Банальная история [Юлия До] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юлия До Банальная история

I

Эта история банальна сама по себе и полна мелких банальностей, покрытых толстым слоем пошлости в значении тривиальности, а не вульгарности. Осуждать меня имеют право лишь те, кто хоть раз писал, кто знает, насколько трудно придумать новое или же описать что-то обыденное так, чтоб читатель сначала вовсе не заметил этого предмета, пролистал шесть страниц вперед, задумался, вернулся и, вчитавшись уже внимательнее, понял, о чем именно идет речь, довольно улыбнулся и подумал: «Вот черт, как точно описал!» Подобное почти невозможно. И дело не в бездарности, а в том, что все в этой жизни уже описано, каждый самый сложный, самый философский вопрос был уже поднят классиками и дешевыми беллетристами. Простым скромным талантам, как я, ничего уже не осталось. Все, что я могу сказать, было когда-то уже сказано. Любые мои слова, не успев родиться, мутируют в банальности. Как прикажете мне быть, о чем писать? О, обращение к читателю, очередная банальность! Но что я могу поделать? Боюсь, вам придется потерпеть.

Что ж, для начала, должно быть, вас стоит познакомить с нашим героем. Его зовут Григорий. Предлагаю понаблюдать за ним, ведь, как подтверждают все зоологи, изучить вид можно, лишь рассмотрев поближе его среду обитания. Григорий обитал в дешевом пансионе в самой отдаленной от центра части города. Поселился Григорий в этом пансионе, обещав себе, что найдет достойную работу не позже, чем через месяц, разбогатеет и съедет, послав очень далеко грубого хозяина. Через три месяца его обещанию исполняется шесть лет.

С самого детства Григорий проявлял таланты почти ко всему, но развиты они были у него в малой степени, недостаточной для того, чтоб чего-то добиться. Про него говорили: «Гришенька у нас очень хороший и умненький мальчик!», но никто ни разу не сказал короткое, лаконичное, но желанное: «Талант!»

Гриша неплохо рисовал, писал стихи и прозу, готовил, понимал искусство, обожал кинематограф. Но все это было «неплохо», а не «хорошо» и уж тем более не «гениально». Поэтому герой наш и не стал известным на весь мир художником, поэтом, шеф-поваром лучшего ресторана столицы или кинозвездой. Он вообще никем не стал, жил, как уже говорилось, в дешевеньком пансионе и экономил на всем, на чем можно было, ведь денег Григорий почти не имел. Каждый грош давался ему с трудом работающего человека, горечью униженного самолюбия и разбитых надежд об известности и богатстве.

Друзей (если словом «дружба» можно назвать их равнодушное отношение друг к другу) Григорий имел немного, их было всего двое, и оба они справляли окончание рабочей недели у Григория. Ромка Разин – одноклассник, живший с ним по соседству в последние годы учебы. Он в их компании отвечал за логичность и здравый смысл, во всем знал меру, не позволял товарищам слишком много пить и дебоширить. Григорию порой он казался слишком сложным и даже нудным, но Разина герой наш не мог выкинуть из жизни, как знавший бедность старичок, сентиментальная женщина или простой жмот не могут выкинуть надоевшую и ненужную вещь. Вторым еженедельным гостем был Петя Дуин – бездарный поэт, подражающим всем, кому подражать можно и даже желательно, и тем, за подражание которым в писательских кругах били ногами. В сравнении с ним даже Григорий чувствовал себя талантом.

Разин всегда приходил раньше всех, даже раньше назначенного времени. Его этому научила бабушка. Он легонько постучал, открыл незапертую дверь, не дождавшись ответа, вошел. От заношенного бурого пальто несло сыростью.

– Что с твоим лицом? – спросил он мимоходом, выкладывая на стол кексы – гостинцы от матери. Всю неделю Разин работал, приходил домой затемно, в пятницу (единственный его выходной) на рассвете он навещал мать, помогал ей по дому, вечером, не сумев отговориться от навязчивых кексов и маминой заботы, шел к Григорию, сидел у него допоздна, доводил (волочил) до дома напившегося Дуина и ложился спать. С утра субботы цикл повторялся.

– А что с моим лицом? – лениво спросил Григорий, потягиваясь на кушетке.

– Ты знаешь, о чем я.

– Нет, не знаю.

На этом разговор кончился. Разин, уперев руки в боки, осматривал беспорядок в комнате. Что-то он поднял с пола, разгладил, сложил аккуратно, до чего-то даже дотронуться не решился. Разин всегда любил порядок и не понимал, как можно жить в окружении его противоположности. Поэтому в комнате Григория (да и во всем пансионе в целом) ему было не по себе. Разбросанные грязные вещи, их запах, мусор давили на Разина, словно сжимающиеся стены ловушки из книжки об искателях древних сокровищ. Особенно его волновали две единственные книги в комнате Григория – «Герой нашего времени» с доброй половиной вырванных страниц и второй (и единственный) том «Войны и мира». Их немое присутствие, одинокое стояние на заброшенной полке, вырванные страницы, заляпанные жирными пальцами обложки не давали его мыслям покоя. Даже дома он, бывало, думал о них. И сейчас, сидя на подлокотнике кресла (на сидении уже полгода красовалось странно пахнущее темное пятно, да и пружины проступали), он смотрел на эти самые книги, и беспричинная тревога сдавливала ему внутренности. Кто выдрал страницы? Почему только второй том? Где остальные? И почему именно второй? Ответов не было.

