… Почти все кабинеты, комнаты заводских служб и отделов были под одной крышей в здании, предназначавшемся для конторы брикетной фабрики. Фабричное начальство разместилось бы здесь просторно, а для оружейников здание оказалось тесным, уже шла речь о пристройке к нему новых помещений.

— Архитекторы, конечно, кисловато поглядят на наши строительные перлы, но не до жиру, — поговаривали на заводе.

Леонтьев зашел к Рудакову и услышал его раздосадованный голос:

— Левшанск надо забыть! И чем скорее мы это сделаем, тем лучше! Нам приказано здесь жить и работать без кивков на то, что имели.

— Ну, кивнуть иногда не грех, — отозвался Леонтьев, пораженный совпадением своих мыслей с рассуждениями главного инженера.

— Мы, Андрей Антонович, вот какую задачу решаем: улучшение взаимосвязи между цехами. Здесь-то прежний опыт нам нужен, — продолжал Рудаков.

Это было близко и понятно Леонтьеву, и он включился в деловой разговор.

Когда Рябов и начальники цехов ушли, Рудаков сказал:

— Мне Артемов говорил, что собирается подать в партком список.

— Уже подал.

Рудаков усмехнулся.

— Так, так, подал… Будем, значит, голосовать на заседании парткома и смотреть — кто «за», кто «против»… Послушай, Андрей Антонович, неужели так и собираешься решать заводские дела голосованием?

— А что прикажешь делать, если грамотные люди не могут или не хотят решить простенькую задачку? Артемов, например, уже обращался к главному инженеру, и он, этот самый главный инженер, отмахнулся и сказал…

Рудаков перебил:

— Дай поглядеть, что там нарисовал Артемов. — Прочитав список, он проворчал: — По-львиному замахнулся Лев Карпович… Кузьмин знаком с этим документом?

— Познакомился и предложил подвергнуть самому серьезному и представительному обсуждению сию бумагу.

— Это лишнее. Давай-ка вместе подкорректируем список, сотворим проект приказа и директору на подпись. Пусть Артемов разворачивается, — деловито предложил Рудаков.

И опять Леонтьев отметил про себя: его стремление помочь директору училища совпало с решением главного инженера.


Встретив Леонтьева у себя в цехе, Ладченко расшумелся:

— Мальцева я тебе не отдам!

— Я не прошу. Есть приказ директора, — пожал плечами Леонтьев.

Гневно поблескивая зеленоватыми прищуренными глазами, тот не унимался:

— Ты думаешь, мы не знаем, откуда пошел приказ? Ну-ка, Зоя, выйди на минутку, — кивнул он Сосновской. — Дай нам поговорить с парторгом. (Поступило указание, что секретарь парткома отныне будет именоваться парторгом ЦК ВКП(б), а партком завода наделяется правами райкома.)

— Сиди, начальство шутит, — поспешил сказать Зое Конев и заверил: — Директорский приказ мы выполним, откомандируем Еремея Петровича.

— А кто план выполнять будет? — Кивая на Леонтьева, Ладченко сердито продолжал: — Он же знает у нас каждого, и вместо того, чтобы оберегать, растаскивает наши кадры и будет растаскивать!

Леонтьев с шутливой серьезностью ответил:

— Я на твоем бы месте не шумел, а радовался: начальство не у кого-нибудь, у инструментальщиков попросило помощи для ремесленного училища, не кто-нибудь, инструментальщик будет ковать кадры для всего завода.

Ладченко всплеснул руками.

— Ты гляди, куда повернул! Выходит, в ножки мы должны поклониться: благодарствуем, товарищ парторг, за уши тянете нас в герои… Как хочешь, Андрей Антонович, но я этого дела так не оставлю. Меня вызывает Рябов, и я ему все выложу! — заявил он.

— Вольному воля, как говорится.

— Может, подбросишь на своей персональной?

— И рад бы, но… Через час надо быть на бюро горкома, — вынужден был отказать Леонтьев.

— Говорил же я тебе — не оригинальничай, сам за баранку не садись, положенного тебе шофера на грузовую не отправляй. Отправил — теперь твоя легковушка зря простаивает… Ладно, доберусь как-нибудь. Зоя, в случае чего — я в инструментальном отделе. Павел Тихонович, — обратился он к Коневу, — скажи Смелянскому, что о его резце я доложу начальству как о готовом усовершенствовании… А ты, парторг, не прислушивайся к нашим цеховым секретам!

— Ничего не вижу, ничего не слышу, — с улыбкой отозвался Леонтьев. Здесь, в инструментальном, ему хотелось бы все видеть и все слышать. Товарищи из других цехов обижались: парторг слишком привязан к инструментальщикам, слишком опекает их… До излишней опеки дело не доходило, но он радовался любому успеху цеха, любил бывать здесь.

Вот и сейчас Леонтьев ходил по цеху, здоровался, расспрашивал рабочих о житье-бытье, подошел к Макрушину.

— Доброго здоровья, Никифор Сергеевич!

— Здравствуй, Андрей Антонович! Я гляжу — не забываешь нас, проведываешь. — Старик протянул ему обтертую ветошью руку.

— Как же забыть, душа-то моя здесь.

— Э, нет, не то говоришь, парторг. Душенька твоя теперь не только об нас болеть должна.

— Это верно, — согласился Леонтьев. Он оглядывал Макрушина, с грустью примечая: тот еще больше постарел, исхудал.

Подошел Мальцев и, поздоровавшись, обеспокоенно сказал:

— Слышал я, Андрей Антонович, есть приказ о моем переводе.

— Правильный приказ, — вместо Леонтьева заговорил Макрушин. — С ребятами никто лучше твоего не справится, Петрович.

— Но и здесь я не лишний…

— Ничего, здесь мы и без тебя управимся. Возьми тех же Борьку с Витькой или кого другого из молодежи. Поднаторели они, а значит, есть кому заменить. Ты в училище нужнее будешь, — убежденно заключил Макрушин.

— По-нашенски рассуждаете, Никифор Сергеевич. У Еремея Петровича тоже возражений нет, — сказал им Леонтьев и подумал о только что состоявшемся разговоре с начальником цеха. Этот разговор не вызвал в его душе каких-либо тревог, потому что Ладченко без шума обойтись не мог, не в его характере. Он может пошуметь и у Рябова, но если тот скажет: иди, мол, к директору и требуй, Ладченко не пойдет, он ответит, что Артемов — свой человек, помочь ему надо и что для училища лучшего мастера, чем Еремей Петрович, на всем заводе не найти… Леонтьев ничуть не сомневался, что именно так и будет.

— Савелий, а ты что бирюк бирюком глядишь? Иди сюда, расскажи про свою радость, — позвал Макрушин Грошева и тут же стал объяснять Леонтьеву: — У Савелия-то нашлась дочка. Затерялась было Аринушка, и вот объявилась, письмо вчера прислала. — Он поближе подвинулся к Леонтьеву, чуть ли не касаясь усами его лица, доверительно и с надеждой сказал: — Может, и твои вот так же найдутся, как Арина Грошева? Человек — не иголка, и твои найдутся…

Леонтьев благодарно смотрел в добрые, уже выцветшие стариковские глаза и, готовый верить в любые чудеса, тихо ответил:

— Спасибо на добром слове, Никифор Сергеевич, будем надеяться.

Поздравив Грошева с большой радостью, Леонтьев подошел к Борису Дворникову и Виктору Долгих, занятым обработкой зубил.

— Ну, друзья, как вы здесь живете-можете, как работается? — он пожал им руки.

— Нормально, Андрей Антонович! — ответил Борис Дворников.

— Не очень-то нормально, — проворчал Виктор Долгих. — Вчера мы хотели остаться в ночную смену, а Николай Иванович прогнал…

— Андрей Антонович, мы бы выдержали! — подхватил Борис Дворников. — Скажите Николаю Ивановичу.

— Скажу, непременно скажу. — Пряча улыбку, Леонтьев смотрел на Бориса и Виктора, с горечью думал о том, что ребята не имеют ни достаточного отдыха, ни приличного питания. И все-таки ему было приятно отметить, что инструментальщики по-прежнему относятся к ребятам с отеческим вниманием, стараются по возможности оградить их от перегрузок.

Сами же Борис Дворников и Виктор Долгих не очень-то задумывались над тем, как относятся к ним в цехе. Они работали наравне со всеми, не требуя для себя никаких поблажек. И на начальника цеха, не позволившего им остаться, как многие, в ночную смену, они пожаловались парторгу с открытым сердцем, веря, что Андрей Антонович приструнит Николая Ивановича.

— Слышал? Скоро у нас будет настоящее ремесленное училище, — в этот же день обеспокоенно сказал Виктор Долгих.

— И хорошо! — откликнулся Борис Дворников.

— Что хорошего? Откроют и за парты нас посадят, — пробубнил Виктор, не любивший классных занятий.

— За партами нам делать нечего, — убежденно возразил Борис. — Мы с тобой в штате инструментального, нас не тронут.

Были между ними и другие разговоры, о которых никто не знал. Читая в газетах и слушая по радио, как наши бойцы гонят врага от Москвы, какие города освобождают и какие трофеи захватывают, Виктор вздыхал:

— Эх, жалко, что нам с тобой не по восемнадцать, ушли бы в армию добровольцами.

— У нас в горвоенкомате какие-то вредители сидят, не берут добровольцев, — бросил Борис, тайком уже носивший туда заявление с просьбой отправить на фронт.

— Добровольцев берут, но только не с нашего завода. У наших оружейников — бронь, — сказал Виктор.

— У нас же с тобой брони нет.

— Нам еще не полагается…

— Если будут давать, я откажусь, — решительно заявил Борис Дворников.

— Я тоже откажусь! — солидарно согласился Виктор Долгих.

Это обоюдное и твердое решение было их тайной.

5

Зоя Сосновская бежала с городской почты, куда ежедневно ходила за письмами и газетами для цеха. Не чувствуя ни мороза, ни ветра колючего, она твердила и твердила про себя лейтенантовы слова: «Здравствуй, Зойчонок, я очень рад, что узнал твой адрес, и пишу тебе первое письмо». Она уже подумывала, что Петя Статкевич забыл о ней, и не будь Никифора Сергеевича, который чуть ли не ежедневно поговаривал о нем, наверное, не вспоминала бы так часто случайную встречу с парнем. И вот Петя прислал весточки и ей, и Никифору Сергеевичу, оба фронтовые треугольничка так и пришли вместе, в один день, и она торопилась обрадовать его дядю. «Воюем, гоним немца по глубоким снегам Подмосковья, — шептала она уже выученные наизусть строки коротенького письмеца. — Пришел и на нашу улицу праздник…» Эти слова особенно понравились ей, потому что на душе у нее и в самом деле был праздник, и все, что она видела вокруг, по-праздничному сияло, искрилось под зимним солнцем. Понравилось и очень удивило Петино обращение к ней — «Зойчонок»… Так ее называла бабушка, так обращался к ней Женя Смелянский, если надо было сбегать на соседнюю улицу. «Удружи, Зойчонок, позови Люсю», — просил он. И вдруг Зое стало сейчас казаться, что она уже давным-давно знакома с Петей…

Был обеденный перерыв, и Зоя пошла в столовую. Положив на скамейку почту, она глазами отыскала Макрушина и бросилась к нему, размахивая письмом-треугольником:

— Никифор Сергеевич, вам от Пети!

Отложив ложку, Макрушин достал очки:

— Ну, вот и объявился наш фронтовик.

Сидевшие рядом Смелянский и Мальцев тоже отложили ложки и с выжидательной заинтересованностью смотрели на него.

— Так, так, — говорил Макрушин, про себя читая письмо. — Ага, вот. «Захватили мы тут целехонькую немецкую батарею с прислугой, и пленные говорили, что они потрясены нашим контрнаступлением, которого не ожидали, потому что им вбили в котелки, что русские еще летом разгромлены и никаких сил у них для наступления нет…»

Подходили инструментальщики, слушали, потом, как это всегда бывало, стали обсуждать письмо фронтовика, услышанные по радио последние известия и даже ходившие по городу слухи.

Зое хотелось похвалиться: и она получила письмецо, но за одним обеденным столом сидел с Никифором Сергеевичем Женя Смелянский, и она промолчала, чтобы не расстраивать его. Жене так-таки и не было весточки от Люси. На днях он сказал: «Я примерно догадываюсь, почему она не пишет. У нее факультет иностранных языков, а это сейчас кое-что значит».

— Ну что, братцы, скажем спасибо этому дому и пойдем к другому. Время-то наше обеденное кончается, — проговорил Макрушин и направился к выходу.

— Зоя, тебя зовут обедать, — сказал Смелянский, кивнув на Бориса Дворникова и Виктора Долгих. Те махали ей руками, указывая, что обед, мол, остывает.

Жидковатый перловый суп и пшенная каша-размазня, прозванная «блондинкой», показались ей необыкновенно вкусными. Зое сегодня вообще все нравилось, даже неновый разговор Бориса и Виктора о том, что комсорг Сосновская мало заботится о культурном росте комсомольцев-инструментальщиков.

— Вы и так пай-мальчики, вы и так очень культурные: моете руки перед едой, тарелки оставляете чистыми, крошки хлеба на пол не бросаете, — весело говорила она. Зое хотелось шутить и даже под музыку, что лилась из репродуктора, вот здесь же пуститься в пляс между столами…

— Ребята с медно-серного устраивают коллективные походы в кино, а мы чем хуже? — ворчал Виктор Долгих.

— Мы лучше! Вот вырвемся из прорыва и начнем ходить в кино, — отвечала Зоя, хорошо знавшая о положении дел в цехе, о телефонных звонках и приказах заводских начальников, которые требовали: и то давай, и это… Эх, не от легкой жизни сам Николай Иванович Ладченко и его помощники по ночам иногда становились к станкам…

Поздно вечером Зоя возвращалась к себе на квартиру. Она жила в небольшой барачной комнатке вместе с работницами треста «Медьстрой» Ольгой Вандышевой и Фросей Грицай. Перед войной Вандышевы — Ольга, ее муж и двое их детей-малолеток занимали две смежных комнаты в этом же бараке. В первые же дни войны мужа призвали в армию, Ольга отвезла детей к матери в деревню и продолжала работать маляром-штукатуром. Когда в Новогорск стали приезжать эвакуированные, она без возражений согласилась на переделку своей квартиры. Комнаты были изолированы, в соседнюю, пробили дверь из коридора, Ольге оставили одну комнату поменьше, подселили к ней сначала Фросю Грицай, а потом Зою Сосновскую.

Жили они дружно. По вечерам за почти пустым чаем чаще всего говорили о фронтовиках: Ольга о муже и братьях, Фрося об отце, братьях и Мише Рукавицыне — своем женихе. Зоя сперва стеснялась говорить о лейтенанте Статкевиче, а потом сказала, что у нее Петя воюет, знакомый. Она знала грустную историю Фроси Грицай и Миши Рукавицына. На воскресный день двадцать девятого июня наметили они сыграть свадьбу, но их опередила война. Над Фросиной кроватью висели фотографии Михаила Рукавицына — учителя физкультуры, чемпиона области по лыжам и велосипедным гонкам. На снимках он был то с лыжами, то с велосипедом и всегда улыбающийся, должно быть, довольный своей очередной победой в состязании.

— Он у меня похож на юного Пушкина, — хвалилась Фрося, и подруги соглашались. Курчавый, смуглый, он и в самом деле напоминал Пушкина, каким они видели Александра Сергеевича в кинофильме «Юность поэта».

Иногда Фрося получала веселые и очень подробные письма от Михаила, вслух читала их. Он командовал взводом лыжников и в недавнем письме рассказывал о походе в тыл врага, и по его письму выходило так, что поход во вражеский тыл — это приятная и полезная для тренировок прогулка.

— Ох, врет ведь, ох, сочиняет мой Пушкин, — вздыхала Фрося, прижимая к лицу фронтовой бумажный треугольничек.

День был морозный, солнечный, с несильным колючим ветром, а к вечеру ветер усилился, из-за гор выползли тяжелые тучи и повалил снег. Зоя даже испугалась: вдруг заблудится в этой снежной крутоверти. По едва различимой и почти заметенной дороге она еле доплелась до своего барака и услышала, как ее кто-то окликнул.

— Погоди, говорю! Почему Савелий не идет? — спросила Степанида Грошева.

— Они там работу срочную выполняют. Сделают и придет, — ответила она.

— Опять срочная работа, — цедила Степанида. — Вот мучают людей, вот мучают…

В длинном барачном коридоре, отряхиваясь от снега, Зоя с неприязнью думала о Грошевой: «Чья бы корова мычала… Сама-то только от безделья измучилась…»

Войдя к себе в комнату, Зоя ахнула, увидев на кровати Фросю Грицай. Аккуратистка Фрося лежала в пальто и ботах. Ее плечи вздрагивали от беззвучного плача.

— Что случилось? — шепотом спросила Зоя.

— Миша… Похоронка пришла, — тоже шепотом ответила Ольга Вандышева, указав заплаканными глазами на распечатанный конверт, лежавший на столе.

— Как жить? Как теперь жи-и-ить? — простонала Фрося.

А над ее кроватью с фотографий улыбался курчавый, похожий на Пушкина, Миша Рукавицын.

— Не одна ты такая, Фрося, — сказала со вздохом Ольга. — Не первая ты осиротела, ох, и не последняя…

Фрося поднялась и шагнула к двери.

— Ты куда? — забеспокоилась Ольга.

— Душно… Выйду на улицу, — глухо и отрешенно ответила Фрося.

— Зоя, брось-ка мне пальто и шаль, — попросила Ольга и, схватив одежду, кинулась вслед за Фросей.

За окном посвистывал, чем-то стучал, нудно поскрипывал ветер и снегом хлестал по стеклам.

Сняв пальто и валенки, присев на свою железную кровать, Зоя думала о страшном Фросином горе и сама перед собой винилась, потому что шла к подругам со своей радостью, с первым письмом от Пети… Но вон лежит на столе другое письмо и тоже с фронта, а в нем — беда… Зоя вспомнила комнатенку на городской почте, где собирались почтальоны. Она слышала их разговоры. Одна пожилая женщина-почтальон часто поговаривала, что бросит эту работу, не желает она разносить людям горе и что у нее сердце заходится, когда на руках похоронка и нужно нести ее семье погибшего… Другая женщина возражала: мы чаще приносим людям радость. Зоя соглашалась и с той и с другой, а сама рассуждала: вон как далеко от Новогорска до фронта, а он, этот фронт, достает сюда, врывается в здешнюю жизнь.


В этот же поздний вьюжный вечер Степанида Грошева ожидала с работы мужа и почем зря костерила про себя цеховое начальство, которое не дает Савелию отдышаться. Она сама пока нигде не работала. Запаслась еще в Левшанске справочкой о хворях своих и кое-кому, кто особенно подзуживал: здоровая, мол, и бездетная, а дома сидишь, она выкладывала этот удобный врачебный документик… Дома — в барачной комнатенке — Степанида баклуши не била, она весь день строчила на привезенной швейной машине, перешивая, перелицовывая старье, мастеря обновы, если заказчицы приносили материал или самой удавалось раздобыть ситчику. Частенько она шныряла по рынку, где можно было и продать кой-что и кое-чем разжиться для стола, случалось ей и по недалеким селам хаживать и обменивать пошитое на съестное (разве по карточкам прокормишься!).

Степанида опять взяла вчерашнее письмо дочери и стала перечитывать. Вон ведь как получилось! Они с отцом горевали, убивались: нет весточки от Аринки, а Аринка-то живет и учится рядом, в областном городе, куда эвакуировался их институт. Она-то посылала письма домой, а письмавозвращались назад с пометкой: адресат выбыл, а куда выбыл — о том в почтовых пометках не говорилось. Узнав случайно, что оружейники переехали в Новогорск, Арина-умница написала сюда, и вчера Зоя Сосновская принесла письмо Савелию на работу.

Вчера же вечером Степанида сказала мужу, что надо немедленно ехать к дочери.

— Поезжай, а как же, — согласился он.

Утром Степанида метнулась на рынок, чтоб гостинцев накупить, но одна знакомая сказала, что в областном городе рынок побогаче да еще прибавила, что поезд идет ночью, а в нем шантрапа всякая пошаливает: унюхает съестное и — поминай как звали… Она поверила и решила ехать налегке с надежно припрятанными деньжатами, но прихватив кое-что из одежды для дочери.

Савелий пришел поздно. Степанида хотела было наброситься на него: о чем думаешь, жена спешит на поезд, а ты и ухом не ведешь, но промолчала, увидев, что он устал, измотан, еле держится на ногах.

— Да что же это они с вами делают! Да как же так можно, чтоб до измора доводить человека работой! — сочувственно и возмущенно восклицала она.

Савелий молча ужинал, будто бы не слыша слов жены.

«Эх, лошадка ты безответная, на тебя сколько нагрузят, столько и везешь», — осуждающе подумала Степанида.

— Я провожу тебя до станции, — вызвался он.

— Ладно уж, ложись и спи, провожатый, — отказалась она.

Когда Степанида Грошева вышла на улицу, на нее тут же обрушился ветер, ударил снегом в лицо, полами пальто по ногам, он будто бы хотел втолкнуть ее назад в неуютный, но теплый барак, со злостью как бы завывал: куда идешь, неразумная, остановись… Но она упрямо шла сквозь буран к недалекой станции, а потом в душном, полутемном вагоне пассажирского поезда нашлось для нее местечко на нижней полке. Присматриваясь, где бы сесть, она вдруг услышала:

— Степанида Васильевна? Вот так встреча. И правду говорят: гора с горой не сходятся… Идите сюда, — позвал мужчина.

К ее удивлению, это был Терентий Силыч Крюков, с которым она познакомилась недели две назад. В тот день Степанида возвращалась из недалекого села, куда ходила обменивать шитье на муку или крупу, и по дороге он догнал ее на санях, предложил: садитесь, подвезу. Крюков ехал в Новогорск, вез какие-то мешки, укрытые соломой. Он оказался человеком внимательным, вежливым, расспросил, кто она, почему оказалась на пустынной зимней дороге, а узнав, что она из эвакуированных, стал побранивать нелегкое военное время. На следующее утро они опять увиделись на городском рынке, перебросились двумя-тремя словечками, как старые знакомые. И вот Степанида обрадовалась, что встретила в поезде Терентия Силыча. Он подвинулся, попросил сделать это же старика-соседа, и Степанида втиснулась между ними.

Средние и даже верхние полки были заняты, там похрапывали севшие раньше счастливчики, на нижних же полках люди сидели тесно, одни дремали, другие шепотком переговаривались меж собой. Степаниде спать не хотелось, она все думала и думала о скорой встрече с дочерью, вполголоса отвечала на расспросы Терентия Силыча, куда и зачем едет. Он вежливо поздравил ее с материнской радостью: нашлась дочь-студентка, опять побранил военное время, рассказал о себе, о том, что работает в колхозе механиком, едет в областной город к тетке.

— На войну аль не берут или уже были? — полюбопытствовала Степанида.

— Пытался уйти на фронт. Нет, говорят, не время… Бронь у меня, — ответил он.

Бронь — это понятно Степаниде. У них на заводе кого из молодых мужиков ни возьми, у каждого бронь, каждому велено о фронте не заикаться.

— Иногда приходится ездить к тетке в город и кой-чего подбрасывать из продуктов питания. Мы-то в колхозе карточек не знаем, а в городе без них не проживешь, — продолжал он.

Карточки — это тоже понятно Степаниде, и без них не проживешь, и с ними на столе не густо…


Когда проводница объявила «Подъезжаем!», пассажиры засуетились, Крюков стал вытаскивать из-под лавок мешок, чемодан, рюкзак.

«Много вещей у человека, одному и не донести», — сочувственно подумала Степанида.

Поезд остановился. Пассажиры суматошно повалили к выходу, а Крюков, поглядывая на темное окно, сказал:

— Эх, должно быть, не получила телеграмму тетка…

— Невелика беда, у меня-то сумка считай что пустая, помогу, — сказала Степанида.

— Хорошо, — без раздумья согласился он. — Давайте-ка пристрою вам вот этот рюкзак.

От рюкзака пахло чем-то очень вкусным — не то копченым окороком, не то еще довоенными, с чесночком, колбасами, и Степанида сразу почувствовала, как засосало под ложечкой, а во рту языком не повернуть от слюны. Нестерпимо хотелось есть. Вчера в хлопотах да в думах о дочери она не ела почти весь день, дошивала Аринке платье-обнову по прошлогодней мерке.

С рюкзаком за спиной и хозяйственной сумкой в руке Степанида вышла вслед за Крюковым из вагона. Здесь, как и в Новогорске, было холодно, ветрено и метельно.

На перроне — толчея. Люди с чемоданами или мешками, корзинами или узлами торопились куда-то, одни из них скрывались в дверях вокзала, а оттуда валил густой пар, смешиваясь на улице со снегом и растворяясь в нем.

— Осторожно! С дороги! — кричал кто-то, и Степанида увидела, как через пути несли на носилках раненых, укрытых шинелями или одеялами. Другие раненые, кто на костылях, кто, опираясь на красноармейцев, сами тянулись и тянулись за вокзальное здание, где стояли крытые грузовики.

При свете электрических фонарей Степанида видела молоденьких еще девчонок, под шинелями и ватниками которых белели халаты. Девчонки по двое, а то и по четверо тащили длинные носилки, вели под руки забинтованных бойцов от санитарного эшелона к тем же крытым грузовикам. Степанида вдруг подумала, что и Арина здесь, что и она, будущий доктор, помогает раненым. Она остановилась, приглядываясь к каждой девушке и надеясь увидеть дочь.

— За мной, за мной! — позвал Крюков. Потом возле занесенных снегом каменных ступеней он поставил чемодан, снял с плеча тяжелый мешок, сказал: — Пойду поищу подводу.

В стороне от санитарных грузовиков стояли подводы и даже чья-то легковая машина.

— На этот раз не повезло, не нашел, на чем подъехать, — опечаленно сказал вернувшийся Крюков.

— Аль далеко идти? — полюбопытствовала Степанида.

— Рукой подать. Полтора десятка минут — и на месте.

— И только-то? Помогу донести, — сказала Степанида, решив, что до рассвета еще далеко, делать ей нечего, в темноте искать студенческое общежитие в незнакомом городе сложно, она сделает это посветлу, а сейчас поможет Терентию Силычу и вернется на вокзал.

— Вот спасибо! — обрадованно воскликнул Крюков. Он взвалил на плечо мешок, подхватил чемодан.

Степанида пошла вслед за Крюковым. Свободной рукой она силилась хоть чуть-чуть заслониться от ветра и снега. Да куда там! Порывистый встречный ветер валил с ног, а снег слепил глаза, набивался под шаль. А приятный вкусный запашок от рюкзака остро щекотал ноздри… Степанида поглядывала на идущего впереди и засыпанного снегом Крюкова. Тот шел не останавливаясь и не сбавляя шага. «Крепкий мужик», — подумала она.

— Вот и пришли, — с облегчением сказал Крюков, поставив на снег чемодан и сняв с плеча мешок. Он пошарил рукой в заборе, чем-то щелкнул, и заскрипела отворяемая калитка.

Не успели они войти во двор, как из сеней выскочила на крыльцо хозяйка.

— Терентий Силыч, с приездом! — воскликнула она.

— Доброе утро, Макаровна! Принимай гостей! — откликнулся Крюков.

— Милости просим, гостечкам всегда рады, — тараторила хозяйка. В сенцах, позванивая ключами, она отперла замок на дверях чулана, и Крюков уволок в темноту свою тяжелую поклажу, потом туда же уплыл и рюкзак с приятным запашком. — А я как знала, что приедешь. Видно, сам бог надоумил завтрак приготовить, — с откровенной радостью продолжала Макаровна и тронула за руку Степаниду. — Заходи, милая.

В прихожей Степанида сняла пальто с мокрым от растаявшего снега воротником, такую же мокрую шерстяную шаль. Присев на табуретку, она стащила с ног валенки, и услужливая пожилая хозяйка подала ей домашние туфли, отороченные мехом, и пригласила в комнату, где стояли аккуратно убранная кровать, диван с высокой спинкой, стол и шифоньер. Оглядывая все это, Степанида подумала, что в ее левшанском доме обстановка была получше и побогаче, но шифоньер в спальне стоял почти такой же. Ей даже захотелось отворить дверцу и поглядеть — есть ли на ее внутренней стороне зеркало.

В комнату вошел принаряженный Крюков, сказал, улыбаясь:

— Ну, Степа, идите умывайтесь перед завтраком.

Ей почему-то стало приятно, что он вдруг назвал ее «Степой» (именно так обращались к ней мальчишки в школе). Терентий Силыч был выше среднего роста, плечистый, длиннорукий, с полноватым румяным лицом. Его чуть навыкате глаза какого-то пепельного цвета смотрели уверенно.

Сели завтракать. Хлебосольная хозяйка уставила стол такими яствами, о которых она, Степанида, и думать забыла. Здесь были и настоящие мясные котлетки, и тонкие колесики колбасы, и соленые огурчики с помидорами, и аккуратно нарезанные ломтики копченой ветчины (вот чем пахло от рюкзака).

— Я думаю, по рюмочке с дороги можно, — сказал Крюков и налил из графина водку в маленькие, на тонких ножках, бокалы.

Чокнувшись, они выпили, и Степанида сразу почувствовала, как живое тепло разлилось по всему телу. С аппетитом закусывая, она взглянула на старинные часы, висевшие на стене. Стрелки показывали половину восьмого утра. Значит, муж уже позавтракал и отправился к себе в цех. А что у него было на завтрак? Чай да кусок хлеба с маргарином, а вот перед ней на столе — только птичьего молока нету… «Как же так получается, что у одних на столе пусто, а у других полный достаток? — рассуждала Степанида. — Может, Макаровна ради гостей выставила то, что припрятано было на всякий случай? Но я даже для самых-самых дорогих гостей не смогла бы поставить такое угощение… Вон к дочери приехала, а что привезла ей? Да ничего…»

Крюков рассказал хозяйке, по какой надобности приехала сюда Степанида Васильевна, попросил Макаровну сходить в студенческое общежитие и все разузнать об Арине Грошевой.

— А мы тем временем на рынок смотаемся, — заключил он.

Степанида хотела решительно возразить: она сама помчится разыскивать дочь, но тут же рассудив, что ей надо, как было задумано, побывать на рынке и кое-что купить для Арины, согласилась.

Крюкова обрадовало согласие Грошевой пойти с ним на рынок. Он приглядывался к ней, помнил, что она ходила по селам и обменивала шитье на продукты, да и в Новогорске на рынке она тоже была не с пустыми руками, кое-что из пошитого-перешитого, как он заметил, продавала, значит, не в новинку ей мелкая торговлишка… Однако, осторожничая, он сейчас сказал: деньжата, мол, понадобились и не только ему, но и соседкам-солдаткам тоже, вот они, узнав, что он едет в город, и попросили продать кое-какие их излишки.

— Нельзя людям отказывать… У солдаток — детишки, ну как же я мог не согласиться? Согласиться-то я согласился, а знаю, что к женщинам на рынке придираются меньше. А если, скажем, стоит и торгует здоровый дядя, это вызывает кое у кого подозрение… А с женщины какой же спрос? У нее может оказаться справочка из колхоза и так далее, — объяснял Крюков, с надеждой поглядывая на пригожую, разрумянившуюся от тепла и завтрака Грошеву. — Не поможете ли мужику стеснительному в торговом дельце? — спросил он.

Вообще-то Степанида Грошева излишней доверчивостью не страдала, но просьба приятного на вид и вежливого Терентия Силыча не вызвала у нее никаких сомнений или подозрений. Ей было понятно, чего от нее хотят: поторговать на рынке чужим товаром. Ну что ж, дело знакомое, умела она поторговаться и товар сбывать с барышом. Конечно, здесь на барыш рассчитывать было трудно, а все-таки гостинец для дочери она, как пить дать, заработает.

— Нельзя, Терентий Силыч, отказывать хорошим людям, — сказала она.

— Мне так и думалось! — ласково подхватил он. — Вы пейте чай, а я займусь упаковкой.

Он вышел, а через некоторое время позвал Степаниду.

Глянув на него, она удивилась: до чего же переменился человек! Одетый в старенький кожушок, подшитые, как у нее, валенки, в напяленной на голову истрепанной шапке-ушанке он теперь был похож на измотанного заботами-хлопотами сельского жителя, даже лицом как будто бы похудел.

— Ну, Степа, с богом, как говорится, — весело и деловито сказал он.


Вьюга утихомирилась, и только легкий ветер, как бы играючись, лениво гнал поземку, взвихривал на сугробах снежную пыль.

Когда подошли к рынку, Степанида ахнула: вон сколько народу валит и валит в распахнутые ворота — кто с мешком на плечах, у кого чемодан или кошелка в руках или узел, — и все торопятся, толкаются.

— Эх, махорочка-махорка, подружились мы с тобой! Налетай, покупай! — зазывно балагурил сидевший на ящике человек в старой шинелишке. Рядом с ним были воткнуты в снег костыли. Он торговал прямо перед воротами махрой-самосадом.

За воротами — толчея, неразбериха. Степанида с опаской шагала за Крюковым, боясь отстать, потеряться в толпе. Здесь рынок был пошумнее, чем в Новогорске, хотя выкрики слышались почти те же самые:

— Креста на вас нету! Спекулянты проклятые!

Шкуру живьем содрать готовы!

— Дорого — не бери, другие возьмут!

— А я тебя в милицию!

— Не пугай пуганую!

Крюков на ходу вертел головой, кого-то или что-то высматривая, потом кивнул Степаниде, положил на прилавок чемодан, делая вид, будто к поклажа не имеет никакого отношения, будто по-джентльменски помог женщине и только, и его дело сторона.

Степанида открыла чемодан и выложила на покрытый спрессованным грязноватым снегом прилавок первые два куска сала.

— Почем продаешь, хозяюшка? — спросила подошедшая старушка.

Степанида назвала цену.

— Ух ты, яишенку с таким дорогим салом не поешь, — грустно проговорила старушка, завороженно поглядывая на умело обработанные куски сала. — А не сбавишь ли чуток? — продолжала она.

На это Степанида не имела права: цена определена хозяином.

Подошли другие женщины, они тоже поглядывали на сало, просили сбавить цену и не отходили, охали да ахали и, помедлив, покупали. Степанида старательно пересчитывала деньги и так же старательно и неторопливо прятала их то за пазуху, то в карманы.

— Ничего, когда-то в гражданскую, к примеру, и потруднее было, а пережили. Переживем и нынешнее лихолетье, нынешнюю дороговизну, — философствовал белобородый старичок в очках с треснутым левым стеклом. — Вот какое дело, сударыня, — обратился он к Степаниде, — за целый кусок я уплатить не смогу, не по карману, а на половину наскребу, пожалуй… Не можете ли разрезать кусок пополам?

Об этом Терентий Силыч ничего не говорил.

— Нет у меня ножа, дедушка, — виновато ответила Степанида, с жалостью поглядывая на старика. У нее даже мелькнула мысль отдать целый кусок за полцены, и если бы она была хозяйкой этих кусков, так и сделала бы, но ведь настоящий хозяин все, должно быть, подсчитал, а значит, пришлось бы развязывать свой узелок с деньгами и докладывать к выручке…

— На нет и суда нет, — вздохнул старик и отошел ни с чем.

Когда сало было продано, подошел неожиданно Крюков с новой поклажей в руках. Поставив на прилавок тяжелый и более объемистый чемодан, прихватив опустевший, он ободряюще подмигнул Степаниде и молча зашагал прочь.

Она расстроилась: опять стой на морозе, торгуй, выслушивай грубые речи покупателей. Макаровна уже, наверное, разыскала Арину, сказала ей о приезде матери, а мать не может поспешить к ней, потому что занята не своим делом.

Вдруг ей стало казаться, что Макаровна поведала Арине, где и что делает мать, и дочь вот-вот подойдет к прилавку… От этой мысли Степаниде стало жарко: не хотелось, вот как не хотелось, чтобы Арина увидела ее в роли торговки.


Короток зимний день.

Крюков и Степанида с рынка вернулись перед закатом солнца. В том же знакомом доме она стала выкладывать на стол деньги.

— С боевым крещеньицем, Степа, — ласково сказал Крюков. Не пересчитывая, он с подчеркнутым равнодушием набил купюрами старый портфелишко и зашвырнул его на шифоньер.

«Эх, надо было бы отдать за полцены кусок сала старичку. Терентий Силыч и не узнал бы», — подумала Степанида.

— Ну, приличный обед мы заработали! — воскликнул Крюков.

Будто ожидавшая этих слов, заглянула в комнату Макаровна, и Степанида тут же бросилась к ней, нетерпеливо стала расспрашивать о дочери.

— Была я в общежитии, Стешенька, живет там Арина Савельевна Грошева и записано у меня, в какой комнате, — ответила хозяйка.

— К ней, к дочери побегу! — засуетилась Степанида, готовая кинуться в прихожую, надеть валенки, схватить пальто и шаль, но Макаровна остановила ее, продолжая:

— Нынче ваша дочка на суточном дежурстве не то в больнице, не то в госпитале. Я уж там кой-кому сказала, чтоб завтра после занятий дочь ваша никуда не уходила из общежития. Мать, мол, придет к ней. Так что повремените до завтра.

— И я точно такого же мнения, — сказал Крюков.

Степаниде не хотелось терпеть до завтра, но она понимала, что дочь не найти сегодня, и вынужденно согласилась повременить.

— Дела складываются отлично! — заметно обрадовался Крюков. — Можем спокойно пообедать.

— С обедом я управилась. Мойте свои золотые ручки, — услужливо сказала хозяйка.

Они обедали долго, до позднего вечера. И опять стол был уставлен богато, по-довоенному. Понемногу выпивали из тех же маленьких, на тонких ножках, бокалов, слушали по радио последние известия. Крюков особенно оживился, когда передавали «В последний час» о трофеях войск Западного фронта.

— Сорок вагонов с продовольствием… Вот это дело! — восхищался он.

Потом завели патефон, вдвоем танцевали, и Степаниде чудилось, будто вернулось хорошее времечко, когда вот так же богато и весело отмечали праздники то у них в доме, то у Макрушиных или Мальцевых.

Утром еще не совсем проснувшейся Степаниде чудилось, что она дома, что муж только-только выскользнул из-под одеяла и, не зажигая света, пошел умываться, но вдруг расслышала за дверью говорок Терентия Силыча и Макаровны и поняла: она в чужой постели…

С головой укрывшись одеялом, Степанида лежала в тепле, думала о вчерашнем, в мыслях бранила себя за то, что выпила, кажется, лишнего, что слушала патефон, танцевала, не отталкивая Терентия Силыча, когда он поглаживал ее руки и коленки. Ей было хорошо и весело с ним.

— Кончай ночевать, Степа! — шутливо скомандовал вошедший Крюков. Он снял с ее головы одеяло и прижался бритым, пахнущим одеколоном подбородком к ее щеке.

— Ой, Тереша, погоди. Который час? — спросила она.

— Счастливые часов не наблюдают, — прошептал он.

— Ты же знаешь, куда мне идти. К дочери.

— Позови на помощь логику: сейчас все нормальные студенты на занятиях, а следовательно, только ближе к вечеру Арина освободится… Мы тем временем сделаем ходку на рынок. Думаю, возражений с твоей стороны не будет.

Сквозь щели закрытых ставен сочилось зимнее солнце. Яркие полосы лучей как бы кроили комнату, решетками падали на стол и шифоньер.


В сумерки, после обеда (умница Терентий Силыч графинчик с водкой на стол не выставил: нельзя, ей идти к дочери) Степанида вместе с Макаровной отправились в студенческое общежитие. На душе было радостно, легко и волнительно. За плечами она несла тот же рюкзак, от которого вчера утром веяло приятным и вкусным запашком. Должно быть, и сейчас от рюкзака исходит не менее приятный запах, но она этого не чувствует: сыта!

— Терентий Силыч ваш родственник или как? — спросила по дороге Степанида.

— Он для меня лучше иного родственника. Я-то, Стешенька, около Терентия Силыча кормлюсь, я-то, милая ты моя, и сестру хворую подкармливаю, — перейдя на «ты», шепотком откровенничала Макаровна. — На пенсию нынче разве проживешь? А потом карточки эти, пропади они пропадом… Сама, должно, знаешь, как и чем они отовариваются. Всеми силами стараюсь, чтоб ему хорошо у меня было. Мои-то все — что дочка, что два сына — воюют.

— А Терентий Силыч где работает? — продолжала интересоваться Степанида, решив про себя, что не из колхоза он и присочинил насчет солдаток, попросивших его кой-что продать на рынке.

— Должность у него какая-то есть. Да я и не расспрашиваю. Человек он хороший.

Степанида согласилась. Да и как было не согласиться, если Терентий Силыч оказался до того щедрым, что она, не потратив ни копейки, вон какие гостинцы несет Аринке, на две, а то и на три недели хватит ей пропитания. Он и рыночной выручкой по-божески с ней поделился, карточками снабдил, сказав, что они как воздух нужны студентке. Степанида не спросила, откуда у него карточки, догадываясь, что Крюков из тех оборотистых людей, которые все достать могут.

— Вот здесь и живет Арина, — сказала Макаровна, когда они подошли к такому же, как в Новогорске, бараку, только двухэтажному. — Номер комнаты не забудь. Пятнадцатая… Ну, иди с богом, Стеша, — подтолкнула она.

Отыскав нужную комнату, Степанида постучала в дверь, услышала:

— Да, да, можно, войдите!

Узнав голос дочери, Степанида рванула дверь, очутилась в небольшой комнате, где было тесно от четырех железных коек, стола между ними, круглой, обитой железом печи в углу.

— Мама! — вскрикнула Арина и, соскочив с койки, кинулась к ней.

Обнимая и целуя дочь, Степанида расплакалась. Арина тоже заплакала.

— Здравствуй, милая доченька, здравствуйте, милые девушки, — растроганно заговорила Степанида, поглядывая то на дочь, то на ее подружек. Все они были худенькие, похожие одна на другую.

— Что ж мы сидим? Надо чай поставить! — воскликнула одна из девушек. Она взяла с подоконника чайник, выбежала в коридор, увлекая за собой подруг.

Степанида осталась вдвоем с дочерью. Она с любовью и жалостью смотрела на нее, одетую в незнакомое платьице, в незнакомую серенькую шерстяную кофточку с заплатками на локтях.

— Ты садись, мама, — пригласила Арина, указав на постель. — Я как узнала, что наш оружейный в Новогорск эвакуировался, тут же и написала. Хотела сама поехать, да некогда, — продолжала она.

— А мы с отцом обрадовались письму, вот как обрадовались! Я сразу и поехала к тебе… Это сколько же мы не виделись? Аж с прошлых зимних каникул, считай, год прошел, — говорила Степанида, сожалея, что забыла в доме Макаровны платье, специально пошитое Аринке. Сейчас можно было бы примерить, хотя наметанным глазом она уже определила: обнова будет великовата, ушивать придется.

— Как папа? Кто еще приехал из наших? — расспрашивала дочь.

— Отцу отдыха нету, день-деньской работает… Еще приехали с нашей улицы Макрушин, Мальцев. Не хуже нашего отца, тоже работают, — отвечала Степанида, а вот как живут Макрушин и Мальцев, она не знала, не интересовалась этим, и рассказывать о них у нее не было охоты. — С одежей, вижу, плохо у тебя, а как с питанием? — спросила она.

— Нормально. Как у всех, так и у меня, — ответила дочь.

«Глупышка ты моя родненькая, не у всех так, как у тебя», — подумала Степанида. Она торопливо подняла на стол рюкзак, развязала его.

— Ты погляди-ка, что я тебе привезла.

Арина заглянула в рюкзак и захлопала в ладоши.

— Ура, мама, у нас будет пир с девчатами!

— Ты про девчат не очень-то, припрячь куда-нибудь съестное.

— Зачем? — широко распахнутыми глазами дочь недоуменно смотрела на мать.

Вбежали с вскипевшим чайником девчата и затараторили:

— Мы достали целых две щепотки настоящей заварки!

— И три кусочка рафинаду! Ариша, будем угощать твою маму!

— Тише, девочки, тише. Вот что привезла мама. Пировать будем! — Арина стала выкладывать из рюкзака на стол сало, колбасы. — Зина, возьми-ка вот это и отнеси девчатам в двенадцатую, — она передала подруге кусок сала. — А вот этот кусок отнеси нашим ребятам.

