Доступ [Егор Уланов] (fb2) читать онлайн

- Доступ 1.86 Мб, 45с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Егор Уланов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Егор Уланов Доступ

Кисть упёрлась в лист. На белоснежном просторе явилась тёмная точка. Кисть не двигалась. Рука, её державшая, начинала дрожать.

«Нет! Лучше карандашом» – подумал художник, отшатываясь назад от холста.

Сточенный стержень брошен на желтой тумбочке. Художник прошёлся, взял его, уже хотел начать, но обнаружил, что чёрная клякса осталась на холсте.

«Так не пойдёт» – фыркнул он.

Пришлось снять лист, достать другой и выставить на подрамник мольберта. Это сбивало. Мысли становились вязкими. Казалось, что творчество становится рутиной. И нет ничего хуже, чем белый лист.

«Вот как, – мысленно сопровождал мастер движения карандаша, – теперь сюда. Штришок, поворот, главное сделать округлым. Давай… выше…дерьмо!»

Карандаш улетел в стену. На кровати сидел не художник, а мужчина лет сорока, уставший, зевающий и злой. Борис Музин морщил тонконогий остренький нос и думал о несправедливости мира, и за мыслью этой явились две глубокие морщины по обеим щекам. Руки его, будто для вида замаранные в акварели, трепетно открывали пачку сигарет. И пока он дымил в открытое окно, перед, вокруг представала маленькая комната общежития с зелёными стенами и белёным верхом. На улице стояла летняя жара, какую ещё помнят по поэтичному 21 году 21 века; сигаретный дым не летел, клубясь вокруг.

«Опять коменда орать будет» – со зрелой грустью подумал Музин. А после погрузился в ясные живые воспоминания.

В прошлом своём Борис был известнейшим художником, чьё имя гремело в Москве началом двухтысячных годов. Слава досталась ему не случайно, а сквозь долгие и упорные попытки: удачи, отказы, бессонные ночи да тяжкие труды. И, вот, наконец, одна из картин попала на крупную выставку и в одночасье была наречена шедевром.

Помнится, ему тогда написали смс, а он не прочитал по дурацкому случаю. А когда позвонили снова, то не поверил, но голос сделал как бы надменный. Отвечал только «да, да», и на следующий день за ним прислали машину с личным водителем, и отвезли прямо в центр на Маяковскую, в чудный ресторан. Там с двумя очаровательными дамами и пожилым рыжеватым секретарём его уже ждал некий Н., и подписав контракт, картина его к обеду была взята в пышную новейшую экспозицию. А не далее, как через час, дамы эти провели Музина на фуршет к всеобщим восторгам, похвалам да интервью с журналистами. Было даже телевидение, что выглядело тогда весьма солидно. И юный мастер вдруг почувствовал себя центром земли. Неким магнитом, тянущим внимание окружающих. И сколько тогда хвалили картину. И какую будущность обещали. Вспышки камер. Икра на подносах. И знакомый холст на стене в окружении толпы.

Борис считал эту картину своей лучшей работой, но не сомневался, что в будущем найдутся у него и краше. Поэтому, когда её с молотка выдали олигарху за невероятно пошлую сумму, он сразу подсчитал, что произведи ещё парочку таких лучших работ, и о деньгах можно не думать.

Потом были ещё несколько полотен, которые, однако, не возымели особого успеха. Одно из них, правда, загнали по неплохой цене. Но всё-таки мир искусства ничего здесь не получил. Критики дружно фыркнули. А Борис сам уже чувствовал за собой отягощение.

Слава, деньги, богемная жизнь, и всё то, о чём ни автор, ни читатель не имеют представления, вскружили голову юному художнику. В такой карусели он прожил несколько лет. И дошёл до того, что со всеми перессорился и стал будто прозрачный. Никто не хотел сотрудничать, а талант уж вовсе не показывался наружу. Кисти обросли пылью. Всякое желание пропало, как деньги с карты – в один момент.

Но вдруг, что-то вспыхнуло: и старые искры должно быть тлели. Появилась страсть. Несколько недель Борис провёл в упорном воскрешении навыков. Но на диво всем любителям мелодрам – не вышло. Всё рождалось жеманным, диким или скупым. Тогда решил Музин, что это Москва давит на него мещанством и отправился в Питер. Дело не пошло и там.

Музину посоветовали обратиться к природе. Он вернулся в родной Краснодарский край – подальше от сует; купил домик рядом с пляжем да каждый день ходил к морю.

Волны, солнце, прогулки, ничего не помогло. Были хороши пару набросков, однако казались слишком сильными, и Борис, боясь их испортить, брался за другое, думая, что сперва набьет руку на пустяках. Больше к ним он не возвращался. До сих пор они лежат в чемоданчике под кроватью пыльные и выцветшие.

Так прошло ещё несколько лет. Денег уже почти не было. Бытность стала скромнее. И тогда зажглась новая надежда: вернуться в мир искусства. Восстановив старые связи, прослыть знатоком; может даже курировать выставки, помогать сделать имя молодым. Только всё это высилось на приезде в Москву. Ведь давно известно: каждый уехавший в столицу должен поиздержаться и отбыть назад, а после уже навсегда связать свои надежды с возвращением в неё.

Столица, как и подобает была равнодушна; грёзы растаяли с остатками денег. А старых связей хватило лишь на ставку преподавателя в подмосковном колледже и позорное устройство в общежитие. Ему тогда подумалось, что художник должен быть голодным, а значит, бедность на пользу.

Но нет. Старые связи замкнулись на Виталике Жучкине, с которым наш герой давным-давно учился в университете. Виталик был зубрила и отличник, но совершенно безыдейный, а теперь стал Виталием Ивановичем – ректором подмосковного колледжа искусств, куда Музин с досадой и пристроился.

Теперь он сделался рядовым преподавателем. Наравне со всеми принялся ходить в классы, составлять планы на семестр, заполнять дидактические материалы, и раз в год писать статью в научный журнал для отчёта в кадры. Картины же писал всё меньше и меньше, пока вовсе не скатился в тягучее безделье.

Сейчас дни Борис проводил в интернете, выпивая и болтаясь по округе. После нескольких картин на заказ, которые оказались глупой банальностью, он уже полгода не брался ни за кисть, ни за книги, ни за иные предметы, хоть немного близкие ремеслу. Но тут, в утро того самого дня, неожиданно взялся. И мы уже знаем, что это закончилось карандашом, летящим в стену и сигаретой.

Что удивляло самого Бориса так это то, что он просто без всякой причины не писал картин. Не было вдохновения, пусть и художник постоянно призывал его. Даже теперь, стряхивая пепел в банку, внутренний голос молил Феба о даре забытья. Древний повелитель муз надменно молчал.

Облака дыма растаяли перед глазами. Теперь Борис тряс пустой головой без мыслей, в руке болтался обугленный фильтр. Комнаты хвасталась богатством: нескладной кроватью, столом из дсп и холодильником Саратов. Музин опрометью побежал в коридор и с горяча вернулся. Куда ему сейчас? Да и зачем? Сел на кровать и твёрдо без остатка решил, что больше не будет пытаться. А заняться стало быть нечем.

Лицо его пожелтело, сделавшись цветом геморроидальным. И на фоне воротника синей рубахи, будто покрылось трещинами, как старый портрет. Виноват в том подмосковный климат. Может ещё и нелюбимая работа в придачу. Временами ведь хотелось творить, но всё занято! Он преподавал, а значит мелочные да ненужные формальности были его верными спутниками. В них можно зарыться с головой. Ими оправдывалось безразличие и пустые холсты. Он ненавидел формальности и состоял теперь только из них; хотя студенты изредка чему-то у него учились.

Как бы прогуливаясь, прошел Музин в угол комнаты, где стопкой лежали несколько незаполненных журналов и курсовые работы. Всё это могли бы делать и шимпанзе на ветках при должной дрессуре, подумал он. Но зачем же тогда нужен я, если и до, и после меня ничего не исправить в этом закостеневшем образовательном мирке. Иногда знаете-ли приятно помечтать об изменениях, даже если менять ничего не хочешь. Но после горечь накатывает, скользит по сердцу холодом. И надо забыться. Так Музин, отвесив кульбит, прыгнул на кровать и забылся в экране телефона.

Там поначалу всё было покойно, но лента Инстаграмма вдруг больно уколола ему глаза; все современные художники в ней такие успешные, точно без усилий. От них комната становилась бедной, а штукатурка точно сыпалась на макушку. Да мало того, возьми да подмигни с экрана почтенный арт-визионер Владислав Гусь. Ещё один давний знакомый, с которым они давным-давно учились. «В ресторанах этот баловник! И везде ходит! Со всем обнимается! – морщился художник, – А в студенческие рисовал хуже меня, и всё советов спрашивал!» – небрежно откидывал телефон, ворочался, пока больно не задремал.

Солнце нарастало и на улице рождались суетные звуки машин. Когда очнулся, в окно свистел оранжевый свет, какой сушит летний воздух и слепит глаукомой. Минутное замешательство, бывающее после сна, сразу растаяло, а на его месте – как бы в его луже, – очутилась некая мысль, вернее смутный образ.

Музин тут же соскочил, взял ноутбук и не глядя тыркнул. Пока загружался, Борис смотрел в одну точку, сосредоточенный, будто чего-то опасаясь; готовый тут же свершить нечто казалось чрезвычайное. Но как только экран кивнул, Борис потёр глаза и решительно ничего не смог припомнить. Каприз человеческого восприятия: когда мы более всего уверены в своей бодрости, тогда-то мы и дремлем.

Прошло едва ли не четверть часа, прежде чем художник опомнился и уже твёрдою рукой ввёл в поисковой строке: «Борис Музин картины». Гугл рассыпал по экрану скромное его наследие: несколько полотен из галерей, несколько репродукций. Были здесь и последние работы от коих стыд щекотал нутро. И наконец, «она», неожиданно затерявшаяся, та самая «лучшая» работа. «Тонкая непосредственная летопись человеческой души», – как написал о ней однажды один уважаемый искусствовед. Вырезка из той статьи до сих пор стояла в рамочке на подоконнике, спрятана за жёлтой шторой.

Борису ясно открылся образ, который мелькнул в дремоте. Это была не сама картина, а как бы чувство, внушаемое ею; ощущение, которое он помнил, когда над ней работал. Будто, взглянув на неё только раз, он постигнет нерушимую тайну самого себя, своего вдохновения, целого искусства. Во сне явилась простая формула: нужно вернуться к истокам. И теперь художник открыл на весь экран фото её и принялся созерцать. Сначала смотрел без цели, как посетители аукционов. Потом пробовал оценить взглядом профессионала, впиваясь в каждую мелочь. Потом долго ходил по комнате и припоминал. Затем опять вернулся: вертел головой и далее листал фотографии с выставок, на одной из которых был и сам в смешном фаянсовом пиджаке ещё молодым.

