История ромеев, 1204–1359 [Никифор Григора] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Никифор Григора История ромеев (1204–1359)

Том первый Книги I–XI

Никифор Григора и его Римская история
Никифор Григора[1] родился около 1295 г. в Азии в царствование Андроника старшего. Патриарх Филофей представляет его пафлагонцем[2], а сам он[3] называет себя в своем разговоре «О Мудрости» ираклийцем. В самом деле, у него был дядя Иоанн, митрополит Ираклии, т. е. той, которая называется еще понтийскою и находится в пределах Пафлагонии. Под руководством этого-то родственника Григора получил свое первоначальное образование. Он глубоко уважал и любил этого достойнейшего архипастыря и составил его жизнеописание[4]. О родителях же Григоры ничего неизвестно.

Из Ираклии перебравшись в Византию[5], Григора поступил под руководство патриарха Иоанна Гликиса, ученейшего и красноречивейшего человека своего времени. Он так дорожил наставлениями и беседою патриарха, что и днем и ночью старался пользоваться ими[6], а патриарх настолько был доволен слогом своего слушателя, что, изнуренный болезнью, поручил Григоре изложить свою последнюю волю[7]. Впрочем, изложение Григоры не таково, чтобы им можно было всякому довольствоваться и чтобы трудно было в нем заметить значительные недостатки. Оно слишком изысканно, отличается напыщенностью и преувеличениями, частым повторением не только слов, но и мыслей, неупотребительными оборотами, солецизмами.

Как в красноречии Григора имел наставником Иоанна Гликиса, так в астрономии великого логофета Федора Метохита[8]. И этот наставник Григоры был очень доволен своим слушателем, потому что не раз называл его наследником своей учености[9], что выразил с особенною силою и в стихах, написанных Григоре из ссылки. Мало того. Метохит любил его, как родного сына. Возобновив с большими издержками монастырь Хоры, Метохит поместил здесь Григору в особом доме[10], предоставил ему надзор за тамошними, особенно дорогими вещами и, умирая, поручил обитель его попечению[11].

В свою очередь Григора учил детей Метохита, именно — сына и дочь, и объяснял им сочинения древних писателей, превращая, по его выражению, ночь трудных мест в день[12]. Как видно, его уроки не пропали даром. В речи, которую однажды говорила дочь Метохита своему отцу, слишком заметно влияние Григоры, — подражание его речи со всеми ее достоинствами и недостатками[13]. К самому Метохиту он относился с глубоким уважением и имел на него влияние: однажды, когда Метохит глубоко был поражен предвестиями для себя тяжкого бедствия, Григора его утешил и успокоил своею речью[14]. По смерти Метохита он сказал надгробное слово, в котором сквозь высокопарные и напыщенные фразы проглядывает неподдельное чувство[15].

При Андронике старшем, покровительствовавшем людям образованным, византийский дворец был приютом образования и учености[16]. Здесь часто собирались ученые, рассуждали о предметах, стоивших того, и входили между собою в прения. Григора, овладев знаниями Метохита, захотел, как он говорит, более совершенной беседы, — царя и собиравшихся у него ученых. Поэтому на 27 году жизни[17] он представился императору в надежде приобресть его расположение и достигнул короткости в обращении с ним. Принятый очень благосклонно, Григора сказал императору похвальное слово, в котором восхвалял два достоинства его — мудрость и красноречие[18]. Можно было бы осудить Григору за непомерную лесть, слишком резко высказывающуюся в этом слове, как и в другом подобном[19], если бы он в одном месте не высказал замечания, что по правилам риторики в похвальных словах можно говорить все что угодно[20]. С течением времени он приобрел такую любовь императора, что некоторые стали завидовать молодому человеку, не имевшему еще никакого чина и никакой степени священства. Чтобы заградить уста завистникам Григоры, Андроник хотел облечь его саном хартофилакса и даже приготовил для него знаки этого сана, как бы это было делом уже решенным. Но Григора отказался от предложенной чести в благодарственном и похвальном слове царю, где ссылался на свою неопытность и на свою любовь к ученым занятиям в уединении. Андроник хотел было принудить его принять назначение, но раздумал[21]. Под покровительством императора он мог высказывать смело все, что находил справедливым и полезным. Так, однажды в собрании ученых во дворце, поддержанный Андроником, он пространно развил мысль об исправлении юлианского календаря[22]. С ним был вполне согласен и император, но привести эту мысль в дело не посмел, опасаясь церковных смут. Это была самая лучшая пора в жизни Григоры. Впереди ожидало его много огорчений.

В 1328 г. Андроник младший ночью при помощи предателей взял Константинополь[23]. Андроник старший после этого лишен был всякой власти. Дом Федора Метохита был растащен вместе и с фундаментом, а сам он сослан в Дидимотих, откуда возвратился домой уже через два года[24]. Григора, державшийся той же партии, лишен был своего имущества, но, впрочем, не был сослан. Ему определено было меньшее наказание, потому что он жил спокойно, занимаясь ученостью и не вмешиваясь в политику. Этот год принес Григоре и другое горе — смерть дяди его Иоанна, митрополита ираклийского, после Бога, как выражается Григора, его попечителя с самого детства.

До воцарения Андроника младшего у Никифора Григоры было много учеников. С переменою положения дел он отдался весь скорби, так что, бросив занятия учителя и распростившись с своими слушателями, решился наложить на себя постоянное молчание. Быть может, он и остался бы при своей решимости, если бы неожиданные обстоятельства не возвратили его к прежнему образу жизни. Как это случилось, он сам пространно рассказывает в своем разговоре под заглавием «Флорентиец, или о Мудрости»[25]. Сущность рассказа вот в чем. Калабриец Варлаам, прибыв из Италии в Грецию, чтобы точнее изучить философию Аристотеля по греческим источникам, остановился сперва в Этолии. Здесь он принял одежду и обычаи грека и выучился говорить по-гречески. Отсюда перебрался в Фессалонику, которая тогда славилась ученостью, и, оставаясь в ней долгое время, еще более овладел греческим языком. После того он слишком возмечтал о себе и начал презирать других. Но вот явился и в Византию. По прибытии сюда первою его заботою было — приобресть себе как можно более учеников[26]. Между тем в Византии было знаменито имя Федора Метохита, который тогда только что возвратился из ссылки; не менее ходила слава и об учености Григоры. Варлаам начал их унижать и выставлять себя, даже привлек к себе расположение некоторых, с которыми долгое время жил пустыми мечтами. Наконец честолюбивый человек не вынес славы, какою пользовался Григора, и решился по совету некоторых вызвать Григору открыто помериться с ним силами. Григора, подавленный и собственным горем и трудною болезнью дорогого ему человека, Метохита, поначалу отказывался от состязания, но потом по просьбе друзей и по настоянию какого-то важного лица[27] принял вызов. В происшедшем состязании он довел своего противника до того, что тот признался, что вовсе не знаком ни с астрономией, ни с грамматикой, ни с риторикой, ни с искусством поэзии. Кроме того, Григора показал, что Аристотель, которого Варлаам, по его словам, знал в совершенстве, не раз противоречит сам себе. С отступлением Варлаама выступил другой борец с защитою Аристотеля, но и он не имел успеха. Провозглашенный победителем[28], Григора опять вошел в милость при дворе и занял прежнее почетное место. А Варлаам, видя свое унижение, удалился в Фессалонику. Так Григора возвратился к прежнему образу жизни, т. е. к занятиям публичного профессора. К нему сходилось множество слушателей всякого звания, состояния и всех наций, так что родители и дети и целые семейства граждан были глубоко благодарны ему и смотрели на него, как на отца и руководителя ко всему хорошему. Его знали все, и он слыл в народе под именем философа[29], хотя, заметим мимоходом, его толки об оракулах вообще и в частности об оракулах, ходивших в его время, и т. п. не идут к лицу философа. Капперонерий заметил, что в построении фразы он подражал иногда Платону. Как бы то ни было, но к нему ежедневно собирались не только молодые люди, но и кончившие уже свое образование философы, астрономы, риторы и др. пожилые люди[30].

Между тем Андроник старший умер. Григора сохранил к нему неизменную верность и преданность и после того, как тот стал жить частным человеком и был пострижен в монашество; он был постоянным его утешителем, провел с ним последний вечер пред его кончиной. На другой день похорон по желанию дочери царя, сербской королевы, распоряжавшейся похоронами, он сказал надгробное слово[31]. Спустя 30 дней умер и Федор Метохит, незадолго пред тем возвратившийся из ссылки и живший в монастыре Хоры монахом. И над ним Григора сказал надгробное слово, вызвавшее рыдания родственников[32]. По смерти Андроника старшего Григора, как в былые времена, вошел в милость Андроника младшего, приобрел даже на него некоторое влияние и по случаю смерти его матери-императрицы говорил ему утешительную речь[33].

Андроник старший был слишком далек от соединения с римскою Церковью. Поэтому при его жизни никто не осмеливался поднимать вопрос о соединении Церквей. После же смерти его он был возобновлен. В 1333 г. от папы Иоанна XXII явились в Византию послами два латинских епископа для рассуждения о предметах спорных. Патриарх Иоанн Калека, который и сам не отличался даром слова да и о большей части епископов своих знал, как о людях неученых, призвал к себе Никифора Григору, хотя тот был мирянин, как человека ученого и красноречивого, и советовал ему войти в состязание с латинянами. Григора поначалу советовал ограничиться молчанием, но после раздумал и по этому поводу говорил в собрании избранных епископов речь, в которой высказал, что не всякому следует дозволять входить в прения с итальянцами, — что при состязании непременно нужно предполагать себе известную цель, — что следует быть в этом случае судьям, и это преимущество принадлежит грекам, — что спорные вопросы вероучения должны быть решаемы общим голосом предстоятелей Церкви, — что при рассуждении о Боге никак не следует допускать силлогистического метода доказывания, — что из самых свидетельств отеческих следует выбирать лишь особенно ясные, — что состязание в настоящее время ни к чему не поведет, так как еще недавно рассуждали об этих вопросах, и определенного древними отцами навсегда не следует подвергать новому обсуждению и т. д. С словами Григоры согласились ученейшие епископы, а за ними и другие. Таким образом греки уклонились от вызова, сделанного латинянами[34].

Спустя 7 лет после того тот же Варлаам, возвратившись в Фессалонику из Авиньона, где был с тайным поручением от императора к папе[35], поднял большие смуты в греческой Церкви, которые принесли Григоре много огорчений. Варлаам, встретившись с греческими монахами, которые говорили о себе, что они телесными очами видят божественный свет, виденный апостолами на Фаворе, осудил их в ереси мессалиан и омфалопсихов. Их сторону принял знаменитый тогда Григорий Палама, причисленный впоследствии Церковью к лику святых. Под его защитою монахи твердо отстаивали свои слова, что свет, который облистал учеников Христовых на Фаворе, есть и несотворенный и в то же время видимый для глаза. В свою очередь Варлаам настаивал, что они своим мнением вводят двубожие — διθεἴαν. Император Андроник для прекращения распри решил созвать Собор, — и вот в 1341 г. в июне месяце собрались в софийском храме ученейшие из византийцев[36]. Григора, несмотря на множество приглашений, не мог явиться на Собор по причине сильнейшей головной боли, о чем император, говоривший на Соборе речь, замечает сам Григора, очень жалел[37]. На третий или на четвертый день после Собора император, почувствовав себя очень дурно, посылал спросить Григору, благоприятствует ли его выздоровлению положение звезд или нет, но, не дождавшись ответа, впал в летаргию и умер 15 июня 1341 г. На третий день Григора, едва оправившийся от болезни, явился во дворец и по совету патриарха и вельмож сказал в честь почившего императора речь[38].

После этого византийцы занялись междоусобной войной, а Церковь продолжала терпеть от смут, поднятых Варлаамом. По удалении его в Италию[39] принял на себя защищение его дела некто Григорий Акиндин[40], и, хотя сразу почти по смерти Андроника младшего был осужден тем же соборным определением, каким и Варлаам, тем не менее продолжал обвинять Паламу. Григора, которого мирные советы не встречали себе сочувствия, удалился от придворного шума, стал жить уединенно и долго удерживался от всяких споров.

Между тем прибыл в Константинополь из Галлии один астролог и предсказал во дворце счастливый исход войны[41]. Григора, приглашенный императрицей во дворец и спрошенный о том, что он думает об этом предсказании, отвечал, что оно не имеет никакого основания. Императрица, расположенная к своему земляку, осталась очень недовольна ответом Григоры и решилась ему отомстить; впрочем, тогда и виду не показала, что она недовольна. Григора же, возвратившись домой, опять предался уединению.

Между тем в 1345 г. п. Иоанн составил Собор, осудил Паламу, а прежнее свое определение против Варлаама и Акиндина отменил. Но Акиндин недолго торжествовал. В 1346 г. Палама вошел по-прежнему в милость государыни и, сколько по ее настоянию, столько же и по собственной ревности, постоянно писал сильные сочинения против патриарха и акиндиниан. Тогда Акиндин начал просить Григору, чтобы он принялся за опровержение Паламы. Неизвестно, имела ли действие его просьба, но то верно, что Григора принялся писать против Паламы по следующему, очень сильному для него побуждению. Императрица Анна, примирившись с Паламою, позвала к себе Григору в тех видах, что если он согласится с нею в отношении к Паламе, то она забудет старый гнев, если же нет, объявит Григоре открытую вражду[42]. Григора остался верен себе, и разгневанная императрица потребовала от него, чтобы он тотчас письменно изложил свое мнение. С сих-то пор Григора принялся и говорить и писать против Паламы и согласных с ним, за что, быть может, был бы и сослан, если бы не взял Византии Кантакузин. Пред тем императрица Анна, собрав во дворец епископов, державших сторону Паламы, лишила Иоанна Калеку патриаршества. Но с наступлением ночи Константинополь был взят Кантакузином[43].

Кантакузин гораздо прежде, чем достиг верховной власти, был в самых коротких отношениях к Григоре. Он любил людей ученых и часто обращался с ними[44]. Взошедши на престол[45], он сохранил прежние же отношения к Григоре, но, приняв сторону Паламы, обманул надежды его противника. Этот, заботясь о спасении друга, — так Григора говорит об императоре, — употребил все старание, чтобы привлечь его на свою сторону. Мало того. Узнав, что его противники и тайно и явно подстрекают Кантакузина, чтобы тот отправил его в ссылку, он решился открыто обличить его, чтобы или подействовать на него стыдом, или же самому расстаться с Византией. Но тот, верный себе, не оскорблялся словами человека разгневанного и рассуждал с ним спокойно, как равный с равным, так что многие дивились больше снисходительности императора, чем смелости Григоры. Не видя успеха здесь, Григора пошел другой дорогой. По отъезде Кантакузина в Дидимотих Григора явился к его супруге Ирине, которая горевала, недавно лишившись сына. Это несчастье он отнес к заблуждению Кантакузина и успел в том убедить императрицу. Ее покровительством он естественно усиливал свою партию. Услыхав об этом, сторонники Паламы и особенно п. Исидор являются к Ирине и стараются убедить ее, чтобы она удержалась от всякого сношения с Григорой. Встретив себе отпор, они дали знать Кантакузину в Дидимотих. Тот, испугавшись бунта, прилетел в Византию и успокоил ссорившихся, т. е. Исидора п. и Григору. После многих речей с той и другой стороны Григора однако же добился того, чтобы правила Исидора или Имнодии были преданы огню и чтобы была дана свобода слова тем, у которых была отнята. На этих условиях был заключен мир, который и отпраздновали роскошным пиром. Но мир был непродолжителен. Палама, которого не было на этом собрании, приглашенный потом из Дидимотиха, снова поднял дело. У императора опять составилось состязание, только без всякого успеха[46].

Спустя года два, под конец 1349 г., константинопольский патриарх Исидор умер. Кантакузин с своею супругою употребил все усилия, чтобы привлечь на свою сторону Григору, предлагали ему даже патриаршество. Но этим подали ему только повод увещевать их — переменить образ мыслей, предложенную же честь он отверг. Поэтому патриаршеский престол занял монах Афонской горы Каллист, человек неученый, ненавидевший акиндиниан. Наконец в 1351 г. Кантакузин, чтобы заставить акиндиниан молчать, положил созвать Собор[47], впрочем, не вселенский, как часто и незадолго пред тем обещал. Григора, услыхав об этом, явился к нему частным образом и всеми силами настаивал, чтобы он не предоставлял суда небольшому числу епископов, между которых была большая часть неученых. Но его длинная и суровая речь только еще более охладила к нему Кантакузина[48]. Видя опасность для Веры, Григора положил защищать ее и, чтобы самою внешностью более походить на защитника веры, принял монашество. Это сделано было без всякой церемонии при посредстве одного иеромонаха; принимая из его рук монашеское облачение, Григора обещал с тех пор навсегда отказаться от жизни придворной[49].

В назначенный день во дворец собрались все епископы, державшие сторону Паламы[50]. Туда же с своими сообщниками и учениками отправился и Григора. В числе державших его сторону особенно выдавались три архиерея: митрополиты ефесский и ганский, епископ тирский, в то же время и представитель антиохийского патриарха, и еще два умных человека — Дексий и Афанасий. Часу во 2-м дня Григора явился во дворец, но не был допущен ликторами во внутренние покои и принужден был остаться на дворе, пока обедали у императора державшие сторону Паламы. Когда же после обеда, отправившись в триклиний Алексея[51], те обсудили, что следовало делать, были впущены и акиндиниане. Все заседания, бывшие четыре раза в течение 15 дней, кончились вот чем[52]. Учение Паламы было утверждено. Варлааму и Акиндину провозглашена страшная анафема. У митрополитов ефесского и ганского силою отняты знаки их сана, исключая впрочем епископа тирского, который не присутствовал на последнем заседании. Ученики Григоры или были взяты под стражу, или же вынуждены отказаться от всякого общения с своим учителем. Григору впрочем пощадили; ему и некоторым другим дозволили отправиться домой. Соборное определение было обнародовано не вдруг, но спустя два месяца. Его подписали императоры — Иоанн Кантакузин и его зять Иоанн Палеолог, затем Каллист п. и другие епископы. Спустя немного Кантакузин во всем царском облачении вошел в алтарь и собственными руками возложил это определение на престол при одобрительных возгласах последователей Паламы и при их предсказаниях, что за эту заслугу Кантакузина Бог расширит пределы римской империи. Григора, как только услыхал об этом, сказал: «Когда увидите мерзость запустения на месте святом, тогда знайте, что приблизилось разрушение римской империи»[53]. За это и за другие вины на Григору, как и на других, было наложено молчание. Из них одни повиновались, другие, более смелые, заключены были в своих домах, чтобы ни с кем не могли говорить.

Но Никифор Григора и тогда не удержал ни своего языка, ни своего пера и в письмах к своим трапезундским и кипрским друзьям[54] обвинял византийскую Церковь в неправославии и увещевал их воздерживаться от нового учения. Он не затруднялся обвинять и государей. Вследствие этого он, заключенный в стенах своего дома в обители Хоры, поручен был строгому присмотру монахов. Монахи со всею точностью выполняли приказание держать его под стражей, забыв о благодеяниях этого старинного своего гостя и как бы второго ктитора обители после Федора Метохита. На это со всею горечью жалуется Григора в 2-й главе 22-й книги своей Истории. Между тем твердость Григоры подвергалась разного рода испытаниям. К нему обращались то с просьбами, то с угрозами. У него перебывали и сенаторы, и епископы, и сам патриарх, чтобы склонить его подписать новые определения, из которых, по их словам, были исключены двусмысленные и спорные выражения, но — безуспешно.

Наконец к нему был послан его старинный друг, знаменитый Кавасила, который, уступая Григоре в учености, превосходил его силою своего ума[55]. В товарищи ему был дан один из первых советников патриарха. Они подняли те же вопросы, но следствием длинного разговора их[56] с Григорой было то же, что было следствием и прежних рассуждений. Они удалились ни с чем, пригрозив Григоре, что его Слова на праздники Святых будут преданы огню, а сам он после смерти будет брошен за городскими стенами без погребения. С этого времени заточение Григоры в его собственном доме стало еще суровее.

Но бдительность стражи сумела обмануть любовь одного старинного верного друга Григоры, если только не выдумано им то, что он говорит об Агафангеле, сыне Каллистрата. Именно, в конце 1351 г. 8 декабря во время всенощного бдения на зачатие Пр. Богородицы, когда в храме монастыря Хоры собралось великое множество народа, сюда вместе с другими проник и Агафангел, бывший когда-то учеником Григоры. Около второй стражи ночи он был впущен Григорой в спальню чрез окно. С трудом узнанный, потому что целых десять лет не видал отечества, он передал Григоре вкоротке сперва то, что видел и слышал в отсутствие из отечества, а потом и то, что узнал по возвращении на родину и что в то же время касалось самого Григоры. Затем еще до рассвета удалился. Чрез пять месяцев после того, под конец весны[57], он явился опять и рассказал Григоре, что случилось в прошлом году дома и на войне. Таким образом, посещая от времени до времени Григору, он передал ему все, что ему интересно было знать. Из этих рассказов Агафангела Григора составил 5 книг Истории, изложенной в виде непрерывающегося разговора с тою целью, чтобы словами другого удобнее было и изобличать врагов, и себя при случае похвалить.

С того времени, как известное соборное определение было обнародовано, и до того дня, когда Иоанн Палеолог, вошедши неожиданно в Византию, получил верховную власть, Григора, заключенный в своем доме, как в темнице, много вытерпел. Он сам жалуется, что был доведен до такой крайности, что, так как зима была слишком сурова, он не мог иначе согревать стакана воды, как выставляя его на окно под солнечные лучи[58]. Он упоминает также, что, будучи вынужден ходить за водой к колодцу, однажды споткнулся ночью ногой о камень и потом, сделавшись болен, должен был пить грязную и гнилую воду, пока благодаря Агафангелу не достал другой[59]. К нему не смел ходить и священник, поэтому он приобщался заранее запасенными Дарами. Таким образом он был лишен не только телесного, но и душевного утешения. Он говорит также, что у него отняты были и книги Св. Писания, — что от двора у него были нарочитые с тем, чтобы склонить его отказаться от своих убеждений, если же не согласится, предложить ему на выбор — или все невыгоды темничного заключения и, так сказать, медленной смерти, или же скорую насильственную смерть[60].

При таких затруднениях Григора однако ж успел написать в это время 10 книг Византийской Истории. Он писал их с такою поспешностью, что употребил на то не более дней сорока[61]. Это — 18 книга и 9 следующих; в них, кроме других вещей, содержатся акты собора Паламы и рассуждение с Кавасилой. Далее в них особенного внимания заслуживает завещание Григоры, состоящее из трех глав[62]. В первой Григора завещает со всею осторожностью сделать как можно больше списков с этих 10 книг и разослать их во все места к его друзьям. Во второй излагает веру, одобряет церковные постановления о Варлааме и Акиндине и признает в Евхаристии истинное тело и истинную кровь Господа. В третьей запрещает предавать погребению свое тело, что ему было уже обещано его противниками. Между прочим замечает, что все это писал урывками, тайком, на какой попало бумаге, не имея возможности исправлять или обрабатывать написанное, так как нужно было каждую минуту бояться, что заметят его работу. Поэтому неудивительно, если упомянутые 10 книг и менее других обработаны и много обнаруживают в Григоре едкой горечи и раздражительности. То же впрочем следует сказать и об остальных книгах, прибавленных после. Совсем не таковы 17 предыдущих книг; как видно, они составлены до вышеупомянутого Собора, когда Григора пользовался свободой и имел полную возможность их исправлять.

В 1354 г. в начале весны сын Кантакузина Матфей был патриархом Филофеем коронован в влахернском храме и торжественно принят отцом в соучастники правления. Спустя немного дней по поручению отца он явился к Григоре, чтобы снова попытаться уговорить его. Он обещал ему награды и по-прежнему доступ во дворец. Не могши склонить его к тому, чтобы он оставил свои догматические мнения, Матфей старался убедить его по крайней мере в том, что причина общественных бедствий — не в императоре Кантакузине, а в определениях Промысла и судьбы. Григора напротив представлял ему сильнейшие доказательства на то, что все, что ни делают люди, делают не по предопределению Промысла или принуждению со стороны судьбы, а по собственной воле, и потому напрасно Кантакузин хочет убедить себя, что он грешил не свободно, а вынужденный судьбой. Видя непреклонность Григоры, Матфей удалился недовольный, а заключение Григоры стало еще суровее, так что, когда от сильнейшего землетрясения колебались стены его дома, он и тогда не посмел выйти за двери[63].

В конце того же года[64] Византиею овладел Иоанн Палеолог. Григора, получив при этом свободу и избавившись от стражи, явился во дворец и, нисколько не стесняясь, распространился пред государем, не очень благосклонным к Паламе и его защитникам[65], о их мнимом неправомыслии; увещевал государя вступиться за Веру и выразил свою готовность заняться опровержением того, что было определено Кантакузином и Паламою. Но Иоасаф (монашеское имя Кантакузина), узнав об этом, немедленно постарался выкупить Паламу, находившегося в плену у турков, чтобы он сам лично мог защищать свое дело; между тем внушил своей дочери Елене, супруге Иоанна Палеолога, чтобы и она своим влиянием позаботилась уничтожить усилия Григоры.

В следующем году прибыл послом в Византию один латинский епископ, пользовавшийся расположением Палеолога. О его имени Григора молчит, но хвалит его за ученость как знатока св. Писания, получившего в латинских школах основательное богословское образование. Это, по всей вероятности, смирнский архиепископ Павел[66], который в исходе 1355 г. условился с Иоанном Палеологом касательно подчинения последнего апостольскому престолу. Согласно с его желанием послушать прения Паламы с Григорою[67], последний чрез великого логофета приглашен был во дворец и пришел, не зная, зачем позван, потому что императрица Елена, благоприятствуя друзьям своего отца, запретила предупредить Григору о предположенном состязании. Григора уже в самом дворце узнал, что здесь — Палама. При этом известии он оторопел и едва было не вернулся назад, но сразу же ободрился и пошел вперед. У Палеолога находилась тогда и теща его, императрица Ирина, присутствовали также первые вельможи. Григора, приветствовав императора, сел. Когда Палама предложил вопрос о божественном существе и божественных действиях, Григора отвечал ему, что в Боге нет различия, и свой ответ постарался утвердить многими доказательствами. Все, что в этот раз было сказано Паламой и Григорой, последний обстоятельно изложил в двух разговорах, составивших 30 и 31-ю книгу его Римской Истории. Но против его рассуждения с Паламой в скором времени появилось немало опровержений под влиянием Кантакузина[68].

Видя, что эти опровержения не действуют на Григору, Кантакузин решился еще раз попытать его; он пригласил Григору чрез своих друзей к себе на дом[69]. Григора в надежде на возобновление дружбы и на то, что Кантакузин переменит свой образ мыслей, не отказался и рано утром явился к нему. Сперва разговор шел веселый и дружелюбный, как между старыми друзьями. Потом, когда при имени Паламы Кантакузин и согласные с ним монахи стали хвалить Паламу и выражать к нему свое удивление, Григора так разгорячился, что, оставив приятельский тон речи, тотчас обратился к упрекам и брани. Оттого взаимное нерасположение Григоры и Кантакузина только усилилось. Об этом последнем рассуждении Григора написал четыре разговора, составивших столько же книг его Истории (32–35). Все они содержания догматического, исключая первый, которого начало — историческое.

Вероятно, около этого времени Иоасаф Кантакузин, просматривая книги Византийской Истории, которых автором слыл Григора, заметил в них как многое другое[70], так особенно следующие слова: «При жизни императора Андроника он (т. е. Кантакузин) обращался к предвещателям из монахов горы Афона и спрашивал у них, получит ли он верховную власть или нет». Заметил также, что автор приписал монахам, населяющим Афон, величайшие пороки. Поэтому он и нашел нужным пригласить посторонних людей и их свидетельством обличить ложь. Таким образом были приглашены знатнейшие лица и почтеннейшие граждане Византии. Выслушав от чтеца упомянутые обвинения автора Истории, все они в один голос сказали, что Григора «лжив, нагл и легкомыслен». Таким образом Григору осудили, не выслушав его оправданий. Он сильно оскорбился этим, признал суд над ним неправым и отвечал на него тем, что не все, носящее его имя, принадлежит ему — что написанное против соборского определения принадлежит ему, а написанное против Кантакузина не знает, чье, и, если бы попалось в его руки прежде, чем дошло до ушей других, он непременно предал бы это огню. На это Кантакузин отвечал иронически, скорее, смехом, чем опровержением. Григора, впрочем, в этом случае не лгал, если только его книги Византийской Истории, существующие в настоящее время, не отличны от написанных им, потому что в книгах, которые мы имеем теперь, ни слова нет о том, что Кантакузин обращался к предвещателям, об афонских монахах сказано много, но не то самое, что читал Кантакузин, даже такое, что относится к чести этих монахов и славе их горы[71].

Отсюда видно, что книги Григоры были испорчены бесчестными людьми еще при его жизни. В последней книге своей Истории он жалуется на неблагородство своих противников, которые многое в его сочинении осторожно соскоблили ножом и исказили смысл слов, прибавляя к слову одну букву или несколько букв, либо заменяя одну букву другой, например φἔυ вместо ἔυ, κακὸν вместо καλὸν, κατὰ вместо περὶ. Поэтому он просит читателей, чтобы они сличали экземпляры его книг, которых, говорит, очень много, так как во избежание подлога он позаботился, чтобы как можно больше было списков, тщательнейшим образом переписанных.

Когда, где и какою смертью умер Григора, пока неизвестно. Его Римская История доходит до начала 1359 г. или до 64 г. его жизни. Можно предполагать, что в этом году он кончил и жизнь, но это одна догадка. — Выше было замечено, что противники Григоры однажды обещали лишить его погребения и что их волю сам Григора завещал выполнить. В самом деле, и их воля и завещание Григоры были в точности выполнены. По словам одного из почитателей Григоры, «это тело великого проповедника истинной Веры долгое время было предметом позора и посмеяния, — тело того мужа, которого ни между философами нет выше, ни между аскетами строже, которого не было тверже в борьбе за Веру, в перенесении преследований со стороны врагов, унижения и тюремного заключения, — этого дивного, говорю, Никифора Григоры, в котором тем и другим именем Бог указал человека, имевшего одержать победы над врагами истины, при своей бодрственной и недремлющей душе»[72].

Но при всех своих достоинствах Григора имел и свои важные недостатки. Он был суров, раздражителен, смел иногда до дерзости, честолюбив и настолько занят собой, что никогда не упускал случая выставить на вид свои достоинства и свое значение. Как историк, он не беспристрастен и не чужд духа партии; в хронологии недостаточно точен; допускает географические погрешности, иногда и исторические. Говоря сравнительно, в сочинениях исторического содержания его далеко превосходит Кантакузин. Впрочем, в хронологии Григора более обстоятелен, тогда как Кантакузин упускает ее почти совсем из виду. Кантакузин нечто, по-видимому, намеренно прошел молчанием, о чем Григора не упустил случая рассказать. Сюда надобно отнести то, что Григора говорит о бесчеловечии Синадина в отношении к Андронику старшему, о рождении Иоанна Палеолога, о послах, приходивших от папы в Константинополь и мн. др. Обо всем этом Григора говорит прямо, как не скрывает и поражений, какие терпели византийцы от варваров. Между тем Кантакузин не упоминает ни о потере Никомидии, ни о потере Никеи. Кантакузин в своей Истории говорит об одних делах византийских, а Григора и о делах внешних. Вообще они пополняют друг друга, и историю одного следует читать не иначе, как сличая с историей другого.

Предлагаемый здесь перевод сделан с боннского издания 1829–1830 г., заключающего в своих 2-х томах 23 полные книги истории Григоры и две главы 24-й книги. Остальные главы 24-й книги и все остальные книги от 25 до 37 включительно помещены в 3-м томе боннского же издания 1855 года.


Содержание первого тома
Книга 1-я. Дело историка. Похвала Истории. Историческая истина. Какие историки заслуживают порицания. Осуждение Андроником старшим историков, любящих злословить других и лживых. Автор делает общие замечания о своей истории (гл. 1). Начало повествования: Константинополь взят латинянами. Феодор Ласкарь провозглашается в Никее императором. Алексей Комнин овладевает Трапезундом, Михаил Ангел Комнин — Фессалией и Эпиром. Латиняне разделяют между собою остальные провинции. Готовятся к походу в Азию. Терпят поражение от правителя болгар, Иоанна Асана. Балдуин взят в плен. Конец других вождей. Фракия и Македония терпят опустошение. Алексей Ангел, прежде император византийский, схвачен маркграфом Монтеферрата; с трудом освобождается; завидует своему зятю Феодору Ласкарю. Приобретает себе союзника в турке Ятатине. Антиохию осаждают турки. Быстрота движения Феодора. Ятатин выстраивается в бой и вступает в сражение. Храбрость латинских всадников и гибель их, почти всех. Ятатин убит Ласкарем. Побежденным туркам дан мир. Алексей взят в плен. Снисходительность к нему победителя. Жены Феодора Ласкаря.

Книга 2-я. По смерти Ласкаря преемником его власти делается зять его, Иоанн Дука. Вдовствующая императрица остается недолго жить после супруга. Похвала Феодору Ласкарю. Похвала Иоанну Дуке и сравнение его с Феодором. Роберт император византийский. Алексей и Исаак Ласкари недовольны, что им предпочтен Дука. Прибегают к оружию латинян, но терпят поражение от Иоанна Дуки. Латиняне теряют города в Азии (гл. 1). Феодор Ангел делается преемником брату Михаилу. Расширяет пределы своей власти. Овладевает самою Фессалоникою в отсутствие маркграфа монтеферратского. Провозглашает себя императором и помазуется на царство, вопреки закону, архиепископом Болгарии. Почему Болгария была названа Первою Юстинианою. Происхождение болгар, их переселение и переменное счастье. Феодор Ангел безнаказанно проходит области разоренные латинянами, болгарами и скифами. Опустошает все до Византии. Плачевное положение дел (2). Болгарин Иоанн Асан побеждает Феодора Ангела, берет в плен, ослепляет. Иоанн Дука устраивает флот. Овладевает островами Эгейского моря и Родосом. Переходит в Европу. Овладевает многими городами. Заключает мир с болгарами. Дочь Асана берет в супруги своему сыну. Терновский епископ делается самостоятельным. Император, возвратив все города от Византии до Стримона, возвращается в Никею (3). О Скифах необходимые сведения: страна Скифов; род жизни, умеренность, правдивость и другие добродетели; их различные имена; скифы — орудие гнева Божия; в разные времена они опустошили многие страны; усвояют нравы побежденных ими; европейские скифы, ближайшие к древней Скифии; переселение скифов в Азию, в Европу, в самую Африку; Скифия никому не была подвластной; почему скифы легко делались победителями других народов (4). Иперборейские скифы спускаются к Каспийскому морю. Смерть их вождя Чингисхана. Его сыновья, Халай и Телепуга, разделяют войско. Телепуга ведет своих в Европу. Покоряет много народов. Скифы команы, боясь иперборейских скифов, переходят через Истр. Встречают благосклонный прием от Иоанна Дуки. Причисляются к римским легионам. Земли, отведенные им для поселения в Европе и Азии. Другая часть иперборейских скифов, последовавшая за Халаем, зимует у Тавра. Описание этой горы. Скифы проникают в самую Индию. Отсюда, обратившись назад, опустошают ближайшие земли. Наконец поселяются в Месопотамии. Беспокойный вождь их посредством своих сатрапов покоряет персов, парфян и мидян. Свои владения ограничивает морскими берегами. Скифы сперва пренебрегают золотом и удовольствиями роскоши, а потом подвергаются общей слабости людей. На побежденных налагают дани. Усваивают образ жизни ассириян и персов, их веру и все их обычаи (5). Опасность туркам и арабам от соседства скифов. Посольство от турков к Иоанну Дуке о союзничестве. Необходимость приводить к соглашению обе стороны. Союз с турками чем был полезен римскому государству. Земледелием и скотоводством император доставил пользу и себе, и бедным. Расположил к тому же своих родственников и вельмож. С какою целью. Какие чрез это приобретены богатства. Голод у турков. Римляне обогащаются деньгами турков. Корона царицы, названная яичною. Постановление императора касательно употребления заграничных одежд и материй и его польза (6). Императрица, мать Феодора, упав с лошади, делается неспособною к деторождению. Вместе с супругом превосходно ведет дела. Храмы, ими построенные, Богоугодные заведения. Ирина умирает. Император вдовец берет за себя замуж алеманянку Анну, сестру сицилийского короля Манфреда. Влюбляется в учительницу и воспитательницу Анны Маркесину. Украшает ее царскими знаками. Предпочитает даже самой супруге. Чувствует угрызение совести. Монахи, по приказанию настоятеля Влеммида, запирают храм пред Маркесиной. Похвала Влеммиду. Он преследует Маркесину. Маркесина вместе с придворными льстецами обвиняет его пред царем в оскорблении царского величества. Царь со слезами осуждает себя самого (7). Михаил, побочный сын Михаила Ангела, делается правителем Фессалии и Этолии. У него четыре сына. Обручает сына Никифора со внучкой царя, Марией. Немедленно нарушает союз и угрожает фракийским городам. Император идет с войском и одни города ободряет, другие возвращает себе. Возобновляет союз с Михаилом. Дает ему титул деспота, как и сыну его, по родству. Михаил Палеолог обвиняется в домогательстве верховной власти. Оправдывает себя клятвою. Воины отпущены на зимние квартиры. Император, возвратившись в Азию, заболевает. Хворает целый год. Умирает и предается земле. Где. Каких лет. На каком году царствования. Продолжение жизни его сына, Феодора (8).

Книга 3-я. Феодор Ласкарь наследует отцу. Отчего при жизни отца не был провозглашен императором. Делается им с общего согласия народа. По смерти Германа рассуждает об избрании патриарха. Достойнее всех Никифор Влеммид. Отказывается от предложенной чести. Избирается Арсений. Его достоинства. Государь утверждает избрание. Помазуется на царство новым патриархом. Переходит Геллеспонт с большим войском. Охотничьи служители включены в число воинов. Правитель болгар, чувствуя себя не в силах бороться с римлянами, восстановляет союз и заключает мир с ними. Царь идет на Фессалию. Императора встречает супруга Михаила, Феодора. Достигнув примирения, она удаляется домой с невестой своего сына, Марией (гл. 1). Михаил Палеолог, правитель Никеи, удаляется к туркам. Причина бегства. Иконийский султан поручает ему начальство над римским легионом и выставляет его против скифов. Родственник султана передается врагам. Турки терпят поражение. Палеолог, по приглашению царя, возвращается во дворец. Дает клятву. Получает сан коноставла. Болгарские дела. Кончина Асана. Его изнеженный и беспечный преемник, Миц. Престолом овладевает Константин Тих. Миц убегает в Азию. Отдает царю Месимврию. Получает от него поместье и ежегодное содержание. Тих чрез послов сватает за себя дочь императора, Феодору. Достигши этого, первую супругу отвергает и заложницею отправляет в Никею. Царь заболевает. Перед смертью постригается в монашество. Раскаивается во грехах. Умирает (2). Георгий Музалон попадает во дворец. Больше всех любим Феодором младшим. Получает сан протовестиария. Женится на родственнице императора. Вместе с патриархом Арсением он назначается опекуном над Иоанном Ласкарем. Четыре дочери императора. Единственный сын. Клятва дважды дается и дитяти, и опекуну. Вельможи обижаются предпочтением, оказанным Музалону. Музалон созывает их и хочет отказаться от опеки и управления. Ему не позволяют. Он требует новых клятв. Зависть знатных лиц. Бунт в войске. Поминовение по императору в 9-й день. Убиение Музалона и его двух братьев в храме. Страх женщин, священников и других. Арсений не знает, что делать. Человек простой и добродетельный, но совсем неспособный к государственному управлению. Обращаясь за советом к другим, поступает вопреки своему намерению — сохранить дитя (3). Михаил Палеолог пользуется общим расположением. Предуказания на его царствование. Знатность происхождения. Достоинства его деда и отца. Получает от патриарха ключи от царской казны. Подарками располагает к себе людей знатных, воинов и проповедников. По их желанию и с согласия патриарха получает верховную власть до совершеннолетия законного наследника престола. Получает титул деспота (4). Михаил Ангел предполагает напасть на Фракию и Македонию. Собирает войско. Прибегает к союзничеству своих зятьев, принцепса Пелопоннеса и короля Сицилии, Манфреда. Последние делят уже области, прежде чем успели их покорить. Против них посылается брат Михаила Палеолога, севастократор Иоанн. Имеет при себе военачальниками знатных лиц. Берет с собою фракийские и македонские полки. Располагается лагерем неподалеку от неприятеля. Неприятели осаждают Белград. Слишком надеются на свои силы. Презирают римское войско, неравное им по числу, но сильное божественною помощью. Михаил Ангел поддается обману перебежчика. Воображает, что его выдали союзники. Ночью оставляет их. Союзники, узнав об удалении Михаила, воображают, что он их выдал. При смятении делаются жертвою римских мечей. Принцепс Пелопоннеса попадает в плен. Король Сицилии с немногими спасается бегством (5).

Книга 4-я. Михаил Палеолог провозглашается императором. Арсений поражен этим. Требует от Михаила новой клятвы. Возлагает на него корону. На каких условиях. Принцепс Пелопоннеса выкупается из плена. Отданные им города, которых правителем поставляется Константин севастократор. Поражение пелопоннесских латинян. Арсений удаляется от патриаршеского престола. Причина его удаления. На его место возводится Никифор. Палеолог напрасно осаждает Галату. Окружает Византию войском, от чего в ней — недостаток в необходимых вещах. Возвращается в Никею. Скифы занимают Ассирию и Аравию. Вторгаются в Азию за Евфратом. Овладевают столицей турков. Султан Азатин ищет убежища или помощи у Палеолога (гл. 1). Михаил Этолянин нарушает мир. Против него посылается Кесарь Стротигопул. Ведет с собой небольшое число воинов. Получает приказание мимоходом пригрозить византийцам. Где первый раз располагается лагерем. Кого встречает. О божественном Провидении. У латинян силы небольшие. Они осаждают Дафнусию. Условия Кесаря с предателями касательно взятия города. Кесарь входит в город ночью. Пожар в разных концах города. Исчисление латинских императоров. Напрасная попытка Балдуина. Бегство. Флот, осаждавший Дафнусию возвращается в Византию. Принимает спасающихся бегством латинян. Отплывает в Италию. Михаил поражен вестью о взятии города. Вступает в него золотыми воротами. Впереди несут икону Одигитрии. Некрасивый вид городских развалин. Беспечность латинян. Император восстановляет город. Арсений снова патриарх. Триумф Алексея Кесаря (2). О непостоянстве человеческого счастия. Слова Филиппа Македонского. Михаил Этолянин опустошает римские пределы. Побеждает Кесаря и берет живым в плен. Судьба человеческих дел. Кесарь возвращается, в обмен на сестру короля сицилийского, Манфреда, в Византию. Михаил Этолянин входит в родство с императором (3). Палеолог утверждает свою власть. Дочерей Феодора Ласкаря выдает замуж. Ослепляет их брата Иоанна. Арсений отлучает его от церковного общения. Не обращает внимания на его видимую покорность этому определению. Палеолог составляет против него собор архиереев. С какой стороны последние показывают себя. Обвинение, выставленное против Арсения. О турке Азатине. Арсений не является на собор и отвергает его. Осуждается. Преемником его делается Герман. Услуги, оказанные Германом Палеологу (4). Против правителя Евбеи возмущается Икарий. Укрепившись, он входит в союз с Палеологом. Обещает покорить ему всю Евбею. Правитель Евбеи попадается в плен и представляется императору. Скоропостижно умирает. Генуэзцы поселяются в Галате. Их привилегии. Их управление. Сын Балдуина женится на дочери короля Италии, Карла. Палеолог, устроив большой флот, разрушает его надежды. Возвращает острова. Михаил Этолянин опять нарушает условия. Палеолог идет на него войной. Боится при виде кометы. Опасается нашествия скифов и возвращается домой (5). Сестра ослепленного Иоанна возбуждает своего супруга, правителя Болгарии, Константина, против Палеолога. Азатин подстрекает его к тому же. Скифское войско, по приглашению Константина, вторгается во Фракию. Палеолог на двух триирах спасается бегством. Скифы освобождают Азатина. Удаляются, обремененные добычею. Положение Фракии. Что сделано с женою, детьми, деньгами и приближенными Азатина (6). Посольство к Палеологу от султана Египта и Аравии. Неблагоразумное дозволение египетским купцам свободно переправляться чрез Босфор. Египтяне слабы и изнеженны. Пользуясь воинами, набранными из скифов, они опустошают Африку и Ливию. Истребляют галлов в Финикии и Сирии. Первый поход латинян для освобождения гроба Господня. Обширность владений египетских арабов (7). Герман отрекается от патриаршества. Преемник его — Иосиф: кто он, откуда, каких дарований, какого характера и жизни. Разрешает Михаила Палеолога от грехов клятвопреступничества и жестокости. Солнечное затмение и его смысл. Отношение светил небесных к событиям, совершающимся на земле. Андроник женится на Анне. Украшается царскими знаками. Присяга Андроника отцу и Андронику присяга народа. Его подпись на едиктах (8). Смерть Михаила Этолянина. Четыре сына. Наследство разделено между двумя. Положение младших братьев и бегство их к императору. Иоанн Севастократор, правитель Фессалии, опустошает римские области. Деспот Иоанн с большим войском вступает в Фессалию. Страх Севастократора. Обращение римского войска с священными вещами и храмами. Севастократор теряет многие города. Защищается в стенах Новых Патр. Поставленный в затруднение продолжительною осадою, оставляет крепость и хитро пробирается чрез римский лагерь к афинскому дуксу, от которого получает 500 отборных воинов. Неожиданно нападает на римлян. Деспот Иоанн снимает осаду. Жители крепости с Севастократором расхищают римский лагерь. Преследуют бегущих. Довольствуясь добычей, удерживаются от убийства. Древний обычай. Римские воины куда спасаются бегством. Город Сикион отчего назван Димитриадой (9). О заливе пелассийском. Императорский флот тревожит острова, занятые латинянами. Флот критян и евбеян налегает на римские корабли, стоявшие в заливе пеласгийском. Морское сражение. Римляне предаются бегству. Деспот Иоанн, явившись с суши, возобновляет сражение и обращает врагов в бегство. С этого времени отказывается навсегда от знаков достоинства деспота (10).

Книга 5-я. Союз Балдуина с королем Италии, Карлом. Договор о возвращении Константинополя. Честолюбие, ум и воинские способности Карла. Что его побудило к войне с Палеологом. Приготовления к войне. Сухопутные войска. Флот. Палеолог укрепляет Византию. Вооружает против Карла венецианцев и сицилийского короля. Карл не оставляет своих планов. Палеолог отправляет послов к папе для переговоров о мерах против Карла и о соединении Церквей (гл. 1). Благосклонный прием посольства в Риме. Открывается единение. На каких условиях. Патриарх Иосиф не признает условий и удаляется от патриаршеского престола. Значительная часть духовных и государственных лиц противится императору. Император старается достигнуть своей цели сперва ласковыми словами и увещаниями, потом насилием. Ревность и постоянство некоторых. Достоинства хартофилакса Векка. Он также отвергает соединение Церквей. Легко опровергает императора и ученых. Заключается в тюрьму со всеми почти родственниками. Внимательно читает и сверяет с творениями св. отцов книги Влеммида, написанные в пользу латинян. Изменяет себе. Делается патриархом. Делается орудием царя. Его помощники. Литургия однажды была совершена с латинянами, — где, кем и по какому случаю (2). Анна и Мария, племянницы императора, за кого выданы замуж. Болгар Лахана разживается от разбоя. Собирает войско. Побеждает и умерщвляет Константина Тиха. Овладевает его царством и женой. Угрожает римским городам. Палеолог противопоставляет ему Асана. С Асаном обручает свою дочь. Отправляет его с большим войском в Болгарию. Лахана убит. Воцаряется Асан. Жена и сын Константина Тиха. Зять Асана Тертер замышляет на жизнь своего шурина и лишает его престола. Асан убегает в Византию (3). Галатские генуэзцы заносятся слишком высоко. Палеолог за убиение одного византийца грозит им истреблением. Они добиваются прощения. Их две трииры, не отдав чести императору, выходят из Константинополя. Возвращения их ожидают императорские трииры. Генуэзские напрасно стараются ускользнуть. Сражаются с императорскими и терпят поражение. У латинян спесь сбита (4). Смерть султана Азатина. Его сын, Мелик, возвращает отцовскую власть. Терпит поражение от сатрапа Амурия. По возвращении домой умерщвляется. Турки разбойничают. Грабят римские области. Ничтожны пред скифами, сильны пред римлянами. Палеолог противопоставляет им большое войско. Над ним поставляет неосторожных вождей. Турки в сражении хитро заманивают их вперед и побеждают. Простирают опустошение до р. Сангария. Палеолог, укрепляя берега Сангария, защищает Вифинию. Его войска и сухопутные и морские развлечены другими войнами. Турки грабят азиатские области. Дележ добычи. Две сестры от горя умирают при дележе, обнявшись. Андроник, по приказанию отца, восстановляет Траллы. Чрез четыре года турки берут его. Оракул о Траллах, относимый многими к Андронику. Оправдывается делом. Основатель Тралл; почему город так назван (5). Карл и Михаил Палеолог достойные друг друга соперники. Божественное провидение. Карл, постоянный враг Палеолога, не видящий успеха в своих замыслах. Готовится напасть на Византию с суши и с моря. Росонсул, начальник сухопутных сил, переправляется чрез Ионийское море; в каких видах. Палеолог вооружает против Карла сицилийского короля, Фридриха. Чрез это обращает флот Карла против Сицилии. Молебствия об успехе оружия. Военная дисциплина итальянцев. Как они вредят себе своей спесью. Росонсул продолжает осаду Белграда. С немногими идет для защиты черпавших воду. Византийские воины окружают его. Преследуют остальных его воинов. Карл дурно ведет дела в Сицилии. Лишается сына. Умирает с горя (6). Иоанн, император Трапезунда, является в Византию. Женится на дочери Палеолога, Евдокии, от которой родился ему Алексей, его преемник. Иоанн Севастократор снова нарушает мир. Палеолог отправляет послов к скифу Ноге. Получает от него помощь. Угрожает Фессалии. Неожиданная болезнь мешает ему выполнить свои планы. Слыша название мест, среди которых находился, припоминает оракул. Жалеет, что введенный в заблуждение загадочностью оракула, ослепил невинного человека. Рассуждение об оракулах. В каком году умер Палеолог, каких лет. Как поступили с его телом. Его достоинства. Чрезмерная любовь к детям. До чего его довела (7).

Книга 6-я. Андроник наследует отцу. Смутное начало царствования. Как отсылаются союзные скифы. Михаил Глава. Куда перенесено тело императора. Траур. Церковные дела. Ссыльные возвращаются домой. Векк тайно удаляется от патриаршеского престола. Иосиф снова патриарх. Три партии в греческой Церкви. Иосиф опять оставляет патриаршество. Правдивость императора. Назначается собрание в Атрамитии. Иосиф умирает. В патриархи избирается Григорий Кипрский. Его посвящение замедлено. Козильский и деврский епископы. Посвящается епископ в Ираклию и рукополагает нового патриарха. Закон императора Севера. Константин В. не отменяет привилегий, данных городам. Зилоты подозрительно смотрят на Григория Кипрского. Их жестокость, честолюбие, корыстолюбие. Собор атрамитийский. Суд над книгами огнем; огонь не щадит ни тех, ни других. Восстановление согласия. Значение патриарха упрочено. Требование арсенитов. Тело Арсения полагается в храме Софии. Куда потом перенесено. Феодора, дочь Евлогии (гл.1). Андроник, овдовев, просит себе жены у короля Испании. За него выдается Ирина, на что не испрашивается согласия у папы. Древний обычай латинских царственных лиц. Достоинства Ирины. Григорий кипрский завидует Векку. Старается отправить его в ссылку. Жалобы Векка. Собор. Красноречие Векка. Григорий патриарх и Музалон, великий логофет, его опровергают. Значение Музалона. Векк ничего не выигрывает. Отвергает общение с противниками. Снова отправляется в ссылку с Мелитиниотом и Метохитом. Жестокость зилотов к тем, которые соединились с римскою Церковью. Справедливое наказание за жестокость. Андроник боится наказания за злодеяния отца. Посещает и утешает ослепленного Ласкаря. Отправляется на Восток (2). Андронику советуют не делать издержек на флот. Как гибелен был этот совет. Латиняне чрез то усилились. Смелость пиратов. Гасмуликская толпа рассеялась. Многие заброшенные трииры погибли. Немногие уцелели (3). Григорий Кипрянин не помог в беде Векку. Наказывается праведным судом Божиим. Его свои же обвиняют в богохульстве. Выдают неблагодарные друзья. С ним случилось то же, что с Юлием Кесарем. Удаляется в монастырь Одигитрии. Отсюда переходит в другой по приглашению знатной женщины. Умирает. Хила и Даниил, непризнательные к нему, платятся за это. И их обвиняют люди, на которых полагались больше всего. Холодность к ним императора, пренебрежение от сотоварищей. Сокрушенные скорбью, оканчивают жизнь в столице (4). Преемник Григория Кипрского — Афанасий, человек неученый, но строгой жизни. Наказывает клириков. Не щадит и епископов. Григорий Кипрский делал предстоятелями Церквей людей ученых. Афанасий заставляет епископов жить в своих епархиях. Внушает страх самим сыновьям царским. Что запретил монахам. Афанасиевы распоряжения недолго имели силу. Древний обычай всенародно объяснять св. Писание и проповедовать Слово Божье. С течением времени он был оставлен. Следствия этого. Запустение Церкви и его причины (5). Андроник имеет в подозрении брата, порфирородного Константина. Причины подозрения — первая, вторая, третья. В какой мере они основательны. Порфирородный женится. Возобновляется студийский монастырь. Андроник отправляется в Азию. Порфирородного с его друзьями заключает в темницы (6). Все возмущаются против Афанасия. Причина этого. Афанасий удаляется. Об отлучении, тайно написанным им. Оно найдено. Волнение по этому поводу. Слава Афанасия ослабела. Как он извинялся пред императором. Прощает и просит прощения. Иоанн созопольский. При нем дурные монахи вздохнули свободно. Михаил, сын Андроника, украшается диадимою (7). Король итальянский и царь армянский заводят сватовство с императором. Итальянский отвергнут. Метохит и Гликис: их достоинства; отправляются на о. Кипр для сватовства, затем в Армению. Свое путешествие Гликис описал. Является в Византию Мария, сестра царя Армении. Турки опустошают римские пределы. Посылаются в Азию Филантропин и Ливадарий. Их достоинства. У Филантропина успех во всем. К нему присоединяются многие. Ливадарий подозревает его. Критские перебежчики уговаривают его отложиться. Филантропин колеблется. Соглашается, но отказывается возложить на себя царские знаки. О его отложении узнают Ливадарий и царь. Филантропин неблагоразумно нападает на брата императора, Феодора, вместо Ливадария. Ливадарий набирает денег и воинов. Располагается лагерем в Лидии. Подкупленные критяне выдают Филантропина. Жестокость в отношении к нему Ливадария (8). Землетрясение. Многие здания упали. Упала и статуя Михаила Архангела. Кто ее поставил и кто восстановил. Умирает трапезундский император, Иоанн. Его преемник, сын Алексей. Вдова его, Евдокия, является в Византию. Отказывается от супружества с королем сербским. Непостоянство короля в отношении к женам. Император обручает с ним свою дочь, Симониду. Съезжаются в Фессалонике. Порфирородный следует за братом в узах. Заложники от короля. Сестра Святослава и Кутрул. Пятилетнюю Симониду увозит с собой сорокалетний жених (9). Алане, покоренные скифами, отправляют послов к императору. Их требования и обещания. Андроник не верит римлянам; обращается к иноземной помощи; как это было вредно римскому государству. Алане приняты с женами и детьми. Дают повод к тяжким поборам. Переправляются в Азию, под предводительством императора. Располагаются лагерем около Магнезии. Турки наблюдают за ними. Делают на них наступление и обращают в бегство. Император укрывается в Магнезии. Алане опустошают поля христиан. Турки простираются до Лесбоса (10). Венецианцы, много раз побежденные генуэзцами, снаряжают огромный флот. Что придумывают галатские генуэзцы. Их пустые домы и корабли венецианцы предают пламени. Византийцы за пожары негодуют на венецианцев. Последние требуют от императора удовлетворения. Их не слушают. Они мстят. Обремененные добычею, возвращаются домой. Иоанн патриарх не пользуется уважением, как человек простой и необразованный. Удаляется. Возвращается на родину (11).

