На широкий простор [Якуб Михайлович Колас] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Якуб Колас НА ШИРОКИЙ ПРОСТОР

НАРОДНЫЙ ПИСАТЕЛЬ Предисловие Е. Мозолькова

В поэме Якуба Коласа «Сымон-музыкант» рассказана печальная история талантливого деревенского мальчика-музыканта. Действие поэмы происходит в старой, дореволюционной Белоруссии. Ни в ком не находя поддержки, затравленный и одинокий, скитается Сымон в бесплодных поисках приюта, участия, ласки. Люди, с которыми сталкивается мальчик, рассматривают его талант лишь с точки зрения своих мелких, эгоистических интересов. В то суровое время талантливый самоучка Сымон оказался «лишним» человеком. Сколько же драгоценных самородков затоптано в грязь, с горечью восклицает поэт, сколько талантов погибло в народе:

Не известных вовсе свету,
Не оплаканных никем,
Только ветрами отпетых
Где-нибудь на большаке!
Читая поэму «Сымон-музыкант», нельзя не вспомнить слова Владимира Ильича Ленина о судьбе народных талантов в условиях капиталистического рабства: «Капитализм душил, подавлял, разбивал массу талантов в среде рабочих и трудящихся крестьян. Таланты эти гибли под гнетом нужды, нищеты, надругательства над человеческой личностью»[1].

Лишь немногим удавалось устоять, выйти победителями из борьбы. К числу таких талантливых выходцев из народа, сумевших сломать все преграды на своем пути и подняться к вершинам творчества, принадлежит и автор «Сымона-музыканта», народный поэт Белоруссии Якуб Колас.

Первое его стихотворение появилось в печати в сентябре 1906 года. Но еще раньше, как вспоминает сам поэт, стихи его «ходили кое-где в рукописях» среди белорусской сельской интеллигенции и передовой части крестьянства. Это было время, когда народы бывшей Российской империи поднимались на борьбу против социального и национального гнета, за свое право «людьми зваться». На долю Якуба Коласа и Янки Купалы выпала высокая честь стать основоположниками современной белорусской литературы; исключительно велика их роль в создании и развитии белорусского литературного языка.

* * *
Якуб Колас (Константин Михайлович Мицкевич) родился 3 ноября 1882 года в семье бедного крестьянина-лесника. С детства узнал он нужду и горе, помыслы и чаяния трудового народа и навсегда слил свою жизнь с его жизнью.

Первые детские стихи Якуб Колас написал, когда ему было двенадцать-тринадцать лет, под впечатлением произведений великого русского баснописца Ивана Андреевича Крылова. Бессмертные творения Крылова, Пушкина, Шевченко, Гоголя, Некрасова помогли ему осознать свое призвание, почувствовать в себе поэта.

«В детские годы, — вспоминает Якуб Колас, — в моей пастушеской сумке лежал небольшой, изрядно потрепанный томик пушкинских стихов. К тому времени я уже кое-как научился читать, чтение стало моей страстью. В подходящие минуты, где-нибудь на опушке бора или в прибрежном ивняке, я с увлечением читал поэмы и стихи Пушкина, заучивая их на память».

В 1898 году Якубу Коласу удалось поступить в учительскую семинарию в старинном белорусском городе Несвиже. Окончив ее в 1902 году, он несколько лет работал сельским учителем в Полесье. Яркое представление об этом периоде жизни писателя дает его трилогия «На росстанях».

С юношеских лет Якуб Колас весь свой талант посвятил народу. Белорусское горе-злосчастье, по образному выражению поэта, стучалось во все уголки его души.

В дооктябрьском творчестве Якуба Коласа отражена вековая ненависть белорусского народа к угнетателям-тунеядцам, готовность к решительной революционной борьбе за лучшую, светлую жизнь. В 1906 году в стихотворении «Врагам» поэт гневно восклицал:

Каты-лиходеи,
Паны-богатеи!
Мы зовем на суд вас,
Подлые злодеи!
…Вас давно веревки
Наши ожидают,
И по вас осины
Слезы проливают.
Преследования со стороны жандармов, царская тюрьма, куда он попал в 1908 году за революционную работу среди крестьян и за участие в тайном учительском съезде, не сломили поэта. За тюремной решеткой он свято хранил верность народу, продолжал активную творческую деятельность. В тюрьме Якуб Колас написал известное стихотворение «Мужик». Устами поэта белорусский крестьянин заявлял о своей готовности к борьбе за свободную, счастливую жизнь:

Я мужик, но ум имею —
Будет время и мое.
Я молчу — кричать не смею,
Но когда-нибудь сумею
Крикнуть: «Хлопцы, за ружье!»
Картины тяжелой жизни белорусского крестьянина занимают главное место и в дореволюционных рассказах Якуба Коласа. В них та же боль за угнетенный народ, горькое раздумье о судьбе родной Белоруссии.

Якуб Колас начинал свою литературную деятельность, рос и развивался как художник под влиянием лучших образцов передовой русской и украинской литературы. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Шевченко, Крылов, Некрасов стали наставниками народного белорусского поэта. У них учился Якуб Колас тому, как поэтическим словом служить своему народу.

Огромную роль в развитии его таланта сыграл великий русский писатель Алексей Максимович Горький. С первых лет своего творчества Якуб Колас видел в нем образец художника-борца.

«Имя Максима Горького, — писал Колас, — стало моим литературным знаменем. Его рассказы поднимали дух, раскрывали какой-то новый мир, который идет на смену старому, пробуждали творческую мысль и лучшие человеческие чувства».

Алексей Максимович Горький первый высоко оценил творчество Якуба Коласа и Янки Купалы. Он был учителем и заботливым другом молодой белорусской литературы.

После победы Великой Октябрьской социалистической революции разносторонний художественный дар Якуба Коласа раскрылся со всей полнотой. В советские годы написал он несколько книг стихов, а также все крупнейшие свои произведения, в том числе замечательную поэму «Хата рыбака», повести «Дед Талаш», «На просторах жизни», «Отщепенец», трилогию «На росстанях», пьесу «Война — войне», закончил начатую еще в минской тюрьме в 1910 году большую поэму «Новая земля», переработал поэму «Сымон-музыкант».

Стихотворения и поэмы, рассказы и повести Коласа — своеобразная поэтическая летопись родного края. В них отражена история белорусского народа с конца XIX века до наших дней.

Яркие, правдивые картины жизни белорусской деревни, белорусской сельской интеллигенции эпохи революции 1905–1907 годов рисует Якуб Колас в своем крупнейшем произведении — трилогии «На росстанях», в рассказах «Бунт», «Дар Немана», «Сотский подвел» и других.

Среди прозаических произведений Якуба Коласа видное место занимает повесть «Дед Талаш» («Трясина»), посвященная героической борьбе белорусского народа против иностранной военной интервенции и буржуазно-помещичьей контрреволюции в 1919–1920 годах.

Главный герой повести дед Талаш не выдуман автором. Это реально существовавшее лицо — один из активных участников борьбы белорусского народа против оккупантов в годы гражданской войны. Почти столетний старик (Талаш родился в 1844 году), он и в годы Великой Отечественной войны вел борьбу против немецко-фашистских захватчиков в рядах отважных белорусских партизан.

В произведениях Якуба Коласа очень верно и с большой любовью показана жизнь белорусской сельской детворы.

Классик белорусской литературы Якуб Колас стал одним из любимых писателей в Советском Союзе. Стихотворения и рассказы Коласа переведены на многие языки народов СССР и стран народной демократии. Глубокой любовью и уважением окружено его имя.

Якуб Колас был не только замечательным поэтом, но и крупным общественным деятелем: депутатом Верховного Совета СССР, членом ЦК компартии Белоруссии, депутатом Верховного Совета Белорусской ССР, вице-президентом Белорусской академии наук, председателем Белорусского республиканского комитета защиты мира.

До конца своих дней Якуб Колас сохранил страстное жизнелюбие, горячую молодую веру в торжество непобедимого дела Коммунистической партии. «Наша жизнь, — писал он в одной из своих статей, — интереснейшая книга, и ею никогда не начитаешься, никогда она не наскучит. В этой книге нет той последней страницы, на которой автор — жизнь — поставил бы точку».

Народный писатель-борец, он всегда был поглощен новыми большими творческими замыслами. Внезапная смерть 13 августа 1956 года оборвала его светлую, кипучую жизнь, полную неустанного творческого горения.

Литературное наследие Якуба Коласа, яркого, самобытного художника слова, пламенного патриота советской родины, — богатейший вклад в сокровищницу белорусской и всей советской многонациональной литературы. Его жизнь и творчество являются благородным примером беззаветного, самоотверженного служения советской отчизне.

Евг. Мозольков

РАССКАЗЫ

Перевод Е. Мозолькова

БУНТ

1
Что-то тревожное и таинственное происходило в деревне. Крестьяне собирались кучками, спорили между собой, о чем-то толковали. Как только появлялся старшина, они замолкали или начинали говорить о другом.

По вечерам мужики сходились в крайней хате деда Юрки. Дед Юрка был самым старым человеком в деревне, ее живой летописью Никому не боялся сказать правду в глаза; всем, даже земскому начальнику, говорил он «ты».

Однажды на суде в волостном правлении, когда дед начал резать правду, земский закричал на него:

— Это тебя не касается, старая крыса!

Гневом сверкнули глаза деда:

— Что, брат, не так болит, как смердит? — Немного помолчав, он глянул на усы земского и грозно добавил: — Ой, падаль, корыто поганое! — и, плюнув, вышел из канцелярии.

Собравшись в хате деда Юрки, мужики закуривали трубки и рассаживались вокруг стола, над которым слабо светила лампа. Дед сидел на лавке возле печи. В печурке лежал его кисет с табаком и огниво. Вокруг деда вертелись внуки. Некоторое время в хате стояла тишина, только дым от трубок стлался под потолком. Временами хрипел чей-то чубук, иногда кто-нибудь стучал трубкой о ноготь, выбивая из нее пепел.

Говорили о земле, о притеснении крестьян.

Степка Левшун в этих делах считался лучшим знатоком во всем селе. Горой стоял он за общество и на сходах был первым врагом начальства. Не любили его ни писарь, ни старшина. Даже сам земский часто наводил справки у старшины о Степке Левшуне. Одним словом, это был человек «подозрительный», и поп не раз говорил: «Левшун — вредный человек. Да и народ по его милости стал не таким, как прежде. Недоброе что-то замышляет Левшун; смотрит волком и разговаривать не желает. Надо посматривать за ним».

— А у меня есть свежий листок, — говорил Степка собравшимся мужикам и доставал из-за пазухи прокламацию.

Мужики тесным кружком садились возле Степана. Лампу снимали и ставили на стол в горшок. Листок читали долго. Много было в нем непонятного для крестьян. Были такие слова, которых они никогда и не слыхали.

— А правда! — говорили мужики, когда листок дочитывался до конца. — В нашей, к примеру, волости шесть обществ, а если перемерить нашу землю, то у нас ее, пожалуй, меньше, чем у пана.

— «Меньше»! — смеялся Степан. — У нас всего три тысячи моргов[2], а у пана двадцать семь тысяч! Это я хорошо знаю.

— Вот и ищи правды.

— Ищи — найдешь!

Говорили мужики и о том, как теперь трудно стало им жить, что помещичье поле подковой охватило их убогие полоски и невозможно шагу ступить, чтобы не попасть в панские лапы.

— Эге, — кивал седой головой старый Юрка, — я еще сам, когда был молодым хлопцем, пас скотину под Дубами. А в заводях, что теперь арендуют у помещика старшина и церковный староста, вся деревня ловила рыбу. А рыбы там было, рыбы!..

И дед не раз вспоминал о земле под Дубами, о лугах возле речки, что когда-то принадлежали мужикам.

Крестьяне слушали, и гневом и ненавистью горели их глаза.

2
— Вот сюда мы ездили в ночное, — говорил дед Юрка, идя как-то в праздник с мужиками по полю, — коней пасли. Под этими старыми дубами костры жгли.

Дед разглядывал землю, словно искал давнишнее пепелище в подтверждение своих слов. Но никаких следов костра не было; пятьдесят урожаев собрал уже пан на этом поле.

— Смех, песни хлопцев и девчат когда-то по ночам тревожили покой этих полей. Весь кусок аж до самых Средних Дорог засевали наши мужики! — заканчивал свой рассказ дед.

Мужики с хмурыми лицами мерили широкими шагами поле, принадлежавшее теперь помещику. Они останавливались, советовались, искали способ вернуть назад свою землицу.

— А вы еще походили бы по полю, — смеялся над ними дед, — может, что и выходили бы.

— А что же, по-твоему, надо делать? — спрашивали мужики.

— Мне земля не нужна. Мне, брат, скоро в путь; довольно топтали мои ноги сырую землю. Вон она где, моя земля!

Старик показал рукой на окруженное невысоким песчаным валом кладбище с подгнившими крестами, сиротливо стоявшими в поле.

Однажды, уже глубокой осенью, всей деревней собрались мужики возле школы. Степана выбрали депутатом и послали к учителю.

— Господин учитель, — начал Степан, — просьба у нас к вам. Никогда вы нам ничего плохого не делали и всегда говорили только правду. Напишите прошение к пану. Сами мы малограмотные, а просить, кроме вас, некого: поп начнет пугать пеклом, писарь — казаками.

И Степка рассказал, в чем их просьба.

— Вот, если не верите, что правду говорим, поглядите сами на план.

Степан вынул из-под кожуха жестяную коробку, в которой был план и разные бумаги.

— В самом деле, по плану выходит — земля ваша, — проговорил учитель, — только, брат, не знаю, поможет ли вам прошение. Это получится вроде как стрельба вареным горохом в каменную стену. А вы с паном не говорили об этом?

— Как не говорили! Три раза были у пана. В первый раз нам ответили, что пана нет дома, во второй раз пан велел в другое время являться, а в третий раз пришли — казаков у пана полон двор, пан осмелел, покричал на нас, пошумел, показал свою панскую спину, да и ушел в комнаты. Вот и весь наш разговор с ним.

— Ну ладно, напишу я вам прошение; приходите вечером — подпишетесь.

— Спасибо, господин учитель!

Вечером, словно пчелиный рой, гудели мужики в школе. Они явились всей деревней послушать, что написал учитель, и подписать прошение. Вот вкратце его содержание:

«Вам (пану) должно быть известно, что происходит сейчас в России. Льется кровь, горят панские поместья… Людям некуда деваться, нечего есть, и они пошли отбирать у панов то, что паны отобрали у них. Мы не хотим грабить и жечь, чтобы чужой кровью и слезами купить себе счастье; мы не хотим брать чужого, а требуем от вас того, что вы с помощью разных канцелярских крючкотворов отняли у нас: 1) вернуть землю в урочище Дубы, которая, как значится по плану, принадлежит нам; 2) вернуть нам право пользоваться рекой: ловить рыбу, собирать камыш и прочее. Ожидаем скорого и определенного ответа».

— Ловко написано! — хвалили мужики.

И мозолистые руки с большим трудом выводили фамилии. Кривые подписи мужиков заняли целый лист бумаги.

— Разрешит пан ловить рыбу, так и тебе будет ухи сколько захочешь! — говорили мужики учителю.

3
Прочитав прошение, пан не дремал. На тройке лошадей помчался он в уездный город П., прямо к предводителю дворянства. Все начальство поднял на ноги. Позвали полицмейстера, земского начальника, исправника, пристава, казачьего офицера. На этом военном совете решили, что мужики бунтуют. Казачий офицер навел справки, сколько в деревне мужиков. Прикинув, что «один казак в пять минут может зарубить двадцать пять мужиков», он заявил, что для «усмирения» мужиков достаточно будет двадцати казаков. Исправник послал в деревню выведать, кто писал прошение.

Мужики ничего об этом не знали и ожидали от пана ответа, а так как ответа все не было, то они, считая, что полностью соблюли закон, собрались снова и постановили: ловить рыбу в тех заводях, которые по плану принадлежат им. Взвалив на сани невод, человек двенадцать мужиков под командой Левшуна поехали на рыбную ловлю. Как на грех, лов был счастливый. Попадались большей частью лини да щуки.

За высоким сухим камышом ничего не заметили рыбаки. Только вытащили они невод в последний раз, видят — летят на них казаки в высоких мохнатых шапках. У бедных «бунтовщиков» и трубки выпали изо рта.

— Клади невод в сани! — крикнул один казак.

Мужики покорно исполнили приказание; тощая кобылка тянула мокрый невод и ушат с рыбой, а мужики, опустив головы, шли за санями, подгоняемые казацкими нагайками.

Мужиков вели вдоль села. Дети ревели на всю улицу, бабы причитали, как по покойникам. На других санях, по обе стороны которых ехали конные казаки, сидел учитель. На нем было легкое пальтишко и летняя шапка.

— Вот и рыбы наловили и на санях, как губернаторы, под охраной едем, — пытался шутить учитель, чтобы как-нибудь развеселить мужиков, а сам бледный, гневом и возмущением горят глаза, и горе заполнило каждую его жилку.

1907

ВАСИЛЬ ЧУРИЛА

1
Лес шумел как-то очень тоскливо. Лес редко когда молчит. Привычное ухо улавливает в шуме леса различные голоса и оттенки, но никто еще не проник в тайну его языка; только сердце смутно угадывает в нем тоску и тревогу.

Косматые вершины елей бились и метались, как в безумном танце. Ветви то поднимались, то опускались, словно ловили невидимого врага, который не давал им покоя и заставлял дрожать деревья.

Лес шумел. Печально шумел старый лес.

На краю леса стояла хатка лесника Василя Чурилы. Маленькое оконце хатки печально смотрело в поле. Издали оно казалось волчьим глазом. Над самым оконцем свесила ветви голая ива и глухо шумела, словно стонала.

Маленькая лампочка тускло светила в хатке. Огонек боязливо дрожал, и еле заметно прыгали и скользили тени по стене. Возле стола сидела жена Василя, Алеся. Ей ничего не хотелось делать, работа валилась у нее из рук. Дети давно уже спали.

— Где же это Василь? — вздохнув, спрашивала Алеся.

Василь не впервые приходил домой в такой поздний час. Знала Алеся собачью службу лесника, знала пана лесничего, что это был за человек. Но почему же так тоскливо и страшно за Василя сегодня? Алеся и сама этого не понимала, только какая-то глухая тревога запала в грудь и, как червяк, точила сердце.

Долго ждала Алеся Василя. Перебрала в уме все беды и несчастья, которые могли приключиться с Василем в эту неспокойную ночь.

А лес все шумел. Тоскливо шумел старый лес…

2
Куда же девался Василь?

Начинало уже смеркаться, когда послал его лесничий с письмом к соседнему помещику.

Глубокой ночью пришел он в имение к пану. Пан велел Василю обождать, пока он напишет ответ лесничему.

Никто не спросил Василя, ел ли он, никто не накормил голодного. И ушел Василь от пана с горькой обидой в сердце.

Бедность заставила Василя бросить отцовскую хату и идти в лесники. Немало пришлось ему обивать панские пороги, не раз вынужден был он стоять навытяжку перед паном лесничим, целовать ему руки, гнуть спину. А все это любит пан. Лесничество, в котором служил Василь, — глухой уголок Белоруссии — сохранило в себе еще старые порядки того мрачного времени, когда можно было променять человека на собаку, того времени, которое называлось «панщиной». Жизнь шла дальше своей дорогой, шла, ширилась, а этот уголок оставался глухим, окаменелым, и свет новой жизни отскакивал от него, как отскакивает луч солнца от ледяной глади.

Шел Василь одинокий, скучный. Снег быстро заметал дорогу, ветер сбивал Василя с ног, а горькие думы, как пчелы, кружились в его голове. Все его стремления, все его мысли были направлены к тому, чтобы поскорей избавиться от собачьей службы. Достать бы кусок земли, построить хату и жить, никому не кланяясь.

А теперь что?

И вся жизнь встала перед ним, словно единый законченный образ унижения и обиды.

3
Ветер все крепчал. Василь поднял воротник кожушка, глубже надвинул на уши круглую шапку, опустил ружье дулом вниз, чтобы не намело снега. Лес кончился. Василь вышел на открытое место. Он все думал о своей жизни, о службе лесника.

И то сказать, служить бы еще можно, кабы приходилось выполнять только служебные дела, но вся беда в том, что лесничий совал лесника всюду, как дарового коня. При одной только мысли о встрече с лесничим мороз пробегал по коже у Василя. Василь не раз говорил, что лучше ему повстречаться со змеей либо с волком, чем попасться на глаза пану лесничему. Не раз стоял перед ним Василь, как полотно белый от обиды и несправедливости, выслушивая его брань. Руки сами сжимались в кулаки, и какая-то сила толкала Василя броситься на лесничего, разбить ему лицо, кинуть на землю, топтать ногами, бить, бить без жалости, без милосердия.

Тогда, кажется, утолил бы он свою злость, отомстил бы за все издевательства. Но вспоминал Василь, что у него жена, маленькие дети, и руки сами опускались, и стоял он окаменелый, молчал — ни слова. Что же, броситься на пана? А дальше что? Дальше — тюрьма, нищенская сума. Дальше этих пределов не знает пути забитая, приниженная душа простого человека.

Ругался пан лесничий, как настоящий мастер этого дела. Ругань его лилась долго, плавно, без запинки. Каждое слово было взвешено и падало на сердце тяжелым обухом. По какой-то ошибке, думал Василь, пришел на свет этот человек и вместо острога или сумасшедшего дома попал в лесничие. А впрочем, черт его поймет, кто живет здесь не по ошибке. На этом спотыкались и останавливались мысли Василя. Много непонятных порядков вокруг, легко можно запутаться и попасть в тюрьму либо к черту на сковороду.

4
В тон мыслям Василя пел ветер в поле никому не нужные песни. Василь так углубился в свои мысли, что забыл, где он, куда идет. Вот он остановился, чтобы осмотреться. Ноги его до колен утопали в снегу. Но что разглядишь в такую ночь? Небо смешалось с землей. Широкий простор поля стал узким, как темная бочка, и ничего не могли разглядеть глаза одинокого Василя. Словно выбросил кто-то его, ненужного, бедного, в раскрытую пасть страшной ночи, принеся в жертву сердитой буре, чтобы ценой его жизни купить себе покой.

«Где же я?» — тревожно спросил себя Василь.

И вдруг охватил его страх, самый большой страх человека — страх за свою жизнь. Руки опустились, ему захотелось присесть. Но не сел Василь, а начал перебирать ногами в глубоком снегу, как спутанная лошадь.

Мысли, бестолковые, дикие мысли замелькали в его голове быстро-быстро, как снег, который со всех сторон так безжалостно сыпался на Василя. То думалось Василю, что он сам ищет своей могилы, то казалось, что перед ним стены, камни, готовые каждую минуту обрушиться на него всей своей тяжестью. Ему казалось, что он ушел куда-то далеко-далеко… Вот уже споткнулся Василь, ветер сбил его с ног. Ему вспомнились небольшие глубокие тони в высоких берегах, занесенные снегом, которые никогда не замерзали. Снег все глубже и глубже, а силы слабеют. Вот он совсем выбился из сил, залез по пояс в сугроб и не может уже месить снег одеревенелыми ногами.

5
— А-у-у-у!

Василь и не думал кричать, как не думал он и плакать. Дикий крик вырвался у него против воли, и сами потекли слезы.

Ветер подхватил глухой крик, помчался с ним и тотчас же потерял его, растер, как мыльный пузырь.

— Кто я? Василь?

— Василь, кто же я.

— Что же ты здесь делаешь?

— Сижу в снегу.

— Ну, Василь, давай домой!

Все смешалось в голове, и сами собой возникли эти бестолковые слова.

В глазах у него как бы прояснилось, но везде, куда Василь ни обращал свой взгляд, виднелись морды лесничего, его оскаленные зубы. Этих морд набралось много-много; они сталкивались, прыгали, двигались, как по команде, дрожали, будто листья осины перед грозой.

А вон там худое, измученное, заплаканное лицо Алеси… Вон его дети…

Лесничие скачут, насмехаются над Василем, подают ему руки и быстро отдергивают их, как только Василь пытается ухватиться за них.

Бросился Василь со злостью на лесничих.

И почувствовал Василь легкость во всем теле, будто повис он над землей. Затем тихо опустился, начал легко, свободно погружаться во что-то мягкое и холодное. Вот словно бы зацепился за что-то… Чувствовал он еще, как лопнул ремень на ружье… Больше ничего.

Ветер пел ему теперь «вечный покой».

1907

СТАРОСТА

— Ты знаешь, кто я? Знаешь?

— Как же не знать: ты наш староста.

— Староста! Я — староста, ста-а-аро-ста! — При этом староста поднял указательный палец правой руки и уставился глазами в одну точку, словно силясь еще раз представить себе все величие своего положения и своей власти.

Голова его закружилась еще больше, и он в порыве какой-то дикой радости и буйства крепко сжал кулак и стукнул им по столу. Пустая бутылка подскочила вверх и со звоном свалилась под стол.

— А знаешь ты, что есть староста?

Приятель и собутыльник старосты Микита Булбатка, к которому был обращен этот вопрос, вздрогнул всем телом и с великим трудом поднял на старосту глаза. Вместо одного старосты перед его взором промелькнуло по меньшей мере четыре старосты, и Микита не знал, которому из них отвечать.

— Староста, ну и есть староста, — еле ворочая непослушным языком, проговорил Микита.

Но такой ответ не удовлетворил и его самого.

— Ты выбранный вобчеством человек — значится, поставленный от вобчества, вот что есть староста, — поправился Микита.

Староста отрицательно мотал головой и еще сильней наседал на Микиту с вопросом, что есть староста.

Тот совсем запутался, растерялся и уже в отчаянии сказал:

— Ты наше начальство.

— Вот-вот, правду говоришь, — подхватил староста. — Ну, уж если на то пошло, то и я скажу тебе правду: ты самый разумный в вобчестве человек!.. Так говорит тебе начальство. Люблю разумных, страх как люблю!

Староста и Микита перегнулись через стол и крепко расцеловались. Мужики ближе подступили к приятелям; разговор изрядно захмелевших гуляк начинал потешать их. Смешливые глаза Кондрата Готьки вспыхнули огоньками, и он подмигнул мужикам:

— Начальство с разумом целуется.

— Ну и что ж, али я, по-твоему, не начальство? — повернул староста малопослушную голову в сторону Кондрата.

— Кто же говорит, что ты не начальство? Разве мы не знаем? Не ты ли с нас подати берешь?

Староста низко опустил голову и слушал, а в тех местах, где подтверждалось его высокое положение начальника, самодовольно кивал головой.

— Не ты ли гонишь нас на работу? — продолжал Кондрат.

Староста снова кивнул головой.

— Не ты ли повестки нам подписываешь и заверяешь?

На губах у старосты появилась счастливая улыбка:

— И ты разумный, Кондрат! Ты и Микита. Говори дальше.

— Не тебя ли мельник Сальвось Константинов гнал с мельницы через всю улицу?

Здесь староста поднял на Кондрата глаза.

— Что?! — спросил он.

Мужики захохотали.

— Не ты ли в холодной сидел? Может, помнишь — земский посадил?

— Молчать!!

— Не ты ли, как нищий, недоимки собираешь?

— Дурень! — крикнул староста. — Дурень ты!

— Пускай себе дурень, а ты панский попихач. Какое ты начальство? Куда тебя пихнут, туда ты идешь. Пихает тебя писарь, пихает старшина, земский… Кто не хочет, тот только не помыкает тобой. Спроси хоть разумного Микиту.

Микита мотнул головой, хотел что-то сказать в защиту старосты, но ничего не вышло.

— А что, видишь, и Микита подтверждает, что ты попихач.

— Микита, правда это? — спросил староста Микиту.

Микита никак не мог понять, что происходит вокруг, а так как сказать одно слово было легче всего, то он и сказал:

— Правда!

Мужики от смеха прямо за животы схватились.

— Если Микита сказал «правда», значит действительно правда — ведь Микита самый разумный во всем вобчестве! — кричал, хохоча, старый Гришка.

Староста грозно уставился глазами на Микиту:

— Правда?

— Правда!

— Ах ты, бродяга! И ты меня поносишь? Ты, который мою горелку пил?

Теперь Микита сообразил, что староста ругает его, а если человека ругают, то зачем терпеть? Стоит ли долго разбираться?

— А ты разве не пил мою горелку, смолы бы тебе напиться? — обрел наконец дар речи Микита. — Жабья душа! Ты думаешь, если ты староста, так ты для меня большая цаца? Плевать я на тебя хотел, начихать на твою голову! Жук ты рыжий, падаль вонючая, обормот, пьяница! Акцизник ты, вот кто!

Староста не верил своим ушам. Он моргал осоловевшими глазами и слушал, как отчитывает его Микита.

— Ты, ты меня ругаешь?! — поднялся староста, стиснув кулаки. — Да знаешь ли ты, кого поносишь? Меня, должностную особу, при исполнении служебных обязанностей? Да я тебя в Сибирь упеку, из вобчества вышлю, на сутки в холодную посажу! Да знаешь ли ты, кто я? Люди, будьте свидетелями!

Староста на что-то решился, вылез из-за стола и, шатаясь, ринулся к двери. Переступив порог, он изо всей силы хлопнул дверью. Длинная пола его кафтана попала между дверным косяком и дверью и защемилась. Староста сразу почувствовал, что его кто-то держит.

— Пусти! — крикнул он и рванулся вперед.

Но кафтан крепко был прищемлен дверью.

— Пусти, говорю! Отвечать будешь за сопротивление начальству.

Мужики смотрели в окно и покатывались со смеху.

— Микита! Пусти, чтоб ты кровь из себя выпустил, гад печеный!

Крик старосты далеко разносился по селу. В это время шел с удочками батюшка ловить рыбу. Он направился к старосте. Тот, рванувшись изо всей силы, оторвал полу своего кафтана. Крыльцо было высокое, и староста кубарем скатился на землю.

Увидев батюшку, староста, не поднимаясь с земли, с оторванной полой, обернулся к нему:

— Батюшка, будьте свидетелем, убить меня хотели.

Батюшка покачал головой:

— Ох, староста, староста! — и пошел удить рыбу.

1908

КОНТРАКТ (Из жизни крестьян Пинского Полесья)

1
Хата старосты Романа Кореня была полна народу. Сюда часто собирались полешуки[3] поговорить о своих делах. Время от времени Роман и сам созывал крестьян, чтоб объявить им волю волостного начальства.

Вот и теперь Ро́ман созвал полешуков на сход. Чуть только стемнело, начали собираться крестьяне. Скоро их набилась полная хата. Захрипели чубуки, застучали трубки о толстые прокуренные ногти, в хате так надымили, что нельзя было разглядеть сидящего рядом человека, хотя нос его можно было ощупать рукою.

Пока собиралось «законное число» людей, чтобы сход мог иметь силу, крестьяне гудели, как рой пчел. Одеты они были кто в длинные сермяги, кто в кожухи с широкими, как заслонка, воротниками, грудь нараспашку, хоть на дворе сыпала снегом зима. Все были в лаптях. Одни сидели, другие стояли. Низкорослый, с рыжей бородкой Симон Точина шутил с Алёной, женой старосты, пока та не сунула ему со смехом кочергу в бороду. Кондрат Лата подшучивал над Демьяном Трубой, над тем, как поп исповедовал его в прошлом году и приказал за грехи привезти три воза дров.

— Чем же ты согрешил, Демьян?

— Как шаг ступил, так и согрешил, — сказал Демьян.

Староста уже несколько раз становился на скамейку и спрашивал, все ли собрались, ругал Костуся Рылку за то, что тот долго не являлся.

— Ну, уже есть больше чем три четверти хозяев, — сказали крестьяне.

— Так будем открывать сход, — начал староста. — Рыгор Бугай, Петрусь Гренка, Янка Веселый и Василь Кукса хотят взять от общества в аренду речку и тони.

«Арендаторы» стояли отдельно, не смешиваясь с толпой. Лица их были серьезны.

Как только староста замолчал, крестьяне, словно по команде, загомонили на все лады. Тут были разные голоса: один трещал, как трещотка; другой врывался резко, пронзительно, как железный клин; третий вился тонко; четвертый хрипел, как трубка старосты; пятый рассыпался горохом; шестой гудел шмелем, а все это смешивалось с басом какого-нибудь Данилы.

Наконец взял верх голос Василя Куксы. Он кричал, вытаращив глаза, размахивая кисетом и трубкой.

— Какая теперь к черту рыба? — кричал Кукса. — Хоть бы на невод достало.

— На сколько лет берете в аренду?

— На шесть. Но…

— Сколько аренды в год? — спрашивал староста у схода.

— Пятнадцать рублей!

Большинство крестьян было за пятнадцать, хотя некоторые выкрикивали восемнадцать, другие — двенадцать, а сами арендаторы стояли за десять.

— Так как же будет?

— Пускай берут за двенадцать, — сказал Микита Криничный.

— Все согласны?

— Согласны.

— Если так, — сказал староста, — будем писать контракт. Только не расходитесь, мужики.

2
Между тем самое главное было впереди: достать лист бумаги для контракта, ручку, чернила, перо. Все это такие вещи, которыми пинские крестьяне не пользовались с того времени, как существует мир. Староста разослал гонцов во все углы деревни Ямищи. Измятый лист бумаги отыскали у Берки. Чтобы достать чернила и ручку, пришлось идти за две версты к старику Грише. Прошло не менее часа, пока все необходимое было раздобыто.

Теперь на первое место выступил вопрос: кто же будет писать контракт? Все полешуки, в том числе и староста, писать не умели. Когда старосте нужно было заверить какую-нибудь бумагу, он брал свою печать, держал ее над горящим куском смолистого корня или лучины, пока на печати не нарастал толстый слой копоти, и прикладывал к бумаге, поплевав перед тем на то место, где должна была красоваться печать, и «Ямищенский сельский староста» не раз стоял вверх ногами.

Крестьяне почесали затылки, но тотчас же начали толкать под бок Михалку Варейку:

— Иди, Михалка, ты же расписывался в волости!

— Расписаться могу, а контракт… черт его напишет, — упирался Михалка.

Тут Михалку подхватили под руки; двое крестьян потащили его за полы кафтана, несколько человек подталкивали сзади. Доморощенного писаря тянули через всю избу, как муравьи майского жука. Стоявшие впереди расступились, и Михалку посадили за стол. Староста снял лампу, поставил ее в горшок на стол, а чтоб она не шаталась, насыпал в горшок ячменя.

На мгновение в избе установилась тишина. Все смотрели на «писаря». А «писарь» сидел важно и осматривал писарские приспособления. Кончик пера был сломан, в чернильнице недоставало половины горлышка. «Писарь» опустил перо в чернила, затем поднес его к лампе и стал разглядывать.

— Разве это чернила? Кулеш какой-то! — сказал он.

Хата затряслась от хохота. Смеялись не над тем, что сказал Михалка, — всем было смешно видеть его писарем.

Михалка уже хотел было бросить «писарство» и вылезть из-за стола, да вдруг передумал.

— Так что писать? — спросил он со злостью.

Поднялся еще больший смех.

— Вот я тебе сейчас скажу.

Староста постарался придать своему лицу глубокомысленное выражение. Он наклонил голову набок, вперил глаза в потолок, а правой рукой почесал щеку. Ему приходилось слышать несколько раз, как читали контракты, но он не хотел говорить об этом: пусть думают полешуки, что он диктует все «из своей головы».

— Пиши! — сказал староста Михалке. — Мы, нижеподписанные, крестьяне деревни Ямищи, созванные нашим старостой…

— Что ты помчался, как вол от оводов! — крикнул Михалка.

Но старосте дальше мчаться было некуда: хоть убей, дальше ни слова не помнил.

Даже холодно сделалось старосте: начать-то начал, а чем закончить? Как тут выкрутиться?

Михалка тем временем приглядывался к написанному. Прежде всего он посадил огромную «ворону» — кляксу на бумаге, а так как эта «ворона» никому не нужна, он размазал ее рукавом и начал выводить каракули, высунув язык и серпом изогнув его над правой половиной рта.

А староста думал. Теперь он действительно думал, но голова была как пустой горшок: ни одной мысли не выжал из нее бедный староста.

— Мы… мы… мы… ниже… же… подписанные…

Михалка уткнулся носом в контракт.

— А ты правду говоришь? — заговорил «писарь», не сводя глаз с контракта. — Что же я написал?

— Нижеподписанные, — сказал староста упавшим голосом.

— Ага, так, так!

— Прочитают в волости, они же с этого и хлеб едят, — старался подбодрить их арендатор Кукса.

Тем временем и староста и «писарь» не могли дальше сдвинуться с места, словно на стену наткнулись.

Староста как ошалелый уставился глазами в печь, а Михалка все не мог одолеть слово «крестьяне». Читал, читал и наконец вычитал:

— Коряне.

Все захохотали.

Старосту осенила наконец счастливая мысль.

— Ну и писарь же из тебя! — набросился он на Михалку. — Писал писака, что не разберет и собака. Чтоб ты сгорел! Ступайте, мужики, домой. Приедет писарь, сам и напишет…

1908

ДАР НЕМАНА

1
Вся каша заварилась после того, как сюда приехал старый казенный землемер со своими инструментами. Было это весной, вскоре после пасхи.

Я хорошо помню, как этот пан землемер шел через все село. Ребятишки гурьбой бежали за ним следом, потому что такая важная фигура появилась здесь в первый раз. Это был старый пан, каких теперь редко где встретишь. Длинные седые усы с низко опущенными концами придавали строгое выражение его полному лицу. Круглый живот так далеко выдавался вперед, что пан, наверно, не видел за ним своих коротеньких ножек. Всякому, кто смотрел на пана, казалось, что он не идет, а словно бы катится, как бочка на колесах. И то еще было интересно, что этого пана никто здесь не ждал и никто не заметил, как он приехал в село и остановился у лесника. Правда, и заметить трудно было, потому как лесная застава, где жил лесник, стояла несколько на отшибе, там, где улица села расходится на три дороги. Вот почему появление этого незнакомого пана в зеленой шляпе с пером удивило все село. Даже старая тетка Магда, которую, казалось, ничто на свете не могло заинтересовать, и та вышла на улицу, прислонилась к столбу у ворот и, заложив руки под фартук, долго разглядывала пана. Молодицы с ведрами на коромыслах, проходя мимо пана землемера, тоже старались получше разглядеть его. Если бы пан оглянулся, он увидел бы крестьян, которые стояли кучками то здесь, то там и о чем-то говорили, указывая на его особу.

— Кто это? Землемер, что ли? — спрашивал Казимир Жибуль, подходя к группе пожилых мужчин.

— Землемер, — отвечали те.

— А что ему тут делать?

Но на этот вопрос никто не мог толком ответить.

— Видать, будет мерить тут где-нибудь поблизости, — сказал Матвей Дворный.

— Почему поблизости? — спросил один из крестьян.

— Кабы далеко, так он бы на подводе ехал, а не пешком шел.

— И то правда, — согласились крестьяне.

Тем временем пан землемер, миновав монопольку[4], свернул на улицу, что вела к Неману.

Двое рабочих, тащивших инструменты землемера, и лесник, следовавший за ним на расстоянии шага, исчезли за поворотом. Туда же потянулась и вереница сельской детворы, а следом за ними двинулись и крестьяне.

Так жирный паук тянет за собой всю паутину, когда он, нацелившись на свою запутавшуюся жертву, не спеша забирает ее в свои цепкие лапы.

Тревога крестьян, смешанная с любопытством, росла по мере того, как землемер подходил к Неману. Всем хотелось, чтоб землемер сел в лодку и переехал на ту сторону, но никто в это не верил; каждый знал, что пан непременно свернет налево, туда, где в последние годы Неман, как бы сжалившись над крестьянами и их безземельем, повернул от села и отрезал им большую луку. Правда, здесь был сыпучий песок, но теперь песок стал быстро покрываться корочкой, как молодое тесто в печи, и зеленеть сочной травой.

2
Большой своевольник этот Неман. Каждый год что-нибудь да сотворит: то выкатит на чью-нибудь полосу старый, веками мокнущий в воде ствол дерева, то отхватит целую луку у одних и притачает ее другим, то подрежет грунт, на котором долгие века стоял богатырь дуб в самой доброй дружбе с соседом Неманом. Не знает удержу он, не ведает, куда девать свои могучие силы. Но никто не жаловался на его своеволие, а в нашем селе его очень любили, потому что он для села был словно родной отец: и кормил, и поил, и на своих плечах каждого вынашивал, и каждого за лето раза три в Ковно и Гродно возил, да еще и денег давал на дорогу. Правда, плыть по Неману на плотах не очень легкое дело, но что легко дается на свете простому человеку?

Неман был нервом села. Он наполнял его жизнью и заставлял чутко прислушиваться к тому, что делалось вокруг. Все важнейшие события были так или иначе связаны с Неманом. Здесь, на берегу реки, которая так близко подходила к селу, собирались крестьяне и обсуждали свои дела. Каждое движение Немана, каждый спад и каждая прибыль воды в нем не проходили незамеченными, а в последние годы Неман придумал новую затею: в том месте, где берег его касался края села, он начал поворачивать, прокладывать новую дорогу и отрезал селу широкую луку. Описав возле села дугу, он снова вплотную подходил уже к другому его краю и дальше бежал старой дорогой.

— Вот бы кого послать в думу депутатом! — шутили крестьяне, радуясь тому, что Неман прирезаетим широкую полосу земли. — Этот депутат всегда стоит за нас!

Новая лука быстро покрывалась зеленой травой, и кони с большой охотой щипали ее, а крестьяне радовались, что теперь был хоть небольшой выпас для скотины. И неудивительно, что сейчас с такой тревогой следили они, куда повернет пан землемер. Подойдя к самому Неману, этот важный пан повернул налево, как раз к луке. Пройдя еще немного, он остановился. Рабочие осторожно и неторопливо положили на песок инструменты, а пан землемер достал лист бумаги, нацепил очки и стал вглядываться в него. Взглянет на бумагу, потом на луку, снова уткнется носом в бумагу и снова посмотрит перед собой. Для всех теперь было ясно, что на их луку казна хочет наложить свою лапу. Крестьяне слились в большую толпу и медленно двинулись к землемеру. Масса людей шла спокойно, как отдаленная туча, но в этом спокойствии таились молнии и громы сдерживаемого гнева. Крестьяне остановились и окружили землемера плотной стеной живых тел.

— Что это за игрушки привез сюда пан? — спросил землемера Андрей Зазуляк, кивнув головой на землемеровы инструменты.

— А такие игрушки, которыми ты не умеешь играть, — спокойно ответил землемер.

«Гляди, как режет!» — думали крестьяне и ждали, что скажет на это Андрей.

— А ты, пан, умеешь? — снова спросил Андрей.

— Я умею, всю жизнь с ними играю.

— Хорошая, видно, игра, если пан нагулял такой живот.

Землемер взглянул на Андрея, и усы его зашевелились. Видимо, он хотел что-то ответить, но не нашел что и еще раз из-под седых нависших бровей бросил на Андрея сердитый взгляд.

— Отойдите, мужики, вы мешаете мне, — приказал он.

— Что это пан думает делать? — спросил кто-то из толпы.

— Буду проводить границу и ставить копцы[5], чтоб вы знали, где казенное, а где ваше.

— Что?! И казна хочет сюда затесаться?

— Что ж она молчала до сих пор? Когда же это здесь земля была казенной? — посыпались вопросы.

Известный в деревне шутник старый Ахрим, повернувшись к толпе, сказал:

— Пускай бы лучше пан землемер пришел в мою хату с этим дедом, — тут Ахрим указал на принесенный рабочими треножник, — и провел бы границу на печи, а то мы никак не можем разделиться с моей Аршулей и все ругаемся. Я займу печь от стены и скажу ей, что эта половина принадлежит казне, а она пусть себе на середине печи жарится.

— Ай да старик! Если скажет что, прямо в точку попадет!

— А что, разве не правда? — продолжал дед. — Казна хочет залезть к нам на печь… Тьфу! — плюнул Ахрим. — Стыда у них нет! — И глаза старика сердито сверкнули.

— Ты себе плюй или не плюй — мне все равно: не моя это вотчина и не себе меряю. Послали меня сюда, и я должен подчиняться, а вы поступайте, как знаете. Мне от этого никакой пользы нет. Прогоните, не дадите мне дело сделать — вас тут много, а я один, — драться с вами не стану.

— Мы против пана ничего не имеем, — послышались голоса из толпы.

Мужики отошли.

— Ставь себе, пак, столбы, проводи границу. Пусть тут хоть тысяча столбов стоит, а этот берег как был наш вечно, так нашим и останется.

Теперь толпа разбилась на отдельные группы. Каждая группа имела своего оратора. Одни говорили одно, другие — другое. Мнения разделились. Меньшая часть крестьян, молодые мужчины, стояли за то, чтоб не позволить землемеру поставить межевые знаки. Другие, солидные люди, утверждали, что так делать нельзя: вмешается полиция и им же самим хуже будет. Против этого довода никто не мог возразить: все хорошо помнили, как года три назад произошел спор с соседним помещиком и как в этот спор вмешалась полиция. Еще и не все крестьяне, которых тогда арестовали за сопротивление начальству, вернулись из острога.

А землемер под говор крестьян делал свое дело. Как посмотрели они на границу, так на мгновение и замерли: вся лука была отрезана казне. Граница шла возле самых заборов, где кончались огороды и где тянулся высокий вал голого песка. На одном конце границы уже был глубоко вкопан столб, да так прочно, как будто навечно; с другого конца ставили другой столб. Окончив работу, землемер пошел обратно, за ним рабочие понесли инструменты, а мужики, как оглушенные громом, все еще стояли на берегу Немана.

3
Хитрый подлюга этот лесник с лесной заставы, хоть и молодой. Как только землемер собрал инструменты и ушел с берега, лесник пошел за ним, не подавая и виду, что ему заранее известны дальнейшие планы крестьян. Он скрылся с глаз толпы, как бы заметая следы, а сам зашел из-за гумен, притаился в кустах недалеко от луки и наблюдал, что будут делать крестьяне, чтоб потом доложить об этом в лесничество.

— Ну разве это не надругательство? — опомнившись, сказал Андрей Зазуляк. — Залезть к нам в хату и распоряжаться, как у себя дома! Есть же на свете справедливость!

— Ха! — махнул рукой старый Ахрим. — Справедливость! Где она, эта твоя справедливость? Справедливо посадили в острог наших хлопцев? Справедливо оштрафовал земский, как судились за выпас? Выдумали справедливость, а спроси, зачем ее выдумали, то и не скажут!

Тут дед начал перечислять все случаи, когда с крестьянами обошлись несправедливо.

— Всю начисто луку выкроил!

— И не диво! Недаром эта лука не дает им покоя. Через два года тут будет добрый луг, отчего ж не захватить его?

Каждый крестьянин чувствовал себя глубоко задетым. А поставленные землемером столбы стояли, как часовые, охраняя интересы казны, и одним своим видом вызывали гнев крестьян: это были теперь не просто столбы, а их заклятые враги.

Долго стояли так крестьяне со своей обидой, одинокие, покинутые. И ни в чем не видели они надежды на поддержку и подмогу против этой вопиющей несправедливости. Долго шумели крестьяне под открытым небом, как встревоженный улей, размахивали руками, точно лес ветвями в грозную бурю. А когда вспышка их гнева немного улеглась, Андрей Зазуляк вышел на середину, снял шапку и стал махать ею. Крестьяне смолкли и подошли ближе к Андрею.

— Вот что, хлопцы, скажу я вам. Жаловаться нам некуда, и никто нас не поддержит, хоть правда и на нашей стороне. Спросите у стариков, пускай скажет старый Ахрим и всякий, кто помнит, пусть скажет: этот берег был нашим, нашим он и должен оставаться.

— Должен быть и будет! Правду говоришь, братец Андрей! — зашумели кругом крестьяне.

— Пускай хоть сотня землемеров приезжает сюда, — продолжал Андрей, — пускай ставят хоть тысячу копцов, а этот берег мы не отдадим; это дар Немана, дорогой дар, и мы должны беречь его. Посмотрите вокруг — нет такого местечка, где бы не ступала наша нога; каждая песчинка здесь приглажена нашим лаптем; в этом желтом песке каждый из нас играл в детстве. Отдать этот берег — все равно что позволить отсечь себе руку или ногу. Пускай они ставят копцы, это их дело, а мы будем вырывать эти копцы — это наш святой долг.

Сказав так, Андрей смело и решительно подошел к столбу. За Андреем повалила вся толпа. Свежевкопанный столб стоял еще непрочно, и земля вокруг него не успела осесть. Андрей крепко обхватил столб, уперся ногами в землю и расшатал его. Подскочили мужики, вырвали столб и потащили к Неману. Двое взялись за концы столба, раскачали его и швырнули далеко в воду.


— Дар за дар! — сказал Гришка Остапчук.

Послышался плеск воды, поднялся целый сноп брызг, и столб, перевернувшись раз, другой, спокойно поплыл по воде.

— Дешево ты, брат, ценишь дар Немана, — ответил Гришке Микита Кожан.

— Погоди, может, он еще что получше возьмет! — откликнулся старый Ахрим.

Так же поступили и с другим столбом, и берег снова выглядел так, будто сюда никогда и не приходил пан землемер.

А лесник стоял в кустах и все это видел и слышал.

«Ну, Ганна, теперь ты у меня будешь немного покладистей и не станешь так высоко задирать нос, если тебе хоть немного жаль своего отца».

Так думал молодой лесник. Довольный и веселый, пробрался он огородами мимо гумен и вышел в поле с другого конца села.

4
Весенняя теплая ночь только что окутала землю и раскрыла свои тайные чары, полные немного печальной красоты. Первые звезды замерцали то здесь, то там в бездонном небе, а из-за леса, словно залитого пожаром, поднималась круглая блестящая луна. Маленькие белые тучки выстилали ей дорогу легкой, прозрачной тканью и расступались перед ней, как бы омыв в ее блеске свои тонкорунные кудри. Пахла земля, щедро окропленная росой.

В селе слышались говор и песни. Веселые молодые голоса смело врезались в тишину ночи и бойко неслись к реке. Здесь они ударялись о высокий берег, отскакивали и бежали вдоль него по дуге луки, замирая за песчаной отмелью. В ложбине возле Немана дружно и звонко кричали лягушки. Было что-то смутное и печальное в простой и монотонной их песне, которая трогала душу тихой грустью и так полно сливалась с молодой задумчивостью весенней ночи. Село затихало. Изредка по улице брела одинокая фигура запоздавшего крестьянина. Только девчата еще не спали и пели песни, сидя на завалинках.

Накинув на плечи платок, Ганна, дочка Андрея Зазуляка, сидела одна на своей завалинке. Время от времени она вглядывалась в даль и вздыхала. Вскоре возле колодца показалась фигура человека, который важно шествовал посреди улицы. В этой фигуре нетрудно было узнать молодого лесника. И хват же этот лесник! Надо было видеть, как, надев свою куртку с костяными пуговицами и закрутив усы, шел он по улице, преважно выбрасывая вперед ноги, обутые в сапоги с блестящими голенищами. И ему, видно, казалось, что он подпирает головой небо и что на него дивится все село.

— Добрый вечер, Ганна! — проговорил лесник, подходя к дивчине и протягивая ей руку.

Ганна неохотно подала ему свою и тихо ответила:

— Добрый вечер.

— Что ж ты не приглашаешь меня посидеть? — снова сказал лесник, стоя перед дивчиной.

— Или ты очень утомился? Лежал небось, как вол, весь день.

— Разве только тех, кто утомился, приглашают присесть? — спросил лесник, покручивая ус. — Да и ты что, видела, как я лежал?

— Подумаешь, интерес какой — смотреть, как ты лежишь! — ответила Ганна и отвернулась.

Ну и девка! Уродилась же такая красавица… Теперь, когда свет луны упал ей на лицо, лесник с минуту стоял и не спускал с Ганны глаз.

— Может, ты, Ганна, ждала кого-нибудь?

— Известно, ждала.

— Кого ж ты ждала? Может, меня?

— Ой, голубе! Нужен ты мне, как мосту дыра!

Оскорбленный лесник притворился, будто не слышал ее слов, и, важно надув щеки — так делал писарь в лесничестве, — не спеша прошелся вдоль завалинки.

— А я хотел тебе что-то сказать, Ганна, да ты такая гордая паненка, что к тебе и не подступишься.

— Что же умного собираешься ты мне сказать? — со смехом спросила Ганна.

— Знаешь ли, что ты теперь у меня в руках? — неожиданно спросил лесник.

— Я в твоих руках? — Ганна удивленно взглянула на лесника.

В голосе его, в тоне, которым он произнес последние слова, послышалась угроза. Девушка слегка заволновалась. В предчувствии чего-то недоброго сердце ее заныло. Но, скрывая свою тревогу, она ответила:

— Что ты хвастун и высоко нос задираешь, известно всем. Да только я не крепостная твоя и нисколечко тебя не боюсь. Пристанет же человек, как смола, нигде не сыщешь от него покоя!

— Я не хвастун и носа не задираю. А если кто и задирает нос, так это ты. Только я пришел не ссориться с тобой, и тебе ссориться со мной никак нельзя. Ты знаешь, кто сегодня приезжал сюда?

— Землемер, кто ж еще?

— А знаешь ты, что сделали мужики с копцами, которые по его приказу были поставлены на границе?

— Вышвырнули вон, потому что им там не место.

— Ага, и ты такая же! А знаешь, по чьему наущению делали это мужики? Знаешь, кто первый притронулся к межевым знакам?

— А зачем мне все это знать? Да если бы и знала, тебе не сказала бы.

— Мне говорить не надо, я сам все видел и слышал. Меня-то они не приметили, не такой я дурень, как они. Так вот знай же: это работа твоего отца. Он уговаривал неразумных мужиков. И подумай теперь: за уничтожение межевых знаков сажают на целые годы в острог. Вот ты это и знай! Может, нос свой не будешь так высоко задирать.

Лесник говорил со злою насмешкой и тем временем все ближе подступал к дивчине. Он видел, что на сердце у нее неспокойно и что слова его били по самым ее чувствительным струнам. Несколько минут он молчал. Были мгновения, когда он еле сдерживался, чтобы не броситься к дивчине и не обнять ее крепко-крепко.

— Все, Ганна, зависит от тебя! Скажи мне хоть одно ласковое слово, взгляни на меня приветливо, и я от всего отступлюсь. — Говоря это, лесник наклонился к девушке и хотел обнять ее.

— Прочь! — крикнула девушка, высвобождаясь из цепких рук лесника. — Гад! — помолчав, добавила она.

Лесник отступил на шаг.

— Ну хорошо же! — сказал он.

5
С другого конца улицы тихо, словно тень, приближался высокий человек. Лесник узнал в нем Василя Подберезного, молодого красивого парня, и собрался было уходить, но передумал. «Этот журавль еще подумает, что я, лесник, испугался его». Теперь леснику очень хотелось, чтобы и Василь оказался замешанным в историю с межевыми знаками. О, тогда бы он сухим из воды не вышел! Не ходил бы таким козырем по улице, не шептался бы с Ганной целые ночи по темным уголкам, да и она не льнула б к нему, как лисица к земле в чистом поле, как гибкая трава-березка к стебельку ржи. Василь тоже не очень уважал лесника. Давно пролегла между ними тень неприязни и не раз уже сталкивались они, но пока что дело не шло дальше колких слов.

— Добрый вечер, Ганна! — сказал Василь приблизившись.

— Добрый вечер! Садись, Василь, — отозвалась Ганна и подвинулась, освобождая ему место возле себя.

Василь сел. Оскорбленный и злой лесник сидел поодаль.

— А, добрый вечер! — обернулся к нему Василь, делая вид, что только теперь заметил его.

— С каких это пор, Василь, глаза твои стали плохо видеть?

— А с тех самых пор, как ты начал носить сюртук с костяными пуговицами и сапоги с блестящими голенищами, — ответил Василь.

— А ты чересчур умен стал с тех пор, как снял лапти и надел отцовские сапоги. Видать, тебе мои костяные пуговицы глаза колют?

— Колют, брат. Я давно заметил: у кого ума нет, тот на себя спесь напускает.

Лесник поднялся. Пропустив мимо ушей слова Василя, он проговорил:

— Доброй ночи, Ганна!

— Будьте здоровеньки.

— Чем тут с Василем сидеть, пошла бы лучше батьке суму на дорогу сшила, — сказал лесник, отойдя шагов на пять, и засвистал какую-то польку.

— Свищи, свищи! — откликнулся Василь. — Пойди погляди, целы ли копцы, а то даром хлебом тебя кормят.

— Тебя поставить вместо копца, не так бы скоро вытащили — длинный, как шнур, — ответил лесник уже издали.

— Лучше сам стань там, пока место свободное! — крикнул вслед ему Василь и громко засмеялся.

Ганна и Василь несколько минут сидели молча.

— Что ты, Ганна, сегодня какая-то невеселая? — спросил Василь дивчину, положив ей руку на плечо.

— Это тебе так показалось, — ответила Ганна, опустив голову.

— Ой нет! Ну, взгляни-ка мне в глаза, — не отступался Василь и наклонил голову к Ганне.

Дивчина еще больше пригнулась и потупилась.

— Может, «костяная пуговица» обидел тебя? А может, ты не рада, что я пришел и не дал тебе поговорить с ним? Может, сердишься на меня, что я будто горячей золой сыпал ему в глаза?

И с каждым вопросом голос Василя менялся: то в нем звучал молодой задор, то слышалась боязнь потерять любимую девушку.

— Говоришь сам не знаешь что! Или ты меня сегодня только узнал? — Она подняла влажные глаза и так глянула на Василя, что взгляд ее глубоко запал ему в душу.

Василю стало легко и хорошо на сердце, он почувствовал в себе прилив новой силы и счастья.

— А все же, Ганночка, ты что-то невеселая. Я ведь вижу, что у тебя какая-то забота на сердце. Скажи мне, не таись. Мне так радостно, и я хочу, чтоб и у тебя было легко на сердце.

Ганна немного помолчала.

— Знаешь, Василь, что он сказал мне?

— Ну, что?

— Он стоял в кустах и подглядывал, как вытаскивали из земли копцы, и видел, что отец первым приступился к ним. И еще он говорит, что отец подговаривал людей уничтожать межевые знаки. Он зол на меня за то, что я всегда прогоняю его, и теперь хочет донести на отца в лесничество. А знаешь, на что он намекал, когда советовал шить отцу суму на дорогу? Это значит, чтоб я готовила отца в острог.

— Неужели он сделает это? Ах, иуда-предатель! Нет! Он не посмеет этого сделать! Я поймаю и задушу его, если он не поклянется мне молчать.

Василь поднялся с завалинки и собрался идти.

— Стой, Василь! Куда ты пойдешь? Ничего из этого не выйдет, — взяв хлопца за руку останавливала его Ганна. — Он еще не раз придет и будет стараться запугать меня, не так-то скоро он отступится от меня, а тем временем можно что-нибудь придумать. Надо поговорить с отцом, что он скажет, а пороть горячку еще рано.

— Ждать у моря погоды! — стоял на своем Василь.

— Боюсь, Василек, что ты поможешь тут, как больному кашель. Не надо было говорить тебе этого, Василь. Какой же ты горячий!

— Как тут не быть горячим? Этот гад, иуда будет выдавать нас, а ему никто и слова сказать не смей? Ну, погоди! — потряс Василь здоровенным кулаком в ту сторону, куда ушел лесник. — Счастье твое, что все хлопцы плоты погнали, а не то плохо бы тебе пришлось в эту ночь.

А лесник, пройдя улицу, свернул к Неману и направился к луке.

Теперь трудно было найти даже то место, где стояли столбы. Долго ходил лесник по берегу. Из головы его ни на минуту не выходил образ молодой, красивой девушки, и чем решительней она отворачивалась от него, тем милей была ему и тем сильней притягивала к себе.

Обида и злость охватили лесника. Они его так унизили, оплевали, а теперь сидят, верно, на завалинке и, может, смеются над ним. Ну нет, он не позволит насмехаться над собой! Он такое подстроит, что сам черт запляшет от радости. Он еще покажет, кто он такой! Попомнят они его!

6
На другой день снова появились неизвестно кем и когда поставленные столбы, а среди крестьян пошли неясные толки, в которых чувствовались тревога и страх.

Все ждали чего-то недоброго.

В селе всякие слухи и разговоры, которые ведутся втайне, без свидетелей, скоро делаются общим достоянием, будто сам ветер разносит их.

Был как раз Юрьев день. Село еще не успело пробудиться от сна, а все уже знали, что леснику известно, кто выбрасывал копцы, кто что говорил и даже думал, — одним словом, известно все, что делалось вчера на берегу Немана. Почти каждый крестьянин чувствовал за собой долю вины и немного побаивался. Теперь крестьяне начали разбираться в том, что делали и что слышали они вчера, охваченные гневом.

«Что ж, — думали некоторые, — если приезжал землемер, да еще с документами, значит, он не просто так проводил границу, а имел на то право».

Зная, что Андрею, если лесник исполнит свою угрозу, может быть, придется несладко, и остальные крестьяне притаились, стараясь не быть на виду.

Правда, не все так думали, были и такие, хоть их было и меньше, которые не боялись доноса лесника, а смело стояли за луку и были убеждены в том, что эта лука принадлежит им и новые копцы надо выбросить вон, как и первые. А об Андрее говорили, что из доноса на него ничего не выйдет. Надо только дружно, всем обществом, если начнется какое-нибудь дело, сказать, что лесник доносит на него из мести, за Ганну.

Такие разговоры поднимали дух у боязливых.

— Вы боитесь этой «костяной пуговицы», — говорил Василь Подберезный, — боитесь, что лесник может донести в лесничество? Пускай доносит. Копцы снова стоят. Что ж! Пускай он нацепит пуговицы еще сзади; может, здесь, среди вас, есть его приятель, пусть пойдет к нему и скажет, что я, Василь Подберезный, все равно вышвырну эти копцы к чертовой матери. Это работа лесника, и я знаю, куда он метил, когда ставил их ночью. Только пусть знает, что, если посмеет разинуть рот, чтоб донести на меня, я его вместе с копцами утоплю в Немане. Пусть он это знает и помнит.

Последние слова Василь произнес уже со злостью, и кулаки его крепко сжались, а сам он шел по улице грозный, как буря. Крестьяне невольно любовались, глядя на Василя — такой он молодец: высокий, плечистый и такой смелый.

7
Солнце уже садилось.

За селом в поле у костра целая вереница девчат справляла «росу»[6]. Недалеко от костра на камне стояла пустая сковородка, и в ней лежало несколько деревянных вилок. Рядом виднелся небольшой глиняный графинчик, теперь пустой и по горлышко закопанный в землю: девчата спрятали его, чтоб любопытный глаз какого-нибудь гуляки не открыл их тайной пирушки. Здесь же валялась яичная скорлупа — признак того, что жарили яичницу. Девчата весело пели и прыгали через рожь, чтоб она лучше уродилась и росла.

— Мне сегодня так весело, девчатки, так весело, что и сказать трудно! Должно быть, к слезам, — говорила Ганна.

— Если б у нас был такой Василь, мы бы не знали, на какую ногу и ступить, — шутили девчата, — и не диво, что тебе весело.

— Вот, Ганночка, какая ты счастливая: и Василь тебя любит, и лесник, и все. Ты бы мне лесника, что ли, отдала, — смеясь, щебетала Катерина. — Он хоть и не очень хороший, зато один сюртук его чего стоит!

И девчата покатывались со смеху, перемывая косточки хлопцам.

— А ну их, хлопцев, давайте, девчата, лучше песни петь. Ганна, запевай.

— И правда, давайте петь! — откликнулась Ганна.

Девчата стали в кружок, взялись за руки, а Ганна ходила в хороводе с венком на голове, сплетенным из первых цветов. И сама она была как цветок, даже девчата любовались ее красивым лицом, длинными темными косами и стройным станом.

Но песня сразу же оборвалась.

— Тише! Тише! — закричала одна дивчина таким пронзительным голосом, что все испуганно замолчали.

Из-за Немана несся тревожный крик мужчин и истошный, душераздирающий плач женщин.

Перепуганные девчата, не двигаясь с места, смотрели друг на друга. Ганна не могла вымолвить слова. Сердце ее билось сильно-сильно. Она побледнела и присела на землю.

— Ой, голубчики, убили кого-то! — заголосили девчата и бросились сломя голову туда, откуда доносился крик.

8
Взяв ружье, лесник еще днем пошел сторожить копцы, которые он же сам и поставил. А поставил он их в надежде подзадорить Василя и замешать его в дело с копцами, зная горячую натуру хлопца. Василь же, заметив утром копцы, сразу догадался, чья это работа и на что она рассчитана. Оба хлопца видели друг друга насквозь. Не было никакого сомнения в том, что оба они стремились встретиться и схватиться друг с другом, ведь им давно хотелось свести счеты. Никому не говорил Василь об этом. Боясь, что ему помешают, он действовал осторожно. На закате, как только в селе все стихло, Василь вышел тихонько из хаты, прошел через огороды, затем перелез через изгородь, миновал гумна и вышел с другого конца села на берег Немана, туда, где стояли копцы. Лесник расхаживал неподалеку. Увидев Василя, он остановился.

— Что ты тут снуешь? — спросил Василь лесника.

— А вот стерегу копцы, чтоб какой-нибудь негодник снова не повыдергал их, — вызывающе ответил лесник.

— А скажи ты мне, братец, кто их поставил?

Говоря это, хлопцы сходились все ближе и ближе.

— Умные говорят, что землемер, а дурень, может, еще что скажет, не знаю, — снова ответил лесник.

— А в селе не так толкуют — говорят: днем копцы ставят землемеры, а ночью — паршивцы.

С этими словами Василь со страшной силой рванул столб и повернул его к себе. Столб подался, комлем прорезал желтый песок и вывернулся из земли.

Тут произошло то, чего лесник и сам не ожидал: его словно толкнули и бросили на Василя. Одним прыжком он оказался возле противника и изо всей силы ударил его по голове. Василь закачался, но устоял на ногах; вся кровь прилила у него к лицу.

— А я думал, что ты такая собака, которая кусает исподтишка, — сказал Василь, залепив в ответ такую оплеуху, от которой у лесника посыпались искры из глаз, а из ушей хлынула кровь.

Лесник покачнулся и упал на землю. Однако он тотчас же поднялся, схватил ружье, намереваясь взвести курок, но Василь не дал ему этого сделать. Как зверь, наскочил он на лесника, вырвал из рук его ружье и швырнул в Неман. Начался смертный бой. Каждый напряг все силы и не поддавался. Василь был гораздо сильнее лесника, а лесник был ловок, как черт, так что противников можно было считать равными. От напряжения жилы у них вздувались и трещали кости. Долго боролись они, уйдя чуть ли не до колен в песок. Руки их сплелись. Были минуты, когда казалось, будто они ничего не делают и только отдыхают, но это были моменты наибольшего напряжения их сил, моменты, которые решали исход борьбы.

Лесник слабел все больше и больше и чувствовал, что силы его покидают. Толкая друг друга, они все ближе подступали к берегу, а берег в этом месте был высокий, обрывистый; внизу под ним пенился глубокий водоворот. Наконец Василь крепко сжал лесника и приподнял его. Теперь он мог делать с лесником все, что хотел.

— Поклянись мне, что не будешь заниматься доносами!

Но лесник изловчился, выскользнул из рук Василя и уперся ногами в землю. Тут он, найдя точку опоры, толкнул Василя. Они переступили границу берега, где уже нельзя было удержаться, и, упав, покатились друг через друга в водоворот. Скатываясь, Василь разбил голову об острый камень. Оба упали в воду.

Еще минута, и такого несчастья не случилось бы — к берегу бежали мужики. Но прибежали они тогда, когда обоих уже со страшной силой кружил водоворот.

Через несколько минут их вытащили баграми.

Василь был мертв, а лесника удалось откачать.

1912

СИРОТА ЮРКА

1
Весной, когда начинал оживать мир, вылезла из земли тоненькая красноватая травинка. Это доброе, ясное солнце вызвало ее к жизни. Бедное зернышко, из которого выросла травинка, потеряло уже всякую надежду увидеть когда-нибудь белый свет: так было темно ему в земле под снегом, так холодно и тоскливо. И все же увидело. И занятная выросла из него травинка. Тоненькая ножка, а на ней, вверху, на два пальца от земли, сплелась из еще более тоненьких зеленых ниточек-травинок красивая коробочка; на самой верхушке этой коробочки сидела темная шапочка. И ни одна мать не могла так красиво убрать свое дитя, как убрало солнышко эту травинку.

Молодое растение стояло возле леса в поле. Старый лес закрывал его от северных ветров и давал ему тепло и затишье. Оно было такое маленькое, такое незаметное, что никто даже не смотрел на него и не радовался ему, несмотря на то что это маленькое создание представляло собой особую частицу жизни, разумно и искусно устроенную. По самой земле, правда, ползали еще более мелкие муравьи, но они были слишком заняты своей работой и им некогда было думать, размышлять, отыскивать концы и начала. Они суетились, бегали, как перекупщики-торговцы на ярмарке, шевеля своими усиками, и брали от жизни все, что могли. Кроме того, они и по натуре своей были муравьи-практики. Итак, повторяю, никто не замечал молодой травинки. Правду сказать, с первого взгляда трудно было догадаться, что это за штука, и только привычный глаз мог разобрать, что это растение станет со временем деревом, тем всегда зеленым деревом, которое зовется сосной.

Как оно сюда попало? На этот вопрос может ответить один только ветер. Но ветер всем известный непоседа, и у него так много работы, что ему трудно удержать в памяти такую вещь, как занесенное по дороге и брошенное на опушке леса маленькое зернышко.

А весна тем временем делала свое дело. Сосенка не знала, на что смотреть, кого слушать, чем любоваться, а ей хотелось послушать и о чем шумел лес, и о чем говорила между собой трава, и почему так радостно трещали на все лады полевые кузнечики. В этом всеобщем гимне весне и жизни один голос сильнее всего тронул сердце молодой сосенки. Какая красивая песня лилась в небе:

Дилинь! Дилинь! Дилинь!
Люблю, люблю, люблю!
Весна! Весна! Весна!
Иди малый! Иди старый!
Встречай весну! Встречай весну!
Все эти звуки шли из глубины искренней души, и столько в них было ласки, мольбы, радости и какой-то тайной грусти, что каждый невольно заслушивался ими, слушал только их. Вторая часть песни была спокойней, но самый мотив еще сильнее хватал за сердце. О чем пел жаворонок, взлетая высоко над лесом? Молодая сосенка была вся захвачена этой песней. Ей хотелось увидеть самого певца. Она задирала свою головку так, что шапочка ее слетела, и зеленые иголочки разошлись, начали раскрываться, будто смеялись, услыхав такую красивую песню. Прилетевший из-за пригорка тихий весенний ветерок не мог удержаться, чтобы не поцеловать молодую сосенку. Она от радости задрожала вся…

И что на свете милее тебя, пора молодой жизни, когда душа еще невинная и чистая, как утренняя майская роса!

Так входила в жизнь молодая сосенка, так встречала она каждое новое ее проявление. А каждый день, каждое мгновение незаметно отдаляли ее головку от земли и открывали ей новые и новые явления и картины окружающего мира.