Наконец-то объявился Дуин, он, опоздав почти на час, влетел в комнату, держа перед собой завернутые в бумагу алкоголь и немного закуски, под аккомпанемент разъяренных воплей старухи-соседки, чью кошку он не заметил и чуть не задавил.

– Да простите уже, бабушка, простите, – крикнул он напоследок старухе и захлопнул перед ее носом дверь, проворно звякнув защелкой. Дуин, наполняя комнату своей энергией и вездесущим оптимизмом пьющего поэта, громко рассмеялся, отер ноги о придверный коврик и зашагал по маршруту Разина.

– Что с лицом, Григорий? – спросил он, осклабившись.

– Да что вы заладили: с лицом, с лицом! – огрызнулся Григорий, тычась не угодившим чем-то лицом в нестиранную подушку. – Нормально все с моим лицом, обычное оно! Отстаньте!

Завсегдатаи Гришиного дивана переглянулись, они слишком хорошо знали его и это «лицо». Оно появлялось только тогда, когда он либо нуждался в помощи, либо только делал вид этого. Дуин смахнул кудрявый чуб со лба, расплылся в улыбке неоднозначного значения:

– Людмила, что ли, бросила?

Григорий раскраснелся, он не хотел, чтобы его так быстро раскрыли.

– Да, но дело не в Людмиле. Вернее, в ней, но все-таки не совсем в ней. Людмила не стала причиной моих терзаний, но указала мне на них.

– В чем тогда дело, приятель? – заботливо, но без интереса спросил Разин. Он всегда говорил «приятель», а не «друг» или «брат» (любимое обращение Дуина после «батеньки»). Называть человека другом можно только тогда, когда он заслуживает этого, – так Ромочку учила мама.

– Я понял, что никогда не любил… – трагично, словно на сцене театра, простонал Григорий. Жаль, получилось смазано, душная наволочка, пропахшая грязными волосами и одеколоном, не давала войти в образ.

– Да-да, очень жаль, батенька. Ты лучше скажи, правильно ли я тебя понял: Людмила теперь совсем одна, свободная и одинокая? – встрял со своей «фирменной» улыбкой Дуин. Если бы не совсем еще юное лицо с ангельскими чертами и золотыми кудрями, кто-нибудь задушил бы Петю Дуина еще много лет назад за его приземленность, совершенно не вяжущуюся с гордым званием поэта, привычку говорить именно то, что говорить ни в коем случае не стоит, и эту его «фирменную» улыбочку.

– Ума не приложу, откуда такие мысли, – удивился Разин, подходя к Григорию, смотря на него сверху вниз.

– Вчера Людмила призналась мне в любви, она ждала, что я отвечу ей тем же, но я не ответил. Задумался: любил ли я когда-то, и понял, что нет, не любил. Сколько я себя помню, мое сердце было сокрыто под толстым панцирем, оно, как морской краб, росло, раковина становилась все меньше и меньше, жала, сдавливала мое бедное сердце, но оно не могло сбросить оковы, ведь тело мое – не океан, полный раковин больших размеров, и сердце дано нам лишь одно, и оставить его обнаженным – значит бросить на растерзание, на погибель. Я никогда не любил, никогда. Все друзья мои были поражены этим загадочным недугом – любовью, я же обладал иммунитетом. Я был последним выжившим в мире, опустевшем, разрушенном стенаниями чумы. И остаюсь им по сей день…

Как вы понимаете, герой наш любил жалеть себя, но если жалость к себе – это самоудовлетворение, то жалость других людей, их сочувствие – вожделение и сношение двух, трех, а то и четырех сердец. Григорий любил говорить красивые фразы. В такие моменты ему казалось, будто бы все его мечты сбылись, он – великий актер, и сейчас он на сцене производил фурор.

Как же разочаровался Григорий, когда открыл глаза и понял, что никакого фурора не было, он не на сцене, и друзья даже не шелохнулись. Разин привык к его выходкам со школы, он их не переваривал, но почему-то терпел. Дуин же, внимательно слушая, нашел в комоде Григория открывашку и, ни с кем не чокаясь, как на поминках, начал потихоньку пить. Слова Григория ему понравились, он даже подумывал отпроситься в туалет и записать их быстренько, пока помнит, но побоялся пропустить что-нибудь еще и остался.

– Брось, брат, – развел он руками, понемногу хмелея, – не стоит убиваться из-за этого. Даже думать об этом не стоит. Не любил – полюбишь. Знаешь, во сколько мой дядька женился? В шестьдесят три! Вон сколько человек ждал, а тебе всего тридцать с небольшим, не торопись и не печалься! И не порти мне настроение, это негостеприимно!

Григорий только вздохнул.

