Под чужими звездами [Павел Степанович Бобыкин-Эриксон] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Под чужими звездами

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Будем знакомы: Павел Петрович Белянкин. Но вы можете называть меня просто — Павел. Ведь как только меня не называли! И щенком, и неблагодарным ослом, каторжником и бродягой. А миссис Шерри окрестила дармоедом. Впрочем, почти всех воспитанников приюта «Святой Терезы» она считала дармоедами.

Родом я со Смоленщины. Наше село Моховицы раскинулось возле шоссе, ведущего из Смоленска в Минск. В центре села — старенькая церквушка, а рядом — новая школа, в которую я должен был пойти учиться в тот год, когда началась война. Наша изба ютилась с краю, у дороги. За избой спускались к речке Ляле огороды, а за ней, вдали, синел лес. Из леса выбегала речка. Огибая невысокий холм с крылатой безмолвной мельницей, она замедляла бег у села, будто любуясь ивами и орешником, смотревшими в ее воды. Целыми днями мы с Васильком, соседским парнишкой, и его сестренкой Настенькой проводили на речке. Перед избой еще дед Прокофий посадил три березки. Зимой в белых парчовых сарафанах они походили на снегурочек. Стучались в окна опушенными инеем ветками, словно просились погреться. А весной, надев светло-зеленые платья, походили на девчонок-близнецов, выбежавших из лесу и остановившихся у нашего дома. До сих пор мне снятся эти березки.

Как я попал в приют «Святой Терезы»?

В первый же день войны отец ушел на фронт. Скоро в селе появились немцы. Однажды мою мать и двух колхозников захватчики уличили в связи с партизанами. У нас в подполье скрывались трое красных командиров. Мать успела предупредить их, и они ушли в лес. Но сама не убереглась. Ее повесили. А через день немцы и полицаи согнали к машинам ребятишек села и повезли в Германию. Василек и Настенька тоже попались. Привезли нас в лагерь около Гамбурга. Это было проклятое место с низкими, полутемными бараками, огороженное проволокой. Несколько тысяч детей томилось здесь. Ежедневно надзирательницы отбирали по два-три десятка узников и отправляли в «белый» дом за оградой, откуда уже не было возврата. У детей выкачивали кровь для раненых немецких солдат. Настенька попала в белый дом одной из первых.

Нам с Васильком посчастливилось. Мы дожили до Дня Победы. Но вместо того, чтобы отправить советских детей на Родину, американские «освободители» посадили нас в Гамбурге на пароход и привезли в Америку. Тут определили всех в приют, решив сделать из русских детей католиков и американцев. Запретили разговаривать по-русски. Василия на второй год — он был старший по возрасту — отправили учиться в военную школу. А я вот уже почти десять лет в этом богоугодном заведении.

Наша воспитательница миссис Сморчок обзывает меня «дубиной». Хотя есть ребята выше и здоровей меня. Я среднего роста, не полный, но и не тощий, несмотря на скудные приютские обеды. Волосы русые, вьются как у барана. О носе ничего не скажешь — обыкновенный русский нос. Глаза карие. Вот, кажется, и весь мой портрет. В общем парень как парень. Недавно мне стукнуло двадцать лет, и по этому поводу рыжая стерва, виноват, миссис Шерри, сказала: «Совсем взрослый парень. Пора выпускать в жизнь. Надеюсь, что ты и твои друзья, олухи царя небесного, станете хорошими миссионерами и достойно понесете слово божье народам».

Я промолчал. Это старая песенка о христовых посланцах, нам она давно известна. Пусть рыжая святоша лопочет свое, а я знаю, что буду делать. Лишь бы побыстрее вырваться отсюда. И как бы ни жилось мне, в миссионеры меня не заманят.

Десять лет жизни в приюте! Десять тусклых, безрадостных лет. Ни одного светлого воспоминания. Дни были похожи друг на друга, словно серые мыши. Начинался рассвет, и дребезжащая трель звонка разносилась по мрачным залам, спальням и коридорам приюта. Воспитанники вскакивали, заправляли постели и, умывшись, чинно шествовали под недремлющим оком надзирательницы на молитву. После молитвы полагался чай с ломтиком хлеба или же овсяная каша, чуть заправленная постным маслом. Затем шли на работу. Малышей загоняли в подвал, где под присмотром богомольных старых дев они клеили коробки для конфет кондитерской фабрики мистера Клафтона. Господин Джеральд Клафтон, являясь почетным попечителем приюта «Святой Терезы», считал своим долгом давать детям работу. Подростки и взрослые парни отправлялись на скотный двор и на ферму мистера Смита. Он владел беконной фабрикой и тоже ревностно попечительствовал в приюте.

После обеда воспитанники садились за парты. Учили английскому языку, евангелью, закону божьему и истории Соединенных Штатов. Требовалось знать всех президентов Штатов и их великие дела. После уроков вновь работа, ужин, неизбежная молитва и нотация миссис Шерри. Ложились спать в низких дортуарах с толстыми стенами и решетками на окнах. Раньше здесь было аббатство. Приют очень напоминал тюрьму. Да и сами воспитанники в кургузых куртках и хлопчатобумажных штанах походили на маленьких арестантов. В первые годы жизни в приюте мне редко удавалось спать на кровати. Чаще ночевал в карцере, в обществе оловянного распятия и толстенного евангелья. Шли дни, недели, месяцы, слагаясь в годы. Но как нас ни морили работой и молитвами, как ни вбивали в башку катехизис, мы не стали ни настоящими католиками, ни стопроцентными американцами. Мы все выдержали, не сдохли, и дождались наконец-то дня выпуска. Это событие произошло, когда закончились сельскохозяйственные весенние работы и бычков угнали на пастбища в горы.

В сумрачном, с высокими готическими окнами зале собрались почетные гости во главе с мистером Клафтоном. Поговаривали, что этот неуклюжий толстяк в молодости занимался разбоем, содержал притон. Затем приобрел кондитерскую фабрику и стал ревностным католиком. Уверовал в бога и демократию. Конфеты и печенье мистера Клафтона в красивых коробках, которые клеили приютские дети, пользовались большим спросом. Он сидел за столом, важно вытянув толстенные ноги. Крохотные заплывшие глазки разглядывали нас с добродушной усмешкой. Рядом с ним восседал мистер Смит, тощий не в пример своим свиньям и бычкам, с трубкой в зубах. Дальше пыхтел господин Хольман, самый богатый человек в городе, а возле него льстиво увивалась наша накрашенная жердь с рыжими патлами, утиным носом и плотно сжатым ртом — миссис Шерри. Правда, сегодня ввиду столь избранного общества губы директрисы кривились в елейную усмешку, она даже пыталась улыбнуться, глядя на нас, но ничто не могло изменить холодности ее неподвижных змеиных глаз.

Над торжественным присутствием висел портрет президента Трумэна. Он враждебно глядел на воспитанников сквозь круглые стекла очков, казалось, хотел сказать:

— Чему радуетесь, сукины дети? Еще не раз вспомните приютскую похлебку и щелчки миссис Шерри.

Но мы не смотрели на президента. Сидели в первых рядах, разглядывали гостей, белые стены зала со статуей мадонны в углу, свешенные звездно-полосатые флаги, а мысли наши были уже далеко отсюда. За нами теснились младшие воспитанники под начальством миссис Сморчок. Старая ханжа сегодня тоже принарядилась, сменив монашеское одеяние на шелковое платье, хрустевшее, как жесть, при каждом ее движении. При взгляде на сцену на лице миссис Сморчок блуждала умильная улыбочка. Но вот поворот головы, и лицо становилось зловещим, как у совы. Малыши испуганно ежились.

Торжество началось с молитвы и пения гимна. После чего миссис Шерри произнесла речь, в которой слова «благодарность», «долг перед родиной» повторялись почти в каждой фразе. Она говорила медленно, много, делала паузы, и ее резкий, неприятный голос напоминал карканье дряхлой вороны.

— Скорее бы кончила болтать, — шепнул мне Гарри. — Кто после нее?..

Не поворачиваясь к нему, я так же тихо ответил:

— Помнишь прошлый выпуск? Пока не наговорятся все, не отпустят.

— Это верно. Черт, я даже не завтракал. Эх, скорее бы кончала. Выйду из приюта и сразу же в кафе. Наемся вволю…

— Я тоже. А сколько денег нам дадут? Не слыхал?

Гарри хотел еще что-то сказать, но в этот момент почувствовал на себе злой взгляд миссис Сморчок.

Наконец директриса закруглилась. С минуту помедлила, ожидая аплодисментов, но мы не хлопали. Гордо вскинув голову, она сердито произнесла:

— Напутствие вам скажет наш уважаемый мистер Клафтон.

— Посмотрим, что прорявкает этот толстяк, — прошептал Гарри.

— Только бы не слишком долго.

Мистер Клафтон с грацией пожилого бегемота взобрался на трибуну, вытер жирный подбородок платком, откашлялся и, раскрыв перед собой потрепанные листочки прошлогодней речи, начал: «Дорогие мои друзья! Сегодня перед вами откроются двери в самостоятельную жизнь. Вы станете полноправными гражданами великой свободной страны. Вы должны гордиться, что стали американцами, ибо перед каждым американцем открыты все дороги. Вы можете выбрать любой путь. Вас я призываю идти в миссионерскую школу. Будете учиться, а затем через год понесете имя Христово туда, где люди страдают, не зная веры, живут плохо, потому что они не вкусили нашей цивилизации, культуры наших великих Соединенных Штатов. И вы, посланцы нашей страны, понесете не только слово божье, но и научите их жить по-американски, сделаете их счастливыми. Там, в далеких уголках земного шара, вас встретят с радостью, с распростертыми объятиями, потому что ваша миссия будет миссией американского образа жизни…»

Клафтон передохнул, отпил из стакана, услужливо поданного миссис Шерри, и, вытерев платком шею, заговорил вновь:

«…Ну, а если не станете служителями церкви, то будете все равно полезными гражданами. Запишетесь в армию, станете военными, и это тоже будет шансом повидать свет. Главное же — быть послушными, исполнительными людьми. Тогда вы сможете разбогатеть. Для этого надо трудиться неустанно. Примеров таких история знает много. Вот мистер Форд. Из простых рабочих вышел в бизнесмены благодаря трудолюбию и тому, что слушался старших. И вы так сможете. Разбогатеете. Вас даже могут выбрать в сенат. Станете сенаторами или губернаторами Штата…»

Аплодисменты заглушили его последние слова. Толстяки и разряженные дамы дружно захлопали в ладоши. Миссис Сморчок, обернувшись к нам, зло прошипела:

— А вы? Оглохли, что ли?

Спохватившись, мы также зааплодировали. Приютский оркестр заиграл «Звездное знамя». Мистер Клафтон раскланялся и, довольно улыбаясь, пошел к своему месту, выпятив свой огромный живот.

На трибуну поднялся господин Смит. Проглатывая слова, пришептывая, он что-то бессвязно говорил, пока его не сменил мистер Хольман.

— Я много не буду говорить! Скажу лишь одно. В нашей великой свободной стране, давшей вам приют, образование и вырастившей вас, вы сможете добиться всего, потому что Соединенные Штаты — это страна великих возможностей для каждого инициативного человека. Ясно?

— Ясно! — хором выкрикнули мы, догадываясь, что это последнее выступление. Оркестр опять грянул «Звездное знамя». Гости направились в банкетный зал, где был накрыт стол.

Нас, выпускников, туда не пустили. В последний раз прошлись мы по приюту, попрощались с надзирательницами и толстяком-экономом. Обняли своих младших товарищей, с завистью смотревших на нас, и столпились в канцелярии приюта.

Директриса сама выдавала каждому документы, евангелье в бархатном переплете и немного денег в конверте. Наконец мы покинули приют. Не оглядываясь, все двадцать парней закатились в первый попавшийся ресторан. Потребовали пива и виски. Исполнилась заветная мечта. Мы свободны! И везде, как уверял мистер Клафтон, нас примут как желанных.

Пировали мы до полуночи, пока служанки бара нас не выставили из зала. Всей компанией пришли на вокзал. Никто не хотел оставаться в Денвилле. Каждый выбирал свой путь. Мы прощались друг с другом, не надеясь больше встретиться. Я остался один.

Но куда же ехать? Мне надо на Родину. В Россию. Но пока… Пока поеду в Нью-Йорк. Устроюсь на работу, возможно, поступлю на курсы, чтобы заниматься по вечерам. Приоденусь. Накоплю долларов на билет… По пути заеду к Василию в Ричмонд. В прошлом году он навестил меня. Много рассказывал о своей службе, о своих товарищах. Просил обязательно наведаться к нему.

Поезд шел, изредка останавливаясь у нешумных вокзалов. Вдали мелькали огоньки городков и селений. Невольно вспомнилось далекое. Летняя ночь у нас, в Моховицах. Песни девушек и парней, гулявших возле речки. Их протяжные голоса, доносившиеся издалека, звучали таинственно и тихо. Пахло сеном, и чуть-чуть мерцали звезды.

2

Было еще рано, когда я сошел с поезда в Ричмонде. Освещенные восходящим солнцем стены зданий, мостовая, дремлющая вереница автобусов казались теплыми; их хотелось потрогать руками. Найдя телефон-автомат, я опустил в щель два цента и набрал номер. С замиранием сердца ожидал, когда Василий возьмет трубку. Он отозвался охрипшим голосом:

— О черт! Я решил, что приедешь в полдень. Факт, а не реклама! Жди меня у автомата, сейчас примчусь!

Поставив чемодан у ног, прислонившись к будке, я с независимым видом разглядывал площадь. Рядом, за будкой, на панели, постелив газету, спал парень в заношенном пиджаке. Поодаль от него еще несколько спящих. Толстый полисмен, играя резиновой дубинкой, стал ногой легко пинать спящих. «Не спать! Не спать!» — приговаривал он глухо в такт своим толчкам. Парень вскочил, сонно огляделся, подобрал узелок и поплелся к вокзалу. Покорно поднялись и другие. Они не были похожи на пассажиров. Почему же эти люди спали прямо на асфальте? Неужели безработные? Странно.

Я повернулся к улице.

Неподалеку остановился зеленый «джип». Из него вылез коренастый, плотный лейтенант в синих очках. Захлопнув дверку машины, направился к телефонной будке.

— Василий!

— Павел! — враз воскликнули мы. Обнялись и неловко ткнулись носами в щеки друг другу.

— Вот ты каков, Кудряш! Дай посмотрю! — Он чуть оттолкнул меня, оглядывая с ног до головы. — Здорово за год изменился! Вот мы и встретились.

— Да, встретились! — радостно подтвердил я. — Но только, пожалуйста, сними очки.

— Есть снять! — Василий шутливо похлопал меня по спине.

По сравнению со мной Василий казался франтом. Подтянутый, в ладно сшитой форме лейтенанта, он всем своим видом подчеркивал превосходство военного человека перед штатским. Выутюженные брюки спускались ровной складкой на начищенные до блеска ботинки. Все на нем выглядело свежо и ново. Шагал он уверенно, так, что встречные невольно уступали ему дорогу. Серые, немного навыкате глаза глядели строго. И вместе с тем Василий был свой, дорогой для меня человек.

— Кто бы мог подумать, Василек, что ты тот самый малец из концлагеря Фолькс?

Он удивленно воскликнул:

— Ты о чем? А-а, понял! Об этом не нужно думать и вспоминать. А ты как здорово вымахал!.. Тоже не узнаешь узника фрау Мюллер. А ну попробуем, кто здоровей? — Василий схватил мою руку, но тут же сморщился от моего рукопожатия. — Ого! Ну и здоров медведь. Это очень хорошо. Ну залезай в машину…

Мы сели в «джип». Василий уверенно взялся за руль.

— Куда мы едем? Тебя начальство отпустило? Я хочу побыстрей попасть в Нью-Йорк.

— Минуточку, минуточку! — засмеялся Василий. — Не все сразу. И вопросы буду задавать я. Факт.

— Согласен. Я так рад видеть тебя.

— И я тоже. Ведь мы с тобой как братья. В этой стороне ты самый близкий. — Мне показалось, что голос Василия дрогнул.

Растроганно я посмотрел на него и спросил:

— Почему ты говоришь по-английски? Забыл, что ли, наш родной язык?

— Привычка. А что, отлично я болтаю по-английски? — повернулся ко мне Василий. — Парни наши уверяют, что я говорю, как подлинный американец. Произношение, словно я из Чикаго или из Нью-Йорка.

Он опять надел очки, останавливая «джип» у серого здания со множеством окон по фасаду.

— Вот и прибыли. Это самая шикарная гостиница во всем Ричмонде. И Джеймс рядом. — Василий показал на неширокую реку с уймой суденышек и лодок.

— Однако ты сильно размахнулся. Это мне не по карману, — опасливо возразил я.

— Не беспокойся. Все расходы беру на себя. Факт.

Мы вошли в холл. Я остановился, с любопытством оглядывая обширный круглый зал с колоннами и лестницей из белого мрамора. Глубокие кресла, диваны, круглые зеркальные полированные столы удобно располагались в этом зале. Вдоль стен и у подножия колонн зеленели цветы в кадушках и вазах. Хорошенькие девушки в жемчужного цвета платьях легко скользили по блестящему паркету и по лестнице, разнося на подносах письма, газеты и целые толпы рюмок, тарелок с чем-то вкусно пахнущим. Негромко играла невидимая радиола, не мешая разговаривать каким-то важным господам и нарядным женщинам, полувозлежавшим в креслах. Ровный полусвет смягчал и сглаживал все окружающее.

Василий подошел к бюро, за которым сидела полная, накрашенная дама в фиолетовом платье без рукавов. Ее жирные белые руки казались небольшими окороками. Он что-то тихо сказал ей, и она подала Василию ключ.

— Пошли в номер, — кивнул он мне.

Стесняясь своего вида, неловко ступая, я покорно поднялся за ним по лестнице на второй этаж. Василий безошибочно свернул вправо и распахнул дверь.

— Прошу, панове, в хоромы! — шутливо произнес он по-русски, пропуская меня вперед.

— Вот это да! — Я восхищенно смотрел на богатое убранство комнаты — на громадный стол с двумя телефонами, на стол поменьше у окна с радиоприемником, на диван и кресло, на широченную кровать и белые кафельные панели и блестящие никелированные краны ванной, видневшиеся в полуоткрытую дверь.

Василий потрогал телефон и сказал:

— По такому чудовищу можно позвонить в любой город. Факт.

— Мне некому пока звонить. Но, Василек, этот номер стоит колоссальных денег. К чему такая роскошь? Я не богат…

— Не волнуйся. Это же не твой Денвилл, а Ричмонд! Все в порядке. Факт. Заплачено за неделю вперед. Можешь располагаться. Сейчас перекусим с дороги, и в магазин. Хочу привести тебя в порядочный вид. Факт. Сбросишь свои приютские тряпки…

Василий развернул взятый из машины сверток.

— Коньяк высшей марки. Выпьем!

— Но ты ведь поведешь машину!

— Ну ничего! Выпьем немножко. Это не приютское пойло мадам Шерри.

Вымыв в ванной руки, мы уселись за стол. За окном Джеймс казался еще шире и оживленнее. Катера и маленькие суденышки без устали шныряли по реке.

Наполнив рюмки, мы чокнулись. Огненная жидкость обожгла горло, я закашлялся, но все же мужественно осушил рюмку до дна. Василий пил легко и не пьянел. Когда мы выпили по нескольку рюмок, поднялся:

— А теперь пора по магазинам! — Он открыл бумажник, показал мне толстенькую пачку долларов.

Мы вышли с ним на залитую солнцем улицу и скоро добрались до универмага. Продавцы во фраках и брюках с желтыми лампасами встретили нас с Василием точно родных после долгой разлуки. Василий покровительственно дотронулся до плеча старшего приказчика и, растягивая слова, произнес:

— Для этого молодого человека подберите самый дорогой костюм. Ясно?

— Пожалуйста, мистер. Вот эта синяя пара, думаю, подойдет.

Приказчик подал костюм, но Василию он не понравился. Придирчиво рассматривая то один, то другой костюм, он, наконец, остановился на сером в полоску. Я ахнул:

— Ты с ума сошел!

— Все в норме! А теперь шагаем в отдел рубашек. И макинтош тебе необходим. Ну, Павел, твой успех у девочек обеспечен. Факт. Настоящий джентльмен. Теперь не стыдно показаться и шефу.

— Какому шефу? — спросил я, с волненьем разглядывая свое отражение в зеркале, узнавая и не узнавая себя в этом дорогом костюме.

— Увидишь. Скоро мы должны быть в «Солее». Ресторан «Солей» находился на набережной Джеймса.

За вход с нас содрали сорок центов. Василий прошел в дальний уголок к столику, скрытому от посторонних лиц пышным олеандром. За столиком сидел пожилой человек в черном костюме и ослепительно белой накрахмаленной рубашке с «бабочкой» вместо галстука. Василий, чуть наклонив голову и вытянув руки по швам, вполголоса сказал:

— Разрешите представить моего друга Павла Белянкина.

Пожилой господин протянул мне руку, коротко бросив:

— Гринвуд. Присаживайтесь!

Я сел, чувствуя его взгляд из-под седых бровей. Мне показалось, что когда-то я видел это сухощавое лицо, с тонким носом и водянистыми глазами без блеска. Серая короткая прядь волос спадала ему на лоб, и он постоянно откидывал ее ровным взмахом головы. Я смотрел на него и старался вспомнить, где я видел этого человека.

— Надеюсь, вы здоровы.

— Так точно, сэр!

— Помните миссис Смедли?

— Помню! — И я вспомнил, я узнал! Это же господин, который отвез меня из Нью-Йорка в приют. Он самый. Я передохнул и сказал: — Конечно, миссис Смедли помню. И вас тоже…

Гринвуд одобрительно улыбнулся. В это время кельнер поставил на стол несколько тарелок с остро пахнувшим жареным мясом и луком и две квадратные бутылки.

Василий разлил вино по пузатым бокалам.

— А ведь десять лет прошло с тех пор. Давайте выпьем за удачное начало вашей самостоятельной жизни. — Гринвуд поднял бокал, чокнулся со мной и Василием, но отпил лишь глоток.

Скоро старый господин поднялся. Руку не подал, а кивнул мне и Василию и, опираясь на трость, неторопливо вышел. Василий подвинулся ко мне.

— Знаешь, кто это был? Сам шеф. Полковник. И вижу, ты на него произвел хорошее впечатление.

— А, наплевать! Какое мне дело до него?

— Не говори так! — резко оборвал меня Василий. — В руках полковника твоя судьба! Это шеф, и ты должен… — Он не договорил.

Двое рослых парней в коричневых костюмах, раскланиваясь на ходу, подошли к нашему столику.

— Знакомьтесь! Ганс и Эдуард, мои друзья. А это Пауль, мой брат-студент! — во всеуслышание заявил Василий.

Я хотел было возмутиться, какой к черту студент и что за Пауль, когда я Павел. Но я молчал, пожал холодные руки друзей Василия, не разобрав, кто из них Ганс, а кто Эдуард.

Василий много пил. Он шутил, громко смеялся, ударяя по столу ладонью. Подошли еще двое парней. Потеснившись, усадили их за столик. К моему удивлению, они плохо говорили по-английски, но зато превосходно разбирались в коктейлях. В нашем углу стало очень шумно. Эти парни, очевидно, хорошо знали друг друга, их связывало что-то общее, хотя, насколько я понял, ни Ганс, ни Эдуард не служили вместе с Василием. Они называли друг друга уменьшительными именами, хлопали друг друга по спине, по коленям и хохотали все громче, заказывая кельнеру виски.

Незаметно наступил вечер. Под потолком вспыхнули огоньки люстр. Электрола умолкла. На сцене появились музыканты.

Блаженно улыбаясь, я смотрел на Василия и его друзей. Еле ворочая языком, я произнес:

— Все-таки как хорошо ты живешь! Я рад, Василек, что у тебя так много товарищей и все уважают тебя.

Он поднял бокал и сказал:

— Будет и у тебя такая жизнь, Пауль! Только во всем слушайся меня. Ведь мы с тобой как братья! Факт!

— Это верно, — согласился я, уже не обижаясь за «Пауля».

Белобрысый Эдуард заорал ковбойскую песню. Василии хлопнул Эдуарда по плечу, налил себе и мне виски, встал:

— Друзья! Это мой брат. Завтра сам хозяин примет его, и он войдет в наше братство кондоров. Факт. Поэтому, включая его в кондоры, выпьем за него.

Ганс дернул Василия за рукав, показывая глазами на соседний столик, но Василий разошелся вовсю:

— Будем пить да гулять, все равно свободы не видать!

Хотя я не понял, что это за кондоры и какой свободы не видать, но тоже растроганно чокался со всеми.

Ночью я вернулся в гостиницу, подошел к окну.

На Джеймсе светились пароходные огоньки. Они трепетно отражались в черноте воды. Где-то свистел буксир. В высоте летел светлячок-самолет, а ниже вспыхивала реклама виргинского табака.

Я присел на подоконник, в раздумье глядя на набережную. Вот и прошел первый день самостоятельной жизни. Встретился с другом. Молодец все-таки Василий! Но странно, почему он ни разу не обмолвился о прошлом? Даже о Настеньке ни слова. Неужели позабыл? Или не хочет тревожить себя воспоминаниями… И ни разу не заговорил о России. Разве он не думает возвращаться на Родину? Поживем — увидим.

3

Василий пришел в девятом часу утра, подтянутый а свежий, будто и не упился ночью.

— Павел! Поздравляю тебя! — загремел он с порога. — Ты понравился полковнику. Собирайся живее.

В зеленом «джипе» Василия мы довольно скоро добрались до серого особняка за массивной чугунной оградой. Распахнув дверцу машины, Василий сказал:

— Будь благоразумен. Не говори лишнего. Вечером заеду с дежурства к тебе. Ну, желаю успеха!

В воротах меня ожидал молодой человек в синих очках. Он проводил меня в холл. Отсюда по крутой лестнице — на второй этаж в кабинет полковника.

Гринвуд сидел у письменного стола в кресле с высокой спинкой. Я поздоровался. Полковник указал мне на кресло напротив него. Солнце, пробивалось сквозь желтые легкие занавески, освещало массивные шкафы вдоль стены, два сейфа, словно пара бурых медведей, стоявших за спиной полковника, огромную картину, изображавшую не то каньоны Колорадо, не то какие-то каменные гробницы под красным вечерним небом, а также карту обоих полушарий с флажками, воткнутыми во все материки.

— Я ни о чем вас не спрашиваю, так как все о вас знаю, — заговорил Гринвуд, глядя на меня в упор водянистыми рыбьими глазами из-под мохнатых седых бровей. — Кстати, в приют вы попали по моей рекомендации.

Этого я не знал. Но благодарить за «Святую Терезу» мне не хотелось. И я молчал.

Гринвуд тоже молчал, долго глядя на меня, и это разглядывание было неприятно. Вдруг полковник заговорил по-русски:

— Чем вы думаете заняться? Как решили устроить свою жизнь?

Я хотел было ответить, что мечтаю возвратиться на Родину, но, спохватившись, сказал:

— Поеду в Нью-Йорк. Буду работать и учиться. Надеюсь поступить на вечерние курсы механиков. В «Нью-Йорк таймсе» писали…

Гринвуд перебил меня:

— Зачем в Нью-Йорк? Лучше в Кливленд. Там техническое училище. Обучают механике, радиоделу. Вы сможете приобрести специальность.

С недоумением посмотрев на полковника, я нерешительно сказал:

— Это было бы отлично, но ведь за учение надо платить.

— О-о, об этом не беспокойтесь! Будете учиться на всем готовом и даже получать небольшую стипендию. Как в армии. Ведь вам через два года служить, а зачем быть рядовым?

— Благодарю вас, сэр!

— Благодарить рано. Подпишите обязательство… Согласны?

— Это получается неплохо. Но разрешите, господин полковник, спросить вас. — Я замялся, боясь своим вопросом обидеть Гринвуда. Он, словно читая мои мысли, продолжал:

— Почему это старый хрыч заботится обо мне? Что-то тут нечисто? Да потому, милый юноша, что помогать своим соотечественникам — мой первейший долг.

— Так вы русский? — невольно вырвалось у меня.

— Не совсем. Только по матушке. Но я люблю Русь, люблю все русское.

— Благодарю вас, сэр!

— Ах, Россия, Россия! — продолжал он изменившимся голосом. — Как бы я хотел еще побыть там… А вы хотите в Россию?

У меня перехватило дыхание.

— Конечно! Это моя мечта!

— О’кей! Хорошо! — вернулся Гринвуд к английскому языку. — Мечта исполнима. Будете учиться, а затем через год-два поедете.

— Это правда?

Он покачал головой:

— Ой, какое недоверие! Обязательно поедете в Советскую страну, ну, скажем, как турист… Но сначала надо набраться житейского опыта, приобрести профессию. Вот мы с вами и договорились. Три дня отдохнете, а затем в Кливленд. Надеюсь, что не подведете меня.

Я кивнул.

— Итак, послезавтра в шесть вечера. Тогда все и оформим.

Так закончился наш разговор. В гостиницу я мчался счастливый.

Как все хорошо устроилось! Буду учиться, а затем на родину. Назад не вернусь. Останусь на родной земле.

4

Василий пришел ко мне поздно вечером сильно навеселе.

— Ну, рассказывай, рассказывай! Вижу, доволен! Седой черт долго разговаривал с тобой?

— Во-первых, некрасиво так называть полковника, во-вторых, спасибо, что свел меня с ним. И знаешь, он почти русак!

— Ого! Обворожил он тебя. Ну что ж, для начала это не плохо. В отношении русака сомневаюсь. Ну, слушаю тебя.

Выпив стакан вина, я сел рядом с Василием на диван и стал рассказывать о визите. Он, казалось, слушал внимательно, попивая через соломинку коктейль.

— А знаешь, Василек, полковник обещал устроить поездку в Россию. Ты понимаешь? Вот здорово!

— Не завидую.

Я вытаращил глаза.

— В Советском Союзе я побывал дважды.

— Ты, в Советском Союзе? — недоверчиво переспросил я.

— Да. Целый месяц в прошлом году и раньше. Чего так уставился на меня?

— Ты правду говоришь? Почему же ты тогда не остался?

— Особенной нужды не испытывал. Не глупец, чтобы попасть за решетку, да еще добровольно. Факт.

— Что же ты там делал?

— Мало ли дел? Выполнял поручения мистера Гринвуда. Кое-что разнюхал и айда обратно. Факт.

Все еще сомневаясь в искренности его слов, я пробормотал:

— Ты был шпионом?

— Если тебе нравится это слово, будь по-твоему.

— Но позволь, позволь, Василий! Ты шутишь? Не разыгрывай меня!

— Разыгрываю? — Василий усмехнулся. — Слушай, теленочек, не глупи. Больше мозгами ворочай, и ты поймешь, что к чему.

— Но это же подлость!

— Ну, ну, потише, мальчик! — Он наполнил стаканы вином. — Давай, выпьем по предпоследней.

Я вскочил с дивана.

— К черту! К дьяволу! Теперь понимаю этот прием. Гринвуд — хитрая лисица! Но меня не проведешь. Еду в Нью-Йорк. Сам пробью себе дорогу и доберусь на Родину. Но не туристом, то бишь шпионом.

Василий, схватив меня за руку, угрожающе произнес:

— Никуда не поедешь. Головой за тебя отвечаю. И не вздумай фортели выкидывать! Факт.

— Пошел ты, знаешь, куда?! — Я вырвал руку.

— Никуда не уйдешь. Попробуй только. ЦРУ вытащит тебя из любой щели, как таракана.

— Я не обязан никому!

— Врешь! А костюм? А макинтош? А номер в гостинице?

Я бессильно опустился на стул.

Василий вновь налил себе виски. Протянул и мне стакан:

— Пей и смирись с судьбой.

Я машинально выпил. Снял пиджак. Лег на кровать, уголком глаза наблюдал за Василием. Вскоре он вытянулся на диване и захрапел.

Тихонько, чтобы не разбудить его, я снял с себя новый костюм, рубашку и переоделся в свою старую одежду. Осторожно вышел из номера. Прошел длинный коридор и спустился в холл. Портье мирно посапывал носом. К счастью, дверь была закрыта только на крючок. Откинув его, я, крадучись, прикрыл за собой дверь и вдохнул полной грудью ночной воздух.

Прощай, Василий! Ты мне больше не друг! Ты изменил Родине! Тебе не дорого наше детство, наша Россия! Вот почему ты не заикнулся о Моховицах и даже о Настеньке не вспомнил.

Я шел по набережной мимо спящих на тротуаре бездомных людей, пока не выбрался к вокзалу.

Через полчаса поезд уносил меня на север, в Нью-Йорк.

5

Вынырнув из туннеля Пенсильванского вокзала, я в растерянности остановился на площади.

Так вот какой он, Нью-Йорк, прославленный муравейник мира! Вокруг площади лезли в небо бруски и кубы небоскребов, возносясь над поседевшим от времени зданием Пенсильванского вокзала. Серебристые, желтые, белые, серые огромные здания взлетали десятками этажей вверх, точно столпившиеся на берегу залива гиганты. Бесконечные вереницы автомобилей, говор толпы, гул надземной дороги, музыка из раскрытых подъездов ресторанов и магазинов, пронзительный вой пожарных машин и полицейских автобусов — все оглушило меня. Я потоптался на одном месте. В кармане лежал адрес гостиницы, данный мне экономом приюта. Но после бегства из Ричмонда, я не набрался смелости разыскивать это пристанище.

Постояв еще немного, отважился тронуться в путь. Шел, не спрашивая ни у кого дороги, ибо мне было все равно, куда идти. Я видел нарядную толпу, блестящие витрины магазинов и контор. Правда, немного темновато, как-то пусто без солнца. Оно не могло проникнуть на тротуары через слишком высокие дома. Улицы освещены уймой ламп странно молочного цвета. Я прошел Таймс-сквер и оказался на Бродвее. Разглядывая невиданные вещи в витринах, я двигался среди нарядной толпы, не чувствуя усталости после бессонной ночи.

Около подъезда громадного здания красивая девушка с накрашенными ресницами приглашала проходящих: «Посетите Эмпайр-стейт-билдинг! Самое высокое здание мира!» Я уплатил доллар и, пройдя прохладный вестибюль, вместе с какими-то иностранцами поднялся в лифте на крышу знаменитого здания.

Вид был великолепный. С высоты сто второго этажа я видел весь Нью-Йорк, окаймленный синей полоской океана с восточной стороны. Правда, немного мешала осмотру решетка вокруг площадки, как сказала сопровождавшая нас девушка, от самоубийц. Прильнув к самому краю, я замер в восхищении. Кругом расстилался город, вершинами небоскребов пронзавший небо. За небоскребами тянулись в зелени скверов и парков кварталы пониже, а дальше за Гудзоном темнели длинные улицы, прямые как стрелы, и дома все уменьшались и уменьшались, теряясь в голубой дымке. С другой стороны синел Ист-Ривер, а справа уходила к горизонту широкая полоса океана, и по ней двигались, словно игрушечные, океанские суда. Солнце клонилось к дальним холмам, от этого образовывались резкие тени на днище узких улиц. Гул большого города, неясный и однообразный, как морской прибой, едва доносился до нас, и только резкий вой полицейской или пожарной машины неожиданно вырывался диссонансом из общего гула. Наверное, целый час я стоял у решетки, завороженно созерцая великий город. Настроение поднялось. Все-таки какие молодцы люди, сумевшие воздвигнуть такое многоэтажное чудо! Я невольно повернулся к океану, сливавшемуся на горизонте с голубой дымкой неба. Вот там за бескрайним простором — моя Россия. Я вернусь домой! Путь моего возвращения начат.

Наконец я покинул крышу, не пожалев отдать еще один доллар за эмалированный значок с надписью: «Я был на самом высоком здании в мире». Прицепив значок к лацкану пиджака, я гордо зашагал к ближайшей станции собвея. Гулять так гулять! На углу Мэдисон-авеню, завернув в ресторан, с удовольствием съел бифштекс и утолил жажду пивом «Эль-Хенекен», как гласила реклама, — лучшим в мире.

Вечерело. Я спустился в собвей. Был тот вечерний час, когда люди спешили с работы домой, и все вагоны подземки оказались переполнены. Ну и не надо! Пойду дальше пешком. Я свернул на Сто восемнадцатую авеню. Ого! Это не Бродвей! Невысокие почерневшие кирпичные дома тянулись с обеих сторон. Все здания до тошноты походили друг на друга. Здесь уже не было зеркальных витрин, величественных подъездов и ярких огней реклам. В нижних этажах, подвалах светились жидкие огни окон лавчонок, пивных баров, парикмахерских, всевозможных кустарных мастерских с железными облупившимися вывесками. Люди тоже были так не похожи на хорошо одетую публику в центре. Часто слышалась не английская речь, словно я попал в иную страну. Черноволосые бледные мужчины, истощенные, с воспаленными глазами. Накрашенные девушки в жалкой одежде: одна из них, едва шевеля запекшимися губами, надтреснутым голосом что-то спросила у меня на каком-то варварском наречии, протянув руку, как нищая. Бродяга в серой ветхой рубахе навыпуск поверх грязных штанов пристал ко мне, умоляя дать ему пять центов.

Я дал ему монетку, и меня тут же окружили ребятишки, клянча деньги и хватаясь за мой чемоданчик птичьими грязными лапками.

Я попросил у одного парнишки в широченных штанах, подвязанных у самого горла, показать мне ближайший отель. Он охотно довел меня до какой-то берлоги, потребовав за это десять центов. Спустившись по щербатым кирпичным ступеням вниз, я предстал перед безбровым, разбойничьего вида детиной, восседавшим на табурете.

— Вам нужна комната? К сожалению, все сдано, сэр. Есть общий номер. Конечно, это не «Уисдорф» и не «Астория», но все же вполне приличная комната. Доллар в сутки. Если будете жить неделю, то всего пять долларов за семь дней. — Хозяин, как и все в этих нищенских кварталах, говорил по-английски с ужасным акцентом, и его трудно было понять.

Получив деньги, он повел меня по длинному коридору, пахнущему кошками и гнилью. Затем по кирпичным ступенькам мы поднялись на второй этаж и вошли в низкую комнату с двумя окнами. Рядами теснились койки, покрытые грубыми одеялами, с грязными подушками без наволочек. Человек семь постояльцев, не обратив никакого внимания на нас, продолжали, стоя возле стола, с интересом наблюдать, как черный горбун и юноша в тельняшке и морском кителе играли в карты.

— Ваша кровать. Настоящая, с пружиной, — невнятно произнес хозяин гостиницы и, покосившись на мой чемоданчик, добавил: — Дайте мне, чтобы не сперли ночью.

Я сел на койку и осмотрелся. Сухощавый большеносый парень с тусклыми блуждающими глазами как-то боком подошел ко мне и без спросу уселся рядом.

— Мистер только что прибыл в Нью-Йорк? Осмелюсь узнать, ваша честь, по делам или просто жить…

— Да, жить и работать, — сердито ответил я, надеясь, что парень отстанет. Он оживился и, хлопнув по моему колену, воскликнул:

— Отлично! Надеетесь обосноваться в Нью-Йорке? Получить работу? О, я знаю много мест, где вас с удовольствием примут. Я имею обширные знакомства. Какая у вас специальность?

— Пока никакой. Поступлю сначала простым рабочим.

— Великолепно! Как раз требуются парни на лесопильный завод. Есть места и на Шроме. Знаете такой завод в Бруклине? Уверен, что найдете себе работу по душе.

— Я думаю. Работают же люди. Чем я хуже…

— Конечно, конечно, сэр! Такому молодцу разве откажут. Но рекомендации все же необходимы… Да, кстати. Не найдется ли у вас лишних пять-шесть монет. Понимаете, опоздала тетка с переводом. Завтра обязательно получу и возвращу с благодарностью.

Я подозрительно посмотрел на него, но все же вынул два доллара и дал ему. Он живо схватил монеты и исчез.

Постояльцы прибывали. Иные были навеселе. Свет единственной лампочки с трудом освещал нищенские одеяния постояльцев «номера».

Но ничего. Утро вечера мудренее, успокаивал я себя. Завтра найду себе жилище получше, почище. Раздевшись, я предусмотрительно запрятал под жесткую подушку кошелек, но еще долго не мог заснуть из-за шума за столом. Для постояльцев будто не существовало ночи. Лишь поздно-поздно, наконец, все угомонились. Но сон у них был беспокойный. Некоторые во сне ругались, другие тяжело, с надрывом стонали, а мой сосед по койке храпел, как взбешенный конь.

Проснулся я рано. Рассвет был холодный и серый. Сквозь разорванные тучи прорывалось жидкое солнце, и луч, скользя по неопрятным стенам «номера», казался лишним. В окно я увидел, как напротив, в подворотне, моряк зубоскалил с худой, в старом платьишке девчонкой. Молочница складывала в тележку пустые бутылки из-под молока. В мусорном ящике копошились ребятишки. В подвальную овощную лавчонку спускались женщины с корзинками, все будто бы похожие друг на друга, с усталыми опущенными плечами. Поспешно одевшись, перешагнув бродяг, спавших прямо на полу, я выбрался на улицу. В подземке, несмотря на ранний час, было много пассажиров. Иные читали газеты, другие прожевывали завтрак, неизбежный хог-догз с горячей сосиской, а большинство, как мне казалось, враждебно и тупо ожидали своей остановки, чтобы поскорей вырваться из серой мглы вагонов и туннелей на поверхность.

За Сорок второй авеню, где-то на границе пуэрториканского квартала, я наткнулся на контору найма. Свыше сотни жаждущих работы толкались возле входа. В помещении конторы народу было еще больше. И глухой шум множества голосов неясно поднимался к давно беленному потолку. По обеим сторонам вытянутой, как коридор, комнаты виднелись пока еще закрытые окошечки.

— Как насчет работы?

Человек в поношенной синей робе с десятком карманов спереди и сзади, подозрительно покосившись на меня, ответил:

— Разве таким франтам нужна работа?

— А почему бы и нет? Какой к черту я франт! Я рабочий.

— Какая у тебя профессия?

— Никакой. Хочу устроиться в гараж или на завод.

— Вот так рабочий! Долго тебе придется ждать работы. Видишь, — он насмешливо свистнул, — я слесарь, лекальщик, пятнадцать лет проработал у «Вестингауза», и то не могу найти себе места уже полгода, а ты хочешь сразу. С луны, что ли, свалился?

Я недоверчиво покачал головой. «Врет, наверное, старик. Впрочем, какой он старик, ему не больше сорока. Ну что ж, посмотрим. А работу все равно найду».

Через полчаса окошечки как по команде открылись. Все хлынули к ним. К моему удивлению, люди быстро отходили от них. Дождавшись своей очереди, я сказал клерку:

— Хочу на завод, но только поближе к центру. Видите ли, я приехал вчера…

— Хватит болтать! — прервал меня клерк. Волосы у него блестели, намазанные дешевым лосьоном. Положив перед собой какую-то анкету, он отрывисто продолжал: — На учет возьму. Твоя специальность? Где работал? И за каким дьяволом вы претесь в Нью-Йорк? И так полно безработных.

— Чернорабочие разве не требуются?

— Требуются? Шустрый парень. Ну, ладно, отвечай на вопросы. Член профсоюза? Нет? А где живешь? Не коммунист? — Он торопливо задавал мне вопросы, словно сыпал горох. Я едва успевал отвечать.

— Член какою прихода? Не понимаешь? Ну какого вероисповедания? Безбожник? Рекомендации есть?

Я подал ему удостоверение из приюта. Но клерк, сердито покачав головой, прочитал только заголовок и швырнул мне обратно.

— Эту штуку кинь собаке под хвост. Ясно?

Заполнив анкету, он мрачно поглядел на меня:

— Твой номер — три тысячи семьсот.

— Когда же можно надеяться?

— Получить работу? Э, парень! Успеется. Ты приходи ежедневно отмечаться. Может, завтра улыбнется счастье, а то и через год, а то и через два…

— Вы не шутите? Я без работы не могу.

Недоумевая, я отошел от окошка. На скамьях, просто на полу и на пороге сидели и лежали безработные.

— А ты, юнец, не падай духом, — хлопнул меня по плечу слесарь. — Давай мотанем на другую биржу. Так, значит, только из провинции? И зачем приезжаете сюда? — повторил он слова клерка.

Мы поехали с новым знакомым в Бруклин. Там тоже оказалось полно безработных. Ожидая вызова на случайную работу, одни слонялись по залу, другие спали.

Разозлившись, я вошел в бюро найма большого завода, но и здесь мне спокойно указали на дверь. Рабочие нетребовались. И все же надежда не покидала меня.

— Не беда! — утешал я себя, возвращаясь в свой «отель». — Все равно найду работу. Не сегодня — так завтра или послезавтра. Пока деньги есть. Надо только экономить. И ничего не поделаешь — расстаться на время с мечтой иметь комнатку.