2
Молодая сосенка имела уже добрых лет двенадцать и была довольно высоким деревом с пышной верхушкой, когда родился на свет Юрка.

Юрка хорошо помнит себя с того времени, как похоронили его маму, а до этого он еще мало что понимал. Он помнит, как она лежала с закрытыми глазами, как плакали в хате его тетки и бабка и как понесли ее в церковь. А куда она девалась потом, Юрка не знал. После он часто спрашивал у тетки Тарэсы, куда девалась мама, почему ее нет. Вначале его успокаивали, говорили, что мама пошла далеко-далеко, что она скоро вернется с гостинцем и что ей будет очень тяжело, если Юрка будет плакать.

Юрка слушал внимательно, заглядывал тетке в глаза — правду она говорит или обманывает — и расспрашивал о далеком крае, куда пошла мама, и какой она может принести гостинец. У Юрки, таким образом, сложилось в голове представление о том, где его мама: она была далеко — за тем пригорком, где начинался лес и где скрещивались дороги. Но дни шли, а мамы все не было. Юрка несколько раз собирался идти на пригорок встречать маму, но всегда ему что-нибудь да мешало. Так и не знал Юрка наверное, куда пошла мама.

Временами ночью Юрка просыпался — холодно было ему. Старая дерюжка, под которой он спал, съезжала. Плачет бедное дитя сдавленным плачем, и страшно ему.

— Чего ты воешь там? — сердито спрашивал разбуженный отец.

Юрка затихал, но задержанные слезы капали ему на сердце, оседали на дне души, и образ мамы вставал тогда перед ним. Вспоминались ее слова:

«Не дурачься, Юрочка, будь хорошим мальчиком. Ведь я умру, и тебе будет горько-горько, сынок».

«А как ты умрешь, мама?»

«А вот лягу, вздохну раза два, закрою глаза и умру. Ведь ты любишь маму?»

«Люблю», — говорил Юрка и клал свою головку ей на грудь.

«Милое ты мое дитятко, мой хороший мальчик!» — И мама тяжело вздыхала, глаза ее туманились слезами, сухой кашель разрывал ей грудь.

Но Юрка ничего тогда не понимал. Ласка матери успокаивала его, и ему было хорошо.


…Этот день Юрка помнит ясно. Пошел он к тетке Тарэсе. Она любила своего племянника.

— Иди, детка, сюда, — позвала его тетка в каморку.

Юрка важно пошел за теткой, твердо ступая по холодной глинистой земле босыми черными ножками.

— На, выпей молочка, котик!

Юрка сел на пороге, снял шапку, взял в одну руку кружку с молоком, в другую ломоть хлеба и начал есть. Тетка стояла невдалеке и смотрела на него. Выпив кружку молока и отложив недоеденный кусок хлеба, Юрка надвинул на голову шапку и собрался идти на улицу.

— А у тебя, Юрочка, опять будет мама.

Юрка повернул к тетке голову:

— Нет у меня мамы.

— Ну так будет, глупенький ты!

Юрка вопросительно глянул тетке в глаза.

— Та самая? — спросил он.

Такого вопроса тетка не ожидала и не знала, что ответить мальчику.

— Не надо мне другой мамы, — говорил тем временем Юрка, спускаясь с крыльца.

Тетка тихо покачала головой, потом склонила ее и поднесла фартук к глазам: жалко ей было мальчика.


Юрка слыхал, что отец его женится, но он не задумывался над этим; он никак не мог понять, что это за штука «женитьба». В день свадьбы, когда молодые сидели за столом, отец подозвал мальчика, налил ему чарку горелки:

— На, выпей, Юрка.

Юрка взял чарку, попробовал и начал смаковать, поглядывая то на одного, то на другого. Гости смеялись.

— Горькая и вонючая, — сказал наконец Юрка и поставил чарку.

— Ну, — продолжал отец, — покажи, где твоя мама.

— Нету мамы, — сказал, не долго раздумывая, Юрка.

— Вот твоя мама, — показал отец на невесту.

— Это Параска Дятел, а не мама, — ответил Юрка, назвав мачеху по прозвищу.

Мачеха от стыда покраснела, а отец дернул Юрку за ухо:

— Надо мамой звать, а не Параской!

За что наказал его отец, Юрка так и не знал, он только почувствовал, что его обидели.

3
Познакомились они весной. Юрка целый день, как вор, скрывался в зарослях за селом, в густом лозняке на берегу речки, но везде донимал его страх, не давал нигде ему покоя. Если бы он знал это заранее, ни за что не сделал бы так. Лучше бы залез в огород к Симонихе и нащипал там луку, а не возился бы дома в кладовке, где искал еду и нечаянно опрокинул жбан молока. Такого страха не испытал Юрка ни разу за всю свою жизнь, как в то мгновение, когда опрокинул этот жбан. Все будто нарочно так приключилось. Кажется, и не прикоснулся к жбану, а он сам упал с полки и разбился на мелкие черепки. Юрка так перепугался, что не мог пошевельнуться, словно окаменел, и лишь потом, придя в себя, бросился удирать из дому куда глаза глядят. Не дай боже, чтоб застала его мачеха!.. А может быть, так оно было бы и лучше? Отдубасила бы сразу, и конец. Разве мало учила его уму-разуму мачеха? Не его ли это плач оглашал двор почти каждый день? Не он ли, униженный и оскорбленный, стиснув зубы, лежал на жесткой постельке, уткнувшись лицом в соломенную подушку, чтобы сдержать крик боли и слезы? Не его ли грудь сжигал огонь жалости к самому себе и невысказанной печали? А что будет теперь? Как вывернешься из этой беды?..

Чем больше раздумывал Юрка, тем все больше убеждался, что не следовало убегать из дому. И кто видел, что это он опрокинул жбан? Почему бы не мог опрокинуть его кот, серый их кот, лакомка? Свалить бы вину на кота, и делу конец. А теперь поздно. Домой возвращаться, как ни крути, нельзя.

Долго слонялся Юрка по полям, переходя из одного кустарника в другой, пока не вышел на пригорок, где росла молодая сосенка. И надо сказать правду: хорошее здесь местечко! Это и есть тот пригорок, за который пошла его мама… Ах, как здесь красиво! А как ласково и приветливо греет солнышко! Весь пригорок желтел чистеньким песочком, нагретым солнцем. Не так далеко отсюда стоит их село. Церковь весело выглядывает из зеленого венка стройных липок и пышных березок своими высокими куполами. А самое главное — отсюда можно видеть все, что делается вокруг. Вон там кто-то пашет, медленно шагая за сохой; там пасутся овечки, и слышно, как кличут собак пастухи. Самого же Юрки не видно. Чтобы лучше рассмотреть всю околицу, Юрка влез на сосну. Ох, какая высота! Если бы еще залезть на столько, то, может быть, и эти тучки цеплялись бы за его голову. А как далеко все видно! Село совсем близко, даже можно пересчитать все колодцы. Юрка примостился на сосенке, усевшись на том месте, где главный ствол ее разделялся вверху на три ровных сука. От этих суков шли более тонкие сучья, от сучьев — веточки, и так они красиво разрастались, в таком шли порядке, такую славную сплетали верхушку, что, если бы и хотел придумать такую, не придумал бы.

Юрка залюбовался картинами, которые открывались перед ним. Понемногу он успокоился: страх и тревога затихали в детском сердце. Он смотрел на зеленые пригорки, на молодые всходы яровых. Над ним расстилалось синее небо. По небу плыли такие славные тучки… Откуда они взялись? Куда идут? Есть ли где у них пристанище на свете? Ветер прекратился. В воздухе сделалось тихо и душно. А из-за края земли, где небо как бы опускалось на землю, выплывали всё новые и новые тучки. Юрка смотрел на них и сам себе улыбался. Нет, что ни говори, а здесь хорошо!

И как это он не знал такой славной сосенки и этого милого пригорка? На что ни взгляни, все занимает и радует душу Юрки. Вот пролетел беленький мотылек, как чистая снежинка, блестя на солнце своими крылышками; а вот снуют малюсенькие мотылечки, красненькие, синенькие, желтенькие, будто собираются на бал — как красиво все убраны! Трещали полевые кузнечики; они мелькали в воздухе, высоко подскакивая и краснея своими крылышками. А в лесу, выбрав высокую старую сосну, сидел где-то неподалеку дрозд и пел. Но этот молодчик позволял себе лишнее — Юрке казалось, что дрозд насмехался над его бедой, высвистывая:

Откуда, мальчик? Из села?
Что натворил? Жбанок разбил!
Ага! Ага! Всыплют! Всыплют!
Воришка-а-а-а!
Юрка даже взглянул в ту сторону, где сидел дрозд. Так ясно выкладывал, шельма, всю Юркину провинность! Юрка тяжело вздохнул и глубоко задумался. Немного затихшее горе снова пробудилось в нем.

4
В поле начинало темнеть. Пастухи давно уже погнали стада домой, и последний хозяин покинул свою полоску. Птицы умолкли, даже дрозд перестал потешаться над Юркой. И страшно стало ему одному. А тут еще сильно есть захотелось. Что теперь делать? Неужто ночевать в лесу? Однако чем больше раздумывал Юрка, тем чаще посматривал на село. И наконец его осенила мысль — пойти к тетке Тарэсе и у нее заночевать. До села было не так далеко, и Юрка живо зашагал туда. Только уже на самой улице он остановился и пошел по загуменьям.

— Ну, Юрка, ты ужинал? — спросила тетка.

— Нет, — ответил Юрка и глянул на стол.

— Почему же ты не ужинал?

Юрка стоял и молчал, опустив глаза.

— А обедал ли хоть ты? — допытывалась тетка. — Может быть, и не обедал?

— Нет.

— И не обедал?!

Тут тетка уставилась на Юрку и некоторое время не спускала с него взгляда.

— Почему?

— Я не был дома.

— А где же ты был?

Юрка не отвечал.

— Может быть, били тебя?

— Нет, но, должно быть, будут бить.

Юрка удивлял тетку все больше и больше. Под конец она не выдержала и засмеялась:

— Не отколол ли ты какую-нибудь штуку?

Юрка начал смотреть в другую сторону, а затем сказал:

— Тетенька, как ты думаешь, можно ли за один раз съесть буханку хлеба?

Этим вопросом Юрка прервал теткино следствие; она тотчас же достала из печи чугунок.

Крапива со щавелем, первая весенняя еда, была очень вкусной, и Юрка уплетал ее с охотой, громко причмокивая и шмыгая носом. Во время еды Юрка сказал, что он домой не пойдет.

— Нет, Юрочка, так нельзя. Дома не знают, где ты, и будут тревожиться.

— А меня бить будут.

— Ну, не бойся: я пойду с тобой. Посиди немного, пока я управлюсь.

Тетка наводила порядок в хате, заканчивая свой трудовой женский день, и изредка перебрасывалась словечком с мальчиком.

Съев полмиски крапивы, Юрка совсем повеселел. Эта еда словно опьянила его и развязала ему язык, который и без того не очень крепко был привязан.

— Ну, теперь признавайся, что ты сделал? — спросила тетка.

— Жбан опрокинул с молоком.

— Зачем же было проказничать?

— Я искал хлеба — есть хотелось.

Но все это теперь уже мало занимало Юрку, и мысли его шли совсем в другом направлении, поэтому он и сказал:

— Вот когда я буду хозяином, обязательно поставлю хату на том пригорке, где растет сосенка, а ты, тетка, придешь ко мне в гости… и мама, может быть, придет, — переменив тон и глядя куда-то вдаль, говорил, как бы сам с собой, Юрка. — Тетя! Мама ведь умерла?

— Что, детка? — недослышала тетка.

— Мама умерла?

— Умерла, котик, — вздохнула она. И, помолчав, сказала: — Ну, теперь идем домой.

5
Сердце Юрки больно сжалось, как только тетка сказала ему про дом.

Уже смеркалось, когда они вошли во двор. Юрка крепко уцепился рукой за теткину юбку и переступил порог отцовской хаты.

— Добрый вечер! — сказала тетка.

— Добрый вечер!

— Ты где таскаешься, негодник? — спросил отец Юрку.

— Не кричи на него, Семка: он и так дрожит весь, как осина.

— Дрожит! — подхватила мачеха. — Небось знает, когда дрожать… Или тебе есть нечего, что ты везде лазишь? — обратилась мачеха к Юрке. — Ну скажи, не даю тебе есть? Хлеба жалею? Чего молчишь?

— А что он тебе будет говорить? — снова заступилась тетка. — Известно, дитя. Захочется есть, ну и пойдет шнырять. Но он больше не будет делать этого. Не будешь, Юрка, лазить где не нужно? — спросила тетка.

Юрка сразу почувствовал, что самое страшное уже миновало, и настолько осмелел, что выпустил теткину юбку и твердо проговорил:

— Не буду.

— Ну, вот видите: парень сам говорит, что будет послушным.

Одним словом, тетка делала все, что от нее зависело, чтобы примирить родителей с Юркой, и домой пошла только тогда, когда вполне убедилась, что главная их злость прошла. Правда, мачеха еще долго бубнила и грозила Юрке, что пусть только он попадется ей в руки — она надолго отобьет у него охоту переворачивать жбаны; говорила о том, какой плохой парень Юрка, не умеет ценить свою мачеху, а она смотрит за ним даже больше, чем за своей собственной маленькой Доротой: и обмывает его, и обшивает, и кормит, и чего только не делает для него. Если бы не она, Юрку давно бы съели вши.

Юрка молчал и только удивлялся, слушая, как крепко заботится о нем мачеха, и ушам своим не верил. Неужто он такой плохой? Ох ты, ох! Его так любят, так за ним ухаживают, а он жбаны опрокидывает. Но если его любят, то с какой же радости трещит его чуб? Почему же по егоголове, как по бубну, лупит рука мачехи? А что сказать про… Э, да что там говорить, лучше не вспоминать об этом! Юрка только почесался и поплелся в свой уголок. Поправив постель, он свернулся калачиком, прижал голову к коленкам и скоро уснул.

Намучившись и нагоревавшись за день, Юрка спал крепко, но это не помешало ему увидеть во сне такие чудеса, что, если описать их, получилась бы целая книжка. И чего только ему не снилось! Видел он свой милый пригорок и сосенку на этом пригорке. Там он стоял, а вокруг было так хорошо, так славно, что ничего не хотелось, ни о чем не думалось, только душа радовалась и в сердце что-то пело.

6
Детские годы Юрки были безрадостными и бесприютными: их не согревала ласка матери. И в кругу других детей, своих сверстников, не мог найти он радости и общих интересов.

Не раз, бывало, в воскресенье вечером, когда родители возвращались с базара, накупив своим детям и обновок и разных гостинцев, с завистью поглядывал Юрка на радость товарищей, стоя в стороне от них, так как и дети делятся гостинцами только с теми, от кого сами могут получить их. По этой причине Юрка перестал водить компанию со своими товарищами и вынужден был играть сам с собой. Но и поиграть бедному мальчику было некогда: надо было нянчить маленькую Дороту, и каждую забаву, игру приходилось покупать ценой толчков и подзатыльников.


Юрка рос заброшенным мальчиком, а если ему и выпадали светлые минуты в жизни, за них он должен был сказать спасибо своей тетке Тарэсе. Правда, тетка была бедная, ей самой не хватало хлеба, но все же она делала все, что могла, чтобы хоть как-нибудь облегчить судьбу своего племянника. Из-за него она поссорилась с мачехой Юрки и со своим братом, его отцом, и перестала заходить к ним в хату. В праздничные дни тетка иногда брала Юрку с собой в лес собирать разные целебные травы — она была немного лекаркой. Эти прогулки в лес были для Юрки настоящим праздником. Пока дойдут до леса, наговорятся вдоволь. А Юрку многое интересовало. Тетка объясняла как могла разные явления окружающего мира и не раз говорила Юрке:

— Вырастешь, бог даст, будешь обязательно ученым, самое меньшее — учителем будешь.

В лесу тетка рассказывала ему, какое зелье для какой надобности служит, от какой болезни или раны помогает та или другая трава, и познакомила Юрку с разными цветами: язвенником, горлянкой, румянкой, чебрецом, лесной мятой, с кореньями диких растений, которыми прежде питались люди, с дудником и со многими другими растениями. А заболят ноги, усядутся они отдохнуть и немного поесть.

Тетка Тарэса была для Юрки защитой, опорой. Кроме того, у Юрки был свой, особый мир, который находился в нем самом. То был мир образов, чувств и разных мыслей, где он был полным хозяином. Любил также Юрка размышлять наедине с самим собой, забравшись куда-нибудь, где его никто не мог потревожить. Таким местом был теперь пригорок, а сосенка стала его лучшим другом. Словно вор, пробирался Юрка из дома, прячась от мачехи и от людей, тихонько брел межами среди овсов или ячменей на полянку, а оттуда к своему любимому пригорку и другу — сосенке. Залезет порой на сосенку и сидит целыми часами, размышляет. Сосенка, казалось ему, шумела веселей: это она, наверное, говорила ему что-то на своем языке.

Юрка начинал прислушиваться к ее шуму. В эту непонятную людям речь вкладывал Юрка свои мысли, свое сердце и душу и принимал их от сосенки не как творения собственной фантазии, а как подлинные слова деревца и удивлялся. Потом сам начинал рассказывать разные истории, а чтобы еще больше порадовать сосенку, Юрка показывал ей, как блеют овечки, как поет петух, — одним словом, знакомил сосенку с языком разных животных.

7
— Нет, тетенька, я не выздоровею.

— Да что ты, котик! Полежишь и, даст бог, встанешь. Покажи свою головку.

Юрка повернулся на спину, а тетка положила руку на его лоб.

— Есть жар, но ничего, огурчик ты мой бедненький, выздоровеешь.

Тетка Тарэса присела возле больного и с материнской лаской старалась развлечь его, прогнать недобрые мысли. Но Юрка был спокоен: он знал, что уже не выздоровеет. Тетка, слушая слова маленького племянника и видя его покорность смерти, изнывала от жалости. А может быть, ему и лучше умереть, чем такая сиротская доля?

— Неужто ты, соколик, не хочешь жить, если говоришь, что не выздоровеешь? — спросила тетка.

Она наклонилась над Юркой и начала целовать его, а слезы, как град, полились на лицо мальчика.

— Тетя! Ты плачешь? Ты меня жалеешь?

— Не говори ты, золотце мое, о смерти, не думай о ней: не минет она никого из нас. Тебе еще жить надо, глупенький ты! Вот я тебе целебной травки напарила, той самой, которую мы с тобой, помнишь, собирали в березовом лесу.

Глазки у Юрки повеселели, на губах заблуждала улыбка: ему приятно было вспомнить, как ходили они с теткой собирать травы.

Юрка охотно взял из рук тетки горшочек и напился.

— Вот посмотришь, здоровенький будешь, — любовно сказала тетка.

Юрка от природы был хилый мальчик, а недавно он простудился и заболел. Ухода за ним не было никакого, если не считать того, что время от времени забежит к нему тетка и полечит своими травами. День за днем угасал Юрка, как маленькая керосиновая лампа, которой недостает керосина. В первые дни болезни ему было тяжело. Пока были силы подниматься на ноги, он слонялся хоть по двору. Очень скучал мальчик вначале и без своей сосенки. Если бы имел крылья, кажется, полетел бы туда дышать тем свежим и здоровым воздухом, которого так не хватало здесь. Бывало, когда имел он еще немного сил, поднимется, подойдет к окну. Видит, на улице играют дети, здоровые, веселые, только он, Юрка, как пасынок, выглядывает из душной и тесной хаты. Что чувствовал тогда этот заброшенный ребенок?

— Знаешь, тетка, кого мне еще жалко?

— Кого, рыбка?

— Мне жалко сосенку… Я умру, она будет стоять там одна, и кто-нибудь другой будет слушать ее говор-рассказ…

— Срубили, котик, ту сосенку. Вот уже неделя, как срубили! — горестно проговорила тетка.

— Срубили, срубили? — взволнованно спросил Юрка.

Мальчик замолчал. Потом взял он теткину руку и долго-долго держал ее, приложив к губам, и горячие слезы полились на нее. Через несколько минут Юрка начал бредить, метаться в горячке, в бреду. Вспоминал он и маму, и тетку, и сосенку; даже про жбан сказал что-то мальчик. Немного погодя успокоился и больше не приходил в себя.

За селом на пригорке прибавилась еще могилка. Это похоронили маленького Юрку. Над его могилой стоит крест. Его поставила тетка Тарэса.

1914

НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ

1
Ивась никому не завидовал, может быть, потому, что был он еще совсем маленький и мало знал жизнь. Как бы там ни было, но нынешнюю свою долю не променял бы Ивась на долю панского сына, хотя сам он был только сыном будочника.

Будка их одиноко стояла в поле, возле самого леса, через который ровно и размашисто пролегала железная дорога. Небольшой дворик их был огорожен красивым частоколом. Под оконцем, выходившим в сторону железной дороги, красовались пышные маки, а на небольшой грядке топорщил свои длинные перья зеленый лук. Во дворе, возле самой будки, стоял высокий, гладкий дубовый пень с ровно обрезанным верхом. В праздничные дни, в хорошую погоду семья будочника пила здесь чай. Высокий, развесистый дуб простирал свои толстые ветви над двориком будочника, скрывая зеленую мураву от горячего солнца.

Ивась рос один. Кроме кур, петуха и собаки Жучки, у него не было друзей. Зато никто другой не знал так хорошо красоту летнего утра в поле, как Ивась. Кому, если не ему, известен был тихий шепот старого леса на закате солнца? Кто лучше понимал птичий говор? А разве это маленькое удовольствие — послушать, как квакают лягушки в зеленом болоте? Сам Ивась признавался в душе, что такого красивого уголка не найдешь нигде на свете… А железная дорога?

Нет, чтобы почувствовать всю эту красоту, ощутить все чары железной дороги, которая проходит здесь, нужно видеть ее своими глазами, нужно полюбоваться ею в ясный весенний либо летний денек. Ровная, как струна, длинная — глазом не окинуть, — рассекла она, разделила лес на две половины, и кто ее знает, куда она девается, выскочив из лесу! Ивасю очень хотелось пуститься в путешествие, посмотреть, что скрывается там, за лесом, над которым всегда висит синеватая дымка, только это ему никак не удавалось. Признаться, он немного побаивался далеко отходить от дома.

Была еще одна причина его любви к железной дороге. Ивась никогда не упускал случая встретить пассажирский поезд: сколько раз добрые люди бросали Ивасю из окон вагона то кусочки сахару, то конфетки, то пустые коробочки, что очень радовало маленького Ивася и делало его прямо-таки счастливым.

Ивась не имел еще своего дела в жизни и был свободным, как ветер полей, среди которых он вырос. Часто бегал он на «чугунку» посмотреть, как его отец подметает, чистит полотно железной дороги, как пробует, крепко ли сидят гайки. Все это занимало Ивася, и он так углублялся в отцовскую работу, что забывал даже про свой нос.

— А зачем ты подкручиваешь эти гайки? — спрашивал Ивась отца.

— Чтобы рельсы крепче держались, — отвечал отец. — Будут плохо завернуты — поезд может сойти с рельсов, случится несчастье — люди погибнут.

Ивась сразу же начинал думать о том, что было бы, если бы поезд сошел с рельсов. Кожа его холодела, мурашки пробегали по телу от этих мыслей, и он еще внимательнее следил за тем, все ли гайки проверены, а если видел, что отец пропустил какую-нибудь, сейчас же показывал ему.

— Ишь ты, мастер дорожный! — говорил отец и, чтобы сделать приятное сыну, пробовал гайку. — Если бы не ты, было бы крушение, — шутил отец.

А Ивась думал, что это правда, и от радости земли под собой не чуял.

2
Новую жизнь, новые мысли принесла с собой война. Ивась никак не мог представить себе, что это за вещь такая — война. Только потом, по мере того как он прислушивался к разговорам старших, в нем начал складываться страшный образ войны. Война, в мыслях Ивася, — нечто существующее отдельно, независимо от воли людской. Это была страшная женщина, которая скитается по свету, и где ступит ее нога, там возникают пожары, рушатся дома. Вокруг нее гибнут люди и рекою течет человеческая кровь. Эту лютую бабу-войну выпустили на свет немцы; за это наши солдаты и идут на немцев. Сначала им нужно победить своих врагов, а потом уже поймать страшную женщину и запереть ее в такой глубокий колодец, откуда она не вылезет. Тогда и наступит на свете покой.

Ивась каждый день видел, как катили один за другим поезда с солдатами. Откуда только брались солдаты? Загорелые, здоровенные, казалось, никогда не знали они горя и беды: в каждом поезде гремела гармошка, веселые, дружные песни заглушали шум вагонных колес; крепкие солдатские ноги неохотно стояли на месте — то здесь, то там готовы они были пуститься в залихватский пляс, и только недостаток места сдерживал их порывы. Все это сильно захватывало Ивася. Поезд с солдатами отдалялся, уменьшался и наконец совсем пропадал вдали, в том лесу, куда убегала и сама железная дорога. А Ивась стоял, мысли-образы вереницей проносились в его маленькой головке и волновали сердце еще неведомыми желаниями. Ему хотелось самому стать солдатом и ехать в эту красивую, неведомую даль, которая так сильно влекла к себе сердце Ивася. Ивась видел, как на длинных платформах везли пушки на огромных колесах. Глядя на все это, Ивась не так боялся войны, и она казалась ему даже веселой.


— И куда они едут? — спрашивал Ивась у отца.

— На войну, — коротко отвечал отец и вздыхал.

— А почему их так много?

— Много? И врагов много, сынок.

— Ну, а что они начнут делать, когда сойдутся все?

— Воевать будут.

— А как будут воевать?

— Как воевать будут? — переспрашивал отец и разгибал спину — он чистил и подметал полотно железной дороги. — А вот как: немцы и австрияки будут нажимать на наших, наши — да них. Начнут жарить из пушек друг в друга, из винтовок и пулеметов, и будут все сходиться, а когда сойдутся, начнут колоться штыками — вот так!

Тут отец нацелился метлой в Ивася, словно собирался пронзить его.

Ивась слушал, раскрыв рот.

— А им больно? — спросил Ивась.

— Кому?

— Тем, что вот так бьются.

— Всякое, сынок, бывает: кого ранят, тому больно, а насмерть убьют — ничего и не почувствуешь.

— А я не бился бы.

— Как так — не бился бы? Ежели ты солдат, то должен воевать, сынок.

И новые мысли начинали шевелиться в голове Ивася. Теперь ему становилось немного ясней, почему среди солдат попадались и такие, на чьих лицах отражались печаль и горе. Должно быть, есть от чего запечалиться, загрустить человеку! И еще: видел Ивась, как с другой стороны, из-за неведомого леса, шли другие поезда с вагонами, на которых были большие красные кресты. Тихо было в этих поездах, неподвижно лежали там раненые солдаты. А мать каждый раз, глядя на эти вагоны, тяжело-тяжело вздыхала, приговаривая:

— О боже, боже! Сколько гибнет людей! Сколько калек!

3
Время от времени маленький Ивась делал обход своих любимых уголков, а было их здесь немало. Выйдет утречком из будки во двор, примостится где-нибудь в уголке на солнышке, притихнет, задумается, прислушивается к тем радостным звукам и шуму, какими живет этот вольный белый свет, или просто радуется красоте летнего дня, и какое-то неясное желание потянет его со двора на тот простор, где природа создает чары жизни.

За небольшим полем высился лес. Он начинался чередою высоких и ровных дубов; немного поодаль от железной дороги дубы смешивались с толстыми, старыми елями. Казалось, какой-то лесной царь нарочно выбрал их из всего леса — такие они были высокие, стройные, гладкие, а макушки их прямо любота: одна в одну, словно пышные шапки. Дальше, вдоль поля, тянулся густой невысокий ельник, среди которого кое-где покачивали свои красивые верхушки старые ели. В этом ельнике было много глубоких, заросших травою ям.

Ученые люди, приходившие сюда из города погулять — город был не так далеко, — говорили, что эти ямы — следы глубокой древности. Это старинные окопы. Простые люди говорили про эти ямы другое. Селяне утверждали, что тут не так давно был винокуренный завод и в эти ямы закапывали картошку. Ивася не так интересовал этот спор ученых с неучеными, как сами ямы, которые давно уже покрылись дерном; там росли кустики красивого бледно-зеленого сивца, маленькие голубые цветочки и так много было кузнечиков и разных жучков! А самое главное — возле ям, под развесистыми елочками, росло много хороших грибов, о которых знал только один Ивась. И часто маленький Ивась, взяв с собой кузовок и ломоть хлеба, прибегал сюда погулять, посмотреть на башни церквей и костелов — они были отсюда хорошо видны, — на старый монастырь, самый высокий во всем городе, на трубы фабрик и заводов. Сюда подходили ровненькие и узкие полоски ржи и ячменя; здесь же на разные лады разливались птичьи песни, звенели мушки и блестящие жучки. Ивась так углублялся во все это, так сливался с жизнью поля, леса и всего этого белого света, что, вероятно, был ближе к познанию тайны его бытия, чем какой-нибудь ученый.

Возле ям высился крутой холм, с которого было далеко-далеко видно.

Ивась часто взбегал сюда, чтобы посмотреть, что творится вокруг.

Было это под осень. Ивась стоял на холмике. Он прислушивался к тишине, словно она должна была что-то открыть ему. Вдруг до его чуткого слуха донесся какой-то далекий гул, похожий на раскаты грома. Но небо было чистое, ясное, лишь кое-где его синева скрывалась за тонкими завесами светлых тучек.

В поле и в лесу было тихо, только вверху жалобно посвистывал коршун. Среди этой тишины свист его казался особенно печальным. А гром все продолжал звучать, но раскаты его были такими глухими и далекими, что их едва было слышно.

Ивась не знал, что такое гром, но ему стало не по себе, и какая-то неясная тревога всколыхнула его душу.

Но что это? Откуда этот странный гул? Ничего подобного никогда не слышал Ивась. Гул был густой, могучий и все нарастал, но трудно было понять, откуда он исходил. Ивась озирался по сторонам, а гул не прекращался и назойливо лез в уши. Вскинув голову, увидел Ивась, как высоко над ним летела неведомая птица. Но разве есть на земле такие птицы? Нет, это, наверное, змей. Ивася охватил страх. Змей сделал в воздухе круг, немного спустился ниже. «Визззь!» — загудело вверху, и сразу же недалеко от железной дороги послышался сильный взрыв, словно ударил гром. Земля содрогнулась, эхо раскатами полетело по лесу, словно это хохотал змей своим страшным хохотом.

Бедный Ивась так перепугался, что прижался к елочке и весь задрожал.

Снова засвистело что-то в воздухе. Ивась невольно закрыл лицо руками. Новый взрыв был еще громче, сильней, и черный, густой дым повалил со стороны будки.

С плачем бросился Ивась домой. Будка была охвачена пламенем. Огненные языки лизали ее крышу, вырывались из окон и, словно ужи, извиваясь, ползли по стенам.

А где же отец? Почему не видно матери? Где они? Почему не спасают добро?

— Мама, мамочка! Тата! — заголосил Ивась, заломив ручонки.

Но ни мать, ни отец не вышли на его жалобный зов.

— А мамочка! А таточка! — голосил несчастный мальчик.

В великом горе упал он на землю, бился о нее и царапал пальцами серый песок. И никто не откликнулся на его горе, только развесистый дуб с обгоревшим стволом и почерневшими листьями глядел так угрюмо и печально, словно ему было близко несчастье бедного сиротки.

1915

СЕРГЕЙ КОРЯГА

Теплая летняя ночь медленно опускалась на землю. Очертания лесов и пригорков теряли свою форму и исчезали в густом мраке. Небо, казалось, ниже обычного нависло над землей и вглядывалось в нее тысячами блестящих глаз. А на земле было пусто и тихо, так тихо, что от этой тишины веяло какой-то жутью; ведь она, эта тишина, была такой необычайной, такой непривычной.

И небо, как видно, не хотело верить, что там, на земле, действительно спокойно; вскоре оно выслало из-за темного края земли еще одного дозорного — кроваво-красный угрюмый месяц.

Чуть поднявшись над дубовой чуприной леса, что виднелась на той стороне Псла, немного повеселевший месяц тотчас же нырнул за тучку. Видно, это просто была военная хитрость, которую месяц перенял от людей, — ведь в этом месте земли они как раз воевали. И едва только он спрятал свое лицо в темной тучке, как в ту же минуту из-под волнистой каемки дубового леса громыхнула пушка. Грозно содрогнулся сыроватый воздух, и глухое эхо покатилось по Пслу, по глубоким ярам.

— А, отозвался все-таки! — прошептал Сергей Коряга, и ему стало почему-то весело.

Почему?

Он просто не задумывался над этим вопросом, но у него теперь было ощущение, что он не один, что где-то там тоже есть люди. Правда, эти люди — его заклятые враги! Он знает, что там, за Пслом, позиции корниловских полков, самых заядлых, самых отъявленных и самых стойких из всей деникинской орды.

Грохот пушки, зловещий и грозный, помог Сергею Коряге более или менее точно определить свое местонахождение; ведь он заблудился в незнакомой местности, потерял связь со своей разведкой и несколько часов блуждал по этим диким ярам, заросшим грушами-самосейками и густыми, широкими кустами дубняка. Это блуждание было так неприятно, а хуже всего эта глушь, безлюдье, ожидание опасности на каждом шагу.

Он присел на росистую межу под кустом полыни. Вокруг лежало молчаливое, пустое поле.

Сергей Коряга стал всматриваться в то место, откуда только что громыхнула пушка.

Вслед за первым выстрелом блеснула зарница.

«Раз, два, три, четыре, пять…» — начал он считать секунды, чтобы по ним определить расстояние до того места, откуда стреляли пушки.

Как только он насчитал «двадцать один», послышался другой выстрел, более гулкий и сильный.

«Шесть с половиной верст», — высчитал Сергей Коряга и начал что-то обдумывать, как человек, хорошо знакомый с военной обстановкой. По его расчетам выходило, что здесь недалеко должны быть деникинские дозоры.

Сергей Коряга плотнее приник к земле и стал осматривать местность. Прежде всего он обратил внимание на то, что сидит на самом высоком месте поля и, возможно, благодаря этому хорошо вырисовывается на светлом небе, если смотреть на пригорок из низины.

Еще более посветлевший месяц снова выплыл из-за тучки. Настороженно-враждебный мрак слегка расступился, поредел, и перед Сергеем Корягой обозначилась темная полоска — тропинка, ведущая в глубокий яр. В это мгновение взгляд его невольно устремился вперед. По телу молодого разведчика пробежал холодок: не более чем в ста шагах от него, словно из-под земли, выросли три тени.

«А может, это кусты бурьяна?» — подумал Коряга, но тут же убедился в ошибочности своего предположения. Бледно-синий отблеск месяца скользнул по стальному стеблю одного из этих «бурьянов». Ясно, что это дозорные, и так же ясно, что дозорные эти — деникинские.

«Заметили они меня или нет?» — сверлила мозг тревожная мысль, и в ту же минуту в его голове сложился план действий. В мгновение смерил он глазами расстояние до оврага.

«Эх, доползти бы до кустов, добраться до яра!» О том, что будет дальше, Коряга теперь не думал. Но яр был немного дальше, чем эти три фигуры, которые медленно, без шума шли как раз на него.

«Заметили, заметили, гады!»

Пошевельнуться в эту минуту Коряга считал смертельной опасностью. Он прижался к меже, словно сама земля держала его своими крепкими руками.

Он решил сидеть не двигаясь, так как у него была все же надежда, что они его не видят.

А если уж случится, что деваться будет некуда, тогда…

Коряга крепко сжал в руках свою винтовку. Теперь она одна-одинешенька во всем мире может заступиться, постоять за него. Сдаваться живым в руки врагу Коряга не думал, ведь там верная смерть и зверские издевательства.

И в его голове возник весь клубок впечатлений этого дня. Время отправления в разведку, школа, где остановился штаб их полка, товарищи и какие-то обрывки-картины недавнего прошлого военной жизни — все это встало в памяти в одно мгновение, словно перед глазами на миг вывесили какой-то многообразный, но перепутанный рисунок. И еще возникла перед ним одна картина, которая так глубоко запала в душу Сергея и так сильно всколыхнула ее, — это недавняя героическая смерть командира их батареи. Образ героя и его смерть необычайно ярко предстали теперь перед глазами Сергея Коряги и придали ему стойкости.

Он начал размышлять более спокойно.

Отведя на мгновение глаза в сторону яра — а этот яр, несмотря ни на что, все больше и больше занимал мысли Сергея Коряги, — он снова взглянул перед собой… Что за чертовщина — перед ним никого не было!

«Наверное, задумали что-то и, видно, залегли». Но шли секунды, и ничего подозрительного не было слышно.

«Куда же они подевались? — ломал голову Сергей, и какой-то таинственный страх охватил его душу. Он почувствовал, что не может больше оставаться тут. — Надо пробираться в овражек». Взгляд его снова устремился к яру. Он тихонько передвинулся с межи в глубокую борозду на пашне.

«А славная борозда!» — подумал Сергей.

Над этой бороздой как раз выступала довольно высокая межа, обросшая травой, и, таким образом, делала его незаметным. И он пополз — пополз тихо, ловко, словно ползуном на свет родился. Немного мешала винтовка, но скоро он приспособился ползти и с винтовкой. Продвинувшись на несколько шагов, он останавливался, осматривался, прислушивался.

Половину борозды он уже прополз. Желанный яр теперь недалеко. Он прополз еще шагов сорок. Борозда окончилась. Перед ним был голый пригорок, а по этому пригорку шла дорога возле яра.

«Вот это уже хуже!» Он еще раз оглянулся и пополз на дорогу.

— Стой! Кто идет?

Сергей так и обомлел: возле яра, шагах в пятидесяти от него, ходил часовой и окликал его. Не успел Сергей сделать и одного движения, как на него сзади навалилось чье-то, как дуб, крепкое тело и железные руки, словно клещи, сжали ему плечи и руки.

— Кто? — снова крикнул часовой.

— Не стрелять, Ягодкин! Беги сюда! — хрипло кричал неизвестный и сильней сжимал Корягу.

Завязалась борьба. Сергей был необычайно крепким парнем. В одно мгновение стряхнул он своего противника плечом и перевернулся лицом к нему, стараясь высвободить руки. Он отталкивал его ногами, готовый рвать и грызть своего ворога.

— Нет, дудки, не выкрутишься, брат! — хрипел тот.

Несколько минут, сплетясь в клубок, катались они по земле, но цепкие руки так внезапно напавшего врага не слабели и сжимали Сергея все крепче.

— Вяжи ему руки!

— Эх вы, солдаты, солдаты! На лежачего напали, толпой навалились, да еще руки связываете! — с насмешкой промолвил Сергей.

— Так, брат, будет спокойней, — ответил солдат, скручивая ему ремнем руки.

— Очень уж ты, брат, прыток, не в пример другим красным. Не коммунист ли ты? Покажи-ка карманы! — с недобрым смехом говорил унтер-офицер.

«Пропало, все пропало, — думал Сергей Коряга. — И так глупо, так нелепо попался!»

Сергей Коряга знал, как встречают здесь коммунистов, и был осторожен: все, что могло так или иначе выдать, что он коммунист, Коряга уничтожил заранее.

Его обыскали, перетрясли все карманы, внимательно просмотрели все бумажки, которые у него оказались, забрали все деньги, не имевшие, правда, для них особой ценности.

— Отведите его к коменданту, — приказал унтер-офицер, — и доложите, что этого молодчика надо хорошенько допросить. Ты, Булякин, будешь старшим. С тобой пойдут Охрименко и Петручок… Марш!

— Ну, марш! — скомандовал Булякин.

Впереди шел Охрименко, за ним — Сергей Коряга, а Булякин с Петручком шли по бокам.

Вначале, пока не скрылись с глаз начальства, Булякин покрикивал начальническим тоном, чтоб показать, что он службу свою знает и обязанности свои выполняет строго. Потом он смолк, и некоторое время все шли молча.

Небо на востоке начинало светлеть. Повеяло утренним холодком. Окропленное росой поле дышало сыростью. Кое-где послышались голоса ранних жаворонков. Кругом было тихо и безмятежно. То здесь, то там в предрассветном сумраке возникали деревни с ветряками. Ветряки, как грозные стражи-часовые, подняв руки, стояли возле деревенских околиц.

Сергей Коряга, плотно сжав губы и сдвинув брови, думал свои невеселые думы. Злоба и ненависть охватывали его при одной только мысли, что ему придется стоять перед офицерами, которые будут расспрашивать его, стараясь собрать сведения о том, где их войска, кто он сам и тому подобное.

А узнают, что он коммунист, — тогда конец! И ему так сильно захотелось жить, захотелось быть свидетелем той жизни, которую принесут с собой коммунисты, и того нового, во что выльется эта жизнь! А он, по правде говоря, еще и не жил. Сначала скитанье по острогам в царское время, работа в партии, потом война… Никогда раньше не думал он о смерти, а вот теперь она пришла ему на ум.

Сергей искоса оглядывал своих конвойных, незаметно шевелил связанными руками, пробуя, насколько крепко они связаны, и окидывал взором милые, манящие дали, что вырисовывались все отчетливей и отчетливей, озаренные ясной улыбкой нового дня…

Эх, умелыми руками связали его! И трудно убежать теперь… Нет, лучше подождать — вдруг подвернется удобный случай. Не может быть, чтоб он еще не пожил на свете.

Стараясь придать более веселое выражение своему лицу, Сергей сказал:

— Эх, братцы! Закурить бы, эх закурить!

— Да, это, пожалуй, не помешало бы, — проговорил старший, Булякин.

Перед ними стояла старая развесистая верба. Поравнявшись с нею, Булякин весело, шутливо скомандовал:

— Стой! Оправиться, закурить!..

— Вот это команда! — отозвался Петручок.

Конвойные остановились под вербой, достали кисеты и начали вертеть папиросы. Коряга сидел со связанными руками, ожидая, что будет дальше. Самому не хотелось просить, чтоб ему развязали руки.

— А ты почему не робишь папиросы? — сбиваясь на украинский говор, спросил его Охрименко, не то чтобы посмеяться, не то чтобы привлечь общее внимание к связанным рукам Коряги.

— Чудак ты, — ответил ему Петручок, — разве не видишь, что у него руки связаны?

— Так как же он закурит? — вопросом ответил Охрименко.

Охрименко и Петручок взглянули на Булякина.

Булякин видел, что слово теперь за ним. Ему и нравилось, что он тут имеет наибольший вес, но он и не забывал, что на нем лежит главная ответственность и ему доверен пойманный коммунист.

— А ты не убежишь? — спросил Булякин Корягу.

— Куда он тут убежит? — ответил за Корягу Охрименко. — И десяти шагов не пробежит, как я посажу его на мушку. Я за сто шагов сниму ворону, не то что человека, — на всякий случай прибавил Охрименко.

— Вас тут трое, а я один; у вас винтовки, а у меня голые руки, да и то теперь связанные, — ответил Коряга.

— У них такие дела решаются голосованием, — обратился Булякин к конвойным, — давайте и мы проголосуем. Кто за то, чтоб развязать его?

Охрименко и Петручок подняли руки.

— Большинством голосов постановлено развязать.

Не ожидая приказа, Петручок стал развязывать Сергею руки. Охрименко пододвинул ближе к нему кисет с махоркой.

— Ты, брат, гляди у меня, — заявил Коряге Булякин, — и не пробуй убегать. Мы тоже служим и службу свою знаем, а наших шомполов ты на своей спине не унесешь.

Свернули папиросы. Вспыхнула спичка в руках Петручка бледно-красным язычком пламени, и скоро синие колечки махорочного дыма стали медленно подниматься вверх, к ветвям старой вербы, и огоньки папирос, как звездочки, поблескивали то у того, то у другого солдата как знак согласия и мира.

— Убежишь, — в раздумье, как бы в ответ на свои мысли, начал Охрименко, — мало ли шатается теперь нашего брата? Вот и ваши красные — их тут каждый день встретить можно, идет себе без всякого конвоя… Там плохо, тут плохо. Тьфу! — Охрименко крепко, по-солдатски выругался и махнул рукой.

— Война, брат, — вставил слово Коряга.

— Это война? — презрительно спросил Петручок. — Кому нужна такая война? Тебе, Булякин, она нужна? Тебе, Охрименко, или мне она нужна?.. Да пропади она пропадом, холера их всех побери! Все они за народ идут. Думается, этому народу и помирать не надо. А народ своей кровью и костями удобряет землю, кормит вшей, дохнет с голоду, от тифа и сам себя уничтожает; и водим мы сами себя, как арестантов. Сегодня тебя поймали, ведут под штыком, завтра меня… Эх, братцы, была бы моя Гродненщина поближе — полетел бы я туда. В лес бы забрался, никаких чертей не хотел бы знать, чтоб им… Так, брат, или не так? — повернулся Петручок к Сергею Коряге, но потом, словно спохватившись, добавил: — Ты, может, из каких-нибудь важных панов, сам, может, какое начальство, так тебе могло и не понравиться что-нибудь из того, что я сказал. Говори, брат, я объявляю полную свободу слова под этой вербой.

Коряга слушал, что говорил Петручок, и хмурился. А когда тот кончил, он заметно повеселел.

— Нет, браток, я не из панов и не из начальства. Я сын будочника, и отец мой мужик, служил когда-то на железной дороге, а где он теперь, не знаю; и ты, брат, наверное, ничего не знаешь о своей родне. Я очень рад, что мы с тобой почти земляки, — мой отец жил на пятом разъезде от Пинска, туда, к Бресту, а сам я был рабочим железнодорожных мастерских на станции Пинск.


— Да и я оттуда недалеко, — откликнулся Охрименко. — Я с Волыни!

— Так вот где мы познакомились: под этой вербой! — весело проговорил Коряга. Настроение его поднялось, а в сердце снова ожила надежда на то, что дела его поправятся.

— А может, если не земляк, так близкий наш сосед?

— Я курский, — ответил Булякин.

— Он ни хохол, ни кацап, а просто курское «чайкю», — пояснил Охрименко. — И ждет, когда дойдет до Псельца, а он тут не так далеко.

— За Псельцем он больше не вояка, — добавил Петручок и засмеялся.

— Пселец… — повторил Коряга.

У него чуть-чуть не сорвалось, что там стоит штаб их дивизии.

Обстоятельства, как видно, складывались в его пользу.

Помолчали.

Докурили папиросы.

Охрименко, Петручок и Коряга сразу почувствовали, что у них есть что-то общее, что соединяет и сближает их, несмотря на разные характеры и разные пути их жизней, которыми они шли до сих пор и которыми хотели бы идти дальше.

Коряга сидел, опустив голову, и о чем-то думал. Потом кинул взгляд на своих конвойных, провел рукой по лбу, раздумывая о том, как лучше ответить Петручку. Все говорило за то, что высказаться нужно.

Очень хорошо будет, если они взглянут по-иному на эту войну.

— Да, братцы мои, — начал Коряга несмело, — война вообще скверная вещь; никто ее не хочет, каждый ее проклинает, и все-таки мы воюем. Почему же так получается? Воевали с немцами, с австрийцами, с турками, с болгарами, а теперь вот сами с собой воюем. Когда начинали первую войну, не спросили меня с вами, хотим мы этой войны или нет. Нас просто погнали, как скотину, под немецкие и австрийские пули. А кто погнал? Нас погнал капитал, свой и чужеземный, нас погнали буржуи, богачи, дворяне — те самые представители богатых классов, в чьих руках была власть, те самые грабители, которые вытягивали из нас жилы и без войны. Они не поладили между собой, бросили народы, рабочих и крестьян, в эту кровавую бойню. Но мы не стали больше терпеть. За годы войны раскрылись наши глаза, мы совершили революцию, скинули царя. Появился Керенский. Он выступал от имени народа и защищал будто бы его интересы. Но Керенский выполнял волю тех же хищников, служил им, разъезжал по фронту, агитируя войска за войну — за ненужную нам войну, войну за интересы буржуев. Вот тогда, товарищи, подняла свой голос наша партия, партия большевиков. Она сказала: «Долой Керенского! Долой войну за интересы купцов и дворянства!» Власть перешла в руки рабочих и крестьян. Но разве могли примириться с этим богатеи, царские генералы? И вот, опираясь на чужеземный капитал, пользуясь несознательностью некоторой части народа, выступили они со всех сторон против большевиков, чтоб вернуть себе власть, чтоб снова посадить трудовой народ на цепь. Но в народе не находили они себе поддержки. Не повезло Корнилову, не повезло Колчаку, Юденичу. Нашелся Деникин, в чьих войсках и вы, товарищи. Разве вы слепые? Не видите, что несет Деникин народу? В тех местах, которые он захватил, снова устанавливается старый царский порядок, приходит полиция, за ней тянется толпа помещиков. Как голодное воронье на трупы, слетаются они в свои старые гнезда, разрушенные революцией, и начинают с помощью полиции собирать свою былую собственность, срубленные в их лесах дубки и разное имущество. Крестьян бьют шомполами, расстреливают, а о коммунистах и говорить не приходится. Разве, товарищи, люба вам эта власть, этот порядок? Я коммунист, я не буду скрывать этого от вас! Если вы считаете, что я ваш враг, скажите об этом тому, к кому вы меня ведете, и меня застрелит без суда первый же ваш офицер, как только увидит перед собой коммуниста.

Последние слова Сергея Коряги произвели сильное впечатление на конвойных.

Булякин почесал затылок, хотел что-то сказать, но, оглянувшись, испуганно вздрогнул: по дороге ехал верховой.

— Офицер! Ну, хлопцы, живо на ноги! — крикнул Булякин и поднялся.

За ним молча поднялись остальные, построились и пошли дальше. Через несколько минут их догнал всадник.

— Кого ведете? — спросил офицер, поравнявшись с ними.

Сердце у Коряги упало. Не ожидая, когда Булякин ответит, он сам сказал:

— Перебежчик!

— Ну, валяй! — скомандовал офицер и помчался дальше.

— Молодец ты, брат, нашел что ответить! — похвалил Корягу Булякин.

— Так мы и будем тебя называть, — прибавил Петручок.

— Ты, брат, не бойся, скажем: перебежчика привели, — откликнулся Охрименко.

Сергей увидел, что конвойные будут держать его сторону и что они, во всяком случае, не враги его.

— Только вот что, братцы, — сказал Петручок, — не покажется ли подозрительным, что перебежчика три солдата ведут?

Сергею и самому казалось не совсем удобным, что его ведут под таким строгим конвоем. Сказать же об этом раньше он не отваживался.

Теперь этот вопрос обсудили все вместе, и было постановлено: Булякин поведет Корягу к коменданту один, а Охрименко и Петручок просто куда-нибудь спрячутся.

Уже начинало всходить солнце, когда они подошли к станции железной дороги, где находился комендант, к которому вели Корягу.

Вся станция была забита вагонами и паровозами.

Из вагонов то и дело выходили офицеры с царскими погонами на плечах, и все так ясно напоминало обстановку царского времени, от которого Коряга уже успел отвыкнуть, что он почувствовал себя совсем одиноким во вражеском окружении.

«Только бы все сошло благополучно и скорей бы», — думал Коряга, а в голове его складывался план побега в свою боевую семью, к товарищам.

Его радовала мысль, что, может быть, он не один вернется в свой полк, а с друзьями, которых нашел здесь.

Ох, и будет о чем поговорить!

Охрименко с Петручком отстали, а Коряга с Булякиным шли еще некоторое время вдоль железной дороги. Казалось, что идут они необычайно долго. Иногда им встречались офицеры, и некоторые из них, бросив взгляд на Корягу, говорили:

— Ишь ты, защитник пролетариата!

Прошли мимо броневика, на нем красовалась надпись: «Слава офицера».

Ему вспомнилось, что у этого броневика были частые стычки с их броневиком «Черноморец». Об этих стычках много было разговоров в полку.

Вот они уже обогнули почти всю станцию. На запасном пути, недалеко от семафора, стоял вагон с надписью: «Комендант».

Здесь Булякин сдал своего пленного дежурному солдату:

— Перебежчик! Приказано отвести к коменданту.

Солдат принял Корягу, а Булякин пошел обратно.

Комендант, молодой подпоручик, сидел за столом и, сдвинув брови, посмотрел на Корягу. Здесь же в вагоне, в углу возле окна, стоял еще один солдат, как видно вестовой.

Коряга не обратил на него внимания. Зато солдат посмотрел на Корягу очень внимательно.

— Откуда прибыл?

— Из тридцать четвертого полка.

— Как отвечаешь офицеру? — напустился на него комендант.

— Товарищ комендант, отвечаю, как умею.

— Что? Товарищ? Какой я тебе товарищ? — гневно блеснул глазами комендант и даже подскочил.

Коряга стоял как ошпаренный.

— Шомполов захотел? Привыкли там, сукины сыны! Ты коммунист? Что-то мне не нравится твое рыло!

Коряга стоял, а внутри у него все клокотало.

И тут случилось то, чего Коряга никак не ожидал.

Из угла вагона ровным, деревянным шагом выступил солдат. Это был настоящий перебежчик из тридцать четвертого полка и из той самой роты, в которой служил Коряга.

Взяв под козырек, он отрапортовал:

— Господин комендант, дозвольте доложить: он коммунист и есть!

Потемнело в глазах у Сергея. Весь белый свет с его просторами — небо, земля, лес и овраги, которые еще недавно он видел, завертелись, мелькнули у него перед глазами. Не помня ничего, не думая ни о чем, поддавшись одному охватившему его чувству, сильному, неуемному, он крепко сжал кулаки и ринулся на коменданта. Солдат толкнул его в бок, и только макушку головы коменданта задел кулак Сергея Коряги и сбил с него шапку.

Разъяренный комендант выхватил револьвер, выстрелил два раза. Вбежал дежурный солдат.

Сергей Коряга, бледный, с помутневшими глазами, стоял, прислонившись к стене, и правой рукой держался за левый бок: оттуда била кровь.

— Достреливай, помещичий прохвост, скоро ты лишишься и этого удовольствия, — успел промолвить Сергей Коряга и свалился на пол.

На следующий день на рассвете Петручок и Охрименко принесли с собой в стан красных весть о том, что стало с Сергеем Корягой.

1923

УЧИТЕЛЬ ЛОБАНОВИЧ (Из трилогии «На росстанях»)

Эх, и погодка стоит на Полесье!

Только старые люди помнят такие погожие дни. Теплынь, тишина, солнце. В синей дымке нежатся дали. Золотисто-красная листва неподвижно свисает с ветвей высоких вязов. Темные ночи полны какого-то торжественного покоя, и небо, кажется, ниже склонилось к земле, чтобы подслушать ее извечные жалобы. А яркие, крупные звезды, словно алмазы, усыпают небо, дрожат, переливаются всеми цветами радуги, о чем-то безмерно великом говорят душе, зовут шире расправить крылья и лететь в далекие просторы, раздвинуть тесные границы омраченной заботами жизни и узнать еще неизведанную радость.

— Эх, погодка, погодка!

Начинают во второй раз зацветать сады. Старые люди говорят, что это к тяжелому году…

Ожила выгоновская школа. Звенят детские голоса. На просторной площадке возле школы так славно поиграть во время переменок! Около двадцати новичков записалось в первый же день приема, но среди них нет ни одной девочки, хотя учитель сделал все, что мог, чтобы привлечь их к учению. Крестьяне находили, что девчатам наука не нужна: и так с бабами трудно сладить, а что из них будет, если еще учеными станут! Хлопцы и то не все ходят в школу, так пускай девчата сидят дома да кудель прядут.

Беседуя с крестьянами на эту тему, узнал Лобанович от одной молодицы, почему матери не пускают дочерей в школу. Лет пять назад ходила учиться одна девочка, одна на всю школу, и училась она хорошо, да заболела как-то зимой и померла. Наверное, с ученья и болезнь приключилась — так думают матери, и никто из них после этого не отваживается послать свою дочку в школу.

Теперь у Лобановича уже есть небольшой учительский опыт. Пока что он больше играет с детьми,чем учит их, — пусть привыкают к школе, осваиваются, постепенно втягиваются в свою новую жизнь, и он занимается с ними только до обеда. А среди малышей есть славные ребятки, взять хотя бы Алесика Грылюка. Алесик выглядит заброшенным и одет беднее всех. Рубашка на нем рваная, немытая, заношенная.

— Почему ты такой грязный? — спрашивает его учитель.

Алесик молчит. За него отвечают мальчики:

— Он сирота, у него мать умерла.

Алесик печально склоняет головку и тихонько перебирает пальчиками по парте. Жалко малыша. Лобанович молчит, смотрит на него, потом подходит и ласково говорит:

— А все же, братец, ты уже сам умыться можешь.

Заходит разговор о чистоте — ведь все мальчишки не безгрешны в этом отношении. Волосы у них длинные, нечесаные; присмотришься — вши ползают; руки — хоть репу сей.

В школе есть машинка для стрижки. На школьном дворе во время перемены стрижет учитель своих маленьких учеников. Детям очень интересно смотреть, как срезаются ровными рядами пряди волос; они тычут пальцами в голову, указывают на грязь. Потом под наблюдением учителя моют остриженные головы, лица и уши.

Работа в школе помогает Лобановичу быстрее «пустить корни» на новом месте, глубже ощутить полноту жизни. Пока не все ученики собрались в школу, у него остается свободное время. За несколько дней обошел он все окрестности, осмотрел дороги и тропинки — ведь в этом знакомстве с новыми местами всегда есть нечто свежее и интересное. А недавно ездил и в Пинск. Связь с городом простая и легкая: три раза в неделю посылает волость подводу на почту. В Пинске же он и лавку себе облюбовал, где можно брать кое-что в долг, деньги ведь не всегда бывают в кармане. Для Алесика он купил бумазейную рубашку и поясок — жалко было заброшенного мальчика и хотелось чем-нибудь скрасить его жизнь.

* * *
В свободные минуты заходил учитель в волость, где у него появились уже знакомые и можно было завести новые знакомства.

От помощника писаря узнал Лобанович о причине необычайного оживления возле пивнушки. Всего несколько дней остается до выборов старшины — Захар Лемеш доживает последние деньки своего старшинского трехлетия. Захару очень хочется остаться старшиной еще на три года. На сей счет у него есть много своих соображений. Во-первых, это льстит его самолюбию: ведь старшина — первая, можно сказать, правительственная особа в волости. Во-вторых, само старшинство имеет в себе много привлекательного, заманчивого. В-третьих, у Захара Лемеша есть тайная мысль прослужить старшиной сразу без перерыва три срока. Если ему это удастся, он выслужит почетный кафтан. В Пинском уезде, кажется, есть один только старшина, который заслужил почетный кафтан, и этот старшина — тесть Захара Лемеша.

И тесть и жизненная практика учат, каким способом достигаются те или иные цели. С земским начальником он в хороших отношениях. С земским, конечно, выпивать Лемешу не пришлось, но кое-что перешло из его кармана в карман земского. Теперь же Захар подготавливает себе почву в пределах волости, щедро заливая глотки жадных на выпивку своих выборщиков.

… Волость прибрана, вымыта, вычищена с необычайным усердием и старательностью. Дед Филипп, сунув на ходу нюхательного табаку в нос, разрывается на части: и то и это надо подправить, туда и сюда сбегать, сделать то и другое. Захар Лемеш немного нервничает. Состояние души у него теперь точно такое, как у самого доброго христианина перед исповедью. Волнуется немного и писарь. Время от времени они переглядываются со старшиной, кивают друг другу головой и подмигивают. А сборная гудит, дрожит от людского шума. Вдруг все стихает. Старшина и писарь бледнеют. Старшина сгибается, становится сразу меньше ростом. Народ расступается, и между стен человеческого коридора идет земский начальник, идет четкой, быстрой походкой военного человека, приземистый, коренастый, смуглый.

Земский начальник — граф с французской фамилией, бывший кавалерийский офицер. Все его движения изобличают в нем военного.

— Здравствуйте! — звонко бросает земский начальник.

— Здрам-желам, ваше сиятельство! — гудит сход.

Старый Есып не успел поздороваться вместе со всеми и уже одиноко, когда все стихло, выкрикивает непослушным языком ответные слова на приветствие:

— Здравя жжы-лаю, ваше приятельство!

Земский начальник сразу же приступает к делу:

— Кого хотите иметь старшиной?

— Захара Лемеша! — гудят голоса.

— Лемеша, Лемеша!

— Ладно! — соглашается земский.

Захар Лемеш, улучив удобную минуту, подмигивает писарю, показав кончик языка.

Земский садится и пишет.

Вдруг дверь с шумом открывается, и в канцелярию, как буря, врывается Тимох Жига. Глаза его дико вращаются, волосы взлохмачены.

— Братцы! — кричит Тимох. — Уже выбрали? Захара Лемеша? Кого же вы выбрали? Еще мало выпил вашей крови?

Все это произошло совсем неожиданно. Тимох Жига один теперь владеет вниманием сходки. Не давая никому опомниться, он налетает на Лемеша:

— Старшина! Старшинушка ты!.. Га-а! Сто рублей пропил! Земскому подсунул!.. А теперь будешь кровь нашу пить?

— Старшина! — кричит земский начальник. — Посадить его в холодную!

— Десятские! — командует старшина, и сам, как хищный зверь, бросается на Тимоха.

Жига не дается, ворочает широкими плечами, разбрасывает десятских. Старшина хватает его сзади за плечи. Дед Филипп открывает дверь, и Тимоха вталкивают в черную дыру «холодной».

В канцелярии тихо и неловко.

Полешуки переглядываются, чешут затылки. А Тимох кричит, бушует, ругается, не щадя ни старшины, ни земского.

* * *
— Знаете, пане учитель, вся моя беда в том, что я не умею записать то, что думаю, а у меня такие хорошие думки бывают! Вот напишут в волости бумагу — ну, прошение там или жалобу какую. Читают тебе ее, — чувствую, что не так надо написать. И много напишут и слов всяких накрутят, а того, что надо, нет. Возле правды ходят, но правду съедают; нет ее либо крепко в скорлупу завернута. А если бы я сам умел писать, так многим нос утер бы.

Аксен Каль — крестьянин из Высокого. Он пришел к Лобановичу поговорить. Учитель сам пригласил его, когда познакомился в волости: у Аксена есть свои мысли, которые его занимают.

Лобанович слушает, всматривается в лицо Аксена. Это еще молодой человек, лет за тридцать. Черты его лица строгие, даже холодные. Глаза вдумчивые, и вся худощавая и крепкая фигура изобличает в нем человека незаурядного. Короткие черные усы плотно прилегают к самым губам упрямыми завитками и делают лицо его красивым и энергичным.

«Кем бы он мог стать, если бы его натура вовсю развернулась?» — думает учитель. И Аксен встает в его воображении то строгим прокурором, ратующим за общественную справедливость, то удалым атаманом разбойничьей шайки, безжалостным мстителем за крестьянские обиды.

Аксен Каль верит в правду, в ту извечную правду, которой так жадно ждет народ и которая за семью замками спрятана от него. Он не может спокойно смотреть на несправедливости, которые чинятся над людьми, и добивается правды. Его знает волость, знает и земский начальник как человека беспокойного и опасного. А старшина имеет приказ не спускать с него глаз. Об этом знает и сам Аксен и усмехается в черный ус: не вам, дурням, защемить меня.

Не дает Аксен крестьянам погрузиться в спячку, примириться с их бесправной жизнью. Будоражит, будит их сознание, бросает новые мысли, поднимает на борьбу с неправдой — ведь крестьян обманули, обошли всякие крючкотворы-чиновники, панские прислужники. Иначе как могло статься, что помещик Скирмунт из Альбрехтова залез в их дом, прибрал в свои руки из-под их носа речные заливы — заводи, где так много рыбы, и сдает эти угодья им же в аренду?

Заводи — больное место выгоновских крестьян. Двенадцать лет тянулся суд с паном Скирмунтом. Аксен Каль выступал от общества как доверенное лицо: ходил по судам, начиная от окружного, и довел дело до Сената, где оно и захлебнулось, потому что всюду пан держит руку пана. Так и остались заливы за паном Скирмунтом. А теперь их арендуют пять богатых хозяев из Высокого: старшина Захар Лемеш, церковный староста Грыгор Крещик и еще три хозяина. Им это выгодно, и они радуются, что Аксен Каль проиграл крестьянское дело. Они же о нем и разные слухи распускают, как об авантюристе, которому нужны только общественные деньги. Ведь кто же пойдет против закона? Вот почему Аксен так не любит их, не любит как предателей крестьянских интересов и своих личных врагов. Не любит он также панов и чиновников; по его мнению, от них все зло на свете.

Хоть и Сенат не признал крестьянского права, но Аксен не успокаивается на этом. У него есть еще думка — подать прошение царю.

— Как вы думаете, стоит подавать прошение? — спрашивает Аксен Лобановича.

Лобанович опускает глаза, словно что-то соображает.

— Я сказал бы, но только не знаю, как вы примете то, что я скажу, — тихо отзывается он и, мгновение выждав, добавляет: — Я думаю, что из этого ничего не выйдет.

Учитель снова сдерживается, чтобы не поделиться с Аксеном тем, что вот уже несколько дней, как ворвалось в его душу и перевернуло там все вверх дном, целиком захватило его мысли, но осторожность и чувство самосохранения берут верх, и он говорит:

— Знаете, Аксен, мы об этом поговорим как-нибудь в другой раз, поговорим так, чтоб никто не знал, а теперь я хочу сказать вам вот что. Вот вы сожалеете, что не можете записать своих мыслей… А давайте попробуем поучиться?

Аксен, в свою очередь, опускает глаза, а затем усмехается:

— Знаете, голова уже на другое направлена, не тем занята… Хорошо учиться смолоду, а теперь и времени не хватает.

По тону его и по выражению лица видно, что Аксен не возражает против обучения.

— Бросьте! Час-другой всегда можно найти, была бы только охота. Приходите ко мне по вечерам, когда время будет. На большую науку рассчитывать не будем, а научиться читать и немного писать, я думаю, сумеем.

— Оно… почему бы и нет? Хотя бы только читать да расписываться, и то хорошо.

— Давайте попробуем сейчас!

Лобанович срывается с места, берет бумагу, письменные принадлежности и подсаживается к Аксену.

— Человек вы взрослый, и я буду с вами заниматься не так, как с маленькими. Начнем сразу с письма и в первую очередь — с вашей фамилии.

Учитель пишет «Аксен Каль», старательно выводя каждую букву.

— Вот я написал ваше имя и фамилию. Зовут вас Аксен. Вот вам этот самый «Аксен», слово «Аксен», — ведь наша речь складывается из слов, а каждое слово можно записать. А вот и фамилия ваша: «Каль». На ваше счастье, и имя и фамилия короткие. Всмотритесь в них, а я сейчас печатные буквы достану.

Учитель идет к школьному шкафу, берет ящичек с буквами, а Аксен сидит, не сводит глаз с написанных учителем двух слов. Все его внимание направлено на эти слова, но ничего не говорят они ему. Он видит целый ряд странных значков-фигурок из палочек, кружков и крючков, совсем чужих и незнакомых его глазу.

Лобанович угадывает его мысли и говорит:

— На первых порах, конечно, эти написанные слова ничего вам не говорят. К ним надо привыкнуть, присмотреться, как присматривается хозяин к своим гусям в стаде и сразу узнает их.

У Лобановича возникает сомнение, правильно ли избран метод обучения, ведь в школе он пользуется другим, который хорошо знает. Такой же метод тогда не имел распространения и даже не был известен Лобановичу. Но учитель исходил здесь из психологического расчета: собственная подпись должна сильнее заинтересовать его ученика.

— Вы разглядываете написанные слова, а теперь я покажу, как они печатаются в книге. Вот смотрите: эти значки называются буквами. Нам надо составить слово «Аксен». Слушайте, как можно сказать «Аксен».


Учитель произносит слово по частям:

— А-к-с-е-н.

Несколько раз называя каждую букву, он показывает их Аксену и складывает в один ряд.

Слова написанные и слова, сложенные из печатных букв, Лобанович кладет перед своим случайным учеником. Он сам увлекается и расшевеливает наконец Аксена, который начинает с большим интересом смотреть на слова, на слоги и на отдельные значки — буквы.

Научившись отличать значки один от другого и сложив несколько раз свое имя и фамилию, Аксен приступает к письму. Загрубелые и неловкие пальцы его с трудом держат ручку, стискивая ее, как клещами. Порой он приходит к убеждению, что ничего из этого не выйдет, что не одолеет он премудрости держать как следует ручку, но всякий раз на помощь приходит учитель, разгоняя страхи и укрепляя его веру в то, что это только на первых порах, а потом пойдет глаже.

Обучение окончилось. Учитель дал Аксену карандаш и бумагу, чтобы он время от времени упражнялся дома.

— Вечерком, в свободную минуту, приходите ко мне: понемногу, незаметно вы научитесь и читать и писать.

Аксен крепко пожал руку учителю и пошел домой, дав обещание учиться.

Провожая Аксена, Лобанович вышел во двор. Было уже часов десять вечера. Аксен зашагал по темной улице и скоро исчез во мраке, а Лобанович стоял на крыльце, прислушиваясь к тишине холодного осеннего вечера. В конце дощатой ограды, возле клена, зашуршала под чьими-то ногами сухая листва, и чья-то фигура крадучись, осторожно двинулась в сторону реки. Как видно, кто-то стоял под окном и, наверное, смотрел в его комнату.

Порой в окна заглядывали деревенские хлопцы либо даже молодицы, проходя возле школы, — просто интересно было посмотреть на квартиру учителя, когда там горит яркая лампа под светлым абажуром, а может быть, и на него самого. Лобанович не обращал на это никакого внимания. Теперь же какое-то тревожное чувство шевельнулось в душе, и те волнующие мысли, которые недавно целиком захватили его, снова вспомнились ему вместе с тем источником, откуда и выплыли они.

Два дня назад нашел Лобанович на крылечке школы странную вещь. Завернутая в газетную бумагу, на скамейке возле стены лежала маленькая книжечка. Учитель вошел в квартиру и начал читать.

Слова и буквы замелькали, запрыгали в его глазах, словно в каком-то танце, и вначале он не мог следить за мыслями автора, хотя они были очень простые и ясные, до того необычным казалось содержание книжечки.

Все те представления о царе как о помазаннике божием, как о персоне справедливой, беспристрастной, для которой интересы самого последнего бедняка и интересы вельможи совершенно одинаковы, одним словом, вся та мишура, которой окружалась личность царя, якобы воплощавшего в себе все лучшее, что только может быть в человеке, — все это развеивалось здесь самым безжалостным образом, развеивалось в прах. Автор метко бил в этот казенный щит, выставленный перед царской особой, и, изрешетив его, стягивал с царя все покровы, показывал его в настоящем, неприкрашенном, грубом виде человека-паука, самого большого кровососа на теле народа.

Все мысли автора направлены были к одному, били в одну цель: разрушить веру в царя, показать его действительную сущность. В книжечке изображались так называемые царские реформы в совершенно новом для Лобановича освещении. Здесь же высмеивались царские приказы и мероприятия, направленные будто бы на благо народа, как, например, установление института земских начальников и другие. На деле же получались совсем иные результаты, чем те, о которых твердила казенная царская печать, и все это показывалось на простых примерах. Наряду с этим в брошюре раскрывалась действительная роль политических организаций, на чьих знаменах была написана безжалостная, беспощадная борьба с царизмом за освобождение народа из-под ярма самодержавия, тех организаций, которые вынуждены были скрываться в тайных углах и которые шельмовались и клеймились страшными словами: выродки, преступники, крамольники. «Помни, Николай Кровавый: теперь тебе масленица, но придут и постные дни», — так заканчивалась брошюрка.