Степаниду обдало жаром, а когда она увидела, как рыженькая девчонка в очках стала разрезать на мелкие кусочки сало, Степаниде показалось, будто разрезают на те же кусочки ее сердце. Ей хотелось закричать, отогнать прочь от стола рыженькую, схватить все, что уже на стол выложено, взять за руку дочь, увести ее куда-нибудь и тайком покормить одну без этих подружек, без тех, кто живет в пятнадцатой и без ребят… Она не могла спокойно смотреть на все, что происходило, и сказала: ей некогда, ее ждет на улице та старушка, что приходила с ней сюда.

— Мама, зачем же уходить? У нас есть где переночевать. Некоторые ушли на дежурство, их койки свободны, — стала упрашивать Арина.

— Завтра еще приду. Проводи меня, Арина, — сказала Степанида, не взглянув на ее подруг, а в полуосвещенном длинном коридоре она процедила в лицо дочери: — Должно, всех в общежитии нынче кормить будешь.

— А как же, мама, у нас все время так: у кого что есть, тем и делимся, — простодушно и, как думала мать, по-глупому отвечала дочь.

— Я тебе карточки принесла до конца этого месяца, раздобуду и на следующий.

— Какие карточки? — испугалась Арина. — Нет, нет, мама, я не возьму, не надо мне, это стыдно…

Степанида шла по заваленной снегом улице, бранила про себя неразумную дочь, а вместе с ней и всю отцовскую породу. Арина и лицом, и характером пошла в Савелия. Тому, бывало, ничего не стоило пораздавать задаром все, что выросло в саду и в огороде, или у кого-нибудь ограду наладить, помочь дом перекрыть без копейки для себя… Вот и дочь такая же — все пораздаст, от карточек, дуреха, отказалась… Еще там, в девичьей комнате, у нее промелькнула мысль найти Арине частную квартирку, похожую на ту, как у Макаровны, да ведь не согласится она уйти от объедал-девчонок…

Потом Степанида стала думать об одежде для дочери, а в эти мысли врывалось желание поскорее очутиться в доме Макаровны, где ждут ее тепло, вкусный ужин, патефон и Терентий Силыч.

6

Последний день старого сорок первого года выдался необыкновенно холодным, но тихим. Поразбойничали ветры, побушевали бураны, оставив после себя такие сугробы-намети, что кое-где к баракам пришлось пробивать чуть ли не туннели в снегу.

Утром Кузьмин пригласил к себе Леонтьева и вслух прочел ему проект новогоднего приказа по заводу.

— Думается, что приказ отражает реальное положение наших дел, — поспешил директор с заключением.

Помолчав, парторг Леонтьев сказал:

— Если вы так считаете, подписывайте — и с плеч долой, как говорится. Но, Александр Степанович, не кажется ли вам, что даже чудесный новогодний праздник не дает оснований для хвалебных песнопений? А в проекте, извините, звучат песнопения по принципу: всем сестрам по серьгам.

— А что ты предлагаешь? — хмуро спросил Кузьмин.

— По-моему, надо посмотреть правде в глаза и отметить только строительный цех и деревообрабатывающий. Они больше всех сделали и не кивали на погоду, которая мешала им сильнее, чем, скажем, инструментальному или сборочному.

— Но позволь, Андрей Антонович, где же логика? На прошлом заседании парткома ты не то что камешки, а глыбы швырял в огород строителей: и то не сделали, и это недовыполнили…

— Недостатки у них были и есть, о чем и шел откровенный разговор, не имеющий отношения к праздничному приказу. А логика в том: кто больше способен сделать, с того и спрос выше.

— Хорошо, я подумаю над проектом приказа, — неохотно согласился Кузьмин.

Еще раньше было решено, что директор, парторг, председатель завкома побывают предновогодним вечером в цехах и поздравят рабочих с наступающим праздником. Леонтьев решил съездить к инструментальщикам. Днем он проверил машину, чтобы ночью не подвела в недалекой дороге, и отправился в достраиваемое ремесленное училище.

— Через полтора-два месяца будем под крышей! — с радостной уверенностью говорил Артемов, оглядывая вместе с парторгом будущие помещения для практических занятий, классные комнаты с еще не оштукатуренными стенами, пустыми оконными и дверными проемами. — Сейчас мы силы перебросили на доделку общежития и столовой, — пояснял он.

— Работы многовато. И если взглянуть реально, то весной справите новоселье, — сказал Леонтьев.

— Эх, Андрей Антонович, нетерпение гложет! — Артемов огляделся по сторонам и шепотком продолжил: — Я только вам о нетерпении говорю, а для строителей у меня слова иные. Слышу — кой-кто из них поговаривает, что дела, мол, на фронте идут успешно, что новый сорок второй год будет победным, а значит, возвращение не за горами и нет особой надобности стараться… Никаких нет у меня возражений относительно победного сорок второго и возвращения, но здравый взгляд, к сожалению, другое подсказывает: долгонько придется нам работать в Новогорске.

— И я такого же мнения, — согласился Леонтьев. Ему иногда приходилось охлаждать горячие головы некоторых заводских бодрячков, рассуждавших, что если-де немца турнули от Москвы и Тулы, значит, скоро поедем домой и нечего здесь огород городить.

Частой гостьей на стройке была комсорг Марина Храмова. Она и сейчас появилась тут в неизменной шинели, перетянутой ремнями, начищенных сапожках и кубанке.

— Здравствуйте, Андрей Антонович. Мы сегодня утром беседовали со Львом Карповичем о том, чтобы у ремесленников были грамотные преподаватели, — говорила она.

— Да, такая беседа была, — кивнул головой Артемов.

Зная, что парторг хорошо относится к директору училища и во всем поддерживает его, Марина Храмова добавила:

— Комитет комсомола принял решение обратиться к дирекции с просьбой направить в училище инженера Смелянского, чтобы он зажигал у ребят огонек изобретательства. Он лучший рационализатор завода!

Убеждая парторга, она больше заботилась о том, чтобы Женя Смелянский работал не в отдаленном инструментальном цехе, а поближе к ее общежитию.

Леонтьев усмехнулся про себя, зная, что Храмова неравнодушна к молодому инженеру и по этой-то причине уже не впервые заводит речь о его переводе из цеха то в конструкторское бюро, то в отдел главного механика, а теперь вот в ремесленное училище, достраиваемое неподалеку от заводоуправления. Нет, рассуждал парторг, Смелянскому в училище делать нечего, сейчас не до «огонька изобретательства», ребят надо готовить для работы на станках и прессах, чтобы они могли заменить уходящих в армию оружейников. Ему вспомнились размышления Артемова о непрочности брони у заводских рабочих призывного возраста, об этом же говорили в горкоме и военкомате, именно это имел в виду секретарь обкома Портнов, когда настоятельно посоветовал здешнему горсовету немедленно передать помещения недостроенной кондитерской фабрики под ремесленное училище.

— Андрей Антонович, или я не права? — прервала его мысли Марина Храмова.

— Возникнет необходимость — переведем Евгения Казимировича. А пока проблема номер один — стройка, — на ходу ответил он, продолжая с комсоргом и директором училища осматривать знакомые помещения и думая о том, что на ближайшем же заседании парткома надо заслушать товарищей из строительного цеха о доделке училищных зданий.

В девятом часу вечера Леонтьев вернулся к себе в итээровское общежитие, где занимал крохотную комнатку с центральным отоплением. Пока закипал на самодельной электроплитке чайник, он раскрыл библиотечный том Лескова, решив перечесть «Левшу». Этот сказ о тульских мастерах и о стальной блохе был обожаем оружейниками. По праздникам, бывало, сказ читали с клубной сцены или ставили самодеятельные инсценировки.

В дверь постучали. На отклик Леонтьева вошла соседка по общежитию Марина Храмова, одетая в голубое длинноватое платье с белым бантом на груди, похожим на большую пушистую снежинку. Белокурая, в меру напудренная, с чуть подкрашенными тушевым карандашиком бровями и ресницами Марина выглядела, как говорится, эффектно.

«Опасное соседство», — шутливо подумал он, любуясь нарядной и симпатичной девушкой, которой, по его мнению, одинаково были к лицу и шинель с кубанкой, и платье с бантом.

— Извините, Андрей Антонович, за вторжение, но в предновогодний вечер нельзя быть одиноким. Разрешите пригласить вас в нашу комнату для встречи Нового года, — оказала она, улыбаясь и, должно быть, веря в свою неотразимость.

Он ответил:

— В одиночестве мне быть не придется, думаю поехать к инструментальщикам.

— Андрей Антонович, можно — и я с вами? — тут же напросилась она.

Не придумав ничего толкового для отказа и посожалев, что не уехал раньше, он вынужденно согласился взять ее в спутницы.

— Я быстренько переоденусь! — воскликнула она и выскользнула из комнаты.

Через полчаса Леонтьев ехал с Мариной Храмовой на парткомовской легковушке по пустынной расчищенной дороге в сторону города и вспоминал, как год назад в такой же декабрьский, но не столь холодный вечер наряжал с Антошкой елку, решив удивить гостей — Коневых и Ладченко — царским убранством лесной красавицы. Антошка уже понимал, что дядя Павел Тихонович и дядя Николай Иванович не от Деда Мороза принесут ему кульки с конфетами и пряниками, а купят их в магазине, но все равно радовался подаркам…

— Я так и знала — переезд будет закрыт, — проворчала Марина Храмова, оборвав леонтьевские воспоминания.

Остановив машину перед опущенным шлагбаумом, он следил, как, пыхтя и окутываясь густым дымом, паровоз медленно тащил по железнодорожной ветке заиндевелые платформы с рудой на медно-серный завод. Отсюда были видны огромные полыхающие окна заводского плавильного цеха. Ноздри пощипывал острый серный душок.

Миновав открывшийся переезд и не отрывая глаз от дороги, Леонтьев продолжал вспоминать приятные предновогодние хлопоты, походы с Антошкой по магазинам за елочными игрушками и подарками для его, Антошкиных, друзей…

— Андрей Антонович, вы меня совсем не слушаете! — громко и с обидой сказала Марина Храмова.

Не получив ответа даже на эти слова, она отвернулась, варежкой стала протирать замерзшее боковое стекло и смотреть на мелькавшие придорожные глыбы снега.

Марина думала о парторге Леонтьеве. Он удивлял ее: сразу же отослал штатного водителя парткомовской легковушки на грузовик, а сам сел за руль. Ну не чудак ли? Ей было известно, что кое-кто из его друзей (Ладченко и Конев, например) в глаза посмеивались над ним, говоря, что занимает он две должности, а зарплата одна… В мыслях Марина Храмова присоединялась к тем, кто поговаривал так, но не позволяла себе вслух произносить этого.

Андрей Антонович был симпатичен ей. Иногда Марина втайне подумывала о том, что он одинок и, наверное, терзаем своим одиночеством, и потому старалась почаще заходить к нему в партком (благо, у комсорга всегда находилась веская причина для визита), не скупилась на улыбки, не пыталась возражать, если с каким-либо ее предложением парторг не соглашался. Наоборот, она, улыбаясь, всегда не забывала сказать: спасибо, мол, не знаю, что бы я делала без вас, Андрей Антонович… Не обижаясь на его непонятливость и на то, что он почему-то не замечает ее женских уловок и хитростей, она размышляла: «Мне — двадцать три, ему — тридцать два, одними и теми же цифрами определяется его и мой возраст…» В этом цифровом совпадении ей виделось какое-то смутное предзнаменование.

Марина Храмова рассуждала и по-иному: парторг Леонтьев авторитетен и на заводе, и в горкоме. Стоит ему лишь замолвить словечко Алевтине Григорьевне Мартынюк, и она, Марина Храмова, может взлететь, занять кабинет секретаря горкома комсомола…

О Смелянском она думала по-другому: Женя холост, одинок, относится он к разряду тех талантливых, но непрактичных мужчин, которые сами не в состоянии достичь значимых успехов без предприимчивой спутницы жизни. И ничего зазорного Марина не видела в том, что одновременно ей нравились двое — Леонтьев и Смелянский. Такое с ней бывало и в старших классах школы, и в учительском институте. Она, бывало, испытывала некую приятную девичью гордость, когда поклонники из-за нее ссорились между собой, а то и награждали друг друга тумаками. Прослышав о таких «дуэлях», она как бы даже возвышалась в собственных глазах и привыкала всерьез думать о своей неотразимости…

Леонтьев остановил машину у проходной инструментального цеха, и тут же из будки вышел в тулупе, вооруженный винтовкой вахтер дядя Вася.

— С наступающим, Андрей Антонович! — поприветствовал он гостя и, разглядев Марину Храмову, громко добавил: — С наступающим, комсомолия!

— Спасибо, дядя Вася, и вас тоже с наступающим! — откликнулся в открытую дверцу Леонтьев. — Отворяй ворота пошире!

— Отворить — не хитрость, а машинешку-то куда? Ко мне в будку бы, дык не въедет… Морозяка-то ого-го какой крутой, по-уральски саданул… Не околеет ли твой транспорт? — беспокоился вахтер, отворяя высокие железные створки ворот.

— Не замерзнет. Антифриз выручит, — сказал ему Леонтьев.

Не успел он во дворе выйти из машины, как услышал голос начальника цеха Ладченко:

— Вот это новогодний подарочек! Андрей Антонович, Марина! — Ладченко пожал им руки, поздравил с наступающим Новым годом. Был он, как всегда, шумлив и весел. — Прошу!

В цехе стоял привычный шум работавших станков, лязг металла, слышались глуховатые удары кузнечного молота, от которых чуть подрагивал цементный, пол.

На стене висел свежий «боевой листок», несколько удививший Леонтьева тем, что, как было написано Зоей Сосновской, в декабре всех инструментальщиков обогнал Григорий Фомич Тюрин. Леонтьев давно знал этого отличного слесаря, о котором в цехе поговаривали: «Гришкины руки впереди головы идут». Он был ворчлив, неуживчив, считал себя чуть ли не пупом земли, на всех смотрел свысока, признавая только одного Никифора Сергеевича Макрушина. Уже переростком Тюрин окончил заводское ремесленное училище, а ремесленников, таких, как Борис Дворников и Виктор Долгих, называл недоучками. Если его просили помочь ребятам, он отмахивался: не мое дело, я работяга, а не учитель… В цехе, бывало, он ни на минуту не задерживался. Работа сделана, смена кончилась и — шабаш. Проси не проси, Тюрин верен себе — уйдет. Когда составляли цеховой список людей для эвакуации, Ладченко, например, и слушать не хотел о включении в тот список Тюрина. Леонтьев было согласился, но Конев резонно заметил, что на новом месте нужны будут не пай-мальчики, а хорошие мастера, каким и был Григорий Тюрин.

Кивнув на «боевой листок», Леонтьев сказал:

— Ты гляди, как зашагал Григорий.

— Это факт, а не реклама, — холодно отозвался Ладченко и пригласил гостей к себе в конторку.

— Погоди, дай нам с Мариной пройтись по цеху, поздравить с праздником товарищей.

— Это лучше сделать в столовой. Мы наметили в двенадцать по местному времени провести общий новогодний ужин. Там всех и поздравим.

Леонтьев согласился.

В конторке Марина Храмова увидела Сосновскую и Смелянского. Они стояли у стола, любуясь творением рук своих, — красочной, с рисунками и стихами, стенной газетой.

— Ну, Зоя, докладывай начальству, как процветает наша стенная печать, — сказал не без шутки Ладченко.

Зоя Сосновская поздоровалась, поздравила гостей с наступающим праздником, выслушала их поздравления и сказала, что газету можно повесить в столовой.

— Действуй! — согласился Ладченко.

Зоя Сосновская и вызвавшийся помочь ей Смелянский ушли. В окно Марина увидела, как они остановились, высокий Женя Смелянский наклонился и что-то сказал Зое, та рассмеялась, хлопнула его по спине свернутой в трубку стенной газетой.

Марину Храмову душила ревнивая злость. Не вмешиваясь, она рассеянно слушала разговор парторга с начальником цеха, и их обоюдное беспокойство о том, что инструментальщикам не хватает высокосортной стали для работы, казалось ей никчемным. Она думала о себе и Жене Смелянском, который не обрадовался ее приезду, не подбежал с поздравлением, как бы даже не заметил ее. Он только днем позвонил ей в комитет комсомола из этой вот цеховой конторки, где стоял телефон, и, наверное, в присутствии Сосновской промямлил: «С Новым годом, с новым счастьем…» и никуда не пригласил, не напросился к ней в гости, а мог бы, мог!


После недолгого новогоднего ужина Зоя Сосновская, заслонясь рукавицами от холоднющего ветра, спешила к себе в барак. На ходу она сочиняла письмо Пете. Первое в новом году!

Ее хорошее настроение не было испорчено даже сердитым замечанием комсорга Храмовой. Та, увидев, как инструментальщики читали стенную газету и смеялись, стала говорить, что газета несерьезная, что сейчас, когда полыхает Великая Отечественная война, печать должна быть суровой, призывающей к напряжению всех сил для победы над лютым врагом.

— А у тебя стишки да шуточки! — попрекала она.

Зоя помалкивала, помня науку Ладченко, говорившего, что начальство есть начальство и что не нужно спешить с возражениями… Зоя про себя посмеивалась над этими его словами, потому что сам Николай Иванович не очень-то признавал свою же науку и был горазд на возражения любому начальству. Ей-то все известно!

Марина Храмова сделала и другое замечание: некоторые комсомольцы оторваны от коллектива цеха.

— Где Дворников? Где Долгих? — вопрошала она.

— Спят, — ответила Зоя, не пускаясь в объяснения, что Николай Иванович приказал ребятам отдыхать после смены и не разрешил им оставаться в цехе до полуночи.

Первый новогодний день был рабочим (эх, теперь все дни считались рабочими — ни праздников, ни выходных), и в обеденный перерыв Зоя, как всегда, пошла на почту, а оттуда она чуть ли не бегом спешила в цех порадовать Женю Смелянского письмом от Люси.

Смелянский, Конев и Тюрин стояли у ванны для закаливания металла. Конев держал в руках карманные часы и следил за секундной стрелкой.

— Пора, — скомандовал он.

Тюрин будто бы не расслышал команды. Он медлил, как бы даже равнодушно поглядывал на расплавленный в ванне свинец, в котором был утоплен резец с новой, придуманной инженером Смелянским напайкой.

— Пора, — повторил Конев.

— Верьте Гришкиному чутью, — сказал подошедший Макрушин. — У него на закалку свой нюх…

Все это было понятно Зое. Знала она, что Женя Смелянский всегда что-нибудь да придумает, а если надо было «придумку» закалить, звали Тюрина — лучшего термиста.

— Женя, тебе письмо от Люси, — шепотком сказала Зоя, дернув его за рукав спецовки, и поразилась: он даже не взглянул на конверт. — Женя, ты что, не слышишь?

— Погоди, — отмахнулся он.

— Ненормальный, — ругнулась она и, возмущенная, отправилась к себе в конторку. Вскоре туда же ворвался и Смелянский.

— Давай письмо! — крикнул он и, взяв конверт, забыв поблагодарить, вышел.

В окно Зоя видела, как Женя остановился, распечатал конверт и стоя стал читать письмо. Она радовалась:вот и Люся нашлась… Ей хотелось подбежать к нему, поздравить, но он сам вернулся в конторку — грустный и задумчивый. Женя вообще не отличался веселостью, был он чаще всего серьезным, занятым какими-то своими мыслями, и если Зоя иногда интересовалась — о чем грустишь, мол, и о чем размышляешь, он шутя, отвечал, что обеспокоен проблемой несовершенства человеческого бытия.

— Ты со мной разговариваешь как с маленькой, — сердилась она.

— А ты и есть для меня — маленькая, — говорил он.

Зое обидеться бы, но она привыкла относиться к Жене Смелянскому так же, как Люся к своему старшему брату — известному в Туле журналисту. Люся рассказывала, что всегда откровенна с братом, всегда прислушивается к его советам, на факультет иностранных языков, например, поступила по его настоянию. Зоя тоже была по-сестрински откровенна с Женей Смелянским, она ему первому рассказала о лейтенанте Статкевиче, и он очень серьезно сказал ей, что только натуры цельные признают любовь с первого взгляда и на всю жизнь остаются верны этой любви. Зоя сейчас подумала о том, что и о Жениных словах, и о лейтенанте она сегодня же напишет Люсе, конечно же, приславшей свой адрес.

— Если хочешь, можешь прочесть письмо Люси, — с непонятной печалью предложил он и, помолчав, добавил со вздохом: — Она пишет и о тебе.

Люсино письмо было большое — четыре тетрадных листа. Писала она «милому, милому Женечке», что судьба подарила ей «целый вагон свободного времени», что до того момента, когда «взревут пропеллеры», она может всласть наговориться с ним на чистых листах бумаги. «Люблю тебя единственного, люблю тебя…» Зоя торопливо перевернула тетрадный листок, стесняясь дочитывать строки о чужой, о Люсиной любви. «К сожалению, Женя, мне приказано покинуть нашу зимнюю, нашу прекрасную даже в суровости своей Москву. Еще к большему сожалению, я не могу тебе сообщить свой адрес, у меня его просто-напросто не будет… А ты все-таки пиши мне, любимый, пиши, а письма передавай малышке Зое, попроси, чтобы она хранила их, а потом, когда все будет по-другому, по-хорошему, она передаст их мне…»

Зоя расплакалась, не в силах дальше читать Люсино письмо.

— Ты не плачь, Зоя, — сказал Смелянский. Он обнял ее, прижал к груди. — Ты верь: будет по-другому, по-хорошему. Обязательно будет.


С давних пор Савелий Грошев привык рано просыпаться. Бывало, до дневной смены еще полтора-два часа, а он уже побрит, умыт, причесан. А сегодня, всем нутром чувствуя, что на невидимых в темноте часах-ходиках стрелки показывают утро, он никак не мог открыть глаза, отряхнуться от непонятно-тяжелого полусна. Почему-то познабливало, голова будто пристыла к мокрой подушке.

В дверь стучали. Послышался голос Макрушина:

— Савелий, Степанида, вы что там, ай, угорели?

Грошев с трудом поднялся, зажег свет, громыхнул дверной задвижкой, отбросил крючок, впустил раннего гостя.

— Ты что это? Вот-вот на работу, а у тебя, гляжу, света нет.

Грошев глянул на тикающие ходики, виновато сказал:

— И правда — проспал… Должно, от того, что Степанида ночью уезжала, сон перебила…

— Опять поехала?

— У Арины последний курс, помочь ей там некому.

— Выходит, к лету будем иметь своего доктора. Это хорошо… Я гляжу — задвижка у тебя новая на дверях. К чему бы?

Грошев смущенно отмахнулся.

— Жена приказала. Страшно, говорит, когда я в ночной смене.

— Ты вот что, ты брейся, мойся и ко мне. Чай у меня готов, а ты пока согреешь и некогда чаевничать, — сказал Макрушин.

Грошев согласился. Через четверть часа, прихватив остатки сала и колбасы, привезенных Степанидой из областного города, он сидел за столом в знакомой барачной комнатенке, где проживали Макрушин и Мальцев. Мальцева дома уже не было, тот работал теперь в ремесленном училище, рано уезжал с поездом, чтобы, по его словам, помогать директору Артемову подталкивать да поругивать строителей.

— Я гляжу — подкармливает тебя женушка, — посмеивался Макрушин, с удовольствием разрезая сало на мелкие кусочки. — Оборотиста она у тебя, Степанида-то.

— Так-сяк выкручиваемся, — с неловкостью отозвался Грошев, понимая, что сало и колбаса — превеликое лакомство для Никифора Сергеевича. Сразу же, когда Степанида впервые привезла домой яства, он хотел было часть вкусных гостинцев отнести Макрушину и Мальцеву, но она остановила его словами: «Ты что, дурак или сроду так? Для тебя и для себя привезла». Он тогда сник, промолчал, и все, что было где-то и как-то раздобыто ею и на стол выложено, показалось ему ненужным.

Вообще-то никаких подозрений не вызывали у него мотания Степаниды в город и ее задержки там. Задержалась у дочери и понятно почему: Арина пообносилась, а значит, надо было кое-что пошить-перешить или купить… Кто поможет дочери, как не мать, как не родители?

— Я гляжу, Савелий, и гундосишь ты, и глаза у тебя поопухли да покраснели. Уж не хвораешь ли? — забеспокоился Макрушин.

— Да нет, не выспался, вот и все тут, — приврал Грошев, чувствуя себя совершенно разбитым, как будто не провалялся ночь в постели, а таскал пятипудовые мешки на плечах. Не привыкший поддаваться всяким хворям, он думал, что стоит лишь оказаться в цехе, как боли отлипнут, забудутся. Ему было приятно пить горячий жидковатый чай, а есть не хотелось. Но чтобы Никифор Сергеевич не заметил этого, он без всякой охоты жевал хлеб, сало, колбасу, казавшиеся ему горьковатыми.

Когда пришли в цех, Ладченко, едва только взглянув на Грошева и ответив на приветствие, сказал:

— Пойдем-ка, Савелий Михеевич, в конторку.

Грошев пошел за ним в отгороженный закуток, решив, что начальство опять поручит изготовить что-либо срочное, как это часто бывало.

— Ну-ка, Зоя, достань из аптечки градусник и поставь ему, — распорядился Ладченко, кивнув на Грошева.

— Ну, зачем же, Николай Иванович, никакой у меня температуры нет, совсем я здоровый, — промямлил Грошев. Потом он сидел с градусником под мышкой, стараясь не прижимать его к телу: авось не нагреется.

Тем временем Ладченко взял телефонную трубку, и по его разговору Грошев понял: Николай Иванович звонит в инструментальный отдел, предупреждая тамошних товарищей, что цеху опять не хватает заготовок и металла, грозясь дойти до парткома и директора, если в инструментальном отделе будут «ворон ловить» и «завтраками» угощать.

— Хорошо. Продолжим разговор у Кузьмина и Леонтьева! — Ладченко положил трубку, взглянул на Грошева, как бы недоумевая: а этот что здесь делает, почему сидит, если другие работают. — Ну-ка, Зоя, посмотри, не расплавился ли у него градусник.

Грошев с опаской протянул ей термометр.

— Тридцать восемь и две, — доложила она.

— Вот видишь, болен! — почти крикнул с досадой Ладченко.

Грошев опустил голову, чувствуя себя не столько больным, как виноватым.

— Мотай домой и в постель. Зоя, позвони в поликлинику, врача вызови на дом к Грошеву. Кто будет спрашивать, я в заводоуправлении.

Проводив начальника цеха, Зоя сказала:

— Савелий Михеевич, слышали? Идите домой.

— Домой… А что там дома? Сиди один как волк… Послушай, Зоя, тридцать восемь, это разве много? У тебя там в аптечке, должно, порошки от температуры есть, выпью — и все тут… Поищи лекарство, — попросил Грошев.

— Я не знаю, какие лекарства от чего, — попыталась отказать она, но Грошев стоял на своем.

— Да кому ж неизвестно, что от жара аспирин или кальцекс пьют. — Говоря это, Грошев заглянул в ящик-аптечку. — Да вот он, кальцекс-то, в стеклянной трубочке.

Вошел Макрушин.

— Никифор Сергеевич, скажите хоть вы ему, — заговорила она, указывая на Грошева. — Николай Иванович приказал ему домой уходить и врача ждать. Температура у Савелия Михеевича.

— Подумаешь, температура, — проворчал Грошев. Он высыпал на ладонь таблетки. — Вот приму лекарство и температуру по боку.

— Не дурил бы ты, Савелий, — с ласковой суровостью сказал Макрушин. — Приказано домой — значит иди.

— А ты ушел бы? — спросил, начиная злиться, Грошев. — У тебя на прошлой неделе зуб прихватило, ты разве ушел?

— Эк, сравнил — зуб и температуру…

— Некогда отлеживаться, — Грошев зашвырнул в рот все четыре таблетки, вышел и направился к баку с питьевой водой.

— Ну вот, никакой дисциплины… А что я скажу Николаю Ивановичу? Он же спросит, — пожаловалась раздосадованная Зоя.

— Ладно, дочка, не переживай, не твоя вина, — успокаивал ее Макрушин. — Мы вечерком по-своему полечим негодника Савелия. — Он подсел к столу, спросил осторожно: — Тебе давно было письмо от Пети?

— Ой, Никифор Сергеевич, в новом году не получила ни одного письма, даже не знаю, что думать, — ответила она.

— Я вчерась получил… Ранен Петя.

— Ранен? Опять в госпитале?! — вскрикнула Зоя.

— С дороги письмо. Пишет — на санитарном поезде везут куда-то, пишет — адрес потом пришлю… Про свое ранение словечком не обмолвился… Ну, да ладно, будем надеяться на лучшее, — Никифор Сергеевич хотел еще что-то сказать, но махнул рукой и вышел.

Зоя наедине всплакнула, посожалела, что вчера не смогла пойти на почту, иначе раньше узнала бы о Петином несчастье. Вчера ее вызвала Марина Храмова официальной телефонограммой на совещание секретарей цеховых комсомольских организаций, и Зоя попросила Бориса Дворникова сбегать в обеденный перерыв за письмами и газетами, потому-то не через ее руки прошло Петино письмо дяде Никифору Сергеевичу. Возможно, сегодня или завтра придет и ей весточка, и Петя напишет о своем ранении. Он был правдив с ней, писал обо всем, что с ним случалось на фронте. Так она думала прежде, но сейчас, припоминая его чуть ли не наизусть выученные письма, она задумалась: а что же с ним случалось? И по письмам выходило — да ничего особенного… Он писал о совсем-совсем нестрашной войне — о красавицах елях, окутанных снегом, о чудесных кострах на лесных полянах, о белом пушистом зайчишке, что, испугавшись, кинулся было в немецкую сторону, а потом раздумал, вернулся назад, и никто из наших не обидел косого… Еще он писал, что в прекрасный зимний пейзаж хорошо и вполне заслуженно вписываются такие картины, как брошенная немецкая техника, разгромленные обозы, длинные колонны военнопленных, одетых в жиденькие шинелишки, а то и в тряпье невообразимое… Наши бойцы — в полушубках, валенках, в меховых шапках-ушанках и рукавицах — посмеиваются над фашистской солдатней, коченеющей на крутой русской стуже… Намеревалась та солдатня, как талдычил их «фюрер», дойти за одно лето аж до Урала. Но дудки, не вышло и не выйдет!

Зое вспомнилось, что жених Фроси Грицай Миша Рукавицын присылал веселые письма о лыжных прогулках по тылам врага — и погиб; Петя писал о елях, кострах и зайчишке и — ранен. И выходит, что тот и другой, по словам Фроси, сочиняли, писали не о том, что с ними случалось на страшном фронте. «Зачем они лукавили в письмах?» — удивлялась она. И вдруг где-то внутри раздался насмешливый голосок: «А ты, Сосновская, разве не лукавила в письмах на фронт? Почему не написала Пете, что «проела» свое лучшее платье, пошла с Ольгой Вандышевой на рынок и обменяла его на два стакана гречневой крупы и кусок мыла, а теперь опять заглядываешь в свой чемоданчик да примеряешься, что бы еще отнести на рынок. Не написала, скрыла. Почему? Для какой цели? А вспомни свое новогоднее письмо на фронт? Ты описывала веселый праздничный ужин в столовой, но о том, что поужинали перловой кашей да выпили по стакану крепкого сладкого чая, умолчала. Почему?..»


В этот же день Марина Храмова приехала с попутной машиной в инструментальный цех и увидела Женю Смелянского за неожиданной работой: тот сбрасывал с крыши снег, «Ничего себе, оч-чень интеллектуальным дельцем занят инженер», — оскорбилась она за него и крикнула:

— Слезай, высокообразованный снегоочиститель!

— Можно сделать перекур! — отозвался он и, оставив на крыше лопату, спустился по лестнице наземь, подошел к ней. — Здравствуй, Марина. Рад видеть тебя в добром здравии и, как всегда, красивой.

Она заулыбалась, сняла варежку, протянула ему руку.

— По своей охоте или по принуждению снег швырял?

— Зоя приказала. Выполнял комсомольское поручение.

Не поняв шутки, Марина Храмова проворчала:

— Выговор ей вкачу за такое поручение. Это же профанация, это же непонимание смысла комсомольской работы.

— Ну, ты как с трибуны чешешь… Пошутил я. Сам вызвался.

— Не инженерским делом занимаешься, Женя.

— Ошибаешься. Там, — кивнул он на крышу, — я обдумывал геометрию нового резца.

— Эх, Женя, думается мне, что не здесь, не в инструментальном цехе твое место. У тебя талант, конструкторское бюро — вот где ты нужен, — убежденно сказала она, веря, что Евгений Смелянский далеко пойдет. Конечно, думала она, приличного начальника из него не выйдет: характер не тот, но конструктором он может стать видным. Всем известно, что конструкторы из оружейников ходят в чести и славе, орденами их награждают, почетные звания им присваивают. Именно таким она видела в будущем Евгения Смелянского, а рядом с ним ставила себя — хранительницу их домашнего очага.

— Я краем уха слышала от Ладченко о рабочем Грошеве, который с температурой вышел на работу. Это же подвиг! — продолжала Марина Храмова, сменив тему разговора и решив, что если Женя Смелянский не высказал возражений относительно конструкторского бюро, значит, зернышки, что еще раньше брошены ею, прорастают!

Смелянский хмуро ответил:

— Работает Грошев… А ты знаешь, как называет его поступок Зоя? Дуростью.

Марина Храмова усмехнулась.

— От Сосновской другого не жди, бескрылая она… Я уж подумываю о том, что не может она быть молодежным вожаком, заменить ее надо.

— А ты поговори об этом с нашими ребятами. Они души в ней не чают.

Это было слишком! От его слов Марина Храмова готова была взорваться, но, умея сдерживать себя, сказала:

— К мнению ребят я всегда прислушиваюсь…

7

Редактор заводской многотиражной газеты Семен Семенович Маркитан любил описывать дела героические и необыкновенные. Иногда он похаживал даже в здешний госпиталь, разговаривал с лечившимися там ранеными, описывал их былые фронтовые дела. Вот почему, услышав от Марины Храмовой о Грошеве, он заинтересованно воскликнул:

— Вот это материалец! — его творческая фантазия так разыгралась, что он готов был посвятить Грошеву целую полосу.

Маркитан считал себя газетчиком военного времени. После окончания ФЗУ он работал в сборочном цехе и страдал мало кем признаваемым увлечением — писал стихи, которые иногда печатались в заводской многотиражке и в областной газете. Но чаще в тех же газетах помещались его статьи и корреспонденции о делах цеха и завода. Наверное, по этой-то причине, когда прежнего редактора — политрука запаса — отправили на фронт, в парткоме вспомнили о местном стихотворце и рабкоре. Тогдашний партийный секретарь Александр Степанович Кузьмин сказал ему:

— Есть мнение отдать в твои руки заводскую печать. Командуй нашей газетой.

Тогда же в парткоме рассудили, что с бронью на оружейников будет весьма и весьма туго и что невоеннообязанного из-за поврежденного еще в детстве глаза редактора никакой военкомат не тронет. Человек дисциплинированный и совестливый, придерживающийся правила: надо, значит надо, Маркитан согласился, и газета, как ей и положено, выходила регулярно.

На днях при встрече парторг Леонтьев шепотком заговорил с ним:

— Хочу спросить, Семен Семеныч: тебе не грозят устроить «темную»? Возможно, кто-нибудь пытался огреть из-за угла?

Маркитан оглянулся по сторонам и тоже шепотом ответил.:

— Да что вы, Андрей Антонович, ничего такого не было, не замечал.

— Ну, гора с плеч… А то я думал — защита понадобится, охрана, а ты, оказывается, всеми любим, уважаем, даже лентяями и бракоделами, которых ты никогда пером своим не трогаешь.

Сбитый с толку, Маркитан почесывал бритую голову, недоуменно смотрел на парторга, а тот продолжал:

— Вот, голова, забыл, никак не вспомню, кто сказал: «Если тебя хвалит враг, подумай, какую глупость ты сделал».

— Это слова Августа Бебеля, — машинально подсказал Маркитан и тут же расхохотался. — Ну, разыграли… Я ведь, башка, подумал, что вы серьезно про «темную»… Смысл вашего замечания мне ясен.

— В таком разе давай поразмыслим, как сделать газету позубастей. Хвалебный тон — это не то, чего требуют от нас обстоятельства.

— Согласен. Однако войдите и в мое положение: директор советует помещать лишь такие материалы, которые звали бы на трудовой подвиг. Этой же линии придерживается завком и комитет комсомола… Обсудить бы работу редактора многотиражки на заседании парткома.

Леонтьев улыбнулся.

— Сам под нож лезешь, Семен Семеныч.

— Для пользы дела под что угодно полезешь…

— Хорошо. На одном из ближайших заседаний заслушаем твой доклад, готовься, — сказал ему Леонтьев и направился к директору.

— Опять мы на страницах печати! — не без удовольствия проговорил Кузьмин, погладив развернутую на столе областную газету.

Леонтьев хмуро пробурчал:

— Читал… Зря, ох, зря, хвалят.

— То есть как это «зря»? С февральским планом справились.

— С трудом, но вытянули… Я вот чего никак не могу понять: почему выполнившие государственный план должны ходить в героях? План — это закон, выполнение плана — это наш гражданский долг. Зачем же по головке гладить и на всех перекрестках кричать — молодцы?

В кабинет вошли, кажется, уже успевшие крупно поговорить Рудаков, начальник строительного цеха Марченко и председатель завкома Лагунов.

— Александр Степанович, рассудите! Завком готов поздравить ребят: входите в свое училище, набирайтесь ума-разума, а главный инженер — председатель приемочной комиссии — акт не подписывает, какие-то недоделки нашел, — с обидой в голосе обратился к директору Лагунов.

— Не какие-то, а существенные! — заявил Рудаков. — Ребятам жить, учиться, а окна полностью не застеклены.

— Александр Степанович, я вам докладывало большом бое стекла. Стекольщики были трестовские, они и допустили, — начал объяснять Марченко, но Рудаков прервал его:

— Почему доверили дяде? Почему не поставили своих стекольщиков? Да и был ли бой? Есть данные, что стекло, грубо говоря, разбазарили!

— Не будем шуметь из-за мелочей. Здания училища практически готовы, недоделки надо ликвидировать. Ты уж, Роман Егорович, постарайся, пожалуйста, — обратился директор к начальнику стройцеха.

Склонив лысоватую голову и, как всегда, не скупясь на обещания, Марченко тоном преданного подчиненного ответил:

— Александр Степанович, все будет сделано самым лучшим образом. Но есть одна закавыка: трестовские товарищи — наши самые надежные компаньоны — просят, чтобы акт был подписан сегодня же. За это они обещают устранить свои недоделки.

Кивая в знак согласия головой, Лагунов подсказал:

— Нам невыгодно портить отношения с трестом «Медьстрой».

— Что верно, то верно, — согласился Кузьмин. — Константин Изотович, действительно, стоит ли нам бодаться с трестом, не последний же день имеем с ними дело.

— Извините, Александр Степанович, но я не стану подписывать заведомую липу! — отрезал Рудаков.

— Правильно, — поддержал его Леонтьев. — Я не понимаю, товарищи, — продолжал он, — трест — частная лавочка? И почему возник вопрос: портить с ним отношения или не портить? Требования к тресту и нашему стройцеху предъявлены справедливые. О поблажках и речи быть не может.

Оставшись наедине с парторгом и попросив секретаршу никого не впускать в кабинет, Кузьмин с упреком заговорил:

— Что-то мы с тобой, Андрей Антонович, в разные дудки дудим. Это непорядок. В мою бытность парторгом я всегда и во всем поддерживал директора.

— Даже если тот был не прав?

— Видишь ли, уважаемый товарищ парторг, понятия — прав или не прав — относительные. Один прав, когда требует наискорейшего открытия ремесленного училища, другой же прав, когда требует устранить недоделки. Но чья правота важнее? Вот вопрос. Наше училище — на контроле обкома. Что скажу, если оттуда позвонят?

— Правду. А правда состоит в том, что мы сами виноваты, не потребовали от строителей элементарной добросовестности, — ответил спокойно Леонтьев.

— Я гляжу, Андрей Антонович, ты забыл время, когда наш первый станок заработал на снегу, а в твоем цехе костры горели, — уколол Кузьмин.

— К сожалению, было такое… Прошу прощения, Александр Степанович, за высокий штиль, но люди наши тогда совершали подвиг. Однако если бы сейчас появились подобные художества — станки на снегу, костры в цехах, то нам бы дали по шапке. И правильно! Условия не те, мы выросли, и требования к нам предъявляются иные. Хотя по шапке давать есть за что. Взять, к примеру, училище. Каждому ясно: без него нам не прожить, оно — завтрашний день завода. Обком и горком сделали многое: предоставили нам возможность принять ребят по-человечески. А в этом кабинете кое-кто сочувственно выслушивал словеса начальника стройцеха и товарищей из треста о трудностях военного времени. Трудности, конечно, есть и были, но они преувеличены. Скажу больше: они служили ширмой для некоторых нерадивых строителей…

Помрачневший Кузьмин слушал парторга и с горечью отмечал про себя, что возразить нечем, что Леонтьев прав, хотя мог бы и попридержать свои откровенные высказывания. Где-то в глубине души, даже самому себе не признаваясь, он сожалел о том, что сам когда-то поддержал кандидатуру Леонтьева на должность секретаря парткома. Надо было бы тогда хорошенько подумать, взвесить все «за» и «против» и, возможно, следовало бы подобрать человека более покладистого. Конечно, Леонтьев энергичен, много работает, часто бывает в цехах, знает положение дел на любом участке, грамотно выступает на планерках и совещаниях, не оставляет без внимания даже малейший промах того или иного товарища (в этом парторг часто поддерживает главного инженера). И вот удивительно: почти никогда не бывает заметных обид на Леонтьева, хотя и говорит он подчас резковато, а на заседаниях парткома провинившиеся получают, такую взбучку, что, как выражается Ладченко, или в петлю сигай, или план выполняй — другого не дано.

Этот не первый серьезный разговор и Леонтьева расстроил. Прежде ему нравился их мягкосердечный секретарь парткома Кузьмин, который готов был прийти на помощь любому и каждому. Леонтьев и сейчас по-доброму относился к нему, если дело не касалось работы. Невообразимо изменились условия жизни и труда оружейников, а Кузьмин как бы даже не чувствовал этого, его боязнь кого-то и чем-то обидеть, его тяга к тому, чтобы не очень-то пока успешные дела завода выглядели получше, возмущали парторга, и он этого не скрывал, черное называл черным, белое — белым, не признавая примирительных оттенков. Иногда закрадывалось в душе сомнение: а прав ли он со своей прямолинейностью? Но тут же вспоминал слова главного инженера Рудакова: «Если кивать на условия и трудности, если возводить их в некую степень оправдания наших недоделок, толку не будет, бойцам от этого на фронте легче не станет».

Он чуть ли не дословно повторил в разговоре с Кузьминым рудаковское выражение.

Леонтьеву было известно, как некоторые начальники цехов пользовались директорской добротой и отзывчивостью. Они прибегали к не очень-то скрытой хитрости: чтобы оправдать нарушение производственного графика, например, жаловались на нехватку нужных деталей или заготовок, которые недополучены от смежника. Директор, конечно же, спешил оказать помощь, лично разбирался в деловых взаимоотношениях цехов-смежников и чаще всего виноватых так и не находил: верил и тому, кто жаловался, и тому, кто оправдывался.

Одному из «хитрецов» — начальнику сборочного цеха Калугину — Леонтьев бросил:

— Не пора ли, Юрий Севостьянович, бросить кивки на смежников.

Человек неунывающий, прозванный с легкой руки Ладченко «солнечной натурой», Калугин ответил:

— А не пора ли, Андрей Антонович, снабжать цех такими деталями, которым не требовалась бы дополнительная обработка. Иначе ведь черт знает что получается: почти каждую деталь для той же трехлинейки нам приходится доводить до кондиции собственноручно.

— Подобные операции предусмотрены технологией.

— Но не в такой мере и не в таком количестве. Наши сборщики, между прочим, понимают: условия здесь не те, что были когда-то. Но заказчику на это, грубо говоря, наплевать, а уж перед фронтом недодачу винтовочек никак и ничем не оправдаешь.

— Вот видишь, перед фронтом оправдываться не собираешься, а к директору с уловочками лезешь.

— Чудак ты, — рассмеялся Калугин. — Или забыл, как самому голову мылили за неполадки в инструментальном? Надоедает иногда выслушивать заслуженные и незаслуженные попреки… Между прочим, к тебе с такими уловочками не полезу, Рудакова тоже десятой дорогой обойду, а к Александру Степановичу можно, под теплым крылышком «отца родного» и отдохнешь иногда.