Прошла неделя, месяц. А работу я так и не нашел. Деньги, как я ни старался экономить, таяли с катастрофической быстротой.

И вот их не стало — ни одного доллара. Забрав свой чемодан, я отправился скитаться по улицам. Я теперь знал, что ночь можно скоротать в каком-нибудь заброшенном сарае на портовых причалах или просто на улице. Благо было лето. Товарищи, такие же, как и я, безработные, научили меня избегать полисменов: притворяться не спящим, когда полисмен подходил к скамейке, или ухитряться выспаться днем в сумрачном зале биржи.

Так прошел полуголодный месяц. Постепенно моя одежда уплывала к старьевщику мистеру Холмсу, старому неопрятному человеку, наживавшемуся на скупке и перепродаже разного барахла. Он не брезговал ничем. Я продал свои рубашки, запасные туфли, которыми втайне гордился. Купив их еще в Денвилле, я мечтал щеголять в этих туфлях, когда найду работу. Но так и не случилось их надеть.

Мне пришлось перекочевать на Бауэри-стрит. Эта мрачная улица, заполненная ночлежками, ночными барами, притонами, дешевыми варьете и обветшалыми домами, в которых ютилась беднота, начиналась от Уитхэм-сквера, в южной части Третьей авеню, и прилично одетому человеку даже днем было опасно появляться на ней. Бауэри-стрит оживала вечером. Бродяги, кокаинисты, нищие, проститутки и всякий иной сброд, не имевший пристанища, стекался сюда, чтобы промыслить кусок хлеба и ночлег.

В последний раз я пришел к старому Холмсу. Сняв с себя костюм, я получил от него грубые штаны с подтяжками, куртку в пятнах и двадцать долларов. Мистер Холмс уверял, что штаны как раз по мне, словно по заказу, и заплаты почти незаметны. Все же в таком одеянии мне было не по себе. Я стал таким же, как и многие другие обездоленные, и уже не рисковал появляться на центральных улицах. Снял «койку», то есть старый промасленный матрац, в углу грязной каморки под лестницей у глухого итальянца Луккачио. Он работал по ночам в каком-то вертепе, так что угол до шести утра был свободен.

6

Анри Гарриман служил в портовой полиции и по сравнению с другими полицейскими был более терпимым к безработным. Он не гнал их со скамеек в Сентрал-парке и не придирался по пустякам. Гарриман был добрый бык. Он-то и посоветовал мне однажды пойти в порт, где разгружались баржи. Я помчался прямо по Сорок четвертой авеню, ведущей к портовым воротам. В утреннем зыбком тумане там уже толпились безработные. Тревожная тишина ожидания нависла над людьми, над тупорылыми баржами и над спящими буксирами. Получить работу в порту казалось самым важным в жизни этих людей. Для меня это тоже был последний шанс. Тут стояли старые и молодые, здоровые и слабые. Попадались поденщики в опрятной одежде. Они еще на что-то надеялись, они еще думали поступить на завод или в мастерские. А пока перебивались случайной работой в порту. Большинство поденщиков давным-давно потеряло всякую надежду на постоянную работу. Понурые и усталые, пахнущие подворотней и общественной уборной, они думали только о том, как бы раздобыть несколько центов на хлеб на сегодняшний день. Еще несчастней и забитей выглядели пуэрториканцы и негры. Они держались отдельно.

— Как в отношении работы? — спросил я, подходя к очереди.

Давно небритый человек в выцветшем дунгари — синей матросской спецовке, какую носят моряки торгового флота — ответил:

— Обещали разгрузку. Двадцать барж на рейде. Дай, покурю.

Я отдал ему окурок. Он с видимым наслаждением затянулся.

— Может, удастся попасть на баржу грузчиком.

— Будем надеяться. Ты-то сильный парень. Тебе подфартит, а вот мне… — Он закашлялся и, сжав в кулаке остаток сигареты, весь подался навстречу выходившему из конторки толстяку в легком зеленом плаще, с сигарой в зубах. За ним семенил человек в узких брючках, похожий на ощипанного цыпленка. Толстяк что-то цедил сквозь зубы, а клерк записывал в книжечку, подобострастно заглядывая сбоку в глаза патрону. Поденщики как по команде выстроились в две шеренги, образовав длинный коридор от дверей конторки до ворот причала. На всех лицах было искательное, заискивающее выражение. Босс шел важно, как генерал на смотру, осознавая себя хозяином судьбы всех этих мужчин.

— Нужны грузчики. Сто лбов, — пронеслось по рядам.

Мой сосед, еле сдерживаясь, переминался с ноги на ногу. Губы его шевелились, он читал молитву. Босс шел медленно, иногда останавливаясь перед поденщиками, о чем-то спрашивая и самодовольно ухмыляясь.

— Впервые вижу тебя, парень, — остановился он против меня. — Молотить хочешь? С виду здоров. Покажи свои лапы. Сожми пальцы в кулак.

Я послушно вытянул руки.

— Хорош. Присядь. Согни ноги в коленях.

Я присел.

— О’кей! Открой рот. Покажи язык, зубы!

— Я что, лошадь, что ли?

— Не болтай много. Мне надо знать, здоров ли ты. Отвечать за тебя не желаю, если свалишься в трюм. Запиши его, Вильямс. Пять долларов.

Мой сосед выступил вперед.

— Мистер Уилки! А меня забыли?

— Вижу тебя, старая крыса, но эта работенка не по тебе. Баржи надо разгрузить до вечера.

— О, мистер Уилки! Буду работать не хуже других. Ведь уголь — мое родное дело.

— О’кей! Запиши его, Вильямс. Четыре доллара, но смотри, это в последний раз, Хансен. Стар стал — пора на свалку!

— Есть, сэр! — Хансен поклонился и подмигнул мне: — Босс шутить любит. Уж такой у него характер.

Нас загнали в трюм баржи, и до обеда мы работали как проклятые. Через десять минут все сделались черными от угольной пыли. Блестели белки глаз да зубы. Хансен попал в пару со мной. Мы нагружали уголь в одноколесную тачку и толкали ее к светлеющему квадрату наверху трюма. Сверху спускался крюк. Грузчики торопливо цепляли корзины с углем на крюк. Казалось, мы находимся не в трюме, а в самой преисподней и никогда не выберемся оттуда. Хансен после полудня совсем выбился из сил. Все чаще, хватаясь за грудь, он умоляюще смотрел на меня, чтобы я не так спешил наваливать в тачку тяжелые куски антрацита. Но работать-то ведь надо было. Помощники мистера Уилки следили сверху, и мы должны были во что бы то ни стало к темноте очистить трюм. У меня с непривычки гудели ноги, ломило руки. Уголь убывал медленно, и только к концу дня лопаты заскрежетали по днищу баржи.

Наконец мы очистили весь трюм и выбрались на палубу.

— Пошли за получкой, — сказал мне Хансен.

Я поплелся за ним, обмыв с себя угольную пыль водой из шланга. Длинная цепочка людей тянулась к окошечку конторки. Мистер Уилки сам выдавал заработок. Мы с Хансеном также встали в очередь. Она шла быстро. Получивший деньги тут же отходил в сторону и пересчитывал свое богатство.

Я получил четыре доллара.

— Мистер Уилки! Вы ошиблись. Записывали пять монет, а тут…

Он свирепо высунулся из окошка и прорычал:

— Хансен, объясни этому парню наши законы.

Тот толкнул меня в бок.

— Иди, иди! А то больше не возьмут на разгрузку.

Я отошел. Получив свое, Хансен разжал руку с тремя долларами.

— Видишь! Получил три монеты, а записывали четыре. Такой порядок. По доллару удерживают. Для босса.

— Это несправедливо! Тебе три, а мне четыре. Разве мы не одинаково трудились?

— Молчи! Пуэрториканцы и негры еще меньше получили. Всего по два доллара, а работали не хуже.

— Но почему?

— Ты, видать, зеленый. Разве не знаешь, что цветной всегда меньше белого получает? И на этом спасибо хозяину. Пойдем к тетушке Салли. Если сейчас не слопаю кусок мяса, то сдохну тут же, на причале.

Мы зашли в кабачок. Под потолком клубился табачный дым. Хрипло играла музыка. За столиками, облитыми пивом, сидели грузчики со следами угольной пыли на руках и лице. Пивные кружки кочевали от стойки к столам, наполненные пенистым напитком. За стойкой возвышалась тетушка Салли, здоровенная барменша. Зорко следя за посетителями, она отдавала приказания кельнершам, а они метались от стойки и окошечка к столам, разнося дымящиеся блюда с картошкой, сосисками и свининой. Мы сели за лоснившийся от жира стол, и Хансен с ходу заказал пиво и свинину.

— Сегодня счастливый день. — Он впервые улыбнулся, и морщинки с тоненькими ниточками угольной пыли стали глубже. — Я давно не ел мяса.

Мы молча принялись за еду, спеша утолить голод, не обращая внимания на драку пьяных моряков, на шум и крики сидевших за столом докеров и матросов.

— Ты кто по национальности? — спросил Хансен, с наслаждением после свинины цедя пиво.

— Русский.

— Настоящий русский? — Не скрывая удивления, он поставил кружку. — Русский? То-то ты такой храбрый. Так разговариваешь с боссом. Как же ты угодил в Нью-Йорк?

Мне не хотелось говорить. Блаженное ощущение сытости наполняло меня, и я только ответил:

— Это долгая история.

Хансен раскрыл свежую пачку «Камэла». Закурил.

— А я настоящий американец. На сто процентов. Ты не думай, что всегда был поденщиком. Я моряк. Кочегар! Двадцать лет пробыл в кочегарке на пароходах компании «Холлуй». Видал их суда? С голубой полосой и звездой на трубе. Знаменитая компания. Грузовые и пассажирские пароходы. Во всем мире известны! О, я раньше жил отлично. На хорошем счету всегда был, потому что работал кочегаром лучше всех. По две вахты выдерживал, даже в шторм.

Он говорил так горделиво, словно был акционером этой судовой компании.

— Ну и что? Уволился почему?

— Стар стал. Выставили. Набрали молодых кочегаров, вернувшихся из Кореи.

— Наверное, пенсию получаешь от компании?

— С какой стати? Мне ведь всего сорок семь лет.

Я удивился. На вид Хансену было не меньше шестидесяти. Выпив свое пиво, он спросил:

— Где ты живешь? Где ночуешь? У меня есть сторожка на берегу. Капитан порта мистер Бэрд дал мне рекомендацию, и я караулю там лодки. Десять монет и сторожка. Если тебе негде приютиться, то пойдем ко мне. Мой дворец к твоим услугам.

Я с радостью согласился. Мы еще немного посидели, выпив по кружке пива, и отправились к Ист-Риверу. «Дворец» Хансена был построен из гофрированного железа и на фоне недавно выросшего небоскреба ООН, светившегося тысячами окон, выглядел довольно эффектно.

Ящики из-под сигарет, прикрытые старым одеялом, служили постелью. Хансен обклеил стены рекламами и газетами, которые при порывах ветра шуршали.

— Может, завтра подойдут еще баржи. То-то было бы хорошо, — произнес старый кочегар, укладываясь спать. — Раньше с работой было веселее, а вот вернулись парни из Кореи, стало совсем плохо.

Я с наслаждением вытянулся рядом с ним.

— Тебе нравится в Штатах? — спросил Хансен.

— Нравится — не нравится, а жить надо. Да и не век тут буду. Все равно уеду в Россию, на Родину.

Хансен помолчал и, задумчиво посасывая свою трубку, сказал:

— Я на своем веку достаточно плавал. Видел много стран, и везде живется одинаково трудовому человеку. А вот в России не был. Хотя говорят разное… В войну плавал на юге…

Он, привстав, покопался в какой-то коробке и вынул медаль. Она тускло отсвечивала в сумраке.

— Видишь, это за войну получил. Всю войну плавал на транспортах. Возил в Европу груз и боеприпасы. Три раза ранен, три раза тонул, и хоть бы что, не погиб. А вот с работой трудновато пришлось.

Прицепив медаль к своему старому пиджаку, Хансен любовался ею. С океана веял теплый ветер, и газеты на стенах шуршали. Незаметно мы уснули, и, пожалуй, это была первая спокойная ночь за все время моей жизни в Нью-Йорке.

Наше желание сбылось. Несколько дней мы работали на баржах. Каждый день мы наедались, и это было главное. «Жить стало легче, жить стало веселей, шея стала тоньше, но зато длинней», — напевал Хансен странную песенку, возвращаясь в свой «коттедж». Но затем вновь наступила полоса безработицы. Я не уходил из порта, надеясь на случайный заработок. Редко-редко удавалось кое-что подзаработать на ужин у тетушки Салли. Теперь уже не спорил, если платили меньше, чем другим. Когда голод был нестерпим, я пробирался, стараясь не попасться на глаза штурману, на борт какого-нибудь парохода, чтобы угодить к обеду, и спускался в матросский кубрик. Моряки не спрашивали меня ни о чем, а накладывали полную тарелку фасоли с солониной. Порой я оказывался не единственным лишним едоком в кубрике. Тогда, потупив глаза от стыда, я спускался по трапу.

Хансену становилось все труднее жить. Ему предложили выбраться из его железной обители. А наступала осень, и туман с океана все чаще и чаще обволакивал порт и набережную Ист-Ривера… Удалось, правда, найти неподалеку от причалов заброшенную железную кабинку. После бесплодных поисков работы вечером я возвращался к Хансену. Поужинав, чем бог послал, а чаще без ужина, мы подолгу сидели на пороге кабинки. Над Бродвеем, над Таймс-сквером и Пятой авеню сверкали тысячи разноцветных огней. Огненные буквы выстраивались в строчки, кричали, звали купить дачу или домик во Флориде, на побережье океана, манили под сень пальм. Фантастически яркие рисунки вспыхивали, менялись, снова повторялись, озаряя низко нависшие облака и верхние этажи гигантских небоскребов:

«Курите сигареты «честерфильд» — лучшие в мире!»

«Ваша дама больше будет любить вас, если приобретете белье у Грифитса! Спешите купить!»

«Пейте лучшее пиво марки Гейца!»

«Спешите взять новый лимузин марки «Крейслер»!

«Хелп! Клоуз аут! Распродажа! Дешевые и лучшие в мире костюмы! Деловая одежда! Только раз в столетье!»

«У Вульворта распродажа! Спешите. Пятьдесят центов — любая вещь!»

«Можете отлично поужинать в ресторане «Форум Цезарей». Ваша дама будет довольна! И вы тоже!»

«Воскресные прогулки. Полный сервис! Спешите!»

«Коттеджи на побережье в рассрочку!»

«Хелп! Клоуз аут! Распродажа! Спешите!»

Хансен указал на вспыхнувшую в небе картину из цветных огней. Белокурая красавица наливала из рюмки яркий водопад огненных букв. Они выстраивались в ряд:

«Домики в Айленде! Дешево. Рассрочка на десять лет! Торопитесь!»

— Я тоже имел такой домик. И в саду розы, — сказал Хансен.

Его обычно неподвижное лицо озарилось тихой печалью.

— Не веришь? Имел такой коттедж. Восемь лет платил за него. Работал я тогда на «Миссури». Большой шип. Делал рейсы в Бразилию, и зарабатывал я прилично.

— Почему же продал домик?

Хансен помолчал, подождал, пока красавица погаснет, и медленно приглушенно заговорил, словно раскрывая какую-то тайну.

— Жил я хорошо. Была жена и дочь. Славная была у меня жена, Когда я с ней познакомился, она работала в кабаре на семнадцатом причале. Парень я тогда был крепкий, здоровый. Решили пожениться, как только накопим на домик. Без домика что за семья? И я не жалел себя. Кочегарил, не считаясь ни с чем. Лучшим кочегаром был на «Миссури». Все копил деньги. Не пил, не курил. Пришвартуемся к берегу — ребята гулять, а я никуда. Экономил на всем. Счет в банке открыл. Три года копил. Наконец купили в рассрочку домик на Хешэм-авеню, в Бруклинском Ист-Энде. Поженились мы с Дженни. Как в раю стали жить. На товарищей-кочегаров я смотрел свысока. Еще бы! У меня собственный дом. Через год родилась дочка. Рад я был несказанно. Придешь бывало из рейса — и скорее к своим. В свой дом. И хотя тяжело было платить, но кое-как вносили в срок. Бодрились, боролись за свое счастье.

Подросла дочурка. Восемь лет минуло, пора в школу идти. Но однажды она простыла, заболела, я только из рейса возвратился. Положили ее в больницу. Заплатил сколько надо и врачу, и за место в палате, и за лекарства. Отпросился у кэпа на один рейс на берег, а тут опять несчастье — заболела Дженни. Пришлось и ее положить в лечебницу. А деньги на исходе. Но все же не унываю. Продал обстановку, свою одежду. Ничего не помогло. Дочка умерла. Похоронил ее и скорее в больницу к Дженни, она не знала, что Лизи уже нет. Спрашивает, как дочурка. Утешаю ее: мол, ей лучше. А жена тихонько говорит: «Скоро выздоровею, надо лишь заплатить двести долларов за койку и лекарства». Ладно, отвечаю, заплачу. А у самого в кармане ни цента. Приплелся домой. Пусто. Ни продать нечего, ни занять не у кого. Да и кто даст двести долларов? Всю ночь я промучился. А утром звонят из больницы: «Заберите тело своей супруги». Чуть с ума не сошел. Похоронил Дженни. Пришел с кладбища домой, а дом опечатан. Просрочил выплату. И все пропало. Взносы, уплаченные ранее, не возвратили. Таков закон. Не знаю, что было бы со мной, если бы на следующий день не началась война. Японцы напали на Пирл-Харбор. Забрали меня на транспорт.

Хансен говорил неторопливо, посасывая трубку, уже не заботясь, слушаю я его или нет.

— Плохо жить на свете простому человеку. Такова судьба. И мне кажется, что я долго-долго живу, хотя мне нет и пяти десятков.

Он замолчал, отсутствующе глядя на вспыхнувшую рекламу: «Приобретайте дачи на побережье… Спешите!» Нам со старым кочегаром спешить было некуда.

7

Я стоял на берегу, соображая, где бы раздобыть центов двадцать на ужин. На душе было тяжело. Позавчера отправил старого Хансена в больницу для неимущих и знаю, что никогда больше его не увижу. Старый кочегар умирал от истощения, и спасти его было невозможно. Так сказал врач, поглядев на Хансена.

— К нам ежедневно привозят вот таких бедняков только для того, чтобы они не подыхали на тротуарах.

Его положили в палату среди таких же безнадежно больных. Хансен улыбался: он так давно не лежал на чистой простыне. Взяв исхудалой рукой мою руку, он проговорил:

— Вот и конец. Послушай меня, Пауль.

— Что такое?

— Поезжай на родину, в Россию. Ты ведь русский. Поезжай, пока не погиб, или вот так… — Он закашлялся, отпустил мою руку. И его истощенное тело, казалось, напряглось для последнего вздоха, но немного спустя Хансен успокоился. Заснул, тяжело дыша. Накрыв его одеялом, я в отчаянии вышел из палаты.

Тоскливо и одиноко мне было в этот вечер в нашей лачуге. Легко сказать: «Поезжай на Родину!» Всей бы душой помчался. Но как? Проникнуть тайком на пароход, идущий в Советский Союз? Но русских пароходов нет, а если какой и причалит в Нью-Йорке, то полиция не допустит не только к борту, но и на пристань. Нет, надо искать другой путь. А пока надо найти хотя бы поденную работу.

И вот утром я вновь притащился на причал угольной гавани.

Возле причала, готовясь к отплытию, беспощадно дымил из обеих труб большой океанский грузовой пароход. На палубе, как обычно во время отхода в рейс, суетились матросы, выбирая концы каната, хрипло в мегафон орал капитан, тарахтел брашпиль, поднимая якорь. От нечего делать я наблюдал за судном. И вдруг толстый усатый боцман, похожий на моржа, подойдя к борту, заорал:

— Эй, парень! Алло! Оглох, что ли! В работе нуждаешься? Тогда живо прыгай на борт.

Я недоверчиво воззрился на него. Может, не мне кричит этот красноносый дуб в шерстяном свитере?

— Чего молчишь? Нужен матрос! Или ты глухой?

У меня дрогнуло сердце. Честное слово, мне ведь орет этот дядька! Не теряя ни секунды, я вскарабкался по веревочному трапу на корму и вовремя. Судно уже отходило от причала.

— Ловко лазаешь. — Боцман оглядел меня и прорычал: — Документы есть? Нет! Дома оставил? Ну их в преисподнюю с этими бумажками. Покажись доктору и маршируй в кубрик. С ночи на вахту. Да запомни: половину первого жалования отдашь мне. Понял?

Я согласно кивнул. Боцман позвал мальчишку-юнгу и приказал отвести меня к доктору. Им оказался старший помощник капитана, маленький круглый человечек в фуражке с огромным козырьком, наполовину закрывавшим лицо. Не глядя на меня, спросил:

— Ты член профсоюза?

— Нет, сэр, — с горечью ответил я, решив, что все пропало. Но «доктор», видимо, остался доволен.

— Отлично. И не коммунист?

— Нет, сэр!

— Отлично. Венерическими не страдаешь? Прекрасно. Ступай к боцману. Годен. Да смотри, за тобой бутылка «мартини».

Что такое «мартини» я не понял, но радостный выскочил на палубу. Судно медленно выползало на середину Гудзона. Боцман одобрительно хрюкнул:

— Чертов парень! В океане был? Нет, говоришь. Неважно. Из тебя выйдет славный моряк, только меньше болтай о политике. Капитан этого не любит. Будешь вахту держать вместе с Оскаром. Он неплохой матрос, хотя в башке у него немного не в порядке. Научит тебя морскому делу.

По крутой железной лесенке я спустился в кубрик. Привыкнув к полумраку, различил узкие, в два этажа койки с бортиками, покрытые байковыми одеялами. Посредине кубрика стоял дубовый стол в окружении таких же тяжеленных скамеек, привинченных к полу. Под трапом — шкафчики для одежды, умывальник с потрескавшимся зеркалом, и вдоль борта — полка с разной посудой. Над столом чуть поскрипывала медная лампа на кольцах. В иллюминаторы плескались зеленоватые волны.

С палубы слышались топот ног, скрежет якорной цепи и ругань боцмана. Судно, набирая скорость, вышло в океан. Теперь только я, кажется, поверил в свое счастье. Но куда же мы плывем? А впрочем, не все ли равно. Лишь бы была работа.

Съев оставленный кем-то на столе черствый кусочек хлеба, я дожидался хозяев кубрика. Первым спустился в кубрик высокий матрос в желтой проолифленной куртке.

— Лопать хочешь? — вместо приветствия спросил он, подавая широкую твердую, как жесть, руку. — Ешь, отдыхай, и с ночи на вахту со мной. Я — Оскар.

Он достал банку тушенки, хлеб, и мы поели, запивая холодным чаем наш ужин. Один за другим спускались в кубрик матросы, на ходу скидывая пахнущие олифой, просоленные робы. Это были здоровые, сильные ребята с обветренными лицами и крепкими руками. Началась качка. Судно накренялось с борта на борт на просторной океанской волне. «Ничего, привыкнешь», — заметил Оскар. Он показал мне койку на втором этаже под иллюминатором. Раздевшись, я лег и вскоре уснул, покачиваясь, словно в люльке. Матросы тоже забрались в свои ящики-койки, и скоро в кубрике наступила тишина, прерываемая лишь скрежетом якорной цепи да глухими ударами волн в борт судна.

Меня разбудил Оскар:

— Начинается шторм. Надевай робу, — пробурчал он, подавая мне жесткую куртку и штаны. — А вот рукавиц нет, — виновато добавил Оскар. — Придется купить в лавочке, хотя этот негодяй Сильман дерет втридорога.

Полусонный, я поднялся за Оскаром на палубу. Качка усилилась. В темноте были видны белые гребки волн, а справа, на горизонте, едва виднелись слабые огоньки берега. К моей радости, я не поддался морской болезни, и вахта прошла спокойно, если не считать, что продрог до костей. На рассвете нас сменила другая пара матросов.

Но едва я забрался в свою люльку и согрелся, как дверца кубрика распахнулась и ворвался боцман.

— Все наверх, черти полосатые! Аврал! — простуженно зарычал он.

Мы моментально сорвались с коек. На палубе гуляли волны. Океан, бурый от гнева, с белыми барашками разъяренных волн, обрушился на старое судно. «Бони Брук» тяжело полз по ухабам водяных гор, то зарываясь до спардека в соленую кипень волны, высоко задрав корму, то оседая на корму под тысячетонным валом, и скрипел всеми переборками, не надеясь вынырнуть. Но проходило мгновение — на нос обрушивалась другая волна, винт беспомощно крутился в воздухе, и пароход останавливался, дрожа, как уставшее животное, чтобы затем вновь окунуться в набегающий вал. Откинув мокрую прядь со лба, Оскар заорал, пересиливая шум бури:

— Пауль, за мной! Держись за шторм-леер!

Я догадался, что шторм-леер — это канат, протянутый вдоль борта. Схватившись за него, побежал за Оскаром по скользкой палубе. И вовремя. Волна с борта, изогнувшись хищным зверем, накрыла нас, палуба провалилась под ногами, и, если бы не спасательный канат, меня унесло бы в океан. С ворчанием утаскивая деревянные рундуки и доски, волна схлынула с палубы, и мы, переводя дыхание, мокрые, побежали дальше, к мачте.

— Задраить трюмы, дьяволы! — закричал боцман.

С трудом натягивая твердый, негнущийся брезент, матросы удерживали его с четырех углов трюма, а Оскар и я, вооружившись топорами, начали забивать клинья в пазы. Крепкий брезент жег ладони. Не обращая внимания на боль, я обухом топора загонял клин в паз. Слава богу, все в порядке. Теперь вода не просочится в трюмы.

Но боцман не унимался:

— Все на ботдек! Принайтовить шлюпки!

Не зная, как это делается, я поспешил под ударами волн за Оскаром, цепко хватаясь за мокрые поручни трапа, стараясь делать все так, как мой товарищ. Но тут позади нас сорвалась лебедка и, грохоча по железной палубе, подхваченная волной, исчезла за бортом, как перышко. Боцман суеверно перекрестился, что-то закричал, а мы с Оскаром привязали к шлюпбалкам лодку и поспешили к другой шлюпке. Около второго трюма матросы также неустанно взмахивали топорами и ломами, стараясь загнать рассыпавшиеся на палубе чугунные трубы в свои гнезда.

А волны, все более огромные, свирепо ползли на пароход. Не успели закрепить шлюпки — как другая работа. Осыпая проклятиями небо и старшего помощника капитана, бросились на другой конец судна к трюмам.

Наконец продрогшие и промокшие до нитки мы спустились в кубрик. Здесь блаженное тепло. Негритенок Джим принес деревянное блюдо с кусками остро пахнущей солонины и фасолью.

— Опять тухлятина! — заворчал Оскар. — Не успели сняться с якоря, а уже кормят из бочонка капитана Дрейка.

— Жри, что дают! — хмуро отозвался старшин матрос Тедди, с жадностью накидываясь на фасоль. Его, как и меня, приняли на судно перед самым выходом в рейс, и он был еще полон береговой ненасытностью к пище. Все молча уселись за стол, вяло поддевая ложками горячую фасоль с солониной.

Негритенок, пыхтя от тяжести, поставил на стол бачок с бурдой, отдаленно напоминающей кофе. Выпив кружку этой жидкости, я устало залез на койку и, не успев даже ответить на какой-то вопрос Оскара, провалился в яму сна под шум бушующего океана.

Часа через два боцман вновь поднял всех шестерых обитателей кубрика. Шторм не собирался утихать, а еще более злобно атаковал «Бони Брук».

— Проклятая жизнь! — ворчал Тедди, с огорчением рассматривая свои рукавицы. — Придется покупать в судовой лавчонке новые. И так должен за робу сорок монет. Ничего не останется от получки. Скорее бы до берега добраться, сбегу, право, сбегу.

— Куда? Опять бичевать да голодать? — с насмешкой спросил кто-то в сумраке кубрика.

— Ты прав. Никуда не денешься. Проклятая жизнь, — повторил Тедди, поднимаясь в штурманскую.

Трое суток бушевал океан. И только у Азорских островов стало спокойнее. Набрав воды для котлов и уголь, «Бони Брук» потащился дальше. Иногда встречались на пути другие пароходы. Приветливо гудели, отвечая на наш гудок, и исчезали за кормой, оставляя позади себя светло-зеленую полосу, медленно таявшую на поверхности океана. Порой проплывали мимо белоснежные пассажирские лайнеры, словно гигантские лебеди в голубом просторе. Мы с завистью смотрели на них. Вот это пароходы, не чета нашему грузовику! С них доносилась музыка. То был иной мир, недоступный матросам «Бони Брука».

Наконец показался берег. И еще через сутки мы пришвартовались в Саутгемптоне. Несмотря на октябрьский туман и сырость, все свободные от вахты сошли на землю. Мы с Оскаром и другими матросами поспешили в город. Так приятно было ступать по твердой мостовой после палубной качки.

Оккупировав первый попавшийся кабачок, мы пили вино, танцевали с местными девушками под шумовую музыку джаз-оркестра. Перед нами стояли кружки и бутылки с терпким вином. Пахло поджаренным луком и маслом. Выпив, мы забыли томительные будни в океане и все отчаяние одиночества.

Но утром наступило тяжкое похмелье. С пустыми карманами мы возвращались на пароход. И вновь однообразие рейса. Вахты, сон, соленая свинина, ругань боцмана и мечты о береге.

8

Прошло полгода. Я стал настоящим моряком. Меня поставили на руль. Приятно было стоять за штурвалом, чувствуя, как наша неуклюжая коробка покорно слушается тебя. «Бони Брук» ходил медленно, всего по девять миль в час, но руля слушался хорошо, и в этом было главное достоинство старого парохода.

Мы делали рейсы в Лондон, а затем, забрав груз, плыли в Мельбурн, заходя в Порт-Саид и Аден. Дни тянулись однообразно, похожие друг на друга, размеренные склянками. В Адене обычно стояли трое суток. Получив от штурмана деньги, моряки съезжали в юрких яликах на берег. Неприветлива была эта обожженная солнцем земля, но все-таки это была земля, а не зыбкая палуба. Спустив в портовых кабачках весь заработок, моряки возвращались на судно. И вновь — необъятная ширь океана, величественного и спокойного. Чувство оторванности от берега, от жизни в городах прошло, я привык к длительным рейсам, втянулся в эту жизнь… Однажды мы увидели советский танкер. Он прошел совсем близко от «Бони Брука», и я даже различал лица советских моряков. Танкер, по традиции, дал гудок, но наш капитан, пьяница Голдерс, не разрешил ответить на приветствие. Долго-долго я смотрел на серый силуэт советского танкера с красным флагом, и мечты о родине всколыхнулись во мне с новой силой. Когда же я прибуду к родным берегам? Я надеялся, что наше судно когда-нибудь поплывет в советский порт, и тогда… тогда только они меня и видели на «Бони Брук». Лишь бы попасть в Россию. Ведь может же такое случиться, что наш пароход пойдет с грузом к советским берегам. Никто в кубрике не знал, что я русский. Я был обычным матросом американского судна компании «Америкам экспорт лайн», и моя жизнь была обычной жизнью американского моряка. Работа, гулянки в портах и опять работа под окрики боцмана или штурмана.

Как-то в Ливерпуле мы с Оскаром решили прогуляться. День был теплый, но дождливый. Тщательно, до блеска, вычистив ботинки и выутюжив свои костюмы, купленные в Мельбурне, мы отправились на берег. Миновав припортовые кварталы, вышли к центру города. Под косым теплым редким дождем мокли серые здания, вереницы автомашин, среди которых краснели двухэтажные автобусы, облепленные рекламами. Людской поток. Витрины магазинов. Нищие под мокрыми зонтиками на углах. Полисмены в блестящих касках. Мы с Оскаром шли все дальше и дальше в поисках дешевого бара, и вдруг на одной улице я увидел красный флаг. Я остановился как вкопанный. Мокрый от дождя, над дверью скромного особняка висел красный с серпом, молотом и звездой у древка советский флаг. Сбоку от дверей отливала золотыми буквами небольшая вывеска: «Консульство СССР», по-русски и по-английски.

— Чего встал? Русского флага не видел? — Оскар недовольно потянул меня за рукав. — Деньги еще есть, пойдем в таверну.

Машинально я тронулся за ним, однако вывеска консульства не давала мне покоя. Это же наше, русское, советское консульство! А что, если зайти, поговорить, узнать, можно ли мне вернуться на родину? Меня должны понять. А вдруг выгонят? Скажут, какой же ты русский, если даже по-русски плохо говоришь. Недавно, взяв в руки русскую газету в Шербуре во время стоянки, я, украдкой читая ее, не понял, что за слово «коврига». Нет, я, конечно, зайду. Эти мысли не давали мне уснуть, когда мы с Оскаром вернулись в наш кубрик. Ворочаясь на своем узком ложе, я не переставал думать о консульстве. Вышел на палубу. Дождь перестал. Я присел к фальшборту, глядя на мирно мигающие огоньки набережной и на звезды. Эти же звезды сейчас светят над моей родиной. И какой-нибудь парень, вроде меня, смотрит на звезды.

Утром я решился. Сдав вахту, оделся, выпросил у Оскара его новый галстук и с бьющимся сердцем спустился по трапу. Вышел из ворот порта. Свернул направо, стараясь припомнить, на какой это улице видел красный флаг консульства. Кажется, на Виктория-стрит. Точно! С Денигола дул пронизывающий ветер. Но я не чувствовал холода. Еще поворот. Вот знакомое здание магазина Сэнди. За ним серый особняк с большими окнами. Флаг трепетал под свежим ветром, словно звал к себе. Я стремительно перешел улицу. С бьющимся сердцем толкнул тяжелую дверь. Она распахнулась неожиданно легко, и я оказался в вестибюле.

— Вам кого? — по-английски спросил молодой человек в черном костюме, дружелюбно глядя на меня, пока я собирался с мыслями. Он улыбнулся и повторил свой вопрос.

— Извините… Я моряк, я русский и хочу повидать господина консула. — Запинаясь, наконец ответил я по-русски.

Он не удивился моей русской речи. Провел меня в небольшую приемную и, когда я опустился в кресло, сказал:

— Подождите здесь.

Я оглянулся. Странное неизведанное чувство наполнило меня. Тут был кусочек моей родины. На круглом столике — русские газеты, над дубовой панелью — русские картины. На одной из картин двое медвежат играли на поваленных соснах, а медведица широко раскрыла пасть, будто сердилась на расшалившихся детенышей. А справа, на фоне голубовато-молочного тумана, стоял на задних лапках трогательный медвежонок. Все в этой картине было родное, русское, и после идиотских абстрактных полотен, виденных в Нью-Йорке или в Марселе, так приятно было смотреть на эту картину. Словно я очутился в родном краю, в Моховицах, на опушке леса. Над столом висел портрет. Боже мой! Да это же Ленин. Владимир Ильич Ленин за столом читает газету «Правда». У нас, дома, был точь-в-точь такой же. Как сейчас помню, в рамке под стеклом, только меньшего размера. Отец очень дорожил им. Портрет Ленина был неотделим от детства. С волнением я смотрел на дорогие черты. Потом несмело взял газету со столика. «Известия» двухнедельной давности, «Труд», «Комсомольская правда». Дрожащими руками я разворачивал страницы газеты. Это не какие-нибудь «Дни» или «Новый свет», купленные в киоске на Бродвее, а настоящие русские советские газеты. Их печатали там, в Москве… А вот «Огонек». Я перелистывал страницы журнала. Милые русские лица смотрели на меня.

— Здравствуйте! Чем могу быть полезен?

Я вскочил. Предо мной стоял еще не старый, но уже с седеющей бородкой клинышком человек в пенсне, в обыкновенном коричневатого цвета пиджаке, с красно-золотым орденом.

— Простите, вы главный консул Советского Союза?

Он добродушно улыбнулся и протянул мне руку.

— Главных нет. Просто консул. Садитесь, пожалуйста. Значит, вы русский?

Я смешался.

— Итак, слушаю вас. Какими судьбами вы оказались в Ливерпуле?

— Видите ли, я русский. Ребенком увезли на чужбину… Во время войны… — Я запнулся. Все заранее приготовленные слова вылетали из головы.

— Успокойтесь. Где вы теперь обитаете?

— Я?.. Я матрос на американском судне «Бони Брук»… А скажите, что это за орден у вас?

Консул, улыбаясь, коснулся тонкими пальцами своего ордена.

— Это орден «Отечественной войны» I степени.

Постепенно смущение мое исчезло. Я спокойно начал рассказывать о себе.

Впервые я говорил о своей жизни, не тая ничего. Картины прошлого вставали предо мной с поразительной ясностью. Я вспомнил и родные Моховицы, и казнь матери, и страшные дни в немецком лагере. Не умолчал и о Настеньке. И хотя тяжело было рассказывать о предательстве Василия, упомянул и о нем. Вспомнились и годы в приюте и скитания по нью-йоркским причалам.

Консул умел слушать. Он сидел, чуть подавшись ко мне. Когда я закончил свое горькое повествование, он не поторопился с ответом. Велел подать чай. Пожилая женщина принесла кипящий чайник, фарфоровые чашки, печенье. Прихлебывая маленькими глотками чай, задумчиво и вместе с тем дружелюбно глядя на меня, консул заговорил:

— Понимаю вас, Павел. Таких случаев после войны великое множество. Много детишек попало в чужие руки, в чужие страны. Советское правительство делает все возможное для возвращения детей домой, к родителям, на родную землю, и многие возвращены, но все же…

Консул снял запотевшее пенсне, протер стекла платком и опять замолчал.

Я, волнуясь, ожидал, что он скажет. Может быть, сейчас решится моя судьба? Поднимется и скажет, что могу ехать на Родину, что не надо никаких формальностей. Выдаст билет в Советский Союз и…

Но он продолжал молчать, уставившись на медвежат, и эти минуты мне показались нестерпимо долгими. Наконец, подняв на меня глаза, проговорил:

— Слушайте внимательно. Нужно подать заявление на имя советского посла в Лондоне. Мы же не имеем права решать такие вопросы Это функции посольства. Вы напишите заявление и все, что рассказывали мне про себя. Потом запаситесь терпением. Ваши данные проверят, сделают запрос в Москву. Это необходимо. И я уверен, что в будущем сможем проводить вас на Родину. Но терпение, терпение…

— Сколько же ждать ответа? — упавшим голосом спросил я. Все во мне замерло… А я-то надеялся, так надеялся, и вот надо еще ждать…

— Не скажу. Но, кажется, полгода, год, не больше…

— Целый год!

— Да. Надо уметь ждать.

— Уметь ждать, — машинально пробормотал я, опустив голову. — Ну что ж. Пусть будет так. Как скажете, так и сделаю.

— Заполните анкеты. Вы долго будете в Ливерпуле?

— Разгрузка кончается. Опять поплывем в Сидней, а оттуда — в Нью-Йорк.

— Где бы вы ни были, не теряйте связи с нами. У вас есть постоянный адрес?

— Нет. Впрочем, ведь можно писать на Нью-Йорк на Центральный почтамт, до востребования?

— Пожалуй, да. И не отчаивайтесь. Будьте мужественны.

Консул поднялся, дружески обнял меня за плечи и сказал:

— Это хорошо, даже очень хорошо, что зашли к нам. Ваше заявление не останется без ответа. А пока, где бы вы ни были, как бы тяжело вам ни пришлось, помните, что вы советский человек, что ваша родина — Россия, и будьте достойны ее.

9

— Где пропадал? Сияешь, как медная кастрюля. — Оскар брился перед зеркалом. — Да не раздевайся. Сейчас пойдем в одно место.

— Куда это?

— А ты у нас на корме ничего не заметил? Плохое зрение, значит. У причала стоит русский пароход.

— Ну и что? — как можно равнодушнее спросил я.

— Чего покраснел? Пойдем, посмотрим. Ребята болтают, что это какое-то особенное судно. Только старому боцману ни слова. Донесет сразу капитану — и прощайся с работой. Понял?

— Чего тут понимать? — еще весь во власти приподнятого настроения я не мог удержаться от улыбки. Как отлично все получилось. Пускай пройдет много месяцев, но все же дождусь своего. После разговора с консулом я тут же заполнил анкеты, написал заявление и от одного этого чувствовал себя сильнее.

Тщательно побрившись, Оскар оделся, и мы отправились на советское судно. Еще издали заметили группу людей у трапа «Смольного». Ничего особенного, казалось, не было в этом пароходе — он был даже меньше нашего, отличался лишь чистотой да алым полотнищем на мачте. Мы поднялись на борт. Кроме нас, на судне уже были моряки с голландского парохода и французского танкера, стоявших у причала по соседству.

— Алло! Приятель! Ты матрос? — остановил Оскар одного парня в замазанной краской робе. В руках тот держал ведерко с олифой.

— Да, матрос. Второго класса. — Парень плохо произносил английские слова.

— Мы тоже матросы. С американского шипа. Будь добр, покажи свой кубрик. Матросский кубрик. Понимаешь?

— Понимаю. Но кубрика у нас нет. Живем в каютах, сэр.

— Сам ты «сэр». Не ври. На каждом порядочном судне имеется кубрик для матросов и кубрик для кочегаров. Где ты ешь, спишь?

Парень откинул рундук, поставил ведерко и, вытерев ветошью руки, коротко бросил:

— Пошли со мной.

Мы прошли за ним в коридор. Он дернул дверь каюты.

— Заходите, мистеры.

— Послушай, друг, ты не смейся! — Оскар готов был взорваться. Клок волос угрожающе повис у него надо лбом. — Ты нам покажи свою койку, а не штурманскую каюту. Каюту кочегара, матроса, понял?

— Я матрос и живу в этом помещении.

— Пропаганда! — буркнул Оскар, переступая порог.

В светлой каюте с крашеными стенками стояло две кровати, как в приличной гостинице. Между ними прислонился столик. У дверей — шкафчик с зеркалом. Над белой постелью висел коврик стамбульской работы. Чуть повыше над ним — фотография молодой женщины.

Оскар поднял край покрывала и прошептал:

— Черт побери! Простыни! Ты матрос? Простой матрос?

— Не только матрос, но и студент. Учусь…

— Ну и дела! Где видано, чтобы обыкновенный рогаль имел такую каюту! И вся команда так?

— Конечно, можете посмотреть. — Моряк улыбнулся. — Идемте обедать. Кэп не любит, когда опаздывают к столу.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что капитан вместе с вами ест?

— Да. Именно так.

— Ну и дела! — повторил Оскар, вытирая пот со лба и украдкой поправляя галстук.

Перед кают-компанией мы остановились.

— Послушай, приятель, — смущенно затоптался Оскар, — чтобы я, простой моряк, зашел в помещение администрации без зова? Ты смеешься? Нет такого закона у моряков.

— Но у нас же советские законы! — Парень открыл полированную дверь кают-компании. Переглянувшись, мы с Оскаром несмело вошли.

За двумя длинными столами, покрытыми белейшими скатертями, сидели люди. Сразу было заметно, кто из них хозяева, а кто гости. Советский моряк подтолкнул меня к свободному креслу. Исподлобья осматриваясь, мы разместились. Я попал между механиком и боцманом с голландского судна. Напротив сидел русский парень, кочегар. Еще при входе на пароход я заметил его в кочегарской робе, а сейчас он был чистый, в голубой франтовской рубашке, и непринужденно разговаривал со штурманом, словно они были приятелями. Оскар перестал улыбаться. Его лицо стало серьезным, каким-то напряженным. В это время вошел капитан. Все встали. Я во все глаза смотрел на моложавого человека в наглухо застегнутом кителе с капитанскими нашивками.

— Здравствуйте. Прошу садиться. Будем обедать, — звучно произнес он по-русски и по-английски, занимая кресло во главе стола.

Я молчал. Комок подкатил к горлу. Только смотрел во все глаза, ловил обрывки разговоров и не мог выговорить ни слова. О, как я завидовал всем этим советским матросам! Шальная мысль пришла мне в голову. А что, если встать сейчас и громко сказать, что я русский… свой. И не моя вина, что очутился на чужом берегу. Я не хочу уходить с этого парохода!

— Ты очень взволнован, Пауль? — вполголоса спросил Оскар.

— Не знаю. Просто все как-то странно, — ответил я, продолжая напряженно слушать, как капитан рассказывает о Голландии.

— Ты весь пылаешь. Я тоже взволнован, просто не верю своим глазам. Смотри, я ем то же, что и капитан. Вот здорово! Где такое может быть? Ну и дела!

«Ах, ничего ты не понимаешь!» — чуть было не сказал я, но только пожал плечами, не в состоянии справиться со своим волнением.

После обеда мы еще час лазили по всему судну. Спускались в кочегарку,заходили в красный уголок. Не допытывались больше ни о чем, никого не расспрашивали. Все было ясно. Оскар мрачнел с каждой минутой. Казалось, он о чем-то думал, мучительно и тяжко. Нам не хотелось возвращаться на свое корыто. Не сговариваясь, мы вышли из порта и до поздней ночи бродили по улицам.