Первое, что ощутил Лобанович, прочитав книжечку, был страх, словно под ногами заколебалась почва и перед ним раскрылась какая-то бездна. Эта бездна и пугала и притягивала к себе с такой силой, что от нее нельзя было отойти. Первый страх, как спутник крушения определенного, хотя еще и не совсем оформившегося и утвердившегося строя внутренней жизни, в свою очередь, вызывал другой страх: а что, если бы эту книжечку нашли у него и донесли начальству?.. Зачем ее подбросили ему? Кто подбросил? Какая мысль руководила тем, кто подбрасывал ему эту опасную книжечку?

Мысли как-то путались, перебивали одна другую, и одно чувство сменялось другим, порождая в душе сумятицу, тревогу. Вместе с тем фигура царя представала в воображении в своей страшной двойственности: царь ласковый, портретный царь, и царь, показанный в книжечке, — хищный царь-обманщик, со злобно оскаленными зубами, готовыми грызть человеческое тело. Эта двойственность не давала покоя, требовала сделать выбор, признать какой-нибудь один из этих обликов.

Целый ряд жизненных фактов, которые довелось наблюдать Лобановичу, и то, как относились к простому человеку люди, стоявшие выше его, и весь общественный уклад — все это вместе являлось наглядным подтверждением тех мыслей, которые высказывались в книжечке. Но неужели люди не замечают этого? Неужели все эти чиновники, учителя с высшим образованием, которые воспитывают людей нового поколения, неужели все они — сознательные лгуны и прохвосты? Как могло случиться, что люди ума, люди высокообразованные одобряют, восхваляют этот политический строй, находят его лучшей формой общественной жизни, которой нужно служить, помогать, которую нужно оберегать?

Эта маленькая книжечка произвела целую революцию в мыслях Лобановича, показала положение вещей в совершенно новом освещении.

Книжечку носил он с собой, а вечером, ложась спать, на всякий случай прятал подальше.

Постояв на крыльце, Лобанович идет в квартиру, одевается, берет палку и выходит на выгон.

Его заинтересовало, кто бы это мог бродить у него под окнами.

Осторожно идет он к реке, присматривается, видит: оттуда кто-то движется. Подходит ближе. Оказывается, это старый дьячок Ботяновский.

Неужели это он подсматривал в окна? Не нравится что-то дьячок учителю, вот почему и с визитом к нему не собрался до сих пор. Дьячок медленно плетется к своему дому, а Лобанович идет в сторону железной дороги, чтобы побыть наедине со своими мыслями.

1926–1927

НА ШИРОКИЙ ПРОСТОР (Из трилогии «На росстанях»)

На простор, на широкий простор!

Я люблю родные просторы, люблю их необозримые розовато-синие дали, полные жизни, бесконечного разнообразия красок земли и неба, где так много раздолья для твоих глаз, где молчаливые дали, окутанные тоненькой синеватой дымкой, думают какую-то извечную свою думу и так сильно влекут, манят заглянуть за светлую завесу их мудрости, познать их тайны. Я люблю эти дали, где ласково-приветливое солнце рассыпает свои улыбки и так нежно проводит метелочкой лучей своих по лицу земли и легкий ветерок колышет на ветвях зеленые листья, расчесывает и путает косы кудрявых сосен и качает над полем серебристо-серую рожь, мгновенно меняя, переливая ее живые, подвижные тени, словно выкатывая из земли дымчато-льняные бесконечные, безостановочные волны.

Я люблю родные просторы, где среди полей и лесов разбросаны человеческие селения, небольшие, хозяйственно обставленные дворики, низкие хатки, окруженные вербами, липами, вязами и кленами, где проходит вся жизнь крестьянина с ее тревогами, надеждами, с ее радостями и печалями и где затаенные крестьянские думы сливаются с думами просторов.

Я люблю эти дали, когда над ними расправляет свои крылья грозная туча и катит перед собой огромные златорунные клубы облаков, гневно отбрасывая тени на грани земли и неба, разливая громы и сотрясая притихшие, словно онемевшие поля и леса.

Будет буря, ударит гроза…

Ласка и гнев, тишина и буря! Я приветствую вас, когда вы приходите в свой срок, выполняя извечную волю жизни.

На простор, на широкий простор!

* * *
За Сельцом дорога круто поворачивала на гать с мостиком через Телешев Дуб и сразу же поднималась на горку в лес.

Вечерело. С болот потянуло теплой сыростью. Над лозняком расстилался белесый туман. В ольшанике, на опушке леса, засвистел соловей. А лес, неподвижно развесив свои ветви, молчаливо слушал этот гимн весне и молодой жизни.

Лобанович в последний раз глянул на Тельшино. Мелькнули высокие груши в белом цвету, часовенка на угрюмом кладбище, однотонно-серые крыши тельшинских строений, школа и рядом с ней высокий крест, дом пана подловчего, а за селом — ветряная мельница с поднятыми и застывшими в вечерней тишине крыльями. Казалось, еще большее удивление выражала ее фигура, так хорошо знакомая Лобановичу.

Пусто и неприветливо там.

Сердце молодого учителя болезненно сжалось, а образ панны Ядвиси еще ярче встал перед его глазами.

Она была там, и вокруг цвела жизнь, радость, чувство полноты жизни наполняло его. А теперь ее нет — и все потускнело, как бы замерло…

А почему это произошло? Почему?

Да, может, оно так и лучше…

И тем не менее обида, печаль оставались в его сердце.

Дорога вошла в лес. Тельшино, школа и дом пана подловчего, заслоненные лесом, остались позади.

Неужто навсегда?

Что-то печально-тоскливое, словно похоронный колокол, почувствовалось в этом немом вопросе.

Лобанович заворочался на телеге, достал папиросу.

— Закурим, дядька Роман, чтоб дома не журились.

Хотелось поговорить, уйти от гнетущих, болезненно печальных мыслей, провести черту под тем, что было.

Дядька Роман, широкий в плечах мужчина, охотно повернулся к учителю и загрубелыми пальцами неловко взял папиросу. Лицо его осветилось приветливой улыбкой.

— А зачем журиться? — отозвался он. — Дома небось рады будут увидеть вас… Вы, пане учитель, на все лето уезжаете от нас?

— Да, на все лето, а может быть, и насовсем.

— Совсем хотите выбираться? Э, пане учитель, надо пожить у нас еще. И дети полюбили вас, и мы к вам привыкли. Да вы еще и не осмотрелись тут. Разве вам не понравилось у нас?

— Вот и хорошо, побыл немного — и дальше: по крайней мере, не успеешь людям глаза намозолить. А места ваши мне очень нравятся, и народ здесь хороший. Тем лучше по-приятельски с людьми расстаться. Самый лучший гость — тот, кто в гостях не засиживается.

— Э, нет, у вас, видно, есть другая причина, если вы хотите покинуть нас.

— Да я просто, как тот цыган, не люблю долго на одном месте оставаться.

— Ну конечно, человек ищет, где ему лучше, — тоном легкой укоризны ответил Роман. — А у нас, правда, что может быть для вас интересного? Но мы не пустим вас, всем обществом приговор напишем и не пустим… Но! — погнал он лошадку.

Лошадка весело фыркнула, и быстрее застучали колеса по корням.

Начинало темнеть. Вдоль дороги потянулся молодой, сочный сосняк, а когда он кончился, выехали на веселую полянку. По краям ее стоял редкий сосновый лес. Справа, невдалеке, пробегала железная дорога. Полянка снова сменилась лесом. Окутанный мраком и тишиной, он стоял неподвижно, словно зачарованный. Заблестели первые звезды.

— Минуем Яшукову гору, половина дороги останется, — заговорил дядька Роман.

— А далеко ли до Яшуковой горы?

— Версты три.

— Скажите, почему эта гора Яшуковой называется?

— Да ее у нас давно уже так называют. Рассказывают люди разные басни, а в точности никто не знает. Тут, говорят, похоронен пан Яшук.

— Почему же его похоронили в глухом лесу? — допытывался Лобанович.

— Да так, тут ему помереть пришлось.

— Как же он умер?

Лобанович давно, как только приехал в Тельшино, слыхал название этой горы. Но ему не удалось узнать ее историю-легенду, хотя он и не раз расспрашивал о ней местных крестьян. Теперь же снова пробудилась в нем охота, а вместе с тем и надежда услышать об этой горе.

— Э, пане учитель, не стоит перед ночью и вспоминать о нем. Лихой это был пан, ну, так люди говорят. Да и смерть его тоже не людская была. Вот что старые люди о нем рассказывают. Было здесь когда-то имение, и этот лес и болота принадлежали этому имению. А в имении жили паны. И переходило оно от одного пана к другому. Всякие были паны — и добрые и лихие. Последним из их роду-племени и был пан Яшук, да такой выродок, насильник, что и свет не видел подобного. Измывался над людьми, до смерти засекал их плетьми и такие выделывал штуки, что наконец и земле стало тяжко носить его. Люди терпели, думали — если терпеть, легче от этого будет. Ну конечно, и боялись пана. Но порой и дерево не выдержит и сбросит сук, чтобы пришибить человека. На свете есть мера всему. И на этот раз так было. А пан этот только и делал, что либо людей истязал, либо гулянки устраивал, сгоняя девчат и молодиц, либо на охоте пропадал. Да так и пропал на одной охоте. Кончилась охота, сбор трубить начали, собрались паны, а пана Яшука нет и нет. Искать начали, народу еще больше согнали. А тут вдруг буря такая поднялась, что лес крошился и стонал. И догадались люди, что пан, верно, повесился, а то с чего же началась бы такая буря? Только на третий день нашли пана. Висел пан Яшук меж двух старых осин. Деревья толстенной веревкой из лозы перевиты были, а на этой веревке качал ветер посиневший труп пана Яшука. Тут и похоронили его, и курган над ним насыпали. Над болотом, если заметили, горка такая продолговатая тянется. На этой горке и курганок есть небольшой. Вот и стали люди гору эту называть Яшуковой горой. За долгое время многое на свете произошло. А правда это было или нет, не знаю.

— Его повесили или он сам повесился? — спросил учитель.

— Кто ж его знает, давно это было. Но так рассказывают старые люди.

Тихая, застывшая ночь, полесская глушь, окутанная мраком, и спокойный, неторопливый рассказ дядьки Романа невольно воскрешали в памяти многочисленные народные легенды и песни, овеянные духом этих лесов и простодушной верой полешука.

Выслушав рассказ Романа, Лобанович немного помолчал, а затем снова спросил:

— Ну, а скажите, здесь, возле этой могилы, никаких таких ужасов не случается?

Роман ответил не сразу. Видимо, ему не хотелось, подъезжая к Яшуковой горе, да к тому же еще ночью, вспоминать разные страхи, и он, чтобы уклониться от прямого ответа, проговорил:

— Всего не переслушаешь, что люди говорят.

И, помолчав, добавил:

— Кто боится, с тем и страхи приключаются… А вот я вам расскажу, пане учитель, такую историю. Есть у нас недалеко от разъезда мостик на железной дороге. Возле этого мостика вот уже несколько человек поездом зарезало, и даже собака одна под машину попала. И часто, кто ни проходит там ночью, что-нибудь покажется… Вот это что значит?

— А что там показывалось?

— Да всякие штуки бывали. Порой там что-то хлюпает, словно кто по болоту топчется и зубами щелкает, либо стонать начнет. И со мной там одно приключение было. Шел я на разъезд к своему родичу — вы его знаете, верно, Занька Язеп, стрелочником служит. Время уже позднее было, третий номер прошел. Только это я миновал мостик, ан там, в кустах на болоте, как зашумит! Ну, сдается, и листья с кустов все посыпались. И вдруг тихо стало. А ночь была спокойная, тихая, ни ветерка. Так, знаете, мне жутко сделалось!

— Вишь ты, какое приключение! — проговорил Лобанович.

Ему стало немножко смешно — такой наивной, детской была вера дядьки Романа во «всякие штуки» и «страхи», — но хотелось слушать его, хотелось войти в мир его мыслей и ощущений и его глазами взглянуть на явления природы.

Дядька Роман молчал, ожидая, что скажет учитель.

— Вы, дядька Роман, очень хорошо сами объяснили, откуда берутся все эти страхи: кто боится, с тем они и приключаются. В их основе лежит наше неведение, наша темнота. Страх и темнота — неразлучные приятели. Пока человек ничего не знает о причине тех или иных явлений и не может объяснить их, до тех пор он будет испытывать перед ними страх. Страх живет в нас самих, мы сами порождаем и передаем его друг другу…

— Вот и Яшукова гора, — проговорил Роман и показал кнутом влево.

Гора очень смутно вырисовывалась из мрака. Дальше за ней сквозь сучья деревьев на фоне ночного неба просвечивало широкое болото. Дорога повернула довольно круто к переезду. Перед самым переездом стоял крутоверхий клен в шапке густой, молодой листвы. Под ним было темно-темно. Миновали клен. Колеса громко застучали по дощатому настилу перед самыми рельсами. С другой стороны железной дороги стояла будка. Темные окна глядели угрюмо. Лобанович почему-то обратил на них внимание, словно желая запечатлеть их в своей памяти. Зачем?.. Да разве спрашивает тень от скользящего по небу облачка, почему пробегает она здесь, а не там?

В лесу было еще более глухо, тихо и сыро. Хотелось углубиться в самого себя, отдаться течению своих мыслей. Всплывали образы пережитого, неясно возникали новые. Ночь и тишина соснового леса, болот навевали на него покой. Было немного грустно. Сожаление о чем-то закрадывалось в сердце, — может быть, о том, что было, да сплыло и чего назад не вернешь. Но впереди еще так много интересного, неизведанного; ведь это только один рубеж, за которым развертываются новые картины жизни, открываются новые дали. А эта ночь и эта дорога — последняя точка этого рубежа.

1926–1927

ДЕД ТАЛАШ (Трясина)

Перевод М. Златогорова

1
Над Припятью, среди лесов, песков и болот, ютится маленькая деревенька, хат, может, так тридцать — сорок. Неодинаковы хаты здесь, как и люди: одна большая, другая поменьше; та — ветхая, эта — поновей. Но хата деда Талаша больше других обращает на себя внимание. Не столько наружным видом, сколько обособленностью; стоит она на отшибе, в близком соседстве с кустарником на краю болота. Возле хаты, прикрывая ее от летнего знойного солнца, красуется высокая, раскидистая груша. Весной, усыпанная белым цветом, как молодая дивчина, она украшает дедов двор, и не только дед Талаш, но даже аист из гнезда, устроенного на дедовой клуне, любуется ею.

Если даже сбросить лет пятнадцать с плеч деда Талаша, то и тогда молодым его не назовешь: пятнадцать лет назад ему было уже семьдесят с хвостиком. А между тем как раз в ту пору и прославился дед Талаш как воин, да какой еще воин: красный партизан, и не рядовой, не простой партизан!

До этого времени никто не знал о военных способностях деда Талаша. Правда, бывали случаи, что Талашу приходилось пускать в ход кулаки, но случалось это только тогда, когда он был навеселе, а дурной человек выводил его из себя. Обычно же дед был человеком степенным, уравновешенным и рассудительным. Быстрые темные глаза его смотрели задумчиво, но иногда в них мелькал и затаенный огонек, готовый в решительные минуты вспыхнуть настоящим пожаром.

Дед Талаш любит лес, болото и свою родную Припять, по которой он так ловко скользит на челне, когда ловит рыбу. И стрелок он неплохой. Да и каким же он был бы полешуком, если бы не умел метко стрелять? На то оно и Полесье — без ружья тут обойтись трудно.

Если строго разбираться в фактах, то хата, о которой идет здесь речь, не совсем дедова хата. За долгое время привыкли называть ее Талашовой хатой, а на самом деле принадлежит она дедовой жене, ныне бабке Настуле. Шестьдесят лет назад Талаш пошел в примаки[7] к Насте Балыге. А Наста была единственной дочерью у своих родителей. Вот каким образом сделался Талаш владельцем этой хаты. В конце концов, оно и не так важно, кому принадлежит хата, тем более что дед Талаш перебрал ее по бревнышку и может по справедливости считаться хозяином. Важно было то, что хата стояла поодаль от деревни, немного в стороне от людских глаз. Перед тем как пойти в примаки, Талаш был у пана пастухом. И еще следовало бы отметить из прошлого деда Талаша то, что у отца его было двенадцать детей. Восемь из них умерли маленькими, в живых остались два сына, в том числе и Талаш, и две дочки.

Спокойно и медлительно, как в зачарованном сне, несет Припять через болота свою богатую дань Днепру. Не торопится она уносить добро полесских болот. А добра так много, что все равно — спеши не спеши, а этой работы реке хватит на долгие годы. Может, она и надежду потеряла хоть когда-нибудь вынести это море темно-розовой воды из необъятных болот Полесья и оттого так медлительна и флегматична. Только в часы, когда разгуляется ветер над зеленой щетиной лесов, над круглыми шапками кудрявой лозы, над заросшими жесткой осокой купинами-кочками, река сердито нахмурится, задрожит, начнет бить в берега тысячами волн и гневно швырять челны и лодки-душегубки да громко всхлипывать в прибрежных камышах, словно мать над могилой, где похоронены ее дети. Даже дед Талаш не отваживается в такую погоду выезжать на своем челне на середину Припяти.

Зато как ласково и спокойно плещется она в мягких берегах, когда ветер утихает, а над Полесьем солнце рассыпает мириады золотых искр! Покой и тишина властвуют тогда над зеленым бархатом болот и лесов. Блестящей стальной лентой сверкает Припять, и только в глубоких черных заводях ее плещутся сомы, колебля водную гладь серебряными кругами-обручами. А дед Талаш, глядя, как забавляются сомы, сдвинет на затылок соломенную шляпу и скажет: «Эх, будь ты неладен! Вот подцепить бы тебя, лоботряса!»

Спокойно и медлительно, как в зачарованном сне, протекала и жизнь в Полесье, а отзвуки того, что творилось на свете, долетали сюда, приглушенные лесными просторами и так изукрашенные людской фантазией, что уже трудно было выделить из них зерно правды.

Но настало время — всколыхнулось, загудело Полесье!

И было это летом, когда пришел царский указ о мобилизации. Толпами повалили запасные на ближайшие железнодорожные станции, повалили под шумную музыку гармоник, песен, под надрывный плач матерей и молодиц.

И, хотя вначале война велась где-то далеко, отзвуки ее все громче и громче доносились до тихого Полесья.

С далекого фронта в глухие уголки полесских деревень приходили письма, и часто ответом на эти письма был горький плач осиротевших детей да молодых вдов. А война требовала всё новых жертв. И не было ей конца. Но мало того — фронт начал приближаться. Тяжко вздыхали старики и укоризненно покачивали головами. А дед Талаш чуть было в беду не попал. Понес он в Петриков продавать рыбу. Очень удивился дед, когда покупатель начал отсчитывать ему деньги бумажными марками. На деньгах были царские портреты. На одной — портрет Николая Второго и цифра «десять».

— Ты что ж это даешь? — возмущенно спросил дед Талаш, положив на ладонь бумажную марку.

— Первый раз видишь? Такие теперь деньги пошли. Посмотри: царский портрет и написано — десять копеек.

Перевел дед Талаш глаза на царский портрет, покачал головой:

— Вояка, пропади ты пропадом! Довоевался, гад этакий, мошенник, до того, что уж и медной копейки у тебя нет!

Насторожил уши полицейский стражник — да к деду.

Насилу выкарабкался дед Талаш из беды. И дал себе зарок: на людях быть таким же осторожным, как и на болоте: ступишь не так — провалишься. Не посмотришь кругом — на гада наткнешься.

2
Много событий произошло за последнее время. Когда дед Талаш вспоминает их, каким-то странным, причудливым сном кажутся они ему. Война, революция, опять война. Зачем все это? Чего не поделят люди? Завихрилась жизнь и бурлит, как темный водоворот. Когда же наступит покой? Что будет дальше? Дед Талаш чутко прислушивается к шуму леса, к плеску в камышах неспокойных волн широкой Припяти. Пристально вглядывается в дали безмолвных болот. Они таят что-то неведомое, страшное, захватывающее.

И деревня тоже затихла. Время настало напряженное, необычное. Прежде всего, нет никакой власти. От этого, пожалуй, и страшно. Еще вчера стояло тут красное войско. Даже в дедовой хате квартировал начальник красноармейцев, командир батальона, чем дед Талаш очень гордился. Интересный был человек этот командир — разговорчивый, простой…

«Рабочий и крестьянин, — говорил он, — вот, кто должен управлять жизнью и быть полновластным хозяином своего государства. Паны, купцы, попы и разные богатеи — это все наши враги».

Но красное войско куда-то отступило: рассказывают, шляхтичи наседают, недалеко уже они.

Деду Талашу не сидится в хате, но и от хаты отлучаться не приходится, тем более что и бабка Наста противится этому, не пускает деда ни в лес, ни на Припять: мало ли что может произойти в такое опасное, тревожное время! Но дед Талаш все-таки выбирается из хаты. В лес он не пойдет, вот только сходит на село да послушает, о чем толкуют люди, не разузнает ли чего нового.

Посреди деревни раскинулась небольшая возвышенная и несколько закругленная площадь. Поперек площади проходит еще одна уличка, немного меньше главной, что придает деревне форму креста, а на скрещении улиц стоит настоящий крест, высоко поднимаясь над соломенными крышами хат. Сюда и сходятся люди, чтобы потолковать о своих делах или просто провести свободную минутку.

Деду Талашу бросаются в глаза две фигуры: одна — Василь Бусыга и другая — сын пана Крулевского, того самого пана, у отца которого служил когда-то дед Талаш пастухом. На молодом Крулевском форма царского офицера. Вот только фуражек таких не носили царские офицеры: по фуражке его можно принять за офицера чужеземной армии. «Откуда появился этот шут гороховый? — подумал дед Талаш. — Одно время куда-то исчез, не видно было. А фуражка показывает, что он каким-то боком пристроился к белопольской армии».

Василь Бусыга был кандидатом на должность волостного старшины, но революция и все дальнейшие события отвели его кандидатуру.

По лицам Бусыги и Крулевского видит дед Талаш, что эти двое страшно довольны оборотом дела. Деду хочется узнать, о чем они беседуют с таким увлечением, что и не замечают его. Дед Талаш замедляет шаг, принимает вид глубоко задумавшегося человека, опускает глаза и не спеша идет своей дорогой, прислушиваясь к разговору пана Крулевского с Василем Бусыгой. До ушей деда долетают только отдельные слова и отрывки фраз, но и по ним можно догадаться, о чем идет беседа.

— Варвары, пся крев!

— Да уж, такие скоты!.. Теперь, может, будет порядок.

— Натурально… То есть, пане, Европа, культура!..

Когда дед Талаш поравнялся с ними, собеседники внезапно умолкли. Дед решил показать, что крайне удивлен этой «неожиданной встречей» и даже испуган. Сняв шапку, поклонился и сказал:

— День добрый!

Пан Крулевский, будучи не в силах скрыть свое хорошее настроение, шутливо спросил деда Талаша:

— Чей ты теперь подданный?

— А ничей, — ответил дед Талаш.

— Ну, через три часа будешь польским подданным.

— Польским?! — удивился дед, делая вид, будто ничего не понимает.

… С того конца улицы, откуда пришел дед Талаш, мчится во весь дух подросток лет шестнадцати. Это Панас, младший сын деда. От быстрого бега Панас запыхался.

— Батька! — еще издали кричит Панас. — Легионер забирает наше сено!

Голос, слова и самый вид Панаса больно кольнули деда Талаша. Ошеломленный, он оглянулся вокруг и круто повернул назад, забыв в этот момент и Василя Бусыгу, и пана Крулевского, и весь их разговор. Быстрыми шагами, почти бегом поспешил дед к своей хате. Старший сын деда, Максим, хмурый и озабоченный, подтвердил слова Панаса, хотя нужды в этом и не было: дедов стог сена возов на пять стоял недалеко от постройки на краю болота, от которого густой бородкой тянулся низкорослый кустарник. Возле стога стояли две запряженные парами санные подводы, и возле них суетились два легионера. Третий взобрался на стог и сбрасывал сверху сено. Добрая четверть стога была уже разобрана. Бабка Наста, набросив на плечи кожушок, стояла во дворе, ломала руки и голосила: чем же теперь кормить скотину?

Ничего не сказав, Талаш засунул за пояс топор (у деда была привычка, отлучаясь из дому, брать с собой топор) и пошел к своему стогу, где хозяйничали легионеры. За дедом, держась на некотором расстоянии, пошли его сыновья.

— Не связывайтесь с ними, — предостерегла деда бабка Наста, — а то еще убьют или арестуют!

Она осталась во дворе и со страхом наблюдала, что будет дальше. Как только дед Талаш приблизился к стогу, бабка Наста вновь начала голосить на весь двор. Она оплакивала стог, как покойника. Причитания ее доносились до болота, где стоял дедов стог, расплывались по всей улице, нарушая ее настороженную тишину. Люди выходили из хат, и весть о легионерах сразу же облетела деревню.

Подошел дед Талаш к стогу, низко поклонился легионерам, снял шапку. Но легионеры не обратили на него ни малейшего внимания и не ответили на дедово приветствие. Один легионер уминал сено в санях, другой подавал его охапками, а третий разбирал стог.

— Паночки, что вы робите? — испуганно заговорил дед Талаш. — Зачем забираете сено?.. Последнее оно! Чем же я скотину кормить стану?

— Ступай к дьяволу! — отозвался легионер из саней.

А другой, что сидел на стогу, нарочно сбросил на деда охапку сена, да так ловко, что сдвинул на затылок дедову шапку. Это очень развеселило легионеров, они расхохотались.

Дед Талаш терпеливо снес эту издевку. Больше того: он ухватил руками шинель легионера, подававшего сено, и опустился перед ним на колени:

— Паночки! Не забирайте последнее сено! У людей есть запас, а это мой последний стожок…

— Ступай к дьяволу, старый пес! — вскипел легионер и толкнул деда в грудь.

С ловкостью юноши вскочил дед Талаш. Глаза его засверкали страшной ненавистью.

— Собака! — загремел он голосом, полным гнева.

Топор молнией взвился в руках деда, блеснув холодным острым лезвием. Легионер, на которого замахнулся дед, побелел как полотно и метнулся в сторону, чтобы избежать удара.

— Опомнись, батька! — подскочил к деду Максим и схватил отца за руку.


Растерявшиеся легионеры на мгновение замерли. Они никак неожидали такой резкой перемены в поведении деда.

— Бери его! Вяжи проклятого азиата! — первым опомнился легионер, стоявший в санях, и спрыгнул на землю.

Накинулись легионеры на деда Талаша и начали его пинать, стараясь свалить старого. Талаш выпрямился, расправил широкие плечи да так тряхнул ими, что легионеры отлетели от деда, как щепки. А один плюхнулся носом в снег.

— О, старый шайтан! — только пробормотал легионер, поднимая фуражку.

Не дожидаясь нового нападения и чувствуя, что дело принимает серьезный оборот, дед Талаш маханул в густой кустарник. В одно мгновение он исчез. Только тогда вспомнили легионеры, что они — солдаты, что у них есть оружие. Выстрелили несколько раз в том направлении, куда скрылся дед Талаш.

Начал сбегаться народ. Первыми прибежали Василь Бусыга и пан Крулевский.

— Сумасшедший, сумасшедший! — выражал сочувствие легионерам Бусыга.

— Большевик! — заключил пан Крулевский.

Забрали легионеры дедов стог, а оставшееся сено заставили Максима везти на своих санях.

3
«Вояки, чтоб вас нелегкая!» — подумал про себя дед Талаш, когда затихли выстрелы, а пули просвистели по сторонам и над головой, ударив с сухим треском по ветвям кустов и стволам деревьев. Перед глазами деда еще стояла, как живая, сцена его стычки с обидчиками, особенно тот момент, когда на него навалились легионеры, а он поразметал их, как ветер сухие листья. Это очень поднимало дух деда Талаша, укрепляло в нем чувство собственного достоинства. Однако он поспешно удалился в глубь леса, в болота, в самую чащу, и только тогда остановился и перевел дух, когда отошел довольно далеко и убедился, что погони за ним нет. На дедово счастье, повалил густой, спорый снег. Но что же делать дальше?

Выбрав затишное место, прислонился Талаш к старой ели под навесом тяжелых от снега ветвей, достал кожаный кисет, набил в трубку табаку, высек огонь, закурил. Попыхивает дед трубкой, выпуская клубочки дыма. Просачиваясь сквозь еловые ветки, дымки уходят в простор и тают в зимнем воздухе, а сам дед все думает и размышляет. Поразмыслив, приходит к выводу, что немного погорячился. Хорошо еще, что Максим удержал его, — было бы куда хуже, если бы он зарубил легионера. И неизвестно, что сталось бы с его сынами и бабкой Настой… Ох, гады! И нагнал же их черт на его голову! А как было иначе поступить с ними? Просил, молил, надеясь на их доброту, а они только издевались над ним, будто он и не человек. И, когда дед Талаш начал припоминать, как обошлись с ним легионеры, гнев с новой силой овладел им, и тогда он пожалел, что не раскроил черепа грабителям.

Все эти размышления приводили к одному вопросу, беспокоившему деда: как там дома? Что с его сынами и женкой? Что говорят о его поступке?

А пока дед Талаш, сидя под елью, предавался своим раздумьям, там, в селе, пан Крулевский подготовлял общественное мнение в пользу оккупантов. Он собрал вокруг себя зажиточных хозяев и начал с ними игру в панскую «демократичность». Василь Бусыга был его верным помощником. Если пан Крулевский выступал в качестве главного свата оккупантов, то Василю Бусыге отводилась роль панского подпевалы. Пан Крулевский считал себя знатоком психологии крестьян, старался изъясняться «по-народному». Настроение у него было приподнятое, и он почти захлебывался, когда говорил о панской культуре, о демократичности панов и шляхтичей, об их миссии быть щитом европейской культуры против «большевистской азиатчины». Только они, мол, обеспечат народу свободу и национальное равноправие.

Василь Бусыга пытался иллюстрировать панские тезисы о «дикости большевиков» примерами. Он распространялся о том, будто большевики притесняли простых людей, живших хоть мало-мальски зажиточно, забирали коней и коров, забирали кровью и по́том добытую землю и отдавали ее лодырям, не способным трудиться в поле. Вспомнили тут и деда Талаша и его «дикий» поступок и осудили его самым решительным образом. Недаром же на его квартире стоял красный командир!

А дед Талаш за это время обдумал план дальнейших действий. Он вышел из своей засады, прислушался, осмотрелся. В вершинах деревьев печально шумел ветер, колыхавший между ветвями тонкую белую сеть снежинок. Внизу было тихо и глухо. Откуда-то, левее деревни, доносились далекие выстрелы. А может, это только казалось деду Талашу. Еще постоял минутку и медленно направился в сторону своего дома. Шел дед Талаш неторопливо, выбирая глухие лесные тропинки, так хорошо ему знакомые, шел через болота, скрываясь среди оголенных кустов лозняка, остро вглядываясь в белую мглу снежного пуха. Шел с таким расчетом, чтобы попасть к своему двору в сумерки, когда можно остаться незамеченным.

А к вечеру того же дня в деревне появилась группа легионеров. Вошли они бесшумно, незаметно, никого особенно не потревожив. Пан Крулевский, как видно, был уже заранее осведомлен об этой операции. Он побеседовал с начальником, после чего и легионеры и пан Крулевский исчезли из деревни, а через некоторое время сюда вошел целый взвод легионеров с офицером во главе.

Легионеры шли по улице браво, с напыщенным видом вояк и победителей. Молодой форсистый офицерик, остановив свое войско на площади, строго и коротко, как и полагается заправскому вояке, отдал приказание выставить караул. Он отметил посты, где охрана должна быть особенно бдительной, приказал наладить связь, выслать дозоры и вообще держать ухо востро. Часть легионеров пошла в наряд, а остальные разошлись по хатам.

Страх охватил бабку Насту, когда она увидела во дворе легионеров. Кроме нее, в хате был только один Панас. Легионеры направились к дому. Их было трое. Вошли не поздоровавшись, окинули глазами хату.

— А где, старая, твоя невестка? — спросил у бабки один из легионеров.

— К отцу с матерью пошла, сынок, — испуганно ответила бабка Наста.

— А не брешешь?

Бабка будто не поняла и ничего не ответила.

— А ты водил компанию с большевиками? — вдруг спросил другой легионер Панаса.

— Нет! — ответил парень.

— А большевики стояли у вас? — допытывались легионеры.

— Стояли по хатам. У всех стояли.

— Почему именно вашу хату выбрал большевистский комиссар?

— А я почем знаю! — пожал плечами Панас.

— О, пса мать! Большевики!.. А где батька?

Нашумев и пригрозив, легионеры вышли из хаты. Еще пуще перепугалась бабка Наста, затряслась. Что ж будет с дедом? И где он? Может, уже поймали его?..

Наконец она надумала тайком разыскать деда и предупредить его, чтоб он не возвращался домой.

4
Дед Талаш не сразу пошел к своему двору. Его потянуло к тому месту, где стоял стог сена и где произошло столкновение с легионерами. Притаился дед в кустарнике и осторожно стал всматриваться. Сена не было. Одно только стоговище, присыпанное снегом, чернело засохшими дубовыми ветвями. В этот момент что-то мелькнуло неподалеку от стоговища. Вгляделся Талаш — не иначе, человек! Кто бы это мог быть? То сливаясь с мраком, то выступая из него, фигура незнакомца приближалась к деду.

На том месте, где стоял стог, неизвестный на мгновение задержался, постоял, послушал, а потом двинулся к кустарнику. И сразу послышался нерешительный оклик:

— Го-го!

— Го! — отозвался дед Талаш, узнав голос своего Панаса.

Отец и сын встретились в кустах.

— А я тебя караулю, батька! — вполголоса сказал Панас.

— Ну? — отозвался дед Талаш, почувствовав что-то новое в тоне сына.

— В деревне легионеры… Тебя ищут.

Помолчали.

— Ты сегодня дома не ночуй, — сказал сын.

Старый Талаш почесал затылок.

— А как мать? — спросил он.

— Ничего. Напугали ее малость поляки. Боится, как бы не поймали тебя. Говорит, чтоб ты не шел теперь домой… Вот хлеб и сало.

Панас снял с плеча довольно объемистую торбу, этот извечный «паспорт» крестьянской доли. Несколько минут торба оставалась в руках Панаса. Старый молчал, точно взвешивая слова сына, а потом взял торбу.

— А сено все забрали?

— Все… Оставался возик, так приказали Максиму и тот отвезти.

— Вот паразиты! Нет на них пропасти! — с горечью покачал дед головой. — Чем же мы скотину кормить будем?.. Максим еще не вернулся?

— Нет.

Умолкли. Густой мрак нависал над Полесьем. В оголенных кустах вздыхал ветер, и уныло шуршали белые струйки снега в порыжелой траве. Деревня притаенно молчала. Только собаки, потревоженные нашествием непрошеных гостей, заполнивших дворы, перекликались злобным, остервенелым лаем и тоскливым завыванием.

— Вернется Максим — пускай съездит в Притьки к Лабузе сена занять, — сказал Талаш. Ему не давала покоя мысль, что скотина останется без корма.

— Да мы прокормим скотину, — подбадривал отца Панас. — Сена раздобудем, нарубим соломы, веток — не подохнет!

— Эге ж, старайся, сынку!

— Ты, батька, иди в Макуши, к Параске, и живи там. Если что, я к тебе прибегу туда.

Параска — замужняя дочь деда.

— Э-э, — махнул рукой дед Талаш, — обо мне, сынку, забота маленькая… Не знаешь, много здесь легионеров?

Видно, деда Талаша занимали какие-то особые мысли.

— Много! — понизил голос Панас. — Не меньше как двести. Да говорят, что еще в Вепрах их чертова уйма.

Дед наказал Панасу быть осторожным и разузнать побольше о легионерах. Назначили время встречи и разошлись.

Дни тревог, страхов и беспокойства наступили для деда Талаша и его семьи. Горевала бабка Наста. Такое лихо ворвалось в их жизнь! И где же она, та справедливость, на свете? За что должен мытариться старик? Кого он тронул? Кому мешал жить, что вынужден теперь, как бездомный бродяга, скитаться по лесам да по чужим углам? И так жалко стало ей старого, такая тоска охватила ее, что она заплакала. Вот и Максима с конем угнали неизвестно куда. Свое же добро заставили везти какому-то черту лысому, а скотина подыхай с голоду. Да еще отпустят ли его? Вернется ли? Семья разбита, разбросана, и неизвестно, как оно что будет.

Сидит бабка Наста одна. Керосиновая лампочка тускло коптит на печурке. А в хате так тихо. Так молчаливо и неприветливо заглядывает в окна со двора ночь и уныло завывает в трубе ветер, словно вторит невеселым думкам бабки. Стук в дверь вспугнул эти думки.

Прежде чем открыть, бабка посмотрела в окошко.

— Это я! — послышался голос из-за двери.

Бабка Наста отворила дверь Панасу.

— Ну что?

— Видел батьку. Отдал ему харчи.

— Куда же он пошел?

— Пошел… Сказал, чтоб за него не тревожились… Верно, к Параске пойдет… Завтра, как стемнеет…

У бабки Насты немного отлегло от сердца.

Заговорили о легионерах. Ничего хорошего ожидать от них нельзя. Подлые, пронырливые, нахальные. С людьми обращаются не по-людски.

К бабке Насте заходила Агата Смыга. Рассказывала о разных бесчинствах легионеров. К молодицам и девушкам пристают, по клетям лазят, шарят, чужое добро тащат. Жарь им яичницу, подавай шкварки! А чуть что не так — плетку в ход пускают.

Поздно ночью вернулся Максим, привез немного сена. Сказать по правде, украл у легионеров. И зол же на них Максим! А вести привез невеселые. Расправу чинит польское начальство над теми, кто взял хоть нитку из имений и рубил панский лес. Пан Крулевский назначается уездным комиссаржем, по волостям войтов[8]ставят.

— И неужто осядут они тут на нашу голову? — вздохнула бабка Наста.

Приуныли все в хате деда Талаша.


Расставшись с Панасом, дед медленно побрел болотами, прислушиваясь к шорохам и голосам полесской ночи. Было немного жутковато одному в темени и глуши леса. Топор за поясом придавал смелости. Дед Талаш, вероятно, и сам не мог бы ответить, кого он больше страшится: нечистой силы, вера в которую еще тлела где-то в потаенных уголках дедовой души, зверя или лихого человека в образе польского легионера.

Ночь, одиночество и страх родили у деда мысль об оружии. Совсем иначе чувствовал бы он себя, будь в его руках надежный друг — хорошее ружье.

У деда Талаша, признаться, есть ружье. И спрятано оно как раз в этом лесу вместе с боевыми припасами: порохом, пистонами, дробью, пулями, картечью и всем прочим. Держать ружье дома в такое тревожное время было не с руки. Припоминается деду Талашу, что вообще по лесам спрятано много оружия, и оружия настоящего. Может, придет такой час, когда оно понадобится людям.

С такими мыслями незаметно подходил дед Талаш к тому месту, где спрятал он свое ружье. Однако пришлось еще покружить среди елей и сосен, пока он не нашел в темноте дуплистое дерево, которому доверил когда-то своего старого приятеля.

Вытащил дед Талаш ружье из дупла, осмотрел, взвел курок, проверил — служит еще аккуратно старый товарищ его лесных походов. Надел через плечо охотничью кожаную сумку на широком ремне, достал ладунку с порохом, засыпал добрую порцию пороха и туго забил пыж. Положил штук шесть картечин и, когда все было готово, насадил на курок пистон — и уже более твердым и уверенным шагом направился в Макуши.

5
На подступах к Припяти белопольское войско вынуждено было задержаться. Первые дни в этом районе шли жестокие бои. Учитывая важность позиций на Припяти, легионеры стремились быстрей перейти ее, чтобы потом продолжить наступление против Красной Армии. Но все попытки легионов Пилсудского продвинуться вперед успеха не имели, и боевой пыл белополяков тут же остыл. Снега и морозы, неожиданно сковавшие Полесье, приостановили военные операции широкого масштаба. Та и другая стороны подтягивали тылы и резервы, зорко следили друг за другом, укрепляли свои позиции, готовясь к предстоящим решительным схваткам.

Значительная часть Полесья была оккупирована белополяками.

Резкую, насильственную смену политических и социальных форм проводила белопольская оккупация. Из глубины веков вставали давно забытые, стершиеся в памяти народа порядки, традиции и административные функции шляхетской государственности. Они вставали, словно призраки, возмущая сознание широких трудовых масс. Если что и оставалось в народной памяти от похороненного, казалось, навеки минувшего, то оно вызывало представление о черных днях произвола польской шляхты, панства и крепостничества. Воеводства, уездные комиссаржи, войты, постерунки[9] — уже одни эти чуждо звучащие названия заставляли людей настораживаться и относиться ко всему недоверчиво и враждебно. Но нашлись и такие, кому белопольская оккупация пришлась по душе. К ним принадлежал и Василь Бусыга.

Воспрянул духом панский подпевала. Словно выросли у него крылья. Ходил теперь важный и высоко задирал голову. Только иногда, особенно на первых порах, его охватывал страх, как бы снова не вернулись большевики. Но проходили дни, большевики не возвращались, сомнения насчет прочности «нового порядка жизни» таяли, и перед Василем все смелей и смелей рисовались розовые перспективы будущего. Его не смущали такие явления, как расправа белопольской администрации с крестьянами, нарушившими «святое право» помещичьей собственности. Для него панская власть несла с собой только порядок, закон и уверенность в завтрашнем дне. И Василь с особенным удовольствием строил свои собственные хозяйственные планы. Для него открылась теперь возможность значительно приумножить свои богатства. Разные соображения о способах увеличить земельный участок приходили ему в голову. Благоприятствовало Василю и то обстоятельство, что пана Крулевского назначили уездным комиссаржем. И как это хорошо, что он, Василь Бусыга, умеет ладить с такими людьми, как пан Крулевский!

Это обстоятельство наводит Василя на мысль нанести визит пану Крулевскому. И осуществить этот визит Василю нетрудно: разве не найдется у него подходящего повода для обоснования своего визита? Таких поводов много. Во-первых, надо урегулировать земельные дела, не оставлять же их в таком беспорядочном виде, в каком остались они от большевиков. Да и в деревне все надо поставить на новый лад. А проявить свое усердие никогда не повредит.

Василь Бусыга аккуратно расчесал черную бороду, надел дубленый полушубок, ловко пригнанный по фигуре, подпоясался широким цветастым кушаком, вытканным руками его жены Авгини, женщины видной и привлекательной. И, когда Василь, вырядившись по всем правилам, стал перед Авгиней, чтобы показаться ей в этом шикарном виде, она только сказала:

— Ге ж, какой ты щеголь!

Пан Крулевский сидел в своем кабинете в широком, мягком кресле. На столе, покрытом зеленым сукном, стоял письменный прибор и разные изящные дорогие вещицы. Тут же лежали и бумаги. Все это должно было увеличивать значение административного могущества господина уездного комиссаржа. На стенах висели портреты польских генералов, надменных и строгих. Среди этих заправских вояк бросался в глаза портрет духовной особы — епископа, стриженого, бритого, со всеми епископскими атрибутами. Взглянув на этот портрет, Василь подумал: «А этот гологоловый зачем попал сюда?» Но вслух не высказал своей мысли: Василь был человеком с «политическим тактом», смекалистым. Центральное место среди портретов занимал генерал довольно унылого вида, с длинными, опущенными, как у моржа, усами. На груди у него разместилась целая выставка крестов, медалей и разных побрякушек, сохранившихся, видно, еще от тех времен, когда родоначальники наших предков форсили в фартучках из звериных шкур.

И епископ, и все эти генералы, и стол с его украшениями придавали еще больше важности и апломба личности уездного комиссаржа.

Василь Бусыга все это намотал на ус, а поэтому и приветствовал пана Крулевского еще более почтительно, чем обычно.

Уездный комиссарж еле-еле кивнул головой, и этот кивок был полон величия и достоинства.

— Цо повеш?[10]

Пан Крулевский говорил теперь по-польски, и в его голосе слышался холодный, официальный, начальственный тон.

В польском языке Василь Бусыга был не очень силен, хотя некоторые польские слова он знал. Беседовать ему приходилось преимущественно с волостными писарями, попами, урядниками, иногда с приставом. От них позаимствовал он и русские слова, хотя произносил их со своим полесским акцентом.

— Пришел я к господину пану комиссаржу узнать про то, се, потому что мы сейчас живем, как горох при дороге, ничаво ниц не ведая.

Пан Крулевский взглянул на Василя. Хотел сделать замечание насчет его неважного польского произношения, но вместо этого спросил:

— А как относятся ваши деревенские к польской власти?

— Которые, проша пана, зажиточные хозяева, те бога благодарят — порядок налаживается, можно будет спокойно жить и хозяйничать.

— А остальные?

— Всякие, проша пана, есть… Да и трудно сказать. Пока над ними начальства нет, никто этим не интересуется.

Василь Бусыга нарочно выражался туманно: инстинкт самосохранения подсказывал ему, что в жизненной игре не надо раскрывать свои карты. Насчет начальства намекнул он тонко — Василь был кандидатом в старшины. Но разговор на этом оборвался; во дворе уездного комиссаржа послышались шум, голоса и грубые солдатские окрики, напоминавшие собачий лай. Пан Крулевский поднялся с кресла и подошел к окну. Туда же повернул голову и Василь.

Двор заполняла толпа крестьян, преимущественно молодых и средних лет. Ее окружала цепь легионеров. На крестьянах были лохматые шапки всевозможных форм и цветов; длинные и короткие заношенные кожушки; черные, домотканого сукна пиджаки, свитки; на ногах — худые лапти с высоко навернутыми онучами. Кожаные и берестяные короба, перекинутые через плечо, дополняли их одеяние. Лица у крестьян были замкнутые, хмурые, суровые.

Конвоиры, усердно и ретиво исполнявшие свои обязанности, наводили порядок в шумной и пестрой толпе, стараясь построить в ряды этих неизвестно откуда и почему согнанных сюда людей, ругались, раздавали направо и налево пинки, угрожали. Не привыкшие к таким строгостям, полные отвращения к этому капральскому порядку, крестьяне огрызались, и на этой почве возникали конфликты, готовые превратиться в бурю…

— Чего пихаешься, панская подметка? Да я тебя так пихну, что ты и костей не соберешь!

Высокий, плечистый, жилистый мужик, сердито сдвинув брови, осыпал толкнувшего его конвоира искрами презрения и злобы. Легионер, встретив уничтожающий взгляд гневных глаз, трусливо сжался.

— Молчи, быдло! — выкрикнул он, но на всякий случай отошел в сторону от разгневанного великана.

— Да это ж Мартын Рыль! — опознал Бусыга худощавого, широкого в плечах полешука из соседней деревни Вепры, и по его телу пробежала нервная дрожь. Но эта неожиданность вызвала в нем и некоторое удовлетворение.

Задержанных крестьян повели за угол дома, где для них была приготовлена каталажка, служившая раньше складом разного торгового хлама. Минуты через две появился капрал и доложил пану Крулевскому о приводе преступников, бунтовщиков против новой власти, явно симпатизирующих большевистскому «варварству» и «анархии».

Возвращаясь домой от уездного комиссаржа, Василь Бусыга размышлял о своем чине войта — эта должность была твердо обещана ему паном Крулевским — и о своих обязанностях, которые вытекали из его нового положения. И еще думал он о Мартыне Рыле, а вопрос о том, сказать ли о встрече с этим человеком Авгине или умолчать, оставался открытым.

6
Кто ж такой Мартын Рыль, чей арест нарушил душевный покой нового войта? И почему колебался войт, сказать об этом Авгине или не сказать?

Я должен вернуться на десяток лет, заглянуть в Вепры, чтобы разъяснить эти вопросы.

Десять лет назад в Вепрах не было девушки привлекательней Авгини, теперешней женки войта. Веселая, живая, насмешливая, озорница и первая выдумщица на разные затеи и забавы — вот какая была Авгиня Кубликовых.

Любила она и с парнями пошутить, да шутила так, что каждому из них казалось, будто он и есть тот единственный, кому отдаст она свою девичью ласку.

«Нарвется дивчина», — говорили про Авгиню замужние женщины, когда рассказы о ее шалых выходках доходили до их ушей. Авгиня шутить шутила, но границ в своих шутках не переступала. Умела она, когда надо, быть уравновешенной и серьезной, и глаза ее, темноватые, как легкий сумрак ясных июньских вечеров, глядели иной раз строго и задумчиво. Трудно было определить цвет этих глаз: они светились, как две овальные впадины на темном болоте, заросшие по краям пышными цветами. Иногда казалось, что это карие глаза, чуть-чуть подернутые зеленоватой поволокой, а иногда — серовато-зеленые. Может, просто менялись они в зависимости от тех думок, от тех молодых мечтаний, что проносились в голове девушки и баюкали порой ее сердце. Одно можно было сказать про эти глаза: они манили к себе — вот как манят воля и радостные просторы весны, полные музыки, звона и шума жизни — и затягивали, как прибрежная трясина, где вкрадчивым шелестом гомонят высокие шумливые камыши.

Но колдовские глаза эти, казалось, не имели власти над Мартыном Рылем, и не Авгиню выделял он из хоровода вепровских девчат. Авгиня сама иной раз задевала Мартына, хотя в этом ничего удивительного не было, если принять во внимание Авгинин характер и ее озорство. Мартын в таких случаях уделял ей ровно столько внимания, сколько требовало вежливое отношение к человеку. Но не больше того.

— Нравишься ты мне, Мартын! — сказала однажды Авгиня, и в глазах ее заискрился озорной огонек.

Мартын ответил спокойно, будто ничего не замечая:

— И ты нравишься мне, Авгиня.

Но в его тоне не слышалось никакого волнения.

— А чем я тебе нравлюсь, Мартын?

— Тем, что я нравлюсь тебе.

— А если бы ты мне не нравился?

— Ну, так что ж?

— А знаешь, за что тебя можно полюбить?

— Не знаю. Скажи.

— За то, что ты высокий, за то, что у тебя, как видно, будут черные усы. И очи у тебя серые, и, когда ты иной раз глянешь ими, становится страшно. Я люблю, если очи парня заставляют дрожать от страха. Но я не пошла бы за тебя замуж: у тебя, когда ты станешь мужчиной, вырастет козлиная борода!

И Авгиня залилась веселым смехом.

Мартыну сделалось неприятно и от этого смеха, и от такого завершения их разговора. Он чувствовал себя немного обиженным и оскорбленным. Пока собирался он ответить Авгине каким-нибудь метким словом на ее замечание о бороде, она уже успела ускользнуть от него и, как видно, тут же забыла, что в Вепрах есть чернявый, высокий, широкий в плечах и тонкий в стане Мартын. Но и Мартын быстро забыл про этот, по существу, пустяковый разговор. И только вечером, когда он ложился спать, перед глазами его вдруг встала Авгиня. Ее чарующий взгляд и весь их разговор возникли в памяти. Вместе с этим припомнилась и козлиная борода, которая вырастет у него, когда он войдет в года. При чем тут борода? Зачем Авгиня приплела ее? Неприятно вспоминать про все это. Мартын взвешивает все слова Авгини. Если разобраться по справедливости, то девушка сказала ему больше приятных слов, чем обидных. А что касается того, что она не пошла бы за него замуж, то Мартын и не собирался жениться на ней. И вообще о женитьбе он пока не думает. Но и это ведь только слова у нее. Их, может, как раз надо понимать наоборот. А не напоминают ли они ему кое о чем? И все ж таки козлиная борода не выходит из головы. Мартын плюнул, повернулся на другой бок и заснул молодым, здоровым, крепким сном.


Мартын Рыль, захватив ружье, плыл на челне вдоль берега Припяти. Он держался ближе к камышам, чтоб подкрасться к диким уткам незамеченным. Ему уже посчастливилось настрелять их штук пять.

От противоположного берега Припяти отделилась плоскодонка. На носу ее лежит зеленая охапка свежей травы и большой сноп пышного курчавого тростника. В лодке белеет гибкая, подвижная фигура девушки в красном платочке, повязанном концами назад. Ловко мелькают весла в ее упругих руках, и плоскодонка весело и легко скользит по широкому лону спокойной Припяти. Миновав середину реки, плоскодонка круто повернула в сторону Мартына. Мартын нарочно придерживает свой челн и пристально всматривается в затоки, где любят жировать утки; он не обращает внимания на лодку с девушкой, хотя уже знает, кто в ней плывет. Но ему приятно.

— А я тебе всех качек распугаю, — слышится молодой, звонкий девичий голос, и сразу же за этим доносится ее крик: — А ты — га! а ты — га! качки!

Звонкий плеск весла по воде увеличивает шум и гулко разносится по речке между травянистыми берегами. И действительно, несколько уток поднимается с затоки, и свист их быстрых крыльев отчетливо слышится в воздухе. Утки летят прямо на Мартына. Мартын целится… Гулкий выстрел катится по Припяти и глохнет в прибрежных травах и камышах. Одна утка покачнулась, нырнула вниз, неловко замахала ослабевшими крыльями и, описав дугу, шлепнулась в воду.

Авгиня ловко поворачивает свою плоскодонку. Вся гибкая фигура девушки трепещет от молодой силы, а на воде, у борта лодки, после каждого удара весел кружатся воронки с тихим, чуть слышным рокотом.

Мартына вдруг оставляет его медлительность. Обогнать Авгиню! Опередить ее и первым доплыть до убитой утки! Гнется весло от его могучих взмахов, и челн стрелой мчится к темнеющей на водной глади точке. Но лодка Авгини двинулась к той же точке с более близкого расстояния. И она могла доплыть первой. Однако отступать уже поздно, и не такой он человек, чтобы бессильно опустить весло и признать себя побежденным. Снимает пиджак, швыряет его на мокрое дно челна. Еще круче сгибается его весло, еще быстрее разрезает воду остроносый челн. Авгиня видит, что верх берет Мартын. Ей делается от этого даже весело: ничего не будет удивительного, если верх возьмет он, потому что силы у него не меньше, чем у могучего вола. Но и она не теряет еще надежды. Чаще замелькало весло в ее ловких руках. Лицо разрумянилось, как маков цвет. Две длинные темно-русые косы выскользнули из-под красного платочка, и когда она налегает на весло и откидывается назад, то концы ее кос опускаются в воду.

Убитая утка уже недалеко. Не иначе, как Мартын подберет ее. Авгиня пускается на хитрость: она круто поворачивает свою плоскодонку наперерез челну Мартына. Заминка. Не успел Мартын сообразить, как обойти это препятствие, как случилось нечто неожиданное: утка вдруг провалилась в реку, а на том месте вода поднялась, будто ее толкнуло снизу, заколыхалась и ровными кругами побежала к берегу.

— Мартын! Где же утка?

В глазах девушки страх и удивление.

Мартын взглянул на Авгиню, засмеялся.

— Ни ты, ни я не доплыли, а утку сом проглотил!

Мгновение Авгиня молчала. Видно, это происшествие ее сильно потрясло.

— Поедем, Мартын, назад!

Повернули челны, поставили их бок о бок и поплыли к своему берегу.

— Ты небось сердишься на меня, что я распугала тебе уток?

— Нет, не сержусь. Мало что бывает.

— Ну, я ж хотела на тебя посмотреть.

Мартын и не думает сердиться на нее. А эти ее слова совсем примиряют Мартына с девушкой. Но вспоминается «козлиная борода», и Мартын сразу становится равнодушным и черствым.

— А чего на меня смотреть? — спрашивает он.

— Ну, потому что ты хороший, — отвечает Авгиня, и манящие глаза ее снова притягивают его к себе.

— Для тебя, кажется, все хорошие, — с легкой насмешкой замечает Мартын.

— А разве это плохо?

— Не знаю.

— А ты, Мартын, ловкий стрелок, — вдруг говорит Авгиня.

Мартын хотел бы продолжить начатый разговор, и перемена темы ему не нравится.

— Кто из ружья хорошо стреляет, а кто… глазами.

— А кто стреляет глазами?

— Есть такие стрелки.

— Но ведь глазами качек не настреляешь, — замечает Авгиня.

— В уток ими и не стреляют.

Авгиня смеется:

— Если бы ты был уткой, я тебя уже много раз застрелила бы!

Мартын хочет признаться, что если он еще и не застрелен, то уже слегка подбит, но вместо этого неожиданно для себя и для Авгини заявляет:

— Я приду к тебе сегодня вечером.

У Авгини слегка заколотилось сердце.

— Ну что ж?.. Буду ждать.

Челны подплыли к берегу. Мартын подтянул сначала лодку Авгини, потом свой челн. Привязал их, взял охапку сена, Авгиня — сноп тростника, и они направились к деревне.

И все было хорошо, пока не встретился Кондрат Бус. Видать, он подкарауливал Авгиню. Как только они поравнялись с ним, Кондрат подошел к Авгине. Авгиня положила руку на плечо Кондрату, Кондрат — на ее плечо, и они пошли как ни в чем не бывало. Мартын плелся позади них с охапкой свежей травы, с ружьем и убитыми утками. Хотел бросить траву, да неловко показывать свою досаду. Прошел еще несколько шагов.

— Возьми, Авгиня, траву, а я тут огородами пойду.

Не глядя Авгине в глаза, сунул ей траву, а сам повернул на свой двор.

Вечером Авгиня ждала его, но Мартын не пришел.

И много было таких встреч и таких разговоров. Искала сначала его Авгиня, потом искал Авгиню Мартын, потом оба искали друг друга. Бывали между ними стычки, недоразумения, бывали и приятные минуты согласия.

И вот в то время, когда вепровские хлопцы уже потеряли надежду на Авгиню, а вепровские девчата — на Мартына, в Вепрах стал появляться Василь Бусыга, видный парень, сын богатых родителей. Завлекли и Василя Авгинины очи. Сердце Мартына забило тревогу. Василь опасный соперник. Мартын — бедняк. Маленький дворик, покосившаяся хатка. Что есть у Мартына? Ружье, снасть рыбацкая да молодая стать. Крепился Мартын, поддразнивал Авгиню Василем. Авгиня насмехалась над Василем. Но иногда и похваливала его, тесней прижимаясь к Мартыну. Видно, ей просто было жалко Мартына.

Через некоторое время Мартын сказал Авгине:

— Нет у тебя сердца, Авгиня… Злая ты и неискренняя. Зачем ты говорила неправду? Зачем обманывали меня твои очи?

— Что худого сделали тебе мои очи, Мартын? — с упреком спросила Авгиня. — Я любила тебя и люблю… И буду любить, — помолчав, добавила она.

— И эти же слова ты скажешь Василю?

— Нет, так я не скажу ему. А если и скажу, то на смех.

— Так почему ж ты идешь за него?

— Так нужно, — тихо и неуверенно ответила Авгиня.

Мартын молчит, думает. Богатство Василя — вот где причина…

Авгиня вышла замуж за Василя Бусыгу. Женился и Мартын, взял синеглазую Еву Граборову, серьезную, рассудительную девушку с приятной внешностью.

Но Авгинины глаза глубоко запали в мысли и сердце Мартына. И не может Мартын освободиться от их чар до последнего дня.

Мартын и Авгиня иногда встречались и после того, как Мартын женился, а Авгиня стала женой Василя Бусыги. И эти встречи каждый раз волновали обоих. И она и он понимали бессмысленность таких встреч, но сердце не хотело слушаться доводов разума.

И спросил раз Мартын Авгиню:

— А помнишь, Авгиня, как гнались мы, чтобы первыми доплыть до убитой утки? А ее проглотил сом. Ни ты, ни я не доплыли до нее.

Авгиня только вздохнула.

7
Деду Талашу становилось в тягость скитание по чужим углам.

Жил он некоторое время у своей дочки в Макушах. Вечерами плел внукам лапти, рассказывал сказки. Но сложившаяся обстановка не позволяла деду вести дальше такой образ жизни. Надо было находить какой-то выход из шаткого и неприятного положения. Тем временем слухи о крутых действиях панской власти в отношении тех, кто попадал к ней на подозрение, разносились по всем углам Полесья. И ничего хорошего не было в этих слухах, а хуже всего — слухи подтверждались фактами.

С домом дед Талаш связи не терял. Эту связь он поддерживал через Панаса. Дед Талаш узнал от сына, что Василь Бусыга назначен войтом, что легионеры приказали войту собрать по десять пудов сена и соломы с каждого двора. А перед этим собирали разную живность: кур, поросят. Какой плач и крик поднялся в деревне! А всякое сопротивление каралось жестоко, и расправу учиняли на месте.

В ход пускались нагайки и шомпола.

«Двадести пендь!»[11] — кричали озверелые капралы.

В деревне начали появляться неизвестные люди, они шныряли как тени. Прислушивались, кто что говорит, разнюхивали, где что происходит. И разнеслись слухи, что белополяки будут проводить мобилизацию. А войт расспрашивал у Панаса, где старый Талаш. Но Панас не такой дурак, чтоб сказать правду. Одним словом, деду Талашу никак нельзя возвращаться домой — такова была неизменная концовка Панасовых новостей.

Слушал дед Талаш эти новости, и его личная обида стиралась, отступала на задний план. Стожок, отобранный у него легионерами, стожок, из-за которого разразилась вся эта беда, казался теперь деду маленькой кочкой и терялся в его раздумьях. Дело оборачивалось куда хуже, и на первое место выдвигалась общая беда крестьянской бедноты. Что делать? Надежда на то, что легионеров погонят назад, не оправдалась. Появление их, еще несколько дней назад казавшееся внезапным налетом на короткое время, угрожает стать затяжным. А может, и навсегда воцарится проклятая неволя. И неужели ему, деду Талашу, отрезаны дороги к своему дому? А если пойти и повиниться в своем поступке? Но в чем, какая его вина? Его обидели, унизили, а он еще будет кланяться им? Да провались они сквозь землю!

Дед Талаш упорный и гордый, как дикий орел.

Было это в тот день, когда дед пришел в условленное место встречи с Панасом. Обычно Панас приходил первым и насвистывал, ожидая отца. На этот раз первым явился дед Талаш. Прислушался — жуткая, зловещая тишина. Может, поспешил? Он занял позицию под старым, кряжистым, шишковатым, как и сам дед Талаш, дубом. Время шло. Панаса не было. Прождал часок, другой. Гнетущая, глухая тревога зашевелилась в дедовом сердце. Какая причина помешала Панасу прийти сюда? Дед Талаш припоминает последнюю встречу с Панасом — не могло ли тут быть какой-нибудь ошибки, на этом ли точно месте условились они встретиться? Нет, ошибки не было. Это именно тот толстый дуб на краю Сухого поля — память не изменяет деду Талашу. Еще звучат в его ушах слова Панаса, сказанные на прощанье:

«Так под тем дубом возле Сухого поля…»

Дед Талаш поднял глаза на этот шишковатый, узловатый дуб с могучими ветвями, как бы ожидая ответа на мучившие его вопросы. Дуб стоял неподвижно в своем величественном оцепенении, зажав меж ветвей огромный ком снега. Застывшее поле расстилалось белым саваном, а лес темно-синей стеной выступал в неподвижности и тупой немоте. Притаенная тишина чутко сторожила каждый звук, каждый несмелый шорох. И только один дятел ритмично и упрямо стучал по стволу звонкого дерева, не считаясь ни с какими тревогами деда.

Тоскливо стало старому. В его воображении вихрем проносились картины, рисуя самые мрачные случаи, какие могли произойти с Панасом, Максимом, с бабкой Настой. А каждая минута острой занозой вонзалась в его сердце. Терпению деда приходил конец — надо куда-то идти, надо что-то делать.

На Полесье быстро надвигался упорный в своей молчаливости вечер, расставляя всюду своих неподкупных часовых и окутывая мглою лес, дальние болота и Сухое поле. Кусты и отдельные деревья на поле уже утрачивали свои очертания, их силуэты становились все более неясными, расплывчатыми.

Дед Талаш вскинул плечами, удобнее прилаживая ружье, еще раз огляделся вокруг и уже хотел двинуться куда глаза глядят, лишь бы не стоять тут в пустом, бесплодном ожидании, как вдруг насторожился: из глубины леса послышался хруст снега и приглушенный треск сухих веток. Звук шагов доносился размеренно и ритмично — раз-два, раз-два. Иногда ритм нарушался, но все же сохранял общий свой темп.

По чередованию звуков дед Талаш установил, что шел человек, но это были не Панасовы шаги: шагал кто-то громадный, грузно и тяжело. Дед притаился за дубом, стал всматриваться в ту сторону, откуда доносился этот хруст шагов неизвестного. Высокая темная человеческая фигура мелькнула под навесом запорошенных снегом ветвей и медленно выплыла на прогалину, вырисовываясь все более и более ясно сквозь вечерний лесной сумрак. Дед Талаш стоял в напряженной позе, ожидая. Окликнуть или нет? Что за человек? И против воли вырвалось у деда:

— Кто идет?

Высокий человек испуганно остановился, настороженно вглядываясь перед собой.

— Кто спрашивает? — послышался густой бас незнакомого.

Деда Талаша не было видно из-за дуба.

— Спрашиваю я! — отозвался дед Талаш.

— А кто ты?

— А ты кто?

По голосу и по выговору дед Талаш узнал, что это человек свой, здешний. Напряжение и страх деда немного ослабели, но все-таки он решил пока сохранить свое инкогнито; когда наступила неловкая пауза в этой перекличке из-за стволов, дед Талаш снова подал голос:

— Я тутошний!

— Ты один? — спросил осторожный незнакомый человек.

— Один и не один: со мной ружье.

— Ну так брось свое ружье: ружье есть и у меня, и, наверное, почище твоего, — гордо прогудел из леса густой бас.

Незнакомец говорил тоном, не допускающим никакого сомнения в том, что его ружье лучше дедова.

Дед Талаш высунулся из-за ствола: высокий незнакомый человек смело и решительно двинулся к толстому кряжистому дубу. Не доходя шага три, великан остановился в немом удивлении. Такое же удивление отразилось и на лице Талаша.

— Дядя Талаш? — загремел густой бас.

— Мартын! А, чтоб тебя нелегкая! — радостно отозвался дед Талаш и кинулся к Мартыну Рылю — тому самому Мартыну, который пригрозил конвоиру-легионеру пихнуть его так, что он и костей не соберет.

Мужчины крепко пожали друг другу руки.

— Кого ж ты тут, дядя Талаш, стережешь?


— Э, голубок, кого стерегу! Выходит так, что стерегу самого себя… А ты?.. Как вижу, хлопец, ты сильно напуган…

— Ой, и не спрашивай, дядя! Из польской неволи, из плена вырвался! Да не я один, а тридцать шесть человек!

— Что ты говоришь?! — поразился дед Талаш. — Как же это?

— А вот как. Отступили красные, пришли поляки. Пришли и начали вылавливать да хватать тех… ну, кто, одним словом, в революцию смело пошел против панов. Принялись паны мстить, порядки наводить, усмирять да грехи всякие вспоминать. А народ наш… сам знаешь… разный народ есть. Богатеи начали под панов подлаживаться, доносить на нашего брата. Вот и попался я — заарестовали. И в других местах схватили таких же, как я. Так вот и насобирали нас целую команду и погнали. А хлопцы всё отчаянные. Знакомые и незнакомые. Привели это нас к уездному комиссаржу, заперли в какой-то холодный склеп. Думали, что и конец там будет. Но прошел слух, что погонят нас куда-то дальше. А куда и зачем — не знаем. А был среди нас удалец такой, Марка Балук из-под Тернищ. Тертый человечек, солдат старой армии. «Вот еще, говорит, будут они меня таскать, как арестанта какого, холера им в бок! Не затем я из немецкого плена вырвался, чтоб дома терпеть! Дураков нет! Хватит!» Видим, голова у человека варит. Обступили мы его. «Как ты сделаешь это?» — спрашиваем. «Дайте присягу, говорит, что будете слушаться меня, тогда и вы будете на воле». Видим, что-то придумал человек. А кому ж не хочется на волю вырваться? Так почему и не присягнуть? Вот он и говорит: «Присягали мы Николаю на евангелии, но присяга ему не помогла. Вы ж мне присягните на нашем мужицком лапте. Поклянитесь, что будете слушать меня, и каждый поцелуйте свой лапоть!» Серьезно говорит, не шутит. «Лапоть, говорит, знамя нашей мужицкой доли». И знаешь, дядя, что? Стали мы целовать свои лапти. Ей-богу! Кто в шутку, а кто и вправду. Вот он тогда и говорит: «Ну, так вот что. Когда нас погонят и отведут верст на пять-шесть, а может, и больше — насчет места я соображу, — то вы слушайте мою команду. А команда моя будет вот какая: „Стой — лапоть скинулся!“ Как вы это услышите, так молнией бросайтесь на конвой, разоружайте его. Все зависит от внезапности и быстроты нападения. Два-три человека безоружных легко справятся с одним вооруженным, если только сделают это быстро и ловко». Понравилась нам эта тактика. Обдумали, обсудили каждую мелочь, разбились на группки. Разговариваем шепотом, чтоб сохранить в тайне наш сговор… Вывели нас. Глядим — двенадцать конвойных, тринадцатый — капрал. Плетемся мы, но и виду не подаем, что у нас в мыслях. Притворились, что ослабели, едва ноги поднимаем, шатаемся. Поставили нас в ряды. Подал капрал команду, сам стал впереди. Двинулись. Пять конвойных с одной стороны, пять с другой, а двое сзади идут. Я в первом ряду. С капрала глаз не свожу. Не так с самого капрала, как с его винтовки: больно она мне понравилась! В ушах все время три слова звучат: «Стой — лапоть скинулся». А наш командир в заднем ряду идет. Прошли через местечко. В поле вышли. Навстречу фурманки,люди. Конвойные подгоняют нас, покрикивают да такими паскудными словами ругаются, что и слушать тошно. А мы горим от нетерпения. И так часа полтора тащимся. А наш командир молчит. Но только это мы выбрались из леса на поляну, как вдруг гаркнет Марка Балук: «Стой — лапоть скинулся!» И что только сделалось в этот момент! Что там произошло, я тебе рассказать не смогу. Все сплелось в один клубок. Не слышно было крика, только тяжкое сопение и хрип. Не помню, как очутился я возле капрала. Помню только, что он лежал на снегу, сам белый как снег, с ободранным ухом, и только глазами хлопал, на меня глядя. А я говорю ему: «Лежи, не вставай!» И забираю у него винтовку, вот эту самую, карабин заграничный, на семь патронов. И револьвер. И револьвер у меня и сабля. Бросаюсь другим помогать, а хлопцам уже не нужно моей помощи. «Слушай мою команду! — крикнул Марка. Взмахнул обнаженной саблей, револьвер поднял. — Гайда в лес. И конвойных веди!» А они перепуганные, бледные как смерть… Поплелись покорно… Да не они теперь конвойные, а мы. Довольно нас быдлом называть! Отошли мы саженей сто. «Стой!» — командует Марка. Остановились. «Снимайте, паны, сапоги!» Разулись они. Лучшую пару выбрал себе Марка, а другие поделили наши лапотники. Тринадцать человек обулись в сапоги, а лапти конвоирам отдали. И оставили их там в лесу. Живых, но помятых и побитых. Поразбирали их оружие — кто винтовки взял, кто револьверы, а кто сабли. На прощание Марка сказал: «Ну, хлопцы, гайда кто куда! Но присяги я с вас не снимаю. И вы, мошенники, свободны! — обратился он к конвоирам. — Отдохните тут да ступайте куда знаете!» И подался в свою сторону, а каждый из нас — в свою.

