Порождения войны [Яна Каляева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Комиссар. Порождения войны

В гражданской войне всякая победа есть поражение.

Лукан

Глава 1

Старший следователь ПетроЧК Александра Гинзбург

Июль 1918 года


— Саша, где мои очки?

— Здесь, Моисей Соломонович, под этим протоколом допроса, — Саша осторожно, стараясь не касаться стекол, взяла очки и протянула их своему начальнику. — Вы за этим меня вызывали?

— Да. Нет. Не только. Сядь, не мельтеши.

Председатель Петроградской чрезвычайной комиссии Моисей Соломонович Урицкий надел очки и посмотрел на молодую женщину, которую недавно назначил своей помощницей.

— Саша, ты о чем-то хочешь спросить?

— Да, Моисей Соломонович. Что в итоге с юнкерами из артиллерийского училища?

— Расстреливаем, — раздосадовано ответил Урицкий, резко откинулся в кресле и потер виски. Он всегда так делал в моменты крайнего раздражения. — Я спорил, убеждал, но все бесполезно, коллегия вынесла решение.

— За ними же преступлений против Советской власти нет, разговоры одни.

— Доказано, что заговор был. Идет война, мы не имеем права оставлять врагов у себя в тылу. Но я не жаловаться на течение исторического процесса тебя вызвал. Сегодня, глядишь, тебе никого расстреливать не придется. Вот этого гражданина проверь.

Саша бегло просмотрела личное дело, протянутое ей Урицким. Щербатов Андрей Евгеньевич, артиллерийский капитан. Тридцать два года. Из мелких дворян, то есть карьеру выстроил сам, без протекций. Блестящее образование. Послужной список впечатляет: Юго-Западный фронт от Галиции до Брусиловского прорыва. Награды, ранения... Командир батареи.

— Тут отмечено, повестка ему была на сегодня. Он не явился?

— Квартирную хозяйку прислал, говорит, тиф у него. Ты проверь, правда ли там тиф. Действительно ли он тот, кем представляется. Настроения какие. Есть ли связи в контрреволюционных кругах. И если все хорошо, вербуй в Красную армию. Как согласится, вызывай ему транспорт из военного госпиталя. Пусть сразу идет в военкомат, когда поправится.

Саша кивнула. Эта работа была ей привычна. Многие вернувшиеся с фронта офицеры поступали на службу в Рабоче-крестьянскую Красную армию — не от большой любви к Советской власти, а потому, что кроме войны ничего в жизни не умели. Саша же умела убеждать их в том, что Красная армия сражается за интересы России в конечном итоге, и любила эту часть своей работы.

А вот вести расстрельные дела Саша не любила. Знала, что кто-то должен защищать юную Революцию, но все равно не любила. Саша год пробыла вольнослушателем философского факультета и мечтала продолжать образование, а после перейти на преподавательскую работу. Учиться и учить других жить в обществе, построенном на равенстве и социальной справедливости. Создавать будущее, в котором люди не будут больше отчуждены от своего труда и друг от друга.

Становиться чекистом Саша не собиралась. Когда началась война, хотела пойти на фронт в должности комиссара, чтоб вдохновлять людей сражаться за лучшее будущее для всех. Но Моисей Соломонович попросил помочь ему в ПетроЧК, и отказать учителю и другу она не смогла.

— Одна не ходи только, — предупредил Моисей Соломонович. — Возьми конвой, а лучше машину.

— Да ну, — отмахнулась Саша, глянув на адрес. – Екатерининский канал тут рядом. Пройдусь. Это ж совсем другое впечатление, когда с конвоем приходишь. Надо поговорить, установить контакт, а не запугать человека. Да и зачем тащить людей к тифозному. Я-то заговоренная, зараза к заразе не липнет.

— Заговоренная она, — хмыкнул Урицкий. — Бросай ты этот свой месмеризм, или что там у тебя. Дикая смесь народных суеверий и салонных фокусов. Материалистка, а туда же.

— Месмеризм материализму не противоречит! — горячо возразила Саша. — Гипноз — научный метод. Введением в транс можно лечить некоторые болезни и даже удержать человека на грани смерти, вернуть его к жизни!

— Твоя работа иначе связана с гранью между жизнью и смертью, — Моисей Соломонович покачал головой. — И, Саша, от офицера этого сразу на квартиру иди, ложись спать. Сюда не возвращайся сегодня. Никаких возражений, это приказ.

— Но у меня же… ладно, как скажете, Моисей Соломонович.

Саша глянула на наручные часы, к которым еще не успела привыкнуть. Их подарил ей Урицкий неделю назад, в день ее двадцатипятилетия. Часы назывались “Танк”, потому что форма прямоугольного корпуса повторяла очертания танка. Знаменитого Картье вдохновили на их создание неостановимые машины смерти. “Ты всегда должна чувствовать время”, — сказал тогда Урицкий, защелкивая клипсу у нее на запястье.

Саша улыбнулась. Она занимала ответственную должность и изо всех сил старалась выглядеть старше и серьезнее: под горло застегивала гимнастерку, длинные волосы собирала в тугой узел. Даже самые заядлые антисемиты узнавали в ней еврейку только после того, как слышали фамилию. У Саши было заурядное, но выразительное лицо: чуть тяжеловатая нижняя челюсть, упрямо выступающий подбородок, внимательные серые глаза. Чтобы казаться красивой или просто хорошенькой, ей недоставало изящества. Но в чертах сквозили энергия и сила воли, которые притягивали взгляд.

— Этот город сходит с ума, — медленно сказал Моисей Соломонович, — бандитизм, контрреволюция, пьяные матросы… скверно, что ты ходишь по нему совсем одна. Ты не боишься ничего?

— Я очень всего боюсь, — серьезно ответила Саша. — Но город не должен этого знать. Город должен бояться меня, а не я — его. Ведь вы тоже ходите без охраны, Моисей Соломонович. Как бы чего не случилось.

— Брось, Сашенька, кому нужен старый еврей, — засмеялся Урицкий.

Саша задержалась на несколько минут, чтоб навести порядок на рабочем столе. Смахнула в урну использованную промокательную бумагу, долила чернил в чернильницу, быстро просмотрела документы и выложила наверх важные. Она делала это каждый день.

— Все будет хорошо, Саша, — сказал Моисей Соломонович. — Скоро война закончится, и ты сможешь наконец строить то будущее, ради которого все теперь делается.

— Мы, Моисей Соломонович, — торопливо поправила его Саша. — Мы будем строить. Вот, ваши сердечные капли я сюда поставила. Десять на стакан воды, помните? Если опять забудете принять, больше меня домой даже не пробуйте отправлять. Буду оставаться и следить. Я запомнила, сколько сейчас жидкости в пузырьке, и если пропустите прием, буду знать! Я все же чекист.

— Ты бы на врагов обращала свою бдительность, — улыбнулся Урицкий. — Иди уже, выполняй свой революционный долг, чекист. Удачи тебе с этим Щербатовым.

Саша подошла к дверям, замешкалась, обернулась. Хотела сказать что-то еще, что-то важное, но сперва потеряла мысль, а после устыдилась — она должна помогать Моисею Соломоновичу работать, а не тратить его время на отвлеченные беседы.

После не могла себе простить, что больше ничего ему не сказала.


Глава 2

Старший следователь Александра Гинзбург

Июль 1918 года


На мосту через Фонтанку толпились матросы, но не банда, просто сборище. Саша прошла сквозь них, не ускоряя шага, и никто даже не окликнул ее. Чуть вздрогнула от звона стекла — верно, кто-то разбил витрину одного из роскошных магазинов. Удивительно, что здесь до сих пор можно найти целую витрину.

Нужная квартира в доходном доме на Екатерининском канале располагалась на четвертом этаже. Здесь, наверно, и в лучшие — ну, для кого-то лучшие — времена не было швейцара. А вот лестницу прежде украшал ковер, и выдирали его с мясом. За медные штанги зацепились пучки пестрых нитей. Замка в двери не было, и все же Саша постучала. Если там засада, то с этим все равно ничего особо не сделать. А вот от случайной пули настороженного горожанина стук в дверь может и уберечь.

— Я здесь. Входите, — ответил хрипловатый мужской голос. Саша машинально проверила, легко ли выходит из кобуры маузер — этот жест всегда придавал ей уверенности. Толкнула покрытую облупившейся краской дверь. Осмотрелась.

Небольшая пыльная комната. Заставленный рухлядью сервант. Колченогий стул с измятой, но аккуратно сложенной одеждой. Продавленная софа у дальней от окна стены. На софе — слабо приподнявшийся на локтях человек.

— У меня тиф. Будьте, пожалуйста, осторожны, не приближайтесь ко мне, — сказал человек. — Болезнь опасная и чрезвычайно заразная. Кто вы, для чего вы здесь?

Саша прошла через комнату, распахнула нечистые оконные створки.

— Душно тут у вас, Андрей Евгеньевич, — глядя будто бы в окно, краем глаза Саша отследила реакцию лежащего на софе человека. Имя, похоже, его, на чужое имя люди рефлекторно реагируют иначе. — Больным нужен свежий воздух, вы знаете? Меня зовут Александра Иосифовна Гинзбург. Я — старший следователь ПетроЧК. Пришла, чтобы поговорить с вами, Андрей Евгеньевич.

Щербатов медленно кивнул.

— Да, я понимаю. Имя мое вы уже знаете, потому представляться кажется излишним. Простите, что не могу подняться на ноги, — Щербатов с видимым усилием сел в постели, откинулся на подушку. — Пригласил бы вас сесть, но некуда, я гостей не ожидал.

— Не страшно, — ответила Саша. Села прямо на широкой подоконник, подальше от больного, но так, чтоб хорошо его видеть. Средних лет мужчина, широкоплечий и крепкий — болезнь не иссушила его. Почти полностью облысевший, только по вискам и затылку идет венчик волос. Недлинная, еще недавно явно аккуратная борода, чуть запущенные усы. Широкие низкие скулы, массивный нос. В разрезе глаз есть что-то татарское. Отнюдь не красавец, но лицо открытое, располагающее. Признаки болезни налицо: сыпь, испарина, неровное дыхание. Такое не подделаешь.

Комнату постепенно наполнял сырой петроградский воздух. Саша привычно улыбнулась. Всегда улыбайся людям, учил Моисей Соломонович.

— Я понимаю, что вряд ли вы хотите сейчас разговаривать, тем более со мной. Но если вы немного подумаете, то поймете, что эта беседа и в ваших интересах тоже. Расскажите о себе. В свободной форме. И я должна посмотреть на ваши документы.

— Паспорт и офицерская книжка на столе, возьмите, — Щербатов поколебался немного. — Не думаю, что я обязан отчитываться перед вашим ведомством. Но скрывать мне нечего, да и нет ничего особенного в моей биографии. Родился здесь, в Петербурге. Отец мой, дед и прадед служили Отечеству, так что и мой жизненный путь был предопределен. Окончил физико-математический факультет Санкт-Петербургского университета, затем Николаевскую Академию Генштаба. Поступил в действующую армию…

Саша слушала, сверяясь с документами и досье. Ее больше интересовало сейчас не что Щербатов говорил, а как. Она нередко беседовала с военными, и многие из них не могли скрыть, что необходимость разговаривать с ней - большевичкой, еврейкой, бабой наконец - оскорбляет их. Они раздражались, возмущались, отмалчивались. Щербатов же говорил спокойно и серьезно, будто бы видел в ней равную. Видимо, не в его обыкновении тратить силы на беспомощную злобу. Тем более что сил у него действительно оставалось немного.

Стакан у постели больного был пуст. Саша осторожно подошла и наполнила его водой из своей фляжки. Достать чистую воду в Петрограде стало не так уж просто в эти дни.

Щербатов слабо улыбнулся. Вместе с водой принял лекарство из стоящего у постели пузырька.

— Аспирин, — пояснил он. — От лихорадки.

Надо же, отметила про себя Саша, лекарство есть у него. И наволочка не настолько несвежая, как была бы, если б ее не меняли с начала болезни. Кто-то явно ухаживает за ним, пусть и нечасто…

— Я могу оставить открытым окно, — сказала Саша, — чтоб вы могли видеть небо.

— Весьма любезно с вашей стороны. Ладно, переходите уже к своим вопросам. Я отвечу.

— Зачем вы прибыли в Петроград? — спросила Саша.

— Думал найти родных, сослуживцев, друзей. Нашел только сыпной тиф, как видите.

— Что вы намерены делать в будущем?

— Затруднительно планировать будущее в моем положении. Я, конечно, понимаю, к чему вы клоните, Александра Иосифовна. Вы хотите, чтоб я поступил на службу в вашу Красную армию.

Саша кивнула. Щербатов был честен с ней, и она тоже не видела смысла в экивоках.

— Но какой толк говорить об этом теперь? — продолжил Щербатов. — Зачем Красной армии, да и какой бы то ни было армии, умирающий?

— Затем, что вам вовсе не обязательно умирать, — ответила Саша. — Вы не обратились в городскую больницу, и правильно. Там бы вам ничем не помогли. Но у РККА свой сыпнотифозный госпиталь. В нем есть врачи, есть медикаменты. Тиф - не приговор, многие выздоравливают. Вот только чтоб попасть в госпиталь РККА, нужно быть частью РККА. Мне хватит вашего слова, чтоб вызвать сюда санитарный транспорт.

Скверно выходит, подумала Саша. Она, по сути, дает ему выбор - Красная армия или смерть. Но ведь не она виновата, что он болен. А касаемо жалкого состояния городских больниц… да, многие сказали бы, что это в том числе и ее вина как большевички. В глубине души Саша знала, что здесь есть доля правды. Большевики власть взяли, а разруху победить не могут. Но теперь уже нет выбора, кроме как скорее закончить войну, чтоб отстроить все заново. И больницы для всех в том числе. А пока многим и многими приходилось жертвовать.

— Я хотел бы задать вам вопрос, — сказал вдруг Щербатов.

— Да, пожалуйста.

— Александра Иосифовна, скажите, почему вы, лично вы, воюете?

Саша глянула на Щербатова с искренним любопытством. Люди в его, да и не только в его положении редко интересуются чем-то, помимо самих себя. Он, конечно, заслуживал самого искреннего ответа.

Саша села на пол по-турецки. Теперь ее глаза находились на одном уровне с глазами ее собеседника.

— О, это просто. За свободу. Капитализм — система, в которой не свободен никто. Работаешь ты по десять часов в сутки, чтоб оплатить койку в туберкулезном подвале, или понукаешь других к такой работе на благо хозяина, или даже пользуешься плодами чужого труда — ты ничего не можешь поменять. Имеет значение потребление, а не созидание. Но разве мы должны жить ради того, чтоб другие могли потреблять плоды нашего труда — или чтоб потреблять плоды чужого труда самим? Вся свобода сводится к тому, чтоб пытаться по головам других людей залезть повыше в этой цепочке. В этом вынужденном, отчужденном труде мы не утверждаем себя, а отрицаем. Не жизнь, а непрерывное принесение себя в жертву — и ради чего? Чтоб у капиталистов были деньги на роскошь и войны? Но ведь люди могут быть свободны и заниматься творческим трудом на общее благо, для развития всех, а не чтоб одни богатели за счет других.

— И что же, вы услышали это все от кого-нибудь и пошли за это воевать?

— Я сама читала и думала. Но, если честно, я никогда не выбирала, воевать мне или нет. Война пришла ко мне двенадцать лет назад. Белосток, девятьсот шестой год. Погром. В мой дом ворвались, мою семью убили. Никто не ответил за это. С тех пор я на войне.

— На войне с русским народом?

— Не повторяйте эти черносотенные глупости, — поморщилась Саша. — Белосток — там в большей степени польский народ, если это вдруг почему-то важно. Русский народ, еврейский, какой угодно — нет разницы. Дело не в народах, а в порочной системе общественных отношений. В системе, которая лишает целые нации или классы права на человеческое достоинство.

— Но ведь человека нельзя лишить человеческого достоинства никакими действиями извне, — возразил Щербатов. Он уже почти сидел в постели и вообще начал выглядеть более живым. Возможно, его лекарство подействовало. Но скорее это был лихорадочный подъем перед наступлением кризиса. — Человеческое достоинство заключено внутри человека. Никто не способен его отнять. Оно есть тогда, когда человек находится на своем месте и выполняет свой долг. То, что я вижу здесь, — Щербатов кивнул куда-то в сторону Екатерининского канала за окном, — я вижу множество людей, которые свой долг позабыли. Потеряли свое место в жизни. Солдатские комитеты дезорганизовали армию, и фронты захлебнулись один за другим в солдатской же крови. В итоге позорный Брестский мир, потеря всего, за что мы воевали четыре года.

— Но ведь вы демобилизовались только в марте. Значит, вы смогли продолжать командовать своими людьми и после демократизации армии?

— Командовать… сложно это так назвать. Моя батарея сохранила боеспособность. Ни братаний с врагом не было у нас, ни расправ над офицерами. Но это не моя заслуга. С нами стоял пехотный батальон, штабс-капитан Федор Князев им командовал. Сам из крестьян, начал войну солдатом. Возглавил Солдатский комитет и сумел удержать от сползания в хаос и свой батальон, и сопряженные с ним подразделения. Когда мы получали команду идти в атаку - мы шли в атаку. Но что толку, когда соседняя часть может просто общим голосованием решить не вступать в бой.

Надо же, поразилась Саша, Щербатов спокойно и с достоинством говорит, что сам не справлялся с ситуацией, и признает заслуги другого человека. Девять из десяти людей на его месте сочинили бы историю, в которой выглядели бы лучше. Причем не для собеседника сочинили бы - для самих себя в первую очередь.

— Здесь, в Петрограде, то же, что и на фронте, — продолжал Щербатов. — Грабежи, мародерство, повальное пьянство. Рабочие и матросы ведут себя как скот. Это и есть та свобода, за которую вы сражаетесь?

— Люди ведут себя как скот, — ответила Саша, — потому что с ними много веков обращались как со скотом. Потому что их не научили быть людьми. Потому что люди вашего круга считают людьми только себя. Нам потребуются годы кропотливого труда, чтоб объяснить тем, кого вы называете скотом, как это - быть людьми. Чтоб научить их быть свободными.

— Скот нельзя научить быть людьми, Александра Иосифовна. Его можно только загнать в стойло. И это именно то, чего вы, большевики, не делаете. По существу вы только поощряете скот оставаться скотом.

— Потому что они люди прежде всего. Но не только поэтому на самом деле, — Саша поерзала, пытаясь усесться на грязном полу поудобнее. Хотелось курить, но больному это могло навредить, он и так держался на одном только полемическом запале. — Знаете, многим удобно сваливать ответственность за все нынешние бедствия целиком и полностью на большевиков. Но разве большевики стояли за февральскими событиями? Разве большевики устроили так, что Временное правительство стало воевать с собственной армией? Разве большевики повинны в том, что избранные в Учредительное собрание эсеры просто-напросто отказались принимать реальность? Поймите, я не снимаю ответственности с себя, я готова от лица своей партии ответить за все. Но я хочу, чтоб вы поняли: старый мир, который так дорог вам, рухнул не потому, что большевики уничтожили его. Он рухнул под собственной тяжестью, из-за неразрешимости раздирающих его противоречий. Вернуться во вчерашний день нельзя. Остается только строить будущее из того, что есть сейчас.

— Но вы ведь хотели этого. Это входило в ваши планы, — сказал Щербатов. Силы стремительно покидали его, лихорадочный румянец сошел, дыхание стало хриплым. Он тяжело откинулся на подушку. Осторожно, стараясь не прикасаться к больному, Саша поднесла стакан с водой к его губам. Он выпил, закашлялся, но, задыхаясь, продолжил говорить. — Скажите мне... какое будущее построят толпы опьяневших от крови головорезов под управлением таких идеалистов, как вы? Они же просто перебьют вас. И лично вас в числе первых, вы так неосмотрительны, вы понимаете это?

Саша вздохнула. У Щербатова наверняка есть оружие под рукой, и он мог бы при желании ее застрелить. Даже в таком состоянии. Вместо этого он упрекает ее в неосмотрительности. Впрочем, какая разница. Человек на пороге смерти, безусловно, заслуживает правды.

— Правда в том, что я не знаю, Андрей Евгеньевич, какое будущее мы построим. Я не знаю, куда это приведет нас всех — Россию, мир, моих товарищей. Может, к раю на земле, а может, к полному уничтожению. Я не знаю. Но знаю, что мое место — с ними. С людьми. С теми, кого вы приравниваете к скоту. Моя задача в том, чтоб помогать им стать теми людьми, которыми они должны стать. Жить ради этого и, если понадобится, ради этого умереть. Вполне может быть, они же меня и убьют, возможно, и сегодня, вот за этот маузер хотя бы. Вы мужественный человек, вы, кажется, не боитесь смерти. А я ужасно боюсь. Но я не вижу для себя другого решения, кроме как быть одной из них, быть с ними, сражаться за них. Потому что если у нас нет того будущего, в котором они научатся быть людьми — значит, у нас нет никакого будущего. И вы, Андрей Евгеньевич, могли бы частью этого будущего стать. Изменить его. По меньшей мере, сделать все, зависящее от вас, чтоб его изменить.

Зачем я говорю ему это, подумала Саша. Ведь даже если он вдруг согласится вступить в РККА, вызывать санитарный транспорт уже поздно. Ее собеседник умирает.

— Что ж, теперь-то я уже едва ли стану частью хоть какого-то будущего, — почти прошептал Щербатов. Даже на расстоянии Саша чувствовала, как нарастает жар в его теле. Потрескавшимися губами он шевелил с трудом, и все же продолжал говорить. — Но я бы не захотел делаться частью того будущего, которое строите вы. Даже если другого действительно и нет. Во имя каких-то химер вы уничтожите все, ради чего только и стоило жить. Досадно умирать с таким знанием. Я так и не смог послужить Отчизне как следует. Не сумел уберечь Россию от вас… таких, как вы. И сам многого не успел увидеть, испытать, осознать. Даже семью не завел, все откладывал до окончания войны. И все же, как ни странно это прозвучит, — Щербатов слабо улыбнулся, — я благодарен вам за то, что вы пришли. Мне давно уже не с кем было поговорить. Даже жаль, что я не могу просить вас остаться здесь еще ненадолго.

Саша встала, подошла к окну. Должно было уже стемнеть, но белая ночь наполнила Екатерининский канал лишь мутными сумерками. Куцые обрезанные деревца беспомощно тянули прутики к небу. А ведь в Белостоке сейчас зреют сливы, и звезды восходят крупные, как грецкие орехи.

Саша приняла решение.

— Вам вовсе не нужно просить меня остаться. Я просто останусь с вами, безо всяких просьб.

Глава 3

Старший следователь ПетроЧК Александра Гинзбург

Июль 1918 года


Со своим начальником и другом Моисеем Соломоновичем Урицким Саша не могла прийти к согласию только по одному вопросу. Урицкий не одобрял увлечения месмеризмом, хоть и не мог определиться, считать его чересчур опасной и малоизученной практикой или банальным шарлатанством. Саша же сама наблюдала, как месмеристы излечивают больных или, по меньшей мере, облегчают их состояние. Ее, однако, интересовал не медицинский аспект, а возможность воздействия на людей. На допросах она применяла месмерическую сонастройку, чтоб почувствовать состояние подследственного. Иногда удавалось чуть подтолкнуть человека к тому, что он и так был уже готов сделать — помочь переступить через слабеющие запреты. Пока у Саши не получалось гипнозом заставлять людей делать то, чего они на самом деле не хотели. Но она верила, что возможно обрести полную власть над сознанием другого человека, надо только практиковаться.

Говорили еще, будто через месмерическую связь можно вернуть умирающего к жизни. Этого Саша никогда не практиковала, но ей давно хотелось. Проводить опыты на людях, которых она убивала по работе, ей представлялось неэтичным. А вот Щербатов… если она уйдет сейчас — ее работа чекиста была здесь закончена — он просто умрет в одиночестве. Что плохого выйдет, если она получит наконец тот опыт, о котором мечтала? Заодно, возможно, спасет жизнь этому ненужному революции, но такому интересному человеку. Щербатов нравился Саше, в нем было какое-то благородство — хотя как большевичка она не должна была употреблять это слово в положительном значении.

Щербатов пока оставался в сознании, и это явно давалось ему с трудом. Похоже, если он сейчас заснет, то уже не проснется.

Саша села на пол у изголовья больного. Попробовала поймать ритм его поверхностного, лихорадочного дыхания.

— Я вижу, вам хуже, Андрей Евгеньевич. И совсем скоро сделается еще хуже. Но это хорошо. Это значит, вы входите в кризис, и быстро входите. Болезнь не успела вас слишком уж измотать. Скоро вам понадобятся все силы, какие у вас есть. Просто для того, чтоб оставаться в сознании. Вы все еще держитесь. И вы сможете держаться дальше. Не засыпайте сейчас. Оставайтесь со мной. Слушайте мой голос. Помните: пока вы слышите мой голос — вы живы.

Дыхание удалось синхронизировать. Саша поняла это по тому, что у нее участился пульс. Сердце стало биться неровно, по телу прокатилась волна озноба, на спине выступил пот.

Но ее задача — не умереть вместе с ним, а вернуть к жизни его. Надо чем-то его зацепить. Заставить его слушать ее, превозмогая сон, преодолевая смерть. Вызвать у него сильное чувство, которое привяжет его к миру живых.

Но какое это может быть чувство?

Страх? Трудно. Капитан наш не из робких. А если передавить, так просто отдаст богу душу, и в чем тогда смысл.

Сострадание? Может сработать. Контрразведчица, не способная работать под деву в беде, профнепригодна. Просто дай ему понять, как ты нежна и уязвима.

Но есть в этом что-то небезопасное. Это же приворот, присуха. Тонкий лед. Да и просто пОшло, в самом-то деле.

Думай, Саша. Как можно подействовать на мужчину?

Ну конечно. Стремление к величию. На это покупаются они все.

— Мы говорили о будущем, Андрей Евгеньевич. О том, что нет другого будущего, кроме того, что строим мы, большевики. Но знаете, почему его нет? Потому что нет того, кто мог бы его создать. Пока нет.

Я открою вам одну тайну. Маркс был прав во многом, но в одном ошибался. Не реальность формирует идеи, а идеи формируют реальность. Только не реальность настоящего, а реальность будущего. Если сейчас появится противостоящая нашей идея — появится и альтернативное, назовем это так, будущее.

...Заткнись, заткнись, заткнись! — орал голос где-то на краю сознания. Саша с легкостью его приглушила. Щербатов медленно, редко дышал и слушал ее очень внимательно. Саша не думала о том, о чем теперь говорить. Она просто настроилась на лежащего перед ней человека, такого сильного и такого беспомощного. Ее речь была собрана из обрывков его слов, мыслей, чувств. Саша нашла волну, и волна подхватила ее.

— Вы говорили о человеческом достоинстве, которое можно обрести, когда занимаешь свое место. Но легко ли человеку обрести свое место в меняющемся мире? Нет большего счастья, чем исполнять свой долг. Но как осознать свой долг среди неопределенности, которую безумцы называют свободой?

— Продолжайте, не останавливайтесь, — прошептал Щербатов.

Саша сосредоточилась на дыхании — сейчас у них было одно дыхание на двоих, и если она собьется, дышать сам он не сможет. Возможно, не сможет дышать и она, слишком тесной стала их связь. Теперь и ее сердце болело и билось неровно, словно она тоже горела в тифозной лихорадке — что так и было в некотором смысле.

— Не в том ли задача государства, чтоб найти всякому человеку его служение? — Слова не имели значения, важно было только продолжать говорить то, что могло удержать его на этом берегу. — Россия измучена хаосом и потрясениями. Она ждет того, кто принесет ей умиротворение. Люди и классы перестанут сражаться за свои интересы, потому что всякий сделается частью общего. И тогда над великой Россией взойдет солнце, под которым у каждого будет свое место.

Саша не думала, что говорит, и не следила за тем, что происходит вокруг. Удар, выдернувший ее из транса, пришел словно ниоткуда, из пустоты. Били ногой в плечо, пытаясь придавить к полу и не дать ее руке добраться до кобуры. Уклониться Саша не успела, но успела использовать энергию этого удара, чтоб откатиться в сторону.

Напали двое. В движении Саша выхватила маузер и разрядила магазин в их сторону. Половина пуль ушла в стены, и все же один завопил во всю глотку и рухнул куда-то в сторону двери, а другой, покачнувшись, упал на Сашу сверху.

Он был здоровенный детина, и хотя в него вошло две или три пули, кажется, это только разъярило его. Нож из простреленной правой руки он выронил, но левой намертво прижал к полу Сашину ладонь, сжимающую маузер. Не понял, что магазин расстрелян? Саша извивалась, пытаясь ударить его — ступней в голень, коленом в пах, лбом в лицо — но ни один удар не достиг цели. Он был тяжелее и сильнее. Черт, этот пистолет должен спасать ей жизнь, а не стать причиной ее смерти! Обидно, если это цвета сырого мяса лицо, яростный вой и запах сивухи из распахнутой глотки станут последним, что она узнает в жизни! Сейчас нападающий догадается, что кисть сжимающей маузер руки можно не только придавливать к полу, но и выкрутить, и тогда…

Выстрел. Громила посмотрел на Сашу изумленно, выпустил ее руку, обмяк и навалился на нее всем весом. Струйка крови из его рта вытекла Саше на лицо.

— Саша, вы не ранены? — спросил Щербатов.

Саша вывернулась из-под мертвого тела. Несколько секунд они с Щербатовым смотрели друг на друга, тяжело дыша. В руках Щербатова дымился браунинг.

Кисть правой руки горела от пульсирующей боли, но все пальцы сгибались как надо. Плечо, на которое пришелся первый удар, онемело, но кое-как двигалось. Саша неуверенно поднялась на ноги. Стерла ладонью с лица чужую кровь. Похоже, обошлось ушибами. Ничего.

Шипя от боли в руке, с грехом пополам вставила запасную обойму. Подошла к первому, еще стонущему, громиле и выстрелила ему в затылок. У нападавших даже стволов не было, заточки только, они были пьяны и явно нацеливались на легкую добычу… впрочем, легкой добычей она едва и не стала. Не сама она, а ее пистолет, вот что интересовало их.

— Так все-таки годы кропотливой работы, чтоб превратить их в людей, или достаточно одной обоймы маузера? — спросил Щербатов.

— А вам, я смотрю, лучше, — огрызнулась Саша. Только вчера выстиранная гимнастерка перепачкалась кровью. — Передумали помирать, сдается мне. Что мне следовало делать, в больницу его отправлять?

— Да нет. Просто зачем же вы… сама? Я мог бы.

— Ну, знаете! Чекист из нас двоих пока еще я. Но спасибо вам за этот выстрел. В самом деле, Щербатов, как вы?

— Не знаю, что вы сделали, но это помогло, — отозвался Щербатов. — Я благодарен вам, хотя и не понимаю, за что именно. А вот стреляете вы из рук вон плохо. Эх, будь вы у меня в батарее, со стрельбища бы не вылезали. Как вы собираетесь защищать свою революцию, ну или что бы то ни было, если и себя защитить не можете?

Саша тяжело привалилась к стене, через боль разминая ушибленную кисть. Пахло кровью и порохом. Этот запах успокаивал. Саша стала вспоминать, что было до того, как сюда вломились грабители.

Лучше б ей было не вспоминать. Во рту пересохло, сердце бешено заколотилось где-то в районе горла. Она начала сеанс гипноза — и не закончила. Не вывела Щербатова из того состояния, в которое погрузила. Не приказала ему забыть. Это значит… господи, что это значит? Он так и остался привязанным к тому, о чем она ему говорила? А говорила она… черт, черт, черт!

Теперь его, конечно, надо убить. Зачем спасала только. Да, он ничего не сделал. Но не ждать же, пока сделает. Да, это ее ошибка, а не его. Что ж, люди гибнут из-за ее ошибок. Не он первый, не он последний. Пристрелить и дело с концом. Все равно вызывать труповозку, так пусть вывезет три трупа заместо двух. Кто вообще станет считать. Революция все спишет.

Вот только… не так это просто. Они с Щербатовым все еще дышали в одном ритме.

Саша пошевелила сапогом труп второго нападавшего — того, что придавливал ее к полу. Пуля вошла в его левый бок и вышла из правого.

Саша прикинула траекторию от софы, на которой лежал Щербатов. Конечно же, оттуда ему куда проще было бы стрелять нападавшему в спину. Но выпущенная почти в упор пуля прошила бы громилу насквозь и оказалась бы в груди у самой Саши. Потому Щербатов стрелял так, чтоб его пуля прошла в паре дюймов от ее сердца. Рискуя промазать, что стало бы верной смертью и для него тоже, не только для нее. Это был бы превосходный выстрел даже для человека, который не испытывал только что проблем с тем, чтоб просто продолжать дышать.

Что сказал бы Моисей Соломонович? Он, конечно, сказал бы, как говорят теперь все, что в революции нет места буржуазному представлению о справедливости. Что опасно для революции, то и должно быть уничтожено. Но еще Моисей Соломонович сказал бы, что раз уж она играла с тем, с чем ей играть не следовало, то и отвечать за это следует ей, а не другому человеку.

Впрочем, кажется, им теперь обоим предстоит за это отвечать.

Щербатов заметил ее смятение, но истрактовал по-своему.

— Саша, все закончилось, — сказал он. — Вы не должны…

Он не договорил, но она поняла его. Она не должна… продолжать убивать? Бояться? Уходить? Все это, и многое еще, чего он не мог произнести, но ему и не нужно было, она понимала и так. Лучше, чем ей хотелось бы, понимала.

— Все только началось, — резко ответила Саша. — И нет, я должна. А вы должны заснуть, теперь можно. Проснетесь еще слабым, но уже почти здоровым. Насчет этих, — кивнула на тела, — не беспокойтесь. Труповозку я вызову. Я должна уйти.

Не прощаясь, выскочила за дверь. Сбежала по лестнице. Словно если она будет идти достаточно быстро, то сможет разорвать нить, которой неосторожно связала себя с этим человеком.

Впрочем, если она оперативно исправит свою ошибку, ей даже не придется никому рассказывать про эти сомнительные месмерические опыты. Достаточно, что вступать в Красную армию Щербатов отказался даже тогда, когда альтернативой была смерть от тифа. Но кроме как воевать, он ничего не умеет. Значит, он будет сражаться на чьей стороне? Что проще, вместе с труповозкой отправить на Екатерининский расстрельный отряд.

Но Саша знала, что никакого расстрельного отряда не будет. Этот человек не совершил никакого преступления — и спас ее жизнь, рискуя собственной. Ради революции она могла, пожалуй, переступить через любое из этих обстоятельств, но только не через оба разом. Есть вещи, на которые нельзя идти даже ради революции. Урицкий этому ее учил, в это она верила.

Когда Саша вышла на Гороховую, эти мысли мигом вылетели у нее из головы. В здании ПетроЧК всегда кто-то работал и ночью, но сейчас были освещены все до единого окна. Вокруг дверей, мешая друг другу, строились отряды матросов. Воздух разрывали отрывистые беспорядочные команды. Саша попыталась найти кого-то знакомого, но в мутном свете белой ночи все лица сливались в одно, перекошенное и напряженное.

Чекиста Тарновского Саша узнала по уверенной размашистой походке. Побежала за ним, окликнула. Тарновский обернулся к ней, но смотрел сквозь нее. Они работали вместе весь последний год, не раз прикрывали друг другу спину, но сейчас Тарновский будто бы не узнавал ее. Тогда Саша с силой схватила его за плечи, тряхнула, чтоб привлечь наконец внимание.

— Что случилось? — спросила Саша, задыхаясь.

— Урицкий, — ответил ей товарищ. — Урицкий убит.

Глава 4

Старший следователь ПетроЧК Александра Гинзбург

Август 1918 года

— Вызывали, Глеб Иванович?

— Да, товарищ Гинзбург. Сядь.

Со смерти Урицкого прошел месяц. За окном ветер гонял по Адмиралтейскому скверу мусор — кажется, обрывки плакатов. Транспарант, призывающий отдать всю власть Советам, перекосился и провис.

Глеб Иванович Бокий, сменивший Урицкого на его посту и в его кресле, смотрел на Сашу молча, ожидая, что она сама заговорит о том, что беспокоит ее.

— Глеб Иванович, если это насчет офицерского заговора в восьмом военкомате, то я все поняла. Мне уже выносили порицание за буржуазный гуманизм, больше такого не повторится. Никаких оправданий там быть не может, все идут в расстрельный список, включая курьеров, я работаю над этим. Но насчет эсеров из Наркомпроса, там много ошибок в списках, я проверяю сейчас, чуть не треть фигурантов вообще никакого отношения к ПСР не имела и не могла иметь…

— Это хорошо, что ты проверяешь, — медленно сказал Бокий. – Вдруг там еще неустановленные сообщники есть. А список потом на коллегию. И не вздумай кого-то из списка выкинуть, как тогда. Тогда я тебя отстоял перед Москвой, но второй раз не смогу, да и не буду. Список на коллегию уйдет полный, свои соображения напишешь в комментариях, а там товарищи разберутся, оправдываем кого-то или всех пускаем в расход как причастных.

Саша коротко кивнула. Прежде ее нередко упрекали в миндальничаньи с врагами советской власти, в излишней мягкотелости, даже в моральном оппортунизме. Но эти времена ушли в прошлое. Урицкий учил, что лучше отпустить виновного, чем казнить невиновного. Теперь Урицкий был мертв.

Саша накрыла ладонью правой руки запястье левой, ощутив прямоугольник циферблата “Танка”. Этот жест придавал ей уверенности. “Ты всегда должна чувствовать время”, — сказал ей Урицкий, когда подарил эти часы. И она старалась соответствовать.

— Я не за этим вызвал тебя, — сказал Бокий, встал из-за стола и подошел к одному из шкафов, чтоб найти нужную папку. Стол Урицкого был вечно завален бумагами, которые Саша, ворча, разбирала каждое утро, чтоб к вечеру обнаружить такой же хаос. При Бокии же стол был неизменно чист, как казарменный плац, но шкафы для новых папок с делами заняли все пространство вдоль стен. Урицкий был противником смертной казни, но именно его убийство открыло эпоху террора. Расстреливали теперь не только тех, кто что-то делал против власти Советов, но тех, кто был потенциальной угрозой. Дела в кабинете начальника ПетроЧК теперь содержались в безупречном порядке, и их стало много, очень много. Саша знала, что пыли на них нет, пыль просто не успевала оседать, вопросы решались быстро; и все же ей было тяжело дышать здесь.

На стене теперь висели портреты товарищей Ленина и Троцкого. Урицкий Владимира Ильича уважал за революционную деятельность, а с Троцким и вовсе приятельствовал накоротке. Моисею Соломоновичу и в голову не приходило украшать свой кабинет портретами, эти деятели существовали для него как живые люди, а не как застывшие символы. Бокий же был более консервативен.

Глеб Иванович нашел нужную папку, но не сел в свое кресло, а остался стоять. Теперь большинство советских служащих носило разной степени потертости военную форму без погон или вовсе что попало. Бокий же признавал только костюмы-тройки, накрахмаленные сорочки и лакированные штиблеты. Он умудрялся выглядеть каждый день элегантно — словно заведовал дипломатической службой, а не расстрельным подвалом.

— Это списки обвиняемых, которые ты вчера подала на коллегию, — сказал Бокий, глядя на Сашу сверху вниз.

— Верно. Что с ними не так?

— Я отметил галочками ряд фамилий. В первичных материалах их не было. Как они попали в списки?

— Из показаний свидетелей и других обвиняемых. Глеб Иванович, посмотрите дальше в папке, там протоколы все подшиты.

— Протоколы я видел. Оформлены они правильно. Мой вопрос в другом: как ты добилась этих показаний?

Саша не нашла, что ответить. Глаза Бокия сузились.

— Ты что, пытаешь людей, Гинзбург? Ты, ученица Урицкого? Ты ведь знаешь, что такие методы недостойны чекиста!

— Разумеется, я пальцем никого не трогаю, мы же не на фронте. Запугиваю, да, когда так нужно. На этом все.

— Все?

Саша вздохнула.

— Бывает, что люди сами хотят признаться, назвать фамилии, освободиться от этого груза. Я… настраиваюсь на людей и чувствую такие вещи; иногда немного подталкиваю их. С теми, кто действительно не хочет говорить, это не работает. С теми же, кто колеблется — довольно часто.

— Ясно, — Бокий скривил тонкие губы. — Потому-то матросики зовут тебя за глаза ведьмой?

— Суеверия и предрассудки! Месмеризм — это современный научный метод.

— Современный метод… Так я и думал. Ты из тех, кто представления не имеет о том, с какими вещами имеет дело. Знаешь историю об ученике чародея, призвавшем силу, с которой не мог совладать?

— Такое однажды было, — тихо сказала Саша. — Я пыталась вернуть к жизни умирающего. Его я, должно быть, спасла, но контроль над собой потеряла.

— Вот видишь, — Бокий смягчился. — Были какие-то последствия? Резкие перепады настроения, навязчивые идеи, галлюцинации?

— Только сны. Я плохо помню их, но они очень яркие… и они такие, каких у меня не должно быть.

— Эротические сны?

— Нет-нет, — Сашу кинуло в краску. — Ничего такого. Во снах мы только беседуем. Расслабленно беседуем, совсем по-дружески. С человеком, который… не может быть мне другом.

— Но ты продолжаешь практиковать методы, сути которых не понимаешь.

— Я думала, что я понимаю… Расскажите мне, Глеб Иванович! О вас говорят, что вы здорово разбираетесь в таких вещах.

Бокий заходил по кабинету.

— В том, что ты называешь месмеризмом, нет ничего современного. Но и ничего мистического или сверхъестественного тоже нет. Это явление столь же древнее, как и само человечество. Есть теория, что те ранние сообщества, где люди практиковали подобные вещи, получили эволюционное преимущество перед прочими. Когда никакой другой медицины нет, лучше уж человеку верить, что нечто может ему помочь, чем оставаться вовсе без всякой надежды на помощь.

Потом социальная жизнь усложнилась. Где-то подобные явления легли в основу религий разного рода, где-то стали маргинальными полузапретными практиками. В народе их называют ведовством, в христианстве — прозорливостью или молитвенным даром, в декадентских салонах — гипнозом. Впрочем, эти вещи распространены шире, чем принято считать. В трансовое состояние, когда человек становится ведомым и внушаемым, погружают и церковная служба с ее речитативами, и народные песни с их ритмами, и выступление по-настоящему хорошего оратора, умеющего чувствовать аудиторию. Мы сталкиваемся с такого рода явлениями каждый день. А вот применять их осознанно умеют немногие.

— Верно ли, что такие вещи воздействуют на тех только, кто верит в них?

— Это непростой вопрос, — Бокий вернулся в свое кресло. Рассеянно постучал по столу украшенными перстнями пальцами. — Ты ведь не спрашивала тех, кого гипнотизировала, верят ли они в гипноз. Но раз у тебя что-то получается, значит, ты производишь на них впечатление человека, способного получить над ними власть. Им даже не нужно выводить это впечатление на уровень сознания. Хотя и слухи здесь работают на тебя. Ты, должно быть, уже заметила, что на одних людей воздействовать легко, на других труднее, на третьих не получается вовсе. Связано ли это с их скепсисом? Мы не знаем, поскольку люди врут не только следователям, но и самим себе. Особенно в вопросах веры. Один священник как-то признался мне, что сам в глубине души не знает, верит ли он вБога. Есть люди, считающие, что их неверие защищает их от подобного рода воздействий. Но не является ли такое убеждение своего рода верой?

Имеет значение, чтоб ты сама твердо знала, что именно ты делаешь. Знала, а не верила или смутно ощущала. Тогда едва ли важно, во что верит или не верит другая сторона.

— Возможно ли полностью управлять другим человеком? — спросила Саша.

— Так вот что тебе нужно, Гинзбург, — Бокий скривил губы. — Я-то полагал, ты из другого теста. Ищешь дешевый способ получить власть? Знала бы ты, насколько не одинока в этом…

— Да, — ответила Саша. — И нет. Это сложнее.

— И что же такого сложного, позволь полюбопытствовать?

Саша поколебалась. Эту часть ее жизни мало кто знал. В Петрограде — один Урицкий. Теперь, значит, никто не знал.

Бокий, конечно же, никогда не станет для нее тем, кем был Урицкий. Но если ты не можешь доверять своему начальнику, есть ли вообще смысл в твоей работе?

— Вы знаете из досье, что Александра — не мое настоящее имя, — решилась Саша. — Я приняла его при крещении, чтоб выбраться из черты оседлости. Но Юдифью тоже изначально звали не меня. Это имя досталось мне от сестры после ее смерти. Это ведь она рассказала мне о врагах еврейского народа… не только еврейского, вообще простого народа. И что когда нет превосходства в военной силе, нужно стать очень умной, чтоб войти к ним в доверие и уничтожить их. Она бы справилась. Она была в точности как библейская Юдифь: мудра и очень красива. А я только и умела, что драться, и то недостаточно хорошо, как оказалось. Я была крепче, я должна была ее защитить, но не смогла. Когда Юдифь убили, а наш дом сожгли, так случилось, что мое имя попало в списки погибших вместо ее имени. Следствие велось довольно небрежно, как всегда после погромов. Я даже не сразу заметила, что живу под ее именем. Это был знак, что я, такая во всем ординарная, должна исполнить то, к чему стремилась она. И раз сделаться красавицей я не могу, попробовала хотя бы стать умной. С грехом пополам сдала экстерном курс гимназии. Было трудно, и я быстро поняла, что в среде наших врагов никого этим не удивишь. Нужно было что-то другое. И когда я прочитала в журнале про животный магнетизм и гипноз, сразу поняла, что должна оказаться способной к этому. Всеми правдами и неправдами напросилась в месмерический салон. На меня там сперва смотрели как на грязь под ногами — провинциальная еврейка, а туда же… Но я точно знала, что у меня все получится, иначе просто быть не могло. С первой попытки ввела в транс добровольца. Заставила его плакать и говорить вслух то, что лежало у него на сердце. С тех пор меня звали наперебой в такие места.

— Это трогательная история. Но глупая. С тех-то пор ты и возомнила, будто можешь все?

Саша пожала плечами.

— Чтоб управлять другим человеком, — сказал Бокий, — нужно прежде всего управлять собой. Потому что на кого бы ты ни воздействовала, в первую очередь ты воздействуешь на саму себя. Управлять собой учат не салонные фокусы, а суровые жизненные испытания.

Саша вздохнула.

— Что, не этого ожидала, Гинзбург? — усмехнулся Бокий. — На тайное знание рассчитывала? Посвящения, ритуалы, прочая чепуха из бульварных романов?

— В городе говорят, — Саша чуть покраснела, — разное. О вас. Ритуальные оргии, призывы демонических сил… Вы не думайте, я же по работе должна быть в курсе слухов.

— Ну к чему тебе оргии, — Бокий засмеялся. — Куда тебе демонические силы. Ты и со своими-то силами совладать не можешь. Все дозволено, но не все на пользу. Пока выучи намертво одно: никогда не пытайся воздействовать на тех, кто дорог тебе. Потому что мы пока мало знаем о том, как человек устроен. Почему иногда мы находим в себе силы бороться в самых отчаянных ситуациях, а иногда погружаемся в пучину меланхолии без видимой причины. Месмерическое воздействие — вещь грубая и может что-то в человеке сдвинуть. Неизвестно, исправится ли такое нарушение само со временем. Это относится к обеим сторонам, но свои риски ты берешь на себя. Потому что месмерическая связь работает в обе стороны; открывая другого, ты открываешься сама, хотя мало кто сможет этим воспользоваться. Готова ли ты ставить под удар другого человека — это надо в каждом случае решать.

— Вы хотите, чтобы я прекратила применять месмеризм на допросах? — спросила Саша.

— Отчего же? — Бокий приподнял бровь. — Этого я не приказывал. Все, что служит революции, благо. А твои методы, при всем твоем невежестве, работают. Хотя ответственность за все, что ты делаешь, на тебе. Впрочем, ответственность за все, чего ты не делаешь для революции, точно так же на тебе. Иди, работай.

Саша встала, чтоб уйти. Бросила взгляд за окно. На Адмиралтейском проспекте две исхудавшие клячи тянули перегруженную повозку. Разгрузка подвала дома на Гороховой происходила теперь каждый день. Колеса увязали в покрывающей проспект грязи.

Саша развернулась и снова села напротив Бокия.

— У меня еще один вопрос, Глеб Иванович. Мои рапорты о переводе на фронт на должность комиссара — вы хотя бы читаете их?

— Да ты представляешь себе, что такое фронт, Гинзбург? Я даже не про вражеские пули, они, допустим, свистят и здесь. Но что такое днями, неделями ехать в теплушке, которая, вопреки названию, не протапливается, так что чай замерзает в стакане? Когда нет другой еды, кроме мороженого мяса убитых лошадей? Грязь, голод, понос, вши… Ты забудешь, как выглядит нормальная постель. А что казаки вытворяют с пленными комиссарами, с бабами особенно – тебе рассказать?

— Это все риторические вопросы, товарищ Бокий, — Саша смотрела своему начальнику прямо в глаза. — Я повторяю свою просьбу о переводе на фронт.

— Ты знаешь, что нам отчаянно не хватает людей — тех, кому мы можем доверять, и при этом они были бы способны хотя бы составить протокол. А из тебя вышел вполне приличный следователь, Гинзбург. Ты умеешь работать и с людьми, и с документами. В тебе нет ни интеллигентской бесхребетности, ни излишней жестокости. Тебе недостает юридического образования и жизненного опыта, ты ошибаешься и делаешь глупости; но в твоей преданности делу революции я уверен, поэтому ты нужна здесь. А каким комиссаром ты будешь? Допустим, марксистскую теорию ты знаешь. Но на фронте воюют не теориями. Ты представления не имеешь об армии, ее структуре, обыкновениях, быте и взаимоотношениях. Думаешь, тебе там поможет твой месмеризм? Ты можешь сколько угодно считать народные представления о колдовстве суевериями, но там тебе придется столкнуться с ними лицом к лицу. А ведьм не любят. В конце концов, то, что ты женщина, не имеет особого значения только здесь, в Петрограде. Фронт же полон одичавших и ожесточившихся за годы войны мужчин — сможешь ли ты заставить их себя уважать? Среди наших товарищей фронтовиков хватает, и любой из них справится с этой работой лучше тебя. Почему я должен тебя отпускать? Скажи мне правду, и я подумаю. Ты ведь понимаешь, что приносишь революции больше пользы здесь?

Саша на несколько секунд закрыла лицо ладонями. Потерла виски. Вдохнула, выдохнула.

— Да, — ответила она наконец. — И нет. У меня эгоистические мотивы, Глеб Иванович. Я знаю, что моя работа здесь нужна для революции, для будущего. Но ведь и я — часть революции и часть будущего. А эта работа меняет меня, и мне не нравятся эти перемены. В этом деле, — Саша кивнула на все еще лежащую на столе папку, — вчера было на две фамилии больше. Я поняла ошибку, когда список уже пора было сдавать на коллегию. Вызвала повторно свидетеля, переоформила протоколы. И все это время я ненавидела двоих людей, которые чуть было не погибли из-за моей небрежности. Я понимала, что могла б не исправлять ничего, и никто бы не заметил. И что однажды, возможно, я перестану такое исправлять. Это была… обыденная мысль, понимаете, Глеб Иванович? Меня чертовски перепугала ее обыденность. И я думаю, что буду хорошим комиссаром, потому что я верю: жертвы, которые мы приносим теперь, они необходимы ради будущего счастья всего человечества. А если я останусь здесь, я перестану в это верить и не смогу уже стать никем.

— Я выслушал тебя, Гинзбург, — ответил Бокий, и Саша вдруг поняла, почему он старается выглядеть каждый день элегантным и подтянутым: это скрывает, насколько он изможден. — У тебя действительно эгоистичные мотивы. Ты нужна революции здесь. Ты нужна мне здесь. Но я понимаю. Видишь, я не так эгоистичен, как ты. Теперь ступай. Я посмотрю, что можно сделать с твоим рапортом.

Глава 5

Полковник Добровольческой армии Андрей Щербатов

Октябрь 1918 года


Щербатов ожидал хотя бы какой-то конспирации, но невысокий шофер в кожанке подошел к нему через покрытую обледеневшей грязью платформу прямо на глазах у сошедших с поезда пассажиров и женщин, торгующих снедью. Агентов ВЧК на вокзале на первый взгляд не было видно, но тут никогда нельзя судить с уверенностью.

— Вы, значит, Андрей Евгеньевич? — спросил шофер.

Щербатов медленно кивнул. Одет он был в штатское, так что, по всей видимости, у шофера имелся его словесный портрет.

— Пройдемте, автомобиль ждет.

Возможно, полное отсутствие конспирации было хорошим знаком — Князев не считал нужным скрывать, с кем встречается и, следовательно, уже наполовину принял решение.

— Пожалуйте, — шофер, молодцевато расправив плечи, распахнул дверцу “Форда-Т”. — “Лиззи”, как изволите видеть!

Этот стремительно набирающий популярность автомобиль называли по распространенной в Америке кличке лошадей, подразумевая, что совсем скоро такая стальная лошадка придет на смену живой силе в каждом хозяйстве.

— Хорошо, — сказал Щербатов. — Поехали.

Поездка в пятьдесят первый полк была, безусловно, авантюрой. Полк, расквартированный в Пскове, формально до сих пор числился в составе РККА. Но агентурные данные, подтверждаемые слухами, сообщали о ряде конфликтов командования полка с большевистским руководством Красной армии. Сейчас полк фактически был отрезан от снабжения.

Командира полка, ныне краскома, а прежде штабс-капитана Князева, Щербатов знал хорошо. Этот сильный и гордый человек, анархист по убеждениям, не станет долго плясать под комиссарскую дудку. Переход частей целиком на сторону противника по меркам Гражданской войны не был такой уже редкостью — ведь воюющие стороны не были размежеваны ни языком, ни, как правило, национальностью. Они принадлежали к одному народу и совсем недавно — к одному государству.

Большинство полков РККА носили цветистые названия, Князев же оставил за пятьдесят первым номер, под которым полк числился в Российской Императорской армии. Не оттого, что в Красной армии были сорок девятый и пятьдесят второй полки — их не было. Князев демонстративно, вопреки революционной моде, сохранял связь своего подразделения с прошлым, и это внушало Щербатову определенные надежды.

Штаб полка располагался в бывшем купеческом особняке, обнесенном каменным забором. Караул был выставлен согласно уставу. У некоторых из снующих по двору солдат на папахи были кое-как нашиты красные ленточки, но большинство вовсе не носило никакой символики. У многих шинелей на плечах можно было рассмотреть участки невыцветшей ткани там, где недавно еще были пришиты погоны.

Шофер провел Щербатова в особняк, в гостиную. Рыжий парень старательно тер щеткой угол каминной решетки. На фоне заброшенности и запустения, царивших в комнате, эта деятельность не выглядела осмысленной.

— Что командир, Лекса? — хмуро спросил шофер.

— Проверю сейчас, — парень отложил щетку и вышел в дверь в глубине комнаты.

Щербатов сел, стараясь не запачкать сюртук о покрытую жирными разводами столешницу. Риск, сопряженный с этой встречей, мог оказаться неоправданным. Своей жизни Щербатову было не жаль, но следовало ехать напрямую в Омск — установление связи Добровольческой армии и Сибирского штаба оставалось вопросом первостепенной важности для будущего Белого движения.

Почти так же, как судьбы Отечества, Щербатова беспокоило, что станется с его двоюродной сестрой Верой, если он не приедет в Омск. Там они договорились встретиться. Вера приходилась Щербатову кузиной, но выросли они вместе и были ближе, чем многие родные братья и сестры.

И все же Щербатов решился посетить пятьдесят первый полк РККА. Конечно, Псковскому корпусу Белой армии чрезвычайно нужно подкрепление, но дело не только в этом. Для Щербатова было важно, чтоб Князев сражался на его стороне.

На фронте они с Федором успели стать не то что друзьями — боевыми товарищами, как бы ни опошлили теперь большевики это прекрасное слово. Если все покрыты окопной грязью, различия между людьми, определяемые происхождением, стираются.

В хаосе 1917 года, когда власть перешла к солдатским комитетам и никто не слушал бестолковые вопли комиссаров Временного правительства, только Князев удержал пятьдесят первый полк от сползания в безначалие и безнаказанность. Популярный у солдат батальонный командир по сути стал устанавливать порядки во всем полку. Даже низшие чины соседних частей, и среди них батарея Щербатова, прислушивались к Князеву. Кругом шло повальное дезертирство, но из пятьдесят первого не сбежал почти никто. Напротив, солдаты сами приходили и просились под начало Князева, сказываясь отбившимися от своих частей, и шли в атаку по его приказу. Выслужившийся из крестьян штабс-капитан быстро стал легендой фронта, настоящим народным вождем. Полковые офицеры смотрели на него косо, но по крайней мере все остались живы даже тогда, когда в других частях вовсю шли самочинные расправы над командным составом.

Первый и главный толчок к развалу армии дал злополучный Приказ номер один. Щербатов навсегда запомнил второе марта — день, когда армию принесли в жертву революции.

Утром второго марта Щербатов объявил исполнение приговора проворовавшемуся конюху. Овса завезли недостаточно, начался падеж лошадей, а их и так не хватало отчаянно, солдаты уже сами впрягались в повозки с орудиями; а этот пройдоха выменивал овес на табак и сахар. По законам военного времени вора полагалось отдать под трибунал, что автоматически означало расстрел. Щербатову было жаль убивать беднягу. Однако преступление требовало наказания, и Щербатов приказал высечь виновного кнутом перед строем.

Полуголый человек хрипел — голос он уже сорвал. От упрямого молчания он перешел к проклятиям, от проклятий — к мольбам. Мороза ни он, ни сотня наблюдавших за казнью сейчас не чувствовали. Еще два удара, сказал себе Щербатов, и он остановит это.

Выстрел прорезал морозный воздух. Хрипы и стоны оборвались. Несчастный солдат упал, пачкая снег кровью. Пуля попала не в него, а перебила удерживающую его веревку.

— Мы не обращаемся с людьми как со скотом, — сказал Федор Князев, опуская дымящийся кольт. — За воровство, мародерство, нарушения дисциплины — товарищеский суд. Надо будет — расстреляем. А пороть и унижать никого не позволим. Довольно с нас ихнего воспитания. Свободные люди сами держат ответ за свои поступки, — Князев убрал кольт в кобуру. — Братва, приказ пришел из Петрограда. Кончилась офицерская власть над нами. Дисциплина теперь в бою только. В прочее время — равноправие. И солдатский комитет нам надобно избрать. Митинг через час. Приходите решать всем миром, как жить дальше станем.

С массой Князев всегда говорил на ее языке.

Солдаты разошлись, по пути сбиваясь в кучки и оживленно переговариваясь. Приказа офицера “свободны” никто из них не стал дожидаться. Двое задержались, чтоб поднять с земли окровавленного товарища.

— Это ведь было ради его же блага, Федор, — сказал Щербатов, кивнув на наказанного. — Он бы отлежался недельку, а там до конца жизни забыл бы, как воровать. А теперь кто научит его не зариться на чужое?

— Теперь люди сами будут себя учить. Для этого ничья власть им не требуется, — ответил Князев. — Ты, Андрей, когда установки прицела станем выставлять, тогда и примешься командовать. А до того не лезь на рожон. Лбом стены не прошибешь. Наша власть теперь, народная. И на фронте, и на гражданке.

С тех пор минуло полтора года. Теперь Щербатов прибыл узнать, не разочаровала ли его товарища народная власть, выстраиваемая под руководством большевиков.

Князев вошел, сел напротив. С их последней встречи он будто бы состарился лет на пять. Ему ведь и тридцати еще нет, вспомнил Щербатов. А выглядит потрепанным жизнью.

— Ну здравствуй, раз уж приехал, — сказал Князев.

— Здравствуй, Федор. Как тебе служится под началом комиссаров?

— У нас нету больше комиссара, — ответил Князев и бросил отчего-то быстрый взгляд на каминную решетку.

Щербатов понял, что уместно будет воздержаться от оценок этого факта.

Князев тяжело облокотился о стол:

— Рассказывай, с чем пожаловал.

С этим человеком не стоило тратить время на светские беседы и лирические отступления.

— Зову тебя присоединиться к Белой армии, Федор. Тут недалеко Псковский наш корпус. Завтра поднимитесь — через три дня уже погоны нашивать станете. Тебя произведем в полковники. Кто тут у тебя командует — всем офицерские чины согласно полковому расписанию, жалованье соответствующее. Во внутренние дела твои вмешиваться никто не станет, управляй своими людьми как сам знаешь. Никаких комиссаров, будешь и царь, и бог. Со снабжением у нас здесь пока перебои, но сейчас поставки от англичан налаживаются, так что голыми-босыми не останетесь. Что сами станем получать, то и с вами разделим по-братски.

— Полковник Князев. Звучит гордо! — краском усмехнулся. Встал и размашисто зашагал по комнате, сложив руки за спиной. — Дельный ты человек, Андрей. По существу изложил, без трескотни. Без стенаний про крестный путь России и всей этой кудреватой чепухи. И все ж таки. Как станем сражаться, то решим, не впервой. Ты другое скажи мне. За что зовешь сражаться? За восстановление старого порядка?

— В первую голову — против большевиков, — Щербатов пытался подобрать верные слова. — За новый порядок.

План действий Щербатов обдумывал все последние месяцы, и среди офицерства Добровольческой армии этот план пользовался некоторым успехом. Но краткое, емкое определение — Новый порядок — пришло только сейчас. Досадно будет теперь, если доведется принять смерть, так и не поделившись им с единомышленниками!

— Новый порядок, — повторил Князев раздумчиво.

— Теперь, посреди войны и разрухи, многие тоскуют по старому порядку и забывают, что он рухнул под собственной тяжестью. Большевики могут победить именно потому, что предлагают нечто новое. Мы должны их опередить.

— Но как же политика непредрешения народной воли? — Князев процедил последние слова сквозь зубы, словно издеваясь.

— Она ошибочна, и многие уже осознали это. Мы не победим большевиков без незамедлительного решения аграрного и национального вопросов. Нужно уже сейчас закладывать основы той государственности, во имя которой мы будем побеждать.

— Диктатура?

— Да, если называть вещи их именами. Народ, выбравший пустобрехов напополам с откровенными мерзавцами, продемонстрировал неспособность определять свою судьбу.

— Вот оно как, — Князев достал и не спеша раскурил трубку. Щербатов выждал. — Позволь полюбопытствовать, кто ж способен определять за народ его судьбу?

— Люди решительные, радеющие об общем благе и имеющие волю к переменам.

— Так это же, — Князев усмехнулся, — большевики.

— В основе политической программы большевиков — химера народовластия. Народовластие же они подменяют собственной диктатурой, и чем далее, тем более это становится очевидно всем. Однако политическая воля у них есть, тут их не упрекнешь. Этому нам стоит, переступив через гордыню, поучиться у них. Как сказал их вождь, известный под кличкой Ленин — “вчера было рано, завтра будет поздно”, и они не упустили момент, когда могли взять власть. Но чего у них нет до сих пор, так это по-настоящему сильной армии. Что такое РККА, ты знаешь лучше меня; хотя она становится многочисленнее с каждым днем, пока еще у нас есть преимущество в кадрах и дисциплине. Но завтра может быть поздно. И одного только военного превосходства мало. Надо обещать независимость национальным окраинам, чтоб заручиться их поддержкой. Надо создать простую и понятную земельную программу, которая позволит нам опереться на лучших людей среди крестьянства — тех, кто больше всех ненавидит большевиков с их стремлением уравнять всех. В этом нам могут помочь наиболее толковые из эсеров — с ними, несмотря на всю их склонность к демагогии и интригам, ни в коем случае нельзя размежевываться. Но главное — сплотить все армии, выступающие против большевиков, под единым руководством и единой программой.

— Дак ты, Андрей, настоящий революционер, — сказал Князев. — Только навряд ли тебе удастся склонить на свою сторону генералов. Они мыслят по-старому. Кроме сугубо армейских задач и приемов не желают ничего видеть. Положим, Бог или дьявол помогут тебе в этом. Вот, большевики перевешаны на фонарях, бунт подавлен. Дальше-то что? Ради чего все затевается? Ведь старый порядок ты возвращать не намерен?

— Ни в коем случае, — Щербатов улыбнулся. — Старый порядок и довел страну до истощения и революционных потрясений. Ему нечем было ответить на вызовы двадцатого века, и люди остались предоставлены сами себе. А не в том ли задача государства, чтоб найти каждому человеку его служение? Люди и классы перестанут сражаться за свои интересы, потому что всякий сделается частью общего. И тогда над великой Россией взойдет солнце, под которым каждому будет определено его место.

— Андрей, это твои слова? — спросил Князев.