Книга 7-я. Турки занимают азиатские области и разделяют их между собою. Имена сатрапов. Афанасий предсказывает гнев Божий. Землетрясение. Император находит Афанасия более всех достойным патриаршества. Считает нужным его восстановить. Многие противятся этому. Некоторые соглашаются. Афанасий вновь получает патриаршество. Александрийский патриарх составляет басню насчет Афанасия (гл. 1). Король Италии нападает с суши и с моря на неприготовленного к тому короля Сицилии. Вредит ему в течении двух лет. Рожер Каталонец — гроза моря и островов. Делается союзником короля Сицилии. С его прибытием города сицилийские возвращаются к законному владетелю. Король итальянский пытается подчинить их себе, но безуспешно. Возобновляет войну, но терпит поражение. Предлагает заключить мир и породниться (2). Воины Рожера по умирении Сицилии не знают, куда броситься. Являются в Византию с согласия Андроника. Почести, оказанные Рожеру и Беренгарию Тенце. Каталонцы отправлены в Азию; угнетают своих союзников. Освобождают Филадельфию от осады. Добродетельный епископ Феолипт. Упущен случай возвратить государству потерянные владения в Азии. Римляне и алане возвращаются домой. Каталонцы, не получая обещанного жалованья, поступают с римскими городами, как неприятели. Император бессилен наказать их. Рожер из Азии переходит во Фракию. Приступает к молодому императору и требует уплаты жалованья. Умерщвляется (3). Римские воины, убив Рожера, вообразили, что победили каталонцев. Определениям божественного Промысла не следует противиться. Дурных планов дурной и конец. Причины поражений римских. Каталонцы укрепляют Каллиуполь, избив жителей. Поднимают на море и на суше войну. На море терпят поражение от генуэзцев. Беренгарий, морской военачальник, взят в плен, потом выкуплен. Уныние каталонцев. Готовятся выдержать осаду. Просят турков помочь. Производят грабеж. На них идет император Михаил. Ведет с собою туркопулов и массагетов. Располагается лагерем подле Апров. Выстраивает войско, видит измену туркопулов и массагетов. Расстроенные ряды тщетно старается привести в порядок. Нападает на врагов и едва ускользает от них. Доблестный поступок одного всадника. Андроник выговаривает сыну за то, что он безрассудно подвергал себя опасности. Бегство и поражение римлян. Туркопулы переходят на сторону каталонцев. Вожди каталонцев ссорятся между собою. Беренгарий убит. Ксимен является в Византию. Украшается титулом великого дукса и удостаивается родства с императором. Массагеты на пути к скифам терпят поражение от туркопулов и каталонцев (4). Императрица, ненавидя пасынка, хочет сравнять с ним своих сыновей. Обычай латинских владетельных лиц относительно наследства. У Андроника от двух жен — шестеро детей. Андроник отказывает своей жене в просьбе. Ирина мстит, ссорится, удаляется в Фессалонику, выдает мужа. Бесстыдство женщины. Кротость Андроника. Ирина ищет жены сыну своему, Феодору. Афинский дукс не соглашается на предложенное ею условие. Она обращается к Спинуле. Знатные латиняне не очень дорожат родством с византийскими императорами. Род Ирины. Сан маркграфа. Рассуждение о чинах и титулах. Область лангобардских маркграфов. Феодор посылается туда. Уносит с собою большое богатство. Иоанн, другой сын Ирины, женится на дочери Никифора Хумна. Умирает бездетным. Непомерная щедрость Ирины к зятю, сербскому королю. Обманутая надежда. Отчего жена короля бесплодна. Король, по настоянию Ирины, назначает своим преемником сперва Димитрия, потом Феодора, братьев своей жены. Они не могут привыкнуть к климату в Триваллии (5). Каталонцы опустошают Фракию. Ищут места для поселения. Их число. Зимуют в Македонии у Кассандрии. Угрожают македонским городам, особенно Фессалонике. Андроник заграждает христопольские теснины. Старается набрать войско для защиты городов. Неприятели, чувствуя недостаток в продовольствии, хотят возвратиться во Фракию. Слышат, что им прегражден путь. Находятся в большом страхе. Идут в Фессалию. Останавливаются у Олимпа. Опустошают окрестные поля. Сколько было турков в войске каталонцев. Кто были вожди у турков. Как они на пути в Фессалию, поделив с каталонцами добычу, удалились (6). Каталонцы, расставшись с турками, вторгаются в Фессалию. Наследник правителей — Севастократоров находится при смерти. Его жена. Детей от ней нет. Фессалийцы находят лучшим для себя задобрить каталонцев. Каталонцы предпочитают неверным надеждам деньги и дружбу фессалийцев. Прошедши Фермопилы, располагаются лагерем у Кифисса. Течение Кифисса. Правитель Афин не дает каталонцам пропуска. Презирает их. Силы каталонцев. Их военная хитрость. Многочисленное войско афинское вязнет в грязи. Истребляется. Каталонцы берут Фивы и Афины. Принимают оседлость в тех местах (7). Турки, оставив каталонцев, следуют за своими вождями. Мелик обращается к сербскому королю. Халил останавливается в Македонии. Заключает мир с римлянами. Условия мира. Великий стратопедарх препроводит турков к Геллеспонту. Римляне нарушают мир. Турки занимают замок. Получают помощь. Опустошают страну. На них идет Михаил император. Безрассудство деревенского сброда. Беспечность римлян. Варвары прекрасно ведут свои дела. Нападают на неприятельское знамя. Воины римские разбегаются. Удаляется и царь с поля сражения, в горе и слезах. Военачальники от времени до времени останавливаются. Попадают в плен. Калиптра императорская делается добычею и предметом острот Халила (8). Второе удаление Афанасия от патриаршеского престола. Причина удаления. Его место занимает Нифонт, человек неученый. Его способности и дурные наклонности. За одно заслуживает похвалы — что принял в общение арсенитов. Требования арсенитов. Некоторые из них возобновляют раскол (9). Турки опустошают Фракию. Император находит нужным приобресть наемное войско. Скудость казны. Просят помощи от короля Сербии. Филис Палеолог просит предоставить ему войну с турками. Его достоинства. Андроник соглашается на его просьбу. Он располагает к себе воинов. Выведав намерения неприятелей, выводит свои полки. Располагается лагерем у р. Ксирогипса. Появление турков. Приготовление к сражению. Филис поправляет дело, поначалу расстроившееся. Истребление варваров. Преследование их. Они запираются в Херсонесе. Императорские трииры наблюдают за Геллеспонтом. Римлянам прислана помощь от латинян и от сербского короля. Осада убежища турков. Стенобитные орудия латинян. Варвары после неудачных попыток ускользнуть ночью приходят в отчаянье. Себя и все свое отдают латинянам. Многие ночью умерщвлены римлянами. Как поступили латиняне с остальными (10). Место низложенного Нифонта занимает Иоанн Гликис из мирян. Его достоинства. Отчего он не надел монашеской одежды. Молодой Григора — любитель красноречия, постоянный слушатель Гликиса. Значение Феодора Метохита. Его дочь замужем за Иоанном Паниперсевастом. Похвала Метохиту: телесные и душевные дарования, редкая ученость, характер изложения. Как он любовь к учености совмещал с государственными занятиями (11). Кончина императрицы Ирины. Погребение. Что сделано с ее деньгами. Храму Софии грозит разрушение. Он поддерживается двумя пирамидами. Андроник желает лучше возобновлять храмы, чем вновь строить. Его похвальная скромность. Храмы, им восстановленные. Его другие государственные дела. Об исправлении колонны, статуи и креста на площади храма св. Софии. Измерение статуи, креста и шара (12). Андронику младшему дается в жену алеманянка Ирина. Император Михаил отправляется в Фессалонику. Причина этого. Там он умирает. Оракул о его смерти. Повторяется о фессалийских делах, что уже было сказано. Области и города Иоанна Дуки, умершего бездетным, отходят под власть разных владетелей. Некоторые достаются римлянам. Остальным напрасно рассылаются указы от Синода (13).

Книга 8-я. У императора Михаила две дочери. За кем замужем. У него два сына. Дед предпочитает Андроника всем. Воспитывает его у себя. Характер, занятия и честолюбие Андроника младшего. Любит гетеру. Против соперника своего располагает засаду. Вместо его умерщвляется брат Андроника, Мануил. Горе, болезнь и смерть отца. Скорбь деда. О Генуе. Где она. Раздоры между гвельфами и гибеллинами. Королева медлит возвратиться к супругу. Угрозы короля. Королева на возвратном пути к супругу надевает монашеское платье. Брат ее, Константин, разорвав рубище, отдает ее триваллам для препровождения к мужу (гл. 1). Патриарх Гликис, при усилении болезни, удаляется в монастырь; совсем нелюбостяжателен и потому мало имеет денег. Призывает Григору, которому диктует свою последнюю волю. Завещание патриарха. На место Гликиса избирается монах Герасим, человек простой и неученый. Какие патриархи нравятся императорам (2). Мать деспота Константина. Первая жена. Сын от служанки, Кафар. Нелюбим отцом. Достоинство Евдокии, жены Палеолога. Она выходит замуж за Константина Деспота. Кафар пользуется расположением старика-императора. Недовольство молодого Андроника. Странное требование стариком-императором от народа присяги на верность ему и тому, кого назначит себе преемником. Сиргианн получает поручение от деда наблюдать за внуком (3). Род, образование и способности Сиргианна. Будучи областным правителем, располагает к себе всех. Удивительная в нем находчивость. Вероломный, он отягощает соседних народов. Возвращает отнятую область. Получает сан пинкерна. Возмущается. Попадает в тюрьму, но по просьбам матери получает свободу. Клянется в верности. Получает приказание следить за молодым императором. Открывает молодому намерения старика-императора. Его речь, которою располагает первого отложиться от последнего. Условия и клятвы. Три участника замысла. Сиргианн и Кантакузин, подкупив первых вельмож при дворе, получают в свое управление области во Фракии. Разными хитростями прокладывают дорогу к отложению (4). Дед решается произвести публичный суд над внуком. Метохит советует дело это отложить пока, на время масленицы. Ржание лошади, написанной на стене. Метохит, находясь в монастыре Хоры, получает от царя требование объяснить эту странность. Его ответ. Более верное объяснение. Колонна Византа многие дни колеблется. Тайная беседа императора и Метохита. Книги с предсказаниями будущего. В будущем не предвидится ничего хорошего. Уныние и молчание Метохита. Беспокойство жены и детей. Похвала его дочери Паниперсевасте. Ее речь отцу. Метохит тронут ее словами. Предсказывает большую беду. Опять молчит. Отдыхает. Его услуги Григоре. Отношения самого Григоры к Метохиту и его детям. Речь, которою Григора утешает его (5). Император сзывает архиереев. Зовет внука. Внук вооруженный ведет с собою вооруженных. Отеческое внушение. Клятвы с той и другой стороны. Жалобы сообщников внука. За них он ходатайствует пред логофетом. Встречает от него сильные упреки. Возвращается к прежним намерениям. Возглас негодующего деда. Огорчение. Совещание о задержке внука. Патриарх выдает тайну, поверенную ему. Бегство внука. Промысл Божий. Слабость римских сил пред турецкими. Увеличение податей, чтобы покупать деньгами мир. Жадность сборщиков податей. Изобилие казны и предметы издержек. Божественная строгость, растворенная снисходительностью. Кончина соседних владетельных лиц. Смерть патриарха. Эпитимии, наложенные Церковью на возмутителей. Народ дает новую присягу. Фракийцы, получив свободу от податей, берут сторону молодого императора. Нападают на сборщиков податей. Идут осаждать Константинополь. Послы от деда к внуку. Сиргианн уступает просьбам матери. Договор между дедом и внуком (6). Григора добивается близости к Андронику старшему, уже научившись философии и астрономии от логофета. Логофет поначалу не все открывал Григоре. Речь, которою Григора старается расположить логофета посвятить его в тайны философии и астрономии. Успех речи (7). Дворец при Андронике старшем был жилищем учености и образования. Григора поэтому добивается близости к Андронику. Его похвальная речь царю. Хвалит в нем два достоинства — ум и красноречие. Панегирик заключает благожеланием (8). Благосклонность Андроника старшего к Григоре и зависть некоторых. Предлагает Андроник Григоре сан хартофилакса, но Григора отказывается. Речь его царю по этому случаю. Настойчивость царя (9). Акробаты, египетские выходцы, обошедши многие страны, приходят в Византию. Удивительные вещи, представленные ими. Их промысел и выгоден и опасен. Из Византии они отправились по Европе. Достигают до Гадиса. Турки, впервые тогда устроив у себя флот, делаются грозою на море и на суше. Бедность казны (10). Сиргианн, видя к себе пренебрежение от Андроника младшего, тайно входит в сношения с старшим. Указывает этому благовидную причину. Андроник старший рад этому, и Сиргианн отправляется в Византию. Кто еще был рад этому. Андроник младший располагается лагерем подле столицы. Услышав о переходе Сиргианна на противную сторону, в страхе поспешно удаляется. Деспот Константин отправляется в Фессалонику, при дурном предзнаменовании. Велит схватить мятежных граждан. При бунте, поднятом ими, он, уступая насилию, надевает монашеское платье. Выданный Андронику младшему, едва остается жив. Подвергается страшному заключению в Дидимотихе. Потом переводится в более сносную тюрьму. Андроник старший, посоветовавшись с Псалтирью, ищет примирения. Младший, желая и сам того же, рассуждает с матерью. Беседа и примирение императоров. Где находились в это время мать Андроника младшего и тетка (11). Исайя, человек простой и неученый: виновен во многом, но, благодаря императору, делается патриархом. Плата за несправедливое покровительство. Чрез ходатайство Исайи Филантропин снова входит в милость царя. Его достоинства. Турки осаждают Филадельфию. Услыхав о приходе Филантропина, оставляют оружие. Почему его уважают. Необыкновенное и неожиданное изобилие хлеба в Филадельфии. Сиргианн недоволен примирением императоров. Испытывает расположение Асана к Андронику. Представленный Асаном царю, заключается в темницу. Лишается всего имущества (12). Во дворце поднят вопрос о Пасхе. Григора охотно принимается за рассуждение об этом предмете, находя себе поддержку в императоре против тех, которым такое рассуждение не нравилось. Излагает свое мнение об установлении пасхального дня, согласно с указаниями астрономии. Император одобряет это мнение, но боится приняться за дело (13). Андроник младший венчается на царство. Старший упадает с лошади — дурное предзнаменование. Паниперсеваст, тесть сербского короля. Возмущается, пользуясь помощью зятя. Довольствуется саном кесаря и полагает оружие. Умирает. Посольство с назначением препроводить его жену в Византию. В числе других послан и Григора. Что с ним и его спутниками случилось в дороге. Молва о набеге скифов. О р. Стримоне и переправа чрез нее. Неприятности и страхи в дороге. О крепости Струммице. Пасха, празднуемая ее жителями по варварскому обычаю. Положение Скопий. О р. Аксие. Послы приходят к кесариссе. Ее глубокое горе. Король, узнав о посольстве, отсылает кесариссу. Провожает ее, но не с достаточным почетом. Нравы варваров. Кесарисса отправляется в Фессалонику, чтобы отдать долг умершему супругу. Григора, с ее поручениями, возвращается в Византию (14). Андроник младший по смерти алеманянки Ирины берет себе в жену Анну из Лангобардии. При нападении на турков, выброшенных после кораблекрушения, при Херсонесе получает рану. Большая часть Вифинии покорена турками. Несколько важных манихеев с своим наставником обращаются к православию и крестятся. Предзнаменования будущих бедствий империи (15).

Книга 9-я. Сообщники Андроника мл. решают лишить старшего власти и самой жизни. Михаил Болгар, сделавшись правителем и супругом вдовы Святослава, приглашается ее братом, Андроником мл., действовать заодно против старшего. Является в Дидимотих. Соглашение действовать против Андроника старшего: его условия. Внук затеял замысел против деда. Силою отнимает деньги у сборщиков податей. Привлекает к себе фракийские города. Отправляется в сопровождении многих в Византию, под каким предлогом. Дед о его намерениях узнает чрез перебежчика. Запрещает ему вход в город. Обвиняет его во многих проступках. Письмами, адресованными к сербскому королю и Димитрию Деспоту, приказывает набрать войска и защитить города гарнизонами. Письма, написанные на бумаге, перехвачены; написанные на тонком полотне дошли по назначению. Все расположены к Андронику младшему. Старший предан даже своим сыном, Феодором. Беспечность, честолюбие, род жизни, вера Феодора. Деспот Димитрий лишает бунтовщиков имуществ. Андроник младший большими обещаниями многих привлекает на свою сторону (гл. 1). Внук требует одного из двух — или впустить его в Византию, или прислать к нему нарочитых людей для переговоров. К нему посылаются избранные из всех сословий. В искусной речи к ним он выставляет себя и унижает деда, указывает благовидную причину возмущения, оправдывается, в чем его обвинял дед, излагает свои требования. Присланные для переговоров возвращаются в Византию расположенными в его пользу. Действуют в его пользу открыто (2). Андроник старший, огорченный вероломством своих, решается выведать расположение к себе патриарха и других архиереев. В речи, говоренной им, объясняет, почему не отказывается от верховной власти, замечает о внуке, считает нужным подвергнуть его церковной епитимии, отвергает заключение его речи. Более благоразумные соглашаются с ним. Патриарх с остальными не согласен. Действует против Андроника старшего и запрещает умалчивать в церквах имя Андроника младшего, противной партии провозглашает отлучение. Скорбь и горькие жалобы Андроника старшего. Сам патриарх, осужденный на основании канонических постановлений, ссылается в манганский монастырь (3). Андроник младший подступает к стенам столицы. Со стыдом должен удалиться. Некоторые из народа предлагают ему свои услуги. На лодочке осматривает все входы, но возвращается без успеха. Тайно приглашенный фессалоникийцами, поручает смотреть за Византией протостратору. Хитростью занимает Фессалонику. Силою берет ее акрополь. После того, как Димитрий и другие вожди постыдно рассеялись, берет на капитуляцию Серры. Овладевает прочими городами Македонии, также детьми, женами и имуществом своих противников (4). Андроник старший боится войны; вошедши в союз с правителем болгар, ободряется. Его дочь королева, доверяя басням чревовещателей, ободряет его пустой надеждой. Логофет слишком озабочен. Встревожен сном. Распоряжается своим имуществом. Переходит во дворец. Правители македонских городов, будучи схвачены, заключены Андроником младшим в тюрьму. Бегство Димитрия Деспота. Несчастный конец Протовестиария. Асан занимает Просиак. Уходит к королю. Василик Никифор укрепляет и защищает замок Меленика; сдается Андронику младшему, лишь после смерти старшего. Андроник младший ценит его верность. Изречение Филиппа Македонского. Сражение при Мавропотаме. Войска Андроника старшего разбиты. Андроник младший спешит опередить болгар и войти в Византию. Городу — три опасности. Венецианский флот, оскорбленный галатскими генуэзцами, запирает пролив. Захватывает многие суда с грузом. Отсюда голод в Византии. Справедливость и благородство венецианцев. Они отказываются помогать Андронику младшему. Войско болгарское вторая опасность для города. Андроник младший тщетно пытается ворваться в город. Старший неумолим. Вождь болгар, поладив с Андроником младшим, ведет свое войско домой (5). Два стража городских условливаются с Андроником младшим о сдаче города. Напоив других сторожей, впускают его. Андроник старший получает дважды предостережение и находит нужным принять меры. Но логофет отклоняет от этого. Император крайне тревожится. Узнав о вступлении внука в город, прибегает к иконе Божьей Матери. Внук запрещает чем бы то ни было оскорблять деда. Увещевает своих не злоупотреблять победой. Жалобная просьба деда. Доброта внука. Патриарх с торжеством возвращается на свое место. Нескромность торжественного поезда. Богатейшие домы расхищаются, особенно дом логофета. Его имущество или разграблено, или отобрано в казну. Он слышит брань себе. Беспорядки в городе прекращены благоразумием Андроника младшего. Григора предан старшему и разделяет его бедствие (6). Нифонт враждебно расположен к старику. Он человек завистливый, неблагодарный. Андроник старший удерживает за собой лишь царские знаки. Ему определено годовое содержание. Логофет сослан в Дидимотих. Патриарх Исайя радуется несчастью Андроника старшего. Налагает запрещение на епископов и священников. Умирает Иоанн, ираклийский митрополит, дядя Григоры. Его достоинства. Об нем Григора подробно говорит в его жизнеописании (7). Михаил Болгар объявляет войну Андронику младшему. Что он отвечал явившимся к нему послам. И тот, и другой готовятся к борьбе. Императрица боится за сына и примиряет его с своим зятем, Михаилом. Ссыльный Метохит страдает каменною болезнью. Старик, потеряв зрение, делается игрушкою всех. Бесчеловечие Синадина. Один Кантакузин не забывается и в счастии. Его достоинства. Изречение. Сиргианн добивается освобождения из темницы. У византийцев урожай (8). Турки под предводительством Орхана осаждают Никею. Император переходит в Азию. Каковы у него воины. Его встречает Орхан. Римляне располагаются лагерем у Филокрина. Перестрелка. Сражение. Римляне терпят поражение. Император ранен. Орхан, оставив на месте 300 всадников, отступает. Император входит в Филокрин. Уныние римлян. Поспешное и постыдное их бегство. 300 всадников частью овладевают лагерем, частью преследуют бегущих. Император возвращается в Византию. Неудачу свою принимает за божеское наказание. Патриарх разрешает народ и только некоторых из епископов и священников. Четыре лица избираются в судьи, с жалованьем. Императорский флот. Мартин, правитель Хиоса. Как ему досталось управление островом. Человек сильный и потому впавший в подозрение у императора. Взят императором и в узах отправлен в Византию (9). Андроник младший болен. Будучи близок к смерти, просит постричь себя в монашество. Велит вывести виновных из тюрьмы. Диктует свою последнюю волю. Свою власть оставляет супруге и ее будущему дитяти, под опекою Кантакузина. Мать огорчена тем, что он об ней не упомянул. Она усыновляет Сиргианна. Связывает фессалоникийцев присягою себе. Константину Деспоту дается свобода и сразу же отнимается. Основываясь на первой букве его имени, некоторые ему предсказывают царскую власть. Андроник старший, по настоянию Синадина, против воли принимает монашескую одежду и имя. Андроник младший просит воды из источника Богородицы и выздоравливает после того, как водой была облита голова. Патриарх радуется несчастью Андроника старшего. Спрашивает у него, как его поминать в церкви. Старик оплакивает свою судьбу, укоряет патриарха, на вопрос не дает ответа. От великой скорби молчит. Древнее изречение египетского царя. Как решил патриарх поминать в церквах старика-царя. Ропот и негодование народа. Старик, устрашенный угрозами Синадина, клятвенно отрекается от престола. Как он скрепил свое письменное отречение. В пределах персидских найден большой склад старинных золотых монет. Множество их перепродано латинскими купцами в разные страны. В какой цене были у византийцев (10). Пустые предсказания, присланные в Византию из Италии и Колхиды. Григора, по настоянию друзей, опровергает их. Письмо, написанное им к другу об этом предмете (11). Михаил Болгар объявляет войну сербскому королю. В войне готов принять участие император. Располагается лагерем в Пелагонии. Затмение солнца. Болгар опустошает поля триваллов. Король сражается с ним. При помощи галльской конницы побеждает его и берет в плен. Михаил умирает от ран. Император, не сделав ничего, возвращается в Византию. Непостоянство счастья. Две жены короля. Сын от первой жены возмущается. Овладевает властью. Король мятежниками задушен в тюрьме (12). Во время смут болгарских из-за престола император нападает на Месимврию и другие города. Александр, овладев болгарским престолом, опустошает римские пределы. Возвращает отнятые города. Турки берут Никею. Продают византийцам иконы, книги и мощи. Занимают приморскую часть Вифинии. Своих данников угнетают всеми способами. Кем построен и кем возобновлен монастырь Хоры. Он — жилище возвратившегося из ссылки Метохита. Как разрушены его здания. Как разобрано было основание его дома. У него отнята свобода беседовать с Андроником старшим (13). Различные знамения. Затмения солнца и луны. Землетрясенье. Кресты с церквей и колонны падают. Слова, сказанные случайно, но подтвердившиеся самим делом. Григора — обыкновенный посетитель Андроника старшего. Беседует с ним накануне смерти. Старик, отпустив друзей, принимает пищу. Пьет холодное. Вдруг чувствует себя больным. Очищает свои грехи молитвами и слезами. Лишенный возможности приобщиться св. тайн, прикладывает к устам образ Божьей Матери. Умирает. Книга, в которой загадочными знаками обозначены дела императоров. Объяснение оракула об Андронике старшем. Куда перенесено его тело. Похороны в девятый день (14).

Книга 10-я. Королева, дочь умершего царя, присутствует при погребении. Григора по ее просьбе произносит надгробное слово. Действие этого слова на слушателей. Лета умершего государя. Наружность. Характер. Два примера его щедрости при крайней бедности. По смерти оказался он должным. Лета от сотворения мира. Лета молодого царя (гл. 1). Метохит поражен тремя бедствиями. Постригается в монашество. Умирает. Надгробное слово Григоры. Плач родственников. Краткий перечень достоинств Метохита (2). Рождается Иоанн Палеолог. Андроник отец, радостный отправляется в Дидимотих. Оставляет траур. Дает игры. Две игры: Justa и Torneamentum; обе опасные. Император принимает участие и в той и в другой, не слушая советов старых людей. Окончание игр (3). Император начинает войну с Александром, опустошает поля болгар. Возвращает себе некоторые крепости. Александр чрез послов просит мира, но не получает. Крепости, выстроенные или укрепленные на горе Эме Андроником старшим. Войска Александра и неожиданный его приход. Римские силы не равняются болгарским. Приготовления к битве с той и другой стороны. Император увещевает своих к битве. Резня. Кантакузин и Протосеваст отличаются лучше всех. Верный конь. Римляне спасаются бегством. Силою вторгаются в ближайшую крепость. Не знают, как вырваться оттуда. Римский гарнизон истребляется в Месимврии и в других местах. Нет никакой надежды помириться с Александром. Император возлагает надежду на Бога, хотя и чувствует угрызение совести. Александр, движимый чувством сострадания, объявляет мир. Делает императору снисходительное внушение и отпускает его (4). Сиргианн впадает в подозрение у императора. Обвинен Цамблаком в оскорблении царского величества. Но не уличен пока. Не может найти себе поручителей. Предается бегству. Письмом из Евбеи просит императора простить его и дать ему место для поселения с семейством, так как при дворе ему быть опасно. Дает клятву. Не получив удовлетворения, отправляется к королю в Сербию. Принят чрезвычайно благосклонно. Обещает королю многое (8). Мать императора умирает в Фессалонике. Утешительное Слово, произнесенное ему Григорой (6). Король набирает войско. Сиргианн испытывает верность народа обещаниями, и не без успеха. Беспокойство, страх и надежда императора. Укрепляет дворец. Патриархом делает Иоанна апрского. Поручает ему жену и детей. Отправляется без войска в Македонию. Подозревает всех римлян, кроме Кантакузина и некоторых из домашней прислуги. Решается действовать на врага хитростью, по примеру древних. Сфранц придумывает хитрый план и притворяется перебежчиком пред врагом. Жалуется на императора. Сиргианн не обращает внимания на предостережения друзей. Клятвопреступник делается жертвою клятвопреступника. Стремится в Фессалонику. Занимает встречающиеся на пути города. Сфранц обманывает Сиргианна и дает знать о своих действиях императору. Император, потеряв всякую надежду, распоряжается, чтобы спастись бегством самому и спасти Сфранца. Сфранц выдумывает, что хочет осмотреть стены Фессалоники. Отправляется с двумя слугами. Сиргианн следует за ними один. Его убивают. Убийцы ускользают в город. Король, заключив мир, удаляется (7). Два латинские епископа приходят для рассуждения о соединении Церквей. Патриарх, не полагаясь на свои силы и силы своих епископов, находит нужным пригласить Григору, хотя и мирянина. Григора сперва советует молчать. Потом имеет частную беседу с патриархом и избранными епископами. Говорит пред ними речь, в которой раскрывает свое мнение. С ним соглашается в числе других епископ Диррахия. Кто был он и каков. Умирает деспот Константин (8).

Книга 11-я. Турки грабят латинян и римлян и на суше, и на море. Латинские государи вступают в соглашение с итальянским королем и императором о том, чтобы соединенными силами противостать общему врагу. Император собирает деньги. Готовит флот. Ожидает прибытия латинян, но напрасно. Родосцы, фокейцы и правитель цикладских островов восстают против императора. Берут Митилену. Генуэзец Катан, предводитель фокейцев, прибирает Митилену к своим рукам, чувствуя свое превосходство пред союзниками. Вызывает из Фокеи жену и детей. По какому праву он правил этим городом. Галатские генуэзцы бунтуются. Как умножилось их богатство. Свой замок распространяют и укрепляют. Император предает огню их укрепления. На них, угрожающих открытой войной, не обращает внимания, занятый более важными делами. Галатяне, доведенные до крайности, смиряются и просят мира. Император отправляется в Митилену. Захватывает пять неприятельских кораблей и ведет их к Хиосу. Между тем Катан укрепляет Митилену. Римляне с помощью турков осаждают Фокею (гл. 1). В отсутствие императора составляется заговор в столице, но благоразумием матери Кантакузина и императора подавлен. Латинские фокейцы, изнуренные осадой, просят мира чрез посредство родосцев. Условия мира. Император возвращается в Византию со всем флотом. Производит расследование о заговорщиках. Укоряет их в собрании. Его снисходительность. Началом своей речи вызывает, слезы в слушающих. Останавливает донос на деспота Димитрия из уважения к своей тетке королеве. К этому же располагает его и Григора возгласами и рукоплесканьем. Одних сыновей Асана заключает в темницу, и то не суровую. Алексей Филантропин, посланный в Лесбос, хитростью берет Митилену. Достоинства его (2). Скифы нападают на Фракию, с целью грабежа. Теснят турков, производивших грабеж. Целых пятьдесят дней опустошают римские пределы. Большое число пленных. Причина набега. Ему предшествовало два затмения. За Василия, трапезундского государя, выдается Евдокия, побочная дочь императора. Иоанн, правитель Этолии и Акарнании, убив брата, овладевает властью, но отравляется женой. Обвинения против присягавших судей. Один оправдывается. Наказание остальных (3). Турки делают набег на Херсонес и Фракию. Лучшие из них убиты. Остальные, заключив мир, возвращаются домой. Император, возвратившись в Византию, готовится отправиться в Этолию, для получения предложенной власти. Получает известие об имеющем последовать немедленно вторжении турков во Фракию. Виды и намерения Орхана. 60 римлян, под предводительством Кантакузина, встречают грабителей. Сам император с тремя кораблями нападает на вражеский флот. Великое истребление варваров. Из римлян не пал ни один. Захвачено 14 неприятельских кораблей. Бог виновник такой победы. Император, отправившись на другой день в пристань Иера, узнает, что неприятели уже уплыли. Идет 45 стадий пешком ночью в храм Богородицы Одигитрии, чтобы воздать благодарение Богу (4). Является комета; какого вида; ее появление, течение и исчезновение. Необыкновенное благородство скифянки к фракийцу и фракиянке, которых она купила пленными. Праведный суд Божий (5). Император, имея в виду напасть на Эпир, опустошает Иллирию. Союзных турков, обремененных добычей, отпускает домой. Получает власть над Эпиром. Потеряна Никомидия. Фракия подверглась набегам турков. Правитель Эпира спасается бегством. Его мать останавливается в Фессалонике. Феодор Синадин, поставленный управлять Эпиром, связанным выдается возвратившемуся законному правителю (6). Несовершеннолетняя дочь царя выдается замуж за сына Александра Мизийца. Мир, скрепленный этим союзом. Необыкновенные роды. Трехлетнее дитя, с силою взрослого, умирает на 5-м году. Причина смерти. Генуэзцы изгнав от себя столичных вельмож, поставляют над собой одного дукса, по примеру венецианцев. Комета, похожая видом на ту, которая являлась три года назад, но с иным движением. Турки опустошают Фракию. Занимаются тем долго, не встречая себе сопротивления (7). Умирает трапезундский государь, Василий. Его жена Ирина, которой он предпочитал соименную ей одну распутницу; она по смерти мужа, в которой ее подозревали, изгоняет из дворца его любезную. Чрез послов, отправляемых однажды и дважды, просит своего отца, Андроника, дать ей другого мужа. Императора нет в столице; он болен; замедление и того другого посольства. Молва о короткости Ирины с великим доместиком трапезундским производит между трапезундцами междоусобие. Цанихит и многие другие истреблены (8). Император осаждает главный город Акарнании. Кантакузин помогает ему. Пользуется всеобщим расположением воинов. При своем уме, в то время устраивает дела в разных местах. Подавляет заговор. Вероломство Сфранца Палеолога. Смерть его. Римляне приобретают Фокею. Эпир присоединен к империи. Правитель Эпира препровожден в Фессалонику. Кантакузин самым молчанием совершал великие дела. Император является в Византию с здоровьем слишком слабым. Пренебрегает предписаниям врачей. При усилении болезни отправляется в храм Богородицы Одигитрии (9). Варлаам, итальянский выходец, знаток не столько греческой, сколько латинской учености, с презрением относится к византийцам. Порицая других, старается выставить себя. Подвергается осмеянию. Григора по этому поводу написал разговор. Название и начало разговора, где выставлены вымышленные имена. Тот же Варлаам нападает на греческих монахов. Паламу, ратующего за них, обвиняет в ереси и богохульстве. На созванном по этому поводу Соборе рассуждают об одной молитве. Рассуждение о других предметах или оставлено или отложено. Император говорит искусную речь. Жалеет, что Григора не был его слушателем. Причина его отсутствия. Варлаам, посрамленный, возвращается в свое отечество и к отеческим обычаям (10). Император при усилении болезни опять отправляется в монастырь Одигитрии. Впадает в летаргию. Требует врачей. Посылает спросить у Григоры, благоприятно ли положение звезд. Умирает. Год и число смерти. Время жизни и царствования. Надгробное ему Слово Григоры. Ум и характер покойного государя. Он пренебрегал установившимися обычаями римских императоров. Употреблял огромные издержки на собак и птиц для охоты, что Кантакузин после его смерти отменил. В надежде на Бога презирал опасности. Не слишком заботился о своем сане. В свое царствование он сделал царское место доступным каждому. Отметил различие в шапках и одеждах. Эти и другие вещи были принимаемы многими за дурные предзнаменования для целости империи (11).

Римская история Никифора Григоры, начинающаяся со взятия Константинополя латинянами. Том 1

Книга первая

1. Мне часто приходилось говорить с писателями, которые историческим изображением жизни людей древнего, а равно и позднейшего времени упрочили за ними бессмертие. Слыша от этих господ уверения, будто к такому делу они были располагаемы внушением свыше, я некоторое время осуждал их в душе за неуместное честолюбие, в той мысли, что слова их — одно только хвастовство. Но впоследствии я нашел, что они говорили сущую правду, что их дело — дело поистине самого Бога, который водил их рукою, как тростию, и их произведения разве малым чем или просто ничем не ниже этих величайших и первых произведений Божиих — неба и земли, относительно возвещения неизреченной славы Божией, сколько оно возможно. Небо и земля, как молчаливые провозвестники божественного величия, ограничиваясь каждою минутою, указывают лишь на то, о чем свидетельствует чувство; а история, как голос живой и говорящий и как провозвестник, поистине одушевленный и многоречивый, не стесняется временем и как бы на картине, изображающей жизнь всего мира, показывает постоянно сменяющимся поколениям то, что было прежде их, — что люди делали в жизни испокон века друг с другом и друг чрез друга, — как когда философствовали о природе существующего мудрецы, чтó они поняли и чего нет, — какие когда встречали затруднения одни, какими милостями пользовались от Бога другие и какие благодеяния неожиданно получали они свыше. И мне кажется, что слава от неба и земли в соединении их с историею становится еще славнее и светлость, выражусь так, еще светлее. Если бы не было истории, откуда бы люди узнали, каким образом небо, получив изначала не перестающее и безостановочное движение, постоянно выдвигает пред нами солнце, луну и звезды в их стройном и гармоническом разнообразии, равно как производит непрерывную смену дня и ночи, возвещая славу Божию? Каким образом опять земля, постоянно удерживая вращательное движение, сообщенное ей вначале[73], вечно показывает постоянно остающимся на ней людям то рождение, то уничтожение? Таким-то образом если не больше, то никак не меньше история заслуживает удивления от каждого, у кого есть здравый смысл. Одного мироздания, без сомнения, было бы недостаточно, чтобы кто-либо утвердительно мог сказать, что и другие поколения людей существовали прежде, сколько их было, как долго они оставались на земле, что когда сделали в жизни и какими благами в различные времена пользовались от Бога, от неба и от земли. Мало того: история своих читателей делает еще предвещателями, давая им возможность заключать по прошедшему о будущем. Опять: человека, занимающего какой-нибудь уголок во вселенной, кто снабдит сведениями о пределах земли, о концах вселенной — о широте и долготе морей, о разнообразии рек и озер, об особенностях народов и стран, о различии климатов и времен года в различных частях земли и о других бесчисленных вещах, заслуживающих полного внимания, если не одна только история? Потому-то я люблю и уважаю больше всего не тех ученых людей, которые потратили свою речь на комические драмы, на трагические представления и сценические потехи, но тех, которые, по мере сил своих, исследовали природу вещей и, собственными трудами собрав рассеянные повествования и рассказы о словах и делах людских, располагающих душу к мужеству и благоразумию, издали их в свет, к величайшей пользе потомства. Эта-то любовь и это уважение к ним и увлекли меня вслед их и расположили к тому, что я предпринял настоящий труд. А так как для историка истина то же самое, что глаз для животного, то мы считаем необходимым прежде всего и иметь ее в виду, по двум причинам: во-первых, чтобы то, что мы предположили выдать потомкам за правило и образец, не оказалось впоследствии вредным и гибельным; — во-вторых, чтобы не подать другим повода на основании немногих неверностей смеяться над целым нашим трудом или даже уличать нас в том, что там нет ничего верного, как то испытали на себе некоторые ученые в наше время. Проведши жизнь в решительном неведении событий, эти люди ни с того ни с сего принялись за изложение истории, — и, разумеется, не замедлили наполнить ее баснями. Чрез то лишили ее всякой цены и только доставили прекрасный случай мудрейшему царю Андронику Палеологу[74] с полною свободою острить и уличать их относительно каждого отдельно рассказа, — тем более, что были еще в живых те люди, на которых они так много налгали. Кстати, приведу одну беседу царя, которую он вел при мне (она может быть полезна и мне при моем труде): «Часто, — говорил он, — будучи сам с собой, дивился я, что так много есть людей, которым, при их безмятежной и ничем невозмутимой жизни, оставалось бы только уважать других и никого не следовало бы ненавидеть; между тем они готовы бранить каждого встречного и с удовольствием острят свои злые, язвительные и обидные языки; и пусть бы что-нибудь подстрекало их выразить свою злость, а то — без всякой причины. Еще больше дивился тем, которые осмеливаются сплетать и бесстыдно произносить лживые ругательства на царей и на патриархов. Но больше всех я дивился тем, которые свои лживые ругательства не затрудняются излагать на бумаге; потому что брань, произносимую одним языком, подхватывает ветер и рассевает по вольному воздуху; а ругательства, начерченные в рукописях и книгах, ложатся тяжелым гнетом на тех, которые подвергаются им, так как написанное получает больше значения и остается в своей силе надолго. Не понимаю и понять не могу, для чего они решаются на это и из-за какой выгоды несутся к таким стремнинам. Если такие лживые ругательства они сплетают для удовлетворения собственной злости, то делают дурно, слишком бесстыдно и, как говорится, на свою голову, так как в своих сочинениях передают времени памятники своей злости. Читателям ведь легко понять, что они вместо того, чтобы говорить хорошее и дорожить истиною, вздумали торжественно выезжать на порицаниях людей, ничем их не оскорбивших, — подобно тому, как если бы кто, имея возможность оставаться на твердой земле и проводить жизнь привольную и безопасную, пустился бы в Атлантическое море, подвергая себя его бурям и непогодам. Кроме того, представляя потомкам за образцы для подражания людей злых, они по доброй воле делаются виновными в погибели первых. Каких же стремнин[75] не заслуживает это преступление их — двойное и даже тройное! Чего они должны были бы как можно дальше убегать и удаляться, как нетерпимого в благоустроенном обществе и противного требованиям здравого смысла, и за что следовало бы им опасаться срама и изгнания из городов, как это бывало у афинян, которые исключали из судейских росписей внесенных туда незаконно и не стоивших права гражданства, за то они охотно принимаются сами, оправдываясь тем, что то же делывалось и прежде и что это не выходит из круга вещей обыкновенных. Ведь люди любят, когда попадаются в преступлении, ссылаться на древние примеры, чтобы оттуда, как из укрепления, выходить на тех, которые стали бы их изобличать. Итак, по этой ли или по другой причине они высказывают ругательства и лгут, в том и другом случае ошибаются. Опять: если — потому, что написанное ими останется надолго, и тогда они слишком далеко уклоняются от цели, так как полагают очень непрочные основания для своих обвинений. Или, быть может, они имеют в виду слух черни, которая находит более удовольствия в порицаниях другим, чем в похвалах, и охотнее читает о том, что было сделано дурного, чем хорошего, хотя бы то сплетено было из большой лжи, а это имело на своей стороне свет истины, и потому составляют так свою историю, чтобы ею на долгие времена потешались люди, передавая ее друг другу из рода в род. Но, верно, не представляют они пред очами ума Судии праведного; не стыдятся и людей, которые умеют судить хорошо и правдиво. — Они вредят не столько тем, кого они порицают, сколько сами себе, потому что люди здравомыслящие, составив о них дурное понятие, которое стоит всяких порицаний, всегда будут иметь их на дурном счету; а Бог, блюститель правды, отплатит им тягчайшим наказанием за их язык. Случается иногда и то, что по незнанию дела и незнакомству с событиями, о которых от кого-либо слышали, прежде чем исследовать, имеет ли слышанное достоверность и согласно ли с истиною или же выходит из ее пределов, — прямо передают это письмени и памяти, обвиняя то, что невинно, и рассказывая то, чего не было, да не могло и быть; в этом роде известны нам идеи Платона и трагелафы[76], вышедшие в Азию и происшедшие от индийских чудовищ, что передают составители небылиц для того, чтобы озадачить слушателей. Потому-то я и намерен, сколько буду в состоянии, изобличить современных писателей в подобных вещах. Ибо это — люди и от природы не даровитые и гражданскими делами не занимавшиеся, а потому и не могли приобресть практический взгляд на вещи и рассудительность, доставляемую жизнью. Жизнь, как мы знаем, многих людей с самою вялою натурою выводила из усыпления и пробуждала от дремоты; так что они становились бойкими и переходили в разряд тех, которые отличились уже благоразумием и знанием дел и успели уже обработать свой язык в прениях по поводу государственных вопросов. Между тем писатели, о которых говорим, всю жизнь провели в четырех стенах, с молодых лет совершенно предавшись ученым занятиям и оставаясь глухими ко всему происходившему вокруг их. Впрочем, не было бы лучше, если бы они и не были так преданы ученым занятиям: эти люди, которым так прилично было бы сидеть в темном углу, выступили на ученую дорогу, не отличаясь природными дарованиями. Между тем успех во всякой науке и во всяком искусстве утверждается, как на основании, на природной способности. Если она сильна, то служит большим пособием для усвоения науки, — тем же, чем железо и медь для ваяния; если же слаба, то это — самая плохая помощница в деле науки и, выражусь так, вредная и коварная союзница. Вот и эти простаки, хотя и ознакомились с наукой, однако ж, при своих дарованиях слабых и тупых, дозволили себе речи лживые и полные погрешностей. — Я слыхал и от древних мудрецов, что берущиеся за перо должны подражать хорошим живописцам. Они, если и есть в оригинале какой-нибудь природный недостаток, меньше ли или больше надлежащего какая-нибудь часть тела, стараются изображать на портрете не все в точности; но где прибавят, чтобы больше было сходства, а где убавят, чтобы природный недостаток не бросался в глаза постоянно и не подавал насмешникам повода острить и смеяться. А те умницы, по невежеству, или из нелюбви к истине, не только не прошли молча и малых грехов, действительно бывших, но еще предали письмени много такого, чего никогда не бывало ни на деле, ни на словах. Таким образом они показали себя ожесточенными и заклятыми врагами истины. И подлинно, каких нелепостей не могли они допустить, принявшись писать не о том, чего были очевидцами или о чем узнали от тех, которые сами были действующими лицами и очевидцами, но о том, что пьяным языком рассказывают наполняющие непотребные домы и что болтают и городят старухи. Но что изощрили они язык свой не ко вреду моему или замешательству моих дел и своим оружием немного нанесли вреда моей правдивости, то показывают их сочинения, которые содержат рассеянные там и сям и похвалы мне. Это служит блестящим и очевидным оправданием мне и отклоняет от меня всякое подозрение в том, будто я говорю в защиту себя и хочу отвергнуть хотя что-нибудь справедливое, — причина к такому подозрению явно уничтожена. Нет, к этому побуждает меня любовь к истине и жалость к обиженным; — я не могу равнодушно терпеть ни того, чтобы истина была пренебрежена, ни того, чтобы других обижали несправедливо. Людям, имеющим столько свободного времени и однажды навсегда посвятившим себя ученым занятиям, следовало бы все обстоятельно исследовать и разобрать. Я не говорю, чтобы все, что написано у них, было ложно. В этом неудобно было бы упрекнуть даже тех, которые хвастают, что видели истоки Нила, или распространяются в описании антиподов. Но так как эти господа наговорили много ложного и в разнообразных видах, а того, на что можно найти много еще живых свидетелей, высказали очень немного, то мы, руководясь истиною, смело изобличим их». Дошедши до этого места своей беседы, царь распространился в обличениях, приводя в свидетельство своих слов тех, которые сами были действующими лицами событий, изображенных тем или другим писателем в искаженном виде и несогласно с истиною. Но мы откладываем дальнейшую речь его до другого времени, когда и нам придется излагать повествование о том же самом; а предположенную историю начнем со взятия царствующего города, которому, увы! — он подвергся от латинян[77]. То, что сделано было раньше наших времен, но что передано нам людьми, которые гораздо старее нас, мы расскажем вкоротке; частью потому, что много о том сказано и другими, частью и потому, что опасаемся допустить какую-нибудь погрешность в истории; а то, чего мы были очевидцами, попытаемся изложить с возможною отчетливостью и обстоятельностью.

2. По взятии Константинополя латинянами римское государство, подобно большому кораблю, который не в состоянии бороться с порывами ветра и морскими волнами, распалось на множество обломков и частей. Один управлял одною, другой другою частью, кому как посчастливилось, пока наконец Феодору Ласкарю не удалось быть провозглашенным[78] в цари в никейской митрополии, на тридцатом году жизни. Тогда одни, уступая силе, другие по доброй воле подчинились ему, кроме, однако ж, Алексея Комнина[79], имевшего у себя под властью Колхиду, и еще того, который в Европе управлял Фессалией и областью, названной древним Эпиром, — разумеем Михаила Комнина из дома Ангелов[80]. Удаленные на огромное расстояние от столицы, находясь, можно сказать, на диаметрально противоположных концах государства и много полагаясь на естественные укрепления, они смело приобрели себе владения и закрепили их за собою до настоящего времени, передав их, как какое-нибудь отцовское наследство, своим детям и внукам. Стояло весеннее время, когда латиняне взяли столицу. Они разделили ее между собою на три части: одну получил Балдуин, граф Фландрский, другую Людовик, граф блезенский[81], третью маркграф Монтеферрата. Последний один объявлен был королем[82] Фессалоники и окрестных мест, а царем был провозглашен Балдуин. Он немедленно же отправился на западные города, рассеянные около Фракии, и в самое короткое время покорил их все. А маркграф Монтеферрата, дошедши до Фессалоники и овладев ею, очень легко, как пламень, оттуда разлился по всем лежавшим впереди селам и городам, пока не вторгся в самый пелопоннесский полуостров. Так успешно в этом году шли дела латинян. На следующий же год они начали грезить о том, чтобы напасть и на восточную часть империи и покорить себе все, там находящееся, чтобы у римлян не осталось никакой надежды восстановить свое царство. С наступлением весны латинские войска стали уже готовиться и к переправе на востоке с Балдуином. Очень может быть, что они и переправились бы и истребили бы последние остатки римлян, если бы, подобно неожиданному удару грома, не поразила их и не сдержала их движения весть о болгарском восстании. Брат и преемник Асана 1-го Иоанн, составив строй из всех бывших под его властью болгар и прибавив к ним немалое число наемных скифов, расположенных по северным берегам Истра, нашел это время очень удобным для того, чтобы напасть на фракийские села и города, так как римляне находились в большой тревоге и смятении, а латиняне были озабочены слишком важными делами. Потому-то, вынужденные такою крайностью, Балдуин и те, которые разделили с ним империю, сочли нужным обратить все войска назад и ускоренным шагом выдвинуть их на равнину Орестиады. Здесь вступили в бой многочисленные войска с той и другой стороны, и произошла страшная резня, потому что все дрались и отважно, и долгое время. Наконец болгары отступили, — не знаю, потому ли, что не могли долее выдерживать тяжелого вооружения латинян, или потому, что хотели по обычаю заманить их в засады; последнее вероятнее[83]. Когда преследование простерлось уже далеко, из засад выступили скифы; как будто по соглашению с ними обратились назад и болгары; окружив врагов, сверх всякого ожидания они бросились истреблять их без милосердия стрелами, копьями, мечами и землю покрыли кровью и трупами. Латинян было убито множество, потому что при тяжести вооружения они не могли на частые натиски, быстрые обороты и легкие движения скифов отвечать тем же. Скифы некоторых взяли заживо в плен, в числе их был взят и Балдуин. Людовик, граф блезенский, остался на поле битвы. Дукс Венеции Генрих Дандоло с горстью людей спасся бегством, но и он чрез несколько времени умер от ран, полученных в сражении[84]. Между тем толпы болгар и скифов[85], захватив богатство и добро латинян — лошадей и блестящие повозки, бодро двинулись вперед, не встречая уже себе сопротивления ни в ком. Поэтому одни фракийские города добровольно отдались Иоанну; большая же часть из них была взята силою, разграблена и разрушена с их стенами до основания. Так беспрепятственно прошел Иоанн все места до Фессалоники и Македонии, — и из сел, городов и крепостей сделал почти, как говорится, скифскую пустыню.

3. Между тем царь Алексий, испугавшись латинян и тайно убежав из Византии, блуждал по Фракии; потом, схваченный маркграфом Монтеферрата, лишенный всего богатства, какое имел при себе, и, пущенный нагим, долгое время бродил около Ахайи и Пелопоннеса. Наконец услыхал, что его зять по дочери Феодор Ласкарь воцарился в восточной части империи и что ему принадлежат уже не только Вифиния и приморские необширные области, но он простерся уже далеко в средину материка и образовал очень обширные владения, начинающиеся с юга от Карии и реки Меандра и простирающиеся к северу до Галатийского понта и до самой Каппадокии. Но при этом не вознес он благодарственных рук к благодетелю и человеколюбцу Богу, который укротил бурю многоначалия и, сверх всякого ожидания, открыл спасительную пристань тем из римлян, которые уцелели от невзгоды и волнения, произведенных латинянами, и ему самому подал успокоительную надежду и отдых после продолжительного скитальчества и больших трудов. Нет, — такой оборот дел он принял с неудовольствием, весь отдался зависти и недоброжелательству и, коротко сказать, стал собираться с силами для битв и пролития родственной крови. И вот переправляется он Эгейским морем в Азию, тайком пробирается к правителю турков Ятатину, проживавшему в то время у города Атталова[86], является к нему жалким и униженным просителем, умоляя восстановить его в царском достоинстве, напоминает ему старинные дружеские отношения, когда-то существовавшие между ними, и, заливаясь слезами, трагически изображает свои недавние бедствия; ко всему этому обещает горы золота. Варвар, увлекшись обещаниями денег и возмечтав, что из войны с чужеземцами извлечет много и других выгод, немедленно собирает свои войска и отправляет к царю Феодору послов с страшнейшими угрозами. Тот поначалу сильно было смутился от такой неожиданности, но потом скоро оправился, возложил надежды на Всемогущего и отпустил послов ни с чем. Между тем принялся за дело и собрал войско, которое, конечно, если брать в расчет численность, было гораздо слабее персидского, потому что не равнялось и части его, но, в соединении с вышнею божественною помощью, было несравненно сильнее. Итак, варвар, поднявшись с пехотою и конницею, прибыл к Антиохии на Меандре и, обложив ее, начал осаду, рассчитывая, что, если овладеет этим городом, то легко потом покорит и другие города, которые составляют римское царство. Он вел с собою и царя Алексея, чтобы легче достигнуть того, что имел в виду. Царь же не счел нужным оставаться на месте в ожидании нападения варваров, чтобы чрез то не ободрить их (так как они, конечно; сделались бы отважнее, если бы, овладев Антиохиею, нагрузились там добычею и воспользовались этим городом, как неприступною крепостью, против римлян); но с возможною поспешностью двинулся на них, имея при себе войска не более двух тысяч всадников, людей отборных и, без преувеличения сказать, рвавшихся в бой; в числе их было, говорят, восемьсот наемных латинян. На третий день он прошел горные теснины Олимпа, которые тянутся на далекое расстояние и составляют границу между Вифинией и обеими Фригиями, отделяя первую к северу, а последние оборачивая к югу и открывая их южному ветру. Отправившись отсюда, на одиннадцатый день он переправился чрез Каистр, — и его неожиданный приход так сильно поразил варвара, что тот сначала не мог разобрать, во сне или наяву он услыхал об этом обстоятельстве. С ним случилось то же, как, если бы лев, лишенный когтей и зубов, осмелился пуститься в стадо медведей и волков. Перс знал, что римское царство в самое недавнее время раздробилось на тысячи частей и что одни из римлян рассеялись там и сям, другие пали под мечом латинян, и от них осталось или ровно ничего, или очень мало, так что их едва ли достало бы для одного таксиарха[87]. Поэтому он пришел в решительное недоумение и то называл грезой весть о приходе царя, то приписывал смелость и быстроту его похода необдуманности и легкомыслию. На деле оказалось однако ж совсем не то; и случалось не раз, что небольшая опасность разрешалась большим несчастьем, если на нее не обращено было внимания, и малые войска, действуя быстро и решительно, легко одолевали большие и многочисленнейшие, при их беззаботности и непредусмотрительности.