— Ах, будь ты неладен! Почему же это меня с вами не было?! Ну и ружьишко ты себе раздобыл, Мартын! — причмокивал в восхищении дед Талаш, разглядывая удивительное ружье.

8
Не знал подросток Панас, что его особой интересуются не какие-нибудь простые смертные, а сам войт Василь Бусыга. Войту надо знать, кто в какой лес смотрит. Войту надо выведать, куда пропал дед Талаш и что у него на уме. Войт — начальство, а у начальства бывают такие мысли, что не всем подчиненным можно о них знать и особенно о них не должен догадываться такой «распущенный» человек, как дед Талаш. Дед Талаш ни в грош не ставит панов и начальство, на чужое добро зарится. Дед Талаш вообще враждебно относится к таким хозяевам, как Василь Бусыга, Кондрат Бирка, и ко многим другим уважаемым личностям. Это он подбивал голодранцев поделить поля зажиточных хозяев. У деда Талаша стоял на квартире большевистский командир. Наконец, дед Талаш с топором бросался на польских солдат. Короче говоря, дед Талаш нанюхался и пропитался большевистским духом. И теперь он наверняка связался с большевиками. Кто может поручиться за то, что он не приведет сюда красных? Нет, пока дед Талаш скрывается неведомо где, неведомо с какими умыслами, не может быть спокоен пан войт Василь Бусыга. Это не значит, что он, войт, боится деда Талаша. Нет, войт — начальство и стоит на страже закона и порядка. Недаром ведь ему дан приказ от высшего начальства, от уездного комиссаржа, — следить и брать на заметку всякого, кто преисполнился духом непослушания и бунтарства. А что касается красных, то Василь Бусыга спокоен на этот счет: польская власть не одна — за ее спиной Франция и Англия стоят. Нет, песенка большевиков спета. Но неприятностей наделать они еще могут. Тем более что до войтовых ушей доходят слухи: по лесам слоняются темные люди, сговариваются, к чему-то готовятся, что-то замышляют. Предосторожность тут не повредит. И нет ничего удивительного, что быть начальником — это не такая уж простая вещь, как это может показаться кому-нибудь со стороны.

А в первую очередь надо за деда Талаша приняться.

С одной стороны, и хорошо, что хата Талаша стоит на отшибе: каждый, кто идет туда или оттуда, сразу бросается в глаза. Но есть тут и неудобство одно: если будешь похаживать поблизости, то неизбежно обратишь на себя внимание. Наблюдая время от времени за хатой Талаша, Василь Бусыга заметил, что Панас то и дело отлучается из дому. Интересно — куда это он ходит? Догадывается войт, что Панас и есть тот самый ключ, которым можно отомкнуть тайну деда Талаша. С Панаса и нужно начинать. Но как? Поручить разве кому-нибудь проследить, приставить специального человека? Войт рассудил и нашел этот способ неудобным; да и рискованно вмешивать в это дело третьих лиц: третьи лица могут быть свидетелями против него самого. И затем нет уверенности, что все это останется в секрете. Василь Бусыга остановился на новом плане. Он доложит куда следует, доложит, как и через кого можно узнать про деда Талаша, а там пускай допытываются сами: и сено будет цело, и козы сыты.

Накануне того дня, когда Панас должен был встретиться с отцом у толстого дуба возле Сухого поля, среди ночи вдруг раздался стук в дверь Талашовой хаты. Первой вскочила бабка Наста. В тревоге подняла она голову, прислушалась. Стук повторился с большей силой и настойчивостью.

— Ой, кто же это стучит?! — голосом, полным страха, откликнулась бабка Наста.

Максим, накинув на плечи кожух, босой выбежал в сени:

— Кто там?

— Отворяй! — властно и сердито скомандовал кто-то снаружи.

— А кто там? — допытывался Максим.

— Отвори, Максим: это паны, польская власть.

Максим по голосу узнал соседа Никиту Телеха и отодвинул засов.

Несколько пар ног загремело в сенях, и вместе с открывшимися дверями в хату ворвался сноп белого света. Откормленный рыжеусый толстомордый человек зверского вида держал в руках электрический фонарик, освещая хату и ее убогую обстановку. Максим зажег керосиновую лампочку. Черные тени, казалось, еще тесней сгустились возле стен и по углам низенькой хатки. Осмелевшие в темноте тараканы сейчас испуганно поползли к печке, прячась в щели. Видно, и тараканов напугал страшный пан своим электрическим фонариком. Нежданных гостей было четверо: трое легионеров в военной форме, а четвертый — Никита Телех, взятый за понятого.

Бабка Наста, дрожа как в лихорадке, натянула на себя дерюжку и пугливым, недоуменным взглядом следила за незнакомыми военными. Панас лежал неподвижно, охваченный темным, смутным страхом.

— Кто тут ночует? — спросил рыжеусый.

Вопрос был таким неуместным, таким неожиданным, что в первую минуту никто не нашелся ответить.

— Кто тут ночует? — не отступался рыжеусый. Этот переполох, вызванный его появлением, казалось, еще больше придавал рыжему прыти.

— Все… свои, — подал голос Максим.

А в это время другой солдат, юркий и вертлявый, также зажег фонарик и светил им по хате, заглядывая на печь, за печь и под потолок. Третий стоял молча и неподвижно наблюдал и слушал.

— Все ночуют? — переспросил Максима тот же рыжеусый.

Никто в хате не отозвался.

Тогда рыжеусый подошел к Панасу и толкнул его кулаком в плечо.

— Ну, ты… подымайся! — скомандовал он.

Панас присел на постели.

— Ты ходил к батьке на свидание?

Как ножом полоснул Панаса этот вопрос. В голове быстро-быстро закружились мысли. Раз рыжеусый так спрашивает, значит, знает, что он, Панас, ходил к отцу.

Первый приступ страха прошел.

— Ходил! — твердо после короткого молчания ответил Панас.

Рыжеусый похвалил его за правдивость и спросил уже снисходительней:

— А где есть твой о́йтец?

— Не знаю.

Рыжеусый посмотрел на Панаса строго, покачал головой:

— Как это не знаешь? Ты же сегодня днем собирался к отцу?.. Ну?..

Что было ответить пареньку? Правда, он собирался к отцу. Но у Панаса мелькнула думка: а не берет ли его «на пушку» этот рыжий дьявол? И Панас, в свою очередь, пускается на хитрость:

— Днем я к отцу не хожу.

— Брешешь! — прикрикнул рыжеусый. — А куда ж ты днем ходишь?

Он думал, что поймал Панаса, но Панас твердо ответил:

— Хожу на болото лозу и ветки резать: скотину кормить. У нас забрали сено.

Этот ответ сбил рыжеусого с толку.

— А что тебе говорил батька?

— Говорил, чтоб я к нему больше не ходил.

— А где ты встречался с ним?

— В лесу.

— О чем же вы толковали?

— Обо всем: про скотину, про корм…

— А еще что говорил отец?

— Говорил, что до весны домой не вернется.

— Брешешь, лайдак! — загремел рыжеусый.

— Паночку! — подал голос Максим. — Отец наш старый. Ему семьдесят лет. Погорячился, сам страху набрался, а теперь боится домой вернуться.

— Го, пся мать! Боится!.. А большевик почему стоял тут на квартире? — И, еще более повысив тон, бросил в лицо Максиму: — Где старый пес?

Бабка Наста кулем скатилась с печи и бухнулась в ноги рыжему пану:

— А, паночек! А, золотенький! А за что же на нас напасть такая? Последнее сено забрали, скотина с голоду дохнет. Старый из дому сбежал. А он же невиноватый. Его били, пинали… А за что?

Рыжеусый пренебрежительно повернул свою разбойничью морду в сторону бабки Насты, и на этой морде отразилось высокомерие. Ничего не сказал, будто бабка Наста и не заслуживала того, чтоб откликнуться на ее слова, а когда она снова начала молить его, крикнул:

— Мильч![12]

Потом повернулся к Панасу:

— Ну, хлопец, собирайся!

А когда вывели из хаты Панаса, сказал холодно и жестко:

— Пшидзе до нас о́йтец — бендзе мяць волю хлопак[13].

9
Дед Талаш и Мартын Рыль, рассказав друг другу о своих приключениях, стали советоваться, что делать дальше и куда идти. Деда беспокоила мысль о доме, о Панасе и вопрос, почему не пришел Панас, стоял перед ним в тревожной и темной неразрешимости. Это вызывало беспокойство в дедовом сердце и тяжелым камнем ложилось на его старые плечи.

Мартын Рыль также думал о своем доме, о жене и детях, о своем хозяйстве. Тому и другому надо было на что-то решиться, выяснить свое положение, избавиться от этой неуверенности.

Мартын Рыль встречался с разными людьми, и люди рассказывали о жестокости белопольской военщины, о ее безжалостных поступках. А эта жестокость вызывала общее возмущение там, где панская власть заводила свои порядки, где она особенно люто преследовала бедноту, людей с большевистскими настроениями. Это возмущение против панов и польской военщины местами переходило в восстания, и поляки напрягали все усилия, чтобы искоренить дух неподчинения. А этот случай с разоружением польского конвоя, в котором принял участие Мартын Рыль, еще больше разъярил панов и толкнул их на путь мести и безжалостной расправы с теми, кто попадал под их подозрение.

Слушал дед Талаш и трясся от гнева на панов, на белопольскую военщину, на несправедливость. Эта ненависть и гнев огнем растекались по его жилам и переполняли все уголки его души. Слов не находил дед Талаш, чтобы выразить всю бурю своего возмущения и ненависти к оккупантам.

— Резать, сечь, жечь их, гадов, на огне!

Но сейчас положение вещей было таково, что приходилось держать ухо востро, чтоб бессмысленно не попасться в панские руки.

Вепры, где жил Мартын Рыль, находились по дороге к деревне деда. А до этой деревни было отсюда километра четыре. Вдвоем им было веселей и надежней, особенно если принять во внимание карабин Мартына. Вот почему они наметили такой план: зайти к деду Талашу, разузнать там, как и что, подкрепиться и переночевать, если представится возможность. А там уж будет видно, что делать дальше. Сквозь тьму ночи и сумрак лесов, по глухим дорожкам и тропкам направились они, два изгоя, в сторону своих деревень.

Не доходя километра полтора до деревни, они обогнули болотце, примыкавшее к деревенской околице, сделали большой круг и медленно начали продвигаться к хате Талаша, то и дело останавливаясь и прислушиваясь.

Была уже ночь, глубокая ночь, застывшая в своем затаенном молчании. Там и сям по хатам одиноко мерцали тусклые, печальные огоньки. На противоположном конце деревни в темноте задворков звонко разливался собачий лай. Среди пустынной оцепенелой зимней тишины надрывал душу этот упорный остервенелый лай кем-то потревоженной собаки. Минуты через две начали присоединяться голоса других собак, тонкие и пронзительные, низкие и озлобленные. Докатившись до круглой площади, собачий хор успокоился, начал затихать, и наконец прежняя тишина снова охватила деревню.

Дед Талаш и его спутник остановились и молча ждали, пока не затих лай собак. Стояли они в кустарнике, откуда неясно вырисовывалось из мрака черное пятно дедовой хаты.

— Постой-ка, голубь, тут, а я пойду узнаю, как там и что, и дам тебе знак.

Мартын остался в кустарнике, а дед Талаш исчез в темноте. Он осторожно подошел к низенькому оконцу своей хаты, послушал и тихонько постучал в замерзшее стекло. Бабка Наста не спала, горюя о Панасе и о деде Талаше.

Этот несмелый, осторожный стук сильно взволновал бабку и заставил забиться ее сердце: такой стук она слышала уже не один раз за долгие годы совместной жизни со своим стариком. Она быстренько, насколько позволял ей возраст, подбежала к окну и так же тихо постучала. В ответ троекратный тихий стук снова донесся с улицы.

У бабки Насты сомнений больше не оставалось. Накинула на плечи кожушок, сунула ноги в лапти, на ходу растолкала Максима.

— Отец пришел! — и бросилась отворять дверь, стараясь не шуметь.

Переступив порог своей хаты, Талаш остановился.

— Что слышно? — спросил он жену.

Бабка Наста помолчала.

— Панаса забрали легионеры, — глухо ответила она.

У деда Талаша задрожали руки и ноги, острая боль подкатилась к самому сердцу.

— Когда забрали?

— Вчера ночью. Ворвались в хату, трясли, колотили нас. Допытывались, где ты.

— А почему ж его забрали?

— Донес кто-то, что он ходил к тебе в лес, — ответил Максим, быстро натягивая на себя одежду.

— Всё допытывались, где ты, — повторяла бабка Наста.

Она не отважилась сказать страшную правду: Панаса выпустят, когда к ним придет отец.

Пусто стало в душе у деда. Безмолвие, сумрак и тоска заполнили хату.

Бабка Наста полезла в печь за огнем, чтобы зажечь лампу.

— Занавесь сперва окна, — тихо заметил старый Талаш.

Скитания по лесам сделали его осторожным.

— Со мной Мартын Рыль. В кустах остался. Скрывается, как и я. Пойду кликну его. А ты, Максим, покарауль во дворе.

В хате осталась одна бабка Наста. Она старательно занавесила окна, разложила на шестке огонь, чтоб приготовить ужин неожиданным гостям. Ее охватил страх: а что, если ворвутся легионеры? Страх не покидал ее все время, пока в хате оставались дед Талаш и Мартын Рыль.

А они сидели за столом и ужинали.

Весть об аресте Панаса глубоко взволновала деда Талаша. Он сидел мрачный, нахмурив свой морщинистый лоб, и думал.

— Вижу один способ выручить Панаса, — тихо сказал наконец дед, — самому отдаться им в руки. Для этого ж они так и сделали.

Бабка Наста тяжело вздохнула, подтверждая эту горькую правду.

На минуту тяжелая тишина воцарилась в хате.

— Есть и другой способ вызволить хлопца, — нарушил тишину Мартын Рыль. — О нем и нужно подумать.

Дед Талаш вдруг оживился.

— Правда твоя, Мартын! — И дед Талаш порывисто похлопал Рыля по плечу. — Но скажи, как это сделать?

— Подумать надо, — уклонился Мартын от прямого ответа. Но, видно, в голове его уже созрел какой-то план. — Знаешь, дядя Рыгор, — поднял он глаза на деда Талаша, — являться к ним не надо. И к кому являться? К этим прохвостам? Посадят самого, а хлопца выпустят или не выпустят — еще неизвестно. Нельзя им, поганцам, ни на грош верить. Пойти — это значит покориться им. Чирий им в бок!

— Вот и я так считаю, голубь… Эге ж! Так или этак, а жить нам спокойно не дадут… Ни ты, ни я оставаться дома не можем. — Понизив голос до шепота, дед сказал с волнением: — В лес надо перебираться, да не сидеть там сложа руки, не наблюдать спокойно со стороны, как они тут хозяйничают и распоряжаются нами.

Ни дед Талаш, ни Мартын Рыль не высказали своих мыслей до конца, но понимали друг друга очень хорошо.

— Ничего другого не остается нам, дядя Рыгор.

— Эх, ружьишка хорошего нет у меня! — пожаловался дед Талаш.

Рыль промолчал: он чувствовал себя как бы немного виноватым перед дедом Талашом за то, что обладает таким превосходным карабином, из которого можно выстрелить семь раз подряд.

— Но я достану себе ружье — настоящее, безотказное! — И дед Талаш стукнул кулаком по столу.

Немного помолчав, добавил, как бы отвечая на собственные мысли:

— Только одного ружья еще мало… мало, браток, одного, даже хорошего, ружья!

— Правда твоя, — кивнул головой Мартын.

В хату вошел Максим.

— Тихо и спокойно, — доложил он.

Мужчины стали совещаться. Усталость склоняла их к мысли заночевать здесь, чтобы завтра на рассвете двинуться куда-нибудь дальше. Так и сделали.

Максим снова занял свой пост, а дед Талаш и Мартын Рыль прилегли не раздеваясь.

Хотя дед Талаш сильно устал, но заснуть он сразу не смог. Поговорил немного с бабкой Настой, а потом долго думал о Панасе, о его освобождении из панской неволи да еще о том, как раздобыть себе хорошее ружье. Дедова фантазия немного разыгралась и своевольно переходила границы реальных возможностей. А потом он заснул тревожным сном.

На рассвете покинули хату, подались в лесные пущи. Лес и дебри полесских болот станут теперь их пристанищем и домом.

10
Неподвижно стоял густой омертвелый лес, плотно прижав вершину к вершине, переплетясь ветвями, накрывшись белым убором ломкой шелестящей изморози. Ни зверь, ни человек, ни птица не нарушали его утреннего зимнего покоя. Только где-то в гуще ветвей сухо потрескивал мороз, перескакивая с дерева на дерево. Начинало светать. Из мрака вырисовывались стройные стволы осин, шишковатые дубы, шершавые кривые березы, а между ними, как седые уродцы, выступали сломанные бурей высокие расщепленные деревья, пни с круглыми белыми шапками, с заостренными верхами. Белоснежными холмиками разбросались по лесу сугробы. Затвердевший на морозе снег скрипел под ногами деда Талаша и могучего Мартына Рыля. Шли они не спеша, выбирая наиболее глухие лесные дорожки и тропки, обходя опасные места. Шли молчаливо, углубившись в свои невеселые думы.

Дед Талаш — человек замкнутый. Своими мыслями он не с каждым поделится и обдумывает их неторопливо, основательно, особенно если дело касается чего-нибудь важного, и планы свои вынашивает долго. Но если он на что-нибудь решится, то уж не отступит, пока не добьется своего. Так вот и теперь. Как мать ребенка, вынашивал дед Талаш свою беспокойную думку. Сначала мелькала она перед ним смутно и несмело, но постепенно все более и более прояснялась, чаще и чаще занимала дедову голову, принимала реальную форму и настойчиво требовала своего выражения в практических действиях. Значительно способствовал этому и случай с его Панасом. Приспела потребность поговорить о своих планах с живым человеком, с таким, который смог бы понять деда и помочь ему, ибо замысел Талаша был такой, что требовал помощи отважных людей.

— Как ты считаешь, Мартыне, — нарушил молчание дед Талаш, начав немного издалека, — можно ли подобрать хороших хлопцев… ну, на манер небольшого войска?

Мартын Рыль взглянул на деда Талаша. Он догадывается, куда гнет старый. Ему интересно, как представляет себе это дело дед Талаш.

— Поищешь — людей найдешь, — уверенно гудит он и добавляет: — Да вот ты и я — уже двое.

— Эге ж! — откликается дед Талаш, а глаза его смотрят куда-то в глубину.

— Люди, дядя Рыгор, есть. Собрать их только надо. Да на правильную дорогу поставить, дать им хорошего командира.

— Вот я, голубе, и думаю про это.

Они умолкают задумавшись. Мартын ждет, пока дед выскажется до конца.

— Если будут люди, то командир найдется.

— Иногда один человек дороже многих десятков.

— Эге ж!.. Но один человек без общества — малая сила.

Снова притихли на короткое время.

— А не слыхал ты, — спрашивает дед, — что по лесам оружие закопано с немецкой войны, когда солдаты с фронта уходили?

— Ходят такие слухи… Наверное, есть… Говорят, и пулеметы припрятанные есть… А сколько оружия поразбирали да по дворам прячут…

— Если собрать людей, — развивает дед свою мысль, — то и оружие найдется.

Сменив и снизив тон, он приступает к самому важному:

— Слушай, голубе, скитаемся мы как неприкаянные, прячемся, как тараканы в щелях; в свою собственную хату, словно воры, крадемся. А что мы такое сделали? В чем наша вина? За что бьют и колотят нас? За что?

— Подожди, дядя Рыгор, придет весна — заколышется трясина на болотах, загудит лес, да так загудит, как он еще никогда не гудел.

— Но ведь само-то оно не сделается, Мартын.

И, понизив голос до шепота, дед Талаш заговорил словами, шедшими из самой глубины наболевшего сердца:

— Давай, Мартын, за работу возьмемся.

— Ну что ж. Я согласен. Только не знаю, что ты, дядя, надумал.

— Народ собирать, поднимать его в великий поход против палачей, насильников. За что мы должны терпеть? На что нам надеяться? Ждать, пока нас переловят поодиночке? Подумай: что такое мы, разбросанные по одному? Пыль, сухие листья, что ветер гоняет по полю. И первое, что я хочу сделать и в чем прошу твоей помощи, — это мой Панас. Дитя ведь он еще, — дедов голос задрожал, — за что же он страдает? Я не буду знать покоя, не отступлюсь, хоть голову сложу, пока не вырву сына из их поганых рук. А как вызволить его? Силой? Люди нужны. Хоть бы десяток отважных вооруженных людей. Я пойду искать этих людей, но ищи их и ты. И боже тебя упаси рассказать об этом врагу. Я прокляну тебя проклятием отца, и ты погибнешь!

Мартын глянул на деда Талаша и невольно ощутил страх. Дед Талаш слов на ветер не бросал. Глаза его горели неспокойным, мрачным огнем, они покоряли Мартына, лишали его воли.

— Дядя Рыгор! За пять человек я ручаюсь, найду их. Скажи только, где разыскать тебя и когда.

Дед Талаш сдвинул со лба шапку, будто она мешала ему думать, нахмурил брови, глаза его снова всматривались в безграничные просторы, как бы разглядывая грядущие события. После короткого раздумья он сказал:

— Отсчитай от сегодняшнего утра три дня. На третий день, когда совсем стемнеет, приходи к Долгому Броду и жди, пока не завоет волк: это буду выть я. (Дед Талаш умел искусно подражать волчьему вою.) Я буду выть три раза с перерывами. Вот как ты найдешь меня. Запомни это твердо.

— От сегодняшнего утра отсчитать три дня. На третий день, когда хорошо стемнеет, быть у Долгого Брода и ждать, пока завоет волк. Волк будет выть три раза с перерывами, и тогда я подойду к тебе.

— Эге, так! — подтвердил дед Талаш и долгим, испытующим взглядом глянул прямо в глаза Мартыну Рылю.

Мартын тоже всмотрелся в темные дедовы глаза, чувствуя их власть над собой, а потом невольно опустил голову.

— Чего ты, дядя, так смотришь на меня?

— Хочу увериться в тебе. Глаза твои мне говорят, что не обманешь.

— А если я не услышу, как воет волк возле Долгого Брода? — спросил Мартын.

— Тогда ожидай меня дома. Я найду тебя, если не управлюсь за это время.

— Ладно.

— Ну, голубе, бывай здоровый и счастливый. Смотри будь осторожен: тебя уже, наверное, разыскивают. Я буду надеяться на тебя. Иди же, разузнай, что у тебя там дома. Да помни, о чем мы говорили. Так на третий день в сумерках… Долгий Брод… Воет волк.

Мартыну сделалось не по себе, когда он снова услышал эти слова, произнесенные твердым голосом старого Талаша. Дед крепко, словно клещами, сжал руку своего спутника и товарища по борьбе. Он дал ему почувствовать, что есть еще сила в твердой и жесткой стариковской руке.

Подождав немного, пока приземистая фигура деда Талаша не затерялась меж корявых стволов, Мартын встревоженно подумал: «Куда он пошел? Отчего я не спросил его?»

11
Дед Талаш снова один и снова в походе. Идет он лесными дебрями, темными пущами, идет с определенной целью. Деду нужно найти ту красноармейскую часть, командир которой стоял у него на квартире.

План деда прост: перейти в расположение Красной Армии. А там он разузнает, где находится командир батальона, стоявшего у них в деревне, — дед назовет эту деревню. К счастью, он знает и фамилию комбата — Шалехин. Дед расскажет ему о своей беде, о своем отцовском горе. Расскажет и про белопольское войско — деду Талашу известны некоторые пункты, где разместились оккупанты, и он много знает о поведении польских легионеров и их офицеров. Разве эти сведения не будут интересны для красного командира? И даже на большее пойдет дед Талаш: он предложит сделать его разведчиком Красной Армии — собирать необходимые сведения о размещении легионов. Кто лучше него сможет показать дороги в лесах и проходы в болотах? А самое важное, что скажет дед Талаш, это то, что он принял решение (и уже делает первые шаги в этом направлении) — поднять восстание трудового крестьянства против лютого врага. А чего же потребует за это дед Талаш? Он будет просить командира дать ему хоть десяток смелых добровольцев-красноармейцев, чтобы вместе с ними совершить внезапный налет на уездного комиссаржа, на тюрьму, где изнывает в заключении его Панас. И еще об одном попросит дед Талаш — достать ему настоящую солдатскую винтовку. Если удастся забрать такую у легионеров, то он вернет назад одолженное оружие. Он расскажет командиру и про свой план нападения — это план смелый и простой, и потерь в людях не будет… Неужели он не склонит на свою сторону командира?

Вот с такими думками шел дед Талаш сквозь лесные дебри и пущи.

Дед Талаш прошел уже большую часть дороги. Оставалось еще километров шесть, чтоб выйти на Гударов лог. За этим логом стоит деревня Высокая Рудня, занятая красными. В эту деревню и направляется дед Талаш.

Длинный и трудный путь по лесному бездорожью утомил деда. Остановился Талаш под широким деревом, смел рукавицей сухой снег с гладкого пня и присел отдохнуть и подкрепиться: голод мучил его. Снял ружье, охотничью сумку, куда бабка Наста заботливой рукой положила полбуханки хлеба и кусок сала. Зажал ружье меж ног, отрезал краюху хлеба, ломтик сала и принялся закусывать. Кончил дед завтрак и достал трубку и кисет с табаком — после еды нет ничего слаще, как закурить. Но глухой шорох в лесу заставил его прислушаться и насторожиться.

И видит дед Талаш: огромный дикий кабан медленно выходит из лесной чащи, проваливаясь по брюхо в снег, не замечая деда. Кабан подходит к красивому, как бы выточенному рукой способного мастера, муравейнику, аккуратно и ровно присыпанному снегом, и останавливается. А потом начинает разрывать муравейник своим страшным клыкастым рылом. Каждое движение могучего рыла подбрасывает вверх комья снега, смешанные с мусором, нанесенным сюда муравьями за годы упорного труда. Вот уже только две темные борозды вырисовываются на чистом, нетронутом снегу. Кабан роет медленно и настойчиво, все более и более углубляясь в землю. Дед Талаш, окаменев, не спускает глаз с кабана. А кабан от него шагах в сорока — пятидесяти и так захвачен своим делом, что ничего не видит и не слышит, как не видит и не слышит дед Талаш, что из чащи выходит волк и тоже начинает наблюдать за кабаном. И только тогда заметил дед волка, когда тот подкрался к кабану шагов на пятнадцать. У кабана была видна только лишь спина. Любопытство еще сильнее разобрало деда Талаша. Чем все это кончится? По мере того как кабан глубже зарывался в землю, волк все ближе подкрадывался к нему и вдруг, подобравшись совсем близко, молнией бросился на кабана, впился зубами в кабанье брюхо и с той же быстротой отскочил от него. Кабан дико хрюкнул, выскочил из рва и повалился на снег с разорванным животом и с выпавшими внутренностями, корчась в страшной предсмертной агонии. А волк стоял поодаль и жадными глазами смотрел на свою богатую поживу.

Такой внезапной и неожиданной развязки никак не ожидал дед Талаш, и его человеческое чувство глубоко возмутилось этим разбойничьим нападением. Прицелился дед Талаш, гулкий выстрел потряс лесную глухомань, торжествующий волк дернулся кверху и грохнулся, как мешок, уткнувшись мордой в окровавленный снег.

Огромное моральное удовлетворение почувствовал дед Талаш после этого удачного выстрела, и первое, что пришло ему на ум, была мысль о справедливой расплате. И вдруг дед стремительно огляделся, точно его что-то укололо: эта только что разыгравшаяся в глухом лесу драма, в которой он и сам принял участие, как карающая рука справедливого приговора, породила вдруг опасение, не следят ли и за ним, Талашом, чьи-нибудь разбойничьи глаза. Но в лесу было тихо и спокойно. Дед Талаш зарядил ружье, всыпав щедрую порцию пороха и заложив круглую оловянную пулю, и только после этого подошел к разрытому муравейнику, возле которого лежал растерзанный волком огромный кабан со страшными изогнутыми клыками, а рядом — убитый дедом большой тощий волк. Все происшедшее приобрело в глазах деда значение какого-то жизненного философского символа, и только теперь вспомнил он про сотни тысяч маленьких муравьев, о которых сначала и не подумал. Их тут и не видать. Они глубоко заползли в свои подземные норы. Может, муравьи и не слышали, что произошло с их домом. И только весною, когда сойдет снег, а от волка и кабана останутся одни обглоданные кости, выползут они и увидят варварское разрушение своего гнезда. Не предаваясь горю, дружной семьей возьмутся муравьи за восстановление разрушенного очага, над которым упорно трудились они несколько лет. Задумался дед и покачал головой — интересные бывают на свете явления.

Но его философское настроение вскоре сменилось практическими соображениями. И кабан и волк — ценная добыча. С волка можно содрать шкуру, а кабана освежевать и доставить домой — сколько будет припасов! Мысли деда приняли другое направление… Эх, некогда этим заниматься. Но тут же в голове возник новый план: содрать с волка шкуру, пока он не окоченел, — это будет дедов трофей, а кабана подарить красным бойцам. Это мысль неплохая. И он живо взялся за работу. Содрал с волка шкуру, вымыл снегом руки, вытер их о полы кожушка, свернул шкуру, перекинул ее через плечо и важно, как удачливый охотник, зашагал дальше, держа направление на Высокую Рудню.

Наконец лес кончился. Дед вышел из лесу и остановился, чтоб осмотреться. Перед ним расстилалось круглое поле, окаймленное высокой стеной леса, а из середины поля выступали белые крыши хат небольшой деревеньки, очертания высоких кленов и вязов, овинов и ветряков. К высокой стене леса примыкали заросли густого низкорослого кустарника.

Дед внимательно оглядел кусты. В гуще кустарника мелькнула человеческая фигура и тут же скрылась. Зоркие дедовы глаза распознали в человеке военного, только дед не разобрал, свой это или чужой. На всякий случай дед отошел немного назад, ближе к лесу, и вдруг услышал грозный окрик:

— Стой! Кто идет?

Дед остановился. И голос и слова успокоили его. Он обрадовался встрече с красноармейцем, потому что это облегчало его задачу.

— Свой! — отозвался дед Талаш.

Из кустарника показался молодой красноармеец с винтовкой и патронной сумкой за поясом, с парой гранат на боку. Вид его был довольно суровый и воинственный, хотя эта суровость и не совсем сочеталась с его приветливыми серыми глазами, которыми он оглядел деда Талаша и его трофей, свисавший с плеча чуть не до самых пят и придававший деду вид первобытного человека.

— Документ! — бросил красноармеец.

— А какой, голубе, может быть документ у такого бродяги, как я? Я не здешний: от легионеров прячусь. Кто ж мне даст документ?

— А куда идешь? — все еще официальным тоном расспрашивал красноармеец.

— До вас, товарищи, иду, до красных. Специально.

Дед Талаш сам почувствовал, что он говорит правильные слова, особенно вот это слово — «специально». Красноармеец видит — человек интересный, от него можно узнать кое-что важное.

— Я сейчас вызову начальника заставы. У нас такой порядок.

Резкий свисток острыми тонкими волнами расплывается в кустах и затихает.

Некоторое время они слушают, молчат и ожидают. Красноармеец думает, как он доложит про деда начальнику заставы, и, когда вдалеке показалась фигура командира, красноармеец кивает на шкуру волка:

— На волка охотился?

Дед знает, что про эту шкуру ему придется рассказать длинную историю, но так как аудитория состоит только из одного слушателя, а времени у него мало, потому что приближается начальник заставы, дед ограничивается коротким ответом:

— Эге ж!

Начальник заставы, закаленный на войне, уже не первой молодости человек с обветренным лицом, окинул деда Талаша проницательным взглядом с головы до ног, обратив особое внимание на волчью шкуру.

Красноармеец доложил:

— Не имеет документов. Заявляет, что идет с польской стороны специально к нам…

Начальник заставы еще внимательнее взглянул на деда Талаша.

— Что заставило тебя, отец, идти к нам?

— Невмоготу стало мне жить дома, товарищ начальник, по лесам прячусь: меня ловят легионеры.

— За что?

— Да вот, товарищ начальник, приехали они забирать мое последнее сено. Просил, молил их, а они еще начали меня пинать. Ну, я и разозлился и бросился на них с топором. Кабы не сын, так засек бы какого гада. Они и навалились на меня, связать хотели. А было их трое солдат. Вырвался я и в лес убежал. Стреляли даже в меня из револьверов. А потом начали мне мстить, цепляться к моей семье за то, что на квартире у меня большевик стоял, командир. Моего сына, подростка, взяли как заложника, ждут, чтоб я сам к ним пришел. Я, товарищи, принес вам мою беду и горе… Решил найти командира, что стоял у меня на квартире… Он знает меня.

— А из какого ты села?

Дед Талаш назвал свою деревню.

— А какой командир стоял у вас на квартире?

— Так что командир товарищ Шалехин, — немного на старый солдатский манер ответил дед Талаш.

Красноармеец и начальник заставы переглянулись. Дедов ответ рассеял их подозрения.

— А откуда эта волчья шкура? — поинтересовался начальник заставы.

Дед рассказал историю про кабана и волка и закончил ее так:

— Я, товарищи, решил подарить кабана вам, красные солдаты, а кабан важный, пудов на восемнадцать. Запрягайте повозку, поеду с вами, покажу. Он отсюда не так уж далеко.

Зашли на заставу. Начальник послал двух красноармейцев в село за подводой. А когда смеркалось, дед Талаш вместе с красноармейцами с большим триумфом возвращался в Высокую Рудню, везя на розвальнях огромную тушу дикого кабана. Прославился дед Талаш на всю Высокую Рудню. Для пущей важности он носил на себе волчью шкуру, и, когда у него спрашивали, зачем он таскает ее на себе, дед отвечал с хитрой усмешкой:

— Го! Я еще буду выть по-волчьи!

Люди смеялись, а дед думал свою думу.

12
Пожилой, дряхлый, седоусый полковник сидел в штабе польской дивизии, склонившись над военной топографической картой Полесского района. Полковник разрабатывал боевую задачу дивизии и готовил ей приказ в связи с наступающей военной кампанией против Красной Армии после зимнего перерыва. Дав волю своему стратегическому творчеству, полковник пан Дембицкий старательно отмечал на карте направление задуманного им удара, который должен был сокрушить сопротивление Красной Армии. Но полковник забывал, что во время боя обстановка меняется и что результаты его зависят от тысячи мелочей, предвидеть которые не может никакой штаб. Полковник пан Дембицкий не считался и с тем обстоятельством что в штабе его противника теперь задавали тон не профессионалы-штабисты старой военной школы, а талантливые люди из рабочего класса, выдвинутые на командные посты революцией и военным временем. Тем не менее полковник пан Дембицкий озабоченно распределял по намеченным участкам те или другие военные части, ставя перед ними разные задачи. Но пан полковник не мог целиком отдаться своим стратегическим упражнениям и выверить свой план хоть на военной карте. Уже несколько раз его внимание отвлекал телефон. Из различных пунктов, где стояли части дивизии, сообщали о враждебных выступлениях местного населения против польского войска. Пан полковник гневался, что его отрывают от важной работы, требовал, чтобы обращались к полиции и жандармам и чтобы не смели больше беспокоить его такими пустяками. Но, когда ему доложили о разоружении польского военного конвоя толпой безоружных полешуков, пан полковник подскочил в кресле, словно его кольнули снизу сапожным шилом.

— Цо? Цо? Цо?[14] — зацокал он, затрясся и весь побагровел.

Его возмущению не было предела. Такое оскорбление, такой позор нанесены польскому войску в лице конвоиров, ведших подлых хлопов! Пан полковник отдал строгий приказ принять решительные меры, вплоть до расстрела и конфискации имущества, в отношении лиц, замешанных в «бандитских» вылазках против прославленного польского войска, а конвоиров, позволивших себя обезоружить, велел судить военным судом.

Этот приказ не сулил ничего хорошего Мартыну Рылю и всем его товарищам, действовавшим под командой бывалого солдата Балука из-под Тернищ.

Уже вечером того дня, когда дед Талаш встретился с Мартыном Рылем возле толстого дуба, люди из деревни Вепры заметили признаки надвигающейся беды. Военное время, полное тревог и неожиданностей, заставляло их держать ухо востро. На околицах деревни появились конные легионеры. Судя по тому, как они пробирались, стараясь остаться незамеченными, это была разведка. Вепровцы уже имели случай видеть на улице и в своих домах белопольское войско. Но в прошлый раз легионеры только заночевали в деревне, а назавтра, забрав кое-какой скарб, харчи для себя и фураж для лошадей, выехали в другую деревню. Дня через три после этого приехали жандармы и забрали Мартына Рыля. Трое вепровцев — Микита Самок, Кузьма Ладыга и Кондрат Бус, сочувствовавшие большевикам и выступавшие за советскую власть, — скрылись из деревни и приходили домой тайком, на короткое время, остерегаясь полиции или контрразведки… Вот почему теперь, когда распространился слух о появлении легионеров, люди забеспокоились, ожидая новой напасти. Но ночь прошла спокойно, а утро нового дня принесло с собой бодрое настроение и уверенность, что ничего страшного не случится. И вообще днем человек чувствует себя смелее… Но легионеры как раз этим утром бесшумно подкрались к Вепрам, незаметно расставили вокруг деревни солдат, перерезали все дороги. И только тогда заметили их вепровцы, когда целый отряд польской конницы галопом промчался по улице. Сначала люди не понимали, для чего наехали полки. Ужас охватил всех только тогда, когда легионеры, разбившись на несколько групп, начали врываться во дворы. Двор Мартына был занят в первую очередь. Два легионера, соскочив с коней, ворвались в хату. Несколько человек бросились к гумну.

— Где арестант? — загремел легионер, переступив порог хаты Мартына.

Жена Мартына обомлела от страха и широко раскрытыми глазами уставилась на легионера.

Не дождавшись ответа, легионеры начали переворачивать все вверх дном, распарывать штыками подушки, бить прикладами горшки и миски, сбрасывать все на землю. Они учинили настоящий погром.

Трое маленьких детей, перепуганные насмерть, трясясь от страха, бросились к матери, заходясь от крика. Старый Микола, отец Мартына, ничего не понимая, в ужасе жался к стене и молчал, наблюдая за диким буйством озверевших варваров.

— Где арестант? — приставал к деду легионер.

Тогда дед Микола сказал:

— Вы же сами забрали его, чтоб вас хвороба забрала!

— Гнида старая! — рассвирепел легионер и ударил старого Миколу по зубам.

Дед стукнулся затылком о стену. Изо рта и носа заструилась кровь. Онемел дед Микола, стоит оглушенный и молча вытирает ладонью окровавленные губы, размазывая кровь по лицу и по реденькой седой бородке, свисавшей, как мох на старом дереве, на распахнутую костлявую грудь.

— О, пся крев! — кричал легионер. — Мы вам покажем, что такое порядок! Мы вас научим уважать польского солдата!

Разгромили хату Мартына, вышибли окна, разметали все во дворе.

То же самое происходило во дворах и хатах других крестьян, попавших в немилость и на подозрение полиции и польской военщины.

Кондрат Бус, завидев белопольскую конницу, схватил кожух и шапку, оделся на ходу и бросился на задворки, чтобы оттуда пробраться в лес. Ноги у него легкие, сам он человек не старый — тридцати еще нет, — что для него пробежать с версту до леса? Поляки въезжали уже во двор, когда он выбежал с задворков в открытое поле. Лощинками, прячась в кустарнике, бежал Кондрат, низко пригнувшись к земле. Он проваливался в сугробы, ноги вязли в снегу…

Конный польский легионер заметил со двора, что к лесу бежит человек. Легионер считался лихим наездником, и конь под ним был легкий и быстрый. Дух охотника и инстинкт гончей проснулись в коннике. Рванулся он на коне на задворки и через раскрытую калитку вылетел в поле вслед за Кондратом.

Из лесу слева, наперерез беглецу, выбежал легионер. Заметив верхового, он остановился: верховой махнул ему саблей, дал знак остановиться — поймать беглеца он брался сам.

Оглянулся Кондрат и весь задрожал от смертельного страха. Одна мысль пронзила его сознание: пропал! Разгоряченный, он продолжал безрассудно бежать напрямик к лесу. Лес был уже недалеко. Лес — его спасение. В лесу не поймают. Но расстояние между ним и конником уменьшалось с каждым мгновением. Кондрат выбивался из сил. От тяжелого и быстрого бега весь покрылся испариной, со лба катились крупные капли пота. Сердце стучало отчаянно и готово было разорваться на части. Ноги и руки дрожали, а горло сжимали сухие спазмы. Конник нагонял Кондрата и уже держал наготове саблю. Ему не терпелось испробовать ловкость и силу своего удара. Но в решительный момент конь под ним расслабленно зашатался, нырнул, погрузился передними ногами в яму, присыпанную снегом, и повис над ней, зажав правую ногу конника и окунув его в холодную сыпучую снежную постель. Рука с поднятой саблей погрузилась в снег. Ни конь, ни всадник не могли теперь вырваться из этой западни без посторонней помощи. Кондрату оставалось несколько десятков саженей, чтобы добежать до леса. Группа легионеров — человек пять — выбежала из леса и наблюдала за погоней человека на коне за человеком без коня. И, когда человек вместе с конем упал, а пеший готов был уже скрыться в лесу, они бросились помогать коннику, но тут же остановились и вскинули карабины.Прогремели выстрелы, и Кондрат Бус свалился в снег, да так и остался там лежать, словно загнанный и подстреленный зверь. После этого солдаты снова пустились бежать на выручку коннику. Но тут произошла неожиданная заминка: из лесу прозвучал выстрел, и один легионер, выпустив карабин, повалился в снег, схватившись за ногу. Четверо других пришли в замешательство и остановились. Раздался второй выстрел, и пуля со змеиным шипением пролетела над самой головой одного из солдат. Легионеры залегли в снег и начали отстреливаться от невидимого врага, отползая назад, чтобы найти прикрытие.

Перестрелка встревожила легионеров, оставшихся в деревне. Оттуда выслали разъезд в обход невидимого врага. А этот враг сделал еще два метких выстрела и одним из них пробил голову залегшему в снегу легионеру. Больше выстрелов из леса не было.

Подоспевшие из деревни солдаты вытащили из ямы коня. У конника была вывихнута нога и обморожена рука. Подобрали убитого легионера и второго, раненного в ногу. А Кондрат Бус лежал один на холодном снегу. В конце концов ему теперь было все равно. Даже тогда, когда в деревне Вепры загорелось несколько хат, среди них и хата Кондрата Буса, он продолжал лежать неподвижно, с застывшим, спокойным лицом.

13
В хате было сильно накурено. Струйки дыма от цигарок из табака всевозможных сортов сплелись, перемешались и целым облаком висели под низким потолком крестьянской хаты. Когда раскрывались двери наружу, синеватая дымная пелена резко колыхалась, словно потревоженное ветром озеро, и клубы дыма волнами вырывались на простор, на свежий воздух. Люди, сидевшие за столом и на скамьях, были преимущественно командиры, начиная от взводных и кончая командиром батальона Шалехиным. Ни на плечах, ни на воротниках этих людей не было никаких знаков их командирского звания. Сидели как попало: в шапках и без шапок, в помятых, потертых, видавших виды шинелях. И совсем не чувствовалось, что тут сошлись вместе рядовые бойцы и командиры. Сидели и разговаривали свободно, ни чуточки не тянулись друг перед другом, курили и ловко сплевывали сквозь зубы после глубоких махорочных затяжек. Была даже какая-то поэзия и красота во всей этой беспорядочной обстановке военного походного быта. Бросалась в глаза солдатская простота, непринужденность.

За столом, занимая центральное место, сидел сам командир батальона. Рядом с ним — взводный Букрей, неуклюжий и широкий, как шкаф. Два ротных командира принимали участие в застольной беседе. На голом столе лежали ломти хлеба, а посредине стоял глиняный жбан с медом. Каждому, кто хотел полакомиться медом, предоставлялось право подойти к столу и запустить в жбан руку с куском хлеба. Командир батальона, как хлебосольный хозяин, приглашал всех входивших в дом отведать медку. Мед разогрели в печи и ели вместе с сотами и пчелками, исходя из того правила, что солдатский живот переварит и винт, и гайку, и ружейную смазку. Было шумно и весело. Люди забывали про войну, говорили на разные темы, далекие от войны. Батальон стоял на отдыхе — надо же было немножко отдохнуть!

Двери отворялись и затворялись. Сизые клубы холодного воздуха врывались в хату. Колыхалась под низким потолком синеватая завеса дыма, накуренного красноармейцами.

На этот раз двери растворились медленно и торжественно, и порог переступила живописная фигура штатского человека с ружьем и охотничьей сумкой, наполовину прикрытой волчьей шкурой, перекинутой через плечо. За этим человеком вошел красноармеец. Будь это дед Талаш или не дед Талаш, на него вряд ли обратили бы внимание, если бы не волчья шкура. Но волчья шкура невольно бросалась в глаза и выразительно оттеняла своеобразный облик старика. Дед Талаш был в кожушке, в старых суконных, обшитых кожей брюках и в чунях.

Как же можно было не обратить внимание на этого полесского инсургента? Дед Талаш громко произнес: «Здравствуйте», — и острыми, быстрыми глазами пробежал по лицам военных. Губы его расплылись в довольной улыбке, когда он заметил за столом товарища Шалехина. Дед порывисто бросился к нему. Приветливая улыбка пробежала и по лицу командира.

— А, старый друг! Какая буря занесла тебя сюда?

Он крепко пожал руку деду и усадил его возле себя.

— Это мой старый приятель, дед Талаш, я у него жил на квартире, — объяснил он бойцам, а потом спросил деда: — Ну, что у вас нового?

— Ох, товарищ командир, — вздохнул дед, — нового много, да не радует оно!

— Что, измываются паны?

— Грабители, насильники, провались они в болото! — И дед Талаш возмущенно махнул рукой.

Поведал тут дед про все, что случилось с ним: про стожок, про свое унижение перед польскими легионерами, про их насмешки и надругательства и про то, как вспыхнуло в нем возмущение. Когда дед рассказывал, как он упрашивал легионеров не забирать у него последнее сено, голос его звучал покорно и жалостливо. А когда дошел до стычки с захватчиками, глаза деда вспыхнули огнем борьбы, он весь помрачнел, сжал кулаки, вскочил со скамьи и, размахивая руками, показал, как он угостил легионеров, как они полетели от него и как он вырвался и бросился в лес.

— Браво, дед! — похвалили его красноармейцы.

— Неужто, дед, ты такой сильный? — недоверчиво спросил широкоплечий Букрей.

Дед Талаш остановил на нем свои быстрые темные глаза, минутку всматривался в Букрея.

— А давай поборемся! — тихо, но твердо и уверенно бросил Букрею вызов дед Талаш.

Бойцы дружно и весело захлопали в ладоши:

— Молодчина, дед! Вот это дед!

Широкоплечий Букрей вынужден был умолкнуть под шумные голоса бойцов. А Талаш с еще большим увлечением вел свой рассказ о событиях последних дней, о своих скитаниях по лесам, по чужим углам, про встречи свои с пострадавшими от оккупантов людьми и про разные эпизоды из их жизни. Наконец он остановился — и это было центральным местом его рассказа — на издевательствах белопольских оккупантов над людьми, преданными советской власти, и на аресте Панаса. И, когда дед заговорил про своего сына, про мучения невинного подростка, голос его задрожал, в нем послышались нотки глубокого отцовского горя. А окончил он свой рассказ так:

— Где же мне искать справедливость? К кому же обратиться, как не к вам, товарищи красное войско? Вот я и пришел просить совета и помощи.

Молчавший все это время и внимательно слушавший деда молодой человек с непроницаемым лицом, одетый наполовину в военное, наполовину в штатское, подошел к Талашу:

— Очень рад встретиться с вами. Вы славный старик! — и крепко пожал руку деда. А потом обратился к бойцам: — Товарищи! Деду надо помочь. Надо освободить его сына. Надо! — подчеркнул он последнее слово.

Лицо деда засветилось надеждой, и он с глубокой благодарностью взглянул на незнакомого молодого человека, — кто ж он такой?

— Я, товарищи, буду служить вместе с вами, буду помогать вам. А там мне теперь нет места! — с жаром воскликнул дед Талаш. — Я знаю лес, болота, речки, озера. Проведу вас так, что никакой панский черт не заметит. И еще, товарищи, прошу я вас дать мне настоящее военное ружье. Ну, если не подарить, так одолжить. Отвоюю у врага — верну вам, товарищи.

Эта непосредственность, чистосердечность и горячее желание иметь «военное ружье» еще больше расположили красноармейцев к деду.

— Надо зачислить деда в ряды Красной Армии и выдать ему винтовку как красноармейцу, — не то шутя, не то серьезно заметил один из ротных командиров.

— Винтовку деду мы дадим, — сказал командир батальона, — но сначала надо ему попробовать нашего медку. Угощайся! — обратился он к деду Талашу.

Дед сначала смутился, но на него дружно насели красноармейцы. Букрей подал ему кусок хлеба:

— Ешь, дед, вместе воевать будем!

Только после этого рука деда Талаша совершила несколько экскурсий в жбан с медом.

— Ну, товарищи, давайте подумаем, как помочь деду, — снова заговорил командир батальона. — Я считаю, что неплохо было бы заодно прощупать и польские позиции немного поглубже… Что скажете на это, товарищи?

— Дело хорошее!

— Это идея!

Собравшиеся дружно поддержали предложение командира.

— Товарищ командир, прошу слова!

— Говори, Букрей!

— Сегодня вечером мы сменяем третий батальон. Надо сегодня же выслать разведку, да поглубже, в тыл врага. Подобрать десятка два-три добровольцев… Если разрешите, мы с дедом обмозгуем это дело, и я сам пойду в разведку.

Букрей был известен в батальоне как человек смелый, решительный, с «комбинаторской головой», и ему охотно поручили организовать и провести разведку во вражеском тылу. Деду Талашу выдали красноармейскую винтовку и доверили быть проводником разведчиков.

— Так воюем, дед? — обратился к деду Букрей и положил ему руку на плечо.

Счастливый и взволнованный, дед Талаш обеими руками пожал руку Букрею.

Когда дед Талаш вышел из хаты, он увидел рядом с собой незнакомого молодого человека в полувоенной форме.

— Хотел бы с вами потолковать немного, — сказал он деду. — Вы куда собрались?

— А тут… к одному знакомому.

— Мне вот интересно знать, — промолвил незнакомец, — если бы легионеры не задели вас лично, вы пошли бы против них?

Для деда Талаша этот вопрос был неожиданным. Не зная, куда гнет незнакомец, он ответил уклончиво:

— Не трогали бы меня — и я бы их не трогал.

Немного подумав, задумчиво добавил:

— А может… кто его знает… не знаю, как бы оно было…

Незнакомец помолчал.

— Ну, а знаете ли вы, что несет с собой белопольская война? И кто с нами воюет?

— Так, наверное, хотят свою, панскую Польшу построить.

— А если паны построят, как вы говорите, свою Польшу, то вам, крестьянской бедноте, и нам, рабочим, что они дадут?

Дед Талаш глянул незнакомцу в глаза:

— А скажите, кто вы будете?

Непроницаемое лицо его осветилось вдруг приветливой улыбкой.

— Я рабочий из Гомеля. Есть у меня и фамилия, как и у всякого человека, но она мне тут не нужна. А если вы хотите звать меня, то зовите Невидный.

Поразился дед Талаш:

— А я бы скорей назвал вас — Удивительный.

Невидный усмехнулся.

— Нет, удивительного тут ничего нет, — сказал он. — Дело в том, что я веду секретную, или, как говорится, подпольную, работу по заданию нашей партии большевиков. И если вы слышали, что там и сям против белополяков вспыхивают восстания, то тут есть немножко и моей работы.

Тогда дед Талаш сообщил приглушенным голосом:

— Эге! Вот ведь и я начал такую работу.

— Я сразу догадался, что вы — человек нужный и ценный, но вам надо смотреть на происходящие события шире и глубже.

Захватывающе интересные вещи рассказывал Невидный деду Талашу, и, слушая его, не мог не согласиться дед, что перед ним раскрывалась подлинная правда.

14
Дед Талаш не просто проводник разведчиков Букрея. Во-первых, он сам полноправный боец, у него есть теперь настоящая винтовка и сорок пять патронов; во-вторых, под его командой находится восемь крестьян из Высокой Рудни, народ отважный и ловкий. Собрать такую команду было не так-то просто, но дед Талаш не пожалел горячих, как огонь, слов, чтобы разогреть кровь крестьян и поднять их на борьбу против оккупантов.

— Неужто, товарищи, вы будете греть пузо на печи, ждать, когда к вам придет пан да стукнет дубиной по голове? Не пожалеет вас пан. Припомнит каждый дубок, срубленный в лесу, рогач для сохи, которую ладили вы, чтобы у вас было чем ковыряться в поле. Но и поле он заберет у вас. Заставит батрачить в своем имении. Последнюю нитку вытянет из вашей рубахи. Мы должны помочь нашей Красной Армии прогнать прочь панскую свору, чтоб не паны, а мы сами, которые беднота и рабочие, вместе с товарищами большевиками были тут хозяевами и строили свою жизнь по-своему.

Не последнюю роль в привлечении восьми сыграл рассказ деда о разоружении польского конвоя и особенно о карабине Мартына Рыля, отнятом у конвоиров. Мартына тут многие знали. Существенную помощь деду оказал Невидный — он умел мастерски разговаривать с людьми.

В сумерках двинулись в поход две группы вооруженных людей: тридцать красноармейцев во главе с Букреем и восемь крестьян под командой деда Талаша, а всех вместе сорок человек.

Кончался второй из тех трех дней, на исходе которых дед Талаш и Мартын Рыль должны были встретиться у Долгого Брода. Дед твердо держал это в памяти. Таким образом, впереди были еще длинная зимняя ночь и короткий зимний день. С избытком оставалось времени, чтоб не спеша прийти к сроку в условленное место.

На улице потеплело. Еще с вечера южная сторона неба затянулась дымной завесой легких облаков, а над далекими лесами нависла тонкая голубоватая мгла, предвестник оттепели. Яркие краски неба тускнели, а на землю быстро опускалась тьма. Маршрут похода был заранее намечен Букреем и Талашом при живейшем участии повстанцев-партизан, составлявших отряд деда. Они тоже были вооружены винтовками. Первый привал был назначен в фольварке Веркутье.

Букрей — человек с богатым военным опытом. Не раз приходилось ему совершать такие походы, не раз участвовал он в боях и на фронте империалистической войны и на фронтах войны гражданской. Был он и на Уральском фронте, и под Астраханью, и в широких степях Украины. Красноармейцы любили его и полагались на него. Букрей отдал приказ начальникам отделений принять меры по охране походной колонны. Были высланы дозоры — в голову колонны и по бокам, — и установлена связь между бойцами в дозорах и ядром колонны.

Дед Талаш присматривался к Букрею, прислушивался к его приказам и распоряжениям и все это наматывал себе на ус. Как проводник, на котором лежала ответственность за безопасность части в походе, он неустанно заботился, чтобы все обошлось хорошо и чтобы в дороге не произошло никаких неприятных неожиданностей. Он то отставал немного от колонны, то заходил вперед или сворачивал в сторону, куда не доносились шум и топот ног, останавливался и чутким ухом ловил голоса зимней ночи и подозрительные лесные шорохи. Ему приятно было ощущать на плече тяжелое «настоящее ружье» с острым штыком, с которым не страшно пойти один на один и против медведя. Все увиденное и пережитое в Высокой Рудне отступало теперь куда-то на задний план. Перед дедом вставали встреча с Рылем, освобождение Панаса и многое другое, что было трудно предусмотреть и подчинить своей воле и своим желаниям. Но дед Талаш чувствовал теперь за собой силу и уверенность; эту силу и смелость в значительной мере придавало ему «настоящее ружье». Когда дед отставал от колонны и оставался один, он снимал винтовку с плеча, брал ее «на руки», изготавливаясь к штыковому бою, как показывал ему Букрей. Потешно выглядел в эту минуту дед Талаш: он брал винтовку правой рукой за шейку ниже затвора, левой подхватывал ее в середине на расстоянии локтя, а сам приседал, сгибаясь в коленях, выставив немного вперед левую ногу. И лицо у него тогда становилось грозным, как у человека, готового нанести смертельный удар своему врагу. Но эти упражнения не мешали деду заботиться о том, чтобы благополучно провести колонну. До фольварка Веркутье оставалось версты три.

Дед Талаш тихо подозвал к себе двух человек из своей команды — Куприянчика и Нупрея — и приказал им быстро добраться до фольварка и разведать, нет ли там легионеров. Куприянчик и Нупрей немедленно шмыгнули в темноту леса, а колонна тем же темпом, сохраняя тишину и порядок, продолжала двигаться дальше. Путь ее движения все время лежал через лес. Но вот деревья начали редеть. Колонна должна была выйти на круглую поляну между лесами, где и был расположен фольварк Веркутье.

Дед Талаш подошел к Букрею.

— Сейчас подходим к фольварку, — тихо предупредил он начальника колонны. — Надо остановиться.

Букрей передал по цепи команду остановиться.

— На всякий случай надо послать разведать хутор, — сказал командир.

Букрей хотел выслать разведку.

— Я уже послал своих людей, — доложил Талаш.

— Правильно сделал, дед! — похвалил его Букрей. — В походе разведка и связь имеют особенно важное значение.

Минуты через две из мрака выплыли три фигуры. Это были Куприянчик и Нупрей и с ними кто-то третий.

Разведка деда донесла:

— В фольварке легионеры! Расспросите вот у него — он знает о них больше, — и показали на пришедшего с ними человека.

Букрей приступил к допросу:

— Ты кто?

— Дарвидошка.

— Дарвидошка или Дотягнидошка — это неважно, — заметил Букрей. — Что ты за человек? Чем занимаешься?

— Человек я… — и Дарвидошка безнадежно махнул рукой. — Занимаюсь не тем, чем нужно.

— Где вы его взяли? — спросил дед Талаш своих разведчиков.

— Да это ведь батрак из Веркутья… Он малость выпил.

— Ага, батрак! — согласился чудаковатый Дарвидошка. — И выпил… Ну да, выпил!..

— А с кем ты выпил? — спросил Букрей.

— Солдат поднес чарочку. Поляк… Там, брат, поляки съехались. Паны, паненки, офицеры… Пьют, гуляют. А мне солдат и говорит… он часовым поставлен… приведи, говорит, ко мне молодку…

Батрак начинал говорит любопытные вещи.

— Много там офицеров? — допытывался Букрей.

— Три… Ну да, три.

— А солдаты есть?

— Есть и солдаты… Ну да, есть.

— А сколько их?

— Да так примерно человек шесть… Ну да, шесть.

Бывалый и находчивый Букрей сразу же составил план действий. В основу этого плана он поставил… молодку.

— Вот что, брат Дарвидошка, слушай и заруби себе на носу: ты приведешь часовому молодку.

Дарвидошка впал в отчаяние.

— А где же я возьму ее? Ну да, где?

— Ты слушай меня: вместо молодки буду я!

— Гы-гы-гы! — захохотал батрак. — Такая молодка забрыкает его, ну да!

Красноармейцы и партизаны окружили их. Букреева выдумка вызвала веселое настроение.

— Мы придем туда, — развивал Букрей свой план. — Я остановлюсь где-нибудь во дворе, а ты скажешь, что привел молодку. Идет?

— Идет!.. Гы-гы-гы!

Букрей отвел в сторону начальников отделений и деда Талаша и отдал приказание, кому, где и что делать.

По обочинам дороги в фольварк почти от самого леса тянулись густые старые липовые аллеи. Колонна разделилась на две половины и двинулась к фольварку, укрываясь между толстых стволов лип. Букрей и батрак шли в голове. За ними дед Талаш и его два разведчика. Не доходя до двора колонна остановилась. Букрей снял шинель, отдал ее деду Талашу, а сам надел его кожушок. У одного из партизан нашелся платочек, служивший ему шарфом, а вместо юбки дед Талаш обкрутил Букрея волчьей шкурой. В темноте Букрей стал похож на страшную, уродливую женщину, вызывавшую смех, несмотря на остроту момента.

Букрей и Дарвидошка отделились от колонны. За ними на некотором расстоянии следовали дед Талаш и два партизана. Букрей выбрал место в глухом уголке двора подле какого-то строения, приготовил на всякий случай наган. Дарвидошка направился к конюшке, чтоб доложить часовому о выполненном поручении. Но возле конюшни часового не оказалось. Часовой подошел поближе к дому, где ярко блестели окна, прикрытые легкими занавесками. На одном окне занавеска отвернулась, и часовой увидел молодого красивого чернявого офицера, сидевшего за роялем и перебиравшего пальцами клавиши. Звуки рояля, сливаясь в певучую мелодию, чуть слышно долетали до ушей часового.

Неподалеку стояла стройная блондинка и, словно зачарованная, слушала музыку, не сводя глаз с музыканта.

Легионер, в свою очередь, не мог отвести глаз от блондинки и часто вздыхал, охваченный страстью и тоской по женщине. В эту минуту и подошел к нему батрак. Дарвидошка должен был толкнуть часового, чтобы вернуть его из области мечтаний на землю.

— Молодку привел! — таинственно шепнул Дарвидошка.

Солдат вздрогнул, оглянулся.

— Где она есть? — взволнованно спросил он.

— Возле сарая ждет — стыдится сама идти, ну да…

— Млода?

— Ага, как колода! Ну да… Печь, огонь молодица!

Солдат еще сильнее заволновался. Подкрутил усы и быстро пошел за батраком, напевая для смелости:

Умарл Мацэк, умарл,
Юз лезы на дэсцэ!
Забысь ему заграць,
Подскоцыл бы есцэ![15]
«Посмотрим, как ты вскочишь!» — думал батрак, ведя за собой кавалера.

«Молодка» еще плотнее прижалась к стене и для пущей стыдливости подалась немного назад. Батрак остановился, а легионер храбро рванулся вперед.

— Не пугайся, душа моя!

Прислонив к стене винтовку, легионер деликатно протянул руки, обнял и привлек к себе «молодку». В мгновение ока «молодка», как железными обручами, сжала романтического кавалера и повалила его в снег:

— Не пикни, гад, — тут тебе и могила!

«Молодка» говорила густым мужским голосом, и это обстоятельство повергло кавалера в ужас. Все его романтическое настроение и солдатский пыл как корова языком слизнула. Он только прошептал:

— Пан бог с нами, дух свенты!

— Не пан бог и не дух свенты, а взводный Букрей.

Часового отвели под липы. Красноармейцы и партизаны бросились во двор. Окружили дом и дворовый флигель, где кутили легионеры, поставившие свои винтовки в углу возле порога. Одновременно и в дом и во флигель ворвались красноармейцы и партизаны.

— Ни с места! — загремел Букрей, появившись в доме.

— Руки вверх! — крикнул дед Талаш, ворвавшись во флигель во главе своей команды.

Партизаны почти упирались штыками в легионеров. Те послушно подняли руки.

А в господском покое лишилась чувств стройная блондинка. Умолк рояль. Музыкант-офицер как сидел, так и застыл с руками на клавиатуре. Загремели тарелки и рюмки, сброшенные на пол перепуганными панами. А глаза их, полные ужаса, уставились на стальную щетину направленных на них красноармейских штыков и на темные дула наганов.

— Пшепадли![16] — шептали побелевшие губы красивого чернявого офицера-музыканта.

15
В ту же ночь пленных легионеров и офицеров (их было девять человек) усадили в парадные экипажи, на которых шляхтичи съехались на банкет по случаю «возрождения польского государства» и в честь белопольской армии. Под конвоем конных красноармейцев, оседлавших отобранных у легионеров коней, пленных отправили в деревню Высокая Рудня. Дарвидошка и один из партизан правили лошадьми. Дарвидошке довелось быть кучером как раз того экипажа, в котором сидел легионер, столь неудачно встретившийся с «молодкой». С молчаливой ненавистью поглядывал «кавалер» на своего предательского «свата», а «сват» только посмеивался да лихо погонял коней.

Приготовленные выпивка и закуска — а на них не поскупилась шляхта ради такого торжества — почти целиком попали в желудки красноармейцев и партизан. Закончив банкет и сделав запас на дорогу, отряд под командой Букрея двинулся в лес. Задерживаться тут на привале Букрей считал опасным. В фольварке оставили только нескольких часовых, которым приказано было определенное время никого не выпускать из фольварка. Гости сидели, как мыши под метлой, а стройная блондинка, забившись в уголок, с грустью и болью думала о том, как коротко и неверно счастье на земле; образ красивого молодого офицера-музыканта как живой стоял перед ее глазами.

Дед Талаш знал, где в мозырских лесах построены удобные шалаши для смолокуров, работавших там летом.

Сюда и повел он красноармейцев и партизан. Сюда же должны были прийти, закончив дела в Веркутье, и Куприянчик с частью красноармейцев, оставшихся в фольварке. Дед Талаш поручил Куприянчику быть проводником и провести красноармейцев к шалашам смолокуров.

Шалашей было три. Стояли они меж стройных стволов глухой, дикой пущи, куда редко заглядывал людской глаз. Вокруг шалаша густо-густо разросся молодой кустистый ельник. Четыре крепких столба по углам, четыре толстые жерди, прилаженные к столбам, и целая сетка прутьев, плотно и густо оплетенных еловыми ветками, — таковы были шалаши смолокуров. Стояли они тут уже с давнего времени. Зеленые иглы еловых веток высохли и осыпались, устлав земляной пол шалашей толстым рыхлым слоем.

Партизаны расчистили снег, подготовили место для костра. Красноармейцы живо нанесли хворосту, развели костер. Приветливо загудел огонь, золотыми бликами заиграл на толстых шершавых стволах, на зелени курчавых елок, на шинелях и на лицах красноармейцев и партизан. Затаенная тишина зимней омертвелой пущи была нарушена приходом этих суровых людей, нашедших тут себе пристанище для ночного отдыха. Кругом суетились люди. Кто таскал хворост и подбрасывал его в огонь; кто стоял возле костра в позе человека, достигшего наивысшего счастья, и грелся, подставляя огню то один бок, то другой, то спину; кто осматривал шалаши, выбирая уютное местечко для усталого тела, а кто сколачивал возле огня принесенные бревна — мастерили из них нечто вроде лавки или полатей, чтобы люди могли удобней устроиться на ночь.

Заняв «позиции» возле костра, где кому довелось, жмурясь от дыма и вытирая слезы загрубевшими ладонями, красноармейцы и партизаны вспоминали события этой ночи. Все разговоры и шутки вертелись вокруг Букрея в роли «молодки».

Букрей с тихой усмешкой слушал эти разговоры, то и дело поворачивая свое крупное лицо с жесткими колючими усами то к одному, то к другому из шутников, и добродушно посмеивался, вставляя изредка свое увесистое слово, вызывавшее общий смех. В эту ночь взводный Букрей приобрел широкую известность «красноармейской молодки».

— Только вы, черти, не рассказывайте в полку, а то, пожалуй, так и прозовут меня «красноармейской молодкой».

Дружный хохот послышался в ответ на это предупреждение. И нельзя было не смеяться, глядя на пышную фигуру Букрея. Он сидел на бревнах возле огня, накинув поверх солдатской шинели необъятную, еще более широкую, чем он сам, панскую шубу с огромным воротником. В этой шубе Букрей с его жесткими, колючими усами был похож на важного польского магната.

По поводу этой шубы Букрей произнес речь перед своими бойцами. Он категорически осуждал всякое присвоение чужого имущества где бы то ни было, особенно на войне. Но взять у врага то, что тебе необходимо в боевой походной жизни, разрешается.

Любопытную и живописную сцену представлял собой этот ночлег красноармейцев и партизан в дикой пуще старого леса. Сурово и мрачно зияли темные входы шалашей, точно пасти диких чудовищ. Бойцы лежали в самых разнообразных и причудливых позах у костра и в шалашах. Люди бывалые, знающие трудности походов зимой, они запаслись одеждой в фольварке Веркутье, предвидя, что им придется провести ночь на морозе в лесу. Были тут и дерюжки, и рогожки, и мешки, и разное другое барахло, пригодившееся в этих необычных условиях для ночлега в зимнем лесу.

Дед Талаш держался в стороне от веселого шума, разговоров, смеха и шуток людей, нашедших уютное пристанище возле огня. Его старая голова была занята беспокойными, неотвязными мыслями о завтрашнем вечере, о встрече с Мартыном Рылем и обо всем том, что было связано с этим походом. В центре его мыслей неизменно стоял Панас. Пока хлопец остается в неволе, не будет дед Талаш знать покоя.

Дед устроился на куче хвороста, прикрытого густым слоем еловых веток. На этой куче и прилег он, чтобы немного отдохнуть и не показать весело настроенным красноармейцам своей озабоченности и тревоги. Огонь пригревал его сбоку, а сверху грела волчья шкура, и дед скоро заснул, а мысли его, вырвавшись из-под контроля, текли и текли, сплетаясь в самые причудливые узоры.

И приснилась ему сцена с диким кабаном. Только кабаном был теперь сам дед Талаш. Страшный волк нападал на деда и бил его хвостом по лицу. Дед схватил волка за хвост и стукнул его головой о дуб. Но волку от этого ничего не сделалось. Он повернул голову к деду, посмотрел на него хитрыми глазами и оскалился в приступе чудовищного смеха. Гнев охватил деда, он еще раз схватил волка, размахнулся, чтобы крепче стукнуть им о дерево, но волк вдруг разорвался, в руках деда остался только его хвост, а сам серый отлетел и упал в снег. Смотрит дед Талаш — из снега вместо волка поднимается Панас, смотрит на отца грустными глазами и говорит: «За что ты бьешь меня, тата?»

Дед просыпается. Сердце его сильно бьется в груди, и весь он дрожит. Этот сон оставляет такой неприятный и горький осадок… «Тьфу!» — плюет дед Талаш и отбрасывает волчью шкуру, садится на кучу хвороста и оглядывается вокруг, а сердце его щемит от боли по Панасу. «Сынок мой, сынок!» — шепчет дед Талаш.

Костер угасал. Остывали обуглившиеся поленья, а посреди них, среди пламенеющих угольев, дотлевала коряга, то потухая, то вспыхивая слабым беловатым пламенем. Гасли и остывали понемногу и угольки, покрываясь легким белым пеплом. И перешептывались, уходя из жизни, превращаясь в другую форму материи, уже незаметную для глаза человека. Синеватые струйки дыма спокойно и бесшумно поднимались вверх и терялись в мохнатых шапках старых деревьев, словно искали там пристанища, чтоб не пропасть бесследно в холодных просторах поднебесья. Было что-то тоскливое и тягостное в этом угасании костра, быть может, потому, что оно напоминало о каком-то конце, об исчезновении жизни.