– Он прав, приятель, – подхватил Разин. – Ты еще молод, еще полюбишь, если тебе, конечно, вообще это нужно. Как же твоя теория «Долой любовь, даешь привычку»? Неужели ты забыл? Только не говори, что я зря столько лет слушал про нее.

Про теорию свою Григорий, разумеется, никогда не забывал. И, к слову, Разин ошибся, «Долой любовь, даешь привычку» – не теория, а жизненный принцип, проверенный на практике, на многих подопытных доктора Григория Подлецштейна. Этот принцип заключался в том, что никакой любви на самом деле нет, что есть только привычка, привязанность и т.п. Это, впрочем, было понятно из названия. Григорий жил по этому принципу уже много лет и всегда оставался доволен, но признание Людмилы все изменило. Он сам не мог понять, почему Людмила, почему она заставила его, Григория, задуматься над его, Григория, правотой? Людмила – вульгарная, посредственная, глупая женщина, в ней не было ничего, что могло бы заставить думать о возвышенности любви и страданиях тех, кто лишен ее. Возможно, все дело было в этом… Если такой человек, как Людмила, был способен любить, то с Григорием, ничего не чувствовавшим ни к противоположному, ни к своему полу, явно было что-то не так.

– Допустим, сейчас ты слишком циничен и угрюм для исканий настоящей любви, но ведь было время, когда ты не был таким.

– Верно! – подхватил Дуин. – Все мы влюблялись в девочек! С этими косичками, бантиками, белыми платьишками… Мы пачкались в грязи, раздирали коленки, хрюкали, как свиньи, когда смеялись, а они были такими чистенькими! Мою, помню, Дашей звали…

Петя расплылся в улыбке, глаза его поблескивали слезами умиления. Должно быть, он вспомнил свою Дашу, какой прелестной она была, как он дарил ей одуванчики. Она радовалась, смеялась, всасывала их широкими ноздрями, чихала, кашляла, но продолжала смеяться. Должно быть, что-то в этом роде. Это неважно, ведь наш рассказ о Григории.

В Эллочку он влюбился летом, в деревне. Она была не умной, но красивой девочкой. Она в точности подходила под описание Дуина. Вздернутый носик, реденькие, мягкие золотистые локоны, забавная картавость, прореженная по-детски улыбка – все умиляло в ней Григория, мальчика на год старше. Ему тогда было шесть или семь лет, и он уже мечтал о любви. Первая невинно-детская любовь, как это часто бывает, разочаровала Григория. Эллочку маленький Гриша любил настолько сильно, насколько мог любить шести-семилетний мальчик. Он рвал для нее цветы, ловил в маленькие кулачки светлячков, в сачок – бабочек. Он был героем в ее глазах, влюбленным рыцарем, готовым на все ради одного лишь поцелуя принцессы-недотроги. Он влезал, ради Эллочки, на соседскую яблоню, срывал и перекидывал через забор самые сладкие, по мнению Эллочки, яблоки в деревне. Она довольно хрустела ими, пока Гриша боялся разбудить собаку, рвал штанишки, перелезая. За один чмок он выслушивал упреки матери, когда она штопала штанишки, стоял в углу, когда возвращался отец, гостивший у соседа, который, оказывается, все время стоял у окна и видел, как мальчишка воровал у него, но молчал, ведь помнил, какие пухлые щечки были у его жены Тамары, когда они были детьми. Однажды маленький Гриша и Эллочка пошли на речку, он надеялся побыть с ней наедине, но за ними увязалась Эллочкина подружка – толстая и некрасивая ровесница Григория. Солнышко грело, девочки лежали на траве, играясь солнечными зайчиками, пуская их в глаза маленькому Грише, который в одних трусиках и закатанной кофточке стоял по пояс в воде и вылавливал для Эллочки водоросли. Но вот незадача: Эллочка видела водоросли под водой, глядя с сухого берега, она видела, как они красиво переливались, колыхались; но, оказавшись на суше, в ручках маленького Гриши, они переставали блестеть и извиваться. Эллочка обижалась на Гришу, она чуть ли не плакала. Подружка ее, толстая девочка, говорила, что Гришка ломает водоросли, что он –нехороший мальчик, а в руках нехороших мальчиков водоросли не хотят танцевать (так дети называли колыхание водорослей). Сама толстая девочка в воду лезть отказывалась. Гришка, умный мальчик, уговорил Эллочку подождать, чтобы водоросли привыкли к суше, перестали бояться солнышка и детей (они верили, что водоросли – разумные существа). Эллочка согласилась, даже положила «своих новых питомцев» на мамин платочек, чтобы не потерять их в траве. Но вот вторая незадача: без воды, под солнцем и пристальным вниманием глупых детей, под натиском постоянных тыканий коротких пальчиков и палок, водоросли быстро высыхали и начинали неприятно пахнуть. Они пропитали запахом несвежей рыбы платок Эллочкиной мамы (который, как оказалось, Эллочка взяла без разрешения) и оставили некрасивое пятно на белом хлопке. Эллочку отругали и поставили в угол на целых пятнадцать минут! Это показалось Эллочке ужасным и несправедливым наказанием, поэтому она ни разу не навестила Гришу, который, просидев слишком долго в прохладной воде, а потом, будучи мокреньким на ветру, заболел и лежал в кроватке почти две недели. О том, что Эллочка с родителями уезжает домой, в город, маленький Гриша узнал от ее подруги, толстой девочки, которая принесла ему яблок, не таких сладких, как любила Эллочка, но вкусных.

