Встречный пал (журнальный вариант) [Михаил Михайлович Просекин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Михаил Просекин Встречный пал Повесть

Глава первая

Прошелестев водою, «Комета» чиркнула бортом о навязанные у дебаркадера автопокрышки, в низу ее что-то всклокотало, унялось, и она как бы облегченно раздохнулась.

В преддверии новых впечатлений и открытий, сулимых поездкой, Чувалов возликовал душою и зашел в гулкий, настывший за ночь салон. Он занял место у иллюминатора, чтобы можно было видеть берег и, пока люди устраивались, пока «Комета» не отвалила, впал в состояние отрешенности: видел, чувствовал окружающее притупленно, отторгая сознанием все, что не давало полезных, годных на что-либо сведений. Это его свойство не было врожденным, оно нажилось в последние два-три года как защитное средство от лавины поступающей отовсюду информации. Он уже мог спокойно переносить череду совещаний, так как из всего наговоренного усваивал самое необходимое, мог не дать бесплодной речи завладеть вниманием. Механическая способность выключаться из действительности, имела, вероятно, свое назначение — копить, удерживать физическую энергию с тем, чтобы в нужный момент она применялась с большей отдачей.

«Комета» выпустила пронзительно-истошный вой, взнялась на своих крыльях и полетела срединой фарватера вниз по течению. Расстояние сминалось, как по мановению пальца. Чувалов подумал о том, что река стала напоминать проезжую дорогу; что если какие рыбы оказываются под днищем этакого судна, то, возможно, не успевают шмыгнуть в глубину и, ополоумевшие, замирают на месте; что, едучи подобным способом, уже не услышишь ни чокота птиц, ни всплеска рыбешки, ни человечьего крику... И тут его неизвестно с чего ожгло мгновенно созревшее понимание того, что время, отпущенное ему на жизнь, с недавней поры стало идти быстрее, сокращаться, подчас отлетать совсем невкушенное и безрадостное. В самом деле, если раньше он хорошо видел прожитые годы, соотнося с ними этапы повзросления и возмужания, то теперь они представлялись в целом, затяжным периодом. Недавно вот была зима, ждал весны, дождался и не заметил ее, как бы пропустил мимо себя. Уже закрутилось лето, мелькнет и оно, а там снова зима... Всегда так будет отныне, что ли?

Уже основательно засыпая, Чувалов с мелькнувшим неудовольствием воспринял то, как рядом с ним уселся кто-то из пассажиров. На нем был современный полукафтан цвета и жесткости наждачной бумаги, с разношенными петлями и виснущими на нитках пуговицами. Имелась и шляпа; на ленте ее выступали соляные осыпи, подъемы и спуски, географические линии. В кратере шляпы валялись палые листья и лопнувшие тополевые почки. С хилой грудкой, узкоплечий и тонкошеий, он сидел в своем одеянии как-то далеко, словно шелкопряд в коконе. Возле ноги у него была прислонена гитара в дерматиновом чехле.

— А я вас помню! — назидательно вскинув сухонькую руку, проговорил он как бы из милости. — Евгений Михайлович? Так, по-моему!

— Верно, — подтвердил Чувалов.

— Вы с меня допрос снимали по делу главбуха из филармонии. Помните?

— Дело помню, а вас нет, — сказал Чувалов.

— Ну понятно, где там было... Одних свидетелей человек сорок прошло. А знаете, что бухгалтерша после суда заявила? Обещаю, дескать, вплоть до Москвы дорогу деньгами выложить и, мол, добьюсь отмены приговора. Такое вот интервью дала.

— Уймется. Не первая она и не последняя.

— Как знать.

— Вспомнил вас, — сказал Чувалов, внезапно захотев свести дорожное знакомство. — Вы пропагандист музыки, как, помнится, себя называли. Что, в филармонии и впрямь такая должность существует?

— Да нет, конечно. Это образ.

— Кем вы там служите?

— Сам точно не знаю. Администратором, кажется. Да, так оно и есть. Но величать себя администратором, согласитесь, не каждый осмелится. А по совести, я вымогатель.

— И это образ?

— Увы, ближе к истине. Давайте-ка перезнакомимся получше, — он бережно снял шляпу, точнее вывел из нее голову, и Чувалов догадался, почему в ней держится сор. — Зовут меня Гурием, по фамилии Кулеш.

— А по отчеству? — весело спросил Чувалов.

— Не надо употреблять мое отчество. Одно время меня считали композитором и, как любого автора сочинений, возглашали звучно и убедительно — Гурий Кулеш. Имя вот сохранилось, а звание композитора отстало и забылось. Однако ж город меня помнит и, следовательно, чтит. Вам простительно не знать Гурия Кулеша — вы же не ходите на концерты по контрамаркам. Впрочем, о каких контрамарках я говорю? Теперь филармония по большей части пустует, суровы и аскетичны будни нашего храма искусства. Скажите по чести, вы лично хоть иногда бываете у нас?

— Некогда...

— И само собой, вам неведома та материя, на которой зиждется наше искусство. Я же по роду занятия обязан помнить, что музыкант, как и другой любой соотечественник, должен регулярно питаться и жить в приличных условиях. Благополучие его нередко зависит не от того, с каким мастерством и вдохновением он будет играть, а от того, как идет кассовый план. О, этот жестокий кассовый план, моя альфа и омега! И вот, когда, выражаясь прозаически, финансы заиграют романсы, директриса берется за меня: думай, Гурий Кулеш, хорошо думай, многое тебе простится. Я, разумеется, патриот дела, берусь за этот сыромятный гуж и, как сейчас вот, мчусь на места, в угодья мои, заключать контракты. Обхаживаю распорядителей кредитов, веду роль доброхота, толкую о высоком назначении музыки и, если то необходимо, даже о благотворном ее влиянии на производительность труда.

— Гениально! — рассмеялся Чувалов. — И срабатывает?

— Почти безотказно. Опять же я знаю, кому можно подносить такое, кому нет. Иной и слушать не станет, укажет на дверь — и не взыщешь.

— Есть же, помнится, законная основа для подобных соглашений. Чего тут ловчить?

— Э-э, казенный вы человек... — поморщился Кулеш. — По закону работаем, на него и упираем. Но если я не сумею убедить местных деятелей в необходимости доносить музыку именно до их коллективов, они израсходуют деньги на культработу иначе. Положим, заключат договора с варягами из эстрады или цыганского ансамбля. Так что приходится конкурировать — хочешь не хочешь.

— Сами вы, по-моему, эту цыганскую музыку разводите, — сказал Чувалов, оглядывая собеседника боковым зрением.

Кулеш промолчал.

Из полуовальной двери за буфетной стойкой появилась служительница «Кометы» — нет, не гарпия общепита, считающая свои услуги проявлением высшего милосердия. То была молодая хозяйка с милым лицом и совершенной фигурой, возможно, безгранично любимая дочь самого полубога-капитана.

— Отметимся? — поддернулся Кулеш.

— Ни в коем случае! — Чувалов невольно тронул ладонью то место на груди, где во внутреннем кармане слабо прощупывались деньги на командировочное довольствие.

— Расходы беру на себя. Гурий Кулеш пока платежеспособен.

— Да нет же! У меня и от малой дозы представления смещаются. Всё иначе, с вывертом кажется.

— Жаль, но беру к сведению. А мне пора установить свой градус, найти себя в данных обстоятельствах. На стопочках, на стопочках благородных вин воспитывался Гурий Кулеш милостью нестерпимо культурных родителей. Пойду разведаю.

Хотя Чувалов телесно отторгал все, что касалось предстоящей работы, но не в силах его было остановить активность сознания — оно стягивало, упорядочивало какие-то рассредоточенные электроны, спешно готовилось к новым нагрузкам. Больше всего не отвечало его натуре такое, как сейчас, состояние бездеятельности; возникающая парализация ослабляла физически, вселяла недоверие к себе. Чувалов надеялся, что немочь кончится разом, как только он ознакомится с обстоятельствами нового дела и заглянет в течение событий, приведших их участников к нарушению законности.

Плохо, что ему не дали отойти, отрешиться от чертовской круговерти, в которой он сильно измотался, затуркался и, кажись, несколько отупел.

* * *
И дело-то, возвращенное из облсуда на доследование, на первый взгляд никого не ставило в тупик.

Известный в городе певец с псевдонимом Сокол, забубенный холостяк, разгулявшись после гастролей, залез ночью в окно большого магазина, схватил пожарный шланг, отвернул кран и, заведя одну из своих коронных песенок, взялся поливать водой засевшего в каморке сторожа. Тот подумал, что совершено нападение, просунул в дверь ружье и выстрелил — все шестнадцать картечин, начинявших патрон, кучно вошли в живот певца, и он умер по дороге в больницу. Местная газета напечатала статью, корреспондент чисто умозрительно утверждал, что стрелять в Сокола, не способного пойти на грабеж, не было никакой нужды, и требовал возмездия. В публике возник ропот: убили, в упор убили безвинного человека.

К тому времени, когда дело — том разномастных бумаг — поступило к Чувалову, оно побывало в руках двух милицейских следователей и было, казалось, исполнено безукоризненно. Оперируя фактами, они, в сущности, утверждали то же, что и корреспондент: оружие применено без надобности, сторожа надо судить по такой-то статье. Чувалов наново вел следствие и лишь убеждался в юридической грамотности коллег — все у них сходилось. Привнес он не ахти сколько: детально познал суетную жизнь Сокола и обосновал мотив вторжения его в магазин — установил, что шесть лет назад он, тоже выкомаривая, вздумал разбудить спящий город колокольным звоном, полез на божий храм, свалился и сломал ногу в двух местах. Вот и с магазином то же, плеснуло что-то в бедовую голову — и попер он, ухарь, на рожон.

Обескураженный, сознающий свою бесталанность, Чувалов несколько дней занимался тем, что листал дело с неподступным видом, и был обречен слышать поминальный голос обивавшей пороги прокуратуры тетки Сокола и вопившей: «Съилы, ой, съилы, мого дитку-у-у!» Она никак не могла взять в толк, почему сторож не запрятан в каталажку, ходит на свободе, и сулилась жаловаться во все концы света. Впрочем, не разумел этого и сторож Ильин, слезоточивый, с пригорбатью дядька. Он считал, что за убийство человека его не могут не посадить, и хотел лишь знать, какой срок ему начислят и сумеет ли он вытянуть его до конца жизни.

Время, отпущенное на доследование, истекало, но Чувалов откладывал час, когда надо было идти к шефу и доложить начистоту: что-либо существенное выявить не удалось, все остается по-прежнему.

Раз Чувалов лежал на тахте в своей вознесенной на девятый этаж панельного дома квартирке и бездумно наблюдал за идущими на посадку самолетами; бортовые огни испускали наземь пульсирующий, красно-зеленый отсвет, возводя на стенах мелькающие изображения ужасных существ. Свет!.. Уж не он ли самый явился причиной трагедии? Ведь Ильин на допросах мимоходом говорил, что ему показалось, будто в магазин ворвалось много людей. Эта деталь пока не бралась во внимание, она отбрасывалась сознательно, как примитивная уловка оглушенного бедой человека. Но магазин устойчиво освещался лампами дневного света, и вряд ли там могло возникнуть что-либо ирреальное.

Наутро Чувалов вызвал Ильина и снова велел ему в подробностях восстановить события, повлекшие смерть певца. Согбенный, пугливо вскакивающий со стула, тот бубнил: «Не мечтал я стрельнуть в человека, нет, нет... В живого-то, невредимого...» — «Но свалил же его, сумел-таки» — «С чистого страху, ни с чего больше. Примерещилось мне — лезет и лезет ворье из окошек, из дверей, из одежи, что на продажу назначена». — «Из одежи, говоришь?» — «И оттуда, честное мое слово!» — «Эх, мечтатель!» — воскликнул удрученный Чувалов.

Он выпроводил Ильина и, встревоженный, зашагал по кабинету. С накипающим возбуждением он вдруг стал сознавать, что то́, на чем так долго фокусировал внимание, начало проступать, готовое вскоре оформиться в нечто определенное и доказательное.

Хотя Чувалов поддерживал выводы милицейских следователей, как и они, заглазно ерничал над судьями, отвергшими поданную схему убийства, однако втайне разделял их сомнения: выходило слишком безмятежно, с предрешенной жестокостью и не давало юридически обоснованного ответа на вопрос о том, из каких все же побуждений Ильин произвел выстрел.

В тот день Чувалов отправился с работы пешком, до темноты слонялся по городу и, словно заговоренный, неодолимо тянулся к магазину, где случилось убийство. Всё там было неново, в устоявшемся порядке; центральная улица, теряющаяся вдали, приглушенно освещалась змееголовыми фонарями. Казалось, неостановимо, по сверхъестественной воле неслись автомобили всех пород и мастей, эскалаторно двигались толпы горожан. Чувалов засмотрелся на то, как на углу съехались два однотипных грузовика, вроде бы сготовились боднуться, но, подсев на тормозах, застыли на месте, разъехались и помчались дальше. Кинжальный свет фар, когда они оказались в необычном, вспугнутом положении, в упор хлестнул по громадным окнам магазина и на секунду воскресил одетых с иголочки высоких парней и девушек — манекенов. Так-так... Если же наставить машины здесь и там, сгрудить их — это что же получится? Озаренный догадкой, Чувалов метнулся в телефонную будку и позвонил в ГАИ. Ему сообщили: да, случалась как-то автопробка в центре города, было-было, ее запомнили, потому как это большое и редкое ЧП. Когда произошла? Месяца три-четыре тому назад. Точнее? Сейчас узнаем точнее... С ознобом в груди ждал Чувалов ответа и был, наконец, успокоен им — автозатор случился в те минуты, когда несчастный Сокол штурмовал магазин.

Вот тогда-то и началась круговерть. Чувалов собственноручно изготовил макет перекрестка, накупил игрушечных машин и взялся восстанавливать канувшую в небыль обстановку. С помощью диспетчеров автобаз поднял вороха путевых листов, выясняя, какие именно машины тогда попали в автопробку, опрашивал водителей группами и в одиночку, не видя с их стороны особого расположения к себе. Одним словом, что касалось государственного транспорта, Чувалов так или иначе докопался до сути былого: расставил на макете игрушки, снабдив их номерами отысканных машин, но еще тут и там зияли свободные места, которые, должно быть, занимали владельцы личных легковушек. В конце концов макет заполнился почти целиком, и Чувалов назначил время осуществления грандиозного по масштабам опыта. К тому часу была запрошена сводка погоды, и она, к счастью, совпадала с той, что имелась на день совершения убийства, наглухо перекрыто всякое движение вокруг магазина; вызваны и расставлены с машинами водители в том порядке, точнее, беспорядке, в каком они находились в действительной автопробке. Наблюдать опыт пришли — человек сто — участники проводившегося зонального совещания судебно-следовательских работников.

Одетый в только что пошитую форму с блестками звездочек по углам воротника, Чувалов поднялся в извечно пустовавшую будку регулировщика и через мегафон дал водителям команду зажечь полагавшийся в этой ситуации свет. Вспыхнули, лупоглазо заморгали фары, и он сразу понял, что идея оправдалась: многослойный свет, вторгшись в залы магазина и отразившись в зеркалах, блеснув по отделанным метлахской плиткой колоннам, создал фантастическую обстановку. Все задвигалось, поползло, видоизменилось — и открылся удивительный шабаш бестелесных существ. Одни манекены вытянулись, миражно заструились и полезли на стены и потолок, другие же осели, раздались вширь, стали кривляться.

Эксперты попали в затруднение, они не знали, как тут надо использовать приборы и химикаты, но составили отчет, изложив в нем малейшие детали созданных обстоятельств, при которых погиб Сокол. Эта бумага — ее Чувалов готов был носить на вытянутых руках — восстановила логический ход событий, и дело пошло в судопроизводство. Сторож Ильин был полностью оправдан. Газета опубликовала витиеватое опровержение, затерев его на полосе, но те, кто жаждал мести за Сокола, что-то уразумели, и всевозможные слухи — это чувствовалось исподволь, — как затухающая хворь, постепенно улеглись.

В те же дни Чувалов по указанию шефа сменил овеваемый табачной гарью закуток и обосновался этажом выше, в кабинете старшего следователя — бывший хозяин его уехал на учебу в столицу. Новое местоположение не смутило Чувалова, напротив, внесло душевное успокоение, поскольку наделяло его более широкими правами, сулило более важные занятия в следственной практике...

* * *
Кулеш отделился от буфета, попятился к креслу, растопорщенно опустился в него. На лице его играли заревые сполохи: в организме шла винная реакция.

— Как особь? — мотнул он головой в направлении буфета. — Синичка! Ах-ах... У меня уже и адресок ее в кармане теплится.

— Накостыляют тут за нее в два счета.

— Эти люди с достоинством, у них на Гурия Кулеша рука не поднимется.

— А не лопнет идея?

— Только по случайности. Малые идеи живучи. Собственно говоря, на них и держится землеустройство.

Река сомкнулась в единое, окатистое тело, уткнулась сужением в недалекий горизонт. Извелись, сгладились порядки холмов и распахнулись низинные пабереги с семействами кручинных тальников, замытых половодным хламом; там и сям мелькали одинокие ели, помятые наносным льдом, неряшливые, с грязными подолами.

«Комета» двигалась легкой, скользящей тягой — оказалось, судоходные знаки скрывались в дыму, валившем из дальней тайги и устилавшем реку студенистой мутью. Вскоре за бортом смерклось, внутрь судна пахнуло устойчивой, какой-то ржавой гарью. Солнце уже не играло в стеклах салона, оно отдалилось, увязло в пластах дыма, как при полном своем затмении. Пассажиры заволновались, стали высовываться наружу.

— Горят леса...

— Пластают, вторую уж неделю. Вчера об этом по телевизору передавали. Тушат и потушить не могут.

— Живые деньги фукают.

— Действительно, такие средства летят в атмосферу, — сказал вникший в суть разговоров Кулеш. — Прикинуть бы, а? Это сколько же новых филармоний вышло бы?

— Много, не поддается воображению, — отозвался Чувалов. — К статье убытков надо плюсовать и реальные, уже сделанные затраты. Знаю, что на тушение пожара брошены сотни людей из нескольких районов — страдает производство, используется не по назначению техника, ломается там безбожно...

— Что за лихоимец поджог сотворил? Не знаете?

— Будем разбираться... — у Чувалова вытянулось, отвердело лицо — таким оно становилось, когда он готовился снимать допросы и когда на большой скорости водил машину. — Тем более что есть жертвы.

— Сколько?

— Трое пацанов.

— О батюшки! — напряг соловые глаза Кулеш. — Как же допустили? Это не секрет?

— Какой там секрет! Из-за этого весь Лесогорск гудит и стонет.

— И вы, значит, едете на расследование?

— Там видно будет...

— Молчу, молчу, — приутих Кулеш, заметив то, с каким неудовольствием Чувалов среагировал на вопрос. — Чту вашу деятельность: ночные бдения во имя справедливости, готовность к самопожертвованию.

— Есть и самопожертвование, не буду скромничать, — усмехнулся Чувалов и показал на среднем пальце остренькую завязь. — Чиновничья мозоль, авторучкой набита: пишу безостановочно, как дьяк. Без бумаги, оформленной должным образом, мы ровно ничего не сможем доказать; перед ней бессильно любое красноречие.

Следствие, которое Чувалову надлежало провести в Лесогорске, условно можно было отнести в разряд важных и ответственных. Нависла над ним эта работа по обыкновению врасплох, сразу отодвинув на дальний план все иные занятия. Он вживался в нее, определял умом объем и сложность — так каменотес оглядывает скалу, прежде чем взяться высекать нужную глыбу.

Накануне, уже в конце дня, в кабинет Чувалова разведочно заглянула секретарша шефа, а вскоре забрел и он сам, областной прокурор Богачук. Забрел, иначе не скажешь, потому как он, тяжеловесный не излишком плоти, а мощной костью и литым складом фигуры, ходил пришаркивающей походкой, с наклоном вперед, ставя вразнотык неломкие ноги.

Одинок, совсем одинок был прокурор Богачук. Семейное гнездо его, молодого комбата, начисто разорила война. Был, гласило предание, снова женат, легкодумно, с бухты-барахты, и после никогда не пытался устроить брачную жизнь. Несколько лет назад, уже на памяти Чувалова, ему сверсталось шестьдесят лет, по этому поводу устраивалось торжество, но нигде — ни в верхах, ни в низах — не завелось мысли, что созревал еще один доброкачественный пенсионер. Надаренное к юбилею: транзисторы, вазы, собственный портрет, выполненный самодеятельным художником с фотокарточки, и другие подношения он составил за шкаф, рассовал по столам и продолжал справлять должность в заведенном порядке.

Богачук забрел к Чувалову, и одно это уже что-то значило, потому как он не имел моды слоняться по кабинетам и без нужды отвлекать людей от работы. Зайдя, он мимоходом поинтересовался тем-сем, незадумчиво справился о здоровье и с ходу, твердостью голоса отвергая возможные отговорки, объявил: «Надо вам, Евгений Михайлович, срочно выезжать в Лесогорск, билетов на самолет нет и по брони, можно лишь отправиться водой на «Комете». Это даже хорошо, так как доро́гой станет видна горящая тайга, к чему будете иметь непосредственное касательство».

Какое открывалось дело?

Вкратце так... Директор целлюлозно-бумажного комбината Аркадий Николаевич Хлызов, величина не только местного масштаба, со своим окружением выехал в тайгу развеяться и отдохнуть. День или два рыбачили где-то далеко, в верховьях горной реки, потом заехали на его дачу, устроили гулянку при костре и запустили огонь в лес. Пожар охватил пионерский лагерь, спящих детей подняли и увели, но троих почему-то не хватились, и они погибли. Родители их дознались, отчего случился пожар, и, имея целью во что бы то ни стало наказать виновных, всполошили город, и местная прокуратура возбудила уголовное дело. Родители на том не успокоились и дали многословную телеграмму прокурору республики, она попала к нему на доклад, и он наложил резолюцию: «Провести расследование и доложить, взять дело под особый контроль».

Богачук ничего не внушал Чувалову, не говорил о серьезности обстановки. Лишь напоследок своим повседневным голосом, даже с некоторой ленцой и тягостью вымолвил: «Посмотрите там, Евгений Михайлович, все своим глазом, и если что — звоните мне в любое время хоть на работу, хоть домой...»

...«Комета» делала разворот у Лесогорского причала.

Глава вторая

Старшего следователя областной прокуратуры Евгения Михайловича Чувалова, к большому удивлению его, встречали. От черной «Волги», стоявшей на взгорке, навстречу ему с подскоком устремился мужчина лет пятидесяти, выстраивая на ходу улыбку. С неотлаженной походкой и косоватым животиком, был он, по всей видимости, из тех выдвиженцев-хозяйственников из низов, которые за отсутствием должной грамоты, вечно ходят в подручных у большого начальства. Как помощники такие люди незаменимы. Они патриотичны и вполне довольствуются отпущенными им правами.

— Евгений Михайлович?

— Верно, — сдержанно ответил Чувалов.

— Идите в машину, она за вами послана.

— Кто послал?

— Велели...

— Кто велел-то? Откуда узнали, что я еду?

— Велели... Товарищ с вами?

— Со мной.

— Сказали, что одни прибудете.

— Батя, вас не рассуждать отправили, а выполнять указания, смело и без оглядки, — воспрял духом Кулеш и указал на портфель Чувалова. — Возьмите сей пехтерь и тащите на место.

