Новолетье [Ольга Николаевна Лемесева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Ольга Лемесева Новолетье

ПОДСТУПЬ

…Молодой Леший прыгал по сырым кочкам, оступался в топкие окошки, спешил к Бабе-Яге с вестями. На припёке едва не наступил на бороду Водяника, гревшего старые кости, вспугнул с ветлы деву-русалку, вслед услышал обидное слово…

…Старуха дремала на пороге избушки…

– Там!.. – Леший перевёл дыхание. – Едут!.. Люди!.. Сороки трещали!..

– Ну и чего орёшь? Разбудил…

«…Ей, поди, опять молодой Кащей снился? Весь лес про то знает. Срамота…»

– Пусть едут, куда им деваться? Куда нам от них деваться? Вон их сколько по одиночке по сузёмам обретается… От этих нам порухи не будет. Беда от тех, кто следом придёт… Сороки – дуры, а ты, чем всю лесовину булгачить, – порядок блюди; на то тебя твой тятька здесь оставил. Вели бобрам ступу мне новую выточить, старая-то совсем развалилась… На поляне остановятся, у Перунова дуба, где ж ещё… Гроза собирается…


Глава 1. Год 960

…Гроза собиралась к вечеру; последние дни весны истомили зноем… "…В лето 6508 от сотворения мира пришед к сей реке неведомой род Ивенев, и поставил град великий …» Острый камешек царапал бересту и крошился в перстах…

…Град великий остался далеко позади, а здесь – лишь скрип колёс, ржание усталых коней среди лесов диких, неезженых, нехоженых. Где-то перешли они вброд речушку малую, а теперь блеснула из-за поворота река-безымянка широкой тёмной лентой и ушла дале, на полдень и на заход, откуда навстречу поднималась стена чёрных туч.

…Лица оплывали потом, руки устали отмахивать мошкару; под пологом темнохвойным распрягали измученных коней, хоронили скарб от дождя. Может, завтра идти искать другого приюта, но нынче здесь им пережидать ночь и непогоду…

Чистая открытая поляна полого спускалась к реке; средь поляны старый дуб растопырил корявые ветки. Века несчитанные стоял он здесь хозяином; кому расскажет, что видел, что слышал?

С жертвенным вышел старый Ивень к хозяину этой земли. Едва коснулся ветвей, небо раскололось с треском, огненная стрела пронзила дерево и человека; поток воды обрушился на землю…

…Громовержец принял жертву, гнев его прошёл; тучи ушли дальше на восход. За рекой солнце последний раз показало свой блеск, и день погас…

…На исходе короткой ночи истошный крик отогнал дрёму от старой Лады; рожала не в пору младшая её дочь Кунца; на седьмицу (неделю) поторопилась, – ни холстов белёных не подложено, ни водицы варкой. Ну да славянкам в поле рожать не диво; сколь уже новородков по обозам вякает…

…Приняв крепкого внука, старуха разогнула спину, подняла парнишку высоко, показывая всем; глянула на реку, а реки-то и не было, – текла беломолочная пена тумана…

– От-то молосна! – воскликнул кто-то…

– Я знаю, это Беловодье! Мне дедко сказывал: есть такая земля! – вылез малый Редря и получил в подзатылицу: а не суйся поперёд стариков!

…К восходу туман рассеялся, оставив белые клочья по черёмуховым берегам…

Жрец Зыза склепал себе шалашик ближе к лесу и скрылся в нём с жертвенной чёрной курицей. Вчера его не могли вытащить из-под телеги для предгрозового обряда, – это сделал за него Ивень, как старший в роду…

Зыза вообще не хотел покидать Киев; его, не спрашивая, кинули в телегу кулём. И теперь он должен сделать то, ради чего над ним тряслись весь долгий путь, для чего ему доставались первые лучшие куски и самое удобное место у огня, – он должен передать этим людям волю Богов. Он сам давно поверил, что Боги говорят его устами, какую бы лжу он не изрёк; надо лишь угадать, чего от него ждут… И вот он вылез, вытирая украдкой рот:

– Воля Богов – ставить капище Велесово на сём берегу, дымы ставить!..

…Боялся он лишь старухи Лады, вдовы Ивеневой, вечной своей поперечницы, но и она сейчас молчала. Никто не хотел спорить с божественной волей. Никто, кроме младшего сына Лады – Береста. Он пытался убедить людей, что надо идти дальше, в глубь леса; река – дорога проезжая; рано ли, поздно, здесь появятся княжьи люди.

Его никто не слушал; слишком много дней прошло с тех пор, как покинули они стольный Киев, и пошли искать нового приюта для вечных своих богов; ветрами и звёздами указали им боги путь к этому берегу, где уже не достанут их греческие попы да посланники князя.

Утром Берест исчез; явился лишь к закату другого дня. Молча свалился под телегу, проспал богатырским сном до света; а там, взяв мать и молодуху с сыном, ушёл далее, в сузёмы…

…Малый Редря, торчавший с рассвета на берегу, первый увидел и заорал, тыча пальцем в сторону реки:

– Глянь! Там плывут!

Новожилы, побросав топоры, высыпали к Молосне…

В нескольких саженях от берега чужак бросил лопастину (весло) и, ловко управляясь шестом, притабанил к берегу. Вслед за ним, прячась за его худую спину, скакнула на песок чернявая тоненькая девка.

Гость был тощ, долговяз и смугл; всё платье его, – порты и рубаха, – состояло из волчьих шкур; на голове шапкой торчала волчья башка.

– Здравы будьте, гости дорогие! – Вырей, как старший, начал речь. Не рассчитывая, что его поймут, приложил руку к сердцу, поклонился в пояс.

– Здравствуй и ты, вождь, с племенем твоим… – на чистом славянском наречии ответил гость.

– Откуда ж речь нашу ведаешь? – удивился Вырей.

– Смолень-город ходил… – чернявый махнул рукой куда-то на полдень. – Торг глядел… Не гость мы… Гость – не мы… – повторил внушительнее. – Я Иктыш, вождь; там люди мои, восоры… – кивнул за реку. – Сестра моя, Сорка, мужика надо. – сказал задумчиво и посмотрел вокруг, будто ожидая предложений.

… Бабы, не смущаясь, разглядывали девчонку:

– Глянь, у ей пчёлы на голове… И на шее жерехи (бусы) из пчёл дохлых…

Любопытная Тулька потянулась потрогать. Сорка отшатнулась, взвизгнула: «На! Жига!» – но поздно: Тулька пискнула, сунула палец в рот: живые, кусаются!

Иктыш улыбчиво щерил редкие белые зубы, поглядывая на баб.

– Ты гли, как на баб лупится; с им ухо востро держи, – толковали мужики. – насовать бы ему по вязинам (скулам)! Девку сватать привёз, что ль? Тоща больно…

Макатан осмелел, вышел вперёд:

– Слышь-ко, мир любопытствует, – чего башку волчью напялил?

– Ускул, – Иктыш показал на волчью морду. – Бог смерти и жизни. Смерть придёт, посмотрит: здесь Бог, и уйдёт. Я – вождь, носить надо. Восор человеку не молится; Перун-шперун – не надо. Волк – Бог, рыба – Бог. Пчела – мать восора. Под этим дубом родила восора. – Иктыш показал на обугленный ствол. – Святое место. Восор всегда здесь жил, сколько есть земля. Хорошее место, вам жить, восор не мешает…

– Что ж, в гостях мы тут оказались, – выслушав путаную речь пришельца, вздохнул Вырей и поскрёб затылок… – и жить нам дозволили, надо так понимать. Живи, братцы!


Глава 2. Год 975

…Пятнадцать зим пролетело над Беловодьем; пятнадцать раз ложилось в землю зерно и сам-пят в сусеки стекало. Щедра была и добра залежавшаяся землица к людям. В Молосне – рыбья, в лесах – дичины не меряно. И бабы распотешились,– каждый год плодиться взялись; ни в одной коморе зыбки не пустовали…

…Маетно нынче Ивенке в эту его пятнадцатую весну. Точно воздуху не хватает, точно птица поселилась в груди; кажись, полетел бы с ней посмотреть, откуда Молосна бежит и куда; только на вершине Глазника встать да взмахнуть руками-крыльями. Может, до самого Киева стольного донесёт его птица… Тесно Ивенке в Беловодье…

Всё чаще ловит он на себе тревожные взгляды матери; понимает Кунца, – не удержать ей под крылом младшенького; старый Ивень с именем заодно передал внуку душу свою беспокойную. Каждый вечер уходит он на Глазник, – оттуда всё Беловодье как на ладони, и Молосна на заре вечерней изгибается, ровно лента алая девкой брошена. А направо – берег черёмухой опутан, и дымки восорских костров, и лес чёрной щетиной до самого края, куда лишь глазу достать…

…Будто ветерок шелестнул, – рядом Ласка опустилась:

– Гость в Беловодье…


…Приходили и прежде люди в Беловодье, никто не спрашивал, откуда они. Хочешь жить, – ставь двор да живи. Вот так и появилось в деревне племя Ласки, – несколько мужиков и баба с девчонкой. Были они высоки ростом, с белыми, что снег волосами и светлыми задумчивыми глазами. Говорили непонятно, были не злы и приветливы; их приняли в общину.

Ивенко, Ласку увидав, решил, – девка непременно растает, как солнышко пригреет пожарче. Потому, надо быть, и сдружился с ней, что с другими не схожа..

– …Гость в Беловодье, из Ростова… На лодке, у Кадыша в избе сидит…

…Теперь уж не сказать, кто из Богов надоумил Елоху отправиться искать край земли. Может, и он был младшим в семье, может, и у него птица в груди жила… На рассвете кинул Ивенко в елохову долбушу котомку с припасом, крикнул Ласке:

– Мамке скажи: вернусь! И ты жди! Жди, Ласка!..


… Она долго шла берегом, потом бежала черёмуховыми зарослями до самого Алатырь-камня, упавшего с неба; долбушка уже свернула за Черёмуховый остров и скрылась из виду…


Глава 3. Год 979

Грамоте малого Редрю выучил Зыза, тогда только посвящённый в младшие жрецы.

Резал малец грамотки торговые, – помогал отцу. От родителей осталась ему лишь память о двух холмиках на долгом пути к Беловодью да щедрые веснушки-редринки по щекам, не портившие улыбчивого парнишку.

Остался Редря захребетником мирским; а что сироте делать, как кусок хлеба добыть? Вот коровушек мирских пасти, – самая сиротская доля. Коровушки, они пасутся, а пастух в тени, в укроме, чтоб никто не видал, не смеялся над пустой его забавой, – он всё бересту царапает. А в тех берестах – вся недолгая жизнь Беловодья, тризны и родины, половодья и ледоставы…

Не одно девичье сердечко таяло от синих глаз пастуха, многие вздыхали о нём. Но вздыхай, не вздыхай, – как бы ни был пригож пастушок, – за ним лишь лачуга жалкая, миром ставленая. Всё ж не могли девки обойти стороной синеглазого парня, тянули в игрища, приставали со словами лукавыми да с поцелуями; он только краснел молча. Когда девицам надоедало теребить его, садился в тень и опять царапал камушком кусок бересты

А вода в Молосне всё текла-катилась, и уже не дразнили его девушки: щедрик-редрик, не звали в игрища, и уже сказано было про него: бобыль… А рожок всё сзывал утрами мирское стадо, и царапал камешек бересту…

А Ласка всё ходила к Алатырь-камню, всё ждала, когда вывернет из-за Черёмухового острова знакомая долбуша. Уже не было у неё матери, замуж никто не неволил; все подружки уж своих деток зыбили…

… Однажды сказала ей старая Лада:

– Не ходи боле к Алатырь-камню, не жди его; он воротится, да не скоро; лишь твоё отражение увидит. А твоя доля на пастушьем рожке играет…


… Ласка села рядом с пастухом, глянула через плечо:

– Что это ты делаешь?

Редря покосился, – не смеётся ли девка над ним? В зелёных глазах не было ни следа насмешки, а было там что-то, от чего замерло, а потом упало сердце пастуха. От девушки исходил необыкновенный запах молодой травы и спелой земляники… Он, запинаясь, объяснял ей то, что ещё никогда никому не рассказывал. И уже боялся, что не поймёт и уйдёт она…

– Там и про меня сказано?.. – и уже навсегда сердце его было отдано Ласке. И отмерил им Тот, Кто Ведает Всё, меру счастья – десять лет.


Глава 4. Год 990

Зыза и в отроках был видом непригляден, – малорослый, долгорукий, тощий, хотя и жилистый. Отец его, неудачливый рыбарь, через родичей пристроил парня в служки к жрецу на Подоле; где хитростью, где лестью пробился сынок в младшие жрецы, но не разжился; даже сыт бывал редко.

Чтобы порты и вовсе не свалились, пошёл в дом купеческий грамоте отрока учить за ногату в неделю и стол ежедённый. Исходя завистью к сытой жизни купчонка, научал того с ленцой, дабы обвинить отрока в тупости. Мало через месяц Редря перещеголял наставника: бегло прочитывал берестяные свитки, (Зыза читал по складам), знал счёт, чему Зыза не учил, поскольку не ведал того.

Обида жгла вечно пустое нутро. Он уже мог быть старшим жрецом, уже видел себя на Подоле главным волхвом с длинной седой бородой.

Вместо этого оказался завёрнутым в рогожку далеко от Киева в каких-то диких лесах. Он хотел отомстить этим людям, призывая на них все возможные несчастья, беды и непогоды. Ему объяснили, что кормить будут лишь за добрые предсказания, и он затих…

Боялся Зыза, – как бы не стать ему ответчиком за «беглых» перед княжьими людьми…

И время это пришло. Жизнь всё ближе подбиралась к Беловодью…


… Давыд Нащока не любит долгих разговоров, – от них зудится и ноет шрам на левой щеке. Второй год с конной сотней носится по украйнам Руси, приобщая к истинной вере язычников.

А было время, – с пятнадцати лет ходил он со Святославом на хазар и печенегов. До сих пор жалеет о князе, – таких уж не будет!

Ходил с Ярополком на древлян; тот был мягок не по княжьи; зачем с ромеями мир створил?

Воевал с Владимиром булгар и радимичей. Давыдке нравилась служба у разгульного князя, пока тот не принял крещения. Новая вера не больно к душе Давыдке, но она нужна князю, и, коли от того зависит доля Давыдкина, он будет нести эту веру «огнём и мечом». Добрыня, воевода новгородский, сулил за честную службу место при своём дворе, обещал высватать в Новгороде гордую боярскую дочь…

Ноют плохо залеченные раны, – память о последнем булгарском походе. Добрыня собрал к Давыдке лучших лекарей Новгорода. Там, в Новгороде и присмотрел Давыд себе невесту. Из-за ран тех и не пошёл с князем на Корсунь; князю не нужны чахлые воины…

Воевал Давыд с печенегами, – ныне воюет со смердами. Вот и эти, – столпились вкруг, рты пораззявили. Слушают, не слушают, боле, похоже, попа разглядывают. Тот колобком выгребался из возка, разминаясь, озирался с любопытством…

– …Сдобной-то! Эку мереховицу (брюхо) отъел; видать, тот ещё метюшник!

Давыд развёртывал берестовицу дале:

– А холста льняного да посконного с дыма, – локтей по полста, по кади мёда, да жита по две кади…

– А прежде с дыма лишь по веверице брали! И мёду у нас нет, болярин! Не бортничаем…

– В лесу живёте и не бортничаете? Чудно живёте! Небось, у каждого на столе медовуха! – Давыд приложил горячую ладонь к ноющему шраму, велел отроку честь дале княжий указ.

– Поелику в Руси святой принято ноне христианство по велению князя нашего Владимира Святославича, то вы все есть грешники, еретики нечестивые. А потому, заутра, на рассвете примете крещение от отца Самуила…


Конные с вечера окружили Беловодье, чтобы никто не мог покинуть деревню. Зыза велел поймать белую курицу, сам свернул ей шею. Спрятался с ней в шалаш, вылез оттуда, облизываясь; объявил, – Боги велят принять крещение; отказавшихся ждёт кара. Сам указал Давыдке путь к Велесову капищу; путался под ногами, пытаясь помочь дюжим воям тащить истукана к реке.

С рассветом дружинники пошли по избам, сгоняя людей к реке; здесь их загоняли в воду, так, чтобы окунуть с головой. Брюхатых баб, младенцев и стариков Самуил кропил водой на берегу. Крещёным вешал медные крестики на шею. Зыза тоже хотел обойтись окроплением; входить в ледяную осеннюю воду не поманывало. Давыд крепкой рукой взял его за ворот, поддал хороший пинок, так, что бывший жрец поневоле принял крещение. Теперь он, мокрый и злой, носился по берегу; подталкивал робеющих, высматривал, – кого ещё нет…


…Ласка с Зарянкой сидели в избе у хворой Кунцы. Та, едва оправилась от лихоманки, ей надо было бы ещё побыть в тепле. В комору ввалились дружинники с попом и Зызой.

Ласка пыталась объяснить: Кунца недужна, но поп лишь улыбался, размахивал крестом, лепетал: Бог поможет, Бог поможет…


…Зызе показалось, – женщины непроворно входят в воду, стал подталкивать. Испуганная Зарянка вцепилась в руку Кунцы…

– Куда ж ты толкаешь, нежить! – закричала Кунца. – Там же бучина, омут! – А Зызе того мало; ткнул в спину Ласку, та оступилась, вскрикнуть не успев, исчезла в омуте…


…Орущую и брыкающуюся Зарянку Кунца уволокла к себе, так и не приняв крестика из рук попа…


…Пастух Редря до заката просидел на берегу, всё смотрел на стылую воду, ждал, когда же выплывет его Ласка; но, видно, в рыбу обернулась она, может, ждёт его…


…Дружинники поутру вновь пошли по коморам с пестерью, куда сгребали домашних божков, потом кидали в костёр средь села. Бабы, вчера тупо-покорно входившие в студёную воду, теперь блажили, ровно чад у них отнимали. По Беловодью вой стоял, как о покойниках голосили бабы, рвали на себе волосы, обжигали руки, пытаясь достать из огня предков…


Ночью у Кунцы пошла горлом кровь, и с рассветом душа оставила измученное тело. В избу набились воющие бабы; натянув одежонку потеплее, никем не замеченная, Зарянка выскочила на улицу. Больше в селе её никто не видел…

…Тем же утром вспыхнула хибара Зызы; он выскочил в исподнем, не подумав спасать жившую с ним восорку…


…Зарянка не помнила, какой день брела по застывшему лесу, то ли второй, то ли четвёртый. Слёзы давно кончились, голода она не чувствовала, просто шла и всё. Она не знала пути к жилью Вечной бабки, видела лишь раз её, но Тот, Кто Ведает Всё, стелил ей тропу, хранил от стужи и зверя дикого…

Когда силы оставили её, присела на вывороченный бурей ствол старой лиственницы, такой широкий, что на него можно было лечь; от коры исходило манящее тепло… Последнее, что видела Зарянка засыпая, – от ближней кривой сосны отделилась чёрная старуха, наклонилась, дохнула теплом, точно медвежьей шубой накрыла…


Глава 5. Год 991

Незваные гости убрались невдолге, оставив по себе память раной кострища средь села, и долго не хотела укрыть его зима. Беловодье разбрелось по дворам, затихло до весны. Большаки принялись вырезывать новых рожаниц, обжигали в очагах, чтобы те походили на старых, вешали на них поповы крестики…

…А Новолетье пришло как обычно; Комоедицу-Масленицу проводили честь честью, пекли козулек, жаворонков; как и не было страшной осени, и всё ушло со снегом.

Зыза, зимовавший у старой Тульки, решил перебраться в пустующий дом пастуха; от пропавшего хозяина там осталась куча исцарапанной бересты в тёмном углу. Зыза кинул этот ворох в очаг, но пересохшая за зиму береста гореть не желала. Зыза поймал за ухо соседского мальца, велел рыть ямину на задворках, куда и скинул проклятую бересту, засыпал землёй и сором, долго утаптывал, чтобы и следа не осталось…

А посуху, как пепелище затянулось зеленью, воротился Нащока с той дружиной и уже с двумя попами. Один летошний, – толстый Самуил, другой долговязый, чёрный как головешка. Он ходил по деревне, пугая баб и детишек, бормотал что-то недовольно. Потом кричал на Самуила, стучал на него палкой. Тот лопотал что-то тихо, улыбался, перебирая чётки на обширном брюхе…

Давыд собрал смердов, объявил княжью волю: понеже они теперь княжьи сироты, так, не выходя из повиновения, должно им пробить волок отсель до Ростова-города, укрепить городище, а к осени, к тому ж, поставить церковь, сиречь, хоромину для Бога, да жильё попу, потому жить он будет здесь отныне, на их хлебах. А следить за ладным исполнением работ в его, Нащоки, отсутствие, будет Зыза, Фомкой крещёный…

Видно, лишь ошалев от безмерной услужливости Фомки, доводившего обо всём, что происходит в деревне, кто что говорит и даже думает, Нащока поставил его посельским , пригрозив содрать осенью шкуру, коли что не заладится.

Зыза пошёл по деревне гоголем, хотя боле походил на старого облезлого кочета. Время дородности ему не добавило, лишь усушило больше. Он велел себя величать Фомой, перенял у Головешки обычай ходить с посохом для важности. Голос его огрубел, а чаще срывался на прежний визг.

А срываться приходилось часто; мужики худо слушали малопочтенного бывшего жреца-захребетника; шапки не ломали, спины в поклоне не гнули. На церковь и огорожу ушёл лес, на жильё заготовленный. Народ тихо роптал, а Самуил объяснял, что всякая власть – от Бога.

Уверившись в полной своей хозяйской воле, Зыза приглядел кадышеву дочку Миросю, зазвал к себе, как в избе прибрать. Мирося беды себе не чуяла от заморыша, а тот оказался довольно цепким; девка едва вырвалась из избы, ничего не потеряв там…

…А ночью Фомку побили прямо в избе, с полатей не дав слезть. Напихали под микитки славно; мало девка всю ряху расцарапала, – зуб выбит, как и челюсть не своротили…

Седьмицу не видали его; выполз – на себя не похож, ровно хребтину перебили. Инда мужиков жалость прошибла…


К осени церковь стояла средь села, где допрежь восорский дуб рос, а ныне, у новостроя, молодой дубок пробился. Хоромы Самуилу поставили, несколько верст к Ростову проложили. Да городьбу не закончили и урок неполный собрали к наезду воеводы. Тот приехал злой, попу сказал: Головешку вятичи прибили. Сделанное осмотрел молча, с Фомкой едва перемолвился сквозь зубы, урок собрал и уехал, отделив Фомке положенные посельскому корма. Да с тех кормов до весенья ноги не протянуть бы…


Глава 6. Год 992

…Зарянка часто ходила на Глазник с матушкой. Поднимались они по крутому склону, садились на прогретый за день взлобок. Отсюда всё село хорошо видно, – рыбацкие лодочки по Молосне, костровые дымки на восорской стороне. И земляника на Глазнике самая душистая и лакомая…

И тятенька иной раз поднимался к ним, разогнав стадо по дворам; садился возле матушки, играл на рожке… Это было счастье Зарянки…

А к Алатырь-камню не любила она ходить, – там матушка печальная сидела на белом камне, всё смотрела на реку, как ждала кого. А дома потом виновато тятеньке улыбалась, и оба молчали, и от этого молчанья тревожно становилось Зарянке…

Теперь жила она у Вечной бабки за болотами; в Беловодье давно не бывала. Иной раз приходила, забиралась на Глазник, смотрела на село, как в свою прошлую жизнь; не было ей там больше места…

Видела, как девушки на полянке хороводы водят, мелькала там чернявая головка подружки Жалёны… Не могла простить Зарянка односельцам, что живут по-прежнему, как и не случилось ничего; что позволили Зызе и пришлым попу с Нащокой управлять собой. Обидно ей, – в родительском доме живёт тот, кто погубил их.

Все обиды и горести делила с названым братом Крышняком, правнуком Вечной бабки, а та понимала всё без слов…

…Как-то, не сказавшись, прихватив корчажку с углями, Крышняк провёл вечер у костра за селом. Лишь стихло Беловодье, перебрался через недостроенную огорожу, прижимая к груди горячую корчагу. Едва успел сыпануть тлеющие угли на низкую соломенную крышу, как в него вцепился сам Зыза, заведший обычай подслушивать по селу у открытых от зноя окон. Крышняк клацнул зубами схватившую его руку и сиганул к лесу.

Укушенный Зыза орал:

– Заболотский, заболотский! – тряс рукой, приплясывая, – уголь попал на босую ногу. Изба меж тем догорала; на соседние дворы не пала ни одна искра…


…Алатырь-камень, точно зверь белый диковинный, тянется мордой к воде. Зелёная ящерка скользнула по нагретому боку, скрылась в расщелине. Илья свёл к реке Смолку. До Беловодья, гляди, верста осталась; тут бы посидеть, подумать: как в село войдёт, признают ли в нём прежнего малого парнишку Ивенку? Как матушка встретит, как отец нахмурится?.. Да живы ли они? Братовья, должно, уж своими дворами живут, чадами обзавелись, а то и внуками…

А у него лишь вот эта породливая, арабских кровей, вороная кобылка да справа добрая воинская, – дорогие подарки князя Владимира Святославича за верную службу.

В бесконечных ратях и пирах хмельных пролетели его семнадцать лет; служил он и Ярополку, и Владимиру. Стоял у Херсонеса в осаде, куда князь пришёл за ромейской княжной. Под Перемышлем ладонью принял хорватскую стрелу, князю назначенную… Рана зажила, а пальцы скрючило. Киевский знахарь Дединко сказал: время вылечит… Как знать, – не покалечь руку, – вернулся бы он домой сейчас?

Илья вошёл в воду; речная свежесть обожгла босые ноги… Прохладным ветерком донёсся тихий вздох, и словно земляникой повеяло с дальних лугов…

…На камне, натянув худое платьишко на поджатые коленки, сидела девчонка, и всё в ней было до боли знакомо: глазищи зелёные, русалочьи, волосы белоснежные, в косу не убранные…

– Ласка?! – может, и не было этих семнадцати лет, и он остался отроком безусым?

Но чуда не случилось…

– Долго ты шёл, Ивенко… Не дождалась тебя матушка, русалкой стала… – Зарянка подошла, взяла скрюченную ладонь, положила на неё тонкие прохладные пальчики:

– Больно ли?

– Теперь нет… – пальцы разжались вольно, привычная ноющая боль отступила…


…Немного времени Зарянке понадобилось, чтобы поведать о том, что створилось без него в селе… Да верить ли в то? Надо ль было возвращаться, чтобы узнать: чудной пастух, коего едва замечал Ивенко, стал мужем его Ласки, а оглоед Зыза теперь в селе посельским. И кто его поставил? – побратим Ильи – Давыд Нащока!..

– Ты должен помстить Зызе, – строго сказала Зарянка. – Пока он жив, их души не найдут покоя…

– Я христианин, Зарянка; моя вера месть грехом считает…

– Что ж, – она вздохнула, – иди домой. Никто не ждёт тебя, но ты иди…

Он покопался в дорожной кисе, достал самоцветные жерехи ромейские, протянул Зарянке. Она отвела его руку без улыбки:

– Сговорёнке своей подаришь… – и исчезла среди молодой зелени…


… В Беловодье хотел верхом въехать, показаться во всей красе, да одумался, – негоже в отчину въезжать как в покорённое городище…

… Бурьяном и старым золищем встретил родной двор его и суровостью старшие братья. Приняв дорогие подарки для жёнок, смягчились, поняв, что молодший ничего от них не требует.

Сходил Илья в церковь, помолился за усопших, и закрутила его жизнь колесом. Как прежде в битве, так нынче хмелел он в тяжком крестьянском труде, – от духа свежекошенных трав, рубленых на росчистях дерев. Отцову пашню братовья меж собой поделили давно, а ему отрез на пожогах достался. Всю силушку молодецкую вкладывал в свою отныне землицу. Душа пела, когда сжимал он обжи сохи, распахивая первую зябь; падал там, где сон сморит, – на росчистях ли, у сруба новой избы, едва прожевав кусок хлеба в пообедье.

Да одному бы не управиться, – мир помог. Так уж от веку ведётся, – коли трудник один, – другой подойдёт, плечо подставит, просить не надо.

Как и время нашёл невесту высмотреть?.. На Осенины хозяйкой в новый терем вошла бойкая черноглазая Улита… Казалось, в прошлом остались и Ласка, и Зарянка… На свадьбе меж весёлых лиц односельцев мелькнули строгие зелёные глаза и коса белая, и как земляникой повеяло, а может почудилось Илье… Рядом была молодая жена, и он опять всё забыл… Он был счастлив…

Через месяц приехал Нащока, долго тискал побратима в железных объятиях; не мешкая, объявил – ставит Илью посельским:

– А Фомка пусть хоть в пастухи наймается, кусок хлеба будет. Я, вишь, тут в останний раз. Хоромину ставлю в Новугороде; к Масленице молодую в дом приведу. Два года сговаривал; надоело, понимаешь, по лесам мыкаться, с невегласами воевать. А наезжать в гости буду; тебя ж к Масленице на свадьбу жду…


…Говорила старая Лада, заплетая иссохшими пальцами снежную косу Зарянке:

– …Печаль какая придёт, – ляг на землю, лицом прижмись к ней да поплачь. Она слёзы твои возьмёт, силы даст… Земля – мати наша, сколь уж горя приняла, да сколь ещё примет…


…Вот когда от свадьбы чужой убежала, – вспомнила бабкины речи… Почто и приходила? Посмотреть, – рад ли? Весел? Рад… И весел… Не за себя, за матушку обида жгла сердце…

Ведь только такого витязя должна была ждать Ласка, с другими не схожего, с усталыми светлыми глазами, со снежными нитями в кудрях цвета поздней травы… Как помочь хотела ему Зарянка сыскать долюшку свою, (простила даже крестик на шее) чтобы матушке легче было там, где она сейчас…

В хороводах девичьих, таясь, высмотрела девицу самую пригожую в селе, – Олёнку. Ладу заговаривала связать сердечной истомой их с Ивенкой.

Бабка клюкой стучала:

– Ладу за других не просят, за себя просить надо! Она ещё накажет тебя!..

…Не помогла Лада, – увёз Олёнку торговый гость ростовский…

…Вот пусть теперь живёт со своей курохтой! Да не лелёха(толстуха) Улита ему парное молоко да перепечи за сколь вёрст таскала, в жарынь ветерком на пашне лицо обдувала. Не примечал ничего, халабруй, клёскал, не давился!

Это потом бабка спрашивала: люб он тебе?.. Да такая ли она, любовь-то? Вот Крышняк с Жалёной, – друг на друга смотрят, глаз не сводят. Так ли у Ивенки с Улитой станет теперь?


Глава 7. Год 996

Жизнь закружила Илью заботами домашними и мирскими; дни кидали в окошко то цвет черёмух, то осенние листья… И всё как само собой сложилось, как быть должно: жёнка-хозяюшка, сын-трёхлеток на коня уж карабкается; и пахнет в избе молоком и хлебом…

Откуда же принёс весенний ветер другой запах – горячей от солнца земляники?.. Словно нёсся вскачь и вдруг осадил коней у препоны, и нет сил тронуться далее… Ему ли торчать колодой средь села, девку разглядывая? Впервой мелькнуло тогда, – ведьмовского роду она…


…Зарянка стояла с подружкой Жалёной у старой обгорелой ветлы, где осталось пепелище её родного дома. Поклонилась, попеняла, что родичей, баушку с братеничем (племянником), забыл совсем.

…Что в ней было-то, что за особинка такая, её отличавшая от других сельских девок? Разве взгляд зелёный, укорливый, поверх голов, ровно весь свет у ней в долгу; движенье бровей, чуть видное, – то ли улыбка, то ль насмешка…

Она изменилась, – детство оставило след лишь в припухших губах да округлости подбородка…

…Илья едва язык развязал ответить: дальние гости – путь неблизкий; день-другой уйдёт; да на Семик пусть ждут…

Слова сказаны, и ей бы первой уйти, а она стоит, косу тонкими пальчиками перебирает…

…Этими пальчиками она потом выковыривала комки мёрзлой земли, копая могилу своему Молчуну…


…На Русальной неделе забрели в село из Ростова скоморохи-гудошники, всю-то седьмицу хороводили-кружили Беловодье под нестрогим приглядом Самуила. Потешники ушли, а Молчун остался. Почему отбился от ватажников, о том никому не сказывал, а и голоса его никто не слыхал. Лишь рожок Молчуна долгими вечерами плакал над селом. Солнце останавливалось на окоёме послушать, и соловьи не вступали с песнями, пока не затихнет рожок. Тогда и вернулась в село Зарянка…


У Молчуна не то рожок, коса в руках песню играет. Косу-то в руки возьмёт, и ровно на лодочке по траве плывёт. Бабёнки крестятся – андель чистый! Старушки вздыхают, – видно, сама Лада сыночка свово, Леля, послала… Птахи слетались на его лёгкий посвист, садились на ладонь. Девки птахами вились вкруг; каждой хотелось погладить золотые кудри. Парни подступались к нему: почто девиц чужих сманывает? Не побить ли? Он лишь молчал да улыбался… Плюнули парни да прочь подались – что с убогого взять?..

…Верно, сама Лада и обвенчала Зарянку с Молчуном. На окраине села, ближе к лесу поставили они избёнку в два оконца. И нет, чтоб из лесины рубить, – из вицы ивовой сплели. Всё Беловодье ходило дивиться, как ловко Молчун управляется, складывает пруток к прутку. Дальше – пуще: из балочки глины белой натаскали да прутки обмазали. А по белым-то стенам цветки невиданные распустились, белки с зайцами скачут… И всё смеялась Зарянка да пела птицей, как и труд ей не в тягость. Зашептались бабы: не к добру веселье это…


К холодам в маленькой избушке все стены и полы устлали шкуры звериные. Может, слово какое знал Молчун, а только не переводилась у них в избе дичина всякая…

…А по заморозью объявился близ села шатун. Ночью сломал огорожу на краю села, задрал ярочку у старой Тульки. По утрянке сватажились мужики, пошли по следу. От волков едва отбились, а след потеряли. Другим утром наладился Молчун на «хозяина», и Зарянка с ним увязалась. Она уж в тягости была; редко на охоту ходила, а здесь как чуяла беду… Говорили им: не ходите, ушёл «хозяин» в другие края лёжку искать.

…Лишь другим днём приволокла Зарянка на медвежьей шкуре своего Молчуна, тянулся за шкурой по мёрзлой земле кровавый след…

…Своими руками сложила Зарянка погребальный костёр; в морозный воздух вместе с дымом и душой Молчуна полетело горестное причитание на неведомом языке…

…Загомонили бабы, зашушукались, – своё дитя потеряла ведьма, – чужих теперь станет гнобить … Что Зарянка роду ведьмовского, про то давно ведомо. Известно: все бабы – ведьмы. Только бабка её да матерь по болоту как по суху шастали, по самой трясине, где доброму человеку не пройти. Всяко зелье брали, клюквину да морошку такую крупнющу да ядрёну таскали, что лишь у Чёрной дрягвы сыщешь. А про ту ягоду говорили: не дай Бог мужику съесть, – навек в полон к ведьме попадёшь…


И опять говорила бабка Зарянке:

– Почто ледяницей на людей смотришь, не улыбнешься? Они ли в бедах твоих виноваты?

– Мне ли им улыбаться? Почто молчали, почто чужаков в рогатины не приняли? Отеческих богов забыли…

– Люди слабы, каждый за свой двор стоит… – старая гладила сухими пальцами льняные косы… Некому их теперь причесать-приголубить…


Глава 8. Год 998

…Была, была, чуялось Улите, ниточка-связочка меж Ильи и Зарянки. Впусте ли говорили ей,– Зарянкина матерь первой подружечкой у него была. Может, и ел он ту ягодку зачарованную…

И с чего бы маяться, муж на виду ежедённо; чего сама не углядит, люди подскажут. Вот и обсказали, как муженёк середь улицы пред ведьмой белобрысой торчит. А чего в ней? Бледнуща что смертушка, ни живинки в лице. После Молчуна и вовсе как заледенела. Зачаровала она Илью, не иначе; даром ли он слова о ней не допускает, о некрещёнке…

Он же, видно, и привёл её, как занедужил цветик Леонюшка лазоревый, больше некому… Скрутила мальца лихоманка средь весенья. Все зелья-снадобья испробовала, а ему всё хуже, исходит жаром чадо…

…Улита обомлела, увидав Зарянку на пороге. Та разогнала споро гудящий бабий рой, Улиту с Ильёй тоже за дверь выставила, – перечить никто не посмел; баб по своим дворам как ветром раздуло…

…Да как же стерпеть Улите, не ведать, что с её чадом творится? Взгромоздилась на колоду под высоким окошком, да чуть не сверзилась, – и сама не поняла, что её так напугало.

– Ну, и чего там? – как безразлично буркнул Илья…

…Леонтий в одной рубашонке раскинулся крестом на расстеленном по полу рядне… Улита не слышала, что говорила Зарянка, не видела, что за зелье в её руках. На лбу ребёнка лежал пучок травы, у ладоней чаша с водой и горящая лучина; в пол у ног воткнут нож…

Зарянка брызнула из чаши на Леонтия, горящей лучиной коснулась шеи, – он не шелохнулся… Острый нож кольнул сквозь рубашку, – дитя вздрогнуло, на белом холсте проступило на груди тёмное пятно. Оттого, видно, и свалилась с колоды Улита:

– В избу пойдём! – вцепилась в мужа, – Довольно ей дитя гробить!

Уже совсем смерклось, и Зарянка сам вышла им навстречу:

– …Теперь никакая хворь дитя не коснётся; ни вода, ни огонь его не погубят; от ножа смерть примет… – Улита охнула, кинулась к Леонтию, оттолкнув Зарянку, – а на сорочке – ни пятнышка…

– …Да не нынче; ещё нас всех переживёт. Сейчас дитя не тревожьте; спать ему до другого заката, а я за полдень наведаюсь…

… До света маялась Улита, злилась на похрапывающего мужика, прислушивалась к дыханию сына… Надо ль было уступать ведьме? Сама бы справилась; всё в руках божьих. Не грех ли створила? Припомнила: ввечеру Зарянка вроде с ней говорит, а смотрит на Илью…

…Солнце лишь берега левого коснулось, Леонтий открыл глаза:

– Мамушка, землянички хочу!

– А вот я тебе сушёной ягодки заварю! Али клюковки мороженой принесть?

– Свеженькой хочу! – уросило дитя. Улита металась по коморе, не зная, чем утешить чадо болезное; не приметила, как Зарянка явилась; вошла с большой мисой свежей земляники. Молча поставила ягоду на лавку рядом с Леонтием; не глянув на Улиту, вышла.

…Оторопев, Улита смотрела, как с каждой ягодкой румянеют дитячьи ланита… Леонтий, не съев и половины, успокоился, опять уснул. Успокоилась и она, закрутилась по дому, – приспело телушку встречать, да Илье с поля вертаться пора…

Ещё во дворе мужу поведала обо всём, да что-то не больно поверил он, – какая ягода? И черёмухи не цвели ещё…

В избу зашли, – на столе чашка, да не Зарянкина, расписная глиняная, а простая, деревянная, из улитиного скарба. В чашке – ягода сушеная…

– Эки чудесы в бабью голову вбредут! – Илья зыркнул на столбом стоящую жёнку, – сама не хвора ли?


…Ей бы благодарить Зарянку, в ножки ей падать, а сил нет на то. Да и чувствует, – не нужны никому ни благодарность её, ни поклоны. И сама она вроде лишняя в своём доме, навроде чёрной холопки; как из милости взята Ильёй, глаза людям застить, самому с бесовкой тешиться. Теперь, видно, и сына прибрать хочет себе, злодейка. И надо бы противиться этому, а как, – некому надоумить глупую бабу; не в помощь ей ни муж, ни даже матушка родная…

Последней каплей для измаявшейся Улиты было то, за что в яви всякая бабёнка повыцарапает обидчице глаза, – Зарянка во сне явилась. Говорила: ты постереги парнишечку-то; один он у тебя, других уж не будет… А сама то ль смеётся жалобно, то ль плачет весело… В самую больку попала, змеюка: шестой уж годок Леонтию, а вторыша нет как нет. У Блажихи уж четверо, да опять в тягости. И ровно кто шепнул ей: поди, Улитушка, к попу, может, присоветует чего, а нет, так подпалить чертовку…


…Мягок отец Самуил и снисходителен к женским прелестям. Мягкость и довела его из Константинополя через Киев и Новгород в эту глухомань. Брат Мелентий грозился за прегрешения многие отправить его дальше, на север, нести свет веры людоедам рогатым.

Самуил не считал женщин созданием дьявола, ибо всё от Бога, и красота тоже; ибо Бог есть любовь, и нет греха в обоюдном наслаждении. Никого не соблазнял он, но был соблазняем. Каялся и вновь поддавался искушению. Хорошенькие прихожанки после проповеди так нуждались в совете и утешении… О том, что дочь константинопольского легатория получила от него вместе с наставлениями сына, Самуил узнал, лишь отплывая в Киев…

Киевлянки оказались не менее прекрасны, но осталось ли что-нибудь на память от него у синеглазой посадницы Любаши, об этом Самуил так и не узнал, поскольку был отправлен в Новгород…

Беловодские молодки по своему поняли смысл исповеди, и вскоре отцу Самуилу стали известны все сельские семейные тайны: неверные мужья, непослушные дети, завистливые соседки…

С ласковой тихой улыбкой Самуил разъяснял суть истинной веры, терпеливо учил молитвам. Садился на лавку рядом с новообращённой, невзначай пухлая ладошка оказывалась на коленке её или плечике. Речь текла плавно, как в зной Молосна, и ровно прохладой веяло от непонятных слов, и хотелось повторять вслед за ним…

Многие беловодские бабёнки крутились вкруг попа, любопытствуя непривычным его обликом; уж так хотелось потрогать короткую мягкую бородку его. И вот кто молочка парного принесёт, кто медку, кто в избёнке приберёт. А только недолго так было. Блажиха-вдовица пошустрее оказалась, доброхотиц досужих поразогнала, сама при церкви хозяйкой осталась. Ей-то мужик кроме избёнки-завалюхи и чада единого ничего не оставил. Теперь она перебралась в новый попов терем, да стала ребят каждый год таскать. Да парнишки как на подбор, – пухлые, румяные, лыбистые. Их так самулятами и звали…

Поп оказался дока не только детишек ладить, – ни топор, ни серп из рук его не валились. Ему и надел отрезали, – приплод-то кормить надо…

…Теперь вот он, по-бабьи подоткнув рясу, ходил по двору, сыпал курам заспу. Высыпав весь корм, сел рядом с Улитой на завалинку…

Приняв все её жалобы и горести, привычно взял её ладонь, и, поглаживая, стал говорить:

– Что тебе сделала эта женщина, что ты всех бед ей желаешь? Чадо твоё единое от смерти спасла. Ты же, врагом человечьим видение посланное, приняла за суть; его же веления исполнять хочешь…

…Может, с этими словами тихими или с благостью тёплой уходящего дня снизошло к Улите успокоение. Вошла во двор Блажиха, села на завалинку подле супруга; так сидели они втроём, глядя, как остужает Молосна последние лучи солнца. А поп всё говорил о чём-то, и ничему его речь не мешала, ни шелесту молодых листьев, ни плеску воды, ни дальней песне девичьей…

…Заливали дожди Беловодье, укрывали снега, и Тот, Кому Ведомо Всё, провёл снежную черту меж веками и тысячелетиями, но здесь её не заметили, и жизнь продолжалась…


ЧАСТЬ I АНАСТАСИЯ

Глава 1. Год 1000

…Поздний рассвет просинца (январь) входит медленно в застывшую тишину лесной белыни. Здесь лишь перестук дятлов, попискивание синиц да скрип широких варяжских лыж. Под тяжёлой овчинной чугой (шуба), под тёплой рубахой, рядом с медным крестиком, – снизка волчьих зубов, оберег от зверя лютого, – дар Иктыша.

Илья остановился отдохнуть, утёр лоб варегой. К закату ему надо быть в зажитье Крышняка… Из снежной лунки-ночлега с краю поляны взорвался косач. До Рябинового острова – ещё две версты; на холм подняться, а там, через дебри, за раменью откроется полоса обманчивого в снежной чистоте, незамерзающего, прикрытого чуть ледком неглинка; его пройти по едва заметной тропе, где шаг в сторону, – и нет человека. За неглинком неугасимым огнём полыхает стена рябинника…

Сосны глухо шумят в вышине, вспоминая утихшую метель, стряхивают вниз колючую ворозь(иней) …

…Крик горестный, душераздирающий, взлетел и оборвался за стеной ельника, – Кыяя! Кыяя!.. – Чёрная птица просвистела рядом, едва не задев лицо крылом с кровавыми перьями. Глаза с проголубью глянули почти в упор…

Илья поднял руку перекреститься, и тут как морок нашёл; пахнуло ровно из кузни горячим железом и чем-то едким, отчего ему, здоровому мужику, стало жутко… Он стоял на лыжах в снегу, а в десяти шагах, на выгоревшей траве позднего лета, смотрел на него человек в одежде чужеземной, цвета старых листьев, с чёрной, тускло поблескивающей дубинкой в руках. Вместе с гарью пахнуло на Илью от чужака волной необъяснимой ненависти и смертельной усталости…

…Перекрестились они одновременно… Илья поправил котомку за плечами, проклиная чёртову птицу… Видение было забыто навсегда…


…За крепкими стенами Крышняковой избы свищет опять метель; в натопленной коморе её не слыхать почти. Ольховина горит несильно и нечадно, а тепла хватит обогреть невеликие хоромы. Прогорят дрова, а угли ещё долго будут отдавать тепло. Ночью лишь встать, подкинуть дров,– изба не выстынет до утра. А нынче здесь не уснуть никому…

Слабый огонёк светца выхватывает из сумрака лица, бабий угол с кутейной утварью, сундук бабкин, из Киева привезённый; на голубце – плоские тёмные лики рожаниц, – здесь их не прячут. На особицу – Дедилия, – тяжёлым бабам помощница.

Илья шёл сюда на родины, поздравить Крышняка с прибылью в семействе, хотя девка, как бабка нагадала – радость невелика; так, на поглядку. У Ильи один сын, больше Бог не даёт, (и уж не даст,– это тоже бабка сказала) А Улита всё молится, да поклоны бьёт, как поп учил, а ночами достаёт рожаниц, нашёптывает то, что днём у Божьей матери просила. А заутра опять поклоны, – грех замаливает…

Бабы заканчивали прясть; Илья помогал Крышняку чинить сети. Добрый хозяин Крышняк; в Беловодье были бему почёт и уважение; он и охотник, и рыбак. По заболотью его борти засечены. Когда-то Крышняк сам в Беловодье бегал; там и Жалёну скрал. Кабы не Вечная бабка, поди, давно уж в селе жили б. Не зря говорят, – она ведьма; не живут добрые бабы столько. Ещё слыхал Илья, – привезена была она в Киев из Плёскова с княгиней Ольгой. Той княгини уж тридесят лет нет на свете, а Бабка всё живёт…

А толки-беседы здесь всё те же что и всегда: Илья всё про житьё вольное в Беловодье; на болотах что за жизнь? Бабка с Жалёной своё отповедывают: "что за воля под княжьим оком? Толстый поп-гречанин пред своим богом на коленках ползать понужает, – сам-то как с брюхом ползает? Наши-то боги все рядом и везде, и сколь их? У каждого своя забота; а твой один. Где ж ему поспеть? И живёт с гречанами своими, что ему до нас?.."

Жалёна позыркивала на мужа: чего молчит? Ей было худо, – последнее дохаживала. Илью она не любила, и нынче он некстати приволокся. Злилась, – Терешок слушает, открыв рот, дядькины небылицы о странах неведомых. По осени, как Илья здесь был, всё высказывала ему обиду за Зарянку, словно обвиняя его в подружкиной недоле…

Злилась и на Бабку: чего зажилась? Незачем было первой в новострой входить, потому и хозяйнушко (домовой) недоволен: родители и деды Крышняка давно уж на небесах её ждут, а она всё землю топчет, свет застит. А злиться Жалёне нельзя,– падёт злоба на голову младенца…

…Лада свела Жалёну в натопленную баню, вернулась досучить пряжу. А пряжа нынче не слушалась старушечьих дряблых пальцев, путалась вместе с мыслями, глаза слезились. Поутру не могла сыскать костяной матушкин гребень; в пообедье всё дремалось, и так-то ясно виделся терем отцовский в Плёскове, и матушка совсем молодая, как в тот последний день детства. Ольга, подружка синеглазая, ближе не было, (камешки вместе кидали в реку Великую, – водяного пугали.)– в одночасье княгиней стала. Как любимую забавушку прихватила с собой в Киев подружку дорогую…

Киевские боги смотрели на псковитянок мрачно и неприветно. Плёсковцы идолов не ставили, – поклонялись живому, – воде чистой, зверю лесному, земле-кормилице. А пуще всего предков почитали…

Не кланялась Перуну Лада, не поклонилась и новому богу греческому… В ту же ночь, как велела княгиня старой подруге принять крещение, исчез из Киева весь род Ивеня и Лады, с сынами и внуками, как и не было их вовсе…

…Тихо таяла пряжа её жизни. Ещё должно ей помочь появиться на свет новой жизни, с именем своим и душу передать. Так в её роду велось, – душа почившего с именем переходит к новорожденному…


…Праправнук Терешок ползает по полу, водит за верёвочку диковину заморскую, – лошадку деревянную на колёсьях, подарок дядьки Ильи. Коняжка как настоящая, только ростом с Терешка… Хоть и посадили его на конь прошлой осенью, а своей лошадки нет у него; обещал Илья подарить Смолкиного жеребёнка-последыша…

Мал Терешок, не видал ещё в жизни ничего, кроме двора отцова да Русальего ближнего озера. А дядька Илья на самом краю света был, где озеро бесконечное, без берегов, – море-окиян называется, и снег не тает никогда… А на другом краю земли, – зной страшный и люди там чёрные, ровно обугленные…

Про чёрных людей не больно верит Терешок. Приврал здесь Илья, хоть и обошёл мир. А по всему выходит, – лучше тятькиного жилья земли и нету…


…Лада уложила спать Терешка и ушла к Жалёне… Сегодня никто рядом с ним не ворочался, не храпел в ухо, не тыкал острым локтем в бок. Угревшись под тёплой коворой (одеяло), малец скор уснул. Не видал он, как отец с Ильёй, в вывернутых наопыку (наизнанку) чугах, с рогатиной и топором ушли во двор отгонять злыдней от родильницы…

Середь ночи он проснулся; бабка стояла на коленях перед Дедилией с зажжённой лучиной, раскачиваясь, что-то шептала с закрытыми глазами; то гладила божка, то стучала по нему скрюченными пальцами. Кряхтя, поднялась, невидящий взгляд скользнул по мальцу; шаркая, скрылась за дверью. У Терешка захолонуло сердце от страха. Посунувшись под ковору, он опять крепко заснул…

…Проснулся на рассвете от необычной тишины в пустой коморе; бабка сидела на полу у стены супротив двери, обряженная как в праздник, слепо глядела на Терешка. От странной бабкиной праздности стало не по себе; накинув что потеплее, выскочил во двор, не приметив подвешенную к матице лодейку, укрытую расшитыми ширинками.

Крышняк с Ильёй во дворе ладили долбушу для последнего странствия Вечной Бабки… "…Кабы ведал Самуил, чем я тут займаюсь, – свербило в голове Ильи, – настояться бы мне на поклонах в церкви…" – а знал: не посмеет поп наказать посельского, обойдётся нудной проповедью да обещанием не видаться более с капишниками. Что поп… Вот коли сыщутся доводчики до Микитки Сухоноса, воеводы нового, от того милости не ждать; княжью волю строго блюдёт. Владимир Святославич крут стал до еретиков. Ране на сколь грешил, столь нынче праведен. Сей же час двор на поток, домочадцы в холопи к боярину какому, в ближний город. В Беловодье лишь малые дети не ведают, куда он исчезает, быват, на седьмицу… "Спасиба" не поспеешь сказать доводчику…

Крышняк на руках вынес, как малую, нарядную бабку, уложил в лодью, ставленую на дрова костром. Из баньки вышла осунувшаяся, как уставшая, Жалёна с дитём на руках

– Матушка! – Терешок затеребил её, – Почто баушку в лодью? Куда поплывёт она, озеро застыло?

– Покидает нас баушка, на небо полетит. Долго жила она, работала много, теперь отдохнёт; с облачка на нас глядеть станет…

…Скрипя, то ли засугробленой калиткой, то ли костями, в крышняков двор вползали чёрные иссохшие старухи, будто ночная вьюга смела их сюда со всей тайболы. Сколько их обитало по топяным островкам, откуда взялись они там, какими тропами неведомыми брели они сюда, лобасты болотные, проститься с лесной соседкой?..

Крышняк поднёс смоляную искристую головню к костру, древние болотницы пали с воем в истоптанный снег; разом, как пламя пыхнуло, цепляясь сухими перстами в седые космы, запричитывали, как и свою немеряно долгую жизнь зараз оплакивали…

Жалёна сунула чадо Илье, тоже опустилась на колени, плат скинула на плечи, растрепала чёрную косу, негромко подголашивала, осторожно дёргая себя за волосы..

Когда всё было закончено, поднялась, старательно отряхнув снег с колен, вздохнула с явным облегчением: "…Вот, я нонче большуха в доме…" Лишь на миг в голове мелькнуло: "Как то я без неё теперь?.."

Ещё не остывшие бабкины косточки собрали в корчажку, и, там, куда угадала пущенная Крышняком стрела, (не тужил тетиву, чтобы не брести далеко в сугробы) осталась до времени погребена память о ней…


…По рдеющему на закате снегу лыжи привычным путём вынесли Илью к окраине Беловодья, откуда пахнуло уже родным: дымом, хлебом, назьмом. Ближе к реке хотел свернуть в свой конец, обернулся невзначай, – на стёжке, им же проторенной, – Зарянка точно из снега вышла, в шубке заячьей старенькой, плат пуховый, белый же; на щеках румянец от зари вечерней… Да мига не прошло: смотрел, – никого не было. Он, впрочем, уже давно не удивлялся ничему, что связано с ней. Иной раз перекреститься хотел, да насмешки боялся её, ровно угланок недорослый…

Вот и теперь застыл, как примёрз, от встречи негаданной, которую отложить собирался до утра.

– …Поклон тебе от Крышняка с Жалёной и чадами их. Особо от Лады, – ныне терем ей новый поставлен. Да поминок тебе от неё, – протянул на ладони жерехи из камней неведомых и обомлел: прежде отливали они небесно-лазоревым, теперь полыхали огнём алым… Как и не удивилась, приняла дар с поклоном…

– Ты у нас теперь главная ведунья, – словно в шутку сказал…

– Что я за ведунья, Ивенко? За руку Ладу не держала… – а сама усмехается странно…

И опять холодок в груди: "…Ох, ведьма, ведьма ты…"

Повернулась, пошла с полными вёдрами на коромысле, – не знал бы её, думал бы, – вот-вот переломится: стройна, тонка станом не по деревенски… Уходила всё дальше в свою улицу, как в снегу таяла, в морозном темнеющем воздухе…


…Что в ней было такого, отчего мужики застывали на месте, а бабы крестились торопливо? Что-то в глазах там, то теплом зеленеющих, то осенней речной водой студенящих. Кто говорил, – ведуница, кто со злобой, – ведьма…

И уже дана было ей горькая мета, ровно навек отсекающая стёжку к бабьему счастью, так неподходящая к этой гордой повадке, – бобылка…

Она и жила тем, чем от веку бобылки занимались, – зелье собирала да хворых пользовала. Да у какой большухи травок в избе не припасено, хоть от лихоманок трясучих, хоть от грызи нутряной, и мало ль в селе старух сведущих. Про то и злобились, что Зарянкой леченых уж никакая хворь не брала. Говорили меж собой большухи, таскавшие недужных чад к ведунице, – пользует она таким зельем, кое лишь на Чёрной Дрягве и растёт; доброму человеку пути туда нет, – лешак не пустит…

Подступал к ней поп, одолев неясную робость, со словами увещевания, в церковь зазывал. Как водой ледяной плеснуло на него тёмной зеленью глаз… "…Ей Бог не нужен… Она сам Богиня…"– кощунственно подумал и оглянулся, словно кто подслушать мог его мысли…


Глава 2. Год 1001

…Ушла зима, унесла с собой снега колючие, веялицы ревучие. По росенику (май) прорубил отец на восход оконце, посадил под ним сосенку. Дуб-пятилеток, ровня Терешку, уж окреп…

…Расти, сосенка, расти, девонька, мамке на радость, молодцам на кручину…


…Колет-свербит Фомке чужая радость и довольство, проедает нутро. Своего-то у пастуха, – лишь крыша над головой, – осевшая в землю дымушка , где и мышей не водится, сработанная без усердия сельскими мужиками.

Кормят пастуха дворами в очередь; вот и ждёт он в сенках, как отвечеряет семейство и большуха сольёт жижель со штей в отдельную посудину

В черёд же на седьмицу пускают его в баню, на третий-четвёртый пар, – пастух с лешим в сговоре, не в диковину ему и с банником помыться.

Нынче сидит он на конике у дверей в избе резчика Дерябы; смотрит, не отрываясь, когда же большак оближет ложку и положит на стол. Деряба хозяин достаточный, и похлёбка у него погуще прочих бывает.

Зыза ещё помнит, как матка Дерябы, Батура, теперь крепкая старуха, ползала с другими бабёнками в луже перед его избой, умоляя унять дожжину-непомоку. Это ей он предлагал остаться у него на ночь, за что позже самому пришлось в луже валяться…

Помнит и как отрок Деряба в листогар облил его ушатом холодной воды, будто б это должно было вызвать дождь. Выловив мальца, Зыза отходил его крапивой по заду…

…Склёскав обалиху(похлёбка), дерябины домочадцы разбрелись по заботам. Батура, поджав сухой рот, недовольно брякнула чашку о стол:

– Снедай, да не мотчай! (не медли)

А Фомке спешить некуда, облизывает ложку, раздумывает, как бы ещё задержаться в тёплой избе, – на дворе моросит чинегой (мокрый снег) …

– …Слышно, по зажинкам дедича (внука) женить будешь?

– Нать, пока не изгулялся; невеста справная…

– Справная, говоришь?..– он выкладывает Батуре всё, что насобирал по селу, и что самому только что в голову вбрело…

…По зажинкам Дерябича оженят с другой девкой…Так и мотается по селу Фомка, где слово скажет, где два…И уже многим девкам строгие матки накрутили косы, забывши своё отрочество. И не единожды был Фомка бит, а уняться не мог…

Боялся он страшно лишь Зарянку, старался обойти её стороной; казалось, в её глазах погибель видел свою. Само присутствие Зарянки в селе не давало ему покоя…

Вечеряя у Ильи в черёд, Фомка по-свойски беседы заводил, помня, кто занял его место когда-то. Между сплетнями всякий раз старался к Зарянке свернуть, к её занятиям ведьминским, – почто нехристь в селе живёт, воду мутит. Илья долго отмалчивался, лишь Улита поддакивала иной раз.

Фомка и сам не знал, чего добивался, но от хозяина ответ получил.

– Ты, мозгляк, касть всякую мне в избу не тащи; о Зарянке особь, – попробуй вякнуть ещё, – за шкирник сволоку на Глазник, да раскрутив, пущу за Молосну к восорам. Ты легкой, полетишь ладно. – и, чтоб не было сомнений, от доброго пинка Зыза полетел под забор, в самую лужу.

– Ладно-те, посельский, – пастух скрипел зубами, пробираясь к своей дымовушке, – ладно, заступник ведьминский, припомнится природь твоя заболотская. Все тайны твои проведаю, не скроешься ужо!..


Для Зарянки не менее тягостны даже редкие встречи с Фомкой. Когда-то

согласившись с Ильёй, – не стоит пачкаться гнилой кровью – всё ж от мысли о мщении не отступила. Чувствовала, – не упокоятся души родителей, пока жив душегуб. А Илье доверилась от того, что тянулась от него через память о матушке незримая нить…


И всё истончалась ниточка, связывавшая Зарянку с подругой Жалёной. Всё реже после смерти Лады гостила она на Рябиновом острове. Тяжело было видеть непонятное недовольство Жалёны, слышать скрытый упрёк в её голосе: у неё дети, заботы семейные, а тут Зарянка с досужими беседами. Злило почтение Крышняка к сестре названой; что тянутся к ней дети… Может, это обычная бабья ревность, что дружбы не признаёт? Не умела подруга свой очаг сберечь, – к чужому не тянись. Есть вдовые мужики в селе; будь посговорчивее Зарянка, давно б своих чад тетешкала.


…Дитя едва к вечеру утишилось от зубной рези, заговоренное и спрыснутое купальской водицей; и теперь спало и не видало, как склонились к зыбке мать и отец:

– …В бабку обличьем-то выходит…

– Впусте слова-то говоришь; откуда тебе ведомо? Ты не видал её молодой-то! Зарянка, что ль, чего наболтала? Слушай её!

– Уж так мне видится… Да родинка, глянь-ко, ровно как у бабки, такая ж…

– В самом деле… А как народилась,– не было…

– Ивень-то сказывал, – у мурян девка с родинкой, – самая что ни есть красовитая…

– Какие ещё муряне?.. Ивень твой тоже скажет… Мы без мурян знаем красу свою. А ежели норовом в бабку пойдёт, – тоже не худо… Крутенька была старая…


…Она встала на некрепкие ещё ножки, цепляясь за лавку, потопала за матерью. Та всё время оставляла её, уходила куда-то. Где-то далеко, у окна, тятенька с братом возились со своими заботами, на неё не глядели… Держась за лавки, дотопала до дверей, открыла едва; вышла туда, где светлее, чем в избе и холоднее; не нашла там матери, Кто-то незримый ходил по двору и шумел. Он же рванул её за подол, растрепал волосы, в лицо сыпанул холодным и колким. Она уж хотела сесть на пол и разреветься, но материны руки подхватили её, отнесли в привычное тепло. В избе мать выбранила отца с браткой, что дитё не глядят. "Чадо-то уж топает ножками…" Её усадили на печь, сунули тёплую парёнку. Она мусолила мягкую репку и знала, что снова пойдёт туда, где холодно, потому что мать там тоже есть, она везде… А того, кто там свистит и толкается, тятька сыщет и выпорет…


Глава 3. Год 1004

Во сне являлась Зарянке матушка, говорила о том, что понятно давно: во всём виноват Зыза, во всех горестях её и беловодцев. Как смрад от говяды тухлой, расходилось от него незримое зло на версту вокруг…

Может, ещё долго не решалась бы Зарянка последнюю точку поставить, да приметила, – выслеживает Фомка Илью; тот к опушке – Фомка за ним, едва не ползком по грязи. Стала сама за пастухом ходить, а он и не замечает её. Зарянка то еловой веткой по носу хлопнет, то корягу ему под ноги бросит. А Фомка от села далеко не уходил, боялся. Сколь жил в лесу, а леса не ведал. И коров-то далеко сам не гонял, на подпасков надеялся. Духи лесные хранили кормилиц сельских…

Видела Зарянка, как повёл он ранней осенью княжьих людей по следу Ильи, да заплутал, получил затрещин. Пригрозили ему вздёрнуть на берёзе за поклёп на честных людей. А набольший сказал; "Сыщешь путь, – приходи…"


…Зыза упрям и пронырлив, и змею страха придавил, надеясь на щедрую награду. Поободрал порты по кочкам, набил синяков, а дошёл за Ильёй до прямого пути на Рябиновый остров, дальше отваги не хватило; да тропа слишком уж на виду, – не скроешься.

Иное дело вернуться сюда с дружиной. Всеми богами, старыми и новыми, клялся Фомка воеводе Сухоносу, – нашёл дорогу к капишникам; и поверил тот будто. С Фомкой же ходил к Илье во двор; напуганная этим явлением Улита сказала – ушёл хозяин с утра овсы глядеть, – жать пора днями…


– …И куда завёл ты нас, чудище лесное? Здесь же моховина кругом! – Сухонос тряхнул Фомку за шиворот.

– Христом-богом клянусь, – тут-ко он шёл! Сам видал! – пастух ползал у ног воеводы в сырой траве, кивал на скрюченную приметную берёзину, от коей шла, по его словам, заветная тропа.

– А поди-ко наперёд! – подтолкнул воевода. Фомка шагнул, теряя от ужаса разум… Под ногами было твёрдо… Его опередил, мало не смяв копытами, самый молодой и прыткий дружинник… Молодец и крикнуть не успел, – твердь расступилась и накрыла его с конём гнилой болотной зеленью…

…Комариным писком прозвенела тонкая стрела; не успела обрушиться ярость воеводы на пастуха; валялся тот уже в мокрой траве, и стрела с кроваво-бурым оперением покачивалась меж лопаток…

Ужас пошевелил седые волосы воеводы, протёк по спине, как отыскивая место другой стреле…

– Кто?!.. – он оглянулся на стену ельника… Птицы, людьми вспугнутые, молчали, лишь где-то по-прежнему надрывалась сойка. Никогда не любил воевода лес со всей его нежитью, где не знаешь, чего и когда ждать; с врагом предпочитал встречаться открыто, на просторе, лицом к лицу.

Острым зрением засёк дрогнувшую сосновую ветку в глубине чащобы, и словно ветерок травой пролетел; то ли птица порхнула, то ль человек прошёл…

– Стрелу мне, этого… – выдохнул с хрипом, кивнул на болотину…

…В село вернулись к закату. Илья копошился во дворе по хозяйству. Сухонос с ходу выхлебал ковш поданного Улитой смородишного квасу, вытер усы. Кинул на стол перед хозяином стрелу, покосился на колчан у дверей на тычке, – перья не крашены…

– Ведомо ли, – чьё?

– Не примечал таких ни у кого; да покрасить – долго ли?

– Ладно-те… – скользнул тяжело по лицу Ильи неверящим взглядом. – Пастуха нового ищи… Попу скажи, пусть помолится за Фому убиенного…


Глава 4. Год 1005

…На Новолетье Жалёна за полночь сходила к сусеку за крупой для каши; Крышняк принёс воды с ключа. Вода и заспа на столе, гудит натопленная печь. Пока Жалёна затирает кашу, семейство рядом сидит, слушает её причитание:

– …Сеяли-ростили кашу во всё лето, уродилась каша крупна да румяна. Звали-позывали кашу во Царь-град пировать, со князьями-боярами, с честным овсом, золотым ячменём, Ждали-дожидали кашу у каменных ворот, встречали кашу князья-бояре, сажали за дубовый стол пировать; приехала каша к нам гостевать… – Жалёна ставит кашу в печь… Дети носятся по горнице с визгом, разбрасывая по полу яровицу. Жалёна торопливо подбирает зерно с приговором: «Уроди, Боже, всякого жита по закрому да по великому, а стало бы жита на весь мир поднебесный.» Чем скорее соберёт, тем спорее урожай станет. Собранное сохранится до посева, его смешают с остальным зерном.

Долгожданная каша вынута из печи: милости просим к нам во двор со своим добром… Полон ли горшок? Каша едва не через край полезла, а до красна не упрела; ладно, что не бела, и горшок не треснул, а то вовсе не видать счастья-талана в доме. Умели кашу дочиста, высыпали во двор звёзды глядеть, – чего ныне от земли-матушки ждать? Небо не скупилось на посулы, – звёзды сияли ярко, крупные, что горох, – уродится всего да помногу; кому ж убирать нынче урожай?..


…Крышняк с сыном затеяли лапти плести. Парнишка уж изрядно отца догнал в этом; а плёл боле дитячьи да бабьи лапотки. Получалось ладно да уковыристо.

Терешок принёс лыко, отмоченное в колоде, липовое, вязовое, дубовое. К тому времени подоспел Илья из Беловодья. Так они втроём расположились ближе к окошку с задельем.

Жалёна той порой квашню обрядила да прясть села, прислушиваясь, чего там Илья опять брешет про вести киевские, через Новгород дошедшие: про допрежнюю княгиню Рогнеду, в забытости умершую; про раздоры князя Владимира с сыном Ярославом… Приметила, – сын плетёт лапотки бабьи, вязовые. Хоть и не лишняя пара станет, а заворчала:

– Это на что? У меня будто есть и вязовки, и дубовки; другая чета на что? Красоваться не перед кем… – Крышняк как не расслышал, Илья промолчал.

– А для Зарянки, – ответил Терешок, – Илья просил для неё… – Жалёна отвернулась, губы поджав.

Ладуша, любопытствуя, посунулась к мужикам, – как это у братки ловко ладится, – матерь отозвала, усадила рядом:

– То дело мужеское, а у нас своё. – Показала кусок холста, готового, не белёного. – Глянь-ко, – приданое твоё; я лён ростила, теребила-мяла, пряла-ткала, ныне сама учись, чтоб к свадьбе полна укладка была. Бери-ко кудельку в руки да веретёнку. Вот донце, на него садись. В балабошку сюда вставляй гребень. Кудельку-то на гребень клади ладно; нить левой ручкой тяни, правой веретёнце крути…

– Матушка, а ты за кого меня отдашь?

– А за князя, самого набольшего, что есть…

– Только за Терешка не отдавай, он за косичку дерёт меня, а сказки сказывать не хочет…

– Больно нужна ты мне, беззубая тарара… Я Зарянку за себя возьму…


…Когда-то Илье казалось, – всё дело в Вечной бабке; не будь её, всё давно решилось бы само собой, и Крышняк с семьёй обживал бы уже новую избу в Беловодье. Года шли, всё оставалось по-старому. Крышняк отмалчивался, да поглядывал на поджатые губы Жалёны. Та всё больше становилась похожа на старую Ладу; ей бы ещё клюку бабкину в руки…

И пела она всё реже; а то вдруг среди забот дневных застывала, как сомневалась, – стоит ли продолжать?.. Прикладывала угол платка к глазам, принималась неистово ласкать и целовать детей. Терешок ершился, считая себя слишком взрослым для редкой материнской ласки.

Не родителям, – Илье, было заметно, как бледны дети, выросшие среди болот и сырых еловин. Терешок ростом меньше сельских сверстников, хотя жилист и крепок. Летось отец без него уже в поле не выходил.


Терешок вырос из давних бабкиных сказок, как вырастают из детский рубашонки. В редкие встречи с Ильёй просил рассказывать о дальних странах, хотя знал все эти рассказы наизусть, а всякий раз казалось, – слышит что-то новое. Илья рассказ начинал, останавливался, трепал тёмные кудри Терешка, уходил к Крышняку. Однажды кинул как мимоходом:

– Вот съедете в Беловодье, – будет время побаскам…

Радостью всколыхнулось сердце парнишки, – не к родителям побежал, – к сестре Ладуше сказать новости; будто вот-вот распахнутся ворота в огромный мир – Беловодье!

Теперь, проводив Илью, Терешок сразу, с нетерпением, как никогда, стал ждать его назад…


…В душной коморе скучно сидеть одной. Всю работу, матерью заданную, Ладуша уже сделала,– полы выметены, вновь засыпаны свежей травой; преет на загнётке каша. В низкое оконце мало чего увидишь, – стена сплошная еловая взяла в круг подворье; солнце на восходе зацепилось за тёмно-зелёную щетину хвои. Что там, за тёмной зеленью, куда ей настрого заказано ходить одной, – Ладуше не ведомо. Где-то есть Льняное поле, там растёт ладушина рубашка; где-то Русалье озеро, куда отец с матерью ушли рыбу брать. Журавий луг есть, где Терешок пасёт Телушку. А обещал с собою взять, – нынче сядут на луг журавики…

Видно, суждено ей всю жизнь у окна сидеть в коморе. Обещала мати, – на Купальницу пойдут травы брать вдвоём, – а когда это будет? А братец придёт, станет сказывать, как и лонись, про журавьи пляски, про смешных журавиков-сеголетков… Где ж усидеть в избе девчонке, когда слышится с дальнего луга шелест мягких крыльев…


…Завёрнут в мамкин убрус ломоть хлеба с луковицей, найдена тропа, отмеченная поутру Телушкой…

…Разноголосый птичий гомон оглушил под густо-зелёным прогретым лиственным пологом. На тропинку под ноги выкатился серый колючий комок – ой, ежака! Ладуше захотелось узнать, где у ежа изба. Журавики на дальних лугах забыты, да, верно, они ещё и не прилетали…

Ёж укатился в смородинник, Ладуша заторопилась, босой ногой ткнулась в кочку. Присела на кокору, растирая ушибленную ногу. Из зарослей орешины посунулась к ней огромная морда с толстыми шершавыми губами. Ладуша без боязни протянула на ладоньке кусок хлеба, морда шумно вдохнула хлеб, скрылась в кустах.

…Ёлки-берёзы расступились, отошли назад, показывая еланьку, всю просвеченную солнцем и прогретую. В густой траве сверкали ягодные искорки. Ладуша, подобрав подол, на коленках поползла по траве, закидывая в рот огненно-сладкие капельки, одну за другой. Когда съедено было довольно, солнце уже уткнулось в еловую щетину с другой стороны. Ладуша вспомнила, куда шла; надо б домой ворочаться; ждут, поди…

Казалось, идёт она верно, да уже не стелилась зелень травяная свежая, – сухие сосновые иголки покалывали босые ножки. Потом брела по песку меж молодых сосенок, и вдруг остались они где-то позади… На Ладушу смотрел с земли чей-то неимоверно огромный глаз, блестящий от упавшего в него заката; надо было прикрыть свои глаза, чтобы не ослепнуть. По глазу плыли в тишине птицы, белые и чёрные. Они были так прекрасны, что Ладуше захотелось сесть у самой воды на прогретый песок, полюбоваться неведомыми птицами…

Солнце падало за чёрные сосновые ресницы дальнего берега, Ладуша слушала плеск крыльев подплывающих птиц. Они выходили на берег, стряхивали с перьев капли воды, превращались в прекрасных дев-водяниц. Пели тихие песни, смеялись, как звенели в траве колокольцы…

– …Вот славная девчоночка! Заберём её, девицы, с собой! Батюшка-водяник рад будет новой дочке!..