– Эллочка не любила меня, – пробормотал Григорий. – Возможно, в этом все дело. Я открыл свое сердце, но ей нужны были только яблоки, побрякушки и водоросли… Я тут подумал: если все эти годы я не любил ни одну из тех женщин, что были со мной, но при этом делал все, чтобы уверить их в существовании любви, то… может ли быть так, что и они не любили меня? Чего стоило Людмиле сказать: «Я люблю тебя!»? Не помню, что б она плакала, когда я покинул ее, не помню, что б она вообще хоть что-то сказала или сделала. Ей было наплевать, она не любила меня. Возможно, формула любви проста: если ты не любишь, то и тебя не полюбят. Значит, меня никто никогда не любил…

Молчание в память о прошедших вхолостую годах и страдающем сердце. Лишь негромкие глотки Дуина и похрустывание костей кулаков Разина нарушали тишину.

– А как же Вера? – сквозь зубы спросил Разин. Его пальцы больше не сжимались в кулаки, он притягивал их за средние фаланги к ладоням, немилосердно давя на них до победного звонкого хруста.

– Думаешь, Бог поможет мне найти любовь? – фыркнул Григорий. – Я его не очень люблю, да и он меня…

– Да нет, ты не понял, я говорю про Веру, – терпеливо продолжал Разин, – Веру Носикову, мы же на одной улице жили, помнишь? В школе одной учились. Неужели забыл? – Хруст-хруст. – Вы с ней самого детства знакомы были. Неужели забыл?

– Нет-нет, я понял, о ком ты, но причем здесь Вера? – удивился Григорий.

– Она любила тебя.

– Что? Не-е-ет, – недоверчиво протянул Григорий. – Вера была моим другом, мы детьми еще были, играли вместе, дурачились. Я дразнил ее сначала, не помню, правда, за что и как, она плакала, пыталась всегда ударить меня, и… сладили как-то.

И вспомнилась Григорию Вера Носикова, какой она была в третьем классе. Толстая, некрасивая, с пробивающимися, еще неуверенными, робеющими на ветру, но уже заметными черными усиками над пухлой губкой. Она была злючкой, врединой, никто ее не любил. Это она, кстати, была подругой Эллочки, той самой, которая задиралась и говорила гадости про Гришку за дедовской баней. Ах да, за это и не любил ее Гришка, и мстил, как только мог! Дергал за косички, обзывался, показывал язык. На огонь она всегда отвечала огнем, и было это в порядке вещей, а однажды, отмучившись в школе, идя домой, довольно размахивая портфелем, перепрыгивая лужи, Гришка заметил слезы у больших зеленых глаз, глубину которых он заметил только тогда.

Непонятно, как они подружились, у них не было ничего общего. Им не о чем было поговорить, посмеяться, у Верочки совсем не было чувства юмора, так Грише казалось в детстве, сейчас же, вспоминая ту или иную шутку, он тихо, сдерживая слезы, посмеивался, а порой и хохотал, ведь лишь теперь, как оказалось, он дорос до них. Им всегда было весело вдвоем. Если не весело, то хорошо, уютно. Гриша до глубокого вечера сидел в гостях у Верочки (у него дома постоянно плакала младшая сестра), пил с ней чай, делал уроки. В комнате у Верочки было хорошо. Стены обклеены бежевыми обоями с золотыми завитушками, Грише всегда нравилось рассматривать их; часто они с Верочкой сидели молча, рассматривая эти самые завитушки, и молчание почему-то не тяготило, не навевало скуки, оно было домашним, теплым, как молоко с медом в постели, таким родным, незаменимым… Только сейчас Григорий осознал, как хорошо было в комнате у Верочки, она угощала его конфетами, всегда утешала, выслушивала… Ее мама готовила такое вкусное печенье, с шоколадной крошкой, и покупала бананы, желтые-желтые, в круглой вазе…

– Верочка…– прошептал Григорий.

В первый раз они расстались лет в двенадцать, Григорий поступил в школу для умных мальчиков, получал больше домашних заданий, которые не делал, но использовал, как отговорку от всего на свете, в том числе от встреч с Верочкой. Сначала они гуляли по выходным, потом только по праздникам, а вскоре вовсе перестали общаться. Через четыре года он вернулся в старую школу, но с Верочкой почему-то даже не поздоровался, хотя, кажется, хотел. Первыми за много лет словами они обмолвились только в ноябре. Они столкнулись в коридоре, Григорий шел навстречу своей новой пассии, Катерине, первой девушке, с которой он начал практиковать «Долой любовь, даешь привычку»; Катерина стояла в самом конце коридора, показывала ему какие-то знаки, смеялась, вот он и не заметил Верочку и налетел на нее. Все было словно в низкопробном кинофильме: они столкнулись, она громко ахнула, ее книги упали на пол, они одновременно нагнулись за ними, ударились лбами. Избитый прием мелодрам! Он не сразу узнал ее, постройневшую, похорошевшую. Верочку нельзя было назвать красивой, но было в ее опушенных глазах под стеклами очков, туго затянутых на затылке волосах что-то, вызывающее добрую улыбку.