— Эх, Пауль! Живут же русские! — восторженно повторял Оскар всю дорогу. — У них ведь рай. Настоящий рай! Будут ли когда-нибудь у нас такие каюты и такие обеды? Навряд ли. У них же своя власть. Проклятая наша житуха.

Спустившись в кубрик, Оскар повалился на койку и уснул, не раздеваясь.

Наутро мы ни словом не обмолвились о советском судне и, пока стояли у причала, с тоской поглядывали на «Смольный».

На другой день советский пароход ушел в море, оставив во мне горечь утраты и беспокойство.

Разгрузившись, тронулись в обратный рейс и мы. Снова туманный простор Атлантического океана и тоскливый крик чаек, провожавших нас от берегов Англии.

В Нью-Йорке Оскара ждала Китти, о которой он говорил весь переход до Америки и фотография которой висела у него на переборке над койкой.

Меня же никто не ждал, и не к кому мне было спешить. Разве что на почтамт, где, по моим расчетам, должно лежать письмо от консула. Я терпеливо достаивал вахту у котла. Мы пришвартовались у Бруклинского моста.

Но неожиданно нас вызвал капитан.

— Какого черта ему надо! — растерялся я. Вызов к капитану предвещал несчастье. Матросы редко удостаивались чести лицезреть Голдерса.

— Дело плохо! — прошептал Оскар, робко переступая порог его каюты и вытягиваясь в струнку.

Капитан, увидев нас, круто повернулся, сжав кулаки:

— Вон! Вон! Сию же минуту вон, чтобы духу вашего не было на моем судне!

— В чем дело, сэр?

— Они еще спрашивают! — Голдерс весь затрясся. — Вы ходили на советское судно в Ливерпуле?

— Разве морякам запрещено ходить в гости к морякам?

— Молчать! То особые моряки. Коммунисты! Я не хочу иметь из-за вас неприятности. Уходите! А не то сообщу в полицию и…

Капитан откинулся в кресле и, сунув в рот какую-то таблетку, запил водой из графина.

Мы неподвижно стояли у порога каюты. Может быть, капитан все-таки оставит нас на судне, мы ведь были неплохими матросами. Проглотив еще таблетку, он заговорил спокойнее:

— Поймите, ребята! Я не могу вас держать. Меня могут вызвать в ФБР или в комиссию. Скажут, что потворствую большевистской пропаганде. Мистер Паркинс приготовил вам расчет.

Мы направились к старшему помощнику Паркинсу. Он с видимым сочувствием поглядел на Оскара, но, ничего не сказав, выдал нам полагающееся жалование.

На Риджент-авеню мы зашли в кабачок. Было еще рано, и столики пустовали.

— Ты что думаешь делать?

— Не знаю. К Китти теперь нельзя. Придется подождать с женитьбой. Послушай, почему так скверно жить в кашей благословенной Америке! Ты не задумывался над этим? Капитан, любой хозяин, может выгнать с работы, если ему вздумается. И защиты нет. Ты скажешь, профсоюз? А что он сможет сделать, если хозяин скажет нет, и баста!

— Может, все же помогут устроиться на другое место?

— Глупости говоришь. Профсоюзные боссы на откупе у хозяев. От них ничего не дождешься. Это тебе не Россия. — Оскар пугливо оглянулся и, понизив голос, продолжал: — Если бы у нас трудовой народ сделал революцию, как в России… Ну, прощай… Вряд ли мы увидимся.

Мы допили виски и распростились.

Я поспешил на почту. Девушка с накладными ресницами и ярко-красным ртом в окошечке «До востребования», привычно улыбаясь клиентам, ответила мне, что писем нет. Огорченный, я поехал в Бруклин, где удалось снять крохотную каморку в пансионе для моряков. На следующий день я пошел в порт, надеясь найти работу.

В воротах меня окликнул полисмен Гарриман. Он по-прежнему был по-слоновьи неуклюжим и важным в своей фуражке с ремешком под жирным подбородком.

— Эй, Пауль! Как закончил рейс?

— Все в порядке, сэр.

— Нет, не все… Тебе на причалах делать больше нечего. Работу не дадут ни на погрузке, ни на пароходах.

Я изумленно вытаращил глаза.

— Это в честь чего?

— Ты внесен в черный список. Так что проваливай отсюда подобру-поздорову, дружески тебе советую.

— В чем же я провинился? — все еще недоумевая, спросил я.

— Твой бывший капитан Голдерс постарался.

Я поехал в Бронкс. Там, за Гудзоном, возможно, получу работу. Черт с ними, в конце-концов, с пароходами и с капитанами.

10

Прошел месяц, другой. Распростившись со своей комнатушкой в «Якоре», я перекочевал в район Гринвича-Виллейджа. Там обитали артисты бродячих театров, певички из варьете, начинающие художники и просто бедняки, приехавшие в Нью-Йорк за богатством и славой. Не добившись ни того, ни другого, разочарованные и опустошенные, они доходили до нищеты.

Я случайно познакомился со стариком-лифтером, иногда за него дежурил, и за это он пускал меня ночевать в клетке лифта. Намаявшись за день, я плелся к лифтеру, рассчитывая лечь спать, когда в доме все угомонятся и кабинка лифта не будет путешествовать по этажам. По дороге заходил в кабачок тетушки Салли. Это грубоватая некрасивая, но еще не старая женщина вечно в замасленном переднике была известна морякам и докерам своей добротой. Она давала в долг, не требуя процентов, подкармливала безработных матросов, снабжая их иногда даже одеждой и ничего не требуя взамен. Пока у меня были деньги, я ходил в кабачок, чтобы перекусить и узнать последние новости на причалах. Какое судно пришло из дальнего рейса? Расспросить о работе в гавани.

Однажды я застал в кабачке тетушки Салли большую компанию американских моряков с «Осси Моллер», грузового судна, делавшего рейсы между Нью-Йорком и портами Южной Америки. Раз в два месяца «Осси Моллер» появлялась у причалов, и матросы наполняли кабачок тетушки Салли. Они уже здорово на этот раз, когда я пришел, нагрузились, сидели с портовыми девушками на коленях, горланили песни и бесцеремонно ругались. Увидев, что мест нет, я повернул было обратно, но тут заметил в дальнем углу одиноко сидевшего негра, Он был в белой рубашке, и на груди поблескивала медаль за войну. Эта медаль, очевидно, и придала ему решимости зайти к тетушке Салли, хотя здесь пьянствовали белые.

Осведомившись, свободное ли это место, я сел в ожидании пива и сосисок. Негр спокойно пил небольшими глотками из кружки пиво, закусывая жареными тонкими ломтиками картофеля. Я съел сосиски и уже было поднялся, но сел обратно при виде пьяного моряка с «Осси Моллер», вразвалку подошедшего к нашему столику. Чуть наклонясь к негру, он заорал, брызгая слюной:

— Ты чего, чего лакаешь, черная обезьяна?! Глядя на твою поганую рожу, пить не хочется… Понимаешь? В глотку не лезет… виски.

Негр спокойно поднял на него глаза, но не ответил.

— Сматывайся отсюда, а то кружкой тебя по башке! Здесь белые хозяева…

— Что за шум? Ах, это черномазый шумит! — Два товарища пьяного матроса поднялись со своих табуреток и подошли к нашему столику.

— Этот черный павиан не хочет сматываться! Алло, миссис Салли! Если не уберется этот негритос, мы покидаем ваш притон.

— Это у меня притон! — взвизгнула тетушка Салли, выбегая из-за стойки. — Да я вас выставлю, чертовы дети, если вы такого мнения о моем ресторане! Убирайтесь на свою коробку, если не нравится у меня…

— Ладно, миссис! Я лучше выйду. — Негр примирительно улыбнулся, вставая со своего места. — Все равно я допил свою порцию и больше не хочу.

Меня вдруг охватила злость. Схватив негра за руку, я решительно сказал:

— Сиди, друг! Не поддавайся этим гадам!

Моряки с «Осси Моллер» с удивлением и злобой глядели на меня.

— Тебе что надо? Постыдился бы сидеть рядом с черномазым… Заступник какой!

Вскочив, я сжал кулаки и, дрожа от ненависти, ответил:

— Он сидит на своем месте и не трогает вас Он такой же трудовой человек, рабочий, как и мы…

— Что еще за защитник? Что за подонок… — Матрос не успел закончить, как я, не помня себя от ярости, изо всех сил стукнул его кулаком по носу. Всю свою злобу, все свои неудачи и отчаяние вложил в этот удар. Он покачнулся и с воем свалился на пол. Не дожидаясь, пока его друзья опомнятся, я двинул кулаком в пьяную рожу второго. Третий испуганно попятился, вытаскивая нож. Загалдев, вскочили и другие из их компании. Пронзительно завизжала женщина. Я тоже выхватил из кармана свой матросский нож. Негр встал рядом со мной. От соседних столиков подходили знакомые мне грузчики, сбрасывая куртки и засучивая рукава. Парни с «Осси Моллер» остановились. Подвывая, как раненый шакал, с пола поднялся упавший, размазывая по лицу кровь. Другой, осыпая проклятьями всех негров на земле, заковылял за ним. В эту минуту в дверях показалась толстая фигура полицейского. Сразу воцарилась тишина.

— В чем дело, мальчики? Что здесь происходит? — величественно спросил полисмен.

— Ровным счетом ничего, — ответила тетушка Салли. Она включила автомат, и звучная музыка из диснеевского фильма «Микки Маус» наполнила низкие своды кабачка.

— Попался бы ты нам, черномазый, в Луизиане или в Техасе, мы бы сделали из тебя котлету, — с ненавистью пробурчал зачинщик драки, усаживаясь на свое место. За ним сели остальные.

Ярость моя утихла, я, пододвинув стул, сел рядом с негром и нарочно громко, чтобы слышали все, крикнул:

— Тетушка Салли! Прошу пару кружек бархатного пива, мне и моему другу!

Она понимающе кивнула и, наполнив кружки лучшим пивом Гейца, лично сама поставила на стол перед нами. Это была большая честь: не девушка, а сама хозяйка бара преподнесла нам пиво. Мы тянули пиво не спеша и не глядя на соседей. Они, переговариваясь, затеяли было песню, но веселье что-то не ладилось, и один за другим матросы потянулись к выходу.

Мы тоже вышли. С опаской осмотрелись. Но улица в этот вечерний час была пустынна.

— Спасибо, брат — с чувством произнес негр. — Меня зовут Джоном. Джон Райт. Кочегар с «Канады».

Я назвал себя.

— Ты такой здоровяк, а трусишь схватиться с пьяными моряками.

— Не в том дело. Стал бы драться, все равно оказался неправ и угодил бы в тюрьму. Я же чернокожий. — Горько усмехнувшись, он добавил: — Конечно, когда ты встал в мою защиту, я не мог сидеть сложа руки. Но в другом случае, пусть я дрался бы до последнего, и они получили бы свое… конец был бы один — белые забили бы меня до смерти. — В его произношении угадывался гарлемский выговор.

— Ты здешний?

— Да. Родился и вырос в Гарлеме. Однако дома редко бываю. Плаваю на «Канаде» кочегаром, — повторил Джон. — Возим пассажиров и груз в Южную Америку. — Хорошо платят?

— Грех жаловаться. Хотя вычитают беспощадно.

— Везде так.

Пройдя Колумбийский университет, мы свернули к Гарлему. Несмотря на поздний час, улицы этих негритянских кварталов кишели народом. Прохожие с удивлением смотрели на нас: белый человек, пусть даже простой матрос в заношенной одежде, здесь был редкостью. Не обращая внимания на испытующе-удивленные взгляды женщин, судачивших у входов в дома, мы зашли в низкую таверну. Пить не хотелось. Мы просто сидели, покуривая дрянные сигареты, разговаривали и засиделись допоздна.

Я рассказал Джону о своих мытарствах, скрыв, впрочем, от него, что я россиянин, хотя меня и подмывало сказать это. История Джона была обычной для негра. Не мог кончить школу. Семья большая. Он старший сын. Пришлось работать с двенадцати лет. Сначала мальчиком на побегушках в отеле «Лаура» у итальянца, затем нанялся поваренком на судно. Война застала его уже взрослым парнем. Пошел на фронт.

— А после войны вот кочегарю на «Канаде» и кормлю семью, — с грустной улыбкой сказал Джон. — У меня много младших братишек и сестренок, и только трое из них работают. Нам, черным, как известно, работу дают в последнюю очередь.

Толстая неповоротливая негритянка откровенно зевала, готовясь закрыть кабачок. Мы вышли.

— Ты куда? Если не против, пойдем ко мне ночевать.

— Согласен. Но у тебя тесно.

— Не беда. Разместимся.

Пройдя две улицы, мы свернули в большой двор. В глубине его стоял дом, очень старый, сырой и холодный, полный запахов пищи, кухонных отбросов, табака и дешевого мыла. Сквозь полураскрытые двери слышались хриплые голоса, смех и плач детей.

— Еще не спят? — удивился я, указывая на тусклые огни в окнах.

— Здесь спят днем, — усмехнувшись, сказал Джон. — Ночью крысы не дают спать. Мужчины работают в ночных сменах, приходят только утром.

В сырой с кирпичными стенами полуподвальной комнате каким-то чудом помещалось все семейство Джона. Мать, худая негритянка, отец, надсадно кашлявший за ситцевой занавеской в углу, и семеро подростков, спавших вповалку на полу. В другом углу взрослая сестра Джона лежала с крошечным сынишкой на железной кровати, прикрывшись тонким одеялом. Накинув халатик, она поднялась и с нежной улыбкой посмотрела на Джона. Никогда не забуду этой обаятельной улыбки и любящего взгляда молодой негритянки. Он ласково обнял ее и представил меня.

— Клара, — певуче протянула она. — Мальчики, вы хотите есть? Сейчас приготовлю кофе.

— Ничего не надо, — пробормотал я, во все глаза глядя на красивую негритянку. Она постелила салфетку на колченогий стол, стоявший у дверей, и принялась хлопотать у керогаза на приступках подвала.

— Хорошая у меня сестренка, — сказал Джон, пододвигая мне табуретку, — но не везет бедняжке, недавно потеряла мужа…

— Как это случилось?

— Весной участвовал в демонстрации, напала полиция, его застрелили… Был суд над полицейским, но… полицейского оправдали, мол, не дело негров протестовать.

Ситцевая цветная занавеска зашевелилась, вышел отец Джона. Я вежливо поздоровался с ним. Старик сел рядом. Клара поставила на стол чашки с горячим кофе и тарелку с бисквитами. Из-под одеял с любопытством смотрели на нас проснувшиеся дети. И странно, что, несмотря на потемневшие от сырости стены, тесноту и бедность, в этом жилище было уютно и приятно. Чувствовалось, что в большой семье Джона царит мир и согласие.

Вскоре и мы с Джоном улеглись, и если бы не крысы, пищавшие за стеной, то можно было бы спать спокойно.

На рассвете я простился с негром. Он дружески задержал мою руку.

— Послушай, Павел! Если тебе негде будет ночевать, трудно придется, заходи. Для тебя двери всегда открыты. Я ухожу в плаванье, так что моя койка свободна. Не стесняйся… Конечно, тебе неудобно, ты белый, а я негр…

Я негодующе выдернул свою руку.

— Как не стыдно, Джон! Чепуху городишь! Негр, негр! Ну и что? Ты мой друг. И знай, что я не только белый, но и русский, советский…

— Ты советский, русский! — не удержался от восклицания Джон. — Вот это да! Я знал русских на фронте. О! Это настоящие люди… — Он дружески обнял меня… — Запомни, я твой друг и брат.


Дела мои шли все хуже и хуже. Случайный заработок попадался редко. Иногда лишь удавалось заработать на мойке автомашин в гараже в Бронксе. Но за это приходилось отдавать четвертую часть хозяину гаража мистеру Крафту. Часть заработка уходила на оплату билета на автобус и метро, и оставалось всего пять-шесть долларов в неделю. Пользуясь приглашением Джона, я ночевал в Гарлеме. Меня влекло искреннее гостеприимство этой негритянской семьи, и скоро меня уже хорошо знали в старом доме. Со слов отца Джона, несомненно приукрасившего историю нашего знакомства с Джоном в кабачке тетушки Салли и выставившего меня чуть ли не героем, защитником негров, всем во дворе это было известно, и меня встречали приветливо и радушно.

В семье Джона мне стало приятно бывать и потому, что Клара нравилась мне все больше. В минуты, когда она улыбалась или задумчиво смотрела на своего ребенка, лицо ее с огромными черными глазами становилось особенно привлекательно. Иногда Клара пела незатейливые песенки гарлемских негров. Мысль увидеть Клару гнала порой меня через весь Нью-Йорк в ее скромное жилище.

Однажды, лежа под «шевроле», сдирая налипшую грязь с колес, я услышал:

— Такой молодой, здоровый парень, а залез в мойщики. Будто другого дела нет.

— А вы дайте мне другую работу, — огрызнулся я, еще не видя, кто со мной разговаривает.

— Найду, хоть сейчас, полно работы…

Я поспешно выполз из-под машины и увидел самоуверенного толстяка в мягкой панаме. Он, сунув в рот жевательную резинку, прочавкал:

— О’кей, хоть сейчас. Поезжай в Аргентину. Или в Бразилию. Я — Роджерс.

О Роджерсе-вербовщике я слыхал в конторах по найму.

— С какой стати? Что я там буду делать?

— О, работа по тебе сыщется, — он выплюнул резинку. — Будешь надсмотрщиком на каучуковых плантациях. Или в охрану… Там жизнь как в раю.

— Что же не спешите сами в этот рай?

— Это особое дело. У меня здесь бизнес. Стрелять умеешь? Нет? Дело нехитрое. Этому занятию быстро научат.

— Стрелять? Не в солдаты ведь вербуете? Это и без вас можно. Видите, висит объявление: «Записывайтесь в армию, увидите белый свет, чудеса мира».

— Не тарахти зря. Можешь и не стрелять. Будешь просто надсмотрщиком на плантациях. Много денег заработаешь. А раз деньги будут, все будет твое: одежда, жратва и девушки. Ах, какие в Бразилии девушки! — Он засмеялся. — Из-за них только можно сорваться в Рио-де-Жанейро. Огонь девушки… И дешевые… Давай вербуйся. Контракт на год. Ну как? По рукам?

— Подумаю.

— Подумай, — сразу же согласился Роджерс. — Только смотри, не прозевай. Бродяг полно. Поздоровей тебя найдутся!

На этом наш разговор закончился.

Дня через два я зашел в его оффис на Сороковой улице, ведущей к порту. Народу было маловато, но все же по нескольку человек в день Роджерс завербовывал. В основном это были парни, пришедшие из армии и не нашедшие работы в Нью-Йорке. Негров, пуэрториканцев не вербовал, о чем уведомляла вежливая вывесочка на дверях ею конторки: «Негров и цветных просят не беспокоиться».

Я решил завербоваться и лишь выжидал, когда придет «Канада» из рейса, Хотя не хотелось расставаться с Кларой. Видеть ее, слышать ее голос стало для меня почти необходимым. Она встречала меня очень приветливо. Для меня у нее всегда была приготовлена чашка кофе. Вечерами, когда многочисленное кудрявое потомство старого Джона-отца засыпало, мы с Кларой сидели на ступеньках их жилища. Порой украдкой забирались в кинотеатр, смотрели кинофильмы с участием Чарли Чаплина. Но это было слишком рискованно для нее. Любой полицейский мог забрать Клару в участок, увидев, что она идет под руку с белым.

Джон вернулся из Бразилии спустя две недели. Я ему рассказал о Роджерсе и его предложении.

— Вербоваться? Да ты с ума сошел! Лучше уж сразу надеть полосатую рубаху — и на каторгу! Знаю я. Мы частенько возим переселенцев, как скот, в трюмах. Завезут их в болота на Амазонку — и каюк. Больше сезона не выдерживают на сборе гевеи — каучука. Лихорадка съедает их раньше, чем выберутся оттуда. И слышать не хочу об этом.

Клара с мольбой посмотрела на меня:

— Пауль! Не надо вербоваться, — тихо проговорила она, погладив меня по руке.

— Но что же делать? Работы нет и не предвидится. А она теперь еще необходимей, чем когда-либо…

Я запнулся, не решаясь вслух сказать Джону, что люблю его сестру, что мы с ней решили какими угодно путями уехать в Россию, что ждем извещения от консула. Нужны деньги, деньги, хотя бы несколько сот долларов.

— Сделаем тогда так. — медленно сказал Джон, — пройдешь со мной на «Канаду», запрячу тебя в бункер и как нибудь провезу. Может, действительно, повезет тебе в Бразилии… И не надо никакой вербовки.

На этом мы и порешили. Дни наши полны были грусти и надежды на будущее.

Почти каждый день я ходил на Центральный почтамт, ожидая весточки от консула. Рыжеволосая девушка, ведавшая письмами «до востребования», уже знала меня, и едва я подходил к окошечку, качала головой: «Ничего нет». Каждый раз сердце мое обрывалось, Все нет и нет. Когда же?

Как-то в кинотеатре на Ривер-сайд-драйв шел советский кинофильм «Свадьба с приданым». Бог весть как попала эта картина в Нью-Йорк. (Советские кинофильмы были очень редки.) Подсчитав свои последние гроши, я встал в хвост огромной очереди и купил билет. Непередаваемое чувство охватило меня. Все родное, близкое до слез. И это село с заснеженными улицами и избы. Девушка, греющая руки у русской печки, и ситцевый полог перед кроватью. И березки за палисадником. Точь-в-точь как в нашем селе на Смоленщине. Слезы невольно катились по моим щекам. Казалось, что волшебной силой я перенесен домой. Вот сейчас выйду на улицу и увижу лошадей, украшенных лентами, как это бывало в Моховицах на масленицу, и услышу звон колокольчиков и скрип полозьев по снегу. Потом прибегу домой. Скинув шубейку, скорей залезу на печку. А мать, милая моя мать, позовет: «Кудряш, а Кудряш! Слезай, ужинать»… В избе пахнет душистым хлебом, оладьями. И дед Прокофий сидит за столом. Перекрестившись, начинает разливать щи большим деревянным половником.

Я забыл о времени, о том, где я нахожусь. Когда сеанс кончился, я чуть не завыл от отчаяния. На второй билет денег не было. Тогда я, притаившись в задних рядах, стал ждать начала нового сеанса. Дождался. И опять острое, незабываемое наслаждение заполнило меня.

На следующий день, заработав в гараже два доллара, помчался на Ривер-сайд-драйв. Но… шел уже другой кинофильм. Я поплелся в Гарлем.

Каждый день я ходил на почтамт в надежде получить письмо от консула, но — увы и ах! — безрезультатно. В отчаянии я решил пробраться к подъезду здания ООН. Мне казалось, что тут я увижу русских. Упаду на колени, буду умолять помочь мне добраться на Родину. Меня должны понять Но еще в сквере перед бетонно-стеклянным небоскребом ООН меня остановили полицейские. Надвинув шлем на глаза, полисмен крикнул:

— Марш отсюда! Сию минуту! — Он выразительно указал на автобус с решетками, в нем уже было несколько человек с какими-то бумажными плакатами.

В последний раз мы сидели с Кларой на пороге ее жилища. Она меня не провожала, потому что мы с Джоном уходили на пароход ночью, и ей опасно было возвращаться из порта одной. Мы обнялись, Клара поцеловала меня, и мы простились. Пошли с Джоном в порт мимо холодных пакгаузов к пароходу. По узкому трапу поднялись на палубу, и Джон тайком провел меня в кочегарку, на самое дно судна. Здесь шумели паровые котлы, и раскаленные топки освещали зловещим блеском мечущихся перед ними полуголых кочегаров.

— Полезай сюда, — сказал он, когда я переоделся в пыльную робу. Согнувшись в три погибели, я прополз в бункер Царапая руки об острые куски антрацита, пробрался в самый дальний угол, прижался к борту и замер, как мышь. Из кочегарки доносились голоса, глухой рев топок котла.

Итак, в путь-дорогу. Незаметно я задремал и не заметил, как судно вышло в океан. Джон вызволил меня из бункера только во вторую ночь, когда «Канада» была уже далеко от берега. Очистив робу от угольной пыли перед гудящими топками котлов, я прошел за Джоном по узким кривым переходам в трюм. Нестерпимый жар и вонь ударили в нос. Здесь на трехэтажных нарах в полумраке ютились переселенцы из Европы. («Канада» шла из Антверпена через Нью-Йорк в Рио-де-Жанейро). Я пристроился к скандинавам, безуспешно старавшимся поддержать чистоту в своем закутке. Рядом с ними ютились итальянцы с женами и детьми. Подальше со своим скарбом разместились бельгийские шахтеры. На самых нижних нарах обитали греки, ирландцы, крестьяне из Испании. Всех их объединяла надежда на лучшую жизнь там, за океаном, в южной стране, куда плыла «Канада». Долгим был их путь из Европы, потрясенной минувшей войной и послевоенным кризисом. Их гнала нужда, а иных мечта приобрести в Бразилии или в Аргентине клочок земли. Все на что-то надеялись, и теперь, когда «Канада» отчалила от Нью-Йорка, которого бедняки так и не видели, запертые в железных бараках на острове Слез, радовались, что скоро прибудут в обетованную землю. А пока мирились с духотой вонючего трюма, с тем, что им не разрешалось даже выходить на верхнюю палубу, дабы не оскорбить своим видом пассажиров.

Переселенцы верили агентам-вербовщикам, что в Южной Америке можно не только заработать на хлеб насущный, но и разбогатеть и богатыми вернуться на родину, только надо откладывать в банк, экономить, и через пять-шесть лет можно будет положить на текущий счет порядочную сумму долларов. По словам вербовщика, выходило, что чуть ли не каждый фермер и рабочий имеет собственный автомобиль. И на работу они ездят в своих машинах.

Грустно это было слышать мне от ирландцев или от наивных итальянцев, с жаром уверявших, что именно все будет так, как говорили вербовщики в Турине или в Неаполе. Но все же постепенно, под влиянием этих рассказов, и мне самому стало казаться, что в Бразилии будет лучше. Зачем же иначе тащиться туда всем этим труженикам? Правда, я не обманывался, не мечтал об автомашине и своем земельном клочке, как эти простаки. Я понимал, что меня ждет суровая и трудная жизнь в чужой, еще более чужой, чем Соединенные Штаты, стране, языка которой я не понимал. Но все же, если найду работу, то будет лучше, чем в холодном Нью-Йорке.

11

Я не мог видеть великолепной панорамы Рио-де-Жанейро, потому что Джон перед приходом в порт вновь упрятал меня в бункере кочегарки, пока таможенники шныряли по судну, пока выходили на берег переселенцы. Вечером мы с Джоном сошли с парохода.

Странная, не обычная для любого порта тишина поразила нас. Много пароходов дремало и на рейде, и у стенок пристаней. Не было слышно ни шума разгрузки, ни свистков буксиров, ни того оживления трудовой жизни на причалах, какое бывает всегда в любом порту. Словно все вымерло. В звездное небо таинственно уставились ажурные стрелы кранов, трубы и мачты кораблей, точно застигнутые внезапным сном. Молчаливо стояли составы пустых вагонов, закрытые пакгаузы и склады. На причалах не было ни души. Лишь фигура сторожа в широкополой шляпе маячила у ворот порта, да двое полицейских бродили у борта океанского безжизненного лайнера.

— Забастовка! — уверенно сказал Джон.

— Может, праздник какой-нибудь?

— Не думаю. Еще в прошлый раз, когда мы были тут, ребята из интерклуба поговаривали о стачке.

За воротами причала улицы были также тихи и малолюдны. Открытый трамвайчик, дребезжа по рельсам, остановился на углу.

— Ну, прощай, друг! — Джон подал мне руку. — В случае неудачи устрою тебе обратный рейс. И помни, мой дом — твой дом.

«Если вернусь, то только за Кларой», — хотел я сказать, но вслух ответил:

— Дай бог не возвращаться.

— Вот, держи монеты. Немного, но пригодятся тебе. И не забывай меня и еще кое-кого. — Он лукаво улыбнулся и пожал мне руку. — До свиданья. И знаешь что? Ты первый белый человек, который стал моим другом.

Мы в последний раз обнялись и расстались. Джон нырнул в безмолвие порта. «Канада» через полчаса отшвартовалась на рейд, так как капитан боялся, что забастовщики повлияют на команду.

Проехав на трамвае в сторону окраины, я слез и пошел по незнакомой кривой улице, уступами поднимающейся в гору. Глиняные, подслеповатые домишки прилепились к невысокому склону горы, и чем дальше я шел, тем беднее и непригляднее выглядела улица. Здесь уже не было тротуаров и автомашин. Светлый, нарядный город слышался где-то внизу, за темными аллеями не то парка, не то леса, отделявшего центр от фавел — кварталов бедноты. Иногда попадались лавчонки, и в тусклом свете керосиновых ламп виднелись люди у прилавков и за столиками. Тут же, у раскрытых дверей, прямо на земле, продавались фрукты и овощи. Почти из каждого дворика несло запахом оливкового масла и поджаренной фасоли. В кабаре толпились смуглые парни. Возле них шныряли подростки. Старик под аккомпанемент гитары напевал грустную, непонятную для меня песню. Казалось, после духоты дня все население этих лачуг высыпало на улицу. Здесь не было ни радио, ни электрического света, ни тротуаров. Просто грязные улочки и закоулки, полные вечернего оживления. Возле булочной прохаживались какие-то типы в огромных широкополых шляпах. Гортанно перекликались женщины в длинных юбках и в накинутых на плечи черных платках. Порой я ловил на себе подозрительные взгляды, но никто не останавливал меня. Да и сам я вдруг почувствовал себя немым, потому что все вокруг говорили на незнакомом мне языке. Раскаиваясь, что заехал сюда, я уже решил повернуть к трамвайной линии, как возле бара, напомнившего мне далекую Бауэри-стрит, меня остановила худенькая девушка. Она быстро приоткрыла кофточку — мелькнули маленькие острые груди — и что-то певуче проговорила, указывая в темный провал улицы.

— Что тебе, милая?

Она вновь что-то сказала. Но я теперь без слов понял ее. Чувство жалости защемило сердце.

— Доллары у вас принимают? Я еще не обменял деньги. Вот возьми, купи себе, что надо, — подал я ей десятку. Она, схватив бумажку, радостно закивала. И сразу же исчезла напротив в лавчонке. Я пошел дальше, не решаясь спросить у прохожих по-английски, как пройти к гостинице. Двое парней в соломенных шляпах, один с гитарой, другой с тростью, в жилетках и босиком, прошли мимо меня, намеренно толкнув. Такое же недоброжелательное отношение к себе я чувствовал в Адене и в Порт-Саиде. Мы, американские матросы, всюду ощущали ненависть к себе. Но там я был не один. А сейчас?

До моего локтя кто-то слегка дотронулся. Я живо обернулся, готовый к отпору. Но это была моя незнакомка. Она улыбалась, прижимая к себе свертки, банку сгущенного молока и белый хлеб. Что-то быстро-быстро гортанно говоря, посмеиваясь и заглядывая в лицо, она потянула меня за собой. Миновав темные домишки в кромешной тьме, мы очутились в крохотном дворике, огороженном кусками железа, толя, фанеры и бог весть еще чем. Откинув свисавший клок брезента, девушка вошла в низкую комнатку и зажгла свечку. Я последовал за ней. Четыре стены без окошка, желтые циновки на полу и две деревянных скамеечки — вот что я увидел в этой комнатке.

Продолжая что-то говорить мне, хозяйка этой клетушки проворно достала из-под фанерного ящика, стоявшего на скамейке у дверей, ведро с водой, кастрюльку и стала возиться на пороге с каким-то вдруг зашумевшим чудовищем, отдаленно напоминавшим примус. Наполнив водой кастрюльку, она вылила в нее молоко из банки и поставила на огонь. Посмеиваясь и блестя глазами, накрыла скамеечку бумажной салфеткой, нарезала хлеба, открыла банку с джемом, развернула бумажные свертки с колбасой и сыром.

Я вышел во дворик. Крупные звезды светились над головой и казались необыкновенно близкими. Таких звезд в Нью-Йорке не увидишь. Я разглядел едва освещенную дверь напротив. В ней мелькал силуэт женщины. Где-то плакал ребенок. И неподалеку, наверное, в соседнем дворике, сонно кудахтали куры.

Девушка позвала меня в комнатку, и мы сели ужинать. На вид ей было лет семнадцать, не больше. Черные густые волосы окаймляли узкое бледное лицо с выразительными глазами и небольшим, ярко накрашенным ртом.

— Как звать тебя? Меня… Павел, Павел! — говорил я, ударяя себя в грудь.

Она поняла и ответила:

— Франческа, Франческа.

Торопливо взяла кусок хлеба, намазала его джемом и принялась есть. Вначале она, очевидно, стеснялась меня, но затем осмелела и с огромным аппетитом съедала кусок за куском. Лицо ее раскраснелось, на лбу выступили капельки пота. Никогда я не видел, чтобы человек с таким удовольствием ел. После хлеба с джемом принялась за колбасу, ужасно пахнущую чесноком. Чтобы не стеснять Франческу, я вышел во двор, закурил тощую бразильскую сигарету. Во дворике, да и на улице, царила тишина. Фавелы засыпали. Не спал лишь город внизу, сияющий огнями. И если прислушаться, можно было услышать тихую музыку, грустную и нежную, доносившуюся сюда, в кварталы нищеты.

Франческа села рядом со мной, обняла, и так долго мы сидели молча, прислушиваясь к неясным шорохам ночи и думая каждый о своем. Она задремала, опустив голову мне на плечо, и вновь бесконечная жалость к ней захватила меня. Бедная девочка, она, наверное, совсем одна. Кого она встретит завтра? Как будет жить? Сколько сейчас, вот в эту минуту, бродит по улицам Нью-Йорка, Рио-де-Жанейро, Монтевидео и других городов таких полуголодных девушек! Улицы больших городов! Сколько горя вы повидали, сколько слез!

Утром, простясь с Франческой, оставил ей половину содержимого своего кошелька. Выбравшись из фавел, я поспешил в порт. Солнце только встало, и широкие полосы света и теней лежали на дороге, расцветив ее, как зебру. В порту было по-прежнему тихо. Расспросив редких прохожих, я нашел довольно скоро белое приземистое здание, где находилась биржа труда. По мостовой расхаживало трое оливковых парней в желтых рубахах. На рукавах у них краснели повязки, а на груди и спине висели бумажные плакаты с множеством восклицательных знаков не только в конце слов, но и перед ними. Таких же ребят с плакатами я видел в Нью-Йорке. Не понимая написанного, я прошел мимо к дверям конторы биржи.

— Эй, подожди, приятель! Куда идешь?! — крикнул один из них, коверкая английские слова.

Я остановился. Эти трое парней, смуглых до черноты «сэндвича», быстро подошли ко мне, шелестя своими плакатами.

— Наниматься хочешь? Иди, иди! Но смотри, на пароходе тебе намнут бока.

— На каком пароходе? Чего болтаешь? Я только прибыл в Рио-де-Жанейро и ищу работу.

— Видим. Шагай, шагай! Тебя ждут. Ты же янки! Тебе наплевать, что наши докеры и моряки бастуют. — Затем, ткнув кулаком в свой шелестящий плакат, парень, очевидно, истощив запас английских слов, залопотал что-то скороговоркой.

«Ни черта не пойму!» Я вспомнил, что портовики бастуют, но при чем тут моряки? В бухте же стоят пароходы разных стран. Или они поддерживают портовиков? Ну сейчас узнаем, и, решительно оттолкнув плечом второго «сэндвича», я вошел в прохладное помещение. За широкой конторкой сидел пожилой клерк с испитым лицом, несмотря на жару, в костюме и галстуке. Увидев меня, он спрыгнул со своего высокого сидения, и лицо его расплылось в улыбке, словно увидел своего долгожданного друга.

— Вы к нам, сэр? — заговорил он по-английски. — Ищете работу? Прошу, прошу. Мы как раз нуждаемся в хороших американских моряках. Что вам угодно? Есть место на «Стелле». Может быть, пойдете на «Мехико» кочегаром? Или желаете в порту работать? Лебедчиком, грузчиком…

Это было просто сказочно. Работу предлагают! Еще не веря этому, вынимая свою мореходную книжку, спросил:

— Так много свободных мест? Это же удивительно!

— Пожалуйста! Вы матрос? Отлично. Тогда идемте на банановоз «Кристи». Хорошо заработаете. Понимаете, какой ужас! Вторую неделю «Кристи» простаивает. Эти проклятые забастовщики, бездельники, что в порту, подбили на забастовку и моряков. Видите ли, им не нравятся порядки на причалах… Кругом стачка… Да куда же вы, синьор? Подождите!..

Спрятав свою мореходку в карман, не слушая больше болтовни клерка, я выскочил из конторы… Меня поджидали парни с плакатами.

— Что, гад, нанялся? Штрейкбрехер проклятый!

— Спокойно, друзья! Не орите. Я не изменник, хотя и янки, как вы говорите.

Лица парней расплылись в улыбке.

— Правильно! Вот это по-нашему! Солидарос! Солидарос, камрад! — завопили они, тряся мои руки.

Показавшийся в дверях клерк плюнул со злобы и захлопнул дверь в свою контору.

— Куда ты теперь?

— Не знаю. Ведь я только вчера прибыл. Возможно, наймусь на плантации или на сбор гевеи.

— Не стоит. Лучше, друг, пойдем с нами. Познакомим тебя с дядюшкой Дюшаном. Он что-нибудь придумает.

12

Дядюшка Дюшан, председатель забастовочного комитета, оказался невысоким, плотным, неторопливым человеком с черной бородкой. Говорил он тихо, спокойно. Тогда как его помощник, стремительный, полный энергии Хозе, выпускал тысячу слов в минуту. А его другой помощник — докер Педро, хотя и прекрасно знал английский язык, но говорил так быстро, что даже я с трудом понимал его. Остальные люди в стачечном комитете — грузчики, матросы с буксиров и долговязый норвежец с танкера Томсон, представитель от иностранных моряков, примкнувших в знак солидарности к бастующим. Томсон пользовался большим уважением в штабе забастовки. На его груди красовался значок в виде флажка, с силуэтом Ленина, с непонятными для него и окружающих буквами ВЛКСМ. Расшифровать буквы комсомольского значка никто не мог, но силуэт Ленина привлекал к Томсону всеобщее внимание. Каждый норовил посмотреть значок, и это, по-видимому, норвежцу было приятно. Он охотно позволял рассматривать значок.

Я не понимал языка обитателей фавел, но не чувствовал себя одиноко. Помогал, чем мог, Хозе. Писал плакаты и лозунги. Вместе с ребятами-бразильцами пикетировал у бортов пароходов и у контор найма. Дни, заполненные повседневной работой в стачечном комитете, мчались стремительно и незаметно. Несколько раз приезжали хозяева складов кофе, владельцы пароходов. Они уговаривали комитетчиков прекратить забастовку, угрожали локаутом и арестами, но стачечники не поддавались ни на какие уговоры, настаивая на удовлетворении всех их требований. И хозяева уезжали ни с чем.

Однажды в штаб прибежал взволнованный Хозе.

— Товарищи! Синьоры! Друзья! — еще с порога заорал он, по обыкновению размахивая руками, не успевавшими за его пулеметной речью. — В порт пришло русское судно «Ташкент». Пришвартовывается к причалу с грузом! Что делать? Будем разгружать или нет?

— Совиет шип, совиет шип! — раздались вокруг восклицания. Некоторые докеры не поняли…

— Ну и что же? Кончим забастовку, тогда и разгрузим.

Дядюшка Дюшан, вынув трубку изо рта, неторопливо объяснил обступившим его докерам:

— Русский пароход прибыл со срочным грузом. У нас забастовка. Но ведь этот пароход из страны Ленина. Понятно?

— Ленин!.. Ленин! — эхом пронеслось в толпе портовиков.

— Мое предложение — не задерживать пароход, несмотря на стачку. А деньги — в фонд бастующих.

— Согласны! Надо разгружать, — поддержали дядюшку Дюшана Хозе и норвежец Нильсон, увлекая докеров в порт. За ними устремились грузчики и моряки.

— Пойдем, Пауль! — позвал меня дядюшка Дюшан.

Я, бросив кисти и бумагу, на которой рисовал плакат, поспешил за ними. На причале уже было полно народу. На палубе раскрывали трюмы, и грузчики начали работу. Я спустился со всеми в трюм. Работали весело и дружно.

Я остановился, прислушался, вытирая пот с лица. Да ведь это же «Катюша»! Старая знакомая песня, которую мы пели со сверстниками еще до войны. Я быстро поднялся из трюма. На палубе под брезентовым тентом, не пропускавшим лучей жаркого солнца, под звуки электролы женщины в ярких широких цыганских платьях танцевали с советскими моряками и с парнями из мастерских. Тут же, вдоль бортов, вытянулись столы со всякой снедью. Распоряжался Хозе со своими помощниками, угощал советских матросов и грузчиков фруктами и холодным кальвадосом. Русская и бразильская музыка разносилась над причалом, вызывая недоумение полицейских и важных господ, наблюдавших за разгрузкой. А на всех остальных причалах у бортов замерших пароходов по-прежнему было безлюдно. К дядюшке Дюшану сунулся какой-то капитан с американского грузового парохода, предлагая ему чуть ли не сразу деньги за разгрузку, но его со смехом прогнали.

— Мы бастуем. Понятно? Не прекратим, пока не удовлетворят наших требований! — громко, так, чтобы все слышали, ответил дядюшка Дюшан еще одному хозяину с португальского шипа, просившего и на его судне начать работу…

Глядя, как работают матросы и грузчики на советском судне, он растерянно повторял:

— Ну, «Ташкент», что, особенный, что ли? Я хорошо заплачу. Поймите же, у нас огромный простой, наша фирма терпит убытки.

— Да, особенный! Это же русский пароход! — ответили ему докеры. Португалец, втихомолку ругаясь, удалился.

— Боюсь, как бы полиция не вмешалась, — озабоченно сказал Хозе. — Видите, сколько полицейских у портовых ворот.

— Ерунда! Постесняются советской команды. Да и мы, слабы, что ли! — ответил дядюшка Дюшан.

Постепенно «Ташкент» поднимался над причалом все выше, освобождаясь от груза.

Я не решился пойти к капитану. Мне вдруг сделалось страшно. Поверит ли он? Даже если поверит, что может сделать? Я узнал, что «Ташкент» груза здесь брать не будет, а поплывет в Монтевидео за кофе и бог весть когда направится на родину. Вот если бы сразу взял курс в Советский Союз, тогда бы я рискнул забраться в трюм, спрятаться, и в океане объявиться. Не выбросят же за борт.

Я прислушался к разговорам советских моряков. Очень хотелось заговорить с ними, но какое-то стеснительное чувство овладевало мной, и я молча отходил.

Советское судно разгрузили за трое суток, тогда как на разгрузку такого большого парохода требовалось не меньше недели. Работали не только докеры, но и команды с разных судов, стоявших в бездействии. Дружно трудились плечо к плечу англичанин и бразилец, кочегар-негр с канадского лайнера и светловолосый матрос с норвежского танкера, итальянец и датчанин. Всех объединяла рабочая дружба.

«Ташкент» провожали в путь с пением «Интернационала». Под восторженные возгласы докеров пароход отошел на рейд и, басовито прогудев, затем мимо маяка поплыл в океан. Долго-долго стоял я, глядя на советский флаг, пока судно не скрылось вдали. Когда-то вновь увижу советских моряков и услышу русскую речь? Сбудется ли мечта увидеть Родину?

Проводив русский пароход, грузчики и моряки тесными рядами шли с причала мимо молчавших судов, мимо пустых амбаров, складов, мимо полицейских. И это было так торжественно и грозно, что ни капитаны, ни чиновники порта, ни полиция не тронули бастующих, даже когда увидели английского матроса с красным флагом. Мы вышли из ворот порта и стали прощаться, расходиться в разные стороны. Я пошел в комитет стачки. Дядюшка Дюшан объявил собравшимся докерам результаты работы. «Ташкент» разгрузили раньше срока, за что тоже получили деньги. Все заработанные деньги — три тысячи крузейро — передали в фонд забастовки.

А забастовка продолжалась и ширилась. Команды приходивших судов присоединялись к бастующим. В знак солидарности с докерами прекратили работу портовики Монтевидео и Буэнос-Айреса. Тогда хозяева решили нанести удар бастующим: арестовали всех комитетчиков во главе с дядюшкой Дюшаном. Узнав об этом, докеры Рио-де-Жанейро выпустили воззвание, призывая трудовой люд фа-вел на демонстрацию.