Секунду Щербатов колебался. Он был убежден, что идея эта исходила из глубины его сердца, но не мог вспомнить, когда и как ее сформулировал. По всей видимости, случилось это в Петрограде — но до болезни или после? Он вспомнил чекистку Сашу Гинзбург, как она вытирает с лица кровь человека — человека, убитого им. Как же все перемешалось на этой войне…

— Разумеется, это мои слова. Хотя иногда я полагаю, что не только мои: они сотканы из чаяний множества людей. Что ты намерен предпринять, Федор?

Князев глубоко затянулся трубкой.

— Я дождусь комиссара, которого они пришлют мне. Третьего. Бог любит троицу. Посмотрю, смогу ли работать с ним. Пораскину умом, что к чему. Там решу.

— Как знаешь. Комиссара потом или сам расстреляй, или в контрразведку сдай. Живьем не отпускай. Я не буду повторять тебе пропагандистские клише о том, что все они — исчадия ада и спят и видят, как бы сгубить Россию. Есть среди них и идеалисты, искренне стремящиеся ко всеобщему благу. И эти куда опаснее пройдох и оппортунистов. На каждом из них — на ком десятки, а на ком сотни и тысячи жизней.

— А почем ты знаешь, что я тебя не расстреляю, Андрей? Я обязан вообще-то как краском.

— Я и не знаю, — Щербатов пожал плечами. — Но я знаю, что ты, Федор — разумный человек и не станешь лишать себя выбора. К анархистам ты полк не уведешь, они слишком далеко на юге. Черное знамя тебе не поднять, значит, или красный флаг, или триколор. Ты ж не интеллигент какой-нибудь, руки заламывать не станешь, ах, мол, я слишком морально чист, чтоб выбирать между большим и меньшим злом. Ты знаешь, что выбор неизбежен, и сделаешь его.

— Многовато ты знаешь за меня, Андрей, — улыбнулся Князев. — Вот как поступим мы. Сейчас Лекса проводит тебя туда, где ты сможешь отдохнуть и поесть с дороги. Если кашей из нашего котла не побрезгуешь. Офицерской кухни у нас тут нету. После приходи сюда, ежели хочешь. Посидим, вспомним старые времена. Но о насущных делах ни полслова больше, понял уговор? Утром свезем тебя на станцию, повезет — дождешься поезда на Казань. Так и разойдутся наши пути.


Глава 6

Старший следователь ПетроЧК Александра Гинзбург

Октябрь 1918 года


Мы, общество, эквивалентно меж собою.
Питаемся лишь одинаковой едою,
Живем когда светло, иначе спать ложимся,
Заменой брату своему годимся.
Прошу признать виновным в эгоизме
И изолировать от общества навек.
Ему не место в нашем коммунизме.
Нам страшен этот Человек.

— Спасибо, достаточно! — Саша скосила глаза на стопку неоформленных дел. А ведь было даже не ее дежурство! Задержанного спихнул ей Тарновский, отговорившись, как всегда, срочной оперативной работой, и сбежал раньше, чем Саша успела ему объяснить, что у нее вообще-то тоже есть работа.

И теперь она уже четверть часа слушала стихи.

— Вот эти произведения вы сегодня читали на Исаакиевской площади? — спросила Саша у задержанного, взлохмаченного интеллигента со сбившимся набок галстуком. Под глазом его набухал фингал.

— Не только. Еще читал из моего сборника “Одинокий голос разума”, вот эту поэму…

— Не надо! Полагаю, основную тенденцию вашего творчества я уловила. Скажите лучше, зачем вы это делали? С какой целью?

— Я хотел напомнить людям, что они люди прежде всего. Не масса, не представители классов, не винтики машины. Индивидуальности. Люди. Я хотел пробудить в них совесть. Потому что у вас, большевиков, материальные ценности преобладают над духовными, и вы уничтожаете в человеке личность.

— А по-моему, эти стихи персонально о вас, а не о каких-то там людях, — заметила Саша. — Глаз вам при задержании подбили?

— Нет, там, на площади.

— Благодарные слушатели, значит. Ну, допустим, каким-то образом ваши стихи пробудят в них совесть. Духовное станет важнее материального — это у голодающих-то? Сомневаюсь. Личность… ну вот мы, разумеется, уничтожаем ее, а вы своими стихами как-то возрождаете. А дальше что? Мы от этого перестанем быть на войне?

— По вашему мнению, на войне хороши все средства?

— “На войне все средства, ведущие к цели, одинаково хороши и законны, и победителя вообще не судят ни любящие родную землю, ни современники, ни благоразумные потомки”, — Саша процитировала недавнюю фронтовую сводку.

— Эта позиция ведет к неисчислимым бедам.

— Возможно. Я ее разделяю лишь отчасти. Потому что сказали это не мы, а те, с кем мы воюем. Цитата из приказа по армии белого генерала Алмазова, если быть точной. А вы говорите — совесть…

— Но ведь надо же не забывать и про совесть, — тихо сказал задержанный.

— Знаете, время такое теперь…

Вспомнив про время, Саша глянула на часы и разозлилась на себя. На что она потратила рабочее утро! Она же следователь, а не проповедник.

На этом стуле нередко сидели люди, ведущие себя гораздо более осторожно. И все же она отправляла их на расстрел, потому что они были опасны. Этот — не был. Для самого себя разве что, но такое уже не в ведении ЧК.

— Вы же врач, — Саша посмотрела в документы, — в Мариинской больнице. Вот и работайте врачом. Спасайте жизни. А проповеди на площади… не ваше это призвание.

В кабинет без стука зашел матрос.

— Тебя к Бокию, срочно, товарищ Гинзбург. Этого, — кивнул матрос на задержанного, — в камеру?

— Да ну, какое там, — ответила Саша. — Этого выпроводить.

Хотела добавить “пинком”, но сдержалась. Матрос по привычке дернул было рукой, чтоб отдать честь, но под укоризненным Сашиным взглядом осекся.

— Не читайте стихов своих больше, — Саша вернула задержанному его документы. — Ни в ком они не пробудят совесть. Да и написаны отвратительно, если честно…

Под ненавидящими взглядами очереди просителей влетела к Бокию в кабинет.

— Глеб Иванович, случилось что?

Бокий стоял, отвернувшись к окну. Он сосредоточенно наблюдал, как ветер закручивает вихрями черные листья. Золотой осени в Петрограде не было, пыльное лето сразу перешло в черную гниль.

— Все еще рвешься на фронт, Гинзбург? — спросил он, не глядя на Сашу. — Есть запрос на комиссара. Вроде как раз для тебя назначение. Но, может, и не для тебя совсем. Хочу, чтоб ты серьезно подумала. Хотя о чем ты можешь думать вообще, пустая твоя голова, как вы все, вам лишь бы на передовую…

На пустую голову Саша не обиделась. Они с Бокием сблизились за месяцы совместной работы.

— Ну не томите уже, расскажите, куда меня посылают, Глеб Иванович!

Бокий протянул Саше досье. Саша вскинулась:

— Князев? Федор Князев? Тот самый?

О командире полка Князеве, легенде Восточного фронта, Саша читала в газетах. Победоносный краском, надежда революции. Его полк почти в полном составе ушел за ним с Большой войны, как ее теперь называли, и ежедневно прибывали пополнения. Добровольцы, которые стремились не вообще в Красную армию, а именно к Князеву, под его начало.

Саша не вчера родилась и умела не только читать в газетах то, что там пишут, но и замечать то, о чем не пишут. Например, газеты ни слова не писали о вступлении Князева в РКП(б) или хотя бы о намерении это сделать…

В досье, однако, содержались только биографические данные. Происходит Князев из крестьян Костромской губернии, женат на крестьянке же. Трое детей… Призван в 1915… к 1917 дослужился до штабс-капитана. Награды… ранение… весной 1917 избран солдатским комитетом в командиры полка. Наступление, успехи, успехи, некоторые неудачи, опять успехи… и никаких данных за последние три месяца.

Фотография скверная, сделанная еще в РИА. Округлое лицо, глаза чуть навыкате. Черты… обычные русские черты, каких в любой толпе десяток на дюжину. С таким человеком можно сутки ехать в купе поезда, а позже не узнать его при случайной встрече.

Саша вспомнила, как сидела на этом же стуле напротив другого начальника ПетроЧК и изучала досье другого офицера РИА. Это было будто бы несколько жизней назад.

Саша подняла глаза от досье:

— Здесь изложено далеко не все. Почему в этом полку до сих пор нет комиссара и его ищут через каналы ВЧК?

— В этом полку, — ответил Бокий, — уже было два комиссара. Ни один не продержался и трех месяцев. Сам Князев партийной принадлежности не имеет, но якшался в армии и с анархистами, и с эсерами. Власть Советов его идеям отвечает, а вот с нашей партией… есть разногласия. Потому комиссарам у него приходилось непросто. Первый прослужил месяц и погиб в бою. Судя по всему, действительно в бою, от вражеской пули, здесь все чисто.

На смену ему прислали Родионова. Большевик с 1907 года, чрезвычайно идейный. Совершенно как наш Донченко. И вот с ним странная история вышла. Он перестал выходить на связь. Из полка рапортовали — пропал без вести. На ровном месте. Ушел из расположения части, не сказавшись никому, и не вернулся. В народе это называют “как в воду канул”. Тебе бы, Гинзбург, раскопать эту историю. Или, может, лучше, наоборот, не раскапывать. Смотри по обстановке.

Теперь полк официально на переформировании, на самом деле уже два месяца активно в боевых действиях не участвует. Хотя затишье на том участке, но все же. Снабжение не то что совсем прекращено — приостановлено, скажем так.

— Что по личной характеристике Князева? – спросила Саша. – Есть что-то, что не вошло в досье?

— Ничего особенного. Выпивает. Руки распускает, горазд подраться и бойцу за нарушение дисциплины может, как говорят на фронте, дать леща. Обычное дело для военспецов. К женскому полу, по слухам, имеет слабость. Так что смотри, товарищ, не урони моральный облик.

Саша обиженно подняла брови. Много в чем ее можно было упрекнуть, но только не в этом. Когда-то, конечно, у нее бывали романы, но она никогда не смешивала их с работой, а вся ее жизнь теперь стала работой.

— Князев по досье и по фотографии выглядит совершенно обыкновенным русским человеком, — сказала Саша. – Как знать, может, в этом причина его популярности. Люди любят его потому, что он точно такой же, как они. Князев согласен принять третьего комиссара?

— Ни согласия, ни несогласия Князев не выражает, — ответил Бокий. – Он неглуп и понимает, должно быть, что против большевиков ему идти не с руки. Но и найти общий язык с партийными не может. Гонору много, идеи разные… политическая грамотность низкая, характер сложный. Вот и выжидает. Но если и с третьим комиссаром не поладит, может красные знамена пустить на тряпки и переметнуться… на другую сторону. Его люди за ним пойдут хоть к черту. Хуже всего, если решение Князев уже принял, и не в нашу пользу. Тогда он ждет комиссара, то для того лишь, чтоб с порога повязать и выдать. Такого исключать нельзя.

— Что же, на то и война, чтоб рисковать жизнью!

— Ну что ты сияешь, будто на праздник тебя зовут. Дуреха, — Саша впервые видела Бокия таким раздраженным. — Это худшая часть моей работы — отправлять своих людей, возможно, на верную смерть. А ты улыбаешься. Слушай меня внимательно. Чтоб справиться с этой задачей, да и просто чтоб выжить — что, скорее всего, одно и то же в данном случае, — тебе придется быть очень умной. Ты неглупа, я знаю. Но тебе надо стать существенно умнее, чем ты есть. Князев — не рядовой военспец, который не знает, кого бояться больше — своих солдат или своего комиссара. Тебе придется во многом ему уступать. Но одновременно и жестко держать линию партии. На что-то, возможно, закрывать глаза. Но в принципиальных вопросах спуску не давать, невзирая на последствия. Ни в коем случае не пытаться руководить его людьми через его голову. Но в то же время установить личный контакт с кем только возможно, завоевать влияние. Партийная организация там слабая. Тебе надо усилить ее, но так, чтоб Князев не чувствовал в этом угрозы для себя. Ни в коем случае нельзя ошибаться. Но в то же время… есть такой метод: когда человек совершил ошибку, из-за которой вы не можете вместе работать, и исправить ее нельзя — ты можешь совершить ошибку в ответ. Тогда ему будет, что тебе простить, и он позволит тебе простить себя. Но это надо очень аккуратно применять, можно произвести и обратный эффект…

— Будьте мудры, как змеи, и просты, как голуби, — процитировала Саша.

— Тоже мне, овца среди волков, — усмехнулся Бокий. — Смотри, Гинзбург, может, останешься? Ты по-прежнему нужна здесь.

— Вы ведь знаете, Глеб Иванович, что я уеду.

— Ну как знаешь, — ответил Бокий. – Поезд твой послезавтра, успеешь передать дела. Инструктаж получишь в дороге. Телефонируй мне по прибытию. И потом не реже чем раз в три дня. Будем на связи столько, сколько это возможно.

***
— Похоже, тупик. Нет здесь никаких зацепок, — сказал Донченко.

— Могу я надеяться, что вы наконец закончили копаться в моем белье? — спросила хозяйка дома, пожилая дама с горделивой осанкой. — Скоро ли вы освободите меня от своего общества?

Еще час назад элегантная и уютная комната превратилась в сущий бедлам: ящики комода выдвинуты до предела, вещи вытряхнуты из шкафов, все сдвинуто с места и перемешано. Была наводка, что в этом доме находится склад подпольной организации, которая занимается вербовкой людей, снабжением их и переправкой через линию фронта. Однако, к разочарованию троих чекистов, тщательный обыск не подтвердил этого. Не удалось обнаружить ни оружия, ни поддельных документов, ни снаряжения в сколь-нибудь значимых количествах.

— Вы не имеете права вламываться в мой дом и разорять его! — заявила дама.

— Мы же предъявили вам ордер на обыск, — устало сказала ей Саша. — А если вы так хотите освободиться от нашего общества, ради всего святого, покиньте комнату. Не украдем мы ничего. А думать вы мешаете.

Дама смерила Сашу презрительным взглядом, вышла и уселась на кушетку в просторном, выложенном дубовым паркетом коридоре.

— Вот моя мать так же говорила жандармам: вы не имеете права, — сказал Донченко. — Они раз в месяц приходили с обыском после моего ареста, по расписанию.

— И что жандармы, как реагировали? — полюбопытствовала Саша.

— Да никак, — пожал плечами Донченко. — Просто делали свою работу. Прямо как мы сейчас.

— Что-то здесь беспременно должно быть, — сказал Тарновский. — Не мог это быть ложный сигнал, голову даю на отсечение.

Саша кивнула и уставилась на разбросанные по полу смятые, перемешанные вещи. Обычная одежда разных стилей и размеров. Саша взяла в руки черное кашемировое мужское пальто. Прикасаться к дорогой ткани было приятно. Элегантный, должно быть, человек носил его. Шелковая подкладка, наборные роговые пуговицы… все, кроме одной. Третья сверху категорически не подходила: простецкая желтая латунная пуговица смотрелась на шикарной вещи неуместно.

Ничего примечательного по нынешним скудным временам в этом не было. У самой Саши на гимнастерке были нашиты пуговицы трех разных видов. И все же что-то в этом пальто цепляло взгляд. Саша повертела его в руках и обнаружила внизу на подкладке запасную роговую пуговицу. Почему не воспользовались ей, а пришили вопиюще неподходящую желтую?

Саша еще раз быстро перерыла вещи, зная теперь, на что обращать внимание. На одной шинели и на двух разных сюртуках были нашиты такие же желтые пуговицы в районе груди.

— Здесь ничего нет, — сказала Саша громко. — Мы уходим, товарищи.

— Погоди, но как же… — начал было Тарновский.

Повернувшись спиной к дверному проему, за которым сидела дама, Саша состроила зверское лицо.

— Уходим, нет ничего, — повторила она, отчаянно гримасничая.

— Желтая пуговица на самом видном месте, — сообщила Саша о своей находке, когда они отошли от дома. — Ну опознавательный знак же. Зачем, правда, нашивать их так далеко от фронта… видать, господа офицеры сами себе пуговицу перешить не способны даже во имя спасения Отечества от большевистской проказы, или как там у них.

— А почему мы тогда ушли, не изъяли вещи и не арестовали старуху? — спросил Донченко.

Человеком он был хорошим, но опыта оперативной работы у него было еще меньше, чем у Саши.

— Потому что так у нас была бы одна связная, которая едва ли многое знает. И набор одежды с желтыми пуговицами. А теперь у нас есть опознавательный знак, по которому станем вязать офицерье в прифронтовой полосе пачками.

— Неплохо, — признал Тарновский. — Саша, напишешь ориентировку завтра?

— Завтра вы уже будете все делать без меня, — Саша приосанилась. — Я уезжаю на фронт.

— Нет, ну как тебе это удалось, — возмутился Тарновский. — Я, между прочим, тоже все время пишу рапорты о переводе.

— Ты здесь гораздо полезнее меня, — улыбнулась Саша. — Слишком ты хороший оперативник, на свою беду. А я вот надоела Бокию своей бестолковостью... А ты, — обратилась Саша к Донченко, — ты пишешь рапорты о переводе на фронт?

— Я не такой особенный, как вы двое, — ответил Донченко. — Работаю там, куда партия меня поставила. То есть я понимаю, все это очень героически, конечно — не отсиживаться в тылу, а рваться на передовую. Но сейчас никто не знает, где завтра пройдет линия фронта.

— Это верно, — сказал Тарновский и достал из кармана пижонской кожанки жестянку из-под зубного порошка. — Будете?

Саша отрицательно качнула головой. Кокаин она пробовала лишь однажды и потом неделю мучилась носовыми кровотечениями, а удовольствия не получила никакого.

— Стыдно, товарищ, — сказал Донченко Тарновскому.

— Не злись, — ответил Тарновский. — Мы — топливо революции, а топливу положено сгорать.

— Мы, — укоризненно ответил Донченко, — воплощаем то будущее, за которое сражаемся. Как бы тяжело ни было, мы должны пытаться стать частью этого будущего уже сейчас.

— Мне пора, тут моя квартира, — сказала Саша. Обняла обоих. От Тарновского пахло порохом и кожей его куртки. От Донченко — хорошим одеколоном. Видимо, и его революционный аскетизм имел все же некоторые пределы.

Глава 7

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Октябрь 1918 года


— Что греха таить, белогвардейцев в Николаевске многие ждали. Думали, порядок наконец будет. Городской совет собрался, хотели власть в руки военных передавать. Был там один фронтовик, так он убеждал членов Совета попрятаться на время, говорил «офицерье нас перестреляет». Над ним посмеивались, контуженным называли за глаза. За что, говорят, офицерам стрелять нас, мы же власть не захватывали, нас народ попросил.

Саше достался билет в желтый вагон второго класса. Впрочем, общество стало бесклассовым и поезда тоже. Публика в купе набилась разношерстная: пара пожилых крестьян, интеллигентного вида барышня, солдат, вихрастый паренек и даже поп — без креста, но в рясе. Вниманием собравшихся владел паренек, увлеченно рассказывавший свою историю.

— Они вошли, красиво было так, оркестр играл. Народ собрался к собору, с иконами многие. Девки приоделись, как на гулянье. А офицеры пошли сразу к зданию Совета и выводят всех, кто внутри, на площадь. Мы даже испугаться толком не успели, думали, ну, для острастки это. Брат мой в Совет был избран недавно как раз, так он мне кивнул и говорит: “Не тушуйся, Васька, скоро увидимся”. “В аду увидитесь”, — пошутил офицер. Ни суда не было, ничего, даже проститься толком не дали. Погрузили их в телегу и свезли к оврагу. Выстрелы враздробь, а потом выезжает офицер и кричит: «Кто здесь родственники советских прислужников? Можете забирать их!»

— Ну ты брешешь, парень, — сказала сидевшая рядом с ним крестьянка. — Не может быть, чтоб вот так взяли и постреляли Совет. В Советы ведь уважаемых людей выбирают, тех, кому доверяет народ.

— С чего бы ему брехать, тетка, — вступился за паренька солдат. — Офицерье, от него и ждать ничего другого не стоит. Нет у них никакого уважения к простому человеку.

— Ничего я не брешу! — заволновался парень и стал обводить глазами пассажиров в поисках поддержки. — Вон отец Александр сидит, настоятель собора нашего Николаевского. Батька мой его вместе со мной до станции на подводе довез. Спросите его, он все подтвердит.

— Вот как, — сказала Саша негромко, но что-то такое прорезалось в ее интонациях, что взгляды присутствующих обратились к ней. — А скажи-ка, Василий, — обратилась Саша к вихрастому, — службы-то в соборе шли при белых?

— А то как же, — ответил недалекий Василий, — литургии, молебны, все как положено. Колокола звонили каждый день.

— О победе русского оружия молились небось, — предположила Саша.

— Да. И о победе тоже молились, — ответил за паренька священник. — О скорейшем прекращении междоусобной войны. Я понимаю, о чем вы спрашиваете. И, кажется, догадываюсь, кто вы. Да, я исполнял свой долг священнослужителя.

— В чем же вы видите свой долг священнослужителя? — спросила Саша.

— В том, чтоб давать людям шанс соединиться с Богом. Всем людям, и добрым, и грешникам. Расстрел Совета я не одобрял. Но лишать возможности покаяться тех, кто повинен в этом грехе, не имел права.

— И что, многие из белогвардейцев покаялись и сложили оружие? — задала Саша риторический вопрос. — Вы сами отлично понимаете, какой долг выполнили на самом деле. Вы укрепили в них чувство, что с ними Бог. Как вас зовут?

— Вы можете обращаться ко мнекак к отцу Александру.

— Я не могу так обращаться к вам. Моего отца звали Иосиф Гинзбург, и он был убит, когда защищал свою семью от погромщиков. Я никогда не назову отцом другого человека.

— Церковь не одобряла еврейские погромы, — негромко сказал священник.

— Но ведь и не осуждала их, — ответила Саша. Заметила вдруг, что почти кричит. Вдохнула, выдохнула, вернула голосу нормальную громкость. — Те, кто убил мою семью, верили, что с ними Бог. Как и те, кто расстрелял Совет в Николаевске. И эту веру им дают такие, как вы. Вы пытались остановить расстрел своих соседей, выбранных в Совет?

— Я был в тот день на отпевании на селе, тамошний священник заболел. Понимаю, звучит как слабое оправдание. И я не знаю, хватило бы у меня мужества вступиться за тех, кого без вины убивают. Я, конечно, должен был. Но записывать себя в мученики задним числом пошло и глупо. А вы, вы пытаетесь остановить расстрелы невинных людей?

Священник — сильный человек, подумала Саша. Это решило дело. Если б он трусил, юлил и пытался сбросить с себя ответственность, были бы варианты. Но в военное время сильного врага нельзя оставлять у себя за спиной. Никакого больше морального оппортунизма, товарищ Бокий.

— Я не останавливаю расстрелы, — ответила Саша и встала, закрывая спиной выход из купе. — Я расстрелы провожу. Виновных, невинных — неважно. Тех, кто против нас. Тех, кто представляет угрозу революции. Ты, — обратилась Саша к солдату, — к начальнику поезда, живо. Пусть сразу с конвоем придет. Скажи, распоряжение следователя ПетроЧК.

Хоть Саше и назначили другую партийную работу, из ПетроЧК ее формально не увольняли. Саша подозревала, что будет чекистом до конца своих дней. Сколько бы их ни осталось, тех дней. Иронично выйдет, если расстреляют ее раньше, чем этого священника.

Священник попытался было встать. Саша положила руку на кобуру маузера.

— Сидите. Начнется пальба — будут случайные жертвы. Рикошет, знаете ли.

— Те люди, которые расстреляли Николаевский совет, — сказал священник, — вы можете не верить мне, но это же уже ничего не изменит. Я призывал их покаяться. Но никто из них не мог. У каждого из них кто-то погиб — жены, друзья, братья. Расстреляны большевиками, растерзаны матросами — разные истории. И им казалось, что пережитая ими боль снимает с них вину. Прямо как вы.

— Убийца! — вскричала вдруг барышня. — Вы и такие как вы заливаете Россию невинной кровью!

— Заткнись, дура, — бросила ей Саша. Никакой опасности барышня не представляла, а убивать людей за глупость Саша ненавидела. Снова обратилась к священнику. — Я ничем не отличаюсь от них. Цели наши отличаются. За нами будущее.

— Но что за будущее можно построить из всего этого приумножения насилия?

— Мы будем строить будущее из насилия, горя и зла, — ответила Саша, — потому что больше его строить не из чего. Но, по крайней мере, у нас есть будущее. Оно со временем все исправит. А если мы проиграем, будущего у России нет. Никакого. Вы признаете это, если немного подумаете. А что до вас… вы понимаете, что по сути выполняете у наших врагов работу комиссара? Поддержка, наставничество, правильные ценности. Вы даете людям чувство, что у всего происходящего есть смысл и цель. Знаете, что делают казаки с пленными комиссарами? — Саша сама не знала и надеялась не узнать, но товарищ Бокий зря этого не сказал бы.

В купе решительно вошли трое военных.

— Вы понимаете, что пытаетесь себя оправдать? — спросил священник.

— Всегда. Каждый чертов день. Каждую чертову минуту, — ответила ему Саша. И обратилась к начальнику поезда:

— Этого гражданина сдайте в ГубЧК в Пскове. Рапорт я сейчас напишу. Сколько до Пскова, полчаса осталось? Успею как раз.

***
— Простите, вы не видели товарища Гинзбурга?

— Такая распространенная фамилия, кто угодно может оказаться, — улыбнулась Саша. — Но если вы встречаете комиссара в пятьдесят первый полк — вы встретили.

Народу на псковском вокзале толпилось много, но тех, кто ждал ее, Саша опознала сразу. Двое парней в полушубках, надвинутых на лоб папахах и с американскими карабинами образца 1895 года за плечами вглядывались в вокзальную толпу деловито и настороженно. На одну из шапок была явно наспех нашита красная лента.

По тому, как один из парней посмотрел на другого, Саша сразу опознала старшего — здоровенного детину с веснушчатым лицом. Предъявила ему корочки и направление с печатью.

— Революционную бдительность, товарищи, не теряем. Мало ли кто назовется комиссаром. И ваши документы попрошу. Доверяй, как говорится, но проверяй.

Детина хмыкнул и полез в карман за документами.

— Ну здравствуйте, Алексей Платонович, — сказала Саша, изучив солдатскую книжку.

— Да какой он Лексей Платоныч, — загоготал второй солдат, невысокий крепыш в кожаной куртке. — Лешка он, Лекса. А я, стало быть, Прохор.

Лекса нахмурился. Быть Алексеем Платоновичем ему явно хотелось бы больше.

— Далеко идти-то до штаба? — спросила Саша.

— Идти далеко, — ответил несостоявшийся Алексей Платонович. — А ехать близко! Полчаса и домчим. У нас мотор, товарищ комиссарша.

— Товарищ комиссар. Так правильно говорить, — улыбнулась, чтоб смягчить нотацию. — А какой у нас мотор?

— “Лиззи”, — с гордостью ответил Прохор.

Саша просияла, она обожала машины и мечтала научиться водить, особенно “Лиззи”, как называли обычно Ford T.

— Идемте скорее, покажите мне!

— А вещи ваши где, товарищ комиссар?

— Да вот все мои вещи, — Саша тряхнула висевшим у нее на плечах солдатским ранцем.

Книги она сложила в коробки и распорядилась отправить грузовым поездом — там были не только ее личные, но и будущая полковая библиотека. А прочее имущество, нажитое Сашей за четверть века, свободно уместилось в небольшой ранец. Пара смен белья, гребень, коробочка шпилек и запасная обойма к маузеру — все, что ей было нужно. Часы “Танк” от Картье привычно обнимали запястье. Есть она станет то же, что едят бойцы пятьдесят первого, и носить то же, что носят они. Все равно она с самой революции ничего, кроме солдатской формы, не надевала.

“Лиззи” и правда оказалась прекрасна — не новенькая, но в отличной форме. Прохор начал было рассказывать о своей любимице, но Лекса сказал, что надо ехать, пока не стемнело. Впрочем, и внутри “Лиззи” нашлось, что показать. Саша села рядом с Прохором, так что поездка стала превращаться в лекцию о зажигании и магнето, плавно переходящую в историю о том, как Прохор стал армейским шофером. Лекса молчал на заднем сиденье.

Саша послушала бы еще об этом удивительном автомобиле, а заодно и о военных приключениях словоохотливого Прохора, но работа комиссара подразумевала налаживание контакта со всеми однополчанами. Она обернулась на заднее сиденье. Лекса снял шапку и ожидаемо оказался не только конопатым, но и рыжим.

— А вы, Алексей Платонович, кем служите?

— Всяко бывало. В пехоте вон служил, в артиллерии потом. Теперь вот у Князева в порученцах.

— У самого Князева! — восхитилась Саша. — Расскажите, каков он? Как с ним служится?

— Князев — правильный командир, — степенно ответил Лекса. — Дело свое знает. Спуску не дает, но и лишнего не спрашивает. Не его вина, что мы торчим тут уже второй месяц. Петроград снарядов не шлет.

— Петроград пришлет снаряды, — ответила Саша, добавив про себя “если я дам добро, то пришлет”. — Вы же здесь без контакта с трудящимися массами совсем, а я от них только что. Рабочие Петрограда стоят у станков двенадцатичасовыми сменами, чтоб обеспечить фронт. Ивановские ткачи день и ночь ткут сукно для наших шинелей. Железнодорожники выжимают все из своих машин, чтоб доставить грузы. И это под вражескими пулями. Мы победим, потому что мы вместе в этой войне. Вам не вполне это может быть ясно теперь, но вы сами скоро все увидите...

— Твоими бы устами да мед пить, комиссар, — ответил Лекса. Саша не поняла, что означал этот резкий переход на “ты”.

За окном сгущались сумерки. В них таяли похожие друг на друга приземистые, похожие на русские печи церкви с плоскими звонницами, выставленными вперед, будто пытающиеся остановить кого-то ладони.

— Приехали, — сказал Лекса.

“Лиззи” остановилась возле бывшего купеческого особняка. Во дворе горел костер, у ворот стояли часовые. Бойцы, несмотря на щетину, выглядели трезвыми и грозными. Разве только погон на плечах у них не было. Красные ленты носили далеко не все.

— Удачи, товарищ комиссар, — сказал Прохор будто бы с сомнением. Саша улыбнулась ему.

— Командир вас ожидает. Ну, по крайней мере, должен ожидать, — сказал Лекса, пряча глаза. Саше показалась, что сама она нравится ему чуть больше, чем в начале поездки, а данное ему поручение — чуть меньше. Ничего, не всегда нам нравится то, что мы должны делать, сказала Саша мысленно скорее себе, чем рыжему детине. Вдохнула, выдохнула. Толкнула массивную дубовую дверь, чтоб встретить лицом к лицу живую легенду и надежду революции.

Глава 8

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Октябрь 1918 года


Саша переступила порог — и едва не выскочила обратно за дверь. На коленях коренастого мужчины сидела девица в расстегнутой на груди блузке. Девица заливисто смеялась. Из граммофона доносился пошлый романс со скверного качества пластинки. Мужчина поднял глаза и глянул на Сашу без особого интереса, будто видел ее каждый день.

— А, комиссар, — сказал Князев. — Чего застыла на пороге? Входи, раз уж приехала.

— Мы могли бы поговорить завтра, раз вы теперь… отдыхаете, — растерялась Саша.

Князев усмехнулся. Мягко столкнул девицу с колен, шлепнул по заду.

— Ладно, ступай, девонька. Видишь, ты смущаешь комиссара.

Девица хихикнула и побежала к двери в глубине комнаты. Князев проводил ее взглядом. Снова глянул на Сашу.

— Садись, комиссар, — и кивнул на массивный дубовый стул по другую сторону стола.

Это не было приглашением, это было приказом. Выполнить приказ означало с порога принять его правила игры. Однако и оставаться на ногах было бы глупо.

Саша прошла мимо указанного ей стула. Обошла стол. Подошла к Князеву. Протянула ему руку.

— Моя имя Александра Гинзбург.

Князев не встал, даже не изменил своей вальяжной позы. Однако протянутую ему руку пожал, и пожал крепко. Несколько крепче, чем это принято.

— Мое имя тебе известно, Александра Гинзбург.

Саша снова обошла стол и на этот раз села, куда ей было указано. Облокотилась на стол, уперлась подбородком в сложенные в замок руки, посмотрела на Князева в упор.

Саша догадывалась, что означает такой прием. Сама она иногда просила, чтоб матросы перед допросом избили подследственного. Слегка, чтоб он успел осознать реальность, в которой находится, и ей не приходилось тратить время и силы на донесение до него его ситуации. Князев сейчас делал то же самое с комиссаром, пусть и в своей манере.

— Лекса! — позвал Князев. Рыжий с готовностью просунул голову в дверь. — Дуй на кухню. Ужин принеси товарищу комиссару. И чаю горячего.

— Буудь сделано! — бодро ответил Лекса и прикрыл дверь.

— Зачем ты приехала, Александра Гинзбург? — прямо спросил Князев.

Обманывать этого человека явно не стоило. Говорить недомолвками — тем более. Правда, при всей ее опасности, осталась единственным возможным решением.

— Я приехала решить вопрос о возобновлении снабжения пятьдесят первого полка.

— Будешь судить, довольно ль я хорош для Советской власти? — усмехнулся Князев.

— Не так. Достаточно ли Советская власть хороша для тебя, Федор Князев.

С минуту они, отставив условности, разглядывали друг друга. Князев выглядел так, как Саша и ожидала. Голубые, навыкате, глаза, мясистый нос, румяные щеки, самые простецкие усы с бородой. Рязанская ряха, что называется. И так не вяжущийся с внешностью тяжелый, пристальный взгляд. Саше захотелось проверить, все ли пуговицы застегнуты на ее гимнастерке.

Романс наконец закончился. Игла граммофона уперлась в картонную середину пластинки, наполнив комнату шипением и треском.

— Ты приехала сюда одна, — медленно сказал Князев. — Ты ведь неглупая баба, комиссар. Настолько веришь в себя?

— Я настолько верю в тебя, командир, — ответила Саша, не отводя глаза. — Верю, что ты хочешь продолжить воевать за общее дело народа. За таких же людей, как ты.

Ввалился рыжий Лекса с подносом, принялся неловко накрывать на стол. Саша перевела дыхание и воспользовалась паузой, чтоб окинуть взглядом комнату. Богатая, элегантная даже гостиная купеческого дома явно использовалась в последнее время людьми, не привыкшими к такой обстановке. На полированной столешнице виднелись пятна и круги от стаканов. На табурете в углу — жестяное ведро с колодезной водой. Изящная хрустальная конфетница забита окурками. На столе еще до прихода Лексы стояла тарелка с хлебом и грубо нарезанным салом.

Алкоголя не было. Это несколько неестественно: девка, закусь — а выпивки нет. Князев совсем не пьет? Или, наоборот, запойный?

Перед тем как уйти, Лекса снял иглу с пластинки, и треск прекратился.

— Я за народное дело воевал, — сказал Князев. — Дак после понял, что оно стало делом большевиков. Вы вот говорите “воевать за власть Советов”. А сами расстреливаете советы, когда в них большевиков не выбрали. Что ответишь, комиссар?

— Отвечу, что мы на войне. И мы воюем со всяким, кто объявляет себя нашим врагом. Каким бы ни было его классовое происхождение. Еще я скажу, что есть вещи, изменить которых мы не можем. И есть то, что мы можем. Что я могу — так это наладить для тебя связь с партией и правительством Советской республики. Обеспечить пятьдесят первый всем, чем только возможно. Снаряды, обмундирование, провиант — все это получить сложно, но реально. И это я буду делать, если только ты, командир, скажешь мне, что готов продолжить воевать за Советскую республику.

— Если я скажу! — Князев поднялся со своего стула и в возбуждении заходил по комнате. — Тебе довольно будет моего слова?

Предыдущий комиссар оскорбил его недоверием, догадалась Саша. Ах, черт. Какая грубая, какая глупая ошибка. И как дорого она еще может обойтись.

— Мне будет довольно твоего слова, — твердо ответила Саша.

Князев резко повернулся на каблуках, шагнул к ней, встал почти вплотную к ее стулу, уставился Саше в лицо. От него пахло порохом, табаком и еще чем-то, кажется, мокрой звериной шерстью — и дешевым одеколоном поверх этого всего.

— Дак ты ведь и не знаешь обо мне ничего, комиссар. Почему ты веришь мне?

— Потому что я верю им, — ответила Саша, глядя на Князева снизу вверх, и кивнула на дверь. За дверью — дом, двор и город, полные верных Князеву людей. — Люди бы за тобой не пошли, будь ты тем, кто не держит слова.

— Ты, должно быть, голодна, — сказал Князев неожиданно мягко. — Поешь.

Саша кивнула. Только что она полагала, что ей кусок в горло не полезет. Но ведь она действительно не ела ничего со вчерашнего утра. И она больше не нервная петроградская барышня, она теперь солдат. А солдат ест всякий раз, как выдается возможность.

Чай оказался сладким. Когда-то Саша не любила сладкий чай, в гостях обыкновенно просила чаю без сахара. Странно было это вспоминать. Теперь никто не пренебрегал никакими калориями.

Кашу в пятьдесят первом варили на сале. Они тут не бедствуют, отметила Саша. Чай с сахаром могли достать специально для важной гостьи, но каша-то явно из общего котла.

Князев отвернулся к окну. Пока Саша ела, он смотрел на своих солдат во дворе, на силуэт церкви вдали, на заметающий все это снег.

— Правды ждешь от меня, комиссар, — сказал он наконец. — Что ж, правду я тебе и скажу. Но это не то, что тебе охота услышать. Правда в том, что я воюю за Советы. И хочу дальше воевать за Советы. Вот только пятьдесят первый — мой. Двоевластия никакого я здесь не потерплю. Я могу принять комиссара как посредника между полком и командованием. В вопросах снабжения прежде всего, прочее после. Там, снаружи, ты можешь быть кем угодно. В моем полку ты останешься гостьей, комиссар. Приказывать тебе я не стану. Но и ты здесь не командуешь. И в наши внутренние дела не встреваешь.

Саша достала папиросы и спички, чтоб выиграть немного времени и подумать.

Ясно, чего Князев добивается. Ему нужен для пятьдесят первого статус по сути анархистского отряда, действующего в составе РККА, но не подчиняющегося внутреннему распорядку РККА.

И хотя у Саши был приказ сохранить пятьдесят первый на службе Советам любой ценой, этих условий она принять не могла. У нее попросту не было полномочий на создание такого прецедента.

Действительно ли Князев ценит прямоту и откровенность? Возможно, пришла ее очередь проверить его.

— Я понимаю, чего ты хочешь, командир, — сказала Саша, глубоко затянувшись папиросой. — И ты ведь получаешь подобные предложения. Тебе обещают, что не будет никакого надзора, никаких комиссаров. Ты станешь выполнять только боевые задачи. Но как бы ты ни был справедлив, ты тогда окажешься частью армии, где каждый командир вершит суд и расправу на свое усмотрение. И над своими солдатами, и над попавшими под руку гражданскими. Как это бывает, ты знаешь. Поэтому ты не хочешь становиться частью этой армии.

— Дак не только поэтому, — спокойно ответил Князев. Он достал трубку и начал не спеша ее раскуривать. — Продолжай, комиссар, я слушаю тебя.

Князев смотрел на нее в упор. Так просто, кажется, было бы установить контакт, попробовать почувствовать его и, может, немного повлиять… но Саша поклялась себе, что на этом человеке применять гипноз не будет. Даже если от этого будет зависеть ее жизнь или его жизнь. Потому что тогда она не сможет быть с ним предельно честной. А честность — единственное, что могло сработать.

— То, что делаем мы, может быть жестоко, — сказала Саша. — Но у этого есть смысл и цель. И мы можем справиться, пока мы едины в этом. Солдаты, рабочие, крестьяне, партия. Работа таких людей, как я — обеспечивать это единство. Ты не можешь быть частью единого народного фронта, отказывая своему комиссару в возможности делать его работу. Потому что мы не откладываем строительство будущего на потом. Оно строится уже сейчас — на заводах, в деревнях, в войсках.

— Будущее, — хмыкнул Князев. — Будущее, которое вы, большевики, строите сейчас — оно совсем не похоже на те сказки, что вы рассказываете. Но оно все еще лучше, чем то, другое. Чем солнце, под которым у каждого есть свое место.

Саша вздрогнула, как от удара нагайкой. Открыла рот, чтоб спросить, от кого Князев услышал это — и тут же закрыла рот. Ей не нужен был ответ на этот вопрос. Сказала другое:

— Ты прошел путь от рядового до штабс-капитана. Ты умеешь бороться за свое место под солнцем.

— Я умею. Но у меня трое ребят дома. Сыновья, Иван и Федька. И дочка, Настя, — голос Князева потеплел. Впервые Саша увидела в командире пятьдесят первого что-то человеческое. — Я не хочу, чтоб им занадобилось драться за место под чьим-то там солнцем. Я хочу для них будущего, в котором они сразу будут людьми. Чтоб не выслуживаться ни перед кем. Многие из моих парней всю Большую войну спали и видели, как бы скорей вернуться к своим детям. Но замест того пошли за мной. Бороться за лучшее будущее для своих детей. Для всех детей. Некоторые уже погибли, так своих ребят и не увидев. Многие не увидят. Но впрямь, что ли, к такому хорошему будущему вы, большевики, ведете их? Готова ты держать ответ за это, комиссар?

— Я готова разделить эту ответственность с тобой, — ответила Саша. — Будущее — это не большевики. Будущее — это мы все. Моя работа в том, чтоб ты и твои люди не только сражались за будущее, но и стали его частью. Определили его. Вошли в него не как материал, но как строители.

Время идти на уступки, сейчас или никогда. На все уступки, которые она может себе позволить. Но ни на шаг больше.

— Я не хочу драться с тобой за власть, командир. Я не стану отдавать приказов твоим людям, пока ты не разрешишь мне — и только в тех пределах, в каких ты мне разрешишь. Я не стану давать тебе советов, пока ты сам не спросишь меня. Но мне нужно стать частью пятьдесят первого. Мне нужно вникать, понимать, разбираться в том, что происходит тут. Мне нужна возможность доказать, что я могу быть полезна.

Князев поднялся со стула, и Саша угадала, что ей следует сделать то же самое.

— Ты принята в пятьдесят первый полк, Александра Гинзбург. Можешь проявить себя. А теперь ступай. У нас много дела завтра. Лекса проводит.

Саша медленно кивнула, пошла к двери. Князев окликнул ее, когда она уже стояла на пороге.

— Ты тут не помри смотри, Александра. Я людей посылаю на верную смерть, коли так надо для пятьдесят первого. Дак только еще один мертвый комиссар нам не сдался.

Саша улыбнулась впервые с того момента, как вошла в эту комнату.

— Наши жизни, — ответила она, — не принадлежат нам.

Койка, которую Саше выделили, оказалась ничуть не хуже большинства тех, где ей обычно доводилось спать в последние годы. И все же Саша долго не могла заснуть.

Ты просишь меня оставаться в живых, командир. При этом ты знаешь, почему и как погиб мой предшественник. Ты знаешь, откуда исходит угроза для меня — и для твоего союза с Советской властью. Ты ничего не сказал об этом именно потому, что все знаешь. И ты не хочешь, чтоб узнала я. Почему, командир?

Глава 9

Полковник Добровольческой армии Андрей Щербатов

Ноябрь 1918 года


— Барин, ну коли нету совдеповских пятаковок, то я и керенками не побрезгую. Или хоть мануфактурой какой. Идемте уже, холодно! — ныла раскрашенная девица. Отчаявшись добиться своего словами, она неохотно приспустила с плеч пуховый платок и обнажила в вырезе сарафана мигом пошедшую пупырышками на ноябрьском морозе грудь.

— Иди домой давай. Или еще кого поищи. Пять раз говорил тебе уже, не пойду я с тобой, — устало сказал Щербатов.

Полковник Добровольческой армии чувствовал себя дураком. Битый час он подпирал столб на платформе богом забытого уездного вокзала. Линия фронта проходила в нескольких милях, и Щербатов ждал того, кто должен был перевести его к своим. Желтая латунная пуговица, пришитая к его кашемировому пальто, смотрелась по-клоунски. Однако связной, для которого был предназначен этот опознавательный знак, так и не явился. Зато вокзальная проститутка приклеилась намертво, никакие слова на нее не действовали. Щербатов сперва принял ее за связную и потому заговорил с ней; осознал свою ошибку почти сразу, но она уже решила, что контакт установлен и клиент просто сбивает цену.

— Ежели идти до комнат не изволите, то я и здесь прямо могу, — не отставала девица. — Ну хоть катушка ниток сыщется же у вас, барин?

Должно быть, из-за ее нытья Щербатов не услышал, как чекисты подошли.

— Вы окружены! Не двигаться! Руки поднять над головой!

Их было трое. Отстреливаться смысла не имело. Щербатов повиновался.

— Вон она, пуговица! — выкрикнул второй, вихрастый молодой парень. — Пройдемте в чеку, гражданин.

— И эту берем. Связная, небось, — седоусый кивнул на проститутку, повторив недавнюю ошибку Щербатова.

Третий чекист, неприятный тип с лишаем в половину лица, молча толкнул Щербатова наганом в спину. Вихрастый сноровисто ощупал его карманы. Извлек портмоне и браунинг.

— С оружием, значит, разъезжаем, — довольно констатировал он.

Чекисты окружили задержанных и повели по грязным, покрытым глубокими лужами улицам. Тонкая корочка льда противно хрустела под сапогами. Злобно лаяли голодные псы за кривыми некрашенными заборами.

Уездная ЧК располагалась недалеко от вокзала, в жарко натопленной бревенчатой избе.

— Ну-с, — сказал седоусый, усевшись за стол. Щербатову сесть не предложили. — Чистосердечно признаетесь по-хорошему или будем говорить по-плохому?

— Мне не в чем вам признаваться, — ответил Щербатов.

— Да признавайся не признавайся, нам что за печаль, — заржал вихрастый. — Четвертого с желтой пуговицей уже ловим, и все как один к белым перейти хотели. Не соврали товарищи с Петрограда!

— Ты, это, при задержанном-то не очень оперативные сведения вываливай, язык твой без костей, — укорил его седоусый.

— А чего покойника стесняться?

— Покойник-то он, может, и покойник, — ответил седоусый, — но решать это не нам, а трибуналу в Перми. Завтра свезешь его туда.

— Игнатьич, да к чему Пермь? Дорогу развезло, а кляча наша хромает, знаешь же. Чего б здесь прямо не кончить контру-то эту?

— Затем, что революционная законность — не фунт изюма. Читал же я вам на той неделе “Инструкцию Чрезвычайным комиссиям на местах”. Забыли уже, остолопы? Штрафы мы имеем право налагать и арест сроком до трех месяцев. Что серьезнее — в ГубЧК. Так что проверь подковы у нашей клячи сегодня, завтра повезешь задержанного в Пермь.

— Пошто, Игнатьич? В семнадцатом-то мы таких церемониев не разводили. Чуть у кого выправка офицерская — на штыки, и вся недолга!

— Так то в семнадцатом! Теперь не то, что тогда. Кончилась дикая вольница, началась революционная законность, вот оно как.

— А вдруг он сбежать попытается? — подал голос лишайный. — Тогда-то хоть пристрелить можно гниду, или тоже сперва протокол заполнить надобно?

— Вот ежели попытается сбежать, тогда и будешь стрелять, — отрезал седоусый. — А допрежь станем блюсти процедуру. Баста, отставить пререкания.

— А девку что, тоже в Пермь? — спросил лишайный.

— Девку тут допросим сперва, — решил седоусый. — А до утра сведите их в сарай.

— Ну зачем же девушку-то в сарай. Замерзнет! — сказал лишайный и мерзко осклабился. — Тут пускай переночует, в тепле и уюте. Переночуешь же, красавица?

Седоусый передернул желваками, но ничего не сказал. Щербатов посмотрел на девушку. При свете керосинки она выглядела моложе, чем показалось ему на вокзале. Дешевая косметика размазалась, теперь она смотрелась не вульгарной, а просто чумазой. Светленькая, курносая. На тощей шее отчаянно билась жилка.

Сарай стоял недалеко от избы, через грязный двор. Окон не было, только щели в бревенчатых стенах едва пропускали слабый вечерний свет. Против двух державших его на прицеле людей Щербатов не видел смысла ничего предпринимать, но оказавшись взаперти, немедленно стал обшаривать свою убогую тюрьму в поисках того, что можно использовать как оружие.

Бревна стен и потолка были подогнаны друг к другу плотно, выломать одно из них не представлялось возможным. Оставался пол, покрытый густым слоем перемешанного с соломой навоза. Щербатов стал по одной прощупывать доски, пока не нашел прогнившую, которую смог выломать. В качестве оружия трухлявая доска не годилась, зато удалось расшатать и вытащить соседнюю с ней, вполне еще крепкую.

Следовало отдохнуть, пока была возможность, но садиться на грязный пол Щербатов побрезговал. Остался стоять слева от двери, сложив на груди руки в попытке согреться.

Наступила ночь, но луна взошла полная, сарай оказался щелястый, и глаза привыкли к полумраку. Часов у него не было — свою “Омегу” он обменял на хлеб и хинин еще в Петрограде — но по внутреннему ощущению прошло часа два с половиной, когда снаружи послышались шаги. Шел один человек. Скрипнул массивный замок от поворота ключа. Дверь распахнулась.

— Эй ты, контра, — голос вихрастого молодого чекиста. — Выходь. В Пермь тебя повезем. На справедливый, значицца, революционный суд.

За тридцать верст среди ночи? Это было сомнительно. Скорее, юнец решил навязываемой ему старшим товарищем революционной законностью пренебречь и застрелить арестованного якобы при попытке к бегству. Что ж, есть надежда, что молодой чекист глуп достаточно, чтобы зайти внутрь.

— Давай выходи, — повторил вихрастый, но сам в сарай заходить не стал.

Щербатов, двигаясь бесшумно, набрал полную ладонь навоза с пола. Ориентируясь на голос, кинул навоз вихрастому в лицо и тут же выступил в дверной проем.

Как и ожидалось, чекист целился туда из нагана. Щербатов ударил его по рукам доской, выбивая оружие. Наган отлетел за несколько шагов в голые кусты.

Щербатов не оставил чекисту времени проморгаться, а сразу ударил его под дых, не давая закричать и позвать на помощь. Чекист захрипел, но быстро сбил противника с ног прямым ударом. Падая, полковник поставил подсечку, и чекист следом за ним рухнул в холодную грязь. Пропустив два удара — в грудной клетке что-то хрустнуло — Щербатов заломил чекисту руку за спину, повернул лицом вниз. Уперся коленом ему в затылок и вдавил голову в землю. Возле входа в сарай кстати нашлась глубокая вязкая лужа. Жидкая смешанная с навозом грязь забила парню рот, не давая позвать на помощь товарищей. Щербатов надавил сильнее, чтоб жижа заполнила дыхательные пути. Вихрастый дергался сперва резко, потом все слабее и наконец затих. Выждав минуту для верности, Щербатов приложил пальцы к его шее. Пульса не было, широко открытые глаза остекленели. Гримаса ярости сошла, лицо приняло удивленное выражение. Куда было этому увальню тягаться с кадровым офицером!

Щербатов подобрал отброшенный в кусты наган. Это была солдатская модель, дешевая и устаревшая, требовавшая ручного взведения курка перед каждым выстрелом; не чета оставшемуся в ЧК браунингу.

Вытер руки о жухлую траву. Дышать стало больно — похоже, противник сломал полковнику ребро или два. Измазанное в вонючей грязи кашемировое пальто очищать было нечем, да и некогда. Задерживаться здесь опасно. Карты у Щербатова не было. Оставалось только пытаться пересечь линию фронта наудачу, обойдя позиции красных с восточной стороны. Щербатов знал, что места здесь болотистые. Но лучше уж увязнуть в топях, чем стать жертвой этой жалкой пародии на жандармерию.

В избе, где размещалась уездная ЧК, все еще горел свет. Щербатов вспомнил арестованную вместе с ним девицу. Не так — арестованную из-за него девицу. Ведь эти нелюди замучают ее и убьют. И что с того? Она всего лишь вокзальная проститутка, подумал Щербатов — и тут же устыдился этой мысли. Не от хорошей жизни эта девушка пошла торговать собой за катушку ниток. До такого страну довели большевики, но не сами по себе, а при преступном попустительстве таких людей, как сам Щербатов. Уйти, оставив несчастную девушку расплачиваться за него, было бы бесчестно.

Щербатов подкрался к окну избы, прислушался. Изнутри доносился громкий мужской голос — похоже, лишайного. Ему иногда отвечала девушка. Кажется, она умоляла о чем-то, даже рыдала.

Ждать под окном на пронизывающем ветру было нечего. Щербатов взвел курок нагана и толкнул дверь избы.

Лишайный нависал над девицей, уже полураздетой и плачущей навзрыд. Седоусый, отвернувшись от них, сидел за столом и заполнял документы. Его Щербатов оценил как более опытного и опасного противника, потому выстрелил в него с порога. Обернулся ко второму чекисту и увидел направленное на него дуло пистолета. Секунда на взвод курка едва не стоила Щербатову жизни. Лишайный выстрелил, но мгновеньем раньше девушка с визгом повисла на нем, ухватила за плечо и резко дернула, и пуля его ушла в потолок. Прицелившись, чтоб не задеть девушку, Щербатов убил лишайного выстрелом в середину груди.

Седоусый еще хрипел, пальцы его шарили по столу, сминали судорожно только что заполненные формуляры. Щербатов снова взвел курок и добил пожилого чекиста в затылок.

— Одевайся, — сказал Щербатов еще вздрагивающей от рыданий девице. — Уходить надо быстро, пока никто не явился на выстрелы. Пистолет мой куда они убрали, ты видела?

Девушка указала на стенной шкаф. У этих дилетантов не было даже сейфа.

— Тебе есть куда уйти? — спросил Щербатов девицу. — Домой тебе нельзя, искать будут.

— Да к тетке подамся, в Покровское.

— Погоди… — Щербатов пытался припомнить виденную на днях карту. — Покровское… Это ведь по ту сторону линии фронта?

— Под белыми, да. Тут недалеко, ежели тропку через топь знать. К рассвету выйдем на нее, к полудню как раз дойдем. Вы ведь со мной, барин?

Глава 10

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Ноябрь 1918 года


— Я сдаюсь, Николай Иванович! Что это за вещи, для чего они?

— Неужто ваш дедуктивный метод дал сбой? Следователь ВЧК не в силах разгадать какую-то тайну? Сейчас закончу пересчитывать гимнастерки и посмотрю.

Саша в недоумении перебирала предметы, извлеченные из лакированного ящика. Пузырьки, щипчики, деревянные дощечки… странная ложка, полуприкрытая футляром. Возможно, что-то медицинское? Но почему пахнет дешевой косметикой?

Уже неделю комиссар вместе с интендантом Николаем Ивановичем проводила ревизию на полковом складе. Боеприпасы проверили в первый же день, и их действительно оказалось катастрофически мало. Саша часами висела на полковом телефоне и отправляла пачки телеграмм в Петроград. Запрашивала, доказывала, убеждала, разыскивала знакомых снабженцев, орала на секретарей; умоляла, льстила, угрожала и шантажировала. В итоге ей удалось добиться возобновления снабжения полка по критически важным направлениям. Теперь оставалось ждать прибытия грузового поезда.

Тем временем ревизия продвинулась в глубины склада, и каждый день происходили удивительные открытия. Склад наполнялся хаотично: трофеи, остатки, невостребованные заказы, вещи погибших. Происхождение многих коробок установить теперь не было никакой возможности. Содержимое не всегда соответствовало надписям.

Удалось обнаружить много ценного и полезного. Некоторые находки наводили на печальные мысли. Часто встречались письма и фотографии людей, которые никогда уже не дождутся своих родных с фронта — того ли фронта, этого, или прежнего еще, общего.

Но бывало и смешное. Вчера, например, Саша с Николаем Ивановичем обнаружили сорок семь упаковок американских презервативов, спрятанных внутри ношеных валенок. А сейчас Саша и вовсе не могла понять, что за приспособления держит в руках.

— Ах, это, — Николаю Ивановичу хватило одного взгляда, — это очень полезные вещи, между прочим. Давайте сюда. Вам без надобности. Это набор для ухода за усами.

— Что?

— А откуда, по вашему мнению, у мужчин усы?

— В смысле откуда? Просто растут. Разве нет?

— Ну, расти-то они растут, — хмыкнул Николай Иванович. — Но ведь красивые усы сами собой не вырастут. А усы — это важно. В каждом роде войск положено носить усы на определенный манер. В уставах такие вещи, конечно, не прописывают… Но в ином полку правильные усы важнее, чем ордена и награды. Ничего-то вы не понимаете в армейских порядках, Александра Иосифовна, не в обиду вам будь сказано… Конечно, в коммунистической армии это уже не так значимо все. Хотя и тут многие еще уважают традиции, — Николай Иванович пригладил свои небольшие, но, как только сейчас заметила Саша, ухоженные усы.

— Ну, допустим, вот это для завивки. Это расческа, ладно. Это… краска? Пускай. Бриллиантин… Но ложка-то, ложка зачем такая странная? Как бы в получехле металлическом и с прорезью?

— Это ложка с ограничителем. Чтоб не запачкать усы, когда суп кушаешь. Что тут смешного, Александра Иосифовна? Полагаете, одни только дамы беспокоятся, чтоб выглядеть красиво и прилично? Хотя, конечно, не всякие дамы об этом беспокоятся в наше время… Вот что, идемте лучше чай пить. Нельзя же весь день копаться в вещах покойников.

— Кстати, о вещах покойников, — небрежно сказала Саша. — Вещи комиссара Родионова тут, на складе? Я бы забрала.

— Все рабочие бумаги его я отнес в штаб, — сказал Николай Иванович напряженно. Официально Родионов числился пропавшим без вести, но интендант не поправил комиссара.

— Это я видела. Но были же у него и личные вещи?

— Ничего примечательного. Но раз они вам занадобились, принесу вам завтра в штаб.

— Зачем же вам ходить куда-то лишний раз, Николай Иванович, — Саша говорила мягко, но глаза ее сузились. — Мы ведь уже на складе. Заберем вещи комиссара и отправимся пить чай.

***
Что ты был за человек, красный комиссар Сергей Родионов?

Саша разложила вещи предшественника на своей койке. Белье добротное, аккуратно заштопанное. Пенал с письменными принадлежностями. Набор для личной гигиены. Фотография красивой молодой женщины и серьезного мальчика лет пяти. Женщина одета небогато, по-городскому. Учительница, должно быть, или телеграфистка. В последние дни Саша держала в руках много таких фотографий. Но эти женщина и мальчик, они так и не узнают, как погиб их муж и отец. Не смогут гордиться, что он умер за лучшее будущее для всех и стал таким образом частью этого будущего. Или… они смогут?

Саша открыла дневник. Почерк ровный, округлый, как у гимназиста. Родионов вел записи методично, каждый день. Погода. Списки дел, расписания. В основном, как у Саши сейчас, созвоны с Петроградом, черновики телеграмм, поставки, заказы. Но он еще и политучебу проводил, надо же. Митинги, общие и батальонные. Революционные песни с солдатами разучивал. Хороший ты был комиссар, Родионов. И человек правильный, положительный. Вот только толку нам теперь от твоей правильности...

Саша открыла дневник на последней странице.

— Выглядишь как ведьма, комиссар!

— Привет, товарищ Аглая, — не оборачиваясь, сказала Саша. — Это из-за волос, что ли? Я распустила их, чтоб расчесать перед сном.

Аглая возглавляла команду пешей разведки. Других женщин в руководящем составе пятьдесят первого не было, потому Сашу поселили к ней. Аглая приходила только ночевать, а все дни напролет проводила со своими людьми, занимаясь тренировками.

— Слишком длинные волосы носишь, — сказала Аглая. Сама она была острижена под ежик. — Опасно, вши могут завестись.

— Я клянусь, что если замечу хоть одну вошь, немедленно срежу все под корень.

— Зачем это тебе вообще? Это так…отстало.

Саша не планировала навсегда оставаться солдатом. Когда закончится война, она надеялась вернуться к учебе, чтоб со временем перейти на преподавательскую работу. Жить подолгу в одной квартире, обзавестись обстановкой. Собрать уже наконец библиотеку. Завести если не семью, то хотя бы постоянного мужчину. Носить платья и прическу. Но война только набирала обороты, надежды становились все более призрачными. И все же длинные волосы, такие непрактичные в условиях войны, оставались для Саши последним мостом, связывающим ее с надеждой на мирную жизнь.

А вот Аглая любила жечь мосты.

— Коммунизм, — принялась поучать Аглая, раздеваясь на ночь, — это не только новые производственные отношения. Это революция во всех сферах жизни, общественной и частной. Новое искусство. Новый быт. Новая мораль. Новые представления о красоте, основанные на целесообразности. Разве не этому ты должна учить, комиссар?

— Ты так и станешь меня учить, кого я чему должна учить?

На Аглаю было приятно смотреть. Античный скульптор, подумала Саша, ваял бы с нее Артемиду. Тела атлетов похожи, должно быть, на удивительные механизмы будущего. Или на диких животных. Красота, основанная на целесообразности. Но длинная изящная шея, высокие скулы, тонкие ноздри — все это выдавало породу. Одно только портило Аглаю: неровная, шелушащаяся — рябая, как говорят в народе — кожа лица. В жизни другой женщины такой изъян мог обернуться катастрофой. Но не этой.

Аглаю с разрешения ЧК зачислили в полк под фамилией Кузнецова, но по рождению она была Вайс-Виклунд. Ее отец был генералом, теперь служил в Добровольческой армии.

— Родионов, что он был за человек? — спросила Саша.

— Человек хороший. Даже слишком. И потому плохой комиссар.

— Как он погиб?

— Я не знаю, — ответила Аглая чуть поспешнее, чем это было бы естественно. — Да, может, и не погиб, ушел просто. Разочаровался в пятьдесят первом. Не соответствуем мы его высоким моральным стандартам. Как бы то ни было, это в прошлом, потому не имеет теперь значения. Поговорим лучше о том, что значение имеет. Какие твои воззрения на отношения полов, комиссар?

Саша подумала немного. От Аглаи слабо пахло срезанной травой и мокрой землей.

— Да никаких особо. Когда тебе семнадцать лет, ты постоянно размышляешь об этих отношениях. Веришь, что сейчас ты откроешь какой-то универсальный закон и станешь счастлив, и все люди тоже станут счастливы. А когда взрослеешь, не думаешь уже ни о чем таком. Ты время от времени с кем-то спишь, когда можешь себе позволить. Иногда — когда не можешь себе позволить. Потом жалеешь об этом. Вот и все. А я же еще какой-никакой сотрудник особой службы. Доводилось ложиться в чью-то койку в ходе агентурной работы. Я, конечно, не роковая красотка, но и у мужчин за годы войны запросы снизились.

— Не противно?

— Не противнее, чем убивать. Когда столько человеческих жизней могут зависеть от каждой твоей ошибки, переспать с кем-то для пользы дела — это, право же, такие мелочи. Но здесь, в действующей армии, нам лучше вовсе без этого обойтись. Не стакан воды же в самом деле, прожить можно.

— А я убеждена, что люди не должны друг другу принадлежать, — сказала Аглая. — Браки, семьи… все это задумано, чтоб люди были ближе друг к другу, так? А на деле только усиливает отчуждение. В коммуне каждый свободен быть с каждым, и никто ни к кому не привязан.

— А как же дети? — спросила Саша.

— Все мужчины, женщины и дети станут равны и не будут особенно отличаться друг от друга. Все станут жить в домах, совершенно одинаковых, не принадлежащих кому-то, а общих. Каждый сможет зайти в любой дом и лечь с тем, кого найдет там, если оба будут того желать. А утром отправиться налегке дальше, к новым великим делам. Никто не будет обременен ни собственностью, ни длительными отношениями, — Аглая увлеклась. — И дети тоже будут общие, и всякий взрослый станет заботиться о всяком ребенке как о родном. Не будет разницы между богатыми и бедными, между девочками и мальчиками. Все станут помогать друг другу и оберегать друг друга. Ведь всякий человек, смотря по возрасту, может оказаться тебе отцом или матерью, братом или сестрой, сыном или дочерью. Так все человечество станет одной дружной семьей.

— Это, кажется, не Маркс. Это Платон.

— Платону, должно быть, тоже не повезло с родителями, как мне. Они никогда не видели своих детей теми, кем мы были на самом деле. Мои братья… Николай рассказы хорошие писал, журналы их печатали охотно. Павел интересовался синематографом, фильмы хотел снимать. Но пошли оба в военное училище. Отец не мыслил для них другого будущего, а спорить с ним они не умели. Оба были убиты уже в четырнадцатом. А ведь солдатом среди нас троих была я. Я настояла, чтоб отец выбил для меня место в школе прапорщиков. Сказала, что запишусь в Батальон смерти. Но вместо этого летом семнадцатого года ушла из дома и вступила в партию большевиков. Сдала кое-что из семейных драгоценностей в партийную кассу. Отказалась от родовой фамилии. И вот я здесь.