Поговорили они только через год. Не то чтобы Григорий не чувствовал Верин взгляд, безмолвно, но беспрестанно просящий обратить на нее хоть немного внимания. Чувство вины и Ромка Разин заставили Григория подойти к Вере, но сделал он это на глазах у всего класса, сел перед ней, сказал что-то доброе, вспомнил в двух словах былые деньки, как они катались на ковре и бились подушками, Вера в ответ умильно улыбнулась и что-то очень тихо ответила. После четырех таких разговоров, проходящих по одному и тому же маршруту через дебри, выросшие между двумя молодыми людьми, дружившими когда-то, совесть Григория была чиста, он, как ему казалось, выполнил свой долг, отблагодарил за все, что было ему дано в минуты полного одиночества, ведь в детстве его почему-то никто среди сверстников не любил (никто, кроме Верочки). Он догадывался, что после каждого такого разговора Верочка плакала в туалете, но ничего не предпринял, хотя, кажется, хотел что-то предпринять.

В последний раз он видел ее на выпускном. Она была в пышном голубом платье, с безвкусным бантом за спиной, глаз с него не сводила, вздыхала, единственная ни с кем не танцевала. Григорий в тот день был с Катериной, которая уже планировала свадьбу и выбирала имена для детей. В том, что Григорий никогда больше не увидит Верочку, он был уверен так же, как и в том, что меньше чем через неделю он бросит Катерину, забыв о данном предполагаемому будущему тестю обещании беречь «его девочку». Чтобы избежать дальнейших вопросов, скажу, забегая вперед, что Катерину Григорий бросит у алтаря, несмотря на то, что она носила его ребенка; о том, что в тот же день в той же церкви другая невеста бросила своего жениха, и этот жених выбрал укромным местом для рыданий тот же переулочек через дорогу, что и Катерина, Григорий узнал из предложения стать крестным отцом их третьего ребенка; он, разумеется, отказался.

– Вера, она ведь ушла с тобой, Ром, с выпускного, – вспомнил Григорий. – Да, точно с тобой!

– Да, – спокойно согласился Разин, пожимая плечами. – Она стояла совсем одна, вжавшись в стену, я подошел к ней, пригласил на танец. Она подняла на меня глаза (никогда раньше не замечал, какие они у нее большие), спросила: «Ты ведь это из жалости, да?» Я ответил: «Нет, нет, я хочу танцевать с тобой, у тебя такое платье красивое, да и ты тоже…» Она тихо хихикнула – ну так, как она всегда хихикала, ты ж помнишь, – и сказала: «Спасибо, Ром, мне очень приятно, но я, пожалуй, пойду, поздно уже, темно, да и туфли мне жутко жмут». Я настаивал, она ни в какую. Еле уговорил ее до дома проводить. «Может, видимся», – главный аргумент. Она согласилась, я проводил ее и вернулся к вам. Конец истории.

– Чего-то ты не договариваешь, – оскалился Петя, чующий, как поэт, волнения души и недомолвки. Слух его был полиграфом, распознающим дрожание голоса, ком в горле, напускную непринужденность, он распознавал все. – Что, просто проводил и все? Не говорили даже? Даже за ручки не подержались?

– Ну, говорили мы, тебе то что, – огрызнулся Разин.

Григорий сливался с серой наволочкой. Руки, голос, душа – все дрожало в одном ритме, быстром, печальном, похожем на заглушенную барабанную дробь.

– О чем вы говорили? – выдавил он.

– О тебе, Григорий, – ответил не своим голосом (банальные слова, не способные описать волнение человека) Разин. Лампочки полиграфа загорелись, они почуяли обиду, раздражение, горечь и много, очень много воспоминаний.

Говорил Разин громко, без выражения, стараясь скрыть нарастающее волнение, бурлящее у него где-то под ребрами. И слова его оживали в голове Григория, принимали формы темных ночных реалистичных картинок. Верочка шла медленно, смотрела под ноги, пинала носком мозолящей туфли камушки, отчего туфля сдвигалась и давила на мозоль еще больнее, она морщила носик и недовольно крякала. Казалось, Верочка шла прямо перед глазами Григория, он был совсем рядом, на другой стороне улицы, меньше, чем в трех метрах от нее, слышал шарканье ее подошв, видел ее сутулую спину, растрепавшиеся волосы.

– Ты же знаешь, что он сделал предложение Кате? – спросил Рома, тоже смотря себе под ноги.

– Конечно, об этом все знают, – ответила она себе под нос, подняла глаза на темное небо, потом на Рому и добавила уже другим, не своим (!) голосом: – По-твоему, почему я решилась уехать?

Молчание. Шорк-Шорк. Ее туфли поднимали июньскую пыль. Пронеслась фура, Вера машинально придержала легкую юбку, поправила ее.

– Ты говорила, что любишь его?

– Зачем? Все об этом знают.