В знойный, безветренный день демонстранты заполнили улицы и набережную, стекаясь к Авенидо-ди-Бранко. Казалось, все население рабочих кварталов сошло на роскошные, богатые авеню. И чем ближе подходили к центру, тем плотнее становились ряды колонн, одна за другой двигавшихся к президентскому дворцу. Слухам о том, чтопрезидент уехал во вновь строящуюся столицу Бразилии, не верили. Наоборот, многие утверждали, что президент во дворце и примет новых руководителей комитета.

Трамваи и автобусы остановились. Не видно было и автомобилей. Во всю ширь Авенидо-ди-Бранко шли колонны демонстрантов. В знойном воздухе над головами демонстрантов плыли разноцветные флаги, транспаранты и наскоро, за ночь, сделанные плакаты.

Я шел в группе моряков с английского парохода. На подходе к площади с конной статуей посредине перед дворцом ряды расстроились. Поддавшись течению людского потока, я оказался почти в первых рядах портовиков. Здесь было больше молодежи. Парни и девушки так празднично выглядели, будто собрались на карнавал. Высокий негр бойко играл на гитаре, и вокруг него кружились пары — бронзовые девушки в широченных юбках и парни, подпоясанные шарфами.

Иногда какой-нибудь моряк или докер поднимался на плечи товарищей, бросал несколько фраз, указывая на особняки с наглухо закрытыми жалюзи окнами, и все, дружно подхватывая слова оратора, двигались дальше. Гул огромной толпы напоминал шум океанского прибоя.

— Хорошо! Ведь хорошо! — восторженно повторял шедший рядом со мной пожилой грузчик, взмахивая своей соломенной шляпой. — Вот что значит солидарность! Мы добьемся своего. Мы скажем президенту, что если он не поможет нам, не призовет хозяев, к ответу, то…

— Вери гуд, вери гуд! — радостно восклицал белозубый моряк с английского грузового судна, размахивая флажком. И хотя не все знали, что точно значат эти слова, все же восторженно подхватывали их. Ряды двигались дальше мимо надменных зданий и пальм, выстроившихся, подобно часовым, вдоль тротуаров. На углах авеню виднелись темные фигуры полицейских, в тени ворот толпились какие-то штатские люди. На них не обращали внимания.

Народ все прибывал, тесня передние ряды. Флаги и транспаранты мирно покачивались над скопищем голов. Дойдя до дворца, демонстранты остановились. Путь преградили заслоны полицейских на мотоциклах, сзади них темнели грузовые машины с вооруженными солдатами.

Передним шеренгам стало трудно сдерживать натиск задних рядов. Проход вокруг ограды дворца также оказался закрытым, людям некуда было податься. Демонстранты выше, подняли плакаты, чтобы хозяева дворца могли прочитать требования докеров. На импровизированной трибуне под зелено-синим с голубым кругом, бразильским флагом показался первый оратор. Это был Хуан Рогидес, новый председатель стачечного комитета, недавно выпущенный из тюрьмы. Высокий, худощавый и носатый, он говорил необычно звонко и резко. Его голос, усиленный микрофонам, был полон сдерживаемого гнева. И все, кто слышал его, также решительно повторили за ним: «Будем бороться, пока не победим!»

Вслед за ним взобрался на трибуну смуглолицый седой мулат. Потом молодой, рабочий из мастерских, с которым я недавно познакомился в комитете. Он говорил горячо и страстно.

Пока все обходилось мирно. Полицейские беззлобно огрызались на шутки девушек. Парни, взявшись за руки, сдерживали толпу, чтобы не смять ряды полицейских и солдат, заслонявших ограду дворца. Казалось, никто не замышлял ничего плохого.

Внезапно над толпой прокатился выстрел. Словно хлопнула хлопушка, и в ту же секунду парень на трибуне упал. Пронзительно громко закричала, повалившись на асфальт, пожилая женщина в черном платке. Все оцепенели на мгновение, еще не понимая, что это стреляют полицейские. Раздался залп. Кто-то истошно выкрикнул:

— Не стреляйте, мерзавцы!

И словно в ответ на этот крик загремели выстрелы прямо по безоружным передним рядам. Люди заметались, сбивая с ног друг друга. Надломленно упал негр с гитарой. Белоголовый мулат в двух шагах от меня грузно осел и повалился, широко раскинув руки. Все вокруг наполнилось треском мотоциклов и выстрелами.

Я бросился к мулату, но не успел. Мотоцикл едва не опрокинул меня. Я отскочил, инстинктивно подавшись назад, однако мотоциклист явно направлялся на меня. Сидевший в коляске полицейский прицелился из пистолета. Пуля угодила в стоявшего рядом мальчугана. Тогда, не помня себя от ярости, я одним прыжком сбоку вцепился в воротник сидевшего в коляске полицейского и выхватил у него пистолет. Он испуганно повернулся ко мне, замахнувшись длинным штыком, но не успел. Я рукояткой пистолета хватил его изо всех сил по башке так, что он без звука откинулся на сиденье коляски, выронив штык. Водитель мотоцикла не успел развернуться, колесо машины упиралось в тело бесчувственного мальчика. Вокруг бежали, кричали люди, в беспорядке теснясь к тротуарам.

Я оглянулся, размахивая револьвером, решил свернуть влево от решетки дворца, как женский крик остановил меня. Во второй цепи полицейских здоровый белобрысый толстяк тащил за косу девушку в огненно-красной кофточке и черной юбке. Она упала, хватаясь руками за фонарный столб, а белобрысый тянул ее к автобусу, возле которого также суетились и орали полицейские, загоняя захваченных демонстрантов к раскрытой дверце машины. Моментально, не успев ничего сообразить, я подбежал к толстяку и сзади ударил его. Он растерянно выпустил косу девчонки, направил на меня пистолет, но я… выстрелил.

Полицейский упал.

— Майн гот! Все кончено. — проговорил он по-немецки, прижимая руки к животу.

Ужаснувшись содеянного, я бросил пистолет и побежал вместе с какими-то парнями, пытавшимися обороняться камнями. В это время кто-то догнал меня и схватил за руку. Это была девушка в алой кофте. Повторяя одни и те же слова, тянула меня в сторону. Мимо бежали люди, забегая в подъезды домов и во дворы, но тут их ожидали солдаты и полицейские с тюремными машинами.

Девушка повела меня в другую сторону, свернула в пустынный двор и, стремительно пробежав его, остановилась у стены, смущенно улыбаясь и что-то оживленно мне говоря, указывая то на ограду, то на себя. Черная юбка ее была порвана, косы растрепались. Кое-как прибрав их, заколов большим гребнем, девушка легко, как коза, перепрыгнула ограду. Волей-неволей я последовал за ней. Мы очутились в небольшом садике. Пригибаясь, она пошла к выходу, не отпуская моей руки, словно я мог удрать от нее.

Мы выбрались на другую улицу. Здесь было сравнительно тихо и малолюдно. Девушка торопливо прошла мимо нескольких домов, мимо наглухо закрытых ворот и заскочила в подъезд одного молчаливого здания. Поднявшись по узкой лестнице на второй этаж, она негромко постучала в дверь, однако дверь долго не открывали. Она постучала настойчивее. Послышался гортанный тихий голос. Дверь открылась, и на пороге показалась старая женщина. Увидев девушку, она с плачем бросилась ей на шею, на что-то сетуя и в чем-то упрекая ее. Они очень темпераментно, перебивая друг друга, говорили, будто спорили. Наконец, опомнившись, девушка, горячо что-то говоря, провела меня в бедно обставленную комнатку с завешенным окном. Тут мы пробыли до темноты, а как только стемнело, вышли и незнакомыми мне улицами через час добрались до фавел. Я послушно следовал за Розитой, так звали девушку, всецело полагаясь на нее. Всюду было тихо, малолюдно. Не было даже машин, не ходили трамваи. Город, казалось, вымер.

В опрятной побеленной хижине, куда наконец моя покровительница привела меня, тотчас же подали мне чашку с каким-то соком. Я с наслаждением пил его, усевшись на толстой циновке. При свете крохотной лампочки, горевшей красным светом, мне мерещилось лицо полицейского с белесыми бровями. Немного погодя в комнату вошел, еле передвигая ревматические ноги, сгорбленный старик.

— Я Педро Сандес. Отец Розиты. Спасибо тебе! — довольно сносно проговорил он по-английски. — Пока живи у нас. Никуда не выходи Скажу о тебе Дюшану. Он переправит тебя, куда нужно.

Я обрадовался:

— Так вы знаете дядюшку Дюшана? Значит, его выпустили…

— Да. Вечером, сегодня, только что. И Педро и Хозе на свободе.

Легко ступая, уже переодетая в легкое платье, вошла Розита и поставила перед нами тарелку файшоны и несколько бананов. Затем принесла горячие лепешки из тапиоки, политые маслом.

— Синьор Педро, полицейский, который упал, заговорил по-немецки. Что, немец, что ли? — боясь произнести слово «убил», спросил я старика.

— Ничего удивительного, — ответил он, отламывая кусочек лепешки. — Здесь много немцев, бежавших из Германии после великого разгрома. Они пригодны только для службы в полиции или надсмотрщиками на плантациях. У нас, в Бразилии, да и в Аргентине, предприниматели и плантаторы охотно берут их на работу.

Мы еще долго разговаривали со старым Педро, пока не заснули тут же на циновках, утомленные бурными событиями дня.

В доме Розиты никто не сидел без работы. Сам Педро Сандес служил сторожем на табачной фабрике, после того как двадцать лет простоял у станка на этой же фабрике синьора Гомеца. Там же в сигаретном цехе работала Розита. Придя вечером домой, она долго и мучительно кашляла. Розита простаивала у станка по десять часов, получая за это жалкие гроши — всего несколько крузейро. На табачной фабрике работали в основном женщины и подростки. Им платили меньше, чем мужчинам. Третий член семьи — десятилетний Мигуэль — целыми днями пропадал на набережной Байре-Маре, на пляжах Копакабаны: чистя обувь господам. С ящиком и щетками он шнырял по набережной, предлагая господам свои услуги, выдерживая жестокую конкуренцию со стороны других сорванцов, чтобы заработать несколько монеток на килограмм тапиоки, из которой Розита пекла хлеб.

В трущобах у подножья Пан-де-Ашукар не хватало воды. Здесь дороже всего ценилась вода. По утрам к редким водопроводным колонкам тянулись очереди. Подростки, женщины, маленькие дети с бидонами, кувшинами, ведрами и кастрюлями долгими часами томились в ожидании, когда наконец тоненькая струйка воды наполнит и их посуду.

Обитатели фавел не были пришлыми людьми. Все они здесь и родились и жили, редко покидая свои жалкие жилища. Мужчины работали на фабриках и заводах или в порту. Девушки служили горничными, прислугой и продавщицами в богатых кварталах. Вечером они возвращались в свои хижины. Здесь не было электрического света, водопровода, чистых тротуаров и прохладных садов. Люди жили бедно, скудно. Розита считалась богатой невестой. У нее было три платья и даже туфли на высоких каблуках и старинная, бережно хранимая кружевная накидка, передаваемая от матери к дочери.

Забастовка продолжалась еще две недели. Уже бастовали все портовики на побережье. Наконец правительство и предприниматели пошли на уступки. Это была большая победа бастующих.

Жизнь в порту снова ожила. Гордые своей победой докеры приступили к работе. Я тоже смог бы работать грузчиком или матросом на портовом буксире, но меня искала полиция. Конечно, европейца среди смуглых южан, да еще не знающего местного языка, сразу бы обнаружили. Дальше оставаться в Рио-де-Жанейро было опасно. Тогда друзья из стачечного комитета препроводили меня тайком на шхуну «Санта Роза», и я распростился с Педро Сандесом и Розитой.

Хозе о чем-то поговорил с капитаном шхуны, обнял меня на прощание.

— Ты был настоящим товарищем. Эх, если бы все янки были такими!

Я хотел сказать, что я не янки, но тогда бы Хозе спросил, почему я не еду в Россию. Как бы объяснил я это моим друзьям? Мне было жаль расставаться с ними. Многих я даже не знал по имени, не понимал их языка, но всегда чувствовал доброжелательность и внимание с их стороны.

13

Как бы таясь чего-то, «Санта Роза» покинула залив и, подняв паруса, ходко стуча мотором, пошла к северу. Скоро исчезли огни Рио-де-Жанейро. Океан искрился, волны с шипением отходили от носа, светясь на гребнях и угасая. Я на корме любовался бесконечно колыхающейся равниной. За бортом шхуны бесчисленными гнездами ярких точек загорались волны, то тускнея, то вспыхивая, незаметно теряясь вдали.

Снова океан. Все прекрасно и ново, хотя уже не раз повторялось. Ни капитан, ни команда не интересовались мной, не расспрашивали ни о чем, и это избавляло меня от объяснений. Целыми днями я стоял у фальшборта под натянутыми парусами, отдыхая душой и телом. Вспоминал Родину. Думал о дядюшке Дюшане. О своих друзьях. Помнил я и Клару, часто думал о ней. Из Рио послал ей письмо в Нью-Йорк, но ответа не успел получить. Мысли о Кларе беспокоили меня. Как там она живет? Я мечтал о встрече, но в Штаты ехать пока было бессмысленно и невозможно.

Впереди пока неизвестность.

Я простился со шхуной в совершенно неизвестном мне рыбачьем порту. Все было чуждо мне и непонятно. Но все же посчастливилось поступить на танкер матросом, и я доплыл до Пуэрто-Кабельо. Небольшой, в зарослях тропической растительности городок сбегал к океану узкими улочками, стянутыми поперек веревками на вторых этажах. На веревках победно развевалось выстиранное белье.

Опять начались поиски работы. Деньги, которые мне дали друзья из стачечного комитета, иссякли, как я ни старался экономить. Спал я на набережной под колючим кустарником в компании таких же бездомных горемык — уволенных моряков, спившихся бродяг и местных безработных. Все было, как везде, лишь с той разницей, что полиция не трогала нас. Все казалось здесь проще. Солнце всходило прямо из океана, и можно было до бесконечности вот так сидеть на берегу, подставляя тело палящим лучам. Можно наслаждаться покоем, если бы не этот проклятый живот, вечно хотевший лопать. Настает утро, и подавай ему хотя бы маисовую лепешку. А где ее достанешь? Ох, эти лепешки из маиса! Их очень трудно заработать. Кое-как перебивался я случайной поденщиной на причалах и на погрузке банановозов на рейде. Так прошел месяц, другой. Я оборвался, похудал от голодовок и бродил, едва волоча ноги.

Однажды под вечер зашел в портовую таверну. Осторожно пробрался к свободному столику, стараясь не замечать презрительных взглядов посетителей. Эти взгляды были вызваны не тем, что на мне были чиненые штаны и старенькая куртка — в этом кабачке многие были одеты хуже меня, — а тем, что они принимали меня за янки. Североамериканцев в этом городке люто ненавидели и в то же время боялись. Их «права» охраняли крейсера на рейде порта.

Венесуэльцы, мексиканцы, креолы, индейцы теснились за неопрятными столиками. Пили местное дешевое вино или пиво. Пели заунывными голосами свои песни. Под дробный аккомпанемент чоранго затягивали какой-нибудь однообразный напев, все хором подтягивали, и песня заглушала звуки музыкального автомата, выплескивалась наружу, напоминая древние, очень древние времена, когда царили темно-зеленые джунгли, когда индейцы не знали еще нейлона и жевательной резинки и на рейде не маячил серый силуэт эсминца со звездно-полосатым флагом.

Закончив петь, опять принимались пить. Поссорившись, стучали кулаками по столу, иногда хватались за ножи, но не вынимали их из ножен. До потасовки дело не доходило. Посреди зала трое рыбаков в красных шерстяных поясах неумело танцевали куэку. Индейцы замкнуто-равнодушно смотрели на танцоров, переговариваясь на своем странном языке.

Я достал остатки моего капитала. Как раз хватает на лаву и стакан вина. Девушка подала мне заказанное, и я сразу стал уплетать за обе щеки это горячее варево из картофеля и маиса. Запил вином. Желудок перестал ворчать.

От шума, музыки, стука ног по полу, гортанных выкриков и табачного дыма закружилась голова. Постепенно я впал в забытье. Рядом кто-то сел. Я не обратил на это внимания, но толчок в плечо заставил меня поднять голову. Узнал шенхауэра Карлоса, известного в порту под кличкой Насос. В легкой полотняной паре и панаме, нахлобученной на самые глаза, с серьгой в ухе, Насос выделялся среди оборванной братии кабачка своим костюмом и казался франтом. У него были черные масленые глазки и небольшие усики. Таких франтов с усиками и ярко накрашенными ртами я достаточно повидал на Бауэри-стрит и на пляжах Айленда. Обычно это игроки, живущие на доходы от карточной игры, или сутенеры, эксплуатирующие проституток.

— Алло, приятель! На мели дремлешь? — варварски коверкая английские слова, заговорил Насос. — Синьора! Прошу две кружки пойла для меня и этого гринго!

— Я не гринго!

— Тем лучше! Значит, тебе верить можно. Хочешь работу?

— Кто от нее отказывается?

— Дело говоришь! Есть место на руднике. Не обманываю, работенка не из легких, нужны крепкие лбы, вроде тебя. Но зато и денег куча!

Я подозрительно посмотрел в его наглую рожу. Он выдержал мой взгляд, нахально усмехаясь. Может, Насос не врет? В это время девушка поставила две кружки с кислым вином, задорно подмигнув Насосу. Он обнял ее за талию и сказал:

— Пей. Я плачу. Итак, хочешь на рудники? Отлично заработаешь.

— А далеко ли они, те рудники?

— Порядочно! Не за границей, а тут, в Венесуэле. От Валенсии, до Сьюдад-Боливара на машинах и дальше к Карони, что на Ориноко, на машинах. Потом на своих двоих до рудников компании. Контракт на год, и аванс даю.

Упоминание об авансе придало мне решимости. В кармане у меня не было ни пенса, и я сказал:

— Некуда деваться. Пожалуй, завербуюсь, может, и правду говоришь.

Насос усмехнулся. Он прекрасно понимал мое безвыходное положение. Я взял поданную им бумагу и, делая вид, что понимаю написанное, пробежал ее глазами. Что же делать? На рудники так на рудники. Живут же там люди. А год пройдет, не пропаду. Мне было все равно, только я почувствовал в груди пустоту и усталость. Наверное, с такой же легкостью я подписал бы договор на отправку в ад.

— Подпись ставь здесь. — Он указал мне строчку для подписи. — Гони свои бумаги. Держи аванс. — Насос перелистал мореходную книжку, спрятал, ее в карман, протянул мне деньги.

— Хорош! А теперь к мадам Тибо. Свежие девочки из Каракаса прибыли. Не хочешь? Ну, твое дело. Вечером жди у почтовой конторы. Когда спадет жара, отправлю тебя с такими же парнями.

Он ушел, тяжело переваливаясь, на ходу прощаясь со знакомыми. Я заказал еще порцию лавы.

Вечером все свое имущество — пару белья, чистую рубашку с «молнией», полотенце, томик Пушкина и листок с видом Красной площади, вырезанный из «Лайфа», — завязал в платок и явился к почте. Старый зеленый грузовик ожидал завербованных. Я взобрался в него с двумя десятками мулатов. Мы ехали три ночи, отдыхая днем. Сначала была зелень джунглей, потом выжженные солнцем саванны, опять пышные заросли джунглей, горы, и наконец после трехдневного пути мы прибыли в Карони. Здесь, закусив в придорожной харчевне, в сопровождении другого вербовщика мы, погрузив свои пожитки на мулов, двинулись по каменистой тропинке в горы. Под вечер перед нами открылась глубокая буро-зеленая долина без единого кустика, лишь редкие деревья росли у самого подножия гор. В долине краснел выкрашенными крышами горняцкий поселок. Мы еще часа два спускались с горы, пока не вышли на недлинную улицу, застроенную унылыми бараками и небольшими домиками из дикого камня. Улицу замыкала двухэтажная серокаменная католическая церковь с острым шпилем. А за нею прятались желтые дома администрации и рудничные сооружения. Вокруг темнели, отливая свинцовым блеском, горы, и было холодно и неуютно при виде серых облаков на вершинах их. Нигде раньше я не видел такого унылого места. Наверное, сам господь бог проклял эти безотрадные места.

Нас встретил желтый, разбойничьего вида детина в белой рубахе, высоких сапогах и с пистолетом в деревянной кобуре. Мы выстроились перед ним, как солдаты.

Надсмотрщик выдал каждому алюминиевый жетон, отметив что-то в своей ведомости против каждой фамилии.

— Хватайте эти бляшки. Всегда носите с собой. Это как паспорт. Избави вас дева Мария потерять их — схлопочете штраф. Сегодня уже поздно, отдыхайте пока, а с утра за работу.

Он привел нас к крайнему бараку. На полу лежали грязные скомканные матрацы.

— Обещали кровати, чистое белье, — несмело заикнулся один мулат.

— Мало ли что обещали? Теперь слушайте меня внимательно. — Он остановился, еще раз обежав взглядом весь ряд, и продолжал на смешанном франко-испанском наречии, Мало понятном для нас: — Вас привезли работать. Я вас не звал. Но раз прибыли, то слушайте меня. Хозяин здесь я, Луис-Педро Эльварос. Для вас и царь, и бог, и закон. Обязан вас кормить, держать в повиновении, дать вам жилье. Что захотите купить — одежду, питание, водку, — будете брать в лавочке только с моего разрешения под запись. Деньги, что заработаете, получите в виде авансов, а полный расчет после окончания контракта. Не вздумайте бежать. Поймаем — в тюрьме сгноим, а то и… — Он выразительно хлопнул по деревянной кобуре. Тревожное чувство росло у нас с каждым его словом.

Мы терпеливо стояли перед Луисом, напуганные его угрозами, и были бессильны что-либо предпринять. Все посулы вербовщиков были обманом.

— Вы должны соблюдать режим, — продолжал надсмотрщик. — По звонку вставать и по звонку ложиться. Хотя можете и не спать, черт вас побери, но после отбоя не имеете права шататься по поселку. И вообще, советую запомнить одну дорогу — к руднику да еще в церковь, если кто из вас богомольный. И не устраивать сборищ…

Окончив свою речь, Луис Эльварос разрешил нам отдыхать. Неопрятная негритянка в длинном балахоне принесла хлеб и суп, но почти никто не притронулся к еде.

14

Потянулись безрадостные дни.

Первой моей мыслью по утру, когда просыпался, было опасение, как бы не опоздать на работу. За опоздание высчитывали однодневный заработок. Штрафовали по малейшему поводу. За то, что не так ответил штейгеру, за появление на улицах поселка, где жила администрация рудника, за поломанный инструмент, и за пререкания с мастером, и за неявку на поверку. Поверку проводил вечером перед отбоем Луис Эльварос. И горе было тому, кого не оказывалось на месте в этот момент, Надсмотрщик опасался побега, а он отвечал перед своими хозяевами за людей, отданных под его начало.

Рано утром, когда рассвет только занимался в долине, в селении уже все просыпались. Желтым пламенем горели огоньки в хижинах, слышались визгливые крики женщин, собиравших мужей на работу, копошились оборванные грязные ребятишки. Погонщики выводили своих бессловесных осликов и мулов к тележкам, чтобы весь день возить руду по узкоколейке. Одевшись и накинув на плечи клеенчатую куртку с капюшоном, единственную спецодежду, выданную бесплатно, горняки по три-четыре человека выходили из барака. Все вокруг выглядело скудно, серо, по-нищенски. Казалось, сам воздух долины веял безнадежностью, и только редкие зеленые кустики на склонах бурых скал напоминали о том, что есть места более веселые и приветливые.

Невыспавшийся Луис хмуро ожидал своих подопечных у входа в шахту, отмечая прибывших в своей книжечке. Мы залезали в железную клеть по десять человек и стремительно спускались на дно каменного колодца. Отсюда штреки, едва освещенные тусклыми лампочками, расходились в разные стороны. Со стен, отливающих свинцовым блеском, капала вода на вечно мокрые рельсы узкоколейки, на которых стояли пустые тележки. Со своим напарником, молчаливым неуклюжим шведом Кнутссоном, мы добирались до места работы и, чуть передохнув, прислушиваясь к едва слышным голосам из соседних забоев, брались за отбойные молотки. Иногда попадалась мягкая порода, и тогда молоток легко вгрызался в пласт. А порой руда походила на кремень, и очень трудно было откалывать тяжелые куски и еще тяжелее наваливать в тележку. Часа через два мы отдыхали несколько минут, пили теплую подсоленную воду и вновь принимались за работу. Через часа три по забоям раздавался резкий пронзительный звонок на обед. В неверном свете тоннеля появлялся старик мулат и, не произнося ни слова, ставил перед нами алюминиевые котелки с горячей похлебкой из бобов и кружки с кофе. Развернув свертки с хлебом, мы со шведом вяло поедали невкусную похлебку, а потом лежали на тележках, стараясь дать отдых набухшим рукам. Говорить было не о чем, и только иногда, после воскресенья, Кнутссон ронял несколько слов о том, как провел он вечер в баре доньи Виченцы. Пожилая толстая испанка, бог весть как попавшая в эту богом проклятую долину, содержала бар с крепкими напитками и девушками. У нее можно было под запись выпить и поспать с женщиной в грязной глинобитной конуре. Такие конуры, напоминавшие курятник, окружали зал бара.

По сигналу мы принимались вновь за дело. Наполнив вагонетки, впрягались в них и тащили к выходу из забоя, где сдавали руду погонщикам, зорко следя, чтобы они правильно отметили на своей фанерке количество сданной руды.

Оставалось еще немного времени для осмотра, заточки инструмента. Наконец раздавался желанный звонок, возвещавший окончание смены. Такими же группками, как утром, хмурые и усталые, поднимались мы наверх. Уже обычно смеркалось, в коттеджах администрации горел яркий свет, а в бараках чуть светились окна, и над всей долиной раздавался унылый колокольный звон. Мастер из немцев записывал в книге количество выработанной руды. Это неважно, что он не умел говорить ни по-английски, ни по-испански и не знал наших имен. Ему достаточно было взглянуть на номер, и он ставил в своей книге против номера рабочего количество выработки. Алюминиевый жетон был главным документом. Предъявив его в лавочке продавцу, можно было купить табак или рубашку, сахар или хлеб. Лавочник отпускал товар и записывал номер покупателя, отмечая соответствующую сумму отпущенного. С номерком можно было зайти в харчевню пообедать, в церковь — купить свечку у привратника и к донье Виченце — распить бутылочку водки. Наш цербер Луис окликал нас по номерам, и мастер записывал только номер провинившегося рабочего, чтобы наложить штраф. Мы были ниже лошадей и мулов, потому что те имели хотя бы клички. Оказавшись в западне, мы превратились просто в цифры.

Через две недели Луис Эльварос появился в бараке с двумя клерками из конторы. Он казался приветливым и даже благодушным.

— Эй, ребята! Сегодня веселый день. Получайте аванс! — заорал он с порога. — Буду выкликивать номера, каждый извольте подойти к столу и получить двести монет.

Мой сосед лениво поднялся с койки и подошел к столу. Один клерк в чистеньком костюме защелкал на счетах, посматривая в конторскую книгу. Другой что-то подсчитал в ведомости, сделав пометку красным карандашом против номера шведа.

— Ого! Приятель, ты заработал отлично, дай дева Мария каждому! — воскликнул Луис, заглядывая в ведомость. — С тебя причитается.

— Да, неплохо, — согласился клерк, — но за питание высчитывается восемнадцать монет, в лавочку должен десять, штраф за опоздание три, за поломанный молоток — шесть монет. Итого… — Он пошевелил губами, щелкнул на счетах…

— Но в лавочке я брал всего-навсего табак. Тут что-то не так. И не опаздывал, господин бухгалтер, ни разу.

— Не знаю ничего. Номер твой, видишь? Двести тридцатый. Не могли же написать с потолка. Откуда же знают твой номер? Вот распишись и проваливай. Половина остатка удерживается по окончании контракта, а это можешь забирать… — Молодой человек пододвинул три радужных бумажки и немного монет.

Пожав плечами, Кнутссон взял свой остаток, с любопытством рассматривая незнакомые деньги, похожие на доллары, так и не поняв, сколько он получил.

— Следующий двести тридцать первый! — провозгласил клерк. Я подошел к столу. Сумма была та же, что и у шведа, и удержания в лавочку, и штраф за дерзость мастеру.

Попытался спорить, и против моего номера в книге конторщика, появилась еще одна цифра штрафа — за пререкания.

Вся остальная братия безропотно расписывалась в ведомости, уже не выказывая сомнения, не пытаясь разобраться в подсчетах. А трое совсем ничего не получили. Они остались еще в долгу, хотя работали так же усердно, как и мы.

На другой день, в воскресенье один из них исчез. Это был красивый мулат, выносливый и сильный, по имени Мигуэль. На вечерней поверке взбешенный Луис Эльварос трижды перевернул все в бараках, ища триста шестой номер. Он рычал от злости, в злости хлопал по кобуре пистолета.

— Уж я покажу этому оборванцу, как найду! Сгною в карцере…

— Может, он у женщин? — робко сказал кто-то.

— Нет там его. Да за какие шиши он купит бабу? Он же не получил ничего… Должен еще, собака! Где его вещи?

Эльварос кинулся к койке Мигуэля, но, кроме казенного матраца и засаленной подушки, там ничего не оказалось.

Утром тоже не нашли мулата. Тогда в поселке объявили тревогу. Радиорепродуктор на площади перед базарчиком хрипло верещал о побеге Мигуэля, на двух языках, описывая его приметы. В горы были посланы надсмотрщики и вооруженные парни из охраны рудника.

На четвертый День Мигуэля настигли в горах. Он не успел выбраться на шоссе к Ориноко. Избитого, связанного мулата сбросили с машины перед нашим бараком.

В сопровождении целой свиты приехал на машине сам управляющий, господин Рейсли, длинный, жилистый мужчина с моноклем и тросточкой. Смахнув платком пыль с полосатых брюк, он остановился перед лежавшим, связанным Мигуэлем и вынес решение:

— Триста шестой номер виноват в побеге. Он был обязан соблюдать контракт, отработать авансы и все расходы, связанные с вербовкой. Поэтому в течение трех месяцев он должен работать бесплатно в самом трудном забое — «Эсмеральда». Водить на работу его под конвоем надсмотрщика… Проработанное время недействительно. Год исчисляется с этого дня…

В нашей толпе глухо зароптали, но тут же смолкли, боясь обратить на себя внимание Луиса.

Так шли дни за днями, и казалось, этому не будет конца.

Единственной отрадой в этом гнетущем существовании были для меня письма Клары.

Мое воображение рисовало несбыточные картины возвращения на родину вместе с Кларой. Огонек надежды теплился в душе, не угасая. Он-то и помог мне выдержать муки изнурительного труда и горького постоянного унижения.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Наконец-то закончился срок контракта. Получив расчет, я покинул рудники Ориноко и добрался до Каракаса. Денег хватило на приличный костюм, подарки Кларе и на билет до Нью-Йорка. В Пуэрто-Кабельо сел на пароход. Впервые я плыл на пассажирском судне, чувствуя себя независимым и свободным. Мог ходить по палубе, сидеть в кают-компании вместе с другими пассажирами и важно посматривать на стюарда, предупредительно подававшего обед. Мог лежать целыми днями в шезлонге, любуясь океаном, или смотреть фильм в кинозале. Но подниматься на верхнюю палубу обитателям средней палубы было нельзя. Там ехали пассажиры с толстыми кошельками, и стоимость кают для них равнялась моему годичному заработку.

Через пять суток показались берега Штатов. Я стоял на палубе, всматриваясь в надвигающийся шум огромного города. Вот и статуя Свободы и знакомые силуэты небоскребов…

«Придите ко мне, все страждущие, отягченные заботой и горем, дам вам свободу и радость…» — приблизительно так перевел я надпись на цоколе колоссальной статуи женщины с факелом и книгой в руках.

Сойдя на берег, я поспешил на Центральный почтамт. Теперь-то уж обязательно меня ждет письмо от консула. Что-то он сообщил мне? Может быть, уже прислано разрешение на возвращение в Советский Союз? У меня забилось сердце при одной этой мысли. Если мне разрешат, сразу же забираю Клару и… Дальше я не мог ничего вообразить. Но все образуется. Лишь бы получить долгожданную весточку.

Волнуясь, я поднялся по каменным ступеням в просторный гулкий зал почтамта. Девушка в окошке «до востребования» как-то странно изменилась в лице, когда я спросил о письме, назвав свою фамилию.

— Да, сэр, вам есть, есть письмо, но только… — Она замялась, машинально перебирая конверты в ящике. — Подождите немного. Письмо лежит не здесь. Ведь так долго вы не являлись за ним.

— Я мог и больше года не приходить. У вас мое заявление.

— Да, да, сэр!

Девушка встала и подошла, очевидно, к своему начальнику, что-то объяснила ему. Я нетерпеливо ожидал, посматривая на них сквозь стекло барьера. Она вернулась и виноватым тоном, не глядя на меня, сказала:

— Извините, сэр! Через полчаса ваше письмо принесут из хранилища.

Из хранилища, так из хранилища… Я успокоился, отойдя в сторону, чтобы не мешать людям, подходившим к окошечку. Наконец-то консул ответил. Что он написал? Конечно, разрешение есть… Значит, скоро смогу ехать в Советский Союз. Продам все, что имею, буду работать, где угодно, лишь бы накопить на билет. Клара тоже обрадуется. Сейчас получу письмо и сразу к ней.

Кто-то тронул меня за локоть. Я оглянулся и увидел перед собой двух незнакомцев. Один высокий, косоглазый, другой низенький толстяк с пушистыми усами. Несмотря на разную внешность, оба были удивительно похожи друг на друга — выражением лица, одинаковыми костюмами и галстуками. Толстый, облизнувшись, вполголоса спросил:

— Извините за беспокойство. Вы мистер Скотт?

— Нет. Вы ошиблись.

— Мы никогда не ошибаемся. Вы Джемс Скотт из Даласа.

— Пошли вы к черту! Я не Скотт, а с самого рождения Павел Белянкин, и в Даласе не бывал.

Я решительно повернулся, но длинный преградил путь и зловеще произнес:

— Вас-то нам и надо, мистер Белянкин. Долгонько вы не являлись за письмом. Прошу не шуметь, вы задержаны.

Усатый толстяк отвернул борт пиджака, показал жетон полицейского, а длинный агент с ловкостью фокусника вытащил из кармана удостоверение и помахал перед моими глазами так, что я только успел заметить осыпавшиеся бронзовые три буквы.

— Позвольте! — воскликнул я. — Мне письмо надо получить!

— Получите! Советское письмо у меня в кармане, — ухмыльнулся толстяк. — Не привлекайте внимания, идите.

Мы вышли из зала, и он указал на подъехавший бесшумно «паккард» с желтыми занавесками. Повинуясь их повелительному тону, я машинально сел на заднее сиденье, рядом уселся толстяк, а второй агент — рядом с шофером, и машина рванулась в уличный поток.

Из-за занавесок почти ничего не было видно. Только заметил величественное здание Колумбийского университета. Дальше, вырвавшись из сумятицы транспорта, машина пошла быстрее, мимо женской тюрьмы, гостиницы и, свернув, помчалась к Бруклинскому мосту. Все произошло так быстро, что я опомнился только на мосту:

— Куда вы меня везете?

— Приедете, увидите, — не поворачивая головы, ответил толстяк. — Наше дело доставить вас на место.

— А вы не ошиблись? Ведь я Павел Белянкин, а не…

— Мы никогда не ошибаемся. — Он торжественно посмотрел на меня и повторил: — Ошибка исключена.

Промчавшись по мосту, машина заплутала в хитром сплетении переулков и через полчаса остановилась у ворот большого серого здания. Прозвенел где-то звонок, ворота тут же раскрылись, и автомобиль въехал в просторный безлюдный двор. Со всех сторон дворик обступили стены серого здания с бесчисленными окнами. Решеток на них не было. Только в нижних этажах окна были прикрыты железными ставнями.

Выйдя из машины, мои провожатые провели меня в кабинет, разделенный полированным барьером на две части. У окна за столом сидел гололобый майор и писал. Он даже не поднял головы при нашем появлении. Агенты положили перед ним какие-то бумаги. Только тогда майор посмотрел на меня отсутствующим взглядом, но ничего не сказал. Агенты, едва слышно ступая, вышли.

Я стоял у барьера, судорожно вцепившись побелевшими пальцами в чемоданчик. Мертвая тишина не нарушалась ни единым звуком, лишь скрипело перо у продолжавшего писать майора, да где-то глухо стонали голуби. Будто жизнь осталась там, за воротами таинственного здания. Чтобы встревожить безмолвие, нарушить эту зловещую тишину, я излишне громко сказал:

— Почему меня привезли сюда? Не объясните ли, в чем дело? Я буду жаловаться.

Гололобый и глазом не моргнул, словно меня не было тут.

— Слышите, в чем дело? Это нарушение гражданских прав. С кем-то спутали и привезли! Будьте добры, объясните же наконец!!!

Майор по-прежнему был нем. Мне сделалось не по себе. Холодок медленно поднимался во мне и сжимал в кулак сердце. За что меня забрали? Может быть, из-за письма. Да, пожалуй, так. Ждали моего появления на почтамте. То-то девушка так всполошилась.

Наконец майор воткнул авторучку в карман своего кителя, потер переносицу и неожиданно отрывисто произнес:

— Ждите. Правильно вас задержали или ошибочно, разберутся. И никаких вопросов не задавайте. Вам все равно не ответят. Советую держаться поскромнее, вы знаете, где находитесь.

Я удивился. Хотел сказать, что не знаю, что это за учреждение, но не осмелился и только вздохнул. Облокотился на барьер, ожидая, что будет дальше. Да, значит; взяли за письмо от консула. Что же было в письме?

Майор щелкнул выключателем. Нестерпимо яркий свет разогнал сумрак кабинета. Так прошел еще час в молчании. Наконец занавеска сбоку заколебалась и, отодвинув ее, вошли трое в синих халатах и в темных роговых очках.

— Раздевайтесь. Чемодан поставьте сюда, — шепотом сказал один из них, останавливаясь против меня и указывая на скамью у стенки. — Сюда складывайте одежду.

— Это в честь чего?

— Тише. Так надо.

Я снял пиджак, нерешительно положив его на скамью. Второй схватил пиджак и проворно выворотил карман, высыпав мелочь и сигареты на пол.

— Совсем раздевайтесь. До нижнего белья, — повторили синие халаты.

— Ну и дела! Зачем это нужно? Оружие я не ношу! — пробормотал я растерянно по-русски, стараясь унять поднявшуюся внезапно противную дрожь.

По мере того как я раздевался, чувство беззащитности все более и более овладевало мной. Синехалатники внимательно ощупывали каждый шов пиджака, брюк, рубашки, выворачивали карманы, надрезали подкладку бритвой, что-то выискивая, и их физиономии были беспристрастны и замкнуты. Они добросовестно обшарили чемодан, свалив содержимое в кучу. Отложили в сторону только томик Пушкина, письма Клары и клочки из газет с объявлениями о работе. Покончив с обыском, заставили меня растопырить пальцы на руках, нагнуться, открыть рот, точно я мог что-нибудь запрятать под язык. Я больше уже не роптал, покорно подчиняясь их безмолвным жестам.

Случилось что-то непонятное и ужасное. Я оказался во власти этих людей-автоматов. Кто-то им приказывает, и они автоматически выполняют приказ. Если им прикажут освободить меня, они освободят. Прикажут посадить на электрический стул, также равнодушно исполнят и это. Они просто части огромного механизма, с тупым могуществом которого я не в силах бороться. Наконец, осмотрев все, они велели одеться, оставив на скамейке только галстук, шнурки от туфель и брючный ремень.

— Пошли, — шепотом сказал один из синехалатников, указывая мне на выход. Я покорно встал между ними, и мы вышли во двор. Во всех этажах светились окна, и за занавесками мелькали силуэты людей. Я невольно удивился, как быстро наступил вечер.

— Куда вы меня ведете?

Идущий впереди синехалатник, не оборачиваясь, процедил сквозь зубы:

— У нас вопросов не задают, запомни это.

Мы прошли наискось весь двор без единой травинки, пустынный и тихий, и остановились у желтой узкой полоски полуоткрытой двери.

Конвоиры пропустили меня вперед, и я попал в душевую, облицованную белым кафелем. Так же молча сунули мне в руки крохотный кусочек мыла, жестом указали, чтобы разделся и мылся под душем Я встал под теплую струю воды. Затем они дали мне полосатую куртку, такие же старые, но чистые штаны и пару войлочных туфель. Провели каким-то закоулком в длинный коридор, освещенный сильными лампами. По обе стороны коридора тянулись двери с круглыми отверстиями на высоте глаз, прикрытые железными кружочками. По полу стлалась толстая резиновая дорожка, заглушая шаги. Тишина по-прежнему преследовала нас, и бесшумно поднявшийся надзиратель с ключами у пояса казался таинственным и странным. Его огромная фигура подавляла своей неуклюжестью, казалось, он еле двигался. Не глядя на меня, надзиратель взял бумажку у провожатых и стал читать про себя, шевеля толстыми губами. Конвоиры отсутствующе смотрели на него и, когда он кончил читать, ушли. Ключник повернулся ко мне и указал на рамку на стене:

— Надеюсь, читать умеешь по-английски? Прочитай внимательно.

Я подошел ближе к рамке. Это были тюремные правила. Но строчки сливались в глазах, я ничего не мог разобрать, кроме одной крупной надписи зеленым карандашом в левом углу правил — «Утверждаю».

Все же для вида постояв минуту, обернулся к сопевшему, как бык, надзирателю и, невольно поддаваясь тишине, шепотом произнес:

— Все прочитал, мистер.

Его лицо вдруг перекосилось, покраснело, словно от боли. Нагнувшись ко мне, водя пальцем перед моим носом, он по-змеиному прошипел:

— Я тебе, сукин выродок, не мистер, а господин надзиратель, господин начальник, и зови меня так, коммунист проклятый! Понял?

— Понятно, — подавленно пробормотал я.

Сумасшедшая мысль броситься сейчас на него пришла мне в голову. Ничего, что здоровый, справился бы с ним и удрал. Куда? В этом колодце не найдешь выхода. И в таком одеянии? Сразу застигнут… А может, попробовать… Что если… Я исподлобья оглядел ключника, но он, будто прочитав мои мысли, толкнул меня к одной из бесчисленных дверей. Нажал кнопку, вставил ключ, и дверь бесшумно открылась. Машинально я перешагнул порог. Дверь так же без звука закрылась за мной. Пятеро голов поднялись на кроватях, словно привидения, испуганно посмотрели на меня и без единого слова улеглись. Я подошел к пустой шестой койке, заправленной зеленым легким одеялом, и огляделся. Посреди камеры стоял круглый стол в окружении легких алюминиевых стульев. У стены приткнулся шкафчик, а напротив дверей во всю стену матово светилось окно без решетки. Снаружи оно прикрывалось куском железа, как щитом. Вверху оставался лишь узкий прямоугольник неправдоподобно синего неба.

Ничто не напоминало тюрьмы. Похоже на номер в третьеклассной гостинице где-нибудь на окраине Бруклина. Кругом царило звенящее безмолвие. Не слышалось даже дыхания спящих людей, словно они были не живы.

Я сделал, поднявшись, шаг, другой. Безумное желание нарушить тишину овладело мной. Услышать какие-нибудь звуки, чей-либо голос или хотя бы бормотанье радиоприемника. Стучаться в дверь, биться головой о стенку, заорать, чтобы почувствовать, что я все же живой, что есть где-то жизнь…

— Спать, спать, — прошелестело вдруг в дверях. Я оглянулся и увидел в круглом пятачке чужой холодный глаз. Единственный глаз, и, казалось, ничего больше не было. Просто немигающий глаз. Бессильно опустившись на стул, я слышал только стук моего испуганного сердца. Прилег и, будто провалившись в яму, уснул.

— Подъем,подъем! Вставайте, молодой человек! — настойчиво гудело над моей головой. Недоумевая, я открыл глаза, сел на койке, еще полусонный, и вспомнил все случившееся со мной. Так, значит, я в тюрьме.

— Вставайте, пошли на оправку! — повторил бледный с опухшим небритым лицом человек в полосатой пижаме. Остальные обитатели камеры с полотенцами ожидали, когда надзиратель откроет дверь. И как только дверь открылась, все заключенные гуськом потянулись в конец коридора мимо ключника, опустив головы и заложив руки за спину.

Закончив утреннее умывание, мы тем же порядком вернулись в камеру. Заключенные окружили меня.

— Сразу видно, с воли товарищ. Румянец во всю щеку, — завистливо сказал человек, разбудивший меня. — Будем в таком случае знакомы, раз не удалось встретиться на свободе. Вилли Патерсон, бывший мастер с завода Вестингауза.

Я назвал себя, пожав его вялую руку.

— Джеральд Топп, бывший священник церкви Мартина в Нью-Джерси, — представился второй рыжебородый обитатель камеры.