– Оставьте её! – самая пригожая и печальная склонилась к спящей девочке, – Полно баловать; разве не видите, – это Ладуша, подружка моей Зарянки; мать с ног сбилась по лесу… Покличьте лучше Лесовина, пусть ко двору её сведёт…

– …Чего меня кликать, Ласка, сорок пугать; я везде рядом… – отозвался старый лесной ворчун…


…Жалёна металась по скоро темнеющему лесу, спотыкалась о коряги; в другой стороне аукал Крышняк. Терешку велено сидеть у избы, – вдруг прибредёт…

Знакомые исхоженные тропки стали вдруг путаными, кочки бросались под ноги, пни зверьём оборачивались, гнилушки светились зловеще… Покружив меж ёлок, стёжка вернулась к избе. Жалёна прижимала к груди убрус, найденный в можжевельнике… Оттуда тропа шла к моховине …

– …От зверя дикого заговорила её, от болотины не успела…


…Терешок сидел на завалинке, Ладуша спала, склонив русую голову ему на колени…

– …Её Лесовин привёл, я видел… – Жалёна обессилено опустилась рядом на траву, – ладно, хоть Лесовин, хоть Водяник, отблагодарю завтра…


…Ладуша ещё долго пытала брата, какой он, Лесовин; жалела, – сама не видела, проспала всё.

– Какой-какой! Такой и есть, – без шапки, кафтан направо запахнут, кушак черевчат! Глаза горят угольями, а лица не кажет; борода до земли, зелёная, правого уха нет…

– А сказывал чего?

– Где ж ему сказывать, немой он; только всё поёт громко, а слов не разобрать…


…Ладуша прежде и не видала, как мати спать ложится, как встаёт; может и не спит вовсе. Пыталась Ладуша не уснуть с вечера или поутру раньше проснуться, а где там, – голова к лежанке, глаза сами смежились; проснёшься, – мати у печи хлебы обряжает…


Ныне Жалёна сама дочь побудила ране раннего, солнышко не играло ещё:

– Пора, дочи, вставать, травы зелейные поспели; пестерьку малую возьми, – братко сплёл тебе…

– Тятя с Терешком куда сбираются? С нами пойдут?..

– У них своя забота, – им борти крыть…


…Недолго шли вместе, друг за другом, по своему, "домашнему" ельнику, потом через луговую дробь перепелиную. У старой сосны, гнутой в дугу, разошлись: Жалёна с Ладушей на полночь, к моховине, Крышняк с сыном, – на восход, по малому охотничьему путику. Меж ёлок ещё клубился редкий туман, а дневные птицы уже закопошились, подавая голоса…

– Куда ж мы идём, матушка? На Журавий луг?

– Нет, путь нам на Куранью моховину… От меня ни на шаг… Окошки кругом, вмиг затянет, охнуть не успеешь. – Жалёна намеренно припугивала дочь, чтоб поболе сторожилась; не так страшна эта моховина, как Чёрная дрягва, куда лишь Зарянке путь ведом. А дочери о том ни к чему знать…

– … Ой, матушка, лепотно-то как, чудно! Цветиков-то сколь, да яркие!

Жалёна покрепче прихватила ладошку дочери, чтоб не стреканула очертя голову вперёд; опустилась на колени, развернула холстинку, выложила хлеб, яйца, мёд…

– …Небо – отец, земля – мати, благослови всякую траву брати, на всякую пользу. Что у тебя взято, тебе возвращаю. Что ещё возьму, – тебе верну… Лапотки, дочи, сними, оборами повяжи на шею, да меня слушай; здесь почти все травы есть, какие нам надобны…

…Вот гага на берёзе живой; с сухой не годится. Срезай так, чтоб берёсты на ней не осталось. В молоке сварить да пить понемногу, от боли горловой…

…Травка зверобой, глянь, – листочки махоньки, цветом в просинь, а разотрёшь, – будто кровь; от ушибов пить…

…Вот золототысячник, жёлтый и толстый; хорош от нарывов и язв, червя подкожного вычистит…

…Иван да Марья, всем травам князь; цветки сини да красны, листики махоньки, сам со стрелу; кто тронется умом, – при себе носят; корень – кто с худым конём убежать от доброго хочет, – держи при себе…

– А то что за цветики по воде, листочки белые?

– То трава-одолень; окормят кого, – дать травы, выйдет всё, и верхом, и низом. Корень при зубной хвори полезен, и для присухи его дают, и пастуху, чтоб стадо не разбежалось. Много, дочи, у земли-матушки добра всякого, каждая травинка в пользу…

– А Зарянка говорила ещё: есть трава-разрыв, да плакун-трава, да тирлич, да нечуй-ветер…

– Тех трав не видала, знаю: есть, да далеко, не всякому путь ведом; на Чёрную дрягву идти, где навьи души бродят… Про те травы у Зарянки спрашивай; страшным заклятием пути к ним закляты, не каждому открываются. Бабка наша знала те заклятья, а ведовство своё Зарянке передала…

– Отчего ж не тебе?

– …Ведовство, – тягота великая, не всякому по силам…

– А Зарянка, она сильная?..


…Крышняк на ходу поправлял старые зарубки-знамена, пояснял сыну:

– Под Киевом прадед мой своё знамя наискось засекал; здесь Берест, дед, другую черту добавил; отец мой приставил снизу засек, я другой; ныне знамя наше, – голова оленя. Пойдёшь своим путиком, – свой засек оставишь…

…Где-то на второй версте тропа разделилась, отошла на полдень с другим знаменем, – угол и справа черта, – то Ильи путик пошёл…

…Еловые лапы уже не били по лицу; на опушке чистого соснового бора, конды, из-под ног взметнулся жаворонок-юла. Верхушками сосен, грядой, пронеслась стая белок, осыпая шишки и хвою. Здесь и были первые их борти…

До полудня обошли их с десяток; почистили, навощили, где трав душистых положили, – вереску, липы свежей. Гораздо Терешок навострился бегать по стволам на кованых шипах-кошках, доставшихся от киевского прадеда…

Крышняк постукивал обушком топора по стволам, слушал гудение пчёл в дуплах, годные весной бортить, – знаменил; указывал сыну метки когтей и зубов "хозяина", – тот уж мимо гнезда пчелиного не пройдёт…


…А в Киеве стольном сгущались грозовые тёмные тучи, чтобы однажды пронестись с бурей и молоньей над древней идольской Русью, над Рябиновым островом, над множеством островков, затерянных в лесных пустынях… Но не смела их буря, не унесла в небыль, а лишь смешала Русь иконную и Русь идольскую. По углам иконы развешаны,– днём помолиться; из-под лавок глядят, ждут ночных молений тусклые лики Рожаниц. Чужестранные святые подобрали под себя старые праздники, как почтенные, да незваные гости, коим и не рад, а прогнать нельзя…


Терешок ждал Илью, а тот всё не приходил. Край болота вспыхнул рябиновым огнём; ночами на рыжем коне пробегала Осень, оставляя острый грибной дух, клочки золотого плата в березняках… В доме поселилась тишина, недобрая, предгрозовая…


В Беловодье вдруг явился не ко времени Микитка Сухонос с десятком воев; все битые-израненные…

– В сотне вёрст отсюда побили нас капишники. Со мной полсотни было, да, вишь, сколь осталось… Должок мы им вернули,– пожгли в золу селище ихнее… В Ростов едем сей миг; другую соберу дружину; вернусь, – ваших заболотских ведьмаков потрясу. И не той тропой идти, что пастух казал, – с другой стороны есть путь покрепче…

– Может, морозов подождать, как моховина станет? – Илье бы задержать на какое-то время налёт Сухоноса, – Куда денутся? Там, поди, старичьё одно…

– Чего ждать? Душа горит на них; разметать, чтоб духу идольского не осталось. Кого покрепче, – в холопья, в Ростов да Новгород; старьё в трясуху покидаю, – пусть, так и быть, остаются там…


…Ладуша проснулась, чуть в приоткрытом окошке посветлел глаз ночи. Прежде, в эту пору мать ставила хлебы в печь; теперь она, бледная, с неприбранными косами металась по избе, скидывая в узел детскую одежонку. Ладуша заревела бы в голос, если б Терешок вовремя не сунул кулак под нос, – нишкни!..

Он сидел на полатях, подогнув коленки, будто хотел в комок ужаться. Случилось то, чего он так долго ждал; отчего ж так тоскливо в душе, отчего глянуть страшно на мать, отчего не может заставить себя выйти во двор, где ждут и седлают коней отец с Ильёй. В пору зареветь на пару с сестрицей…

Узел приторочен к седлу Смолыша, куда сел Илья; сонную Ладушу взял к себе наперёд. Терешок вскочил на своего Серка…

Выезжали по рассветной свежести; Жалёна, такая же растрёпанная, накинув платок, вышла проводить. В последний миг кинулась целовать Ладушу, потянулась к Терешку, вцепившись в седло…

– Чего, ну… сбирайтесь тож… – буркнул по "взрослому", тронул поводья…

Жалёна долго шла вслед, потом бежала; белый плат, зацепившись, остался на еловой ветке. У Чёрной берёзы упала, как споткнулась; осталась стоять на коленях, прижавшись к стволу.

Терешок оглянулся уже у Рябиновой релки. "Чего это она?.. Холодея, подумал: «…Увидимся же скоро…»


…Терешку неприютно под строгими взглядами неведомых богов, как из окошек глядящих из красного угла. Леонтий, синеглазый сын Ильи, чуть постарше и ростом повыше, с восторгом рассказывает об этих строгих ликах, ровно о соседях, коих с детства знает. Терешок одним ухом слушает, – вишь ты, малой, а сколь сказок знает… А боле прислушивается, – не раздастся ли знакомый стук копыт у ворот: Илья уехал назад, на Рябиновый остров.

На один из ликов, в кой отрок перстом тыкал, глянул внимательнее; перевёл взгляд на Леонтия, – лицо то же, чуть продолговатое, бровки тёмные, дужкой. У мальца та же усмешка, чуть трогающая уста, а в глазах печаль неотроческая…

Леонтий обрадовался несказанно, приметив внимание Терешка:

– Что, схож? Да, схож? То святой Леонтий, гречанин. Его язычники сказнили, что идолам поклониться не хотел… Мамке он тоже глянется больно…


…Изба у Ильи широкая, в два жилья; на большую семью рублена; не изба – терем! Половицы скоблены до бела; печь-глинка побелена; от того в горнице чистой ещё светлее…

Улита скотину ушла обряжать, с собой как в помогу Ладушу забрала, весь день не отходившую от брата.

Илья воротился по темну, привёл с собой Телушку. Усталый и мрачный, тихо сказал Улите: (Терешок услыхал и обмер.)

– Нет никого, пусто, как и не жил никто… – Улита охнула. – Телушку и привязывать не пришлось; всю дорогу след в след шла. – и громче, для всех, сказал:

– Ну, Улитушка, было у нас одно чадо,– нынче трое. Подавай нам, стало быть, вечерю!


Глава 5. Год 1007

…И опять прошёл Зернич по лесам, запятнал золотом берёзы; сорвал Просич золотой убор; Студич накрыл снегом… Леля теплом дохнула, разбросала цветы по полянам…

Давно уж не мешает Терешку крестик на шее, не дразнят сельские ребята лешим и заболотским, опасаясь небольших крепких кулачков Леонтия. И привычно уже новое имя – Семён. И лишь для Зарянки он по-прежнему – Терешок…

…Зачем же он так рвался сюда? Что ему здесь? От реки стылой, осенней, тревожно на душе,– откуда она, куда и зачем течёт? Где то озеро, что лежало перед взором как на ладошке? Здесь он сам как на ладони перед людьми; не спрячешься нигде…

Никому не скажешь, как волчонком скулит душа от обиды на родителей,– почто бросили у чужих людей? Спросить ли у Зарянки, – верно, знает, куда ушли они; и опять обида, – почто до си не сказала?


Анастасия-Ладуша, как малый росток, на схожую почву пересаженный, легко прижилась, приняла всё, что случилось; близость любимой Зарянки смягчила боль утраты. С радостью помогала Улите во всём, что ей по силам. Скоро привязалась к Леонтию, ниточкой бегала за ним, хоть и норовил он, походя, дёрнуть пушистую косу, подразнить: Ладушка-оладушка! – обиды от того нет…

Мартынко Сухонос в Беловодье боле не объявлялся; не видали его с той поры ни в Ростове, ни в Новгороде. Так и порешили,– сгинул воевода с дружиной в тех сузёмах идольских, куда собирался…


По Овсеню, по рудо-жёлтым листьям, по Молосне в багровых черемошниках, уезжал Леонтий к киевским монахам в учение…

Вечор заставила его Улита повторять заговор на путь дальний:

–…Еду я из поля в поле, в зелёные луга, по утренним зорям и вечерним; умываюсь росой медвяной, утираюсь солнцем. В чистом поле растёт одолень-трава. Не я поливал, не я породил. Породила её мать-земля, поливали девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава, одолей злых людей; лиха б о нас не думали, скверного не мыслили… Одолей горы высокие, озёра синие, леса тёмные, пеньки-колоды. Иду с тобой к Окияну-морю, к реке Иордану. Там лежит бел-горюч камень. Как он крепко лежит, так у людей злых язык бы не поворотился, рука бы не поднялась, лежать бы им крепко… Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца во всём пути и дорожке…

Ту одолень-траву зашила Улита в ладанку, на шею сыну…

…Провожая, толпились на берегу у вымола.

Пришёл и поп Самуил проводить выученика. Наглядеться бы в останний час, запомнить всех; чтобы он всех запомнил, – свидятся ль ещё?

Илья Сёмку держал за плечо, как опору в нём искал. Глядел на сына: может, останешься? Пустое слово кинул, зряшное, – этим ли удержать уезжающего?

Леонтий, шутя, дёрнул за косу Настю:

– Ну, расти, Ладушка-Оладушка. Привезу тебе жениха из Киева; не быть тебе за дуболомом беловодским…

Ладуша покраснела, спряталась за Улиту.

– Ты подорожники-то отдай! Сама, вишь, пекла… – Улита всхлипнула, – весточки-то шли с кем ни то…

Леонтий хлопнул по плечу Сёмку:

– Оставайся за меня отецким сыном…

…За дощаником следили, пока не скрылся он за Черёмуховым островом…


Глава 6. Год 1008

Не одна была печаль-забота Илье, что в чужие люди сына отправил. В том вину свою видел: Улите уступил, когда повела мальца к попу, будто спасать от чар Зарянки. С того и пошло: вроде сын рядом, – и в поле, и дома, а мысли далеко где-то. Всем удался парнишка, – обличьем, сноровкой, руки как надо приделаны, да разговоры всё о святых местах да угодниках. Лапти плести сядет, – сам байки поповские пересказывает; Илье инда тошно станет…

Что ж сын? Илья верил: дурного с ним ничего не подеется; на людей посмотрит, себя покажет. Вспомнились родители, что не вышли проводить Илью в дорогу. О чём им тогда думалось?


Другое сейчас тревожило Илью, свербило сердце. Из-за реки шла непогода, точно рвались нити стародавние, что с соседями связывали, или кому-то уж очень хотелось их порвать…

Никакая пря до си не вставала меж берегами. Отдавали туда девок замуж, брали невест оттуда. Бабы учили восорок ткачеству, и в землянках никто уже там не жил, – избы ставили.

Коней у восоров прежде не водилось – на что им? Пашен не орали, кормились лесом. Илья подарил Иктышу жеребёнка от Смолки. Для старого вождя то был княжий дар; не мог сыскать слов благодарности, только щерил поредевшие зубы радостно от переполнявшего счастья. Теперь на той стороне бродил хороший табунок.

Крестили восоров почти в одно время с Беловодьем, – загнали покорным стадом в реку. Как уехали княжьи люди, все крестики были собраны и свешаны на идолище, – волчье чучело посреди села…


…К Масленице Илья воротился из Новгорода, куда ездил на свадьбу старшего сына Нащоки. Тогда и узнал о последней неудачной охоте Иктыша; вождём стал престарелый племянник его Куртыш, давно дожидавшийся дядькиной смерти.

Передали Илье, – новый вождь недовольствует, даже гневаться изволит, – почто беловодский огнищанин поклониться ему тотчас не приехал…

Илья подивился лишь тому нахальству; смерть Иктыша огорчила его; а старик был неприятен хитростью льстивой, потому не спешил с поклонами на другой берег. Посыльным же велел передать:

– Я у вашего вождя не в холопях, и ничем ему не обязан. Вольно ему гневаться; будет час, приду… – знал, до Семицкой недели времени не станет.


…Под новолетний мартовский снег объявился вдруг Леонтий… Илья у крыльца стоял с непокрытой головой, не узнавал сына в крепком молодце с хорошо пробившимися усами. Тот смотрел на отца, дивился, что не тает снег в густых ещё его волосах. Тоска выкручивала сердце, – ничего не сделал он для родителей. И дорога его мимо дома отчего легла…

–… В греческую землю иду, отец, у тамошних монахов учиться…

– Иди, коль в отчине боле учиться нечему…

Не дёргал больше Леонтий косу Анастасии, лишь погладил по голове, как шутя, повинился:

– Не привёз я, вишь, жениха тебе; не сыскал достойного… – а она всё так же пряталась за Улиту…

…Всего-то ночь гостил Леонтий под родной крышей,– снежная замять замела поутру его следы. Не у вымола уже стояли, провожая, – до ростовского тракта шли за попутным возком… Остались в отцовском доме лишь дорогие сердцу подарки да память об улыбке его…


В страду посевную домой Илья возвращался затемно; ино и в поле ночевать приходилось. Ему говорили: вот приезжал старик, Илью не дождался. Ходил по селу хозяином; не один, с прислужниками (у Иктыша слуг не было), останавливался у изб попригляднее, стучал по брёвнам клюкой, заглядывал в окна, бормотал что-то.

Илье недосуг обдумывать стариковы чудачества; пусть ходит, – делать ему, похоже, нечего. Валился на полати, спал крепко до первой звезды.

На Радоницу, прежде помянув предков, решил съездить к соседу, помянуть Иктыша. К тому ж намечалась свадьба Мирошки Тулика с восоркой, – и об этом следовало поговорить…

Поклоны и подарки были приняты безразлично; старик говорил как нехотя, слова цедил сквозь зубы; к тому ж начисто забыл русскую речь (рядом постоянно торчал то ли толмач, то ли телохранитель).

Чарка мёду за помин души Иктыша слегка смягчила старика, но от разговоров о предстоящей свадьбе он упорно уходил в сторону. Илья не почуял в этом виляньи ничего, кроме безразличья; ну нет ему дела до чужого счастья-радости… Так и воротился, не поняв, – зря ли ездил, с толком ли?

А дале дела чудней пошли: беловодских баб, что за восорами жили в заречье, гостить к родичам не пустили; жених-восор от беловодской сговорёнки отказался, – братья невесты обиды не стерпели: драка была. Порасшатали молодцы бревенчатый заплот восорской деревни…


…За полсотни лет крепко перемешались восоры с беловодцами. Осталось лишь несколько родов, что строго держались обычаев своих, породу берегли. Алуша, невеста Туликова, из таких была, – чернявая, тоненькая. Рядом с Туликом, – что рябинка с дубом.

Маткеего, вдовой Фиске, тонина эта ни к чему: "Да она ж и не родит путём!" Фиска уж и в церкву бегала, поклоны била, Тулика молила-плакала, – парень своё ладит: женюсь да женюсь! До Зарянки дошла вдова – отсушки просила какой. Не велела Зарянка боле подходить к ней с глупостями, чем вдову несказанно обидела и обозлила…

Вторую уж весну хороводились Тулик с Алушей. Делать нечего, только сватов засылать.

В заречье сватам тоже не зарадовались, да, видно, Алуша своё счастье выплакала там… Свадьбу выговорили на Семик.


В Семик поутру собрался Тулик за невестой. Дружки усаживались в убранные зеленью лодки, как приметили от восор убогую лодчонку, коей ловко управлялся лопоухий чернявый малец, прозвищем Бурыш (Заяц), обычный доводчик дурных вестей из заречья…

К берегу не приставая, Заяц откричал всё, что было ему велено:

– Не стать нам своих девок чужакам отдавать; женихи для них дома сыщутся посправней! – уже отталкиваясь шестом, послал обидных слов Тулику – ты, ослопина, меж своих толстозадых суженой поищи! Алуша моя будет! – голос Бурыша резкий, визгливый, оттого речь его казалась ещё обиднее, а он и с середины реки продолжал выкрикивать несуразное.

Миг один стоял оторопевший Тулик с открытым ртом; оглядел растерянно толпу земляков, где уже ропот слышался:

– Чего ж это? Давно б оборвать ухи Зайцу этому!

– Братцы, это к чему ж? Это что ж за поругание такое? Это чего ж он такое молвил тут? Что ж язык-то не отсох у него, коли лжа всё это? – Он хотел уж, одурев, кинуться вплавь за обидчиком, да удержали. Всей ватагой свадебной уселись в лодки, отправились искать справедливости.


…Восорское становище встретило их безмолвием. Лишь за заплотом слышалась беспокойная возня. На туликовы вопли вышел сам Куртыш с толпой телохранителей, ощетиненной луками. Опять молодцам пришлось удерживать рвущегося к воротам Тулика.

Стариков посох упёрся Тулику в грудь:

– Назад вертайся; нет здесь тебе невесты! Алуше в своём племени достойный жених сыщется. Так велят ей предки. Вы от своих пращуров отказались, забыли их; за то ещё примете кару! И не след тебе являться здесь; за ослушание смертью наказан будешь!

Речь эта, спокойно-жестокая, не успокоила Тулика. Он орал про честный сговор, требовал показать Алушу, – пусть сама скажет: не нужен ей Тулик более.

Наконец, в окружении темнолицых восорок, вывели Алушу, по самые глаза укутанную в какую-то серую ветошь. Голосок еле слышный, ножом прошёл по сердцу парня:

–…Не люб ты мне боле, Тулик… Есть у меня другой суженый…

Вырвался Тулик из рук товарищей, молча пошёл к берегу…


…И как успокоился Тулик, забыл свою Алушу, да стал угрюм и молчалив. Все заботы домашние были заброшены; матка его пласталась за двоих в поле и во дворе; парень валялся днями в тени под деревом. Вдова опять бегала в церковь, жаловалась Илье на сына. Не зная, на что решиться, засунув обиду подале, пошла опять к Зарянке. Та в этот раз не отказала; подходила к парню, заговаривала, поила водой наговоренной; сказала – пройдёт к свадьбе. Потом долго толковала с девушкой Малашей, – о чём неведомо.

Увещевал молодца отец Самуил, заглядывая снизу вверх ему в лицо. Тулик кивал, соглашался будто б, и опять шёл в тенёк на травку. А то с девушками стал хороводиться, да не ладно, – нынче одна, завтра другая… Инда бегать от него стали девицы.

Потом стал исчезать, на день, на два. Глазастые мальцы донесли, – плавает с острова к восорам, когда лодкой, когда так… К тому времени дошли вести в Беловодье, – взял Куртыш за себя Алушу третьей женой…

Однажды воротился Тулик весь побитый; не пришёл, – приполз, места живого не было. Десять дён Зарянка со вдовой выхаживала его. Как поднялся, – высказал ему Илья всё, что накипело:

– Муж ты или гунька посконная? Не жаль себя, – на мать посмотри! Ты ж её на обизор выставляешь, перед селом краснеть за сынка такого! В могилу её вгонишь, кто кормить тебя станет, баглай ты здоровый? Работать, – скурида заела, а ложка из рук не валится? Кабы там тебя не отметелили, – сам бы выпорол, да при всём честном народе!

Свели парня в церковь, взяли с него слово строгое, – чтоб про другой берег и думать забыл. А видать, там ему крепко мозги вправили, инда пообещал к Овсеню жениться. Да где? Всех честных девушек пораспугал. А нашлась одна, – Малаша, не побоялась молвы. Может и прежде по Тулику сохла, кто знает? И вот как у них с Малашей всё скрутилось, – никто и не приметил, а только всю дурь с парня ровно дождём смыло. К свадьбе и крыша, и заплот вкруг избы, – всё было новёхонько. А урожай собрали в те поры, – любо-дорого!


Семёнко уж третье лето в очередь с другими ребятами ходил в подпасках у хромого Кирюхи. Нынче, куда б ни отгоняли стадо, всё чаще стал попадаться ему на глаза лопоухий Бурыш, как ждал заране. Семён поначалу гнал его прочь; чем-то он был неприятен, – то ли дух нехорош, то ли глазки больно стрекающи. Заяц не обижался, ходил по пятам или сидел чуть в стороне, буравил тёмными глазками, как в нутро хотел заглянуть. Сёмка лишь дивился досужести Зайца в такую пору.

Сёмка на него и смотреть перестал, ровно на поганку травяную. А у Зайца что глазки бегающи, что язык, – в одной связке, молотит, не остановишь… И вроде сам с собою говорит; кто ж его слушать станет? Да, видать, был какой-никакой умишко в той головёнке, нашёл Заяц тот крючок, коим зацепил Семёнку. Терпеливо и снисходительно отвечал Сёмка на разные глупые вопросы, каких в Беловодье не задал бы и сопливый малец; и лишь дивился зайцевой тупости. Да уж и привык к пустопорожним этим разговорам, даже скучал, коли не приходил Заяц. Были они ровней по годам и по росту, да тот в костях пожиже…

Вскоре уж было так, что знал Заяц всё о Семёнке, а тот о Зайце по-прежнему ничего не ведал.

В тех же перетолках выяснялось, – ведомы Зайцу такие подробности жизни беловодских дворов, о которых Сёмка по простоте и подозревать не мог. Вечером, уже дома узнавал, – ходит Заяц по селу, заглядывает через заплоты, за бабами на купанье подглядывает (чего там глядеть-то?), и был уж бит не раз, и за уши таскан.

Случайно мелькнуло меж толков имя Зарянки, – и что подеялось тогда с Зайцем! Побледнел, захлопал себя по бокам, затряс головой, тоненько вскрикивая, – пась, пась! (вроде – чур меня!) – как стряхнуть с себя что-то пытался. Боялись отчего-то восоры Зарянку, особь такие пакостные как Заяц…

В разговорах всё ближе подбирался он к самому Сёмке, точно угадывал тщательно скрытые мысли:

– Робишь на них как холоп, а с харчей не больно раздобрел. Леонтий-от воротится, – всё имение ему отойдёт… – и Сёмке уж кажется: он сам думал об этом давно; а знал – не воротится Леонтий к отцу. И уже верит, – для соседей и приятелей его сельских он по-прежнему волчонок заболотский, лешак, и злы они, и завистливы…


Глава 7. Год 1010

…Не считали прожитых лет в Беловодье, о покинувшем их времени говорили просто – ушло… И так ещё говорили, – было это в год Большой воды, или: за лето до крещения…

Семёнко уж не бегал с сестрицей к Зарянке, отговорился как-то занятостью; то ли поймал взгляд насмешливый Ильи, буркнул, – сама иди… Тотчас озлился на сестру, – без него упорхнула, лишь метнулась коса. И не подивилась отказу, будто не нужен ей брат боле.

И уж не задирал голову более, чтобы глянуть Зарянке в глаза. А посмотреть в них ох как хотелось, хоть и было от того мучительно страшно, и стыдно. И в той муке сласть была ещё более стыдная, о коей догадываться никому не должно, и тем паче ей…

…Сёмке нравилось смотреть на девок беловодских, на хороводы их; песни слушать. Да злило, – вертлявы они, визгливы и податливы. Были и другие, да те не замечались средь шумных и навязчивых.

…На Комоедицу с гор затеяли кататься; Марьяша кожемякина целоваться к Сёмке полезла. Он не выбирал её, сама пристала банным листом, и не отталкивал шибко. Перед другими юнцами приятно, – ухажёрка у него не из последних в селе. Он и притиснул покрепче, согревая руки теплом из-под марьяшиной перушки (шубка).

…Сквозь общий шум и молодой здоровый гогот услыхал рассыпавшиеся колокольчики смеха… Зарянка стояла поодаль, как Снегурка из давней бабкиной сказки, – вся в белом, лишь ланита зарёй алой, да уста вишеньем на снегу…

Сразу стал резче от Марьяши дух редьки и лука. Она же, со злобой, уродующей пригожее личико, закричала: "ведьма, ведьмачка!"

Погасла улыбка Зарянки; она повернулась и ушла, как растаяла в снегу. Марьяша опять потянулась к Сёмке, он оттолкнул её, крикнул молодцам: "А ну, кто на кулачки?" Но задора уж не было…

Ночью, ворочаясь без сна на полатях, со стыдом вспоминал: летось Зарянка с Настей перед Купалой за травами шли; чего ему-то взбрело в голову: не ходи с Анастасией, меня возьми… Глянула так, точно видела то, что ему о себе не ведомо было: «…мужеско ли дело травки собирать? Поди-ка, Терешок, Илья тебя дожидает…» Лишь она помнила его родовое детское имя…

Кругом себя олухом выставил; да нынче ещё с дурой этой застала… Теперь и головы не поднять, не взглянуть в омут её глаз…

Вспомнил, – в детстве нравилось её сказки слушать; хворая, стискивал её прохладные длинные пальцы, и лихоманка отступала… Матери говорил, – вырасту, женюсь на Зарянке…

…Так и шли они друг к другу, как издалека; взрослел он, а она не старела.....

Про то и злобились на неё бабы, что годы следов на ней не оставляют; да на дне глаз время оседало болью… Но кому в них глядеть?


…А весна пришла нынче ранняя; сразу после Новолетья снег покрылся плешинами, стал оседать…

На заре, ополаскивая лицо холодянкой во дворе, Семёнко почувствовал: что-то не так, изменилось в нём что-то. Сестра, подавая утиральник, смотрела насмешливо и внимательно. Он ещё раз провёл по лицу ладонью, – кольнуло щетинкой…

Утиральник он вырвал у сестры резко да опомнился, – обидел, поди? А той и горя мало; в избу вбежала, заливаясь смехом уже во весь голос.

Анастасию нынче всё смешило: воробьи в лужах кувыркаются, – смех! Самуил через талый снег перешагивает ровно гусь, подол едва не до колен задирает,– умора! Братец надутый весь день ходит, не понять, с чего, – потеха!.. С порога наткнулась на строгий взгляд Улиты, – пост нынче! Прикрыла смех ладошкой:

– У Сёмушки-то усы лезут! – не гася улыбку, обратилась к Илье.

– Кой тут смех, когда лезут? Ежели б не лезли, было б смешнее… Стало быть, скоро женить надо! – будто шутил Илья, – дорос, вишь, до притолоки!

При этих словах Сёмка входил в избу; в груди захолодело: Илья-то шутит, а дело делает. Уж так ведётся, – парнишка с усами, – жених. На кого родитель укажет, – с той и окрутят. Чтоб не забаловал…

– Чего, парень, как с лица сбледнул? – балагурил Илья. – Небось, до осени погуляй ещё…


По пути в Новгород заскочил в Беловодье Нащока. В двух сотнях вёрст на заход стучали топоры, – княжич молодой ставил город во славу свою, – Ярославль. Без Давыда Нащоки то дело не сладилось бы, видимо. Давно уж чуял Давыд за кем сила будет, чьей стороны держаться; не тихонького себеумного приёмыша Святополка, не набожных любимцев княжьих Бориса и Глеба, а этого нерослого хромого Ярослава, супротивника отцова…

Теперь вот сидел огрузневший Нащока, на стол навалившись, цедил смородишный квас, отдувался от ярославского затяжного пированья… Взгляд бесцельно блуждал по горнице, пока не наткнулся на Улиту с Анастасией за кроснами.

– Сколь ладна у вас дочи выросла; кажись, давно ли в зыбке видал, – путал что-то Нащока,– ныне уж невеста. И родинка у ей; у мурян, ежели у девки родинка, то самый цвет у них.

Не поглянулись что-то Улите ни взгляд Нащоки, ни слова его; мигом сыскала заделье во дворе себе и Насте.

– …Соплива ещё невеста; ей бы в ляльки тешиться. – Илья не принял разговора всерьёз.

– Чего там, ещё три лета, оглянуться не поспеешь; а что б нам не сродниться, побратимушка?

– Это ты к чему? Будто у твоего младшего есть сговорёнка?

– Не о нём речь; там всё слажено. Ведомо тебе, сам второй год вдовею; без хозяйки дом – сирота. Сынок, он хоть в женихах состоит, а в разум ещё не вошёл; тоже пригляд требуется.

"Вона чего удумал побратимушка; не в добрый час Настя на глаза попалась… Что бы сказать сразу, – сговорена, мол, уже… А спросил бы: за кого?

– Ну, пора мне, засиделся; в Новгороде поскорее быть… А ты над словом моим подумай; отказу не приму, – считай, мы в сговоре…


В межепорье, как Троицу отгуляли, Илье давыдкину грамотку передали с оказией: к себе зовёт, в Новгород, да велит поспешать…

– Верно, опять своё заведёт. – поопасалась Улита.

– Ништо, отговорюсь как ни то… – Илья и себя успокаивал…

Так негаданно Илья попал на сговор. Не стал Нащока дожидать, как подрастёт невеста малая; скоро высватал во Пскове купецку дочь. Свадьбу сговорили к осени… Ныне другая печаль у Давыдки…

– …Не сказал я тебе, вишь, по весне: сговорёнка Савушкина пропала летось…

– Как так пропала?

– А с подружками в лес пошла по малину, да и сгинула…

– Зверь ли задрал?

– Зверь не зверь, а и косточек не сыскали… Нынче бы другую сосватать, да парнишка, вишь, и слышать о том не желает… А что тебе не сказался, от того, что мыслил себе взять твою дочь…

– Так, может, ещё сыщется?

– Где ж сыскаться? Год без малого… Боярыня Боровикова слезьми изошла, едино у них чадо; других уж десять лет Бог не даёт… Вот хочу с твоего двора невесту сыну взять. Да они как и схожи, – и Боровикова дочь Настасьей крещена, и родинка тако ж была. Может, поглянется парню моему? А упрётся, – я и приказать сумею…

Сидели в просторной давыдкиной горнице; сыту медовую подавала грудастая деваха. Нащока вскидывал на неё взгляд масляный, как приглядывая по хозяйски… Последние слова произнёс погромче, построже, нарочито для сына, тихонько сидевшего поодаль…

"Ничего парнишка, пригожий, будто б… Тих больно… С летами, может, и ладен станет…" Илья вроде уже и соглашался с Нащокой, подумывал, каково Насте в этой семье будет… На сговоре поглядел невесту Давыдкину, – её, хоть и сироту, а с приданым добрым, привезли в гости к родне, – на прихотливо поджатые губёшки псковитянки; видать, – чей верх в доме cтанет…


…Едва блеснула меж дерев Молосна, Илья спешился, свёл к воде Смолика…

…Долгонько и дорого было гостеванье новгородское, – а летом всякий день на счету; туда-обратно – седьмица, у Давыдки пяток дён; ране вырваться и не думай. Давыдке что? Ему холопы да закупы двор держат…

Вспомнилось: прошло ль двадесят лет, как возвращался он тем же путём в отчину? И седины в бороде помене было, и дорога эта, – чуть верховым разъехаться; ныне ж и двум возкам не тесно станет…

У Алатырь-камня вышел к отмели песчаной; за камнем, дале, – тропа не тропа, а так, стёжка еле видна меж ив и черёмух, к протоке островной, где вода и зимой не стынет, лишь тонкий ледок обманчивый намерзает…

И увидал сперва одежонку бабью, на камень брошенную… Потом то ли Ласка-русалка, то ли богиня ромейская, пенорождённая, из реки русской беспенной вышла… Допрежь, чем глаза отвести, всё тело её долгое, живое, охватил взглядом… Глупо спросил, ни к чему:

– Не боишься, как Водяник утащит?

– Чего ж? Водяник – батюшка мне, аль не знаешь? – Зарянка спряталась за камнем, прикрылась рубахой…– Ты поди, Ивенко, мне одеться надо…

Отвёл Смолика по воде дальше, сел на песок, пытаясь собрать разбежавшиеся мысли… Только сей миг и пришло в голову, – как же она, такая, столько лет одна живёт, никого к себе не подпуская? Что никого, о том не только Илье ведомо. Сколь раз видал, – особо рьяные, захмелевшие мужичонки, пытавшиеся "навестить" Зарянку, просыпались на заре под её заплотом с дурной головой…

Вспомнилась и та зима, страшная, бесснежная… По осени долго тепло держалось, а стынь пала враз, и такая, что протока островная в ночь заледенела, а снега всё не было…

Илья по утрам ходил смотреть околицу, порушенную голодным лесным зверьём. Как и голову поднял у мазанки изукрашенной, под старой ветлой, – из окошка незаволоченого – ни дымка..

…По вымершему лесу нёс её, закутанную во все овчины, что дома сыскались, к Вечной бабке; вглядывался тревожно в белое лицо: здесь ли ещё душа её? Дрожат ли ресницы в инее, тает ли на губах слетавший с сосен куржак? То ли деревце сухое нёс, то ли овчины пустые, – ни коей тяжести в руках не чуялось. Каким он тогда богам молился, просил не отнимать души у неё; без дыханья этого слабого, едва различимого, и весна не придёт в Беловодье…

…Снег пал в другую же ночь, как воротился он от Вечной бабки; по тому и понял Илья, – жива Зарянка, и весна придёт в своё время, не задержится… Потому и рвал жилы, ломал хрупкие от мороза прутья мазанки, ставил новую избёнку в пятнадцать хлыстов, бил печурку-глинку, поминая про себя Молчуна всеми недобрыми словами. Да что с того взять, – ему, человеку полуденному, здешние зимы неведомы были. Да где Илья был, почто не указал, не присоветовал? Свои заботы свет застили?..

Была в тех бедах его, Ильи, вина; неясная ему, но была. Оттого, видать, стали сниться сны тревожные, а допрежь никаких не видал… И шёл он в тех снах куда-то, и терял торный путь, сбивался с тропы; являлась Зарянка, вела за собой, а потом исчезала. Казалось, вот-вот откроется то, к чему пробивался через дебри, а там (знал уже!) Ласка рядом с ним, и Зарянка их дочь. И отводил он от них все беды, и не была русалкой Ласка, а Зарянка – ведуницей… Но просыпался Илья, не найдя дороги, в плечо сопела румяная Улита…

И опять теснила изба просторная, опять чего-то ждала душа: то ли радости великой, то ли горького горя. Встрепенулась опять птица в груди, та, что когда-то увела за собой из отчего дома. И как не улетала она никуда; всё рядом была, часа ждала своего; куда теперь звала? Чего нынче хотела от него, мужа сивобородого?

Потому, видно, и сын его, Леонтий, нынче не с ним; есть и у него птица в груди, ведёт неведомо куда… Вот Сёмка, всем удался парень; его род, Ильи, а кровь не та, и нет у него птицы своей. Ладно ли то, нет ли, а не уведёт за собой. Кому-то сидеть на земле крепко надо, род вести…


…Спал ли, нет, нынче Семёнко… Тело лишь чуть притомилось привычной дневной тяготой. Глаза, кажется, на миг смежил, а сна уж как не бывало…

Луна холодно и любопытно заглядывала в узкое оконце пустого ещё сенника, стелила дорожку, приносила с собой запахи молодой зелени, тех белых ведьминых цветов, распускающихся ночью, из каких русалки венки плетут…

Не помнил Семёнко, бежала ли прежде к нему лунная дорожка, слыхал ли он летось, как надрываются соловьи в черёмуховых осыпях приречья…

С другого края села, со старой ветлы, у той избушки заветной, дрозд зовёт свою суженую. Может, туда и ведёт дорожка? Может, кто и Семёнку ждёт? Ведь хотел он о чём-то важном её спросить, о чём лишь ей ведомо…

Молодая, ещё не выхоженная трава холодила босые ноги, но не студила голову. Проводила его луна до старой ветлы, до самой двери… Дале ей ходу не было… В избяной тьме луной светились волосы и руки Зарянки да голубые камушки ожерелья…

– …Что ж ты, Терешок, на пороге стал?.. Поди же сюда…

…От прохладных её ладоней пламя в сердце вспыхнуло жарче…


… Ох как не хотелось Улите уступать приёмышей ведунице, ни в чём не хотелось. Как смирилась будто, – ни слова осуждения не сорвалось с языка, а соперничество, теперь тайное, продолжалось. Не могла она детям запретить видаться с Зарянкой; а так и поманывало порасспросить, – как там у ведьмачки, о чём речи ведёт, чем приваживает, не молвит ли о ней, Улите, худого слова. Сёмка боле отмалчивался, а Настя-простуша старательно пересказывала Зарянкины сказки: о птице Сирин, о корове Земун, что по небесному своду бродит, молоко проливает. Эти-то сказки Улита сама от своей бабки слыхала когда-то, да уж забывать стала…

Узнав, что про неё Зарянка вовсе речей не ведёт, даже пообиделась; как и нет её, как не с её двора дети приходят, не её хлебом вскормлены. Ведьмачке в поперечину стала Улита свои сказки сказывать: про святых мучеников да угодников. Настёна и эти сказки слушала внимательно. Она, по простоте детской и не задумывалась, – кто ей дороже. Улита заменила ей мать, Зарянка просто рядом была всегда. И несхожесть их необходима была и обычна, как несхожесть жаркого дня и прохлады ночи…


…Гордилась Настя перед подружками, что братец её жених, и не последний в селе. Да вот кого он во двор приведёт, – Марьяшу вертячую? И как с ней жить?.. Вот если б… Да Улита не позволит, – вдова, бобылка, ведьма… И пусть, что ведьма! Прабабка их ведьмой была, – братец сказывал. Настя тоже ведьмой станет…

И что нынче подеялось с братцем? Обычно молчаливый и хмурый, теперь улыбается сам себе, как умом скорбен стал. Смотрит куда-то далече, как видно ему то, что от других укрыто… И уж так язык у Насти свербит спросить, – куда ночами уходит, и отчего Илья точно сердит на брата? Спросить бы Зарянку, (всё ей ведомо) да не застать её…

…В полдень на сенокосе только и отдохнуть косточкам, ан нет: Сёмка, лишь серп оставил, исчез тотчас, кинул только: "к ручью!" Вернулся, как в ряды пошли…

Настя и не глянула в его сторону; обидно стало, – не позвал с собой… "Ладно-тко, братец, в другой раз не уйдёшь без меня, всё одно догоню…"

Ввечеру, оставив серпы, пошли к ручью вместе. Пока Настя плескалась да отражением любовалась своим, – глядь, а рубаха брата уж далече белеет. С воплем: "я с тобой!" стреканула за ним, запнулась о коряжину. Как поднялась, – светлое пятно мелькало у Медовой пади… И ровно из света берёз вышла Зарянка, взяла брата за руку…

Настя обрадовалась, крикнула: я здесь! Голос сорвался на писк; хотела бежать к ним – без неё как же? Ноги как приросли к земле, шагу не ступить… Села в траву, разревелась дитём несмышлёным…

К стану вернулась в сумерках, смыв слёзы и обиду. Илья встретил её долгим взглядом.

– Снедай, да спать вались, – проворчала Улита. – Тот шастает где? Куска в день не съел, часу не отдохнул…

…Настя прокинулась ото сна едва посветлело. Никого рядом не нашла; невдалеке слышался глуховатый голос Ильи:

– …Ни баба она тебе, ни девка… Так, морок один. Не жить тебе с ней, не вести двора… Сейчас загуляешься с ней, – ни одна за тебя не пойдёт; кому омороченый нужен?

– Ты, Илья, сам ли веришь, чего говоришь? Что она самая что ни на есть живая, мне то ведомо. Коль запрет поставишь, уйду из села, с ней уйду. Где ни то в заболотье осядем, хоть на пепелище отцовом…

– Мало в Беловодье одного шатуна, – Мирошки…


…А с Мирошкой было худо… Едва отсеяв с божьей помощью свой надел, исчез он, кинув жёнку с дитём малым на мать-старуху. Сколь времени про него ничего не слыхать было, а на Петровки явился вождь восоров к Илье, стучал клюкой, орал, требовал Мирошку головой выдать с беглой жёнкой:

– …Не рви горло, старик; негоже в твои лета себя так ставить. Мирошку я у себя в портах не прячу; и в селе ему негде укрыться, – все на виду.

– Так сыщи его, вождь! Иначе небо упадёт на твоё Беловодье, и следа от вас не останется! Эта земля от предков наших святой была, таковой и пребудет! – Старик треснул посохом о половицу; брызнула щепа, треснул посох…

"…Эх, Мирошка, заварил кашу густо… Что ж они, пойдут ратью на нас? Какая там рать? Голыми руками передавить их… А глядеть надо; да кому ж? Все в полях…

Всё ж доброхоты сыскались, – в черёд берег стеречь стали…

…Отгорели-отцвели по лугам травы медовые, последний взяток собрали пчёлы. На праздник пчелиный, на Спас медовый выпросилась Настя с братом идти на первый подлаз. Илье чего не отпустить, – не первое лето парнишка по отцову путику бродит сам, и сестра не помеха станет, – девчонка бойкая…

–…Да к полудню обернитесь; самое празднество будет…

Сёмка и сам управиться метил скорее, к купанию коней поспеть; а боле другое манило. И рад был, что сестрица с ним увязалась, – вдвоём-то не вошкаться.

Сивка с поклажей невеликой шёл легко, – пары пустых ещё коробов для первого подлаза довольно. И сума к седлу приторочена с верёвками да когтями киевскими старинными…

Настя верхом не хотела ехать, вприпрыжку вперёд бежала, на ходу припевки придумывая, обо всём, что глазу виделось. Сёмка иной раз покрикивал, чтоб далеко не уносилась…

Вспомнилось, – пять лет тому, таким же зябким утром, покинули они родной двор; и был Сёмка тех же годов, что и сестра нынче. И с этими мыслями как игла вошла в сердце, и уж не отпускала… "…Короба скоро заполним и сразу назад… Не надо б сегодня уходить… Что за Спас нынче? Кто его выдумал?

Быстро обернуться не получилось: чтоб короба наполнить, пришлось дойти аж до Синего урочища. Первая же лиственничная борть обманула ожидания:

– Мало вовсе мёда, осьмерика не станет. – Сёмка стоял у борти на порубленной в лествицу елине. Настя снизу подавала короб на верёвке. – До холодов оставить надо… Дале пойдём…

Другие борти тоже ничем не порадовали. Настя не понимала, отчего так огорчён брат: мало сейчас мёда, – к холодам боле будет… Она ничуть не притомилась, бежала так же вперёд, обрывала обочь тропы малину; ягоды было ещё довольно, – сельские ягодницы так далече не забредали.

Воздух уже хорошо прогрелся и в сырых ельниках; Настя скинула лапотки, повесила оборами на шею. Ей страсть как хотелось поболтать с братом о разном, порасспросить о многом. Почему вот Илья стал часто хмуриться, а Семёнко, наоборот, улыбается? Почему Зарянку дома не застать, и она улыбается как-то чудно, и в небо глядит, как ищет там что-то? И куда исчезает брат по ночам?

Вот и сейчас, – на все вопросы молчит, лишь улыбается… "Сказать ли нынче ей?.. Да нет… Скоро всё решится… Обидится, что с собой не беру… Что ж, с Улитой ей лучше будет… Мала ещё…"


…Не радовал Илью нынешний праздник; отчего-то казалось не ко времени это веселье. Да не им придумано, не ему отменять…

С утра береговую сторожу смотрел: спят как чада малые все. Один лишь Кирюха-отрок, младший Самулёнок, глядит в глаза преданно, – "…Ни одним глазком, дядька Илья… Тихо там, у восоров-то…"

У самой воды корчагу поднял пустую, из-под мёда. Тех башками поокунал в стылую Молосну, дабы очухались. К Самулёнку подступил: сам не пил, почто про старших не сказался? Сменить сторожу некем, в селе уже все гуляют. Одна надёжа: кто сказал, что восорам так уж охота ратиться?

Поуспокоился лишь у себя во дворе, как стал Смолику сбрую чистить. Улита, с делами управившись, ушла к соседкам, язык почесать, на молодь полюбоваться, подарки мужнины показать новгородские.

…С утра ещё калечная рука ныла; время от времени растирал ладонь, вспоминал чьи-то тонкие прохладные пальцы, – легче становилось от того.

Пора выходить, в улице уж гомонил народ; закончив дело, Илья присел на завалинку…

…Началось всё не с берега… Илья учуял дым, ругнулся, – не велел же огня палить до заката, дабы пожогу не было…

Полымя занялось с двух сторон села; уж не весёлый гомон, – бабьи вопли слышал Илья. Потянулся к луку, висевшему на тычке у дверей… Он и к воротам подойти не успел, – чёрные всадники, знакомые и чужие, ворвались в улицу…

Ладонь свело болью, пальцы не слушались, от тетивы, слабо натянутой, стрела ушла вбок. Чёрное оперение просвистело рядом, другая стрела вошла в раскрытый ворот рубахи… Он ещё стоял посреди двора, а птица-душа уже оставила его, порхнула на волю… И увидел он, – то ли Ласка навстречу идёт, то ли он к ней, и Зарянку ведёт за руку, и ровно отгоревшей земляникой с дальних лугов повеяло… Стрелы всё летели в него и рядом ложились… Их для него не жалели…


…Дабы остановить разговорчивость сестрицы, Сёмка сам спросил её:

– Почто это Кирюха-Самулёнок вкруг тебя всё ходит? Поди к зиме поп сватов зашлёт?

– Да ну его! У него мухи во рту… – хотела слово сказать, что от старших подруг слышала, да постеснялась брата. – …и годы мои не те…– добавила важно…

– Ничто! Окрутят, – будешь в невестах сидеть, пока в возраст не войдёшь…

От Синего урочища, едва короба заполнив, поворотили назад. Настя слегка притомилась; Сёмка усадил её в седло....

Дымком потянуло, едва свернули с тропы на Ростовский большак… Будто не ко времени костры жечь? Не пал ли в лесу? Настя, беды не чуя, забыв об усталости, соскользнула с коня, побежала вперёд…

А дым тот не родной был, и страшный; не было в нём духа очага и хлеба, а лишь только гибель… Дым над пепелищем, над тем, что осталось от Беловодья, уже рассеивался…

У обугленной, изломанной околицы Семён отпустил поводья, сжал руку сестры… Не понимая произошедшего, они брели по бывшей своей улице; как зноем сморенные, разлеглись мужи беловодские, где вечный сон их застал, в пыль уличную. По рубахам отбеленным, по головушкам русым, – сок той ягодки смертной, что стрелы вражьи да топорики в изобилье сеют…

–…Что ж это, братец? Почто они так лежат?.. – казалось: криком она кричит, а голоса не было.

Все знакомые мужики так их встретили. От берега же вместо песен девичьих, – бабий вой…

…Илья голову на ступеньку положил, смотрит в небо. Что ж он не встанет, что ж из себя стрел чёрных не повыдергает? Рванулась к нему Настя, да Семён удержал: по сельской площади метались всадники в волчьих шкурах, – видно, живых высматривали…

Сжимая ладошку сестры, Сёмка, прячась за остатками жилья, бежал к старой ветле. Не спасения там искал, а надежды, – с ней ничего не должно случиться!

Ветла догорала… Зарянка была жива… Присела в зелёную траву, рассыпав из туеса алую ягоду, смотрела на чёрную стрелу в руках, как не понимая, что это… Неосторожна была ягодница, – по белому холсту платья разбежались ягодки, по обнове, к празднику шитой алым по рукаву да по вороту. А на груди-то цветок красный, не иглой, – стрелой чёрной вышит…

Подкосились ноги Семёнки, рядом опустился на колени; одно слово бы от неё услышать, ещё вздох уловить; не морок она, живая… была…– вот она, кровушка её, на ладонях…

– …Ты уходи, Терешок, нельзя здесь… – ещё хватило сил снять с себя ожерелье, протянуть Сёмке. – возьми, невесте своей подаришь…

Последние силы ушли на несколько слов, вот и прилегла Зарянка в траву, в ягоды рассыпанные… Да быть бы ему самому убиту, рядом лечь! Но с ним была ещё сестра… Не в силах заплакать, она дрожала как в ознобе…

С площади их, похоже, заметили; знакомый лопоухий всадник, щеря редкие зубы, неторопливо, будто уверен, – куда денутся? – повернул к ним…

Сёмка нёсся, не разбирая пути, намертво стиснув ладонь сестры; через можжевельник, через самое густолесье, обдирая платье и кожу, скатились на дно сырого тёмного оврага. Откуда-то издалека ещё слышались голоса, ржание коней… Скоро стихло всё…

Силы оставили Настю, прорвались рыдания. Лапотки она где-то обронила; ныли изодранные ноги, подол в клочья изорвался… Плечи дрожали; прижавшись к брату, она лишь вскрикивала: "…братинька, братинька! Что ж теперь?.." …Да кабы знать, – что…

Из самой тьмы овражной, из чепыжника, затянувшего скат, вывалились серые комочки, доверчиво ткнулись мокрыми носами в колени Насти.

– Ой, собачки…– протянула к ним руки, слёзы мгновенно высохли…

– Оставь их, не трогай, нельзя… Это не собаки…

Следом, из кустов вышла линялая волчица; ощерив жёлтые клыки, чуть рыкнула. Волчата кинулись к матери, и всё семейство исчезло в сутеми оврага…

…Страшный день заканчивался, дно оврага затянуло тьмой и стылой сыростью. Надо бы выбираться наверх, куда-то идти, где-то провести ночь… В замшелом ельнике трава, чуть прогревшись за день, остывала скоро; босые ноги уже зябли…

– Куда ж мы идём, братец? Я домой хочу! И есть хочу! Нет боле силушки!

– Потерпи, сестрица! Вот найдём сушинку, – заночуем. А ество завтра будет. Где ж в потьмах чего сыщешь?.. И дома у нас теперь нет…

Приют нашли под корнями старого дуба, вывороченного бурей. Семён накидал лапника, корни закрыл ветками сверху, натаскал еще хвойника укрыться. Где-то ниже дубовой рамени звенел ручей…

Из всей снаряди, что брал утром с собой, у Сёмки остались в калите на поясе лишь огниво с трутом сухим да ножик. Им он уже впотьмах надрал огрубевшей бересты с деревец помоложе, в родничок до утра закинул…


…Настю разбудило беличье урчание и цоканье. Белка скакала по лапнику, рыжий хвост с солнечными лучиками горел сквозь ветки. Что-то вспугнуло её; взлетела на ближний ствол, пошла верхами, прицокивая и осыпая шишки… Настя вспомнила всё, что вчера случилось; брата не было рядом; показалось, – она одна во всём мире; стало страшно. Торопливо раскидала ветки, вылезла из берложки…

Семён сидел у костра, ощипывал птицу; улыбаясь, кинул ей лапотки:

– Вот, надень; не больно уковыристы, да какие есть, без кочедыка плёл… Я уж туесок сплёл да силки на птицу поставил… Поди-ка мордаху ополосни, – родничок вон колотится… Да туесок прихвати, малины там богато, нагребёшь…

…Птица, в углях печёная, и взвар малиновый успокоили желудки, но не души…

– Сёмушка, мы здесь теперь жить станем?

– Нет, сестрица, дале идти надо…

– Куда ж дале-то, братец?.. – он теперь знал, – куда… Ночью приходили к нему отец с матушкой, звали с собой и ровно б дорогу казали, чтоб с пути не сбиться…

– Теперь светло, на отцов путик выйдем, до нашего двора пойдём…

…Лёгко было сказать так, а сколько ж они ещё брели по раменям, борами, ельниками, то на заход, то на полночь…

Много ль вёрст отделяло село от лесной глухомани, а скрылось Беловодье из глаз, и как легче стало дышать Семёнке, как дикий зверёк, в клетке долго запертый, на волю вырвался. Здесь его дом теперь под каждой сосной, – ставь хоромы и живи. Как и не было в его жизни Беловодья с его суетой ежедённой… Зарянку с Ильёй до слёз жалко…

Теперь он вёл сестру к их прежней жизни, верил, – родители ждут их, и прощал уж им, что бросили чужим людям их…

"А остарели они, должно. Ничто, я теперь сильный, всё умею; лесовать стану. Жаль, Зарянка уж не придёт…" Думать об этом было страшно и больно…" …Невесту скраду где ни то…"

Ноги несли его сами; он лишь изредка оглядывался на сопящую сзади сестру. Останавливался, давая отдохнуть ей, поползать в траве, собирая подсохшую землянику на прогретых солнцем полянках…

Путь казался бесконечным; так будут они идти до конца жизни под моросящим дождём, и никогда никуда не придут… Потом появилась чёрная корявая сосна, сожжённый молнией дуб, коряга, с которой вспугнули зайца, – всё это было на том пути, что отделило когда-то его детство от отрочества…

…С потемневшего неба посыпала морось… Ёлки, наконец, разбежались в стороны, оставив их на солнечной еланке. А дальше, – ярко-сочная зелень моховины, за которой – стена едва зардевшего рябинника…

– Ладуша, чуть осталось, скоро дома будем! – Сердце стучало гулко, как бегом все эти вёрсты бежал.

А ей как и всё равно было, куда они идут; она не скакала уже по ягодникам, как не сама шла, а волокли за руку; безразлично уж, где и когда кончится тропа. Берестяники давно развалились, хотелось упасть где ни то под деревом и уснуть. Что там брат про отчий дом говорит? Ничего этого она не помнила…

…Нужно тропку заветную отыскать, одолеть моховину неверную. Вот от берёзины этой, ствол как могучей рукой скручен… Заговор от трясины вспомнить… Вот и твердь рябиновая… Кажется, здесь хранит мурава каждый шаг родительский. Что там под Чёрной берёзой белеется? Не плат ли Жалёнин? Нет, то лишь листики, за лето выгоревшие…

Где ж тёмная стена еловая?.. Вместо неё – берёзки да осинки молоденькие, да стволы обугленные. Ограды хвойной нет, нет и дома родительского… Головёшки да брёвна чёрные…

Силы кончились разом, Сёмка в угли холодные осел, возле остова каменки. Всхлипнул, оглянулся на сестру. Что ж это он? Ей-то каково? Всё разом увидел, – взгляд пустой, круги тёмные под глазами. Ножки-то босы, по земле скоро стынущей, сколь прошли? И дышит тяжело, неладно дышит…

Остатки брёвен Семён сложил костром у каменки, так, чтоб хватило места двоим. Лапника накидал, затопил каменку, уложил засыпавшую Ладушу. Сверху веток побольше навалил; пока не смерклось, обошёл золище, сыскал кой-какую скобень медную. Босой ногой ткнулся в острое, – из пожога вытащил костяной гребень бабкин, очистил от сора, – Ладуша рада будет…

От дождевых капель пробирал озноб, стемнело скоро. Он залез в логовище, притиснулся ближе к сестре согреть её немного. Сейчас он мог идти на медведя со своим жалким ножиком, голыми руками потроха вырвать, прикрыть дрожащие плечики сестры…

Капли падали на спину сквозь ветки, студили каменку. Сёмка стучал зубами от холода, но усталость осилила, он уснул. Сколько раз просыпался, прислушивался тревожно к неровному тяжёлому дыханию Ладуши. Под утро приснилось Беловодье… Из тумана, позванивая колокольцами, на рожок пастуха выходили коровы. Из этого тумана звала его мать, или то Улита была? Где-то взлаивали собаки, он лежал в снегу… Волчья морда ткнулась в лицо мокрым носом, негромко тявкнула и исчезла. Кто-то сказал:

– …Тут отроки: малец и девчонка; хворая, кажись…


…Красивая печальная боярыня склонялась к Насте, горячие капли обжигали лицо; она хотела и не могла проснуться. Потом пришла Улита, или матушка прохладной ладонью щеки коснулась:

–…Вставать пора, чадушко… – она открыла глаза… Никак не могла понять, – чья это просторная горница? Вспомнила сожжённое Беловодье, овраг, бесконечный путь по лесу. Где ж теперь она, и где Сёмушка?

Откинула с себя тяжёлую медвежью полсть, спустила ноги с высокой лавки. Одолевая слабость, по выбеленным половицам подошла к скамье подоконной, распахнула оконце. Пахнуло влажной свежестью, ветер бросил в лицо колким снегом… За спиной скрипнула дверь:

– Очухалась, сердешная! Чегой-то босоножкой по стылому полу да к окошку! – старушечий голос скрипел несмазанной дверью. – Да чуть от смертушки отошла!

– Где я? Ты кто, бабушка? – порскнула на лавку; озноб и слабость враз навалились.

– Кто я? Да ты памяти, видать, лишилась, коль Тележиху вспомнить не можешь! Матушка Алёна Микулишна в лето все глазки выплакала, лоб разбила, молючись. Челядь с ног сбилась, каждый вершок на вёрсты обшарили, да не по разу. Ей отпеть бы душеньку, а она: нет, сыщется дитятко. Вот и помог Господь!

– Алёна Микулишна? Так это она здесь была? Чья она матушка?

– Да твоя же! Моя-то уж в могилке давно…

– Мою матушку Жалёной звали. Братец сказывал…

– О том забудь; то морок был… Да ты, небось, голодна! Вот выпей взварчику травяного, да поспи ещё. Хворь-то не вся вышла ещё. А проснёшься – здоровёхонька!

"…Морок был?.. Может и верно?.. – она опять погружалась в сон… "…А братец как же? Тоже морок? Нет, не хочу…"

Разбудил её осторожный скрип двери. Сёмка вошёл на цыпках, боясь потревожить сестру. Увидав широко распахнутые глаза, едва не плача, кинулся к ней.

– Так ты, братец, не морок? Ты есть?

– Что ты, сестрица? Вот я, живой, потрогай! Да что я! Ты-то здорова ли? Я сюда тайком пробрался; тутошний хозяин не велел тебя видать.

– Как же? Где мы, Сёмушка? Не у татей ли?

– Не тати они; дочка у них единая летось пропала, в лесу сгинула. С лица она, говорят, точно как ты, и родинка как у тебя, и крещена Анастасией. Вот теперь Бог тебя послал. Да он, Боровик, хозяин-то, и подобрал нас в лесу. Бог, говорит, навёл полесовать по пути домой… А тебя видать не велит он. Мол, Анастасия мне дочь богоданная, а сыны в Новгороде живут, чужих не надо. Вот я теперь у него при конюшне. Ты вот что, сестрица: к боярыне-то поласковей, уж больно она убивается, жаль её. Боярышню все любили, так ты будь заместо неё. Обо мне не думай, я и на конюшне как ни то, было б тебе ладно. До тепла поживём, да и уйдём, сами жить станем… Да вот ещё, сестрица, – он протянул костяной гребень, – Это матушки нашей; пусть у тебя будет…

– Да как же я без тебя?

Дверь опять запела.

– Пробрался же, укараулил… – в голосе старухи была лишь притворная сердитость. – Ин ладно; свиделся, и поди себе; боярыня сей час придёт, Алёна Микулишна. А тебе, дитятко, я хлебушка принесла да молочка парного…

Жаль братца отпускать, единую душу родную; да делать что ж? Не указывать у чужих людей… Дверь бесшумно, как слушаясь хозяйку, впустила Алёну Микулишну. Не слышно ступала, ещё не веря, что видит свою любимицу живой и здоровой. Возле лавки осела на пол со стоном, сжала руки Насти, покрыла их поцелуями и слезами, гладила лицо, волосы: "Настенька, чадушко моё!"


…Не богачеством взяла кузнецова дочка Алёна сердце вдового Боровика, едино лишь красой да нравом добрым. Вот и поспешил женить да отделить сыновей, чтоб не застили невестушки свет молодухе. И увёз красу из Новгорода шумного в глухомань лесную. Единственной отрадой Алёне стала здесь дочка-душа ненаглядная…

Страдания не убавили, а лишь притушили красу её. От этой ли красоты ласковой, как от солнышка весеннего растаяло сердечко Насти; именно такой приходила к ней в снах та далёкая полузабытая матушка. Жалёна стала Алёной; может, в самом деле, жила она здесь всегда, а Беловодье снилось ей? А как же братец? И гребень костяной под подушку спрятан? Пусть он лучше будет! А если он тоже исчезнет?


Боровиков двор не из тех, где хозяева до белой зари на полатях нежатся, бока пролёживают. Крепкий, дородный, росту сажень без малого, Боровик заодно с челядью в поле ходит, землице кланяется: первое жито – хозяину бросать. У Алёны Микулишны, небалованной дочки кузнецовой, серп из рук не валится, в поле она до полудня страдует. А хозяйский глаз везде нужен, всюду поспеть надо; как с холопа спросишь, коли сам толку в деле не ведаешь?..

…Настю всю ночь несло в лодочке ветхой без лопастин по стремнине. Крепчала непогодь, лодку порывом на берег бросило; буря стихла разом. Босыми ногами ступила на травяное побережье; чудо как тихо стало и тепло, как покров над ней распахнули, храня от беды… Ласковые руки поправили на ней сбившуюся полсть, уста коснулись щеки… Лёгкие шаги стихли за нескрипнувшей дверью, оставив запах мёда и трав…

…Проснулась в пустой светёлке; в приоткрытое оконце проглядывал неясный осенний рассвет. Со двора глухо доносились голоса… Настя не знала, почему её оставили одну, и чем ей заняться в одиночестве. По неведомым ей, пугающим сумрачностью переходам, обошла терем, не встретив никого. В полумраке по выскобленным до бела ступеням спустилась на запах свежего хлеба и женские голоса… За распахнутой тяжёлой дверью у паривших котлов суетились женщины.

– А вот и солнышко наше взошло! – румяная, круглая, как печёный ею хлеб, сокачиха (повариха) отёрла передником вспотевшее лицо.

– А, подменная! – худая, ровно сухое дерево, молодуха с длинным злым лицом, оторвалась от перемешивания в котле; глянула коротко, как иглой ткнула…

Из тёмного закута вывалилась неопрятная старуха с таким же длинным лицом, с торчащими из-под повойника седыми космами.

– Чего, Стёха, буровишь; ты бы в ножки кланялась боярышне, зорюшке нашей! – согнулась в поклоне. – Оголодала, небось, хлебца-новины отведать пришла?

Ничуть не поверив бегающим глазам старухи, Настя подошла к "румяной".

– А где ж Тележиха и Алёна… Матушка?.. Я никого не нашла… Можно мне помочь? Я справлюсь…

– А известно где, – хлеб молотят, на гумно все пошли. – голос был ласков и звонок. – А отчего и не помочь, руки не лишние. Да ты, поди, и не умыта ещё, и волосне чесала; так-то к хлебу не подступают…

– Я б умылась… Воды не нашла в светёлке…

– Не подали княгинюшке чаши золотой с водицей серебряной! – встряла Стёха со злым сочувствием.

– Уймись, злыдня!.. И что тебя Тележиха без пригляду бросила? У нас-то всё попросту. – сокачиха подала Насте обливную мису с водой и расшитую ширинку. – Да ты как не признала меня? Сказывала Тележиха: ты после хвори памяти лишилась. Я Ждана…

– Где ж признать-то, – Стёхе и тут не утерпелось, – коли не видала допрежь. Что Бог взял, то бес вернул! – в ответ получила подзатыльник от матери…

– Вот ты где, голубка наша! – Тележиха распахнула дверь поварни. – А я-то обыскалась, идём-ко, заплету коску тебе. Как бы не осерчала боярыня!


…Как ни хотелось Алёне укрыть найденное сокровище своё от всего, что ни на есть, Настя вымолила дозволения играть с дворовыми ребятами. Потому велено быть во дворе Тележихе безотлучно; наблюдать забавы боярышни, чтоб, спаси Бог, порухи какой не было. И детей так зашугали, что боясь как ни то боярышню обидеть, и вовсе сторонились её. Да и она заробела по первости, сойдя с высокого крылечка. Дети были ей незнакомы, и не понимала ещё, – не ровня они ей, хотя и видела, – платья на них не так приглядны, как у неё.

Девчонку приметила в сторонке; во всём стареньком, как с чужого плеча; прятала покрасневшие руки в короткие рукава; улыбалась, глядя на чужие забавы, а сама не подходила. Настя сам к ней подошла:

– Отчего ты забавляться не идёшь?

– Недосуг мне, боярышня; работы много…

– А что ты работаешь?

– Да ты меня вовсе не помнишь? Весеница я… – девчонка, чуть постарше Насти, как обрадовалась забывчивости боярышни. Бывало, хозяйка маленькая и за косы её драла, а нынче вот ласково смотрит…

– Отчего руки красные? Да какие холодные! Разве потеряла варежки? Студёно-то как нынче! На вот, мои возьми, у меня ещё есть!

– Что ты, боярышня! Как же… Меня бранить станут…

– Да за что ж бранить-то? Скажу матушке, что подарила сама тебе…

Вот и появилась у Насти подружка, – Весеница, сирота безродная, коей не помыкал во дворе, не шпынял только ленивый… Дозволили ей забавляться с боярышней в тереме, тяжёлой работы поубавилось; больше не надо ей в стужу портно полоскать у проруби, тягать ушаты с водой. Коли Настя не кликала её к себе в светёлку, Весеница работала на поварне, в тепле. Старуха Дулебка уже опасалась цепляться к девчонке, синяки от щипков сошли с рук.

– … Отчего так злы Стёха с матерью своей Дулебкой? – спрашивала Настя у Жданы. Не доводилось ей прежде такой лютости видеть меж людей.

– Дулебка у хозяйки покойной служила в горнице, метила в своё время Стёху ко вдовому хозяину пристроить, аль надеялась: за одного из сыновей возьмёт. Где уж она такую надёжу взяла, а весь двор о том ведал. Да Стёха, как не злобится да губёшки не поджимает, с лица ладная. Видать, допекли хозяина крепко, что на поварне обе оказались… А я бы поопасалась – Ждана утишила и без того негромкую речь. – до стряпни их допускать; мало что для говяды (скот) ежево (корм)готовят, а глаз я с них не спускаю: не равно, зелья какого подпустят, с них станется, обе ж ведьмы…


Целый год до осени этой стояла в доме липкая недужная тишина. Не хотела Алёна никого видеть, и её видала одна Тележиха. Лишь старухе ведомо, как билась в пол перед иконами молодая хозяйка; сидела перед сундуками, перебирая каждую одёжку своей пропажи. Лишь у неё Алёна спрашивала: отчего муж не прогонит её со двора, – не могла дитя сберечь, не может и другого родить? На что годна такая?

И никому не сказала про то старуха, что за седьмицу до возвращения чудесного, растолкала её хозяйка перед утром, оторвала от недолгого сна старушечьего.

– …Тележиха, Матерь божья мне явилась; верь, говорит, Алёна, жди, вернётся дитя твоё! А я и жду, Тележиха, ни на миг ждать не перестаю; ведомо тебе, старая! Только теперь скоро уж… – побоялась Тележиха: вовсе ума лишилась, сердешная…

И тем вечером, как воротился Боровик от дальней ростовской родни, пока телепалась старая хозяина встретить, бежала уже к ней Алёна, растрёпанная, с безумными глазами:

– … Спаси её, старая, отыми у лихоманок!


…Насте новая жизнь в пору пришлась, как и платья прежней, неведомой ей боярышни, из коих она лишь немного выросла. Она и сама уж начала верить, что отродясь жила здесь, и матушку её Алёной звали… Алёна-Жалёна… А Беловодье сном ли было, недужным бредом ли?.. А братец? Сейчас лучше не думать о том… Боровика видала она редко, к общей трапезе выходила скромно, глаза опустив, как достойно отецкой дочери; получала благословление отца. Он строго спрашивал: "Поздорову ли нынче боярышня?" Тем общение их и ограничивалось. Из бесед с Тележихой Настя уже ведала, – допрежь так и было. Не ведала она лишь о том, что помышляет Боровик о ней, – видит ли дочь в ней родную, или только утешением жены любимой в доме держит…

…С возвращением боярышни терем ожил будто. Она поднималась едва не первой в доме, чуть услышав кряхтенье просыпающейся няньки. Напрасно увещевала её старая, боярыне жаловалась, но удержать девчонку не могла. Боровик же на всё отвечал: "Не княгиню ростим…"

Ей хотелось везде поспеть, помочь всем. С утра до ночи звенел по горницам голосок её, по лествицам скрипучим стучали её башмачки. Только в зимние долгие вечера утихала Настя за прялкой, слушала сказки бабкины да песни девичьи. А пряжа из-под пальчиков её тем часом струилась мягкая да пушистая; самые дошлые пряхи тому дивились… Алёна Микулишна раз узор оставила недотканный в горнице, – другие заботы отвлекли; воротилась, а по холстине цветы да травы пошли, о каких она и не думала, какие лишь в снах чистых являются; а по цветам роса жемчугом, – тронь, – стряхнёшь! У Алёны и сомнений нет, – чья работа… Лишь радость: "Вымышленица моя, дочка!"

Всё бы ладно шло, да стряпкам злобным довольство хозяйское покоя не даёт; всё по углам шипят: у найдёнки талан от нечистого, и спорится у неё всё по дьявольскому наущению…

Настя по доброте старалась не замечать их злобы, сердца холодные смягчить подарками, да всё втуне, (зря) – дары принимали с лестью, а за спиной хаяли дарительницу…


Глава 8. Год 1011

…Не часто доводилось Насте видать брата, разве из окошка когда поглядит, порадуется, какой молодец стал.

Однова приметила, – подружка Весеница как обижена чем-то, серчает на неё.

– Аль обидела тебя чем? Сказывай-ко!

Та отвернулась, как раздумывая, говорить ли…

– Не вольна я, чтоб сердце на тебя держать… Тот, конюший, повидать тебя хочет, сказать что ль чего… И как столковались-то! – она уже не прятала слёз. – Слыхала, спас он тебя в лесу? И что с того? Когда то было! И не ровня он тебе; твой суженый в тереме боярском живёт, а моя доля что его, – сиротская…

– Пустое говоришь, подруженька, не соперница я тебе. А Сёмушка мне брат… – заметив недоумение Весеницы, добавила – …названый…

…Семён вываживал по двору гнедую Стрелку; двухлетка была так ладна, что Насте не в труд стало отпроситься у Алёны поводить лошадку. Так и поговорили меж собой не в голос:

– Здравствуй, сестрица! Какая ты стала красавица!.. А помнишь ли, о чём по осени сговаривались?

– Сёмушка, как же уйти-то теперь? Матушку бросить, когда она души не чает во мне? Ты же знаешь: в тягости она; мне уйти, – как убить её… И ты б никуда не ходил. Худо ль тебе здесь?

– Что ж, как знаешь; а без тебя мне не стать уходить. Было б тебе ладно, а я уж тут прижился, мне тут по нраву… – он глянул на гульбище, куда сейчас вышла Весеница…

"…Будто я и не знаю, что ему здесь боле по нраву…"


По мелкому чернолесью, по каменистым бережкам речным, осыпалась последняя сморода, поспевала малина-дерябка. Бабы, девки, в роздых от страды полевой ушли брать ягоду. Даже Алёна, оставив малого Богдашу на няньку, накинув плат по девичьи, – покрыткой, убежала с Весеницей…

Насте же и глядеть в сторону леса заказано… По двору растекался сладкий дух первой малины, в меду вареной.