4. Итак, собрав все свои войска, немного меньше 20 000, вооруженных пращами и стрелами, равно как копьями и мечами, и выстроив их в боевой порядок, стал он ожидать нападения царя. Правда, он был недоволен местностью, потому что она была узка и тесна для конницы и столько же представляла удобств для малого войска, сколько неудобств для большого; однако ж ждал. Восемьсот царских латинян, сомкнув ряды, прежде всего разорвали средину неприятельской фаланги, ударив на нее с необыкновенною силою, и пробивались вперед до тех пор, пока не проникли до самого хвоста неприятельского. Потом обратились назад и так превосходно повели дело, что персидским пращникам и стрелкам ничего нельзя было сделать, потому что те неслись сплошною массою, рука с рукой. Но и бывшие при царе воины не дремали; схватившись с неприятелями отдельными отрядами, они дрались, как люди храбрые и доблестные, пока наконец неприятели единодушно, с криком не бросились на латинян и не окружили их; правда, они много пролили своей крови, но зато почти изрубили (латинян), так как их стороне давала перевес численность воинов. Затем схватились они и с нашими и одних положили на месте, а других обратили в бегство. Между тем предводитель турков, султан Ятатин, оставив и минуя всех, искал самого царя, и, силою открыв себе к нему дорогу, гордый силою и громадностью своего тела и грозный, как какой-нибудь ликтор, нанес царю тяжелый удар по голове. Царь не вынес, у него закружилась голова, и он упал с лошади. Но не того хотел Бог, определивший однажды воскресить умершее римское царство; он извел царя из тинистого рва унижения и поставил его ноги на камне. Царь, упав с лошади, как мертвый, неожиданно поднялся, полный какого-то воодушевления и вдохновения, и, сверх всякого чаяния, обратил гибель на голову самого варвара. В одно мгновение обнажив свой меч, он без труда подкашивает передние ноги у лошади варвара, сбрасывает с нее седока султана, отрубает ему голову и, воткнув ее на копье, показывает варварским войскам. Этим обстоятельством положено начало спасению и восстановлению римской империи, при содействии Бога, совершающего все, превышающее силы человеческие. Варвары, объятые трепетом и ужасом, пустились врассыпную, перегоняя друг друга. А царь, чудесно спасшись от столь больших опасностей и еще чудеснее одержав победу, с трофеями вступает в Антиохию, воссылая Богу благодарения из глубины души. Варвары немедленно отправляют к нему послов, просят мира и получают, но не на тех условиях, которых они желали, а на тех, которые угодно было царю предложить им. Царь схватил и тестя своего, царя Алексея, находившегося с неприятелями и, отправив его в Никею, облек в монашескую одежду. Затем он заботливо доставлял ему все необходимое. Между тем по смерти супруги он вступил во второй брак с сестрой царствовавшего тогда в Византии Роберта. Впрочем, жил с нею недолго и не имел от ней детей, потому ли, что от природы она была бесплодна или не наступило ей еще время деторождения, как последовала смерть царя. Он прожил с этой супругой только три года.

Книга вторая

1. По истечении восемнадцати лет царствования Феодор оставил настоящую жизнь, назначив преемником своей власти зятя по дочери Ирине Иоанна Дуку[88], потому что у него не было ни одного дитяти мужеского пола. Положение вдовствующей царицы было незавидное, частью потому, что она не имела детей, частью же потому, что недолго жила с мужем. Что же касается до царя Феодора Ласкаря, то это был стремительный и неудержимый боец: он подвергал себя опасности во многих битвах, он поправил множество городов, не жалея издержек на прекраснейшие здания и на укрепления, чтобы останавливать и сдерживать движения латинян. Но нередко он помрачал свою славу, поступая неосмотрительно. Зять же и преемник его Иоанн Дука, соединяя в себе с богатством умственных дарований благородство и твердость характера, прекрасно вел и устроял дела правления: в короткое время он увеличил и внутреннее благосостояние римского царства и в соответственной мере военную силу; он ничего не делал, не обдумав; и не оставлял ничего, обдумав; на все у него были своя мера, свое правило и свое время. Кто-нибудь, пожалуй, здесь кстати заметит, что время царя Феодора требовало поспешности, оттого он и был тороплив, а следующее затем время царствования Иоанна требовало обдуманности, оттого он и отличался ею. Господь, производящий существующее из несуществующего, верно, нашел этих людей годными, когда восхотел чрез них воскресить умершее и истлевшее римское царство. В это время царствовал в Византии Роберт, племянник по сестре умершего незадолго Эрика[89]. К нему-то обратились братья царя Феодора Ласкаря (Алексей и Исаак), следуя внушению зависти и сильной досады на то, что сделались преемниками царства не они, которые, как кровные родственники, ближе к Феодору, чем Иоанн, принадлежащий к их роду по свойству. При посредстве денежных подарков и обещаний собрав войско, сколько тогда было его у Роберта (а было оно очень многочисленно и сильно сколько вооружением, столько же и воинскою отвагою), они выступают против царя Иоанна Дуки, рассчитывая лишить его власти и прибрать ее к своим рукам. Перешедши в Азию, они оставляют корабли у Лампсака, а сами углубляются во внутренность материка на расстояние дневного пути, — на столько, на сколько незадолго покорил землEQ \o(и;´) латинянам Эрик, — и встречают царя, ведущего на них римские войска. Произошло жестокое сражение; латиняне были разбиты наголову, после чего потеряли все города, подвластные им в Азии, потому что те тотчас же сбросили иго латинского рабства и добровольно передались царю.

2. Между тем из фессалийских пропастей поднимается новое зло, брат Михаила Ангела, Феодор. Получив после смерти брата власть, он, как человек деятельный, предприимчивый и искательный, расширил пределы своей власти очень далеко. Все западные города, которые незадолго порабощены были латинянами, он легко покорил и подчинил себе; начав с них, он наконец взял и саму Фессалонику, главный и обширнейший город Македонии, в то время как маркграф отлучился в свое отечество, Ломбардию. Немедленно затем он провозглашает себя царем и помазуется на царство тогдашним архиепископом Болгарии. Этот город, как свою родину, давно еще отличил большими привилегиями Юстиниан[90]; назвал его первою Юстинианою, дал ему на вечные времена право самостоятельного управления[91], исключая права епископу этого города помазывать на царство римских царей, — оно законами было предоставлено другим. Но, с одной стороны, страх, внушенный уже похитившим власть Ангелом, с другой — легкомыслие и недальновидность тогдашнего епископа сделали то, что отступление от законов было допущено. А как это место получило название Болгарии, я расскажу. К северу за Истром есть земля, по которой протекает немалая река; туземцы называют ее Булга; от ней получили имя и сами болгары, которые по своему происхождению не кто другой, как скифы. Когда недуг иконоборства тревожил православных, болгары поднялись оттуда с детьми и женами и в бесчисленном множестве переправились чрез Истр. Прошедши затем лежащие по Истру обе Мизии и ограбив мизийцев дочиста, что вошло и в пословицу, как саранча какая или как молния, они занимают Македонию с лежащею за ней Иллирией, довольные теми удобствами, которые нашли там. Столицей для них на будущее время и сделался этот город, которому Юстиниан присвоил честь архиепископии и дал имя, как мы сказали, первой Юстинианы. Потом по имени народа, поселившегося там, эта страна переименована была в Болгарию, а первая Юстиниана признана митрополией Болгарии. Позднее царь Василий Болгароктон после многих битв с болгарами вконец их сокрушил и поработил, а тех, которые жили выше, выселил в нижнюю Мизию к Истру; имя, однако ж, как какой-нибудь памятник их, осталось за архиепископией. Но обратим нашу речь к тому, от чего она было отклонилась. Феодор Ангел, сделавшись, как сказано, царем, продолжал опустошать все огнем и мечом, простираясь далее и далее и оставляя за собою одни границы за другими, пока не очутился у самых ворот византийских, потому что не встречал решительно нигде сопротивления. Да иначе не могло и быть, потому что македонские и фракийские города были разорены вконец, вынесши в короткое время множество страшных вторжений то латинян, то болгар, то скифов. Чего не делали христианам скифы, — этот кровожадный народ, — обижая их бесчеловечно? А латиняне не только не были умереннее скифов, но еще далеко превзошли их в жестокости. И не раз, не два, не три этим несчастным пришлось испытать ужасы грабительства от того и другого народа, но много раз. Теперешний же поход Ангела истребил и то немногое, что могло еще оставаться. Взорам наблюдателя не могло там представиться ничего, кроме разрытых домов, разрушенных стен, лимносских бед[92], троянских рыданий и раздолья всевозможных бедствий.

3. В эти времена управлял болгарами сын Асана 1-го, Иоанн. Он, видя, что упомянутый Феодор Ангел не хочет оставить нетронутым и болгарского царства, а простирает уже свою тяжелую и губительную руку и на него, входит в союз с скифами, завязывает с ним упорную войну, побеждает его, берет в плен и выкалывает ему глаза. Так отмстила ему судьба частью за то, что он, приняв имя царя, с пренебрежением относился к законной власти римской, частью за то, что не только не щадил своих единоплеменников, пострадавших от нашествий итальянских и болгарских и перенесших плачевные бедствия, а еще прибавлял к их несчастьям новые несчастья, к убийствам новые убийства. Между тем и царь Иоанн далеко распространил римское царство, показав себя умным, распорядительным и прекрасным кормчим государственного римского корабля. Снарядив немалое число длинных кораблей, отправляет он их к эгейским островам и в короткое время берет все: Лесбос, Хиос, Самос, Икарию, Кос и острова смежные с ними. Этого мало: отправившись к Родосу, он берет и его. Когда же царский флот получил такую силу на море, а персидские войска в Азии оставались в покое, силы же латинян мало-помалу истощились и ослабели, царь нашел удобным перенести оружие из Азии уже в Европу, чтобы освободить тамошние несчастные города от рук болгар и итальянцев. Поэтому, с весною переправившись чрез Геллеспонт, прежде всего нападает на Херсонес[93] и отсюда вносит опустошение в смежную землю, к изумлению крепостных латинских гарнизонов. Взял он весьма много и приморских городов: Каллиуполь, Сист, Кардианы и другие, находившиеся поблизости, — одни силою и приступом, другие с их собственного согласия. Во время этих трудов царя приходят к нему послы от болгар с мирными предложениями и вместе с просьбою для дочери Асана, Елены, руки сына царя, Феодора. Царь принял их благосклонно и с удовольствием, потому что, занятый другими важнейшими делами, он не хотел иметь себе противника в таком человеке, который, находясь так близко к приистрийским скифам, вместе с ними мог когда угодно делать вторжения и, подобно потоку, уносить с собою все, попадающееся на пути. По этой причине немедленно были утверждены и условия посольства и брачный договор. Съехавшись затем около Херсонеса, царь и Асан соединили браком Елену, дочь Асана, которой был десятый год от рождения, с сыном царя Феодором, младшим Ласкарем, не достигшим еще совершеннолетия. В это время и епископ терновский получил навсегда независимость[94], а до сих пор он подчинен был архиепископу первой Юстинианы по причине старинных родственных отношений того и другого народа. С наступлением лета царь обходит фракийские и македонские города; начав, можно сказать, от самых ворот византийских, он простерся до Стримона и подчинил себе все упомянутые города еще до окончания осени. Выполнив таким образом все свои планы, он возвратился в Никею, а войско на зиму распустил по домам.

4. Здесь, мне кажется, не неуместно рассказать о скифах, делавших в те времена набеги на Азию и Европу. После нам придется еще часто обращаться к повествованию о них. Поэтому нам следует по возможности вкоротке представить то, что касается до них, и, чтобы яснее было то, о чем придется говорить после, сделать предварительные замечания; иначе, передавая другим то, что мы сами знаем, а они не знают, и воображая, что им это известно, мы можем поставить их в такое положение, что они будут делать ошибочные догадки, перебегая от одного известия к другому, подобно гончим собакам, которые, преследуя зайцев, постоянно должны обнюхивать то тот, то другой след. Скифы — народ чрезвычайно многолюдный, распространенный к северу больше всех других народов, если не до самого северного полюса, зато вплоть до самых северных обитателей, как передают нам древние историки и сколько мы сами знаем, при своей многолетней опытности. Их Гомер назвал галактофагами, безоружными и правдивейшими из людей. У них нет поварских затей, они не знают столового убранства. Разведение овощей и хлебопашество им и во сне не грезились. Пищею для них служат растения, сами собой прозябающие на земле, равно как кровь и мясо вьючных и других животных. Если случится им поймать какого зверя или птицу, и это идет у них в пищу. Одежда у них безыскусственная — кожи животных. Серебро, золото, жемчуг и камень лихнит для них то же, что сор. Нет у них ни праздничных игр, ни зрелищ, разжигающих страсть честолюбия, ни совещаний о снаряжении кораблей, о выборе начальника флота, о поземельной собственности, но полный мир и совершенно безмятежная жизнь. Как горячка, развившись в теле человека, имеет поддержку себе в соках тела и до тех пор свирепствует, пока продолжается приток их, когда же продолжительное неядение и лекарства, принимаемые внутрь, истощат тело и уничтожат все соки, то горячка немедленно прекращается и болезнь перестает: так и у этих людей, при отсутствии того, из-за чего возникают споры и распри и предпринимаются злые замыслы и кровавые дела, не оказывается нужды ни в судилищах, ни в советах, ни в ссылках на законы, ни в увлекательности речи, ни в изворотливости языка, ни в хитросплетении доводов. Вместо этого ими управляет природная правдивость и безукоризненная самозаконность. Потому-то Гомер и назвал их правдивейшими из людей. Название их древние мудрецы передают различно. Гомер называет их киммерийцами, — Геродот, описавший персидские войны, общим именем скифов, херонеец Плутарх кимврами и тевтонами — не утвердительно, впрочем, а как бы сомневаясь и не доверяя сам себе. Сами они собственное название произносят каждый на своем языке. Те же, которые называют их греческими именами, называют их каждый по-своему, смотря по тому, какие места занимают те или другие из них, разливаясь по нашим странам, подобно потоку. Как есть у Бога страшные знаменья для людей: на небе молнии, громы и проливные дожди, — на земле землетрясения и провалы, — в воздухе тифоны и вихри, так блюдутся у Него и на севере эти страшилища, чтобы посылать их, на кого нужно, вместо бичей другого рода. Некоторые из них много раз, вырываясь оттуда, опустошали многие страны и на многих народов налагали иго рабства. Их движение походило на то, как если бы часть великого моря хлынула с крутизны; разумеется, она потопила бы и разметала все, что ни встретила бы на пути. Выходя оттуда нагими и нищими, они потом изменяют образ жизни и усваивают нравы жителей тех мест, в которых поселяются. Как реки, несущиеся с высоких гор и впадающие в море, не вдруг и не у самого морского берега перестают быть годными для питья и делаются солеными, но далеко в море текут отдельной струей и потом уже расплываются, уступая силе вод, более обильных; так и скифы, пока обитали поблизости прежней Скифии, из которой они вначале вышли, удерживали прежнее свое название, как оно есть: сами назывались скифами, а земля, прокармливавшая их, Скифиею. Это — те, которые занимали землю у истоков Танаиса и по его берегам. Потом, вышедши оттуда, они хлынули в Европу и разместились по западным берегам великой Меотиды. Спустя много веков после того другие, ринувшись из первой Скифии, как бы из великого источника, разделились на две части: одна, устремившись на азиатских савроматов, простерлась до самого Каспийского моря, — принадлежавшие к ней, забыв родовое название, стали называться савроматами, массагетами, меланхленами и амазонами; они усвоили себе все те имена, которые имели те или другие из порабощенных ими племен, а с именами и нравы, врезавшиеся в них глубокими, неизгладимыми чертами. Другие же, уклонившись в Европу и пронесшись по всей приморской земле, принадлежавшей сарматам и германцам, стали по ним называться и сами. Впоследствии, бросившись в Кельтию и заняв ее, стали называться кельтами и галатами. Я прохожу молчанием тех, которые гораздо позднее перешли Альпы и рассыпались по Италии многочисленными мириадами; разумею кимвров и тевтонов, которые вместе с женами и детьми почти все были истреблены римскими войсками при консулах и военачальниках Гае Марии и Луктации Катуле. Да чего — больше, когда они нередко пробирались до самой Ливии, нападали и на западных иверов и простирались за геркулесовы столбы? — На кого ни нападут они, всех по большей части одолевают, делаясь владыками чужих стран. А отечество их самих, Скифию, едва ли кто когда порабощал. Причина этому — та, что они издревле проводят жизнь простую и воздержанную: хлеба не едят, вина не пьют; а потому земли не пашут, винограда никогда не возделывают, за другими произведениями земли не ухаживают, чем пропитываются обитатели внутренней части вселенной. То, что привычным скифам приятно и вовсе непротивно, для неприятелей их невыносимо, потому что последние держат при себе гораздо больше вьючного скота, чем воинских снарядов, и, когда располагаются лагерем, нуждаются в большом и разнообразном рынке, чтобы иметь в достаточном количестве необходимое как для себя самих, так и для вьючных животных. Скифы же, постоянно проводя образ жизни простой и незатейливый, легко делают военные переходы и, подобно воздушным птицам, проносятся по земле нередко в один день столько, сколько можно было бы — для других в три дня; прежде чем успеет разнестись молва, они занимают уже одну страну за другой, потому что ничем лишним себя не затрудняют. Между тем имеют при себе все, что обеспечивает легкость победы; разумеем — их несчетное множество, их легкость и быстроту в движениях и, что еще важнее, беспощадную строгость к самим себе и их нападения на неприятелей в битвах, напоминающие характер диких зверей.

5. Но нужно возвратиться к тому, что мы было оставили. В то время, когда держал римский скипетр уже Иоанн Дука, многочисленная, простиравшаяся до многих мириад часть скифов[95], хлынув с дальних пределов севера, неожиданно достигает до самого Каспийского моря. Между тем, по смерти их правителя Чингисхана, его два сына, Халай и Телепуга, разделяют между собою власть над войсками. И Халай, оставив к северу Каспийское море и реку Яксарт, которая, вырываясь из скифских гор, широкая и глубокая, несется чрез Согдиану и вливает свои воды в Каспийское море, — спускается вниз по нижней Азии. Но речь об этом мы оставляем пока, потому что наше внимание отвлекает Европа. Другой из сыновей Чингисхана, Телепуга, положив границами своей власти на юге вершины Кавказа и берега Каспийского моря, идет чрез землю массагетов и савроматов и покоряет всю ее и все земли, которые населяют народы по Меотиде и Танаису[96]. Потом, простершись за истоки Танаиса, с большою силою вторгается в земли европейских народов. А их было очень много. Те из них, которые углублялись в материк Европы, были осколки и остатки древних скифов и разделялись на кочевых и оседлых; а жившие по смежности с Меотидой и наполнявшие поморье Понта, были: зихи, авасги, готы, амаксовии, тавроскифы и борисфеняне и, кроме того, те, которые населяли Мизию при устье Истра; последние назывались гуннами и команами[97], у некоторых же слыли за скифов. Испугавшись тяжелого и неудержимого нашествия скифов, они нашли нужным передвинуться оттуда, потому что никому нельзя было ожидать чего-либо хорошего; трепетали все — и города и народы, потому что, будто колосья на току, были растираемы и истребляемы. Таким образом, отчаявшись в возможности сопротивления скифам, они вместо плотов употребили наполненные соломою кожи и переправились через Истр вместе с женами и детьми. Немалое время блуждали они по Фракии, отыскивая места удобного для поселения, в числе тысяч десяти. Но прежде чем они перестали бродить, царь Иоанн дорогими подарками и ласками привлекает их к себе и присоединяет к римским войскам; причем предоставляет им для поселения разные земли — одним во Фракии и Македонии, другим в Азии по берегам Меандра во Фригии. Но пора нам опять возвратиться на восток, к тем иперборейцам скифам, которые, как густая туча саранчи, налетев на Азию, возмутили и поработили ее едва не всю. Прошедши каспийские теснины и оставив позади себя Согдианы, Бактрианы и согдианский Окс, питающийся большими и многочисленными источниками, они у подошвы лежавших перед ними высоких гор остановились на зимовку, довольные удобствами той страны и добычею, награбленною еще прежде. Горы те необыкновенно высоки и многочисленны; громоздясь одна на другую, они представляют собою как бы одну сплошную гору, известную под общим названием Тавра и опоясывающую по самой средине всю Азию. Начало свое они берут на западе, у самого Эгейского моря; выходя же оттуда, они разрезывают всю Азию на две части, пока не оканчиваются у океана, встречаясь с восточным ветром. С наступлением весны, когда вся поверхность земли уже покрылась растительностью, скифы, оставив свое зимовье при подошвах гор, как стада баранов и быков, во множестве поднимаются на вершины гор; оттуда спускаются на народов, находящихся внизу, грабят их всех и пробираются в Индию, которая расположена по ту и другую сторону величайшей из рек Инда. Наложив иго рабства и на Индию, они уже не пошли далее на восток по причине безлюдности и невыносимого жара в той местности; но направили свое движение на Арахосию и Карманию[98]; легко покорив тамошние народы, отправились на халдеев и арабов. Потом, обратившись против вавилонян и ассириян и взяв Месопотамию, они остановились на удобствах этой страны и здесь закончили свои длинные переходы, уже на третьем году после того, как переправились чрез реку Яксарт, и, отставши от своих соплеменников, сделались властителями нижней Азии. Но как огонь, разведенный в густом лесу, истребляет не только то место, на которое он простерся прежде всего, но поедает все, что только ни встретится на пути и в окружности, так и вождь скифов, выбрав себе для жительства местность, из всей нижней Азии самую удобную и приятную, не удовольствовался тем и не удержался, чтобы не коснуться находящегося в окружности. Но, разослав своих сатрапов и хилиархов, прежде всего покорил персов, парфян и мидян; потом, поднявшись чрез великую Армению, он устремился на север в Колхиду и смежную с ней Иверию. Он замышлял даже — в следующие годы проникнуть и в самую средину Азии и пределами своей власти положить приморские пески, где ведут между собою беседу море с сушей. Для него казалось несносным, чтобы хотя один какой народ из тех, которые населяют материк Азии до морей, не чувствовал на себе его руки. Однако ж там они положили успокоиться, разделив между собою области, города, жилища и другие разного рода приобретения, доставляющие телу большую приятность и негу. Употребления золота, серебра, разных видов денег и драгоценностей (а их было очень много в тех странах) они еще не знали, поэтому и пренебрегали ими, как грязью, и бросали, как вещи никуда не годные. Природа учит ценить прежде всего то, что необходимо; когда же в этом не будет недостатка и судьба доставит в изобилии необходимое, тогда заботливая природа научает отличать и выбирать, по возможности, уже то, что доставляет приятность чувствам. Когда же человек насытится и этим, она тотчас является с защитою того, что излишне, и сперва хитро заманивает разнообразием видов того же самого, а потом незаметно примешивает ко всему этому очарование удовольствия, чтобы изобилие излишнего не сделалось неприятным и противным. Так и они сперва довольствовались только необходимым, и то не в изобилии. Потом, получив доступ к удовольствиям, доставляемым страною, смежною с Вавилониею и Ассириею, уже не захотели расстаться с ними, но решили ими воспользоваться и после тех долгих трудов и переходов поселиться там навсегда. Затем на все народы, на которые нападали, они наложили дани; стали требовать их каждый год, приказывая покоренным народам, точно рабам, давая определения, точно с великого треножника, и обязывая ко всему, чего бы им ни захотелось. Наконец, усвоив утонченные нравы ассириян, персов и халдеев, они склонились и к их богопочтению вместо отечественного безбожия, приняли их правила и обычаи как относительно употребления дорогих одежд и роскошной пищи, так и относительно других удовольствий роскоши. Прежний образ жизни изменили совершенно: прежде покрывали голову грубою войлочною шапкою, вместо всякой одежды одевались в кожи зверей и невыделанные шкуры, вместо оружия употребляли какие-то дубины, пращи, копья, стрелы и луки, — грубо сделанные из дуба и т. под. деревьев и по временам сами собой являющиеся на горах и в чащах; но впоследствии эти же самые люди стали носить цельные шелковые и протканные золотом одежды. В изнеженности и роскоши они простерлись до того, что их прежний образ жизни стал в решительной противоположности с последующим.

6. Между тем турки, жившие по сю сторону Евфрата, и арабы, занимавшие Келесирию и Финикию, были немало встревожены зловещим соседством скифов. Поэтому правитель турков[99] отправляет к царю Иоанну полномочных послов для заключения прочных условий. Он боялся, чтобы, увлеченный в битвы со скифами не был поставлен он в необходимость озираться назад на страшных неприятелей римлян, потому что было бы делом решительно превышающим его силы и до очевидности гибельным, если бы он, едва имея возможность противодействовать одним набегам скифов, принужден был разделить свои силы на две части для одновременных битв и с теми и другими. Этого желал и об этом крепко подумывал и царь по многим причинам: во-первых, ему самому не только не было удобно и легко, но было очень трудно и тяжело в одно и то же время вести битвы и в Азии и в Европе; во-вторых, турки, находясь в средине, в случае войны со стороны скифов могли служить для римлян надежнейшим и прочнейшим оплотом и, принимая на свои плечи общую опасность, могли быть тем же, что выдающиеся камни и скалы, которыми природа ограждает иногда взморье от бушующих волн. По этим-то причинам царь со всею готовностью и большим удовольствием заключил дружеские условия с турками, — и это принесло много пользы римскому государству в тогдашнем его положении. Получив безопасность и отдых от продолжительных войн, римляне обратили свои заботы на собственные приобретения и внутренние дела. Сам царь отрезал себе земли, годной для хлебопашества и возделывания винограда, столько лишь, сколько считал достаточным для царского стола и сколько внушило ему его доброе, благотворительное сердце (земля назначалась также для пропитания престарелых и убогих и для лечения одержимых всевозможными недугами); вместе с тем он поставил досмотрщиков, хорошо знающих земледелие и возделывание винограда, и каждый год начал откладывать большую и значительную часть урожая. Этого мало; он занялся еще разведением лошадей, коров и овец, также свиней и ежегодно стал получать от всего этого большой приплод. К тому же он располагал и других, как родственников своих, так и других вельможных лиц, чтобы каждый дома находил у себя все что нужно и не имел побуждения налагать корыстолюбивую руку на людей простых и неимущих, и чтобы таким образом римское государство очистилось от неправд. И вот в непродолжительное время закромы у всех переполнились плодами; дороги, улицы, все хлевы, стойла и загороди наполнились скотом и стадами домашних птиц. На счастье римлян, случился между тем у турков сильный голод и крайний недостаток в продовольствии. Все дороги запрудились этим народом, женщинами, мужчинами, молодыми людьми, шедшими в римскую землю и возвращавшимся назад. Все богатство турков — серебро, золото, ткани, драгоценности, служащие к удовольствию и роскоши, все это в необыкновенном изобилии переходило в руки римлян. Не редкость было видеть, как за небольшую меру пшеницы отдавались большие, деньги. Тогда какая-нибудь птица, бык или козел шли за большую цену. Таким образом в самое короткое время домы римлян наполнились варварским богатством, а тем более денег оказалось, конечно, в царской казне. Коротко сказать: когда ходившие за стадами птиц продали от них яйца, накопленные в течение года; то в короткое время составилось от этой продажи столько денег, что на них устроена была царице корона, украшенная чрезвычайно дорогими каменьями и жемчугом. Царь и называл ее яичною короною, потому именно, что он сделал ее на деньги, вырученные за яйца. Вот одно доказательство его царской и гражданской распорядительности. А вот и другое: заметив, что римляне тратят попусту свое богатство на иностранные ткани, которые в большом разнообразии приготовляют из шелка мастерские вавилонян и ассириян и которые изящно ткут руки итальянцев, он издал постановление — никому из подданных не покупать иностранных материй; — если бы кто не захотел следовать такому постановлению, того вместе и с семейством лишать прав звания и состояния; — довольствоваться же только тем, что производит римская земля и умеют приготовлять руки самих римлян. Вещи необходимые не требуют частой перемены, а вещи излишние могут быть под силу только людям знатным. Поэтому упомянутое постановление и делает им честь, так как ими было придумано. Отсюда произошло то, что вещи излишние потеряли всю свою цену, пышность в одеждах у римлян вошла в границы, и богатство, как говорят, потекло из дома в дом же.

7. Но нам следует рассказать и о других происшествиях. Случилось, что царица Ирина, по рождении сына Феодора, упала с лошади и долго тащилась по полю. А ехала она с царем и супругом посмотреть на охоту. Повредив себе при этом матку, она больше уже не могла рождать. Как бы то ни было, но оба они прекрасно и достойным образом управляли царством, всеми мерами заботясь о том, чтобы в городах процветали правосудие и законность и вывелись корыстолюбие и хищничество. Оба они создали и храмы, отличающиеся редким изяществом, не жалея издержек на то, чтобы они были и велики и красивы: царь построил один храм в Магнезии, во имя Богоматери, названный Созандрами, другой же в Никее во имя Антония Великого; а царица в главном городе[100] Прусе, лежащем при подошве Олимпа, — во имя Честного Пророка, Предтечи и Крестителя. Приписав к этим церквам многие имения и большие ежегодные доходы, они устроили при них обители для монашествующих и аскетов, полные благодати и духовного веселия. Не довольствуясь и этим, они завели больницы, богадельни и много такого, что ясно показывало в них любовь к Богу. Между тем мера жизни царицы Ирины исполнилась. Царь-супруг ее долго и сильно горевал об этой потере, пока не стал скучать одиночеством и не взял второй супруги. Это была алеманянка Анна, сестра сицилийского короля Манфреда[101], очень молоденькая. Вместе с нею приехала оттуда в качестве ее воспитательницы и наставницы в числе многих других женщин одна, по имени Маркесина, отличавшаяся особенно красотою лица и силою взгляда, который можно сравнить с сетью, из которой не выпутаешься. Своими любезностями, кокетством и изяществом манер она мало-помалу обратила на себя внимание и царя и внушила ему такую любовь к себе, что он уже явно стал предпочитать ее царице Анне. Впоследствии его любовь к Маркесине дошла до такого неприличия, что он позволил ей носить знаки царского достоинства. Поэтому женщина эта ничем не уступала Анне и, хотя не одна пользовалась нежностью и расположением от царя и уважением и почетом от подданных, но гораздо больше законной супруги, — разумею царицу Анну. Однако ж, как человек умный, царь проводил жизнь не совсем без скорби и смущения, приличных в его положении; нет, он чувствовал уколы, как будто от иглы, от совести, имел в виду раскаяться и просил Бога исправить в нем этот недостаток. Это видно вот из чего. Маркесина, говорят, отправилась однажды для поклонения и из любопытства в божественный храм, который построил на свои издержки Влеммид и при нем обитель для святых и боголюбивых мужей. Она приехала с большою пышностью, надменная знаками царского достоинства, в сопровождении большой свиты. Но прежде чем она взошла на паперть, сонм тех божественных мужей по приказанию настоятеля Влеммида затворяет двери извнутри храма и заграждает ей вход в него. Это был человек, украшенный многими добродетелями и отлично знакомый с ученостью — и с тою, которую передали потомкам древние греки, и с тою, которою ознаменовали себя к нашей пользе предстоятели и ораторы наших церквей. Божественный этот муж не нашел праведным делом, чтобы эта бесстыдница прошла своими скверными и преступными ногами по священному помосту. Да и что удивительного, если он и прежде неотступно преследовал ее резким словом, и устно и письменно[102]? Полагая, что вместе с нею крайне унижено и царское достоинство, она вспыхнула от досады и гнева и дала ему полную свободу, — тем больше, что и льстецы в свою очередь воспламеняли ее. В сильном волнении она входит к царю и всеми средствами возбуждает его к мести, крича, что такое бесчестье простирается и на особу самого царя. И не она одна, а и бывшие при ней льстецы, как бы подбавляя огня к огню и дров к дровам, из своекорыстных видов стараются еще больше разжечь гнев в царе. Но царь, с лицом, покрытым слезами, с глубоким вздохом и с полным сокрушением о своей слабости, помолчав немного, сказал: «Зачем вы советуете мне наказать человека праведного? Если бы я жил безукоризненно и целомудренно, то сохранил бы неприкосновенным и царское достоинство и себя. Но так как я сам дал повод бесчестить и себя и свое достоинство, то вот и получаю приличное возмездие, — злые семена приносят свои плоды».

8. Между тем в эти времена Фессалиею, Этолиею и окружными областями управлял Михаил, побочный сын Михаила Ангела, который первый некогда отложился[103]. Когда вымер весь его род, вся власть над теми областями перешла к этому побочному Михаилу. У него было три законных сына: Никифор, Иоанн и Михаил и четвертый побочный, по имени тоже Иоанн. Он имел в виду скоро разделить между ними свою власть. Итак, отправив к царю Иоанну послов, он просил для своего сына Никифора руки дочери сына царя Феодора Ласкаря, Марии, и получил. Брачные условия и договоры заключены были в присутствии сына Никифора и матери его Феодоры, отправлявшихся лично на восток, частью для того, чтобы посмотреть упомянутую невесту, частью же для скрепления брачных условий. Затем, оставив невесту у ее родных, супруга Михаила, Феодора, с сыном Никифором отправилась в обратный путь, взяв ручательство с сватов царей в том, что брак будет совершен в следующем году. Между тем Михаил вскоре вздумал нарушить заключенные условия и, поднявшись, перешел свою границу с злым умыслом против западных городов, которые были подвластны царям римским. Таким образом оставалось — или царю Иоанну ополчиться на Михаила, или всем западным городам отойти под его власть. С наступлением весны, царь, собрав большое войско, идет на изменника Михаила. О его походе разносится и идет впереди его молва, западные римские города готовятся к упорной и мужественной защите, а дела Михаила подвигаются вперед плохо и расстраиваются. Когда царь достиг Фессалоники и Македонии, в его руки опять легко перешли многие западные города, которые Михаил Ангел без труда взял было и в короткое время покорил своей власти, как-то: Кастория, Преспа и немалое число других городов. Видя себя в крайнем положении, Михаил отправляет к царю послов, возобновляет прежние условия и сверх того отдает царю, кроме других крепостей — Приллап, Велес[104] и…. Царь, желая породниться, почтил Михаила и сына его Никифора титулом деспотов, чтобы не возникало больше никакой размолвки между ними, которая могла бы встревожить их и произвесть смуты в делах. Устроив таким образом дела, царь стал готовиться к отъезду, потому что не желал там проводить зимнее время, так как наступала пора Арктура[105]. После того, как он прожил уже немалое время в Филиппах, ему сделан был донос на Михаила Комнина Палеолога, будто тот замышляет сделаться царем. Были призваны и те, которые первые распустили такой слух, — друзья Михаила и лица посторонние, которые передавали слышанное от других. Но улики оказались слабыми и обвинения ложными, потому ли, что они и действительно были ложны, или по слепому случаю. Царь потребовал однако ж от Михаила клятвенного подтверждения, что обвинения ложны и что он никогда не думал о похищении власти, — и затем не только освободил его от взыскания и от всякого подозрения, но и оставил за ним все, чем он был отличен. Поднявшись оттуда, царь переправился чрез Геллеспонт, а войско на зиму распустил по домам. По прибытии его на восток и во время пребывания у Никеи его постигла страшная болезнь, — не знаю как назвать, — воспалительное состояние мозга или эпилепсия. Он впадал в какое-то отупение и онемение, которым страдают больные головным мозгом во время встреч небесных светил; тогда воздух, делаясь влажнее и холоднее, производит в них головокружение, — и они никак не могут выносить таких перемен в воздухе. Целых три дня он лишен был голоса и был мертв, если не брать в расчет дыхания, но потом опять по-видимому оправился и освободился от болезни. Искусство врачей не могло однако ж прогнать ее совершенно; она как будто лишь притаилась и закралась в него глубже; он то заболевал, то, казалось, опять выздоравливал. Недуг продолжался то большее число дней, то меньшее, то появлялся, то снова оставлял царя, иной раз нападал на него дома, другой — сверх всякого ожидания, в дороге. Нередко царю угрожала опасность упасть с лошади, и его на носилках относили во дворец. Головная боль мучила царя целый год, усиливаясь постоянно, хотя незаметно и мало-помалу, пока наконец не преодолела всех усилий врачебного искусства и не разлучила царя с этим миром. Он умер, находясь у Нимфея, и погребен в обители Созандрах, которую сам же и создал. Ему был шестидесятый год от рождения, когда он умер, а скипетр самодержца принял на двадцать восьмом году. Таким образом одного его царствования прошло тридцать три года, сколько прожил и преемник его, сын Феодор. Он явился на свет в то время, как его отец принял скипетр самодержца.

Книга третья

1. Хотя по праву престолонаследия имел быть преемником Иоанна сын его, Феодор Ласкарь, но при жизни отца он не был провозглашен царем; провозглашен же был уже после смерти его в общем собрании всего войска и знатных вельможных лиц. Всем, впрочем, очевидно было, что Иоанн никому не хотел предоставить царства, кроме своего сына, как потому, что он любил сына, так и потому, что никому другому не предоставлял царской власти. При жизни своей, однако ж, он решительно не хотел провозгласить сына царем, потому что не мог наверно знать, искренно ли хотят того подданные. «Время, — говаривал он, — любит изменять многое, как скоро что-нибудь не соответствует требованию обстоятельств. Молодость, по своему характеру опрометчивая и неосмотрительная, безрассудно бросается на то, чего захочет. А если может еще рассчитывать на верховную власть, из-за чего собирается около ней толпа молодых людей изнеженных, умеющих дуть в уши разные нелепости, то с ней бывает то же самое, что с пьяным, который несмотря на то, что шатается, еле держится на ногах и не помнит себя, берется за руль большого корабля, причем ни выбравшие такого кормчего точно не знают, что делают, ни он не ведает, куда ему плыть и что делать». Итак, царь при жизни своей не нашел нужным назначить сына своим преемником. С одной стороны, он хотел лишением надежд на получение царской власти сдержать заносчивость молодости, зная, что многие при нетерпеливом ожидании наследства тяготились долговечностью родителей и, не дождавшись решения самой судьбы, сами прекращали их жизнь. С другой стороны, он имел в виду и то, что народ того, кто достигает верховной власти помимо его избрания, по большей части называет тираном, — и сперва тайком, сквозь зубы высказывает ненависть и неуважение к нему, а в заключение решается на заговоры и на убийства. По этим-то причинам Феодор и не был провозглашен царем при жизни отца; после же провозглашен с общего желания всех подданных, быв посажен на щит, по утвердившемуся издавна обычаю. Но ему надлежало еще быть увенчанным рукою патриарха; между тем патриарший престол оставался тогда незанятым, потому что незадолго перед тем умер патриарх Герман, человек умный, украсивший свою жизнь и словом, и делом[106]. Итак, начались рассуждения и речи, кому принять кормило патриаршества. Указывали на многих, как на людей достойных, одни — на того, другие — на другого. Но чаще всего слышалось имя Никифора Влеммида, человека, известного своею мудростью и добродетелью, который в своей мирной обители проводил строгую подвижническую жизнь. Когда же он отказался, отдали предпочтение пред другими монаху Арсению, который проходил тогда тесный путь подвижничества в одном из монастырей, находящемся в окрестностях Аполлониады. Это был человек, знаменитый своими добродетелями, но простой и не отличавшийся искусством выпутываться из лабиринта затруднительных обстоятельств. Итак, он посвящается и рукополагается в патриархи с общего решения архиереев и царя, который очень охотно принял и по обычаю утвердил такой выбор. После того помазанный от патриарха и увенчанный царским венцом царь начал собираться в поход; потому что правитель болгар, услыхав, что царь Иоанн умер, тотчас же решил нарушить заключенные с ним условия и стал производить частые набеги на римские городки во Фракии, так что немало их покорил, даже у горы Родопа. То же сделал и изменник Михаил в Фессалии с соседними областями и городами, которые тогда находились под властью римлян. Но царь прежде всего скрепил и утвердил договор с турками, который заключил с ними его отец, чтобы совершенно быть спокойным относительно дел восточных. Потом он переправился чрез Геллеспонт, в то время как начинают всходить Плеяды. Вел он и войско, которого у него было гораздо больше, чем у отца, потому что он составил его не только из тех, у которых была прямым назначением воинская служба, но и тех, которые были на охотничьей службе, приказав им оставить собак и птиц. Правитель болгар, услыхав о грозном движении царя, начал сильно тревожиться опасениями, перебегать от одной думы к другой. Порешить дело войной ему было неудобно и вовсе невозможно; частью потому, что не было достаточного войска, которое могло бы противостать такому множеству неприятелей, снабженных тяжелым и блестящим вооружением, частью же потому, что царь их был человек молодой, одушевленный жаждою славы и энергически стремившийся к осуществлению своих планов. Поэтому он счел необходимым возобновить прежние условия. Он надеялся легко добиться благосклонности царя, потому что был ему шурином[107]; в то же время он знал, что слух из Фессалии об изменнике Михаиле должен был заставить его поспешить туда, чтобы привесть в порядок дела, пока Михаил не успел еще все забрать в свои руки; это также много обнадеживало его, что он убедит царя помириться. В самом деле, отправив к царю послов, он получил согласие на мир легче, чем предполагал, и только возвратил все те крепости, которые взял по нарушении мирных условий с римлянами. Не распространяясь много, скажем, что царь около осеннего равноденствия с римскими войсками прямо отправился в Фессалию. Не дошли еще войска царя до Македонии, как явилась к нему жена изменника Михаила, чтобы выпросить у царя его дочь Марию в замужество за своего сына Никифора и вместе возвратить все, что муж ее, вторгшись в пределы римской державы, успел захватить хищнически. Вскоре все это устроилось без затруднений, и Феодора возвратилась к своему мужу Михаилу, — не одна, а с невестой своему сыну, Марией.

2. Занятому этими делами царю присылают из Никеи письмо о том, что Михаил Палеолог убежал к туркам. А ему царь, отправляясь в поход, поручил управление Никеею, пока опять не возвратится с западных областей на восток. Это известие немало огорчило и озадачило царя. Повод к побегу указывали такой. Палеолог, говорили, видя, что всюду распространяется против него зависть, и слыша, что тайком ведут о нем речи, полные недоброжелательства, и замышляют настроить царя подвергнуть его таким истязаниям, на которые можно обречь разве врага иноплеменника, не мог оставаться спокойным и, осматривая свое положение со всех сторон, не мог отделаться от тревожных мыслей, которые его сковывали, мучили и терзали, как пленника. Он боялся беспощадной строгости и быстроты царя в определении наказаний и не ждал себе от него никакого снисхождения и никакой пощады. Он полагал, что невозможно ему в короткий срок оправдаться при тех больших и донельзя важных обвинениях, которые недоброжелатели сплели на него и которыми прожужжали уши царя. В отчаянии он и счел лучшим искать спасения в бегстве. В то время, как он прибыл в Иконию, султан[108] был сильно озабочен сбором войск, чтобы встретить поднявшиеся во множестве скифские войска[109], — и потому явился как нельзя кстати. Так как у султана было много римлян, давно еще порабощенных, то он составил из них особый отряд и отдал его под начальство Палеолога, снабдив их одеждою и оружием, не туземными впрочем, а римскими и иностранными, чтобы тем застращать скифов, которые могли подумать, что получена вспомогательная сила от римлян. Так и случилось. Скифы, говорят, схватившись с турками, немало смутились и струсили, когда нечаянно увидали выступающее на них чужеземное войско. Быть может, они в беспорядке бросились бы и бежать, приняв на свои плечи преследующих, которых надеялись было без труда одолеть, но кто-то из родственников султана по ненависти, питаемой издавна, с большою частью войска перешел на сторону скифов в то время, когда был уже разорван их строй. Чрез это дело турков было проиграно, и большая часть турецких владений отошла под власть скифов. Но немного протекло времени, как пришло от царя письмо, наполненное выражениями благосклонности к Палеологу и обещаньями больших милостей, приглашавшее Палеолога возвратиться и обеспечивавшее верность обещаний клятвою. Таким образом, римская земля опять увидала Палеолога, — не прежде, впрочем, чем он сам засвидетельствовал страшнейшими клятвами, что останется неизменно верен царю, что никогда не выйдет из границ повиновения, не станет никогда домогаться верховной власти и возвращаться к тому, что прежде на него было говорено и что могло бы снова возбудить прежнее подозрение, уже уничтожившееся, но будет хранить и соблюдать всегда то же расположение и ту же любовь как к самому царю Феодору, так и к сыну его Иоанну и к будущим преемникам их дома и царства. После того он почтен был саном великого коноставла[110] по-прежнему и стал пользоваться в последующее время полным царским благоволением и благосклонностью. В это время дела в Болгарии пришли в смутное положение. Правитель Болгарии Асан, шурин царя Феодора, умер, но сына, который был бы по обычаю преемником его власти, от него не осталось; нужно было решить дело иначе — передать власть зятю его по сестре, Мицу. Так и сделано. Но это был человек ленивый и изнеженный; поэтому мало-помалу потерял уважение до того, что его распоряжениям народ не придавал никакой цены. А был тогда в Болгарии один известный человек по имени Константин, по прозванию Тих, далеко оставлявший позади себя других дарованиями ума и крепостью тела. Видя, что власть над болгарами в дурных руках, он восстал, привлек к себе и простой народ и всех людей знатных и имеющих вес, с общего согласия тех и других провозгласил себя правителем и затем осадил Тернов, который был столицею Болгарии. Таким образом Мицу пришлось волею-неволею бежать вместе с женою и детьми в укрепленную приморскую крепостцу, называемую Месимврией. Оттуда пробрался он к царю, проживавшему в Азии, в Никее, отдал во власть римлян упомянутую Месимврию и, получив от царя некоторые поместья около Трои и Скамандра для своего содержания, зажил там спокойно с женою и детьми. А Константин Тих, сделавшись владыкою болгарского царства, отправляет к царю послов с предложением дружбы и союзничества в том случае, если тот отдаст за него в замужество одну из своих дочерей. Ее руки он искал не потому, что не имел жены, — у него были и жена и дети, — но потому, что, не имея наследственного права на болгарскую корону, он не хотел, чтобы кто-нибудь считал его незаконным властителем. А так как знал, что дочь царя приходилась племянницей незадолго пред тем умершему правителю Болгарии Асану по сестре его; то для своего значения и для прочности своей власти и искал ее руки, обещая с прежней супругой немедленно развестись. Это понравилось и самому царю. Сделав участницею своего ложа и своей власти дочь его, Феодору[111], Константин отсылает первую супругу в Никею, представляя тем ручательство римлянам в своей любви ко второй супруге. Что же дальше? На исходе тридцать шестого года от рождения постигла царя жестокая болезнь с явными предвестниками смерти, она осадила его тело разнообразными страданиями и не переставала поражать его и сокрушать, пока не отняла жизни. Пред кончиною царь поспешил малую схиму сменить монашеской мантией[112], своими руками раздал большие суммы денег и пролил от горячего сердца много источников слез. Чрез то он надеялся омыть и уврачевать язвы души в такое критическое для ней время.

3. Я едва было не прошел молчанием того, о чем так благовременно рассказать теперь. Был некто, по имени Георгий, по прозванию Музалон, незнатного происхождения, но бойкого ума и веселого характера, за что одно еще мальчиком взят был ко двору, чтобы наряду со многими другими и он разделял детские забавы с царем Феодором. Когда же тот вышел из детского возраста, Георгий скоро так успел приноровиться к характеру молодого царя, что стал для него всем, — Феодор и говорил и делал все по мысли и желанию Георгия. С течением времени только усиливались их расположение и любовь друг к другу, так что и после того, как Феодор облекся властью самодержца, Георгий оставался для него всем, — прекрасным советником в том, что приходило на мысль и на сердце царя, правою рукою его вне дворца, надежным поверенным его тайн внутри. Поэтому в короткое время он и возведен был в достоинство протовестиария[113] и вступил в брак с женщиною, которая была в кровном родстве с царем. Его-то вместе с патриархом Арсением царь, умирая, назначил опекуном царства, пока его сын Иоанн не достигнет совершеннолетия, так как он доживал только шестой год от рождения, нуждался еще в няньках и лишился родителей в то время, когда наиболее в них нуждался. Дочерей, уже взрослых, у царя было четыре, а мужеского пола не было никого, кроме этого Иоанна, еще дитяти. Из дочерей первую, т. е. Марию, как сказано, взял за себя замуж этолиец Никифор, который был почтен от тестя царя по свойству и саном деспота[114]. Вторую, Феодору, взял также за себя правитель болгар, Константин Тих, как и об этом мы уже сказали. Оставались таким образом две дочери, обреченные на одно и то же иго сиротства, и малолетний сын Иоанн. Об нем составлен был царем и письменный акт, назначавший Музалона его опекуном и скрепленный страшными клятвами всех подданных, и знатных и незнатных. Клятвы даны были даже не однажды, но первый раз пред кончиной царя, а потом сразу после кончины. Однако ж некоторые вельможи, отличенные не только саном, но и знатностью рода, возмущались душой, видя, что судьба так быстро возвысила Музалона над другими, и досадовали, что честь не по его происхождению, тогда как есть много других людей, которые с большим правом могли бы получить опеку над царским сыном и управление государственными делами, — частью по близости родственных отношений к царю, частью же по превосходству способности к такому назначению сравнительно с Музалоном. Человек этот, толковали они, всем подал много поводов презирать его и ненавидеть. Он не может похвастать своими предками, к тому же, он часто подущал царя наказывать, и этого достаточно, чтобы большинство питало к нему сильнейшую ненависть. А что, если бы он имел виды на царскую власть и хотя сколько-нибудь мечтал о ней, как некоторые клеветали? Какой бы пламень злости поднял на свою голову? Это, впрочем, не было тайною для Музалона. Он и всегда был человеком проницательным, но в это время, когда дела находились в смутном состоянии и производили в душе его величайшую тревогу, он превзошел самого себя. Собрав немедленно в совет всех вельмож, он подает всем правую руку, начинает говорить, как младший между ними, и объявляет, что охотно уступит желающему опеку над государством и над самим сыном царя. Все, как будто по предварительному соглашению, отказались, свидетельствуя, что предпочитают его другим, — тем больше, что и сам царь поставил его полновластным попечителем царства и царского сына. Музалон однако ж не уступал и сильно настаивал на своем, ища спокойствия и уклоняясь от своего назначения всеми силами души, чтобы не быть предметом змеиной зависти и не испытать страшной участи, какую ему готовили тайком. И опять даны были клятвы страшнее прежних. Поклялись все: и знатные лица, и нижние военные чины. Каждый призывал гибель и на себя и на весь род свой, если не останется верен клятвам, и обещал и за себя и за будущих своих детей сохранять навсегда уважение к опеке Музалона и ненарушимую верность к сыну царя. Собрание разошлось, и дела опять поступили под управление Музалона. Но не прошло еще девяти дней со смерти царя, как некоторые из знатных и богатых людей, отдавшись вполне чувству переполнившей их зависти, возмутили войско и вооружили свои руки на убийство Музалона. О злоба людская! за два, за три дня они произносили страшные клятвы и призывали на себя кровавые заклятья, — и об них нет уже и помину, и они уже исчезли в волнах забвения! Наступил девятый день после кончины царя, и все знатные женщины явились в обитель Созандр, где похоронено тело царя, — чтобы совершить по обычаю поминовение и выразить свою печаль. Явились туда и все начальники с подчиненными; в числе их — и те, которые составили заговор. Собрались и все воины, одни для печальной обстановки, другие — для выполнения кровавого замысла. Но к чему распространяться? Еще продолжалось священное песнопение, как воины, обнажив мечи, неожиданно ворвались в храм и бесчеловечно изрубили Музалона у божественной и священной трапезы, к которой он прибегнул, а вместе с ним двух его братьев — великого доместика[115] Андроника и протокинига[116] Феодора, кроме того, их секретаря, так распорядилась судьба, — приняв его по ошибке за одного из них. Поэтому и женщины, и остальной народ, оставив недоконченным поминовение и в страхе давя друг друга, бросились со всех ног кто куда. Священнослужители же и монахи, волею-неволею толпясь внутри святого храма, спотыкались и падали друг на друга; частью оттого, что второпях толкали друг друга, частью оттого, что затруднялись куда ступить при виде ручьев крови. Прошло немного дней. Патриарх Арсений, который сам был опекуном, понимал, что, если не употребит всего своего влияния, то при таком смутном состоянии дел и при таких грозных предзнаменованиях и сыну царя, и общественному спокойствию ничто не помешает государству быстро дойти до крайнего положения. Но, перебирая в душе всевозможные средства, он не знал, на котором остановиться. Относительно добродетели и богоугодной жизни этот человек немногим уступал людям самой высокой святости, но по житейской опытности и по управлению гражданскими делами он отставал даже от тех, которые под вечер оставляют заступ. Дело известное: духовное созерцание и гражданская деятельность по большей части не уживаются вместе. А желательно было бы, чтоб и то и другое больше не являлось враждебным, как тело и дух, чувственное и сверхчувственное. Мне нравится, чтобы в том, кто желает управлять, было смешение из того и другого, что мы видим и на музыкальных инструментах, когда они находятся в руках знатоков своего дела. Последние не в одинаковый тон натягивают все струны, — в таком случае не было бы музыкальности и мелодии, — но одну струну на низкий тон, другую на высокий, эту более, ту менее, и так достигают разнообразия звуков и вместе музыкальности, гармонии. Тому, кто занимает ум свой одним лишь божественным созерцанием, следует жить в горах и пещерах, так как он прекратил связь с обществом, уединился и совершенно отчуждился от житейских дел. Но кто с добродетелью приобрел себе нрав приятный и общительный, не чуждается занятий гражданских и имеет опытность во всевозможных делах, на того можно вполне положиться, что он поведет народ ко всему лучшему и спасительному. И Спаситель наш и Бог, если бы не снисходил к человеческим слабостям, не ел вместе с мытарями, не имел общительного нрава и не был, по возможности, для всех всем, нелегко, думаю, привел бы народы и города к тому, что полезно и спасительно. Но возвращаюсь назад. Патриарх Арсений решительно не знал, что делать при таком смутном положении дел, и совещался меньше всего сам с собой, да и мог ли иначе, когда он не имел, как уже мы сказали, никакой опытности в делах и находчивости в затруднительных обстоятельствах? Он обратился к правительственным лицам за советом, что предпринять, прежде чем железо убийцы-заговорщика коснется головы царского сына, Иоанна. Ему и на мысль не приходило, что его заботливость при отсутствии опытности и изворотливости гораздо скорее принесет гибель тому, за кого он стоит, чем все вражеские мечи. Это объяснит следующий рассказ.