— А я Джек Кент, — назвался третий.

— Том Прайс, бывший механик, — широко улыбнулся черный бородач.

— Как видите, все мы бывшие, — невесело усмехнулся пятый жилец, не в пример остальным, одетый не в полосатую куртку, а в китель со срезанными пуговицами, — Гарри Гувер. Не тот Гувер, который в федеральном бюро, а бывший капитан «Колорадо». Как, солидная компания?

— Ничего не скажешь. Но почему вы все такие небритые, заросшие? Тоже для солидарности?

— У нас не стригут и не бреют. Побреют перед судом, да на суде лет так на десять постригут.

Том Прайс улыбнулся жалко и бледно своей шутке и сказал:

— Вы нам расскажите, что новенького творится на свете? Какие новости? Как готовятся к выборам? Уцелеет Айк или придется другому сесть в президентское кресло? Как дела в Китае? Ушли ли наши из Южной Кореи? На каком участке земли подвизаются наши ами?

Я ахнул:

— Вы что, друзья? Или газет не читаете? Радио не слушаете?

— Ни того, ни другого. Начальник говорит, что лимита нет.

— Но как же без газеты! Допустим, радио нельзя, но без газеты же жить невозможно. Не знать, что творится на свете, как же вы терпите это? — загорячился я.

— А вы попробуйте потребовать, — сказал, разбинтовывая свои опухшие ноги, Прайс. — Вам ответят, что подследственным нельзя читать газеты.

— Но это же немыслимо! Жить в потемках, не зная ничего! Хотя вы и преступники, однако…

— Как ты сказал? — прервал меня Патерсон. — Мы преступники? Эх, молодой человек!..

Я сконфуженно замолчал. Покраснев, отошел к окну, смущенно глядя на поникшего Патерсона.

— Мы не преступники перед обществом, — тихо сказал, подходя ко мне, Гувер. — Это капиталисты считают нас преступниками, а простой народ за нас. Знаете, за что мучается этот священник? За то, что с кафедры проповедовал мир! Да. Призывал верующих подписываться под воззванием о мире.

— Извините, сэр! У нас в порту тоже такой человек был, собирал подписи… его упрятали в тюрьму.

— Никакой я тебе не сэр, а капитан судна, трудовой человек, а сижу за то, что отказался везти пароход с оружием в Алжир, французам. Понял? И вот скоро год, как в этой гостинице.

— Год! — вырвалось у меня. — И не судят? И не выпускают?

Гувер горько усмехнулся:

— Судить-то не за что, даже на допрос не вызывают.

— Но это же кошмар! Целый год! Значит, и меня могут так держать ни за что, при про что…

— Почему тебя арестовали, хоть догадываешься?

— Догадываюсь, — протянул я.

И не желая раскрывать им историю с письмом от русского консула, вспомнив о Бразилии, сказал:

— За участие в забастовке. Но это было в Рио-де-Жанейро, год с лишним назад.

Гувер продолжал:

— Вызовут на допрос, узнаешь, что делал и чего не делал.

Я смятенно спросил:

— А допрос… допрос когда же?

Капитан только пожал плечами. Хотел что-то сказать, но в эту минуту открылась дверь. В камеру вошла женщина в белой косынке на светлых волосах. Глаза ее были опущены. Она двигалась осторожно, точно по льду. Не глядя ни на кого, поставила на стол горячий чайник, хлеб на тарелке и крохотные кусочки сахара. Освободив поднос, женщина так же под угрюмым взглядом стоявшего на пороге надзирателя, тихо вышла.

Том Прайс невесело сказал:

— Вот еще один день начался. Что-то он нам принесет? Давайте, друзья, завтракать. Садись, Павел. С сегодняшнего дня ты на казенном довольствии…

Но мне было не до еды. Отойдя к окну, я сел на широкий подоконник, уставившись в светлый прямоугольник неба наверху. Где-то глухо ворковали, сердились голуби, и, если закрыть глаза, казалось, что приглушенно плачут люди.

Прайс о чем-то разговаривал со священником. Сначала вполголоса, потом все громче. Я невольно прислушался. Прайс горячился.

— Вот вы, отец, призываете к миру! Вы неисправимый идеалист. Вы воображаете, что ваша проповедь найдет отклик. Американец, современный американский обыватель, согласен с вами, что нужен мир, пока дело не дойдет до денег. Если запахнет долларом, он кинется в драку, чтобы заработать. Например, так было в Корее или…

— Неправда! Вы не правы! — теребя рыжую бородку, вскинулся Джеральд Топп. — Слово божье выше мошны. Мы не хотим войны и призываем к этому. И люди, белые и цветные, богатые и бедные, должны понять, что война — это ужас и крушение цивилизации.

— Фьють! Это старая история. А по-моему, надо действовать, как русские в семнадцатом году. Взялись за оружие, прогнали своих капиталистов.

— В России! — весь всколыхнулся Патерсон. — Эх, товарищ! России тоже надо помогать бороться за мир. И словом и делом. Надо только всем, всем драться за мир, бороться за справедливость. Пусть спрячут десяток людей в тюрьму — встанут сотни. Но не унывать, не падать духом, а тоже браться за оружие. Бастовать, выходить на демонстрации. Иначе толку не будет.

— Это невозможно! Это уже призыв к революции! Лучше действовать убеждением, мирным путем.

— Дорогой Джеральд! Какое тут к черту убеждение! Убеждать капиталиста, банкира? Им не нужен мир. Когда война, заводы и фабрики работают. Капиталист получает барыши, а рабочий? Рабочий доволен. Мол, я зарабатываю на хлеб семье, детям. Раз война — значит, всем есть работа. Война где-то за океаном.

— Вы неправы! — возразил Патерсон. — Сознание рабочего пробуждается. Он понимает, что хотя война и дает заработок, но далеко не всем и, кроме того, влечет за собой лишения и жертвы. Постепенно американский труженик поймет, что заводы могут работать не только на войну.

Дверь камеры вновь открылась. Я подался вперед. Сейчас вызовут. Освободят. Но надзиратель тупо осмотрел всех заключенных и, ткнув в сторону Патерсона, прошипел:

— Эй ты, агитатор, выходи с вещами, да живее. «Черная Мария» ждет…

Все засуетились, бросились к Патерсону. Он взял узелок и, пожав нам на прощание руки, вышел из камеры.

2

Прошла томительная неделя. Обо мне будто забыли. На мои вопросы ни дежурный офицер, ни надзиратель не отвечали. Неизвестность мучила. Но однажды ночью неожиданно вызвали. Мне приказали стать между двумя конвоирами, с суровой враждебностью обшаривших мои карманы.

— Что ищете? Пулемет нигде не спрятал.

— Поменьше языком болтай.

— Куда меня поведете?

— Приведем — увидишь. Руки назад!

Меня втиснули в узкую кабину лифта, разделенную пополам проволочной решеткой. Раздался сигнал, и через минуту мы очутились на четвертом этаже огромного здания. Меня повели по широкому, как проспект, коридору, и людно здесь было, как на Бродвее. Мужчины в мундирах и в штатском, надзиратели, женщины, солдаты — все куда-то спешили, и никто не обращал на меня внимания. Навстречу попалась такая же процессия: заключенный между двумя конвоирами. Меня повернули носом к стенке, пока они прошли, но все же я заметил порванную куртку и кровавое пятно на понуро опущенной голове человека.

— Шагай дальше, — пробурчал конвоир, держа меня за полу куртки. Из полураскрытых дверей кабинетов доносились голоса, звонки телефонов, смех. Эти люди были свободны, следовательно, счастливы и независимы. Они могли идти, куда угодно, а мне даже выйти из этого здания казалось невозможным счастьем. Свернув направо, надзиратели остановились у дверей, обитых черным дерматином, с трехзначным металлическим номером. Открыли, что-то кому-то сказали, я только услышал ответ «давай». В полутемном кабинете усадили на стул перед небольшим столиком. Я огляделся, привыкая к полутьме обширного кабинета. Настольная лампа с голубым абажуром освещала руки и грудь сидевшего человека, но лица его не было видно. Конвоиры, получив расписку, осторожно ступая, вышли.

— Курить не желаете?

Я вздрогнул, услышав русские слова.

Рука сидевшего за столиком человека ловко метнула мне на столик пачку «Честерфильда». Я достал спичку, закурил и закашлялся.

— Что, очень крепкие? Может, «Лайки» закурите. Они слабее. Факт!

Боже мой! Да это же Василий! И его любимое словечко. Я вскочил.

— Сидите, сидите! Не подымайтесь!

Я опустился на стул и с ненавистью, вдруг охватившей меня, выкрикнул:

— Так я тебе обязан арестом, выродок?!

Василий изменился в лице, но ничего не ответил, продолжая чего-то выискивать в бумагах.

— Так, так, — пробормотал я, силясь как можно больнее уязвить его, но ничего на ум не приходило. Я только мысленно повторял: «Выродок! Выродок!..»

Василий упорно молчал. В тишине слышался шелест пера да стук больших часов с длинным маятником.

Наконец он отодвинул в сторону какую-то бумагу, и, не глядя на меня, хрипло заговорил по-русски:

— Арестован ты не по моей вине. Я только вчера узнал о твоем аресте. А теперь, арестованный, зарубите себе на носу: я для вас не Василий, а господин следователь, факт. К сожалению, руководство приказало мне заниматься вашим делом — расследовать вашу преступную деятельность, факт.

— Приказал полковник Гринвуд?

Он встрепенулся.

— Гринвуд год как умер.

Теперь я ясно видел лицо Василия. Он погрузнел, и глаза у него словно потускнели. Но все же выглядел неплохо.

— Ну, раз так, то действуй. Черт с тобой!

Он шумно вздохнул.

— Надеюсь, обойдется без эксцессов. — Он стал что-то писать на листке бумаги. Потупясь, я рассматривал цветной узор ковра под ногами, диван, накрытый серым чехлом, длинный ряд книжных шкафов, вторую дверь с откинутой шторой, телефоны. Значит, это Василий! И это его кабинет. Как же он попал сюда? А может, он давно служит здесь? А там, в Ричмонде, тоже служил?

— Имя, фамилия? Год и место рождения? — спросил он и, взяв авторучку, впервые прямо взглянул мне в глаза.

— Как будто не знаешь? Я же не ты — перевертыш. Изменник проклятый! Как тебя теперь величают? Джоном или Джеком?

— Перестаньте болтать, подследственный. Здесь вопросы задаю я.

— Убирайся к дьяволу!

— Но-но! Не грубите, подследственный. А не то!..

— Что «не то»? Ах ты, продажная кукла! — я вскочил, готовый броситься на него. Однако он сдержался и, успокаивая меня, сказал:

— Сидите, сидите. — И, вынув платок, вытер вспотевший лоб. Немного помолчав, медленно, словно подыскивая слова, обратился ко мне:

— Послушай, Белянкин, я тебя не искал и не приглашал сюда. Я не виноват, что дело поручили мне, не ведая о наших отношениях. Но ведь это даже к лучшему. Факт. Постараюсь побыстрей закончить дело, и тогда тебя освободят.

— Освободят? Верно говоришь? Тебе нельзя верить…

— Конечно, будешь свободен.

Но голос его звучал неуверенно.

— Ну ладно, валяй, как знаешь! — я сел, положив руки на стол.

Вздохнув, Василий заполнил первый лист протокола, уже не спрашивая мое имя, и, перевернув страницу, прочитал:

— Вы обвиняетесь в антиамериканской деятельности. В порту.

— Деятельности? Какой?

— В антигосударственной, антиамериканской, — не моргнув глазом, закончил Василий.

— Вот новость! Больше ничего не мог выдумать?

Он пожал плечами.

— Извольте отвечать на первый вопрос: с кем из коммунистов в порту вы знакомы? Их фамилии?

— Никого не знаю.

— Так и запишем. Второй вопрос: в какой коммунистической организации состояли?

— В октябрятах! — насмешливо ответил я.

Василий, будто не слыша этого, продолжал допрос.

— Итак, повторяю, назовите имена коммунистов!

— Никого я не знаю.

— Зато мы знаем. Подпишите это обязательство — честно, без лжи все рассказать. За ложные показания подсудимый карается по закону.

Я расписался на синей узкой бумажке. Василий вынул несколько листков чистой нелинованной бумаги и подал мне вместе с авторучкой.

— Пишите свою биографию До приезда в Нью-Йорк коротко, с момента приезда подробнее, после выхода из приюта ничего не упустите.

Я закурил и, пододвинув бумагу, начал писать. Василий взял с маленькой тумбочки журнал «Лук» и углубился в чтение.

Написав о селе, где я родился, я живо представил себе мать и отца. Вот мы сидим в горнице втроем, и отец учит меня писать. Я старательно вывожу буквы. А за окном вечереет, с поля пригнали стадо коров, и Василий, вот этот самый Василий, с сестренкой поджидает меня, чтобы ехать в ночное.

Вспомнился и другой момент, как отец уходил на фронт. Утешая плачущую маму, он обнял ее, потом сказал: «Не горюй, Кудряш! Война кончится скоро, и все наладится. В школу пойдешь».

Дальше писал, как попал в Америку. И как жил в приюте и затем начал самостоятельную жизнь, стараясь не пропустить ничего. И только о демонстрации в Рио-де-Жанейро да о стачечном комитете не упомянул ни единой строчкой…

За стеной торжественно, медлительно пробило семь часов. Рассветало. С последним ударом в кабинет вошел молодой человек в военной форме.

Василий обрадовался его приходу. Поглядывая на меня, он что-то зашептал вновь прибывшему и, надев фуражку, ушел. Молодой следователь скучающе зевнул, открыл форточку и отдернул занавески на окне. На дворе сияло утро. Я задремал.

— Не спать! — Следователь вдруг звучно хлопнул по столу линейкой. — Итак, о чем вы переписывались с советским консулом? Рассказывайте живо.

— Рассказывать мне не о чем. Письмо ливерпульского консула у вас. Я не читал его.

Следователь, взяв исписанные мною листки, стал читать, заметив мимоходом, что все же делаю в английском языке ошибки.

Целый вихрь мыслей закружил меня. Ясно, что они не знают о стачке, не знают и об убийстве полицейского немца. Но при чем здесь коммунисты? Туг что-то не то. Раздумывая, я вновь задремал. Вокруг было сонно. Иногда только легкий стук линейкой прерывал мое забытье. Часы едва-едва двигались. Так прошел почти весь день. Следователь больше ко мне не обращался.

К вечеру пришел маленький, юркий, как дрозд, человек с птичьими круглыми глазами. Даже не взглянув на меня, он сразу сел за стол и позвонил по телефону какой-то мисс Дженни, осведомился о ее здоровье, спросил, что она собирается делать завтра. Затем дозвонился до мисс Бетси, справился о ее детях, посетовал на скуку. После этого говорил по телефону с Эдуардом, затеял с ним спор о футбольном матче. Казалось, он позабыл о моем присутствии. Наконец угомонившись, он вызвал сержанта Глена и приказал принести обед из столовой. Сержант вскоре притащил целый поднос еды.

У меня потекли слюнки. Более суток я ничего не ел. Нервное напряжение спало. Теперь мне хотелось только есть и пить. Стакан воды, данный мне утром, давно был пуст. Я не мог отвести глаз от пахучих пирожков с мясом, которые этот дрозд съедал необычайно скоро с видимым наслаждением. Кофе еще больше дразнил меня. Это был настоящий кофе, какой я пил давно, у дядюшки Дюшана.

Дрозд пил и ел, словно нарочно чавкая и смакуя каждый кусочек. Он широко улыбался, глядя на меня. Я понял его игру и до конца трапезы больше не поднимал головы.

Прошло еще два-три часа. Из коридора до меня долетали звуки шагов. Уже давно стемнело. Меня клонило в сон. Мысль атрофировалась, я клонился со стула, вздрагивал и просыпался.

Ровно в двенадцать часов ночи появился Василий. Чисто побритый, пахнущий одеколоном, в превосходно сшитом штатском костюме, он олицетворял собой здоровье и довольство.

— Все еще сидите? — почти весело сказал он.

— Куда же мне деться?

— Да, скверно! Однако не унывайте. Ваше дело сейчас закончим. Вопрос согласован с руководством, и мы быстренько все обтяпаем.

Я безучастно смотрел на него. Он, присев на краешек стола, продолжал:

— Дело твое пустяковое. Факт. — Он вынул бумаги и прочитал: «Матрос Белянкин, будучи в Англии, заходил в советское представительство и передал сведения об обороне США, затем…»

— Чепуха!

— Ты слушай, «…затем в порту Белянкин агитировал докеров требовать повышения оплаты труда. Рассказывал, что есть знакомые коммунисты, и они помогут докерам Гудзона…»

— Ерунда!

— «…Будучи в плавании, подбивал моряков на забастовку. Был дружен с нью-йоркскими коммунистами и выполнял их поручения». Скажи, было все это?

— Что «все»?

— Заходил в советское консульство?

— Да, еще в первом рейсе на «Бони Брук».

— Так и запишем. Этого не отрицаешь? А какие сведения оборонного характера передавал?

— Никаких. Заходил по личному делу. Да и откуда я могу знать об обороне США?

Василий окрысился:

— Не притворяйся. Я не дурак. Допустим, то, что говоришь, правда. Но если даже не передавал, то ведь все равно мог бы передать. Мог. Факт.

— Что-то не пойму тебя.

— И понимать нечего. Заходил? Заходил. Если бы знал государственные тайны, продал бы? Продал. Значит, ты смог бы совершить преступление. А следовательно…

Василий захлопнул папку и с угрозой сказал:

— Тебе грозит тюрьма.

— Проклятый изменник!

— Не ори! Я не изменяю своей родине — Соединенным Штатам Америки. Присягнул на верность. А ты? Неблагодарная тварь! И тут ты лишний. Значит, ты человек без родины. Как это называется по-русски: апатрид?..

— Сам ты апатрид! Врешь, собака! Родина моя — Россия. Я русский и русским останусь. И все равно, через год, через десять, на сколько вы меня ни замуруете, доберусь до родины. Буду, буду в России! — Я стукнул в бессильной ярости по столу. Сигареты упали, рассыпались по полу.

— Что здесь происходит? На каком языке вы разговариваете? Спустите арестованного в камеру. Есть важное дело, — сказал, входя, высокий, с лошадиной отвислой челюстью военный с нашивками майора.

Василий вытянулся перед ним, затем хмуро поглядел на меня, поправил свой галстук и позвонил охране. Через несколько минут я был в камере.

— Мы тебя и не ждали уже, — проговорил капитан. — Били?

— Нет. Дайте пить.

Я припал к кружке. И никогда обыкновенная вода не казалась мне такой вкусной.

3

Вновь потянулись однообразные дни. Каждый раз, когда в замочной скважине поворачивался ключ, я с нетерпением ждал, что надзиратель скажет: «Выходи с вещами».

Но меня словно забыли. Увезли в неизвестность Кента и Тома Прайса. Определилась и судьба Гувера. Его упрятали на восемь лет в Синг-Синг и оштрафовали на десять тысяч долларов. Их места заняли два парня, отказавшиеся служить в американской армии и публично порвавшие свои повестки.

Это были мужественные ребята.

Наконец меня вызвали на четвертый этаж, тем же порядком, под конвоем двух охранников. Следователь, мужчина лет пятидесяти, был подвижен не по возрасту и казался добродушным, добрым малым. Запросто, словно я был у него в гостях, угостил кофе и стал расспрашивать о родственниках, о моей жизни. Постепенно я разговорился, не понимая все же, что ему надо от меня. Так мы говорили с полчаса. Он незаметно перешел на мое положение, и, помрачнев, сказал:

— Так вот вы какой, оказывается. Слышал о вас от мистера Белла. Он утверждал, что вы ярый коммунист. Не верю этому! Такой молодец не может быть приверженцем разбойников, мечтающих захватить весь мир. Надеюсь, вы опровергнете мнение нашего уважаемого мистера Белла?

— Не знаю, кто такой Белл, но вы правы, я никогда не был коммунистом.

— А полковника Гринвуда знали? Это и был мистер Белл.

Я насторожился. Ах вот оно что! Этот словоохотливый старик из того же гнезда разведки. И добродушие его показное.

— Меня зовут Люк Стильман. Вы мне нравитесь, — продолжал следователь. — Но поговорим по-мужски, как добрые американцы, без всяких хитростей. — Он подвинулся со своим креслом ближе и, положив мне руку на колено, доверительно улыбнулся, обнажив на редкость белые острые зубы.

— Дорогой юноша! Вы поступили опрометчиво, не дав показаний, не сказав о своих связях с коммунистами. Однако все поправимо. Пока же вам грозит пятилетнее заключение и штраф.

— Пять лет! Я ни в чем не виноват!

Люк Стильман перешел на «ты».

— О, не будь наивным, мой мальчик! Я, конечно, верю тебе, но судья и прокурор иного мнения.

Я сник. Пять лет тюрьмы. Это значит только в шестьдесят третьем я освобожусь. Пять лет вычеркнуть из жизни! А возвращение на Родину опять отодвигается. Как быть? Что предпринять? Мысль моя металась в безысходном отчаянии.

Стильман поглядел на меня, потом вкрадчиво заговорил:

— Этой участи можешь избежать. Надо лишь быть послушным. Я предложу тебе кое-что. Если согласишься, то будешь… свободным.

Я внимательно посмотрел на Стильмана, и он опять напомнил мне полковника Гринвуда.

— Что вам нужно от меня?

— Ты умен и должен понять меня правильно. Не будем ходить вокруг да около. Я предлагаю тебе поступить на службу в нашу фирму. Ты думаешь, что это какая-нибудь разведывательная организация. По лицу вижу. Не беспокойся. Это не так. Правда, некоторые поручения покажутся тебе довольно необычными.

— Что вы предлагаете мне за это? Должна же быть какая-то отдача?

— Ты сразу, как говорят техасцы, берешь девушку за грудь. Сначала пойми главное. Прежде всего — жить! А какими средствами это достигается, не имеет значения. Ты будешь просто на службе у фирмы.

— Но что за служба? Заниматься шпионажем?

— Нельзя быть таким прямолинейным… Но допустим…

— Отказываюсь заранее. Вы считаете, что за доллары можно продать совесть. Так я понял?

— Но, но! Без трескучих фраз. Слыхал поговорку: «Родина там, где нас кормят!» В наш век родина, патриотизм, совесть — понятия устаревшие. Архаизм!

Стильман рассмеялся. Его смех и самоуверенный вид покоробили меня. Я невольно отодвинулся. Он встал, подошел к столу и, щелкнув замком, вынул из ящика тощую коричневую папку. Развязав ленточки, раскрыл ее.

— Это ваше дело, мой друг. — Он опять перешел на «вы». — Вас освободят и дело забросят в архив, если вы согласитесь служить нашей фирме. Поймите, добра вам желаю.

— Мне знакомы эти штучки. Вы хотите сделать из меня диверсанта или что-то вроде этого.

Стильман побледнел. На миг злобное выражение его лица поразило меня. Вот сейчас покажет клыки. Но он рассмеялся, словно услыхал что-то смешное, и, взглянув на меня, проговорил:

— Короче, вы отказываетесь от моего предложения?

— Да!

Стильман выпятил нижнюю губу, двигая челюстью, и стал похожим на бульдога.

— Будет поздно, когда спохватитесь. Вы не желаете свободы? Две минуты даю на размышления. Согласитесь подписать обязательство — будете свободны. Не согласитесь — сгноим в Синг-Синге.

— Хоть два часа. Не хочу!

— Что ж, есть поговорка: «На войне как на войне». — Резко повернувшись, он гаркнул: — Встать!

Я встал.

— Руки за спину, болван! — И не успел я опомниться, как сильным ударом в живот Стильман сбил меня с ног. И пока он звонил по телефону, вызывая конвой, я едва поднялся, корчась от боли.

— Это называется «бить лежачего», — прохрипел я.

— Не то еще увидишь! — Стильман с холодным бешенством посмотрел на меня.

Спустя три дня надзиратель вывел меня из камеры, не дав проститься с товарищами. На дворе стучал мотором тюремный автобус без окон. Меня толкнули в него и, открыв одну из кабинок, захлопнули дверцу. Прислонившись к стенке темного шкафа, я прислушался. В соседней кабинке заперли женщину. Она тихо всхлипывала. Куда же нас отправляют? В суд? Не похоже. Теряясь в догадках, я стоял неподвижно, чувствуя, как немеют ноги. Теперь я уже слышал, как и в других тесных ящиках-кабинах ворочались, вздыхали люди. Наконец кто-то снаружи скомандовал: «Поехали!» — и дверца автобуса с лязгом закрылась.

Я жадно внимал шуму улицы, улавливая и звуки машин, и людские голоса. Что-то сейчас делает Джон? А Клара? Возможно, идет по Ленокс-авеню и не думает, что я рядом. Мучительные раздумья нахлынули на меня. Что теперь сделают со мной?

Часа через полтора автобус остановился. По узкому проходу забегали конвоиры, с грохотом распахивая кабинки. Открылась и моя. Я вылез из машины, зацепившись за подножку, и зажмурился от солнечных лучей, бивших в глаза. Говор сотен людей оглушил меня. Бритые и небритые, старые и молодые, стриженные наголо и обросшие, лохматые мужчины разговаривали между собой, что-то делали, куда-то спешили. И в этом хаосе сначала было трудно разобраться. Все напоминало большой вокзал, и пассажиры, запрудив зал и широкую каменную лестницу, теснились как будто к выходу на перрон, Сходство с вокзальной суетой придавали и вещи. У каждого что-нибудь да было. Мешки и чемоданы. Сумки с хлебом и бельем. Разные узлы.

Топот ног, скрип железных дверей, выкрики надзирателей — все повторялось стократным эхом под высокими сводами зала. Но впечатление беспорядочной суеты быстро сменялось ощущением строго налаженного, почти автоматического порядка, которому каждый из вновь прибывших подавленно подчинялся.

Я не успел передохнуть, как надзиратель сунул мне в руки мой чемоданчик, отобранный при аресте. «Может, освободят, раз возвратили вещи», — подумал я. Но надзиратель, заслонив рукой глаза от режущих лучей солнца, сердито крикнул: «Вываливай свое барахло в мешок! Скидывай казенную одежду и одевайся в свое. Ремень и галстук выкинь вон». Подавив вздох, я торопливо надел пропахшие карболкой штаны и пиджак.

— Иди сюда! К столу! — скомандовал усатый длиннорукий тюремщик.

Вдоль стен стояли столы. За каждым сидел человек в форме. Не поднимая головы, иссохший, как мумия, писец скороговоркой спросил меня: «Имя, год рождения, национальность?» И сыпал все новыми и новыми вопросами.

Я едва успевал отвечать. Он одним взмахом что-то помечал в бланке, лежавшем перед ним. Когда закончили опрос, двое человек в халатах подхватили меня под руки и поставили перед следующим столом, заполненным баночками, бутылочками с черной жидкостью, разными валиками, стопками бумаги разных форматов, какими-то щипцами, крючками.

Один из них быстрым движением ловко мазнул по моим пальцам черной мазью, другой в то же мгновение притянул мою руку к разграфленному листку на столе и слегка, почти нежно, нажав мои пальцы, оттиснул их отпечатки. Затем намазал обе ладони и тут же рядом отпечатал мои пятерни на листке.

— Следующий! — выкликнули очередного «клиента».

Меня подцепил тюремный парикмахер в белом балахоне.

Он поспешно провел холодной никелированной машинкой по моей голове, по подбородку и усам, отскочил в сторону, стряхивая волосы, и крикнул: «Следующий!» Я даже не успел пожалеть о своих кудрях, ворохом лежавших на полу.

Тип в очках бесцеремонно толкнул меня дальше.

— Становись прямо! Вот так. — Он щелкнул фотоаппаратом, сняв меня. — Теперь боком. Алле! В профиль. Так. — Сфотографировав, он велел снять пиджак.

— А сейчас зафиксируем тебя с медалью «за услуги». — Он навесил мне на грудь планку и мелом жирно вывел пятизначный номер. — Сюда смотри, арестантская морда. Вот так. Есть анфас, теперь в профиль. За снимком заявишься после освобождения, если не сдохнешь! Следующий!

Я не успел ответить фотографу, сутулый дядя приказал мне раздеться догола, встать у стенки, разлинованной на сантиметры. Смерил мой рост, записал в бланк, неотступно кочевавший за мной от стола к столу. Толстуха, единственная женщина в этой толчее, записала цвет моих глаз, форму носа, отсутствие золотых зубов, количество пальцев на ногах и руках и еще что-то.

— Убирайся! — грубым басом приказала она, отсылая меня к истукану с ключами в руках. Взяв вещи под мышку, я пошел за ключником, он, схватив бланк, повел меня по холодным ступенькам на второй этаж. Тут было сравнительно тихо, лишь глухой несмолкаемый гул, как жужжание растревоженного улья, слышался от дверей, длинной вереницей тянувшихся по одной стороне коридора.

Сердце мое упало. Значит, вновь камера.

Надзиратель без всяких предисловий распахнул одну из дверей, и душный парной воздух пахнул на меня, как из бани. Робко перешагнув порог, я остановился. Дальше податься было некуда: огромная камера до самого порога была полна людей. Кто-то крикнул:

— Дверь закрой!

Машинально я обернулся, чтобы выполнить приказание, и оглушительный взрыв смеха ошеломил меня. Со всех сторон — и сверху, и снизу — дико хохотали, захлебывались в хохоте рожи. Смеялись во всех ярусах нар, широко раскрыв рты, глядя на меня. Грохотала вся камера.

— Ой, дурак! Ой, дурак! — выкрикивал, захлебываясь, парень, сидевший прямо на полу возле моих ног.

— А он кинулся закрывать!

— Ну и глуп. Первый раз в тюрьме!

— А он кинулся закрывать! — не мог уняться бородатый полуголый парень, тыча пальцем в мою сторону.

Цыганского вида арестант, в одной майке, с кудрявой бородкой, шагая через лежавших и сидевших на полу людей, подтягиваясь руками за верхние этажи нар, когда невозможно было пройти, пробрался ко мне.

— Я староста. Чего стоишь? Располагайся у порога. Постепенно, как будут изымать из камеры, будешь двигаться по порядку. Понял?

— Понял. Но чего они ржут как лошади? — махнул я в сторону хохотавших людей.

— Не обижайся. Видать, тебя первый раз посадили. Не тревожься. Двери за тобой всегда надзиратель закроет. Уж больно смешно, как ты бросился закрывать, вот потому и грохочут, — беззлобно ответил бородач.

Не зная, куда приткнуть свой мешок, я положил его на пол и сел на него. Вдруг мокрый комок подкатил к горлу, и меня стошнило.

В камере кипели страсти. Триста с лишним человек с трудом уживались друг с другом. Все было в постоянном движении. Одних уводили, других приводили. Дверь камеры постоянно раскрывалась. То приносили обед — и тяжелые металлические миски с жидким супом плыли от дверей к окну. Последние доедали «обед», а уже наступало время «ужина», и передние принимались за еду. Воздух был спертый, душный. Все лежали или сидели в одних трусах. Каждый хотел поскорее передвинуться к окну, где было свежее. Через неделю, постепенно перемещаясь на освободившееся место, я достиг окна.

Дожил и до того дня, когда освободилось место на верхних нарах. Но перелезть туда не успел: уродливый горбун вызвал меня из камеры. Не ожидая ничего хорошего, я вышел в коридор. В конце его была канцелярия. Проковыляв к столу, горбун велел встать мне у стены и внятно прочитал телеграмму:

— «Белянкина Павла освободить без подписки».

Я услышал главное — «освободить», закружилась голова, и я чуть не потерял сознание. Что значит «без подписки», я не понял, но не спросил, боясь, как бы горбатый начальник не прочел мне что-нибудь другое.

— Забирай свои вещи, и чтобы через минуту тебя не было в тюрьме. Твое счастье.

Однако за ворота я вышел только через час, так как пожелали еще раз снять отпечатки моих пальцев и сфотографировать на память в трех видах: анфас, в профиль и в рост.

4

Вечер. Моросит дождь. Я медленно бреду, сам не зная куда. Мне негде приклонить голову, негде спрятаться от пронизывающей все тело сырости. Вчера еще было сухо, солнечно, и я спал на пожухлой траве центрального парка, а сегодня погода переменилась — и на мокрой земле не заснешь. В подъездах домов устраиваться опасно, заберут полисмены. В порт нечего и соваться. Полицейский Гарриман предупредил меня об этом. Имя мое в черных списках у всех боссов, и на работу меня не возьмет ни одна собака.

Прошел месяц, как я вышел из тюрьмы. Сразу же по выходе из тюрьмы я поехал в Гарлем к Кларе. Так хотелось увидать Клару и друга Джона. Поднявшись из собвея на улицу, я поспешил к знакомому дому. Но замедлил шаги, сомневаясь, не ошибся ли. Может, это не тот дом. Он выглядел немым и еще более печальным, чем прежде. Вход во двор был закрыт деревянными щитами, и во всем доме не было ни души. Что же случилось? Где Клара? Куда девались все жители? Я зашел в овощную лавку напротив и спросил старую негритянку:

— Мэм! Где же все люди? Почему дом пустой?

Продавщица овощей, вытерев мокрые руки фартуком, пристально посмотрела на меня и ответила:

— Я вас узнаю. Вы тот белый, что ходил к старому Джону.

— Да, да, мэм! Но где же они?

— Ах, мистер! Случилась беда! Старого Джона и его сына кочегара забрала полиция. Молодой-то такой упрямый, вздумал скандалить с белыми.

— Из-за чего?

— О господи! Джон возвратился из плавания словно сумасшедший. До этого маленького сынишку Клары загрызли крысы. Да, крысы. Они и раньше беспокоили жильцов, набрасывались на детей. А тут как взбесились, накинулись на крошку Сэнди и на Клару. Пока вскочили, зажгли свет, крысы перегрызли горлышко у малыша и покусали Клару. Это было страшное зрелище, мистер!

Негритянка заплакала, утирая слезы краешком фартука.

— Старого отца Джона тоже искусали, пока он отбивал крошку. Клара сошла с ума. А на следующую ночь крысиное стадо подобралось к барышне Юлии. Знаете, что живет на втором этаже. Гулящая девушка. Пришла ночью, уснула, а крысы набросились и загрызли. И в больнице ничем не могли помочь. Умерла…

— А Джон был дома?

— Нет. Он вернулся из рейса как раз в тот момент, когда белые господа обследовали дом и приказали выселяться всем. Сколько крику, шуму тут было! Джон возмутился, стал грубить. Говорит, что негде жить, что вот погиб племянник. Но господа были правы. Дом разваливается. Видите, оградили проволокой, чтобы никто туда не лез. Да разве кто теперь войдет в него. Крысы хозяйничают. А тогда выселили насильно. Приехали пожарные, полицейские. Выселяют, а квартир не дают. Вот Джон и сцепился с полисменом. Я, говорит, на фронте воевал, заработал медаль. Должны дать комнату в другом доме. Чудак! Кто ему даст? Джон собрал всех мужчин, и пошли они по улицам. С флагами. Ну и забрали, арестовали его.

Я боялся спросить, где Клара, но негритянка сказала сама.

— Клара, промучавшись в больнице, умерла месяц тому назад.

Она опять заплакала, воспаленными глазами глядя на угрюмый, черный дом с пустыми окнами.

Опустив голову, едва волоча ноги, я поплелся на Бауэри-стрит. Нет больше Клары! На душе стало пусто, холодно. Будь проклята такая жизнь!

У ночлежки Армии спасения, как обычно, тянулась длинная очередь бездомных. В подвальной столовой давали кусок хлеба, миску супа и талончик на ночлег. Если встать в хвост очереди, то часов через шесть можно получить порцию супа. Если останется.

Но я пока обойдусь без этой подачки. Экономя, смогу жить, употребив месяц на поиски работы. А может быть, подойдет советский пароход. Тогда-то уж знаю, что делать. Заберусь тайком в трюм. И все. Появлюсь, когда судно будет далеко от берега. В океан не выбросят и обратно не вернут. Мечты о Родине приобрели такую мучительную остроту, что порой я буквально бредил ими. Сколько раз ходил в порт, но на причалах не было ни одного русского судна.

Прошел еще месяц. Я проел последние деньги и продал все, что можно было продать, с каждым днем опускаясь все ниже и ниже. В мрачном отчаянии я слонялся по Манхаттену. Каждый вечер меня тянуло сюда, на шумные стриты. Здесь жизнь кипела, переливаясь всеми красками. Всюду было полно народу. Люди казались беззаботными и веселыми, несмотря на моросящий дождь. Их ждала дома семья, сытный ужин, тепло родных глаз. А мне некуда было податься. Я остановился на углу Таймс-сквера, напротив бронзового памятника. Наверху светились рекламы редакции «Нью-Йорк таймс». Рядом соблазнительно горели огни булочной. Я подошел к витрине. Россыпь булочек, пирожков, калачей, хлебцев неодолимо потянула меня к себе. Вот если бы купить этот хлебец с тмином. Всего двадцать центов. Я даже почувствовал на языке вкус этого хлебца. Но где достать проклятые монеты? Невдалеке от булочной, на углу, я заметил старого человека в широкополой потрепанной шляпе и длинном засаленном пальто. Он продавал самодельные зажигалки из патронов. Самоделки. Кому они нужны? Но все же иногда прохожие приостанавливались и торопливо бросали монетку в жестяную коробку у его ног. Центы серебряными рыбками исчезали в банке.

Старик продает зажигалки, следовательно, он не нищий, а торговец. Делает свой бизнес. Коммерсант. И полисмен в дождевике невозмутимо проходил мимо, цепляясь глазами лишь за меня. Нет, я не унижусь до этого, никогда не буду просить подаяния. Лучше уж броситься с железных сетей Бруклинского моста в Гудзон, так считал и покойный Хансен. Либо достать один доллар и, взобравшись на крышу Эмпайр-стейт-билдинга, кинуться вниз на асфальт нарядной улицы. Всего за один доллар вас поднимут на сто второй этаж самого высокого здания Америки. Можно перед самоубийством еще раз, как в день моего приезда в Нью-Йорк, полюбоваться великолепной панорамой города. А уж потом кинуться в пропахшее бензином ущелье улицы. Впрочем, и не бросишься: недавно всю площадку крыши билдинга оградили еще одной стальной решеткой от самоубийств.

Дождь, слава богу, прекратился.

К подъезду булочной, мягко шурша шинами, подкатил «крейслер». Машина новейшей марки. Кто-то словно толкнул меня. Я метнулся к автомобилю и одним рывком открыл дверцу. Молодая изящная женщина в вечернем платье звонко рассмеялась, шепнула что-то своему спутнику, пожилому, в спортивном свитере мужчине. Он, не глядя на меня, сунул в руку скомканную бумажку и вошел вслед за женщиной в булочную. Я разжал пальцы и не поверил своим глазам. Три доллара! Целых три доллара! Мне подали, как нищему. Правда, уж слишком много. Надо немедленно бежать за этой мисс, за ее спутником. Отдать назад деньги. Я ведь не попрошайка, не бродяга. Я моряк, рабочий. Престо сейчас на мели, без работы, и поэтому у меня такой вид. А открыл дверцу лимузина просто из вежливости, из учтивости, не рассчитывая на благодарность.

Но три доллара! В этой бумажке была жизнь. Хлебец с тмином, сэндвич, горячий суп и ночлег. Согнувшись, я отошел от булочной и быстро-быстро, словно опасаясь, что у меня отнимут эту зеленую бумажку, повернул к Гудзону, стараясь сдерживать шаги, чтобы не побежать.

Однажды осенью ночью я забрел на незнакомую мне улицу. Все здесь было необычно. После узких захламленных и шумных стритов Манхаттена на этой улице было просторно и тихо. Не было сумасшедшей пляски реклам и воющих выкриков джазбандов. За чугунными и бронзовыми оградами таились небольшие двухэтажные особняки. Свет фонарей, пробиваясь сквозь густую листву платанов, освещал лужайки, дорожки и клумбы перед домами. Все спало за оградами. И на улице тоже была тишина. Только изредка промчится бесшумно машина, отражаясь в мокром асфальте. Вечером прошумел дождь, и свежий запах деревьев и цветов кружил голову. Почти сельская улица в центре Нью-Йорка! Вот это удивительно. Здесь, пожалуй, нам, бедным людям, появляться опасно. Нужно скорее выбираться отсюда. Я поспешил к Ист-Риверу, не оглядываясь на спавшие таинственные особняки. И вдруг мой слух поразила чудесная мелодия От неожиданности я остановился, ухватившись за бронзовую решетку ограды, слушал музыку, и она сразу захватила меня, пронизав всего. Звуки рояля и скрипки плыли откуда-то сверху, сквозь стволы деревьев и листву, то грозные, с нарастающим раскатом, то печальные, светлые. Сердце мое затрепетало. Я поднял несмело голову и увидел желтый квадрат окна на втором этаже коттеджа. Из него-то и лились эти прозрачно-хрустальные волны. Я не видел музыкантов и не задавался вопросом, кто они. Просто стоял и слушал, слушал, позабыв обо всем. Больше не думал о голоде, терзавшем меня, ни о том, что нет пристанища, что я очень одинок, и не знаю, что ожидает меня завтра. Все куда-то исчезло. Мне даже почудилось, будто где-то давным-давно я слышал эту музыку, хотя твердо знал, что впервые в жизни слышу ее. И все же что-то до боли знакомое было в этой музыке.

Передо мной всплыл жаркий день. Я иду, держась за юбку матери, по пыльной, теплой дорожке между колосящимися хлебами. Далеко-далеко виднеются крыши нашего села. Над ними — купол белой церквушки, как расплавленная золотая капелька. В небе ни облачка. И где-то в голубени поет жаворонок. Перед нами мелькают стрижи, то припадая к земле, то взмывая над желтеющими хлебами. Я устал и едва-едва иду.

— Будет дождь — говорит мать пересохшими губами. — Потерпи немножко, Кудряш… Скоро будем дома.

Сколько мне тогда было лет? Пять? Шесть?

А чудесная музыка все звучала. Я не знаю, долго ли я так простоял, вдруг чья-то рука тяжело легла мне на плечо. Я обернулся, весь еще во власти воспоминаний. Это был полисмен, сразу вернувший меня к беспощадной действительности. Он, не говоря ни слова, указал дубинкой в конец улицы. Я машинально поднял упавшую кепку и побрел прочь, вытирая глаза обшлагом старой куртки, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться.

5

В Нью-Йоркском порту мне не светило, как говорят моряки. На причалах появляться нельзя, тем более, если подойду к советскому пароходу, в случае прибытия такового. Сразу же меня заберут полицейские или агенты ФБР. Да и советских судов по-прежнему не было ни в одной гавани порта. Поразмыслив, я решил уехать в Сан-Франциско. Там Тихий океан, за океаном — Россия, много пароходов, и, возможно, мне удастся достичь родных берегов.

Найдя знакомого проводника Тома, я упросил его спрятать меня в вагоне, чтобы выбраться из Нью-Йорка. Добрый негр согласился, и вечером перед отходом поезда завел меня в кладовушку вагона. Поезд тронулся. Было очень неловко сидеть, сжавшись комочком на пыльном полу, но экспресс уносил меня все дальше и дальше от Нью-Йорка. Увеличивая скорость, нырнул в туннель, миновал Нью-Арк и поспешил к Трентону. Тут стоял лишь пять минут и снова тронулся в путь, минуя один за другим городки, бесконечно похожие друг на друга.

Чувство облегчения и надежды и вместе с тем грусти охватило меня. Я навсегда покинул город, в котором испытал столько горя! Но не только горя. Я познал радость дружеского участия и первую любовь. Клара, Клара! Никогда не забуду тебя, золотой луч моей жизни в эти тяжелые годы.

Сидя на полу в кладовке вагона, я вспоминал минувшее. Сон не шел ко мне. Только глубокой ночью я задремал. Утром поезд пришел в Филадельфию. Здесь проводник сменился. Том дал мне большой сверток с едой, и мыраспростились.

— Желаю тебе удачи и счастья. Не попадайся только «быкам» — полицейским. Через месяц-два доберешься до Сан-Франциско, — напутствовал меня Том.

Я спрыгнул на влажный песок, перешел пути, на которых стояли товарные составы, и, обойдя какие-то постройки, выбрался в город.

Путь мой лежал на запад. Где пешком, где на попутной машине, я неуклонно двигался вперед, иногда с компанией бездомных безработных, а чаще в одиночку. Одному было легче «голосовать» на дороге и удавалось проехать с каким-нибудь шофером двадцать-тридцать миль. Но по вечерам становилось тоскливо, и я присоединялся к компании таких же, как я, бродяг.

Бездомных людей на дорогах было сколько угодно. Они скитались от города к городу, от фермы к ферме в поисках заработка. Некоторые даже с семьями. Наступала осень, и безработные спешили на уборку урожая в плодородные равнины Миссисипи и Миссури.