В летней кутье у медных котлов управлялась одна Стёха. Приметив Настю, заулыбалась сладко, точно сама варенья объелась.

– Давненько, боярышня, к нам на поварню не кажешься. Не загордилась ли часом? Поди-ко, помешай весёлочкой-то! Вареньице слаще будет; а я пчёлок поотгоняю; не покусали б твоего личика белого… Не бери вглубь-то, поверху веди… Тут у нас варко, не то в тереме боярском… И всё-то мне хочется знать – чегой-то с нашей боярышней подеялось? Допрежь сонной мухой по горницам бродила, холста в ручки не возьмёт, а нонче? Как бес в тебя вселился! И всех-то ты обаяла, нас только притка с матушкой не берёт! А тот, что с тобой явился, – сам нечистый и есть, потому слово лошадиное знает!

Стёха спешила вывалить всю словесную хлуду накопленную, – боярышня вот-вот бросит весёлку, уйдёт.

– И дитя у Алёны не божеское, – видано ль: десять лет ждала, а тут на тебе! Да ей бы нонче сапуху угольную чистить, а она по боярским теремам княжует! Влетела ворона в княжий терем!..

Этого Настя уже не выдержала:

– Ты сама ведьма, и язык у тебя змеиный! Видела, как ты ночью из дымника вылетала! – весёлка из котла полетела в повариху; та увернулась, но молчала лишь миг:

– А думаешь, Боровик признал в тебе дочь? Так нет же вот! Как есть чужая ты ему!

…Вся зарёванная, столкнулась Настя в горнице с Тележихой. Недолго старая допытывалась, отчего у её любимицы глазки красные… Больше не видала она ни Стёхи, ни Дулебки… Позже узнала от Жданы, куда они делись:

– …Почто и знать тебе про них? Дулебка зелья метила в снедь подкинуть. Стоило их смертью сказнить за злобность, да боярин у нас добрый. Довольно с них и стен монастырских…


– …Тележиха, отчего у тебя прозвище такое?

– А меня, вишь, под телегой нашли. Сама-то не помню, неразумна была ещё… Моего батюшки двор на поток пустили за какие-то его вины. Одна телега осталась у нас с матушкой; так и жили, пока отец нашего хозяина не взял нас в холопы вечные. А крещёного имени своего я не помню, – Тележиха, и всё тут…

– А детки твои, где они?

– На небе душа Жданки моего… И могилки его не видала; в день огневица взяла чадо; его б к ведунье сносить, да боярин с поля не пустил, – страдовали тогда… Батюшка-боярин строг был, не в пример сынку своему. А суженый мой лишь едину ночку со мной был… По утру свеев ушёл воевать, там и остался… Меня в терем нянькой взяли, – в ту пору твой батюшка народился. С того дня я теперь при зыбках; тебя пестовала, нынче вот братца твоего…

Внимательнее сказок слушала Настя старушкину быль…

– Что ж, Весеница тоже холопка? Где её родные?

– Кто знает, может есть где… Она из полоняников свейских. Отца-то, вишь, побили, а девчонку с матерью наш хозяин в полон взял самолично. Матерь прожила недолго, изошла тоской, и вся её, Весеницы, доля здесь; одной ли вековать, за холопом ли быть, коль боярская на то воля будет…


Глава 9. Год 1014

Анастасия с Алёной и Тележихой укрылись от полуденного зноя на гульбище. Лёгкий ветерок доносил от околицы запах цветущих лип.

Во дворе, при распахнутых воротах, по смоченной для свежести травке Боровик с Семёном сажали Богдашу на коня. Он уже проехал и с отцом, и с Семёном на самой смирной лошадке; теперь, испуганный и счастливый, он должен был править сам. Глядеть наверх, на мать, ему строго заказали…

Звонцы услыхали, когда гость въезжал уж в ворота. Анастасия обомлела, признав его; Алёна заметила её бледность:

– Что с тобой, дитя моё?

– Душно мне, матушка, отпусти прилечь в светёлке.

– Да поди, поди; варко нынче. Сама бы прилегла, да гостя приветить надо…

…А гость был дорогой, хотя и нежданный-незваный. Анастасия и сама не поняла, отчего так испугалась Нащоки; слишком внезапно было его появление. А о том, что она за сына Нащоки сговорена с рождения, ей ведомо было…


…Четыре лета тому Нащока лишь стороной узнал, – сыскалась Боровикова дочь. В обиду ему стало: обошли его вестью доброй. По весне, записавшись в торговую сотню, ушёл со старшим сыном в Персию; сотоварищи их уже вернулись, а Нащёки уж и не чаяли дождаться. Поговаривали: не сладилось у него с молодой жёнкой, от неё и сбежал в Персию.

Теперь вот свалился Нащока Боровику как снег на голову; целёхонек, да с прибылью, а старой обиды ровно и не было меж ними…

О чём говорил хозяин с гостем, Настя узнала позже, из разговора Алёны с нянькой.

– Ах, как и расстанусь с ней, нянюшка! Вот и Богдаша у меня есть, а Настеньку отдать, – ровно сердце с кровью вырвать. Как сговаривались, – о том не думала; казалось, сколь воды утечёт… Все ли матери так страдают? Я своей матушки не помню, не рыдала она по мне, всё я по ней…

– Что ж, и страдают, а куда деваться?.. Да ты, боярыня, сказывай, как было-то?

– Да как… Подала я на стол, чарку с ними пригубила, он и спрашивает: "По здорову ли дочь ваша, Анастасия? Не сойдёт ли, давно не видал?" Говорю: "Слава Богу, да сомлела от зною, прилегла." И к Боровику: "Дозволь, батюшка, оставить вас…" А Нащока: "Не уходи, хозяюшка, временем не богат, а слово сказать хочу, что тебе слышать надо." У меня и сердечко оборвалось. А он: "Дочь вашу давно не видел; слыхал: не обделена ни красой, ни умом, а сговор наш не разорван. Теперь хочу спросить: нет ли у вас кого другого на примете?

Муж, – ни да, ни нет; то на гостя, то на меня глянет.

– О сговоре помню, он как есть в силе; да такие дела вдруг не решаются; уж больно внезапно ты явился, жёнка сбледнула даже. Твоя, ведомо тебе, едва не отпела тебя в церкви… О сыне твоём дурного сказать не хочу, а только дочь наша, – товар не лежалый, нонче не собирались её выдавать, ещё пусть погуляет. Не обессудь на слове: нынче о свадьбе речи не будет…

– Что ж, мне от слова не отступать; другим годом явлюсь, – не отговоришься, Боровик…

…Потом они говорили о каком-то Беловодье, там побратима Нащоки нехристи сгубили, пожгли всё как есть. Теперь ту землю Великий князь в кормление сыну боярскому даёт за службу верную. Я уж не стала слушать, сюда поднялась… – Алёна позвала Настю, приткнувшуюся у дверей:

– Поди же ко мне, дитя! Недолго нам вместе жить осталось; быть тебе, видно, за Нащёкиным сыном…

…Долго сидели они обнявшись, под стук нянькиной прялки, не слышали звонцов отъезжающего гостя, и как Боровик поднялся в светлицу, где не часто бывал допрежь…

– …Ну, поди, нянька, в горницу, прибери там чего… По здорову ли, боярышня? Что бледна-то? Пора и оклематься, – зной, гляди, спал… О чём гость толковал, обсказала мать, поди? Рада, нет ли, о том матери с нянькой пожалишься, только время твоё подошло своим домом жить. Внука моя новгородская, тебе ровня, уж просватана, на Масленой свадьбу играть. Тебе же отсрочка вышла, лишь за ради матери твоей, до другой осени. По весне Нащока сватов зашлёт, как следует тому, – отказу не будет. Что скажешь на то, дочи? – впервой за четыре года дочерью назвал, не запнулся, от того как легче стало…

– За любовь, за ласку благодарна тебе батюшка, а из воли твоей не выйду; как скажешь, так и быть…

"Решилась, видно, доля моя. Едино волей его здесь живу; что он похочет, то и станет. Ни мольбы, ни слёзы не помогут… И что ж за доля моя, – ровно листок оторванный по земле меня носит. Кто ж решает за меня, – где мне жить и с кем? Спросить у няньки, – один ответ её: на всё воля божья…

Вспомнилось, как давно забытое, лицо матушки, как тятенька на руки брал… Беловодье припомнилось, солнце алое на платье Зарянки… Улита, – не видала её меж мёртвых… Леонтий на чужбине, верно, не знает, какая приключилась беда… Никуда не ушло прошлое, рядом всегда было, как про запас хранилось, чтоб напомнить о себе нежданно.

С того дня притихла Анастасия, задумчива стала; что ни делает, всё вздыхает о чём-то; а о чём, – спроси; да и сама не ведает. Тележиха всё объясняла просто, – в возраст девушка вошла…

А спустя время сон Насте был, и никому не сказала она о том, а прежде все сны няньке обсказывала, чтоб растолковала та, всё как есть… Леонтий явился во сне, да такой печальный, едва не плачет: вот, говорит, Ладушка-оладушка, обещал я тебе суженого из Киева, – будет тебе суженый, – и пропал на том…

Старушка-то как обычно с расспросами, – что красавице нынче привиделось во сне, как повеселей нынче глядишь? Пустяками отговорилась, чтоб няньку не обидеть. Толкование выслушала терпеливо; подивилась сама, – и вправду на душе как легче стало. Да отчего ж Леонтий плакал?..


Глава 10. Год 1015

После затяжной сырой осени зима пришла как-то вдруг, ночью, расположилась вольной хозяйкой всюду. Анастасия первой, чуть посветлело небо, вышла на красное крыльцо, на выбеленный двор, ещё не испорченный ничьим следом. Чёрный двор уже затоптан суетящейся челядью, а здесь – белынь нетронутая…

– Куда ж неодевшись! Платок накинь! – старая нянька звала с крыльца.

– Весеница, глянь, чудо какое! Как я раньше того не видала? – Анастасия распахнула ворота, тянула за собой в улицу подругу, вышедшую следом. А там тоже всё чисто-бело, – крыши, заборы, даже первый след санный не портил ничего. Весеница глядела с укором, накидывая плат на голову боярышни:

– … Прикройся, что ж ты… Няня плачет за тобой…

Юность жестока, она не чувствует, как дрожат руки старухи, заплетающие пушистую косу любимицы; не видит слезящихся вечерами глаз, не знает, как тяжело она дышит, взбираясь на высокое крыльцо…

Лишь однажды видела смерть Анастасия, – видела, но смерти не поняла. Не знала, как медленно, день за днём, час за часом уходит от человека жизнь… Ещё вчера злилась на няньку, увидав, как сидит она, обняв Весеницу, гладит иссохшей рукой льняные её косы. Корила вчера ещё: Весеницу больше меня любишь! Старуха отвечала тихо:

– У тебя, дитятко, всё есть: дом, отец с матерью, брат. А мы с Весеницей сиротством породнились; меня не станет, – кто приголубит её?..

…От стыда жгучего не стало даже сил пойти за нянькой, просить прощения…

Нынче, ещё до восхода, разбудила её Весеница: плоха нянюшка!

…И нет уж Тележихи; лишь холмик на погосте остался да память о сказках её… Путается теперь золотая коса в толстых пальцах неповоротливой Васёны. Не выдерживает Анастасия:

– Поди прочь, сама справлюсь!


Васёна неловко плеснула воды в чашку умыться боярышне, инда забрызгала всё вокруг; хотела выбранить её Анастасия, да пораздумала; сама утрёт что понаделала, курохта…

Да что это за краса-девица глядит со дна чаши медной на неё? Может ли статься, что она сама это? И откуда взялась та краса, и зачем это всё, – глаза небом вечерним, уста соком малины облиты, коса медовая, волос золотое облако… Да отчего же от той красы беспокойно и томно в сердце? Словно что-то страшит и знобит как-то… И нет никакой там красы вовсе! Нос больно длинен, и глаза слишком большие, коровьи какие-то… И родинка эта глупая; она зачем?.. Верно, есть девицы и попригляднее!.. В сердцах ладошкой по воде шлёпнула, – не на что любоваться! Рассердилась на ласково-сонный взгляд Васёны:

– Ну, что встала колодой? Подай ширинку! Да пол утри!


…Со смертью Тележихи повзрослела и отдалилась подруга Весеница. Нынче она к Богданушке-непоседе приставлена, не до забав с боярышней. Совсем чужой, никому не нужной показалась себе Анастасия. Матушка над братцем воркует, глаз не сводит. Весеница с Семёном через окошко переглядывается, – для него у подруги досуг находится… Что ж, пусть отдают в чужой дом, пусть муж бить станет, пусть она умрёт; тогда пожалеют, заплачут о ней, да уж поздно будет!..

Лёгкая ладонь коснулась плеча:

– Что ж ты в угол забилась опять? Серчаешь на меня за что? Идём-ко на свет, и глазки утри, – не равно матушка заметит, опечалится. Ну что ж у боярышни моей стряслось?

– Хорошо тебе, Весеница, ты суженого себе высмотрела-выгадала, а меня отдадут замуж, – вовек любви не узнаю…

– Нашла о чём печалиться; может оно и к лучшему, – мужа любить станешь… А Сёмушка мне не сужен; мало ль нагадалось что… Бавушке, знаешь ведь, о прошлый Сочельник за пьяницей быть выпало, а она за мужем что сыр в масле, уж год скоро… Да что скажу тебе в забаву: Солошка с Марфуткой нынче в полночь на росстани ходили, под шкурой едва не до утра просидели; вернулись чуть живы. Ну, тятька им добавил страху, – всыпал хорошенько!

– Что ж они сказывают? Слыхали ль чего?

– А ничего не сказывают! До си ещё не очухались! Думаю, и сказать нечего будет! Потом в разум войдут, брехать станут, – не больно-то верь им!.. А ты вечером спросись у Алёны, – гадать пойдём к Бавушке; нынче последняя ночь! Подблюдные песни петь станем…

…Юность забывчива, горе заживчиво; как снежной замятью заносит память об утратах; лишь тени их всегда рядом где-то… Прошлую зиму была рядом нянюшка; всё пытала, – не приходил ли суженый мосток мостить, не приходил ли голову чесать? Анастасия отвечала: не приходил, не видала никого. Нянька покойно вздыхала: ну, знать, не пора твоя ещё… А что Настя могла сказать ей, чтоб не встревожить? Какую зиму об эту пору являлся в её сон человек, и каждый раз подходил всё ближе; и лицо будто видела, а вспомнить потом не могла…

Нынче заранее положила под подушку прутяной мостик, за окошко куделю вывесила, не глядя на цвет. Сбегая с крыльца, не забыла пересчитать балясины: …вдовец, молодец, вдовец… Сбилась, в потёмках налетела на Весеницу.

За воротами уже гомонила нетерпеливая стайка девушек. Весеница, похоже, заводилой у них, окликнула:

– Что, девушки, скатёрки взяли? Лебедей слепили? Всем ли достанет?

– Взяли! Слепили! Довольно всем будет!

…Восковых лебёдку с лебедем пускали в чашу с водой, глядели: согласно ль плавать станут?

По перву кинулись к амбару: слушать пересыпку хлеба. Слышали, не слышали, а кому ж охота в скудости вековать? Сыпалось, сыпалось!..

Самые отчаянные пошли коней выводить; Анастасия и не думала, что в потёмках и суете кто-то приметит:

– Ой, Настёна, твой конь-от спотыкнулся! Муж сердитый будет!

У околицы, где снег чист и нетронут, растянули скатерть за края, всыпали снега; раскачивая, приговаривали: полю, полю бел снег средь поля. Залай, залай, собаченька, дознай, дознай, где суженый! Им отвечал разноголосый собачий лай, – хриплый, обещавший старого мужа, и звонкий, молодой…

С закрытыми глазами, прихватив с дровяника по полену, побежали в горницу добычу рассматривать; довольны были те, кому гладкое досталось; ладно и коль кора толстая…

Рябая Панюшка в голос завыла; в сердцах бросила кривое суковатое полено. Ей опять не повезло, – и конь спотыкнулся, и собаки ей лаяли с хрипом, и зерна-то она, по чести, не слыхала…

Побросав у печи поленья, девушки побежали в птичник. Анастасия с трудом ухватила первую попавшуюся куру; в свете луны показалось, – рябенькая. Под бешеный стук сердца неслась средь других девушек, сжимая сонную трепыхающуюся птицу; не выронить бы!

В горнице при светце испугалась, едва не упустив из рук угольно-чёрную курицу…

На полу уж расставлена вода, разложены хлеб, кольца: медные, серебряные, золотые. С замиранием опустила Настя свою чернушку рядом с другими. Куры расправляли пёрышки, встряхивались, покудахтывали недовольно; подходили то к одному, то к другому, заставляя вскрикивать хозяек. Панюшкина рябая, попив воды, пошла к хлебу…

Чернушка надежд не обманула: исправно подолбила золотое кольцо. Затем вся куриная стайка дружно накинулась на хлеб, видимо, посчитав долг исполненным…

…За полночь, спать укладываясь, не забыла пробормотать: "суженый-ряженый, приди ко мне мост мостить…" И провалилась в сон… А тот как ждал её там… И опять никому ничего не сказала, лишь поутру Алёну спросила ненароком:

– Что, разве у Нащоки сын черняв?

– Да разве не помнишь: в отца, рудоват. (рыжеватый ) Оно и к лучшему; чёрный глаз нехорош, слышь-ко…


К концу зимы пала ростепель почти весенняя, местами снег осел; крепко держались лишь зимники.

За седьмицу до Масленицы прибыл гонец из Новгорода с вестью: звали на свадьбу Любаши, старшей Боровиковой внучки.

Собирались скоро; Богдашу оставили на Весеницу, – мал ещё, по пирам его мотать…

…Сердце Насти то замирало, то билось шибче, в ожидании праздника и какого-то чуда. Радовалась, что сидит в тёплом возке рядом с Алёной, что Семёнко правит за кучера. Наконец она увидит большой город, о каком только слышать приходилось. Как-то встретят её в Новгороде? Что там за люди? О том, что увидит своего жениха наречённого, Настя не думала…

…Вот и тёмные стены Рюрикова городища, откуда город начался; ехали вдоль Волхова застывшего, с дорожными вешками; мелькнула у городских ворот церковь строящаяся, – пахнуло свежим деревом, сосной…

– Вот гляди, Настасья, – кричал Боровик, – где жить-то будешь! Батюшка наш, Новгород-господин! Не ладно ль? В той церкве новой тебе венчаться! Видала ль: два ручья проехали, – Тарасовец да Жилотуг! А по левый бок Волхова – там Кремник, где бискуп (епископ) живёт… Вот он, наш Словенский конец, гостевой, стало быть… Правее бери, Сёмка!

В сумерках запаренные кони остановились у массивных ворот терема с широкой тесовой кровлей. Новые хоромы Силуяна, старшего сына Боровика, пахли тоже свежей сосной… Боровик довольно похлопал по резным вычурным вереям:

– Эко ставят в Новугороде!..

У крыльца с шатровой крышей и резными перилами их уже встречали хозяева, – осанистые дородные мужики, разряженные нарумяненные бабы и девушки…

Анастасия растерялась от шума, объятий, поцелуев. Кажется, вся новгородская родня Боровикова собралась здесь перед "лесовиками" покрасоваться…

На "бабьей" половине Анастасию не спешили разболокать, пока не осмотрели всё, в чём одета, придирчиво и тщательно: кожушок на черевах беличьих, шапочку куничью с платом белым лебяжьего пуху, сапожки белые же, с шитьём червлёным. К чему и придраться: вот бусы голубые, не зелёные, у сапожек носки не больно задраны; почто браслет золотой, да один, а колты бронзовы, не скляны?

Свояченица Силуянова, Евдошка, кругленькая бабёнка на сносях, прицепилась: почто маялок (браслеты) нет? Наши-то, новгородчи девицы без маялок нонче со двора нейдут!

– Что я, скоморох, с бубенчиками ходить?

– Вот тебе, Евдошка! Съела блицу (гриб)? – под общий хохот Евдокия, обиженно поджав пухлые губы, вышла, хлопнув дверью… Покончив с нарядами, приступили к расспросам:

– Верно ль, Нащока сыну тебя сватает?.. Нащока гость тороватый (щедрый), ни сына, ни сноху не обидит!

– Да уж больно свекровушка лиха станет! Известно: мачеха не мать родна…

– Ой, девушки, слыхали ль: Ставр Годиныч объявился; сказывают, – невесту себе ищет!

– Да пора б уж: пятый годок вдовеет. А и не жил двух лет со своей хазаринкой…

– Наука молодцу: своих бери, здоровьем крепче…

– Ну да, тебя б ему взять, Матрёша!

– Вот ещё! Не любы мне чернявые: страхолюдны больно…


За окнами давно уж стемнело; Насте казалось: болтовне девичьей конца не будет… Уж слипались глаза, как пришла хозяйка, велела идти вечерять, да спать укладываться…

К утру пал снежок лёгкий; таять не таяло, а небо стояло высокое, синее-синее, совсем весеннее. К ранней обедне шли гуртом, пеши; до старой церкви Вознесенской рукой подать…

У паперти сошлись с Нащокиным семейством. Тот боярином вышагивал от изукрашенного возка; в собольей крытой шубе, высокой шапке горлатной . Сопровождал его младший сын да жена-красавица, – всем будто удалась бабёнка, кабы не злые, хищно бегающие тёмные глазки…

Чинно раскланялись Боровик с Нащокой; без приязни расцеловались со щеки на щёку Алёна с молодухой.

– Вон каких ты, друг, жар-птиц по лесам хоронишь! Не обессудь, скраду скоро одну-то! – громыхнул Нащока; хотел ещё сказать что-то, до осёкся от жёнкиного щипка.

Савушка, розоволицый, то ли от морозца, то ли от смущения, уставился на Анастасию, так и не отводил синих девичьих глаз; ей даже соромно стало…


… В невеликой церковке всё непривычно и неприглядно для Анастасии; сумрак, давка, голоса прихожан, пение диакона, – всё слилось в единый гул. Ей едва не стало худо, пока протискивалась за Алёной в бабью сторону, от мешанины запахов, – ладана, горелых свечей, прелой кожи, всего, чем смередит русский человек в зимней одёже да в праздничный день…

В бабьей половине церкви дышалось легче; Настя пыталась настроиться на благостный лад, привычно крестилась, вторила за Алёной вполголоса молитву, а мысли в голове были лёгкие, суетные…

– …Богородице, дево… а Савушка ничего, пригожий… радуйся… Только уж больно смотрит так… благодатная… Он добрый, кажется… Чего смотреть на меня?.. Плод чрева твоего… А матушка его, видать, горда шибко; как уж с ней станет? А Нащока, узнал ли меня?

Она стыдилась поднять глаза на строгий лик, но поделать с собой ничего не могла.

– … Губы пухлые у него… Девушки говорят: сладко с милым целоваться… Да о чём это я? Грех-то! Ну что ж он так смотрит, инда спину прожигает? Как бы на него взглянуть?

Ей хотелось поскорее выбраться из полумрака на воздух, увидеть синее небо в глазах Савушки. Она приготовила самый строгий взгляд для него и обернулась…


…Не грянул гром, не рухнул купол церкви, лишь дыхание перехватило, едва сдержалась вскрикнуть… Не Савушка то был, – чёрные глаза незнакомца прожигали насквозь сердце… Вот он, чёрный-то где! Вспомнились гадания святочные!..

Теперь она не прятала глаз от Богородицы; торопливо, но не сбиваясь, посылала слова молитвы, ища в строгих глазах заступы и прощения за грешные мысли…

И после службы, как выходили, уже без боязни смотрела вперёд, и лишь слегка в сторону глянула: "чёрного" уж не было там.

"… Помогла, помогла заступница! Видать, морок то был…"


…Боровик, прежде них выбравшийся из церкви, чинно беседовал у паперти с её "мороком". Безморозный, почти весенний, ветерок ворошил непокрытые чёрные кудри с проседью… Поклонился, встретились коротко взгляды, – будто в глубь колодца тёмного заглянула, – и глаза скромно вниз… А глядеть ещё тянет: что там, в глубине?

– Вот и мои красавицы! Дочку ты ещё дитём несмышлёным помнишь, а нонче уж невеста! Да ты давно в наших краях не бывал; слыхал ли? Сына Бог послал, – уж пятый год! А ты, Ставр Годиныч, сам-то что? О подвигах твоих ратных ведомо, а что в тереме твоём? Нет ли молодой хозяюшки? Горе-то забывчиво…

– О твоём счастии наслышан; душевно рад за твоё семейство; а мне лишь в рати и удача, – в дом талан не идёт. Видно, за грехи мои…

– Слыхал, выборчив ты больно; тебе ж только крикнуть, – девки со всего Новугорода сбегутся. Господь, – отец нам; он и отымет, он и воздаст за наши страдания… А скажи-ко, боярин, ты человек столичный: отчего это по Новугороду молва молвится: ровно князь Великий ратью на нас идти волит; уж велит войско собирать, мосты мостить, дороги чинить, – Новгород Киеву дани не платит. Да так ли то?

– Так, боярин; к тому всё идёт; да нет нынче дружины под рукой князя, – она в Дикое поле к Борису-княжичу послана, печенегов держать; а дай срок: вернётся… Да что ж, – бедна разве земля Новгородская? Не набрать ей 2000 гривен серебра, как от Святослава велось?

– Не в богачестве нашем дело, а то, что Ярослав-князь грамоту городу дал, – Киеву мы боле ничего не должны. Он обещал Новгород выше других городов поставить; а коль того слова не сдержит, так можно и взашей… Мы перед князьями шапки не ломаем, а лишь заламываем… То и передай в стольный Киев от слова до слова; а что я тебе сказал, то и весь Новгород-батюшка скажет…


…До свадьбы ещё три дня, забот полно, а Алёна уж заскучала по Богдашеньке малому, да и не больно приютно ей в доме мужьей родни. Для них она так и осталась кузнецовской девчонкой, "долганихой". Вот и стала просить мужа:

– Дозволь, батюшка, к тятеньке в кузельницу съездить, навестить; давно не видались…

– На то не перечу; только что ж с пустыми руками ехать, – найдётся чем одарить тестюшку за-ради праздничка; сыщет у себя Силуян шапку да кафтан покрепче. Да Анастасию с собой возьми… Самому бы, да ведаешь, – не жалует меня Долган; без меня поласковее будет. Да попеняй: почто и гордиться ему? Разве пути к родной дочери не ведает?


…Недолго ехали в розвальнях на другой конец, почти до городской стены. Остановились у широкого незастывшего ручья…

Вдоль берега теснятся низкие избёнки-дымовушки; теремов здесь не видать. Потянуло угольным дымом, звонкий железный стук разносится в заснеженной тишине окраины…

У покосившейся огорожи стоят повозки, по двору ходят люди, спорят меж собой, чего-то ждут… Из низкой безоконной дымовушки с чёрной крышей к ограде вышел жилистый, с добрую сажень ростом, старик в прожжённом переднике кожаном, прикрывающем голую грудь. Клочковатая седая борода тоже казалась обгоревшей.

Настя забоялась, спряталась за спину Алёны.

– …Что, ноне боярыни сами заказы делают? Небось, какой светец почуднее надобен? А сканью мы не займаемся, то к Лелюку тебе надо, почтенная… А не признаю, – кто такая? Не новгородча, будто б…

– Не признал, тятенька? Алёна Микулишна я, с внучкой твоей, Анастасией приехали… Что ж ты, тятенька, раздетым… остудишься…

– … Аль не ведаешь, дочи: отродясь так хожу; всё нутро прогрето, остуды не боюсь… Да поди во двор, что ж в воротах стоять…

– …Да глянь, тятенька, что привезла я тебе: от супруга моего…

– Чего это?.. Разве по торгу пройтись… – бурчал старик, довольно натягивая кафтан на голое тело, – покрасоваться…


…Настя бродила по двору, усыпанному угольной пылью, где снег уже стаял или его не было вовсе. Под застрехой возились воробьи, замурзанные, как кузнецы. За кузнечной дымовушкой прочно вкопаны четыре столба с перекладинами и круглыми засовами. Немолодой гнедок дремал там как в клетке, и лишь тихо вздыхал, когда его ноги привязывали к выступам наружу копытами. Вздрогнул, когда к копыту приложили подкову, принесённую из кузни.

Анастасия подошла к открытой двери кузни; оттуда тянуло жаром и тёплой весенней землёй; вздыхали кожаные меха; новая подкова с шипением падала в воду. Дюжий коваль поправлял длинной лопатой угли в горне, мелкие угольки разлетались по сторонам дымовушки…

…Долган сел на завалинку у кузельницы, вытянул мосластые ноги…

–… Ты не садись, тута всё в сапухе; избороздишься… Лопотину сейчас какую принесут почище…

… Невысокий плечистый кузнец вынес из жилья меховину, устелил завалинку; уходить не спешил, внимательно смотрел на Алёну:

– …С Масленицей тебя, Алёна Микулишна…

– И тебе праздничка, Егорушка, – ответила чуть смущённо и как виновато…

– Ну, поди, Егошка, – строго, но беззлобно отослал кузнеца Долган, – глянь, чего там; не напортили б кузенички…

–…Чего ты, тятя, у него уж борода седая, а ты всё: Егошка…

– Ништо ему; он мне за сына; тебе ведомо, – с измальства при мне. Хотел, знаешь, в сыны взять наречённые, да ты-от по-своему вырешила… Его Лелюк сманывал к себе, скань работать, – руки-то золотые, – не пошёл…

– Не женился ещё Егорушка?

– Теперь уж куда? Ходит к одной вдовушке детной, да, видать и там ладу не будет. У него един свет в окошке до гроба…

– Что ж теперь об этом? У меня уж дочь-невеста…

– Хороша девка, в мать пошла; да что она, – ломоть отрезанный. А почто внучонка не привезла?

– Мал ещё по зимам ездить; мы-то по пирам-гуляньям, а ему что?

– Мал? А кой годок-то? Пятый? В прежние времена уж на конь садили да лук давали…

–Тако ж и нынче: Богдаша по осени на Стригальники на коня посажен. Тебя ждали, да у тебя, вишь, заботы, хворь приключилась… Супруг мой тебе пеняет: не гордиться б тебе…


…В оттепельные ночи снег звонко стекал в дождейку со стрехи, водинками стучал в завалинку; легко посвистывал ветер, выдувая зиму со двора. Может, от этого посвистывания и постукивания не спалось Насте. Ненадолго смыкались глаза, падала во тьму колодца… Сладко и жутко было это падение… Просыпалась под бешеный стук сердца и ничем не тревожимый храп няньки Васёны. Долго стояла у приоткрытого оконца, глядела на оседающий снег под бледной луной…


…Где живёт он? Кто ждёт его?.. Руки у него, верно, сильные, как у братца Сёмушки… Да о чём я?.. Стыд-то… Скоро уж сговор; объявят меня невестой весёлого парнишки Савушки… А тот… сыщет себе суженую; может, опять печенежку какую… Что мне до него? Что ему до меня?.. А слыхала от старших девушек, – вдовцы заводят себе… этих… сударушек… И есть женщины, которые… Ох, Богородица, избави от дум безстудных!..

…А водинки всё плёскали в дождейку, ветер свистал всё крепче… Настя уж ничего не слышала под тёплой коворой, настудив ноги у открытого окошка…

…А поутру так порешила себе: он уж не помнит её, и ей забыть его надо. И забыла б, верно, да объявился в доме Ставр Годиныч, гостем нежданным да незваным…


На весеннюю травку выходила она из терема, как распахнулись ворота перед парой угольно-чёрных коней, запряжённых в ладно убранную повозку… Не увидала, а уж поняла, – чьи… Бледная, метнулась наверх, срывая на ходу плат, душивший её. Зачем-то крикнула:

– Весеница!..

Явилась сонная Васёна:

–…На конюшне она, поди, с милым… Призвать ли?

– Не надо… А скажи: кто это к нам приехал?

– А чернявый какой-то, страшной… говорят, бывал допрежь тут; мне то неведомо… Мне идти, аль чего велишь? – Васёна зевнула.

– Поди… Ох нет, Васёнушка, иди, послушай, о чём тятенька с гостем говорить станут… Да коли что, – не сказывай, что я послала… – отчего-то Насте было б стыдно просить о том же Весеницу…


Сколько ж прошло времени, как ушла Васёна, что ж так долго не идёт? Ну вот, половицы заскрипели; наконец-то! И, как забыв, зачем посылала девку, и вовсе не нужно ей это, к окну отворотилась…


– Инда соскучилась, у дверей стоючи… Поначалу-то они всё о торгах да о ратях. Потом этот чернявый: дочь твоя красавицей возросла; поглянулась мне больно. Не отдашь ли за меня? Великий князь вотчиной за службу жалует, – хозяйку в дом ищу. А боярин-батюшка ему: нету, сговорена уж, сватов жду от Нащоки. А тот: ей муж добрый годен; почто с мальчишкой связывать? А Боровик: из мальчишки и муж ладный станет. Давно уж сговорено, слово дадено; нет причин для отказу… На нет, говорит, и суда нет; мне, знать, судьбу дале искать…


Настя кусала губы, сдерживая подступившие слёзы…

– Мне идти ль?

– Нет, сиди ещё! – с ленивой, глуповатой Васёной было проще; Весеница запереживала б, забеспокоилась, ещё матушку призвала бы…


Не столь глупа Васёна, знает, чем досадить хозяйке, чтоб прогнала: стала зевать протяжно да почёсываться. Дождалась: поди вон, устала я…

…Вот и всё… Не приедет он боле сюда, не увидит его больше Настя. Зачем с глаз его убежала, зачем хворой сказалась? Голос бы его услышать, словечко сказать. Да что ж сказала б ему? Нашла б…

Тогда и испугалась Алёна, – что это с нашей девушкой подеялось? Всё вздыхает, глазки заплаканы, думает невесть о чём, дум своих не сказывает, с нами не делится. Не иначе сглазили девицу, сурочили красавицу. Не сбрызнуть ли с уголька её? Чтоб только матушку не печалить, стала Анастасия улыбаться чаще, спрашивала, когда сваты приедут?

– Да можно ль о том девушке выведывать? Счастье отведёшь от себя! Пост кончится, – и ждать их. Скоро с тобой расстанемся, свет мой…

И сваты прибыли, и была она уже весела, и радостно встретила ласковый взгляд Савушки. Да никому неведомой осталась в сердце заноза, – быть беде…


И на Семик, как Савушка наведался опять, она водила хороводы с девушками, игры-забавы затевала, пела песенки. Савушке дозволено было брать ладошки невесты, смотреть в глаза долго-долго… А заноза осталась, и сердце ныло, как чёрной стрелой прожжённое, и не поделишься ни с кем, – беды б не накликать на чёрную голову…


Огненным шаром катилось к закату лето; малиной спелой пал серпень (август) на ладони; щедро поливалась нива потом жнецов. Ночами приходила матушка-осень, оставляла по кустам клочки рыжего платка…

А в дальнем Киеве стольном крепко, казалось, сел Святополк, трижды обагривший руки братской кровью, и уже принявший прозвище Окаянный…

Раскаты грозы столичной докатились до Новгорода и до затерянного в лесах Боровикова дворища… Первый сноп уже золотился в красном углу, но щедрый нынешний урожай не тешил Алёну Микулишну. Тенью бродила она по горницам, а супругу не перечила, – по терему сновала челядь, собирали и чистили сброю хозяину. По всем теремам Новгорода собирали на битву ратников; плечом к плечу со сватом Нащокой поведёт Боровик полк на Окаянного, рядом встанут сыны и зять будущий Савушка. И для конюшего Семёна сыщется сброя…

Не ко двору и не ко времени явился нежданно-негаданно, как мимоездом, Ставр Годиныч…

Нынче у Анастасии веская причина не казаться гостю: негоже просватанной девушке выставляться на глаза холостому мужчине. А хотелось ей выйти гордо, поклониться чуть, как ей и дела нет до него… А Васёну под дверь уже не послала, – сама пошла…

Неласково принял Боровик Ставра, – нынче не до бесед пустых да с супротивником киевским. Да не на поле ратном сошлись они сейчас; обычай рушить не гоже, – гостя привечай…

Разговоры за чаркой мёда всё прежние: рожь да ячмень, да цены на торгах, и как вокруг да около чего-то важного для обоих:

– Сыскал ли себе невесту, Ставр Годиныч? Скоро ль свадьбе быть?

– Невесту сыскал, да с роднёй сговориться бы…

– Хороша ль девушка, богата ли?

– Краше не видал, а за богачеством мне не гнаться, – своего довольно. Не за богатство беру, – за красу да за сердце чистое… – Анастасия за дверью едва не вскрикнула, закусив до боли губу… – Даст Бог, к зиме свадьбу играть. Времена нынче беспокойные, самому бы живу быть…

– У нас тоже к свадьбе идёт; вот побьём Окаянного. Времена, верно, суровые; видано ль то на Руси: братню кровь проливать…

– Видано, боярин; не припомнишь ли, – Владимир-князь брата своего, Ярополка, погубил, коего сына нынче Окаянным крестят; сам ли, по наущению ли его…

– Ну, той правды никто не ведает, чей грех был… – Уже не гость с хозяином, а супротивники ярые за столом друг против друга сидели… Шум во дворе отвлёк Боровика, он глянул в окно и вышел, оставив гостя в горнице…

Ставр огляделся: здесь ли она? Дома ль?.. Тоже подошёл к окну: что там приключилось? За спиной чуть скрипнула дверь, в проёме блеснули чьи-то глаза…

– Настенька! – рванулся к ней, но дверь захлопнулась, вверх по лестнице застучали башмачки…


Терпкой грибной сыростью тянуло утрами с лесных опушек; доспевала последняя малина. Анастасия выпросилась у Алёны с девушками сходить побрать ягоды. Уж так хотелось нынче по лесу прогуляться; сама дивилась: не пойти, – лечь да помереть…

Повздыхала Алёна, поглядела на мужа, спрашивая согласия; тот кивнул, – пусть потешится; доведётся ль ещё?.. Весенице наказали глаз не спускать с боярышни; "хозяина" беречься, ему тоже малинка всласть; да к полудню чтоб обернуться…

Настя побежала догонять ушедших подруг по пыльной дороге, да у поворота оглянулась на терем, на Боровика с Алёной у распахнутых ворот, махнула рукой… Защемило сердце отчего-то, вздохнула,– ладно, не отстать бы…


…К полудню лукошко уж оттягивало руки, чаще приходилось ставить его в траву. Солнце припекало сквозь листву, алый платок сполз на плечи…

Настя и недалеко отошла от Весеницы, а показалось, – она здесь с братцем Сёмушкой, сейчас он выйдет смедовыми туесами, они пойдут в Беловодье; устало глянет Илья: как вы там? Встретит хлопотливая Улита, улыбнётся Зарянка ласково…

…Чёрная птица порхнула из кустов, сверкнула холодным голубым глазом. Пронеслась, едва не задев плеча, с тоскливым криком: Кыяя! Кыяя!..

– Весеница! – показалось: она заплутала…

– Ну что ты? Здесь я…

– Птица какая-то страшная…

– Это желна; худая вестница; оплакивает кого-то…

– Чудится, ровно ходит за мной кто-то. Оглянусь: никого…

– Это тебя "хозяйнушко"(леший) сбивает, ворочаться велит. Большой хозяин шуму наделал бы. Пора девушек скликать до дому…

– Давай ещё поберём здесь! Глянь, какие крупные ягоды! – протянула ладошку с ягодой к солнцу, и луч пробил её насквозь. – Экое диво…

В тот же миг, – и вскрикнуть не успела, – как чёрный вихрь подхватил, и не видала она уже ни чёрного всадника, ни чёрного коня…


…Весеница рвала на себе волосы, каталась по сухой траве, прижимая к сердцу сырой от слёз платок…

– Пропала красавица наша! Пропала моя головушка! Как на глаза покажусь Алёне Микулишне, батюшке-боярину? Почто и меня не унёс Чернобог?


…Солнце уж катится вниз, а ягодниц всё не видать. День просидела Алёна на гульбище, не сводя глаз с дороги. Боровик в поле, с Васёны толку не взять, – никого не спросишь, никто не успокоит…

Да что ж это? Кого там ведут девушки из лесу? Охнула, присмотрелась, – Весеница! Где ж Настенька? Достало сил вниз спуститься на подгибающихся ногах… А сердце уж беду чуяло…

…На коленях вползла Весеница во двор:

– Прибей меня, матушка-боярыня, не жить мне боле! Унёс Чернобог нашу душеньку! – Сквозь слёзы она едва видела оседающую в пыль Алёну, бледного Семёна у конюшни… Кричали:

– За боярином послать! Боярина кличьте!


… К вечеру душа Алёны, горя не вынеся, отлетела тихо на небо. Поседевший Боровик стоял посередь двора; Весеница так и не поднималась с колен…

–…Глаз не сводить велено было, на шаг не отходить… Почто за руку не схватила, почто сама не легла под копыта?.. Живьём в землю закопать мерзавку…

Семён пал в ноги хозяину рядом с Весеницей:

– Не вели казнить; вели похитчика сыскать!..

Махнул рукой Боровик: подите вон со двора оба…

До утра просидели в конюшне Семён с Весеницей, а утром пришёл хозяин:

– За службу верную жалую тебе, Сёмка, коня доброго, да возьми себе в доме чего надобно, и ступайте с Богом со двора; невмочь мне вас видеть… Нет уж мне жизни в доме… Коль Анастасию сыщешь… Да что уж, ладно, подите… Душу у меня скрали, сердце из меня вынули…


…Настя очнулась в низкой дымовушке, освещённой лишь огнём очага. Древняя старуха, опираясь на клюку, склонилась к ней, щеря пустой рот:

– Очухалась, пригожая… Я чаяла, ты Богу душу отдала, – напугал тебя анчутка-Карбыш!

– Ништо ей, молодая… – отозвался из тёмного угла кто-то. – Пусть спит; ночью в путь…

Она лежала на лавке, растрепавшаяся коса свесилась до полу; лента белая потерялась где-то. Огляделась: окон в дымовушке нет, углы травой завешаны…

–… Оголодала небось… – старуха протянула ломоть чёрного хлеба и кружку пахучего питья. – Пожуй да взвару моего испей. Да заусни ещё до поры… Говорила Зарянка, что ты красавица… – последних слов Анастасия уже не слышала…


…Они уже долго пробирались по лесу; Весеница, в себя лишь пришедшая, сидела в седле; покачивались притороченные котомки с нехитрым скарбом, собранные у Боровика для них…

От малинника, где собирали девушки ягоду, Семён внимательно смотрел под ноги. Следы копыт нетрудно было разглядеть, но они то и дело исчезали в сухой траве, уходили в ручей…

В сыром ельнике след стал приметнее; белую ленту, зацепившуюся за еловую лапу, углядела Весеница, а вросшую в землю дымовушку, всю затянутую беломошником, едва не прошли мимо; след вёл туда. Озноб прошёл по спине Семёна: может, здесь вся разгадка?..

– Эй, кто живой, выходи! – голос осел; никто не вышел к ним, никто не отозвался. Замерло всё в ельнике, травинка не шелохнется… Сделал Семён шаг, другой… Едва не коснулся перекошенной двери… Избушка осела беззвучно, обдав смрадным зелёным дымом, и осталась лежать гнилушками среди мха… Вздохнул Семён: видно и вправду нечистый забрал Ладушу…


…К вечеру вышли на чистую светлую еланку среди берёз…

– Вот здесь и станем зимовать, жена моя, да по обычаям старым жить…

Из котомки достал Семён свёрток. Повесил на шею суженой заветное ожерелье, алым огнём сверкнули камешки…

– Сёмушка, глянь-ко… – Весеница вцепилась в его руку: со всех сторон на поляну выходили, окружая их, люди в простых белых одеждах; старики, девушки…

Вперёд вышла женщина со знакомым Семёну лицом:

– Терешок, дитя моё! Ты нашёл нас!..


…Снилось Насте – матушка Жалёна склонилась к ней ласково; снился голос Улиты; Алёна манила к себе… И всех их чёрная туча накрыла… Во сне поняла: никого их уж нет, и горько заплакала…

…Проснулась в слезах, долго не могла понять, – где она, и отчего так тягостно на сердце…

Свет пробивался сквозь цветные камушки оконца, ещё светлее в горенке от стен, обитых липовыми досками, от них и свежесть лесная… Средь светлицы столик круглый, на нём чаша, полная ягод неведомых, рядом гребень серебряный с каменьями самоцветными, и её, простенький, костяной. Она серебряный взяла, подивиться хоть. Косу хотела причесать, да каменья острые цеплялись, путали волосы. Анастасия вздохнула, взяла свой гребень…

По яркому пушистому ковру, укрывавшему пол, подошла к оконцу, отворила его, вдохнула рассветную прохладу, запах свежего дерева, услышала стук топоров, голоса; берег реки, видный из оконца, знакомым показался. Что за диво, то ж Молосна! И не приснился ей голос Улиты, – говорок торопливый слышался со двора. Не сон ли продолжается?

И шаги к двери… Для Улитушки тяжеловаты… Белкой метнулась к ложу, прикрыла голые руки… Да ведь чуяла душа, кто похитчик её… Вот он и вошёл, у дверей встал несмело, ровно гость незваный-непрошеный…

– Дозволишь ли войти к тебе, душа моя?

– Разве ты гость, что дозволения у полонянки просишь?

– Не полонянка ты у меня, а коль будет на то воля твоя, – суженой назову…

– Иль нынче так ведётся: суженых впотай да по ночам в дом привозят?

– В прежние времена так водилось… Прости, душа моя… – Ставр подошёл, сел рядом на узорчатый полавень, укрывавший её ложе. – Прости, не мог иначе; Боровик не отдал бы тебя добром, а мне без тебя свет не мил… А коль не люб я тебе, страшен, – скажи лишь: свезу домой, к родным, да на битву пойду, сложу голову…

– Родные… Где они теперь, что с ними? Как теперь на глаза покажусь им?..

– …Единый раз видел тебя: как на век присушила…

– Уж не ведаю, кто кого присушил… – радостью сверкнули чёрные глаза; он схватил руку Насти, хотел обнять, но скрипнула дверь; Улита вошла в светёлку.

– Ой, срам-то, боярин! Девушка не одета, не убрана! И не жена она тебе венчаная, чтоб с утехами лезть; женишься, – намилуешься… Поди-ко, боярышне обрядиться надо!

…Прижавшись к груди постаревшей Улиты, Анастасия уже не могла сдержать слёз. Скинула убрус Улита, – а голова-то бела вся…

– …Ништо, нам стареть, вам цвести. Ты поплачь, поплачь, головушка бедовая, да жизнь свою обскажи, и я свою поведаю…

…Анастасия всё плакала, слушая Улиту…


Через несколько дней после набега восоров объявился на погорелье Ставр Годиныч со дружиной, освободил полоняников, схоронил убитых. Татей, восоров этих, кого в холопы отдал, кого почестнее, – на землю посадил… Охочих людей собрали где ни есть, семейных да бобылей, крепостцу на берегу поставили… Ставр здесь и не жил, – всё в разъездах. Приедет, глянет, – всё ладно ль, и опять исчез…

– …Нынче по весне явился, велел терем рубить не хуже княжьего; меня на хозяйство поставил… Гляжу: ковры стелют персиянские, в оконницы каменья цветные лепят… Спрашиваю: жёнку привезёшь, аль утеху? Глазом сверкнул, – молчи, баба, знай своё! Приспешник его, при нём всё крутится, страшной, чёрный, прозвищем Карбыш; третьего дня, слышу: спосылает его Ставр куда-то. Ночью шум во дворе; разбудил сам меня, – поди, мол, наверх, не надо ль чего, по твоему разумению. Я и пошла; светец-то запалила, да и ахнула! Где ж думаю, сыскал он тебя?.. А Карбыша ты не бойся, он зла не сделает… Дай-ко одену тебя да причешу… Вот как привелось в отчину-то вернуться… А что ж ягодки не спробовала? Сладки они; виноградиной прозываются… По темну сведу тебя в другой двор, чтоб всё ладно было, чтоб жених в свой терем ввёл тебя…


…Поселили её у вдовой леноватой бабёнки Лепёшихи. Пристроить в семью попорядливей сродницу-сироту Улите не удалось, – где парни взрослые, где свои девицы на выданье. У Лепёшихи же девчонка мала ещё, лишние руки не в помеху…

Зато и обзавидовались соседушки, как у вдовы сундуки, добром набитые появились, амбарушка да ледники житом-снедью наполнились.

…Второй месяц живёт Настя у Лепёшихи; в гостях, не в гостях, а боле за работницу, – полы вымети, кашу свари, за девчонкой приглянь; коли руки пусты, – ткать садись. Улите о том невдомёк, как её приёмышка поживает; чуть во двор Улита, вдова Настю к окошку,– сиди, отдыхай, ровно тебе княгиня…

Насте ж заботы не в тягость; всё часы не так тянутся. Прялочка у окошка, за окошком снежок весь день сыпет да тает. Второй месяц Ставра не видала; где он, что с ним? Или вовсе забыл о ней? С глаз долой, – из сердца вон… Что там всё Улитушка говорит: в Киев уехал, заботы у него… За долгое время часу не сыскал зайти, поклониться… Сколь ей тут маяться в холопках, невестой несватаной?.. Копится, копится злая обида на сердце…

Да отчего в селе голосов мужских, стука топоров не слыхать? Мимо окон одни бабёнки шастают. Спросила вдову, она и проболталась, о чём заказано было молвить: Ставр всех мужиков собрал под стяги Святополка того окаянного, с новгородцами ратиться. Далеко ушли ратники; почти к самому Киеву… И как могла она худое о нём помыслить? Да жив ли нынче, не клюют ли вороны глазки его чёрные? Помолиться бы за него… Да что за шум по селу, что кричат там?.. В избу влетела девчонка Лепёшихи:

– Ратники идут! Побитых страсть!..

Настя и прялку убрать не успела, только в окошко глянула: витязь во дворе с коня спешивался… Сердце птицей стучало, рвалось наружу. У витязя рука перевязана левая, корзном прикрыта, повязка кровью запеклась…

…На пороге встал, поклонился:

– Долго шёл к тебе, прости, задержался в пути малость. Прости, что без сватов пришёл, – сваты мои на брани полегли; сам нынче за себя прошу: пойдёшь ли за меня?

–… Пойду… А допрежь благословения у батюшки получить хочу…

–… Что ж, будет благословение… – и нет уж его, лишь дверь едва скрипнула…


-… Ушёл наш батюшка Боровик, как боярыня преставилась; после помину и ушёл… – толстая Васёна всматривалась в лицо приезжего. – А ты, боярин, будто бывал у нас, тогда же, по теплу?.. А он, значит, котомку взял да посох, да подался… Я ему: куда ты, батюшка? А он: не держи меня, Васёна, сына только береги…

– Где ж ныне чадо? У тебя ль?

– Нет же; старший сынок Боровиков приезжал из Новгорода, походил, поглядел на Богдашечку. Спрашиваю: собрать ли дитя в дорогу? А он: недосуг нынче, жёнка хворает, Может Трофим молодший в Ростов заберёт? С тем и уехал, да возок скарба из терема прихватил…

– Так где ж младенец?

– А приехали в другой день люди, невесть откуда: старик, высокий, худой, да мужичок с ним. Спросили Богдашечку: поедешь ли к дедушке? Посадили в возок да укатили… А по первому морозу полыхнул терем боярский, лишь угольки от него остались… Чего б ему гореть, челядь уж давно разбежалась…


…И седьмицы не прошло, – опять он стоит на пороге перед ней:

– …Худые вести привёз тебе… Виноват пред тобой крепко; пойдёшь ли теперь за меня?..

–… Пойду… – еле слышно… – Ты к ране зелья-то приложи какого… Да Улитушка знает…


Часть II

ВАРВАРА


Глава 1. Год 1025

Крепок и высок, в три жилья ставлен терем посадника беловодского Ставра Годиныча, не зазорно в таком и князя принять. В оконницах не простая слюда – цветные камушки скляны вставлены. Затейные резные балясины по крыльцам и гульбищам сам хозяин вытачивал, как час вольный выпадал. Да на забавы те часу досужего всего ничего приходилось, – не было лета, чтобы не уйти со двора посаднику на битвы и рати. Давно уж перешёл Ставр под руку Ярослава, не раз убедившись в вероломстве Святополка…

А любил Ставр Годиныч похвалиться при случае богачеством и таланом семейным; и было чем. Не пустуют закрома его, амбары и медуши ; из-за реки, с восорских лугов, с вотчины идёт жито и говяда. Полы в горницах крыты не самотканым, – коврами персиянскими. Всё, что ни есть предивного на торгах киевских и новгородских, – всё в тереме посадника будет. А самое-то богачество Ставра, – жена-красавица да деточек трое; меньшая дочка Варварушка в зыбке качается…

Никакая вьюга-метель не остудит того, что изнутри согрето. Уж скоро десять лет живёт Анастасия за Ставром, и ни часу не пожалела о том, что свела судьба их. Двух сыновей ему подарила, – Авдейке и Гаврюше нынче семь и восемь лет; дочка лишь народилась. Лад в семье посадника – всем на зависть…

Да притаилась на дне души чёрной змейкой обида, никому не видная и давняя. Не могла простить Анастасия мужу, что скрал её из дому как вещь бессловесную, не дал с родными попрощаться… Нет-нет, да и вздохнётся ей украдкой: вспомнится Алёна, старая нянька. Где Весеница нынче, братец Сёмушка, да Богдашечка малой?

Разлуки частые приглушали обиду. Вот и нынче,– едва зажили Ставровы раны с последней рати, – гонец от князя удельного, ростовского: не медля ни мало ехать к нему на пир: князь сына-первенца окрестил. Приглашение с почтением послано, а поди, поперечь удельному…

…Вот седьмица прошла, надо б хозяину и дома быть, – далеко ль Ростов тот? Да замест посадника дождались соседа, боярина суздальского Бекешу, да с вестью недоброй: сидит Ставр Годиныч в Ростове, у князя Вышеслава в порубе …

Горяч посадник беловодский, а молодой князь ещё горячее, – вздумалось Ставру выхваляться перед ним богачеством да удачами ратными. Слово к слову, веселью конец, – посадника в поруб, дабы остыл…. Что князь дале прикажет, неведомо; а грозился ставров двор на поток пустить, дабы хвалиться было нечем.

Ночь лишь Анастасия в раздумьях промаялась; поутру головой тряхнула, – косы золотые по плечам растеклись мёдом. Кинула ножницы Улите: стриги! На что коса, коль головы не станет? Шапку Ставрову куничью на голову, да кафтан кушаком потуже стянула, детей поцеловала да на коня верхом!


…Да что за город такой удельный, – Ростов? Беловодья чуть поболе, стены крепостные чуть повыше-покрепче, те же улочки пыльные, гуси-утки бродят, обочины крапивой-лопухом поросли; церквушки невеликие да без прикрас…

Городишко невелик, а торг шумит как и везде. Досужий народ у лавок толпится; кто себя показывает, кто на других смотрит…

Анастасия ещё подумывала, как попасть ей ко двору князя, бродила меж людей, дивилась взглядам девичьим лукавым: «…боярич молоденький, какой пригожий…» И всё казалось, – следит кто-то за ней; не служки ли княжьи? Оглянулась… Странник в монашьем платье поклонился, улыбнулся знакомо и ласково, скрылся в гудящей толпе… Остановилась у лавки, где народу помене…

– Не желаешь ли, боярич, товар мой глянуть? – засуетился сиделец.

– Что ж покупателей мало? Товар ли нехорош твой?

– Товар-то хорош, товар мой красный, да цена его стоит. Вишь, неудачей сюда занесло; мне б в Новгород, там народ зажиточней, не то здесь. Глянь, боярич, тут тебе злато-серебро, камни самоцветные, всё персиянские да веницейские; колты да привески, лунники. Вот досканец аланский с девичьими прикрасами, – коль жёнки нет, зазнобушку одаришь…

Видя, что бояричу богатому ничто не диво, сиделец решил поразить другим чудом:

– Вот глянь, купить не купишь, – на то и у тебя гривен не достанет, – старик развернул холстину, – а полюбуйся; внукам сказывать станешь, какое диво видал.– он извлёк, наконец, из холста длинный досканец, светящийся лалами и смарагдами. – Тавлеи то; у нашего князюшки первая забава; да купить и у него мошна пуста…

– …А что, старик, к слову, – Анастасия едва отвела взор от чудно вырезанных фигурок, кои сиделец любовно расставлял на открытой крышке ларца, – у себя князь-то нынче аль где на охоте?

– У себя, у себя; поутру нынче вернулся из Киева, да занедужил дорогой, слышно, малость… Да ты сюда глянь: эти фигурины – из дерева индианского белого; эти – из чёрного мурянского…

– Да сколь же хочешь за них, старик?

– …И всего ничего: десять гривен… золотых…

– Да ты черезвый ли, старче? За те гривны терем купить способно!

– Ну, терема не купишь, а вещь того стоит…– купец уже заматывал досканец в холстину…

–…Вот тебе… – Анастасия кинула увесистый мешочек на прилавок. – Здесь довольно будет; боле тебе никто не заплатит… Подавай сюда своё диво…


…Терем князя без затей рублен, камни цветные лишь в трапезной, а то всё слюда; в чёрных избах и вовсе бычий пузырь. В горницах полы самотканым крыты, а те, что привозные ковры, – уж повытерты. Зато рынд, челяди всякой без толку мечутся по двору… Вот куда гривны-то ростовские идут…

–…Боярин Белозёрский Удача Данилович с дарами ко князю! – Анастасия, забыв своё обличье, смутилась от обилия мужских лиц; не вдруг и поняла, что её имя выкликнули…

Князь вошёл в трапезную стремительно, домашний кафтан попросту, на плечах в накидку; увидав, что гость – ровня ему по возрасту, кафтан и вовсе скинул. Ростом Вышеслав Анастасии выше; розов от полуденного сна, иль от жара нутряного… Русая бородка старше его не делала.

– По здорову ли князь Вышеслав нынче? Слышал я о хворях твоих. Тебе б, князь, траву шалфей в молоке заваривать да пить. Неуж твои мамки да няньки того не ведают?

– Ты лекарь, что ли? – князь нетерпеливо сморщился. – Мне сказали: ты с дарами… В здоровье моём Бог волен…

– Слышно ещё: Бог милости послал тебе, – сын родился… – …князь порозовел ещё больше от удовольствия… -… До земли нашей Белозерской дошла молва об удачах ратных твоих да об умении в забавах заморских… – Анастасия, приметив загоревшиеся глаза князя, нарочито медленно разворачивала холстину…– Прими же в дар эту вещицу от меня; сынам твоим и внукам в наследье перейдёт.

– Тавлеи! Да сколь причудны! – Вышеслав то бледнел, то опять краснел…– …Да тут и сыграть-то не с кем… Сам-то разумеешь ли?

– Когда б не разумел, мог ли понять, какой дар тебе надобен?

– Ну, коль выиграешь, проси, что пожелаешь, всё исполню!..

«…Что с тебя и взять-то, князюшка?»

…Вот когда пригодилась Анастасии наука Ставрова; не один зимний вечер просиживали они за простой доской крашеной, передвигая тавлеи, самим Ставром из кости резаные…

…На пятом уже ходу счастье от князя отворотилось; он помалу бледнел от злости. Анастасия, решив за лучшее отступить, отдала ему «всадника»: «… Тебе, видно, и впрямь, играть здесь не с кем…»

…Князь, победой довольный, осторожно укладывал тавлеи в досканец, любуясь каждой фигуркой…

–…Хоть ты и не выиграл, боярич, у меня, а за дар сей бесценный проси чего пожелаешь…

– Не спрошу у тебя, князь, ничего; дар мой от сердца, а вот холоп мой в пути сгиб, так не отдашь ли своего какого, иль в порубе у тебя кто даром кормится…

– Для ради праздника всех пущу на волю! Эй, сотник! Кто там у тебя под замком?

– Посадник беловодский да из волхвов суждальских смутьян набольший…

– Всех на волю!

– Как же то, князь? Мы ж его сколь выслеживали…

– Перечить мне, сотник? Сам под запоры сядешь! А воеводе то в прок пойдёт; пусть-ко бояричу послужит, гордыню усмирит…

…Низкая дверь поруба скрипнула натужо, из нутра пахнуло сыростью. «Неуж мой Ставр здесь седьмицу уже?..» Едва удержалась на шею кинуться мужу; он вышел из гнилого мрака, щурясь от яркого света…

…Тот, кто выбрался следом, заросший почти до глаз тёмной бородой, вперил в Анастасию взор, но она не заметила этого. Он вышел, опираясь на посох, под тяжёлым взглядом сотника, с княжьего двора, ещё раз оглянулся на Анастасию…

Ставр же, разминая затёкшие в путах руки, едва глянул на своего спасителя. Ему кинули кафтан, из сенника вывели застоявшегося коня…

–…Тебя, что ль, боярич, за волю благодарить?..

…За стеной Ростовского Кремника она скинула шапку.

–…Поспешим, Ставр Годиныч. Норов у князюшки переменчив, а нас детушки заждались…

Среди ночи она проснулась, как толкнул кто: «…То ж Леонтий был, монах тот! Он, верно, признал меня, через столь годков-то!.. Отчего ж не догнала, не остановила? Да сказать ли Улите? Нет, не стоит попусту тревожить, – он, не он…» Она опять засыпала, сквозь дрёму пытаясь ещё что-то припомнить, в Ростове виданное; уснула, так ничего и не вспомнив…


Глава 2. Год 1030

А Улита всё хлопотала в доме, топотала по горницам, гремела ключами. Она слегка усохла, а на хвори не жалобилась, и по-прежнему за всем приглядеть успевала: за челядью, за подрастающими детьми.

Свалилась как-то вдруг; принёс кто-то вести о сыне, – видали его то ль в Киеве, то ли в Византии… Видно, потеряв всякую надежду увидеть Леонтия, Улита слегла, и уж боле не вставала, всего зимы не дожив до встречи с сыном….

…Теперь Анастасия одна, без Улиты, ходила за зельем травяным, сама хвори лечила детские. Ходила в лес, а чаще за протоку на Черёмуховый остров. Снадобья хватало не только своим, но и ближним соседям. Да и всё Беловодье знало, у кого помощи искать на край… Злые голоса шелестели: ведьма, мол, посадница, слово чародейное знает…

…В последнюю ночь Масленицы от небрежно сроненной искры полыхнула приречная Сиротская окраина. Старые, устоявшие в пожар двадцатилетней давности, просохшие от бесснежных морозов, нищие избёнки разом взялись огнём…

Дьякон Исидор, старый и немощный, всю ночь простоял на пожарище, молясь за погорельцев несчастных; невдолге Бог прибрал его… Почти до Страстной седьмицы церковь простояла запертой….

Все людские избы и клети посадникова двора заполнились погорельцами; Ставр дозволил под призором тиунов брать избняк(лес на жильё) из поместья своего. Глядя на него, нехотя, и другие зажиточные беловодцы пускали к себе сирот; да мало кто даром, – в закупы брали, а то и в обельные холопы…

Весть о новом священнике принесла Анастасии говорливая соседка Мисюриха, – прибыл верхами, ни виду в нём, ни дородности. Голова седая, а глаза как у вьюнца, – светятся, и всё улыбается. Вроде из здешних, а прислан из Новгорода…

Как сердце тогда не ворохнулось, не подсказало; ну, приехал и приехал, в церкви поглядит… Не до того было, – старшенький хворал тяжко…

…Другим днём полегчало Гаврюше; Анастасия с Варварушкой на могилку к Улите пошла поклониться. Не дойдя, остановились: что за чужак на холмике сидит понурясь? В тёмном платье, седой весь. Человек поднял голову; Анастасия прежде крест увидала на груди, поняла: священник новый. Потом уж в глаза глянула, охнула, – Леонтий!.. Та ж синь в глазах, улыбка та же печальная… Важности и дородства и впрямь не нажил Леонтий, а грусти в глазах прибавилось.

Видела потом Анастасия, как новый поп в простой белой рубахе с мужиками брёвна ворочал: ставили избы погорельцам; на выезде к Ростову часовню срубили…

Как шутя, напомнил Леонтий Анастасии: «Обещал тебе суженого киевского, – так и вышло по моему…» И в глаза смотрел долго-долго… Что-то сулили этот взгляд? Отчего раненой птицей затрепыхалась душа? Отчего в церкви кажется: её отыскивают синие глаза попа? А ей бы спать спокойно в душные лунные ночи на крепкой руке мужниной…

Отчего сам Леонтий не вдруг решился зайти в посадников двор, где мать его преставилась? На то и пенял ему Ставр:

– Почто, отец Леонтий, от двора моего в сторону идёшь? Ободворков обошёл, а к нам ни ногой? Мне то в обиду. И знаешь, Анастасия ждёт тебя. Мне прошлое ведомо её, она всё рассказала. И вины её в том никакой не вижу. Не чужой ты нам, потому, уж будь любезен, – навести, не обижай нас…

Он и пришёл, как обещался, днём позже. А Ставра в ту пору не случилось дома. Вот и сидели Анастасия с Леонтием друг против друга, третьей с ними память была; и тени ушедших спустились к ним. Больше молчали, слушая голоса дорогие в себе… Леонтий пил горячий мёд, – росеник(май) нынче не больно угревист выпал… Вскидывал глаза на Анастасию и опять прятал взгляд, как обжечь боялся; точно спросить что хотел, а так и не решился…

С появлением Леонтия как свет небесный пролился на жизнь Анастасии, чего прежде не было… Да близко больно подошла Настя к нему, обожгла сердце…


После Пасхи гонец прибыл из Киева, – князь Ярослав Ставра зовёт ко двору. Уехал посадник один, не взял верного Карбыша…

А травы перед Купальницей в самый рост вошли, пора зелье собирать лечебное, пока цвет не набрали. Нынче подумала Анастасия, – не взять ли Варварушку с собой? Её-то Жалёна в лета эти за собой водила… Да нет, мала ещё… Опять нынче надутая сидит, бука букой. Обличьем в отца, чернява, а нравом в кого? Братья, Авдейка с Гаврюшей, ласковые, душевные, а эта всё на свой лад норовит… Давеча объявила чего: за зельем не стану ходить, ноги бить, знахарку найму, – пять годков девке…

Ну, ин ладно… Лапотки на ноги, плат ниже на лоб, пестерь за плечо. Встречные узнают, кланяются, – посадница по зелье пошла, спелой травы ей…

К Алатырь-камню спустилась, отдохнула, на Молосну подивилась; дале бережком шла… У протоки лапотки скинула, оборами на плечо повесила, ступила в обманчиво страшно бурлящий поток. За много лет каждый камешек на дне брода знаком стал… До середины едва дошла, – сзади плеск и голос знакомый:

– Ножки не остудишь, боярыня?.. – опомниться не успела, подхватил на коня, вынес на берег острова…


…Высоки травы перед Купальной ночью; что там, за зелёной стеной, не разглядишь… От их ли свежести дурманной закружилась голова посадницы; что там, – небо, глаза ли бездонные?.. Люди их не увидят, а Боги, старые и новые, пусть отвернутся… Пусть останется с ними Лада… А за грех свой сладостный заплатят они сполна…


…Вернулся Ставр через неделю после Купальницы. Чуть скинув пыльное платье, обнял жену, долго не отпускал, гладил руки, волосы целовал:

– …Истомился по тебе, ровно молодожён; кажется, лишь по первости так скучал. А ты как и не рада мне?

–…Занедужилось что-то…

– Много хворей чужих на себя берёшь. Пора б уж оставить это; своих вон пользуй, а с чужих довольно.. Зелейница ты моя… Век бы от тебя не отходил, да Ярослав опять велит рать готовить: чудь пойдём воевать…

– Земли ему мало, что ль?

– Там к морю путь, в земли варяжские…

– А других путей нет в варяги?

– То не бабьему разумению понять, то дело мужеское…

– …Нас, тятька, возьми! – выскочили Авдейка с Гаврюшей.

– Цыц вы, пострелята! Подслушивали? Зелены ещё, успеете наратиться. Другим годом возьму Гаврилу с собой, а нынче за мужиков в доме останетесь. Мать берегите; спрошу с вас, ежели что… А мне рать готовить да вестей из Киева ждать, – когда выступить…

И трёх недель не прошло, – прибыл гонец. Другим вечером, переправившись через Молосну, дружина Ставра ушла на заход…


…Часовня освящена, избы погорельцам поставлены. Леонтия Анастасия видела теперь лишь в церкви, а и туда стала ходить реже, и за ворота почти не показывалась. Она уже знала, что не праздна; стало казаться, – смотрят на неё подозрительно и даже с насмешкой; и не хотела, чтобы Леонтий что-то заметил. Но не было ни насмешек, ни подозрений, – муж ратиться ушёл, жёнке не гоже по торгам да игрищам бродить…

Она стала чаще молиться дома; посмотрел бы теперь на жёнку свою Ставр; то всё пенял: отчего к иконам редко подходит? Шутил: не ведьма ль ты, в самом деле, зелейница моя? Отговаривалась тоже, как шутя: чего мне Бога молить? Всё есть у меня, для защиты муж имеется…

И нынче не за себя просила Богородицу: молила,– не пал бы грех её на голову ещё не рождённого чада. Но взгляд Марии, светлый и холодный, шёл куда-то мимо… «…Не понимаешь ты меня, не слышишь; раскаянья ждёшь, да не будет его…»

…И в той часовенке новой, где запах ладана ещё не затмил дух сосновый, встретились они на исходе лета, как невзначай…

…– Душно мне, Ладуша, тошненько…. Тоска смертная съедает… Грех на мне тяжкий… Самуил во сне привиделся: каялся, – сбил меня с пути, а я вслед за ним тебя совратил… Душа его в аду мается…

– Не суди себя, Леонтий; если в любви грех, – так и я грешна…. Сама того хотела…

– Тебе дитя послано: то знак, что прощена ты в вышних. А мне уйти надо… На полночь пойду; там дух смирится…


…По первому морозу вернулась рать из похода. Да не ехал впереди Ставр Годиныч в доспехах золочёных на вороном коне. Анастасия Карбыша прежде увидала с перевязанной рукой у обоза с побитыми. Тут уже стонали бабёнки, признавшие своих…

…Ставр, живой, весь израненный, едва открыл глаза, протянул руку:

– Милостив Бог, дозволил умереть не на чужбине, на тебя посмотреть ещё…

На руках внёс Карбыш хозяина в дом; Анастасия хотела сменить челядинцу набухшую кровью повязку, но тот вырвал руку: «Сам…поди…» Неопределённо мотнул головой. Не понравился ей взгляд Карбыша, – ровно кинжалом бил…

Все зелья-травы, все заговоры-приговоры использовала Анастасия, дабы спасти мужа. Всех ворожеек-знахарок с округи собрала. А уже знала, – нет жизни в нём…

Однажды утром собрал силы, подошёл к окну, долго на свежий снег смотрел:

– Не води боле знахарок, дай помереть спокойно… Не трать душу… Что бабки-то про дитя говорят? Сын будет? Жаль, не увижу… Мальцов женить не успел… Не плачь, сердце не рви, на всё воля божья… Не сладко тебе будет, голубка моя, да Карбыш не оставит тебя…


…Отпевать Ставра приехал бискуп новгородский: не чёрный смерд помер, – посадник преставился, слуга княжий. Из Новгорода же прибыл следом посадник новый, Пров Давыдыч, дородный, не старый ещё, с бабой-толстухой да выводком упитанных детишек…

Через день после тризны Пров навестил вдову, объявил, – корма ей будут идти прежние, честью-почтением не обойдут вдовицу, сирот без попечения не оставят. Сам Ярослав-князь о том заботится…

…Карбыш исчез сразу после тризны. А перед Постом случилось страшное: утром у часовни нашли Леонтия с кинжалом в груди. Кинжал тот Анастасия признала, и скрывать не было нужды,– его многие видали у Карбыша…

По горячим следам сыскать не вышло татя; решили, – ушёл к своему племени, на полдень; пожелали там ему голову сложить. Долго толковали, – почто убил попа, никак с ним не общавшегося. Одно вывели: не нашей веры человек, кто разберёт его? …На том всё и стихло…


Вместе с пеньем ручьёв весенних услыхала Анастасия плач своего последыша… Всё у Ванюши от матушки, – кудри золотые, глазки синие… А отчего свет в них небесный – о том лишь ей знать…


Глава 3. Год 1040

Не было причин посаднику Прову отказывать сыновьям Анастасии, как пришли они сватать его дочерей, – он и не отказал. Нынче у старшего, Гаврилы, свой двор, а по отчему дому бегают двое парнишек Авдея.

Анастасия по-прежнему ходила за травяным зельем, иной раз невесток брала с собой, наставляла в ведовстве, – в другой двор не набегаешься. Варварушка по малолетству ещё тянулась за ней, а как возросла, – упёрлась, ни в какую. Не бить же, а против воли зелье брать, – грех один…

А перед Купальницей Анастасия к Алатырь-камню одна шла, сидела там почти до заката, не переходя брода. Казалось, – с той поры и вода студёнее стал, и протока глубже…

Как-то ввечеру домой воротилась, Ненилка-сноха встретила:

– Тебя, матушка, девчонка Кумохина дожидает; почитай, как ты ушла, всё у ворот крутится. Я ей: матушка нынче запоздно воротится. А она: дождусь, говорит… Заботы, видать, нет никакой…

– Да поди, есть, коли ждёт… -

…Кумоха бабила (баба-повитуха) на Сиротском погорелье; делала своё дело за что Бог подаст. На торгу не видали в последнее лето ни её, ни дочери. Дарёнка хороводилась меж такой же голытьбы. Молвили, – погуливает с ней Лазарь, сын Микитки Бережка, крепкого хозяина сельских кузниц …

…Дарёнка, робея, встала у дверей. Анастасия вгляделась в пригожее заплаканное личико.

– Да тебе чего? Травки, поди, приворотной, аль отворотной? – Оглядела ветхое платьишко, короткое, не прикрывавшее босых пыльных ступней. – У меня того не водится, я хвори телесные лечу; за тем к Ведёнке поди… – Дарёнка хотела что-то сказать; всхлипнув, закрылась ладошкой…

– Ну что это? Что стряслось-то, девонька? – Распахнулась дверь, в горницу влетела раскрасневшаяся Варвара, увидала Дарёнку.

– Ты?.. Чего здесь?.. – та, как-то дико глянула на Варвару и выскочила из горницы… Анастасия пристально посмотрела на дочь; та, пряча глаза, как без любопытства, обронила:

– Чего она приходила-то?