4. Михаил Комнин Палеолог, о котором выше мы уже много говорили, в ряду правительственных лиц стоял выше других, отличаясь приятною наружностью, ловким обращением, веселым характером и ко всему этому — щедростью. Это возбуждало большую к нему любовь в сердцах всех, — и всех он легко привлекал к себе — тысячников, сотников, войско, военачальников, — и простой народ, и тех, которые принадлежали к сенату. Кроме того, привлекало их к нему и располагало явно выражать ему любовь поверье о его царствовании. Как оно возникло, не знаю, — вследствие ли прежних рассказов об нем, или вследствие каких-либо слов и предзнаменований. Ими обыкновенно руководятся в жизни весьма многие и руководятся не очень безрассудно, не совсем невежественно, или так, как сказали бы люди и не знакомые с опытом. В защиту сновидений и предзнаменований найдется много доказательств у людей, внимательных к своей жизни. Были, впрочем, и другие обстоятельства поважнее прочих, предзнаменовавшие ему издавна царскую власть, — благородство крови, сходившейся в нем как будто из большого источника разными путями. Основываясь на этом, и он сам, и его друзья считали себя вправе иметь мысль о царствовании. Мать его матери Ирина была первою из дочерей царя, Алексея, который, не имея наследника мужеского пола, приказал ей носить пурпуровые башмаки, чтобы она вместе с своим будущим супругом была преемницей его царствования. Потому-то, соединив ее браком с Алексеем Палеологом, он сразу почтил его и саном деспота, и если бы смерть не похитила Палеолога преждевременно, он был бы после тестя Алексея царем. Умирая, он оставил одну дочь, которую, спустя немного мать выдала замуж за Андроника Палеолога; его впоследствии царь Феодор почтил саном великого доместика. От них-то родился Михаил Комнин Палеолог, двойной, так сказать, Палеолог — и по отцу, и по матери. Итак, он имел, как сказано, и здесь немаловажное основание для предположения, о котором теперь речь. Коротко сказать, это был человек знаменитый и уважаемый всеми во всех отношениях, и слава о нем мало-помалу распространилась всюду, очаровав и незаметно расположив к нему всех. От других не отставал и патриарх, и если не больше, то уже никак не меньше других. Сам любил его, поверял ему тайны и, — что еще важнее, — доверял ему одному ключи от царской казны[117], когда военные дела и общественные нужды требовали денег. Все это как нельзя более содействовало выполнению тайных намерений Палеолога и быстро приближало к осуществлению то, о чем уже давно ходили толки. Получив свободу распоряжаться деньгами, какой, конечно, мог желать, но на которую никак не мог рассчитывать, он полными горстями переводил казну в руки людей знатных, воинов и тех, которые могли вести за собой народ, владея языком. В числе последних было немало и служителей алтаря. Поэтому все они постоянно составляли совещания, на которых и побуждали патриарха не оставаться в бездействии, а действовать энергически, согласно с настоятельными нуждами государства, так как оно требует немалой заботы и, если не обратить внимания на его нужды, не останется в одинаковом положении, но в скором времени дойдет до крайней опасности, как большой корабль, нагруженный донельзя и лишенный весел среди моря, или как большой дом, потрясенный в основаниях. При таких речах по большей части тотчас срывалось с языка имя Михаила Комнина Палеолога, как человека, который при богатстве ума и опытности в делах был бы в силах принять на себя такое бремя управления государством, пока сын царя не достигнет совершеннолетия. С этим мнением соглашался и патриарх и наконец утвердил его. Михаил Комнин стал в главе государственного управления и получил в свои руки такую власть, что ему не доставало только знаков царского достоинства. Она была вступлением и первою ступенью к восшествию его на престол. С сих пор его дела пошли под попутным ветром и он поплыл к пристани царствования, так сказать, на всех парусах. Прошло немного дней, и его доброжелатели снова составляют совещание, говоря, что неприлично тому, кто управляет государством как государь и кто принимал посольства от многих народов, не иметь сана, самого близкого к сану царя, для чести самого народа римского и вместе для прочности делаемых им постановлений. Таким образом он получает от патриарха и сына царя и сан деспота.

5. В это время правитель Этолии и Эпира, деспот Михаил, услышав, что сват его, царь Феодор, умер, не оставив ни одного совершеннолетнего преемника себе, и что по этому поводу римские государственные люди произвели большие смуты, бросил все другие заботы и начал мечтать о том, что он без большого труда сделается властителем великого царства. Он предполагал, что римляне, имея у себя дома множество дел, поглощающих все их внимание и отвлекающих мысли их от дел внешних, будут не в силах противиться ему и что, если захочет, тотчас же пройдет с мечом Македонию и Фракию. Поэтому собрал большое войско и в своей земле, но еще больше получил от союзников на стороне. Благосклонно приняв его посольство, скоро явились к нему и сами — принцепс[118] Пелопоннеса и Ахайи, его зять по дочери Анне[119] и тогдашний владетель Сицилии, Манфред, зять по дочери Елене; они привели с собою такое множество войска, что, как говорили, нелегко было его сосчитать. Они впрочем явились не столько за тем, чтобы помогать Михаилу, сколько за тем, чтобы расширить пределы своей собственной власти и овладеть чужими городами. Они надеялись без труда занять все римское царство от Ионийского залива до самой Византии и, как будто упрочили уже за собою власть над ним, делили его между собою на участки, прежде чем коснулись дела. Слух об этих блестящих и необыкновенных приготовлениях дошел и до Михаила Комнина Палеолога, только что получившего сан деспота и приобретшего прочную власть и полномочие в делах. Поэтому он, нимало не медля, посылает в поход брата своего, севастократора Иоанна с большими силами. Вместе с ним помощниками и соратниками посылает также немало знатных лиц из сената, которые хотя сколько-нибудь имели опытности в воинских делах; в числе их был кесарь Константин, от одного с ним отца, но не от одной матери, и стратигопул великий доместик Алексей, — кроме того Константин Торникий, тесть Севастократора, великий примикирий[120]. Дело было вскоре после летнего поворота и при самом появлении на небе Ориона и созвездия Пса. С возможною скоростью переправившись чрез Геллеспонт, они шли чрез Фракию и Македонию, стягивая около себя все тамошние римские войска, жившие тогда без дела, рассеянно по городам, селам и деревням. Не успело еще солнце достигнуть осеннего равноденствия, как они явились у Ахриды и Деаволя. Это — македонские крепости, находящимся в них доставляющие большую безопасность. В средине между ними расположившись лагерем, они узнают, что и неприятели разбили шатры на равнине Авлона, так что оба лагеря отделялись только одной горой, которая римлян отодвигала к северу, а неприятелей к югу. Неприятели между тем обложили и держали в осаде Белград, крепость высочайшую и, так сказать, уходящую за облака, рассчитывая, что, взяв ее, они отсюда как из самого выгодного пункта разольются по всей остальной западной части римской державы, подобно какой-нибудь многоводной реке, стремительно низвергающейся с высокой горы. Но глупы они были, надеясь достигнуть того, что не могло совершиться; они не понимали, что вся сила тела, множество коней и запасы оружия без содействия Божия, столько же ничтожны, сколько рой муравьев. Вот отчего они выступали с таким хвастовством и такою надменностью против римлян. Пустые предположения сопровождались такими же и последствиями. Римляне же, помня, что они без божественной помощи — ничто, каждое свое движение производили не иначе, как возложив надежду на Бога и на небесное содействие; зато и смело вступили в бой с силами, далеко превышавшими их число, и одержали, с Божьею помощью, блестящую победу, как сейчас скажем. Разбивши свои палатки вблизи неприятелей, римляне посылают одного очень ловкого человека, чтобы он вооружил и восстановил войска неприятелей одно против другого. А это не было чем-либо невозможным, потому что правитель Ахайи и король Сицилии принадлежали не к одному племени и народу с Михаилом Ангелом. Итак, посланный уходит и является ночью к неприятелям в виде перебежчика и тайно представляется правителю Этолии, Михаилу Ангелу. «Знай, — говорит ему, — что тебе и всем твоим сегодня угрожает большая опасность. Оба твои зятя и союзника, принцепс Пелопоннеса и Ахайи и король Сицилии, тайно посылали к римлянам послов с обычными подарками для заключения с ними мирных условий. Поэтому, если тебе дорога жизнь, позаботься как можно скорее о себе, пока еще условия и соглашения между ними не заключены». Михаил поверил и, известив о том своих, кого было можно и сколько время позволяло, предался бегству еще до восхода солнечного. Услыхав о его бегстве, бросились за ним и другие, и так все воины Михаила рассыпались в разные стороны, спеша обогнать друг друга. Союзники, пробудившись утром и увидав, что Михаила нет, разинули рты от изумления, не зная чему это приписать. После этого взяться за оружие против римлян они уже не посмели, частью потому, что не могли разгадать происшедшего, а частью и потому, что теперь вместо огромного числа они представляли незначительное. Поэтому они бросились бежать, вообразив, что преданы Михаилом. Во время их замешательства римляне неожиданно напали на них, весьма многих изрубили и немалое число взяли заживо в плен, в числе их был и принцепс Пелопоннеса и Ахайи. Сицилийский же король успел увернуться с весьма незначительною частью своих.

Книга четвертая

1. Когда там шли дела таким образом, здесь у Магнезии люди знатные и родом и личными заслугами, посадив Михаила Палеолога на щит, провозглашают его царем. Патриарх Арсений, проживавший тогда в Никее, был поражен этою вестью в самое сердце; удар ножа, кажется, не произвел бы такой боли; он совсем потерял покой, боясь за дитятю. Сначала он хотел было подвергнуть отлучению как провозглашенного царем, так и провозгласивших, но сдержал себя и рассудил — лучше связать их страшными клятвами, чтобы они не смели ни замышлять на жизнь дитяти, ни посягать на его царские права. Это было в самом начале декабрьских календ. Но не прошло еще месяца, как Арсений делает для безопасности и обеспечения участи дитяти то самое, чего боялся: он собственными руками с священного амвона венчает Михаила Палеолога и украшает царскою диадемою, присоединив к голосам членов сената и священного собора и свой в пользу Михаила. Впрочем, не навсегда предоставляет ему самодержавную власть, но до тех только пор, пока это будет необходимо, — пока не достигнет совершеннолетия законный наследник и преемник царства; после чего Михаил сам добровольно должен уступить ему одному и трон самодержца, и все знаки царского величия. В этом смысле снова были произнесены клятвы, страшнее первых. Вслед за тем, как самое благоприятное предзнаменование царствованию Палеолога, приносится ему весть о победах римлян в западных областях; а спустя немного приходят и сами победители, имея при себе принцепса Пелопоннеса и Ахайи и множество других неприятелей. Победители удостаиваются наград и почестей по своим заслугам. Севастократор производится царем в сан деспота; великий доместик — в сан кесаря, а кесарь вместе с тестем деспота — в сан севастократора. Император, впрочем, отличает его от тестя тем, что предоставляет ему право носить на лазоревых сапогах золотые орлы. Между тем принцепс Пелопоннеса и Ахайи покупает себе свободу и вместе с нею жизнь ценою трех лучших пелопоннесских городов; он отдает царю Монемвасию Мену, лежащую у Левктров, в древности у эллинов называвшуюся мысом Тенарийским, и наконец главный город Лаконии — Спарту. Таким образом, как бы из самых челюстей ада, он неожиданно возвращается к своим. Правителем пелопоннесских упомянутых городов посылается брат царя по матери, Константин, возведенный, как мы только что сказали, из кесарей в севастократоры. Отправившись туда, он одержал над пелопоннесскими латинянами много побед и отнял у них много городов, действуя оружием из тех трех городов, как бы из огромных окопов. В это время Арсений, оставивши патриаршеский престол, удалился на покой в приморский монастырек Пасхазия. Поводом к его удалению было неуважение, оказанное Ласкарю Иоанну, сыну царя. Царь Михаил Палеолог незадолго пред тем отправил его под присмотр в Магнезию, чтобы его присутствие не подало повода охотникам до приключений произвесть какое-нибудь волнение. Поэтому вместо Арсения на патриаршеский престол возводится митрополит ефесский Никифор, который, прожив один год, умер. Между тем царь с большими силами переправился во Фракию, имея в виду попытать воинского счастья и в самых предместьях Константинополя. Пробыв под ним довольно долго, он осадил было сперва лежащий на противоположной стороне[121] так называемый замок Галата, рассчитывая, что если прежде взят будет он, то легко будет овладеть и самим Константинополем. Но такие расчеты оказались грезами наяву; он не мог взять города, несмотря на то, что обставил его камнеметными машинами и употребил много усилий. Итак, укрепив лежавшие пред Византиею крепости и оставив в них воинов, он приказывает им делать частые набеги и вылазки против византийских латинян, так, чтобы не позволить им, если можно, и выглянуть за стены. Это довело латинян до такой крайности, что они по недостатку в дровах употребили на топливо множество прекрасных зданий Византии. Оттуда он снова возвратился в Никею, которая после взятия Византии сделалась римскою столицею, и провел там довольно долгое время. В эти времена скифы, перешедши Евфрат, завоевывают Сирию и Аравию до самой Палестины; потому что страсть любостяжания нелегко удовлетворяется, пока имеет для себя опору во множестве рук и счастии оружия. С огромною добычею и всяким добром они возвращаются оттуда домой, наложив, как на несчастных рабов, на покоренных арабов, сириян и финикиян ежегодные дани. На следующий год вторгаются они в Азию, лежащую при Евфрате, и легко покоряют и опустошают всю ее, положив пределами своих набегов и опустошений к северу Каппадокию и реку Термодонт, а к югу — Киликию и высочайшие в Азии горы Тавра, которые, отступив немного от своего начала, разделяются на многие отрасли. Между прочим они овладевают и столицей турков[122]. Султан Азатин, убежав вместе с братом своим Меликом, является к римскому царю Михаилу Палеологу с большими надеждами и ожиданиями, опиравшимися на недавнее гостеприимство и большую благосклонность, оказанные им Палеологу. Ибо и Палеолог приходил к нему, избегая опасностей, угрожавших ему от царя, и имея сердце, полное больших тревог. Напоминая то, что сделал для него, султан требует одного из двух: или сражения с скифами, или какого-нибудь участка на римской земле в его собственность, чтобы там ему спокойно поселиться вместе с своими, так как он имел при себе жену, детей, большую свиту и сверх того огромные богатства и большие сокровища. Но так как римские войска у царя были раздроблены на части и сам он со всех сторон был окружен неприятелями, то исполнить просьбу Азатина казалось ему делом не совсем безопасным. Отдать в собственность участок земли человеку, имевшему прежде под своею властью многие сатрапии и привыкшему повелевать, значило сделать то, что не могло не возбуждать опасений и страха за будущее. Подчиненным ему сатрапам естественно было искать своего владыки, рассеявшимся в разные стороны и блуждающим как будто во мраке ночи естественно было сходиться на факел своего вождя, а это со временем могло сделаться непоправимым злом для римлян. Поэтому царь, как на весах, колебал душу султана, не подавая ему надежды, но и не отнимая ее.

2. Не прошло еще двух лет с тех пор, как Михаил сделался обладателем царского престола и смирил западное и фессалийское оружие (разумею битву с акарнанянами и этолянами), — и опять от злого корня являются злые и колючие растения, и опять нарушаются клятвы и начинаются неприязненные действия со стороны изменника Михаила. Посему царь на скорую руку посылает против него кесаря Стратигопула, дав ему немного побольше восьмисот вифинских воинов и поручив в случае нужды набрать потребное количество во Фракии и Македонии. Кроме того, приказал ему мимоходом пройти с вифинскими воинами чрез византийские предместья, чтобы несколько потревожить византийских латинян и не давать им покоя и свободы выходить за стены по усмотрению, но держать их в постоянном страхе, как бы заключенными в темнице. Переправившись чрез Пропонтиду, кесарь располагается лагерем у Регия. Здесь он встречается с некоторыми торговыми людьми[123], по великим и неисповедимым судьбам всеустрояющего Промысла. Он часто благоволит не ко множеству коней и воинов, а содействует и дарует величайшие победы малой силе, которая не может льстить себя большими надеждами. Обилие оружия и других вещей, необходимых для войны, нередко обольщает надеждою и не позволяет легко возноситься горе ко Владыке жизни и смерти, но по большей части гнет и тянет к земле, не давая оторваться от ней. Напротив, скудость необходимого делает нас легкими, как будто поднимает на воздух и побуждает пламеннее просить небесной помощи. Потому-то одни, понадеявшись на многое, не получали ничего; а другие, потеряв на себя всякую надежду, одерживали величайшие победы. Вот и теперь: три царя — никак не меньше — много раз со многими тысячами нападали на Константинополь и удалялись без успеха, не могли даже подойти к самым стенам, а кесарь овладел им, не имея при себе ни целой тысячи воинов, ни какого-нибудь стенобитного орудия, ни вереницы машин, но положившись лишь единственно на божественную помощь. Дело было так. Встретившись с теми людьми, — они были по происхождению римляне, а по месту жительства константинопольцы, но проживали за городом для молотьбы и уборки хлеба, — кесарь расспросил их и о силе латинян, сколько ее и какова она, и обо всем, что следовало узнать ему, как полководцу, много раз бывавшему в подобных обстоятельствах. Те же, давно тяготясь латинским ярмом и желая лучше жить с единоплеменниками, чем с иноземцами, встречу с кесарем приняли, как самое лучшее для себя предзнаменование, обстоятельно рассказали ему обо всем, весьма легко согласились предать город и получили обещание больших наград за предложенное содействие. Они сказали, что войско латинян не только слабо, а еще самая большая часть его удалилась для осады Дафнусии. Этот город, находящийся при Евксинском Понте и омываемый его водами, отстоит от Константинополя на 1000 стадий. Потом объявили, что им очень удобно открыть ночью для войска кесаря и самый вход в Константинополь, и дали слово употребить вместе с своими друзьями и руки, и оружие, и все силы, чтобы отмстить своим врагам. Они прибавляли, что имеют свой дом подле ворот, которые ведут прямо к храму Божьей Матери Источника, и что они знают тайный ход, кем-то давно как бы нарочно для настоящего замысла выкопанный, чрез который пятьдесят воинов легко могут ночью войти и, избив стражу и разбив ворота, открыть вход в город и всему войску. Так говорили эти люди, и, ушедши домой, чрез несколько дней выполнили свое обещание. Проведши целый день в приготовлении своих воинов к битве, кесарь вошел в город ночью перед рассветом и с наступлением следующего дня приказал подложить под домы огонь и зажечь город с четырех концов, чтобы латинян предать гибели от неприятелей двоякого рода. В это время столицею латинян сделалась обитель Пантократора. В Константинополе царствовал тогда Балдуин, племянник первого Балдуина по сестре, так как последнему наследовал брат его Эрик, Эрику — первый сын сестры его Иоленты, Роберт[124], Роберту же наконец второй его брат Балдуин, после первого Балдуина четвертый и последний царь Константинополя. Вставши утром и услыхав, что в городе неприятели, увидав притом, что огонь, раздуваемый ветром, охватил весь город и едва не дошел до самого дворца, он сначала обратился было к оружию и войску и собрал, какой был, остаток латинян, но скоро понял, что бесполезны все усилия, и оставил как знаки царского величия, так и самое царство; бросившись в лодку в простой одежде, он искал спасенья в бегстве. Между тем молва об этом событии в тот же день дошла до осаждавших Дафнусию. Снявшись с якорей, они плывут со всею поспешностью и на другой день являются в виду городских стен; причем то подплывают к ним, то удаляются, забирая по возможности целые толпы теснившихся к ним латинян. Этим они занимались с вечера до самого утра. Утром же, распустив паруса, немедленно поплыли в Италию, распростившись с своим незаконно названным отечеством. Вести о случившемся очень скоро дошли и до царя в Никею. Он сперва не хотел верить, представляя себе, что недавно сам он приходил с большим войском и множеством машин и не мог взять даже незначительного городка Галаты, а тут — странное дело! — Константинополь, чудо вселенной, легко взять восемьюстами человек! Потом, пришедши в себя и предоставив себе, что божественный Промысл может дать плод бесплодным, богатства бедным, силы слабым и величие малым, как — и напротив, когда богатый хвалится богатством своим и сильный силою своею, воздел к Господу благодарные руки и устами своими вознес Ему многие хвалы, вполне приличные событию. Так принял царь весть о нем. Он нашел при этом, что ему ничего не остается, как, отложив в сторону все дела, отправиться в царствующий город с своей супругой государыней и с сыном Андроником, царем юным, которому шел тогда другой год от рождения. Прошло много дней, пока царствующий город принял царя, который впрочем вошел в него не прежде, чем была внесена в так называемые золотые ворота святая икона Пречистой Богоматери Одигитрии. Здесь, совершив пред ней благодарственный молебен, он медленно пошел пешком, между тем как впереди его несли святую икону Богоматери. Вошедши в город, он занял дворец, находившийся у самого ипподрома, потому что влахернский дворец был давно заброшен и покрыт копотью и пылью. Самая столица представляла не иное что, как равнину разрушения, наполненную обломками и развалинами, — разметанные здания и незначительные остатки на огромном пожарище. Много раз и прежде ярый огонь помрачал красоту Константинополя и истреблял его лучшие здания, когда еще латиняне добивались поработить его. Потом, когда был порабощен, он не видел от них никакой заботливости и даже днем и ночью подвергался всевозможному истреблению, потому что латиняне не верили, что останутся в нем навсегда, слыша, по моему мнению, тайный голос Божий о своем будущем. Немало произвел разрушения и последний огонь, который сами римляне за три дня подложили под домы, к ужасу латинян. Итак, первым делом, сильно озаботившим царя, было — очистить город, уничтожить его безобразие и возвратить ему, по возможности, прежнюю красоту, возобновить еще не совсем разрушившиеся храмы и наполнить лишенные обитателей домы. Вторым — вызвать патриарха Арсения, потому что и патриаршеский престол в то время оставался праздным. Арсений вступил на патриаршеский константинопольский престол частью неохотно, частью охотно: неохотно, вспоминая прежние огорчения, охотно, желая и сам видеть царствующий город и не будучи совершенно чужд властолюбия; ведь и он был человек, и ничего нет странного, если, тогда как другие отдаются всей душой страсти властолюбия, и он уступил ей несколько, или, лучше сказать, он не столько любил престол, сколько считал несправедливым отказываться от жребия, принадлежащего ему по праву. Третьим — воздать должное заслугам Алексея Кесаря, чрез которого Бог даровал римлянам царствующий город. Для этого самодержец приказывает устроить великолепнейший и блистательнейший триумф и с торжеством провезти по всему городу кесаря, украшенного не только знаками кесарского достоинства, но еще драгоценным венцом, почти не уступающим царскому, что и было сделано. Сверх того царь повелевает еще, чтобы имя кесаря возглашалось наряду с именами царей на эктениях и многолетиях по всему римскому царству, в течение целого года.

5. Такое счастье выпало на долю кесаря. Но у первого завистника есть обычай — в человеческое счастье всевать нечто неприятное и имеющее горечь, как в пшеницу плевелы, чтобы не дать людям ни одним благом жизни наслаждаться вполне и постоянно. Посему-то и Филипп, царь македонский, одержав однажды в день три победы, порадовался им в душе, но не позволил себе в присутствии других ни сказать какое-нибудь хвастливое слово, ни поднять высоко бровь; нет, зная, как часто за большими удачами следуют еще большие неудачи, он сдержал свою радость о случившемся и, больше боясь за будущее, чем радуясь настоящему, встав воскликнул: «Боже! к самому счастью моему примешай какое-нибудь сносное несчастье, чтобы, возвысившись до наслаждения великими благами, не упасть мне неожиданно в пропасть бедствий». Вот и кесарю не дали спокойно и до конца жизни насладиться его благополучием злые люди, завистливым взглядом посматривавшие на него и опытные в искусстве вредить другим. Это покажет дальнейший рассказ. После великих побед и победных триумфов царь снова посылает кесаря в предположенный прежде путь — чтобы воевать против правителя Эпира и Этолии деспота Михаила, перешедшего за свои пределы и опустошавшего римские земли, как мы уже говорили. Собрав войска фракийские и македонские и снабдив их всем необходимым, он идет на неприятеля. После различных переворотов военного счастья и переменных удач римские войска были разбиты и кесарь заживо был взят в плен — тот кесарь, который своими вчерашними победами и триумфами изумил и заставил говорить о себе всех от севера до юга. Так в делах человеческих ничего нет верного, ничего прочного; точно в незнакомом океане носятся и заливаются волнами судьбы людей, на их опытность и знание часто ложится какой-то глубокий мрак, и основательно задуманные предприятия идут нетвердым шагом, колеблясь туда и сюда, и верные расчеты оборачиваются подобно игорным костям. Кир, повелевавший некогда персами, мидянами и халдеями, прошел большую часть Азии и без труда разрушил красу ее — Вавилон, но вступив в сражение с массагетскою женщиною, весьма позорно закончил свою славу. Аннибал Карфагенянин покорил всю Ливию и Африку, одержал победы над иверийцами, кельтами, перешел чрез утесистые Альпы, ознаменовал себя удивительными победами над римлянами; но наконец не мог выдержать нападения почти одного римского полководца, и притом внутри своего отечества, и удалился из отечества, лишенный всего, вынужденный вести жизнь скитальческую или, лучше, жестоко гонимый судьбою. Великий Помпей, римский консул и самодержавный вождь, прошел Азию до Кавказских гор и Каспийского моря, покорил множество народов и доставил Риму несметные сокровища, но наконец, среди своих от самого незначительного войска лишился своей великой славы. Вот и тот, о ком теперь идет речь, — кесарь, добывший вчера величайшие трофеи, сегодня делается жертвою бесславного боя. Такими примерами Бог внушает нам, чтобы мы, видя свое бессилие в битвах неважных, приписывали одному Богу трофеи великие и необычайные. Взяв таким образом кесаря, Михаил по требованию зятя своего Манфреда, короля сицилийского, немедленно посылает к нему кесаря как выкуп и цену его сестры. Ее взял за себя по смерти первой жены Ирины царь Иоанн Дука, получив ее от отца ее, короля сицилийского, Февдериха[125]. По смерти супруга она не могла возвратиться домой и проживала у римлян, украшая свою жизнь целомудрием и отличаясь редкими качествами доброго сердца. Таким образом великий город опять увидал своего любимца кесаря. В это время Михаил, деспот этолийский, ищет невесты овдовевшему сыну своему, Никифору Деспоту, и находит ее в племяннице царя Анне[126]. Брак этот и установил между ними мирные отношения.

4. Между тем царь, сделавшись обладателем самого Константинополя и видя, что его дела идут удачно и что счастье благоприятствует его предприятиям также, как попутный ветер плаванью, решился навсегда закрепить за собою верховную власть и исторгнуть с корнем из своего сердца страх, какой ему внушало его положение. Он боялся, что те, которые еще в недавнее время имели немаловажный предлог возмутиться из-за нарушения прав царского сына и наследника престола, теперь от ропота и затаенного в душе гнева перейдут к открытому восстанию и, пожалуй, доведут его до крайне опасного положения. Поэтому одну из дочерей царя Феодора Ласкаря он отдает в замужество за одного латинянина, человека благородного, но не очень знатного, по имени Великурта, который по какой-то надобности приезжал из Пелопоннеса в столицу, и приказывает ему вместе с женой возвратиться домой. Другую, по имени Ирину, выдает за одного генуэзца, по сану графа, по имени Винтимилию, также прибывшего около того времени в Константинополь, и немедленно отправляет домой и его с женой. Брата же их Иоанна, которому шел уже десятый год, приказывает лишить зрения. Таким образом он со всех сторон обеспечивает себя и вполне упрочивает за собой преемство верховной власти. Услыхав об ослеплении Иоанна, патриарх Арсений вздрогнул, вскочил с места и, бросаясь из комнаты в комнату, жалобно вопил, беспощадно бил себя в грудь, выражал мысли, ножом пронзающие сердце, жаловался небу и земле на совершившуюся неправду, звал стихии отмстить беззаконию, искал хотя чем-нибудь облегчить свое горе и, не находя, испускал из глубины сердца раздирающие душу стоны. Когда же увидел, что нет никаких средств к отмщению, пошел другим путем: он подверг царя церковному отлучению, но возносить его имя на молитвах не запретил, боясь, чтобы, движимый гневом, он не сделал в церкви каких-либо нововведений и чтобы, как говорит пословица, бежа от огня, не попасть в полымя. Царь многие дни беспрекословно сносил отлучение и, приняв на себя вид покорности, ожидал разрешения эпитимии. Но так как его ожидания не сбывались, то он решился отмстить патриарху, однако ж не открытою силою (этого он не хотел). Он сзывает собор архиереев и приказывает им рассмотреть на основании правил церковных каждое из обвинений, взнесенных некоторыми на патриарха. Архиереи с удовольствием — как же иначе можно сказать? — приняли приказание: обязанные по заповеди Спасителя быть для других примером братской любви, они составили во дворце собрание против первого своего брата и вызывали на средину его обвинителей, стараясь усердием перещеголять друг друга. Было произнесено следующее обвинение: что султан Азатин часто присутствовал при совершении священного славословия и беседовал с патриархом внутри храма, хотя и царю и архиереям хорошо было известно, что он был сын христианских родителей и был омыт святым крещением. Воспользовавшись же обстоятельствами (как часто бывает сверх всякого чаяния) и сделавшись султаном и вождем турков, он между ними соблюдал обряды благочестия втайне, а в Константинополе почитал святые иконы и явно исполнял все обычаи христиан. Все это могло бы служить для патриарха крепким оружием, но не соответствовало цели его противников — низложить его, а потому было подвержено ими сомнению и опровержению и лишено всякого значения. Патриарха зовут к ответу. Он не является, но пишет в ответ, что отвергает собор, созванный по приказанию царя, так как на нем ответчик занимает председательское место судьи. После этого, приговорив патриарха к низвержению, как уклоняющегося от суда, они посылают ему приказание оставить патриаршеский престол. Сразу затем являются и те, которые должны были препроводить его на место ссылки. Давно уже желая спокойствия и глубоко огорчаясь текущими обстоятельствами, он охотно отдает себя в руки посланных и на третий день является в Приконис[127]. А на патриаршеский престол возводится адрианопольский епископ Герман, давний доброжелатель царя. Он получил эту честь как бы в награду за свои услуги. Когда царь в былые времена бежал к султану, боясь, как сказано, царя Феодора Ласкаря, Герман, проводя тогда монашескую жизнь на самой границе римского царства, с радостью встретил его, принял со всевозможным почетом и радушием и снабдил всем необходимым на дорогу. Потом, когда Палеолог получил царскую власть, Герман пришел к нему и в числе многих других почестей получил адрианопольский престол. Отсюда же возводится теперь на патриаршеский престол.

3. Около этого времени некто по имени Икарий, отложившись по взятии Константинополя от правителя Евбеи (области, принадлежавшей венецианцам) и увлекши за собой немало других евбейцев, овладел крепким замком. Оттуда он часто выходил и грабил смежные поля и деревни, так что в короткое время навел на всех поселян такой страх, что они не смели ни вне стен жить, ни без караульных выходить для занятий на полях и пашнях. Спустя немного времени, он овладел еще одним укрепленным городком, так что мог уже вступить в открытую борьбу с правителем Евбеи. Боясь однако ж, чтобы тот, вышедши с большою силою, не одолел его, он отправляет к царю послов с предложением своих услуг. После того, оставив в городке сильный гарнизон, сам добровольно прибыл к царю и обещал ему между прочим, что, если получит от римлян достаточно войска, то ему ничто не воспрепятствует покорить под власть царя всю Евбею. Затем поспешно выступает он с многочисленным римским войском, прежде чем евбеяне узнали о его выступлении. Зная же заносчивость латинян и будучи уверен, что правитель Евбеи не упустит случая неожиданно сделать вылазку из города, увидав чужое войско, делает ночью около города сильные засады. Потом утром является сам, разъезжая по окружности города. Латиняне, находившиеся внутри стен вместе с своим вождем, с досады нимало не медля, взялись за оружие и со всею быстротою понеслись на неприятелей. Но внезапно на них нападают и окружают с тылу находившиеся в засадах воины, а спереди несется на них Икарий с своими полками; правителя Евбеи, а вместе с ним и множество других берут они в плен, остальных же предают истреблению. Правитель Евбеи, в узах доставленный царю Икарием, недолго жил. Он умер так: вошедши в царские палаты и став у дверей, как прилично пленнику, он увидал самого царя на троне, около него сенаторов в великолепных и блистательных одеждах и тут же Икария, который вчера и третьего дня был рабом, а теперь в пышной одежде расхаживал с важностью и на ухо разговаривал с царем. Будучи не в силах вынести такой неожиданный переворот счастья, он вдруг упал ниц наземь и лишился жизни. Между тем Икарий, выслав из города латинян, оставил в нем только люд ремесленный и торговый, представлявший собою смесь венецианцев с пизанцами. Он находил небезопасным и неудобным, чтобы внутри города жили и генуэзцы. Посему царь отводит им для жительства место на противоположном берегу, у Галаты, даровав им и обещанную свободу торговли. Эту свободу он обещал им еще прежде покорения столицы, если они помогут ему против владевших городом латинян. Обещание свое он теперь и исполнил, хотя сделался обладателем города и без их помощи. Со временем посылаются к ним и начальники. Такой начальник по-венециански называется баюл, по-пизански — консул, по-генуэзски — потестат, а если эти названия перевести на греческий язык, то первому будет соответствовать Ἑπίτροπος, второму — Ἔφορος, а третьему — Ἑξ σιαστης. Балдуин же, избежав опасности, угрожавшей ему в Константинополе и уплыв в Италию, породнился там с королем итальянским Карлом, взяв в невесты своему сыну его дочь, в надежде при его содействии возвратить себе Константинополь. Но напрасные желания и надежды! Царь устроил большой флот, наполнив более шестидесяти триир воинами, которых часть принадлежала к племени гасмуликскому. Они усвоили себе характер и римлян и латинян, так что от римлян приобрели хладнокровие в битвах, а от латинян отвагу. С ними было еще морское войско из лаконцев, недавно прибывших к царю из Пелопоннеса, которых на простом, испорченном языке называют цаконцами. Таким образом царский флот, великолепно устроенный, по приказанию царя, разъезжал по морю и наводил на латинян большой страх и смущение. Он покорил даже почти все лежащие в Эгейском море острова: Лимнос, Хиос, Родос и другие, бывшие в рабстве у латинян. Когда так шли дела на море, этолиец Михаил опять нарушил мир и начал опустошать смежную римскую область. Весть об этом привела царя в скорбь и негодование; так что в самом скором времени он сам отправился туда, чтобы лично устроить там расстроенные дела. В это время, когда царь находился в Фессалии, явилось на небе знамение, как предвестник и предуказатель бед. То была комета, показавшаяся около знака Тельца и сперва всходившая на востоке ночью пред самым рассветом немного повыше горизонта. Но по той мере, как шло вперед солнце, и она каждый день более и более отодвигалась от горизонта, пока не достигла самого зенита. Высшую степень яркости она получила в летнюю пору, когда солнце проходило знак Рака. Потускнела же и исчезла, когда солнце вступало в черту осеннего равноденствия; так что от летнего поворота до осеннего равноденствия оно прошло три знака, а комета, появившаяся около Тельца, в это время мало-помалу исчезла. Царь принял ее за предвестницу и предуказательницу бед и, немедленно распрощавшись с Фессалиею, во все поводья погнал в Византию. Немало смутил его и слух о том, что уже совсем решили напасть на римскую землю скифы. И не успел он прибыть в Византию, как скифы, живущие по Истру, разлились почти по всей Фракии, точно море, разъярившееся и вышедшее далеко из своих берегов. Народ скифский передвигается быстро и часто в один день совершает трехдневный путь. Причина их набега была следующая.

6. За Константином, правителем Болгарии, была, как мы сказали, в замужестве дочь царя Ласкаря. Она, услыхав об ослеплении брата Иоанна, не переставала докучать мужу и побуждать его к отмщению за такое дело. Он и искал удобного случая наказать злодейство. В то время, как он обсуживал свое намерение, султан Азатин еще больше поджег его. Во время своего отсутствия царь назначил последнему в жилище приморский городок у Эна[128] и учредил около него тайную стражу, чтобы воспрепятствовать его побегу, который можно было подозревать. Такое невыносимое положение побудило и Азатина обратиться к Константину, бывшему уже наготове выступить против римлян; ему султан обещал, если получит свободу, отплатить большими деньгами. Получив столько поощрений и узнав, что царь возвращается из Фессалии в Византию, Константин сзывает более 20 тысяч приистрийских скифов и с ними со всею поспешностью вторгается в римскую землю, твердо надеясь взять в плен и самого царя, находившегося в дороге. Скифы растянулись по всей Фракии до морских песков, точно сеть, чтобы никто ни из животных, ни из людей, ни сам царь не избежал их рук. Все и сделалось по их желанию, только царь ускользнул и обманул их ожидания. Предупредив их появление, он успел спуститься к морю по горам, около Гана. Здесь, по устроению Промысла, нашел две латинские трииры, плывшие в Византию, но приставшие к тому месту для снабжения себя водою. Сев на них, он на другой день является в столицу. Скифам, обманувшимся в своих ожиданиях относительно царя, оставалось позаботиться о том, чтобы не обмануться относительно султана Азатина. Поэтому они прямо направились к Эну с решительным намереньем взять там Азатина — или одного, если граждане уступят его добровольно, или же со всем городом и всеми туземцами, если будут сопротивляться. Но те легко выдали его, боясь поголовного истребления, и достигли того, что неприятели спокойно их оставили. При своем возвращении скифы гнали пред собою несметное множество обитателей Фракии, как скот; оттого некоторое время изредка только можно было увидать во Фракии вола или пахаря — так она опустела и людьми и животными. Но теперь оставим рассказ о султане. О нем скажем после подробнее. Его жена с детьми была тотчас взята под стражу, его сокровища были препровождены в царскую казну, свита же его, состоявшая из множества храбрых людей, быв возрождена христианским крещеньем, была причислена к римскому войску.

7. В это время султан Египта и Аравии[129] отправляет посольство к царю, предлагая римлянам свою дружбу и прося дозволения египтянам, которым он захочет, однажды каждый год переплывать наш пролив для торговли. Эта просьба, с первого взгляда показавшаяся неважною, принимается легко. Со временем же обнаружилось, какое имела она значение. Нельзя запретить того, что утвердилось и вошло в силу, как обычай. Египтяне, отправляясь с грузом однажды в год иногда на одном, а иногда и на двух кораблях к европейским скифам, обитавшим около Меотиды и Танаиса, набирали там частью охотников, частью продаваемых господами или родителями и, возвращаясь в египетский Вавилон и Александрию, составляли таким образом в Египте скифское войско[130]. Сами египтяне не отличались воинственностью, напротив, были трусливы и изнеженны. Поэтому им необходимо было набирать войско из чужой земли и, так сказать, подчинять себя купленным за деньги господам, не заботившимся ни о чем, в чем обыкновенно нуждаются люди. В непродолжительное время египетские арабы этим способом образовали у себя такое войско, что сделались весьма страшны не только западным, но и тем народам, которые обитали более к востоку. Они поработили Африку и всю Ливию до Гадир, потом Финикию, Сирию и всю приморскую страну до самой Киликии, предавая острию меча владевших теми землями, особенно же галатов[131] и кельтов, которые с давних пор владели там лучшими странами и городами и перебрались туда с запада. Есть в Европе высочайшие горы, называемые Альпами, с которых сбегает в Британский океан величайшая река, называемая Рейн. Она отделяет к югу обе Галлии и живущих в них мужественных галатов и кельтов. В их сердцах воспылала было сильная ревность о гробе Спасителя и они нашли достойным делом, собрав войско, отправиться для поклонения гробу Господню и вместе, если можно, для изгнания господствовавших там арабов. Собравшись в бесчисленном множестве и запасшись конями и оружием, они пустились в этот знаменитый поход и, перешедши Рейн, пошли вдоль по Истру — величайшей реке, которая, также вырываясь из Альпов, впадает пятью устьями в Евксинский Понт. Постоянно держась его северных берегов, они подошли почти к самым устьям его у Евксинского Понта, представляя собою встречавшимся на пути народам страшное зрелище, как будто движущуюся железную стену; однако ж ни одному из них не нанесли никакого вреда, по своему благородству. Отсюда переправились они и через Истр и, прошедши до Фракии, расположились лагерем. В это время царствовал над римлянами Алексей Комнин, к которому они посылают послов с целью условиться о покупке продовольствия и переправе чрез Геллеспонт. Царь сильно обрадовался такому случаю и крепко ухватился за него, чтобы воспользоваться им согласно с своими планами. Еще недавно получив царский скипетр, он видел, что по великой вине его предшественников римское царство со всех сторон терпит нападения и безжалостно разрывается на части. В самом деле, турки уже долгое время владели на востоке всеми местами, даже самою Никеею — этою знаменитою крепостью; страшная скудость в деньгах не позволяла приукрасить дворец, дошедший до крайнего безобразия, а на удовлетворительные доходы не было ни малейшей надежды, оставалось только ожидать конечной гибели и адских бедствий. Итак, видя государство в таком изложении и недоумевая, что делать, он в высшей степени обрадовался прибытию кельтического войска. С кельтами он заключил такой договор: если своими соединенными силами изгонят они из римских городов и областей владеющих ими турков, то кельты получать все их имущества, а он — пустые города. Приняв с большим удовольствием такое условие, они переправляются с самим царем чрез Геллеспонтский пролив. Как большой огонь, разведенный в густом лесу, одно, например — хворост, истребляет легко, а другое — зеленеющие деревья — медленно, но все же истребляет, так и это двойное войско, состоявшее из кельтов и римлян, наводило на неприятелей страх и казалось неодолимым, по тяжести вооружения, крепости тела и недоступной твердости духа. И одни из неприятелей — другой сказал бы — были попираемы, как трава и прах под ногами, а другие принимались было отбивать, пользуясь то теснинами, то римскими стенами, но наконец должны были уступать, и одни отдавались добровольно, другие были забираемы силою, третьи находили себе спасение в бегстве. Таким образом они очистили всю Азию, находящуюся внутри Алия и граничащую с Меандром и Памфилиею, и, забрав с собою по условию в освобожденных ими городах богатства, безостановочно продолжали предположенный путь. Но их сильно озабочивала мысль, что не пришлось бы по переходе гор между Памфилиею и Киликиею начать войну с киликиянами, сириянами и финикиянами, если те не дадут им свободного пропуска. Первые, т. е. киликияне, устрашенные самим видом их, не нашли для себя ничего лучше, как дружески пропустить их чрез свою землю, предложить им свой рынок, дать проводников и сделать вообще все, чего требуют дружба и гостеприимство. Киликияне, впрочем, легко вошли в такие хорошие отношения с западными галатами и кельтами не потому только, что испугались их множества и силы, но и потому, что были довольно близки к ним по вероисповеданию. Когда же настало время войти в Сирию и Финикию, они встретили совсем не то, что — позади. Жившие и господствовавшие там арабы, народ иноплеменный и полный высокомерия, навели им много хлопот, или лучше — не столько им, сколько себе. Взяв оружие, они преградили им дорогу, находя унизительным для себя, чтоб народ иноплеменный и совершенно чужой прошел чрез их землю, не пролив своей крови и не оставив из среды своей трупов. Кельты, не допускаемые до хлеба, теснимые недостатком и в других предметах потребления, необходимых как им самим, так и вьючному скоту, положили предоставить решение дела оружию и битвам. И вот начались постоянные сражения; кровь аравитян лилась и днем и ночью, орошая вскормившую их землю; города один за другим подвергались расхищению; между тем кельты со дня на день становились сильнее и сильнее. Коротко сказать: все, что было лучшего в арабском войске, или втоптано в грязь, разведенную кровью, или отброшено на далекое расстояние; все же остальные обращены в безоружных рабов теми, которые впоследствии основали там свои жилища, — победители пленились приятностями той земли. Они решили остаться там навеки, и это решение ничем нельзя оправдать. Цель их похода была та, чтоб прийти, если можно, в Палестину и изгнать оттуда нечестивцев, владевших гробом Спасителя, или же, пролив там свою кровь, получить за то спасение души. Таково было желание, увлекшее их за пределы отечества, — желание поистине божественное и достойное похвалы. Но желание наслаждений Сирии и Финикии, к стыду их, взяло перевес. Отяжелевшие и, так сказать, охмелевшие от богатства, они поступили не так, как предполагали прежде. Но возвратимся к тому, с чего начали говорить о кельтах и галатах. Египетские арабы, вошедши в большую силу посредством набора скифских войск (о чем мы уже говорили), простерлись далеко за свои пределы; к западу они поработили ливийцев, мавритян; к востоку — всю счастливую Аравию, которая имеет границами берега Индийского моря и с двух сторон заливы Персидский и Аравийский; потом — всю Келисирию и Финикию, насколько охватывает последнюю река Оронт, причем они частью изгоняли потомков кельтов и галатов, частью же, как позволяет право войны, убивали их спустя немного времени.

8. Между тем константинопольский патриарх Герман, слыша, что народ со всею вольностью поносит его за то, что он еще при жизни Арсения, законного патриарха, занял патриаршеский престол, уступает его желающим, а сам удаляется на покой. После него патриаршеский престол занимает Иосиф, муж, убеленный сединами, проводивший долгое время на горе Галлисие жизнь подвижническую и совершенно чуждую житейских дел[132]. Он вовсе был непричастен эллинской мудрости и донельзя прост. Таковы уже эти люди: они вовсе не отличаются опытностью и ловкостью в делах гражданских. С ним царь Михаил беседует о спасении души и исповедует пред ним свои грехи. Затем, приступив как к тому, кто прежде всего совершил над ним священное тайновидство, так и к другим архиереям, царь у преддверия святого алтаря падает ниц, чистосердечно обвиняет себя в двух прегрешениях, — разумею клятвопреступление и ослепление царского сына, и просит в них прощения. Сначала поднялся патриарх и прочитал над распростершимся царем разрешительную грамоту, а потом, в надлежащем порядке передавая друг другу эту грамоту, прочитали ее над ним и все архиереи. Царь удалился с радостью, что получил такое разрешение, и с мыслью, что и сам Бог простил его и разрешил. Около этого времени луна затмила солнце, проходя четвертую часть Близнецов, часа за три до полудня, двадцать пятого мая 1267 года. Затмение простиралось пальцев на двенадцать. На высшей степени затмения была такая тьма, что показались многие звезды. Оно указывало на величайшие и тяжелейшие бедствия, которые готовились римлянам от турков. В самом деле, с того времени начались страдания народа и возрастали непрерывно, хотя и мало-помалу. А что такие знаменья небесных светил предуказывают земные страдания, этого, думаю, не станет опровергать никто, разве кто любит попусту спорить. И если бы кто вздумал убедить такого человека словом, тогда как его не могут убедить совершающиеся в разные времена и в разных местах на театре вселенной события, то он понапрасну стал бы трудиться и поступил бы крайне нерассудительно, взявшись учить неспособного к учению. Что бывает с телом одного человека, то происходит и с организмом целого мира. Мир есть органическое целое, состоящее из частей и членов, каким является и человек. И как здесь боль головы или шеи производит жестокое страдание в голенях и пятках, так и в организме мира страданья, идущие от небесных светил, достигая земли, дают себя чувствовать и здесь. Прошло много времени, и царь берет в супруги сыну своему Андронику Анну Пеонянку и возлагает на него царские знаки. Потом Андроник присягает отцу в том, во-первых, что станет право чтить церковь Божью и всячески хранить и соблюдать неприкосновенными ее права, во-вторых, что будет охранять жизнь и царство отца всеми своими силами, до самой его кончины. После того и весь римский народ присягнул молодому царю Андронику во всем, в чем обыкновенно присягают царям. Патриарх же и все духовенство, изложив свои клятвы в грамотах, приложили их к священным кодексам, обещаясь за себя и за всех своих преемников в церкви сохранять к нему ненарушимую верность. Кроме того отец дозволил сыну подписывать указы красными чернилами, без означения впрочем месяца и числа, а просто: Андроник, благодатью Христа царь[133] римский.

9. При таком положении дел умер правитель Эпира и Фессалии, деспот Михаил, оставив по себе сыновей: одного побочного, именем Иоанна, и трех законных. Из них самый старший был деспот Никифор, за которым была в замужестве племянница царя. На его попеченье и заботу отец оставил двух других сыновей, Михаила и Иоанна, так как они были моложе его и еще холостые. Всю свою державу Михаил разделил на две части; из них одну, которая и в древности называлась Эпиром, отдает деспоту Никифору. Она заключает в себе феспротов, акарнан и долонов, кроме того — корцирян, кефалонцев и итакян. Ограничивается же к западу Адриатическим и Ионийским морями, к северу высокими горами, называемыми Пиндом и Акрокеравнийскими, к востоку рекою Ахелоем, и к югу островами Корцирой и Кефалонией. Другую часть отдает побочному сыну Иоанну. Она заключает в себе пеласгов, фтиотов, фессалийцев и локрских озолян; на севере имеет гору Олимп, на юге Парнас — горы равно высокие и скрывающие свои вершины в облаках. Между тем те два сына, Михаил и Иоанн, тяготясь опекою своего брата Никифора и не видя для себя хорошего конца в будущем, ушли к царю. Побочный же сын Иоанн, неудержимый в своих предприятиях и наделенный изворотливым умом, не хотел довольствоваться своим участком и, хотя вскоре получил от царя достоинство севастократора, но постоянно нарушал мирные отношения к римлянам. Вышедши из терпенья, царь послал против него своего брата, деспота Иоанна, и приказал предварительно собрать отовсюду как можно больше римского войска. Тот выступил, собрав под рукой войско из пафлагонских и вифинских всадников и прибавив к ним полки из команов и туркопулов, а пехоту решил набрать дорогой во Фракии и Македонии. Между тем Севастократор, услыхав о походе римлян, сильно смутился, видя, что его сил решительно недостаточно, чтобы сопротивляться такому прекрасно устроенному войску противников. Сначала он хотел было прикинуться покорным и просить прощения в своих проступках, но нашел, что на это рассчитывать и полагаться было нельзя, потому что постоянно заключал мирные условия и нарушал их. Поэтому пошел другим путем. Укрепив сколько мог и обезопасив свои крепости, он стал разъезжать с своими войсками, высматривая издалека, что делается у неприятелей, в надежде посредством засад и внезапных нападений смутить и несколько ослабить лагерь римский. Но видя, что римляне прекрасно укреплены и строго соблюдают установленную дисциплину, он впал в отчаянье, и, в страхе потерять все, бросался то туда, то сюда. Итак севастократор Иоанн находился в большом страхе и смущении. Быть может, он в это время покусился бы и на собственную жизнь (тогда его владения отошли бы к царю), если бы беспорядочность и непомерная вольность иноземных войск, находившихся вместе с нашими, сверх всякого ожидания не испортили дела, к великому посрамлению римлян. Напав на Иоанна и не встречая сопротивления, римляне легко бы могли завладеть всем. Но находившиеся с ними команы, оставив свое дело, только грабили храмы и монастыри, бессовестно поджигали их, почтенных девственниц забирали в плен и священными вещами пользовались как простыми, употребляя, например, вместо столов святые иконы; кратко сказать, бессовестно делали все, что позволяют себе безбожные люди. Посему-то и постиг войну такой дурной и несообразный с началом конец, как покажет дальнейший рассказ. Когда пришел с войском деспот Иоанн, то одни из городов тотчас же сдались, а другие, надеясь на естественные укрепления, некоторое время сопротивлялись. Потом покорились и они, не будучи в силах устоять до конца против силы осадных орудий. Севастократор в отчаянии убежал в сильнейшую крепость, называемую Новыми Патрами. Неприятели окружили ее и долгое время вели осаду. Однако ж Новые Патры, утверждаясь на высокой горе, гордо стояли против осадных орудий, только заключенное внутри большое множество людей внушало опасения, что наконец окажется недостаток в продовольствии. Оно ставило Севастократора в крайне затруднительное положение, устремляло его мысли во все стороны и настойчиво требовало решения, как избавиться от предстоящих бедствий. После многих дум и предположений он наконец остановился на одном необыкновенном и подлинно умном плане, который и скрыл в себе, как что-то священное и таинственное, не сообщив его никому, кроме одного из крепостной стражи. Тайна, доведенная до слуха больше чем одного человека, перестает быть тайною; громкая молва тогда проносит ее по всем станам — и своим, и неприятельским. Иоанн был человек умный, хорошо понимал дело и ловко выполнил свой умный план — и именно так. Дождавшись ночи, когда пред новолунием глубокая тьма распространяется по земле, он спускается на веревке по стене и, не имея другого пути, тайком пробирается в римский лагерь в лохмотьях; чтобы скрыть себя, он с воплем говорит, подделываясь под варварское наречие, будто, потеряв своего коня, ищет его, и так обходит и минует весь неприятельский лагерь. Многие из воинов, слушая его, острили над ним и провожали его веселыми шутками. А он, благодаря такой хитрости прошел римский лагерь и, потеряв его из виду, прибыл в один пограничный монастырек, где, открывшись одному только настоятелю этой обители, получил от него пять вьючных животных и столько же слуг; потом, с зарею перешедши Фермопильскую гору, на другой день пришел в Беотию, а оттуда на третий день в Аттику. Здесь он является к дуксу афинскому[134], обещает ему большие деньги и предлагает войти в родство, имеющее принести ему большое богатство. Затем просит помощи и под условием большой платы получает пятьсот отборных афинян. Между тем римское войско, воображая, что севастократор Иоанн находится внутри крепости, продолжало издали посылать стрелы за стены — пододвинуть к ним орудия было нельзя, — и, расположившись вокруг, внимательно сторожило все выходы, чтобы Иоанн как-нибудь не ускользнул, но чтобы или сам выдал себя, или выдали его, не спрашивая его согласия, граждане, поражаемые двумя бедствиями — осадой и недостатком в продовольствии. При этом одни оставались беззаботно на месте, а некоторые даже ушли из лагеря, частью на грабеж к соседним ахейцам, частью же на охоту. На них первых, ходивших вразброд, нападает севастократор Иоанн с пятьюстами упомянутых афинян и одних берет в плен, а других гонит до самого стана. Такая неожиданность привела римское войско в страх и смятение. Как другие военачальники, так и сам деспот Иоанн вообразили, что на помощь севастократору Иоанну прибыл или правитель Пелопоннеса и Ахайи с большою силою, или же явилось войско фивян, евбейцев и афинян под предводительством своего дукса. Поэтому прежде, чем те сделали нападение, римское войско тайком и мало-помалу само собою начало рассеиваться, потом воины один за другим побежали без оглядки. Начальники как ни кричали на них, как ни останавливали, воины их не слушали и гурьбой продолжали бежать. Наконец и сами они вместе с деспотом Иоанном, видя, что долее оставаться на месте значило бы обречь себя на явную гибель и что храбростью и мужеством здесь ничего не возьмешь, решили, что не нужно упускать удобного времени к отступлению, и отступили с остававшимся пафлагонским войском, впрочем, в порядке и с соблюдением правил военного искусства. Итак, когда сверх всякого чаянья постигло римлян такое поражение в наказание за преступные дела, которые дозволяли себе их союзники, команы, то находившиеся в крепости, тотчас отворив ворота, миром выбегают оттуда и присоединяются к севастократору Иоанну и его союзникам. После необходимых совещаний, одни получают приказание оставаться на месте для уборки римских палаток, лошадей, всяких запасов и всевозможного богатства, которое римляне отчасти принесли с собою из дома, отчасти же приобрели грабежом; другие отправляются по пятам рассеявшихся в разные стороны римлян и сопротивляющихся предают мечу, а тех, которые, быв схвачены, не оказывают сопротивления, сняв с них даже рубашку, отпускают в одних штанах. Есть закон, ненарушимо переходящей по преемству от предков к потомкам, не только у римлян и фессалийцев, но и у иллирийцев, триваллов и болгар — ради единства их веры лишать неприятеля только имущества, но не обращать в рабство и никого вне боевой схватки не убивать. И если бы наступивший вечерний мрак не сдержал преследования бегущих, быть может, они испытали бы бедствия еще боле жестокие чем те, о которых мы сказали. Но так как настал вечер, то неприятели с Севастократором возвратились назад, гордые этою неожиданною победою; римляне же, избежавшие опасности, по два, по три и более человек собираются к деспоту Иоанну, в гóре по случаю такого нежданного несчастья. Уныло достигают они окрестностей Димитриады. Этот город, называвшийся сначала Сикионом, впоследствии принял имя своего завоевателя, именно, Димитрия Полиоркета, который был сыном одного из преемников Александра, Антигона, повелевавшего Азиею до реки Евфрата.