Пока был хлеб, я не останавливался, не желая терять дни. Случалось, забирался в пустые товарные вагоны. Не доезжая до крупной станции, мы всей компанией выскакивали из вагона и, обойдя опасное место, вновь нацеливались на проходящий состав. По примеру других, я прыгал с поезда на полном ходу, рискуя попасть под колеса. В Питсбурге нам не повезло: кондуктор накинул засов на двери вагона, и, когда поезд остановился, мы не смогли выйти, очутились в ловушке. На следующей станции нас встретили тюремные автобусы, гостеприимно распахнувшие перед нами свои дверцы. Переночевали в грязной камере местной тюрьмы, а наутро предстали перед судьей. Тучный, со свиными глазками судья Джексон возвышался на своем троне, как бог. Он задавал лишь два вопроса:

— Имя? Где живешь?

— Джек Смит, ваша честь. Живу в Индианополисе, хотел проехать на рудники, слыхал, что там есть работа.

— Это неважно, что ты хотел, скотина! За проезд по железной дороге без билета пятнадцать суток! — прервал его судья, подтверждая свое решение ударом молотка.

Я не успел объяснить, зачем ехал в пустом товарном вагоне, да это и не требовалось. Меня он осудил на десять суток тюрьмы. Моим двум товарищам неграм дали по тридцать, а шахтера Кенли за то, что пытался спорить, наградили пятью неделями.

Камеры в этой тюрьме были, словно клетки в зверинце, со всех сторон окружены решеткой, так что каждый видел всех остальных заключенных. В клетки нас посадили по двое. Так я познакомился с Ольсеном. Он отличался от нас, безработных, которых называли «хобо», довольно опрятным видом и гитарой в чехле. Полный, подвижной, без всяких признаков растительности на бледном лице, он снял свою гитару с плеча, сел на железную койку и сказал:

— А ничего! Жить пока можно. А ты, приятель, давно путешествуешь? Куда путь свой держишь? Чего ищешь? — Его добродушная физиономия располагала к себе. Я без колебаний рассказал о своем желании доехать до Фриско, умолчав о конечной цели.

— Долгонько придется тебе топать, если через каждые двести миль будешь попадать в тюрьму. Так лет через пять увидишь Тихий океан.

— Постараюсь раньше! А вы куда стремитесь?

— Желаю успеха. Куда я стремлюсь? Не знаю. Я бродяга, и не жалею об этом. Мне все равно, куда идти и как зарабатывать на хлеб насущный. Лишь бы быть свободным.

— Странно, — пожал плечами я. — По виду вы не рабочий. Неужели вам нельзя устроиться поприличней, в конторе, например…

— Хо-хо! И это ты считаешь приличным? Понятия о приличиях весьма относительны. Самое трудное — быть порядочным человеком. У нас в Штатах достойным человеком многие считают того, кто имеет толстый кошелек. У меня же, к сожалению, а быть может, и к счастью, душа не лежит к приобретению долларов.

— Вы, очевидно, неудачник!

— Неправда. Считаю себя удачливым человеком. Я не погиб в Корее. Уцелел в этой паршивой войне, и уж за это одно должен благодарить судьбу. Когда моих товарищей разрывало снарядами на куски, я остался цел. Разве это не счастье? Когда я вылез из этой кутерьмы, то решил, что виноват перед друзьями. Они гниют в Корее, а я? И вот вышел я на дорогу бродяжничать, несмотря на то, что имею диплом учителя. Работал в колледже и в институте, исколесил Америку. И всюду видел лицемерие и подлость, потому что в такой стране имел несчастье родиться. А посему решил быть бродягой. Меньше спроса — больше свободы.

В этот вечер Ольсен долго мне рассказывал о себе. Это был добрый товарищ, умница и правдолюб.

Прошло десять суток. Отбыв свое, мы вышли на дорогу, не успев даже посмотреть город. Полисмен сопровождал нас.

— Шагайте, шагайте! Назад даже не оглядывайтесь. Вздумаете вернуться — схватите по два года, — сказал он.

— Благодарим за разъяснение, мистер шериф, — вежливо приподнял свою шляпчонку Ольсен.

— Я не шериф, обезьяна! А совет мой прими к сведению. Не езди в вагонах без билета.

Но мы двигались к западу прежним испытанным способом, цепляясь за проходившие составы товарняка.

Когда сводило животы от голода, забредали на фермы. Чаще нас прогоняли, порой и собак натравливали. Иногда попадалась работа. Дня два-три мы крепко трудились и опять — в путь. Старательно обходили подозрительные местечки, где нас могли зацапать полицейские.

Раз за Солт-Лейк-Сити мы шли весь день по пустынной местности. На горизонте виднелась длинная цепь сиреневых гор, а ближе темнел большой лес. Ветер рвал кепку с головы, заставляя плотнее кутаться в пиджак. Темнело. Неяркие звезды выступили на бледно-синем небе. Почти все поля были убраны и сиротливо чернели. От этого становилось еще тоскливее на душе. Мы очень устали, но идти-то было нужно. Мы с проклятиями продолжали шагать и шагать, стараясь согреться на ходу. Совсем стемнело. Казалось, черный мрак охватил весь мир. Но вот вдали показался робкий огонек. Все больше и больше разгораясь, он манил и подбадривал нас. Казалось, что он уже совсем близко, но только через час мы подошли к костру. Вокруг него сгрудилась пестрая компания бродяг.

— Здравствуйте, друзья!

Никто не ответил. Лишь один чуть заметно кивнул, уступая место возле себя. Я сел, вытянув усталые ноги. Костер то горел ровно, то искрами взметывался в черноту неба, когда негр, единственный в этом сборище, подбрасывал хворост.

Бродяги молчали, и в этом молчании чувствовалось равнодушие и враждебность. Одни лежали боком к огню, другие сидели, безучастно глядя на костер. Первым заговорил мой сосед, судя по одежде, шахтер, крупный, с грубоватыми чертами лица. Он напомнил мне дядюшку Дюшана. Вероятно, в рабочих людях, независимо от национальности, есть что-то общее, роднящее их. У него были такие же, как у дядюшки Дюшана, крепкие руки и серьезные глаза. Выколотив пепел из трубки, он пророкотал:

— Друзья! Мистеры и синьоры! У меня есть предложение. Раз уж господь соединил нас у лесного камина, давайте сообща поужинаем. У кого что есть, выкладывайте в общий котел. У меня найдется хлеб и мясо.

С этими словами шахтер вытащил из своего мешка, сильно смахивающего на наволочку, хлебцы и завернутый в тряпочку кусок бекона.

— Правильно, мистер… мистер…

— С вашего разрешения, Чарльз Бевил.

— Правильно, Чарльз! — подхватил оживившийся Ольсен, доставая и наш общий запас — банку сгущенного молока и мешочек кукурузной муки, подаренный нам сердобольной фермершей.

Бродяги обернулись к Чарльзу. Человек с подслеповатыми глазами поставил рядом с нашим мешочком банку тушенки и пакетик столетних галет. Другой, весь черный от угольной пыли (ехал на угольной платформе), высыпал зеленую фасоль и хлеб.

— А «быки» не заявятся? — опасливо спросил кто-то.

— «Быки» давно дрыхнут со своими бабами, — ответил черноволосый парень в клетчатой ковбойке и желтых высоких сапогах. Он держался отдельно от всех, видимо, стесняясь, что ничего не может дать в общий котел.

У всех других в этой пестрой компании хоть что-нибудь да нашлось Среди собранных продуктов лежал гусь, заманчиво поблескивая жиром. Это уже была роскошь невиданная, и хозяина деликатно не спрашивали, как он добыл гуся. У негра оказалась сухая картошка. Парень в ковбойке притащил в брезентовом ведре воду. Ведро было новенькое, видимо, стащил его на ферме. Огромная алюминиевая кастрюля, правда, изрядно помятая, принадлежавшая запасливому негру, приняла в себя часть продуктов. Пошли также в дело чашки, кружки и банки из-под консервов.

Получился недурной суп, попахивающий дымом и пересоленный, но зато горячий. Гусь, поджаренный со всех сторон, был отличный. Чарльз Бевил, признанный за старшего, под внимательным взглядом всех разделил его на равные кусочки. Он же поровну разлил кофе, правда, немного жидковатый, но гораздо лучше тюремного пойла.

— Отлично! — уничтожив свою порцию, похлопал себя по животу старый бродяга в живописных лохмотьях. — Теперь бы покурить.

— Не отказался бы ежедневно так пировать. — Разомлевший парень в ковбойке подал старику сигарету.

— Мы во время великого похода в Вашингтон так же действовали, — задумчиво проговорил Чарльз. — На привалах готовили, а ведь нас были тысячи. О, то было славное время!

— Я помню этот поход! — оживился кривой бродяга, взмахивая руками, отгоняя прилетевшего откуда-то жука. — Две недели мы шагали. Нам дали работу в УГР — управлении гражданских работ, но платили гроши…

— Добились чего-нибудь?

— Мало чего. Профсоюзные субчики изменили. Стакнулись с джентльменами-хозяевами и предали рабочий класс. Вот теперь бы сорганизоваться. Только профсоюзные боссы трусят. Если бы коммунисты взялись за дело…

— Не говори этого! — испуганно возразил владелец бывшего гуся. — Пусть коммунисты сами делают походы, а нам лучше в сторонке держаться.

— Ты разве не рабочий?

Негр подбросил хворосту. Костер взметнулся к небу.

Бродяга из Арканзаса, видимо, в прошлом батрак, с хрустом потянувшись, сказал:

— Эх, товарищи! Сейчас бы постель помягче, и походов не нужно. Мы ведь не русские, а простые американцы. Пусть дадут нам работу, пожрать — и хватит. Пусть политики занимаются всякими там демонстрациями. Если мне дадут заработать прилично, я буду согласен со всеми правителями.

— В том-то и беда, что не дадут, — тихо буркнул Чарльз.

— Глупости это. Оставим политику дядюшке Айку. Поговорим лучше о другом. Или давайте рассказывать смешные истории.

Я рядом с Ольсеном незаметно задремал. Блаженная сытость и тепло охватили меня. Растянувшись на обгоревшей траве, заснул. Не знаю, долго ли я спал, но проснулся от громкого сердитого разговора. Костер догорал, от золы и красных углей несло жаром. Все вокруг спали, и лишь двое парней о чем-то спорили:

— И не думай, Петер, в армию записываться. Сделаешь самую большую глупость в жизни. Ну что тебя тянет туда, дурень?

— Буду тобой командовать… — зло возразил батрак. — А чем плохо? Кормят, поят, одевают и жалованье дают. Вербовщик рассказывал, что тем, кого отправляют за границу, платят двойное жалованье. Это же лучше бродяжничества и батрачества у мормонов. А в армии очень приятно проводят время. Вон парни приехали из Японии и Кореи. Денег полно, и теперь к их услугам жратва, вино и белокурые девушки.

— Глуп ты. А ты знаешь, что тебя заставят стрелять, убивать людей, которых ты не видел и которые не сделали тебе зла. Эх, Петер, Петер!

— Не должно этого быть, — усомнился Петер. — А потом, ведь наши хотят порядок установить. Американскую культуру дадут.

— Им не нужно это. А тебя убьют… Не вернешься.

— Как не вернусь? В нас не посмеют стрелять, потому что мы самые сильные на свете. У нас атомная бомба…

— Бомба! Дурак ты. В общем, мой совет — не записываться.

— А я не хочу воевать, — сказал молчавший до этого молодой бродяга. Он проснулся и, как и я, слушал разговор парней. — Я не хочу убивать. Потому-то и убежал, получив повестку.

— Это не выход, — повернулся к нему проснувшийся Чарльз. — Если не хочешь служить, надо заявить прямо, чтоб все знали…

— А если посадят.

— Всех не пересажают. Другие задумаются, почему, мол, ты отказался, поймут. И тоже не пойдут в армию. Нам война не нужна. Она лишь богатым джентльменам из Вашингтона да Уолл-стрита необходима. Мы, простые люди, не должны воевать.

Петер, вставая, прохрипел:

— Это коммунистическая пропаганда. Если не будет армии, то придут русские и все заберут. Все наше богатство, всю нашу землю…

— А ты сильно богат? Только сапоги. А что русскими пугают, не верьте этому. Я-то видел достаточно русских во время войны в Германии. Они тоже не хотят войны. И первыми не начнут воевать.

— Боятся потому что. Ведь у нас атомная бомба. Как шарахнет, будь уверен!

— У них не слабее бомба есть. Но ведь дело не в бомбах, а в людях. Русские — мирные люди, и никогда не нападут на нас первыми.

6

Мы с Ольсеном забрались в пустой вагон и, продрогнув до костей, на заре благополучно выпрыгнули возле небольшого городка. Городок был расположен у подножья гор Сьерры-Невады, зубчатая цепь которых служила ему фоном. Пропустив громыхающий на стыках состав, перешли путь и поспешили на станцию. Городок Рино, облепленный у въездов рекламами фирм и вездесущей компании «Мейси», только просыпался. Домики из бетона и досок, церкви, стеклянные витрины, одноэтажные магазины, кинотеатры, неизбежные заправочные станции «Галфа» или «Еско».

Серо-асфальтовая дорога рассекала городок пополам. Много я видел захолустных городишек на своем пути. Все они до отчаяния похожи друг на друга. Иногда казалось, что нахожусь в одном и том же городе и никак не могу из него выбраться.

Ночью прошел дождь, и все дома, станционные постройки, площадь перед вокзалом и даже деревья с опущенными желто-красными листьями пахли сыростью. Голубой океан, к которому я стремился, казался мне безнадежно далеким.

Добравшись до площади, мы с Ольсеном сели на скамеечку передохнуть и поразмыслить, как добыть хлеб насущный. Зазвонили колокола на ближайшей церкви. И тут же заворчало радио. На площади становилось все оживленнее. Прошли строительные рабочие в одинаковых спецовках, неся нейлоновые мешочки с завтраком. Проехали, перекликаясь, несколько велосипедистов. С криком выбежала стайка школяров. Показалась негритянка в белом фартуке. Она толкала перед собой тележку со свежими булочками. Прохромал инвалид с кипой газет. Прошел величественный полисмен, блестя пуговицами и кокардой, вызвав в нас с Ольсеном легкий озноб. Он шествовал неторопливо и важно. Носатый аптекарь открыл свое предприятие. Полисмен вошел в аптеку; и в окно было видно, как аптекарь поклонился ему, что-то отвечая, и налил стакан виски. Полисмен сквозь стекло витрины посмотрел на нас невидяще и выпил. Ольсен непритворно позавидовал:

— Хорошо, когда есть возможность поутру подкрепиться порцией виски и съесть горячую сосиску!

— Да, недурно, — поддержал его я.

— Везет же людям. Если бы у меня был большой рост и центнер весу, то пошел бы служить в полицию. Хотя сомневаюсь, чтобы меня приняли. Надо ведь еще иметь железное сердце.

Из-за угла выехал дребезжащий фордик. Остановился против нашей скамейки. Человек в круглой войлочной шляпе с обветренным красным лицом крикнул:

— Хелло! Ребята! Вы ничем не заняты?

Мы разом повернулись к нему.

— Хотите потрудиться? Есть отличное занятие на ферме.

Ольсен привстал и, шутливо приложив руку к груди, слегка поклонившись, сказал:

— Мы спешим на заседание конгресса в Капитолий, но для вас найдется немного времени, уважаемый.

— Отлично! Могу предложить, дорогие сенаторы, работенку на своей ферме.

— А в отношении монет, как положит господин плантатор?

Фермер рассмеялся.

— Вижу, вы шутник. Никакой я не плантатор, а фермер Стоун. Давид Стоун, хозяин фермы «Амалия». Ясно? Зерно и молоко. Ну а расчет после уборки, как везде. Еды вволю и бесплатная квартира.

— И гнуть спину от зари до зари?

— Конечно. Погода не ждет. Согласны? Или других возьму.

— Согласны. Только еще условие: нам нужны сапоги, а то наши совсем расползлись.

Стоун понимающе кивнул.

Мы поспешно залезли в машину. Немилосердно чадя и тарахтя, фордик выскочил за станцию. Дорога сначала петляла по степи, затем незаметно поднималась в гору. Перевалив через вершину, фордик стал уже веселее спускаться вниз, в долину.

Стоун внимательно рассматривал поле, в конце которого краснели постройки.

— Вот и мое хозяйство! — с гордостью проговорил он.

Мы подъехали к ферме. У ворот хозяина ожидали две женщины, одна постраше, другая молодая, очень похожие друг на друга — светловолосые и краснощекие, в одинаковых платьях и шерстяных косынках на плечах.

— Это моя жена и дочь Герта, — важно представил нам Стоун женщин.

Они мельком взглянули на Ольсена с его гитарой, на меня и принялись вытаскивать пакеты и свертки из машины. Не теряя времени, фермер отвел нас в помещение батраков.

Мы с другом поселились в каморке возле коровника вместе с двумя батраками, угрюмыми молчаливыми субъектами.

Батраки поднимались спозаранку. Наскоро позавтракав, они шли в поле. Надо было спешить с уборкой зерна. Меня приставили уборщиком на скотный двор. В чистых коровниках вкусно хрустели сеном сорок породистых коров. Это была гордость мистера Стоуна. С хозяйской дочерью Гертой приходили мы до солнышка в коровник, начинали трудовой день. У Стоунов была электрическая дойка.

Герта, обмыв вымя коровы, доила. Бидоны свежего пахучего молока быстро наполнялись. Моей заботой было оттаскивать их на площадку, где сонно постукивал мотором старенький грузовик. Герта возила молоко к повороту дороги, где машина компании Шпрингер забирала его вот уже пятый год. Как-то Стоун пожаловался мне:

— Какую цену Шпрингер дает за молоко, такую и приходится брать. Ничего не поделаешь, он хозяин. Я сам хотел соорудить маслобойку, но ничего не вышло. Шпрингер диктует цены, и мы в его власти.

Проводив с бидонами хозяйскую дочь, я принимался за уборку коровника, выпуская коров на пастбище. Коровы, важно переваливаясь, брели пастись. Герта, вернувшись, помогала мне. Широколицая, с плотно сжатыми сочными губами, молчаливая, она не уступала в работе мужчинам. В ней мало было девичьего. Но по воскресеньям Герта преображалась. В шелковом платье, пышущая здоровьем девушка с модной прической походила на городскую барышню, если бы не ее красные, натруженные руки. Парни с соседних ферм поджидали Герту, гуляли с ней в Рино и возвращались, провожая ее до ворот, но не заходя на ферму. Она считалась завидной невестой в округе.

Вечером, когда мы, уставшие, усаживались за стол, хозяйка вываливала на блюдо картошку, щедро политую маслом. Ставила снятое молоко, а случалось, и кувшин кислого вина. Положив на колени большие натруженные руки, она смотрела, как мы ели, перебрасывалась словечком со старшим батраком о хозяйских делах.

Мистер Стоун тоже нередко наведывался к нам. Он работал наравне с нами, любил пошутить и посмеяться. Гордился тем, что он простой трудовой человек.

— Сам все своими руками сколотил. Пришел сюда перед войной. Купил землю и развалюху. Взял кредит на машины. Трудно было начинать Не успеешь собрать урожай, плати за удобрения, за семена. Кое-как крепились. Через пять лет у нас было с десяток коров. Построили домик. Началась война. Дела пошли веселее, везде требовался хлеб. После войны я смог нанимать на сезон батраков Завел электродойку. Соседи мормоны приходили смотреть на нее, бранились, но также заводили у себя новшества. В округе я прослыл образцовым хозяином. В Кармон-Сити сам губернатор Руск вручил мне на осенней выставке грамоту за отборное зерно. Да и в этом году я получил хороший урожай. Вот только бы расплатиться за машины.

— Расхвастался! — неожиданно перебила своего мужа миссис Стоун. — Подожди, как еще с компанией расквитаешься.

— Все будет в порядке. Видишь, какое зерно! Во всей округе такого не найдешь.

Мы укладывались спать на жестких постелях в своей конуре. Когда еще было тепло, я спал в коровнике на сене, но затем перебрался в общую комнату батраков. Наработавшись за день, мы тут же засыпали. Даже неуемный Ольсен засыпал мгновенно, позабыв о своей гитаре.

С приближением холодов мы с Ольсеном все чаще поглядывали на дорогу.

А у мистера Стоуна появились опасения насчет благополучного сбыта зерна. Цены на зерно резко снизились. Все же Стоун не унывал.

— Уж чье-чье, а мое зерно возьмут за полную цену. Лучшее зерно в Штате! Будь спокоен! — Он был, как всегда, жизнерадостен и весел.

Но однажды в ненастный день фермер приехал из Кармон-Сити взъерошенный и злой. Он даже не поздоровался со мной, хотя всегда был приветлив. Батраки возили картошку в сушилку, раскапывая последние гряды.

Пришел в коровник Стоун позднее, когда я заканчивал уборку. Он был бледен и шел неуверенно, словно пьяный. Это удивило меня. Я знал, что хозяин не пьет.

— Несчастье, Пауль! — глухо проговорил он. — Мой хлеб не берут.

— Почему? Такое полновесное зерно, как золото!

— Золото, золото, — вдруг вскипел Стоун. — Моя пшеница лучше золота… — Он замолчал, рассеянно поглаживая подбородок, даже не подошел к своей любимице корове Пегги, только что отелившейся.

Старший батрак Стивенс, увидев хозяина, поставил в угол вилы и поздоровался.

— Все в порядке, мистер Стоун?

— Какой там порядок, Стивенс! Не хотят брать хлеб. Некуда, говорят, девать. Нет сбыта. А кроме них, кто возьмет? Предлагал Роберту Гурвичу. Известная фирма. А они дают цену за каждый бушель вдвое дешевле, чем стоит самому. Как это так! Пятнадцать лет сбывал пшеницу и ячмень, а сейчас — стоп. Куда же денусь?

— Может, оставить хлеб до будущего года? — невпопад сказал я.

— Глуп, хотя и ученый парень. Мне же надо расплатиться за машины, за горючее. Да мало ли долгов? Чем же платить, если зерно без движения будет лежать?.. Эх, да что вы понимаете?

Он с досадой отшвырнул ногой камешек и, выйдя из коровника, пошел в поле.

— А как же мы? — просипел Стивенс. — И с нами не рассчитается?

В ответ я пожал плечами. Мне было непонятно, как это не принять такое отличное зерно.

Через день мистер Стоун помчался в столицу штата. Объяснился с поставщиками, с фирмой сельскохозяйственных машин, упрашивая дать отсрочку платежей. С другими фермерами обратился к губернатору, но тот также ничем не мог помочь. Кризис. Непостижимый кризис, и сбыта нет. Слишком много в элеваторах пшеницы, кукурузы и ячменя. И богатый урожай мистера Стоуна абсолютно никому не нужен.

Дома его ожидал еще один удар.

Мистер Шпрингер извещал, что, к сожалению, не сможет больше принимать продукцию стоуновской фермы ввиду сокращения производства молочных продуктов. Но в будущем надеется, когда поправятся дела, вновь возобновить деловые отношения с уважаемым мистером Стоуном.

— Но куда же мне деться сейчас? Что я буду делать? — спрашивал себя фермер, перечитывая письмо второй и третий раз. Он сам поехал на сдаточный пункт и убедился: прекрасное, самое лучшее молоко в округе не брали, и не только у Стоунов, но и у других фермеров. Герта больше не ездила к дороге с бидонами. После этого пачками стали прибывать счета и напоминания об уплате за трактор, веялку и суперфосфат, за обстановку, взятую в кредит. Все видимое благополучие фермы рушилось. Это было настоящее бедствие.

В округе уже постукивали молотки аукционистов, фермы продавались с аукциона. Стоун уже не надеялся, что избежит такой же участи.

Жизнь на ферме по инерции продолжалась. Батраки работали, но Стоун уже, казалось, не интересовался тем, что делается вокруг. За две-три недели он изменился неузнаваемо.

Как-то зашел в каморку батраков, расслабленно погладил стенку, недавно выбеленную Гертой, осмотрелся, словно никогда не бывал тут, и, не глядя на нас, заговорил изменившимся голосом. Видно, ему не легко было говорить это:

— Вот что, друзья, у меня больше работы нет. Сами понимаете — проклятый кризис. Все в округе разорены. Но не беспокойтесь. Со всеми расплачусь сполна. В роду Стоунов еще не было бесчестных. Последнее продам, а с батраками рассчитаюсь… — Он посмотрел на свои широкие, как лопаты, ладони, выпачканные известкой и, согнувшись, вышел.

Прошла еще одна неделя. Дожди прекратились, начались погожие дни поздней осени. Однажды утром Стоун позвал меня к себе в дом. Я зашел в его кабинет — чисто покрашенную клеевой краской комнатушку с письменным столом и плетеными креслами. На стенах были развешены грамоты и какие-то таблицы.

— Садись! Ты вот рабочий человек, городской. Многое видел, в дальних странах побывал. Скажи, пожалуйста, разве годится так? Я трудился, выращивал хлеб. Ведь чем больше зерна, тем богаче фермеры, страна. Не так ли? Вложил столько сил. В течение двадцати лет платил взносы, работал, не щадя себя. Думал, уплачу всю задолженность и вздохну свободно. А тут вдруг, говорят, перепроизводство! Видишь эту бумажку? Приедут описывать за долги ферму. Мою ферму! — закричал Стоун, ударяя по столу кулаком. — На которую я потратил жизнь!

В дверях мелькнуло лицо перепуганной миссис Стоун.

— Что делать? Что делать? Так жалко оставлять ферму. Тут моя жизнь… Придется, что останется, погрузить на машину, сверху Герту с матерью — и в путь. Куда? В Цинциннати! Или во Фриско. Но я ведь, черт побери, фермер! И отец мой, и дед! Мне нечего делать в городе. На, пей…

Я удивленно следил за Стоуном. Он налил два стакана вина.

— Эх, я то надеялся, расплачусь с долгами. Все, все будет моей собственностью… никому не буду должен и сам управлюсь с урожаем. И еще, что греха таить, я за эти четыре месяца узнал тебя. Надеялся, что Гертруда будет твоей женой. Ты ей нравишься. И мы вдвоем с тобой бы стали хозяйствовать…

Я не нашелся что ответить, озадаченно глядя на раскрасневшегося от вина Стоуна. Теперь мне стали понятны многие намеки, которые он делал раньше. Он никогда не спрашивал меня о согласии, на столько был уверен, что любой батрак сочтет за счастье жениться на его краснощекой красавице, стать фермером. Мне было жалко бедного Стоуна, раньше такого самоуверенного и жизнерадостного, а теперь жалкого и несчастного. Допив свой стакан, я ушел.

События надвигались с катастрофической быстротой. Через несколько дней описали все имущество Стоунов и назначили день распродажи для покрытия долгов. Хозяин потерянно бродил по двору, заглядывал в сарай, где стояли машины, а раз я заметил слезы на его щеках. Ничего в этой усадьбе больше не принадлежало Стоуну. Томительно тянулись дни на ферме. Иногда на рассвете слышался шум автомашин на дороге. Мимо, будто крадучись, проезжали разорившиеся фермеры. Они стеснялись днем выезжать на дорогу со своим жалким скарбом. А у иных и стареньких фордиков не было. Взвалив свои пожитки на плечи, люди уходили, навсегда покидая родные места. А ждала их горькая нищета и неизвестность. В соседней ферме Брауна однажды раздались выстрелы. Старик Джеральд Браун, окончательно разорившись, после аукциона застрелил свою жену и покончил с собой. Герта бегала туда и рассказала дома о драме, разыгравшейся буквально через час после аукциона. Брауны решили остаться на своей земле, хотя бы мертвыми. Вся жизнь их прошла на этой ферме.

Наступил последний день и у Стоунов. В полдень на старом автомобиле приехал аукционист Беркли. Он важно вылез, застегнул пуговицы своего сюртука и направился к толпе ожидавших его людей. Фермеры, какие-то господа из города и разные агенты компаний с утра ожидали аукциона Беркли торопился, нужно было спешить на другую ферму, описанную за долги.

Приступая к продаже, он будто священнодействовал. Ни одного лишнего слова, жеста. Лишь седые брови его расходились в стороны, когда кто-либо из покупателей набавлял за предложенную вещь несколько долларов. Беркли воплощал закон и, как полагается, был деловит и равнодушен.

Новый «фордзон», уборочные машины и электродоилки с движком продали первыми. Юркий агент мясомолочного комбината Грифитса скупил весь скот. Потом стали продавать хозяйственные постройки и домик. Это все пошло за бесценок.

Стоун со страхом и отчаянием слушал покупателей, растерянно взглядывал на Беркли, когда тот с невозмутимым видом стучал своим молоточком, и его полное побледневшее лицо мучительно кривилось в гримасе. Вещи постепенно переходили к покупателям. Миссис Стоун и Герта не выходили из комнат.

К вечеру все распродали. Вырученная сумма с лихвой покрыла долги, и даже несколько тысяч долларов еще осталось для бывших хозяев фермы. Стоун тяжелой рукой поставил свою подпись под актом купли-продажи. Он еще держался, но когда покупатели и мистер Беркли уехали, Стоун не выдержал:

— Все кончено! Я погиб! — пролепетал он, закрыв лицо руками, неверной походкой вошел в дом, не принадлежавший больше ему. За ним неловко поднялись батраки за расчетом.

— Я погиб! — повторил Стоун. — Ах, Пауль, Пауль! Верно, нет справедливости в нашей стране. Разве я мог даже подумать, что расстанусь с этими стенами. Отныне я такой же, как и вы, только с той разницей, что у меня вот… старуха и дочь. Ну ладно… Получайте, ребята, и не забывайте старого Стоуна, бывшего фермера.

7

На следующее утро я попрощался со Стоуном, с плачущей Гертой. Она проводила меня до станции. На поезде добрался до Сакраменто.

С Ольсеном мы расстались еще раньше, до распродажи фермы. Он ушел на юг, после дня Благодарения, закинув за спину свою гитару. Я уговаривал его остаться, вместе ехать в Сан-Франциско, но он отказался:

— Слишком много горя я видел в этом муравейнике, — сказал он. — В Сан-Франциско на Фриуэй[1] погибла в автомобильной катастрофе та, которая любила меня, и воспоминания о ней тяготят мою душу. Все противно и нехорошо. Я бродяга. Хоть и голоден, но зато свободен. Мне не надо ни перед кем гнуть спину.

Так мы разошлись, и больше я никогда не видел своего неунывающего друга.

От Сакраменто я двинулся в путь пешком.

Как все-таки хорошо и спокойно вот так шагать, зная, что в кармане есть деньги. Всюду можно найти пристанище и обед. Не страшны даже косые взгляды полицейских.

То и дело меня обгоняли машины. Чувствовалось приближение большого города. Ощущение счастья, предчувствие радости не покидало меня всю дорогу. Наконец-то кончается мой долгий путь к океану. На повороте одна из машин остановилась. Шофер, добродушный с виду здоровяк, пригласил меня в кабину. Ну что ж, ехать так ехать! Я залез в кабину, и «студебеккер», рывком взяв с места, обгоняя автобусы, автомобили с грузом, легкомысленные легковые машины, помчался в сторону Сан-Франциско. Скоро замелькали пригородные поселки, сады, коттеджи и дачи. Непрерывным забором замельтешили красочные щиты, настойчиво предлагая купить всякие прекрасные вещи. Миновали небольшие поселки. Какой-то весь в зелени городок с острыми шпилями церквей. Затем длинные корпуса завода, блестевшего на солнце стеклами окон. Постепенно стали спускаться, и наконец показалась синева океана и гигантский мост над заливом.

Машина замедлила бег. Я увидел острые грани небоскребов, напоминающих Нью-Йорк. Но в Сан-Франциско нет такого скопища многоэтажных махин, как в Нью-Йорке. Издали казалось, что весь город утопал в зелени садов и парков. Город — на холмах, вокруг синего блюдца залива. Это было очень красивое зрелище. Сердце мое забилось сильнее. Я, не отрываясь, смотрел на Сан-Франциско, пока с дороги была видна общая панорама.

Машина повернула влево, миновала какой-то завод и остановилась у ворот большого здания.

— Приехали! — улыбнулся во весь рот шофер. Решительно отказавшись от протянутых мною денег, он высадил меня, пожелал доброго пути и въехал в ворота.

Я постоял, немного оглушенный шумом улицы, потер занемевшие колени и, взяв под мышку свой сверток, поспешил к центру города.

Проходивший со звоном трамвай, как чудо, удивил меня, словно никогда раньше я не видел трамваев. После безмолвия дорог и стоуновской фермы все казалось ново и неожиданно.

Держа курс к заливу, часа через три выбрался в портовые кварталы. Скоро в верхних улицах удалось найти ночлег в китайской гостинице. Это же волшебно — спать на настоящей кровати, на прохладных свежих простынях, ворочаться, чувствуя упругость пружин. Когда в последний раз я так блаженствовал? В гостинице Каракаса. Почти два года тому назад, когда возвратился с рудника Ориноко. Славная все же эта штука — кровать с пружинным матрацем.

Утром я проснулся с улыбкой. Солнце ярко светило в окно. Наконец-то я в Сан-Франциско! Расплатившись с китайцем за ночлег, отправился по магазинам. Купил приличный костюм, рубашки, новые туфли и огромнейший чемодан. Правда, он был почти пуст, но не беда. Я вновь чувствовал себя матросом, вернувшимся из дальнего плавания. Хоть день, да мой. Вероятнее всего в будущем придется продать и костюм, и это чудовище — чемодан. Но пока не постучится голод, пока в кармане шуршат доллары и позванивают центы, жить можно. Отныне буду ждать советский пароход. Отсюда моя дорога на Родину.

Переодевшись тут же в задней комнатке магазина, я отправился в порт. Новый костюм сидел на мне отлично, словно был сшит на меня, туфли сверкали лаком, и сам себе я ужасно нравился.

На причалах меня встретила знакомая картина трудовой жизни порта. Пароходы с разноцветными флагами из многих стран мира теснились у причалов. Кружевные стрелы кранов четко выделялись на фоне голубого неба. Басовито гудели белоснежные лайнеры, подталкиваемые тупоносыми буксирами. Легкие катера носились по коротковолновому простору, оставляя за собой темную полосу. А вот медлительно вылез здоровенный танкер с высоко поднятым носом в сторону Окленда. К вечеру он глубоко осядет и, едва двигаясь, уйдет за мост, в океан. К каким берегам лежит его путь? Может быть, в Панаму или Европу? А вот еще серо-зеленый корабль с низкой трубой. На него грузят солдат. Все здоровые и беззаботные с виду парни. Их провожают родные и девушки. В какой земле закончат они свой путь? Все эти провожающие солдат фермеры, рабочие, клерки сколько сил отдали, чтобы вырастить своих сыновей. А теперь провожают их на войну, и в каждом сердце таится тревога, вернутся ли сыновья в родной порт. Судьбы этих парней с автоматами везде одинаковы. Гибель в джунглях Америки или на островах Японии, на Формозе, в Индокитае… Может быть, в Южном Вьетнаме, где разгорается война…

Но что это такое? Красный флаг? Или мне померещилось?

Я остановился ошеломленный, глядя во все глаза. Красный флаг полоскался за кормой глубоко осевшего в воду грузового парохода. Это же советское судно! Опомнившись, я побежал, едва не сбив негра с корзиной лимонов. Толкнул в воротах причала моряка с нашивками. Он выкрикнул мне вслед ругательства. Но я, не обращая ни на что внимания, поглощенный только одним желанием — как можно быстрее добраться до парохода с красным флагом, мчался мимо пакгаузов, ступенек гигантских кранов, мимо складов и груд сваленных ящиков. Что скажу капитану, я не знал. Знал только одно, капитан должен понять, должен согласиться. У меня есть полтораста долларов. Да я отдам их все только за проезд. Согласен буду работать, где угодно — в кочегарке, на палубе, бесплатно, лишь бы довезли до Владивостока. Ведь я русский, советский человек! В конце концов капитан обязан взять меня. Я больше не в силах жить вдали от родины… Вот еще какой-то склад, площадки, вот и причал. Сердце громко стучало в груди. Запыхавшись, я остановился на краю причала, едва не свалившись в воду. Проклятье! Опоздал! Теперь с берега уже ясно различал алый флаг с серпом и молотом и надпись на носу «Курск». Пароход разворачивался к мосту, лениво стуча винтом по сонной глади залива. Около черного борта судна крохотной скорлупкой качался белый лоцманский катер.

Будь я проклят! Опоздал! Надо было с утра идти в порт, а я пошел костюм покупать. Видишь, негодяй, что получилось! Костюм захотел! Я чуть не завыл во весь голос от отчаяния и злости, неотрывно смотря, как «Курск» спокойно, уверенно разворачивался к выходу. Когда лоцманский катер отцепился от него, он загудел долгим и медленным басом, прощаясь с Америкой.

Ругая себя, я мял в руках фуражку, продолжая стоять на краю причала. Красный флаг постепенно становился все меньше и меньше. Вот почти не виден. Вот уже видна только широкая корма и чернеющие вдали трубы. Скоро судно затерялось в голубой дымке океана.

— Проклятье! Будь я проклят! — Я с досадой сорвал фуражку и бросил в воду.

— Что, мистер моряк опоздал на шип? — неожиданно раздался позади меня спокойный голос.

Я обернулся. Что еще нужно какому-то дьяволу? Разве не ясно, что опоздал. Полицейский в синем мундире с любопытством уставился на меня и повторил:

— Вы опоздали на свое судно?

В другое время я ответил бы вежливо, смиренно, привыкнув быть почтительным с людьми в форме, но сейчас меня всего трясло.

— Пошел ты, паршивый бык, к… — дико выругался я по-русски, так, как никогда не ругался.

Полисмен по-русски не понимал. Он что-то пробормотал, заложив руки за спину, демонстративно повернул к мосту, нависшему над бухтой. Я направился к выходу с причала, продолжая проклинать себя.

Наконец, несколько успокоившись, решил искать квартиру. В конце концов, раз здесь был «Курск», значит, советские пароходы приходят. Не может быть, чтобы это был единственный. Я вспомнил как-то прочитанную заметку в «Тайм энд Лайфе», что в Сан-Франциско часто приходят за грузом русские пароходы, и немножко приободрился. Не все потеряно. Я у начала цели, и теперь остается лишь терпеливо ждать. Ну что ж? Дождусь. Буду работать и ждать.

В матросских кварталах между конторками, всевозможными пароходными агентствами, дешевыми кинотеатрами, барами и публичными домами ютились матросские отели и пансионаты. Сравнительно дешево сдавались койки и комнатушки. Поскитавшись немного, я наткнулся на пансионат для одиноких мужчин. Так гласила вывеска между баром и китайской прачечной.

Хозяйка пансионата миссис Шарп оказалась приветливой, симпатичной женщиной. Розовая и упитанная, как рождественский поросенок, в креповом кокетливом передничке, она испытующе оглядела мой новенький чемодан с металлическими застежками и, видимо, оставшись довольна моим видом, спросила:

— Вы моряк? Ищете пансионат?

— Да, мэм, мне нужна комнатка.

— Найдется. У меня живут порядочные люди. С какого вы судна? Случайно, не из Кореи прибыли?

— Пока без места. Жду свой пароход, мэм.

— Сколько времени будете! Месяц, два?

— Не знаю, мэм, — признался я.

— У нас добропорядочный пансионат. Не какая-нибудь там гостиница. Люди все солидные. Условие такое — девушек и женщин не приводить и нетрезвым не являться.

— То и другое вполне приемлемо.

Она смягчилась и улыбнулась, не сводя глаз с чемодана.

— Конечно, не так строго. Девушек можно приглашать, но не долее как до двенадцати. У нас в шестой комнате живет капитан Хольсман. Знаете, наверное? Так вот, Хольсман каждую субботу приводит свою невесту, каждый раз другую. Но зато он отлично и в срок платит, а это главное. Пусть приводит, но не оставляет ночевать.

Сказав это, миссис Шарп повела меня по коридору и величественно распахнула дверь крайней комнаты. Я вошел.

Комната, не особенно светлая, но и не темная, окном глядела на чахлый садик, за которым краснела кирпичная стена портовых мастерских. Стены были оклеены голубыми обоями с цветочками. В комнате удобно располагались столик, скрипучий диванчик, два стула и идеально чистая постель. Со стены высокомерно глядел на хозяйку и на меня бородатый президент прошлого столетия, а напротив висела картина, изображавшая Ниагарский водопад.

Я тут же, вынув свой бумажник, мужественно уплатил миссис Шарп за два месяца, чем окончательно покорил ее. Она даже не рассердилась за то, что потом я снял портрет президента, а повесил вместо него фотографию Мерилин Монро, вырезанную из «Лайфа». У белокурой красавицы были большие открытые глаза, неотступно следившие за мной. В каком бы углу комнаты я ни был, сидел ли за столом или смотрел в окно, глаза Мерилин смотрели на меня, и мне казалось, что я не один.

Повесив свои вещи в шифоньер, подсчитав оставшийся «капитал», я, довольный тем, что у меня есть жилище, собирался выйти пообедать, как постучала миссис Шарп.

— Пауль, вы уж извините меня за то, что так называю вас, но вы так напоминаете моего сына. Прошу выпить со мною чашку кофе.

Досадуя про себя, я зашел к болтливой хозяйке, не желая портить отношений с первого же дня. В гостиной некуда было ступить. Мягкие пуфы, кушетки, большие и маленькие столики и кресла заполняли комнату. С трудом уселся за низенький столик, на котором толпились тарелочки с пирожками, вазочки, молочники и еще какие-то фарфоровые посудинки, назначение которых мне было неизвестно. Я чувствовал себя слоном в посудной лавке. Миссис Шарп пододвинула микроскопическую чашечку, за которую страшно было взяться моими ручищами.

Круглое лицо миссис Шарп излучало доброжелательное довольство.

— Мой Джон очень любил кофе, кофе со сливками. Он был такой прекрасный мальчик!

Она затуманилась.

— Погиб мой Джон в Корее. Ведь он был настоящим американцем, и когда мистер президент призвал молодежь в Корею, в эту варварскую страну, то Джон поехал одним из первых. Однако эти неблагодарные люди убили его.

Она раскрыла толстенный альбом, лежавший на другом столике, с фотографиями сына. Я с любопытством стал перелистывать картонные страницы. Да, ничего не скажешь, здоровым парнем был этот Джон Шарп.

Вот он в походной форме — рассмотрел лейтенантские нашивки — с друзьями. На другой карточке — в штатской одежде в обнимку с узкоглазой красивой девушкой в длинном платье. Миссис Шарп еще долго, показывая фотографии, рассказывала о своем сыне.

Недели через две, в полдень, возвращаясь из бюро найма вдоль причала, я услышал не просто русскую речь. Русских в Сан-Франциско было много, и я не раз слышал русский разговор. Я услышал такую отборную ожесточенную русскую ругань, что невольно замедлил шаг и с любопытством посмотрел вниз. К пристани притулился небольшой буксирный катер. На палубе, широко расставив ноги, седой человек в расстегнутом кителе отчитывал матроса, здоровенного русоголового парня, стоявшего у тамбура в кубрик.

— Болван! Где шатался всю ночь? Кто на вахте должен стоять? Не надо мне такого матроса!

— Петр Иванович! Извините меня. Больше не буду! Не увольняйте. Куда денусь? У меня мать-старуха. Сами знаете…

— Запел Лазаря. А когда прогуливал, думал об этом? Нет уж, милостивый сударь, прощал тебе много. Хватит! Марш с буксира, чтоб больше тебя не видел…

— Капитан! Петр Иванович, простите. И последний раз!

— А тебе что надо, что вытаращил глаза? Проваливай! — вскинулся на меня рассерженный капитан.

— Мне некуда проваливать! — ответил я также по-русски.

Капитан удивился.

— Здорово! Куда ни кинь, все россияне. Марш в кубрик, чтобы это было в последний раз, милостивый сударь! Ну а ты что столбом стоишь? Слезай на палубу.

Я проворно спрыгнул на корму буксира и встал перед низкорослым, с бородкой клинышком, хозяином судна. Он застегнул китель и примирительно проговорил:

— Так русский, говоришь? А что по пристаням слоняешься?

— Работу ищу.

— Работу? — протянул он. — Все теперь ищут работу, милостивый сударь. Заходи в каюту.

Капитан говорил, как и большинство русских, долго живущих вдали от родины, как-то странно, мешая русские слова с английскими. Он плюхнулся в кресло и протянул мне руку.

— Будем знакомы, сударь. Нелаев Петр Иванович, владелец распрекрасного буксира «Олимп». Давно в этой стороне околачиваешься?

— Две недели во Фриско. А вообще полтора десятка лет.

— Да ну! Давненько оттуда. Но все-таки из самой Советской России?

— Оттуда, — вздохнул я.

Петр Иванович повесил китель на спинку стула и, подперев рукой щеку, облокотившись на стол, как-то жалостно улыбнулся. Я начал свой рассказ, не особенно вдаваясь в подробности. Он слушал молча, лишь иногда тяжко вздыхая. Нетерпеливым жестом подгонял меня, если я замедлял свое повествование. И как всегда это бывает, разошедшись, я уже говорил неторопливо. Картины прошлого с удивительной ясностью вставали пред моим мысленным взором.