«С 2003 по настоящее время полотно содержится в частной коллекции Бибровича Эдуарда Валентиновича [ссылка список Forbes, стати]» – прочитал он последний абзац новостного сайта. Долго ещё маялся, пока решительно ни схватил холсты, смешал акву и начав ритмично, как метроном, копировать.

«Не то» – черканул насквозь, снял и кинул в стену. Натянул другой.

«Опять не получится» – повторил со злобой.

– Да где же! – вслух вопрошал он.

Линии были схожи, цвета сбалансированы; не было чего-то… И сколько ещё Музин не пытался нащупать, тщетно.

– Другое…другое… другое!

Хруст двери. Комната опустела. Коридор цвета болотной тины да окаянный линолеум.

«Нелепость и пустота» – думал он, спускаясь, пока серые ступеньки бухтели, а лестница, тут нужно отдать справедливость, была чистая. Он остановился, хлопнул по карманам. «Да и откуда чему-нибудь взяться?» – закрутились мысли и тут же оборвались.

И чего добивается человек, когда вот-так вот бормочет у себя в голове? Да и кому адресует эти вопросы? Если бы голова была почтовым ящиком, то такие вот письма без адресата не отправлялись бы никуда, и, накапливаясь, наполнили бы собой всё свободное пространство. Но Музин не был почтальоном, он был художником и по примеру Анри Матисса, свято верил, что из любого штриха, любого наброска может родиться шедевр.

«Нет! В этой стране ни творить, ни жить невозможно!» – возмущался Музин, припомнив Матисса, и ещё десяток французов. Он шёл бодро почти в припрыжку. На свету играли его жеваные серые брюки и синяя вихристая рубашка, расстёгнутая до шеи. Капельки краски блестели на тонких локтях, придавая богемности образу. А вокруг северный район Подмосковья бушевал и ускользал асфальтовыми щупальцами, и панельные вышки грелись в сиреневом солнышке, будто уже готовые оторваться от земли и мигрировать куда-нибудь во Францию. Правда вот зачем во Франции шестнадцать этажей неуклюжих балконов? Кажется, только поэтому они всё ещё стоят здесь. И только поэтому некоторые художники ещё ходят по нашим улицам. Потому что во Франции слишком мало места. Так и мне, автору, приходится рисовать разваренный российский городишко середины лета, кажется, только поэтому. А рисовать нужно достоверно, чтобы читатель видел! Тут нарисую дома, улицы, прохожих. Всё блеф! Музин шёл, глядя под ноги, где рябые тротуары обнимались с почвой газонов. Мышечная память вела его по стёртым пешеходным, а потом вдоль дворов до ЖД-станции, где рядом был спуск в подвал и дрянная вывеска бара.

Липкий воздух питейной и ритмичная музыка. В ряд устроены столики с диванами. Барная стойка по левую руку, а справа телевизор с вечным надрывным футболом. Борис прошёл вглубь; миновал фанатов и буйных пьянчуг, пока наконец не увидел трёх мужчин за отдельным столиком.

– Музин, здорова! – крикнул первый, сидевший ближе всех.

– Вечер добрый, господа, – картинно кивнул художник и подал руку.

– А мы с парнями только тебя вспоминали.

– Чрезвычайно рад, надеюсь был повод приятный.

– Куда-то пропал, говорим, давно не видно.

Музин сел за стол. Пред ним предстали три товарища и три кружки пенного. А за спиной выросла желтая стена и пара тёмных рамок с фотографиями еды.

– Писал. – был ответ.

И руку ему протянул Стас Среднявский, высокий и худой мужчина с ухмылочкой в острой бородке.

– Успешно?

– Весьма.

– Молодец, что объявился, у нас тут по твоей части… – высказал второй мужчина с низким голосом и невысокого роста. Человек этот упитанный, с лысиной до самого затылка, из которой по одному торчали несколько длинных прямых волосков.

– Прям греешь душу, Олег, – прыснул Среднявский к этому второму. Им был Олег Капканов, делающий три крайне объемных глотка, и глядящий тусклыми зрачками. Его заглаженная рубашка и угловатый животик смешно выделялись на обшарпанном пейзаже бара.

– Так о чём это мы? – риторически процедил Капканов, стремясь увлечь Бориса, – Наш Гриша тут рассыпал элегии разуму! Мол, рацио всему голова!

Гриша Говорян, третий из них, радушно подал Музину руку. Он выглядел моложе своих друзей хотя они и были ровесниками. У армянских мужчин все-таки нет третьего возраста: они всегда либо юнцы, либо старцы. Говорян улыбался, будто внутренние сомнения его разрешились и продолжал с того места, на котором остановился. – Ну допустим хоть в музыке… буду говорить о знакомом предмете. – мелодично объяснял Гриша, – Да, согласен, вдохновение есть, но оно краткое. Две мелодии за месяц! А остальное нужно разумом постигать, замыслы выстраивать…

– Приручать Пегаса, как я говорю, – самодовольно влез Капканов.

– Да… в общем, на вдохновении не уедешь. И это только один аспект. Ведь есть ещё продакшн, сведение, мастеринг… словом, тут только разум и усердие.

Капканов почесал лысину и подтолкнул в бок рядом сидящего Среднявского, – Корпоративно мыслит, Гришаня. Его послушать, так разум это такой фанктик для творчества, чтоб лучше продать. Из говна конфетку?

Гриша как будто немножко обиделся, – Продают другие, а я создаю или воссоздаю, когда говорим о заказах. Но скоро… сейчас закончу новые курсы по звуку, а дальше…

– Да и что твой разум? – не унимался Капканов, – Он хоть кого-нибудь привёл к цели? Хоть первооткрывателей всяких, географов? Поплыли бы они за моря если бы были такие умные?

И разговор заструился, а Борис вспомнил, что с тремя этими товарищами познакомился менее года назад, когда стал преподавать и жить в казённой общаге. Бар стоял рядом, а Капканов завсегдатай заведения, заходил сюда раза три в неделю. Так и заговорили однажды от скуки. Сошлись на темах банальных, а когда тот узнал, что Музин в прошлом знаменитый художник, то вдруг зауважал. После с другими, бывавшими реже, также свели приятное знакомство. И хоть они не были его друзьями, Музину нравилось их обхождение и неспешные диалоги. Пусть сегодня он шел сюда вовсе не зная, что они договорились собраться, пусть и они его не слишком ждали. Но вежливость и приветливость никогда не бывают лишними, тем более в жаркий июльский денёк в Подмосковном баре.

«Эдуард Мане – подавальщица пива» – думал про себя Музин, отвлекшись на официантку с двумя вспененными кружками.

– Прошу прощения… – галантно и с выражением обратился он к подавальщице, но она прошла мимо.

Среднявский тем временем утопал в смехе: – Ну ты сравнил, Олег, мореплавателей и музыкантов! Колумб и Моцарт, звучит как название монографии.

– В рамках предмета вполне, – сухо отвечал Капканов, глотая пиво.

Повисло алкогольное молчание. Вновь явилась героиня полотен Мане и Музин опять вскрикнул, заметно конфузясь: «Можно Жигули Барное?» – но дама предательски пронеслась вдаль. Он сглотнул и сделал вид, что увлечен рассказом, а тем временем Капканов продолжал, – Я тебя, Гриша, понимаю, ты композитор и тут важна математика, но я вот когда писал рассказы, – он сделал театральное ударение, – всё лучшее являлось само и будто уже где-то было. Витало, понимаешь?

Гриша закивал, – а тебе нужно было только взять.

– Да! Именно! Получить доступ!

Среднявский оживился, поглаживая бородку, – Как сервер какой-то выходит – доступ… Я ведь тоже немного писал. Только не закончил тогда, а потом вы знаете…

– Да, я помню, первые главы вроде… – отозвался Олег, – Ну, словом, не стоит исключать иррациональное, непознаваемое. Как писал Платон…

Официантка прошла в третий раз и Борис вскипев бросил подавальщице. – Уважаемая, потрудитесь сделать свою работу и примите наконец мой заказ! – она сначала дернулась, но разглядев Музина вальяжно подошла к столу.

– Чего? – ярое небрежение дребезжало у нее в звуке «о».

Три друга сидели затаившись.

– Прошу сохранять приличия и хороший тон, – теряясь напустил Борис важности, – Так у вас обслуживают деятелей искусства?

Официантка стояла молча, и глядела на него прямо, от чего Музин смутился, опустил глаза в меню, поводил пальчиком и картинно произнёс: «Мне, будьте добры, бокальчик Жигули Барного».

Последовали два медленных морганья.

– Всё?

– Пожалуй, да.

Она повернулась и пошла вдаль зала, но до стола долетела реплика: – «Было бы для кого».

И Борис ощутил себя школьником в столовке, а Гриша Говорян по чуткости своей понял адресата и решил сразу убрать негатив. Он почтительной интонацией обратился к Музину: «Рассудить нас может только профессиональный художник. Ведь ты, Борис, больше многих знаешь о вдохновении и славе. Так поведай…»

Тот несколько распрямился, ощутив себя свободнее, чем мгновение назад. И произнёс сначала неясно, а далее всё более громко, возвращая уверенность: – Да, я достиг успеха в своё время. Да, была у меня слава, теперь, правда, померкшая. Но вопрос творчества – не принадлежит ничему! И ничем его не измерить. Ван Гог банальный пример, но яркий! Слава и творчество… мда… словом,

Художник выронил из головы то, что хотел сказать далее, всё же его стихией были образы, а не слова. Но внимательно слушавший Среднявский, вопросил, – Но есть же нечто первичное? Ты ведь трудом заработал мастерство, но оно взялось от склонностей?

Борис с огнём в глазах уже менторским тоном продолжал: – Я всегда любил вдохновение. Но овладел им не сразу, а трудом и упорством. И, кстати, прямо сейчас работаю как раз на эту тему. Там что-то в духе натуры Айвазовского, но с абстракцией Кандинского. А смысл такой: творец проводник высшего замысла, который не в состоянии осознать, пока не воплотит. Поэтому он должен быть готов, когда ему откроется доступ в иные миры. Знаете, мне сегодня…

– Звучит красиво, – ехидно перебил Капканов, – да только очень удобно. Я хоть от части согласен, но ждать подачек! Пегаса приручать!

Не успел он договорить, как уже Среднявский перебил, – Стой, пусть Борис лучше скажет можно ли как-то вызвать вдохновение?

Олег Капканов имел дурную привычку прерывать, как у многих писателей, привыкших более говорить, чем слушать. Среднявский это знал и по-свойски усмирял друга.

А художник тем временем потёр подбородок: – Вызвать вдохновение… ну кто-то вызывает его разумом. А кто-то безумием. – ответил он неуверенно, и всех устроили эти слова.

Среднявский достал электронный испаритель и тихонько выпустил под стол густой клуб пара, отвечая Музину: – Никогда не был ни самым умным ни самым тупым. Всегда где-то посредине. Может в этом и беда?