– Может, о том у тебя спросить?..

…Рано стали соседки нахваливать ей Варвару, – девка-огонь, и пригожа, и разумна, лишь горда не в меру. Анастасия забоялась: не испортили б девку, и то больно нравна. Ей слово, – она десять; и не то, что грубо, а чтоб всё по ней. Где ж такой жениха сыскать?

Любуясь девушками на игрищах, материнским взглядом выделяла Варварушку. Не разумела, что краса её столь заметна и другим, пока не услышала молву бабью: «Варварушка-то Настасьина пригожей сколь возросла. Невеста!»

«Невесте» в ту пору попенять пришлось после хороводов, – без спросу взяла из сундука материного лунники серебряные, дар свадебный Ставра. Они и хранились к Варварушкиной свадьбе…

Ей без нужды прикрасы девичьи; не трёт свёклой щёки, не кусает губ для яркости; всё от Бога да от отца, боле чем от матери…

Варваре лишь бровью тонкой повести, – парни косяком за ней, что заговоренные. О том языки злые толковали: посадницы зелье играет, родова у неё ведовская, – Настасью Ставр незнамо откуда привёз…

Варварушке молва нипочём, – да круг ухажёров всё реже. Немногие выдерживали норов её гордый да прихоти, коим конца нет, да насмешки, коих на всех достанет у неё. От одного рыбой несёт, от другого дёгтем. Тот больно высок, тот низок; кто глуп, кто трусоват… С обидой стала замечать, – самые верные, сердечные друзья по сторонам посматривают, – Лазарко да Вавилка Самулёнок!

Лазарко, тот всю зиму от Дарёнки не отходил; чего уж сыскал в ней, – худа, бледна, одежонка ветхая, срам один…

…Дождалась, – Вавилка при всех подружках объявил, руку высвободив из её пальцев:

– Ты, Варвара Ставровна, девушка-огонь, а я боюсь сгореть. Горда ты больно и спесива; мне девицы ласковые милее. С таким норовом с кем останешься?

– С кем? Да вон хоть с Лазарем! Пойдёшь ли со мной, Лазарко? – парень стоял поодаль с Дарёнкой, за руку её держал. Как омороченный блеском чёрных гневных глаз, разжал пальцы, чуть слышно произнёс:

– …Пойду…

– Что? Не слышу! Аль ты голос потерял?

– Пойду, Варварушка! – твёрже повторил парень. Побледнев, Дарёнка отшатнулась от него, не веря услышанному; закрыла лицо руками, бросилась прочь… Лазарко повернулся за ней, остановился робко:

– …Я это… Варварушка, того… потом… – кинулся догонять Дарёнку… Варвара до крови закусила губку; под опущенными ресницами спрятала блеснувшие слезинки, – не хотела видеть насмешку в глазах подруг….

– Вот значит как.. Хорошо же… Поглядим, кому плакать придётся… – топнула ножкой. – Лазарко мой будет!


…Не замечала прежде Анастасия у дочери такой склонности к милосердию, чтоб добро своё раздавать. А тут, – саян старый отдам, выступки ношеные. И всё Дарёнке… Невдомёк Анастасии в чём тут дело…

А Варварушка будто притихла, притушила огонь в глазах, поласковее стала. Испросила прощения у Дарёнки, улестила подарками; убедила, – ни к чему ей Лазарка. Простуша поверила, растаяла от ласки. Много ль надо бедной девчонке? Как же, – первая красавица и гордячка снизошла до неё…

Варвара меж тем все тайны Дарёнки сердечные выведывала; а с Лазаркой почти не видалась. Редко при встрече глазки вскинет да отведёт, плечиком дрогнет, искоса глянет. А тому и довольно, – в сердце колотун не унять, на Дарёнку уж не глянется, тоска, да и только…

На Петровки Лазарко уж не отходил от Варварушки. Дарёнка по простоте такого коварства понять не могла, и глазам верить не хотела. Подарков никто ей боле не дарил, и не было больше у неё ни милого друга, ни подруги сердечной… Один лишь Рыбарь, дюжий молчаливый парень, безмолвной тенью бродил за ней…

Набралась храбрости, сама подошла к Варваре:

–…Как же это? Что ж мне-то делать, подруженька?

– А ты хоть Рыбаря возьми, вы с ним в пару станете, – получила в ответ холодно. – И на что тебе Лазарко? Отец его не дозволит на тебе жениться. И мне не след водиться с тобой, подружки пеняют за тебя…


Не одной лишь Варваре пригожий Лазарь надобен стал; подрастали и другие «невесты». Соседка его, Любашка, из большого горластого семейства, не удалась ни разумом, ни статью. Поди, мать надоумила, – завлечь Лазарку в женихи, отбить у Варвары, с которой ходила в подружках. Пытаясь, и не умея ничего перенять от Варварушки, она таращила на парня глупые коровьи глаза, добиваясь лишь недоуменья, а то и откровенной насмешки. И подруги не остались в стороне, глумились, как могли, над бедной Любашкой. Та отбрёхивалась, насколько позволял скудный разумишко, поднаторев в домашних сварах. Не хватало слов, – в ход шли кулачки…

В тот же вечер, после Дарёнки, чуть Варвара, испив квасу, умчалась опять в улицу, явились опять гости незваные. Малёха, мать Любашки, притащила с собой дочь, растрёпанную, с поцарапанным лицом, зарёванную. Из уха на алую бархатную епанечку капала кровь.

– Это чего ж такое деется в селе-то нашем? – блажила Малёха ещё от ворот. – Это где ж то видано: красу девичью порочить, в светлый-то праздник? Это почто ж ей всё дозволено-то? – Она ещё что-то вопила, но уже тише, истощив запас проклятий. Анастасия, меж тем, усадила Любашку на скамью, принесла чистого холста и отваров; промыла с приговорами царапины.

– Ты чего ей там наговариваешь? Сурочить ли девку хочешь? Я к посаднику пойду; есть у нас волости в селе, не все у тебя под пятой омороченые ходят. Я до князя дойду!

– Утишись, Малёха! Будет твоя девка как новая; и виру я заплачу, и дочерь накажу, как тому следует…

Прибрав косу Любашке, Анастасия выставила их за ворота; в улице они перебрёхивались уже меж собой.

– …Ванюша, поди, покличь сестрицу, скажи, матерь кличет, да потурь, чтоб не мешкала…

…Та пришла недовольная; от подружек стыдно, – как малую мамка домой зовёт; а ввечеру самое гулянье девичье…

В те поры воротился с поля Авдей; крепко досталось девушке на орехи, успевай расщёлкивать…

– …Стыдно ль тебе, сестрица-красавица? Задрать бы подол да выпороть! – Варвара поморщилась на братнино резкое слово. – Второе лето по гуляньям носится, хвост трубой. В доме рук ни к чему не приложит, челядинки ей приданое готовят от зари до зари, – она того приданого в глаза не видала, не до того ей. Кому то приданое? Добрых парней разогнала, один Лазарь и остался, на все прихоти готов, хоть в Молосну головой…

– Суженого, дочи, по сердцу выбирают, а коль замест сердца камень чёрный, – как выберешь?

– Да чем вам Лазарко-то неугоден?

– Да ровно телок бессмысленный, куда ведут, туда и идёт. Бабёнок, балованный, не хозяин в доме, топорика в руках не держал…

– На что ему? Челядь на то есть…

– Ладно станете вместе хозяйствовать… Как урок челяди дашь, коль сама толку не ведаешь?

– И пусть! Я тут, видно, заобихожая (лишняя) у вас! За встречного первого отдайте, только с рук сбыть! Все шишки на меня, а вы своего любимчика поспрошайте, где он бегает-пропадает! – Варвара хлопнула дверью, убежала в светёлку…

– До Рождества бы окрутить её…– вздохнул Авдей…


Затихла Варвара, со двора ни ногой, за ворота лишь с матерью или с невестками; с утра до заката в хлопотах, за прялкой, за тканиной…

Изредка, услышав стук копыт за воротами, отрывалась от работы, будто хотела в окно глянуть, тайком стряхивала беглую слезинку, чтоб не приметил никто.

Осенние свадьбы играли уж по Беловодью; на десятый день по Зажинкам, чуть смерклось, – во дворе шум, скрип телег, ржание коней, голоса весёлые. Варвара всем нутром напряглась, как дышать в тягость стало, только слушала сердце, бешено бьющееся…

Пока Ненилка поднималась, шла к окошку, переваливаясь тяжёлым пузом, прыткий Ванюшка юркнул во двор; воротился, опередив гостей; торжественно-растерянно объявил: «сваты… от Лазарки…»

Варвара вспыхнула всем лицом, прикрылась ладошкой, торопливо скомкала куделю, бросила под лавку; метнулась в светёлку. На пороге обернулась, сияя глазами, оглядела всех: вот, мол, дождались?


…Перед сном Анастасия как всегда обходила внуков, зашла к сыну поцеловать и помолиться на ночь с ним. Обычай этот завёл Ванюша; как-то попросил её:

–…Со мной вместе помолись, матушка. Мне кажется, с тобой меня Боженька лучше понимает… – Заученные слова молитвы в детских устах звучали так искренне и чисто; Анастасия боле слушала его, чем молилась сама… Она по-прежнему считала – просить у икон ей нечего… Слова её молитв ужаснули б попа Игнатия, иссохшего, как весенняя морковка. А она хотела лишь, чтобы Тот, Кому Молятся, не вмешивался в заботы её семьи, и позволил ей самой справляться со всем…

–… Матушка, сестрица у нас хорошая?

– Хорошая она, чадушко, хорошая, да прихотлива страсть…

– Мне жаль, как ты её бранишь. Вот уведёт её Лазарь к себе, и не увидим боле …

– Как же не увидим? Она придёт, и ты в гости станешь ходить к ней…

– Не хочу туда в гости; не глянется он мне; в церкви не молится, – на девиц глядит…

–… А что про тебя Варварушка сказать хотела давеча?

– Не знаю… Это я потом тебе… Матушка, а иконы кто творит?

– Люди, верно, святой жизни, монахи, может статься…

– Мне, матушка, давеча тятенька явился во сне; перекрестил, а потом заплакал. Он в чёрном платье был… Может, он хочет чтоб я монахом стал?

– Нет, чадо, нет! Монахи по земле скитаются; не хочу, чтобы ты покинул меня, и тятенька не хочет того! Ох, чадо моё неугомонное, мал ты ещё…

– Ты сказку мне скажи; ту, про Ерша Ершовича…

…Сказка и до половины не дошла, а Ванюша посапывал уж в подушку…

Не могла она нынче не зайти к дочери своей строптивой; та ещё не спала…

–…Ждала тебя, матушка, знала, – зайдёшь… Давно ты не приходила ко мне так. Прости меня, виновата я перед тобой; уж такая, видно, уродилась. Может, от того, что зимой родилась?

– Я тоже зимой на свет появилась. Ну да, вины твои детские; без них не прожить… Невеста ты теперь, о другом думать надо: как своих детей ростить станешь? Свой путь сама выбрала, никто не толкал, и назад уж не свернёшь… Давай-ка причешу тебе коску своим гребнем…

– Матушка, давно спросить тебя хотела: на что тебе этот старый гребень, он уж потемнел? У тебя тятенькин, с узорочьем, есть, да Гаврюша дарил ещё…

– А это матушки моей, Жалёны, гребень; для меня он самый дорогой… Спи уж, чадушко моё…

– Ты мне песенку спой, колыбельную… Помнишь, нянюшка Улита пела?

– Спою, усни только, Бог с тобой, дитя моё…


Глава 4. Год 1046

…Варвара малость огрузла, родив троих детей за шесть лет. Старые ступенькиотцова дома поскрипывали тяжко, как поднималась она в прежнюю свою светёлку. Как всегда, была чем-то недовольна…

–…Распустила челядь, матушка, – девка сенная в дверях едва поклонилась; я чай, шея закоснела?

– Она из новых, тебя допрежь не видала…

– Не видала, так что ж? По обличью не в домёк, – не холопка пришла. У меня, вишь, не так; я и голоса не рву; мне лишь бровью повести, – всё по моему идёт…

– Ведомо: у тебя и муж по одной плашке ходит, на другую не глядит. Да счастье твоё у тебя на лице написано…

– Что о моём счастии говорить? О другом речь поведу. Иван-то где? Да вели, матушка, мёду погорячее, что ли, подать, – смёрзлась я. Недалече шла, а ветер студёный; скоро ль весна?

– Ваня гуляет где-то с ребятами; поди, скоро придёт. Его дело молодое, а тебя кто гнал в непогодь? Аль ты опять с Лазарем побранилась; дома невмочь стало?

– …То-то что молодое… Кабы с ребятами… Ведаешь ли, – у богомазов пропадает он днями, сам мажет лики… Он у нас как другого отца сын… В монахи пойдёт, что ли?

– То дело святое, богоугодное, кой тут грех?

– Дело-то святое, да богомазы те бражники, опойцы, поста не блюдут; по святым дням песнопения устраивают непотребные… Что люди скажут? Посадника ли сыну с тем сбродом водиться?

– Лишнего наговариваешь… Видала я тех людей, всякие есть; монах греческий у них в набольших. Не мог он непотребства допустить. А что Ванюша там, – что ж, лучше ль по улицам шелапутничать? Душа его чиста, греха не примет. И сказывал он мне про всё…

– Хорошо же, матушка, то не в диковинку тебе… Аль ведаешь и о том, что он жениться ладит? Не сказал ещё, куда сватов засылать?

– Впервой слышу… А в том что худого? Молод, верно; ну, чай, скажет, коль невесту сыскал…

– Сыскал, сыскал… Без роду, без племени, христианского имени не ведомо; крещена ль? То ль восорка, то ль печенежка… У матери-то она прижилая; у чужих за кусок хлеба из милости обретается.

– Ты тоже не княжьего роду. А она мне не ведома, может, девушка хорошая; бедность, – не грех. Иванушка с непутней не свяжется…

– Так ты, поди, погляди на сношеньку будущую! Да там и глядеть-то не на что! Тоща, черна, может, вовсе хвора! Такую-то хозяйку в дом отцов вести, побродяжку; последнее добро растрясёт… Не дождусь, видно его нынче; хотела сама сказать ему слово, да ин ладно; детки одни, с нянькой, да не со мной… Женить его, матушка, пока от рук не отбился вовсе…

Спускаясь, Варвара столкнулась на лестнице с Ваней; влетел, раскрасневшись, сияя глазами, поклонился сестре. Варвара, любя, смягчила взгляд, поцеловала в лоб:

– Загулялся, молодец! Так ли со святописания ворочаются?


Не сказала Анастасия дочери, – давеча видала Ваню с девушкой, – стояли у ворот, сцепив руки, глаза в глаза. Девчонка во всём старом, до предела ношеном, и, видно, – с чужого плеча. Анастасию приметив, девушка вырвала руку из ладоней Ивана и убежала… Не стала пытать сына, ждала: сам скажет… Не дождалась, подивилась: допрежь не таился от матери…

…За семейной вечерей всматривалась в сына, пытаясь разглядеть в нём что-то новое, чего ей нельзя было не уследить. Ненилка первой эти приглядки подметила, поняв, о чём думает матушка, – у той свои сыновья подрастают:

–У Вани усики пробиваются; не пора ль женить его, матушка?-

Малый, Ненилкин Пётрушка, хихикнул:

– Ваня-жених! – и получил от отца по лбу ложкой.

– …Жених… – подал Авдей голос. – Такому ли молодцу невесту не сыскать. Вон у Русина девки подрастают…

– …Как сердце Ванюше подскажет, так и сбудется…

– Прости, матушка, да вот Варвара по сердцу выбрала, что ж с того вышло?

– За всё, сынок, платить надо…

…Как расходились из горницы, отвечеряв, Анастасия задержала сына. Отперла свой сундук, плат достала новый, ею тканый, башмаки крепкие.

– ….Вот, не знаю, по ноге ли ей… Снеси своей милуше, до тепла-то ещё далёко…

–…Спаси Бог, матушка… – Иван низко поклонился, глаз не поднимая, прошептал:

– Я потом тебе всё… – убежал к себе…


-…Ах, кабы мне такое узорочье, да ниток цветных… – Найка гладила тонкими пальцами дарёный плат, – такого бы, поди, наткала… Все бы цвета земные собрала… Какой талан у матушки твоей… Так и видно, – добрая она…

– А пошла бы ты к нам в терем, сидели б вместе, ткали. Всё лучше, чем нынче живёшь…

– Ни за что, Ванечка, того не будет, из милости жить не стану. Ты уйдёшь скоро, а мне соринкой в глазу там оставаться…

– Кто ж знает: уйду ль? Я не решил ещё… «Уйдёшь, Ванюша, уйдёшь; и дорога твоя дальняя, невозвратная…» Не сказала вслух того, о чём в снах ей тяжёлых являлось, не ясных самой…


…Весна всё же пришла в Беловодье; радовался ли кто тому, боле Ванюши. Теперь Найкины ножки не так будут зябнуть в старых башмаках; дарёное она берегла, надевала редко…

Другая радость – Порфирий-гречанин взял его помощником писать большие образа для новой сельской церкви. Порфирий глядел иконы местного письма; монах Серафим указал на Ивана, как на самого способного ученика.

С начала лета древодели уж вовсю стучали топорами; рядом со старой, полутёмной, тесной церквушкой, рубили новую, в две клети, – одна восьмериком, с шатровой кровлей, да с высоким крыльцом на столбах.

–…Велико ли дело: брёвна накидать… – ворчал, помешивая горячий осетровый клей, тощенький мужичок Тишка. – Лик, то ина забота; он для душевного розмысла; в каждый толику сердца вложить надо… – Тишка не писал образы сам; от неведомой хвори у него дрожали персты. Со дня зачина ликописного двора состоял он тут караульщиком, да и жил здесь. Творил краски ладно, не гнушался с мальцами по осени хвощ собирать для чистки левкаса…


-…Ты, Ваня, на старика не зазри; я по душевному расположению говорю: не ладно, что с некрещёнкой гуляешь; а коли ко кресту её приведёшь, – грех тот сымется. Ты ноне лик святой писать зачнёшь, душе в ту пору с Господом беседовать надо, а твои мысли где тогда будут?

Порфирий, усмотрев Божью искру у Ивана, дозволил писать ему лики самостоятельно, на нескольких досках. Отступлений от канонов в его работах Порфирий не углядел, разве что лики смотрелись живее, чем обычно. Несколько Ивановых досок разошлись по Беловодью; писал он небольшие складни, малые путные иконки…

Нынче ему предстояла первая большая работа: «Спас Нерукотворный». На то дело не всякий после долгих лет выучения способен; иному всю жизнь лишь малые образа писать.

Укоры за Найку тревожили Ивана. Объяснишь ли всем, что некрещённая да безгрешная, она ближе к Богу, чем крещёный Лазарь с приятелями: Тишатой и Смоляничем.

Как же оставить её, всеми отверженную? Отчего не идёт она в дом к матушке? Вот грех её единый – гордость! Отчего в церковь не идёт с ним? Всё ей чего-то боязно: лики святые строго глядят, дьякон Дементий страховиден больно. И то сказать, – не ангельский образ у попа, но это лишь видимость…

А ведь решил всё Иван: освятят новую церковь, и уйдёт он в края дальние. Мир велик; да как поглядеть с Глазника, что за даль откроется! Всё увидать хочется, чего Порфирий и Серафим видали, о чём рассказывают…

Первое дело, – Новгород; какую там храмину каменную ставят! Потом в Киев, на храм Софии Премудрой помолиться; дале в Константинополь, – там свой храм Софии. А есть и другие разные земли, – куда Ярослав-князь дочь свою отдал, откуда сыну невесту привёз. Что за страны такие, – Франкия да Полония? Сказывал Серафим: другими языками там говорят. Как же разумеют друг друга?.. Обойдёт всё, мир познает, тогда и воротится в отчину. Матушка поймёт, у неё Гаврила и Авдей останутся. А он вернётся непременно, – через год, через два; потому лучше Беловодья нет земли…


…Не имея рядом отца родного, в Серафиме Иван нашёл отца духовного; почитая в нём великого мастера-ликописца, впитывал каждое слово из поучительных бесед с ним…

Но и Серафиму не сознался бы он, что создал для себя в душе свою Троицу: Бог, мать и Найка. Сознавая греховность такого равнения, мучился и от того, что ни мать, ни Найка до конца понять его не умеют; любят, радуются за него, но Найку страшат лики святых, а мать просто не любит ходить в церковь…


…Анастасия не говорила сыну, отчего предпочитает старой, тесной церквушке такую же тесную, почти заброшенную, Леонтьеву часовню на окраине, куда лишь путники заглядывают. Иной раз просила Ивана проводить её туда, а он не любил эту странную часовню. Молва шла, – освящена она кровью; да и мать там больше плакала, чем молилась. И слёзы те были не о распятом Спасителе, а о чём-то мирском…

Страшась открыть какую-то тайну, Иван не спрашивал, о чём она плачет; от того и болела душа, что, как ни близки они были, оставалось меж ними всегда что-то недосказанное…

…Перед Троицей церковь почти закончили; к Духову дню для вознесения креста и освящения ждали из Киева митрополита Илариона.


…Иван и Найка нынче вовсе редко видались; с тёплыми днями прибавилось у неё забот и в поле, и в огороде. Для встреч коротких оставались им лишь столь же короткие ночи…

…Осыпалась по берегам черёмуха, вечерами дыханье лесных трав несло с собой вовсе не святые мысли; юность стучала в сердце, крепче медовухи пьянила. От лунного света распускались ночами белые ведьмины цветы; от зари утренней вспыхивали огоньки купальниц… Никогда ещё не была такой горячей маленькая ладошка Найки, никогда так не обжигали её глаза. Говорить ни о чём не хотелось, только брести босыми ногами по вечерней темнеющей траве, и хотелось отчего-то запомнить всё: влажность этой травы, затихающий птичий звон, словно было это в последний раз…

…Из сияния цветов сплела Найка два венка. По росяным травам дошли они до тихой заводи; солнце едва пало, а на восходе уже вспыхивали зарницы… Не хотел Зорич оставить их во тьме…

– …Вода обвенчает нас, Ванюша; Лада нынче с нами…

– …Грех это, Найка…

– …Грех покинуть меня одну… Уйдёшь скоро, а у меня опричь тебя никого уж не будет… Ты только крепче обними меня, чтобы Водяник не унёс…

…На восходе положила Найка венки на воду, – течение повлекло их к середине реки; здесь сплелись они листьями и исчезли в бучине…


К рассвету Духова дня в Беловодье прибыл владыка Иларион, – подслеповатый, высохший, как старое дерево. Церковь уже вымели, иконы расставили; свечи и жирники должны были вспыхнуть тотчас при освящении; крест уже стоял у дверей…

При вопросе владыки: кому крест воздевать, – Порфирий без сомнений указал на Ивана: отрок безгрешен душой, и телом крепок – кому ж ещё?

Иван вспомнил Найку: как же я?.. Порфирий понял его опаску по-своему:

– Ништо, молодец, Бог поможет; ужище крепко. Возденешь лествицу на кровлю второго жилья, крест затянешь, да передохни. – Порфирий окликнул древоделей – Лествицу-то из сырого дерева ладили, не пересохла ли?

– Ладом всё, Тишка на том божился!

…Тишке, сбивавшему ввечеру лествицу, не хватило сырых плашек на две крайние перекладки; пристроил, что нашлось. Докончание сего немудрого дела обмыл крепкой медовухой, отметив заодно заутрешний и все будущие праздники…

Ещё вчера помнил, – надо б кому сказать, коей стороной лествицу в гору ставить; а ныне и головы похмельной не поднять, не то о лествицах помышлять…

…Иван легко взлетел на второе жильё с ужищем в руках, не заметив скрипа верхних перекладок; почти без усилий втянул крест, прислонил к стене восьмериковой клети. Оглядел руки, – не стёрлась ли заморская драгоценная позолота? Снизу помогли втащить лествицу.

– …Крепче ставь, – подсказывал Серафим, – да не спеши зря, успеешь…

Лествицу приставил к углу покатой шатровой крыши; поднимался уже спокойнее. На самой верхотурине, на высоте в четыре жилья, огляделся, вздохнул свободно. Над головой кружили птицы, внизу, как на ладони, – всё Беловодье…

Односельцы толпой окружили церковь; он увидел мать, братьев, сестру с семейством; задрав бороды, следили за ним друзья-ликописцы… С Сиротской окраины спешила к церкви Найка; Ивану даже показалось, – разглядел он венец её берестяной, им же расписанный…

Крест уж не казался столь же лёгким, но в пазы вошёл как в масло; как общий вздох донёсся к нему с площади. Иван опять огляделся: сколь мир божий необъятен! Так и полетел бы по свету птицей!

Да откуда взялась эта птица чёрная? С диким кликом пронеслась, распугав голубей, едва плечо крылом не задела, обожгла холодным голубым глазом. Облетев церковь, вновь понеслась к Ивану, как норовя острым клювом пронзить ему грудь…

Он шатнулся от чёрного крыла, сухая плашка треснула под ним; нога скользнула ниже; от толчка лестница качнулась, поставленная слишком отвесно…

Снизу показалось, – златокудрый отрок парит в воздухе; и опять пронёсся вздох над толпой, – народ разбегался от падающей лестницы…

…Он лежал перед вратами церкви на утоптанной до камня земле, раскинув руки, точно спал и во сне опять хотел взлететь…


…Иларион стоял средь церкви со всеми присными; сзади толпились мужи сельские с посадником. Всё расплывалось в слезящихся старческих глазах, но то, что он мог видеть, радовало владыку.

–…Божественно! Боголепно! –

…Белые голуби кружили под куполом…

–…Богоматерь и Спаса отрок Иван писал, крест ныне воздвигший…– …услужливо подсказывал диакон, – …И другие тако ж образа есть руки его…

– …Богоматерь-то вылитая Настасья, мать Ваньки… – …владыко был слеп, но слухом ещё остёр; ропот за спиной не мог не услышать…– …Святая Евдоксия, – Найка-приблуда чисто!.. – Слова восторга застряли во рту Илариона; повертел затёкшей шеей, бледнея, подозвал Порфирия:

– Кто, говоришь, сие работал?.. Знать, Бог его наказал… Теперь всё сам вынеси и спали…– От гнева перехватило дыханье, не мог возвысить голос. – Где тут у вас ликописцы обретаются?..

…Старик осматривал оставшиеся Ивановы работы, сзади тёрся дьякон Дементий…

– Это кто есть? – ткнул пальцем.

– Святой Николай – Рыбарь…

– Это?

– Святой Илия – кузнец Нехлюдка…

– Довольно! Мирских людишек к святым угодникам равнять?! – Владыка оглядел комору, служившую кровом бездомным ликописцам; стол с остатками трапезы. Взял кружку с питьём, понюхал, сморщился:

– Чистый источник благодати божественной в вертеп непотребный обратили?.. В мерзости погрязли… Сие писание еретическое – в огонь… Печь запали, пожгу сам… В европах за малевание такое самих пачкунов сожигают… А мастеровит был паскудник; тем и опасен…


…Уж сорок дней сидела она с зажжёнными светильниками у икон, писанных сыном; глазами Леонтия глядел на неё Спаситель; как в отражение смотрела она на Богоматерь с сыном её на руках…

Не дыша, входила в светлицу Ненилка, зажигала погасшую лампадку, уносила еду, к которой не притрагивалась Анастасия. Ненила уже отчаялась вернуть к жизни свекровь. Ни сыновья, ни дочь не могли ничего поделать. Лишь внукам она улыбалась, гладила кудрявые головки, и опять застывала в оцепенении…

«…Зачем я здесь? Тут уже другая жизнь, тут нет мне места… Говорят, Ванюшу Бог забрал… На что ему?.. Он мне нужен, живой, рядом… А там-то все: Зарянка, Леонтий, Ставр, может и братец с Весеницей… И мне идти к ним…» Она встала, оправила сползший с побелевших волос плат. Спустилась вниз, остановилась на пороге спящего дома… Кому-то давеча хотела сказать про какую-то девчонку; но что сказать, и кому, теперь не припомнилось… Вышла во тьму, ночной улицей прошла к реке…

Посидела у Алатырь-камня, дале шла, пути не разбирая, вдоль берега, до обрыва. Не заметила, как убрус белый соскользнул, зацепившись, остался на ветке… Встала у обрыва на краю, долго смотрела в тёмную воду, как увидеть что хотела… Внизу рыба плёснула, где-то вскрикнула ночная птица… То ли гул голосов услышался, то ли песня чья тихая, и дыханье за спиной, а страха не было… Оглянулась, – из черноты леса выходили в белых одеждах люди, как стволы берёз светились во тьме:

– Ладуша, родимая! К нам поди…


…Варвара сердито теребила материн белый убрус, принесённый стариком-следознатцем; ждала, когда тот уйдёт. А он не спешил, толковал всё обстоятельно, с какими–то измышлёнными подробностями; ударился в воспоминания о себе, о Ставре Годиныче. Видимо, ждал, когда вечерять позовут; но хозяйка, похоже, впала в задумчивость, забыла о том распорядиться…

…Обида на мать, державшаяся после гибели брата, не уходила. Наложила ли та руки на себя или ушла с какими-то людьми, как старик толкует, – пятно легло на семью. Слыхала Варвара ещё тогда, месяц тому: тронулась, мол, посадница умом; оно понятно, – лёгко ль сына схоронить, да молоденького! Да чего ж долго убиваться, – здоровых два сына есть, дочь, внуков орава… Бог дал, Бог и взял…

Пожалела тогда мать Варвара, не обвинила в глаза в гибели брата, – до чего потакание глупым прихотям довело; о внуках забыла, о других детях…

Старик умолк, смотрел выжидающе. Вспомнила, – никак не отблагодарила его ещё:

– Ступай на поварню, поснедай чего; я велела там…


…В осенних сумерках последние прихожане разбредались из церкви; дьякон Дементий, позёвывая и крестясь, обходил образа, гасил свечи… Маленькая женщина, в ветхом, не в пору, платье, шла к церкви. От паперти недалече приостановилась, как наткнулась на что, оглядела утоптанный двор. Дождавшись, как опустеет церковь, вошла, пугливо оглядывая тёмные лики…

– Чего тебе, сирота? Служба ноне закончена…

–…Мне… Креститься бы… Батюшка…

–…Э… Креститься…То дело доброе… Да заутра приходи, народу немного будет…

–…Мне нынче надо…

–…Э…Чего ж так? Ну да ладно, хотя вода в купели стылая… Ну, разболокайся, пойду, вздену епитрахиль, да мирро возьму…


…За крепкими дубовыми стенами Лазарева терема свистит-припевает зимняя непогодь; то дождём крышу молотит, то снегом осыпает. В протопленной горнице тянет ко сну; пора свадебная прошла, закрома полны жита; кадушки забиты квашениной всякой, – время тихих зимних трудов и молитв, – Пост до Рождества…

Угомонились дети, посапывают в детской. Хозяин, перебрав мёду у Горелика (и Пост не в помеху), раньше всех уснул; теперь будет храпеть до полуночи; потом встанет, выпьет квасу да опять завалится до утра; никакой у мужика заботушки…

Варвара зевнула, перекрестилась, не пора ли на покой и ей?.. Постучалась и чуть приоткрыла дверь ключница Мавруша:

– Там побродяжка пришла, убогая…

– Так чего ж? Накорми, до утра пусть перебьётся; аль не знаешь, чего делать?

– Она до тебя просится…

– Блажь пустая! Скажи: почивает боярыня… Да кто такая? Не здешняя ли?

– А Найка-приблуда… Из нехристей…

– Что? Ни к чему мне видаться с ней… Впрочем… Пусти сюда…


-…Чего хочешь, говори, не мотчай … Плат этот откуда у тебя?

– Не краденый; матушка Анастасия дарила…

– Какая она тебе матушка? Почто видать меня хотела? – любопытная Мавра всё торчала в дверях; Найка покосилась на неё; Варвара поняла:

– Поди, Мавра, восвояси…– и к побродяжке – Чего изволишь ещё? Как тебя там,– Найка, что ли?..

– Крещёная я … Авдотьей…

– …Погодь, да ты в тягости никак?

– Братца вашего, Иванушки, чадо… Я на него не в обиде, сама того хотела… Дозволь, боярыня, до весны лишь остаться, до разрешенья, – Найка осела на пол перед Варварой, – там уйду, хоть одна, хоть с дитём…

– Да ты в уме ль, девка? Чего бредишь-то, понимаешь ли? – Гневалась Варвара, а уж чуяла, – приблудная не врёт! Вот так праведник братец Ванюша! Да ведала ль про то мать? Навряд; инако эта оборванка давно б в отцовом доме жила…

– Мавра! – Авдотья дрогнула; испугалась, поди, – сей час взашей вытурят… Недалече, похоже, ключница уходила; сей миг и посунулась в дверь.

– Сведи на поварню, дай воды умыться; вели накормить ладом, не объедками! Да обернись ко мне тем же часом!

– Матушка-боярыня! – Авдотья вовсе свалилась на пол мешком, – День и ночь на тебя работать стану!

– Станешь… Куска даром не съешь…

– …Слыхала, Мавра, о чём речь шла? – по спешно отведённым глазам поняла: слышала всё. На то и поставлена, – глаза и уши хозяйки…

– …Сей час баню стопи ей, одежонку какую покрепче справь; корми, да не закармливай; работой не томи, а без дела сидеть не давай. И чтоб обиды никоей не чинилось. О том сама проверять стану; там как Бог даст… Сама языком не трынди лишнего…

– Как можно, боярыня? Не впервой меня знаешь…

– То-то, знаю я тебя…


…Всю зиму нахваливала Мавра Авдотью: дар-то какой у приблудной! И злато кружево плетёт, и цветами ткёт, – глаз радует. Всё на лету схватывает; глянет чью работу, – чище да ярче створит. Допрежь, говорит, такого не делала; врёт, поди…

– Не отпускала б ты её, боярыня! Клад-девка! – Варвара и сама порой то же думала; жалеть уж стала: куда бабе идти, одной, с чадом ли? Пусть живёт… Хотела о том сама сказать, да долго раздумывала…

Первый крик младенца смешался со звоном ручьёв…

–…На братца твоего, Ванюшу, похож больно, боярыня… – нашёптывала Мавра хозяйке, – волосики золотые да глазки небесные…

…Крепкого парнишку родила Авдотья, а, поди, все силы отдала ему, – молока ненадолго хватило; пришлось кормилку искать…

…А как подсохли пути, прибежала Мавра к хозяйке поутру:

– Ушла приблудная-то! Оставила Макарку нам на заботу! Я уж оглядела всё: не прихватила ль чего себе?

– Не мели пустого! На что ей? А и что взяла, – простится ей, от нас не убудет…

– Чего с мальцом-то делать?

– Чего с ним делать? Поди собакам выкинь! Почто пустое спрашиваешь? Ростить станем…


ЧАСТЬ III

МАРИЯ


Глава 1. Год 1056

Ладен терем, коль не течёт крыша, печь не дымит, ежели звенят по горницам детские голоса, а дети сыты и досмотрены.

Только ладно ль, коли в доме баба при живом муже за хозяина? Давно уж уступил Лазарь свои обязанности вместе с правами жёнке. Решил: лучше в сторонку отойти, нежели покоры выслушивать, справедливые или нет. Теперь уж без Варвариного слова ничего не решалось; она и рада сбросить эту ношу непосильную, которую сама и взвалила на себя, да уж куда деваться…

Одно, что Лазарь в доме не хозяин, – он и себе не управа, ни одного пира не пропустит, куда зовут, туда и идёт. И дружков себе под пару нашел: Тишату да Смолянича. У Смолянича того сын старшой, взрослый, двор ведёт; заботы нет. Тишату братовья в сторону отодвинули; у него ветер в голове, – гуляй – не хочу! У обоих куны не считаны летят. Сколь раз привозили Лазаря в чужом возке чуть живого, кулём под ворота кидали. Что там, в селе, ни говорят, да боле перед детьми стыдно. Не Лазарю – Варваре…

О том, что когда-то оставила у себя бездомную Найку, Варваре жалеть не пришлось. Макарка ликом вышел весь в отца, смышленостью, похоже, в мать. Своих у Варвары четверо парнишек, да дочка Марьюшка, а хватало у неё доброго слова и для Макарки; она как брата в нём видела.

В пять лет парнишку отдали в учение старому Куляшу, древоделу и бочару, в семь усадили научаться грамоте вместе с сыновьями Варвары. Они все были старше его, и Макар малость сторонился их, понимая своё зависимое положение. Но парнишка замечал и то, что хозяйка выделяет его как-то из дворовых детей; пытал Куляша о родителях, но ничего тот не ведал, и сказать ничего не мог.

Грамота давалась Макарке проще, чем хозяйским детям. Он и в дворовой службе поспевал; и на бочарне, и конюху помогал, в огороде копался.

Машеньку же Макарка опекал пуще няньки; однова пришлось даже защищать её от сорвавшейся с цепи собаки; после того девчонка доверялась ему как старшему брату…


…Уж сколько лет прошло, как поставил старый Утяш меленку в светлом березнике на быстрине речной. Добра много не нажил, делал свое дело честно; а не бедствовал; главным сокровищем была для него дочка-красавица Улыба.

Откуда взялся, откуда пришёл Силыш, того никто не ведал и не спрашивал. Нанялся как-то грузить подводы мукой, да так на мельнице и остался в работниках. Скоро Утяш считал Силыша за сына, а для Улыбы другого суженого и не надо. Жили тихо; когда на мельнице суетились помольщики, Улыба из светлицы не спускалась.

Скромную свадьбу назначили по помолу до Поста. Чваниться да пускать пыль в глаза, выставлять себя на показ, им нужды не было. После венчания молодым должно вернуться на мельницу. Другого жилья они не имели…

…Помол только закончился, на мельнице стояла тишина; Утяш и Силыш уехали в село, – старик к кузнецу, Силыш на торг за подарками для суженой.

Лазарь с Тишатой и Смоляничем пировали нынче широко – отмывали первую молотьбу; одного дня им не достало, продолжили другим днем. По перву, бражничали у Смолянича, дале поехали по дворам с поздравлениями. Перепито было всего: от пьяной березовицы до браги слитой. Им уж и ворот не открывали. Тишата припомнил ростовскую родню – не поехать ли туда? Вёрст всего ничего; возчика скинули с облучка; Тишата сам править сел…

Не доезжая до сворота на Ростов, Тишата свернул к мельнице:

– Мельник сыщет угощения! – Тишата отчего-то был уверен, что на мельнице должен быть один Силыш. «…Вот и потолкуем сам-третей…»


…Было дело, пересеклись единожды пути Силыша и Тишаты, а уж о его беспутстве наслышаны были и Утяш, и Силыш…

…Как ни прятал, как ни берёг старик свое чадо, выпросилась всё же Улыба в Петровки на торг с Силышем побродить, на людей посмотреть.

На торгу Силыш ни на шаг не отпускал от себя невесту, но где-то задержался, а она прошла дальше, к лавкам с красным товаром.

Хмельной с утра Тишата бродил меж лавок, цеплялся к молодкам и девушкам; Улыбу не приметить он не мог.

– Эка ягодка! Сейчас бы съел! Откель такая?

– Не подавишься, боярин? – девушка скинула с плеча тяжёлую руку Тишаты; она испуганно оглядывалась, отыскивая Силыша.

– Ан попробую! – Тишата двинулся за ней; перед ним встал Силыш.

Грузный, схожий с медведем, Тишата опешил; отпора себе он допрежь не встречал.

– Ну?! – только и смог вымолвить. Силыш был чуть ниже, но, по всему, не слабее его.

– Не нукай, не запряг; на пути у меня не вставай; а то тебя запрягу; за битюга ладно сойдёшь!

Тишата оглядывался растерянно на хохочущих людей.

– Да ты кто, смерд?!

– А не дай тебе Бог другой раз встренуться со мной, тогда сведаешь!

Тишата опять оглянулся в недоумении; отчего-то стало страшно ему; не взять ли за грудки обидчика? Но подле уж не было ни Силыша, ни Улыбы…

– Кто таков? – грозно глянул на торговца.

– А мирошник тутошний, – улыбка сползла с лица лавочника, – а то сговорёнка его…

– Вон что… Будет тебе встреча…


…Улыба в горнице сидела у окошка, здесь было светлее, отсюда виделась река и вся мельница. Она перебирала пряжу тонкими пальцами, улыбалась своим светлым мыслям…

Чёрная птица села на подоконник приоткрытого окошка, холодным глазом обожгла. Улыба замерла от ужаса, непонятного предчувствия беды.

–…Пошла… – махнула рукой, отпугивая… …Кыш… – чёрная вестница вспорхнула, покружила по горнице, понеслась на Улыбу, будто норовя проткнуть грудь.

Девушка отшатнулась, птица выпорхнула с диким воплем, задев лишь плечо чёрным крылом.

Внизу загремели ворота; Улыба, вздохнув, уже весело побежала встречать отца и суженого; растерялась, увидав гостей, незваных и хмельных.

Тишата крутил ещё головой, ожидая увидеть Силыша, а Лазарь уже спрыгивал с возка:

– Ты, что ль, хозяйка? А хозяин где? Аль ты одна тут? Ну, поди, угости путников…

Тишата уже понял, – грозная встреча откладывается, вздохнул и побрёл в горницу. Последним вывалился из возка долговязый Смолянич, коему всё едино, куда ехать, и где пить.

Улыба не знала, чем кормить незваных гостей; вечерю она готовила для родных. Тишата уже сам шарил по горшкам, ставил на стол щи, кашу. Хмельного не сыскал ничего, кроме сыты.

– Худо гостей привечаешь, хозяюшка! Да ты сама – хмель-ягодка! – он тяжело облапил тонкий стан девушки, – Подавлюсь, говоришь? А вот я нынче спробую!

…Лазарь и Смолянич сидели за столом, лениво ложками ковыряли кашу; слабая сыта ещё ударила в хмельные головы. Лазарь прислушивался к бормотанию Тишаты, к крикам девушки:

–…Чего это, а? Зачем он так? – Язык еле ворочался, глаза от тепла слипались, но он ещё соображал, – неладное творится…

–…Ты брось, пей вот… – Смолянич подвигал ему сыту, – Тишата до баб горяч… Велико ли дело – была девка, стала баба…

…Потом наступила тишина; Тишата, обрывая завесу бабьего угла, вывалился с выпученными глазами:

–…Эта…того… Ехать отсель… Померла, что ль, она… – Хмель слетел со всех разом. Отталкивая друг друга, кинулись вниз. Лазарь правил сам; у Тишаты тряслись руки…

На повороте едва не столкнулись с телегой мельника: хозяева возвращались домой. Тишату Силыш признал сразу; добра от этого человека он не ждал, но почему они так гнали коня?..

Старик почуял неладное:

– Гони, Силыш, прибавь ходу! Беды б не было!.. Глянь, чего это ворота распахнуты?

…Улыба не встретила их у ворот; на ходу спрыгнул Силыш с возка, ещё надеясь отвести беду. Крикнул старику: Не ходи туда!

Утяш и не мог никуда идти; от ужаса ожидаемого, ноги как примёрзли к земле. Когда Силыш вынес на крыльцо невесту, старик осел на землю: что ж спрашивать, жива ли она, когда так мёртво висят руки, и голова запрокинута на тонкой шейке.

…Так и шёл Силыш с невестой на руках через лес напрямик, потом по селу; встречные крестились вслед, остановить никто не решался; страшно было его лица. Так и шёл до двора посадника, где остановился вчера проездом удельный ростовский князь.

Он только очнулся от полуденного сна, сидел на крыльце под вечерним солнцем; позёвывая, по-мужицки почёсывал брюхо под кафтаном. Челядинцы обмахивали его тетеревиными перьями:

Сторожа расступилась перед Силышем. Он положил девушку на землю перед князем, сам пал на колени:

– Суда прошу княжьего! Обида великая случилась! Погубили невесту, душу невинную, боярин Тишата с дружками. Тех прозвищ не ведаю, а в лицо указать могу! Заступись, князь, за сирот своих! Одна на тебя надёжа!

Тотчас подступил к князю посадник, стал нашёптывать да кивать на Силыша. Из толпы вышел брат Смолянича:

–То облыжно всё, князь, не слушай его! Нет у него на то дело видоков!

Князь встал, зевнул; не было у него нынче охоты разбирать такие дела.

–…Девицу схоронить до заката; молодца в поруб; до утра разберёмся… Сам, небось, девицу сгубил, на добрых людей поклёп возводит…

…То ли запоры оказались не крепки, а только к утру пленника в порубе не сыскали; другой ночью сухой щепкой полыхнула мельница…


…Вернувшись домой, Лазарь проявил неожиданную хозяйскую прыть; ходил по двору, совался на поварню. Везде находил какие-то непорядки, сбивал с толку челядь; Макарке сделал внушение, – коня чистит неладно. Варвара, собравшаяся к брату Гавриле, глядела с крыльца в недоумении.

Досталось и ей от хозяина:

– Куда собралась, жена, чего дома не сидится?

– К Гавриле, сношка разродиться не может…

– Родит без тебя, на то бабки есть; дел, что ль нет дома? Не ходила б ты нынче…

Суетой бестолковой Лазарь отводил от себя навязчиво вспоминавшееся: как оглянулся в дверях, увидал застывшие распахнутые глаза, синюю шейку под разорванным ожерельем, алую ленту на полу, будто крови полоса…

Варвара ушла; прислушиваться к словам мужа она отвыкла, но всё же приметила, – чудной он нынче…

А Лазаря с уходом жены как силы оставили. До почивальни добрёл и заснул тяжко. Во сне его душил Смолянич, ленту накидывал алую на шею… Очнулся в холодном поту, Варвара сидела рядом; по лицу понял, – всё знает…

–…Как дале жить будем? Студа (позор) на всё село… Детям как в глаза глядеть станешь? Дочь у тебя растёт… Тишата кунами грех прикроет, нам тако ж сделать?

– …Не трогал я её, то всё Тишата…

– Ты где был?

– …Там…за столом сидел…

– Коли б меня так, али дочь твою, – ты тоже за столом сидел бы? – Варвара еле слышно говорила, а Лазарю ровно крик слышался. Чтоб заглушить его, сам на крик сорвался:

– Ты сама виновата, змеища чёрная! К земле меня придавила, кровь всю выпила!

Варвара поднялась, пошла вон; в дверях на мужа оглянулась; все остальные слова застряли в горле…

… За вечерей сказала как давно решённое:

–…Авдей говорит: уезжать нам надо отсель. Грамотку пошлю в Киев родне отцовой. Может весной и тронемся посуху…


…Под Рождество, когда снегом укрылись и могилка Улыбы, и пепелище мельницы, и, казалось, страх и совесть Тишаты тоже покрыло снегом, встретился ему в тёмном проулке человек.

–…Говорил тебе, не становись у меня на пути. Теперь, небось, сведаешь, кто я есть таков…

…Утром нашли Тишату снегом запорошённого, с собственным ножом в груди… Страхом сковало в тот день долговязого Смолянича: до Масленицы со двора не сходил. А по Масленице в субботу не дождалась его жёнка из бани; угорел сердешный; решили: нечистый трубу заткнул да дверь подпёр. Кому ж еще?

Нехорошо стало от чего-то Лазарю; хоть сей миг запрягай, да беги из села.

…Но судьба его нынче мимо прошла…

…А Варвара в Пост ходила по торгу с Машенькой. У рыбной лавки остановилась потолковать с Дарёнкой; давно уж прошла меж ними вражда: чего им теперь делить?

…И всё чудилось, – ровно по пятам кто ходит, глаз не спускает…

Домой шла, за собой шаги слышала: от страха оглянуться невмочь. И навстречу никого. На углу остановилась: пусть обойдёт; посмотреть, кто…

Он прямо перед ней встал да на Машеньку уставился. Варвара заслонила дочь собой.

–…На Улыбу мою похожа, глазки такие ж ясные… Не бойся, боярыня, не обижу. Я не тать, невинных не гублю. А ты дочку замуж отдавать не спеши; подрастёт, – сам сватать приду; я и в Киев за ней приеду…

…Его уж и след простыл, а Машенька всё теребила заледеневшую от ужаса мать:

– Кто это, матушка? Чего он хотел?

–…Погубил нас тятька твой, погубил…


Глава 2. Год 1057

На Захария Серповидца (21 февраля) Варвара с утра челядинок наставила, чтоб серпы, в переборы заткнутые, повынимали б, да святой водой окропили. Сама за тем приглядела да к обедне пошла, за вторыша Захарку помолиться. Лазарю наказала – малых в улицу не пускать, – студёно нынче, не сказать, что весна не за горами. Пусть бы в избе сидели, учили б азы да резы…

Близ церкви уже углядела: по Приречной улице – верховой вскачь, мимо пролетел, обдал снежной пылью. Чужой, не иначе; в Беловодье так не носятся, ни к чему. Сердце всколотнулось тревожно; Варвара перекрестилась, обернулась, – у перекрестья всадник остановился; расспрашивал, склонясь, прохожего…


…Ну так и есть, – мать за порог – за детьми глядеть некому; кто ж Лазаря слушать станет?

Сидят птенчиками на лавке, щёки у всех алые с мороза, а на столе – вот она! – грамотка туго скручена, перевязана нитью суровой, а сверху и воском заляпана; вишь, как оно по столичному-то! Никто не прикасался, хозяйку ждали…

Лазарь спустился в горницу; семь пар глаз уставились на Варвару, у каждого своё в голове, – последышам, тем всякая перемена в забаву; у Давыдки все друзья-подружки здесь, тут бы и оженить, да как им без него? Ей на пару с Лазарем с оравой не управиться… Машенька, отцова заступница, ей, что б ни было, только б тятеньку не корили боле; по малолетству не разумеет вины Лазаревой, и чем она для всех еще оборотится…

И не спешила сама к столу, терла щёки с мороза, грела у печи настывшие руки…

– …Ну… вот… – и выдохнули разом все, словно сказано уже главное, – отпостуем, разговеемся, ну и в путь…

…Грамотка писана была на Сочельник; от того сроку ждать бы ее на Красную горку. Отписался Онисим, сродный брат Варваре: сторговали им в посаде терем, да с землицей. Много ль в бересте скажешь – одно ясно – укладываться да ехать…


…Выезжали на Трифона(19 апреля), по блеклой зябкой рани; скоро отъехать, как ладилось, не вышло. Варвара сама колготилась без меры и толку, для всех и для себя непривычно растерянная и суетливая; всё что-то хотела братьям сказать напослед, не забыть чего… Сирота Уляша, взятая в услужение, а боле Машеньке нянькой-подружкой, ловила каждый взгляд и движение хозяйки…

Лазарь, укладывая обоз, проявил нежданную прыть, будто вновь себя хозяином почувствовал; обходил с Давыдкой возы, подтыкал холстины; допрежь бы так-то, и съезжать не пришлось бы…

Последыши притихли, Макарка с Машенькой стояли, сцепившись ладошками, светлые и схожие, как одуванчики… Подходили соседи, стояли молча, глядели скорбно, крестили на дальний путь… Братья, Авдей и Гаврила, до последнего не верили, что станет такое, сорвётся сестра от гнезда родного. На чужедальнюю сторону провожание – ровно как на тот свет, на век разлука; какие оттуда вести? Что там за стольный Киев? Слыхом слыхано, видом не видано… Отговорить и не мысли; не того сестра норову, чтоб назад поворотить.

От Лазаря отводили глаза; скрипнули колеса, Гаврила подошёл к нему:

– Ты уж там сестру не срами; живи мужем честным, не ветошкой; станется – чужая сторона прибавит ума…

–…Макарку стерегите, не обижайте… – Варвара спешила договорить важное, – братенич он нам; на ум наставляйте. Подрастёт, пусть имением нашим управляет, он хваткий; станется, воротятся детки к отчине…

…Долгие проводы – лишние слёзы; гружённые скарбом возы запоскрипывали тяжко; по выбитой, едва просохшей колее двинулись не скоро. Макарка вырвался из-под руки Авдея, пошёл рядом, держал руку Машеньки. По-над берегом кони двинулись резвее; на росстани он отстал, долго смотрел в след…

…А как мост переехали, оборотилась Варвара на берег оставленный, на блеснувшую меж деревьев, в дымке первой зелени, маковку церкви, словно бы и терем свой различила… Вот сей миг и поняла, – во век уж не видать боле ничего этого.

Ох, как обмерла душой, – чего ж это она створила такое, деток от отчины оторвала! Да не повернуть ли коней вспять? Ей бы, как малой девчонке, свернуться клубочком, глаза ладошкой прикрыть; матушка подойдёт, по голове погладит, приголубит. Вернись, родимая, к дочке своей горемычной, отгони все страхи дневные и ночные, пожури, что могилку отцову оставила! Страшно ехать в края неведомые, к людям неласковым; страшно и страх свой показать, – вся орава на неё смотрит, её слова ждёт… Никто не пожалеет бабу неразумную, не снимет с плеч ношу тяжкую, не у кого просить совета-помощи…

…Может, есть и её в том вина, – ведь был в ратном деле Лазарь не последним воином; дома же слова поперёк боялся молвить, – так уж заведено от веку в его семье, – за хозяйкой первое и последнее слово. Варваре такой уклад по душе пришёлся, – вот и тешила норов как хотела, а что посеяно, то и взошло…

Не поворотить уж назад, не о чем и жалеть, – уж полгода соседи двор их стороной обходят; нет и для детей будущего – ни друзей, ни невест, ни женихов…

День к закату; что за зажитье там? Вот и отведём здесь ночь…


Варвара, хотя припасла в дорогу добра–снеди всякой, но и в уме не держала, сколь долог и труден ляжет путь до Киева. И уж после недели обозной жизни ей казалось – трястись им на возах до скончания века, пока земля не оборвётся под ними. Может и впрямь, нет никакого Киева, лишь морок один…

Не пуховым ковром стелилась им дорога, – кидалась под ноги ухабами, обрывалась у рек и речушек, терялась в полях и лесах; взбегала на холмы, а на тех холмах – редкие деревушки, а за ними опять леса и поля, не одну сотню вёрст минуешь до другой околицы…

Не запоминала Варвара ни имён городищ, мимо коих ехали, ни сёл, у чьих околиц ночевали; а весна, меж тем, так яро и настойчиво шла им навстречу, осыпала опушки первоцветами, звенела птичьими голосами, старалась заглянуть и согреть каждую затень. Но не грела пёстрая весень сердце Варвары, и чем дале от Беловодья, тем тяжче лежал камень на душе. И не сказать; что более примучивало её, – неясное будущее, вынужденное безделье ли, разлука ли с отчиной… Ведь вот, любила она цветы в девушках, с подружками венки плели, в Купальную ночь по воде пускали, судьбу гадали; вот и нагадала себе долюшку… Одно утешает: Машеньке ровно невдомёк забота материнская, и горюшка нет ей; и слава Богу; ведь для неё всё это, а горестей на её век достанет, куда от них деться.

Да с парнишками тоже в Киеве том хватишь лиха; Давыдко-то, большун, по первости будто заупирался: не поеду, мол, с вами, а скоро и согласился. И отчего бы так? Варвара случаем и подслушала: погодки, Калистрат с Захаркой, меж собой беседили, – оказывается, Давыдко метит не инако, чем в княжью дружину! Вот оно как! А к тому ж и младшего, Евдошку, подбивает; тот уж брату в рот глядит. И кто б такое соображение Давыдке подкинул? Не иначе, Пётрушка, братенич ненаглядный… Давыдке самому бы до такого не дойти, хоть косая сажень в плечах, а думы у него тугие… Ну то ещё впереди, дай лишь до Киева добраться, будет вам дружина княжья!

Да что Бога гневить, – ладные у неё сыночки, на подбор, один другого краше; таких, впрямь, и князю не стыдно показать… Они и в работах не прилавни (лодыри) : по пути лыка надерут, наплетут лапотков; селянам, кои на ночлег брали, помогут; в такую-то пору крепкие руки ни в чём не лишние.

А ночами, как уж уторкаются все, у ней с одного бока Уляша сопит, с другого Машенька теребит вопросами, уснуть не даёт:

– Матушка, а ты тятеньку жалеешь?

–…Как не жалеть, он мне супруг венчанный…

– А ты не серчаешь боле на него?

На то не вдруг ответила, как в себе ответ искала:

–…Не серчаю, доча; чего ж серчать? – дальше тишина, будто кончились вопросы; может, уснула?

– А тот человек… помнишь ли?.. Он где?

– Бог его знает… Может женился, успокоился; а может, уж голову где сложил…

– А мне его чего-то жалко… Захарко сказывал, у него невесту сгубили… Кто ж? Не тятенька ли?

– Нет, не он, дружки его, каплюги ненасытные…–

– Чего ж хотел он от нас? – Варвара опять медлила отвечать; говорить ли чаду неразумному?

– Он тебя в жёны хочет взять; только ты не бойся того, мы тебя только князю отдадим, ты ж красавица у нас…

– Я и не боюсь…– Маша уже в полудреме бормотала.– Ты Евдоше скажи, пусть Уляшу за косичку не дёргает, ей от того досада, она уж плакала…

– Скажу… заусни уж, заступница моя…


Как ни тяжка грузель на сердце, а обычаи ежедённые, домашние, не забывались; Варвара представляла себе, чем сейчас занимаются братья и снохи: вот посеяно слетье (овощи) всякое, вот бабёнки с холстом обетным в поле идут, весне кланяются; вот родителей вышли окликать. И она в положенный день на чужом покуте (кладбище) отвыла-отпричитала по своим.

Спрашивала Машенька:

– Здесь ли могилка дедушкина?

– Нет, дочи, могилка чужая, а земля-мати для всех едина…

…Вот старухи за околицу пошли, нечистую силу проклинать; нынче лук посеяли, завтра бодёнушек в поле погонят…

…И то ль весна брала своё, то ль душа уж тосковать устала, но что-то подеялось с Варварой, неприметно в какие часы, словно гора с плеч осыпалась. Хмель весенний пьянил и её, и глаза как от тумана очищались; прежде и глядела она, а не видела ничего; долгий путь уж не пугал, скорее дивил: сколь велика земля их! И всюду люди одинакие: землю пашут, потом поливают, ставят домы и церкви, и речь их понятна… Припоминала теперь Варвара, как Улитушка про своих родителей сказывала, – ехали они из того Киева в места дикие, необжитые… А им-то уж чего… Мир не без добрых людей, кров над головой будет, есть чем за житьё расплатиться, в закупы не идти им…

Так-то вдруг приметила, что Лазарь давно взял на себя всезаботы дорожные: решал, где ночь ночевать, когда в путь подниматься, ей оставалось накормить да обиходить путников, – и то в дороге дело нелегкое…

…И всё-то ему ведомо: всех речушек прозванья, да где какое городище встретится на пути, ровно век по тем дорогам колесил. Это он с Машенькой на возу сидит, всё ей объясняет, ино Уляша с Евдошкой приткнутся, им тоже любопытно. Варвара прислушается поневоле, – ей и досадно, отчего не с ней Лазарь говорит, и ругает про себя моломоном.

И куда делась вечная его робость покорная в глазах? Хотелось ей как-то, глядя на его рачительные хлопоты, уязвить, сказать: «Не поздновато ли, муженек, за ум взялся?» Наткнулась на непривычно строгий взгляд, осеклась, прикусила язык надолго.

А ведь они за всё дорожье долгое и десятком слов не перекинулись… И как сталося-обернулось против прежнего: нынче не Лазарь, а она, жена его законная, ждёт от него взгляда ласкового, да словечка приветного. А она ж ещё не стара, ей вот даже с девчонками охота по полянам побегать, поаукаться; распустить косу чёрную, сплести венок; хочется, чтоб Лазарь заметил ее молодость. Она уж и разухабилась, повойник скинула, плат по девичьи, покрыткой, набросила.

А Лазарю как и дела нет: то лошадей с парнишками обряжает, то телегу примется чинить. На Варвару лишь коротко глянет, и то, как с усмешкой. Она покрутится подле, будто справа какая у ней, да только вздохнёт: «Ну его, лешего, своих забот полно!»


Ещё зябкими ночами кутались в кафтаньё, а днями уже парило от росной молодой зелени. Дорога примелькалась, ничем не тешила взгляда; малые притомились теребить Лазаря вопросами, скоро ль Киев, да чего там есть? Евдошка оставил цепляться к Уляше. Мерное покачивание возов со скрипом колёс погружало в дремоту…

Варваре, то ль от зноя (последней в обозе нынче ехала), чудиться стало, ровно за ними следом кто пробирается, за обочиной, за густой еловой зеленью кроется.

Потщится разглядеть, – как и нет никого; а то вершинка дрогнет, птица порхнёт. Сказать ли о том Лазарю? Да ведь засмеёт, – от жары баба облажела…

Стали с дороги на ночёвку сворачивать; по правую руку, – Варвара пригляделась, – ровно тень мелькнула, качнулась ель; зверь ли большой, человек ли?

Одолела-таки робость, подошла к мужу; он смеяться не стал, глянул ласково:

– Не тревожь себя, Варварушка, то тебе от зною, похоже, мнится… Истомилась ты; вот, ужо, сыщем поляну с озерком; отдохнём дня два; да и кому за нами идти? Почто таиться? По обочинам-то, по ельникам, нынче сыро, как раз увязнешь… Да погляжу все одно…

Той ночью Лазарь спать не лёг со всеми, остался у костра; Давыдке сказал же: «…со полуночи взбужу, меня в карауле заменишь…»

…Во сне Машенька отодвинулась от матери, озябла и проснулась. На всходе небо чуть побелело; подняла голову, – у костра сидел чужой человек.

Обернулся на Машину возню, вспыхнувшее пламя осветило тёмную бороду и шрам на щеке:

–…Огонь-от потух вовсе… – рядом, на возу, раскинув руки, похрапывал Давыдка. – А ты спи, чадо, чего уж…

Машенька приткнулась в тёплую подмышку матери и опять уснула спокойно…

Давыдка проснулся, едва заговорило солнце, протёр глаза; рядом ещё спали все, звенела ранняя птаха; сел к костру, пошевелил угли, ровно с полуночи не сходил с места. Отец поднялся следом:

– Как оно караулилось, сын? Не тревожила ль какая зляна? – смотрел на Давыдку пристально.

– Всё, тять, ладно было, тихо… – а глаза всё ж отвел.

– Ну, добро; побужай остальных, пора ехать, а я пройдусь тут…

…Уже ехать собираясь, Лазарь подошёл к жене:

– Был тут кто–то чужой, ушёл перед светом, – роса с травы обита, а лапотня не Давыдкина, поболе его… А обочь дороги – копыта лошадиные…

– Да кто ж это, господи? Бережёт нас, аль дурное задумал?

– Ну, хотел бы набедчить, сделал бы… Что ж, придёт пора, и о том сведаем…


И в какую это пустынь занесло их нынче! Бывало, дня не пройдёт, чтоб не встретить конного иль пешего, а тут уж неделю едут, и никого. А зной томит, и ни речушки, ни лужицы, только ёлки стеной вдоль дороги двухсаженные, и где им край – неведомо…

Но, видно, Бог услышал их молитвы, не стал боле томить сухменью; хвойник поредел, на закате меж сосен блеснула им в глаза серебристая полоска. Евдошка, не ожидая остановки, сиганул с воза, понёсся к воде:

– Тятька, озерко тутока!

–…Ну вот, здесь день-два и останемся, лошадкам роздых дадим. Захарка, у меня на возу сыщи–ко бредешок, да поставьте с Калишкой на ночь.

Захар, метивший после вечери отдохнуть ладком, и до утра, поднялся с трудом, потягиваясь. Калистрат тоже почёсывался, как не расслышал отца, пока тот не прикрикнул:

– Мне визжоху (прут) не сорвать ли? А ну, шать оба! Поутру, небось, брюхать все спросите!..

Варвара велела девчонкам собрать золу с кострища, да чтоб без хлуды; другим днём тоже соскребали и утром, и с обеда. Золу она залила варом; ближе к вечеру достала всем из коробов чистые одежонки, загнала детвору в тёплую воду; шоркала худые спины травяным мочалом с золой, тёрла волосы. Малые тихо повизгивали, старшие терпели молча.

Чистых обрядила в свежие рубашонки, да велела спать покладаться, не носиться боле, не пескаться. Стирку–мозолиху Варвара оставила на утро; выполоскала на себя остатки зольника, отмылась; не спешила выходить из теплой, ласкающей тело воды…

…Плечам стало зябко, то ли от вечерней тени, то ль от долгого взгляда с берега. Она ещё робела выходить из воды, а не ночевать же в озере… «…Муж он мне всё ж… И не сама ль того хотела?..» И соромиться ей нечем – после пяти ребятишек телом не расползлась квашнёй, как иные бабёнки…

–…И чего уставился? Ай не хороша уж стала? – Она пыталась ещё строгостью прикрыть дрожь в голосе… – Вроде я не хужее прочих…

–…Нет… не хужее…

– Да ты где прочих-то видал?! – этим она лишь ненадолго смутила Лазаря, – Холстину-то подай утереться, вишь, зазябла я… И чего на рубаху уселся? Дети спят ли? Уложил их, что ль?

– Спят они давно… Ты погоди рубаху-то… Я тебя так согрею…


…И с того дня ровно по чародейству какому, то ли сжалился над ними Бог странников, ожила пустынная дорога; посветлели леса, что ни день, то речушка по пути; гостевые обозы встречь им, а то и сами кого нагонят…

Солнце уж не томило зноем, да Варвара и не заметила б ни зною, ни стужи; и до встречных–поперечных ей дела нет; век бы их не было, поскорей бы только солнышко село, да ночь настала; да ей бы за место Машеньки прижаться к широкой спине Лазаря. И самой станет соромно от таких-то мыслей, – добро, не видит никто.

И то ладно, что ребята как-то снисходительнее к отцу стали, не глядят уж бирюками, чаще подходят, чего-то спрашивают; что велит Лазарь, мигом поделают, как отецким детям следует…

…К вечеру глаза привычно выискивали по обочинам местечко поприглядней для ночлега.

С изволоки открылась петля реки и светлая полянка среди густолесья…

Малые разбежались по кустам собирать паданник для костра. Едва скрывшись, Машенька порскнула испуганно из лесу:

–Там лешак! На пню сидит, в дудку играет! Меня будто приметил! За мной идёт!

Ещё никто и сообразить не успел, что делать, следом за Машей на полянку вышел почти бесшумно, седой да крепенький, ровно белый гриб, старичок – на плечах оборы с дубовиками да котомка…

– Беседуйте на здоровье!

…Разговорчивый «лешак», заскучавший в долгом пути без собеседников, сказался Туликом, крещёным Мирошкой:

– А иду я, други мои, из-под села-то Ржевского, к дочери во Полоцкий град; есть такой, может, слыхали, на реке Двине заходной; отдал я её за боярина за тамошнего, а лучше сказать – сам он забрал её… А дочка у меня красовитая, да одна-едина… Были у меня еще сыны, до одного лихая болесть взяла, другого зверь задрал, а третий за нашего боярина голову сложил. Не берёт, вишь, его мир с соседями, всё ссоры у них да которы, боем друг на друга идут. И чтоб самим меж собой разобраться? Они же смердов своих как собак стравливают… Вот и младший мой… Стрела-то прям в сердце вошла…уж три года тому…

– А что жёнка твоя? Как бросил её одну, как землю свою оставил? –

– Померла моя Алуша зимусь; как полоцкий боярин Радёну увёз по весне, слегла старая, боле и не вставала. Да он всё по чести сделал, – окрутил их поп… Да единая дочка у нас оставалась, и увёз больно далеко… А земля… Приглянулся, вишь, боярину нашему двор мой, хотелось ему на том месте терем сыну ставить, говорит, оттуда вид больно пригляден на Волгу: изба моя на крутелице стояла, водево(разлив) не брало его… Поди, говорит, со двора вон; и земли тебе одному зачем столь? Не пойдёшь добром, – избу по брёвнышку раскатаю, терем поставлю сыну, тебя к нему на посылки… И откуда принесло этого боярина к нам, Богдана-то Егорыча… говорили: в Новугороде жил допрежь, да из невеликих сам: то ль из кузнецов, то ль из горшечников… А я речей его как и не слышу, живу себе, нивку пашу, на Бога надеюсь… Вереснем (сентябрь) середь ночи избёнка моя полымем взялась… И с чего б? Ни згры (искра) в доме не было, сам в меркоте (сумерки) с поля пришёл, спать свалился; в чём был, выскочил… У соседа зиму зимовал в кашкарях (нахлебник ); боярин обо мне и не вспомнил, – кинулся сразу терем ставить… А я, как вода дрогнула нынче, взял котомку да пошёл во Полоцк к дочери…

– А как же путь ведаешь? Где тот Полоцк? А как не примет тебя дочка?

– Дороги мне здешние малость знакомы: довелось, побродил, поратился за князей за разных; а где заплутаю, язык подскажет… А дочка у меня приветная, на улице не оставит отца… Да что ж я всё веньгаю о своем? Сами- то откуда будете?.. Из Беловодья?.. Так я ж родился в Беловодье, – деревушка, помнится, невеликая, на речке Молосне?..

– Нет, отец, село наше немалое, а река есть, Молосна. Из каких же ты?

– Матушка моя вдовела, прозвищем она Фиска была… – Мирошка заглядывал в глаза Варваре и Лазарю, называл ещё имена живших когда-то в Беловодье людей, – не припомнят ли?… Да где ж, молоды еще…– Илья посельским тогда стоял… Ох и честил он меня за Алушу; я ж её от старика-мужа увёл, супротив всей её родни восорской встали мы… Вот и пришлось уходить из Беловодья; и сам я окручен уж был; сына малого оставил – этот-то грех мой нераскаянный; за то, может, сыновьями заплатил, – а только без Алуши не стало мне жизни…

– Дедушко, а ты в Киеве бывал? – Машенька еле дождалась передышка в дедовой речи,– Что за город такой, велик ли?

– Да, небось, поболе нашего Беловодья будет! – встрял Захарка и получил подзатыльник от Давыдки.

– Довелось; видал… Славутный город, лепотный; ведающие люди с Царьградом его равняют; а живут там князья великие, что всю Русь держат в руках…

– А мы Машку за князя какого ни то отдадим! – не утерпел опять Захарка и получил теперь от матери…

… День и другой попутствовал им Тулик, развлекал беседой, тешил игрой на дудке…

… На одном из поворотов блеснула по левую руку вода речная:

– …Тут мы и разойдёмся… – Тулик легко прыгнул с воза – …То речка Межа; идёт она к Двине заходной… Сторгую в деревне здесь долбушу, водой пойду во Полоцк… А вам дале тем же путём; два-три дня, – Смоленск увидите; там то ли водой до Киева, то ль сухим путём, – оно, знашь, легче станет, – Днепр, он крюк дает добрый… Сей миг на другой бок переберётесь, палик (горелый лес) пройдёте – дорога битая пойдёт, болешто на пять вёрст гремушка, валушки да шибень… Ну, благодарствую за хлеб, за почёт; коли в чём поперечил, – прощайте…


Грозная серая туча, скоро чернеющая, шла встреч; а по обочинам то плотное густолесье, то полянки чистые – укрыться негде… Лазарь уж метил свернуть в какой-то жидкий лесок, да услышал Давыдку:

– Тятя, там будто как двор стоит! Дымок вьётся!..


…На вопрошающие крики им не ответили; потемневшая от времени ограда, ставленая кряжами, не манила к себе, а деваться уж некуда – крупные капли стучат по спинам… Тяжкие ворота распахнулись сами…

– Нечисто здесь, поди… Да всё одно, в дом не пойдём, на дрине (крытый двор) останемся…– решил Лазарь…

Хозяин всё ж объявился: сам кряжистый, что бревно в заборе, тёмный; глянул, не спускаясь с высокого крыльца, из-под нависших бровей, махнул рукой: ночуйте, места не проедите, – сказал, как ворота несмазанные проскрипели…

– Ох, не ладно тут: не иначе обод (дурное место) …– переживала Варвара – как и уснуть здесь… Не вечным бы сном…

Как ни тревожно на душе, а всё ж уснула. Задремал и Лазарь… Взбудил их страшный шум и трескот в избе, как стены ломали там… Варвара первым делом перечла детишек по головам. Лазарь уж решил подняться в дом, – дверь распахнулась в бледном утреннем свете, вывалились сцепившийся намертво с кем-то хозяин: через обносы перелетел и воткнулся в землю нож. Следом, ломая гнилые ступени, скатилось тяжёлое тело хозяина. Незнакомец спустился к нему:

– Ничто, … скоро очухается… – повернулся к Лазарю – Лобур это… занесло вас к татям в гнездо; выбирайтесь-ка спорее отсель, другие вот-вот доспеют; грозы не бойтесь, на полночь ушла она…

– Да ты кто таков будешь? За кого нам Бога молить? – Варвара остановила его уже у ворот. – Как тебя звать-то?

– Зовут зовуткой, величают уткой… Поспешай, говорю… Возись тут с вами…


И опять ровно чары кто отвёл, – дорога застелилась ровненько, небо над ними ясненько, ни облачка, ни тучки…

Старик не обманул: и трёх дней не прошло – бродом, не распрягаясь, перешли невеликую речушку; по праву руку оставили тёмные стены Смоленска, куда ушла, шире разлившись, та река. У встречного выспросили прозвание реки: Днепр то… Глянул удивлённо: как не знать того?..

Путь пошёл краснолесьем, мимо чистых сосновых боров; за борами – поля золотые; замелькали в полях косари да жницы; утрами крепче пахло свежескошенной травой. И уж так тянуло земле поклониться, так-то мечталось о своей нивке, что на станах после полудня доставали они с-под коробов серпы, свои, домашние, брали у трудников косы, да не чинясь шли в полосу; малых снопы вязать посылали.

Хлеб, своими руками отработанный, не в пример слаще приевшихся, печёных на костре, лепешек. За поздней вечерей дивились толкам бывалых людей про столичную жизнь, о князьях да битвах с печенегами, о здешних обычаях; о греках-ромеях, да персиянах, кои, – верить ли? – толпами бродят по киевскими торгам и улицам…

И давно уж не спалось им так крепко и сладко, как в эти короткие ночи. Иной раз Варваре мнилось опять, – идёт кто-то за ними, но уж не пугалась, а супротив того, успокаивалась: беды не ждать, всё у них ладно будет…

…А дале путь шёл над вольно разлившимся Днепром; там уж белели паруса стругов и насадов, легко вниз по воде скользили гусянки, соминки.