— Ну, а теперь каковы твои планы? — спросил он после некоторого раздумья. — Решил ждать советское судно?

— Да.

— Трудненькую задачу задал ты себе, милостивый сударь. Но одобряю, даже очень. — Он побарабанил пальцами по столу, поглядел на фотографию какого-то генерала или адмирала и спросил:

— Знаешь, кто это?

— Царь! — невпопад бухнул я.

— Болван, милостивый сударь! Ты что, с ума сошел? Чтобы я у себя в каюте держал портрет царя? Ну и глуп же ты. Это адмирал Макаров. Знаменитейший русский флотоводец. Эх ты, а еще русский! Ну ладно. Вот что… У меня есть место. Знать, в хорошую минуту ты попал. Пойдешь кочегаром на «Олимп»? Конечно, это не «Куин Мэри» и не «Стелла Полярис», но все же… Наши рейсы до Окленда, редко до Монтерея, и все. Но зато каждый вечер можешь быть на берегу, отдыхать и гулять…

Я, вскочив с кресла, вытянулся во весь рост.

— Благодарю, сэр! Вы спасли меня…

— Какой к черту сэр! Зови меня просто по имени. Ты не коммунист случаем?

— Нет. Почему это все спрашивают, узнав, что перед ними стоит советский человек, не коммунист ли он?

— Да мне все равно, будь хоть коммунистом, хоть анархистом, но на судне никакой политики. Там, на берегу, можешь заниматься чем угодно, хоть на поклон к епископу Николаю иди, но на работе ни-ни, милостивый сударь. Я сыт по горло политикой. Ну, ладно, потом поговорим. — Петр Иванович поднялся. — Завтра с утра на вахту. Да, постой, а как с деньгами? Туго?

— Пока есть.

— Не врешь? Не стесняйся, говори смело. Так, с семи на вахту.

— Есть с семи на вахту.

Поднявшись на причал, я помчался домой, в пансионат миссис Шарп.

8

В танцевальном зале бара «Голубой дождь» было душно и тесно. Пары танцевали между круглыми столиками под звуки радиолы. В морском баре соблюдали традиции прошлых, довоенных лет и современными диковинками не увлекались. Медлительное старинное танго «Тихоокеанское шимми» плыло над головами. Бармен скучающе бычился над мраморной стойкой. По стенам зала и в соседних зальцах висели модели парусных и пассажирских судов, а также спасательные круги. По ним можно было определить, команды каких пароходов посещают этот бар. Я зашел в бар, чтобы выпить кружку пива после вахты, и вдруг услышал русские слова, произнесенные приятным девичьим голосом.

— Не уходи, Елен. Станцую, и пойдем вместе.

Я оглянулся и увидел рыжеволосую крупную девушку, к которой обращалась, очевидно, ее подруга. Что-то сразу привлекло меня в этой рыжеволосой. Мне показалось, будто где-то я видел ее. Удивляясь собственной смелости, я быстро подошел к ней:

— Разрешите пригласить вас на танец.

Она подняла на меня глаза, ничуть не удивившись, что я заговорил с ней по-русски, затем посмотрела на подружку.

— Не отказывайтесь. Я русак. Звать Павлом. В этом городе нет ни родных, ни знакомых, словом, круглый сирота.

— Бедный сиротка! — звучно засмеялась она, легко положила мне руку на плечо, и мы вошли в круг танцующих.

Теперь, рядом, я ясно увидел ее белое лицо с нежным румянцем северянки, большие внимательные глаза и золотисто-бронзовые волосы, косами уложенные вокруг головы. Это тоже было необычно. В моде были коротко стриженные волосы и прическа — «конский хвост». Темно-зеленое платье без рукавов, перехваченное нешироким кушаком, очень шло к ее волосам и сине-зеленоватым глазам. И странно, мне все же казалось, что я где-то видел эту девушку, давно-давно знаю ее, думал о ней, и вот мы встретились. Даже голос ее, хотя она и сказала всего два слова, казался знакомым, а запах жасмина, исходивший от ее обнаженных полных рук, вызвал смутные воспоминания. На третьем кругу она сказала:

— А меня зовут Еленой. Я тоже русская. Правда, родилась здесь, в Сан-Хозе, и в России не бывала никогда.

— Я приехал в Америку мальчишкой не по своей воле. Живу теперь в Сан-Франциско. Как все-таки странно встретить русскую девушку.

— Почему же? На побережья много россиян. И молодежи много. Знают Россию по рассказам своих родителей. И хотя забыли немало русских слов, да и обычаев не помнят, но все же они русские.

— Это верно, — согласился я. — Сколько бы ни прожил на чужбине, все же останешься русским и мечтаешь возвратиться на родину.

— В Советский Союз? Разве вам плохо в Штатах?

— Пока терпимо. Возможно, будет и лучше, но тянет, тянет домой. А вы не испытываете желания жить в родной стране?

Елена задумчиво покачала головой.

— Не думаю. У меня здесь тоже нет родных. Матушка умерла год тому назад, батя скончался после войны, все собирался на родину, да так и не уехал. Мы с сестренкой живем вдвоем. Я работаю, а она учится. Педагогом будет. А в России чем мы займемся? Даже не представляю себе…

Она хотела еще что-то сказать, но в это время музыка смолкла. Пары двинулись к столикам. Мне удалось занять место у окна. Тут было не так душно. Кельнер принес крюшон и пирожные.

Елена задумалась о чем-то, рассеянно помешивая стеклянной палочкой кусочки льда в стакане.

— Вы спрашиваете, хочу ли я в Россию? Ведь там жизнь еще горше! Безработица. Голод. В газетах пишут…

— Эти небылицы в белых листках печатают. Не верьте им.

— Кому же верить? Очевидно, придется мне всю жизнь быть во Фриско. Такова судьба… Идемте танцевать. Только сама вас поведу, а то боюсь за свои ноги. — Она улыбнулась. И улыбка ее была бесконечно доброй.

Я покраснел.

— Извините. Раньше я танцевал только на матросских вечеринках, да и то по вдохновению. А этот вальс впервые…

— Это не вальс, а танго. Ничего, научитесь.

Было поздно, когда мы вышли из «Голубого дождя». В бухте чуть слышно плескались волны, предвещая шторм.

— Я живу далеко. У самого синего моря. Проводите меня лишь до автобуса.

— Идемте пешком. Так давно я не разговаривал по-русски!

Она взяла меня под руку. Я стал рассказывать ей о своих странствиях, выставляя себя в более привлекательном виде, утаивая о голоде и нищете, бездомной жизни.

— Вот вы много путешествовали, много видели, и я завидую вам. А мне не пришлось бывать дальше Окленда[2]. Только с миссис Румфорд раз выезжала в Лос-Анжелес, да и то не видела как следует города.

— Кто такая миссис Румфорд?

— Хозяйка ателье. Я служу манекенщицей в ателье.

— Манекенщицей? Это как? В витрине?

— Нет. Просто на мне богатые люди примеряют платья. У нас самый шикарный магазин на Риджент-стрит «Дамское платье». Вывеска на весь фасад. — Елена остановилась и указала на смутно белевший за палисадником домик. — Вот мы и дома. Я и не заметила, как дошли. Благодарю вас.

Все дома по этой улице были одинаковы. Одноэтажные, небольшие, загороженные штакетником. Я нехотя выпустил руку девушки и, словно желая сохранить ее тепло, прижал ладонь к груди.

— Аленушка! Когда мы встретимся?

Она удивленно посмотрела на меня.

— «Аленушка!» Меня еще никто так не называл. Сразу приходит на ум васнецовская девочка. Знаете, сидит у омута и горюет о своем братце-козлике…

— Знаю, — пробормотал я, хотя не имел об этом ни малейшего представления. Похоже, что она рассердилась.

— Не называйте меня так.

— Извините. А когда мы увидимся?

— Не знаю. У меня много работы. Сегодня случайно выдался свободный вечер. Впрочем, если возникнет желание увидеть вас, то приду на рыбачью пристань. Я знаю «Олимп» и его хозяина Петра Ивановича. Вон его домик, третий от нас.

— Буду ждать, — огорченно промямлил я.

Она простилась со мной. Открыв калитку, пошла по песчаной дорожке к веранде, едва видимой в полумраке. Ее походка была полна природного изящества.

Я поплелся в пансионат.

Днем, когда наш буксир оттащил танкер к причалу, я спросил механика Василия Власовича:

— Что такое васнецовская Аленушка? У нее есть братец-козлик?

— Ты о чем? — Механик непонимающе поднял мохнатые брови. — Какая васнецовская? Да еще козлик.

— Сам не знаю. Картина такая есть.

— Черт-те что говоришь. Смотри, не спускай пар. Схожу проветрюсь, пока у пристани. Стаканчик опрокину. — Неуклюже повернувшись, Василий Власович стал подниматься наверх, как вдруг закричал:

— Постой, постой! Васнецовская Аленушка! Стоп! Васнецов — это наш русский художник. Так это же картина! В Третьяковке висит. В Москве. Еще гимназистом бегал туда смотреть. Зайди в магазин и спроси репродукции Третьяковской галереи. Должны быть. А тебе зачем?

— Надо.

Закончив вахту, я покатил в верхние кварталы. В магазине передо мной выложили великое множество всевозможных альбомов и книг. Где же тут найти Васнецова?

Понизив голос, таинственным шепотом я спросил:

— Мне нужен Васнецов. У него девушка такая. Мисс Аленушка.

Продавец понятливо кивнул. Оглянулся, хотя, кроме старика, копавшегося в книгах, никого не было. Вытащил из-под прилавка большой альбом.

— Выбирай. По три доллара комплект. Цветные по пять монет.

Удивившись его таинственности, я раскрыл страницы. Девушки, абсолютно голые, в разных нескромных позах, улыбались мне с каждого листа.

— Какая к дьяволу тут Аленушка!

— Что же тебе надо, приятель? Голые девки всех сортов. Лучшее издание.

— Сам ты лучшее издание. Картины надо. Понимаешь? Репродукции, — выговорил я непонятное слово. — Картины русских художников.

Он потер переносицу.

— Лезь к тем полкам. Там книги с картинками.

Я смущенно оглядел полки. Стал читать корешки книг. Вон Мурильо какой-то. Жерико. Рембрандт. Набравшись терпения, я читал десятки корешков книг. Ага! Вот русские книги. Третьяковская галерея. Поспешно вынул толстый альбом, раскрыл его. «Утро в сосновом лесу». Сердце мое заныло. Эту картину видел у консула в Ливерпуле. А вот «Рожь» Шишкина. Точь-в-точь такое же золотящееся поле у нас в деревне. А это «Московский дворник» Поленова. Лошаденка дремлет. Дальше Владимирка. Копия нашей дороги в Моховицах после дождя.

Усевшись на вертящееся кресло, я погрузился в новый неведомый мир. Русь, родина глядела на меня с каждой страницы альбома. «Волга» Левитана. «Мокрый луг» Васильева. «Золотая осень» Левитана. А вот «Три богатыря», опять поленовский «Бабушкин сад». Боже мой! Вот она «Аленушка»! Затаив дыхание, смотрел я на босоногую девушку в синем сарафане. Но где же братец-козлик? Грустным очарованием повеяло на меня. Прижав к груди альбом, как драгоценный клад, я уплатил десять долларов и вышел на улицу.

Ателье мадам Румфорд нашел без труда. Остановившись напротив, стал ждать.

Елена вышла вместе с девушками. Елена была заметнее всех. Широкоплечая и высокая, в синем свитере и узкой черной юбке.

Остановилась на углу, словно поджидая кого-то. Сердце мое екнуло. Значит, Елена ждет своего дружка?.. А может, просто подругу. На этом оживленном пятачке едва ли кто назначает свидания. Что же делать? Она повернулась в мою сторону, и наши глаза встретились.

— О, какими судьбами? Благополучно вчера добрались домой? — спросила она, краснея.

— Да так, случайно оказался здесь. Товарища одного искал, — соврал я. — Вы никого не ждете? Можно вас проводить?

Мы пошли рядом. Я не посмел предложить ей руку.

— Что сегодня делаете? Пойдемте в кино. В «Солвее» идет кинофильм с участием Монро.

Она покачала головой.

— Нет. Ирина что-то плохо себя чувствует. Да и дома надо навести порядок.

— У вас свой домик?

— И да, и нет. Матушка купила в рассрочку, вот каждый месяц и платим взносы. — По ее лицу пробежало облачко. — Ох уж эти взносы! Еще целый год нужно отдавать.

Мы подошли к автобусной остановке. Как назло автобус сразу появился, и мы втиснулись в живой клубок людей. Я надеялся еще поговорить с Еленой, похвастаться альбомом, но в автобусе было не до этого. Наконец мы освободились от его тисков.

Домик Аленушки я отличил среди других таких же домиков из прессованных опилок, фанеры, шифера, с фасадами, обитыми дощечками, и смело подошел к калитке.

— Удивляюсь. Очень удивляюсь, — улыбнулась она своей милой улыбкой. Это придало мне смелости. Втайне я даже надеялся, что Аленушка пригласит меня в дом, и мы вместе с ней посмотрим альбом. Но в окне мелькнуло бледное девичье лицо в рамке рыжеватых волос, и Елена поспешно подала мне руку.

Я почувствовал себя вдруг страшно одиноким.

На следующий день я вновь дежурил у ателье. Аленушка долго не выходила, но зато когда вышла, то прямо направилась ко мне. Этот миг был наградой за томительное ожидание. Мы побрели пешком. Она согласилась зайти в кафетерий. Тут за столиком мы немного поговорили. Так и вертелось у меня на языке приглашение в кино, но решил отложить до субботы.

Однако в субботу она не вышла из ателье. Побежали, пересмеиваясь между собой, девушки, а ее все не было. Последней вышла какая-то толстая дама, села в автомобиль. Аленушка не появилась. Вот и дверь закрыли. У подъезда уселся на стул швейцар в сюртуке с золотым шитьем. Елена не показывалась. В чем дело? Что случилось? Может, заболела?..

Я решительно направился к знакомому домику. Робко постучал. С веранды спустилась девушка, похожая на Аленушку, только уж очень тоненькая.

— Вам кого? — спросила она по-английски.

— Мне нужно видеть Елену. Сегодня ее не было на работе. Хозяйка, мадам Румфорд, беспокоится, поручила узнать, в чем дело, — вдохновенно врал я, но она перебила меня.

— Не лгите, я вас знаю. Елена рассказывала. Вы русский, Павел. Так вот, сестра уехала с миссис Румфорд, которая просила вас узнать, где Елен. Очевидно, позабыла, что Лена с ней уехала в Лос-Анжелес…

— В Лос-Анжелес? — Я покраснел.

— На месяц, а то и больше. Господин Хант выдает свою дочь замуж. Вот и вызвали для шитья платьев чуть ли не всех мастериц и манекенщиц.

— Месяц!

— Ладно уж. Недели не пройдет — вернется Лена. Да заходите, заходите. Чаем угощу.

— Чаем! Чаем! — воскликнул я. — Целую неделю не увижу Аленушку, а вы — «чаем»!

Она рассмеялась, что-то говоря, но я не расслышал, потерянно пошел к калитке. Боже мой! Целая неделя ожидания!

Бесконечно долго тянулись пять дней. На шестой день закралась тревога: а вдруг ее сестра скрыла от меня, и Аленушка уехала насовсем.

Не хотелось ни на что смотреть. Я не появлялся даже в пансионате миссис Шарп, ночуя в тесном кубрике буксира. Мне тошно было говорить с механиком, этим никогда не унывающим толстяком. И только с капитаном я чувствовал себя спокойнее. Все больше привязывался к нему.

Волей обстоятельств Петр Иванович оказался оторванным от родной земли. Когда началась революция в России, он был в плавании в Сан-Франциско. Женился на дочери эмигрировавшего генерала. Появились дети. С помощью тестя купил буксир «Олимп». Так и остался в Америке.

Часто капитан зазывал меня к себе в каюту и просил рассказать ему о России. А порой он сам начинал вспоминать об Архангельске, старинных русских обычаях, о том, какие на севере носят платья, как принимают гостей, какие поют песни. Выпив, он ставил пластинку — народные русские песни в исполнении Шаляпина или Вяльцевой. Раздольная русская песня рвалась за переборки к шумным причалам. Капитан слушал, подперев голову рукой, задумчиво и грустно. Смущенно улыбался и, вздыхая, говорил: «Эх, как бы я хотел увидеть родную землю! Но не увижу. Никогда. Такова судьба».

«Олимп» был таким же старым, как и его хозяин. Паровой машине нелегко было конкурировать с быстроходными, сильными дизельными моторами других буксиров. Пожалуй, во всей бухте от Окленда до Сан-Франциско не найти было такого чудовища, как «Олимп», но пока все же оно кормило Петра Ивановича и немногочисленную его команду.

Как-то раз, оттащив лайнер под аргентинским флагом к пристани, мы пришвартовались в рыбачьей гавани, обычной стоянке «Олимпа». Я работал в кочегарке. Вдруг механик Василий Власович, выйдя из машинного отделения, крикнул:

— Павел! Живо наверх. Тебя какая-то мисс спрашивает.

— Не разыгрывай, — огрызнулся я, но тут же опомнился. Быть может, это Елена? Скинуть рабочую куртку, ополоснуться и одеться было делом одной минуты. Перескакивая через две-три ступеньки, я выскочил на палубу и сразу увидел Аленушку. Она стояла на берегу возле сходен. В белом платье, в белых туфлях на высоком каблуке, отчего казалась выше и стройней. Девушка походила на большую красивую чайку. Каким неуклюжим увальнем в своей синей рубахе и широченных брюках казался, вероятно, ей я.

С размаху я чуть не обнял Аленушку. Она отступила и, оглядев меня, сказала:

— Ну, рад видеть? Если свободен, то проводи домой.

Она взяла меня под руку. Мы шли, минуя пакгаузы, бесконечные склады, приткнувшиеся к берегу старые парусники, не замечая ничего этого. Она начала рассказывать о своей поездке, о Лос-Анжелесе и о том, какая добрая миссис Румфорд, о том, что сейчас поправилась сестра Ирина. Незаметно мы оказались в парке и тут только спохватились. Взяли билеты на автобус до Эмирвилла, где, как нам казалось, никто не будет мешать нашим разговорам. А говорили мы о многом, но о самом главном, о том, что волновало и мучило нас, умалчивали. Но этих слов, пожалуй, и не надо было произносить.

Так начались наши встречи. Каждый вечер, как только я заканчивал вахту, спешил к Аленушке. Она ожидала меня в парке, и мы гуляли допоздна по берегу залива под сенью деревьев, или забирались в дешевенькое кафе, или же в кинотеатр. Разговаривали точно брат и сестра, встретившиеся после долгой разлуки.

Мы с Аленушкой были счастливы. Наконец я чувствовал себя неодиноким, и так было приятно знать, что обо мне думает, меня ждет чудесная девушка. Когда в кармане заводились деньги, мы ездили в Эмервилл или в Беркли, добирались чуть ли не до Олбани. Любовались оживленными набережными, красавцами-теплоходами, медленно плывшими к берегу из-за Лайм Пойнта под словно парящим в воздухе подвесным мостом. За два-три месяца мы объездили почти все окрестности Сан-Франциско, и все нам казалось красивым и особенным. Мы были счастливы, счастливы вопреки тому горю, которое видели в этом городе, в этих роскошных пригородах на берегу голубого залива. Как-то к вечеру мы возвращались домой с пляжа из Окленда усталые и загоревшие. Свернули на Ленокс-авеню к автобусной остановке и в это время увидели большую толпу, запрудившую улицу. Грохот барабанов, громкие выкрики в микрофон заглушали все остальные шумы. Среди толпы медленно ползли открытые автомашины, на которых были установлены грубые деревянные кресты. На машинах и в процессии за машинами бесновались фигуры в белых и желтых балахонах с нарисованными крестами, в островерхих колпаках до плеч с прорезью для глаз. У некоторых здоровенных парней в руках дымились смоляные факелы, которыми они яростно размахивали, что-то распевая под неумолчный дробный стук барабанов. Над этой оравой лениво свисал на палке звездно-полосатый флаг, а рядом с ним фалдило красноватое знамя с белым кругом посередине, а в кругу — о ужас! — шевелился черный паук фашистской свастики. Фашистский знак здесь, в Сан-Франциско?! На миг перед моим мысленным взором предстал немецкий лагерь Гамбурга. Зловещий ряд бараков, окруженных колючей проволокой, и белое здание, где у детей высасывали кровь для раненых немецких солдат.

Я, задыхаясь от негодования, смотрел на свастику, не в силах вымолвить ни слова, схватив Аленушку за руку. Она встревоженно смотрела на меня.

— Что с тобой? Ты так побледнел!

— Разве не видишь? Свастика! Немецкая свастика.

— Ну и что? Шествие этих людей тебя пугает?

— Ты еще, Елочка, спрашиваешь? Да ты пойми, это же фашисты! Фашисты, те самые, что в Германии…

— Ты впервые видишь? Да не жми мне руку, больно!

— Извини, родная.

Толпа приближалась, и в выкриках молодцов в микрофон можно было уже явственно разобрать слова и фразы.

Полисмены стояли у тротуаров, не принимая никаких мер, они не останавливали и не разгоняли куклуксклановцев, а будто даже оберегали их от осуждающих взглядов пешеходов.

— Но это же фашисты! И так открыто! В Нью-Йорке им бы не позволили!

Аленушка ответила мне, но рев сотен глоток заглушил ее слова.

— Долой черномазых! Загоним черных в их логово! На костер черномазых!

— Долой, долой! — подхватили вокруг автомашин фигуры в балахонах. — Научим их жить по-людски! — Прохожие, в большинстве люди скромно одетые, молчаливо глядели с тротуаров на буйствующую толпу.

В это время, как нарочно, на углу, из аптекарского магазина, вышел старик негр со свертком. Он был в свитере и сером легком пиджаке. Остановившись в нерешительности, он повернул было обратно в магазин, но дверь оказалась запертой. Тогда, не желая оставаться на виду у проходивших мимо молодчиков, негр спустился со ступенек и пошел, опустив голову, к соседнему подъезду. Очевидно, он надеялся скрыться там или притаиться в воротах дома, пока пройдут эти крикуны. Но его заметили.

Парни в колпаках вприпрыжку, с воплями, кинулись к нему, расталкивая остановившихся прохожих. Тогда старик повернул обратно, прижимая сверток к груди. Но тут же вынырнувший из толпы мужчина с темным от загара лицом в низко надвинутой светлой шляпе сильными руками схватил негра за плечо.

— Стой, черномазая обезьяна! — гаркнул он.

Негр остановился, боязливо оглядываясь. Он был в нескольких шагах от нас. Вырвав свою руку из рук уцепившейся за меня Аленушки, я кинулся к негру.

Поздно. Кто-то из подскочивших куклуксклановцев ударил его по голове, и он, вскрикнув, свалился под ноги подбежавших балахонщиков. Сверток упал, из него покатились склянки и пластмассовые флакончики с лекарством. Негр попытался встать, но под новым ударом озверевшего негодяя в светлой шляпе упал, что-то жалобно закричав.

— Чего он бормочет?

— Да вот, говорит, за лекарством ходил в аптеку.

— А почему он здесь берет? Разве для ниггеров нет своих аптекарских магазинов?

Дюжие парни подняли старого человека и потащили к машине. Кто-то сорвал с него пиджак. Негр прислонился к кузову машины. Губы его дрожали, большие глаза умоляюще смотрели на мучителей. С головы тоненькой ниточкой стекала кровь, и, едва заметная на лице, она расползалась багровым пятном на его свитере.

Машина тронулась, за ней другая.

— Мы проучим черных! Покажем им права!

— Линчевать проклятых! — орали в микрофон.

Я, трясясь как в ознобе, глядел на проходивших мимо людей, старавшихся не смотреть на уходившую толпу с крестами и факелами.

Неужели никто не скажет слова в защиту негра? Конечно, за свою жизнь в Штатах мне приходилось сталкиваться с подобными фактами. Но чтобы беснующиеся куклуксклановцы выходили на улицы большого города с фашистской свастикой, видел впервые.

Утром мы прочитали в газетах, что негра долго возили по улицам, но в конце концов около машиностроительного завода вышедшие со смены рабочие вырвали жертву из рук фашистских молодчиков. Это спасло жизнь несчастному старику.

На следующий день в Сан-Франциско и в Сакраменто — столице штата — была негритянская демонстрация. Полиция разогнала ее. Двух негров убили. Волнения продолжались и в других городах Калифорнии.

9

В день Конституции 4 июля Аленушка не работала и пригласила меня к себе домой. Несколько раз она была у меня, в моей келье, в пансионате миссис Шарп, но мне еще не приходилось заходить к ней.

Тщательно одевшись, начистив до блеска туфли, я купил большой букет гортензий и астр, зная, как она любит эти цветы, и с волнением поехал к Аленушке. Дверь открыла ее сестра Ирина.

— Здравствуйте! Мы уже знакомы с вами, молодой человек. Вы отказались от моего чая. Убежали. Но сейчас не отпущу. Лена просила хоть силой, но удержать вас, Павел. Извольте дожидаться. Она скоро придет.

Я, насупившись, прошел за ней в скромно обставленную комнатку. В домике было две комнаты, кухня и крохотная стеклянная веранда. Девушка, усадив меня на стул, стала рассматривать, как невиданного зверя. Расспросила, где я работаю, где живу, сколько мне лет. Она обладала удивительной способностью слушать. За полчаса я рассказал ей все о себе. И странное дело! Под взглядом ее прозрачных глаз я почувствовал себя спокойнее.

Вскоре пришла Елена. Попив втроем чаю, мы с Аленкой затем вышли в садик на скамеечку.

После этого вечера я стал ежедневным гостем в маленьком домике гостеприимных сестер. И когда Аленушка робко предложила поселиться у них, я с радостью перебрался к ним, обосновавшись на застекленной веранде. Мы договорились о плате за веранду и за питание.

И мои деньги стали весьма весомым добавлением к скромному бюджету девушек. Мы стали жить словно брат и сестры. Мирно, согласно текли наши дни, но… В который уже раз мы до ночи сидели с Еленой на скамеечке и говорили все об одном и том же. Постепенно гасли огни в окнах домов. Незаметно стихали звуки большого города. Все меньше становилось прохожих. Только парочки шептались под шелест пальм, да бездомные безработные устраивались на ночлег в парке на скамейках. Желтые, красные и зеленые огни пароходов на рейде трепетными дорожками тянулись к берегу.

Замирала до утра и жизнь в порту. Город спал, а мы все не могли расстаться друг с другом. И я наконец решился сказать ей о главном:

— Аленушка, я хочу быть всегда с тобой. Мы поженимся и поедем в Россию, как только получим разрешение. Ты знаешь, как хорошо у нас на Смоленщине.

— Но это ведь фантастическая затея. Нам не дадут разрешения на выезд. И потом, как мы уедем, бросим домик, который вот-вот будет нашим. Кроме того, я родилась здесь.

— Не бойся, ты ведь будешь со мной, моей женой.

— Может быть, ты и прав. Во всяком случае, пока мы живем тут, стать мужем и женой невозможно.

— Но почему? Почему?

— Пойми, как только в ателье узнают, что я вышла замуж, меня уволят. Везде, по всему Сан-Франциско, замужних женщин в магазинах, в кафе, в ателье не держат. Кто выдумал такое правило, не знаю, но это так. А что я буду делать без работы? Посмотри, сколько девушек ходит в поисках места.

— Но я же буду трудиться… Хотя… — Я запнулся, вспомнив, как живут русские люди на чужбине, да и не только русские.

Аленушка устало трет рукой лоб. И я прибегаю к единственному и последнему аргументу — обращаюсь к ней с вопросом:

— Ты любишь меня?

— Люблю! Люблю! — чуть не кричит она, припадая ко мне. — Но пойми, нам не на что будет жить… Вот ты говоришь о России. Но как ты доберешься туда? Тем более со мной. Лучше оставь пока мечту о Родине! Может, и здесь наладится жизнь.

— Нет. Я должен быть на Родине. Должен! Не могу иначе.

Однажды я раньше времени закончил вахту. «Олимп» потушил котел и уткнулся тупым носом в причал. Работы на сегодня не было. Петр Иванович отпустил команду на берег, оставив только вахтенного матроса. Механик ковырялся в машине, что-то починяя. Изношенный механизм доживал свой век, и с каждым днем приближалось время ставить «Олимп» на вечный прикол.

Я скоро добрался домой. Аленушка еще не пришла с работы. Ирина была на своем постоянном месте, в кресле, возле окна. В последнее время она сильно недомогала, и это мешало ей готовиться к экзаменам. Об экзамене в домике говорили постоянно. Наконец-то девушка получит диплом и пойдет работать в школу. И тогда, возможно, легче станет жить. Ей обещали место в провинциальном городке, где-то за Сакраменто. И она жаждала этой перемены в своей жизни, потому что надеялась поправить свое здоровье в сельской местности.

На этот раз девушка показалась мне бледнее обычного. Казалось, Ирина так и застыла в неподвижности в своем кресле и сидит целую вечность, бесцельно глядя на пыльную улицу и осыпающиеся цветы в палисаднике.

— Алло, Павел! Что-то Елены нет. Обещала сегодня пораньше прийти, а вот нет…

Голос ее прерывался.

— Ты нездорова?

— Нет, просто устала. Скорее бы кончились экзамены. Скорее бы работать. Ты знаешь, Павлик, я хочу туда, где много-много зелени. Целыми бы днями бродила по лесу. Или по лугам. И чтобы птицы пели…

Голос ее вдруг опять пресекся. Она схватилась за живот и стала медленно сползать с кресла. Я успел подхватить ее. Она была удивительно легка.

— Опять приступ. Положи меня на кровать. Это сейчас пройдет. — Рот ее судорожно искривился, казалось, она заплачет.

Испуганно я уложил Ирину в ее комнатушке. Пожелтевшие листья клена заглядывали в окна. Застонав, она закрыла глаза. Лоб ее покрыла испарина.

— Выйди. Нет, сначала дай мне халатик. Переоденусь, Накрой ноги платком. Нет, не уходи. Побудь со мной.

Речь ее стала путаной и бессвязной.

Я совсем растерялся. Испуганно подал ей халат, укрыл ей ноги и, сев на низенькую скамеечку, взял ее беспомощные холодные руки.

— Может, вызвать врача?

Ирина слабо прошептала:

— Не надо, скоро пройдет. Не в первый раз. Сейчас пройдет. Согрей мне чаю.

Я поднялся, вышел в кухоньку, как вдруг раздался ужасный крик. Я кинулся обратно. Пытаясь сесть, Ирина упала на коврик перед кроватью.

— Отвези меня в больницу, — прошептала она.

Уложив девушку в постель и укрыв, я выбежал на улицу. Как назло, такси поблизости не оказалось. Только на другой улице на углу случайно наткнулся на свободное такси Шофер, пожилой человек с добрым простым лицом, не мешкая, подъехал к дому. Девушка лежала на кровати нее в том же положении, подобрав ноги к животу. Она не успела переодеться, была в одной рубашке. Смятый халатик лежал рядом. Поспешно одев Ирину, я бережно взял ее на руки. Она застонала, а на крыльце опять закричала жутким голосом. Каждый мой шаг приносил ей страдание. Я осторожно опустился на сиденье машины, поддерживая ее голову. Она затихла, закрыв глаза, казалась спящей. Голубая жилка на виске чуть вздрагивала.

В такси мы скоро приехали к больнице. Мраморные ступени вели к зеркальным дверям. Величественный, как Зевс, бородатый служитель в униформе важно распахнул обе половинки дверей, и я вошел с Ириной на руках в приемную, в которой стояли пальмы в кадках и висели на стенах картины в золоченых рамах. Мягкий полусвет ламп смягчал тона голубых стен и длинных занавесей на широких окнах.

Не выпуская своей ноши, я закричал:

— Доктора! Быстрее доктора!

Два человека в белых халатах подхватили Ирину и внесли в светлый, сверкающий чистотой кабинет. Врачей оказалось трое. Вежливые упитанные господа. Один из них, солидный как профессор, в золотых очках, моментально прощупал пульс, потрогал живот Ирины, чуть покачав головой в белой шапочке. Ирина застонала.

— Немедленно на стол! Приготовьте к операции! — приказал он появившейся девушке в белоснежном халате. — Приступ аппендицита… Не страшно, но живей, живей, мисс Харли.

Второй доктор, очевидно, главный, вынув какую-то книжку, обратился ко мне:

— Операция. Внесите двести долларов.

Я воззрился на него, не поняв сначала его слов.

— Вы о чем? Ах, о деньгах! Но у меня с собой нет, господин доктор.

— Как же вы везете больную без денег? Нужно срочно делать операцию. Операция стоит двести долларов. Внесите сейчас хотя бы сотню, авансом, а потом привезете остальную сумму. Не медлите, больной плохо.

— Хорошо. Ладно, но с собой нет. Но я привезу, привезу! Начинайте же операцию, пожалуйста, доктор!

— Так нельзя, молодой человек. Мы прооперируем, а вы вдруг окажетесь несостоятельным.

В это время Ирину положили на столик с колесиками, и она застонала.

— Ах, черт возьми! Операцию — быстрее! Ведь она умрет! — закричал я, чувствуя, что, если Ирина опять застонет, я брошусь с кулаками на врача.

Голос его изменился. Он сухо произнес, уже не глядя на меня:

— Вы что, не можете внести сумму? Извините, но у нас не благотворительное общество, а частная первоклассная больница. Везите ее в другую лечебницу, да поживее. Есть же больницы для неимущих.

Сжав кулаки, я крикнул:

— Какой вопрос о деньгах, когда дело идет о спасении жизни человека? Да как вам не стыдно!..

— Прежде чем везти свою жену, побеспокойтесь об оплате. А нет денег, везите в больницу для бедных. — Он отвернулся от меня, подав знак служителям не увозить столик с Ириной, и демонстративно отошел к шкафу с медикаментами и инструментами, матово поблескивавшими за стеклом.

Взяв Ирину на руки, я с проклятьями выбежал из кабинета. Миновав приемную, остервенело ткнул ногой двери. Перепрыгивая мраморные ступени, добежал до ворот с красивой эмблемой. По счастью, угрюмый шофер дожидался меня.

— В чем дело? — спросил он, отбрасывая щелчком не-докуренную сигарету и берясь за руль.

Я опустился с Ириной на сидение.

— Куда? — спросил шофер, не оборачиваясь.

— В любую, в любую больницу, где не требуют долларов. Поезжай, друг, поезжай быстрее! В больницу для бедных, — выговорил я с трудом.

Он присвистнул:

— Это же, приятель, очень далеко, но ладно уж. — Шофер включил мотор.

Машина тронулась от великолепных ворот больницы для богатых господ и свернула за Русскую горку.

Гнев мой остыл. Я только С ужасом смотрел на бледное, осунувшееся лицо Ирины. Она едва дышала. Порой хриплые стоны вырывались из ее полуоткрытого рта. Машина вклинилась в общий поток автомобилей и двигалась с черепашьей скоростью.

Ирина вновь застонала, открыла глаза, обхватив меня за шею, что-то прошептала. «Больно, больно», — понял я движение ее запекшихся губ.

— Сейчас, сейчас, моя девочка, Иринушка! Маленькая моя! Потерпи. Все будет хорошо. Моя золотая, родная. Сиротка ты моя… — бормотал я, чувствуя, что сейчас расплачусь. — Потерпи, Иринушка. Скоро, скоро доедем.

А машина продолжала ползти в уличном автомобильном потоке. Я бессмысленно глядел через стекло на улицу. Наклоняясь над девушкой, шептал ласковые слова, и мне думалось, что не будет конца этой пытке, что мы никогда не доедем до больницы «для неимущих», как выразился тот тип в золотых очках.

Наконец такси остановилось перед старым зданием невдалеке от православного русского собора с синими куполами. Пышный куст роз перед больницей так не соответствовал убожеству стен с облупившейся штукатуркой.

Я внес Ирину в полутемный приемный покой, с неистребимым запахом карболки и лекарств.

Из комнаты со стеклянной дверью вышла старая полная женщина, молча показала на кушетку, покрытую белой простыней. Подошла другая пожилая женщина, и они обе быстро ощупали тело лежавшей в забытьи Ирины.

— Немедленно оперировать. Вы кто ей? Муж, брат?

— Брат, — ответил я машинально.

— Положение серьезное! Где вы раньше были? — Лицо второй докторши сморщилось. — Идите в коридор и ждите.

Она отдала приказания появившимся двум девушкам с красным крестом на косынках. Ирину положили на обшарпанные носилки с ножками и понесли в другой кабинет. Как во сне я вышел в сумрачный коридор, сел на деревянную скамью, тупо уставившись в стеклянную дверь, прикрытую изнутри марлей.

Часы напротив четко отстукивали время. Склонив голову, я прислушивался к неясному шороху в кабинетах врачей, стараясь угадать, где Ирина. Рядом со мной сидела бедно одетая старуха. Она негромко вздыхала, прижимая к глазам платок. С другого бока застыл в немом оцепенении человек в синих очках. По коридору прошли два санитара с носилками, неся, очевидно, человека, прикрытого белой простыней. Напряженно вслушиваясь в окружающее, я не решался обратиться к девушкам в косынках с красным крестом, тихо, как призраки, мелькавшим в коридоре. Да и о чем спрашивать?. Сейчас Ирине закончат операцию, и все придет в норму. Молодец все же шофер. Сразу видно, что рабочий человек. Даже от денег отказался.

Незаметно я задремал. Мне казалось, что прошли долгие, долгие часы ожидания. Ну и пусть, пусть! Лишь бы Ирина выдержала операцию. «Все будет отлично. Все наладится», — повторял я машинально, то встряхиваясь, отгоняя сон, то опять дремля. Неожиданно кто-то остановился против меня. Я только заметил полу белого халата, поднял голову и увидел высокого худощавого доктора.

— Вы муж или брат молодой мисс, что с аппендицитом?

Не понимая, что он спрашивает, я вскочил и пробормотал:

— Брат. Родной брат Ирины…

Доктор посмотрел мне прямо в глаза и как-то буднично, устало сказал:

— Поздно, молодой человек. Поздно. Если бы на полчаса раньше, девушка была бы спасена. Только полчаса всего, и сестру вашу спасли бы.

У меня потемнело в глазах. Но, может быть, доктор ошибся. Ведь не может же этого быть, чтобы Ирина умерла. Наша певунья с прозрачными глазами. Она же должна скоро сдавать экзамены. Хотела ехать в провинцию на лоно природы. Машинально я побрел за доктором в палату. Девушку уже выносили на носилках.

Полчаса! Только полчаса, и там, в той великолепной лечебнице, ее могли бы спасти. Нужны были только доллары!

Но боже мой! Что же я скажу Аленушке?!

10

После похорон Ирины. Елена заболела. Она выплакала все слезы. Побледневшая, безучастная ко всему, или лежала целыми днями в кровати, или, одевшись, тенью бродила по маленькому домику. Перебирала вещи, всякие безделушки сестры. Часами сидела в кресле Ирины, и, казалось, ничто ее не трогало.

Из ателье ее уволили. Впрочем, миссис Румфорд обещала принять Аленушку, если она, поправившись, приобретет прежнюю фигуру. Доктор сказал, что Аленушке надо переменить обстановку. Хорошо было бы увезти ее на побережье океана в Юрико, но еще лучше в Лонг-Бич, что за Лос-Анжелесом. Там есть недорогие пансионаты со всеми удобствами долларов за четыреста-пятьсот в месяц.

Эта старая каналья воображал, что я выну деньги из кармана так же легко, как его богатые пациенты. Такой суммы у нас не было. Мы едва расплатились за похороны Ирины, за вызов врачей Елене (пятнадцать долларов визит), за лекарства и сиделку. И то выручил Петр Иванович — дал в долг двести долларов. Ясно, что капитан не возьмет у меня этих денег. Но обращаться к нему еще раз я не мог. Я продал сбой костюм, истратил все сбережения. Пришлось отнести в ломбард Аленушкины платья, и то голубое, которым она так гордилась. Но зеленое, мое любимое, я не отдал. Порой мне казалось, что я схожу с ума.

По совету доктора мистера Пристли, я покупал Аленушке кур, вино. Она почти ничего не ела, и таяла на глазах. Казалось, ее подтачивала какая-то неизлечимая болезнь. Отчаянье овладело мной. Что делать? Нет, невозможно здесь дальше жить. Поборов в себе боязнь вторичного ареста, решил обратиться в официальные инстанции — написал письмо в посольство в Вашингтон.

Все последующие дни я с трепетом ожидал сообщения из посольства. Но ответа не было. Тогда я написал вновь, отправил ценным письмом и тут же с вечерней почтой получил ответ на мое первое послание. Лихорадочно распечатал конверт. Ответ был сух и официален.

«…Для того, чтобы решить вопрос о визе в Советский Союз, вам необходимо приехать вместе с невестой в Вашингтон…»

В Вашингтон! Вместе с Аленушкой! Где же взять деньги на билет? Может быть, ссудит деньги в долг Петр Иванович. Но Аленка больная.

И все же этот ответ из посольства ободрил меня. Значит, можно надеяться. Мы можем получить разрешение. Ах, скорее бы выздоравливала Елена. Добьемся своего. Будем на Родине! Я помчался дня через два к Петру Ивановичу показал письмо из Вашингтона.

Он тоже обрадовался. Но…

— Дорогой мой Павел! Это очень приятно, однако ты кто? Подданный США. Твоя невеста тоже американка, хотя и русского происхождения. Навряд ли что выйдет. Знаю много таких случаев. Это долгая, долгая история, может растянуться на годы. Не выпустят тебя из Америки. И невесту твою тоже…

Я написал еще одно письмо в Вашингтон.

Прошло два месяца. Ответа на два последних письма не было. Аленушка все еще не поправилась. По ночам стонала, плакала, во сне звала то Ирину, то меня. И я, лежа в другой комнатке, слушая эти стоны за перегородкой, приходил в отчаяние. Ах, если бы несколько сот долларов! Сердце мое разрывалось от горя, когда, входя к ней в комнатку, при слабом свете ночника я видел ее бледное, исхудалое лицо.

Наконец все же кризис миновал. Девушка начала поправляться. Молодость победила. С каждым днем Елене становилось лучше. Однажды, придя с работы, я услыхал, как Алена что-то напевала. Я остановился на веранде, боясь спугнуть ее. Она пела простую английскую песенку. Приоткрыв двери, заглянул на кухню. Аленушка обернулась на скрип, улыбаясь. Она стала прежней Аленушкой. Мы сели за ужин, и хотя мясо было пересолено, а поджаренные гренки слишком сухи, все мне казалось необычайно вкусным.

Мирно прошел этот вечер первого дня ее выздоровления. С каждым днем Аленушке становилось лучше. Она стала выходить в садик, на улицу. А как-то после Нового года объявила, что была у мадам Румфорд и та приняла ее на работу. В тот вечер, уложив ее спать, я направился к себе в комнату, бывшую Иринину. Аленушка задержала меня и тихонько сказала:

— Останься со мной. Будь что будет, но я хочу быть твоей женой. У меня же нет никого на свете, и я люблю тебя.

11

Опять наступило лето. Жаркое калифорнийское лето, смягченное легким дуновением океана. Мы с Аленушкой жили скромно и, если бы не тревожное ожидание сообщения из Вашингтона, спокойно. Утром я отправлялся на свой «Олимп», Аленушка спешила в ателье мадам Румфорд. Она ни словом не обмолвилась о своемзамужестве, опасаясь увольнения. Если бы хозяйка узнала, что манекенщица замужем, она бы немедля уволила ее, потому что существует негласный закон во всех магазинах Сан-Франциско: не держать замужних женщин. Мы расплатились с врачами, отдали долги соседям и могли вздохнуть свободнее. Из ломбарда выкупили все вещи Аленушки.

Наконец пришел и ответ из Вашингтона. Петр Иванович оказался прав. У меня был американский паспорт. Эта книжица, на темно-синей обложке которой изображен орел с кривыми лапами, крепко держала меня в западне. Я направился к юристу на консультацию, уплатив десять долларов. Юрист недолго разговаривал со мной. Оказывается, многие из русских, чехов, поляков приходили к нему с такими же вопросами. Но я был по сравнению с ними в более выгодном положении. Меня сделали американцем помимо моей воли, ребенком, и по суду я вполне мог восстановить свое настоящее гражданство. Ну а как же с Аленушкой?

— Если она будет законной вашей супругой, то у нее все решится само собой. Важно вам получить советское подданство. — Толстый, казалось, весь налитый салом, юрист говорил медленно, задыхаясь в своем сером пиджаке. — Теперь, выходит, надо подавать в суд. Но на это нужно время…

— Да, время, — вздохнув, согласился я, вспомнив беседу в Ливерпуле с консулом. — Может быть, существуют и другие, более короткие, пути разрешения этого вопроса?