— Связь с городом неважнецкая, ходит один автобус да и тот, по-моему, сломался, — известил мужчина, когда «Волга» тронулась. — Примите уж нашу заботу...

— Назовите себя, батя, — сказал Кулеш. — А то и знать не будем, кого благодарить.

— Тарануха, Захар Евдокимович.

— Всего-навсего? А я — Гурий Кулеш. Слышали?

Тот жиденько улыбнулся и сделал извилистое телодвижение.

— Где вам! Живете в лесу, молитесь колесу... А почему бы вам, любезный, не позаботиться о том, чтобы автобус все же подавался сюда, хотя бы к прибытию «Кометы»? Мы-то едем — спасибо и еще раз спасибо, а как остальные?

— Доберутся.

— Понятно. Работаем среднесдельно: один пишем, два в уме. Не приемлю!

Чувалов бывал в Лесогорске, многое неплохо знал, но как и прежде, взволновался от стойкой новизны, обстоятельности и ощущения громадности раскинутого вширь и ввысь новопоселения. Его снова удивила дерзкая самостоятельность каменных жилищ, большую часть года способных противостоять холодам и сизой замети снегов; они умещались прямо в тайге, которая оставалась дикой, по-северному неприютной.

«Волга» услужливо скользнула к подножью гостиницы с неоновой вывеской «Сибирь».

— Сюда, идите сюда, — выметнувшись из машины, говорил Тарануха. Шел он вперед ловким полуоборотом, больше пятился. — Оформляться пока не надо, потом уладим. Дайте только паспорта. Какой номер желаете, Евгений Михайлович? Может, люкс?

— Полегче что-нибудь, отдельное, с работающим телефоном и там, где потише.

— Изыщем. А вам, товарищ Кулеш? То же самое?

— И желал бы, да опасаюсь, бульвар не выдержит, — изъяснился тот печально. — Устройте меня с подселением.

— Неудобства будут, знаете. Сочтемся, если что...

— Нет, нет! Увы, я не тот, за кого меня принимаете.

Чувалов остался доволен пристанищем: деревянная лежанка, плотная занавесь на окне, красный телефон, телевизор; пол оклеен серой попоной, на стене цветная фотография идущей краем моря женщины в купальнике. Оглянувшись, он потрогал в ванной ладонью пол — верно, подогретый, несмотря на лето; слыхал об этом благе цивилизации, но еще не встречал.

— Готовы, Евгений Михайлович? — поцарапавшись в дверь и открыв ее сантиметра на два, спросил Тарануха. — Спускайтесь вниз, обед уже подан. Дорога, она, знаете, уматывает.

Чувалов задумался, незряче поглядел в окно и стал собираться — не отлынивать же, черт возьми! Неавторитетно, скупердяйски расценился бы отказ, наверно... Тарануха, идя впереди вполоборота, хозяйским фертом, провел его через общий зал ресторана в глухое помещение, снизу доверху отделанное темным деревом и оформленное на восточный пошиб: свисающие кованые цепи, на стенах какие-то латы, блюда; чеканка — усатый горец с кинжалом, горец на ишаке, танцующая девушка в плавках. Чувалов содрогнулся, увидев забитый яствами стол: длинногорлые бутылки, запаянные лепешками горшочки, обрамленные зеленью бифштексы, дорожки перламутровой икры на хлебе, ломтики красной рыбы, еще что-то, еще...

Пришел Кулеш в своем потертом полукафтане и вездеходных штанах на заклепках, этакий неместный тип, ресторанный обитатель.

— Прошу, молодые люди! Садитесь, — не терял активности Тарануха. — По северным обычаям и законам... — скололся на последнем слове и, откинув голову назад, крикнул: — Юлия!

Часть дальней стенки, где восседал чеканный горец на ишаке и где, казалось, ничего не должно быть, открылась внутрь, будто выпала, и оттуда шагнула женщина в красном служебном платье, ожерелье из стеклянных дутышей, с отбеленными волосами, схваченными поверху ленточкой и все же полукольцами опадающими на плечи.

— Вот и сама Юлия, милая хозяюшка, — подшаркнул к ней Тарануха. — А это наши гости: Евгений Михайлович и... товарищ Кулеш. Люби и жалуй, — добавил он голосом покрепче. — Я же удаляюсь, удаляюсь...

— Вали, вали! — подстегнула его моментально залютевшим взглядом Юлия. — Иди и не оглядывайся!

— Кто этот Тарануха? — спросил Чувалов, когда сели за стол.

— О, редкая фигура! Он все может. Хотите птичьего молока? Пожалуйста, в любой расфасовке. Хотите кушанье из бычьих глаз? Будет подано.

— Удивительное вокруг нас: тайны, сюрпризы, волшебник в услужении, — проговорил Кулеш. — Заманчива ты, ревизорская жизнь!

— Тут не задаются вопросами, тут едят и пьют... по потребности, — рассмеялась Юлия никого не касающимся смехом; перед тем у нее мелькнула мгновенная, как вспышка спички, улыбка. — Стол оплачен, вернее будет оплачен, так что не стесняйтесь.

— Ну довольно! — Чувалов рассердился.

— Можете сами заплатить, возражений не будет, — сказала Юлия с некоторым испугом. — Еще что-нибудь заказывайте...

— А может, и не мешало бы принять услуги этого дядюшки.

— Нет, Гурий Кулеш! Вам ли, карманному финансисту, не ведомо, что все чем-нибудь да оплачивается? Тем более ресторанные харчи и ценная, наравне с бальзамом, выпивка.

Устроились ближе к столу. Чувалов с возбуждением знатока свернул головку с бутылки «Посольской», стал наполнять толстенькие, с уширенным низом рюмки.

— Мне чуть-чуть, медицинскую дозу, — решительно заявил Кулеш. — Иначе утеряю форму и никуда не сгожусь.

— А теперь я приму, — Чувалов одним глотком опростал рюмку, почувствовав где-то под рубахой хваткий ожог, и напал на горшочек; под лепешкой томилось шибающее настоем острых приправ варево, приготовленное, очевидно, не в массовом количестве и уже потому способное укротить любой аппетит.

Кулеш тоже выпил, не выразив никаких эмоций, и принялся ущипывать лепешку с абсолютным безразличием, как резину.

— Ешьте, не издевайтесь над пищей, — сказал Чувалов, поканчивая с горшочком. — Сделано на совесть.

— Насыщайтесь, насыщайтесь. У вас, у интеллигентов первого поколения, не расшатаны зубы и не испорчен пищеварительный тракт.

— Послушайте, Гурий Кулеш, — Чувалов вскинул летучий, как бы ударяющийся в невидимую преграду взгляд, — не испытывайте моего терпения, оно может лопнуть.

— Давайте не будем выкаться, в нашей среде такое... не культивируется и для вас, интеллигентов-первородков, это в тягость.

— Заметано, чего там! — отмахнулся Чувалов.

Кулеш принес освобожденную от чехла гитару — давнюю, коробчатую, неутонченной формы. Хмуро сосредоточившись, поковырял ноготком, поразглаживал струпья на лике ее, взвинтил существо ее до глубокого нутряного гула. Затем уместился получше на сиденье, свернулся бананом, как бы вобрал в себя гитару, сомкнулся с нею и объявил:

— Слова мои, музыка тоже...

Под влиянием морских песен Кулеша и еще одной рюмки «Посольской» на Чувалова снизошла любовная милость ко всему сущему. Занравилась ему эта удаленная от суеты бункерного типа комната с чеканенными горцами — один с кинжалом, другой на ишаке, — созданная в ней полутемь. Юлия, если несколько самому сдвинуться в сторону, была видна в каморке-подсобке. Она сидела обок стола и сортировала документы, не то квитанции, не то счета. По наклоненной вниз голове и розово светящейся мочке уха угадывалось, что она сторожко слушает происходящее в зальце и что готова в любую минуту встрепенуться на зов гостей.

— Замечательно! — с неестественным восторгом произнес Чувалов, улучив момент, когда Кулеш замолк в мимолетном раздумье, и хлопнул в ладоши: — Браво, браво! Бис!

— Чихня! — заключил Кулеш. — Так себе, для внутреннего потребления.

Кулеш отставил самовольно мыкнувшую гитару, оттянув губы, допил рюмку, нюхнул хлебца издалека и предложил:

— Хочешь, кое-что открою о себе? Слегка, верхний слой колупну?

— Валяй! Время есть.

— Как-то мне довелось ознакомиться с работой охочих исследователей, ведших наблюдение за одним родом алкоголиков. И что, думаешь, они открыли? Род вымер в четвертом поколении, вымер начисто, — отодвинув локтями тарелки и уложив подбородок на сцепленные пальцы, проговорил Кулеш с покосившей лицо усмешкой.

— Что-то уж больно мрачно, — встряхнулся Чувалов. — Сразу за упокой.

— Смотри, что получается, если сделать маленький экскурс в мою родословную, — продолжал он с заданной настойчивостью. — Как гласит семейная хроника, мой прадед, Антип Вавилович, в молодости пел в хоре самой Киевской лавры, кем-то был замечен, увезен на учебу в столицу — кто и чему его учил, покрыто тайной времени, но факт то́т, что после он выступал на сцене императорского театра, почитался и царями, и публикой, имел за свой талант кой-какие жизненные блага. Когда он приезжал в отчие места под Киевом, говоря по-нынешнему, несколько расслаблялся — выпивал, но в меру, дабы не повредить голос.

Дед мой, Сысой Антипыч, тоже пробавлялся на ниве искусства. Владел походным балаганом со скоморохами, игральными дудками и погремушками. Сысой Антипыч в полном одиночестве мог за ночь расправиться с четвертью самогонки, и делал это он не так уж редко. Будучи как-то в сильном подпитии и вознамерившись наказать тигра за непослушание, был растерзан им на большие куски. Так бесславно закончилась его жизнь.

Теперь мои непосредственные родители, Леонтий Сысоевич и Елизавета Лукьяновна, ныне покойные. В молодости отец выучился на циркового режиссера; как теперь понимаю, ничего исключительного он не совершал, так, компоновка темного и светлого, блестящего и летающего, клоунских башмаков и надувательских ящиков. Мать была актрисой, особенно ей удавались этакие, что ли, притирочные образы семейных квочек, и нелегко было разобраться в том, вела ли она роль, или выказывала подлинную суть своей натуры.

Короче говоря, Леонтий Сысоевич и Елизавета Лукьяновна служили искусству безмятежно, как в бухгалтерии, получали с него доход и ни в чем не сомневались. И, конечно, не могли не желать единственному сынку постигшей их судьбы. Сколь себя помню в детстве, во мне отыскивали таланты — неблаговидны те процедуры, надо тебе заметить.

Но так или иначе, благодаря невероятным усилиям родителей, после десятилетки я оказался студентом художественного училища в Ленинграде, отучился курс и стал подумывать о том, как лучше смыться из него, дабы не занимать чужого места. Ну, рванул из Ленинграда с легкой душой, попался родителям и, опять же благодаря их тщаниям, был устроен в музыкальное училище, уже в Москве. Учился без вывертов смиренно и даже ходил в отличниках — закончилась, наверно, ломка характера.

— Давно в Сибирь-то попал?

— Как только музыкалку закончил. Вскипело что-то, прорвалось. Люди Братскую ГЭС возводили, города закладывали — романтика. И я поддался общему веянию. Буквально в тот же день, как мы прибыли в Братск, я стал числиться режиссером одного ДК.

— Режиссером? С чего бы?

— Видимо, шагнул по отцовской стежке. То, однако, была самая активная полоса моей жизни. Я сколотил труппу из профессиональных актеров; их, обмятых жизнью, укатанных крутыми горками и занимавшихся чем угодно, в Братске хватало, надо было лишь поискать. Мы ставили «Барабанщицу». Заглавную роль исполняла Нила Яицкая. Да, имя ее было такое же, как и у героини пьесы. Собственно говоря, она и подбила меня ставить «Барабанщицу». Нила играла вдохновенно, без модного в ту пору наива, с предельной, не рассчитанной на дешевые эмоции страстью. Тому способствовала не только несомненная одаренность, но и личная жизнь-драма, в чем-то типичная для женщин, чувствующих у себя талант, но не способных эксплуатировать его. Вышла она на столичную сцену из самодеятельности, сыграла две-три роли, да не совсем удачно, не выразив себя как следует. Затем топтание на задворках сцены и, в конечном счете, застой — самая страшная мука для творца. Такая вот обыкновенная история...

Кулеш еще подначивал и теребил гитару, но она лишь взмыкивала, отстраненно гудела и казалась пустой фанерной коробкой, никогда больше не способной выдать что-либо стоящее.

— Цыть, дрянь! — обругал ее Кулеш и запихнул куда-то под кресло.

Душевная благость, интерес к окружающему стали ослабевать, размываться, и Чувалов ощутил сонное давление в косицах и огрузлость собственной плоти. «Объелся, кажись. Вот те на!» — подумал он, положил деньги меж тарелок и побрел в номер.

* * *
— Вставай-ка, вставай, — подергал его за мизинец Кулеш. — Поднимайся, ждут тебя.

— Кому же я понадобился, скажи на милость?

— Тебя ждет Юлия. Где-то на верхнем этаже.

— Зачем?

— Ну вот, этого и надо было ожидать. Больше ему, конечно, спросить нечего. Сам дотумкаешь, не маленький.

— Ничего не выйдет, — Чувалов глубоко сел в постель. — Не может выйти...

— Разве? С чего ты взял?

— Видишь, какой у меня рост? Сто шестьдесят восемь сантиметров. А у нее? То-то же! Ответь-ка лучше: она сама пригласила или ты постарался?

— Взаимообразно, честно говоря. Я намекнул, она не возразила. Притом очень показалось, что она ждала такого намека. — Слушай! — озаренно вскричал Кулеш. — По-моему, эта дама имеет тесное отношение к тому, ради чего ты сюда приехал.

— Гурий Кулеш! — осаживающе произнес Чувалов, вскользь усмехнувшись. — Ты худо думаешь о женщинах, тем более о малознакомых.

— Извини, друже, — смешался Кулеш. — Стукнуло что-то...

— Не отряхивайся, не надо.

— А ты иди к ней, — проговорил Кулеш. — Не забывай, что из-за какой-то мировой путаницы мужчина и женщина, назначенные друг другу, встречаются редко, как, впрочем, все настоящее на этом свете.

Скоростной лифт поднял Чувалова на вершину гостиницы, в укороченный этаж, где уже не было номеров. В одной половине его, похоже, размещались служебные комнаты, другая была отведена под тихий и просторный буфет от ресторана.

— Идемте, — встретила его Юлия с имеющей какое-то назначение улыбкой и увлекла в сумрачную глубь коридора.

Помещение, куда он был введен, являло собой глухой, тяжело зашторенный приют с казенной обстановкой: трехсекционный платяной шкаф в медных оковках, кресла с подушечками в головах, цветной телевизор, два палевых ковра. Из-за деревянной отгородки виднелся угол низкой тахты.

Юлия была в легком домашнем платье, в тапочках и казалась не столь уж высокой ростом.

— Выпьете? — Она открыла напоминающее сейф углубление в стене, заставленное бутылками различной длины и толщины.

— Недурственно... — Чувалов даже фыркнул.

— Чего это вы? — Юлия приостановилась, затяжно поглядев на него. — Я не держу вас вообще-то...

— Цейлонский кофе! — воскликнул Чувалов с пафосом. — Какой дурак от него откажется!

— Речь-то о вас...

— Какие могут быть речи! Я же добровольцем пришел.

— Тоже правда, — Юлия метнула на столик длинногорлую бутылку с этикеткой в медалях, включила кофейник, села. Она красиво садилась: вольный бросок тела, подсечка в коленях, было что-то в этом от посадки большой птицы.

— Здесь и живете? — поозирался Чувалов вокруг.

— Так, обосновалась временно. Есть у меня квартира, но далеко, в семнадцатом микрорайоне. Ездить туда — целое горе.

Чувалов отводил, сворачивал взгляд, но все время видел обнаженные руки Юлии — полноватые, без острых сгибов, двигающиеся как-то округло, взмахами. У нее были блесткие, словно речные окатыши, глаза: в них, как успел заметить Чувалов, в отдельные моменты вскипало нелегкое душевное напряжение. Можно было подумать, что они замечают разом все, что делается вокруг, до мельчайших подробностей и, однако ж, способны не видеть, легко выпускать то, что станет нежелательным.

Чувалов изо всех сил старался не выказывать охватившее его волнение. Он испытывал то же, что каждый раз сносил в пошивочной мастерской, когда надо было выставлять себя перед закройщицей в угодных той положениях. Но Юлия не замечала или не хотела замечать того, как он елозил в кресле, шаркал ногами, подсаживался удобнее и ненормально вздергивал головой — понимал, что глупо это, не по-мужски, но унять себя не мог. Он достиг того возраста, когда становится особенно ясно, что между мужчиной и женщиной, способных на интимные отношения, всегда присутствуют наигрыш, плохо скрытая ложь, защитная неоткровенность; что есть в том особый смысл, призванный оправдывать греховную связь, освящать ее высоким чувством. Оно и хорошо, ладно, думалось ему мимолетом, что еще не познаны любовные тайны, произойди то — и опреснел бы мир, люди бы, наверно, утеряли интерес к самоусовершенствованию.

За утратившим вкус цейлонским кофе, в необязательном, бессвязном разговоре шло время. Чувалов решил попытать судьбу — иначе, видимо, стала бы нечестно, потому как между ними уже завелся излишний обман, отдалявший то, что было предрешено, что ждало заветной минуты.

Чувалов надвинулся к Юлии, обнял ее взахват, с мальчишечьим испугом. Через какое-то время раздался ее жаркий, на глубоком выдохе возглас:

— Не хотела, видит бог!..

Глава третья

Долго не мог выйти Чувалов из сонной обморочности. Несколько раз яснилась память, но не хватало какой-то малой подвижки, рывка, чтобы встать, и он, охватываемый неодолимой силой, снова опрокидывался в тягучую дрему. Все же мало-помалу очнулся, размялся и первым делом слепо нашарил на тумбочке часы, взглянул на них с отдаления и бормотнул: «Уже двенадцатый, ого! Здоров ты, батя, дрыхать, здоров!»

Пока Чувалов брился, стоял под шипучим душем, одевался, в нем накипала, восстанавливалась вчерашняя радость к Лесогорску.

Ох, Юлия, Юлия...

В дверь номера постучали, скользом, видимо, всей кистью руки.

— Заходите! — гаркнул Чувалов. — Прошу!

В номере появилась Лейла Османовна Ахметзянова, следовательница Лесогорской прокуратуры. У-у, всё такая же, сколько ее знал Чувалов, то есть: плоскодонка, сложена из трех лучинок — так она сама определяла собственную комплекцию, — с узким щучьим лицом, светлым хребтиком носика, с растушевкой темного пушка на верхней губке. Сложно устроенная прическа, четко оттененные глаза-перевертыши, канитель волосиков на ногах, сглаженных капроном, — точно, все ее было при ней.

— Нам татарам... — шагнул к ней со вздетыми руками Чувалов.

— Все равно!

— Что водка, что пулемет...

— Лишь бы с ног валило!

Это был памятный эпиграф к вечеринкам, которые Ахметзянова на протяжении всех студенческих лет сочиняла на дому глухой хозяйки, где она арендовала комнату с отдельным входом с задворья. Домовладелица с полным безразличием относилась к сходкам будущих юристов. С великой охотой собирались они на вечеринки потому, в частности, что у Ахметзяновой, благодаря ее подвижничеству, всегда было что поесть, а при особых условиях и выпить.

В одном были солидарны парни по отношению Ахметзяновой, в том именно, что ее, благодетельницу, никто не должен был испытывать на любовь.

Чувалов приобнял Ахметзянову, споткнулся пальцами о застежку под форменным пиджаком на спине, отдернул руку и проговорил в смущении:

— Как жизнь, мать?

— Жись — только держись!

— Садись сюда вот, в кресло.

— Я утречком забегала, да ты спал, как грешник после исповеди. Или как будто последнего на свете преступника ликвидировал. Дело-то о пожаре я веду, принесла вот... — сказала Ахметзянова, встряхнув портфелем.

— Эх, закон-тайга, медведь-прокурор! Нельзя же выносить дело из конторы! Тебе ли это объяснять, Османовна?

— Ну, Евгений Михайлович... Что за куражи? Видать, строго вас там в области держат. Чудак: тебе же удобнее будет здесь заниматься, спокойно и телефон под рукой.Держи марку.

— Ладно, замнем для ясности. Расскажи лучше, как Николай-то Степанович умер. Так это известие всю нашу управу резануло.

— Имел почет шеф, ничего не скажешь. Фронтовик, орденоносец, почтенный родитель — много чего в его активе значилось. Прочно сидел на своем месте, не шатался. Горевали наши, плакали в открытую, а я нет, я воздерживалась, не буду скрывать.

— Воздерживалась... — задумался Чувалов. — Были основания?

— Еще бы! Не ладили мы с шефом, до рукопашной не доходило, но мелкие стычки шли постоянно.

— Из-за чего, если не секрет?

— То одно, то другое, вспоминать не хочется. Да ты, наверное, слышал, что он за какую-то неделю до кончины отослал туда к вам аттестацию на меня, совсем худую: малоинициативна, без творческой жилки, видишь ли, и еще кое-что отвратное. Удружил старикан!.. А не слышно, кого прокурором хотят назначить?

— Лично меня это не волнует.

— Как ты, Евгений, живешь-поживаешь? — спросила Ахметзянова с притаенным любопытством. — Женился?

— И в мыслях не держу!

— Эх, голова садовая! Наметил бы кралю, пощурился, повздыхал — и готово.

— Учту, Османовна, учту. У тебя-то что на личном фронте?

— Глухо, как в танке. Но в одном засветило. Боюсь даже вслух говорить.

— Что так?

— Квартиру дают, — суеверно притушенным голосом шепнула она.

— Однокомнатную, — провидчески сказал Чувалов.

— Естественно. Однако в центре, в кирпичном доме, на втором этаже, с телефоном, представь себе. Кошмар! Я, кажется, лопну от радости. Так общага надоела! Хоть возьми и удавись.

— И ордер получила?

— На днях выпишут. С жильем здесь проблема из проблем. А люди едут, без конца.

— Поздравляю.

— И отделаю же я гнездышко! Ничего лишнего, как у японцев. Все броско, чтоб влекло душу и сердце, — Ахметзянова призадохнулась от чувства грезившейся свободы.

Чувалов переждал момент и спросил:

— Тайга все горит?

— Горит, как во вселенской печке. Жара несносная. Сейчас бы дождя хорошего на неделю, здорово бы помог.

— Тушат?

— Отряжают людей, технику — разворачиваются. Вызывали спецпожарных, с самолетами, со взрывчаткой, да пока ничего не вышло, опалились только молодцы.

— Далеко пожар распространился?

— Уже подступает к Восточному Саяну. Остряки говорят, что там и заглохнет, потому что начнутся гольцы, а на них нет ничего горючего.

— Сама выезжала на место гибели ребятишек?

— Конечно. Тут вот вся история, — Ахметзянова вынула из портфеля голубенькую, на витых завязках папку. — Будешь знакомиться?

— Обрисуй пока на словах, в общих чертах.

— Кошмар! Я была в обморочном состоянии. Слабачка я, бабенка всего-навсего. Все трое — Саша Будрис, Коля Измайлов, Андрюша Никитин — лежали вместе, обгорелые до косточек. Страшно...