На закате остановились у околицы малой деревушки; Варвара с детьми спустилась набрать воды. На мостках дородная баба, кряхтя, полоскала холсты…

Варвара осмотрелась; на другом берегу приметила вымол, и дорога как в село идёт. У бабы спросила:

– Ваш-от починок как прозывается?

Баба разогнула спину, ответила невдруг и нехотя:

– Бобровичи сельцо наше… Княжья вотчина онойко (здесь), бобровые угодья у них тутока…

– А там что за деревня?

– Дере-евня…? Сама ты деревня… Киев тамотко… Посад здесь стало быть, киевский…– Баба поскидала отжатые холсты в кладушку; всем видом выражая глубочайшее презрение к проезжей «деревне», легко подхватила на широкое плечо корзину и скрылась за деревьями.

« Это что ж, – за версту от Киева, а она уж нос дерёт; как-то в Киеве будет? Да и что там за Киев, не сбрехнула ли лосёха ? С какой станется…»

…И уже крепко спят отмытые начисто дети, переодетые в новые рубашки, (чтоб не охрёпами перед роднёй столичной стоять), развешана перестиранная одежонка, похрапывает муж, – и заботушки нет, как оно завтра будет; у неё ж сна ни на глазок. Едва задремлет – вспоминается Беловодье, матушка, братья; то Макар, – отчего с собой не взяла?

Встрепенётся, и опять в сон; киевские родичи представятся – как встретят, что скажут… И уснула так-то крепко; проснулась уж засветло – всё собрано, возы ладно уложены, ходят тихо, чтоб её не разбудить; видно, Лазарь так велел: пусть мать отоспится, когда ещё придётся…

…Позади переправа через Днепр, суетливая перебранка с лодочниками, и вот уж оглядывают они растерянно пыльные неширокие улочки, обочины, поросшие лопухом и крапивой; гуси-утки бродят, собаки с-под заборов тявкают; терема, как и в Беловодье, разные, – повыше, пониже; где ж тут князю жить?

Из тряпицы вынута берестянка, где сказано, как родичей сыскать: «…В Посаде от вымола ехать прямо, у двух дубов свороти на леву руку, тама до ворот усмаря, кои дёгтем мазали, от них пятой двор наш…»


– …Здесь ли Онисим Годинко поживает?..

…Жердястый, жуковатый хозяин не в меру суетясь, уже распахивал ворота:

–А я-то с гульбища – глядь–поглядеть: не ко мне ль череда? Авакум я; Онисим–то помер зимусь, я молодший остался; вот и сыны мои… – из-под возовни вышли такие ж чернявые двое подростей, глядели на приезжих набычась, но пристально. – Козьма да Вавила… молодь, со мной, старшие уж обженились, своими гнёздами живут…

–Наша дружина не хужее станет,– Лазарь не без гордости назвал сыновей, из-за их спин вытащил смущённую Машеньку, – а это наше главное сокровище, Марья Лазаревна, заветка моя. Да прибавки ждем…

– Чего ж во дворе стоять, – опомнился хозяин, – Жена! Где ты тамо?

Дверь избы отворилась медленно, с тяжким скрипом, ровно нехотя, и так же лениво на красное крыльцо выплыла пышнотелая хозяйка, молча поклонилась.

– Степанидушка, лебедь моя белая, зови в дом гостей; мечи на стол, всё, что есть в печи; не чужие люди, своя природь…

…У Авакума братниной, ставровой, строгости ни на волос, ни в речах, ни в повадке. За столом уже сидели, у него же рот не закрывался; приехавшие молчали больше, от дорожной усталости. Да приметила ещё Варвара, – иной раз дядька в речах глаза отводит, как прибалтывает чего:

–…Думали, не дождёмся вас… Онисим, говорю, помер перед Масленой, лихоманка взяла; сыны его, двоё, кои в княжей дружине состояли, в ратях полегли, вот он и созвал вас к себе… Сей час по лёгкому снедайте, ввечеру созовём пированьице; баньку стопим…

Степанида едва присаживалась за стол и вновь уходила в закут, как по заботам; по громыханью утвари ясно было, – ей не в радость ни гости, ни предстоящее застолье.

–…Вы не глядите, что она губёшки поджимает, её воля дале печи не идёт, она у меня третья, на мой шестой десяток, – даст Бог, не последняя… – Авакум расхохотался, довольный своей шуткой.

У Варвары своё беспокойство: как бы для муженька её то пированьице под столом не кончилось; вот сорому–то будет! Для того ли вёрсты считали?.. Своих ли дудырей в Киеве мало?…

–…Покажу заутра ваш терем… Ничего, ладен, крепок… Нивку свою поглядите… землица оромая, гожая, дерговища тамо… Озимь в наливе; батюшка овёс до половины урос. Киев стольный покажу, у нас церквей четыре ста да торжищ осемь станет. Может, князя нашего увидите, Изяслава Мстиславича…

– Дедо, а ко князю в дружину как пойти? – подал голос Давыдка. Варвара встрепенулась. Вот оно как! Всю дорогу молчал, как и выбросил из головы те мысли, а тут высказался…

–…В дружину… Не ведаю того; надо, поди, самому князю поглянуться…– Авакум заметил тревожный Варварин взгляд. -… да ещё чтоб отец с матерью согласны были на то…


…Вот уж отмыты горницы, устлано всё беловодскими холстами в новом жилье; рассыпана по нивке земля беловодская, утекла в Почайну вода из Молосны, не обижен дарами «хозяйнушко» …

Радость оседлой жизни сменилось раздумьем: терем для них тесноват, печь в перекладку годится, а «гожая» нивка на оглядку – ветошь(выпаханная земля), заборела грязью (сорняки) … Ну, да своё теперь, достроят, перекладут, поле вычистят, рук и сил хватит; обживутся… Двор на окраине, – да река и поле рядом.

…Здесь бросили они в озимь свое жито, сбережённое в долгом пути, в свою нивку, здесь народится их последыш… Вздохнёт Варвара, погладит русую головку дочери: всё ради тебя, чадушко, всё для тебя… Прикоснётся к большому уже чреву, – и для него… Куда теперь отсюда?


Глава 3. Год 1064

…Варвара поднялась со скамьи, тяжко разогнула спину; глянула в окошко. Засиделась нынче за трудами, шила бисерник Маше в приданое; а сама не молоденькая уж. Да бабьи годы считать, что седину в волосах, – дело пустое. И откуда она берётся, седина та! Не от деток ли родных? Вот только последыш Федюшка, белизны ещё матери не добавил, да какие его годы; вон по двору носится, снежки лепит…

И все-то они разные, каждый со своим норовом, как не от одних отца-матери… Старший, Давыдко, чернявый, в мать; силушки немеряно в нём, да силушка, видать, до головы не дошла – ласковый да глупый, что телок, мишуля, простак; любая щелкуха в круг пальца обведёт, да привяжет; а так оно и сталось…


… Другой весной, как приехали, отец на пахоту всех ребят собрал; в вечеру отпустил прежде себя, сам остался. Отправил четверых, домой прибыли трое; где Давыдко? Да будто б с отцом остался… И жмутся чего-то, Евдошка глаза прячет… Дождалась мужа, а он один, – так и осела… Лазарь за вожжи и к тем, – где Давыдко? Не сдержался малой, заревел в голос: ушёл братка в дружину княжью, сказывать не велел… Они, как с поля ехали, нагнали их конные, да над Давыдкой зубоскалить: такой, вишь, ломашник, хазина, в смердах землю пашет… Слово за слово, Давыдко не стерпел, да самого языкастого с коня долой, да в кулачки. Те не обидчивы оказались, – давай с нами, парень! Давыдке того и надо, – поминай как звали…

Погоревала мать, поплакала, да чего уж – вырос птенец, порхнул из гнезда, теперь пораздумывай, как он, где; не холодно, не голодно ль?

Год не видали его; той же весенью, в непогодь, все дома были, обедали; на дворе шум, собаки взлаяли; влетел, едва с петель дверь не снял, – в кольчужке, мисюрка в руках; Варвару схватил, едва не раздавил, медведь, она и «ах» сказать не успела – собери, матушка, подорожничков, в поход идём; ровно только вчера со двора ушёл.

Лазарь поднялся: ты б, сын, сюда ещё на коне въехал… А допрежь поклониться б надо отцу-матери…

– Прости, отец, не до поклонов нынче… – да всё ж земно склонился, расцеловал всех и опять исчез…

Только и успела приметить: схуднул Давыдко, с лица опал, да глаза поразумнее смотрят; видать, княжья служба не мёд, а ума прибавляет.

Явился Давыдко опять по осени, да не один…

– …Батюшка, матушка, простите сына непутёвого; примите и жёнку мою, дочь сиротскую, Анфису…

Варвара, оторопев, смотрела на рослую, чернявую деваху, выглядывающую из-за спины Давыдки.

– Да кто ж вас повенчал без родительского благословения?-

– А батька Савелий, с Марьинской черкви, что на болотцах, окрутил нас – зычно откликнулась Анфиса.

– Ты из каких же будешь, красотуля?

– Матушки не помню, батюшка сотником в дружине стоял, нынче по лету в походе смертью пал…

– А ты, никак, брюхата? – присмотрелась Варвара.

– Пятой месяц пошёл… – Анфиса радостно ощерилась, погладила круглившийся животик, глаза блеснули счастьем… – Ведуньи сказывают, парнишку ждать…

…Дождались и парнишку, и другую девчонку, а Давыдко по-прежнему в дом родной наездами является, а Варвара нынче без Анфисы как без рук. Та и поднимется раньше, и приглядит везде, и челядь в руках держит крепко…


Захарка, тот мастью чуть посветлее Давыдки; Калистрат рудый, что солнце на закате, – ни в мать, ни в отца; те с мальства парой держались, у обоих ветер в голове; обушники, сметливые да всякого баловства.

Случилось, привёл Давыдко в дом воеводу своего; уж так хотелось тому поглядеть на семью храброго сотника, спасшего ему жизнь в лихой сече.

Так вот и узнали Варвара и Лазарь, сколь доброго молодца вырастили они.

–…Шёл я сюда не языком трепать, а вот хочу делом отблагодарить вас; Давыд уже получил подарки дорогие за верную службу, да жизнь, она дороже стоит. А княжий свойственник, соратник мой прежний, просил сыскать для вотчины его ближней хлебника, да за хозяйством присмотреть надо; хозяин добрый нужен там; прежний управитель состарился, изнемог, в упадок двор идёт. Тебе, Лазарь, то место кормовое взять бы; а там одни бабы, – без мужеска глаза пораспустились; их в ежовы рукавицы взять, – дело путем пойдет… Коль надумаешь, – заутра езжай на Гору, в Детинец, через Киевские ворота, там сыщешь двор боярина Воротислава, – скажешь: от Путяты послан…


…С того дня Лазарь в доме лишь вечером в субботу является да в праздники. Вотчина Воротислава по Васильковской дороге, – туда ехать: день уйдет.

По страдным дням забирал он с собой Захарку с Калистратом, чтоб без отца не избаловались; за своим двором и полем челядь присмотрит, рук довольно.

Варвара больно не тосковала, а иной раз и заскучает, да припомнит слова Путяты: там одни бабы, как бы Лазарь не присмотрел какую… А скучать долго некогда, – дел полно…

Вести Васильковские привезла Анфиса; она с Давыдкой ездила к дальней своей родне в ту сторону…

– Ой, не ладно там, матушка!.. – зашептала жарко в ухо…

– Что?.. Лазарь?!

– Не то! Робятки загуляли больно, женихаются вовсю. Бабы там челядинки бойкущи, бесовки, одна к одной; а того хуже – боярышни воротынские туда наезжают, у их и вовсе стыда нет, глазами так и стригут; сами на парней вешаются, игрища всякие затевают непотребные; беды б не было… Боярин там редко бывает, при нём тише воды, мищечками сидят…

– Чего ж Давыдко молчит? Лазарь там куда смотрит?

– Давыдко строжился с ними; батюшка Захарку вожжами отходил; а тебе сказать не велят: мол, перебесятся, в возраст войдут…

– Пока они в возраст войдут, какая-нибудь щелкуха забрюхатеть успеет – тогда чего? Воротислав за хлебника дочь не отдаст… Лазаря с места погонят…

И как в воду глянула: приехал боярин в неурочный час, – видать, сыскались доводчики, – а там веселье в разгаре; забрал обеих, увёз в Киев; хорошо тогда Лазаревых парней не случилось в Василькове. Слышно, вскорости замуж их выдали; в вотчине той больше не появлялись.

А Захарку, видно, крепко зазноба чернявая присушила. С той поры как потемнел с лица; отцу сказал: в Васильков не поеду боле, хоть убей: Евдокимку бери, подрос… Дома за всякое дело хватается, жилы рвёт, продыху не зная…

Сколько тогда Варвара слёз пролила; и Бога молила, и Путяту проклинала с хлебным его местом.

Исход нашли невдолге, простой и извечный: – окрутить парня, возрастом доспел; чего уж лучше – своя жёнка рядом, про чужую девку забудет… Так вошла в дом бессловесной тенью Мавра, дочь зажиточного костореза…


С четвертачком, Евдокимкой, до поры заботушки не было; обличьем он в бабку Анастасию вышел, волосом медвян, строг и основателен нравом, до всего своим разумом доходит, буквицы скоро заучил, отец лишь раз показал.

И куда завели его разум и основательность?

Стала Варвара примечать: молится сын всё чаще и усердней. Было, зашла она с Евдокимкой в церковь по вечеру; день будний, храм пустой. Пока свечки во здравие близких ставила, пока молилась на Спасителя, глядь, сына рядом нет…

Седенький дьячок водил Евдокимку от иконы к иконе, что-то объяснял ему…

Дома Варвара спросила сына, о чем с дьяком беседовал. Тот как нехотя отвечал, – так, о разном… Потом, будто решившись, продолжил:

– Вы, матушка с тятенькой, неправедно живёте: молитесь мало да не усердно; посты не ладно блюдёте, оттого Бог заботами наказывает… – пока Варвара онемев, подыскивала слова, Евдоким продолжал:

– Я, матушка, в храме служить буду; в монастырь пойду, там учёные монаси книги да иконы пишут; учиться у них стану; дьякон сказал – я разумом светел и пытлив, такие Богу угодны… – у Варвары ухват из рук выпал… Обидные слова о своей неправедности она забыла, сейчас перед глазами её был лишь златокудрый отрок, летящий над церковью!

– Нет, сынок, нет! Не ходи в монастырь! Мы люди мирские, у нас своя жизнь; ты нас молиться научи верно, да посты блюсти, только дома живи. Женишься, деточек заведёшь; с жёнкой, с детками в церкву ходить станете; добрая семья тоже Богу угодна…

…Не нашла Варвара нужных слов, не смогла остановить сына. Он живёт в монастыре; изредка приходит навестить родных; он жив, но мысли его далеко от отчего дома, он смотрит на них как на погибших грешников. А Варвара ищет ответ в скорбных глазах Спасителя, сознавая греховность своих мыслей: «Ты забрал у меня брата, я отдала тебе сына; ты взял себе его душу, оставь мне его жизнь…»


…Является Евдокимка по великим праздникам, погостит чуть и вновь исчезнет; а вот где сейчас Машенька, в каких облаках витает, Бог весть… И как вот рядом сидит за станиной, рукой подать, а о чем думы её, – неведомо… Спросишь: «О чем задумалась, душа моя?– «Так, матушка, ни о чем…»

Глянешь, – в чём и душа держится: лёгкая, стрункая, светлая, ровно ангел; сейчас ветром унесёт, а крепости в ней на троих хватит… Замуж отдать бы, в женихах нужды нет, так ведь всем отказ; да отец заступается: «успеет, молода ещё, пусть погуляет…» Да кабы гуляла, а то за порог ни шагу, ни на игрища, ни в хороводы; разве с Уляшей да Верушей-соседкой в улку выйдет, к реке спустится… Давеча забегала Верушка, звала на первые засидки, – нет, не хочется, другим разом…

И обличьем вовсе ровно другой матери дочь; по малолетству ещё ластилась к ней, а подросла, – и вовсе отцова стала…

Сроду Лазарева заступница была; да стола едва доросла, а уж: матушка, не тронь тятеньку!

Парнишки старшие уж понимали всё, отца сторонились. Маша одна с ним ласкова была, а Лазарь и души в ней не чает.

Завтра приедет; жене когда чего привезёт, а дочке всякий раз с даровинкой, пустячок какой; она к отцу на шею, вперёд Уляши воды умыться принесёт, подаст утереться, на стол накроет; сядут в уголку шептаться незнамо о чём; матери в их беседу ходу нет…

Подступает к сердцу ревнивая обида: для чего оставила отчину, из-за кого в телеге тряслась, ночей не спала; чем-то ещё отблагодарит доченька?..


…Вечером Прощёного воскресенья дом не мог долго успокоиться после недельного гулеванья; дети, набаловавшись на улице, не слушали увещеваний матерей о том, что завтра Пост. Захару как старшему после отца в доме пришлось пристрожиться вожжами.

…Он обходил уже затихший дом, прежде чем уйти в свою горницу; в крытом переходе меж избами услышал возню, шёпот и будто бы плач; и кому там недели не достало?

Ещё не дойдя до парочки, уж понял, в чём дело:

– Не надо, боярич, почто так…

Захар оторвал Калистрата за ворот от девки:

– Или хмель не весь вышел?

– Чего?! Мало что шею не сломил! – он дурашливо поклонился. – Гожатко, брат; как большаку уступаю; себе другую сыщу, попригожей да посговорчивей…

…Захар отчего-то стыдился глянуть на девку; но полная луна освещала чёрные заплаканные глаза Уляши; она, всхлипывая, ткнулась в плечо Захара.

– Ну полно, чего ты, всю красу выплачешь… – он, успокаивая, гладил круглые плечи. Вдруг ни к чему вспомнил слова брата: Уляша-то какой лосёхой стала, – и о том, что в опочивальне ждёт жена, сырая баба, растёкшаяся как супороска… Опомнился, накинул на плечи Уляши поднятую с пола журку, утёр ей слёзы своим рукавом.

– …Поди-ко спать уже: иль проводить?..

– Не надо, сама… Спаси Бог тебя, Захарушка… – улыбнулась ласково, слёзы просохли, и вдруг, решившись, звонко чмокнула его в щёку… Звук шагов уже исчез за дверью, а он все стоял и тёр лицо:

– …Лешак её ведает, что у неё в голове… Бесовка чернявая…

…Укладываясь подле сопящей жены, припомнил ещё: на Солноворот Мавра рожала тяжело, долго; Захара не пускали к ней, а он и не рвался. Уляша носилась из избы в баньку с чистыми холстами; Он вдруг увидел её глаза, полные сострадания к нему, будто это он сейчас лежал в горячке.

Потом вышла бабинька: дочка у тебя, боярин, здоровенька, только у матери всю силу бабью взяла, не рожать ей боле… Дочка так дочка, сынов двое, и довольно…

Мавра проснулась от хныканья чада, взяла покормить дочь:

– Чего не шёл долго? Аль не ладно в доме?-

– Калистрат челядинку домогался, до слёз довёл девку: надо б поучить молодца…

– Уляшку, что ль? Чего упирается, боярыня какая, небось, не убудет… Не ей первой, не ей последней…-

– Так ты знала?..

– О том только ты не ведал. Он уж всех холопок перебрал, только эта ломается…

Захар стиснул зубы, до одури захотелось ткнуть кулаком в жирную спину жены:

– Уляша не холопка, она из Беловодья с нами ехала; она ж как сестра нам…

– Нашёл сестрицу… И где оно, ваше Беловодье? Может, и нет его вовсе… – Мавра, уложив дитя в зыбку, повалилась на бок и опять засопела…

…Может и нет… А было оно, Беловодье… Это сопенье спать мешало, или думы пустые: четыре года вместе, а что он знает о ней; редко слова услышишь, а лучше б вовсе рта не раскрывала. Как венчались, знал, что не люб ей, как и она ему; сердце не желало забывать бойкую черноглазую воротынскую боярышню. С тех пор сердце в трут высохло; Уляшины глаза блестящие искрой для него стали…


…И как Варвара ту искру не углядела в пору; как они спелись-то, в какой час, когда в доме народу, что семян в тыкве.

Глазастая вездесущая Анфиса приметила их на гульбище вдвоём; ворковали, говорит, ровно голубки; ладно, чего там, мало ль… Анфиска своё: нет, матушка, далеко ль до беды, сама приглядись…

Вот нынче и припомнилось, как женили Захарку едва не силком, чтоб только щелкуху воротынскую из головы выбросил. Да вспомнила ещё Варвара прошлое Светлое воскресенье: как Захар к Уляше христосоваться подошёл; дело обычное. А Варвара глаза Уляши увидала: Господи спаси, греха бы не было… Жёнка Захаркина за четыре года телеса квашнёй распустила, а тут девка-искра, легко ль мужику удержаться. Не полыхнуло б от той искры пламя, – водой не зальёшь! Чего от них ждать? Не сказать ли Лазарю? А допрежь самой с сыном перетолковать…

Захар нынче воротился из Воротынского один; он всё ж стал ездить туда после венчания, да как Евдокимка в монастырь ушёл; Лазарь с Калистратом остались до завтра.

Как ни поспешала Варвара встретить сына, Уляша опередила; уже помогало снять отсыревший азям:

– Как ездилось, Захарушка?– заглядывала в глаза.

– Не Захарушка он тебе, а боярин!– оборвала Варвара – Хозяин твой! В ноги кланяйся, да поди на стол собери!..

…За столом еле сдерживая варом кипящий внутри гнев, наблюдала, как Захар следит за каждым движением Уляши, как ловит она всякий его взгляд. Маша как обычно витала в облаках, клевала как птичка, едва замечала что ест; Мавра жевала равнодушно, как корова сено; Анфиса успевала присматривать и за её детьми и за своими, бросая на свекровь многозначительные взгляды…

…Беседу с сыном не откладывая, затеяла после вечери, перекрестив и отправив спать домашних… Не зная как подойти к делу, начала издалека, спрашивала, укрыта ли озимь снегом, где другим летом ярь сеять… Захар понял сам, что это лишь подступь…

– Не тяни, мать! О чем говорить хотела? Устал я ныне!

– А ты не понужай мать! Скажу: как с женкой-то ладишь? Встретились нонче, – не подошли друг к дружке! Четыре года вместе, а всё как чужие; как и детишек нажили… Долго ль так будет?

– А покуда смерть не разлучит, видно. Приметила ль: она меня встречать не спешила… Когда ты меня жениться неволила, что говорила: перемелется, – мука будет… Не мука вышла, а мука…

– Ну, тебя нынче было кому встренуть… Что у тебя с ней?

– Аль ты об этом хотела говорить? Донесли уж…

– Донесли не донесли, оно и так видно… Я и с ней поговорю, с бесстыжей; место своё забыла, для чего из Беловодья взята; сейчас по людям ходила б, окна грызла …

– Уляшу ты не тронь; мой грех, мне и ответ держать. А в обиду её никому не дам, – ни тебе, ни Калистрату…

– Вишь, сынок, в жизни как выходит, – ответ-то бабы всё несут, мужики в сторону уходят. А Калистрат здесь каким боком? – Захар замялся, говорить ли…

– За мной следила, за братом не поспела… Обидеть он Уляшу хотел, будто даже жениться обещал… Я ж знаю: у него ветер в голове, пустые слова…

– Она же ещё меж братьями встала… А у тебя, стало быть, не пустые, – жёнку бросишь, с холопкой сойдёшься. Отцу завтра всё скажу, а моё слово нынче такое: Уляшу я замуж за кого ни то выдам. Тебя с Маврой отделим: дом, что Калистрату ставится, вам отойдёт, ему когда ещё спонадобится, и вы своим двором поживёте, может, язык общий сыщете… Жена, она на век дана, то дар Божий..

– Кому дар, а кому и кара… Что с батюшкой решите, тому и быть; а тебе ведомо, какая она хозяйка; всё на тебе да Анфисе держится…

– А ты поучил бы; от её мясов не убудет!

– Вожжи никому ещё ума не давали…


…Сказалось легко, – отдам замуж, – а за кого? За своего челядинца, – здесь и останется; надо б кого пришлого, чтоб подалее увёз… Своей бы дочери жениха искать, а тут о холопке беспокойся…

Встревожила Варвару весть от соседки, верушиной матери; давеча возила она девушек в Киев, на Бабин торжок, прикрасы девичьи приглядеть какие.

– Так слышь, соседка, за Машей человек чужой ходил по пятам, глаз не спускал, ликом страшен, нащока (шрам) по всей роже и глаза одного как нет, – гладко место…

– Может статься, он за Верушей ходил, не за Машей?

– Как же не за ней? Летом я его на хороводах видала, Веруши там не было… Нехороший у него глаз, недобрый; как бы не сурочил девку, аль чего еще…

… А Варвара уж поуспокоилась было; решила, его уж на свете нет, сгубила разбойничья доля; аль женился да утих, тоже человек; дай-то Бог… Что он говорил-то? В Киеве, мол, сыщу…


…По свежему первому снежку Гаврила возвращался домой от брата. У двора кожевника свернул на стук топора, – Усмарь ставил избу старшему сыну…

…Древодели сгуртовались уж полудничать, Макар один заканчивал точить обносы на красное крыльцо. Гаврила засмотрелся, как споро ладится дело у Макарки, дождался, когда парень сядет отдохнуть:

–…Вишь, как оно у тебя… Работник ты знатный, быстрога, собой пригож; да чего с девками не ласков; поди, жениться пора. Я уж невесту присмотрел в соседах у брата, – сохнет по тебе Ариша…

– За хлопоты спаси Бог тебя, а зря не трудись, дядько Гаврила; я весной в Киев уйду…

– В Ки-и-ев? Эт почто же? Путь неближний, а к чему? К Варваре, аль ты Машеньку вспомнил?

– Я и не забывал ее…

– А ты, забудь, грех это…!

– Какой же грех в любви братской?

– Какая такая любовь? Ты её дитём видал!.. Да худо ль тебе у меня жилось, я ж тебя наравне с сынами держу, и имение вам ровно поделю… А Машеньку уж, поди, сосватали, годы ее подходят…

–…Пусть так; не с ней, так хоть рядом; собакой у порога лягу: чую, беда близко к ней ходит…

– А слухи катятся – воюет Киев то с людьми чёрными, то сам с собой: может статься, там и в живых никого уж нет… Занесло сестру из огня да в полымя…

– Ништо, хоть могилкам поклонюсь…


…Вот и видно стало, сколь схож Макар с отцом; тот, как и на глазах возрос, а жизнь какую-то непонятную, свою, прожил; и этот всё рядом, а мыслями далече где-то. Кость тонкая, братнина, а крепость своя, нажитая… И свет в глазах от Ивана…

– Чего ж, – вздохнул Гаврила, – хотел во здравие, а вышло, болешто, за упокой…

…Не стал ждать Макар весны; расчёт велел отдать Гавриле; собрал котомку, поклонился родне, и с проезжим обозом ушёл из Беловодья… «…Один не вернусь» сказал…


Глава 4. Год 1065

Не сидится нынче Маше на месте, то за одно дело схватится, то за другое; подойдет к окошку, распахнёт, – мать ворчит: застудишься… Смотрит на речной берег за голыми ветками; не скоро ещё дрогнет лёд на Почайне… Да что ей от того? То ли сон приснился тревожный, а не вспомнить – о чём…

Утром звала Верушка «грачей следить» у Старой рощи, – вчера прилетели; грачи на прежних гнёздах, – к весне скорой и дружной… Отчего не пошла с ней?

Её то смех возьмёт, да Пост Великий, то слёзы подступят к глазам. Мать сурово глядит; не подойдешь…

– …Матушка, в горнице душно! В улицу пойду!

– Куда ж одна? Уляшу возьми с собой!

– Не надо! Я недалече!..

– Уляшка, чего сидишь! Поди за боярышней!

…Вдыхала жадно свежий весенний воздух, – сколь всего в нём – и горькой тополиной корой, и сырой землёй, и ровно даже первоцветами тянет… А прошлой весной и не замечала этого… Куда ж пойти: к Почайне спуститься ли? К Верушке ли в Старую рощу, может, там она ещё? Едва свернула в другой проулок, услыхала за спиной: «Машенька!..» …Может этого и ждала?..

– Какая ты пригожая стала… Помнишь ли меня?

– Как не помнить… Видела тебя на игрищах; по торгу за мной ходил; отчего тогда не подошёл?

– Время тогда не приспело, да напугать тебя боялся… Что ж, страшен я тебе?

– Нет, нисколько… – Маша смотрела в печальные тёмные глаза, страха в самом деле не было; смятение куда-то ушло; он почти не изменился, только в бороде седины прибавилось, а шрам его не так велик.

– Тогда я не у батюшки твоего, у тебя спрошу: пойдешь ли за меня?..

– …Пойду…

– Не у матушки твоей, у тебя спрошу: пойдешь со мной?..

– …Пойду…

– Теперь возьми кольцо это золотое, а мне перстенёк твой бирюзовый дай…

– Зачем же? Какая в нём ценность тебе?

– С ним я верность твою беру себе, а я, коли не забыл тебя до сего дня, так только смерть и разлучит нас. От ныне жди меня, пока первый лист не позолотится. А как последний лист падёт, выходи за того, кто душе ближе; кольцо моё тогда кинь в Почайну…


-…Ты где ж была? – Мать с порога налетела на неё. – Уляшка ни жива, ни мертва прибежала, какой её там лохматый да одноглазый напужал; у меня едва сердце колотится, а дочка улыбается себе, и горюшка мало…

– …С Верушкой в Старой роще гуляла…

– Она еще и врёт, бесстыжая; полно гнутки гнуть! Верушки ещё след не остыл, как забегала; не было тебя с ней! Да что это, что за колечко? Где перстень отцов? – Варвара, уже не сдерживаясь, трясла дочь за тонкие плечики. –… Так это он был… Ты с ним… Отдай мне это кольцо! Не к добру оно, кровь на нем!

– Нет, матушка! Суженый он мой отныне!

– Да ты блажная вовсе! Не нужна ты ему! Он через тебя отцу твоему отомстить хочет! Кровь той девки ему покоя не даёт! Что вот отец ещё скажет? Мало что обновки холопам раздаёшь, гляди, сама с кистенём на большую дорогу выйдешь, аль того лучше: окна грызть пойдёшь…

Слова эти злые как не касались Маши, она смотрела в подтаявшее за день окошко, – в синеющих сумерках во двор въезжали сани, отец стряхивал с овчины дорожную снеговую пыль. Она и впрямь заробела: как-то в самом деле посмотрит он, что без родительского благословения дарёный перстень отдала… Но что бы ни было, – ей уж не уступить… Иначе вода тёмная или стены монастырские… Отчего всё так? Сама ли она, или Тот, кому ведомо всё, решил за неё, – идти за тем человеком, покуда земля не оборвётся под ногами, – всё уже не важно, стало просто и ясно, страх стаял весенним снежком – отец поймёт…


Он и сам растерялся от сурово сдвинутых бровей жены, от робкого взгляда дочери, ровно как сам в чём провинился.

– …Доча… ты это… как же без благословения… – Лазарь теребил бороду, не зная, что сказать; одно понимал, – кто-то хочет увести из дому его «одувашку», его заветку. Кто, куда? И надо б сейчас построже с ней, как Варвара того требует, да, видно, ничего уж не изменить…– коль по чести сладится, так и свадебку отчего не сыграть…–

– Да не будет по чести! – взвыла Варвара – осрамит девку, да и вовсе сгубит!

– Цыц,жёнка! – Лазарь шарахнул кулаком по столу – твоё слово за мной! …Ништо, доча, явится твой сокол, а мы поглядим на него, – что за птица, а ты, главное, сердце слушай, оно не обманет…

Машенька уже не держала подступивших слёз, повисла на шее отца, гладила седую бороду; Варвара вышла из горницы, хлопнув дверью в сердцах.

– Доля такая ваша бабья, а мать не бойся, она строга да отходчива; как с нами инако?..


… А права матушка, – обновки, не обновки, а не худую свою одежонку отдавала Маша сиротам; калик перехожих на поварню кормить водила, и в том не кается. Брат, Евдоша, глаза-то ей на мир открыл; он всего-то на два годочка старше, а сколь об жизни понимает… Вспомнить стыдно, как по малолетству казалась ей жизнь тяжкой: новый дом маловат, печь дымится, двор от княжьих палат далеко. Того не ведала,– у иных не то печи, крыши над головой нет: поглядела, – детки малые в рубашонках ветхих по стылому земляному полу ползают; как ютятся смерды в полутёмных, курных, вросших в землю избёнках заодно с животиной…

По этим-то лачугам и ходила Машенька, когда с братом, когда одна; носила снедь, холсты, рубахи самотканые. Верушка тоже как-то напросилась с ней, инда в узелок увязала добришко, ей не надобное, да у первого плетня покосившегося заробела; в избёнке просидела на конике у дверей, едва дыша, пока Маша раздавала одежду да пользовала хворое дитя. Другим разом сказалась недужной и Маша уж боле не звала её…


Досель никогда ещё Маша не торопила время, не ждала столь нетерпеливо осень. Прежде-то каждый денёк чем-то грел и радовал, а нынче в досаду ей долго шёл на Почайне ледоход, не спешили раскрываться крепкие почки тополей. И ведь даже не ведомо, что ждёт ее вслед за первым листом золотым…

…Собралась прогуляться по свежей травке с братцем Федей; усидеть в душной горнице после первого дождика не стало сил… В воротах налетела на неё раскрасневшаяся Верушка: еле переводя дыхание, заторопила с собой:

– Идём, идём к Почайне! – от переполнявшей ее счастливой тайны подруга не могла толком словечка вымолвить. – Что скажу-то тебе, подруженька? Нынче какой гость у братца моего стоит! Сам из Суждаля, а едет нынче из Тмутаракани с вестями от тамошнего князя. С братом они в рати вместе были… А только вот уедет в отчину… По пути заехал, еле нашёл… А собой так пригож, статен…!

– Так ведь уедет, говоришь… – Маше едва удалось прервать страстную речь подруги, – может, и не свидишься уж с ним?

– Да нет же: послушай: обещал вернуться! Он так смотрит на меня, так смотрит! – Простенькое личико Верушки нынче сияло какой-то новой небывшей у неё красотой. –…Не иначе быть в свадьбе моей по осени… А ты, Машенька? Всем женихам отказываешь, а где ж твой суженый, отчего не видал никто его досель? Может статься, вместе венчаться пойдём? – Верушка глядела внимательно в глаза подруги; ровно сомневалась: да есть ли тот суженый? А коль нет – почто другим отказывать?

– Обещал осенью быть… Не печалься за меня, так и станется у нас – вместе и обвенчаемся… -

…В зелени берёз мелькнули два всадника; спешились и пошли к ним…

– Он это, он! – Верушка ладонями закрыла вспыхнувшие щеки.

– Ну вот, еле сыскали вас! Никак не хотел Андрей Иванович не попрощавшись уехать! – Анфим, круглыми розовыми щеками схожий с сестрой, подмигнул смутившемуся приятелю.

– Отчего ж ты, брат, не сказал, что сестра твоя не одна здесь гуляет? –

Машенька опустила глаза; суздалец и впрямь был хорош собой… «Да зачем же он так смотрит на меня? И где-то я его прежде видала, голос мне его знаком отчего-то?»

– Да это соседушка наша, Марья Лазаревна, воротынского хлебника дочь…

– Что ж, прощай, Вера, до встречи… – Андрей одолел смущение, – Прощай и ты, Маша; может статься, вскоре свидимся…

…Товарищи обнялись и разъехались своими путями. Вдруг и Верушка, заскучав, поспешила домой. Не сказала Маше, – отчего-то не понравилось ей знакомство суздальца с подругой… Оттого не видались они с того дня с лишком неделю. Но мысли грустные не долго держались в лёгкой верушиной головке. Да и с кем ещё ей поделиться неясными мечтами; мать за то лишь выбранит…

…Вот и опять они на берегу Почайны, у кривой старой ивы. У Веруши те ж разговоры, – об Андрее-суздальце: когда приедет, что скажет… А Маша молчит, ровно в чём провинилась перед подругой; и сама-то не поймёт, отчего так…

– Да что я тебе еще скажу, подружка! Страсти-то какие! Мне братец сказывал, – ну не мне, – не вышло приврать у подруги, – подслушала: маменьке говорил, – у Лысой горы, где ведьмы гуртуются ночами, там разбойники объявились, и атаман у них – Одноглазый. Нынче ночью пограбили обоз торговый; гостей до нитки раздели; а логово у них – на Днепровских порогах. Неделю тому выследили их; атаман уж на виду был, рукой бери; а он возьми да об землю ударься, и волком чёрным оборотился. И все они, тати, кто в медведя, кто в собаку аль кота обернётся; и все чёрной масти! Что ж ты улыбаешься? Аль не веришь? Да вот тебе крест, не вру! Да идём же домой, дождь собирается, не было б грозы!

И опять не понять Маше, отчего будто легче ей стало от тех вестей страшных, словно одной тучкой в небе меньше стало, словно привет получила от того, кого ждёт…


К Иванову дню в полный рост вошли травы, вспыхивали вновь ночами белые ведьмины цветы, кружили дурнопьяном нестойкие юные головы, манили за собой, путаными тропинками в дали неведомы-нехожены… Не бродила ночами Машенька в росных травах, не студила босых ножек, но где в те поры душа её бродила, – Бог весть… Только сны приходили к ней тревожные и сладкие, а и не вспомнить о чём; а что вспомнишь, – не сказать никому…

А перед самой Ивановой ночью привиделся ей Андрей-суздалец, – в богатых хоромах, одет ровно князь, вкруг всё бояре важные, а подле него детки малые бегают, радостные, розовые, как ангелочки, – Маша сочла их во сне – пятеро… И все счастливы, только княгиню ждут. И все расступаются, – идёт… Снимает княгиня фату с лица – а это она, Машенька!

Очнулась с горящем от стыда лицом; не в своём она сне побывала, не ей там быть должно! И ровно сатана ей в ухо тотчас шепнул: отчего ж не ей? Сватался ли Андрей к Вере? Обещал ли чего? Так нет же, не было того, подружка сама напридумывала себе. Да и краше её Машенька не в пример… И опять покраснела от греховных мыслей… К Маше он тоже не сватался, не обещал ничего…


…Не хотелось Варваре отпускать дочь на ночные гуляния. И так весь-то день с утра где-то хороводятся; забежали с Верушкой на закате, похватали едва кусочки, водой залили да к порогу опять.

– Остались бы, Маша, грех то; и Евдокимка серчать станет, – «бесовские скакания».

– Ништо, тётка Варвара, мы грех опосля замолим – хохотнула Верушка…

– То-то, замолите вы… Да чтоб чрез огонь не скакали! И голышом в реке не купались! – Варвара знала, о чём говорит, но девицы уже неслись к воротам…

И Лазаря нынче дома нет: поехал к Давыдке в детинец. Тревожно в Киеве; половцы вновь подошли под Переяславль, станом стали; не инако, придётся воям в полки сбираться…

И что нынче с Машей поделалось, своевольна пуще прежнего; то думалось, век со двора не выйдет, а нынче удержу нет, как взбаломошенная мечется… Замуж отдавать пора…


…Отгорали костры купальские, плыли из Почайны в Днепр венки девичьи; ни один не потонул нынче, не зацепился корягой… Молодёжь разбрелась, кто домой, кто по кустикам до восхода; самая бесовская пора меж ночью и утром…

– …Идём домой, Машенька… – зовёт устало подруга…

– Нет, Веруша, я венок ещё сплету из этих цветов; глянь, какие белые, как снегом умытые; а эти яркие, ровно огонь жгут…

– Не тронь, их, подружка, они ведьмины, из них мавки венки плетут; сорвёшь один, – всё забудешь…

…Лишь рукой коснулась цветка – протянулось от него серебряная дорожка к небу, к бледнеющей луне. Коснулась цветка огненного – искряной лучик побежал искать в утреннем тумане всходящее солнце… Тихий смех услыхала, а может, плач… Оглянулась – нет никого, и Веруши нет… Мелькают меж дерев тени бесплотные… Вот и они исчезли… Кто-то окликает, – Машенька! – Андрей это! И с другой стороны: Машенька! – суженый зовёт… Ан нет никого… На ладони глянула, – на них пыль серебряная да золотая… Лица коснулась, – сон хмелем закружил голову, без памяти опустилась в травы купальские, в цветы лунные и огненные…


… Мать еле растолкала Машу в полдень:

– Сколь спать-то можно! Солнце на закат скоро! Что грешить-то значит! Отоспалась, – всю ночь на коленях стоять будешь, душу отмаливать! Поди вниз, – там Верка явилась – тоже ровно побитая…

–… Веруша, ты чего такая, аль плакала?

–…Да я так… Андрей приезжал… Смурной какой-то… Со мной едва поклонился, посидел часок да уехал…

– Что ж, ничего не сказал?

– Ни словечка! Может, я чем обидела его? Ведь так ждала его…

– Ну, не печалься, вернётся еще… А как вчера-то было, – хорошо нагулялись?

– Хорошо, только ты уходить не хотела, я едва уговорила тебя; всё ты венки плести собиралась… А что? Аль чего привиделось?

– Нет, ничего… Пойдешь ли нынче куда? –

– Нет, матушка бранит меня… К тебе отпустила на время; вот я зашла пожалиться… Пойду… А и верно, Машенька, – грех забавы эти; за то Бог и наказывает… А я помолюсь – Бог простит…

…Как не стерегла мать, ближе к закату она всё ж выскользнула за ворота; спешила знакомой тропинкой к старой иве, словно ждал кто её там… А и впрямь ждал…

– Здравствуй, Машенька; не пугайся… Я ведь знал, что придёшь сюда… Ждал тебя…

– Зачем же? Ведаешь ли, – тебя Вера ждала, о тебе она нынче плакала…

– Вера девица пригожая, только я её невестой не нарекал, о том и речи не было, и в слезах её не виновен; мне теперь хоть самому плачь… Расспрашивал Анфима о тебе: видались мы прежде, признал я тебя… Ты не помнишь меня?

– Месяц не прошёл, как видались…

– Да нет же; припомни, кто весточку вам из Киева в Беловодье доставил; ты дома одна была за хозяйку: грамотку у меня из рук приняла, вспомни…

«…Вот откуда знаком облик его мне и голос».

– Ладно-ка; пусть я вспомнила; что ж с того?..

– Мне Вера сказывала, – будто суженый у тебя есть, коего не видал никто…

– Я видала, и того довольно…

– Послушай, душа моя, я не отрок безусый, меня обвести трудно, и не пуглив я. На торков ходил, половцев бивал, и жениха твоего, явного ли, надуманного, не боюсь. Ты горда, я вижу, мне то по нраву; да моя гордость крепче. Отчина моя далеко отсель, нет здесь близких мне; Анфим со мной теперь не пойдёт, так я сам за себя к отцу твоему приду, не нынче, так завтра…


…Тенью бродила по дому Машенька, не в силах ни к чему приложить руки. Мать не могла не заметить ее отлучки, да слова не сказала, другим её мысли заняты: Лазарь от Давыдки еще не воротился. Худа б не стряслось; дошли вести, – половцы у Переяславля починки жгут…

Маша едва дождалась как затихнет дом; молилась Пречистой страстно, до слёз; заснула, души не облегчив…

Отец приехал утром озабоченный; не миновать биться с нехристями; по слободам звон стоит, – ратная сброя куётся-чинится… А самая пора косить травы…

– Где ж краса моя? Не спускалась ещё?

– Спит до си… Сдурела совсем девка; особливо после Ивановой ночи; то молится ночь напролёт, то по дому бродит лунницей; потом спит до полудня… Избаловал ты её… А по ней вожжа плачет…

Лазарь уже не слушал ворчание жены, поднимался в светёлку…

– …Тятенька, родненький, что ж так долго не было тебя? Соскучилась я…

– Ну не плачь, полно… Аль беда какая приключилась?

– Нет, нету беды… так я …соскучилась…

– Ну и полно, спускайся вниз…

– …Тятенька, придёт сегодня человек… свататься будет…

– Да кто?.. Тот ли?..

– Нет… другой…

–… Что ж… коли придет…– хочешь за него?

– Нет, не хочу… я же слово уже дала…

– Ну, не захочешь, не пойдёшь, неволить не стану

– …Не хочу… Не знаю я!

– Что ж… И так бывает… Доживём до вечера – там видать будет, – каков молодец…

…С утра Захар уехал к Давыдке, Лазарь к посаднику; «нынче и дома посидеть могли б», – покорила Варвара… Обещались к полудню обернуться…

А в доме от восхода сутолока пуще прежнего, а при том и тишина, – говорят в полушёпот; хозяйка нынче в сердцах, не попасть бы под горячую руку. А сама невзначай и слезу утрёт…

…Вот оно как выходит: всё мечталось, – поскорей бы дочь пристроить за кого, одной заботой меньше; а вот пришла пора, – теперь думай: кто таков, да ладно ль с ним Маше заживётся… И как ей, матери, без неё остаться? Ровно лучик солнца в окошке угаснет. Что ж, и все матери, видно, так по дочерям убиваются; то воля Божья: нам дочерей ростить, холить-лелеять, чтоб потом в чужие руки отдать. Чужих дочерей в дом принимала, – о том не думала…


… К завтраку Маша спустилась позже всех; Захар и Лазарь уже уехали. Есть ей вовсе не хотелось под пристальными взорами семьи:

– Ну что ты еле гребёшь ложкой! Поешь путём хоть сегодня! – мать говорила без привычной строгости. – Ведь бледнуща, ровно смертушка! Вон Верушка твоя, глянуть приятно – девка кровь с молоком!

– А ты, матушка, вели, чтоб Фенька ей щёки свёклой натерла! – не удержался от насмешки Калистрат…

Маша не выдержала, бросила ложку и убежала наверх… Плакала долго, не понимая ни тоски своей, ни этих слёз, неведомо откуда берущихся…

Приходила Уляша, пыталась утешить, тоже плакала… Так и уснула она в слезах; разбудила Фенька, – со скрипом открывала старый сундук, доставала новое платье. На столе лежал серебряный венец с золотой сканью, да золотые же лунники.

– Чего ты, Феня? Почто всё это?

– Как почто? Боярыня велела на смотрины тебя обрядить; вставай, боярышня, глазки холодянкой умой, вон покраснели как… полдень уж…

– Какие смотрины? Подай вчерашний сарафан, и где берестяной венец? Нечего на меня смотреть, я и не сойду вниз… Ты вот Уляшу мне покличь…

– Уляша при хозяйке: сама и отходить ей не велела. А как же ты не сойдешь, коли сваты явятся? И меня пожалей, боярышня: либо меня прибьёт боярыня, либо тебя за косу вниз стащит…– рослая, румяная Фенька, с её нахальными глазами жалости не вызывала.

– Тебе поснедать сюда принесть, аль сойдёшь?

– Пошла вон, бахалда! – башмак полетел в холопку. – Зови Уляшу!


Мало хлопот Варваре с дочерью, так ещё встретила Анфиска:

– Ходит, матушка, под воротами человек неведомый…

– Что ж, разные мимо идут… Он не со шрамом ли?

– Будто б нет; молод собой… Да он вчера подле ворот выхаживал; я тож подумала, – мало ль… А он и ныне явился, в окна засматривает… Выглянь, матушка, вот он…

– Да кто ж это? Будто лицо знакомое… А зови-ко сюда его…

– Боязно чего-то…

– Чего боязно? Здоровая баба… Постой, сама сойду.


–… Да ты чьих будешь, молодец? Ровно видала тебя где?

– Не признала, тетка Варвара? Макарка я…


…Макар, поснедав, ещё сидел за столом в окружении родичей; даже Мавра вывалилась из своей половины подивиться на гостя дальнего: есть, вишь ты, Беловодье это самое… Утихли первые торопливые расспросы: как там, что? Всё ли путем?

– …Как уходил по осени, все живы были…

– Вот и лады: оставайся с нами… – Калистрат шлёпнул Макара по спине, – Мы тебе невесту сыщем: девки в Киеве красовиты… – он подмигнул Анфисе, – Да грозны бывают…

– Ты б всё про девок, про то невесту до си не сыскал… – нахмурилась Варвара.

– Долго ли хомут вздеть…

– А где ж Машенька? – взгляд Макара ровно искал кого-то меж родни.

– Одевается… Вишь, смотрины у нас нынче, жених придёт со сватами…

– Что ж за жених? Кто такой? Киевский, поди?

– А и сами того не ведаем; видно, так ведётся у молодых: дочь сама сговаривается впотай от родителей…

– Да видал я его, – подал Калистрат голос, – Веркиному брату Анфиму он соратник, гостевал у них по весне…

– И в самом деле, – что ж не идёт? Фенька, где Маша?

– Одевается боярышня…

– Сколько ж можно одеваться? Аль всю укладку на себя вздела?

…А ворота уже отворялись перед гостями жданными, звенели во дворе звонцы… Андрей с Анфимом всходили на красное крыльцо.

Не больно радостен Анфим для свата, да как отказать побратиму: кого сыщет он в чужом городе?..

…Макар всматривался в жениха не менее зорко, чем родители; пытался отыскать ту чёрточку, что внушила бы неприязнь к нему: вот тот человек, который отнимет у него Машеньку окончательно… Он не слушал гладко льющейся речи свата, слышал лишь короткие ответы Андрея, видел его растерянность и смущение… Ждали Машу…

– Жена, позови дочь! – по обычаю строго велел Лазарь, – Пусть уважит гостей дорогих, медами угостит…


…Ни скрипа дверей, ни половицы под лёгкими шагами, и как ветерком по горнице – общий вздох: так бы дева Мария сходила с небес, – Машенька не спеша спускалась по лестнице…

В изумлении смотрели они, как прекрасна их дочь, сестра… невеста… К такой Маше и торопился Макар, такой представлял себе в мечтах, такой являлась ему во сне… Поклонилась всем; от смущения ли, от вечерней ли зари порозовели щеки; но мёд по чарам разливала, – руки не дрожали, Андрею подала мёд – глянула спокойно…

…Дале беседа шла о делах житейских: как земля родит, о ценах торговых, о половцах, что под Переяславлем сидят. О свадьбе пока ни слова; от смотрин да венца – путь дальний, отсель ещё назад повернуть можно… Но вот и мёд выпит, стемнело уж; пора гостям и честь знать…

– Поди, доченька, проводи гостей…

…Анфим выводил коней из сенника; Андрей задержался на крыльце с Машей:

– Что ж теперь скажешь, душа моя?-

– То же, что и прежде: твоей не буду… Есть у меня суженый, ему слово дала, от него не отступлю…-

– Что ж, и я упрям, и ждать умею… Много в Божьем мире красавиц: ты же ослепила меня, – не вижу других. Отныне почитаю тебя невестой своей, а по утру иду нехристей воевать; коли головы на поле не оставлю, – к тебе вернусь…

Домашние, зевая, разбредались спать; Макар сказал Варваре, что нынче на сеннике отночует. Не спешил уходить из горницы, ждал Машеньку, да и Федюшка без конца теребил его, просил вновь и вновь рассказывать про Беловодье. Уж больно любопытно узнать ему, что есть и другие города, кроме Киева, и реки, кроме Днепра и Почайны… Макару хотелось порасспросить Варвару, отчего Андрей явно не люб Маше, и отчего Варвара так тревожно вздыхает, и нетерпеливо поглядывает на дверь…

А Маша вернулась спокойная внешне; мать кинулась к ней:

– Ну что? Что сказал Андрей?

– Отказала я ему… А он завтра на половцев идет… – Варвара осела на скамью. Маша уже поднялась к себе; Лазарь подошел к жене, обнял её:

– Варварушка, пора и мне сказать: и нам биться идти; завтра соберём ратников, другим утром уйдем…

– Ах, блажная, блажная…– Варвара всё была во власти мыслей о дочери…– Что? Куда уйдём? Кому – нам?

–…Под Переяславль… Все – я, Захар, Калистрат… Ты в путь собери нас…– Варвара охнула, отшатнулась от мужа, обвела взглядом сыновей… Пять лет назад уходил Лазарь с Давыдкой, а нынче все выросли… Дочь замуж, сыновья на брань: с кем же она останется? Феденька малой еще. Куда ж они приехали из тиши-то Беловодской, где от веку бранных дел не ведали; а здесь что ни год – то замятня: торки, печенеги, половцы…

Да полно убиваться, хоронить раньше времени их; не бестолковая она, понимает: не остановить у Переяславля нехристей, – они сюда придут…

…Маша едва сняв давящий голову венец, не раздевшись, рухнула на постель. От охватившей сердце тоски и страшных предчувствий не стало сил даже плакать; только назойливо лезла мысль: что за человек чужой сидел в горнице, откуда он? С тем и уснула…


После вчерашнего сыпучего дождика солнышко по утру вышло яркое да радостное на чистое, как умытое, небо… Будто прошли все невзгоды людские, и уж нет ни горя, ни слёз…

В Верхнем жилье прохладную тишину нарушала детская возня в Анфисиной горнице; внизу мать резко и как-то устало давала приказы челяди…

«…Бедная…» – Маша вдруг первый раз пожалела мать,– «…как же ей тяжко…» Но тоска и вчерашние предчувствия не держались нынче в сердце…

Не обуваясь, не прибирая волос, вышла на гульбище, на чищеные до бела, прогретые солнцем половицы.

Во дворе под навесом отец с братьями чистили оружие, воинскую снарядь… «К чему это они? Разве батюшке идти воевать скоро? И этот с ними, – чужак…»

В распахнутые ворота влетела растрёпанная Верушка, подскользнулась на сырой траве, поднялась, не отряхнув платье. Словно отыскивая кого, обвела глазами дикими двор, на гульбище приметила Машу:

– Подруженька-красавица! Разлучница моя! Я ж тебе душу открывала, а ты ж у меня сердце вынула!..

– Веруша, что ты… – Маша растерялась… – Отказала я ему… нет моей вины…

– А братец-то! Изменник… Нынче лишь сознался… – Верушка ровно и не слыхала Машу. – Присоветуй же, разлучница: как без сердца-то жить?

–…Отказала я ему…– бормотала Маша.

– У тебя, видать, сердца отродясь не бывало! Не прощу вовек ни тебе, ни брату! Не будет тебе счастья-доли с ним! – Вера, рыдая, почти без чувств упала опять в траву… К ней подошёл Калистрат, поднял:

– Встань, девушка, сыро здесь… Не гоже так убиваться прилюдно. Пойдём, я домой тебя сведу. Всё ещё уладится…

Маша всё стояла, оторопев, на гульбище, пока не примчалась откуда-то Фенька, увела её в светёлку.

– Причешу я тебе коски, боярышня, одену… – гладкий гребень, успокаивая, скользил по волосам, – Слёзки утри, красавица; стоит ли попусту глазки портить? А какой у тебя, боярышня, братец гоженький! Глазки ясные – небушком; кудри золотые – солнышком!

– Какой братец? Ты братьев моих досель не видала? О ком говоришь, не пойму…

– Да я про Макарушку; вчера-то явился, из самого вашего Беловодья… А боярыня Мавра всё говорила – нету никакого Беловодья; ан и есть…

– Какой еще Макар? Не помню Макара никакого… Что батюшка, куда собирается? Далеко ли?

– А половцев бить под Переславль… А ты не знала? Да он и не один идёт… Все, – и Захар, и Калистрат…

– Что ж ты, бестолковая, битый час про невесть какого Макара толкуешь! – Маша вырвала неплетёную косу из рук Фени.

– Так и он идёт с ними! А башмаки-то, боярышня!


…Пропылила в рассветном тумане конница по большаку, проскрипели следом обозы, с пешими воинами ушёл Макар… Среди провожавших мелькнуло строгое лицо Веры; хотелось Маше подойти к подруге, объясниться, да раздумала: не время сейчас…


…На привале Калистрат отыскал Анфима: тот дремал, прислонясь сидя, к широкому стволу дуба…

– Слышь-ко, сосед…– толкнул в бок.

– А? Чего? В ночи глаз не сомкнул, – Анфим, ровно оправдываясь, протирал глаза. – сестрица заполошенная до света, почитай, выла. Чего себе в голову вбила? А ты чего?

– Ты… это… Верке-то сколь годков?

– Сколь? А так и не припомню… Будто с Троицы шестнадцатый пошел… Тебе на что?

…Калистрат не поспел с ответом, – сотники кричали по коням… Только на ночлеге решился он вновь подойти к соседу:

– Слышь, Анфим, ты сестре замест отца, вот коли я посватаюсь, ты как?..

– К кому посватаешься? – Анфим опять задрёмывал.

– Лешак тебя… Да к Верке же!

Анфим не удивился, но молчал долго:

– Ну чего ж… семья у вас ладная…

– Ежели ты к тому, что я с девками гуляю, так то всё прошлое, по молодости это…

– Да то пустое, быль молодцу не в укор; да дело то важное, обдумать надо, а не время нынче; девка никуда не денется… вот вернёмся…


…Только другим днём после проводов вспомнила Маша, о чём хотела спросить у матери:

– Матушка, про какого это Макарку Феня талдычит мне?

– Как же про какого? Братец он тебе сродный, в Беловодье-то с нами жил… Кто тебя от собак спасал, а как уезжали, всё за нами шёл, тебя за руку держал… Не помнишь будто?

– Худо помню… Зачем же пришёл он, чего хочет?..

– А Бог весть… навестить ли…

– Долог путь для навестки… Что ж, он здесь и останется?

–Того не знаю, а коль и останется, – ты не строжи его, он для меня едина память о брате Ванечке: он и обличьем как вылитый…


…А в доме вместо ушедших поселилась тишина, вошла хозяйкой с предчувствиями горькими; жизнь текла сама собой, а думы шли вслед за ратниками: где они нынче, как спалось им на земле сырой, не солон ли хлеб домашний, на слезах замешанный…

Федюшка носился по горницам, совался во все заботы, старался поспеть всюду, – отец его за «большака» на хозяйстве оставил, – пока не попался Анфисе под лихую руку…

… И тяжкий труд без сильных мужских рук не укоротит дней ожидания.


… И был рассвет, когда пронёсся по пыльным улочкам верховой гонец:

– Побили, побили степняков! – остановился у ворот, бабы враз обступили, вынесли воды, ждали, чего ещё скажет:

– …Отогнали в степь дальнюю, долго не сунутся…

– Наши все целы, аль кто поранетый есть?

– И наши ранетые, и побитые есть…– Бабёнки закрестились, отводя беду от своих дворов…

Дней и трёх не прошло, – запылил большак под обозами; не скакали всадники весело верхами, в поводу вели усталых коней… Вперёд пустили обоз с теми, для кого подвиг ратный последним стал…

Завыл бабий посад, запричитал, узнавая своих среди павших… Варвара и Маша отыскивали родных в конной дружине, – Калистрат, Макар… Уляша, уже не стесняясь, висела на шее Захара… Только чего ж не радостны их лица; чего там Давыд у обоза трётся, не отходит?

Забилась в рыданиях мать Анфима; Калистрат подошел к плачущей Верушке:

– Думали, довезём… У нас отец…

Побелела Варвара, пала на тело мужа, а он ровно живехонёк лежит; как вражье копье вошло метко меж колец кольчужных…

– …Тятенька, тятенька, – напрасно звала Маша. – встань, подымись, чего лежать тебе тут; дома-то лучше…


…Теперь вот ясно всё припоминалось, и то, что на век словно забыто было: и как уводила его от Дарёнки, и как после свадьбы вила веревья из него… Не о том, из-за чего в Киеве осели; а боле своей вины перед ним искала…

Евдокимка сыскал у монасей икону святого Лазаря, – Варвара пыталась найти в святом лице знакомые черты: глазами будто и схож.. Ей бы в глазах дочери искать отражение родное… Кабы подошла сейчас Машенька…

Может, подходила, да не заметила Варвара: дочь лишь лучик в жизни её, муж – светом был, коего не замечаешь, пока он есть…

Горе одно на всех, а каждый своё проживает… Маша в своей светёлке слёзы точит, – ровно опоры не стало, сердце прислонить не к кому; мать как стеной от всех отгородилась, – Федюшка не к ней идёт с детской тоской по отцу, – к сестре:

– Почто, сестрица, тятеньку в землю убрали? Как нам без него жить?

– Тятенькина душа на небе нынче, он оттуда на нас смотрит; всё видит, – так ты не шали, братьям помогай, не огорчай матушку…

– Захарка говорит – тятенька наш герой был, богатырь; я вот тоже вырасту, в Давыдкину дружину уйду…


…Не с кем Маше поделиться горем: Уляша нынче от израненного Захара не отходит под ленивым взглядом Мавры, – Бог весть, какие мысли бродят в сонной голове; Варваре нынче не до Уляши.


…Уж и лист берёзы вызолотился, – от Андрея ни весточки; живым с сечи не вернулся, и мёртвым никто не видал его; Давыдко говорил: суздалец среди первых в сечь ушёл… Нет вестей и от суженого… От печали да безвестности этой тяжелее присутствие в доме чужого человека, – зачем здесь Макар, почто не возвращается в отчину, что ему тут? Зачем эти вопрошающие взгляды, словно в душу её вникнуть хочет… Маша и сама понять не в силах, отчего не по нраву ей брат новоявленный…

…Решился-таки Калистрат к матери подойти; братья уже одобрили его выбор, да посомневались, пойдёт ли Вера за него…

– Матушка, я вот чего: женится хочу…

– Неужто в разум вошёл к двадцати годам? – Варвара оторвалась от созерцания святого лика. – А которая ж за тебя согласится? Славушка-то гулёная вперёд бежит; ты какую девку в посаде стороной обошёл? Аль в тридевятом царстве поискать?..

– Я Верушку Анфимову взять хочу…

– Ты хочешь? Не пойдёт она за тебя… – В сознание замутнённое горем, входил смысл сказанного сыном: Анфим нынче там же, где и Лазарь её… Так из туч, долго копивших воду, потоком прорывается ливень, – Варвара зарыдала в голос, как не могла выплакаться ни когда убитым увидела Лазаря, ни на жальнике при похоронах… И так же внезапно слёзы иссякли… Вдруг она поняла, что жизнь вокруг не закончилась, и без неё в этой жизни никак…

– Ладно, быль молодцу не в укор; зашлём сватов в пору, никуда твоя Верушка от нас не денется; ты у меня покраше иных будешь…


Очнулась Варвара, кругом огляделась, – вроде всё путём идёт, – Анфиса разора в доме не попустит, а то, что Уляша от выздоравливающего Захара не отходит, не могла не заметить… Припомнилось, мелькало у неё в голове какая-то мысль, перед тем как уйти в поход ратником, нынче и проявилась она четко… Да и излишняя, как показалось, Макарова озабоченность судьбой Маши: как воротился, давай ко всем с вопросами: отчего жениху отказала, что за суженый у неё. Всё приметил, ничего не забыл… Решилась Варвара поведать ему о Маше; может, пособит чем… Всё, да не всё сказала, – что разбойник сватался, и что Маша сердце своё обещала без ведома родителей – об этом узнал Макар. А того, откуда тот разбойник взялся – знать ни к чему…

Да, как меж прочим, на свою беду пожалилась; Уляшу не больно хаяла, – не спугнуть бы парня. Ну, вроде всем девка хороша, – и пригожа, и работница добрая… Вот случился такой грех; оно бывает, а быть не должно; жена какая ни есть – перед Богом венчана, а девке свою судьбу устраивать надо… Кабы Макар за себя её взял, да увёз отсель куда подале, хоть и в Беловодье – век бы за него Бога молила… Просьбица такая пустая Макара малость поошарашила, он даже не сыскал сразу, что ответить; не придумал ничего лучше, как опять спросить что-то про Машеньку. Варвара словно и не расслышала, всё о своём твердит: ты подумай, Макарушка, а?..


Осень вызолотила прибрежные березники, выкрасила черемуху да осину… Калистрата сговорились обвенчать с Верой после Рождества. Макар не говорил ни да, ни нет, а к Уляше всё ж приглядывался. А про себя порешил, коли у Маши всё уладится, ему с лёгкой душой можно б и в Беловодье с молодой женой вернуться; а Варвара меж тем с Анфисиной помощью устраивала так, чтоб Уляша не оставалась с Захаром вдвоём; а напротив того, чаще сталкивалась с Макаром наедине…

А Маша изредка ещё выходила в ясные дни к реке с Уляшей, к старой иве уже не спуститься, остыла вода… Туда же шла и Вера; издали на подругу глядела, примирения хотела с будущей золовкой… Мало по малу беседы затеялись: жизнь как сравняла их, – затерялся тот, кто меж ними стоял, Вера с другим сердце утешила…

…И однажды опять промчался по посадской улочке всадник; остановился над рекой прямёхонько в том месте, где по весне увидала Андрея Маша.

– Не пугайся, красавица! С вестью доброй к тебе, – жди того, кого ждёшь…

Да кого ждать- то?!.. Или жив Андрей?..

Сколько-то прошло дней, – Маша и получаса не прогостила у Веры, – Фенька примчалась, рот да ушей:

– Поди домой, боярышня, хозяйка кличет! – а почто матушка зовёт, о том ни слова…

…Во дворе конь, богато убранный… Да чей же?..

…Андрей сидел за столом с Захаром, поднялся навстречу Маше. Варвара глянула на дочь настороженно, – ну, как опять взбрыкнёт… Она же и поклониться забыла, только сказала тихо: – живой…

–…В полоне довелась побывать половецком…– он рассказывал, а вокруг уже никого не было – их оставили наедине. – Добро, не один… Втроём и ушли; месяц в доме соратника отлёживался, раны залечивал: не чаял и подняться… К тебе вестника отослал…

– Так он от тебя был?.. – Андрей глянул в глаза ей, понял, о ком подумала сейчас она…

– Что ж нынче скажешь мне? – Маша ждала этого вопроса, но ответила не вдруг:

– …Не знаю, что сказать… Ты говорил – терпелив, так подожди ещё… До листа последнего…

… Как же обрадовали Андрея неопределённые эти слова – она не сказала «нет»! Тем оставила ему надежду малую…

Он взял её за плечи, быстро прижал к себе; Машу испугал этот мужской порыв, она испуганно отстранилась и убежала из горницы…


«…Сколь же грешна я, – металась беспокойно душа, – едва первый лист пал, а я уж готова уступить, забыть обещанное слово… Но ведь не согласилась еще! Да и он ждать велел до листа золотого…»


…Как ни долго стояла осень, а ветер налетал всё чаще и злее на старую яблоню под окном светлицы… Андрей заезжал как будущий родственник, она не выходила к нему; то, что для всех казалось решённым делом, для неё не прояснялось вместе с яснеющим садом… Задумчиво крутила она заветное кольцо на пальце, пытаясь понять, чего же хочет больше… Вдруг стала считать листья на яблоне… Сбилась, отчего-то заплакала…

…Ночью бродяга-ветер свистел разбойно по посаду, кидался колючим снегом, оборвал с деревьев остатки осени… По утру в зябком сыром свете, увидала яблоню Маша – ни листочка не нашла на ней… Вот и решено всё… Свадьбу отложили до Рождества, заодно с Калистратом, – нынче не успеть уж: до Поста меньше недели…

С обручением Маши как-то сник и помрачнел Макар; другим же днём говорил с Варварой; она зазвала к себе Уляшу:

– Вот, девушка, Макар Иваныч за тебя просит; не первый день его знаешь; плох ли, хорош, скажешь, а при твоём положении нынешнем не выбирать стать, лучше не найти… Тебе своё гнездо вить; что чужое зорить? Моё слово решённое, тебя для порядку спрашиваю: согласна ли? Что ни ответишь, а семью сына ломать не позволю… И на думки долгие у тебя часу нет…

–…Согласна я… – Уляша прошептала еле слышно… – Только пусть Захар Лазарич сам отпустит меня… Его слово слышать хочу…

– Она ж ещё условия выговаривает… Да пусть по сему будет; не зверь я, дозволю проститься вам…

…О чем говорили меж собой Захар с Уляшей – никто не слыхал; разошлись не в долге, – он вышел чернее тучи, она, не стирая слёз, ушла в свой уголок…

…Невесело было венчание в старой Ильинской церквушке над Почайной, мелкий дождик оплакал их отъезд; перекрестила Варвара путь молодым. За ворота провожать вышла лишь Маша; Захар стоял на крыльце; прощаясь, поклонился любви своей поясно, а потом из окна следил, пока не скрылся возок на взгорье за лесом…

Тем же вечером на взмыленном коне примчался из Киева Андрей; задыхаясь, ровно как бежал всю дорогу, просил говорить с Машей наедине:

–…Видно, душа моя, не суждено мне жить с тобой; нынче навек с тобой разлучаюсь. …Отыскал меня по утру в Киеве человек, коего ты суженым почитаешь; говорили мы с ним долго… Что ж, сам виноват, не верил тебе, девичьи, мол, придумки… Прими же назад кольцо твоё обручальное, обиды в том тебе нет. Человеку подлому не уступил бы любви своей, а тот, кого ждала ты, – муж, достойный ожидания… Моя же дорога – поле брани, чтоб голову недаром сложить… На том прости… – крепко притиснул к себе, поцеловал и вышел… Она же стояла ни жива ни мертва, пока слушала речь его; не отрываясь глядела в окно, – на вершине старой яблони, забытый ветром, трепыхался одинокий бурый листочек…


…Варвара оступилась от неё; уже не пыталась образумить облажевшую дочь; посылала говорить с ней Анфису, сыновей, – напрасно; молчит, вздыхает, твердит одно: судьба, судьба моя… Калистрат хмыкал: чего хотела, того добилась. Захар отвечал: посмотрим, что за герой, а то долой с крыльца…

…Силыш приехал по утру, дом едва просыпался. Вороной, в уголь, конь бил копытом нетерпеливо, не подпуская челядь хозяйскую… Всадник так же нетерпеливо и ловко спешился, взбежал на крыльцо.

Рассматривали его внимательно: такого с крыльца не скинешь… Со двора вбежал растерянный дворовый Архипка: люди неведомые понаехали, тьма целая их…

–То свита моя; их всего-то десяток; зла не сделают… – Силыш перекрестился на образ, поклонился всем, отдельно в пояс хозяйке:

– Прости, боярыня, коли напугал; а только обещался я сыскать вас в Киеве, так оно и вышло: прости и за то, что с суженой своей помимо тебя сговорился, а хотел прежде её слово услыхать… – Силыш отыскивал глазами Машу, а она уже спускалась по лестнице из светёлки. – …Задержался я малость; ждала ли? Кольцо не выкинула – вижу, ждала… А что едва не потерял тебя – в том твоей вины нет; себя лишь виню… Собери, боярыня, дочь к венцу, да уложи ей малый скарб в дорогу… – Варвара ахнула:

– Да как же это? Свадьбу враз не сберёшь! И куда ехать так вдруг на ночь глядя? Не пущу!

– Я дочь твою не силой беру! Ежели сей же час повторит она слово, что допрежь сказано ей, – возок готов, в церкви дьячок ждёт сговорен… И до ночи далеко, – белый день занимается…

Ещё Варвара надеялась на что-то, – опомнится ещё дочь: молчит, вишь… Но Маша шагнула к Силышу, коснулась руки:

– Слово моё со мной, с тобой моя верность… – Она, едва увидав во дворе Силыша, успокоилась, ушли все сомнения; теперь её не остановили бы ни мать, ни братья. И всё, что сейчас происходит, что дальше станется с ней – всё так и должно быть; она нужна ему…

Махнув рукой, горестно отступила Варвара; под Анфискиным взглядом заметалась челядь по дому, обряжая Машу, укладывая приданое на возы. Крикнули накрыть стол, гостя угощать…

– Не суетись, хозяюшка, – усмехнулся Силыш, – возок у меня малый; золота-серебра не надо; я у вас главное сокровище забираю, коему и цены не ведомо…


… Пуста площадь перед старой Ильинской церквушкой: последний день до Поста, обвенчались все, кто хотел… Подъехали всем обозом, молодые уж не воротятся к дому; «свита разбойная» держится позади, не отступая…

…До обидного скоро свершился обряд, дьячок торопливо отчитал положенное; видно, на то было ему веление – не мотчать…

– …Скажи, зятёк, куда хоть повезёшь дочку?

– Не закудыкивай пути, боярыня: дорогу нам Бог укажет; прощай же, прости, коли что не так…

Маша уже расцеловалась с братьями, с Анфисой, с Верой, обняла мать и пошла к возку; остановилась, вернулась к матери, кинулась в ноги:

– Прости, матушка, прости дочку непутёвую! Даст ли Бог свидеться?

– Господь с тобой, дитя мое! Сердце ты у меня с собой забираешь! Скатертью пусть дорога ляжет, Бог счастья даст тебе… А коли что, – возвращайся к матери; я помолюсь за тебя…

…Вороной бил копытами; Силыш сам устроил жену в возке, снаружи грубо сколоченном из неструганных досок; внутри же всё обито перинами, шёлком. Маша утонула в мягких подушках, и даже не заметила, как тронулся обоз…

– Да как же!.. – Варвара опомнилась, когда « разбойная свита» скрылась за жальником. – Приданое-то! – Возок с заботливо уложенным Машиным скарбом остался стоять на церковной площади…

…От посадской улицы нёсся к церкви всадник; у паперти резко осадил коня:

– Тётушка! Как же так? Мне Мавра сказала! Куда тати уехали, в какую сторону?

– Макарушка, родненький, догони их, поглянь хоть, куда направились!..


…Будто и времени прошло всего нечего, а разбойников и дух простыл; позёмка след заметает…

У леска стало потише, колёса и копыта конские чётче проявились. Впереди мелькнули в сумерках верховые… Макару перекрыли дорогу:

– Куда спешишь, молодец? Не сбился ли с пути? А то проводим назад…

– Не для того вперёд еду, чтоб сворачивать… Потолковал бы с вами, да часу нет на то…

– Храбер сокол, да смотри, головы не сверни по тёмному времени; пропустим, братцы, его…

И полверсты не ехал Макар, – тёмная гора возникла перед ним. Спешился, подошёл поближе – засека из старых деревьев, сучьев и моха была так плотна, что руки не просунуть… Он оглянулся; кругом тишина, лишь изредка всхохатывала ночная птица. У неробкого Макара под шапкой шевелились волосы. Перекрестился, махнул рукой, повернул коня вспять…


– …Как же то вышло? – Макар выпил ковш кваса, сел против Варвары; рядом притулилась к ней Веруша, почти уже родная… – Зачем татю отдали Машу? Зачем дорогу не застили? Или новая дочь краше пришлась?

– Не кори меня, Макарушка! Нет у меня уж слёз плакать. А как не отдать, как не уступить, когда ей материно слово ништо; за ним, как примороченная пошла. Мне, говорит, либо с ним, либо в Почайну головой… А где ж ты Уляшу бросил?