– Все мы посредине. Даже возраст сейчас такой… – добавлял Гриша, без цели оглядываясь.

Им троим было тридцать пять. Они были младше Музина на десяток и выглядели на его фоне довольно моложаво. К тому же Стас Среднявский одетый в узкие джинсы и серую футболка с длинным подолом; бородка опять же треугольная, и даже маленькая штанга в носу, что согласитесь, несколько подмолаживает. Гриша рядом смотрелся вовсе франтовато: с подростковой щетиной, улыбчивый, а на зелёную композиторскую футболку надвинут фантазийный жилетик, отражающий безразличие к фасонам и творческий беспорядок души. Лишь Капканов смотрелся здесь старше себя, и походил на ровесника Музина; нескладные морщины испещрили лоб; щёки были впалые, не подходящие тучности его тела. Да ещё мятая рубаха обрамляла набор офисного трудяги.

И потому Борис стремился среди них держать марку, говорить более о возвышенных предметах и подчёркиваться. Всё же я мудрее, думал он, к тому же имя моё в истории искусств. Ведь единственное, где Музин мог быть таковым снобом художником, это здесь среди них. На работе он старался чтобы его не замечали и коллеги снисходительно отвечали на его старания. Студентов он смешил пустой важностью. А больше у него не было места, кроме пабликов в интернете, где всплывали едкие комментарии другим художникам.

Посему лишь сейчас Борис мог сыграть того, кем себя видел. А это, согласитесь, важно не только для художника. И когда подавальщица нехотя поднесла заветное барное, Музин довольный победой откинулся на спинку и мог уже спокойно молчать весь вечер, потому как всё что запланировал он уже сказал.

– Давайте, за встречу, – звонко провозгласил Среднявский.

Все приосанились, взбодрились, и в этот момент к столу прижалась ещё одна фигура. Гриша тут же соскочил, захлопал, и начал радушно обниматься. Затем и Стас проворно поднялся, и Капканов по-свойски кинул руку старому другу.

– Здоров, парни, сори, опоздал, – приговаривал Орзибек Кулубов, мужчина гладковыбритый и худой в дорогом костюме. Он расправил плечи и сел со всеми. Карие глаза его кололись, туфли блестели шиком. А подогнанный пиджак и тонкий галстук, будто вытягивали фигуру этого сына Узбекской земли из Ферганской долины.

Музин был последний в приветствии и благодушно кивнул. Он не очень любил Орзибека за то, что тот управлял в банке и вечно был чем-то занят. Кулубов по пустякам не растрачивался, и как человек хваткий карьеру строил основательно. Со всеми кроме Музина его сцепила общая университетская молодость, пусть оставшаяся позади. Пусть темнеющая, но освещаемая искорками воспоминаний, парящими над костром дружбы, к которому всё же независимо от денег и статуса, приятно вернуться каждому. «Погреться в лучах ностальгии» – как иногда повторял Олег Капканов.

А время и дела служили оправданием редких встреч. Но они же было ярчайшей краской. Ведь то, что обыденно – бесцветно. Редкость даёт глубину и яркость. Да и каждому порой хочется погреться у костерка давней дружбы. Вокруг всегда что-то происходит, меняется невпопад, а он будто спрятан; и тлеют в нём всегда те же самые угли – воспоминания.

– Как раз на тост успел! – радостно ворчал Гриша.

– Уважаемая, меню! – повелительно отозвался Орзибек, стремясь по-деловому решить все вопросы комфорта, а уж потом отдыхать.

Меню прибыло тут же. Капканов шутливо подгонял: «Давай, тост стынет!». Орзибек решительно пробегал глазами глянцевые строчки, – Так ребят, что-нибудь будем?

«Не» – послышалось со всех сторон.

– Тогда сет из мяса на пятерых, курицу, овощи, и Хайникен ноль пять. Если можно пиво сразу.

Официантка убежала вприпрыжку. Заказ явился мгновенно. И незамысловатый тост отзвучал вновь.

Последовал звон бокалов и Орзибек расслабленно заговорил: – Еле успел, задержался по встречам, а вы как парни?

Гриша хлопнул по столу. – Да ничего, помаленьку. Тоже сегодня работал. Опять цены прыгают, ещё и перекуп новый явился! Уже пару гитар из-под носа увёл. Появился тут некий…

Он был самозанятый композитор и музыкант, но главный его доход составляла перепродажа всяческой музыкальной утвари. И предвещая скепсис читателя, отвечу, что занимался он этим с редкой честностью и крайней щепетильностью, имея навык починки сложного оборудования. Да и композитор был не абы какой, не битмейкер, не репер и даже ничего такого. Говорян имел классическую фортепианную выучку. Так что ему было что поведать, но пока он продолжал рассказывать в углу закричали «Гол!» и Гриша отвлёкся на экран.

Тем временем Капканов перехватил и, сделав свой ход, сообщил фельетон: «в юридической сфере без изменений». Он был конторский юрист, а не писатель, как могло показаться. Глаза его пуще потускнели, пока уста произносили: «Знаешь почему все юристы лысые? Потому что рвут волосы от наших законов». Но тут его увлёк стакан, требовавший чуткого к себе внимания. И дальше, как в групповой терапии вступил Среднявский:

– А я продажи в этом месяце сделал, бухгалтерию отчитал, теперь на чилле.

– Красавец, – улыбнулся Орзибек, одним движением расстегнув пиджак, и повесив его на спинку стула, – Как на новой фирме по бабкам? Запар много?

– Да также плюс минус. Продавцы молодые, но вроде смирные. А я как отвечал за всё, так и отвечаю.

И Среднявский что-то ещё сказал о товарах и брендах, которых не хватает, ведь он был управляющим кальянного магазина. И что-то ещё про новые табаки. Но Музин не слушал, а думал, чтобы такого ответить Орзибеку, когда тот спросит. Но тот отчего-то не спросил. Кажется, Бориса Орзибек тоже недолюбливал и прямо не притворялся. Ему хватало притворства на работе.

Тут Олег совершил загнутую странность. Оглядев свой пустой бокал, он некстати ощутил обиду, какая бывает, когда понял, что выпил всё быстрее друзей, и кажется будто тебя бросили в беде, будто не солидарны, и ещё всякие странности лезут в голову. Тогда случается форсируешь события, подгоняешь. Поэтому он махнул подавальщице, и та кивнула, не подойдя; знала, что пьет постоянник, и на условный сигнал быстро принесла нужный объем. С юридической деловитостью Олег прервал беседу и возгласил:

– Как говорил Платон, алкоголь приумножает то, что уже есть в человеке. Давайте приумножим!

Капканов любил обращаться к словам мудрецов, которых считал великими. И вот его бокал устремился вверх и раздался будто звон хрусталя. А дальше такое началось.

Как я говорил, старые друзья живут воспоминаниями, но костёр этот нужно ещё разжечь. А потому со всех сторон налетели реплики:

«А помните, как Гриша блевал?»

«У меня до сих пор звук в ушах стоит!»

«А как Олег в туалете закрылся?»

«А как Орзибек к девчонке ездил и…»

И тут взволновалось море юношества, какое есть у тех, кто долгое время был связан канатом студенческой жизни. Бытовые истории смешивались с глубоко личными, трагедии перетекали в комедии и обратно. Музин уже не слушал, ибо выучил все истории за год, и знал, что если товарищи соберутся вновь, то им непременно нужно подбросить в костёр дровишек и подождать пока разгорится. Будто бы каждый раз в чём-то нужно убеждаться человеку, чтобы вновь назвать кого-то другом и перейти к откровенности.

И если бы не явилась закуска, по традиции щедро оплаченная Орзибеком, Борису не нашлось бы занятий. Он, конечно, делал вид, что ему интересно, но пока друзья хохотали больше смотрел в тарелку.

Близился конец ностальгии, признаком было то как Капканов, оглядывая друзей, резюмировал какую-то длинную историю: «Всегда уважал Гришу за то, что не пошел дальше по вышке! Получил диплом, понял, что не для него, и нашел свой путь! Начал инструменты чинить, сам всему научился! Не побоялся играть и был ближе к музыке. А я что? Ещё два года потратил, потом в науку, потом в кантору – нигде не интересно. Всё эти бумажки!

– Ну не только ты дальше пошёл, – прошипел Среднявский, – мне вот тоже этот менеджмент не сильно помог, хотя бухучёт…

Так постепенно они подобрались к настоящему. И через что-то, такое отвлеченное вышли вдруг на то, что пиво совершенно закончилось. Сообразили большой заказ, и Гриша угостил Музина, как это уже не раз бывало, выразив ему своё почтение. Польщенный художник принял скромный кубок, а Гриша вопросил его о творческих планах и новых работах.

Друзья как бы вернулись к художнику, а тот глотнув для храбрости пошёл по заученному: – Я чудно устроился, отверг все мысли и нырнул в nihil. – Музин иногда ввертывал латынь. – Приятно работать в своём темпе, когда уже достиг собственных целей, и не душат желание славы и прочие шалости.

Из колонок полилась слабая современная музыка, а в желтом воздухе повисло молчание. Все за столом с интересом внимали.

– Пишу теперь осмысленнее, – продолжал художник, запнувшись, – да и преподавание на некоторые мысли знаете ли наталкивает.

– Когда учишь других, сам учишься многому, цитата… – встрял Капканов.

– Истина пророческая, – подтвердил Музин, – Но вот ко мне сумасбродная идейка сегодня подлезла. Вы же помните мою картину самую известную. – все подтвердили, – так я хочу её изучить, рассмотреть исходный стиль и к началам так сказать сойти. – Он говорил, стараясь сделать вид, что можно и без этого, что, мол, это и неважно совсем, а как бы просто полюбуйтесь, – я конечно мастерство отточил, но хочется, знаете, в реальности увидеть краски, которые когда-то нанёс. Хочется картину живьём, понимаете?

«Да, да, дело хорошее» – все согласились.

– Но она до сих пор у этого Бибровича, помните, которому в частную коллекцию. Ладно бы хоть в галереи! А тут. Он же в магнат. Я посмотрел в интернете.

– А ты прям в оригинале хочешь её достать? – не до конца понимал Среднявский.

– Да, Стас, в оригинале. Фото не передаст глубину, резкость мазков…

Гриша сочувственно закивал и в карих глазах его будто навернулась влага, – Она же твоя, а получается до неё не добраться!

– Не грабить же мне его особняк… – досадовал Борис.

Капканов прищурился по-пиратски, – Ага, одиннадцать друзей Музина!

Смех ненатурально плеснул, а художник смутился. Но Капканов продолжил доброжелательно, – А так на заметку, у тебя право доступа имеется. Так что можно попробовать.

– Как это «доступа»?

– По закону. Есть на картины так называемые иные права: доступ и следование. Вот на первый и ссылайся. Может и прокатит.