Ночной зимний холод начинал пробирать деда Талаша. Он подошел к костру, подвинул головешки и обгоревшие поленья в жар. Гуще повалил дым, и скоро веселый огонек вспыхнул пламенем, разогнал темень, осветил шалаши и фигуры спящих людей, съежившихся от холода. Тут же, возле костра, лежала куча дров, заготовленных еще с вечера. Дед подбросил несколько поленьев в огонь. Костер снова ожил, заговорил живыми говорливыми лентами огня, разгоняя тьму и вместе с ней и грустное настроение деда.

Дед Талаш сидел возле огня и грелся. Снова овладели им те же самые неотвязные мысли. Вспомнил он события прошедшего дня. Теперь они встали перед дедом в новом свете. Известие о том, что на фольварке Веркутье неожиданно появились красные и захватили пировавших там офицеров и солдат, скоро дойдет до белополяков. Они всполошатся, пошлют целое войско против горсточки букреевских солдат. Это обстоятельство начинало тревожить деда Талаша. Он взглянул на Букрея. Улегшись на бревнах-подмостках, подостлав солому и завернувшись в панскую шубу, Букрей спал сном праведника.

Охваченный тревожными мыслями, дед поднялся и осторожно ступил в глубину леса, чтобы послушать, нет ли какого-нибудь подозрительного шума, да посмотреть, как несут охрану лагеря выделенные для этого люди.

Часовые стояли на своих постах. Они перебросились с дедом несколькими словами. На их вопрос, куда он идет, дед ответил, что идет за валежником. Дед отошел еще дальше, остановился и настороженным ухом прислушался к мертвой, немой тишине. Оглянулся — огня почти не было видно. Это еще больше успокоило деда Талаша. Он только подумал, что никогда раньше не приходила ему в голову мысль о том, как далеко виден ночью огонь в лесу. Выбрал тонкую сухостоину и уперся в нее рукой, а ногами в снег и попытался переломить дерево. Оно изогнулось раз, другой; наконец, звучно треснуло у комля и рухнуло. Дед взвалил дерево на плечи и вернулся к костру.

Закурил Талаш трубку, присел на кучу хвороста, где приснился ему такой дурной сон, и задумался. То, что произошло в Веркутье, меняет маршрут похода, а в связи с этим нужны изменения и во всем плане действий. Во-первых, оставаться тут продолжительное время никак нельзя. Осторожность при таких обстоятельствах никогда не повредит.

Отряду нужно перейти на другое место, а на разведку обратить особое внимание.

Перед глазами деда возникли глухие уголки Полесья, его таинственные недра, скрытые убежища людей. Таких уголков в Полесье много, но не все они лежат поблизости и на пути их движения… А зачем двигаться всем вместе? Вот какой вопрос поставил перед собой дед Талаш, и в этом направлении поплыли теперь его мысли.

Новый план начал вырисовываться перед дедом Талашом. Нет нужды всему взводу идти на Долгий Брод, как было намечено раньше, тем более что для этого пришлось бы сделать значительный круг. А Мартына там может и не оказаться. Не лучше ли взводу тайком подобраться поближе к местечку, являвшемуся главной целью букреевского похода, а деду одному или с кем-либо из своих людей идти к Долгому Броду?

Рассмотрев этот вопрос со всех сторон, дед Талаш принимает твердое решение — следовать новому плану. Об этом он известит Букрея. Дед уверен, что Букрей согласится с таким изменением маршрута.

На рассвете из фольварка Веркутье вернулись красноармейцы и Куприянчик. Ночь прошла хорошо. Шалаши оживились, наполнились голосами людей. Новый день нес свои заботы и ставил новые задачи отряду Букрея.

16
Утром, как только рассеялась тьма, Букрей отдал приказ выступать в поход. Перед этим было совещание. Обсуждали маршрут и порядок движения взвода. Букрей принял во внимание соображения деда Талаша и одобрил его программу действий на сегодняшний день. При этом он сказал:

— Тебе, отец, быть бы начальником штаба, а не просто проводником и разведчиком!

Теории военной науки дед Талаш не знал, но ему приятно было услышать похвалу. На совещании решили, что движение взвода должно происходить в полной тайне. Идти только лесом, разведывать дороги и населенные пункты. В этом деле исключительную роль должны были сыграть партизаны, отлично знавшие топографию местности и ее географию. Двигаться решили к местечку, где находилась резиденция пана Крулевского. От шалашей смолокуров до местечка — километров пятнадцать. Перед каждым разведчиком была поставлена боевая задача и даны четкие инструкции. Проводником при Букрее назначили Куприянчика, а дед Талаш с Нупреем взяли на себя задачу обследовать пункты, что лежали по дороге на местечко.

Часа два вся колонна двигалась вместе с партизанами. Потом партизаны отделились и пошли своим маршрутом.

Куприянчик повел взвод к Глухому Острову.

Остров представлял собой холм среди непроходимого болота, заросший густым лесом. Добраться летом к Глухому Острову мог только человек, отлично знавший извилистые тропки между трясиной и зарослями ольхи, дикой лозы и низкорослого березняка. По этим тропкам можно было идти только гуськом от одной кочки к другой, местами перебираясь через болото по бревенчатой кладке. Коварная трясина угрожала затянуть в свою топь каждого, кто оступится или сделает неосторожный шаг. Зимой Глухой Остров был более доступен, хотя под снегом частенько подстерегали путников опасности. Сюда редко кто забирался, разве только самые дотошные охотники изредка заглядывали своим зорким глазом.

На прощание Букрей пожелал удачи разведчикам и еще раз напомнил об их задачах.

Осмотрительно идут Нупрей и дед Талаш сквозь лес и топи, перебираются через безлюдные поляны между лесными чащами и болотами. Выходят иногда и на дороги, присматриваются и прислушиваются. Встретить бы живого человека, чтоб разузнать хоть что-нибудь о противнике!


Настороженность деда и Нупрея еще больше увеличилась, когда они приблизились к деревне Тернищи, первой деревне, лежавшей на их пути. Эта деревня вызвала в памяти деда череду образов и сцен, о которых рассказывал ему Мартын Рыль. Из этой деревни родом Марка Балук, которому присягал и Мартын Рыль.

На опушке леса дед Талаш и Нупрей останавливаются. Тут проходит дорога к деревне, и сама деревня хорошо видна отсюда. Как лучше разузнать, что происходит в деревне, стоит ли там польское войско и какое?

На дороге показывается фигура женщины. Она идет в деревню. Дед Талаш передает Нупрею винтовку и волчью шкуру, осторожно выходит на дорогу. Заботы, невеселые раздумья отражаются на лице молодой женщины. Она смотрит на деда Талаша серыми круглыми глазами из-под тонких дуг черных бровей. На голове ее красуется белая косынка с вышитыми концами. Подходит, здоровается с дедом. Дед Талаш приветливо отвечает на поклон.

— Скажи, милая, ты из этой деревни?

— Ага, — коротко отвечает женщина.

— Что я хочу спросить тебя, молодица, — не тут ли живет Марка Балук?

Молодица вдруг смутилась. В глазах ее промелькнул мгновенный испуг, тонкие черные брови чуть-чуть дрогнули. Она глянула деду в глаза своими серыми настороженными глазами.

— А вы откуда знаете его?

— Человек, который вместе с ним был арестован легионерами, просил узнать про него.

Молодица еще больше встревожилась. Дед Талаш внимательно следит за движением каждого мускула на ее лице.

— Был он тут, а теперь нет.

— Ты его женка? — напрямик спрашивает Талаш.

Женщина приходит в замешательство.

— А вы что за человек?

— Да такой, можно сказать, как и твой Марка.

— А вы откуда знаете, что он мой? А может, и не мой?

— А я по твоим глазам вижу.

Молодица, чтоб не сказать чего-нибудь лишнего, вдруг меняет тактику.

— Такому старому, как вы, не стоит заглядывать в мои глаза.

Дед Талаш усмехнулся:

— Мне глаз твоих не нужно, милая, мне нужна твоя правда.

— Нет теперь правды нигде, — хмуро отвечает молодица.

— Какая-никакая есть. Вот, может, ты и скажешь мне правду: есть тут легионеры или нет?

— А где их нет теперь? — В голосе женщины слышится возмущение. — Повсюду набились, чтоб их хвороба перебила!

— А много их тут у вас?

— В каждой хате по два, по три стоят. А у меня уже и хаты своей нет. Все забрали. Скотину из хлева увели…

Разговорилась молодица. Призналась, что ходила к уездному комиссаржу искать правду, — так ей посоветовали люди. Многое узнал дед Талаш из беседы с женщиной. Рассказала она ему, что в местечке, где находилась резиденция уездного комиссаржа, легионеров еще больше, чем в деревне, что у них там и машины разные стоят. А эти машины ездят и стреляют.

Нельзя сказать, чтобы эти вести обрадовали деда Талаша. Он знал, что освобождение Панаса потребует много времени, что это дело не такое легкое и простое, особенно после недавних событий — разоружение конвоя, захвата легионеров в Веркутье. Сильно обеспокоило деда сообщение женщины о машинах, которые ездят и стреляют. И все ж таки дед Талаш не пал духом. Во-первых, надо проверить слова молодицы и по-настоящему разведать, каково положение в местечке. Во-вторых, надо посоветоваться с Букреем. Была еще надежда и на Мартына Рыля и на его людей, которых он обещал привести с собой. Словом, если посоветоваться и все обсудить, можно до чего-нибудь и додуматься.

Он распрощался с молодицей. На прощание сказал ей:

— Увидишь своего Марку, скажи ему, пускай не слоняется один, а идет к нам да людей с собой пускай ведет.

Дед Талаш назвал Мартына Рыля, который под командой Марки принимал участие в разоружении польского конвоя и отобрал у капрала карабин. Сказал, где и как найти Мартына.

Деду очень хотелось привлечь в отряд такого находчивого человека, как Марка Балук.

Дед Талаш и Нупрей устроили небольшое совещание. Нупрей держался того же взгляда. Верить можно только тогда, когда все увидишь своими глазами. И они снова повернули в лес и начали осторожно продвигаться в сторону местечка. Местечко это теперь имело какую-то власть над дедом Талашом, притягивало его к себе и в то же время пугало.

Одна незначительная на первый взгляд вещь привлекла их внимание. В лесу виднелись следы человеческих ног. Промежутки между ними говорили о том, что человек, оставивший эти следы на снегу, быстро бежал. А что особенно бросалось в глаза и заставляло насторожиться — это красные пятна, расплывшиеся на мокром снегу. Не оставалось сомнений, что это кровь. Дед Талаш и его спутник сильно заинтересовались этим обстоятельством. Деда взволновали кровавые следы. Чтоб успокоить его, Нупрей высказал предположение, что это, наверное, охотник гнался за подстреленной дичью.

— А где же, голубе, след дичи? — спросил дед Талаш.

Предположение Нупрея отпадало.

— Нет, парень, дело тут похуже: это кровь того, кто бежал. Давай пойдем по следу.

Хотя, идя по следам, они отдалялись от местечка, их возбуждение не ослабевало. Дед Талаш чувствовал какую-то неясную тревогу в сердце. Шли они так с полчаса. Следы показывали, что человек бежал неравномерно. Видно было, что он выбивался из сил, иногда прекращал бег, шел замедленным шагом, чтобы отдохнуть и перевести дыхание. Наконец следы свернули под густую толстую ель, где почти не было снега.

Дед Талаш и Нупрей начали осматривать место, где недавно лежал человек. Утоптанная земля свидетельствовала, что человек разгреб снег, чтобы прилечь в затишном месте. Ямка возле корня показывала, что человек, когда лежал, опирался на локоть. А в том месте, где были его ноги, темнело кровавое пятно. Из этого дед Талаш и Нупрей сделали вывод, что кровь у человека шла из раны на ноге. Следы были совсем свежие.

Закончив осмотр места, снова двинулись по следу. Правая нога человека ступала твердо, а след левой был неполный, человек сильно хромал. Видно, человеку трудно было идти. Следы снова свернули в сторону густого молодого ельника. Туда, продираясь сквозь засохшую снизу завесу еловых ветвей направился дед Талаш и Нупрей.

— Стой! Кто-то лежит! — тихо и встревоженно сказал дед Талаш и остановился.

Неподвижная человеческая фигура виднелась на снегу. Человек лежал скорчившись, уткнувшись головой с низко надвинутой шапкой в старенький кожушок. Лица его не было видно.

И вдруг задрожал дед Талаш. Глаза его широко раскрылись, ужас исказил лицо. Он рывком бросился вперед.

— Панас! — вырвался глухой крик из груди старика, и он наклонился над сыном.

Панас не пошевелился.

— Сынок, сынок мой! — Дед Талаш упал на колени перед сыном. — Не пожил ты еще на свете! — восклицал он, обезумев от горя.

Нупрей пощупал рукой Панаса.

— Он живой еще. Только обомлел.

Нупрей засуетился, бросился разводить костер, а дед, казалось, ничего не слышал и не понимал. Он только тормошил сына, будил, звал его, но Панас не подавал никаких признаков жизни. Охватил дед голову руками и с безмерным страданием глядел на Панаса. Нупрей живо раздул пламя, наломал еловых веток, разложил их возле костра, застлал ветки волчьей шкурой.

— Перенесем его сюда.

— Спаси, спаси его, Нупрей!

Панаса уложили на шкуру. Нупрей снял с себя кожух, накрыл Панаса и быстро принялся разувать окровавленную ногу паренька. Левая нога была прострелена выше колена, но кость, видимо, осталась неповрежденной. Панас изнемог, потерял много крови и лишился сознанияот голода, холода и страха. Нупрей расстегнул воротник Панаса, стал растирать его тело, отогревать. Панас чуть-чуть пошевелился и слабо застонал.

— Жить будет! — весело заявил Нупрей.

Радость охватила деда Талаша.

— А, штоб ты сказился! — радостно откликнулся он на слова Нупрея, громко высморкался и вытер глаза.

17
Согрелся Панас возле костра на волчьей шкуре под кожухом и пришел в себя. Страх и удивление выразились сначала на его лице. Но эти чувства сразу же сменились радостью, когда он увидел своего старого отца и улыбающееся лицо Нупрея.

— Ну, вот и ожил, хлопец! — воскликнул Нупрей.

— Болит нога?

— Ерунда! — отозвался Панас. — Вот сейчас поднимусь и пойду.

Он попробовал улыбнуться и шевельнул больной ногой, но тут же лицо его исказила гримаса боли. Нога распухла, идти он не мог.

— Ах, сынок, сынок! — говорил взволнованный Талаш. — И повоевать ты нам не дал за себя. А мы уже готовились. Ну, и слава богу, что все так обернулось. И ты живой, хоть немножко и похромаешь.

— Ничего, до свадьбы заживет, — пошутил Нупрей.

Ногу промыли. Потом осмотрели рану, завязали, как могли и чем могли. Нупрей привел в порядок заскорузлые от крови штаны Панаса, обтер их снегом и высушил у костра. Словом, Нупрей проявил способности врача и санитара. Все он делал с сознанием важности своей работы; от этого и самому ему было приятно. Дед Талаш накормил Панаса хлебом и салом, поджарив сало на прутике над огнем. Подкрепившись, Панас почувствовал себя значительно лучше, но идти он еще не мог: от ходьбы рана могла начать снова кровоточить.

Нупрей и дед Талаш приняли это во внимание.

— Мы его понесем, — решил Нупрей.

— Разве только по очереди.

— Носилки сделаем!

Нупрей был солдатом и знал, как носят раненых.

Он взял у деда топор, срубил два легких сухих деревца, обтесал их. К жердям привязал волчью шкуру. Получились неплохие носилки, пригодные для того, чтобы нести на них Панаса.

Деда Талаша и Нупрея удивил рассказ Панаса о его освобождении из тюрьмы. Панасу помог вырваться из неволи польский солдат, стоявший там на посту. Кто он такой, этот добрый человек, Панас не знает. Солдат разговорился с Панасом, расспросил, откуда он, за что его посадили. Видно было по всему, что он сочувствовал Панасу. И вот, когда этот солдат стоял на посту уже в третий раз и Панас попросил вывести его на двор, солдат неожиданно шепнул ему:

— Подожди немножко: я выпущу тебя… — а сам осмотрелся по сторонам. Через несколько минут он выпустил Панаса.

— Иди, хлопец, и назад не возвращайся, да смотри, чтоб не поймали, а если словят, говори, что сам убежал. Я потом подниму тревогу, а ты за это время постарайся скрыться так, чтоб тебя не нашли.

Солдат волновался, и по лицу его было видно, что он не шутит. Было это на рассвете. Через час, когда Панас, осторожно пробираясь, выскользнул из местечка и зашагал к лесу, его окликнул польский часовой. Зная, чем может кончиться для него эта задержка, Панас задал такого стрекача, что только снег вихрем летел из-под его ног. Пока он добежал до леса, солдат успел несколько раз выстрелить. Боль в ноге Панас почувствовал потом, когда был уже далеко в лесу.

Рассказ Панаса произвел хорошее впечатление на деда Талаша и Нупрея и заставил их посмотреть на польских солдат другими глазами. Выходило, что не все поляки такие жестокие люди, как казалось деду, что есть среди них и добрые. Но все же одной доброты было еще мало, чтобы полностью выяснить причины такого отношения польского солдата к Панасу.

— Разные люди есть и среди польских солдат, — сделал вывод Нупрей.

— Да, — согласился дед Талаш. — Есть и среди них такие люди, что не сочувствуют панам и воюют против своей воли. Пан есть пан, а наш брат простой человек, бедняк — у него свои думки есть и свой интерес, все равно, поляк он или немец.

Вспомнился деду Талашу Невидный. То, что говорил Невидный и что показалось тогда деду неясным, теперь начинало доходить до его сознания.

Дед Талаш и Нупрей имели все основания отказаться сегодня от разведки местечка. Приходилось довольствоваться теми сведениями о легионерах, которые сообщила жена Балука, и возвращаться назад на Глухой Остров. Другого выхода не было: не оставлять же парня в лесу или у чужих людей, где его легко могут обнаружить.

Освобождение Панаса из неволи и случайная счастливая встреча с ним меняли планы деда Талаша. Теперь все будет зависеть от Букрея. Когда дед подумал обо всем этом, он пришел к выводу, что и у него и у Букрея руки теперь развязаны и что у них больше возможности для достижения намеченной цели.

Мерно и плавно покачиваются самодельные носилки, сделанные Нупреем. Две пары крепких рук несут Панаса лесными дебрями, темными тропами. Панасу хорошо и удобно колыхаться в люльке из волчьей шкуры. Он закрывает глаза, дремлет и мечтает. Вся эта необычайная обстановка, то, что его несут двое мужчин, несут, как раненного на войне, настраивает Панаса на особый лад. Нога его ноет тупой болью, но он не жалуется на это, потому что боль оправдывает Панаса в его собственных глазах и дает ему право на то, чтоб его несли на носилках. Он думает о том, куда его несут и что он там увидит. Перед его глазами встают фигуры грозных воинов, красноармейцев и партизан. Они рисуются Панасу в фантастическом виде. Он думает и о своей хате, о старой матери, о Максиме, о своих товарищах. Каких только интереснейших историй не расскажет он, когда встретится с ними!

Сквозь ветви деревьев просвечивает серое, затянутое облаками небо. Сон и явь сливаются в одном шумном многогранном образе молодой жизни с ее радостями, и тревогами, и бесконечными проявлениями.

Просыпается Панас уже на Глухом Острове. Возле него полыхает костер. Чья-то заботливая рука укрыла его теплой шубой. Вокруг огня стоят и сидят люди в военной форме. Среди них чернеют фигуры крестьян, вооруженных винтовками. На коротком толстом обрубке дерева сидит огромный широкоплечий человек с крупными, резкими чертами лица, со светлыми жесткими усами. Спокойные серые глаза его смотрят в записную книжку, медленно ползут по строчкам исписанной страницы. Возле него стоят двое партизан с ружьями и человек без ружья, с топором за поясом. Широкоплечий отрывает взгляд от книжки, поднимает глаза на человека с топором за поясом, о чем-то расспрашивает.

Человек отвечает, говорит долго. Широкоплечий внимательно слушает, потом что-то заносит в свою книжку.

— Ну, как ты чувствуешь себя? — К Панасу подходит Нупрей, глядит на него с ласковой улыбкой, показывая белые, ровные зубы.

— Хорошо, — отвечает Панас и шевелит раненой ногой, — я уже потихоньку и сам пойду.

— Ну, вот видишь!

Улыбка Нупрея еще шире раздвигает его черные усы.

— Это тебе волчья шкура здоровье принесла! — смеется он.

Их окружают красноармейцы и партизаны. Интересно посмотреть на хлопца, побывавшего в неволе у врагов. Панаса забрасывают вопросами. Он не успевает отвечать на них. Вопросы и замечания порой такие, что и ответа на них не найдешь.

Вся эта обстановка для Панаса непривычна, и ему немного не по себе среди шумного сборища взрослых людей. Он ищет глазами отца, но деда Талаша тут не видать. Наконец к Панасу подходит широкоплечий человек с жесткими усами. Он закончил беседу с человеком, у которого топор за поясом, и спрятал в карман записную книжку.

— Ну, молодец, как поживаешь? — спрашивает он Панаса.

— Ничего, хорошо.

Панас старается держаться мужественно.

— Молодчина, — хвалит его Букрей, — ты должен теперь быть закаленным солдатом… Хочешь воевать?

— Хочу, — смело заявляет Панас.

— Казак хлопец!

Букрей разговорился с Панасом. Он расспрашивал его, как обстоят дела у поляков, что он там видел и слышал. Панасу легко было отвечать на вопросы этого грозного на вид усатого дяди. Этот дядя сумел поставить себя на одну ногу с Панасом, умел ввернуть в разговор меткую шутку и развеселить паренька.

— Ну, отдыхай, дружок, поправляйся! Сильные люди долго не болеют, — сказал Букрей, заканчивая беседу с Панасом.

Панаса накормили и дали ему отдохнуть. За ним присматривал Нупрей, за которым утвердилась уже слава врача и санитара.

Деда Талаша действительно тут не было.

Дед Талаш помнит данное им слово. Сегодня вечером кончается срок — он должен быть возле Долгого Брода, как было условлено с Мартыном Рылем. Теперь дед Талаш — вольный казак. Он избавился от своей тяжелой заботы, и его отцовское горе обернулось в радость: он нашел своего сына и оставил его на попечении надежных людей.

С ведома Букрея дед Талаш собирается в поход к Долгому Броду. Спутники ему не потребуются, он хочет пойти туда один, чтоб не беспокоить людей. Но сопровождать его сами вызываются Куприянчик и Аскерич, верные бойцы деда. Объясняют они это тем, что небезопасно одному человеку пробираться в ночную пору. Кроме того, им хочется повидать Мартына Рыля и посмотреть его карабин, хотя про это они и не говорят.

Ночь уже опустила свое покрывало на леса и болота застывшего в немоте Полесья, когда дед Талаш и его спутники пришли к Долгому Броду. У деда Талаша мелькнула раньше мысль захватить с собой волчью шкуру: очень интересно было бы подать условный сигнал именно в волчьей шкуре. Дед Талаш любил эффектные сцены. Но на волчьей шкуре лежал Панас, и дед не хотел тревожить сына ради своей выдумки, тем более что Мартын Рыль мог и не прийти.

— Ну, стойте же, мои соколы, тут, а я пойду кликну моих волков, — сказал дед Талаш и исчез за ветвями.

Отошел он шагов пятьдесят, остановился, сдвинул на затылок шапку, поставил кулак на кулак, сделав из них трубку, кашлянул, пригнулся и завыл в кулаки… Завыл сначала тихо, низко, а потом вой его начал крепнуть и повышаться в тоне, а вместе с этим медленно разгибался и дед Талаш, поднимал кулаки и голову все выше и выше и наконец закончил всю эту музыку страшным, жутким воем.

Трудно было поверить, что это выл дед Талаш, а не волк.

— Ну и мастак! — поразился Куприянчик.

— Тьфу, просто дрожь берет! — откликнулся Аскерич.

После небольшого промежутка вой, еще более жуткий, повторился снова, а минуты через две дед завыл в третий раз, да так, что Куприянчик с Аскеричем даже ахнули.

Как только дед умолк, неподалеку загремел вдруг дружный, мощный залп, перепугавший своей неожиданностью и деда Талаша и его товарищей: Мартын Рыль тоже любил эффектные сцены. А через минуту из мрака выплыла его высокая фигура, а за ним целая вереница людей.

18
Партизаны-разведчики собрали много важных сведений о размещении частей белопольского войска, о его концентрации. Все эти донесения Букрей аккуратно записывал. Пользуясь ими, можно было легко установить, на какие населенные пункты направляет белопольский штаб главный удар своих частей.

Букреевская разведка выявила и настроения крестьян в оккупированных белополяками деревнях. Яркую картину хозяйничания легионеров нарисовал Мартын Рыль и его дружина — шесть человек, выступивших на защиту интересов бедноты. Мартын рассказал о налете легионеров из Вепры, о том, как на его глазах застрелили Кондрата Буса. Он уже отомстил за Кондрата: убил одного легионера и ранил другого. Мартын рассказал также о сожженных домах деревенской бедноты, об издевательствах белопольских капралов над стариками, над женщинами и над детьми, родители которых выступили против панов. Бедноте некуда деваться. Она вынуждена бежать в лес. Что остается ей делать? Покориться панам и снова влезть в ярмо? Нет, лучше с оружием в руках воевать за свое право быть свободным, биться за интересы трудового люда. Лучше погибнуть в борьбе за свободу, за право строить жизнь по-своему, чем признать панскую власть и панский произвол.

— Верно говоришь, голубе! Правду говоришь! — поддержал своего сотоварища дед Талаш. — Не будем покоряться панам. Не туда идут наши дороги, не в те леса глядят наши очи. Давайте, братцы, крепко держаться друг за друга. Пусть каждый из нас соберет вокруг себя дружину отважных людей. Будем бить насильников там, где они того не ожидают. Порохом, пулями будем угощать непрошеных гостей!

После деда Талаша выступил человек с топором за поясом, немолодой, сутуловатый, с давно небритым лицом. Темно-синие глаза его глубоко запали. По тонким сжатым губам пробегала порой горькая усмешка. Человек этот испытал в жизни много несправедливости и горя. Это Тимох Будик из деревни Карначи. Еще при царе его осудили на два года арестантских рот за поджог. Перед этим у него были с паном стычки из-за кабальных условий сервитута[17]. Тимоха присудили к штрафу. Он не нашел ничего лучшего, как в отместку поджечь панскую конюшню. Отбывая арестантские роты, он сожалел, что поджег только конюшню, а не весь панский дом. Теперь ему припомнили все его грехи и снова стали преследовать. Тимох и сейчас придерживается старых способов мести и борьбы, он живет мыслями, как пустить красного петуха по панским имениям. Встретившись в лесу с партизанами деда Талаша, он заявил о своем желании вступить в отряд.

— Говорили — большевики творят беззакония, забирают нажитое добро, — так начал Тимох Будик. — Мы знаем, как брали и как берут большевики. Они отбирали добро у панов и богатеев. Да разве паны и богатеи своими руками сколотили его? Мы добывали его своим горбом! И большевики отдавали это добро тому, кто век трудился, но ничего не имел. А теперь что делается? Вернулись паны со своей челядью, начали заводить свои порядки, еще похуже царских. Поставили войтов и старост. А там, где раньше был один урядник, теперь десять жандармов посадили. Навалилась на мужицкие плечи ненасытная саранча. Не дают нам дыхнуть, забирают последний скарб. Вы, товарищи, поглядите, что творится в деревнях! Налетают белопольские шайки с пулеметами, отнимают у крестьян последнее. Вот мы тут говорим, а в это время на всех дорогах снег под полозьями скрипит, стонет и плачет крестьянским плачем. Свое же добро сами крестьяне отвозят… подгоняют коней, а их самих подгоняет панский кнут. Разве можно дальше все это терпеть? Нет у них жалости к нашему брату. Так пускай же, братики, и у нас не будет жалости к ним. Бить, уничтожать, жечь их надо огнем!

Правдиво рисовал Будик бесчинства белополяков во время их налетов на деревни. Налеты предпринимались для выкачивания из крестьян разных поборов и налогов. Будик еще больше разжег дух мщения и борьбы против панов и панской власти. Вот почему и красноармейцы и партизаны с удовлетворением приняли приказ Букрея — готовиться к выступлению против легионеров, которые, по данным разведки, намеревались совершить очередной разбойничий налет на деревню Ганусы.

Букрей, начальники отделений, дед Талаш, Мартын Рыль, Куприянчик и Будик устроили совещание, чтобы подробно обсудить план операции. Надо считаться с тем, что они находятся на территории, занятой белополяками, и что людей в отряде немного. Поэтому решили не ввязываться в открытый бой, а устроить засаду на дороге, когда паны будут возвращаться с награбленным добром.

— Товарищи! Готовиться в поход! — передавали друг другу красноармейцы и партизаны.

Чуть свет выслали разведку в деревню Ганусы. От Глухого Острова до Ганусов было километров пять на восток — в сторону позиции Красной Армии.

Дед Талаш поручил Панаса Нупрею и Кондрату Круглому из Высокой Рудни. Панас чувствовал себя хорошо и говорил, что он уже может ходить и что ему очень хочется остаться в отряде.

— Отдохни, братишка. Пускай подживет нога, а повоевать ты еще успеешь, — сказал Букрей.

Нупрей и Круглый вместе с Панасом направились в Высокую Рудню. В Гундаровом логу они должны были дождаться букреевцев и деда Талаша. Дед Талаш считал делом своей чести не оставлять Букрея и партизан. Он твердо решил подчинить свои личные интересы интересам общим.

Поход на деревню Ганусы вызывал необходимость назначить начальника для партизан: их насчитывалось уже около двух десятков. Фактически дед Талаш считался их вожаком, но юридически это не было оформлено. В связи с этим встал и другой вопрос: как назвать начальника партизан?

— Ну, хлопцы, вам надо выбрать атамана! — сказал Букрей, обратившись к партизанам (этими словами Букрей предрешил вопрос, как назвать начальника).

— Атамана, атамана выбрать! — подхватили партизаны.

— Со своей стороны, товарищи, я посоветовал бы вам выбрать нашего батьку, деда Талаша. Он человек смышленый, хитрый, осторожный, но в то же время решительный и смелый. Человек достойный. Я присмотрелся к нему и говорю: начальник он будет кругом на сто двадцать.

— Выберите кого-нибудь помоложе и более опытного в военном деле, — заявил дед Талаш.

— Дед Талаш!

— Деда Талаша!

— Пускай дед Талаш будет атаман наш! — сказал кто-то в рифму.

Все партизаны дружно, как один, называли кандидатуру Талаша.

Дед расчувствовался. Снял шапку. Желтовато-белая лысина его блеснула, как солнце. Он вскинул голову, потом опустил ее и поклонился собранию:

— Благодарю вас, голуби мои. Еще раз прошу: выберите кого-нибудь более стоящего, чем я.

— Талаш, Талаш атаман! — еще громче закричали партизаны.

Дед опять снял шапку. Еще раз поклонился.

— Я буду, товарищи, заботиться о вас, буду беречь каждую каплю вашей крови. Будем стоять друг за друга. Дело же наше — бить насильников. Никакой пощады панам… Слово командира должно быть законом для всех. Я буду прислушиваться к вашему голосу, а вы должны слушать меня — иначе не будет порядка.

— Правильно! — подтвердили партизаны.

— Дисциплина — первое дело, — заметил Букрей.

— А своим помощником позвольте выбрать мне Мартына Рыля, — обратился дед к партизанам.

— Позволяем!

Вот как дед Талаш стал партизанским атаманом.

Спозаранку, едва заалело на востоке, все войско двинулось в поход. Связь между разведчиками и главной колонной поддерживали партизаны. Первое донесение разведки пришло часа через два. Разведка донесла: в деревню Ганусы проследовали двадцать четыре конника и две повозки с пулеметами. У букреевцев пулеметов не было. Красноармейцы были вооружены только винтовками и ручными гранатами.

Тихо, бесшумно двигались Букрей и партизаны по дороге на Ганусы. Настроение у людей было приподнятое, особенно у партизан: им впервые предстояло встретиться с вражеским войском с оружием в руках. Настороженность красноармейцев и партизан стала еще большей, когда они подошли к опушке леса, за которым уже начинались крестьянские поля. Деревня вырисовывалась на белом снежном фоне серыми пятнами своих вросших в землю строений. За деревней виднелись сумрачные силуэты оголенных кустов, а за кустарником синела стена высокого леса.

Букрей приказал выслать цепочку дозоров для наблюдения за деревней.

Разведчики сообщили, что легионеры выставили охранение восточнее деревни: оттуда ждали враги нападения, в той стороне находились позиции Красной Армии. Легионеры никак не думали, что этот удар может обрушиться на них с тыла, с западной стороны деревни, где и сосредоточивались красноармейцы и партизаны.

Букрей, дед Талаш и Мартын Рыль внимательно осмотрели местность и выбрали позицию. Позиция находилась на опушке леса, там, где дорога шла греблей[18]и была сжата с обеих сторон темной чащей сосен и елей. На болоте вдоль дороги росли лозняк и ольшаник. Для того чтобы еще больше сузить позицию и лишить поляков возможности развернуться в бою, Букрей приказал завалить дорогу за греблей, чтоб там не могла проскочить конница. Красноармейцы и партизаны так замаскировались, что их невозможно было заметить с дороги, сколько ни всматривайся.

Подготовили позицию, расставили бойцов вдоль дороги и в лесу и стали подкарауливать поляков. Томительно и напряженно проходили минуты ожидания. Букрей и дед Талаш обходили позиции, проверяли готовность начальников звеньев и каждого бойца, обращая их внимание на необходимость выдержки, спокойствия и строгого исполнения команды. Без команды — не подавать никаких признаков жизни!

Дед Талаш был охвачен глубоким внутренним волнением. Была тревога за исход предстоящей схватки, в которой он впервые примет участие как боец и как начальник. Но он ничем не обнаруживал своих переживаний. Его мысли строго по-военному сосредоточивались на этом первом бое с белополяками.

Деду показалось, что на участке позиции, который примыкает к деревне, мало бойцов, враги могут там прорваться. Между тем боевая задача состояла в том, чтобы ни один легионер не ушел из ловушки. Этот участок позиции укрепили, — Букрей должен был согласиться с доводами деда.

Часа в два пополудни длинный обоз, нагруженный живностью, продуктами и фуражом, тронулся из деревни. Обоз растянулся больше чем на версту. Впереди ехало шесть конных легионеров. За ними ползли две пулеметные повозки, на которых сидели по три, по четыре солдата. Группа конников, горланя песню, ехала посредине, а остальные находились в хвосте обоза.


Необычное и тягостное зрелище представлял собой этот обоз. В санях сидели хмурые крестьяне, неохотно понукая коней. Некоторые молчаливо шагали рядом с санями, поглядывая на лес и на ненавистных легионеров, гарцевавших на конях и подгонявших возчиков. Иногда с каких-либо саней вдруг доносилось пронзительное хрюканье свиней или блеяние овцы. Все эти резкие, разноголосые звуки сливались с отрывистой песней солдат и с их сердитыми окриками по адресу крестьян-возчиков.

Голова обоза уже миновала греблю, по обе стороны которой залегли партизаны и красноармейцы. Казалось, обоз проедет спокойно и ничего не случится. Партизаны судорожно сжимали в руках винтовки и были готовы в любую минуту разрядить их во вражеских солдат. Но они ждали команды. И вдруг, сотрясая воздух, впереди грохнул взрыв, словно ударил гром. Это гранатометчики бросили гранату в переднюю группу конников. В тот же миг прогремел залп в хвосте обоза. Паника, суматоха, неразбериха поднялись в обозе. Кони, разрывая постромки, понесли в кусты, волоча за собой сани, опрокинутые или торчащие полозьями вверх. Залп в центре обоза вызвал еще больший переполох и хаос. Тут была большая группа конников, та самая, что распевала во все горло песню. Возчики и солдаты, живность, выброшенная из саней, — все оказалось на снегу. Один конник, ехавший в конце обоза, повернул в лес. Наперерез ему, словно из-под земли, выскочили партизаны под командой Мартына Рыля и штыками преградили путь. Конь захрапел, поднялся на дыбы. Всадник, точно вросший в седло, выхватил саблю и замахнулся на Рыля. Мартын карабином отвел удар сабли. Будик, оказавшийся поблизости, как кот, вскочил сзади на конника, схватил его за плечи и стянул с седла.

Вся схватка продолжалась несколько минут. Больше половины белополяков уложили на месте, часть взяли в плен, а трех, тяжело раненных, отправили обратно в Ганусы. Пускай расскажут своим о происшедшем…

19
В тот же день о событиях в Вепрах узнала Авгиня. Несколькими днями раньше до нее дошли слухи, что поляки забрали Мартына Рыля. Сердце у нее защемило, но кому она могла сказать об этом? Так уж повелось, что Авгиня избегала разговоров о Мартыне Рыле, хотя мысли ее нередко обращались к нему и она вспоминала о нем — иногда остро и глубоко, а иногда мимолетно, с грустным и теплым чувством. Выбросить из памяти Мартына или думать о нем совсем спокойно, как о человеке, канувшем в прошлое, Авгиня не могла до сих пор. Слишком глубоко засели в ее сердце корни первой любви, чтобы от них не пробивались иногда ростки тихой грусти, как отзвук печали об утрате, которую уже не вернешь. Только с Василем говорила она изредка о Мартыне Рыле. Разговоры эти были разные: иногда они носили характер легких шуток, но иногда у Василя прорывались упреки и в голосе его звучала ревность. Поводом для упреков была какая-нибудь встреча Авгини с Рылем и неосторожно брошенный ею взгляд на Мартына. Но все это оставалось между мужем и женой. Кроме того, Авгиня умела так повернуть дело, что всегда доказывала свою правоту. Может быть, в этом помогали Авгине чарующие ее глаза и умение взглянуть ими так, чтобы рассеять всякие подозрения относительно ее преданности и искренности. А может, и действительно она была такой в те минуты, когда подобные чувства овладевали ею.

Приблизительно в то же самое время, когда Василь Бусыга возвращался от уездного комиссаржа и размышлял, сказать Авгине об аресте Мартына Рыля или не сказать, Авгиня думала о том, сходить ли ей в Вепры или не делать этого. Ей хотелось подробней разузнать о том, за что арестовали Мартына и что ему угрожает.

Авгиня придумала повод, чтобы сходить в Вепры: нужно отнести матери шерсть, потому что одной всю ее перепрясть трудно. В хате остались дед Куприян, отец Василя, и дети.

Один дошедший до Авгини слух болезненно отозвался в ее сердце: в Вепрах упорно говорили, что арест Мартына Рыля — прямой результат доноса Василя Бусыги. Неужто Василь дошел до того, что применил такой способ мести? Постоянным поводом для разжигания ненависти между Василем и Авгиней служила Алеся, их первый ребенок, будто имевший сходство с Мартыном Рылем. Василь ненавидел Алесю, хотя открыто и не показывал этого. Зато Авгиня горячими материнскими ласками возмещала девочке холодность отца. Когда между Василем и Авгиней разгорались споры, Авгиня назло Василю нарочно подчеркивала свою привязанность к Алесе. А обычно она старалась это делать тайком от Василя.

Хотелось Авгине зайти к Еве, жене Мартына. Девушками они дружили когда-то, но дружба их расстроилась после женитьбы Мартына. Хотя между ними и не было открытых стычек, но отчуждение, словно межа, отделило их друг от друга. В сердце Евы затаилась неприязнь к Авгине. Вину перед Евой ощущала и Авгиня и не отважилась зайти к ней. Да и как она могла зайти? Что сказать? Посочувствовать Еве в беде, разразившейся из-за того, что Василь предал Мартына? И какое право имеет она, Авгиня, беспокоиться за Мартына? Сама ведь выбрала Василя, погнавшись за его богатством. Ну, так и тешься своим Василем и своим богатством!

Невеселая вернулась Авгиня из Вепров. Не с кем было поговорить, рассеять тяжелое настроение, которое туманом обволакивало сердце. И не выходила у нее из головы мысль: неужели Василь докатился до того, что донес польской полиции на Мартына? Василь еще не вернулся от пана Крулевского. Зачем он пошел туда?

Авгиня не вникала в дела мужа, а Василь не очень охотно раскрывал ей свои карты. Он был безразличен к ее мелким женским заботам и находил излишним советоваться с женой о своих планах и хозяйственных соображениях, поэтому им были установлены границы, за которые бабе вообще переступать не полагалось. Что бы ни случилось — он ставил Авгиню перед фактом, не подлежащим никакому обсуждению. Авгиня не выносила домашних стычек. Она не любила людей надутых и сердитых, потому что сама была по натуре веселой и живой, поэтому часто уступала Василю, лишь бы в доме было все тихо и спокойно. Но теперь она со всей ясностью поняла ненормальность таких отношений и такого семейного согласия, и в ней пробудился дух протеста.

Дед Куприян суетился во дворе, прибирал гумно, наводил порядок в хлевах. Старости свойственна эта рачительная хозяйственная забота — от этого пожилые люди бывают часто ворчливыми. Алеся — ей шел уже девятый год — сидела за прялкой, повязав свою чернявую головку вылинявшим платком. Она уже научилась прясть и сучила грубые нитки кудели, слюнявя тонкие пальчики и неловко покручивая веретено. Два меньших мальчика были заняты своими детскими играми.

Авгиня вошла в хату.

— Прядешь, моя доченька? — с материнской лаской обратилась она к Алесе.

Авгиня почувствовала особенную нежность к своей дочери. Алеся в ответ улыбнулась матери — она уже не даром ест отцовский хлеб! — и доверчивыми детскими глазами, ясными и чистыми, как родниковые струи, заглянула в глаза матери. От ее взгляда не скрылась затаенная тревога матери. Но она ничего не сказала ей.

Первый раз за годы своего замужества Авгиня критическим взглядом окинула хату своего мужа. Хата была просторной и построена из добротного материала. Значительную часть ее занимала широкая приземистая печь с углублениями, печурками, выступами, карнизиками и нишами по бокам, в которых хранились разные предметы домашнего обихода. От самой печи до противоположной стены протянулись широкие полати, настолько просторные, что на них можно было ложиться спать поперек. В изголовье, словно горы, возвышались взбитые подушки, сложенные суконные одеяла в клетку и домотканые простыни… Под потолком был прикреплен тщательно отесанный шест, увешанный разной одеждой: новыми кожухами, черными — купленными, и желтыми — из своих овчин, халатами, свитками. Свисающая с шеста одежда закрывала полати и отгораживала их от хаты. Рядом с полатями, возле стены, стоял сундук с горбатой крышкой, окованный листовым железом. В сундуке хранились девичьи наряды Авгини и добро, нажитое после замужества: полотно, скатерти, покрывала, полотенца, платки, пояса, кофты и юбки.

Этот сундук особенно любила Алеся. Бывало, останутся они с матерью вдвоем в хате, откроют сундук и начнут перебирать любимые вещи: перстни, что хранились в боковом ящичке, дорогие платки, разрисованные яркими, сверкавшими, как огонь, цветами, с пушистой длинной бахромой, разноцветные ленты. Для Алеси собирала все это мать и прятала это добро до того времени, когда дочь вырастет большой.

Мать Авгини не напасла для своей дочери такого богатства, но Авгиня все же принесла кое-что в дом своего мужа. В хате и в клети, на гумне и в хлевах добра было немало, и добро это росло и множилось. Но сегодня оно не только не радовало Авгиню, а служило укором.

Тем временем домашняя работа не могла ждать. Привычно взялась за нее Авгиня. Надо было приготовить корм свиньям, замесить тесто, чтобы испечь хлеб на завтра, принести воды, наложить дров на печь и сварить ужин. Авгиня переоделась в свою будничную, рабочую одежду.

— Оставь, дочушка, прялку. Принеси дежку из клети, пускай отогреется в хате, — сказала она.

Алеся понемногу помогала матери. Авгиня хотела, чтоб дочь училась в школе, но Василь был против этого: Алеся и на эту зиму осталась дома. Теперь Авгиня твердо решила, что в следующую зиму Алеся будет учиться. Работа у Авгини всегда спорилась, и она одна могла справиться с хозяйством. Сама Авгиня была неграмотной. События последнего времени поколебали ее уверенность в прочности установившегося уклада жизни. Давно ли Василь и сама она дрожали за свое хозяйство, за свое имущество? Был царь, его сбросили. После переворота появилась новая власть, но и эта сменилась. Были большевики, но потом вторглись белополяки. Война с ними еще не окончилась, а что будет дальше — неизвестно. Авгиня ничего не имела против того, чтоб вернулись большевики. Все-таки свои люди, а не легионеры, которые сразу начали с арестов.

Наступил уже вечер, когда вернулся Василь Бусыга. Он выглядел еще более важным, чем утром. Переступив порог, обмел снег с валенок, окинул глазами хату: все ли в ней на месте и в порядке? Потом снял шапку, глянул на образа, как бы благодаря святых за удачливый день, и, сердито надув щеки — а это означало, что он немного утомился, — начал раздеваться.

Василь обдумывал, с чего повести разговор. Сразу сообщить важную новость — это не годится. Так делают только дети. Люди взрослые выбирают для этого подходящий момент. Разве только если новость чрезвычайная, экстренная, способная сбить с ног, — тогда взрослые люди поступают по-детски. Взглянув искоса на Авгиню, Василь немного обеспокоился: Авгиня не хотела встречаться с ним взглядом. Видно было, что она чем-то опечалена и расстроена. Этого обстоятельства Василь не предвидел, и весь план разговора, составленный им в дороге, таким образом рушился.

— Ну, что у тебя слышно? — задал Василь совсем не тот вопрос, с которого хотел начинать.

— Ничего, — довольно сухо ответила Авгиня.

— Лучше ничего, чем худое, — деловито заметил Василь.

Теперь он еще больше убедился в том, что Авгиня чем-то расстроена, и виновником этого недовольства почувствовал себя. Но в чем же, собственно, его вина? Он выяснит это в дальнейшей беседе. Тем не менее это обстоятельство его расхолодило. Весь придуманный им разговор полетел кувырком, но он, вспомнив некоторые фразы, сказал так, как и думал раньше сказать:

— Ну, Авгиня, можешь поздравить меня. Я войт.

— Как это — войт? И кто тебя поставил войтом? — В голосе Авгини послышалась враждебность.

Заданный таким тоном вопрос свидетельствовал по меньшей мере о неуважении к особе войта и, кроме того, напоминал допрос. Не понравилось это Василю.

— Какая муха укусила тебя сегодня?

— Надо с людьми ладить, а не с панами.

Авгиня явно на что-то намекала. Василь вскипел:

— С какими это людьми? Что ты учишь меня?

Алеся со страхом взглянула на мать. Очень боялась девочка Василя, когда он приходил в ярость. Почувствовала приближение бури и Авгиня. Ссориться она не любила, но отступать от своей позиции теперь не хотела. И она прибавила, чуть смягчив голос:

— У панов твоих земля под ногами горит. Они скоро могут покатиться отсюда. А тебе с людьми жить. Послушал бы, что люди говорят.

— Люди? Талаш и Рыль? Тьфу — твои люди! Этих людей гуртом гонят, как скот, да в тюрьму сажают. Свободы захотели? Какой свободы? Своевольства! Распущенности! Грабежей! Позатыкают им ненасытные глотки, лодырям, голодранцам, как старому разбойнику Талашу!

— А ты будешь для панов стараться и топить людей? — не стерпела Авгиня.

Злобно глянул на нее Василь:

— Не для панов, а для тебя, куриная твоя голова! На себя буду стараться, на детей, на порядочных хозяев… Сказала тоже — «людей». Разбойников, а не людей!

Совсем не по намеченной программе вышла эта беседа. И звание войта не очень гладко и совсем без триумфа вошло в хату Василя Бусыги.

20
Не было в глухих уголках Полесья ни газет, ни телеграфа, ни телефона — этих достижений человеческого ума, этих передатчиков вестей о происходящих в мире событиях. Но вести все же проникали в полесские деревеньки. От человека к человеку, от села к селу путешествовали они тысячами дорог и тропок и рассказывали о том, что творится в тех местах, где обосновавшиеся белополяки заводили свои порядки. И воспринимались эти вести по-разному. Одних они радовали и обнадеживали, других печалили и тревожили, в зависимости от того, до кого они долетали и какие это были вести. По-разному воспринимали их Василь Бусыга и Авгиня.

Одной из таких вестей был рассказ о том, как большая группа арестованных крестьян разоружила белопольский конвой и разгуливает теперь по лесам. Авгиня уже знала об аресте Мартына Рыля. Услыхав о разоружении польского конвоя, она повеселела: в сердце ее зародилась надежда, что среди освободившихся из-под ареста крестьян находится и Мартын Рыль. Василь Бусыга помрачнел: его тревожило, не было ли в этой группе Мартына Рыля, не на свободе ли теперь Мартын? Беспокоило его и то обстоятельство, что дед Талаш прячется в лесу. Панаса взяли как заложника, чтоб дед Талаш пришел и сменил сына. Но дед Талаш не спешит. Или он не знает об аресте Панаса, или что-то замышляет. Василю, как войту, как человеку, стоящему на страже порядка, нужно об этом подумать. Не помешает и посоветоваться с достойными людьми. В этом направлении и бегут мысли Василя.

Авгиня тайком от Василя заглянула к бабке Насте, после того как забрали Панаса. Это было как раз в тот день, когда дед Талаш, переночевав в своем доме вместе с Мартыном Рылем, на рассвете ушел в лес. Бабка Наста сидела на дубовой колоде возле печи, погрузившись в свои бесхитростные, овеянные тоской мысли. И действительно, обидно было бабке Насте: всегда жили в бедности, но хоть спокойно, не знали такого горя, а теперь еще большая бедность и разбитая жизнь. Забрали Панаса, хотят забрать и старика. И как оно еще обернется, никто не знает. В хате, кроме бабки Насты, не было ни души. Максим и его жена Алена — она только сегодня вернулась от родителей — работали во дворе: пилили дрова. Они недавно поженились, и детей у них еще не было.

Зачем пришла сюда Авгиня?

Она пришла со смутной надеждой услышать что-нибудь о том, что занимало ее мысли. Ей хотелось знать, чем живут, что думают эти люди, к которым так враждебно относился Василь и люди его круга. Авгиня не была уверена в том, что сложившееся положение, возникшее в результате бурного хода событий, будет прочным и в дальнейшем. Она колебалась между кулаками и беднотой. Мотивы личного порядка тянули ее в лагерь, враждебный Василю. Она понимала, что хозяйство Василя и его звание войта, столь неосторожно принятое, могли пойти прахом.

Бабка Наста сильно удивилась, когда Авгиня вошла в хату.

— День добрый, бабушка! — весело и приветливо поздоровалась Авгиня. В голосе ее было так много искренности, что бабка Наста немного успокоилась.

— Садись, Авгинька.

Бабка Наста засуетилась и даже поднялась, чтобы уступить свое место Авгине.

— Ничего, бабушка, я только на минутку. Присяду тут…

Авгиня присела на угол полатей, напротив бабки Насты.

— Пришла я к вам, бабушка, — Авгиня сразу приступила к делу, чтобы показать, что она действительно забежала на минутку, — не возьметесь ли вы спрясть мне немного шерсти? Самой управиться трудно.

Шерсть тут была только поводом.

Бабка Наста вздохнула.

— Почему же, можно и попрясть. Работы в хате особой нет. Да и Алена вернулась от своих, и ей делать нечего. Вечера долгие, и день тянется, когда работы нет. Сидишь вот и думаешь. Думаешь, думаешь, голова как котел сделается, и не знаешь, куда деться, к чему руки приложить. А тут еще керосин вышел, лампы не зажжешь, и где достать керосину, кто его знает.

Бабка Наста говорила долго и много. Одно слово цеплялось за другое, одна мысль вызывала другую, и хотя тесной связи между ними и не было, но речь ее лилась бесконечным, затяжным, осенним дождиком. Авгиня внимательно слушала, покачивала головой в знак согласия и глядела на бабку ласковыми глазами. И ей тоже хотелось говорить. А разговор между женщинами — это водоворот слов, бесконечный поток их.

— У меня есть немного керосину в запасе. Я вам пришлю с Алесей. А за пряжу не обижу — заплачу или шерстью, или салом.

— Да чего там, сойдемся, Авгинька.

— А что слышно у вас? — вкрадчиво спросила Авгиня.

— Ох, милая ты моя! — тяжело вздохнула бабка Наста. — Такое у меня горе! Такое лихо навалилось!

Сначала бабка говорила о беде вообще, а потом начала длинную историю о несчастьях, постигших ее семью. Рассказала и про стожок, и про деда, и про то, как в хату посреди ночи ворвались легионеры. Как они всех тогда колотили, как трясли! Сколько страху натерпелись! А бедный Панас! Горький плач прервал слова бабки. Рассказала она еще, как арестовали Панаса, и для чего арестовали. Бабка так разговорилась, что ничего не пропустила в истории всех этих горестных событий. Не скрыла она и того, что этой ночью приходил старый Талаш вместе с Мартыном Рылем.

— С Мартыном? — вырвалось у Авгини.

— Ах, миленькие ж мои! — всплеснула руками бабка Наста. — А на что ж я рассказала про это? Моя ж ты милая Авгинька! Не рассказывай ты никому про это. Не рассказывай, что они приходили.

— Не бойтесь, бабушка, меня: детьми поклянусь, что никому не скажу.

— Не говори, моя любая! Ты ведь войтова женка. А войт добра нам не хочет.

Авгиня, взволнованная радостной вестью, не могла сдержаться, чтоб не ответить на откровенность и искренность бабки Насты тем же самым:

— Ой, бабулька Наста, это его войтовство мне поперек горла стоит! Поругались из-за него. «Кто тебя, говорю, войтом поставил? Зачем тебе, говорю, с панами знаться? Тебе ведь с людьми, говорю, надо жить и ладить с ними надо». Разозлился. «С какими, говорит, людьми? С Талашом? С Мартыном?» Вы остерегайтесь, бабушка, Василя: дурной он и злой человек. И вот о чем я вас предупреждаю: в Вепрах говорят, что это Василь выдал Мартына… Но вы, бабушка, никому-никому не говорите о том, что это я вам сказала.

Авгиня, как и бабка Наста, спохватилась, что сказала лишнее. Получилось, как в алгебре, где минус на минус дают плюс. Секреты, высказанные обеими женщинами, заставляли их теперь помалкивать и в то же время связывали их взаимным доверием.


Василь зашел к своему приятелю Кондрату Бирке. Бирка — хороший хозяин, хотя скупой и прижимистый. Рыжая как огонь борода и такие же рыжие волосы, маленькие хитрые глазки выдавали его жестокую и хитрую натуру. Подошел еще и Симон Бруй, степенный мужик, рассудительный и спокойный. Все трое — близкие приятели и самые богатые люди на селе.

Кондрат и Симон с живым интересом отнеслись к сообщению Василя о том, что он войт. Это сразу подняло настроение Василя. Ему нужна была какая-то моральная опора и сочувствие, чего он не нашел у Авгини. А когда Кондрат и Симон узнали, какими войт обладает правами, их удовлетворение назначением Василя проявилось с еще большей силой.

Степенный и рассудительный Бруй торжественно заявил новоиспеченному войту: «С тебя, брат, причитается!» — с чем Василь Бусыга сразу согласился.

Подмигнув приятелям, он сообщил по секрету, что у него есть польский спирт под красивым названием «Золотой колос», и пригласил на вечер к себе.

А уж после этого началась беседа, соответствующая достоинству войта.

— Так, значит, войт?

В эти простые слова Кондрат Бирка вкладывал особый смысл.

— Войт, — важно подтвердил Бусыга.

— Раз войт, так должен за порядком следить, — вступил в разговор Бруй. — А то уже на наши головы поднималась дубинка — чесались руки у «товарищей».

Тут вдруг рассердился Кондрат:

— Как ты проследишь, когда… польские солдаты — бабы: ну как это можно допустить, чтобы эти самые «товарищи» голыми руками обезоружили конвой? Смех один. А вот теперь ты их попробуй поймай. Попрячутся в лесу, ты их и днем с огнем не найдешь. А они, думаешь, сидеть там будут?

— И не сидят и не будут сидеть. А вот придет весна, тогда, брат, разгону им еще больше будет. Распустились. Давай им все: и землю и хозяйство. А разве хозяйство само далось нам в руки?

Рассудительный Бруй произнес тут целую речь, на всем известную тему, почему одни живут и хлеб жуют, а другие только на чужое добро рты разевают.

Выслушав приятелей, взял слово сам войт. Он успокоил их. Нет ничегострашного в том, что обезоружили конвой. Такие случаи бывали и бывают, и от этого свет не перевернулся. Но и нам надо кое-что предпринимать, а не ждать, пока придут твое добро делить.

— Что ж, может, и нам в партизаны податься? — спросил Кондрат.

Бруй на лету подхватил эту мысль:

— И то правда! Не помешало бы и нам иметь своих партизан.

— А ты, Симоне, дело говоришь: надо нам найти человека и подослать к ним будто их сторонника, — ухватился войт за предложение Кондрата.

Приятели нашли способ, как обезопасить себя. Всем понравилась такая комбинация, и они стали подыскивать подходящего человека. Называли кандидатов. А в кандидатах никогда не бывает недостатка. Нашелся подходящий человек и у наших приятелей. Бруй назвал такого кандидата, а приятели дружно поддержали его. Этим кандидатом оказался Савка Мильгун. Кто ж такой Савка и в чем его достоинства?

Прежде всего Савка Мильгун — человек с размахом, широкая натура. Хозяйством он не занимался, гулял, выпивал, немного воровал и водил компанию с разными темными людьми. Его можно было нанять на какое угодно дело. План трех приятелей заключался в том, чтобы подбить Савку, за определенное вознаграждение, связаться с бедняками, восставшими против богатеев, и давать о них информацию. Проще сказать, приятели отвели Савке роль провокатора и доносчика.

Как только приятели разошлись, по селу распространилась весть о событиях в Вепрах. Эта весть взволновала все село. Но и ее, эту весть, люди восприняли по-разному. Василь Бусыга почувствовал удовлетворение. Раз легионеры сожгли хату Мартына, значит, они ищут Мартына и всю его компанию и мстят за разоружение конвоя. В то же время у него не было спокойно на душе: кто ж такой тот неизвестный, что застрелил польского солдата и ранил другого? И его не поймали. Может, это Талаш? А может, Мартын?

Когда узнала об этом Авгиня, она сильно обеспокоилась. За что спалили хату Мартына? Куда же денется его семья? За что убили Кондрата Буса, того Кондрата, с которым она дружила, который любил ее? Ей припомнилось, как шла она с Мартыном от реки, как повстречался им Кондрат Бус и как она пошла с ним об руку. Мартын тогда рассердился и не пришел к ней. Теперь все это всплыло в памяти, и Авгиня осудила свой легкомысленный поступок. Весть о смерти Кондрата и о поджоге его хаты произвела тяжелое впечатление на Авгиню. Ее утешала только мысль о том, что какой-то неизвестный отомстил за Кондрата и мстителя не поймали. Кто он? Может, Мартын с дедом Талашом? И это было похоже на правду: они сегодня были тут.

Первым пришел к войту Кондрат Бирка. В хате была одна Авгиня и младшие дети. Авгиня стояла возле печи, поправляла ухватом дрова. Кондрат поздоровался и остановился возле хозяйки. Он давно уже приставал к Авгине и никогда не упускал случая высказать ей своих чувств.

— Ой, холодно, Авгинька! Нельзя ли погреться возле тебя? — сказал Бирка, наклоняя свою рыжую физиономию к лицу Авгини, и обнял ее одной рукой.

Авгиня резко повернулась (хоть и бросила со смешком, что ей очень нравятся рыжие) и высвободилась из его объятий. Но тут же, чтоб смягчить свою резкость, она ласково взглянула Бирке в глаза, заглянула так, как умела заглядывать только она.

— Гляди, какой вояка: на бабу напал. Ты бы в лес пошел да повоевал.

Маленькие глазки Кондрата замаслились.

— И совсем не нападаю: дотронуться до тебя считаю за счастье… Эх! — Голос его зазвучал по-другому: — Ну, если б ты не была женкой войта!.. Войта мне жалко. А воевать я не пойду: мы за себя другого вояку поставим.

И рассказал Авгине про комбинацию с Савкой. Такой красивой женщине хочется хоть хорошей новостью угодить. Рассказав, самодовольно захихикал.

21
Не только в Веркутье, но и во многих других поместьях оккупированного Полесья паны задавали пышные балы в честь польского офицерства. Польская шляхта переживала медовый месяц своей государственности. И те паны, что вернулись в свои поместья, чувствовали себя на седьмом небе и считали, что теперь они настоящие, полноправные хозяева своих владений. Вся политическая обстановка складывалась в их пользу. Польша имела теперь свою армию, вооруженную на средства Антанты, которая отводила Польше значительную роль в войне с Советами.

Положение Советов было тяжелым.

Молодой Советской республике приходилось напрягать силы против наседавшей со всех сторон контрреволюции в условиях экономической разрухи, голода — тяжкого наследия, оставленного царизмом. Все это облегчало задачу польской военщины и окрыляло польскую буржуазию надеждой на победу в войне с Советами.

Вслед за польской армией в Полесье хлынули волной крупные и мелкие шляхтичи, изгнанные революцией из их гнезд, представители религиозного культа и целая свора других дармоедов и паразитов. И для всей этой оравы узаконенных мародеров надо было найти места и посты.

На этот раз устроить бал взялся уездный комиссарж, пан Крулевский. Балу придавалось специальное значение. Готовился он не только для того, чтоб дать польской шляхте возможность покутить и повеселиться вместе с офицерством: балу предназначалась и другая роль.

Поместье пана Длугошица — одно из богатейших в уезде, это гнездо старого шляхетского рода. На протяжении столетий оно переходило от отца к старшему сыну, переходило как освященное веками, нерушимое наследие. И только при последнем владельце, при пане Леоне Длугошице, пошатнулся порядок этого наследования под ударами революции. Пан Длугошиц вынужден был оставить свое имение и уехать далеко на запад. Теперь он вернулся в свое родовое гнездо, вернулся как человек, который тонул и которого спасли от смерти.

Достаточно было беглого взгляда на дворец, на дворовые строения, на все поместье в целом, чтобы сразу увидеть, что это — старосветская резиденция богатой родовитой фамилии. Могучие тополя и раскидистые липы пышным венком окружали панскую усадьбу. На холме, среди густого сада с широкими лужайками, разрезанными ровными аллеями, стоял каменный белый дворец, высоко подняв над зеленью деревьев свою четырехугольную башню, обрамленную скульптурными украшениями.

Горделиво возвышался дворец над кронами лип и тополей своей башней, массивными белыми стенами и красной черепичной крышей. Внутри дворца, в его многочисленных комнатах, просторных залах, где могли разместиться сотни людей, были собраны богатства, предметы роскоши. Казалось, что сквозь них просачивались человеческие слезы — слезы горя и страданий… Многое из этих богатств было растеряно за время революции, и пан Длугошиц, вернувшись после изгнания, поставил на ноги всех своих слуг, чтобы найти и вернуть в фамильный дворец свои сокровища. Из таких дворцов тянулись нити ненависти и злобы к восставшим «хлопам», в таких дворцах плелись интриги и заговоры против новых основ жизни, заложенных Октябрьской революцией. И теперь во дворце пана Длугошица готовился пышный бал в честь польско-панской государственности.

Засверкали яркими огнями окна дворца: они видны в лесах и болотах застывшего в настороженной тишине Полесья. Вечером, когда над лесами и болотами нависла густая тьма, начали съезжаться гости. Первыми явились менее значительные лица — владельцы мелких фольварков, арендаторы со своими женами и дочерьми. Ради такого торжественного случая шляхта нацепила на себя и на своих выездных лошадей все, что у нее было лучшего из одежды и дорогой сбруи. Слуги сбивались с ног, принимая гостей.

Пан Длугошиц, встречая каждого нового гостя, показывал себя радушным и гостеприимным хозяином: кланялся, приветливо пожимал руку, бросал ту или иную фразу, соответственно личности гостя.

Состав гостей был довольно пестрый и разнообразный. Тут были помещики разных категорий, арендаторы, мелкая шляхта, а также представители интеллигенции — доктора и адвокаты. Много было военных, начиная от офицерских чинов и кончая генералами. Был тут и полковник пан Дембицкий. Среди военной и гражданской публики мелькали также фигуры ксендзов в длинных сутанах. Считаясь с важностью политического момента, «святые отцы» разрешили себе некоторую вольность, явившись на бал. Отступали они от правил ксендзовского статута и в своем отношении к женщинам, показывая себя больше кавалерами, чем слугами господа бога. Правда, паненки и молодые дамы предпочитали ксендзам военных. Оно и не удивительно: мундиры военных и особенно ореол, окружавший их как героев, отстаивающих «польскую свободу и независимость», делали их неотразимыми в глазах молодых шляхтянок. Зато поблекшие, пожилые дамы кружились вокруг ксендзов, как мухи перед дождем кружатся возле горшков, из которых недавно вылили суп и которые еще не успели вымыть мочалкой.

Вскоре гости разбились на группы. В каждой группе были свои специфические интересы и темы разговоров, но все разговоры вертелись вокруг нового польского государства и его исторической миссии. Одна только молодежь — паненки, паничи и молодое блестящее офицерство — не принимала участия в этих разговорах, отдавшись целиком безудержным радостям молодости. Не умолкая гремел военный оркестр. Бурные польские танцы сменялись один другим. Паненки и молодые дамы старались перещеголять друг друга изысканностью движений, обаятельностью улыбок и нежностью взглядов. Кавалеры лезли из кожи вон, чтоб обратить на себя всеобщее внимание и затмить всех остальных. Каких только талантов здесь не проявляли! Каких только номеров не выкидывали! Как залихватски выбрасывали ноги, притопывали, подскакивали! Как ловко кружили своих дам и вдруг приседали перед ними на одно колено, чтоб так же внезапно вскочить и снова завертеться в танце.

Вокруг полковника Дембицкого собралась большая группа гостей. Тут и сам пан Длугошиц, человек средних лет, с повадками аристократа: он величествен и медлителен, держится с сознанием собственного достоинства. Ксендзы Ксаверий Потейковский и Ян Голандзевский тоже напускают на себя солидность: это хитрые политиканы, дипломаты и проныры. Они больше думают и заботятся о делах земных, чем об интересах божеских. Тут же сидят и уездный комиссарж пан Крулевский, адвокат пан Ладунский и несколько мелких помещиков, не успевших снова заполучить свои имения — имения эти еще не завоеваны.

Сначала разговор касался чисто военных тем. В центре внимания находился полковник пан Дембицкий. Его слушали с напряженным интересом. Полковник рассказывал о разных операциях в войне с большевиками, в которых ему, как руководителю и начальнику штаба дивизии, приходилось принимать непосредственное участие. Бывали в этих сражениях критические моменты, и только вмешательство пана Дембицкого, его на редкость смелые, можно сказать гениальные, маневры каждый раз вырывали победу из рук большевиков… Разглагольствуя, пан Дембицкий рисует на столе пальцами, показывает позиции красных, направление движения частей и то место, откуда он бросил в бой свои резервы и разбил большевиков.

— А как пан полковник смотрит на дальнейший ход военных действий? — важно спрашивает пан Длугошиц, опершись гладко выбритым подбородком на руку. На его лице, как и на лице других слушателей, блуждает довольная улыбка.

— Попэндим[19], пся крев, аж до Смоленска, — не моргнув глазом, заверяет слушателей полковник и в доказательство этого прогноза начинает излагать различные соображения.

Прежде всего Польша — еще нетронутая молодость, в ней еще дремлют огромные возможности. А сегодня она — живой порыв, сплошной энтузиазм. Поляки — самый воинственный, самый способный к войне народ. Ян Собеский, Стефан Баторий, маршал Пилсудский — разве мало говорят эти имена? Сила Польши — в ее демократизме, какого не знает ни один народ.

При этих словах пан Дембицкий и его слушатели оглянулись на человека, казавшегося посторонним в их компании. Человек этот слушал разговоры панов, но было видно, что на все вещи у него свои взгляды, хотя он и не высказывал их. Своим обликом, манерой держаться и складом мыслей он резко выделялся из шляхетского общества. Среднего роста, широкий и коренастый, он был похож на выходца из крестьян. Небольшие серые глаза его задумчиво смотрели куда-то вглубь. Его мысли хотя и медленно, но упорно вели свою работу. Но не все, что шевелилось в его голове, излагал он перед своими слушателями. Человек этот вел какую-то тайную политику. На вид ему было лет тридцать. Звали его Галинич.

Выразительный взгляд, брошенный панами на Галинича, заставлял его так или иначе откликнуться на слова пана полковника о польском демократизме.

— Мы, белорусины, весьма считаемся, панове, с демократичностью польского народа, — сказал Галинич. — И не только считаемся с ней, но и высоко ценим ее. Вот почему мы и связываем судьбу белорусского народа с судьбой великой польской нации. И мы ориентируемся не на азиатскую большевистскую Москву, а на демократическую европейскую Варшаву!

— Натуральна жэч![20] — подтвердил ксендз Голандзевский.

Пана Длугошица, Дембицкого и других панов несколько покоробило, что Галинич поставил польский народ на одну доску с белорусским. Такое соседство двух народов за столом жизни задевало их шляхетский гонор, но, как хитрые политиканы, они ничего об этом не сказали, а только кивнули головой. Галинич же, чтоб отблагодарить ксендза Голандзевского, добавил:

— Даже тот факт, что первые белорусские газеты «Наша доля» и «Наша нива» поддерживались польской общественностью и уважаемым католическим духовенством в первую очередь, в то время как ни один представитель православной церкви их и не выписывал, показывает, кто нам сочувствовал в нашем стремлении к возрождению белорусского народа и его культуры.

Ксендзы и шляхтичи скромно опустили очи долу. В заключение Галинич обещал оружием слова помогать полякам в их борьбе против большевиков. Другого оружия белорусы пока не имеют: формирование специального белорусского войска находится еще в начальной стадии.

Паны высказали «демократу» Галиничу свое удовлетворение. Все же их продолжало что-то беспокоить. Беспокойство это прозвучало в вопросе пана Крулевского.

— Но, пся крев, хлопы все еще бунтуют. Цо то бендзе?[21]

Пан Дембицкий слегка нахмурился.

— Это, пане, чепуха! — пренебрежительно бросает он. Неприятно было вообще в такой торжественный момент вспоминать про «хлопов», тем более что «хлопы» прятались по лесам. Обстоятельство это невольно напоминало шляхтичам былые времена мятежей, когда они сами устремлялись «до лясу»[22].