За глаза Кузьмина кое-кто называл «отцом родным», хотя он, став директором, все реже и реже произносил это любимое им обращение к собеседникам.

Леонтьев уколол:

— Пользуешься директорской мягкостью. По-нашенски ли это?

— Опять же чудак! Не идти же мне к директору с просьбой: пропесочьте на завтрашней планерке… Нет, нервишки, друг мой, надо поберечь, они еще пригодятся, — весело продолжал Калугин, а потом, немного помолчав, серьезно и грустно добавил: — Вообще-то более твердая рука должна быть в заводоуправлении.

«И этот туда же», — подумал Леонтьев, припомнив давний разговор с Николаем Ивановичем Ладченко, своим преемником.

— Даже самая твердая рука окажется бессильной, если другие руки будут пытаться взваливать на нее всю тяжесть, — резко сказал он, еще продолжавший верить, что Кузьмин как-то перестроится, не станет по мелочам лично вмешиваться во взаимоотношения начальников служб и цехов. На планерках Леонтьев осаживал «хитрецов», которые искали отдыха под теплым крылышком «отца родного», и с недоумением видел: Кузьмин хмуро поглядывает на него, потому что ему по-прежнему нравилось проявить внимание, обласкать «хитреца», пообещать разобраться…

Однажды после планерки Леонтьев сказал наедине Кузьмину:

— Извините, Александр Степанович, я не понимаю, в чем разбираться? Все ясно как день: Марченко недоглядел, строители прошляпили, заморозили бетон, и трест здесь не виноват. Выговор объявить в приказе начальнику стройцеха, с предупреждением!

— Выговор… Не по-комиссарски действуешь, Андрей Антонович. Ты у нас комиссар, тебе к людям не с выговором, а с добрым словом идти надобно.

— Знаю, доброе, слово дорого ценится, но и оно должно быть в строку, как говорится. По-моему, так: за чайком или там за шахматной доской можно говорить нежности любому и каждому. Но здесь, в кабинете, на деловом совещании речи должны быть иными.

Кузьмин усмехнулся.

— Я гляжу, ты собрался учить старого воробья… Не много ли берешь на себя, Андрей Антонович?

Леонтьев промолчал, досадуя на то, что желаемого разговора не получилось.

Вскоре произошло, казалось бы, уже привычное событие: военкоматом была призвана в армию группа оружейников. Список подлежащих мобилизации, как всегда, обсудили с начальниками цехов, его утвердил директор. Потом примчался к Кузьмину Калугин и стал упрашивать его вместо одного рабочего отправить на фронт другого. Александр Степанович согласился, даже не пытаясь выяснить, чем продиктована такая замена. А дело было так: работал в цехе отличный и безотказный сборщик, не умевший молчать, если видел непорядки, и Калугину вдруг захотелось избавиться от острого на язык рабочего. В список он его поначалу не включил (были бы серьезные возражения на обсуждении), а когда дело дошло до «с вещичками шагом марш», начальник цеха бросился к директору…

Узнав об этом, Леонтьев возмутился:

— Ты что это, Юрий Севостьянович, опять свои разлюбезные нервишки выше интересов цеха ставишь?

— Не понимаю, о чем ты? — пожал плечами Калугин.

Леонтьев усмехнулся:

— В непонимайку играешь? Придется кое-где объяснить, почему не в чести у тебя рабочие, для которых до́роги дела цеха.

— Ты вот о чем, — с притворной догадкой сказал Калугин. — Между прочим, — вяло продолжал он, — сожалею, но по приказу директора пришлось отправить на фронт хорошего специалиста.

— Сожалеешь? Приказом прикрываешься? Ты думаешь, так уж трудно разобраться, откуда пошел приказ? Шалишь, Юрий Севостьянович, а за иные шалости, как ты знаешь, наказывают. И серьезно! — едко заметил парторг.

В партком заглянула директорская секретарша и сказала, что Александр Степанович приглашает к себе на обед Андрея Антоновича. В этом ничего не было странного. Они иногда обедали в директорском кабинете, приглашались туда главный инженер, кое-кто из начальников служб или цехов, и за столом шел все тот же разговор о заводских заботах.

На этот раз Кузьмин сидел в кабинете один.

— Чем нынче угощают нас кормильцы? — поинтересовался Леонтьев.

— Обычный обед военного времени, — вполголоса и как бы нехотя ответил Кузьмин. Выглядел он усталым, заметно постаревшим, на лице и на лбу еще резче обозначились морщины, испестрившие даже глубокие залысины.

«Достается человеку», — сочувственно думал Леонтьев, хлебая жидковатый гороховый суп.

— Я вот, Андрей Антонович, все думаю о твоих нападках на Калугина из-за отправки людей в армию, — продолжал Кузьмин.

«Все-таки пожаловался, негодник», — пронеслось в голове Леонтьева, не встревоженного этой жалобой. Ему лишь стало как-то неловко за Юрия Севостьяновича, побежавшего к начальству искать защиты.

— Калугин оставил в цехе семейного, а в армию отправил бездетного рабочего. Он проявил заботу, а ты обвинил его бог знает в чем.

Леонтьев спокойно спросил:

— А вам, Александр Степанович, не показалось, что от его объяснений попахивает чистейшей воды демагогией?

— На фронт людей посылаем, на возможную смерть, а ты вон какие вопросики задаешь, — упрекнул Кузьмин, повысив голос.

Леонтьев передал вошедшей секретарше пустые тарелки, поблагодарил за обед и, когда она вышла, сдержанно ответил Кузьмину:

— Каждому ясно, что не на веселенькую гулянку уходят люди и что многие из них не вернутся. Но что делать прикажете? Хранить отцов семейств, а на фронт посылать только бездетных? Это же, прошу прощения, чушь несусветная! Что же касается Калугина, то не о детях он думал, а о себе, о том, чтобы самому жить поспокойней.

— О каком спокойствии ты говоришь, если мы с тобой вон как спрашиваем с него за каждую штуку, — возразил Кузьмин.

— Извините, Александр Степанович, но вы плохо знаете Калугина. Разжалобил он вас. Он это умеет делать, он и другую найдет возможность, чтобы вы расчувствовались и пошли у него на поводу. Кое-кто вслед за ним тоже ищет у вас поблажечек. И находит. Вот в чем наша беда.

Набычившись, Кузьмин процедил:

— Ну, парторг, понял я тебя. Спасибо. Просветил. После твоего «просвещения» хоть заявление подавай с просьбой об освобождении от непосильной должности.

— Зачем же так утрированно понимать мои слова, — огорчился Леонтьев. — Я с глазу на глаз и откровенно высказался…


Марина Храмова размечталась: в зале ремесленного училища — митинг, в президиуме она, секретари горкома партии и комсомола, директор, парторг, председатель завкома… И вот раздается желанное:

— Слово имеет комсорг ЦК ВЛКСМ…

Под восхищенные взгляды новичков-ремесленников она поднимается на трибуну и начинает говорить…

Марина Храмова с нетерпением ожидала этого радостного дня, подготовила текст выступления, почти целиком переписала из газеты фронтовое стихотворение известного поэта. Но вдруг все нарушилось. Здание ремесленного училища комиссия не приняла, заставила строителей устранять какие-то недоделки.

— Андрей Антонович, что же это происходит? Почему затягивается открытие училища? — с удивлением и досадой спросила она парторга.

Он сказал:

— Ты давно была на стройке?

Марина Храмова опустила свои прекрасные голубые глаза и тихо, будто бы по секрету, ответила:

— Я туда, Андрей Антонович, вообще отказываюсь ходить. Вы знаете, какие слова бросал Мальцев строителям? У меня уши вяли.

— Да, причина основательная, — сказал, усмехнувшись, Леонтьев. — Если даже Еремей Петрович нехорошими словами бросается, то дела на стройке идут худо, — прибавил он.

— Наоборот, Андрей Антонович! Все уже готово. Училище может принимать ребят. Это лишь Артемов требует создания тепличных условий для будущих ремесленников.

«Марина повторяет слова некоторых строителей, — с печалью думал парторг. — Это Марченко высказывался: мы, дескать, все перетерпели, моим людям на морозе, на ветру приходится работать, пусть и ремесленники узнают, почем фунт военного лиха, пускай закаляются».

Начальника стройцеха он одернул, пристыдил, а Марине сейчас, пряча усмешку, сказал:

— Мне нравится твоя кубанка, но сегодня гляжу — ты под нее поддела шерстяной платочек… Для чего бы это, думаю…

— Так холодно же!

— Неужели? А ты бы закалялась…

— Да что вы такое говорите, Андрей Антонович!

— Не то говорю? Извините, Марина, и в самом деле не то говорю, не то подумал… Вот и ты подумай: прав ли Артемов, когда требует, чтобы его питомцы грызли гранит науки не в тепличных условиях, как ты изволила выразиться, а в элементарном тепле при заделанных дырах.

— Я об этом и думаю.

— Правильно делаешь. А теперь давай договоримся: никаких митингов не устраивать в училище в честь открытия. Не к лицу нам с тобой в литавры бить, шуметь по поводу и так далее. Заботушка у нас другая: придут ребята городские, а больше сельские, надо создать дружный ученический коллектив, постараться, чтобы действовала комсомольская организация… Да что это я объясняю, ты лучше моего знаешь, как работать с молодежью.

Марина Храмова погрустнела, и слова парторга казались ей неинтересными. Она как-то сразу охладела к ремесленному училищу, потому что не будет ни президиума, ни трибуны, а подготовленный текст выступления со стихами известного поэта будет без пользы лежать в папке…


Однажды в партком позвонила Мартынюк.

— Андрей Антонович, если есть время, загляните ко мне поближе к вечеру. Разговор пойдет серьезный и долгий, — предупредила она.

Опустив защитный козырек в машине, чтобы глаза не слепило красноватое предзакатное солнце, Леонтьев ехал по знакомой дороге, уже поблескивающей лужицами, видел по бокам ноздреватые, изъеденные солнечными лучами снежные глыбы, как бы скрепленные между собой влажными сосульками.

Вышагивал по земле март, а зима, казалось, и не думала отступать. Суровая, многоснежная, с частыми буранами и метелями, она еще крепко удерживала свои позиции, но весенний март делал свое: оседали, темнели снега, оголялись вершины здешних невысоких гор.

Нынешнюю поездку в горком Леонтьев считал обычным делом, и предупреждение Алевтины Григорьевны о серьезном и долгом разговоре тоже не встревожило. Ему было известно, что и здесь, в Новогорске, и в области, и в Москве проявляют повышенный интерес к заводу и многое делают для того, чтобы он работал в полную силу. Нужны квартиры для оружейников? Пожалуйста, стройте. Необходимо ремесленное училище? Получайте здания, достраивайте…

С опозданием, но училище было открыто по-деловому, без лишнего шума, без лишних речей. Мальцев прекратил бросаться «нехорошими» словами и занят обучением ребят. Марина Храмова, как говорится, днюет и ночует у ремесленников. Работы ей хватает!

Остановив машину и заперев на ключ дверцы, Леонтьев направился к Алевтине Григорьевне. Он привык видеть ее предупредительно-вежливой, никогда и ни на кого не повышающей голоса, но на этот раз Мартынюк встретила его с непонятной суровостью. Холодно пожав ему руку и кивнув на стул, она сердито спросила:

— Что у вас происходит с директором? Почему вы цапаетесь?

Леонтьев понял, что Кузьмин уже побывал здесь, успел поведать о тех стычках, которые иногда происходили между ними — директором и парторгом. Для него было странным и огорчительным то, что Кузьмин жаловался… Серьезных-то причин для этого, как думалось Леонтьеву, не было. Стараясь быть внешне спокойным, он начал:

— Во-первых, мы не «цапаемся», а во-вторых…

Она торопливо перебила:

— Не придирайтесь к словам, товарищ Леонтьев. Мы в горкоме уже забыли случаи, когда хозяйственный и партийные руководители не находили бы общего языка.

— Такой редкий случай, к сожалению, объявился, а значит, в нем следует разобраться и вам в горкоме, и нам в парткоме, — все так же спокойно продолжал он.

— Не сомневайтесь, горком разберется, у горкома хватит сил и прав, чтобы кое-кого поставить на свое место. Поразительно, — с досадой говорила она, — серьезные люди, а затевают никчемные баталии. Разве приятно узнавать об этом?

— Да, приятного мало, — признался он и тут же твердо возразил: — Не спешите называть принципиальные вещи «никчемными баталиями».

Ему припомнилось, как Маркитан сам напросился, чтобы на заседании парткома обсудили его редакторскую работу. После обсуждения главный инженер Рудаков с удивлением воскликнул: «Ну Маркитан! Подобно унтер-офицерской вдове сам же себя высек!» Он тогда спросил: «Ты считаешь Маркитана чудаком?» — «Молодчина, вот как я считаю. Есть в нашей грешной жизни превеликая штука — для пользы дела. Это я признаю. Ради этого не грех и на свою любимую мозоль наступить». Вспомнив и Маркитана, и разговор с Рудаковым, Леонтьев заявил:

— Уж если зашла речь о взаимоотношениях Кузьмина и Леонтьева, то Леонтьев убежден, что Кузьмин сидит не в своих санях.

— Даже вот как?

— Именно так.

— Это что же, убеждение одного парторга или всего заводского партийного комитета?

— Пока одного парторга. Своего убеждения он скрывать не станет и доложит о нем на ближайшем же заседании парткома.

— Странные и трудно объяснимые дела происходят, — огорченно продолжала она. — Не от вас ли я слышала, когда вы были начальником цеха, что ваш секретарь парткома Кузьмин — прекрасной души человек.

— Я и сейчас могу повторить свои слова, — откровенно ответил он.

— Что, быть может, директорский пост испортил Александра Степановича?

— Ну, нет, за ним такой хвори не замечается. Беда у него другая: не упрашивать должен директор, а требовать, приказывать в рамках, конечно, своих законных прав. Я вам, Алевтина Григорьевна, официально заявляю: надо подумать о замене Кузьмина, — решительно сказал он.

Алевтине Григорьевне был неприятен этот разговор. Привыкнув думать и считать, что, несмотря на страшнейшие трудности, завод мало-помалу вошел в рабочий ритм, она гордилась в душе своей каждодневной причастностью к жизни и труду оружейников. От нее требовали и требовали постоянного внимания к нуждам завода, и потому ей было известно, что происходило и происходит в цехах или заводоуправлении, в парткоме или завкоме.

Не имела она особых претензий к директору Кузьмину, который, по ее мнению, с головой ушел в заводские дела, постоянно жил только ими. Не вызвала тревоги его откровенная жалоба на то, что портится взаимоотношение между ним и парторгом. Она-то, бывая на заводе, не замечала этого, а то, что на заседаниях парткома попрекали дирекцию и директора, это было в порядке вещей (для восхваления на партком, как и на бюро горкома, товарищей не приглашают!).

За окном сгущались голубоватые сумерки. На оттаявших за день оконных стеклах едва обозначились выводимые морозцем причудливо-непонятные узоры. «Несуразная какая-то весна… Апрель скоро, а морозы по ночам крещенские. А может, здесь так всегда и бывает, все-таки не тульская земля», — подумалось Леонтьеву.

— Позвольте откланяться, Алевтина Григорьевна, — сказал он, решив, что его официальное заявление о замене Кузьмина более деятельным и принципиальным руководителем принято к сведению, а молчание секретаря горкома показалось ему согласием поддержать это заявление.

— Но мы не пришли с вами к общему знаменателю. Речь-то идет о судьбе человека.

— Я не понимаю вас, Алевтина Григорьевна, о чьей судьбе вы говорите, — пожал плечами Леонтьев. — Если имеется в виду Александр Степанович, то это не тот случай, когда требуется проявление человеческого участия. О судьбе Кузьмина позаботится наркомат, а наша забота — судьба завода.

— Что верно, то верно, — вполголоса подтвердила она и тут же погромче, даже с вызовом продолжила: — А представьте себе такую картину: кто-то, подобно вам, приходит ко мне и официально заявляет, что парторга Леонтьева посадили не в свои сани…

— Ну, со мной проще, — с улыбкой ответил он. — Я — лицо выборное. Собрался партком, проголосовали — и на следующий день Леонтьев опять у себя в цехе… С директором посложнее, простым голосованием не обойдешься… Впрочем, партком вправе дать оценку деятельности коммуниста Кузьмина и принять соответствующее решение, что мы и сделаем. Я приглашаю вас на заседание.

— Благодарю. Непременно приду, — согласилась она. — Меня вот что волнует: неужели вы считаете, что дела у вас пойдут лучше, если наркоматом будет прислан другой директор? Это сколько же ему потребуется времени, чтобы освоиться, войти в русло? — спросила Алевтина Григорьевна, веря, что эти слова озадачат его, а то и охладят.

Леонтьев, не задумываясь, ответил:

— Рудакову не нужно осваиваться, а именно его кандидатуру мы порекомендуем наркомату на директорский пост.


Возвращаясь поздно вечером из горкома домой, Алевтина Григорьевна думала о разговоре с Леонтьевым, о Рудакове. Рудаков не нравился ей: как при первых встречах показалось, что он из так называемых молодых, да ранних, так и продолжала считать, прибегнув лишь к некоторым оговоркам: он умен, образован, хорошо разбирается во всех тонкостях производства… Вспомнилось, как на завод приезжал товарищ из наркомата. Директор Кузьмин был вежлив с ним, покорно записывал в тетрадочку все его замечания, обещал и то доделать, и это наладить, а Рудаков сказал гостю: «Если вы подкрепите свои претензии к нам поставками оборудования и материалов, дела пойдут лучше, иначе дальше разговоров не двинемся». Товарищ из наркомата резонно пояснил, что не уполномочен решать вопросы снабжения. Рудакову извиниться бы, а он брякнул: «В таком случае беседу перенесем в заводской буфет». И ей, секретарю горкома, да, кажется, и другим, кто сидел в директорском кабинете, стало как-то неловко, лишь парторгу Леонтьеву, как она заметила, было весело, тот улыбнулся и одобрительно глянул на главного инженера. Московский товарищ оказался не из племени строптивых иобидчивых, он пошутил, сказав, что дорога до Новогорска была длинной, а значит, буфет не помешает…

Продолжая по дороге рассуждать о Леонтьеве, Кузьмине и Рудакове, она вдруг с огорчением подумала, что сама не разобралась в тонкостях заводской жизни, не заметила тех подводных течений, которые бурлили внутри коллектива оружейников, судила обо всем только по тому, как выполнялся план…

С этими беспокойными мыслями Алевтина Григорьевна своим ключом отперла входную дверь и в прихожей услышала заливистый голос дочери:

— Мама пришла, мама пришла!

— Ну, зазвенел, колокольчик-бубенчик, — заулыбалась Клавдия Семеновна.

— Мама, у нас в детсадике…

— Ладно, потом расскажешь про свои дела, — вмешалась Клавдия Семеновна. — Пока мама раздеваться да переодеваться будет, мы с тобой, хозяюшка, давай-ка на кухне похлопочем, ужин матери подогреем. — Она взяла Юлю за руку. — Идем, идем, стрекоза-егоза.

Алевтина Григорьевна сняла пальто, разулась, вошла в комнату и увидела на столе письмо от сына, и все беспокойные мысли отхлынули, все здешние заботы-хлопоты в одно мгновение забылись. Она распечатала письмо, торопливо прочла его, а потом, сев за стол и шевеля губами, стала медленно перечитывать, присматриваясь к каждому слову, будто бы ища в словах и строчках что-то скрытое, чего не увидит и не заметит никто, кроме нее, матери… Письмо было до обиды коротким. В углу розоватого листа почтовой бумаги виднелся крохотный рисунок: за маленьким танком бегут с винтовками наперевес маленькие солдаты в касках, и среди этих солдат она как бы узнавала маленького сына Федю, давным-давно когда-то (а может быть, только вчера?) игравшего первоклашкой в войну… Игрушечного танка у него не было, в атаку он скакал верхом на палке, изображая бесстрашного буденновца-кавалериста…

В каждом слове и в каждой строке письма она угадывала неуемную Федину радость: училище окончено досрочно, присвоено звание лейтенанта, а он вместе с друзьями-однокашниками уезжает на фронт… «Мама, то, чего я так желал, свершилось!» — читала она и обеспокоенно корила сына: «Чудачок, ну чему, чему радуешься?..»

На днях Алевтина Григорьевна получила письмо от мужа. Павел писал, что его госпиталь хоть на лыжи ставь: снега лежат глубочайшие, а продвигаться вслед за войсками надо… И она с Павлом шла по тем снегам, а нынче с Федей на фронт ехала, хотя и не знала, в какой стороне лежат снега, по каким колеям и куда мчится Федин воинский эшелон. Да это и неважно, главное — они пишут, они живы-здоровы.

Алевтину Григорьевну вдруг обуяло желание с кем-то поделиться радостью, кому-то рассказать о письмах Павла и Феди.

«Позвоню в обком Ивану Лукичу», — решила она и, уже взяв телефонную трубку, подумала: «К слову, расскажу ему о Кузьмине и Леонтьеве».

Попросив откликнувшуюся телефонистку вызвать обком, она услышала ее виноватый голос:

— Ой, Алевтина Григорьевна, извините, пожалуйста, линия повреждена.

— Повреждение устраняется? Как, вы даже не знаете? Начальство знает… Какого же черта оно медлит! — проговорила раздосадованная Алевтина Григорьевна и только тут увидела дочь, смотревшую на нее почему-то разгневанными, широко распахнутыми глазами.

— Мама, грех же говорить нехорошие слова, — прошептала Юля.

Еще злясь, что не удалось поговорить с Иваном Лукичом, Алевтина Григорьевна спросила:

— Ты о чем, доченька, о каких таких словах?

— О тех, которые нехорошие, нечистые… За них боженька наказывает, язычок иголкой проколоть может, — все так же шепотом и вдобавок таинственно пояснила Юля.

— Какой «боженька»? — непонимающе спросила мать.

— Который там, — Юля подняла голову, ткнула пальцем в потолок. — Боженька все видит, все знает, он за наших на войне воюет… Мне баба Клава говорила, а баба Клава все-все знает…

Алевтина Григорьевна еле удерживала себя, чтобы не расхохотаться, но вдруг поняла, что ничего смешного-то и нет, что в ее отсутствие баба Клава по-своему воспитывает Юлю, а она, мать, даже и не знает, потому что рано утром спешит к себе в кабинет, когда Юля еще спит, а поздно вечером, вернувшись домой, чаще всего видит ее тоже спящей (Клавдия Семеновна приведет Юлю из детсадика, накормит, сказочку расскажет и спать уложит). А какие сказочки рассказывает ей «все-все знающая» соседка?

Вошла по-хозяйски деловитая, заботливая Клавдия Семеновна.

— Ну, Юля, солнышко уже давно уснуло, мышки-норушки глазки позакрывали, зайчата-пострелята мягкими шубками укрылись, — распевно и ласково начала она, и девочка с готовностью подхватила:

— Только волк рыщет, кто не уснул — того ищет, чтобы съесть!

— А нас не найдет, а мы в кроватке спрячемся, спрячемся…

Чувствуя себя как бы даже посторонней, Алевтина Григорьевна видела, как Юля с превеликим желанием раздевается и спешит в постель, не обращая внимания на мать, и в ее сердце шевельнулась ревность, хотелось отстранить чужую пожилую женщину и самой присесть у кроватки дочери, рассказывать ей сказки… «Ты вот ревнуешь, сердишься на Клавдию Семеновну, а что бы ты делала без нее? — спросила у себя Алевтина Григорьевна. — А что делают и как обходятся без таких помощниц другие матери, вынужденные побольше твоего работать? У Юли дома — нянька, для Юли в детсаду нашлось место, а как для других, особенно для тех, кто эвакуирован сюда?»

На кухне, за ужином, Клавдия Семеновна говорила:

— Маргарин-то, ну, совсем плохой выдавали нынче по карточкам. Я уж расспрашивала Юлю, каким их потчуют в детсадике, если таким же, то совсем плохо для ребятишек.

— Есть вещи похуже маргарина, — сказала Алевтина Григорьевна. — Если вы сами человек верующий, это ваше личное дело, — продолжала она, решив сейчас же поговорить с ней о Юле, — но, пожалуйста, не прививайте своих убеждений малолетней девочке, ни к чему ей пустые слова о «боженьке».

Клавдия Семеновна всплеснула руками:

— Господь с вами, Алевтина Григорьевна, да я ничего такого не говорила Юлечке. Всякие слова стала она приносить из детсадика, вот и пришлось мне кивнуть на боженьку.

— Могли бы как-то по-другому.

— Ох, не ваша у меня ученость, Алевтина Григорьевна, — вздохнула Клавдия Семеновна. — Я-то кто? Аж до самой пенсии малярничала на стройках — полы, двери да окна красила. Муж-то мой, горемыка, наглотался газов на той войне, они-то, газы эти, так и не отпустили его, так легкие потихоньку и источили… Без него и детей поднимала. И ничего, подняла… А что Юлечку боженькиными иголочками припугнула, так оно и меня в малолетстве пужали, и я своих деток пужала… Я-то знаю: вы партейная, вы, можно сказать, наипервейшая тут безбожница, вам иначе нельзя… Моему старшенькому тоже нельзя, он у меня партейный. Да и младшенькая в комсомоле ходит… Я-то им не запрещала, бог миловал, чтобы запрещать в партейцы или комсомольцы идти. Они меня со смешком, бывало, спрашивали про бога — есть он или нету. И как я отвечала? Да никак. Не ведаю, говорю, а гневить не стану… И вам, если спросите, тоже скажу: не ведаю… А вот про бога в газетах стали писать. Теперь, спасибо вам, очки у меня есть, вот мы с Юлечкой и читали, как наш бог войны громил фашиста под Москвой. Юлечка-то, умница, поняла, что наш боженька за нас воюет. За кого же будет воевать наш бог-то? Наш — за нас…

Алевтина Григорьевна поглядывала на бабу Клаву, замечала в ее прищуренных глазах лукавые искорки, понимая, что любительница чтения прекрасно разбиралась, о каком боге писали в газетах.

— Уважьте мою просьбу, читайте Юле сказки, а всяких там боженек оставьте в покое, — сказала она ей.

Клавдия Семеновна не возразила.

8

Напевая «Мой костер в тумане светит», Марина Храмова надела только что выглаженную гимнастерку, начищенные сапожки, подчернила карандашиком брови, слегка провела по губам тюбиком очень дефицитной помады, похлопала себя по щекам, чтобы выступил румянец, опять заглянула в зеркало. «Ты чертовски хороша, Марина», — сказала она себе, сожалея, что на заседании парткома не будет Жени Смелянского. Пусть посмотрел бы да послушал, как она выступает. Нет, не посмотрит на нее, не послушает, потому что не приглашают его на заседания, потому что ходит в рядовых инженерах под командой грубияна и насмешника Ладченко. А ведь только пожелай Женя — и работал бы на виду у начальства, жил бы тут же в итээровском общежитии… Не желает, не прислушивается к советам, не понимает ее прозрачных намеков, олух царя небесного! Не о таких ли говорят: «Умная голова, но дураку досталась?» Иначе как же расценивать, что он пляшет перед этой замухрышкой Сосновской? «Ничего, будет, как я задумала», — с нерушимой уверенностью твердила Марина Храмова.

Она любила бывать на заседаниях парткома, всегда приходила с видом этакой знающей себе цену девушки, нетерпеливо ждала, когда Андрей Антонович обратится к ней: «А что думает по этому вопросу наш комсомол?» или «Хорошо было бы услышать мнение комсорга». Ловя обращенные на нее взгляды восхищения (именно восхищения, других взглядов не признавала), она произносила речь… К нынешнему заседанию парткома Марина Храмова подготовилась основательно: выучила наизусть текст выступления, написанный с помощью газетных статей, учла, что на заседании будут и Алевтина Григорьевна, и товарищ из промышленного отдела обкома, и, что самое важное, приехавший из наркомата Афанасий Поликарпович Веселовский. Она с ним еще не познакомилась, но мельком видела — симпатяга! У него черная окладистая борода, черная, с кудрявинкой, пышная шевелюра, породистый крупный нос и, кажется, пронзительные строгие глаза. Он, этот большой начальник, должен запомнить ее, Марину Храмову, запомнить и где-то там, на верхах, при случае (а то и специально) сказать: «Есть в Новогорске на оружейном заводе комсорг…» Эх, как много значат подобные словечки, они-то иногда все решают…

В коридоре, неподалеку от парткомовской двери, она увидела покуривающих Ладченко и Веселовского.

— Ну ты, Афанасий, даешь. В старики записался, бороду отпустил! — шумно посмеивался Ладченко. — Оригинал! Ты и в школе таким был.

— Помотался бы, как я, по командировкам и понял бы, мой друг одноклассник, что такое побриться в дороге. Для удобства борода. Нужда заставила, — густым басом отвечал Веселовский.

Марина Храмова, подойдя к ним, поздоровалась, даже остановилась, надеясь, что Ладченко тут же представит ее столичному начальству, но грубиян Ладченко не догадался сделать этого, он был занят пустячным разговором с бородачом. Пренебрежительно фыркнув про себя, она зашагала прочь.

В кабинете Леонтьева теперь стало попросторней. Не было ширмы и железной кровати, да и к чему они, если отпала надобность ночевать здесь парторгу, до его квартиры две-три сотни шагов, есть у него домашний телефон. Марина Храмова тоже просила, чтобы ей провели телефон в комнату. Не провели, сказали, что надо подождать.

Заседание парткома было расширенным, и это сразу определила Марина Храмова, когда увидела в кабинете некоторых начальников цехов, служб, отделов, директора училища Артемова.

Леонтьев открыл заседание как всегда: назвал повестку дня, спросил — нет ли возражений, а потом, утвердив ее голосованием, продолжал:

— С вашего разрешения, товарищи, позвольте выступить то ли с коротеньким докладом, то ли с информацией. Впрочем, это не столь существенно, как назвать преамбулу…

Слушая парторга, Марина была потрясена его словами о директоре Александре Степановиче Кузьмине, и каждая жилка в ней бунтовала, протестуя против незаслуженных обвинений, казавшихся ей грубыми наветами и даже бранью. Правда, слово «директор» Леонтьев не произносил, а говорил «коммунист Кузьмин» — коммунист Кузьмин проявлял нетребовательность, коммунист Кузьмин лично вмешивался в дела и вопросы, решение которых под силу рядовым инженерам и техникам, и так далее, и тому подобное. Марина Храмова поглядывала на Алевтину Григорьевну, ожидая, что та своей секретарской властью остановит и пристыдит разбушевавшегося парторга, но Алевтина Григорьевна молчала, и лицо у нее было почему-то грустное. Марина Храмова переводила взор на обкомовского товарища и гостя из наркомата, предполагая, что кто-нибудь из них прицыкнет на Леонтьева, но и те молчали, а Веселовский даже заинтересованно слушал, одобрительно, как ей казалось, улыбался в бороду и что-то записывал в свой блокнотик. Марина Храмова обводила взглядом остальных, сидевших в кабинете, и терялась в догадках, не могла понять, кто и как относится к леонтьевскому выступлению. Потом она мельком взглянула на Александра Степановича Кузьмина: вот по его лицу легко было определить, с какой болью воспринимает он парторговскую «преамбулу», и ей стало очень жалко его.

Леонтьев заключил:

— Думаю, что моя личная точка зрения вам ясна, товарищи. Прошу высказываться откровенно, по-партийному.

И тут Марина Храмова испугалась, чувствуя, как морозец пробежал по коже. А вдруг парторг обратится к ней: «А что думает по этому вопросу наш комсомол?» У нее пока не было определенной и устоявшейся мысли, потому что не знала, как отнеслось большинство к точке зрения парторга, а значит, не знала она, кого поддерживать — Леонтьева или Кузьмина. К сожалению, придется помалкивать о том тексте, который наизусть выучила. Впрочем, он пригодится для другого заседания.

— Прошу слова, — первым вызвался Ладченко.

Марина сразу решила, что этот грубиян встанет на сторону своего бывшего начальника, но вдруг услышала:

— Парторг поведал нам печальную повесть, но хорошо, что в ней слышались автобиографические нотки. И вот я к этим ноткам хочу прибавить следующее: львиная доля обвинений, что прозвучала в адрес Александра Степановича, лежит на совести парткома и его секретаря Леонтьева. Это что же у нас получается, товарищи? Дирекция — сама по себе, партком — сам по себе. Удельные княжества какие-то! Более того, по Крылову получается: лебедь, рак да щука, если пристегнуть к этому службу главного инженера. Где находится наш общий воз при таком разнобое, догадаться нетрудно.

Марина Храмова слушала и никак не могла понять, кому Ладченко больше упреков бросает — Леонтьеву или Кузьмину? И к чему повел он речь о главном инженере? Она краешком глаза глянула на Рудакова. Тот был угрюм и, кажется, не слышал, о чем говорит Ладченко, думал о чем-то своем.

— Поменять бы местами Кузьмина и Леонтьева. Дела пошли бы лучше! — неожиданно заключил начальник инструментального цеха.

— Арифметику позабыли, Николай Иванович, — подал голос редактор Маркитан. — От перемены мест слагаемых сумма не меняется. А нам важна именно сумма!

Леонтьев постучал карандашом по графину с водой.

— Семен Семеныч, хотите выступить? — спросил он.

Отрицательно покачав бритой головой, Маркитан сказал:

— Газетчику полезней слушать.

— Маркитан уже выступил и высказался так, что лучше не придумаешь, — добавил с места Ладченко.

— Андрей Антонович, можно мне? — попросил Сазонов.

— Пожалуйста, Александр Васильевич, — отозвался Леонтьев.

Марина Храмова оживилась: будет выступать герой завода, когда-то первым пустивший свой станок на снегу. На каждом совещании директор, бывало, среди лучших оружейников первым называл Александра Васильевича Сазонова и только после него произносились имена Макрушина, Мальцева, Грошева. И она, Марина Храмова, на своих совещаниях в таком же порядке называла тех, с кого молодым брать пример.

Александр Васильевич — высокий, худощавый, с реденькими седыми волосенками на крупной голове — издавна был знаменит на заводе. Он и сейчас в свои шестьдесят лет с хвостиком приметен и, как выражался Ладченко, мог любого, кто помоложе, заткнуть у станка за пояс.

— Тут про Александр Степаныча речь пошла, — негромко начал Сазонов, — а мне, как говорится, сам бог велел сказать об нем: С ним-то мы, со Степанычем, не один пуд соли съели вместе. Верно я говорю, Степаныч?

Кузьмин устало махнул рукой, чуть слышно ответил:

— Верно, Александр Васильевич.

— Он-то, Степаныч, гражданскую помнит, на Деникина по молодости рвался, когда белые Тулу взять намерились. Не отпустили Степаныча, как и нынче не отпускают нашенских-то. Без нас, без оружейников, солдат — не солдат. Это все понимают. Я вот слушал и Андрей Антоныча и Николай Ваныча и горько на душе стало. Это как же так, Степаныч, получается, что вон столько про тебя плохих слов сказано? Заслужил аль не заслужил? — обратился он к директору и, помолчав, сам же ответил: — Заслужил. А почему? Да потому что зряшной доверчивостью хвораешь, или забыл поговорочку: доверяй, но проверяй. Вот в чем твоя беда! Тут Николай Ваныч говорил. Правильно говорил. Ты-то вспомни, Степаныч, как недавно инструменты мы получили от Николай Ваныча. Глянули — они-то ржавые. Ты про то дознался и самолично вызвал товарища Ладченко. Правильно. Вызывать надо. Тебе бы, Степаныч, всыпать ему по самое первое число, а ты что сделал? Стал допытываться, откуда ржа взялась. Ты-то, Степаныч, забыл, что язык у Николай Ваныча на неделю раньше на свет родился, чем сам Колька Ладченко. Этим-то языком он и отбрехался, этим-то языком он и стал говорить, что в тутошнем воздухе серы много от соседнего завода, от нее-то, мол, и ржавеет металл. Тебе бы, Степаныч, послать куда-нибудь подальше Николай Ваныча за такие слова, а ты слушал…

В душе Леонтьева росло чувство досады и огорчения оттого, что никто из выступавших не возразил, что он, парторг, не прав, что лучшего директора, чем Кузьмин, и желать не надо. Выслушав такие возражения, он согласился бы и в своем заключительном слове сказал бы, что вопрос о работе коммуниста Кузьмина был вынесен на заседание парткома с единственной целью — помочь ему перестроиться, стать более твердым в решении повседневных задач. Но почти все с теми или иными оговорками (Александр Степанович добр и заботлив, любит завод и его людей) согласились в главном: для пользы дела оружейникам нужен более жесткий руководитель. Леонтьеву думалось, что симпатизирующая нынешнему директору Мартынюк выступит и решительно опровергнет его мнение. Но она промолчала, и он с никому не известной горечью подумал: «Своим молчанием секретарь горкома утверждает наше решение».

Только поздней ночью закончилось заседание парткома. Ладченко напросился к Алевтине Григорьевне в спутники, и не один, а с Веселовским, которого пригласил к себе ночевать.

— Если Вера не возразит, подвезу. Как, Вера, возьмем кавалеров? — обратилась Алевтина Григорьевна к своему шоферу Вере Кольцовой.

— Пускай садятся, — грубоватым простуженным голосом ответила та.

В машине Алевтина Григорьевна спросила у Веселовского:

— Что вы думаете, Афанасий Поликарпович, о нынешнем событии?

— А что думать? Все карты наркомата спутаны. Мне было приказано увезти из Новогорска Рудакова. Решено завод ему дать. А теперь вижу — надо увозить Кузьмина.

— В наркомате согласятся назначить Рудакова у нас директором?

— С мнением партийных организаций в наркомате считаются. Утром позвоню начальству. Доложу. Назначат.

— Берегитесь, братцы, с Рудаковым не поговоришь о ржавчине, — с притворным вздохом сказал Ладченко.

Обращаясь к нему, Веселовский продолжал:

— То, что язык твой впереди головы идет, я давно знаю. Но неужели Сазонов правду говорил о ржавчине и сере?

— Была такая шутка…

— Не много ли шутите, Николай Иванович? — проворчала Алевтина Григорьевна.

— Он всегда шутил и, к сожалению, перебарщивал часто, — вместо Ладченко проговорил Веселовский. — Отшутился. Рудаков язык ему укоротит. Константин Изотович умеет это делать.

— Ох, умеет, кормилец, — со смешком в голосе отозвался Ладченко.


Положив на стол перед Леонтьевым наркоматовскую телеграмму о своем назначении директором, Рудаков спросил:

— Скажи, парторг, как мы будем с тобой работать?

— Время подскажет, — уклонился от прямого ответа Леонтьев, понимая, какой смысл вложил в свой вопрос новый директор завода.

— Хотелось бы услышать что-нибудь более определенное. Известно, что Кузьмина ты подталкивал, дружбу с ним не водил.

Леонтьев улыбнулся.

— Дружба дружбой, а служба требует свое. Ты застрянешь, тебя подталкивать придется.

— Ответ в моем духе, — подхватил Рудаков. — Надеюсь, вместе с тобой ходить по цехам не будем, в тетрадочки записывать недостатки не станем.

— Не будем, не станем, — согласно кивал головой Леонтьев. — Сам знаешь, времена переменились, хотя не зазорно и вместе заглянуть к тем же, скажем, инструментальщикам или сборщикам. Кашу маслом не испортишь… Мы с тобой, Константин Изотович, всегда найдем общий язык, не первый день знакомы.

Рудаков неожиданно спросил:

— Скажи, Андрей Антонович, только откровенно: ты действительно уверен, что дела у меня пойдут лучше, нежели у Кузьмина?

— Да, уверен, — ответил твердо Леонтьев. — Без этого было бы по меньшей мере нечестно кидаться в драку.

— Ну, Андрей Антонович, спасибо на добром слове. Позволь на откровенность откровенностью: мне приятно идти с тобой в одной упряжке.

В кабинет вошел Артемов, обратился к Рудакову:

— Константин Изотович, вызывали?

— Приглашал! Здравствуйте, Лев Карпович. — Рудаков пожал ему руку. — Присаживайтесь, рассказывайте, что там у вас в училище.

Поздоровавшись за руку с Леонтьевым, Артемов сказал:

— Вам и без меня известно: вошли в колею.

— И ваша колея направлена…

— Разумеется, на завод.

— Верно, — подтвердил Рудаков. — Тут, Лев Карпович, вот что может вырисоваться: идет весна, вслед за ней наверняка осложнится фронтовая обстановка, а значит, военкомат потребует от нас людей призывного возраста. Кем заменим их?

— Моими ребятами, это ясно, — ответил Артемов.

— Другого резерва у нас нет. Обстоятельства требуют сократить срок обучения до разумного предела, встать на путь узкой специализации.

— Штат у меня маловат, — пожаловался Артемов.

— В госпитале бываете? — поинтересовался Леонтьев.

— Наведываюсь. Выудил одного из выписавшихся. Токарь шестого разряда. Толковый парень. Согласился работать в училище. На деревяшке ходит, но для нас — находка. И вот еще новость. Еремей Петрович вспомнил: сюда привезли кое-что из нашего заводского музея. Лежат экспонаты мертвым грузом в завкомовской каморке, а у нас в училище помещение найти можно и развернуть бы там что-то вроде наглядной агитации, — говорил Артемов.

— Права пословица: век живи — век учись! — воскликнул Леонтьев. — Не «кое-что», а многое привезли, — продолжал он. — И все это действительно лежит мертвым грузом без всякой пользы. Как у нас прежде было? Каждый новичок начинал знакомство с заводом с музея, и многие на всю жизнь прикипали к нашему оружейному.

Рудаков одобрительно отнесся к созданию заводского музея в ремесленном училище и, не любивший откладывать дело в долгий ящик, он тут же пригласил председателя завкома.

Иван Сергеевич Лагунов появился незамедлительно, как будто стоял за дверью и специально ожидал вызова. Невысокий, излишне подвижный, он старался быть бодрым, хотя причин для этого мало: заедали нехватки. «Братцы, потерпите малость», «Братцы, не пройдет и года, как все у нас будет», — любил он говорить, если в завком приходили рабочие с просьбами, заявлениями, претензиями, и «братцы» как-то успокаивались после разговора с Иваном Сергеевичем, веселели.

Леонтьеву, знавшему о приемах председательского разговора с посетителями, иногда хотелось приструнить чересчур оптимистично настроенного Лагунова, сказать ему, чтобы поменьше давал радужных обещаний, а почаще обращался к суровой правде. Но воздерживался от замечаний, потому что видел: оружейники не обижаются на своего профсоюзного вожака, они понимают положение дел, а если обращаются к нему с почти невыполнимыми просьбами, то, наверное, лишь по привычке. В былые времена завком был богат и санаторными путевками, и прочими благами, которыми он мог одарить каждого прилежного оружейника. Леонтьеву было известно и другое: если случалось, что просьбу того или другого рабочего можно было удовлетворить сейчас, тут уж Ивану Сергеевичу Лагунову никто не мог помешать исполнить свой приятный долг.

Узнав, что вызван к директору из-за музейных экспонатов и что решено поручить Марине Храмовой заняться созданием заводского музея в училище, Лагунов просиял.

— Дельно, — согласился он. — А то не знал, куда девать бесценные ценности. — В следующую минуту Лагунов обеспокоенно и неожиданно для всех сказал: — Встретил я кормильцев наших — товарищей из колхоза, жаловались они: волки совсем обнаглели, на фермах живность режут, из деревни собак таскают. Оно и понятно: некому трогать зверье, на фронте охотники. Товарищи помочь просили.

— Вот никогда не думал, что возникнет и такая проблема, волчья, — развел руками Рудаков.

— Надо помочь, охотники у нас есть. Поручим это дело Ладченко, он чемпионом был у нас по стрельбе, — предложил Леонтьев.

Когда при встрече он сказал Ладченко, что решено поручить ему горячее дельце — пошерстить волчью стаю, в глазах у того засверкал азарт охотника. Но Ладченко не был бы самим собой, если бы и здесь не пошутил:

— А не поручить ли Марине Храмовой с докладиком выступить перед волками? Серые разбойники разбежались бы…

— Не паясничай! — разозлился Леонтьев.

— Не кипятись. Я-то знаю: ты о ней не лучшего мнения.

— Это не твое дело. Ты лучше подумай, какое мнение складывается у начальства о тебе и твоем цехе.