– Как ссылаться?

– Ну напиши ему в компанию, найди контакты, есть же выходы, если надо, конечно.

– Да… если надо, – повторил Музин, к ставя перед собой некий вопрос, и одновременно не совсем понимая, что же имеет ввиду этот неудавшийся писака. Разве нельзя нормально объяснить? Разве сложно, думал художник. Но на помощь вновь явился Гриша.

Он только моргнул и, мягко откинувшись на стуле, произнёс: – Точно, Олег, ты же по авторскому праву учился, и даже в науке по этой теме был, да?

На лысине юриста выступила испарина, от которой отражался яркий столб света, а лицо вдруг обвисло, как вчерашний кисель. – Ну да, наука, а на деле херня. Была мысль учёного, они её в закон, потом другой учёный статью, потом на основе этой статьи второй похуже взял да пережевал и другими словами, потом третий переживал. Потом четвёртый. А потом уже я жевал. Человеческая многоножка!

– Конечно, но ты же шаришь в этом, правильно? Так подскажи, что Борису делать? – не унимался Гриша, как бы из солидарности с художником.

– Да чё тут делать, реализовывать, вот что! Идёшь к нему и предъявляешь письмо, претензию, чё хочешь, а если он откажет, то в суд. – буднично подытожил Капканов. – А я бы ща мог в магазинах книги автографом подписывать. Вместо всей чепухи этой… юрист… –пьяно и развязно понёсся он по ухабам собственного внутреннего монолога.

Только привыкший к этим закидонам Стас не растерялся и решил проверенным общажным методом выводить друга из пьяной петли: – Как будто если ты не где-то, это твой выбор! – с вызовом выкрикнул он, а Капканов вдруг призадумался.

– Да, прав Стасик! Раз не поступил иначе, значит не мог. Значит не хотел. Мы обречены лишь на то, чего достойны! – совсем не впопад процитировал он какого-то азиатского философа, не смог вспомнить имя, погрозил пальцем в воздухе, и залил глотку.

Борис вышел из-за стола и направился в уборную умыться, а когда вернулся жиденькие волосы его из-за воды сделались тонкими. Он их смахнул на правую сторону. Рубашечку синюю застигнул на верхнюю пуговицу, как бы готовился обсуждать важные дела. И в глазах у художника не было теперь ни себялюбия, ни желания подчеркнуться, а только одна мысль: «вдохновение, творчество, доступ».

Нужно было разузнать больше о мифическом доступе, но для этого надо было полностью сосредоточиться. Музин некстати теперь оказался подвыпившим. Из-за собственной худой конституции и второго бокала Гриши, теперь перед глазами у него плыли разноцветные пятна. А чем больше хмельной старается отрезветь, тем больше теряется. Так он поставил локти под подбородок и решил переждать малость, а четыре друга принялись непринужденно болтать.

Кто-то сказал об одном, потом о другом, и пришли к задушевному признанию Среднявского: – Я никогда не был ни самым умным, ни самым глупым. Может в этом-то и беда? Полу мудрец полу глупец, – обратился он в сторону Капканова.

– Но есть надежда! – с выражением подхватил тот.

Вам, читатель, кажется, что это где-то было. Согласен. Правильнее было бы структурировать диалог по-иному. Но так случается в беседах нетрезвых друзей: они бегут от темы к теме, и одна их истина опоясывает другую. А потому мне пришлось уступить правильность достоверности.

Меж тем Стас продолжал, не заботясь о самоповторах:

– Всё чаще думаю, что я к 40 годам ближе чем к 20, и это странно.

Орзибек похлопал его по плечу, – Это кризис, братан, расслабься, он у всех бывает. Надо выходить и позволять себе жить, да ведь парни?

– Жизнь как лето, – развел Капканов руками, – ждёшь его ждёшь, а оно раз и прошло, – Гриша кивнул, а Орзибек украдкой смочил горло. – И мало того, – продолжал Олег по-ораторски, – в середине его такая духота! Такой зной! Смотрите какой удушливый нынче июль. А какое вокруг празднество жизни: цветы, зелень, урожаи пошли. Кажется, все дороги открыты. Кажется, мир уже знаком. Иди! Пиши! А мы…

Тут он, покачиваясь оглянулся по сторонам, точно и говорить не надо: «что мы», что всем и так понятно «что»; но Среднявский, отхлебнув из стакана, досказал за другом: «сидим под кондиционерами в подвале». Последовал кивок Олега, выразивший некое смирение с щепоткой себялюбивой жалости.

Музин всё подгадывал момент и в этот самый миг осторожно наклонился к Олегу: – А где бы мне посмотреть про доступ?

Но тот будто не слышал и бубнил заученный монолог: – Иногда я думаю, что всё это писательство просто от скуки… просто как оправдание моей жизни… – закончил Капканов, и хотел уже провалиться в сон прямо здесь. Борис, видя это, забеспокоился, замельтешил, и начал было уж спрашивать, но между друзьями громко продолжался разговор о всякой чепухе. Орзибек как не старался пить поменьше, да тоже сдал позиции, и обсуждал бутафорию. Только Гриша больше не подливал, за что выхватил порцию шуток на адрес. Но и ему было теперь приятно с охотой делится творческими подробностями, планами и музыкальными факты. Пусть и скользила в них постоянная формула: «сейчас доучусь, и начну» или «скоро пройду и тогда всерьез», и даже «заработаю денег и за альбом» – банальное ожидание лучшего времени, помыслил Борис с горечью пытаясь прийти в себя. И только хотел встрять. Да тут речь зашла о работе и минут двадцать просто выпали из жизни. Музин сам не заметил, как схватился за кружку и допил её. Опомнился уже с пустым бокалом да только когда кто-то вопросил: – Борис, ты же в карантин как все на удалёнке был?

– Да, преподавал и прочее, – с надеждой отозвался, надеясь перевести тему к доступу.

– Не смешно ли, что все эти художники, музыканты, актеры прекрасно теперь обходятся без публики? – неожиданно высказал без улыбки Орзибек.

– Это многое о них говорит! – пьяно икнул Стас.

– О художниках? – не понял Музин.

– И о пуб… ик… и о публике! – добавил Олег.

Музин вдруг подумал, что, когда Капканов сидит согнувшись над столом, то похож на грузный папье маше с блестящей от лысины крышкой, который удерживает стопку никому не нужных бумаг. Гриша со своими согнутыми в спираль руками напоминал скрипичный ключ. А Орзибек – длинный и тонкий – походил на прищепку для галстука. Стас Среднявский отвечал более всего признакам шланга от кальяна. Подавальщица с широкими бёдрами виделась соблазнительной бутылкой. И он замолчал, а барная стойка вдали закружилась под разговоры о женщинах, кои печатать грешно. В них как всегда особым рвением отличался Орзибек. И было у него что сказать. Особливо про свой недавний развод. О котором он сначала темнил, разбавляя веселые пошлости, а закончил тем, что видимо свыкся жить один и для себя одного.

Так вот аксиомой от женщин разум неуклонно движим к политике. А эти измышления печатать и того хуже. Музин уже несколько раз спрашивал про доступ, подталкивая в бок Олега, или ища помощи у других, но все были заняты высокоточной политической дискуссией. Тогда Борис пригладил синий свой воротник, расстегнул верхнюю пуговичку и с размаху треснулся прямо в жерло политического контекста. Лава такого вулкана всегда обжигает разум. Хотелось быть остроумным и хитрым. Но через пять минут, на манер некоего немецкого оратора, баловавшегося живописью, забывшись бесповоротно, художник истерически доказывал следующее:

– Все они ходят и попрошайничают чуть-чуть воли! У идей или богов, смешно, даже у политиков! Стремятся оправдать существование какой-то высшей целью! Им попросту страшно жить внутри собственного ничто!

Волосы его прилипли ко лбу наискось. Глухой свет отлетал от рубахи и брюк. Постояльцев соседнего столика косились на всё это действо.

А за нашим столиком, назовём его так, пошла затем грустная нота. По очереди друзья выбегали в туалет. И когда один возвращался, другой отправлялся следом, а прибывший, начинал некое излитие, но уже духовных, а не физических материй. Среднявский вспоминал заброшенное увлечение играми и потоковым вещанием. Гриша что-то упустил в амурных делах. Даже Орзибек с тоской описал Ташкент и выдал: «Остался в Москве, делал карьеру; сделал уже, а как соберусь уезжать так место получше предложат или деньги, или ещё головняк сделают! Не отпускает меня. С семьей надо быть, и свою налаживать» – закончил Кулубов призадумавшись.

Капканова язык уже не слушался. Последняя внятная реплика звучала так: – Самое тупое, что я хочу писать. Пытался себя убедить, но нет.

Среднявский вскинул треугольную бородку: – Так пиши!

– Меня зажало жизнью, понимаешь, Стас. Бытом, делами. Хочу чего-то…

В телевизоре вдали опять зазвенело, и послышался тонкий выкрик «Гол».

Не путайтесь, дорогой читатель. Мы с Музиным и сами запутались. О чем разговор и с кем здесь неважно вовсе. Важно, что сейчас по телевизору игра, и в жизни игра, а раз идёт игра, значит кто-то проигрывает. Гриша Говорян однажды выдал, что жизнь есть казино. И если был прав, то многие проигрывают самой жизни. Смиряются, что лучше не будет. И сидят, и пьют, и крылышки кушают. А может важно, как ты играешь? Музин как раз об этом и размышлял, когда вдруг вернулся к разговору и страшная решимость начала подниматься в н      ём. Олег уже сидел в пол оборота, пьяно покачиваясь, и болтая сам с собой.

Друзья улыбались друг другу катящейся по лицу бессмысленной гримасой.

– Умеешь ты рассказать, – иронично сказал Орзибек. Достал вдруг телефон, и такой: «а давайте селфи». Все уже потрёпанные сдвинулись в кадр. Даже Музин где-то с краю налип.

– А ты Орзибек фотать умеешь, – довольно произнёс Среднявский, – вон какой я красивый, скинешь…

И Капканов от этих слов хватил по столу кулаком – Вспомнил! Ты же в универе фотографом был. На конкурсах участвовал. И фотик цифровой. Точно! А я не поверишь забыл.

– Да и я кажется тоже, – ответил Кулубов мягко.

Все уже были в кондиции. Даже Орзибек с Гришей неожиданно захмелели и принялись обсуждать нечто своё. Музин как на чужом пиру сидел, навострив ушки, да упорно ждал, когда же можно вновь выспросить про доступ. И уже казалось безнадежно говорил Капканову:

– Сейчас картина у Бибровича, олигарха этого, может можно как-то?

– Послушай, – цедил Олег, – у тебя есть право доступа! В соответствии с гражданским кодексом – поднял он многозначительно палец, – почти в любой момент приходить к своей картине, снимать копии, и прочее. Это ведь статья тыща триста какая? – здесь была мучительная попытка не икать, – Ты ему скажи, Бибровичу, так и так, товарищ… и будь он хоть трижды олигарх!