Чувалов открыл папку и с внешним неприятием взялся листать дело; такое отчуждение к бумагам привилось исподволь и служило оно скорей всего, настроем к работе. Скосив плечи и отстукивая пальцами левой руки какие-то знакомые ритмы, обегал взором протоколы допросов, справки, характеристики и мгновенно схватывал то, как они оформлены — на месте ли подписи, штампы, печати. Все было в норме, хоть за образец выдавай — сойдет.

— Те-те-те! — возрадовался он, как всегда неожиданно. — Проклюнулся-таки дружище.

— Кто? — подструнилась Ахметзянова.

— Тарануха.

— A-а, Захар Евдокимович. Замдиректора комбината по хозчасти. Проходит как свидетель, но дрожит чего-то, не унимается.

— Ну, а сам директор? Что-то не вижу ни объяснительной его, ни протокола допроса. Насколько я осведомлен, он же, не кто-нибудь устроил вылазку в тайгу... с последствиями.

— Правильно, Аркадий Николаевич выезжал на рыбалку. И ему нужна разрядка — живой человек.

— На казенной машине, понятно? — как-то невпопад спросил Чувалов.

— Детали... Копаться в этом нам совсем не к лицу, поверь мне.

— Допустим.

— Слушай, Евгений, — Ахметзянова обернулась к окну, стала с нажимом выводить на пыльном стекле завитушки, — тут надо ухо востро держать, иначе можно набить таких шишек, что вовек не износишь. Многие поднялись на Аркадия Николаевича, что и заелся-то он, и власть большую забрал и, дескать, едва ли не самолично пионерлагерь сжег. Но мы-то, юристы, должны откинуть эмоции и мыслить своими категориями. Нету в действиях Аркадия Николаевича Хлызова состава преступления. Улови это, Евгений! В самом деле, использование служебного транспорта не по назначению, пышный выезд на природу — есть тут кое-что, но больше морального порядка, так пускай, если кому потребно, за это на комбинате или еще где берутся. А с нас взятки гладки.

— Неужели, по-твоему, никто не виноват в том, что погибли дети, что государству наносится громадный, пока неисчисленный урон? Может ли так быть? Не поймут нас, Османовна.

— Виновник есть. У меня же доказано там, в конце... Егерь Куличинского участка Елшин Назар Кузьмич, по кличке Прометей.

— Прометей? Любопытно. А почему, скажем, не Лешак? Либо не Упырь?

— Шут их там разберет, — вздернула Ахметзянова плечиками. — Это он запалил костер и обязан был следить за ним, но напился в стельку, чуть сам не сгорел и запустил огонь на территорию лагеря.

— А что Хлызов предпринял? Подручные его?

— Когда занялся пожар, Аркадий Николаевич был далеко оттуда, по дороге в Лесогорск.

— Один?

— Да, сам вел машину.

— А Тарануха? Шофер? Они где и чем занимались?

— Еще Михалдыкин.

— Что за личность?

— Снабженец комбинатский.

— Ну?

— Там они, на месте оставались.

— Тоже лыка не вязали?

— Все гуляли...

— И что этот Прометей? Как ведет себя?

— Много-то от него не добьешься, гмыкает только: ага, нет. Кажется, и слов других никогда не учил.

— Признает вину?

— Не отрицает, во всяком случае. Если будет суд, то большой срок ему не дадут, от силы три года; я уже и статью определила. Не умышленно ведь пожар сотворил. Халатность наша...

— Но с тяжелыми последствиями, а отсюда можно много набрать.

— Трудновато будет. Закон — не безразмерный чулок, его не растянешь.

— А что Хлызов? Нормально спит?

— Пострадал Аркадий Николаевич, да и крепко. Дача же у него сгорела. Там, возле пионерлагеря, стояла. Просторная, с жилым чердаком, с банькой, с гаражом. Цветной телевизор, холодильник, мебель — всё подчистую. Жалко...

— Не обеднеет, поди. Новую соорудит, долго ему.

Ахметзянова увязала свою папку, повертела ее в нерешительности и спросила:

— Возьмешь?

— Держи пока при себе. Что понадобится — спрошу.

* * *
Чувалов сел в емкое кресло, вытянув ноги, цепко ухватился за подлокотники и сидел напрягшись, словно готовился к удалению зуба. То, что исполнила Ахметзянова, было достаточно аргументировано, соответствовало Уголовному кодексу и, очевидно, могло быть приемлемым для суда. Но все поданное ею было смоделировано опрощенно, с каким-то сугубо личным подходом.

Пожалуй, он бы ни в чем не усомнился и остался лишь благодарным Ахметзяновой за предварительное расследование, если бы не знал ее характера, ее постоянной тяги к преуспеянию. Она никогда не отступалась от намеченных целей, и именно это привело ее в Сибирь. В Казани она не сумела поступить на юрфак, хотя убила на это два или три года. Решила попытать счастья на свежем месте, как некогда говаривала, в краю мужественных и добрых людей, и не ошиблась, выдержала вступительные экзамены.

На факультете ее звали Неотложкой. Только она могла каким-либо способом вручить занемевшему студенту шпаргалку, в критический момент найти конспекты первоисточников или начисто забытых лекций. У нее можно было перехватить деньжонок, книгу, авторучку, общую тетрадь и все другое, имевшееся в ее владении; возвращать взятое считалось предосудительным. Ее, как и всякую благодетельницу, почитали наяву и не все, особенно мужчины, принимали душою — велось стихийное отмщение за то, что многие были от нее зависимы.

— Вот тебе, бабушка, и юриспруденция, — произнес Чувалов слышанный где-то каламбурчик и вслух додумал: — Спешила Османовна искать виноватых, шибко спешила. Что же ее подгоняло?

* * *
Заверещал телефон, интимно, с поуркиванием.

— Евгений Михайлович? — услышался близкий мужской голос. — Это Максимов, инструктор горкома партии. Я здесь, в гостинице. Можно зайти к вам?

— Прошу.

Спохватившись через минуту, Чувалов, чтоб лучше представиться, вышел в коридор. От поста дежурной к нему, посверкивая улыбкой, двинулся мужчина в сером костюме из грубой, вафельной структуры ткани; шел, опадая на левую сторону, — был хром, ставил изувеченную ногу коловоротом, словно шурупы ввинчивал в пол. Никак невозможно было определить лета его: не то около тридцати, не то все полста. Он обладал крепким поставом фигуры и свободно развернутыми плечами и потому издали казался совсем молодым человеком. Но когда приблизился, Чувалов даже качнулся в замешательстве, разглядев гостя мимолетно, с тактичным невниманием; поражало обилие каких-то, что ли, декоративных морщин на его ясно открытом лице. Они брали исток с шеи, внаклад оплетали щеки, губы и нос, птахами взлетали на лоб и растекались по залысинам, наступательно сгоняли волосы вверх, к макушке.

— Алексей Ефимович, — подал он вескую, как из бетона, руку.

— Заходите, — Чувалов упреждающе ковырнул туфлей дверь, пропустив гостя в номер. — Пива хотите?

— Можно немного. Духотища... — усмехнулся Максимов с мужицкой понятливостью, разогнав по лицу свои бессчетные морщины.

Чувалов сполоснул стакан, лихо сковырнул ногтем пробку с бутылки, разлил пиво.

— Удивительный этот Лесогорск, прямо до чертиков. Город-всезнайка.

— В каком смысле?

— В самом конкретном. Откуда меня успели узнать многие? Вот вы, например?

— Лично меня Яганов поставил в известность. Вполне официально, у себя в кабинете.

— Ваш первый секретарь, если не ошибаюсь? В честь чего такое внимание ко мне?

— Таить мне нечего, — сказал Максимов, поднимая стакан с пивом на брюшках пальцев и с прищуром разглядывая его на свет. — Но, в свою очередь, хочу, чтоб и вы, Евгений Михайлович, были по возможности откровенны со мной.

— С какой стати? — туповато уставился на него Чувалов.

— Как вам лучше объяснить... И для меня не все ясно в том, почему Яганов, так сказать, в срочном порядке заинтересовался вашим приездом. Могу лишь догадываться.

— Но откуда стало известно, что я приехал?

— От вас разве не сообщали?

— Я выехал спешно, молчком. Если бы звонили, так в прокуратуру, больше никуда. И потом, встречали меня не прокуратурские, а с комбината, некто Тарануха.

— Вот здесь уже кое-что проглядывается.

— А все-таки, что говорил Яганов? Наказывал что-нибудь?

— Ну, дескать, приехал следователь из области, будет делом о пожаре заниматься. Сказал, что надо помочь вам, если будет необходимо.

— Чем?

— Может, сведения какие подготовить, может, транспорт найти или еще что...

— Выходит, прикрепляетесь ко мне?

— С вашего согласия, понятно.

— Ну спасибо.

— Кстати говоря, Яганов просил познакомить его с вами. Сегодня он на пожар уедет, наверное, уже отправился. Вернется дня через два, не раньше. Сколько вы рассчитываете пробыть здесь?

— Неделю, чуть больше.

— Успеется, значит.

— Это даже к лучшему, я хоть освоюсь.

— Евгений Михайлович, послушайте меня... — Максимов крутанулся в тесном для него номере кособоко, словно с подбитой гусеницей танк. — Я бы и сам пришел к вам, без указания Яганова. Хотите знать для чего? Чтобы вы лучше увидели некоторые... э-э, вещи...

— И это поможет следствию?

— Должно помочь.

— Алексей Ефимович! — Чувалов изменил голос, будто подкрутил его до некоторой сухости. — Вы, по-моему, собираетесь навязывать следствию свое мнение. Или я ошибаюсь?

— Что вы, что вы! — неподдельно испугался Максимов. Такого оборота дела он, конечно, не ожидал. — Коли так, могу уйти...

— Я не задерживаю вас.

— Неужели я на сутягу похожу? — вопросил смятенно Максимов.

— Не сказал бы.

— Неужто вас не интересуют кой-какие детали возникновения пожара?

— Интересуют, а то как же!

— Так в чем загвоздка? Не пойму я что-то...

— Не огорчайтесь, Алексей Ефимович, — сказал Чувалов внушительно. — Смею думать, что у вас честные намерения и, надеюсь, вскоре мы обговорим все, что будет нужно.

— Сейчас нельзя?

— Не вижу смысла. Я еще ничего не коснулся и, откровенно говоря, не хочу заранее составлять субъективное мнение.

* * *
Вечером Чувалов сидел у Юлии там же, в непроницаемо зашторенной комнате наверху гостиницы. Снова был цейлонский кофе фирмы «Бон», налитый в пятнистые чашки и оставленный без внимания. На столике без дела возвышалась непростой отливки бутылка с завёрткой на резьбе — строгая, как морской маяк. Погуживала, испускала неземное сияние глыба телевизора.

— Эх-ма, жгунчик! — посмеивалась Юлия и ерошила ему волосы с вызывающей протест обыденностью. — И где тебя раньше носило?

— Тебя искал, — ответствовал Чувалов и клял себя за то, что невесть отчего был принужден нести этакую чушь.

Ответ не смущал Юлию, она принимала его с видимым удовлетворением, как исчерпывающую справку.

— Слабо, ненадежно устроены мы, бабы, — говорила она с подступавшей слезой, тиская руки Чувалова у себя в коленях. — Метнулась вот к тебе, скисла... А еще вчера и понятия не имела, что есть ты такой вот на свете... У тебя большая семья? — спросила Юлия без перехода.

— Мать есть, живет в деревне, на пенсии, но работу не бросает, — молвил Чувалов обстоятельно. — Есть два брата, оба младше меня, один мединститут заканчивает, второй в армии служит.

— Я не о том.

— Ах, ты о своей спрашиваешь! — как о чем-то совершенно неважном сказал он. — Своей не обзавелся.

— А был женатый?

— Считаю, что нет.

— Как это понять?

— Состоял в браке, точнее сказать. Ага, состоял, — пусто всхохотнул Чувалов. — Сбежались вгорячах, помучились два года... А-а, чего там вспоминать! Давно одни головешки остались.

— Мог бы учесть, что со временем жена становится по образу и подобию мужа, слепком с него в натуральную величину, — сказала Юлия. — Это ей природой дано.

— Чудная ты, Юлия... А как тебя в детстве звали?

— Варкой.

— Это с чего?

— Не знаю. Видно, мое имя было не для слуха тех, среди кого жила. А ласкали меня совсем редко. Чаще ругали.

— Вот как! За что же?

— Отца у меня не было. Вернее, был как таковой, но сбежал, исчез без вести. Да на его месте, наверно, любой бы лататы задал — пила у нас мать горькую. Насколько помню, отец и привадил ее к рюмке. Сперва попивала для настроения, с устатку, по праздникам, втянулась — и пошло... Отец отправит ее за одной бутылкой, она две несет, говорит, лишний раз чтоб не бегать. Не интересно тебе? Да, ты ведь это самое видишь, по долгу-то службы.

— Ничего...

— Когда умотал отец, когда уложили в больницу с раковой опухолью губы мать, меня взяла к себе родная тетя Агаша. Мы жили в леспромхозовском поселке, далеко-далеко в тайге. Тетя Агаша была одинока, она числилась таборщицей, обстирывала лесорубов, готовила им еду. Я там ходила в школу, до четвертого класса, — говорила Юлия, увлекаясь, со злой настойчивостью. — Потом леспромхоз снялся с места, отъехал на новые деляны, и поселок захирел. Мы отсортировали пожитки, столкали необходимое в деревянный сундук — такой, знаешь, с покатой крышкой, обитой жестью в клеточку, — и уехали в Красноярск, не в сам город, а в его далекую окраину. Ну, сняли насыпушку, устроились мало-мало. Тетю Агашу взяли сторожихой в одну контору, в ней она попутно смывала полы, но ее заработка никак не хватало; я уже стала большенькой, ходила в шестой класс, надо было сменные платьишки, обутки иметь, то да се... Спекулировала тетя Агаша, как я позднее сообразила. Она и меня пыталась приохотить к этому занятию. Как вспомню — содрогнусь. Потом устроилась в профтехучилище, на все готовое. Училась на маляра, целых три года.

— Зато десятилетку закончила, — непонятно для чего сказал Чувалов.

— Докончила... Ходом, с топора, с топора. Там это здорово отлажено.

— Работала по специальности?

— Не довелось. Замуж вышла.

— Что, муж не позволял работать?

— Не заставлял, по крайней мере.

— Сам много зарабатывал?

— Много. Больше иного академика.

— Н-ну, кем же он работал?

— Летчиком-испытателем. Мы часто ездили с места на место, конечно же, не по своей охоте; забот мне хватало.

— Сюда-то как заехали?

— Муж на пенсию вышел. Ткнул пальцем на карте где поглуше, чтоб рыбачить и охотиться можно было — мечтал об этом до помрачения. Вот и выпал нам Лесогорск.

— На пенсию, стало быть?

— Он был старше меня всего на шесть лет. Пенсию заслужил рано, до сорока лет. Ему же особый стаж насчитывался.

— Я понимаю, — бодро сказал Чувалов и, помедлив, спросил с натяжкой: — Где он теперь?

— Далеко...

— Разошлись, что ли?

— Погиб он. Разбился на «Волге». Тут поблизости, на выезде из города. Обкатывал машину, ему ее министр разрешил без всяких жданок купить.

— Вот как... Дети-то есть?

— Не получились дети! — Юлия вольным кивком головы отмахнула волосы на сторону. — Не дави на слабое место, жгунчик!

— Прости. Я не знал.

Чувалов шагнул к окну, раздвинул портьеры. Умотанный за день городок отстаивался в бусой, недолгой ночи летнего севера. Оцепенело вытягивались прогалы улиц, дотухали огни в словно зависших над землей стенах домов. Было душно и тихо; лишь из-за леса, со стороны аэропорта несся струйный посвист турбин да изредка слышались шаркающие звуки автопокрышек по асфальту.

— Иди сюда, — позвала Юлия. — Осердился?

— Н-нет...

— Закрой окошко, не пялься. Увидят, чего доброго.

— Боишься? — живо повернулся к ней Чувалов.

— Ты сам-то поостерегись.

— Кого?

— Есть кой-кого... Я всерьез предупреждаю.

— Спасибо, Варка. Я постараюсь.

Ночь пала на гостиницу. Отключились вентиляторы, гнавшие ресторанный чад в атмосферу. Остановились скоростные лифты, сделались пустыми, как обыкновенные ящики. Ссунулся в жестком кресле на входе старый швейцар в заношенной форме, пустил через оттянутую губу сонную руладу.

Гостиница унималась на несколько часов.

Глава четвертая

В кабинете Аркадия Николаевича Хлызова возле потолка с шелестом накручивался размашистый пропеллер; заведенно поворачивались на своих шейках, мерно гудели два маленьких вентилятора на дальних углах стола. Приспособления эти не освежали воздуха, только лопатили его, зато немного отвлекали от банной духоты, не давали замкнуться на собственной маяте. Аркадий Николаевич, вдруг догадавшись, снял пиджак, ослабил галстук и взялся подписывать бухгалтерские документы, застарело грустя о том, что ему, в силу незыблемых установок, приходится лично визировать разные жалкие бумаженции, в которых он, честно говоря, мало что смыслил, вернее не хотел тратить на познание их ни капли энергии. Если бы, думалось ему втайне, с внутренней ухмылкой, кому-либо взбрело в голову надуть его, то это вышло бы классически, поскольку он не умел сосредотачиваться на малом и утверждал незначительные бумаги походя, с хроническим неприятием. Что касалось документов важных, отправляемых в высшие инстанции, — тут Аркадий Николаевич был непримирим ни с собою, ни с подчиненными: видел погрешности издали, цепким взглядом, делал пометы красным карандашом броско, не жалея трудов машинисток, после снова читал тексты с пристрастием и, убедившись в безукоризненной точности исполненного, ставил свою подпись да и то не сразу, а пооценив еще, попримерившись.

Кабинет был долгий, со шкафами-невидимками по боковой стене, с развесистыми пальмами у окон, устлан мшистыми коврами, имел отставные столы для заседаний, тоже долгие, как прилавки. Аркадий Николаевич занимал в нем совсем мало места, в отрезанном столом дальнем углу, и видел в том ребяческий умысел: посетитель, увязая в ворсе ковров, шел от дверей, как на выставке мод, не меньше минуты, и давал разглядеть, что нес — хорошую улыбку ли, злость ли, ну, и вообще в каком бывал состоянии духа.

Аркадий Николаевич влеготку разделался с бумагами и включил промтелевизор. На экране, когда стекла мелкая рябь, возник сушильный цех, вытянутый как проспект, с двумя разлегшимися машинами, в которых доходила, уминалась целлюлоза и сплошным полотнищем моталась на железные оси. Далее она рубилась на пресспатах, тасовалась в красивые пачки, схватывалась проволокой — все автоматически, сноровисто, и опускалась вниз, на склад готовой продукции. На экране работа шла немо, вроде бы безотносительно к действительности, но Аркадий Николаевич и так постоянно отчетливо слышал нутряные потуги машин, сеюще-деловой постук пресспатов, хрумкающие звуки листорезки, визги кранов и со вздрогом представлял, сколь тяжко, утомительно было сейчас в этом основном цеху.

Но шла, шла беленая целлюлоза! Шла, мать честная!

Аркадий Николаевич Хлызов начинал с рядового инженера на одном средней мощности ЦБК[1] с отставшей технологией, там же поэтапно занимал должности начальника разных цехов, возглавлял производственный отдел — мучился тем, что вынужден был тратить клокотавшую в нем энергию на латание допотопного оборудования и — сколь ни отпугивай ее — приходить к мысли о своей заурядности. Теперь же, по прошествии лет, он не считал те времена пустыми, напротив, был рад, что собственноручно ощупал всякую занюханную детальку в необъятном скопище механизмов. И стоило ему ныне взяться рукой за какой-нибудь отросток трубопровода, взглянуть мельком на прибор, послушать уркоток внутри котла, чтобы сразу определить, отчего случился сбой, и, никого не сзывая на совет, дать указания, что и как исправить. Об этой его способности ходили легенды.

Комбинат круглые сутки пребывал в раз и навсегда заданном ритме, имел назначение выпускать, помимо целлюлозы, оберточную бумагу, канифоль, талловое масло, кормовые дрожжи. Жесткая зависимость звеньев производства одного от другого, их пищеварительная непрерывность требовали слаженности, неустанного внимания к частному ничуть не меньше, чем к единому целому.

Хуже поддавались его влиянию связи и отношения, касавшиеся Лесогорска. И жилье, и транспорт, и культура, и образование — всё, вплоть до оказания шефской помощи школам, так или иначе грелось под раскидистым крылом ЦБК. И — не успеешь глазом моргнуть — подбирались к его богатой, но небессчетной казне. Тут Аркадий Николаевич действовал почти вслепую, безоглядно сваливал дела на более верных помощников и весьма смутно представлял себе, что куда шло, что куда двигалось; охватить разумом вихревой круговорот не хватало ни времени, ни духу.

Иногда он казался себе вовсе незначительным человеком, в силу необходимости обязанным отдавать, в конечном счете, однообразные указания и с механической последовательностью затверждать решения, которые созрели, оформились и уже не могли не исполняться; с его стороны, чудилось, надо было лишь совершить над ними обязательный ритуал. Нет, он не плыл куда несло и сворачивало, держал ориентир, но плыл один и, как любой одиночка, полагался на свою выносливость, а она уже была на пределе и, вероятно, не пополнялась больше, шла на убыль. Еще несколько лет назад Аркадию Николаевичу для восстановления сил и бодрости духа хватало того, чтобы ополоснуться холодной водой и сытно, неразборчиво поесть, теперь же не то — после великих напряжений сваливалось чугунное утомление и не отступало до следующего дня.

Без воодушевления видел Аркадий Николаевич Хлызов свою будущность на посту главы Лесогорского ЦБК. Осмысливая действительное, он приходил к выводу, что всё тут, в Лесогорске этом изведал, познал и хотел бы видеть себя в новом качестве, задатки к тому имелись. Что конкретно? Ну, может быть, поработать еще где-нибудь на перспективном месте, а после обязательно в Москву, в министерство. К нему там, в министерстве, соблазнительно приглядывались: деловит, знающ, сдержан в речах, не стар, внешне собран — фигура.

Но, по логике, перевод в столицу мог осуществиться после намечавшегося расширения производственных мощностей комбината. Расширение... Так невнятно, впотай называлось подступавшее дело, настоящий размах которого пока видели одни проектировщики. Вынашивалась, обретала конкретное выражение идея установить новую технологическую линию по выработке многих тысяч тонн беленой целлюлозы в год — даже свыше того, сколько ее выпускалось на сей день.

Такая перспектива сулила неподдающиеся воображению трудности, но даже не это пугало Аркадия Николаевича; это могло скомкать подходящие для выдвижения годы, на все ведь есть свое время, и упустить, проморгать его ничего не стоило. Проступало, однако, и кое-что обнадеживающее...

Будучи последний раз в Москве, Аркадий Николаевич чувствовал в министерстве новое отношение к себе, благожелательное и обадривающее, как бы к чему-то подталкивающее. По обрывочным, летучим намекам и недомолвкам он заключил, что его прочат в кураторы над Лесогорским ЦБК оттуда, из Москвы. Вероятно, эта мысль только витала в больших кабинетах, еще не укрепилась как следует, но, главное, уже имела подоснову. Если бы такой вариант — тьфу, тьфу! — прошел, то он стал бы самым идеальным, об ином Аркадию Николаевичу и не мечталось.

Москва в ее великолепии и блеске цивилизации, отдохновенное житье в ней мнились ему как воздаяние за неустанные труды на благо людям.