10. Не успели они еще совершенно оправиться от поражения, как узнают и о другой беде, которая была не меньше предыдущей. О ней я и расскажу. Есть залив, так называемый пеласгийский, далеко вдающийся внутрь материка и на северной стороне имеющий Оссу и Пилий. Это горы, достигающие своими вершинами необыкновенной высоты. Края этого залива касается и упомянутый нами город Димитриада. Царский флот, разъезжая около завоеванных латинянами островов, тревожил их. Это было невыносимо для латинян, но более всех для населявших Крит, а равно и для владевших Евбеей. И вот общими силами они снаряжают флот: не за тем, чтобы вести наступательную войну с флотом царским (это было бы все равно, что стрелять в небо), но чтобы при появлении морской царской силы охранять свои берега и отбиваться, сражаясь на суше и на море. Случилось же так, что в это время и царские трииры числом свыше пятидесяти, вошедши в этот залив, остановились в нем, как в безопасной пристани. Критяне и евбейцы, давно выжидавшие удобного случая и бывшие настороже, нашли, что более удобного времени для нападения на царский флот им не дождаться. В самый короткий срок они снарядили немного меньше тридцати триир и тетрир, поставили на передних частях их деревянные башни и поспешно выплыли с тою целью, чтобы прежде, чем царский флот почует их приближение, вывести из пристани суда, остававшиеся без пловцов, которые в то время беззаботно разгуливали по суше. Так бы и было, как хотелось врагам, если бы Господь не простер римлянам неожиданно своей руки. Римляне почуяли приближение критян и евбейцев; только короткий срок не дал им вооружиться, как следует. Однако ж, снявшись с якорей, они пустились в море со всевозможною скоростью; и много рвения обнаружила как та, так и другая сторона, отъехав от земли на пятнадцать стадий, не меньше. Корабли неприятельские были тяжелы и неповоротливы как от множества воинов, так и от нового своего вооружения и, точно движущиеся по морю города, выстраивались медленно. Римские корабли настолько уступали неприятельским в величине, насколько превосходили их своею численностью; они были также поворотливее и подвижнее, но не были достаточно вооружены. Однако ж и они выстраивались в бой, не столько, впрочем, против кораблей, сколько против стен, так как передние части неприятельских кораблей были подобны стенам, окаймленным вверху надежнейшими воинами. Начальник римского флота Филантропин объезжает его на адмиральском судне и возбуждает воинов к сражению, появляясь то на правом, то на левом крыле. Римские корабли, впрочем, не смели идти прямо на носы неприятельских кораблей; потому что с них, как с твердой земли, неприятели сыпали большие камни и все, что удобно было бросить сверху, и причиняли много вреда. Поэтому они нападали на эти корабли по возможности с боков. Левое крыло неприятелей много терпело, потому что восходящее солнце било им прямо в глаза. Но правое, которое было гораздо сильнее, налегая на римские корабли, блистательно поражало римских воинов и гребцов, так что они уже отчаялись было пробиться и выйти на сушу, оставив у берега пустые корабли. И если бы Бог, подающий упавшим духом бодрость и отчаявшимся надежду, не даровал римлянам неожиданной помощи, то, быть может, испытав эти два великих поражения, они пошли бы, так сказать, ко дну адову. Но кто не подивится неисследимому Промыслу Божию, устроившему так, что неожиданное поражение на суше неожиданно обеспечило целость флота? Брат царя, деспот Иоанн, вместе с спасшимися от поражения на суше находившийся оттуда весьма близко, узнал о происходившей битве на море, потому что слух о ней успел уже проникнуть внутрь твердой земли, и, прибыв на берег этого залива, увидел жалостное зрелище — что и морским силам римлян грозит опасность. Тотчас соскочив с коня, весь в слезах, он бросает прочь от себя знаки достоинства деспота с словами: «Нагим я вышел из чрева матери своей, нагим и отойду», — посыпает землей голову и со стенаньями вопиет к Господу, призывая Его скорую помощь, дабы после недавнего поражения новое не разрушило и не сгубило вконец римского царства. В надежде, что сам Бог будет ему союзником, он принимается за дело. Отобрав отличнейших воинов из своей пехоты, со всею поспешностью сажает их на корабли, а вместе с ними и множество вооруженных стрелами, пращами и дротиками. Постоянно принимая раненных, заменяет их воинами новыми и здоровыми, причем большею частью снабжает их против неприятелей булыжником. Распоряжаясь так до позднего вечера, он добивается наконец победы над врагами; кроме двух спасшихся бегством, все неприятельские корабли достались римлянам. От всего войска вознеслись благодарственные гимны Господу, чудесным образом даровавшему ему спасенье и победу. Брат же царя Иоанн, сложив с себя, как мы сказали, все знаки достоинства деспота, является в Византию без всяких украшений и так проводит всю остальную жизнь.

Книга пятая

1. Чтобы наша речь шла связно и рассказ не прерывался от незнания того, что прежде следовало узнать, мы считаем необходимым повторить нечто из того, что уже сказано. Выше мы сказали, что Балдуин, избежав угрожавших ему в Константинополе опасностей, отправился в Италию и там, подружившись с королем итальянским Карлом, сосватал его дочь[135] за своего сына и обещал дать ей в приданое тот Константинополь, который он потерял, если только Карл будет помогать ему в войне. Такое обещание глубоко запало в сердце Карла; он совершенно оставил думать о чем-либо другом и стал мечтать об одном — чтобы сделаться владетелем Константинополя, воображая, что это значит овладеть всей монархией Юлия Кесаря и Августа. Это был человек не только предприимчивый, но и умевший весьма легко приводить в исполнение свои предприятия. Коротко сказать — крепостью тела и силою ума он далеко превосходил всех, бывших до него. Озабоченный тем, о чем мы сказали, он надеялся в скором времени достигнуть своей цели. Спешить выполнением такого предприятия побуждали его частью состояние Константинополя, во многих местах разрушенного и требовавшего много времени для своего возобновления и восстановления, частью же находчивость царя и необыкновенная быстрота в делах. Последнее обстоятельство много беспокоило Карла, сильно колебало его надежды и наводило на него большой страх. По этому самому он и спешил низложить царя прежде, чем тот успеет приобресть более силы на суше и на море и будет в состоянии довести его до крайнего положения. И, во-первых, нашел нужным. собрав достаточно сильное войско, приказать ему — переправившись через Ионийское море, вторгнуться в римское государство и не прежде оставить дело его порабощения, как покорив и самую его столицу. Потом, снарядив большой флот, он думал противопоставить царю опасность и с другой стороны. Но обманулся в своих расчетах, встретив в царе более сильного соперника. Царь немедленно приложил все свое старание, чтобы предупредить и уничтожить его замыслы. Для этого он со всех сторон укрепил и оградил царствующий город и вывел крепкую стену на внутренней стороне стен, обращенных к морю. Не довольствуясь этим, он посылает большие деньги и разнообразные подарки, чтобы вооружить против Карла соседних с ним королей, именно владетелей Сицилии и Венеции. На этот раз он подражал тому древнему Артаксерксу, который, испугавшись движения Агезилая спартанского, послал много денег фивянцу Эпаминонду, Пелопиду и другим лицам, которые имели вес в Элладе, чтобы вооружить их против Агезилая. И, прежде чем тот поразил его, он своими мудрыми распоряженьями сам успел поразить. Впрочем, Карл хотя и встречал такой отпор от царя, хотя и был еще издали отражаем им, но еще не успокаивался, надеясь на силу своего войска и множество денег. Царь, вынужденный такими обстоятельствами, которые могли довести до отчаянья, отправляет послов и к папе с предложеньем соглашения и соединения Церквей, т. е. старого и нового Рима, если только он воспрепятствует походу Карла.

2. Папа охотно принимает посольство и обещает легко устроить все по желанию царя. Вместе с этим он немедленно присоединяет к царским послам своих, чтобы они открыли единение между Церквами. Они прибыли, и единение состоялось на следующих трех условиях. По первому — на священных песнопеньях дважды поминать папу наряду с прочими четырьмя патриархами. По второму — признать апелляцию, то есть, дозволить всякому желающему обращаться к судилищу старого Рима, как к высшему и совершеннейшему. По третьему — первенствовать папе во всем. Что же касается до прибавленья, какое они с недавнего времени допускают в священном символе, или до другого какого-либо пункта, об этом спора никакого не было поднято; такие вопросы совершенно оставлены в покое. Между тем патриарх Иосиф, не принимая такого единения, уступает свой престол кому угодно и, вскоре удалившись из столицы, поселяется в монастыре[136] Архистратига у Босфора, чтобы там провести остаток дней своих спокойно и в священном безмолвии. После сего понятно, почему и все вообще духовенство не хотело успокоиться и старалось отшатнуть народ от царя, говоря, что наступило время мученичества и победных венцов. Отсюда произошли большие смуты, и дела доходили до крайнего положения. Царю настояла необходимость, оставив внешние дела, сосредоточить все свое внимание на внутренних. Он не мог не видеть, что внутренние опасности важнее внешних. Немало было и из знатных людей, которые весьма крепко держались своего убеждения, противоречившего царским приказаниям. Поставленный в такое затруднительное положение, царь решил идти одной какой-нибудь дорогой из двух, если уже крайняя необходимость не допускает другого исхода, т. е. или всех согласить с собой, или всех признать за врагов. Итак, сначала он пытался вкрадчивыми словами и ласками заманить и завлечь умы, несогласные с ним, говоря, что это — дело благоразумия, а не желания новизны. А быть благоразумным значит принимать меры против бедствий прежде, нежели они наступили; и странно было бы отвергать какое-либо нововведение, если оно предотвращает большие опасности. Если, прибавлял он, придут неприятели, то для Константинополя, еще во многих местах разрушенного и еще возобновляемого или, если можно так выразиться, мало-помалу воскресающего из мертвых, настанут бедствия более тяжкие, чем минувшие; неприятели сделаются господами не только храмов, но и решительно всего — наших детей, жен и имуществ, а сами господа, быв ограблены, сделаются из свободных рабами не только по телу, но и по душе и, уступая силе необходимости, станут выполнять волю врагов. Дело дойдет до того, что некому будет уже отстаивать отечественные обычаи и законоположения, равно как священные правила и догматы, но все легко извратится и уничтожится. Предвидя это, я и становлюсь покорным исполнителем того, чего требует благоразумие. А благоразумие требует того, чтобы в крайности предпочитать меньшее зло большему и большую выгоду меньшей. Говоря так, царь одних убедил, других нет. Почему, оставив убеждение, он пошел другим путем — насильем. По воле царя, оно употреблено было во многих и разнообразных видах: лишение состояния, ссылка, тюрьма, ослепление, плети, отсеченье рук — вообще употреблено было все, чрез что только узнают, мужественен ли кто или малодушен. У которых ревность была разумная (а таких было немного), те, высказав твердое и решительное сопротивление, охотно вынесли и вытерпели все, чем только поражала их рука царя. Большая же часть, — люди, не имеющие здравого смысла, чернь и торговый люд, всегда испытывающие радость при таких новостях, рисуясь своими плащами, рассеялись везде по вселенной, где только надеялись найти христиан, — я разумею, по Пелопоннесу, Ахайе, Фессалонике, Колхиде и вообще по тем местам, куда не простиралась власть царя. Рассеянные и блуждающие, они переходят с места на место, не желая сохранять мира ни с католиками, ни между собою. Приняв на себя разные названия, одни говорили, что держатся патриарха Арсения и следуют его учению, другие — Иосифа, некоторые же говорили еще иначе. Так в течение некоторого времени обольщались и обманщики, и обманутые. Были даже такие, которые по городам и селам провозглашали предсказания, как бы только что удостоенные откровения свыше. Это делали они для наполнения своих карманов и кошельков и потому упорно оставались при своем образе жизни даже после церковного вразумления. В это время был хартофилаксом[137] великой церкви некто по имени Векк — человек умный, питомец красноречия и науки, наделенный такими дарами природы, какими — никто из его современников. Ростом, приятным и важным лицом, свободною и плавною речью, гибким и в высшей степени находчивым умом — всем этим природа щедро наделила его как бы для того, чтобы имя его с уважением произносили цари, правители и все ученые. Он мужественно сопротивлялся царскому решению. Царь всячески старался и своими соображениями, и логическими доводами тогдашних ученых убедить его согласиться с решением. Но тот силою своего ума и слова совершенно спутал всех и их возражения распустил, точно Пенелопину ткань. Правда, хотя греческою ученостью некоторые превосходили его, но по гибкости ума, по оборотливости языка и знанию церковных догматов все перед ним казались детьми. Обманувшись в своих надеждах и на этот раз, царь избрал другой путь. Схватив Векка и с ним почти всю родню, он бросает их в ужаснейшие темницы. После того царю пришло на мысль, что лет 25 тому назад, в царствование Иоанна Дуки, был латинянами поднят такой же вопрос, и что живший в то время Никифор Влеммид, человек ученый и знаток св. Писания, начал было на досуге собирать свидетельства св. книг, по-видимому, подкрепляющие латинское учение, и писать на эту тему. Правда, он писал тайно, потому что большею частью не разделяли его мнения, но все же писал. Нашедши то, что было написано им, царь посылает Векку. Тот, прочитав написанное со всею внимательностью, потребовал творений св. отцов, из которых Влеммид приводил свидетельства. Получив их от царя, он охотно принял на себя труд — внимательно прочитать их, разобрать и проверить. Таким образом в непродолжительное время он набрал такую вереницу свидетельств, что из них могли составиться целые книги. И вот тот, кто прежде был обоюдоострым мечом против латинян, теперь, обратившись в противную сторону, им же доставляет победу. Потому-то он взошел и на патриаршеский престол и стал для царя всем — и языком, и рукою, и тростью скорописца. Он говорил, писал, излагал догматы. Сотрудниками и помощниками у него были придворные архидиаконы, Мелитиниот и Метохит, и еще Георгий Кипрянин. Однако ж с папистами никто не служил: ни сам патриарх, ни другой кто; однажды только некоторые из Фрериев[138] получили позволение отслужить литургию во Влахернском храме для рукоположения кого-то из своих. Но обратимся к тому, о чем предположили сказать.

3. У царя была сестра, по имени Евлогия, у которой было много дочерей; одну из них, Анну, она выдала замуж за Никифора, владетеля Этолии, другую, Марию, за Константина, владетеля Загоры[139], когда прежние жены их умерли. Что эти последние были между собою сестры и дочери царя Феодора Ласкаря, об этом мы сказали прежде. Между тем в эти времена входит в силу один болгарин, пастушеского рода, но человек хитрый и чрезвычайно изобретательный, по имени Лаханá. Привлекши к себе множество людей простых и буйных, он проводил разбойническую жизнь, чрез что в короткое время составил большое богатство и значительное войско. Его частые набеги и убытки, которые он причинял, вывели Константина из терпения, и он решил, собрав свои войска, выйти на него и поразить его во что бы то ни стало. Он находил унизительным для себя, чтобы человек ничего не значащий, в короткое время собрав большое войско, не только причинял часто большие бедствия болгарам, но грозил большою опасностью и всему их царству. Приготовившись, он выступает, но проигрывает сражение и лишается не только царства, а и самой жизни. Лахана же сверх всякого чаянья делается не только обладателем царства, но и вторым супругом жены Константина. С окончанием зимы и наступлением весны он подумывал отправиться на пограничные римские села и городки, чтобы, ослабив их, самому сделаться сильнее. Весть об этом царь принял не так, чтобы не обратить на нее внимания и отнестись к ней с презрением; нет, он сильно озаботился ею и встревожился. Он боялся не только за настоящее время, но и за будущее, предвидя завоевательные замыслы Лаханы, и говорил: «Мало-помалу он войдет в такую большую силу, что и самим римлянам будет трудно его одолеть. Тем, которые, хотят жить спокойно, должно предупреждать и предотвращать опасности; должно теперь же с корнем вырвать растение, только что начинающее расти, а не медлить мщением за злые дела и не дожидаться, пока оно будет соединено с опасностью, если можно отомстить теперь же без всякой опасности». Мы выше сказали, что потомок Асана, Миц, проживавший около Трои по указанным причинам, там и умер. Он оставил по себе сына, Иоанна Асана. Его-то призывает теперь царь, как имеющего на болгарский престол полное право, по преемству от предков, и, женив его на своей дочери Ирине, посылает его с большим войском для освобождения болгарского царства от тирании Лаханы и вместе для получения болгарского скипетра, принадлежащего ему, как законному наследнику. Между тем Лахана, отправившийся тогда в Скифию в видах упрочения своей власти, по тайным проискам царя платится там за свои дела своею кровью. А Асан без всякого труда получает царство, потому что болгаре принимают его охотно. Затем изгоняется оттуда и Мария, племянница царя по сестре, с сыном Михаилом, родившимся от Константина, и является в Константинополь. Но за большими радостями обыкновенно следуют большие горести, которые точно какие-нибудь вражеские мечи нарушают покой; не обошлось без того и здесь. Был в то время между болгарами некто человек благородный, весьма умный и известный между соотечественниками своею ловкостью в делах, по имени Тертер. Асан, желая его приблизить к себе и вместе упрочить за собою безопасность, выдал за него свою сестру, а первую его супругу удалил и отослал вместе с детьми в Никею. Затем почтил его и достоинством деспота. Но тот недолго оставался верен тому, кто удостоил его такого расположения. Познакомившись с величайшею простотою и недальновидностью Асана, он в короткое время сумел привлечь к себе умы всего войска и немалое число знатных лиц. Он намеревался уже умертвить Асана, чтобы сделаться обладателем царства. Но Асан, узнав об этом, убегает с своею женою к своему тестю царю и, тайно забрав с собою все, что было лучшего между сокровищами Болгарии, является в Византию, где и проводит остальное время жизни. А Тертер, не встречая себе ни в ком сопротивления, берет в свои руки власть над царством болгарским. Так-то.

4. Я слыхал от многих древних мудрецов, что гораздо труднее вести себя умеренно и благоразумно в счастии, чем в несчастии; а теперь знаю это по опыту и удивляюсь. Вот, например, генуэзцы, жившие насупротив Византии, отуманившись выгодами свободной от пошлин торговли и забывшись, начали посматривать на римлян свысока и выражать им презрение, как людям более слабым. Однажды один из генуэзцев затеял с римлянином спор о нескольких овощах и, находя, что мечом скорее можно порешить дело, чем языком, в одну минуту лишил человека жизни. Услышав об этом деле, царь посмотрел на него не как на простое убийство одного человека, но вспылил и взволновался так, как бы разрушен был целый город и было оскорблено царское величество. Тотчас же он окружил войсками все домы генуэзцев, ибо у них не было еще стен и такого города, который мог бы во всякое время противостоять столице. Быть может, их решительно всех постигла бы тогда гибель, если бы, приняв на себя жалостный вид и наложив сами на себя пеню, не позаботились они нимало не медля припасть к ногам царя с мольбами о прощении. Это было для них первым уроком заботливости о подданных и решительности царя. А вот и второй урок, поважнее: некоторые из их племени построили две трииры, чтобы заниматься морским разбоем, и, тайно прошедши византийский пролив, вышли было в Евксинский Понт, не отдав царю чести по принятому обычаю. Царь нашел нужным не оставить и этот поступок без наказания. Взяв значительное число триир и один большой корабль, он становится у замка Иepa[140] (это место называется Устьем Понта, где, по словам греков, были некогда Кианеи[141] и Плаикты) в ожидании появления пиратов, чтоб эти дерзкие и негодные люди не ускользнули невредимо. Это не утаилось от них, и для своего спасенья они придумали такое средство. Все свое богатство, добытое разбоем, они складывают как будто купеческий товар на огромный корабль, снабжают его всевозможными орудиями обороны и выжидают времени, когда сильнее начнут дуть северные ветры, чтобы, снявшись с якорей, пуститься в море и, силою открыв себе дорогу между теми, которые сторожили их в устье, благополучно совершить плаванье. В скором времени сверху понесся сильный борей, и на море вдалеке показался пиратский корабль, окаймленный множеством вооруженных людей, словно город, скользящий по волнам, или лучше птица, летящая над волнами. Царские трииры стояли уже наготове. Впрочем, как он, так и большой корабль, подняв реи, еще не распускал парусов, а стоял спокойно. Когда же неприятельский корабль приблизился, то и царский распустил свои паруса и начал тревожить тот то с боков, то с кормы, преследуя упорно, бросаясь и будучи отбрасываем, и производя сражение, так сказать, на воздухе и на лету. Легко было заметить на одном и том же месте битвы разнообразные виды сражавшихся между собою воинов. Одни с палуб повергали стоявших на палубах, другие с деревянных башен поражали стоявших на деревянных башнях, третьи с высоты самых верхних парусов стреляли в находившихся на такой же высоте. С той и другой стороны бросали булыжник и стрелы; когда же очень близко подходили друг к другу, то брались за секиры и другое оружие. А трииры, плывшие не в очень близком расстоянии, употребляли в дело только стрелы, которыми можно попадать в цель издалека. Таким образом большую часть дня и та и другая сторона крепко боролась, подвигаясь от устья проливом. Сначала перевес, казалось, был на стороне латинян; но потом ветер встретил себе препятствие в парусах царского корабля, который непрерывно и ровно плыл вперед, поддуваемый с кормы и сбоку, и стал дуть в паруса неприятельские тише, сообщая неприятельскому кораблю движение не очень сильное и равномерное. А что еще больше послужило к несчастью латинян, так это то, что один из них, который был отважнее других, бросившись на корабль римский, рассек на нем острою секирою самые важные канаты. От этого мачта, упав на самую средину латинского корабля, в одно мгновение сделала большое число воинов неспособными к сраженью. После этого уже и трииры бесстрашно окружили корабль и на близком расстоянии стали поражать его сильнее. Вот уже один римлянин впрыгнул и внутрь неприятельского корабля, за ним другой, за другим третий, четвертый и т. д., пока не овладели кораблем окончательно, после чего вывели оттуда тех из неприятелей, которые были еще живы, — одних раненными, а других связанными. Это был второй урок заботливости царя о подданных и решительности. Он привел латинян в величайший страх и заставил на долгое время отложить дерзость, бросить неуместную спесь и вести себя скромнее.

5. Теперь я возвращаюсь к прерванному рассказу. Султан Азатин, хотя и убежал, как сказано, из города Эна вместе с своим сыном Меликом и перебрался за Истр, но его желанию не суждено было исполниться, тому неожиданно помешала его смерть. Мелик же, прожив там некоторое время как пришлец, которому жить там было не слишком приятно, пробрался чрез Понт к скифам в Азию и, нашедши случай, потребовал себе власти над турками, как отцовского наследства. И одни из сатрапов согласились признать его своим властелином, а другие медлили. Некто же по имени Амурий, собрав не малое, но большое число разбойнического люда, открыл против него войну и, обратив его в решительное бегство, преследовал до самого моря. Мелик спасся бегством в понтийской Ираклии. С наступленьем же весны он решился отправиться к царю, проживавшему у Нимфея. Однако ж, и отправившись, он не явился туда, но поворотил на другую дорогу и опять явился к туркам с требованьем отцовской власти. Затем в скором времени и он умер, будучи тайно убит заговорщиками. Когда турецкое царство так растлело и его дела из счастливого и блестящего положения дошли до крайней неурядицы, то не только сатрапы и люди, отличавшиеся родом и заслугами, раздробили между собою царство на множество участков, но еще многие из людей незнатных и неизвестных, окружив себя всяким сбродом, взялись за разбой, не имея при себе ничего, кроме лука и колчана. Укрываясь в разных ущельях, они часто производили неожиданные набеги и сильно тревожили пограничные римские села и города. Случилось же так, что незадолго пред тем стража, стоявшая в расположенных на горах замках, оставила их, не получая ежегодного жалованья из царской казны. Сначала это казалось делом, не стоящим внимания, а после сделалось для римлян причиною бедствий и принесло большие несчастья. Турки, наделавшие у себя множество сатрапий, будучи преследуемы скифами, в свою очередь преследовали римлян. И чем слабее становились сравнительно с скифами, тем мужественнее делались пред римлянами, так что нападение скифов было для них причиною не несчастья, а напротив большого благополучия. Много раз они разливались из Пафлагонии и Памфилии и опустошали римскую землю. Битвы происходили постоянно; но одна из них была особенно жестока и послужила для римлян началом всевозможных бед. Когда турки собрали около Пафлагонии большие войска, царь решился послать туда большую и соответственную силу, чтобы их быстрому движению по возможности дать отпор и чтобы они, как бы разметав ворота, не разлились потом с полным бесстрашием и по остальной стране. Итак, он послал туда достаточное количество войска, но военачальники своим неблагоразумием сгубили его. Турки, намереваясь на следующий день дать сраженье, провели всю ночь без сна и еще до рассвета разместили немалое число засад на восточном берегу ближайшей реки. Потом перешли реку и выстроились. Когда же настало время, вступили в бой. Сначала они едва было выдержали напор римлян, однако ж оправились и устояли, ведя битву не однообразно, но по своему обычаю — на разные лады. Они то прикидываются бегущими, то живо оборачиваются назад, и так — постоянно, чтобы спутать строй неприятельских войск, сбить их с надлежащей точки опоры, а потом, напав на расстроенные ряды, уже легко обратить их в бегство. Впрочем, эти обычные их приемы не удались, потому что римляне были прекрасно защищены и вооружены. Потеряв очень многих из своего войска, они бросились без оглядки к реке. Римское войско преследовало их (о! если бы этого не было!) неотступно, хотя более рассудительные военачальники, не переставая, кричали и останавливали преследовавших, находя бегство врагов подозрительным и умышленным. Но, верно, этому сраженью надлежало сделаться началом дальнейших поражений римлян, по воле Промысла, в меру наказывающего за бесчисленные согрешенья. Римляне, переправившись чрез реку, и там преследовали турков, которые, переправившись, побежали медленнее, пока неожиданно и сверх всякого чаянья не попали на засады и пока, изнуренные преследованьем и зноем, не натолкнулись на людей бодрых и с свежими силами. Здесь, быв окружены с одной стороны тысячами войска, а с другой рекою, исключая немногих, все они были изрублены, не будучи в состоянии сделать что-нибудь достойное рассказа и упоминания. С сих пор точно отворились ворота, и неприятели, не встречая нигде препятствия или сопротивления, начали сплошь опустошать и жечь римскую землю, пока не спустились до реки Сангария. Царь, видя себя в таком отчаянном положении, укрепил реку Сангарий частыми крепостями, чтобы, перешедши и ее, не завладели они и Вифиниею. Отвлекать же другие римские войска от их занятий нашел неудобным. Войска фракийские были заняты битвами с болгарами, македонские сдерживали движения в Фессалии и Иллирии, находившиеся в нижней Азии (которая граничит с Фригиею и Ликиею и омывается водами Меандра) имели назначенье давать отпор разбойническим нападениям там и сям бродивших турков. Уничтожить же флот и высадить морское войско на сушу казалось ему делом самым безрассудным; тогда бы немедленно нарушилась тишина и на море и настали бы бури и непогоды страшнее тех, которые были в Азии. Поэтому царь приказывает каждому войску оставаться на своем месте для отражения неприятелей, предпочитая верное обеспечение того, что было в настоящем, успеху опасного предприятия в неверном будущем. После того, как варвары безбоязненно засели в наших горных замках в Азии и всю отнятую землю разделили на сатрапии, их владычество распространилось от моря Понтийского и Галатийского до моря, находящегося около Ликии и Карии и до реки Евримедонта. Кто будет в силах составить слово, более обширное, чем Илиада, для достойного повествования о тех бедствиях, которые они наносили римлянам постоянно, днем и ночью, так что чем более ослабевали римляне, тем более усиливались варвары! Все представить вкоротке и как бы в оглавлении было бы делом, превышающим силу мысли и языка, да в таком случае отнюдь не почувствовалось бы то, что достойно слез. А обо всем рассказывать обстоятельно невозможно ни нам, ни другому кому, у кого есть нежное и чувствительное сердце, потому что тогда пришлось бы постоянно обливаться слезами, и другому показалось бы, что мы не историю пишем, а тянем жалобную песню. Итак, мы будем не обо всем рассказывать, как не все и опускать, но отделяя из многого немногое, и то кстати и к случаю. Во время первого своего нашествия варвары, захватив несчетное множество мужчин и женщин со всем, что носят на себе отлично вооруженные люди, поделили их между собою, как добычу. В этой добыче находились между прочим две сестры, молодые девицы. Видя, что должны будут расстаться, так как достались не одному господину, они стали одна против другой и зарыдали так, как едва ли рыдали троянская Экава, вечно плачущая Ниова и все те, о которых рассказывают нам трагические писатели. Они с горечью били себя в грудь, ногтями открывали на себе струи крови, в отчаянье издавали раздирающие душу вопли, наконец, крепко обнявшись, от глубокого горя тотчас умерли, как будто сама природа не хотела допустить, чтобы их тела разлучились прежде душ. Около этого времени сын царя, Андроник, отправившись по отцовскому приказанью восстановил город, с давних пор находившийся в развалинах по ту сторону реки Меандра, так называемые Траллы, чтобы он был на будущее время обороною ближайших мест в случае набега неприятелей. Но не прошло еще четырех лет после его возобновления, как турки окружили его и продолжительною осадою довели находившихся внутри его до того, что они, несмотря на свое число, простиравшееся до двадцати тысяч, чтобы не умереть от жажды и голода, сдались неприятелям. Отведенные в плен, они завидовали участи умерших, которые однажды навсегда освободились от рабства и тяжких трудов. Но вот чего я едва не опустил. Когда возобновляли город, нашли камень, с давних пор зарытый там; на нем было написано такое предсказанье: «Красота города Тралл со временем померкнет; от него впоследствии останется самая незначительная часть, которой притом будет угрожать народ, не имеющий правителя, но никогда он не будет взят; будет же восстановлен одним могущественным мужем, которого имя происходить от победы: он со славою проживет восемь девятериц солнечных кругов и в течение трех седмериц возвеличит город Аттала, которому подчинятся западные города и пред которым преклонятся по-детски непреклонные». Многие находили, что это предсказанье не древнего, а позднейшего происхождения. Но были и такие, которые считали его подлинным и истинным, и потому предсказывали царю многие лета; они не ограничивались одною восьмеричною девятерицею, которая составляет семьдесят два года, но к ней прибавляли еще три седмерицы, так что всего выходило девяносто три года. Но так как вообще предсказанья трудно понимать, потому что они темны и допускают много толкований и догадок до самого своего исполнения, то и это предсказанье удерживало в заблуждении многих и самого царя Андроника до самой его кончины, о чем будет сказано. После же его смерти предсказанье объяснилось само собою. Семьдесят два года жизни царь Андроник прожил на царском престоле, да еще в монастыре около двух лет. А слова «в течение трех седмериц» относили к тому, что истекал уже двадцать первый год с тех пор, как он восстановил и украсил город. Первым основателем города был некто Аттал, знатный выходец из Трои, построивший его в память этой древней Трои, после того как она была взята. Если разложить названье — Траллы, то выйдет Τρόια ἄλλη, т. е. другая Троя. Но о жизни и кончине царя Андроника скажем обстоятельно после, в своем месте. А теперь с своим повествованьем возвращаемся на прежнюю дорогу.

6. Мы сказали выше, что король Италии Карл был человек, способный на великие дела, необычайно изобретательный и находчивый как в составлении планов, так и в их выполнении. Но у него был соперник еще более сильный — царь, который, можно сказать, стоял на более возвышенном месте. Отсюда ни этот не позволял тому выполнить замыслы против римлян, ни тот не позволял царю выполнить замыслы против латинян. Долгое время силы их оставались в равновесии, так что об этих мудрейших людях с одинаковым расположеньем как к тому, так и к другому начали говорить: если бы тогда римским государством не управлял такой царь, то оно легко подпало бы под власть короля Италии Карла, и опять: если бы тогда делами итальянцев не заведовал такой король, то государство итальянское в свою очередь легко подпало бы под власть царя. А я только дивлюсь неисследимому Промыслу Божию, который даже крайности сводит к одному концу. Когда Он хочет, чтобы обе враждующие державы оставались независимыми и чтобы одна не усиливалась за счет другой, то равно промышляет о той и о другой. Для этого Он или находит и поставляет над ними правителей мудрых и ревностных, чтобы их порывы, взаимно встречаясь, сдерживались и теряли свою силу, и чтобы таким образом сохранялось спокойствие как там, так и здесь. Или же — обоих правителей недалеких по уму и слабых, чтобы ни один из них не мог восстать на другого, ни перейти за положенную черту, либо смешать старинные границы владений. Таким образом из двух крайностей Он созидает одно — безопасность. Вот и здесь: Карл во все время своей жизни постоянно строил замыслы и завоевательные планы против римлян, но постоянно оставался без успеха, встречая себе отпор в мудрых распоряжениях и мерах царя. Я в свое время обстоятельно рассказывал о других делах Карла, а теперь намерен рассказать о последнем. Карл постоянно томился замыслом против царя и только ждал случая привести его в исполнение. И вот, увидав, что здесь против царя восстал правитель Фессалии, Иоанн Севастократор, а там поднялись иллирийцы, нашел это время самым удобным для нападения с суши и с моря на римское государство, подвергшееся таким смутам, и для осуществления своей давней мечты. Он собирает большие морские силы, еще больше собирает сухопутного войска, над которым поставляет начальником человека храброго, по имени Росонсула. Тот берет сухопутные войска и переправляется через Ионийское море, рассчитывая, наверное, что, взяв крепость Белград и важнейшие крепости в Македонии, он потом безнаказанно пройдет до самой Византии, и что, конечно, не найдется никого, кто бы, встретившись с таким огромным и так надежно вооруженным войском, благополучно отделался от него. Узнав об этом, царь не думал медлить, но решил употребить в дело и оружие, и деньги, и все меры, какие могла внушить ему его мудрость. Отсюда можно видеть, насколько сильнее мудрость оружия, и находчивость мириад войска. Сперва он употребил в дело огромные деньги, при посредстве которых вооружил против Карла сицилийского короля Фридриха, чтобы по крайней мере помешать отплытию морских сил Карла и озаботить его делами под рукою вместо дел вдали. Царь находил эту меру чрезвычайно важною и больше всего рассчитывал на нее. Итак, находчивость царя изменила назначенье морских сил Карла, возбудив вблизи их войну. После того, объявив, чтобы совершались молебствия по всем церквам, он посылает находившееся тогда у римлян войско против Росонсула. Впрочем, хотя оно и отправилось в поход, но царь не находил удобным и совершенно безопасным вести открытую войну против неприятелей, потому что они были весьма многочисленны, надежно вооружены и прекрасно защищены, но решил засадами, нечаянными нападеньями и стрельбой издали раздражать гордость и спесь их, чтобы вызвать с их стороны нестройное движение. У итальянцев испокон века так ведется: если они вступают в битву в порядке, то представляют из себя крепкую и несокрушимую стену, если же хотя немного нарушат обычный строй, то неприятели без всякого труда забирают и уводят их в плен. И не раз врожденная спесь и глупая гордость сильно вредили им, когда они не своевременно выходили из себя. Зная об этом издавна, римское войско прибегало к разным хитростям и уловкам: оно то из засад нападало на лошаков, подвозивших хлеб, и забирало находившееся при них продовольствие; то с возвышенностей стреляло в неприятелей, выходивших за водой. Перенести немедленно свой лагерь из-под Белграда в более безопасное место Росонсул находил унизительным для своей гордости и крайне постыдным для себя — «долго биться и ничего не добиться». Раздраженный, он выходит с небольшим числом войска против тех, которые стреляли в черпавших воду. Наши, увидев это, спустились вниз, отважно окружили неприятелей, положили стрелами на месте их лошадей, а самих их всех отвели живыми в римский лагерь. Это привело латинян в крайнее смятение и тревогу, а римлян побудило немедленно же воспользоваться их замешательством и напасть на них. Таким образом римляне легко и без больших трудов восторжествовали над латинянами и сверх всякого чаянья одержали над ними блистательнейшую победу. Таким образом Карл был побежден царем: вместо одной легкой и удобной войны, затеянной им на суше и на море, он сверх чаянья нашелся вынужденным вести две; одно войско, перебравшееся за Ионийское море, он потерял решительно все, а другое, сражавшееся с сицилийцами, хотя потерял не все, зато лишился сына. Глубоко поражали его сердце стрелы скорби, горе делало для него самую жизнь в тягость. Спустя немного времени он умер, не будучи в силах далее выносить столько ничем не вознаградимых потерь.

7. Но чего я едва было не опустил — Иоанн[142], внук упомянутого Алексея, завладевшего по взятии Константинополя землею колхов и лазов, получив от царя письменную клятву, прибыл в столицу и женился на дочери царя Евдокии. Погостив немного времени в столице, он вместе с своей супругой Евдокией возвратился в свое царство, которого столицею был Трапезунт. Здесь — не прошло еще года — родился у него от Евдокии сын, младший Алексей Комнин; он впоследствии и сделался преемником своего отца, о чем будет сказано. Во время такого положения дел правитель Фессалии Иоанн Севастократор снова начал нарушать условия. Это и огорчило, и сильно раздражило царя, потому что наконец угасла и умерла в нем всякая надежда на соблюдение дружественных отношений к Иоанну. Да и можно ли было царю питать еще какую-либо надежду, когда условия с Иоанном постоянно то нарушались им, то возобновлялись, и в первом случае чрезвычайно скоро и легко, а в последнем не вдруг и с большими усилиями? Поэтому он, не желая и думать о каких-либо новых условиях, отправил послов к скифу Ноге, который имел местопребывание по ту сторону Истра. У него с царем вследствие родственных связей была крепкая дружба. Незадолго пред тем он вступил в брак с побочной дочерью царя, Ириной, потому-то и был в дружбе с царем. Получив от него четыре тысячи отборных скифов и прибавив к ним некоторую часть римского войска, царь хотел было послать их против фессалийца севастократора Иоанна с тем, чтоб и погубить его самого, и истребить все молодое поколение, на которое смело можно было положиться во время войны и которое составляло цвет фессалийского населения. Но прежде чем он успел выполнить свое намеренье, внезапно его постигла смерть и помешала успеху его планов. В то время, когда он находился неподалеку от Лисимахии, у села, лежащего между Пахомием и Аллагою (это — название местностей), и там производил смотр скифскому войску, и когда, поставив над ним из римлян вождей, давал им приказанья о том, что следовало делать, в это самое время он почувствовал сильнейшую болезнь в сердце, которая предвещала скорую смерть, совершенно сбивала с толку и путала врачей и уничтожала все пособия их искусства. Страшась смерти, он, говорят, спросил бывших при нем, как называется эта местность, и, услыхав названья Пахомия и Аллаги, с глубоким вздохом сказал: «Ну, друзья, наступил для меня последний конец; приходится расстаться с жизнью». При этом, говорят, много упрекал себя за то, что некогда лишил зрения одного почтенного мужа Пахомия потому только, что в народе ходил такой оракул о царе: «Под конец жизни примет тебя Пахомий». Введенный тем в заблужденье и ревниво любя царскую власть, он поспешил лишить Пахомия возможности царствовать. Может быть, кто-нибудь недоумевает, откуда берутся и как появляются оракулы, которые ходят между людьми, а также почему они, непременно заключая в себе указанье на будущее, изображают его в чертах чрезвычайно загадочных. Кто был их составителем и кто передал их последующему времени, об этом мы не находим ничего ни у историков, ни у других писателей. Все они замечают только, что в то или другое время тот или другой оракул ходил в народе и впоследствии оправдался тем или другим событием. А кому обязан своим происхожденьем каждый из них, этого решительно никто не может сказать и объяснить, если только не захочет солгать. По мнению некоторых, какие-то служебные силы, одни добрые, другие напротив злые, обтекают воздух и землю, присматриваясь к тому, что происходит здесь, и, получив свыше знанье о будущих событиях, передают его людям то в сновиденьях, то при помощи звезд, то с какого-нибудь дельфийского треножника, то при посредстве внутренностей жертвенных животных, а иногда, чтоб не распространяться много, посредством голоса, сначала неопределенно раздающегося в воздухе, а потом раздельно в ушах каждого; этот-то голос древние мудрецы и называли божественным. Часто случалось также, что на скалах или стенах находили письмена без всякого указанья на того, кто их написал. Но все оракулы даются не иначе, как загадочно и не совсем ясно, чтобы, подобно царским украшеньям, оставались священными и недоступными для толпы. Известно: к чему открыт доступ всякому, то мало ценят и уважают. Нельзя однако ж сказать, чтоб польза от оракулов была совершенно пустая и ничтожная, если рассматривать их не поверхностно, а с должным вниманьем. Для одних они служат наказаньем, для других благодеянием. По поводу их: одни, заранее предусмотрев и приняв умные меры, или смягчали грозившие им бедствия или даже совсем отклоняли их от себя, умилостивив Бога исправленьем своей жизни. Но для людей малодушных ожиданье грядущих бедствий становится сущим наказаньем. Они заранее страдают от того, от чего должны еще пострадать, и это по устроенью Промысла, чтобы сильнее наказать их за то, в чем они согрешили. Если же некоторые оракулы и оказываются ложными и полагающиеся на них обманываются (их содержанье для одних бывает тягостно, для других приятно; так, разрушенье Крезова царства лидян и Креза повергло в скорбь, а Кира и персов обрадовало), если, говорю, они, по-видимому, лгут, то это происходит не от свойства самих оракулов, а оттого, что нетерпеливые люди, не соблюдая хладнокровия и не дожидаясь времени, забегают слишком вперед и объясняют те или другие изреченья в свою пользу. Но нужно смотреть, чтобы не было людей, издевающихся над теми, которые пользуются оракулами, сочиняющих свои стихи по образцу оракулов и потом тайком распространяющих их в народе, чтобы лживостью последних подорвать доверие и к первым. А это дозволяли себе многие, как известно, и в наше время. Но я возвращаюсь к рассказу. В том месте, о котором мы сказали, царь сверх всякого чаянья скончался, в 6691 (1283) году от создания мира, на пятьдесят восьмом году от рожденья. Присутствовавший здесь его сын, царь Андроник, не только не почтил своего отца приличным царю погребеньем, но не удостоил и того, какое предоставляют ремесленникам или земледельцам. Он только приказал, чтобы несколько человек, отнесши тело ночью подальше от лагеря, зарыли его глубже в землю[143], он позаботился только, чтобы тело царя не досталось на растерзанье зверям. Тому причиной было уклоненье Михаила от учения православной Церкви, которое, как мы выше сказали, он допустил в своей жизни. Между тем сын тайно гнушался этого всей душой, как после скажем обстоятельнее. Он, впрочем, питал такое отвращение не к отцу, а к поступку отца, и сыновнею преданностью, почтением и должным уваженьем к отцу превзошел всех сыновей, которые когда-либо заслужили отцовскую любовь к себе. Такой-то конец постиг царя Михаила Палеолога. С природною красотою лица он соединял в себе сановитость и повелительный вид, крепость телосложения и опытность в воинских делах, приобретенную в течение долгого времени. Будучи необыкновенно силен умом и словом, он в то же время был необыкновенно скор на деле. В начале царствования он отличался особенно щедростью, для того, думаю, чтобы снискать себе расположенье подданных. Впоследствии же сделался бережливее, так как всюду вспыхивавшие войны неотступно и со всею настойчивостью требовали огромных издержек. Совесть, как говорят некоторые, постоянно нарушала его покой и тревожила его душу за нововведенье в вере, на которое он решился, чтоб только передать своим детям престол, — тем детям, которые, как и следовало, отказали ему даже в почестях царского погребения, предпочитая законоположения Церкви любви к отцу. По моему мнению, тот умно и рассудительно ведет свои дела, кто имеет в виду прежде всего свою душу, а потом уже детей и родных. А кто гоняется лишь за надмевающей мирской славой и за счастьем, доставляемым вещами минутными и изменчивыми, в которых погрязает душа, кто предпочитает приятное полезному, для себя ли самого или для своих кровных родственников, тот мне кажется и жалким по своему глупому рассуждению, и суетным по своим бесплодным хлопотам. Он не только не получает от Бога содействия своим желаньям и планам, а еще встречает в действительности то, что совершенно противоположно его надеждам, и низвергается в бездну злополучия. Вот и царь Михаил Палеолог, о котором теперь идет речь, во всем прочем человек благоразумный, которому как бы постоянно сопутствовала благосклонная судьба, не устоял однако ж против любви к детям и подтвердил собою справедливость слов Платона: «Все любящее бывает слепо в отношении к любимому». Следовало всю заботу о себе и детях возложить на божественный Промысл, всем движущий и всем управляющий; а он, ослепленный любовью к детям, шел себе вперед, пока не упал с высоты своего величия в пропасть бедствий и пока не навлек на себя проклятий от народа. Господь еще в детстве его предопределил ему царствовать, на что было много разных указаний. Поэтому если бы он хотя на короткое время сдержал в себе нетерпеливость, если бы соблюл свой язык от клятвопреступления, а руки от крови, если бы наконец не решился на нововведение в Церкви, то, без сомнения, далеко оставил бы за собою всех своих царственных предшественников во всем, за что превозносят похвалами. Но верно нужно было сшить сапоги Истиею, а носить Аристагору[144], чтоб мы испытали крайние бедствия за старые ли и новые грехи, или уже не знаю за что. Так-то.

Книга шестая

1. Когда верховная власть и царский скипетр перешли к сыну Михаила, Андронику, во многих местах государства явились большие смуты. Здесь начали войну против Церкви ее отсеченные члены, находя к тому повод в смерти царя. Там толпы скифов в числе четырех тысяч заставляли сильно бояться, чтобы, лишившись ожидаемых выгод с смертью пригласившего их царя и с переменою обстоятельств, не произвели они каких беспорядков в государстве. А им было бы очень легко, если бы только захотели, между римлянами произвести большое убийство и, захватив царскую казну вместе с царем и сенатом, спокойно удалиться, потому что у римлян вовсе не было войска. Поэтому, отложив в сторону и миновав многое, царь все свои заботы сосредоточил на том, что было нужнее всего. Он видел, что отправить скифов домой с пустыми руками нельзя, — не к тому привыкли скифы, да и он не думал, что они удалятся без буйства и без боя. Между тем нагрузить их римскими деньгами считал делом и неудобным и противным совести. Поэтому он отдал их под начальство великого коноставла Михаила Главы, человека столь выдававшегося воинскою опытностью, что сравнительно с ним тогдашние военачальники казались детьми, и приказал им отправиться как можно скорее против триваллов, которые также всегда были величайшими врагами римлян и то и дело опустошали римскую землю. Это — для того, чтоб скифы и триваллов ослабили, и сами, нагрузившись здесь богатою добычею, удалились потом домой, за Истр. Как он хотел, так и сделалось. Но царю необходимо было, явившись в столицу, объявить о смерти своего отца-царя своей матери-государыне и наложить на народ обычный по царям траур. Тело царя он приказал перенесть в город Силиврию, из опасения, чтобы его не похитили латиняне, а сам возвратился в Византию. По окончании траура он занялся важнейшим и первым делом — умиротворением Церкви. При жизни отца заботу о Церкви он скрывал в душе, подобно тучной земле, скрывающей во время зимы плодовитые семена. Но вот наступила весна, и он обнаружил то, что скрывал в себе. Всюду разосланы были гонцы с царскими указами, которыми объявлялось исправление беспорядков, допущенных в Церкви, возвращенье всех, за ревность свою о Церкви подвергшихся ссылке, и помилование испытавшим другое какое-либо бедствие. При этом Векк оставил тайно престол и заключился в обители Парахранта; он боялся, чтобы кто-нибудь, пользуясь нечаянной переменой обстоятельств, не сделал на него внезапного нападения и не растерзал его. На его место тотчас же возведен был еще прежде Векка удалившийся с престола патриарх Иосиф, изнуренный болезнями и старостью и уже явно склонявшийся во гроб. Но так как, по словам св. Писания, миродержец века сего есть диавол, так как по непостижимому попущению Создателя Бога он поставлен князем этого подлунного мира, то, разумеется, он неотступно следит за всем, что делается здесь, и то, что полно зла, берет себе все без остатка, а что прекрасно, из того выделяет себе некоторую часть, подобно тому, как люди, получив в удел страну, облагают потом ее жителей податью и ежегодно получают с них определенную дань. После этого так называемый князь мира считает крайнею для себя обидою, если не делается самодержавным распорядителем в одних делах и хотя в некоторой степени участником в других, — разумеем дела, совершающиеся на земле. Чтобы много не распространяться, мы оставляем как другие примеры, так и пример иудеев, с яростью напавших на Христа Спасителя. Не только они сделались его достояньем, с самих учеников Спасителя — Апостолов он взял как бы оброк, похитив из среды их одного. Затем он обходил все звания, приступал к подвизающимся в горах и пещерах, к епископам, к мудрым защитникам догматов и к борцам — мученикам. Повсюду отражаемый при содействии вышней божественной силы, он не удалялся однако, не добившись своей доли, но повсюду набирал разнородный народ и как бы какое войско, чтобы было с кем разделить будущий пламень. Вот и теперь, так как не мог он отклонить царя от доброго намеренья, то другим способом производит замешательство: прекрасное единомыслие разбивает волнами раздора; праздник делает непраздничным и торжество неторжественным; он подражает Эриде, бросившей на свадьбе Фетиды и Пелея то яблоко, которое впоследствии родило много битв и подняло сильный пламень войн, как передают сочинители мифов, поэты. Или лучше, он подражает волкам, которые, произведши в стаде смятение, легко потом уже похищают ту либо другую овцу. Он дело устраивает так, что они разделяются на две и даже на три части; одна берет сторону патриарха Иосифа, другая — давно умершего Арсения. Эта говорила, что Иосиф был отлучен Арсением за то, что при его жизни занял престол; а та утверждала, что Арсений был низложен законно всем собором присутствовавших тогда архиереев. Третья предъявляла против той и другой другие обвинения; так что Иосиф нашел необходимым уступить престол желающим, — по двум причинам: и для успокоения тех, которые бушевали из-за патриаршества, и по слабости своих сил, истощенных болезнями и годами, не позволявшей ему исполнять обязанности его сана. Были наконец и такие ревнители, которые только препирались между собою и язвили друг друга языком, приводимым в движение и управляемым не божественною ревностью, а безрассудною горячностью. Ревность по Боге зависит от высшей силы и обнаруживается стройными движеньями, направленными к святым целям. Они между тем, привыкши свою мысль устремлять по пути, какой указывает тщеславие, даже и не замечали, что действуют не из ревности, а из зависти, и что вместо пшеницы, виноградных гроздьев и других хороших плодов возделывают тернии и колючки, — таковы споры, когда ведутся не с добрым намереньем, и состязания соперников на словах. Царь, будучи характера кроткого, не хотел оскорбить ни тех, ни других, и, опасаясь соблазнов с той и другой стороны, решился идти средним путем. На восточной стороне Геллеспонтского пролива есть город, называемый Атрамитием. Сюда-то царь грамотами приказал собраться тем господам, обещав и сам явиться сюда же. И вот собрались не только умевшие ревность сдерживать разумом, но и толпы тех, которые привыкли к безрассудству и бесстыдству. Из числа последних одни явились с видами на епископские престолы, несмотря на то, что такая высота была далеко не по ним, другие для денег, третьи ради суетной славы и разных почестей, которые так переходчивы в жизни. Но я едва не опустил того, о чем следовало предупредить, чтобы речь шла связно и не прерывалась отступленьями. Иосиф, как мы сказали, оставив престол, вскоре потом оставил и здешнюю жизнь. Оставлять Церковь в такое смутное время без пастыря считали делом несправедливым и предосудительным. Между тем был тогда некто Георгий Кипрянин, человек известный ученостью и принадлежавший к придворному духовенству[145]. При богатых дарованиях и примерном трудолюбии он, можно сказать, вывел на свет и оживил благородную музыкальность, отличающую греческие сочинения, и аттически звучащую речь, с незапамятных времен скрывавшуюся в глубине забвения. Его-то царь имел в виду и предназначал возвести на патриаршеский престол, хотя он и недавно принял монашеский образ. Царь хотел только, чтобы в его рукоположении не принимал участия никто из допустивших догматическую новость, но чтобы рукоположили только те, которые ей не были причастны. Медлить делом было опасно. Поэтому, собрав необходимые голоса и свидетельства, царь заранее объявил о его назначении и, по установившемуся издревле обычаю, с царского места вручил ему пастырский жезл. Он деятельно принялся за управление делами, которые, хотя и входили в область патриаршеского права, но могли быть исправляемы и без патриаршеского посвящения. Немного спустя, случайно ли или лучше — по устроению Промысла Божия, прибыл в Константинополь послом от тогдашнего правителя Этолии, деспота Никифора, епископ Козилы, и вместе с ним прибыл и из Македонии епископ Девр, не в качестве посла, а по другой надобности. Они оба соблюли себя от сообщества с теми, которые добровольно согласились на догматическую новость, но козильский епископ был предпочтен епископу деврскому. Козильский епископ зависел от навпактской митрополии, а навпактская митрополия — от константинопольского престола; между тем деврский епископ был подчинен престолу первой Юстинианы. Поэтому козильский епископ был более пригоден к тому, чтобы послужить настоящим нуждам, чем епископ деврский. По внушению назначенного царем в патриархи Григория[146] кипрского этот епископ рукополагает одного монаха, именем Германа, на митрополию Ираклии фракийской. За ираклийским митрополитом издревле осталось право рукополагать константинопольского патриарха. Быть может, Константин Великий, сделавший из Византии новый величайший Рим, не хотел уничтожить этой привилегии, данной прежними царями, даже подтвердил ее из уважения к давности и к памяти императора Севера, издавшего такое постановление после того, как он, с большими трудами и усилиями покорив этот город, бывший еще Византией, к его унижению, между прочими средствами обороны лишил и стен и предоставил фракийским ираклийцам пользоваться им, как своей деревней. Итак, по этой ли причине постоянно остается за Ираклией такая привилегия, а, быть может, и по другой какой, только тогда сделано было так, как мы сказали. Упомянутый ираклийский митрополит произвел Григория кипрского из чтецов в диакона, пресвитера, а наконец и в патриарха, имея своими сослужителями тех двух епископов, козильского и деврского. Но возвратимся к тому, на чем остановились. Партии зилотов, о которых мы сказали, враждовали между собою по указанным нами причинам. Враждовали они и из-за патриарха. Поговаривали, будто он, будучи 20 лет, отправлялся из Кипра к римлянам и усвоил там некоторые обычаи латинян, чем поселил в умах многих подозрение, будто посвящение в чтеца получил от латинян. Такая молва, быть может, еще прежде была пущена в ход каким-нибудь недоброжелателем Григория или же была обязана своим появлением неблагородству зилотов, которых вызвали к тому тогдашние обстоятельства или, лучше, поджег демон. Он рад был их ссоре и случаю нашептать им эту клевету, чтобы зрелищу тревог и смут сообщить более разнообразия и более широкие размеры. Итак, это было только поводом для них отвергать патриарха; на самом же деле, рисуясь и непомерно гордясь ссылками и другими страданиями за свою ревность по вере, они желали заправлять всеми церковными делами и решать все как бы мановеньем скипетра. Мало того, они хотели утвердить на патриаршеском престоле по своему усмотрению кого-нибудь из своих, чтобы, пользуясь его высоким положением, как бы какою неприступною крепостью, удобно поделить между собою епископии и митрополии, завладеть всеми монастырями, распределить между собой все церковные чины, занять все епархии и получить в свое распоряжение все доходы, расходы и выдачи. Все это, думали они, должно быть предоставлено им как награда за их добродетель и ревность. В Атрамитии, куда собрались по упомянутым причинам, после долгих словопрений все признали и решили, изложив мнения обеих сторон, из-за которых возникла эта большая распря, в двух книгах, подвергнуть их испытанию судом Божиим посредством огня. Отстояв всенощное бдение и вознесши к Богу усердные молитвы, в самую великую и священную субботу повергли книги в огонь среди церкви. Каждая сторона льстила себя надеждою, что ее книга останется невредимою. Но это были пустые надежды, то же, что грезы наяву. Огонь тотчас же, охватив обе книги, обратил их в пепел, — так явил свой суд и посрамил Господь всех этих людей, игравших такими важными делами и поднявших в Церкви такую непогоду. Когда они это увидели, то решительно все согласились оставить вражду, усердно искать общего мира, сойтись у одной трапезы единодушия и просить от патриарха Григория благословения и молитв. После того к царю приступают арсениты, прося у него дозволения перенести тело патриарха Арсения в столицу. Просьба эта была сделана неспроста, но заключала в себе затаенную мысль — прямо возвысить в мнении народа арсенитов и косвенно унизить иосифитов. Согласие на просьбу, впрочем, получено было легко. Когда тело было донесено до ворот Евгения, навстречу ему вышли патриарх со всем духовенством, а царь со всем сенатом, — и так с торжественными песнями и лампадами все проводили его в великий храм святой Софии. Впоследствии Феодора, дочь сестры царя Михаила, Евлогии, бывшая сначала в замужестве за протовестиарием Музалоном, а потом за Раулем, также протовестиарием, выпросила тело Арсения для возобновленной ею обители святого Андрея.