И снова молчание. Григорий не мог оторвать взгляд от лица Верочки, такого худого, приятного. Фонари желтили ее кожу, надвигали некрасивые тени ей на глаза и шею, но это ничуть не портило ее, милую Верочку, которую Григорий не замечал, не любил. Она казалась ему прескучным пережитком детства, игрушкой, с которой выросшему ребенку играть постыдно. Но какие деньги готовы отдать взрослые, чтобы снова поиграть в свои старые игрушки…

– Когда ты уезжаешь? – спросил Разин.

– Послезавтра.

– Мы больше никогда не увидимся?

– Не думаю.

Они уже подошли к подъезду, их тени сливались с тенью козырька. В полумраке, при тусклом желтом освещении уличных фонарей ее личико походило на лики святых со старых икон.

– Знаешь, меня ни одна девушка не целовала в щеку, представляешь? – лицо Разина неуверенно расплылась в улыбке. Эта улыбка, так хорошо представленная, заставила Григория некрасиво сморщить лицо. У Верочки она, по-видимому, не вызвала подобных чувств. – В губы целовали, в нос тоже, даже в уши, сам не знаю зачем, но было и такое. Очень неловко.

Вера тоже улыбнулась, но не так широко, не так улыбчиво, если читатель простит мне мой язык. Она приподнялась на носочки, пискнула от боли (в таком положении туфли давили на готовые прорваться мозоли), но дотянулась до Роминой щеки губами.

– Теперь, когда я лишила твою щеку невинности, я, наверное, должна на ней жениться. – Шутка была не смешной, как и почти все шутки Верочки, но и Разин, и Григорий рассмеялись. –Спасибо тебе, Ром. Прощай, надеюсь, ты будешь счастлив!

Тяжелые двери подъезда захлопнулись. Рома Разин стоял, прижавшись лбом к ним, слушал, как Вера стучала каблучками по ступенькам: сначала бойко, быстро, звонко, с этажа третьего – медленнее, прибавляя к ним уханья неспортивного человека.

– Мы не были близки, и уж тем более я не любил ее, – кончал рассказывать Рома, – но я долго еще стоял у ее подъезда, так было жаль девчонку. Да и расставанье с ней представлялось чем-то невозможным и очень печальным. Я стоял так у ее дома, пока какая-то старушка не открыла дверь, вдарив мне в лоб. Ума не приложу, куда она собралась в такой час. И откуда у ней столько силы. Больно было!

– О, Верочка… – простонал Григорий и расплакался.

II

Григорий очнулся от головной боли. Невидимый шнур, одним концом привязанный к его мозгу, вторым – к проезжавшему грузовому поезду, дернулся со всей силы, натянулся и не отпускал, пока поезд не проехал и грохот, разносящийся по ночным улицам, не стих. Пылинки щекотали нос. Перед глазами – беленый потолок без люстры, вокруг – запах старого матраца, настолько старого, что скупой, «экономный», как он сам себя называл, хозяин отказался тащить его на новую квартиру. Знакомые обои выцвели, золотые завитушки почти сливались с фоном, из мебели остались только старая скрипучая кровать и древний, еще дореволюционный шкаф без одной дверцы. Нетрудно догадаться, что это ее старая квартира, ее комната.

Но что Григорий делал здесь? Как он оказался в комнате Верочки? Ведь двери ее квартиры не открывались больше десяти лет, с тех пор, как Верочкина семья переехала в столицу, и отец ее ни за какие дарма не смог продать затхлые комнатушки на окраине. По запаху и толстому слою пыли, покрывшему, словно пленка, всю комнату, было видно, что здесь много лет никого не было. Но что же здесь делал Григорий?

Пока герой наш гадал, хватаясь за ноющую голову, что же произошло с ним, я расскажу все сразу, не изображая мучительные попытки склеить обрывки последнего дня, среди которых почему-то всплывали озлобленное лицо Разина, луна, гаснущие фонари, лужи на чернеющем асфальте, ослепительно яркие фары, крики какой-то женщины, спина роковой красавицы из фильма, что он подглядел в прошлые выходные на смене в кинотеатре, и блестящий капот помятой дорогой машины.

К чему эта прелюдия, если я, не отнимая ваше драгоценное время, могу сказать прямо, что Григорий набросился на Разина, признав свою неправоту, но не сумев стерпеть жгучую пощечину правды и осуждение со стороны недалекого друга, который столько лет молчал, не указывал Григорию на то, на что, казалось бы, указывать и не надо. Это объясняет озлобленное лицо Разина, мелькающее среди вспышек памяти. Между ними не развязалась драка, как рассчитывал Григорий, друг его всегда был слишком рассудительным для драк, пьянок, веселья и любви, он молча оттолкнул Григория, забрал форму для кексов, надел пальто и вышел, покинув навсегда дом бывшего одноклассника и бывшего друга. Под тяжелым взглядом и градом грубых слов, вернее, самых обычных слов, произнесенных грубым раздраженным человеком, Петя Дуин продержался не больше часа и ретировался, захватив остатки своего и хозяйского алкоголя. Оставшись совсем один, Григорий отрыл в забитой хламом кладовой что-то похоже на лом, поддел им скрипучую половицу в дальнем углу своей комнаты, ободрал дрожащие пальцы до крови, вынул из тайника свою заначку на «день триумфа».