— Читал приказик, расписался… Кузьмин хоть подсластил бы пилюлю, а Рудаков со всего плеча…

— Ты не согласен? У тебя нет брака, нет потерь металла?

Ладченко хмуро ответил:

— Приказы не обсуждаются…

У себя в цеховой столовой Ладченко увидел Зою Сосновскую, вслух читавшую заводскую многотиражку.

Он уже знал содержание газетной статьи и, дождавшись, когда Зоя закончила громкую читку, заговорил:

— Ну, Маркитан, ну, щелкопер непутевый, ни за что ни про что ославил нас!

— Да что там говорить, Николай Иванович, правда в газете написана, — отозвался Макрушин.

— Правда? Какая же это правда, если этот горе-газетчик не берет во внимание условия, в которых мы работаем, — возразил ему Ладченко.

— Условия условиями, а разве не бывает так, что мы попусту металл тратим, в стружку гоним? Бывает, и часто. Чего ж на условия кивать и на газету обижаться, — не соглашался Макрушин. — Или возьми другое — брак. Разве у нас его не бывает? Бывает, и тоже частенько. Чего ж закрывать глаза на это?

— Что верно, то верно, — подтвердил секретарь партбюро Конев.

— Ну, тогда пошли, друзья-товарищи, напропалую чернить цех, возводить напраслину, — не унимался Ладченко, привыкший к тому, что инструментальщиков чаще все-таки нахваливали и, как он думал, вполне заслуженно.

— Я так мыслю: если, скажем, стегают сборочный цех или механический, то и мне больно. А как же иначе? Иначе нельзя. Я или он, — Макрушин кивнул на сидевшего за обеденным столом Савелия Грошева, — мы ведь за все в ответе. Позволь, Николай Иванович, и еще сказать: мы должны помнить, откуда приехали и какой у нас был завод.

— Эк, и сравнил же ты, Никифор Сергеевич. То было там! — подал голос один из рабочих.

— А здесь что, через пень-колоду валить можно? Нет, я, к примеру, на такое не согласен. Все, что нашими руками делается, должно быть самой высокой пробы. А как же иначе? Иначе нельзя, — неторопливо и твердо продолжал Макрушин. — А ну как наша бракованная винтовка на фронте окажется, что делать солдату, которому она попадет в руки? Помирать да нас недобрым словом поминать? Я на такое не согласен. По мне так: получил солдат сделанное нашими руками, значит, благодарность нам, потому как тульское — значит, надежное.

Савелий Грошев молча кивал головой в знак согласия.

— Никифор Сергеевич, да кто же с вами спорит, чудак вы этакий, — говорил ему Ладченко. — Речь ведь о чем? О том, что газетчик переборщил о потере металла. Здесь мы в пределах нормы идем.

— Сейчас нормы должны быть другими, вот в чем загвоздка, — ответил Макрушин, приняв от Бориса Дворникова миску с обедом.

Ладченко позвал Зою к себе за обеденный стол, шепнул:

— Ты бы выбирала материал для громкой читки.

— По моему распоряжению читала статью Маркитана, — оправдал ее Конев.

— Отраспоряжался у нас в цехе, — загадочным тоном сказал Коневу Ладченко, а наедине в конторке продолжил: — Готовится приказ о твоем назначении начальником инструментального отдела. Рябов-то выше взлетел. Главный инженер! А ты займешь его место в отделе.

— Сочиняешь, — усомнился Конев.

— К сожалению, нет, Паша, вопрос практически уже решен. Если Рудаков сказал, это все, возражать не моги.

Еще думая, что Ладченко, как всегда, шутит, Конев заметил:

— Смотрю я на тебя и диву даюсь: ты непоследователен. Кузьмина обвинял в мягкости, Рудакова готов обвинить в жесткости.

— Рудаков — это фигура, все остальное не имеет значения, — серьезно ответил он и, усмехнувшись, продолжал: — Между прочим, у Рябова тлела мыслишка меня перетянуть в отдел. Нет, говорю, мой удел — цех. Я и однокашнику своему Веселовскому сказал, что цех — мое местечко до конца войны, и только после нашей победы я, возможно, соглашусь взойти на пост заместителя наркома. И не меньше!

Привыкнув к тому, что Ладченко частенько пошучивает, и понимая, что за шуткой он пытается скрыть свое беспокойство о делах насущных, Конев спросил:

— А кто меня заменит здесь?

— Об этом-то я и хотел с тобой посоветоваться. Думаю, что Смелянский потянет и цеховую технологию, и партбюро.

— Ты хитер! Откровенно говоря, мне было невдомек, почему ты спешил с приемом в партию Смелянского. Неужели все рассчитал?

— Интуиция, Паша. Эта госпожа меня часто выручала. Она мне и сейчас подсказывает, что нас ожидают события невеселые, что нынешний сорок второй будет посложнее минувшего сорок первого.

— Ты прав, если прибавить к подсказкам твоей провидице интуиции недавний наркомовский приказ да сообщение обкомовского лектора о положении на фронтах. Этому я больше верю. А что касается Евгения Казимировича, голосую «за».

— Спасибо. Я так и думал. А теперь, Паша, давай подумаем вот о чем — об охоте. И не смотри на меня такими расширенными глазами. Мне приказано возглавить группу стрелков. Пойдем в атаку на волков. Говорят, житья не стало сельскому люду от этого зверья. Тряхнем стариной, Паша! — азартно воскликнул Ладченко.

9

Весна все-таки взяла свое, законное.

Глубокие снега не то что таяли, а, как маргарин на горячей сковороде, плавились, превращаясь в напористые и шумливые потоки. «У нас в Левшанске так не бывает, чтоб за два-три дня снег почти совсем растаял», — думала Зоя, ожидая попутную машину у ворот проходной. Начальник цеха приказал ей отнести в инструментальный отдел кучу заявок. Заявки она передала, встретила знакомого шофера, и тот сказал, что через десять минут будет ехать в сторону города и подбросит ее до цеха.

Из-под железных ворот проходной бежал веселый, сверкающий на солнце ручеек. Прозрачной лужицей он растекался по асфальту, находил канавку и крохотным водопадом устремлялся в бурлящий кювет. У Зои даже появилось желание найти в кармане фуфайки бумажку, сделать кораблик и пустить его по кювету… Но, кроме полученного сегодня письма от Пети, других бумажек не было. Петя отправил письмо дней десять назад, писал о суровой зиме, о том, что из-за холодов раненых не выпускают на улицу. «А может, за эти дни и у них разбушевалась весна», — подумала Зоя. Она привыкла к письмам, ждала их, всегда торопилась на почту. Если ей был треугольничек, там же пробегала глазами исписанный Петей листок, а потом вечером у себя в бараке перечитывала, уже не представляя своей жизни без этих дорогих и милых весточек.

— Ты что здесь делаешь, Сосновская? — спросила подошедшая Марина Храмова и, не дожидаясь ответа, торопливо стала попрекать: — Ты почему не представила мне отчет о работе фронтовой бригады? Для тебя что, мои требования пустой звук?

— У нас все бригады работают по-фронтовому, а фронтовая отстает, — откровенно ответила Зоя.

— Возмутительно! Во всех цехах фронтовые бригады впереди идут и только в инструментальном отстает. Это как называется? — расшумелась Марина Храмова.

Зоя Сосновская не стала отвечать, как это называется. В их инструментальном выполнили решение бюро горкома комсомола и приказ директора завода о создании молодежной фронтовой бригады, которая, как считалось, должна была работать лучше других. Зоя слышала, что в некоторых цехах таким бригадам «помогают» выходить в передовые: записывают на их счет продукцию других бригад… Ладченко посоветовал однажды и ей делать так же, понимая, что молодым ребятам пока не под силу догнать опытных рабочих. «Николай Иванович, да это же нечестно!» — воскликнула Зоя. Он улыбнулся, похвалил: «Правильно, молодец. На правде стояли и стоять будем!»

— Готовься. На следующем заседании комитета заслушаем тебя, Сосновская. И не обижайся, если выговор получишь. С предупреждением, — пригрозила Марина Храмова.

В этот весенний денек, вот так же у проходной, она встретила Смелянского и пригласила его к себе в общежитие.

— Никаких отговорок не принимаю! Пять минут ходу — и ты наконец-то посмотришь, где и как я живу.

Он вынужденно согласился. В комнате Марина говорила:

— Это моя кровать, это — моей товарки медички. Мне с ней удобно. Она часто уходит на суточное дежурство, и я здесь хозяйничаю одна. А знаешь, угощу тебя настоящим крепким чаем — подарком к женскому празднику. Ты выйди на секундочку, я быстренько переоденусь. — Выпроводив гостя в коридор, она достала голубое платье, надела его, приколола белый бант и посмотрела на дверь, усмехаясь: «Ишь какой дисциплинированный кавалер, в щелочку не подглядывает…»

— Входи, Женя! — громко позвала Марина. — Входи же! — она отворила дверь. В коридоре было пусто.

Марина кинулась к окну и увидела: Смелянский и Леонтьев удаляются от общежития, и ей стало ясно, что парторг увидел в коридоре инженера и увел его.

«Дуреха, надо было не выпускать Женю из комнаты, а попросить отвернуться и при нем переодеться», — ругала себя Марина.

Думая о Жене Смелянском, она понимала, что теперь никак не вытащить его из инструментального цеха: он — тамошнее начальство! На повышение пошел. Правильно. Женя достоин, его можно было бы и начальником инструментального отдела назначить. Чем лучше Конев?

Как-то на планерке Рудаков сказал: далеко от основных цехов расположен инструментальный, не пора ли подумать о строительстве помещения для цеха Ладченко на территории завода… Марина Храмова готова была аплодировать Константину Изотовичу за такие хорошие слова. «Правильно, давно пора переводить сюда инструментальщиков!» — ликовала она, веря, что если директор завел речь о строительстве помещения, оно будет построено. Подражая парторгу Леонтьеву, Марина Храмова серьезно готовилась к заседанию комитета комсомола: как всегда написала текст выступления, не сомневаясь, что Андрей Антонович тоже не обходится без текста (перед ним, как она замечала, всегда лежали на столе исписанные листки). На заседание она решила пригласить секретаря горкома комсомола Рыбакова. Вопрос-то вынесен серьезный: о работе молодежных фронтовых бригад, будет отчитываться комсомольский секретарь Сосновская. Конечно, Рыбаков может спросить: почему взят не лучший пример? Она ответит: для большего заострения.

Именно для этого «заострения» Марина Храмова побывала в инструментальном цехе, поговорила с ребятами из фронтовой бригады Борисом Дворниковым и Виктором Долгих, упрекнула: «Что же это вы плететесь в хвосте? Не стыдно? Не понимаете веления времени? Что, разве трудно перевыполнять нормы?» Ничего толкового ребята ответить не могли, а только мямлили: стараемся, мол, будем стараться… Она и начальника цеха уколола:

— Непорядок, Николай Иванович, ваша молодежь работает из рук вон плохо, и причина в том, что Сосновская палец о палец не ударит, чтобы дела поправить.

Ладченко хмуро сказал:

— Я хотел давно тебя предупредить: не трогай Зою.

— То есть как это «не трогай»? — вспыхнула Храмова. — Меня обязывает к этому комсомольский устав. Я не могу допустить…

Он перебил:

— А ты допусти, что кое-кому известно, почему ты косишься на девчонку. Да, да, не удивляйся и запомни: Смелянский по-братски относится к Зое, как, впрочем, и все мы в цехе.

Марина Храмова ухмыльнулась про себя. Она не верила в такие отношения между парнем и девушкой и считала, что не будь Сосновской, Женя вел бы себя по-иному, не ушел бы, например, из общежития, почаевничал бы с ней…

— Потому-то учти, Марина, мы Зою не дадим в обиду, защитников у нее достаточно, — заключил Ладченко.

Марина Храмова хотела вновь напомнить начальнику цеха о своих должностных обязанностях, но воздержалась, понимая, что грубияну Ладченко сейчас возражать опасно, и подумала: «Ничего, на заседании под орех разделаю инструментальщиков, не оставлю без внимания и их начальника».

И вот она, одетая в ту же выстиранную гимнастерку, перетянутая ремнем с портупеей, произносила речь на заседании комитета комсомола и увлеклась, зная, что никто из приглашенных не может прервать ее, напомнить о регламенте, бросить реплику — закругляйся, мол. Не сделает этого даже сидевший рядом секретарь горкома комсомола Рыбаков, потому что понимает, как важно то, о чем она говорит… Марина Храмова краешком глаза глянула на Рыбакова и ужаснулась: он рисовал на чистом листке рожицы и так был увлечен этим никчемным занятием, что, кажется, не слушал ее. Первое, что хотелось бы ей, — это затопать начищенными сапожками и крикнуть: «Да как ты смеешь!..» Но это был Рыбаков, и она не вправе делать ему замечания.

— Некоторые секретари цеховых комсомольских организаций не чувствуют пульса времени, спустя рукава относятся к работе фронтовых бригад. Я имею в виду инструментальный цех. Я говорю о тебе, Сосновская! — продолжала Марина Храмова, не жалея самых резких слов, чтобы ни у кого не было сомнений в том, как плохи дела в инструментальном.

Первой с отчетом выступала Сосновская.

Марина Храмова слушала и вдруг неожиданно для самой себя отметила, что эта пигалица не очень-то напугана ее словами и что говорит она бойко, без бумажки называет цифры, рассказывает о ребятах из фронтовой бригады, о бригадире Тюрине, который заботится пока не о процентах, а о том, чтобы его подопечные «салажата» поскорее набили руку… Марина Храмова глянула на Рыбакова и обиделась: он, скомкав листок с рожицами, заинтересованно слушал Сосновскую.

— У нашей фронтовой бригады мало достижений, у нас не тянут ее за уши в передовые, — говорила Сосновская.

— А что, есть случаи, когда все-таки тянут за уши? — спросил Рыбаков.

— Не знаю, я говорю о том, что есть у нас, — ответила Сосновская.

— Есть такие случаи, — послышался голос. — Можно мне сказать? — попросил слова секретарь из механического цеха.

— Говори, Геннадий, — кивнула Марина Храмова.

Он продолжал:

— Слушал я Сосновскую и завидовал: все у них по-хорошему, по-человечески. Я понимаю — это инструментальщики, они всегда у нас тон задавали. Слушал я, говорю, Сосновскую и краснел, потому что в нашем цехе ребятам из фронтовой бригады то обработанные детальки подбрасывали, то попроще работенку давали, чтобы процент выработки подскакивал…

Марина Храмова застучала карандашом по графину с водой.

— О том ли говоришь, Геннадий!

Но и другие тоже говорили не о «том», и ей захотелось броситься вон из кабинета, чтобы никого не видеть и не слышать.

После заседания Рыбаков сказал ей наедине:

— Взбудоражила ребят Сосновская. Молодчина!

Эти слова горящими углями упали на сердце Марины Храмовой. Она понимала, что не удалось ей отхлестать Сосновскую, и винила в этом Рыбакова, который рисовал рожицы, не вник в большой смысл ее речи и вообще легкомысленно отнесся к заседанию комитета. Сказать бы ему об этом, но нельзя, не положено.

— Черт знает, что получается! — ругнулся он. — Я думал, что только на медно-серном для галочек созданы фронтовые бригады, оказывается, на оружейном то же самое! Тут наша с тобой вина, Марина. Хорошее дело портим и хороших ребят портим. Бить нас мало за такую казенщину. Думаю, надо собраться в горкоме и откровенно потолковать. У тебя какое мнение?

— Надо потолковать, — без желания согласилась она.


Когда Зоя вернулась в цех, Ладченко весело спросил:

— Ну, пропесочили?

— Попало от Марины, — ответила она.

— Не переживай. За битого двух небитых дают. Я Тюрину сказал: душа из тебя вон, а бригаду тяни. Настанет время, когда и тебя похвалят за ребят.

Зоя соглашалась, веря, что молодые рабочие, подобные Борису Дворникову и Виктору Долгих, не подведут. Они уже многому научились и, как поговаривал Никифор Сергеевич Макрушин, скоро будут наступать на пятки старой гвардии оружейников.

В обеденный перерыв Зоя поспешила на почту, и, как всегда, Женя Смелянский провожал ее долгим, с искоркой надежды взглядом. Она знала: он ждет и ждет весточку от Люси… Письма он, конечно, получал от родителей, от старшего брата с фронта, но того самого желанного письма не было. Зоя сочувствовала ему, иногда говорила: ты, мол, догадываешься, чем занята переводчица Люся, и надо крепко-накрепко верить, что ничего плохого с ней не случится. Он только молча вздыхал в ответ.

Думая о Люсе, Зоя порывалась рассказать о ней Марине Храмовой и предупредить: Жене вовсе не нужны твои улыбочки да ужимочки, он любит хорошую красивую девушку, их сердца даже война не разлучила… Но она сдерживала себя, не зная, как он отнесется к этому, не рассердится ли, если она выдаст его тайну. Впрочем, если понадобится, он и сам может рассказать Марине.

Придя на почту, Зоя увидела, как знакомые женщины-почтальонки пытаются успокоить плачущую подругу.

— Письмо-то не его золотой рученькой писано, — не вытирая слез, причитала она. — Письмо-то от сыночка, а рука чужая.

Женщины говорили:

— Жив сынок — вот и радость матери, что ж убиваться-то.

— Ох, вон что получается: люди ждут писем и писем же боятся…

Это замечала и Зоя, когда приносила в цех почту. В первое время она и сама побаивалась, получая весточки от мамы из дома, а от Пети — с фронта. Теперь мама пишет: слава богу, отогнали немца от города, полегче стало, а Петины письма приходят из тылового госпиталя. Ранение у него, как он выражается, пустяковое, занят самообразованием, наметил прочесть все книги из госпитальной библиотеки… Ну, в «самообразование» Зоя верила, а что касается пустякового ранения, тут Петя опять сочиняет. С«пустяковыми» командиров подолгу в госпиталях не задерживают.

Сегодня она принесла письмо Никифору Сергеевичу, и он, при ней же прочитав его, забеспокоился:

— На-ка вот, читай… С армейской службой, пишет, распрощаться придется по ранению, отвоевался, выходит… А куда ж ему теперь? — вслух рассуждал Макрушин.

— Пускай сюда едет! — воскликнула Зоя.

— Так и пропишем.


Планерки в директорском кабинете были недолгими. Рудаков сразу же потребовал от начальников цехов и служб предельно ясных и кратких докладов.

— Нечего сказать — молчи и слушай! — обрывал он иных любителей многословия.

А на этот раз планерка затянулась. Председатель завкома Лагунов, извинившись, что отрывает у товарищей дорогие минуты, заговорил об индивидуальных огородах для рабочих и служащих.

— Землю нам выделили, и теперь важно, чтобы она пустой не осталась.

— Этого допустить нельзя! — сказал Рудаков. — Докладывай, что мешает освоить землю?

Лагунов продолжал:

— Помеха пока одна — нет посевной картошки. Я уже позондировал почву. Городские торгующие организации посевного картофеля не имеют. В горсовете сказали, что надо обратиться в ближайшие колхозы и совхозы. Я переговорил кое с кем из сельских товарищей, даже с теми, которым помогали мы волков гонять. Картофель у них найдется, но без разрешения райкома или райисполкома не имеют они права дать нам ни единой картофелины.

— Логично и законно. Дело серьезное. Придется мне, Константин Изотович, съездить в район. Я знаю кой-кого из тамошних товарищей, — вызвался Леонтьев.

— Так и сделаем, — согласился Рудаков. — Думаю, что нам полезно взглянуть на огородную проблему шире, — продолжал он. — Надо занять картофелем приличную плантацию для подспорья заводским столовым.

— Справимся ли? — усомнился Лагунов.

— Ну, если начинать с того, что «справимся ли», дело не пойдет. Надо справиться, Иван Сергеевич! Надо, чтобы следующая зима была для нас не такой сложной, как прошлая. Здесь многое зависит от нашей разворотливости! — твердо ответил Рудаков.

— Ясно. Плантацией тоже займемся, — отозвался Лагунов.

После затянувшейся планерки в директорском кабинете, кроме Леонтьева, задержался начальник деревообрабатывающего цеха.

— Извините, Константин Изотович, что вынужден обратиться. Понимаю: нынче речь шла о делах важных и нужных, но меня беспокоят производственные болячки, — заговорил он и пожаловался на инструментальщиков, от которых не все получил, что требуется, и заключил: — Прошу вашего воздействия на Ладченко.

— Ладченко? Это кто такой? — как бы с недоумением, но сурово спросил Рудаков.

— Константин Изотович, я серьезно прошу. Не до шуток мне.

— Серьезно? И даже не до шуток? Не верю! Если бы вам действительно было не до шуток, вы обратились бы в инструментальный отдел, а не к директору. Ваше обращение не по адресу. Оно меня не касается. Объявляю вам выговор, что и будет отмечено в приказе. Все, разговор исчерпан!

Проводив начальника цеха, Рудаков повернулся к Леонтьеву:

— Молчишь?.. Готовишь обвинительную речь?

— Нет, не перестаю удивляться твоей способности разговаривать подобным тоном. Я так не могу, не умею.

— Тебе и не положено. Хотя… хотя из твоих уст не всегда медок льется.

— Вот и позволь не с медком, а с горчичкой спросить: не часто ли ты повторяешь — это меня не касается, то не касается?

— Каюсь, бывает перебор. И все-таки я стою на том, что если слышу от кого-нибудь: «Не могу стоять в стороне, все, решительно все касается меня», мне кажется, что вижу перед собой пустозвона. У человека есть, по крайней мере, должно быть главное дело, за которое он в ответе и которое воистину касается его.

— Прописная истина и не более, Константин Изотович.

— Согласен, Андрей Антонович, и в данном случае не претендую на оригинальность высказывания, как, должно быть, не претендовал на оригинальность поведения комбат, о котором я слышал однажды. Тому комбату было приказано удерживать высоту, и он удерживал, бил по неприятелю из всех видов оружия, которое было в распоряжении его бойцов. Когда комбату сказали, что противник обходит, он ответил: «Это меня не касается, о том пусть думает начальство повыше, без приказа не уйду». Комбат не ушел, удержал высоту. Прошу прощения за громкие слова, но моя высота — завод, и я беру пример с того комбата, пытаюсь отстреливаться всеми видами оружия от любителей легкой жизни, которым хочется, чтобы за них кто-то решал, на кого-то воздействовал… На моей, на нашей высоте таким любителям не удержаться, на нашей высоте должен быть надлежащий порядок, и то, что нам велено делать, надо делать самым лучшим образом.

На столе зазвонил телефон. Рудаков схватил трубку, откликнулся:

— Слушаю. Да, да, Москву заказывал. Давайте. Москва? Рудаков беспокоит… Какой же ранний звонок… У нас вовсю полыхает солнце. Мы с Леонтьевым уже гору дел наворочали… Доброго здоровья, Афанасий Поликарпович. Догадываешься, почему звоню? Добро. Слушаю. — Не отрывая от уха телефонную трубку, Рудаков кивал головой, лицо его светлело. — Так, так, — продолжал он. — Вот спасибо, Афанасий Поликарпович. Само собой разумеется, наркому особое спасибо, с поклоном. Леонтьев здесь. Что делает? Улыбается. Передам. И Ладченко тоже передам. Будь здоров. Ждем в гости! — Рудаков положил трубку, вышел из-за стола и зашагал по кабинету.

Леонтьев нетерпеливо попросил:

— Не томи, рассказывай!

— Есть о чем рассказать! — Рудаков сел за стол и деловито начал: — Нашу с тобой бумагу просмотрел сам нарком. Все, что мы с тобой просили, утверждено.

— Не я ли тебе говорил! — подхватил обрадованный Леонтьев. — Нарком понял, что без жилья нам не обойтись. Будем строить, возьмем за жабры трест, усилим строительный цех!

— По моим расчетам, этого мало. Необходимо новое строительное подразделение.

— Ну ты замахиваешься…

— С бумагой в наркомат не промахнулись, надо как следует прицелиться и здесь. Подключим горком — это твоя задача. Мне придется ехать и с карандашом в руках доказывать Портнову. Если Иван Лукич окажется на нашей стороне, дело ускорится.

Так и решили.

На следующей неделе, когда Рудаков был в области, к Леонтьеву заглянул вконец расстроенный Лагунов.

— Ты не можешь представить себе, Андрей Антонович, с чем я столкнулся на нашей картофельной плантации. Упросил я Артемова послать ребят картошку сажать. Со скрипом, но согласился Лев Карпович. Послал. Приезжаю туда сегодня, гляжу — дело движется. Лев Карпович подобрал ребят сельских, работенка для них знакомая. Мальцева поставил командовать ребятней. Все как надо. И вдруг смотрю — костер догорает. Подъезжаю к этому костру и вижу: два парнишки переворачивают в костре картошку. Это что, спрашиваю. Картошку печем, отвечают как ни в чем не бывало. Что же вы делаете, такие-сякие, это же семена, объясняю. Они глазенками помаргивают и не понимают. А картошки в золе много, должно быть, по штуке или по две на каждого работничка в поле… Я к Мальцеву: Еремей Петрович, хрен ты непутевый, видишь костер, спрашиваю. Вижу, говорит, ребята руки грели. Какие, говорю, руки, если от солнца хоть прячься. Картошку, говорю, пекут, посевной материал. Ты, спрашиваю, знаешь об этом? Нет, говорит, не знаю, чего не видел, того не видел. Знал, видел! Обложил я Петровича, да разве этим делу поможешь, — рассказывал с возмущением Лагунов.

Леонтьев молчал, опечаленно думая о тех подростках, которые уже работали в цехах и которые только червячка замаривали в столовых и за станками после завтрака думали об обеде, после обеда — об ужине. Туго было с питанием и в ремесленном училище.

— Семена тронуть — большой грех, это издавна знал крестьянин, это знают и сельские ребятишки, — сказал с грустью в голосе Леонтьев.

— А тронули! Я уж хотел выдать Мальцеву…

— Погоди, Иван Сергеевич, — остановил его Леонтьев. — Ты-то, наверно, печеную картошку не разбросал по полю.

Лагунов замахал руками.

— Как можно, Андрей Антонович, для посадки она уже не годится. Побывала в костре — каюк, не взойдет. В колхоз пришлось ехать да христом-богом просить хотя бы еще полмешка семян.

— Дали?

— С оговоркой, но дали. Оговорка была такая: сев у них идет, сеялки ломаются, а чинить считай что и некому. Помочь просили. Они-то знают, что наши мастера сеялку починить могут.

— Ты как думаешь?

— Думай не думай, а помочь надо. Они-то нам помогли. Рука руку моет!

— Нет, Иван Сергеевич, «рука руку моет» нам не годится. Взаимная помощь не должна выходить за рамки закона, — возразил Леонтьев.

10

Поглядывая на ужинавшего мужа, Степанида Грошева бережно ощупывала в кармане фартука полученную днем телеграмму, подыскивая удобную минутку, чтобы сказать Савелию об очень нужной поездке к дочери. Конечно, он возражать не станет, но лучше, если сам скажет — поезжай…

— Телеграмму Аринушка прислала. — Степанида вытащила из кармана бумажку с наклеенными кусочками телеграфной ленты, положила на стол вниз текстом. Она почему-то побаивалась, что муж, глянув на буквы, может догадаться, что телеграмму прислала не Арина, хотя имя указано ее.

— Что-то часто шлет телеграммы, письма-то подешевле, — проворчал Грошев.

— Ничего ты не понимаешь. На письмо время нужно, а у Аринушки любая минутка на учете. У нее делов-то поболе твоего. Ты вон смену отработал — и на боковую, а ей в госпитале дежурь, на занятия ходи… А потом к экзаменам кто за нее готовиться будет? Деньки-то у нее какие? Доктором к лету станет, — доказывала Степанида, спрятав телеграмму и радуясь, что муж не стал читать ее.

— Эх, могла бы и приехать на денек дочка, — вздохнул он.

— Некогда ей. Матери приходится туда-сюда мотаться.

— Ты вот что, ты заверни это и отвези ей, — сказал он, отодвинув тарелку с нарезанными колесиками вкусной колбасы.

Степанида милостиво сказала:

— Чего уж там, ешь… Я пополам разделила: половину тебе, половину Аринушке, — приврала она.

— И откуда ты достаешь такое добро? У людей, поди, крошки нету, а у меня на столе…

— Ну, завел свою шарманку, — перебила Степанида. — Бестолковый ты какой-то… У людей — семьи, а мы с тобой вдвоем, много ли нам надо? А потом ты вон спать завалишься, а я допоздна иглой ковыряю. Не даром же я порю и шью!

— Ладно, умеешь выкручиваться, — отмахнулся Грошев, чувствуя, что если посидит за столом еще минутку-другую, то не выдержит и уронит отяжелевшую голову на скатерть.

Видя это, Степанида с привычной ловкостью приготовила ему постель и не удивилась, что Савелий как прилег, так тут же и заснул. Он вообще никогда не жаловался на бессонницу, и если она, бывало, подсмеивалась над его способностью засыпать сразу, он виновато отмалчивался.

До ночного поезда было еще далеко. Не привыкшая тратить попусту время, Степанида села за швейную машину и застрочила, не боясь, что муж проснется. Не проснется! Хоть из пушки пали, не услышит, а соседи пусть слушают: ночь-полночь, а она, мастерица, глаз не смыкает, потому и деньжата водятся, потому и в город к дочери съездить может… А если не с пустыми руками домой возвращается, опять же каждому ясно: сама пошила, сама продала или обменяла. На такое запрета нет. И правильно!

Стенные часы показывали полночь. Степанида бережно закрыла швейную машину, проверила — крепко ли заперт кухонный стол. Эх, маловат и ненадежен этот стол, сюда бы их домик с чуланом и кладовой, с погребом и сараем, где можно было бы припрятывать то, чего не должны видеть посторонние глаза. Она даже подумывала: а не купить ли хатенку в Новогорске, и даже приценивалась, вздыхая потом — самая неказистая и та дороговато стоит. Оно и понятно: вон сколько эвакуированных, и каждому нужен угол. Был, конечно, другой выход: на заводе, как она слышала, будут строить новые дома, а значит, можно сказать Савелию — ты передовик, стахановец, тебе должны дать удобную квартиру… Но разве с ним кашу сваришь? Ему, видишь ли, совестно заикаться о квартире, потому как у других рабочих — дети… О чужих детях беспокоится, дурило! Он вообще стал здесь каким-то ненормальным: ему талоны выдают на стахановские обеды, а он ими подкармливает Борьку Дворникова и Витьку Долгих… Она поинтересовалась у Марии Тюриной, жены Григория, что за штука стахановские обеды. Талонами на них премировались те, кто вырабатывал более двух норм, а сами обеды — смехота и только: тех же щей да побольше влей, вот и вся разница. Одно лишь название, что премия.

Еще зимой, после удачных поездок в город, она стала зазывать к себе Марию Тюрину, чтобы чайком угостить, конфеткой побаловать. Мария была независтлива, покладиста. В Левшанске она работала на кондитерской фабрике, ей бы и здесь устроиться по прежней специальности — кондитером, но ее послали в механический цех, и она, дуреха, согласилась. Глядя на нее, Степанида думала: осталась бы ты, носатая да рябоватая, вековухой, не подвернись овдовевший Гришка…

У Григория Тюрина умерла при родах жена. Ребенка спасли, за ним да за двумя другими тюринскими детьми приехала женина сестра-колхозница и увезла их в деревню. Предвоенной осенью Тюрин женился на одинокой Марии.

Приваживая Тюрину, Степанида имела свой расчет. Ей нужна была помощница, товарка верная, которая сбывала бы привозимое из города. Исподволь она поговаривала о тутошних трудностях, о том, что на одни карточки не проживешь, и Мария соглашалась, поддакивала, говорила, что в их цехе немало работает женщин, обеспокоенных — чем и как прокормить ребятню.

— Эх, Маруся, беженцы мы, потому и мучаемся… Я вон глаза потеряла за шитьем и рада бы отказаться, да шитье помощь приносит. Я вон к дочери в город поехала, то-ее продала из пошитого, того-сего накупила на тамошнем рынке…

— Ты молодец, — похвалила Мария. — И мне бы так…

Услышав это, Степанида метнулась к кухонному столу и, прикрывая собой отворенную дверцу, чтобы гостья всего не видела, что припрятано, выхватила два куска сала, пару банок рыбных консервов.

— На-ка вот, Марусь, потихоньку продай там своим бабам. Сама с барышом будешь, — предложила она.

Мария Тюрина испуганно замахала руками, заговорила с дрожью в голосе:

— Что ты, что ты… С какими глазами подойду к ним… Да я со стыда провалюсь на месте, если меня увидят с этим в цехе…

Отказалась Тюриха! Обозвав ее про себя круглой дурой, Степанида перестала зазывать Маруську на чаи, но продолжала искать помощницу. Умница Терентий Силыч советовал быть осторожной.

— Ты, Степа, с умом ходи у себя там на рынок, не лезь на рожон. Береженого бог бережет, как говорится, — нашептывал он, близкий и желанный. — Ты больше в вагонах продавай, на вокзалах…

Ох, Терентий, Тереша, Терешенька… Да что же он сделал? Да как же ему удалось расшевелить в ней, Степаниде, каждую жилочку, перевернуть ее душу? Она ведь уже стала подумывать, что всякие бабьи приятности потухли, серым пеплом подернулись, и вдруг, поди ж ты, встретился вежливый, добрый, ласковый человек, и сердце воспламенилось, и то молодое, задорное, совсем было задремавшее, проснулось и забурлило, подобно реке в пору весеннего половодья.

Объятая нетерпением и думая о скорой встрече с Терентием Силычем, Степанида поглядывала на часы, прислушивалась к размеренному и равнодушному их тиканью. Вдруг она расслышала: Савелий почему-то вздохнул тяжко, и ей почудилось, что он уже давно проснулся и каким-то чудом подслушал ее мысли и вот-вот готов сказать: «А я знаю, куда и к кому ты едешь». Боясь взглянуть на кровать, Степанида съежилась, обомлела в ожидании суровых мужниных слов. Но он, отвернувшись к стене, тихонько и безмятежно похрапывая, крепко спал. В следующую минуту ей захотелось, чтобы он действительно проснулся, увидел в ее руке телеграмму, присланную не дочерью, а Терентием Крюковым, в клочья изорвал эту лживую бумажку, а ей, законной жене, приказал бы оставаться дома и даже замахнулся бы кулаком для острастки.

«А что, разве только для себя езжу? Не помогаю ли питанием дочери? Не подкармливаю ли мужа? Вот проснется он, умоется, глянет — а на столе завтрак стоит получше твоего стахановского обеда», — будто с кем-то споря, рассуждала Степанида.

Стенные часы показывали: можно идти на станцию. Она заторопилась, надела старенькую фуфайку… Эх, можно было бы принарядиться в еще почти новое темно-синее демисезонное пальто, но Терентий Силыч предупредил — не надо отличаться одеждой от приезжающих на рынок женщин-колхозниц. Она ведь когда что-нибудь продает на том же рынке, то по справке колхозницы… А принарядиться ей хотелось, да и было во что. Ничего, принарядится, когда к дочери в общежитие пойдет (в доме Макаровны есть кое-что из нарядов и для нее, и для Арины. Добрый и ласковый Терентий Силыч надоумил кое-что купить за бесценок). Ох, и дешевизна же на всякие вещи, непомерно дороги только продукты, вот к ним не подступись! Собственно говоря, ей, Степаниде Грошевой, и подступаться не надо, она сама продает и уже привыкла слышать зряшные выкрики в свой адрес: «Морда кулацкая», «Спекулянтка проклятая», «Живодерка», «Креста на тебе нету»… Тут кричи не кричи, а купишь, потому как голод не тетка, молча рассуждала Степанида, наученная Терентием Силычем не огрызаться, помалкивать и делать свое дело.

В ожидании поезда она думала о дочери, о том, что теперь уж совсем скоро Арина станет доктором, а значит, она, мать, должна побеспокоиться, чтобы дочь устроить на работу в Новогорск. А где же еще работать и жить ей, как не дома — при отце, при матери? Но если Арина станет работать в Новогорске, значит, не будет причины ездить в областной город к Терентию Силычу? Значит, их выгодной дружбе крышка? Ты погоди, остановила себя Степанида, в Новогорске, может, и негде устроить Арину, больниц и госпиталей здесь много ли? А в областном городе их тьма-тьмущая, там найдется место для доктора Грошевой… Коль работа будет, то и ездить можно к дочери, сколько твоей душеньке захочется… Без родительской помощи на первых порах разве проживет Арина? Да никак не проживет, хоть и в докторах будет ходить…

В город Степанида приехала ранним утром и помчалась к недалекому знакомому дому.

Как всегда, оконные ставни были плотно закрыты.

«Наверное, спит еще Терентий Силыч», — подумала Степанида, и ей хотелось взбежать на крыльцо, рвануть на себя дверь, да так, чтобы все крючки и засовы поотлетали, и поскорее увидеть его, Терентия, Терешу, Терешеньку…

Дверь будто бы от одной только ее мысли распахнулась, и на крыльцо вышла хозяйка, одетая уже не по-домашнему.

— С приездом, Стеша, здравствуй, милая! — с наигранной ласковостью воскликнула она.

— Доброе утро, Макаровна, — поздоровалась Степанида, боясь услышать от хозяйки самое нежелательное и неприятное, что Терентия Силыча дома нет…

Как бы разгадав ее опасения, Макаровна улыбнулась, но в ее холодноватых прищуренных глазах виделась плохо скрытая враждебность.

— Отдыхает Терентий Силыч, ты проходи, а я к сестре подамся, — сказала она и, горбясь, засеменила к калитке.

Степанида ворвалась в светлую от электрической лампочки прихожую, сняла фуфайку, платок, разулась и оглянула себя в большое, стоявшее тут же зеркало. Терентий Силыч предупреждал насчет одежды, чтоб не отличаться на рынке от сельских торговок, но она не до конца прислушалась, надела недавно пошитое розовое платье и выглядела в нем так, что самой себе нравилась. А что? Не сравнит же она себя с худущей Маруськой Тюриной, хотя та чуть ли не на десяток лет помоложе. Совсем извелась Маруська в своем цехе. А почему извелась? Потому что дура, потому что не хотела идти с ней рука об руку, от выгоды отказалась…

Совсем по-девичьи вертясь перед зеркалом, она любовалась собой. В другое время, когда здесь же рядом стояла Макаровна, Степанида вела себя по-другому: лишь только мельком да украдкой заглядывала в это большое зеркало, чтоб хозяйка, чего доброго, не подумала о ней плохо, а сейчас постороннего глаза не было, значит, некого стесняться! Она радовалась молодости своей, силе… Да какой дурак придумал, что бабий век — сорок лет! Ничего подобного! Она и в этот век чувствовала себя такой же по-юному озорной, как в ту благодатную пору, когда от молчуна Савелия Грошева невест отваживала. И отвадила, всех как есть отвадила!

Оторвавшись от зеркала, Степанида на цыпочках подошла к двери, прислушалась — тихо, спит еще Терентий Силыч… От ее толчка дверь сердито заскрипела, отворилась.

— Ты, Степа? — послышался голос.

— Я, Терешенька, — Степанида бросилась к нему, села на кровать, прижалась щекой к его теплой колючей щеке. — Я, Терешенька, — шепотом повторила она. — Здравствуй, заждался?

Смеясь, он обнял ее, проговорил:

— Люди не верят в чудеса, а чудеса есть… Я только что видел тебя во сне, а ты здесь? Ну, не чудо ли?

— Ой, погоди, Тереша, я платье сниму, чтоб не помялось…

Потом у них был поздний завтрак, и Степанида теперь не удивлялась обильному столу, она ласково и признательно поглядывала на Терентия Силыча, благодаря которому у нее и дома достаток, и у дочери есть что на зубок положить. Арина, глупышка, всякий раз изумленно допытывалась: откуда то, откуда это… А что ответишь ей? Привирать доводилось, говоря, что отца-оружейника снабжают по высокой норме, что сама она день-деньской сидит за швейной машиной, прирабатывает, а значит, имеет возможность кое-что купить на рынке, пусть и втридорога…

— Вот о чем я давно хотел поговорить с тобой, Степа. С вашего завода, наверное, нетрудно вынести по частям пистолет? За эту штучку можно зашибить приличные деньги, — сказал Терентий.

Степанида нахмурилась, испуганно прошептала:

— Нет, нет, все, что угодно, Тереша, только не это. Все, что угодно, говорю, только завод не трогай.

— Испугалась? Я пошутил, чудачка ты этакая, — с притворным смехом говорил он, и в его голосе, в его смехе слышалось: «Ты все для меня сделаешь, не сегодня, так завтра».

— Ты больше так не шути.

Он поднял руки вверх.

— Сдаюсь, не буду! — ив следующее мгновение обнял ее. — Нынче поедем с тобой в Уральск и кучу денег привезем оттуда.

На это она была согласна.


В этот же день, войдя к себе в конторку, Ладченко увидел Зою Сосновскую, увлеченную сотворением какого-то красочного плаката, поинтересовался:

— Ты что это цветочки рисуешь?

— Выполняю ваш приказ, Николай Иванович, — живо отозвалась она. — У Виктора Долгих день рождения, а вы еще раньше распорядились, чтобы о таких событиях оповещать весь цех.

— Что ж ты раньше молчала! — воскликнул он. — Послушай, Зоя, а чем бы нам отметить это знаменательное событие в жизни прилежного парня?

— Сейчас повешу плакат. Есть поздравительная телефонограмма заводского комитета комсомола. Я позвонила Храмовой, и она сквозь зубы продиктовала текст. В перерыве на обед вы от имени партбюро, цехкома, комсомольского бюро поздравите Виктора. Я уже все продумала.

— Все это хорошо, Зоя, это мы сделаем, а нельзя ли придумать что-нибудь поматериальней. Как ты посмотришь, если мы премируем именинника талоном на стахановский обед?

Зоя грустно возразила:

— Вы же знаете его производственные показатели…

— Не будем формалистами! Напиши в плакате: премируется талоном. Никто из наших не возразит.

Все получилось, как и задумала Зоя Сосновская: начальник цеха поздравил парня, зачитал телефонограмму, под аплодисменты вручил ему талон на стахановский обед.

Виктор Долгих был смущен и растроган. Он с трепетным нетерпением ожидал этого дня, и, кажется, только один Борис Дворников знал причину его нетерпения. Тайком ребята уже ходили в горвоенкомат с просьбой отправить их добровольцами на фронт, но с ними даже разговаривать не стали, грубо отмахнулись: пока не исполнилось восемнадцать лет, и речи быть не может о призыве в армию, и нечего зря обивать пороги.

Сегодня по дороге в столовую Виктор Долгих надеялся и радовался:

— Теперь все, теперь не откажут, по-другому заговорят в военкомате!

— Да, теперь закон и право на твоей стороне, — завистливо соглашался Борис Дворников, горько сожалея, что самому ждать до восемнадцати еще долго, аж до самой поздней осени.

Придя вечером с работы, Зоя увидела на столе отрез цветастого ситца.

— Откуда такая прелесть? — спросила она.

— Ольге по талону выдали, — ответила Фрося Грицай.

«Ольге нужно, у нее дети, вот и отошлет им», — подумала Зоя.

— Ну-ка, Зоя, раздевайся, — попросила Ольга.

— Да я и так раздетая…

— Совсем раздевайся. Мерку снимать будем.

— Какую мерку? Зачем? — удивилась Зоя.

— Платье пошьем тебе, вот зачем. В обнове будешь встречать своего лейтенанта! — ответила Ольга.

Позванивая ножницами, Фрося Грицай грустно сказала:

— Ох, ты-то своего встретишь, порадуешься…

— Не нужно мне платье, — запротестовала Зоя. — Ты, Ольга, отошли материю в деревню ребятишкам.

— Не очень-то распоряжайся, кому и что отсылать, — с нарочитой строгостью проговорила Ольга. — Ты на себя погляди — в чем на работу ходишь, в том и дома… Ну, дома — ладно, а Петя приедет, посмотрит… Да что мы, совсем оборвыши!

Прежде Зоя как-то не думала об этом. Зимой она ходила в не очень-то удобных ватных штанах, валенках и фуфайке, выданных ей в цехе. В этом же одеянии в кино захаживала, и никто не обращал внимания на то, как она одета, потому что многие эвакуированные одевались не лучше. Пришла весна, и вместо подшитых валенок, ватных штанов и фуфайки Зоя стала носить старенькие туфли и под стать им легкое пальтишко, привезенное из дому и не обмененное еще на съестное (лучшие вещички проела все-таки). Мечтая о встрече с Петей, она почему-то не подумала о нарядах… А Ольга и Фрося подумали!