2. Так как у царя не было в это время супруги (первая, взятая из Венгрии[147], умерла, оставив двух сыновей, царя Михаила и деспота Константина), то он отправил послов к королю Испании. Тот охотно препроводил к нему, только не дочь свою, но другую невесту, свою родственницу; разумею, Ирину, внучку того маркграфа, который по взятии Константинополя получил на свою долю Фессалонику с окрестностями[148]. Король Испании препроводил ее, как мы сказали, не по древнему обычаю, утвердившемуся у латинян, — не испрашивая предварительно согласия на то от папы. У почетнейших латинян было в обычае родниться с римлянами не иначе, как получив прежде согласие от папы. Но король за какой-то проступок подвергнут был папою епитимии отлучения, этим он и воспользовался, чтобы тайно препроводить ее, будущую царицу римскую. В это время царю был на исходе двадцать третий год, а его молодой супруге, отличавшейся красотою и немалым соответствием наружности внутренним качествам, — одиннадцатый. Но как в сырых деревьях заводятся черви, так и в честолюбивых душах обыкновенно развиваются в больших размерах ревность и зависть к тем, которые занимаются одним и тем же искусством, и из-за того, чему они больше всего посвящают себя. Вот и патриарха Григория мучила сила языка и мысли известного Векка. Ему невыносимо было в разговорах с красноречивым Векком разочаровываться в честолюбивой мечте, что об нем будут говорить, как о единственном человеке между тогдашними греками, а, пожалуй, и между учеными патриархами. Поэтому и он немало содействовал его ссылке. Отправленный в ссылку к подошве Олимпа[149], Векк не переставал возвещать небу и земле о несправедливости, как он говорил, и жестокости, с какою с ним поступили, о том, что можно бы наказать его с большим человеколюбием — удовольствоваться лишением священного сана, но не обрекать на другие лишения и с человеком поступить по-человечески, — тем больше, что он занимал некогда высокое положение и потому заслужил полное обеспеченье в том, что составляет предмет первой необходимости. Решительно не зная, чем пособить горю, он потребовал, чтобы обвинения против него были разобраны публично. Чрез это надеялся достигнуть чего-либо из двух: или своим видом, своим лицом и речью добиться от судей человеколюбия, или же дать всем знать о них, как о людях безжалостных и жестоких. Узнав об этом, царь нашел, что требованьем Векка пренебрегать не следует, — иначе можно посеять в головах многих подозрение, что человека обижают, а тогда в народе начнутся нескончаемые ругательства против мнимых обидчиков, сперва втихомолку, а со временем и открыто и въявь. Каждый век ходит много незаслуженных порицаний и похвал — порицаний тем, которые не допустили никакой неправды, и похвал тем, которые не сделали ничего замечательного. Итак, было решено собраться в царских палатах всем архиереям, клирикам, сенаторам и ученым и в этом собрании произвесть над Векком гласный суд. Так и сделано было. Векк выступил на средину и при своей редкой находчивости на словах сильно спутал и смешал все, что представляли защитники здравого учения; даже, может быть, ложь взяла бы верх над истиною и ловкость осилила добродетель, если бы патриарх Григорий и великий логофет Музалон не противостали ему с своею обширною ученостью и избранными местами священного Писания и тем не укротили его бурной речи. Музалон был вельможа, который разделял тогда управление с царем, был посредником в делах государственных и народных и пользовался у царя величайшим уважением за свою ученость, глубокую старость и многостороннюю опытность, соединенную с рассудительностью. Поэтому он один из всех, носивших прежде его одно с ним достоинство, отличен был почетным правом носить на голове калиптру, имевшую алую с золотом покрышку, которая возвышалась в виде пирамиды, и тем только отличавшуюся от калиптр царских родственников, что ее внутренняя сторона, ее подкладка, не была изукрашена золотистыми кружками, а была вся гладкая. Я оставляю промежуточные обстоятельства и скажу только, что когда Векк после разнообразных изворотов своего языка и мысли и после грома своего красноречия увидел, что ему нечего ожидать снисхождения к себе и участия к его положению, то открыто отверг единение (с Церковью). Поэтому и опять его отправляют в ссылку, в один приморский городок Вифинии, вместе с его приверженцами. Это были Мелитиниот и Метохит. Но я возвращаюсь к тому, что, не знаю как, вышло было у меня из памяти. После известного сожжения в Атрамитии книг, написанных по внушению вражды, все, показывавшие в себе ревность по вере, собрались в Византию, где поделили между собою митрополии и другие высшие места или же решили поделить, и, пользуясь случаем, без всякого снисхождения и сострадания присудили к полному отлучению архиереев и всех клириков, согласившихся относительно догмата с царем Михаилом. Очень многие из них принадлежали к площадному, необразованному и своенравному люду и вчера или третьего дня не смели даже посмотреть в лицо царю; теперь же, внезапно и не по заслугам встретив в нем большую благосклонность к себе, они так загордились своим положением, что стали точно пьяные. Получив дозволенье от царя, который уступал им во всем по своему пламенному, наполнявшему его сердце желанью единения Церкви, они потом уже, нисколько не стесняясь, собрали, как овец, в великий влахернский храм всех тех, на которых предположили произнести то бесчестное определение. Последние старались пробудить в них жалость и внешним своим видом, и словами, и древними примерами снисходительности в подобных случаях, между прочим, примерами, взятыми из времен первого и второго иконоборства, когда поступившие хуже, чем они, нашли однако ж человеколюбие у защитников православия, и некоторые даже остались на своих местах. Несмотря на все это, те не отступились от своего зверского решения; все чувства милосердия и сострадания, какие могли быть в них, точно разнесли и схоронили на дне Атлантического океана волны. Среди этого священного собрания разгуливала зависть, и добрым согласием, только что начавшимся, потешалась жестокая буря. Но у кого найдется такое жестокое и такое каменное сердце, чтобы рассказать о той наглости и о том необычайном бесчеловечии, какие они обнаружили в отношении к несчастным епископам и другим священным лицам? После ругательств председатели приказали прислужникам снимать с головы виновных покрывала и бросать их на землю с троекратным провозглашеньем: недостоин; у других же снимать другие одежды и, заворачивая им подолы на голову, возглашать то же: недостоин, а потом толчками, пинками и пощечинами, как каких-нибудь убийц, выгонять из храма. И это праведные судьи, люди, посвященные в тайны Евангелия! Человеколюбивый Иисус Спаситель принял и разбойника; желал и ждал покаяния и предателя, только тот не захотел. Впрочем, хотя и не скоро, однако и они дождались себе суда, определившего им справедливое возмездие. Из этих новых законодателей и судей ни один не умер в своем сане; самым позорным образом быв низложены с своих престолов, они, как мы ниже скажем, кончили жизнь, сраженные стрелами печали. Затем царь, вспомнив о том, как его отец поступил с юным Иоанном Ласкарем, который больше его имел права на престол, и боясь, чтобы и самого его со временем не постигло то же несчастие, какое испытал и тот, т. е. лишение царства и глаз, старался по возможности уврачевать эту рану. Как умный человек, он не забывал, что Бог часто и в этой жизни за известные дела воздает соответствующими последствиями, чтобы убеждение в Его правосудии глубже коренилось в жизни и чтобы оно приводило в страх тех, которые при своих планах захотели бы оставлять в стороне свыше надзирающее правосудие. Правда, сам он отнюдь не соизволял намерению и самому делу отца, — будучи еще дитятей, при неразвитости телесных органов, он не мог бы обнаружить своего желания, если бы оно и скрывалось в недрах его души. Однако ж отец не для другого кого, а для него развел такой огонь несправедливости, — чтобы он не лишился царства в том случае, если бы оставался жив и здоров законный наследник престола. Поэтому, сильно мучась угрызениями совести, он отправился к Иоанну Ласкарю, которого отец ослепил ради его и который содержался под стражею в одном вифинском городке. Андронику хотелось увидать его, чем можно — утешить и сверх того приказать, чтобы ему в изобилии доставляли все необходимое, пока продлится его век. Сделав надлежащие распоряжения, он, довольный собою, отправился отсюда на восток с особыми видами: набраться там военной опытности и умно пригрозить варварам, чтобы они сдерживали себя и не смели вторгаться в римские владения, когда и как им вздумается.

3. При таком положении дел некоторые из тех, которые всячески стараются угождать начальникам, подают царю один совет. Дело известное: подчиненные по большей части любят подлаживаться к воле начальников и к ней, как к какой-нибудь цели, устремлять и направлять свою мысль, язык и каждое свое действие. И этим они легко приобретают благосклонность начальников. Совет был такой: бедствия, говорилось, из-за которых римляне довели до большой цифры свои трииры, прошли все; между прочим, умер и Карл, король Италии, главный виновник всех зол; поэтому напрасно было бы издерживаться на корабли, которые почти больше всех других предметов истощают царскую казну. Такой совет грозил явною гибелью римлянам, однако найден был выгодным и весьма полезным; при жадности к деньгам, готовы были для них пренебречь всем, чем держалось государство и чем в домах служат столбы, заборы и частоколы. С этого начались и на этом твердо основались бедствия римлян. Это ободрило латинян, прежде боявшихся римского войска как непобедимого, и сильно подожгло их помериться силами с римлянами. С сих пор у латинян морские силы стали умножаться, славиться, увеличивать их богатства и расширять пределы их власти; напротив, у римлян они стали мало-помалу ослабевать и исчезать, а бедствия со дня на день возрастать. Разбойнические трииры то те, то другие, то оттуда, отсюда, то еще откуда-нибудь в числе двух, трех и больше стали безбоязненно подплывать уже к самому городу. Отсюда острова и приморские местности начали страдать; они не имели решительно никакой возможности отражать корабли латинян, когда те подъезжали к ним или проезжали мимо, и предотвращать бедствия, которых нужно было ждать и днем и ночью и которые в будущем сперва обещали одни ужасы и смерть, а потом принесли их и на самом деле. С тех пор все гасмулийцы рассеялись по разным странам, по недостатку содержания. Одни предложили латинянам служить на их грузовых судах и триирах; другие нанялись к знатным и богатым римлянам; третьи, продав оружие, занялись земледелием, находя, что лучше изнурять себя целую жизнь и ежегодно терпеть прижимки от откупщиков и сборщиков податей, нежели добровольно отдаться в жертву голоду, на верную смерть. Между тем трииры, заброшенные в разных местах Рога, от времени испортились, и одни пошли ко дну, а другие развалились. О некоторых, впрочем, несколько позаботились, но таких было немного, и оставлены они были только на какой-либо непредвиденный случай. Однако ж, какие последствия имел этот совет и какие бедствия он принес римлянам, это будет показано еще ниже.

4. Наконец и Григорию должно было испытать горе и получить некоторое возмездие за свою бесчувственность, — за то, что он не простер руки помощи умолявшему о ней Векку, который соглашался отступиться от всего, если окажут ему хотя какое-нибудь снисхождение, — за то, что не посовестился даже усилить бедствия этого несчастного, — за то, что на этого человека, утопавшего в волнах, поднявшихся на него отовсюду, он сзади поднимал новые волны, громоздя их одна на другую. Это было недостойно его учености, хотя во всем остальном он был человек почтенный. Итак, и ему следовало пострадать. Что же устраивает Промысл, все направляющий к пользе людей? Он оставляет и Григория, но оставляет, промышляя о нем и желая его вразумить, чтобы он омыл приставшую к нему нечистоту и явился в будущую жизнь чистым. Григорию казалось, что Векк не довольно наказан ссылкой и удалением от друзей и родственников, и он предположил себе преследовать этого человека и устно и письменно, противопоставляя его сочинениям и вероопределениям свои доводы и вероопределения. Ратуя с Векком и его приверженцами, он и не заметил, как был поражен и пойман в те самые сети, которые расставлял другим. Это похоже на то, как если бы кто, стреляя во врага и неприятеля, не замечал, что сбоку соплеменник его готовится нанести ему еще более меткий удар. На него напали некоторые из архиереев и клириков, как на богохульника, и уговаривали его переменить некоторые выражения, чтобы поставить себя вне всякой опасности и порицания. Но этот совет показался ему безрассудным и подозрительным, заключающим в себе скрытую и затаенную зависть. Поэтому он остался при своем, и с жаром принялся за опровержения и доказательства, рассуждениям противопоставляя рассуждения, которые, по его мнению, должны были заградить уста его обвинителям, защитить его самого и придать силу его словам. Но, верно, Богу, все устрояющему ко благу, не угодно было, чтобы этот человек долее с успехом вел свои дела. Силы его противников возрастают; спор разгорается, точно от искры пожар. Прежде всего от него отпадает немалая часть архиереев и клира; вместе с тем отпадают и особенно любимые им архиереи, Хила ефесский и Даниил кизикский, которых он за их ученость особенно отличал и на которых указывал, как на первых людей между иереями и архиереями. Последнее обстоятельство больше всего огорчило патриарха, потому что от кого он надеялся получить помощь, когда другие порицали его и нападали, на кого он полагался, как на крепость и стены, в тех самых, сверх чаянья, увидел врагов и, как говорится, уголье вместо червонцев. Таким образом, говорят, он испытал на себе то же самое, что в древности Юлий Кесарь, когда напали на него сообщники Брута и Кассия. Он некоторое время держался и по возможности отражал удары, но когда увидал, что обнажил меч и Брут, которого он всегда любил, как родного сына, то, говорят, пораженный неожиданностью в самое сердце, тотчас пал на землю бездыханным. Точно так и Григорий некоторое время отстаивал себя. Когда же увидал, что и самые надежные и любимые им люди вооружились против него и что никто уже ему не помогает — ни царь, ни другой кто из людей сильных, то наконец признал это судом Божьим и возмездием, свыше ему положенным и определенным. Поэтому, простившись с прениями и выгодами своего положения, он удалился на покой в монастырь Пресвятой Богородицы Одигитрии. Но спустя немного он был вызван отсюда ктиториссой монастыря святого Андрея[150]. Это была женщина любознательная, почитательница дарований патриарха. Построив жилище близ монастыря, она пригласила его сюда, где, по прошествии некоторого времени, он кончил жизнь. А так как Бог известным делам дает обыкновенно и известный исход, чтобы несчастья людей отживших служили некоторым внушением и вразумлением для людей живущих, то достойное наказанье не замедлило постигнуть и Хилу ефесского с Даниилом кизикским за то, что они своему благодетелю отплатили черною неблагодарностью. Слишком понадеялись они на прочность своего настоящего положения и вовсе не подумали о том, как часто судьба играет людьми, вместо ожидаемого исхода дел поражая их неожиданностью и посылая счастье им тогда, когда они уже потеряли всякую надежду, — как часто любит она и умеет заманивать и втягивать нетвердые души в необыкновенно смелые дела и нелепые поступки, подобно тому, как если бы пресловутый Кекий[151], сорвав с якорей грузовое судно, пустил его сиротинкой носиться по зыбким волнам, — как поэтому нужно быть людям внимательными к себе, чтобы впоследствии за свои дела не испытать больших и жестоких бедствий. И против них восстали самые лучшие, надежнейшие и самые любимые клирики их митрополий и подали на них царю и другим архиереям грамоты, в которых свидетельствовали о многих их неправдах и таких делах, за которые подвергают лишению сана. Грамоты царь и собор архиереев приняли благосклонно, и общим определением вызвали виновных в столицу, но со дня на день откладывали следствие и только томили их ожиданьем. А так как по праведным судьбам Божиим и им следовало выпить горькую чашу, какую они приготовили своему благодетелю патриарху, то они находят в царе молчаливое отвращение к себе, которое огорчает их гораздо больше, чем могло бы огорчить явное; оно тихо и незаметно проникает, так сказать, в самые их мозги и кости, беспощадно портя в них хорошее расположение духа и лишая всякой бодрости. У своих собратий и сослуживцев они встречают неприязнь, пренебрежение и совершенную холодность, а главное — лишаются годовых доходов, которые доставляли им митрополии. Короче говоря, так провели они в столице остаток своей жизни, нося в груди крайне изнурительную скорбь, пока наконец тела не отказались им служить.

5. Но возвращаюсь назад. После Григория патриаршеский престол занял один монах по имени Афанасий, с детства привыкший к аскетическим трудам и проводивший безмолвную жизнь в горах Гана. Он не знаком был с ученостью и с жизнью в обществе, впрочем, был человек добрый, удивлявший тем, что отличает монашескую жизнь, — разумею воздержность и всенощные стояния. Спал он на голой земле, ног не умывал, всегда ходил пешком и имел характер, которым отличаются только люди, одиноко живущие в горах и пещерах. Блаженным он прожил бы целую жизнь, если бы навсегда остался в уединении. Но, верно, нужно было и другим архиереям, как и ученым клирикам, потерпеть и поплатиться как за прежние свои неблагородные поступки, так и за те, какие они дозволили себе в отношении к патриарху Григорию. Взошедши на патриаршеский престол, Афанасий к ним первым обратил свое грозное лицо, полное божественной ревности и строгости. Люди благоразумные по первой же черте, как говорится, догадались, чего следует ожидать, и добровольно начали вести строгую жизнь дома, пока против воли не пришлось им испытать то, чего бы не хотелось. Другие же в скором времени вынуждены были бежать из столицы. Тому же подверглись и многие архиереи. Их было очень много, и все были люди ученые, знатоки церковных законов, о чем патриарх Григорий много заботился, не знаю почему: потому ли, что таков был давний обычай, или же по собственному убеждению и с тою прекрасною целью, чтобы народ имел ученых наставников и учителей и чтобы у него были твердые защитники веры, которые могли бы служить неподвижными скалами, если бы когда вражеские языки подняли волны. И так тех архиереев, которые находились в Константинополе по какой-нибудь надобности, Афанасий отправил в их митрополии, где и должны были оставаться до конца жизни; проживая здесь, говорил он, пусть не наговаривают они друг на друга и на меня самого, — они, обязанные быть учителями мира. Что же касается до тех, которые приходили со стороны под предлогом исполнения правил святых и божественных соборов, повелевающих дважды или однажды в год собираться митрополитам у патриарха для совещания о догматах благочестия и разрешения возникающих в Церкви вопросов, таким лицам он воспрещал въезд в Константинополь, — и хорошо делал. Каждому, говорил он, следует пасти врученную ему паству, как патриарх пасет столичную, и руководит своих овец, находясь при них же, а не проживать в столице и только получать оттуда доходы. Конечно, найдется, кто не похвалит ни той, ни другой стороны, потому что ни та, ни другая не осталась в пределах умеренности и законности. — У этого человека было много и других прекрасных качеств, оказавшихся полезными его современникам. Негодованье на обидчиков в нем так было велико и открыто, что не только те, которые доводились в родстве царю, а и сами его сыновья боялись его поразительной смелости и обличений больше, чем приказаний самого царя. Его безукоризненная жизнь и уваженье к нему царя внушали им сдержанность и опасенье. Тем, которые решились вести монашескую жизнь, он не позволял ни того, что доставляет удовольствие чреву, ни того, что требует кошелька и заботливого хранения, ни того, что соединено с большими хлопотами. Если же оказывалось, что кто-нибудь имел что-нибудь такое, тот поневоле и со стыдом должен был расстаться с ним. Он сильно порицал даже тех, которые, приняв монашество и избрав образ жизни простой и скромный, потом не хотели ходить пешком; он внушал им внутри города пользоваться собственными ногами, впрочем, не как вздумается, не без осторожности и небезвременно показываться на площадях, отличающихся изнеженными и распущенными нравами, чтобы не возвращаться отсюда с умом, полным виденных зрелищ, но дозволять себе это только по нужде и с разрешенья настоятеля монастыря. Так все и делали во все время его патриаршества. Он говорил, что им крайне неприлично разъезжать на рьяных конях и наполнять топотом от непристойных скачек коней улицы, площади и театры, когда сам патриарх вместо какого-нибудь подъяремного животного употребляет для пути собственные ноги. Он не забыл и тех, которые прежде опытного изучения монастырского образа жизни или заключали себя в тесных келийках под предлогом подвигов, или же, ходя по знатным домам, легко обольщали ветрениц и овладевали ими, действуя на них своим внешним видом и имея кожу овец, тогда как внутри были хуже волков хищников. Некоторые из них носили в себе даже семена ересей и легко приводили простые души к бездне погибели. Собрав этих людей, а также и всех тех, которые бесновались в каком-то вакхическом исступлении из тщеславия и ради корысти, он подчинил их правилам монашеской жизни, и тех, в ком замечал исправление, помещал в многолюдных монастырях, предписывая им всеми силами соблюдать отречение от своей воли; с теми же, в которых замечал неизлечимую болезнь, он делал одно из двух: или заключал в затвор, спасая их и против воли, или же выгонял из города. Таким образом он очистил площади и улицы от тех, которые ходили в монашеском платье, как мужчин, так и женщин. Как было бы хорошо, если бы его правила и порядки остались и при преемниках его престола в таком же виде, в каком они были во время его патриаршества! И, конечно, если бы он подольше пробыл на патриаршестве, то заведенные порядки монашеской жизни утвердились бы прочнее и остались бы на более продолжительное время. Но он скоро выбыл из среды живых, — и марка перевернулась; в святые обители вторглись все недуги, какие только может придумать дьявольская злоба. Но вот чего я чуть было не опустил. Прежде, с древнейших времен Церковь богата была, между прочим, и учителями. Они в различные времена и в разных местах Константинополя объясняли кто песни Пророка Давида, кто послания Апостола Павла, кто евангельские заповеди Спасителя. Все те из них, которые были облечены в сан священства, частным образом и поочередно проповедовали божественное слово по домам, в собрании членов семейства и их соседей. Это располагало к жизни по заповедям Божиим, служило к познанию истинной веры и прямо вело к добру. Или лучше: это было духовное орошение слушателей из великого и божественного источника, орошение, которое их изменяло, преобразовывало и располагало к лучшему. С течением времени все это исчезло, как исчезли и все другие добрые обычаи, которые точно погрузились на дно морское. Этого рода опустошение отсюда простерлось и на другие Церкви, и вот души всего христианского мира блуждают и по сие время, точно по какой-нибудь непроходимой и безводной пустыне. Бессовестность дошла до того, что за один овол дают с той и другой стороны страшнейшие клятвы, какие не посмеет даже передать перо писателя. Вместе с тем, как угас животворный луч слова и учения, все слилось в безразличную массу; люди впали в бессмысленное состоянье и не стало человека, который мог бы сам решить, что полезно и какими признаками отличается благочестие от нечестия. И кто бы мог один остановить этот постепенный упадок Церкви, когда не мог этого сделать и патриарх при всем своем желании? Но я удивляюсь вот чему: нужно же было так случиться, что внезапная перемена изменчивых обстоятельств вызвала из монастырского уединения этого человека именно в это время. Люди рассудительные основательно замечали, что Церковь опустела и что главные ее члены, а вместе с ними и духовенство, заслуживают наказанья за то, что не только не приняли раскаянья бывших в общении с латинянами, а еще крайне обидели их, нанесши им пощечины и позволив себе другие непозволительные поступки с ними, о чем мы вкоротке уже упоминали. И вот, когда взошел на престол этот патриарх, все возлагали на него самые светлые надежды, думали, что на земле воскреснет истина и сойдет с неба правда. Между тем случилось совершенно напротив: обесчещена монашеская жизнь, как будто бы она была бесполезна; обесчещена добродетель, как будто бы при ней легко дойти до крайней степени злости. Кого это не поставит в недоумение? Какой души не потрясет, хотя бы она была тверда, как железо?

6. В это время некоторые взнесли клевету на Константина Порфирородного, родного брата царя, будто он домогался престола и будто почестями, ласками и деньгами привлекал к себе всех стоявших во главе войска для того, чтобы найти в них содействие своим видам. Это, как утверждают многие, были ложные обвинения, сплетенные теми, которые бросают завистливый взгляд на всех добрых людей. Воспользовавшись благоприятным случаем и расположением самого царя, который не к чести своей питал в душе подозрение против брата, они подвергли последнего величайшей опасности. Причины подозрения были следующие. Порфирородного еще с детства царь-отец любил больше, чем Андроника; да в нем и от природы было много такого, что могло внушить отцу особенную любовь к нему: душевная доброта, служащая украшением для тех, которые поставлены управлять другими, обходительность и приятность взгляда. Поэтому если бы не было большой помехи в том, что он родился позже других, то отец с большим удовольствием передал бы ему царский скипетр. Это первая причина, однажды навсегда разорвавшая между братьями узы единодушия и заронившая в душу Андроника немалое подозрение против брата. Другою причиною была мысль царя-отца женить Порфирородного, когда он достигнет совершеннолетия, на одной из самых знатных латинянок-красавиц, чтобы между прочим и это благоприятствовало его видам относительно сына. А он хотел и издавна таил в душе мысль отрезать от римского государства часть Фессалоники и Македонии и предоставить ему самодержавную власть над ней. И если бы преждевременно не похитила его смерть, то, конечно, солнце увидало бы на деле исполнение этой мысли. Но дело, как видно, было не угодно Богу и кончилось несчастным образом. Отношения царя Андроника к брату сделались еще неприязненнее, в его душе разгорелся гнев, точно из искры пожар. Но так как царь Андроник был человек необыкновенно рассудительный, имевший столько твердости, что мог долгое время скрывать в душе неудовольствие и выдавать притворство за прямодушие; то в течение известного времени он показывал вид, будто расположен к брату. Третья причина возникла уже по смерти царя-отца. Константин ежегодно получал огромные и разнообразные доходы с многочисленных стад овец и быков, которые получил от царя-отца. Свое богатство он тратил на пышную обстановку и не скупясь раздавал тем, которые обращались к нему, — и знатным, и незнатным. К тому же имел общительный и приятный характер, которым привязывал к себе всех, как адамантовыми узами. Мягкий и кроткий характер, когда встречается в лицах высших, обыкновенно пленяет собою всех. Так очаровывают взоры всех пышные цветы, которые разрисовывает наступающая весна свежими и, если можно так выразиться, улыбающимися красками. Индийские мудрецы дают такое правило тому, кто хочет царствовать: он тем более будет любим своими подданными, говорят они, чем более будет показывать им в себе скромности и умеренности при своем превосходстве над ними. Что касается до двух первых причин, конечно, тот поступил бы совершенно несправедливо, кто вздумал бы поставить их в вину Порфирородному вместо того, чтобы назвать главного виновника — отца, который больше надлежащего питал к нему любовь. В последнем же случае едва ли кто скажет, что этот человек совершенно безукоризнен. Быть может, он окружил себя такою пышностью, которая прилична только царям, в простоте сердца без всяких видов, но и в таком случае он набросил на себя немало тени. Если же он еще знал, что своею пышностью может возбудить подозренье в брате, и между тем продолжал безрассудно играть опасностью, то он становится виновен еще больше. Не говорю о другом, — ему следовало бы припомнить, какой участи в древности подвергались те, которые поступали подобно ему. Кир, например, сын Дария и Парисатиды, держа себя выше, чем сколько позволяло ему положение сатрапа, возбудил к себе подозрение и ненависть в родном брате, царе Артаксерксе, и не достиг ничего кроме бедственного конца. Подобным образом и Антоний, повелевавший вместе с Августом Кесарем большею частью вселенной, нарушив условия с Кесарем и добиваясь большего почета, вместе с властью лишился и самой жизни. Вот и Порфирородный, — положил, что не имел никакого злого умысла и не готовил тайно орудия против кровного родственника, — все же и это обстоятельство давнему, довольно сильному подозрению придавало много силы. Оно открыло свободный доступ к слуху царя клеветам, которые обыкновенно преследуют нерасчетливую пышность. Но возвратимся назад. Порфирородный жил тогда в Лидии, наслаждаясь удовольствиями недавнего брака и видя в своем будущем одни цветы. Он незадолго пред тем женился на одной из дочерей Рауля, красавице и душой и телом, будучи сам лет тридцати; тогда же он устроил и великолепную кровлю для студийского храма (это место опустошено было латинянами и долго служило пастбищем для овец), потом обнес его крепкою стеною и с большими издержками восстановил монастырь так, что он почти нисколько не уступал теперь прежнему[152]. Между тем как он вместе с супругой проживал в Нимфее лидийском, а клеветы на него тайно доходили до брата-царя, последний решил отправиться на восток под предлогом разных дел, которые будто бы призывали его туда, а на самом деле с тою целью, чтобы неожиданно без всякого шума напасть на брата и схватить его. Так и сделано. Порфирородный в скорейшем времени схвачен. Взяты и те, которые пользовались особенным его расположением. Первым между ними по богатству, происхождению и военным заслугам был знаменитый Михаил Стратигопул. Сами они были заключены в темницу, а все их имения отобраны в казну.

7. Спустя немного после того, как царь возвратился (с востока), патриарх Афанасий на четвертом году своего патриаршества представляет ему письменную просьбу. Она была вызвана возмущением всех архиереев, монахов и мирян, которые не могли далее сносить его духовной суровости; они сначала бранили его тайно, сквозь зубы, а потом и открыто, почти в глаза и в его присутствии; они готовы были даже растерзать его, если бы он далее стал удерживать за собою престол. Патриарх, впрочем, надеялся получить от царя помощь, чтобы отмстить своим порицателям. Но когда неизвестно почему он встретил в царе совсем не то, чего ожидал, то стал просить и получил отряд солдат, чтобы они защитили его от волнующегося народа и проводили в ксиролофский монастырь. Впрочем, прежде чем удалился туда, он за то, что его лишили престола, дозволил себе поступок, крайне недостойный его сана. Взяв лист бумаги, он собственноручно написал на нем эпитимию отлучения на все царское семейство, на архиереев, на священноцерковнослужителей, на высшее сословие и на простой народ за то, что не позволили ему удержать за собой престол до конца жизни. Потом положив бумагу в половинки раковины, он бросил ее в какое-то углубление в стене великого храма. Здесь она и скрывалась целый год. Потом неожиданно найдена была в черепках мальчиками, искавшими птичьих гнезд в углублениях стен. Затем показана причту святой Софии, а наконец и царю. Молва о ней прозвонила в уши всех, поднялся всеобщий ропот, и, не успей царь сдержать волнение, недовольные, пожалуй, растерзали бы этого человека. Это принесло большое унижение Афанасию и связало языки его защитникам. Эпитимии придуманы священными лицами ради угрозы, как бы какой наставнический жезл для тех, которые без благоговения пользуются божественными дарами. Поэтому справедливые судьи открыто подвергают грешников эпитимиям, чтобы страхом отвлечь их от порока, а втайне воссылают Богу за них теплые молитвы, чтобы внезапная смерть не разлучила их с Богом и не подвергла одной участи с диаволом и его ангелами. Но Афанасий поступил совершенно напротив. Поэтому и его поступок, как несообразный с правилами людей рассудительных, возбудил против него величайшее неудовольствие. Царь, послав Афанасию упомянутую бумагу, спрашивал о причине его поступка, кротко и снисходительно упрекая его за безрассудство и вместе осуждая за мелочность и недостаток любви к людям. Тот, проникнутый чувством раскаянья, смягчился и причину всего указал в своем малодушии и огорчении. Что было сделано и сказано, то, говорил он, отменено судом истины. Поэтому он и прощал и просил себе прощения. Так-то разыгралась сверх всякого ожидания эта драма. В то время прибыл из Созополя в столицу один монах по имени Иоанн; он прежде жил в супружестве и имел детей, а потом, по смерти супруги, облекся в монашескую мантию; он был уже в преклонных летах, имел характер простой и потому, можно сказать, по самой природе был расположен к жизни добродетельной, но в то же время вовсе не получил греческого образования. Он-то, по воле царя и определению священного собора, взошел на патриаршеский престол после Афанасия. Дурные монахи находили, что для них теперь после бурь и непогод настало затишье и после зимы наступила весна. Он между тем возложил царский венец на сына царя, Михаила.

8. В это время прежде всего отправляет к царю посольство итальянский король, который имел у себя дочь от жены, бывшей, как сказано выше, дочерью Балдуина, изгнанного из Константинополя. Предметом посольства было бракосочетание этой дочери с молодым царем Михаилом. Затем отправляет посольство в свою очередь и царь Армении, смежной с Киликиею. У него была сестра, которой исполнилось тогда тринадцать лет. Так как посольство итальянского короля вследствие неумеренных требований потерпело неудачу, то в посланники были избраны лучшие из тогдашних ученых — Федор Метохит и Иоанн Гликис. Первый был логофетом двора (τῶν ὀικειακῶν), а второй логофетом дрома. Избраны они были не потому только, что имели опытность в делах, но и потому, что далеко превосходили других редкою рассудительностью и обширною ученостью как по части духовных, так и по части светских наук. Таковы и должны быть люди, отправляемые посланниками к иноземным народам, чтобы они ни в каком случае не затруднялись дать приличный ответ и чтобы одерживали верх во всех каких бы то ни было разговорах. Отправившись на легких кораблях, они пристали прежде всего к Кипру, ибо и здесь немного прежде хлопотали о родстве с царем. Пробыв на о. Кипре довольно долго и не встретив сочувствия своим видам, они отправились отсюда в Эги. Это приморский город, расположенный за киликийской равниной, при иссийском заливе. Посольство это со всеми его подробностями, трудностями и удачами, приятностями и неприятностями, испытанными во время плаванья, когда приплывали они к какому-нибудь острову или когда удалялись, все это ясно, раздельно и красноречиво рассказано в книге, которую один из послов, разумею Иоанна Гликиса, написал языком изящнейшим, способным внушить к себе удивление даже в людях образованных. Не считаю нужным входить в эти подробности, так как я предположил себе изложить историю многих и разнообразных вещей. Поэтому и обращаюсь к другим событиям. Итак, двинувшись из Эг, чрез несколько дней езды, перемежавшейся остановками, они достигли наконец того места, где жил царь. Пробыв здесь много дней, они прекрасно выполнили все то, что им было поручено от их царя и что они нашли нужным сами. Чтобы много не распространяться, скажу только, что они взяли с собою оттуда сестру царя Армении, Марию[153], и представили ее своему царю как невесту. Порфирородный и Страгигопул, как мы сказали, содержались в заключении, — эти самые воинственные люди, которые при своей воинской опытности не затруднялись давать большие битвы туркам, наводили на них страх и прогоняли их от римских пределов; пределы эти простирались тогда к востоку до мест, прилегающих к Меандру. Не встречая себе сопротивления решительно ни в ком, турки опустошали все, что находилось по ту сторону Меандра, а наконец в несчетном множестве перешли и самый Меандр. Все это вынудило царя сделать самый внимательный выбор из остальных римлян, чтобы лучших из них послать на помощь бедствующим в Азии римским селам и городам. В то время между военными людьми выдавался особенно Алексей Филантропин, имевший сан[154] пинкерна, — человек еще в цветущей молодости выказавший богатство дарований, которыми его наделила природа. Ему-то, как и следовало, царь дал войско и отправил его на восток. Вместе с ним отправлен был и протовестиарит[155] Ливадарий, человек пожилых лет, воинственный и, говорят, богатый глубокомыслием, чтобы он завладел ионийскими городами, как пинкерн — теми, которые находились за первыми. В короткое время Филантропин благодаря битвам вырос в глазах турков, точно сильный огонь, когда он примется за дерево. Он был, кроме того, очень щедр и близок к своим подчиненным, что лучше всего пролагает полководцу путь к победам и трофеям. Оттого-то и он так скоро достигал успеха в своих делах, не встречая ничего противного своему желанию. Таким образом оттуда преследуемые скифами, а отсюда отбрасываемые пинкерном, многие из пограничных турков в крайности избирали меньшее из зол и вместе с женами и детьми являлись перебежчиками к пинкерну; они впрочем не столько боялись преследовавшего их по пятам неприятеля, сколько увлекались приманками доброты и щедрости пинкерна. Вскоре большая часть их присоединилась даже к его войску. Но к веселому должно примешиваться и печальное, или, как утверждают греки, третья бочка у Юпитера отнюдь не без примеси несчастий. Поэтому двор Филантропина судьба наполнила утехами и радостями, а самый дом весь сполна засыпала бедствиями. Ливадарий, видя, что судьба ведет дела Филантропина под попутным ветром, допустил в себе различные опасенья и подозренья. Он боялся, чтобы пинкерн, возмечтав о себе и пользуясь благоприятным и счастливым стечением обстоятельств, не задумал отложиться и захватить в свои руки верховную власть, и боялся прежде всего за самого себя, как полководец, равный ему по своим правам. Тоже самое ворчали про себя и многие другие из важных лиц. Это внушала зависть, которая, если можно так выразиться, была пока в пеленках и питалась молоком, была пока углем, скрывавшим в себе под пеплом пожар. Все это не утаилось от критян, которые были для пинкерна всем с тех пор, как, поднявшись с женами и детьми, они перешли к нему с Крита[156]. Они пользовались у него большим почетом и особенною близостью, разделяя с ним не только опасности, но отчасти и самую власть. Такое положение внушило им самые преступные намеренья. Они не хотели довольствоваться тем, чем пользовались, но стали мечтать о положении гораздо более почетном и выгодном. Удачи, которые от времени до времени испытывают люди, служат для них испытанием, точно стадия или пробный камень. Они столько придают постыдной дерзости людям безрассудным, сколько располагают к похвальной сдержанности людей рассудительных. Когда и они услыхали упомянутые толки о пинкерне, то начали смущать его душу тяжелыми опасеньями, представляя ему дело не так, как оно было, но делая из мухи слона; при этом они усиливались убедить его отложиться как можно скорее, пока не испытал он того же, чему недавно подверглись те несчастные, т. е. Стратигопул и Порфирородный. Это тревожило Филантропина и ставило его в самое затруднительное положение; недоумения, подобно волнам, поднимались в его душе одно над другим. Не успевал он обсудить одной мысли, как возникала другая; и он беспрестанно терялся и путался в своих рассуждениях о том, на что ему решиться. Дело известное: кто сознает за собой какой-нибудь проступок, тот наперед уже видит, какого можно ожидать себе бедственного конца, и заранее ждет его, — с тех пор, как только дозволил себе проступок; в нем, если не что другое, по крайней мере то, что он предвидит беду, несколько облегчает удар беды. А кого постигает беда неожиданно, когда он за собой не сознает ничего дурного, того, естественно, она изумляет и приводит в состояние исступления. Но после продолжительной борьбы и колебания пинкерн наконец уступил тем, которые располагали его к измене. Он прежде всего приказал войску молчать при многолетиях царствующему дому. Опираясь на это приказание, критяне начали побуждать его силою, чтобы он как можно скорее возложил на себя царские знаки и успокоил умы своих приверженцев. «Последовать таким советам безотлагательно, — говорили они, — велит тебе значение самого дела; ничто другое не требует в равной мере решительной и быстрой деятельности и, можно сказать, огневого рвения. А если ты будешь медлить, то этим только доведешь воинов до нерешительности и раздумья, только заставишь их колебаться, как на острие бритвы, в большом страхе за неизвестное будущее, да и сам, пожалуй, будешь выдан ими». Но он не обращал внимания на их речи, не знаю почему, потому ли, что его устрашала важность дела, или потому, что имел другую тайную мысль, — как мне кажется, думал сперва захватить в свои руки Ливадария. Вести о таком положении дел скоро дошли и до Ливадария и до самого царя; было сообщено, что дела в смутном положении и что опасность грозит самому государству. Такая неожиданность сильно смутила царя, глубокая печаль, если можно так выразиться, повернула в его голове все вверх дном. Впрочем, уверенный в своей невинности пред Богом и в том, что он не подал никакого повода к такому делу, он не переменил своего местопребывания, не взялся за оружие и стрелы и не искал защиты в фалангах, но всю надежду возложил на Пречистую Богородицу и на Христа Спасителя, зная, что нет ничего, что не зависело бы от Его руки, но что все совершается по неисповедимым судьбам Промысла и каждое дело приходит к тому концу, какой Ему угодно определить. Воззрев на его сердечное сокрушение, Господь расстроил замыслы пинкерна, — как если бы лишил нагруженный корабль кормчих. Пинкерн, вместо того, чтобы первое нападение сделать на Ливадария, пока тот был еще не готов к обороне, напал на брата царя, Феодора, который тоже проживал где-то в Лидии. Он пользовался у царя полною доверенностью и большим расположением и потому жил, где и как хотел. А с тех пор, как узнал, что схвачен его брат, счел нужным держать себя скромнее и, сложив с себя знаки, присвоенные его сану, стал носить простое платье. Чрез то заслужил от царя большое и искреннее расположение. На него-то напал и его-то схватил пинкерн, чтобы его царственное имя не привлекло к нему кого-либо и чтобы таким образом не составилось около него войско и не послужило немалою помехою планам пинкерна. Но он и не догадался, что поймал тень вместо самой вещи. Протовестиарит Ливадарий, видя, что пинкерн занят такими мелочами, признал, что это сама вышняя Десница посылает ему случай выпутаться из таких трудных и неожиданных обстоятельств, употребил в дело все деньги и со всею поспешностью стянул около себя войска и из приморской Ионии, и из внутренних частей материка, словом — отовсюду. Обратив в деньги все свое имущество и имущество бывших при нем богачей и, кроме того, взяв большие суммы из царской казны, находившейся в Филадельфии, он доставил войску все в изобилии, причем обещал ему еще большие милости, желая обещаниями задобрить его. Таким образом не прошло десяти дней, как он с огромным войском явился в самой средине лидийской области, расположился там лагерем и приготовился дать пинкерну сильный отпор. А что больше всего помогло Ливадарию в короткое время уничтожить все затруднения, так это вот что. Зная, что критяне охраняют в битве пинкерна больше всех и находятся к нему ближе всех, он тайно входит с ними в сношения и обещает им выхлопотать у царя огромные деньги и большие почести, если они схватят пинкерна, свяжут его и выдадут в то время, когда войска вступят в сражение. Критяне и сами давно уже были недовольны медленностью и нерешительностью пинкерна в выполнении задуманных планов. Притом же они видели, что дела его принимают другой оборот. Поэтому они склонились на обещания Ливадария и во время сражения разыграли всю драму. Пинкерн был связан и выдан, а его войско в короткое время рассеялось. Таким образом дела устроились по мысли протовестиарита Ливадария и имели благоприятный для него конец; но он не снисходительно взглянул на побежденного, не выразил участия к несчастью человека и не обнаружил в себе человеческих чувств. Имея в виду, что царь не любит наказывать, и боясь, чтобы узник не получил помилования, на третий день по взятии его Ливадарий лишил его зрения. Такое жестокое и каменное сердце он показал в себе в отношении к этому несчастному! Люди очень легко доходят до безумия, если ими не управляет здравый смысл, сдерживая их указаниями на внезапные перевороты счастья. И то, что совершается во время войны и битвы, чтó бы то ни было, заслуживает извинения, так как рассудок тогда спутывается, руки опускаются, как у пьяного, и человек в своих действиях не руководится и не управляется здравым смыслом. Но когда опасности уже нет, когда есть время основательно и спокойно обсудить, можно ли решиться на те или другие дела; тогда дозволить себе что-нибудь предосудительное значит обнаружить в себе низкую душу.

9. Около этого времени случилось величайшее землетрясение, от которого многие огромные домы и многие огромные храмы — частью пали, частью же расселись. Упала и колонна с изваяньем Архистратига Михаила, которую пред храмом св. Апостолов поставил царь Михаил Палеолог, когда сделался обладателем Константинополя. Царь Андроник, его сын, опять возобновил и восстановил ее в прежнем виде. На следующее лето прибыла в Константинополь из Трапезунда сестра царя Евдокия, потому что там умер муж ее Иоанн Лаз[157]; она прибыла со вторым своим сыном, а первого, Алексея, оставила там с властью, какая принадлежала его отцу. Руки этой-то Евдокии прислал просить король Сербии с условием — заключить вечный союз с римлянами. Он был силен, римским владениям не давал покоя, города и села частью забирал, частью же опустошал. Это обстоятельство поставило царя в большое затруднение: во-первых, потому что он дорожил дружбою короля, во-вторых, потому что сестра царя Евдокия, находя такое замужество отвратительным, и слышать не хотела о нем, в-третьих, и потому, что король на этот раз просил себе уже четвертой супруги. Пожив несколько времени с первой супругой, дочерью правителя Влахии, он потом отослал ее на родину и женился на сестре жены своего брата, сняв с нее предварительно монашеское платье. Затем когда триваллская Церковь решительно восстала против беззакония, он спустя долгое время отослал и ее, между тем женился на сестре правителя Болгарии Святослава[158], — это третья супруга. Но ни от одной из трех не имел детей. Наконец, охладев и к этой, стал искать знатного родства. Так как Евдокия всеми силами души отказывалась от этого супружества, а он сильно настаивал, присоединяя к своему требованью немало и угроз, то царь в крайности указал королю на свою дочь Симониду, которой был тогда еще 5-й год, с условием, чтобы она воспитывалась у него до тех пор, пока не достигнет узаконенных для брака лет, и потом уже сделалась его супругой. Итак с наступлением весны, государь с государыней и дочерью отправились в Фессалонику, имея при себе и Порфирородного в оковах — из опасенья, чтобы он при содействии матери не убежал, так как мать, государыня Феодора, не переставала докучать за сына и просить его освобождения. Туда же прибыл и король, имея при себе заложниками сыновей знатных триваллов, а вместе и сестру Святослава, для верности договора. С нею немного после ее прибытия в Константинополь вступил в непозволительную связь Михаил Кутрул[159], который был зятем царя по сестре и по смерти этой супруги оставался вдовцом. Связь его с упомянутой женщиной сначала была покрыта тайною, а потом он вступил в явный и законный брак. Но, чтобы не распространяться, скажу только, что король, заключив прочный и твердый договор, который согласовался с желанием царя, отправился домой, причем взял с собою и Симониду, ребенка, тогда как сам был 40 лет и старше тестя царя почти пятью годами.

10. На следующий год, когда царь возвратился в столицу, некоторые из массагетов, живущих за Истром, тайно присылают к нему посольство. Их вообще называют аланами. Они издревле приняли христианство и, хотя впоследствии подчинились скифам телесно, невольно уступив их силе, но постоянно питали в душе заветную мечту о самостоятельности и отвращение к своим безбожным поработителям. Итак, они посылают просить необходимого для них участка земли, выражая желание явиться миром в числе превышающем 10 000 человек и обещая, если будет угодно царю, помогать ему всеми зависящими от них мерами против турков, которые, вошедши в силу, бесстрашно делали набеги и опустошали всю римскую Азию. Посольство доставило такое удовольствие царю, как будто оно ниспослано было с неба и обещало трофеи по всей Азии. Он говорил о себе, что после смуты, произведенной Филантропином, стал подозревать всех римлян и перестал верить в чью бы то ни было преданность к себе. Поэтому и днем и ночью он бредил об иноземной помощи, чего не следовало делать. Когда стали унижать всех вообще римлян, тогда римские дела пришли в упадок и дошли до крайне опасного положения, как это будет показано ниже. Как бы то ни было, но посольство было принято благосклонно, и более 10 тысяч массагетов прибыло с женами и детьми. А как им нужно было дать денег, лошадей и оружия, то и выдавали им, в чем они нуждались, или из царской казны, или из полковых, или наконец из общественных и частных сумм. Отсюда множество сборщиков податей в разных направлениях рассеялось по провинциям; число чиновников в ведомстве сбора податей увеличилось, сбор стали производить и оружием, и лошадьми. Обыскивали села, города, домы вельмож, домы воинов, монастыри, димы[160], театры, рынки — и все давали деньги и лошадей с неохотою и слезами, провожая новое войско не благожеланиями и приветствиями, а слезами и проклятьями. Перебравшись с царем Михаилом из Европы в Азию, оно расположилось лагерем при Магнезии, а турки сначала разместились по горам и чащам, — это было обыкновенным их делом, — чтобы под прикрытием местности высмотреть, сколько войска у противников, каково оно и так ли ведет себя в лагере, как требует воинская опытность. Они знали, что по большей части молва приносит такие вести, которым далеко не соответствует самое дело. Поэтому, ходя вокруг, высматривали, действительно ли войско противников им не по силам и не нужно ли прибегнуть к персидским хитростям и засадам, чтобы обойти его и отбросить назад. Когда же увидели, что те часто без всякого порядка выходят на добычу и сами еще более опустошают римские владения, чем явные враги, тогда отважнейшие из них в порядке, принятом у них в военное время, спустились с гор, сперва небольшое число, а потом все больше и больше; постоянно увеличиваясь в числе и становясь смелее в своих движениях, они прямо показывали, что хотят окружить царские войска. Но наши не дождались и первого нападения неприятелей и, снявшись оттуда, пошли тихим шагом, имея в тылу у себя варваров, которые шли за ними и расположились лагерем в самом близком от них расстоянии. Наши не видали даже, как велико число неприятелей; от трусости с ними случилось то же, что бывает с пьяными: пьяные видят не то, что есть на самом деле, но воображают, что это что-то другое, от излишка винных паров в голове их глаза как будто колеблются от волн и не могут твердо установиться на предмете. Войска, которые дают знать о себе буйством и дерзостью, сами себе причиняют вред и гибель. Прежде чем успеют неприятели сделать на них нападение, они сами уже обращаются в бегство от своей трусости и становятся врагами самих себя, по суду вышней правды, воздающей должное за их дела. Да нельзя было и ожидать, чтобы успешно пошли дела у тех, которых провожали в дорогу проклятьями и слезами. Царь, видя, что массагеты обратились в бегство, и не имея возможности с небольшим числом воинов противостать варварам, заперся в твердейшей крепости Магнезии и ограничился одним наблюдением, чем дело кончится. Массагеты же доходят до самого Геллеспонта, опустошая все поля христиан, и оттуда перебираются в Европу, как будто для того только и были призваны из Скифии, чтобы прежде времени открыть туркам дорогу к морю. Прошло немного дней, как явился в Византию и царь, а варвары, простираясь вперед, заняли почти все земли до самого Лесбоса и поделили их между собой.

11. В это время возгорелась война между генуэзцами и венецианцами; последние были побеждены первыми несколько раз в разных местах и потеряли весьма много как кораблей, так и денег. Наконец, снарядив 70 кораблей, пошли против тех генуэзцев, которые жили напротив Константинополя, но не захватили ни одного, потому что те заранее поместили своих жен, детей и деньги в стенах Константинополя, а сами, взошедши на свои трииры, убежали от преследователей, уплыв в Евксинский Понт. Таким образом венецианцы, не нашедши генуэзцев на месте, решились удовлетворить себя единственным средством — сжечь их домы и попавшиеся под руку пустые суда, и не только это, а и все домы римлян, бывшие за стеною, чтобы отмстить тем, которые дали безопасное убежище женам и детям их врагов вместе с их имуществом. За то римляне в свою очередь напали на живших внутри Константинополя венецианцев, некоторых растерзали и все их имущество разграбили. По этой причине на следующее лето венецианцы снаряжают снова восемнадцать триир и являются к царю с требованьем вознаграждения за понесенные убытки. Отнюдь не в правилах дружбы, говорили они, подвергать крайнему наказанию тех, которые слегка отмстили за испытанные ими большие оскорбления. Римляне ведь первые нарушили союз, доставив женам и детям наших врагов вместе с их имуществами самое безопасное убежище пред самою битвою. Царь отвечал, что требованье их неосновательно, но не смел наказать их за их дерзость приличным образом, по неимению триир, которые можно было бы противопоставить врагам (трииры, как мы уже сказали, прежде еще были уничтожены). После этого венецианцы сделались столь дерзки, что ни во что не ставили римлян, и нанесли такой позор римскому государству, что мне даже совестно рассказывать. Когда несчастья постигают нас по причинам от нас не зависящим, тогда естественно проникает душу скорбь, но умеренная, потому что в таком случае совесть не бичует нас упреками и мы считаем несчастье делом божеского суда, скрывающегося в неисповедимых судьбах Промысла. Здесь между тем сами римляне постарались и умудрились унизить достоинство римского государства, лишив море своих триир в видах прибыли, которая, будучи ничтожна, только принесла продолжительные и огромные потери и еще больше — позора. Если бы римский флот по-прежнему владел морем, то ни латиняне не дозволили бы себе таких дерзостей против римлян, ни турки никогда не увидели бы морского песка; да и римляне не дошли бы до такой крайности, что не только соседние народы, но и те, которые жили от них на далеком расстоянии, стали для них страшны, точно камень Тантала, висящий над головою на тонкой нитке; они вынуждены были платить всем ежегодно дань, как некогда афиняне и беотийцы, потерпев поражение, платили и Лизандру и Деркиллиде и лакедемонским Армостам. Но продолжаю свой рассказ. Вооруженные венецианцы, вошедши на своих триирах в Рог, пристали к северному берегу против дворца и отсюда послали требовать денег за тот убыток, какой потерпели венецианцы, живущие в Константинополе и никого не обидевшие; к требованью они присоединили угрозу — взять у римлян против воли больше, если они не выдадут должного добровольно. Когда же узнали, что царь отказывается дать удовлетворение, стали издеваться над силами римлян и тотчас же подожгли на противоположной стороне все домы, оставленные жителями, которые успели выбраться оттуда. Жгли они также склады снопов, какие находили на гумнах. Все это делалось в насмешку и в поруганье царю. Между тем случилось, что с севера подул легкий ветерок; дым понесся по его направлению и наполнил весь дворец. На следующий день, снявшись с якорей, они занялись нападением на суда, плывшие в город, и грабежом, который производили на островах Пропонтиды. Они при этом не довольствовались сбором денег; нет, вешая на рее мужчин головою вниз, бичевали их пред стенами города, чтобы родственники каждого, видя такое зрелище, бросали больше денег для их выкупа. Собрав таким образом денег больше, чем требовали, венецианцы отправились домой. Между тем патриарх Иоанн, видя, что его презирают за необразованность и простоту, и подвергаясь явным порицаниям от некоторых архиереев, впадает в печаль и уныние и подает царю письменное отречение от престола, не желая дальше терпеть обид. Удалившись на покой[161], он поселяется в монастыре Пречистой Богородицы Паммакаристы. Потом он отправляется на родину, в городок Созополь, где спокойно и доживает остаток своих дней.