— Как ты стала командиром команды?

— В бою стала. Нашего начкоманды убилоосколком, а заместителя его контузило. Я взяла командование на себя, и задание мы выполнили. Контуженного мы вытащили, но он уже в строй не смог вернуться. Ну, Князев меня и назначил. Не в рамках равноправия женщин, показухи этой. На фронте так дела не делаются. А ты, ты как стала полковым комиссаром? За настоящие заслуги перед революцией или тебя просто назначили, чтоб продемонстрировать успехи в решении женского вопроса в Советской России?

— Полагаю, скоро мы все узнаем это. А ты храбрая. И решительная. То, что ты говоришь, это, — не обижайся, пожалуйста, — несколько наивно. Но ты молода, и поэтому ты права. Молодость всегда права, потому что за ней будущее. А вот я бы никогда не отказалась от своей семьи. Даже если бы от этого одного зависела судьба Мировой революции — не отказалась бы. Но ее больше нет, моей семьи. Уже двенадцать лет их нет. Мама, отец, Юдифь… это моя сестра, Юдифь. Ей было пятнадцать. А я просто поздно вернулась домой в тот день. Я сильная, всегда была сильной, я могла бы ее защитить. Я ведь от всего ее защищала. А тут не успела. Бежала как могла, но не успела. Иногда мне кажется, я с тех пор так и бегу, не могу остановиться…

— Это правильно. Мы не должны останавливаться.

***
В последние полгода Саша часто видела этот сон. Должно быть, последствия неудачного месмерического опыта. Во сне она шла по раскатанной тележной колее через залитый солнцем цветущий луг. Щербатов шел по соседней колее — не больной, каким она видела его в Петрограде, а здоровый и оживленный. Его лысина забавно блестела на солнце. Он рассказывал ей что-то, и она смеялась. Потом говорила сама, что-то важное и ужасно интересное, взахлеб, помогая себе жестами. Щербатов смотрел на нее спокойно и внимательно, иногда чуть улыбался.

В этом сне у нее никогда не было при себе оружия, но это ничуть ее не беспокоило. Она чувствовала себя в безопасности. Во сне казалось, что все идет правильно.

Обычно по пробуждении Саша пыталась сохранить в себе ненадолго это ощущение. Но сегодня ее разбудил звонкий голос Аглаи:

— Ты проспала, комиссар! Начштаба рвет и мечет, уже почти сгрыз свои бакенбарды!

***
— Полторы тысячи человек. Четырнадцать орудий. Двенадцать пулеметов. Пять сотен лошадей, — длинное бледное лицо начальника полкового штаба Белоусова скривилось. — Все они нуждаются в снарядах, патронах, фураже, провизии и прочих скучных, прозаических материях. Для этого госпоже комиссару надо посвятить утро такому скучному, прозаическому занятию, как заполнение заявок. Но полк, конечно, подождет, пока…

Начальник штаба — второй человек в полку после командира. Командир отдает приказы, начальник штаба же создает условия, в которых эти приказы могут исполняться.

— Слушайте, Белоусов, хватит, а? — взорвалась Саша. — Я уже принесла извинения за опоздание. Один раз. Этого довольно. Если вы изволите прекратить язвить, мы успеем все подготовить и отправить курьера к поезду. Я вчера согласовала список поставок в наркомате, надо только оформить бумаги… Эх, развела же бюрократию молодая Советская республика!

Саша с тоской глянула на свои пальцы. Поверх побледневших вчерашних чернильных пятен уже легли свежие, сегодняшние. И конца-краю этому не предвидится.

Начальник штаба пятьдесят первого полка капитан Белоусов смотрел на комиссара с неодобрением. Бывший, разумеется, капитан, но говорило об этом только отсутствие погон. Выправка, манера держать себя, высокомерие — все в Белоусове выдавало кадрового офицера.

— Молодежь приезжает на войну, воображая, будто бы война — это кавалерийские атаки, развевающиеся флаги и крики “вперед!” Так описывают войну в романах, так показывает ее синематограф. Каково же изумление этих юношей, а теперь еще, на мою голову, девиц с горящим взором, когда на деле война оказывается вся пронизана тем, что вы презрительно именуете “бюрократией”. Будто бы без надлежащего оформления документации возможно удержать полк от сползания в хаос. Хотя хаос — это же то, что вы, большевики, любите?

Саша вздохнула. Ей смертельно надоело держать ответ за всю ту чушь, которую приписывают “им, большевикам”. Впрочем, Белоусов в ее ответе не нуждался. Он продолжал вещать:

— Наладить систематическое снабжение сотен человек боеприпасами, обмундированием и продовольствием без надлежащего учета и порядка выдачи, закрепленного в документах, невозможно. Это даже если не принимать в расчет, — Белоусов скривился, — демократизацию армии. Если не оформлять расписание постов полкового караула, перед каждой сменой будет собираться митинг и всякий лоботряс станет доказывать, что он и так уже побольше остальных в караулы отходил.

— Вот, взгляните, — Саша протянула Белоусову заполненный запрос. — Я верно все оформила?

— Приемлемо, — ответил Белоусов, просмотрев бумагу.

— Про романы и синематограф я ничего вам обещать не могу, — сказала Саша, улыбнувшись, — но в донесении обязательно отмечу, что документирование деятельности полка ведется на надлежащем уровне. А полторы тысячи человек, пять сотен лошадей… вы знаете, я же толком этого всего пока и не видела. Уже неделю здесь, а все склады да бумаги. Вы ведь можете показать мне полк… Кирилл Михайлович, вас ведь так зовут?

— Так, — хмыкнул Белоусов. — Территория большая. Вы хоть верхом-то умеете ездить?

— Не умею. Но вы сейчас и научите меня, правда? 

*** 
— Лекса, командир у себя? Я зайду на минутку, подписать заявки надо. Фу, чем так воняет у вас, проветрил бы…

Саша осеклась, наткнувшись на взгляд Лексы — напряженный и… испуганный? Не отвечая, Лекса схватил ее за локоть и силой вытащил в коридор.

— К командиру нельзя. Он занят!

— Да что с тобой, в самом деле. Вон, бумаги помял, — растерялась Саша.

У рыжих тонкая кожа, потому им трудно скрывать свои чувства. Лекса был так бледен, что каждая веснушка на его лице виднелась отчетливо в свете тусклой электрической лампочки.

— Бумаги оставь мне, я передам.

— Вообще это срочно, — недовольно сказала Саша. — Можешь сейчас прямо отнести?

Удивительно, но Лекса побледнел еще сильнее и торопливо закивал. Из-за закрытой двери донесся шум — кажется, внутри упало что-то тяжелое. Лекса смотрел на комиссара умоляюще.

— Отнесу, когда можно будет. Неча тебе сейчас тут делать, комиссар...

Саша пожала плечами и вышла. Да что у них тут творится? Князев с бабой, что ли? Но это бы от нее не стали так скрывать, это ей вообще продемонстрировали в день приезда чуть ли не с гордостью. Тогда она решила, что Князев пытается поставить комиссара на место. Но, возможно, тут было еще что-то. Похоже, за одним пороком от нее пытались спрятать другой, куда как более серьезный.

В комнате, куда она едва успела зайти, разило даже не спиртом — перегаром.

Саша вспомнила, что так и не успела прочитать последние страницы дневника Родионова. Но было уже ясно и так, кого он посетил последним. Лексы не оказалось в приемной в тот момент? Или он просто не успел закрыть собой дверь к командиру? Бедный паренек...

Во дворе Саша наткнулась на Прохора.

— Здравия желаю, товарищ комиссар! — бодро поздоровался Прохор. — Что огонь мировой революции, разгорается?

— Здравствуй, Прохор, — улыбнулась Саша. — Огонь мировой революции разгорается, твоими молитвами. Хотя в отдельно взятом полку несколько медленнее, чем мне бы хотелось. А у вас что, в ходу еще старорежимные приветствия?

— Отменяли их, — признал Прохор, — да привычка крепко въелась.

— А ты отвыкай! Говори, как человек, а не как болванчик.

— Рад стараться! То есть, постараюсь, товарищ комиссар.

Саша засмеялась.

— Как “Лиззи”, на ходу?

— Обижаешь, комиссар! Чтоб наша-то красавица и не на ходу. Хочешь, теперь прямо пойдем, поучу тебя управляться с ней. Ты водила машины?

— Очень мало.

— Не суть. Забудь все, что знаешь об этом. “Лиззи” иначе устроена, чем все, что выпускали допрежь. В Америке на нее особые водительские права выдают. Смотри, комиссар, у ключа зажигания три положения…

Через четверть часа Саша села за руль и, не с первой попытки, вывела машину со двора на улицу.

— Нежнее на педали дави, комиссар, — поучал довольный собой Прохор. — Это тебе не контру расстреливать! Тут подход нужен. Скажи, а Ленина ты видала? Или Троцкого?

— Ленина не видала, не довелось пока, — ответила Саша, стараясь совладать с педалями. — А с Львом Давидычем немного знакома. Здорово он объясняет про буржуазные идеи всякие, почему они такие, и как ими буржуи нас обманывают. Курс социологии… это наука такая про общество и как оно управляется… обещал прочитать после войны в университете. Вот бы попасть!

— С самим товарищем Троцким лясы точила! — восхитился Прохор. — Наворотила дел небось, раз тебя отослали к нам?

— Ничего я не наворотила! Я сама, если хочешь, просилась к вам. Ну не именно к вам, вообще на фронт. Всю плешь проела своему начальству, чтоб добиться перевода. Потому что революция — это вы. Это ты, Прохор, и такие простые ребята, как ты. Ой, быстро-то как едем. Может, сбросим скорость?

— Не робей, комиссар! “Лиззи” — могучая машина, ей обидно как сонная муха ползти.

— А этот рычаг что делает?

— Фары переключает. Так от магнето будут работать, а эдак — от аккумулятора.

— Красавица машина, — Саша провела ладонью по рулевому колесу. — А для чего она используется в полку?

— Командирская, — с гордостью ответил Прохор. — С лошадью же как? Ее пока с конюшни выведешь, пока запряжешь. Заартачиться опять же может. Ежели куда надо поехать, весь полк будет знать. А “Лиззи” вот она, всегда заправлена, всегда готова везти командира или там гостей его. Быстро, тихо, комар носа не подточит!

— Гостей? — Саша засмеялась, чуть запрокинув голову. — Гостий, ты хочешь сказать, Прохор?

— Нее, — немного обиделся Прохор. — Гостьи, девки то бишь, они сами сюда доберутся, не барыни, чай. Ну или на телеге доедут. Тоже придумала, “Лиззи” ради девок гонять. “Лиззи” для гостей другого пошиба. Для важного какого гостя, на которого всем подряд пыриться не след… — Прохор осекся. То, как резко он замолчал, выдало его с головой. — Для проверяющих из Петрограда, например, — неловко закончил Прохор.

Никакие проверяющие из Петрограда в пятьдесят первый не ездили.

— Поздно уже, Прохор, — сказала Саша. — Пора назад. Мы же сможем тут развернуться?

*** 
— Ну что, Гинзбург, справляешься с работой комиссара?

Саша вздохнула в телефонную трубку.

— Не знаю, как и сказать, Глеб Иванович. То, что Князев не выгнал меня взашей с порога, или что похуже — это, пожалуй, достижение. Но пока единственное. Я тут скорее придаток к интендантской службе, чем комиссар.

— Князев доверяет тебе?

— Полагаю, пока нет.

— Что ж. Продолжай действовать по обстановке.

— Что мне еще остается, Глеб Иванович.

— Новостная сводка вчерашняя к вам не поступила еще? Адмирал Колчак убит. Причем не нашими. Дуэль, едва ли не из-за женщины, или что-то столь же несуразное.

— Колчак? Военный министр Омской Директории? Ну, хорошая же новость, — предположила Саша. — Пускай наймиты капитала передавят друг друга, как пауки в банке. Мы сэкономили, можно сказать, патрон.

Директорией называли Временное всероссийское правительство, пытавшееся собрать вокруг себя антибольшевистские силы.

— Патрон мы сэкономили, — согласился Бокий. — Но как бы не вышла боком нам такая экономия. В Омске военные перешли уже практически к открытому противостоянию c Директорией. Назревал переворот, и именно Колчака прочили в диктаторы.

— Так же и Временное правительство летом семнадцатого не могло поладить с собственной армией. Господа офицеры мало что способны не то что решать, но даже и видеть за рамками сугубо военных задач. Они исходят из того, что стоит им перебить нас, большевиков, как сами собой воцарятся законность, порядок и процветание. Эсеры из Директории раздражают их тем, что постоянно разглагольствуют о материях, непонятных им.

— Покойный Колчак таков и был. Потому, скорее всего, не представлял бы для нас особой опасности в роли Диктатора, или кем бы он там себя провозгласил. А вот что начнется теперь… Есть там одна достаточно зубастая группировка. Собрал ее вокруг себя некто Михайлов, прозванный за любовь к интригам Ванькой-Каином. Есть весьма популярный генерал Алмазов, поднявший летом восстание против власти Советов — так мы потеряли Сибирь. Им, разумеется, недостает видения перспективы. Да и к народу обратиться им не с чем. Я хочу, чтоб ты следила за развитием событий.

— Конечно. Но почему вы так странно сказали — чтоб я следила? То есть я стараюсь быть в курсе конечно, комиссару положено. Но вы же что-то другое имели в виду, Глеб Иванович?

На линии пошли помехи.

— Я не хотел, чтоб ты уезжала на фронт, — сказал наконец Бокий. — Но сейчас думаю, может, для тебя это и к лучшему. Северо-Западная армия Юденича штурмует пригороды Петрограда.

Саша не сразу нашлась с ответом. Остро захотелось прислониться к стене, но телефонный провод так далеко не тянулся. Пришлось стоять с незащищенной спиной.

— Нет, — сказала наконец Саша. — Нет, Глеб Иванович, этого ведь не будет.

— И смерть бывает партийной работой, — ответил Бокий. — На случай, если… прервется телефонная связь: помни, что я тебе сказал. Будь умной, много умнее, чем ты есть. Так нужно. Теперь от полковых комиссаров станет зависеть многое; в итоге, возможно, едва ли не все.

*** 
Саша в изнеможении опустилась на сваленные у рельсов пустые ящики. Разгрузка поезда и приемка снаряжения шла весь день, с утра и до вечера. Десятки сверок, шесть актов о выявленных недостачах, четыре экспертных заключения о браке в партии, пять созвонов с Петроградом по скверному станционному телефону. Привезли, конечно, не все, что Саша заказывала. Но она не первый раз имела дело со службами снабжения и запросы составляла с учетом неизбежных сокращений и потерь. Так что, с известными оговорками, можно сказать, что пятьдесят первый полк теперь укомплектован всем, что нужно для следующего боя.

Саша пыталась закурить, но спички отсырели в кармане. Князев выступил из сумерек и поднес Саше бензиновую зажигалку.

Забавно, вяло подумала Саша, если он скажет, что теперь, получив это все, полк переходит в белую армию. И пристрелит комиссара прямо тут, на этих ящиках. Ну и пускай. Она слишком вымотана, чтоб что-то почувствовать.

Сказал Князев, разумеется, совсем другое.

— Недурно сработано, комиссар. Полк к выступлению готов.

— Это хорошо, — отозвалась Саша. — Об этом я обязательно сообщу в политдонесении. С которым тянуть уже невозможно. Хоть я не смогу там написать, что мне удалось хотя бы начать настоящую работу комиссара в полку.

— Дак пиши чего вздумаешь, — пожал плечами Князев. — Это твоя печаль, комиссар. Плевать я хотел на ваши партийные дела.

— Я не буду писать в политдонесении о том, чего не было. Но ведь и писать обо всем, что было, не обязательно. Например, нет никакой необходимости доносить о госте, который был здесь незадолго до меня.

Князев сел на соседний ящик. Глянул на Сашу с интересом. Улыбнулся. Закурил свою трубку.

— Продолжай, комиссар, — сказал он мягко. — Любопытно, много ли ты поняла.

Сашу пробил озноб. Наверно, вместе с сумерками наступил мороз.

— Полагаю, это был твой знакомый по Большой войне, — сказала Саша, стараясь, чтоб голос звучал твердо. — Полагаю, он прибыл сам, не стал посылать никого. Хотел заинтересовать тебя своими идеями о железном порядке, в которые сам свято верит.

Князев глубоко затянулся.

— Товарищ, — поправил он. — Не знакомый — товарищ. Хоть и из дворян он. Но на фронте не велика важность. — Князев помолчал немного. — Он жизнь мне спас в шестнадцатом. Себя под огонь подвел, а меня вытащил. Хоть и не обязан был.

— Я понимаю, — ответила Саша. — Федя, ты мне тогда сказал, что не хочешь, чтоб твои дети жили под этим их солнцем, под которым каждому отведено его место. Но ведь если б ты согласился на то, что тебе предлагали… у твоих детей было бы тогда не самое плохое место.

— Это по-своему даже хуже. Быть наверху. По-другому, но не слаще, чем внизу. Все они там переламываются. Я Щербатова-то хорошо знаю. И эти его идеи, про железный порядок и великую нацию… они не его. Словно ему кто нашептал. Да, многим эти слова по нраву. Устали все от войны, от разброда, от ваших социалистических сказок. Не знаю, поймешь ли ты, комиссар… Щербатов, он теперь будто, как у нас на Костромщине говорят, ставленный. Его слова — не его слова.

— Такое, — медленно сказала Саша, — случается.

Завтра же, решила Саша, надо напроситься к Аглае на тренировки по стрельбе. Щербатов сказал Саше, что она стреляет из рук вон плохо. Что ж, к их следующей встрече она станет стрелять много лучше.

— Тебе от меня что надобно, чтоб начать свою настоящую работу комиссара? — спросил Князев.

— Среди этих грузов были два пункта из моего личного списка. Первый — книги. Нам нужен ликбез.

— Все у нас грамотны.

— Знать грамоту и действительно уметь читать — разные вещи. Эти книги, они о том, что теперь важно. Они учат жить в революционную эпоху. Война же закончится однажды. Хочешь ли ты, командир, чтоб твои люди вошли в будущее, за которое сражались, не понимая его?

— Пускай. График занятий составь с Белоусовым. Я подпишу. Что второе?

— Красная ткань. Нам нужны пятиконечные звезды, чтоб нашить на форму. И знамена. Рабоче-крестьянская армия воюет под красными знаменами.

— Дельно, — ответил Князев. — Мы готовы сражаться. Это все, что теперь важно.

— Да, — отозвалась Саша. — Это все, что важно.

Глава 11

Полковник Добровольческой армии Андрей Щербатов

Ноябрь 1918 года


— Как попасть к адмиралу Колчаку? — спросил Щербатов у дежурного офицера штаба Сибирской армии в Омске. С офицером этим он был знаком еще по фронту, так что проблем с подтверждением личности особого посланца генерала Деникина не возникло.

— К Колчаку? — переспросил дежурный, лицо его сделалось странно задумчивым. Тут вошел солдат с пачкой телеграмм и офицер отвлекся. К Щербатову подошел штатский, подтянутый востроглазый блондин. Секретарь штаба сопровождал его к выходу.

— Вы, полагаю, только что прибыли? — спросил блондин. — Что ж, я охотно провожу вас к адмиралу Колчаку. Хоть тотчас же. Тут недалеко. Мне как раз в ту сторону.

— Адмирал принимает? В такое время? — удивился Щербатов. Уже давно стемнело.

— Адмирал теперь принимает всех и в любое время, — ответил блондин. — Идемте, сами увидите. Один момент, я только получу отметку на пропуске…

Щербатов последовал за самозванным проводником к выходу из штаба, в прихожую. Блондин быстро надел бобровую шубу и шапку, распахнул дверь. Щербатов поежился — петроградское пальто не держало сибирского мороза.

Они прошли через две улицы к зданию Омского кафедрального собора — нарядного кирпичного здания в русском стиле. Из пяти глав храма одна, центральная, была обширнее и мощнее всех остальных, вместе взятых. Собор окружал садик, скудно освещенный газовыми рожками. Кусты и деревья были покрыты снегом, однако по центру садика шла широкая протоптанная дорожка, и вела она не к порталу собора.

— Вот здесь и пребывает теперь адмирал Колчак. Уже четыре дня, — сказал провожатый Щербатова. В центре вытоптанной площадки стоял дощатый крест, до половины заваленный венками. Живых цветов в ноябрьском Омске было не достать, венки состояли из еловых ветвей, перевитых разноцветными лентами. — Этот вид зловещ; и английские вести опоздали. Бесчувствен слух того, кто должен был услышать, что приказ его исполнен.

— Чьих уст нам ждать признательность? — машинально закончил цитату Щербатов.

Блондин глянул на него с интересом.

— Михайлов моя фамилия, — представился он. — Иван Адрианович. Батюшка мой, Адриан Михайлов, в “Земле и воле” состоял, потом в этих краях срок тянул. Большой был борец с, как теперь говорят, кровавым царским режимом. А я вот стал министром финансов в Директории.

— Рад знакомству, — пожал протянутую ему руку Щербатов. Сам он представился еще в штабе. — Кто же теперь возглавляет военное министерство взамен новопреставленного? К кому мне надлежит явиться с докладом?

— Это чрезвычайно интересный вопрос, — Михайлов быстрым движением поправил сползающую на глаза шапку. — Предлагаю не обсуждать его тут, на морозе. Вы одеты не по сибирской погоде. Надо будет выписать вам полушубок, пока не разворовали все… Вот как мы можем поступить. Сегодня вам все равно не успеют определить приличной квартиры, и при Колчаке царила неразбериха, а уж теперь и говорить нечего. А я как раз собирался навестить своего доброго знакомого, генерала Алмазова. Он занимает особняк неподалеку и, не сомневаюсь, рад будет случаю принять у себя в гостях боевого офицера. И тем паче известия от Деникина его заинтересуют. Вы же, если я верно понимаю, не ординарный посланник.

О генерале Алмазове Щербатов, разумеется, многое слышал. Настоящая его фамилия была другая, куда менее звучная. Но, подобно большевикам, известность он получил именно под подпольной кличкой, поскольку был организатором антисоветского подполья в Сибири. Он совершал чудеса храбрости, уходя из-под носа у охотившихся за ним чекистов, и одновременно чудеса такта, объединяя различные враждебные большевикам силы — от ультраправых монархистов до эсеров с анархистами. В течение лета 1918 года Сибирская армия под руководством Алмазова очистила всю территорию Сибири от войск РККА.

Особняк Алмазова оказался целым комплексом строений, окруженных каменным забором. На воротах стоял полный караул, во дворе горели костры, со стороны конюшни доносились громкие голоса и конское ржание.

— Здесь квартирует личная гвардия Алмазова, — пояснил Михайлов. — Полсотни татар, поклявшихся ему в верности на Коране.

Дверь дома, где проживал сам Алмазов с семьей, открыл, однако, не башибузук, а ливрейный лакей. Проводив посетителей в гостиную, он отправился к хозяину с докладом.

Гостиная не ломилась от дорогих вещей, но была просторной, светлой и элегантной. Только репродукция врубелевской “Царевны-Лебедь” украшала белые стены. На столе в высокой тонкой вазе стояла композиция из сухих веток. Щербатову давно не доводилось бывать в домах, содержавшихся в таком порядке.

Генерал ждать себя не заставил. Даже в домашней обстановке он носил застегнутый на все пуговицы китель с георгиевским крестом.

— Ну здравствуй, Ванька-Каин, — сказал Алмазов Михайлову. Мужчины обнялись. К удивлению Щербатова эта, казалось бы, оскорбительная кличка прозвучала дружелюбно и даже уважительно.

— Это эсеры прозвали меня Ванькой-Каином, — пояснил Щербатову Михайлов. — Не доверяют! А я ведь, считай, одним из них заделался. Все для пользы дела. Давайте, однако же, я вас представлю…

Алмазов пригласил гостей в столовую, где прислуга споро сервировала ужин. Генерал живо заинтересовался новостями Вооруженных сил Юга России. За едой Щербатов рассказывал об общих знакомых и одновременно изучал гостеприимного хозяина.

Алмазов оказался моложе, чем Щербатов ожидал — генералу было немного за тридцать. Вопреки армейским обычаям, усов он не носил. Светло-серые, чуть навыкате, холодные глаза под тяжелыми веками, крупный нос, тонкие губы.

— Вы будете гостить у меня, полковник, — сказал Алмазов первым делом. — Возражения не принимаются. Комнату для вас уже готовят. Живите здесь столько, сколько пожелаете.

— Благодарю вас за гостеприимство, — ответил Щербатов. — Однако мне нужно будет найти квартиру, поскольку я планирую жить не один. Я ожидаю в скором времени прибытия своей кузины, Веры Александровны.

— В таком случае моя супруга поможет вам отыскать квартиру, достаточно просторную для двоих. И обязательно с прислугой — вы не представляете, как сложно стало отыскать приличную прислугу, народ страшно развращен большевиками и даже в голодные времена не стремится идти в услужение. Однако моя супруга имеет связи во всех сферах и подберет вам человека с хорошими рекомендациями. Сейчас она утешает несчастную возлюбленную покойного адмирала, так что представлю вас я ей завтра. И вашу кузину моя жена охотно введет в местное общество. Здесь, представьте себе, есть общество.

К ужину подали бульон с пирожками, запеченную нельму и жареных цыплят с гречневой кашей. Пожалуй, тяготы военного времени сказались только в отсутствии столового вина, замененного морсом из брусники.

После ужина вернулись в гостиную, где вместо кофе и коньяка прислуга сервировала наливки местного производства и травяной чай. Настоящего чая было теперь не достать, все пили суррогаты; но здесь разлитый в маленькие белые чашки напиток выглядел скорее признаком эксцентричности, чем нищеты. Алмазов раскурил трубку, Михайлов достал портсигар. Щербатов, по обыкновению, от табака отказался.

— Могилу, которую мы посетили сегодня, — сказал Михайлов, когда хозяин дома отпустил прислугу, — многие полагают могилой не только одного человека, но и всего белого движения. В последнее время отношения военного руководства Восточного фронта и Директории обострились до крайности. Причем с какого же вздора все началось… Господ министров Директории, видите ли, фраппирует исполнение государственного гимна Российской империи. Изволят оскорбляться и выходить вон.

— Но это вовсе не вздор, — возразил Алмазов. — Пусть Империя и перестала быть таковой, но ее гимн остается священным для всех патриотов России.

— Эсеры не то чтоб не считали себя патриотами, но вставать под “Боже, Царя храни” для партии с такой богатой традицией цареборчества как-то не с руки, — ответил Михайлов. — Так или иначе, а теперь члены ЦК партии эсеров в открытую рассылают прокламации с призывами, по сути, к партизанской войне против белой армии. Ни для кого не секрет, что военные намеревались свергнуть Директорию и прочили Колчака на роль диктатора. Он был, пожалуй, единственным, кого все командующие армиями хоть номинально, для проформы, признали бы в этом качестве. Угораздило же бравого адмирала, когда все уже фактически было готово, выйти на дуэль из-за, прости Господи, дамы…

— О покойниках ничего, кроме правды, — сказал Алмазов. — То, что Александру Васильевичу мало оказалось собственной семьи и понадобилось зачем-то уводить жену у сослуживца — тут уж Бог ему судья. Что до прочего… Колчак был человеком благородным и доблестным. Его, безусловно, уважали. Эта фигура устраивала многих, его считали человеком надежным… и предсказуемым.

— Предсказуемость, — повторил Щербатов. — То ли это, что требуется сейчас России от правительства или правителя? Отказ от решения ключевых вопросов русской жизни до созыва будущего Учредительного собрания выглядит надежной и безопасной политикой. Так же, верно, полагает ребенок, прячущийся под кровать во время пожара. Потому что, для начала, на равных, тайных, прямых выборах в Учредительное cобрание однажды уже победили социалисты; с одними из них мы теперь воюем, а с другими — не можем договориться. Но это не так уж важно, потому что тот, кто отказывается от принятия насущных решений, не победит в этой войне ни именем Учредительного собрания, ни отрицанием его.

— И что же генерал Деникин? — спросил Алмазов. — Он разделяет эти воззрения?

— Мы много говорили с ним об этом, — ответил Щербатов. — Антон Иванович из тех, кто предпочел бы не решать задач за рамками сугубо военных. Но у него достаточно мужества, чтоб взглянуть в глаза реальности. Так что да, в итоге мне удалось убедить его. Что до генерала Юденича, он также трезво смотрит на вещи и понимает, что без поддержки финнов и прибалтов ему Петроград у большевиков не отбить. Поддержка же эта возможна только на условиях признания за национальными окраинами автономии, которую они фактически уже получили. Причем признание требуется сейчас, от Временного сибирского правительства, а не от мифического Учредительного собрания будущего. Так что нет оснований полагать, что командование Западного фронта в этих обстоятельствах станет держаться за политику непредрешения.

— Однако многие увидят предательство национальных интересов России в предоставлении независимости национальным окраинам, — заметил Михайлов.

— Так ли это важно теперь, когда решается вопрос о самом существовании России, — горячо возразил Щербатов. — Когда мы победим большевиков и восстановим величие нашей державы, национальные окраины вернутся под ее крыло — сами или после некоторого давления. Тем более что многие из них, получив независимость, примутся грызться между собой, чем упростят нам задачу.

— Вы демонстрируете сейчас превосходную степень политического цинизма, — сказал Михайлов с интонацией, которую Щербатов не смог сходу распознать. Но ведь носит же этот человек прозвище Ванька-Каин с некоторой даже гордостью…

— Настоящая ситуация требует политического цинизма, — твердо сказал Щербатов. — Но верно понятого и грамотно проведенного в жизнь цинизма. Разумеется, я не одобряю цинизм тех, кто пользуется междоусобицей, чтоб вывезти из России ценности. Но и желание драматически погибнуть ради России, а там хоть трава не расти, тоже не вызывает у меня сочувствия. Слова про крестный путь и искупительную жертву звучат возвышенно, однако на деле война ради войны ведет только к бессмысленному приумножению насилия. Наконец, многие прямо мстят за потерянное, за поруганное, за перенесенное. Я могу это понять. Но это никуда нас не приведет.

— Что же, по вашему мнению, может куда-то нас привести, полковник? — спросил Алмазов. — Что, к примеру, мы могли бы противопоставить большевистскому Декрету о земле?

— Год назад — ничего не могли. Тогда раздача земли крестьянам без всяких условий и выплат принесла большевикам сокрушительный успех. Но с тех пор даже самым простодушным селянам стал очевиден популизм этой меры. Продовольственная диктатура, голод… Теперь крестьяне пойдут за любым, кто предложит альтернативную земельную программу.

— Даже если по существу она окажется столь же популистской, как и ленинская? — улыбнулся Михайлов.

— Правда в том, что крестьян много, а земли мало, — ответил Щербатов. — Потому решения, способного удовлетворить всех, не существует. Вопрос стоит так: на какой слой землепашцев делать ставку. Большевики отнимают землю у богатых хозяйств и раздают бедноте; по сути грабят лучших в пользу худших. При помощи дифференцированного земельного налога мы могли бы обратить эту ситуацию. Опереться на крепких хозяев, на соль земли. Такая возможность будет заложена в нашу аграрную программу изначально.

— Вы же понимаете, что отменять сейчас итоги черного передела 1917 года — это политическое самоубийство? — спросил Михайлов. — Крестьяне даже без всяких большевиков взяли землю самозахватом и насмерть встанут против любого, кто попытается ее у них отобрать. Но и оставить им награбленное — преступление против частной собственности.

— Я согласен, что черный передел придется признать, — сказал Щербатов. — Но, в отличие от большевиков, мы станем выплачивать компенсации прежним законным собственникам.

— На какие шиши? — вскинулся Михайлов.

— Ты ж у нас министр финансов, Каин, — усмехнулся Алмазов. — Тебе и изыскивать, как ты изволил выразиться, шиши. Впрочем, это уже вопрос к нашим союзникам. Видит Бог, Россия заплатила за победу в Великой войне более страшную цену, чем все страны Антанты вместе взятые. Нам по справедливости принадлежит доля в контрибуции. А из нее уже можно выделять компенсации тем русским землевладельцам, кто потерял имущество в результате революционных потрясений. Прошу вас, угощайтесь, господа, — Алмазов вспомнил свои обязанности хозяина и разлил по опустевшим рюмкам вишневую наливку из хрустального графина.

— “Боши заплатят за все”, — хмыкнул Михайлов. — Боши-то, конечно, заплатят, вот только кому? Думаете, англичане охотно поделятся с обескровленной Россией этим сладким пирогом?

— Англичане всегда ведут двойную игру, — поморщился Алмазов. — И когда предали царскую фамилию, и сейчас тоже. Покойный Колчак слишком уж им доверял — чтоб не сказать, был их марионеткой, по существу. Нет, вести переговоры следует с французами. Комиссар Реньо — дельный человек. Помимо верности союзническим обязательствам и прочего такого, что не имеет, к сожалению, определяющего значения в наш прагматичный век, у него есть здравое понимание, что если сейчас революцию в России не задушить, эта зараза может перекинуться на Европу. Полагаю, если предъявить Реньо программу, которую он сочтет разумной, со временем средства поступят.

— Вопрос только, кто предъявит эту программу, — сказал Михайлов. — Эсеровская Директория? ЦК партии эсеров уже в открытую противостоит руководству белой армии. С Колчаком или без него, Директория обречена. Ее сметут, это вопрос уже не недель, а дней.

— Я понимаю, многим не терпится радикально решить эсеровский вопрос, — сказал Щербатов. — Эти демагоги и святого из себя выведут. ЦК эсеров не смог договориться с большевиками, превратив единственное заседание всенародно избранного Учредительного собрания в клоунаду. И сейчас таким же образом разваливает белое дело. Но пренебрегать эсеровским движением в целом было бы непростительной ошибкой. Нельзя забывать, что это самая массовая партия, чрезвычайно популярная среди простонародья. Единственная политическая сила, способная составить конкуренцию большевикам.

— Что ж, принцип решения такого рода конфликтов был известен еще римлянам: разделяй и властвуй, — сказал Алмазов. — Что думаешь, Каин?

— Пожалуй, многие эсеры из Директории вполне способны отречься от собственного ЦК, лишь бы сохранить власть, — протянул Михайлов. — Вернее сказать, иллюзию власти. Надо прощупать почву… Потому что вопрос с ЦК надо решать радикально. Парадокс, но ради блага самой же партии эсеров. Выделить козлов отпущения, пока гнев армии не обрушился на всех эсеров без разбору.

Мужчины немного помолчали. Алмазов разлил по рюмкам наливку.

— Все это выглядит, в первом приближении, работающим планом, — задумчиво сказал генерал. — И все же у нас, в отличие от большевиков, нет ясной, простой и понятной народу идеи. Слова “свобода, равенство, братство” могут оказаться сильнее любой самой продуманной стратегии.

Щербатов прикрыл глаза. Сладкая наливка оказалась крепче, чем он думал, а он еще почти не спал трое суток… возможно, последняя рюмка была лишней. Там, в охваченном пожаром революции Петрограде... то ли тифозный бред, то ли предрассветный сон. В глазах женщины, стирающей кровь с лица — кипящая ртуть. Что-то, чего он не мог забыть, но и вспомнить как следует не мог.

— Не в том ли задача государства, чтоб найти каждому человеку его служение? — сказал Щербатов. — Россия измучена хаосом и потрясениями. Она ждет того, кто принесет ей умиротворение. Люди и классы перестанут сражаться за свои интересы, потому что всякий сделается частью общего. И тогда над великой Россией взойдет солнце, под которым каждому будет отведено его место.

— Недурственно, — отметил Михайлов. — На нынешние поэтические настроения юношества вполне ляжет. Да и простонародью должно понравиться. Всяко лучше, чем призывы “за Единую-Неделимую умри, но сдохни”.

— Солнце, под которым каждому будет отведено его место, — повторил Алмазов. — Это то, чего ждали от старого порядка и с чем он не справился. И последнее, что я хотел бы сегодня предложить, господа. Необходимо в ближайшее время поставить вопрос о едином именовании нашей армии. “Белая армия” — слишком уж неофициально. Нет единого названия — нет единой силы. У каждого корпуса свое имя, свой устав, свои обыкновения.

— Отчего бы всем частям нашей армии не принять общее наименование Добровольческой армии? — предложил Щербатов.

— Но армия давно уже не добровольческая, — хихикнул Михайлов. — У нас вовсю идет призыв. Впрочем, в нынешней войне победит тот, кто не всегда станет провозглашать вещи тем, чем они на деле являются.

Глава 12

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Декабрь 1918 года


— Деревня Рытвино занята противником силой до трех рот пехоты! — бойко рапортовала Аглая. — Разведчики обнаружены и обстреляны ружейным огнем. Потерь нет, отошли. На западной стороне реки пехота противника, силой свыше батальона, движется общим направлением на север. Мост охраняется слабым пикетом!

Князев поставил штаб на вершине поросшего кустарником бугра. Вдалеке виднелась деревня Рытвино. Еще вчера никто из присутствующих даже не слышал этого названия, а сегодня за нее предстояло сражаться пятьдесят первому полку, чтоб очистить путь к железнодорожной станции. Ближе к подножию бугра находился небольшой хутор. Влево, сразу от поросшей густым кустарником рощи, уходила широкая прогалина, упирающаяся в стену далекого леса. Река и мост отсюда не просматривались.

— Белоусов, пиши донесение в штаб: в пятнадцать тридцать уничтожил до трех рот пехоты противника в Рытвино, занял мост, веду наступление на станцию.

— Но почему уничтожил? Мы никого ведь не уничтожили пока? — спросила Саша у Николая Ивановича. Интенданта приставили к ней именно для того, чтоб она никого больше не отвлекала от дела своими вопросами. — И почему в пятнадцать тридцать? Еще ж полтретьего только, — Саша глянула на часы.

Может, так выглядит измена и ей пора стрелять командиру в спину? Черт, как не хочется.

Вчера Саша полдня пыталась дозвониться до Бокия, но телефонная связь с Петроградом оказалась неисправна.

— Командир наш очень в себе уверен, — улыбнулся Николай Иванович. — Что запланировал, то и описывает в донесении, будто уже свершившийся факт. Он всегда так делает. Осечек не бывало.

Саша понадеялась, что так оно и есть.

— Лекса, дуй к пулеметной команде, — распорядился Князев. — Пусть два своих самовара ставят мне в резерв. Десяток остальных на северную сторону склона. На запад пусть не залезают шибко. Не дай бог чемоданов с той стороны накидают — полный рот земли будет. Пусть прикрывают атаку третьей роты. Чтобы там головы поднять не могли. Но расход – лента на машинку!

— Будет сделано! — лихо отрапортовал Лекса и убежал, ловко огибая кусты и перепрыгивая через валежник. Здесь он был в своей стихии. Совсем не как тогда, когда, перепуганный и бледный, охранял дверь, сам не понимая, кого защищает — того, кто внутри от тех, кто снаружи, или наоборот.

— Самовары, чемоданы, — пожала плечами Саша. — Мы на войне вообще или в водевиле? Что это все значит?

— Самовар — это пулемет так называют, — принялся объяснять Николай Иванович. — Ствол пулемета заключен в кожух, туда наливается вода для охлаждения. Когда пальба идет вовсю, вода, бывает, закипает от нагрева ствола. Совсем как в самоваре, да. Чемоданом называют артиллерийский снаряд крупного калибра. Это, пожалуй, самое страшное, Александра Иосифовна, что может случиться с командой — попасть под огонь тяжелой артиллерии противника. Ответить нельзя. Потери практически неизбежны. У хорошего командира, такого как наш, чуйка на опасность. Потому он и приказал укрыть пулеметную команду за обратным скатом высоты, чтоб ее позиции не просматривались. Хотя мы не знаем, есть у противника чемоданы или нет. Князев всегда исходит из того, что они могут быть.

— Командиры — ко мне! — рявкнул Князев. С десяток человек отделились от своих отрядов и собрались перед командиром, будто были пальцами его рук.

— В деревне пехота, две-три роты,— заговорил Князев, когда притих снег под ногами подбежавших. — Мост почти не охраняется. На той стороне их побольше будет. Сейчас – быстро смять тех, что в деревне. Они за подмогой уже послали. Раздернуть их надо. А у нас чтоб всякий раз кулак побольше был. На все про все у нас… Белоусов, время заката?

— Шестнадцать тридцать!

— Три часа без малого.

Князев быстро поставил перед каждым ротным боевую задачу: кто командует, какими силами, ближайшая цель, последующая, какие силы и средства выделены в поддержку. Он действовал словно шахматист, совершающий ход всеми фигурами одновременно. Бойцы повиновались с охотой, хотя, догадывалась Саша, некоторые из них знали, что идут на верную смерть. Но если у кого были сомнения, тот не стеснялся их выражать.

— Как же мы заляжем в овраге? — спросил один из ротных. — Нет на карте никакого оврага!

— На карте нет, а там есть, — отвечал Князев. — А ложбину ту и ты видал. Мы мимо нее ехали.

— Чего ж ее на карте нет?

— А съемку делали ухари, вроде тебя! Которые смотрят, да не видят. А глядеть всегда надо с мыслью, что нам тут придется биться. Уяснил?

— Так точно, уяснил!

Дундук Белоусов, про которого Саша была уверена, что он дальше бумажек ничего не видит, объяснял одновременно десятку подбегающих к нему людей, где будут пункты боевого питания, куда вывозить раненых, где находиться резервам, а где обозу. Он держал в голове все, вплоть до расположения каждой сортирной ямы. Одновременно он вел записи — стенографировал, догадалась Саша, боевые приказы командира. Ни одно слово на этом холме не произносилось просто так. От каждого слова Князева зависели человеческие жизни. А также исход операции, что, конечно, гораздо важнее.

Громада оборонной промышленности, опутавший огромную страну спрут военной логистики, тонны документации, долгие месяцы гарнизонной рутины — все это существовало ради таких моментов. А исход их зависел от ума и воли одного человека, как игра целого оркестра зависит от дирижера.

К половине четвертого дело, казалось, было сделано. Уже свернулась и ушла в занятую деревню пулеметная команда. Белоусов приказал перебросить туда же обоз. Однако Князев все чаще и чаще поглядывал в сторону открытого левого фланга.

— Ни одного посыльного оттуда за все время, — сказал он обеспокоенно. Сохраняя контроль над ситуацией в целом, Князев поминутно подносил к глазам бинокль и потому первый поднял тревогу. — Ориентир двенадцать! Влево три-пятьдесят! Дальше — семьсот сажен. Пехота противника! Две... Отставить! Три ротные колонны!

— Вон из-за той прогалины прут, — пояснил Николай Иванович, не дожидаясь Сашиного вопроса. — Там наш кавалерийский эскадрон был. То ли отрезали наших, то ли сами они слишком далеко ушли налево. Так или иначе, на наш открытый левый фланг наступает без малого батальон. На кураже идут, быстро. Их надо сейчас же сбить с ноги, замедлить, заставить развернуться в цепь. Если они доберутся до штыка и сомнут то немногое, что тут у нас осталось, возьмут пушки и обоз, а потом закрепятся – дело будет худо.

— Белоусов! — командовал Князев. — В деревню, бери вторую и третью роты дапо два пулемета на каждую, займи оборону фронтом на юг, на той опушке! Хутор не занимай.

С неожиданной для его массивной комплекции легкостью Князев поднялся в седло. Выехал к стоявшей на проселке резервной роте и скомандовал:

— Рота! Колоннами, повзводно справа! За мной, бегом марш.

Саша взяла под уздцы свою кобылку. За прошедшие недели она выучилась худо-бедно держаться в седле. Князев краем глаза заметил это движение и обернулся к Саше:

— Остаешься здесь!

Саша сникла. Комиссару следовало быть там, где люди шли на смерть. Но Князев согласился взять ее в бой только после того, как она дала слово выполнять все его приказы. “Тут, в полку, мы обо всем с тобой договариваемся. Но там, в бою — прикажу стоять, залечь, да хоть чечетку сплясать — выполняешь без пререканий, уяснила, комиссар?”

Николай Иванович протянул бинокль. Саша в очередной раз попыталась встать так, чтоб на нее поминутно не натыкались занятые делом люди. Поднесла бинокль к глазам, стала смотреть вслед уходящим.

Проскакав порядка трех сотен шагов навстречу противнику, Князев спешился и, раскинув руки в стороны, вполоборота что-то кричал бегущим следом красноармейцам. Взводные колонны разбегались по обе стороны от него, разворачиваясь в боевой порядок — в цепь.

Какая, в сущности, разница, подумала Саша, кто он и что он вне боя. Пусть хоть Кропоткина конспектирует, хоть каждый вечер в хлам напивается, хоть каждую неделю комиссаров у обочины закапывает. Только бы он продолжал воевать, и воевать за Советы.

— Ложи-ись!

Прежде чем Саша успела что-то сообразить, Николай Иванович толкнул ее в утоптанный снег и сам упал рядом. Только после этого накатила волна грохота.

— Все, комиссар, можно вставать, — Николай Иванович подал Саше руку.

— Что это было? — спросила она, отряхивая шинель от снега.

— Чемодан это был. Хорошо, далеко рванул, с полверсты отсюда. А не то орали б сейчас друг другу и все равно б не слышали ничего. Но шальной осколок мог и долететь, хорошего мало.

— А что там горит? — спросила Саша, поднося к глазам бинокль.

— Хутор там есть. То есть уже, наверно, был хутор…

— Они обстреливают хутор? Зачем? Разве там наши были?

— Решили, видать, что там штаб наш. Я и сам думал, там штабом встанем. Обзор на мост оттуда хороший был, не пришлось бы разведкоманду гонять. Но командир предусмотрел, что это место самое подходящее и потому самое очевидное. Так что разве вот семью, что там жила, паскуды эти положили.

Саша пыталась разглядеть что-то в бинокль. Там, где только что стоял аккуратный хутор, все было затянуто дымом. Вот горит дом, а там, наверно, сарай. Бежит, сметая все на своем пути, горящая корова. А там... горящий человек? Криков не слышно было, все звуки тонули в отдаленном артиллерийском грохоте. И ветер дул в другую сторону, потому ни дым, ни запах сюда не доносились.

Подбежал запыхавшийся боец.

— Иваныч, снаряды погрузить надо, помоги разобраться с маркировками, там черт ногу сломит!

— Вы стойте здесь, Александра Иосифовна, — засуетился Николай Иванович. Саша рассеянно кивнула. Подышала на запотевшее стекло бинокля, протерла варежкой. Стало, кажется, только хуже видно. Но Саша продолжала вглядываться в пожарище, как зачарованная.

Словно это был совсем другой город, занесенный не снегом — сливовым цветом. Белые лепестки кружились в воздушных вихрях и грациозно опускались в огонь, в лужи крови, на истерзанные человеческие тела. И когда Саша разглядела в бинокль бегущего к хутору мальчика, она перестала быть здесь и оказалась — там, в Белостоке, в недоброй памяти июне девятьсот шестого года.

Потом говорили, что комиссар храбрая, раз побежала под артиллерийский обстрел. Но правда в том, что она не думала ни про какой обстрел в этот момент.

Говорили, что комиссар добрая, раз бросилась спасать ребенка, которого никогда раньше не видела. Люди умирали в революции, и дети тоже умирали — обычно не на передовой и не в расстрельных подвалах, но Саша знала, что таково естественное следствие войны. Если бы она принимала решение, она бы осталась там, где ей было приказано остаться.

Говорили, что комиссар иногда не в себе. И это было ближе всего к правде. Она не вспомнила, что если ее сейчас убьют, Князев не отмоется и дело Советов будет поставлено под удар. Она не слышала криков “сто-ой, куда!” Она просто обнаружила себя бегущей вниз, к горящему хутору.

Тогда, двенадцать лет назад, она бежала по охваченному погромом городу, уворачиваясь от горящих балок, от летящих в нее камней, от тянущихся к ее телу жадных рук. Перепрыгивая лужи… масла, вина, крови? Сквозь крики и пьяный смех, сквозь вездесущие лепестки сливы она бежала по улицам, на которых прошла вся ее жизнь, к месту, которое не было больше ее домом, которое не могло уже быть ничьим домом...

Теперь она бежала вниз по холму. Саша никогда не была особенно сильной или ловкой, но в такие моменты — откуда что бралось. Она скользила на заснеженном склоне и использовала энергию этого скольжения, чтобы ускориться. Она спотыкалась на скрытых под снегом корягах, падала и перекатывалась по земле, чтоб вскочить на ноги чуть ближе к цели. Шапка потерялась во время одного из падений, волосы разметались и зацепились за кривые доски забора, когда Саша протискивалась между ними. Не чувствуя боли, не чувствуя страха, она рванулась и высвободилась, оставив плетню несколько длинных прядей.

Снизу все выглядело совсем не так, как сверху в бинокль. На какой-то миг Саше показалось, что безудержный спуск ее был напрасен, мальчика она не найдет. Верно, он и вовсе погиб уже в своем горящем доме.

Звать его, поняла Саша, бесполезно. Она знала, каково ему, и знала, что он ничего сейчас не слышит. Но хутор ведь совсем маленький. Пять или шесть строений. Надо методично обойти их, одно за другим. И Саша шагнула в дым, дыша через мокрую варежку.

Мальчик нашелся у развалин самого большого дома — там, где недавно было крыльцо. Голыми руками он пытался отодвинуть тлеющие балки. Беглого взгляда хватило, чтоб понять: если кто внутри и пережил падение кровли, то уже сгорел заживо или задохнулся. От дома осталась куча горящих бревен. Но Саша по себе знала, что человек, в считанные минуты потерявший все, невосприимчив к реальности.

Саша дернула мальчика за плечо. Он обернулся машинально, посмотрел ей в лицо пустым невидящим взглядом и тут же вернулся к своим балкам. Руки и лицо его уже покрылись волдырями, но он не чувствовал этого. Саша снова потянула мальчика за плечо — он не отреагировал. Она говорила, кричала ему что-то, но сама не слышала своего голоса. Кругом трещали горящие бревна, обрушивались стены и, кажется, рвались снаряды — вдалеке отсюда? Совсем рядом? В голове у нее?

Мальчик слишком большой, чтоб тащить его на себе, поняла Саша. Не совсем ребенок уже. Он должен пойти за ней сам. Но как заставить его прийти в себя? Как заставить его захотеть жить? Не в будущем, а прямо сейчас, в эту минуту. Пока он не сжег руки до костей, пока дым не разъел его легкие, пока сознание его не повредилось необратимо от невозможности принять реальность.

Есть методы, вспомнила Саша. Ее учили таким вещам. Месмеристы умеют контролировать сознание людей в критических ситуациях. Нет времени на введение в транс и сонастройку. Но есть один ключ. Саша расфокусировала взгляд, чтоб увидеть на месте этого мальчика другого человека — девочку, которой она сама была двенадцать лет назад. Девочка так же разгребала руками горящие доски — несколько шрамов видны до сих пор — не в силах осознать, что ее дом похоронил под собой ее семью. Нырнула вглубь себя, на тот уровень, где отрицала это до сих пор — она ведь просыпалась каждую ночь от тревоги, не слыша дыхания сестры рядом. Нежные лепестки сливы дрожали на ветру и таяли в уничтожившем ее мир огне — как тают теперь снежинки.

Саша схватила мальчика за плечи, развернула к себе, вонзилась взглядом в его пустые глаза. Ты, как и я, никогда не сможешь принять потери всего, что только и мог любить. Но эта потеря станет для тебя, как стала для меня, источником неизбывной ярости и великой силы. Потому я приказываю тебе, как каждый день приказываю себе: живи!

И когда Саша в следующий раз рванула мальчика за руку, он пошел с ней, даже чуть впереди нее, к ближайшему выходу из горящего лабиринта. При подъеме на бугор уже скорее он помогал ей, чем она ему. И тут только Саша поняла, что обстрел прекратился, ни одна из сторон не стреляет по ним. На середине подъема их встретили, втащили наверх. Чьи-то руки набросили шинель на плечи мальчика, и кто-то говорил что-то, но Саша никого не видела и не слышала, кроме своего найденыша.

Обессиленный, мальчик сел на снег. Саша опустилась на колени рядом с ним, крепко обняла его и заплакала. Она плакала о его погибшей семье и о своей погибшей семье. Обо всех, кто умер на Гражданской войне — когда она началась? Закончится ли когда-нибудь? Плакала о тех, кому только предстоит умереть. И о тех, кто выживет.

Тело мальчика в ее объятиях начало содрогаться. Саша поняла, что он плачет вместе с ней, и с этими слезами к нему возвращается жизнь. Тогда она прижала его к себе крепко, еще крепче, пытаясь вобрать в себя его горе.

Тяжелая рука легла Саше на плечо, заставив обернуться.

— Ты нарушила мой приказ в бою, — сказал Князев. — Завтра ты возвращаешься в Петроград.

Глава 13

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Декабрь 1918 года


— Ты нарушила мой приказ в бою, — сказал Князев. — Будь ты моим человеком, пристрелил бы тебя на месте. Свезло тебе, что ты не мой человек, Александра. Никогда им не была. И никогда не будешь. Просто вернешься туда, откуда приехала. Сегодня. Сейчас.

Утром Саша прощалась с пятьдесят первым полком, для которого так и не смогла стать комиссаром. Горячо обняла Аглаю. Крепко пожала руку Лексе. Выпила на дорогу чаю с Николаем Ивановичем. Взяла пачку бумаг у Белоусова, клятвенно пообещав добиться виз и подписей в кратчайшие сроки. Пошепталась с пареньком, которого вытащила вчера с хутора. Он пока еще говорил совсем мало, но быстро приходил в себя.

Боевую задачу пятьдесят первый вчера успешно выполнил. Саша знала, что ее заслуги в этом нет никакой.

Прохор уже вывел “Лиззи” из гаража, чтоб отвезти несостоявшегося комиссара на станцию.

— Если ты хочешь, чтоб я уехала, командир, — сказала Саша, — я уеду.

Они сидели друг напротив друга за столом в гостиной купеческого дома, где встретились впервые. Саша заняла стул, на который тогда Князев пытался усадить ее приказом. Теперь он, видимо, предпочел бы, чтоб она осталась на ногах и вообще ушла поскорее. Но разбитые вчера колени сильно болели. Хорошо хоть ребро, сказал полковой доктор, при падении всего лишь треснуло, не сломалось. Однако каждый вздох теперь отдавался болью.

За прошедшие с приезда Саши недели комната стала еще более заброшенной. Лекса прибирался в меру своего разумения, но этого было недостаточно. Прежде богатая обстановка стремительно теряла лоск.

Саша внимательно осмотрелась и увидела то, что могла бы заметить и раньше, если б знала, что искать. Один из углов каминной решетки, потускневшей и захватанной, был начищен до блеска. Недавно.

— Я знаю, что не должна была нарушать твоего приказа, командир, — продолжила Саша. — Но что-то на меня нашло. Я не всегда управляю тем, что делаю. Иногда что-то поднимается со дна и толкает меня на действия, которых я бы не совершила, будь я... в разуме. Это меня не оправдывает. Я не снимаю с себя ответственности. Такое просто случается.

Князев нахмурился.

— Это все?

— Да. И нет. У меня две просьбы. Мы не так уж плохо работали вместе, потому, полагаю, я могу высказать тебе две просьбы. Решение по каждой — твое. Но ты меня выслушаешь.

Князев нехотя кивнул.

— Первое. Позаботьтесь, пожалуйста, о мальчике. У него никого и ничего не осталось. Ванька его зовут. Он скоро придет в себя. Год-другой — станет солдатом. Пока может быть еще чем полезен.

— До того мы бы и без твоих напутствий дошли. Парень — часть пятьдесят первого. Мы будем живы — он будет жив. О нем не печалься у себя в Петрограде. Что у тебя еще?

— Что у меня еще, — повторила Саша. — Еще я бы хотела забрать личные вещи комиссара Родионова. Отослать их его родным. Написать им, как он погиб. Ну и не только им, конечно. В Наркомат юстиции тоже, с копией в ВЧК. Закрыть это дело.

Князев тяжело облокотился об стол. Глянул на Сашу исподлобья.

— Вот к чему это тебе, Александра? — спросил он. — Знал же, ты не дура и все поймешь. По уму, лучше б тебе смолчать.

— Проблемы не решаются, если молчать о них. Тем более что даже при всем желании это дело нельзя было не раскрыть.

— Не держи себя, старший следователь ВЧК, — подбодрил Князев. — Поделись, что же тебе такого удалось раскрыть?

— Комиссар Родионов, — ответила Саша, быстро и глубоко вздохнув, — был человеком строгих правил. Такие люди твердо следуют своим принципам. Иногда — слишком твердо. Без учета оперативной обстановки. У тебя тоже есть принципы, командир. Ты никогда не говоришь о них, они не записаны на первой странице твоего дневника — ты и дневник-то не ведешь. Эти принципы просто должны быть очевидны и понятны всем, с кем ты имеешь дело. Когда это не так, происходит… то, что произошло. Кто тот единственный человек, кого будут прикрывать здесь все, вплоть до самых идейных большевиков? Всякий, кто видел тебя в бою, легко поймет это.

— Продолжай, Александра, — сказал Князев, постучав пальцами по столу.

— Я не знаю, что он говорил тебе в вашу последнюю встречу, — послушно продолжила Саша. — В его последнюю с кем бы то ни было встречу. Возможно, он упрекал тебя за пьянство. Возможно, выражал недоверие. Возможно, требовал себе больше полномочий. Но особого значения это не имеет. Ведь ты, командир, и сам, видимо, этого не помнишь. А Родионов уже никому не расскажет.

Князев продолжал спокойно смотреть на Сашу исподлобья. Саша прикрыла на секунду глаза, потом продолжила говорить:

— Не думаю, что ты имел намерение его убить. Но он переступил границы, которые ты ему очертил. Последующее, полагаю, было случайностью. Возможно, вы бы подрались, а после этого стали бы лучше понимать друг друга. Но ты сильный человек, Федор. На свою беду, очень сильный. Ты ведь просто оттолкнул его? И он упал, головой скорее всего, на угол этой бесполезной каминной решетки.

Князев усмехнулся.

— Что ж, раз следователю ВЧК все ясно, дак дело закрыто?

— Следователю ВЧК, — подтвердила Саша, — все ясно. И дело закрыто. Отчего бы не закрыть дело, есть же вещественное доказательство. Комиссар Родионов аккуратно вел дневник. На последней заполненной странице зафиксировано, куда он планировал пойти, но так и не пришел. По пути туда он и погиб. Взгляни, командир.

Князев взял протянутый ему дневник, пролистал до последней заполненной страницы. Чуть поднял брови, взглянул на Сашу вопросительно.

— Я работала с такими уликами, — объяснила Саша. — Я знаю, на что будет смотреть следователь, чтоб установить, вырывали ли из тетради листы. И могу удалить страницу так, чтоб следов не осталось. Потому теперь дневник подтверждает, что последней работой комиссара Родионова было посещение четвертой роты. Она расквартирована в трех верстах от штаба. Идти нужно через город. А в Пскове, как и везде теперь, неспокойно. Человека могут пытаться убить, чтоб завладеть его табельным оружием, бывали такие случаи. Тем более что Родионов не приучился ездить верхом. Предпочитал ходить пешком. Тело так и не нашли — что ж, в речке с несуразным названием Великая течение быстрое. Все ясно. Нет причин не закрыть дело.

— Ты ж разве не должна стоять за правду?

— Правда — то, что хорошо сейчас для революции.

— И ты берешь это на себя? Почему?

— Ты свободен признавать или не признавать меня своим человеком. Но ведь свобода есть и у меня. Я — твой человек, и им останусь. Так я, руководствуясь революционной целесообразностью, решила. Здесь или в Петрограде, и даже если ты решишь закопать меня рядом с Родионовым — свой выбор я сделала.

Князев поднялся со стула, стал расхаживать по комнате. Саша закурила. Однажды в зоологическом саду она видела тигра, который часами ходил из угла в угол по своей клетке. Такое сильное, красивое животное — и такие бессмысленные, будто у сломанного механизма, движения. Командир не любит выходить за рамки ясных и четких понятий.

— Ну положим, — сказал наконец Князев. — Положим, так. Дак что вышло на самом-то деле, с этим чего?

— От тебя ожидают, что ты будешь стальной машиной, командир. Без права на ошибку, на сомнения, на слабость. В пятьдесят первом ты царь и бог, и должен оставаться им всегда. Каждую чертову минуту. Полторы тысячи человек зависят от тебя. И только когда ты остаешься один…

— По тонкому льду идешь, Александра, — сказал Князев.

— Когда ты остаешься один, ты можешь наконец перестать быть стальной машиной. Но так велико давление все остальное время, что когда оно наконец спадает, ты теряешь над собой контроль. Ты настолько привык жить для других, что когда никто тебя не видит, отпускаешь вожжи полностью. Алкоголь немного помогал. Долгое время все обходилось. Могло бы, верно, обходиться и дальше, не окажись в тот вечер Родионов так настойчив. Но ведь есть и другие последствия, и они уже, полагаю, сказываются все сильнее.

Князев резко повернулся, подошел к Саше очень близко, оперся обеими руками о подлокотники ее стула. Дерево скрипнуло, но выдержало. К Князевскому запаху звериной шерсти сейчас явственно примешивался перегар, одеколон не перебивал его. Саша смотрела командиру в глаза спокойно и твердо.

— Я видела лицо Алексея… Лексы, — сказала Саша. — Когда он знал, что в любой момент получит приказ, которого не сможет выполнить — но ведь и не выполнить тоже не сможет. Окажется соучастником преступления, в котором даже нет никакого смысла. Ты не должен поступать так со своими людьми, командир.

Князев отпустил ее стул, отошел, отвернулся к окну.

— Поделать-то с этим что можно? — спросил Князев негромко.

— Хотела бы я знать, — Саша встала, подошла к командиру, встала рядом — близко, но не касаясь его. — Не думаю, что человека может исправить кто-то, кроме него самого. А если такое и возможно, этого не должно происходить. Ошибки, слабости, преступления даже — это тоже проявления свободы. Но мы всю жизнь сражаемся не только с врагами, но и сами с собой. Иногда нам удается одержать верх. На время. А потом мы умираем. Я одно только знаю. Что бы ни происходило с тобой, тебе совсем не обязательно пытаться справиться с этим в одиночестве.

— Ты не должна была нарушать мой приказ, Александра. И не в том дело даже, что ты могла выдать нашу позицию. Командиру своему ты должна верить больше, чем себе. Тогда б и я мог тебе верить.

Они немного постояли рядом у окна, молча глядя на греющихся у костра караульных, на заснеженные деревья, на церковь вдали.

— То, что я сделала, непростительно, — сказала Саша.

— Как и то, что я наделал, — ответил Князев. Похоже, слова эти потребовали от него большего мужества, чем все вчерашние подвиги вместе взятые. — Стоим мы с тобой друг друга, комиссар.

Саша внимательно посмотрела Князеву в лицо, пытаясь угадать, не ошибся ли он с обращением.

— Ты можешь остаться комиссаром пятьдесят первого, — подтвердил Князев. — Стать, взаправду, его комиссаром. Ежели все еще хочешь.

— Принято, — ответила Саша. — Скажи, командир, сколько людей мы вчера потеряли?

— Сорок три человека, насколько теперь известно. Не все кавалеристы вернулись, может статься, еще кого недосчитаемся. И девять раненых в тяжелом состоянии.

— Я бы хотела обратиться к полку во время похорон.

— Можно, — кивнул Князев. — Попик полковой сбежал давно. Да и толку было с его завываний. Глядишь, у тебя лучше получится поддержать боевой дух.

— И еще, у нас есть пленные. Нам нужны пополнения. И нам нужна информация. Первое — моя работа как комиссара. Второе — моя работа как чекиста.

— Работай, — кивнул Князев.

Вошел, как всегда без стука, Лекса.

— Телеграмма, срочная.

Подал запечатанную телеграмму Князеву. Вообще-то комиссар должен читать телеграммы первым, но в пятьдесят первом было заведено иначе. Хорошо хоть Князев отдавал Саше телеграмму после того, как сам прочитывал.

— Переходишь в распоряжение товарища комиссара, — сказал Князев Лексе. — Что прикажет, выполнять. А сейчас к Белоусову. Пускай подготовит список вопросов к господам офицерам. И вот еще что. Прохору скажи, чтоб машину в гараж завел. Чего ей понапрасну под снегом ржаветь.

Командир распечатал телеграмму. Прочел. Поднял глаза на Сашу.

— Это хорошо, что ты остаешься, комиссар, — сказал Князев, чуть помедлив. — Возвращаться тебе теперь некуда. И не к кому. Кто послал тебя сюда, те уже мертвы. Вчера Петроград пал.