* * *
Чувалов щегольским шагом миновал приемную с паркетным полом ледяной гладкости, открыл мягко отставшую дверь и на несколько секунд задержался в тамбурке, размерами и глухотой напоминавшем лифт, но, мгновенно сосредоточившись, толкнул локтем следующую дверь в дерматиновой обивке на медных пупырышах и оказался в кабинете. Аркадий Николаевич смотрел на пришельца издали, с осаженной назад головой, по какой-то метательной траектории, затем неспеша выбрался из-за стола. Чувалов умышленно приостановился напротив окна и заинтересованно оглядел извергающую сгустки нечисти трубу, на которой, однако, отвесно было начертано имя «Таня». Аркадий Николаевич вытянул руки для приветствия несуще, как то исполняют боксеры на ринге, ступил вперед и сказал восторженно:

— Здравствуйте, Евгений Михайлович! Здравствуйте на нашей гостеприимной земле! Так вот вы, значит, какой... — любовно произнес Аркадий Николаевич.

— Какой? — растерялся Чувалов.

— Обыкновенный.

Аркадий Николаевич согнал в сторону бархатную занавесь и открыл врезанную заподлицо со стеной дверь, ведущую в комнату отдыха.

Чувалов оценил созданный уют: диван-кровать под клетчатым пледом, зеркальный сервант, холодильник, телевизор, ковер на полу, шторы цвета морской волны, сохатиные рога на стене — разлапистые, как борона.

Аркадий Николаевич вынул из холодильника початую на треть бутылку коньяку, полную тарелочку нарезанных озябших лимонов, уже несколько обессочившихся, похожих на штурвальные колесики без рожков.

— Держу, знаете, с некоторых пор, — сказал оправдательно. — Теперь это для меня сосудорасширяющее средство, не больше. Глоток-два, и сгонишь давление, чувствуешь себя свежо. Так и живем на давлении: поднимается у тебя — тошно, упадет на производстве — еще тошнее, — посмеялся отрывисто и сожалеюще.

— И сверху давят, — подсказал Чувалов.

— О, да еще как! — воспрянул Аркадий Николаевич. — И снизу жмут, не забывают. Везде под прессом. Тяните, Евгений Михайлович. За знакомство, ага?

— Будем...

Чувалов одним движением освободил рюмку и пожалел об этом, заметив на себе одобрительно-иронический просверк взгляда Аркадия Николаевича, отпившего самую малость, где-то на сантиметр.

— Подлить?

— Поберегите.

— Да-да, вы правы, — обеспокоился Аркадий Николаевич и спросил: — Так о чем мы будем беседовать?

— Не знаю.

— Как это? Для чего же тогда назначили встречу?

— Хотел познакомиться.

— Со мной?

— Лично с вами. Ну, и с комбинатом заодно — интересно же, как варят целлюлозу. Если не затруднитесь рассказать, как ездили на рыбалку и как случился пожар — выслушаю с охотой.

— Будете записывать?

— Та́к запомню.

— Странно... А рассказывать мне особо нечего.

— Есть, по-моему.

— Коль надо — значит, надо, по этому принципу живем, — тяжко вздохнул Аркадий Николаевич. — Ну, поехали мы седьмого числа в пятницу на рыбалку...

— Кто да кто?

— Мой заместитель по АХЧ Тарануха и начальник снабжения Михалдыкин. Естественно, был шофер, Ваня Белоглазов, Иван Петрович.

— На чем поехали?

— На уазике, конечно. Туда, на Куличи эти, ни на чем другом не дотянешь.

— Еще и вездеход был, трехосный.

— Разведали уже?

— Служба наша такая, Аркадий Николаевич. Что делать... Вездеход-то зачем гоняли?

— Для страховки. Да и бутору много набиралось, палатки там, рюкзаки, жратва всякая, извиняюсь. Вообще об этом лучше Тарануха знает, его спрашивайте.

— Нарыбачили что-нибудь?

— Так себе, на одну добрую уху. Ночевали там, выпили, само собой, а в субботу к вечеру отправились обратно, завернули ко мне на дачу и там, скажу откровенно, крепенько гульнули. Я-то почти... не употреблял, товарищи увлекались. Дачу мне спалили вахлаки! Но я им сделал профилактику, долго помнить будут.

— Страховку за дачу получили? — неожиданно для себя наудачу спросил Чувалов.

Аркадий Николаевич стушевался, поправил на столике сбившуюся салфетку и сказал отвлеченно:

— Жена занималась. Кажется, получила.

— Так что вам, Аркадий Николаевич, известно о возникновении пожара?

— Почти ничего. Не больше кого-нибудь, по крайней мере. Я же в ночь на субботу домой уехал.

— Машину сами вели... Почему?

— А Ваня Белоглазов, Иван-то Петрович лис драл, блевал то есть, извиняюсь. Позвонили мне утром — горит пионерский лагерь, точнее догорает вслед за дачей. Я туда-сюда метнулся, хотел комбинатских пожарников отправить, а они, оказалось, и сами уехали туда. Вот и все, собственно.

— Много людей с комбината на пожаре?

— Участвуем посильно... Хожу вот думаю-думаю, аж голова трещит — и никакого успокоения мне. Сгорели дети... Подумать только! Как представлю — мороз по коже дерет.

— Жалко пацанов...

— Из-за них сыр-бор в основном, да? — спросил Аркадий Николаевич наскоро.

— Ну да, в первую очередь.

— А скажите, Евгений Михайлович, как это дело может обойтись? Со стороны органов?

— Боком.

— Очень серьезное положение?

— Вполне. Если бы один лес погорел, тогда, возможно, сошло бы, как обычно сходит такое. А тут человеческие жертвы, лагерь пыхнул.

— Действительно, лес по-всякому загорается, даже от брошенного стеклышка. Лес, он нарастет, чего ему, дереву...

— Так, так, — согласно покивал головой Чувалов.

— Что от меня нужно, Евгений Михайлович? Сделаю все, что в моих силах, — Аркадий Николаевич потянулся к бутылке, но остановился, призадумавшись.

— Пока немного. Организуйте мне на завтра поездку на те самые Куличи.

— Не смею перечить, не смею. Тарануху надо шурудить. Позвать его?

— Не обязательно. Пусть созвонится со мной. До свидания.

* * *
На выходе с вахты ему повстречалась Ахметзянова Лейла Османовна.

— Здорово, Евгений! — бросила она издали.

— Привет, коллега! Ты чего здесь?

— Сдачу металлолома проверяю, теперь и это на нас свалили, о господи! Не отгружают, понимаешь, своевременно, отбояриваются, как могут, мухлевщики! А ты зачем приходил?

— С директором знакомился.

— Как он?

— Силен мужик.

— Понравился? — обрадовалась Ахметзянова.

— Давай-ка сядем ненадолго, — взял ее Чувалов под локоток и шагнул к бетонной скамье, стоявшей в тени молодых топольков. — Ты ордер на квартиру получила?

— Нет пока.

— Не спеши с ним, Османовна. Не хочу, чтоб ты попала в историю, совсем не хочу. Был я сейчас в завкоме профсоюза, там мне сказали, что квартира назначалась миксовщице Болдиной. А ты ее, как не верти, в обход закона получить собираешься.

— Отказалась она от однокомнатной! — нажимисто произнесла Ахметзянова. — Ей квартира большей площади нужна, у нее ребенок маленький и опять на сносях она, миксовщица твоя!

— Тогда бы другой кто-нибудь получил... А то ведь проскок в очереди выходит. Кстати, жильем тебя должен обеспечить горсовет. При чем здесь комбинат?

— Сама хлопотала, давно этот ход намечался. А помог сам Аркадий Николаевич, совсем немножко, не возразил — только и всего. Он знал, как я в общежитии маюсь. Он может понять женщину, не в пример какому-нибудь чинуше...

— Слушай, давай разберемся спокойно, мы же все-таки юристы.

— Сквалыги мы, вот мы кто! — уже вовсю бушевала Ахметзянова. — Понаедут штукари, начнут строить из себя!..

Чувалов рысцой устремился к остановке, дождался автобус и уехал в гостиницу.

Глава пятая

Различных дорог, точнее сносных проездов, было много, они ложились вкрест без всякой надобности, шли одна подле другой и вели неизвестно куда. Чувалов сдерживал себя, чтобы не задавать вопросов насчет того, правильно ли они едут, где и что есть на белом свете, когда закончится эта гонка. Уверенность в благополучном исходе езды ему внушали действия Вани Белоглазова, направлявшего машину по видимой ему наводке: даже не сбрасывал газ на всевозможных разъездах, не терял и доли секунды, когда прикуривал свой негоркий «Север», выжимал из двигателя, не надрывая его, ровно то, что он мог дать, и никакой автомобильный ас ничего бы тут не прибавил и не убавил.

На заднем сиденье молча томились Тарануха и Михалдыкин в малоношеных штормовках и резиновых броднях, но на таежников не походили — так себе, обрядившиеся в походную одежку затурканные горожане. Странно, начальник снабжения Михалдыкин напоминал Чувалову помещенную в корзину бутыль, и действительно, от особо сильной тряски в нем что-то плескалось и взбулькивало. Его простецким, безбородым лицом с круглым пористым носом и тоскливыми глазками можно было сколько угодно любоваться посредством зеркальца у руля, но лучше-то его голова смотрелась целиком: чудна́я, как снежный голец, лысина, мягкие уши вразлет — наподобие каких-то грибов, на затылке и по-за ушами курчавая шерстка — устойчивая, без признаков к выпадению, по которой, как по обломку старинной вазы, довольно легко представлялась ценность исчезнувшей чуприны; такая же шерстка лезла из рубахи с толстой, оплывшей груди.

В какой-то момент дорога приняла осмысленную потяжку и вонзилась в тайгу, но по-прежнему выказывала свои непростые изгибы, подъемы и спуски, вроде бы те же самые, которые уже проезжали. Верно, сделалась она как-то поэнергичнее, в одну глубокую колею и, затененная сомкнутыми вверху деревьями, походила на туннель.

— Ну, слава аллаху... — произнес Тарануха, умудряясь сидеть на бедре — устал он неимоверно.

— Подъезжаем? — вспрянул Чувалов.

— Нет еще.

— Много осталось?

— Километров сто.

— С гаком, — насильственно вымолвил Ваня Белоглазов. — Да гак километров двести.

Ваня, конечно, загнул об остатке дороги. Прибыли в Куличи в одиннадцатом часу, но еще засветло, на последнем издыхании долгого вечера. Солнце скрылось, но ворочалось где-то недалеко за горою, в набирающейся сутемью тайге, заливало ртутной течью небо и пожухлые, свернувшиеся там и сям, как ошурки на сковороде, дымящиеся облака.

— Назар уже начеку. Молодец! — сказал Михалдыкин, когда подъехали к широкой пятистенной избе с могучими, почерневшими от времени воротами и беспросветным, по-острожному обегающим усадьбу заплотом.

У малых воротец выжидательно стоял бородатый дядя в новом двубортном пиджаке и начищенных яловых сапогах, носимых, видимо, в редкие дни.

— Гляжу, гляжу, а вас нету и нету, думал уж не поломались ли где, — между тем сбивчиво говорил хозяин. — Вам бы раньше позвонить-то, не врасплох.

— Назар Степанович, правильно? — подал ему руку Чувалов и назвал себя. Хотел тут же разглядеть его получше, но ничего занимательного не извлек, только уловил шильчатую колкость глаз, взблескивавших отстраненно, как стекляшки в бурьяне.

Скарб стаскали в ту половину избы, где кроме домашней утвари: корыт, лагушков, деревянных чашек под тесто, поняг, горбовиков, фуфаек, дождевиков, обуви и прочих богатств — содержались удочки с заводскими и самодельными, точеными на станке катушками, незачехленные ружья, капканы, лодочный мотор «Вихрь», запчасти к нему, а также пучки целебных трав, лук, плети чесноку. Пахло там сушеной рыбой и квасцами, овчиной и автолом, лесной мышью и собакой.

Тарануха и Михалдыкин принялись согласованно потрошить рюкзаки, вынимая пакеты и свертки, банки и склянки. Понесся дух тушенки, копченой рыбы, сырой колбасы.

— Фаина, чего ты телишься-то? Шевелись маленько, люди ждут, — сказал Назар распорядительно, сунувшись в одну из многочисленных клетушек в ограде, где была устроена летняя кухонька.

— Счас, счас... — всполошенно отозвалась хозяйка и на рысях понесла в избу латку с жарениной, снова промелькнула в кухоньку раз, другой, поставила медную сковороду с яичницей, блюдо залитого сметаной творога, еще что-то и объявила: — Готово, можно садиться за стол.

Яичница, водруженная среди стола, раздыхалась от огня, толстый почвенный слой ее местами вздувался глубинными волдырями, некоторые из них еще лопались, испуская гейзерные пары. Жарево в латке, мутя сознание, несло духом беспримесной дичины.

— Козлятина, — сказал Назар, заметив повышенный интерес Чувалова к блюду: — С зимы лежит в погребе, с черемшой ее вот пробуйте, оно славно.

Фаина метнулась в кухоньку и принесла в эмалированной чашке — один к одному, ровнячок — жареных хариусов, отволгших до определенной липкости. Потом, невзирая на возражения, слазила в подполье со спичками и вытащила миску чего-то изжелта-красного, студенисто вздрагивающего.

— Что это? — проявил нетерпение Чувалов.

— Тарак. Ставила на пробу, не знаю, получился, нет ли.

— Из чего он делается? — спросил зачем-то Михалдыкин, скорей всего для того, чтобы скрыть свое рвение к застолью.

— Из молока, из обыкновенного молока! — страстно произнес Чувалов. — Я уж и забыл, что он существует на свете. Ах, как его готовила моя мать!

— Утре на зимовья поедете, нет? — обратилась Фаина к Чувалову.

— Обязательно!

— Меня на телефонный переговор вызывали, оповестили, — со скрытой важностью сказал Назар. — Поедем, значится, на двух лодках, одна моя будет, другую у Федьки Осипенка возьмем, я уж сговорился — корежится, но дает, не хочет отношения портить.

— Не пей тогда, попридержись, — ожгла его взглядом Фаина. — А то как будешь лодкой править?

— Я и не собираюсь пить.

— По чуть-чуть можно, — обеспокоился Тарануха.

— Не умеем мы по глоточку тянуть: противопоказано. Стаканьями привыкли хлестать, чтоб дым столбом!..

— В прямом смысле... — намекнул Чувалов.

— Ну да, — внял Назар. — Мы же тайгу запалили, мы! Вам зачем было меня такого на дачу увозить? — сдвинулся он к Таранухе, подобрав локти. — Скажи-ка мне теперь, мил-человек.

— Не я распоряжался...

— Может, ты в курсе? — развернулся он к Михалдыкину.

— Откуда! — вздернул тот покатыми плечами, бравшими исток от ушей. — Мое дело сторона-борона, я вопросами снабжения занимался. Я костров до неба не разводил.

— Вот, и спросить не у кого...

— А ты у себя спроси, охлупень! — воззрилась на него Фаина. — Думал своим шарабаном что, нет? Увезли его, молодца! Насильно через воронку поили, видишь ли. Куда на суду глаза-то прятать будешь? Как на люди покажешься? Доспеется, ответишь, за все ответишь как миленький.

— И отвечу, в кусты не полезу.

— Я тебе передачки собирать не стану, так и знай. Ешь, что дадут, наводи тело...

— Дозвольте спросить... — подался Назар к Чувалову.

— Пожалуйста.

— Если можно.... — добавил он засипевшим голосом.

— Ну-ну!

— Большие виды на поджог-то?

— Есть, не скрою. Но что еще следствие покажет.

— Суд будет?

— Пока неизвестно. А скажите, Назар Степанович, где с вас допрос снимали?

— Там, в Лесогорске.

— Как это было?

— Сижу я, это, дома, плету корзину, Фаина вон заставила. Залетает Федька Осипенко. «Беги, — орет лихоматом, — к телефону, из прокуратуры названивают!» Бегу, хватаю трубку: женчина говорит. Езжай, мол, немедля, сюда к нам, в противном случае, мол, милиционера пошлем. Приеду, говорю, стращать нужды нет. Ну, шапку в охапку, Федька увез меня рекой до лесозаготовки, на машину посадил. Утром на следующий день я уж у следовательницы сидел.

— У Ахметзяновой?

— Не помню ее фамилию. Востроносенькая такая, усатенькая. Долго, часа три, выспрашивала — как да что? Потом взяла подписку о невыезде и отпустила. А чего меня к месту приторачивать? Годами живу здесь и никуда дальше Лесогорска не езживал. Сбегу я, что ли? — Назар окончательно разволновался, утрачивая контроль над собой. Замах на ограничение свободы, очевидно, действовал на него потрясающе, как флажок на обложенного зверя.

— Подписка — ерунда, формальность, — сказал Чувалов, задумавшись над огненной мутнецой в стакане. — А вот то, что в протоколе допроса расписался — это хуже. Читал хоть его?

— С пятое на десятое, мало что дошло. Да и был я там как ушибленный. Вышел из прокуратуры и не пойму, куда мне идти надо. Не стоило подписываться, но?

— Пожалуй.

— Дак заставила же! Знатье бы...

— По преимуществу говоря, многое что не дано знать людям, — завладевая вниманием, проговорил Михалдыкин. Он между делом опрокинул стаканчик, облюбовывал другой, мешковатые щечки его заалели, начали свою кипенную жизнь. — Эспаньолку я всегда представлял в виде глупенькой шапочки, а это, оказывается, бородка клинышком. Вот и знай...

— Это к чему? — полюбопытствовал Чувалов.

— А к тому... Когда-то я работал в горячем цеху, на паровом молоте, лепил железо, как глину, и только благодарности получал: мне каждую смену по литру свежего молока давали — вот как меня государство чтило. А теперь? Стараюсь изо всей мочи, хожу на цирлах — Михалдыкин туда, Михалдыкин сюда, а в активе одни выговора. Знал я разве, что, уходя из цеха, судьбу свою распинываю? То-то же...

— Не буду, — отодвинул Чувалов самовольно подступавший к нему стакан. — Грешно пищу богов зельем отравлять.

* * *
В ожидании отправки на зимовья Чувалов ссутуленно сидел в лодке и созерцал реликтовую явь отеческой земли — ощущение ее беспредельности и неласковой настроенности, возникшее с вечера, не ослабло, не нашло смирения, а еще больше обострилось, утверждаясь в своем постоянстве.

— Здравствуйте! — раздался голос Фаины. Она несла наплече мотор «Вихрь».

Чувалов вскочил и, суетясь, вознамерился помочь женщине.

— Не лезьте, он чижолый, — воспротивилась Фаина и, учащенно жуя серу, проследовала к лодкам. Чувалов шел за нею и стыдился: «Ну и порядочки в этих Куличах...»

— Что на пекарне-то произошло? — спросил он после того, как Фаина избавилась от ноши и присела на камень.

— Когда?

— Сама же вчера упоминала.

— A-а, стыд сказать, грех утаить. Бражку надумались варить, Федька Осипенок, он там пекарем заделался, да мой сатана. Опростали огнетушители, пропарили, натолкали в них сахару, дрожжей и развесили по стенкам, будто так и было. Ну, и ударились в гулянку. Опосля уж, когда они вдругорядь собирались бражку заводить, дознались, что к чему. Из Лесогорска инспектор пожарный наведался, ушлый парень, и открыл чудеса. Федьке штраф поднес, целых пятьдесят рублей, а моего на работе прочихвостили.

— Что ж, довольно хитроумно, — сказал Чувалов без интереса.

— Ловкачи, прямо. На доброе их нету, а тут хоть что выдумают, — Фаина вынула изо рта жевок серы, убедилась, что он сделался ломким, горчил, должно быть, и выбросила его в реку. — Мой ране мало пил, с баньки да по большим праздникам разве. Первые года мы дружно жили, как иголка с ниткой: куда он, туда и я. Не пройдет, бывало, мимо, чтоб не ушшипнуть...

— Потом что же?

— Так-то ничо, вот только нос к рюмке стал клонить. Это уж здесь моду взял.

— Вы разве не здешние?

— Приезжие, но. На Ангаре мы жили, Назар охотинспектором работал, хозяйство держали, все ладно шло, а потом разом опрокинулось.

— Что так?

— Ой, не знаю, сказывать ли. Заругает, поди, сам-от...

— Как хочешь, я не настаиваю, — вымолвил Чувалов отвлеченно, позевнул даже, чтоб не выказать нехорошего любопытства и подразумевая, что тем и может вызвать собеседницу на откровенность.

И точно, Фаину захватило бабье нетерпение к исповеданию, она подсела к Чувалову и, напустив на лицо испуг, проговорила:

— Назар к лесине был привязанный, около двух суток телешом выстоял. Его и теперь еще дразнят...

— Прометеем?

— Во-во.

— Где стоял? — вздрогнул Чувалов, не найдясь спросить что-либо более путное.

— В лесу, где больше. Там, там на Ангаре.

— За что?

— Ой, лучше не вспоминать!.. Как подумаю о том, так сердце зажмет, зажмет, будто его кто мохнатенькой лапкой давит.

— Надо уж рассказать...

— Жили у нас в селе братовья Якунины: Петра, Илья и Ефим. Хваты были-и-и, каких свет белый не видывал. Мяса настреляют, рыбы наловят и все исподтишка, по-темному — заездки ставят, осяки рубят, солонцы в заказнике ладят. Цапают, цапают, а потом сгноят, сквасят добро и под ноги пустят; бабы у них непути были, привозные откуда-то шилохвостки, совсем к хозяйству неспособные. А то напьются и давай окошки друг у дружки выхлестывать, дивят людей. Ух, страмовки! — заговорила Фаина на высокой ноте. — И вот додумались эти Якунины трех маралов на Шараме убить, по одному на каждого. На самом Шараме, тварье... Это ж святое место! Такая, знаешь, лощина с природным солонцом, гнус в ней не держится, потому как вся она ветерком продувается. Курорт, чистый курорт для зверья, он туда и валит валом, иной раз насобирается не меньше, чем в добром колхозе. Обзарились братовья на легкую добычу, не утерпели, не то бы нутром загнили.

— Управы на них не было, что ли? — подзадорил Чувалов.

— Совсем никакой! Не хотел никто связываться да и боялись их, чего там говорить. Старший, Петра-то, в тюрьме десять лет сидел, он человека ножом колол. Ну вот, Назар быстро распознал, кто зверей угробил, ему это мало что стоило. Уличил их и панты, мясо отобрал, в общем, все, что они из тайги на себе повытаскивали.

— А ружья?

— Тоже забрал, хотел в милицию сдать. Акт составил, штраф по таксе сообразил им, полторы тысячи. Платите, требует, хоть, один кто или вместе, не то, мол, под суд вас отдам. Можно было их в тюрьму устроить?

— Вполне. Как за нанесенный государству ущерб в крупном размере.

— И славно бы... Упустил время Назар, их упустил!

— Почему?