Книга седьмая

1. Около этого времени с востока хлынули целые моря несчастий, как будто тысячи ветров, вдруг сорвавшись с противоположных концов, все взбурлили и взволновали. Когда восточные области римского государства остались без войска, то турецкие сатрапы соединенными силами прошли все пространство до самого моря и завели свои поселения по самым его берегам. Добычею неприятелей сделалось множество женщин и детей вместе с рабочим скотом и деньгами. Из тех, которые успели убежать, одни бежали в ближайшие города, другие явились во Фракию, босые и голые. Всю землю, сколько ее находилось в Азии под властью римлян, турки по общему согласию и жребию разделили между собою. Карман Алисурий[162] получил большую часть Фригии, также земли, простирающиеся от самой Антиохии, находящейся при реке Меандре, до Филадельфии и соседних с нею мест. Другой турок, по имени Сархан[163], получил земли, простирающиеся оттуда до Смирны и приморских мест в Ионии. Магнезию, Приину и Ефес еще прежде успел подчинить себе другой сатрап, Сасан. Земли, идущие от Лидии и Эолии до Мизии, прилегающей к Геллеспонту, заняли Калам и сын его Карас[164]. Земли около Олимпа и потом всю Вифинию получил другой, Атман[165]. Пространство от реки Сангария до Пафлагонии разделили между собою дети Амурия[166]. В следующем году Афанасий, бывший патриархом пред Иоанном и отказавшийся от патриаршества, говорят, тайно сообщил царю, что он предвидит гнев Божий на римлян и потому советует ему день и ночь молиться Богу до третьего дня. Когда же на другой день случилось землетрясение, то в нем царь увидел предсказанный Афанасием гнев Божий и после стал утверждать, что нет никого, кто бы больше его был достоин патриаршеского престола, так как нельзя видеть будущего без божественного озарения; кроме того, был убежден, что, как скоро он взойдет на патриаршеский престол, враги далеко удалятся от пределов римского государства, вместо зимы настанет весна, вместо волнения затишье, и границы римского государства легко расширятся. Это обстоятельство немало смутило почти всех архиереев и священников, всех настоятелей монастырей и всех клириков, почти, можно сказать, всех чиновников по делам торговым и всех вообще состоявших на общественных должностях. Все они вспомнили его суровость, какою он некогда отличался. Поэтому не поверили речам царя о землетрясении и пророчестве Афанасия и ворчали про себя, что это выдумка царя, который, желая возвысить Афанасия и вместе оправдать свое расположение к нему, пустил о нем такой ложный слух. Но ласками и словами убеждения царь достиг того, что некоторые из архиереев и монахов склонились на его сторону. Вместе с ними он пешком отправился на место жительства Афанасия, находившееся в Ксиролофе, и, переговорив с Афанасием о патриаршеском престоле, что было нужно, убедил его принять и знаки патриаршеского сана. В повторении рукоположения и соединенной с ним торжественности не было надобности, потому что рукоположение было давно уже получено им, хотя он и отказался было от патриаршества вследствие неудовольствий. Таким образом в седьмой день после этого Афанасий восходит на патриаршеский престол. Тогда временно проживал в Константинополе патриарх египетской Александрии, человек, внушавший к себе уважение и рассудительностью, и добродушием. Чрез то он приобрел себе большое уважение и большую благосклонность у царя. Он-то, видя в царе горячее расположение к патриарху Афанасию и слыша, что царь постоянно превозносит его имя великими похвалами, что называется, до небес, и сравнивает его во всех отношениях с божественным Златоустом, сделал очень тонкий намек на речи царя и на его, можно сказать, неуместное расположение к Афанасию, — почти в таких словах: «Был один сапожник и держал у себя белую кошку, которая каждый день ловила в доме по одной мыши. Однажды кошка как-то оплошала и упала в кадку, в которой сапожник держал в жидком виде черную краску для окрашивания кож; оттуда она едва выбралась, сделавшись уже черною. А мыши подумали, что она, переменив свою одежду на монашескую, конечно, не станет есть мяса. Поэтому они бесстрашно высыпали на пол и принялись обнюхивать и там и сям, чем бы поживиться. Кошка, пришедши и увидав такую богатую добычу, не могла, конечно, изловить всех, хотя и очень хотела; однако ж схватила двух и села. Прочие все бросились бежать, удивляясь, каким образом она с тех пор, как облеклась в монашескую одежду, стала более жестока». — «Боюсь я, — продолжал он, — чтобы и этот Афанасий, только что получивший патриаршеский престол в награду за свои предсказанья, не затмил своей прежней суровости новою».

2. В эти времена начали войну между собою два короля, итальянский Карл и сицилийский Февдерих[167]. Сицилия — остров большой и многолюдный, отстоящий от материка не более, как на 50 миль, если измерять расстояние от итальянского мыса Скиллея до приморского города на острове Сицилии, Мессины. Карл, издавна, желая подчинить себе Сицилию и простирая на нее виды, тайно строил длинные корабли, приготовлял по возможности и все другое, что требуется для войны как на море, так и на суше. Когда же вражда сделалась открытою, Карл сначала наводил страх на неприготовленного Февдериха и сильно налегал на него, часто перебираясь с материка на остров со всем своим войском, и пешим, и конным; в течение двух лет он вредил владениям Февдериха, зимой возвращаясь домой, а весной являясь обратно с большими силами. Между тем в то время один латинянин по имени Рожер набрал войско в Нижней Иверии[168] и Галатии, лежащей к западу, по ту сторону Альп, — войско из людей бездомовных, которые рады были сражаться и на море, и на суше, и наполнил им не менее 4 триир; с ними бесстрашно он вел жизнь пирата, оставляя далеко за собою всех, когда-либо занимавшихся этим ремеслом; он не только нападал на корабли, шедшие с грузом с севера на юг и обратно, но разъезжал и около больших островов, нападал на них и был грозою в Нижнем море[169]. А так как Сицилия была заперта со всех сторон и морским и сухопутным войском Карла, и Февдериху необходимо было обратиться к иноземной помощи, то он и обращается к упомянутому Рожеру, поручая ему набрать где только может еще до 1000 храбрейших всадников, чтобы войску Карла смело и отважно противопоставить равные силы. Как скоро тот пришел и привел с собою 1000 пехоты, состоявшей на кораблях, и 1000 конницы; то все сицилийские города, которые Карл взял и поработил, не привыкши к чужеземному игу, тотчас же опять перешли к Февдериху, — точно марка перевернулась. Услышав об этом, Карл сильно был раздосадован и вышел из себя, точно сумасшедший. Он видел, что его давние надежды, уже осуществлявшиеся, рушились, и что плоды его трудов, введенные, можно сказать, уже в самую пристань, вдруг пошли ко дну. Поэтому с окончанием весны, он явился с большею силою, но, сразившись с Февдерихом, который стал теперь уже сильнее по количеству и качеству воинов, не достиг чего хотел. После такого окончания года с наступлением весны Карл, можно сказать, двинул в Сицилию всю Италию, чтобы этим походом окончательно порешить и заключить длинный ряд войн. Но, побежденный, он возвращается домой с большими потерями и как бы в торжественном сопровождении скорбей. Поставленный в безвыходное положение, он отправляет уже к Февдериху посольство с предложениями мира и брачного союза между их детьми.

3. Когда таким образом обе стороны сошлись и короли, положив оружие, заключили между собою ненарушимый мир, союзники Февдериха должны были подумать о том, как бы лучше поступить в их положении. У них не было ни домов, ни недвижимого имущества, чтобы поспешить возвращением на родину. Это был сброд из разных мест разного рода бездомовных людей, которые, соединившись для разбоя и грабежа, проводили бродячую жизнь вне своего отечества. В этих обстоятельствах предводитель их Рожер нашел нужным отправить послов к царю Андронику с предложением: что, если угодно, он явится к нему на помощь против турков. Царь принял предложение посольства с большим удовольствием, и Рожер прибыл из Сицилии с двумя тысячами ратников. Одну тысячу он называл каталонцами, потому что большая часть их происходила из этого народа, а другую называл амогаварами (almugavaros), — так называются по-латыни пешие воины во время походов. Рожер принял их в свою пехоту, потому и называл этим именем. Немедленно по его прибытии царь принял его к себе в родство, выдав за него замуж свою племянницу по сестре, дочь Асана, Марию, и возвел его в достоинство великого дукса. Когда же спустя немного времени по приглашению Рожера прибыл и другой каталонец, Беренгарий Тенца, то царь Рожеру дал сан кесаря, а Беренгарию сан великого дукса. Денежные издержки на одежду, подарки и годовое содержание для них были до того огромны, что царская казна в короткое время опустела. Сверх того, нужно ли и говорить, что когда пришлось им, переправившись в Азию, сражаться с врагами, они по дороге делали страшные оскорбления римлянам, которые бежали от них по приморским городам Азии? Мужчинами и женщинами они распоряжались ни чуть не лучше, чем невольниками, чужим добром нагло пользовались, как своим, и, само собою разумеется, удалялись, провожаемые всевозможными проклятьями и горячими слезами несчастных, которых они обидели. Вот что было сделано в первый год. С наступлением же весны[170] они отправились на неприятелей, осаждавших Филадельфию. Жители Филадельфии в это время боролись с двумя бедствиями: вне с неприятелями, уже давно державшими их в осаде, а внутри с неприятелем более жестоким — с недостатком во всем необходимом и с голодом. Но они доблестно и мужественно отстояли себя при помощи вышней десницы, содействовавшей им ради великих добродетелей иерарха этого города, божественного мужа Феолипта[171]. Неприятели, увидев стройное движение латинян, блеск их вооружения и неудержимую силу нападения, были поражены страхом и бросились бежать. И бежали не только дальше от города, но почти за древние римские границы. Это войско было устроено так хорошо, так отличалось вооружением, военною опытностью и многочисленностью (наряду с латинянами там воевали не только отборные воины из римлян, но и аланское[172] войско, сколько его было) и привело неприятелей в такой ужас, что многие говорили тогда: если б приказ царя, внушенный каким-то опасением, не помешал войску идти дальше, то в короткое время без труда были бы возвращены царю все римские города и области, очищенные от неприятеля. Но это говорили только люди, которые смотрят лишь на настоящее и не могут прозревать ничего в будущем. Без всякого сомнения, самим Богом было предопределено, чтобы дела римлян дошли до последней крайности. Потому-то по неисповедимым судьбам Промысла вместо ожидаемых блестящих успехов постигло римлян множество неудач. Впрочем, этот поход легко завершили к концу весны. Преследовать неприятелей дальше им не было возможности по отсутствию у них проводников, которые по незнакомой и невиданной местности могли бы провести их прямо куда следует; они видели, что продолжать поход без проводников значило бы устлать дорогу трупами, да и Рожер, бывавший на многих войнах и приобретший много воинской опытности, был не из таких людей, которые способны безрассудно подвергать себя опасностям. Поэтому все воротились назад и разошлись: римляне возвратились домой, алане также. Что же касается до латинян, шедших с кесарем Рожером, то они, проходя чрез оставшиеся у несчастных римлян города, поступали как нельзя хуже: они накинулись, как на неприятелей, на тех, которыми были призваны, говоря в свое оправдание, что не получают от казны определенного годового жалованья и что потому, прежде чем умереть с голоду им самим, им необходимо уморить тех, которые их призвали, а своих обещаний не выполнили. Таким образом можно было видеть не только то, как расхищались имущества жалких римлян, как были насилуемы девицы и замужние женщины, как были связываемы и истязуемы другими способами старики и священники (неприязненная и безжалостная рука латинян была находчива на истязания), но часто и то, как над головой римлянина сверкал обнаженный меч, грозя ему немедленною смертью, если не объявит, где хранятся его деньги. Римляне или отдавали все и сами оставались ни с чем, или же, не имея чем откупиться, валялись по дорогам с отсеченными оконечностями тела, представляя из себя жалкое зрелище, выпрашивая у прохожих ломоть хлеба или какой-нибудь овол и не имея никаких других средств к поддержанию жизни, кроме языка и ручьев слез. Узнал об этом и царь. Он видел, что призванные им чужеземцы опустошают римские владения больше, чем неприятели, что они для римлян сущее божеское наказание. Но видел и то, что не может отомстить им за все их обиды, потому что его полки возбуждали только смех своею малочисленностью. В то время, как он находился в таком стеснительном положении и не знал, как выйти из него, кесарь Рожер со всем латинским войском перешел во Фракию, потому что у римлян в Азии не оставалось уже ничего — ни денег, ни другого чего, что могло бы питать желудки этих палачей. Между тем он вздумал, оставив прочих воинов в крепости Каллиуполе[173], с 200 других, отборных, отправиться к царю Михаилу, бывшему тогда с войском во Фракии, и потребовать от него положенного ему с войском годового жалованья, а если будет нужно, то и пригрозить ему. Когда он сделал это, царь вспылил от гнева, который впрочем давно уже таил на Рожера в душе, а воины, в значительном числе окружавшие Михаила, обнажив мечи, тут же возле царской ставки изрубили Рожера[174], а вместе с ним и некоторых из его спутников. Но большая часть из них спаслась бегством и поспешила уведомить о происшедшем латинян, бывших в Каллиуполе.

4. Римские воины, совершив такое дело, вообразили, что этим они смирили гордость и заносчивость латинян, что те теперь отдадут себя римлянам в услужение и телом и душой, и что им осталось только выбрать одно из двух: или согласиться служить римлянам, или же против воли возвратиться той же дорогой, которой и пришли. Но тешить себя такими мыслями прилично только недалекому уму, который такого рода, что направляется в самую глубь тины и не может возвыситься до мысли, что событиями располагает Промысл, соответственно тем вызовам, которые мы делаем Ему нашими делами. Мы забываем эти дела и по самолюбию отклоняем от себя вину в тех неприятностях, которые испытываем из-за них. Между тем правда, записав их в своем свитке, ожидает, так сказать, времени жатвы и молотьбы, чтобы посеявшим семена воздать соответствующими плодами. Из этих событий хорошо было бы извлечь урок, что чему не содействует вышняя Десница, против того восстают и земля, и море, и воздух, жестоко мстя всякому, кто вздумал бы избежать суда Божия. А еще лучше было бы, запомнив этот урок, поставить себе за правило — не противиться свыше положенному определению, каково бы оно ни было, не делать ничего вопреки ему, но, спокойно покоряясь своей участи, пользоваться временем и скорее уступать силе обстоятельств, хотя бы и не хотелось, чем идти наперекор. В самом деле, гораздо лучше, ничего не делая, соображаться с текущим порядком вещей, чем, принимая какие-нибудь меры, доставлять пищу неблагоприятному времени. Это походило бы на то, как если бы кто-нибудь, испугавшись распространения огня, охватившего окружающие его дом строения, вместо того, чтобы стараться отвесть пламя от дома или совершенно погасить его, стал бы подкладывать в огонь ноши хвороста и подливать масла; или же если бы кто-нибудь при северном ветре, неистово рвущемся сверху и громоздящем одни волны на другие, вздумал по доброй воле на какой-нибудь лодочке пуститься против течения. Все подобного рода действия не из числа тех, которые доставляют веселое и приятное зрелище; нет, они принадлежат к тем, которые только поднимают на себя враждебную руку и скоро приносят решительную гибель. Если бы мы в подтверждение своих слов не могли в настоящую минуту припомнить ничего больше, то было бы достаточно и того, что случилось в те времена. Римляне ничего не опустили, чтобы поправить дела, между тем все вышло наоборот. Римские вожди по несправедливым подозрениям одни находились в оковах, а другие встречали в царе одну холодность. Отсюда, когда явились на помощь иноземцы, сначала массагеты, а потом латиняне, римлянам пришлось терпеть от них гораздо больше, чем от явных врагов. Из многого нечто мы уже рассказали, в чем человек, смотрящий на дело прямо и без предубеждения, найдет ясное доказательство гнева Божия и умеренное наказание за непомерные преступления. Яснейшим же доказательством этого была смерть кесаря Рожера. Римляне решились умертвить его, желая вознаградить себя за то, что призвали его, и надеясь избавиться от неприятностей, какие терпели от него. Но его смерть, как увидим, сверх всякого ожидания, положила начало бедствиям гораздо более тяжким. Так, когда божественный Промысл не содействует людским планам и делам, их постигает худой и самый несчастный конец. В этом случае и умный не бывает умным, и храбрый храбрым; но и умные планы оканчиваются глупо, и благородные, мужественные усилия сопровождаются тем, что недостойно человека мужественного и что даже очень постыдно. Но пора возвратиться к тому, от чего мы было отступили. Находившиеся в Каллиуполе латиняне, узнав об убиении кесаря, первым делом перерезали без разбору всех живших в Каллиуполе римлян и, отлично укрепив стены этого города, обратили его в крепость и надежнейшее убежище для себя. Потом, разделив свои войска на две части, одну посадили на свои суда, которых было у них восемь, и поставили над ними навархом Беренгария Тенцу, с тем чтобы они, разъезжая у геллеспонтского пролива, ловили плывущие то взад, то вперед римские грузовые суда. Другая же часть войска во всеоружии пошла на грабеж и на разорение остальной Фракии и, нападая днем и ночью, принялась ее опустошать. Но Беренгарию Тенце со всем флотом Промыслом суждено было в непродолжительном времени погибнуть; латиняне нерассудительно напали на 16 кораблей, шедших из Генуи и отлично вооруженных из опасения пиратов, о которых ходили слухи. В происшедшей схватке одни из латинян сделались добычею моря, другие меча; наварх Беренгарий со многими из окружавших его заживо взят был в плен и потом выдан его единоземцам за деньги. Лишившись так неожиданно флота и большей части войска, каталонцы многие дни оставались на месте в страхе за неизвестное будущее; они оробели и очень упали духом. Их мысли заняла и сильно смущала опасность со стороны массагетов, которые, воюя вместе с ними в Азии, поссорились с ними по какому-то пустому поводу и многих из них убили. Немало также боялись они и фракийских воинов, потому что незадолго пред тем постоянно нападали на их земли и дерзко жгли их домы. Им не оставалось никакой надежды на пощаду от кого бы то ни было, так что, если бы даже они захотели помириться с царем, и это дело не было бы для них безопасно. Но больше всего напугал их слух, будто царь Михаил готов выступить против них с большим войском. Поэтому они, вырыв вокруг крепости глубокий ров и сделав кругом ее насыпь, приготовились к осаде. Для этого предварительно запаслись посредством грабежа продовольствием. Но так как время шло, а ожидаемый приход царя не осуществлялся, то они обратились к другим мерам. Впрочем, дела каталонцев находились в таком положении, что им решительно было невозможно не бояться, опасности в разных видах грозили им со всех сторон. В такой крайности они составили замысл, который мог сопровождаться для римлян печальными последствиями. Они отправили к жившим на противоположном берегу туркам послов — просить союза и получили тогда же 300 ратников вдобавок к своим 5000, а чрез несколько времени немало и других, явившихся перебежчиками. Выходя вместе с ними, они часто опустошали окрестности и забирали целые стада лошадей, коров и овец вместе с их хозяевами. Далее переносить это было невозможно ни для римлян, ни для римских царей, и потому с той и другой стороны начали готовиться к битве. Так как каталонцы вместе с турками держались между двумя городками, — разумею Кипселлу и Апры[175]; то царь Михаил, взяв фракийские и македонские полки и вдобавок фаланги массагетов и туркопулов, расположился лагерем на равнине, окружающей Апры. Туркопулов была тысяча; это были те, которые, как мы уже сказали, прибыли к римлянам вместе с султаном Азатином, искавшим себе убежища, но не последовали за ним, когда его уводили оттуда европейские скифы, потому что полюбили житье у римлян и с православною верою приняли св. крещение. Затем они были зачислены в римское войско. Чрез несколько дней некоторые из досмотрщиков пришли с известием, что неприятели близко. Царь встал и приказал войску вооружаться, а предводителям и военачальникам выстраивать и готовить к битве фаланги с их ближайшими начальниками. Видя, что неприятели построились тремя фалангами, они и сами сделали то же. Туркопулы с массагетами составили левое крыло, на правом стали отборные всадники из фракийцев и македонцев, а в средине остальная очень большая часть конницы вместе с пехотою. Царь, объезжая ряды, воодушевлял воинов к мужественному нападению. С восходом солнца и неприятели подошли и выстроились напротив, имея на том и на другом крыле турков, а каталонские тяжеловооруженные фаланги в средине по причине их неповоротливости. Между тем массагеты, давно уже замыслившие измену, — потому что не очень были довольны римлянами и, кроме того, имели тайные приглашения от европейских скифов, — вдруг перед самою битвою обнаружили свое вероломство. Едва только с той и другой стороны подан был знак к сражению, они тотчас уклонились и стали в стороне, не помогая римлянам, но не сражаясь и против неприятелей. То же сделали и туркопулы, потому ли, что заранее условились с массагетами об этом гнусном деле, или же просто так им вздумалось. Такая неожиданность отняла у римлян всю бодрость в самую решительную минуту битвы и весь успех ее отдала в руки неприятелей. В самом деле, неожиданная измена навела на римское войско такой страх и внесла в его ряды такое смятение, какое может произвесть только жестокий порыв северного ветра, когда он, налетев на судно, плывущее по широкому морю, рвет веревки и паруса, чтобы в заключение залить судно и отправить его ко дну. Царь, видя, что ряды так неожиданно смешались и большая часть войска смотрела, как бы убежать, быстро разъезжал и всех военачальников, обращаясь к ним со слезами и называя каждого по имени, уговаривал стоять крепко и не уступать врагам победу так легко. Но о его словах мало заботились и бросились бежать без оглядки. Видя, что дело дошло до отчаянного положения и что большая часть пехоты беспощадно изрублена и истоптана, царь это время нашел вполне приличным, чтобы не щадить себя для подданных и, бросившись на явную опасность, тем самым пристыдить вероломных воинов. А потому, обратившись к окружающим (их было очень мало), сказал: «Господа! теперь такое время, что смерть лучше жизни, а жизнь хуже смерти». Сказав это и призвав божественную помощь, он бросается вместе с ними на неприятелей и убивает из них некоторых, попавшихся под руку, разрывает фалангу и тем производит немалое замешательство в неприятельском войске. Стрелы так и сыпались на него, как и на коня, но он остался цел. Когда же конь его пал, он очутился в опасности быть окруженным неприятелями, и, быть может, дело и дошло бы до такого несчастья, если бы кто-то из бывших при нем из любви к своему государю не пожертвовал за него жизнью, отдав ему своего коня. Чрез это царь спасся от опасности, уже нависшей над ним, а тот, кто отдал ему своего коня, попал под неприятельских лошадей и лишился жизни. Отсюда царь отправился в Дидимотих[176] и выслушал от своего отца-царя длинный выговор за то, что, будучи царем, действовал недостойно своего сана, — без нужды подвергая себя опасности, а в своем лице благоденствие и всех римлян. Неприятели же, бросившись преследовать бегущих, одних убивали, других брали в плен живыми, пока наступивший вечер не прекратил преследования. Утром на другой день, обобрав, что было на убитых, и разделив добычу, неприятели смело начали опустошать и выжигать фракийские села. Чрез несколько дней явились к каталонцам перебежчиками и названные нами туркопулы и, быв приняты ими с удовольствием, присоединились к туркам Халила, как своим соплеменникам. А Халилом назывался вождь турков. Спустя немного времени Фаренца Ксимен и Беренгарий Тенца поссорились с своим вождем Рекафортом. Им, людям благородного происхождения, говорили они, неприлично быть под начальством у человека незнатного рода и вышедшего из низкой доли. Коротко сказать, ссора дошла до того, что они взялись за оружие, — и Беренгарий Тенца тотчас же пал в драке, а Фаренца Ксимен ускользнул к царю Андронику и, сверх всякого чаянья, удостоен был самого блестящего приема. Он возведен был в сан великого дукса и соединен браком с вдовствующею племянницею царя по сестре, Феодорою. Между тем массагеты, условившись предварительно с скифами в том, что перейдут к ним все и с своими семействами, и взяв с собою жен и детей, готовы были уже перейти через Эм[177], — так называются горы, составляющие границу между римлянами и болгарами. Но туркопулы все миром, в соединении с большим числом каталонцев, напали на них при подошве горы и, исключая немногих, перебили всех без разбора. Туркопулы с давних пор и много раз воевали вместе с массагетами, причем естественно делались участниками нередко в богатой и большой добыче, но при дележе всегда получали меньшую долю, как ни настаивали. Будучи не в силах бороться с ними, как слабейшие с сильнейшими, туркопулы только выжидали времени, питая в душе своей затаенную злобу. Вот теперь при случае они ее и обнаружили. Так-то.

5. Супруга царя Андроника Ирина, женщина честолюбивая, хотела, чтобы ее дети и потомки на вечные времена владели римским царством и римским скипетром и чтоб в именах ее потомков сохранилась о ней вечная память. Но неслыханное дело, — она хотела, чтоб они управляли не монархически по установившемуся у римлян издревле обычаю, но по образцу латинскому, то есть, чтобы, разделив между собою римские города и области, каждый из ее сыновей управлял особою частью, какая выпадет на его долю и поступит в его собственное владение, и чтоб, по установившемуся закону об имуществе и собственности простых людей, каждая часть переходила от родителей к детям, а от детей к внукам, и так далее. Эта царица родом была латинянка и от латинян-то взяла эту новость, которую думала ввести между римлянами. Но более всего побуждала ее к тому ревнивая мысль, тревожившая ее, как мачеху, — мысль о наследнике царства, пасынке Михаиле, который родился у царя от первой супруги, взятой из Венгрии. Как мы уже сказали, от нее было два сына: царь Михаил и деспот Константин. От этой Ирины, взятой из Лангобардии, родилась дочь Симонида, о которой мы уже рассказывали, как она была выдана замуж за короля Сербии, — и еще три сына: Иоанн, Феодор и Димитрий, которых всех ей хотелось сделать царями. Но они занимали второе место после ее пасынка Михаила, как по сану, так и по участию в управлении государством. Каждый из них был впрочем вполне самостоятелен и независим от другого. Царица, видя, что царь-супруг любит ее более, чем супружескою любовью, задумала напасть на него с этой стороны, чтобы выполнить свои планы касательно детей. И вот она не переставала и днем и ночью наедине надоедать ему, чтобы он сделал одно из двух: или лишил царя Михаила царской власти и разделил ее между ее сыновьями, или же дал каждому из них особую часть и выделил особую долю из своей державы. Когда царь говорил, что нарушать завещанные и утвержденные многими веками законоположения государства невозможно, царица сердилась и прикидывалась пред супругом-царем различным образом: то она тосковала и говорила, что жить не хочет, если еще при жизни не увидит на своих сыновьях царских знаков, то показывала вид, будто и не думает о своих детях, и держала себя неприступно, как бы заманивая супруга купить ее прелести ценою выполнения ее видов относительно ее сыновей. Так как это случалось часто, хотя и решительно никто не знал, то царь наконец потерял терпение; его прежняя жаркая любовь к супруге мало-помалу остыла и ее место заступили жаркие ссоры, о которых пока никто почти не знал. В заключение он возненавидел самое ее ложе. Супруга Ирина, так неожиданно лишившись своих надежд, составила в своей груди против царя враждебный замысел. Желая отмстить царю, но не зная как, она ушла в Фессалонику, хотя царь сильно не желал этого, потому что боялся, чтоб домашние неприятности не получили огласки; но ей только и хотелось осрамить царя-супруга; она начала разглашать об общих у ней с супругом и тайных грехах, остерегаясь только, чтобы это не дошло до простого народа и черни. Наедине же и женщине и мужчине, каждому, на кого только надеялась, она напевала в уши; и все это не только без стыда, а еще с важностью. Жалуясь на свою судьбу, выходя из себя, издеваясь над кротостью супруга, не боясь Бога и не стыдясь людей, эта наглая и бесстыдная женщина, к собственному унижению, рассказывала про свои супружеские отношения много такого, о чем не могла бы говорить, не краснея, и самая бесстыдная из распутниц! Она то бесчестила мужа, сколько хотела, пред каким-нибудь монахом, отведши его в сторону; то пересказывала то же и еще с прибавкою являвшимся к ней знатным женщинам, то писала к своему зятю по дочери королю сербскому, и притом такие вещи, что и говорить неприлично; и о чем бы ни говорила, речь свою всегда склоняла к тому, чтобы выставить себя и свою скромность и унизить супруга. Нет ничего легкомысленнее женского ума, но в то же время ничего нет способнее его к выдумкам, к правдоподобным клеветам и к тому, чтоб сваливать свою вину на другого. Когда женщина ненавидит, она говорит, что ее ненавидят, когда любит, говорит, что ее любят, когда крадет, говорит, что ее обкрадывают, говорит, что ее заискивают, но что по скромности она гнушается искательством, между тем не стыдится наряжаться, выставлять свои прелести и не краснеет от этой улики; мало того, зная, что речи, которыми она задевает другого, чрезвычайно нравятся распутным ушам, она звонит своим языком звонче колокольчика, вероломно откровенничает и мешает небо с землею. А если вдобавок она занимает высокое положение в обществе, что удаляет от ней на далекое расстояние тех, которые могли бы обличить ее, в таком случае разве милосердный Бог и морские волны смоют позор с того несчастного, против которого она изощряла свой злой и лживый язык. Царь, будучи характера кроткого и сверх того боясь языка своей супруги, а больше всего — чтоб она не подняла против римлян зятя своего, разумею короля сербского, — всеми мерами угождал ей, исполнял все ее требованья, касавшиеся как общественных, так и частных дел, и дал ей власти даже больше, чем сколько следовало государыне, чтоб только не дать огласки бывшим между ними скандалам. Но та, отчаявшись в милости царя к ее сыновьям, которой, как мы сказали, искала вопреки всякой справедливости, решилась наконец действовать сама всеми мерами, какие только находились в ее власти. И вот, узнав, что дукс Афин имеет у себя дочь невесту[178], она посылает к нему послов, прося руки его дочери своему второму сыну, Феодору. Условием этого брака она положила то, чтоб ей с этой стороны, а дуксу с той поднять войну против правителя пеласгов и фессалийцев[179] и прекратить ее не ранее, как уничтожив его и отдав его владения в собственность и постоянный удел Феодору. Однако ж она ошиблась в своих расчетах и потому отправила Феодора с большими деньгами в свое отечество Лангобардию с тем, чтобы он женился там на дочери некоего Спинулы, который был не очень знатного роду и занимал не очень видное место. Латиняне вообще не гонятся за родством с людьми знатными, будут ли это римские вельможи или даже сами цари. Да и сама она была не из особенно знатных, а если б была, то не решилась бы так легко войти чрез сына в упомянутое родство. Она была дочь маркграфа, а чин маркграфа у латинян не из важных[180] что в римских войсках носящий царское знамя, то у латинян маркграф[181] Но для ясности рассказа станем говорить обстоятельнее. Когда все царства в мире соединились под властью римлян и могущество Рима превознеслось, так сказать, до небес, после того как римские консулы и диктаторы — одни покорили Африку и Ливию, другие — Галатию, Иверию и Келтику[182] третьи наконец большую часть Азии и Европы от Танаиса до Гадир, тогда по закону рабства стекалось в державный Рим отвсюду многое множество разного рода людей; сюда являлись предводители войск, сатрапы, властители народов, правители областей и городов: одни — чтоб сделаться известными кесарям и августам, другие — чтоб получить себе от кесарского сената какой-нибудь чин или место. Приходили туда с другою целью и другие знаменитые и славные люди, чтобы, например, иметь честь приписаться к римским гражданам и удостоиться какого-нибудь из известных римских имен; так, например, приходили палестинский еврей Иосиф и известный своими астрономическими сведениями Птоломей. Иосиф назван там Флавием, а Птоломей Клавдием. Итак, когда со всех сторон стекались в Рим правители парфян, персов и других народов, каждый из них получал сначала какое-нибудь название. Так при великом Константине правитель российский (ὁ Ῥωσικὸς) получил титул и сан стольника (ὁ ἐπὶ τραπέζης); пелопоннесский — сан принцепса, правитель Аттики и Афин — великого дукса, Беотии и Фив — великого примикирия, владетель великого острова Сицилии — титул короля и проч. Другие получили другие титулы[183] На какие обязанности указывал каждый из них, об этом время не сохранило памяти, и одни из титулов совершенно покрыло волнами забвения, а другие соблюло до нас, но зато утратило их смысл. У тех, у которых явились титулы первоначально, они совсем не то значили, что теперь у нас. Однако ж, как будто какое наследство, они непрерывно переходят на начальников областей от тех, которые впервые получили их. В настоящее время некоторые из этих титулов, испытав от времени некоторую порчу, заключают в себе один намек на свое первоначальное значение; так, правителя Беотии и Фив называют теперь вместо великого примикирия великим кирием, ошибочно отбросив первые слоги, подобным же образом и правителя Аттики и Афин вместо великого дукса называют афинским дуксом. Но возвратимся к прерванному повествованию. В те времена начальник той области, о которой мы говорили, получил чин маркграфа, чин, конечно, небольшой, соответствующий значению области. Она лежит между Альпами и Нижнею Ивериею. Маркграф, получивший ее, имел своею непременною обязанностью — в случае, если бы кто из этого народа сделался царем, занимать у него должность знаменоносца. Но возвращаюсь назад. Царица Ирина послала туда своего второго сына Феодора для того, чтоб, оставаясь между римлянами, ни он сам, ни его будущее потомство не были рабами ее пасынка царя. Она находила, что лучше ему принять веру латинян и пользоваться гораздо меньшим почетом, чем быть у римлян в чести и с своими детьми и внуками служить ее ненавистному пасынку с его детьми и внуками. Вместе с сыном она отправила и огромные суммы римских денег. Таким образом она вопреки своему супругу-царю утолила свою пламенную страсть, по крайней мере, в отношении к одному из сыновей, Феодору Маркграфу. Между тем она чрезвычайно много хлопотала поначалу и о том, чтобы связать иноземным супружеством и старшего своего сына, Иоанна, и собрала множество денег, желая сделать его правителем Этолии и Акарнании и всего соседнего Эпира. Но никак не могла осуществить этого плана. Когда же стала строить относительно сына новые планы, царь решительно воспротивился, говоря, что и он отец своему сыну и заботится о нем не меньше матери; он прибавил к этому, что отец имеет больше силы, чем мать, и что ничто не помешает отцу выполнить свою волю касательно сына скорее матери. В это время в числе первых государственных мужей был один, отличавшийся умом, равно как большою опытностью и знанием в государственных делах, и потому пользовавшийся у государя величайшею благосклонностью и значением, а вследствие этого имевший несметное богатство, — именно Никифор, состоявший при Каниклии[184]. Этот-то Никифор[185], льстивыми словами и услугами вкравшись в особенную милость кроткого царя, просит и получает в зятья себе упомянутого царского сына Иоанна[186], несмотря на то, что его мать-государыня и слышать не хотела о таком браке. Однако ж недолго продолжались родственные отношения между тестем и зятем, потому что Иоанн еще до истечения 4 лет умер бездетным в Фессалонике в присутствии матери, тестя и супруги. Когда надежды матери и на этого сына были унесены и поглощены временем, как какой-нибудь Харибдой, она обратила свои планы на свою дочь-королеву и сына Димитрия. Эта государыня теща столько перевела римских денег, частью пересылая их королю в Сербию, а частью нагружая его и щедро наделяя в Фессалонике, что на эти деньги можно было бы построить до сотни триир, которые постоянно приносили бы римлянам пользу. Но к чему перечислять ее затеи, которые следовали у ней одна за другой так быстро, что не успевала осуществиться одна, как честолюбивая мысль этой почтеннейшей государыни выдумывала уже другую? Между прочим, она хотела украсить дочь свою царскими знаками, чтобы у ней не недоставало ничего, чем издревле по римским постановлениям украшались римские царицы, — и, чтобы выполнить свое желание, поступила так (это только и было ей возможно): она сначала возложила на голову зятя своего калиптру, украшенную драгоценными камнями и дорогим жемчугом почти так же, как украшалась и калиптра ее супруга, царя Андроника. Начавши этим, она потом ежегодно дарила ему новую, и каждый раз дороже прежней. А кто сосчитает богатые одежды и разные драгоценности, которые так часто дарила она и ему и своей дочери-королеве? Кто перечтет царские украшения, которые она отнимала у римлян и передавала королю сербскому, издеваясь над кротостью царя-супруга и бесстрашно творя свою волю? А воля ее была такова, чтобы сокровища царской казны перевесть в пазухи своих детей, и особенно дочери-королевы. Она надеялась, что король увидит детей от ее дочери, и потому заранее тащила и делала запасы для них из римского богатства, чтобы со временем они могли воспользоваться слабостью римлян и завладеть против их воли царством, которого они не хотели уступить по доброй воле. Но погрузившись всей душой в человеческие расчеты и никогда не приводя себе на мысль Бога, она забыла, что все зависит от Его десницы, что вооружает Его против себя всякий, кто, будучи человеком, замышляет то, что превышает силы человеческие, и не относит к Богу исполнения и довершения своих намерений и усилий. Вот и царица Ирина, возложив большие надежды на детей, вела дела по собственному усмотрению, без Бога, и, как мы сказали, обеими руками переводила римские богатства в руки римских врагов. Но последствия не оправдали ее надежд и обнаружили ничтожество ее затей, как видно по суду небесной правды. Более чем сорокалетний король, соединившись с восьмилетнею ее дочерью, повредил ее организм так, что от нее не могло уже быть потомства. Потерпев неудачу здесь, царица не успокоилась и придумала новый план: отправив к королю несчетное множество подарков, она убеждает его, чтобы он, так как уже отчаялся иметь дитя от своей королевы, по крайней мере утвердил бы преемником своей власти над триваллами кого-нибудь из братьев королевы. Это были Димитрий и маркграф Феодор. Из них первый был тогда еще подросток, другой же имел уже детей в Ломбардии, куда был послан, как мы сказали, матерью как остаток ее рода. Она послала сначала к королю Димитрия, снабдив его большими деньгами и окружив большою пышностью, чтобы король, как мы сказали, назначил его преемником своей власти. Он и принят был королем благосклонно. Но суровая местность и неблагоприятный климат заставили Димитрия сильно опасаться за свое здоровье и не позволили ему остаться там надолго. Чрез несколько времени мать опять увидела его и, обманувшись в своих расчетах на него, выслала туда из Ломбардии другого сына, маркграфа Феодора, носившего бритый подбородок. Она выслала его с тою же целью, — чтобы он утвержден был преемником власти короля сербского. Король принял благосклонно и его. Но суровая местность и непривычный климат не позволили и ему продлить там свое пребывание. Посему и этот сын, возвратившись оттуда и погостив у матери, которая кроме всех прежних надежд лишилась теперь и последней, удалился опять в Ломбардию к своей супруге.

6. Вот что происходило в те времена. А что было дальше, расскажем после. Теперь же нам следует возвратиться к каталонцам. После сражения, происшедшего при Апрах, они, гордые победою и союзничеством туркопулов (которые, как мы сказали, оставив римлян, перебежали к ним), целые два года то и дело производили набеги и обратили в необитаемую пустыню как приморскую страну, так и вдающуюся в материк до Маронии, Родопы и Визии. Потом, увидав, что там уже не могут доставать себе продовольствие, они решились идти дальше и грабить все, что ни попадется на пути, пока не найдут себе удобного и постоянного пристанища. Итак, перешедши идущую к морю горную цепь Родопы, они бесстрашно подвигались вперед, постоянно нагружаясь добычей. Между ними было турков как пеших, так и конных более двух тысяч, а собственно каталонцев более пяти тысяч, включая также в это число как конных, так и пеших. В средине осени, когда появляется на небосклоне Арктур, они, желая на зиму запастись продовольствием, напали на македонские села. Разорив их там очень много и собрав себе большое количество добычи, они расположились лагерем около Кассандрии. Это — город, древле знаменитый, а теперь не имеющий даже жителей. Но его окрестность была удобна для лагеря и для зимовки, а потому, как мы сказали, и была занята бродячим войском каталонцев. Это мыс, далеко вдающийся в море; с обеих сторон его находятся довольно большие заливы, в которые в зимнее время сметается лишнее количество снега. С началом весны они, поднявшись оттуда, напали на македонские города, между которыми главным образом входила в их виды Фессалоника. Они полагали, что если сначала овладеют этим городом, большим, необыкновенно богатым и, что всего важнее, в то время, как они слышали, заключавшим в своих стенах цариц, то есть, Ирину и Марию, то уже ничто им не помешает, имея здесь опору для своих действий, сделаться обладателями и всей остальной Македонии. Но царь успел предупредить и уничтожить их замысел. Прежде всего он приказал вывести около Христополя длинную стену, от моря до вершины близлежащей горы, так чтобы, когда он захочет, это место было непроходимо ни для тех, которые хотели бы перейти из Македонии в Фракию, ни для тех, которые вздумали бы пробраться из Фракии в Македонию. Потом, узнав, что с началом весны последует уже решенное каталонцами нападение на Македонию и македонские города, он избрал в военачальники людей наиболее опытных и поручил им набрать в Македонии войско, чтобы его довольно было для защиты македонских городов, если бы неприятели вздумали осаждать их, а также снабдить их в достаточном количестве продовольствием, перенести запасы его из предместий в самые города и вообще принять все меры, чтобы во время осады гарнизону не пришлось терпеть больше от голода, чем от неприятеля. Однако ж по наступлении уже весны неприятели оставили Кассандрию, и одни расположились у самых предместий Фессалоники, а другие вышли за добычей. Но видя, что вся эта страна оставлена жителями, что на ней нет ни стад, ни пастухов и что города между тем надежно защищены орудием, они решили воротиться во Фракию. Оставаться же тут, рассуждали они, значит терять даром время и безрассудно обрекать себя на гибель. У нас недостаток в продовольствии, между тем множество лошадей, множество пленных, да и самих не меньше 8 тысяч, поэтому нам грозит явная опасность погибнуть с голоду. Но их решение не огласилось еще по всему лагерю, как они узнали от одного пленного, что дорога на Фракию не свободна, так как недавно у Христополя выведена длинная стена, замыкающая их отовсюду. Такое неожиданное известие поразило их и привело в решительное недоумение. Они не знали, что будет с ними, если станет томить их голод; вместе с тем они боялись, что народы, находящиеся по соседству с римлянами, живущими в Македонии, то есть, иллирийцы, триваллы, акарнане и фессалийцы, из опасения набегов со стороны их согласятся между собою и, соединившись вместе, окружат их и истребят всех без разбора, пользуясь тем, что им некуда спастись бегством. Такая крайность вынудила их принять решение более безумное, чем отважное. Они решились без малейшего замедления и со всею поспешностью идти вперед и — или завладеть Фессалией, в изобилии имеющей все необходимое для продовольствия, или овладеть какой-либо из областей, лежащих дальше и идущих по направлению к Пелопоннесу, — таким образом, основавшись где-нибудь там, оставить продолжительное бродяжничество, если же это не удастся, то, условившись с каким-нибудь из приморских народов, беспрепятственно отплыть в свою сторону. Итак, поднявшись оттуда, на третий день пришли они к фессалийским горам. Это были: Олимп, Осса и Пилий. Расположившись вблизи их лагерем, каталонцы опустошили окрестность и добыли себе в изобилии все необходимое для продовольствия. Но мы едва не прошли молчанием того, о чем для связи повествования следует рассказать. При латинском войске, как мы сказали, было и три тысячи турков. Сказали мы и то, что из них 1 100 были те, которые остались с Меликом после бегства к скифам султана Азатина; они были совершены святым крещением, приписаны к римским войскам и умножились целым поколением детей. Но потом отложились от римлян и передались на сторону каталонцев, когда оба войска готовы уже были сразиться одно с другим на полях, окружающих город Апры. Но еще больше было турков, переправившихся из Азии вместе с Халилом для помощи каталонцам за деньги. Теперь, когда, как мы сказали, каталонцы шли в Фессалию, турки начали против них бунтовать, смотря подозрительно на их отношения к себе и не очень им доверяя. Поэтому предводители турецких войск, Мелик и Халил, сошедшись с главным предводителем каталонцев, завели речь о том, чтобы им мирно расстаться. Тот охотно согласился (каталонцы, избавившись от римлян, теперь уже не нуждались в иноплеменной помощи турков), и оба войска разошлись мирно, разделив безобидно между собою пленников и добычу. Но о турках в свое время скажем обстоятельнее.

7. Каталонцы, отпустив турков, зимовали одни у упомянутых нами гор, Олимпа и Оссы; с началом же весны, поднявшись оттуда, перешли вершины гор и находящуюся между ними Темпейскую долину и, прежде чем наступило лето, явились на фессалийских полях. Они нашли здесь прекрасные и тучные пастбища и потому пробыли в этой стране целый год, опустошая ее и расхищая все, что только было не внутри стен, потому что ни в ком не встречали себе противодействия. Дела в Фессалии шли тогда плохо: тогдашний правитель Фессалии был человек молодой и неопытный в важных делах, сверх того изнурен был продолжительною болезнию и находился почти при смерти, которая грозила вместе с ним прекратить преемство рода и власти, шедшее от его предков Севастократоров. Незадолго пред тем он вступил в брак с побочной дочерью царя Андроника, Ириною, но от ней не было еще дитяти, которое могло бы быть преемником его власти. Потому-то в настоящее время дела были там в худом положении, а будущее грозило еще большими смутами и замешательством по поводу власти, так как покрыт был еще мраком неизвестности тот, кто имел принять на себя эту власть. Итак, правитель находился тогда в предсмертных муках, а неприятели разливались подобно пламени и опустошали страну. Поэтому отличавшиеся там своим родом пришли к мысли обойти врагов деньгами и ценою богатых даров купить благосклонность их военачальников, пока они не отняли всего вооруженною рукою, — кроме того, обещать им проводников, которые проводили бы их в Ахайю и Беотию, страну богатую и плодоносную, приятнейшую и вместе самую удобную для поселения, — если же они нуждаются в помощи, то дать им охотно и ее и быть навсегда друзьями. Это понравилось и латинянам, даже и очень пришлось им по душе. Они говорили: если мы будем продолжать войну, то страна будет опустошена, наши средства содержания истощатся и вместо настоящего изобилия во всем, из-за которого мы и бьемся, наступит крайний недостаток. Притом никто, кроме Бога, не знает, на чьей еще стороне будет победа, а нам это дело представляется очень и очень сомнительным и темным. В большей части случаев и той, и другой стороне можно надеяться на успех, и теперь они могут рассчитывать на него не меньше, чем мы. Ни у нас нет верного ручательства за будущие победы, ни у них нет прочных оснований для подобной уверенности. Им могут придать отваги и смелости горные теснины, которыми природа окружила с разных сторон их страну, а крепости, расположенные на высотах, могут представлять нам при осаде неодолимые затруднения. Дело такого рода, что нам, блуждающим по чужой земле и так далеко оставившим за собою свою сторону, пожалуй, после не очень удобно будет удалиться. И так было бы крайне нелепо — имея возможность без трудов наполнить целые руки деньгами и вместе приобресть таких союзников и друзей, пропустить такой случай и, погнавшись за неизвестным будущим, подвергнуть себя большим опасностям. Рассудив таким образом и сообразив все, они вошли с фессалийцами в хорошие отношения на упомянутых условиях и, получив от них в начале весны деньги и проводников, отправились чрез горы, находящиеся на границе Фессалии; прошедши же Фермопилы, расположились лагерем у Локриды и реки Кифисса. Это большая река: она вытекает из горы Парнаса, отсюда катит свои воды к востоку, оставляя к северу опунтийских и епикнимидских локрян[187], а к югу и западу все среднее пространство Ахайи и Беотии. Сохраняя свою ширину и не разделяясь до полей Ливадии[188] и Алиарта[189], она расходится потом двумя рукавами и получает два имени — Асопа и Исмина. Под именем Асопа она прорезывает Аттику до самого моря, а под именем Исмина вбегает в Эвбейское море у Авлиды, — там, где, говорят, когда-то давно эллинские герои, отправившись против Трои, первый раз пристали и имели стоянку. Потом, когда правитель Афин и Фив[190] и владетель всей той страны узнал о нашествии неприятелей (он, как мы выше сказали, назывался сначала Великим Примикирием, а впоследствии на испорченном языке простого народа — Великим Кирием), то, несмотря на просьбы каталонцев, не хотел дать им свободного пропуска чрез свою страну. Мало того: он выразил к ним большое пренебрежение, в глаза насмеялся над ними, как не стоящими большого внимания, и в течении осени и зимы до весны собирал войска. Готовились и каталонцы, чтобы или умереть в битве, или со славою отстоять жизнь. Итак, с наступлением весны каталонцы, перешедши Кифисс, расположились лагерем возле Беотии, неподалеку от реки, в ожидании сразиться там с неприятелем. Каталонцев конных было 5 500 человек, а пеших 4 000, к ним были причислены и многие из пленников, умевших стрелять. Узнав, что неприятели явятся еще не вдруг, они вспахали всю землю, где должно было произойти сражение. Потом они выкопали рвы и посредством канав, проведенных от реки, смочили водой все поле так сильно, что оно сделалось настоящим болотом, после чего коннице нельзя уже было свободно двигаться по этому месту, потому что ноги лошадей должны были вязнуть в грязи. В половине весны прибыл и правитель страны[191] с многочисленным войском, составленным из фивян, афинян и платейцев; тут были также отборные воины из локрян, фокеян и мегарян. Конных было 6 400, пеших больше 8 000. Но предводитель их чересчур высоко думал о себе и слишком многого хотел. Он надеялся не только тотчас истребить каталонцев, но и покорить еще все лежащие впереди области и города до самой Византии. Между тем вышло совершенно наоборот. Так как он успех дела основывал на собственных силах, а не на божественном содействии, то скоро сделался посмешищем для неприятелей. Увидев поле, покрытое густою зеленью, и не подозревая ничего, он с криком и ободрениями устремился со всеми находившимися при нем всадниками на неприятелей, которые неподвижно стояли на краю поляны, ожидая его нападения. Но не успели они еще достигнуть средины поля, как лошади начали вязнуть в размокшей земле, как будто сдержанные какими крепкими путами, мешавшими им твердо ступать, и одни вместе со всадниками топтались в грязи, другие, сбросив седоков, неслись по полю куда попало, а третьи, увязив ноги, как статуи, стояли на одном месте, держа на себе седоков. Каталонцы, ободрившись этим, окружили их и стрельбой во всех видах перебили решительно всех. Потом тотчас двинулись оттуда и преследовали убежавших до самых Фив и Афин. Напав на эти города неожиданно, они легко овладели ими со всем их богатством, с женщинами и детьми. Таким образом власть над ними внезапно перешла к каталонцам, точно марка перевернулась при игре в зернь. После этого они оставили свое долговременное бродяжничество, и вот до настоящего времени не успокаиваются и не перестают мало-помалу распространять пределы владений, которые им тогда достались. Так шли дела каталонцев.

8. А турки, после своего отделения от каталонцев, разделились на две части: одни пошли за Халилом, другие за Меликом. Мелик, просвещенный с своими спутниками божественным крещением и получивший от царя много наград, изменил потом ему и, нарушив союз благочестия и закон, предался римским врагам. После этого, думал он, дружба с римлянами уже решительно невозможна. Поэтому он решил лучше идти к королю сербскому по его приглашению, нежели показываться на глаза римлянам. Явившись туда, он и находившиеся с ним 1 000 всадников и 500 пеших получили от короля Сербии приказание положить оружие, выдать всех лошадей и жить на правах частных лиц, исключая лишь время военное, когда они, вооружившись, должны сопутствовать войску триваллов в числе, какое укажет сам король. Что же касается до Халила, то, остановившись в Македонии с 1 300 конницы и 800 пехоты, он искал примирения с римлянами на двух условиях: чтобы ему пройти теснины у Христополя и чтобы, на римских кораблях переправившись чрез Геллеспонт, отправиться домой со всею добычею, какая была у его воинов. Царь, выслушав их послов и вспомнив, сколько опустошения произвели они в римском государстве, решил как можно скорее освободиться от них, как от самого тяжелого груза. Поэтому немедленно послал лучшего из тогдашних военачальников, бывшего тогда великим стратопедархом[192], Сенахирима, с 3 000 всадников, чтобы он проводил их из Македонии во Фракию до самого Геллеспонта. Здесь римские воины и военачальники увидели, что у турков многое множество лошадей, денег и всякого добра, которое эти враги имели перенести из римских областей в Азию, — и римлянам показалось нелепым допустить это. Потому ли, что им стало жаль римского государства, или же они соблазнились прибылью и добычею, только они пришли к таким мыслям, которые были противны условиям мира: они решили не давать кораблей, на которых намерены были перевезти турков в Азию, и ночью напасть на них. Это не утаилось от турков, и потому, переменив место, они стали готовиться принять нападение римлян; кроме того, они поспешили захватить одну из соседних крепостей и там укрепились. Это обстоятельство расстроило замысел римлян и заставило их расположиться как можно далее от турков, пока обо всем происшедшем не стало известно царю. Так прошло немало времени, по странному обыкновению римских начальников — вяло вести дела, не терпящие отлагательства. Между тем варвары не дремали и, послав в Азию, в короткое время приобрели от своих соплеменников сильную помощь. После этого они беспрестанно делали вылазки и внезапно производили на окрестности набеги то там, то в другой стороне. Предводители римских войск наконец убедились, что нелепейшее дело — сидеть и смотреть, как опустошают страну. Поэтому, пока неприятели не дошли до большей дерзости и пока больше не ослабили римского государства, они нашли нужным приступить к царю Михаилу и настоять, чтобы он, соединив все войско, осадил крепость и, взяв ее, истребил неприятелей. Затем все военачальники и все войска собрались к царю; но этого мало: явились там и все те, которые живут полем и заступом, — имея каждый в руках заступ или лопату. Впрочем, явились как будто бы не для войны, а для получения готовой добычи, — для того, чтобы засыпать и самую крепость с неприятелями. Итак, военачальники и войско двинулись с царем и пошли на неприятелей; они тащили за собой множество торгового и деревенского люда и толпы тех, которые живут заступом и лопатою; все они шли не неохотно, потому что большая часть их по неопытности видела впереди себя одну только прибыль и вовсе не приводила себе на мысль соединенных с таким делом опасностей. Но сколько неприятели укреплялись против опасностей, которые они сами на себя накликали и которые состояли в том, что они были заперты в неприятельской земле и в то же время своею численностью далеко уступали противникам, столько римляне презирали их, шли беспечно и пренебрегали дисциплиною, потому что гораздо сильнее были неприятелей по вооружению и численности. Они упустили из виду, что в мире нет ничего надежного и прочного, что, по словам Платона, человеческие дела — игралища божественной воли, что все они колеблются во мраке то вверх, то вниз, и испытывают превратности в своем непонятном движении. Неприятели, боявшиеся прежде и услыхать о римских войсках и заранее причислявшие себя скорее к мертвым, чем к живым, теперь, увидав их беспорядочное движение, сильно ободрились. Все имущества, женщин и все, что могло быть помехою в предстоящем сражении, они поместили внутри окопов и рвов, которые для собственной безопасности успели хорошо устроить. Сами же, взяв отборных всадников и хорошо вооружившись, в числе никак не более 700 вдруг бросаются на царское знамя, которое не было даже поставлено в безопасном месте и надлежащим образом защищено. При таком внезапном нападении неприятелей прежде всего смешался деревенский сброд и тотчас бросился со всех ног бежать. Потом понемногу начали разбегаться и другие, а наконец и все, оборотившись назад, побежали без оглядки и без военного шума. Когда царь вздумал привести войско в порядок, то не оказалось решительно никого, кто бы послушался его. В отчаянии он сам отправился той же дорогой, в гóре и слезах, размышляя, что все это явное наказание Божие за старые и новые грехи. Впрочем, многие из военачальников, стыдясь беспорядочного бегства, останавливались на некоторое время, оборачивались к неприятелям лицом и принимали против варваров угрожающее положение, чтобы удерживать их от преследования бежавших римлян и самого царя. Наконец, когда неприятели собрались все, они, быв окружены, сдались. Неприятели заключили их в оковы, а царские деньги и царские украшения, какие нашли в царской палатке, разделили между собою. Между этими вещами была и царская калиптра, украшенная по обычаю дорогими камнями и нитками жемчуга. Ее, говорят, Халил, надел себе на голову, причем отпустил насчет царя несколько шуток и острот.