– Славно, славно, – оживлялся Борис, не веря счастью, – а можешь мне это юридически написать? Или даже лучше! От моего имени поговорить, чтоб по грамоте?

– Да я… ик… я же не по этим делам, – ответил Олег и почему-то обиделся.

– Так как же? Как же не по этим, когда авторское можно сказать право, Олег.

– Нет, Боря, практики давно не было. Там ведь изменения в законах, а у этого урода хрен знает какие юристы. Кхе, кхе, опять же своих дел у меня навалом. Но я, Боря, тебе помогу: всё подробнейше распишу, что ты им всё сам… а они тебя должны уважить!

Борис понурился, горячо поблагодарил, и в дальнейшем разговоре не участвовал. Пока Стас с Гришей не могли наговориться.

С юристом было бы солиднее что-ли. А права качать одному, тут уж слишком. Никуда не годится, думал Музин. Что это за право доступа? Волшебная формула прямо! И ладно бы галерея! А эти из бизнеса… они к творцам холодны.

Пока расстроенный художник смотрел в сторону, Среднявский вновь выплюнул хлопок пара изо рта, указав на Бориса, – И всё же есть среди нас те, кто достигает мечты. Есть же люди.

Капканов благоговейно поддержал «Да-да», а после завистливо добавил, – Но и у них не всё в порядке. Слава проходит. Денежки кончаются. А на выставки не зовут.

Странный это был человек и нельзя было понять шутит со злобой или по доьрому.

Музин, ошарашенный хотел отвернуться, но попалась ему на вид довольная ухмылка Орзибека, которой стерпеть он немог. Голос художника возвысился, и он придвинувшись к столу и выпрямившись огласил: – От того и не зовут на выставки, что я выбрал искусство, а не деньги! Это моя воля, я выбрал искусство!

Глаза Орзибека блеснули, и кажется первый раз он обратился к нему прямо: – Борис, ты хочешь сказать, что настолько талантлив и поэтому неуспешен?

С раскисшим боязливым лицом Капканов вдруг подскочил к Борису: – Боря, ты чего, я же пошутил. Ну ты прости меня! Чёрт знает что. Всегда мои шутки так. Спроси кого хочешь, что шутил. Вон Гришу спроси.

Говорян чистосердечно кивнул, подтверждая слова друга, и стараясь сгладить. А Капканов суетливо подмигнул официантке, и та молнией подала ему полную кружку, кою он мягонько двинул в сторону Бориса, – Да я же тебя как никого уважаю! Ведь ты в искусстве сделал, что я хотел сделать! Ведь ты смог, что я не смог! Да как же я тебя не уважать буду! – и тоном непонятно серьезным, для столь смешных в сущности речей, Олег окончательно его размягчил и успокоил. Художник взял полный бокал и делано обвёл залу, которая отразилась у него в глазах желтой кляксой.

– Я нырнул в nihil, чтобы достать жемчуг смысла. Отринул всё, чтобы обрести новизну. И да! – уже не оправдываясь, а хвастаясь, продолжал Борис, не глядя на Орзибека, но бросая реплики в его сторону, – моя жизнь превращается в одно сплошное полотно…

– Белое и пустое? – утомленно бросил Орзибек.

– Пожалуй, но тем лучше! Больше простора…

– Да, лучше! А давайте ещё что-нибудь закажем.

И Орзибек не дожидаясь ответа принялся по-банковски советоваться и со Стасом и считать в уме, а вокруг затанцевала подавальщица, томно посматривая. Музин выдохнул и решил, что уж достаточно поспорил с этим материалистом невеждой. Его всё равно не переделатью

Но когда закончили разборки с Заказом показалось, будто Орзибеку, этому узбекскому шейху скучно, тогда он отряхнул свои идеально подстриженные волосы и спросил то, что было ему истинно интересно:

– Гриша, ну как альбом? Как музыка твоя новая? Жду с нетерпением, ещё со времен прошлого. Год назад ведь было, а звучит каждый день в кайф. Я тебе говорю!

И столь искреннее его участие в ком-то другом рождало в Музине и гнев, и ревность: как можно меня не признать! Да этот барыга гитарный, да что он там сочинит! Я признанный мастер! Я не любитель какой-то, а со мной так! И он запивал обиду даровым пивом заботливого Капканова.

Говорян же только отнекивался, кушая новую порцию крылышек, и как-то совершенно не пытаясь облачать слова в арт-концепции. Только повторял: «да скоро засяду, ща месяц был суетный, гитар много скупал. По всей Москве считай, и даже в Подольске был. Ну скоро-скоро. Заработаю и пока идёт и можно делать»

– Так ты рекламу бери или на лейб давай, надо увеличить охват.

– Братан, рано мне ещё. С этим материалом бережно нужно, так что повременю, подучусь опять же…

А у Музина уже глаза на лоб лезли. И позабыл он и о доступе, и о картине своей. Только этого никто почему-то не замечал. Очередь дошла до Капканова, который оказалось в студенчестве написал целый роман. Принялись все его хвалить. Особенно третью редакцию. И рассказы вспомнили; уже скисший Олег оживился, выхлебал ещё пол кружечки и с Орзибеком на пару принялся припоминать дивный сюжет.

Музыка в баре сделалась громче. Ночь тихонько подступила, но её было не видно в безоконном помещении. Среднявский закинул ногу на ногу и довольно трезвым образом, в сравнении с другими, заявил: – Да я ведь тоже не чужд искусству. Рэпом по молодости увлекался. Даже пару треков, вы ж помните!

Орзибек подтвердил, обмакивая лаваш в соус, и с аппетитом описывая, что материал и впрямь был чудесен. А у Бориса уже лицо навыпучку, как на полотнах Брейгеля. Этот кальянщик слащавый, этот недоюрист-писатель! И этот их банкир главный любитель пошлости!

Всё походило на чей-то кошмар. На жизнь, которой слава богу никогда не будет. От которой следовало бежать со всех ног. Стены постепенно начинали вращаться, как дрянная платформа отлетая куда-то вверх. Куда-то в яркое свечение ламп. Куда-то, где Музину не придется доказывать свою значимость. И Борис ощутил это куда-то тёплой пивной отрыжкой. Ощутил уверенностью и медленно встал из-за стола. Навис над всеми и завизжал ужасно громко, перебивая криком музыку, фанатов, подавальщиц, бармена и Орзибека Кулубова, начальника отдела валютных операций и зама руководителя некоего банка.

Тонкий крик содержал следующее: «Я творил подлинное! Не для признания и денег! Не скуки ради! И вы не чужды этого, но способны ли понять, что чем выше, тем холоднее, тем больше одиночество! И ты получаешь центр внимания. И деньги… но почему сейчас мне в этом отказывают? Будто я не здесь! Я как бы и не был там, но был ведь, был и есть!»

Произнеся речь с жаром, художник опал на стул. Все как-то поникли. И только Орзибек вдруг властно засмеялся, подбивая ладошкой брюки. Смех пронёсся в гулкой тишине затихшего бара. Борис странно оглянулся, понял, что забылся, и образ его высокопарного искусствоведа безвозвратно утрачен. Художник обреченно вскочил, как бы желая ударить кого-то. Не зная, что с ним творится, схватил кружку, которую ему давеча поднёс Капканов, и с размаху бросил её под ноги прямо об пол. Стекло звякнув, разлетелось. И художник выбежал прочь.

Четверо друзей молчали. Говорян по чуткости своей с укором взглянул на Орзибека.

– Зачем ты так?

– Да ладно тебе, не будь таким нежным, Гриша. Кто он такой? Неудачник

– Чем он тебе не нравится? Обычный мужик. Сидит, общается.

– Хрупкий. Не долговечный. Делал дело. Теперь нет, а ведёт себя, будто два дела делает. В обманы я не играю.

– А может ты в своей банковской философии не уважаешь искусство? – театрально вопросил Капканов, прекрасно зная, что это не так.

Орзибек только улыбнулся, – Может, братан, может…

И они остались пить дальше, постепенно позабыв о мелкой неприятности, будто и не заметили. Вряд ли пьяным вообще есть дело до кого-то кроме них самих. И ещё долго разговаривали друзья в том баре, но о чём нам доподлинно не известно.

А скрюченный художник одиноко брёл в общежитие. И луна банально нависала над крышами; по дороге высотки будто склонялись над ним, будто заглядывали в лицо с ехидством: да это же великий Музин!

От ночного ветра он быстро отрезвел, и обиды его проходили. Но похмельные мрачные мысли всё-таки легли на ум: «Скажем был бы я юристом или банкиром и всю жизнь мечтал бы писать картины, и эта мечта грела бы меня, оправдывала нелюбимую профессию и пошлый быт. Но я стал художником! Поставил всё! И моя карта вышла».

Борис вылетел в коричнево-зелёную проходную, чуть не повалившись, бурча нечто про судьбу, долг и тёмное пиво. Пронёсся мимо тучной комендантши, изготовившейся было отчитать его за сигареты. Но вовремя спохватившись, Аполлинария Афронтовна смолчала. Опытная она была в белой горячке. А потому, постояв с минуту в коридоре, услышала как дверь в конце хлопнет, успокоилась, и пошла к себе смотреть программу «Военная тайна» на РенТВ. Кажется, что во всех комендантах и охранниках на Руси пропадают великие полководцы и геостратеги. Нередко конечно и психологи, которым не даёт проявиться один только случай. Таким случаем, как раз и была Военная тайна.

А Музин тем временем очутился у себя, где в окно ниспадал снисходительный лунный свет. Не расстилая кровати, он повалился навзничь. Однако сумасбродный Морфей не являлся. И Борис бесконечно ворочался, словно неведомая сила щекотала. Барахтались какие-то образы и фигуры, которые можно было с лёгкостью изобразить, но Музин продолжал бездействие, полагая, что займётся этим завтра.

И зачем он выбежал из бара? Лучше бы ему остаться, ведь не хотел сюда. Сейчас, вернувшись, слишком была невыносима эта комната. Может от неустроенности быта. Может смешное положение бессемейного преподавателя, стылующего среди студентов, тяготило его. И как бы обязанность быть благодарным даже за такое низкое в иерархии жизни устройство. Да ещё кому? Бывшему одногруппнику – бездарности, лизоблюду, пустому и мизерному чиновнику Виталию Ивановичу Жучкину, который всегда так сладко здоровается, будто одолжение делает. Да при всех фамильярно кладёт руку на плечо и вспоминает как мы вместе учились, да какой он был неловкий провинциал, а сейчас вот он мне грамоту от администрации вручает за собственной подписью; ведомость зарплатную подписывает; ведь сейчас он Декан! И вообще, как он обо мне тогда отозвался: «Борис когда-то выигрывал конкурс, не помню как назывался, местный какой-то, словом, тоже мощный художник, как все наши преподаватели…».