— Не знаю. — Толстяк развел короткими руками. — Знаю только одно, что вы отныне на примете у ФБР. Это уж точно!

Я поспешил покинуть юриста.

Петр Иванович иногда навещал нас. Мы вместе с ним читали «Известия» — единственную советскую газету, которую можно было купить у киоскера в Сан-Франциско, и читали ее от первой до последней строки.

Многое Петру Ивановичу было непонятно, и он, испытующе глядя на меня, спрашивал:

— Куйбышев, что это за город? На Волге не было такого.

— Это же Самара. В честь Куйбышева, видного революционера, так назвали… А Киров — бывшая Вятка…

— Интересно… — Он вновь углублялся в газету, с особым вниманием разглядывая фотоснимки.

Потом долго делились Друг с другом бесконечно дорогими для нас воспоминаниями — я о Смоленщине, он об Архангельске. Эти встречи приносили нам какое-то душевное удовлетворение, хоть и не уменьшали тоску по родине. Аленушка пыталась помочь мне, всегда была чутка, и своей приветливостью и нежностью пыталась заглушить мою тоску. Когда я возвращался домой и видел ее, позабывалась усталость и на сердце становилось светлей.

Однажды в июльский день она, как обычно, проснулась первая. Глядя в поголубевшее окно, жалобно протянула:

— Проснись. Мне сегодня как-то грустно.

Я открыл глаза.

— Что с тобой? Нездоровится?

— Просто так. Хандра напала. Ты поздно придешь со своего противного буксира?

— Вот те раз, и буксир противный! С чего это ты? Конечно, постараюсь прийти пораньше. Кэп говорил, что надо в док тянуть одну посудину, но часам к пяти управимся.

— Приходи скорее.

— Почему тебе грустно? Ведь все в норме. Завтра получу жалование, и можно будет купить тебе туфли, которые нам так понравились. — Я приподнялся, чтобы обнять Аленушку, но она неуловимо выскользнула из моих рук и раскрыла настежь окно. Солнечные лучи неуверенно скользнули по потолку, потом хлынули целым потоком и залили ярким светом Аленушку. Она, скинув рубашку, как обычно, занялась гимнастикой. Движения ее были свободны и уверенны.

— Какая ты у меня красивая!

— Слышала уже!

— Ты раздражена?

— Извини, дорогой. — Она отбросила полотенце и подошла ко мне. — Сама не пойму, что со мной творится, хотя и догадываюсь. — Я с тревогой посмотрел в ее глаза.

— О, нельзя говорить. Это тайна… Потом… Вот придешь — и скажу…

— Вот это новость! У тебя есть тайны? Говори, что такое?

Я прижал ее к себе, и она, заалевшись вдруг, обхватила мою голову и жарко прошептала на ухо:

— У нас с тобой скоро будет маленький!

— Что ты сказала?

Я чуть не подпрыгнул от радости. Она, набравшись решимости, повторила:

— У нас появится третий член семьи. Понял? Ты будешь папой.

— Будет ребенок! Это правда? Правда? — растерянно пробормотал я. — Будет девочка? Хорошая маленькая девчушка, рыженькая лисичка-сестричка, как мама!..

— А может, мальчуган?

— Пускай мальчишка. Но нет, лучше девчушка. — Схватив Аленушку в объятия, я начал неистово целовать ее в нос, губы, глаза.

— Ты рад, а мне страшно. Как мы будем жить, когда появится ребенок?

— Молчи, проживем! Буду трудиться за двоих. А потом уедем в Россию. Все вместе. Втроем с нашей девчушкой. Разрешение должны дать. Как хорошо будет в России! Наша девочка будет учиться. А как мы ее назовем? Наташей. Татьяной. Пожалуй, Таней… Нет, лучше Анастасией, Настенькой. — Я повернулся к Елене и сказал: — Была в детстве в Моховицах у меня приятельница Настенька… Маленькая, шепелявая толстушка… На речку бегали вместе.

— Ну, теперь она уже большая.

— Она погибла в немецком лагере.

— Как же так?..

— А вот как… Когда-нибудь расскажу.

Улыбаясь своим мыслям, я медленно одевался, когда Аленушка вбежала в комнату. В руках она держала конверт. Ее растерянный вид поразил меня.

— Что случилось? Письмо из Вашингтона?

— Нет! На вот, читай! Что пишут! Как же так? — растерянно проговорила она, подавая конверт.

В недоумении я вынул из него лист плотной бумаги с фирменным штампом общества по продаже домов. Сердце сразу сжалось в предчувствии беды. Что им еще нужно? За домик мы, слава богу, платим аккуратно. Строчки были напечатаны на машинке. Я прочитал, ничего не понимая. Прочитал еще раз. Аленушка тяжело дышала, заглядывая в письмо:

«Компания по продаже домов и недвижимого имущества просит покорнейше уплатить задолженность за три месяца по очередным взносам за дом и внести последний взнос в тысячу долларов. Срок — неделя, до 15 июля 1960 года, иначе домик остается за фирмой, а вы будете выселены без возвращения прошлых взносов, как нарушившие и не выполнившие договор.

С почтением Р. Хартли, директор».
— Тысяча долларов! Где же их взять?

— Возможно, тут ошибка. С какой стати вдруг потребовали такие большие деньги? В чем дело, Аленушка?

Она пожала плечами.

— Ну, конечно, ошибка. Сейчас схожу в контору, и все выяснится.

— Ты хотя бы позавтракай.

Но яичница с ветчиной не лезла в горло. Я помчался в контору агентства компании. Старший клерк предупредительно усадил меня в массивное кресло. Все здесь было солидно, тяжеловесно и прочно. Прочитав письмо, клерк вынул из сейфа документы, касающиеся домика Аленушки. Показал договор. Такой же должен был храниться у Елены. Согласно ему ежемесячно уплачивалось по шестьдесят долларов вместо семидесяти. Остающиеся десять откладывались для уплаты последнего взноса. За пять лет накопилась тысяча долларов, которые надлежит немедленно уплатить. Просто и ясно. И мать Аленушки и Елена должны были об этом знать.

— Срок кончился, и теперь вы обязаны внести эти деньги. — Клерк выжидающе уставился на меня. — Таков закон. Иначе вам надлежит покинуть домик. Закуривайте. Это «Прекрасная Виргиния».

— Но почему? Ведь все взносы платились в срок. Аккуратно. Откуда эта тысяча? — все еще не понимая, переспросил я.

Клерк вновь принялся объяснять, что при покупке, при заключении контракта, скидывается пятнадцать долларов С каждого очередного взноса, то есть вместо пятидесяти пяти уплачивается сорок монет. Покупателю дается льгота с тем, чтобы последним взносом была полностью погашена задолженность. Он ссылался на какие-то параграфы и пункты обязательства. Я ничего не понял в этой казуистике. Отсутствующим взглядом смотрел на его очки на длинном носу, никак не соображая, откуда достану этот взнос.

— Что же делать? Где взять тысячу долларов?

— Выход только один, — невозмутимо повторял в десятый раз носатый клерк, — уплатить. Закон есть закон, и компания не даст отсрочки.

Он не договаривал того, что будет в случае неуплаты. Было ясно одно, если я не найду эти проклятые деньги, нас с Аленушкой выбросят на улицу. Придут с полицией и выставят на законном основании. Мысль эта сжигала меня. Не заходя домой, поплелся на работу.

По счастью, «Олимп» еще дымил у причала. Возможно, Петр Иванович укорил бы меня за опоздание, но мой убитый вид остановил его. Он только посмотрел, как я пробежал по сходням. Спустившись в кочегарку, я очистил топки от шлака и с яростью стал бросать уголь в пылавшую пасть котла, стараясь хоть немного забыться.

Тысяча долларов! Где же я найду их? Я вспомнил, как весной выгнали семью из соседнего домика. Трое малышей, мать и сам хозяин — механик с «Эдварса». Его уволили с судна. Денег не было даже на хлеб детям. И однажды, придя домой после бесплодных поисков работы, старый механик увидел семью на улице. Компания выселила семью за неуплату взносов. Недолго они ютились у нас, а потом, распродав свой жалкий скарб, уехали в Неваду к родственникам.

Я представил себе, как выселяют Аленушку, и это было так нестерпимо, что я едва сдерживал стон.

Оттащив неуклюжий танкер на ремонт в док, «Олимп», дымя и чадя, пришвартовался к причалу. Капитан позвал меня к себе к каюту обедать.

— Что с тобой? — сказал он с упреком. — С Еленой повздорил?

— Хуже! — воскликнул я с отчаянием. — К пятнадцатому надо снести тысячу монет, а не то…

— Успокойся. Чего внести? — Петр Иванович тронул меня за плечо. — Объясни, пожалуйста.

По мере того, как я рассказывал, его лицо мрачнело все больше.

— Да, неприятная история, милостивый сударь. Потерять кров над головой тяжело. Сколько лет платили, и вот… но ничего не попишешь. Таковы законы в этой прелестной стране. Давай вместе подумаем, как выкрутиться.

Мы стали прикидывать, как и где достать деньги, но ничего не придумали.

12

Роя Казинса все знали в порту. Эта прожженная бестия занималась продажей дипломов штурманам, контрабандой и вербовкой моряков. Приемы Казинса были просты, как у большинства шенхауэров. Он подбирал безработного, отчаявшегося матроса, определял в сбой матросский дом, нечто среднее между борделем и гостиницей. Кормил его, а затем сдавал на судно, получая от капитана двух- или трехмесячное жалование этого матроса за «заботу» о нем.

Я решился отыскать Роя. В обед он обычно сидел в баре своего матросского дома, командуй девчонками-официантками. Еще при входе я заметил мужчину, наклонившегося над столиком. Багровое лицо его свидетельствовало о пристрастии к крепким напиткам. Говорил он басом, раскатываясь на «р» так, что казалось, едет громыхающий пустой утренний трамвай.

Я, стараясь казаться непринужденным, сел напротив него, возвышавшегося в кресле-троне.

— Халло, мальчик! Рад тебя видеть. — Он величественно кивнул мне.

— Мистер Казинс, я хочу вас угостить. Что хорошего есть в вашем баре? Коньяк, мартини? Чего желаете?

Черные его глаза под рыжими бровями подозрительно прищурились, точно он хотел подробнее разглядеть меня. Прикрикнув на официантку, чуть не упавшую с подносом, он сказал:

— Что это ты р-р-разо-ряешься? Еще не было человека на свете, который бы угощал меня просто так, за здорово живешь! Ну если ты настолько добр, то бери арманьяк.

Я подозвал кельнершу и заказал бутылку коньяку и лимон.

— Прошу, садитесь к моему столику.

Казинс высвободился из своего кресла-трона, покосился на вошедшего подвыпившего матроса и тяжко опустился на стул возле моего столика.

— Ну что ж, налей этой отр-равы.

— Разве у вас в баре продают отраву? — попробовал пошутить я.

Он ничего не ответил. Мы в молчании выпили по рюмке душистого напитка.

— Что же ты хочешь? — спросил он, вытерев губы белым большим, как флаг, платком, наполняя свою рюмку.

— Мистер Рой! Я знаю, как трудно устроиться на судно дальнего плавания без рекомендации. Но, может, у вас найдется местечко? Я в долгу не останусь. Сами понимаете. Мне необходимы деньги.

Он пожевал губами, спрятал платок в карман и спросил:

— Почему вдруг? Разве тебе надоел твой самовар?

— Доллары нужны. И очень много.

— Кому они не нужны, хотел бы я знать. — Старый шакал усмехнулся, спросил: — Может, ты жениться собираешься? Так у меня есть бабенка, молодая, но подпорченная немного. Зато у нее десять тысяч капиталу. Хочешь, познакомлю, за это мне двадцать процентов.

— Я женат и жду ребенка.

— Тогда можно разговаривать. Ах да, вспомнил. Ты женат на дочери покойного старика Правдина. Хороший, порядочный был человек. Ну, и что ты хочешь?

Я выложил Казинсу всю историю с домиком. Он допивал арманьяк, свиными глазками посматривая на входивших посетителей, и словно не слушал меня.

— О’кэй, твое счастье! Ты попал вовремя. Я тебе дам эту тысячу долларов под залог, а ты мне возвратишь полторы. А чтобы тебе легче было расплатиться, устрою тебя на «Мариголлу». Отличное судно. Высший класс!

— Что вы, мистер Рой! Эта старая калоша едва держится на воде. Ее из порта не выпустят дальше «Золотых ворот».

— Не твое дело, выпустят или не выпустят. Не болтай лишнего. Да, она держится почти на краске, но рейсов с пяток еще сделает. Черед неделю выходит в плавание. Только из уважения к памяти Правдина могу тебе устроить это дельце.

Я решительно встал.

— Нет, мистер Рой, не подходит. Идти на верную гибель. Не согласен.

— Дело твое. Сядь, не ершись. Во-первых, дают вперед матросское жалование за три месяца. Вот тебе часть твоего долга. В течение года ты расплатишься со мной под залог твоего домика. Если утонешь, имеешь шанс получить страховку. Не ты, конечно, а твоя женушка. А вернешься живой — твое счастье.

Он раскатисто засмеялся.

Я в нерешительности сел. Казинс был по-своему прав. Если погибну на этой «Мариголле», то Аленушка получит страховку и уплатит за домик. Нет. Я хочу жить. Ни за что не пойду на этот плавучий гроб. Надо искать другой выход. Но какой? Куда еще обратиться? Петр Иванович денег не даст, потому что дела с «Олимпом» плохи. Скоро судно пойдет на слом. Подняв голову, я машинально спросил:

— А куда отплывает «Мариголла»?

— Во Владивосток.

— В Советский Союз? В Россию?

— Да! Чего ты так встрепенулся? Тебе не надо много пить этого арманьяку, а то совсем сдуреешь. Давай лучше допью за твое здоровье.

— Мистер Рой! Я согласен наняться на «Мариголлу».

Он посмотрел на меня. Равнодушно отодвинулся от стола.

— Вот это дельный разговор. Раз готов, то заходи в мою контору. И помалкивай. Придешь к вечеру. Съездим к тебе, посмотрю, что за дом, стоит ли за него давать. Оформим все документы. И, смотри, уговор дороже всего. Не отдашь в срок деньги, я домишко отберу.

— Нет, нет, сэр! Я согласен.

Когда я приехал домой, Аленушка при всей своей проницательности ничего не заметила. Она даже ни о чем меня не расспрашивала, довольная тем, что я веселый. Но эта веселость далась мне нелегко.

Назавтра мы с Роем Казинсом все оформили в конторе. Меня зачислили матросом на «Мариголлу», минуя все препятствия, не посмотрев даже мою мореходную книжку. Тут же, не выходя из конторы, старый усатый капитан выдал мне триста долларов.

Я воспрял духом. Этих денег Аленушке хватит, пока я в рейсе. Казинсу буду отдавать ежемесячно по пятьдесят монет.

Я пошел на «Мариголлу». Она стояла у лесной гавани. Ее загружали ящиками с машинами и станками. Неважный был вид у старой посудины, но раздумывать уже не приходилось. Казинс захватил меня в свой «паккард», и мы поехали ко мне.

Аленушка радостно вспыхнула при виде моего раннего появления, но, увидев незнакомого человека, сразу стушевалась. Казинс галантно поцеловал ее руку, и она еще больше смутилась. Пролепетав что-то, убежала на кухню, а Рой Казинс, плотно усевшись за стол, критически, как мне казалось, осматривался.

— Такой домик мне знаком. Нечего и смотреть — обыкновенный стандарт. Давай сюда документы на него, сейчас увидим, что почем.

Надев огромные очки, он стал внимательно рассматривать бумаги. Видимо, остался доволен.

— Давай расписку на тысячу пятьсот долларов. Утром зайдем с ней к нотариусу, заверим — и дело в шляпе. Ну, что медлишь?

— Надо все же посоветоваться с женой, — нерешительно ответил я, вставая, чтобы позвать Аленушку.

— Ты разве не хозяин? — Он подал заранее приготовленный им бланк. Дрожащей рукой я подписал расписку. Путь был отрезан.

Рой Казинс отсчитал десять сотенных. Потом помедлил как бы в нерешительности и дал еще сто долларов.

— Ладно уж, даю тысячу сто — за тобой полторы. Плати аккуратно смотри. Это из уважения к памяти твоего тестя.

Аленушка вошла с тарелкой ветчины. Поставила на стол бутылку вина. Но Казинс отказался от него. Попрощавшись с нами, он уехал на своем «паккарде».

Елена ахнула, увидев столько денег.

— Откуда у тебя доллары? Этот медведь дал?

— Да, милая. За домик будет уплачено, но…

— Значит, домик наш?

— Наш, наш. А что, если мы сейчас поедем в ресторан? Ведь мы давно там не были.

Она просияла.

— Ой, как хорошо! Поедем, родной. Какое мне платье надеть? Это с цветами или лучше зеленое, которое ты любишь?

Она стала одеваться. Потом вынула из ящика галстук и торжественно подала мне.

— Это я сэкономила на продуктах, специально чтобы тебе подарить.

Аленушка так и светилась радостью. Беременность ее не была заметна, и зеленое платье было в самую пору.

Она чуть подкрасила губы и взяла свою сумочку.

— Все-таки ты чем-то встревожен? По лицу вижу.

— Нет, все хорошо. Просто устал, — солгал я, стараясь не думать о предстоящей разлуке: «Мариголла» через неделю снималась с якоря.

В ресторане я рассказал о сделке с Казинсом и о пароходе, умолчав, что скоро в рейс. Аленушка согласилась со мной. Мысль, что отныне домик ее, что она стала хозяйкой этого домика, поглотила ее всю. Она была весела и беспечна, танцевала со мной и с другими парнями, восхищаясь танцовщицей на сцене и негритянским джазом. Лишь к утру мы вернулись из ночного кабаре.

Днем мы закончили с Роем Казинсом. За тысячу сто долларов я должен уплатить полторы тысячи, по сто долларов в течение пятнадцати месяцев. В приподнятом настроении мы с Аленушкой пришли в контору компании и уплатили весь долг, вызвав легкое потрясение у клерка. Он заранее торжествовал победу, а остался с носом. Конечно, он нас проводил до порога конторы.

По дороге обратно и дома Аленушка несколько раз заглядывала в бумаги, гласившие, что домик теперь наш.

— Ничего, милый! Казинсу уплатим. Уверена в этом. Но почему ты написал его на мое имя?

— Так нужно, так спокойнее.

Прошло два дня. Я заканчивал последнюю вахту в кочегарке.

Разговор с Петром Ивановичем откладывал до последней минуты. Не зная, как он отнесется к моему решению, я только перед уходом сообщил ему новость.

— Да ты с ума сошел? На эту ржавую коробку? Вон она стоит у причала, полюбуйся. Жизнь тебе надоела? От молодой жены бежишь? На кого оставляешь Елену? Вот уж не ожидал, милостивый сударь. Ты ведь погибнешь в океане.

Я молча выслушал его упреки, ожидая, когда старый капитан выдохнется. Наконец он стал спокойнее.

— Ну, хорошо! Садись. Давай свои доводы. Неужели не нашлось другого судна? Ох уж этот Рой! Морду ему надо набить. На полторы тысячи, говоришь, написал расписку?

Он уселся на свою вертушку, приготовясь выслушать меня. Я рассказал о событиях последних дней. Петр Иванович постепенно успокоился.

— Раз уже дело сделано, пусть будет так, милостивый сударь. О Елене не волнуйся. Ведь я же друг ее отца, и она мне как дочь. Присмотрим за ней. А полсотни долларов всегда найдется, чтобы заплатить в срок этому прохвосту. Экая мерзость. Почти по пятьдесят процентов брать! Но куда идет «Мариголла»? В Россию, говоришь? Будем надеяться, что благополучно доползет. Ты останешься в России? Думаю, что все у тебя будет хорошо. Узнают, проверят, что ты за человек, а потом… Елену мы отправим, как только ты дашь нам весточку.

— Я очень благодарен вам, Петр Иванович, за все…

— Оставь, милостивый сударь, эти разговоры. Плыви в Россию. Раз такое дело, да хранит тебя господь!

Он встал и подал мне запечатанный конверт.

— Это тебе, держи… Ах, боже мой! — Голос его прервался. — Не увижу никогда мою родину. Эх, да что говорить! Будешь в России — низкий поклон ей от меня и от всех нас — русских…

Капитан вдруг порывисто обнял меня, поцеловал в лоб и отвернулся. Я сзади обнял его за плечи.

— Петр Иванович! Ну, Петр Иванович! Вы еще увидите Родину. Придет время, поедете и будете на русской земле.

Он вытер мокрые глаза платком.

— Ты сейчас уходишь?

— Да…

— Вечером забегу к вам попрощаться, если не угонят на перетаску. Ну, иди, иди…

Он широко перекрестил меня.

Я ушел с «Олимпа» со стесненным сердцем.

Елена встретила меня у калитки сияющая, с забавно-таинственным видом.

— Угадай, какая у меня новость? Ни за что не догадаешься! Мадам Румфорд вновь открыла свое ателье мод, еще более шикарное. И пригласила меня старшей манекенщицей. Я ей призналась, что замужем, и она даже рада. Вот. Теперь, с понедельника, я буду работать.

Я не хотел в эту минуту огорчать ее, решив отложить разговор на несколько часов. Напевая «Волгу-реченьку», она умчалась на кухню.

Волга-реченька широка,
Бьет волной о бережок…
Наконец, только утром, я набрался решимости. Елена стояла у зеркала, примеряя перелицованный жакет.

— Елочка, у меня к тебе разговор.

— Какой разговор? Хорошо я переделала жакет? Идет он мне?

— Елочка! Мне надо тебе сказать, что мы должны на время расстаться.

Елена с улыбкой обернулась ко мне, но тут же улыбка погасла. Испуганно устремив на меня глаза, она спросила:

— Ты покидаешь меня? И надолго?

— На месяца три-четыре. Устроился на пароход, ты об этом знаешь. И он плывет очень далеко, за океан. Зато привезу много-много денег.

Она повторила:

— Ты покидаешь меня. — И заплакала.

— Родная моя! Успокойся. Ты жена моряка. Такова судьба всех жен моряков. Надо же заработать деньги.

— Деньги! Деньги! Ты стал как американец. Я не хочу денег! Мне нужен ты!

— А долг Казинсу? Пойми, девочка, так надо. — Я обнял ее, решившись, высказаться до конца. — Судно идет в Россию.

Она широко открыла глаза.

— В Россию? В Россию?.. Тогда понятно твое стремление, ты хочешь избавиться от меня.

— Не упрекай! Я хочу жить там. Ты приедешь ко мне. Это же решено.

Я начал ее успокаивать, приводя все доводы в пользу моего рейса. Она молча слушала, взяв меня за руки.

— Пусть так. Я верю тебе. Но ты должен вернуться, чтобы вместе ехать в Россию. Не забывай, у нас скоро будет маленький.

— Но нужно еще одно дело сделать. Пойдем запишем наш брак. Это необходимо для будущих виз на отъезд в Советскую страну.

Она обняла меня:

— Это обязательно?

— Да. Кроме того, мало ли что в море может случиться со мной.

— Ты меня пугаешь?

— Необходимо, пойми. — Я боялся, что проговорюсь насчет страховки, которую имеет право получить только жена в случае гибели моряка, но, к счастью, Аленушка легко согласилась.

Вечером этого же дня мы зарегистрировались в мэрии нашего района. Гостями был Петр Иванович с женой, сухонькой старушкой, странно говорившей по-русски, товарищи с «Олимпа», а также две подружки Аленушки из ателье, явно завидовавшие ей.

Два дня пролетели, как один миг.

«Мариголла» уходила в плаванье. Настал час прощания. Команда поднялась на борт, и судно тихо стало разворачиваться от пристани, удерживаясь лишь одним канатом с кормы. Я был у брашпиля, чтобы по знаку боцмана вытащить канат на борт. Аленушка стояла на краю причала. Ветерок теребил ее волосы и подол платья. Мы стояли почти друг против друга. Губы ее вздрагивали.

Раздался свисток боцмана. Береговой матрос сбросил трос с тумбы. Заворочался винт. Я включил брашпиль, канат неуклюже, медленно стал подтягиваться вверх по борту. Все… Связь корабля с землей оборвалась. Винт закрутился сильнее, вспенивая голубую прозрачную воду.

Я неподвижно стоял с опущенными руками, глядя на Аленушку. Она махала платком. Вдруг, подавшись вперед, закричала:

— Помни меня! Помни меня!

Я припал к фальшборту, закричал в ответ: «Помню! Помню!» Но мой голос терялся, судно отходило все дальше и дальше. Я уже не различал ясно Аленушку, и только ее крик звучал в моих ушах: «Помни меня! Помни меня!»

13

Если пароход стар и годится только на слом, дельный судовладелец не ставит его на прикол, а страхует на кругленькую сумму, берет груз и набирает команду. Пароход отправляется в рейс, подальше. Портовое начальство не имеет права выпускать в океан такое судно, но доллары закрывают глаза портовым властям, делают их немыми. Страховой агент также получает долю, и пароход отчаливает, уходит в последний путь, уходит, чтобы больше никогда не возвратиться в свой порт. В первый, даже небольшой шторм в океане старое судно, держащееся на поверхности только благодаря краске, гибнет. Хозяин получает солидную сумму страховки, а команда… До нее нет никому дела. Если моряки сумеют спастись случайно, это их счастье, Они получили хороший аванс, и судовладельца ни о чем не спросят. Все в воле божьей. В шторм гибнут и не такие старые калоши.

Бывалые, опытные моряки избегают работать на таких пароходах. Их называют «кораблями смерти». Только будучи в безвыходном положении, когда деваться больше некуда, поступают на такой пароход. Шенхауэры, вроде Роя Казинса, ищут отчаявшихся матросов и вербуют их на «корабль смерти». Таким кораблем была «Мариголла».

Первые дни рейса океан был спокоен, ласков. Бескрайняя ширь голубого простора казалась зеркалом, по которому медленно скользила наша старушка. И уныние сменялось надеждой, что «Мариголла» благополучно доползет до Владивостока. Судно делало по девять миль в час, и мы завидовали обгонявшим нас легким скоростным лайнерам. С каждой вахтой, с каждым днем я приближался к заветным берегам.

Я буду в России! От этой мысли кружилась голова. Еще недели две — и сойду на родной берег. О, какое это будет счастье! И я старательно высчитывал, когда «Мариголла» пришвартуется у владивостокского причала. Всего надо было пройти около семи тысяч миль. За сутки проплывали двести двадцать миль. Это значит, через двадцать восемь дней будет Владивосток. Только бы океан не рассердился.

Наконец показались сиреневые, в дымке утреннего тумана горы Гавайских островов. Мы приблизились к Малокаи и шли вдоль их берегов, с неповторимо красивыми тропическими лесами. Вошли в пролив Кайви, и в полдень в воротничке белой кипени прибоя перед нами открылся Гонолулу. Я никогда не видел такой красоты. Горы, зелень лесов, голубое безоблачное небо, синева океана — все вокруг было полно безмятежного покоя и очарования. На берегу — нарядные набережные с белыми дворцами в окружении пальм, клумбы с удивительно яркими огромными цветами, бульвары, залитые солнечным светом. На пристани моряков встречали смугло-шоколадные девушки с букетами и венками из этих небывалых цветов.

Соскучившись по твердой земле, мы поспешно сошли на берег, благо капитан разрешил до вечерней вахты побыть в городе.

Но… как и везде, за пышными фасадами центральных улиц и великолепных бульваров на окраинах, в грязных, вонючих норах, которые не сравнить даже с трущобами Рио-де-Жанейро, теснился бедный люд. И на фоне роскошной природы, великолепия набережных нищета этих обездоленных казалась еще безысходней. В большинстве тут, в жалких лачугах, жили гавайцы, китайцы, японцы, малайцы, люди многих национальностей, даже скандинавы, бог весть как попавшие в этот край. Всеми ими владел постоянный страх за завтрашний день. Грустно, очень грустно было, видеть как ребятишки окружали случайно попавшего в эти кварталы человека и протягивали грязные тонкие ручонки за милостыней.

Я поспешил на телеграф. Послал телеграмму Аленушке, и тут же мне вручили ее письмо. Оно пришло гораздо раньше нашего прибытия в Гонолулу. Трясущимися от нетерпения пальцами я открыл конверт. Целых шесть листиков написала она. Вчитываясь в каждую строчку, я с наслаждением читал ее письмо. И все же показалось до обидного мало. Тогда я вновь начал читать уже неторопливо, спокойно, позабыв обо всем, что окружало меня. Как хорошо все же иметь настоящего, верного и любимого друга.

А матросы с «Мариголлы» в это время пили, пропивая свои последние деньги, словно в предчувствии беды. В компании с военными американскими матросами заняли бар и под звуки джаза, оглушительно гремевшего со сцены, топили в вине свое отчаяние и страх перед будущим. Только утром, когда раздался хриплый гудок «Мариголлы», призывая команду на борт, опомнились. Вновь океан.

— Кажется, все хорошо. Сводка погоды отличная. Благополучно доберемся до азиатских берегов, — сказал капитан Робинс в кают-компании.

Это сообщение стало достоянием кубрика, и, хотя головы матросов трещали от попойки, стало веселее. «Мариголла» по-прежнему невозмутимо ползла к западу, и пенный след, постепенно тая, тянулся далеко за кормой.

Ночью внезапно раздались авральные звонки. Низким басом тревожно захлебнулся гудок. Все выбежали на палубу, и, хотя невидимый в темноте под яркими звездами океан был по-прежнему спокоен, ощущенье удушья и зловещей тишины, как перед грозой, охватило всех. Капитан Робинс в проолифленном штормовом пальто — венцераде, в пробковом шлеме стоял на мостике.

— Друзья! На нас движется крыло тайфуна. Это не так опасно, но… Будем ко всему готовы, друзья! Да поможет нам бог!

— Бог-то бог, да и сам не будь плох, — проворчал боцман, хмуро всматриваясь в небольшие белеющие барашки коротких волн, покрывшие мелкой рябью простор океана.

В кубрике матросы торопливо надевали чистое белье, как солдаты перед боем. Старый кочегар Эдвин молился перед крохотным распятием. Почти никто не разговаривал. Пропали обычные грубоватые шутки, и ни один не притронулся к дымящемуся ароматному кофе, принесенному из кают-компании. Мысли каждого были только о своих близких и о предстоящем испытании.

Ночной океан зловеще закипал, и жемчужные гребни волн все чаще и чаще накидывались на проржавленные борта «Мариголлы».

С рассветом воздух стал суше. Океан уже клокотал, как вода в кастрюле. Сорвавшийся горячий ветер волком завывал в винтах и снастях парохода. Волны все грознее и грознее набрасывались на старое судно, сметая с палубы рундуки, срывая стрелы мачт, обрушиваясь на мостик. Вдруг с грохотом рухнула передняя мачта.

— Рубить ванты! — пронзительно закричал в мегафон штурман.

Рискуя быть раздавленными, мы обрубили связывающие концы мачты. В ту же секунду океан с ворчанием утащил ее за борт, как спичку.

С тревогой смотрели мы на темнеющий горизонт. Солнце исчезло, и от этого стало еще тоскливей. Впереди все заволокло желтым, иссушающим облаком, разрастающимся с каждой минутой.

— У меня такое чувство, будто настает конец света, — сказал старик Гоули. И в этот момент огромная волна, вынырнувшая с борта, с ревом и грохотом пронеслась по палубе и, рассыпавшись миллионами брызг и потоков, выпрыгнула за борт. Тут же другой вал нахлынул сбоку и, ворча, обрушился на ботдек. Но «Мариголла» хотела выпрыгнуть из кипящего океана. Держась за шторм-леер, мы с замиранием сердца следили за кренометром. Сорок градусов, сорок один, сорок два!.. Поскрипывая, наша старушка выпрямилась, вылезла на гребень волны, чтобы окунуться носом в другую волну. От сердца отлегло. Если бы судно дало крен в сорок пять градусов, оно бы не вынырнуло.

Кто-то крикнул сквозь шум урагана: «В трюмах вода!» Откачивать было бесполезно: помпы не работали. Из машинного отделения вылез механик. Пошатываясь, слепо хватаясь за поручни, он вошел в рубку капитана Робинса. Через минуту мы все знали, что вода показалась и в котельной. Пар со страшной силой вырывался наверх, заглушая звериный вой шторма. Остановилась машина. И в ту же минуту разъяренная волна откусила руль и винт у «Мариголлы». Судно, лишившись управления, стало игрушкой рассвирепевшего океана. Еще работало радио. Тонко-тонко, по-комариному, звенела антенна, во все концы океана неся тревожный сигнал о помощи:

— Спасите наши души! Пароход «Мариголла» попал в полосу тайфуна! Тонем. Спасите…

Ураган бесновался в океане во всю силу, разбивая и потопляя все на своем пути. С судов тоже посылали в эфир умоляющие призывы:

— Спасите наши души! Спасите наши души!

— Тонет японский лайнер «Иоси-мару»!

— Потерял управление немецкий «купец» «Эдмонд»! SOS! SOS!

— Погибает пассажирское судно «Аризона». Спасите наши души!..

Мы оказались почти в центре урагана. Вся команда сбилась в кают-компании. Капитан Робинс приказал надеть спасательные пояса. Попробовали спустить шлюпку, но ее сразу разбило о борт. А вторую, как щепку, с ворчанием унесли волны. Положение становилось критическим. «Мариголла» еще держалась на воде, но, постепенно напитываясь водой, как губка, погружалась все больше и больше в кипящий водоворот океана.

Казалось, спасения не было. Всему конец.

Я лежал ничком на диване в кают-компании, расстегнув спасательный пояс. Вынул обернутую в целлофан фотографию. Милая Аленушка! Что ты сейчас делаешь? От фотокарточки слабо пахло жасмином. Слева от меня лежал штурман Сэнди. Рядом с ним — боцман Гарроу. Сидя в углу, механик Нильсон в полузабытьи шептал молитву. Судно садилось все ниже в глубину. Команды больше не существовало, было сборище отчаявшихся людей, которым предстоял один общий конец в холодной пучине океана.

Действовал лишь радист, он неутомимо посылал в пространство сигналы о помощи. Но кто придет и спасет нас? Кто рискнет подойти к тонущему судну? Через два-три часа мы все захлебнемся в зеленых водах океана.

Штурман Сэнди беззвучно плакал:

— И кто, кто виноват?! Мы должны погибать на этой старой калоше? Ведь знал, что судно идет на гибель. Ах, эти деньги! Ради них я пошел в рейс…

Опомнившись, штурман рассеяно оглядел нас, вновь что-то выкрикнул и, выбежав из кают-компании, бросился навстречу нахлынувшей волне, подхватившей и унесшей его в океан.

Я закрыл глаза. Представил себе Аленушку. Что-то делает сейчас она? Может, в эту минуту в ателье на ней богатые люди примеряют платье? Или же дома? Что-нибудь шьет? В последние дни Елена урывками шила какие-то странные вещи — крохотные рубашки, распашонки. Так мне и не придется увидеть нашу дочурку. И до Родины я не добрался. Родина-мать! Я так стремился к тебе все эти годы! Не сбылись наши с Аленушкой мечты.

Страшный удар исполинской волны потряс пароход. Вода с шумом ринулась в раскрывшиеся двери кают-компании. В потоках воды мы выкарабкались на палубу. Другая волна нависла над нашими головами, упала с рычанием и ринулась на полуют. Кряхтя и содрогаясь, «Мариголла» уже по инерции выползла на волну, чтобы нырнуть в другой вал. Вынырнет ли она из него? Сколько еще часов, минут продержится она на поверхности разъяренного океана?

Вдруг боцман, все время дежуривший на носу, привязавшись к брашпилю, закричал, что есть мочи: «Корабль! Корабль! К нам идут на помощь!» Все, кто мог, бросились к иллюминаторам кают-компании, выбежали на верхнюю палубу, рискуя быть унесенными бешеной волной. Цепляясь за скользкие поручни, я вместе с механиком вскарабкался на капитанский мостик, покинутый рулевыми. Вздох разочарования был заглушен ураганом. Никакого парохода не было. Боцману померещилось.

Но в последнюю минуту я увидел высоко вверху, когда «Мариголла» была стиснута двумя гигантскими водяными горами, большое судно… Это было советское судно, поймавшее наши сигналы о бедствии. Оно шло на помощь. Увидели пароход и остальные. Теперь глаза всей команды были прикованы только к нему, медленно подвигавшемуся к нам: Успеет ли русское судно дойти до нас, прежде чем волны захлестнут «Мариголлу»? Мы не могли идти навстречу ему, у нас не было управления, не работали машины. Прошло два, а может, и три часа, каждая минута из которых показалась нам вечностью. Но советский пароход «Урал» все же оказался сильнее стихии. Нас спасли в последнюю минуту. Когда промокшая, обессиленная команда «Мариголлы» очутилась на борту «Урала», — «Мариголла» захлебнулась в пучине океана. Опоздай советские моряки на полчаса, и мы кормили бы рыб.

Все были спасены, вся команда, кроме капитана Робинса. Старик не захотел уходить с мостика, следуя старой морской традиции. Он так и запечатлелся в моей памяти — суровый и печальный, с развевающейся серой бородой.

Нас спасли. Накормили. Отвели койки в каютах. Дали сухую одежду. Каждого из нас осмотрел судовой врач. «Урал» шел в японский порт. Тайфун умчался к азиатским берегам, и только крупная зыбь напоминала о нем. Не веря своему счастью, мы бродили по советскому судну.

Я решил зайти к капитану, поговорить с ним, попросить оставить меня на советском пароходе. Как стало известно, из Иокогамы «Урал» пойдет во Владивосток.

Я постучал в дверь капитанской каюты и, когда мне ответили, несмело перешагнул порог. Пожилой, чем-то напоминавший мне Петра Ивановича капитан в наглухо застегнутом кителе поздоровался со мной по-английски и пригласил присесть.

— Благодарю. Я русский… советский, — по-русски ответил я.

Он внимательно посмотрел на меня и спросил:

— Сколько же вам лет? Молодой совсем. Что делали на «Мариголле»? Закуривайте.

Размяв в пальцах сигарету, я затянулся и начал свой рассказ. Капитан тоже закурил, открыл иллюминатор, чтобы вытянуло дым, и сказал:

— Понял все. Сочувствую, но оставить вас на борту не могу. Вы значитесь в списке «Мариголлы». Как моряк вы знаете, что такое судовой список. По нему вас будут принимать в Иокогаме. Скрыть ваше отсутствие нельзя. Спрятать вас мы не имеем права. Советские моряки никогда не нарушают международных правил мореплавания.

Все внутри у меня оборвалось: «Нельзя! Нельзя!» — стучало в мозгу. Я молча встал и, как слепой, чуть не запутавшись в портьере, вышел из каюты. Понимая разумом, что капитан прав, я болезненно переживал этот новый удар.

Через неделю мы причалили в Иокогаме. Сразу же на борт явились американские военные моряки. Было как-то странно видеть в японском порту белые шапочки американских моряков. Нас по списку выстроили на палубе и после переклички отвезли в госпиталь.

Выйдя из госпиталя, я послал Аленушке телеграмму. Она еще раньше узнала о нашем спасении. Радио донесло эту весть в Сан-Франциско. Однако в сообщении ни слова не было о том, что нас подобрали советские моряки. «Урала» в это время уже не было в Иокогаме, и нам было больно, что мы не смогли как следует поблагодарить русских моряков за спасение.

Дня через два приехал чиновник из Токийского посольства. Он много не говорил. Дал деньги и билет на пассажирский пароход в Америку. Ну это уж дудки! В США больше не вернусь. Я порвал билет. Чиновник посоветовал живее убираться из Иокогамы. Я не внял его совету. Взяв свой чемодан, вышел в город.

Россия была почти рядом. Всего двое-трое суток пароходом. Буду дожидаться случая. В конце концов не для того я спасся в океане, чтобы возвратиться в Америку. Начались тяжелые дни голода и безработицы. Тщетно рыскал я с утра до сумерек по пристаням. Лишь иногда случалось поработать на погрузке американских судов или подежурить вместо пьяного берегового матроса на причале. Не каждый день мне удавалось съесть миску риса да несколько сушеных рыбок. Деньги, полученные в посольстве, я сразу послал Аленушке: ей они были нужнее, чем мне. А я выживу, выживу и доберусь до Родины! Она так близко!

И вдруг счастье по-настоящему улыбнулось мне: на английский пароход «Холмия» срочно понадобился матрос.

14

Туман клубился над бухтой, когда «Холмия» прибыла на рейд Золотого Рога во Владивосток. Я стоял на носу. Дрогнула, загрохотала цепь, и якорь упал в изумрудную воду. «Стоп, машина!» — закричал в телеграф капитан. Судно замерло, натягивая якорную цепь, и задрожало, как внезапно остановленный конь.

Справа передо мной тянулась набережная Владивостока. Родина! Родная земля! Я прибыл к тебе!

Весь день я ходил сам не свой. Сначала томил этот желтый карантинный флаг, висевший на гротмачте. Потом пришли таможенники. Я с замирающим сердцем смотрел на русские лица, на фуражки со звездочками. Боясь выдать себя, спрятался в кубрике, обдумывая, как уйти с судна. Старательно выутюжил свой костюм. Начистил туфли. И все уложил до мелочи. Один таможенник, небрежно осмотрев кубрик, сказал: «Смотри, Ваня, какая глупая морда у этого матроса».

Я чуть не взорвался. Эх, если бы они знали, этот матрос не глуп, а просто… Впрочем, согласен! Я слонялся по судну в ожидании вечера. Скорей бы, скорей бы на берег! Наконец пыхтящий буксиришко подтащил нашу громаду к причалу. Цепочка кочегаров и матросов вытянулась к каюте ревизора, выдававшего жалованье.

Капитан объявил:

— Я знаю, сукины дети, паразиты и мошенники, что напьетесь до чертиков. Пропьете все и не явитесь на судно. Многие попытаются устроиться на американские или японские суда. А поэтому даю только половину жалованья. Остальное получите в Сингапуре. Понятно? Выйдем из Владивостока и тогда…

Матросы заворчали. Тогда этот крокодил в капитанской фуражке заявил, что вообще не отпустит на берег. Я испугался, но, на счастье, кэп не выполнил своей угрозы.

Спускался вечер. Все поспешили в город. Остались только один дежуривший у трапа матрос и вахтенный кочегар Майкл. Я взял свой чемодан и поднялся на палубу.

— Что, контрабанду тащишь? — усмехнулся дежурный матрос, посмотрев на меня. — Смотри, русские поймают — башку оторвут.

Не отвечая, с замиранием сердца я сошел вниз. Я ступил на русскую землю! Поспешно перелез под вагонами товарного поезда и сразу же попал на полную огней улицу. Мимо продребезжал трамвай с ярким лозунгом «Да здравствует 1 Мая!» Я огляделся, сдерживая дыхание. На всех домах алели праздничные полотна, транспаранты и панно. Все улицы были в нарядном убранстве.

Свернув налево, я вздохнул полной грудью, пошагал вперед, еще не зная, куда идти, и в то же время ощущая, что я иду правильной дорогой — дорогой счастья.

Родина! Я прибыл к тебе! И что бы ни случилось, я не уйду отсюда. Прощай, океан, начинается новая жизнь!

ЭПИЛОГ

После того как я получил советский паспорт, совершил большую поездку по родной стране. Прежде всего я побывал в Москве. Я увидел древний Кремль, Мавзолей Ленина. Сколько раз я мечтал об этом в трущобах Нью-Йорка, в фавелахРио-де-Жанейро и на рудниках в Ориноко. Мне грезились кремлевские стены в кубриках пароходов, в камере Синг-Синга и на дорогах запада в Америке.

Когда случайно в океане или на пути в Сан-Франциско я ловил звуки советского гимна, то передо мной вставали эти кремлевские башни. И теперь все это было наяву!

Из Москвы я поехал на Смоленщину, в родные Моховицы. Они неузнаваемо изменились — на месте нашей избы высится двухэтажное здание детского сада. Но возле него, как мне показалось, растут те же березки-сестрички, которые я помню с детства. По-прежнему спокойно и задумчиво течет мимо села речка Ляля, как текла во времена моего детства, и сто лет назад, и тысячу, с тех пор как стоит наша Россия.

Со Смоленщины поехал на Север, в Архангельск, оттуда — на юг, в Крым.

Я хотел все посмотреть, все увидеть собственными глазами, всю нашу великую страну.

Наконец я поселился в Средней Азии, в древнем Самарканде, где и живу поныне. Преподаю в школе английский язык. Со мной Аленушка и дочка Настенька. Она уже учится в школе.

Когда к нам приезжают друзья, я рассказываю им о виденном и пережитом, о том, что написал в этой книге.

Примечания

1

Надземная дорога.

(обратно)

2

Пригород Сан-Франциско.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  • ЭПИЛОГ
  • *** Примечания ***