Снимая мерку, Ольга шутливо говорила:

— А что, Зоя, ты очень даже симпатичная. Конечно, с Мариной Храмовой не сравнишься, но ее глазам до твоих далеко, у тебя — «Очи черные, очи жгучие».

Подруги кроили ситец.

— Смотри, Зоя, учись, нашей сестре эта наука вот как нужна, — советовала Ольга и забеспокоилась: — Где же нам раздобыть швейную машинку? Я-то свою продала еще прошлым летом, когда детей матери отвозила. Денег не было.

— У Грошевых есть машинка, — подсказала Фрося. — Степанида уехала в город. И чего мотается?

— Дочь у нее там. Дочь! Я бы к своим тоже моталась… Как они там, птенчики мои?

— В деревне им лучше, — оказала Зоя.

— Им-то, может, и лучше, а каково мне? Каждую ночь во сне вижу… Убегают они куда-то, а я за ними и старшенького никак не могу догнать, — с тоской и любовью в голосе говорила Ольга, а потом, поглаживая рукой раскроенный ситец, сказала: — Есть машинка у Грошевых, Степанида не разрешила бы трогать, а Савелий Михеевич разрешит… Может, сейчас и пойдем, Фрося?

— Он спит, наверно, — сказала Зоя.

Ольга рассмеялась.

— Для него стрекот машинки, что порошки снотворные. Он привычный, крепче спать будет.


Вскоре Никифор Сергеевич получил телеграмму от Пети и обрадованно сказал Зое:

— С пересадки телеграмма. Теперь ясно: пойдем нынешней ночью встречать!

Она готова была смеяться, кружиться, чувствуя себя почти невесомой, и весь этот необыкновенный день — с ярким и теплым солнцем, с голубым небом, по которому бежали куда-то за невысокие горы белые пушистые облака — казался ей нескончаемым и неожиданным праздником… Нет, все было ясно, она знала и ждала: вот-вот придет весточка от Пети, но все-таки телеграмма оказалась как бы нежданной…

— Ну, Зоя, как сработала наша фронтовая бригада? — поинтересовался Ладченко.

— Хорошо, Николай Иванович! У Дворникова и Долгих — почти полторы нормы! — с радостью доложила она (сегодня вообще все казалось ей радостным).

— Вот видишь — почти… Что-то наша с тобой фронтовая никак не может угнаться за нефронтовыми. Ты чем это объясняешь?

— Николай Иванович, вы же сами говорили комсоргу Храмовой, что ребята еще не достигли необходимого мастерства.

— Да, мастерства у них маловато. А чья вина? Вот нам с тобой и есть над чем подумать.

В разговорах с ней он в шутку, наверное, частенько употреблял слова: нам с тобой, мы с тобой. «Нам с тобой выговорок вкатили», «Мы с тобой до похвалы дожили»… Николай Иванович вообще любил пошутить, пошуметь, а за последнее время приутих и, как она думала, от того, что забот у него много. Цех работал круглосуточно, и он почти каждую смену был на месте. Иногда, особенно по ночам, и ему, и его заместителям с помощниками приходилось работать на станках, потому-то склонный к полноте Николай Иванович похудел, вошел, как он выражался, в спортивную форму… Эх, в этой самой «форме» были многие…

Вечером, узнав о Петиной телеграмме, Ольга неожиданно сказала:

— Ох, давно я не ходила к поездам на станцию, давно никого не встречала… Зоя, разреши пойти с тобой?

— И меня возьми, — тоже неожиданно попросилась Фрося.

Зое одной хотелось бы встретить Петю, даже без Никифора Сергеевича, но как откажешь подругам?

— Пойдемте, вместе веселее будет, — принужденно согласилась она.

Ночь стояла теплая и звездная.

— Ты гляди, Зоя, луна всходит слева. Это к счастью, — сказала Ольга.

Красноватая, огромная, пугающе близкая луна как бы не в силах была оторваться от вершины горы и только через минуту-другую оттолкнулась и стала взбираться на темное небо, раскаляясь добела и уменьшаясь. Теперь все вокруг было залито ее серебристым сиянием.

— Эге, вон сколько невест пришло встречать моего племяша! — шутливо проговорил Макрушин, ранее всех оказавшийся на ярко освещенном перроне.

— Мы с Фросей пришли порадоваться вместе с вами, Никифор Сергеевич, — отозвалась Ольга.

— За это спасибо. В радости, как и в горе, добрый сосед не бывает лишним.

— Никифор Сергеевич, поезд не опаздывает? — нетерпеливо и с тревогой спросила Зоя.

— Дежурный сказал — вовремя придет.

— А в каком вагоне едет Петя? — поинтересовалась Ольга.

— Не сказано про вагон в телеграмме. Должно, отбивал раньше, чем билет получил, — ответил Макрушин.

— Ничего, мимо не проедет. Нас четверо, по перрону разойдемся и будем ко всем, кто приедет, присматриваться, — рассудила практичная Ольга Вандышева.

— Петя у нас — приметный. Бравый командир. С медалью! Лицом на меня смахивает, — стал объяснять Макрушин.

— И с такими же седыми усами? — насмешливо перебила Ольга.

— С тобой говорить — язык поломаешь, — отмахнулся Макрушин.

Зоя стояла неподалеку от Никифора Сергеевича и смотрела в ту сторону, откуда скоро должен прийти пассажирский поезд, видела сверкающие под луной нити рельсов, приветливый зеленый огонек открытого семафора. Изгибаясь дугами, рельсы уходили за поворот, скрывались где-то за горой. Оттуда послышался хрипловатый паровозный гудок, а потом она стала различать, как все отчетливей стучат колеса, а вместе с ними все сильней постукивало у нее в груди сердце.

Из-за горы, из-за поворота вырвался яркий сноп света, ударил в окна недалекого инструментального цеха, уперся в будку на проходной, и Зое показалось, что она увидела вахтера дядю Васю с винтовкой за плечами.

В клубах паровозного дыма запутались лунные лучи, да и сама луна будто бы была поймана, как неводом, этими клубами дыма и еле-еле выскользнула из них.

Грохоча, окутываясь дымом и паром, поезд приближался, и тут Зоя испугалась: а вдруг не остановится он, промчится мимо, скроется в черной пасти недалекого туннеля?

Сердито скрипя колесами, поезд остановился. Поворачивая голову, Зоя во все глаза смотрела то в сторону паровоза, то в сторону уже потухшего семафора, видела редких пассажиров, сошедших на перрон, которых никто не встречал.

— Петя! Милый ты мой! — послышался голос Никифора Сергеевича, и она почти вслепую бросилась на этот голос и увидела, как Никифор Сергеевич обнимает незнакомого ей человека.

«Это же он, это Петя!» — возликовала она и, подбежав к ним, остановилась, не зная, что делать, что сказать. Петя стоял на костылях. На одной ноге у него был сапог, а другая нога обута во что-то непонятное: то ли валенок на ней, то ли просто замотана чем-то.

— Что же ты стоишь, Зоя? Приехал! Вот он! — радовался Никифор Сергеевич.

— Здравствуй, Зойчонок, — незнакомым голосом поздоровался Петя.

— Здравствуй, — прошептала она и неожиданно для самой себя расплакалась.

Подбежали Ольга и Фрося, шумно здороваясь, они целовали Петю. Потом Ольга вскинула за спину Петин вещевой мешок, Фрося взяла шинель, а Зое досталась его чем-то набитая кирзовая полевая сумка.

Поезд ушел.

— Ну, двинулись по домам, — сказал Макрушин.

Ольга, Фрося и разговорчивый Никифор Сергеевич шагали впереди, а Зоя с Петей поотстали. Она слышала, как скрипят его костыли, и подумала, что ему трудно идти и, наверное, больно наступать на раненую ногу, и сердце у нее сжималось от жалости.

Она так мечтала об этой встрече, столько приготовила для него хороших слов, но никак не могла отыскать их, эти слова, в своей памяти. «Да что же ты молчишь», — стала корить себя Зоя.

— Петя, а там, где ты лежал в госпитале, тоже тепло? — спросила она.

— Прохладнее, чем здесь, но теплее стало, — ответил он.

Зоя остановилась (пусть он отдохнет), спросила:

— Петя, а ты опять видел того зайчика?

— Какого зайчика? — не понял он.

— Ну, который к немцам побежал, а потом к нашим вернулся.

— Не видел.

— Ты писал мне, помнишь?

Он засмеялся.

— Помню, помню, — Петя положил ей руку на плечо. — Не обижайся, никаких зайцев я не видел. Там не до зайцев было.

Зоя не обижалась. Она стояла, боясь пошевельнуться, чтобы его рука не соскользнула с ее плеча.

Петя наклонился, и Зоя почувствовала на своей щеке его теплые губы и, не помня себя, стала целовать его сама и — впервые…

От него пахло табаком и лекарствами.

Когда они подошли к бараку, услышали:

— Ну, соседушки дорогие, нынче на работе не задерживайтесь. Приходите вечером. Отметим приезд фронтовика, — пригласил Никифор Сергеевич Ольгу и Фросю.

11

Он и Грошева попросил не задерживаться вечером в цехе, сказав, что по случаю приезда племянника решил закатить пир на весь мир.

— Добро, Никифор Сергеевич, не задержусь, — пообещал Грошев.

Привычно работая, он поглядывал на Тюрина, тоже приглашенного Макрушиным. Было заметно: Григорий спешит выполнить свои две нормы, мужик он хваткий, специалист что надо, но от станка ему часто приходится отрываться — бригадир! А в бригаде у него зеленая молодежь, среди которой Борис Дворников и Виктор Долгих — лучшие. Конечно, эти ребята многому научились, многое умели, но еще нуждались в подсказке.

Грошеву не давал покоя макрушинский «пир на весь мир». Само собой понятно, рассуждал он, одну-другую бутылку Никифор Сергеевич на стол поставить может, а чем закусывать? Вот ведь морока! Ему надо было бы предупредить каждого: приходи, мол, со своей закусью… Не предупредил же. И зря. Всяк понимает, что он, одинокий старик, живет цеховой столовой, — рассуждал Савелий Грошев по дороге к бараку.

Жены дома не было, ушла, наверное, к соседкам язык почесать или шитье понесла какой-нибудь заказчице. Прошлой ночью она вернулась от Арины, рассказала, что у дочери наступают самые главные заботы — государственные экзамены, а значит, ей, матери, придется почаще ездить в город и подольше задерживаться там, чтоб Арина, кроме занятий, ничего другого не знала, ни в чем нужды не испытывала. Он согласился, надеясь, что после этих экзаменов дочь приедет к ним, покажется… Вообще-то он поругивал себя: надо было бы еще раньше настоять, приказать Арине приехать в гости к родителям, дорога-то недалекая. Но опять же Степанида на все его слова о приезде дочери отвечала: Аринушке не до гостей, Аринушка занята, у нее последний курс, вот повольнее со временем станет — и приедет. Что ж, тоже правильно.

На большом, приобретенном Степанидой кухонном столе, как всегда, стоял примус, а на нем прикрытая крышкой сковорода. Подняв крышку, Грошев увидел несколько тонких колесиков колбасы, перемешанных с кусочками сала. Разожги примус, подогрей — и готов домашний ужин… Отличная закуска! На всех, кто будет в гостях у Макрушина, этого, конечно, маловато, но тут уж ничего не попишешь: чем богаты, тем и рады, как говорится… А нет ли в кухонном столе еще? Степанида наверняка припасла что-нибудь на завтрак. Утром-то можно обойтись чайком, невелика беда… Рассудив так, Грошев хотел было заглянуть в тумбу стола, но дверцы были заперты на ключ. «И от кого запирает, чудачка», — думал он, обшаривая глазами гвозди и крючки на стене. Ключа нигде не было. И тут вспомнил, что сам же врезал крохотный замок, а запасной ключ лежит в ящичке швейной машинки.

Открыв дверцу, Грошев обрадовался: эвон какое богатство — полкуска сала, буханка хлеба, две банки рыбных консервов… Повезло Никифору Сергеевичу!

Скрипнула дверь, послышался возмущенный голос жены:

— Ты что здесь делаешь? Тебя кто просил по столам лазить?

Савелий смутился, покраснел.

— Да я… Да к Никифору Сергеевичу гость приехал… За столом пожелал посидеть Никифор. Сергеевич, — виновато лопотал он и вдруг, повеселев, сказал: — Он и тебя приглашал. Ты-то его племянника Петю знаешь, еще мальчонкой видела.

— Ладно, бери, неси. Люди — в дом, а ты — из дома, — проворчала она.

— Ты придешь? — спросил он, завернув еду в газету.

— Не до гостей мне, — отмахнулась она.

Когда Савелий ушел, Степанида заглянула под кровать, потрогала рукою припрятанный рюкзак. Цел! Надо было бы еще днем отнести эту поклажу, но проспала. Как приехала ночью, как посидела за швейной машинкой для отвода глаз, а больше, чтоб не ложиться в постель к мужу под бок, потом на работу его проводила, так и улеглась на весь день. Умаялась. Вон сколько они с Терентием Силычем помотались, ездили в другой областной город. В поезд сели порознь, а уж потом Степанида нашла Терентия Силыча в служебном купе. К ним заходила проводница, и он щедро угощал ее. Потом проводница ушла, щелкнув замком снаружи, и они остались вдвоем. Стучали и стучали колеса, и Степанида слышала их приятный стук, и Тереша тоже слышал…

Когда утром приехали в город, Терентий Силыч вынес чемоданы, кивнув Степаниде — охраняй, и метнулся куда-то. Вскоре он вернулся и шепнул ей: нашлась повозка. Потом Терентий Силыч медленно ехал на той повозке с каким-то мужчиной, а Степанида, будто совсем чужая, шла поодаль вслед. Она догадывалась: Терентия Силыча ожидали в городе, а кто — не знала. Он вообще никогда и ни с кем ее не знакомил, посмеивался: боюсь, еще отобьют, ты-то у меня вон какая… И ей было очень приятно слышать и «боюсь», и «еще отобьют», и «ты-то у меня вон какая». И он у нее был вон какой хороший, лучше и не встретишь… В таком же служебном купе они ехали вместе до Новогорска. Так же стучали колеса, и четыре часа езды минуткой для нее пролетели… Терентий Силыч поехал дальше.

На улице уже стемнело.

Взяв тяжеловатый рюкзак, Степанида, крадучись, миновала бараки и знакомой тропкой стала подниматься на гору, туда, где в распадке были рассыпаны частные строения и где жила Серафима Тимофеева с тремя дочками-школьницами. Дом у Серафимы невелик — светелка да кухонька, а во дворе, под сараюшкой, погреб — такая выдолблена в камне хоромина, что Степанида всякий раз диву давалась: как умудрился хозяин сотворить подобное подземелье, никого не призывая на помощь. Теперь в погребе можно хранить съестное хоть до конца войны — не испортится! У самой Серафимы хранить нечего, и погреб, можно сказать, пустовал, он-то и был для Степаниды находкой.

С Тимофеевой она познакомилась в конце зимы на рынке. Та работала санитаркой в городской больнице, и оказалось, что ее немудреная должность — сущий клад! Известно, каким было питание в больнице, а людям для поправки здоровья не только лекарства (и это добро Степанида иногда привозила), но и жиры да белки нужны. Если человек болен, то родственники для него ничего не жалеют, вот Серафима за хорошие деньги и снабжала их продуктами, не говоря, откуда у нее сало, например, или масло… Степанида радовалась: все, что продать положено, продается и не надо на рынке торчать, где всяк тебя может увидеть. Серафима-солдатка умела держать язык за зубами, была женщиной сговорчивой, понятливой, а если кое-что из продуктов для себя припрятывала, кое-какие вырученные деньжата утаивала, то, зная или догадываясь об этом, Степанида не осуждала и не сердилась на выгодную помощницу. Она-то сама не рублики, а сотни прикарманивала, и Терентий Силыч тоже не осуждал и не сердился, он любил поговаривать: идет война народная, а мы с тобой, Степа, люди мирные, цивильные, по миллиончику в загашник положим — и шито-крыто… У Степаниды прямо дух захватывало от подобных слов.


В госпитале Петр Статкевич узнал, что ему присвоено звание старшего лейтенанта и там же ему вручили орден Красной Звезды, и вот сейчас дядя Никифор потребовал, чтобы он сидел за столом в шерстяной командирской гимнастерке, которую достал из вещевого мешка, и чтобы на ней были «кубики», орден и две медали «За отвагу».

— Пусть все видят, какой ты заслуженный!

— Заслуженного турнули на полгода в отпуск, — грустно сказал Петр.

— По ранению, а значит, законно. Все у тебя, Петя, по закону. Давай одевайся, гости скоро придут — торопил Никифор Сергеевич, желавший раньше других увидеть племянника в полной форме, при всех знаках отличия. А что костыли — это ничего, костыли временно, окрепнет нога и можно забросить их.

Пришла Мария Тюрина с кастрюлей в руках.

— Ну как, хозяин, управился? — обратилась она к Макрушину. — Куда поставить? Картошки я сварила. Завернуть бы, пока горячая. — Она сама сняла с гвоздя фуфайку, укутала кастрюлю.

— Да что ты, Маруся, — проворчал Никифор Сергеевич.

Не обращая внимания на старика, Мария протянула руку сидевшему на койке Статкевичу.

— С приездом. С благополучным возвращеньицем. Радость-то какая дяде.

— Как там Григорий? Пришел с работы? — спросил Макрушин.

— Бреется. Пойду потороплю.

Вошел Грошев, проговорил:

— Тут вот Степанида кой-чего прислала.

— Да что вы, право, — рассердился Макрушин. — Аль у нас нечего на стол поставить? Петя вон сухой паек привез.

Как и Мария, Грошев не обратил внимания на слова Никифора Сергеевича, подсел к Статкевичу.

— Ну, здравствуй, Петя.

— Здравствуйте, Савелий Михеевич.

— Вон каким ты стал… А я-то знал тебя мальчонкой. Помнишь? Приезжал в гости.

— А как же, помню.

— Отвоевался, Петя, или как? — поинтересовался Грошев.

— На службе еще, по ранению отпустили, — вместо племянника ответил Макрушин.

А в это время Зоя и Ольга ожидали в своей комнате Фросю, чтобы вместе пойти к Никифору Сергеевичу.

— Я так и думала, что не придет она, — сказала Ольга.

Зоя возразила:

— Придет. Обещала.

— Фросю можно понять. Посмотрит на тебя, на Петю — и каково будет ее сердцу?

— Не согласна я с тобой. Ты вон тоже переживаешь, беспокоишься о муже.

— Переживаю. Мой-то написал: так, мол, и так, адреса у меня пока не будет, жди, когда пришлю. Я и жду. А Фросе ждать уже нечего… так вот и получается: у одних есть надежда, у других нет, у одних радость, у других горе.

Ольга, как думала Зоя, и говорила, и все делала правильно. Она сказала про горе и радость — и не возразишь, потому что у нее, Зои, такое настроение, что лучшего никогда и не было. Никогда!

— Идем, — позвала Ольга.

Когда Зоя вновь увидела Петю, она от удивления даже позабыла поздороваться с гостями. Прошлой ночью и на станции, и по дороге он показался ей очень больным и грустным, а сейчас ну совсем другой — веселый и красивый, и гимнастерка на нем новая, а на гимнастерке орден и две медали, о которых она и не знала. Тогда на скамейке она видела его в госпитальном халате, о наградах разговора не было, да и в письмах не писал он об этом, умолчал о том, что стал старшим лейтенантом.

За столом Зоя сидела рядом с Петей, слушала его разговор с Еремеем Петровичем, который все интересовался, каково живется минометчикам на фронте.

Никифор Сергеевич налил водку в стаканы, и Ольга тут же взяла Зоин стакан, отлила из него Грошеву и Мальцеву, оставив ей лишь на донышке.

— Ну, спасибо, что пришли, гостечки дорогие. Выпьем за нашего фронтовика! — предложил Макрушин.

Все потянулись чокаться с Петей, и Зоя тоже протянула ему свой стакан.

Петя улыбнулся ей, тихонько сказал:

— За встречу, Зойчонок.

— Закусывайте, дорогие гостечки, не стесняйтесь! — сказал Никифор Сергеевич.

Зоя оглянула стол и подумала, что столько еды на столах бывало только до войны.

Призыв хозяина закусывать и не стесняться гости как бы и не расслышали, они почти не притрагивались к соблазнительным яствам. Зое хотелось есть, но, глядя на других, она тоже как положила на хлеб крохотный ломтик сала, так закуска и лежала перед ней почти нетронутой.

Все смотрели на Петю, расспрашивали о фронте. И Зоя поглядывала на него, затаенно гордясь: в Новогорске ни у кого нет столько наград, как у Пети, по крайней мере, она такого не встречала.

— Ты, Петя, про Тулу рассказывай, ты-то воевал там, — просил Мальцев.

— О тульской обороне в газетах писали, — отвечал Статкевич.

— В газетах про все не напишешь, ты своими глазами видел, — продолжал Мальцев.

— Я видел только свой маленький участок, а что делалось в других местах, не знал.

— Ты, Петя, про свой участок и расскажи, — попросил Макрушин, которому хотелось, чтобы товарищи узнали, как воевал его герой-племянник.

Рассудив, что отмалчиваться ему не дадут, Статкевич стал рассказывать…


…Ему, выписанному из госпиталя артиллерийскому лейтенанту, было приказано командовать тремя орудиями, стоявшими на прямой наводке неподалеку от городской окраины.

Он уже тогда слышал, что немцы бросили на Тулу целую танковую армию, чтобы захватить ее — последний крупный город на подступах к Москве. И тогда же он видел стоявшие тоже на прямой наводке зенитные установки, которым было приказано бить по наземным целям, по танкам. Видел бойцов Рабочего полка, занявших позиции, вооруженных связками гранат и бутылками с зажигательной смесью для борьбы с теми же танками.

Фашисты обрушили на защитников города шквал огня, но и защитники не скупились на ответный губительный огонь.

Настала минута, когда вражеским снарядом была выведена из строя прислуга одного из орудий. Статкевич бросился к тому орудию, заменил убитого наводчика и увидел надвигавшийся танк… Черное жерло танковой пушки готово было изрыгнуть пламя, смешать с землей и его, лейтенанта, и орудие, а потом вдобавок проутюжить гусеницами и ворваться на недалекую городскую улицу… Статкевич выстрелил на какую-то секунду раньше немецкого танкиста, и тут же изнутри той близкой махины, распоров броню, с грохотом вырвался дым. Взорвавшийся от боекомплекта вражеский танк загорелся… Придя в себя, Статкевич увидел: там и тут пылают немецкие машины, а между ними пляшут косматые султаны разрывов наших снарядов, кося осколками пехоту.

То была последняя и, пожалуй, самая отчаянная попытка врага ворваться в город, но атака захлебнулась, немцы были отброшены.

Статкевич умолчал о том, что с несколькими уцелевшими красноармейцами и одним сохранившимся орудием он был определен в свежую артиллерийскую часть. Пожилой старшина, выдавая ему зимнее обмундирование — новенький полушубок, валенки, ватные брюки, меховую куртку-безрукавку, потрясенно покачивал головой, разглядывая лейтенантову шинель, сплошь иссеченную осколками. «Это как же так можно, а? Это как же так можно?» — лопотал он. «Повоюешь, старшина, и узнаешь: на фронте всяко бывает», — снисходительно ответил Статкевич.

— Тулу отстояли, немца от Москвы отшвырнули, а на юге, слышно, вон какие бои разгорелись. Ты как, Петя, думаешь про то? — поинтересовался Мальцев.

— О боях на юге я знаю столько, сколько и вы, Еремей Петрович, — сказал Статкевич и добавил: — А думаю вот как: Гитлер еще силен и в гроб вогнать его не так-то просто. Придется повоевать.

— Вот, вот, а нам поработать, — поддержал племянника Макрушин.


Дня через два после этой короткой вечеринки Зоя вызвалась проводить Петю до военкомата, расположенного рядом с почтой. Идя с ним, она радовалась: вон как он ловко шагает на своих костылях, даже наступает на раненую ногу, обутую теперь в самодельную матерчатую туфлю — изобретение Никифора Сергеевича. На Пете была фуражка с черным околышем и красной звездочкой. Надел он выстиранную и отглаженную летнюю гимнастерку с «кубиками» на петлицах, но без ордена и медалей. Это Зое не нравилось. Вот идет со старшим лейтенантом и люди видят: обыкновенный раненый командир, такие уже встречались… А если бы у него на груди поблескивали орден и медали, ого, как смотрели бы — вон с каким героем идет она! «Глупышка, о чепухе думаешь», — ругнула себя Зоя, а увидев, что Петя улыбается, и вовсе расстроилась. Ей вдруг почудилось, что он разгадал ее никудышные мысли о наградах, и стал посмеиваться.

— А ты знаешь, о чем я подумал? Как только взойду без отдыха во-он на ту гору, значит все в порядке, — сказал он, указав костылем на вершину, из-за которой позапрошлой ночью луна всходила. — Будем туда взбираться?

— Будем, — согласилась она.

Возле военкомата Зоя отдала Пете его сумку с документами, попросила не опаздывать вечером в кино и пошла на почту.

Статкевич доложил военкому, кто он, по какой причине прибыл и положил на стол запечатанный пакет.

— Прошу садиться, товарищ старший лейтенант, — сказал майор Куницын и, распечатав пакет, стал просматривать документы. — Повоевал ты, старшой, ничего не скажешь, — продолжал он. — У тебя левая нога, у меня правая, и если сложить наши здоровые ноги, то никакая строевая не страшна, — пошутил военком и вдруг спросил: — Сколько думаешь отдыхать?

— Врачи определили, — ответил Статкевич.

— Врачи… Им только верь… Недельки хватит?

— Не понял, товарищ майор.

— Что ж тут непонятного? Сдашь аттестаты, встанешь на довольствие, недельку отдохнешь и ко мне, на мое место. Понял? Пойдешь по моим стопам. Я, как и ты, пришел, а мне тогдашний военком: здравия желаю, товарищ майор, даю вам сроку три дня и ко мне… А я тебе неделю даю. Ну как, согласен?

Вопрос был неожиданным. Статкевич еще не знал, не решил для себя, чем он будет занят во время долгого отпуска. Дядя Никифор говорил: отдыхай, сил набирайся, а там видно будет.

— Я приучен выполнять приказы, — ответил он.

— Понятно. Ты кадровый. А меня война заставила надеть форму, — опять же неожиданно заговорил Куницын. — До войны я строил мосты, а в войну подрывал их… Ты представляешь, каково было мостостроителю? Помню, приказали мне взорвать мост, а это был мой первенец, еще практикантом зеленым я строил его и стоял под мостом, когда по нему первый поезд проходил… Есть у нас такая причуда — становиться под мост при первом рабочем испытании… Ты-то пушки свои, поди, берег, не подрывал…

— В первое время доводилось и подрывать, — сказал Статкевич.

— Ага, тоже приходилось? В таком случае тебе все понятно. Теперь давай о приказе. Доложу о тебе в округ, и оттуда придет приказ о твоем назначении. Ты уж, пожалуйста, не возражай, Петр Васильевич!


Мартынюк позвонила на завод Рудакову и сказала, что приедет к нему для серьезного разговора.

— Всегда рад видеть вас, Алевтина Григорьевна, — послышался в трубке его ровный и несколько холодноватый голос.

Подождав, когда Рудаков поинтересуется, какие нужны сведения, к чему приготовиться и, не дождавшись, она спросила:

— Неужели вас не волнует, о чем пойдет речь?

— Любой разговор с вами — серьезный, — отозвался он.

Да, Рудаков — это не Кузьмин. Кузьмин спросил бы и о самочувствии, и о машине — бегает ли, мол, не нужно ли подослать свою легковую… Рудаков не делал этого. Он был по-деловому вежлив, не признавал пространных рассуждений, отвергал все то, что не имело отношения к заводу. Ей вспомнились слова Ладченко о том, что Рудакову на соседа-смежника не кивнешь, плакаться ему в жилетку бесполезно… Она тогда пошутила: «Выходит, кончились веселые денечки». Ладченко ответил: «Все мы люди, все мы человеки, Алевтина Григорьевна. С нашим братом нельзя нянчиться, наш брат умеет пользоваться любой слабинкой начальства. Теперь на заводе крепкая рука. Вот что важно!»

Мартынюк знала, что Рудаков ездил в обком, разговаривал с Портновым. По телефону Иван Лукич говорил ей, что Рудакову надо помочь, но его желания следует согласовать с реальными возможностями, особенно в смысле фондов на строительные материалы. К ней уже приходил управляющий трестом «Медьстрой», жаловался на оружейников, которые, заручившись поддержкой области и наркомата, не знают меры в своих требованиях. Алевтина Григорьевна решила обсудить все эти дела на бюро горкома и ехала к Рудакову, как говорится, во всеоружии, рассуждая, что жилье строить надо, здание для инструментального цеха тоже надо, и против заводского клуба кто же возразит? Нужен! Однако тот же Рудаков должен учитывать возможности города. Именно об этом она и собиралась поговорить с ним наедине, даже пословицу напомнить — по одежке протягивай ножки…

В директорском кабинете Мартынюк увидела парторга Леонтьева, главного инженера Рябова, председателя завкома Лагунова, начальника строительного цеха Марченко. Со всеми поздоровавшись за руку, она повернулась к Рудакову, говоря ему взглядом, что хотела бы наедине побеседовать, но он вдруг начал:

— Пользуясь присутствием Алевтины Григорьевны, давайте, товарищи, обсудим наши строительные дела.

Она удивилась: откуда ему стало известно о том, для какой цели она приехала сюда?

Рудаков попросил Марченко доложить о строительстве жилья, и когда тот окончил свой коротенький доклад, Алевтина Григорьевна обратилась к директору:

— Разрешите, Константин Изотович, внести некоторую ясность?

— Пожалуйста, Алевтина Григорьевна, — сказал он.

— Мне кажется, дорогие товарищи, что некоторые из вас витают в облаках, не учитывают реального положения дел. Строить надо, с этим никто не спорит. — Продолжая говорить, она поглядывала на присутствующих и по их лицам видела: они внимательно слушают и соглашаются, и Рудаков тоже.

— Вы правы, Алевтина Григорьевна, положение сложное, — говорил он. — Было оно сложным, например, когда потребовался нам семенной картофель. Город не имел семян. Мы на законных основаниях вышли из положения. Картошка взошла и растет. Нам отпущены фонды на лес, и он придет. Сибирь-матушка богата этим добром. Но рядом Башкирия. Наши товарищи побывали в одном из тамошних лесхозов, и опять же на законном основании можно воспользоваться уже заготовленным башкирским лесом, что мы и начинаем делать. Это рядом. Нам выделены фонды на кирпич, и мы его тоже получим. Но у соседей наши товарищи обнаружили бездействующий кирпичный завод. Его можно пустить и на законном основании получать этот необходимый строительный материал. И так за что ни возьмись, можно найти неподалеку, если, конечно, по-разумному искать.

Алевтина Григорьевна слушала Рудакова, вспоминала шутливое предупреждение Ивана Лукича: «Оружейники — дошлый народец, они умеют заворожить. Не поддавайся, не иди у них на поводу, Алевтина». Но как же ей сейчас не «заворожиться», не пойти на «поводу», если они, умницы, вон до чего додумались. И как же не попрекнуть себя, товарищей из горсовета и треста «Медьстрой»? И она, и они крепко надеялись только на то, что получали по государственной разнарядке. А вот оружейники решают проблему снабжения иначе, по-своему.

— Константин Изотович, не сможете ли выступить на бюро с тем же, о чем вы только что говорили? — спросила она.

— Алевтина Григорьевна, у нас так: надо, значит надо, — ответил он.

В кабинет вошел начальник заводской охраны Чернецкий. Увидев секретаря горкома, он хотел было уйти, но Рудаков задержал его, поинтересовался:

— Что у тебя?

— В инструментальном цехе позорное ЧП, обнаружен злостный вор, — ответил Чернецкий.

— Вор? Кто? — спросил Леонтьев.

Чернецкий достал блокнот, полистал его и объявил:

— Долгих.

— Виктор Долгих? Не может быть, — усомнился Леонтьев.

— Товарищ парторг, я оперирую фактами. Вор был задержан с вещественными доказательствами и мной препровожден в милицию, — доложил Чернецкий.

— И получит он три месяца, и наказание будет заменено отправкой на фронт. Подобные случаи уже были на медно-серном, на руднике и в тресте.

«Медьстрой», — ни к кому не обращаясь и как бы самой себе сказала Мартынюк.

— К сожалению, и у нас не первый случай, — отозвался Леонтьев.

— Константин Изотович, — обратился Лагунов к директору, — да это же удобная лазейка для того, кто любыми путями решил уйти на фронт. — Лагунов повернулся к Чернецкому, осуждающе бросил: — Послушай, начальник охраны, разве нельзя было воздействовать на парня по-другому? Зачем же ты сразу в суд потащил? И вообще не надо, по-моему, дело доводить до суда. Я решительно против этого!

Поглядывая то на секретаря горкома, то на директора, Чернецкий отвечал:

— Есть приказ, есть устав службы охраны, и я обязан выполнять.

— Да, да, есть приказ, есть устав и не нужно ломать голову, разбираться, что да почему, — проговорил сердито Леонтьев. — Мне думается, что следует прислушаться к мнению Лагунова, иначе лишимся некоторых рабочих, особенно молодых.

12

Виктор Долгих и думать не думал, что о нем пойдут разговоры в директорском кабинете. Он знал, что если кого задерживали на проходной с «уворованным», тут же отправляли под суд, а судьи были не очень-то строгими — так, мол, и так, за мелкое хищение получай срок с заменой отправкой на фронт, о чем и мечтал Виктор.

Наполнив карманы зубилами, напильниками, лезвиями для рубанков и приметив, что начальники — Тюрин, Ладченко и Смелянский — чем-то заняты в конторке, Виктор шепнул Дворникову: «Новый военком прогнал меня, оружейников, говорит, не берем в армию, а сейчас гляди, как у меня здорово получится», — и выскользнул из цеха.

Вахтер дядя Вася, как и положено, задержал его на проходной, равнодушно спросил:

— Ты что это карманы оттопырил?

— Да вот… несу кое-что на хлеб обменять, ждут меня там, — кивнул Виктор в неопределенную сторону.

— Чего, чего? А ну-ка отнеси, где лежало, а то я прикладом по мягкому месту «обменяю», — проворчал вахтер.

Так бы и случилось, дядя Вася прогнал бы назад парня, но, как на грех, появился Чернецкий.

— В чем дело? — строго спросил он.

— Да ничего такого, товарищ начальник, — заговорил дядя Вася, но Виктор прервал его, сказал с вызовом:

— Хочу обменять на хлеб инструменты.

— Воруешь? — Чернецкий выхватил из кобуры пистолет. — А ну, шагай в милицию.

— Товарищ начальник, дурил Витька-то, шутка это, — попытался объяснить вахтер, но Чернецкий прицыкнул на него:

— Молчать! Наложу взыскание за попытку оправдать вора. Шагай! — приказал он задержанному.

Улыбаясь и заложив руки за спину, Виктор шел под пистолетом с «вещественными доказательствами» в карманах.

Часа через три после того, как Чернецкий увел Виктора Долгих, в цех позвонили из милиции. Ладченко взял трубку и, назвав себя, ответил:

— Да, есть у нас такой. Судили? Да вы что! — возмутился он. — Я приду сам! Поздно? Да это же черт знает как называется! — он швырнул трубку, сказал Зое: — Позови бригадира.

Вошедший Тюрин выглядел, виноватым и удрученным.

— Я гляжу — знаешь уже, — сказал ему Ладченко.

— Знаю. Дядя Вася рассказал… Сдурил парень.

— Где Дворников?

— Работает.

Вытачивая болт, Борис Дворников следил, как падают голубоватые спиральки стружки, как водяная струйка льется на горячий резец. Когда подошли начальник цеха и бригадир, он сделал вид, будто не замечает их.

— Выключи станок. Где твой дружок Виктор? — поинтересовался Ладченко.

Не подымая глаз, Дворников ответил:

— Не знаю… Был здесь.

Ладченко усмехнулся:

— Не знаешь? Все ты знаешь. Ладно. Работай.

Вечером, вернувшись домой, Ладченко расслышал заливистый смех дочурок-близнецов, спросил у жены:

— Что за радость у наших невест? Им спать пора.

— С Витей играют.

— С каким таким Витей?

— Да с твоим же Виктором Долгих. В гости он пришел, тебя дожидается.

Удивленный появлением в квартире набедокурившего парня, Ладченко подумал, что тот пришел с повинной и с просьбой: помогите, я больше не буду…

Заслышав голос отца, дочурки выбежали из комнаты, крича наперебой:

— Папа пришел! Мой папа!

Вслед за девочками вышел Виктор Долгих, аккуратно причесанный, одетый не по-рабочему. На нем белая рубашка с полурасстегнутым воротом, темные брюки, начищенные гуталином парусиновые туфли.

— Докладывай, герой, с чем пожаловал? — обратился к нему Ладченко.

— Судили меня, Николай Иванович! — весело откликнулся Виктор.

— Судили? Чему же ты радуешься, негодник? — Ладченко кивнул жене — уведи, мол, детей, оставшись в коридоре наедине с Виктором, сурово продолжил: — Судили все-таки… Хорошо, что оправдали…

— Не оправдали, Николай Иванович. Три месяца дали.

— Да как же ты после этого осмелился прийти ко мне домой!

Парень смутился, покраснел и, не зная куда девать руки, молчал, виноватый и пристыженный.

— Ладно. Утро вечера мудренее. Завтра что-нибудь придумаем, чтобы выручить тебя.

— Не надо меня выручать, Николай Иванович, — испуганно попросил Виктор. — На фронт я хочу, давно думал, как уйти.

Будто бы впервые видя перед собой русоголового, широкоплечего парня, Ладченко упрекнул:

— Ну и дуралей же ты, Витя, ну, голова садовая… — Потом крикнул: — Хозяйка, угощай нас ужином!


Еще весной Ладченко однажды посылал Бориса Дворникова домой за Коневым, жившим на подселении в квартире медеплавильщика Турина. Дверь ему открыла темно-русая, широкобровая, кареглазая девушка, его ровесница. Тогда же он узнал, что зовут ее Вероникой и что она учится в десятом классе. В другой раз он случайно встретил ее на улице, в разговоре поинтересовался, ходит ли она в кино. Вероника ответила, что иногда ходит, а сегодня собирается пойти на открытие летней киноплощадки. Тайком от Виктора Борис тоже помчался на открытие, встретил там Веронику, после сеанса даже проводил ее домой.

— Ты где это шлялся? — обидчиво спросил Виктор.

Борису пришлось признаться, что совсем неожиданно попал в кино, утаив, конечно, что в следующее воскресенье весь десятый класс Вероники собирается посмотреть на летней киноплощадке «Александра Невского». Улизнуть от Виктора Борису не удалось, и после смены они вдвоем пошли в кино, и пришлось ему знакомить друга с Вероникой.

И вот сейчас они — Борис и Вероника — на скамейке поджидали Виктора. Им было видно: прошел к себе домой Николай Иванович, а значит, через минуту-другую Виктор должен был вернуться к ним. Это Вероника настояла, чтобы он сходил к начальнику цеха, все объяснил и извинился. Так как пропуск у него уже отобрали, а караулить начальство на улице не очень-то прилично, Виктору пришлось идти к Николаю Ивановичу на квартиру.

Борис и Вероника знали об удачной проделке друга, и хотя Вероника считала, что судимость — это все-таки срам на всю жизнь, но вынуждена была согласиться, что другого пути для ухода в армию у Вити не было. Нахваливая приятеля, Борис говорил, что как только самому исполнится восемнадцать лет, он тоже, как и Виктор, уйдет на фронт, потому что не может и не имеет права отсиживаться в глубоком тылу, когда другие воюют.

Завтра Виктор уезжает с командой новобранцев, и ему, Борису Дворникову, завидно, так завидно, что белый свет не мил. Ведь не ему, а Виктору Вероника приготовила подарок — необыкновенный перочинный ножик с розоватыми перламутровыми щечками, с набором лезвий, шилом, отверткой и даже крохотными ножницами. А еще Вероника сказала, что будет каждый день писать фронтовику письма и на прощание возле вагона при всех поцелует Витю… От этих слов у Бориса даже сердце зашлось. Он вдруг представил себя отъезжающим на фронт: приходит на станцию Вероника (пусть без подарка, ножик-то у нее один!) и говорит ему что-то такое, от чего за плечами вырастают крылья, и в атаку на врага он будет мчаться с такой быстротой и силой, что никто и ничто не остановит…

— Ну почему так долго не возвращается Витя? — нетерпеливо проворчала Вероника.

— Сейчас придет, — ответил Борис, а самому хотелось, чтобы Виктор не приходил еще долго, чтобы сидеть на скамейке вдвоем с Вероникой, а если надо — самому проводить ее домой. Они-то всегда бывали втроем. Втроем на горы взбирались, втроем иногда ходили в кино.

Наконец-то вернулся Виктор.

— Ты почему так долго? — спросила Вероника.

— Наверное, по всем швам отчитал Николай Иванович, — предположил Борис.

— Нет, ужинали вместе, — солидно ответил Виктор.

И опять Дворникову было завидно: сам начальник цеха пригласил Виктора к столу и накормил, должно быть, не столовской перловкой-шрапнелью или пшенкой-блондинкой, а чем-нибудь домашним, давно забытым.


Марине Храмовой думалось, что директор строго накажет начальника цеха Ладченко за то, что инструментальщика Долгих судили, а Рудаков неожиданно сказал, что больше виновата она, комсорг.

Расстроенная Марина помчалась в цех и в присутствии Ладченко стала распекать Сосновскую за никудышную работу первичной комсомольской организации, а когда коснулась воровства, Ладченко остановил ее.

— Да поостынь ты малость, не преувеличивай. Был единственный случай, — сказал он.

— Вчера — единственный, а сколько будет завтра? Если воспитательная работа поставлена из рук вон плохо, то нарушения дисциплины неизбежны.

— Ну, ты чешешь, как с трибуны, — усмехнулся Ладченко.

Ей всегда было трудно разговаривать с ним. Она терпеть не могла его шуточек да усмешечек и никак не могла понять, почему и директор, и парторг считают начальника инструментального цеха отличным специалистом и руководителем. Удивительным казалось ей и то, что Женя Смелянский был такого же мнения о нем.

Марина Храмова продолжала, обращаясь к Сосновской:

— Я побываю на вашем собрании. Необходимо вопрос поставить так, чтобы комсомольцы дали принципиальную оценку поступку Долгих.

И опять Ладченко усмехнулся:

— Они уже принципиально оценили… Жалко, что тебя не было на про́водах Виктора, ты бы увидела прелюбопытную картинку: ребята чуть ли не на руках несли к вагону осужденного.

Марине Храмовой хотелось начальственно прикрикнуть: вы, товарищ Ладченко, недопонимаете, но промолчала, да и Сосновскую она корила теперь для порядка, по долгу службы и без прежней злости. Произошло событие, которое заставило Марину смягчить свое отношение к Сосновской, даже забыть то, как на заседании комитета комсомола при обсуждении работы фронтовых бригад та своим выступлением перечеркнула ее доклад, и секретарь горкома потом упрекал ее, комсорга, в том, что бригады созданы для «галочки»… Женя Смелянский сказал, что Зоя встретила фронтовика, с которым переписывалась, и признался, что очень рад за Зою и что Петя Статкевич геройский парень. Про себя обозвав Женю дурнем, Марина тоже обрадовалась. Выходит, ошиблась, выходит, прав Ладченко, говоривший, что Смелянский относится к Сосновской по-братски и только…


С нескрываемой радостью передавая дела Статкевичу, майор Куницын говорил:

— Командуй, старшой. Хозяйство ты получаешь в полном порядке!

— Думаю, что командовать долго не придется. Глубокий тыл не для меня, — с надеждой ответил тогда Статкевич.