Глава 14

Полковник Добровольческой армии Андрей Щербатов

Декабрь 1918 года


— Петроград освобожден! Поднимем бокалы, дамы и господа!

Супруга генерала Алмазова обладала поистине выдающимися организаторскими талантами. Известие о взятии Петрограда поступило вчера, а сегодня уже был устроен праздничный прием. На первый взгляд зала Омского Дворянского собрания выглядела так же блистательно, как в благословенные дореволюционные времена. Требовалось присмотреться, чтоб заметить приметы скудного смутного времени. В разномастных бокалах вместо шампанского искрился яблочный сидр местного производства. Платье и особенно обувь многих гостей не вполне подходили к торжественному случаю, на костюмах виднелись заплаты и следы штопки. И хотя здание Дворянского собрания было электрифицировано, ламп накаливая в хрустальной люстре отчаянно не хватало, потому зала дополнительно освещалась чадящими сальными свечами.

Но дубовый паркет сверкал, военный оркестр без устали играл мазурки и вальсы, а главное — радостное событие, послужившее причиной торжества, заставляло собравшихся позабыть о трудностях и невзгодах. Освобождение Петрограда вселяло надежду, что в войне наконец произошел перелом, взбунтовавшаяся темная масса в скором времени будет укрощена и возвращение старых добрых порядков уже близко.

Щербатов танцевать не любил, однако провести весь вечер за мужскими беседами означало бы проявить неуважение к хозяйке праздника. Оттанцевав три вальса и две кадрили, полковник с чувством исполненного долга взял бокал, встал у стены и всмотрелся в зал. В первую очередь он нашел глазами Веру. Как он и ожидал, Вера стояла в центре небольшого кружка гостей и увлеченно что-то рассказывала. Внимание слушателей, преимущественно дам, было устремлено на нее. Вера прибыла в Омск только три дня назад, но уже успела включиться в подготовку празднования. В любом обществе Вера держала себя так, будто знакома тут со всеми с отрочества, и заводила друзей с невероятной скоростью.

В углу на диванах Щербатов увидел группу мужчин в штатском, не принимающих участия в общем веселье. Некоторые из них выглядели угрюмыми, другие — потерянными. Щербатов не со всеми из них успел познакомиться лично, но знал, что это эсеры из Директории. Три дня назад ЦК партии эсеров был почти в полном составе арестован по обвинению в государственной измене. Министров Директории аресты не коснулись, но положение этого правительства сделалось чрезвычайно шатким. Офицеры, проходя мимо, бросали в сторону дивана презрительные взгляды. Из всех министров один только Михайлов был оживлен, он постоянно что-то говорил, активно жестикулируя, то одному своему коллеге, то другому, то сразу всем.

— Будьте любезны, попросите оркестр сделать перерыв после этого вальса, — обратился Алмазов к своему адъютанту.

Когда музыка закончилась, танцующие не сразу прекратили кружение. И вот наконец даже самая увлекшаяся пара распалась, умолк последний смех и собравшиеся, будто притянутые магнитом, посмотрели в сторону Алмазова, угадывая в нем центр происходящего.

От Алмазова многие ожидали, что он займет освобожденный Колчаком пост военного министра Директории; но он предпочел возглавить Министерство внутренних дел.

— Дамы и господа, — Алмазов вроде бы не повышал голоса, но слышно его было в каждом углу залы. — Сегодня мы празднуем великую победу. Она не только вернула нам славную столицу Империи, но и знаменует коренной перелом в ходе кровавой междоусобной войны, развязанной большевистской сворой. Мы уже поднимали бокалы за генерала Юденича и за наших доблестных воинов. Пришло время почтить человека, без которого нам сегодня нечего было бы праздновать. Потому что победы куются не только на театре военных действий, но и политической волей. Народы Финляндии и Прибалтики выступили в битве за Петроград нашими союзниками. И этот союз был заключен своевременно благодаря полковнику Щербатову, который провез послание с Южного фронта через захваченные врагом территории.

Алмазов поднял бокал. Щербатов склонил голову, благодаря собравшихся за аплодисменты.

Признание Директорией автономии национальных окраин пришлось по вкусу далеко не всем, но новость о взятии Петрограда заткнула недовольным рты.

Щербатов ощутил теплую ладонь на своем плече — Вера взяла его под руку. Он и не заметил, как она подошла, а наверняка она стояла рядом с ним, пока Алмазов говорил тост.

Выглядела Вера, как всегда, неподражаемо. Она приехала в Омск с одним небольшим чемоданом, а теперь у нее появился вечерний наряд. Кажется, Щербатов узнал узор портьеры из их квартиры в ткани ее платья.

Даже в разгар революционных потрясений Вера Щербатова неизменно выглядела так, будто к ее услугам были лучшие модистки Парижа. Элегантность была присуща ей с ранней юности. Тонкие черты лица, широко расставленные глаза, нежная линия шеи. Темные волосы собраны в высокую пышную прическу, подчеркивая царственную посадку головы. В ушах Вера носила серьги с дешевым лазуритом — немногое оставшееся от родителей серебро давно обменяно на хлеб — но они оттеняли блеск ее глаз так, что, кажется, и с бриллиантами она не могла быть краше.

И все же Щербатова коробили явные знаки бедности в ее облике. Ведь это его вина, что его единственный родной человек живет в шаге от нищеты. Для себя полковник хотел немногого, но Вера, конечно, должна получать только самое лучшее. И Щербатов надеялся, что скоро сможет обеспечить уровень жизни, который ей подобает.

— Спаси же меня от дамского общества, дорогой брат, — негромко сказала ему Вера, не переставая ослепительно улыбаться. — Их послушать — Гражданская война затеяна для того лишь, чтоб эти курицы могли снова пить шампанское и обливаться французскими духами.

Оркестранты вернулись на свои места после перерыва. Дамы и девицы начали было оглядывать залу в поисках кавалеров. Но с первых аккордов стало ясно, что с танцами придется обождать. Оркестр заиграл гимн Российской империи — “Боже, Царя храни”.

Стульев в зале было немного, большая часть присутствующих и так находилась на ногах, что избавило их от необходимости демонстрировать почтение. Гимн полагалось слушать стоя, но государства, где действовал этот закон, уже почти два года не существовало. Бог не сохранил царя, да и сам царь не сохранил ни вверенной ему страны, ни даже собственной семьи. Пели немногие. И все же те, кто сидел, предпочли подняться — не стоит шутить с чувствами людей, утративших все, что было им дорого.

Взгляды собравшихся обратились к группе министров Директории, продолжавших сидеть на угловом диване. Михайлов в центре группы скрестил руки на груди. Щербатов видел, как он что-то говорит своим коллегам. Почтить гимн Российской империи — для эсера это было равнозначно отречению от своих политических идеалов.

Министры похожи, подумал Щербатов, на небольшое стадо косуль, окруженных плотным кольцом хищников. Похоже, кто-то решил положить конец эсеровскому вопросу.

Алмазов резко вскинул правую руку вверх. Музыка оборвалась, словно оркестр только и ждал этого знака. Один трубач несколько секунд тянул свою партию в обрушившейся на залу тишине, потом выдал пару фальшивых нот и утих.

— Это провокация, господа, — четко сказал Алмазов. — Кто-то пытается разрушить наше политическое единство. Покажите, — обратился генерал к дирижеру, — кто отдал распоряжение поставить гимн?

Жезлом, которым только что управлял оркестром, бледный дирижер показал в сторону стоявшей чуть особняком группы офицеров.

Алмазов едва заметно кивнул, и взявшиеся невесть откуда люди в синих мундирах вывели этих офицеров за дверь.

— Достойно сожаления, что это произошло посреди праздника, дамы и господа, — сказал Алмазов. — Но пока идет война, такого рода казусы неизбежны. Враги не только по ту сторону фронта, они притаились и среди нас. Наша сила — в единении гражданской и военной власти в деле противостояния большевистской заразе. Никакие символы старого порядка не должны становиться препятствием на пути построения нашего великого будущего. Вам особо приношу свои извинения за этот инцидент, господа, — последнее было адресовано министрам Директории, словно примерзшим к своему дивану. — Обещаю, подобное не повторится.

Тут один из министров резко поднялся на ноги. Он сказал оставшимся несколько фраз, заглушенных музыкой, развернулся и направился к выходу из бальной залы. Он шел, глубоко засунув руки в карманы сюртука, сгорбившись, не глядя перед собой; празднующие сами отшатывались с его пути.

Оркестр снова заиграл вальс.

Вера несколько раз слегка ударила ладонью о ладонь, изображая аплодисменты.

— Великолепный спектакль, — сказала она брату. — Этот, в сюртуке, далеко не уйдет ведь?

— Разумеется, — ответил Щербатов. — Будет осужден вместе с другими предателями из числа эсеров. Злоумышление против государственного порядка. Раз он находит оскорбительным союз с властями, арестовавшими его товарищей — что ж, пусть разделит их судьбу. Через несколько дней — процесс над офицерами, которые устроили эту провокацию. Та же статья. Я уже работаю над этим, пока неофициально. И хотя многие понимают, кто здесь играет музыку, мы сегодня сохранили Директорию.

— А зачем нам Директория?

— Номинально Директория наследует всенародно избранному, а впоследствии разогнанному большевиками Учредительному собранию; по крайней мере в большей степени, чем любое другое правительство в стране — а их расплодилось великое множество, в каждом втором уезде свое. Директория может консолидировать разные политические силы, вернее, давать им благовидный предлог к консолидации. Но есть еще одна причина, возможно, более важная… Пока военные правят из-за спины Директории, не встает вопрос о личности правителя — Диктатора, каким планировалось поставить покойного Колчака. Не то чтоб кто-то рвался к единоличной власти — но ты же знаешь, как народ в России нуждается в сильном правителе… Пока, впрочем, есть и более насущные дела.

— А ходили слухи, будто Алмазов сам из монархистов…

— Это так. Но чтоб привести Россию к тому историческому моменту, где возможна, хотя бы гипотетически, реставрация монархии, нам придется идти на политические компромиссы.

— Представь же меня своим новым соратникам!

— А вот, на ловца и зверь бежит.

— Вы не имеете права единолично наслаждаться обществом такой красавицы, полковник, — белозубо улыбнулся подошедший Михайлов. Щербатов представил его. Михайлов поцеловал Вере руку — причем в самом деле прильнул губами, а не коснулся воздуха в паре дюймов от запястья, как велел этикет. То ли сын политкаторжанина не знал тонкостей светского обращения, то ли пренебрег ими осознанно. Вера лишь улыбнулась, лазурит в ее ушах блеснул.

— А вот и наш герой дня! — Алмазов подошел в окружении группы офицеров. — Господа, хочу, чтоб вы первыми узнали о грядущем преобразовании в правительстве. Законопроект пока не утвержден Директорией, но по существу вопрос можно считать решенным. Мы создаем департамент охраны государственного порядка в составе моего министерства. Полковник Щербатов любезно согласился его возглавить, а заодно принять должность товарища министра МВД.

— Но разве вопросы охраны порядка не в ведении контрразведки? — спросил кто-то из офицеров.

— Контрразведка занимается вопросами тактического значения, — пояснил Алмазов. — Ловит шпионов, допрашивает военнопленных и так далее. Это необходимо, но нам надо решать и более масштабные задачи.

— Что-то вроде большевистской чрезвычайки, в таком случае?

— Само название “чрезвычайная комиссия“ указывает на временный характер работы учреждения, — сказал Щербатов. — Как и многие большевистские затеи, чистая непродуманная авантюра. Охрана государственного порядка же должна осуществляться на постоянной основе. Большевики провозгласили классовую войну; наша же цель — классовый мир. Классовый мир может быть выстроен только в условиях четкого, ясного, рационального порядка, при котором каждому отведено его место.

Оркестр заиграл “Дунайские волны”.

— Ах, это мой любимый вальс! — вздохнула Вера. Михайлов, ослепительно улыбнувшись, подхватил ее за талию и увлек в круг танцующих.

— Но разве возможно в нынешних условиях избежать террора? — спросил другой офицер.

— Разумеется, в первое время террор неизбежен, — ответил Щербатов. — Пока не закончена война, и в послевоенный период. Надо смотреть правде в глаза: будут расстрелы, тюрьмы, концентрационные и фильтрационные лагеря. Невозможно вывести истерзанную междоусобной войной страну к стабильности и процветанию, не отсекая гнилые и безнадежно испорченные части общества без всякой жалости. Но если большевики не могут предложить обществу ничего, кроме непрерывного и нарастающего террора, то для нас эти меры будут лишь временными. Суть нашей деятельности — в умиротворении мятежной страны. Если установление государственного порядка неизбежно потребует насилия, то его поддержание должно стать бескровным.

Госпожа Алмазова, лучезарно улыбаясь, вступила в круг беседующих мужчин.

— Давайте же оставим беседы о политике для суровых будней, господа, — поспешно сказал генерал. — Сегодня праздник. Нам должно быть стыдно, что дамы скучают! Не так уж много балов мы могли им предложить в последнее время.

— Вас можно поздравить, — сказал Алмазову Щербатов, когда офицеры разошлись. — Сегодня вы отстояли наше демократическое правительство.

— Социалисты это, никакие не демократы, — лицо Алмазова скривилось. — От большевиков отличаются разве что тем, что упустили власть в стране. А так одним миром мазаны, и болтаться бы им на соседних виселицах. Полагаете, мне приятно было прерывать гимн Империи в угоду этому сброду? Я ведь по глубокому своему убеждению монархист, Щербатов.

— Как же вы относитесь к последнему русскому императору?

— Как и любой монарх, Николай был послан России Богом. Полагаю, в наказание за грехи, которые нам только предстоит еще искупить. Император ввел страну в мировую войну, разрушившую миллионы семей — а сам радел прежде всего об интересах семьи собственной. Романовы утратили как юридическое, так и нравственное право на престол. Однажды, возможно, Бог смилуется над Россией и пошлет ей новую династию. Пока же, к великому моему сожалению, нам не обойтись без союза с этими пустобрехами.

— В чем вы видите первоочередную цель этого союза?

— Без правительства, издающего законы и контролирующего их соблюдение, мы не сможем покончить с таким уродливым явлением, как атаманщина. Постоянно поступают донесенья о бессудных, жестоких и, главное, бессмысленным расправах, чинимых над населением казаками Семенова, Анненкова и других атаманов. Они грабят, насильничают, мучают и убивают без разбора, и тем возбуждают такую ненависть к представляемой ими власти, что большевики могут только порадоваться наличию таких ценных и благодетельных для них сотрудников. Население должно видеть в нас избавителей от тяжкого комиссарского плена, а не худших мучителей, чем комиссары.

— Проблема с атаманами в том, что ими невозможно управлять, — ответил Щербатов. — Я полностью с вами согласен, атаманщина должна быть искоренена самым решительным образом. Хоть и не тотчас же, а когда в войне с большевиками будет достигнут перелом и мы получим преимущество. А пока мы подготовим для этого почву, изыскав Новому порядку союзников во всех слоях населения. Лучшие люди страны могут и даже должны оказывать ОГП содействие в выявлении и уничтожении вредоносных элементов. Общество в тесном сотрудничестве с властью станет очищать само себя.

— То, о чем вы говорите, в народе называют “чужими руками жар загребать”, — нахмурился Алмазов. — Впрочем, на войне хороши все средства. Сейчас, однако же, неподходящее место и время для обсуждения этих вопросов. Смотрите, моя дражайшая супруга ведет к вам свою очередную протеже. Будьте предельно осторожны, полковник, более двух танцев с одной барышней — и вы уже жених. Женихов теперь остро не хватает, а ваша карьера на взлете, потому невесты откроют на вас сезон охоты. Вам, вне всякого сомнения, следует жениться, но я бы рекомендовал не спешить с этим. По-настоящему хорошую партию вы сможете составить через год-другой.

— Я приму это во внимание, — ответил Щербатов и обернулся к госпоже Алмазовой и ее протеже с самой любезной улыбкой.

Протанцевав с разными барышнями четыре перемены, Щербатов нашел Веру в обществе Михайлова.

— Вот, Андрей не даст соврать, — говорила Вера, — я всегда ненавидела войну. Свою жизненную миссию я вижу в том, чтоб исцелять нанесенные войной раны.

— Вы говорите о благородном труде сестры милосердия? — улыбаясь, спросил Михайлов.

Как и многие дамы, Вера в патриотическом 1914 году окончила сестринские курсы.

— В том числе и о нем. Но мои амбиции простираются дальше того, чтоб перевязывать раны нашим доблестным воинам. Я говорю об исцелении общества.

— Вот как! И какими же, позвольте полюбопытствовать, методами вы намерены исцелять общество? — Михайлов, кажется, все еще считал разговор шуточным.

— Методики исправления и усмирения человеческой природы известны с древнейших времен, — серьезно ответила Вера. — Если мы изучим и модифицируем их с помощью достижений современной науки, они смогут стать по-настоящему эффективными, а в перспективе даже и массовыми.

— О каких методиках вы говорите?

— Я всегда живо интересовалась религиозными практиками. Знаете ли вы, что монастыри издревле были не только местом молитвы, но и тюрьмами для особо опасных или важных преступников? Иногда в них ссылали постылых жен и неудобных наследников. Иногда — убийц и насильников, людей необыкновенной жестокости и силы. Иногда — еретиков и мятежников, тех, чьи слова оказывались разрушительнее пушечных ядер. И часто эти преступники были людьми непростыми — для простых всегда существовала каторга. Они происходили из влиятельных семей либо к ним было приковано много внимания. Их необходимо было сохранить живыми и в добром здравии. Заключение в каменном мешке этому не способствует. Более свободные условия содержания могут привести к побегам или мятежам. В монастырях умеют работать с людьми так, что в скором времени они становятся смирными и безобидными.

— Неужели такие чудеса достигаются постом и молитвой?

— Постом и молитвой, в частности. В действительности там несколько более сложный комплекс воздействий. Суть его состоит в чередовании жестокости и ласки. Побои, голод, измождение и участие, доброта, принятие сменяют друг друга хаотично, без понятной объекту закономерности. Кроме того, обряды — отчитка, сугубая молитва… По существу эти техники весьма похожи на те, что практикуются сейчас гипнотизерами в месмерических салонах. Иногда применяются опиаты и другие алкалоиды. В итоге человек утрачивает собственную способность к выстраиванию логических связей и целеполаганию. Даже отчаянные бунтари становятся тише воды ниже травы.

Лицемер и манипулятор Ванька-Каин не мог более скрывать изумление. Щербатов не раз наблюдал этот эффект: отвлеченные красотой Веры мужчины не ожидают обнаружить в ней острый ум и прагматичность, граничащую с цинизмом.

— Неужели вы полагаете, — спросил наконец Михайлов, подобрав челюсть, — что Церковь согласится помогать Новому порядку в деле… как бы это назвать… умиротворения населения?

— О, вы, полагаю, даже не представляете себе, каким ценным союзником может стать для Нового порядка Русская Православная Церковь. Революционные потрясения принесли много горя и зла, однако в то же время открыли новые пути и возможности. Освободившаяся от назойливого контроля Святейшего Синода Церковь может раскрыть свой потенциал. Знаете, ведь многие, даже и внутри Церкви, согласны с мнением графа Толстого о том, что в Российской империи церковная деятельность не отвечала реальным потребностям общества. Возможно, пришло время, когда любовь должна из слов претвориться в действие.

Блестел сидр в бокале Веры, блестел лазурит в ее ушах, блестели ее глаза.

— Любовь — это очень возвышенно, — сказал Ванька-Каин. — Не хотел бы показаться вульгарным, но я ведь работаю с финансами… То, о чем вы говорите, будет дорого стоить. Пуля или веревка намного дешевле. Хотя, учитывая масштабы страны, и эта статья расходов окажется существенной. А когда времена станут гуманнее, можно будет заставить заключенных в тюрьмах или лагерях отрабатывать свой хлеб.

— Разумеется, — ответила Вера. — Одних только большевиков в России сейчас более двухсот тысяч, не говоря уже о врагах Нового порядка в других партиях, да и просто уголовных преступниках. Пока речь не идет о том, что эта методика в обозримом будущем сможет стать массовой. Хотя, возможно, развитие медицины сделает возможным достижение подобного эффекта с помощью простой и дешевой операции. Наука, разумеется, требует вложений. На этом историческом этапе мы не сможем умиротворить страну без массового террора, это очевидно. Но чем раньше мы исследуем принципиальную возможность заставить любого человека занять отведенное ему место, хочет он того или нет, тем скорее мы сможем от хирургических методов лечения общества перейти к терапевтическим.

— Однако же вы говорите о вещах, которые многие сочтут жестокими, — заметил Михайлов.

— Любовь не знает жалости, — ответила Вера Щербатова.

Глава 15

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Декабрь 1918 года


Газетный заголовок гласил: “Кровавый палач Глеб Бокий сжег себя заживо в управлении ПетроЧК. Попытка уничтожить следы большевистских преступлений или сатанинская магия?”

В самом деле идиоты или прикидываются, подумала Саша. Ну какиепреступления. Какая, к чертям, магия. Саша вспомнила, как держала в руках личное дело Князева. Там был записан адрес, по которому живет его семья. Имена его детей. На Гороховой хранились тысячи таких папок. Скорее всего, закладывать взрывчатку времени уже не оставалось. И не было никакой уверенности, что промерзшее здание удалось бы подпалить снаружи.

Саша представила, как Глеб Иванович в последний раз входит в унаследованный от Урицкого кабинет. Шагает в своих лакированных штиблетах по лужам керосина. Проводит украшенными перстнями пальцами по корешкам папок. Тысячи страниц — о тех, кто был убит именем революции, о тех, кто сам принял смерть ради революции и о тех, кто еще жив и продолжает сражаться за революцию. Спичка — и их поглощает пламя, одно на всех.

Саша прошептала:

— Я стану много умнее, чем я есть, Глеб Иванович, я обещаю вам. Я не подведу вас, я удержу свой полк в Красной армии, я сделаю все как нужно.

“Петроград очищен от красной плесени,” — хвастался другой заголовок. Статью украшала фотография площади перед Исаакиевским собором, заставленной виселицами. Похоже, виселиц было намного больше, чем поместилось на снимке. Мужчины, женщины… а вот это, кажется, подросток или ребенок. Некоторые в военной форме или в кожанках, но большинство — в гражданской одежде. Саша вглядывалась в скверную бумагу, пытаясь распознать знакомые лица, и не могла. Может быть, ее товарищи остались живы, ушли в подполье, продолжают борьбу…

Саша разжала кулаки и уставилась на ранки на ладонях, по четыре на каждой. Ногти пора обрезать, вот что.

— Вызывали, таарищ комиссар? — Лекса вошел и оперся о косяк.

— Да. Насчет пленных, вчера взятых. Отдели рядовой состав от офицеров. Рядовых пересчитай и сразу дуй на кухню. Пусть им приготовят горячую еду. Да не какую-нибудь. Что мы сегодня будем есть, то же и они. Если кашевар заведет шарманку “ой невозможно”, скажи, я сама приду на кухню и лично на всех приготовлю. Он этого не хочет. Так что пусть как знает выкручивается, но накормит всех, и хорошо накормит. Как пленные поедят, стану с ними говорить. А что до офицерья… — Саша на секунду прикрыла глаза, — отделите тех, кто может знать что-то для нас важное. Хотя нет, не так. Всех офицеров отделите. Сговариваться им не давайте, а то насочиняют сказок. Рассадите по разным комнатам, насколько получится. Из еды выдайте им ту воблу подгнившую, если мы не выкинули ее до сих пор. Ну или еще каких отбросов, соленых обязательно только. А пить не давайте. Совсем. Даже когда будут просить. Запомните только, которые просили. С них и начнем завтра допрос с утра пораньше.

— Понял тебя, комиссар. Буудь сделано, — ответил Лекса.

Саша знала, что он выполнит все в точности.

*** 
— Не хочу я складывать цифры эти, — Ванька отодвинул тетрадь с примерами. — Я хочу маузер, как у тебя, и убивать этих гадов. Офицерье и прочих буржуев.

Саша всмотрелась в своего найденыша. Лицо и руки его покрывали волдыри, но доктор сказал, ожоги неглубокие, “до свадьбы заживет”. Веки были припухлыми, и Саша не могла понять, это реакция на обработку ран или свежие следы слез. Она завалила его учебниками, чтоб он не сидел, глядя в пустоту. С момента гибели его семьи не прошло и двух дней.

— Понимаю тебя, Иван, — Саша потрепала мальчика по макушке. — Но подумай вот о чем. Много ли гадов ты убьешь из маузера? В обойме десять патронов. Допустим, один патрон — один гад. Что не всегда, прямо скажем, удается. Да и гады будут отстреливаться, знаешь ли. Могут не дать тебе времени расстрелять обойму. Не говоря уж о том, чтоб сменить.

— Десять гадов — уже неплохо!

— Ну если ты только до десяти и умеешь считать, то неплохо, пожалуй. А вот если выучиться как следует математике, и еще много чему — сможешь гадов убивать сотнями и тысячами.

— Это как?

— Можно, например, стать артиллеристом. Как артиллерия работает, ты, конечно, помнишь. Никогда этого не забудешь. Так вот, и сам сможешь чемоданами врага закидывать. Но для этого надо очень много учиться. Математику учить, физику, химию…

— А что это — химия?

— Это наука о том, как обычные всякие порошки и жидкости превращаются в порох. Порох засыпают в снаряды, снаряды заряжают в пушки и поджигают. Один выстрел — сотни врагов! Но только если хорошо будешь знать всю технологию. Иначе и своих же подорвать можно.

— Ладно, буду учить эту вот… техноложию. А экономия какая-то, капиталы, придумали тоже… это не буду.

— И очень глупо, — Саша сдвинула в сторону книги, придвинулась к Ваньке, облокотилась на стол. — Но я понимаю. После того, как убили мою семью, я тоже мечтала взять бомбу и взорвать всех этих гадов. Ну, хоть кого из гадов. Тех, кто убивал. Тех, кто оправдывал и покрывал убийц. Тех, кто запрещал моему народу себя защищать. Тех, кто установил и поддерживал этот порядок вещей. Мне было, в общем-то, без разницы, кого именно. Я тогда была годом старше, чем ты теперь. По счастью, мне встретились умные люди. Большевиками их называют, потому что нацелены они на большие дела. И они объяснили мне, что по-настоящему мир меняют не бомбами. И не маузером, у меня и маузера-то тогда не было. А надо рассказывать людям, что это неправильно, когда одни работают и голодают, а другие бездельничают и богатеют. Как капитализм делает счастье богатых из горя бедных. И как сделать всех свободными, чтобы жить по правде. Но это тоже не так просто все. Надо много читать и думать. Про общество, как оно устроено. Про деньги, почему они есть не у всех, и как сделать так, чтоб были у всех, кто работает. А потом чтоб и вовсе не стало денег, а стала одна только справедливость. Про управление разными большими и сложными штуками. Видишь, товарищи Ленин и Троцкий выучились всем этим вещам и совершили революцию. Теперь вот мы защищаем ее. И ты будешь защищать. А потом настанет мирная жизнь, и в ней надо знать и уметь еще больше…

— Какая жизнь, — тихо сказал Ванька, — после всего… Без них.

Он судорожно вздохнул — все же он плакал совсем недавно.

— Я не знаю, Вань, — ответила Саша. — Мы не можем поменять прошлое. Но мы можем драться за будущее, где никто ни с кем не сделает того, что сделали с нами. А как будем мы с тобой жить в нем сами после всего, не знаю. Надеюсь, это будущее как-то само все исправит и вылечит. Может, и нас. Оно будет лучше, чем мы. Я надеюсь на это. На что еще надеяться…

— Ладно, — Ванька слабо улыбнулся. — Покажи мне, как решать эти примеры.

*** 
— Этот, надеюсь, последний был? — спросила Саша, когда очередного офицера увели после допроса.

— Ну, есть там навроде еще один, — ответил Лекса. Он тоже устал. Сегодня они допросили шестерых пленных. Обед, на который они до сих пор не попали, закончился два часа назад. В Красной армии командиры ели из одного котла с рядовым составом, и тем, кто не успевал вовремя, доставалась пригоревшая каша со дна. — Но с него толку не будет, товарищ комиссар. Упертый. Может, ну его, разговаривать с ним? Чего зря человека мучить.

— Это ты себя, что ли, имеешь в виду под человеком? — усмехнулась Саша. — Ничего, от опоздания на обед еще никто не умирал. Тащи давай этого упертого. Порядок есть порядок.

Сперва Саша радовалась несколько даже чрезмерному энтузиазму, с которым Лекса кинулся выполнять обязанности помощника комиссара. Случалось, он среди ночи приносил Саше документы или приходил сообщить новости. Но скоро стало ясно, что дело тут в не в избытке революционного рвения, а в лишнем поводе повидать соседку Саши. В отсутствие Аглаи Лекса выполнял Сашины поручения с ленцой, хотя ничего не упускал.

Когда Лекса вышел, Саша обратилась к Белоусову:

— Кирилл Михайлович, нам из вот этих, допрошенных нужен кто-нибудь?

Саша знала, что начальник штаба полка, бывший кадровый офицер — сейчас таких называли военными специалистами, военспецами — разбирается в тактических вопросах так, как она не будет разбираться никогда.

— В кавалерийском эскадроне у нас нехватка командного состава теперь, — ответил Белоусов. — Из допрошенных второй и пятый подошли бы. Я подразумеваю, в отношении боевого опыта подошли бы. Что у данных кандидатов с морально-политическими качествами, тут вам виднее, товарищ Гинзбург.

Саша кивнула. Второй из допрашиваемых ответил на все вопросы о вооружении и численности своей части, причем ответы его совпали с показаниями других расколовшихся. На страдающих от обезвоживания людях гипноз работал хорошо, они же в самом деле хотят пить. Подтолкнуть их к откровенности в обмен на заветный стакан воды не так уж трудно.

А вот пятый… пятый тоже охотно отвечал, и даже отчасти правду. Именно ту правду, которая особого стратегического значения, как объяснил Саше Белоусов, не имела. А вот в части того, что важно, пятый из допрашиваемых постарался соврать. Дезинформировать, назвал это Белоусов. Если б не показания других пленных, это могло бы и сработать.

— Пятый хорош, — протянула Саша. — Грамотно себя вел. Я бы на его месте так же пыталась выкрутиться.

— Его поведение выражает крайнюю степень враждебности к Советской власти. Значит, служить ей верой и правдой он не станет.

— Да. И нет. Его поведение означает, что он умен. И храбр. Оставим его. Я поговорю с ним. Второго тоже пока придержим, но такому человеку веры мало. Так, а вот и наш седьмой.

Конвой ввел грузного мужчину с недавно, наверное, пышными, а теперь поникшими усами. На плечах его были капитанские погоны.

— Здравствуйте, я полковой комиссар Александра Иосифовна Гинзбург, — скороговоркой представилась Саша. Не то чтоб пленных особо интересовало ее имя, но не назваться было бы непрофессионально. — Мы можем поговорить.

— Жидовка — комиссар. Более чем предсказуемо. Не о чем мне говорить с тобой, мразь, — процедил через губу пленный.

Одного взгляда хватило, чтоб понять: этот гипнозу не поддался бы, даже если б Саша не была уже вымотана предыдущими допросами.

— Знаете, оскорбления — это необязательная часть, — пожала плечами Саша. — Что вы не хотите отвечать на наши вопросы, мы поняли. Но ведь особой необходимости в этом и нет. Ваши сослуживцы уже все рассказали, что нас интересовало.

— Не тебе судить о белых офицерах! Я буду разговаривать только со штабс-капитаном Князевым.

— Вы не сможете поговорить с штабс-капитаном Князевым. Вы могли бы поговорить разве что с краскомом Князевым. Но с чего бы ему тратить время на вас? Вы знакомы?

— Доложите Князеву, что с ним согласен беседовать капитан Максимовский, — не удостоив Сашу взглядом, пленный обратился прямо к Белоусову.

— Лекса, сбегай, доложи, — попросила Саша. — Вдруг они знакомы, и правда.

Она боялась сделать что-то, чего Князев впоследствии не одобрит.

— С этой швалью все ясно, — пленный кивнул на Сашу, обращаясь к Белоусову. — Россия для них — топливо в костре мировой революции. С которой они, между прочим, просчитались, весь пар ушел в свисток. Но вы, русский офицер, зачем связались с красной сволочью? Как вам не стыдно подчиняться тварям, жаждущим только власти и крови?

Саша скосила глаза на Белоусова. Насколько она успела понять, он служил в РККА потому лишь, что в РККА перешел весь его полк. А кроме военной, другой профессии он не имел и не желал иметь. Но не мог же он так сейчас и ответить. Любопытно, как он выкрутится.

— Красная, как вы изволили выразиться, сволочь, — спокойно сказал Белоусов, — единственная на данный момент сила, представляющая национальные интересы России. Пока командование Белой армии заискивает перед иностранцами, явными противниками России и в прошлом, и в будущем. Вы забыли интересы своей страны. Большевики говорят об интернационале, их идеи утопичны, но на деле они борются, как умеют, с разрухой и хаосом. Долг любого честного русского человека — пытаться им помочь. Ради будущего России.

— Знаете, я даже пожелал бы вам дожить до этого будущего и увидеть его, — сказал пленный. — Каким оно окажется на деле. Это было бы лучшим для вас наказанием за измену Отечеству. Вы вспоминали бы Россию, которую эта сволочь уничтожит, и понимали, что являетесь соучастником. Но этому не бывать. Красные уже потеряли Петроград. Разгром большевиков — вопрос времени. Вас просто повесят рядом с ними и вы, возможно, так и не поймете, к какой пропасти вместе с ними вели страну.

Лекса вернулся и доложил:

— Командир велел передать, он с блаародиями якшаться не станет, рылом не вышел! Пусть, сказал, комиссар сама разбирается как знает. Ему… мм… ну, в общем… ему нет дела.

— Он же как-то иначе это сформулировал? — полюбопытствовала Саша.

— Иначе, — смутился Лекса. — Но смысл я верно передал.

Саша хмыкнула. При ней Князев никогда не использовал крепких словечек.

— Нет так нет, — сказала Саша, вписывая фамилию Максимовского в расстрельный список. — Лекса, этих пятерых, из списка, разместить в тепле, накормить по-человечески. Двух других — отдельно.

— Царское правительство напрасно миндальничало с вами, социалистами, — выплюнул слова пленный. — Отстреливали бы вас, как бешеных собак — глядишь, Россия избежала бы этой кровавой каши.

— Я нередко сталкиваюсь с таким подходом, — ответила Саша, — и, вот правда, не хочу вас обидеть, но, на мой взгляд, он свидетельствует о недостатке аналитических способностей. Революционеры только направляют революцию, а вершат ее народные массы, когда осознают невыносимость своего положения. Но да к чему вам это теперь. Выпейте лучше воды, — после допроса Саша всем наливала воды из стоящего перед ней графина. Тем, кто сотрудничал — во время допроса. С этого толку все равно не будет, а мучить людей без необходимости Саша не любила.

Пленный взял у Лексы стакан и залпом выпил воду. Затем резко оттолкнул того из конвойных, что стоял ближе — паренек отлетел к двери. Капитан поднял руку с зажатым в ней стаканом и сдавил его. Стекло треснуло, по запястью пленного потекла кровь. Глядя замершей Саше в глаза, капитан прицелился и с силой метнул острый осколок ей в лицо.

Саша, будто зачарованная, смотрела, как кусок окровавленного стекла приближается к ней. Белоусов отреагировал быстрее и резко толкнул ее к стене. Стекло прошло в паре дюймов от Сашиного виска.

— Вот это ненависть! — потрясенно сказала Саша, потирая ушибленный об стену локоть. Осторожно взяла в руку осколок, рассмотрела его. — Не знала, что обычный стакан можно превратить в смертельное оружие! Верно говорят, век живи — век учись. Спасибо, Кирилл Михайлович.

— Все равно ты издохнешь в муках, комиссар! — кричал пленный, пока конвой пытался его скрутить. — Таких, как ты, берут живьем! Думаешь, ты не станешь кричать? Станешь, пока не охрипнешь. Быстрой смерти станешь просить — и не получишь. Ты ответишь за все, комиссар!

— Какие насчет пленных распоряжения, Александра Иосифовна? — спросил Белоусов, когда буйного капитана наконец вывели.

— По действующим сейчас законам, — ответила Саша, — их надо доставить в штаб дивизии, на трибунал. Но вы представляете себе, что творится после падения Петрограда в штабе? Переработка на ходу всех планов, размещение эвакуированных, толпы беженцев… А конвой и транспорт мы в принципе можем выделить?

— В принципе, — ответил Белоусов, — если таков будет приказ комиссара, конвой и транспорт для доставки пленных в штаб дивизии мы выделим. Это, конечно, сопряжено с определенными затруднениями. Послезавтра мы выступаем, и каждая лошадь, каждая двуколка на счету. Но приказ есть приказ.

Саша потерла виски. Весь год работы в ПетроЧК она, последовательница Урицкого, стояла за неукоснительное соблюдение норм революционной законности. Оформляла все документы и следила за соблюдением всех юридических процедур, нередко раздражая коллег своей дотошностью.

Но ведь теперь никого из ее коллег нет в живых. Нет никого больше из тех людей, с которыми она спорила, смеялась, делила паек, прикрывала их и они прикрывали ее. Их убили. Она осталась последним следователем ПетроЧК.

— Пленных офицеров расстреливаем. Завтра, в десять утра. Именем революции. Суда не будет. Ответственность беру на себя. Исполнение тоже беру на себя.

— Зачем мы на них патроны тратим? — пробурчал Лекса. — Они-то наших вешают, или порют до смерти, или что похуже еще.

— Потому что мы не караем, не мстим и не запугиваем, — ответила Саша. — Истребление врагов революции — не акт ненависти, а производственный процесс. Жалость тут неуместна, но и жестокость, право же, тоже. Мы уничтожаем людей, стоящих между нами и будущим, которого мы заслуживаем.

— Кстати, Кирилл Михайлович, то, о чем говорил этот Максимовский — правда? — спросила Саша, когда они с Белоусовым остались вдвоем. — Что не стоит мне ждать быстрой смерти?

— Да. Есть скверные практики. Потому настоятельная вам моя рекомендация, Александра Иосифовна: берегите последний патрон. Если в бою прижмут — лучше руки на себя наложить, чем сдаться живьем. Знаете, как правильно стреляться? Не в грудь ни в коем случае, это типичная ошибка. Вот тут, над ухом ставьте пистолет. Ничего зазорного здесь нет, и многие мужчины так поступают на этой войне.

— Ну ясно, — хмыкнула Саша. — Раз мужчинам можно, то мне, бабе-дуре, сам бог велел!

— Не в том дело, Александра Иосифовна, — серьезно ответил Белоусов. — Просто у мужчины больше шансов, что в нем увидят врага, заслуживающего уважения. Женщин же, тем более простого происхождения, казнят особенно жестоко.

— Вот как, — Саша поежилась. — Но как же рыцарственные идеалы, все в таком духе?

— Вы, следует полагать, привыкли к равноправию полов у себя в революционной среде. Вам трудно даже представить себе, каким вы выглядите чудовищем для этих господ. Гражданские войны отличаются особым ожесточением, поскольку враг воспринимается как предатель; женщина, ставшая солдатом, предает еще и свое женское предназначение. Для наших врагов женщина, вставшая против них с оружием в руках, способная получить над ними власть — это нечто противоестественное. Переворот мироустройства. Выход за рамки всех возможных конвенций.

— А для вас, Кирилл Михайлович? Для вас я тут тоже переворот мироустройства?

— Для меня вы в полку — это небольшой конец света, разумеется. Однако причина не в вашем поле в первую очередь. Вы некомпетентны, недисциплинированны и ничего не смыслите в армейских порядках. На ваше счастье, я человек глубоко верующий, — Белоусов улыбнулся, что случалось с ним нечасто, — и каждый день молю Бога даровать мне кротость, чтоб нести этот крест. Да и вы, буду справедлив, кое-чему учитесь.

*** 
— Кто как понимает коммунистическую идею, товарищи? — спросила Саша.

— Отнять и поделить! — заорал солдатик из заднего ряда. Собравшиеся одобрительно захохотали.

— Ясно. И просто, — сказала Саша, когда все отсмеялись. — Но сейчас я вам покажу, что те, у кого отнимают — это вы. Поднимите руки, кто до призыва на производстве поработать успел… большинство, хорошо. Тогда про земельный вопрос на следующем собрании вам расскажу.

Среди полутора тысяч человек в пятьдесят первом полку большевиков не набралось и десятка. Саша поручила каждому из них привести своих кандидатов на вступление в партию для политической учебы. Собралось полсотни человек.

Саша взяла в руки и показала солдатам хорошо знакомый им предмет — фунтовую булку ржаного хлеба.

— Сколько, — спросила Саша, — вы платите в лавке за такую булку?

— Четыре копейки, — вразнобой ответил десяток голосов. Каждый из собравшихся отдавал за такой хлеб заработанные тяжким трудом копейки множество раз. Бывало, что другой еды они себе позволить не могли.

— Верно. Давайте посмотрим, из чего эта цена складывается. Фунт ржаной муки стоит три копейки, на булку идет две трети фунта, это будет на две копейки муки. Еще копейку положим на соль, дрожжи, дрова для печи, подвоз воды, износ оборудования. Итого выходит, что себестоимость этой булки — три копейки. А продают ее вам за четыре копейки. Значит, с каждой выпеченной булки пекарь должен получать одну копейку за свой труд.

Пекарь за смену выпекает, в зависимости от мощности печи, от пяти до восьми сотен таких булок. Значит, заработок его должен составить пять-восемь рублей в день. Кто-нибудь из вас пекарем был?

— Мой брат в пекарне работал, — сказал один из солдат. — Прежде восемьдесят копеек за смену получал, а как война началась, до семидесяти срезали.

— Жена моя у печки хозяйской стоит, — добавил другой. — Полтинник в день ей платят. С того детей кормит, что зачерствевший хлеб нераспроданный ей разрешают забрать, когда остается.

Саша выждала с минуту, чтоб каждый сам в уме произвел подсчеты.

— Но ведь пекарь-то по найму работает, — сказал внимательно слушавший Прохор. — У него нету пекарни, нету печей, нету баков.

— Верно! Подумай вот о чем. Справедливо ли, что работает пекарь, а прибыль получает тот, кто владеет оборудованием?

По собранию побежал невнятный гул.

— Кто из вас бывал в Петрограде, в Москве, в других больших городах? — Саша чуть повысила голос. — Видали там богатые дворцы, шикарные экипажи, дорогие магазины? Вы думали когда-нибудь, чем оплачено все это? На какие шиши? Я скажу вам. Все это куплено на ту самую копейку, которую человек своим трудом заработал — и от которой не получил и десятой доли. Ваш труд не принадлежит вам. А так как ваша жизнь — это труд, значит, ваша жизнь не принадлежит вам. У вас отнимают ее. Так же, как когда вас забрили в солдаты и отправили воевать за пределы России, даже не объяснив вам, зачем и почему. Когда вы видите роскошь, помните — все это вашим трудом, вашей кровью, вашими жизнями оплачено.

— Но ведь там не только дворцы и экипажи всякие, товарищ комиссар, — возразил, наморщив лоб, Прохор. — Нужны еще дороги, мосты, школы… Это ж все чего-то стоит. Выходит, как ни крути, наш пекарь не сможет оставить себе всю копейку с каждой булки?

— А вот для решения этих вопросов и выбираются Советы. На каждом производстве есть Совет из тех, кто там работает. Они обсуждают вопросы и решают, что нужно построить для всех и по сколько на это скинуться. Местные Советы выбирают своих представителей в городские Советы и дальше, так до Верховного Совета, управляющего всей страной. Как тратить общие средства, по каким правилам жить — все это решают те, кого выбрали рабочие, крестьяне и солдаты. Такие же, как вы. Власть Советов — это ваша власть!

— А разве не власть большевиков? — спросил паренек из середины зала. Саша запомнила его лицо, но ответила с улыбкой:

— Партия большевиков не правит. Правят Советы. А большевики учат трудящихся, как собой управлять. Чтоб стать большевиком, надо много учиться. Подойдите после собрания, я раздам вам книги. В следующий раз обсудим, кто что прочел. Кто что понял или не понял. С винтовкой без книги нет побед! Это из поэта одного пролетарского, его стихи у нас тоже теперь есть. Учитесь сами, учите других — и сможете со временем вступить в партию. Не бойтесь ничего, и если что-то непонятно, обязательно спрашивайте меня или других партийных товарищей. Мы здесь, чтобы помочь вам во всем разобраться. Потому что пришло ваше время.

*** 
— Так какое оружие ты хочешь освоить, комиссар? — спросила Аглая, раздеваясь перед сном.

— Все.

— Неплохо! Но зачем?

— Я имею в виду, все модели пистолетов и револьверов, какие только есть у нас на вооружении. Сегодня меня пытались убить с помощью осколка стекла. Человек, который сделал это, смог раздавить в руке стакан. Я битый час пыталась повторить это — у меня не получается. Силы не хватает. Чего смеешься? Сама попробуй. Руку только обмотай тряпкой. Тому человеку в его ситуации было уже все равно, но нам пока еще нет.

Интересно вот что. В двух шагах стоял Лекса с наганом в кобуре — я даже не уверена, что кобура была застегнута. Если б пленный этот догадался выхватить у Лексы наган, я бы, скорее всего, была мертва. А так, при всей эффектности жеста со стаканом, летит кусок стекла довольно медленно, а реакция у Белоусова хорошая, на мое счастье.

— Лекса! Да, этот ротозей, пожалуй, запросто проворонил бы наган, — хмыкнула Аглая. Саша отвела глаза. Между этими двумя явно что-то происходило. Саша надеялась, что это не станет ее делом. Но опасалась, что станет. Опасное дело — романы в действующей армии.

— В этом есть смысл, — продолжила Аглая. — Физически сильнее среднего мужчины ты вряд ли станешь, комиссар. Твоими преимуществами могут быть скорость и ловкость. И подлость. В боевой обстановке, я имею в виду. Ну, какую бы обстановку ты ни определила как боевую.

— Знаю, я много дралась в детстве. Улицы Белостока — не место для благородного боя.

— Завидую.

— Брось, чему тут завидовать? Мы и ужинали-то не каждый день…

— Догадываюсь, — грустно сказала Аглая. Перевернулась на живот, опустила голову на сложенные руки. — Наверно, таким детям кажется, что если ты досыта поел, тебя не бьют дома или на улице, у тебя есть обувь по сезону — это и есть счастье. А я свою жизнь провела среди людей, которые все это воспринимали как должное. И знаешь что, Саша. Они, эти люди, разные, но сходны в одном: все как один глубоко, неизбывно несчастливы. Живут мелкими страстями или странными какими-то фантазиями. Страдают от меланхолии.

— Буржуазное упадничество, — зевнула Саша. — Что нам на них равняться. Когда мы изменим общество, изменятся и люди.

— Ты думаешь? Я в этом не уверена. Или, возможно, мы не делаем сейчас чего-то для этого. Упускаем что-то важное. Пока мы сражаемся, нам кажется, что это преждевременно. Но как только мы победим, сразу станет поздно.

Мы сейчас не знаем, будем ли завтра живы. Ребята не знают, не голодают ли их семьи. Мы даже не знаем, не напрасно ли это все, победим ли мы... особенно теперь, без Петрограда с его заводами. Однако мы верим, что война закончится, мы преодолеем разруху, установим социальную справедливость — и начнется настоящая жизнь. Но я думаю иногда… а вдруг тогда-то мы поймем, что настоящей жизнью и было то, что происходит с нами теперь? Только вернуться сюда из этого счастливого-несчастливого будущего мы уже не сможем.

— Экая Благоразумная Эльза ты сегодня. Спать давай.

— Давай, — Аглая завозилась, устраиваясь поудобнее на своей койке. — А насчет оружия, комиссар… Да, завтра мы начнем заниматься, и я буду учить тебя быстро стрелять из разных стволов. Но запомни: твое главное оружие — твой ум. Его никто у тебя никогда не отнимет. И все же иногда требуется колоссальное мужество, чтоб им пользоваться.

*** 
— А сейчас вам будет говорить наш комиссар, товарищ Гинзбург.

Голос Князева звучал буднично. Казалось, он не прикладывает никаких усилий к тому, чтоб его отчетливо слышал каждый из полутора тысяч человек.

Каждый из тысячи пятисот двадцати трех человек, напомнила себе Саша.

Вчера Саша попросила у Николая Ивановича утюг и битый час гладила форму. Хотя и знала, что формы будет не видно из-под шинели.

Саша сделала шаг и выступила из-за плеча Князева. Второй шаг — обошла его. Третий шаг — вышла вперед.

Вся ее работа в пятьдесят первом была проделана ради возможности совершить эти три шага. А может, и все, что она делала последние десять лет.

Перед Сашей зияла могила. Красноармейцы два дня жгли здесь костры, чтобы земля хоть немного оттаяла и ее удалось раскопать.

Сорок семь бойцов пятьдесят первого полка лежали в могиле. Все вместе, командующие и рядовой состав. Сорок три из них погибли в бою за Рытвино и еще четверо уже после, от ранений.

— Товарищи, — сказала Саша и поняла, что получается слишком тихо, ее едва слышит первый ряд. Откашлялась. Глубоко вдохнула. От живота, на полном дыхании, отчетливо артикулируя, посылая голос вперед, заговорила снова. — Товарищи!

Мы сражаемся под красным знаменем. Красный — цвет крови, пролитой за общее дело народа. На борьбу встала вся наша огромная страна, от Днепра до Белого моря. И в других странах люди готовы воевать за себя. Мы не будем больше убивать друг друга за интересы господ. Мы не будем больше голодать, чтоб буржуи могли богатеть. Мы будем бороться за то, что принадлежит нам. Страшной ценой мы платим за будущее, в котором люди станут равны и свободны. Те, кто умирает за это будущее, навсегда становятся его частью. Вот имена наших братьев, лежащих здесь…

Сорок семь имен и фамилий Саша учила полночи, чтоб сейчас ясно и четко проговорить их, не подглядывая в записи. Единым алфавитным списком, без деления по рангам и должностям. Никого не забыла. Назвав последнюю фамилию, повысила голос, разворачивая послание, распространяя его по замершей толпе, как волну:

— Они бились и погибли за свободу и счастье для всех. Мы доберемся до тех, кто виновен в их смерти. Мы заставим их посмотреть нам в лицо и отплатить нам за все! Мы идем, чтоб отомстить за своих и забрать свое. Пусть только попытаются нас остановить!

Глава 16

Начальник департамента охраны государственного порядка Андрей Щербатов

Март 1919 года


— Верно ли я понял, что вы просите содействия светских властей в организации контроля за посещением богослужений? — спросил Щербатов. — То есть вы хотите вести учет, кто как ходит на службы? И считаете нужным применение санкций к тем, кто недостаточно регулярно посещает церковь?

— Вы поняли все совершенно правильно, — ответил отец Савватий.

Щербатов и прежде с трудом разбирался в церковной иерархии, а после отделения Церкви от государства она вовсе перестала подчиняться формальным правилам. Насколько ОГП удалось установить, иеромонах Савватий, настоятель епархиального Собора, по сути исполнял обязанности Рязанского епископа, хотя формально эта должность уже год была вакантна.

Невысокий худой священник с жидкой козлиной бородкой носил простой, забрызганный уличной грязью подрясник. На груди его висело штампованное оловянное распятие. Отец Савватий никак не выглядел фигурой, наделенной авторитетом и властью. Но теперь многое оказывалось не тем, чем выглядело.

— Ничего невозможного тут нет, — сказал Щербатов. — Однако я хотел бы сперва понять цель таких мероприятий. Я не слишком сведущ в вопросах богословия… но разве участие в церковной жизни не предполагает добровольности? Говорят же в народе: невольник — не богомольник. То есть мы можем заставить людей молиться из-под палки, но пойдут ли такие молитвы им на благо?

— Вы же военный. В армии добровольность не в чести, и в вопросах религиозной жизни тоже.

— По моему опыту, принуждение к соблюдению обрядов не делает людей христианами. Я помню, как в шестнадцатом году на Пасху причащался весь личный состав, за исключением инородцев, а в семнадцатом, когда это перестало быть обязательным — хорошо если десятая доля.

Щербатов не стал говорить священнику о том, что сам он в семнадцатом году в число причащавшихся не вошел. Хватало более насущных дел. Мало что из происходящего в армии весной семнадцатого радовало его, но разрешение не отстаивать больше мрачные предпасхальные службы он воспринял с облегчением.

— Ну и когда армия была ближе к тому, чем ей следует быть? — спросил священник. — В шестнадцатом году или в семнадцатом?

— Ответ всем прекрасно известен. Однако не возьмусь с уверенностью судить, что стало причиной разложения, а что — лишь следствием. И разве к гражданской жизни армейские уложения применимы?

— В большей степени, чем вы полагаете, — священник улыбнулся. — Знаете, как люди живут в деревне? Они не ходят на службы строем, как в армии. Никто не стоит на входе в храм с амбарной книгой, отмечая молящихся. Но все постоянно находятся на виду друг у друга и внимательно друг за другом наблюдают. Не держишь посты, не посещаешь церковь, не соблюдаешь себя в чистоте? С тобой не будут вести дел, за тебя не отдадут завидную невесту, ты станешь изгоем. В твоих лучших интересах вести жизнь непостыдную, мирную и безгрешную. Но стоит человеку перебраться в город, все меняется. Он должен работать у станка от начала до конца смены, а что с ним происходит в остальное время, никого не заботит. Он свободен пьянствовать, сквернословить, посещать публичные дома, дурно обращаться с домочадцами или вовсе бросить семью — общество не осудит его. Год крестьянина состоит из постов и праздников. Страда сменяется урожаем, весеннее воздержание — осенним изобилием. А дни рабочего похожи один на другой; ты знаешь, что завтра тебя ждет то, что и сегодня, потому что это же было вчера. Горожане живут пусть и в тесноте, но каждый сам по себе; никому нет дела ни до кого. Соседи не осудят тебя за греховное поведение, не придут на помощь в тяжелые времена, не станут праздновать твои радости и сопереживать твоим горестям. Потому когда на завод приходит большевик и рассказывает про общее дело рабочего класса, его слова падают на подготовленную почву. В них видится избавление от одиночества, неприкаянности и безразличия всех ко всем.

— Это, безусловно, заслуживает внимания, — сказал Щербатов. — Я не рассматривал происходящее с таких позиций. Вы утверждаете, что Церковь при поддержке департамента охраны государственного порядка могла бы организовать жизнь рабочих в подобие сельской общины?

— “Не в том ли задача государства, чтоб найти всякому человеку его служение? — процитировал священник. — Люди и классы перестанут сражаться за свои интересы, потому что всякий сделается частью общего. И тогда над великой Россией взойдет солнце, под которым у каждого будет свое место”. Эти слова нашли отклик во многих сердцах. Должно быть, они были вдохновлены Богом. Но это ведь не произойдет само собой. Церковь и государство должны объединить усилия, чтоб провести Россию по этому пути.

— Вы высказали крайне интересные соображения, — сказал Щербатов. — Я создам комиссию по вопросу взаимодействия ОГП с церковными властями. Вас известят.

Всякий чиновник понял бы, что беседа окончена и пора откланяться. Однако священник остался сидеть за столом напротив Щербатова.

— Да благословит вас Бог в вашем служении, Андрей Евгеньевич, — сказал отец Савватий.

Щербатов задумался, достаточно ли будет ответить на это “благодарю вас” или тут требуется последовать церковному этикету, в котором он плохо разбирался. “Спаси вас Господи” — уместная ли фраза для такого случая? Щербатов был, как полагается, воспитан в православной вере, но тонкости обихода давно забыл. И сам не понял, как сказал вдруг то, чего говорить не собирался:

— Вы знаете, я, к сожалению, не верю в Бога.

— Вера не всем дается раз и навсегда, — ответил священник. — Одни люди обретают ее в детстве и проносят через всю жизнь, как горящую свечу. Другие теряют и вновь обретают в тяжких испытаниях. Ваше служение России — деятельное проявление христианской любви к ближнему. Потому не так уж важно, что сейчас вы не можете ощутить в себе веру в Бога. Важно, чтобы Бог верил в вас.

Священник встал и вышел из кабинета. Благословлять Щербатова он не стал, что было с его стороны весьма тактично. После иерейского благословения полагалось целовать священнику руку, что для неверующего было бы жестом неловким и неуместным.

Щербатов прошелся по кабинету. Задумавшись, наткнулся на второе кресло для посетителей и едва его не опрокинул: к этому кабинету он не успел еще привыкнуть. Штаб ОГП был недавно переведен в Рязань. Щербатову нравилось, что оба широких угловых окна выходят на площадь у нарядной белой церкви, окруженной ивами. Но внутри кабинета явно чего-то недоставало.

— Вот эта стена пустует, — сказала Вера. Щербатов не заметил, как она вошла. — Здесь должна висеть картина или полка с иконами.

— Икона многим посетителям понравилась бы, и все же это было бы лицемерием с моей стороны, — ответил Щербатов. — Прежде в таких случаях без раздумий вешали портрет Государя императора. А теперь времена такие, что голову сломаешь…

Из украшений Вера носила здесь только нитку жемчуга на шее и маленькие серебряные серьги. Ее строгий костюм смотрелся дорогим. Однако Щербатов оплачивал счета от портного и знал, что Вера умеет выглядеть элегантно, тратя весьма разумные деньги. Теперь жалования Щербатова хватало и на большее, экономить каждую копейку более не было нужды. Но Вера сама оформилась на службу в ОГП — не ради заработка, просто ее деятельная натура требовала реализации.

— Нужен зримый и понятный символ, — сказала Вера. — За что мы сражаемся?

— За Москву. Освободим Москву — войну можно считать законченной.

— Тогда вид на Кремль, на Собор Василия Блаженного?

— Лубок какой-то получится, — Щербатов поморщился. Этой пряничной архитектуры он не любил. — Что есть в Москве узнаваемое и не настолько избитое?

— Храм Христа Спасителя, — предложила Вера. — Символ победы народного духа в Отечественной войне 1812 года.

— Да, это подходит. Европейская архитектура в сердце России. Интересно, храмы же обыкновенно не называют в честь самого Христа. Обычно по праздникам или святым, то есть по пережиткам языческих верований.

— Полагаю, так пытались обозначить центральное значение этого собора. Одна страна — один правитель — один Христос. Я закажу литографию. Как бы большевики не сотворили чего с этим великолепным строением…

— Им теперь не до того, уверяю тебя. Москву они еще держат крепко, но наше кольцо вокруг них уже сомкнулось. Революции в Германии и в Венгрии, на которые столько возлагалось надежд, захлебнулись.

— Тогда твой следующий кабинет в литографии нуждаться уже не будет, дорогой брат. Оттуда откроется вид на сам собор. А в этом углу поставим диван.

— Диван в рабочем кабинете? Ты уверена, что это уместно?

— Так принято, — Вера пожала плечами. — Сейчас пустовато как-то. Надо заполнить пространство.

— Ну, тебе виднее. Расскажи, ты посетила местные общественные учреждения, как собиралась?

— Да, — на лицо Веры легла тень. — Я была в детских приютах. Оба они в чудовищном состоянии. Воровство повальное, дрова и продукты почти открыто вывозят телегами, а детей едва кормят и держат в холоде. У мальчиков тиф. У девочек… мерзко говорить об этом, но их, кажется, принуждают к проституции. Следует решительно положить этому конец.

— Полностью согласен с тобой, моя дорогая. Но разогнать, пусть даже перевешать людей, допустивших такое — это лишь начало. Нужны гарантии, что на несчастных сиротах никому даже в голову не придет наживаться. Это означает, что за такого рода учреждениями нужен неусыпный контроль. Тут мало одних только попечительских визитов, требуется действовать систематически. И карать виновных без всякой жалости. Ты осмотрела помещения для своего центра?

— Старое здание уголовной тюрьмы отлично подойдет. Для использования по прямому назначению оно все равно невместительно по нынешним временам. Двадцать одиночных камер — курам на смех. Зато есть отдельные корпуса. Для наших скромных экспериментов в самый раз.

— Тебе скоро понадобятся подопытные?

— Да, из числа приговоренных к смертной казни. Молодые люди, женщины — те, кого есть смысл пытаться спасти. И будут добровольцы. Я говорила с местными монахами, они знают семьи в отчаянных ситуациях. Брать под опеку отработанный материал они тоже готовы. И еще меня интересуют, в разных качествах, люди с месмерическими способностями. Тут тоже можно искать по церковным каналам, но если станет о ком-то еще известно, я хочу, чтоб мне сообщили.

— Вера, дорогая моя, — Щербатов не сразу смог подобрать слова. — Я не хочу подвергать сомнению серьезность твоих устремлений… но уверена ли ты, что месмеризм является научным методом?

— О, это распространенное заблуждение — относить все, чего мы пока не понимаем, в область мистического. Я убеждена, что наука двадцатого века будет изучать человеческую психику и животный магнетизм так же, как теперь изучает хирургию или артиллерийское дело. Мы исследуем природу скрытых способностей и довлеющих над людьми ограничений, а в перспективе, быть может, победим саму смерть. Прогресс — это и есть расширение сферы познаваемого.

— Не ожидал, что увлечение антропософией заведет тебя так далеко.

— Так ведь антропософия — это и есть научное познание духовного мира. Я понимаю, что обилие людей излишне экзальтированных создало антропософии скверную репутацию. Эта наука ассоциируется с лохматыми чудаками и истеричными старыми девами. Что же, многие научные направления в своем развитии проходили этап, на котором вызывали презрение и насмешки. Но в конечном итоге разум всегда побеждает. Кстати, об играх разума... Женщина, с которой ты говорил в Петрограде — она все еще снится тебе?

— Женщина? Ты о Саше Гинзбург? — Щербатов прикрыл глаза. — Знаешь, а ведь ее настоящее имя — Юдифь. Да, эти сны повторяются. Я не могу вспомнить потом, о чем мы с ней во снах говорим; но беседуем мы накоротке, как добрые друзья. Пробуждения печальны, потому что я знаю: этот сон не сбудется, мы не сможем никогда быть друзьями.

— Однако ты говоришь о ней так, будто она близкий человек тебе, — заметила Вера.

— За два часа, что мы провели вместе, мы успели спасти друг другу жизни. Это сближает. Жаль, напрасно.

— Да, эта война трагически разделяет людей, — кивнула Вера. — Меня вот что более всего заинтересовало в этой истории. Те слова, которые легли в основу наших агитационных материалов и, отчасти, политической программы — ты упоминал, что не уверен в их авторстве.

— Это странное, смутно тревожащее меня обстоятельство. Я был в горячке, в полубреду… Я убежден, что это именно те слова, которые я хотел, обязан был сказать. Но у меня есть воспоминание о том, как их произносит Саша. Это, однако же, не увязывается со всей остальной ее деятельностью, с ее жизненной позицией. Я даже думал какое-то время, что она, возможно, двойной агент и решила дать о себе знать таким вот несуразным способом. В этом мало смысла, но не все на этой войне имеет смысл, люди часто действуют не вполне рационально. Однако же впоследствии Гинзбург стала комиссаром пятьдесят первого полка и оказалась, нам на беду, чрезвычайно эффективна на этом посту. Я полагаю, если б не Гинзбург, мой боевой товарищ Федор Князев теперь сражался бы на нашей стороне. Слишком сложная маскировка для внедренного к большевикам агента. Так что, полагаю, болезнь сыграла злую шутку с моей памятью.

— Возможно, и так. Однако нельзя исключить, что эти, судьбоносные для России, слова действительно были сказаны той женщиной.

— Но зачем?

Вера задумчиво сплела тонкие пальцы.

— Видишь ли, дорогой мой… Чтоб рассказать тебе об этом обстоятельно, мне придется углубиться в дебри антропософской теории…

— Ты всегда умела объяснять сложные вещи доступно. Снизойди же к простому вояке!

— Этот феномен известен с древности. Некоторые люди время от времени говорят вещи, которых им, казалось бы, знать неоткуда — но эти изречения являются своегорода отображением или даже предвестником глобальных исторических процессов. В разных культурах этих людей называли по-разному: пророки, пифии, ясновидцы. Мы знаем о них, что обыкновенно они были из числа истово, фанатично верующих — но это, возможно, характерно скорее для их среды, чем для них лично. При этом то, что они изрекали, вполне могло выходить за рамки их убеждений.

— Извини, Вера, но это представляется мне относящимся скорее к религиозной сфере, чем к знанию, которое можно применять на практике.

— Что ж, и молнию долгое время считали объектом божественного происхождения, а теперь мы изучаем электричество и грозовые фронты. В существование невидимых глазу и неслышимых уху радиоволн, воспринимаемых приборами, здравомыслящий обыватель прошлого поколения не поверил бы. Ты же своими глазами видел женщину, которая говорила то, чего говорить не должна была. Отчего же ты отказываешься выдвинуть гипотезу, что это может быть связано с присущими ей способностями?