— Это не чепуха, пан полковник! — осторожно возразил Дембицкому адвокат Ладунский. — Я боюсь, что недооценка силы хлопского движения может принести немало неприятных неожиданностей. Крестьянские восстания — это ответвление того же большевизма, того же темного начала, что таится в каждом человеке и особенно — в натуре простонародья. Под знаменем большевизма и под непосредственным руководством большевиков возникают восстания хлопов, и в этом их опасность. В чем сила большевизма? В его лозунгах и в призывах к разрушению. Большевики отлично знают душу голытьбы и апеллируют к ее темным инстинктам.

— А! — скривился один из помещиков. — Пан Ладунский напуган большевиками и считает их большой силой…

А музыка гремела. Веселилась шляхетская молодежь. Натанцевавшись и наговорившись, гости сели за стол. Шумным, пышным был банкет во дворце пана Длугошица под охраной батальона легионеров. Провозглашались патриотические тосты, кричали «виват» польскому государству, маршалу Пилсудскому, польскому воинству в лице генерала и пана Дембицкого, хозяину дома, католическому духовенству и наикрасивейшим польским женщинам.

22
Договориться о деле с Савкой Мильгуном взялся рассудительный Бруй. Он выбрал для этого подходящее время и однажды в сумерках заглянул во двор Савки.

Бруй вошел в хату и остановился возле порога: в хате никого не было. Он хотел уже повернуться и идти назад, когда с печи раздался голос:

— Кто там?

— Это ты, Савка?

— Я! — спокойно отозвался Савка, не слишком торопясь подыматься: уж больно не хотелось двигаться — хата холодная, а на печи тепло.

— Здорово, Савка! Что ты там поделываешь?

— А вот лежу себе и думаю…

— Ну что ж, и то работа, коли нет ничего лучшего… О чем же ты думаешь?

Бруй зашел с другой стороны печи, поближе к Савке. Савка попытался было встать, но тут же передумал и решил отвечать гостю лежа.

— Думаю, чем бы заняться. Надо же что-то делать, а вот что — никак не придумаю.

При этом Савка насторожился: «Интересно, чего это ты пришел?»

— Эх, голова! Работы себе не найдешь. Да ты и не любишь работать.

— Ну как это не люблю? Смотря какая работа.

— Смешно говорить, чтоб человек себе работы не нашел.

«А не пришел ли ты нанимать меня в батраки? — пронеслось в голове Савки. — Нет, брат, дудки, к тебе батрачить я не пойду».

— Человек ищет работу по себе, — громко сказал Савка.

— Гультяй ты, Савка, вот что я тебе скажу. В такое времечко да чтоб не найти, чем заняться!

— Ну так скажи — чем.

Савка сделал решительное усилие и наконец сел. Он почувствовал, что Бруй собирается сказать нечто такое, что стоит послушать сидя.

— Ты вот что мне скажи, — перешел Бруй прямо к делу. — К какой партии ты принадлежишь?

— Как это — партии? — почесал затылок Савка.

— А так, за кого ты стоишь?

— Я?… Ни за кого. Сам за себя стою.

— Вот это и плохо. Если ты ни за кого не стоишь, значит, и за себя не стоишь… ты посмотри, как ты живешь: холодно, темно, пусто…

— Ну, это не всегда так бывает, — возразил Савка. — Когда пусто, а когда и густо.

— Слушай, Савка, есть одно дело — возьмись за него. Не пожалеешь… Как раз и будет густо.

Савка почуял, что пахнет жареным.

— Говори — что?

— А вот что: заделайся-ка ты партизаном.

Савка помолчал. Потом отрезал:

— Не хочу.

— Ты не знаешь, в чем тут соль…

— Соль хороша, когда есть что солить, — заметил Савка.

«Закручиваешь, брат, какую-то штучку… Чую — тут сальцем пахнет», — размышлял про себя Савка, но не торопился обнаружить движения своей души.

Симон Бруй обиделся:

— Если ты не хочешь даже поинтересоваться в чем тут дело, так нам и говорить не о чем.

И он замолчал. Сохранял молчание и Савка. Он решил так: если Бруй встанет и пойдет к дверям, тогда он вернет его. Но Бруй уходить не собирался.

— Что ж ты в темноте сидишь? — спросил он.

— Детишки у соседа. Женка к матери пошла. А я, пока не придумал себе работу, могу и без огня обойтись…

— Долго ж ты думаешь.

— Всякие думки бывают.

— Так и не хочешь стать партизаном?

— Нет, не хочу.

Видно, ему наскучила эта игра в прятки, и он добавил:

— Говори прямо и не хитри, пане Бруй.

— Так вот слушай. Ты человек, на которого обиды у нас нет. Чем ты там занимался раньше, мы не знаем. На наше добро ты не зарился. Но были здесь такие «товарищи» — на наше кровное добро рты разевали, руки тянули. Теперь они по лесам шатаются да в шайки сходятся. А от этого ничего хорошего не жди! Вот потому и надо ухо держать востро. Вот бы ты и взялся проследить за ними. А для этого тебе следует партизаном прикинуться. Тебе они поверят, а воевать — не обязательно. Ты только разузнай, где они прячутся и что собираются делать, и давай нам знать через войта Василя Бусыгу. Вот и вся твоя работа. А плата тебе пойдет немалая: и хлеб будет, и к хлебу, и денег дадим, и ни в чем у тебя недостатка не будет.

Савка окинул мысленным взором весь сложный комплекс той роли, на которую подбивал его Бруй, со всеми ее выгодами и отрицательными сторонами. Он сразу почувствовал под собой твердую почву. В хате было темно, и Бруй не мог следить за выражением лица Савки.

«Не погорячился ли я?» — спрашивал себя рассудительный Бруй и с некоторой тревогой ожидал ответа Савки. Савка же, оценив все преимущества своей позиции, обдумывал свою роль и способы ее исполнения.

— А что я получу за это? — наконец спросил он.

У Бруя точно камень свалился с плеч.

— О плате договоримся: мы тебя, Савка, не обидим.

Всякая такая сделка обычно завершается выпивкой.

Бруй позвал Савку к рыжебородому Бирке (как с тем было заранее условлено). Сюда же должен был явиться и Василь Бусыга.

Сошлись у Бирки.

Пили самогон, закусывали шкварками. Тут же сообща определили круг Савкиных обязанностей, а также договорились и о вознаграждении, причем в основу был положен принцип: больше старания — плата сверх нормы; лучшие результаты — богаче премия.


… Настороженным, подозрительным взглядом проводила Авгиня Василя, когда он вышел из хаты, направляясь к Бирке.

С того дня, когда Авгиня враждебно встретила известие о том, что Василь назначен войтом, они почти не разговаривали. Правда, Авгиня готова была пойти на мировую — у нее были на то свои соображения, — но Василь закуражился и оставался глух ко всем ее попыткам. Говорил он с ней сквозь зубы, скупо, и то только в тех случаях, когда дело касалось хозяйственных вопросов. Заупрямилась тогда и Авгиня. В глубине души она была даже рада разладу с нелюбимым мужем, но так как от природы была немного артисткой, то держалась с видом оскорбленной жены.

«Куда это он пошел? Зачем?» — сверлил голову Авгини вопрос. И вдруг ее осенило: тут сговор! Вспомнились Авгине слова рыжебородого Кондрата Бирки о партизанах. Все это было неспроста. Ей вдруг стало страшно от того неопределенного положения, в котором она теперь очутилась. Вспомнила бабку Насту, разговор с ней. Всплыли перед ней и последние события в Вепрах. Жизнь обвивала ее липкими нитями: в них легко можно было запутаться, как мухе в паутине. Отойти в сторону от всего этого она уже не могла. Ей нужно знать, что происходит вокруг нее, и не брести вслепую. Ей нужно наконец на что-то решиться и пойти верной дорогой.

Авгиня надела кожушок, плотно облегавший ее фигуру, накинула на голову теплый платок и вышла во двор. Остановилась возле калитки. Ночь уже заткала густой тьмой улицу, хаты и дворы. Тускло и несмело светились окна. По улице изредка проходили люди. Авгиня минутку постояла, а потом решительно зашагала в сторону хаты Кондрата Бирки: хотелось проверить свою догадку.

Хата Бирки стояла поблизости, на противоположной стороне улицы. Оглядевшись, Авгиня неслышно отворила калитку, осторожно вошла во двор и притаилась за углом, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза. Прислушиваясь, она сунула голову в полоску света, падавшую от окна. Она волновалась, как человек, вынужденный тайно подглядывать, рискуя быть пойманной. За окном двигались тени, неясно доносился приглушенный разговор. Рассмотреть, что происходит в хате, было трудно. Авгиня пригнулась, зашла с другой стороны и снова заглянула в окно. Сквозь чистый, не затканный морозом кусочек стекла она разглядела мужчин, выпивавших за столом. Две фигуры больше всего привлекли внимание Авгини: Василь и худощавый, черномазый Савка Мильгун. Никаких сомнений не оставалось: Савку наняли, купили за деньги и посылают на какое-то темное, предательское дело. От Савки можно ожидать всего. Страх и отвращение охватили душу Авгини. Оставаться тут больше было не к чему. Так же неслышно выбралась она на улицу и направилась к своей хате. Тут только улеглось ее волнение и сердце начало биться спокойней.


Дед Куприян уже дремал на полатях, а может, просто, отдыхая, думал о событиях последних дней. Не по душе было деду вся эта смута и драка, и он не понимал, что это такое творится на белом свете. Дед был твердо убежден, что все напасти происходят от того, что скинули царя.

Младшие дети Авгини — два мальчика — спали беззаботным сном счастливого детства. Не спали только Авгиня и Алеся. Они сидели возле печки, пряли и тихо беседовали.

Детским инстинктом угадывала Алеся отцовскую неприязнь к себе, и поэтому беспричинный страх и боязнь все время сжимали ее маленькое сердечко. А в последние дни эти страх и боязнь стали еще острее, потому что отец стал хуже относиться и к матери. Алеся терялась в догадках, почему это происходит, но не могла объяснить причин враждебного отношения отца. То, что в хате говорили при ней взрослые, рождало в голове Алеси неясные и страшные мысли о жестокости и несправедливости людей.

23
Невысокий худощавый человек медленным, размеренным шагом идет по лесу.

Лес, накинув на свои плечи белое покрывало, торжественно сохраняет тишину и покой. Такая умиротворенная тишина бывает только в минуты мудрого раздумья о таинственных, манящих глубинах жизни или тогда, когда затихает всякая тревога, сходят на нет все заботы и ничто не беспокоит ни разум, ни сердце, а ты чувствуешь полную слитность с тем, что над тобой и вокруг тебя.

И этот невысокий худощавый человек, одетый по-городскому, — хотя и обувь и платье его были приспособлены к долгим походам, — казалось, поддался чарам лесной тишины и покоя.

Иногда он пристально всматривался в причудливые сплетения деревьев своими серыми холодными глазами. Вот стоит раскидистый дуб. Могучие ветви его и широкая крона немного наклонились в ту сторону, откуда светит солнце. Между ветвями дуба просунула свою круглую голову стройная осина. А с другой стороны высокая тонкая ель протягивает сквозь дубовые ветви свои зеленые колючие лапы. Там, где ветви переплелись, кора на них стерлась. Теперь ветви неподвижно застыли. Но только ветер, торопясь в дальние края, проходит над лесом, ветви начинают тереться друг о друга и глухо скрипеть.

Невысокий худощавый человек зорким глазом замечает все эти подробности. Он еще раз окидывает взглядом чудесную группу деревьев и спрашивает себя мысленно: что это — борьба за существование или союз и дружба?

Он не верит ни этой тишине, ни этому лесному покою. Он знает, что это только обманчивая видимость тишины и покоя. На широких просторах земли бурлит водоворот борьбы, жестокой, безжалостной, но не бессмысленной и хаотичной, а борьбы, подчиненной определенным законам. В буре этой борьбы невысокий худощавый человек всем сердцем чувствует рождение новой эпохи и укрепление ее на земле. Вот почему так тверд его шаг. Говорят: кто сеет ветер — пожнет бурю. Невысокий худощавый человек — сеятель бури! После этой бури придет новый порядок, родится новый человек.

Этот сеятель — товарищ Невидный, тот самый Невидный, фамилия которого, да и сам он так заинтересовали деда Талаша. За пазухой у Невидного — объемистый пакет. В пакете — воззвания к крестьянам оккупированного Полесья, инструкции для подпольных большевистских организаций, этих тайных живительных источников энергии борющихся масс, опоры Советов. В этом же пакете много материалов, написанных рукою классового врага. Тут же обращение польских властей к помещикам, чтобы они возвращались в Белоруссию и занимали свои «законные» владения, и приказ крестьянам вернуть все взятое ими из помещичьих усадеб в дни революции и советской власти. Невидный аккуратно собирает такие документы. Пользуясь ими, он разоблачает разбойничью сущность оккупантов и ведет против них пламенную агитацию. Рискуя головой, он идет от села к селу, создает новые ячейки, помогает тем, которые уже организованы.

Сейчас он идет в деревню Поставы. Месяц назад, когда Поставы находились еще в руках Красной Армии, Невидный был там, наладил связи, завязал знакомства. Невидного интересует, как действует ячейка, организованная им в Поставах: он давно не имеет о ней никаких известий. Ему надо знать, как живет, чем живет и живет ли эта ячейка вообще.

Самая неприятная вещь — когда человек находится в полном неведении. Что знает сейчас Невидный о деревне Поставы? Ничего. Знает только, что деревня под пятой оккупантов, что в Поставах есть шпионы и агенты врага, что время от времени появляются там разъезды легионеров. Вот почему Невидный продвигается осторожно. Он знает, как зорко следят жандармы, полиция и польская контрразведка за такими «опасными» людьми, как он. Знает, что ожидает его, если он попадется к ним в руки. Обидно терять свободу и жизнь. И нельзя допустить провала той работы, которую доверила ему партия.

Прежде чем войти в деревню, Невидный притаился в зарослях лозняка возле замерзшей реки и начал приглядываться и прислушиваться.

В деревне было тихо и безлюдно. Невидный стоял и терпеливо ожидал удобного момента, чтобы выйти из своей засады. Но этот момент не наступал.

Внезапно откуда-то сбоку, с реки, послышались голоса детей. Сквозь ветви оголенных кустов он увидел ребят школьного возраста. Было их пятеро. Они расчистили на льду длинные узенькие дорожки и катались — кто на деревянных чурках, привязанных к стареньким лаптишкам, а кто и без чурок, прямо с разгона, на своих двоих. Одеты они были в старые заплатанные суконные армячки, подпоясанные домоткаными цветными кушаками. На ногах ребят смешно трепыхались посконные ноговицы. Из-под распахнутых армячков виднелась голая грудь. Шапки на ребятах были самые разнообразные, непомерно огромные — на ком зимние, на ком летние. Но ребятам было весело. Они громко перекликались, иногда переругивались и звонко хохотали.

Невидный почувствовал какую-то радость, когда до его слуха долетел этот щебет детских голосов, а их фигурки возникли перед его глазами. Чтоб не напугать ребят, он осторожно выбрался из кустов и неторопливо пошел в их сторону, беззаботно насвистывая мотивчик веселой песни. Ребята, завидев его, сразу насторожились и приумолкли.

— Играйте, хлопчики, играйте! Не бойтесь!

— Мы не боимся! — храбро ответил один из них.

Невидный подошел поближе. Ребята все еще недоверчиво поглядывали на него, прекратив свои игры.

— Почему же вы, хлопцы, в школу не ходите, а катаетесь?

— Учителя нет! — хором ответили ребята.

Невидный встревожился:

— А где же ваш учитель?

— Легионеры забрали.

— Арестовали?

— Ага!

Невидный насторожился. Это известие поразило его.

— А когда арестовали?

— Вчера.

Наступило короткое молчание. То, что этот незнакомый человек так интересовался их учителем, расположило ребят к Невидному.

— А скажите, хлопчики, — нарушил молчание Невидный, — Ничипор Барейка дома?

Голоса ребят разделились. Одни говорили, что Барейка дома, другие — что его нет. Они уже совсем освоились с Невидным и считали его своим человеком. На его вопросы отвечали все вместе, но в более трудных случаях, когда отвечать на вопросы надо было осторожно и дипломатично, за всех говорил старший из ребят, Никитка Гулик. Он сразу же распорядился послать в деревню Михалку Крупика — узнать, дома ли Ничипор. Невидный объяснил мальчику:

— Если он дома, то скажи, пускай придет сюда! С ним, скажи, хочет поговорить Невидный.

Старательный Михалка хотел было уже бежать, но Невидный задержал его.

— Подожди маленько… А легионеры в деревне есть?

— Теперь нет, — ответил Михалка. — Но они стоят здесь недалеко.

— Так ты, браток, передай Ничипору потихоньку, чтоб никто не услышал.

Михалка побежал, а Невидный стал беседовать с ребятами:

— Ну как, хорошо вам живется при поляках?

Ребята потупили глаза. Видно, они не решались сказать всего, что думали: как бы не ошибиться. Наконец Никитка со вздохом произнес:

— Нет, нехорошо.

— Почему?

— Да вот забрали нашего учителя. Хлеб, живность отбирают. А если кто хоть слово скажет против, того бьют…

— А как вы думаете, за что забрали вашего учителя? — спросил Невидный, хотя отлично знал причину ареста.

Детям нравилось, что этот незнакомый взрослый человек интересуется их мнением.

— Говорят, за то, что большевиком был, — несмело проронил Никитка.

— А как могли легионеры узнать, что он большевик?

— Мартын Крук выдал его, — решительно заявил Никитка.

— А кто такой Мартын Крук?

— Есть тут такой. У него большевики взяли коня. Так он от злости и топит всех, кто большевик, — разъяснил Никитка.

— Откуда ты знаешь, что его выдал Крук?

— Все так говорят.

Разговор оборвался. Из деревни бежал Михалка. Всем было интересно, с чем он вернулся. А Михалка еще издалека крикнул, что Ничипор дома и сейчас придет сюда. И в самом деле, через несколько минут явился Ничипор. Рыжеватые брови срослись у него на переносице, а сам он, всегда такой задиристый, был сейчас хмурый и озабоченный. На вид Ничипору можно было дать лет двадцать с хвостиком. Чувствовалось, что его сильно беспокоила какая-то мысль. Лицо Ничипора просветлело, когда он приблизился к Невидному.

Невидный глянул ему в глаза:

— Что, брат, невесел?

— Не до веселья что-то, — виновато вздохнул Ничипор.

Ребята стояли рядом: им хотелось услышать, о чем будут говорить взрослые мужчины. Никитка крикнул, чтоб ребята снова шли кататься, а сам отошел в сторону: прирожденный такт подсказывал ему, что не ребячье дело слушать разговор взрослых, да еще в такой обстановке.

Невидный и Ничипор пошли рядом, разговаривая на ходу:

— Секретарь арестован?

— Арестован, товарищ Невидный! — сумрачно ответил Ничипор.

— А какую работу вы тут проводили?

— Устраивали собрания. Агитировали против белополяков, выступали за Советы.

— И какие результаты?

Сколотили организацию из двенадцати человек. Но теперь работа притихла: сильно наседает полиция. Шпионов на ноги поставила. А тут еще учителя забрали… Настроение понизилось.

— А боевая дружина есть у вас?

Ничипор замялся.

— Порассыпались хлопцы…

— Ни черта вы не сделали! И грош цена такой вашей работе. — Казавшийся тихим и мягким, Невидный говорил сурово и жестко. — Как же это вы не подготовили людей, способных взять в руки оружие? На вас наседает полиция… Дети открыто говорят про доносчика Мартына Крука. А что вы с ним сделали?

— А что же можно было сделать с ним? — спросил Ничипор.

Невидный взглянул на него холодными глазами.

— В расход его! — твердо сказал он. — Или надеетесь, что полиция пригласит вас к себе и скажет: «Пожалуйста, агитируйте против нас!» Ни к черту не годится ваша работа! Размазня вы! Седоголовые деды своим разумом приходят к мысли, что нужна вооруженная борьба против оккупантов. Сами собирают людей, сами достают оружие и сами становятся во главе партизан. А вы испугались полиции, арестов и притаились, как мыши под метлой… Сегодня же созвать собрание!

Ничипора беспокоило одно обстоятельство. Но сказать об этом Невидному он долго не решался.

— Хуже всего вот что, товарищ Невидный: при обыске у нашего секретаря забрали документ — список членов замостинской подпольной организации.

Еще холоднее глянул Невидный на Ничипора.

— Свою работу провалили да еще других подводите. Дали знать в Замостье?

Ничипор уныло молчал.

— Сообщить! Во что бы то ни стало сообщить в Замостье.

— Замостье на большом подозрении у полиции, и пробраться туда трудно.

Невидный смерил Ничипора с ног до головы ледяным взглядом.

— Нет у вас организации, нет работы… Есть люди, но вы не сумели привлечь их к делу.

Невидный умолк. Что мог привести в свое оправдание Ничипор?

— Вот что, — помолчав, сказал Невидный: — собрание созовите послезавтра. Если я не вернусь — проводите собрание сами. Задача собрания — развернуть работу, живую, большевистскую. Организовать партизанский актив, иначе вы не люди борьбы, не большевики, а мертвый балласт. Не ждите, пока полиция разрешит вам носить оружие, — сами возьмите оружие у полиции. — Он передал Ничипору пачку листовок. — Расклеить эти листовки где только можно.

Невидный повернулся и пошел; Ничипор молча глядел ему вслед.

— Товарищ Невидный, и я пойду с тобой!

Невидный оглянулся:

— Оставайся здесь и делай то, что я тебе сказал.

Невидный исчез в кустах. Ничипор еще постоял несколько минут. Ему стало горько и стыдно.

Ничипор задумался, и мысли его приняли новое направление.

24
Если Савка Мильгун сам так и не додумался, каким делом ему заняться, то за него люди придумали. И здорово придумали. Теперь Савка слез с печи, оживился, стал поворотливее — словом, переродился человек. И мыслей у него полная голова. Мысли эти развиваются по двум главным линиям: первая — как практически связаться с партизанами, и вторая — как застраховаться от них на всякий случай. Иначе говоря, что нужно сделать, чтоб и сено было цело и козы сыты. Как известно, многие придерживаются в жизни такой мудрости. Вот и Савка. И он берется за работу. Не взяться нельзя: самогоном его угощали, задаток он взял. Крупы, сала, муки тоже ему перепало. А потом перепадет еще больше. Не надо только зевать и быть дураком.

Собрался Савка в дорогу. Принял воинственный вид и с многозначительным выражением прошелся перед окнами домов войта Василя Бусыги и его приятелей: пускай знают, что он, Савка, уже выполняет свои обязанности. Войт увидел его со двора и с такой же многозначительностью кивнул ему головой.

Савка идет в Вепры — там он начнет свою деятельность. Встречая знакомых, он осторожно заводит разговор о сегодняшней горькой беде, навалившейся на людей, о том, как тяжко жить под белопольской оккупацией.

— Куда, Савка, идешь? — спрашивают его.

Савка хмурит брови и сурово отвечает:

— Человеку теперь одна дорога — в лес!

И произносит это таким тоном, что всем сразу становится ясно, почему человеку нужно идти в лес.

— Охо-хо! — вздыхали только люди, послушав Савку.

И ничего удивительного в этом не было. Савка говорил правильные вещи, и люди понимали его слова как призыв к восстанию. Люди сочувствовали ему, а некоторые даже предупреждали, чтоб он остерегался, потому что можно легко попасться. Савка и сам думал, что надо остерегаться.

Строго продуманного плана действий у Савки не было. Он только наметил его в общих чертах, а в остальном полагался на счастливый случай. Его работа больше подчинялась вдохновению, чем определенному замыслу. Вот почему, когда в поле его зрения случайно попала хата деда Талаша, он решил заглянуть в нее: а вдруг нападет на след старого бунтовщика? В сущности, Савка ничего не имел против деда Талаша и тех людей, за которыми он взялся следить. Он только рассматривал их теперь как средство для своего обогащения. Он готов был даже посочувствовать им, но что поделаешь, если так сложились обстоятельства?..

Максим, старший сын деда Талаша, хлопотал во дворе. Обрушившаяся на хату деда и его семью беда, казалось, обошла стороной Максима. По крайней мере, на лице Максима не было заметно следов душевных страданий и тревог. Да и не вечно же оставаться лицу неизменным. А у Максима, может быть, имелись основания выглядеть бодро.

Максим немного удивился, увидев во дворе Савку: редкий гость! Но Савка как ни в чем не бывало подошел к Максиму и поздоровался.

— Осиротел ты, брат Максим, — начал разговор Савка.

— Выходит, что осиротел.

Вопрос Савки застал Максима врасплох, и он не нашел более подходящего ответа.

Савка держался того же сочувственного тона. Он укоризненно покачал головой:

— Вот, брат, времена настали. Веры ни во что нет, сам себе не хозяин. Я просто не могу успокоиться. Места себе не нахожу.

— А тебе что?

Максим подумал, что и Савку обидели легионеры.

— Ну, как там — что? Ты думаешь, болит только у того, кого за жабры взяли? Болит и у того, кто вынужден глядеть на все это. Ты ведь знаешь, что делается? Не мне говорить тебе про это.

— Ну так что? — И Максим недоверчиво посмотрел на Савку.

— А то, что нельзя нам больше тихо сидеть…

— А ты почему сидишь? — упрекнул Савку Максим.

— Вот ведь и не усиделось мне. Люди идут в лес, и я туда…

Максим, насторожившись, глянул Савке в глаза.

— Ты, брат Максим, не знаешь Савки, но скоро услышишь про него! — попытался Савка рассеять подозрения Максима.

— Ты говоришь так, что тебя и понять трудно, — заметил Максим.

В голосе его по-прежнему слышалось недоверие. Это недоверие почувствовал и Савка.

— Ты хочешь сказать — трудно поверить? — спросил Савка и, не ожидая ответа, добавил: — Скажу прямо — иду, брат, партизанить, с хорошими людьми хочу в одной компании быть. Но только ты молчок, ни гугу.

Максим смотрел на Савку широко открытыми глазами, а тот сыпал словами:

— Тебе скажу, а другому не скажу, потому что твой батька герой. А почему мне должно быть лучше, чем твоему батьке? Почему он должен партизанить, а я дома сидеть?

Максим встревожился:

— Батьке не дают дома сидеть; его ловят, и он — хочешь не хочешь — должен прятаться: в остроге сидеть никому не охота.

— Если за правое дело, то и в остроге не жалко посидеть. Но ты скажи — мне ты можешь сказать правду, — куда надо податься, чтоб повидать твоего батьку? А если не его, то Мартына Рыля или еще кого из товарищей.

— А мне откуда знать? Батьки давно дома не было. Как вырвался тогда от легионеров, так и не показывался больше. Где он, что с ним, не знаю.

— Может, оно и лучше, что не знаешь, — глубокомысленно заметил Савка. — Разве людям теперь можно верить? Но кто хочет своего добиться, тот добьется. Ну, Максим, бывай здоров!

— Бывай!

Савка крепко пожал Максиму руку.

Максим долго стоял, наблюдая, как Савка выходит из села и поворачивает на дорогу в Вепры, наблюдал до тех пор, пока тот не исчез из глаз. Максим раздумывал над тем, что мог означать этот странный приход такого неверного человека, как Савка Мильгун. В результате размышлений Максим пришел к выводу: хвастун… Но от такого, как Савка, можно всего ожидать.

И все же эта мысль не приносила успокоения. Савкины разглагольствования и его намерение пойти в партизаны никак не умещались в голове Максима. Не было ли тут какого-нибудь коварного умысла? — спрашивал он себя. Не подослали ли Савку враги, чтобы разузнать про деда Талаша? По правде говоря, Максим и сам ничего не знал про отца и про Панаса. После того как дед с Мартыном Рылем переночевали последний раз в хате, они больше не показывались.

Но тут новое обстоятельство заставило Максима на время забыть про Савку. Алена, жена, торопилась к нему навстречу. Она только что была в деревне. Не заходя в хату, Алена спросила:

— Слыхал, Максим, какие дела в Ганусах?

По ее голосу Максим почувствовал: произошло что-то необыкновенное.

— Нет, не знаю, не слыхал, — ответил Максим и с тревогойзаглянул Алене в глаза.

— Говорят, под Ганусами крестьяне-повстанцы вдребезги разбили белопольское войско… Отобрали награбленное добро и живность… легионеров уничтожили всех до одного!

— Все это хорошо, если правда! — воскликнул Максим, и в глазах его блеснули радость и удовлетворение.

— Правда, Максим. Люди из Ганусов сами рассказывали про это. И знаешь, что еще говорят? Что повстанцами командовал старый, уже седой человек, что там были наши солдаты. А этот старый человек… похож на нашего батьку…

— Что ты говоришь?! — поразился Максим.

— Правда, правда, Максим!

— Нет, это, должно быть, брехня.

— Не брехня, а правда, раз люди говорят, — стояла на своем Алена. — И не одна я так считаю. Многие думают так…

— Но когда ж он успел столько народу собрать и добраться аж до Ганус?

Алена не смогла объяснить, как это могло произойти, но она была твердо уверена в том, что дед Талаш принял участие в бою под Ганусами. Ее уверенность передалась и Максиму. И тогда он снова вспомнил про Савку Мильгуна. Слова Савки, его поведение и намерения представились теперь в ином свете: просто Савка прослышал о геройстве партизан, и подвиги их возбудили в нем боевой дух. Нет ничего удивительного в том, что при таких обстоятельствах Савке действительно захотелось сделаться партизаном. Но почему Савка ничего не сказал про события в Ганусах? А он, видать, нарочно ничего не говорил о них, чтоб не раскрывать своих воинственных намерений. Эти соображения казались Максиму бесспорными. Своими мыслями он поделился с Аленой, рассказав ей про свою встречу и разговор с Савкой. Алена согласилась с мнением Максима относительно причин, заставивших Савку пойти в партизаны. Таким образом, все неясности и сомнения, связанные с приходом Савки, теперь рассеялись.

Весть о событиях в Ганусах летела от хаты к хате. Она глубоко волновала всех жителей села. Эта весть стала главной темой всех разговоров, всех размышлений о живом венке событий, сплетенном людскими страданиями и борьбой. Разоружение польского конвоя, арест Панаса, исчезновение деда Талаша, жестокая расправа легионеров в Вепрах — все это отступало теперь на второй план перед событиями в Ганусах. Народная молва возвеличивала события, прибавляя к ним различные эпизоды, подробности, которых в действительности не было, но которые могли быть. События в Ганусах приобретали значение героической былины: партизаны выступали в ней как богатыри, а их атаман рисовался как народный герой, как рука карающей справедливости и мести за муки и обиды, нанесенные захватчиками простым людям. Эти события поднимали боевой дух трудового крестьянства и звали его к активной борьбе против чужеземного нашествия.

Только бабка Наста по-своему восприняла случившееся в Ганусах. Больше всего ее беспокоило, что в ганусинских событиях мог принимать участие дед Талаш. Был ли он там или не был — этого никто точно не знал. Но люди называли его имя. Зная характер своего старика, бабка Наста ни чуточки не сомневалась, что он там был, и это обстоятельство ее совсем не радовало. Что же будет с Панасом? Что ожидает их хату? Неспокойно было на сердце у бабки Насты.

Вечером, когда уже совсем стемнело, бабка сидела одна в хате. Она зажгла керосиновую лампу и при свете ее пряла шерсть, которую принесла Авгиня. Невеселые думы, такие же однообразные и тягучие, как нити, которые сучила она и наматывала на веретено, вились над ее старой головой. Бабка Наста чувствовала себя совсем одинокой. Максим и Алена были заняты друг другом и порой забывали про нее — обижаться на них бабка Наста не могла: они молодые… Молодость легче переносит страдания, чем старость. Вся жизнь у них впереди. Они вдвоем. А бабка Наста совсем, совсем одна. Она думает про Панаса, и слезы, как осенние дождевые капли на холодном стекле, медленно катятся по ее морщинистому лицу.

Двери хаты тихо скрипнули.

Бабка Наста подняла голову — порог переступила какая-то молодица. Женщина была так закутана, что невозможно было рассмотреть ее лицо. И, только когда она сказала: «Добрый вечер», бабка по голосу узнала Авгиню.

— А, это ты, Авгинька… А я шерсть еще не допряла.

— Бог с ней, с шерстью!

Авгиня подошла вплотную к бабке Насте. Голос ее прерывался: она волновалась.

— Беда, бабка Наста, — сдавленным голосом произнесла Авгиня. — Я пришла вас предупредить.

Авгиня рассказала про Савку Мильгуна и про грязное дело, которое поручили ему войт и два его приятеля.

— Что же теперь делать? — всплеснула руками бабка Наста.

— Надо дать знать… Предупредить… Не пугайтесь, бабушка.

И Авгиня стала торопливо говорить, что следует предпринять. Дать знать в Вепры жене Мартына Рыля. Во что бы то ни стало предупредить деда Талаша или кого-нибудь из его товарищей. Это дело можно поручить Алене или Максиму. Наконец бабка Наста и сама может это сделать. Бояться нечего: Савка большой беды не причинит, если будут знать, кто он такой.

— Только, бабушка, боже упаси, никому не говорите, что это я рассказала вам.

Авгиня так же тихо вышла из хаты деда Талаша, как и вошла в нее.

25
Тысячами дорог по разным направлениям мчатся весною талые воды. Как много этих дорог, и как бесконечно разнообразны они в своем стремительном, неукротимом беге!

Есть какое-то особое очарование, поэзия и красота в этих дорогах-ручьях, прокладывающих пути весне и обновленной жизни на земле, в их торопливом течении и звонком журчании, веселом гомоне и грозном шуме. Вначале маленькие, слабые, едва заметные, скользят они, как слезы по лицу земли, тоненькими извилистыми струйками, набирая силы с каждым часом, с каждым шагом движения вперед. О, сколько препятствий и неожиданностей на их пути! Каждая глыба льда, каждый порог, выступ земли, валун вырастают перед ними преградами. Но они бегут неудержимо, бегут беспрестанно, где быстрее, где медленнее, обходя препятствия или просто снося их, бегут, пока не сольются в бурные потоки, пока не очистят от снега всю землю, чтобы могучим половодьем проложить широкую дорогу к ее новой жизни.

Тысячами дорог по разным направлениям идут и люди, ища простора, свободы и всего того, что называют они радостью и счастьем.


… Счастливо вернулись в Высокую Рудню дед Талаш с партизанами и красноармейцами во главе с Букреем.

Этот поход наглядно показал восставшим крестьянам, что сила их — в дружном единении, организованности и строгой дисциплине. Удача, сопутствовавшая походу, еще выше подняла боевой дух партизан. Она раскрыла перед ними широкие перспективы борьбы за свою свободу, за свое право жить независимо от панов. Все это предвещало расширение и дальнейшее развитие того дела, начало которому положил совместный поход красноармейцев и партизан. Немалое значение имела здесь и горячая речь Букрея после возвращения из похода.

Букрей собрал в лесу на привале всех участников боя под Ганусами. Он сердечно поздравил партизан и деда Талаша с первым боевым крещением и обратился к ним с призывом продолжать так удачно начатую борьбу с оккупантами.

— Товарищи! — сказал он. — Теперь вы сами видите, что ваша сила — в сплоченности, строевом порядке, дисциплине и в дружной работе плечом к плечу с Красной Армией. Наш поход — это лишь маленький боевой эпизод. Скоро нам придется принять участие в настоящих больших сражениях. Тем не менее и этот эпизод вызовет немалое озлобление в стане наших врагов. Вот почему я хочу предупредить вас, что враг будет действовать с еще большей жестокостью, чтобы искоренить дух мятежа. А ваш долг, товарищи, — ширить восстание, поднимать народ, организовывать его в боевые группы, в повстанческую армию и крепить связь с Красной Армией. Она даст вам руководителей, поможет в боевой выучке. А командиры найдутся и среди вас самих, товарищи. Пример тому — наш славный батька Талаш. Но, товарищи, не всякого принимайте в свои ряды; под личиной ваших сторонников к вам будут пытаться проникнуть враги и провокаторы. Так будьте осторожны и бдительны!

Несколько слов сказал и дед Талаш. Он поблагодарил Букрея и красноармейцев за помощь и хорошие советы.

Потом они совместно обсудили, как организационно укрепить партизанское движение.

Выбрали начальников партизанских групп и наметили место сбора: оно должно было оставаться в строгом секрете. Договорились о связи и назначили дни, когда начальники групп должны были являться для информации и разработки дальнейших планов партизанской деятельности.

Дед Талаш теперь просто счастливый человек, если только есть на свете сейчас счастливые люди. Сбылись все его желания: он расплатился с легионерами за обиды, издевательства, нанесенные ему и другим. Но это только между прочим. У него есть настоящее военное ружье; кроме того, все отобранное у легионеров оружие передали в его распоряжение — так постановили на собрании отряда. Он нашел своего сына, и сын вместе с ним на свободе. Под заботливым наблюдением Нупрея Панас уже снова не только ходит, но и бегает. Наконец, дед Талаш — партизанский командир. Пусть отряд его пока небольшой — он скоро увеличится, об этом уже позаботились. Красные командиры приняли его в свою семью как командира и своего человека. Разве это не большая честь для деда Талаша? Но все это не вскружило ему голову. По-военному строго думает дед о дальнейшем ходе событий: не за горами весна, а весной начнутся такие дела, что надо быть готовыми ко всему. Думает Талаш и о доме — о бабке Насте, о Максиме, о хозяйстве. Бабка кручинится по Панасу, да и о нем, старом, верно, тревожится. И не знает, что Панас вырвался из неволи и воюет теперь вместе с отцом. Надо, пожалуй, побывать у своих…

После нескольких мягких, погожих дней задул северный ветер, разогнал низкие облака и затих. Небо расчистилось и окрасилось в зеленовато-холодный цвет. На Полесье снова ударили лютые морозы.

Потаенными тропинками и дорогами, а где и без дорог пробирается дед Талаш в свою деревню. Не подозревает дед, что известен он не только среди партизан и красноармейцев, но и среди заклятых врагов, что за ним с особым вниманием и рвением следят белопольская контрразведка и полиция. После захвата партизанами офицеров и солдат в Веркутье и событий в Ганусах легионеры приняли срочные меры, чтобы выловить таких опасных людей, как дед Талаш, Мартын Рыль и их сотоварищи.

Дед Талаш и Мартын Рыль были внесены в особый список. В этом списке указывались приметы, по которым можно было их опознать.

Хотя дед Талаш и не знал обо всем этом, но, сознавая, как он насолил оккупантам, старался быть осторожным и держал ухо востро. Как ни тяжело ему было расстаться со своим «настоящим ружьем», он не отважился взять его с собой: попадешься с винтовкой — пиши пропало. Эта осторожность и великолепное знание Полесья со всеми его путями-дорогами и помогли деду благополучно добраться до дому. В полночь он уже входил в свою хату.

Рада была бабка Наста увидеть деда и узнать от него о Панасе, но целиком отдаться своей радости не могла: обстановка была такая, что каждый час, каждая минута угрожали и деду, и Панасу, и всей семье страшной опасностью. Бабка Наста тряслась от глухой и темной тревоги. Что может она сказать деду Талашу, если он зашел так далеко в своих действиях?

Одно можно сказать: нельзя тут больше показываться ему, нельзя дразнить судьбу, пока жизнь не изменится к лучшему. Надо отрезать всякую дорогу к своему дому.

Дед Талаш молча, с глубоким вниманием слушает бабку и Максима. Заинтересовал деда рассказ о Савке и его фальшивом партизанстве и о той роли, которую сыграл во всем этом деле Василь Бусыга с приятелями. Дед Талаш долго не произносит ни слова. С ненавистью думает он о войте и о его бражке.

— Ишь ты, какие ловкие! — произносит он наконец. — Ну хорошо!

В этом «ну хорошо» слышится угроза. Дед Талаш еще и сам не знает, какой мерой воздаст он войту за его подлости, но твердо решил, что так этого не пропустит.

После долгого раздумья о том, что ему сообщили, дед Талаш сказал твердо и решительно:

— Так вот что, мои милые, послушайте теперь меня.

Все сразу почувствовали, что дед сейчас скажет что-то весьма важное.

— Вам всем надо уйти из дому, — категорически заявил дед Талаш. — Да, надо уйти.

Заявление деда было таким неожиданным, что никто не мог выговорить ни слова. А дед тем же тоном продолжал:

— Бросить хозяйство — оно у нас не очень большое. Хату заколотить. Если вы тут будете сидеть, ее все равно легионеры сожгут. А вы только еще больше горя хлебнете…

— А куда же мы денемся? Что ты говоришь, старый? — растерянно спросила бабка Наста.

— Ты, мать, — спокойно, но твердо ответил дед Талаш, — перебирайся в Макуши к Текле. Алена будет жить у своих родителей, а тебе, Максим, нечего тут бабу караулить. Уж если Савка в партизаны пошел, так тебе подавно надо идти в отряд… Только не по Савкиной дороге. Если вы останетесь тут, то и меня и Панаса будет тянуть домой, и рано или поздно нас всех поймают, а тогда пощады не жди!

Трудную задачу поставил дед Талаш. И была она неожиданной для всей его семьи.

Долго ломали над ней голову и наконец вынуждены были признать, что иного выхода из положения нет. Брошенную хату, может, и не сожгут… Нельзя не согласиться с дедом.

Уходя перед рассветом из дому, дед Талаш весело сказал:

— А что касается Савки, так я очень доволен этой новостью: мы с ним кое о чем поговорим. Отыщите же его и скажите ему: пускай идет в Карначи и спросит Тимоха Будика. Это наш верный человек. Тимох и покажет ему дорогу к нам…

Километров пять уже успел пройти дед Талаш, когда начало всходить солнце. В лесу было торжественно тихо. Только мороз звучно потрескивал в ветвях старых деревьев да звонко скрипел сухой снег под ногами деда. Самые опасные места, как ему казалось, остались позади, и он шел спокойно и неторопливо, погрузившись в свои думы. Думал он про Савку Мильгуна, про Василя Бусыгу. Думал и о своей хате: через несколько дней она опустеет. Что будут говорить люди? Как отнесутся они к вести о том, что Талаш и его семья ушли из дому? Деду казалось, что эта весть должна взволновать людей, и он еще раз подумал, что принял правильное решение. Да и спокойнее будет ему с Панасом и всей семье.

С такими мыслями подходил дед Талаш к Сухому Полю, где не так давно, ожидая Панаса, он встретился с Мартыном Рылем. Вот и тот старый шишковатый дуб. По-прежнему меж ветвей его зажата глыба снега, по-прежнему крепок он и могуч. Мороз, посеребривший дуб инеем, придал ему еще больше величия и красоты.

Загляделся дед Талаш на дуб — и тут оплошал: не успел он и оглянуться, как перед ним, словно выскочив из снежного сугроба, выросли три легионера. Направив на деда винтовки, грозно крикнули:

— Стой!

Вздрогнул дед Талаш. Горячая волна хлестнула в сердце. «Пропал ты, брат Талаш!» — сказал себе дед и остановился. Но в ту же минуту крепко взял себя в руки. «Тьфу, тьфу, тьфу», — три раза плюнул дед Талаш и сказал:

— Как же вы напугали меня, мошенники этакие!

Дед принял комичный вид перепуганного человека.

Этот испуг и смущение старика развеселили легионеров и даже польстили им:

— Кто ты и куда идешь?

— Здешний я, пане, иду на болото — верши там поставил: может, какой вьюн и влез?

— Ступай вперед! — приказал легионер.

— Куда и зачем? — На лице деда отразилось крайнее недоумение.

— Иди, иди, старый пес! — Солдат слегка толкнул деда.

Почесал дед затылок:

— Да ведь у меня и времени нет.

Деда стали подталкивать сильнее.

— А, чтоб вас! — в сердцах сказал дед и побрел с солдатами.

«Конец», — с тоской думал дед Талаш, и горькое чувство охватывало его душу.

По обе стороны дороги стоял лес, поседевший от инея, как и дед Талаш — от старости. Дед всматривался в деревья. Неужели в последний раз видит он этот лес? И как не хочется умирать! Он вспомнил свою хату. Хорошо ли он сделал, посоветовав родным покинуть дом? Последний его поступок вставал перед ним в другом свете. Грусть, одиночество и полную оторванность от мира, от людей чувствовал дед Талаш.

Но этот приступ отчаяния и душевная слабость быстро проходят. Молнией мелькают мысли Талаша. Стремительно, с необычайной четкостью возникают перед его глазами недавние события. Вспоминает он и своих товарищей по оружию: Мартына Рыля — он полюбил его, как родного сына, и сроднился с ним в лесных скитаниях и походах, — Нупрея, Куприянчика, Тимоха Будика и весь свой отряд. Что же будет теперь с ними? Что станет с тем великим делом освобождения, за которое они так много терпели и страдали, за которое боролись всей силой души? Жить, во что бы то ни стало жить. Так требует весь опыт жизни и борьбы.

С поразительной ясностью возникает перед ним Мартын Рыль, звучит в ушах его рассказ об освобождении из-под вражеского конвоя. Дед оглядывает своих конвоиров. Легионеры съежились от мороза, подняли воротники шинелей. Двое идут впереди. За ними дед Талаш, а третий, старший, плетется сзади. Дед ощупывает взглядом фигуры легионеров, мысленно взвешивает их физическую силу. Все трое кажутся ему щуплыми, слабосильными…

Вдруг словно что-то толкнуло деда Талаша. В одно мгновение он оборачивается и бросается на старшего легионера. Выхватывает у него карабин из рук и с такой силой бьет его прикладом по голове, что ложе карабина трескается пополам. Треск сломанного карабина и хруст черепа сливаются в один звук. Точно сраженный молнией, легионер падает на землю. Глухой предсмертный крик вырывается из его груди…

— Сюда! Ко мне, хлопцы! — пронзительно кричит дед Талаш. Размахивая карабином, он бросается на остальных легионеров. От неожиданности и испуга солдаты побросали оружие и пустились наутек в лес.

Подобрал дед карабины и сам бросился бежать.

Когда он немного успокоился и пришел в себя, первое, что ему вспомнилось и что потом долго не забывалось, был хруст расколотого им черепа легионера. Хруст этот несколько дней стоял у деда в ушах.

26
Василь Бусыга и его приятели с нетерпением ожидали первых донесений от своего «партизана» Савки Мильгуна. Но проходили дни, а Савка не показывался и не давал о себе знать. Это обстоятельство начинало беспокоить войта и наводить его на разные тревожные предположения. Беспокойство ощущали и приятели войта. Встречаясь, они непременно заводили разговор про Савку.

— Что-то не слыхать нашего Савки, — начинает войт и внимательно всматривается в глаза Бруя.

Бруй видит, что войту не терпится.

— Не слыхать, — подтверждает он.

— Не слыхать падлы! — подхватывает Бирка.

— Что бы это могло означать? — продолжает Василь: войту хочется все-таки установить причины молчания Савки.

— Дело, видишь ли, деликатное, — пускается в рассуждения Бруй. — Вы поставьте себя на его место — быстро тут ничего не сделаешь, Это не то что взял цеп и пошел молотить.

— Да и взявши цеп, сразу молотить не будешь, — вставляет слово Бирка.

— Савка, на мой взгляд, хорошо делает, что не спешит, — продолжает Бруй. — Тут, братки, надо умело подойти. Лучше повозиться, но сделать все гладко и аккуратно. Тяжелее всего — первые шаги. Немножко обождем.

Войт принимает объяснения Бруя и на некоторое время успокаивается. Но тревога все же шевелится в его сердце, и стоит ему остаться одному, чтобы эта тревога, усыпленная Бруем, пробудилась вновь.

Хотя у войта и были такие дружки-приятели, как Бруй и Бирка, и ему была обещана поддержка со стороны пана Крулевского, тем не менее он порой чувствовал свое одиночество и оторванность от общества. Чувство одиночества усугублялось еще и тем, что между ним и Авгиней, после того как он сделался войтом, все чаще возникали недоразумения.

Приближение весны и та тревога, что носилась в самом воздухе, все разговоры, связанные с надвигающимися грозными событиями, и та враждебная настороженность, с которой его всюду встречали, — все это выводило войта из равновесия, угнетало его. Под влиянием этих настроений Василь хотел уже изменить свое отношение к Авгине и попробовать помириться с ней. Он только ждал удобного случая, чтоб сделать это «политично», не роняя своего достоинства войта, мужа и мужчины вообще. Но тут произошло событие, еще более углубившее раскол между мужем и женой и окончательно оттолкнувшее Авгиню от Василя.

Однажды вечером проходил Василь по улице недалеко от хаты Талаша. С того времени, как Талаш ушел из дому и стал партизанить, хата деда приобрела какую-то власть над войтом, и он никогда не мог спокойно пройти мимо нее. Хата Талаша как бы насмехалась над войтом и его напрасными попытками поймать опасного повстанца. Разговоры и слухи о деде Талаше сеяли тревогу в сердце Василя Бусыги. Ему было крайне досадно, что он, войт, несмотря на все свои старания поймать старого Талаша, оставался, как говорят, с носом. Правда, теперь была надежда на Савку Мильгуна, но Савка что-то не давал о себе знать.

Василь притаился в укромном уголке, посматривал на хату Талаша и рассуждал. Тут пришла ему в голову мысль: не лучше было бы просто устроить здесь засаду? Может, поговорить об этом с паном Крулевским? Нет, надо подождать еще: а ну как явится Савка с хорошей новостью.

Вдруг видит Василь, — из двора деда Талаша выскользнула женская фигура. Женщина осторожно огляделась по сторонам и торопливо зашагала к селу, но пошла не улицей, а задворками. На дворе смеркалось, и узнать женщину было трудно. Василь заинтересовался, его охватило волнение. Он вышел из засады, не теряя женщины из виду. Прячась около домов, он пробирался следом за ней, не спуская глаз. На середине села Василь потерял ее. Как гончая, сбившаяся с заячьего следа, Василь засновал туда и сюда, а потом выбежал на улицу; женская фигура мелькнула впереди и в ту же минуту шмыгнула в ворота его собственного дома. Только теперь войт догадался, что это Авгиня, его жена. Пораженный, войт остолбенел: зачем она ходила туда? Какие у нее там дела? Рой мыслей закружился в голове Василя. А не ходила ли она на свидание с Мартыном Рылем? От этой мысли он покрылся испариной. Как же узнать правду? Зачем она ходила туда, зачем? И к кому ходила? К его заклятому врагу!..

Войт совсем растерялся. Бешеная злоба душила его. Он стремительно рванулся в свой двор, чтобы не дать опомниться обманщице-жене и захватить ее внезапно. Мрачный, разъяренный, со стиснутыми зубами и насупленными бровями, переступил он порог своей хаты.

У Авгини зоркие глаза: она заметила Василя, еще когда он шел за нею следом. Сразу поняла она, что попалась и что не миновать теперь жестокой стычки, а может, и чего похуже. Вывернуться было невозможно. Оправдываться — но в чем? Она ведь просто ходила к бабке Насте. Разве она не имеет права ходить, куда хочет? И что ей до того, что Василь — заклятый враг старого Талаша? Какой-то внутренний голос возражал: раз он твой муж, ты должна быть заодно с ним. Но голос этот был очень слабый, и слушать его Авгиня не хотела. И она спокойно, как человек, сознающий неотвратимость предстоящего удара, пыталась только угадать, с какой силой обрушится на нее этот удар.

— Ты где была? — нажимая на «где», спросил Василь, и зеленоватые злобные глазки его подозрительно ощупали Авгиню.

Авгиня старалась не смотреть на мужа. Услышав угрожающие нотки в его голосе, взглянула на Василя холодно и равнодушно:

— А что тебе до того, где я была? И чего ты смотришь таким зверем? Не боюсь я тебя!

— Говори, где была, гадюка! — загремел на всю хату Василь и вплотную приблизился к Авгине.

Крик его разнесся по всем уголкам хаты и острой болью отозвался в сердцах детей. Словно осина, затряслась Алеся. Белая как полотно, бросилась она к матери, крепко обняла ее, чтоб своим слабеньким детским телом загородить от ярости отца. Петрок и Гришка онемели от страха, притаились около печи и следили за родителями перепуганными глазками. Даже дед Куприян присел на полатях и поднял на Василя свои мутные стариковские глаза.

— Бог дал родню, а черт вражду, — тихо проворчал он, обращаясь скорее к самому себе, чем к Василю и Авгине. Хотел еще посоветовать Василю взять вожжи да стегануть жену раз-другой, если она виновата, но ничего не сказал, а только покачал головой.

— Худшей гадюки, чем ты, нет! Чего оскалился, как зверь? Детей насмерть перепугал. Чем они виноваты? — спокойно, но твердо бросала Авгиня в лицо мужу. Она вся дрожала, но не теряла мужества.

— Признавайся, зачем ходила к старому разбойнику?

Вместо ответа Авгиня схватила клубок ниток и запустила им в черную бороду Василя:

— Вот зачем ходила. Съешь!

Этот брошенный Авгиней клубок как холодный душ подействовал на Василя. Сбитый с толку, он недоуменно поглядывал то на клубок, то на Авгиню. Он предполагал узнать о чем-то более важном и страшном, чем этот жалкий клубок. Запал его иссяк, возбуждение угасло. Теперь в нем заговорил войт.

— А кто тебе разрешил носить туда шерсть?

— А ты что же, запретишь мне? — дерзко отпарировала Авгиня.

— И запрещу! — топнул ногой войт.

— Мамка, молчи… Не ругайся с тятей, — взмолилась Алеся, прижимаясь к матери и отстраняя ее от разбушевавшегося отца.

— Я не раба тебе, чтоб подчиняться твоим выдумкам!

Войт широко раскрыл глаза.

— Где же ты набралась такой смелости? — криво усмехаясь, спросил он. — Может, и ты в лес собираешься?

— Да уж лучше в лес идти, чем быть войтом, как ты.

Новая волна гнева захлестнула Василя. Но теперь он уже не сделает ошибки — у него есть твердая линия, и он знает, чем кончить эту стычку с Авгиней.

— Это ты у Талашей ума набралась? Или, может, Мартын тебя научил?

Назвав Мартына, Василь еще острее почувствовал, как он ненавидит и этого человека и Авгиню. Но и Авгиня не могла остаться безразличной к прозвучавшему имени:

— Кто бы ни научил, лишь бы научил. А вот тебя никто уже не научит. И люди смотрят на тебя, как на волка. Ты сам себе яму роешь…

— Ты мне яму роешь! — взорвался Василь. — Как ты смеешь ходить к этим Талашам и водить с ними дружбу? Разве это люди? Разбойники, голодранцы, преступники. Или тебе мой хлеб приелся? Или тебе одеться не во что? Кто ж ты после этого?

— Что ты попрекаешь меня своим хлебом? — Красивые глаза Авгини стали злыми и холодными. — Разве я не работала? Не заработала себе на хлеб, на одёжу?

Она заплакала и другим тоном сказала:

— Пускай они огнем горят, твой хлеб и твоя одёжа! Лучше бы я батрачкой осталась.

— А, обожралась! Батрачить захотела! — Губы Василя уродливо скривились, и черная борода затряслась. — Так иди из моей хаты! Вон! Чтоб и духу твоего здесь не было. Не надо мне предателя и врага в хате! Вон!

Он схватил Авгиню за плечи и с силой толкнул ее к дверям. Вцепившаяся в мать Алеся от толчка полетела вместе с ней и стукнулась головой о косяк. Девочка схватилась рукой за голову, но не плакала и не кричала, а только дрожала вся, как в лихорадке. Петрок и Гришка с плачем бросились к матери и тоже уцепились ручонками за ее платье.

Какая горькая обида, какая издевка!

Еще никто никогда так не поступал с Авгиней. Она сама испугалась не меньше Алеси. С ненавистью глянула на разъяренного войта, потом привлекла к себе Алесю.

— Доченька моя! Головку тебе пробил этот зверь!

— Мамка! Зачем ругаешься с тятей? — с тихим укором спросила Авгиню Алеся.

А Василь в порыве ярости стал срывать с перекладины одежду Авгини и Алеси и швырять их под ноги жене.

— Забирайте свои тряпки и не мозольте мне больше глаза. Хватит!

Потом повалил набок сундук, вскочил на него и начал колотить по сундуку каблуками.

Авгиня молча надела короткий кожушок, накинула на голову теплый платок, а потом одела Алесю.

— Пойдем, дочушка, нам тут нет места.

Петрок и Гришка заплакали:

— Не уходи, мама!

— И мы с тобой!

— Марш на печь! — гаркнул на них отец.

Мальчики покорно выпустили из рук полу материнского кожушка и с опущенными головками полезли на полати к деду Куприяну: оттуда раздался их громкий плач.

— Не плачьте, детки, — обратилась к ним мать. — Я вернусь и вас возьму.

— А, чирий тебе! — кричал Василь. — Хватит с тебя дочки.

— Ну, это мы еще увидим! — В голосе Авгини прозвучала угроза.

Василь распахнул дверь. Авгиня, не дожидаясь нового пинка, взяла за руку Алесю и шагнула за порог, в тьму зимней ночи.

Назавтра в деревне Примаки — так называлась деревня, где жил дед Талаш, — только и было разговоров, что про Авгиню и про ее разрыв с войтом Василем Бусыгой. А к вечеру того же дня еще одна новость взволновала деревню: хата деда Талаша и вся его усадьба брошена хозяевами, опустела…

27
Савка Мильгун всегда считал: скорость — не спорость. Вот почему, распрощавшись с Максимом, он без всякой торопливости зашагал в сторону деревни Вепры. Да и зачем вообще спешить? Все равно, спеши не спеши, а от судьбы не уйдешь.

В Вепрах Савка задержался: были все основания для того, чтобы побыть в этой деревне подольше. Во-первых, тут было много обиженных легионерами: в Вепрах легионеры убили Кондрата Буса, сожгли хату Мартына, вообще Вепры ободрали они как липку. Во-вторых, в Вепрах проживали приятели Савки, давнишние компаньоны по части конокрадства. Правда, дела эти были не такие уж почетные, чтоб шуметь о них при всем народе, но вспомнить в хорошей компании, за чаркой самогона, как они ловко угоняли лошадей, — отчего бы и нет? Особенно принимая во внимание, что дела эти делались еще при царе… А у Савки как раз и денежки были: получил задаток от войта и его приятелей. Таким образом, Савка пробыл в Вепрах дня четыре и, надо сказать, даром времени не терял: всем и всякому — правда, под большим секретом — высказывал те же взгляды, которыми поделился с Максимом, говорил о своем решении стать партизаном. В этом деле он уже, как говорится, набил руку. Он так увлекся своим «партизанством», что и сам начинал верить в него. Но в это время в Вепрах появилась невестка Талаша и рассказала жене Мартына Рыля, кто такой Савка и какое поручение получил он от войта. Узнав об этом, вепровцы страшно возмутились. Неизвестно, что стало бы с Савкой, но тут вслед за Аленой пришел в Вепры Максим и передал приказ отца — направить Савку в Карначи к Тимоху Будику. Такой развязкой все остались довольны: сам Максим был доволен тем, что ему удалось выполнить отцовский приказ; вепровцы — тем, что им не надо было больше думать, как поступить с Савкой; сам же Савка был уверен, что нашел то, что искал.

Итак, из Вепров Савка подался в Карначи.

Тимох Будик долго и внимательно разглядывал Савку Мильгуна. Под этим проницательным взглядом Савка чувствовал себя как-то неловко. Но он храбро выдержал этот испытующий взгляд и, в свою очередь, глазом не моргнув, разглядывал Тимоха.

— Так это ты и есть тот самый Савка Мильгун? — спросил наконец Будик.

«При чем тут „тот самый“? И почему „тот самый“?» — обеспокоенно подумал Мильгун. В этих словах послышалось что-то такое, от чего Савку словно обдало варом.

— Что значит «тот самый»?.. Разве есть еще и не «тот самый» Савка Мильгун и ты знаешь такого? — поинтересовался Савка.

— Может, и есть, может, и знаю, — многозначительно усмехнулся Тимох. Усмешка совсем не шла к его суровому лицу. — Кажется мне, будто я тебя где-то видел, — сказал Тимох, снова поглядев на Савку.

— Может, и я тебя где-то видел, — не растерялся Савка, подчеркивая слово «где-то».

— А где было это «где-то»? — спросил Тимох.

Савка хитро глянул на Будика:

— Если не ошибаюсь, так мы с тобой в Мозыре вместе ели царские сыры.

Савка намекал на мозырский острог. Он просидел там год за распространение прокламаций. Это обстоятельство, будто рисующее Савку с новой стороны, требует, однако, разъяснения. Дело обстояло вот как. Савка знал, что осужденные за «политику» пользуются уважением в народе. Он и решил этим воспользоваться и в последнее время, когда отправлялся «на ловлю» (то есть красть лошадей), засовывал в карман прокламации. Его поймали как конокрада, но у него оказались прокламации. И судили Савку не как конокрада, а как социал-демократа.

Теперь Савка всюду бахвалился, что боролся против царского «прижима».

Тимох Будик получил два года арестантских рот за поджог панской конюшни и сидел в остроге как уголовник.

— Гм! Так, так… Помню, — сказал Тимох. — А теперь, значит, воевать с панами?

— Воевать, брат, до конца воевать! — подтвердил Савка и решительно кивнул головой.

— Ну и хорошо. Поведу тебя к нашим, познакомлю с самим дедом Талашом.


…После того как дед Талаш столь удачно освободился из плена, он решил заняться Савкой Мильгуном. Что с ним делать? Как поступить с этим негодяем? У деда Талаша было много разных проектов, но, поскольку дело это касалось всех, дед посчитал более правильным передать его на решение партизанского отряда, в котором уже устанавливались свои порядки и законы.

В эти дни партизанский отряд значительно увеличился. Повстанческое движение с приближением весны росло и ширилось. Мартын Рыль привел в отряд Марка Балука из-под Тернищ. У Марки в Тернищах был свой отряд смелых повстанцев. Ему надо было установить связь с партизанами деда Талаша и выработать вместе с ними план совместных действий.

Имя Марки Балука было хорошо знакомо партизанам. Когда он появился перед ними, его встретили с радостью. Дед Талаш крепко сжал ему руку и долго тряс ее, пристально всматриваясь в Балука.

— Дай же, сокол, поглядеть на тебя. Слыхал я, слыхал про Марку Балука. Искал тебя, сынок, эге ж… Женку твою однажды встретил. О тебе говорили…

Приход Марки Балука, приближение весны и расширение партизанского движения выдвигали ряд новых вопросов, их надо было обсудить. Совещание провели в лесу. На совещании были Марка Балук, Мартын Рыль, Тимох Будик, Нупрей, дед Талаш и несколько рядовых партизан. Говорили о формах партизанской связи, обсуждали условные знаки для опознавания своих, советовались, как лучше вербовать людей в партизаны, договаривались о разграничении районов боевых действий. Когда все эти вопросы были обмозгованы, взял слово дед Талаш.

— А теперь, молодцы, расскажу вам одну вещь, — начал дед. — Помните, что говорил нам товарищ Букрей? Он говорил, что к нам будут приставать и наши враги… Как он только называл их, я запамятовал…

— Провокаторы, — подсказали деду.

— Во-во, эти ама́торы…[23] Так видите, не ошибся Букрей. У меня есть точные сведения, что войт Василь Бусыга и его приятели богатеи наняли конокрада Савку Мильгуна, чтоб он, прикинувшись нашим человеком, пролез к нам как партизан. Через этого вора они хотят выведать все наши секреты, а нас продать панам. Чуете, что делается? До чего додумались, подлюги! И Савка к нам заявится. Я сказал, чтоб его послали к Тимоху Будику. Ты, Тимох, и приведешь его к нам. Только ничего не говори, что мы уже все знаем… Так что нам делать с этим Савкой? Давайте подумаем вместе.

Раздались возмущенные голоса. На Савку Мильгуна посыпался град крепких слов и жестоких проклятий. Все это в конце концов вылилось в суровый единодушный приговор:

— Застрелить гада!

— Повесить предателя!

— Да уж, пощады ему не будет! — сказал Талаш. — Но за спиной Савки стоят еще бо́льшие наши враги: войт Бусыга, Бирка, Бруй. Что же они, божьи внуки? Так мы им и простим?

— Им туда же дорога! — послышались грозные голоса.

Мартын Рыль стоял нахмурившись. Он думал о среде, в которой жила Авгиня. Неужели она не знает об этом сговоре своего мужа и его приятелей?

Ничего не сказал также и Марка Балук.

— А ты как считаешь, сынок? — обратился к Балуку дед Талаш.

Балук усмехнулся:

— А я, батька, вот как считаю. Когда к нам придет Савка и разнюхает то, что ему нужно, его надо будет отпустить.

— Как это — отпустить такого гада? — спросил Тимох Будик.

— А вот вы слушайте.

И Марку слушали с напряженным вниманием.

— Савка поспешит назад и доложит обо всем тому, кто его послал. А они пойдут и заявят в полицию. И Савка приведет сюда полицию или солдат. Вот тут и надо будет подкараулить их да встретить так, чтоб никто не вернулся из леса.

— А ты правду говоришь, сынок. Эге ж! Золотая у тебя голова. Не хуже, чем у Букрея.

Всем понравился хитрый замысел Балука. Сообща разработали план действий.

Несколько дней спустя Тимох привел Савку. По дороге Тимох рассказал своему спутнику, что партизанский атаман Талаш вместе с Мартыном Рылем и своим младшим сыном Панасом прячутся в лесу. Ночуют они в шалаше.

Шалаш построили специально для того, чтобы обмануть Савку. Пусть он расскажет о шалаше войту и пусть войт направит к шалашу легионеров, которых приведет Савка.

Дед Талаш сидел в шалаше на дубовой колоде с важным и гордым видом партизанского атамана. Потягивая трубку, он выпускал колечки синего дыма. Возле него курился в камельке огонек. Солома и сено устилали пол шалаша. Несколько дерюжек, скомканных и брошенных как попало, свидетельствовали о том, что здесь ночуют люди.

— Вот, батька, привел я вояку. Партизаном хочет стать, — отрекомендовал Тимох Савку Мильгуна.

— Хорошо, сынок, хорошо… Ну, здорово, Савка! — Дед Талаш подал Савке руку. — Что же тебя заставило пойти на такое дело?

— Не могу примириться, когда вижу, как людей обижают.

— А тебя чем обидели?

— Меня они, сказать по правде, не обидели. Но не могу я спокойно смотреть, как над другими измываются. Вы же знаете. Про вас столько рассказывали, что мне захотелось быть вместе с вами. Вместе бить панов насмерть. На черта они сдались?

— Ну ладно. Мы тебя принимаем, но помни — слушаться должен. У нас по-военному, строго. Дам тебе поручение — ты должен будешь его выполнить.

— Все буду делать, что прикажете! — с пылом заявил Савка.

Дед внимательно посмотрел на него. Савка и глазом не моргнул.

— Очень хорошо. Так вот, на первых порах ты должен присматриваться к легионерам, разузнавать, где у них войско стоит, куда его гонят. Только смотри язык держи за зубами. Что знаешь про нас, никому ни гугу.

— Известное дело, разве я не понимаю? — подхватил Савка.

— Ну вот, пока и все.

Савка по-воровски, украдкой оглядел шалаш и лес.

— И вы, батька, один тут живете? — поинтересовался он.

— По-всякому бывает: то один, а то кто-нибудь переночевать придет… Так ты, Савка, возвращайся не позднее чем через три дня. Расскажешь нам обо всем, что разузнаешь за это время. Если опоздаешь, то можешь меня не застать.

На этом и закончил дед Талаш свою «аудиенцию».

В лесу, на перекрестке дорог, Тимох отпустил Савку. Понурившись, шел Савка через лес. Первый раз в жизни у него на сердце кошки скребли. Страх закрадывался в его душу, и он с испугом начинал думать о роли, навязанной ему войтом и его приятелями. Остатки совести зашевелились в Савке. В глазах его все время стоял дед Талаш. Ему слышался его голос. Куда же он, Савка, идет? С чем идет? Что скажет? Скажет, где прячутся дед Талаш с Панасом и Мартыном Рылем. Он просто продаст их, как продавал когда-то краденых лошадей. Но одно дело — скотина, а ведь это живые люди… Люди, загнанные в дебри, как дикие звери, люди, которые хотят жить и которые никогда не видели ничего хорошего на свете.

Были моменты, когда Савка останавливался и готов был вернуться назад, чтоб рассказать Тимоху всю правду. Однако он еще не чувствовал себя глубоко погрязшим в своем злодеянии. Ведь он пока не донес войту на деда Талаша. Это обстоятельство немного успокаивало Савку, и он размышлял, что делать дальше. Но ни к чему определенному прийти не мог. «Там видно будет», — говорил себе Савка.

Была уже глубокая ночь, когда он пришел в Примаки. По хатам еще кое-где светились огни. В хате Василя Бусыги огня не было. Савка немного постоял, хотел было постучать в окно, а потом махнул рукой и пошел дальше. Но все же ему не терпелось поскорее увидеть войта и его приятелей. Надо было как-то выпутываться из неприятного положения, в котором он очутился. Тут он увидел свет в окнах Бирки. Этот свет привлек его к себе, как огонь привлекает ночную бабочку. Кроме всего прочего, Савка был голоден. И он зашел к Бирке.

Хозяин отворил ему дверь. Савка переступил порог и остановился. Стол был накрыт скатертью. На столе стояла бутыль самогона, уже наполовину опорожненная, и закуска: шкварки, кислая капуста. За столом сидел войт, мрачный и черный, как ночь. Увидев Савку, он немного оживился. Рассудительный Бруй с шумом вылез из-за стола.

— Ну, вот я вам и Савку привел, — торжественно объявил Бирка.

— Садись с нами!

В хате было тепло. Савка повесил шапку на крюк. Кожушка он не снял, а только расстегнулся. Не с руки ему было раздеваться. Савка считал, что раздеваться можно только в компании равных людей, — разве мог он сравняться с ними, кулаками-богатеями? Что такое Савка? Вор, конокрад, человек, которого можно подкупать и посылать на разные темные дела. И если его пустили в хату и посадили рядом с собой за стол, так только потому, что нуждаются в нем. Мысль об этом тенью промелькнула в голове Савки, и он почувствовал себя униженным.

Приступать сразу к делу, начать расспрашивать, с чем пришел Савка, никто первым не решался. Перебрасывались малозначительными словами и фразами, не имевшими ничего общего с миссией Савки.

— Выпей, Савка, закуси, ты, верно, голодный с дороги.

Бруй налил ему стакан самогону. Савка бросил жадный, нетерпеливый взгляд на закуску. Залпом выпил самогон и со стуком поставил стакан. Хмель разлился по его телу, ударил в голову. Как волк, глотал он шкварки и запихивал в рот кислую капусту. Капуста хрустела у него на зубах, а челюсти двигались, как жернова.

Войт и приятели, наблюдая за Савкой, видели, что он пришел не с пустыми руками. Но Савка молчал, ожидая, когда ему начнут задавать вопросы. Как он будет отвечать, он еще и сам не знал. Как и всегда, у Савки не было никакого обдуманного плана действий. Он поступал по настроению, под влиянием минуты…

— А мы тебя, Савка, ожидали, думали о тебе, беспокоились за тебя, — вкрадчиво заговорил войт. — Ну, как же ты сходил? Что видел, слышал? Расскажи.

Савка вытер губы и, нагнувшись, громко высморкался под стол.