— Ждал, когда штраф выплатят. Да им легче было на одной перекладине удавиться, чем такие деньги отдать. Проходит неделя, вторая, месяц кончается — никакого звуку. Поехал Назар в район и привез мне новость. Выходило, оплошал он, когда акт составлял: показания свидетелей не занес по форме, еще что-то не углядел, я не помню точно. А Якунины не дураки были, вызнали, что к чему, и заявляют встречно: виноваты, не отпираемся, но убили одного зверя, не трех; внушали везде, что Назар по злу на них клепал. Ну, видят, что не так уж все худо складывается и заявляются к нам с винищем, давайте, толкуют, мирины устроим. Подчисти, дескать, акт маленько, укажи голову одного марала или, еще лучше, козули, отдай ружья — и квиты. Осатанел Назар от такого нахальства. Выметайтесь, кричит прямо, из моего дома, чтоб ноги вашей здесь не видел! Я, кричит, докажу что почем, не надейтесь, коршунье! А братовья шипят на уходе: «Смотри, законник, не спотыкнись на какой-нибудь колодине», — Фаина с беспокойством пооглядывалась кругом: на свой дом, ожидавший ее хлопот, на беспризорно слонявшийся скот по улице и ускоренно продолжала: — Через несколько ден после той ругани Назар на дальнее зимовье отправился рыбу ловить, пока она с верховьев не спустилась. Он ее там к зиме заначивал, чтоб во время соболевки было чем кормиться. Ушел да ушел, не маленький, слава богу. А у меня что-то на душе неспокойно стало, сосет и сосет сердце. Что за холера? Потом враз догадалась, будто шепнул кто — нету же Якуниных в селе, нету, чую. Покружила возле их домов — тихо, никто не объявился. Я с конфетками к ихним ребятишкам подсыпаюсь: где отцы? В тайгу, петрошат мне, ушли, все вместе. Ах ты, мнеченьки!.. Наворочают беды... Что мне делать? Народ поднимать? Осудят еще, тронулась баба, скажут. Ладно, думаю, сама как-нибудь управлюсь. Карабин на плечо — и дуй не стой на зимовье. Неслась, неслась да маленько соображать начала. Куда прусь? Кого где найду? Назара в любом случае в зимовье не могло быть, он или бы по речке шастал, или если что с ним утворили, все равно бы там не оставили. И засело мне в голову — ждать Якуниных на дороге, притом на выходе из тайги, дальше-то мы свободно могли разминуться. Воротилась назад, села на колодину и реву, не уймусь никак. Вечер, всю ночь как на часах простояла, а сколько чего передумала, то мне да богу одному известно. Но не зря все же там околачивалась, выползли-таки Якунины на другой день, к обеду где-то. Гляжу, идут на большие шаги, хробостко так, с гулянки ровно. Ну-ка, окликаю, стойте, гуси-лебеди! Сказывайте, куда ходили и что наработали? А карабин на взводе держу, в прицелку. Я, говорю, слышала, о чем вы рассуждали, так что не отвиливайте даже, не старайтесь. У меня, говорю, пять зарядов с собой, три ваши будут, если не ответите добром. Такие уж, кажись, ухорезы были, а сперло дух-от, сознались, гадье. На Черной яме, отвечают, твой мужик загорает, торопись, пока живой. Верить, нет ли — ума не приложу. Но и не стрелять же их было, в самом деле. Погрозила еще для острастки и ударилась напрямик к Черной яме, верст семь-восемь укорачивала, но без тропы шибко убродно оказывалось. Ой, бегу, бегу, ноги подсекаются, растрепалась как ведьма, а в глазах всякая холера мерещится. И что убитый мой Назар, и что брошенный как собака... Увижу ли, услышу ли ворону и затрясусь вся — куда летишь, сука? Счас самой смешно, а так и было, не вру нисколько. Притарталась на место впотьмах уже и ору что есть мочи: где ты, Назарушка? Откликнулся он маленько, слабо так, будто из-под земли. Нашла его и сама чуть в обморок не упала. Ох ты, мнеченьки!.. Стоит у лесины веревкой прикрученный, голова набок, опух, одежа в клочья изодрана. Ну, отвязала, чаем напоила, болячки смолой обмазала. Вошел он немного в ум и как припадочный сделался, валяется по земле, на губах пена, руки свои грызет. Утешаю его, обласкиваю, а у самой волосы дыбом встают, понимаю — убьет Якуниных, не спустит. Не грозился отомстить, это меня и пугало; когда что молчком задумывают, то обязательно исполняют. Как мне быть? Уговорила его все же рыбы наловить, чтоб успокоился, не порол горячку. Ходила подле него целую неделю, внушала потихонечку: давай, Назарушка, уедем куда-нибудь, не глянется мне там жить, то да се. Фыркал лишь на мои слова, глаза в сторону отводил. Первое время дома я от него ни на шаг не отступала, заряды убирала, топоры и ножи подальше клала. А потом сам он как-то изменился, повеселел, ласковый стал. Едем, едем, говорит, на новое место, работу подыскал. Проговорился, однако, во время сборов. Дескать, ради тебя и пацанят соглашаюсь убраться, не хочу, дескать, горе вам причинять, грех на душу брать. Вот и оказались мы тут, семнадцатый уж год живем.

— А братья-разбойники? Не судили их?

— Кого там... Замялось все, утихло. Участковый предлагал затеять дело, но Назар отказался, совестился он расписывать, как Якуниным в руки дался.

— Напрасно.

— Обошлось без смертей — и ладно, — отмахнулась Фаина и без перехода спросила: — Теперь-то что ему сулится?

— Рано сейчас что-либо говорить. Обождите до конца следствия.

— Обождем, чего уж... — пообещала Фаина.

— Детей-то у вас сколько? — поинтересовался Чувалов.

— Двое. Один в лесном техникуме в Иркутске учится, другой вон плетется, вылез, мотовило.

Из улицы к ним правил заросший по-дикому черным волосом молодой человек в клетчатых штанцах и расцвеченной вельветовой рубахе со схваченными на животе в узел полами. Он шел фланирующей, отработанной на городских мостовых походкой, выкидывая ноги взагреб, циркулем и смотрелся тут вовсе неуместно, как случайно забытый иноземец.

— Учили, учили столько лет парня, тянулись из последних сил — мясом, рыбой кормили, денег давали, а он получил диплом и работать не хочет, — сокровенно, с застарелым недоумением прошептала Фаина. — Приедет сюда и живет неделями, ошивается на реке. Ладно, ешь, пей — мы не обеднеем. Но ведь и свой угол пора бы иметь, семью уж давно мог бы завести. Ну где там!.. Они когда теперь успевают старичьем-то делаться? Я ни холеры не пойму...

— Что он заканчивал?

— Университет в Иркутске. Сначала адвокатом в Лесогорске работал, потом на комбинат перешел, не знаю, чем занимался, но тоже вроде по специальности числился.

— Юрисконсультом?

— Во-во! И жалко его, с одной стороны, мается парень. Скажи, спрашиваю, чего тебе не хватает? Отмолчится, как в воде отсидится, или шуточки свои разведет.

— Виктор Назарович, бывший интеллигентный человек, — сунул подошедший волосач Чувалову кисть руки, словно некую вещь. — Привет, брат мой!

— Знаете, конечно, как ваше титло сокращенно звучит?

— Разумеется! Бич.

— Начинающий?

— Да, первой стадии.

— Занятно...

— Убери брюхо, постесняйся человека, — проворчала Фаина.

— Здесь это не суть важно, мам...

— Доходишь, доходишь к ней, Виктор Назарович, — пришептнула Фаина. — Выдергают тебе ноги и спички вставят.

— Не может быть, чтоб лапти воду пропускали! — отрапортовал Виктор Назарович и предположил: — Никак на зимовья собираетесь?

— Ты тоже поедешь, отец велит, — известила его Фаина. — Вторую лодку погонишь.

— А нам все равно! — был ответ.

— Ступай, ступай! — подтолкнула мать к дому свое чадо. — Ешь там, на столе собрано.

Вскоре Фаина принесла второй мотор. Чувалов снова бросился помогать ей, но был отогнан. Появились Тарануха и Михалдыкин с рюкзаками на загорбках — покряхтывающие, унылые, будто уводимые в плен. У Михалдыкина были клейкие, с брусничной накипью глаза.

Подошел Назар, принес бачки с бензином, сходил за веслами и удочками. Невнимательно дожевывая что-то, явился Виктор Назарович, бывший интеллигентный человек.

Ваня Белоглазов не изъявил охоты ехать на зимовья, остался ждать своих пассажиров в Куличах.

Глава шестая

Приплыли на место уже под вечер. Вытащили лодки на шиверу и начали устраиваться. Замшелая, крытая драньем зимовейка, обросшая вкруговую непролазной дурниной, была ставлена с расчетом: от нее что вверх, что вниз хорошо просматривалась река. По обоим берегам тут почти отвесно стояли шпилеобразные скалы, крепкие, ничуть не подверженные разрушению. Меж скученных образований их, по-за ними вздымалась черная, невесть куда уходящая тайга, и Чувалову стало мниться, что он не по своей воле оказался в чужеземном мире, существующем неизвестно по каким установлениям.

В то время, пока разбирали кошт, сооружали костер, ставили вариться чай, Назар вел себя как-то не совсем нормально: шагал легонько, точно скрадывал зверя, застывал с поднятой ногой, не говорил ничего и все, как мим, сдвигал голову то к одному, то к другому плечу, вслушивался во что-то, доступное лишь ему. Но вот он вздернулся, утратил сторожкость и начал машинально разбирать свою затасканную, с квело согнутым окрюком уду; вынул из картуза, будто с полочки, медную блесну, невнимательно почистил ее песком и в один прием нацепил на фибровую лесу.

— Что? Что такое? — подольнул к нему Чувалов.

— Ходит... — вышепнул Назар.

— Кто?

— Он, он... — Во как бухнул, слышь?

— Нет!

— Э-э, глухмень! — подосадовал Назар. — Во, во, опять хлешшет...

— Да кто же? — Чувалов даже расстроился.

— Сам дядек, наверно. Рыба, по-вашему.

Все побросали свои занятия и, взбудораженные, изъявили готовность участвовать в поимке загадочного дядька.

— Сидите! — обдал Назар компанию засвирепевшим взглядом. — Поймаю, себе не возьму, не сомневайтесь.

— Позволь мне... — с мальчишечьим покорством взмолился Чувалов. — Я не буду мешать...

— Одному ничего, можно, — сдобрился Назар. — Страх не люблю, когда на охоте да на рыбалке гомозятся. Бывало, нашумят, наорут и воротятся, с чем уходили — не уважаю я такой цирк.

Они спустились с берега, зашли по шивере к перекату, к самому излому его, где река, скатываясь по голышевой осыпи, как бы изворачивалась белым исподом своим, а чуть ниже опадала в объемистый котел и бурлила, вскипала в нем, наводя невообразимую сутолочь. Из котла далеко вылетали брызги и плевки пены; из него несло запахом сырой рыбы.

Назар взмахом косца пустил в лёт блесну, она сверкнула над порогом и шлепнулась в затишке, свивавшемся из водяных струй; всфырчала саранчой катушка.

— Тут он где-то, в головке ямы стоит, хариусков смекает, — утвердительно говорил Назар, подматывая лесу, — сейчас жизнь-то ему не праздником кажется — нету лишней поеди, цветенье в воде началось, ни жучков, ни паучков не видать. А хариус тоже не дурачок, сам в рот не просится, его еще сумей поймать. А дядек не такой верткий, ему за мелочевкой неудобно гоняться, как, положим, грузовой машине за легковушкой, — посмеялся удачному сравнению и, косо над водой дернув окрюком, с придыханьем вымолвил: — Сел, кажись! Сел, но... Небольшенький, кило на шесть.

Назар волок добычу прямо на себя, не ухищряясь, и был, видимо, в том определенный смысл; видимо, тем самым он оглушал рыбину, моментально подавляя ее волю, будучи уверенным в надежности уды. И точно, вытащилась она без лишнего сопротивления, умаянная и обреченная, с застегнутым ртом якорем-тройчаткой, впившимся в обе толстые овальные губы.

— Талмень, — определил ее породу Назар.

— Ну вот: талмень. Всю жизнь их ловишь и правильно назвать не можешь, — заметил Чувалов.

— А как должно?

— Загляни в словарь. Или у Сабанеева узнай.

— Кто такой?

— Рыболов-классик, покойник.

— Ага, только и заботы мне...

— Он оставил чудесную книгу о рыбах. Не мешало бы тебе почитать.

— Была бы нужда... — проворчал Назар и, освободив крючки, дважды с маху треснул суголовьем рыбы о камень — будто вальком по мокрому белью ударял.

Чувалов отвернулся.

— Хошь еще одного зацапим? — услужливо предложил Назар.

— Знаешь, где взять?

— Но... Там-от, у залома.

— Не сто́ит, — в ушах Чувалова еще отдавались удары тайменьего тела о голыш.

— В город бы увез.

— Испортится же.

— Подсолим маленько. Гостинец хозяюшке будет, солонинка-то не повредит, думаю.

— Нету у меня хозяюшки, некого угощать.

— Раз нету, значит, нету, — нахмурился Назар. — Продень талмешонку рогульку в шаглы да неси, варите там уху, а я хариусов подергаю. А вообще-то погоди, добавку к ушице сообразим, ступай за мной.

Они молча углубились в подгорье, к заиленному устью долгой, живущей своей жизнью ляги: кишели жучки-водомеры, с берега, на манер купальщиц, то и дело сигали страшенные жабы, бокастые, с толстыми ляжками и красной сыпью на теле. Назар суетливо снял рубаху, отмахнул сапоги, спустил штаны, оставшись в семейных, юбочного покроя трусах, и, взбадриваемый комарами, полез в топкую жижу, под кусты вислого тальника.

— Куда тебя несет? — забеспокоился Чувалов. — Вернись.

Назар не отвечал и с озабоченным лицом погрузился в воду по самую бороду. Какое-то время его не было видно, только слышалось бульканье и надсадное кабанье отфыркиванье. Но через минуту он уже, ступая по коряжинам, выбирался на сушу, держа за грудки черного налима, безвольного, лишь чуть топырившего лопатистый хвост.

— Экой ты, паря, малодушный, — выговаривал ему Назар. — И старый, холера, годок мне, поди, мох вон на лбу растет. На пенсии уж, нет?

— Давай его сюда, — потянулся Чувалов над водой, держась за ствол талины.

— Обожди, не глянется мне эта сыромятина — никакого скуса. Иди, доживай свой век, рыло! — Назар всадил налиму звучный шалбан по черепу и кинул его на середину ляги. Он снова слазил под кусты и достал молоденького налимчика, хрястко свернул ему шею и выбросил на берег: — Этот ладненький, пойдет. Забирай его.

— Не мало будет на капитальную уху?

— Хватит. В этом деле меру надо знать, а то начни жадничать — и сам хищником станешь, интерес к рыбалке утеряешь. Приезжих-то наподобие вас я не шибко балую, покормлю рыбкой да мяском — и будьте довольны, хвастайтесь дома, как тут момон набивали, — говорил Назар, обмываясь в чистой воде и напоминая собою отшельника, совершавшего некий обряд.

— Не любишь гостей принимать?

— Смотря кого...

— По одежке?

— Начальничья одежка хуже всякой — ферту больно много. Заявится иной неуноровный, кажись, должен бы подобреть здесь, отмякнуть душой, так нет, пыжится, о собственном величии забыть не может — то ему подай, другое поднеси. Я в таких случаях не сильно-то гоношусь, сделаюсь глухим да непонятливым, — Назар выкатил белыши глаз, напустил на лицо тупое смирение, паралитически завздергивал головой: — Чего-то вам, ась?

— Артист! — захохотал изумленный Чувалов. — Готовый артист.

— Нечего каждого наповаживать сюда... Приедут и начнут, ровно больные, наохивать: ох, красиво, ох, изумительно — не перевариваю! В прошлый раз краля-то пятки мне оттаптывала, все спрашивала, где да что есть, будто маленькая.

— Когда это? — насторожился Чувалов.

— Ну, в последний-то раз...

— Женщина была? Кто такая?

— Директор привозил.

— Как ее звать?

— Да я не запомнил.

— Жена его?

— Едва ли. Не походила на жену.

— Как она выглядела?

— Хорошо выглядела. Этакая рослая, бравая и смеется как-то издалека: хо-хо-хо!

* * *
Чувалов, загнанно дыша, взбежал к зимовейке, отбросив в сторону сдевок с рыбами. У жарко, бездымно пылавшего костра сидел Михалдыкин с нехорошими, пьяно-слякотными глазами и что-то пел заведенно, с бабьим подвывом. Тарануха полулежал в кусте шиповника и, очевидно, уже не чувствовал ужаливания комаров. Босой Виктор с закатанными до колен гачами, без рубахи сидел в зимовейке на лежанке, курил махорку.

— Распустился мой язык, как шнурок... — проговорил Михалдыкин, стремясь, видимо, избавить самого себя от необходимости тянуть песнь.

— Так завяжи покрепче! — бросил ему Виктор. — Долго ли...

Чувалов левой рукой — он был левша — схватил Тарануху за штормовку на груди и вздернул его на себя легко, как сноп.

— Что? Что случилось, Евгений Михайлович? — залопотал тот, ворочая одуревшими глазами. — Что за обращение?

— Отвечай, какая женщина была тут с вами, ну? — придвинул его Чувалов вплотную к себе, но сразу же отстранил — несло винной гарью.

— Женщина? Что еще за новости?

— Не финти, конспиратор! Ты прекрасно знаешь, о чем идет речь.

— Помилуйте, Евгений Михайлович...

— Отвечай!

— Ничего я не видел и не слышал. Оставьте меня, прошу...

— Кто она? Юлия?

— Не канайте, ради бога...

— Что, начальник, подгадили тебе эти беспозвоночные? — бегло спросил Виктор, прыгнув с лежанки прямо в дверь.

— Черт их разберет!

— О-о, это известная шелупень! Если за что возьмутся — держись! Как заведут в голос — не остановишь. Попортили они мне крови...

— Ты о чем?

— Я же на комбинате юридическим отделом заправлял.

— Верно, мать упоминала. А что произошло?

— Я отказался вести тяжбу с заказчиком о большой партии целлюлозы, которая была отправлена ему, так сказать, в нетранспортабельном виде — плохо упакована, погружена кое-как и, естественно, убыла в дороге. Заказчик предъявил рекламацию, все честь по чести. Нам бы извиниться, взять финансовые издержки на себя и помахать ручкой квартальным премиям. Но где там! Надумали защищаться, в Госарбитраж апеллировать. А я сразу заявил: стыдитесь искать бабушкину потерю, не буду я домогаться того, чего нет прав требовать — ни юридических, ни моральных. У-у, какой тут хай подняли!..

— Правда, катили бочку, — сказал усевшийся поровнее Михалдыкин, но по-прежнему свешивая в колени свою ужиную голову.

— Бочку! — отфыркнулся Виктор. — Да на меня их сгружали, эти самые бочки. Не ты ли первый взялся создавать обо мне представление как о никудышном юристе?

— Не я, Виктор Назарович, верь слову. Хотя тоже волок на тебя, не отпираюсь. Но и на меня, в свою очередь, давили. За отгрузку целлюлозы я ответственность нес.

— Ха, ответственность! Она у вас в том скандалезном дельце коллективная была, лучше сказать групповая, а у меня единоличная. Вот в чем разница. И вы, понятно, сумели натыкать меня носом.

— Я-то, собственно, только поддакивал, я с краю стоял. Прости, Виктор Назарович...

— Так чем закончилась история с целлюлозой? — спросил Чувалов.

— Комбинат был вынужден допоставить ее заказчику, понес убытки, где-то сорок тысяч рублей, для него это пшик, слону дробина.

— Премиальные-то накрылись?

— Естественно. Всего один раз, чепуха. Никто не обеднел.

— Как говорится, справедливость восторжествовала?

— Для заказчика, для меня — да, восторжествовала, а вот на комбинате, увы и ах, считают себя обкраденными. Считают до сих пор, друг Михалдыкин?

— Живет мнение.

— Доказать-то я сумел, что к чему, но тут же почувствовал на себе удвоенный пресс хлызовщины. Допекли меня, короче говоря. Написал заявление и ушел, солнцем палимый.

— Не стал больше воевать?

— Противно было. Не хотел с ума сойти. И ты, брат мой, гляди в оба, не то они быстро тебе козью морду сделают. Какой женщиной-то интересуешься?

— Ладно, сам разберусь.

— Я проясню, в обществе кого мы тогда... пребывали, — сказал Михалдыкин. — Хватит чужие следы заметать.

— Помолчи, дорогой. Мне уже все ясно, — остановил его Чувалов и кивнул на стоявшего в некотором отдалении Тарануху. — Мне было важно знать, как повел бы себя этот вот служака.

— Давай, давай, выкладывай, все подряд, — взглянул исподлобья Тарануха на Михалдыкина. — Тебе жить.

— Ага, мне очень хочется жить по-человечески, — поднял наконец свои нехорошо увлажненные глаза Михалдыкин. — Расплююсь я с вами, уйду...

— Куд-да ты подашься? — присвистнул Тарануха. — От солидной зарплаты? От ведомственной квартиры? От руководящей должности?

— В горячий цех, на паровой молот. Мне опять будут свежее молоко давать. По литру за смену. Можешь это понять ты, стелёнка?

— А брюхо куда денешь?

— Там и сгоню...

* * *
Чувалову вдруг захотелось — поскольку уж оказался тут, при экзотике — взойти на теснившиеся вверху реки скалки и побыть там, пооглядывать местности. Выйти к ним берегом мешал нависший прижим, надо было заходить кружным путем, из тайги. Без долгих размышлений он стащил с Михалдыкина резиновые сапоги, сунул ему свои ботинки и побрел в сторону по дикому, никогда не слышавшему боя колотов кедровнику, затем втянулся в узкий, круто взбегавший в гору отладок и, как по желобу, выбрался на острый ряж. С него картинно смотрелась зимовейка со стелющимся дымком костра; лысо-босый Михалдыкин, сидящий по-татарски Виктор, неприкаянный Тарануха. На сливе переката виднелась фигура Назара, неустанно пускающего уду внахлест по речным яминам. Красно плавящееся солнце жарило тут, казалось, впустую, не на чью-либо пользу, и все под его неумеренной благодатью воспринималось с беззаботностью, необременительно.

— Улю-лю-у-у-у!.. — призадохнувшись от восторга, энергично вытянул Чувалов.

— Лю-у, лю-у, лю-у, — стеклярусно сыпанулось эхо по скалам.

Он мысленно наметил путь до влекущих его скалок и спустился в прилук, чтобы зайти к ним с пологой стороны, по сносной для подъема отложине. Внизу было полутемно, сыро и даже прохладно; ярились в своей вотчине комары, насвистывали бурундуки и звонко тюкал по сушине дятел в красном тюрбане величиной с галку. Густо пахло грибами, смородинником, земной водицей, телесной прелью мхов. Все росло, толстело, выбивалось к солнцу. Всюду вповал лежали колодины, одни иструхшие, сохранившие лишь твердую болонь, другие вовсе неподверженные тлену, годные на любую поделку. Чувалов увлеченно несся по ним, прыгая как опытный плотогон, а когда остепенился, начал соображать, то не понял, куда залетел — его словно покружили с завязанными глазами и ради злой шутки поставили в незнакомом месте. Приглядываясь, он шел еще минут двадцать и ни отложины, ни скалок не обнаружил, а было до них метров четыреста, от силы пятьсот, так что пора бы им оказаться. Как он ни напрягал слух, шума реки не улавливал, она будто исчезла, ушла под землю, утекла куда-то безвозвратно. Удивительно даже... Только что все стояло на своем месте, казалось освоенным и знакомым, а не прошло и часа, как случилось что-то невероятное — кругом была наворочена неведомая тайга, непроницаемая, всюду одинаковой плотности. Заблудился, что ли? Ну, мать честная! Еще чего не хватало!..

А между тем сверху насеивалась бусина сумерек. Отдельные столетние кедры словно запахнулись в черные одежды, затихли.