Щербатов сморщил лоб:

— Вера, дорогая моя. Допустим, мы выдвинем гипотезу. Но мы никак не сможем ее подтвердить или опровергнуть. Не на этом материале по крайней мере. Я знаю эту породу людей. Даже если удастся взять ее живой, Саша не станет с нами сотрудничать.

Вера очаровательно улыбнулась:

— Просто достань для меня этот материал, Андрей. Есть разные методы принуждения к сотрудничеству. Таких людей не следует жалеть, сами они не жалеют никого. Или, — Вера приподняла бровь, — к этой женщине, Саше, должно быть особое отношение?

Щербатов посмотрел в окно. Ветви растущих вдоль площади ив были покрыты пушистыми почками и скоро обещали зазеленеть. Весна вступала в свои права.

— Для этого нет никаких причин, — ответил он наконец. — Гинзбург — чекист и комиссар, она должна держать ответ за свои преступления, как они все. Если при помощи таких людей мы сможем разработать технику, которая позволит нам не уподобиться им и избежать массового террора — значит, так тому и быть. Я отправлю запрос в контрразведку. Пусть Гинзбург возьмут в плен и доставят сюда после допроса. Вот только сам я предпочел бы не встречаться с ней. Ни к чему это.

— Мне надо сперва разобраться в природе того, что тебя с ней связывает, — ответила Вера. — И если ничто меня не насторожит, этот вопрос разрешится без твоего участия.

Глава 17

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июнь 1919 года


— Я поначалу и сам не верил, товарищ комиссар, — рассказывал новобранец. — Думал, ну, тюрьма новая. Будто мало их строили при царе. Теперь вот еще умиротворение какое-то придумали на наши головы. Говорят, люди сидят в этом доме совсем недолго, а выходят оттуда другими. Ну, чего только не болтают. А потом сосед мой, Никита, туда угодил. И то сказать, буен он был больно. Родным от него житья не было. Как пьянка или драка, он тут как тут, а как работать — не дозовешься его или, говорит, ослаб. Под конец совсем с глузда съехал, на мать свою руку поднял, так приложил ее, что едва Богу душу не отдала… Ну, отец его поговорил с попом нашим и свез Никиту в отделение, значит, охраны государственной безопасности. Едва уговорил, чтоб не на каторгу сына отправили, а на умиротворение это. Христом-Богом молил. Нет, говорит, сил никаких больше терпеть эдакую напасть в своем доме — а все же единственный живой сын. Прочие померли кто на фронте, кто от тифа.

Вернули Никиту через месяц, и что думаешь, комиссар — тише воды, ниже травы стал. Поначалу, правда, под себя ходил и забыл, как ложку в руках держать. Но со временем ничего, заново всему выучился. Говорить даже стал кое-как. Поглупел, конечно, ну так он и допрежь не семи пядей во лбу был. Работой больше не брезгует, что ему велят, то и делает. Робкий стал, ласковый, как ребенок. Если кто на него голос повышает — плачет.

— Ясно, — Саша рассеянно постучала по столику пальцами. Купе поезда, везущего пятьдесят первый полк на юг, за последние недели успело стать ее рабочим кабинетом.

Полгода службы комиссаром. Уже ведь, вспомнила Саша, лето. Она и не заметила, что оно наступило. Много работы, новобранцы вон прибывают каждый день… Саша долго искала среди них тех, кому что-то было бы известно об этих курируемых Церковью опытами над людьми. Слухов гуляло много, но с человеком, который видел умиротворенного своими глазами, Саша говорила впервые.

— Сам-то ты почему в Красную армию решил податься? — спросила Саша. — Не из-за того ли, что с соседом твоим случилось?

— Не, товарищ комиссар. Соседу-то умиротворение это на пользу пошло. И семье его, ясное дело. Бог даст, оно и к лучшему, — новобранец испуганно глянул на Сашу, но она только слегка улыбнулась ему, поощряя продолжать говорить. — А вот сам их Новый порядок, он мне не по ноздре. Правил понавводили. Прежде в воскресенье хоть отоспаться можно было, а теперь чуть свет — к обедне. Дьяк стоит на входе в церкву, отмечает. И по женской части… извините, товарищ комиссар.

— Ничего, продолжай, — подбодрила его Саша.

— Ну, к бабе я одной ходил, Анюткой звать. Нравился я ей, а сам-то голову от нее терял вовсе. Кому от этого плохо было, товарищ комиссар? Но вот незадача, замужняя она. Муж ейный — пятое колесо в телеге, шушваль, и семьи-то нет у них давно, одно название. А развестись при Новом порядке никак нельзя, не Совдепия же. Ежели кого ловят за энтим делом вне брака, посечь могут. За нравственность, мать их так, борются. И ладно б я, привычный, чай, после царской-то армии, но Анютка баба нежная у меня. Ну и не только это. В мастера не производят меня, хотя я работник справный и механизм выучил как свою пятерню. Но чтоб повышение получить, теперь надо подтвердить эту, как ее, роя… лор…

— Лояльность, — подсказала Саша.

— Вот! А я в том году с мастером подрался… Ну и решил я, что раз мне так и так не судьба жить по-людски, то лучше уж я воевать уйду за дело народа, против, значит, Нового порядка этого. Потому что всяко не жизнь мне при нем.

— А что другие фабричные? — спросила Саша. — Многие недовольны, как ты?

— А то сказать, бурчат-то многие. Относятся же к нашему брату как к скотине. С другой стороны, как ни крути, жалованье растет понемногу. Больницу открыли для рабочего люда, хоть и принимают туда не всех, очередь большая. О всякой этой борьбе за права не заикается никто уже. Один вот вспоминал как-то в столовой про профсоюзы, так увезли его на другой же день, и поди узнай — куда, а больше не видали мы его. За доносы премии выдают. Друг у меня есть… был, верно, друг. Тоже Новый порядок не по нраву ему. И думал я, прежде чем сюда уходить, позвать его с собой. Он, может, и пошел бы. Но мать болеет у него, а за донос могут в больницу ее определить вне очереди. Поразмыслил я и решил не испытывать судьбу. Один ушел, никому не сказавшись. Так оно надежнее, при Новом-то порядке, будь он неладен…

*** 
— Гланя, ну выйди, всего-то на четверть часика, перетереть надо! — в пятый, наверно, раз повторил Лекса.

— Не о чем нам с тобой беседы вести, Алексей. Я ясно тебе все объяснила уже. И выходить с тобой я никуда не хочу. Ты должен это понять, — сказала Аглая.

— Ты просто не смекаешь, Глань! Я ж со всей душой к тебе. Если задел тебя чем, прости, дурак был. Скажи только, что сделать мне теперь, чтоб ты не дулась, как мышь на крупу.

— Ты ничем меня не обидел. Я просто не хочу больше с тобой быть. Потешились, и довольно. Отношений я тебе не обещала.

— Если ты сердишься, что я третьего дня к тебе не подошел, то я не со зла! Спешное дело было от командира. Я же серьезно, Глань, не баран начхал! Я словно присушенный к тебе… С тобой непросто, но без тебя тошнехонько. Мне нет дела, что ты рябая, я не переборчивый. Ну не серчай, Гланя.

Саша страдальчески скривила рот и закатила глаза. Тело Лексы, такое большое и невостребованное, загромождало половину их с Аглаей купе. Саша пыталась разобраться в аграрной реформе Директории, чтоб завтра доложить товарищам на митинге. Столик был завален красными газетами, белыми газетами, якобы нейтральными газетами. Все пестрели громкими лозунгами, по существу же сообщали немного, и прочитанное ни в какую не желало складываться в осмысленную картину. Газовое освещение не работало, читать приходилось при лампе с прикрученным для экономии керосина фитилем. А тут еще эти ссорящиеся голубки. Нашли время и место!

— Аглая, выйди уже к нему, — сказала Саша в сердцах. — Или ты, Лекса, выйди отсюда. Потому что если вы ждете, что выйду я и у вас все случится как бы само собою, то обойдетесь. Мне к митингу надо готовиться, до которого, — Саша глянула на "Танк", — шесть часов. Да, сейчас четверть третьего ночи. Счастливцы вы, часов не наблюдающие. А мне так нельзя.

— Ты слышал комиссара, — сказала Аглая, — уходи.

Лекса глянул затравленным волком и вышел.

— Ты что творишь, товарищ? — взвилась Саша. — Бойцов портишь. Этот ладно еще, берега не теряет, а с кем другим и до беды дойти может.

— Верно ли я понимаю тебя, комиссар? Ты утверждаешь, что раз я сошлась с Алексеем, то должна продолжать встречаться с ним потому только, что он этого хочет?

— Да ну нет же, — поморщилась Саша. — Никогда б я такого не сказала ни одной женщине. Но умно ли вообще было затевать эту твою свободную любовь в действующей армии? Выйди замуж за кого-нибудь, раз неймется. Потом разведешься. А так — ну не для войны это.

— Думаешь, у нас будет другая жизнь, кроме войны? Алексей — хороший товарищ, есть в нем своеобразное пролетарское обаяние, первозданная сила. Но он стал присваивать меня, а этого я не терплю. И я в своем праве, тут ты мне не диктуешь правила. Сойдись сама уже с кем-нибудь, а на меня не шипи. Хотя что работать помешали, прости. Давай объясню тебе про аграрную реформу.

— Помоги, тут черт ногу сломит. Они что же это, действительно социализацию земли поддержали?

Саша давно смирилась с тем, что ее подруга хоть и моложе ее тремя годами, но много образованнее и умнее. Аглая улыбнулась:

— Как ты любишь говорить, комиссар — "да, но нет". Они признают черный передел семнадцатого года, это правда. Крестьяне действительно получили захваченную землю в собственность. Потому что вырвать у крестьян этот, уже проглоченный кусок — восстановить деревню против себя навсегда. Об этом объявили ясно, просто, указом на половине печатного листа. Взяли пример с нашего "Декрета о земле". На Рождество еще, в светлый праздник, когда так хочется верить в новое начало.

— Я сейчас расплачусь от умиления.

— Дьявол в деталях. Под предлогом защиты "крепкого крестьянского собственника" вводится дифференцированный земельный налог. Такой, чтобы в любой местности кулак легко выплачивал его за себя и за того парня, середняк, поднатужась, осиливал, а бедняк не мог никак. Но за бедняка налог выплатит местный совет, во главе встанет… правильно, сельский кулак. И бедняк получит землю, но должен будет за нее богачу, своему соседу и по совместительству – власть предержащему. Рассрочка уплаты долга на пять лет. Налог – ежегодный, но на следующие два года бедняк освобожден от его уплаты – пусть, дескать, сперва наживет, старый долг отдать.

— Получается, у большинства крестьян землю фактически отберут?

— В том-то и дело, что не у большинства, а у половины. Понимаешь? Гражданскую войну опрокинут внутрь каждой деревни, где получившие власть и землю кулаки, при поддержке середняков, превратят своих односельчан в вечных безземельных арендаторов. Ведь если не уплатишь долг местному совету по земельному налогу первого года – потеряешь землю. А кулак сделает все, чтобы должник-сосед не рассчитался. Зажиточную часть деревни натравят на нищую.

— Вот же ублюдки. Почему без этого нельзя?

— Ну, универсальный принцип капитала – делать счастье богатых из горя бедных. А так — крестьян много, земли мало, индустриализацию не проведешь по мановению ока, она может быть форсирована только за чей-то счет. Наш путь здесь тоже не был бы усыпан лепестками роз, знаешь ли. А эти, как ты изящно выразилась, ублюдки сумели подловить момент, когда наши обусловленные войной временные меры разочаровали население, и въехали на белом коне со своим популизмом. Скоро станет ясно, чем на деле обернется их Новый порядок. Многие еще проклянут это солнце, под которым каждый обречен занимать отведенное ему место. Вот только продержимся ли мы до этого дня?

— Должны продержаться. Гланя, а кто конкретно за этим стоит? Ублюдки — кто они?

— Правые эсеры из Директории. Те, кто не погнушался сотрудничать с белогвардейцами после расстрела части ЦК их партии по грубо сфабрикованному обвинению. Ну и собственно военные, сумевшие отказаться от привычного образа мышления "все политиканы — враги и предатели" и это сотрудничество организовать. Похоже, все эти процессы пошли после приезда с южного фронта полковника Добровольческой армии Щербатова...

Саша понадеялась, что ее лица не видно в скудном свете керосинки. Глубоко вдохнула, медленно выдохнула и спросила:

— Как думаешь, изменится что-то, если Щербатова убить?

— Агитируешь за эсеровский индивидуальный террор, комиссар? — усмехнулась Аглая. — Подумай сама, если историю можно изменить, устранив одного человека, стоила ли вообще та история выеденного яйца? Давай спи уже, гроза диктаторов-любителей. Тебе завтра объяснять народу, чем обернется сладкая сказка, в которую многим так хочется верить.

*** 
— Эвона как, братва! — комично разводя руками, сказал рядовой Мельников. — Опасная же, выходит, штука этот налог! А называется красиво как — прогрессивный! Но ведь товарищ комиссарша врать не станет!

— Правильно говорить "комиссар", Мельников. Сколько тебе твердила уже, — Саша поморщилась. Мельников всегда на митингах косил под дурачка и паясничал, чтоб поиздеваться над ней.

— Ой, простите великодушно олуха, госпожа комиссар! — засуетился Мельников. — Глянешь — баба и баба, ан и забудешь, что цельный комиссар перед тобой стоит как есть!

Многие усмехались. Скверно.

Митинг проходил в заброшенном здании станционного буфета. Никакой еды тут давно не подавали, да и нигде не подавали. Мебель и та была пущена на дрова пассажирами проходящих составов. Пол усеян осколками фарфоровой посуды, клубами пыли, засохшим пометом.

— Ты веселись, пока можешь, Мельников, — сказала Саша. — Посмотрю я, как засмеешься, когда последние портки прозакладываешь в счет выплаты налогового долга, и все равно соседу-богачу в ножки кланяться придется каждый божий день.

— Страшные вещи говоришь, комиссар, — с готовностью согласился Мельников. — То, правда, когда еще! Через три года, через пять? Запамятовал. Вот то ли дело у нас, уже сейчас: продовольственная разверстка! У всех изымают все, оставляют только, как бишь ее? Потребительскую норму! Это, значит, чтоб ноги с голоду не протянуть. Ежели повезет. У свояка моего вон, правда, сыночек помер, ну так сам виноват, родился слабенький. А многие и выживают впроголодь, не баре, чай. И у всех одинаково ничего нет! Равенство, как при коммунизме! Благодать!

— Ты отлично знаешь, Мельников, что продразверстка — временная и вынужденная мера! — Саша повысила голос. — Всем приходится затянуть пояса, покуда врага не одолеем. А как ты хотел? Буржуи нам без сопротивления власть не отдают почему-то. Мы тут, на фронте кровь свою проливаем. Крестьяне и рабочие на пределе сил вкалывают, чтоб мы нужды ни в чем не знали. А ты гундишь без умолку, все-то тебе не так.

Ее словам тоже многие улыбнулись, и у Саши чуть отлегло от сердца.

— И то дело. Богачи, они ни за какие коврижки за простой люд не встанут, — поддержал Сашу один из солдат, недавно вступивших в партию. — Знаю я их породу: мягко стелют, да жестко спать. Ежели чего надумали, так это чтоб бедноту вернее обобрать, к гадалке не ходи.

— За людей не держат нас, — согласился другой. — Все ихние программы — как у наперсточника: кручу, верчу, обмануть хочу.

— Земельный вопрос у нас такой: мы их в землю зароем или они — нас! — выкрикнул кто-то из толпы.

Мельников зыркнул зенками и отступил на два шага. Саша с облегчением отвела взгляд от его отекшего, бугристого лица. То, что он вел себя как шут гороховый, Сашу не обманывало. Она считывала его взгляд вожака стаи бродячих собак, наглый и трусливый одновременно. Ослабеешь, оступишься — растерзаем, говорил этот взгляд.

Как и собак, таких людей важно было ни в коем случае не бояться. Пока получалось.

Хуже всего, что она не могла понять, сколько людей реально к Мельникову прислушивается. Пара прихвостней таскалась за ним неотлучно, еще несколько человек часто маячили поблизости. Обычно они держались особняком, но случалось им и вливаться в солдатскую массу.

Стрельнуть бы гаденыша за антисоветскую агитацию, и дело с концом. Но он не дурак и ходит по грани. Да и остальными это будет расценено как признание, что по существу комиссару нечем больше ответить на критику.

— Я не требую, чтоб вы на слово мне верили, — закончила митинг Саша. — Я ж не поп. Кому интересно, приходите в вечернюю школу завтра. Посчитаем прогрессивный налог этот, какие по нему будут выплаты на хозяйство. И арифметика, и политэкономия нам сразу выйдет. Все сведенья — из их же газет. Лучше так теперь разобраться, чем на своей шкуре потом, когда не будет уже обратного хода историческому процессу.

*** 
— Да не вертись ты, Иван! Ухо отстригу.

Белесые волосы падали на молодую траву. Ванька совсем залохматился, и Саша выпросила ножницы у хозяйственного Прохора. Втроем они отошли чуть в сторону от железной дороги, подальше от сутолоки. Разномастные огни в окнах вагонов проступали сквозь тонкую вязь лесополосы.

Сегодня поезд точно никуда не двинется. Хорошо если через сутки выедем. Пока же можно выдохнуть и заняться тем, что долго откладывалось на потом.

Но совладать с буйными мальчишескими волосами оказалось не так-то просто.

— Проша, посмотри, кажется, слева слишком коротко выходит? — спросила Саша.

— Коротко, — согласился Прохор. — Но ты справа тоже обрежь, и будет ровненько.

— Говорил, налысо брей! — заныл Ванька.

— Чего это налысо, — возмутилась Саша. — У нас тут в пятьдесят первом вшей нет. А почему нет, Иван?

— Потому что эта, как бишь ее, гиена.

— Почти. Гигиена! А стрижка нужна для эстетических целей. Правда, ничего особо эстетичного у меня не выходит пока... Что ж такое, теперь справа короче, чем слева! Почему в обычной мальчишеской голове столько измерений!

— Дай сюда ножницы, женщина, — сжалился Прохор. — Вот так, видишь? Теперь тут. Все, готов жених.

— Спасибо, дядь Прош, — засобирался Ванька. Саша тоже сделала движение, чтоб подняться с широкого бревна.

— Да сидите уж, — сказал Прохор. — Сколько можно спешить. Все одно всюду не успеете. Гостинец я вам припас, ребятня.

Пока Саша терзала Ванькину голову, Прохор сноровисто развел костерок, поставил рогатины и теперь повесил солдатский котелок над огнем.

— Что у тебя там, Прохор? — оживилась Саша. — Неужто всамделишний чай? Не земляника, не смородиновый лист, не шиповник, а прямо вот чай?

— Бери выше, — усмехнулся Прохор. — Кофий!

Достал из кармана чистую тряпицу, бережно развернул, высыпал порошок в воду.

Саша захлопала в ладоши. Она не стала спрашивать, на какие чудеса комбинаторики Прохору пришлось пойти, чтоб достать эдакую диковинку. В последний раз настоящий кофе она пила в Петрограде, и то еще до смерти Урицкого.

Прохор разлил напиток в мятые жестяные кружки. Саша зажмурилась, вдыхая запах.

Ванька сделал большой глоток, и лицо его сделалось немного обиженным.

— Это что, вкусно, что ли? — спросил Ванька. — Я-то, дурак, раскатал губу... а ведь горько, и все.

— Вот станешь студентом, — сказала Саша, расплываясь в блаженной улыбке, — забудешь, как это — жить без кофе. Тогда уже и кофе в каждой столовой будет — хоть залейся. А пока да, жаль, сахару нет.

— Ну, сахар, положим, есть, — Ванька достал из кармана несколько кусков, отряхнул от налипших крошек. — Дают и дают, я уж и не знаю, как отказаться, обижаются и все тут.

Ваньку в полку любили все. Многим он напоминал младших братьев или сыновей, оставшихся дома. Саша думала иногда, что самовольная отлучка на обстрелянный артиллерией хутор, едва не рассорившая ее с Князевым, была все же лучшим ее поступком за полгода в пятьдесят первом.

В какой-то момент Саша с удивлением обнаружила, что солдаты называют ее приемной матерью Ваньки. По возрасту он скорее годился ей скорее в младшие братья, но, видимо, ей действительно удавалось казаться старше и серьезнее, чем она есть. Да и не было по нынешним временам ничего удивительного в таком родительстве: война порождала сирот каждый день, и всякий, кто брал сироту под опеку, сразу считался его отцом или матерью.

— Какой ты оказался выгодный ребенок, — сказала Саша.

— Еще бы, — улыбнулся Ванька. — Держись меня, комиссар, не пропадешь!

След от ожога на Ванькином лице почти сошел. Кожа на левой щеке осталась неровной, но надо было присмотреться, чтоб заметить. На руках были были едва различимые шрамы — такие же, как у самой Саши.

Прохор подбросил веток в костер. Саша протянула руки к огню. Сумерки сгущались, становилось зябко.

— Вот вроде бы и справные вы ребята оба, — сказал Прохор. — А все в облаках витаете больше. Где жить-то будете после войны?

Саша и Ванька переглянулись.

— Не думали пока, — ответила Саша за обоих. — Но нам учиться надо. Ваньке курс реального училища экстерном сдать и в артиллерийское либо на политех, не решили еще. Мне на философский, если восстановят. А то и по новой начинать, забыла уже все, за полгода учебник раз пять открывала, не больше. Стыдоба!

Саша отпила кофе. Закурила папиросу. Снова отпила кофе. Она почти забыла этот вкус.

— А не хотите в Казань податься? — спросил Прохор. Тон его слегка изменился, и Саша поняла, что праздная болтовня окончена. — Университетский город, чай. Могли б у меня пожить. У меня дом-то большой, всем места хватит. Жена моя померла до войны еще, как вы знаете. Сынок наш тоже не жилец оказался… Ванькиного возраста сейчас был бы. Дом пустой. Обветшал, но это ничего, подновлю. Земли немного, конечно, город же. Но зелень с огорода своя и шесть яблонь. Эх, живы ли они, мои яблоньки? Но коли нет, новые посажу. Крыльцо резное. Печь русская, огромадная, в ней мыться можно — не каждый день же баню топить. Эх, может, и "Лиззи" свою заведем, чем мы хуже американцев-то. Буду в университет вас катать на моторе!

Саша серьезно всмотрелась в Прохора, пытаясь понять, что именно он предлагает. Кажется, ясно, почему разговор затеян при Ваньке.

К Саше, разумеется, постоянно подкатывали, обычно без затей, просто на всякий случай — вдруг что-то перепадет. Не особо интересная внешность компенсировалась интересной должностью. Да и мужчины в армии харчами перебирать не склонны. Техника вежливого отказа у Саши была отработана до автоматизма. А Прохор говорит при Ваньке, чтоб обозначить основательность своих намерений.

— Комната отдельная есть, с окном в сад, — продолжил Прохор. — Живите там с Ванькой, сколько вам занадобится. А то, Саш, пусть Ванька сам там будет. А ты, если хочешь, живи со мной. Не знаю уж, положено вам, коммунистам, жениться или как. Ежели надо, то я хоть завтра. Я ж в ротных командирах теперь хожу. В партию вот вступил. Допустим, не комиссар, а все не шофер уже, тебе со мной не зазорно будет в люди выйти. Я ж не тороплю, Саша, — поспешно добавил Прохор, заметив, что ее взгляд застыл. — Можно теперь, можно после, как скажешь. А не надумаешь — невелика беда, я и другого кого найду, меня знаешь как бабы любят. Вы с Ванькой оставайтесь все равно. Вы веселые такие оба, но я ж вижу, что внутри перекрученные, словно выгоревшие. Да и мудрено ли, после всего. Я б о вас позаботился. Я ж тоже один совсем, и сыт по горло войной этой бесконечной. А как это, на гражданке жить, стал забывать. Вместе, глядишь, выправились бы.

— Ох, Проша, Проша...

Да почему б и нет. Встать с бревна, пройти пару шагов, сесть рядом с Прохором. Уткнуться лицом в его плечо. Вдохнуть уютный запах пота, костра и машинного масла. Побыть не одной. Ванька не дурак, незаметно исчезнет. А чтоб разговорчики не пошли, можно ж в самом деле и зарегистрировать брак завтра. Как это делается в армии? Надо Белоусова спросить, он в курсе. Почему нет?

Пустые мысли. Саша отлично знала, почему — нет, ни с Прохором, ни с кем-то другим. Ненавидела себя за эту блажь, но чем яростнее пыталась выцарапать ее, тем глубже в ней увязала. Один мужчина существовал для нее — тот, кого она видела однажды в Петрограде и каждую, верно, ночь с тех пор — во снах. Неужто она все же поставила тогда ненароком присуху, не на него — на себя? В яви дня она сможет смотреть на него только через прицел. Скорей бы. Может, отпустит хоть тогда.

Прохор. Он заслуживал правды, хотя и не этой.

Саша притянула к себе Ваньку, обняла его за плечи, ткнулась лицом в его макушку, непривычно колючую.

— Кем бы ты ни был, мне никогда не было бы стыдно выйти с тобой в люди, Проша. Вот только замуж и прочее — это не по моей части. На войне надо или бабой быть, или солдатом. Пытаться на двух стульях усидеть — пустое. А если так зовешь, по-товарищески… Я же понимаю, о чем ты. Здесь мы все хоть и лезем порой на стенку друг от друга, но все повязаны общим делом. А на гражданке люди отчуждены, каждый сам по себе. В нашем будущем так не должно быть. Вань, что думаешь?

— А дом-то давно не топлен, дядь Прош? — спросил Ванька.

— С шестнадцатого. Три зимы холодный простоял.

— Рассохся, значит. Чинить основательно придется. Ну и починим, что уж. Все надо будет после войны чинить. Можно и с твоего дома начать, дядь Проша. Почему бы и не с него.

*** 
— Настюха моя совсем большая стала, — хвастался Князев. — Я на войну уходил — она кульком была бессмысленным. А теперь, глянь-ка, азбуку уже учит.

— Такое умное лицо у нее, — сказала Саша, рассматривая фотографию. Дети ее не особо интересовали, но сам факт, что Князев рассказывал ей о них, многое значил. Два сына и дочь, которых он не видел четыре года, были целью и смыслом его жизни. Важнее для него был разве что пятьдесят первый… или все же не важнее? Саша надеялась, что вопрос никогда не будет поставлен таким образом. Пока она просто старательно не замечала, что каждый месяц Князев отправлял в Кострому не только все свое жалованье, но и кое-что сверх.

Младший из мальчиков стоял по центру фотографии. Он был чрезвычайно похож на отца: округлые щеки, нос картошкой, по-звериному прижатые к черепу уши. Девчушка с насупленным лицом цеплялась за его руку. Лицо старшего брата оказалось в тени, рассмотреть его толком Саше не удалось.

По счастью, у Князева наконец-то закончился его ужасный одеколон. Кто его только приучил к этой гадости? Собственный князевский запах пороха, табака и мокрой шерсти нравился Саше намного больше. И легче стало уловить, насколько интенсивно пахнет от командира перегаром. Сейчас перегар почти не чувствовался.

— А Ванька твой чего? — спросил Князев.

— Ванька вымахал так, на полковых-то харчах. Выше меня скоро станет! Алгебру ночами учит, уже и проверять за ним не могу, забыла программу сама. Артиллеристом хочет стать. А пока в разведкоманду просится.

— Аглая что, берет его?

— Аглая-то берет. У нее свой вступительный экзамен, Ванька его со второй попытки сдал. А я им говорю, ну куда ему в разведку? Ему ж четырнадцать только недавно стукнуло. Пусть пока в обозе помогает Николай Иванычу.

— Это ты зря, Александра. Раз сам Иван так хочет и командир согласен — значит, он идет в разведку. Сегодня и переведем его.

— Твое решение, командир, — Саша нахмурилась.

— Не раскисай, Александра. Аглая людей беречь умеет. А обоз здесь будет не самое спокойное место. Мы уже не в тылу.

Командир и комиссар шли рядом по широкой вырубке вдоль железной дороги. Кажется, пол-России в этот год пыталось выбраться куда-то поездом. Бежали от красных, бежали от белых, бежали от голода, бежали в поисках лучшей доли. Поезда стояли на перегонах днями, неделями, иногда месяцами. Прилегающая к железной дороге полоса обросла следами бытования людей: кострищами, постройками, могилами.

Саша подозревала, что Князев пригласил ее сюда не только и не столько ради прогулки, но потому еще, что в тесных вагонах никогда нельзя быть уверенным в отсутствии лишних ушей за тонкими перегородками.

И Саша догадывалась, что говорить они станут о тяжелом, безнадежном почти положении Красной армии под Москвой. Но Князев не переставал ее удивлять. Он спросил другое.

— Как так вышло, что я до сих пор не знаю твоего настоящего имени, комиссар? Как тебя все же звать, на самом-то деле?

Саша вздохнула. Этого она не любила вспоминать, но Князеву всегда должна была говорить только правду.

— В документах до крещения стояло — Юдифь. По ошибке. При рождении отец назвал меня Суламифью. Но я давно не использую это имя. История Юдифи мне нравится куда больше.

— Юдифь — это из Библии? Красотка, которая охмурила вражеского полководца? — усмехнулся Князев.

— Охмурила, скажешь тоже! Она была очень умная, Юдифь. Она не просто затащила этого Олоферна в койку! Этим бы она его не удивила, вокруг таких мужчин вечно вьются толпы баб. Тебе ли не знать, Федя! — Саша подняла указательный палец и скорчила рожицу. Князев был охоч до женского пола, но не относился к своим военно-полевым похождениям всерьез, так что это было безопасной темой для шуток. — Юдифь сделала другое. Она показала Олоферну, что знает такое, чего не знает он. Как люди устроены на самом деле. Что такое власть и как ее по-настоящему получить. Ну и, там, ради чего. Этим взяла его.

— Чтоб отрубить ему голову его же мечом?

— Разумеется, — Саша пожала плечами. — Они ж на войне были. Прямо как мы теперь. Такой Юдифи вышел подвиг за народное дело. А Суламифь, простая девушка из виноградника… Песнь Песней красивая, конечно, и рассказ хороший у Куприна. Но сама Суламифь была всего лишь наложницей, пусть и у великого человека. Не особо интересная жизнь.

Они помолчали немного. Оба знали, что этой болтовней только оттягивают по-настоящему серьезный разговор.

— Скверные новости в последней сводке, комиссар, — перешел к делу Князев. — Северный корпус Добровольческой армии обложил Москву плотно. И на подмогу ему подходит Западный корпус. Наши части под Москвой его не сдюжили сдержать. Быть может, корпуса уже объединились. И как бы не теперь, вот ровно пока мы лясы точим.

— Значит, Москва падет? — прямо спросила Саша.

— Да, Александра. Не удержать нам Москвы.

Саша с Князевым стали доверять друг другу за эти полгода. Говорить они могли обо всем, и Князев стал пить если не меньше, то по крайней мере не так безобразно — возможно, поэтому. Саша старалась разделить с ним бремя его ответственности, насколько могла.

Но даже для них сейчас этот разговор грозил стать слишком откровенным.

— Серьезно, командир. Москва — наш главный промышленный и, главное, железнодорожный узел. Но можем ли мы что-то сделать, находясь здесь?

— Дак боевые задачи будем тут выполнять, — пожал плечами Князев. — Прикажут — станем оборонять Воронеж. Прикажут — отбивать Тулу. Однако ж расклад под Москвой мало от этого зависит.

— Есть и другие скверные новости, командир. Земельная реформа Директории достаточно популярна на этом этапе. В правительстве много эсеров, эти знают, чего наобещать крестьянам. Это означает, что поддержку крестьянского населения мы теряем. Чтоб победить большевиков, они сами стали действовать, как большевики. Строить свой чертов Новый порядок уже сейчас.

— Обещали ж, все это до созыва новой Учредиловки.

— Про Учредительное собрание и раньше-то было ясно, что это разговоры в пользу бедных. Какую-нибудь Учредиловку они, конечно, соберут, но без равных, прямых, тайных и общих выборов. Имущественный ценз, сословные квоты… Фикция, по сути. Театрализованное представление.

— К чему ты клонишь, комиссар? Прямо говори.

— Нас ждут тяжелые времена. Серия поражений на всех фронтах, скорее всего. Отступления. Потери. Утрата боевого духа.

— То ли это, что должен говорить комиссар? — спросил Князев.

— Твой комиссар всегда должен говорить тебе правду, — ответила Саша. — Тебя я никогда не обманывала. И никогда не обману. Но и причин тебе врать у меня нет. Потому что в долгосрочной перспективе наши дела совсем не так плохи.

Они загнали пролетариат на казарменное положение. Это эффективный способ придавить рабочее движение здесь и сейчас. Но по существу они плотно накрыли котел крышкой и прибавили огня. Взрыв — вопрос времени.

Крестьянская масса тоже однажды поймет, что ее как эксплуатировали, так и продолжают эксплуатировать. Что Новый порядок не действует в ее интересах. Инертная она, эта масса. Но рано или поздно до нее дойдет. И когда поднимется она, ее не сдержит уже ничто.

Наша задача — продержаться здесь, где мы сейчас, пока к нам не подойдут подкрепления. Любой, пусть даже самой чудовищной, ценой купить для революции время. Я бы очень хотела, Федя, чтоб наши люди жили в том будущем, за которое мы сражаемся. Но если этого не выйдет, значит, мы станем частью будущего, погибнув за него.

— Солдат завсегда готов умереть. Это не новость, комиссар. Дак что ты станешь говорить, ежели ихний Новый порядок победит? Когда борьба вся эта выйдет напрасной?

— То же, что и теперь, — Саша улыбнулась. — Никакая борьба за революцию не может оказаться напрасной. Есть такое понятие — непрерывная революция, Троцкий ввел его. Революция может разворачиваться, а может терпеть поражение и отступать. Но какой бы катастрофой очередное поражение ни казалось, оно всякий раз будет только временным. Потому что революция с каждой попыткой продвигается пусть хоть на шаг, но дальше. И настанет день — может, при наших жизнях, а может, через сто лет — когда революция победит окончательно...

Сашу ослепила вспышка. Она вскрикнула и чуть не подпрыгнула на месте. Пару недель назад интендант Николай Иванович раздобыл фотокамеру и завел обыкновение запечатлевать для истории сцены из жизни пятьдесят первого полка. Иногда в довольно неожиданные моменты.

— Что творишь, Иваныч! — накинулась на него Саша. — Напугал до икоты, нельзя так внезапно врубать вспышку. Мы ж на войне!

— Раз ты на войне, то и проявляла бы бдительность, комиссар, — усмехнулся Князев. — Иваныч уж добрых пять минут нас под прицелом держит, а ты в ус не дуешь. Еще допекаешь меня, почему я тебя в бой не беру. Помимо прочего, вот поэтому.

Ругала Саша Николая Ивановича напрасно. Фотография получилась удачной. Князев стоит, широко развернув плечи, что подчеркивает массивность и мощь его фигуры. На лице его спокойная уверенность в собственной силе. Саша на его фоне смотрится почти хрупкой, но энергичной и собранной. Руки развернуты ладонями вперед — кадр поймал ее жестикуляцию в разговоре. Кажется, Саша показывает или отдает Князеву — или зрителю — что-то невидимое. Взгляд устремлен вперед и вверх. Свет вспышки лег на лицо так, будто оно светится изнутри.

Это единственная фотография, где Саша и Князев вместе.

Глава 18

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июнь 1919 года


За околицей станции вышли наконец на дорогу. Прохор, командовавший ротой, выставил походное охранение.

— Тришкин кафтан как ни перекраивай, а шубы не сшить, — пояснил он Саше, весело скаля зубы. — Поставил по отделению в головную и тыловую заставы, да такие же силы по флангам. Отделенным наказано при встрече с противником открыть огонь и немедля отходить к основным силам. Слабая рота у нас, потеряли в последнем бою многих.

Саша кивнула. Потому она и была тут, с обозом. Присматривала за разгрузкой — с поезда снимались сразу несколько частей, и Саша не могла допустить, чтоб хоть один ящик патронов уехал по ошибке в другую часть. Снабжение Красной армии ухудшалось с каждым месяцем.

После разгрузки Саша могла еще догнать штаб, но осталась с обозом, рассудив, что место комиссара — с самой слабой ротой. Формально это означало, что командование обозом на ней. Но Саша знала, что такого рода опыта у нее нет, потому делегировала ведение колонны неунывающему Прохору, а управление обозниками — Николаю Ивановичу. Себе оставила только ответственность.

Выступили поздно, в самый вечер. Поезд опоздал и разгрузка заняла несколько часов. Обозы разных частей создали затор на выезде со станции. Но оставаться до утра было нельзя — контрудар красного Восточного фронта под Рязанью набирал ход. Утром пятьдесят первый перейдет в наступление. Тогда до него будет не три часа хода, как сейчас, а все шесть, причем неизвестно, где искать.

Жара, донимавшая людей весь день, лишь немного спала к вечеру. Колонна из пароконных повозок, патронных и хозяйственных двуколок, сверхштатных зарядных ящиков полевых пушек и лазаретной линейки растянулась более чем на сотню сажен. Перед началом движения смазали оси повозок, чтобы скрип колес не разносился по всей округе. Ротный запретил на ходу курить, петь, командовать громким голосом или горном. Пить воду разрешил только на пятиминутных привалах, пока менялись отделения в охранении. Так прошли больше двух часов.

— Дойдем, кажись, благополучно, — сказал Николай Иванович.

— Тьфу на тебя, Иваныч, накликаешь еще, — огрызнулся Прохор.

Раздалось несколько выстрелов и приглушенные расстоянием крики на левом фланге.

Привстав на стременах, Прохор в бинокль оглядел левый фланг и нашел, что искал. Саша, подъехав к нему, проследила за направлением взгляда. Поднесла к глазам свой бинокль и увидела несколько десятков всадников. Далеко, версты две без малого. В этом месте дорога шла сквозь ровные, почти пустые поля озимой ржи. Обозная колонна отлично просматривалась с любого направления даже невооруженным глазом. Единственным укрытием могла служить полоса леса вдоль дороги, начинавшаяся в полуверсте впереди по ходу движения.

— Казаки? – спросила Саша, силясь на таком расстоянии хотя бы отличить всадника от лошади.

— Не похоже, – задумчиво отозвался Прохор. – Пик не вижу. В фуражках все. У казаков хоть кто-то в папахе бы форсил.

Всадники продолжали выезжать из-за рощи. Саше стало не по себе:

— Да сколько же их там, черт возьми!

— Полнокровный эскадрон, не меньше. Пошли развернутым строем, взводными колоннами, рысью. Не сомневайся, комиссар, они за нами. Но минут пять у нас есть покаместа.

Отъехав чуть в сторону с дороги и повернувшись спиной к противнику, Прохор выкрикнул:

— Колонна, стой! Командиры взводов ко мне!

Суматоху дозора левого фланга заметили, конечно, не только начальники. И стрелки, и обозные нестроевые вытягивали шеи, пытаясь рассмотреть нападавших. После остановки наиболее инициативные влезли на повозки и, встав во весь рост, продолжили любопытствовать. Поддержание дисциплины в полку требовало все больше и больше усилий с приходом каждого нового пополнения. Впрочем, большинство стрелков, опершись на винтовки, пользовались возможностью перевести дух и приложиться к фляге.

— Ротный, курить-то можно теперь?

— Смоли хоть сразу две, только быстро!

Над колонной поплыл запах табачного дыма.

— Было б чего курить-то. Табак есть у кого, братцы? — спросил стоящий рядом с Сашей красноармеец.

Папиросы выдавали по пачке на неделю, и заядлым курильщикам отчаянно не хватало. Саша получала столько же папирос, сколько все, но некурящая атлетка Аглая отдавала ей свои, потому сейчас в кармане лежала непочатая пачка. Саша достала пачку, вскрыла, взяла себе папиросу, остальное отдала красноармейцу:

— Раздай ребятам.

И улыбнулась с уверенностью, которой отнюдь не ощущала. При себе у Саши были только вещи первой необходимости: запасная обойма к маузеру, перевязочный пакет, спички и вот теперь всего одна пачка. Папирос в ней осталось штуки три-четыре. Впрочем, этого хватит. Возможно, даже с избытком хватит.

Прохор раздавал указания взводным:

— Ты, собирай своих из охранения в цепь, удлиняй нас влево, загибай фланг в тыл колонны. Остальные – разворачиваемся в цепь вдоль левого фланга колонны, шагов на полста вперед. Всех касается – следите, чтобы прицел по команде выставляли, иначе половина сгоряча будет лупить с постоянного. Интервалы в цепи поплотнее – если дойдут в шашки, встречаем на штык. Иваныч, те из твоих, кто с оружием, пусть на обочине соберутся, залягут за взводами, в поддержки, и переходят в цепь по команде взводных.

— Может, всем стрелять из-за повозок? – предложила Саша. Прохор охотно пояснил:

— Часть из них нас обстреляет, как только выйдет на дальность огня, остановится или вовсе спешится. Винтовочная пуля смертельна на пять тыщ шагов. С тысячи она пробьет телегу с портянками и все, что за ней. А по повозке прицелиться легче, чем по человеку. Чем больше народу ты сгрудишь за повозкой, тем скорее кто-то свою пулю сыщет. Надобно, чтоб по нам попасть труднее было.

— Так, выходит, мы их сейчас просто перебьем?

— Черт его знает, кто у них за командира. Не из дурных, видно. Солнце у них за спиной, нам в глаза. Конники – люди отчаянные, могут переть в шашки грудью до последнего. Однако, болтаем долго. По местам!

Пока взводы разворачивались в цепь, Николай Иванович командовал обозниками:

— Ездовые, раненых и убитых лошадей выпрягать. Грузы безлошадных повозок — на остальные. Сами повозки убираем с дороги!

В бинокль Саша увидела, как от флангов строя неприятельского эскадрона вдруг начали отделяться небольшие группы и, увеличив аллюр, помчались в стороны.

— В лаву рассыпаются! – пояснил Николай Иванович. Издалека, от противника, долетели ноты трубного сигнала «атака».

Лава, вспомнила Саша, это когда кавалерия идет разреженным боевым порядком. По лаве черта с два попадешь — вместо плотной группы множество одиночных движущихся целей на удалении друг от друга.

— Рота, пальба!

Плотно сбитые квадраты всадников на ходу рассыпались, разъезжаясь из края в край насколько хватало взгляда. Заходящее солнце засверкало огоньками на клинках шашек.

— С колена! По кавалерии! Прицел шестнадцать! Целься в грудь коня!

Прохор делал паузы, пока младшие начальники эхом дублировали команды.

— Залпом! Пли!

Грянуло вразнобой.

— Залпом! Пли!

Почти слитно.

— Прицел десять! Рота, залпом…!

Где-то в лаве кувырком полетела лошадь, вот другая скачет без седока.

— Прицел постоянный! Целься в голову лошади! Залпом!

Лава отвернула вся, разом. Помчалась прочь так же стремительно, как только что наступала.

— Залпом!

Клацают скобы винчестеров, угловато стучат затворы трехлинеек.

— Курок! – скомандовал комроты перерыв в стрельбе.

Отбили? Но Николай Иванович глядел с прежней тревогой, да и подбежавший Прохор выгляделобеспокоенным.

— Комиссар, тут надолго заваривается, у нас патронов всего ничего, по три десятка на бойца. Давай обоз тырбанить, хоть пару ящиков надо в цепи раздать.

— Они же отступают?

— Ага, держи карман шире! Сейчас оттянутся на тысячи полторы шагов и начнут фланировать, слабину искать, огонь у нас выманивать. Да и нас охаживать. Уже начали, кстати.

В самом деле, еще с начала атаки то тут, то там небольшие группы по четыре-пять всадников останавливались и давали в сторону колонны один-два залпа, выбивая прежде всего лошадей в запряжках.

— Рота! По одному в звеньях! Редко! Две обоймы! Начинай! – выкрикнув, Прохор повторил Саше: — В общем, те патроны, что не довезем, прямо тут в дело определим.

Николай Иванович вопросительно посмотрел на Сашу. Та кивнула. Интендант вытянул за веревочную ручку ящик из патронной двуколки и скомандовал своим:

— Командиры отделений, ко мне! Людей на подачу патронов по цепочке!

Треугольные пачки серого картона, по три обоймы в каждой, засновали по рукам. Лава продолжала кружить на относительно безопасном отдалении, обстреливая обоз редким, но точным огнем. Ржание и крик раненых лошадей стали едва ли не громче ответной пальбы пехоты. Еще несколько раз то с головы, то с тыла лава пробовала ринуться, но ее встречали частые дружные залпы, и она откатывалась обратно. Обоз и прикрывавшая его рота, словно Хома Брут, очерчивали своим огнем круг, за которым бесновалась нежить.

Солнце из оранжевого стало красным. Надвинулись сумерки. Всадники стали подъезжать ближе.

— Саша, дело гиблое, — негромко сказал Прохор. — Наша сила – огонь. Пока светло, мы держим их вдалеке. Стемнеет – подойдут близко. Ударят в шашки сомкнутым строем – аминь сказать не успеем, стопчут.

Саша поежилась. Странно, что вечер оказался таким холодным, после дневной-то жары.

Единственным, в чем Саша с Князевым расходились, было ее участие в боях. Она много раз приводила своему командиру слова Троцкого о том, что комиссары — это новый коммунистический орден самураев, который умеет и учит других умирать за дело рабочего класса. Князев только хмыкал, а в следующем бою она опять получала приказ оставаться в безопасном месте. После того первого боя под Рытвино нарушить приказ Князева Саша даже не думала. Но и оставаться в стороне, пока другие сражаются и гибнут, казалось мучительным.

И вот наконец некому приказать ей остаться в безопасном месте. Да и никакого безопасного места здесь нет. Проявляй себя самураем и умирай за дело рабочего класса, сколько влезет.

— И что нам делать? — спросила Саша у Прохора, изо всех сил стараясь скрыть панику в голосе. — Даже не предлагай бросать обоз!

— До наших можно шапкой докинуть уже. Они бой не могут не слышать. Авось подмогу уже выслали. Иди с Иванычем в голову, трогайте колонну. Помалу двинем навстречу нашим. Там, глядишь, Бог не выдаст...

Через несколько минут обоз тронулся вновь. Бойцы в цепи все больше и больше подавались назад к колонне и теперь, под команды охрипших взводных, шли почти рядом с нею. Убитых пока не было вовсе. Полтора десятка раненых, почти все из обозников, распределили в повозки. Так прошли сажен двести, когда Николай Иванович обратился к Саше:

— Александра Иосифовна, подогнать бы хвост. Сильно растягиваемся, что-то они мешкают. Сходите? Или лучше я?

— Оставайся, Иваныч. Я дойду до них, — Саша обрадовалась возможности наконец-то оказаться полезной.

Саша пробежала около сотни шагов назад по ходу колонны, когда услышала крики и шум. Обернувшись, увидела плотную волну всадников, наезжающих на обоз. Сбитые колено к колену, всадники рванули карьером, подняв клинки над головами.

Красноармейцы растерялись. Кто-то успел наспех выстрелить, кто-то выставил штык. Но ранения не сдерживали атакующих. Окровавленные, хрипящие, кони и всадники продолжали свое смертоносное наступление.

И тогда красноармейцы дрогнули и побежали. Командиры не отдавали приказов. Никто не стал бы слушать сейчас никаких приказов, да и не услышал бы — воздух наполнился криками порубленных и растоптанных копытами людей.

Саша не могла осудить своих за бегство, она и сама побежала бы прочь, спасая свою жизнь. Долг, ответственность, гордость — в эти секунды все это ничего не значило. Но Саша сперва замерла от ужаса, а потом увидела Прохора, оставшегося на своем месте с наганом в руке. Всадник на скаку полоснул его шашкой по лицу. Другой наотмашь рубанул поперек спины.

Саша рванула из кобуры маузер и за несколько секунд разрядила его в сторону врагов. Наверно, она кричала, но крика своего не слышала. Не попала ни по одной из стремительно движущихся целей. Кавалеристы чуть сбросили скорость — рубили немногих оставшихся на ногах красноармейцев, объезжали повозки. Теперь бежать или прятаться поздно. Ее заметили. Двое всадников направились к ней.

Пальцы сами отвели затвор, вставили обойму, загнали патроны в магазин, извлекли обойму. Саша быстро глубоко вдохнула, взяла маузер в обе руки, прицелилась и начала стрелять, считая выстрелы — по одному противнику и по второму. Кавалеристы под ее огнем не останавливались, не укрывались, не начинали стрелять в ответ. Они продолжили скакать на нее. Она снова мажет? Нет, дело в другом. Вторая, четвертая, пятая пули попали во всадников — но не остановили их. Всадники были мишенями и знали это. Ни боль, ни страх, ни инстинкт самосохранения их не сдерживали. Надо стать такой же, как они. Надо продолжать стрелять.

Первый конь упал, придавив всадника, от седьмого Сашиного выстрела. Второго всадника Саша сняла десятой, последней, пулей и едва успела увернуться из-под копыт его лошади.

Что там было про сберечь себе пулю? Уже неважно. На Сашу скакали два других всадника. Третьей обоймы у нее не было. Маузер она бросила на землю. Рядом застонал раненый. Саша бросилась к нему и подхватила его винтовку со штыком. Вовремя – едва успела подставить ее под клинок наскочившего кавалериста. Клинок удалось отклонить, только приклад винтовки разбил ей лицо. В рот хлынула кровь. Кавалерист проскакал дальше — Саша не стоила того, чтоб терять ради нее скорость. Тут же наехал следующий, с другой стороны, занес клинок — и этот удар Саша отразить уже не успевала…

Клинок замер на взмахе.

— Ты тут чего? — растерянно спросил кавалерист, осадив лошадь. — Бабам неча тут...

Саша посмотрела ему в лицо. Парень был поразительно похож на ее Ваньку, разве только на пару лет старше. Наверно, он никогда не видел женщин в бою. Наверно, он много чего не видел.

Саша глянула ему в глаза и сказала то, чего никогда не говорила Ваньке:

— Как же ты вырос, — шаг к нему, — сынок.

Парень раскрыл рот, вытаращился на нее. Сжимающая рукоять шашки рука ослабила хват.

Удерживая его взгляд своим, Саша со всех сил загнала штык ему под ребра и провернула.

— Мама... — прохрипел парень. Розовая пена пошла у него изо рта — пробито легкое, не жилец.

Лошадь взвилась на дыбы и унесла его прочь. Саша едва успела выдернуть штык.

— Помоги, комиссар, — простонал раненый, у которого Саша взяла винтовку. Он зажимал рану руками. Саша достала свой перевязочный пакет, зубами разорвала упаковку и бросила бинт раненому. Если сможет перевязать себя, выживет.

Пара кавалеристов миновала ее с каким-то пренебрежением, держась на безопасном отдалении от залитой своей и чужой кровью бабы. Следом за основной массой ехали две группы по несколько всадников. Одна из них крепила к патронным двуколкам заряды и поджигала огнепроводные шнуры. Другая осадила коней возле Саши и взяла ее в полукольцо, прижав спиной к линейке. Прямо напротив остановился поручик, Сашиного возраста или чуть старше, с американским пистолетом в руке. Он посмотрел Саше в глаза, секунду-другую изучая.

— Комиссар, — не то сказал, не то спросил поручик.

— Батя твой — комиссар! — выкрикнула Саша и оскалилась. Рот наполнился кровью из рассеченной губы.

Кобура маузера, конечно, выдала ее. От кожанки Саша отказалась еще в Петрограде, носила простую солдатскую форму — именно на такой случай. А от маузера отказаться не смогла.

Совсем близко раздались длинные, на треть диска, очереди «льюиса». В разведкоманде пятьдесят первого полка таких было два. Где-то в голове колонны ударил первый взрыв.

Наши подходят, поняла Саша. Но обоз разгромлен, скверно…

Поудобнее перехватила винтовку.

— Эту — живьем! – скомандовал поручик и дважды выстрелил Саше в лицо.

Саша инстинктивно зажмурилась и слишком поздно поняла, что пули ударили в стенку линейки поверх ее плеч. Распахнув глаза, боковым зрением увидела, как один из конников, далеко перегнувшись из седла, хватил ее шашкой плашмя по голове. Уклониться или отразить удар не успела.

Сырая от крови земля приняла ее в объятья. Стало тихо и темно.

Глава 19

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июнь 1919 года

Саша тонула. В первые секунды она ощущала только прохладу и покой, но потом вода хлынула в легкие, и они словно запылали. Саша забилась, пытаясь вырваться к воздуху, но что-то давило сверху, не позволяя вынырнуть. И только когда она уже почти перестала дергаться, кто-то выдернул ее из воды за волосы.

Через минуту она откашлялась и снова смогла дышать.

— Так-то лучше, — сказал человек, перед которым она почему-то стояла на коленях. Он сдвинул в сторону ведро с водой, размахнулся и ударил ее по лицу.

Саша упала на бок, попыталась подняться, что непросто оказалось со связанными за спиной руками. Рана на затылке ритмично посылала волны боли по всему телу.

Подняться удалось только на колени. Перед глазами все плыло, склеенные запекшейся кровью волосы падали на лицо, и все же Саша рассмотрела на том, кто ударил ее, погоны прапорщика. Солнце в глаза… двор, мощеный булыжником… рядом солдат… нет, двое.

Прапорщик взял траншейный нож и методично разрезал по швам ее гимнастерку, оставив на ней только сорочку.

— Работайте нагайками,— приказал прапорщик. — Не калечить. Пока.

От первого удара Саша вскрикнула, после прикусила губу. Ее хватило на пару минут и десяток ударов, но когда нагайка попала по сгибу локтя, Саша дернулась и закричала в голос. Прапорщик поднял ладонь, приостанавливая казнь. Взял Сашу за подбородок, посмотрел ей в лицо.

— Попроси, — сказал он, — и мы остановимся.

Саша судорожно всхлипнула, набрала полную грудь воздуха и высказала, в каком именно виде она хотела бы видеть солдат с их нагайками, Новый порядок, Великую Россию, лично прапорщика, его матушку и чертово солнце. Особенно солнце. Все грязные ругательства, некоторых из них она никогда не произносила прежде, пришлись теперь кстати. Уязвить прапорщика она не надеялась — он наверняка каждый божий день слышал и не такое. Саша наполняла злостью саму себя. Злость вытесняла страх, притупляла боль, прочищала голову.

Прапорщик усмехнулся и ударил ее мыском сапога в лицо. Рот наполнился горячей кровью. Саша едва успела наклониться вперед, и ее вырвало.

Пока ее выворачивало, ее не трогали, и это дало шанс собраться с мыслями.

Им ничего не стоит засечь ее до смерти, для контрразведки это обычное дело. Виновата сама — не сберегла для себя последнюю пулю! У Саши не было иллюзий, что она выдержит долго. Под пытками ломаются все… все, кроме тех, кто либо умирает раньше, либо оказывается так близок к этому, что продолжать воздействие нет смысла.

Умирать чертовски не хотелось, но она встретила лицом кавалерийскую атаку и, значит, была готова к смерти. Не в их интересах дать ей умереть сейчас, но они могут допустить ошибку. Надо только понять, какую и когда.

Их жестокость не была бессмысленной. Саша знала, что как только она попросит их прекратить, они начнут задавать вопросы. Человека, признавшего власть над собой один раз, доломать уже нетрудно.

Ее продолжили избивать, и она уже не могла сдержать крик. Новые удары попадали в следы от первых, умножая боль. Она корчилась, пытаясь увернуться от нагаек, но это вызывало у исполнителей только смешки. Теряя над собой контроль, Саша выворачивала руки в суставах в бессмысленных попытках освободиться от веревки. Из-за судорог стало трудно дышать. Брызнули горячие злые слезы, смешавшиеся с покрывающей лицо кровью.

Всходило солнце, под которым комиссар Александра Гинзбург заняла наконец отведенное ей Новым порядком место.

— Попроси, — повторил прапорщик, — и мы остановимся. Пара ответов на простые вопросы — и мы оставим тебя в покое. Продолжишь молчать — будет хуже. И в итоге ты все равно ответишь.

Саша попыталась заговорить, но не могла совладать с дыханием. Она сама не знала, проклянет сейчас своих палачей или попросит о пощаде. Судорожный кашель не позволял ничего сказать.

Прапорщик понял это и остановил солдат:

— Перекур. Три минуты тебе на размышление, комиссар.

Им следовало спешить. Ценность того, что они могли заставить ее рассказать, таяла с каждым часом — обстановка на фронте менялась стремительно. Информация, которая утром может решить исход сражения, уже к вечеру будет представлять интерес разве что для военных историков будущего.

Саша постаралась успокоить рвущее грудь дыхание. Они должны были что-то упустить. Да, они ни к чему ее не привязали! Решили, что связанных — видимо, еще там, у горящего обоза — рук достаточно для того, чтоб она не смогла сопротивляться, даже закрыться. Это оставляло один, пусть и скверный, выход.

Второй удар по затылку она может пережить, а может и не пережить. Но то, что происходит сейчас — оно прекратится в любом случае.

Солдаты смолили самокрутки чуть поодаль, переговаривались, негромко смеялись. Черт, как же курить хочется, больше хочется, чем жить. Прапорщик подошел к солдатам, стал что-то говорить. На Сашу никто не смотрел.

Пересиливая бьющую тело дрожь, Саша тяжело поднялась на ноги. Прижала связанные руки к спине, чтоб они не приняли на себя удар. Кинула взгляд в высокое бледное небо и сделала то, чего от нее не ожидали, вещь для человека противоестественную: упала спиной вперед, чтоб разбить уже пульсирующий болью затылок ударом о землю.

Мир вспыхнул перед глазами — и погас.

*** 
Не открывать глаза.

Не кричать. Когда укоренившаяся в затылке боль волнами расходится по телу, отзываясь в каждом свежем шраме — господи, сколько же их — не кричать.

Саша сосредоточилась на том, чтоб выпустить из себя боль вместе с выдыхаемым воздухом. Прежде ей удавалось таким образом избавляться, хотя бы на время, от головной или зубной боли. Теперь все было много хуже, привычный метод помогал плохо. И все же четверть часа спустя Саша могла уже думать о чем-то еще.

Руки ей развязали. Остатки одежды мокрые — видимо, ее пытались привести в чувство водой. После накрыли сухим одеялом — колючая шерсть обжигала избитое тело, и все же немного спасала от холода… да, здесь холодно и сыро. Пахнет гнилой соломой и плесенью. Подвал?

Она не могла понять, одна ли она в помещении. Приглушенные голоса, иногда, кажется, крики доносились почти постоянно — наверно, через стены. Узнать бы, сколько прошло времени. Часы с ее руки сняли еще до того, как она пришла в себя в первый раз.

Передние зубы ощутимо пошатывались, но вроде все остались на месте. Во рту держался привкус крови. Пить хотелось, но после кровопотери жажда должна была стать невыносимой, а такого не было — значит, в нее вливали воду, пока она была без сознания. Она все еще нужна им живой.

Второй раз порку она не выдержит. Сама мысль о том, что кто-то хотя бы прикоснется к ее иссеченному телу, вызывала парализующий ужас. Причин жалеть ее у них нет — она-то не жалела таких, как они. И все ж никакого удовольствия от своей работы они не получали. Значит, есть шанс, что не станут продолжать, если сочтут бессмысленным.

Перед тем, как делать что-то еще, они должны проверить у нее пульс. Она знала, как синхронизировать свой пульс с пульсом другого человека. Сейчас настраиваться было не на ком, но, может быть, она сумеет замедлить биение сердца, сосредоточившись на воображаемом объекте?

Саша представила себе лист, с которого стекают капли росы в том же ритме, в каком билось сейчас ее сердце. Сокращение сердца — капля. Сокращение — капля. Постепенно она мысленно замедляла движение воды — и так же делался тише ее пульс, пока не стал совсем слабым. Сердце сокращалось раз в пять-шесть секунд, едва поддерживая жизнь в истерзанном теле.

Это ослабило ее, и она задремала. Разбудили ее отчетливые, совсем рядом, голоса.

— Вот эта. Полковой комиссар Гинзбург, — Саша узнала давешнего прапорщика. — Пора, верно, притопить или прижечь, и продолжить допрос.

— Пульс проверь сперва, — другой голос, более мягкий.

Чьи-то пальцы легли ей на шею.

— Обана! Нету пульса, — прапорщик. — Отмучилась, значит. Ишь, хлипкая какая оказалась. За каким чертом только везли…

Еще какое-то движение возле ее лица.

— Дышит, видишь, лезвие запотело, — другие пальцы на шее. — Да и пульс есть, просто слабый очень. Притопишь — окочурится.

— Может, и порешить ее тогда, чтоб не маяться ни нам, ни ей?

— Порешить-то и на месте можно было. Ты, братец, целого полкового комиссара потратил безо всякой пользы. Потому что надо сначала проверять, не заведена ли уже личная карточка на пленного, а потом за нагайку хвататься. Тогда б ты знал, во-первых, что имеешь дело с коллегой. Она в ЧК служила до того, как на фронт уйти. Этих уж если брать в оборот, то фиксировать так, чтоб пальцем шевельнуть не могли. А может, наоборот, добром проще было б сговориться. Среди них тоже не все спят и видят, как бы умереть погероичнее за свое правое, то есть левое, дело.

“Тоже”. Человек с мягким голосом говорил о себе.

— Во-вторых, тут черным по белому написано: после допроса передать в ОГП живой. Личный запрос полковника Щербатова. С охраной государственного порядка шутки плохи.

Они немного помолчали.

— И зачем она самому Щербатову? — спросил прапорщик. — Ни кожи, ни рожи.

— Ты ж сам ее и изуродовал.

— Скажете тоже, изуродовал. Она и была страшна, как смертный грех. Губу я ей разбил, а челюсть не ломал, ей же еще говорить надо было. Эх, ведь почти дожали, она уже готова была разливаться соловьем. Но недосмотрели. Живьем только эту упрямую тварь с обоза взяли, так что ни численности, ни вооружения пятьдесят первого у нас теперь нет.

— Ее хоть не насиловали?

— Чего не было, того не было. Кавалеристы спешили больно. А мы побрезговали, — Саша считала в голосе прапорщика усмешку.

— Это хорошо. И чтоб не было такого у нас в контрразведке! Должны же у нас быть стандарты.

— Да какая манкая баба ни будь, ежели на службе, то я б никогда…

— Некоторые, — задумчиво сказал человек с мягким голосом, — предпочитают как раз дурнушек. Красивая женщина ценит себя высоко и свято верит, что облагодетельствовала того, до кого изволила снизойти. У дурнушек нет таких иллюзий, среди них-то и встречаются по-настоящему страстные женщины. Впрочем, это не наша забота. У нас было две задачи — допросить комиссара Гинзбург и передать живой в ОГП. Похоже, мы проваливаемся по обеим статьям.

Саше и самой было интересно, для чего она понадобилась Щербатову. Явно не для того, о чем эти двое сейчас говорили, Щербатов не этой гнусной породы человек. Измываться над побежденным врагом он не стал бы. Ему что-то нужно от нее. Встретиться с ним снова — это внушало тревогу… и надежду. Саша не знала, что опаснее в ее положении.

Контроль над пульсом она потеряла. Впрочем, довольно ломать комедию. Саша открыла глаза. Морщась от боли в исхлестанной спине, села на топчане.

— Если вы закончили сравнительное обсуждение женских достоинств, — обратилась она к человеку с мягким голосом, — то у нас ситуация. Коллега.

Голос звучал слабо и хрипло, но хотя бы не дрожал.

Наконец Саша смогла рассмотреть обладателя мягкого голоса. Лицо грубоватое, привлекательное на свой манер. Мимические морщины у глаз выдают человека, который смеется чаще, чем хмурится. На пальцах — золотые перстни. Капитанские погоны.

Он присел на край топчана, чтоб их глаза оказались на одном уровне.

— Вы тоже полагаете, что умные люди всегда могут договориться, Александра?

— Стоит попробовать. Вы, однако, не представились.

Он улыбнулся.

— Вершинин моя фамилия. Вот как мы с вами будем действовать, — Саша отметила, что он перевел ее из объектов в субъекты, на словах по крайней мере. — Вам сейчас принесут еду… и одежду. Вы сможете немного привести себя в порядок, вам не повредит. Потом вас проводят ко мне в кабинет, и мы спокойно поговорим.

*** 
В кабинете Вершинина Саша смогла наконец посмотреть в окно. Восходящее солнце осветило улицу с деревянными двухэтажными домами. Груженые повозки тянулись к рыночной площади. Сейчас утро, но какого дня? Привезли в Рязань ее на рассвете — вчера?

Думать было трудно из-за боли в голове — то монотонно сверлящей в районе затылка, то раскатывающейся горячей, выбивающей слезы волной. Головной боли вторила боль во всем теле. Месмерическое упражнение по выдыханию боли все еще помогало, но стоило на пару минут потерять концентрацию — сознание начинало плыть.