И странно, конечно, что все эти горькие докуки родились из одной только ассоциации с комнатой проживания. Но справедливо и то, что место жизни нашей есть часть души, и многое пробуждает на сердце в минуты одиночества. Поэтому долго ещё представлялся ему лицемерный декан Жучкин с гладеньким лбом и в синем костюмчике, со своими проникающими словами «Мощный художник» – и в этих словах слышались ему другие «Ты никто». И закрывался рукою бедный художник, видя, как много скрыто свирепой грубости даже в самых обычных словах! и даже в человеке, которого все почитают благородным.

Наконец сон тяжело ударил его в висок.

Утро застало комнату в гнусном беспорядке, походившем на ограбление группой лиц. Борис, припомнив, объяснил себе, что он всё же не уснул, а только забылся и хотел поработать, но видимо ничего не нашел, раскидал и со злобы отключился.

Так без завтрака он немного разгрёбся и сел за холст. Облачка катились по небу. Была попытка их изобразить и думы про «доступ», обещанный юридическим гением Капканова. Засыпая вчера, Борис уверено обзывал слова Олега «пьяными баснями». Но видя всю ночь фальшиво положенные на холст краски, а к утру убедившись в правдивости сна, Музин застирал свою лучшую рубашку, побрился, почистил старый бархатный пиджак и решил напомнить Олегу обещание составить речь для Бибровича. Некая пружинка сжималась внутри. Уже не стало ни завтра ни вчера, а всё что задумывалось обязано было совершиться тут же. Таковы есть люди искусства.

Было и стыдно, и глупо звонить после вчерашней бравады в баре. Разбитый стакан мерещился художнику, и точно с укором грозил из угла ему пальцем, если у стаканов вообще бывают пальцы. А тем не менее доступ важнее, и пришлось сочинять извинительное сообщение, о том, как вчера перебрал, и вовсе не имел ничего ввиду.

И пока он искал акварели, подаренные коллегами на прошлый день рождения и запечатанные. Пока воодушевлённо скоблил походные треногу и планшет. Пока безумно оглядывался, ответа от Олега всё не было. Тогда Музин уж совсем осмелел, выдохнул и позвонил. Опять извинился. В трубке его заверили. А через пол часа явился ворд файл, заставший художника уж на пороге, пудрившим жиденькие волосы на лоб.

Открыв файл, Борис обнаружил номер статьи ГК, скопированный текст статьи, два-три абзаца пространного комментария из интернета, и небольшую приписку, мол скажи им, что ты автор картины, и что имеешь право и намерен его реализовать.

Борис сел на кровать, пораженный бессмыслицей. Сейчас он придет к миллиардеру и процитирует кодекс, а тот с улыбкой счастья пустит его к себе в спальню, где над кроватью висит его, Музина, полотно. Конечно нет! Он оплыл на подушку. Рубашка давила шею. Бархатный пиджак грустно сползал вниз. С мольбой Музин набрал номер Капканова. И там зазвучал похмельный баритон, который по великому умению юристов рассказал ему абсолютно тоже самое, что и в файле, только в тоне уверенном и с паузами, так что всё сделалось значительнее и строже, и даже вполне логично со всякой точки зрения. Тренога застенчиво стояла в углу. Акварель подмигивала. Голос Олега гипнотически танцевал в трубке…

На первом этаже комендантша Аполлинария Афронтовна решила размяться после завтрака. Только она вскочила с кресла в позе богомола, как некий художник нарушитель пробежал мимо неё с треногою в руках. Громко и чётко повторял он единственное слово «Доступ, доступ, доступ», будто убеждал кого. А женщина только глянула ему вслед, потянулась за телефончиком на проводе чтобы вызвать санитаров, да вдруг устала. И только и выдала «Не такое тута бывало».

А наш герой мчался к станции на электричку. План его был прост до невозможности: Ленинградский вокзал, потом на метро, а там у Рублевского шоссе, где и живёт Бибрович, вызвать такси. Поиск адреса Эдуарда Бибровича в интернете занял минут пять. Когда о тебе пишет Forbes, и ты весь такой меценат и покровитель, то всплывает хвастливый проект дома и интервью, и факты различные, вот, например, что всю личную коллекцию он хранит у себя.

Так явился вокзал. И билетик в автоматике, и красный состав. Мчимся. В окне здесь и там что-то бесформенное. Кажется, вот сейчас Москва. А нет её. Одни лишь буквы краской из баллончиков да бетон. Кажется, пора бы уже! А подожди. Вот тебе гаражей железных и вагончиков. И нелепых дорог с колдобиной, похожей на Аполлинарию Афронтовну. И новостроек без балконов с оранжевым фасадом. И станций до посинения унылых, и выкрашенных как одна, увы, не в синий, а в самый серый на земле цвет.

Глядя на решетчатые заборы Музин думал: «И брать то нечего. А всё в колючей проволоке. Всё в оградах! Берегут Россиюшку-то».

Художник ненавидел граффити. Открыто презирал Бэнкси, называя того подделкой и кое как ещё. И от того крепче вцеплялся в свою треногу. «Одна серость борется с другой» – заключал он, глядя на людей в вагоне. И хотелось ему крикнуть, что не знают с кем едут, да не стал.

Ну наконец и Москва подползла, и метро – тесная кара рода людского. И треногу некуда сунуть. И хамы разные по ногам. Всё тянется, бежит, а раз и закончилось прямо у выхода к Рублевскому шоссе. Надо бы и вызывать приложение; тыкался в экране потный затёртый Музин, поправляя пиджак и отписывая себе бричку «Бизнеса» для солидности.

Художник должен быть голодным, но, пожалуй, на такси у него всё же должна быть заначка. А тем более, когда едешь к олигарху. Тут впечатление важно! На машинах категории бизнес нет уродливых желтых наклеек. Подкатим, а таксист и не видно, что таксист, может водитель мой личный. А как я придумал! Борис Музин, известный живописец, и прочее… а Бибрович ценитель, может и выставку предложит, или мнение по новым именам расспросит. Да куда же точку эту драную ставить? Вот…

К остановке свернула воронова крыла Мерседес Бенц, в каких ездят, пожалуй, депутаты или министры. Вышел русский водитель в белой рубашке, с легкой сединой и голубыми глазами. Открыв багажник, аккуратно убрал треногу и сумочки Музина в чистейшего вида отсек. Художник сел на заднее сиденье, и всем был бы доволен, если бы не 2500, отлетевших с его карты в лапы некой безымянной (на правах рекламы) корпорации.

Водитель осведомился, можем ли отбывать, и, получив согласие, собственно отбыл.

Резво они вошли в поток летящего металла, но внимательные глаза таксиста поблескивали в зеркале заднего.

– Рисуете? – спросил он застенчиво, хотя был кажется ровесником Музина.

– Пишу-с профессионально.

– По вам видно, что мастер. Глаза у вас вострые и много видят. Меня Фёдор зовут.

– Борис… – «Петрович» хотел добавить художник, но взглянув в открытое лицо водилы отчего-то не стал.

– Очень рад, так сказать, что везу знаменитость. Не то что это всякое бывает, едут да ну бог с ними, а настоящего человека. Сразу понял! У меня жена очень живопись любит, и я как-то уважаю.

Музина обычно утомляли таксисты. Но теперь было по-другому. Он отвлекал его от предстоящего. От тягостных предчувствий неудачи. От абстрактных ожиданий. От воспоминаний, томлений и теорий. Словом, от себя самого.

И потому художник благодушно отвечал.

– Да, вы знаете, я уже не так знаменит. Но вы угадали, был когда-то. И с Березовским руку жал, и Ходорковский Ельцину мои картины хвалил.

Добавил он известных всем фамилий, «слегка» приукрашивая, а слушатель, хорошо помнящий всех этих воротил по выпускам новостей только охнул: – Вот да! А я баранку всю жизнь вертел и грех жаловаться.

– Мы покупаем себе славу юностью! – заметил Борис, глядя в окно, – А что теперь эта слава? Пять лет прошло, а я уж никому не нужен. Десять лет – препод в замшелом колледже. Говорят, великие художники прославляются посмертно. В этом-то и есть свой замысел. Ведь художника не должно ничего отвлекать. Моя беда в том, что я прославился при жизни.

Фёдор быстро крутанул руль и спросил: – Так вы сейчас не в той поре. Но были же в высшем так сказать свете?

– Бывал, да только кажется будто стоял рядом да из чужих бокалов допивал.

– А я вот не бывал, – просто ответил Фёдор, – дальнобоил по молодости, а сейчас вон кредит выплатил, машинку взял и в такс. Дома надо быть, детей воспитывать, – и мягкая отцовская улыбка пробежала по его выбритому лицу.

– Действительно, на простых людях вроде нас и держится мир, – согласился Музин, – я вот учу молодёжь, в университете искусств преподаю, – опять слегка приукрасил художник, – но зарплата не ахти. А вам, Фёдор, хватает?

– Звёзд с неба не падает. Иногда ремонтом прирабатываю, чиню что, ща сайты есть, знаете, там Профи…

– Конечно, я же художник. Портреты на заказ, юбилеи, пейзажи. И шизиков многовато!

Оба рассмеялись, вспомнив каждый по случаю из практики.

– На вот, погляди, – и Борис залихватски передал свой телефон с той самой «лучшей» картиной своей.

Таксист по опыту мог не следить дорогу. И взяв телефон долго рассматривал.

– Ох, как вы это так краской. Как ваша фамилия? Музин? Жене скажу. Вот да. А в жизни-то она ещё лучше, картина?

– Ручаюсь! Поэтому и еду. Мне, Фёдор, нужно за вдохновением вернуться. Продали картину давно одному очень богатому, а сейчас, стыдно сказать, я подзабыл, поистратил, вспомнить без полотна никак. В живую надо, вот и еду.

– Бывает же! И за просто так к богатею проведут?

– Знакомый юрист подсказал, что есть у всех художников право доступа. А значит и я могу посмотреть на своё творение.

– А можно вас спросить, за что вы полюбили писать?

– Фёдор, от творчества такая ясность. Будто знаешь чего хочешь, будто всегда знал.

Уже навигатор показывал половину пути и Музину вдруг стало жаль. Радушный оказался таксист. И сам не зная отчего, Борис продолжил откровенно, – Но самолюбие страдает. Прославился при жизни потом растерял. И сейчас лишний вроде: все мне доказывают, будто не особенный я, будто такой же как они. Даже незнакомцы инстинктом чувствуют.

На дороге кто-то подрезал авто и Фёдор закусил губу, – Нормально! – как рявкнул он, – Мы люди все самовлюбчивые. Что на дороге, что в жизни. А как себе признаться, что вот он гений, живёт с тобой в одном городе, в одном доме или даже подъезде? Что он великий, а ты нет. Так все и тужатся, умаляют или не замечают. А как помрёт, так спохватятся. Нет больше! И не будет ни песен, ни картин. И тут уже без обмотки – оценят. Тут уже памятники, таблички. А картина у вас и впрямь хорошая. Труд виден и время.