— Разумеется! — подхватил Куницын. — Будешь сидеть за этим столом, костылики подальше держи, а то был у меня случай… Однажды приходит по повестке некий дюжий мужик и говорит, что так, мол, и так, ему положена отсрочка. Я отвечаю, что отсрочка была, да вся вышла. И сказанул мне тот мужик: сам, дескать, в тылу отираешься, а других на фронт посылаешь… Я и огрел его костылем… Ну, думаю, все, крышка, пожалуется мужик — и трибунал… Не пожаловался… Да, служба у тебя, Петя, будет нелегкая, людей придется посылать не к теще на блины. Мы-то с тобой знаем, что такое «Вперед за Родину, за Сталина»… У меня сердце разрывалось, когда я видел на станции ребят, которые уезжали на фронт по моим повесткам. Ребята пели, с девушками целовались, обещали с победой к ним вернуться… А я думал — эх, сынки, эх, браточки милые, а сколько из вас не вернутся… Так-то, старшой, и тебе придется делать то же самое: провожать новобранцев, слушать их песни, видеть слезы матерей, жен и невест. Это очень тяжело. — Куницын неожиданно рассмеялся. — Но были у меня и веселые минутки, — продолжал он. — Однажды иду уже без костылей, шагаю, как на строевом смотре. И вдруг слышу: «Аким Петрович, здравствуйте вам». Подбегает этакая пташечка лет тридцати, возраста самого что ни на есть опасного. «Не проходите мимо, Аким Петрович, посетите мою келью». Не знаю, кой леший дернул меня, но я пошел в «келью», в домишко на Подгорной улице. «Пташечка» по комнате порхает, воркует, потом в комнатку-боковушку юркает и оттуда подает голосок: «Посмотрите, Аким Петрович, альбом с фотографиями, а я переоденусь». Выскакивает она из боковушки, а халатик на ней с таким вырезом на груди, что в глазах у меня искорки запрыгали… На столе, как водится, бутылочка, дверь в соседнюю спаленку осталась открытой, а там кровать виднеется, а над кроватью картина-коврик — он и она обнимаются… Оказалось, что у «пташечки» есть «брательник», то ли двоюродный, то ли троюродный, который вот как заботится о пропитании героических бойцов Красной Армии… — майор умолк, достал из ящика стола пачку папирос. — На этой должности, Петя, надо быть всегда начеку и безгрешным, соблазнам не поддаваться, — твердо заключил он.

Считая, что служба военкомом — дело временное, Статкевич тем не менее был благодарен Куницыну за науку, даже принял его совет ходить на работу при ордене и медалях.

— Не для того, Петя, чтобы новогорских красоток потрясать, а приходящие к тебе должны видеть, кто ты и что успел сделать, — пояснял майор. — Костыли — это не все. Есть в Новогорске один, за тысячу километров был ранен во время учений. Какой-то недотепа по неумелости швырнул не туда боевую гранату, и человек пострадал. Конечно, при исполнении служебных обязанностей, но тот, уволенный по ранению боец, на всех перекрестках вещает: кровь за Родину пролил… А тебе вещать не надо, у тебя красноречивые боевые награды.

Еще Куницын говорил, что военкому самому полезно бывать на предприятиях, и предупреждал: иные начальники будут пытаться ловчить, доказывать, что без такого-то или такого-то специалиста не обойтись, чуть ли не остановится производство, если его мобилизуют в армию, даже может быть и такое, что от военкома скроют военнообязанных, не имеющих права на отсрочку… Словом, уезжая, майор просветил своего преемника.

«Да, работенка нелегкая и хлопотная», — жаловался самому себе Статкевич, но все-таки был доволен, что не сидит без дела и что, по мнению того же Куницына, заменяет здорового, нужного фронту командира.

Позвонив парторгу Леонтьеву, с которым познакомился на недавнем совещании в горкоме, Статкевич сказал, что намерен посетить оружейников.

— Добро пожаловать, Петр Васильевич. Как будете добираться? Не подослать ли машину? — слышался в трубке заботливый голос Леонтьева.

— На военкоматовских дрожках приеду, — ответил Статкевич, а через час уже сидел в небольшом директорском кабинете.

— Что ж, Петр Васильевич, откровенно говоря, ваш визит не вызывает в душе восторга, но служба есть служба. Думаю, найдем общий язык, построим наши взаимоотношения на разумной основе, с учетом, разумеется, интересов завода, а значит, и государства, — сказал Рудаков.

— Возражений не имею, — по-военному четко ответил Статкевич. Он дивился и молодости заводского начальства, и тому, что не в пример другим руководящим товарищам, которые ныне одевались под военных, Рудаков и Леонтьев носили обычные костюмы, рубашки с галстуками. Ему даже показалось, что если бы Рудаков надел военную форму, то выглядел бы настоящим командиром: у него и выправка, и голос, и взгляд — командирские. Не отстал бы и Леонтьев, хотя тот и голосом, и взглядом помягче.

— Наши кадровые карты открыты, — заверил директор.

О Рудакове майор Куницын говорил, что он откровенен, хитрить не приучен, однако советовал не спускать глаз и особенно с команды заводской охраны, где под ружьем ходят и такие, которым найдется боевое дело на фронте. Когда Статкевич сказал об этом, Рудаков тут же пригласил по телефону Чернецкого.

Увидев старшего лейтенанта и уже зная, что он заменил майора Куницына, Чернецкий догадался, для какой цели прибыл на завод новый военком, и, представившись, начал:

— Разрешите доложить, товарищ старший лейтенант, есть указание наркомата об усилении охраны оборонных тыловых объектов. Этим указанием я и руководствуюсь.

— Военкомату известно это указание. — Статкевич оглянул чубатого, розовощекого, полного сил и здоровья мужчину: — Есть приказ у военкомата: заменять бойцов охраны уволенными по ранениям фронтовиками и обученными женщинами. Это касается и начальствующего состава.

Слушая военкома, Леонтьев заметил, как полноватые щеки у Чернецкого побледнели, а в глубоко посаженных глазах затаились испуг и растерянность. Выдумщик Ладченко однажды сказал, что Чернецкий лезет вон из кожи, чтобы доказать свою привязанность к оружейному заводу, старается держать на высоте службу охраны, а все это потому, что боится фронта. И вот сейчас, видя настроение начальника охраны и понимая, что слова Статкевича имеют прямое отношение к Чернецкому, Леонтьев подумал, что Ладченко, пожалуй, прав. Подумал он и о полученном военкоматом приказе. Действительно, сам раненый старший лейтенант, еще не бросивший костыли, заменил майора Куницына, и будет логично, если такой же фронтовик заменит Чернецкого.

— Я не понимаю, что изменилось и почему вдруг возник вопрос о команде охраны, — проворчал Чернецкий.

— То есть как это не понимаешь? — удивился Рудаков. Он подошел к висевшей на стене карте с обозначенной линией фронта, далеко ушедшей на юг страны. — Тебе что, этого мало? Ты что, газет не читаешь, в обстановке не разбираешься или страусу уподобился, голову прячешь? — гневно говорил он. — Подумай и о другом: — Старик дядя Вася разве хуже службу несет, чем те, кто в сыновья или внуки ему годятся? Не хуже!

13

Инструментальный цех получил приказ наладить изготовление сегментов для пилы Геллера, которой резали металл. Эти сегменты хорошо были известны каждому, раньше их получали в готовом виде, заменяли ими износившиеся, и пилы делали свое дело. И вдруг — наладить изготовление!

Привыкший к тому, что приказ есть приказ, Ладченко подумал, что не такое уж сложное получено задание. Среди кадровых инструментальщиков немало настоящих мастеров, которые, как говорится, из ничего умели сделать что-то. Даже в нынешних не очень-то подходящих условиях, при нехватках то одного, то другого, цех сполна обеспечивал завод инструментарием.

«Так будет и сейчас», — не сомневался Ладченко, зная, что листовая сталь есть, что Смелянский технологию разработал, нужные чертежи выдал, Макрушин и Грошев приступили к работе…

И вот они, готовые сегменты, закаленные Тюриным, умеющим делать это лучше всех. Осмотрев изделия, Ладченко похвально сказал:

— Не уступят фабричным. Опробовать!

Диск пилы завизжал, легко вгрызаясь в металлическую болванку, но через минуту-другую сегменты стали крошиться…

— Первый блин комом… Это ничего, — бодрился Ладченко. — Продолжим. Евгений Казимирович, мне думается, что все дело в закалке, — говорил он Смелянскому. — Помоги Тюрину.

Но пила по-прежнему больше двух минут не работала, сегменты крошились.

— Вся причина — сталь. Будь она у нас получше, все было бы в ажуре, — говорил Тюрин.

— Так-то оно так, без хорошей стали крепкую штуку не сделаешь, но и прочность металла от наших рук зависит, — не то возражал, не то с самим собой принимался рассуждать Макрушин.

Инструментальщики думали, рядили, гадали, как выйти из положения. Иногда начальнику цеха казалось, что решение задачи где-то рядом, но это «рядом» почему-то не давалось, не подпускало к себе. Он понимал: прав Тюрин, говоривший о необходимости иметь доброкачественную сталь, но больше его привлекало макрушинское мнение. Ему уже говорили в отделе снабжения, что другой стали пока не будет и что если даже директор добьется через наркомат поставок заводу лучшей стали и готовых сегментов для пил Геллера, то произойдет это не сегодня или завтра, а без пил оружейники обходиться не могут. Это было понятно Ладченко. Он, кажется, даже потерял способность пошучивать да посмеиваться и лишь однажды признался Леонтьеву: «Боюсь, что скоро перепилит мне шею эта пила Геллера».

Неожиданно для всех помог решить трудную задачку пятнадцатилетний Славка Тихонов, пришедший в цех из ремесленного училища.

В первый же день Борис Дворников решил подшутить над белобрысым, стриженным под машинку Славкой Тихоновым. Зная, как иногда разыгрывают несмышленых новичков, Борис подбежал к нему.

— Слушай, Славка, выручи, закали вот эту штучку, — он протянул ему специально выточенную из свинца деталь и кивнул в сторону ванны для закаливания с расплавленным свинцом.

Славка взял деталь. Предчувствуя, какой будет хохот, и ухмылочно поглядывая на ребят, ожидавших потехи, Борис подтолкнул Славку:

— Делай!

Славка взвесил на ладони свинцовую деталь, сунул ее в карман Дворникову, сказал:

— Дураки у нас на печке лед жарят. Полезай и ты к ним.

— Ух, какой грамотный, — разочарованно протянул Борис. — Не зря на токарный поставили…

— Подумаешь, токарный… У нас в мастерской не хуже стоит.

— Не хуже? Хвастунишка… Может, у вас и музей дома есть, где охотничьи ружья выставлены? — подковырнул Славку Борис.

— Ружья — чепуха…

— Это как чепуха? Да ты знаешь, кто их делал? Ты знаешь, какие мастера? — распаляясь и думая, чем бы уколоть Славку, говорил Борис. — Те мастера блоху подковать умели!

— Блоха… Ты коня подковать попробуй. А на вашу блоху мне плевать с высокого дерева.

Это было слишком, такого оскорбления Дворников перенести не мог и бросился на Тихонова с кулаками. Подбежали ребята, подоспел бригадир Тюрин, и не дали они Борису проучить Славку да еще посмеялись над ним.

И вот Славка Тихонов, раньше всех разделавшись в столовой с обедом, то заглядывал в книгу, то закрывал ее, шепча стихи.

— Ты что это, молитву читаешь, благодаришь поваров за обед военного времени? — с улыбкой спросил Макрушин, сидевший за соседним столом.

— Стихотворение Пушкина учу. «Кинжал» называется. Зоя наказала в госпиталь завтра идти, раненым читать, — ответил Славка и вдруг попросил: — Никифор Сергеевич, возьмите книжку и следите, а я буду читать наизусть.

— Читай, послежу.

Вскинув голову, Славка декламировал:

Лемносский бог тебя сковал
Для рук бессмертной Немезиды,
Свободы тайный страж, карающий кинжал,
Последний судия позора и обиды.
Окончив чтение, Славка спросил:

— Ну как, Никифор Сергеевич?

— А? Что? — будто бы очнулся Макрушин, в голове которого звучали слова «сковал» и «кинжал». — А, хорошо, правильно прочитал, — похвалил он, почти не слышавший декламатора, а потом, забыв о нем, обратился к Грошеву и Тюрину: — Слышали? Боги ковали кинжалы, а боги были не дураки, понимали толк в булатах… А что если и нам ковать сегменты для пил?

— А что, попытка не пытка! — воскликнул Тюрин.

— Можно и так, — сказал Грошев.

Задача была решена. Кованые сегменты оказались надежными.

— Пушкин и Славка помогли, — шутили в цехе.

Рудаков на планерке сказал:

— Инструментальщики молодцы. Подключаю экспериментальный цех для разработки их идеи ковать сегменты.

— Идея-то носилась в воздухе, а к кому она спустилась первому, это не имеет значения, — скромно заметил Ладченко, радуясь, что его цех и сейчас оказался на высоте.

Славку продолжали нахваливать.

— Молодец, из тебя выйдет настоящий оружейник, — сказала Зоя.

— Думаешь, мне хочется быть оружейником? Да ни в какую! Вот попрошусь, чтоб назад в колхоз отпустили. Уборочная там скоро начнется, ребята и девчата в поле будут, — мечтательно говорил Славка.

— Дурило, деревня, — процедил Борис Дворников. — Гордиться должен, что тебя в рабочие приняли… Отсталый ты элемент, Славка.

— По-твоему — отсталый, а по-моему — нет. Трактор мне больше нравится, чем все тутошние станки, и свои поля я не променяю на десять ваших цехов.

— Вот это сказанул… Да ты представляешь, что говоришь? — двинулся на Славку Дворников.

— Эй, петухи, кончай разговоры! — вмешался Тюрин.

Никифору Сергеевичу не нравилось, что между ребятами раздор идет. Нынешним вечером он сказал:

— Ну, ребятки, пошабашим — и домой. Погоди, Боря, — остановил он Дворникова. — Зови Славу, вместе пойдем. — Заметив, что Борис нахмурился, добавил мягко: — Ты постарше, твой пример для всех годится.

Подогретый этими словами, Борис кивнул головой в знак согласия.

Вечер был душный. Где-то за горами, куда спустилось жаркое летнее солнце, глуховато погромыхивало, на затухающем небе то и дело вспыхивали отблески далеких нездешних молний. Это часто случалось: грохочет за горами, должно быть, благодатный дождик там хлещет, но никак не может через горы перебраться, а уж если поднатужится да переберется, то покажется, будто застряли тучи между горами, остановились над городом, не находя выхода, и все, что накопили за долгое путешествие по небу, ливнем обрушивают на город.

— Давайте-ка, ребятки, зайдем ко мне и чайком побалуемся, — предложил Макрушин, когда они подошли к баракам.

У себя в комнате он попросил Бориса и Славку сходить к колонке за водой, а сам с двумя ребятами стал разжигать примус, потом полез в чемодан, где хранил на всякий случай несколько кусочков сахару и щепотку заварки. Они с Петей питались в столовой, дома ничего съестного у них не было.

Поглядывая на сидевших за столом четверых ребят и досадуя, что потчевать их нечем, Никифор Сергеевич вдруг представил себе, что видит выросших внуков своих, по которым вот как соскучился. Старший уже в школу пошел в том городе, куда эвакуировался с матерью и бабкой. Никифору Сергеевичу мечталось, что сам поведет внука в школу, как водил дочь и сына…

Подмигнув Дворникову, он спросил:

— А чего не хватает у нас на столе, Боря? — И сам же ответил: — Тульских пряников… Ты поинтересуйся у Славы, знает ли он о таких пряниках.

Дворников поинтересовался, и оказалось, что Славка не знает, не слышал о них.

— Вот, Боря, не доводилось Вячеславу едать… А ты опять же полюбопытствуй, знает ли он сказочку о пряничных дел мастерах.

Дворников полюбопытствовал, и опять же оказалось, что Славка не знает, не слышал.

— Ты расскажи, Боря, — посоветовал Никифор Сергеевич.

— У вас лучше получается.

— Ага. Ладно. В другой раз. Время позднее. Завтра утром на работу.

Проводив ребят, Макрушин подумал, что Борис не удержится, нынче же расскажет Славке сказку, не то слышанную когда-то, не то сочиненную им же, Никифором Сергеевичем, для внуков. Здесь он рассказывал ее прошлой зимой Борису Дворникову и Виктору Долгих, когда они топили железные печи в холодном здании гаража, предназначенном для цеха.

Сказка была такая. В давнее-предавнее время один князь, отведав тульских пряников, тут же вознамерился печь такое же лакомство у себя в княжестве, чтобы дивить гостей посольских. Позвал он из Тулы-города искусного пряничных дел мастера и сказал ему: «Коль угодишь мне, коль пряники будут вкуса тульского, осыплю тебя жемчугом да золотом, а не угодишь — прогоню с позором». Согласился мастер, потому как в славе ходил среди тульских пряничников. Стал он колдовать-работать, а когда пряники были готовы, попросил князя отведать чудо-лакомство. Отведал князь и лицом изменился, и в гневе обозвал пряничных дел мастера неумехой-мошенником за то, что пряники были вкуса не тульского, и прогнал с позором. Позвал князь из Тулы другого пряничных дел мастера и сказал ему то же, что говорил первому, с позором прогнанному. И второй мастер согласился, потому как еще в большей славе ходил среди тульских пряничников. Оглянул этот мастер сусеки с мукой, заглянул в колодец и говорит князю такие слова: «Подавай сюда, князь, муку тульскую и воду тульскую, иначе работать я не согласен». Подумал-подумал князь и ответил: «Будь по-твоему», — и приказал своим людям доставить в княжество, что требует пряничных дел мастер. Когда муку и воду привезли, стал колдовать-работать мастер, а потом попросил князя отведать чудо-лакомство. Отведал князь и опять лицом изменился, и еще в большем гневе обозвал пряничных дел мастера мошенником и прогнал с позором. А чудо-лакомство не выходило из княжеской головы, и позвал он из Тулы третьего пряничных дел мастера, совсем уж не имевшего себе равных, и сказал ему те же слова, какие говорил первому пряничнику и второму, прогнанным с позором. Третий мастер оглянул муку, на язык попробовал, сказал: «Хороша мучица». Оглянул он воду, зачерпнул ковшиком, отпил глоток, во рту подержал и сказал: «Хороша водица». «Ну приступай к работе да помни наш уговор», — сказал ему князь. Мастер подумал-подумал и ответил:«Приступлю, князь, но при таком еще условии — окромя тульской муки да окромя тульской воды, подай сюда, князь, и воздух тульский, тогда будет вкус у пряников такой, какой тебе надобен». Задумался грозный князь. Понимал он, что муку или воду привезти из Тулы нехитро, а воздух привезти нельзя. Думал-думал князь и лицом изменился — посветлел. Отпустил он пряничных дел мастера, наградил его горстью жемчуга и горстью золота за находчивость.


В открытые ворота проходной въехала директорская легковая машина, и дядя Вася в порыжевшем своем кожаном картузе со звездой, в гимнастерке и стареньких валенках (у старика болели ноги) следил, как женщина закрывает ворота. Макрушин догадывался: это вахтер обучает премудростям своего дела сменщицу. Правильно. А то ведь сменщиком у дяди Васи был совсем еще не старый мужик, ему-то нашлось дело поважнее. Петя рассказывал: выписался из госпиталя бывший пограничник с ампутированной кистью левой руки, ехать ему некуда, село под Псковом оккупировано, вот пограничник и заменил начальника заводской охраны Чернецкого. Тоже правильно! И зря, как говорил Петя, шумел Чернецкий, по врачам бегал. Оно, конечно, фронт — серьезная штука, это тебе не Виктора Долгих на проходной задерживать и под пистолетом в милицию вести… Виктор написал Борьке Дворникову — учится на истребителя танков… Эх, рассказывал Петя про эти танки… Он-то второй раз и ранен был из-за них, проклятых. Приказали ему поставить на дороге орудия и не пропускать немца. Вот Петя и шарахал по танкам. Они-то по дороге перли, а с дороги сверни — снег по самую макушку. Правильно решило Петино начальство — круши на дороге, загоняй в снег… Орден ему за тот бой назначили… Орден — это хорошо, но и самому попало, до сих пор без костыля ходить не может… У Пети были орудия, а снаряд — он далеко летит и так может садануть, что твой танк юлой завертится — каюк ему!.. А что будет в руках у Виктора? Не противотанковое ли ружье? О нем он слышал от известного конструктора, с которым по молодости за девками бегал. Конструктор потихоньку жаловался ему, что Москва, мол, спать не дает, Москва, мол, спешить велит с выпуском ружей…


Однажды ранним утром, войдя в цеховую конторку и глянув на уставшего Ладченко, Рудаков удивленно спросил:

— Ты что, из цеха не уходил?

— С тобой уйдешь, — махнул рукой Ладченко. — Вчера еще группу отправил в армию… А что делать с планом?

— Перевыполнять, разумеется. Я тебе вон каких ребят прислал.

— Троих прислал, а пятеро ушли. Вот какая арифметика.

— Артемов набрал силу. Будет приходить молодежь из ремесленного. Я к тебе пораньше вот с какой заботой. Есть предположение, что придется нам осваивать кое-что для истребительной авиации.

— Неужели пулемет?

— Возможно. А значит, потребуется новая оснастка.

— И новые площади… И выходит: не видать мне здания, которое начали строить для инструментального, — опечалился Ладченко.

Они сидели в конторке вдвоем, прикидывали, что потребуется от инструментальщиков, если придется осваивать новое для завода оружие.

— Прошу немедленно начинать подготовку, — сказал Рудаков.

— Пулемет — это только предположение, — ответил без особой озабоченности Ладченко.

— Поступит приказ, другой разговор будет: сделай — и точка.

— Ясно. Будем готовиться.

Неожиданно приехал чем-то удрученный и взволнованный Леонтьев и, не поздоровавшись, глухо проговорил:

— У Алевтины Григорьевны — беда, она получила сразу две похоронки — на мужа и сына. Я только что узнал об этом.

Потрясенные этой вестью, Рудаков и Ладченко молчали. Каждый подумал и о своем. У Рудакова — на фронте отец командует стрелковым полком, попадал он и в окружения, и в такие перепалки, что уму непостижимо, как оставался жив. У Ладченко — воевали родные и двоюродные братья, а племянница заброшена самолетом к партизанам. У Леонтьева — жена и сын потерялись. И каждый же мог получить горестное известие…

— Не сходить ли нам к Алевтине Григорьевне? — нарушил молчание Рудаков.

— Надо, — согласился Ладченко.

— Погодите, — вмешался Леонтьев. Он взял телефонную трубку, попросил: — Соедините, пожалуйста, с Алевтиной Григорьевной.

Рудаков и Ладченко выжидательно смотрели на него.

Когда Леонтьев положил трубку, Рудаков спросил:

— Ну что?

— В обком уехала. Я спросил — зачем, и Тоня, секретарша, ответила, что Алевтина Григорьевна будто бы на фронт проситься будет.

— Жалко, — вздохнул Рудаков и тут же обратился к Ладченко: — Поехали, Николай Иванович.

Леонтьеву было понятно, зачем директор приезжал утром в инструментальный цех и для какой цели увез к себе его начальника. Вдруг завтра придет приказ: приступить к изготовлению… И Рудаков правильно решил, что уже сегодня оружейники должны быть готовы к этому. Прежде, бывало, на освоение чего-нибудь нового отпускалось немало времени, а теперь не жди, авиаторы потребуют: душа из тебя вон, а давай! Что ж, верно, как верно и то, что выпуск привычных трехлинеек надо увеличивать.

Оставив машину в цехе, Леонтьев пешком направился в недалекий горком комсомола, чтобы поговорить с его секретарем о направлении городских ребят в заводское ремесленное училище. Навстречу ему шли вслед за высокой учительницей школьники, должно быть, как подумалось Леонтьеву, второклассники.

— К-э-эк ударит из пулемета Анка — та-та-та!..

— Наш ястребок по хвосту!..

— Чай заварим клубничными листьями…

— Ягоды найдем в горах…

Пестро одетые мальчики и девочки, перебивая, не слушали друг друга, но, кажется, понимали, кто и что говорит. Они в руках несли тощие сумочки, полными были только закопченный чайник и несколько бидончиков с водой.

Не полакомятся ребята ягодами, отошла клубника, подумалось Леонтьеву. И вдруг вспомнил, как Марина Храмова сказала однажды: «Андрей Антонович, поедемте на вашей машине в горы за клубникой». Он отказался — некогда, и сам же над собой посмеивался: боишься очутиться наедине с ней в горах…

День был солнечный и жаркий.

Проходя мимо госпиталя, расположенного в здании индустриального техникума (техникум так и не был открыт), он услышал, как госпитальная сестра в белом халате звала:

— Сержант Иванов, на процедуры!

Другая сестра учила молодого парня ходить на протезе. Она что-то говорила ему, и руки ее были готовы удержать парня, если он споткнется…

Леонтьев шел, думал: для ребятишек, ушедших в горы, важно развести костер, поиграть в войну, поговорить о книгах и фильмах; для медсестер важно, чтобы сержант Иванов принял процедуры, а его товарищ приноровился ходить на протезе… А что для тебя, парторг, важно? — спросил он себя. Эх, если начинать перечислять неотложные дела, пальцев на руках и ногах не хватит.

Леонтьев увидел издали Зою и старшего лейтенанта Статкевича, стоявших возле военкомата. А что важно для них? Это, конечно, очень даже понятно, хотя есть и у нее и у него дела посерьезнее, чем улыбаться друг другу. Статкевич — деловой, разумный военком. Правда, Ладченко грозится не пускать старшего лейтенанта в цех… Чудак! Попробуй не пусти, если на руках у военкома пропуск на все предприятия… Зоя держала в руках пачку газет и смеялась. Ей-то и посмеяться можно…

14

У Савелия Грошева — радость: на денек-другой приехала дочь с дипломом врача. Но и горько ему: Арина добилась-таки мобилизации в армию. Он соглашался: правильно, так и надо, а сердце ныло и ныло, и Грошев только самому себе признавался, как жалко и боязно ему провожать на фронт Арину.

Жалко и боязно было и Степаниде. Она тоже только самой себе признавалась, что к жалости и боязни прилипало и другое: дочери не будет в областном городе, а значит, не придет от нее мнимая телеграмма: мама, приезжай… А значит, когда надо, не помчится она с ночным поездом на зов милого Терентия Силыча.

«Все уладится, Терентий Силыч придумает что-нибудь, и можно будет опять ездить к нему», — успокаивала себя Степанида.

Арина пошла побродить по незнакомым горам, а Степанида сидела дома одна, кое-что шила для дочери, толком не зная, что нужно военному врачу в армии. Арина сказала: ничего не нужно, все, что положено, ей выдадут, с ног до головы оденут. А лишняя пара белья разве помешает?

Работая, Степанида думала о дочери, но поминутно мысли ее возвращались и возвращались к Терентию Силычу, не жалевшему для нее ни денег, ни ласк. Деньги, правда, она сама зарабатывала: там — купит, здесь продаст… Но без него какая же купля-продажа? Он — всему голова, он — добытчик, с его помощью сыпались и сыпались к ней в руки сотенные… Иногда, прижимаясь к нему, она шептала: «И откуда ты такой взялся? У меня дочь невеста, а я с тобой сама, себя невестой чувствую. Вот скажи — бросай все, иди за мной на край света, брошу все и пойду».

Он посмеивался: «Мы, Степа, до таких глупостей не дойдем, головы не потеряем, потому как мыслим здраво».

— Что ж, правильно, шептать все можно, а до дела дойдет — головы не теряй…

Вечером вернулась Арина, стала нахваливать здешние горы, а ей, Степаниде, ни к чему эти речи о горах, она заботливо наставляла:

— Ты вот что, ты делай так, чтоб дальше быть от стрельбы. Госпитали — они и у нас есть, и в других городах, где про светомаскировку не знают.

— Где служить, это от меня не зависит, — ответила Арина.

— Оно, конечно, зависит от начальства, а начальство кругом одни мужики…

Арина улыбнулась.

— Женщин тоже много. Почти все девчата с нашего курса мобилизованы в армию.

— Девчата — ладно, я про мужиков… Ты-то у меня красивая, видная, так что сама должна понимать.

— Не беспокойся, мама.

— Ох, доченька ты моя милая, а кто ж побеспокоится о тебе, как не мать. — Степанида метнулась к швейной машине, достала из ящичка золотые сережки. — Это тебе, Аринушка, ты когда-то мечтала о серьгах, — сказала она.

— Ой, какая прелесть! — восхитилась дочь. — Откуда они у тебя?

— Откуда, откуда… От матери, от бабушки твоей.

— Что-то раньше я не видела.

— Лежали, есть не просили, — приврала мать, и ей вспомнилось, как однажды в городе, на вокзале, эвакуированная женщина с тремя детьми показывала эти сережки, предлагала купить или обменять на что-нибудь съестное. «Детки мои голодные-преголодные, а младшенький захворал вдобавок», — жаловалась и горевала женщина. Степаниде и сережки понравились, и стало жалко беженку. Она достала из корзинки две банки мясных консервов, буханку ржаного хлеба, пачку печенья и протянула ей: «На вот, возьми за сережки». Как обрадовалась женщина!

— Нет, мама, не нужны мне сережки, не на гулянье уезжаю, — отказалась Арина.

— Ох, на войну идешь, доченька, на распроклятую войну, кровинушка ты моя разъединственная, — расплакалась мать, а потом, спрятав сережки, сказала: — Давай-ка садись ужинать.

— Подождем. Папа скоро придет, — возразила Арина.

Он пришел поздно, виновато сказал:

— Извиняй, дочка, задержался, работа срочная была.

— Дочь уезжает, а тебе и заботушки мало, — попрекнула мужа Степанида.

Утром с поезда Степанида пошла с дочерью в ее общежитие, рассуждая по дороге о том, что надо все силы положить, а чтобы Арина осталась в каком-нибудь тутошнем госпитале. В этом поможет ей Терентий Силыч. Он-то все может!

В комнате общежития стояли пустые железные койки, была заправлена лишь сиротливая постель Арины. Лежала на постели записка. Арина прочла ее, грустно сказала:

— Девчата еще вчера уехали. — Открыв тумбочку, она вынула сверток. — Ты смотри, мама, девочки мою пайку хлеба оставили, а вот маргарин и сахар. Можно позавтракать.

Степанида усмехнулась про себя, подумала: «Удружили… Ничего, есть что на зубок положить». После завтрака Степанида сказала:

— Ты пока отдыхай. Твой военкомат никуда не уйдет. Сбегаю на рынок и кой-чего куплю тебе.

Чувствуя себя так, будто за плечами выросли крылья, Степанида мчалась по знакомой улице к заветному дому, где квартировал Терентий Силыч. Соскучилась она, истосковалась… Дочери сказала, что на рынок пошла, а рынок-то совсем и не нужен, все, что надо Арине, есть в доме у Макаровны.

Степанида привычно отворила калитку, взбежала на крылечко, постучала, услышала унылый голос хозяйки:

— Кто там еще?

— Я, Макаровна! — откликнулась Степанида. Погромыхав запорами, хозяйка вышла и неожиданно запричитала:

— Ой, Стешенька, ой, беда, ой, горе…

— В чем дело? Что случилось? — удивленно спросила Степанида и сразу подумала о хворой сестре Макаровны.

— Терентия Силыча, благодетеля нашего, арестовали… Только пришел он, только сел с дружками поужинать, а тут и вот она, милиция… И пошли по чуланам лазить, в сараи да в погреб заглядывать, — со слезами на глазах рассказывала хозяйка.

Потрясенная Степанида слушала и ничего не понимала. Понятно ей было только одно: окажись она тогда в доме с Терентием Силычем, ее тоже арестовали бы… Не прощаясь, она бросилась прочь, и на улице казалось, что за ней кто-то гонится. Она достала платок, по-старушечьи закутала им голову и, пугливо озираясь, сворачивала то в один переулок, то в другой, плутала по городу и только в полдень пришла в общежитие.

Знакомая дежурная сказала, что Грошева ушла в военкомат и просила подождать.

— Вот ключ, иди и ожидай.

В комнате Степанида заперлась на замок, глянула на пустые койки, и редкие сетки на них показались ей тюремными решетками… Она повалилась на дочкину постель, зажала руками голову.

Степаниде было страшно, она боялась: в дверь вот-вот постучатся и войдет милиция… И когда кто-то и в самом деле постучался, у нее все похолодело внутри, не было сил, чтобы встать и подойти к двери.

— Мама, это я! — послышался голос дочери.

Арина вбежала в комнату веселая, довольная.

— Мама, я уже в армии! — воскликнула она и вдруг осеклась, встревожилась. — Что с тобой, мама?

— Ой, доченька, головушка раскалывается, — горестно ответила мать.

— У тебя теперь свой врач, — сказала Арина. Потрогав ее лоб, пощупав пульс, она профессионально продолжала: — Температуры нет, пульс ритмичный, хорошего наполнения…

— Как у тебя, ты-то куда?

— Завтра к девяти ноль-ноль надо явиться на сборный пункт.

И тут Степанида разрыдалась, дала волю своим слезам.

— Не надо, мама, не надо, — лопотала Арина и сама плакала, не догадываясь, какой удар обрушился на ее мать, кого и что она потеряла.


Проводив на станцию дочь и жену, Савелий ночью вернулся домой, часок-другой вздремнул, а проснувшись рано утром, намерился починить разорванную вчера на работе спецовку. Степанида, конечно, сделала бы это лучше, но не ждать же ее приезда, и приедет-то она неизвестно когда — может, завтра, может, послезавтра, а то бывало, что и по неделе задерживалась у дочери. Вчера она сказала, что надо как следует проводить Аринушку в армию, и он с этим был согласен.

Иголку и нитку Савелий нашел сразу, а вот нужного цвета лоскуток поискать надобно, а где искать, ясно: у Степаниды в ящике этих лоскутков пропасть. Выдвинув из-под кровати объемистый деревянный ящик, он стал перебирать лоскутки, бумажные вырезки и наткнулся на какой-то сверток. Любопытным Савелий никогда не был, по домашним тайничкам жены лазить не привык, но тут будто лукавый подзудил: погляди да погляди, что там припрятано. Развязал он бечевку, развернул неказистую тряпицу и обмер: в свертке были пачки денег, аккуратно перевязанные узкими лентами. За свои сорок пять лет он, хорошо зарабатывавший у себя на заводе, никогда не видывал в доме таких деньжищ. «Чьи, как они попали сюда?» — заметались в голове мысли.

Словно обжегшись, он отпрянул от ящика, вытер ладонью вспотевший лоб и загнанно стал расхаживать по комнате, не в силах унять волнения и внезапной дрожи в руках. Ему вспомнились разговоры с женой о том, откуда у них на столе сало, масло, колбаса… Степанида всякий раз как бы нехотя и с досадой отвечала: или не видишь, что глаз не смыкаю, строчу и строчу на машинке… «Шитьем заработала», — подумал он и в какой-то момент готов был порадоваться: «Пригодятся деньжата, жизнь в эвакуации известно какая…» Но в следующую минуту мозг пронзила другая мысль: «Это сколько же надо пошить да продать, чтобы этакий ворох денег припрятать?»

Доверчивый, почти не вникавший прежде, чем и как живет Степанида, он вдруг заставил себя кое-что припомнить, обмозговать события, которые сейчас казались ему странными и малопонятными. Он слышал, например, что не так-то просто взять билет на поезд, а у Степаниды и речи об этом не было. Как же ей удавалось такое, что вздумала и поехала? Обычно к поезду Степанида шла налегке, а домой привозила тяжелую сумку, набитую всякой вкусной всячиной. Не мог он понять, где и за какие шиши добывала она эту «всячину». Консервы, масло, колбасы, хлеб — все это, как поговаривали в цехе, можно было купить лишь на рынке за большие деньги у спекулянтов. Так с кем же Степанида зналась? Задав себе такой вопрос, он даже в мыслях не в силах был произнести, что жена со спекулянтами зналась и, должно быть, спекуляцией деньгу зашибала…

Савелий с отвращением задвинул ногой ящик под кровать, бросился на улицу к умывальнику и стал тереть мылом руки, пытаясь поскорее отмыть что-то невидимое, омерзительное, прилипшее к пальцам, когда он трогал денежные пачки. Торопливо умывшись и забыв позавтракать, он один, без Макрушина, заспешил в цех. Сегодня ему было бы неловко по дороге на работу заглядывать в глаза Никифору Сергеевичу. Опасался он и того, что не удержится, расскажет приятелю о том злополучном свертке и совета попросит: что, мол, делать с проклятыми деньгами.

— Я гляжу, Савелий, не с той ноги ты встал, что ли, что-то сам на себя не похож. Не хвораешь ли? — заботливо поинтересовался пришедший в цех Макрушин.

Грошев торопливо ответил:

— Не выспался. Ночью дочь провожал на фронт.

— Эх, не один ты нынче такой, — со вздохом сказал Макрушин, поверивший другу.

Савелий вытачивал сверла. Работа привычная, как привычным было и то, что он молчком делал свое дело, и никто не замечал каких-либо странностей в его поведении. А в действительности он порой даже не видел резца, и только многолетняя практика да чутье помогали ему избегать ошибок, не портить заготовки. Перед глазами вставали, ворочались, как живые, те перевязанные узкими лентами денежные пачки, они терлись друг о друга и, как ему чудилось, до тошноты противно скрипели… Он встряхивал головой, чтобы отшвырнуть наваждение, напрягал глаза, следя за тем, как из-под резца тянется тонкая спиралька стружки.

После смены Савелию не хотелось уходить из цеха, он готов был работать до полуночи, до прихода поезда, с которым приедет Степанида. Вернется она, и он тут же строго спросит: чей ворох денег, откуда и зачем?

— Хватит, Савелий, пора по домам, — сказал подошедший Макрушин.

— Иди, я догоню, — буркнул Грошев.

— Знаешь, не дурил бы ты, не двужильный же… Вон и Николай Иванович поглядывает на тебя с подозрением.

— Чего ему глядеть на меня?

— Стало быть, есть чего. Пяток сверл ты нынче с браком выдал.

От этих слов Грошева будто бы жаром обдало. С ним никогда прежде не случалось такой напасти. Ну, бывало, что не доглядит, запорет деталь, но сам же и приметит, а тут вон какой брак…

— Я сказал, по какой причине случилась у тебя недоделка, — продолжал Макрушин. — Так что давай-ка на отдых, а то Николай Иванович выволочку задаст под горячую руку.

Грошеву ничего не оставалось, как уйти с ним домой. По дороге он досадовал, что у станка больше думал о своей злополучной находке под кроватью, потому-то вон какой вышел конфуз, в бракоделы угодил. «Да плюнь ты на те деньги. Лежат, и леший с ними, пусть лежат», — сказал он себе и несколько успокоенным вернулся в свою комнатенку. Он подтянул гирьку часов и, сняв ботинки, прилег одетым на неразобранную постель. Ему хотелось просто полежать малость, но вдруг, совсем того не желая, заснул, даже не заснул, а погрузился в теплую приятную полудрему и неожиданно увидел, как из-под кровати по-лягушечьи стали выпрыгивать денежные пачки. Они с диким визгом кувыркались, плясали, увлекая в свой круг маленькую женщину. Савелий присмотрелся к ней и ахнул: «Да это же Степанида». Он хотел вскочить с постели, но не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой. Его руки и ноги были придавлены холодными, липкими пачками-лягушками. Он хотел крикнуть, но тоже не мог, потому что Степанида зажала ему рот ладонью, и ладонь у нее была холодная, липкая… Из темноты угла выплыл какой-то мужчина, хрипло крикнул: «Сильнее жми, не давай пикнуть мужу!» Савелий напрягся, рывком освободил руки, хотел схватить за грудки того мужчину и проснулся.

— Тьфу ты, какая чертовщина приснилась, — вслух произнес он и, встав с постели, включил свет, глянул на часы. Стрелки показывали время прихода поезда. Савелий обулся, решив пойти на станцию и встретить жену. Правда, она запрещала и встречать и провожать себя, говоря, что не нужно ему перебивать сон. Он соглашался, а сейчас был объят нетерпением, хотел поскорее увидеть жену и спросить о том свертке… Савелий покосился на кровать — а вдруг из-под нее и в самом деле по-лягушечьи станут выпрыгивать пачки…

Степанида этой ночью не приехала. Савелий подосадовал, не зная, что делать, и самому себе не признаваясь, что ему страшновато возвращаться в свою комнатенку, где в ящике под кроватью лежит сверток с деньгами. А вот пойду, разожгу плиту и пошвыряю туда эти окаянные пачки, и пусть они горят синим пламенем. Дурило, а какой в том толк, если деньги пеплом станут? Такой, что не будут лежать под кроватью и сниться перестанут. Опять же, чудак, ты умишком-то пораскинь хорошенько да разберись, чьи деньги и от кого припрятаны? Думал я об этом. Жену спросить надо, она расскажет. Расскажет? Оттопыривай уши и слушай, она тебе наговорит — семь верст до небес и все лесом… На ходу Савелий рассуждал, спорил сам с собой, чувствуя в душе острое огорчение от того, что Степанида не приехала. Прежде ведь как было? Не приехала домой сегодня — эка важность, завтра приедет, и никакой у него не было заботушки, и мыслей нехороших тоже не было. А сейчас припомнилось: вернется она, и какими-то духами от нее тянет… Однажды он с тихим смешком сказал, что она обзавелась духами, с чего бы это? Степанида фыркнула: не принюхивайся. Еще всплыло: она и в парикмахерские заглядывала, и ездила в город в пошитой для себя обнове и, по выражению Никифора Сергеевича, так цвела, что хоть картину с нее пиши. Иные бабы измотались в цехах да на стройках, а Степанида похорошела. Никифор Сергеевич по-соседски упрекнул: другие работают на производстве, а ты баклуши бьешь… Степанида в долгу не осталась, помахала перед его глазами справками о своих болезнях, и ему крыть нечем, он только процедил: не знаю, какие болезни у тебя, но ловчить умеешь.

Вот это «ловчить» занозой торчало в сердце, и Савелий вынужденно соглашался про себя, что Степанида и в самом деле ловчила, занималась делами, о которых лучше молчать. У него сейчас, кажется, впервые мелькнуло подозрение, что в тех делах без мужиков не обходилось. Ведь сомнительно, чтобы она одна или с помощью каких-то подружек такой ворох денег скопила. Да, да, никакой дурак не поверит в это. И выходит, что где-то с мужиками она якшалась…

— Ты куда это, паря? — раздался голос.

Грошев поднял голову, увидел вахтера дядю Васю и подивился: не в комнатенку свою пришел он, а очутился на проходной.

— Ты куда, спрашиваю. Ночь на дворе, а ты лунатиком шляешься, — безобидно ворчал вахтер.

— Надо, — бросил Грошев.

В цехе работала ночная смена. Ни с кем не здороваясь и как бы никого не замечая, он подошел к своему станку, стал придирчиво оглядывать заготовки, решив напрочь отшвырнуть все постороннее и думать только о сверлах. Но вспугнутым вороньем в голове метались мысли о денежных пачках, о мужчинах, с которыми зналась жена, и не от ревности ему было больно, а оттого, что он уже твердо знал: деньги, лежащие под кроватью, нечистые, позорные, и пока они там лежат, не будет ему покоя, и работы нормальной тоже не жди.

Он все-таки включил станок, силясь быть более внимательным, чтобы не повторилось вчерашнее.

Пришедший на работу Макрушин молча погрозил ему пальцем, и Савелий понял: сосед попрекает его за то, что не подождал, раньше всех ушел в цех.

«Никифор Сергеевич, наверное, считает, что я вчерашний грешок замаливаю… А пускай себе считает», — подумал Грошев и отправился к начальнику цеха. Ладченко в конторе был один. Не прекращая телефонного разговора, он кивнул — подожди, мол, а потом, положив трубку, спросил:

— Что у тебя, Савелий Михеевич?

— Разрешите на часок отлучиться, — попросил Грошев.

Ладченко заглянул ему в лицо, заметил покрасневшие глаза с припухлыми от недосыпания веками, проговорил:

— Ты вот что, иди-ка отдыхай. В обеденный перерыв пришлю Дворникова, он тебя разбудит.

— Я раньше управлюсь, — проронил Грошев.

— Раньше не появляйся, запрещаю! — Ладченко помолчал. — Слышал я, ты дочь проводил в армию, переживаешь. Понятно мне твое состояние, но, как говорится, ничем помочь не могу. Мужайся и надейся на лучшее.