Ей выдали что-то вроде тюремной формы — длинную рубаху и простое верхнее платье. Фактурой и цветом одежда напоминала мешковину. В уборной нашлось маленькое мутное зеркало. Лицо превратилось в катастрофу: губы разбиты, бровь рассечена, во всю левую щеку — синяк. Но важно, что глаза остались целы, и носовые хрящи тоже. А внешность… Саша и прежде не была красоткой. Теперь у нее лицо войны.

— Я рад, что вы согласны договариваться, Александра, — говорил Вершинин. — Я, знаете ли, избегаю жестоких методов, когда это возможно. Давайте поступим так: вы ответите на несколько вопросов, и я прослежу, чтоб ничего дурного с вами не случилось больше.

— Понимаю, что вы обязаны были сыграть эту карту, — вздохнула Саша. — Только поэтому не воспринимаю это предложение в качестве попытки, как говорят англичане, оскорбить мой интеллект. Потому что выбор совершаете сейчас вы, а не я. У вас нет и не будет моих ответов на ваши вопросы, это не обсуждается. Но у вас может быть для ОГП мертвый комиссар или живой комиссар — в зависимости от того, что вы мне предложите.

Говоря, Саша пыталась установить с Вершининым контакт, почувствовать его, узнать, чего он хочет. Глухо. Словно перед ней была черная стена, а не человек.

Не повезло.

Но по крайней мере он не заметил ее попыток.

— Вы с чрезвычайной уверенностью говорите о том, что можете умереть в любой момент. Что ж, если слухи о ведьме-комиссаре имеют под собой некую основу… и то, что я наблюдал в подвале… Вы из тех, кто способен управлять своим сердцем? Сердцем как разгоняющей кровь мышцей, я имею в виду.

Саша улыбнулась и тут же пожалела об этом — разбитые губы заболели с новой силой.

— Именно. Не буду вам врать, я не знаю, смогу ли усилием воли остановить сердце. Мы можем проверить. Но только один раз, полагаю.

— Знаете, это, пожалуй, лишнее. Готовность умереть вы уже продемонстрировали. Хотя, прошу вас, не обижайтесь, вы здорово переоцениваете свою жизнь. У меня будут некоторые неприятности, если вы умрете здесь. Однако, право же, ничего серьезного. Но не расстраивайтесь. Мне понравилась дерзость, с которой вы пытаетесь шантажировать меня.

Саша прижала руки к вискам, пережидая острую вспышку головной боли. Дыхательные упражнения помогали все хуже.

— Вы, разумеется, знаете, что ОГП курирует, помимо прочего, программу Умиротворения, — продолжил Вершинин. — Не знаю, для этого вас туда затребовали или для других целей. Вам, полагаю, виднее. Если вас превратят в растение, то это бездарнейший перевод материала, как по мне.

— У вас ведь есть другое предложение ко мне, — угадала Саша без всякого месмеризма. Скверно, если ее сейчас возьмут классическим приемом “добрый следователь”, но рискнуть стоило. — Против своих я действовать не буду, это вы хорошо понимаете. Но война, даже эта, не сводится к противостоянию двух сторон. Людям предприимчивым война открывает массу возможностей. Что вы хотите, чтоб я для вас сделала?

— Вот это разговор. Вашу готовность к сотрудничеству я тоже оценил. Будете?

Вершинин достал из ящика стола пачку папирос и спички. Саша знала, что следует отказаться, но это было выше ее сил. Курить хотелось смертельно.

От папиросы Сашу немного повело, и боль вроде бы притупилась.

— К делу, — Вершинин побарабанил пальцами по столу. — Полковник Вайс-Виклунд крайне заинтересован в человеке, который помог бы ему установить контакт с его дочерью, Аглаей.

Саша сморщила лоб, будто бы силясь припомнить эту фамилию. Вершинин по-мальчишески улыбнулся.

— Бросьте этот любительский спектакль, Александра! Нам прекрасно известно, что Аглая Вайс-Виклунд возглавляет разведкоманду в пятьдесят первом полку. И то, что вы с ней состоите в доверительных отношениях, тоже не секрет.

— Комиссар обладает определенным влиянием в своем полку, — осторожно сказала Саша.

— Оставьте это кокетство. Вам не к лицу. Если кто-то в целом свете может вернуть Вайс-Виклунду его дочь — это вы.

Скорее всего, подумала Саша, это означает, что она станет заложницей. И Аглая на шантаж не купится. Саша верила в своих друзей и знала, что какое бы предложение насчет нее они ни получили, во вред их общему делу они действовать не станут. А Саше эта история может дать хоть какой-то шанс, хотя бы время…

— Не вижу причин, по которым я не могла бы помочь подруге установить связь с семьей, — сказала Саша. — Не думаю, что у меня много времени, но если вы свяжетесь с Вайс-Виклундом оперативно… чтоб убедить его, что мы с его дочерью действительно близки, расскажите ему вот что. Когда Аглае было шесть лет, она подарила дочери кучера свою немецкую фарфоровую куклу. Дочь кучера потом обвинили в воровстве и выпороли. Куклу вернули Аглае, Аглая разбила ее и пересобрала из ее частей паука с человеческим лицом.

— Ценный же вы ресурс, Александра, — Вершинин восхищенно цокнул языком. — Жаль только, не вполне мой ресурс.

— Вы не выглядите как человек, которого это остановит, когда игра стоит свеч.

— Я наведу справки, стоит ли эта игра свеч. Возможно, Вайс-Виклунд хорошо заплатит за вас. Он богат, а зачем ему деньги, когда его единственное выжившее дитя пропадает? А пока я все равно передам вас в ОГП. Оставить вас здесь, не предъявив хотя бы ваш труп — это обострение отношений между ведомствами, которого вы пока не стоите. Вы не обижаетесь, Александра? Мы ведь с вами как деловые люди говорим.

— Разумеется.

— Но я выторгую для вас несколько дней, которые вы проведете в приемлемых условиях. Пытаться допросить вас больше не будут. Считайте это моим авансом по нашей сделке. А там попытайтесь выиграть время. Умиротворенной я вас никому не продам. Полковник Щербатов активно участвует в вашей судьбе. Что, следует полагать, ничего доброго вам не сулит. Но попробуйте как-то это использовать. В наших теперь уже общих интересах.

*** 
— Саша, ты не справляешься, — сказал Урицкий.

— Я знаю, Моисей Соломонович.

Сашу перевели в сухую и чистую камеру. Пожилая фельдшерица обработала ее раны. Но с каждым часом становилось все хуже. Приносили еду, и она пыталась есть, однако почти ничего не удавалось в себе удержать. Из-за непрестанной боли в голове и в иссеченной спине Саша не могла спать и проводила часы в горячечной полудреме, беседуя с людьми, которых здесь не было.

Силы покинули ее. Если б ей задали сейчас вопросы, она бы просто ответила. Но ее больше не допрашивали. Возможно, Вершинин держал слово, но скорее настоящая причина была в другом: все, что она знала о ситуации в полку, теперь не ценнее, чем прошлогодний снег. Может, пятьдесят первого уже и нет вовсе. Столько людей, которых она любила, мертвы; может, уже и все. Прохора убили, она видела это своими глазами. Как-то там его яблоньки без него? Они все умирают, и она остается одна. Господи, лишь бы Ванька был жив. Пусть она никогда больше не обнимет его, но только пусть он живет.

— Я помню, что должна не сдаваться, Моисей Соломонович. Но я не помню, почему и ради чего. Какие-то слова… свобода, будущее, исторический процесс… Что они означают? Почему это было важно? Так больно, боль, кажется, сгрызла меня целиком, ничего от меня не оставила. И очень страшно. Вы мертвы, Моисей Соломонович, вы не можете мне помочь. Никто не может. Я хочу только, чтоб перестало так болеть и чтоб меня оставили в покое.

— Но ведь тебя и оставили в покое, — ответил воображаемый Урицкий. — Ты пошла ради этого на сделку с врагом, помнишь?

— Так нельзя было?

— Нельзя, — Урицкий пожал плечами. — Но дело сделано. Теперь пусть хотя бы не окажется, что ты напрасно заплатила за возможность выжить. Ты должна продолжать работу комиссара. Доносить до людей смысл и цель того, что происходит.

— Я сама уже не понимаю. Мы убиваем их, чтоб они не убили нас. Только вот чем больше мы убиваем их, тем больше они убивают нас. Мы все по колено в крови. Это замкнутый круг, приумножение насилия и ненависти. Мы не начинали этой войны и не можем ее остановить, но кому какое дело. Чтоб уничтожать таких же людей, как мы, мы убиваем людей в самих себе. Превращаем себя в кадавров, в механизмы ради служения великой цели, которой я уже и не могу вспомнить…

— Ты — комиссар, — сказал Урицкий. — Ты сама хотела эту работу, никто тебя не неволил. Теперь у тебя нет права отступать. Если соль потеряет силу, что сделает ее соленой? Если ты не справишься, ты предашь тех, кто уже погиб на этом пути. Ты обязана найти в происходящем смысл, понять его и сообщить другим. Сообщить своей смертью, если так будет нужно.

— Александра, я должен отвезти вас в Управление ОГП, — Вершинин. Саша не услышала, как он вошел. — Я не могу вас более держать здесь. Да у вас что, лихорадка? Как не вовремя. Идти сможете?

С его помощью Саша села на койке. Провела рукой по распухшему, изуродованному лицу.

Вершинин усмехнулся:

— Полковника Щербатова нет в городе. Я, грешным делом, надеялся, что о вас позабудут. Но нет, ОГП по-прежнему вас требует. По нашему делу пока никакого движения, Вайс-Виклунд тоже… не в городе.

— Они на фронте? Идет контрнаступление?

— Александра, то, что я не стал допрашивать вас, не означает, что вы можете допрашивать меня. Не злоупотребляйте моим к вам расположением. Обопритесь на мою руку. Вот так. Нет, еще раз упасть и разбить себе голову я вам не позволю. Это будет означать, что вы повторяетесь и становитесь скучной, не надо так. Возьмите папиросу лучше.

Не хотелось уже даже курить. Саша сделала две затяжки, закашлялась и уронила папиросу на пол.

Машина стояла во дворе аккурат на том месте, где Сашу избили по приезду. Вершинин сел рядом с Сашей на заднем сидении и приказал шоферу трогаться.

На центральном проспекте было нарядно и людно. Вон бабы чешут языками у колодца. Дети играют со щенком. Паренек, энергично жестикулируя, рассказывает что-то девушке, и она заливисто смеется. Гимназисты бегут, размахивая портфелями. По другой стороне улицы идут, держась под руки, две барышни в шляпках, каблучки цокают по мостовой. Похоже, здесь разделены пространства для простонародья и чистой публики. В городском парке играет оркестр, крутится карусель с лошадками.

Мирная жизнь. Саша так давно не видела мирной жизни.

Впрочем, и военных на улицах хватало.

Массивные железные ворота. Охрана. Высокий, окованный шипами забор. Сбежать будет непросто.

— В ОГП применяют наркотики, — негромко сказал Вершинин. — При допросах… и для других целей. Никому там не верьте, даже себе. Если вы продержитесь какое-то время, мы, быть может, еще свидимся.

Глава 20

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июнь 1919 года


— Это скверный сон, моя бедная Суламифь, — шептала Саше сестра. — Твои чувства предадут тебя. Твое сознание предаст тебя. Твоя воля предаст тебя. Не верь никому, и более всех себе не верь.

— Я пить очень хочу…

— Разумеется. Вот вода, пейте. Понемногу, осторожно…

Стакан к ее губам поднесла женщина. Не Юдифь, конечно.

Саша закрыла глаза. Кто это и что происходит, ее не заинтересовало.

Единственное, что имело теперь значение — боль ушла. Боли больше не было.

Однажды Саша посетила по случаю роскошную турецкую баню с небольшим теплым бассейном. После парилки можно было лежать на поверхности воды, не прикладывая никаких усилий, не двигаясь, ни о чем не беспокоясь. Так же она чувствовала себя теперь. Ничего не болело. Ничего не тяготило. Ничего не тревожило. Совсем недавно было иначе, но если ей удастся сохранить эту безмятежность, боль, страх и сомнения не вернутся. Может, даже никогда не вернутся.

— Вам нечего бояться и не о чем тревожиться, — подтвердила женщина, словно услышав Сашины мысли. — С вами происходили ужасные вещи, но все это можно оставить в прошлом. Доктор вколол вам морфий и наложил швы. Ничего непоправимого не случилось. Вы восстановитесь — и лицо, и тело. Разве что несколько шрамов останется. А пока вам нельзя вставать с постели. Я — сестра милосердия. Меня зовут Вера Александровна Щербатова.

— Щербатова? — эта фамилия показалась важной, Саша вынырнула из дремы. — Вы жена ему?

— Кузина. Двоюродная сестра, — пояснила Вера. — Саша… могу я обращаться к вам запросто, по имени? Андрей так вас называет. Он много о вас рассказывал. Беспокоился за вас, разыскивал вас всюду.

— Зачем? — спросила Саша. Не то чтоб ей было интересно, это просто показалось вежливым.

Вера носила форму сестры милосердия, но не такую, какую Саша видела прежде. Другую, без красного креста. И еще Вера была очень красивой женщиной. Яркое, четко очерченное лицо, высокие скулы, темные глаза. Пахло от нее духами, каких медсестры не используют. Это запах прекрасных экзотических цветов, медленно тлеющих под полуденным солнцем.

— Я все расскажу. Но сперва вам надо поесть. Давайте я помогу вам сесть… вот так. Проверим, можете ли вы держать ложку. Превосходно.

Еда была теплая и сладкая.

— У вас такие красивые волосы, — мягко говорила Вера. — Доктор хотел срезать их. Из соображений гигиены. Я не позволила. Пришлось только сбрить немного вокруг раны, чтоб наложить шов. Но если вы станете зачесывать их назад, а не на пробор, будет совсем незаметно. Кровь я вымыла и вычесала.

Снявши голову по волосам не плачут, вспомнила Саша. Это именно то, что она делает. Мысль показалась ужасно смешной.

Осторожно потрогала затылок. Шов действительно наложили очень аккуратно. Однако даже это небольшое движение отняло почти все силы.

Комната, куда ее поместили, скорее напоминала средней руки больничную палату, чем камеру. Кровать застелена накрахмаленным бельем. Стол, пара стульев. Лампа накаливания под белым абажуром. Окно, разумеется, небольшое и зарешечено.

— Теперь вам лучше лечь. Вы еще слабы после наркоза, — сказала Вера. — Я обещала рассказать вам про Андрея.

Саша с некоторым усилием припомнила, кто такой Андрей и почему ей надо что-то о нем знать.

— Андрей благодарен вам за то, что вы для него сделали. Вы ведь спасли ему жизнь каким-то образом. Хоть не должны были. Но вы причиняли много зла другим людям и себе. Потому Андрей искал вас, чтоб спасти от себя самой. И вот теперь вы здесь, под его защитой.

— Это хорошо, — сказала Саша. — Это в точности так, как в моих снах.

— Андрей тоже снится вам? — спросила Вера обеспокоенно.

Саша кивнула.

— Ладно… — Вера, кажется, чуть растерялась, но продолжила говорить. — Если вы будете вести себя разумно, с вами никогда больше не случится ничего дурного. Вот, выпейте, это поможет вам.

Отвар в стакане был густым из-за концентрации сахара, но даже такая сладость не могла скрыть, насколько сам напиток горький. Настоящего чая давно ни у кого не было, заваривали любые травы и листья, иногда чуть ли не просто сено. При болезнях из-за недостатка медикаментов лечились народными средствами, потому о вкусе разнообразных настоев растений Саша знала намного больше, чем ей хотелось. Но такого не пробовала никогда. Вкус просто кричал, что принимать это вещество внутрь нельзя ни при каких обстоятельствах.

Но она выпила. Так было проще.

— Превосходно, — сказала Вера. — Теперь я буду задавать вопросы. Отвечайте, когда и как сможете. Я знаю, что вы владеете месмерическими техниками, гипнозом. Расскажите, где и как вы этому научились?

— О, в разных местах, везде понемногу. В Петрограде были салоны, я как-то попала в один. У меня сразу обнаружились способности, и меня охотно стали приглашать. Там не то чтоб кто-то чему-то учил… скорее, разные люди практиковались вместе, — Саша старательно назвала все имена и адреса, какие только смогла вспомнить. — Но едва ли все это сейчас действует, — добавила она виновато. — Столько всего случилось, всем стало не до салонов. А учитель у меня был один, это Глеб Иванович Бокий.

Саша ощутила прилив энергии, даже приподнялась в подушках. Говорить стало чрезвычайно легко, даже необходимо; рассказать этой чудесной женщине все, что она хочет знать, сделалось неодолимой потребностью. На каком-то уровне Саша понимала, что происходящее — допрос под наркотиками и она должна сопротивляться. Но это были плохие мысли, они вызывали тревогу и могли вернуть боль, потому она их отбрасывала. Она не так уж сильно поглупела, просто теперь ее ум работал иначе. Чтоб все было хорошо, нужно было делать все, что ей говорят — и как можно лучше; вот так просто.

— Глеб Бокий, — повторила Вера. — Расскажите, Саша, чему он учил вас?

— Множеству вещей. Концентрации. Дыхательным упражнениям. Самоконтролю, у меня не очень хорошо с самоконтролем. Понимать себя, понимать другого человека. Внимательно слушать людей. Извлекать информацию не только из слов, еще из жестов, пауз в беседе, интонаций. Взвешивать риски и просчитывать стратегии. Разделять, когда надо принимать решение и когда надо следовать принятому решению, не тратя силы на сомнения…

Это было явно не то, что Вера надеялась услышать.

— Вы рассказываете мне не все, — укоризненно сказала Вера. Тонкая морщинка прорезала ее высокий лоб. — Вам, право же, не стоит меня расстраивать. Вы умеете воздействовать на людей, транслировать им свои идеи. Как вы делаете это?

— Для начала, надо очень хорошо знать, о чем говоришь, — Саша сконцентрировалась на том, чтоб ответить как можно полнее и правильнее; на лбу от усилия выступила испарина. — Важно при этом опираться на то, что слушатели уже знали раньше. Находить понятные слова и верные интонации для каждой аудитории, для любой ситуации. Со временем развивается интуиция, ты не то что управляешь народной массой… нет, она становится для тебя как море, ты можешь поймать волну и оседлать ее так, чтоб оказаться на гребне. Если не угадаешь с волной или просто не будет нужной — потонешь, и слова твои будут мертвы. Простите, я не могу объяснить лучше, это все очень прикладные вещи. Теорией я не владею, если она вообще существует.

— Все хорошо, Саша, не волнуйтесь, — успокоила ее Вера. — Вы, верно, устали. Скоро вы сможете отдохнуть. Расскажите, что вам известно о ритуальных оргиях, проводимых Глебом Бокием?

— Оргии? — Саша не сразу вспомнила, что означает это слово и, вспомнив, не смогла сдержать улыбку. — Слухи ходили по городу, но сильно сомневаюсь, что они были на чем-то основаны. Не в восемнадцатом, по крайней мере. Знаете, сколько у ПетроЧК работы было в восемнадцатом? Бывало, за целый день в уборную отлучиться некогда. Какие тут оргии, ей-богу…

Вера улыбнулась.

— Саша, вы знаете, что вы красивы? Не сейчас, разумеется, но это временно. Я видела фотографию в личном деле. На казенных фотографиях люди редко выглядят хорошо, но даже там вы весьма интересны.

— Вы очень добры. Но я некрасива.

— О, вы просто многого не знаете о возможностях современной моды — и о себе. Ваша красота неброская, нуждающаяся в раскрытии. Если вы когда-нибудь позволите, я помогу вам подчеркнуть ее. Брови, прическа, макияж, подходящий фасон платья… мы можем сделать из вас женщину, которая всюду вызовет интерес. У вас будет такая яркая биография: драматические ошибки молодости — и искупление. Великие святые нередко выходят из великих же грешников. Вы так стремитесь перестроить весь жизненный уклад, а меж тем совсем не знаете жизни. Что вы видели, кроме притеснений и бесконечной борьбы? Вы еще не жили, вам надо только начинать. У меня последний вопрос к вам. Что произошло между вами и Андреем в Петрограде год назад?

Задумываться о том, что случилось в Петрограде год назад, было нельзя. Саша знала, что если вспомнит это, то потеряет так тяжело обретенное равновесие. Там было что-то, от чего она сейчас всеми силами отгородилась.

— Я не помню, — ответила Саша. — Не важно, наверное. Мы можем вернуться после к этому разговору?

— Это важно, — настаивала Вера. — Вы должны вспомнить.

Саше стало неуютно под этим давлением. Она не могла вспомнить ответ, потому что не знала его. Но расстраивать Веру тоже было нельзя. И Саша вернулась мысленно в ту тревожную белую ночь, когда она встретила умирающего от тифа Щербатова… и когда был убит Моисей Соломонович.

В ее теплый бассейн словно опрокинули бак ледяной воды. Саша захлебнулась, принялась биться и хватать ртом воздух. Через секунду обрела равновесие снова и поплыла, уже сама.

Урицкий грустно улыбнулся ей из глубин памяти. Мертвый, он помог ей вспомнить то, чего она никогда им не простит. Она никогда не простит им его смерти. Всех этих смертей.

...Твое главное оружие — твой ум. Его никто у тебя никогда не отнимет… Они пытались отнять у нее то, чего отнимать нельзя, нельзя никому.

Хуже того, не просто отнять — обратить против нее самой.

Думать все еще было трудно, но пробудившаяся злость помогала.

Неважно, что там случилось с Щербатовым в Петрограде. А важно, почему Вера об этом спрашивает сейчас. И что она делает. Что вообще, черт возьми, происходит.

Вера, поняла Саша, сейчас гипнотизирует ее, пытаясь получить ответ. Неопытные месмеристы самоуверенны. Как сама Саша год назад в Петрограде.

Вера успела установить между ними хорошую, прочную связь, открыв себя полностью. Открыв себя противнику опытному, сильному, загнанному в угол и чертовски злому. Знала ли она, что месмерический транс работает в обе стороны?

Они дышали в одном ритме, и Саша перехватила над ним контроль. Замедлила дыхание, ослабляя их общий пульс. Глаза Веры расширились, взгляд застыл.

— Между мной и Андреем в Петрограде, — сказала Саша очень медленно, с давлением, впечатывая в сознание собеседницы каждое слово, — случилось именно то, что вы подозреваете. Я спасла ему жизнь. Особым способом. Вы знаете, что такие вещи всегдаимеют цену и последствия. Теперь его жизнь — моя жизнь. Погибну я — погибнет и он. Уничтожая меня, вы уничтожаете и его. Он просил вас об этом? Почему?

— Я боюсь, что он ищет смерти, — Вера поделилась жгущим ее страхом, который она не могла, не хотела больше держать в себе.

— Он ведь всегда носит оружие? Даже когда нельзя?

— Да, браунинг в кармане френча.

— Вы знаете, что это значит. И меня он искал по той же причине. Покончить со мной — и с собой. Защитить меня от меня самой, да? А кто защитит его от него самого? Вы получили ответ, который искали, Вера. Ответ, который давно знали в глубине души. Теперь проснитесь.

Вера моргнула.

— Вы знаете, Саша, — сказала Вера после паузы, — вы, полагаю, запомните то состояние, в котором были сейчас. Если б я приняла решение продолжать, вы бы через неделю-другую изменились навсегда. Но я не стану продолжать, не теперь. Вами займется врач — обычный врач, который поставит вас на ноги. А потом Андрей вернется и решит, как быть с вами дальше.

Вера встала, подошла к двери, но вспомнила что-то и обернулась.

— Андрей приказал разрешить вам выходить во двор, когда вы сможете вставать. Он сказал — чтоб вы могли видеть небо.

Глава 21

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


Небо было ярким, как ляпис-лазурь.

— И вот приходит этот бывший поручик на кухню, а повар ему и говорит: не серчай, товарищ начкоманды, обед у нас по расписанию и уж два часа как закончился. Могу вот разве что от дна котла пригарки отодрать. А поручик ему: да это тебя самого надо отодрать, как сидорову козу! — Повар отвечает: Здесь тебе не прежний режим, жрать приходи вовремя и на товарищей не залупайся!

Солдаты загоготали и Саша засмеялась вместе с ними. При смехе она немного запрокидывала голову так, чтоб они видели ее шею.

Саша провела в ОГП уже двадцать дней. Первую неделю она не могла подняться с постели. В это время за ней ухаживала медсестра — настоящая, не надушенная и неразговорчивая. Сейчас подвижность мышц восстановилась. Лицо стало почти прежним, только шрам над губой остался. Саша всегда была крепкой и быстро поправилась.

Кормили здесь от души — гораздо лучше, чем в пятьдесят первом. Каждый день приносили молоко и творог — лечащий врач настаивал, что в ее состоянии это необходимо.

На второй день ей передали пахнущую духами записку. Почерк у Веры был изящный, как и все в ней.

“Саша!

Наша небольшая беседа не причинила вам ни малейшего вреда, и я б хотела, чтоб так это оставалось и впредь. Здесь никто не желает вам зла. Война скоро закончится, нам с вами нет нужды враждовать. Надеюсь, однажды вы тоже поймете это. Я стану ждать столько, сколько потребуется.

Одежду и книги я вам подобрала на свой вкус. Если вам нужно что-то другое, пишите мне, я все устрою.

Вера”

Одежду ей принесли такую, какой у нее не было никогда прежде: тонкое белье, туфли на небольшом каблуке и платье, сшитое по ее мерке. Простого кроя, строгое темно-серое платье удивительно шло ей. Чулки из мягкой и нежной ткани… неужто шелк? Сколько же они должны стоить… Саша ловила себя на том, что в этой одежде ведет себя иначе: не размахивает руками при ходьбе, не садится, закинув ногу на ногу, машинально выпрямляет спину. Будто бы знание, что она теперь выглядит женственно, против воли заставило ее в самом деле стать женственнее.

Она бы предпочла привычную солдатскую форму, в крайнем случае — тюремное платье. Неудобное и грубое, оно было все же более сообразно действительному положению вещей. Но никаких записок с просьбами Саша писать не стала.

Зато выбранные Верой книги пришлись ей по душе. Несколько переводных приключенческих романов, “Воскресение” Толстого, но главное — университетский учебник по философии. Издание другое, но тот самый курс, который она не успела дослушать три года назад.

Ей даже приносили папиросы — не те дешевые, пропахшие керосином, что курили в пятьдесят первом, а первый сорт, с фильтром. Спичек, разумеется, не выдали, но огня всегда можно было попросить у караульного.

И все же Саша ни на минуту не забывала, что живет в тюрьме. Здесь были и другие узники, Саша видела пару раз, как их вели под конвоем. Среди них были как мужчины в форме РККА, так и гражданские. Глаз они не поднимали. Встретить кого-то из товарищей по несчастью во дворе не удалось — похоже, привилегию видеть небо предоставили только ей.

Решетка на окне была крепкой, забор высоким, двор полон охраны. Но слабое место любой тюрьмы, как и вообще любой системы — люди. Потому теперь Саша уже битый час сидела, болтая ногами, на поленнице, и с десяток свободных от караула солдат толпились вокруг нее. Комиссар, чекист — эти слова звучали страшно, и все же скука гарнизонной жизни оказалась страшнее. Солдаты не смогли устоять перед соблазном поболтать с женщиной, которая охотно смеялась их незамысловатым шуткам и сама развлекала их историями из армейской жизни. Караульный Саши стоял рядом с поленницей и хохотал громче всех.

— Отставить! Смирно! — раздался резкий, как удар бича, окрик. Смех мигом оборвался. К поленнице подошел прапорщик — тот самый, под командованием которого Сашу избили.

— Всем по пять плетей, — сказал прапорщик солдатам.— Кто отвечает за охрану?

— Я, Ваше благородие! — караульный вытянулся во фрунт, лицо его опрокинулось.

— Пятнадцать плетей после окончания караула, — сказал прапорщик. — А вы что встали как стадо баранов? Свободны!

Солдаты понуро разошлись.

— Разрешите обратиться, Ваше благородие! — выкрикнул караульный.

— Разрешаю.

— Ей… этой женщине позволено находиться во дворе столько, сколько она захочет. Приказ господина полковника Щербатова! За ворота велено было не выпускать. Так где поленница, а где ворота!

— Раз таков приказ господина полковника, — сказал прапорщик, — то вот она пусть хоть не вылезает с этого поганого двора. Пусть хоть околеет здесь. А тебе господин полковник приказывал слушать жидовскую ведьму? И другим позволять? Знаешь, сколько хороших русских парней сгинули, потому что, развесив уши, слушали таких как она? Ну, что молчишь теперь, язык проглотил? Пять плетей дополнительно! За пререкательства с начальством.

Караульный краснел и бледнел попеременно.

— Вам не кажется, прапорщик, что вы злоупотребляете служебным положением, требуя ответа на риторические вопросы? — спросила Саша.

— Поучи меня еще командовать, тварь, — процедил сквозь зубы прапорщик. — Думаешь, раз из интеллигентов, то можешь смотреть на меня как на грязь? Ты не у себя в Красной армии! Я в университетах штаны не просиживал, меня жизнь всему научила!

— Я тоже из простых, — сказала Саша, распознав за рублеными фразами крестьянский выговор. — Отец мой был сапожником. Меня тоже жизнь всему учила. Как вас. Как этих солдат.

Прапорщику явно хотелось отправить Сашу назад в ее камеру. Но, очевидно, выслужившийся из рядовых офицер хорошо знал один из главных армейских принципов: никогда не отдавай приказа, если нет уверенности, что он будет исполнен.

— Ты меня с собой не равняй! — сказал прапорщик. — Знаешь, как я эти погоны получил?

— Как же?

— Верной службой Отечеству, вот как. Когда в шестнадцатом году под Клипой убили нашего командира, я его тело под двусторонним огнем вынес с поля боя. Чтоб похоронили его с воинскими почестями.

— А командиру не все равно было, как его похоронят? — спросила Саша.

— Коли б ты могла понять, что такое честь и долг, ты б таких вопросов не задавала. Впрочем, ты бы тогда и не была комиссаром… бывшим, теперь-то уж, комиссаром. Кровью своей я заслужил эти погоны. И право свое называться человеком — вместе с ними. А эти, — прапорщик кивнул в сторону, куда ушли солдаты, — пока еще нет. Я ж и пороть-то их приказал для их же блага. Чтоб помнили свое место. И ежели хотят стать людьми, пусть докажут, что стоят того.

— Но разве люди, — спросила Саша, — не заслуживают человеческого отношения потому только, что они люди?

— Это ваше социалистическое словоблудие. Я-то смекнул, зачем ты тут любезничала с солдатами. Не потому, что мочи нет до чего видишь в них людей. Ты надеялась задурить кому-то из них голову, чтоб тебе помогли бежать отсюда. Жаль, что я тебя не добил там во дворе, хоть мне и выговор вышел бы, но это бы того стоило.

Саша постаралась скрыть разочарование. Прапорщик верно угадал ее намерения. Как только она смогла встать на ноги, сразу осмотрела двор и поняла, что самой ей отсюда не выбраться. И уже отметила среди солдат тех, кто слушал ее несколько мечтательно… Истории о Красной армии, где все едят из одного котла, где никого не порют, где братья плечом к плечу сражаются за свою и всех свободу, за общее дело народа.

— Но ничего бы у тебя не вышло, комиссар, — продолжил прапорщик. — Охраняется не только двор, там и дальше кордоны есть. Не ушла бы ты. И те, кого ты бы охмурила своими россказнями — их бы просто пристрелили. Свои же братья по оружию. Из-за тебя. Сгубила б их ни за грош. Так кто из нас, — капитан прищурился, — действительно заботится о них? Ты со своими сказками или я со своими плетьми?

Тут ей возразить было нечего. Хотя, конечно, это для поручика они были своими солдатами, а для нее-то — вражескими, подлежащими истреблению. Но говорить этого сейчас не стоило.

— При Новом порядке, — продолжал довольный собой поручик, — каждому отведено его место. Место скота — в стойле для скота. Но если животное захочет стать человеком, ему придется много работать, соблюдать правила, становиться лучше других. Так только можно выйти в люди. Заслужив это. А вы, вы каждой скотине говорите: ты уже хорош как есть, у тебя уже есть права, ты уже человек. Врете, конечно, чтоб использовать скотину в своих целях. В результате скот так и остается скотом. А мы говорим правду, и мы даем шанс. Я свое право на эти погоны заслужил.

— Насчет погон не знаю, — ответила Саша. — Это так важно, погоны, чтоб ради них отрекаться от своих братьев-трудящихся? Знаю вон рядового из крестьян, который дослужился в императорской армии до штабс-капитана. А теперь в Красной армии командует полком. Погоны не носит, правда.

На секунду Саше показалось, что поручик сейчас не сдержится и ударит ее, как тогда, во дворе контрразведки. Но нет, приказ старшего по званию был для него нерушим. У него больше не было власти над пленным комиссаром.

— Ваш Новый порядок, — продолжала Саша, — еще паскуднее порядка старого. Сотни тысяч простых, как ты и я, трудящихся по всему миру поднимаются на бой за право быть людьми без всяких условий, без плетей, без необходимости прыгать выше головы за жалкие подачки. И ты мог бы быть одним из нас, стоять в этом бою плечом к плечу со своими братьями и сестрами. Быть вместе со своим классом, а не унижаться перед господами в надежде стать одним из них. Но ты предпочел погоны, офицерский паек и возможность пороть тех, кто не сумел выслужиться, как ты. Надеюсь, это того стоило.

Саша слезла с поленницы и пошла в камеру, откуда теперь ей уже и не имело особого смысла выходить. Но не отказала себе в удовольствии на полпути обернуться и сказать так, чтоб ее услышали все находящиеся во дворе:

— Надеюсь, прапорщик, сам себе ты тоже назначишь плетей. Ведь ты тоже разговаривал с комиссаром!

*** 
— Приглашаете? — переспросила Саша.

— Да, да, — нетерпеливо ответила Вера. — Это значит, вы можете отказаться. Хотите — оставайтесь здесь, в четырех стенах. Если предпочитаете не знать ничего о том, с чем так упорно сражаетесь.

— Я предпочитаю знать, — ответила Саша, застегивая ремешок туфли. — Я еду с вами, а куда?

— Инспектировать приют для девочек. Вы, разумеется, будете под охраной. Это опытные люди, из бывшей жандармерии. И если вам непременно нужно выкинуть какую-нибудь глупость, чтоб продемонстрировать характер — я прошу вас, хотя бы не при детях. Не то чтоб военным сиротам не доводилось видеть, как человека скручивают или даже стреляют в него. Но мы приложили много усилий к тому, чтоб они отвыкли от такого рода зрелищ.

Двое охранников ждали за дверью. Саша бегло оценила, как они двигаются и куда смотрят, и поняла: это и в самом деле профессионалы. Одного она могла пытаться отвлечь, заболтать, заморочить ему голову. С двумя сразу этот номер не пройдет.

Заведенная машина ждала во дворе. “Лиззи”, более новая, чем та, что была когда-то у них в пятьдесят первом.

— Разве детскими приютами занимается ОГП? — спросила Саша. — У вас же есть министерство государственного призрения.

— ОГП занимается контролем, — рассеянно ответила Вера. Она достала из портфеля какие-то бумаги и просматривала их, быстро делая пометки химическим карандашом. — Вы, должно быть, представляете себе, как важно все контролировать. Особенно в этой сфере: соблазн нажиться на безответных сиротах велик. Когда мы освободили город, здесь было всего два приюта, оба в ужасающем состоянии. Тиф, антисанитария, повальное воровство, принуждение детей к проституции… Теперь действуют шесть приютов, и каждый из них я лично время от времени вот так внезапно инспектирую. Сейчас увидите.

Сегодня Вера носила длинную прямую юбку и твидовый жакет, на английский манер. Маленькая шляпка, узкие ботильоны, тонкие кожаные перчатки. Никаких украшений, кроме шпилек с перламутровыми головками в высокой прическе. Духи другие — так пахнут полевые цветы ранним утром.

Машина остановилась у двухэтажного здания. Первый этаж был сложен из кирпича, второй — деревянный, с резными окнами.

Инспекцию никто не встречал. Вера уверенно прошла по узкому коридору через пустую столовую прямиком на кухню. Саша едва поспевала за ней — туфли на каблуке были ей непривычны. Один из охранников встал между Сашей и стойкой с ножами, другой остался у нее за спиной.

К внезапным проверкам здесь, видимо, привыкли. Произнося приветствия, повариха налила две миски щей из стоящей на плите огромной кастрюли. Саша догадалась, что ее тоже принимают за инспектора. Не зная толком, зачем это делает, попробовала предложенную еду. Суп как суп: мелко порезанные овощи, несколько капель жира — явно растительного.

— Среда сегодня, потому щи пустые, — пояснила повариха. — А вот на завтра два цыпленка уже закуплены.

Вера потребовала предъявить их. Осмотрела все припасы, сверяя с накладной.

Подошла бледная директриса и, чуть задыхаясь, принялась отчитываться о состоянии дел в приюте. Вера остановила ее:

— Не нужно. Я все осмотрю сама, как обычно.

Они обошли все комнаты, кроме классных, где шли занятия. Вера не побрезговала даже осмотром отхожего места. Особое внимание было уделено кладовой. Новые полотенца Вера потребовала пересчитать прямо при ней. Дюжины не хватило, директриса послала за ними в прачечную. Только когда их принесли — мокрые после стирки, но целые — в лицо директрисы вернулась краска.

Обстановка была скромная, мебель не новая, но везде чрезвычайно чисто. Казарменный порядок, сказала бы Саша, но увы: во вверенном ей пятьдесят первом полку, даже когда удавалось выбить для постоя казарму, такого порядка отродясь не водилось.

Двери классных комнат были открыты. В одном из классов дети пели молитву, в другом по очереди читали по слогам букварь.

Угловая, самая светлая комната оказалась мастерской. Сюда Вера решила зайти. Девочки при ее появлении поднялись со своих мест. Они шили за длинными столами — на руках, машинок не было. Воспитанницы все аккуратно причесаны. Платья и фартуки одинаковые, самого простого кроя, но опрятные.

Саша всмотрелась в детские лица, но страха не увидела. Боялись ОГП здесь взрослые.

— Вот в этом углу слишком темно. Нужно повесить еще одну лампу. Я проверю в следующий раз, — сказала Вера директрисе, потом обернулась к Саше: — Старшие работают по четыре часа в день, младшие — по два. Это старшие. Мы можем с кем-то из них поговорить. Выбирайте любую.

Саша указала на некрасивую девочку лет двенадцати. Вера ласково улыбнулась ей, взяла за руку и вывела в пустую пока столовую. Директрису Вера жестом отпустила. Охрана Саши, разумеется, последовала за ними.

Вера подробно расспросила девочку о том, чем ее вчера кормили, когда меняли постельное и носильное белье, чему учили на уроке, кого в классе за что наказывали. За шалости и нерадивость в работе здесь оставляли без ужина. Секли розгами за серьезные проступки: воровство, драки, хамство воспитателям.

— Видите, — сказала Вера Саше, — они знают, по каким правилам им надлежит жить и каковы последствия неподобающего поведения.

Девочка волновалась, руки ее безостановочно теребили край передника. И все же страха в ее поведении не просматривалось. Внимание красивой ласковой важной дамы явно было приятно ей, отвечала на вопросы она охотно и развернуто.

— Один мой добрый знакомый говорил об этом так, — ответила Саша, — “страх не научит детей отличать добро от зла; кто боится боли, тот всегда поддастся злу”.

— Ваш знакомый едва ли имел опыт работы с детьми, да и вообще с людьми и их поведением, — ответила Вера. — Кто это сказал?

— Основатель ВЧК Феликс Эдмундович Дзержинский, — ответила Саша. — Тогда предполагалось, что мы быстро закончим с врагами революции и станем работать с беспризорниками.

— Что же, какими были бы плоды работы великих гуманистов из ЧК, мы теперь так и не узнаем, — пожала плечами Вера. — Это, между прочим, дети простонародья. У некоторых из них отцы служили в Красной армии. Мы не мстим детям, не делим их на своих и вражеских.

— Но ведь сироты из дворянских и офицерских семей живут отдельно?

— Разумеется. Для них есть другие интернаты, с гимназической программой. Потому что они подготовлены к ней, Саша. А эти дети… вы бы видели, в каком состоянии многие из них поступали к нам. Младшие не все умели не то что читать — разговаривать, либо изъяснялись наполовину при помощи бранных слов. Мы проделали огромную работу, чтоб вернуть им человеческий облик. Хотите задать какой-то вопрос этой девочке?

— Скажи, — Саша посмотрела ребенку в лицо, — о чем ты мечтаешь? Кем хочешь стать в будущем?

Девочка, только что такая разговорчивая, растерянно приоткрыла рот. Взгляд ее заметался по комнате. Губы задрожали, кончик носа покраснел.

Вера глянула на Сашу укоризненно:

— На такие вопросы их отвечать не учат, — и обратилась к ребенку: — Тише, не надо плакать. Ты не виновата ни в чем. Ты молодец, я очень довольна тобой. Иди к своим подругам. Скажи им — я пришлю вам всем леденцов к ужину.

— Вы так и планируете ездить по приютам и лично пересчитывать полотенца? — спросила Саша, когда девочка вышла.

— Разумеется, нет. Я налаживаю работу службы, которая будет заниматься этим систематически. Вы ведь знаете, малые добрые дела — это прекрасно, но мы не имеем права на этом останавливаться, мы обязаны превращать их в массовые практики. Для чего я все это показываю вам. Когда вам говорят о работе на Новый порядок, что вы представляете себе? Расстрельные подвалы и пыточные застенки? Это все необходимо на данном историческом этапе. Как мне необходимо было вас допросить в нашу первую встречу.

— Об этом не беспокойтесь, — Саша улыбнулась. — С моим послужным списком строить из себя оскорбленную невинность было бы глупо.

— Вы понимаете, что главная и настоящая работа — она здесь? В таких домах, как этот. Их пока десятки, а нужны сотни и тысячи. Это будущее.

Саша сплела пальцы в замок. По своему опыту вербовки она помнила, что моральное давление действует порой там, где бессильны оказываются угрозы и посулы. Но что этот метод применят к ней, не ожидала. Чего угодно ожидала, но не этого.

Вынужденное бездействие последних недель подтачивало ее волю вернее, чем пытки и дурман.

— Какое будущее ждет этих детей после выпуска? — спросила Саша.

— По результатам экзамена лучший ученик из каждого класса переводится в гимназию. Мальчики впоследствии смогут претендовать на университетскую стипендию. Девочки смогут попасть на Высшие женские курсы, когда их работа будет восстановлена. Лучшим открыто любое будущее. Среди оставшихся тех, кто не имеет нареканий по поведению и послушанию, устраивают прислугой в приличные дома. У меня самой служат две такие девушки. Для остальных резервируются рабочие места на заводах и фабриках. На улице не остается никто.

— Выходит, у всех, кроме лучшего ученика, нет никакого выбора?

— Хотела б я, чтоб у них был выбор, — ответила Вера, устало потирая виски. — В некоторых пределах, разумеется, но чтоб было больше выбора, больше возможностей, больше будущего. Чтоб у каждого из них был ответ на вопрос, который вы задали этой девочке. Свой настоящий ответ, а не заученный. Но организация этих процессов — огромная работа, заниматься которой некому, Саша, решительно некому.

*** 
Проснулась Саша от выстрелов, доносящихся с улицы. Какой-то миг надеялась, что это Красная армия штурмует Рязань. Но Саша видела карты и слишком хорошо знала, что такое невозможно. Да и выстрелы… это не был бой. Это был салют.

— Москва! Москва-а-а! — донесся нестройный хор голосов откуда-то из-за забора.

Еще несколько секунд Саша пыталась себя убедить, что это какой-то спектакль, разыгранный, чтоб доломать ее.

Глупая, смешная надежда.

Крики нарастают, вот уже не надо вслушиваться, чтоб разобрать их, вот уже даже плотно прижатые к ушам ладони не могут их приглушить.

Плакать нельзя — следы слез увидят.

Ударить кулаком в стену нельзя — удар услышат.

Москва потеряна. Гражданская война в России проиграна.

Как-то там пятьдесят первый? Прибыл ли уже в полк новый комиссар? Говорит ли он сейчас, что продолжать сражаться надо, несмотря ни на что?

Саша не может сама быть там и сказать это своим ребятам. Но она может продолжать сражаться здесь. Несмотря ни на что. Она сделает то, что должна сделать.

Мысль о том, что их с Щербатовым встреча теперь неизбежна, удержала ее на плаву.

Она ведь знает, что он носит браунинг в кармане френча.

Глава 22

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


— Саша.

— Щербатов.

Вчера лечащий врач сказал, что шрамы наконец зарубцевались, и позволил Саше принять ванну. В ванной комнате нашлось большое зеркало. Саша смогла рассмотреть свою спину. Два длинных, почти симметричных косых шрама останутся навсегда; прочие со временем заживут — если у нее будет время.

— Упорство, с которым вы сражаетесь за себя, Саша, — сказал Щербатов, — могло бы вызывать уважение. При других обстоятельствах. Сейчас вы все равно не измените своей судьбы.

— Я знаю все, знаю, — ответила Саша. — Но ведь это означает, что вы можете рассказать мне новости с фронта? Ну какая теперь разница, услышу я их или нет.

— Это вполне возможно. Не вижу препятствий. Если вы объясните мне, что произошло с Верой Александровной. Это она настояла на том, чтоб состоялся наш разговор. Но я не хотел бы навязывать вам свое общество, Саша. Если беседа сделается вам неприятна, скажите, вас проводят туда, где вы живете.

Саша сидела за столом напротив Щербатова в его кабинете. Просторная, обставленная тяжелой дубовой мебелью комната, не чета обшарпанным помещениям контрразведки. Стол, стулья, шкафы, обитый кожей диван — все одного гарнитура. Широкое окно выходит на церковную площадь.

Стену украшала литография с изображением квадратного храма без колокольни. Пышный, как свадебный торт, собор одиноко стоял посреди плаца. Храм Христа Спасителя в Москве, вспомнила Саша.

Щербатов выглядел, разумеется, лучше, чем Саша запомнила по Петрограду. Лицо излучало энергию. Почти полное отсутствие волос ничуть не портило его, напротив, придавало его облику ореол спокойной, не нуждающейся ни в каких доказательствах силы. Взгляд внимательный и немного печальный.

— О, я всегда рада побеседовать, — легко ответила Саша. — А что с Верой Александровной? Она здорова?

— Здорова. Но по непонятной мне причине сверх меры обеспокоена вашим благополучием. Настаивает, что вас нужно оставить в покое. Уверяет, что если дать вам время, вы одумаетесь и откажетесь от своих заблуждений. Хотел бы я, чтоб это оказалось правдой. Но увы, я слишком хорошо знаю вашу породу людей. Вы не сворачиваете со своего пути, пока не пройдете его до конца.

— Разумеется, вы знаете эту породу людей, — улыбнулась Саша. — Вы ведь и сами принадлежите к ней. А что до Веры Александровны, то она не рассчитала своих сил. С неопытными месмеристами такое случается. Иногда подобные казусы приводят к нервным срывам, даже к появлению навязчивых идей. Но беспокоиться не о чем. Вера Александровна — человек сильный, со временем ее психика восстановится. Так все мы учимся.

Щербатов нахмурился, сложил руки на груди, отстранился от стола — и от Саши. Задумался. Едва заметно отрицательно качнул головой.

— Да, я ведь обещал вам новости с фронта, — вспомнил он наконец. — Для вас они скверные. Контрнаступление Красной армии на Восточном фронте захлебнулось. Уцелевшие части отходят на восток для перегруппировки. Я знаю, о чем вы хотите спросить… Пятьдесят первый полк сражался доблестно и понес значительные потери. Командир полка Князев ранен, среди боя его унесли. Саша, вы так побледнели… Вот, выпейте воды. Вы ведь курите? Угощайтесь, прошу вас.

Щербатов достал из ящика стола пепельницу, пачку папирос, бензиновую зажигалку.

Саша поняла, что сжимает протянутый ей стакан с водой слишком сильно, словно пытается раздавить. Глупо, она же уже выясняла, что у нее не хватает сил на такое. Взяла папиросу — когда куришь, можно ненадолго прикрыть ладонью лицо. Князева на ее памяти ранили несколько раз, однажды довольно серьезно, но боем он всегда командовал сам, до конца.

— Об освобождении Москвы вы слышали, должно быть, — продолжил Щербатов. — Такие новости не утаить даже в нашем учреждении.

— О падении. О падении Москвы, — поправила его Саша и глубоко затянулась. — Советское правительство и Центральный комитет партии успели эвакуироваться?

— Не успели. Им некуда эвакуироваться. Кто-то, конечно, бежал. Но это уже впустую. Вчера было издано постановление Директории. Я, собственно, и уезжал, чтоб участвовать в его подготовке. Всем частям Красной армии, которые добровольно сложат теперь оружие, гарантирована амнистия для рядовых и младшего командного состава. Старших офицеров ждет суд, но заслуги перед Отечеством в Великой войне будут непременно учтены. Как и прочие смягчающие обстоятельства. К комиссарам это, разумеется, не относится.

— Уставите виселицами Красную площадь?

— Казни, несомненно, будут, однако же в меньших масштабах, чем после освобождения Петрограда. Деятельность моего учреждения на то и направлена.

Саша снова взяла папиросу из пачки. Щербатов поднес ей зажигалку, их пальцы соприкоснулись на долю секунды.

Платье оставляло открытым шею и даже отчасти ключицы. Обычно Саша собирала волосы в тугой узел, но здесь шпильки у нее забрали, потому она заплетала косу. Коса, знала Саша, делает ее на вид моложе и беззащитнее — особенно если высвободить несколько тонких прядей, будто бы случайно. Стыдно было прибегать к таким уловкам, но в ее ситуации нужно использовать все оружие, какое только есть — а другого пока не было.

— Кстати, касаемо деятельности вашего учреждения у меня один только вопрос…

Щербатов покачал головой.

— Саша, лучше бы вам не знать. Для вашего же блага.

— Да поздно, я поняла уже все, — отмахнулась Саша. — Почти все. Принцип ясен. Это доведенное до предела проявление власти, такое выраженное, что нивелирует собственную волю человека, да? Власть — это когда кто-то — ты точно знаешь — может сделать тебе очень плохо, но не делает, а наоборот, делает хорошо. Казнить и миловать, старая формула. У Шекспира в “Укрощении строптивой” описано нечто подобное, хоть и в виде комедии. Когда все это происходит достаточно интенсивно и при этом непредсказуемо, человек утрачивает субъектность — по сути, сам отказывается от нее. Он лишается собственного представления о правильном и неправильном, истинном и ложном. В его картине мира все теряет значимость, кроме того, чтоб его миловали, а не казнили.

— Это близко к истине. Вы весьма проницательны.

— Ну, я же чекист. И еще философ, пусть и недоучка. Пытки — тут все понятно, практика традиционная, так ломали волю людям с древности. Но наркотики? Серьезно? Это ведь не морфий, другое что-то? И что, вы умиротворенных потом до конца жизни будете на этом держать?

— Вам, конечно, удобно теперь полагать, что все дело было в особо сильных препаратах, — сказал Щербатов. — Но это обыкновенное обезболивающее. И немного месмерического воздействия, чтоб высвободить ваше собственное стремление к миру и покою. Однако суть метода вы поняли верно. Но ясны ли вам его смысл и цель?

— Власть? — предположила Саша.

Вошел солдат с подносом, выставил на стол чашки с чаем, сахарницу, варенье, масло, тарелку с французской булкой. Чай — ах черт, настоящий чай! — был горячим, но не настолько, чтоб имело смысл плеснуть его Щербатову в глаза. Да и не этого Саша хотела. Конечно, искалечить его — это больше, чем ничего. Но лучше б убить, как она предпочитала убивать — чисто, без увечий.

Проблема в том, что пока они сидят вот так, разделенные столом, она не может добраться до его браунинга. Надо, чтоб Щербатов позволил ей подняться из-за стола и сам тоже встал. Чтоб он подошел к ней совсем близко.

Очень осторожно, помня, что тут тоже практикуют гипноз, Саша попробовала найти месмерическую связь, установившуюся между ними год назад. Связь, на удивление, сохранилась и будто бы даже не ослабела. Саша стала дышать медленнее и глубже — Щербатов, не замечая того, тоже.

— Власть — это средство, а не цель, Саша, — сказал Щербатов, когда за солдатом закрылась дверь. — Цель в том, чтоб закончить братоубийственную войну так скоро, как это только возможно. Любой ценой. Вы знаете, что тиф каждый день убивает больше людей, чем военные действия и карательные меры всех сторон вместе взятые?

Саша рассеянно вертела в руках кусок французской булки. С хрустом надломила корочку. Отчего-то съесть эту булку Саша не могла себя заставить.

— И каким образом ваши эксперименты по лишению людей воли должны способствовать прекращению эпидемии тифа?

Щербатов вздохнул.

— Я ведь делаю это ради вас, Саша.

— Ради меня?

— Ради вас и таких, как вы. Я много о вас думал после нашей встречи. То, что сделали с вашей семьей… я примерил это на себя и понял, что сам бы после такого стал ничем не лучше вас. Быть может, и много хуже. Вы еще способны на милосердие. Но если самых родных вам людей оказалось возможно жестоко убить и никто за это не ответил — зачем вам жалеть тех, кто позволил этому произойти? Однако у людей, которых убиваете вы, тоже есть близкие. Так происходит приумножение насилия. Умиротворение — наша надежда разорвать порочный круг. То, что происходит здесь, в этом здании — для неисправимых. Для тех, кто уже зашел слишком далеко. Для таких, как вы. Но что-то подобное должно произойти и со всем обществом — иными, разумеется, методами. Страх перед властью, способной причинять боль, и неминуемо порождаемая страхом любовь. Счастье от возможности занимать свое, определенное каждому, место.

Господи, подумала Саша, а ведь это я вложила ему в голову весь этот ужас. Значит, я же его и освобожу.

Верхние карманы френча Щербатова застегнуты на пуговицы. Никакого оружия в них нет. Нижних карманов Саша пока не видела, но они, скорее всего, тоже застегнуты. Расстегнуть пуговицу — секунда. Как получить ее?

— Саша, прошу вас, перестаньте наконец терзать эту несчастную французскую булку. Она будто отвечает перед вами за все мерзости империализма. Это ведь просто хлеб, и очень хороший. При вашей власти такого, полагаю, не пекут… не пекли бы. Вот, возьмите другой кусок и съешьте уже.

— Благодарю вас. Я не голодна.

— Как знаете. Вам, полагаю, интересно будет узнать, что Новый порядок решительно противодействует еврейским погромам. Наша политика — абсолютная монополия государства на насилие. Никаких больше самочинных расправ. Евреи будут перемещены в места, свободные от населения, и содержаться там под надежной охраной.

— Ради их же блага! — закончила Саша, подняв кверху указательный палец.

— Напрасно вы ерничаете. Именно так.

— Мне случалось убивать людей, — сказала Саша. — Пытать, когда было необходимо. Но я никогда не говорила им, что это ради их же блага. Щербатов, ну давайте честно. Мы же взрослые люди и способны рассуждать логически. Не может один класс действовать в интересах другого. Правящий класс будет только приводить подчиненные классы в состояние ему, правящему классу, удобное. Но при чем тут, собственно говоря, их благо? Благо людей же не в том, чтоб быть кому-то удобными. Благо людей в том, чтоб управлять собой в собственных интересах.

— Разумеется, всегда были и будут элиты, правящие населением так, как выгодно им. Элиты могут быть более или менее людоедскими, и счастье народа действительно состоит в том, чтоб оказаться молочным скотом, а не мясным.

— Люди никогда с этим не смирятся, никогда!

— Будут бунты черни, разумеется. Уже начались… — Щербатов нахмурился. Руки его до того спокойно лежали на столе, а тут он взял химический карандаш и принялся рассеянно вертеть. — Но мы ведь опираемся на лучших людей в народе. Разумных, образованных, состоявшихся. Мы дадим им право и возможность самим утихомиривать буйных соседей. Люди и будут управлять собой в собственных интересах, но не все скопом, а те, кто этого достоин. И, Саша, раз уж мы говорим, как взрослые люди. Неужели вы всерьез полагаете, что если б большевики победили в войне и удержали власть, через какой-то десяток лет они не сформировали бы точно такую же правящую элиту?

— Вы говорите так оттого, что не понимаете, как работает партийная демократия.

— Это вы верите в свою партийную демократию оттого, что не понимаете, как устроена человеческая природа.

— После Великой войны даже человеческая природа уже не будет прежней. Бедные всегда убивали друг друга за интересы богатых, но никогда прежде это не было так масштабно и так явно. Сама идея национальных государств потерпела крах.

— Все это только закладывает предпосылки для второй Великой войны.

— Вторая Великая война? Что вы говорите такое, Щербатов. Это даже с точки зрения семантики абсурдно. Великая война могла произойти лишь раз в человеческой истории, и все дальнейшее будет направлено на то, чтоб она никогда не повторялась.

— Насчет семантики вы, положим, правы. Именоваться эта война будет иначе. Но она неизбежна. За ней могут последовать и дальнейшие. Каждая следующая будет масштабнее, кровавее и разрушительнее предыдущей. Но Новый порядок сможет подготовить Россию к любым испытаниям. Мы выстоим. Саша, лучше бы вам затушить папиросу, вы же пальцы обожжете сейчас.

— Да, действительно, — Саша затушила то, что осталось от папиросы, и тут же взяла следующую. — Вторая Великая война! Да будьте вы прокляты за одно лишь то, что допускаете такую возможность. Как вы живете вообще с такими мыслями! Еще земля на братских могилах Великой войны не осела, а вы опять...

Что-то теплое потекло по ее щеке. Неужели открылся так хорошо затянувшийся шрам над бровью? Саша провела рукой по лицу и уставилась на свои пальцы.

На них была не кровь — слеза.

— Прямо сейчас вы, большевики, разжигаете гражданскую войну. А я всеми возможными способами пытаюсь ее прекратить.

— Это справедливая война, люди знают, зачем она. Чтоб такие, как вы, никогда не могли больше отправлять их умирать за интересы капитала.

— Да перестаньте уже мыслить лозунгами! — Щербатов поморщился. — Я ведь, вопреки всему, ваш должник, Саша. Вы спасли мне жизнь, хоть и не обязаны были. И, полагаю, вы совершили для меня нечто большее… Но вы поддерживаете и продолжаете войну, а это неприемлемо. России нужен мир, и как можно скорее.

— Я ненавижу войну так же, как вы, если не сильнее, — ответила Саша. — Я бы правую руку отдала, если б это могло приблизить завершение войны хоть на один день. Но когда война уже идет, остановить ее невозможно. Гражданская война в России началась, когда расстреливали рабочие демонстрации, когда убивали евреев, когда миллионы людей загнали на бойню, причин которой не смогли им объяснить. Когда воцарилась система, основанная на несправедливости, угнетении и лжи. Где вы были тогда со своим стремлением к миру? Все это вызвало гражданскую войну, которую, как бы чудовищна она ни была, нельзя остановить, а можно только вести до конца.

— Россия обязана была отстаивать свои интересы в мировой войне, — ответил Щербатов. — Что же до прочего… как бы ужасны ни были эти вещи, междоусобица, на годы погрузившая страну в кровавый хаос — несоразмерный ответ.

— Какая теперь разница? Исторический процесс нельзя обернуть вспять. Когда война приходит к тебе, ты становишься ее частью сам и вовлекаешь других, хочешь ты того или нет.

— По крайней мере вас я могу освободить от войны, Саша, — сказал Щербатов, и глаза его сузились. — Хотите вы того или нет. Мне и правда жаль. Вам и так пришлось несладко, а тут еще... Но вы хотя бы останетесь в живых.

Саша смахнула слезы, улыбнулась.

— Я, положим, не останусь в живых. Я существую как субъект исторического процесса, прочее неважно. Но я же ни в чем вас не обвиняю. Перед кем вы оправдываетесь, Щербатов?

— Перед собой, должно быть.

— Мне это знакомо.

Пора.

Не забыть: вторую пулю сразу же — себе. Никогда, даже в самые темные моменты, Саша не помышляла о самоубийстве. Но тут… все равно ведь убьют, да так, что лучше — сразу.

— Могу я подойти к окну? — спросила Саша.

— Да, разумеется.

Отсветы заходящего солнца залили красным дома и церковь. Наперебой зазвонили колокола, собирая прихожан к молитве. У двери в храм собралась очередь, два бородатых дьяка отмечали входящих в амбарных книгах.

— А вы ведь не верите в Бога, Щербатов? — спросила Саша. — Иначе хоть раз бы сослались на Божью волю, Божьи заповеди или что-то в таком духе. Люди так обыкновенно делают, когда пытаются снять с себя ответственность за свои поступки.

— Не верю больше. Хотел бы верить, но уже не могу. Там, в окопах, я видел многое, чего Бог не допустил бы, если б существовал. И когда я смотрю на вас, Саша… Бог не позволил бы такому созданию, как вы, настолько гибельно заблуждаться. Все мои поступки совершаются моей волей, и я в ответе за них перед собственной совестью, ни перед кем больше.

— Я понимаю, — отозвалась Саша. Обернулась к Щербатову так, чтоб он видел ее лицо в три четверти. Саша знала, что в этом ракурсе ее простые, грубоватые даже черты смотрятся изящнее.

Теперь не так важно, что именно говорить. Надо только, чтоб слова ее звучали слегка ритмично и были созвучны его мыслям. Гипнозом нельзя заставить человека сделать то, чего он не хочет — но ведь Щербатов хочет подойти к ней ближе. Оба они этого хотят.

— Еще древние знали, — сказала Саша, — что в гражданской войне всякая победа есть поражение. То, что мы делаем на этой войне, меняет нас и искажает саму природу того, ради чего мы выходили на бой. Чтоб убивать и мучить таких же людей, как мы сами, мы убиваем людей в самих себе.

Ее дыхание стало частым — и его тоже. Он поднялся из-за стола, подошел к ней, встал в полутора шагах от нее — ближе нельзя, а так хотелось бы ближе. Саша угадала контуры пистолета в правом, застегнутом на пуговицу кармане его френча, и продолжила говорить:

— Победитель в гражданской войне все равно будет хуже побежденного. Погибнут оба – один оттого, что проиграл войну, другой – оттого, что ее выиграл.

Покачнулась, потеряла равновесие — после травм головы такое не редкость. Стала падать, зная, что Щербатов машинально подхватит ее — и он подхватил. Перенесла часть своего веса на его руки. Расстегнула пуговицу на правом кармане его френча, достала браунинг, сняла с предохранителя, поднесла к груди Щербатова и выстрелила в упор.

Сухой щелчок. Осечка.

Второй раз Саша не стреляла — не была готова к такому. Щербатов перехватил ее руку за запястье, резко поднял, без усилия вытащил пистолет из ее пальцев.

Осечка. Такого не должно было случиться, не могло случиться.

Время остановилось, как поезд у взорванного моста. Все, что связывало их и разделяло, в один миг взлетело на воздух. Смерть, такая верная, предала их обоих.

И тогда в свои права вступила жизнь в самом низменном проявлении — инстинкт, который гонит животных к воде через пылающий лес. Вырвалась на свободу сила, обрекающая противоположности на борьбу и единство. Они оказались близко, слишком близко, и выход из этого клинча был только один — стать еще ближе, так близко, как люди только могут быть.

Поэтому она поцеловала его, и дальнейшее остановить было уже невозможно.

Необходимо было остановить.

Но невозможно.

Глава 23

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


— Светает… Было ли вообще темно? Я не заметила.

— Ночи теперь короткие.

— Да, ужасно короткие…

Она лежала рядом с ним, опустив голову на скрещенные руки, и старалась запомнить все, каждую мелочь. Прищур, иногда придававший его правильному европеоидному лицу что-то неуловимо азиатское: бескрайняя степь, дикие табуны, блеск ятаганов… Морщинки в уголках губ и поперек лба — достигнутое далось ему нелегко. Россыпь родинок на правом плече — как карта незнакомого созвездия.

Не важно было теперь, один день она сможет помнить его или полсотни лет. Короткая летняя ночь, когда столько запретов было нарушено — это уже случилось в ее жизни, никто не сможет этого у нее отобрать.

Щербатов провел пальцами по ее спине очень осторожно, не задевая шрамы.

— Не вините себя, — тихо сказала Саша, отвечая на его взгляд. — Те люди просто делали свою работу, уж как умели. А риски такого рода — часть моей работы, на которую я вызвалась сама, по своей воле. Не ваша вина.

— Для вас есть что-то важнее вашей работы, Саша?

— Нет, разумеется, нет. Как и для вас.

— Для меня это не работа — служение. Служение своей стране, ее будущему.

Утренний свет стремительно прибывал, и украденное ими у войны время таяло, как снежинки на ладони.