Речами своими таксист нисколько не лукавил, смотря прямо на шоссе, и даже больше, будто бы сам с собой разговаривая в некоей медитации. А Музина слово «гений» привело в полный восторг. Настолько, что художник начал ни с того ни с сего жаловаться: «Да и так повторяют завистники, мол, художник я на одну картину. А дальше выдохся, а дальше и нет меня! Так здесь я, вот он!»

Бывает постороннему проще раскрыть душу. И этот посторонний молчал и слушал. Ничего он о себе не расскажет. Жизнь часто мяла его. Но всё же не смяла. Также прямо, как и на всех своих пассажиров, Фёдор посмотрел на Бориса в зеркало и сказал:

– Вот мне песня нравится «На заре». Знаете, Альянс пел? И все говорят, мол, всего один хит у них. Но зато какая, а? Им лишь бы уколоть. Лучше много понемногу, чем одну и сразу? Враки. Сами не могут! Можно включу? Вам понравится.

Всё-таки это был «Бизнескласс» и водитель здесь спрашивал разрешения, а не втыкал что на душу попало. Борис благодушно кивнул, и из добротных динамиков раздалась красочная композиция.

И под строчку «Райский мёд, небеса» они въехали в элитный чудный район с английскими газонами и всякими ландшафтными изысками. Петляя меж огромных участков помещичьего типа, наконец навигатор вывел их к четырехметровому кованому забору, и длинной дороге, уходящей к поместью конусообразному.

Чёрные автоматические ворота с гербом в виде свитка пергамента и на нем огромнейшей прописью буквой «Б». По ту сторону верески, раскидистые буки, словом, зелень идеальная, и ромбовидный дом в припадке созданный архитектором кокаинистом. Как хотите, так и представляйте, читатель, важно, что рядом была двухкомнатная будка с тонированными зеркальными окнами. Туда-то по съезду мягко ступил Мерседес прямиком к обочине, по которой рассажены были экзотические древа. Чувствовалось как охрана в будочке приосанилась и из динамика прозвучало: «Добрый день, как вас представить?».

Фёдор припустил окно и твёрдым голосом ответил: «Столичный художник Борис Музин, приехал к хозяину на личную встречу».

Сначала вроде замолчали и с почтением отвечали: «По вопросу? Вам назначено?».

Тут уж Музин подсказал Фёдору: «право доступа на картину реализовать».

«Какую картину?» – отвечали.

«Картину Музина Бориса Петровича»

«А доступ причём?»

Выходила бессмыслица.

Художник дрожал как носок на бельевой веревке. Страх неудачи душил его. И ясно вдруг понял, что не будет ему жизни, если сейчас спасует и от затеи откажется. Лицо у него стало строго-серьезным. И с наслаждением достал он из внутреннего кармана футлярчик. Открыл. Глянулся. Да водрузил на тонкую переносицу фантазийное пенсне в белой позолоте. Глянулся опять. Кто ж ему такому откажет! Известный мастер и в наше-то время в пенсне, и с треногой. Это козыри полетели.

Борис опустил окно, чтобы его можно было разглядеть, и разразился пафосным монологом, который сам едва понял и тут-же забыл. Смысл был в том, что с Эдуардом Валентиновичем они старинные знакомые. И картина у него. А значит…словом, пропускайте ироды.

Фёдору не понравилось пенсне – уж больно вычурно. И следующий заказ ему уже кидали, но таксист не завершал поездки и ждал пока Музин закончит.

Ответ же из динамика был прост: Хозяина сейчас нет, и пускать не велено.

Борис так побелел и закусил губы, что уже ничего не мог выдавить. Фёдор дальнейшие переговоры опять взял на себя, и расспрашивал, а можно ли передать, или остаться, или звонить, хоть что-то. Охранник, очевидно узнав, что это не гость, стал отвечать грубенько сквозь зубы. Борис продышал и вновь начал уговоры. А в приложении таксиста грянулся новый заказ ещё дороже прежнего. И уже с тяжелым сердцем Фёдор отказывался, видя, что всё это никуда не движется. Но что-то в этом человечке тянуло ему помочь.

Фёдор сорвался, вышел из машины и стал играть роль раздосадованного шофёра богача. Что-то по-мужицки задабривал охранника, мол, ты ж понимаешь, мой шеф твоего шефа… но тщетно. А Музин и сам за ним выбежал и ходил взад-вперед. И говорил, что будет жаловаться. Что угроза суда. Что скандал будет. Хоть это и смотрелось жалковато.

Время тикало, и охрана начала нервничать, требуя проезд не загораживать. Музин только плечами жал. А уж третий заказ прилетел Фёдору, и он с тоской посмотрел на свою машину.

– Борис, – молвил он тягуче, – поездка закончилась, а тут нам видимо мало светит. Давайте я вас обратно довезу.

Художник задумался, почти шея его кивнула, но горло неожиданно прохрипело: «Нет, мне надо к ней».

Тогда Фёдор жалостливо добавил: – Мне заказы делать. Деньги в семью, понимаете? Пора мне, если не едем…

–Конечно, я здесь как-нибудь сам, – с тоской смотрел художник, лишаясь своего главного козыря в виде машины представительского класса.

– Вы меня извините, но уже пора. Правда. Если бы не работа. Давайте довезу бесплатно! Нет… тогда удачи вам, Борис.

И он выгрузил треногу и сумочку, мягко положил их у дороги. Сел в машину, обернулся, да погнал вороного коня плюясь, что не остался. Только такова жизнь рабочего человека. Себе то не всегда успеет помочь, а тут другим, пускай и художникам.

Так наш герой остался совсем один. И обреченно подошел к огромному забору. Вертел головой туда-сюда, глупо мялся. Повсюду блестели камеры. И даже в ровно остриженных кустах, казалось, спрятаны объективы.

Неожиданно из двухкомнатной вышел огромного роста охранник, похожий на жирную чёрную кляксу, какую оставляет ученик на первом в жизни уроке рисования.

– Чего вам? – рявкнул он басом.

– Я же сказал, мне бы поговорить с Эдуардом Валентиновичем…

– Слышишь… иди отсюда, а!

– Я и-известный художник… у него картина моя… право доступа…

И он начал мять в руках смартфон, с тем самым ворд файлом. А охранник не стал дослушивать и сделал шаг в его сторону; Музин невольно отступил, продолжая объясняться, но чёрная клякса не унималась.

– Иди отсюда по-хорошему.

Теперь не церемонился с гостем. Видать и вправду вначале подействовала машина. А сейчас раздраженный и хамоватый бугай хотел уже брать за грудки. Будто это та самая точка чёрная, что замарала холст в начале рассказа, и теперь обратившись в человека мстит своему неловкому создателю.

«А может он её продал или подарил – только сейчас пришло в голову Борису, – Может я зря это всё… надо идти!».

– Прошу вас отойти от объекта, – вышколил бугай заученную фразу.

– Нет – вдруг вскрикнул Музин. «И верно, нет!» – в мыслях подбодрил он себя, – «Столько прошёл ради этого! Столько сделал! Уж назад не полагается». Да тут же со всей смелостью, отпущенной ему, ступил он на встречу бугаю, – Я требую, чтобы обо мне доложили. Чтобы вы передали мои претензии на визит. Это законно и правильно. Это право, если хотите знать!

В этот самый момент зашепелявила рация. Начохраны знал, что случилась нештатка и требовал доклад. Охранник вздохнул, будто его застали за интимным, и начал докладывать, недобро из-под чёрной кепки смотря на Бориса. Всё он рассказал, про приезд его, про то что в журнале посетителей нет, про право его на картину, которую хозяин купил. И как машина уехала.

С другой стороны послышались уточнения не очень умные.

– Так машина уехала, а этот где?

– Да, тут он остался!

– А кто он?

– Какой-то художник… этот, Мухин…

– Музин! – пищал Борис, краснея.

– Да, да. Ща требует чтобы я доложили. Ну, э, Музин, я ж доложил! Давай-ка топай, топай. – махал он Борису ладошкой, точно пыль хотел стряхнуть, а художник твёрдо отвечал:

– Мне доступ необходим.

– Иваныч, ну хоть ты разбери чё он хочет!

Из всего бессвязного повествования Начохраны выхватил только термин «право». Он действует на стражей толи как вызов и насмешка, толи как грубость язвительная. И сразу они морщатся, но нет-нет, да задумаются вдруг. Почешут затылок, насупятся. Так сделалось и теперь.

На другом конце затылок уже был порядком исцарапан, а прямо здесь боевая клякса решила стать героем, – Да чё там, щас я его! – прорычал бугай и пошел на бедного Музина. Художник отступил, и приготовился вопить.

«Стой! Жди!» – раздался вопль Иваныча и следующие пять минут, он вызванивал личного помощника того самого Бибровича. Наконец секретарь нехотя взял, и, прослушав длинный «так и так», замялся. Может, кто-то известный пришёл – из новой коллекции. Может Владислав Гусь, которого вчера с аукциона привезли. Обычно ведь художники не ездят. Впервой такое. Узнать фамилию, а заодно проводить посетителя в домик для гостей, добавил помощник и побежал шустрить.

Охранник получил приказание и как бы конфузясь пред художником предложил помочь нести треногу. Тот вцепился мертвой хваткой. И помалу отходя от стресса ступил вперед.

Пока Музин с сопровождением брёл за ворота по раскинутым садам в скандинавский коттедж, называемый комнатой ожидания, помощник получал информацию. Это ведь Музин, давно забытый Музин! Неизвестный Музин! И он даже не зашел толком, а уже можно было его пнуть. Правда теперь вставал другой вопрос: право доступа это как? Гугл выплюнул ссылки. А помощник, как водится, был тревожный и набожный, а потому решил спросить штатных юристов, уж не зря же они штатные. Пока те отвечали, Борису принесла кофе молодая девушка в короткой юбке, и он при ней серьезно стал возиться с сумочкой, раскладывая краски.

И юристы сыпали терминами только что прочитанными, суля бедствия и хулу на голову нарушивших, так для подстраховки, и чтобы в случае чего с них взятки гладки. Поэтому обратились к заму Бибровича Столману, тот взял мобильный, лично поднялся в кабинет Эдуарда Валентиновича и вместе они позвонили Начохранину.

О том, что происходило на той стороне трубки Музин знать не мог. Но мы с вами попробуем представить кабинет миллиардера. Один из тех кабинетов, о которых мало кто имеет ясное представление. Кабинет, скажем, просторный и полный антиквариатом. Античная роскошь, пережатая здесь современными гаджетами, и сидит, откинувшись на диванчике, сам Бибрович, а рядом Столман, одетый в деловой костюм богаче и чище босса. На столике виски какой-то заморский и дубовый сундучок с кованой отмычкой.