— Спасибо, Николай Иванович, на добром слове, — поблагодарил Грошев и по дороге в барак продолжал думать: «Эх, все одно знают — Арину проводил, но никто не догадывается, какая другая болячка душу гложет… Арину жалко. В добровольцы попросилась. Что ж, правильно… Отцу велено за станком стоять, так пусть дочь за него на фронте будет. Оно, может, и до отца дойдет очередь, как дошла уже до таких же рабочих. Ничего, печалиться не будем, в кусты прятаться не станем. Не таковские Грошевы, чтобы отлынивать…»

С такими мыслями Савелий открыл дверь, шагнул решительно в комнату, выволок из-под кровати ящик и опять увидел ненавистные пачки денег. Он тут же придавил коленом развязанный сверток, чувствуя одновременно и жар, и озноб во всем теле. В следующую минуту он с остервенением стал скручивать бечевой сверток, ища глазами, во что бы еще завернуть его и навсегда унести из комнаты. Не найдя ничего подходящего, он сорвал с гвоздя старую замасленную фуфайку, запеленал сверток и для надежности обвязал брючным ремнем.

Через полчаса он уже сидел в коридоре военкомата, ожидая, когда военком Петя Статкевич окажется у себя в кабинете один, потом зашел к нему и молча высыпал на стол пачки, перевязанные узкими лентами.

— Что это? — удивился Статкевич.

— Деньги, — шепотом ответил Грошев.

— Какие деньги?

— Ты, Петя, мобилизуешь людей, мобилизуй и их на оборону, пусть послужат хорошему делу.

— Я не могу…

— А я, может, больше — не могу! — вскрикнул Грошев. — Я принес, а ты делай с ними, что хочешь.

Статкевич не знал, как быть. Ему было известно, что новогорцы уже немало собрали средств и передали их в фонд обороны, но как делается эта передача, он понятия не имел, потому-то стал звонить в банк…


Степанида впервые возвращалась домой с пустыми руками, даже какие-никакие дочкины вещички и те не привезла. Все, что было из одежды и обуви, Арина-глупышка пораздавала подружкам, которым еще учиться в институте. Степанида хотела приструнить дочь: зачем отдаешь даром, но промолчала. На душе у нее было тяжко, она никак не могла прийти в себя от неожиданного потрясения: ласковый, милый, добрый Терентий Силыч арестован, и сейчас думала о нем. Будь все по-прежнему, она, проводив дочь, осталась бы у него, и не на один день, и продолжала бы ездить к нему, будто бы на лечение в областную больницу. Есть у нее справка, якобы выданная тамошней больницей, с ней она смело подходила к железнодорожной кассе, ее же показывала, если в вагоне документы проверяли. Хворая! Кто придерется? Умница Терентий Силыч знал и ее научил, где и какой бумажкой козырять… Эх, откозырялась, кажется, теперь вся надежда лишь на то, что под кроватью припрятано, с тоской рассуждала она.

Степанида хотела постучать в дверь, легонько толкнула ее и ужаснулась: муж-то спит с незапертой дверью… Да он что, пьян? Она ворвалась в комнату, зажгла свет. Савелий безмятежно спал, отвернувшись к стене. Молитвенно встав на колени, Степанида вытащила из-под кровати ящик и обомлела: все в нем перевернуто и свертка нет… Сразу обожгла мысль: муж-разиня ушел на работу, не запер комнату и здесь кто-то похозяйничал… Она подхватилась и с криком стала расталкивать Савелия:

— Ты что дрыхнешь, почему дверь не запер? Ты что, так и оставлял комнату открытой?

Он проснулся, молча свесил голые ноги с постели, недоуменно глядел на жену, как бы даже не узнавая ее.

— Кто рылся в ящике? Там был сверток, где он? Ты знаешь, что в нем было? — громко спрашивала Степанида с дрожью в голосе.

— Мой и твой позор, вот что было, — ответил Савелий, дивясь своему спокойствию. Он и в самом деле успокоился, почувствовал облегчение в душе, когда избавился от проклятых пачек.

— Где, где сверток с деньгами? — продолжала стонать Степанида.

— Пошли денежки на хорошее дело, в банк отнес, на оборону, — неторопливо и спокойно сказал он.

— На какую такую оборону! — завопила она. — Там же сорок тысяч было!

«Точно сосчитала, шельма, столько же и в квитанции записано», — подумал Савелий.

— Что ты наделал, ирод! Как ты посмел, проклятый! — вопила обезумевшая Степанида. Она то подбегала к нему с растопыренными крючковатыми пальцами, готовая вцепиться в него и в кровь исцарапать лицо, то с визгом отскакивала, а потом рухнула на пол и, рыдая, заколотила кулаками по доскам.

Савелию вдруг стало жалко ее, промелькнула мысль о том, что не надо было связываться с теми проклятыми пачками. Где-то внутри у него застряли все грозные слова, которые он собирался бросить жене в лицо: ты, мол, такая и сякая…

Степанида подхватилась, крикнула:

— Верни деньги! Куда отнес, оттуда и принеси.

— Что сделано, то сделано, переделывать не стану, — процедил он.

— Не станешь? — прошипела она. — Я требую — верни мои деньги!

— Молчать! — взъярился он и шагнул к ней непримиримо-суровый, с потемневшими от негодования глазами. — Молчать, говорю! Не нужна мне такая… Если не одумаешься, можешь убираться к чертовой матери!

Степанида струхнула. Она никогда не видела мужа таким разбушевавшимся.

15

Парторга Леонтьева телеграммой вызвали в обком.

Рассвет он встретил в пути. Хорошо отлаженная и ухоженная машина бежала по старинному большаку, оставляя за собой хвост густой пыли, и Леонтьев сочувственно думал, что если пустить по этой немощеной дороге десяток-другой грузовиков, то тяжко будет шоферской братии, пыли наглотается вдоволь. Но сейчас встречных машин почти не было, и впереди, когда солнце поднялось повыше, стали поблескивать серебристые лужицы-миражи. Он знал, почему пустынна дорога: большинство автомашин, имевшихся в распоряжении хозяйств, как и люди, мобилизованы, как и люди, воюют.

«Все подчинено войне, все для грядущей победы», — размышлял парторг, предполагая, что именно о том и пойдет речь в обкоме и что надо будет отчитываться. Он готов к этому и может рассказать обо всех заводских делах, не заглядывая в приготовленные на всякий случай бумаги с цифрами.

Вчера вечером Рудаков напутствовал:

— Ты, Андрей Антонович, требуй в области металл и стройматериалы. Словом, выжимай, что можно.

Пообещав не жалеть сил на «выжимание» и наметив с директором, куда, кроме обкома, необходимо заглянуть, с кем поговорить о нуждах оружейников, Леонтьев по дороге составил что-то похожее на маршрут хождения по кабинетам влиятельного областного начальства. Но этот «маршрут» с первой же минуты приезда в обком был нарушен: Леонтьева ожидал у себя в кабинете Портнов.

— Доброго здоровья, товарищ Леонтьев. Все ли благополучно было в дороге? — поинтересовался он.

— Благодарю. Доехал без приключений, — ответил, поздоровавшись, Леонтьев, удивленный тем, что сразу же приглашен к первому секретарю обкома.

Отворив дверь в соседнюю комнату, Портнов сказал:

— Прошу.

Там уже был накрыт небогатый стол.

— Завтрак поостыл, но подогревать некогда. Присаживайтесь, Андрей Антонович. — Портнов указал на стул и сам сел напротив. — Мне говорили — вы оригинал, отказались от положенного по штату шофера и сами крутите баранку, — с улыбкой продолжал он. — Я, грешник, в машине только пассажир. Лошадка под седлом — вот моя стихия. Я ведь старой закваски, на гражданской в кавалерии воевал, в Первой Конной.

Слушая, Леонтьев никак не мог понять: то ли посмеивается над ним Иван Лукич, то ли одобрительно относится к его решению самому водить легковушку. Вызывал удивление и завтрак у Портнова.

— Вы, Андрей Антонович, должно быть, еще не знаете, что ваш городской комитет партии остался без руководителя.

— А Мартынюк? — изумился Леонтьев.

— Алевтина Григорьевна в Новогорск не вернется. Обком удовлетворил ее просьбу.

«Слухи подтвердились», — подумалось Леонтьеву. Он вспомнил слова секретарши Тони о том, что Алевтина Григорьевна, наверное, будет проситься на фронт.

— Решено рекомендовать вас, товарищ Леонтьев, на пост первого секретаря Новогорского горкома, — сказал Портнов.

Его слова были до того неожиданными, что Леонтьев даже приподнялся, уронил вилку. Как бы не заметив этого, Портнов продолжил:

— У вас есть опыт партийной работы. Я лично думаю — справитесь. Обком учитывает рекомендацию товарища Мартынюк. Она первой назвала вашу кандидатуру.

— Иван Лукич, надеюсь, мне будет предоставлено время, чтобы подумать, — проронил Леонтьев.

— Да, да, конечно, — с едва заметной улыбкой ответил Портнов. — Я включу электрочайник, пока будет подогреваться чаек — думайте.

«Вон сколько времени отвалили для размышления», — усмехнулся про себя Леонтьев.

— Кипяток подогрелся. Давайте-ка почаевничаем, — гостеприимно сказал Портнов, наверное, не сомневающийся в том, что собеседник обдумал предложение и возражений с его стороны не будет.

— Иван Лукич, разрешите спросить: логично ли, когда женщина уходит на фронт, а тридцатидвухлетний мужчина занимает ее место в глубоком тылу?

— Логики в этом не так уж много, но обстоятельства могут продиктовать и такой вариант.

— Это и происходит. Я по воле случая одинок, нет у меня семьи…

Портнов перебил:

— Знаю о вашей беде, знаю и глубоко сочувствую.

— Благодарю, Иван Лукич, и прошу вас, очень прошу — или отправить на фронт, или оставить на заводе, — сказал Леонтьев, решивший наотрез отказаться от предлагаемой должности.

— Не в ту дверь стучитесь, товарищ Леонтьев, — строго проговорил Портнов. — Если возникнет необходимость, и меня, и вас не спросят — желаете вы на фронт или нет. Пошлют! — Смягчившись, он добавил: — Не вы первый заводите здесь речь о фронте. На днях Алевтина Григорьевна пуще вашего расшумелась: отправьте на фронт — и крышка… Пришлось власть употребить…

Леонтьев не удержался, торопливо и удивленно спросил:

— Она разве не ушла в армию?

— Вот в чем дело, вон о какой замене вы говорили, — усмехнулся Портнов. — Сначала надо было бы уточнить, а потом уж распространяться о логике, уважаемый товарищ Леонтьев. С вашего позволения докладываю: Мартынюк переведена в самый отдаленный район области. По ее просьбе. Что касается ваших просьб, их не было. — Допив остывший чай и попросив собеседника сделать это же, секретарь обкома сочувствующе продолжил: — Я понимаю вас, Андрей Антонович, вы — потомственный оружейник, до нынешнего дня вы сполна отвечали за свой завод, а с завтрашнего дня ваша ответственность за него повышается. Надеюсь, вы понимаете, о чем идет речь и что такое Новогорск в нынешнее тяжкое время.


На обратном пути Леонтьев с горечью и беспокойством думал о том, что привычное течение его жизни вдруг нарушается, и виной тому Алевтина Григорьевна Мартынюк. Останься она в Новогорске, и не было бы нынешней поездки в обком, короткого разговора с Портновым, завтрака в его кабинете. Он хотел задержаться, поговорить кое с кем из областного начальства о нуждах оружейников, но знакомый товарищ из обкомовского промышленного отдела сказал, что сам займется этим, а ему посоветовал ехать назад. Поговорили они с товарищем и о внезапном отъезде Алевтины Григорьевны, и тот объяснил причину: ей, потерявшей мужа и сына, было невыносимо тяжело видеть в Новогорске все то, что связано с ними…

Слева и справа от большака лежали уходящие за горизонт поля. Желтели, колыхались от ветра созревшие хлеба, и среди них помахивали крыльями жатки-лобогрейки, а кое-где виднелись одиночные комбайны.

Впереди на дороге стояла запряженная телега. Леонтьев хотел было объехать ее и продолжить свой путь, но соскочившая с телеги женщина подняла руку. Он тормознул. Женщина подошла к машине, с надеждой спросила:

— Послушай, шофер, ты далеко едешь? Не выручишь ли? Мы с кучером не знаем, что делать. Поломка у нас. Ехали, ехали и приехали…

«Кучер» — мальчишка лет одиннадцати — плаксиво проговорил:

— А кто сказал, что ось не выдержит? Вот и не выдержала.

— Ты сказал, Андрейка, ты сказал, золотой мой работничек, — с ласковой иронией ответила она и обратилась к Леонтьеву: — Ну что ты скажешь на мои слова? Или недосуг тебе, или начальник ждет, которого ты возишь? Начальник-то, поди, большой?

— Приличный начальник… Чем и как выручать? — поинтересовался Леонтьев.

— В село смотаться надо, на эмтээсовский склад. Тут вот какое дело: комбайн остановился, цепь порвалась. Погодка стоит, лучше не придумаешь, а с одним комбайном — беда… Их, комбайнов-то, на наших полях и без того не густо, всего лишь два… Я комбайнеру сказала, чтоб профилактику делал, а сама с Андрейкой за цепью помчалась, Андрейка и отвез бы…

— Выручу. Горючего достаточно, — согласился Леонтьев.

— Вот спасибо, — обрадовалась она и, сев рядом с Леонтьевым, в открытую дверцу распорядилась: — Распрягай, Андрейка, и поезжай на хоздвор. Сбрую на телеге не оставляй.

Серьезный, даже суровый на вид кучер солидно кивнул головой, и великоватая, выгоревшая на солнце армейская фуражка закрыла ему глаза козырьком.

— Сделаю, тетя Лена, — ответил он.

— Командуй, куда ехать, «тетя Лена», Елена… По отчеству как? — поинтересовался Леонтьев.

— Егоровна. Елена Егоровна Попова, председатель здешнего колхоза, — представилась она. — А тебя как?

— Тезки мы с вашим «кучером».

Машина бежала по пыльному проселку среди посевов подсолнечника. Подсолнухи желтыми круглыми глазами смотрели на жаркое солнце, иные из них, будто бы устав от солнечного тепла и света, свесили свои круглые головы с венчиками пожухлых лепестков.

— Эх, скоро подсолнух подойдет, и когда же мы уберем его, родимого, — будто бы сама с собой озабоченно рассуждала Елена Попова.

— Я гляжу: хороший урожай.

— Назло проклятущему Гитлеру знатно уродила землица наша. И заботушка нынешняя: убрать все до зернышка, а убирать некому и нечем. Нехватки заели. Не хватает людей, техники, — устало ответила молодая женщина, но, будто спохватившись, что говорит не то, что надо, сказала твердо: — Ничего, поднатужимся и все уберем как положено. Мы привычные.

Впереди показалось большое село, тянувшееся, как определил сразу Леонтьев, единственной своей улицей вдоль речного берега. За селом, на более низком левом берегу, виднелись пойменные луга и перелески.

— Теперь сверни налево. Поедем в МТС, — попросила Елена.

Эмтээсовские строения стояли на отшибе, Леонтьева удивило безлюдье: во дворе никого не было.

— Ты подожди меня здесь, а я забегу в контору, цепь выпишу. — Приоткрыв дверцу и не выходя из машины, Елена с виноватой улыбкой заметила: — Ты уж, Андрюша, извиняй, что я командую тобой.

— Командуй. Добровольно вошел в твое временное подчинение, — в ответ улыбнулся он и хотел было добавить: «К сожалению, во временное», но воздержался.

Она выскочила из машины — выше среднего роста, тонкая, быстроногая — взбежала на крыльцо конторы, а через десять минут вернулась к машине с бумажкой в руке, сказала:

— Теперь поедем на склад.

Она и там не задержалась, подбежала с завернутой в мешковину цепью, села в машину, положив ношу к себе под ноги, весело спросила:

— Еще не сердишься, Андрюша?

— Наоборот, Лена, рад своему деятельному участию в уборке, — улыбнулся он. — Указывай дорогу.

Подъехали к полевому стану, и Леонтьев увидел два глинобитных продолговатых дома под соломенными крышами, соломенный же навес, под которым стояли длинные столы, чуть поодаль, тоже под навесом, но черепичным, виднелась печь с плитой и вмазанным котлом. А дальше расчищенная площадка, заваленная зерном. На той площадке стояли две веялки. Повязанные платками женщины веяли зерно вручную.

К машине подошел хмурый старик, спросил:

— Привезла, Егоровна?

— Привезла, Карпыч. Садись и поедем к комбайну. Это сколько же Михаил простоял?

— Да, считай, часа два будет.

— Эх, сколько потеряно, беда-то какая, — вздохнула Елена.

Напрямик по стерне подъехали к стоявшему комбайну. Комбайнер — мальчишка лет пятнадцати — опасливо поглядывал на легковую машину, но, увидев председателя и бригадира, повеселел. Начальства-то постороннего не было, а шофер не в счет.

— Получай, Миша, цепь и действуй, — сказала ему Попова.

Взяв цепь, комбайнер отрапортовал:

— Комбайн я смазал, все подтянул. Поставлю цепь — и порядок в танковых войсках!

— Что-то не видно твоей трактористки, — сказала Попова.

Чумазый комбайнер хмыкнул, нарочито громко бросил:

— Спит, наверно!

— Сам соня, сам дурак! — послышался голос, и тотчас из-за трактора показалась девушка с платком через плечо. Заплетая косу, она подошла к машине. — Егоровна, да не буду я с Мишкой работать. У него что ни шаг, то поломка.

— Ага, а ты ждешь, когда комбайн поломается, чтоб в солому и спать или в зеркало зыркать, — уколол комбайнер девушку.

— Хватит вам цапаться-то! — прицыкнул на них Карпыч.

Чумазый комбайнер продолжал, обращаясь к председателю:

— Мы с Машей простой наверстаем. Ночью поработаем. Ночью росы не бывает. Пусть только бригадир нормально зерно от комбайна возит.

— Действуй, Миша. Ночью я загляну к вам, — пообещала Попова.

По пути в село (Леонтьев сам вызвался отвезти Елену в правление колхоза) он сказал:

— Что-то не дружны твои комбайнер и трактористка.

— Кто, Миша и Маша? Да родные они, брат и сестра… Отец-то их погиб, похоронка была. — Помолчав немного, Елена прибавила: — Видел, какие у меня работнички? Старые да малые, бабье да войной посеченные.

«И у нас на заводе не лучше», — хотел было сказать Леонтьев, но придержал себя, понимая, что трудности колхозного председателя не идут ни в какое сравнение с трудностями работы оружейников. Конечно, в их цехах тоже немало рабочих-подростков иженщин, есть и уволенные из армии по ранениям, но дело налажено, пережиты времена неустроенности.

— Как ты посмотришь, Андрюша, если мы заедем ко мне домой и пообедаем? — деликатно сказала по дороге Елена.

— Ты — командир, твой приказ для меня закон, — шутливо ответил он.

Как и большинство сельских строений, дом у Поповых был саманный, приземистый, с камышовой крышей. Двор огорожен забором из камня-плитняка. Такими же каменными были сараи, откуда, заслышав голос хозяйки, высыпали куры во главе с нарядным петухом.

Пока Леонтьев сидел за пустым столом и оглядывал уютную светлую горницу, хозяйка успела дать корму курам, заглянуть в погреб и чулан. Через некоторое время она, переодетая в светло-голубое платье с короткими рукавами, аккуратно причесанная, стала носить тарелки с окрошкой, малосольными огурцами, салом, творогом, хлебом, а в довершение поставила на стол нераспечатанную бутылку водки еще, наверное, довоенной выработки.

— Я думаю, от рюмочки не откажешься, — гостеприимно сказала она.

— Нельзя шоферу, — с некоторым сожалением сказал он.

— Да, да, шоферу — нельзя, председателю нельзя… И все-таки пусть для порядка стоит на столе бутылка.

Оглядывая стол и чувствуя приятный запах пшеничного, домашней выпечки хлеба, Леонтьев заметил:

— Богато живешь, председатель.

— Старыми запасами, Андрюша, — отвечала она. — Мы ведь перед войной знаешь как жили: по полпуда хлеба на трудодень выдавали… А вот в прошлом, сорок первом, по двести граммов… Нынче, должно, и того меньше выдавать придется, хотя сам видел — урожай хороший… Эх, нужен хлебушко и фронту, и тылу. Тут уж ничего не поделаешь…

На стене висели рядом увеличенные фотографии молоденькой Елены Поповой и такого же молодого парня.

Заметив, что гость поглядывает на эти фотографии, она, вздохнув, сказала:

— Это мы с моим Семеном в год свадьбы.

— Муж на фронте?

— Ох, и не знаю, что говорить. Может, воюет, может, нету его… Без вести пропал. А я все не верю… Как это, чтобы человек без вести пропадал? Не может, чтоб без вести, кто-то и где-то видел, кто-то и что-то знает же о нем…

— На войне всяко бывает. У меня вон тоже от жены и сына вестей нету, — сказал он.

— Выходит, осиротели, — с печалью в голосе отозвалась она, но тут же заговорила по-другому: — Да что это я о своем сиротстве-то? У меня двое ребятишек, у меня полдеревни родичей. Ребятишки мои у мамы, а мама во-он почти напротив живет. У нас ведь ноне как? Не под силу старухе на работу ходить, она за ребятней соседской приглядывает. Мы ей — трудодни, мы ей — на ребятишек продукты со склада. Корми, присматривай, пока матери на работе. От нашей старой учительницы пошли эти детские сады и ясли.


Был уже поздний вечер.

Через дорогу то и дело мелькали, скрываясь в темноте, белые пушистые шарики — перепуганные тушканчики. Вдруг вынырнул откуда-то заяц и, прижав к спине уши, припустился во все лопатки впереди машины. Зная, что неразумный косой так и будет бежать в полосе яркого света, Леонтьев притормозил, выключил фары, а когда зажег их, зайца на дороге не было.

Вскоре Леонтьев свернул с большака на проселок, извилисто тянувшийся по горам и распадкам к Новогорску. Здесь он ехал осторожно, опасаясь крутых поворотов и особенно острых камней на обочинах. С горы он, кажется, впервые увидел редкие, разбросанные по низинам городские огни, угадывая по ним главную новогорскую улицу, почти примыкавший к ней инструментальный цех, железнодорожную станцию. Мимо станционных строений полз товарняк, освещая впереди себя нити рельсов. Пожалуй, самым богатым на огни был здешний первенец, давший жизнь городу, — медно-серный завод, а дальше жидковато поблескивал окнами цехов их оружейный.

Привычное как будто бы дело: светится огнями ночной Новогорск, но Леонтьеву припомнился затемненный их город, когда где-то случайно вспыхнувший огонек (прикуривал кто-то или зажег на секунду карманный фонарик) вызывал неотвратимое желание прикрикнуть, призвать к порядку нарушителя светомаскировки, даже пригрозить милицией, а то и военной комендатурой. Вспомнилась ночь, когда он с эшелоном оружейников проезжал через Москву — тоже затемненную, готовившуюся к отражению врага.

Враг был разбит, отогнан от Москвы. И тогда в сердце каждого эвакуированного оружейника затеплилась надежда на скорое возвращение в родной край.

Поближе к нынешнему лету обстановка на фронте осложнилась, и люди, слушая радио, читая газеты, реже брали карандаши в руки (легко ли отмечать на картах оставленные после упорных боев наши южные города и станицы). На заводе затихали разговоры о скором возвращении… Да и какая может быть речь об этом, если от Новогорска требовали наращивания выпуска продукции, так необходимой фронту.

С такими думами Леонтьев приехал на завод, поставил машину в гараж и, заметив освещенные окна директорского кабинета, направился в партком. У себя в кабинете он щелкнул выключателем, увидел на столе прикрытый газетой ужин, оставленный заботливой секретаршей. Первой мыслью у него было — позвонить Елене Поповой… «Ох, и дурило же ты, — ругнул он себя. — На квартире у председателя телефона нет, колхозная контора ночью заперта, а сама Елена, должно быть, в поле… Достается ей». — Подумав об этом, Леонтьев стал рассуждать, как и чем помочь колхозу на уборочной.

Зазвонил телефон. Взяв трубку, Леонтьев услышал сердитый голос Рудакова:

— Приехал. Долгонько добирался… Я еще днем разговаривал с обкомом, сказали — давно выехал… Что, поломка была в пути?

— Сейчас, полуночник, приду и все расскажу, хотя чувствую: ты уже многое знаешь.

— Знаю. Приходи. Мы тут с Рябовым и Лагуновым промываем твои косточки.

16

Сразу же после пленума, на котором Леонтьев был избран первым секретарем горкома, он провел аппаратное совещание. Не желая выступать в роли «новой метлы», он сказал горкомовским сотрудникам, что порядок, установленный Алевтиной Григорьевной, остается неизменным и составленный ею план работы на текущий месяц будет выполняться, правда, с некоторыми коррективами, вносимыми самой жизнью.

На следующий день позвонил из Восточного района области Портнов.

— Поздравляю, Андрей Антонович. Мне доложили о вашем пленуме. Рад, что он прошел на высоте, а решение пленума — оказать помощь селу — приветствую, — говорил он.

Поблагодарив секретаря обкома за поздравление, Леонтьев доложил:

— Сегодня вечером собираем в горкоме руководителей предприятий и учреждений города. Обсудим один вопрос: помощь селу на уборке. Кое-кто пытается доказывать, что люди на уборочную уже отправлены и нет нужды возвращаться к этой проблеме. Однако резервы у нас еще есть, не использовать их на жатве — грешно.

— Правильно рассуждаете, Андрей Антонович, — слышался в трубке одобрительный голос Портнова. — Я позвоню в соседний с вами райком, попрошу товарищей незамедлительно связаться с вами. Лиха беда начало. Желаю успеха, Андрей Антонович!


Он впервые проводил совещание на таком уровне и чувствовал себя несколько стесненно, хотя почти все, кто сидел в кабинете, были знакомы ему. Как и ожидалось, руководители предприятий и учреждений обеими руками голосовали за помощь селу: надо — поможем, хлеб насущный каждому нужен, а как только доходило до конкретного дела (столько-то человек отправить на уборку, столько-то машин), сыпались жалобы на план, который надо выполнять, на срочность работ и так далее…

— Андрей Антонович, можно слово? — попросил Рудаков.

— Пожалуйста, Константин Изотович, — разрешил Леонтьев и насторожился: что скажет и как поведет себя директор оружейного — человек в городе видный, умевший тон задавать на иных совещаниях и заседаниях. Той ночью, когда Рудаков, Рябов и Лагунов «промывали косточки» ему, согласившемуся перейти на работу в горком, больше всех наседал на него, конечно же, Рудаков: такой-сякой-этакий, с товарищами не посоветовался, пренебрег интересами оружейников… С этими доводами не согласился даже главный инженер Рябов, сказав, что Константин Изотович перегибает палку, что Андрей Антонович и по новой своей должности, и по истинной привязанности к заводу останется в их шеренге. Но директор упрямо продолжал свое, говоря о дистанции, которая непременно появится между ними, заводскими, и горкомовским начальством и подтвердил свое убеждение: для Леонтьева, мол, станут сразу же одинаковыми что оружейники, что медеплавильщики, что другой новогорский люд… «А ты хотел бы, чтобы оружейники были сынками, а другие пасынками? Этому не бывать», — отпарировал он, кандидат в секретари горкома. Да, той ночью они крепко-таки повздорили, а потом на пленуме Рудаков отмолчался и, кажется, последним поднял руку «за», видя, наверное, что его голос «против» не имеет веса.

И вот сейчас Рудаков говорил:

— Все присутствующие догадываются, какую продукцию выпускает наш завод и как спрашивают с нас буквально за каждую единицу. И все-таки то, ради чего мы приглашены в горком, имеет первостепенное значение. У всех — планы, у всех — срочные работы, у всех — кадровые нехватки, но товарищ Леонтьев правильно говорил о выращенном хлебе, который ждать не может и за который, по правде говоря, все мы в ответе, по крайней мере должны быть в ответе. По разнарядке горсовета нашему заводу предписано отправить на уборочную сто человек. Мы отправим полторы сотни.

«Ну и хватанул же ты, Константин Изотович», — подумал Леонтьев, хорошо знавший положение дел с кадрами на заводе, но вместе с тем растроганно отметил про себя, что Рудаков специально взял слово, чтобы поддержать его, новоиспеченного секретаря горкома.

— Хотелось бы обратиться к нашему уважаемому начальнику милиции, — продолжал Рудаков. — Не пора ли ему потрясти наш так называемый «толчок»? На рынке бездельников околачивается порядочно.

Начальник милиции насторожился:

— Облавы устраивать, что ли?

— Не знаю, как называется на вашем языке, но поинтересоваться, почему гражданин или гражданка в рабочее время на рынке толкается — ваша прямая обязанность! — отрезал Рудаков.

Дня через два после этого совещания примчалась в горком Степанида Грошева. Заслышав ее голос в приемной, Леонтьев удивился: а ей что надо? Впрочем, как он уже понял, к нему приходят и будут приходить люди по самым невероятным делам и вопросам.

Степанида почти ворвалась в кабинет, а вслед за ней вошла сердитая секретарша Тоня.

— Это что у нас в городе творится! — боевито начала Степанида, не поздоровавшись.

— Здравствуйте, Степанида Васильевна, — перебил Леонтьев и, указав на стул, вежливо пригласил: — Садитесь, пожалуйста.

Степанида села, победоносно глянула на недовольную секретаршу, как бы говоря: вот как меня встречают, а ты не пропускала…

Леонтьев кивнул секретарше, и та вышла.

— Что же творится у нас в городе, Степанида Васильевна? — так же вежливо поинтересовался он.

Сбитая с толку уж очень дружеским тоном секретаря горкома, Степанида вполголоса пожаловалась:

— А то, Андрей Антонович, что честных людей в милицию волокут.

— Этого не может быть, — с улыбкой возразил он.

— А со мной было. Прицепилась ко мне милиционерша — почему на базаре околачиваешься…

— А в самом деле — почему?

— Кой-какое шитье продать хотела… Я милиционерше толкую: сама пошила. А она за карандаш — где работаете. Да нигде я не работаю.

— Опять же — почему? По-моему, вам советовали пойти на работу по вашей же нужной специальности.

— Справка у меня о болезни… А потом — кто за мужем присмотрит? Он-то у меня, сами знаете, как дите малое, хоть и наипервейший ударник, стахановец, каких нету. Кто аж сорок тысяч на оборону отдал? Мы, Грошевы. Про патриотический поступок моего Савелия в газетах писали, а меня в милицию, а мне говорят: в колхоз поедешь на уборочную, — сдержанно говорила Степанида и надеялась, что Леонтьев поможет: свой же человек.

— Можно вам, Степанида Васильевна, и поехать на уборку хлеба. Там любому работа найдется.

Степанида подхватилась, обожгла собеседника гневным взглядом, ухмыльнулась — вот тебе и «свой человек»…

— Не мое это дело в колхоз ехать, — процедила она, еле удерживая себя от того, чтобы не закричать, не затопать ногами от обиды и оскорбления. — Я думала, в горкоме поймут, а здесь такие же… У меня дочь на фронте, считай что ребенок, а воюет, а тут над матерью издеваются, — и, не выдержав, крикливо добавила: — Я гляжу — лбы сидят кругом, от фронта прячутся!..

У себя дома — в тесной и душной комнатенке — Степанида, не раздеваясь, легла на кровать, укрыла голову шерстяным платком и, думая, как бы отвертеться от поездки на уборку, незаметно для самой себя уснула. И приснился ей Терентий Силыч. По опавшим осенним листьям он шел к ней с протянутыми руками. Она присмотрелась и ахнула: под ногами у него шуршали не листья, а деньги… Ей хотелось крикнуть, броситься к нему, но голоса у нее не было, и бежать она не могла, потому что кто-то удерживал, дергал ее за платье. Она обернулась и увидела маленькую Аринку. «Мама, ты слышишь, мама, скоро придет с работы папа», — говорила дочь, продолжая дергать за платье.

Степанида проснулась и, еще находясь под впечатлением странного сновидения, глянула на часы-ходики. Время близилось к вечеру, а значит, и в самом деле скоро придет с работы Савелий и надо приготовить ужин. Она открыла кухонный стол, где хранились все ее домашние припасы — кусок хлеба, завернутый в тряпицу маргарин, стеклянная банка с пшенной крупой на донышке.

«Вот и живи теперь по карточкам», — тоскливо подумала она.

Кое-какие продукты еще хранились в каменном погребе у Серафимы Тимофеевой, но Серафима на днях так раскипятилась, так раскричалась, что хоть уши затыкай. Эта неблагодарная бабенка швырнула ей в лицо, что знать не желает, чтобы ноги спекулянтки в ее доме не было… Она, видишь ли, пошла против своей совести, когда связалась с ней, Грошевой, и крикливо потребовала: «Забирай из погреба свою жратву и подавись ею!»

Степанида забрала бы съестное, а куда деть? На рынок? Но там спросит милиционерша — откуда у тебя колбаса? Принести домой? Но муж есть не станет, да еще скажет: опять за старое взялась… В газетах о нем пишут, портрет напечатали в «Новогорском рабочем», а ей противно читать, и никто знать не знает, каким он стал дома, как издевается над ней. А чем она провинилась? Не в дом ли все тащила? Савелий принес в комнату самодельную раскладушку, на ней и дрыхнет… На это ей, Степаниде, наплевать, теперь уж лучше Терентия Силыча и не найти… Эх, лежали бы в ящике те сорок тысяч, укатила бы она к себе в Левшанск, где дом цел-целехонек, с деньгами там припеваючи жила бы…

Неожиданно пришел Савелий.

— Ты еще дома? — хмуро спросил он.

— А где же мне быть? — недоуменно сказала она.

— Тебя записали в колхоз ехать.

Она вымученно улыбнулась.

— А на кого же я муженька дорогого оставлю…

— Опять мужа на позор? — Он подошел к окну, открыл форточку, обернулся — неузнаваемо суровый, отчужденный, его темно-серые глаза совсем стали темными, на щеках заходили желваки, сжимались и разжимались кулаки, будто он мял в руках что-то неподатливое. — Опять, говорю, на позор? А я не хочу позора. Люди собираются возле горсовета, — хрипловато продолжал он. — Или, может, за космы оттащить тебя туда?

Степанида вспомнила недавнюю ночь, когда Савелий швырял с постели подушки, одеяло. Расшумелся он тогда. А ему ли, дураку, шуметь, если вон какую несусветную глупость сотворил с деньгами. Она боялась напоминать ему о них, а той же Марии Тюриной сказала, что сама разрешила мужу отнести деньги на оборону…

— Собирайся и не медли. — Савелий отворил дверь и, уходя, пригрозил: — Опоздаешь — пешком пойдешь в колхоз.

Насмерть перепуганная Степанида металась по комнате, бросала в сумку кое-что из одежды и обуви, толком не зная, что пригодится ей на работе в колхозе.


А в это время Леонтьев у себя в кабинете разговаривал с Рудаковым о редакторе заводской газеты Маркитане, рекомендованном членами парткома Рябовым и Коневым в парторги.

— Семен Семеныч — деловой человек, хорошо знает производство, вникает во все детали, не проходит мимо неполадок в цехах, — нахваливал Рудаков редактора.

Леонтьев соглашался, говорил, что бюро горкома утвердит Маркитана, утвердят его и в обкоме, и посмеивался про себя, догадываясь об истинной причине рудаковских восхвалений в адрес Семена Семеновича, к которому он, и будучи главным инженером и став директором, относился с нескрываемым холодком, порой даже не замечал его.

— Послушай, Андрей Антонович, мы с тобой всегда понимали друг друга с полуслова, а сейчас я чувствую: ты чего-то недоговариваешь. Давай начистоту, — сказал Рудаков. Леонтьев улыбнулся.

— Ну, если ты вынуждаешь… Я тебя, Константин Изотович, не осуждаю за твою боязнь: а вдруг парторгом изберут видного производственника — Ладченко или Конева, например.

Рудаков засмеялся.

— Ну и гусь ты лапчатый! Я так и знал: разгадаешь мои мыслишки. Но я действительно верю, что Маркитан будет на месте.

— И я не сомневаюсь в этом, — подтвердил Леонтьев и тут же заговорил о другом. — Давай-ка посмотрим, как наши в колхозы уезжают, все ли там в порядке. Может, желаешь со мной проехаться по хлебным полям? — спросил он, втайне думая, что завернет на поля Елены Поповой и непременно увидит ее.

— С удовольствием поехал бы, но дела, — посожалел Рудаков. — Мы раздобыли кое-какую документацию на пулемет для авиаторов. Сегодня вечером собираю весь наш синклит. Будем продолжать работу, чтобы наркомовский приказ не застал врасплох. Передавай там поклон хлебной нивушке, как-нибудь в другой раз проедемся.


Нынешним вечером Никифор Сергеевич сказал Зое:

— Идем царский ужин готовить. Посылку мне прислали.

— Как? Не было извещения, — удивилась она.

— Не по почте, — ответил он, а у себя в комнате, помогая Зое накрывать на стол, объяснил: — Левшанск ребят прислал нам на временную подмогу, они-то и привезли посылку, а в ней и письмецо мне было. Вернулись мои из эвакуации. Дом, пишут, цел.

— Никифор Сергеевич, теперь можно и вам возвращаться, — оказала Зоя.

— Нельзя, нет у меня таких прав, — с грустью в голосе ответил Макрушин. — Пока завод здесь, и мое место здесь.

Вернулся Петя, и они ужинали втроем.

Никифор Сергеевич поглядывал на Зою и думал о том, что пора им — Пете и Зое — пожениться. Он все искал случая, чтобы прямо сказать об этом племяннику, полюбившему хорошую девушку. По всему было видно, что и она любит его, а чего теперь медлить, чего ждать? Крыша над головой у них есть, а он, старик, не помеха, да и втроем полегче жить будет.

После ужина Зоя засобиралась уходить, и Петр, как всегда, вызвался проводить ее. А провожать далеко ли? Два шага до соседнего барака, но на эти «два шага» у него уходило порядочно времени, и Никифор Сергеевич понимал: молодость, любовь…

— Ты что полуночничаешь? Тебе утром на работу, — сказал вернувшийся племянник.

— Да оно и тебе завтра не баклуши бить, — отозвался Никифор Сергеевич. — Я вот газету читал и подумал: в прошлом году немец на Москву пер, а нынче вон где наступает, на Дону.

— Это тоже наступление на Москву, только не лобовое.

— Ага, в лоб, выходит, нету силы… Эх, и не думалось, и не гадалось, что так пойдут наши дела… Ну ничего, было и потяжелее — выдержали. Переживем, выдержим и сейчас, — твердо сказал Никифор Сергеевич. — Ты вот спросил, почему я полуночничаю. Да потому, что о тебе забеспокоился, о твоем житье-бытье.

— Что обо мне беспокоиться? У меня все ясно, как день.

— Э, не скажи, Петя, до ясности еще далеко. Я вот смотрю — Зоя к нам ясным солнышком заглядывает… Пришла и ушла, а зачем ей уходить-то? Я так разумею, что пора пожениться вам.

— Люди воюют, а мы свадьбу играть? — возразил Петр. — Я на службе, я сегодня — здесь, а придет приказ, где буду?

«Здесь же и останешься», — чуть было не вырвалось у Никифора Сергеевича, вспомнившего разговор с бывшим военкомом Куницыным. Когда Петя принимал у него дела, майор по секрету и сказал, что старший лейтенант Статкевич годен к службе только в тылу, и просидит он военкомом до морковкина заговенья… О словах Куницына Никифор Сергеевич помалкивал, щадил Петю, если речь заходила о его раненой ноге, даже поддакивал ему: все образуется, еще настоящим строевым командиром будешь.

— Опять же не скажи, Петя. Война войной, а жизнь не останавливается, она берет свое, — сказал он.

17

Начало сентября ничем не отличалось от жаркого и сухого августа: по-прежнему знойно сияло солнце, так же сочно зеленели поливаемые топольки и клены вдоль дорожки, ведущей из цеха в столовую. В один из таких по-летнему жарких дней, когда Борис Дворников шел с обеда, к нему подскочил Славка Тихонов. Озорно посмеиваясь, он сказал, кивнув на проходную:

— Там тебя твоя невеста ждет.

Борис шлепнул Славку по замасленной кепчонке и кинулся к проходной, догадываясь, что «невеста» — это Вероника Турина, и не раздумывая, почему она пришла днем. «Захотела увидеть, вот и пришла!» — ликовал он.

Вероника стояла на улице с газетой в руках. Лицо ее было заплаканным.

— Что с тобой? — обеспокоенно спросил Борис.

— Газету принесла… Ты, наверно, еще не знаешь… Про Витю здесь написано, — дрожащим голосом ответила она.

— Про нашего Виктора Долгих? Так это же здорово!

— Погиб Витя, — всхлипнув, сказала Вероника.

— Этого не может быть, — растерянно прошептал Борис. Только на днях он получил письмо от друга (шло оно почему-то долго). Письмо было бодрое, полное уверенности, что бесноватого Гитлера вот-вот остановят и разобьют, что он, бронебойщик Долгих, сполна овладел приемами борьбы с вражескими танками и что они, эти стальные махины, страшны только слабонервным и трусам. «Наш политрук объяснил, — писал Виктор, — что фашисты рвутся к Волге, к Сталинграду, но там их ждет могила».

— Вот, Боря, прочти, — Вероника протянула ему «Комсомольскую правду».

На первой странице он увидел портрет улыбающегося Виктора в красноармейской форме, похожего и не похожего на себя, и статью о нем — «Подвиг бронебойщика».

— Вслух читай, — попросила Вероника.

Он стал читать, но подползающий к горлу комок мешал ему произносить слова, а газетные строки сливались.

— Не могу читать, — с трудом выдавил Борис.

— Вот и я не могу… Дойду до места, как Витя поджег второй танк, и в глазах темнеет.

Бронебойщик Виктор Долгих уничтожил в бою два немецких танка, и Борису Дворникову трудно было понять: много это или мало? И вообще, как подбивают или поджигают танки, он тоже не представлял себе, потому что даже в кино не видел, в книгах не читал. Книг и фильмов о войне еще не было. Читал он книги и видел фильмы о прошлой, о гражданской войне, которая представлялась ему то в виде бешено мчавшейся тачанки, то неудержимой лавины красной конницы, и сам он в мыслях, бывало, строчил из пулемета, налево и направо лихо рубил шашкой совсем нестрашных беляков. Но нынешняя война была не такой, не похожей на гражданскую. Помнил он, как ехали ночью на Москву под бомбами и снарядами. Жутко было… Их эшелон проскочил тогда нетронутым, но Борис видел разбитые вагоны и паровозы под откосом и дивился: это какая же нужна силища, чтобы сковырнуть с рельсов тяжеленный паровоз?

— Боря, пляши! Тебе опять письмо от Виктора, — сказала подошедшая с почтой Зоя.

Борис вздрогнул, испуганно отступил.

— Ты чего? Бери, — Зоя отдала ему фронтовой треугольничек и пошла в цех.

Борис держал в руках письмо друга, и оно казалось ему горячим и тяжелым.

— Как же так? Вити нет, а письмо от него пришло… И я могу получить завтра, — шептала Вероника, ошеломленная, готовая расплакаться.

Не слушая, Борис как бы самому себе говорил:

— Надо зачислить Виктора в нашу фронтовую бригаду. Мы будем выполнять за него норму. Как ты думаешь, Вероника, согласятся наши ребята?

— Согласятся, — ответила она.

У Бориса Дворникова было такое настроение, что хоть затыкай уши и беги вон из цеха. Ему чудилось, будто соседний станок, на котором работал когда-то Виктор, а теперь Славка Тихонов, не шумит, не поскрипывает резцом, как ему положено, а плачет, тихо-тихо и горестно плачет… Вдобавок фронтовой треугольничек в нагрудном кармане спецовки становится все горячей и горячей…

Подошедший бригадир Тюрин дернул за плечо Бориса, процедил нехорошие слова.

— Чего? — выдавил в недоумении Борис.

— Чего, чего, — передразнил бригадир и выключил станок. — Посмотри, что твой резец натворил! — раскипятился Тюрин, но, заглянув парню в лицо, понизил голос: — Понимаю тебя, Боря, всем жалко Витю… Там Николай Иванович приказал выделить кого-нибудь помочь слесарям в котельной. Ты иди в котельную. Иди, — подтолкнул он.

Направляясь в котельную, Борис на минутку заглянул к Зое в конторку, но, увидев там комсорга Храмову, хотел было уйти.

— Заходи, Дворников, — остановила его она и указала на лежавшую перед ней «Комсомольскую правду». — Вот с кого должна брать пример ваша фронтовая бригада, с героя, с Виктора Долгих!

— Мы думаем зачислить Виктора Долгих в нашу бригаду, — сказал он.

— Вот это дело! — подхватила Зоя. — Я читала в газете, как на одном заводе зачислили погибшего бойца в бригаду, выполняют за него норму, а зарплату перечисляют в фонд обороны.