Чувалов резво наддал в сумеречное загустение, туда, где по его догадкам возвышались скалки. Выскочил на частокольно обросший сосенками взгорок, ничего стоящего не узрел и снова пустился в распадок; ухнул ногой вплоть до паха в какой-то ледяной погребец, набрал в сапог жижи, ссадил до крови колено и локоть. Свалился, обалдевший и трусоватый, во влажный мох, заметил близко сидящую на ветке сову.

— Чего уставилась, лярва? — спросил ее.

Сова крутанула рогатой башкой вокруг собственной оси, снялась и белой салфеткой пронеслась перед глазами.

Воображение моментально явило ему занятную ситуацию. Значит, так... На службе только через несколько дней узнают, что пропал он, Евгений Михайлович Чувалов. Как его занесло в этакую глухомань? Парень рисковый, неудивительно... Зачем туда поперся? Пойди спроси его... Шеф Богачук, однако, бьет тревогу, и на поиски его снаряжаются отряды людей, арендуется — за счет прокуратуры! — вертолет, который днями зудит где-то здесь. О господи!.. Всё же его отыскивают — изможденного, ни на что не реагирующего, несут на самодельных носилках. Найдут ли еще? Должны, пишут же в газетах о подобных происшествиях. Впрочем, напишут при одном условии: если найдут меня, бедолагу, живого. Н-да... Долго же будут, если все хорошо обойдется, вспоминать его с ухмылочками. Это у вас, станут допытываться остряки, следователя теряли? Да-да, у вас, помним, помним...

Ну дудки!

Чувалов вскочил на ноги и попер напролом — раскроил повдоль штанину о сучок, ушиб руки, оцарапал лицо. Наконец, уже в абсолютной темноте он, сыграв через колодину, ткнулся бедром в дранощепину, больно, едва ли не до слез. Переждав боль, подергал эту лучину — упругая, будто из стали. Дрынь, дрынь... Вроде бы даже мелодия складывается. А может, это медвежий инструмент? Говорят, косолапый музыкален, увлекается игрой на таких штуках. Вдруг заявится...

Фу, какая ересь на ум лезет!..

Чувалов прижался спиной к стволу дерева, утянул голову в пиджак и решил дожидаться утра.

* * *
Юлия...

Как она жестоко обошлась с ним! Кто она? Что за человек? Впрочем, никаких обязательств она на себя не накладывала, поступала как хотела, это на ее совести — чего тут копаться? Ты, Чувалов, мужчина, тебе нечего особо терзаться. А в чем, собственно, заключается ее обман? Не под венец же ты ее собирался вести... Может, с Хлызовым у нее другое что, без интимностей? Привыкли, понимаешь, судить о женщинах по способу худшего... Да нет, не стоит, наверно, утешаться. Хлызов не из тех, кто будет зря топтаться, да и Юлия не из великих скромниц. Подходят они друг другу во всех отношениях...

К чему тогда ты, Чувалов? Для каких надобностей тебе было все это устроено? Чтоб скомпрометировать? Ну ладно, не я, так другой поведет расследование. Задобрить, обласкать, как всякого проверяющего? Чтоб увидел то, что они пожелают? Возможно, возможно... Но почему тогда поступают слишком... неделикатно? А как им было поступать с тобой? И, видно, ничуть не сомневались, что не откажешься от сладких кусочков. И не отказался фактически, заглотил. Теперь, выходит, рассчитываться положено?

* * *
Под утро Чувалов даже задремал, увидел какой-то тягучий незапоминавшийся сон и вскочил на ноги уже засветло, когда встающее где-то за лесами солнце пускало в небеса играющие медные струны. Никаких примет для ориентировки он, увы, не помнил, но шел вперед без паники и страха, будучи почему-то уверенным, что ничего казусного не случится. Эта уверенность, может, бралась из того, что тайга утратила вчерашнюю враждебность, стояла по-домашнему распахнутой, с долей некоей виноватости. И действительно, через полчаса безоглядного хода перед ним развернулась река, катко-напористая, но также доверчивая, вроде бы ждавшая его. За перекатом виднелась зимовейка, от нее голубой колонной взрастал вверх плотно замешанный дым.

— Здорово, паря-бача, — встретил его Назар с той улыбкой, что адресуют нашалившим, но прощенным детям.

— Привет! — бодро сказал Чувалов, оглядывая зимовейку и не узнавая ее. — Где народ?

— Там, на месте.

— Где?

— Внизу. Тут вершнее зимовье, чудило. Пей вон чай, грейся.

— Это ж сколько я упорол? — подивился Чувалов.

— Немного, километров шесть.

— А ты что здесь?

— Тебя поджидаю.

— С какой стати?

— Сюда ты только мог выйти, больше никуда, — ответил Назар, озабоченно нахмурясь. — Место здесь такое, обязательно к реке сведет. Я же видел вчера, куда ты подался.

— Расскажи, Назар, как вы пожар устроили. На этом вот месте расскажи, сейчас нельзя что-нибудь утаивать. Понимаешь меня?

— Я не собирался ничего скрывать. Никто меня не спрашивал, как все стряслось. Заикнулся было следовательнице, в Лесогорске-то, дак она носик отворотила: не то показываешь.

— Ну ладно, ладно...

Назар поддернул лодку к берегу, сел на камень и сказал:

— Я разжигал огонь на полянке и отвечал за него, я уху варил — все это сущая правда. Но загорание не от костра пошло, оно изнутри дачи началось.

— От чего?

— Начальник с дамочкой-то свечи жгли, витые такие, в руку толщиной. Шипучку при них пили, я видел.

— Шампанское?

— Но...

— Свет разве не горел?

— Был свет, куда он мог деться. Не включали его, специально потьму устраивали.

— Дачу тушили?

— Где там было!.. Как фукнуло — стекла долой, все моментом огнем взялось. Сушь стояла, накалилось все за день.

— Во сколько загорелось?

— В два часа ночи примерно.

— Директор... с подругой где в то время были?

— На полянке, у огня дурачились. Туземцев изображали. Венки из травы на головы напяливали, сажей пачкались да ревели на разные голоса. Фу, пакость!.. А этот, с рыбьей-то фамилией...

— Тарануха?

— Ага, он в одних трусах прыгал, как жеребец.

— Дальше...

— Ну, смотрим — горит, пластает вовсю, ловить нечего. Начальник — в машину, фурк — и нету его. Вскоре Тарануха этот, Михалдыкин и Ваня Белоглазов на грузовой машине угнали.

— Ты чем занимался? Почему не уехал с ними?

— Меня вроде как забыли, я башку в ручье мочил, хмель отшибал.

— Потом?

— Гляжу, дело-то хреновинкой пахнет, огонь уж на полянку выхлестнулся, кое-где и в лес прокрался. Тушить одному — бесполезно. Ну, вспомнил: лагерь же ребячий неподалеку, погорят ребятишки-то. Бегу туда, мотаюсь по сторонам, но уж мало-мало соображаю. Прости меня, старого дурака...

— Чего уж там...

— Прибежал, ору лихоматом: вставайте, детки, наспались! Сторож откуда-то вылез, начальница в халатике прибежала. Выпроводить меня хотели, но я им все-таки растолковал, что да почему.

— Могут они подтвердить, что так оно и было?

— Подтвердят, наверно. Чего замалчивать-то?

— Заводи мотор! — велел Чувалов, нетерпеливо подавшись к реке. — Поехали...

Лодка, пришлепывал днищем, развернулась на волнах и понеслась вниз по течению.

Глава седьмая

Чувалову не хватило терпения ждать лифт, и он, слегка запыхавшись, рывками взбежал в тот укороченный этаж гостиницы, где обитала Юлия. Она была там, в комнатке; сидела на уголке тахты в цветастом до пят халате, не совсем прибранная и разглядывала свежий журнал, то ли «Советский экран», то ли «Здоровье».

— Тихо, тихо, жгунчик! Чего на парах влетел? Надо стучаться: тук-тук. К женщине идешь, как-никак... — в голосе ее накипала высокая звень, отчуждавшая имевшуюся между ними некую родственность. — Садись, начинай... допрашивать. Я готова...

— Не рыпайся! — ввернул Чувалов ребячье словцо, заградительно вскинув руку. — Узнал я кое-что, нечего тут, понимаешь...

— Не пыли, не пыли, — в лад ему сказала Юлия, откинув журнал. — Узнал, сразу видно, все как с листа читать можно. На то и послан сюда — узнавать. Неважный ты, Чувалов, сыщик, хоть обижайся, хоть нет.

— Даже так? — обезволенно улыбнулся он. — С чего это взяла?

— Ты же мог еще тогда, на этом месте все разузнать. Не к чему было в тайгу мотаться, людей наслушиваться. Я бы и сама все, как на духу, выложила, собиралась ведь.

— И выкладывала бы... Чего ж молчала?

— Ждала, когда сам станешь допытываться. Думала, заметишь, что меня корежило.

— Я заметил.

— И ни о чем не изволил спросить?

— А не хотел.

— Так прямо и не хотел?

— Так и не хотел. А в тайгу я не зря съездил, с пользой для следствия, и теперь немного представляю, что и как вышло. От тебя, по сути дела, мало нужно, покажешь, отчего возникло загорание — и приветики.

— И только? Не больше и не меньше?

— Хватит с тебя. Пройдешь как свидетельница — и опять валяй, живи себе в удовольствие. Лови ее, красивую-то жизнь, не то утечет как вода меж пальцев и не прочувствуешь эту божью милость, — заузил взгляд Чувалов. — Почему все же дача запылала? Как ты считаешь?

— От свечки, наверно. Подгорела она, видно, сильно, пока мы у костра топтались, упала, ну и...

— Где она стояла?

— На журнальном столике. Рядом же шторы висели, не синтетика, которая хоть поджигай — не загорится, а натуральный шелк, долго ли ему было вспыхнуть. Да, от свечки пошло, другого огня внутри дачи не держали.

— Надо подтвердить это на бумаге.

— Сейчас?

— После, после...

— Подпишусь, не задержу...

Юлия, не подозревая того, походила на многих допрашиваемых, этаких вот влипавших в историю птах: жулькала в коленях хрустевшие до неприличия пальцы, не замечала, как рдело, увлажнялось лицо, как набирались мутью глаза. «Готова, спеклась», — подумал Чувалов, но устыдился этой привычной жиденькой радости. Прищучил, видишь ли, слабую женщину — хэх, заслуга! По чести говоря, его занимало не то, какую роль должно было отвести Юлии в материалах дела — ее косвенное участие в возникновении пожара не влекло уголовной ответственности, а то, как он теперь оценивается в ее глазах. Что изменилось в ее отношении к нему? Имела ли она ранее к нему душевное влечение? Может, хлызовцы запугали ее, заставили обойтись с ним... культурно? Нет, не посмели бы без дозволения своего грозного директора. Или сам Хлызов, Аркадий Николаевич, что-либо подсказал ей? Неужели? Бог мой!.. Вызнавать такое у Чувалова не хватило духу, не видел, с какого боку можно бы подступиться и, по совести, опасался: смажет по физии, чего доброго... В общем, туман и мрак!

— Слушай... — выструнившимся до хрипотцы голосом сказала Юлия. Она отмахнула назад волосы, мимоходно, обойдясь без зеркала, помассировала пальчиками объемные подглазицы. — Сделай одолжение, ввек не забуду.

— Говори.

— Посади меня, Чувалов, в тюрягу, я заслужила. За решетку, в одиночку посади! Хоть там мне, может, легче станет...

— Ах, брось эти дамские штучки, — проговорил Чувалов, сморщившись как от внезапной боли. Слыхивал он подобные просьбы, новизны тут не было. — Чего зря трепаться?

— Не хочешь, значит?

— Не могу, не имею права. Я не специалист-душеспасатель.

— Кто же ты?

— Да никто...

— Прикидывайся шлангом, давай-давай. О-о, гадство!

— Оскорбить хочешь? Изволь, обзови болваном, идиотом или еще кем, я не обижусь.

— Уйди, Чувалов, ради бога, не маячь здесь. Прошу тебя...

Юлия повалилась ничком на тахту, схватила зубами подушку; ее, как он и ожидал, стала поколачивать истерика.

— Ходила я на похороны ребятишек-то, по-за углам прокралась, как воровка... Видела их, заодно лежали: Саша, Коля, Андрюша... Своих не завела, так чужих помогла сгубить, у-у-у! — вывела она тошным голосом. — Нету, ой нету мне прощения!

Чувалов выпоил ей таблетку димедрола, положил на лоб мокрое полотенце и окоченело сидел рядом, пока она не впала в сон.

* * *
По инерции Чувалов забрел в буфет на том верхнем этаже. Молодой человек, которого он видел в первый заход сюда, с тех пор, казалось, так и оставался за стойкой. Важный и недоступный, он эффектно разливал по фужерам вино: монументальную бутыль с вывертом держал через левую руку, наносил ее над сосудами издали, потом сверху и всюду пускал одинаковую, как из автомата, струйку малиновой жижицы. И, несмотря на ответственность занятия и собственное величие, мгновенно засек гостя, приулыбнулся ему и указал глазами на свободный столик.

— Идите сюда, Евгений Михайлович, — развернулся к нему сидевший поодаль, у задернутого тяжелой портьерой окна, человек. Это был инструктор из горкома партии Максимов, тот, хромой, с необычайно поколотым морщинами лицом.

Не ожидая этой встречи и не желая ее пока, Чувалов неопределенно произнес:

— Добрый день...

— Салют! — Максимов, загремев столиком, начал подниматься.

— Сидите, — Чувалов веско положил ему руку на плечо, вспомнив его громоздкую хромоту.

— Не забыли наш разговор?

— Почему я должен забыть? — буркнул Чувалов. — Я, Алексей Ефимович, на память еще не жалуюсь.

— Ну-ну, не ершитесь. Извините уж, если не так спросил.

— Ничего...

— Невероятная, знаете, штука: в этой забегаловке откуда-то взялся «Кокур». Сам «Кокур», понимаете?! Есть, есть чудеса на свете! — воскликнул Максимов, выказывая, похоже, давно таимую страсть к редкому напитку. — Вот парадоксы: отписали, может быть, в столичную ресторацию, а завезли в Лесогорск, ха-ха-ха! Желаете испробовать?

— Не возражаю, — как о чем-то бесспорном произнес Чувалов. Ничего решительно не говорил ему этот «Кокур».

— Две порции, Митенька! — выкинул Максимов пальцы рогаткой в сторону буфета. — Колбаски, сыру подрежь.

Буфетчик понятливо тряхнул ниспадавшими на плечи патлами.

— Вы что, винный гурман? — мельком спросил Чувалов, располагаясь за столиком.

— Так, любитель-одиночка. Должен, верно, и в Лесогорске быть хоть один такой чудак. Имею, знаете, охоту подержать на языке чистое винцо. Нельзя, по-моему, совсем это дело запускать.

— Конечно, конечно, — с подъемом сказал Чувалов.

— Ну как вы съездили? Удачно?

— Хорошо съездили.

— Я ведь специально сюда зашел.

— «Кокур» отведать?

— Отчасти. В основном-то к вам двигался — незачем мне секретничать.

— Стало быть, выглядывали меня.

— Ждал, Евгений Михайлович.

— Именно здесь? На верхнем этаже гостиницы? — уточняюще спросил Чувалов.

— Сознаюсь, высчитал... место, где вас можно было встретить.

— Нет, это не город, а какой-то мощный рентген — все насквозь видят! — взревел Чувалов, стремясь тем самым скрыть, не дать проявиться взнявшейся стыдливости. — Удивительно до чертиков...

— Постарайтесь, Евгений Михайлович, кое-что трезво оценить, — Максимов соучастливо взял его под локоток. — Я бы, поверьте, никогда не позволил себе намекать на что-либо интимное, тем более, скажем общо, осуждать ваши поступки, если бы всё тут, что касается пожара, не было стянуто в один узел.

— Узел-то бабий? — не совсем удачно скаламбурил Чувалов, придав, однако, этим словам некоторую многозначительность.

— О женщинах, точнее о женщине мы еще успеем поговорить.

— Стоит ли?

— Можете отказаться, дело ваше. Но я бы не счел это за лучший вариант. Можете также не ходить на прием к Яганову, никто вас не заставляет. Что ж, действуйте по своему усмотрению, если не хотите, чтоб вам помогли. Можно уходить?

— Погодите! — Чувалов вмиг отринул сыщицкую забаву. — Вернулся ваш Яганов с пожара?

— Вчера еще, поздно вечером. В тяжком настроеньице явился, осунувшийся, психоватый — боязно подойти. Таким его я еще, кажется, не видывал.

— Когда можно будет зайти к нему?

— Завтра только. Не откажет, поди. Созвонюсь с ним утром.

— Договорились! — коротко бросил Чувалов и какое-то время бесцеремонно разглядывал Максимова, словно экспонат. — Вы, Алексей Ефимович, человек осведомленный, смею думать, о многом можете судить объективно, так ответьте: как горком партии относится к Хлызову?

— Поддерживает, разумеется. Вообще на Лесогорск смотрят через то, как работает комбинат: дает план — отлично, что еще надо? А Хлызов умеет выжать из оборудования все, что можно и что нельзя. Его, Хлызова, голой рукой не возьмешь. Эх, будь моя воля, я бы давно вытурил его из партии, чтоб он никогда больше не прикрывался ею!

— Что же вам мешает хотя бы содействовать этому? — доверительно спросил Чувалов. — Как представителю высшей инстанции?

— Я, Евгений Михайлович, лишь инструктор, кроткий исполнитель. Я даже не член горкома, а Хлызов — член бюро, естественно. Меня, если сорвусь на чем-либо, оттреплют за уши — и вся недолга. А я не хочу легко даться в руки, понимаете?

— Не совсем.

— Видите ли, Яганов не случайно заставил меня быть подле вас, этим он, видимо, намеревался оградитьХлызова, считая, что я понятливый работник и, по возможности, буду его охорашивать. Как бы не так! Не взял он в расчет, что я тоже работал на ЦБК, по комсомолу, и досконально изучил повадочки Хлызова.

— Что, Яганов высокого мнения о директоре ЦБК? Постарается не дать его в обиду?

— Выходит, уже старается, коль меня к вам назначили, ясно же. Хотя, впрочем, сделал он это, по его представлениям, из добрых намерений: чтоб не случилось чего худого, чтоб не опорочили зазря члена бюро горкома Хлызова. Он же не знает, что во всем только Хлызов и виноват.

— И знать не хочет?

— Не хотел бы, во всяком случае. Тем более, что его информировала ваша Ахметзянова, а по ее выводам, насколько мне известно, суду подлежит егерь или лесник из Куличей, стрелочник, одним словом.

— И там прошлась! — вскинулся Чувалов. — Ну Османовна, ну Османовна! Проворная женщина, однако...

— Не пошла бы она сама к Яганову, ручаюсь. Надоумил ее кто-то, не иначе.

— Кто?

— Хлызов, больше некому. Если не сам, то через присных своих устроил. Чувствую его почерк.

— Это ведь лишь догадка?

— Да, версия на вашем языке, — Максимов, улыбнувшись, привел в движение бессчетные морщины на лице. — Есть у меня одно соображение...

— Какое?

— Поездка на пожар, как я уже говорил, оставила у Яганова тяжелое впечатление. Если ему теперь кое-что доказать...

— Хм, доказать! — Чувалов тягодумно уставился на испускавший малиновые блики фужер. — Если я сумею предъявить обвинение Хлызову, подвести его под статью, как у нас выражаются, то никого не спросят. Перед законом бессилен любой Яганов.

— Но учтите вот что... Идти на Хлызова — дело нешуточное, чуть что, и он не замедлит подсадить кого угодно, лишь бы самому очиститься. Поверьте, я-то уж знаю, о чем говорю. Его надо брать жесткой рукой, не давать ему ни сантиметра для маневра, иначе вывернется и ускользнет, — заволновался Максимов. — Он же в Москву, в министерство, лыжи навострил — вижу по замашкам. Что ему Лесогорск, край наш, тайга? Тропа, лестница вверх, не больше.

— Без личных претензий так судите?

— Абсолютно! Не сходились мы никогда лоб в лоб да он, по правде-то, меня и не замечает. Здороваемся этак вскользь, с расстояния, только и всего.

— Что он, по-вашему, может предпринять?

— Трудно угадать. Видимо, главное сейчас для него — не подмарать репутацию, то есть не оказаться под следствием, а коль то случится — затянуть его, дабы выиграть время и умотать в столицу с меньшими потерями. Это мои домыслы, Евгений Михайлович. Их, вероятно, не стоит брать в расчет.

— С чего-то же они взялись.

— Изучил я товарища Хлызова...

— Этого недостаточно.

— И бездоказательно, я понимаю. А давайте-ка прокрутим такой вариантец: если будете всерьез обвинять Хлызова, то его, как известно, следует лишить статуса депутата; он, само собой, депутат горсовета. И вдруг исполком возьмет да не снимет с него полномочий? Пусть даже впоследствии окажется, что была допущена ошибка — нашло, дескать какое-то наваждение, бывает. Что тогда?

— Надо подумать.

— Так, так!

— Худо нам будет тогда. Все пойдет через пень-колоду.

— То-то же! Вот хотя бы почему нужно срочно быть у Яганова. Надо упредить Хлызова, если еще не поздно. Чуете ситуацию?

— А все-таки не боязно вам?

Максимов чуть-чуть отпил из фужера, блаженно моргнул обоими глазами и спросил:

— Сколько, по-вашему, мне лет?

— Без понятия! — жаргонно оказал Чувалов — деликатничал, не хотел отвечать прямо.

— Хотя бы округленно.

— Сорок! — Чувалов подумал и спирально крутанул пальцем над головой. — Сорок с хвостиком!

— Двадцать семь, — с некоторым торжеством сказал Максимов.

— Ровно как и мне? — приахнул Чувалов. — Неужели?

— Увы, так оно и есть.

— Болели чем-то?

— Я, можно смело сказать, выходец с того света. Могу пожить вдоволь, а могу и хлопнуться в любую минуту — никаких гарантий, таково мнение врачей. И вот, положим, припечет не сегодня-завтра, и буду я окочуриваться, понимая, что ничего не сделал для искоренения зла. Что видел его, ходил рядом, а не дал ему своего пинка.

— Что с вами произошло? — смявшимся голосом спросил Чувалов.

— Неприятно об этом вспоминать, но вам-то, верно, надо высказаться. В сокращении, в общем, так... Служил в армии, командовал отделением. Однажды, по обыкновению, мы перекачивали горючку из автомашин в емкости; и вот почему-то нарушилась герметизация в соединении, вырвало шланг, хобот такой, и взялось хлестать. Я рванул к вентилю, закрутил его, но тут вспыхнул пожар, и меня обдало пламенем. Ребята мои тоже пострадали, но незначительно, полежали в госпитале и комиссовались, разъехались по домам, это я после узнал. А меня на самолет — и в Москву, в госпиталь имени Бурденко. Сколько в мою плоть чужой крови влили — вряд ли кто мерил; не знаю, осталась ли хоть одна капелька собственной. Однако ж поднялся на ноги, живу пока, — Максимов, заметив обеспокоенный взгляд собеседника, торопливо сказал: — Особых секретов тут нету, да и случай-то, возможно, единственный в своем роде — так, кирпич на голову.

— На вашу именно...

— Чья-то все равно подставилась бы.

— Это к вопросу о боязни? Образный ответ мне?

— Если хотите...

— Принимаю к сведению, Алексей Ефимович.

— Вот и хорошо. Есть, правда, еще деталь...

— Ну?

— Собрался я, Евгений Михайлович, в партшколе поучиться, очно. Не странно слышать?