– … Уляша у добрых людей осталась, её беда обойдет… А Машу я сыщу; в ад спущусь, коли придётся; а то и голову сложу… На что она мне без Маши?..


…Возок мягко покачивало даже на ухабах, слабые толчки едва выпутывали её из дрёмы… К вечеру похолодало; на постоялом дворе Маша съела кусочек курицы, выпила горячего мёда, совсем сморил сон. Как сквозь туман слышала: допытывал у кого-то Силыш: встала ли река? Ему отвечали; нет, сало только идёт, да забереги легли… Лодкой пройти можно…

В ноги поставили жаровню с угольями; Силыш сел рядом в возок, притиснул крепко к себе, целовал губы и щеки, согревал дыханием; а она не понимала ещё, нравится ли ей это; только ясно, – так надо, он хозяин теперь над телом её и душой, и едет Маша не в родной дом, и не будет рядом отныне ни матушки, ни Анфисы, ни подружки Веры…

…И опять возок качало, день ли, другой; её бережно вынули из возка; кто-то крикнул: Борода, прими боярыню! Сильные руки подхватили её, и опять качало, и плескалась вода; скрипели ворота; будто в родном доме обволокло печным и хлебным теплом; несли по лестнице… Нагретые перины пуховые окутали глубоким сном…


…Маша проснулась от непривычной и пугающей тишины: не возились за стеной дети, не слыхать зычного голоса Анфисы… Она босиком прошла по пуховому ковру к окошку; не видать старой яблони, лишь выбеленный снегом пустой двор… За бревенчатой огорожей, – лес да краешек заледеневшей реки… Она не вдруг и вспомнила вчерашний день… Хотела заплакать, да передумала, – что теперь, сама всё решила…

…По сумеречной лестнице наугад спустилась в горницу… Рослая, сгорбленная, высохшая как дерево, старуха вынимала хлебы из печи…

– Долгонько спишь, хозяюшка! Аль я взгромыхала, побудила тебя?.. Не спрашивай, где муж твой, неведомы мне его пути…

– Чей муж?..

– Не мой… Про своего я знаю, где он… Не велел вчера молодцам пировать, чтоб не побудили тебя, по чарке налил, да и разогнал… Сам, ещё не побелело, на коня да со двора… Что мужем он тебе не стал нынче, о том не тужи, всё впереди у вас…


…Маша смутилась, с лавки накинула овчинный тулупчик, вышла на крыльцо; вдохнула свежий лесной воздух; спустилась во двор…

Через маленькую калиточку в воротах вышла за ограду… Бревенчатая огорожа тянулась вдоль поросшего ивняком и черёмухой берега. От ворот к реке вела истоптанная в грязь дорожка…

Машенька шла вдоль ограды, пока скалистый утёс не пресёк ей путь. Берег стал выше, ледяная кромка поблескивала за деревьями где-то внизу. Почерневшие брёвна ограды плотно упирались в камни утёса. Маша поискала тропинку наверх, но здесь башмаки заскользили по снегу… Она вернулась назад, от ворот глянула на дом: он стоял неприглядный, даже страшный, будто седой от старого дерева…

Старуха сидела у окна, пряла пряжу…

– …Тихо как здесь…-

– Чего ж не тихо будет… вода вкруг… Обошла имение своё?

– Так это остров?.. А как же величать тебя, бабушка?

– Прежде Весеницей звали, а нынче хоть Студеницей зови…

– Что за жерехи у тебя дивные, Весеница? То, гляну, голубым светят, а то алым…

– То от супруга дар, как суженой назвал…

– А давно ль живёшь здесь? Давно ль Силыш здесь обитает?

– Я-то и не сочту годов своих, а Силыш, как старика моего князь прибил в Суждале, так и осел тут…

– …Какздесь тихо…


Глава 5. Год 1066

…Бесконечно долго, как бабкина пряжа, тянулась зима. В тёплые дни Маша ходила гулять за ворота, по тропке спускалась к реке, смотрела на дальний берег; хотелось понять, в какой стороне родимый дом. Как там без неё? Что о ней думают, вспоминают ли?..

Изредка являлся Силыш, чаще один, а то с ватагой. Настывшей щекой прижимался к лицу Маши и уходил в свою горницу…

Невесёлые мысли одолевали по ночам её, не давая сна: да любит ли он её? Зачем она здесь? Что за человек её муж? Куда исчезает, откуда возвращается? Что за люди пируют с ним в горнице? К Весенице подступалась с вопросами:

– …Закрома зерном полны да разным добром; где же нивы, с коих собран хлеб? Ты с утра до ночи ткёшь да прядёшь, – кому холсты нужны эти? Хлебов печёшь столько, вдвоём не съесть, – кому хлебы эти?

– Найдётся кому рубахи носить, найдётся, кому хлеб съесть… – у старухи похоже мысли путались, как нитки пряжи, она тихо бормотала невесть что; вспоминала какую-то Зарянку, Анастасию, Терёшку…

…Маша поначалу боялась, – кто-то из пирующей ватаги поднимется наверх; вскоре успокоилась, – не допустит Силыш такого. Но покой этот тоже был страшен: муж при ней проткнул ножом дюжего молодца; крепко захмелев, тот перепутал двери… Силыш спокойно обтёр клинок ветошкой:

– Жаль парня, добрый был боец… Другого сыскать до десятки надобно…


…В последний Великопостный день ватага завалилась на закате. Маша спустилась встретить мужа, но не увидела его; в развесёлых голосах почудился чей-то знакомый, – прежде не слыхала здесь его.

В избе новик скинул кафтан и шапку, – это был Макар! Быстро глянул на Машу и отвёл глаза…

– А хозяин твой в Чернигове задержался! – жуковатый ватажник из новых с недоброй ухмылкой крикнул в спину Маше. – К праздничку поболе подарочков добыть голубке своей! – Маши уже не было в горнице, а он жадно смотрел на дверь. – Эх, братцы мои, мне б такую птичку в силки поймать! И как не боится атаман её оставлять? Хороша Маша, да не наша! – Макар не выдержал, в руках его сверкнул нож:

– За речи такие языка аль жизни решиться можно! – его перехватили ватажники:

– Остынь, новик! А ты, Жук, и впрямь язык придержи! Атаман за меньшее Рыжего на клинок наткнул! Полно, ребята, – распорядился десятник, – допивайте своё и спать, полночь на дворе; Жук часует нынче в черёд…

…Маша ни жива, ни мертва сидела в светлице; сна ни в одном глазу… Зачем здесь Макар, откуда он? Почему не захотел признать её? Расспросить бы, что дома делается… Да ведь он с Уляшей должен быть!.. И когда Силыш вернётся?

Внизу шум стих; по лестнице скрипнули шаги, – может, Силыш? Да походка легче его… В дверь поскреблись, – она обмерла…

– Отвори, Машенька, это я, Макар…

–… Почему ты здесь? Где Уляша?

– Уляшу я у добрых людей оставил; не сужена мне она. Машенька, сердце моё, нет мне жизни без тебя!

– Опомнись, Макар! Что говоришь! Сестра я тебе!

–Пусть так! Мне хоть рядом с тобой быть – и то радость великая! Да знаешь ли, с кем живёшь? Разбойник он, душегуб! Бежим со мной сей же час; я им сонного зелья в питьё насыпал, до света не чухнутся! Что ж ты медлишь? Не расседлал я коня своего!

– Нет, Макарушка, здесь я останусь; какой бы ни был, – жена я ему венчаная, а ты неладно сделал, – жену свою у чужих людей бросил… Вернись к ней нынче же!

–…Что ж, пора мне; только знай, не оставлю тебя до смерти, рядом буду всегда…

…С тяжкими головами просыпались молодцы:

–…Долго ж мы, братцы, спали…– десятник тёр глаза, – Атамана, видать, нет до си… А где ж Новик? – он глянул в окошко.– Беда, братцы! Жук у ворот валяется, не иначе, побитый!..


…Они вернулись к утру, привезли с собой израненного Силыша, – в нескольких верстах отсюда столкнулись с дружиной князя. Те шли на «разбойных людей», кем-то предупреждённые; по той дороге Силыш возвращался домой; ватага поспела вовремя…

До осени выхаживала мужа Маша вместе с Весеницей, не спала ночей; так однажды осталась до утра с ним, женой его стала…


Глава 6. Год 1068

…Теперь, в долгие отлучки мужа, оставалась Маша дома одна с маленьким сыном. Предупредила Весеница: коли исчезнет, чтоб не искали её, пора, мол, ей. А куда пора, зачем, не сказала. На прощанье пообещала отвести от Омелюшки всякий сглаз будущий, чтоб не касались его ни хворь, ни порча. Всю ночь шептала над колыбелькой, натирала ребёнка травами; тот хоть бы пискнул; глядел покойно чёрными отцовскими глазами… А по утру Маша не нашла старуху ни в избе, ни во дворе… Походила, поаукала… Старая лодка так и лежала на берегу… На сыром снегу ни следочка…

Она убрала холстинку, закрывавшую образ Спасителя в красном углу, запалила лампадку; бабка и креста не носила…

Стала замечать за собой Маша: молится вечерами она не только за мужа и сына, но и за Макара… Где он, что с ним, отступил ли от мыслей грешных? Не сложил ли где голову беспокойную?..

Тишина за окном и волчий зимний вой уже не пугали её; мир Божий своей жизнью жил; а в её тёплой горнице, – лепет сына и глазки его чёрные. Недуги детские обходили его стороной, – и впрямь помогли шептания бабкины…

Силыш чаще один теперь возвращался, – дитя в доме, не сглазить бы, – привозил обоз припасов, приносил вести: о походах князей, о распрях княжьих… На жену глядел пристально: не тяжела ли опять? Хотелось ему ещё сыновей, крепких как первенец… Допрежь в голове не держал такого; как Улыба невестой его ходила, мечтал о большой семье, чтоб всё ладно, как у людей… Люди и сгубили мечту его…

А Машенька только вздыхала на его расспросы: что ж ты дашь сыновьям своим, какой долей одаришь; вотчины всей, – земли полтора аршина да изба древняя; по Руси ли скитаться им с ватагой разбойной? Он как и не слыхал обидных слов; успокаивал, отводил сомнения: уладится всё, Машенька, устроится… И опять исчезал надолго; привозил сундуки с добром. Не радовали богатства эти Машу – не моё это, не мной ткано, не мной шито, словно кровью запачкано… Без радости было последняя встреча, без печали разлука…


Глава 7. Год 1074

Месяц, и другой, нет Силыша, никогда так надолго не исчезал он…

Беспокойно Маше: она опять тяжела; и третий месяц пошёл: сын теребит: где тятенька?

…Нынче и вовсе не спалось, как ждала беды; Омелюшка едва угомонился. А она всё в оконце глядела на реку. Будто мелькнула там тень, иль уж в глазах темнеет? Да Силыш это! Голова отчаянная, лёд-то слаб уже!.. И не думала, что обрадуется так. Во двор выбежала, за ворота, – никогда не встречала так мужа.

Тот уж на берег выбирался, – мелькнуло: он ли? В свете луны всматривалась в лицо – Макар! А он уже подталкивал к дому: зябко!

Молча шла за ним, оторопев, забыв сказать хоть «здравствуй»… В горнице, запалив светец, также молча вгляделась в незваного гостя, добра не ожидая…

– Не боязно, что муж в доме, аль вернётся скоро?

– Был бы в доме, не понеслась бы встречать. И не страшусь, что вернётся…-

– Али знаешь про него что?

– Худые вести принёс я, а лучше сказать – добрые: не вернётся злодей сюда боле…

– Да отчего ж не вернуться ему?!

– Нет боле душегубца, убит он…

– Сам ли видал, аль сказал кто? Может, ты сгубил его?!

– Жаль, не от моей руки пал, а своими глазами его мёртвым видел…

– Не верю я тебе, Макар! Принёс весть чёрную, так ступай теперь прочь!

– Не оставлю я одну тебя; вижу, тяжела ты; нельзя тебе одной оставаться. Хочешь, вместе уйдём; есть у меня теремок за Беловодьем; для тебя ставлен. Сестра ты мне, так и станем жить как брат с сестрой…

– Никуда я с тобой не пойду, и ты иди отсель! Не след тебе здесь оставаться; не верю я в смерть Силыша; сколь раз убивали его… Не видала мёртвым его, так и стану ждать… У тебя жёнка есть, аль забыл про то?

– Нет у меня жёнки: узнавал я стороной про Уляшу; с Захаром она повенчана; его жёнка померла через год, как ты уехала; Уляше я велел вдовой сказаться, – помер, мол, Макар…

– Ой, грех – то! А матушка – что? Слыхал ли?

–…Чёрные всё у меня вести: нет боле Варвары. Как Давыдко сгиб в замятне киевской, так она…

– Господи, матушка, и брат…– она вскинула руку перекреститься на образ, да осела на лавку, разрыдалась, – одна осталась на свете…

Макар положил ей ладонь на плечо:

– Так я здесь, с тобой останусь… – Она успокаивалась; поняла: силой не вытолкать его… Хоть мужик в доме будет. Тут лишь заметила – рука у него тряпицей обвязана:

– Чего с рукой – то?

– Поранили малость… В Киеве страшно что деется, – князья брат на брата; народ взбаламутился, то к одному пристанут, то к другому; а за стеной – половцы… Не чаял и выбраться из заварухи…


ЧАСТЬ IV

АННА


Глава 1. Год 1075

…И опять зыбится–скрипит колыбель, словно поёт старую свою песенку: утешает-уговаривает Анютку до утра спать… А Маше не спится, – Сретенье подошло, вспомнилось как с подружкой Верушей об эту пору весну закликали… Как ей там с Калистратом, как братья? Федюшка совсем дорослый стал; хоть глазком глянуть бы… А пойди она за Андрея тогда, – как бы всё инако сталось… Вот грех–то! Не хоронила мужа, а уж о другом вздумала… Макар свозил бы в Киев; не чужой всё ж… Сколь годов на острове добрых людей не видали; дети вырастут дикарями; Омелюшка любого шороха страшится; Нюту за кого здесь выдать? Ну, облажела баба, домыслилась, – чадо из колыбельки не вылезло – ей уж женихов ищут.

Маша закашлялась, грудь сколола болью. Давеча на воздух вышла, свежестью дохнула оттепельною, – будто даже цветами пахнуло, – и как остановилось сердце враз, поплыло перед глазами; оперлась на ворота, отдышалась… Утрами знобит; встаёт – рубаха мокрёхонька…


…Что-то Макара долго нет… Какие там заботы у него взялись, или засиделся тут? Все её бросили… Ладно, подрастает помощник, Омелюшка хозяином себя в доме ставит, уж на мать покрикивает, строжится; а нелюдим растёт, повадки отцовы взял…

…Зима нынче лютая стояла, река насквозь вымерзла, будет ли нынче рыба? А как ни злобилась стужа, тёплые ветры подули враз, – снег осел за неделю, потемнел местами лёд; когда еще двинется, а на реку без опаски уж не ступишь… В такое время лишь с отчаянной головой на лёд пойдешь: Силышу бы ни по чём стало… До чистой воды ждать ей Макара…

Да что там затемнело на другом берегу? Всадник ли? На лёд ступил… Да Макар же… И без обоза… Как же пройдёт?… Сыну крикнула:

– Поди отвори! Макар вернулся!…– а сердцу нет спокою, не выдержала, сама пошла… Омелюшка уже висел на отце.

– Господи! Силыш! Живой!

– Чего мне подеется…– склонился к зыбке – Сын?

– Дочка… Где ж пропадал ты?…-

– Допосле беседы… На стол помечи, что есть… Притомился я…– не дохлебав миски щей, уснул за столом. Едва растолкав, Маша, отвела его в повалушу.

Не успокаивалось сердце: а ну Макар явится: что тогда?.. Сына уложила, самой бы спать… Загасила светец… Шум за воротами: Макара голос, да не один, люди с ним…

– Здесь он! Конь во дворе; отворяй, тать! – Подгнившие брёвна повалились; знал Макар, где ломать… Маша встала на пути:

– Меня прежде убей! – Легко приподнял её, отодвинул в сторону; следом шедший отрок наткнулся на нож Силыша, – тот уже стоял на верху лестницы. Убитый скатился по ступеням, сшибая других… Силыша уже не было на лестнице: кто–то крикнул:

– С окна сиганул, по обрыву к реке! По льду уйдёт!

Маша вскрикнула, – по тому руслу лёд вовсе слаб! Кинулась за ворота, к утёсу, неодетая, падала в намёты, цеплялась за оледенелые камни скалы. Макар догнал её уже на вершине; Маша птицей билась в его руках… Посреди реки блестела чёрным пятном полынья; в лунном свете, на белом, ещё темнели цепляющиеся за края руки… Над полыньёй кружила чёрная птица…

…Макар нёс её к дому: «…Ничего, перезимуем, – увезу весной в Беловодье, нельзя ей боле здесь…»


Глава 2. Год 1076

А она до первоцветов как в забытьё ушла. Макар с ложки её кормил, словно с дитём малым возился, – с Анюткой и с ней… Неужто злодей тот люб ей был настолько, пусть и муж венчаный?.. А коли раздумать путём – не было крови на руках Силыша, – до нитки обирал, случалось; выходило, тех, кто сам неправедно нажился…

Потеплело, стала Маша на гульбище выходить; как поутру солнышко пригреет, – сядет в креслице, и до заката сидит недвижно, за реку смотрит… Боялся Макар и на час её от глаз отпустить, не то ехать куда; какой-то беды ждал. Ладно, Омельян подрос, приглядывает за матерью.

Завёл как-то речь с Машей: «…в Беловодье уйти б…» – слышит, не слышит его? Твёрдо сказала и тихо: отсель никуда не пойду…

Выломанную огорожу чинил, укреплял: запоздало порадовался, – прежде не сделал этого… Всё надеялся: «ништо, время лечит: окрепнет, – уговорю…»

А улов рыбный хорош; с Омелькой бреднем тянули. Навалили, повёз Макар в ближний Туров на торг, и себе пополнить припасы… День, другой, скоро не вышло обернуться…

…Приехал до полудня – гульбище под солнцем, креслице пустое, – Маши нет… Анютка перед домом на травке возится, Омелько приглядывает…

– Где ж мать?-

– А в горнице, поди… – … обегали в доме все горницы, звали, кричали…

…Маша сидела на вершине утёса, на самом краю, супротив того места, где Силыш утонул… Ровно и не заметила ни Макара, ни сына; молча встала, пошла в дом; во дворе Анютку увидала, к себе прижала, заплакала… Понял Макар мысли её страшные, а только успокоился с того дня, будто преграду какую обошли они, оставили позади лихое время… А вышло, – рано успокоился…

…Маша мало по малу хозяйством занялась, норовила поспеть везде, а силушки уж нет прежней… Кашлять стала пуще; дородности и прежде не было в ней, а нынче тает свечкой…

Взвыла душа Макара, – не жить Маше с ним ни здесь, ни в Беловодье… Молчит в красном углу Спаситель, не спасти ему Машу; молчат святые лики, коим она молилась, – чего просила у них? Что дали они ей? За какие грехи жизнь отнимают? Что там батюшка туровский говорил? Все мы грешны, кару несём за свои грехи да за грехи родителей… Что же Анютку ждёт ещё?…

Жаркий первый Спас яблочный выдался; слегла она. Испугался Макар – не встанет… Несколько дней от постели не отходил, не отпускал руку Машеньки… А зной спал, – поднялась, порозовела и даже улыбка появилась, – был ли когда Макар так счастлив: не зря, видать, молил Спасителя за неё, чтобы грехи Машины (да есть ли они?) на себя взять…

И размечтался Макар тогда: вот пойдут они вместе в Беловодье, где водой, где по суху, и будет узнавать Маша тот путь, коим в Киев ехала, а потом в Беловодье встретят их Авдей да Гаврила…

Маша тихо улыбалась, не перечила Макару, только вдруг попросила Омельку приоткрыть окошко: душно чего–то стало. И впрямь побледнела она…

…В открытое окно влетела чёрная, в уголь, птица; голубой глаз сверкнул дико… С душераздирающим стоном пронеслась по горнице, коснулась плеча Маши слегка… Та же птица, мелькнуло Макару, что над Силышем кружилась… Маша поднялась, белая, в смерть; за горло схватилась, рванула ожерелье, алые бусины покатились по полу с кровью её алой…


Глава 3. Год 1080

…По пыльной дороге среди золота ржи брели трое: крепкий, нестарый ещё человек вёл за руку малую девчонку; сзади плёлся хмурый отрок… По всему, шли они издалека и давно…

…Где-то там, позади, остался остров безымянный посреди реки, да могилка на утёсе, с простым крестом; и пепелище, – Макар сам подпалил, уходя, а как отплывали, всё глядел на пламя; и почудилось ему – у догорающих ворот старуха стоит сгорбленная да чёрная, помахала рукой ему… Перекрестился Макар; заволокло все дымом…

…Была у Макара думка поначалу – в Киев пойти, оставить родичам детей… А как добрели до росстаней, где на Киев сворот; понял – всё это, что от Маши ему осталось. Да и нужны ли они в Киеве? Кто там жив, кто нет?..

Анюта в пути едва перестала людей дичиться. Омелька же так и шёл бирюком; что с них взять, – прежде людей других не видали, и не ведали, что есть другие–то… Анюточка дитё какое ласковое, всё приластиться норовит, прижаться ближе; а не улыбается только, не смеётся ничему… И так, и этак пытался развеселить её Макар: ляльки из соломы вязал, трещотки да свистульки резал, – нет, не улыбнется…

…Поле закончилось, их накрыла лесная прохлада; вдали за деревьями блеснула река. Анютка кинулась в малинник собирать ягоду. Макар с Емельяном присели на поваленный ствол у воды…

– Вот и Молосна… Скоро Беловодье… Эвон кривая сосна на вершине, видишь ли? Глазник это – с него весь мир божий видно…-

– Макар, а чего мы делать станем там?..

– А то же, что и все, – жить, ниву пахать. Пожог сделаем, землицу раздерём; кров есть, может, крышу подлатать придётся, давно не был…

– А я Макар, не хочу в смерды; мне б в дружину, ко князю какому…

– Чего ж, дружина – дело хорошее… Только ты уж сразу нас не бросай; обживёмся – тогда уж… А войны на твой век хватит: князья бьются, смердов кровушка льётся… Недалече отсель, чуток повыше, брод был; до моста ещё версты две телепаться; берегом к нему не подобраться, – обрывы да чепыжник… Другим боком, – там большак вдоль реки, прям до Беловодья…

Только не сыскали они брода там, где прежде парнишкой Макар легко пробегал по дну от берега к берегу; лишь на середине вода поднималась по грудь. А тут берегись, чтоб водяник не уволок… Признал Макар старую ветлу, что раньше от воды на две сажени убегала; теперь тонкие ветки русалочьими косами полоскались по речной глади…

В притенке, на влажной прибрежной травке, у плотика, вольно раскинул руки отрок лет пятнадцати. Юный возраст богатырскому храпу не мешал… А спал малец сторожко; то ли веточка хрустнула под ногой, то ли птица порхнула, вспугнутая, – вскочил, глаза протирая: батя! Осмотрелся, что чужие, и вовсе неведомые; без испуга поклонился взрослому человеку; Омельку оглядел с любопытством; Анютку едва приметил, – чего на девчонку смотреть…

– Далеко ли, молодец, отсель до моста будет?

– А нету моста никакого; прошлой весной в половодье снесло, досель не поставили, у посадника руки не доходят распорядиться… Вам на что мост? Али в Беловодье идёте?

– Туда нам, молодец; а что ж ты в пору страдную валяешься на бережку?..

– А тятька с братьями сена огребают; мне ж велели ведигу (плот) сбить, да к ним идти; а я сбил, да чего-то меня сон сморил…

– Ты бы, отрок, свёз на другой бок нас: дело недолгое; да к отцу поди… А я заботу оплачу твою…

– Чего не свезти; только лазом дружкой пойдём; мне на всех могуты не хватит… В Беловодье-то к кому?

– Да есть знакомцы… Живал там прежде… Сам-от чей?

– А моя родова известная в Беловодье, – от первого посадника ведёмся, Ставра Годиныча! Слыхал ли?– говорливому отроку, видно, в сласть было поговорить с прохожим незнакомцем о славном предке. – Ох и богатырь был! Ростом в две сажени, что тебе Илья Муромец! Он и град Киев поставил! Печенегов щелчками побивал!

– Тебя-то как величать, сказитель? – Макар с трудом остановил былинную речь отрока…

– А Фадейка я… Отец мой, Пётра Авдеич, – внуком приходится Ставру Годинычу, стало быть, правнук я его, Фадей Петрович…

– Как же нынче живется-можется Авдею да Гавриле Ставричам?

– Дед Гаврила убрался по зиме на погост: старшие сыны его кто помер, кто в Ростов да Новугород перебрался; здесь младший, Ульян, хозяйнует… – ведига ткнулась в травяной бережок; Макар протянул парнишке серебряную гривну, – Ух, ты, киевская! Иди, дядька, по тропке, вдоль берега до Черемухова острова, там к большаку поднимешься и…

– То мне ведомо! – Макар крикнул уже издалека, – Свидимся ещё!

– И кто ж такие? – Фадейка всё стоял у берега, вертел в руках киевскую гривну, смотрел вслед путникам – Всех он знает, всё ему ведомо… – С другой стороны Молосны его выкликал отец…


…Они брели по пыльной Срединной улице к церквушке; Анютка начинала тихо попискивать от усталости:

– Потерпи, чадо, пристанем уж скоро… Вот навестим Гаврилу Ставрича…

…Седенький, будто пыльный от старости, служитель помог сыскать могилу…

– …Не дождался ты меня чуток, Гаврила Ставрич… А привёз я не Машеньку, – душу её…


…Одному Гавриле и ведомо было, – приезжал в Беловодье Макар, семь лет тому… За три версты от города, ближе к болотам, рубил хлысты, в венцы складывал, раздумывал, где пожог под росчисти делать; за думой не приметил, – Гаврила подошёл сзади, сел на пенёк:

– А я в догадках: кто в лесу шебуршится; по путику шёл, – сойки да сороки полошатся… Не ладно затеял, братенич; по всему, не первый день в Беловодье, а от отца приёмного таишься… Аль сыскал Машеньку?..

– Прости, Гаврила Ставрич, торопился я чего-то: привезу сюда Машу… Не ладно ей там…

– Ну, добро, коли так… Чего ж один пуп рвёшь? Помогу…


…Из всей родни Беловодской никто после Варвары не привечал так Макарку как Гаврила. И почитал его Макар как отца родного; Авдея же побаивался, тот и глядел на парнишку сверху вниз, не желая признавать в нём родственника; так же и с братьями близи не сталось; в забавы мальчишечьи шёл, когда звали, сам не навяливался; боле дядьке помогал…


… Служка не отступал, заглядывал в лицо Макару:

– Да ты чей? Лицом будто знаком… Не Макарка ли Гаврилов? Воротился, стало быть… А не дождался тебя Гаврило…


…От церкви свернули ближе к реке, на Ставрову улицу… Дома как люди, – который в землю врос, который укрепился за огорожей, вверх терем новый вознёс… Шире стал гаврилин двор, два жилья надстроил молодой хозяин, не поскупился…

…Ульян Макара едва признал, не больно радуясь…

–…Брательник, стало быть… А это кто ж с тобой? Твои ли чада?.. Машеньки? Что-то плохо помню… Малая, говоришь, была? Чего ж в Киеве родичам не оставил, хвост за собой тащил?.. Тебе своё гнездо вить…


…Анюта, чуть пожевав, прикорнула под рукой ласковой хозяйки Ульяна.

– …Вишь чего, брат; изба у меня за Беловодьем, верст семь отсель; мне б девчонку оставить у тебя на малое время, не дойдёт она, – Ульян, едва отмяк, узнав, что пришлые под кров не напрашиваются; теперь напрягся опять…

– Ой, Ульяша, я б на вовсе её взяла… – загорелась Матрёна, жёнка хозяина – куда, тебе, Макарушка, с малой возиться, да в лесу… – Ульян зыркнул недовольно, да пронял его умоляющий взгляд; не каменное сердце… – У нас-от парнишки все, хоть на поглядку девчонку…

– На вовсе не оставлю… чего я без неё… Пока на пару дней; обустроюсь, заберу… А бабий пригляд ей надобен… На том спаси Бог; пора нам…


А в лесу, в Синем урочище их тоже никто не ждал: сырой моховиной затянуло обгорелые брёвна, меж головешек жигалища прыснули тонкие осинки…

Омелько, всю дорогу бурчавший недовольно, вовсе скукожился… Понял, Макар, – нет у него помощника, надёжа лишь на себя да на Бога… Тоской скрутило сердце, а виду не подал:

–…Ништо, парень, новую избу поставим; до снега далеко, на ночь срубим шалаш…

…Побродили по сухому бору, засекли сосен да лиственниц, хоть на времяночку в пятнадцать хлыстов, только зиму пережить… Другим утром вернулся Макар к Ульяну…

…Радостная, кинулась Анютка к Макару, щебетала, как ей приютно с Матрёной:

– А ты, тятенька, к нам когда жить придёшь? Соскучилась я по тебе…

– А вот поставлю нам теремок, своим двором жить станем; поди к Матрене пока, помоги ей чего, а я пока с дядькой Ульяном побеседую…


–…Где говоришь, засёк лес? Так ты, братец, в чужую вотчину забрёл, – там мой путик идёт, и лес по Синему урочищу мой… – крепко задумался о чём-то Ульян, крикнул со двора старшего сына, Хорьку; вышел в сенцы с ним; вскоре улыбчивый парнишка вылетел за ворота…

– Коли путик твой там идёт, как же не примечал ты избы моей? И как погорела она?

– Да примечал… Кабы ведал, что твоё это… А так, – погарь и погарь… Может, молонья вдарила; мало ли… Уступлю тебе лесу на двор, так и быть; не чужие всё ж… Под пашню опять же надел надобен; сеяться, – зерна дам. Отдачи не боись, я с тебя помене как с чужих возьму. А мы с тобой ряд положим на всё; чего хлебом аль припасом каким не вернёшь – отработаешь; ты мужик здоровый, да помощник у тебя, девчонка растёт опять же…

Слушал Макар брательника и дивовался: ведь как полагал он: коль от братьев помога какая будет, – за то он сполна отдаст, без зароков: а тут, вышло, в рядовичи в первый же день попал; только дивиться хозяйской сметке брата… Он еще не ведал: улыбчивый Хорька по указке отца нёсся к Синему урочищу ставить родовые знамена там, где их прежде не было… Он уж собрался покинуть «гостеприимного» брата, а в Ульянов двор входил старший брат Пётр: как-то поскучнел от того Ульян:

– Макарка! Брат! – нежданно попал Макар в крепкие родственные объятия. – Да как же? Отчего двор мой стороной обошёл? – сразу поверил Макар, что радость Петра и обида не поддельны. – Отчего Фадейке не сказался? А я гляжу, – гривна у него киевская… Пытаю: откуда? Кто?.. А он: прохожий, про всех ведает, да здешних мест… У меня сердчишко и запрыгало: не от Варвары ли? А ты, – мимо…

– Ну, заладил: а я… а ты… – буркнул Ульян, не возвышая голос на большака. Тот всё ж услыхал:

– А ты на брата голос не поднимай! Ты хоть богачеством обошёл меня, а я постарше тебя, и почтение имей; всем ведомо, как ты богачество своё нажил…

– В трудах ты был, брат, а у меня дитё на руках малое; ей под кров надобно было…

– Сказывал Фадейко; идём ко мне теперь… У нас, может, потесней да потеплее… – Пётра подталкивал Макара к воротам; напрасно пытался задержать Ульян братьев; где там…


– Где, говорит, вотчина его? В Синем урочище? Сроду ничьих знамён там не было, а путик Ульянов вправо оттуда идёт; а Фадейка встретил Харитона – зайцем нёсся: в Синее, мол, отец отправил; а зачем, не сказал… Ульян, может, и подпалил зимовку твою… Тебе, допрежь чем избу ставить, ознаменить бы надел.

– Да торопился я…

– Ты торопился, да Ульян нынче поспешил… И ряд, говоришь, положили?.. Зерно даст и работников?.. Это он запросто: у него половина Беловодья в закупах. Что Анютка там пока, – то ничего, Матрёна баба сердечная до детишек, худа девчонке не будет, да и посытнее всё ж… А дале – как Бог даст; коли что – я твою сторону держать стану…


…Добивался Пётра у посадника, – какие ульяновы права на Синее урочище, да толку не взял:

–…Урочище то, – за пределами общины; до сей поры не объявлял никто на него прав: тебе, Пётра Авдеич, ведомо, – оттуда путь к Чёртову болоту, оттого и не в чести то место, – а лес там ладный, избняк… И как Ульян Гаврилыч ознаменил его, – то дело уже ваше, родовое, до общины не касаемо…

Ульян выделил Макару уколы земли на сыросек да на дерговище, дозволил рубить дом из засечного леса, дал семян на озимь:

– …Работников, прощай на том, не дам; самому рук не достанет; страдуем, вишь… Разве к замереке … А возьму я с тебя по-божески, – коробьё жита с десятины пашни, да по полкоробья накину за строевой лес, да за землю под дворище…

– Бога побойся, брат, мне весь будущий хлеб отдать тебе?

– Ну, не весь, напраслины не возводи на меня; а и не тороплю я тебя; отдашь, как сможешь; хочешь, на поле у меня поработай; парнишка у тебя крепкой; а чего он волчонком на меня глядит? …Ну, сказано: другой осенью счёты сведем…

…Рвал Макар жилы, поспевал и поле драть, и двор ставить… Укол брат ему выделил от добра сердца – клочьё. Лесок тонкий драть полегче, да земли доброй едва на три вершка в глубь, – трёх урожаев, не боле, ждать от той землицы…

Омельку Макар трудами не изводил, берёг парнишку, чтоб не надорвался до веку; самую тяготу брал на себя. А тот и не горбатился лишку; всё своё твердил: в дружину уйду, не хочу в смердах из милости жить… А все ж помощь какая-никакая была.

Ещё по осени натаскали с ним от Заячьего ручья каменьев, с обрыва речного глины; сбили каменку-печь, перезимовали ладно, в тепле; Анютку Макар забрал от Ульяна, обещавшись Матрёне навещать когда…

По зиме лес порубили на хоромное строение; отстрадовав посевную, начали ставить двор… Где воротам быть намечено по леву руку, – посадил Макар берёзку, по праву – рябинку… На закате, по углам будущей избы насыпал по горке жита, в серёдку воткнул крестик из веточек, – для изобильности дома.

Омельке по годам его не доводилось избы рубить прежде; топором лишь дрова колол… А навыки древоделей усвоил скоро: как чего строгать, как пазы рубить, – в обло, али в чашу … Анютка тут же возилась, не отходила, собирала вырубки на растопку. Под руку не лезла, чего требовали, подавала; водицы принесёт аль молочка… Ватажкой робили, Пётра всю родову собрал брату на помогу, не на двое Макар с Омелькой трудились, – куда парнишке лесины тягать.

Анютке в радость с тятенькой рядом быть, нравится густой смолистый дух от свежего соснового дерева, нравится, как споро и весело ставят двор мужики, ровно и нет никакой тяготы им… Хоть и приветна к ней Матрена, а всё ж веселей с тятенькой в лесу жить, чем сидеть в душной горнице, слушать однообразный стук веретена и унылые бабьи песни… А тятька вот ещё обещался на охоту взять с собой… Птичье-то пение не в пример забавнее бабьего…

А Макар на Омелькино рвение древодельское глядя, уж поуспокоился, решил, – оставил парень мысли о княжьей службе: да не пристроить ли его в какую ватагу древоделей, коли землю пахать не в радость. Да недолго Макару мечталось; ближе к осени ушёл он за какими-то заботами своими в Беловодье; вернулся на закате… Анютка одна в доме; где Омелька? А проходили мимо заплутавшие, от полка отбившиеся, ратники; пути спрашивали, то ль на Ростов, то ль на Новгород, – не ведает Анютка… Повёл их Омелько, так и нет его до си… Сел Макар на крылечко новой избы: как же это? Банька недостроена, хлеб уборки ждёт, – как одному-то поспеть за всем? Анютка мала ещё, – ей приглядка надобна…

– Тятенька, а что, Омелюшка не воротится к нам?

– Нет, чадо; он далеко поехал; Омелько станет теперь нас от половцев боронить, от врага всякого…

– А мы как без него?

– Ништо, Анюта, перемогёмся; ну, коли что, помощи попросим у Петра али Ульяна…

– Ты, тятенька, не печалься, не надо никого просить; я тебе помогать стану; ты только на охоту меня возьми… Ты обещался…


Глава 3. Год 1091

…Годы-то ровно ветром легонько унесло, а оглянешься, – ни дня без трудов-забот не обошлось; а где он, снег летошний? В поредевших кудрях Макара, в ниве, потом его политой… И много ль им надо, на двоих; а Ульяну долг отдать, – осталось на себя, аль нет, – вынь да положь. По первости, он для родни уступку делал, – нынче урок не полон, к будущему припишет… А землица-то худая: за годы своё отдала, в роздых пора ей. Просил брата: уступи надел на срок, есть у тебя… Нет, говорит, неладный ты хозяин, коли так – делай новый пожёг, лес большой… А где? Кругом болотина, сырь, осиннички жидкие да ельнички… А коль в хозяйства железы какие надобны, с чем к кузнецу идти? В лесу гривен, злата-серебра нет; неси жито аль рухлядь мягкую, за коей побегать ещё надобно; бабам беловодским, чтоб лён-конопель обтрепали, – Анютка мала ещё, – да чтоб девчонку тому наставить – тоже припасом отдашь.

Сколь раз говорил Пётра: отдай нам девчонку, чего ей в лесу диковать; хозяйку в дом сыщи, свои детки пойдут… Макар отшучивался, гладил тёмную косу Анюты: есть у нас хозяюшка, на что другая?

Анюта выросла статная, крепкая в отца, нравом упрямая, строгая. Как с усмешкой говорил ей Макар: тебе б Илью Муромца под пару… Только наедине с собой подпускал к сердцу тоску: хоть и на отшибе от Беловодья они, а когда-никогда сыщется ей суженый, уведёт от Заячьего ручья… На прибаутки Макаровы краснела: никто мне, тятенька, не нужен, с тобой останусь…

–Так-то не годится, девонька; замуж выходить надобно, деток рожать. До старости по лесам не бегать тебе…

– А как же мы на медведя нынче сбирались?

– Да не нынче свадьба твоя! У тебя и жениха нет ещё… По мне б, ты ещё со мной побыла… Только, вишь, беда какая, – не выходит у нас расплатиться с Ульяном; срок подойдёт, – останемся в холопах вечных. До сего тебя замуж выдать бы…

…Анна так и не научилась улыбаться; от Макаровых речей крепче сдвигала тёмные брови… По малости лет она не чувствовала зависимости от родни; помнились ещё ласковые матрёнины руки… Ульян изредка появлялся у Заячьего ручья, тяжёлым взглядом окидывал их двор, поля… По осени собирать долги приезжал Харитон; он больше смеялся, балагурил с Анной, величал сестрицей, а меж тем поминал старые долги, взгляд становился жёстче…

А чаще забредал в Синее урочище младший сын Ульяна – Степанка… Наружностью с отцом схожий, он не улыбался, не забирал ничего; сам привозил, то холста, то снеди… Молча, ни о чём не спрашивая, заносил в избу привезённое, садился на лавку рядом с Макаром, помогал чинить бредни, брался плести лапти, вздыхая, глядел на Анну печально… У Степанки есть невеста, окольцевали парня ещё отроком, быть вскорости свадьбе…

…Не к душе Анне хлопоты домашние, да и в поле, хоть и легче дышится, тесно ей… Так бы от зари до зари по лесам бродила с луком и стрелами. Любо, как дрожит под тонкими пальцами туго натянутая тетива; чуткий слух различит, кажется, и шорох листа; звериный след на тропе ясней, чем буквицы на бересте… Стрела с выбеленным опереньем птицу на лету бьёт…

Она жалела лесную живность, лишнего не брала себе, не губила напрасно. Перед охотой просила у лесных жителей прощения, благодарила вечером за удачный день; не забывала оставить лешему на пеньке снеди домашней. Иной раз помолиться святому Лукьяну забывала, помощнику охотников, как Макар наставлял, а без даровки лесовину или водянику со двора не выйдет…

Такую-то пору, исход зимы, Анюта любила особо; даром, что ночами вьюжит чаще; днём уже не перехватывает дух от стужи, и солнышко, бывает, пригреет на лазинках (полянки) … Малая, она всё Макара пытала: покажи, тятенька, где зима с весной сходятся; глазком бы глянуть на их встречу… А он: нет, дочка, человеку того видать не можно; лишь волки их спору послухи: ты по утру увидишь – чей верх: либо заплачет зима на солнышке, либо засвищет зло путергой …

…Лыжи скользят легко по накатанной колее; плашки беличьи она проверила, подложила поеди, – грибов да шишек. Солнце к полудню, а ей ещё колодицы лисьи оглядеть, да на Рябиновом острове надрать рябинки, потыкать в жёрдки, где уж оборвано рябчиками…

Где-то рядом прозвенела овсянка; на сосне зачухал косач; низами шмыгнула куница… У станежника (муравейник) снег истоптан лисьими лапками: замышковали, скоро гон, конец охоте и на лису, и на белку; здесь последняя колодица оставлена… Пестерь с битой дичиной тяжко тянет плечо; к кушаку приторочена дружка куниц, – лесованье нынче удачно шло, ни одна стрела мимо не пролетела. Вот лиса нынче плохо идёт… И последняя колодица пуста. А лисовин-то побывал здесь, – под сторожкой шерсти клок и кровью набрызгано, ночная метель присыпала сухим снегом; сам ли зверь сорвался?.. Анна опустилась на колени, подула на сухую снежную крупу, – во вчерашний дометельный снег впечатался тяжёлый мужской след; левый поршень чуть глубже, да и звериное чутье подсказало: Хорька хромой поживился… Даром ли он вчера мимо двора их проскочить хотел; другого-то пути нет в Беловодье от Ульянова путика, а с нахоженной тропы сойти боязно ему. А пестерь за спиной грузно висел у Хорьки; пытал его Макар: как лесовалось, – ничего не ответил, глаза отводил…

…Анна делёнкой смахнула снег с чёрных брёвен; дивно, сколько уж лет они здесь лежат, не гниют… Сказывал Макар, – их предки бытовали когда-то в этих местах; а кто они были, куда подевались, – Бог весть… А будто и ведунья жила тут; оттого и зовётся это место ободом, зачарованным… Развернула узелок со снедью, съела тёплой, угретой за пазухой парёнки да ломоть жбеньки (пирог)… Из жёрдок вынула рябчика, добавила его к связке куниц… Пора домой; зазябли ножки в кожаных бахилках, под тятькин треух задувает стужей…

…Аль почудилось ей в звенящей тиши, – будто перекликается кто-то… Она уже скатилась легко с холма за неглинком, под ноги взорвался из-под снега косач, тяжко взлетел на сосновую ветку. Анюте достало времени поставить стрелу, – птица уже в воздухе, – и острый глаз примечает, где добычу искать; а голоса ясней… Мелькнули меж сосен на окоёме, в той стороне, куда свалился косач… Анна подобралась поближе, свернулась за ёлкой густой, за снежным намётом; чудно, – хорошо слыхать, а чего говорят – не разберёшь… Одеты опять же дивно, в железах все; Анна сочла по пальцам: трое, да ещё пяток… Она так увлечённо осматривала их, обернулась на хруст снега: человек навалился сзади:

– Что ты выглядываешь здесь? А ну сказывай, мужик: кто послал тебя? – этот говорил будто по-русски, а несуразно как-то; больно заломил руки, поволок к своим:

– Сир, этот виллан выслеживал нас, он лазутчик! – Анна не поняла, что он сказал; чужаки загалдели тоже гортанно, как вороны закаркали.

– Фриц, удачная охота! Где ты поймал этого зверя?

– Смерд, поклонись господам! – Фриц толкнул в спину её, треух свалился, тёмная коса рассыпалась по плечам; Анна оглядывалась растерянно…

– О, это славянская амазонка! – Два всадника спешились; один из них, простым лицом похожий на деревенского парня, протянул ей убитого косача, спросил что-то ласково; Анна не поняла, но его голос успокоил:

– Это твоя добыча? Как тебя зовут? Фриц, переведи же ей! Спроси, где живёт она! – Пока толмач объяснял, что хотят от неё, Анна разглядывала чужаков и их коней:

– Её зовут Анной, и живёт она с отцом у Заячьего ручья в Синем урочище; стоит ли спрашивать, где это; ещё она говорит, что коням, должно быть, тяжело таскать такую тяжесть…

Другой всадник снял шлем и расхохотался звонко. Золотой поток кудрей ослепил Анну:

– Мой бог! У этой дикарки вполне христианское имя! И она ещё сочувствует нашим лошадям! – синие глаза смотрели ясно, как небо, и так же холодно…

– Марк, Эрик! – Анна вздрогнула от резкого женского голоса. – Нам пора ехать! Спросите у неё дорогу. Можете взять с собой девку, если хотите развлечься; потом выбросите где-нибудь! Стемнеет скоро…

…Иноземцы сбились с пути, отыскивая Ярославский большак; видно, перемело ночью вешки; чего им в том Ярославле, Бог весть…

– …Не волнуйся, Гертруда, мы успеем… Кстати, сестрица, это была твоя идея, искать невесту Марку на Руси. Да, германские девицы выродились, нашему роду нужна свежая кровь; но тебя никто не тянул в эту глухомань насильно… К тому же, если б не твои «разумные» советы, мы не застряли бы здесь в снегу… И обрати внимание: нашему брату, похоже, Ярославль уже ни к чему… Эй, Марк! Она хороша, но беспородна! Отец не благословит тебя!

…Марк, с той минуты, как увидел девушку, уже не отходил от неё, и не сводил с Анны глаз. Отряхнул от снега и надел на неё треух; говорил что-то ласково и непонятно. Помог приторочить к поясу убитую птицу, которую Анна до сих пор держала в руках. Пальцем ткнул, спросил: как называется? Она поняла:

– А тетерев это, косач…

– Тетерев, косаш… – он повторил, расхохотались оба, как дети. Ей понравился его смех, но холодное сияние золотых волос и синих глаз не давало покою…

Марк заметил её озябшие руки; Анна мотнула головой в сторону ёлки, где схватил её Фриц. Марк резко крикнул что-то толмачу. И полминуты не прошло; тот воротился с делёнками (рукавицы) и лыжами…

– Сир, нам пора… – напомнил тихо – Все готовы…

– Я знаю! Попроси её показать дорогу…

Анна вывела иноземцев к большаку; Марк шёл рядом, лошадь вёл в поводу… Неотступно за ним следовал Фриц. Гертруда оглядывалась злобно на них…

– Фриц, скажи ей: я вернусь… – Марк последний раз сжал ей руки, вскочил на коня, повторил слова Фрица: вернётся, Анна!

Эрик подъехал к ней, нагнулся и поцеловал, ледяным огнём обжёг губы; по-своему сказал: я тоже вернусь…

Она ещё стояла растерянная у большака… Эрик нагнал попутчиков.

– Зачем ты это сделал? – Марку не понравился поступок брата.

– Не бери в голову; я должен был попрощаться с будущей невесткой…


…Не мог Макар не приметить: изменилась Анюта с того лесованья; и не вдруг поймешь, – в чём… Она и воротилась уже не прежняя; Макару спросить бы: что припозднилась? Да глянул на дочь и промолчал… Анна ласковее стала, да и задумчивее. В лес будто и не рвётся, а посреди хлопот домашних вдруг остановится, ровно что вспомнила; улыбается тихо сама себе… В окошко поглядывает, – то ли ждёт кого… Ночью худо спит, ворочается. И Макару не до сна, – не плачет ли Анюта? Нет, лишь вздыхает всё…

А он сам другим утром ушёл, будто колодицы осмотреть; Анне велел дома сидеть. Понял Макар: сама ничего не скажет; а прежде не было меж ними никаких тайн; да и чего скрывать им друг от друга.

…День стоял тихий, ясный; весна скорая проглядывала в каждой веточке, слышалась в каждом птичьем крике… Макар прошёл по вчерашним следам Анны, не усматривая ничего тревожного; снял с жёрдок пару косачей… Стоптанный снег под ёлкой приметил со взгорка. Здесь она стояла, рядом лыжи воткнула; подошёл чужой человек сзади; обувка нездешняя. Иноземец? Она вперёд пошла, он за ней… Здесь много людей топтались, вершники, кони опять же не по нашему подкованы… Стояли долго; пошли к ярославскому большаку… Те вперёд ушли, один с Анютой стоял ещё…

Возвращаясь домой, Макар терялся в раздумьях: чего теперь ему ждать? Одно ясно, – потеряет он скоро дочь приёмную; не удержать ему Анюту у Заячьего ручья… А коль удержит, – ладно ль для неё будет то?

…В избе, дичину выкладывая, на Анну глянул внимательно, – не спросит ли чего? Промолчала, глаза отвела… Слов не дождавшись, сам начал:

– Вишь, князь Ярославский дочь свою за иноземца сватает; не сыскалось, видно, на Руси суженого по породе ей… – Анна промолчала. – Аль тебя тоже за немца какого отдать? – шутя словно сказал и, видно, в точку попал; порозовела, глаза отвела…

– Аль я ворог тебе, что таишься от меня? Аль у тебя роднее кто есть?

– Прости меня, тятенька… – Анютины глаза набухли слезами. – Нету для меня ближе никого; только и не знаю, что сказать тебе; обещался он воротиться, да как отыщет меня в лесу-то…

Истаял снег, и пробилась сквозь жёсталь молодая зелень с первоцветьем; совсем закручинилась Анюта. Макар пустым словом да советами её не тревожил; чем тут поможет он? Одно ясно: надобно сыскать Анюте суженого своего, близкого; на что нам иноземец невесть какой? Присушил девку, да был таков…

У Анюты же своя тоска-кручина; ищет ли её иноземец? Станет ли искать? Может статься, посмеялся над ней; высватал себе княжну ярославскую, да и забыл Анну… Ей бы тоже прогнать его из памяти, а не так это просто. И не пригож будто парень, а голос его ласковый из души не идёт; зачем же тогда во сне тревожат золотые волосы, и чудится, льдом обжигают чьи-то губы…

А вчера по утру уходил Макар по дальнему путику; уж как звал с собой, улещал, на глухариную охоту… Припоминал, как на зорьке вечерней почуфыкивают, бьют крыльями петушки; а едва посветлеет, слетают к ним глухарки; а те уж так выплясывают-выхваляются перед ними, ровно парни беловодские перед девками…

И всё ей про то ведомо; летось ходила с отцом на зорьку глухариную в туже пору: и так ей по нраву пришлось, что зареклась другим годом непременно пойти в Глухариный бор… Так оно летось было, а нынче отговорилась заботами многими домашними, – когда их не доставало? – уложила в пестерь снеди, проводила до ворот Макара.Он боле не уговаривал, лишь вздохнул да посмотрел внимательно:

– Одной-то не боязно будет? –

– Чего? На заворы запрусь; в лесу-то кого бояться?

– И то… Видно, замуж тебе пора…

…Сказано легко, да где ж ей суженого взять? Парни сельские стороной её обходят, как боятся; а есть в Беловодье девицы покрепче и порослей Анны. Бабы вслед недобром глядят; в спину не раз слыхала шепоток злой: «У, лешанина !…» Пуще, с того дня, как померла ульянова Матрёна, в Беловодье хоть вовсе не кажись, – слова приветного ни от кого не дождёшься.

А Ульян-то – года после Матрёны не вышло, – не постеснялся суда людского, жёнку молодую из Ростова привёз; та ликом пригожа, да норовом крепка; со всеми соседями уж перебранилась; одно слово, – колотырка … Такое и прозвище у неё по селу нынче…

Анюте вдруг остро, инда сердечко заныло, захотелось, чтоб была у неё матушка, чтоб кому пожалиться, в плечо родное уткнуться, кручину выплакать. Сирота она горькая, один и есть у неё Макарушка; он ей и за мать, и за отца, и за брата. Она и поплакала малость, песенку припомнила, что певала ей Матрёнушка: про сиротинку-девушку, коя без привету выросла…

Заботы домашние любую печаль-тоску отгонят… Макар поутру ушёл вчера, нынче к закату явится; Анна поставила щи в печь томиться; натаскала от ручья дресвы, до бела выскоблила стол и, без того белые, лавицы.

Свежей ключевой водицы наносила, в мису налила, умылась холодянкой до озноба. «…Чисто кошурка…» – над собой потешилась, «…Али гостей намываю?..» …В медной мисе рассмотрела отражение своё в воде; изъяну не нашла… Переплела косу крепко под венец, да к окошку прясть села… А сама всё в окошко поглядывает; будто ждёт кого… А чего ей не поглядывать? Нить ровно сама идёт в тонких ловких пальцах… А кого ей ждать-то? Макар лишь к закату воротится…

Оконце-то по теплу распахнуто, все запахи лесные, – первоцветье да свежая мурава, – в горницу идут да голову кружат… От пенья птичьего впору самой запеть или заплакать… Так бы птахой вспорхнула над лесом, над Беловодьем; поглядела б, что там за Молосной, есть ли где край лесу… Покружилась бы, да и вернулась к Заячьему ручью, – куда Макару без неё?

Только чего это сороки переполох затеяли? Видно, кто чужой идёт, – Макар балаболок не встревожил бы. И хробост по тропе, не инако хозяин валит, аль человек, лесом не ходкий…

Анна потянулась к луку на тычке у дверей, а ворота уже сотрясались от нетерпеливых толчков.

– Анна, Анна, я вернуться! Открывай мне, Анна! Я искать тебя!


…Марк сидел за столом, хлебал щи, не сводя с Анны глаз; она, чуть опомнясь, но ещё розовая от смущения, оглядывала горницу; всё ли чисто и ладно? Как оно по ихнему, по иноземному смотрится?

– Анна, я искать тебя! Шёл–нашёл… Я недужил долго там, в Герослав-городе! Мало научить твою речь! – русских слов не доставало; Марк торопливо говорил что-то по своему; тискал руку Анюты… Она краснела от пылкости непонятных слов, отодвигалась от иноземца… «…Скорей бы тятенька воротился…»

Марк малость остыл, огляделся:

– Одна ты… батюшка?..

– На ловитву ушел, вчерась ещё; косачей бить…

– Косаш! Тетерев! – Они расхохотались оба, вспомнив зимнюю встречу…

«…Он ничего, славный; глаза не сини, да ласковы, и ресницы длинные; и волосы не золотые, – белые, ровно лён; мяконьки, видать…» А с тем припомнилось и другое… Анна отвернулась от Марка, спросила, скрывая смущение:

– Где ж попутники твои, с кем в Ярославль шёл?

– Они вперёд ехали, в Ноугрод; Фриц со мной, я отпускать его; сюда сам тебя искать… Все ждать в Ноугрод… – теперь смутился Марк; он не забыл того, что сделал Эрик; в их стране так поступали с холопками да с продажными девками… Ему было стыдно за брата…

– Мой сестра Гертруда и брат Эрик… Простить его, он не дурной, но такой бывает… – Марк опять заговорил по-немецки скоро и пылко; сейчас он не заботился, поймёт ли Анна его… А ей и чудно было увидеть вдруг не ласкового юнца, а взрослого мужчину строгого; чудно, да не страшно. «Какой же он там, в своём тереме?»

Утишая гнев его на брата, спросила о том, что тревожило:

– Пошто в Ярославль-то ходили? Слыхано, суженую сыскали тебе там, княжьего роду… – Марк понял не всё, ответил с улыбкой искренней и ясной:

– Так, есть там девица… Не красовита, не по сердцу… Я ей также нехорош…

– Ну, пусть так… – виду не подала, что рада этим словам, – Чего ж теперь делать станешь? В Ярославль уж не воротишься, стало быть?

– Воротишься нет! – вновь полилась страстная немецкая речь; Анна опять краснела и отворачивалась, а Марку теперь очень хотелось, чтобы она поняла его:

– Анна, научай мой язык, понимай меня! Говори мне свои слова!..

…Они метались по двору, – в горнице им уж тесно стало, – детских забав не ведавшие, веселились, ровно чада малые; тыча друг другу дворовые разные пожитки, смеялись над собой до слёз… Анюту же боле того забавляло, что Маркуша иных слов не то по-русски, да и по-немецки сказать не знает… У неё же ровно ледок в груди таял, с коим жила она до си, а не замечала его; и ни с кем, – ни с Макаром, ни с Матрёной не было ей так тепло, как с Маркушей; и так бы век жить им втроём у Заячьего ручья, и никуда не уезжать…

Опомнилась, когда уж тени деревьев вытянулись к серёдке двора; скоро уж тятеньке вернуться… Вот и Серко голос подаёт; ворота скрипнули, он влетел во двор, но без грозного рычания; звонко облаял чужака, и сел у ног вошедшего следом хозяина.

Анна растерялась, не зная, как объясниться с отцом, а он и так всё понял; ответил на поклон Марка:

– Здоров будь, зятёк… Прибыл, значит… – грубовато сунул дочери пестерь с добычей. – Обиходь дичину-то, да поснедать собери; мы тут перетолкуем пока…

– Тятенька, он по нашему худо…

– Ништо, я по ихнему разумею; поди уже!..


…Утром Анна поднялась чуть раньше солнышка; задвинула хлебы в печь; Макар уже не спал… Разговаривали в полуголос, хотя Марк ночевал на сеннике, и слышать их не мог…

– Об чем толковали-то вечор? – она решилась-таки спросить, не дождавшись Макаровых объяснений. – Аль не скажешь?

– Обскажу, не спеши… Ты подорожников собери ему, отъедет нынче…

– Да почто ж нынче–то?! Погостил бы ещё денёк!

– А не след ему загащиваться здесь! Меж собой вы как ни то столковались, он, вишь, тебя сразу увезти метил; а только у него ещё тятька есть, – неведомо, благословит ли… Вишь, Маркуша твой за княжьей дочерью на Русь отпущен, не за тобой… Пойду, побужу его…

– Пусть бы поспал еще! Не привыкший он, поди…

– Ништо, он парень небалованный; на ратях бывал… А поснедает, – провожу его…

– Почто ж рано так?!

– Его в Новугороде ждут; ладно, не кручинься, раньше отъедет – раньше воротится… Коли с отцом сладит, – за месяц-другой обернётся…

…Ёжась от утренней свежести, Анна вышла за ворота проводить Марка, – дальше отец не велел идти; сам доведёт до Новгородского большака и вернётся.

Анна растерянно теребила тёмную косу с алой лентой; глаза набухли слезами: как жила она до сих пор, его не зная? Как же долго ещё ждать его придётся! Судьба ли свидеться? Долог и опасен его путь!

Марк говорил что-то тихо и ласково ей; Макар осматривал упряжь, и будто не обращал на них внимания; лишь иногда растолковывал речь Марка.

Марк снял с шеи золотую тонкую цепь с ладанкой, протянул Анне:

–…То от матери его образок, со святым Марком; велит, чтоб берегла как сердце…

– Я поняла, тятенька…

С безымянного пальца Марк снял перстень, взял девушку за руку; Анюта залюбовалась дивным алым цветком на белом поле: но тут вмешался Макар, строго и резко заговорил по-немецки. Перстень отобрал у Анны и вернул смущённому парню:

– То его тятьки колечко! Что образок от матки дарит, – то ладно! Её уж нету, а у отца еще благословения спросить, допрежь, чем его подарки раздаривать! Ты отдари его чем, чего застыла!

– Да чем же я … – она быстро вытянула алую ленту из косы, Марк продел её в петлицу кафтана…

– Прощайтесь уж, чего там… Солнце заиграло, пора… – Макар отвернулся от них, словно увидал что за стеной ельника. Анюта уткнулась в грудь Марка, он крепко обнял её, и поцеловал мокрую от слёз щёку.

–…Ну, будет! Пора! Анна, в дом пойди! Аль заботы нет?

Макар вернулся к закату; Анна сидела на завалинке, ровно с утра и не поднималась; хотя и в доме, и во дворе всё было слажено. Он сел рядом; Анюта уже без слёз приткнулась к его плечу:

–…Ладно всё, чего там; проводил… Через три дня в Новуграде будет… К тебе скоро обернётся; он парень прыткой, не балованный… Я, как вечор сюда шёл, – приметил: вдоль тропы все кусты, ветьё пообломано, трава ископычена… Он путь едва ведал, угадом шел… Сирота он, как и ты ж; без мамки рос… А у них и заведено так; три лета мальцу стукнет – его на вовсе от матери забирают; на конь садят, оружие дают; в пять лет он уж воин… А дворы они ставят на горах; горы те куда повыше Глазника будут; терема тоже не сказать какой высоты, – три, аль четыре церкви поставить одна на одну; деревянные; бывают и каменны, – замками называют. И рвом окапывают, чтоб никакой ворог не проник. И то: издаля посмотришь – жуть берёт!

– Где ж ты, тятенька, повидал такое? И речь иноземную толкуешь?

– А по молодости довелось, побродил по земле польской… Там тоже замки такие ставят; и всяких иноземцев полно там, – франки, ирманцы…Толковал с ними, было… Маркуша твой не из простых каких бояр: по отцу, – родня самому набольшему князю ирманскому. Как удельный князь он, выходит; так-то…


… В сумерках, Марк влетел в Немецкую слободу Новгорода; улицы уже перекрывали заставами… У гостевого терема его встретил Фриц:

– Ну, наконец-то, вы, господин!

– Вели накормить коня, мы оба голодны как волки! Что сестра и брат?

– Он с утра наливается местным вином, а госпожа ругается, как пеший солдат…

…Гертруда разъярённой тигрицей металась по тесной горнице:

– Слава Богу, ты вернулся! Я, было, подумала, ты остался там жить! Какого чёрта ты пропадал там неделю! Я не останусь здесь больше ни секунды! Мы сейчас же едем!

Из соседней комнаты, покачиваясь, вышел Эрик.

– О, мой дорогой брат! Ты потешился уже со твоей Ундиной? Она одарила тебя своими дикими ласками?

– Брат, за такие слова тебя стоило бы убить! Но ты пьян, а я чертовски устал! Я весь день трясся в седле, чтоб успеть сюда до ночи!

– Тысяча чертей! Хватит болтать! – резкий голос Гертруды становился всё более неприятным. – Нам пора собираться, пока мы не угорели здесь! Какого дьявола они жгут дрова летом! А дров у них много!

– Как и вина, сестрица! Куда ты спешишь, на дворе ночь, улицы перекрыты. Лучше выпей со мной и успокойся, если не хочешь получить пикой в свою прекрасную грудь.

Но Гертруда не желала успокаиваться:

– Марк! Где медальон твоей матери? Надеюсь, ты потерял его в лесу, а не подарил своей красотке?

– Именно это я и сделал; я собираюсь просить отца благословить нас с Анной! И говорить сегодня об этом я больше не хочу! – Марк хлопнул дверью, не слушая дикого вопля сестры:

– Дьявольщина! Тысяча дьяволов и чертей на его голову! Он обезумел! Он собирается привести чернавку в наш замок! Она околдовала его!

Гертруда накинулась на Эрика. – Когда ты, наконец, протрезвеешь? Ты должен что-то сделать, наконец!

– Когда я отрезвею, – я убью его…– взгляд Эрика был совершенно ясен. – Или он меня…


…Третий день молотит по крыше дождь-сеногной, никак не уймется; коль нынче льёт – во всё лето мокреть… Ни вздоху, ни взнику не даёт; третий день в душной избе сидят Макар и Анна; по утру выгнать Зорьку, накинув колбат, да опять в дом. Одна радость, – после дождя тёплого грибов богато пойдёт; успевай таскать в избу грибовни.

Мокрая синица села на приоткрытую створку окна, постучала в наличник, словно в дом просилась с вестями; встряхнулась и порхнула в сырой туман… Где-то за этим туманом, за дождями, – её Маркуша; может, уже спешит к ней…

Сколько дней прошло, как уехал, – месяц, аль второй пошёл? Анюта счесть пыталась дни, загибала пальцы, сбивалась, начинала вновь… Как он до дому добрался, не стряслось ли чего в пути? Благословил ли батюшка его?

Макар то и дело в окошко взглядывал: долго ль ещё дождю-непомоке лить? Лужи пузырями пошли, туман стелется, – к вёдру всё; да и небеса посветлели малость. Оно, конечно, в избе всяко заделье сыщется, а только ржица-матушка уж кланяться велит. Да и лучше в поле спину гнуть, чем слушать вздыхания дочери. Она уж и виду не кажет, а и без того всё понятно, как Анюта взглянет на киотец, где подле Божьей матери – иконка малая святого Марка; глянет, да и вздохнёт тихонько. А ему в тех вздохах укор чудится…

Вот ведь борода белая, да седина ума, видать, не прибавила. Гостевать в Беловодье довелось днями; старый Пётра и завёл речь об Анне; чего, мол, в сузёмах держишь? В селе её не видать… Долго ль ей дикушей скакать? Пора бы замуж, аль не за кого? Будто есть у него на примете парнишка-сирота, не зажиточен, да собой ладен… Макару и не стерпелось дочкиным счастьем похвалиться: иноземец, мол, сватался, ждём, как вернётся со дня на день…

– Что за иноземец, откуда взялся? – Пётра глядел недоверчиво; Макару язык бы прикусить, да уж поздно: объяснял брату коротко и осторожно…

Поверил ли, нет Пётра Макару, а весть о немецком женихе Анюты по селу разошлась… Вот и думай старик, – не набедчил ли дочери словом поспешным…


…И по всей знатьбе выходило, – не ждать нынче урожая доброго; то зноем палило, теперь мокрым-мокро; как и озимь пахать-боронить?

Да Бог спас: послал на жниво денёчков ясных; уродилась рожь, не высока, да умолотиста; а всё ж, того не сжато, на что рассчитывалась…

А к зажинкам принесла нелёгкая Ульяна к их ниве; на гнедом меринке объехал весь надел, по-хозяйски осмотрелся, как огрехи выискивал; в Беловодье лишь младенцам не ведомо, что недобрый ульянов карий глаз, видючий.

– Страдникам – Бог на поль! – по жнивью подъехал ближе к Макару; не спешиваясь, едва поклонился:

– А мы отжались; вечор и озимь боронить взялись…

– Оно, братко, гуртом способнее выходит, да и чужие руки спорее жнут, пока свои в кровь сотрёшь… – Ульяна ровно и не задели слова Макара; он так же зорко, по ястребиному, оглядывал жнивье, Анну, ставящую сноп к суслону:

– Ты…эта… сколь же намолотить думаешь? До новья достанет ли жита?

– А почто и спрашивать такое, Ульян? Ещё и половины не дожато; кто ж заране скажет; сколь Бог даст, то наше будет… Ты, братка, нам опосле меринка дал бы, жито на гумно свезть… Да озимь вспахать…

–…Как не дать… Дам… Не чужие ж… по родственному-то… А чего мне Пётра надысь балакал: ты свою девку за князя немецкого посватал, верно ль? Где ж это в сузёмах наших иноземцы завелись? Моя баба как услыхала, так досель зудит: лешанина, мол, ко князю поедет, в палаты белокаменные да к иноземному, а нашей дочке за смерда ли идти?

– Ваша-то в зыбке ещё мотается; на её век женихов достанет всяких…

– Так, может, шепнёшь по братски: в каком ельничке-березничке зятька сыскал иноземного? Не салазган ли бродячий? Средь немцев и такие, поди, живут…

– Случились тут проездом… Из Ярославля… Прости, брат; не досуг, вишь, толковать, – клин дожать надобно, пока не смеркотило…

– Гожатко, брат; от Пётры я не добился толку, и ты от меня таишься; хоть на свадьбу позови, что ль… – Ульян отвернулся, ровно обиделся крепко, ткнул гнедка сапогом: – а меринка я тебе дам, чего уж…


Макару и самому не в разум, – какая тут беда, коль прознает Ульян про Анну, а только и не гадай: любая их радость – ему, что ком в горло… И чем поперечили так родичу – Бог весть! Или тем лишь, что живут на белом свете?

Анна не могла не приметить: после встречи с Ульяном крепко Макар призадумался; с расспросами не лезла, – сам выскажется… А он молчал, рассеяно хлебал репню за поздним ужином. Толковал, – пора озимь пахать; даст ли Пётра нынче своих жито молоть…

Под навеской из свежего лапника уторкались на ночь; Анна подкинула веток осиновых в нодью, завернулась в рядно, прислушалась к неровному дыханию Макара; не стала и теперь тревожить вопросами: пусть уж отдохнёт да уснёт сейчас…

Она и поднялась первой, чуть побледнело небо; малость отдохнула, а как и не ложилась… К озерку слетала, бредец, с вечера ставленый, вынула; пока Макар серпы поправлял, юшки наварила из снетков… Пока хлебали, решилась спросить:

– Чего, тятенька, вчера Ульян наезжал? Чего хотел?

–…Так это… меринка у него просил… – и опять подумаешь, что худо, коли узнает Анна про пытанья Ульяновы; а только беспокойства ей меньше. Толком не ответив, свернул на обыденное:

– Лошадка надобна; озимь приспело пахать… И дожать надо б потуриться нынче-завтра; чуешь ли, – гроза близёхонько, ударит днями…

…Она и ударила, как Макар загадал, – другим днём, уже под низко чернеющим небом закрывали рогожами крестцы хлеба, радуясь, что успели с жатвой…

Домой решили вернуться утром; по всему, – непогодь зашла ненадолго; а лиховала всю ночь… На миг шум дождя стихал, небо раскалывалось с тяжким грохотом; с кровли осыпались хвоинки и сухие листики; сквозь ветьё вспыхивало пламя…

– Эко гневается на грешников… – крестился Макар

– Кто это, тятенька? – замирая от ужаса, шептала Анна.

– Да Илия же, громоносец; на телеге по небу ездит, грешников выглядывает сверху…

– А я, тятенька, грешница?

– Ну, где тебе; и без тебя довольно… Ровнако, каждый человек от прародителя грешен… Чуешь ли: дымком как потянуло, – не инако, дерево пожгло…

Серко забеспокоился у входа, заскулил, метнулся к хозяину; тот прикрикнул на пса; тот затих ненадолго; опять зарычал грозно, прыснул под дождь. Влетел обратно, стряхивая брызги: поскулил ещё, ткнувшись в бок Анне, и затих… Аль «хозяин» бродил рядом где-то?..


После грозовой ночи Анна заспалась крепко, до того, что солнечный луч пробился к ней под навеску; дождевая капля, скользнув меж ветья, шлёпнула по носу: Анна чихнула и проснулась…

Макар уже стряхнул мокрую рогожу с суслонов, расставлял подсыревшие верхние снопы по жнивью…

– Поспешать бы домойко; Серко не попусту булгачится; с Зорькой лиха не сталось бы… Сенов ей на пару дней набросано, заворы крепки…

– Да что там, тятенька? Позавечор бегала, доила её, все путём было…

– Да мало ль чего…

И с каждым шагом ближе к Заячьему ручью, сердце становилось тревожнее; Серко убегал вперёд по тропе, возвращался промокший; встряхивался, скуля, кидался под ноги, словно просил поспешить, исчезал опять в мокрой траве…

А спешить было уже некуда; Серко осел на задние лапы, взлаял с подвывом… Тропка, что шла от заднего двора к баньке у ручья, теперь хорошо стало видна, обугленные брёвна, казалось, ещё не остыли обгоревшие береза и рябинка, посаженные когда-то на счастье, придавлены остатком ворот…

– Тятенька, чего это? – Анна потерянно оглядывалась, надеясь на чудо, – может, забрели не туда?

– Как же оно?.. Аль молонья вдарила?..

Серко тихо поскуливал в стороне, боясь подойти к пожарищу, будто чуял вину свою, что не сумел сберечь добро хозяйское…

– Где ж Зорюшка наша? Ушла ли от огня?-

…Телушка лежала там, где оставила её Анна позавчера, у сенника со свежей травой… Глаза уж подёрнулись поволокой, кровь сбежала вся из широко вспоротого горла…

– Тут не молонья, Анюта, лихое дело это… Кому ж мы так путь заступили, что и божьей твари не в жалость? Да тут след лиходей оставил… Хромой он, – одна лапотина боле вдавлена… Смекаешь ли, кто навестил нас?

– Хорька ли? Да пошто ему такое творить?

– А про то у его тятьки спрашивать надобно… Хром Хорька, а ныне вовсе обезножеет, – лаптем на сук напоролся крепко, – ишь, кровищи сколь оставил; видово, по сумеркам здесь бродил… Надолго Ульян подручника лишился… если не навсегда…

– Как же мы теперь, тятенька, – без крова, без тёлочки?..

– До холодов перебьёмся в баньке; а завтра пойду на поклон к душегубу, – хотел лишь меринка просить, а придется и вовсе ярмо вздевать, – лес надобен; в бане не прозимуешь…

– И ты ничего никому не скажешь?

– А как оговорить их? Не пойман – не тать… Видоков на то дело нет…

Поутру, не съев и куска, – не лезло в горло, – Макар ушёл в Беловодье; Анна взялась обустраивать жильё…

Вернулся к вечеру чернее тучи:

– …Эх, как оно… Располагал: из долга выбрались, – заживём ладно, вольно; а вышло, – вовсе в закупы попали…

… Анна сидела на банном порожке, на щеках не просох ещё блеск от слёз; рядом к стене прислонён образ Божьей матери, тот, что из Киева привезён. Чудом уцелел, лишь ризы обуглились, да справа от уст щербинка выбилась, как родинка… Анна разжала кулак, показала оплавленный комочек железа:

–…Вот, сыскала в золище… Что ж я теперь Маркуше скажу, – не уберегла заветку его… Видно, не сойтись нам боле… Не воротится он ко мне: почует, что память его сгибла, остудит сердце…

– Ты пустого-то не блебетай! Как ему почуять через вёрсты? Ты-то верь, жди!..

– Жду, тятенька… Как с Ульяном-то? Посулил ли он леса-то? Не покаялся, не сознался в грехе?

– Где там… А лесу отвалил по-братски, от щедрой души, – пятнадцать хлыстов на круг…

– Как же пятнадцать? Это ж только зимовушку поставить! Да ты обскажи толком, – как ты с ним?.. Может, и не их грех; на что им?