Он не удерживал ее, касался ее кожи совсем легко — и все же ей потребовалось колоссальное усилие, чтоб отстраниться и встать. Тело стало тяжелым, словно много часов она провела в воде и только теперь вышла на берег.

Собрала разбросанные по кабинету вещи. Принялась одеваться. Старалась не спешить, чтоб движения не выглядели суетливыми. Пальцы дрожали. Коса давно уже расплелась, и волосы цеплялись за застежки. Пришлось ссилой рвануть их, чтоб застегнуть сзади чертово платье. Тонкая прядь осталась на крючках.

Щербатов оделся много быстрее ее — когда она снова глянула на него, его френч был уже застегнут на все пуговицы. Саша подошла к столу, взяла папиросу из оставленной там пачки.

Чашки с присохшими ко дну чаинками. Заветрившаяся еда, почти нетронутая. Браунинг.

Все это время он так просто лежал на столе, его браунинг.

Осечка… какие шансы, что это была случайность?

Саша не верила в чудеса, не верила.

— Пистолет заряжен учебными патронами? — спросила она.

— Разумеется, - Щербатов грустно улыбнулся. — Я же знал, с кем имею дело. Чего еще ждать от женщины с именем Юдифь? Простите, что не стал вашим Олоферном, чтоб вы убили меня из моего же оружия.

— Но… зачем, Щербатов?

— Я сам не знал доподлинно… Догадывался, что вы не видите другого выхода. Рассудил, что если дать вам возможность стрелять в меня, это, возможно, изменит ваше отношение к ситуации. Нет-нет, что вы отреагируете так, я не рассчитывал…

— Об этом не беспокойтесь, — Саша улыбнулась ему. — Я хотела этого. Мы оба хотели. Все случилось по моей воле.

— Вот чего вам стоило не догадаться об учебных патронах… или промолчать, раз уж догадались. Разве плохо складывалось: благодаря роковому стечению обстоятельств, почти чуду враги становятся любовниками, а после друзьями и, главное, соратниками.

— Соратниками… — Саша старательно затушила окурок в пепельнице.

Щербатов, глядя Саше в лицо, пошел к ней. Она резко вздохнула и коротко мотнула головой. Он остановился в трех шагах от нее.

— Помните, что вы говорили мне в Петрограде, Саша? Нет, сказали вы тогда, другого будущего, кроме того, что создаете вы, большевики. И тот, кто хочет исправить это будущее, должен стать его частью. Я возвращаю вам ваши слова. Теперь у России нет другого будущего, кроме Нового порядка. Вы можете войти в него вместе со мной. Работать со мной. Тогда я смогу от всего вас защитить. Ваши преступления чекиста и комиссара будут забыты. Прошлое, происхождение, национальность, пол — вам ничего не посмеют предъявить. Никто не дерзнет даже взглянуть на вас косо. Вам нужна власть над будущим — и я дам ее вам. Вы останетесь субъектом исторического процесса, раз это для вас так важно.

Саша взяла со стола чашку, повертела в руках, поставила на место. Передвинула пресс-папье, пепельницу, браунинг. Запустила пальцы в волосы, собрала их в узел, как делала много лет каждое утро — и тут же рассыпала. Закрепить прическу было нечем.

— Вам, полагаю, кажется, что, приняв мое предложение, вы предадите своих товарищей, оставшихся на фронте? — продолжал Щербатов. — Это не так. Напротив, вы сможете помочь им. Напишите Князеву, убедите его принять ультиматум. Он тяжело ранен, но мы оба знаем его упрямство. Только вы сможете его убедить. Как герой Великой войны он попадет под амнистию и скоро вернется к семье. Вы ведь знаете, как он тоскует по своим детям.

Саша продолжала механически передвигать лежащие на столе предметы. Щербатов поймал ее взгляд и продолжил говорить:

— Мне известно, что вы усыновили сироту. Ваш подопечный сможет жить с вами.

— Где жить, в тюрьме?

— Разумеется, нет. Вы останетесь под строгим наблюдением, но тюремным заключением это не будет. У вас будет дом. У вас будет все, чего вы только пожелаете. Богатством вас, конечно, не соблазнить, но подумайте вот о чем: ваш приемный сын получит возможность учиться, его ждет полное перспектив будущее. А что до нас с вами… Мы могли бы иногда видеться. Речь, вы ведь понимаете, не идет о браке, жену мне следует выбрать из своей страты. Но, если вы захотите, вы можете быть…

Он замялся, подбирая слово.

— Наложницей, — подсказала Саша.

— Да. Боже правый, какая архаика… Но только если и пока вы будете того хотеть. В этом вопросе не будет никакого давления.

— В этом — не будет, — Саша сделала над собой усилие, чтоб перестать наконец бессмысленно переставлять предметы, и подняла глаза. — В этом и не нужно, вы же знаете. Я осталась бы с вами, просто осталась бы. Но что до прочего… — Саша потерла виски. — Что со мной станет, если я откажусь?

— Вы это знаете.

— Почему вы не можете просто меня расстрелять? Это бы я для вас сделала, будь у меня возможность.

— Не сомневаюсь. Но я не могу себе этого позволить. Если есть шанс, что ваш дар каким-то образом работает на будущее — значит, вы станете работать на то будущее, которое создаю я. Служить тому же, чему служу и я. По своей воле либо если для этого придется лишить вас воли. В крайнем случае вы не станете работать ни на кого. Видите, я с вами предельно честен.

Саша поняла, что стоит ссутулившись, скрестив руки перед собой.

— Я, право же, благодарна вам за честность. Что вы хотите, чтоб я для вас делала?

— О, перед нами бездна работы. Нужно восстанавливать страну. Вашим талантам нашлось бы применение. Вы ведь гипнотизировали меня, чтоб я подошел к вам? Я не заметил бы, если б не ожидал чего-то в таком духе. Вы очень сильны. Мне нужно, чтоб вы встали у меня за плечом. Я хочу, чтоб вы сообщали людям идеи Нового порядка, как раньше сообщали идеи большевиков. Создавали образ солнца, под которым каждому отведено его место. Как для меня в Петрограде. Кстати, расскажите наконец, почему и с какой целью вы тогда это сделали. Это было частью какого-то замысла?

Саша встала, подошла к окну. Отбросила назад волосы. Прижалась лбом к холодному стеклу. Всмотрелась в белый рассвет над церковной площадью.

Ударил утренний колокол — монотонный, размеренный, упрямый.

— Не ищите здесь еврейских заговоров, Щербатов, — сказала Саша. — Там, в Петрограде, я не позволила вам умереть, потому что испытала сострадание к вам… и симпатию. Вот так просто. Но я ведь комиссар. Своих обязанностей в полку я исполнять теперь не могу, но ведь и смерть бывает партийной работой. Комиссар — представитель силы, и сила продолжает жить, пока последний ее комиссар ей верен.

— Черт вас побери, это же не о вас, Саша, — в голосе Щербатова прорезалась ярость. Впервые Саша увидела, как он теряет самообладание. — Носитесь со своим долгом комиссара, как с писаной торбой. Рветесь в герои, а там хоть трава не расти. Подумайте раз в жизни о чем-то, кроме своей этой великой исторической роли. Вы же не видите ничего больше, ничего! И так вы продолжаете и продолжаете чертову войну. России не нужно это, это разрушает ее, вы понимаете? Я о будущем России вам говорю!

Он резко подался вперед, словно намеревался схватить ее за плечи и встряхнуть, но остановил себя. Вспомнил, должно быть, в каком состоянии ее плечи.

— А я говорю о будущем всего человечества, — ответила Саша, глядя ему в лицо. — Вот только вы не понимаете, как создается будущее. Полагаете, будущее сообщают другим с помощью дара убеждения, или гипноза, или еще каких салонных фокусов? Нет. Будущее создается идеей. Ты живешь идеей, сражаешься за идею и, когда приходит время, умираешь за идею. Так идея побеждает — если даже не сейчас, то хоть через десять лет, хоть через сто. Вот и все.

Они смотрели друг на друга, тяжело дыша.

— В вашем упрямстве нет никакого смысла, — тихо сказал Щербатов. — Все равно вы будете работать на Новый порядок, своей волей или иначе. Почему вы вынуждаете меня идти на крайние меры? Зачем делаете это с нами обоими?

Черт, губы дрожат.

— Не все мы можем изменить, — сказала Саша. — Но есть вещи, на которые соглашаться нельзя. Я хочу, конечно, чтоб мой Ванька учился в нормальной школе. Чтоб ребята из полка остались в живых. Чтоб Князев вернулся домой. Чтобы война наконец закончилась. И быть с вами я тоже хотела бы. Вот только ничего этого не будет. Пусть мои товарищи и я, мы невероятно далеки от святости. И я даже согласна с вами — то, что мы могли бы построить после этой войны, сильно отличается от того, что было задумано. Вот только зло, которое создаете вы… нам все наши грехи простятся за одно лишь то, что мы пытались, сколько могли, ему противостоять.

— Из нас двоих выбор был только у вас, — помедлив, ответил Щербатов. — И вы его сделали. Прощайте, Саша.

Глава 24

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


Твоя жизнь не принадлежит тебе. Вступая в революцию, ты знаешь, что она заберет тебя без остатка. Ни врагов, ни друзей ты не щадишь, потому что не щадишь себя. В революции люди должны умирать мужественно.

И все же ты никогда не знаешь, как проявишь себя, когда придет время. Не окажется ли бегущее от огня животное в тебе сильнее человека со всеми его убеждениями и идеалами?

Саша нашла в себе силы переступить порог страшного дома сама, не дожидаясь, пока ее втолкнут. Но с дрожью и сбившимся дыханием справиться не могла. И когда конвоиры вдруг оставили ее у лестницы и молча, не глядя на нее, ушли, Саша не поняла, что это значит, никак этой ситуацией не воспользовалась. Тогда кто-то схватил ее за плечо и втащил за неприметную дверь возле лестницы. Ладонь легла ей на лицо, зажимая рот. Саша дернулась, пытаясь высвободиться.

— Тише, тише, — шепот. Вершинин. — Не такой уж вы на деле железный человек, Александра? Не спите на гвоздях, нет? Вон как вас трясет.

Комната, куда Вершинин затащил ее, оказалась кладовкой. Какие-то ящики, рулоны ткани… В углу стояли метлы и веники. Густо пахло плохо промытой половой тряпкой.

— Если вы хотите выбраться отсюда, вам надо взять себя в руки, и очень быстро. И слушаться меня. Сейчас я вас отпущу. Говорите только шепотом.

— Вершинин, вы что, дешевых шпионских романов начитались, — зашипела Саша, как только освободилась. — Что еще за драматические эффекты? Я бы не стала кричать, увидев вас. Ни от какого чувства.

— Рад видеть вас такой неумиротворенной, Александра, — Вершинин улыбнулся. — Это входило в мой контракт. Теперь быстро переоденьтесь вот в это.

Он протянул ей форму сестры милосердия — такую же, как та, что носила Вера. Пока Саша снимала осточертевшее платье, Вершинин отвернулся к двери. Он, конечно, ничем не рисковал — она не стала бы нападать на единственного человека, способного вывести ее из этого адского места. Но все равно от контрразведчика как-то не ожидаешь такой деликатности.

— Готово, — сказала Саша. — Я правильно завязала чертов платок?

— Приемлемо, — ответил Вершинин. — Сапоги я вам ваши принес. В этих модных туфельках вы далеко не уйдете, а нам надо спешить… Я же верно полагаю, что на вас креста нет? Не фигуральное выражение в данном случае. Вот, наденьте. Если вы, конечно, и вправду не ведьма и крест не прожжет вас насквозь.

— Сейчас проверим, — ответила Саша, послушно продевая голову в веревочную петлю. — Но разве нательные кресты носят не под одеждой?

— Под одеждой, разумеется. Но времена сейчас таковы, что ладно бы чем другим, а этим лучше не рисковать. Так. Идите рядом со мной, опустив голову. Офицер, ведущий куда-то медсестричку — зрелище распространенное и всем понятное. Есть много способов проявить милосердие к доблестным воинам, а жалованье в госпиталях — слезы. И многие прячут лицо, особенно поначалу. Только бы на службу надзора за, будь она неладна, нравственностью не нарваться…

Они вышли из здания. Никто не останавливал их. Оба сторожа у калитки старательно отвернулись при их появлении.

— Самое время нам отойти покурить, Степаныч, — сказал один другому.

Калитка оказалась не заперта.

— Как вы устроили это? — потрясенно спросила Саша.

— Вот вы, большевики, отрицаете ценность денег, — усмехнулся Вершинин. — А вас, красного комиссара, от участи худшей, чем смерть, спасает сейчас не что иное, как безграничная человеческая любовь к деньгам. Благо Вайс-Виклунд не поскупился. Через несколько часов вы умрете под пытками. Такое, при всем врачебном присмотре, здесь случается нередко. Тела кремируют быстро, а полковнику Щербатову доложат с опозданием.

— И насколько часто здесь такое случается? — спросила Саша, пытаясь не отставать от Вершинина — он шагал довольно быстро. Они сразу углубились в переулки, местами путь шел через огороды.

— Некоторые из попавших сюда умирают от болевого шока в первые два дня. Мясники, что тут скажешь.

— Да у вас там тоже не хирурги в контрразведке, — Саша немного обиделась за ведомство Щербатова. — Везде теперь остро не хватает профессионалов, такие уж времена. Скажите лучше, далеко нам идти?

— Не так чтоб далеко, — ответил Вершинин, галантно помогая Саше перебраться через кучу того, что она предпочла считать землей. — Но долго, потому что нужно не нарваться на патруль. Документы вам я не успел сделать. Загвоздка в том, что нам нужно перейти реку, Трубеж. Мостов всего два, и оба, конечно же, охраняются. Но пешеходов проверяют редко, есть все шансы проскочить.

— Возможно, безопаснее нам было бы разделиться и встретиться за мостом? — спросила Саша.

Вершинин вздохнул.

— Александра, прошу вас, не делайте из меня идиота. Стреляю я хорошо. Была у меня идея сразу прострелить вам колено и донести до места на руках. Но я, право же, не хотел бы, чтоб наши отношения развивались таким образом. Если вы попробуете скрыться, стрелять я буду на поражение. Из Рязани вам все равно не выбраться, вас задержат, расколят, и тогда моя маленькая афера вскроется. Потому держитесь не далее двух шагов от меня.

— Ради моего же блага, — хмыкнула Саша, балансируя на скользкой перемычке между двумя глубокими вонючими лужами.

— О нет. Эту риторику я ненавижу так же, как ненавидите ее вы. Ради, конечно же, моего блага. И чтоб спасти свою шкуру. Если и патруль… как-нибудь выкрутимся.

Они шли по кривой грязной улочке. Здесь не было и следа атмосферы покоя и праздника, царившей в центре города. Покосившиеся строения, которые Саша сперва приняла за сараи, оказались жилыми домами. Немногочисленные копошившиеся в огородах обыватели не проявили к прохожим никакого интереса. Похоже, ничто не вызывало у них особого интереса.

— Отчего же вы воюете за идеалы, которые вам настолько чужды?

— За идеалы воюют только глупцы. С обеих сторон. Для умных людей война — кладезь возможностей. Знаете, сколько миллионов было сделано на военных заказах в Великую войну? Так вот, сейчас возможностей ловить рыбку в мутной воде стало куда как больше. Золото вывозится из страны пудами каждый божий день, гарантируя кому надо полное чудесных перспектив будущее. Пока дураки бегут в атаку и героически гибнут, умные люди строят состояния. И вы небось полагаете, что этим занимаются только наши? Откуда такая наивность, при вашей-то профессии. Знали бы вы, сколько пламенных революционеров создают себе капиталы прямо сейчас… А не проигрывали бы вы войну, глядишь, не было бы в Красной армии более правоверного марксиста, чем Вершинин.

— Вы вступили в навоз, — сказала Саша. — Это не фигуральное выражение в данном случае. Вот вы же умный человек, Вершинин. Неужто вы не понимаете, что нельзя держать большую часть населения в буквальном смысле в говне. Вас ведь не фраппирует моя лексика, нет?

— Ни в коем разе, — улыбнулся Вершинин. — Мне случалось выслушивать слова и покрепче. От вас, например, давеча. Кстати, мой вам совет, не употребляйте их больше, вы не умеете. Брань — это, знаете ли, искусство своего рода… Так отчего же нельзя держать население в говне? Будете пытаться меня усовестить слезинкой крестьянского ребенка?

— Нет, что вы. Буду вас стращать перспективой бунта.

— А что бунты… Ну полыхнула Тамбовщина — отправят туда казаков и вся недолга. Но ваш Щербатов далеко не дурак. Он понимает, что в каждый бедняцкий двор по казаку или сотруднику ОГП не поставишь, потому поощряет, по существу, террор богатых и средних крестьян против бедных. Для того и создается милиция при сельских советах. Тем, у кого уже есть деньги и успех, предоставляют еще оружие и полномочия. По Библии: «Всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет». Ваш Щербатов… Боже мой, Александра, вы так забавно краснеете, будто барышня, а не полковой комиссар. Не беспокойтесь, я последний из тех, кто бросит в вас камень. Каждый пытается выжить, как умеет…

— Да какого черта вы вообще знаете об этом? — буркнула Саша.

— Вы всерьез полагали, что можно переспать с начальником ОГП прямо в его кабинете и на другой день об этом не будет судачить весь фронт? Обе стороны его. Сплетни, они как птицы, границ не признают. Так что если вы намерены пытаться вернуться к своим, я бы дважды подумал на вашем месте. Раз уж мы с вами не стесняемся в выражениях: ярлык полковничьей шлюхи прилипнет к вам надолго, и выжить с ним вам будет непросто.

Саша заметила, что ее смущение развлекает Вершинина и делает разговорчивым, потому закусила губу и потупила взгляд.

— Если это вас утешит, у Щербатова тоже будут неприятности из-за этого пикантного эпизода, — улыбаясь, продолжал Вершинин. — Врагов-то у него хватает. Не все даже и в МВД разделяют его представление о допустимых методах наведения порядка. Поговаривают, сам министр внутренних дел Алмазов все менее доволен ОГП, которую сам же и породил… Однако в этой части города таких разговоров нам лучше не вести.

Значит ли это, что Щербатов действительно не планировал того, что произошло между ними? Он же мог устроить их встречу так, чтоб никто не узнал, сколько она на самом деле длилась. Значит, это не было банальным соблазнением с целью вербовки? Впрочем, какая теперь разница.

Они вышли на одну из центральных улиц. Остановились, чтоб вытереть обувь об траву.

Здесь гуляла чистая публика. Хотя еще даже не начало темнеть, уже зажглись газовые фонари. Витрины магазинов радовали глаз. Из кондитерской доносился одуряющий запах свежемолотого кофе.

Широкий деревянный мост переходили в обе стороны десятки людей всех сословий и званий — невиданная для Нового порядка демократичность, но что поделать, мостов и правда было мало. По центру моста стоял городовой. Саша понадеялась оторваться от своего спутника и затеряться в толпе — не станет же он прямо на глазах у полицейского в нее стрелять.

— Даже не думайте, — Вершинин безо всяких месмерических техник угадал ее мысли и взял ее под руку. Жест любезный, но пальцы его сомкнулись у Саши на плече как железное кольцо.

Городовой скользнул по парочке равнодушным взглядом. Они перешли мост и скоро вновь свернули на боковую улицу. И тут их окликнули:

— Господин капитан и дама! Служба надзора за нравственностью. Ваши документы предъявите, будьте любезны.

— Бежим? — прошептала Саша.

— Глупо, там впереди регулярный пост… Отговоримся как-нибудь, — так же шепотом ответил Вершинин. — Станем импровизировать.

— Господа, это недоразумение, — обратился он к двум мужчинам в серых мундирах без погон. — Я как раз провожал свою невесту к месту ее службы, где она и проживает. Моя офицерская книжка вот, пожалуйста. Дорогая, где твои документы? И где сумочка?

— Ах, сумочка! — вскричала Саша. — Быть того не может! Верно, я забыла ее в парке! Или в кондитерской?

— Дорогая, — скривился жирный человек в сером мундире. — Вы хоть имя-то своего кавалера знаете, дорогая? Или вы из тех, не очень дорогих дорогих? Позорящих звание сестры милосердия?

Саша растерянно глянула на Вершинина. Вообще-то имени его она как раз не знала. В контрразведке он представился по фамилии, а после у нее не было желания узнать его поближе — по всей видимости, напрасно.

— Нет повести печальнее на свете, чем повесть о пропавшем документе! — весело сказал Вершинин. — Впрочем, никакой великой трагедии не случилось. Назовите же имя своего возлюбленного, Юленька!

Юленька?

— Роман! — выпалила Саша. — Ромочка, прости меня, пожалуйста, я такая растяпа, у тебя теперь будут неприятности, Ромочка?

Сестра милосердия скорее назвала бы жениха при посторонних по имени-отчеству, но времени для второй шекспироведческой шарады у них не было, поэтому Саша сочла за лучшее работать под простушку.

Жирный серый мундир чуть смягчился.

— Что ж вы на ночь глядя с мужчиной, хоть бы и с женихом, по переулкам шастаете, Юлия? Поставлена ли старшая сестра вашего госпиталя в известность об этих прогулках?

Солнце только начало клониться к закату, но, видимо, по здешним пуританским меркам это уже считалось преддверием ночи — времени порока.

— Я… мы… только днем, но сегодня такой чудесный день, господа, — залепетала Саша. — Мы чуть загулялись, там в парке карусель, я никогда допрежь не видала такой карусели, чтоб с резными лошадками… А старшая сестра, она добрая у нас, она позволяет, ежели я с Романом… мне днем завтра к смене….

— Мы задержались исключительно по моей вине, — сказал Вершинин. — И я как раз провожаю Юлию Николаевну в ее госпиталь, в Троицкое.

— Троицкое… — серые мундиры переглянулись. Видимо, это было неблизко.

— Надобно сопроводить Юлию Николаевну до места службы и составить доклад ее начальству об ее поведении, — сказал жирный. — Но, полагаю, допустимо ограничиться внушением на месте для первого раза.

— Откуда ж вы знаете, что это первый раз, коли не видели ее документов, — встрял второй серый мундир, худощавый и желчный. — Там, может, уже и печать ставить некуда, все в выговорах.

— Да, но Троицкое, — протянул жирный. — Это ж двуколку просить, а дадут ли еще, бабушка надвое сказала… Да и дорогу туда размыло.

— Вот вы лишь о своем удобстве печетесь, — упрекнул его желчный. — А об этой юной особе кто станет заботиться? Об ее благе кто подумает? А ежели доведет ее до беды легкомыслие? Потому лишь, что вы поленились доложить о ее поведении начальству. Впрочем, Троицкое и правда не ближний свет… Юлия Николаевна, свидания с женихом возможны исключительно под присмотром старших дам.

— Я запомню, я больше не…

— Эх, да что вы запомните, в одно ухо влетает, из другого вылетает, молодо-зелено… Вот как мы поступим. Сходите на исповедь, Юлия Николаевна. Покайтесь в своем неблагонравном поведении. Сейчас отец Савватий в Успенском соборе исповедь принимает. Ему кто покается, тот не грешит больше. Дар от Бога у него. Духоносный старец, благословил нас Господь таким пастырем. А мы вас сопроводим, это недалеко. Коли получите отпущение грехов — идите с миром.

Саша покосилась на Вершинина. Судя по его лицу, он прикидывал, что несет меньше рисков: пристрелить обоих радетелей нравственности на месте или позволить красному комиссару идти под исповедь. Саша успокаивающе улыбнулась ему одними глазами. С ее-то опытом допросов, в обоих качествах, одну исповедь она как-нибудь переживет. А для стрельбы тут слишком близко к людной улице.

Саша приняла крещение еще в 1908 году, чтоб выехать за черту оседлости — соблюдать завет с Богом отцов после того, что случилось с ее семьей, она никакого больше смысла не видела. Пришлось пройти катехизацию, но это оказалось несложно. Тору она, как все евреи, знала получше экзаменаторов, Новый завет показался ей набором пыльных банальностей, а богослужебные термины она вызубрила механически, не вникая в их смысл. Тогда же ей пришлось отстоять несколько церковных служб, чтоб на другой день после получения открывающей многие двери записи “православная” в паспорте забыть это все, как скучный сон.

Теперь Саша старательно копировала движения других людей на входе в храм, надеясь, что правильно сложила пальцы — это почему-то имело огромное значение в православии. Внутри здания царила та же холодная душноватая тишина, как в тех церквях, где Саша бывала прежде. Тот же запах, даже свет так же падал на такие же примерно иконы и росписи. Будто никуда и не уходила.

По центру зала на специальной подставке — аналой, всплыло в памяти Саши вызубренное к экзамену — лежала большая икона. Мужчина в белом хитоне с крестом в руках, изможденное бородатое лицо… но что-то в нем показалось Саше смутно знакомым. Рисунок морщин, широкие надбровные дуги… Сквозь стандартную иконопись проступала индивидуальность столь мощная, что лицо оставалось узнаваемым. Саша подошла и прочитала стилизованные под старину буквы: святой мученик Григорий Новый.

Распутин.

Саша с Распутиным не встречалась, но в месмерических кругах много обсуждали его животный магнетизм. Удивительные истории рассказывали о его почти сверхъестественной способности воздействовать на самых разных людей, от деревенских баб до первых лиц государства. Если хоть десятая доля этих слухов была правдой, Распутин обладал гипнотическим даром необыкновенной силы. А вот в смерти его Саша, в отличие от многих, ничего мистического не видела. Действительно, группа заговорщиков, среди которых были и члены императорской семьи, убивала духоносного старца в течение нескольких часов. Но Саша знала, что для самоуверенных дилетантов такое скорее типично. Чтоб убить человека быстро и чисто, требуется навык.

И вот теперь Распутин канонизирован и стал символом возрожденной Церкви. Какие перемены это провозвещает?

Латунный подсвечник возле иконы чистила тряпицей женщина в платье, похожем на то, что Саше выдали в контрразведке. На левой руке женщина носила перчатку, на которой были зашиты мизинец и безымянный палец — их не было на ее руке. Под Сашиным взглядом она подняла лицо и улыбнулась широко, расслабленно, безмятежно. Женщина шагнула вперед, и хотя никакой угрозы от нее не исходило, Саша отшатнулась. Устанавливать месмерической контакт она не планировала, он возник сам собой — настолько женщина была открыта.

Она не была куском мяса. В ней определенно сохранилась личность, но иная, чем все, кого Саша видела прежде. Женщина была пронизана покоем, светом, смирением и безусловной, принимающей все любовью. Из-за этого лицо ее выглядело юным, хотя рисунок морщин выдавал, что она была старше Саши.

— Говорят, при жизни принимают они муку за свои грехи и опосля на земле как в раю уже, — громко прошептала какая-то баба за спиной у Саши своей соседке.

Господи, подумала Саша, господи, сестра, чего ты хотела? Чем ты была для них так опасна? За что они сделали это с тобой?

— А это Манька с нашей улицы, — продолжала рассказывать баба. — Кликуша.

Кликушами в народе называли женщин с тяжелыми истерическими расстройствами, вызванными, как правило, невыносимыми условиями жизни.

— Муж у ей на фронте сгинул. Двое старших ребят померли, слабенькие были с недожору. А последыша, девочку, сама приспала с устатку. Свекруха ейная — не приведи Господь. И прежде-то житья не давала, а после каждый божий день распекала: детей, мол, не сберегла, вахлачка. Ну и заблажила Манька, голосить стала. В монастырь не приняли ее, там болезные не нужны, ежели без приношения. Ну и пошла на Умиротворение это. Деток своих чтобы, значит, позабыть, да от свекрухи избавиться. Все, сказала, лучше, чем такое житье, горе одно беспросветное. Тогда еще всех принимали на Умиротворение. Теперь-то многие просятся, но берут с разбором уже.

— Юлия Николаевна, пройдите на исповедь, отец Савватий вас ждет, — подошел жирный серый мундир. Саша с трудом разорвала контакт глаз с безмятежно улыбающейся Манькой и пошла, куда ей было указано.

Худощавый попик с жидкой козлиной бороденкой ждал ее на лавке в углу церкви. Саша решила было, что так и придется стоять рядом с ним, унизительно склонившись, но попик улыбнулся ей:

— Сядь, радость моя. Устала, небось. Говори, что гнетет тебя. Не бойся.

— Да с женихом загулялась, батюшка, — защебетала Саша, вспомнив роль глупенькой медсестрички. — Вы не подумайте, жених серьезный у меня, не позволяет себе ничего такого. В контрразведке служит! В парке мы были, там, знаете, карусель еще. Закружилась совсем. А потом я сумочку с документами потеряла, и про время позабыла, простите, батюшка…

— Ты не мне сейчас врешь, моя радость, — грустно сказал попик. — Ты же самому Христу врешь. Нет у тебя никакого жениха. И не в гулянках тот грех, что тебя тяготит.

Вот черт. Саша только теперь поняла, что имеет дело с месмеристом куда более сильным, чем она сама. У них, в Церкви, это называется иначе — прозорливость, дар Божий. А ведь серые мундиры говорили об этом, она пропустила их слова мимо ушей, приняла за обычные суеверия. Да, лучше б Вершинин пристрелил их там, в переулке. Теперь поздно.

Лгать этому человеку было нельзя. И Саша вспомнила — не могла бы при всем желании забыть, каждая клетка ее тела помнила — то, что с точки зрения христианства безусловно было грехом и при этом не имело никакой политической окраски. Люди всех убеждений время от времени так грешили.

— Ваша правда, батюшка, — склонила голову. — Простите, побоялась признаться. Я ведь, — как назвать-то это в церкви, чтоб прилично звучало, — вступила в плотскую связь с мужчиной, который не был мне и женихом, не то что мужем.

— Вот теперь правду говоришь, радость моя. Но сожалеешь ли всем сердцем о совершенном? Покаяние — это не пустые слова, это деятельное отречение от греха.

Саша задумалась. Это, конечно, была чудовищная ошибка, которая еще дорого обойдется ей. И все же ни капли сожаления о произошедшем Саша в себе найти не смогла даже ради спасения своей жизни. Она ведь хотела этого, действительно хотела.

— Не стоит исповедоваться в грехе, в котором не готова от всей души раскаяться, — сказал отец Савватий. — И ведь вижу я, что не это гнетет тебя. Блуд — то житейское дело, мелкая суета. Не держи свою настоящую боль в себе, моя радость. Расскажи мне все.

Взгляд священника проникал в душу, и Саша вдруг поняла, что не может не рассказать ему о том, что давно уже гложет ее изнутри. Она сама иногда применяла на допросах эту технику, но теперь ничего не могла противопоставить ей, не могла закрыться, не могла смолчать. Оставалось только стараться не сказать ничего такого, что не могло бы мучить настоящую сестру милосердия. Потому что все люди, живущие не ради себя, похожи друг на друга.

— У меня есть призвание, но нет сил ему следовать. Я знаю, что должна спасать людей. Но они не всегда этого хотят, они не всегда понимают. И я думаю тогда: что, если этого не нужно ни им, ни мне на самом деле? Я так хочу иногда снять с себя этот груз. Перестать отвечать за вещи, которых не могу контролировать. Пусть делают что хотят, пусть горят в своем аду, лишь бы меня не трогали. Я чудовищно устала, я не хочу больше думать за всех, не хочу больше сражаться за всех, я хочу, чтоб меня просто оставили уже в покое…

— Это серьезно, — ответил отец Савватий. — Знаешь, радость моя, праведность нередко понимают исключительно как отказ от греха. Не делай того, не делай сего — и спасешься. Но ведь это не так. Христос призывал нас к действию, а не к недеянию. Я верю, что тех, кто грешил на пути к правде, Христос на Страшном суде простит. А те, кто похоронил себя заживо, лишь бы уберечься от всякого греха — они ответят за свои закопанные в землю таланты, за дары Божии, которыми пренебрегли. Готова ли ты действительно раскаяться в своей слабости, освободиться от нее?

— Я бы хотела, — ответила Саша. — Но я не знаю, как.

— Тебе надо вспомнить, что побудило тебя когда-то принять этот крест, — сказал отец Савватий. — Вернуться к истокам и так обрести силу. Оглянись.

Саша оглянулась. Стены церкви скрылись в дыму. Земля горела у нее под ногами. Сердце пожара находилось прямо перед ней, она знала, что должна войти туда, и знала, что не хочет этого — никто не отменял в ней животного, бегущего прочь от огня.

А ведь ей даже не надо было бежать. Следовало просто остаться.

— Останься в ЧК, Гинзбург, — говорил Бокий, пламя уже охватило полы его кашемирового пальто.

— Остаешься здесь, комиссар! — кричал Князев, артиллерийские снаряды рвались вокруг него.

— Останьтесь со мной, Саша, — сказал Щербатов, белый рассвет разгорался у него за спиной.

Порыв ветра бросил ей в лицо лепестки сливы. Там, в сердце пожара, был ее дом. Тех, кто горел в нем заживо, необходимо было спасти — или погибнуть, пытаясь их спасти. Вот так просто.

— Я не могу остаться, — ответила Саша всем сразу. — Люди отрекаются от самих себя, лишь бы прекратить боль. Я должна положить этому конец. Либо погибнуть, пытаясь сделать это.

И шагнула в огонь.

— ...я, недостойный иерей, властью Его, мне данною, прощаю и разрешаю тебя от греха твоего.

Отец Савватий снял епитрахиль с головы Саши, улыбнулся ей и ушел. Саша так и осталась сидеть на лавке, тупо глядя перед собой.

— Извините, если прерываю ваше духовное перерождение, — сказал Вершинин. Саша не заметила, как он приблизился. — Но пора идти. У господ ревнителей нравственности нет больше к нам вопросов. Я дал слово офицера сопроводить вас туда, где вам надлежит находиться. Не вижу причин нарушать его.

Они вышли из церкви и снова углубились в переплетение улиц. На свежем воздухе Саша почувствовала себя лучше, головокружение ушло.

— Что у вас тут происходит, Вершинин? Со мной были галлюцинации во время обряда. Это обычное дело теперь?

— Так вы что же, верите в Бога? — Вершинин глянул на нее с любопытством.

— Кто, я? Нет, конечно же, не верю.

— Такого плана явления происходят с людьми верующими. Впрочем, говорят разное… большая часть священнослужителей барабанит заученные тексты, не вникая в их смысл. Большая часть паствы бездумно отбывает эту повинность со своей стороны. Для военных регулярное участие в церковных обрядах — такая же часть служебной рутины, как наряды и караулы. Но есть люди, в которых горит пламя истинной веры. Вы, похоже, из таких, пусть и на свой манер.

— А вы?

— Бог миловал, — Вершинин по-мальчишески улыбнулся. — Слушайте, Александра, если однажды вам надоест бессмысленно умирать за революцию, или что у вас там… Сейчас начинается последний этап перераспределения материальных ценностей, пока Новый порядок не успел закрутить гайки. Человек с вашими связями и способностями может оказаться изрядно мне полезен. Например, вы знаете, что после взятия Петрограда многих хранившихся в государственной казне ценностей не досчитались? Их судьба до сих пор не известна даже мне — а мне известно многое. Наверняка к этому имеет отношение кто-то из ваших коллег и товарищей по партии. К чему лежать мертвым грузом золоту, которое можно обратить в боеприпасы и снаряжение? Либо же в уютные шале в Швейцарии, тут уж как господам большевикам будет угодно.

— Это очень интересный вопрос, — сказала Саша. — Но мне затруднительно теперь обещать вам нечто определенное. Я, видите ли, до сих пор в плену, и будущее мое туманно. Хотя оно ведь от вас зависит в эту конкретную минуту…

— Понимаю, вы должны были попытаться, — улыбнулся Вершинин. — И могли угадать. Я не из тех, кто всегда предпочитает синицу в руках журавлю в небе. Но больно уж жирная синица… Да и потом, не думаю, что вам что-то угрожает. Вайс-Виклунд не стал бы так тратиться ради вульгарной мести, да еще человеку, который лично ничего дурного его семье не сделал. И удерживать вас у себя долго он не сможет, он-то не начальник ОГП. Если вы будете умницей и сумеете воспользоваться тоской старика по единственному ребенку, у вас есть все шансы выйти из этой истории без потерь. Заодно и мне докажете, что с вами стоит иметь дело не только как с объектом сделки, но и как с субъектом. А если вы заговариваете мне зубы, по своему обыкновению, то напрасно. Я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в великую Россию, ни в мировую революцию. Поэтому на меня эти штучки не действуют. И все-таки, Александра… я не в порядке допроса, а просто из человеческого любопытства. Снизойдите к жаждущему истины. Чего Щербатов хотел от вас настолько, чтоб задействовать административный ресурс для организации личной встречи? Не ради того же, чтоб покувыркаться в постели, в самом деле?

— Нет, — Саша вздохнула. — Не ради этого. Он видел во мне… странно прозвучит… своего рода пророка. Провозвестника исторических перемен или вроде того.

— И что же, вы действительно… провозвещаете исторические перемены?

— Да. И нет. В той же степени, в какой это делает любой человек, решившийся быть субъектом исторического процесса. Просто Щербатову надо было умирать от тифа, чтоб рассмотреть это именно во мне. Это то, чего вы, приверженцы Нового порядка, не понимаете: каждый человек вершит историю, все люди вместе вершат историю, для этого совсем не нужно быть каким-то избранным. Нужно только сражаться за то, во что веришь.

— Это все чрезвычайно занимательно. Однако вот мы и пришли. Этот особняк. Богатый, видите. Нас, разумеется, ожидают с черного хода.

Дверь распахнулась, едва они подошли. Открывший ее человек был одет в штатское, но усы и выправка выдавали в нем офицера.

— Входите, — сказал он.

Саша переступила порог. Переодетый офицер несколько секунд смотрел ей в лицо. По движению его глаз Саша поняла, что он мысленно сравнивает его с выученным наизусть словесным портретом. Увиденное вполне его удовлетворило.

— Комиссар Гинзбург, — констатировал офицер.

Саша кивнула. Офицер обратился к Вершинину:

— Капитан, свою часть сделки вы выполнили. Ваше присутствие более не требуется.

Вершинин улыбнулся Саше и уже почти повернулся, чтоб уйти, но задержался.

— Буду честен, колебался до последней минуты. И все же это принадлежит вам, — Вершинин достал из кармана часы “Танк” — Сашины часы. — Не то чтоб я так уж уважал собственность… тут я близок к вам, большевикам. Но теперь я могу приобрести себе такие же, и они мне принесут больше радости, чем ваши. Возьмите, чтоб не поминать меня лихом.

Глава 25

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


— Вас ожидают, — сказал офицер Саше. — Следуйте за мной.

Они быстро миновали служебные помещения и пошли через анфиладу в парадной части дома. Особняк едва ли был такой уж большой, но Саше показалось, что идут они долго — наверно, из-за обилия вещей и декора в каждой комнате. Картины, вазы, живые цветы, изразцы и разнообразные предметы мебели, точного названия которых Саша чаще всего не могла вспомнить. Ей и прежде доводилось бывать в таких особняках — до семнадцатого года не дальше людской, после семнадцатого — через парадную дверь, обыкновенно выбитую. Но Саша не думала об этих домах как о месте, где человек, которого она знает, мог просто жить — так же, как сама она жила в казармах и рабочих общежитиях.

К изумлению Саши, седой мужчина, ожидавший ее в угловой гостиной, при ее появлении встал.

— Александра Иосифовна, — он чуть склонил голову. — Прошу вас, садитесь.

Саша опустилась на мягкий, обитый шелком стул. Она вдруг поняла, что сапоги ее грязны, и нижний край чересчур длинного сестринского платья весь испачкан.

— Вам, полагаю, известно, кто я. И все же мне надлежит представиться. Я Павел Францевич Вайс-Виклунд.

Звания своего он не назвал. Неудивительно: ведь само присутствие в его доме комиссара было государственной изменой. Одет он также был в штатское.

Седой, но отнюдь не дряхлый мужчина. Точеное лицо, чуть опущенные книзу уголки глаз — как у Аглаи. Такая же неровная, шелушащаяся кожа, как у нее — но на мужском лице это не привлекало внимания. Спокойный, внимательный взгляд.

И хотя Вайс-Виклунд дорого заплатил за то, чтоб состоялась эта беседа, как начать ее, он явно не знал. Саша решила, что ничего не потеряет, если поможет ему.

— Здравствуйте, Павел Францевич. Мне, я думаю, излишне представляться, пропустим эту часть. Вашу дочь я видела в последний раз месяц назад. Тогда она была жива, в превосходной форме и занималась тем, к чему вели ее устремления. Но с тех пор прошли бои, об исходе которых вы знаете больше, чем я.

— Бои были кровопролитные, — кивнул Вайс-Виклунд. — Пятьдесят первый полк потерял до трети личного состава. Но Аглая жива. Мне доподлинно известно, что она жива. И она до сих пор там, в полку.

Саша заметила, что излишне сильно сжимает резные подлокотники. Усилием воли заставила себя разжать пальцы.

— Вы, разумеется, хотите узнать, для чего вы здесь, Александра Иосифовна, — продолжал Вайс-Виклунд. — Я не намерен как бы то ни было угрожать вам. Вам, полагаю, достаточно уже угрожали. Тем более того, что я от вас хочу, невозможно получить по принуждению. Я просто надеюсь, что в вас осталось еще что-то человеческое. Мать Аглаи, Елена Арсеньевна, находится в последние недели в тяжелом состоянии. Доктора ничего более не обещают. Ни о чем Елена Арсеньевна так не мечтает в свои последние дни, как об том, чтоб напоследок обнять дочь. Если же это невозможно, то по крайней мере получить известие от нее, поговорить с кем-то из ее сослуживцев.

— Сослуживцев? — Саша вскинула брови.

Вайс-Виклунд вздохнул.

— Видите ли, Александра Иосифовна… Моя супруга находится по большей части в ясном сознании, но некоторые обстоятельства выпадают у нее из памяти. Я не знаю, осознает ли она со всей отчетливостью, с кем именно мы теперь воюем. Полагаю, она представляет себе, будто русский народ до сих пор един и сражается с внешним врагом. По крайней мере, никто не берется убеждать ее в обратном. Я прошу вас побеседовать с ней о ее дочери, не раскрывая истинного положения вещей.

— Раз вы отказались от угроз, то и я не стану вступать в торги, — ответила Саша. — Я исполню вашу просьбу и поговорю с Еленой Арсеньевной. Не ради вас или себя, а ради Аглаи. Но меня удивляет, что душевный покой своей супруги вы доверяете комиссару, исчадью ада...

Вайс-Виклунд поднялся и зашагал по комнате, заложив руки за спину.

— У вас, безусловно, есть все причины ненавидеть меня, Александра Иосифовна. По моему приказу было убито немало таких как вы, или обманутых такими, как вы, — как в бою, так и после. Вас я бы тоже при иных обстоятельствах расстрелял. Это было бы правильно.

— Это вполне взаимно, — Саша улыбнулась. Она ценила откровенность.

— Но к Елене Арсеньевне все это ни в коей мере не относится. Она за свою жизнь никому не причинила зла. Можете ли вы дать слово, что не станете мстить ей за то, в чем она не повинна?

Ну, это как посмотреть, подумала Саша. Госпожа Вайс-Виклунд спокойно жила среди всего этого богатства, пока на соседней улице умирали от недоедания дети Маньки, еще не ставшей кликушей. И то, что все в ее кругу жили так же и не видели в том ничего дурного, объясняет это, но не оправдывает.

И все же это мать Аглаи.

— Вам я могу дать слово в чем угодно. Я ведь слеплена из иного теста, чем вы. Данное врагу слово ничего не значит для меня. Однако не в моих привычках причинять людям боль без необходимости.

— В таком случае я удостоверюсь, что Елена Арсеньевна готова вас принять. Прошу вас ждать меня здесь.

Вайс-Виклунд вышел. Другой офицер в штатском, остававшийся в дверях гостиной все это время, не сводил с Саши пристального взгляда.

Гостиная была обставлена резным гарнитуром орехового дерева. Вазы, статуи и хрустальная люстра изящно дополняли его. Шелковые шторы ниспадали элегантными складками. Сколько же человеческого труда вложено во всю эту красоту!Некоторые из товарищей Саши говорили, что дворянские особняки следует сохранять для будущего как музеи. Но ведь когда отапливаемых по-черному изб и разгороженных нечистыми тряпками рабочих бараков больше не будет, люди станут приходить в музеи дворянского быта, восхищаться этой роскошью и думать, будто бы прежде все жили вот так.

Впрочем, если мы проиграем войну и неравенство людей сохранится, хотя бы эта проблема станет неактуальна.

Саша вспомнила мятое жестяное ведро, в котором они с Аглаей грели на печке воду для мытья. Однажды они уронили туда четверть фунта земляничного мыла и не заметили этого. Это была катастрофа, с мылом в полку дела обстояли скверно, им пришлось пару недель обходиться песком и золой.

И все это время Аглае принадлежали все эти вещи, такие дорогие, такие ненужные? Это ведь не единственный дом семьи, а дома — даже не основное имущество. Одно дело знать, что семья твоей подруги богата, другое — своими глазами видеть, от чего та отказалась.

— Елена Арсеньевна готова вас принять, — сказал вернувшийся Вайс-Виклунд. — У себя в спальне, она не встает.

Они прошли на второй этаж. Портреты разряженных в пух и прах или увешанных орденами людей — предков, наверно — смотрели на Сашу высокомерно и неодобрительно. Офицер безмолвно последовал за ними, но остался снаружи спальни.

Саша не сразу нашла глазами маленькую женщину в огромной, покрытой бархатным балдахином кровати.

— Прошу вас, садитесь вот в это кресло, ma chère, — сказала Елена Арсеньевна. — Надеюсь, вы простите меня, что принимаю вас запросто. Вы же не станете обижаться на старушку? Друзья Аглаи — наши друзья. Благодарю, что смогли навестить нас.

— Мне, право же, это совсем не в тягость, — скованно ответила Саша. Кресло было слишком большим и мягким, она потонула в нем. Вайс-Виклунд встал позади, готовый свернуть ей шею, если она скажет что-то не то. — Как вы чувствуете себя, Елена Арсеньевна?

— Выдаются и хорошие дни. Вот как сегодня, например, когда вы пришли. Поль сказал, вы служите в одном полку с моей дочерью и близко знаете ее. Умоляю вас, расскажите мне, как проистекает ее служба, как сама она.

Саша откашлялась. Едва ли Елена Арсеньевна обладала месмерическим даром, как отец Савватий — это было бы уже чересчур — но откровенно врать ей в лицо тем не менее не хотелось.

— Я была совершенно очарована Аглаей с первой же встречи, — сказала Саша, стараясь подделаться под речь людей этого круга. — Ни до, ни после мне не доводилось встречать такого сильного, чистого и целеустремленного создания. Она вошла в число самых блестящих — извините мой кашель — офицеров нашего полка, и не из-за преференций, которые оказывают теперь женщинам на военной службе. Отнюдь. Всего она добилась своими умом и храбростью. Ее люди буквально молятся на нее. В ее роте самые низкие потери личного состава. Аглая учит тех, кто неопытен, подбадривает тех, кто теряет присутствие духа, и умеет приструнить тех, кто забывает о дисциплине.

— Продолжает ли Аглая занятия музыкой?

— Музыкой? Музыкой, полагаю, не продолжает. Не видела такого. Она занимается стрельбой, верховой ездой, гимнастикой. Во всем этом достигла замечательных успехов.

— Какая жалость, она превосходно музицировала. Но я понимаю, на фронте, должно быть, не до того. Ma chère, если вы простите мне материнское любопытство… Есть ли у Аглаи кавалеры? Возможно, уже есть жених?

Саша вспомнила Лексу, его взгляд раненого животного.

— Нет, пока нет. Знаете, в действующей армии подобного рода вещи не поощряются. Мы там все… как братья и сестры.

— Это не страшно. Chaque chose en son temps, всему свое время. Скажите мне только, она счастлива, моя девочка?

Саша пожала плечами.

— Идет война. Трудно быть счастливым на войне. Но, вы знаете, я полагаю, Аглая счастлива настолько, насколько это возможно в таких обстоятельствах. Или даже настолько, насколько это возможно для нее. Она на своем месте. Она сражается за то, во что верит всем сердцем. Может, такие люди как раз в благополучной мирной жизни не бывают счастливы, а среди войны, под огнем — там да.

— В ней всегда было сердце воина, в моей девочке, — сказала Елена Арсеньевна. — День, когда она родилась, был самым счастливым в моей жизни. Хотя по молодости я мечтала о дочери, чтоб наряжать ее, как куклу. Это было глупое, самолюбивое желание, я много каялась в нем потом. Я знала, что сыновья мои должны уйти на военную службу, но надеялась, что дочь останется со мной надолго и даже после замужества будет рядом. Возможно, в самом моем стремлении что-то оскорбляло ее свободолюбивую натуру. Она переживала из-за своего лица, но для меня она всегда была самой красивой в мире девочкой. Когда она сказала, что записывается в этот ужасный батальон смерти, я плакала каждую ночь, но не пыталась отговорить ее, ни слова упрека ей ни сказала. Она упряма, всегда поступает по-своему. Характера ей Бог дал столько, что хватило бы на десять мужчин. И я так старалась принимать ее такой, какой она становилась. Но все равно, верно, ошиблась в чем-то. Целыми днями все эти годы я пытаюсь теперь понять, в чем именно я ошиблась. Что я не так сделала, что лишнего сказала, чем задела ее, чем обидела. Почему она покинула меня и забыла. Чего не может простить мне.

— Она покинула вас, потому что к этому ее вело ее призвание. Но с чего вы взяли, будто она не простила вам чего-то? Она пишет вам, — ложь казалась меньшим злом. — Пишет вам дважды в неделю. Неужто не все письма доходят?

— Ни одно не доходило…

— Мы знали, что почта работает плохо, но не знали, что не работает вовсе. Я привезла бы вам ее письма сама, если б мы только могли догадаться.

— Значит, Аглая не сердится на меня?

— Господь с вами. Нет, разумеется, нет. Она часто вас вспоминает и крепко любит. Она мечтает навестить вас, но отпусков нам теперь не дают, а долг для нее прежде всего.

— Да, я — жена офицера и знаю, что значит долг. Вот только письма от дочери я уже не дождусь, даже если почта заработает. Когда вы увидите ее снова, прошу вас, сообщите ей, что я умираю. Пусть просит отпуск. В таких случаях и в разгар боевых действий офицеров отпускают домой. Я ничего не хочу, как только обнять ее на прощание и попросить прощения у нее. Потому что я не знаю, чем, но я виновата перед ней, даже если она и не держит на меня зла.

— Она, право же, не держит на вас зла. Я передам ей все это слово в слово, если увижу ее.

— Элен, вы устали, а нашей гостье пора уходить, — сказал Вайс-Виклунд.

— Действительно. Я, верно, утомила вас своей болтовней. И если вы мне простите старушечью фамильярность — друзья Аглаи для меня все равно что родные люди и на пороге смерти забываешь про светские условности — позвольте мне обнять вас, ma chère, как я обняла бы родную дочь.

Саша оглянулась на Вайс-Виклунда. Он одними глазами кивнул. Саша неловко поднялась с кресла, подошла к кровати и склонилась. Слабые руки обхватили ее, сухие губы расцеловали в обе щеки. Сквозь аромат накрахмаленных простыней и французских духов проступал запах старости, болезни и смерти.

— Я должен быть благодарен вам, Александра Иосифовна. Не скрою, мне чрезвычайно неприятно испытывать благодарность к такому человеку, как вы, — сказал Вайс-Виклунд, закрыв дверь спальни своей жены. — Но вы великолепно разыграли эту сцену. Обслугу я сегодня отпустил, однако подумал, что вы будете голодны, потому ужин для вас накрыт в малой столовой.

Вайс-Виклунд не хотел, чтоб слуги видели здесь комиссара. Но долго такой дом без слуг не может обходиться. Значит, все решится скоро, так или иначе.

Переодетый офицер сопровождал их до столовой. Здесь Вайс-Виклунд кивком отпустил его. Они с Сашей остались вдвоем.

Ее ведь привезли сюда не затем, чтоб показать Елене Арсеньевне. Этот маленький спектакль выжал Сашино сердце, как половую тряпку. И все же Вайс-Виклунд мог привести домой любого человека и представить супруге его или ее сослуживцем Аглаи, с куда как меньшими затратами и рисками. А Саша здесь для чего-то еще.

Саша действительно была голодна — после той злополучной французской булки ей уже ничего не предлагали, а сколько всего произошло. Выставленной на стол еды хватило бы на целый взвод, и все это только для нее — приборы, назначение части которых Саша представляла довольно смутно, были явно в одном комплекте. С десяток блюд: рыба двух видов, пироги, соленья, соусы и в центре — огромный кусок отварной говядины, тоненько нарезанной. Вот так просто, целый кусок мяса. Саша не видела такого очень давно. Половина солдат в ее полку не видали такого ни разу за свою жизнь. Ужин сервирован на мейсенском фарфоре. Ободки тарелок позолочены и расписаны цветами. Судя по размеру стола, это самый обыкновенный ужин для дома Вайс-Виклундов.

Саше захотелось выкинуть что-нибудь пролетарское, например, высморкаться в рукав. Но она сдержалась, даже постаралась не набрасываться на еду слишком уж жадно.

— Вот видите, сколько горя вы причинили моей семье, — сказал Вайс-Виклунд. — Буду справедлив, не вы лично. Я знаю, что вы прибыли в пятьдесят первый полк позже Аглаи. Но ведь вся деятельность таких как вы направлена на то, чтоб молодые люди забывали свой долг и покидали свои семьи.

Саша проглотила то, что успела прожевать, и с сожалением отложила вилку.

— Давайте же исследуем этот вопрос, Павел Францевич. Как бы вы ни относились к выбору Аглаи, вы, безусловно, знаете, насколько сильный и независимый у нее характер. И, главное, она чрезвычайно умна. Много умнее меня, например. Возможно, это она унаследовала от вас, тут не возьмусь судить. И вы всерьез полагаете, будто для того, чтоб она полностью отреклась от всех ценностей, которые вы ей прививали, достаточно было просто какой-то агитации?

— Молодые люди, даже — особенно — лучшие из них, до крайности уязвимы к такого рода вещам. Юношеству свойственны иллюзии, будто бы все, чем жили их предки, скверно, и только они, молодежь, способны осознать и построить некое лучшее будущее.

— Ну так, может, благодаря этому человечество и движется вперед? Иначе мы бы до сих пор сидели в пещерах и грелись у огня.

— Человечество движется вперед, — сказал Вайс-Виклунд, — не благодаря юношескому максимализму и кровавым бунтам. Человечество ведут по пути прогресса лучшие его представители. И это всегда люди, твердо помнящие свой долг.

— Жить среди этого всего богатства в стране, где народ голодает, — Саша обвела рукой обстановку столовой, не уступавшей гостиной, — это тоже их долг?

Саша вдруг заметила, что провела в этом доме всего пару часов и уже перестала замечать окружающую роскошь. Насколько же ее тогда воспринимают как должное люди, живущие так с рождения? И, главное, для кого это все? Для двух стариков, потерявших всех своих детей, точно как Манька-кликуша.

— Вам, большевикам, лишь бы отнять и поделить, — вздохнул Вайс-Виклунд. — Вы не понимаете, что вместе с привилегиями приходит ответственность. Те, кому многое дано, возвращают долг верной и беспорочной службой Отечеству.

— Ну и куда привели Отечество, — Саша кивнула за окно, — столетия верной и беспорочной службы таких как вы?

— Вам легко судить. Сами вы, большевики, толком не познали ни власти, ни ответственности. За свое короткое правление разруху вы победить так и не смогли. Вы, конечно, станете оправдываться наследием прошлого и войной. Но правды о будущем, которое вам на деле, а не в своих фантазиях удалось бы построить, теперь никто никогда не узнает. В связи с этим у меня есть к вам вопрос, Александра Иосифовна. Если бы вы были свободны сейчас в передвижении, куда бы вы направились?

Саша едва не подавилась куском мяса, который опрометчиво начала жевать, пока Вайс-Виклунд говорил.

— Ну знаете, Павел Францевич! Вы вправе меня ненавидеть, вы можете даже расстрелять меня. Но, кажется, повода к оскорблениям я вам не давала. Вам же прекрасно известно, что я — полковой комиссар. Где я могу хотеть быть, если не в своем полку?

— Вы ведь понимаете, что пятьдесят первый полк скорее всего уже сложил оружие? Или сделает это в ближайшее время. Возможно, теперь, пока мы говорим. У них есть два дня до истечения срока действия ультиматума. И нет никаких причин тянуть до последнего часа.

— Потому-то я и должна быть там. Сейчас это важно как никогда.

— Вас же просто выдадут после капитуляции. Впрочем, это, разумеется, не остановит вас. Дело ваше. Исполнить ваше желание я могу, такая возможность есть. Я могу устроить, чтоб вас доставили — не в сам полк, разумеется, но к точке, откуда вы сможете добраться до расположения своей части. Если, конечно, вас не расстреляют свои на подходе, случайно или же с умыслом.

Вайс-Виклунд подождал Сашиной реакции. Саша молчала, не меняясь в лице. Сердце билось где-то в районе горла, и если б она заговорила, голос выдал бы ее.

— Скажите, Александра Иосифовна, если вы вернетесь в свой полк, сможете ли вы убедить мою дочь приехать сюда, чтобы проститься с матерью? Я не подразумеваю под этим дезертирства, оба мы знаем, о каком человеке говорим. Я гарантирую, что Аглая сможет потом уехать, куда сочтет нужным. Никаких препятствий в этом я не намерен чинить ей сам и не позволю другим.

— Вы говорите не о дезертирстве, — медленно сказала Саша. — Но вы говорите о самовольной отлучке на вражескую территорию в условиях, когда никаких отпусков просто не может быть. Разницы по сути и нет.

Соблазн соврать был велик. Но если Вайс-Виклунд хотя бы вполовину так же умен, как его дочь, он не поверит. Для чего вообще задает эти вопросы тогда?

— Я ведь комиссар, — сказала наконец Саша. — Конечно же, я не могу убеждать бойца сделать что-то в этом роде. Моя работа состоит ровно в обратном. Но даже если предположить на минуту, что я бы могла. Вы ведь знаете свою дочь. Она сделает только то, что считает правильным она. Вы полагаете, у меня с ней иначе, чем у вас? У нас просто в большей степени совпадают представления о правильном и неправильном. Но она ничего не станет делать только потому, что так скажу ей я.

Вайс-Виклунд молчал.

— Одно я могу вам обещать, — продолжила Саша. — Если я снова увижу Аглаю, то расскажу ей обо всем, что видела и слышала в этом доме. Потому что она имеет право знать.

— Иного ответа я не ждал, — сказал Вайс-Виклунд. — Александра Иосифовна, я не стал сообщать вам сразу, но здесь вам ничего не угрожает. И вы свободны. Были свободны и в безопасности на самом деле с того момента, как переступили порог моего дома. Этот дом никогда никому не был тюрьмой. Вы хотите вернуться в свой полк — что же, я организую для вас транспорт так скоро, как это только возможно. Через несколько часов вы сможете выехать.

— Но почему? — выдохнула Саша.

— Потому что другого способа достучаться до дочери у меня нет. Вы станете не посланником — посланием. Я бы, конечно, не обменял Аглаю на целую армию таких как вы. Но объективно полковой комиссар — это много больше, чем начальник разведкоманды. И вот я отпускаю вас для того только, чтоб донести до Аглаи, что таким же образом не стал бы удерживать и ее. Если и это не подействует на нее, — Вайс-Виклунд вздохнул, — по крайней мере я буду знать, что сделал для своей семьи все, что в человеческих силах. Вы о чем-то хотите спросить, Александра Иосифовна?

— Да. Вот это, — Саша кивнула на стол. — Здесь намного больше, чем мне нужно. Мне отвратительна мысль, что все это будет испорчено, когда столько людей голодает. Я бы хотела забрать эту еду для моего приемного сына и его сослуживцев, тут на всех хватит. Если, конечно, мой сын жив до сих пор. Но если он жив сейчас, может погибнуть в любой день. Пусть хотя бы узнает, что такая еда вообще бывает на свете.

Глава 26

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


— Живая!

— Живой.

Саша и Князев обнялись настолько крепко, насколько позволила им его рана — Саша с порога заметила, как медленно, неловко он двигается. Левый рукав его гимнастерки был разрезан, рука под нечистыми бинтами распухла в два раза против прежнего. В лице нездоровая краснота. Тело горячее, как печка. У него жар…

Саша прикрыла глаза. К родному князевскому духу крепкого табака, перегара и мокрой шерсти примешивались запахи крови и гноя. Им предстоял тяжелый разговор, но объятие дало несколько секунд отсрочки.

Пока Сашу вели к штабу, ей успели рассказать, что все большие дома в деревне, где расквартирован полк — она называлась Тыринской Слободой — заняты ранеными. Кто остался цел, ночевал в палатках или под открытым небом. Штаб разместили в обычной избе. Князев и Саша сидели рядом на кровати — больше негде было — в крохотной спальне. Фотографии выгнанных из дома хозяев укоризненно смотрели на них с застеленной вышитым полотенцем доски. Вместо стола использовали деревянный сундук.

— Какие у нас потери? — спросила Саша.

— Серьезные. Три сотни только убитыми и пропавшими без вести. Ранеными — почти столько же. Многие тяжелые. Что ни час, отходит кто-нибудь.

Саша взяла в руки мятые списки. Фамилии были записаны от руки, разными почерками. Листы перепачканы то ли грязью, то ли кровью. Многих из внесенных в списки людей Саша успела узнать, некоторых довольно близко.

Смахнула одинокую слезу с левой щеки. Нет времени.

— Что с техникой, с боеприпасами, с транспортом?

— Артиллерии, считай, больше нет. Пять из двенадцати пулеметов потеряны. По боеприпасам крепко просели после кавалерийской атаки на обоз. Сейчас пустые. Транспорта хорошо если треть осталась.

— Господи…

— Ваньку сберегли твоего. Молодцом себя показал.

— Он молодец, да. А сам ты как, Федя? С рукой что?

Лицо Князева исказила гримаса. Ему больно, поняла Саша.

— Да ничего с рукой! — раздраженно ответил он. — Заживет рука, все на мне как на собаке заживает и рука заживет, никуда не денется. Вон уж и не болит, почитай.

У Саши перехватило дыхание:

— Рука не чувствует ничего больше? А доктор что говорит?

— Доктор, — Князев выплюнул это слово. — Руку надо пилить, говорит. Им лишь бы что отпилить, коновалам этим. Гангреной пугает. Да сам он, я ему сказал, гангрена ходячая…

— Но, Федя, у тебя же жар! И что боли нет больше, это, может быть, к худшему. Давай я позову врача, пусть посмотрит еще!

— Отставить! — рявкнул Князев. — Не лезь в это, комиссар. Вот о чем расскажи-ка лучше: как из плена живой ушла? Почему тебя к нам привезли? С чем пожаловала? — взгляд Князева стал тяжелым. — Станешь звать нас сдаваться?

Саша встретила его взгляд своим, спокойным и серьезным.

— Многое случилось, — сказала она. — Я тебе после расскажу все, командир. Ты, может, решишь расстрелять меня за то, что я сделала, и будешь прав. Спорить тогда не стану. Но что для нас важно прямо сейчас: ни полк, ни тебя я не предавала. И здесь я для того, чтоб помочь тебе увести полк в леса. Не сдавать ни в коем случае. Не веришь мне — убей на месте, не тяни. Веришь — давай работать.

Князев встал и зашагал туда и обратно по узкому проходу между кроватью и сундуком. Он всегда делал так, когда напряженно думал, и напоминал в такие минуты мощное, опасное, но запертое в клетку дикое животное. Теперь клетка стала совсем маленькой. Двигался Князев без прежней легкости, ступал неуверенно, словно был пьян — но Саша всяким его повидала и знала, что сейчас дело не в выпивке. Она скинула сапоги и забралась с ногами на кровать, чтоб он не натыкался на ее колени.

— Работать! — процедил Князев. — А то без тебя я тут баклуши бил! Многие сдаваться думают. В леса не все хотят уходить.

— А есть у нас шансы уйти?

— Дак мы не окружены. Пятьдесят первый уже списали со счетов. На московском направлении плотные заслоны, а отход к югу, в леса, почитай, открыт для нас. Можем прорваться.

Князев снова сел на жалобно скрипнувшую под его весом кровать. Его лоб покрылся испариной. Дыхание стало хриплым, прерывистым. Лицо сделалось багровым, почти малиновым. Жар в его теле нарастал, это чувствовалось даже на расстоянии вытянутой руки.

— Уходить на Тамбовщину надо, — сказала Саша. — Там уже идет вовсю восстание против Нового порядка. Полторы сотни верст дотуда. Уведем тех, кто за нами уйдет.

— Я так и хотел. Так и управил бы. Ежели б не ты.

— Я?