— Еще чего! — с вкравшейся фальшивинкой проговорил Чувалов. — В самый раз поучиться, обязательно даже...

— Документы готовы, пора уже на экзамены ехать.

— Езжайте.

— Не могу я, Евгений Михайлович, бросить это пожарное дело.

— Обойдемся.

— Нет, нет! Не будет мне ни сна, ни покою. Изведусь весь, запилит совесть...

Максимов разлокотился на столике, как-то выстелился над ним, поводя несообразно, торчмя поднявшимися лопатками. Хилые волосы росли у него в основном подле светлого, в нарезках морщин темени и напоминали какие-то искусственные посадки. «Недолго, наверно, будет пилить тебя совесть, брат», — невольно подумалось Чувалову.

— И все-таки мне не очень ясно, почему вы, Алексей Ефимович, так настроены против Хлызова, — Чувалову хотелось довести разговор до конца. — В общем, что ли, плане...

— Лавочник он, — сказал Максимов, воздев на него плоские, нездорово заслюденевшие глаза. — Убежденный лавочник под крылом государства.

— Сильно квалифицировано, черт возьми! — воскликнул Чувалов радостно. — Я примерно так же думал. Ну-ну, дальше...

— Это расписной представитель малознакомого нам явления, какого-то высшего, что ли, рода мещанства, с выработавшейся философией: то, что отдаешь обществу, должно выгодно окупаться благом для собственной персоны. Понимаете?

— В целом.

— Пусть утопает в коврах, если ему нравится. Пусть ест-пьет доотвала — заслужил, будем считать. Ладно! Но, по-моему, нельзя мириться с тем, что он развращает людей. Смотрите, окружил, обставил себя подхалимами, а это значит, что деловые и способные специалисты, не желающие идти у него на поводу, не имеют подступа к управлению комбинатом. Потом, многие, видя то, как он барствует, все тянет на себя, тоже начинают, в меру сил и возможностей, подражать ему — человек без особых убеждений податлив на тепленькое да на жирненькое. Само собой, подбор кадров у него идет по принципу: какие сами, такие и сани, — говорил Максимов распаляясь, уже взблескивая яснеющими глазами. — Жиреть нам, разъедаться и, следовательно, перестать слышать людские стоны, то есть способствовать приращиванию мирового зла — непростительно, никогда мы, случись что, не сможем познать подлинную радость; невозможно быть счастливым в одиночестве — это, наконец, человечество уяснило себе.

— Что вы имеете в виду?

— Да то самое. Где-то еще массово травят ядами людей, гноят в подземельях, пытают специально изобретенными средствами, вздевают на штыки детей, с кого-то, представьте, с живого сдирают кожу. Об этом мы ежедневно слышим, читаем — и свыклись как-то даже, порой и не возмущаемся. Да, мир еще не стал добрым, и нам, может статься, придется бросить на его защиту все, что имеем, что нажили... Так что не стоит наедать телеса.

— Далековато хватили, Алексей Ефимович, — промолвил Чувалов.

— Ничего я не хватил. Пейте «Кокур» — не сопьетесь, — Максимов снова на манер шахматной фигуры подставил ему фужер. — Хлызов, его деяния — частность, в сущности, но бороться с нею, как со злокачественной опухолью, надо всеми мерами. Нельзя упускать момента, Евгений Михайлович. Иначе его не ухватишь за бока.

— Не подступишься?

— Откуда! Он же правильные речи говорит, не напьется публично, всегда застегнут до горла, чин чином. Попробуй тронь!

— Аркадий Николаевич Хлызов, как я слышал, дельный производственник, — бесстрастно сказал Чувалов.

— Легенда! Какое-то всеобщее заблуждение, гипноз! — Максимова аж передернуло. — Верно, он лучше кого-либо знает, как варить целлюлозу, правда и то, что обладает развитым чутьем специалиста, но эти качества больше сгодились бы, к примеру, главному технологу.

— И ему, поди, не во вред.

— Нет, конечно. Но Хлызов полагается только на себя, тянет как вол, бесспорно. Комбинат дает план, иногда и с лихвой, но, как правило, когда он лично жмет на все педали. Это ж факт: нету на месте директора — пошло чертыханье, ах-ух! Чего уж хорошего?

— Вообще-то не наша с вами компетенция выяснять, хорош или плох Хлызов-руководитель. Меня-то больше другое занимает.

— Незачем, понятно, клацать зубами, — согласился Максимов. — Может, об этом скоро задумаются те, кто ставил его директором — дай бы бог! Есть, Евгений Михайлович, одно обстоятельство, которое, по-моему, не должно пройти мимо вашего внимания. Поделиться... э-э, сомнениями?

— Делитесь, чего уж там!

— Бывший муж Юлии, — Максимов закорючкой выгнул назад большой, словно бескостный палец, указывая им через плечо, в коридор этажа, — пенсионер, в прошлом летчик-испытатель...

— ...разбился на «Волге», — досказал Чувалов. — Мне это известно.

— ...сразу после того, как узнал, что жена оказывает знаки внимания Аркадию Николаевичу, — продолжил Максимов жестко.

— Откуда такие подробности?

— Лесогорск... он лишь похож на город, по существу же — деревня, только каменная.

— Сплетенки?

— Нет, Евгений Михайлович! — вскинул Максимов руку так, если бы голосовал за что-либо для себя решенное. — Я кое-что установил, так сказать, частным образом, по-любительски.

— Вот как! И что же выяснили?

— Муж Юлии, его звали Семеном Кирсантычем, гнал «Волгу» в хвост и в гриву среди ночи; гнал вроде без всякой нужды, но, заметьте, в ту сторону, где стояла дачка Хлызова.

— А что автоинспекция заключила?

— Что водитель не справился с управлением автомобиля на повороте, как говорится, не вписался в него. Обычная штука... Но вот что любопытно: в машине нашли ружье, чудесное ружьецо, пятизарядное, я видел его. Куда же с ним Семен Кирсантыч, хороший человек, мчался? Кто теперь скажет?

— Где в то время была... его жена?

— Не знаю, не совался я куда не положено. Но дома-то ее определенно не было.

— Что могут значить ваши предположения, если они, конечно, верны?

— Вам лучше знать.

— Если бы, если бы... — безучастно проговорил Чувалов.

Максимов с грохотом выбрался из-за столика, рассчитался с буфетчиком и, солидарно пожав Чувалову руку, ухромал вниз по лестнице — час был поздний, и лифты стояли в колодцах до утра.

— Долго что-то вечеруешь, — побыв в одиночестве, не испытывая позыва ко сну, сказал он буфетчику. — Мне подаваться?

— Сиди, если сидится, — исчерпывающе произнес тот. — Подать еще?

— Боже упаси! Стоит где-то здесь, как застрявший лифт, — имея в виду «Кокур», хлопнул он ладонью посредине груди.

— Чего-нибудь другого накапать? — лукаво сыграл усмешкой буфетчик. — Чтоб сразу до упора?

— Извини, человече! На ночь не принимаю: расточительно, нету смысла. Тут у вас если не отказываться от выпивона — тронешься запросто. Отчего, по-твоему, северяне в гудеж ударяются?

— Истину ищут...

— Браво! — оценил он ответ. — Тебя, кажется, Дмитрием зовут?

— Лучше по-домашнему: Митей, Митенькой, Митяем — на выбор.

— Угу, — удовлетворился Чувалов и этим ответом. — Что же ты Митя, шинок свой не закрываешь? Шел бы домой.

— План горит, — буднично свернувшимся голосом сказал Митя. — Вообще этот шинок, как ты его обозвал, не про всяких-яких, не рассчитан на местных субчиков и тех, кто на три с полтиной в сутки живет.

— То бишь не для командированных?

— Ясное дело.

— И кого вы здесь принимаете, Митенька? Тех, кто не умеет деньжата считать?

— С деньжатами не трясемся. И разговору о них не ведем.

— Смотри-ка ты что! — Чувалов, казалось, легко впал в житейское простодушие. — Как же все-таки рассчитываете клиентов?

— Меня это не касается.

— Директор ЦБК часто заходит? — спросил Чувалов мельком.

— Бывает.

— С кем?

— Один. Он с компашками не водится.

— Ты его обслуживаешь?

— Ни-ни, сама начальница, — Митя с некоторым даже испугом покивал в коридор в том направлении, где находилась Юлия. — Она мастерица... — вдруг он натянул ухо — с лестницы доносились мужские возгласы — и прошептал: — Слышь, ползут...

— Кто?

— Комбинатские спортсмены — на слух узнаю. Подснежники.

— Клуб у них так называется, что ль?

— Цветут, значит?[2]

— И летом, и зимой.

— У нас, помню, зажиревших и переставших нестись куриц подвешивали вниз головой, — разулыбался Чувалов.

— Помогало?

— Да еще как!

— Вот бы и этих рахитов встряхнуть... — мечтательно сказал Митя.

Поперед шумной компании в буфет проник незабвенный Гурий Кулеш с гитарой на боку, затравленный какой-то, шныряющий.

— Салют! — наскоро бросил он.

— Привет, Гурий Кулеш! — обрадовался Чувалов. — Как успехи по части финансов?

— Погоди, погоди... — забормотал он. — Сюда идут...

— Ну и что?

— Придираются, знаешь... Я-то им не нужен, они тебя высматривают.

— Меня? Зачем?

— Не представляю. Но обрати внимание, им что-то наговаривал тот дядя, который нас с пристани сюда вез.

— Тарануха? Вот сучья лапа!

— Может, милицию позвать?

— Стыдно, Гурий Кулеш! Ай, как стыдно!

— Я отдельно сяду, чтоб на тебя их не наводить.

— Сядь и успокойся, у тебя дыхание сбито.

— Не связывайся, если будут провоцировать, — успел еще шепнуть Кулеш, отходя. — Тебе нельзя репутацию марать. Я их, может, отвлеку.

— Не суетись, суетун! Интеллигенты первого поколения в таких вещах лучше разбираются.

Топоча ногами, извергая заряды грубого смеха, в буфет ввалились молодые, лет по двадцати, парни, человек шесть; еще кто-то, имеющий ли к ним отношение — непонятно, заглядывал в дверь. Верно, они походили на спортсменов: сносные прически, вздернутые плечи, хотя и разболтанные, но крепкие, будто подрессоренные ноги. Определение Мити, однако, было вполне исчерпывающим: жеребцы стоялые. Чувалов моментально перебрал их взглядом, стремясь по опыту оперативника — до университета он год с небольшим служил в милиции — определить неизбежного для подобных компаний вожака; наметил, поставил на особицу медлительного, вроде бы не интересующегося обстановкой парня с каким-то явно уж бездумным лицом и стелющимся верховым взглядом, с кошелем на бедре, прохлестнутым надписью «Олимпиада-80». Он так и назвал его для себя — Вожак.

— Угости нас, Митрий, по-светски, — обратился Вожак к буфетчику, опав на стойку. — Мы «Лесохимии» надрали.

— Завтра «Ангару» сделаем! — выкрикнул кто-то запальчиво.

— А разминаться будем сегодня, — жестко проговорил Вожак, очевидно, в расчете на то, чтобы все слушали и внимали.

Смигнувшись, парни в мгновенье ока сдвинули пару столиков, так что бедный Кулеш, устроившийся за одним из них, оказался запертым в углу, едва успев прижать к себе скорбно вякнувшую гитару. Чувалов мысленно сравнил его с назначенным к закланию барашком.

— Исполни, голубь, что-нибудь из собственного репертуара, повесели народ! — тяжело хлопнул его ладонью чуть ли не по шее Вожак. — Ты же обещал развлечь нас.

— Сделаю, сделаю... — заелозил Кулеш, настроил гитару, будто о чем-то советуясь с ней, взбунтил струны круговым вращением руки, уловил мотив и погнал:

У песен моря голос прост.
У песен моря нет фамилий.
Они встречают, как форпост,
В любом порту, на каждой миле.
Не я живу в девичьих снах.
Моя судьба всему виною.
Лишь песни моря на волнах
Всю жизнь качаются со мною...
Неважно, без искорки пел Гурий Кулеш; не было в его голосе ни той грусти, ни того высокого торжества, ни подвыва, которые поразили Чувалова в первый раз своей способностью бередить чужую душу. Вожака тоже что-то не удовлетворило, и он, приложив усилие, вытащил из рук Кулеша, как занозу, гитару, дунул в нее, заглянул, успокоил взвизгнувшие струны и сказал:

— Затянул, как на поминках! Кого собрался хоронить?

— Я еще попробую... — Кулеш потянулся к своей спутнице-гитаре.

— Не хватай вещи из рук! — Вожак легко отсадил его в самый угол. — Брось дурные привычки!

— Отдай, мурло! — завис над Вожаком свободно улыбающийся Чувалов и, пока тот не одумался, вышиб из-под него ногой стульчик, успев при этом выхватить гитару и садануть ему в полые места: коленом в один бок, носком ботинка — в другой.

Не надо думать, что Евгений Михайлович Чувалов по долгу службы владел особыми приемами на предмет обезвреживания всяких лиходеев. У них на работе не обучались ничему подобному, даже не проходили, грубо говоря, техминимума в этом плане. Имелись у него навыки самбиста, полученные за время службы в милиции, которыми он, однако, не пользовался и не стремился их усовершенствовать — жиганьё, хулиганы и дебоширы, будучи по сути своей трусами, в большинстве отдавались в руки достаточно легко, не создавали повседневной нужды в их укрощении. Кроме того, ему, как и любому человеку с нормальной психикой, претило разрешать людские конфликты посредством кулака, а в сущности-то углублять их, загонять внутрь.

Чувалов обладал необыкновенными, без признаков убыли физическими ресурсами, что правда, то правда; изначальному их накоплению он был обязан матушке-природе. В нем странным образом совмещалось как бы два организма: первый субтильный и малозаметный — это невеское, плохо запоминающееся лицо, узкие ладошки, длинноватые «учительские» пальцы, тонкие, словно подсиненные ногти, без труда умещавшиеся в сороковой размер обуви ноги; второй основательный и жизнестойкий — это хотя и несколько покатые, но очень развитые плечи, навитый мускулами торс, жесткие, наподобие лат, грудки. Он был левша, но как-то не явно выраженный, полулевша, что ли; возможно, просто имел незначительную аномалию в координации движений. В юности он, лишь догадываясь о каком-то своем несовершенстве, и не пытался учиться танцевать, поскольку вовсе не чувствовал ритма музыки. За столом у него часто валились куски, ложки и вилки — хватал налету предметы, расставив руки граблями, но, как всегда, безуспешно, опрокидывал еще что-нибудь, усугубляя последствия. А уйдя на службу в армию, попервости схлопотал немало внеочередных нарядов за то, что не мог ходить в строю, все его юзило, вынося обочь шеренги. Старшина по фамилии Перевернихатэ занимался-занимался с ним отдельно, наконец исчерпал свое педагогическое терпение, не вынес, сорвался на истерический вопль: «Это не солдат, нет, нет! Это паралитик! Его лечить надо!» И верно, его без долгих раздумий отправили на обследование в санчасть. Вернулся наш Чувалов счастливым: командиру было сказано, что он навсегда освобождается от строевой подготовки, но, дабы не снизились физические данные воина, ему предписывалось заниматься спортом, к тому же в индивидуальном порядке. Он обосновался в казарменном закутке, кидал гири, выжимал самодельную штангу, но упражнения эти, не введенные в какую-либо систему, не возбуждали интереса и страсти, иногда, мнилось, походили на увлечения дебила. С мыслью о том, чтобы окончательно разрешить противоречие, он записался в секцию бокса при гарнизоне и за короткий срок достиг поразительных результатов, приведших тренера старшего лейтенанта Осадчего в мистический восторг и зародивших у него широкие мечтания в отношении собственной карьеры в спорте.

На удивление всем, физические недотяжки Чувалова в боксе обернулись качествами, принесшими ему не одну славную победу. Стойку он брал как левую, так и правую, в состязаниях занимал последнюю, выгодную тем, чтобы вызвать у соперника иллюзию нормального, обусловленного теорией боя. Работал он в полусреднем весе, двигался на ринге согбенно и тяжеловато, без внешней эффектности, точнее, ходил совсем не по-ученому, словно озабоченный грибник, часто будто с ленцой и небрежением, пришаркивая и оступаясь; уклонялся от решительных схваток, допускал удары противника в меру, так, чтоб не сотрясли организма — хорошо «держал» их даже целые серии, они сыпались на его твердые как батут, мускулы, не наносили существенных ущербов и, казалось, имели назначение взбадривать, готовить тело к заветной секунде. Не зря, конечно, сносил удары противника, по ним он, как чуткий датчик, соизмерял его возможности, определял момент, когда можно было, мгновенно взломав защиту, обрушить тот единственный хуг слева, ради осуществления которого, собственно, велась вся подготовка в первых раундах.

Были у него добытые все той же левой рукой солидные звания: мастер спорта, чемпион Забайкальского военного округа; был также набор медалей, вымпелов и кубков. Старший лейтенант Осадчий, что называется, рвал и метал, когда Чувалов не захотел остаться на сверхсрочную службу, то есть отказался продолжать спортивное восхождение, не устраивало его такое направление судьбы.

Так вот, когда обалдевший Вожак с отшибленным дыханием вскочил на ноги, издал призывный клич и озверело бросился в драку, Чувалов, не сходя с места, поднес ему тот достославный хуг слева, да и то не в полную мочь, как бы на пробу, сдержав выпад тела и ход руки. Вожак скользнул спиной по столику, опрокинулся через голову, поднялся, но благодаря не иссякнувшей силе инерции пошел винтом на составленные в границах буфета коробки и ящики — загремело битое стекло. Там его принял на себя моментально освирепевший Митя и крепким подзатыльником высадил в коридор.

Оправившиеся дружки Вожака сгрудились в углу, вытолкнув оттуда, как пробку, бедного Кулеша и, вздрючив кулаки, двинулись в наступление. Чувалов, метнувшись вперед, жестоким рывком выхватил самого длинного из них, сработал ему под дых и усадистым толчком в подбородок отправил его в сторону буфета, азартно крикнув:

— Держи, Митя!

Митя держал. Войдя в раж мстителя, он и этого парня вышиб в коридор.

Через несколько минут все было в порядке. Лихие комбинатские спортсмены, разрозненно стуча башмаками, уходили вниз по лестнице.

— Благодарю, — сказал Чувалов буфетчику Мите.

— Не за что, — ответил тот.

* * *
Враз обессилевший, с мучнисто посеревшим лицом, он забрел в номер, запер дверь и с маху упал на кровать. Лежал плашмя, вдавливаясь в постель, кутая голову одеялом. Руки его с судорожными вздрогами то до скрипа сжимались в кулаки, то самопроизвольно распускались, становясь вялыми и совершенно беспомощными. После он сполз на коврик, поднялся на четвереньки, утвердился на коленях и, схватившись за подлокотники кресла, встал в рост. Заказал домашний телефон областного прокурора Богачука и стал ждать вызова, бездумный и отрешенный. Соединили, в виду позднего часа, быстро, минут через десять.

— Слушаю вас, — свежо и отчетливо раздалось на том конце провода.

— Матвей Дмитриевич? — осведомился Чувалов, хотя и не сомневался, что в трубке угнездился по-домашнему журчливый голос Богачука, в котором тем не менее различалась служебная озабоченность. — Здравствуйте!

— Здравствуйте, здравствуйте, Евгений Михайлович, — упреждающе, во избежание дальнейших пояснений, молвил Богачук. — Поздненько что-то.

— Вы же сами просили звонить в любое время.

— Да, я помню. Что там у вас?

— Прошу отстранить меня от расследования этого пожарного дела, — проговорил Чувалов и, пока шеф не сориентировался, добавил: — Сам я погорел...

— На чем? — как-то тупо спросил Богачук спустя минутку — он, возможно, устраивал на глаза очки или искал шлепанцы.

— Подрался только что... Первый начал, заметьте.

— Еще что?

— Вступил... в близкие отношения с женщиной...

— Которая проходит по делу? Ясненько!

— Так что я не имею ни морального, ни юридического права...

— Ясненько!

— Что мне делать? Выезжать?

— Ни в коем случае! Будьте на месте, разберемся.

Чувалов с недоумением оглядел замолкшую трубку и вежливо уложил ее на аппарат.

Глава восьмая

Ночь, вязкая и необоримая, как стихия, залила Север, утопила в себе Лесогорск с его сыто отдувающимся комбинатом, с разметнувшимися в ширь и даль улицами, с гнездовьями жилмассивов, с естественными парками его, с ползучим запахом вареной древесины. В подобранном свете настольной лампы Чувалов врастяжку лежал в кровати с неплотно закрытыми глазами и внимал сигналам организма о начинавшейся хвори: откуда-то из позвоночника, словно размывая и отчуждая нутро, последовательно накатывалась тошнотная муть, застилала горло, после давила в глуби ушей, как бы верещала в переносье. Какое-то время его размашисто мотало вверх до самого потолка, и он, скользя вниз, с отвращением глядел на загнувшийся клювом большой палец ноги. Палец этот вздувался, множился и наконец застил взор топкой желтизной. Началось тяжкое видение...

* * *
...Подобрав к бокам руки и ссунув лицо вперед, он механично бежал и бежал среди черной и сырой тайги, по вязкому мху, завалам колодника, продирался сквозь упругий ерник; иногда, оттолкнувшись обеими ногами, взвивался ввысь и таким манером легко одолевал ущелья, горные ручьи и каменные осыпи. Ему надо было успеть выскочить на тракт, чтобы задержать — неизвестно как, но обязательно задержать идущий по серпантинам дороги красный автомобиль, в котором удирали особо опасные преступники. Наконец он выбежал к широко разлившейся воде, то ли к реке, то ли к необъятному озеру, пометался туда-сюда и ласточкой ухнул с берега, пустившись вплавь. Но не так-то просто оказалось плыть в слишком теплой воде, его стало сносить вниз, удаляя от того места, где уже следовало выбраться на тракт. А между тем автомобиль приближался, забивая слух гулом мощнейшего двигателя, и вот-вот мог умчаться в безопасную для него зону. Чувалов, извернувшись, разулся, сбросил куртку, даже стащил галстук и сильными толчками на коротких саженках двинулся к завидневшейся крутолобой скале. Доплыл он до нее весьма быстро; подхваченный бьющими в ее скошенное основание струями воды, поймался за ветви кустарника и вытащился на окатистый валун. Скала, однако, кое-где поросла вековыми деревьями, как бы сидевшими на небольших выступах и опустившими, точно шланги, оголенные корни в недра земли. Цепляясь за эти корни, он, словно мизгирь, взбежал было наверх, но не сумел выбраться до конца, не взял каких-нибудь метров десять — выше отвесно вставал совершенно голый, без единой щелочки камень. Чувствуя нарастающую щенячью дрожь в ногах, готовый сорваться в любую секунду и убиться насмерть, он распластался на скале и в безысходном исступлении закричал:

— Ловите же их! Там вон, у моста!

— Успокойся, роднуля. Без тебя поймают, — сказала Юлия, появившись из-за шторы.

— Зачем ты пришла? — спросил он, вперившись анемичным взглядом в расходящийся по швам потолок.

— Люблю тебя, хоть ты и Чувалов, — почти беззвучно проговорила Юлия и тут же поправилась: — Хочу любить...

— Тут одно хотенье не поможет. Если бы так получалось, то, наверно, слишком легко бы жилось на свете. Природа хитра, и чтобы человек дольше жил, радуясь и страдая, наставила ему множество загадок, одна из них — таинство любви.