Бибрович недовольно раздул щёки: – Зачем меня дёргать по такой х…

– Эдуард Валентинович, рекомендую вам всё рассчитать и этого Музина впустить – сухо и чётко отвечает ему Столман.

– Я теперь каждого бездаря кто мне малевал должен к себе домой приглашать? Очередь знаешь какая будет!

– И всё же рекомендую. Сейчас время, Эдуард Валентинович, сами знаете, неспокойное. Скандалы, коррупцию опять же капают ютуберы эти. А в СМИ попадать с вашими заказами и прочим надо только по хорошим поводам. Вот скажем, у него диктофон или съемка. Скажем он засланный чей.

– Эх, Медуза-херуза, всех бы их отсюда. Не зря агентов этих придумали иностранных. Людям жить не дают.

Столман убаюкивал: – Мы с юристами этот момент проработаем. И уже завтра линия защиты в кармане…

Тут они порешили, включили Начохраны, всыпали и дали инструкцию. А мы покинем этот абстрактный кабинет, пролетим над элитным Рублевским домиком и вернемся обратно.

Здесь в просторной комнате бугай охранник сидел против Музина насупившись. Не дали ему удаль показать. Так ещё и прогнули, заставили извиняться и треногу нести. Музин всё боялся, что сейчас вот погонят, но внутренне гордился тем что дошел так далеко.

Наконец в дверь вошел высокий худощавый человек. Представился он дворецким господина Бибровича. И тут же уладил с охранником. Дворецкий был немец в клетчатом коричневом костюме с идеальной выправкой и произношением. Отчего немец? Да оттого, что, когда отчитывал охранника, приговаривал: «Нельзя быть грубым с гостями. Наши правила айн, цвай и драй есть вежливость».

После искренних извинений немец сказал, что с телефоном нельзя, а также, что нужно пройти некий досмотр. Тот же охранник забрал телефон в сейф и ощупал Музина, оглядев ему глаза с фонариком, и подолы пиджака похлопав.

– Через рамку? – строго осведомился дворецкий.

– Проходил. Ничего, – злобно цедил охранник.

– Тогда милости просим. Господина сейчас нет. Я вас провожу.

Борис после досмотра как-то завалился на одну сторону, левое плечо было выше, правое ниже. Неловко он поправлял съехавшее на носу пенсне, будто оно его так перевесило.

– Я вам помогу, – предложил немец понести треногу и сумочку с утварью. Но Борис опять вцепился и побрёл вперёд. Вышли на улицу и отправились теперь вдвоём.

Главный дом был дальше чем казалось. Немец ткнул на компактный экологичный транспорт. – Прокатимся, Борис Петрович, здесь такие нравы! Далеко, как до Рейна. И проехали дальше на электромашинке. Главный дом был и впрямь чёрным тонированным ромбом, возлегающим на одной из граней. По сторонам укрытый деревьями, причудливый, манящий. Свернули вправо.

– Нам сюда, – указал дворецкий.

И пред ними кристаллом возникла одноэтажная белоснежная пристройка с колоннами, скрываемая ромбом. У неё была острая крыша, и стены длинные-длинные, будто на киллометр. Чем-то по строению и фактуре напоминала Парфенон, и почему-то полностью отдельно от хозяйского дома. Только дойдя до входа, обнаружил Музин софиты, установленные по периметру, и светящие в беленый холст стен даже светлым июльским днём.

Немец прислонил палец к детектору, затем показался в камеру в полный рост, сработало распознавание, и позволено было вставить ключ.

– Вам повезти, – говорил он, пока происходила процедура, – Полотно в галерее. Если бы в доме, то господин не позволил. Но сегодня ваш день, Гер Музин, идёмте.

И пред ними раскрылось ослепительное мраморное диво. Зашли и провожатый нажал скрытую кнопку, захлопнувшую дверцы. Длинные просторные залы уходили вдаль. Окон на улицу не было. По стенам развешаны десятки разнообразных полотен, по временам сменяемых скульптурами, фресками и даже оружием. В центре мягкие сиденья и лавки, как в Третьяковке, и убранство походило скорее на воинственно-строгий музей.

– Прошу, полотно в третьей секции.

Они прошли медленным шагом абсолютно стерильное помещение и попали во второе такое же по размеру. В воздухе не было ни пылинки. Мрамор повсюду идеален и холодно чист. Цоканья шагов раздавались в длинном прямоугольнике, напоминающем некий коридор, в коих часто рисую свет в конце. Но света здесь везде было много от новейшей системы ламп, будто прямиком из Лувра.

И проходя в третью секцию Музин своим профессионально-зорким взглядом мог видеть все картины, и даже читать самые мелкие буквы на подписных табличках.

Он видел классиков и тех, кого вовсе не знал. Видел много собратьев: Бахтеев, Кувигин, даже Гусь этот здесь. Вон в первой прошли Заморева, он сейчас мигрировал говорят. А то был Заступов, бездарность! Надо же, Костров… хороша, и даже не думал, что настолько удалась. Костров спился и погиб… жаль, думал художник. А этот с собой… да не будем о таком.

Будто множество старых знакомых повстречал он, и был этому и рад, и не рад. Но вот они прошли вторую секцию, и что-то дрогнуло под ложечкой. Неужели? Она.

Подошёл не трагично, не смущаясь, на месте не остался. Буднично прогулялся поближе, взглянул под углом.

Немец учтиво произнёс: – Есть два часа. Большего было нельзя. Я буду при вас, но не беспокойтесь, снимайте копии, творите, и ещё кое-что. – достал он кипу бумаг из-за пазухи как-то ловко, что они даже были не мятые. – Формальности, – заулыбался дворецкий и подал Музину отказ от претензий, с формой доступа, составленной видимо наспех, так как ошиблись в отчестве. Но художник даже не заметил. Расчеркнул и кинулся ей на встречу. Той, что давно его ждёт. Побежал, как бегут влюблённые на Ленинградском вокзале. Но конечно нет. Прошелся скорее стыдливо, ухмыльнулся как постаревший любовник, мол сколько же у нас с тобой было да сколько после прошло.

И в широко раскрытых глазах замерло изображение.

Сначала у Музина появилась стойкая мечта схватить картину, побежать от охранников и этого клетчатого, и почему-то непременно быть застреленным. Это казалось поэтичным. Вот бы ещё полотно называлось как-нибудь величественно, например, «душа». Вроде продал душу, а потом вернул. Или «искусство» – тоже неплохо. Но картина называлась «картина 22», модно было тогда выбирать странные названия. Да, впрочем, а когда не модно?

И Борис только горько вздохнул, глядя на белоснежную стену, контрастирующую с красками, но не делающую их ни лучше, ни ярче.

Треногу расставил. Только начал, как кисточки покатились по полу. Эхо от мраморного пола оглушительно врезалось.

– А вода, извините, есть? – вспомнил нечаянно Музин, дребезжа и конфузясь.

– Конечно, Борис Петрович, только тут не легко достать… не положено, как во всякой уважаемой галереи, – и из-за пазухи немца явилась целая бутылка воды, до того опять же себя не выдававшая и пиджак не оттопыривавшая.

Вдохнул наш Музин. Начал было копировать. Замер. И стоит. Не смотрит никуда. Пенсне снял, убрал в футлярчик. Потёр переносицу и пошёл что-то по-новому. Так мол и так. Замер. Скинул пиджак; на пол бросил без усилия, рядом, да пошёл как-то быстро. Проход туда-сюда, как на подиуме. И что-то щекочет. Пошёл. Пошёл по холсту мазать. Десять минут. Двадцать. Тридцать.

Сначала было душно. Потом нестерпимо жарко. В конце холодно, как в пасти айсберга.

И свет вензеля выплетал. То так ляжет, то сяк. Сотни ламп, лучшие установки, а всегда разный. Вот настала вовсе тьма египетская. Куда смотреть? А сказал себе ярче, стало.

Немец ушел в соседнюю залу и не подглядывал. Знал, что интимный момент. Что взгляд нервирует. Что в нём душу похищают. Так что присел на пуфик и замер.

А Музин весь в поту опять замер. Холст копии был не закончен, но что-то важнее сейчас делалось. Без мысли, без формы, без того, что можно вычитать в книге или туда же вписать.

Мгновенно пот художника растаял в воздухе, как роса. Он стоял и свежий, и не уставший вовсе. А всё-таки, может и порисовать немного, для себя, решил Борис. Так, без усилий. Ничего не ждать. И воспоминания неслись перед ним, и выставки прошлого. Как его клеила одна жена бизнесмена, и как он хамил официанту на Тверской. Первый гонорар. Потом главный гонорар! Хвальба сусветная. Друзей россыпь. Веселье, а дальше вниз. Заветная история.

«К чёрту бы это!» – решил Борис. Остановил взгляд по центру картины своей, и что там было уже не ведал. И сердцу своему настежь раскрылся. И видел он слово, как пробу пера. И чьё слово не ведал. И слово было тайной. А доступ к ней правом был. Но право не ждут. Обретают его.

Обретают.

Художник оглянулся панически. И будто целые судьбы висели здесь консервированные и скрытые от солнца под светом искусственным. И люди ведь жизни свои ставят. И думают, что кроме этого ничего хорошего не сделали. А оно висит здесь никому не нужное. И никто не знает. И сколько же здесь картин?

Однако последняя мысль лёгким ветром прошла с души художника. Меж мрамора прозвучал голос Казимира Малевича, и сказал он фразу свою давнюю, о том, что он есть бог, ибо в сознании его создаются миры. На голос этот художник улыбнулся по-детски.

Да так и стоял, уже не глядя ни на картину, ни в копию.

– Я могу вас спросить? – слабым голосом обратился художник к дворецкому, крикнув ему в другую залу, – Эдуард Валентинович Бибрович, хозяин ваш, часто здесь бывает?

Дворецкий выглянул из соседнего помещения, сделал жест и чинно выговорил, – любому другому я бы не отвечал, но вам…

Тут он замолк прошелся, и наклоняясь ближе произнес: «Почти никогда».

Тишина странно стукнула. Знал Музин, что в словах немцы соблюдают крайнюю точность. И если уж сказано «никогда», значит не просто так.

Но это он спросил так лишь, из любопытства.

– А кстати, – учтиво и как нельзя приятельски пропел Дворецкий, – ваше время вышло.

Музина это не расстроило, но и не обрадовало. Он молча сгреб свои пожитки, уложил треногу да вышел на улицу. Солнце ударило ему по глазам. На спокойном лице его нельзя было прочитать внутренней почвы. Что он чувствовал? Обрел ли что искал? И сможет ли удержать? Целая жизнь разворачивалась недописанным полотном. А на улице было лето. И, втянув голову в плечи, он исчез.

Конец.