— Ты, Александра. Ты вернулась. Теперь те, кто надумал сдаваться, потребуют тебя. Часть, сдаваясь в плен, комиссара своего выдает, живым или мертвым, один черт. Но отдать им тебя я не могу. Не потому, что ты нужна мне — ты теперь никому не нужна, нет больше за тобой ни партии твоей хваленой, ни советской власти. Ты — пустое место, комиссар. И все ж таки ты мой человек. Ты верила моему слову и сама не обманывала меня. Потому сдать тебя я не могу. Говно я после этого был бы, а не командир.

— Выходит, — медленно сказала Саша, — мы должны увести в леса весь полк. Всех.

— Выходит, так. Нюни не распускай только, комиссар, — сказал Князев. — Я тут приберег для тебя кое-что.

Он вышел и через минуту вернулся, держа в руках маузер. Сашин маузер. Протянул ей рукоятью вперед.

— Дельная вещь, не разбрасывайся ей больше. Я его зарядил. Второй обоймы нету. Но ежели с одной не управишься, то перезарядить всяко не успеешь.

— Спасибо тебе, командир. Действовать так станем. Через десять минут, — Саша глянула на циферблат “Танка”, — экстренное партийное собрание. Я назначила по дороге в штаб. Потом, в четыре, давай соберем командный состав. Расскажу, что мне удалось узнать. Уверяю тебя, желания сдаваться после этого у всех поубавится. Срок ответа по ультиматуму какой?

— Завтра в полдень выходит.

— Значит, утром все и решится, — Саша принялась натягивать сапоги. — А ты бы лег сейчас, командир. Завтра тебе надо твердо стоять на ногах. Давай все ж врача пришлю?

— Нет! Иди уже, комиссар, делай свою чертову работу.

*** 
Ванька дожидался ее снаружи штабной избы. Саша обняла его, закружила, поцеловала в белобрысую макушку — для этого ей пришлось встать на цыпочки. Потом села на сваленную во дворе груду бревен.

Битых два часа она рассказывала на собрании комсостава о том, что повидала в Рязани, и убеждала, переходя временами на крик, что сдаваться Новому порядку нельзя. Рассказать пришлось обо всем, включая личные моменты, как бы мерзко это ни было — но лучше уж пусть ее товарищи узнают это от нее.

— Есть у тебя табак, Иван?

Товарищи в честь ее воскресения из мертвых нашли для нее три папиросы, но это было несколько наполненных напряженными разговорами часов назад. Больше фабричных папирос в полку нет и, верно, теперь уже не будет. Как и многого другого.

Трава во дворе была недавно выкошена, обрезки стеблей кололись даже сквозь подошвы сапог. Забор ветхий, но прогнившие колья регулярно заменялись новыми, это легко отследить по их цвету. Вдоль забора аккуратно высажены кусты белой смородины. Ни пяди земли в крестьянском хозяйстве не простаивало без пользы. Саша заметила следы куриного помета, но самих куриц не было видно. Возможно, хозяева успели их куда-то припрятать, но скорее несушки стали добычей красноармейцев. С этим, конечно же, следовало бы разобраться, но не теперь.

— Ты ж говорила, убьешь, если прознаешь, что я курю.

— Убью обязательно. Но не сейчас.

Ванька пожал плечами и скрутил ей самокрутку.

— Ну, рассказывай, чем занимался тут без меня.

— Артиллерийской разведкой занимался!

— Это как?

— Ну, лежим мы, значит, в укрытии, а над нами рвется шрапнель. Откуда палят, не видать. Надобно, говорит командир расчета, вычислить, на каком расстоянии артиллерия ихняя выставлена. Чтоб разнести их, покуда они нас не положили всех в землю. Для этого, говорит, дистанционную трубку от разорвавшегося снаряда надо достать. Вот такую.

Ванька протянул Саше небольшую, размером с его кулак, металлическую полусферу с цифровыми делениями.

— Ты что же, — спросила Саша, — из-под огня ее вытащил?

— Три таких. Ну Саш, я ж не дурак под огонь лезть. Я в перерывах между ударами. И подмечал заранее, куда снаряд падает, чтоб не по всему сектору шариться. Первая трубка была на пять километров, а вторые две на пять триста выставлены, они ж тоже пристреливались, — Саша отметила, как уверенно Ванька оперирует метрической системой, о существовании которой узнал три месяца назад. — Вот так и мы вычислили дистанцию, на которой их артиллерия стояла. А направление стрельбы уже по осям эллипса рассеивания шрапнельных пуль определили. Расчехвостили их четырьмя залпами и все, никакой шрапнели больше по нам.

Ванька рассказывал и Саша заметила, что у него ломается голос. Стоило на секунду отвернуться — вместо родного мальчика она начинала слышать незнакомого молодого мужчину.

— Жаль только, — тут голос Ваньки дал петуха, — что я сам, вот своими руками чтоб, так никого до сих пор и не убил.

— Ты многих еще убьешь, Иван. Это я обещаю тебе.

— Говорили, я тебя больше не увижу, как Прохора. Мы ж их даже похоронить тогда не успели… Как ты ушла из плена?

— Случайно. Один человек пытался сделать для своей семьи все, что можно и чего нельзя.

Они немного помолчали. Каждый из них тоже сделал бы для своей семьи все, что можно и чего нельзя. Но у них больше не было семей. Только они и были друг у друга.

— Саш, а еда, которую ты привезла... У нас дома бывали по праздникам и мясо на столе, и пироги, и рыба, хотя не такая, и сыр даже как-то раз. Но не в один же день. Ты ведь не на свадьбе господской гуляла, пока мы тут головы складывали?

— Какое… Ужин это обычный, для не самого важного гостя накрытый.

— Ясно. Верно, что буржуи за то и воюют, чтоб вот так обжираться каждый божий день, пока мы пустой кашей перебиваемся?

Саша задумалась. Это, возможно, последний их разговор. Надо успеть сказать ему то, что важно.

— Да. И нет.

— Эт как?

— На самом деле, конечно, именно за это они воюют. За свое брюхо. За свои интересы. А мы — за интересы пролетариата, рабочего люда, таких как мы. Но это не главное. Главное — они хотят всех загнать в свой чертов порядок. А мы — за будущее, в котором все станут свободны. Только это и важно. Свобода. Как настроения в полку, Иван?

— Многие думают сдаваться. Хотят вернуться домой. Я б тоже хотел домой, если б у меня еще был дом. Я уйду в партизаны с теми, кому тоже возвращаться некуда.

Саша кивнула. О том же она говорила со своими партийцами. Они тоже собирались уходить, кто был на ногах. Не все они так уж неудержимо стремились сражаться до последнего, но все знали, что им-то пощады от Нового порядка не выйдет.

— Ты же уйдешь с нами, Саша?

— Мне нельзя с вами. Комиссар не может покинуть свой полк, Иван. Чем бы моя служба ни закончилась, закончится она в полку. И смерть бывает партийной работой. Но, глядишь, мне еще удастся достучаться до них. И в этом ты мне можешь сегодня помочь.

— Что нужно делать?

Это могло сработать, по крайней мере, давало шанс. Комиссара многие в полку сторонились и побаивались — Саше часто приходилось принимать жесткие решения, да и слухи о колдовстве популярности ей не добавляли. А вот Ваньку в полку любили все.

— Не пытайся убеждать, это в таких ситуациях не работает. Задавай вопросы. Верят ли они офицерью, от которого столько натерпелись? Как на самом деле представляют себе лагеря временного содержания — ну, если подумать? Сделай так, чтоб они вспомнили про свободу, за которую воевали все это время. Подумали о тех, кто уже погиб за нее. Готовы ли они предать погибших и навсегда отказаться от свободы? Пускай ответят. Только не тебе — себе пускай ответят. У нас есть еще несколько часов, чтоб их убедить…

*** 
Лекса прошел в двух шагах от Саши, не заметив ее.

— Эй, солдат, что такое? — Саша догнала его, дернула за плечо. — Где твоя революционная бдительность?

— Комиссар, откуда? — удивился Лекса. Саша всмотрелась в его лицо. У рыжих светлая кожа, но таким бледным Саша его не видела. Даже веснушки растворились в этой белизне.

— Так, что с тобой? — вместо ответа спросила Саша.

— Ничего, — ответил Лекса и повернулся, чтоб идти. Саша взяла его за плечи и развернула к себе. Здоровенный детина подчинился ей легко, словно был тряпичной куклой. А ведь вроде не ранен.

— Выкладывай, что стряслось?

Лекса на самом деле хотел выговориться, и Саше было бы совсем не сложно установить с ним контакт и подтолкнуть его. Но она никогда не применяла месмерические техники на своих. Потому просто посмотрела ему в глаза.

— Да говорю же, ничего не случилось, — огрызнулся Лекса, но высвободиться даже не попытался. — Скажи, комиссар, а правда, что после Умиротворения этого люди перестают чувствовать?

— Та-ак, — сказала Саша. — Давай-ка сядем вон на те чурбанчики, я весь день на ногах, не могу уже. Так-то лучше. Что, совсем прищемило тебя?

Саша знала, что Лекса сильно переживает из-за того, что стал больше не нужен капризной и переменчивой Аглае. Сколько Саша ни пыталась ее убедить, что действующая армия — не лучшее место для того, чтоб практиковать свободную любовь по заветам товарища Коллонтай, на Аглаю это не действовало. Свою свободу она ценила превыше всего. И вот результат.

— Ставленный я, видать, — сказал Лекса, низко опустив рыжую голову. — Ничего не в радость. Вроде зазорно должно быть мужику жалобиться, тем паче в такое время. А все равно уже. Ни стыда, ни гордости, ни задора боевого — ничего не осталось. Словно червоточина внутри меня, и весь я в нее утек. Даже… ее не люблю и не хочу уже. Вообще не хочу ничего. Ты ведь ведьма, комиссар. Скажи, нет ли присухи на мне?

— Нет никакой присухи, — поморщилась Саша. — Суеверия это, не так оно работает. Никто не привораживал тебя, Лекса.

— Ты верно видишь?

— Да, вижу ясно, — соврала Саша. Месмерические привязки она определять не умела, но знала, что люди обыкновенно сами себя привязывают к своим объектам, безо всякого постороннего воздействия. — Те, кто страдает от неразделенной любви, нередко чувствуют себя так, будто их заколдовали, сглазили, прокляли. Потому что любовь — это состояние, когда мы не принадлежим себе.

— Что ты-то можешь об этом знать, комиссар?

— Поверь, знаю кое-что.

Саша знала, что бурные события последних дней дают ей что-то вроде временной анестезии. Нет у нее с Щербатовым особой мистической связи, нет никакого приворота ни на ком из них. Все куда как банальнее. Так же, как у сидящего рядом с ней здоровенного детины, почти плачущего, почти не скрывающего слез. Так же, как у миллионов других мужчин и женщин.

Впрочем, ее-то, может, просто убьют завтра, и проблема решится сама собой.

Саша улыбнулась.

— Истории о людях, иссыхающих или совершающих безумства от неразделенной любви, мы знаем всю жизнь. Но когда это происходит с тобой, тебе кажется, что ты — первый человек, переживающий это. На деле большинство тех, кто жил на свете, проходили через что-то подобное.

— Как проходили?

— По-разному. Кто-то просто пережидал. Это закончится. Ты не ускоришь этого, как бы ни старался. Но однажды ты вдруг заметишь, что уже способен думать о чем-то другом. А некоторые не могут переждать. Не потому, что слабые — наша страсть направляет нашу силу против нас самих. Кто-то ломается, вешается на вожжах, спивается, отказывается от собственной жизни — находит свое умиротворение так или иначе. И есть те, кто через эту боль обретает источник великого сострадания и великой силы. Не позволяет боли сожрать себя, потому что видит ее в других людях.

— Так делать-то мне что, комиссар?

— Ты сам знаешь, что тебе делать, солдат. Сражайся. Убивай врагов. Станет легче, вот увидишь. Глупо умирать без хорошей причины!

Глава 27

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


— Эй, комиссар, не спеши так. Вопросики тут к тебе накопились у людей, кровушку свою за власть Советов твоих проливавших.

— Говорите, — ответила Саша так спокойно, как только могла. Встала так, чтоб стена амбара оказалась у нее за спиной.

Их трое, Мельников и те двое, что вечно таскаются за ним. Зря она пошла в штаб одна по темноте. Устала от людей. Идиотка. Привыкла, что в расположении полка ей ничего не угрожает. Не учла, что обстановка изменилась стремительно.

— Вопросики следующие. Какого рожна большевички послали нас подыхать в этой заднице? Где теперь ваша хваленая партия с ее сладкими обещаниями? И чем теперь ты, комиссар, отличаешься от обычной бабы, которая возомнила, будто может командовать полком?

Мельников явно наслаждался ситуацией. Двое других радостно загоготали и сделали шаг вперед.

— Я понимаю. Вы устали, — Саша отчаянно пыталась подобрать верный тон. — Вам страшно. Но если не терпится поскорее сдаться на милость офицерью, почему так прямо и не сказать?

— А не ты теперь командуешь, о чем мне говорить, о чем помалкивать, — сказал Мельников. — Вышло ваше комиссарское время.

Они снова ступили вперед, сокращая дистанцию. Несмотря на темноту, Саша могла рассмотреть бугристое лицо Мельникова, его отвисшую нижнюю губу и рыбьи глаза навыкате. Цугцванг называется такая ситуация в шахматах. Что бы Саша теперь ни сделала, это ухудшит ее положение. Застрелить она успеет только одного, другие двое порешат ее на месте. Стрелять в воздух? Может, кто-то услышит и придет, но если нет? Да и не факт, что тот, кто придет на выстрел, встанет на ее сторону. Угрожать им ей нечем. Гипноз? Они уже не свои для нее. Но они хотят только выместить на ком-то свою ярость, этого в них она не сдержит.

Только не бояться! Ничего необратимого еще не случилось, сказала себе Саша, пытаясь справиться с дыханием. Если они ударят ее, толкнут на землю, разорвут на ней одежду, тогда дороги назад им не будет. Но пока можно дать им — и себе — возможность выйти из этой ситуации, не потеряв лица.

...А ведь если б она осталась с Щербатовым, эти скоты не посмели бы никогда не то что тронуть ее — глаз на нее поднять...

— В пятьдесят первый полк никого не мобилизовали против воли, — Саша смотрела Мельникову в глаза твердо, но без угрозы. — Вы сами выбрали службу под началом краскома Князева. А он принял решение защищать советскую власть. Воевать за общее дело народа. Вы со своим командиром или против него?

Кажется, упоминание имени Князева слегка охолонуло их.

— Приходите завтра на митинг, — закончила Саша. — Станем говорить открыто, при всех.

Повернулась, чтоб пройти мимо них. Шаг. Другой. Третий. Ей почти удалось их миновать.

— Командир, бают, плох совсем, — пробурчал один из солдат.

— А у нас остались еще вопросики, — сказал Мельников. — Расскажи нам, комиссар, как тебе удалось вернуться из плена живой? Что ты им рассказала, чего насулила, чтоб тебя выпустили? О чем шепчешься теперь с командирами?

— Верно ли судачат, — спросил другой, сплевывая Саше под ноги, — что ты со своими только такая недотрога, а перед полковником раздвинула ноги по первому требованию?

Они перегородили Саше путь. Она потянулась к маузеру, уже понимая, что не успеет…

— Что здесь происходит? — голос Белоусова звучал спокойно, даже расслабленно, но солдаты сразу же подобрались. Интонации офицера, для которого приказывать солдатам так же естественно, как для рабочего управлять станком. — Мельников, Борисов, Ткачев, что тут делаете? Отбой уже был. А ну марш по месту размещения. Александра Иосифовна, вас ждут в штабе.

Солдаты расступились, Саша быстро прошла мимо них, не снимая руки с маузера.

— Вы как нельзя вовремя, Кирилл Михайлович, — сказала Саша, когда они отошли от солдат. — Повезло мне, что вы проходили мимо.

— Я, собственно говоря, искал вас, — ответил Белоусов. — Встреча давно закончилась, а вы все не возвращались. Вот я и решил удостовериться, что у вас дела обстоят благополучно.

— Спасибо, Кирилл Михайлович. Опять вы спасли мою шкуру. В который раз уже.

— Такова моя планида, — улыбнулся Белоусов. — Можете опереться на мою руку, если желаете. Вы устали, я же вижу.

— Благодарю, — Саша воспользовалась его предложением. Ее била дрожь, и ноги плохо слушались. — А кто меня ждет в штабе среди ночи?

— Я и ждал. Думал разузнать, как прошла встреча с солдатами.

— Хотят сдаваться. Им стыдно признать, сваливают друг на друга ответственность. Ранеными прикрываются — мол, все ради них, а так-то мы бы, мол, ого-го, до последней капли крови. Постановили завтра на митинге всем полком решить.

Они дошли до штаба.

— Там внутри уже спят, — сказал Белоусов. — Теснота ужасающая, все вповалку на полу…

Саша села на бревна, на которых говорила сегодня с Ванькой.

— Что Князев?

— Слег. Жар у него. Но от врачебной помощи упорно отказывается.

— Скверно… Командир сказал, мы не в окружении, это так до сих пор?

— Это так. С запада стоит их батальон, не больше. Нас уже списали со счетов: командир ранен, комиссара, как они полагают, нет. Ждут, когда сдадимся. Аванпосты переругиваются, шальные выстрелы были с обеих сторон. Но в целом спокойно пока. С востока никого, можно отступить в леса.

— А сами вы чем заняты?

— Готовлюсь сдавать полк.

— Это как?

— Собираю документы, до последнего клочка. И прочее: затворы и оптические прицелы пушек и пулеметов, например. Все ценное, что не смогут забрать с собой те, кто уходит в лес.

— Все это вы складываете в одном месте?

— Да. На один дом взрывчатка у нас еще осталась. По-хорошему, следовало бы таким же образом поступить со всем полковым имуществом. Повозки сжечь. Коней перебить. Личное стрелковое оружие привести в негодность. Но контроля над личным составом нет. А так бы оставили только продовольствие и медикаменты — то, что неприятель, если пожелает, сможет употребить на снабжение пленных.

Саша подумала про дом, где располагался штаб. Поколения живущих здесь любовно украшали и обустраивали его. А теперь хозяевам, скорее всего, не позволят забрать даже самые ценные вещи, все взлетит на воздух вместе с имуществом пятьдесят первого полка.

Саша тряхнула головой. Снова она беспокоится не о том.

— Хорошо, что даже в нашей патовой ситуации вы знаете должный порядок действий, Кирилл Михайлович. А сами вы намерены уходить в леса?

— Я остаюсь с полком и командиром. Стар я слишком для партизанщины. Вы просто не имеете представления о такого рода войне, Александра Иосифовна. Одни бытовые условия чего стоят. То, как мы размещены сейчас, в сравнении покажется гранд-отелем. Уже не будет никакого снабжения из центра. Партизаны обыкновенно, если называть вещи их именами, грабят местное население.

— Население будет помогать нам, вот увидите. Люди поживут немного при Новом порядке и станут поддерживать нас всеми силами.

— Какой порядок ни будь, а свой хлеб — это свой хлеб. Кстати, к вопросу о хлебе. Дурной тон говорить даме такое, но вы ужасно выглядите, Александра Иосифовна. Когда вы ели в последний раз? Когда спали?

Саша пожала плечами.

— Ждите здесь, я мигом.

Чтоб не заснуть прямо на бревнах, Саша посмотрела в небо. Звезды исчезали одна за другой — небо стремительно затягивалось тучами.

— Завтра будет дождь, — сказал вернувшийся Белоусов. — Хорошо, если не буря. Как бы не смыло нашу Тыринскую Слободу... Вот, поешьте уже.

Жидкая пшенная каша едва покрывала дно солдатского котелка.

— Это же ваш ужин, Кирилл Михайлович.

— Не спорьте. Как вы собираетесь заботиться обо всем человечестве, если и о себе позаботиться не можете?

Что-то подобное ей говорил Щербатов в Петрограде. Саша на секунду крепко зажмурилась. Кажется, анестезия начала давать сбой.

— Вы ведь понимаете, что вас в лучшем случае отправят в тюрьму, Кирилл Михайлович? При Новом порядке весь уклад жизни похож на тюрьму, не хочу даже представлять, на что похожа собственно тюрьма.

— Вас не это сейчас должно беспокоить. Вот о чем вам следует подумать, Александра Иосифовна. Там, у амбара, их было трое, и моего авторитета хватило, чтоб их одернуть. Мерзкий тип этот Мельников, давно втихаря воду мутит. Завтра на митинг их таких придет несколько сотен. Князева они послушают, но только одного его. Я там ничем не смогу вам помочь.

— Вы уже сделали для меня больше, чем должны были. Но в этом просто нет смысла: они подозревают меня в сговоре с врагом, при том, что сами хотят сдаваться, а я пытаюсь отговорить их.

— Они напуганы, растеряны и никому не доверяют. Впрочем, и среди тех, кто намерен стоять до конца, тоже многие находят ваше возвращение из плена подозрительным.

— Вот как? Но я же в плен не сдавалась, я сражалась, пока могла! И там тоже… Мне ведь предлагали все, о чем только можно мечтать. Я отказалась. Мне что же, нужно было умереть, чтоб остаться их комиссаром?

— Меня всегда восхищала ваша любовь к жизни, Александра Иосифовна. И все же вам следовало подумать о том, что жесткая фильтрация вернувшихся из плена применяется всеми воюющими сторонами не от одного только ожесточения нравов.

— Я думала, я нужна своему полку. Воображала, будто мне удалось чего-то добиться за эти полгода. Моя работа в том, чтоб помогать людям преодолевать отчуждение. Но вот я сама оказалась в изоляции. Я полностью провалилась как комиссар, я все сделала неправильно...

Белоусов вздохнул.

— Я хотел бы сказать вам нечто личное, если позволите, Александра Иосифовна.

— Разумеется.

— Вы, полагаю, не мыслите такими категориями, как честь.

— Где уж мне, дочери сапожника!

— Тем не менее я хочу, чтоб вы знали. То, как обошелся с вами полковник Щербатов — это бесчестно. Он мог и даже обязан был убить вас, это правда. Потому что вы враг ему, и враг опасный. Война есть война. Но использовать такого рода ситуации в личных целях — иное дело. Это подлость. За подобное вызывают на дуэль.

— Прошу вас, не говорите о нем так… Щербатов, разумеется, должен быть уничтожен вместе со всем, что он делает. Но не уважать его нельзя. Все, что между нами случилось - моя и только моя вина. Как и то, чего не случилось… Но до того ли теперь. Кирилл Михайлович, вы позволите задать вам вопрос?

— С условием, что вы тотчас же ляжете спать — да.

— Вам ведь никогда не были по душе ни советская власть, ни мое присутствие в полку. Почему теперь, когда мое положение сделалось уязвимым, вы поддерживаете меня?

Белоусов улыбнулся.

— Именно потому, что сейчас вы нуждаетесь в защите. Не помочь вам в такой момент было бы бесчестно. А теперь ложитесь спать, я покажу вам, где есть место…

— Давайте сперва Князева проведаем. Тревожно, что он в таком состоянии.

Они вошли в крохотную хозяйскую спальню, где размещался командир.

— Видите, он спит, — прошептал Белоусов. — Даст Бог, завтра сможет стоять на ногах.

Саша присмотрелась. Она не смыслила ничего в медицине, но ей не нравилось то, что она видела. Князев метался, шептал что-то беззвучно, но яростно. Не только одежда, но и постель вся намокла от пота.

— Это не сон, — сказала Саша. — Это беспамятство. Зовите врача, срочно.

*** 
Во время осмотра Князев так и не очнулся.

— Требуется ампутация левой руки. Промедление недопустимо, — сказал врач. — У него флегмона.

— Что это значит? Говорите понятнее! — потребовала Саша.

— Эта рука мертва. Если не отнять ее немедленно, она убьет весь остальной организм. Гангрена распространяется стремительно. Счет времени идет на минуты. Я не могу гарантировать, что мы уже не опоздали. Но если не провести операцию прямо сейчас, после я даже не стану начинать ее, хоть расстреливайте. Не будет смысла.

Врач был еще не старый человек, но выглядел выцветшим. Сколько людей он уже оставил калеками, чтоб спасти им жизни? Есть ли что-то на свете, чего эти воспаленные от недосыпа глаза не повидали…

— Надо оперировать, — сказала Саша.

— Не сметь! — очнувшийся Князев резко сел на постели. — Не ты здесь командуешь, комиссар. Никто мне руку отрезать не будет. Лучше мне подохнуть, чем доживать обрубком.

— Он, возможно, бредит, — негромко сказал врач. — Я в медицинском смысле сейчас употребляю понятие. Лихорадка вызывает расстройство психики.

Саша кинула на Белоусова умоляющий взгляд, и тот понял ее без слов. Встал в дверях, сдерживая встревоженных бойцов — голос Князева перебудил весь дом. Но в крохотной комнате и здоровым-то дышать было уже тяжко. Оконце, хоть и широко распахнутое, едва пропускало сырой ночной воздух.

Двери в проеме не было, и столпившиеся в соседней комнате солдаты слышали каждое произнесенное здесь слово.

— Нет, — сказала Саша. — Нет, командир, ты не поступишь так со мной. Ты и без руки сможешь командовать. Ты нужен революции, ты нужен мне!

— Дура, — ответил Князев, прерывисто дыша. Каждое слово давалось ему с трудом. — Я нужен тебе завтра. До завтра, даст Бог, проскриплю и с гангреной этой чертовой. Уведу полк в леса. Меня послушают. А ежели сейчас отпилят мне руку, то встану ли к завтрему?

— Ты нужен мне не только завтра, командир. Ты мне нужен всегда. Ты должен жить.

— Завтра одна ты не справишься. Тебя просто порешат и пойдут сдаваться. Ты без меня — никто, комиссар. После я скажу им слушаться тебя… когда срок ультиматума выйдет и обратного пути уже не будет. Белоусов тебе подскажет, чего говорить. Даст Бог, выйдете к нашим. А там сыщешь полку нового командира.

— Я не позволю тебе умереть! Я тебя не отпускаю, слышишь!

— Дак и кто ж ты такая, чтоб меня отпускать или нет?

— Я — комиссар этого полка. И я имею право отстранить тебя от командования. Обязана, в этой ситуации.

— Да? — Князев усмехнулся. — И долго ль ты после этого проживешь, комиссар? Это мой полк, не твой. Власти твоей здесь нет. Пойдешь супротив меня — порешат тебя прежде, чем порог переступишь.

— Так и выйдет, — ответила Саша. — Ты меня переживешь на день, много на два. И умирать будешь, зная, что бросил своих людей на никого.

Они замерли, глядя друг другу в глаза. Саша кожей ощущала тревожное, настороженное дыхание слушающих их людей. Верных своему командиру людей.

— Но это и к лучшему, командир, — продолжила Саша, удерживая его взгляд. — Ведь если я останусь жива, мне придется писать твоим детям. Что ты хочешь, чтоб я рассказала им? Соврала, будто ты боролся до конца? Или правду — ты решил, что станешь недостаточно хорош для них с одной рукой?

Князев откинулся на подушку и улыбнулся.

— Ну что ты за настырная баба, на мою голову, — сказал он почти весело. — Вцепилась, как клещ. Уже и помереть спокойно не моги. И в аду ведь достанешь, ведьма… Давайте, режьте меня живьем, черти. Быстро только чтоб. Вы там, за дверью — всем слушаться комиссара, покуда не прочухаюсь. Бог не выдаст — свинья не съест!

Врач уже раскладывал на крышке сундука свои инструменты — прямо поверх списка погибших бойцов пятьдесят первого полка.

— Нужен свет, есть вторая лампа в доме? — деловито распоряжался он. — И чистая вода, ведра три, не меньше. Медсестра снаружи ждет, побоялась войти, позовите. И чтоб все вышли, только медперсонал остается. Вас это тоже касается, товарищ комиссар. Власть будете с командиром делить, а в операционной командую я.

*** 
— Действие наркоза закончилось, — сказал врач, — но пациент в себя не пришел.

— Вы можете разбудить его? — спросила Саша. Ночь сменилась серым холодным рассветом. До митинга оставалось меньше трех часов.

— Не могу. Он не спит, это другое состояние… оно называется “кома”. Он между жизнью и смертью сейчас.

— Операция прошла неудачно?

— Хотите верьте, хотите нет, товарищ комиссар — все, что было возможно в этих условиях, мы сделали. Флегмона купирована, гангренозный процесс остановлен. И все же потеря конечности… не всякий, даже самый сильный, организм такое переносит. От трети до четверти летальных исходов после ампутации. Сейчас мы не можем больше ничего для него сделать. Ему надо давать воду каждые два часа. Сладкую, если сможете найти сахар — не сахарин только ни в коем случае. Или хотя б просто чистую. Слушайте, вы можете, разумеется, расстрелять меня. Но я прошу вас — или сделайте это сейчас, или отпустите меня к тем пациентам, которым я еще могу помочь.

— Патронов не напасешься вас всех расстреливать, — ответила Саша. — Все делают, что только могут, и ни у кого ни черта путного не выходит! Вы действительно не можете ему помочь?

— Теперь — нет. Я бы посоветовал молиться за него, но для вас это, полагаю, лишнее…

— Я поняла. Ступайте.

Саша отправила Ваньку искать сахар и села на забрызганный кровью пол рядом с кроватью. Взяла Князева за руку — за правую руку, левой у него уже не было. Поднесла его пальцы к губам и стала дышать на них, пытаясь отогреть.

Жар и краснота ушли, как не бывало. Пульс едва прощупывался. Саша не могла услышать его дыхание… но могла почувствовать, настроившись на него. Проложив связь.

Не в первый раз она сидела рядом с человеком, стоящим у грани между жизнью и смертью. Саша так и не поняла, что на самом деле произошло год назад в Петрограде. Она действительно вызвала к жизни демона контрреволюции или случившееся было игрой воображения, ни на что, по большому счету, не повлиявшей? Но в любом случае она допустила ошибку — и теперь появился шанс исправить ее.

С Щербатовым она действовала вслепую и не справилась с волной. Позволила течению увлечь себя. Вместо того, чтоб привязать объект воздействия к своей идее, дала жизнь идее его собственной. Что ж, прошедший год ее многому научил. Друзья, которых она потеряла, испытания, через которые она прошла, мужчина, от которого она отказалась — все это сделало ее сильнее. Теперь она владеет собой — и способна получить власть над другим человеком.

Князев прав, полк не послушает своего комиссара. Пятьдесят первый — полк Князева, не ее.

Но велика ли в том беда, если сам Князев станет ее.

Глава 28

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


Усталость отступила. Саша чувствовала себя сильной, спокойной, собранной. Она знала, что ей следует делать. Тот, кого она спасла год назад, сделался вдохновителем реакции. Тот, кого спасет теперь, должен стать защитником революции.

Очень осторожно Саша начала устанавливать связь. Ее дыхание и пульс постепенно замедлялись. Конечно, она может умереть сама вместо того чтоб вытащить к жизни Федора. Но это не страшно — она погибнет, пытаясь сделать то, что должна.

Спешить было некуда. Все когда-либо существовавшее время сейчас принадлежало ей.

Саша прикрыла глаза и мысленно протянула нить от себя к Князеву. Тогда, год назад, она не понимала, что делает. Теперь знала: нить свяжет их намертво — и навсегда.

Сам Князев этого бы не хотел. “Щербатов будто ставленный”, — сказал он, объясняя, почему ему не по нраву Новый порядок. Но его желания, как и ее, не имели значения. Наши жизни не принадлежат нам.

Теперь служение революции станет проще для него. Он перестанет пить, волочиться за юбками, перечить своему комиссару.

Она спасет командира, хочет он того или нет — так же, как Щербатов пытался спасти ее саму. Вот только Щербатов не смог, а она сможет. В этом она несоизмеримо сильнее. Она теперь во многом будет сильнее.

Ее враги, чтоб победить большевиков, взяли на вооружение методы большевиков. Что ж, значит, она позаимствует методы своих врагов. На войне как на войне.

Ее собирались пытать до беспамятства, чтоб завладеть ее силой, да? А ведь все, что она на деле умела — парочка салонных фокусов. Но вдруг она не знает о себе чего-то важного? Вдруг они правы и у нее действительно есть сила, способная влиять на ход истории? Значит, пришло время эту силу обрести и пустить в ход, ни на что не оглядываясь.

Ее дыхание и пульс стали уже почти такими же медленными, как у Князева. Еще немного — она отыщет его там, куда он уходит, остановит, вернет к жизни.

“Никогда не применяй гипноз на своих”, учил Бокий. Простите, Глеб Иванович, но время правил прошло. Настало время решительных, ничем не ограничиваемых действий.

Связь стала прочной, надежной. Надо только дать командиру знать, чем она теперь привяжет его к миру живых. Борьба за революцию… за общее дело народа… за свободу.

За свободу?

Но разве можно лишить человека свободы, чтоб он сражался за свободу?

“Мы воюем за будущее, в котором все станут свободны. Только это и важно. Свобода”.

Это она сказала сегодня Ваньке.

Саша лгала, когда для революции так нужно было — врагам, друзьям, самой себе. Командиру она до сих пор всегда говорила правду — и потому дожила до дня, когда сможет обмануть его по-крупному.

А Ванька — то самое будущее, ради которого все и делается.

Если ты лжешь будущему, за которое сражаешься — сражаешься ты за него на самом деле или подменяешь его другим?

Но от жизни Князева зависит смысл и цель ее жизни — будущее их полка. Будущее революции, быть может.

На все ли можно идти ради революции?

Или революция, ради которой идут на все, перестает быть той революцией, ради которой стоило идти на все?

Она не сможет смотреть в глаза Ваньке, не сможет.

Осторожно Саша отпустила нить, протянутую между ней и командиром. Дыхание и пульс постепенно возвращались к обычному ритму. Только у нее. Князев остался там, где и был.

Она все еще держала его правую руку в своих.

— И все-таки ты возвращайся ко мне, Федя, — сказала она вслух, без всякого гипноза, зная, что он не слышит ее. — Силой я не стану тебя тащить с того света. Но ты все же возвращайся, пожалуйста. Ты так нужен мне, Федя. Так нужен нам всем. А коли уж не можешь вернуться — ступай с миром.

Изнеможение навалилось в один миг, будто снежная лавина, и прямо на грязном полу возле его кровати она заснула.

*** 
— Не имею намерения вас задеть, Щербатов, однако должна вам сообщить, что я не впечатлена. Не то чтоб я так уж многого от вас ожидала... Но то, что вы практикуете — это не о власти. Это о примитивном насилии.

— Не могу с вами согласиться, Саша. Вы, марксисты, полагаете человека функцией от производственных отношений и гордитесь своим якобы реалистичным взглядом на вещи. Но вы не принимаете во внимание более глубокий уровень человеческого существования.

— Неужто бессмертную душу?

— Животное.

Пока они шли через поле, Саша собирала букет: анис, девясил, багульник. Поднесла цветы к лицу, глубоко вдохнула запах каждого по отдельности и всех вместе.

Здесь, во сне, она в общих чертах помнила, кем были они с Щербатовым и что произошло между ними. Но отсюда это представлялось не более значимым, чем прочитанная некогда книга. Интересно, однако, было разобраться в природе того, что развело их, таких близких здесь, по разные стороны пропасти.

— Человек на то и человек, чтоб побеждать в себе бегущее от огня животное, — сказала Саша. — Ставить идею выше собственной жизни.

— Даже если отдельные люди в некоторые моменты на это и способны, строить планы на допущении, будто бы такое поведение станет универсальным правилом — чудовищная ошибка. Которая могла бы сделаться непоправимой, если б вы победили в этой войне. Потому что люди остались бы животными, и в результате революционных потрясений к власти прорвались бы самые жестокие из них.

— Щербатов, не опускайтесь до спекуляций, — сказала Саша, срывая цветок кровохлебки для середины букета. — Раз уж вы не можете привести достойных примеров из практики, давайте обратимся к теории. Не кажется ли вам, что представление, будто власть основана на одном лишь принуждении, чересчур примитивно?

— Вы недооцениваете потенциал принуждения. Принуждение отнюдь не всегда предполагает непосредственное насилие. Уже у низших животных есть механизмы демонстрации силы, позволяющие выстраивать иерархию. Иерархическая структура группы обеспечивает ей высокую эффективность. При этом ущерб отдельным особям сводится к минимуму. Люди способны довести эту систему до совершенства, охватив ею все аспекты социальной, экономической и культурной жизни.

Саша рассеянно заправила за ухо прядь и только теперь заметила, что ее волосы распущены. В обычной жизни вне спальни или бани это было, конечно же, недопустимо. Как случилось, что она, хотя бы и в своем воображении, вышла на прогулку в таком виде?

Конечно же, поняла Саша, такой Щербатов ее видит. Но почему она такая, какой он ее видит? Это ведь ее сон.

— Вы упускаете нечто важное, — сказала Саша. — Власть — это больше, чем возможность причинять либо не причинять боль. Власть может осуществляться как создание и поддержание такого пространства дискуссии, в котором одни темы обсуждаются постоянно, а другие — никогда, будто их нет. Вам ведь превосходно известно, что на войне всегда есть и герои, и подлецы, и невинные жертвы; на любой стороне, в любых обстоятельствах. Фокус здесь в том, чтоб показать героев и жертв с одной стороны, а с другой — только подлецов. Страдания одних людей становятся символом и взывают к отмщению, а другие люди и их страдания делаются невидимыми и таким образом не признаются существующими.

— Ваш месмеризм способен и на это?

Саша пожала плечами.

— Не думаю, что бедняга Месмер предвидел такое применение его салонных фокусов… Но принципы здесь те же. Ты должен быть глубоко убежден в своем праве внушать другим определенную позицию.

— До чего же досадно, что вы не со мной, Саша, — сказал Щербатов. — Как бы вы теперь пригодились мне… Прежде я полагал, что вижу вас во снах оттого, что сентиментально к вам привязан, но, по существу, беседую с самим собой. Вернее, с созданной моим воображением персонификацией революции. Однако вы в Рязани обмолвились, что тоже видите сны, связанные со мной. Это ведь больше, чем какая-нибудь чувствительная романтическая чепуха, не правда ли? Напрасно я не расспросил вас подробнее, у меня же были тогда все средства к тому. Впрочем, ясно и так. Это действительно вы, и, следовательно, вы живы. Что ж, виновные будут найдены и понесут ответственность. А вас снова станут разыскивать. Не доводить начатое до завершения не в моих правилах.

Саша мельком пожалела Вершинина — этот пройдоха был ей симпатичен. И подумала, что если вспомнит этот разговор наяву, перепугается до смерти. Наяву она постоянно чего-то боялась. Действительно, как животное. А здесь — здесь не было страшно.

Саша перебирала цветы в букете, добиваясь того, чтоб композиция стала совершенной: анис по краям, в центре обрамленная багульником кровохлебка. Поправила последний цветок, полюбовалась результатом и выкинула букет в поле, где и собрала. Улыбнулась.

— Ну раз уж вы назначили меня персонификацией революции, значит, я не умру никогда. А вы?

*** 
— Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, — сказала Аглая.

Она только вернулась в Тыринскую Слободу из разведки — грязная, промокшая, злая.

Князев так и оставался в коме.

— Ты ведь о матери своей говоришь, — растерялась Саша. — И она жива еще.

— Они все для меня мертвы. Весь их фальшивый мир для меня мертв.

Саша промолчала и отвернулась.

— Ты что это, комиссар, — взвилась Аглая, — осуждаешь меня за отказ от дезертирства, что ли?

— Я этого не сказала.

— Ну конечно, ты не сказала. Ты просто кислую мину состроила.

Они сидели на тех же бревнах, сваленных возле штабной избы.

— Слушай, оставь меня в покое, а? Я тебе рассказала про твою семью, как должна была. Закончим на этом. Час до полкового митинга, на котором решится все. Мне надо сосредоточиться.

— Нет, ты погоди, — Аглая поднялась на ноги. — Ты ведешь себя странно, комиссар. Ты же не бежала из плена, тебя привезли к порогу нашего штаба. И теперь ты говоришь мне вещи, которые должны сделать меня слабее. Что ты рассказывала другим командирам? Ты все еще мой комиссар?

Аглая положила руку на кобуру.

— От кого угодно ожидала этого, но только не от тебя… Да ты представляешь, от чего я отказалась? За то, чтоб я предала вас, мне предлагали власть, силу, будущее… будущее с человеком, который снится мне. А я выбрала мучительную смерть.

— Это твои слова. А факты таковы: они почему-то пощадили тебя. Много наших они щадят? Ты с одними белыми командирами вступила в сговор, с другим — переспала. Ты меня осуждаешь за половую распущенность, но то, что сделала ты! Зачем ты здесь на самом деле? Как я могу тебе доверять теперь? Ты знаешь в лицо всех, кто уйдет сегодня в лес. Почему я должна оставлять тебя в живых?

— Знаешь что, — ответила ей Саша, — я здесь не затем, чтоб оставаться в живых. Меня вчера чуть не порешили, просто так, на кураже. Теперь ты. Да черт с вами со всеми! Хочешь — стреляй, и закончим с этим. Полку нужен мертвый комиссар, чтоб сдаться — сделай эту работу. Если Князев проснется — пускай проснется в тюрьме.

Аглая опустила голову. Принялся накрапывать мелкий холодный дождь.

— У нас нет другого комиссара, — продолжила Саша. — И нет другого командира. И другого полка. Мы все наломали дров. Мы все не такие, какими нужны революции. Но теперь, в этой точке, мы — все, что у нас есть. Мы верим друг другу и пытаемся сделать все, что в наших силах. Или давай закончим уже эту историю.

— Что ты будешь говорить на митинге? — спросила Аглая. Она сняла руку с кобуры и снова села рядом со своим комиссаром.

— Попытаюсь напомнить им о свободе, за которую мы воюем. О праве быть субъектами исторического процесса, от которого отказываться нельзя. Другими словами, конечно… Прежде обещание земли и мира было нашим главным оружием, а теперь оно стало оружием наших врагов. Они, конечно, лгут, они поведут Россию к нищете, рабству и новым войнам — но пока мне этого не доказать. Единственное, что мы обещаем, а они нет — свобода.

— А если это не сработает?

— Тогда меня убьют, и ты сбережешь пулю.

— Ты думаешь, у меня нет сердца? Насчет моей матери… Думаешь, мне не плевать? Думаешь, я не хочу проститься с ней? Пока мы воевали, у многих наших ребят болели и умирали близкие. Им легко было оставаться на службе? Но вот почему-то даже лучшие из нас начинают иногда вести себя так, будто чувства аристократов какие-то особенные. Будто раз человек чистенький, образованный, красиво живет среди дорогих вещей — с ним надо считаться больше, чем с теми, у кого всего этого нет. Я просто такая же, как любой солдат здесь. Никакого особого отношения.

— Я знаю, что у тебя есть сердце, дорогая моя, я знаю.

— И надежда у нас есть. Моя команда разведала маршрут, по которому полк сможет отступить. Это рискованно, и раненых вывезти будет тяжело... Но леса не пусты. В леса уже ушли отказавшиеся сдаваться красноармейцы — как одиночки, так и целые подразделения. В партизаны бегут люди, хлебнувшие горя при Новом порядке. Мужики, бабы, дети — все готовы встать под ружье. Их с каждым днем будет больше. Вспыхивают восстания. Люди уже распробовали свободу, они не захотят снова становиться скотом. Красную армию можно будет собрать из осколков. Война продолжится — с участием пятьдесят первого полка или без него.

— С нами или без нас — продолжится.

— А тебе надо перестать себя жалеть, комиссар. Соберись. Выглядишь как чучело. Что на тебе за хламида? Возьмешь мою запасную форму. Сама хотела в нее переодеться, ну да тебе сейчас нужнее. Последние чистые вещи в полку, должно быть. И сделай что-нибудь с волосами. Собери в узел, на тебя же люди будут смотреть.

— Шпилек нет.

— Ну хоть косу переплети тогда, стыдно ходить растрепой.

Саша послушно расплела то, что пару дней назад было косой. Пропустила волосы между пальцами, разгладила. Они спутались, пошли колтунами, но ей доводилось восстанавливать их и из худшего состояния. Длинные, густые, мягкие волосы, каким-то чудом удалось сберечь их в революцию, во время службы в ЧК, на войне и в плену. Волосы, которых касались его пальцы.

— Давай выпрошу для тебя гребень у местных баб, — сжалилась Аглая.

Саша раз за разом пропускала волосы между пальцами.

— Не нужно гребня, товарищ, — сказала Саша. — Принеси ножницы.

Глава 29

Начальник Департамента охраны государственного порядка Андрей Щербатов

Июль 1919


Сообщения о сдавшихся частях РККА поступали по телеграфу каждый час.

В первые два дня казалось, что ультиматум не сработал, красноармейцы не поверили в посулы Нового порядка и, даже лишенные правительства и командования, будут продолжать сопротивление до конца. Но потом пришло сообщение о первой сдавшейся части РККА. О второй. Теперь списки сдавшихся частей не всякий раз умещались на машинописной странице.

Для пленных спешно обустраивали фильтрационные лагеря — в агитационных материалах их называли “лагерями временного содержания”. Транспорта, конвоя, следователей отчаянно не хватало. Заподозренных в членстве в РКП(б) и других преступлениях расстреливали на месте. Военно-полевые суды и особые совещания не всегда успевали хотя бы задним числом оформлять протоколы. Основанием для расстрела могло стать любое показание сослуживцев, нередко получаемое под давлением или под пытками.

Среди сдавшихся было много раненых, и в первый день для них еще выделяли медикаменты, но быстро стало ясно, что это непозволительно. Ресурсов не хватало даже для Добровольческой армии. Где в сдавшихся частях оставались медики, там они могли, хотя бы и без лекарств, пытаться что-то для своих раненых сделать. Где медиков не было, там приходилось, как назвал это генерал Алмазов, положиться на волю Божью.

Щербатов не верил в Бога.

В лагерях военнопленных с первого дня пошли вспышки тифа, сокращая фронт работ военно-полевым судам.

Пленных было много — и все же не так много, как следовало бы. Некоторые части РККА отступали, перегруппировывались, переходили на партизанское положение. Да и в сдавшихся частях нередко обнаруживался некомплект личного состава и техники, не всегда убедительно объясняющийся последними военными действиями.

Не на всех освобожденных от большевиков территориях власть Нового порядка удалось установить мирно. Несдавшиеся красноармейцы оказывали сопротивление, и гражданское население, бывало, явно или неявно поддерживало их. Небольшие города обычно удавалось подчинить быстро, уставляя виселицами соборные площади. Но вспыхнули и масштабные мятежи в Тамбове, Кронштадте, Иваново-Вознесенске. Красноармейцы отрядами и целыми частями пытались прорваться в эти центры, чтоб воссоединиться с восставшими.

Левые эсеры из тех, что не признали Новый порядок, начали призывать к Третьей Гражданской войне. Первой они считали мятеж 1905-1907 года, второй — закончившийся только что разгром большевиков.

Пятьдесят первого полка не было ни в одном списке: ни среди сдавшихся, ни среди перешедших к сопротивлению.

До истечения срока действия ультиматума оставалось три часа.

Победа в гражданской войне, сказал себе Щербатов, может быть только такой. Но даже когда последний полк РККА будет разбит и последний мятеж подавлен, настоящая работа только начнется. Война закончится, но причины, вызвавшие ее, никуда не исчезнут. Многие считают, что довольно перевешать пару сотен тысяч большевиков и загнать на каторгу их пособников, и тогда благорастворение воздухов настанет само собой. Щербатов же знал, что для умиротворения истерзанной страны одних только казней недостаточно. Требуется радикальное переустройство всей жизни общества. Жесткий контроль и репрессии многие считали вынужденными решениями на время войны. Полковник знал, что это только основа дальнейших преобразований.

Но сперва, хочет того Щербатов или нет, будет праздник. Грандиозный бал в Москве, настоящее французское шампанское и настоящие бриллианты в ушах дам. Вот только те, кто придет на этот бал, люди, поднявшиеся на вершину общественной иерархии на мутной волне гражданской войны, не вызывали у Щербатова ни уважения, ни доверия. А тех, кто нужен ему по-настоящему, рядом с ним не будет ни в этот торжественный день, ни когда-либо потом.

Князев не раскурит свою трубку, не усмехнется добродушно, не скажет “Людей своих никогда не бросай, иначе говно ты будешь, а не командир”. Надежный как дредноут Князев, слово которого нерушимо, “да” значит да, а “нет” значит нет. Предать своих или себя для него немыслимо, в какие бы передряги его ни кидала жизнь. Человек, которому верят и в которого верят. Хоть бы ты остался жив, Федор… Вестей из пятьдесят первого до сих пор нет.

Саша Гинзбург не изречет, подняв кверху указательный палец “да, но нет!” и не начнет, забавно жестикулируя и перебивая саму себя, излагать некий только что открывшийся ей аспект диалектики, успевая за один монолог рассмеяться, уронить слезу и снова рассмеяться. Такая безалаберная — и такая упрямая, когда доходит до жизненно важного. Эх, Саша, Саша…

Более многого другого в этой войне Щербатов ненавидел агитационные плакаты, изображавшие врагов. Красные рисовали капиталистов, попов и офицеров заплывшими жиром уродами. Белые представляли большевиков обезьяноподобными выродками с ярко выраженными семитскими чертами. Искусство должно проявлять в человеке образ Божий, но стало оружием и служит тому, чтоб люди могли запросто, почти весело убивать, мучить и лишать самого необходимого таких же людей, как они сами.

Война между народами требует этого в меньшей степени. Враги говорят на разных языках и знают, что интересы их государств противоречат друг другу. Если ты не победишь противника, то каждый день будут ужинать его дети, а не твои. Здесь нет ничего личного. Гражданская война - иное дело. Она идет между людьми, которые могли бы вместе служить одной стране, строить общее для всех будущее, прикрывать друг другу спины. Линия фронта разделяет вчерашних соседей, сослуживцев, друзей, родных. Чтоб было возможно их убивать, их надо расчеловечить.

Но вот уже и линии фронта нет, а необходимость бороться с внутренним врагом никуда не делась…

— Ты вызывал меня, Андрей? — спросила Вера, входя в кабинет.

Щербатову стало неловко. Формально Вера была теперь его подчиненной, но все равно такое обращение от родного человека коробило. Возможно, не стоило смешивать семейные дела со служебными. Как, впрочем, и личные дела со служебными…

— Да, дорогая моя, входи, прикрой дверь… Я думаю, нам надо очень осторожно провести служебное расследование. Сдается мне, кто-то из наших людей нас обманывает — и по-крупному.

Вера села напротив брата, внимательно посмотрела ему в лицо.

— Откуда у тебя такая информация?

— Да в том все и дело… ты — единственный человек, кому я могу сказать все как есть. Ниоткуда. Интуиция. Несколько часов назад я задремал ненадолго и проснулся с четким ощущением, что со смертью Саши Гинзбург что-то неладно. Слишком быстро все произошло, и тела ни ты, ни я так и не увидели. Возможно, зря мы набирали людей из контрразведки, мало ли какие связи у них сохранились. Я хочу, чтоб ты осторожно расследовала эту историю.

— Расследование уже идет, — сказала Вера. — Я знаю, что Саша жива. Потому что ты жив.

— Это глупости, которые она каким-то образом внушила тебе, — поморщился Щербатов. — Я тебе объяснял это. Нет между нами никакой особенной мистической связи. Не более, чем это обыкновенно бывает у мужчин и женщин. Не надо слепо верить всему, что рассказывают такие люди.

Лоб Веры прорезала тонкая морщинка.

— Андрей, ты задумывался когда-нибудь, что власть и мятеж — две части единого целого?

— Хоть ты избавь меня от диалектики!

— Она обманула тебя, эта подлая женщина.

— Прошу тебя, не говори о ней так, — Щербатов встал, заходил по кабинету. — Саша, разумеется, должна быть уничтожена вместе со всем, что она делает. Но не уважать ее нельзя. Все, что между нами случилось - моя и только моя вина. Как и то, чего не случилось… Но до того ли теперь. Приходится принимать скверные решения, потому что выбора, по существу, нет. Если не принять их, будет еще хуже. Думаешь, мне легко было подписать приказ о прекращении снабжения фильтрационных лагерей медикаментами? Бросить на произвол судьбы людей, которым мы обещали жизнь. Но я видел описи того, что осталось у нас на военных складах… мы и своих не всех сможем поставить на ноги.

Щербатов сел на диван, уперся локтями в колени, прижал кулаки к вискам. Вера осторожно подошла к нему, взяла его руки в свои, разжала стиснутые пальцы.

— И знаешь, что отвратительнее всего, Вера? Вот так же примерно теперь будет со всем. Пленные ждут, когда им разрешат вернуться домой. Некоторые, разумеется, вернутся. Но есть те, кого нельзя оставлять в живых после всего, что они делали… а главное, еще могут сделать. Не всегда возможно отделить зерна от плевел. И это только начало. Раньше хотя бы шла война. Война план покажет. Война все спишет. Теперь война закончена, а все самое сложное только началось.

— Давай бросим это все и уедем в Париж, Андрей, — сказала Вера. — Или еще дальше, в Аргентину или в Мексику. Ты и я. Будем жить как люди. Без генералов с наполеоновскими замашками, без скользких эсеров этих бесконечных, без намертво контуженных войной деятелей, которые навсегда, кажется, застряли сознанием в ипритных воронках. Пусть делают что хотят, пусть хоть сожрут друг друга, лишь бы мы с тобой были от этого подальше. Ты выиграл эту войну, разбил Красную армию, и довольно с тебя. Разве твои обязательства перед Россией не исполнены? Нельзя же быть бесконечно, неизбывно должным.

Щербатов молчал.

— Представляешь, жить мирно, далеко от этого всего? — продолжала Вера. — Просыпаться утром и не думать о том, что опять за ночь случилось непоправимого. Не нести ответственность за вещи, которых ты не можешь контролировать. Не решать постоянно проклятых вопросов жизни и смерти. Просто проживать каждый следующий день. Мы могли бы совершить кругосветное путешествие. Посетить все те места, о которых читали у Майн Рида и Жюль Верна. Помнишь, как мы изрисовали дядюшкин глобус, прокладывая маршруты наших будущих путешествий, и нас за это оставили без ужина? Мы ведь теперь взрослые, мы можем отправиться туда на самом деле, и никто нас за это не накажет. Станем легко знакомиться и расходиться с людьми, ни к кому не привязываясь. И, может, однажды ты встретишь женщину, с которой станешь чувствовать себя живым, не разрывая себя на части. Жизнь ведь не обязана постоянно быть борьбой и подвигом. Что тебя удерживает?

— Я думал об этом, — признался Щербатов. — Долг, честь, патриотизм — именем этого всего было уже совершено столько мерзостей, что эти слова уже и произнести нельзя, не чувствуя себя подлецом…

Ударил одинокий колокол церковки за окном. Щербатов усмехнулся и после минутной паузы продолжил говорить:

— Я бы, может, сделал так, как ты говоришь, дорогая моя. И все же я любой ценой должен закончить гражданскую войну. Не только завершить боевые действия с большевиками, но и устранить причины, которые бесконечно будут вызывать новые и новые междоусобицы в России. Сейчас мы погасили пламя пожара, но угли его тлеют где-то очень глубоко. Немного подходящего топлива — и гражданская война вспыхнет с новой силой. Пока война явно или скрыто идет, я не найду мира и внутри себя. И на другом конце света, среди антиподов мне от этой войны не спрятаться. Скорее всего, покинув Россию, я прозаически спился бы через год-другой, как это обыкновенно происходит с людьми сдавшимися. А вот тебе, дорогая моя, стоило бы сейчас уехать, хотя бы на время, пока здесь не станет поспокойнее. Мне не нравится внимание, которое Михайлов тебе оказывает; полагаю, ты понимаешь, насколько это опасный человек.

— Даже не надейся, ты от меня не отделаешься, дорогой брат, — Вера улыбнулась. — Твоя война — моя война. А Ванька-Каин меня не съест — подавится.

— Значит, — Щербатов ответил на ее улыбку, — остаемся до конца?

— Вместе до конца, — сказала Вера. — Пойду узнаю, нет ли телеграмм с фронта.

Глава 30

Полковой комиссар Александра Гинзбург

Июль 1919 года


— Должна вас предупредить вот о чем. Вы, разумеется, при оружии, но пускать его в ход вам не разрешается ни при каких обстоятельствах. Ни при каких обстоятельствах. Вы меня поняли?

— Ты уже в пятый раз повторяешь это, комиссар, — сказала Аглая. — Тебе что, фраза нравится? Успокойся, не станет никто стрелять по своим ради тебя.

— И я не стану, — Саша протянула Аглае рукоятью вперед свой маузер. — Сбереги.

Если б было достаточно пристрелить двух-трех смутьянов, Саша не колебалась бы. Но здесь желающих сдаться было столько, что целый отдел ВЧК не перестрелял бы их за полную рабочую смену.

Группа из пяти-шести десятков человек стояла чуть отдельно. Это им Саша запретила применять оружие. Эти люди намеревались уйти в леса сразу после митинга, чем бы он ни закончился.

Тех, кто никуда уходить не собирался, здесь было уже около пяти сотен, и солдаты все продолжали прибывать. Некоторые, не дожидаясь начала митинга, бурно дискутировали, собираясь в группки. Саша замечала то тут, то там Мельникова и его прихвостней.

Подтянулись даже раненые из госпитальных изб, кто мог держаться на ногах, хотя бы и с помощью товарищей.

Многие стояли апатично, не проявляя интереса к речам и разговорам. Они просто ждали, когда им разрешат уже отправиться, как они надеялись, домой.

Дождь, утихший было, стал усиливаться. Митинг еще не начался, а поле уже сделалось скользким от жирной грязи. Срезанные по плечи Сашины волосы намокли и прилипли к лицу и шее.

Саша рассмотрела рыжего Лексу, проталкивающегося к ней. Она уже третий раз посылала его проведать, как там командир. Их взгляды встретились и Лекса отрицательно качнул головой.

Князев не очнулся.

Ждать больше нечего. Пора начинать. Саша повернулась было, чтоб отойти от тех, кто только и мог бы прикрыть ей спину. В последнюю секунду все же дернула к себе за руку Ваньку и крепко обняла его — как тогда, на холме.

— Все будет хорошо, — прошептала Саша. — Запомни: мы до конца остаемся свободными, только это и важно.

— Я знаю, — ответил ее сын.

Обычно Саша стояла у командира за плечом. Сейчас она сделала бы шаг и выступила из-за плеча Князева. Второй шаг — обошла его. Третий шаг — вышла вперед.

До последней секунды она надеялась, что командир восстанет от своего смертного сна, придет сюда и все исправит. Но чуда не случилось. Она обходила пустоту.

Привычно глубоко вдохнула и начала говорить от диафрагмы, посылая голос вперед:

— Товарищи! Мы прошли через испытания!

— Что-то тебя не было с нами в этих испытаниях, комиссар! — выкрикнули откуда-то слева.

— Тамбовский волк тебе товарищ! — из центра.

— Баста! Навоевались! Домой!

Толпа засмеялась. Саша медленно пошла вперед, чтоб, когда по ней станут стрелять, те, кто дорог ей, не оказались на линии огня. Как там, на исповеди — к сердцу пожара. Только бы не поскользнуться и не упасть. Руки чуть развела ладонями вперед, демонстрируя отсутствие оружия.

Она была одна — и не была. Сколько таких же, как она, комиссаров в эти дни стояли перед своими частями, поднимая людей на бой, в котором невозможно победить? Те, кто в этой попытке погибал, вставали за плечами оставшихся. Кто не мог утвердить свою правду своей жизнью, тот утверждал ее своей смертью.

Живые не заставят ее сдаться, потому что мертвые не позволят ей сдаться. Мертвые ничего не боятся. Мертвых нельзя переубедить. Мертвые всегда правы.

Саша выждала, пока смех уляжется, и попыталась снова:

— Наш командир очнется скоро. Как вы будете смотреть ему в глаза, если он проснется в плену? Мы вышли на бой за общее дело народа, и теперь народ нуждается в нас, как никогда прежде!

— Большевики — не народ!.. Земли и мира!.. Смерть коммунистам! Долой комиссародержавие!

— Командир ясно сказал: комиссара всем слушаться! — пытался урезонить толпу кто-то из ротных.

— Она заморочила командира и сгубила его! — возражали ему. — Ты чего это, в сговоре, что ли, с ней?

Толпа гудела, шла волнами. Что бы она сейчас ни сказала, ее не услышат, не станут слушать. Слова, рождавшиеся в ее сердце, появлялись на свет мертвыми. И все же заорала со всей силы легких, срывая голос:

— Вы воевали за свободу! Почему отказываетесь от нее теперь?

— Ой, хватит. Натерпелись мы комиссарской брехни, довольно с нас. — Мельников. Ему сразу удалось то, что не выходило сейчас у Саши: его слушали. — Командир, видать, не выйдет к нам сегодня. А ведь пока комиссарша не вернулась из плена незнамо как, он был на ногах! Сами видите, братцы, куда большевички нас привели. И все им мало, прорвам! Сколько уже кровушки нашей выпили, ан нет, продолжай ее проливать им в угоду!

Толпа загудела, теперь скорее одобрительно.

— Они обещали нам равенство, а дали диктатуру! — кричал Мельников, распаляя толпу и себя. — Обещали хлеб, а дали голод! Обещали мир, а дали братоубийственную войну! Новый порядок — это порядок! Хватит умирать за кровавых комиссаров! Поживем наконец за себя, братва!

Мельников подчеркнуто медленно достал и направил на Сашу наган. Там, у амбара, он мог совершить разве что простое насилие, теперь же устремления собравшихся здесь людей давали ему власть. Он намеревался произвести не убийство, но казнь. Многие отводили глаза, но никто не пытался его остановить. Не все одобряли происходящее, но все осознавали его неизбежность. Саша стояла между ними и тем, что они полагали возвращением домой.

— Смерть коммунистам и комиссарам! — торжествующе проорал Мельников и нажал на спуск.

Саша подняла глаза к плачущему небу.

И пропустила момент, когда белобрысый мальчик встал между ней и предназначенной ей пулей.

Саша кинулась вперед и вниз, рухнула на колени и успела подхватить на руки падающего Ваньку. Обняла, прижала к себе, закрыла ладонью дыру в его груди. Сердце его сократилось еще дважды, выталкивая кровь из раны, и остановилось. Голубые глаза застыли.

— Братцы, он же… я же… — пролепетал Мельников в обрушившейся на поле тишине. Выстрелы прогремели одновременно — десяток, два десятка? — и со всех сторон. За Ваньку пятьдесят первый готов был порвать любого. На секунду тело Мельникова замерло, словно удержанное в воздухе потоком свинца. Кровь била фонтанами сразу из нескольких перебитых артерий. Гора мяса, бывшего только что человеком, тяжело рухнула на грязную землю.

Саша осталась бы навсегда на коленях, прижимая Ваньку к себе. Но тогда вышло бы, что он умер напрасно. Она ведь обещала ему, что он еще многих убьет. Потому она закрыла ему глаза, бережно положила его на землю. Поднялась на ноги под прицелом сотен пристальных глаз.

— Кто еще хочет сдаваться? — спросила Саша.

Дождь перешел в ливень. Саша выдохнула, и сотни людей выдохнули одновременно с ней. Она протянула к ним руки, покрытые кровью сына. Толпа ответила гулом.

— Все кончено. И все только начинается. Не цепляйтесь за прошлое. Сражайтесь за будущее, которое зависит от вас сейчас. Мы стольким уже заплатили. Позволим ли этой страшной цене пропасть напрасно? Наши товарищи умирали за свободу. Мы что же это, хотим вернуться под плеть?

Саша медленно поднимала руки, и гул нарастал. Она сделалась катализатором реакции, переплавляющей боль и страх в чистую, неудержимую ярость.

— Мы ждали помощи. Теперь мы станем помощью тем, кто ждет ее! Красная армия разбита. Мы соберем ее из осколков! Нам причинили много зла. Боль сделала нас чужими друг другу. Но если боль объединит нас, мы и окажемся возмездием!

Ливень смыл кровь с Сашиных рук и с Ванькиной груди. Теперь толпа уже почти кричала, но голос комиссара не тонул в этом крике, напротив, усиливался им.

— Мы вернем себе свое, и они заплатят за все, через что мы прошли! Мы останемся свободными и поможем освободиться другим! Мы уничтожим ад, который они создают! Потому что мы будем до самого конца вместе! Мы выступаем в бой!

Саша заметила движение в штабной группе. По жестам Белоусова она поняла, что он отдает приказы ротным.

Пятьдесят первый полк выходил сражаться за будущее, в котором Ваньки уже нет.



Вторая часть https://author.today/work/213911


Оглавление

  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15
  • Глава 16
  • Глава 17
  • Глава 18
  • Глава 19
  • Глава 20
  • Глава 21
  • Глава 22
  • Глава 23
  • Глава 24
  • Глава 25
  • Глава 26
  • Глава 27
  • Глава 28
  • Глава 29
  • Глава 30