— Но как-то же она должна затеваться. С чего другого, если не с желания? Может быть, это ее первое обязательное условие. Что на это скажешь?

— Она выбирает свою жертву бессознательно, и даже малейший расчет здесь неуместен, впоследствии он, если займет свое место, обязательно приведет к катастрофе.

— Обижен ты, вот и говоришь так. Ходишь пустоцветом, так, по-моему, сам в том виноват, не на кого пенять.

— Ну да, сам и есть! Кто же больше?

— А почему?

— Потому что не бросался в любые объятия. Не занимался надувательством, ни себя, ни женщин. Меня не устраивали оборыши. Мне надо было иметь всё, или ничего! Мечтал встретить единственную, назначенную мне судьбой женщину, мечтал излюбить ее всю, чтоб ни чуточки не осталось ее на кого-либо еще. Вот, понимаешь, к чему стремился, дикарь!

— Побольше бы от мужчин таких порывов... Тогда бы мы шли за вами очертя голову, поверь мне, Чувалов. Мы ведь, кажется, по ветру чуем, что у вас на уме, моментом разбираемся в ваших намерениях, так уж устроены — в некоторую компенсацию за множество природных слабостей.

— Выходит, обошло меня что-то, отвернуло в сторону.

— А хватило бы тебя на великую-то любовь? Оправдал бы свои запросы?

— Я бы сумел, я знаю.

— Хвастаешь?

— Юлия! — глухо воззвал Чувалов.

— Что, родной?

— Пояснишь мне кое-что?

— Все же решил допытываться?

— Надо! Лично для меня, не для кого-нибудь.

— Что ж, спрашивай...

— Твой муж... Семен Кирсантыч знал о том, что Хлызов ухаживал за тобой?

— Подозревал, кажется. Он же чувствительный был, Семен-то Кирсантыч. Но, Чувалов, запомни раз и навсегда: пока был жив муж, я не подавала Хлызову ни малейших поводов. Не знаю, любила ли я мужа, не берусь и сейчас об этом судить, но одно сознавала — мне с ним было хорошо, необременительно как-то, и я ни за что на свете не надумалась бы изменить ему. Вот тебе вся правда, Чувалов! Можешь верить, можешь нет.

— Куда же он мчался на «Волге»? С заряженным пятью патронами ружьем?

— Туда, на хлызовскую дачу.

— Тебя искал?

— Да!

— Где ты была?

— Да здесь вот, на тахте, валялась. В тот субботний день мы повздорили с утра, из-за сущего пустяка, как это часто бывает. Я просила его отвезти стиралку в ремонт, а он взвился как ужаленный: дескать, ему только и не хватало на черной «Волге» по быткомбинатам разъезжать. Ну, слово за слово, поцапались и впали в молчанку — так у нас протекали разлады. Оставаться в квартире было невыносимо, я и удалилась сюда. Потом он стучался ко мне, я затаилась и не открыла, не утихомирилась еще...

— В котором часу он заходил?

— Ночью, часов в двенадцать.

— Машину-то видела?

— Видела, из-за шторы. Тут она, у подъезда стояла.

— Когда ты узнала о его гибели?

— Утром...

— Как все просто! — надрывно воскликнул Чувалов. — Но как жестоко! Понимаешь это?

— Давно поняла... А толку! Головой об стенку прикажешь биться?

— Может быть, может...

— Билась, с меня хватит. Глупое это занятие, напоказ рассчитано. Горе куда тошнее в себе перенашивать.

— Не очень-то долго ты носила его. Муж погиб двадцатого мая, а в начале июля ты отправилась с Хлызовым на дачу. Не рано ли?

— Возможно, и рано... Но я не терзаюсь этим. Потому что того, о чем ты думаешь, у нас с Хлызовым не было. Не получилось, во всяком случае. Все шло, выстраивалось к тому, а не задалось — и баста.

— Отчего, позволь уж знать? — с затаенным равнодушием спросил Чувалов.

— Как бы тебе это объяснить... Опротивел мне Хлызов Аркадий Николаевич за несколько минут, когда, знаешь, начал устраиваться: снял пиджак, поговорил о чем-то и за рубашку взялся. Потом башмаками загремел, принялся подтяжки отстегивать и вроде бы аж урчал от предвкушения... Как за свою собственность брался, обдуманно, по какой-то установке. Поднялось у меня все внутри на дыбки, воспротивилось — взяла и отвесила ему добрую плюху; сама рука сработала.

— Прямо по морде? — воскликнул Чувалов. — Аркадия Николаевича Хлызова? Великолепно!

— Чего ты восторгаешься? Нормальная вещь... — проговорила Юлия. — Должна ведь как-то женщина выражать себя.

— Как среагировал почтенный Аркадий Николаевич?

— Очень даже естественно: полез с обнимками. Я оттолкнула его, выскочила наружу и пошла в сторону Лесогорска. Вскоре он догнал меня на машине и увез домой.

— Так когда же дача загорелась? Не пойму я...

— Опрокинули мы свечку, когда барахтались. Мне до нее не было дела, ему тоже.

— И ты видела, как дача вспыхнула?

— Уже издалека, с дороги, да и то этакое легкое заревце.

— А Хлызов?

— Он-то уж не мог не видеть. Он ведь меня где-то через час нагнал, не раньше. Знал он, наверняка знал. Сказал же он мне в машине, что дача запылала. А я еще подумала: ну и гори она синим пламенем. Бросил он все, когда сообразил, что пожар тушить бесполезно.

— Ясненько! — механично употребил Чувалов коронное слово прокурора Богачука.

* * *
Поднялся наш Чувалов в середине дня, опавший с лица, неуверенный в собственных движениях. В голове названивало и шумело, сердце ощутимо токало, руки и ноги слегка подрагивали. Но его абсолютно здоровый, неподверженный никаким серьезным болезням организм сразу стал набираться обычной силой и выносливостью. В номере было душно, застойно и кисловато, и он, брезгливо сморщившись, разогнал шторы, открыл настежь огромное, едва ли не во всю стену окно и с улицы нанесло запахом пыли, бензином, духом истомленного жарой города. Он, однако, ничуть не огорчился, напротив, с возникшим вдруг жадным интересом обозрел приглушенно и беззаботно лежащий под каленым солнцем Лесогорск, объемлющую его тайгу. Потом, встав босыми ногами на коврик, развернул грудь — меж лопаток даже хрустнуло, поприседал, — размялся, следя за дыханием; сходил в душ, тщательно растерся привезенным с собой грубым полотенцем, достал из шкафа выправившуюся на плечиках рубашку, оделся, спрыснулся одеколоном и сел в кресло как-то устраненно, словно вовсе чужой здесь человек.

Как жить дальше, что делать, чем заняться хотя бы в ближайшие часы — он этого совершенно не знал. Долго сидел он неподвижно, весь физически облегченный, вперивший взгляд в пустоту.

В дверь номера легонько постучали.

— Кто там? — встрепенулся Чувалов.

— Я...

— Лейла Османовна... — он, поднявшись рывком, отомкнул дверь. — Заходи, душа.

— Привет! — пробравшись в номер и обзыркав его глазками, сказала Ахметзянова.

— Здорово! Чего какая-то... спугнутая?

— Богачук же прилетел. Ты разве не в курсе?

— Нет. Где он?

— Там вон, с Максимовым по парку гуляет. Который уж час подряд.

— Ох, уж этот Максимов!

— Так он же встречал Богачука, ну и перехватил его. Я ждала-ждала, когда они наговорятся, не вытерпела и зашла сюда.

— Чего дрожишь-то?

— Припекло меня, Евгений. Залезла бы, понимаешь, в какую-нибудь щель и сидела бы там, не показывалась на свет божий.

— Все правильно, так должно и быть, — сказал Чувалов жестко. — Есть, говорят, неписаный закон возмездия: все, что натворишь гадкого, где-то там учитывается, берется на заметку и рано или поздно свалится на голову — и не увернешься тут, не отмолишься.

— Мистика...

— Возможно. Но ты не раскисай, Османовна, не делайся жалкой, это не смотрится.

— Не повезло мне в Сибири, уеду я отсюда.

— Решилась?

— Окончательно и бесповоротно!

— И квартирой попускаешься?

— Уже и ордер сдала. Вчера получила, сегодня сдала. Не надо мне, Евгений, чужого ни грамма, сроду никому на горло не наступала. А тут подсунули мне лакомый кусочек и затянули, как собаку в колесо. И как я залетела? Думаю вот хожу, думаю — и ничего понять не могу.

— И опять же юлишь, не хочешь, видно, осознать свою вину до конца. Понимала же, на что шла, на что соглашалась.

— Понимала, но недооценила последствий. Увлеклась этой квартирой, ослепла.

— Подкупили тебя жилухой. Теперь-то сообразила?

— Купили, по дешевке...

— Самое мерзостное в том, что ты, Османовна, изменила профессии. Ты была согласна отдать под суд невиновного человека — этого нельзя простить.

— Не такой уж он безвинный, лесник тот, — подобрала губки Ахметзянова. — Куда он смотрел?

— Да он единственный, кто хоть что-то сделал для предотвращения беды. Если бы он не разбудил пионерлагерь, то невозможно и вообразить, что могло случиться.

— Он что, спасал лагерь?

— Представь себе.

— Кто бы мог подумать!

— А надо было! Он же тебе собирался все как по нотам расписать, но ты же не захотела слушать, свое натягивала.

— Брошу я эту профессию, не по мне она, — всхлипнула Ахметзянова; из глаз ее посыпались мелкие, как дробь, слезинки. — Я ведь, Евгений, по душе-то повариха, а может, и швея: любое блюдо по памяти сготовлю, хоть фрак, хоть дубленку скрою и не напортачу.

— Редкий дар для современной женщины! — с подъемом произнес Чувалов.

— Мно-ого лет я тянулась к чему-то, видно, для меня недостижимому, — продолжала Ахметзянова ненадрывно между делом всхлипывать. — Все казалось: нажму вот еще, добьюсь того или этого, и сразу начнется райская жизнь. Но — дудочки! То в одном не повезет, то в другом заколодит. Фу, гадство!

— Ты́ оповестила начальство комбината, что я сюда еду?

— Я, каюсь...

— Самого́ Хлызова?

— Его...

— То-то меня встречали.

— А чем плохо?

— Всем, Османовна! Когда нас берутся кормить за казенный счет — это ужасно, тут добра не жди. Неужели еще не убедилась?

— Что и говорить... — неопределенно вымолвила Ахметзянова.

— Куда поедешь-то, если уволишься?

— В Казань. Там у меня в пригороде мать в деревянной квартирке живет, старенькая, кое-как себя обслуживает. Буду за ней ухаживать. На работу устроюсь, понезаметнее куда-нибудь, чтоб не быть вечно зависимой от службы. Надо мне одуматься, пооглядеться, жизнь-то уходит...

— Да, уходит, проворачивается на своем стержне — и ничего тут не изменишь, хоть лопни, — меланхолично заметил Чувалов.

— Заступился бы ты за меня, Евгений, — проговорила Ахметзянова врасплох. — С тобой посчитаются, наверно.

— Не могу, Османовна, — отвел взгляд Чувалов. — Я обязан доложить все начистоту.

— Смотря как подать...

— Подам как есть! И сам-то я небезгрешен... тут... с вашим Лесогорском.

— Ты есть ты.

— Чепуха!

— Попроси Богачука, чтоб хотя бы шум со мной не разводил, уволили бы подобру-поздорову, — насупилась Ахметзянова. — Что тебе стоит?

— Попытаюсь... — с усилием проговорил Чувалов.

— И на том спасибо.

— Ладно, не унывай. Жизнь продолжается!

— Меня нету, — наскоро оправившись перед зеркальцем, заторопилась Ахметзянова. — Не желаю, чтоб Богачук видел меня здесь. Скоро он заявится сюда, вот увидишь.

— Иди, раз так.

Ахметзянова удалилась.

Чувалов опять вытянулся в кресле, смежил глаза, впал в тягучее забытье и тем не менее обостренно улавливал всякое движение в коридоре и, наконец, безошибочно различил шаркающую поступь Матвея Дмитриевича Богачука, своего легендарного шефа. Хотел подняться, вскочить, но, сдержав порыв, остался на месте, не ворохнулся даже. Очевидно, Богачук не соизмерил приложенного к двери усилия, нажал плечом как попало и она, взвизгнув, распахнулась во всю ширь, хлопнулась об угол шкафа. На какое-то мгновение он озадачился этим обстоятельством, в недоумении задержался у порожка, и Чувалов успел изведать взглядом его духорасположение: рот жесткий, глаза дремучие, упрятанные в кущу ресниц и бровей, уши топырком — тяжкая озабоченность за все сущее преобладала в облике старого советника юстиции. Нельзя было не заметить и того, с каким мучением он переносил свалившуюся на Север жарынь; оттесненные назад большими залысинами волосы были мокры, как после бани, и скручивались на затылке, словно у матерого селезня, кольцами; чистый, по-стихийному неодолимый пот заполнял бороздки морщин, властвовал под одеждой. Видать, непросто ему было носить свое грузнеющее тело: на боках заметно выдавалась жировая опояска, клонились долу плечи, обвисали руки. Но эти подробности мог углядеть лишь тот, кто хорошо знал прокурора Богачука. На этот раз он был облачен в совершенно новую форменную пару, довольно аккуратно подбирающую фигуру, с обновленной орденской колодкой, при ярких звездах на воротнике, и очень даже смотрелся, незнающий человек вряд ли бы точно угадал его преклонные лета.

Чувалов подался навстречу Богачуку в самый последний момент, схватил и пожал кинутую ему издали пухлую, как добрая оладья, руку и пробормотал:

— Здравствуйте, Матвей Дмитриевич! Очень рад вам...

— Так уж и рады?

— Ну естественно! Вы обедали? Может, в ресторан спустимся?

— Потом, потом! — отмахнулся Богачук. — Давайте-ка, Евгений Михайлович, сперва расскажите, что тут происходит.

— Подробно?

— Да-да, насколько это возможно, — Богачук бросил на стул сильно увлажненный пиджак, раздернул галстук и сел в освобожденное ему кресло.

Чувалов же с маху опустился на хрустнувшую лежанку, разлокотился на ее низкой спинке и стал говорить — сначала бесстрастно, вроде бы валяя, обкатывая во рту слова, прежде чем выпустить их. Затем установил определенный темп изложения, сосредоточился, повел рассказ вдумчиво и обстоятельно, не упуская малейших деталей, запечатлевшихся в его хваткой памяти, — например, выразительно описал внешность Вани Белоглазова, его манеру вертеть языком папиросочку, называл точное время нахождения в дорогах, упомянул даже, из чего были навиты мушки на хариуса у егеря Куличинского участка Назара Степановича Елшина; раскрывал, систематизировал факты, зримо восстанавливая лесную трагедию, ее причины и следствия. Поведал, не упуская ничего заслуживающего внимания, о своих поступках: что ел и пил в день приезда в ресторанном убежище, как сошелся с Юлией, как учинил драку с комбинатскими спортсменами.

Богачук не проявлял никаких эмоций и, казалось, совсем не слышал того, о чем живописал его подчиненный. Можно было даже подумать, что иногда он вздремывал: глаза далеко в подлобье, неуловимы, затянуты некоей ряской, в груди сухое шебаршение, посвист, близкий к храпу.

— Это всё? — наконец вздобрился он, колыхнувшись на месте.

— Всё, как есть, — сказал Чувалов, хотя, наверное, мог бы добавить еще многое.

— Ясненько! — произнес-таки Богачук свое любимое словцо, за которым могло стоять что угодно.

Чувалов напрягся, закоченел и не осмеливался что-либо спросить.

— Я-то думал... — тянул Богачук, чечеточно барабаня пальцами по столику, и на лице его не отражалось ни огорчения, ни радости.

— Как с моей просьбой? — воздел на негопокаянно-выжидательный взгляд Чувалов. — Будет она удовлетворена?

— Насчет того, чтобы отстранить вас от ведения дела?

— Ну да!

— Настаиваете?

— Прошу...

— И не надейтесь, Евгений Михайлович.

— Но почему?

— Не вижу на то серьезных причин. Именно вы будете расследовать это дело до конца! Основная работа еще впереди, Евгений Михайлович. Сделали вы пока немного, будем считать, вели предварительное расследование. Да тут за несколько дней, на мой взгляд, не так-то просто было подступиться к главному, но вы, кажется, действовали правильно и, что очень важно, сумели разглядеть это главное. Так что надо продолжать следствие, притом ускорить его. Даю вам двухнедельный срок. Достаточно?

— Но я же... того, дрался вчера, сам полез...

— Рад за вас, Евгений Михайлович! Рад, что можете поступать безоглядно, по велению совести. Хвалю! — победно вскинул руку Богачук. — Поучили малость — чего здесь худого?

— А если они станут жаловаться?

— Не станут, поверьте мне. Пикнуть даже не посмеют. Ну, а если их и впрямь науськал этот Тарануха, тем хуже для них — возбудим уголовное дело, и весь разговор.

— Юлия ведь еще... — проговорил Чувалов, со вниманием разглядывая свои тонкие голубоватые ногти.

— Как ее фамилия-то?

— Слабковская, Юлия Сергеевна.

— Н-да, Слабковская... — призадумался Богачук. — Есть тут некоторый, э-э, моральный аспект.

— Не больше?

— Проглядывается ее вина в учинении пожара, но — лишь косвенная, за это ее нельзя отдать под суд. Она ведь, кажется, первый раз выезжала с директором ЦБК, э-э, на прогулку?

— Точно...

— Так мало ли что! Не ее же была инициатива фейерверки устраивать.

— Я женюсь на ней! — заявил Чувалов и торопливо добавил: — Если она согласится...

— О, мои уши! — воссиял Богачук. — Они слышат глас настоящего мужчины. Есть, есть в нашем заведении добрые молодцы, — и, мгновенно поубавив столь неожиданную для него восторженность, досказал: — А то иной как возьмется маневрировать в этаком-то дельце — тошно со стороны глядеть, так бы и плюнул да растер.

Прозвенел телефон. Сидевший рядом с ним Богачук взял трубку, неплотно подержал ее возле обметанного набело поседевшим волосом уха, казалось, вздремнул чуть-чуть и сообщил:

— Максимов звонил. Вас ждет Николай Павлович Яганов, первый секретарь Лесогорского горкома партии.

— Прямо сейчас? — вздрогнул Чувалов, изменившись в лице.

— Прямо сейчас, Евгений Михайлович. Готовьтесь, вам надлежит выдержать нелегкую беседу.

— А вы? Не пойдете разве?

— Ну зачем же! Учитесь ходить своими ногами, своими...

— Ладно! — стремительно поднялся Чувалов. — Тогда не будем терять время.

— Не стоит его терять, совсем не стоит, — Богачук даже проявил суетливость и как бы вовсе незаинтересованно спросил: — Так что́, Евгений Михайлович, вы скажете Яганову?

— Поставлю в известность, что отдаем директора ЦБК Хлызова Аркадия Николаевича под суд; что в ближайшее время предъявим ему обвинение по нескольким статьям Уголовного кодекса.

— С тем и отправляйтесь. Желаю вам удачи, от всей моей души, — молвил Богачук. — А я в прокуратуру загляну, с Ахметзяновой потолкую.

— Строго хотите обойтись с ней?

— Как того заслужила.

— Полегче бы как-нибудь, без влаги, — сказал Чувалов уныло. — Несчастна она по всем ее позициям. Редчайшая неудачница.

— Нельзя ее оставлять на должности, — произнес Богачук как бы между прочим, и это значило: все, он принял решение и никоим образом не изменит его. — Кто же будет воевать со шкурниками, если сами наплодим оных? Нет здесь выбора, Евгений Михайлович, сами понимаете...

— Так оно, конечно...

Максимов стоял у подножья гостиницы, возле газетного киоска; невнимательно листал яркий журнал, то и дело взглядывая на прохожих. Заметив Чувалова, он устремился к нему враскачку, сильно валясь набок из-за ужасной своей хромоты. На этот раз он опирался на небрежно отструганную палку — такой мощный комелек с выступающими основаниями сучков, несколько отвлекающий от физических ущербов его обладателя.

— Идемте, нам пора, — поздоровавшись, сказал он.

— Что с учебой, Алексей Ефимович? — отвлеченно спросил Чувалов. — Едете на экзамены?

— Не удастся нынче, видимо, — нахмурился Максимов. — Затянул время... Да и не смогу я выключиться из этой истории с пожаром, пока не увижу, чем она закончится.

— Только так?

— И никак иначе! Я, Евгений Михайлович, местный уроженец и, простите за высокий слог, люблю эти края до боли, до надрыва души и хочу лишь помочь устоять им, сохраниться для потомства.

— Завидная цель...

— Естественное стремление человека, всего-навсего. Вы-то не желаете переселиться в Лесогорск?

— Зачем?

— Жить и работать.

— С чего бы?

— А Богачук сказал, что намерен поставить вас сюда прокурором.

— Неужели? — попридержал шаг Чувалов.

— Вполне серьезно. После успешного завершения этого дела, надо понимать.

— Мне он ничего не говорил, даже не намекал.

— Большой он мудрец, ваш Богачук.

— Еще какой!

— Так будете согласны перебраться сюда? — почему-то настаивал Максимов.

— В принципе, в общем и целом, — вежливо ответствовал Евгений Михайлович Чувалов, находясь в сосредоточении. — При условии благоприятного расположения звезд на небе.

Максимов выкидывал свой посох стремительно, валился на него падко, вразворот и занимал добрую половину тротуара. Чувалов пускал его поперед, шагал легко и независимо, как обычно.

Так они двигались вперед, к громоздившемуся на центральной площади Дому Советов.


А пожар все бушевал, уже три полных недели.

Он, вопреки ожиданиям, не утих в гольцах Восточного Саяна, лишь обдал их мрачным заревом и, гонимый случившимся ветром, понесся дальше на север, сминая, круша нараставшую столетиями тайгу.

Бежали невесть куда, гибли на ногах звери, улетали из гнездовищ птицы. Малые реки целиком обметывало огнем, их заваливало горящими деревьями, и рыба уходила на глубину, сбивалась в коряжистых омутах. В невообразимой сутолоке она обдирала с себя чешую и, самоуничтожившаяся, всплывала на поверхность белыми ворохами; тут были все равны — что зубастые хищники ленки, что узкоротые, смертельно запуганные при жизни ельчишки.

Каждый день пожар обращал в прах огромные, никем не считанные богатства.

Тогда было решено пустить встречный пал, стихию на стихию, то есть сознательно поступиться большой территорией лесов, сжечь их дотла, чтобы лишить огонь питательной среды. Специалисты дали заключение: пускать его надо из урочища Узун-Ирях в Тортойской долине, по тесному межгорью, единой линией километров на пятьдесят вширь.

В тайгу были немедля двинуты сформированные отряды спасателей. В Лесогорске, лежащих окрест его селениях, кроме того, создавались группы добровольцев из тех местных жителей, кого не оставило спокойным общее бедствие.

На устах людей повсеместно звучало как заклинание:

— Встречный пал, встречный пал...


Примечания

1

Целлюлозно-бумажный комбинат. — Прим. Tiger'а.

(обратно)

2

Здесь в тексте явная лакуна — очевидно, следствие неаккуратного сокращения повести в ходе превращения её в «журнальный вариант». Надо полагать, в исчезнувшем фрагменте буфетчик Митя объяснял Чувалову, кто именно поднимается по лестнице. — Прим. Tiger’а.

(обратно)

Оглавление

  • Михаил Просекин Встречный пал Повесть
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  • *** Примечания ***