Он пил, вспоминал молодость, осознавая, насколько же он был слеп, если не замечал любви Верочки, осознавая, что потерял ее навсегда, что он не знает, где она теперь, чем она живет, и живет ли она на этом свете вообще, или же она умерла много лет назад, так и не дождавшись своего Григория. Не оставив ни капли от своего тайника, герой наш отправился на поиски новой порции целительного снадобья, избавляющего, как говорят все пьяницы, от горечей жизни. До самой ночи Григорий скитался по опустевшему темному городу, пока в пьяную его голову не пришла мысль дойти до Верочкиного дома, предаться всецело воспоминаниям. Где жила Верочка, он никогда не забывал, и даже во сне, в бреду, смог бы дойти до ее дома.

Понимаю, вам уже наскучило бесстрастное повествование, но не переживайте, развязка близка. А вот, впрочем, и она: Григорий не дошел до Верочкиного подъезда меньше квартала, в чернеющей ночи, за стеной слез, углубляя восклицающие взоры не вокруг себя, а в сердце, Григорий не сумел услышать гудок, увидеть ослепляющие белые фары. Когда он понял, что произошло, тело его было пригвождено к влажной дороге, он терял сознание, в глазах темнело, Григорий смог рассмотреть только одно: женщину в голубом плаще, подбегающую к нему, приказывающую шоферу звать на помощь, помочь ей затащить Гришу в машину. Гришу…

Она знала его имя, она узнала Григория, хотя они не виделись больше дести лет. Этой женщиной, как вы уже догадались, была Вера Носикова.

Невероятно банальное совпадение. Мужчина, осознав, что потерял навсегда женщину, которая единственная его любила, впав в печаль, немало выпив, попал под колеса именно ее машины. И, разумеется, шофер не задавил героя, даже не травмировал, он всего лишь сбил его с ног, лишил чувств, тем самым не оставляя возможности возлюбленной женщине скрыться.

Что ж, кажется, наш герой окончательно пришел в себя, вспомнив пускай и не все, но вспомнив главное – судьба дала ему второй шанс, она вернула ему Верочку.

Вера стояла у окна, спиной к нему. Совсем худенькая, такая же сутулая. Под ярко-голубым плащом оказалось скромное черное платье, совсем не подчеркивающее фигуру, скорее наоборот, но даже под ним было видно, что это Вера, его Вера.

– Неужели ты до сих пор носишь ключи от этого места? – спросил он, ухмыляясь, приподнимая ушибленную голову. Напиваясь этим вечером, он много думал о том, что сказал бы Верочке, если бы встретил ее. Он продумал десятки монологов, способных растрогать любую женщину, но сказал какую-то глупость, не способную решить, что ей вызывать в собеседнике: жалость или смешок, который издают интеллигентные люди, чопорно морщащие нос при столкновении с глупостями в жизни, но нет-нет да смеющиеся над самым глупыми шутками.

Верочка улыбнулась, но не рассмеялась. Она относилась к тому типу людей, которые видели шутку там, где ее не было, но отказывались замечать ее в самых очевидных шуточных местах. Тусклый свет от окна забелял собранные на затылке волосы, создавая вокруг Верочкиного лица полукруг дрожащего света.

– От мужниной квартиры ключи были просто отвратительные, – сказала она со свойственной только ей интонацией. – Такие, знаешь, толстые и с зубчиками острыми по всей поверхности. Вот я и упросила сменить замки. Сделали такие же, как здесь. Знаю, это небезопасно и слишком сентиментально даже для меня, но так приятно каждый день пользоваться вещицей из детства, – она снова улыбнулась.

Кажется, она говорила что-то еще, но Григорий уже не слушал. «Мужниной» – «мужнина» – «мужнин» – «муж». Она замужем!

Григорий рисовал лицо Вериного мужа, и с каждым разом, с каждым наброском, он становился все жирнее и старее, брюзгливее и отвратительнее.

– Как твоя голова? – с заботой старого друга и обеспокоенностью хозяйки машины, сбившей человека, спросила она. – Ты сильно ушибся, встать сможешь? Если хочешь, вызовем врача, или давай я отвезу тебя в больницу.

Григорий ничего не ответил, его тошнило, голова кружилась. Но он кивнул, мужественно поднял ватное тело, постарался встать, не смог, сполз с кровати, положил голову на матрац, вытянул ноги; они почти касались противоположной стены. Надо же, в детстве ее комната казалась целым миром.

– Помнишь, мы всегда сидели здесь, на полу? – спросил он.

– Помню.

И вот, они сидели, как в детстве, рядышком, на пыльном полу, на нем еще можно было угадать следы грузчиков, выносивших коробки и чемоданы, когда Верочкина семья уезжала из города много лет назад. Они сидели вдвоем, плечом друг к другу. Григорий и Вера… Вера и Григорий – даже имена их отдавали банальностью, повторением чего-то великого и всем известного.