— Ожидали меня? Думали про меня? Беспокоились за меня? Эх, Савка, чувствуешь, в каком ты почете, какая честь тебе… Ничего, ходил ногами, глядел глазами, слушал ушами, — с горькой иронией заговорил Савка.

Войт и его приятели, поклевав носами, почти положили головы на стол.

Наступила неловкая пауза, некоторое замешательство.

— Это всеправильно. Но ведь мы сами знаем, что ходил ты ногами, а не головой, — в тон Савке попытался пошутить Бруй.

— А на кой черт Савке голова? — в том же тоне продолжал Савка. — Зачем она ему? За Савку поумней головы подумают. А Савкино дело — ногами топать.

— Ты, Савка, чем-то расстроен. Не в духе ты. Выпей еще.

Хозяин налил ему самогону. Но Савка оттолкнул руку Бирки, протянувшего ему стакан.

— Не хочу! — категорически заявил он.

Поведение Савки вызвало общее недоумение.

— Что ты, Савка, бунтуешь? — строго обратился к нему войт. — Отвечай толком, когда с тобой люди разговаривают!

— Люди? Какие люди? Кто люди — вы? Сволочи вы, а не люди. Я лодырь, вор, конокрад, пропащий человек… Я совсем не человек… Но вы, вы пятки моей не стоите! Я крал и торговал лошадьми, а вы торгуете людьми и своей совестью. Вы дрянь, погань, дерьмо. На вас плюнуть и растереть!

— Савка, распустил ты язык! Ой, смотри у меня! — пригрозил войт.

С Савкой что-то случилось. Туманные его речи начинали серьезно беспокоить войта и его бражку. Они еще не теряли надежды узнать причину столь странного поведения своего агента.

Но Савка уперся: он был непоколебим, словно камень. Он бранился, поносил подвыпившую компанию и глумился над ней, как только мог.

Наконец войт потерял терпение:

— Довольно задаваться, Савка! Довольно паясничать! Я найду способ заставить тебя говорить то, что надо!

— Ты заставишь меня говорить то, что вам надо? Про старого Талаша, про Мартына Рыля, где и как найти их? Дудки! Ступайте сами да поищите. А я вам больше не слуга.

Савка поднялся и уперся кулаками в бока, опрокинув на столе стакан и бутыль с недопитым самогоном. Он презрительно поворачивал то в одну, то в другую сторону свою кудлатую голову с шапкой черных волос. Горделивая поза Савки Мильгуна крайне не понравилась войту. Сердито поглядывали на Савку и собутыльники войта.

Войт круто повернулся к Савке, крикнул:

— Ты чего ломаешься тут? Садись!

В ту же минуту он схватил его за плечи и с силой сжал их, пытаясь посадить Савку на скамью. Сопротивляясь, Савка вскинул руками и локтем смазал войта по носу.


— Прочь, панский холуй!

Войт не снес этого оскорбления, размахнулся и стукнул Савку по зубам. Поднялся шум, крик. Войт и Савка сцепились, яростно колотя друг друга. Бирка, Бруй бросились помогать войту. Тогда Савка схватил со стола нож и пырнул войта в бок. Войт побледнел и зашатался, схватившись за бок, а Савка изо всей силы толкнул стол. Стол с грохотом опрокинулся. Савка, как тигр, перепрыгнул через него, рванул с крюка шапку и кинулся к двери. Бирка и Бруй — за ним.

— Держи, держи его! Караул! — кричали они, преследуя Савку, и этот крик воплем отчаяния дрожал во тьме глухой полесской ночи, тревожа заснувших собак.

28
Савке, верно, удалось бы убежать, если бы вместе с хозяевами не погнались за ним и собаки. Его догнали и оглушили ударом кола, свалили с ног, били и топтали, а потом чуть живого приволокли в хату, где в это время войту промывали и завязывали рану. Рана оказалась неглубокой и не очень опасной, хотя нож и задел край печени. Войт распорядился отправить Савку куда нужно и передать там, что Савка имеет связь с повстанцами. Пускай снимут с него допрос: Савка знает, где прячутся повстанцы.

Для белопольской контрразведки Савка Мильгун был просто находкой. Как только стало известно, кто такой Савка, куда и зачем он ходил и для какой роли был предназначен, руководители контрразведки устроили экстренное совещание. На совещании решили немедленно учинить Савке допрос, пустив в ход все средства, для того чтобы добиться от него нужных показаний. На Савку надели наручники и в сопровождении сильного конвоя повели в камеру, где допрашивали арестованных.

Когда Савка бегло осмотрел камеру с ее странной обстановкой и какими-то непонятными приспособлениями, о назначении которых можно только догадываться, он почувствовал, как мороз подирает по коже. Сердце у него упало, и, хотя Савка на своем веку прошел через десятки следственных камер, ему стало страшно.

Камера была довольно просторной. За столом сидело трое. Один из них, рыжий толстомордый тип, особенно выделялся жестоким видом и тупым равнодушием ко всему на свете. Другой был коротенький и шустрый, с гладко выбритым подбородком и немного искривленным носом. Сладенькая улыбочка то и дело пробегала по его лицу, он все время ерзал, извивался, готовый, казалось, пролезть в самую узкую щель. Третий, долговязый, худой и мрачный, с лицом землистого цвета, сидел, углубившись в чтение какой-то бумаги; время от времени он делал на бумаге пометки. Сбоку в стене виднелась еще одна дверь, узкая и низкая. Почему-то она пугала Савку и наводила его на невеселые размышления.

Несколько минут на Савку не обращали внимания. Трое сидевших за столом изредка перебрасывались между собой невнятными фразами и кивали друг другу головами в знак согласия. Вся эта обстановка и это таинственное перешептывание угнетающе действовали на Савку и вселяли в него ужас. Он стоял неподвижно, устремив глаза в одну точку, всячески стараясь показать себя человеком мирным и добропорядочным, и со страхом ожидал, когда обрушится на него удар. А мысли его, выбитые из колеи, перепрыгивали с пятого на десятое, тщетно пытаясь ответить на множество тревожных вопросов.

Наконец рыжий, по-видимому бывший здесь старшим, поднял голову и уставился на Савку выпученными глазами. Минутку он сверлил Савку взглядом, не произнося ни слова, словно пытаясь его загипнотизировать.

— Иди сюда! — тихо, но властно позвал он Савку.

Савка, весь избитый и покрытый синяками, в наручниках, сделал два шага к столу и остановился.

Шустрый впился в Савку своими мышиными глазками. Сладенькая улыбочка еще более скривила ему нос.

— Где тебя так избили? — сочувственно спросил он Савку.

От волнения и от всего, что он пережил за последнее время, у Савки пересохло во рту, и голос его звучал хрипло.

— Выпивали и подрались, — отрывисто ответил Савка и тут же подумал, что не стоит слишком много рассказывать, чтобы не запутаться еще больше, а отвечать только на вопросы. Так ему всегда советовали люди, имевшие богатый опыт по части тюрем и допросов.

— Выпивали и подрались! — повторил шустрый, хитро и многозначительно усмехаясь. Эта усмешка говорила: «Рассказывай, рассказывай! А мы знаем нечто другое и гораздо худшее».

Затем допрос повел рыжий. Задавал один вопрос за другим:

— Как зовут?.. Сколько лет?.. Чем занимался?.. Имел ли судимость?.. За что судился?

Все эти, как и другие вопросы такого же характера, были Савке знакомы, ему приходилось отвечать на них не один раз. Но отвечал он нарочно путано, чтоб его сочли придурковатым. Савка знал, что за этими вопросами последуют другие, более трудные. И действительно, рыжий вскоре начал спрашивать о другом:

— Ты признаешь польскую власть?

Савка подумал и сказал:

— Признаю.

Попробуй в такой обстановке не признавать!

— А ты знаешь, — продолжал рыжий, — что войт есть представитель польской власти? Что же заставило тебя совершить покушение на войта?

— Покушение на убийство? — удивился Савка. — Никакого покушения я не совершал… И в мыслях у меня этого не было.

— Но ты всадил войту нож в бок?

Савка удивился еще больше. Лицо его изобразило испуганное недоумение — как это могло случиться?

— Так кто же всадил ему нож?

— Этого я не помню.

— Но ты помнишь, что «выпивали и подрались»? — со сладенькой усмешкой напомнил Савке его слова шустрый.

— Что выпивали и подрались — это я помню… Но как подрались и бросился ли я на войта с ножом, выскочило из головы…

— А из-за чего у вас получилась драка?

Этот вопрос был для Савки опасен. Чтобы ответить на него, надо было рассказать о многом. А Савка не знал, в какой мере его следователи в курсе дела. Лучше отвечать поосторожнее, а потом видно будет.

— Знаете, когда выпивка, тут тебе и ссора может выйти и драка. Я был пьян и ничего не помню.

За этот довод — опьянение — Савка ухватился как за якорь спасения.

Шустрый все время не спускал с Савки глаз. И теперь, когда Савка сослался на то, будто ничего не помнит, он так хитро усмехнулся, что Савка понял: ему нисколько не верят.

— Ну, тогда я тебе напомню, — произнес рыжий.

И он изложил разговор Савки с войтом и его приятелями.

Савка понял, что следователям известно, зачем войт посылал его к партизанам. И он решил пуститься на хитрость: самому рассказать обо всем, не упоминая только про встречу с Тимохом Будиком и дедом Талашом, чтобы на всякий случай застраховать себя от мести партизан. Он так и сделал, начав свой ответ с того, что расскажет всю правду и во всем признается.

Слушали Савку внимательно. Когда он кончил, его даже похвалили. Но они ожидали услышать от Савки и о чем-то другом, самом важном для них, и признаниями его не были удовлетворены.

На минуту воцарилось молчание. Рыжий молча поглядывал на Савку, барабаня пальцами по столу. У шустрого был такой вид, точно он только что приготовился услышать что-то необычайно интересное, а Савка вдруг умолк. Мрачный долговязый пан с землистым цветом лица навострил уши. Но Савка продолжал молчать.

Не дождавшись от Савки ничего нового, шустрый подытожил то, что установило следствие:

— Считаем неопровержимо установленным, что покушение на убийство представителя польской власти было тобой совершено… Пускай пан так и запишет, — повернул он кривой нос к долговязому. — Да, покушение на убийство — установленный факт, — снова повторил шустрый, обращаясь к Савке. — Этого одного достаточно, чтобы по закону военного времени тебя повесить. Да, повесить. Дальше. Из твоих показаний следует ясно и неопровержимо, что ты имел связи с повстанцами против польской власти, и ты это утаил. А из этого следует, что ты сочувствуешь преступникам и покрываешь их, иначе говоря — ты сам такой же преступник и вторично заслуживаешь, чтоб тебя вздернули на виселице. Да, да. Но ты можешь себя спасти, если расскажешь нам, где прячутся преступники, с которыми ты виделся и вел беседу, и поможешь нам поймать их.

Савка попал в безвыходное положение. Но он был уверен, что его берут «на пушку». Он стоял на своем и упорно отрицал, что виделся с повстанцами и разговаривал с ними. Долго бились с ним паны следователи. Нажимали на него то уговорами, то обещаниями, то угрозами, увещевали разными способами. А Савка твердил свое:

— Не знаю. Не видел.

Тогда рыжий круто изменил тактику допроса. Он вдруг вскочил со своего места, тупое лицо его побагровело. Как кувалдой, стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Врешь, бродяга! Но мы тебя спросим по-другому.

Разъяренный, он подошел к узкой и низкой двери. Два раза сильно стукнул в дверь и крикнул:

— Адольф!

В то же мгновение дверь распахнулась. Пригнув голову, в камеру шагнул громила зверского, свирепого вида.

— Слухам пана! — прогремел его голос.

Рыжий кивнул на Савку.

— Допросить!

Савка не успел оглянуться, как железные руки схватили его и поволокли к тому страшному приспособлению, которое бросилось ему в глаза, едва он вошел в камеру. На мгновение он потерял сознание. Опомнился только тогда, когда шея была крепко зажата деревянными брусками. Савка почувствовал, что какая-то сила отрывает его от земли. Нестерпимая боль туманом застлала глаза. Жилы и кости растягивались и готовы были в любую секунду лопнуть. Он дико закричал и потерял сознание.

Очнувшись, Савка увидел, что лежит на полу, а возле него стоят страшный Адольф, рыжий и шустрый.

Савка тупо глянул рыжему в глаза. Тот спросил:

— Скажешь правду? Где повстанцы?

— Не знаю, — ответил Савка.

Он думал, что теперь ему наконец поверят, но рыжий снова назвал страшное имя:

— Адольф!

Савка почувствовал, что у него больше не хватит сил. И он сдался.


…Три пары добрых коней, запряженных в широкие просторные сани, быстро скользят лесными дорогами и гатями между болот. В санях сидят незнакомые люди, видно прибывшие издалека. Их человек тринадцать. И народ все крепкий, молодой, здоровый, как на подбор.

По виду они хуторяне, хозяева средней руки. И держатся важно, с достоинством. Куда они едут? Не в гости ли на какой-нибудь хутор?

Странно только, что едут одни мужчины… Ночь укрывает их теменью от любопытных взглядов, разве только одинокий прохожий, остановившись на дороге, проводит их пытливым взглядом и, отойдя в сторону, сам себя спросит: «Что это за люди?» И никак не догадается, что эти люди — переодетые агенты польской разведки, что в передних санях сидит Савка Мильгун и показывает дорогу в тот лес, где нашел себе убежище изгнанный из дому Талаш. Не догадывается и Савка, что там, в лесу, его уже поджидают вместе с «гостями».

Неважно чувствовал себя Савка. И не потому, что его избили в кровь приятели войта и отдали в руки палачей, не потому, что его пытали, растягивали ему жилы и кости, а потому, что ненавистные люди сломили его волю, упорство и заставили делать так, как им нужно.

Савка хотел поквитаться с войтом и его компанией, порвать с ними и отказаться от того грязного дела, на которое подбили его. Ничего, прожил бы и без их подачек. Но вышло не так. Худо, паршиво повернулось все, и боится Савка этого леса, шалаша, где он разговаривал с дедом. И сам дед Талаш стоит в глазах как живой, а в ушах звучат его слова: «Держи язык за зубами». И Савке хотелось держать язык за зубами не только потому, что так сказал дед Талаш. Нет, он просто ужаснулся подлости того дела, за которое так легкомысленно взялся. А может, там никого не будет? Вот было бы хорошо, если бы они обнаружили пустой шалаш! Рыжий ничего не сделает с ним, если шалаш окажется пустым: не мог же Савка привязать Талаша. А следы его они обнаружат… Савка не думает о том, что будет, когда они вернутся из леса. Не думает даже и о том, что он — арестант, что с рук его не сняты наручники: их снимут только тогда, когда Савка покажет шалаш, где укрываются опасные вожаки повстанцев, — так ему обещали. Но Савка не верит.

Сейчас за каждым его движением настороженно следят две пары глаз. Две руки держат наготове револьверы. Стоит Савке пошевелиться немножко сильнее, чем нужно, или крикнуть, что он — невольник, как его тут же застрелят как собаку. А может, все-таки попробовать в лесу дать драла? Ночь, лес, глухомань. А может, удастся вырваться, убежать?..

Плохо чувствует себя Савка, а все потому, что никогда не додумывает своих мыслей до конца, все делает на авось, полагаясь на счастливый случай. Страшен Савке лес. Нет, не лес — страшней всего суд людской. А лес уже близок. Сейчас дорога кончится, надо идти пешком.

Передние сани останавливаются. Подъезжают вплотную и другие и тоже останавливаются. Отсюда три километра до места, где стоит шалаш старого атамана, его сына и его помощника Мартына Рыля. Операцией руководит рыжий.

— К оружию! — тихо командует он.

Шпики и полицейские агенты заряжают револьверы и карабины и вылезают из саней. Трогаются с места, идут растянутой цепочкой друг за другом узкой лесной тропинкой. Впереди Савка в сопровождении двух конвоиров. С него не спускают глаз. Идут неслышно, ступают осторожно, чтоб не производить никакого шума. А лес, окутанный темнотой, чутко ловит каждый неосторожный шорох. Лес молчит глухо, затаенно, враждебно. Кажется, пусто в нем, безлюдно и мертво. Но это только видимость тишины. В этой глухой темноте ночного леса снуют, как тени, невидимые люди, пронизывая мрак зоркими взглядами. Они уже знают — враг в лесу, смертельный враг, от которого нельзя ждать пощады. Люди подсчитывают силы врага, шепотом по кругу передают друг другу сведения о каждом шаге карателей и неуклонно сужают кольцо вокруг врага.

А враг все ближе и ближе.

Глаза Савки беспокойно вглядываются в темноту леса, в ту сторону, где стоит шалаш. Крадутся уже около часа. Шалаш должен быть уже близко. И вдруг блеснул за деревьями огонек. Огонек мигает в ночной темноте, как волчий глаз. Эх, дед Талаш, дед Талаш… Сам помогаешь врагу, облегчаешь ему задачу. Савка дрожит, как в лихорадке, руки его трясутся.

— Здесь! — шепчет он конвоирам, показывая на трепещущий красный язычок огня.

Останавливаются.

Савка и его конвоиры будут теперь находиться позади. Савкина миссия, поганая, предательская миссия, окончена. А десять человек под командой рыжего идут вперед, рассыпаются цепью, беря в кольцо шалаш и мирный, приветливый огонек возле него. Долго-долго тянутся минуты, тоскливые, напряженные до предела. По мере того как суживается кольцо вокруг шалаша, продвигаются и конвоиры, подталкивая Савку. Ноги не хотят служить Савке, они деревенеют от страха… Шалаш уже совсем близко. Все выходы из него теперь плотно, безнадежно закрыты для тех, кто нашел в нем для себя укрытие и отдых.

Проходят минуты нестерпимой тишины. Наконец сверкнули белые лучи: это шпики осветили шалаш фонариками.

В шалаше пусто: осталось только примятое сено и несколько старых дерюжек. Рыжий и его команда сбились возле шалаша. Они суетятся у огонька, и до Савки доносятся их голоса. Шпики разочарованы, обескуражены: проклятый повстанец исчез, как злой дух. А он был тут, был совсем недавно.

Рыжий размышляет, обдумывает, что делать дальше. Он готов уже отдать новый приказ, но вдруг… Как порох, вспыхивает огонь сбоку от шалаша. Пламя сразу же взвилось ввысь, растекаясь по сучьям и ветвям деревьев. И другое зарево, такое же внезапное и стремительное, озарило лес с другой стороны.

Шалаш и лес вокруг шалаша осветились, будто настал летний солнечный день. Это Тимох Будик, специалист по части поджогов, устроил такую иллюминацию.

— Бросай оружие! — как гром раскатился чей-то суровый голос.

— Бросай оружие! — многоголосым эхом разнеслось по лесу.

Со всех сторон из темноты, заревом отброшенной в глубь леса, ринулись партизаны с винтовками наперевес и стеной окружили рыжего и его команду.

Молчаливо и покорно враги побросали оружие.

— А мы вас давно уже тут ожидаем! — сказал дед Талаш, и лукавая усмешка осветила его суровое лицо.

Из толпы партизан вышел Панас. Показал на рыжего:

— Вот этот меня арестовал!

Савка упал в снег. Перепуганные конвоиры тоже зарылись носом в сугроб. Сзади подбежали партизаны, наставили на врагов острые штыки. Всех контрразведчиков разоружили и повели к шалашу.

Тут же состоялся короткий суд над всей командой рыжего.

Несколько залпов привели в исполнение приговор суда.

А Савку судили отдельно, судили основательно и долго. Среди партизан было известно, что Савка ранил ножом войта, что войт передал Савку в руки польских властей. На руках у Савки были наручники, на лице — синяки, а на шее — следы пыток.

Судьи высказывались по-разному. Одни считали, что Савку надо простить, другие требовали его казни. Наконец решили предоставить решение дела деду Талашу и Мартыну Рылю, поскольку злодеяния Савки были направлены в первую очередь против них.

Дед Талаш долго, осуждающе глядел на Савку, а потом сказал:

— Иди, иди прочь чтоб не видели тебя глаза мои… Живи! — и спросил Мартына: — Ты согласен?

Мартын молча кивнул головой.

29
Мороз, вдруг ударивший после нескольких тихих и мягких дней на исходе зимы, продержался недолго. Погода на Полесье сразу изменилась. Воздух стал теплым и мягким, а над просторами болот и полей нависла синеватая мга — предвестница оттепели. Глубокий снег, лежавший по лесам и болотам, начал оседать. Ласково колыхнул южный ветер стылые ветви деревьев, стряхнул с них белые снежные покровы, весенней песней пронесся над замерзшим кустарником и вестью о весне зашуршал в соломенных крышах крестьянских хат. Веселее глянули на свет деревья, освободившись из морозных объятий зимы, густым радостным шумом откликнулись на порывы теплого ветра. Размякший, изъеденный водой снег глыбами пополз с соломенных крыш, тревожными шорохами нарушая тишину, на улицах и дорогах появились желтовато-мутные лужи и повсюду заструились первые весенние ручейки. Гимном весне зазвенели звонкие песни жаворонков… В тысячах примет ощущалось приближение весны, весны ранней и дружной.

Весна — молодой, кипучий водоворот жизни, стремительное бурное движение в бескрайные просторы, широкие, как сама свобода, в повитые туманами дали, зовущие вперед и вперед; движение, которому подчиняются и люди и живая природа… Но эту весну на Полесье ожидали со страхом и тревогой… «Что принесет весна?», «Что весна покажет?», «Что будет весной?» — спрашивали люди, предчувствуя важные события, и втайне готовились к ним.

Энергичней повели свою работу военные штабы. Там укрепляли позиции, здесь перегруппировывали войска, подвозили пушки и бронемашины… Нащупывали уязвимые места в расположении противника, разрабатывали планы, чтобы обмануть его и при первом же удобном случае ударить по врагу там, где он меньше всего ожидает.

Штаб Красной Армии испытывал трудности. Приходилось снимать с фронта целые части и перебрасывать их на юг, где наседал Врангель. Но подготовка к предстоящим боям не ослабевала ни на минуту. И она шла не только по военной линии.

Не дремал и враг. Панская Польша проводила идеологическую подготовку к наступлению против Советов. Здесь особую активность проявляли ксендзы.

…Городищенский костел носит имя святого Казимира. Святой Казимир пользуется большим уважением среди католиков. Празднование его приходится на раннюю весну. «На Казиме́ра зима уме́рла» — гласит поговорка.

С раннего утра возле костела замечалось необыкновенное оживление. Площадь, ближайшие дворы и задворки были запружены лошадьми и повозками. Из близких и далеких мест — из фольварков, поместий, хуторов — съезжались паны, панки и простая шляхта. Разве это не чудо матери божьей, что костел, бывший безмолвным долгое время, вдруг огласил всю округу трезвоном колоколов?

Ксендз Потейковский приехал сюда заранее с целым штатом прислужников, чтобы должным образом подготовить костел к богослужению.

Для Потейковского отстроили и соответствующим образом обставили просторный, роскошный дом. Но ксендз Потейковский — монах и слуга господа бога. Жизнь его проста и сурова. Сурова и проста обстановка, окружающая его. Никаких следов роскоши. Одно только распятие из кипарисового дерева да несколько образов матери господней и святого Казимира украшают стены его кабинета. Однако в столовой нашел место вместительный и стильный буфет с целой батареей бутылок дорогих и редких вин и прочих питий. Ксендз Потейковский не только слуга господа бога, но и ловкий, талантливый артист католической церкви. Никто лучше его не умеет создать у паствы определенное настроение, чтоб потом на струнах этого настроения наигрывать мелодии, нужные Потейковскому А вся игра пана Потейковского сводится к тому, чтобы подчинить волю прихожан интересам костела, этого агитпропа старого, эксплуататорского мира.

Несколько вечеров потратил ксендз Потейковский, чтобы сочинить проповедь для первого богослужения. И теперь сидит он над проповедью, вносит поправки, дополнения, шлифует, оттачивает каждую фразу, каждое слово. И когда удается ему какая-нибудь особенно меткая фраза, он повторяет ее вслух и тогда позволяет себе отступить от монашеского устава и выпить рюмку французского вина.

И вот наступил день богослужения.

Мрачен костел с его тяжелыми башнями и потемневшими стенами. На всем лежит печать запустения. Даже тысячи свечей, зажженных под образами набожными прихожанами, не могут разогнать мрака и холода.

«Dominus wobiscum», — трагическими нотами переливается голос ксендза Потейковского. Мягкими аккордами вторит ему орган. Набожные католики раскрывают молитвенники. Начинается общее пение молитв. Нестройные голоса постепенно сливаются в монотонный гул, напоминающий гул далекой грозы, таинственной и наводящей ужас на человека своим смутным рокотом. На кафедру выходит ксендз Потейковский. Программу богослужения, установленную костельным ритуалом, он дополняет проповедью. А проповедь произносит с вдохновением. И вся эта обстановка — гудение органа, торжественные выходы ксендза и прислужников, массивные серые стены костела, страдальческие лики святых на образах — все это помогает Потейковскому создать у молящихся нужное настроение. Ксендз подымает руки, обращает свой взор ввысь, под костельные своды, где должен находиться сам пан бог, и начинает говорить. Он говорит о силе, о гневе, о справедливости и о бесконечной милости всемогущего пана бога. Гнев и доброта божеские доказываются на примере истории костела «свентаго Казимера». Как некогда народ израильский находился в вавилонском плену, где смолкли струны его арфы, так находился в неволе и пленении и «свенты» костел и польский народ, прогневивший пана бога. Теперь же пан бог смилостивился над святым своим домом — ибо только костел есть настоящий дом божий — и над народом своим и вывел его из неволи. Так нужно помнить об этом и никогда не отступать от святой веры католической, не поддаваться греху и не погрязать в его темном искусительном омуте. Святой костел, отнятый в наказание за грехи, теперь возвращен по милости божьей, но костел находится в запустении, и святой Казимир с горечью взирает из рая на запущенный дом свой… Нужны щедрые жертвы для обновления костела.

Проповедь свою ксендз Потейковский заканчивает призывом приносить пожертвования, а вместе с тем вознести и благодарение богу за его снисхождение к верным католикам, ко всему польскому народу, которому пан бог ниспослал также и королевство.

Проповедь сменяется богослужением, громом органа и новыми песнопениями, а костельные служки в специальном одеянии ходят по костелу с серебряными тарелками, собирая дань, причем один из них постукивает святой булавой, чтобы напомнить прихожанам об их обязанностях перед паном богом и святым Казимиром. Немного погодя кафедру снова занимает ксендз Потейковский. Теперь он произносит проповедь на тему о религии. Вторая проповедь — продолжение первой.

Эти две проповеди только вступление, подготовка к третьей, основной и наиболее патетической, где Потейковский со всей силой своего красноречия набрасывается на большевиков, носителей безбожия.

После богослужения родовитая шляхта, паны помещики и высшее офицерство заходят к ксендзу Потейковскому на «чашку чаю». Ксендза-проповедника поздравляют: его проповедь — шедевр красноречия. Ему пожимают руку и пан Длугошиц и полковник пан Дембицкий. Ксендз Потейковский весь светится от удовольствия. В костеле он, как и сотни других слуг пана бога, проводит только идеологическую, подготовительную работу… А теперь он показывает гостям газеты, журналы, где напечатаны его статьи, призывающие к войне против большевиков, показывает антисоветские листовки, рассказывает о предпринятых им практических мерах против Советов: налаживание шпионажа, организация банд и своей агентуры на советской территории. Основательно и всесторонне готовится панская Польша к весенней военной кампании против Красной Армии и ждет только, когда просохнут дороги, чтобы двинуть свою армию в поход.


… Дружно начавшаяся весна стремительно входила в силу и в несколько дней изменила полесский пейзаж. Болота превратились в сплошные водяные пустыни, где одиноко торчали порыжелые кочки с сухой прошлогодней травой, купы лозняка, до половины залитые водой, да высокие ольхи, выбывшие уже из строя живой жизни и лишь печально вздымающие ввысь свои сгнившие сучья. Одни только темные пущи хранили свою обычную суровость, угрюмость, затаив в дебрях своих звериные логовища, непроходимые топкие болота, речки, озерки с неисчислимыми бродами, песчаные острова, узкие, мало кому известные проходы и целые реки талых вод, что медленной лавиной двигались по темным низинам, переливаясь из болота в болото и беспрерывно стремясь к Припяти. Но как веселы и приветливы сейчас опушки этих лесов! Здесь каждая пядь земли, пригретая весенним солнцем, живет радостной возрожденной жизнью, выпуская первые ростки молодой зелени. Зашевелились мурашки, разные жучки, козявки, такие малюсенькие, что нужно внимательно всматриваться, чтобы заметить их радостное беспокойное движение на каждом обласканном солнцем клочке земли, на сухих былинках, на коре давно сгнившего дерева. А воздух звенит гомоном и токованием пернатых. Слетаются птичьи пары, вьют гнезда, чтобы устроиться и выводить птенцов. Обновляется земля, оживает природа, и радостный шорох жизни шевелит ветви кустов и деревьев в старом лесу.

Разлилось половодье, отражая в себе чистое небо и сияющее солнце. Как островки, разбросаны там-сям по воде людские поселения. И тихо в них, не видать человека. Притаилась полесская деревня. Но это только одна обманчивая видимость тишины и покоя. Качает водяная пустыня на стремнинах своих быстрые остроносые челны и легкие чайки-душегубки. А в этих челнах, в этих чайках снуют от деревни к деревне суровые замкнутые сыны Полесья, встревоженные, выбитые из жизненной колеи нашествием ненавистных оккупантов. Настороженно вглядываются они в просторы залитых водой болот и проносятся между кустов, прячутся возле высоких, сухих камышей. На этих просторах воды, под темным навесом хмурых лесов, таятся грозные замыслы поднимающегося на борьбу крестьянства. Зреют они и под крышами убогих хат. Чутко ловит звуки настороженное ухо, и всматривается в даль зоркий глаз…

Наступает весна. Что несет она с собой?

30
Тревожно содрогнулось Полесье.

От болота к болоту, от пущи к пуще перекатывалось грозное эхо смутного гула. В тихом воздухе испуганно колыхнулась молодая, нежная листва на гибких ветвях оживших деревьев. Распустившиеся кудрявые березки, окружив высокий бор живым венком свежей, пахучей зелени, стояли теперь в задумчивом оцепенении и, кажется, прислушивались к этому необычайному далекому грохоту, от которого колыхался прогретый солнцем воздух и вздрагивала земля, передавая эту дрожь деревьям и молодой листве на них. Такое же пытливое недоумение было в облике старого бора, высоко поднявшего свои пышные вершины и гревшего их на весеннем солнце в волнах чистого воздуха. А когда на лес налетали мягкие порывы ветра, ветви и листья начинали колыхаться и шепотом спрашивали ветер: «Что? Что? Что?» Даже степенные аисты прекращали свои прогулки по краям болот и тревожно прислушивались к странному гулу. А этот гул растекался по дебрям болот и лесов, беспокоя зверей и птиц. Старые кабаны настораживали уши, прислушивались, ничего не понимая, но, испуганно хрюкнув на всякий случай, подавались поглубже в дикие пущи, ведя за собой свои кабаньи выводки.

Страх и тревогу рождали этот гул и тяжелые громовые раскаты. Казалось, будто земля стонала от невыразимой боли. И люди — зрители и вместе с тем участники великой социальной драмы, где решались судьбы миллионов, — выходили на улицу и прислушивались к далекой орудийной канонаде, покачивали головой и говорили:

— Началось!

А их встревоженные мысли рисовали им жуткие картины войны.

Крестьянская заботливость и беспокойство о завтрашнем дне требовали решения новых неотложных вопросов. И люди в тиши своих темных лесных углов думали о том, как уберечь от жадной пасти войны скудный запас хлеба, как спасти свою скотину, коня и все остальное добро от ненасытности панов, как, наконец, самому не попасть под кровавую колесницу войны.

— Двинулись поляки! — передавали со двора во двор, из деревни в деревню.

Люди торопливо брались за работу, чтобы использовать, пока не поздно, каждый день, каждый час, чтоб отдать земле на хранение и на прирост хоть малую частицу ржи и картофеля, а остаток спрятать — иначе отберут непрошеные гости. Спешили сеять, спешили прятать, спешили угнать скотину на недоступные островки среди болот…

Хотя все знали, что весной война разгорится с новой силой, но, когда эти дни наступили, вести о начавшихся боях глубоко встревожили и взволновали народ. Что же будет? Чем кончится эта война?

А война только начиналась, только развертывалась.

И первыми начали ее белополяки. Они выбрали подходящий момент.

Части Красной Армии снялись с фронта — их перебрасывали на юг. Подтянули белополяки войска, подвезли пушки, бронемашины, боеприпасы. Собрали правее Полесья более десятка дивизий и двинули их на Киев, по старой, протоптанной интервентами дороге.

Быстро продвигалось вперед белопольское войско… Наступление шло на широком фронте.

Зашуршали, как листва поздней осенью, польские листовки и газеты. Крупными, жирными буквами кричали они о «победах польского оружия», о захвате сел, городов и целых районов. Усердно молились ксендзы в костелах и вперемежку с молитвами читали сообщения с фронтов об одержанных победах, призывали народ к жертвам и героическим усилиям, на войну за святую веру католическую против безбожников-большевиков.

Границ не было панскому ликованию и панской похвальбе. Высоко возносила панов шовинистическая волна, и многие из них уже не сомневались, что «большевикам пришел конец», и торопились вернуться в свои владения, откуда их выгнала Октябрьская революция.

В угаре этого воинственного энтузиазма паны не видели или не хотели видеть, что далеко не все было спокойно у них в тылу.

Одновременно с событиями большого масштаба, где ставились на карту судьбы миллионов людей, где решался вопрос, быть или не быть новому молодому строю жизни, за который боролись большевики, происходили и события незаметные, негромкие… В этих событиях участвовали отдельные люди или группы людей, действия которых были ответвлением великой борьбы, кипевшей на земле.


Две недели провалялся в постели Василь Бусыга после столкновения с Савкой Мильгуном. Дней пять продержали его в больнице. В жизни Бусыги наступила полоса неудач. С тех пор как назначили Василя войтом, не ладилось у него дома. Стычки и ссоры с Авгиней вылились в конце концов в бурный конфликт с женой, и конфликт кончился тем, что он прогнал ее… Мартын Рыль (в аресте которого Бусыга сыграл не последнюю роль) сумел удрать из-под конвоя… Деда Талаша никак не удается поймать, несмотря на все старания Бусыги и на разные махинации, как, например, арест Панаса… Савку Мильгуна войт послал к партизанам, чтобы он был там его, войтовским, глазом, а Савка неожиданно для всех изменил свое поведение и кончил скандалом, да еще пырнул его, войта, ножом в бок. Темной, загадочной пеленой было покрыто для войта поведение Савки: он даже не знал, куда Савка исчез Войту было известно, что Савка повел польскую контрразведку в лес, чтобы взять живьем опасных повстанцев, и что контрразведчики из леса не вернулись: их перестреляли там всех до одного. Неубранные трупы нашли в лесу, но трупа Савки обнаружено не было. Все это наводило на мысль, что полякам в лесу устроили западню. Но как это случилось? И какую роль сыграл во всем этом Савка? Вот вопросы, мучившие и беспокоившие войта и заслонявшие все остальное.

Василь Бусыга ходит мрачный. Он почернел и осунулся. В хате пусто и тихо: он да батька его, старый Куприян. Батька, как и прежде, осуждает Василя за его крутую расправу с Авгиней и Алесей. У деда Куприяна свой взгляд на такие дела: надо было жену немного поучить вожжами, если она провинилась, и на этом кончить. Но кто послушает старика? Уж больно поумнел нынче молодой народ, не хотят слушать старших. От этого и пошла катавасия по всему свету… Деду Куприяну жалко Василя, но кто пожалеет его, старика? Кто прислушается к его слову? Эх, старость, старость, кому ты нужна?

Дед Куприян все думает и думает о неполадках в доме… Когда Василь лежал в больнице, Авгиня заходила сюда.

— Ну, вот и хорошо, что ты пришла, — такими словами встретил ее старый Куприян.

Дед Куприян считал, что Авгине пора уже вернуться домой и помириться с Василем, тем более что с ним приключилась такая беда.

— Он не звал меня, и я не пойду, — ответила Авгиня, и горькая обида прозвучала в ее голосе. — Да если б и просил, молил меня вернуться — все равно жить бы с ним не стала, — добавила она твердо и решительно.

Дед покачал головой:

— Не надо так упрямиться, Авгиня! Мало ли что бывает между мужем и женой?

— Он попрекал меня хлебом, одёжей, будто я и не работала. Так не хочу ни хлеба его, ни одёжи, ни богатства… Хватит с меня и того, что погналась за его богатством… чтоб оно сгорело!

— Так чего ж ты пришла?

— Пришла забрать то, что из дому принесла с собой, да хлеба детям взять. Кормить-то их надо…

Дед Куприян молчал. Он знал, что детям есть надо. Но он знал также, что если позволит Авгине взять хлеб, то станет как бы ее союзником и сообщником против Василя. Дед протестовал, напирая на то, что надо ей с детьми возвращаться в хату. Внуки его, как только Василя отвезли в больницу, убежали к матери. Но Авгиню никак нельзя было уговорить. Уперлась женщина на своем — и ни с места. Дед беспомощно покачивал головой, разводил руками. Ну что ей еще посоветуешь? А детей, правда, надо кормить… Пускай делают, что хотят!

Авгиня забрала свой сундук, мешок крупы и два мешка муки и все это уложила в сани. Дед Куприян, то ли из жалости, то ли по другим соображениям, сказал:

— Возьми уж и скоромного…

Про все это потом доложил он Василю.

Что подумал Василь, неизвестно, но он промолчал.

Одним словом, попал войт в полосу неприятностей и неудач. Хуже всего, что существуют на свете эти Савка, дед Талаш и Мартын Рыль. Жизнь из-за них не мила. Пока не покончит он с этим делом, не будет ему покоя.

И не одного войта беспокоила мысль о Савке. Думали о нем и приятели Бусыги. Не думать было нельзя: слишком близкое касательство имел Савка к ним. Вот тебе и Савка, их «партизан»! Так закрутил дело, что лучше было бы и не связываться с ним. Не шутки: двенадцать поляков уложили в лесу. Видно, у партизан силы не маленькие. А что, если Савка рассказал партизанам обо всем? Неясной и пугающей фигурой остался для богатеев Савка Мильгун.

Просторна хата Василя Бусыги. Теперь она производит впечатление пустой, несмотря на то что добра в ней немало. Не хватает живых людей. Не видно хозяйки, а без женщины в доме тоскливо. Не видно и ребят, не слышно их веселой возни, щебета. Тихо в хате войта, и эта тишина отдает молчанием могилы. А может, это только так кажется с непривычки…

Дед Куприян лежит на полатях возле печи. Это его давнишний уголок. Стынет старая кровь, ей нужно тепло. Дед Куприян и хата его сына войта — это уже две слабо связанные друг с другом категории: жизненный круг деда суживается, и хата остается как бы в стороне от него; их взаимные интересы кончаются.

Войт слоняется по хате, раздумывает. Вид у него мрачный. Сын, как и отец, ощущает оторванность от мира, но это оторванность другого порядка. Дорога войта и устремления преобладающего большинства крестьянства, в том числе и Авгини, лежат в разных плоскостях. Войт этого еще не понял, но чувствует свою изолированность и обреченность. Поэтому он и мрачен…

Василь немного оживился, когда дверь в хату отворилась и порог переступили Бирка и Бруй.

— Ну, как здоров, Василь?

Это «ну, как здоров, Василь?» звучит сегодня не так, как обычно. Слова приветствия вызывают в памяти войта всю цепь событий последнего времени и прежде всего тот вечер, когда вернулся из своего «похода» Савка.

Сначала разговор не клеился, но, после того как Бруй поставил на стол бутылку, беседа оживилась.

— Но скажите на милость, куда девался Савка?

Бирку этот вопрос интересует не меньше, чем войта и Бруя. Бруй молчит: они с Биркой толковали уже об этом. Интересно, как смотрит на дело Василь.

— Черт его знает! — пожимает плечами войт.

— А не думаете вы, что он примазался к повстанцам? — спрашивает все тот же Бирка.

— От Савки можно всего ожидать, — замечает рассудительный Бруй. — Где ему больше дадут, туда он и пойдет.

— Жалко только, что об этом не подумали раньше, — укоризненным тоном замечает войт и добавляет: — Тут, знаете, вот что интересно: почему он не хотел сразу сказать, что был у них, виделся с ними и знает, где они? А признался только тогда, когда ему хорошенько хвост прищемили да спросили… по-настоящему.

— Так это понятно, почему, — говорит Бруй. — Раз он уже стал с партизанами заодно, то и не хотел их выдавать. А может, и побоялся их.

Соображение, что Савка испугался повстанцев, заставляет войта задуматься.

— Это могло быть, — соглашается он. — Но дело выглядит иначе… Как это могло случиться, что двенадцать человек, Савка тринадцатый, поехали в лес и никто назад не вернулся? Значит, они не случайно попались. Значит, партизаны ожидали их приезда, готовились… И было их там немало… Вот это вы как объясните?

Бруй и Бирка молчат.

— Черт его знает, как оно там было, — разводит руками Бруй.

— В том-то и вся беда, что дело это темное, — продолжает войт. — Допустим, Савка выдал наши секреты. Что тогда оставалось делать партизанам? Если силы у них маленькие, они просто могли перейти в другое место. А если силы у них большие, то они могли сказать Савке: «Иди, расскажи им — это значит нам, — где мы находимся… Они донесут куда следует, и нас придут ловить, а ты, Савка, сам веди их сюда». Вот что они могли сказать ему. И Савке не было смысла тогда молчать… Но Савка небось ничего не сказал.

Видно, войт хорошенько помозолил себе мозги, думая про всю эту страшную и путаную историю. Эта неясность мучила его, угнетала, как угнетала она Бирку и Бруя.

— Ты думаешь, Савка не выдал нас?

— Трудно сказать тут что-нибудь наверняка. Но само дело показывает, что Савка об этом не говорил.

Ответ войта успокаивает Бирку, ему делается немного легче.

Но тут взял слово рассудительный Бруй.

— Ты, Василь, в этом деле разобрался лучше нас, и трудно тебе возразить. Савка, наверное, не сказал, что его подослали мы. Но с Савкой что-то случилось. Его что-то сильно растревожило. Помните, каким он был тогда? На самого себя не похож, таким его никогда не видели…

Бруй перевел дух и сказал, понизив голос:

— Для меня теперь ясно одно: не Савка, а кто-то другой передал Талашу и про Савку и про нас.

Эти слова произвели впечатление молнии, ударившей в трубу войтовой хаты. Бирка задрожал, а войт еще больше потемнел лицом. Войт вспомнил Авгиню, вспомнил тот вечер, когда она выходила из хаты Талаша. Видно, недаром назвал Бруй имя Талаша… А передглазами Бирки тоже промелькнул образ Авгини, и с поразительной ясностью представилось, как он вошел в эту самую хату, увидел хлопотавшую возле печи Авгиню и сказал ей: «Холодно, Авгинька. Нельзя ли погреться возле тебя?» И еще другую свою фразу припомнил теперь Бирка: «Воевать я не пойду, мы за себя вояку поставим».

31
Раннее и внезапное наступление белопольской армии, наступление на широком фронте, захватило и Полесье. На его оккупированных землях белополяки провели мобилизацию. Тысячи молчаливых, суровых сынов Полесья против своей воли и желания вынуждены были под охраной белопольской военщины идти в глубокий тыл. Там из них формировали новые части для пополнения войск на фронте.

Проводя мобилизацию, командование белополяков рассчитывало уменьшить размеры партизанского движения. Однако мобилизация дала как раз противоположные результаты. Прежде всего значительная часть крестьян, вместо того чтобы явиться на сборные пункты, сразу же подалась в леса. А другие, силою загнанные в казармы, ненавидя оккупантов, бежали из своих частей при каждом удобном случае. Их ловили, с ними жестоко расправлялись, но и жестокие наказания не могли остановить бегства из частей насильственно взятых в белопольскую армию крестьян. Весна и тепло содействовали тому, что лесные недра становились надежными убежищами для всех, кто вырвался из лап оккупантов, отказываясь воевать за враждебные им интересы панской Польши. Леса укрывали мятежных людей, которых преследовали панская злоба и полицейская месть. Эти леса стали школой их классового сознания. Вслед за крестьянами приходили в леса большевики-подпольщики, вели пропаганду за Советы, разъясняли политику Коммунистической партии, ее задачи и цели. Большевики придавали стихийному партизанскому движению организационные формы, разъясняли смысл начатой белополяками войны, разоблачали тех, кто стоял за спиной панской Польши и фактически руководил ею. В этих лесах быстро вырастали партизанские группы и целые партизанские соединения, разбрасывая свою сеть по далеким и близким тылам белопольского фронта.

На песчаном пригорке близ опушки леса, где, словно овечки на лугу, рассыпались молодые раскидистые елки, тихо, уютно и хорошо. С одной стороны расстилается широкое поле, окруженное бором и окаймленное по краям ельником. По другую сторону пригорка — смешанный лес, густой и сумрачный. И поле и лес, в свою очередь, окружены непроходимыми болотами. С какой стороны ни возьми, этот пригорок — отличная позиция: ты стоишь на нем, и никто тебя не видит, но сам ты обозреваешь отсюда и поле, и дорогу через него, и все подступы, и, кроме того, ты можешь погреться здесь на весеннем солнышке как нельзя лучше. А если ты любишь пофилософствовать на разные высокие темы или погрузиться в волны приятных мечтаний, то и этому твоему занятию никто здесь не помешает.

Вот почему дед Талаш и выбрал себе это место для своего временного пребывания. Но теперь дед Талаш не один: с ним неразлучный его друг и товарищ Мартын Рыль. Не для того, чтобы просто провести время, пришли сюда дед Талаш с Мартыном Рылем, — здесь должны собраться и остальные их товарищи: Тимох Будик, Никита Самок и Кузьма Ладыга из Вепров. Может, даже придется провести здесь широкий сход — есть важные вопросы, их надо обсудить. Пора приниматься за серьезную работу. Сюда же, к этому пригорку, идут отовсюду свои люди с разными известиями и новостями.

Словом, пригорок этот — временный штаб деда Талаша.

И по внешнему виду дед Талаш похож теперь на военного человека. На голове у него красуется красноармейская шапка. Вместо заплатанного, истрепанного, заношенного кожушка носит он трофейный мундир военного покроя. Правда, от формы польских военных остались только покрой и сукно. Воротник и пуговицы с белыми орлами дед отпорол и заменил их своими самодельными, полешуцкими. На ногах у него не лапти, а щегольские сапоги и брюки из добротного сукна да с лампасами, как у казака или у генерала. Разве не заслужил дед Талаш, партизанский командир, такую форму? Она ему очень к лицу и выгодно выделяет его из партизанской массы. Да и самим партизанам она вполне по духу.

Мартын Рыль, опершись на локоть, лежит на пригретой солнцем траве. Мысли его улетели куда-то далеко от этого пригорка.

— И когда ж это мы — провались он в болото! — за работу возьмемся? Самое время сеять, — громко размышляет Мартын.

— Будем живы и возле землицы походим, голубе, эге ж! Пускай пока женки да кто дома остался справляются с работой. А наша, голубе, работа только теперь и начинается.

— Теперь куда больше разгона, — оживляется Мартын. — Весной и сам черт нам не брат. Знай только лес да из леса налетай… А смотри ты: пан, падла, попер.

— Погоди немного, голубе, расшибет он себе лоб, — авторитетно и многозначительно произносит дед Талаш.

Трудно догадаться, на что намекает дед. Можно подумать, что он имеет в виду широкие партизанские операции. Так оно и есть, но не на одних только партизан надеется дед Талаш. До самого последнего времени он не терял связи с Красной Армией. И он узнал от командиров, что ничего страшного и неожиданного для Красной Армии в наступлении белополяков нет. Красная Армия на некоторое время отойдет на восток: многие красноармейские части сняты с этого фронта и переброшены на юг, чтобы добить Врангеля. А потом дойдет очередь и до белополяков. Между прочим, дед узнал, что и та рота, где служил Букрей, поехала бить Врангеля.

— А там кто-то вышел из лесу, — поднимает голову Мартын и показывает на лесную опушку по ту сторону поля.

Дед Талаш и Мартын всматриваются в показавшуюся впереди человеческую фигуру. Человек остановился, оглядывается по сторонам.

— Видно, не наш, — говорит Мартын.

— Это мы узнаем: на дороге наша охрана стоит, — спокойно отвечает дед Талаш.

Неизвестный идет дорогой через поле.

Дед Талаш и Мартын выжидают, не спуская с него глаз. Он уже прошел половину поля, приближается к лесу, где стоят партизаны. Идет размеренным, ровным шагом.

— Сдается мне, что я где-то видел этого человека: такая же фигура и такая же походка, — припоминает дед Талаш.

Но он так и не может вспомнить, где видел похожего человека.

— Может, Савка? — усмехается Мартын.

— Савка? Нет, это не Савка… А знаешь, Савка не такой уж пропащий человек. Вот ведь не сказал Василю про нас, хоть вор и конокрад. С ножом бросился на войта, бок ему пропорол. Жалко только, что не заколол гада насмерть. Но мы еще с войтом поквитаемся.

— А скажите, дядя Талаш, откуда вы узнали про сговор Савки с Василем и его бражкой?

Дед Талаш несколько минут молча смотрит на Мартына.

— Меня очень просили не говорить про человека, выдавшего их сговор. Но тебе я скажу: сообщила это Авгиня, женка Василя.

Мартын слегка вздрогнул, но постарался скрыть от деда Талаша свое волнение.

— Интересно! — спокойно, почти безразлично отозвался Мартын. В конце концов, что ему Авгиня?

— Но говорить про это никому не будешь? — спрашивает дед Талаш и лукаво вглядывается в глаза Мартына.

Мартын не успел ответить: послышались шаги. Дед Талаш и Мартын повернули голову на звук. Из-за ветвистой елки показались двое: партизанский часовой с карабином и неизвестный — тот самый, что шел дорогой через поле.

Глянул дед Талаш на незнакомца, и сразу на лице деда затеплилась улыбка. Вскочил на ноги с живостью парня и бросился навстречу.

— Товарищ Невидный, здоровеньки были! — на полесский лад приветствовал дед Талаш гостя.

На минуту Невидный остановился: в военной форме дед Талаш так изменился, что сразу трудно было узнать его. Потом лицо Невидного просветлело.

— Дед Талаш! — И он по-приятельски пожал деду руку. — Как хорошо, что встретился с вами, старый друже… а то иду и думаю: куда это ведет меня товарищ? — Он показал на конвоира.

— Я ведь вас не знаю, а проверить нужно, что вы за человек, — деловито заметил партизан.

— Правильно, товарищ, правильно!

Дед Талаш горделиво улыбается: его бойцы знают службу. У них порядок такой же строгий, как и в армии.

— Какой добрый ветер и откуда несет вас, товарищ Невидный?

— А я обход своего района делаю. Работы много. И надо для этой работы людей подобрать…

— Что же вы хорошего видели, слышали?

— Да много чего видел… Дело наше живет, развивается… А у вас что слышно?

Рассказал Талаш про поход с Букреем, про схватку с белополяками под Ганусами, про свои приключения, про захват польской контрразведки.

Невидный слушал с восхищением.

— Вижу, вы без дела не сидели. Молодцы! Всюду о вас говорят!

— Шевелимся помаленьку… — отвечает дед. — А сегодня у нас и собрание будет. Хотим попробовать выйти из леса. И очень хорошо, что мы с вами встретились… Скажите нам хоть парочку слов, как идет война с панами.

— Очень рад буду побеседовать с вами.

— Так давай, Мартыне… Это мой верный товарищ, один из тех, кто разоружал белопольский конвой, — отрекомендовал дед Талаш Мартына Рыля, знакомя его с Невидным. — Давай, друже, народ, собирать!

Мартын молча поднялся.

Только теперь заметил Невидный, что у Мартына не один карабин, но и труба, висящая на зеленом шнурке, — большая деревянная самодельная изогнутая труба, плотно обернутая берестой.

Подошел Мартын поближе к лесу, выставил немного вперед левую ногу, поднес трубу к губам и затрубил так, как трубят в лесу пастухи. Громкий и довольно резкий вблизи деревянный звук поплыл над лесом и смолк. Минуту спустя откуда-то из глубины леса ответила другая труба. Дед Талаш прислушивался и покачивал головой, показывая в сторону невидимого трубача. Потом откуда-то, совсем издалека и еще более тихо, откликнулась третья труба. Дед Талаш, видно, остался доволен, прослушав перекличку труб.

— Кому какое дело, что в лесу «пастухи» трубят? — лукаво заметил он.

Не прошло и четверти часа, как из лесу начали выходить группы людей с карабинами, ружьями, обрезами, берданками, австрийскими и немецкими винтовками. Во главе групп стояли опытные в военном деле люди. Они старались, чтобы их бойцы имели хорошую военную выправку. Одеты и обуты партизаны были как попало. На многих — старые солдатские шапки, повидавшие на своем веку Галицию, Карпаты, Польшу и Германию. Мелькали выцветшие солдатские гимнастерки и казенное кожаное снаряжение. Обуты — кто в сапоги, кто в ботинки с обмотками времен керенщины, а кто в традиционные полесские лапти… Но все это был народ серьезный, испытанный, закаленный бурями войны и революции, готовый драться не на шутку, — народ, с которым не так-то просто было бороться захватчикам в этих болотах и полесских дебрях.

А группы бойцов все прибывали, толпа вооруженных людей все росла и росла. Наконец, когда все собрались, выступил дед Талаш:

— Товарищи партизанское войско! Давайте поговорим о наших задачах. Пора нам за дело взяться. Не по своей воле, соколы мои, скитаемся мы по лесам. Придавила нас панская свора. Согнали нас паны с нашей кровной земли, пожгли наши хаты, разрушили наши крестьянские дворы, разграбили наше добро. А за что? За то, что не захотели мы быть панскими батраками, что осмелились сбросить ярмо, в которое впрягли трудовой бедный народ паны и капиталисты; за то, товарищи, что мы стояли и стоим за советскую власть, за большевиков, отнявших власть у богатых и передавших ее в руки рабочих и бедноты. Двинули паны в наступление свое белое войско, чтоб отобрать у нас землю, чтоб сделать нас своими батраками и снова заставить работать на себя. Так согласимся ли мы опять стать панскими невольниками?

— Долой панов! — громыхнули партизаны.

— Так не будем больше скрываться по лесам да сидеть сложа руки. У нас уже есть сила, и мы можем сделать немало. А что делать? Связать руки панам, заставить их держать войска в нашем Полесье. Нападать на их обозы, разрушать дороги, сжигать их имения и безжалостно уничтожать каждого, кто будет стоять за панов. Поможем нашей Красной Армии, пока она не соберет силу, вместе с ней будем гнать панов, полицию, ксендзов и всю прочую погань.


После деда взял слово Невидный:

— Позвольте, товарищи, от имени партии большевиков приветствовать вас, активных борцов, выступивших организованно и с оружием в руках против гнусного нашествия капиталистической Европы.

Товарищи! Наша партия, закаленная в огне Октябрьского восстания, разбила власть капитала в России и взяла государственный руль в свои руки, для того чтоб освободить закабаленные массы рабочих и крестьян от гнета капитала, от панского ярма, чтоб отдать в руки трудящихся фабрики, заводы, земли, чтоб они сами стали свободными строителями своей жизни на новых, социалистических началах. Изгнанные фабриканты, купцы, промышленники, помещики, царские генералы и прочий сброд дармоедов нашли себе покровителей среди иностранных капиталистов. С их помощью собрали они полчища белогвардейцев, вооружили их броневиками и танками и под командой царских генералов и офицеров двинули их против власти Советов. Кровью рабочих и трудовой крестьянской бедноты они хотят залить огонь революции, чтоб вернуть себе власть — власть бича и нагайки. Какая это власть, вы сами теперь хорошо знаете… Деникин с юга, Колчак с Дальнего Востока, Юденич с запада, англичане с севера сдавили кольцом нашу страну, чтоб заморить ее голодом, чтоб прибрать нас, голодных, обескровленных, к рукам и уничтожить советскую власть. Но, товарищи, наша молодая революционная рабоче-крестьянская Красная Армия, полуголодная и слабо вооруженная, под руководством большевистской партии разбила вдребезги царских генералов и адмиралов, выбросила вон наемное войско иностранных капиталистов, а теперь добивает Врангеля. Но наши непримиримые классовые враги, иностранные капиталисты во главе с Англией, не успокаиваются. Они сфабриковали так называемую «Великую Польшу», использовали панскую жадность к чужой земле, для того чтоб направить ее против советской власти. И вот, товарищи, война эта началась. Что несет нам эта война, вы знаете. Вы сами, товарищи, взялись за оружие — вы стали на правильную дорогу: другого пути у нас нет. Товарищи! Мы воюем не для того, чтоб отнимать чужие земли, мы вынуждены воевать, защищать свою родину, свою власть, свои интересы… Советская власть — это символ освобождения всего угнетенного человечества от капиталистической неволи. Мы воюем не с Польшей вообще, мы воюем с панской белой Польшей, с Польшей капиталистического угнетения. В наших рядах, в рядах большевистской партии, есть тысячи выдающихся революционеров-большевиков поляков, которые вместе с нами борются против панской Польши. А в рядах польского войска есть много рабочих и крестьян, частично обманутых своим правительством и ксендзами, частично насильственно загнанных в ряды армии. И надо, товарищи, в этой войне с панами пускать в ход не только оружие уничтожения, но надо также и раскрывать глаза обманутым польским солдатам, пробуждать в них классовую сознательность: они станут нашими союзниками и плечо к плечу с нами пойдут против своих угнетателей. Товарищи, мы победим, будущее принадлежит нам! Теперь же, товарищи, приступайте к организации революционных комитетов — этой походной боевой советской власти. Недалеко то время, когда советская власть станет тут твердо и нерушимо. И пускай пока торжествуют наши враги по случаю своих «побед» — триумф их недолговечен. Так за дело, товарищи, за единственно справедливое наше рабоче-крестьянское дело, дело нашего освобождения, за беспощадную классовую войну с панами!

Да здравствуют красные партизаны!

Да здравствует Красная Армия и ее организатор — Коммунистическая партия!

Митинг закончился клятвой партизан — биться до конца с панами, биться за освобождение трудящихся.

32
Никогда еще не переживал Савка Мильгун таких тяжелых и страшных минут, как те, когда дед Талаш выносил ему свой приговор. Если бы дед Талаш сказал: «Смерть Савке!», то это не так потрясло бы его, как потрясли простые, обычные слова сурового, но, по существу, доброго, бесхитростного человека: «Ступай, ступай прочь, чтоб не видели тебя мои глаза!» И его последнее слово: «Живи!»

Савка так измучился на допросе в застенке польской контрразведки и особенно за то время, когда его заставляли показывать дорогу в лес, к шалашу партизанского атамана, что он совсем отупел и уже слабо воспринимал все дальнейшие события: неожиданный взрыв огней, страшные фигуры вооруженных людей, вынырнувших из тьмы, суд, залпы расстрелов и все остальное. Но этот момент, когда дед Талаш заглянул ему, Савке, в глаза своими темными острыми глазами, и его слова, дававшие право на свободу и жизнь, до глубины души потрясли Савку. «Ступай, ступай прочь!» И еще что врезалось Савке в память — как подошел к нему Мартын Рыль, молчаливый и хмурый, тот самый Мартын, которого Савка намеревался продать войту и его приятелям, — как он подошел и своими руками, словно железными клещами, сломал наручники и освободил руки Савки.

Перед Савкой раскрылась темная бездна, и вокруг него образовалась страшная пустота. Он жив и свободен, перед ним тот самый большой и широкий простор, которого раньше он не замечал, словно не видел его. И только теперь почувствовал Савка и безграничность этого простора, и то, что в этой безграничности ему нет места. «Ступай, ступай прочь!» Пустота и одиночество охватили Савку мраком.

С опущенной головой, боясь взглянуть на людей, уходил Савка из леса. Суровые партизаны молча провожали его взглядом. И только у самого Савки невольно вырвались слова:

— Простите меня, виноват перед вами!

Он был обессилен, отупел, был безучастен ко всему, прибит. У него не было никакой определенной цели. Он просто шел куда глаза глядят, потому что тут ему не было места.

«Ступай, ступай прочь!» — эти слова все время звучали в его ушах и гнали его вперед…

Глухая — ни звука, ни шороха — ночь обнимала старый лес. Замолкли позади человеческие голоса, потухли огни, и Савка очутился в полном одиночестве. Долго блуждал он без дороги по лесу. Сухие ветви цеплялись за одежду, хлестали по лицу. Ноги вязли в снегу, он натыкался на пни, проваливался в ямы. Наконец выбрался на дорогу. Шел, пока не почувствовал, что дальше идти не может. Остановился, огляделся по сторонам. Ночь, глухомань, темное небо над головой, лес и болота вокруг.

«Ступай, ступай прочь!»

И он побрел дальше, еле передвигая ноги и все время озираясь. Невдалеке от дороги, на болоте, между кустами смутно вырисовывался из мрака темный силуэт стога. Савка свернул с дороги, приблизился к стогу и остановился. Тут можно и отдохнуть. Сделал в стоге нору и зарылся в настывшее на холоде сено. Всем своим усталым телом и нывшими от боли костями почувствовал Савка сладость отдыха. Ему теперь больше ничего не нужно было, только бы лежать, лежать без конца и не двигаться. И Савка заснул крепким и тяжелым сном безмерно уставшего, измученного человека.

Спал он долго, спал крепко, как убитый, и когда проснулся и глянул на свет, то было уже совсем светло — день, видно, начался давно. На мгновение Савка удивился тому, что лежит в сене, но этот минутный провал в памяти тут же остро и быстро заполнился воспоминаниями, и все недавние события возникли перед ним в своей страшной реальности. Несколько минут Савка полежал еще в своей норе, чтобы немного опомниться и окончательно прийти в себя. Сон подкрепил его; при свете дня ужасы пережитой ночи и всего того, что произошло с ним, отодвигались куда-то назад, утрачивали свою остроту и уже не давили такой невыносимой тяжестью, как вчера.

Савка лежал и думал. В такое отчаяние, в такое беспросветное положение он никогда еще не попадал. Куда ж ему податься и что делать? Где он теперь приткнется?.. Вспомнилась камера, где его допрашивали следователи и страшный Адольф.

Шустрый, длинный и этот самый палач Адольф в лес не поехали. Они остались в живых, и горе будет Савке, если он попадется им в руки. Его спросят, почему партизаны не расстреляли его вместе с агентами контрразведки… От этих мыслей Савку пробирала дрожь.

И почему он не вернулся тогда, когда шел из леса, повстречавшись с дедом Талашом, и не рассказал Тимоху Будику все, не признался ему, кто он есть на самом деле! Этого Савка не может простить себе. Тимох Будик, старый знакомый, не выходит у Савки из головы. За Тимоха Будика ухватился он теперь, как хватается за кочку среди трясины человек, чтоб не погибнуть и не уйти с головой на темное дно болота. Лежа в своей норе, Савка увидел теперь маленький просвет, и он притягивал его к себе, как слабая, еще не совсем ясная, но все же надежда.

Несколько дней слонялся Савка по Карначам и его околицам, чтобы встретить Тимоха Будика. Терпеливо выжидал он на той дороге, по которой не так давно вел его Тимох к деду Талашу. При каждом удобном случае он расспрашивал карначевцев про Тимоха, но тот не показывался. Савка все же не терял надежды найти его. Наконец утречком, когда еще не совсем рассвело, Савка решился зайти во двор Тимоха.

Встретил он Тимоха во дворе, возле гумна.

За эти дни мучительных переживаний Савка похудел и осунулся. Он был похож теперь на человека, снятого с креста.

— Здорово, Тимох! — с виноватой усмешкой, боясь посмотреть Тимоху в глаза, приветствовал его Савка.

Тимох глянул на Савку и вздрогнул, будто перед ним стоял не Савка, а Савкина тень с того света. Минутку он стоял молча и неподвижно, потом подозрительно огляделся по сторонам.

«Откуда ты взялся и какая холера принесла тебя сюда и зачем?» — мысленно спросил Тимох Савку, а вслух сказал:

— Чего тебе нужно?

Голос Тимоха звучал сурово.

— Не сердись, Тимох, я сейчас уйду. Хочу только поговорить с тобой. Я ищу тебя все эти дни.

Тимох настороженно взглянул на Савку, ощутив неясное беспокойство.

— А что тебе надо от меня? — все тем же холодным тоном спросил Тимох.

— Я не так виноват, как вы думаете.

— Ну, так что с того? Тебя ведь отпустили.

— Я хочу, чтоб вы знали правду.

Тимоху не все было ясно в этом деле, и потому он спросил более мягко:

— Какую правду?

— Я, Тимох, знаю свою вину: я взялся за грязное, подлое дело. Уговорили меня войт и его компания, чтоб я стал фальшивым партизаном и доносил им на вас… Талашов Максим направил меня к тебе: я расспрашивал его, как найти партизан. Сначала он не говорил про вас ничего. А потом…

— …а потом сам старый Талаш сказал Максиму, чтоб он показал тебе дорогу ко мне, — перебил Савку Тимох.

— Сам Талаш? — удивился Савка.

— И я тебе скажу правду: раньше, чем ты пришел к нам в лес на разведку, мы знали уже все твои секреты и про твой сговор с войтом.

Савка удивился еще больше. А Тимох подпустил еще туману в глаза:

— Чудак ты, — сказал он, — ведь мы знаем, какие у кого мысли шевелятся в голове, особенно если это предательские мысли. И мы знали, что ты приведешь к нам своих панов.

Тимох залился дьявольским смехом.

Савка окончательно растерялся и, пораженный, смотрел на Тимоха. Только теперь догадался Савка, почему так дружно встретили там, в лесу, «панов», как называл их Тимох.

— Если вы все знаете, — начал сбитый с толку Савка, — то должны знать и про то, что я отступился от войта и от своей службы ему.

— Однако панов ты привел, — возразил беспощадный Тимох.

Савка опустил голову: что скажешь против правды?

— Но ты, Тимох, не знаешь, чего это мне стоило. Я сам, по своей воле, ни слова не говорил, никого из вас не выдавал. Ни войту, ни на следствии. А меня мучили, пытали. Мне растягивали жилы и кости. Но я все равно не признавался. Только когда снова потащили на дыбу, я не выдержал… Мо́чи не было выдержать…

Но и эти слова не тронули сурового Тимоха.

— Значит, ты нетвердый человек, — сказал он.

Против этого довода Савка не мог возразить.

— Когда я возвращался из леса… как проводил ты меня к шалашу… я хотел вернуться и признаться, что меня подослали войт и его дружки.

— Но ведь ты не вернулся.

— Да… Не хватило смелости признаться. Но я не думал тогда, что дело так обернется. Дрался с ними. Войту бок ножом пропорол. Вырвался от них, убежал. Если бы меня тогда не поймали и не отдали в руки палачей, я пришел бы к вам. Непременно пришел бы!

— Тогда было бы другое дело, — сухо отозвался Тимох.

Савка надеялся, что его признание и раскаяние хоть слегка тронут Тимоха, что Тимох посочувствует ему, поймет и поддержит его в этот тяжелый час. Но Тимох по-прежнему относился к Савке сухо и даже враждебно и не вымолвил ни одного слова сочувствия. Та пропасть, что лежала между Савкой и партизанами, оставалась такой же темной и непреодолимой.

Разговор оборвался.

О чем же еще говорить?

Савка постоял немного, а потом сказал:

— Ну, я пойду.

— Ну что ж… — отозвался Тимох, лишь бы только отозваться.

Савка замялся.

— Может, ты дашь мне кусочек хлеба в дорогу? — робко попросил он Тимоха.

— Что ж, можно… Пойдем!

Подошли к хате Тимоха. Савка остановился во дворе. Тимох вынес ему большой ломоть хлеба. Савка взял, поблагодарил.

— Ну, бывай же здоров.

— Бывай.

Савка ступил шаг, остановился.

— Никогда больше не сделаю вам ничего худого. Не сделаю, Тимох. Мне совестно смотреть вам в глаза, но я искуплю вину перед вами… искуплю чем только смогу. Скажи это старому Талашу и Мартыну Рылю.

Савка расчувствовался. Глаза его наполнились слезами. Хотел еще что-то сказать, но голос его оборвался. Он тяжко вздохнул.

— Человеком стать хочу, — сказал Савка.

— Ну-ну, — отозвался Тимох.

В этом «ну-ну» Савка услышал нотку сочувствия, и ему стало легче.

Высокая худощавая фигура Савки скользнула вперед и вскоре исчезла в глубине двора за строениями и деревьями. Тимох постоял немного, провожая Савку взглядом.

«Может, и в самом деле человеком станет,» — подумал Тимох.

Долгое время про Савку ничего не было слышно. Ни в Вепрах, ни в Примаках его не видели. О нем ходили противоречивые слухи. Одни говорили, что Савки уже нет в живых, что его убили партизаны. Другие утверждали, что Савку забрали поляки и прикончили его в тюрьме. Третьи держались того взгляда, что Савку и сам черт не возьмет, что такие люди, как Савка, не пропадают. Мнение этих людей основывалось на том, что Савка не впервой исчезает на многие месяцы, а потом возвращается. И они не ошиблись.

Как только растаял снег и схлынуло половодье, а земля немного подсохла, Савка тайно вернулся в свою хату и даже принес кое-какие гостинцы жене и детям. Строго-настрого приказал он домашним никому ничего не говорить о нем, будто его и на свете нет. Дома он разузнал, как живут и хозяйничают войт и его дружки. Целыми днями Савка где-то пропадал и никому не показывался на глаза. Важный план придумал Савка, над ним он и ломал свою голову. Савка не забывал того, что сказал на прощание Тимоху: что он хочет стать человеком.

Прежде всего Савка выведал то место, где часто собирались партизаны. Это была только частица задуманного им плана. Выполнив это, он сразу же приступил к осуществлению своего замысла. Пришлось ему потрудиться почти всю ночь…

Неслышно, как тень, вошел Савка во двор Кондрата Бирки. Приставил руку к одному уху, потом к другому — тихо, деревня спит глубоким сном. Пес Бирки, которого Савка загодя обласкал, дружелюбно помахивал ему хвостом, а из конюшни доносилось фырканье племенного жеребца, красы, гордости и утехи хозяина. Но ворота конюшни были толстые и крепкие и заперты изнутри засовом. Савка зашел с другой стороны конюшни. У него был уже на примете камень, лежавший у нижнего бревна сруба. Савка прилег, отгреб от камня землю и потихоньку откатил его в сторону, а ямку углубил, расширил и пролез в нее. Через минуту он был уже в конюшне и гладил жеребца. А потом подошел к воротам и осторожно отодвинул засов. Без шума и скрипа отворил ворота и вывел жеребца во двор, провел его двором за гумно, а оттуда — в лес. Но Савкина работа на этом еще не закончилась. У войта и у Бруя было по паре ладных, откормленных волов с огромными рогами. И трудно было сказать, чьи волы лучше — войта или Бруя, тем более трудно, что и сами хозяева не сходились взглядами на этот счет.