– Ну вот: к их воротам подошел, – не заложено… Я во двор, – никого… Пёс на цепи взлаивает, никто не выходит… Я на крыльцо да в сени; в горнице, слыхать, бранятся, Ульян хрипит, бабы веньгают, стонет кто-то… Тут Ульян выскакивает, меня толкает на крыльцо; не ко времени, мол. Ты, говорит, лошадку просил, пойдём поглядим, какую. Чего глядеть, – я ему, – мне меринка… и про свою беду обсказываю, – молоньей, пожгло, мол, лесу бы на двор… Он как разохался так жалостно, развеньгался… Дам, говорит, лесу, есть рубленый у меня; да не боле пятнадцати венцов; а то на тебя весь лес изведу в урочище… Мне, вишь, Хорьке избу ставить надобно…

– А Хорьку не видал ли?..

– Вот я и спрашиваю Ульяна, где сынок-то? Задёргался, перекосился… – на что тебе его? Хворает, в горнице лежит… – Говорю, застудился ли, под дождь попал, поди… Нет, мол, чего ему по дождю бегать, не малец… Так, незнамо с чего лихоманка скрутила, может, сурочили; ну и поди… сговорено всё, не до тебя…

От Ульяна я к Пётре; обсказал всё; тот разгорелся, затрепыхался, клюкой стучит: на суд его, на правёж… Нет, говорю, какой суд? Послухов нет, самого за оговор притянут… Ладно, то пройдено, даст Пётра своих мужиков жито молотить… Ништо, всё устроится, наладится… Только за долг Ульян жилы из нас повытянет, а я и сам костьми лягу, дабы на холопство не обречься…


Глава 5. Год 1092

Как тянулась долгим сухоростом осень, так и весна, сырая и стылая, не грела людей, и лету дорогу не уступала…

Летось озими, едва пробившись к обманчивому теплу, накрылись поздним снегом, – а, слышно, где на полдень, и зазеленели, так и сгибли, – а нынче и травень на исходе, а лист берёзовый с ноготок…

Той осенью же помер ульянов Хорька – от ноги пошла огневица , не маялся и месяца… И надо бы ждать, – покается Ульян, что на грех толкнул сына, до чёрной смерти довёл, смягчит сердце; да где там…

Перед тем, как вселиться им в новую избу, явился к ним Ульян, тяжело осмотрел стены, счёл венцы:

– Ты это… Макар, помнишь ли, сколь должен мне за лес? Сколько на венцы ушло, да на кровлю, да на огорожу? А что на моей земле двенадцатый год живёте, – тоже счесть надо бы…

– Так вроде сочлись мы за землю- то, аль запамятовал, брат Ульян?

– То-то «вроде», на память не грешу пока; тот расчёт за пахотную был… ну да после… Как бы ты нынче должок мне воротил? Хлеб-то обмолочен у тебя?

– Как же то? Не было у нас уговору на нынче; мы ж на другую осень ряд положили? Да и ведаешь про нынешний урожай, – только и дожить до новины; твоему не в пример…

– Добро же, до осени; а хоть коробьё нынче верни; мне нынче надо, – Ульян как-то вдруг озлился. – А чтоб осенью всё до зёрнышка! Долг отдай хоть гривнами, хоть кунами, хоть собственной шкурой!..

…Худо-бедно обжились в новой избёнке; на божничке, за ликом Божьей матери спрятала Анна, незнамо от кого, комочек оплавленного железа… Спроси нынче кто: ждёт ли Марка по-прежнему, она и не скажет… Позабыл ли её суженый, или сгиб на пути к ней, – что теперь? Бог с ним… А коли воротится, – поди, не признает… Ей казалось, – так она постарела за год; всю-то зиму с отцом из лесу не выбирались, всякого зверя да птицу брали, и всё к Ульяну, тем долг убавить…

Доселе не было у неё так на сердце грузно; ровно от светлой поляны шагнула в чёрную чащобу, сбилась с тропы, и бредёт наугад… Может, и не было у неё Марка и тех дней счастливых, а только морок один? И лишь комочек надежды за ликом Богородицы напоминал о том, что всё это было, и счастье ещё возможно… Но такой он маленький…


На позднее токовище глухариное Макар ушёл нынче один; Анна управилась с огородиной, да постирушку затеяла. Хоть не богато платья, а провозилась до вечера… Развесив мокрое по забору, села отдохнуть на завалинку… Где-то в еловом распадке затревожились на чужого сороки. Кто бы это к ночи?

Анна вышла за ворота, накинув зипунок, – зябко стало к закату… От ельника по изволоку спускался неведомый человек; не видя её, со вниманием оглядывал всё, что ни есть на пути…

…Малорослый дедок, ссохшийся как старая блица(гриб), поклонился Анне:

– Бог на поль, девица! А дозволишь ли на дворе твоём ночь ночевать?

– Что ж доброму человеку отказывать? И в избе место сыщется. Кто ж будешь ты, откуда бредёшь?..

…Досыта накормленный щами да кашей, старик болтал с удовольствием; как словно песню пел:

– А прозываюсь я, красавица, Туликом; а крещён Мирошкой; а иду я ныне от стольного града Киева; молился там во святом храме Софии; и путь я держу в Новуград к той святой Софии… А живал я допрежь в Полоцке-граде, у дочери; до правнуков дожил, а дочь уж не жива была; и стало мне там таково неприютно; так вот и пошёл странничать, и, знаште, всю землю-матушку обошёл от края до края…

– Ты, дедушка, сюда идучи, ровно искал что в траве? Разве блицы сбирал аль ягоду? А не пора им…

– А нет же, девушка; на цветки да листочки любовался; уж не знамо сколь по земле брожу, а всё не устаю дивиться на мир божий; у всякого–то создания божьего душа есть; каждая травинка наособицу, у каждого листика свой норов, хоть с одного дерева глядят, ровно дети одной матери, а всяк своё ладит. А ты, дева, сама всё то ведаешь и видишь: всяк цветок, и листик, и травинка глазки имеют и ушки, и человека понимают пуще, чем человек их…

– Откуда ж знаешь, что мне то открыто?

– Сколь живу на свете, сколь брожу по земле, – летам счёт потерял, а души человечьи по глазам чту, ровно буквицы на бересте… Ино и судьбу в глазах предвижу…

– Неуж так, дедушка? Такой дар у тебя от Бога? Ты и мою судьбу сказать можешь?

– Не дар то, дева; крест Божий за грехи мои… Люди вестей о счастье ждут, а горя-то в жизни куда больше… Сядь-ко поближе, – в глазки твои ясные взгляну, и ты в мои смотри…


– …Много я увидел в твоих глазах, – да мало скажу; ждёт тебя и счастье, и горе; только всё в одно спуталось: где одному начало, где другому исход – Бог ведает; а с суженым свидишься, и детки у тебя будут. Ты надёжи не теряй да верь; последнее у сироты отнимут, только вера и останется… Твоя-то вера-надёжа за ликом богородичьим сокрыта, только быть ей поболе того оплавыша… Устал, я, дева; ночь на дворе. Ишь, небо как вызвездило, и месяц рожками вверх…

…Проснулась, – Мирошки следа нет… Вечор, как ни уговаривала на макарову лавку лечь, старик так и уснул у порога на старом зипунишке… А может, и не было его, и померещилась ей вчерашняя долгая беседа? Был ли, не был, – а тяготу на сердце как дождём смыло, ровно лучик солнца заглянул в окно… Помолясь, достала заветку из-за лика, прижала к сердцу. Почудилось – комочек больше стал, и чуть расправился, и проглянули глаза святого…

«…Сказывать ли Макару? Всё одно, – Серко чужого учует, а предвещание утаю – мало ли что, – ошибся старик…»


С того дня какая-то сила вошла в её сердце; не мог Макар не заметить перемены этой в Анне. Догадывался: не всё сказала про старичка захожего, утаила важное. Что за Мирошка такой, что за слово дивное сказал, отчего исчезли из глаз Анны уныние и страх.

И уже не побоялась прийти с Макаром в Беловодье на крестины внука тётки Арины, единственной доброй душе в городе; хоть и слышала в спину: «ишь, княгиня бросовая, нос задрала!» А парни будто вдруг приметили её, заговорили по селу: невеста… Да маткам-то на что сноху такую, – небось, её в тычки на посылки не погонишь… До Анны же молва ровно и не про неё. Что ей те парни? Может и хороши, да ни один мизинца Маркуши не стоит… Макар сам, поддавшись бабьим уговорам лишь заикнулся о сватах, тут же и прикусил язык, глянув на дочь..

– Я, тятенька, коли Маркуша забыл обо мне, так я с тобой останусь, одного не брошу тебя; видно, доля моя такова; и лиха в том не вижу. Слыхала я, говорят: за мужа не напасть, за мужем бы не пропасть…

… И словно отодвинулась она от Макара, отошла в свою природную бабью жизнь; на охоту ходит редко, больше в избе колготится или в город к Арине, к сродным бабёнкам бегает, навыкает прясть да ткать… А дома всё молчит, будто думает о чём-то крепко.

Вдруг посреди молчания спрашивает:

– Тятенька, а ты матушку помнишь? Она какая была? А чего я с ней не схожа, все говорят?

– Ты в отца своего кровного уродилась; а Машенька, она светленькая была, ровно ангел…

– А я помню её… Чёрная птица влетела в окно и матушка упала… Ты расскажи мне о ней ещё..


Может, той новой силы неведомой в Анне и испугался Ульян, когда пришёл стребовать долг…

Как и год назад, с порога оглядел из горницу тяжким взором:

– Аль гостей не ждали? – прохрипел с ухмылкой, – приветили б родимича, хозяева… Чарка мёду, поди, сыщется? Попусту ли я сюда на темень глядя добирался? А пришёл я про должок напомнить, коль запамятовали…

– Срок не вышел, Ульян, ещё; да помилосердствуй, видишь сам, какой неурод нынче; не осилить весь долг нам; отсрочить бы…

– Отсрочки не будет; о том летось было говорено; помнишь ли, – грамотку чертили, – коль всё сполна отдано не будет, вам ко мне в полные холопы идти, в челяди у меня на посылках будете…

Макар опустил голову: Анне он не говорил о холопстве; но Анна взглянула не на него, – на Ульяна…

Этого-то взгляда и испугался Ульян; скукожился, отвёл глаза: и захрипел опять:

– Месяц сочту от нонче, – пришлю холопов свести вас отсель… Можешь, Макар, свою девку запродать, за неё хорошо дадут; вишь, она здоровая какая!

– Побойся Бога! Она сестреница тебе!

– Неведомо то! С сестрой не схожа… Мне, вишь, свою ораву кормить надо; от Хорьки-то сирот осталось трое…


…Ульян продирался сквозь кусты на проезжий путь, мокрые ветки хлестали по лицу его, по глазам лошади, он не отводил ветья – «…Ишь, при последнем убожестве живут, а в избе чисто, тепло, приютно; хлебом пахнет; мне, при богачестве моём дома покою нет; бабий визг, ор дитячий; баб полна горница, – щей подать на стол некому… А может, подпалить их опять, к лешему…» – и вдруг вспоминался взгляд Анны, он понимал, что не в силах повредить Макару ничем…

…А урожай и в самом деле вышел худой… Солнце лето всё жгло немилосердно; за рекой выгорали леса и травники; обмелела Молосна и озерки; чадь от пожаров и сохнущих окраин болот ела людям глаза и сушила горло. Красная дичь ушла от бескормицы на прохладную полуночную сторону… А с полудня говор пошёл: мрут люди там от голоду да поветрий. Но Беловодье Бог до времени миловал…


…Как ни светила ей обещанная впереди встреча, как не согревала тайная надежда, но каждый день отныне камушком на сердце ложился; а дни летели скорёхонько в трудах бесконечных и тяжких, и всякий вечер, спускаясь к ручью по воду, на песке Анна прикладывала очередной камушек в рядок к другим: вот десяток, вот другой… после него нынче восьмой положила, да по крутой тропке поднимаясь, – то ли задумалась, – да оступилась, воду набранную пролила, и все камушки-дни ушли в ручей… Что теперь думать – к добру ли то, к худу?..

Начерпав воды вновь, домой воротилась в смятении; на лавку поставила ушаты, глянула на угрюмое лицо Макара…Села под окошко, тяжело сложив руки… Уж и смеркаться стало; во дворе взлаял Серко… Да кто там к ночи? Неужто поспешил Ульян послать за ними? Анна вопрошающе глянула на Макара и опять отвернулась безразлично к окну, – кто б ни был, что с того?

А Серко всё лаял, да без злобы, радостно… Или Пётра заблукал в потеми?

…Скрипнула дверь, в избу вместе с нежданным гостем влетел Серко, взвизгивая нетерпеливо, – отчего хозяева не радуются как он? А гостя не разглядеть в сутеми у дверей… Анна поднялась зажечь светец… И едва не выронила его…

– Здоровы будьте, хозяева… Я вошел, ворота не заперты… – Марк заговорил по-немецки, не сводя с Анны глаз. – Что случилось? Я не узнал двор; ваша горница стала меньше; неужели я так долго отсутствовал?..

Горько вздохнув, Макар отвечал ему; слушая, Марк сел на лавку с Анной, сжав её руки, и, чем дольше говорил старик, тем крепче хмурился Марк.

– Дьявол! Я рыцарь, я не могу вызвать на поединок смерда! – он выскочил, топнул ногой. – Но я достаточно богат! – хлопнул дверью, вышел во двор и скоро вернулся с увесистым узелком; кинул его на стол:

– Здесь хватит заплатить долг, а половину себе оставь! Да гляди, старик, отдавай долг при свидетелях. Помочь тебе больше некому будет! Анна, сердце моё! Я жду слова твоего: едешь ли со мной сейчас? Или есть у тебя другой на сердце?..

…Так долго молчала она, обводила взглядом скудное, но тёплое жильё, своего поседевшего приёмного отца; опустила голову… Испугался Марк; неужто «нет» скажет?

– Да, любимый, еду с тобой, куда скажешь… Прости, отец, и благослови нас! – Анна упала в ноги Макару, Марк опустился рядом… Макар взял икону Божьей матери, перекрестил их… Анна вспомнила:

– Маркуша, сокол мой, прости и ты меня, – не уберегла я памятку твою!

– Пустое, не до того сейчас; торопиться надо: в полночь пути на заставах перекроют, нам к постоялому двору поспеть бы, там нас ждут. – Он развязал котомку. – Да переоденься в мужское платье, – верхом удобнее будет…

…Последнее объятие, последнее слово, последний взгляд… Нет сил у Макара выйти за ними; хлопнула дверь, скрипнули ворота; Серко кинулся за Анной, да натолкнулся на закрытую дверь, поскуливая, метнулся к хозяину: ты-то меня не бросишь?

– А гребень-то! Бабкин гребень оставила! Знать, вернётся она ещё, Серко! Вернётся, а мы ждать станем…


…Плавный ход лошади не мешал ей дремать в крепких объятиях под меховым плащом. Теперь, казалось, и ушли в небыль все страхи и напасти; с ней осталось это тепло и горячее дыхание любимого у щеки.

Сквозь полудрёму слышала: перекликался с кем-то Марк, и опять качалась она в седле…

Почти засыпая, чувствовала, как сняли её с седла, внесли в тепло; женский голос ворчливо жаловался, Марк отвечал:

– Мой господин, здесь нельзя задерживаться больше! Я жду вас битый день; приличной даме невозможно в этом Содоме находиться!..

– Эльза, позаботься о госпоже; она должна хорошо отдохнуть; нам предстоит долгая дорога; запри двери покрепче и сама ложись спать…

…Солнце, пробившись в узкое оконце, разбудило Анну; то ли со двора, то ль из-за двери доносились непривычно резкие, злые голоса – а ей приснилась сельская улица в праздничный день… Она осмотрелась, не нашла Марка; подле её лежанки на тюфяке спала седая женщина.

«…Это, верно, она вечор кричала… Почто так-то: старуха на полу, а я на лежанке…»

… Вчера ещё, в объятиях Марка, ей казалось: путь их недолог; день-другой и воротятся они в дом отца… Лишь теперь поняла: нет пути назад; там, за окном, тёмной стеной чужой лес отделил её от отчизны; с чужих деревьев осыпаются чужие листья на чужую землю… За многими вёрстами отсюда, – и не сказать, в какой стороне, – совсем один остался отец; у неё есть Марк; у старика никого… А у неё только Марк…

Анна так задумалась у окна; скрипа двери не услыхала; Марк положил ей руки на плечи:

– Мой прекрасный паж уже проснулся? Ты, кажется, немного загрустила? Ничего, моё сердце; это польская земля, а к закату будем в Германии; там всё намного прекраснее…

– Кто эта женщина? Почему она спит на полу? Ведь здесь есть ещё лежанка?

– Это её место; она твоя камеристка, Эльза; будет прислуживать тебе в дороге.

– Прислуживать мне? Зачем? Я всё умею сама…

– Анна, ты забыла, чья ты невеста; тебе отныне не придется делать многое из того, чем ты занималась прежде.

Бесшумно, как исчезла, вернулась Эльза:

– Мой господин, кареты готовы; госпоже время переодеться…

…Платье, раскинутое перед ней на лежанке, ровно из лучей солнца соткано, да по низу ещё серебряные цветы, как в инее, – Анна не то пальцем, коснуться, – подойти близко забоялась; и как надеть этакое?

– Сколь дивное! Мне ли то?.. – восхищённые глаза её встретились с презрительным взглядом Эльзы. Русские слова камеристка произнесла четко:

– Это очень простое дорожное платье! Я помогу вам одеться; следует поспешить…

Гладкая ткань нежно обволокла тело, но слегка стеснила дыхание; Анну смутило, как обозначилось грудь, оголились ключицы и шея… Густые косы её, распустив, Эльза ловко свернула туго на макушке под золотой ободок; сверху набросила легкую прозрачную ткань, надела золотой венец… Всё это время она ворчала вполголоса по-немецки; Анна, не понимая её, боялась шевельнуться, чтобы не разозлить ещё старуху; в то, что это её прислуга, холопка, она не поверила…

…Марк, от изумления красотой невесты, не находя слов, только и вымолвил:

– О, моя королева! – взял руку и поцеловал ладонь…

Анна решила, что всё это,– дивный сон; в яви такого быть не может; и скоро она проснётся…

Во дворе, затмевая неяркое осеннее солнце, ослепительно сияли две золотые кареты. Марк распахнул дверцу, помог сесть Анне; хотел войти следом; его остановила встревоженная, и как будто оскорблённая Эльза:

– Мой господин! Вы не можете сесть с ней! Вы ещё не обвенчаны! Там моё место!

–Ты забываешься, старуха! Твоё место там, где его укажу я! – голос Марка, резкий и жёсткий, испугал Анну: неужто её ласковый Маркуша таким может быть?

Опустив голову, Эльза молча ушла в другую карету. Марк не мог не заметить, что встревожил Анну этим окриком, и уже не выпускал из рук её ладоней:

– Не стоит переживать, душа моя; ты сама скоро научишься общаться с прислугой; а старуху давно следовало поставить на место. Эльза никак не забудет свое знатное происхождение…

– Так она не из простых? Отчего же…?

– Простолюдин не может прикасаться к особе королевской крови…

Всё сжалось внутри у Анны: не для неё этот дивный сон; ошибся Тот, кому ведомо всё; не ей бы сидеть в этом приютном тёплом возке, на мягких скамьях с любимым; ведь она и слов таких не знает, чтобы назвать всё, что здесь есть…

– Потерпи, душа моя; скоро приедем. Мы уже в Германии: сейчас уже темно, а утром ты увидишь, как она прекрасна; там такие же густые леса, как на Руси, но намного лучше. Потом я покажу тебе море; я не люблю его, но ты должна увидеть это. Брат мой, Эрик, не может без моря; оно такое же холодное и коварное, как его сердце; его замок стоит на берегу моря. У нас разные матери, но один отец…

– А твой батюшка, – он благословил нас?

– Батюшка? Да-да, благословил, конечно…

– Он, поди, грозен; что-то боязно мне…

– Бояться не стоит, ведь я с тобой…– Марк стал ей рассказывать о своём замке в горах, среди густых дубняков… Говорил по-немецки, иногда вспоминал русские слова… Анна задремала под тихий его голос, под покачивание кареты, под меховым плащом…

…Очнулась от резкого толчка; карета остановилась; Марк выскочил, Анна вглядывалась во тьму напрасно…


– …Что там такое, Фриц?

– Это я, Марк! Соскучился, по тебе, брат!

– Эрик? Что ты здесь делаешь?

– Вот решил встретить тебя; в ночном лесу полно опасностей, – волки, разбойники!..

– Ты один из них? Чего ты хочешь?

– Ты знаешь, брат! Мне нужна эта женщина!

– Зачем? У тебя есть невеста!

– Мы можем с тобой поменяться!

– Ты сошёл с ума, брат! Ты с детства отнимал у меня всё самое лучшее, но сейчас не тот случай!

– Посмотрим! Тебе всё равно некуда привезти невесту, – твой старый замок сгорел! Но, говорят, в наше время – меч лучший судья!..

…Анна дрожала как в лихорадке, меховая накидка уже не согревала; она слышала резкие голоса и не понимала ни слова, затем лязг железа…

Дверца кареты распахнулась: она радостно вскрикнула; но это была Эльза…

– Что случилось? Где Марк?

– Всё в порядке, госпожа; не надо волноваться!

– Но там что-то происходит! Я пойду туда! – Анна толкнула дверцу, но Эльза больно стиснула ей руку:

– Сидите, госпожа! Это не наше дело!

Лязг мечей стих; Анне послышался чей-то стон; потянулась к завесе на окошке, Эльза опять удержала её… Ночная птица из тьмы с диким криком ударилась о стенку кареты, и упала под колёса… Кто-то крикнул: гони! – И кареты понеслись…

– Где же Марк?

– Он едет следом; сидите спокойно!


…Она проснулась в тишине и полумраке; меж плотных занавесей пробился утренний свет… Показалось: к ней сейчас склонялось солнце, но не согрело, а лишь обожгло сердце и губы… И опять Анна не понимала, – в яви она или во сне…

Сном припомнилось вчерашнее… Эльза уже не отодвигала её от окна, но усталость придавила и любопытство, и страх; Анна безразлично следила, как тряслась карета по бревенчатому мосту; где-то внизу блестела чёрным маслом вода… Тёмная громада стен закрыла светлеющее небо; тяжкие ворота из необъятных бревен заскрипели надрывно, пропуская приезжих…

Сколько там ворот было? Одни падали мостом перед ними, другие поднимались, третьи распахивались…

Вспомнились рассказы Макара об иноземных княжьих замках; задрала до боли голову, пытаясь разглядеть кровлю чёрного каменного терема… «Какой же великан такие хоромы ставит?» Эльза накинула фату ей на лицо, люди с факелами окружили их…

В бесконечных узких переходах, на тёмных крутых лестницах она оглядывалась, пытаясь высмотреть Марка, но слепили факелы; её подталкивали вперёд… В этой сумрачной комнате она осталась одна; белоснежные гладкие простыни; платье, в коем спит она, – в таком по Беловодью не стыдно в праздник пройтись. Кабы Марк с ней был, – всё б легче… Где ж он?

Осторожно из-за завесы оглядела комнату: никого… Посреди маленький столик с закрытой миской, рядом кувшин, всё сверкает серебром; возле стола кресло с резной высокой спинкой; вырезан такой же орёл, что на карете Марка, только голова вправо поворочена… Прочее укрывает сумрак; открыть бы ставни, впустить утренний свет… Лёгкий вздох донёсся из тёмного угла, там кто-то заворочался…

– Марк?! – Она даже не испугалась… С дубовой, узкой, непокрытой скамьи вскочила юная заспанная девушка, поправляя светлую растрёпанную косу; ёжась, потирала тонкие плечи под лёгким платьем… Анна только сейчас заметила, – в комнате не намного теплее, чем на улице; тёплая рубаха грела лишь под периной…

– Прости, госпожа! – девчонка рухнула на колени – Не наказывай меня, я ненадолго задремала; очень устала вчера… – тараторилапо-немецки, Анна почти ничего не разобрала.

– Да ты кто? Почему спишь на голой скамье? Моя лежанка широкая и мягкая, и вдвоём теплее…

– Как можно, госпожа? – девушка вдруг зашептала по-русски, приложила палец к губам – Я Амалия, камеристка ваша; никто не должен знать, что я понимаю ваш язык.

– Амалия, скажи, – я приехала вчера утром; ведь так? Сейчас тоже утро; неужто я спала так долго?

– Я не знаю, госпожа! Меня привели сюда вчера в полдень с другими девушками из деревни. Мы убирали здесь, а полога кровати нам запретили касаться; но я потом заглянула: вы крепко спали… Должно быть, Гертруда велела напоить вас сонным зельем…

– Гертруда? Кто это?

– Сестра хозяина; злая, как собака; я больше всех её боюсь…

– А хозяин? Где он?

– Кто его знает? Возможно на охоте… – Амалия насторожилась, прикрыла рот ладошкой, – сюда идут… – перешла на немецкий, – Госпожа, я принесу воды умыться и переодену вас…

Ковровая завеса, заменяющая двери, сдвинулась; человек с болезненно опухшим лицом и редкими бесцветными волосами, внёс на серебряном подносе серебряную миску же, и серебряный кувшин с кружкой, – всё такое же, что стояло на столе; по мягким коврам ступал бесшумно, как же Амалия услыхала шаги его?

Кроме кувшина и миски, человек поставил на стол чашечку, едва с ладошку, и кружечку с напёрсток. На поднос он собрал то, что было на столе.

…Амалии показалось, что он медлит; похлопала его по плечу и показала на дверь.

– Это Карл… – объяснила Анне, когда проследила, чтобы тот ушёл, и не задерживался за дверью… – Он глухонемой… Или притворяется… Это для меня пища; я буду пробовать вашу еду, чтобы вас не отравили.

– Меня? Но зачем? Кому нужна моя смерть?

– Не знаю; но так принято здесь…

Анна не поняла; что принято, – травить или пробовать; возможно, то и другое…

– Госпожа! Я открою ставни для света, и вы позавтракаете…

…Анна ахнула от восхищения: лучи солнца пробились откуда-то сбоку, осветив дивный узор в оконце:

– Это слюда… – объяснила Амалия, и распахнула окно.

Нагнувшись с широкого подоконника, Анна глянула вниз: как высоко! Во дворе копошились люди, устанавливали частокол из толстых бревен; даже с такой высоты видно было, какие они оборванные, грязные и угрюмые; другие люди били их и хлестали плётками.

– Что там? Зачем их бьют?

– Это франки; их взяли в плен в битве. Они меняют гнилые бревна, – здесь будет ристалище, – площадь для турниров.

Солнечный день уже не радовал Анну, слюдяные узоры уже не казались такими дивными; неужто людей бьют только за то, что они франки!

Амалия поняла её; указала дальше:

– Посмотрите туда, госпожа; там моя деревня…– Анна обвела взглядом широкий двор, несколько рядов частокола, другие башни… В лесистой долине за бурной речушкой проглядывали островерхие крыши домиков.

Амалии не хотелось долго думать о грустном; к тому же это только франки; не стоило им воевать против Германии.

– Госпожа, садитесь же завтракать! – Амалия открыла миску, запах жареной птицы разошёлся по комнате; отрезала себе щепотку; капнула вино в наперсток.

– Целая куропатка, да такая большая! Мне столько не съесть! А ты как же? – Анна увидела голодный блеск глаз камеристки…

… За сытным обедом, от тёплого вина, Амалия болтала без умолку:

–…Эта Гертруда, – она вдова; говорят, она отравила своего мужа; он проиграл свой замок; теперь она живёт у брата, больше к ней никто не сватается. Она с франками воевала, и в турнирах участвует…

Анна рассказала о себе; девушки всплакнули малость…

– Так вы, госпожа, из простых; такая же, как я… Вам повезло просто… А мне говорил кто-то, я не поверила,– уж больно хороши вы…

– Ты, Амалия, тоже красивая; может, и тебя какой богач полюбит; был бы добрый человек…

– Мне братья так же говорили, сюда отправляя; да что здесь за люди; рыцари злые, грубые; из похода придут, – неделю пьянствуют… А мне в деревне человек один нравится; да не молодой уже…

Заболтавшись, обе забыли, где они; в комнату вошла высокая худая женщина в чёрном. Амалия, побелев упала на колени;

– Юные красавицы весело проводят время! – Анна сразу вспомнила этот резкий голос.

– Амалия, – Гертруда перешла на немецкий. – Ты, кажется, хорошо пообедала; ужин тебе не понадобится… Пошла вон, и жди меня у лестницы…

– Я рада, что, наконец, могу видеть невесту брата… – Гертруда чуть склонила голову, радости в её голосе не ощущалось

– Но где Марк? Когда он придёт?

– Не перебивайте меня, милочка; своего жениха вы увидите на свадьбе… Так вот: мой брат сделал вам честь, назвав невестой и привезя сюда… Честь надо заслужить; от вас зависит, как скоро вы свидитесь со своим женихом… С этого дня говорить по-русски вы будете только со мной, – один месяц… За это время вы изучите немецкий язык, овладеете приличными манерами и, наконец, научитесь обращаться с прислугой.

Гертруда говорила ровно и бесстрастно, не глядя на Анну… – А эта мерзавка будет наказана…


…У лестницы Амалия покорно дождавшись госпожу, опять рухнула на колени и припала к её руке. Гертруда заставила её подняться, больно прихватив за волосы:

– Я смотрю, новая хозяйка пришлась тебе по нраву! Интересно, на каком же языке вы с ней беседовали, и, главное, о чём?

– Н-на немецком, госпожа…

– Что же, эта грязная славянская дикарка знает наш язык? Ладно, так о чём вы болтали?

–…Так… Ни о чём…

– Так вот и ни о чём? Что-то должно освежить твою память…– Не выпуская волос девушки, Гертруда резко ударила её по лицу другой рукой, – Ну, что ты теперь вспомнила?

– Госпожа Анна…

– При мне не называть её госпожой!

– Она о себе рассказывала… – Амалия понимала: искренний ответ не пойдёт ей на пользу, – о моей семье расспрашивала…

– Только-то? Надеюсь, о своих братьях-язычниках ты ей тоже поведала? – Амалия побледнела… – Ладно-ладно, об этом я пока помолчу… Если будешь делать всё правильно; я знать хочу всё, о чём она будет говорить, с кем: кто как относится к ней…

– Но, госпожа… – Гертруда размахнулась для удара, но лишь погладила щёку Амалии, слегка впившись в неё ногтями.

– Ты меня поняла, малышка…


…Анна, не привыкшая к праздности, в одиночестве бродила по комнате, не зная, чем занять себя. Открыла ставни запертого окна, – на сумрачной стороне слюдяной узор не сиял так ярко. Окно распахнула, – показалось – там лишь бесконечно серое небо… Но может ли быть в мире столько воды? Анна глянула вниз, и дух захватило от необъяснимого: огромные серые волны с белой пеной каждый миг накатывали на серые острые скалы со страшным гулом, разбивались брызгами; и будто б Анна даже почувствовала на лице ледяные солёные искорки… Валы окатывали скалы, и оседали, исчезая в пучине; где-то на окоёме серая вода слилась с серым небом… Белые птицы с тоскливыми криками садились в белую пену и не найдя того, что искали, вспархивали опять…

Прежде чем окно захлопнуть, заметила Анна башню с левого угла на крутой скале. Узкое окно в башне открылось; выглянуло бледное женское лицо. Незнакомка увидела Анну, и быстро закрыла окно…

«…Поди, море это и есть; оно и верно, страшное. Почто Марк сюда привёз меня? А той каково? Поди, только это и видит… А птицы стонут, – ровно дети малые плачут… Где ж он, Маркуша её? Ладно ль она сделала, что сюда приехала; как там Макар один, в такую–то пору?


Меркли оконные узоры на солнечной стороне; в комнату вползала ночь, а она всё сидела одна… Бесшумно явился Карл с факелом, зажёг светильник на стене, поклонился, жестом указал Анне на дверь:

– Мне туда идти? – спросила, забыв, что он глух. Карл опять показал на выход…

…Шли мрачными переходами, потом узкой лестницей с коптящими светильниками…

В огромной тускло освещённой комнате, за длинным пустым столом сидела Гертруда, прямая, как спинка её высокого кресла. Стены комнаты скрывала тьма, там бродили какие-то тени. Здесь всё было огромным: очаг и вертел, где коптилась туша быка; стол за который усадили Анну, – лицо Гертруды виделось отсюда бледным пятном, – на стул без спинки. Сзади встала высокая женщина в чёрном. Она произнесла несколько немецких слов неожиданно грубым голосом. Анна хотела обернуться, увидеть того, кто говорит, но жёсткие ледяные ладони удержали её голову.

– Гедда научит тебя держаться за столом! – резким голосом Гертруда напомнила о себе.

Неслышно двигаясь, люди поставили на стол большое деревянное блюдо и два громадных ножа. Перед Анной появилось блюдо поменьше, нож не такой страшный, и стопка тонкотканных холстинок. Одну из них Геда развернула на коленях у Анны.

Два человека в белых передниках, бритые наголо, вынули тушу из очага и прямо на вертеле свалили на блюдо; зловеще сверкая великанскими ножами, разрезали быка на части. Геда отщипнула и попробовала мясо; указала на один кусок, размером с её голову; его и положили перед Анной. Она склонилась отрезать немножко и получила шлепок в спину. Геда рявкнула ей что-то; Гертруда отозвалась эхом:

– Сидеть прямо!..


…Возвращаясь к себе вслед за Карлом, она не думала, сыта ли, – из того что ей положено, Анна съела лишь небольшой кусочек, – к сытости не привычная, сейчас она благодарила Бога, что одно из испытаний им посланных, для нее закончено…

Амалия разложила на кровати ночное платье госпожи и теперь ждала её, свернувшись на лавке.

Едва исчез Карл, девушки обнялись, как сёстры:

– Амалия, где ты была так долго? Я скучала здесь одна, и боялась, что ты не придёшь уже! – камеристка опомнилась первой, быстро и громко заговорила, пряча глаза. Она металась по комнате, хваталась то за гребень, то за ночную рубашку Анны; подошла расстегнуть ей платье.

– Что это, Амалия? Что с твоим лицом? – Анна даже в полутьме заметила красное пятно на щеке девушки; та отвернулась, и тихо заплакала.

– Тебя кто-то ударил? Гертруда? «…Господи, её наказали!» – до сих пор Анна считала, что наказать человека волен только Бог. – «…Что ж это за дом, что за люди живут здесь? Куда я попала?..»

– Госпожа, вы только не наказывайте меня… – Амалия шептала по-русски, помогая Анне раздеться. –…Она велела передавать ей всё, о чем мы говорим. Только я ей ни слова; верьте мне, госпожа. Здесь ещё никто ко мне так добро не обращался; только Марта-кухарка, она покормила меня вечером; да она уж старая, выгонят её скоро…

– Да куда ж пойдет она? Что за шум это? – снизу, от очага, будто здесь же в комнате, грохотало железо, пьяно орали люди, ржали, как ровно табун лошадей впустили.

– Там столовая, где вы ужинали; это рыцари пируют теперь, вассалы господина; не бойтесь, сюда они не поднимутся; перепьются в смерть, да там же и уснут. А Марта в деревню пойдёт; там приютят её…

– Послушай, ты опять на лавке спать собираешь?

– Да, госпожа, это моё место; ещё мне можно на полу у кровати…

– Ну, нет; ляжешь со мной; если что, скажешь: я велела; ты не можешь ослушаться меня… – …девушки уютно свернулись под тёплой периной…

– Госпожа, я должна вам признаться; вы не прогоните меня, если я скажу? Мои братья, они в деревне, они… язычники… Они не верят в Христа, поклоняются Одину, идолам… Это ведь грех великий? Но они добрые люди, и зла никому не делают.

– Зачем же гнать тебя? Твоей вины нет здесь, – ты же крещёная; а я прежде не слыхала о таких людях, – язычниках. Но если и в самом деле они добрые люди, – Бог отыщет путь к их сердцам, и простит… – Амалия заплакала от умиления; осыпала поцелуями руки Анны:

– Госпожа, я не смею даже думать так; но… у меня была сестра, – она умерла ребёнком; вы мне как сестра сейчас… – они уже плакали вдвоём, тесно прижавшись друг к дружке.

– Помнишь, Анна, я тебе говорила про одного человека в деревне; он славянин, из одного города русского, Киев, кажется; он и обучил меня своему языку. В битве его поляки пленили; хотели продать сарацинам; а мой брат Якоб выкупил его, привёз в деревню. Мои братья, Якоб да Мартин, прежде богаты были… Андреас его зовут… А глаза у него синие-синие, а кудри уж седые. Говорил он: невеста была у него: Маша… Такое есть имя русское? И будто б я схожа с ней, она светленькая тоже была, ровно ангел… Вот Андреас меня ангелочком называл…

– Что же – сватался он к тебе?

– Нет, не успел; меня в замок забрали. Только мне кажется, по нраву я ему; иной раз словно сказать что хочет, или поглядит так… А может, мне лишь казалось; но сердце не обманешь… А когда из замка прислали за мной, – мы вовсе худо стали жить; у братьев детей много, – я попрощаться пришла; может, что скажет… Говорит: тебе, наверно, там лучше будет, иди… И опять так смотрит… У меня едва сердце не разорвалось… Здесь первые дни всё плакала, а думала, забуду его, только, веришь ли, дня не пройдёт, чтоб не вспомнила о нём; иной раз, из окна гляну, увижу издали кого, – чудится всё он… А братья ему б не отказали, он охотник добрый…

… Анна не обиделась на Амалию, когда та уснула, не дослушав её рассказ про Марка…


… А Марка увидеть она очень хотела. И, видит Бог, она старалась: учила с Гертрудой немецкие слова, с капелланом Тельмусом запоминала молитвы на вовсе дикой для неё латыни. Научилась жестом хозяйки указывать Карлу на дверь. Однажды за ужином велела Гедде убираться прочь на понятном той языке. Гертруда лишь удивлённо повела бровью, и повторила приказ Анны… Анна же поднялась из-за стола, когда посчитала нужным; кивком велела Карлу проводить её.

…Для свадебного платья Гертруда сама выбирала ей ткань. В столовую приходили торговцы, пухлые, в чалмах, темнолицые; распахивались все окна, зажигались светильники средь бела дня. Ткани, серебряные, золотистые, радужные; кружева, самоцветы, раскидывали по выскобленному столу; Вокруг суетились швейки, деловито осматривали издалека товары, – Гертруда никому не позволяла ничего трогать, сама одними пальцами брала струящуюся ткань, прикладывала к телу Анны. Заметно было, что ей это доставляет удовольствие: но Анну она будто и не замечала…

Сколько дней прошло, она не сочла бы; месяц, или два, за окном сыпал снег, и вновь таял; Амалия по-прежнему спала с ней, но выскальзывала до восхода из постели… Анна оставалась одна до вечера… Однажды в редкий солнечный день сидела на подоконнике, подложив под себя подушку: так повыше, да и потеплее будет; не зная, чем себя развлечь, разглядывала пустой в этот час двор; деревенскую долину за рекой… Оттуда к замку во весь опор нёсся всадник в латах и шлеме… Анна встрепенулась: Марк? С бьющимся сердцем нетерпеливо распахнула окно, ветер разметал волосы…

Всадник влетел во двор, его окружили люди. Рыцарь снял шлем, солнце вспыхнуло ярче от сияния его кудрей. Он поднял голову, улыбка огненной стрелой вошла в сердце Анны. Отчего-то она очень сильно испугалась, и быстро захлопнула окно… Вдруг показалось, – он сейчас войдёт сюда, и что тогда делать?..

Анна и сама не понимала, чего боится… Пришла Амалия готовить её ко сну… И опять Анна не знала, – рада она, или огорчена, что Эрик не поднялся к ней…

– Послушай, Амалия, что за женщина в той башне, я в окне её видела;

– Мне ничего не известно о ней, госпожа; но если хотите – я спрошу у кого-нибудь…

– А что происходит во дворе? Его чистят, ставят лавки, кресла…

– Хозяин устраивает турнир, – состязание первых рыцарей Германии. Они хотят выяснить, кто из них лучший всадник, стрелок. Это последний турнир осенью. Всю зиму они будут состязаться в пьянстве, а весной затеют войну с соседями…


-…Мне так жаль, госпожа: вы вчера спрашивали про женщину в башне, – я ничего не узнала. Старая Берта даже разозлилась, едва я речь завела об этом: тебя, говорит, бес одолел, в той башне все двери и окна заколочены, там только привидения обитают… Она, Берта, и донесла, видно, Гертруде… Так та орала на меня; думала, убьёт… Добивалась, сама ли я видела, или узнать кто-то просил…

–…Привидения днём в окно не выглядывают…

– Да вы не думайте об этом сейчас, госпожа! Посмотрите, – турнир начинается! Сейчас затрубят рога! Положить ли вам подушку на подоконник? Может; плащ на вас надеть, да открыть окно?..

…Звук рога напомнил зов оленя по осени, но был резок и неприятен, и вообще поединок рыцарей не вызвал никакого любопытства у Анны; восторг Амалии слегка лишь увлек её, но она больше разглядывала зрителей на скамьях и дам в креслах, укутанных в меха. День выдался тёплый, палантины иногда открывали то плечи, то шею, увитые драгоценностями… К раме окна Амалия прикрепила огромный розовый бант. Такой же бант Анна заметила на шлеме одного из рыцарей. Ленты разных цветов красовались на шлемах других всадников.

– Госпожа, этот рыцарь будет биться в вашу честь!

– Зачем? Разве я просила об этом?..


…После второго поединка Анна окончательно потеряла интерес к зрелищу, Амалия же припала к окну со сверкающими от восторга глазами. Анна уже хотела отойти, но на ристалище в это время выехал «розовый» рыцарь, с другой же стороны барьера остановился всадник с широкой белой лентой с синими звёздами… Зрители вдруг заорали, засвистели, затопали ногами. Рыцари направили копья в сторону «звёздного» всадника. Толпа слуг окружила его, стащили с коня, набросились с дубинками.

– Что это? Что они делают, зачем его бьют?!

– Рыцарь синей звезды взял в жёны крещёную сарацинку; дамам это не понравилось, ему дали «рекомендацию»; он не имел права участвовать в поединке, но он лучший в округе наездник и стрелок, – он не богат и надеялся получить дорогой приз…

…Шлем свалился с головы избитого рыцаря; лишь тогда распорядитель турнира движением копья с белой вуалью прекратил побои…

– Погляди, Анна, на того толстого рыцаря с длинным носом, – это барон Мессер. Всем известно: он даёт деньги в рост; рыцарям это тоже запрещено… И никто его пальцем не тронет, – он слишком богат…

– Я больше не хочу смотреть, Амалия!

– Но, госпожа, сейчас розовый рыцарь будет биться в вашу честь!

Анна не понимала, что значит, – давать деньги в рост, и зачем бить кого-то в её честь; она не просила об этом! А если это Марк? Нет, он не мог бы стоять и смотреть, как бьют человека! И к чему Марку такая пустая потеха? Да коли у них так заведено! И кому тут ещё надобно биться за неё? Да, да, это Марк! Анна нетерпеливо припала лицом к холодной слюде, пытаясь различить знакомые черты за железным шлемом…

…Бой длился недолго, – «розовому» рыцарю достался противник не больно ловкий; прозвище «чёрный медведь» как нельзя лучше подходило ему. Он скоро заметно выбился из сил, рухнул с седла. Тяжёлые, грубо кованые латы мешали ему подняться. «Розовый» ловко спешился, великодушно подождал, пока «медведь» поднимется под хохот зрителей и отыщет упавший меч…

«Розовый» крикнул что-то в толпу, подогрев веселье… Пеший поединок тоже не затянулся, – меч был выбит из рук «медведя»; он опять неуклюже опрокинулся на землю; под дикие вопли зрителей меч соперника пробил его латы и нашёл сердце.

– Марк!.. Зачем он убил его? Разве это необходимо?.. – Анна, оцепенев от ужаса, не могла отвести взгляд от жуткого зрелища… «Розовый» рыцарь победно взмахнул окровавленным мечом, снял шлем, встряхнул золотыми кудрями; сияя улыбкой, глянул наверх, поклонился Анне…

Дрожа как в лихорадке, она добрела до ложа, сорвала давивший голову золотой венец, – это не Марк…

– Не стоит принимать близко к сердцу, госпожа; вы, видно, не привыкли к такому… А «чёрному медведю» вовсе не стоило приезжать на турнир… Хотя странно: он здесь впервые, а «розовый» рыцарь давно в поединках участвует; как их свели вместе?.. Госпожа, сказать Карлу, чтобы ужин сюда принёс?

– Не хочу, Амалия… Помоги раздеться, и посиди со мной… Это не Марк… Скажи, Амалия, зачем они это делают? Убивают из пустой забавы, ни за что…

– Чем же им ещё заняться? Для них вырастят хлеб, накормят, наткут полотна… Да и выгода есть: у «чёрного медведя» нет наследников, его замок займёт «розовый» рыцарь. Ещё его ждут дорогие подарки от короля….

– …Это не Марк, Амалия, это не Марк… Чужая это земля, чужая…


…Ставни северного окна уже не открывались, чтобы сохранить тепло; смотреть на двор, истоптанный в жидкую грязь, не хотелось; взгляд скользил дальше, к чистой, укрытой плотным снегом, долине…

В деревне мелькали огоньки, даже через закрытое окно тянуло дымом…

–…Амалия, ты не весела сегодня; может, ты не здорова?.. Скажи, мне чудится, – дымом тянет? Внизу очаг развели? И что за огни в твоей деревне? Разве сегодня праздник?

– …Да, сегодня великий праздник, – Гертруда вошла неслышно, как всегда. – Ещё несколько еретиков приобщились к святой вере; они не хотели принять её добровольно, и я велела предать огню их жилища; они станут нашими холопами… Отчего же ты плачешь, Амалия? Твои родичи, по завету Господа, крестятся огнём и мечом; порадуйся за них… Впрочем, я не о пустяках пришла говорить, – Анна, твоя свадьба назначена на завтра; я решила, – ты достойна стать женой моего брата…

Анна побледнела, – она уже стала забывать, зачем живёт здесь. «Свадьба» для неё значила лишь то, что она скоро увидит Марка. Только вот ждала она так долго, что теперь и не знала, радоваться ли ей?

….Гертруда говорила ещё что-то по-немецки; Анна не прислушивалась, и не пыталась понять её, и не заметила, как та ушла. Очнулась, услышав всхлипывания Амалии. Девушка тихо плакал, свернувшись на лежанке; Анна села рядом, прижалась к её плечу.

– Мне так жаль, Амалия, у тебя горе, а я ничем не могу помочь тебе…

– Я верю: Андреас не оставит моих братьев в беде. Он, хотя и крещённый, никогда не отворачивался от них… Но не только из-за этого плачу: скоро мы с тобой расстанемся, госпожа…

– Ты хочешь меня бросить меня здесь одну? Разве я обидела тебя чем-то? Ты больше не любишь меня?

– Нет, госпожа, никто не был со мной так ласков, как вы… Но после свадьбы у вас появится другая камеристка, знатного рода…

– Но куда же ты пойдёшь, кому станешь служить?

– Никому, госпожа, – я завтра уйду в деревню.

– И тебя отпустят из замка?

– Я не стану спрашивать разрешения, – Амалия перешла на шёпот. – Вы должны знать, госпожа: из замка в деревню есть подземный ход. О нём знали только те, кто жил тут раньше; но кроме меня здесь уже нет никого…

– А мне ты его покажешь?

– Нет, госпожа, сейчас это невозможно; когда вы захотите покинуть замок, к вам придут и проводят…

– Но как ты узнаешь?..

– Не беспокойтесь, госпожа, я буду всё о вас знать… А завтра у вас будет свадьба, – вы должны быть очень счастливы; вы так долго ждали этого, – вы соединитесь с возлюбленным…

– Ах, Амалия, я и в самом деле слишком долго ждала; так долго, что и не знаю, – рада ли… Наверное, завтра я пойму это…

– Что ж, госпожа, завтра у вас трудный день; вам надо хорошо отдохнуть. Когда вы проснётесь, меня уже не будет рядом… Идите сюда, госпожа, дайте руку…– Амалия вынула из-за корсета маленький нож, быстро разрезала себе палец; легко кольнула палец Анны, соединила ранки…

– Отныне я не служанка тебе, ты не госпожа мне… Теперь мы сёстры по крови… В счастье или в тоске, помни, Анна, – есть у тебя сестра неподалёку, и ждёт тебя она всякий час… А здесь не доверяй никому…


…Просыпаться совсем не хотелось, но её больно и грубо толкали в плечо:

– Вставайте, госпожа, вам пора…

– Что случилось? Где Амалия? – в полутьме суетились незнакомые женщины, щебетали какие-то девицы. Посреди комнаты под большим медным котлом горели уголья…

– Амалию ты больше не увидишь, – Гертруда выглядела непривычно и странно в светлом платье с кружевным ожерельем. – Супруге герцога должна прислуживать почтенная дама знатного происхождения…

Анна не поняла, о ком сказано: супруга герцога. Она вообще перестала понимать что-либо…

В горячей душистой воде тёрли щётками её тело и волосы, мазали благовониями, от которых клонило в сон; растирали опять… Затянули в узкое в груди, немыслимо широкое внизу, платье, тяжёлое от унизавших его самоцветов…. Волосы больно стянули тугим узлом под золотой венец; тонкую фату, закрывшую лицо, скрепили алмазным венцом. Анна едва различала из-под неё, куда её ведут… Лишь сейчас почувствовала, как долго пробыла в духоте, и шла теперь навстречу свежести, а воздух, меж тем, сгущался сильнее…

…Её ввели в ярко освещённую столовую залу; вдоль стен стояли слуги с чадящими факелами; от них тёмные своды казались ещё мрачней. Каменный пол устилали белые и серебристые меха…

Сквозь серебряные нити фаты Анна пыталась глазами отыскать Марка или кого-то знакомого; взгляд наткнулся на Эрика. Он обернулся к ней, улыбнулся странно и слегка поклонился… От его улыбки точно кусок льда к сердцу приложили; по телу дрожь прошла… Зачем он тут?.. Ну да, он хозяин замка, брат Марка… А Марка нет здесь, он, видимо, придёт позже… Когда, – позже?

Платье как деревянное, стискивало её. Венцы всё крепче сдавливали виски; от них, от благовоний и чада светильников кружилась голова; Анна едва держалась на ногах. Кто-то подошёл и властно взял за руку. Марк?..

Капеллан Тельмус бормотал латынь, склонившись над книгой; спросил что-то; стоявший рядом ответил коротко. Капеллан повернулся к ней. Анна едва вспомнила латинскую фразу, которую Гертруда велела её сказать. Тельмус бормотнул ещё что-то и вздохнул, точно с облегчением. Стоящий рядом обернулся, поднял её фату…

…Всё поплыло перед глазами; улыбка Эрика, страстная и хищная, слилась с огнями факелов… Обрывая шлейф, он подхватил её как завоёванную добычу, и понёсся наверх…


…Она сгорала заживо, огонь бушевал в ней, солнце палило кожу, волосы, подбиралось к сердцу. Она металась в пламени, вырывалась из него, вновь туда падала; неодолимая сила влекла её к гибели… Дождь ли, снег или её слёзы затушили невыносимый жар…


…Анна с трудом приоткрыла глаза, – что с ней? Где она?.. Всё тот же полог над ней, в комнате непривычная тишина… Пересохшими, словно распухшими, губами она позвала Амалию…

Полог раздвинулся, Эрик в распахнутой сорочке сел на кровать:

– Моя женщина проснулась, наконец! – Голос его звучал завораживающе мягко, в глазах будто растаял обычный лёд. – О, как ты сейчас прекрасна! Не зря я мечтал о тебе так долго! – Эрик взял её руку, покрыл страстными поцелуями… Обомлев, Анна глядела на него, забыв, что на ней лишь тонкая рубашка, едва прикрывавшая плечи… Опомнившись, потянула на себя покрывало…

– …Господь наградил меня за терпение, ты моя! Это была самая восхитительная ночь в моей жизни!

–…А где Марк?..– Эрик словно и не ожидал этого вопроса. На улыбку как холодной водой плеснули:

– …Видишь ли… – он нашёл силы вновь улыбнуться. – …Марк – мой старший брат; кому он мог доверить, если не мне, самое дорогое, что есть у него? Когда он потерял всё своё состояние, и понял, что не сможет сделать тебя счастливой, Марк предпочёл судьбу пилигрима… Я предлагал ему жить в моём замке, но брат мой слишком горд…

– Что это значит, я не понимаю? Он вернётся?

– Увы, сердце моё! Мы получили печальную весть: мой брат убит сарацинами у стен Константинополя… Покидая замок, и зная о моей страсти, он просил позаботиться о тебе. Вчера я дал клятву в этом Господу… – Эрик потянулся обнять её. – Боюсь, душа моя, ты не всё знаешь о моём брате…

…В комнату стайкой впорхнули девушки с ворохом одежды, беззаботно щебечущие как птицы. Эрик вскочил, бледный от злости:

– Пошли все вон отсюда! – испуганные девушки метнулись к двери; их остановила вошедшая Гертруда.

– Что это, сестра? – Эрик брезгливо осматривал принесённое платье серого холста, – Это для Анны? Послушай, Гертруда, я не хочу, чтобы моя жена одевалась как монашка! Не делай из неё своё подобие!

– До меня ей далеко; праздники кончились, алмазов у неё больше не будет…

– Это моя жена, и мне решать, что у неё будет! – он взял двумя пальцами серый холст, швырнул камеристке, привычно отметив хорошенькое личико. Гертруда повела плечом, девушки исчезли…

– …Брат, продолжим беседу в другом месте; твоя жёнушка, думаю, нуждается в отдыхе…


…Жалким комочком Анна свернулась в постели; к перепалке Эрика с сестрой она не прислушивалась, – не больно хорошо их речь понимала… Белоснежное убранство постели уже не гляделось таким тонким и чистым; и её как саму в грязь окунули… Как же так? На поругание ли вёз её сюда Марк? Чтобы здесь отступиться, отдать брату?.. Или продать? Как вещь… Но Марк убит, ему всё простится, а её мужем стал Эрик. Пусть это обман, никто не спросил её желания, – они обвенчаны, она принадлежит Эрику…

О том ли мечталось, когда покидала отчину ради Марка, и на что ей тут оставаться?.. Вдруг ясно припомнился ласковый голос Эрика, нежный взгляд, – капля сладкого яда влилась в кровь… Такие мягкие у него руки… И родинка… Губы горячие…Отчего он так страшен ей?.. А Марк? Как он мог бросить её?..

Сердце вспыхнуло от обиды; она вскочила, метнулась к окну, рванула ручку ставни…

– Госпожа, не стоит открывать окно, – на улице холодно, а до весны далеко…– Женщина, вошедшая неслышно, низко поклонилась; голос, вкрадчивый и бесцветный, отвёл Анну от неясного ещё для неё исхода…

– Если вы помните, госпожа, меня зовут Фрида; я ваша камеристка… Пора одеваться…


– …Продолжаешь чудить, брат? Что ты устроил во время венчания? Несколько капель уксуса привели бы её в чувство! Мы с тобой знаем цену этому представлению, но ритуал следовало соблюсти…

– Но на пиру я присутствовал…

– Разумеется, пир ты не мог пропустить; но прошла неделя, – рыцари спрашивают: где их сеньор? После свадьбы ты забыл о пирах. Они спорят, надолго ли тебя хватит? Уж не влюблён ли ты, в самом деле? Ты ведь не так глуп, как Марк…

– Почему бы нет, сестрица? Она прекрасна, как сарацинская пери, в ней есть порода…

– А Доротея прекрасна как ангел? Ты ещё не запутался в жёнах? И помнишь, зачем тебе Анна?.. Любить ты не способен, для этого надо иметь сердце… Позаботься хотя бы о продолжении рода; кому ты оставишь награбленное?

– Честный поединок ты называешь грабежом? Побойся Бога, сестра!

– Бога я не боюсь, как и ты же! И что ты знаешь о чести, брат?

– Будь ты рыцарем, я вызвал бы тебя на поединок за эти слова!.. Гертруда, отчего ты так ненавидишь Доротею и Анну? Хотя ясно: когда отец завещал Марку половину состояния, ты повисла у него на шее. Ничего не вышло, и ты попыталась охмурить меня. Ты же развратна как кошка, нищая кошка! У тебя ничего нет, – твой муж разорил тебя. Кстати, отчего он умер? А наш отец? В нём здоровья было на сто лет! А ты знаешь толк в снадобьях…

– Замолчи, Эрик! Ты говорил о поединке, – тебе известно: мечом я владею не хуже тебя! Но я не намерена ссориться с тобой… пока… Речь об Анне; думаю, она не испытывает к тебе ни страсти, ни благодарности. Ты уже постарался заронить ей обиду на Марка, но этого мало. Всё в божьих руках, – ей нужен духовник, способный внушить смирение перед судьбой. Тельмус сделал своё дело, – ему лучше исчезнуть. У меня есть на примете…

– Позволь мне этим заняться; у меня нет доверия к твоим ставленникам. А для тебя лучше будет, если тот, кого я найду, проживёт здесь как можно дольше…


…Она сидела на коленях Эрика; он ласкал её густые тёмные волосы, – стянуть их в узел он не позволил…

– …Моя богиня, твоя красота сводит меня с ума! Ради тебя я готов на всё; чего бы ни пожелала ты, – всё золото мира, меха, самоцветы, яства, – весь мир к твоим ногам! Что ты хочешь сейчас, красавица моя?

– Мне ничего не надо, у меня всё есть… Только… – Вспомнились заплаканные глаза Амалии…– …В самом деле я могу просить о чём угодно?

– Конечно, звезда моя, любое сумасбродство…

–…Та деревня в долине… Я хочу, чтобы она принадлежала мне… – замерла, ожидая вспышки гнева…

– Я, право, ожидал что-то вроде звезды с неба! – Эрик расхохотался. – Какой милый пустячок! Да на что тебе жалкая деревушка в десяток дворов? Я велю снести её и поставлю великолепный замок из чистого золота!

– О нет! Пожалуйста, пусть всё останется!

– Я понял, – это напоминает тебе о родине!

– Там жили люди: язычники…

– О них не стоит беспокоиться: они уже крещены…

– Но Гертруда взяла их в рабы себе! Я больше не стану просить ни о чём, но пусть их освободят!

– О, ты так же милосердна, как и прекрасна! Я выполню твою просьбу, – завтра они будут дома! Но моё условие: в той деревне ты не появишься, – иначе я сожгу её… Ты волнуешься за каких-то смердов, но со мной будь ласковей… Конечно, ты ещё мало знаешь меня, но у нас достаточно времени впереди, – ты полюбишь меня…


-…Как же зовут тебя, прелестное дитя?

– Мона, мой господин…

– Идём-ка со мной… Ты послушная девочка, Мона, и будешь ласкова со своим господином…

–…О нет, пожалуйста, у меня есть жених!.. Как же ваша супруга?

– Оставь эти пустяки! При чём здесь твой жених и моя супруга? Родишь мне сына – станешь моей женой! Разве ты не хочешь стать королевой?..


-…И не надо реветь, – не люблю бабьих слёз…

– Но госпожа Гертруда…

– Обидеть тебя никто не посмеет… Я ещё зайду как-нибудь…


…Анна редко слышала голос Фриды; расспрашивать хмурую и словно вечно недовольную камеристку она не решалась. Анна не могла привыкнуть к тому, что немолодая женщина возится с ней, как с неразумным чадом, но управиться с платьем, с крючками и завязками, одной не удалось бы. Сама решилась натянуть чулок, но Фрида строго отвела её руки…


…Платьем Фриды и всякой грязной работой занимались две юные девушки Мона и Грета. Не зная, как развлечь себя в одиночестве, Анна присматривалась к ним; хотелось бы поболтать с ними как с Амалией, пошептаться в отсутствие Фриды за занавеской, отделявшей угол камеристки… Но, казалось, девушки заняты чем-то важным, да и простоты отношений с ними, как с Амалией, возникнуть уже не могло. Иногда ловила взгляд беленькой Моны, любопытный и точно испуганный. А потом появлялась Фрида или Эрик…

…Он приходил почти каждый день, выгонял прислугу из комнаты; садил Анну на колени. Эрик любил вспоминать детство; слушая его, Анна едва не плакала…

…Эрик был в семье младшим и любимым у отца; Марк и Гертруда ему завидовали, даже били, – они росли почти сиротами, а у него была мать. Потом она тоже умерла, но он уже стал рыцарем, и мог защитить себя. Гертруда и Марк оклеветали его перед отцом, – он оставил состояние старшему сыну…

Влив порцию яда в сердце Анны, Эрик исчезал, оставив её потрясённой: как же не разглядела коварства в бывшем суженом? Что с ней сталось бы с ней, если б не Эрик?.. Росла обида на того, кто не мог уже оправдаться, а, меж тем, страх пред Эриком, безотчётный и необъяснимый, не исчезал. Он оставался таким же, как его замок, как море за окном, – холодным и таинственным, чья разгадка должна быть ужасна, и уж лучше не знать её вовсе. А воспоминания другим днём продолжались:

–…Мой бедный отец… Он был благороднейшим человеком Германии; в его жилах текла кровь саксонских королей. Он был горд, и потому лишь отказал Марку в благословлении. Ты удивлена? Разве Марк не говорил тебе об этом?.. Ну да, иначе ты бы не поехала с ним… Пусть Бог простит грехи моему брату…

Последний, тонко рассчитанный удар огненной стрелой выжег остатки прежней любви. Эрик же отныне являлся ей, если не сердечным другом ещё, но уже спасителем. В голосе его звучала такая завораживающая сила, – Анна не могла ей противиться. Меж тем страх не отступал, а она уже корила себя за него, и неумение быть ласковой…

Отвлекая Эрика от печальных мыслей о прошлом, Анна пыталась рассказать ему о своей жизни, – он слушал рассеяно, иной раз и зевал, затем продолжал свою речь. Ей казалось, она худо говорит по-немецки, не понимает Эрик её…

Анну пугала и внезапная пылкость его, и холодность. Рассказывать о море он не мог спокойно; однажды вдруг больно схватил Анну за руку, потащил к окну; резко рванул ставню. Осколки наледи с подоконника посыпались на босые ноги, ветер с солёными жгучими искрами рванул волосы; она даже не успела прикрыть голые руки. Эрик же хохотал дико, и страшен он был сейчас как бурная стихия за окном.

– Смотри, смотри! Вот где красота, вот где могущество! Трусливы те, кто не ступал на палубу корабля, кто не выходил в открытое море! Только там настоящая жизнь, там я и смерть найду!..

…Эрик не замечал, что она зябнет в тонких, с открытой шеей, платьях, в которые он велел одевать её. Внизу давно не пировали, в спальне жгли огонь только утром; каменные стены едва прогревались к полудню. Эрик уходил, она заворачивалась в меховой плащ, накрывалась с головой в постели. Чувствуя себя безнадёжно одинокой, уходила мыслями в далёкое прошлое.

…Меж тем, Эрику вошло в голову учить Анну немецкой грамоте; велел принести толстую пыльную книгу с обложкой изъеденной мышами… Показывал чётко выведенные чёрные буквы, – Анне казалось, они похожи какая на Фриду, какая на Гертруду. Перо едва держалось в испачканных чернилами пальцах; Эрик вновь и вновь заставлял её повторять слова; неудачно произнесённое вызывало у него глумливый смех. Каждая ошибка точно радовала его, он топал ногами, выкрикивал непонятные слова и убегал.


…Эрик появлялся всё реже, страсть его утихла; глядел теперь на неё рассеяно, движения стали небрежны и ленивы как у наевшегося кота.

Анну его холодность мало тревожила; обаяние спасителя мало по малу рассеивалось, а к её сердцу он не искал пути. Редкие минуты полного одиночества даже радовали, – она могла спокойно посидеть у окна, вглядываясь сквозь цветные камушки в снежную даль. В деревне курились дымки, – пусть Амалии будет тепло с её возлюбленным. А ей зима в чужой стране казалась нескончаемой, – не могло быть и речи о зимних забавах и заботах, наполнявших жизнь в Синем урочище. Здесь зима несла лишь стужу, проникавшую в души живущих здесь… А ей всё чаще приходили мысли о дороге домой; лишь тепла бы дождаться… И кому она может довериться здесь?..

…Девушки, прибрав одежду Фриды, собрались уходить. Мона задержалась, отправив Грету вперёд. Бросив на Анну любопытный и точно виноватый взгляд, решилась подойти, низко поклонившись:

– Госпожа, не гневайтесь на меня; я знаю, вы добрая. Люди из деревни очень благодарны вам; Амалия просила передать, – они будут молиться на вас вечно.

– О чём ты, Мона? Ты знаешь Амалию? Ты тоже оттуда?

– Да, госпожа, мы все тут из деревни. Амалия моя подруга; она сожалеет, что не увидит вас на своей свадьбе…

– Амалия выходит замуж? О, как я рада за неё! Послушай, Мона, не знаешь ли ты…?

Вошла Фрида, подозрительно глянула на Мону:

– Почему ты здесь до сих пор? Грета ждёт тебя!

«Что это я? Амалия предупреждала, – никому здесь не доверять…»


Глава 6. Год 1093

…Солнце всё упорнее пробивалось сквозь узорные витражи, обещая скорое тепло. На карниз всё чаще опускались голуби; вдруг однажды утром вспыхнули за окном ярко-огненные комочки, – снегири! Неужели и сюда когда-нибудь в конце концов придёт весна? Припомнилось: дома зимой сыпала птицам зерно в долбушку, – все птицы слетались к ним во двор… Сейчас бы покормить голубей, да окно не открыть, – разбухло за зиму.

Днём девушки бегали во двор, – как птицы принесли весть о том, что на улице удивительно тепло; скоро, не иначе, весна… А вечером засвистела метель; Анне казалось, – никогда она ещё так не мёрзла… Внизу не разводили огонь, – хозяина нет в замке, Гертруда обедает у себя…

…Утром же, глянув в окно, Анна глазам не поверила: от снега следа не осталось… Как умыто всё навстречу первому теплу; так бы порхнуть в окошко, поглядеть, где свежая травка пробилась, где цветки первые… Да скалы чёрные у долины, ещё не укрытые зеленью, подсказывают сурово, – не туда тебе надо, не туда. Кабы ещё знать, в какую сторону отчине поклониться…


…А время безнадёжно застыло опять, как не ведая, что делать дальше, – с чёрной землёй, бурыми деревьями, серыми скалами… Время текло лишь в песочных часах, – с шелестом, по прихоти Анны, и немело вновь…

Забытый манускрипт пылился на столе; она изредка поднимала тяжёлую обложку, разбирала понятные слова, но длинные фразы притч и однообразные жития святых наводили скуку… Она вновь переворачивала часы…

…Всадник на взмыленном коне пронёсся по дороге к замку; во дворе, оттолкнув челядь, соскочил с седла… Бодрый голос зазвучал с лестницы:

– Вешать, всех вешать! – Эрик влетел в комнату, сияя счастливой улыбкой; за ним плёлся Карл с огромной клеткой, накрытой платком.

– Настежь окно, Карл! Убери хлам со стола! – Эрик подхватил на руки Анну, закружил по комнате.

– Очнись, герцогиня, весна пришла! Скоро мы устроим охоту! – Он сорвал с клетки холст. – Погляди на этого сокола: правда, он похож на меня?

– На кого же сейчас охотиться? На глухарей?

– На глухарей пусть охотятся смерды! Утки прилетели, гуси!

– Зачем же сейчас их убивать? Они едва вернулись, им время птенцов выводить, у них ни пуха, ни мяса…

– Пустое! Ты не понимаешь! Соколиная охота! Отправляемся завтра! Будем охотиться всё лето, пиры на полянах устраивать. Понимаешь ли, что это значит? Что флейты, лютни, цитры? Гул рога, рёв раненного зверя, – вот где музыка! Но бабам этого не понять!.. Ты слишком бледна, герцогиня, – засиделась в духоте…

…А к вечеру вновь засвистел ветер, ночь напролёт стучал дождь, но зимней тоски уж нет в сердце; оно ждёт, – что-то дальше будет?..


…Недужилось ей с рассвета; то ли сон худой привиделся; а Фриде не сказалась, да та сама заметила…

…Окно сама открыла, – отлегло малость. Голубям сухарь скрошила, они слетелись, загурковали…

– О, какое удачное место для охоты! – Не услышала, как подошёл Эрик. – Только силки расставить: обед готов! Фрида, одевай герцогиню, мы выезжаем!

– Мой господин, стоит ли ехать ей? Мне кажется, герцогиня не здорова сегодня…

– Тебе это кажется? Пустое! Свежий воздух не повредит ей!


…Не приходилось ей прежде самой верхом ездить, но в карету сесть отказалась; слуги шли рядом. Через версты три освоилась в седле, не хватала гриву при каждом толчке, а хорошо объезженная смирная лошадь шла ровно… Она даже осмелилась оглянуться, – кавалькада за ней растянулась едва не на версту…

…Шатры раскидывали на лугу, на первой свежей зелени; Анна оглядывалась растерянно, отыскивая Эрика. Молодой челядинец помог ей спешиться:

– Меня зовут Ганс, я буду рядом, если что… Вон там, – он показал на негустой, в зелёной дымке лесок на окоёме, – утиное озеро; они уже на воде; оттуда их поднимут; вспугнут, то есть…

…Она не понимала, зачем здесь столько суетящихся людей, – слуги расставляли шатры, зажигали костры, раскладывали на скатертях снедь. Мужчины громко и грубо хохотали; разряженные дамы в сторонке разглядывали наряды попутчиц. Блики солнца играли на золотых кушаках и цепях на груди. Дамы кидали на Анну завистливые взгляды, изучали каждое движение. Прислушиваться к их голосам не хотелось, но дамы беседовали довольно громко, уверенные, что она не понимает их.

–…Одета простенько, а говорят, он души в ней не чает…

– Ну, когда это было, Габи!

– Говорят ещё, она сарацинка крещённая; он купил её у аравийского султана…

– Ну что ты, Лизхен, она славянка; в той земле вечно лежит снег, и жители покрыты шерстью с головы до ног! Гертрудестоило усилий свести с неё шерсть!

– Ну, какие там усилия! Гертруда известная ведьма!

– Но где же герцог? И Линды не видать…

– Что за вопрос, Берта? Наш господин продолжает охоту на дам!

– О, здесь добыча сама идёт в руки!

– И стрела не пролетит мимо!..


Анна отошла к клеткам с птицей; Ганс осторожно достал сокола, посадил ей на ладонь. Тот встряхивал крыльями, царапал коготками кожаную перчатку. Клобучки сняли с его глаз, он таращился на людей злобно и испуганно. Хищный блеск его глаз напомнил ей Эрика…

– Госпожа, руку подальше отведите, может клюнуть!

– Отчего он не взлетает? Лапки не связаны…

– Добычи не видит, – куда ему лететь?

…Над рощицей стайкой порхнули утки; сокол яростно клокотнул, толкнув лапками ладонь, взмыл в небо стае наперерез, сшибся с селезнем. Серые комочки разлетелись в стороны, а сокол уже возвращался , неся в клюве крыло сбитой птицы… «…Пустая забава… Для сокола охота…» Птицы, покружив над рощей, вновь сбивались в стаю…

– Ганс, подай-ка мне лук!

– Госпожа… – ей показалось, он слишком медлит, почти вырвала лук; ничего не забыв, привычно вскинула и прижала к правому плечу… Стрела, взвизгнула тонко, птица упала в траву…

– Браво, моя амазонка! – откуда-то появился Эрик. – Поздравляю с двойной удачей: неплохого пажа ты завела себе…– Ганс вернулся с подбитой птицей.

– Госпожа, поглядите: он ещё жив! – селезень слабо трепыхался в руках; Анна осторожно взяла его. Предсмертный ужас застывал в глазах и точно укор даже… «…Зачем же я убила его?..»

Эрик забрал птицу, длинными пальцами разорвал брюшко. Вынул маленькое окровавленное сердце и внутренности, протянул на ладони соколу…

– Его первая добыча, он должен запомнить…– не глядя, бросил птицу Гансу. – Можешь забрать себе, смерд… Тебе, герцогиня, тоже надо съесть чего-нибудь и выпить, – ты бледна слишком. Я провожу тебя к шатру, – сейчас будет пир…

Есть не хотелось вовсе; жареное мясо пахло отвратительно; от вина стало чуть легче. Едва дождалась, когда Эрик распорядится отправляться в путь.

– Возвращаемся Бычьей тропой; хочу проверить, как выполнен мой приказ.


– Госпожа, – Ганс подошёл к Анне. – не лучше ли вам ехать в карете?

– Нет, Ганс; помоги сесть в седло…

– Да, госпожа, но я не отойду от вас…

Эрик опять исчез; ровный ход лошади немного успокоил Анну; она её не подгоняла, и захмелевшие охотники опережали их…

Узкая Бычья тропа ещё не просохла после дождя; свежо и остро пахло сырой землёй, молодой, едва пробившейся зеленью; дубовые листья едва развернулись… Сейчас бы по дубраве пройтись, из первоцветов венок свить. Прежде-то едва час находила для такой забавы, а нынче… Отчего здесь ни одной берёзки нет, а дубы все раскорячены… И зачем это люди оборванные стоят под деревьями, головы свесив, как неживые?.. А неживые они и есть…

– Что это, Ганс?

– Они повешены, госпожа…

…Впереди движение замедлилось, там кричали…

Растрёпанная седая женщина бросилась на колени перед Анной, вцепилась в поводья:

– Ради Христа, госпожа, помилосердствуйте! Мои дети!.. – её оттащили…

Анна качнулась в седле, небо надвинулось на неё; казалось, она кричит: отпустите! Но услышала лишь Ганса:

– Герцогине плохо! Лекаря сюда!


…Очнулась в постели; к ней склонилось румяным яблоком лицо лекаря Тадеуса. Потом он исчез, на край постели села Фрида, мягко гладила её ладонь, говорила что-то. Анна уснула; разбудил её раздражённый голос Эрика и вкрадчивый Тадеуса:

– Ваша милость, самое страшное, что грозит герцогине: рождение наследника.

Эрик склонился к ней, смотрел спокойно, изучающе…

– … Ты слишком впечатлительна, дорогая; этим оборванцам захотелось побунтовать, долг показался им чрезмерным. Это не твоё село, не волнуйся; можешь купить себе парочку таких же… Всё это пустяки; от тебя требуется лишь родить сына, – ты можешь стать королевой Германии…

«…Что они говорят? У меня дитя родится? Как же уйти отсюда теперь? Я здесь не одна отныне… Господь наградил за терпение… Молиться больше стану, – пусть чадо родится здоровеньким… А коли Бог девочку пошлёт? Всё одно, – в радость, в утешение… Но это дитя Эрика, – он вешает людей, вырывает сердце у живой птицы., – человек ли он, не зверь ли он сам?