– Чем ты занимаешься? – спросила Верочка, теребя в руках складки запыленного платья. Узкое колечко блестело на безымянном пальце. Она не решалась посмотреть Григорию в лицо. – Осуществил какую-нибудь свою мечту? Или даже две?

– Ты будешь злословить, я тебя знаю.

– Не буду. Не хочу портить момент.

– Да я и не знаю, что ответить, – признался Григорий. – Иногда я подрабатываю маляром, в четные дни продаю журнальчики в киоске у трамвайной остановки, по нечетным мою посуду в пивной, а по выходным продаю билеты в кинокассах и подметаю залы после закрытия. Я мечтал о величии, а вон что вышло! Не опубликовал ни одну книгу и продал две картины: одну – маме, вторую купил какой-то Гарино́в через моего друга.

Верочка впервые посмотрела на него вблизи. Ресницы ее, как и худые плечики, дрогнули. Она не думала, что он настолько подурнел, зарос щетиной, осунулся. Не было больше того жизнерадостного, энергичного Гриши, которого она знала.

– Ты продал целых две картины, а это уже достойно зависти многих непризнанных авторов! У твоей мамы очень хороший вкус, Гриша, она бы не стала покупать безвкусицу, даже у тебя. К тому же тебя оценила не только она. Если тот человек нашел в тебе что-то, то и другие найдут, я уверена.

Положила руку ему на плечо. Методы утешения она не изменила за столько лет. Она говорила так ласково, так умело скрывала неверие собственным словам, что на глазах у Григория навернулись слезы.

– Ты Гарино́ва, верно?

Верочка снова опустила глаза, покрутила на пальце обручальное кольцо.

– Га́ринова, – поправила она с виноватой улыбкой. – Это ничего не меняет, мне картина понравилась до того, как я узнала, что она твоя, честно. С тех пор, как я в последний раз видела твои работы, ты многому научился, ты стал настоящим художником! И все мужнины гости соглашались со мной. А этих китов, поверь, сложно удивить чем-либо… Ты не второй да Винчи, Гриша, но ты не бездарен.

Полоса света проезжающей за окном машины разрезала комнату, лицо Верочки. Что подтолкнуло его невидимой, но настойчивой рукой? Счастье того, что Верочка снова так близка, что он снова может слышать ее голос, как она по-особенному говорит: «Гриша», и одновременно неверие в то, что она взаправду здесь? Или минутная слабость, умиление? Или же ноющая где-то под ребрами уверенность в том, что это их последняя встреча? Важно ли это? Он поцеловал ее, губы Верочкины были влажными и холодными, как и руки, отстранившие Григория.

– Я рада нашей встрече, но мне пора.

Григорию вспомнились слова из прочитанного много лет назад романа. «При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете – дороже жизни, чести, счастья!».

– Прошу не уходи, я… я ведь люблю тебя, и всегда любил, но понял это почему-то только сейчас. Прошу, не уходи!

Верочка была неумолима, она жестами уверенной женщины показала Григорию, что не желает его слушать, взяла сумочку, обернулась на него лишь раз и направилась уверенными шагами в прихожую.

– Неужели тебе не жаль меня? – простонал Григорий, жалобно протягивая руки, словно раненый.


Последние слова заставили Веру остановиться, она застыла в дверном проеме, держа сумочку в поднятой руке.

– Нет, почему же, мне жаль тебя, – ответила она с расстановкой. В голосе ее уже не было нежности, в нем слышались обида и оскорбленное чувство раненной первой любви, которая была готова вот-вот скончаться на глазах у Григория. – Жаль и тебя, и себя, и нас обоих. Жаль настолько, что, кажется, я готова признаться, что плачу каждую ночь, думая о тебе, что я готова бросить все: и мужа, и разжиревшего кота, и канарейку. Лишь бы быть с тобой. Но это было бы так банально, а я знаю, ты не любишь банальности.

Силуэт ее скрылся в бесформенной серости коридора.

– Будь другом, захлопни за собой дверь, – прозвучал ее голос откуда-то издалека и исчез навсегда.

По этому бесстрастному, совсем чужому, режущему слух голосу Григорий догадался, что Верочка его разлюбила. Она хранила в своем сердце трепетное воспоминание о нем целых десять лет, но разлюбила сего сейчас, увидев вживую, как мечтала столько лет. Григорий просил жалости, хотя сам никогда никого не жалел.

Дверь хлопнула, и комната погрузилась в вязкое молчание, липнувшее к ушам.

III

Должно быть, вы догадались, что мой герой – это я.

Я не загнал до смерти коня и не рыдал в степи, оплакивая ушедшее навсегда счастье, но сердце мое было разбито.

Она всегда любила Лермонтова.

Григорий – это я, но я – не он. Я – создатель маленького мира, я могу сделать с ним, с этим Григорием, все что захочу, он же не может ничего.

Что прикажете мне делать с моим героем? Дать ему столкнуться на улице, за ближайшим поворотом с Эллочкой, которая попросит прощения за все, отдастся, полюбит? Вновь толкнуть его в ночную пропасть проезжей части? Подливать ему виски, водку, ликер, чтоб он упился вусмерть? Но все это уже было.

Верочка права, я не люблю банальности.


Оглавление

  • I
  • II
  • III