С волами дело обстояло значительно легче. Савка начал по порядку. Выгнал сначала волов Бруя. Потом задворками прошел во двор Василя Бусыги. Войта как раз и дома не было. Еще с вечера он поехал к пану Крулевскому по своим войтовским делам. А дед Куприян лежал на полатях и подводил итоги прожитой жизни. Войтовы волы оказались с норовом и не захотели посреди ночи покидать стойло. Но им показал дорогу и увлек за собой годовалый бычок. Втроем они пошли веселей, а когда Савка присоединил к ним и Бруевых рогачей, то все они совсем дружно двинулись в поход вместе с Савкой.

Еще до восхода солнца две пары волов, годовалый бычок и племенной жеребец были на месте. Савка пустил их на молодую травку, стреножив жеребца, а сам стал бродить по лесу. Вскоре его задержал часовой и отвел в партизанский штаб. А Савке только этого и нужно было.

Удивились дед Талаш, Будик и Рыль, увидев Савку.

— С чем ты пришел теперь? — спросил дед Талаш.

— Не гневайтесь, дядя, и вы, братки: я привел вам жеребца Кондрата Бирки, вашего и моего теперь врага, пригнал пару волов и годовалого бычка Василя Бусыги да пару волов Симона Бруя. Хочу я человеком стать, и не думайте про меня, что я ваш враг.

Дед Талаш, Мартын Рыль и Тимох Будик переглянулись. Глаза их лукаво заискрились.

— Савка остался Савкой, — смеялись они потом.

А Савка, возвращаясь из леса, держал голову выше обычного, чувствуя, что он сделал большой шаг к тому, чтобы «стать человеком».

33
Как-то в сумерках возвращалась Авгиня из леса. За плечами у нее был довольно большой мешок первой травы. У матери Авгини, в хате которой она жила теперь с детьми, была телушка. Для нее и несла Авгиня траву. Шла она краем дороги, чтобы не попасться на глаза людям и особенно легионерам: от них можно было всего ожидать, и Авгиня их боялась.

Шла Авгиня, а вместе с ней шли и ее думки… С того времени, как оставила дом своего мужа, она не виделась с Василем. Хотя у матери ей жилось нелегко, возвращаться к Василю она и не помышляла. Да и как ей, изгнанной из дома с таким позором, возвращаться назад, кланяться мужу, ронять перед ним свое женское достоинство? Разве он не нашел бы дороги к ней, если бы она была ему нужна? Авгиня надеялась, что Василь придет если не за ней, так за сынами. С одной стороны, она не хотела ни возвращаться к Василю, ни отдавать ему младших детей, с другой стороны — ей было досадно, что Василь не показывается и не просит ее вернуться. Понятно, она и не вернулась бы. Наговорила бы ему кучу уничтожающих слов, постаралась бы оскорбить и унизить его еще хуже, чем оскорбил и унизил он ее… Украдкой, когда Василь отлучался из дома, она забегала к деду Куприяну, чтоб разжиться чем-нибудь из харчей. Разве не должен был Василь помочь ей кормить детей? Но он строго-настрого приказал своему старому отцу не давать ей ничего. Дед Куприян видел, что помирить Василя и Авгиню трудно, и уже не делал никаких попыток к этому. Кто теперь послушает старика? Дед только покачивал головой и не вмешивался больше в их дела, но тайком и он пересылал иногда кое-что для своих внучат.

Василь же ожидал, что Авгиня, прижатая нуждой, затоскует по своему куску хлеба и сама придет к нему на поклон, будет унижаться перед ним. С того момента, когда он заподозрил Авгиню в том, что это она предупредила старую Талашиху и рассказала ей о его тайном сговоре с Савкой Мильгуном, Василь рассвирепел и с нетерпением ждал ее возвращения — не для того, чтобы начать снова жить вместе, а для того, чтобы поговорить с ней как следует, а потом прогнать ее раз и навсегда. Войт уже подыскивал себе другую жену. Он еще не старый. Стоит только мигнуть — любая за него пойдет. Его положение как войта и сторонника польской оккупации укреплялось с каждым днем: белополяки наступали, а Красная Армия отходила назад. К этому времени белополяки заняли уже Мозырь и Речицу. Правое крыло их армии быстро продвигалось по Украине и угрожало Киеву. Партизанское движение, казалось, пошло на убыль. Сюда, на Полесье, белополяки подогнали новые части. Заклятые его, Василя, враги — Талаш и Мартын Рыль, — вероятно, ушли вместе с красными и сюда вряд ли вернутся, а если и вернутся, то Василю теперь они не так и страшны… Вот какие мысли бродили в голове войта.

…Красный диск солнца врезался уже в вершины леса, и его закатные лучи с грустной, прощальной лаской скользили в глубине неба, оставляя там розовые дорожки, скользили по земле, на которую еще не надвинулась тень от леса, по крышам строений, по вершинам кудрявых деревьев и по застывшим в вечерней тишине деревенским ветрякам. От болота тянуло прохладой и сыростью, и где-то далеко-далеко вздыхала земля и вздрагивали болота от глухих пушечных залпов. Этот грохот орудий напоминал Авгине о войне, и она ощущала неясную тревогу перед неизвестным будущим. Отступление Красной Армии было для нее крушением каких-то надежд и напоминанием о том, что и ее личное положение теперь ухудшается. Но дороги назад отрезаны, и она должна смотреть в лицо будущему открытыми глазами.

Авгиня остановилась. Сквозь ветви деревьев просвечивали поля вепровских крестьян, да и сами Вепры уже отчетливо выступали из легких вечерних сумерек. Авгиня хотела продолжать путь, как вдруг шорох ветвей и легкий хруст гнилого валежника под чьими-то шагами в густом кустарнике заставили ее обернуться в ту сторону. Она повернула голову, и дрожь пробрала ее: из лесного сумрака выступил высокий темный силуэт человека. Авгиня остановилась, она хотела уже броситься бежать… скорее к полю, оно совсем близко: там не так страшно — деревня рядом!

— Авгиня? — окликнул дружелюбный низкий, тихий голос.

Что-то близкое, давно знакомое послышалось ей в этом голосе. Она опустила на землю мешок и пытливыми, еще не потерявшими своего очарования глазами глянула на высокого человека и узнала его.

— Мартын! — вырвалось у нее.

— Я, я! — тихо отозвался он и подошел вплотную.

Авгиня пугливо оглянулась. Кого боялась она в этот момент, не знала и сама. Может, это был бессознательный страх, внушенный Василем, а может, обычная осторожность молодой женщины. Мартын тоже оглянулся. Но его волнение было иного характера. Он долго держал руку Авгини, огрубевшую от тяжелой работы, и вглядывался в ее глаза.

— Здорово, Авгинька! Как же давно не видел я тебя! А думал о тебе много все эти дни.

— Не стою я того, чтобы думать обо мне, — ответила Авгиня Ей хотелось проверить самое себя, стоит ли она того, чтобы о ней думал Мартын.

— А я вот думал и… буду думать.

Авгиня потупила глаза. Как хорошо, что Мартын думает о ней и будет думать!

— А что ты думал про меня — хорошее или плохое?

— Да это и рассказать трудно. Много чего думал. Думал, как бы увидеться с тобой, поговорить… Посмотреть на тебя… И прежнее приходило на ум… Нет-нет, да и вспомнится, как мы с тобой на челнах гонялись. Давно уж это было, а вот не забывается. И знаешь — ты и та качка, которую схватил сом, как-то соединяются в моей голове, превращаются в одну Авгиню, а сом… оборачивается в Василя.

— И этот сом, — горько усмехается Авгиня, — взял теперь и выбросил из своей утробы качку.

— Пусть бы он лучше подавился ею сразу. Но тут, если говорить правду, не так виноват сом, как сама качка.

Авгиня опустила голову. Разговор оборвался.

— А стрелок, что подбил качку, разве не был виноват? — тихо спрашивает Авгиня. И, не ожидая ответа, продолжает: — Но говорить об этом теперь не время. Наверное, я сама виновата: на богатство польстилась. А это богатство вышло мне боком и отравило жизнь. Радость не в достатке, и счастье не в богатстве. Я была чужая ему, а он был чужим для меня. Об одном я жалею: мне надо было самой бросить его, а не ждать, пока он меня прогонит.

— А почему же ты не сделала этого?

— Из-за детей, Мартын. Чем же дети виноваты?

— Значит, если бы он не прогнал тебя, ты и сейчас жила бы с ним?

— Не знаю… Наверное, все-таки бросила бы его, потому что думала об этом и только ожидала подходящей минуты: жизнь для меня была там не такая сладкая, как ты думаешь.

— А почему тебе несладко жилось? Ты ведь нашла то, чего искала?

Авгиня с упреком взглянула Мартыну в глаза:

— Я одна, Мартын, одна виновата, и я одна должна быть наказана.

— Чем же ты виновата?

— Тем, что пошла за Василя замуж, любя не его самого, а его богатство.

Авгиня умолкла. Мартын с ненавистью сказал:

— Сволочь он! Панский подлиза! Доносчик! Шпион! Это он выдал меня польской полиции. Из-за него таскали меня по тюрьмам, сожгли мою хату. И не одну мою, и не одного меня таскали. Ах ты, собачья морда! Гад ты этакий! Погоди ж ты, панская ищейка! Ты еще вспомнишь меня!

Излив свое негодование, Мартын немного успокоился:

— Расскажи, как он прогнал тебя.

Они сидели на мешке травы. В лесу уже темнело. На чистом весеннем небе сквозь вершины деревьев мигали далекие холодные звезды.

— Ты не сердись на меня, Авгинька! — ласково сказал Мартын и положил руку на ее плечо. — Я, может, строго разговариваю с тобой… Вовсе не так хотел я говорить. Я много думал о тебе. Ты не выходишь из моей головы. И, наверное, никто так не любил тебя, как я. Я и теперь люблю тебя, — сказал он совсем тихо.

— Не надо этого, Мартын! — встревоженно сказала Авгиня и отстранилась от него.

— Почему? — спросил Мартын. — Я ведь люблю тебя.

— А что скажет Ева?

Напоминание о Еве охладило Мартына. Он опустил руки и чуточку отодвинулся от Авгини. Ева хорошая, тихая женщина, и он жалел ее.

— Давай поговорим. Я ведь давно не видела тебя и думала о тебе, может, больше, чем ты обо мне. Я тоже люблю тебя, но не так, как ты думаешь.

— Как же?

— А просто люблю, как брата. Я ж одна, Мартын, совсем одна. Мать моя хоть и не говорит об этом, но хотела бы, чтоб я вернулась к Василю. А я не хочу и не вернусь к нему никогда. Буду жить одна с детьми. И кого я люблю еще — Алесю. Она ведь твоя дочка, Мартын. Василь возненавидел ее, как чужое дитя. Она чувствовала это и дрожала перед ним. У нее два отца, а она не знает отцовской ласки. А какая она тихая и добрая! Знаешь, когда он выгонял нас и схватил меня за руку, выталкивая за дверь, Алеся стала между ним и мной, чтоб защитить меня… Он так толкнул меня и ее вместе со мной, что мы упали, и она сильно ударилась головкой о косяк… Но не заплакала, а только ручкой схватилась за головку и тихо сказала: «Зачем ты, мама, ссоришься с ним?»

— С чего же у вас началось? За что он тебя выгнал?

— Ну как тебе сказать… Согласия у нас не было никогда. Он часто попрекал меня тобой, но я терпела, обращала все в шутку и старалась поладить с ним, лишь бы тихо было в хате. А началось все с приходом легионеров. Он бегал к этому самому пану Крулевскому. Там его назначили войтом. Вернулся и начал выхваляться передо мной. А я в тот же день пошла сюда, в Вепры, и узнала, что это он выдал тебя польской полиции. Возненавидела я за это его и сказала ему: «Откажись ты от своего войтовства, надо с людьми жить и ладить, а не с панами, потому что твои паны, говорю, скоро покатятся отсюда кубарем». — «С какими, говорит, людьми? С Талашом? С Мартыном Рылем?» Увидел он, что я не в одну дудку с ним играю, ну и пошло. Дальше — больше. Ходила я тайком к бабке Талашихе. Мне ж хотелось от нее и про тебя услышать. Она проговорилась, что ты ночевал с дедом у них, а потом спохватилась, испугалась, что рассказала мне, женке войта, про деда и про тебя. Я успокоила ее. Потом шерсть приносила ей прясть… Тяжко мне стало, Мартын, жить с человеком, который начал заниматься погаными делами, топить людей, доносить в полицию. Зачем это? Для чего? Для того, чтобы устроить свою жизнь, а другим не давать ходу? Так пускай она прахом идет, такая жизнь! Даже дитя, маленькая Алеся, возмутилась этим… Расспрашивала меня про поляков, кто они, чего им надо… Василь однажды подкараулил меня, когда я выходила из хаты Талаша. Ворвался домой, как только я вернулась, и давай допрашивать, зачем я туда ходила.

Авгиня подробно рассказала, как произошла и чем кончилась ссора.

— А знала ли ты, — спросил Мартын, — про его сговор с Савкой Мильгуном?

— Знала. Случайно мне стало известно об этом. Они прятались от меня, таились. Но я подсмотрела, как они угощали Савку. А потом Кондрат Бирка проговорился. «Я, говорит, воевать сам не пойду, а за нас пойдет воевать Савка». И рассказал мне все. А я предупредила бабку Насту.

— Ты, Авгиня, оказала нам большую услугу.

— А скажи, Мартын, чем кончится эта война? Неужели так и останутся тут легионеры? И неужели ж вы будете все время прятаться по лесам? Не будет ведь тогда житья ни вам, ни мне.

— Подожди немного, Авгинька, потерпи: покатятся они отсюда, только пятки засверкают.

— А куда ты идешь, Мартын?

— Хочу домой забежать, посмотреть, как они там живут.

— Не ходи, Мартын: в деревне легионеры.

— А черт их возьми! Ты проводишь меня. Я возьму твой мешок, и мы пойдем с тобой рядышком, как ходили когда-то с Припяти.

— Боюсь я за тебя, Мартын!

— А ты не бойся, Авгинька. Мы пойдем потихоньку, осмотрительно.

Мартын взвалил на плечи мешок, прикрыв им свой карабин, с которым никогда не разлучался, и в сероватом вечернем сумраке они пошли по дороге к Вепрам.

На прощание Мартын сказал:

— Смотри за Алесей. Заживу лучше, буду помогать и ей и тебе.

— Ну, бывай же здоров, Мартын! Да остерегайся, чтоб не поймали.

Она хотела уже идти, но Мартын задержал ее руку:

— Авгинька, может, я больше и не увижу тебя, давай попрощаемся.

Приблизил свое лицо к ее лицу, целовал ее.

Авгиня шла и думала о том, может ли она теперь смело смотреть в глаза Мартыновой Еве.

34
На некоторое время на партизанском фронте установилось затишье. О выступлениях партизан не было ничего слышно. Оккупанты и разные арендаторы и кулаки уже ликовали по поводу того, что партизанщина кончилась в связи с успешным наступлением белопольской армии. Но однажды ночью, во второй половине апреля, в самый разгар белопольского наступления и торжества панов, темное ночное небо вдруг окрасилось багровым заревом. Кровавый багрянец огненными снопами раскинулся по небосводу. Бледно-розовые столбы лучей сверлили ночную тьму, разрывали и зловеще освещали ее грозным своим блеском.

Было что-то жуткое в этих переливах пламени, вфантастическом полыхании в глубинах затянутого мраком неба. Ночь сразу посветлела, тьма расступилась, стало светло, как перед восходом солнца. Из поредевшей мглы выступали неясные очертания лесов на далеком горизонте, хаты с унылыми, низко опущенными кровлями и высокие стволы одиноких деревьев возле хат. Встревоженные этим необыкновенным явлением собаки заливались отчаянным лаем и жутко завывали, как бы предчувствуя какую-то беду и несчастье.

Люди просыпались, глядя в окна, и, пораженные красно-розовым цветом крыш и деревьев, выбегали на улицу, со страхом всматривались в зловещие отсветы пожара, недоуменно спрашивали себя, что это горит, и старались отгадать, где так разгулялось страшное зарево, кто горит и в чем причина пожара. И тревожное чувство беспокойства и страха западало в людские сердца. А там, где люди жили в близком соседстве с пожаром, где отчетливо слышался шум огненной стихии и ясно виднелось, как взлетали к небу языки пламени и целые вихри искр в хвостах черного и белого дыма, — там было еще страшней и тревожней. И люди там не гадали, где горит и что горит, а просто говорили: горит имение такого-то пана.

…Тихо отдыхает в глубоком сне поместье пана Длугошица — то самое поместье, где зимой было так шумно и весело, где гремела военная музыка и шляхта веселилась вместе с блестящим офицерством. Старинный панский дворец, исконное гнездо родовитой польской фамилии, прикрыв пологом тьмы свою башню, хмуро вырисовывается на фоне темного неба. Конюшня, амбары, хлева и овины сливаются с мраком, и кажется, что они еще ниже прижимаются к земле.

Тихо в поместье пана Длугошица, но в этой тишине, по темным закоулкам усадьбы, движутся неизвестные пришлые люди с винтовками и гранатами. Молчаливо, бесшумно, держась поближе к строениям, делают они свою таинственную работу. Там и сям вспыхивают маленькие огоньки. Слышится условный свист. Свист повторяется в разных концах двора. Неизвестные люди покидают усадьбу и полем идут к лесу. А в имении в разных местах вспыхивают огни, взвиваются вверх, разгораясь все с большей и большей силой, озаряют двор, сад и кровавым отблеском ложатся на каменные стены высокого дворца. Небольшая группа людей торопится к лесу. Скрывавший их полог ночи раздвигается, и вот уже все поле, залитое светом пожара, выступает из тьмы, и на нем ясно виднеется группа людей — человек семь. Они уже возле самого леса. А когда люди достигают опушки, они останавливаются и оглядываются на поместье пана Длугошица. Бушует огненная стихия, высоко в небо выбрасывая потоки пламени.


— Ну, хлопцы, работа сделана на заказ! — говорит один и смеется. Отблески пожара делают его лицо суровым и беспощадным.

— Пойдем! — отзывается другой.

— Идите, хлопцы, не ждите меня, — говорит первый. — А я постою тут немного, полюбуюсь.

Шесть человек углубляются в лес и сразу же исчезают из глаз, а он, Тимох Будик, остается один на опушке и долго наблюдает, как бушует огонь. Но эта позиция ему не нравится. Он оглядывается, подыскивая лучшую точку для наблюдения пожара. Его взгляд останавливается на могучем густом дубе. Подходит к дубу, поправляет на плече винтовку и лезет на дерево. Вот уже он влез до середины великана-дуба. Становится на толстый сук, спиной упирается в шершавый ствол. Вот это позиция!

Как высокая золотая рожь под ветром, колышется пламя, то расстилаясь над землей огненными прядями, то взвиваясь вверх яркими лентами, выбрасывая огромные столбы светлого внизу и черного вверху дыма.

Тимох не может оторвать глаз от этого дикого неистовства огня, пожирающего строения и уничтожающего панские богатства.

Буйство пожара находит живой отклик в душе Тимоха: гибнет змеиное гнездо его вековечных врагов! И, по мере того как разрастается пламя, обвивая и облизывая своими палящими языками соседние строения и деревья, вырывая из крыш и подбрасывая высоко в небо огромные пуки трухлявой соломы и множество искр, нарастает и восторг Тимоха. С его лица, озаренного отблесками огней, не сходит горделивая усмешка человека, поднявшегося против несправедливости. Но и на этом лице появляется иногда выражение озабоченности. Тимох тревожно посматривает на панский дворец. Кажется, что дворец тоже пылает, но, когда ветер отклоняет пламя в другую сторону, становится видно, что дворец еще не тронут пожаром, а стоит, высоко подняв свою башню, презрительно и гневно взирая на эту бешеную свистопляску огня.

Неужели Тимох ошибся, дал маху, когда поджигал этого ненавистного панского идола? Тимох всматривается пристальней и на минуту как бы замирает. Но вот с его лица сходит тревожная озабоченность, а в темных блестящих глазах вспыхивают искорки безудержной радости: из высокой дворцовой башни, словно из гигантской трубы, вырвался беловатый дым. С каждой минутой дым становился все более густым и темным. Вспыхнули огоньки в окнах дворца. Блестящими золотыми струйками побежали, поплыли вверх.

Нет, Тимох не ошибся. Тимох сделал свое дело, выполнил то, о чем много думал в тяжелые дни своей горемычной жизни. Среди гудения пожара, треска и грохота падающих перегорелых балок и стен слышатся отчаянные вопли панских прислужников.

И вдруг чуткое ухо Тимоха улавливает конский топот. Всматривается Тимох в ту сторону — дорогой и полем от пылающего в огне имения пана Длугошица мчатся на конях польские уланы. Доскакав до леса, они веером рассыпаются у опушки и по обеим сторонам дороги. Группа всадников, человек двенадцать, едет отдельно плотно сбитой группой. Это преимущественно офицеры. Группа направляется в ту сторону, где сидит на дубе Тимох Будик.

«Наверное, будут оцеплять лес, чтоб поймать поджигателей, — догадывается Тимох. — А что, если послать им с дуба гостинца?» Недолго думая Тимох достает из-за пояса гранату, принимает удобную для броска позу, ожидая подходящей минуты. Держась одной рукой за сук, Тимох со всего размаха швыряет гранату навстречу подъезжающим всадникам. С замиранием сердца ждет, спрятавшись за широкие плечи великана-дуба. «Раз… два… три…» — считает Тимох и вздрагивает: грохнул взрыв. Содрогается и великан-дуб. Со звоном и свистом летят осколки гранаты. Рванулись перепуганные кони, сбились в кучу. Один конь зашатался и бессильно грохнулся на землю вместе с всадником. Как ошалелые помчались кони, одни без всадников, другие волоча всадников по земле головами вниз. Теперь только опомнился Тимох и почувствовал всю безрассудность своего поступка. А может, это ему и помогло. Во время сумятицы и переполоха он соскользнул вниз, бросился в лес и побежал в чащу, цепляясь винтовкой за сучья и ветви.

Василь Бусыга и его приятели, не успев достаточно погоревать над постигшей их прошлой ночью бедой и принять меры, чтобы найти неизвестно кем уведенную из хлевов скотину, тоже глядели на зарево пожара с мрачным и угрюмым видом. В этом зареве читали они предостережение и приговор себе. Это была грозная и страшная ночь, вызвавшая панику среди панов и встревожившая польские военные штабы. Она показала, что партизанское движение пустило глубокие корни среди населения оккупированных земель, что партизанская борьба ведется упорно, широко, организованно и беспощадно. Многие военные части белополяков, предназначавшиеся для посылки на фронт, были задержаны. С партизанами приходилось считаться, и считаться серьезно.

А война, в которой участвовали регулярные армии двух сторон, тем временем продолжалась. Белополяки развивали свой успех на киевском направлении, захватывая центром своего фронта и часть Полесья на линии Речица — Мозырь. Слабая насыщенность советского фронта живой силой, недостаток необходимого вооружения давали полякам возможность быстро продвигаться вперед, тесня малочисленные части Красной Армии.

Чтобы ослабить удар на Киев, части Красной Армии, находившиеся в районе Полесья, перешли в контрнаступление против центра польского фронта. В составе наступавших дивизий находился батальон товарища Шалехина. Раньше дед Талаш со своими партизанами поддерживали связь с этим батальоном. Но, когда белополяки полезли в наступление, а красноармейские части отошли, связь оборвалась. Партизанская группа Талаша оказалась в глубоком тылу польского фронта. Талаш проводил теперь свои боевые операции самостоятельно или по указаниям представителей подпольных коммунистических организаций. Теперь его войско насчитывало уже около двухсот бойцов, вооруженных винтовками и пулеметами. В этом же районе проявляла свою боевую активность и группа партизан Марки Балука: у него была добрая сотня бойцов.

Полесская, или Мозырская, группа Красной Армии, как называлась она официально, избрала участок контрудара по линии Кривцы — Высокая. Сюда и были подтянуты войска и орудия. На рассвете апрельского дня загрохотали красные батареи, ведя концентрированный огонь по позициям белополяков. Несколько часов гремели пушки, и гром орудийной канонады далеко разносился по лесным дебрям и болотам. Этот гром перелетал на другой берег Припяти в оккупированную часть Полесья, неся весть о наступлении Красной Армии.

После короткой, но напряженной артиллерийской подготовки стремительным потоком рванулись в атаку пехотные части красных бойцов. Загорелся упорный встречный бой. Поляки выбивались из сил, чтобы отразить атаку и удержать свои позиции. Их боевые цепи волнами шли одна за другой, но тут же валились под орудийным и пулеметным огнем. Силы белополяков были надорваны, упорство их сломлено. Белопольские части заколебались, отступили и покатились назад, бросая оружие, убитых, раненых, сдаваясь в плен. Врагу не давали опомниться и гнали его к Припяти. Задача первой стадии контрманевра ударной группы Красной Армии заключалась в том, чтобы коротким ударом отбросить легионеров за Припять, на плечах отступающих частей форсировать Припять и обеспечить надежную переправу и плацдарм на западном берегу реки, чтобы сосредоточить силы для дальнейшего наступления. Смятые, разгромленные части белопольского войска уже не думали о том, чтобы остановить напор наседавших полков Красной Армии, — они думали только о том, как бы вырваться из сжимавших их клещей и благополучно отойти за Припять.

Весть о наступлении Красной Армии долетела и до партизан. Партизанские командиры срочно обсуждали важный вопрос о помощи Красной Армии и о полном разгроме отступавших белополяков, Дед Талаш со своим отрядом форсированным маршем двинулся к Припяти, чтобы занять переправу и помешать полякам укрепиться на правом берегу. Группе Балука поручили действовать на польских коммуникациях и всеми мерами задерживать польские резервы из тыла, спешившие на выручку своим.

К вечеру дед Талаш во главе полуторасот партизан был уже в районе Высокой Рудни, где ожидалась переправа легионеров через Припять. Отряд занял фланговую позицию на высоком, правом берегу. Эта позиция закрывала врагам путь отступления по единственно удобной в этом районе дороге на Ставок — Карначи.

Авангард белополяков уже вышел на правый берег в полутора километрах от того места, где укрепились партизаны. Переправлялись они и по понтонам и через мосты. С левого берега били наши пушки. Снаряды падали в Припять по обеим сторонам переправы, вздымая высокие мохнатые фонтаны воды, залетали и на правобережье, вызывая панику среди отступавших. Легионеры густыми колоннами, напирая друг на друга, торопливо двигались через мосты и понтоны, толкались, срывались в глубокие воды Припяти. Переправив несколько пушек, поляки поспешно начали вывозить их на позицию неподалеку от того места, где залегли партизаны. Подпустив врага на близкое расстояние, дед Талаш подал команду, причем от волнения он забыл, как подается команда по-военному, а крикнул просто:

— Лупи их, хлопцы!

Грянул дружный трескучий залп, застрекотали пулеметы. Никак не ожидали белополяки удара с этой стороны. Бросились назад, оставив пушки, бежали, падали и не поднимались. Партизаны сразу же очутились возле пушек — они достались им вместе с двуколками и со всей упряжкой. Нашлись старые солдаты-артиллеристы. Орудия повернули дулами в сторону белополяков и начали бить с близкой дистанции прямой наводкой по врагу.

Беспорядочной толпой, без оружия, не слушая больше своих командиров, белополяки разбегались в разные стороны. Как военная организованная сила эта часть белопольского войска перестала существовать.

Неожиданный контрудар Красной Армии, нанесенный с такой силой, раскатом грома донесся до вражеского тыла и вызвал переполох в белопольском военном штабе. Лихорадочно организуя отпор наступающим красноармейским частям, польское командование бросило на ликвидацию прорыва фронта все, что можно было наскрести из тыловых резервов. Уже на второй день красноармейцы встретили упорное сопротивление противника. Польские подкрепления шли со всех сторон, пытаясь взять в клещи наши наступающие части.

Горячие, напряженные бои закипели в болотистых местах, на околицах и на улицах деревень. Части Красной Армии, уступавшие по своей численности противнику, вынуждены были остановиться. Связь между подразделениями была временно потеряна. Отдельные батальоны, роты, лишившись общего оперативного руководства, продолжали вести бои с противником самостоятельно.

В особенно тяжелое положение попал батальон Шалехина. Белополяки зажали его между Припятью и примыкавшим к ней озером с болотистыми берегами. Измученные беспрерывными боями и походами в продолжение нескольких дней, не имея ни провианта, ни боеприпасов, батальон отражал атаки врага штыками и стойко дрался до последнего патрона.

Была глубокая ночь. Сквозь ветви деревьев скупо пробивался печальный свет месяца. Утомленные бойцы, окопавшись на мысу, с тревогой ожидали наступления дня. Многие из них спали, съежившись возле деревьев, положив голову на корни.

Под раскидистым дубом сидят командиры: Шалехин, ротные и начальник пулеметной команды. Измученные и отупевшие от усталости, они хмуро молчат, изредка перебрасываются короткими фразами.

— Плохо дело! — бросает начальник пулеметной команды.

— Ты бы сказал что-нибудь новое, — язвительно замечает один из ротных командиров.

— Мое предложение — попробовать пробиться, — говорит другой.

— Если бы голые кулаки служили хорошим оружием, то, может, и пробились бы, — отзывается третий.

— А куда пробиваться? — спрашивает пулеметчик.

— Так что же, по-твоему, сдаваться в плен? — сердито осаживает его Шалехин.

Он озабоченно почесывает затылок и отводит душу руганью, никому не адресуя своих крепких слов.

Командир первой роты некстати затягивает старую песенку, бывшую когда-то модной в солдатских казармах:

Бывали дни веселые,
Гулял я, молодец…
— И догулялся, — иронически вставляет пулеметчик.

Шалехин раздумывает и ничего придумать не может. Он нервно покусывает губы. В таком дьявольском мешке он еще никогда не был. Ему совестно, совестно перед своим батальоном, перед рядовыми бойцами, вверившими ему свою боевую честь и славу.

— Хоть бы закурить, черт подери, — слышится чей-то голос, а потом шутливый ответ:

— Дожили вояки, что ни хлеба, ни таба́ки…

Наступает тишина. Усталый Шалехин не спит. Не спят командиры. Тоскливые мысли прокрадываются в сердца, но никто не высказывает их: не к лицу они воину. А где-то в глубине души теплится надежда: быть не может, чтоб не нашли выхода…

Шалехин вдруг поднимает голову: действительно послышалось ему или галлюцинация? Он кладет руку на наган, прислушивается. Чьи-то осторожные шаги, будто кто-то крадется. Поднимает голову и командир первой роты, высокий, сухой, с глубоко запавшими глазами. Они всматриваются в тьму ночи, кажущуюся еще более густой от низко нависших ветвей. Из тьмы выплывает темная коренастая фигура человека.

— Товарищ Шалехин! — тихо окликает пришедший.

Комбат приподымается:

— Кто меня зовет?

— Я, Талаш!

Шалехин порывисто встает, бросается к деду Талашу.

— Батька, это вы! — и крепко пожимает руку старику.

— Не печальтесь, товарищи: я спасу вас!

— Так будь нашим большевистским ангелом-спасителем! — слышится чей-то возбужденно-радостный голос.

— Зовите начальника, собирайте бойцов — и в поход!

— Какой поход?

— Тсс, тсс! — замахал дед Талаш на пулеметчика, разговаривавшего слишком громко. — За мной, на Припять: мой флот и мои моряки ожидают вас, товарищи, — торжественно и в то же время шутливо произнес партизанский командир.

Минута — и батальон на ногах. Бесшумно движутся цепочкой к Припяти, а здесь длинная фаланга челнов и лодок уже упирается в берег острыми носами. Погружают на лодки пулеметы. Потом усаживаются бойцы. Суровые и молчаливые гребцы с винтовками за плечами и гранатами за поясом отчаливают в полной тишине, некоторое время плывут вдоль берега, меж высоких молодых камышей, а потом разворачиваются, пересекают Припять и благополучно пристают к противоположному берегу.

35
Обновилась, ожила земля.

Многоголосый, пестрый поток жизни заливает каждый уголок, наполняет леса, поля, болота и неумолчным звоном колышет чистый, прозрачный воздух. Деревья нарядились в новую, зеленую одежду. Неторопливую, полную мудрого смысла беседу ведут дерево с деревом, листок с листком, былинка с былинкой. А в этих деревьях, листьях и былинках перекликаются птички, букашки, и голоса их сливаются в единую симфонию чудесной музыки жизни.

Невысокий худощавый человек прислушивается к многоголосому звону, пению, музыке, что сопровождают его по дороге вдоль леса, сопровождают всюду, где ни ступает нога его. Вся эта симфония, если глубже вслушаться в многоголосие жизни, есть отзвук затаенной, а иногда и открытой упорной борьбы за существование. Невысокий худощавый человек, сеятель бури и борьбы, не сомневается в этом: его взору открыта правда жизни и ее скрытые пружины. Вот почему он так уверенно и смело шагает тайными тропами оккупированного Полесья и полной горстью сеет семена бури и ненависти к классовым врагам, глубоко вспахивая сознание людей, загнанных в закоулки жизни. У него глубокая вера в плодотворность этого сева. Он уже видит богатые всходы, и от этого ему так радостно и настроение у него приподнятое.

Жизнь его полна опасностей. Каждый день, каждый час угрожает тайными кознями врагов и предательством. Много было у товарища Невидного напряженных моментов, таких, когда свобода и сама жизнь его висели на тоненькой паутинке. Он мог бы рассказать немало интересных случаев из своей кочевой, нелегкой жизни в логове безжалостных и хищных оккупантов. Ему расставляли сети прожженные агенты польской полиции — хитрые и опытные шпионы западноевропейского образца. Но его спасает органическое родство с массами бедноты, загнанной в закутки жизни. Беднота любит его, верит ему, как своему человеку. Она же и защищает его, предупреждает, прячет, вырывает из рук добровольных сыщиков вроде Бусыги, видевших в пропаганде и подпольной работе Невидного свою погибель. Невидный знает, что ожидает его, если панской агентуре удастся его поймать. Но он знает и верит в правду нового строя жизни, за идеалы которого борется партия коммунистов. И это дает ему полноту жизни, смысл и оправдание того, что делает, когда узенькой опасной тропой пробирается над краем темной пропасти, каждую минуту рискуя свалиться в эту пропасть. И все это заставляет его постоянно быть начеку и ходить с оглядкой…

Он хочет увидеть, как взойдет посев классовой ненависти и борьбы, посев, в котором немало зерен брошено и его рукой. Интересно вообще жить и бороться за справедливый строй жизни и знать, как и когда кончится эта борьба и как будет строиться новое, не виданное в мире… Он припоминает партизанские митинги на безлюдном поле возле леса, где он случайно встретился с дедом Талашом. В глазах его встают колоритные фигуры старого партизанского атамана и его помощника Мартына Рыля с карабином и деревянной трубой на боку. Эти образы говорят о том, какие глубокие корни пустила в трудящихся массах партия коммунистов. Все это радует и волнует товарища Невидного и укрепляет его непоколебимую веру в победу. Он думает о пожарах панских поместий как об отзвуке партизанской войны. Эти пожары в конечном счете помогут еще большему расширению и углублению партизанского движения. Уверенность Невидного в победе нового строя жизни нисколько не поколеблена фактом временного отхода Красной Армии под напором польских легионеров, вооруженных за счет Антанты: история гражданской войны, история ряда интервенций против Страны Советов убедительно доказывает, что победа и на этот раз будет на стороне большевиков.

Идет Невидный, а вместе с ним, рядом с ним и над его головой шумит многоголосый поток жизни, на первый взгляд гармоничный, созвучный, а на самом деле — противоречивый и проникнутый духом борьбы. Невидный усмехается: он знает, кто является проповедником гармонии жизни не только в природе, но и в обществе, кому и зачем нужна эта проповедь. Невидный не признает такой проповеди — он сеятель бури и классовой ненависти во имя нового человека и нового, социалистического строя. Только в буре борьбы можно свергнуть старый мир и проложить путь грядущей эпохе. Мысли уводят Невидного далеко от интересов сегодняшнего дня и невольно убаюкивают его настороженную бдительность. Он забывает, что враги отовсюду следят за ним. Смутно, как во сне, возникает на мгновение перед ним какая-то человеческая фигура и тут же исчезает…

Сжатая лесом дорога спускается в лощину, потом снова поднимается в гору. Невидный идет дальше. Перед ним открывается круглая поляна. На поляне виднеется усадьба — хутор или фольварк средней руки. Невидный хочет свернуть с дороги, чтобы из усадьбы его не заметили, как вдруг навстречу ему выходят сразу трое мужчин. По одежде — местные крестьяне. Невидный немного встревожен: в облике крестьян и во взгляде, брошенном на него чересчур внимательно, ему чудится что-то недоброе. Но сворачивать в лес теперь уже поздно. И Невидный идет навстречу троим, стараясь ничем не показать своего беспокойства.

— Паничок, нет ли у вас огоньку? — вкрадчиво-почтительно спрашивает один из троих, с лицом, изрытым оспой, и для большей естественности своего вопроса показывает скрученную из газеты цигарку.

Все трое останавливаются, причем двое сразу оказываются по обеим сторонам Невидного.

«Шпики!» — молнией мелькает в голове Невидного.

— Огонь должен быть, — беззаботно-спокойно отвечает он и шарит по карманам, задержав правую руку на рукоятке браунинга.

Те, что стали по бокам, переглядываются…

— Беж его![24] — и набрасываются на Невидного.

В мгновение ока Невидный выхватывает браунинг и, не целясь, стреляет в того, кто слева. Сыщик падает на землю. Но это только хитрость: пуля пролетела мимо, пробив одежду и только чуть царапнув кожу. Другой сыщик крепко схватывает Невидного за руки ниже локтей. Рябой бросается бежать. Упавший молниеносно вскакивает и тоже хватает Невидного за руку, державшую браунинг. Он так стискивает ее, что пальцы разгибаются, и револьвер падает на землю. Между Невидным и сыщиком начинается страшная борьба.

Невидный вырывается изо всех сил, пытаясь высвободить руки, но сыщик держит его крепко и старается повалить.

— А, пшеклентый большевик, ниц не поможе![25] — хрипит он.

Второй сыщик рванул Невидного за ноги, и Невидный упал. Теперь подбежал и рябой. Из лесу выбежали еще двое в форме легионеров. Невидного топтали ногами и били, но с таким расчетом, чтобы оставить живым. Избитый и окровавленный, Невидный лежал неподвижно. Его перестали бить, обшарили карманы, надели наручники. Из усадьбы выслали подводу. Невидного бросили в телегу и повезли под конвоем трех белопольских агентов.

Он очнулся в дороге, но не показал этого сидевшим возле него агентам. Видно, они мало беспокоились о состоянии арестованного: эти трое были специалистами по части избиения и умели бить так, чтобы сохранить свою жертву для допросов в застенках польских тюрем. Теперь они ехали торжествуя и бдительно стерегли свою добычу.

Превозмогая боль, Невидный припоминал, какие документы попали в руки его палачей. Таких документов, что могли бы повлечь за собой арест других товарищей, Невидный никогда с собой не носил. При нем было только несколько брошюр военного агитпропа, направленных против польской оккупации, и воззвания к бедноте с призывом открыто вступать в бой с классовым врагом путем партизанской войны и организации революционных комитетов. Сами по себе эти документы ничего не давали панской агентуре для раскрытия других участников подполья, кроме Невидного. Это его успокаивало. Его мучила жажда, но он терпел. Агенты пробовали заговаривать с ним, но он, не скрывая своего презрения, молчал и не смотрел на них.

Об аресте опасного «преступника» были сейчас же оповещены высшие органы соответствующих польских отделов. Оттуда распорядились доставить Невидного глубоко в тыл и посадить в надежную тюрьму. Несколько дней под усиленным конвоем Невидного пересылали из тюрьмы в тюрьму — где пешком, где на подводах и наконец по железной дороге.

Тюрьма, построенная еще при царе, была темной и мрачной. Невидного ввели в контору тюрьмы и сдали по документам, в которых подробно перечислялись его «преступления»: подпольная работа против белопольской власти, организации «разбоя» и разжигание классовой ненависти к господствующему классу. Его обыскали, а потом тюремная стража под усиленным конвоем повела Невидного в одиночную камеру, помещавшуюся в нижнем этаже угловой тюремной башни.

Сотни арестованных за участие в революционном движении переполняли тюрьму. Их бледные, измученные лица виднелись сквозь железные решетки на окнах по всем этажам.

— Откуда, товарищ?.. За что?.. — слышались мужские и женские голоса.

— С Полесья!

— Разговаривать запрещается! — оборвал Невидного мрачный тюремный цербер и толкнул его в спину.

А часовые во дворе начали грозить заключенным винтовками и отгонять их от окон, пересыпая слова нецензурной бранью.

Со ржавым скрипом раскрылась тюремная пасть — тяжелые железные ворота. Невидного повели в угловую башню темным коридором подземелья, где смутно поблескивали огоньки фонарей возле дверей карцеров и клетушек-камер. Прошли коридор, повернули в узкий тесный проход между толстых каменных стен, миновали еще одни двери, и Невидный очутился в круглой маленькой камере. Здесь было пусто, холодно и сыро. На цементном полу стоял деревянный топчан, а у самого потолка виднелось малюсенькое оконце, забранное железной решеткой. Сквозь него скупо пробивался в камеру свет.

Тюремщики вышли. Загремел ключ в замке, дверь тяжело захлопнулась, и Невидный остался один, отгороженный от мира, людей и свободы. Он присел на голый топчан, оглянулся — тупик. Дальше пути нет!.. Конец!..

Невидный не обманывал себя никакими иллюзиями. Смертельная тоска охватила его. Один, ни живой души. Жуткая тишина, а в этой тишине плывут какие-то глухие, далекие звуки и растворяются тут… Там, на Гомельщине, осталась старая мать. Никогда в жизни не чувствовал он такой острой жалости к ней, как в эту минуту. Она так дрожала над ним и так старалась его уберечь! Два сына ее погибли в империалистическую войну. Две дочки, вышедшие замуж, умерли. Теперь очередь за ним, а мать останется на свете одна-одинешенька, пережив и детей и мужа. Не видела она радости в жизни, и не знает она, что сын, последний сын ее, единственная радость и последняя связь ее с жизнью, сидит теперь в этом гробу… Считанные дни, а может, часы, отделяют его от вечного мрака и пустоты небытия.

Он подпер голову руками. Поток острой боли и страданий подхватил его и закружил в мутных своих волнах… Прочь, прочь слабость и малодушие! Невидный решительно поднимается с койки. Лицо его становится суровым и непреклонным. Твердым шагом расхаживает он по камере. Раз, два, три. Раз, два, три. Камера тесная: три шага — и поворот. Ходьба приводит в порядок нервы, он немного успокаивается. Невидный думает о том, что делается там, в Полесье. Как отразится на работе то, что он выбыл из строя? Нет, работа не остановится. Его место займут десятки, сотни, тысячи новых борцов, рожденных в огне войны и революции, тысячи новых сеятелей бури и борьбы.

…Долго шагал он и думал. Утомленный всем пережитым за последнее время, прилег на жесткую постель и заснул тяжелым сном человека, измученного морально и физически.

Скрежет ключа в замке разбудил Невидного. Страшная действительность снова напомнила о себе. В камеру вошли трое тюремщиков.

— А ну, поднимайся! — грубо толкнул один из тюремщиков Невидного.

Его повели на допрос.

Невидный с презрением смотрел на следователей. Подлые, ненавистные. Ненасытные пиявки. Они будут высасывать соки его мозга, нервов…


Следователей двое. Один приготовился записывать, другой сейчас начнет допрос. Невидный посмотрел на писаря и подумал: «Много ты не напишешь». Он решил, что будет отвечать следователю очень коротко и совершенно не касаться того, что будет их больше всего интересовать.

— Кто ты и как твоя фамилия? — был первый вопрос.

— Революционер. Фамилии у меня нет.

— Невидный — это твой псевдоним?

— Так я называю себя сам.

— А фамилию ты назвать не хочешь?

— Считаю, что это не нужно.

— О том, что нужно и чего не нужно, судить не тебе.

— А я думал, что в «демократической» Польше право судить дано всем, — иронически заметил Невидный.

— Что можно воеводе, того не дано мужицкому отродью, — процедил следователь.

— Поистине «демократическая» поговорка, — усмехнулся Невидный.

Следователь начинает злиться.

— У нас собран о тебе большой документальный материал, — сказал он. — Твои преступления нам отлично известны, и отпираться тебе нет смысла. Нам известно, что ты проводил на территории, завоеванной польской армией, подрывную, преступную, анархо-большевистскую работу, направленную на свержение польской власти, на организацию хлопских банд для вооруженного выступления, на поджог имений и на террор в отношении их законных владельцев, а также чинов польского государства. Причем эту преступную деятельность проводил в полосе, объявленной на военном положении. Тяжесть наказания за все эти преступления может быть уменьшена, если ты скажешь, кто твои сообщники.

— Вы это хотите знать? — подчеркнув слово «это», спросил Невидный.

— Да, это.

— Сообщников моих много. Если бы я назвал тех, кого знаю лично, то это была бы только какая-нибудь миллионная часть их. Мои сообщники — весь народ, поднявшийся против социальной несправедливости, вековечного гнета и эксплуатации, многомиллионная масса трудового крестьянства и рабочих. Мои сообщники — миллионы угнетенных людей Польши!

— У нас тут не большевистский митинг, — прервал Невидного следователь. — Гм, слишком много сообщников… А нас интересуют как раз те, которых ты знаешь лично: участники твоей преступной деятельности.

— Скажу раз и навсегда: я их не выдам и не назову.

Следователь сверкнул глазами.

— У нас, кроме слов, есть другой способ разговора.

— Я слыхал и знаю эти ваши «разговоры».

Тогда следователь сказал:

— А ты все-таки подумай. Даем тебе десять минут на размышление.

Невидного вывели в коридор.

Через десять минут его снова ввели к следователю. И, когда тот спросил, каков результат его размышления, невысокий худощавый человек спокойно ответил:

— Приступайте к разговору по другому способу. Больше ничего вам не скажу.

И Невидный сдержал свое слово. Он молчал, когда его били, повалив на грязный пол каземата, топтали и месили тяжелыми жандармскими сапогами. Молчал, когда выламывали ему руки, рвали тело, растягивали жилы и кости.

Он превратился в полуживого человека, потерявшего способность воспринимать окружающее. Его отливали водой, снова истязали, а он только скрежетал стиснутыми зубами, но не произносил ни одного членораздельного звука.

Его палачи, здоровенные, откормленные верзилы, потерявшие человеческий облик, чувствовали себя побитыми собаками.

На рассвете третьего дня узники старой царской тюрьмы услышали шум, доносившийся из угловой башни.

Десятки бледных человеческих лиц приникли к решеткам тюремных окон, наблюдая за темной группой стражников, выводивших за ворота тюрьмы невысокого худощавого человека на последний этап его голгофы.

И человек заметил тени людей в окнах тюрьмы. Он нашел в себе силы громко крикнуть им:

— Прощайте, товарищи! Да здравствуют Советы!

36
Когда части Красной Армии форсировали Припять и уже подходили к деревням Примаки и Вепры, Василь Бусыга и его приятели переживали тревожные дни. Неустойчивость фронта, стихийный рост партизанского движения, все больший масштаб партизанских операций — все это заставляло войта и его единомышленников озабоченно почесывать затылки и задумываться над тем, что ожидает их за прислужничество панам. Что будет, если паны прогорят?.. По мере колебаний фронта колебались и настроения войтовской компании. Мрачные мысли исчезали, едва верх начинали брать белополяки. Особенно обрадовались приятели, когда части Красной Армии вынуждены были снова отойти за Припять и когда пришло известие, что поляки взяли Киев. Еще более повеселели Бруй и Бирка, когда войт сообщил им, что против партизан деда Талаша белополяки высылают карательный батальон под командой самого уездного комиссаржа пана Крулевского. Пан Крулевский — офицер, он хорошо знает местность, да и его имение тоже светило небу в ту страшную ночь. Можно ожидать, что пан Крулевский постарается.

Весть о посылке карательного батальона пана Крулевского не прошла мимо ушей деда Талаша и его бойцов. Партизаны получали точную информацию обо всем, что предпринимали их враги. Каждый налет белополяков, каждая экзекуция, насильственное взимание налогов, налеты на деревню легионеров — все это тотчас же становилось известным партизанам, и они отвечали на это внезапными вылазками в местах, где их меньше всего ожидали.

В глухом лесу, окруженном непроходимыми болотами, совещались партизанские командиры вместе с лучшими своими помощниками. Дед Талаш говорил, обращаясь к боевым товарищам:

— Товарищи! Надвигается беда на нас. Посылают польские генералы против нас целый батальон. За командира поставили пана Крулевского. Сказали ему: что хочешь делай, а войско ихнее уничтожь до последнего человека. А ихнего атамана, старого Талаша, и всех остальных командиров партизанских возьми живьем. Вот, товарищи громада, с чем идет на нас пан Крулевский. У его батьки я пас скотину, а сынок хочет, чтоб я на старости лет кормил панских вшей в тюрьме. Хочет поиздеваться надо мной, над всеми нашими командирами, а потом прикончить нас.

— А, чирей им в бок! — послышался из партизанской толпы голос, полный злости и возмущения.

— Так как же решим, товарищи громада́? Дед Талаш хочет знать настроение своих бойцов.

— Их самих перебить, как бешеных собак!

— А пана Крулевского на осине повесить! — загудела партизанская масса.

— Так будем воевать с ними?

— Воевать, биться до последнего человека!

— Добре, добре, хлопцы! Спасибо вам, товарищи громада. Так будем воевать. Есть у нас уже думка, как бой провести. Но тут я вам ничего не скажу. И у елок могут быть уши.

— Мы верим тебе, батька, и нашим командирам.

Дед Талаш снял шапку и блеснул лысой головой.

— Так старайтесь же, соколы! Зорко следите, чутко слушайте и исполняйте все то, что скажут вам командиры.

— Будем глядеть, будем слушать и делать все так, как нам скажут! — дружно откликнулись партизаны.

…Секретно, втайне от всех, двинулся в поход пан Крулевский во главе своего батальона при четырех легких пушках с пулеметами. Ехал он гордо, с надменным видом, словно прославленный вояка. Как лебедь изгибая упругую шею, танцевал под ним гнедой породистый конь. Пану Крулевскому казалось, что на него теперь взирает весь мир, и кичливость его не знала границ.

Не доходя до Вепров, батальон остановился.

Батальон насчитывал сотен шесть солдат.

Пан Крулевский собрал панов офицеров и подробно изложил им свой стратегический план. Он наметил позицию, дал каждому подразделению боевую задачу, указал пункт, до которого должен двигаться батальон, расчлененный на три части, а также подробно проинструктировал каждого начальника и позаботился о связи между подразделениями — словом, ничего не упустил из виду. Отдавая эти распоряжения, пан Крулевский чувствовал, что он не только отличный командир батальона, но мог бы командовать и дивизией и, быть может, даже еще лучше, чем батальоном: его полководческому искусству было бы там больше простора.

Батальон уже развернулся для боевых действий, хотя противник еще не был обнаружен. Пан Крулевский поставил перед батальоном такую задачу: охватить «железными лапами» пущу возле Припяти, где укрывались партизаны, и не выпустить из пущи ни одного человека. Обойдя ночью Примаки и Вепры, батальон скрылся в лесу, выставив караулы и выслав дозоры, и в боевом порядке остановился для ночлега.

Савка Мильгун, прячась в своем доме, прослышал о карательном батальоне. Страх попасться в руки панов заставил его принять решение — уйти в лес. Не теряя времени, он собрался, положил в берестяной короб хлеба и в полночь тронулся в путь. Возле самого леса его окликнул часовой и приказал остановиться. «Дураков нет останавливаться!» — сказал себе Савка и задал такого стрекача в лес, что только ветер засвистел в ушах. Солдат выстрелил. Савка подскочил от страха, но тут же пробормотал: «Черта с два ты попадешь!» На восходе солнца он был уже далеко от Примаков. Устроился в дупле старого дуба. Это убежище ему очень нравилось. Савку только испугало предположение: а что, если легионеры подожгут дуб?

У Савки снова не было никакого определенного плана. Разные решения и комбинации возникали в его голове только под влиянием тех или иных событий. Так случилось и теперь: он не пошел бы в лес и не залез бы в это дупло, если бы не карательный батальон.

Сидя в дупле, Савка заметил в стволе дерева дырочку. Сквозь нее чуть-чуть пробивался свет весеннего утра. В этом месте был сук. Теперь он сгнил. Савка ножом расковырял дырочку и превратил ее в щелку, через которую можно было наблюдать за происходящим в лесу.


Первый день боевых действий батальона пана Крулевского не дал никаких результатов. Посланная в лес разведка не вернулась. Заблудилась ли она в лесу или напоролась на партизанскую засаду, а может, и просто дезертировала — осталось неизвестным. Пан Крулевский приказал батальону продвинуться глубже в лес, на новые позиции. Сам он со своим штабом и подразделением, которым командовал непосредственно, занял, центр позиции. Одной группе легионеров было приказано рассыпаться в боевую цепь, окружить часть пущи и прочесать ее, двигаясь по направлению к штабу. Пан Крулевский рассчитывал, что боевая цепь вспугнет притаившихся в лесу партизан и они бросятся на другую сторону пущи по дороге, которую он перехватил. Вот тут, думал он, и будет им баня!.. Такой маневр годился больше для охоты на зайцев, по части которой пан Крулевский был спец, чем для войны с партизанами.

Не принес запланированной встречи с партизанами и второй день знаменитой операции пана Крулевского; но в этот день произошел любопытный случай, суливший военную удачу: разведка задержала в лесу странного человека — то ли нищего, то ли придурковатого бродягу. Сидел он у дороги, под деревом, и весь трясся от страха. Одетый в лохмотья, обвешанный торбами, с длинной ореховой палкой в руках, он был похож на какого-то лесного старичка. Особенно чудно выглядела на его лице клочковатая растрепанная седая бородка.

— Ты кто такой? — спросили его солдаты.

— Никто. Человек.

— Откуда идешь?

— Из Петрикова.

— Куда идешь?

— Никуда.

— А чего ты дрожишь?

— Напугали меня.

— Кто напугал?

— Не знаю: может, люди, а может, черти.

Его повели к пану Крулевскому.

— Сконт ты ест?[26] — спросил на польский манер пан Крулевский.

— Га? — не понял дед.

— Откуда ты?

— Из лесу, откуда же я? — спокойно ответил дед и сплюнул несколько раз. Он опустил голову, видно о чем-то раздумывая.

— А ты ведь говорил, что идешь из Петрикова?

— Ну да, из Петрикова, — мотнул головой дед.

— А теперь говоришь, что идешь из лесу.

— Ну, из лесу.

— А кто напугал тебя?

— Напугали, ой напугали! — оживился дед и снова сплюнул раза два.

— Кто напугал?

— Ну кто же? Черти… Из болота вылезли. А болото там большое. Люди боятся ходить по нему: если ступишь, так наверх уже не выберешься. Нипочем не выберешься.

— Расскажи нам подробно о них. Мы никогда не видели чертей.

— Не стоит, панок, спрашивать про них: сниться, поганые, потом будут.

Но деда уговорили рассказать про чертей.

— Иду я, мои милые паночки, — начал старый, — ан вдруг выходит один, да такой страшный, черный! А на груди у него накрест целые монисты ладунков[27] понавешены. С виду будто и человек, но откуда же там человеку быть? Такие дебри, глушь, не дай боже. Неба из-за леса не видать, а сбоку — болото, да такое топкое, что только там чертям и жить. Страх меня взял. Стою, гляжу. А они как выскочат из болота да как загогочут, увидя меня, — аж в пот ударило. Бросился я куда глаза глядят… лишь бы спрятаться, а они за мной. «Стой!» — кричат. Догнали, окружили. А мне туман очи застлал. «Кто такой? Куда идешь? Кто послал тебя сюда?» И все допытываются, чего я в ихнее пекло полез. Потом отпустили меня… «Иди, говорят, да, гляди, никому не рассказывай, что ты видел тут: расскажешь — в болоте утопим». И только как отпустили меня, вспомнил тогда, что я крещеный человек. Стал креститься да молитвы шептать, чтоб им на том свете икалось…

— Брешешь, бродяга! — крикнул пан Крулевский и схватил старика за бороду. Борода осталась в панской руке.

— Что ты скажешь теперь? — спросил пан Крулевский, ткнув в нос безбородому деду клочья моха.

Переодетый партизан молчал.

— Ты пришелшпионить? Признавайся, лайдак!

— Панок, признаюсь, — бухнулся в ноги пану Крулевскому партизан. — Меня послали в разведку. Я себе и думаю: дай пойду, но назад не вернусь, убегу домой и брошу все это. Разве мы, простые мужики, можем воевать против такого войска, как польское? А когда услыхали, что против нас идет сам полковник пан Крулевский, страх напал на нас, и начало наше войско разбегаться. А остальные залезли в такие трущобы, что скорей с голоду сдохнешь, чем найдешь их теперь.

— А, пся мать! Теперь только ума набрались! — злорадно воскликнул пан Крулевский.

Ему приятно было услышать такую аттестацию польскому войску и польстило то, что его назвали полковником, в то время как он был всего лишь в чине капитана.

— А зачем ты нищим нарядился?

— Паночек, думал, что нищего не задержат: мало ли ходит теперь нищих.

— Не верю, пся крев!

— Панок! Правду говорю. Не видать мне детей своих, если вру! Опостылело мне все это.

— А ты покажешь мне то место, где прячутся ваши разбойники?

— Боюсь, панок: убьют они меня, если узнают обо всем. Я лучше расскажу, как туда дойти.

— Нет, ты сам покажешь ваше гнездо, — не отступался пан Крулевский. — А не пойдешь — тут же прикажу расстрелять.

Пойманного партизана взяли под стражу. Как ни отпирался он, но пришлось согласиться показать легионерам, где находится лагерь партизан.

Теперь пан Крулевский составил новый план действий. Группе легионеров приказал занять все проходы, а с главными силами двинулся к топкому болоту, где скрывались партизаны. Продвигались довольно медленно. Пленный партизан старательно показывал дорогу. Не доверяя ему, пан Крулевский выслал вперед разведчиков.

Пройдя верст пять, разведка донесла, что в лесу обнаружено свежее огнище: земля вокруг него вытоптана. Возле огнища были найдены и остатки партизанского обеда: корочки хлеба, картофельные очистки. Пан Крулевский самолично осмотрел все это. Проводник подтвердил, что это партизанское огнище, и даже сообщил, что неподалеку есть еще несколько таких огнищ. Слова его подтвердились. Движение батальона еще более замедлилось, и проводник предупредил, что партизанский лагерь уже недалеко.

А лес становился все более глухим, диким. Чаще попадались заболоченные низинки, заваленные буреломом и гнилыми пнями. Сам пан Крулевский, офицеры и солдаты заметно волновались. В таком напряженном состоянии прошло еще с полчаса. Наконец проводник подал знак остановиться.

— Там! — тихо сказал он и показал рукою на прогалину в лесу.

Пан Крулевский остановил голову колонны и дал команду батальону подтянуться. Офицеры собрались вокруг своего начальника и ждали распоряжений. Пан Крулевский начал отдавать приказы командирам подразделений. И вдруг густой залп с тыла, а потом справа заглушил его голос. Несколько десятков легионеров свалилось на землю. Сотни пуль со змеиным шипением пронеслись над головами офицеров, сразив сразу трех из них, ударяя в ветви и стволы деревьев. Часть легионеров бросилась врассыпную, другие сбились в кучу, третьи прятались за деревья или без команды ложились на землю. Взводы и роты перемешались. Три солдата, охранявших проводника, тоже бросились наутек.

В этой суматохе переодетый нищим партизан Марка Балук, выполнив задание, благополучно присоединился к товарищам.

Пан Крулевский метался из стороны в сторону, пригнув голову, что-то кричал, но никто его уже не слушал.

Один поручик не растерялся в этой суматохе. Он бросился к своему взводу и дал команду рассыпаться в боевую цепь. В ту же минуту меткая партизанская пуля уложила поручика, и взвод его был захвачен общим потоком паники. Некоторые легионеры все же пытались окопаться в этом хаосе, но невидимый противник непрерывно поливал их огнем и не давал укрепиться. Только в одном месте еще держалась группа легионеров с двумя офицерами: они установили пулеметы и открыли бешеную стрельбу, срезая пулями ветки деревьев, пытаясь сдержать натиск партизан.

— Взять пулеметы! За мной! — крикнул Мартын Рыль.

Впереди тридцати партизан ринулся он на пулеметы. Только двадцать шагов отделяли Мартына Рыля от желанной цели. Польский офицер, сам лежавший у пулемета, стрелял до последней минуты. Три пули впились в широкую грудь Мартына. Атакующие партизаны продолжали бежать вперед, оставив за собой и Мартына и других сраженных пулями товарищей. Добежали, штыками и прикладами перебили пулеметную команду и остервенелого офицера-пулеметчика.

Партизанская лавина ударила во фланг белополякам. Не выдержали легионеры, бросились наутек, но дорогу им преградило топкое болото. Несколько солдат сгоряча и от страха прыгнули в болото и тут же с головой провалились в трясину. А партизаны тесней и тесней сжимали свой грозный круг. Легионеры бросали винтовки, поднимали руки. Бледный и перепуганный стоял пан Крулевский, не складывая, однако, оружия и не поднимая рук.

— А ну, сынки, выходите на пляц! — обратился к польским солдатам дед Талаш.

Он стоял и поглядывал вокруг, как гордый орел полесских лесов. Ленты патронов опоясывали его богатырскую грудь двумя широкими блестящими поясами. В одной руке держал он «настоящее военное ружье», опираясь прикладом о мшистую землю. Рядом с ним, с такой же патронной лентой через плечо, стоял его младший сын Панас и все партизанские командиры. Только не было среди них Мартына Рыля.

— А ты, пан, что же не складываешь оружия? Или воевать еще собираешься? — спросил дед Талаш пана Крулевского.

Тот молча снял саблю и револьвер и отдал их партизанам.

— Ну, чей же ты теперь подданный? — напомнил ему дед Талаш тот самый вопрос, который задал ему когда-то пан Крулевский.

Тот молчал.


На маленьком бугорке, широко раскинув неподвижные руки, лежал огромный человек. Смерть настигла его в минуту, когда он взбегал на этот бугорок из небольшой лощины. Неразлучный спутник — трофейный карабин — лежал на левой руке убитого героя-партизана. Его лицо, обращенное к небу, хмуро глядевшему на землю сквозь густые вершины старого леса, было торжественно-спокойно. Суровые складки на лбу разгладились, и строг был рисунок сомкнутых губ…

Немного дальше лежали безжизненные тела павших в бою партизан.

Дед Талаш окинул их печальным взглядом старых глаз.

Дед остановился перед телом своего верного товарища и склонил над ним седую голову. Ни на кого не глядя, дед Талаш обращался с прощальным словом к своему другу и ко всем павшим товарищам:

— Не подыметесь больше, мои соколики, на голос боевой трубы. Мартыне, мой голубь! Вырвался ты из панской неволи, и этот карабин, что лег на твою неживую руку, ты добыл в бою, защищая свободу. Раскрой же, мой голубь, глаза и посмотри: вот он, враг наш, стоит, опустив голову. Не удалось ему взять нас живыми… Спите же, соколы мои родные, и не тревожьтесь: не погибнет наше дело, мы будем стойко защищать его, и детей ваших мы не оставим…

Дед Талаш умолк и низко опустил голову.

— Копайте, товарищи громада́, могилу: похороним их! Поднял дед Талаш глаза, глянул на польских солдат.

— А вы, сынки, кто же? Паны или панские слуги, что пришли закабалить нас, трудовую бедноту?

Из толпы пленных выступил солдат. Подошел к Панасу.

— Узнаешь ли ты, хлопче, меня? — спросил он и внимательно посмотрел Панасу в глаза.

Панас всмотрелся в него и радостно улыбнулся.

— Батька! Вот он, тот самый солдат, что выпустил меня из острога!

Дед Талаш повернулся к пану Крулевскому:

— Видишь, пан, твои солдаты на нашу сторону переходят, и все они перейдут, когда узнают правду.

И еще один человек одиноко стоял в лесу, наблюдая эту сцену. Он хотел подойти к людям и сказать свое слово, но не отважился. Человек этот был Савка Мильгун.

* * *
…Остроносый челн скользит через Припять. Два человека в челне. Один — молодой, курносый, с кудрявым чубом — неторопливо, ритмично, взмах за взмахом гонит челн. Другой с достоинством сидит на носу. Под мышкой у него портфель. Прожитые годы оставили след в морщинах его лица, в глубоких складках на высоком лбу. Задумчиво вглядываются куда-то в даль, в прошлое, его темные, еще живые и острые глаза. Это дед Талаш, председатель сельсовета. На веслах — его секретарь, Самок из Вепров. Отдыхает дедово «настоящее ружье», остывшее после горячих боев по диким дебрям Полесья. Теперь у деда Талаша другие заботы, другие дела. Но эта широкая Припять будит в нем воспоминания о недалеком прошлом.

— А помнишь, Самок, как мы ловко вырвали батальон товарища Шалехина из лап белополяков и переправили на тот берег?

Самок поднимает голову, в серых глазах его искрится смех:

— Поднесли им, что называется, дулю под нос… Ну и ломали они себе голову, куда это делись красноармейцы!

Дед Талаш только в усы усмехается. А потом начинает разговор о другом:

— Ну, а как ты считаешь, голубь: пойдет наше артельное хозяйство?

— А почему не пойдет? Земля есть, кони есть, рабочих рук хватает… Пойдет! — Уверенность слышится в голосе секретаря.

— Эге ж… И я думаю, что пойдет!

По делам молодого колхоза едут они в волостной исполком. Сообща решили основать колхоз. В артели легче будет помогать семьям погибших партизан: Мартына Рыля, Кондрата Буса и других. Колхозу переходят земли Кондрата Бирки и Симона Бруя. Их судили народным судом и приговорили к высылке. Войта Василя Бусыгу вывели «в расход», как злостного контрреволюционера Авгиня не захотела остаться в хозяйстве Бусыги, передала обществу все имущество и подала заявление, чтоб и ее приняли в колхоз. Обсудив ее заявление, Талаш и его товарищи вспомнили о заслуге Авгини перед партизанами и постановили — принять.

Шумит и гомонит Советское Полесье, и новые аккорды слышатся в этом шуме и в этом гомоне. Вольный ветер обдает теплым дыханием широкие, застывшие в своей вековечной неподвижности болота и шепчет жестким зеленым травам на кочках, что идет сюда новый советский человек, идет, чтобы нарушить их сон, чтоб превратить болота в богатые луга и нивы. Гуляет ветер над кудрявыми вершинами полесских пущ, колышет ветви над свежими курганами-могилами, разбросанными на высоких песчаных островах, и поет вольный баян славу похороненным да слагает людям песни о сеятелях бури и борьбы.


Среди топкого болота поднимается остров, а на острове — курган. Высокий и широкий столб, старательно вытесанный партизанским топором, стережет эту могилу-курган. На дубовом столбе рукой неискусного резчика вырезаны два слова:

МАРТЫН РЫЛЬ

На могиле лежит простой венок из живых цветов Полесья. Сюда изредка, в свободные дни, приходят две женщины: мать и дочь. Открыла мать дочери свою тайну — правду о том, кто был отец Алеси. В глубокой печали, подняв чернявую головку, смотрит Алеся на высокий дубовый столб. Это она приносит на могилу венки из свежих цветов. Молча возвращаются они с могилы: одна — с горькими сожалениями о прошлом, а другая — с гордым сознанием, что отец ее — герой-партизан.


Проходят годы. Деду Талашу теперь восемьдесят с хвостиком. Трудно ему уже заниматься общественной деятельностью, но без работы он оставаться не хочет. Он бакенщик на Припяти. Его работа — зажигать ночью на реке фонари и следить за ними.

Дед Талаш любит вспоминать о партизанских днях. Как результат его воспоминаний и появилась эта повесть.

Заканчивая ее, я хочу сказать людям об одном сильном желании деда, которым он теперь живет: дед Талаш очень хочет повидать товарищей Сталина, Ворошилова и Буденного.

И еще один штрих для обрисовки образа старого партизанского командира: когда деду Талашу напоминают о врагах Советской страны, замышляющих войну против нее, он выпрямляет согнутую годами спину и глаза его вспыхивают по-орлиному:

— Ого! Я сяду тогда на коня и покажу еще, на что способен старый Талаш!

1933

Примечания

1

В. И. Ленин, Соч., изд. 4-е, т. XXX, стр. 54.

(обратно)

2

Морг — мера земли, около гектара.

(обратно)

3

Полешуки́ — так в старой, дореволюционной Белоруссии называли жителей Полесья.

(обратно)

4

Монополька — винная лавка.

(обратно)

5

Копцы — межевые знаки: столбы, вкопанные в землю.

(обратно)

6

«Роса» — традиционное весеннее гулянье крестьянских девушек в старой Белоруссии.

(обратно)

7

Примак — человек, пришедший жить в семью жены.

(обратно)

8

Войт — сельский староста.

(обратно)

9

Постеру́нки — полицейские участки.

(обратно)

10

Что скажешь? (польск.).

(обратно)

11

Двадцать пять ударов палкой (польск.) — способ расправы с населением, применявшийся белопольскими оккупантами.

(обратно)

12

Молчи! (польск.).

(обратно)

13

Придет к нам отец — хлопец получит свободу (польск.).

(обратно)

14

Что? Что? Что? (польск.).

(обратно)

15

Помер Мацейка, помер,
Лежит уже в гробу!
Если б заиграли ему,
Вскочил бы снова!
(польск.).

(обратно)

16

Пропали! (польск.)

(обратно)

17

Сервиту́т — право пользования чужой собственностью в определенных пределах.

(обратно)

18

Гре́бля — насыпь на топком месте, гать.

(обратно)

19

Устремиться, помчаться (польск.).

(обратно)

20

Естественное дело! (польск.).

(обратно)

21

Что это будет? (польск.).

(обратно)

22

В лес (польск.).

(обратно)

23

Непереводимая игра слов: «ама́торы» — по-белорусски «любители».

(обратно)

24

Бери его! (польск.).

(обратно)

25

А, проклятый большевик, ничего не поможет! (польск.).

(обратно)

26

Откуда ты? (искаж. польск.).

(обратно)

27

Ладунка — здесь: патронташ.

(обратно)

Оглавление

  • НАРОДНЫЙ ПИСАТЕЛЬ Предисловие Е. Мозолькова
  • РАССКАЗЫ
  •   БУНТ
  •   ВАСИЛЬ ЧУРИЛА
  •   СТАРОСТА
  •   КОНТРАКТ (Из жизни крестьян Пинского Полесья)
  •   ДАР НЕМАНА
  •   СИРОТА ЮРКА
  •   НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ
  •   СЕРГЕЙ КОРЯГА
  •   УЧИТЕЛЬ ЛОБАНОВИЧ (Из трилогии «На росстанях»)
  •   НА ШИРОКИЙ ПРОСТОР (Из трилогии «На росстанях»)
  • ДЕД ТАЛАШ (Трясина)
  • *** Примечания ***