-…Фрида, у тебя детки есть?

– Были… Двоих Господь взял младенцами; третий пал в битве… А я его с трёх лет рядом не видала почти…

– Отчего ж так?

– Забрали его у меня; как от груди отняла, – посадили на коня, лук дали. Уж так заведено: мальчик подрос, должен королю служить и сеньору; муж благородный рождён рыцарем… После посвящения Гюнтера я лишь в окно видала…

– Как же это? Нет, я не отдам своего!

– А не спросят: придут и заберут!

– А может, девочка родится? Даже лучше…

– О том и не думайте! Герцог сына ждёт! Об этом и молитесь!

…Она и молилась; спокойствие снизошло к ней. Отгоняла чёрные мысли о том, что пришлось увидеть; как отодвинула в сторону всё лишнее. Теперь в непогоду садилась у окна, смотрела на высокие крыши села, с тихой радостью думала, как хорошо сейчас и тепло Амалии у очага с любимым; вспоминала их ночную болтовню… Гладила округлившийся живот, тихонько напевала невесть откуда известные ей колыбельные, или сама придумывала; хотелось, чтобы дитя, ещё не рождённое, знало язык предков…

В солнечный день приказывала запрячь карету, брала с собой Ганса, отправлялась на прогулку, избегая Бычьей тропы. Ей не запрещали, но Фрида и лекарь пытались увязаться с ней; Тадеус отстал скоро, а Фрида ещё долго охала: как же так, одна? Что скажет герцог?

Она чувствовала себя здоровой теперь как никогда. Фрида опять охала,– все хвори младенцу передадутся…


-… Мона, ты вовсе извелась, на тебе лица нет. Что дальше делать станешь? Скоро все заметят; может, герцогине скажешь? Она добрая…

– Потому и не скажу; незачем ей знать. Сейчас ей сказать, – как ударить. Сама уж как-нибудь…


…Погружённая в себя, в новую растущую жизнь, Анна мало что замечала вокруг, – ни бледности Моны, ни перешёптываний девушек в отсутствие Фриды. Заметила лишь, когда вместо Моны с Гретой пришла мрачная длиннолицая девушка…

И вновь припомнилась Амалия; как бы свидеться с ней? И близко она, да в деревню путь заказан. Может ли навестить её Амалия? У кого совета спросить? Разве только Ганс поможет?

Всё оказалось довольно просто, – пользуясь отсутствием Эрика, отпустить форейтора, посадить на козлы Ганса. Ганс её хорошо понял, остановил карету там, где нужно, от села недалеко, от замка заброшенную дорогу не видно… Ганс передаст Амалии, – её ждёт сестра…

…Увидав Анну, Амалия охнула и упала на колени.

– Встань, Амалия! Как тебе не совестно, – ты забыла, что мы сёстры? -

…Амалия округлилась, весь её облик излучал здоровье и довольство судьбой. Но, боже, во что она одета? Отвыкшую от суровой бедности Анну поразило потрёпанное донельзя платье Амалии. Шершавость рук и грубый загар говорили о нелёгком её счастье…

– Слыхала я, сестрица, ты дитя ждёшь… И я вот тоже… – Амалия порозовела от смущения.

– О, я так рада за тебя! – Анна порывисто обняла её и едва не отшатнулась от резкого запаха рыбы и лука; тут же устыдилась себя… – Верно, Андреас очень любит тебя?

– На муженька мне грех жаловаться; я им довольна. А как же ты, Анна? Как с душегубом живёшь? Не уйти ли тебе сейчас? Угол всегда найдётся…

– Не время сейчас, Амалия; сама видишь, – куда мне? Могу ли я помочь тебе чем-то?

– Ах, сестра, ты и так уж помогла нам, – вся деревня молится на тебя; жаль, тебе нельзя к нам; и Андреаса не увидишь: на охоте он…

–…Пора мне, сестрица! Бог даст, ещё свидимся! Гансу, тому, кто привёл тебя сюда, доверяй, как мне…


Шкатулка, набитая драгоценностями и золотыми монетами, стояла на резной полочке рядом с молитвенником; ключ хранился у Анны. Надо лишь дождаться, когда в комнате никого не будет, собрать необходимое Амалии в одну из перчаток…

Ей хотелось самой свидеться с Амалией, да занемогла; небо к полудню затянуло, заморосил дождь, карету отложили. Туго набитую перчатку спрятать негде, – того гляди, Эрик вернётся…

Ганса Анна не отпустила:

– Тебе я могу доверять; отвезёшь это в деревню, знаешь, кому. Пока дождь, можешь переждать…

– Стоит ли откладывать? Дождь мелкий, и то скоро кончится…

…Она свернулась под тёплым одеялом, сверху Фрида накинула меховой плащ…


Во сне почувствовала, – кто-то смотрит на неё… Эрик сидел в кресле у стола, пустая перчатка валялась на столе. В распахнутое окно ярко светило солнце. Во дворе шумели; она поднялась, глянула вниз, – суетились люди, ставили широкую лавку. Вывели Ганса, положили на неё. Стали привязывать…

– Что происходит, герцог? Что они собираются делать?

– Ничего особенного, герцогиня; всего лишь наказание беглого вора, – высекут и отрубят руку, согласно старинному закону Германии, – он собирался бежать с краденым… Краденым у вас, герцогиня… Он ещё должен сказать, кто ему помог… из прислуги… И с каждым ударом по его шкуре с меня будут осыпаться рога…

– О чём вы говорите, герцог? Какие рога, я не понимаю вас! Я дала ему эти монеты! Остановите же казнь!

– Только ваше положение, герцогиня, снимает с вас подозрение в измене! – Эрик подошёл к окну, крикнул вниз:

– Эй, там! Прекратить!.. – Советую вам, герцогиня, быть разборчивее в привязанностях; он даже останется в замке, но к вам не подойдёт ни на шаг… Что-то вы побледнели, герцогиня; выпейте вина, не хочу, чтобы ваша впечатлительность повредила моему сыну…


Голуби уже не ворковали на карнизе, по нему всё чаще стучали холодные капли; прогулки потеряли привлекательность. Не радовали ни золото дубрав, ни зелёная ещё трава; лишь нетерпеливые движения не рождённого ещё чада отвлекали от тоскливых мыслей о неизбежной долгой зиме…

«…Отчего это так: кто ни станет мне ближе здесь, – все исчезают скоро?.. Нет, сына я им не отдам, пусть лучше убьют меня! Нет у меня никого, он один со мной останется… Подрастёт, – вместе домой уйдём; Бог поможет; об этом молиться надо…»

…Церковь будто б и рукой подать, – лестница, да несколько шагов по двору к другой башне, – да невмочь одной ходить стало по узкой лестнице; Грету проводить попросила…

– Не время сейчас, госпожа; да там и нет никого теперь… Не позвать ли сюда капеллана Дольфуса?

– Нет-нет; я хочу сама… – не доверяла Анна новому капеллану, его вкрадчивому голосу; за вечно опущенными глазами, под низко надвинутым капюшоном чудилась неясная угроза. Казалось, этот человек ненавидит её, но за что?.. В храме его нет, возможно, это и убедило, – надо идти самой…

…Грета довела её до врат церкви; здесь им преградила путь женщина, вся укутанная в тёмные ткани:

– …Вам нельзя туда! – острые чёрные глаза иголками сверлили Грету. – Зачем ты привела её? Ты же знаешь этот час!

Анна, не слушая перепалку, одна вошла в пустой храм; шаги по каменному полу гулко отдавались под тёмными сводами… В полумраке в глубине храма к ногам Девы Марии склонилась женщина в белой вуали; показалось: плечи её дрожат… Заметив, что уединение нарушено, дама встала и пошла к выходу. Возле Анны остановилась, подняла вуаль, пристально посмотрела на неё, – ни следа злобы и ненависти, только бесконечная боль в глазах… Анна изумило сияние ангельской чистоты в светлых локонах…

…Взгляд незнакомки скользнул к животу Анны; не ответив на поклон, опустила вуаль, и, словно всхлипнув, быстро пошла к выходу.

«…Кажется, я не должна была встретиться ней? Но почему? И где я могла видеть её? Лицо как будто знакомо… Кто она?»

Грета нетерпеливо топталась у врат…

– Вы там никого не видели, госпожа? – Ответа она ждала точно с испугом.

– Нет, Грета, там в самом деле никого нет…


…Фрида раньше поняла, что происходит; дыхания не хватало, внутри всё разрывалось с дикой болью; собственный живот сейчас раздавит её… От резкого голоса Фриды болели уши:

– Грета, беги вниз, пусть тащат дрова! Клара, холсты неси! Хорошо, вчера ванну внесли, воды набрали… Клара, зови старую Берту! Что? Тадеус? Гоните его прочь, сами справимся! Да стели живее скамью, Грета!

«…Как легко стало…Чей это плач?.. Это красное существо, – моё дитя? Они говорят, – рыцарь… Мальчик… Я родила его, и осталась жива… Почему он плачет?»

– Он голоден, госпожа; покормите его сейчас сами, пока не пришла кормилица…

– Сама, конечно, сама… Что за кормилица?..

…Кроватку Теодора Анна велела поставить рядом со своей; уснула, вцепившись в резные перекладины.

…В полудрёме увидела, – толстая женщина с круглыми рыбьими глазами склонилась к ребёнку…

– Ты кто? Зачем ты здесь? Ты хочешь украсть моего сына?

– Успокойтесь, госпожа, я кормилица; дитя кормить пора… – Толстуха распустила шнуровку, вывалила громадную синеватую грудь. – Ну, иди ко мне, ангелочек…

– Да ты же раздавишь его! Уходи, не прикасайся к ребёнку! Я сам буду кормить его!

…Малыш тихо посапывал у груди; Анна от этого посапывания успокаивалась, разглядывала розовое личико, редкие тёмные волосики, – слава Богу, на отца совсем не похож; он не будет таким жестоким… Уйдём вместе отсюда; Феденька станет добрым охотником; Макарушка полюбит его…

…Гертруда возникла в сумерках бесшумно, в чёрном платье; молча встала перед Анной, долго смотрела на неё, на ребёнка:

– Он слаб… Из него не выйдет доброго рыцаря; если выживет, станет священником или менестрелем…

– Зачем вы это говорите? – неостывший ужас вспыхнул вновь.

– И молока у тебя надолго не хватит… Зря прогнала Эрну…

– Ты ведьма, ведьма! Уходи отсюда!

– Крещение через неделю…

…Снег, лёгший неделю назад, во дворе истоптан в грязь; за воротами же – первозданная белизна; никто не выезжает из замка, никто не въезжает, – герцога нет дома; говорят, – ушёл в море… Не было Эрика и на крещении…

«…И ладно, и пусть… Мне даже спокойнее… Но ведь он так ждал сына! Отчего никто не беспокоится, что Эрика нет так долго? А коли вовсе не воротится, – что будет с ней, с Феденькой?

– Фрида, тебе не кажется, – он слишком тихо плачет? И почти всё время спит…

– Вы напрасно переживаете, госпожа; во сне дети быстрее растут…

–…Фрида, у меня нет молока! Она меня сглазила! У меня пропало молоко! Чем мне кормить Теодора?

– Успокойтесь, госпожа, это бывает… Сейчас позовём Эрну…

– Да зовите же скорее, зовите!..

…Она с ужасом следила, как синеватая гора тяжело нависает над розовым личиком… «…Он не возьмёт это, не возьмёт…» Теодор, посопев недовольно, пристроился и зачмокал… Ревниво и благодарно смотрела она на кормилицу; рыбьи глаза уже не казались отвратительными… Всё же едва дождалась, когда задремлет сытый ребёнок; почти вырвала его из рук Эрны…


-…Фрида, почему сегодня так мало топят? В комнате холодно, у Теодора застыли ручки!

– Гертруда велела беречь дрова, пока нет герцога…

– А если он не вернётся, – нам замерзать здесь?

– Не стоит так говорить, госпожа; я прикажу принести меховое одеяло для малыша…

– В ваших одеялах уже моль завелась, и оно слишком тяжёлое для него… Я возьму его к себе в кровать…

– Гертруда запрещает это делать; мальчик должен привыкать к холоду…

– Она будет распоряжаться моим сыном? Пусть родит своего и спит с ним на улице!..


…Теодор сегодня кашляет весь день, – не позвать ли Тадеуса?

– Лекарь пьян второй день; я сделаю травяной отвар; справимся сами…

– …Фрида, Фрида! Чёрная птица!.. Прогони её! Она коснулась Теодора!

– Здесь нет никакой птицы, госпожа; окна закрыты. Это только сон…

– …Теодор весь горит, у него лихорадка! Он так страшно дышит! Сделай что-нибудь, Фрида!..

– …Зачем здесь так много людей? Они помогут моему сыну?.. …Они расходятся… Почему накрыли ему головку? Он задохнётся!..

– Фрида, Теодору лучше? Зачем его так закрыли? Ему же там душно!

– Госпожа, ему уже не душно… Ему уже хорошо…

– Куда его уносят? Я не отдам его! Фрида, зачем?.. Скажи им, – он ещё маленький…

– Он уже не вырастет, госпожа…


…Гертруда склонилась над спящей Анной:

– Я была права: он не был рождён рыцарем, и не был угоден Господу…

…Среди ночи Анна очнулась от шума, доносившегося снизу; грубый смех, пение, лязг железа, запах жареного мяса…

– Что это, Фрида?

– Герцог вернулся, справляет с рыцарями поминки по Теодору…

–… Он вернулся вовремя…


-…Дьявольщина, как же мне не везёт! Доротея выбросилась из окна, Мона родила девчонку, у Анны мальчишка умер! Ради этих приятных новостей я спешил сюда! Кстати, Карл, отправь Мону в деревню, а этот кошелёк отдай ей! Да не вздумай ограбить её, проверю… Мне пора, к Рождеству я должен быть у короля…


Глава 7. Год 1096

…Карета подскакивала на ухабах, колёса то и дело вязли в глинистых весенних лужах; пяти вёрст не отъехали от замка баварского маркграфа, – от немилосердной тряски уже ныла спина, зябли ноги в лёгких шёлковых туфельках. Эрик не заботился об удобствах, не замечал ни жёстких необитых сидений, ни сквозняка из плохо прикрытого окошка… Дремал, вытянув ноги на переднее сиденье; просыпаясь, бранил опального короля и его наследника, с которыми столкнулись неожиданно в Мюнхенском замке.

– Старый лис из ума вовсе выжил; никак не может успокоиться, – инвеститура ему нужна! Мало валялся в снегу перед папой Григорием, мало ему отлучения… Славянская жёнушка рожки наставила с его же сынком; дьяволом во плоти перед светом объявила, – чего надо ещё? А его франконский щенок сомневается, видишь ли, в моих правах на Северное герцогство! Чёрта ли мне в его сомнениях? За мной Салическое право, единое и вечное, – сила!.. Он, кажется, возомнил себя королём, забыл о старшем брате! Нет, щенку Германией не править, – я не допущу!..

Анна вздохнула: всё это она слышала не впервые; завернулась в плащ потеплее… Эрик услыхал шорох, накинулся на неё:

– Какого дьявола ты ввязалась в спор со старой баварской жабой?

– Я не спорила; лишь сказала то, что думала…

– Ты думала? Если бабы вообще способны о чём-то думать… – маркграфиня Марта и впрямь напоминала жабу, толстую и бесцветную, – длинный рот, надутые важностью щёки усиливали сходство. Анну удивил завистливо-злобный взгляд увешанной золотом маркграфини. Чему она могла завидовать, – разве лишь красоте и молодости Анны?

Хотелось ли ей как-то уколоть Анну, или просто Марта не знала, о чём говорить, – Бог весть…

–…Вы, герцогиня, верно, слыхали: все рыцари Германии собираются в поход ко кресту Господа; благородный Эрик тоже из их числа…

– Да, маркграфиня, мне это известно…– Анна краем уха слышала о готовящемся походе…

– В августе все рыцари Европы соберутся у двора святого Урбана; пойдут ли русичи воевать за крест Господень?

– Я ничего об этом не знаю, маркграфиня…

– …Хотя им не стоит встречаться с сарацинами; говорят, славяне плохие воины…

– Мне неизвестно, что говорят о них, но думаю, германским рыцарям не стоит встречаться с ними на поле боя… – Марта открыла рот, как собралась проглотить муху, надула щёки, и отошла, не найдя ответа…

…На постоялый двор, показавшийся Эрику удобным, въехали почти одновременно с другой, богато убранной каретой… Дама в чёрном, в вуали, скрывшей лицо, опередила Анну на тёмной лестнице, и заняла лучшую комнату…

Их комната по удобству мало отличалась от кареты; из окон также дуло, перины, хотя и мягкие, набитые Бог знает чем, пропахли старой пылью и гнилым тряпьём… Эрик уснул сразу, она же, несмотря на усталость, не спала и двух часов…

Поднялась на рассвете; голоса во дворе привлекли внимание. Распахнула трухлявую раму, глянула вниз… Дама в чёрном нетерпеливо расхаживала по сухому клочку земли у кареты, беспокойно потирала руки… На скрип окна подняла глаза… Анну поразил взгляд, – высокомерный и с тем беспомощный. Она не ошиблась, – дама говорила по-русски со своим спутником…

– …Она должна быть уже здесь! Не послать ли навстречу гонца?

– Вы спешите, королева; ещё не время… Надо немного подождать…– попутчик отвечал ей по-немецки….

– Ради Бога, не называйте меня королевой!.. У меня уже нет сил ждать! Я просто боюсь вашего отца, Конрад!

– Ваш страх ничем не оправдан; он уже не так всесилен, как прежде…

Раздираемая любопытством, пользуясь отсутствием Эрика, Анна спустилась вниз; вспомнила плутоватые глаза хозяина, – наверняка, ему известно больше чем нужно…

Золотая монета несказанно оживила речь хозяина:

–…Бывшая королева, – Пракседа, славянка; ждут королеву Венгерскую…. – он непрестанно подмигивал и оглядывался, точно сообщал невесть какой секрет… – Венгерская тоже славянка, Анастасия… – хозяину, похоже, хотелось ещё поговорить в расчёте на золото, но во двор въехала ещё одна карета…

Анна, прежде королев не видавшая, сейчас ошибиться не могла: кто эта приехавшая дама, если не королева? Едва глянув на величественную и прекрасную даже в старости женщину, Анне захотелось остановить этот миг, задержать её как-то, заговорить со своими землячками, а она даже не знала, как величать королев на родном языке… Сама не заметила, как оказалась на коленях перед Анастасией.

– Государыня!..

– Встань, дитя моё!.. Ты славянка? Откуда ты, и зачем здесь?

– Я супруга саксонского герцога; сама из земли новгородской…

– О твоём супруге я много слыхала, да мало доброго; однако, ты своей волей сей крест вознесла себе, а чужбина нам всем – мачеха… Детки есть у тебя?.. Ради сына скрепляй сердце, и Господь опорой тебе… А люди приветные всюду сыщутся… Я же помолюсь за тебя на родной земле…

– Тётушка, что ж долго так? – Евпраксия недовольно и нетерпеливо отстранила Анну. – Я мало с ума не сошла!

– Колесо чинили в пути, дороги ужасные… Отдохнуть бы да ехать…

– Едем сей же миг! В Полонии кров сыщется приличнее; уж недалеко…

…Анна ещё долго смотрела вслед исчезнувшей за деревьями карете, вспоминала каждую чёрточку лица прекрасной дамы… Раздражённый голос Эрика вернул её на землю…


Брань его Анну давно уж не пугала и не тревожила. Может и хотел он поглумиться над ней, называя сына Марком, да та рана давно уж выболела. Другая обида ледяным комком застыла в глубине сердца, – на крестинах Марка объявил его Эрик первенцем. Как и не было Теодора! Не было тихой улыбки, ни первого крика, ни последнего вздоха… Ничего этого не было для Эрика, – не видал он сына ни живым, ни мёртвым… Лишь ей остался холмик у могильного склепа; не позволила оставить сына непогребённым… Не ведал он рук отцовских, не дожил до тепла, – родился в осеннюю непогодь, умер в зимнюю стужу. Теперь в год трижды, – в рожденье, смерть и на Радуницу, – ходила она к первой родной могилке. Дней точных не ведая, доверяла лишь сердцу, – оно подскажет… От того и вела счёт годам Теодора, – первый шаг, слово первое… Нынче они славно забавлялись бы с Маркушей. Может, и не был бы вторыш таким, как сейчас…

Всплеск воды едва не до окошка и резкий толчок оторвали от тоскливых раздумий…

– Дьявольщина! Опять лужа! Форейтор, похоже, ослеп! Я высеку его сам! И Карла заодно! – Эрик выскочил из кареты, в ярости хлопнув дверцей. Резкие приказы заглушили бестолковые вопли свиты…

И опять тряска по камням и выбоинам… Она всматривалась в сумраке в лицо Эрика, – комок обиды ещё не превратился в огонь ненависти, но как легко этот лёд становится пламенем…

…Он изменился, – на лбу легла глубокая складка, щёки запали, волосы потускнели и поредели, родинка почти исчезла. А во сне Эрик точно возвращался в детство, – складки меж бровей сглаживались, пухлые губы приоткрывались, – лицо становилось юным, грехом не тронутым…

Таким она его увидела три года назад; тогда впервые мелькнуло страшное: кабы он таким навечно остался!.. Мелькнуло и забылось… Он метался в горячке, без памяти, звал мать, просил у неё прощения… Сколько Анна сидела у пустой кроватки, сколько прошло, как умер Теодор, – дней, месяцев, лет, – она вырвалась из пелены боли, едва услышав: Эрика привезли израненным, доживёт ли до весны… Она меняла повязки, промывала раны, поила отварами… Он звал в бреду: матушка, сожми мне руку, так легче… Она стала ему матерью, а потом женой опять; страдание стало страстью… Жалеть ли о том, что выжил Эрик, если они давно холодны друг к другу, а у неё в этом холоде есть своё маленькое солнышко… Маленькое отражение своего отца, маленькое чудовище… Оно было…

И спешить ей сейчас некуда; что ждёт её в холодных покоях? Пустая кроватка?.. Всё, как Фрида предсказывала,– его забрали… Пришла Гертруда, увела за руку Марка… Анна не ждала этого; та часто приходила, смотрела на играющего ребёнка… Две недели назад спросила: хочешь стать рыцарем? Хочешь иметь живого коня?

У Марка глазёнки вспыхнули: хочу, тётя!.. Взяла за руку и повела… Анна, еще не понимая, обомлев, сидела на ковре; кинулась в след… В дверях её остановила стража, которой не было прежде…

…Она ещё долго лежала на ковре, среди раскиданных деревянных всадников… Подходила Фрида, говорила что-то, хотела собрать игрушки… Анна страшно кричала на неё: не смей прикасаться! Он вернётся, вернётся!.. Уснула на полу, обессилев от слёз… Как в постели оказалась, – не помнила; исчезли игрушки с ковра; забыли кроватку вынести, или на муку оставили… Обычным путём пошла жизнь, – обеды, прогулки, путешествие в Баварию…

Громада замка заслонила полнеба, первые ворота мостом легли, вторые распахнулись, третьи поднялись… Шла вслед за Эриком, не глядя на склонившуюся в поклоне челядь, не отвечая улыбкой как прежде. Видеть никого не хотела; мнилось, – каждый замыслил против неё, все по кусочкам растащили Марка. Двоих детей отняли; чего ещё хотят от неё?..

…Решила, – сходит с ума, не поверила слуху; почудился ли ещё на лестнице детский капризный голосок?.. И увидела-то сперва разбросанных по ковру всадников; потом уже кинулась целовать перепачканное розовое личико,– Фрида безуспешно пыталась накормить его кашей.

–…Матушка, скажи ей: рыцари не едят кашу! Пусть подадут жареного кабана! И вина побольше!

– Госпожа, он не ест весь день! Выбросил в окно тарелку с кашей!

– Фрида, пусть принесут мяса…

Не больно-то они все рады возвращению «маленького чудовища…». И лишь она, мать, виновата, что он стал таким… А уж как заговаривала дитя, Бога молила от сердечной остуды хранить, чтобы от отца лишь красу его перенял; глазки голубые целовала, прогоняя из них небесный холод…

Худо заговаривала, худо молила… Зубки пробились едва, – никому покоя не стало ни в день, ни в ночь; у девушек синяки с рук не сходили. Гертруда велела, руки щелоком отмыв, давать ребёнку, чтобы пальцы грыз… Кормилице соски в кровь кусал; она, слёз не сдержав, Гертруде пожаловалась. Та лишь расхохоталась дико:

– Молоко с кровью! Чем не напиток для рыцаря! Мой брат, говорят, был таким же! А ты терпи, или прочь из замка! Ни гроша от меня не получишь!

Детские хвори стороной обходили Маркушу, точно Анна впрямь взяла их себе в тягости. А сглазу она боялась, – откуда-то взялся рой нянек, с утра до ночи жужжащих в покоях. Охая-ахая над «ангелочком», не давали ему движения лишнего сделать, – не надсадилось бы дитя…

Марк скоро усвоил: рёв, капризы,– с их помощью легко добиться чего угодно, и всё ему простится… Анна тщетно пыталась смирить его норов, когда лаской, когда шлепком, отсылая прочь досужих нянек. Дитя же, приластившись к матери, уже разумея в том выгоду, засыпало до утра…

Анна терялась в разуме: как порчу отвести от сына? Ведь тут сглаз прямой, а у неё ни водицы наговоренной, ни уголька не сыщешь спрыснуть дитя. Сходить ли в храм, отмолить душу его у Господа? А не та это церковь, где спасения искать. Латынью своей заумной Дольфус боле того дитя сурочит… Она и отступилась, найдя себе утешение: мал ещё Маркуша, в возраст войдёт, – образумится…

Горше горьких другие думы томили, – зря приехала сюда, зря отчину покинула. Чего ждала, чего искала здесь, – не нашла… За мороком гналась, а и тот развеялся дымом. И кто она нынче, – человек ли, птица, в клетке золотой забытая, от коей и песен не надо?

Коль человек она, так стоит путь из клетки найти; ход подземный никто не укажет, – самой надо искать… А не сыщет, если птица она, – в окно порхнуть, да не к белой луне, а вниз, к вечнокипящим волнам. Видела она птицу белую, – чёрной ночью порхнула из башни соседней, тихий плеск и крик последний заглушил грохот волн… Анна вздрогнула, как ощутила кожей ледяные брызги, – грех-то!.. Только нынче и поняла, где видала несчастную соседку свою…

Да не бывать тому! Чего б не стоила воля: хода нет, – руками пророет! Год ли, десять, рыть ей, – и кто удержит её здесь тогда?


…Эрик долго стоял и смотрел на них, прежде чем Анна заметила его; играла с Марком на ковре. Малыш едва успокоился; до того пытался оторвать всадника от коня, требовал сжечь его, как еретика… Никогда не видала мужа таким задумчивым, и даже будто печальным; и давно не глядел он так на неё…

–…Возьми это, пришей крест, – Эрик кинул ей походный свой плащ. – Помнишь ещё, как иголку в руках держать; через неделю выступаем…

– Для чего тебе? Куда ты едешь?

– О, бабы! Она не знает, что происходит! Сарацины у ворот Константинополя! Ты же не хочешь здесь их увидеть? Мы идём ко гробу Господа; в августе в Риме нас благословит святой Урбан…

В ночь перед уходом войска Анна почти не спала; каменные стены дрожали от диких криков, хохота, точно рыцари не в столовой пировали, а здесь, в покоях. Подходила к кроватке безмятежно спавшего Марка, – его ничто не тревожило. Внизу будто стихало; она укладывалась, погружалась в чуткую дремоту; пир затевался вновь… Наконец внизу стихло окончательно; она уснула крепко… Разбудили её тяжкие шаги с лестницы, точно десять человек шли сюда… Эрик ввалился в комнату, чуть на ногах держась; чадящий факел едва не падал из рук.

– Моя женщина… Жена!.. Расстанемся скоро… Навеки возможно… Я прежде уезжал, – то всё пустяки… Нынче иное дело…– Анна хотела забрать факел у него; Эрик оттолкнул её и сразу прижал к себе:

– Слушай, женщина… Не знаю, вернусь ли, – Бог властен над нами… Но если вернусь… Я богат, очень богат; ты не знаешь, насколько…Никто не знает… Сюда вернусь королём, и уже никто не посмеет сказать, что у меня нет прав на Саксонию! Идём со мной сейчас! – Эрик больно схватил её за руку, потащил по лестнице вниз…

…Она боялась, – Эрик вот-вот свалится на одной из крутых, почти отвесных лестниц; факел догорит, останется она в полной тьме глубоко под землёй… Эрик мчался вперёд, тянул её, едва не вырывая руку; она почти бежала, задыхаясь от гнилой сырости. Они то спускались вниз, то вновь поднимались. Позади смыкался густой мрак, от света факела с чёрных стен бесшумно взлетали крылатые твари, едва касались лица мягкими крыльями…

Нога задела что-то; это откатилось к стене. Эрик опустил факел, осветил узкую железную дверцу и то, что на полу, – череп, длинные белые кости… Анна в ужасе закрыла рот ладонью, сдерживая крик…

– …Не обращай внимания, ему не слишком повезло, но он теперь не опасен… – Эрик, сняв с пояса огромный ключ, со скрежетом отмыкал дверь…

– …Кто это?..

– Откуда я знаю?.. – повесив факел на стену, Эрик отпирал и распахивал огромные железные сундуки. – …Смотри, смотри… – он погрузил руки в толщу золотых монет, до отказа набивших ящик. – …Всё моё… – в других сундуках тоже доверху лежали самоцветные камни, золотые украшения, ещё монеты, и ещё драгоценности…

– …Всё моё, и никто не знает кроме меня… И тебя….

–…Как красиво… Но зачем столько?

–«Красиво»? Не понимаешь, зачем? О, плебейская душа! Это власть! Я куплю всю Германию, мир ляжет к моим ногам! Я стану императором! Папой! И это ещё не всё; идём дальше!

Они немного ещё прошли тёмным сырым переходом; Эрик распахнул такую же узкую незапертую дверь; Анна опять застыла от ужаса, – слишком увиденное напоминало ад… Посреди огромной сумрачной комнаты стоял круглый каменный стол, окружённый пятью котлами на треножниках, под которыми пылали угли. Клубился едкий зеленоватый пар, в котлах что-то булькало. На столе – прозрачные чаши с разноцветными жидкостями, медные ящички; в центре стола – череп; из пустых глазниц курится дымок. В ящиках тускло мерцают золотые монеты… От смеси зловоний и сладковатого аромата закружилась голова…

У дальней стены, освещённой пламенем горна, высокий человек, по пояс голый, размерено поднимал и опускал на наковальню небольшой молот. Мускулистое тело блестело от пота; он обернулся, – Анна узнала капеллана Дольфуса. Рядом суетился ещё кто-то, маленький, точно ребёнок, – лопаткой скидывал в чан кусочки металла; они, шипя, погружались в воду…

Дольфус, похоже, не обрадовался ночным гостям; накинув плащ, приказал что-то помощнику. Тот словно ушёл в стену, растворился во тьме… Капеллан подошёл к Эрику; не глянув на Анну, заговорил на латыни резко и скоро. Эрик отвечал, словно оправдывался; хмель, похоже, окончательно выветрился из его головы…

Анна поняла: Дольфус недоволен её присутствием. Эрик, наконец, вспомнил, – он здесь хозяин, голос стал строже… Дольфус указал на ящик с монетами; Эрик взял несколько в горсть, поднёс ближе к свету, подкинул вверх.

–…От настоящих не отличить… – забывшись, произнёс по-немецки Эрик, оглянулся на Анну, махнул рукой. – Золота не много на них уходит?

– Ровно столько, сколько нужно…

– А это? – Эрик пнул пустой ящик. – Ты зря тратишь время на свой философский камень; от твоих поисков мало проку…

– …К утру ящик будет полон…

– До утра осталось четыре часа…

– Именно об этом я и говорю…


Тревожные впечатления ночи не позволили ей больше уснуть, как ни велика была усталость. Анна долго стояла у окна, любуясь восходящим солнцем, вдыхая утреннюю свежесть. Во дворе и в покоях царила тишина… Первой поднялась Фрида…

– Нынче вы рано встали, госпожа; вам бы можно ещё поспать…

– Нет, Фрида, скоро заутреня; пора одеваться…

Во дворе засуетилась челядь; вышел Эрик оглядел лошадей, поправил упряжь. Его слуги, хромой Томас и кривой Роб, вынесли ящики, поставили в карету…

…Усталость всё же одолела, после полудня она без чувств свалилась в постель… Уже отстояли торжественную литургию под усыпляющую латинскую скороговорку Дольфуса; лихорадочно-жаркая ладонь Эрика стискивала её пальцы, точно он искал у неё опоры… Уже подала она мужу меч по древнему обычаю, – хорошо, что не принято здесь выть, провожая мужа в путь… Растаяла конница на Римской дороге, исчез последний пеший воин… Где-то за Бременом, в тёмном овраге, легли от тяжкого меча герцога хромой Томас и кривой Роб…

И точно груз плечи освободил; хоть и не вся тягота ушла, а всё ж душе легче. Вот и поразмысли нынче, – как дале жить? Как жила четыре года, с кем жила? Кто её муж, – дитя во сне, дьявол наяву? Он остался тайной для неё, как любимое им море, столь же холодное и прекрасное; как этот мрачный замок. И цена этой тайне – жизнь…


С отъездом отца Марк поутих малость; рёв, капризы были забыты, в ход пошли ногти, коленки, зубы… Синяки и царапины не сходили с рук нянек. Особо допекавших дьяволёнок лупил чем придётся. Сладить с ним могла лишь Грета. С уходом жениха в поход она привязалась к Марку. Стоило ему поджать губёнки, Грета брала его на руки, садилась с ним на ковёр, расставляла деревянных всадников и рыцарей. Бог весть, с кем они вели бесконечные битвы, – с еретиками, с сарацинами… Вокруг рассаживались няньки в белых чепцах, взвизгивали то и дело, охали… Анна лишь дивилась воспитанию чудному, – по третьему лету дитя на коня садят, меч в руки дают; потом охают, как бы на ковре не зашибся…

Ей же сейчас до головной боли хотелось тишины, и не мёртвой, могильной; не сонной, ночной, а так, чтобы ни голоса человечьего, а лишь звон птичий да шорох крыльев, хруст веток под ногами, и чтоб слышно было как трава растёт…

Где ж такую тишь сыскать? Гертруда запретила конные прогулки, – якобы всех лошадей увели рыцари, а пешком ходить недостойно герцогини…

В церковь Анна ходила всё реже теперь. После той ночи Дольфуса она боялась куда больше прежнего. И то ладно, что с капелланом положено общаться глаз не поднимая; а она не осмелилась бы взглянуть ему прямо в глаза, точно не ей, а Дольфусу ведомо о ней нечто страшное. Молиться предпочитала в покоях у распятия, в короткие часы ночной тишины. Лишь необходимость заставляла её спускаться в храм…


…Дольфус у алтаря беседовал с прихожанами из челяди; в церкви было не слишком людно, а ей нынче никого не хотелось видеть, – исповедь решила отложить… Капеллан заметил её; чуть поклонившись, направился к ней… Чего испугалась, не поняла сама; метнулась вверх по крутой лестнице, которой прежде не замечала. Круглые маленькие оконца слабо освещали каменные ступеньки в узком проёме. Едва не касаясь плечами стен, взбежала наверх и остановилась на площадке звонницы храма…

Ветер запел в ушах, толкнул в грудь, не пуская дальше. Забыв страх, и то, что Дольфус может преследовать её, Анна отдалась любопытству. Отчего она не была здесь прежде? Похоже, тут никого нет, а ветер не помеха уединению.

Завернувшись плотнее в плащ, сделала несколько шагов, одолевая холодные порывы, и оказалась почти под чашей огромного колокола; чуть потянувшись, могла коснуться его медного бока. Привязанные к языкам двух колоколов верёвки свивались на полу в серые змеиные кольца, и падали в проём пола. Толстые, едва не в две её руки, они даже не дрогнули от касания…

Налюбовавшись медными великанами, Анна огляделась, и не нашла сил ахнуть, лишь вцепилась в каменную ограду, – голова закружилась… Солнце в этот миг достигло зенита, и щедро отдавало сияние божьему миру. Внизу и перед глазами бесконечно и безбрежно лежало море; то, что из окна виделось угрюмыми гибельными волнами, сейчас безмятежно дышало грудью спящего неведомого богатыря. Белые гребешки то накатывали к чёрным скалам, то убегали от них… На окоёме, где небо и вода слились изумрудной зеленью, из марева проглядывали очертания земли…

Море излукой огибало берег, плескалось меж скал, а дальше, – те же скалы, мрачные утёсы и лес. От замка дороги шли к югу и к западу; меж деревьев в долинках виделись шпили церквей и островерхие сельские крыши…

–…Ты бы остереглась, герцогиня… – как ни свистел ветер, она расслышала тонкий почти детский голосок; вздрогнула, – здесь только что никого не было…– Ограда каменная да вековая, – осыпается; недолго и птицей отсюда вылететь…

То ль человек малорослый, то ль дитя с лицом старика? Глаза из-под нависших густых бровей смотрели не по-детски зорко и печально, как на дно души заглядывали…

–Ты кто? Не наваждение ли дьявольское?

– Идём-ка со мной; что ж на ветру стоять…


– …Не дьявол я, человек из плоти и крови; мне, во всяком случае, кажется так… Якобом крещён… – Они сидели под крышей, на пороге грубо сколоченной хижины. -… Бояться меня не надо; в замке есть люди пострашнее меня; их уродство не так заметно. А кровь у нас с тобой одна, – славянская… Я родом из земли болгарской …

– Что за земля такая? Не слыхала о такой…

– Разве ты знаешь другие страны, кроме Руси своей? А моя земля прекрасна; сорок лет на свете живу, будто весь Божий мир обошёл, а другой такой, как Болгария, не видал… Там тоже море, но оно тёплое, ласковое… Я встречал русичей, – они смелые люди…

– Откуда тебе известно, что я из Руси?

– …Недавно живу в замке, но много уже знаю о нём… И о тебе, герцогиня… Следил за тобой, когда выходила во двор; видел, как герцог приводил тебя в подземелье…

– Значит, ты был там в ту ночь?

– И в ту, и во многие другие…

– Что же вы там делаете?

– О, это страшная тайна… Фальшивое золото мало отличается от настоящего; человек в ночь может разбогатеть как Крез, и в миг лишиться головы… Хотя голову могут оставить, – фальшивомонетчикам обычно заливают в рот расплавленное золото… Короли не любят, когда их обманывают…

– Разве можно убивать человека из-за кусочков металла?

– Убивают и за меньшие грехи…

– А коли дело столь опасно, – зачем оно вам? Почто ты с Дольфусом связался? Он принуждает тебя? Или герцог вас нудит?

– Много вопросов сразу; вдруг и не ответишь… Да и надо ль тебе знать о том?.. Ты лучше спроси Дольфуса, он яснее скажет…

– Да как спросить? Боюсь я его… Ты, Якоб, доверяешь ему? И давно ль ты знаешь его?

– Опять вопросы… Кому ж ещё доверять, если не ему? Я знаю его с рождения, – он брат мне…


– Якоб, скажи, что за земля там?

– То страна датчан; очень воинственное племя…

– Более воинственное, чем германцы? Скажи, где моя земля, в какой стороне?

– А как поутру проснёшься, – погляди, откуда солнце встаёт, – туда и поклонись…


…Теперь она при любой возможности старалась проскользнуть незаметно на звонницу, едва стихали колокола… Садилась подле Якоба на пороге хижины, он набрасывал ей на плечи плащ из овчины. Любовались голубями, клюющими крошки хлеба, – Анна кормила их с руки… Якоб любил вспоминать Болгарию; рассказывая, забывался, торопливо и страстно заговаривал на родном языке. Анна вслушивалась в речь, похожую на русскую; постепенно стала понимать его…

– Якоб, как ты попал сюда? Ты и твой брат? Прежде, помню, здесь служил другой капеллан… Почему не уйдёте отсюда? Зачем делаете золото, которое вам не нужно?

– Опять столько вопросов… Зачем заяц прячется в нору? Чтобы волк не съел… Зачем птицу держат в клетке? Чтобы не улетела… Мы те зайцы, которых ищут волки; мы те птицы, коим не улететь…

– Кто запер вас, и какие волки ищут вас?

– Святого отца волки, псы папские… Ты знаешь, кто такие еретики?

– Те, кто в Бога единого не верит…

– Мы в Бога верим, но не так, как велит папа… У нас есть один папа во веки веков, – святой Богумил; одна молитва, – «Отче наш…»; один Бог, сотворивший небо и землю незримую, скрытую водами. Всё прочее, – твердь, материя, – суть творение Сатаны, с присными его: попами, епископами. Не грех ли кресту, орудию убийства поклоняться? Что свято, – незримо глазам. Бог не в храме, Бог в душе…

– Дольфус так же верует?

– Душа брата в тумане блуждает; он алхимик, ищет философский камень, который любое вещество обратит в золото; оно же принесёт любому человеку счастье и свободу…

– У моего мужа много золота, но счастлив ли он?

– Как ответить тебе? Возможно, так происходит от того, что у кого-то много богатства, у иного нет его вовсе… Разум мой ещё тёмен, я не принадлежу к «совершенным». Святой Богумил учит: никто не должен иметь сокровищ; мой брат считает, – у всех должно быть поровну… Мой брат очень умён, он учился в университете Константинополя… Меня должны были сжечь на городской площади; не знаю как, но он меня выкупил. Мы уехали в Полонию, жили у пруссов, скандинавов… Его уже искали по всей империи… В Дании встретили Эрика; он знал об искусстве брата в создании различных сплавов, – они в Константинополе виделись. Он поселил нас здесь; увёз почти из-под носа папских ищеек…

– Что ж, если найдут вас, – убьют? – Анна с ужасом слушала мрачную повесть о неизвестной ей стороне жизни, и жизнь собственная беспросветной уж не казалась.Она никогда не слыхала о Полонии, пруссах, скандинавах; не знала, что человека можно сжечь заживо лишь за то, что он не так молится Богу… Есть, оказывается, могущественный папа, указывающий людям, как надо верить в Бога, и есть люди, готовые скитаться по миру, гореть на костре за право думать так, как они хотят…

– Вижу, герцогиня, напугал я тебя, и опечалил своим рассказом. Могу ли надеяться хоть как-то развеять твою грусть? Не знаю, обрадую ли тебя; мы все дети Господа, братья и сёстры друг другу, но у меня немного больше прав называть тебя сестрой… Наша мать, моя и Дольфуса, была русской; её звали Авдотия. Будучи по торговым делам в Новгороде, отец подобрал её в лесу, – она умирала от голода. Он выходил её, потом женился на ней. Отец рассказывал это Дольфусу, а брат мне… Я никогда не видел матери, она умерла, подарив мне жизнь. К счастью, она не узнала, какое чудовище произвела на свет… Но Бог милостив: отец любил меня и жалел, так же как брат… Теперь, герцогиня, ты не рассердишься, если я назову тебя сестрой?

– Да нет же, нет! Ты вовсе не чудовище! И я так рада, что у меня есть брат! Знаешь, у меня ведь ещё есть сестра! – Она показала тонкий шрам на руке. – Она живёт там, в деревне…

– Но пусть у тебя будет два брата… Прошу: не бойся Дольфуса, поговори с ним; он многое может тебе открыть: о замке, о твоём муже…

– А ты не слыхал: говорят, есть подземный ход из замка, он ведёт в ту деревню. Известно тебе что-нибудь о нём?

– В подземелье множество ходов, но куда какой ведёт… Опять же скажу: спроси брата, – он больше об этом знает…

Она так и не решилась встретиться с капелланом; не поискать ли ход самой? Она была с Эриком в подземелье, там не так уж страшно… Анна не задумывалась, что сделает, отыскав ход, – уйдёт ли сразу, заберёт ли с собой Марка. Важно найти, обрести уверенность, – выход есть…


…Она не знала, какой уж час мечется по бесконечным переходам подземелья. Возможно, уже ночь, её ищут; но никто не видел, как она уходила с факелом. Он догорал, но не становился легче; чад ел глаза, копоть оседала на платье и волосы. Сильного пламени, от которого она отстранялась, уже не было; Анна стала зябнуть…

Она не нашла ни выхода, ни тех дверей, что показывал Эрик… Последние искры погасли, треск огня стих; слышались какие-то шорохи, попискивания… Она стояла в полной тьме… Без сил сползла по сырой стене на пол; вспомнила белые кости у каморки с сокровищами, череп на столе капеллана, – скоро там появится ещё один… Глаза привыкали к тьме; пробежал рядом тёмный комочек, ещё один… Блеснули бусинки глаз… Нашла во тьме древко факела, швырнула его, – комочки разбежались недалеко… Дрожа от холода и ужаса, стала молиться: «…Отец наш, если ты есть на небе… …Он на небе, а я под землёй…»

…Нет, ей не показалось, – впереди, в самом деле, был свет; она ещё раз протёрла глаза, – он не исчез. Поднялась, зачем-то подобрала древко факела, и пошла вперёд. Неважно, что там, – выход из замка, кузница капеллана, – на его столе не будет её черепа…


Дверь, на вид тяжёлая, распахнулась легко, и без скрипа… Тесная каморка, куда она вошла, освещалась довольно ярко двумя светильниками на столе, занявшем почти всё помещение. Хозяин каморки, кто бы он ни был, отсутствовал… Она заметила другую дверь напротив; та тоже оказалась не заперта, – это была кузница капеллана. Никого не найдя и там, всё же поняла, у кого она в гостях… Отогревшись у огня, Анна осмотрелась, – всю мебель составляли огромный стол, высокое кресло и лежанка в нише стены. Ничего больше здесь поместиться не могло. Всё свободное пространство на полу заставлено медной и глиняной посудой, завалено черепками и свитками пергамента. На столе края развёрнутого свитка между светильниками держал огромный кроваво-красный камень причудливой формы…

У огня, грея руки, Анна глянула в свиток, – но что она могла понять во множестве букв, значков, цифр… Те же знаки, цифры, слова беспорядочно покрывали стены комнаты; череп со спиленной верхушкой уже стоял на столе, заменяя чернильницу… От лёгкого движения воздуха пламя металось, бросая пугающие тени на чёрный потолок и исписанные стены. Несмотря на тепло и свет, уюта здесь было не намного больше, чем в сырых тёмных коридорах… Что ж за страсть, что за сила заставила обитателя каморки, проскитавшись по свету, отвергнуть самый свет, скрыться под землёй, спать на жалкой постели из верхнего платья, жизнь посвятить этой страсти?.. И если не ушёл ещё страх, то почтение к нему уже появилось…


Судя по тому, что двери остались не заперты, а светильники не погашены, – хозяин был где-то недалеко. Ждать ли его, Анна себя не спрашивала, – куда идти ей? Мысль о блуждании в подземелье в одиночестве приводила в трепет. Не решаясь занять лежанку, села в кресло, положила голову на свиток…

Спала или нет, – проснулась, когда Дольфус уже вошёл, и сел рядом на лежанку. Снилось, – он чертит буквы на пергаменте, они обращаются в Эрика, Гертруду, Фриду… На свитке нет места, Дольфус пишет на ней, она превращается в какую-то букву…Проснулась в ужасе, оглядела себя, заметила капеллана…

– …Сидите, герцогиня, вы и в подземелье хозяйка; я в гостях у вас…

Как всегда, по тихому голосу, опущенным глазам трудно было понять его отношение к незваной гостье.

– …Рад видеть вас в своей келье; здесь точно светлее стало…. Не спрашиваю о причине визита; мог догадаться, – сами пойдёте искать выход… Я предчувствовал, или Господь надоумил оставить свет, и не запирать дверь… Жаль, вы не просили помощи; всё могло закончиться намного хуже…

– Простите, святой отец, я без разрешения вторглась в ваш приют, заняла ваше место, – отчаянье толкнуло меня в столь опасный путь… Но могу ли спросить: что заставляет вас обитать в мрачном подземелье, предаваться не менее опасным занятиям? Якоб говорил что-то о философском камне; что сие значит? Способен ли слабый женский разум постичь хоть малую часть вашей тайной науки?

– …Философский камень… Красная тинктура… Говорите: слабый женский разум? Он способен на многое… Слышали вы что-нибудь об Ипатии, учёной женщине Византии? Но место ли прекрасной даме в этой убогой каморке? – Дольфус поднял глаза; Анна вдруг увидела, как они прекрасны; поняла, – капеллан смущён донельзя общением с ней наедине.

– …Да, вы ищете выход из замка… В старых документах, оставшихся от прежних владельцев замка, мне попадались какие-то карты… – Дольфус кинулся разгребать завалы свитков, разворачивать их. – …Впрочем, так сразу не найти; долгое дело… Вам пора возвращаться; вас, должно быть ищут. Сейчас придёт Якоб, проводит вас… А я, меж тем, отыщу карту… Встретимся теперь в храме; я, как духовный отец ваш, прошу: не отвергайте помощи церкви в моём лице. Что бы ни говорил по этому поводу мой бедный брат, – Бог везде, где в него верят, а служат ему люди, подверженные греху и слабостям. Враг же человеческий силён от того, что не нуждается в вере. Пренебрежение христианскими обязанностями не менее опасно, чем путешествие по подземелью; знайте, за вами следят. Понимаю: зла вы никому не делали, и каяться вам не в чем. Все ваши тайны мне известны: вы не любите мужа, мечтаете вернуться на родину. Что ж, когда вы вернётесь в лоно церкви, мы поговорим о философском камне, слабом женском разуме, и о тайнах вашего мужа…


Глава 8. Год 1100

…Память о детстве возвращалась всё реже, как присыпанная тяжким слоем снега, и лишь во сне ещё тревожила, проступала оттепелью, разрывая сердце дикой болью… Кто бы узнал нынче прежнюю Анютку-лешанину в прекрасной знатной даме с гордой осанкой, тонким станом, длинными белыми пальцами, унизанными перстнями… Эта ли дама ребёнком брела пыльными дорогами Руси? Её ли стан гнулся к снопу жита? Эти ли пальцы стирались в кровь, теребя лён?.. Впрочем, перстней на них уже не было, – они мешали держать перо, переворачивать тяжёлые листы пергамента… Она многому здесь научилась: знала немецкий язык, латынь, понимала по-болгарски; умела скрывать мысли и чувства, хранить свои и чужие тайны… Одному она так и не научилась, – улыбаться… И в глазах появилась строгая сила, – не прежняя, детская, неосознанная, а новая, – сила разума… Признает ли Эрик, вернувшись, эту новую силу? Как смотреть ему в глаза, после всего, что открылось ей? Как среди каменных, холодных стен сама не окаменела, не застыла? Где было искать опору и надежду, когда все опоры рухнули, надежды иссякли?

…Карта, о которой говорил Дольфус, ничего не разъяснила, – в ней не указывались направления света. Подземелье, в самом деле, пронизано множеством ходов, но какой куда ведёт, осталось неизвестно. Якоб прошёл по переходам, которые могли куда-то вести, но они были заложены, либо осыпались…

…Что она должна была ещё узнать об Эрике, чтобы сделать шаг от холодного безразличия к жгучей ненависти? Этот шаг она сделала…

Дольфусу достаточно было рассказать о скитаниях с братом в Полонии; где-то на границе с Германией, недалеко от постоялого двора, наткнулись они на могилу неизвестного человека. Хозяин гостиницы поведал, что сам хоронил богатого незнакомца, ночевавшего здесь накануне с двумя знатными дамами. А сын его ночью был свидетелем поединка этого человека с другим незнакомцем, и называли они друг друга братьями. И случилось это за полгода до появления Дольфуса в замке… Надо ли герцогине называть имена братьев?..

Этого было довольно; первая стрела вошла прямо в сердце; Дольфус говорил ещё… О том, что в замок прибыл в день смерти капеллана Тельмуса; ему пришлось отпевать беднягу. Он изучал медицину, и признаки отравления мышьяком ему известны… О том, что замком Эрик овладел обманом, убив прежнего хозяина, – сокровища не принадлежат ему… О том, что не нашёл записей в церковной книге о венчании Анны и Эрика; есть лишь запись о браке его с датской принцессой Доротеей за три года до того… Эрик, в присутствии знатных гостей, называл её Анной-Доротеей; она считала это очередной прихотью…

– Довольно, капеллан! Пощадите! По его воле я семь лет жила в грехе! Семь лет лжи! Моё дитя незаконнорожденное! И после этого вы говорите: мне не в чем каяться?

– Ваш грех, Анна, если и был, давно искуплен долготерпением. Господь испытывает нас страданием, но поддерживает в испытаниях. Бог, молитва и разум, им дарованный, – вот столпы, на коих стоит здание жизни…

…Лишь разум помог не впасть в отчаяние; он и пробудил страсть к познанию… Перед ней разворачивались свитки, открывались листы книг. Она узнала об учёной женщине Ипатии, о русских принцессах, – Анне, королеве франков, о несчастной Евпраксии; постигала туманный смысл древних трактатов. Размышляла много, и плоды размышлений заносила в книгу, данную для того Дольфусом. Студёными днями, когда нельзя подняться на звонницу, а солнце едва встаёт над высокой стеной замка, и слабо освещает ризницу, она сидела над своей книгой. Здесь никто не мог её потревожить, и узнать сокровенные мысли, кроме Дольфуса и Якоба; им она доверяла…


…Сына она не видела уже полгода, – его забрали, теперь уж навсегда; Гертруда увела его прошлым летом… Теперь зима, и Анне кажется, никогда в комнате не было так холодно… Впрочем, она видела Марка прошлой осенью… Из окна… Лучше б она не глядела в окно… Его посвятили в рыцари, – устроили в его честь детский турнир во дворе… Её мальчик довольно крепок для шести лет, сильнее многих детей. Он герцог, хотя и маленький, и не обязан рассчитывать на силу своих ударов; меч деревянный, но достаточно тяжёлый. Тот мальчик, которого ударил Марк, был вассалом, и не мог защищаться как положено… Марк недолго в недоумении смотрел на расколотый шлем и кровь соперника; опомнился скоро, поднял окровавленный меч, и издал победный крик…

Отец мальчика ушёл с Эриком в поход, мать служила в замке… Анна долго не могла решиться пойти в церковь, боясь встретить её там…

…Бедная Грета, она одна поддерживала Анну, другие смотрели на неё с ужасом, точно она сама убила ребёнка… Бедная, бедная Грета, она так привязалась к Марку, скучала о нём… То, что случилось вчера, – способен ли разум выдержать, принять произошедшее?

…Марка привели утром поздравить мать с Рождеством. Маленький герцог вошёл в сопровождении свиты, надутый, недовольный, – его оторвали от каких-то важных занятий. Грета первой бросилась к нему, обняла. Он оттолкнул её с перекошенным злостью лицом:

– Не тронь меня! Как ты смеешь ко мне прикасаться, грязная холопка? Я велю казнить тебя! Да, пусть ей отрубят голову! Тотчас же! Хватайте же её! – На Грету накинулась вся свита; бедняжка даже не пыталась вырваться; лишь смотрела на Анну жалобно. Та попыталась помочь, но Гертруда так сильно толкнула её, что Анна упала… Грету увели… Анна ещё надеялась, – никто не примет всерьёз каприз ребёнка, Грету освободят. Хотела сойти вниз, найти Дольфуса, но у дверей опять стояла стража, – её не пустили…

Скоро вернулась Гертруда, торжественная и сияющая; Анна кинулась к ней:

– Послушайте, вы же не собираетесь, в самом деле, казнить девушку? Он ведь только глупый мальчишка! Для него это лишь игра!

– Уже нет. Он рыцарь, герцог, и приказ герцога, – закон. Девчонка забыла своё место; теперь узнает его раз и навсегда… Герцог милостив, и, по случаю праздника, изволил отложить казнь до вечера. Ей оказана честь, герцог лично будет присутствовать при казни…

– Да нет же, нет! Так нельзя, он ребёнок!

–…Герцог сожалеет: у него не хватит сил поднять меч самому… Вам, кстати, посещать казнь не обязательно; можете смотреть из окна… Хочу поделиться радостью: герцог Бургундский сделала мне предложение, скоро я покину замок. Вы рады за меня?

– Могу я хотя бы помолиться в церкви за невинноубиенную?

– В церковь сходите завтра; поплачете с Дольфусом; сегодня помолитесь здесь…. Марк едет со мной…

…Вот грех её, матери, неумолимый: она породила чудовище… Хотела ли хоть часть вины снять с себя, спрашивая капеллана: что он сделал, чтобы спасти Грету?

– …Всё, что мог: привёл её к последнему причастию. А казнить могли и без причастия… Просил Гертруду о милости, – пустое… Заявила: если Эрик не вернётся к лету, предаст нас папскому суду…

Осенью прошлого года до побережья Саксонии докатились слухи о завершении священного похода у стен Иерусалима. Пилигримы возвращались к своим очагам; уже не в строю, – поодиночке, редко верхом, чаще своими ногами. Брели издалека, оборванные, больные… Она всё ждала: вот-вот появится Эрик, такой же злой и голодный… Но прошло лето, осень… Германией правил молодой король; в Риме сел другой папа… С жестокой жалостью иногда вспоминала она мужа: в какой пустыне, у чьих стен закрыл он глаза, с детской своей улыбкой? Каялся ли тогда в грехах, звал ли матушку? Анна простила его, – мёртвого; живого – не могла…

К концу зимы снег почти стаял, но холодный ветер с моря опять остудил землю. В ризнице было тепло; Анна взглядывала в окно поверх стены на ярко-синее небо, какое бывает лишь в начале весны. Капеллан объяснял древний трактат о происхождении веществ, чистое небо и философия не мешали друг другу… Помешало иное…

Шум во дворе не отвлёк их; мало ли отчего волнуется челядь? В ризницу вошёл бледный Якоб:

– …Анна, герцог вернулся…


…Эрика долго не могли признать в оборванном, обросшем всаднике, – ворота не отпирали… Он стучал мечом в глухую стену, ругался, пока во двор не выбежала Гертруда, и не пригрозила казнить всю стражу… Почтительно, как перед воином, встала на колени; Эрик, снисходительно потрепал её по плечу и оттолкнул с дороги:

– …Ванну, вина, обед! Где мой сын, где герцогиня?..


…Анна закрыла уши ладонями, точно боясь услышать ещё что-то:

– …Якоб, ты не видел меня… Святой отец, что вы говорили о Демокрите?


Эрик спал почти сутки; просыпался, выпивал вина, и падал опять… Челядь суетилась, – чистили одежду хозяина, поднимали из погребов бочки с вином, запасы еды, – герцог отдохнёт, непременно устроит пир…

У Анны было время поразмыслить, – как общаться с ним?.. Как ни готовилась к встрече, в её покоях он явился неожиданно…

– О, моя герцогиня! Ты по-прежнему прекрасна, Анна-Доротея!

– Просто Анна, мой господин… – Эрик не ожидал столь сухого ответа, взглянул внимательнее, – всё-таки она изменилась; что-то произошло в его отсутствие; хмель мешал сосредоточиться…

– А… Это как вам угодно, герцогиня… Похоже, здесь мне не рады; пойду, навещу сына…

Неделю замок гудел от пьяных голосов и песен… Эрик засыпал под утро, часто прямо за столом; вечером веселье продолжалось…

Как ни странно, пока Эрик пьянствовал, Анна совершенно не боялась его; испугалась, когда он почти трезвый явился вечером в её спальню:

– Моя женщина ложится отдыхать одна? Когда вернулся долгожданный супруг… Я знаю: ты хранила верность мне… Да и с кем здесь изменять? С этим попом или его горбуном?.. Ты снилась мне три года… У меня были грязные чёрные девки, а я мечтал о твоей белой коже… Ты стала ещё прекраснее… Не отворачивайся от меня не вырывай рук! Я имею право на твою любовь, и я её получу!..

…Он взял её силой, грубо, как привык брать маркитанток и сарацинок, а ей не помогли сейчас ни отвращение, ни ненависть… Довольный собой, он ушёл, оставив её истерзанной, в слезах…


…Казалось, он покорил её, подавил неведомо откуда взявшуюся силу, замеченную в её глазах. Оттого и глумился с особым наслаждением, находя каждый раз, чем уколоть больнее. К тому же, догадывался, – ей много стало известно о нём. Злобы добавляло ещё и то, что никакие сокровища, фальшивые и настоящие, не помогли получить корону, – трон занял «франконский щенок».

–…Тебе не стоит переживать за сына; он в надёжных руках, получит достойное воспитание. Ты плохая мать, ты не уберегла моего первенца…

– Я не уберегла? Ты вспомнил сейчас о бедном ребёнке, которого не видел ни живым, ни мёртвым! Может, вспомнишь, как его звали? Знаешь, где его могилка?

– В самом деле, я не видел его… Может, его и не было?.. Впрочем, была какая-то запись в книге…

– Да, ты хотел её уничтожить, чтобы и следа не осталось от ребёнка…

– А… Дольфус тебя просветил…Интересно, о чём вы ещё беседовали наедине? Гертруда мне тоже рассказала кое о чём…

– Беседовали о многом… О могиле в Полонии, о чужих замках, о принцессе Доротее…

– Проклятый еретик! Забыл, что из милости сидит у меня на шее со своим горбуном! О, дьявол, да так ли ты верна мне? Чем ты там занималась, – в ризнице, на колокольне? Не смотри на меня так, – этот поп довольно крепок ещё! Да что за пристрастие, чёрт возьми, к плебеям и уродам! С каким удовольствием отправил бы обоих на костёр! Но мне ещё нужно золото, много золота!


«…Что же я сделала, рассказала всё Эрику! Дольфус теперь в опасности; надо его предупредить. Но как? За мной, верно, следят и сейчас. Но в церковь-то я могу сходить…»

…Молящихся в храме было немного; Анна заговорила с капелланом ровным голосом о церковных обыденностях. По лицу её он понял, – что-то случилось. Дольфус хотел предложить пройти в ризницу, но увидел Эрика. Тот с глумливой улыбкой приближался к ним:

– Капеллан, вы закончили душеспасительную беседу с герцогиней? Я хотел бы исповедаться; не был в храме со дня возвращения… Анна, ты можешь идти; тебе известны все мои грехи…

…Она всё же нашла возможность встретиться с капелланом наедине, рассказать ему об Эрике; спросила, о чём он тогда говорил с Дольфусом?

– Не стоит переживать, Анна; он исповедался; обычные его грехи, с мерзкими подробностям…

…Через несколько дней Эрик уехал; запылённый гонец привёз вызов от молодого короля. Анна могла вздохнуть свободнее, но надолго ли? Явилась новая тревога, – она беременна. Металась, не зная, на что решиться; готова уже была к страшному греху, – убить нерождённое дитя, дабы не родить ещё одно чудовище. Дольфус нашёл слова утешения, остановил на краю пропасти…

Эрик вернулся через два месяца, – сердце Анны радовалось свежей зелени, цветам, новой жизни, бьющейся в ней. И каким же чуждым всему этому новому показался муж. Даже его ребёнок, казалось, не имел с ним ничего общего…

…Она только что встретилась с капелланом, успела поздороваться; Дольфус лишь произнёс:

– Анна, Якоб нашёл… – Спиной почувствовала, обернулась: Эрик стоял в двух шагах, смотрел прямо и зло:

– Герцогиня, идите в свои покои; мне необходимо говорить с вами…

…В комнате долго молчал, ходил туда-сюда. Анна подумала: разговор лишь предлог, чтобы оторвать её от капеллана. Начала сама:

– Герцог, у меня будет дитя…

– Что у тебя? Какое дитя? Совершенно не ко времени, да и ни к чему… У меня есть сын, наследник. Как-нибудь уж избавься от этого; впрочем, дело твоё. Возможно, скоро придётся покинуть замок… Уедем в Англию, в твою Словению, к чёрту, к дьяволу! Этот щенок намерен отнять мой замок, мои сокровища!

– Твои сокровища?

– Да, мои, давно уже! Но надо быть готовыми ко всему… А тебе бы посидеть дома; неважно выглядишь, близкое общение с церковью не идёт тебе на пользу. Поставлю стражу у дверей, так будет спокойнее; завтра решу, что делать…

На закате незнакомый всадник стучался в ворота; Эрик спустился во двор… Анна хотела выйти, но дюжие охранники не пустили её…

«… Что делать? Он загнал меня в угол… Он может увезти меня куда угодно; я уже не вырвусь из клетки… У меня нет выхода…»

Со двора слышался голос Эрика:

– Рыцари верные! Готовьтесь к осаде! Бочки со смолой, чаны с кипятком! Страже не сходить со стен!

Вошла бледная, встревоженная Фрида:

– Госпожа, ужас-то какой! Звонарь упал с колокольни! Говорят, он был еретик; видно, суд божий настиг его! С таким обличьем лишь князю тьмы служить… Ещё говорят…

– …Верно говорят, Фрида…– Эрик, вернувшись, прервал её. – Поможешь госпоже переодеться ко сну, и исчезни… Скажи: пусть принесут сюда вина и еды; я останусь здесь на ночь. И болтай поменьше, а то ненароком сама вылетишь откуда-нибудь… – Фрида, пятясь, скрылась за дверью…

– Что это значит, Эрик? Что случилось с Якобом?

– Пустое… Он, будто, нездоров был; опёрся неосторожно на ограду; кладка старая… Голова закружилась… Тебя огорчила смерть старого горбуна? Отчего бы? О другом надо беспокоиться… Король собрал против меня войско, завтра к вечеру они будут здесь… Гертруда увезла Марка в Бургундию… Утром я решу, что делать, – покинуть замок или воевать?.. Карета готова… А твою деревню я велю завтра сжечь; мне надоел этот приют беглых рабов…

Принесли вино и еду; Эрик отрезал себе мяса, нож воткнул в деревянное блюдо. Фрида ушла, переодев Анну ко сну…

…Она не могла ни есть, ни спать; тошнило от запаха жареного мяса, от близости Эрика… Воспользовавшись правами супруга, как обычно, без её желания, он спал безмятежно, по хозяйски накинув руку на неё…

…Анна засыпала на миг, задыхаясь во сне… На исходе короткой ночи осторожно выскользнула из постели; Эрик заворочался во сне, перевернулся на спину, продолжая крепко спать… Она подошла к окну, распахнула в тёплое майское утро; весёлые лучи пробежали по комнате… Во дворе стояла тишина; показалось: ворота не заперты, мост опущен… Стражи на стенах невидно; по двору бродят несколько слуг без оружия… «…Что же, – я могу уйти сейчас?»

…Может, она проголодалась, – вечером ни кусочка не съела, – зачем подошла к столу? Почему не ушла сразу? Глянула за дверь, – стражи и здесь нет…Полог кровати сбился, солнце залило спальню; Эрику оно не мешало… Он опять помолодел, – волосы отливали золотом, щёки порозовели, родинка алела капелькой крови; лицо опять стало детским…Анна стояла рядом, с ножом в руках любовалась им…

«…Останься же таким навсегда…»

…От её ли руки нож так легко вошёл в его грудь?.. Не веря тому, что сделала, осторожно коснулась его руки… Он открыл глаза, тихо сказал:

– Спасибо тебе… – вытащил нож, положил рядом; встал, прошёл мимо обмершей Анны, распахнул северное окно, вскочил на подоконник и шагнул вниз…

Дрожа в лихорадке, она глядела то на окно, то на кровь на белой простыне; на платье тоже расплылось алое пятно… Отыскав верхнюю одежду, торопливо стала натягивать дрожащими руками… Вбежала испуганная Фрида:

– Госпожа, взгляните в окно, – королевские войска! – Анна глянула мельком: по дороге к замку двигалась чёрная волна… – Что с вами, госпожа? Вы дрожите, у вас кровь на платье! Где же герцог?

– Герцог?.. Ушёл… – Поспешно задёрнула полог кровати. – Что ты смотришь; я порезалась! Помоги скорее застегнуть платье и уходи!


…Не помнила, как пронеслась по лестнице; влетела, задыхаясь, в церковь, застыла у гроба Якоба… Капеллан, склоняясь к брату, читал молитву; её заметил не сразу… Анна, перекрестившись, поцеловала Якоба в лоб…

– …Святой отец, надо уходить, ворота открыты; сюда идут королевские войска…

– …Он так хотел вернуться на родину… Я не защитил его; я должен отпеть его и похоронить… Ты иди, только не в ворота; туда уже нельзя…

– Но куда же, Дольфус?..– …В ризнице капеллан поднял одну из плит пола; узкой лестницей спустились в кузницу. Он отодвинул решётку огромного очага, встроенного в стену, осветил каменную лестницу, идущую вниз…

– Якоб говорил: там вымощено камнем, потом лаз сужается, дальше осыпь, надо разгребать… Можешь сейчас вернуться со мной… …Что ж, храни тебя Господь…

– …Помолись за меня, Дольфус…

…Шаги гулко звучали по камню; она останавливалась, отдыхая, опиралась на каменную стену. Дальше пошли стены земляные, с потолка капало всё чаще, – видимо, шла подо рвом… Ноги стали вязнуть в глине, камни под ногами попадались всё реже; факел погас, и был брошен. Овчинный плащ, накинутый Дольфусом, отяжелел от сырости, тянул вниз. Голова уже касалась сводов, плечи задевали стены, дышалось всё тяжелее, сил почти не было… В кромешной тьме показалось, – впереди мелькнул свет, слегка потянуло холодом, не могильным, – живым…

…Но какое же это было маленькое отверстие… Где ещё нашлись силы, ломая ногти, обдирая в кровь пальцы, плача без слёз, отковыривать куски мёрзлой глины?.. Ощутив ладонями мягкую траву, задохнулась от тёплого ветерка… На миг пришла в себя, увидела небесную синь, цветы, услышала детские голоса… «…Я, наверное, умерла, а это ангелы…»


…Дети разглядывали её с любопытством; кто-то крикнул:

– Матушка, королева ожила!.. – …К ней склонилось ласковое лицо Амалии… – …Не шумите же… Сколько раз вам повторять: это не королева, а моя сестра Анна…

– …Амалия… Ты тоже в раю…

– Ну что ты, сестра?? Какой рай в таком галдеже? Ты у меня дома, уж третий день… Я так испугалась: дети прибежали, – матушка, королеву нашли в лесу! Андреас побежал с ними, принёс тебя…

– …Амалия, не подпускай детей ко мне…

– Отчего же, сестра? – Амалия нахмурилась.

– Грех на мне, страшный грех… Убила я его…

– О ком ты говоришь, кого ты могла убить?

– Я Эрика убила, своего мужа…

– Но этого не может быть; тебе страшный сон приснился! Все знают: он утонул, бросился в море!

– Страшный сон… Восемь лет страшного сна… Но на моих руках была кровь…– Она подняла ладони… – Здесь вот… – Руки были совершенно чисты…

– Твои руки были ободраны и грязны; платье совсем испорчено; пришлось его выбросить, извини…

– А там… Что?..

– В замке король; ждут наследника прежнего сеньора… Дольфус убит… Не успел похоронить брата… Ну-ну, не плачь; ты и так настрадалась, а тебе ещё ребёночка родить надо здоровым…

– Ах, Амалия, если б ты знала, как я не хочу этого ребёнка! Не хочу опять родить чудовище!

– А вот это грех, – так говорить! Берта сказала: у тебя будет прелестная девочка! А уж она в этом разбирается… Сегодня тебе надо ещё отдохнуть, а завтра ты должна много увидеть, чтобы выкинуть из головы всяких чудовищ!


-…Амалия, кто эта старая женщина? Почему так упорно смотрит на меня?

– Это мать Греты, но ты не бойся, она не обидит тебя; ты ведь ни в чём не виновата… Лучше посмотри на это милое дитя…

Анна гуляла с Амалией по селу; встречные низко кланялись, и лишь эта седая старуха стояла у своих ворот прямо, не сводя с Анны точно ослепших глаз… Амалия подозвала девочку лет семи, с золотыми волосами и алой родинкой на щеке:

– Глянь, что за красавица! А какая ласковая, послушная! Матушку её зовут Мона; надо ли говорить, кто её отец? С мужем повезло Моне, – да ты знаешь Ганса!

– Боже, Ганс тоже здесь!

– Где ж ему быть ещё? А ты о каких-то чудовищах говоришь! Разве мы позволим тебе вырастить чудовище?.. А вот и муженёк мой, Андреас… Ах, сестрица, не поверишь, – Амалия смутилась, покраснела как девушка. – я до сих пор его обожаю…

…О чём говорила Анна с поседевшим Андреем, и не припомнить; главное, – они говорили по-русски… О прошлом своём говорили, о земле своей… Оба поняли лишь сейчас, какое счастье дарует им Бог: на родном языке говорить, слушать родную речь…Тихо Амалия подошла, присела возле мужа; всё она понимала, – о чём говорят, и о чём они думают…

– …Вот и ладно… Дальше вместе будем, сколько Господь даст…


…Где-то в глубине Руси старая женщина тяжело поднялась со скамьи, подошла к окошку, – зимнее блёклое солнце, едва поголубив снег, уж падало за щетину вековых елей…

Плеснула воды в медную чашу, глянула в своё отражение:

– …Сколь же лет мне уже? И не счесть, сколь на свете живу… Какая ж я древняя… Где коса моя медовая, где родинка алая? Любил Ставр её целовать… И Леонтий тоже… Всё ей достанется, – и коса, и родинка… Что ж, пора мне к ним, – к Зарянке, к Ванюше… Я сплела свою пряжу, пора для неё место освободить; скоро она появится… Как мать её страдает; что осталось ей, кроме страданий? Попрошу за неё Дедилию, сколь успею…


…Старик с длинной белой бородой, запалили от костра смолистую головню, вгляделся в лик умершей:

–…Как Ладуша помолодела… Те же косы медовые, и родинка проявилась… Такой и ждут её пращуры… Нынче отправляем, братья, мати нашу в недальний путь, откуда возврата нет, но где свидимся все… Десять десятков лет шла она с нами по кругу жизни; ныне замкнулся её круг. Пусть же душа её с нами пребудет вовек; пусть часть её души перейдёт к той, которая нынче явилась на свет… Зажигайте, братья…


-…Ну что, Берта, как она?

– Господь помог, теперь хорошо. Долго мучилась, бедная, а не напрасно: девчонка-красотка родилась, волосики шёлковые, медовые, родинка на щёчке… Имя чудное дала ей; славянское, видно, – АНАСТАСИЯ… -