— И мы так будем делать, — согласился Борис.

Марине Храмовой было неудобно признаться, что ничего подобного ей в газетах не встречалось, но она заявила:

— Я тоже читала. Правильно, что зачислите Долгих в бригаду. И что «боевой листок» будет, посвящен герою-бронебойщику — тоже правильно. Действуй, Сосновская. Меня приглашает Рыбаков. Пока.

В инструментальный Марина завернула по дороге, чтобы увидеть Женю Смелянского, к Сосновской она зашла для формы: была в цехе и не побеседовала с комсомольским секретарем — непорядок!

У горкомовского здания Марина Храмова увидела Леонтьева. Подняв капот, он копался в моторе легковой машины. «Первый секретарь и сам же возится… Несолидно, Андрей Антонович», — подумала она, завистливо поглядывая на Леонтьева. Эх, везет же людям… Кем приехал в Новогорск Леонтьев? Рядовым начальником цеха, а кем стал? В парткоме у него была легковая машина, а теперь и подавно… Ей вдруг вспомнилось заседание парткома, на котором избирали Маркитана парторгом. За что, за какие такие заслуги избрали Семена Семеновича? Почему никто не вспомнил о ней, Марине Храмовой? Парторг и комсорг — разве много разницы в их делах? Да получше Маркитана справилась бы она с должностью парторга… Прежде Марина Храмова позволяла себе делать замечания редактору — плохо освещаете комсомольскую работу, зря сократили мою статью… А теперь попробуй сделай замечание, хотя на плечах Маркитана и осталась многотиражка…

— Здравствуйте, Андрей Антонович, — поздоровалась она.

— Добрый день, Марина, — отозвался он, продолжая что-то подвинчивать.

Она стояла возле машины, ожидая, когда секретарь горкома поинтересуется ее делами, спросит, откуда и куда она идет. Он почему-то не интересовался и не спрашивал.

Леонтьев опустил капот, потом стал вытирать руки, поглядывая на Марину. Вместо гимнастерки, юбки защитного цвета, хромовых сапожек на ней были туфельки, сшитое по фигуре шелковое платье с короткими рукавами и крохотным вырезом на груди. Загорелая, осанистая, голубоглазая, с еще более посветлевшими на солнце кудрями она выглядела красавицей. «Наверное, пойдет в инструментальный очаровывать Смелянского. Что-то не поддается инженер ее чарам», — подумал он.

— Андрей Антонович, в «Комсомольской правде» описан героический подвиг нашего бывшего рабочего, — сказала Марина.

— Читал, жалко парня.

— Есть решение зачислить героя в одну из бригад с выполнением нормы за него.

— Отличное решение. Ты не забудь сообщить об этом в «Комсомольскую правду».

Марина воссияла. Ей стало казаться, что мысль о зачислении героя в одну из бригад инструментального цеха идет от нее, комсорга, в горкоме комсомола можно так и сказать: Андрей Антонович одобрил решение заводского комитета, а комитет — это в первую голову она, и под статьей в газете будет стоять ее имя…

— Настоящим солдатом оказался Виктор, хоть мы с тобой и поругивали его, — сказал, садясь в машину, Леонтьев.

Сегодня он решил проехать по колхозам, где на уборке работали горожане, узнать, как идут у них дела, чтобы доложить об этом ближайшему пленуму горкома. По дороге он внутренне подшучивал над собой, над своим непоборимым желанием вновь повстречать Елену.

Перевалив через гору, Леонтьев опять увидел уходящие за горизонт поля и стал сравнивать, что изменилось в их облике за прошедшие дни. Там и сям виднелись копны соломы, помахивали своими крыльями конные жатки, в вслед за ними шли группками женщины-сноповязальщицы. Но многие хлебные поля были еще не тронутыми, они желтели под ярким солнцем, ожидая своего часа и своего хозяина. А хозяин медлит, и Леонтьеву была понятна причина этой непозволительной медлительности: хозяин слабосилен, многие и многие сыны его сейчас вынуждены трудиться на другом поле — на военном… Леонтьеву припомнилось, как в горком приходили, звонили руководители городских предприятий и учреждений, жалуясь: оголяем производство, поставлено под угрозу выполнение плана… «Сюда привезти бы вас, жалобщики, да ткнуть носом — видите, поля не убраны», — раздумывал он, прикидывая, откуда и как наскрести еще сотенку-другую людей на уборку хлеба.

Свернув на проселок, ведущий в колхоз Елены Поповой, Леонтьев увидел встречный обоз и еще издали заметил бегающую среди подвод ребятню. Мальчишки и девчонки толкались, вскакивали на подводы, норовя спихнуть с них друг друга, иные забегали вперед, боролись, шутливо боксировали. Но вот, будто по чьей-то команде, ребята в один миг сели на подводы, над их головами вспыхнули красные флажки. Наверное, заметив легковую машину, ребятня догадалась, что едет начальство, и прекратила баловство.

Леонтьев, остановился на обочине дороги, чтобы пропустить обоз. На передней подводе виднелся транспарант: «Хлеб — любимой Родине», на этой же подводе он узнал мальчишку — председательского «кучера» Андрейку в армейской фуражке. Был Андрейка недоступно серьезен и вожжи держал с парадной вычурностью. Его напарник — такой же серьезный, преисполненный чувства собственного достоинства, — всем своим видом будто бы говорил: я занят, я везу хлеб, я тороплюсь… На других подводах восседали на мешках такие же мальчишки и девчонки, и все они как бы далее не обращали внимания на остановившуюся легковую машину, но Леонтьев замечал: они перешептываются, настороженно косятся в его сторону.

В середине обоза ребята повыше подняли транспарант: «Наш хлеб — могучий удар по врагу!»

«Правильно, хлеб — он тоже воин и, наверное, самый главный, самый сильный», — подумалось Леонтьеву.

На последней подводе ехал древний бородатый старик в фуфайке и старой барашковой шапке, видимо, ребячий начальник. Поравнявшись с легковой машиной, он в знак приветствия неумело вскинул к шапке руку.

Обоз проехал, и Леонтьев тронулся в путь. Когда он оглянулся, то увидел: ребята опять зашалили, забегали между подводами, и подумал: «Что с них возьмешь — дети, для них это и работа, и веселая игра». И тут же вспомнился ему сын Антошка — такой же шаловливый непоседа. Для этих сельских ребят, проехавших с обозом, уже прозвенел звонок нового учебного года, и они, должно быть, после уроков повезли хлеб на элеватор. А услышал ли свой школьный звонок Антошка? Какой же звонок, если Антошка с матерью остались там, в оккупации, раздумывал, горюя, Леонтьев.

Неподалеку от села неожиданно встретилась обкомовская «эмка». Из нее вышли Портнов и Попова.

— Добрый знак, если городское начальство по крестьянской дорожке ездит. Здравствуйте, Андрей Антонович. — Портнов протянул подошедшему Леонтьеву руку и, кивнув на Попову, представил ее.

Поздоровавшись, Леонтьев торопливо и смущенно ответил:

— Мы знакомы с Еленой Егоровной.

— Опять же добрый знак! — воскликнул Портнов, не заметивший ни леонтьевского смущения, ни того, как заискрились глаза у Поповой. — Догадываюсь, Андрей Антонович, приехали посмотреть, как работают ваши люди. Об этом вам расскажет Елена Егоровна, а мне хотелось бы посмотреть, как вы машину водите. — Он открыл дверцу своей легковушки, кивнул Поповой — садитесь, махнул шоферу — поезжай, а сам направился к горкомовской машине.

Леонтьев сел за руль, развернулся и поехал вслед за «эмкой».

— Ну, шофер вы приличный. Профессионал, можно сказать, — похвалил Портнов. — Но речь не об этом. Докладывайте, как идут дела с освоением оружия для авиаторов.

Хорошо осведомленный Леонтьев стал докладывать. Сбавив скорость, он говорил о почти готовом новом корпусе для сборочного цеха, что технология отрабатывается и через месяц производство будет налажено.

— Вы хотите оказать — через десяток дней? — И Портнов, уловив недоуменный взгляд собеседника, твердо сказал: — Именно через десять дней жду вашего сообщения — дело пошло полным ходом. Новой продукцией интересуется Москва и настоятельно советует нам поторопиться. Этого требует фронтовая обстановка. Стала беспокоить меня работа медно-серного…

Даже подъехав к большаку и остановившись неподалеку от «эмки», они продолжали разговор о новогорских делах, и Леонтьев понял: требования обкома высоки и надо завтра же теребить оружейников и медеплавильщиков, утаивая, конечно, щедрые обещания Ивана Лукича снабжать город всем, что имеет в своем распоряжении область.

— Рад, что мы встретились, Андрей Антонович. Я хотел специально заехать к вам, но необходимость отпала. Займусь хлебом.

Они вышли из машины.

— Ну, Елена Егоровна, разрешите откланяться и оставить вас на попечении Андрея Антоновича. — Портнов пожал ей руку, пожелал успешного завершения уборки, повернулся к Леонтьеву, сказал: — Надеюсь, новогорцы не подведут.

— Не подведут, Иван Лукич, — заверил он.

Портнов уехал.

Леонтьев и Елена Попова остались вдвоем на пустынной дороге.


Утром перед планеркой Рудаков пригласил к себе не только главного инженера Рябова, но и главного технолога, начальника инструментального отдела Конева, начальника строительного цеха Марченко.

— Есть необходимость посоветоваться, товарищи, — говорил он. — Вы знаете, что шифровкой наркомата нам изменен срок подготовки к выпуску пулеметов. Ночью был звонок Леонтьева. Срок сокращен до десяти дней.

— Андрей Антонович стал фантазером, — с легкой усмешкой заметил Конев.

Притворно вздохнув, Рябов добавил:

— Оторвался от завода.

— Леонтьев передал требование обкома, — уточнил Рудаков. — Давайте-ка подумаем, как быть, что делать.

— Константин Изотович, дело ясное: надо постараться. Корпус для сборщиков почти готов, стрельбище почти оборудовано, — сказал Марченко.

— На этих «почти» далеко не уедешь, — хмуро возразил Рудаков.

— Я что имею в виду, — продолжал Марченко. — Было время, когда «а снегу, в холодных помещениях работали наши люди, а сейчас другой коленкор. Параллельно с работой сборщиков будем доводить до ума корпус.

— С этим, пожалуй, можно согласиться, — сказал Рябов.

— Решено. Что скажет наш технолог? — спросил Рудаков.

— Сокращение срока продиктовано обстановкой, а значит, нам надо поднатужиться, — отозвался тот. — Есть мнение, — продолжал он, — временно перевести сюда таких мастеров, как Смелянский, Грошев и Тюрин.

— Ну, хватану-ул, — чуть ли не присвистнул Конев. — А ты представляешь, как расшумится Ладченко? Да и у меня будут возражения.

— Ладченко утихомирим. Тем, у кого найдутся возражения, объясним, — сказал Рудаков. Он задумчиво прошелся по кабинету, прислушался к еле различимому говорку за дверью (товарищи пришли на планерку) и твердо проговорил: — Мосты сожжены, как говорится. Будем действовать в пределах недели!

Леонтьев хотел побывать на нынешней планерке у Рудакова, но опоздал. Он уже собрался ехать, как пришел Рыбаков и вновь стал говорить о своем желании уйти на фронт.

Леонтьев сердито попрекнул:

— Я тебе уже толковал, Георгий, пока не найдешь себе замену, слушать не буду.

— Замена… О ней-то я и думаю, и все мои думы направлены, к сожалению, на Марину Храмову.

— Почему «к сожалению»?

Помолчав, Рыбаков ответил:

— Она исполнительна, речиста, инициативна, порой даже чересчур инициативна… Разум голосует за нее, а сердце возражает.

— Когда сердце и разум станут единомышленниками, тогда и приходи.

По дороге Леонтьев обеспокоенно думал об оружейниках, которым в кратчайший срок предстояло наладить выпуск нового для них оружия, прикидывал, что сделано и делается. Рудаков своевременно решил обучать в ремесленном специальную группу ребят для сборочного цеха, в самом цехе готовится бригада. Словом, подготовка идет серьезная. Вчера Портнов, говоря, что оружейникам будет оказана помощь, пообещал даже в случае необходимости прислать на завод рабочих-металлистов из соседнего города. Вспомнился ночной телефонный разговор с Рудаковым. Узнав о требовании обкома, Рудаков коротко ответил — ясно. «Константин Изотович понимает обстановку. Да и кто не понимает, кого сейчас не тревожит она», — думал Леонтьев.

С этими мыслями он и вошел в директорский кабинет. За столом сидели над бумагами Рудаков и Рябов, занятые какими-то подсчетами.

— Андрей Антонович, добро пожаловать! — радушно заговорил Рудаков. — Сидим, как видишь, и занимаемся арифметикой. Ты нам отвалил декаду, а мы берем неделю!

Понимая, о чем идет речь, Леонтьев недоверчиво спросил:

— Успеете?

— Надо. Люди поняли задачу, — ответил Рудаков.

— Не беспокойся, Андрей Антонович, все идет нормально. Думаем, не будет срыва, — добавил Рябов.

Примерно через полчаса, когда главный инженер ушел, между директором и секретарем горкома состоялся неприятный и, по мнению Леонтьева, неизбежный разговор.

— Ты помнишь, Константин Изотович, как было прежде? — начал Леонтьев. — Приезжает на завод Алевтина Григорьевна, и ты немедленно звонишь, приглашаешь парторга…

Рудаков перебил, пытаясь отшутиться:

— Я стеснялся оставаться наедине с женщиной.

— А теперь без всякого стеснения игнорируешь парторга Маркитана.

Нахмурившись, Рудаков затарабанил пальцами по столу, проворчал:

— Ты зря так… У меня — свое дело, у Маркитана — свое…

— Именно об этом я и говорю! — подхватил Леонтьев. — У тебя — свое, у него — свое, а где же общее?

— Пожаловался-таки Семен Семеныч…

— Нет, не жаловался и не будет. А вот ты сам жалобщиков привечаешь. Что, забыл о случае с Кулагиным, который пытался направлять в армию неугодных ему рабочих. Примерно по той же стежке пошел и начальник строительного цеха Марченко. Терпеть он не может одного сварщика за, как он выражается, преувеличенную самостоятельность. Человек досконально знает свое дело, отлично владеет несколькими смежными профессиями. Ему что ни поручи, все будет сделано с высшей добросовестностью. Но парень горячий, за словом в карман не лезет, черное называет черным и перед начальством не лебезит. Знает себе цену. Его-то Марченко и включил в список для мобилизации на фронт. Маркитан воспротивился, сказал начальнику цеха, что тот личные отношения путает с интересами дела, и посоветовал вычеркнуть сварщика из списка. И что сделал Марченко? К тебе побежал с жалобой: Маркитан, мол, вмешивается в такие дела, в которых слабо разбирается… И какова была твоя реакция?

— Мне некогда было вникать, — проворчал Рудаков, не придавший значения разговору с Марченко. Начальник цеха, решил он, знает, кого отправлять в армию.

— «Некогда» — это, Константин Изотович, не для директора, это не для нас с тобой. Ты обязан был вникнуть в то, почему парторг возразил и почему начальник цеха обвинил его — «слабо разбирается»… Отсюда и тянется ниточка к твоему отношению ж Маркитану. Мы оставили за ним должность редактора. Это нам разрешено. Временно, конечно. Но беда в том, что ты по-прежнему считаешь Маркитана только редактором и не склонен советоваться с ним как с парторгом. И выходит, что у тебя свое дело, у него — свое. А вдруг зайдет у нас речь об этом на бюро горкома. Как ты будешь выглядеть?

— Понимаю. А с тем сварщиком что, он мобилизован? — осторожно и виновато поинтересовался Рудаков.

— У тебя есть уговор с военкомом Статкевичем действовать в пределах разумного, с учетом интересов завода. Сварщик работает в цехе.

— Прошу считать, Андрей Антонович, что подобный разговор был у нас в первый и последний раз, — твердо сказал Рудаков.

18

У себя в комнате Марина Храмова рыдала от обиды и возмущения. Да как же ей не возмущаться, если сегодня на пленуме секретарем горкома избрали Сосновскую. «За что? За какие заслуги? Кто она, эта Сосновская!» — кричала про себя Марина.

Вчера к ней в комитет специально заходил парторг Маркитан и похвалил за статью в «Комсомольской правде» о погибшем Викторе Долгих, который зачислен во фронтовую бригаду инструментальщиков. Марина помчалась в горком к Рыбакову. Тот уже прочел газету и тоже похвалил… Она знала, что он собирается уходить на фронт, и мечтала войти хозяйкой в его кабинет. Кроме себя, другой достойной кандидатуры она не видела и уже подумывала, что придется перебираться на квартиру в город поближе к работе и Жене Смелянскому. Женя — парень робкий, увлечен работой, а значит, самой надо быть понастойчивей… Ей уже двадцать три, не оставаться же вековухой! Вон Сосновская не теряется, не отпускает от себя военкома Статкевича. Однажды Марина с завистью видела, как Сосновская и Статкевич ехали на военкоматовской лошадке в горы, должно быть, за созревшей клубникой… Женю в горы не затащишь… Ничего, капля камень долбит…

Идя на пленум, Марина в мыслях приготовилась поблагодарить комсомольцев за оказанное доверие, но вдруг Рыбаков предложил в секретари Сосновскую… Сказав, что разболелась голова, потрясенная Марина убежала с пленума и сейчас, одиноко и горько плача, повалилась на постель, уткнулась лицом в подушку, готовая растерзать ее зубами.

«Не попроситься ли на фронт?» — промелькнуло в голове. Марина испугалась этой мысли, загасила ее, как гасят ребята каблуками окурки, и стала думать, что и директор, и парторг, и председатель завкома не отпустят, будут уговаривать остаться… Конечно же, станут уговаривать и в горкоме… «А кто подойдет с уговорами? Сосновская?» — подумав так, Марина подхватилась, ключомзаперла дверь, никого не желая видеть.

Ей вспомнилось, как на днях провожали в армию новогорских девушек. Перед строем, прихрамывая и опираясь на трость, расхаживал военком Статкевич и объяснял, как вести себя в дороге новобранцам.

Чуть поодаль стояли понурые провожающие.

Рыбаков попросил Марину сказать девчатам напутственное слово, и она стала говорить. Но вмешалась противная старушонка в сером платке. «А ты-то, красивая, сама идешь в солдаты али нет?» — спросила она, глухая тетеря, не расслышавшая, кому предоставлено слово. «Оно как бывает? Один воюет штыком, а другой норовит языком», — подкинул неизвестно как очутившийся тут вахтер дядя Вася, и смешки посыпались да бесполезные прибаутки… Подпортили «напутственное слово».

— Мне запрещено думать о фронте, — вслух прошептала сейчас Марина и хотела было продолжить, почему именно запрещено ей, но представив себе, как Сосновская будет приходить в комитет или вызывать к себе, она подбежала к окну, распахнула его настежь, подставила заплаканное лицо уже прохладному осеннему ветерку.

Не лучше, чем у Марины Храмовой, было настроение и у Бориса Дворникова.

— Это как же теперь получится? Ты будешь получать письма от невесты с фронта? — наивно спросил Славка Тихонов, когда они возвращались вечером в общежитие.

Скрипнув зубами, Борис процедил:

— Отстань, говорю, иначе… — Он показал бы Славке-прилипале, что такое «иначе», но нельзя: пока Тюрин работает в другом цехе, ему, Борису Дворникову, Ладченко приказал заменить бригадира, а бригадир даже на улице не может раздавать тумаки подчиненным.

На душе у Бориса было тоскливо и муторно. Вероника ушла в армию, будет учиться, как она говорила, на радистку, а когда выучится, ее перебросят в лес к партизанам. А он, парень, которому через месяц и двадцать шесть дней исполнится восемнадцать лет, остался в глубоком тылу… Конечно, Вероника с ним советовалась об уходе в армию. Ему хотелось отговорить ее, попросить, чтобы она не уезжала, но он промолчал. В последний вечер, когда у нее на руках уже были военкоматовские документы и ей сказали, что завтра будут поданы вагоны для девушек, она обняла его…

На следующий день к станку подошел Николай Иванович Ладченко, спросил:

— Как дела, бригадир?

— В порядке, Николай Иванович. Две нормы дадим, — ответил он.

— Молодцы, — Ладченко помолчал. — Выключи станок и зайди ко мне в конторку, — сказал он.

Эти слова не удивили Бориса. Николай Иванович иногда вот так же приглашал в конторку бригадира Тюрина, и тот, вернувшись, говорил: «Ребята, есть новое заданьице».

Не заходя к себе в конторку, Ладченко сказал подошедшему Дворникову:

— На станции девушек провожают в армию. Сбегай туда, Боря.

Покраснев, Борис опустил голову, догадываясь, о чем говорит Николай Иванович.

— Беги, чудак, а то опоздаешь, — подтолкнул его Ладченко.

И вот сейчас, почти не слушая Славку, получившего письмо с колхозными новостями, о которых он и рассказывал, Борис думал о Веронике. Все у него сводилось к тому, что не может он оставаться в Новогорске, если она уехала. Не может, нет у него сил, он тоже должен уехать, как она, как Виктор Долгих когда-то… Виктор погиб и не погиб, он живет в их цехе, выполняет норму. Если что, так же могут зачислить во фронтовую бригаду и его, Бориса Дворникова… Погибшего? Почему погибшего, не всех на войне убивают, в здешнем госпитале вон сколько раненых… Вдруг привезут и его сюда раненым… Будут приходить к нему ребята из цеха…

Путаясь, набегая одна на другую, бурлили в его голове мысли — беспокойные, понятные и непонятные.

— Славка, ты мне друг? — спросил он.

— А то! — искренне воскликнул Славка.

Борис потянул его за рукав в сторону от дороги, по которой они шли, зашептал:

— Слушай, что я тебе скажу. Я сегодня ночью убегу. Только — молчок!

— Как убежишь, куда? — не понял Славка.

— Тише разговаривай. Сяду на поезд без билета и без документов, станут проверять, скажу — украли… Так сделали ребята с медно-серного — и уже на фронте.

— Но ты бригадир.

— Какой там… Завтра или послезавтра придет настоящий бригадир.

Они вернулись в свою комнату. Остальные шестеро ребят еще не спали. Перед сном кто-нибудь из них рассказывал прочитанную книгу. Так было и на этот раз.

— Все! На боковую! — приказал Борис. Он был постарше и посильнее других обитателей комнаты, и они слушались его.

Ребята уснули, а Борис, делая вид, что спит, укрылся одеялом с головой и думал о том, как пойдет на станцию к поезду. Он думал и о Славке, надежном парне, который получит за него письмо от Вероники, припрячет, а потом, узнав его, Бориса, адрес, перешлет письмо Вероники ему. Все очень просто! Когда он узнает, где служит Вероника, попросится в ту же часть. Если она действительно будет учиться на радистку, он тоже станет радистом, и вместе они полетят к партизанам…

И вдруг Борис видит густой-прегустой лес, на который он опускается не то с парашютом, не то на ковре-самолете. «Сюда, сюда», — слышится голос Вероники. Он прыгает с ковра и легко, невесомо летит вниз, трогает руками вершинки не то сосен, не то елей, раздвигает нижние ветви, чтобы рассмотреть, где Вероника, откуда доносится ее голос: «Сюда, сюда»…

Ветви почему-то стали толкаться в бок и шептать:

— Боря, вставай…

Он очнулся, понял: его толкал и будил Славка. В мыслях поблагодарив его (мог бы проспать ночной поезд), Борис приврал:

— Я не сплю.

Он оделся, тихонько вышел из комнаты, а за ним одетый Славка.

— А ты куда? — спросил Борис на улице.

— Провожу тебя. Как же без этого, — ответил Славка.

Пожалуй, верно, кто-то должен проводить, согласился Борис. Они с Вероникой провожали Виктора, он провожал Веронику…

До станции шли молча.

На освещенном перроне было безлюдно, лишь возле деревянного вокзальца сидели на узлах какие-то женщины.

У Бориса было сейчас единственное желание, чтобы поскорей пришел поезд и увез его.

Неожиданно из здания вокзала вышел старший лейтенант Статкевич.

«А он что здесь делает?» — удивился и струхнул Борис, уже не однажды говоривший военкому о том, что хочет уйти добровольно в армию. У того был один ответ: «Исполнится восемнадцать, тогда и потолкуем».

Надеясь, что старший лейтенант не узнал его, Борис бросился к стоявшим на запасном пути товарным вагонам.

— Погоди, Боря! — крикнул Статкевич. — Пользуешься тем, что я не могу бегать!

Борис остановился. Ему было как-то неловко и совестно. Он вернулся, не подымая головы, поздоровался. Подошел Славка, побежавший было в другую сторону.

— Встречать кого-нибудь пришли или провожать? — спросил Статкевич, посмеиваясь.

— Встречать… Вон к Славке из колхоза должны приехать, — находчиво промямлил Борис.

— Понятно. Вместе встретим.

Подошел знакомый Борису однорукий начальник заводской охраны с двумя пожилыми бойцами, доложил:

— Товарищ старший лейтенант, наряд прибыл!

— Приступайте к исполнению, — ответил, козырнув, Статкевич и повернулся к ребятам, — Так вот, на каждой станции наряды… На днях тут был задержан один субчик. Спрашиваем: кто такой, откуда? Отвечает: колхозник, в армию мобилизован, а документы утерял. Ну-ка расстегни, говорим, пальтишко, может, оружие у тебя там. Расстегнулся, а под пальто рабочая спецовка… Получил он от ворот поворот. Там же на руднике и работает. На фронт хотел убежать, шельмец. Такая тактика нам знакома. У оружейников подобных субчиков не встретишь. Верно, Боря?

Борис будто язык проглотил. Ему было то зябко, то лицо обдавало жаром, словно он подошел к ванне с расплавленным свинцом для закаливания деталей. У него под фуфайкой тоже была рабочая замасленная спецовка, даже пропуск остался в нагрудном кармане.

— У нас таких нет, — вместо Бориса ответил Славка.

В следующую минуту Борис и вовсе растерялся, увидев пришедших на перрон Андрея Антоновича Леонтьева, директора Рудакова, парторга Маркитана. Они, как он заметил, провожали солидного в кожаном пальто начальника.

— Боря, а ты почему здесь? — изумленно спросил Андрей Антонович.

— А, Дворников, ну здорово, рабочий класс, — сказал Рудаков.

— Мои добровольные помощники, — пояснил Статкевич.

— Молодцы, — похвалил Рудаков и обратился к начальнику в кожаном пальто. — Вот они, наши кадры. Днем работают, вечером за порядком следят. Молодцы, да и только!

— Настоящие оружейники, — тоже похвалил начальник в кожаном пальто.

— Ваше дежурство завершено. На отдых бегом марш! — скомандовал ребятам Статкевич.

Они побежали в сторону близкого цеха, где, как рассудил Борис, можно поспать до начала смены. Славка бежал, бежал и вдруг упал на пожухлую, тронутую первыми заморозками траву и, неудержимо хохоча, еле выговаривал:

— Вот это… про-водил… В герои… по-пали…

Борис повалился на Славку, и они вдвоем барахтались, тискали друг друга и хохотали.

А тем временем гость в кожаном пальто, приезжавший на завод из наркомата, говорил:

— Доложу наркому: оружейники с заданием справились, опередили сроки. Главное — авиаторы довольны.

— После доклада можно положить перед наркомом их заявку, — сказал, кивнув на Рудакова и Маркитана, Леонтьев.

— Непременно. Думаю, процентов на тридцать-сорок она будет удовлетворена.

— И только-то! — разочарованно воскликнул Маркитан.

— Не будем забывать, в какую годину живем и чего мы временно лишились, — ответил товарищ из наркомата. — Авиаторов не обижайте. Все, что для них делается, у нас на особом контроле, — осведомленно добавил он.


Из обкома сообщили: на следующей неделе, в среду, состоится областное собрание партактива, и желательно, чтобы на нем выступил кто-нибудь от новогорцев. Представив себя в роли выступающего, Леонтьев стал размышлять о городских делах, перебирать в памяти большие и малые события, происходившие на предприятиях и в учреждениях. В первую голову он, конечно, думал об оружейниках. Обжились, многое построили и строят. Нынешней зимой полегче им будет: убрали и надежно припрятали хорошо уродившую огородину, и не придется хозяйкам обменивать одежонку на съестное. Повольнее стало с овощами в столовых, кое-что (картофель и капусту, например) можно продавать в магазинах по карточкам. Об этом с любой трибуны вещай! Были и такие дела, о которых говорить в аудиториях не принято, они, так сказать, не для протокола… Оружейники выдавали «на-гора» то, что для них было привычным, а в последние месяцы освоили и пустили на поток новинку…

Леонтьевские размышления были прерваны появлением Зои Сосновской.

— Андрей Антонович, я к зам за помощью, — с порога начала она.

Он вышел из-за стола, протянул ей руку.

— Во-первых, здравствуй.

— Андрей Антонович, мы с вами здоровались по телефону.

— А если мне этого мало, — с улыбкой сказал он.

— Тогда еще здравствуйте, — она энергично ответила на его рукопожатие и продолжила: — В кинотеатре обнаружился неисправный киноаппарат. Еще с довоенных дней лежит. Его надо отремонтировать. Я сказала директору, но она заявила: не трожь, аппаратура у нас на балансе.

— Отремонтировать… А кто займется этим?

— Инструментальщики. Они все умеют! Я уже говорила Смелянскому… Вы же знаете, он за что ни возьмется, все у него получается!

Леонтьев смотрел на увлеченную своим замыслом Зою, вспомнил, как еще в Левшанске она пришла в цех — смуглявенькая, робкая девчушка. Но за этот год она выросла, стала опытной нормировщицей и, как выражался Ладченко, боевитым вожаком молодых инструментальщиков.

Когда Рыбаков сказал, что нашел себе замену и назвал Зою Сосновскую, он засомневался — а справится ли? Но возражать не стал. Потом, бывая на предприятиях, он исподволь интересовался: как, мол, новый комсомольский секретарь? Сосновскую нахваливали, и только Марина Храмова, не скрывая пренебрежения, процедила: «Поменяли кукушку на ястреба».

И вот Зоя стояла перед ним, неузнаваемо повзрослевшая, серьезная.

— Помогите, Андрей Антонович, чтобы нам отдали аппарат. Его отремонтируют, и у ремесленников будет свое кино, — просила она.

— Считай — уговорила, — согласился он.

— Спасибо, Андрей Антонович! Сегодня поедем с военкомом в ремесленное. Обрадую ребят, скажу, что у них будет свое кино!

Леонтьев улыбнулся вслед ушедшей Зое. Он знал, что она и Статкевич иногда ездят вместе на военкоматовской лошадке, совмещая приятное с полезным: всюду у него были свои дела, у нее — свои. Однажды на машине он обогнал их, ехавших на рудник, увидел: сидят они рядышком, разговаривают, смеются…

Продолжая думать о предстоящем партактиве, Леонтьев наметил вчерне, кто из новогорцев поедет, и все поглядывал на телефон. Искушение взяло верх, и он позвонил Елене Поповой (вдруг ее, председателя колхоза, тоже приглашает обком). Он дозвонился. Слышимость была скверная, но понял: в следующую среду Елена едет с ночным поездом в область.

— Ты жди, я за тобой заеду. Заеду, говорю! В среду! — кричал он в трубку, опасаясь, что не расслышит она, но сквозь шум и треск прорвался ее искаженный голос:

— Поняла, все поняла…

Привыкнув просыпаться по собственному закону без будильника, в пять часов утра Леонтьев уже был на ногах. Жил он теперь в двухэтажной гостинице, которая потеряла свое первоначальное предназначение. Гостиничными остались только две комнатки, остальные были заняты постоянными жильцами. Ему предлагали вселиться в квартиру Алевтины Григорьевны Мартынюк, он отказался, решив, что здесь ему лучше: есть дежурная, всегда под парами титан с кипятком, регулярно меняется постельное белье. Что еще нужно холостяку?

Утро было по-настоящему морозное.

Еще с вечера подготовленная и заправленная машина с легким урчанием и стоном взбиралась на гору, лучами фар ощупывала дорогу и как бы сама по себе то бежала прямо, то поворачивала, придерживаясь колеи, и всегда казалась Леонтьеву послушным живым существом, с которым даже поговорить можно.

Он думал о Елене и встрече с ней, опять посмеивался над собой, называл себя мальчишкой неразумным, которого поставить бы в угол или, как делали в старину, голыми коленками на горох… Посмеиваясь, придумывая для себя кару да наказание за греховную эту поездку, он все-таки обрадовался, когда увидел освещенные окна в доме Поповых, с волнением подумал: «Ждет».

Не успел он выйти из машины, как за ворота выбежала Елена.

— Андрюша, тебя сам бог послал! — она протянула ему обе руки. — А я думала: как отвезти сестре кое-что из питания… А ты ну прямо как знал. Идем. Завтрак мама готовит.

Леонтьев сидел за знакомым столом. Мать Елены — сухонькая, невысокая старушка с морщинистым, до черноты загорелым лицом — внесла большую сковороду с яичницей, поставила на стол и отчужденно отошла к двери.

— Ешь, Андрюша. Время у нас имеется. Дорога сейчас хорошая, нигде не забуксуем, — щебетала Елена, с тревогой поглядывая на мать, потом подхватилась, выбежала вслед за ушедшей матерью и, увидев ее уже во дворе, на крыльце, обеспокоенно спросила: — Ты чего, мама?

— Глядела я на вас… Веселые вы с этим, что приехал ни свет ни заря… Сеню вспомнила, мужа твоего, — сурово проворчала мать.

— Не терзай!.. — почти выкрикнула дочь. — Теперь что же мне, изо дня в день с мокрыми глазами ходить? Глаз на то не хватит… Иди к себе домой, потом ребятишек разбудишь.

Елена вернулась, подсела к Леонтьеву, стараясь быть такой же веселой, обрадованной, хлебосольной, но при свете керосиновой лампы он заметил в ее глазах плохо скрытую печаль и подумал о том, что между матерью и дочерью произошел какой-то неприятный разговор, и речь шла о нем, раннем визитере. На душе у него стало горько и тяжко, и шевельнулась мысль в голове: «Не надо приезжать сюда». Но вскоре эта мысль выветрилась и забылась напрочь. Ему было приятно сидеть за рулем, видеть рядом Елену, слышать ее голос.

— Смотри, Андрюша, переезд закрыт.

Он остановил машину у опущенного шлагбаума с подвешенным красным фонарем на нем.

По железной дороге сдвоенные паровозы, пыхтя и выбрасывая из труб клубы дыма с игривыми искорками, тянули длинный тяжелый состав с танками на платформах.

— Наши уральские танки, — сказал Леонтьев.

— Должно, под Сталинград везут, — предположила Елена. — Там, пишут, бои страшенные, прямо в самом городе. Ты как думаешь, Андрюша, возьмут немцы Сталинград?

— Не знаю.

— Соседский мужик вернулся оттуда раненым. Говорит — не видать немцу Волги.

В областной город они приехали на рассвете. Елена подсказывала дорогу к дому сестры.

— Приехали! — Елена вышла из машины, отворила ворота, махнула рукой — заезжай. Увидев замок на дверях дома, она как бы самой себе сказала: — Катя уже на работу ушла, Егорка в школу отправился. — Она пошарила рукой под крылечком, вытащила оттуда ключ.

До начала собрания партактива было еще около двух часов, и Елена рассчитала: она похозяйничает немного у сестры, потом по дороге зайдет к ней на работу с предупреждением — гости приехали, не задерживайся, а вечером здесь же все они и встретятся.

Согласившись и оставив машину во дворе, Леонтьев направился в обком, где у него были свои дела.


Собрание партактива открылось в большом зале Дома Советов. Леонтьев был избран в президиум, и на сцене он встретил Алевтину Григорьевну Мартынюк, заметно постаревшую, в ее аккуратной прическе поблескивала ранняя седина. Не договариваясь, они сели рядом подальше от трибуны. Слушая доклад Портнова, Леонтьев сочувственно и с горечью поглядывал на Алевтину Григорьевну, припомнились ему строки из стихов известного поэта: «Человек склонился над водой и увидел вдруг, что он седой… Человеку было двадцать лет». Алевтине Григорьевне вдвое больше лет, и если бы не обрушилось на нее непоправимое горе, наверно, обошла бы стороной седина, по крайней мере помедлила бы…

— Слышите, Андрей Антонович, нахваливает вас докладчик, — шепнула она, кивнув на трибуну.

— В этом больше — ваша заслуга, — шепотом ответил он.

— Погодите, по моим нынешним заслугам еще прокатится Иван Лукич, — вздохнула она, а минут через десять сказала: — Вот и дождалась…

— Не только ваш район критикуется.

Они и после перерыва сидели рядом. Пока называли имя очередного выступающего, пока тот всходил на трибуну, Леонтьев и Мартынюк переговаривались погромче.

— Не надо было вам уезжать из Новогорска, — сказал он.

— Думала, легче будет, и не по работе, а на душе… Ошиблась. От себя, оказывается, никуда не уйдешь… Это только Юльке моей легко и хорошо. Она грозится: вот еще немножечко подрасту и пойду на войну, всех гадов поубиваю за папочку и брата Феденьку… — Рассказывая о малолетней дочери, Алевтина Григорьевна, кажется, впервые улыбнулась, и глаза ее потеплели.

Когда ей было предоставлено слово и она привычно взошла на трибуну, Леонтьев слушал и узнавал прежнюю Алевтину Григорьевну, говорившую о районных буднях. В ее голосе он уловил спокойную твердость и думал: «Что бы у меня или у нее ни случилось, а жизнь продолжается, и никто за тебя не сделает того, что самому делать положено».


В один из холодных зимних дней, побывав на заводах и в «Медьстрое», Леонтьев допоздна задержался у себя в кабинете. Он готовился к расширенному пленуму горкома, перечитывал, вносил поправки в свой доклад.

За окном шел снег — необыкновенно тихий, какой-то празднично-театральный. Чаще бывало по-другому. Стоило только выползти из-за гор снеговым тучам, и вот он — ветер, и поднимался буран… А сегодня тишь на улице, и мимо окна плавно пролетали крупные снежинки.

Единственным, кто радовался нарядным заснеженным горам, был, пожалуй, военком Статкевич, поговаривавший: какое, мол, раздолье для лыжников. Сам он ходить на лыжах не мог, но в школах, ремесленном училище и в молодежных рабочих общежитиях расписывал ребятам все прелести катания с гор, а Зоя Сосновская требовала от комсомольских комитетов — приобретайте лыжи! Если Марина Храмова отмахивалась: молодым нашим рабочим не до лыжных прогулок, у них главное дело — в цехах, Зоя сама шла к директору, в партком или завком.

Однажды на вопрос Леонтьева: не слишком ли военкомат увлекается лыжным спортом, Статкевич ответил:

— Я видел в снегах Подмосковья наши лыжные батальоны, они были грозой для немцев. Именно такой прицел я здесь и беру.

Снегу радовалась, конечно, и Елена Попова, а ему, Леонтьеву, заносы да сугробы вроде бы и ни к чему, на легковушке теперь за городом не проедешь, в областной город с Еленой не прокатишься… Эх, а хорошо они тогда съездили!

«Ну, размечтался», — оборвал себя Леонтьев и, вновь обратившись к докладу, задержался на словах о левшанских настроениях.

Сразу после Нового года Рудаков получил приказ наркомата отправить в Левшанск на восстанавливаемый завод группу опытных рабочих. Приказ был выполнен, и среди здешних оружейников прошел слушок: скоро еще будет создаваться группа для отправки, и посыпались директору, начальникам цехов заявления: «Прошу включить», «Прошу направить».

Нежелательные «настроения» пришлось обсуждать в парткоме, на цеховых собраниях, о них же он думал повести самый серьезный разговор на пленуме.

Поздно вечером в кабинет неожиданно ввалились шумные Рудаков, Маркитан и Ладченко. Отряхнувшись от снега, Рудаков поставил на стол бутылку шампанского, постучал по ней пальцем и с не присущим ему озорством сказал:

— Из резервов главного командования.

Догадываясь, что друзья пришли с какой-то доброй вестью, Леонтьев с нарочитой строгостью воскликнул:

— Вы что, пришли в секретарский кабинет бражничать!

Обращаясь к Ладченко и Маркитану, кивая на Леонтьева, Рудаков со смешком говорил:

— Мы к нему с радостью, а он кричит… У Ладченко сын родился!

— Николай Иванович кует оружие для фронта и кадры дли грядущих пятилеток, — весело добавил Маркитан.

— С наследником, дружище! — искренне поздравил отца Леонтьев и, поддавшись настроению поздних гостей, раззадорился: — Качнем трижды папу!

— Э, нет, не поднимем, он хоть и на военном пайке, не в прежнем теле, но тяжеловат, — наигранно посожалел Рудаков и тут же спросил у Леонтьева: — Ты слышал по радио «В последний час»? Нет? Окруженные под Сталинградом немцы полностью разгромлены!

— С этого и начинали бы!

Не сговариваясь и забыв о новорожденном, они вчетвером подошли к висевшей на стене карте с ежедневно отмечаемой Леонтьевым фронтовой обстановкой, молча смотрели на нее. Каждый знал о боях под Сталинградом только из газет и радиопередач и судил о военных действиях в пределах такой осведомленности. Ладченко вспомнил Виктора Долгих, погибшего на Дону, думал о нем, храбром бронебойщике, о подбитых им танках, которые не дошли до Волги…

Рудаков достал из нагрудного кармана карандаш, крест-накрест перечеркнул на карте обозначенный Леонтьевым сталинградский «котел», сказал:

— Не знаю, как вам, а мне кажется, что произошло на войне событие грандиозное.

— Эх, братцы, а не побежит ли теперь фашист аж до самой своей неметчины! — воскликнул Маркитан.

— Хотелось бы… Но вот какая арифметика получается: Гитлер потратил почти полтора года, чтоб к Сталинграду прорваться, и нам понадобится на путь до границы, наверное, тоже столько же, — сказал раздумчиво Ладченко.

— Ты что, Николай Иванович, собираешься воевать еще полтора года? — удивился Маркитан. — Мне думается, к середине будущего лета или к осени Гитлеру будет каюк.

— И я такого же мнения, — отозвался Рудаков. — А ты, Андрей Антонович, почему помалкиваешь? Или не согласен?

— Не в курсе, как говорится… Хотелось бы верить, что так и произойдет, но для твердой уверенности нужно знать значительно больше, чем нам известно, — ответил Леонтьев.

— И все-таки на душе праздник, товарищи, а если взглянуть на отца семейства Николая Ивановича, то двойной! — шумно сказал Маркитан.

Рудаков кивнул на Ладченко.

— Наш счастливый папаша что-то хмурится…

— Как же не хмуриться, если портит мне праздник наш уважаемый секретарь горкома, — шутливо пожаловался он. — Свой же человек, а жмет: запчасти для сеялок-веялок делай, кузнеца в колхоз посылай…

— Ну, наконец-то прорвало, — весело воскликнул Леонтьев. — Смелянского, Грошева, Тюрина временно отдавал я — смолчал. Зою Сосновскую в горком насовсем отдал — смолчал…

— Смолчал. А чего это мне стоило — молчать без шумной разрядки?

— Научился для пользы дела молчать. Кстати, кузнеца в колхоз отправил? — поинтересовался Леонтьев.

— Отправил. Можно сказать, от сердца оторвал.

— Набирайся мужества. Завтра придется и еще кого-нибудь отправить и не на недельку-другую, а до конца войны.

— Андрей Антонович, разъясни, пожалуйста, о чем речь, — забеспокоился Рудаков.

— Получено решение бюро обкома о создании в городах и районах отрядов коммунистов-добровольцев для фронта. Будем создавать наш новогорский.

Помрачневший Рудаков озабоченно сказал:

— Колхозам помогать надо, людей в Левшанск и на фронт отправлять будем… А с кем остаемся?

— С мастеровыми людьми, Константин Изотович. И не прибедняйся. Ремесленное училище действует, такие, как Макрушин, Грошев, Тюрин, остаются на месте. На Бориса Дворникова, Вячеслава Тихонова и иже с ними положиться теперь можно. Женщины заводской охраны службу несут не хуже мужчин, девушки в сборочном работают исправно. Что тебе еще нужно? — Помолчав и пройдясь по кабинету, Леонтьев добавил: — Веление времени таково: люди будут уходить воевать, а завод остается, и наша главная задача — чтобы он работал в полную силу. Другого не дано!


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18