9. В это время патриарх Афанасий, отрекшись от патриаршеского престола, удалился на покой в свои кельи в Ксиролофе[193]. Причина этому была та, что некоторые из людей, наиболее недовольных им, не вынося того, что он уже столько времени занимал патриаршеское место (был на исходе уже 8-й год с тех пор, как он во второй раз возведен был на патриаршеский престол), составили против него коварнейший и безбожнейший замысл. Так как он и во время патриаршества по большей части проживал в своих кельях в Ксиролофе, то его недоброжелатели похищают от его патриаршеского седалища подножие, вырезывают на нем божественный лик Христа Спасителя, а по обе стороны его — царя Андроника с уздою во рту и патриарха Афанасия, который осаживает царя, как кучер лошадь. Потом подножие с этими изображениями опять положили там, где оно лежало и прежде, то есть, при патриаршеском седалище. Затем некоторые притворяются, как будто заметили это нечаянно, и стараются оклеветать патриарха в неуважении к царю. Но царь, призвав клеветников и нимало не сомневаясь, что всю эту бессовестную и безбожную комедию разыграли они, заключил их навсегда в самую суровую тюрьму. Но патриарх остался недоволен, что царь не назначил более тяжкого наказания, и тотчас же отказался от патриаршеского престола. Спустя два года патриаршеский престол занял Нифонт, митрополит Кизика, по взаимному согласию царя и архиереев, которые возвели его из Кизика на высоту патриаршества. Это был человек вовсе незнакомый с светской ученостью, да не много больше знаком был и с духовной, так что не умел своею рукою написать даже букв азбуки. Но крайний недостаток образования вознаграждался в нем природными дарованиями, и если бы он при своем богатом уме и природной сообразительности любил науки, то, конечно, занял бы почетное место между учеными. Но им успела овладеть прежде всего низкая любовь к приобретению, к мирскому блеску и славе; она направила к этим предметам весь его природный смысл и всю его сообразительность и влекла его мысль в эту сторону и днем и ночью, точно морской отлив. Это был необыкновенно хозяйственный человек: он искусно умел разводить деревья, ухаживать за виноградниками, производить постройки и вообще вести этого рода дела так, чтобы с каждым годом увеличивались закромы для хлеба, погреба для вина и кошельки для денег. Не стану говорить о пышности его платья, о рьяных и статных лошадях, о роскоши стола и обо всем, что нежит тело, но и не развивает в нем толстоты и не портить цвета лица. Свободное время он уделял и женским (καὶ τῆ γυναικωνίτιδι) занятиям: не с принуждением себе или без удовольствия, но с страстью, которой, по-видимому, не в состоянии был противиться. Такое настроение расположило его впоследствии принять на себя заботы об управлении женскими делами и имуществами (я говорю о двух женских монастырях, из которых один называется Перце, а другой Кратей): частью для того, чтобы извлекать себе выгоды из построек, а частью и для того, чтобы иметь возможность постоянно бывать там для кутежа и пирушек. Если он видел, что кто-нибудь наделен от природы дарованиями или отличается каким-нибудь искусством, так что делается любимцем или всех вообще, или же только особ царского дома, то прикидывался ему другом, а в душе такого человека ненавидел, смотрел на него завистливым оком, не затруднялся тайно нашептывать на него в уши царя, сплетая то те, то другие клеветы, и делая то же, что ливийская змея. Говорят, что в Ливии есть змея, похожая на ехидну: зарываясь глубоко в песок, чтобы прохожие не могли видеть ее, она оставляет над песком один лишь открытый рот с языком и неожиданно наносит прохожим смерть. Однажды только ему удалось подать царю добрый совет, и то не потому, чтобы сам он искренно желал того. Догадавшись о живейшем желании царя, он и сам вздумал содействовать исполнению его желания. Именно: он содействовал осуществлению мысли царя — принять в общение с вселенской Божиею Церковью арсенитов, отторгшихся от ней из тщеславия, чтобы ни сами они не находились далее в опасности смерти душевной, ни других не соблазняли и не доводили до той же гибели. И так когда патриарх подал царю такой совет, хотя царь сам давно уже хотел того же, то с разных мест собралось многое множество арсенитов; они явились, точно из скал и лесов за день выросшие гиганты, они прикрыты были лохмотьями, но в изгибах сердца скрывали непомерное тщеславие. Они начали предъявлять тяжкие и невыносимо терзающие слух требования, чтобы показать народу, что они отделились не без причины. Они требовали: во-первых, чтобы останки патриарха Арсения взяты были с честью из монастыря св. Андрея и положены в великой церкви святой Софии; во-вторых, чтобы все священнослужители подверглись очистительной эпитимие, например, воздержанию от священнослужения в продолжение дней 40; в-третьих, чтобы и все миряне очистились в продолжение того же времени постом и коленопреклонениями; сверх того высказывали и другие нелепые требования. Царь охотно согласился на все ради мира и единодушия. Но потом те из присоединившихся раскольников, которые не получили принадлежавших им некогда прав, как-то: управления над митрополиями, настоятельства над монастырями, заседания в царских палатах, ежегодного содержания, все они скоро отпали от единомыслия и снова начали жить особняками в расколе. Между тем патриарх по настоянию самих же соединившихся с ним арсенитов взошел на амвон, одетый в святительское облачение, и, став пред останками Арсения, провозгласил как бы от лица Арсения прощение всему народу.

10. В эти времена варвары, после той победы сделавшись гораздо смелее, опустошили и разорили почти все поля, примыкающие к Фракии, так что римлянам, заключившимся в городах, почти целых два года невозможно было ни пахать, ни засевать свои поля. Это наполняло глубокою скорбью и мучительными заботами души римских царей. Они уже решительно перестали полагаться на римское войско, поняв наконец, хотя и поздно, что над ними тяготеет какая-то кара Божеская, не понимая однако ж причин этой кары. Вся забота была у них о том, чтобы добыть откуда бы то ни было наемное войско. Но и при этом проходило немало времени в раздумье о предстоящих огромных издержках и о скудости царской казны, которая теперь больше чем когда-нибудь была истощена по причине разорения областей. Однако ж, так как крайность не давала покоя и на малое время, то царь Андроник посылает просить помощи у своего зятя по дочери, то есть, у короля сербского. Но прежде чем прибыла оттуда помощь, Господь, все творящий и все обращающий к добру, возбудил пламенное мужество в одном из благородных мужей сената, бывшем в родстве с царем, — разумею Филиса Палеолога, который впоследствии получил от царя жезл протостраторский. Находясь постоянно при дворе и пользуясь величайшею благосклонностью царя за свои искренние и горячие чувства к государю и сверх того за безукоризненную жизнь, он казался однако ж несведущим и неопытным в воинских делах, как потому, что и тело имел от природы хилое и часто страдавшее болезнями, так и еще более потому, что проводил время в одних благочестивых размышлениях и почти жил в церкви, обнаруживая в себе глубочайшее благоговение к священным предметам. Увидав, что царь Андроник подавлен тяжелыми заботами, он горячо принял это к сердцу и, пришедши к царю, сказал: «Позволь мне отправиться в римский лагерь и выбрать небольшое войско с сотниками и полковниками, каких я сам захочу, вместе с этим запастись в достаточном количестве продовольствием как для воинов, так и для вьючных животных; во мне явилась твердая и несокрушимая надежда на Бога, она согревает мое сердце и дает мне смелость уверить тебя, что в скорейшем времени я явлюсь к тебе с трофеями побед над варварами». Царь согласился, прибавив, что Бог, творящий правду, как Сам говорит чрез Пророка Давида, благоволит не к мужеским голеням, не к многочисленной силе, но к сокрушенному сердцу и смиренному духу (Пс. 146, 10. 11). Не благоволя к сыну моему, царю Михаилу, конечно, за преступления родителей, Он не подал ему своей помощи, но верно подаст ее этому почтенному по жизни и поведению человеку, так как почтеннее пред Господом безукоризненная и чистая жизнь, чем сила оружия. Обратился я, сказано, и увидел под солнцем, что ни у легких нет движения, ни у сильных борьбы, ни у мудрого хлеба, ни у разумных богатства, ни у понимающих благодати; потому что всем им будет свое время и случай (Еккл. 11, 11). Итак, царь охотно выполнил, все, чего тот просил, — дал ему и денег, и оружия, и лошадей, сколько и каких он хотел. Филис, получив все по своему желанию, прежде всего ласками и разного рода повышениями возбудил в войске воинственный жар; в то же время он дарил деньги, лошадей, оружие и кубки; а однажды даже снял с себя пояс и подарил его одному воину, а другому — свой кинжал; ничем не отличал себя от воинов и обещал им после войны почести и подарки, смотря по трудам каждого. Потом умолял их удерживаться от всякой обиды. Он раздал множество денег и священникам, чтобы они молились пред Богом за войско и за него самого. Сверх того он нашел нужным, прежде чем выступить из столицы, отправить нарочитых тайно осмотреть неприятельский лагерь, чтобы не произвесть движения наобум. Узнав же, что Халил третьего дня послал на грабеж 1000 пеших воинов и 200 конных, все людей отборных, и что они опустошили все поля около Визии и возвращаются назад с огромною добычею, он выступил со всею поспешностью, имея в виду напасть на неприятелей, пока они еще в дороге вместе с добычей и пока не соединились с своими. На третий день по выходе из предместий столицы он приходит к реке, которая у туземцев зовется Ксирогипсом. Здесь было поле ровное и очень удобное для расположения палаток и для сражения. Поэтому, расположившись лагерем здесь, он отдал надлежащие приказания полкам, ротам, передней и задней частям войска с их начальниками. Постоянно ободрял он воинов ласковым словом, провозглашал за них заздравные тосты и делал все, чем можно возбудить в человеке хорошее расположение духа. Прошло два дня, и вот в полночь являются лазутчики с известием, что неприятели идут неподалеку со множеством награбленной добычи, которая состоит из мужчин, женщин, детей и скота. С восходом солнечным появились и неприятели; еще издали они увидели лагерь своих противников, сверкающий блеском оружия, и потому, остановившись на месте, начали готовиться к сражению. Прежде всего они поставили свои повозки вкруг, и внутри его вместе с остальною добычею поместили связанных пленных. Потом, посыпав головы землей и воздев руки к небу, взялись за оружие. Тут они увидели, что и римское войско в порядке идет на них; Филис следовал позади пехоты и конницы, воодушевляя войско к сражению всевозможными увещаниями. Первый бросился на фалангу варвар, предводитель правого крыла, с следовавшею за ним фалангою. Поразив насмерть попавшегося ему под руку врага, он сбросил его с лошади, за ним другого, потом, когда конь под ним пал, вышел из строя. Это на некоторое время смешало римскую фалангу, а неприятели ободрились и, подняв неистовый крик и гам, бросились преследовать римлян. Но Филис предотвратил несчастье: он объезжал ряды и ободрял словами и приказаниями как пеших, так и конных воинов; и в то время, как он с горячими слезами призывал божественную помощь, чтобы она не оставила римскую империю, находящуюся на самом краю погибели, и толпы пленников с рыданиями и воплями, с глубокими вздохами и слезами призывали свыше поборающую Десницу, римская пехота вступила наконец с пехотою варваров в рукопашный бой; воины поражали и терпели поражение, рубили и сами испытывали то же; битва между пехотою шла жестокая и жаркая; и та, и другая сторона боролась со всем упорством. Филис между тем с большею частью конницы обогнул варварское войско и с теми, которые надежнее других были вооружены, разорвал с боку всю фалангу варваров, ворвался в самую ее средину, спутал и смешал ее так, что варвары не могли далее стоять и не знали, что делать, так как были окружены со всех сторон и поражаемы беспощадно. Римляне, перебив там всех, кроме немногих всадников, бросились потом преследовать остальных и гнались за ними до самых ворот Херсонеса, чтобы, загнав варваров туда, как в западню, без труда потом их истребить. После такой победы римляне расположились здесь лагерем, довольные трофеями, почестями и наградами от царя. Царь тотчас отправил пять триир, чтобы они, разъезжая по Геллеспонту, сторожили, как бы Халилу не подана была помощь от варваров, живущих на противоположном берегу. Таково было положение дел, как явилась и давно прошенная помощь от триваллов, — две тысячи отборных всадников. В это время подошел к Геллеспонту и потестат галатских латинян, сам предложивший свою помощь римлянам и имевший в своем распоряжении восемь триир и стенобитные орудия. Таким образом сошлись здесь и римские, и триваллские войска, и бывшие на триирах. Они расположились отдельно, по племенам и народам, вокруг крепостных стен и рвов, за которыми укрывались варвары. Римляне и латиняне, знакомые с искусством вести осаду и разбивать стены, расставили вокруг их разного рода стенобитные орудия, посредством которых метали множество камней и наносили величайший вред как скоту варваров, так и им самим, и не переставая действовали днем и ночью. Гибель варваров была уже пред их глазами. Не имея открытого места, куда бы могли убежать, потому что отовсюду были окружены многочисленными войсками, они для спасения жизни решились сделать такую попытку: тайно ночью напасть на войско и лучше всего на римское, так как римлян они привыкли побеждать и воображали, что запугали их прежними поражениями. Они думали, что, напав на римлян, они напугают и другие войска и чрез то прервут на время осаду. Но тогда в первый раз они заметили, что имели ложное понятие о римлянах: от последних не утаилось даже первое движение варваров; римляне были вооружены, бодрствовали и были настороже, сменяясь для этого целую ночь. Поэтому варвары, бросившись на них, как на крепкую башню, были отражены и возвратились с большим посрамлением. Однако ж они на том не остановились, но, сильно теснимые осадою, решились снова попытать счастья, на этот раз уже на стороне триваллов. Но встретили и от тех то же и пришли в совершенное отчаянье. На следующий день, около полуночи, они бросили оружие и побежали к триирам с полными пазухами и кошельками. Они полагались на одних только латинян и не ожидали от них никакого зла, так как сами прежде не делали им никакого зла. Но в ту безлунную и темную ночь многие из них по ошибке попали на римские трииры, что называется — из огня да в полымя, то есть, в руки римлян, которые, отняв у них деньги, тут же беспощадно их и изрубили. Латиняне же убили не всех убежавших к ним, но только тех, которые принесли с собою большие деньги, чтоб об этих деньгах не узнали и не потребовали их римляне. Остальных же, оставив в живых, заключили в оковы, а потом часть представили царю, а часть разделили между собою и обратили в рабство. Так шли дела.

11. В следующем году низвержен был с патриаршеского престола и Нифонт, потому что дозволял себе святотатство во всевозможных видах и при своем корыстолюбии открывал такие источники доходов, которые унижали патриаршеский престол. По низложении он занял помещение в той части монастыря Перивлепта[194], которая обращена к морю. Между тем по истечении года на патриаршеский престол возводится Иоанн Гликис, бывший тогда логофетом дрома и имевший жену, сыновей и дочерей. Это был человек ученейший, выдававшийся из ряда всех благородным афинским выговором и сохранивший его во всей его первоначальной божественной чистоте. Он далеко превосходил всех рассудительностью, готовностью на все полезное и чистотою жизни. Потому-то получил и патриаршеский престол как заслуженную награду, а жена его тотчас же облеклась в монашескую одежду; из уважения к патриаршескому престолу он и сам хотел принять монашество, но царь его удержал. Незадолго пред тем в его членах развились какие-то злокачественные соки, отчего он в известные времена года жестоко страдал; врачи находили, что ему необходимо употреблять мясо, потому принять монашество ему и не было дозволено. И я имел удовольствие быть знакомым с ним и своим знакомством пользовался так часто, как только мог; я бывал у него в свободное время и ночью и днем и от его разумных речей приобретал много пользы. Тогда у меня любовь к красноречию была во всей силе; от роду мне было тогда 20-й год на исходе. В то время у царя был в большой силе и заправлял всеми делами Феодор Метохит, занимавший тогда место логофета государственной казны[195]. Царь столько был к нему привязан и расположен, что не скрывал от него ничего ни важного, ни неважного, делал все, что тот хотел, и ничего не делал против его желания. Он дал ему в зятья своего племянника, — разумею Иоанна, единственного сына своего Порфирородного брата. При жизни отца, из ненависти к нему, царь не любил сына, но по смерти отца принял сына к себе и полюбил особенно тогда, когда тот вышел из детства. Тогда он немедленно почтил его саном паниперсеваста[196], который теперь, из любви к племяннику, сделал гораздо почетнее, чем был прежде; он позволил ему употреблять одежды, сандалии и попоны для лошади — все желтого цвета, чтобы между сановниками, окружающими царя он отличался от всех. Его-то, к которому питал такое благорасположение, царь дал в зятья логофету Феодору, любя последнего за те прекрасные качества, которыми тот был богат. Ростом, соразмерностью членов и частей тела и приятностью взгляда он привлекал к себе взоры всех, а при своем природном красноречии, трудолюбии, крепкой и верной памяти он достиг до самого верха всякой учености. На каждый вопрос о делах давно минувших или о позднейших он мог отвечать во всякое время и говорил, как по книге, так что его собеседникам почти вовсе не нужны были книги. Это была живая библиотека, в которой легко было наводить необходимые справки, — так далеко он оставил за собою всех когда-либо занимавшихся ученостью. Одно только мог бы кто-нибудь поставит ему в упрек, что он не хотел ни подражать слогу кого-нибудь из древних риторов, ни смягчать важность мысли приятностью и легкостью изложения, ни наконец сдерживать некоторою уздою свою природную плодовитость. Следуя каким-то своеобразным и странным требованиям, он разливается бурным морем слов. От этого он царапает и терзает слух принимающихся за его сочинения, как шипы царапают руку срывающего розу. Всякий, кто хочет, может убедиться в силе слова этого человека из множества книг, написанных им и заключающих в себе много разнообразия и пользы. Но более всего стоит подивиться в этом человеке тому, что при таком смутном и тревожном положении общественных дел, при самых разнообразных заботах, наполнявших его душу, он всегда еще находил досуг читать и писать. Он так распоряжался временем, что с утра до вечера всецело и горячо был предан занятиям по общественным делам во дворце, как будто ученость была для него дело совершенно постороннее; ночью же, возвратившись домой, весь погружался в литературу, как будто был какой схоластик, которому ни до чего другого нет дела. Остальное, очень многое, что нам хотелось бы сказать об этом человеке, оставляем до будущего времени.

12. В это время царице Ирине, проживавшей уже давно в Фессалонике по высказанным выше причинам, вздумалось переехать в городок Драму. Это делывала она и прежде ради приятного препровождения времени, когда надоедало ей жить в Фессалонике. Спустя немного по приезде туда ее схватила жестокая горячка и не замедлила исключить из списка живых. На похороны своей матери прибыла и триваллская королева. Тело государыни перевезено было в Константинополь и положено в обители Пантократора. Из принадлежавших ей больших денег часть царь раздал ее детям, а часть отделил на поправку великой церкви святой Софии, потому что слышал от опытных зодчих, что две ее стороны, одна обращенная к северу, другая к востоку, от давности осели и грозят скоро упасть, если их не поправить. Поэтому царь, как мы сказали, отсчитав зодчим немало тысяч из денег (покойной) государыни, вывел на глубоких основаниях эти видимые теперь нами пирамиды, посредством которых совершенно предотвратил угрожавшую опасность. Здесь стоит указать на побуждение, каким в этом случае руководился царь. Другие цари воздвигали новые Божии храмы, с примесью честолюбивых видов, почти из тщеславия и хвастовства, а где только подобное побуждение берет над другими верх, там оно лишает поступок его значения, точно червь, засев в яблоке, уничтожает его красоту. Но царь Андроник находил, что гораздо лучше — поправлять уже давно существующие храмы, приводить их в надлежащий вид и предотвращать необходимыми мерами опасности, каким они подвергаются от времени, нежели допускать их до паденья, чтобы потом для славы и хвастовства воздвигать с основания другие. Вот в чем он поставлял всю свою славу. Кажется, в этом деле принимает иногда участие и зависть, она внушает допускать паденье зданий, построенных древними, чтобы с исчезновением зданий исчезла и память о созидавших, и чтобы новые постройки при глубоком молчании о других живее напоминали того, кому они обязаны своим появленьем, как новые отпрыски указывают на приятность и силу наступающей весны. Но теперь восседал на престоле ум степенный и прямо смотревший на дело, державший скипетр рассудительности, не любивший лицемерия и взвешивавший все по совести, как перед Богом. Вот почему царь заботился о древних храмах, восстановлял и возобновлял их и тратил на то денег гораздо больше, чем бы их потребовалось, если бы он вздумал воздвигать новые. Мы не станем говорить о городках в Азии и Европе, которые он возобновил и воздвиг с самых их оснований, а упомянем о делах его в одном Константинополе, которые, благодаря этому царю, существуют и до сего дня. Это, во-первых, находящийся у ворот Евгения величайший храм великого Павла, потом другой храм 12 учеников и Апостолов Христовых, дальше — константинопольские стены, которые он возобновил и воздвиг из развалин, и наконец этот громадный и пресловутый храм святой Софии, который он еще более хотел поправить, но его намеренье прервало, точно внезапно набежавший вихрь, раздробление и нестроение царства, о чем мы скажем ниже, а теперь на короткое время займемся другим предметом. Во втором году патриаршества Иоанна Гликиса и в 6825 (1317) году от сотворения мира случилось, что от сильных порывов северного ветра упал медный крест, находившийся в руке статуи, утвержденной на колонне, которая стояла на площади великого храма святой Софии. Царь приказал со всею поспешностью поставить крест на прежнее место. Окружив вплоть всю колонну деревянными подмостками, достигли самого изваяния. Мастера, поднявшись по этим подмосткам, нашли, что все железо, поддерживавшее с той и другой стороны лошадь статуи, глубоко переедено ржавчиною, так что нужно было опасаться, чтобы когда-нибудь не упали подставки, а вместе с ними не погибла и статуя, это диво столицы, которое только и осталось из множества подобных ему и равных, избежав неистовства пожаров и жадности латинян. Итак, вместо прежних подставок под конем статуи утвердили другие, лучшие и более крепкие, на которые статуя и оперлась прочно и твердо. Потом, сняв с головы статуи символ царского величия и еще шар, находившийся в руке, покрыли их более прочною позолотою и придали более блеска. Затем и всю колонну, которая сверху донизу имела поверхность изрытую по отсутствию в своих местах гвоздей, выдранных латинянами вместе с медью, ее покрывавшею, покрыли крепкою штукатуркою и все ее углубления закрыли и сгладили. Я счел непростительным упустить такой необычайно редкий случай подняться к статуе и вместе с другими насладиться таким удивительным зрелищем полнее; поднявшись туда, я высмотрел и вычислил все во всех подробностях. Говорить о высоте колонны, которую желающий всегда может вымерить по ее тени, я считаю лишним[197]. О том же, о чем едва ли кто может сказать, мы, как очевидцы, скажем обстоятельно. Окружность головы статуи равняется шести футам. Так же велико пространство и от плечей ее до самого верха царской короны на голове. Длина каждого пальца на руках пядень[198]; длина ступней — три и две трети пядени, или четыре пядени без одной трети. Длина креста на шаре — четыре пядени, а ширина — три пядени; вместимость сферы — три городских метра, от груди коня до хвоста — три обхвата. Окружность шеи его также около трех обхватов, от края морды до ушей — один обхват, голень ноги в окружности пять пяденей. Плащ на всаднике усеян звездами, испещрен листьями и ветками и очень похож на те одежды, какие привозили некогда из Сир[199].

15. На следующий год[200] царь женил внука своего, царя Андроника, на Ирине, родом из алеманов, которых у нас издавна принято называть западными галатами. После этого царь Михаил с своей супругой, царицей Марией, отправился в Фессалонику, где по истечении ровно года кончил жизнь. Когда он отправлялся, ему было предсказано, что он умрет там. Однако ж несмотря на страх, который навело на него такое предсказанье, он отправился по причине поднявшихся тогда смут между фессалийцами и пеласгами, о чем мы сейчас расскажем. Предсказанье же было такого рода. Во дворце, находящемся в Адрианополе, открыт был над дверями, немного повыше верхнего косяка, круг и в его окружности изображение четырех животных: льва, барса, лисицы и зайца, а над ними стихи, загадочно указывавшие на кончину в городе Фессалонике одного царя из дома Палеологов, после того как он поселится там. Этот круг находился от пола на высоте двух мужчин, так что становится сомнительным и почти невероятным, чтобы это написал человек, который не мог иметь ни времени ставить лестницу, ни необходимого досуга, чтобы подниматься туда для писанья во время пребывания царя и при несчетном множестве входящих и выходящих. И так как никто из людей не писал, то я советую припомнить то, что я говорил об этом прежде очень пространно. Но поведем речь о Фессалии и тамошних делах, чтоб, изложив их, приняться потом за предметы, имеющие более значения и веса. Мы сказали, что власть над фессалийцами и пеласгами перешла к последнему Дуке, Иоанну. Будучи молод и имея крайне расстроенное здоровье, он видел, что от этого идут дела дурно, и боялся за свою власть, чтобы кто-нибудь из окружающих его знатных лиц не отнял ее у него насильно. Поэтому чрез посольство он выпросил себе руку побочной дочери царя Андроника Ирины. Но прожив с нею только три года, умер бездетным. Когда таким образом преемника его власти не оказалось, тамошние владения с селами и городами были разорваны на клочки: одна часть их отошла к царю с его вышеупомянутой дочерью, другая подчинилась некоторым из тамошних знатных лиц, а третья была порабощена каталонцами, сделавшими тогда на нее набег из Беотии. Тогда от божественного и священного Синода часто отправлялись одно за другим послания к фессалийцам, фтиотам и пеласгам с увещаниями к ним и вместе страшными епитимиями тем из них, которые не согласились бы на подданство царю, чтобы вместе с другими составлять одно государство римское, как было в прежние времена. Но все эти послания пропали даром, первые так же, как и последние. Таковы были дела.

Книга восьмая

I. Теперь мы намерены заняться изложением важнейших и позднейших событий, а для связи и порядка в повествовании считаем необходимым припомнить нечто из того, что было уже давно, чтобы речь, будучи неясною, не наскучила и не надоела слушателям. У царя Михаила от его супруги Марии, происходившей из армян, было две дочери — Анна и Феодора. Из них первая вышла замуж за Фому, правителя Эпира и Этолии, а потом ее взял за себя убивший Фому его племянник граф[201]. Феодора же вышла замуж за правителя болгар Святослава. Итак, у царя Михаила были эти две дочери. Но столько же было и сыновей: царь Андроник и деспот Мануил. Царь Андроник — дед так горячо любил этого Андроника и так восхищался им, что всех первородных и непервородных сыновей, дочерей и внуков ставил после него на второй и на третий план и, если бы представился случай, не затруднился бы променять их всех на его одного. А любил его так и за то, что он был надежнейшим преемником его власти, и за его душевные качества, и за красивую наружность, а, может быть, и за одно с ним имя. По всем этим причинам воспитывал его по-царски при себе и постоянно, днем и ночью, любовался им и восхищался. Потом, когда младший Андроник пришел в юношеский возраст, в котором молодость неудержимо ищет удовольствий и ничем не стесняемого раздолья, особенно — если с цветущею юностью соединяется и царский сан, тогда сверстники его получили полную возможность руководить его по своему желанию во всем, что только может взбрести на мысль людям, измеряющим все своею прихотью и совершенно разнузданным. Прежде всего они начали завлекать его к прогулкам, театрам и псовой охоте, а потом и к ночным похождениям, которые не очень идут к лицу царей. Все это требовало больших денег, которые добывать было нелегко, потому что царь-дед отпускал ему дневное содержание весом и мерою, так что при этом содержании не очень можно было кутить и удивлять других своей роскошью. Отсюда — дружба с латинянами, жившими в Галате, особенно с теми, которые владели большим богатством. Отсюда — займы, долги и поиски за деньгами. Отсюда — замыслы и порывы к тайному бегству. Он видел, что дед его Андроник долгое время держит в своих руках власть, а по смерти его самодержавная власть перейдет к его отцу, царю Михаилу, — и начал отчаиваться и совершенно терять надежду сделаться когда-либо самодержавным. К таким порывам подстрекало его не совсем неблагородное, усилившееся от времени нетерпение отведать лакомства, какое обещала ему верховная власть. Не желая быть в детском повиновении у деда-царя и выполнять чужую волю, подобно дитяти, он искал царской самостоятельности и довольства, чтоб иметь достаточно и про себя и дарить других, как дарит царь подданных. Но в то же время он видел, что это невозможно при жизни деда и отца. Потому-то и простирал свои виды на другие страны и владения: то мечтал об Армении, принадлежавшей ему по матери, то о Пелопоннесе, то о Лесбосе, Лемносе и других островах, наполняющих Эгейское море. Эти мечты тайными путями доходили до слуха то отца, то деда и были рассеиваемы то тем, то другим. Однажды (очень многое я прохожу молчанием) он отправился ночью к одной женщине, которая родом была не из знатных, а поведением гетера. У ней был любовник, ею любимый, второй Адонис, — молодой и статный мужчина. Пылая ревностью, царь Андроник расставлял вокруг дома гетеры стрелков и меченосцев. Однажды около полуночи брат его, деспот, отыскивал его и должен был случайно проезжать мимо дома гетеры. Лазутчики царя, заметив, что кто-то спешит, и за темнотою не распознав, кто именно, вообразили, что это приятель гетеры, и пустили в него дождем стрел. Получив смертельную рану, он упал с лошади. Его тотчас окружили и, узнав, кто он, отнесли на руках во дворец еле живого. Известие об этом на другой день повергло деда-царя в глубокую и сильную скорбь, — тем больше, что он смотрел не на настоящее только, а умно догадывался и о будущем. Когда же деспот Мануил умер от полученной раны и молва о том дошла до царя Михаила, проживавшего в Фессалонике, тогда — что и говорить? — она поразила его сердце глубже всякой стрелы, так что, подавленный неотвязчивыми мыслями о несчастном приключении, он подвергся страшной болезни, которая, спустя немного, свела его в могилу[202]. Все это так взволновало и возмутило душу Андроника старшего и произвело такое замешательство в его делах, что мы не можем указать в прошедшем ничего подобного. — В это время произошло немалое волнение и смятение между жителями Генуи. Генуя — один из приморских городов на западе Италии, лежащий между Тирренами и Альпами. Она еще в давние времена заселена была двумя родами, из которых один носил название Гвельфов, другой — Гибеллинов. Долгое время удерживал там за собою первенство чести и власти род Гибеллинов. Потом марка перевернулась: стал сильнее род Гвельфов и все влияние на дела присвоил себе, а другой род решительно выжил из Генуи, чтобы со временем он не вошел в силу и не возвратил себе прежнего значения. Молва об этом, разошедшись всюду, где только ни жили выходцы из Генуи, заставила и их делать то же, что делалось в митрополии. Отсюда повсеместные стычки и войны у генуэзцев одних с другими. Подвергшиеся изгнанию, набрав войска на стороне, всячески вредили изгнавшим. — Между тем, так как и после похорон царицы Ирины ее дочь королева хотела долго оставаться в Византии, пришли от ее супруга, то есть, от короля сербского, послы с угрозами римской земле, если его супруга не отправится к нему как можно скорее. Питая к ней пылкую любовь, он доставлял большую безопасность ближайшим областям и городам римским; но в отсутствии супруги он ревновал и сильно подозревал ее. Царь испугался, чтобы зять не привел своих угроз в дело (а ему удобно было это сделать при множестве военной силы, которою владел), и немедленно отослал дочь. Ей шел тогда 22-й год от роду. Боясь, чтобы муж, который всегда ее подозревал, а теперь еще кипел на нее гневом, — не убил ее, когда явится к нему, она решилась пострижением в монашество избежать сожительства с ним. Но пока жила у отца, этого сделать не хотела, чтобы прямо не навлечь на него подозрения, будто он знал о ее намерении, тогда как он вовсе не знал, и чтобы не возбудить короля к открытому восстанию против отца. Поэтому до самого городка Серр[203] она ехала в обыкновенном платье, а там, промедлив довольно, тайно купила у кого-то монашеское рубище и однажды ночью надела его. На другой день, явившись неожиданно в таком виде, она поразила бывших с ней триваллов и так встревожила, что они, видя себя в крайности и боясь своего государя, хотели было поступить с ней решительно: или разорвать рясу и отвезти ее против воли к мужу, или же умертвить ее, чтобы, оставаясь в живых, не мучила и не терзала его сердца тоской, как бы далеко от него ни жила. Но ее брат по отцу, деспот Константин[204] (был здесь и он), поправил дело, зная, что король примет эту историю неравнодушно. Подбежав, он насильно разорвал это рубище, одел сестру опять в обыкновенное платье и, передав триваллам, велел как можно скорее везти ее домой, несмотря на ее нежелание и слезы. Таков был ход дел.

2. Патриарх Иоанн Гликис видел, что здоровье его ненадежно и что отправление обязанностей, соединенных с его духовною властью, требует большой крепости телесных сил, тогда как его больному телу нужен покой. Он видел, что его душе, страдающей вместе с телом и страданиями тела, необходимо продолжительное успокоение от внешних занятий, — тем больше, что отсюда происходило двоякое зло: ни текущие дела не могли иметь быстрого и безостановочного движения, ни народ не мог им быть доволен и не роптать. Поэтому патриарх, утомившись делами, решился дать себе наконец отдых и искал себе свободы от этих больших и разнообразных хлопот. Царь согласился с его желаньем и указал ему для жительства монастырь Кириотиссы. Сюда он и удалился на 4-м году своего патриаршества, отрекшись навсегда от патриаршеского престола. Принимая и здесь, по возможности, меры против своей болезни, состоявшей в совершенном расслаблении рук и ног, он ждал своей смерти со дня на день. С патриаршеского престола он принес с собою немного денег, потому что не был корыстолюбив, как большая часть других патриархов; нет, его деньги легко было сосчитать, да и те он истратил на поправки в монастыре. Между тем, призвав, он удостоил меня чести изложить на бумаге его последнюю волю, потому что ему очень нравился мой слог. «Все люди, — говорил он, — должны помнить о смерти и зорко смотреть на настоящее, чтобы в нем видеть не более, как тень, — должны помнить, как иногда неожиданно недра земли поглощают того, кто был жив еще вчера и третьего дня, прежде чем он успел распорядиться своим домом и прежде чем предусмотрел удар судьбы, — как опять иногда человек, полный неисчислимых надежд, утром выходит из дому, точно солнце восходит, и на праздник жизни является с торжеством, а в полдень исчезает в тайниках тьмы и забвения, во цвете лет, а часто и во время самой улыбки на лице, когда меньше всего можно ожидать беды. Но гораздо более необходимо помнить о смерти тем, у которых бывает какая-нибудь болезнь; вследствие повреждения и расстройства вещественной природы тело человеческое страдает многими и разнообразными болезнями, которые, происходя от различных причин, смешивают его составные части и уничтожают между ними взаимную связь. Люди последнего рода одною рукою уже ударяют в дверь смерти и, оставив надежду жить позади себя, одним глазом уже заглядывают на дно могилы, поэтому им решительно необходимо подумать о своей душе и, так как она бессмертна, всячески позаботиться о приобретении для ней и благ бессмертных, чтобы не подвергнуть себя двоякой смерти — и по телу, и по душе. И это мне нужнее, чем кому-либо: жестокая и тяжкая болезнь почти совершенно истощила мое тело. Она давно уже напала на меня со всею силою и до сих пор не хочет оставить меня; постоянно таится в моих внутренностях, как будто нашла там свой собственный дом; как пиявка какая, не перестает высасывать соки из моего тела и мало-помалу, обеими, как говорят, руками переводит мое имущество в карманы врачей, как будто в свои кладовые. Лечить ее было пустою заботою и бесплодным трудом; мы, по пословице, только толкли воду[205]. Но кто расскажет, сколько она мешала во время моей жизни моим делам и во дворце и дома? Случилось так, что едва только я кончил свое образование и вышел из юношеского возраста, как поступил во дворец и от августейших государей был удостоен немалых почестей. Не говорю о том, что было в промежутке времени, — наконец я был призван на патриаршеский престол и взошел на него и по собственному желанию, и против желания: против желания потому, что принимал на себя бремя почти не по силам, по желанию, потому что надеялся на выздоровление. Этою надеждою я постоянно льстил себя, припоминая себе все древние и позднейшие чудеса Отца небесного, совершившиеся в одно мгновение; быть может, думал я, одно из них повторится и надо мной, если Господь человеколюбиво воззрит на мое рукоположение и помазание для этого высокого архипастырского служения. Но хотя мы и переменили сенаторское кресло на патриаршеский престол, внутри нас однако ж остались те же страдания болезни и ниоткуда не видно было ни малейшего облегчения. Мы поняли, что это суд Божий, подвигающий нас решительно к смерти, и, может быть, умеренное наказание за то, в чем, греша, мы не знали меры. Надежда на выздоровление исчезла и сменилась, как мы сказали, ожиданием кончины. Да и на что оставалось надеяться, когда я видел, что тело мое лишилось уже почти всех соков, а питомцы врачебной науки, не соответствующие своему имени, пользуют меня нисколько не лучше, как и всех вообще? Итак, стряхнув с себя лишнюю тяжесть дел и сплетни злых языков, я решил остаток жизни провести здесь»[206]. Но желающие знать об этом обстоятельнее будут удовлетворены нами в другом месте, а теперь мы станем говорить, о чем следует, по порядку. В это время на патриаршеский престол был возведен иеромонах манганского[207] монастыря Герасим, человек, покрытый сединою, но простой и почти совершенно потерявший от старости чувство слуха. Он даже и ногтем никогда не касался эллинской учености, зато по своей необразованности и простоте был послушным орудием воли царя. Цари на такие высокие места и выбирают таких людей, чтобы те беспрекословно подчинялись их приказаниям, как рабы, и чтобы не оказывали им никакого противодействия. Но об этом человеке пока довольно; о нем мы скажем впоследствии.

3. Деспот Константин, сын царя Андроника от первой его жены, происходившей из Венгрии[208], сначала был женат на дочери протовестиария Музалона, девице. Она хотя и много времени прожила с ним, но умерла бездетною. Между тем она имела красивую служанку по имени Кафару. От тайной связи с ней у деспота родился сын, которого он и назвал Михаилом Кафаром. Поначалу деспот не хотел даже мельком взглянуть на него, ненавидел его, питал к нему отвращение и приказал воспитывать его где-нибудь подальше от себя. Этому причиной было то, что любовь деспота к его матери Кафаре неожиданно была вытеснена другой любовью, гораздо более сильной и страстной. Получив от царя-отца в свое заведывание дела Македонии и самой Фессалоники (жил он большею частью в городе Фессалонике), он пленился там одною знатною женщиной. Она была дочь протасикрита[209] Неокесарита, супруга Константина Палеолога. Она так отличалась от всех и красотою лица, и увлекательностью разговора, и очаровательной нежностью характера, что не только люди, знавшие ее, неизбежно запутывались в сетях любви к ней, но весьма многие начинали чувствовать к ней пламенную любовь по одному слуху. Природа к этой женщине была необыкновенно щедра: ее наружность она одарила редкой стройностью очертаний, ее ум наделила редкою проницательностью, ее языку сообщила необыкновенную убедительность, увлекательность и изворотливость, ее говору — мелодичность. Она не была лишена и светского образования; при случае она свободно разговаривала обо всем, что сама читала или что слышала от других, так что наши ученые называли ее пифагорянкой Феанó[210] и второй Ипатией[211]. Всеми этими ее качествами деспот Константин, как мы сказали, был совершенно очарован, так что пытался соблазнить ее и войти с ней в тайную связь. Но она, или опасаясь мужа, или отвращаясь самого дела, как беззаконного, держала себя в должных границах. Между тем чем больше он замечал в ней холодности к себе, тем больше пламенел страстною любовью к ней. Здесь оправдывались слова Платона, что душа влюбленного живет в чужом теле. Когда же спустя немного ее муж умер, деспот сделался настойчивее и, как говорится, горы рыл, чтобы сделать ее своей законной супругой. Достигнув цели, он тотчас забыл всех других женщин и всякую другую любовь, даже упомянутого сына, Михаила Кафара, который родился от служанки; весь пыл любви он сосредоточил на Евдокии, вдове Палеолога. Этого Михаила Кафара на 15 году его жизни царь Андроник старший вытребовал к себе и причислил к мальчикам[212], прислуживавшим во дворце: во-первых, чтобы он, оставленный без всякого попечения, не умер с голоду, а, во-вторых, быть может, и для того, чтобы чрез него, как происходящего от царской крови, породниться с каким-нибудь из соседних народов и таким образом употребить его в орудие для заключения союза с кем-либо и для пользы римлян и римского государства. Поселившись во дворце, Михаил Кафар в короткое время приобрел себе такое расположение царя, что даже царские сыновья с завистью стали на него посматривать. Более других гневался и досадовал на это царь Андроник младший: он видел, что прежняя исключительная любовь к нему деда-царя остывает, а любовь к этому выскочке, приемышу, со дня на день усиливается и возрастает. Теперь мы намерены сказать о более важных причинах скорби, гнева и многоразличных забот Андроника, — о причинах, от которых произошли волнения в государстве и поднялись бури и волны бедствий. При таком, как мы сказали, незавидном положении государства, когда между тем умер и царь Михаил, царь Андроник старший всем велел присягнуть: во-первых, в том, что все будут с благоговеньем почитать его как царя и своего государя, а, во-вторых, и в том, что они также будут смотреть и на того, кого он назначит наследником своего престола. Неопределенность этих слов возмутила почти всех, и особенно внука, Андроника младшего, который был уже назначен наследником престола. Тотчас все, — как будто согласились, — подозрительно взглянули на приемыша Михаила. Отсюда родилось большое волнение умов, и один за другим пошли заговоры. Присягнули только некоторые, уступив чувству опасения власти, большая же часть подданных явно отказалась от такой присяги. И царь находил неудобным при таком смутном положении дел прибегать к силе и принуждению. Он видел, что и царь внук его задумывает о побеге по причине неопределенности присяги, какой потребовали от подданных. Поэтому царь на время успокоился и перестал требовать присяг. Он начал подумывать уже о том, как бы удержать от побега своего внука-царя. Он боялся, чтобы тот, отправившись и получив от латинян в помощь себе морское войско, не возмутил римского государства и его самого не лишил власти. Поэтому поставил тайно наблюдать за ним Сиргианна, только что выпущенного из тюрьмы. Этот Сиргианн незадолго пред тем содержался в страшной тюрьме за вины, о которых следует рассказать, начав несколько раньше, чтобы не знающие истории этого человека узнали ее.

4. Его мать принадлежала к царскому роду и была женщина красивая и степенная; отец был знатный человек между команами, которые, как мы сказали, гораздо раньше переселились к царю Иоанну[213] от иперборейских скифов. Сиргианн, при бойких дарованиях, еще прежде чем вышел из отрочества, сделался уже известен своими познаниями в науках. Потом, прилежно изучив военное дело, он выдался из ряда других и здесь — телесною силою, глубоким умом и, что называется, дьявольской сметливостью. Не исполнилось ему еще и 25 лет, как царь послал его военачальником и правителем одной македонской области, с которой находились в ближайшем соседстве иллирийцы. Так как он был весьма щедр, не любил приобретать и отнюдь не хотел иметь более, чем имели его соратники и сподвижники в битвах, то до такой степени расположил к себе всех, что все готовы были скорее умереть за него, чем жить и смотреть без него на солнце. Притом он был необыкновенно находчив в затруднительных обстоятельствах, умел при самом крайнем положении дела найти разнообразные средства поправить его и мог во всех случаях сохранить присутствие духа, так что все только дивились, глядя на него. Одна только слабость была в нем, которая, как какая-нибудь злая болезнь, растлевала все его дела и приводила его к тому, к чему мог бы прийти человек красивый, бодрый и отважный, но лишенный зрения. Во-первых, нарушив мирные условия, он навел хлопот с соседями триваллами, этолянами и акарнянами. Потом, удаленный оттуда, о чем еще расскажем, он стал смущать царей и расстраивать их дела. Таким образом сам накликал на себя беду. Лишенный предоставленной ему прежде власти, он деньгами обошел тех, которые имели вес у царя, и спустя немного опять получил прежнюю власть и удостоился звания пинкерна. На прежнее место он отправился с мыслью отложиться и в скором времени обнаружил ее; было узнано, что он думал обратить область, которою управлял, в свою собственность и тайными проделками сделаться независимым от царей. Поэтому Мономах Мистик хитростью схватил его и в цепях препроводил к царю. Этот Мономах по поручению царя управлял некоторой частью Македонии и по близости областей часто бывал у Сиргианна; причем, выведывал его тайны и под видом дружбы продолжал сменять одну хитрость другою, пока, как мы сказали, не схватил его и не отправил к царю. За эту вину посаженный в тюрьму, Сиргианн пробыл там долгое время. Между тем мать его не переставала с воплями и слезами упрашивать приближенных царя, умолять их и усердно просить за сына, ручаясь за него всем; наконец ей как-то удалось освободить его из тюрьмы, впрочем не прежде, как он представил царю письменную клятву пред святой иконой пречистой Богородицы Одигитрии, что впредь никогда не дозволит себе ничего вопреки повелениям царя. Освободившись от всякого подозрения, он успел заслужить к себе полное доверие своего благодетеля и сделался поверенным его тайн, так что поручена была ему и эта тайна, т. е. присматривать и наблюдать за внуком царя, царем Андроником, чтобы тот не убежал, о чем мы уже и замечали. Между тем Сиргианн, если следует верить слухам, ходившим в народе, как человек властолюбивый, но до сих пор еще не имевший случая осуществить свои планы, вообразил, что сама судьба доставляет ему случай вооружить царей одного против другого и таким образом, совершенно расстроив дела государства, самому захватить в свои руки скипетр, или же, отрезав часть от целой римской империи, в ней утвердить свою власть. Он пришел к царю Андронику младшему и открыл ему тайну деда-царя, говоря: «Мне, будто какой собаке, поручил царь следить за тобой. Он готовит тебе петли и кандалы, а ты, ничего не зная, сидишь себе, занятый детскими затеями. Что тебе пользы отплыть тайно в чужую сторону, где придется, как рабу, ожидать подачки с чужого стола, если даже и не будешь убит чужестранцами и не попадешься в сети и путы деда-царя? Забудь эти детские затеи и доверься мне, я подам тебе добрый и спасительный совет; если ты его примешь, то без труда и в короткое время получишь скипетр самодержавия. Я нахожу, что самое действительное для тебя средство в настоящем случае одно — бежать из Византии и удалиться во Фракию. Люди от природы расположены к новостям, — и бедные фракийцы, обремененные большими налогами, если только, явившись к ним, ты объявишь им облегчение и свободу, все охотно пойдут за тобой куда угодно, легко сбросив с себя долговременное рабство деду-царю и стряхнув его с себя, как какую-нибудь Танталову ношу. Если тебе нравится мой совет, то я готов быть для тебя помощником и руководителем в этом деле, — согласен весь труд взять на себя и надеюсь покончить все в скорейшем времени. Только и ты должен обещать мне с верными ручательствами, что получу от тебя награду по своим трудам и заслугам. Какую же награду? Большие почести и поместья, которые могли бы доставлять мне ежегодно большой доход. Кроме того, ты должен дать мне слово, что никто не будет у тебя иметь веса больше меня и что ты без моего ведома не будешь делать никакого государственного распоряжения. Видишь, как я готов разделить с тобою случайности и с какою охотою подвергаю себя вместе с тобою опасности из любви к тебе, забыв все те клятвы, какие давал царю. Если бы даже жестокая судьба решила мне поплатиться головою, я приготовился спокойно принять и это решение. Имея это в виду, не скупись же и ты своими обещаниями на мои требования, если хочешь быть цел. А так как время не позволяет долго медлить, и медленность грозит крайнею опасностью; то сообщим-ка о нашем намерении и другим лицам, которые, будучи недовольны царем, не выдадут ни нас, ни наших тайн и могут нам очень пригодиться». На этих условиях царь письменною клятвою обязался выполнить все его требования. Поверенными их тайн должны были сделаться Иоанн Кантакузин и Феодор Синадин, из которых первый в то время имел сан великого папия[214], второй — сан доместика при царском столе, а третий, Алексей Апокавк, был также доместик западных областей и правитель в ведомстве соляного производства. Последний был не из очень знатных, но человек умный, изобретательный и чрезвычайно хитрый. А двое первых доводились в родстве царю. Кроме того Кантакузин с детства рос вместе с царем Андроником и при прямоте, искренности и мягкости своего характера сделался его задушевным приятелем. Синадин между тем был в подобных отношениях к отцу Андроника, царю Михаилу, пока тот был жив. Они сделались таким образом участниками в тайне, точно хлебнули вина из одного кубка, и стали для Андроника тем, что факел для разведения огня и что лошадь для езды по открытому полю. Они составили одно нерасторжимое братство, и как с одной стороны даны были страшнейшие клятвы, так с другой получены обещания больших вознаграждений за усердие и труды. После того принялись за дело с полным рвением и усердием. Прежде всего Сиргианн и Кантакузин подбились к приближенным царя и купили себе управление городами и областями во Фракии: первый — над большею частью областей, лежащих внутри материка, и над всем взморьем до вершин Родопы, а Кантакузин — над небольшою частью лишь внутри материка, лежащею около Орестиады. Потом стали они стягивать войска, заготовлять вооружение и набирать новых воинов: частью из пришельцев, частью из таких людей, которые, при недостатке пропитания, и не находились на службе, и жили без всякого дела. Кроме того, охранение городов предоставили людям самым верным и преданным их видам. Всех же тех, в которых думали встретить сопротивление своим намерениям, под разными предлогами выпроводили из городов. Это они делали, разглашая предварительно о нашествии то приистрийских скифов, то морских сил азиатских турков, чтобы, прикрываясь завесою таких слухов, оставаться свободными от подозрения и удостоиться похвал от царя за свою распорядительность и свое усердие. Сиргианн между тем продолжал маскироваться и не переставал тайно извещать молодого царя о том, что делалось и что следовало делать.

5. Между тем царь, видя, что внук на его внушения отвечает неповиновением и пренебрежением и не оставляет своей обыкновенной вольности, решился сперва изобличить его пред патриархом и сенатом, а потом в оковах отправить в темницу. Впрочем, тогдашний логофет государственной казны Феодор Метохит удержал его от этого намерения, представив ему, что тогда шли праздничные дни и было время не такое, чтобы приниматься за подобное дело. Тогда была сырная неделя, в продолжении которой люди предаются роскошным пиршествам и попойкам и становятся от вина способнее к мятежным порывам. Нужно опасаться, говорил он, чтобы не случилось того, что совершенно противно твоему намеренью; судьба часто ветреничает и нередко встречает тем, чего, по-видимому, нельзя было ожидать. Между тем логофет государственной казны около этого времени кончил возобновление монастыря Хоры[215] и, сколько нужно было, отделал его внутри. Поэтому он любил иногда отстоять там всенощное бдение вместе с монахами. Но вот наступила суббота первой недели четыредесятницы, и на следующий день имело быть поминовение всех православных царей и патриархов, и он, по обыкновению, пришел на всенощное бдение, начавшееся с вечера. Около полуночи, когда мы стояли с ним вместе и слушали славословие, пришел кто-то от царя с новостью и требованием от логофета мнения о ней. Когда окружающие царя алебардщики[216], часовые и меченосцы хотели идти спать, тогда раздалось такое ржание около дворца, что все в нем встревожились. Это случилось в глухую полночь и тогда, как не было ни одной лошади ни царской, ни сенаторской ни внутри дворца, ни у ворот. Такая странность смутила души тех, которые слышали ржанье, и все друг друга спрашивали: что бы это значило? Не успело еще пройти первое смущенье, как снова раздалось ржанье, сильнее прежнего, так что дошло и до ушей царя, который послал узнать, откуда оно в такую позднюю пору. Посланный узнал, что ржанье раздается не от другой какой-либо лошади, а от той именно, которая написана на одной из дворцовых стен против молитвенного дома (πρὸ τοΰ ὲ υκτηρί) во имя Богородицы Никопеи[217] (Победительницы). Я разумею ту лошадь, на которой знаменитый в древности живописец Павел[218] превосходно написал едущим мученика Христова Георгия. На это логофет в веселом тоне, как обыкновенно отвечал на вопросы царя, сказал: «Поздравляю тебя, царь, с будущими трофеями. Я думаю, что ржание означает не другое что, как твой царственный поход против агарян, опустошающих нашу Азию». Выслушав это, царь тотчас послал к нему другого мальчика сказать: «Ты или по привычке дал мне веселый ответ, или почему-нибудь другому, только видно, что не понимаешь дела. А я тебе дам настоящее объяснение. Эта лошадь, как передали нам наши отцы, ржала так же точно и прежде, когда мой отец царь задумывал отнять у Балдуина, правителя латинян, этот пышный город. В самом деле, и он однажды встревожен был этим странным звуком. Он нашел в нем себе дурное предзнаменование, а потом спустя немного и самым делом убедился, что предзнаменование было на его голову, когда увидал, что этот пышный город опустошают римляне». Не зная, что на это отвечать, логофет сказал посланному: «Сегодня ступай, а завтра я дам ответ царю». Кроме этого, и колонна, стоявшая в восточном акрополе, на которой, говорят, когда-то находилась статуя Византа, основателя Византии, много дней тому назад начала колебаться и много дней колебалась явно, на что все стекались смотреть. На другой день великий логофет пришел к царю, но о чем они рассуждали наедине друг с другом, никто не мог узнать; только по некоторым признакам мы могли после заключить, что они сперва просмотрели какие-то гадательные книги, в которых неизвестные авторы темно и загадочно говорят о будущем, а потом сделали астрономические выкладки, посредством которых люди узнают течение звезд и догадываются о своем будущем, — и из них вывели такое заключение, что надобно ожидать нашествия неприятеля, смут в государстве и опасности для царской власти. Они и не воображали, что всему этому будет причиной царь Андроник младший: Бог скрыл это от них по неисповедимым судьбам. Они сильно встревожились и смутились. Возвратившись из дворца домой с головой озабоченной, логофет долго сидел молча, не говоря никому ни слова; от одной мысли он постоянно перебегал к другой и, будучи весь погружен в размышление о будущем, походил на глухого, совершенно бесчувственного ко всему окружающему, тогда как его супруга, дочь паниперсеваста и сыновья сидели по обыкновению около него и ожидали какой-нибудь веселой и приятной речи. Наконец его супруга потеряла терпение. И так как сама не отличалась находчивостью на словах, то дала знак дочери паниперсеваста, чтобы та заговорила о чем-нибудь кстати и к случаю. Последняя была еще очень молода, но отличалась большим умом и наделена была от природы таким даром слова, который годился бы скорее Платону, Пифагору или другому какому мудрецу, чем ей. Подняв глаза на отца, она заговорила так: «Батюшка, быть может, тебе покажется дерзким и безрассудным, что такая юная дочь свободно начинает говорит с отцом и такая несведущая обращает свою речь к мудрецу Олимпийцу. Но и мать мне поручает, и самое время и обстоятельства требуют, чтобы я сказала, что могу. Отчего ты, мудрее кого нет на свете, так долго молчишь? Ты находишься в глубоком раздумье и чем-то сильно озабочен, а чем, не хочешь сообщить нам, тогда как мы разделили бы твою печаль, облегчили бы твои страдания. Твой смущенный вид и твое молчание ясно показывают, что в твоей душе находится глубокая печаль, которая, овладев твоим сердцем, как бы каким-нибудь акрополем или как бы каким корнем и основою жизненных сил души, и, укрепившись там, помрачает светлость ума, путает мысли и подавляет эту правительственную часть души. Как масло, воск, хворост и сено служат пищею для огня, так молчанье, когда в душе скопились уголья печали, служит пищею и горючим веществом для печали; кроме того, оно не позволяет дыму, отсюда подымающемуся в душе, выйти наружу чрез уста. Очнись же, Бог с тобой! — и приободрись, чтобы твоя печаль, усилившись от времени, не принесла вреда, какого и не ожидаешь. Тебе совсем не к лицу — свою философскою твердость духа унижать малодушием и вместо мужества обнаруживать в себе слабость. Вред, какой приносит печаль, только усиливается, когда упорно молчат. Она мало-помалу проникает в самую глубь души, подобно загноившейся ране, и не перестает пожирать все, что ни встречается, пока не дойдет до самых, можно сказать, мозгов души и пока не заразит самых жизненных ее членов. Если есть у тебя какая-нибудь тайна; то пусть она и остается тайной для других, но уже никак не для нас, твоих родных». Такими и тому подобными словами, такою искусною речью эта достойная дочь подействовала на слух отца, заставила его прийти в себя и вывела из глубины забытья, подобно тому, как рыбаки острогами вытаскивают из моря рыб, а фокусники из чаши — змей. Несколько успокоившись, он дал свободу своему языку и начал говорить то же, что некогда говорил и Иов, и почти теми же словами: «О, если бы, — сказал он, — погибли те дни, когда я стал мужем и отцом. Если бы их не было, я легко распорядился бы собой. А теперь заботы толпою осаждают меня, и я не знаю, как избежать бедствий, которые грозят неизвестно откуда и которых следует ждать с минуты на минуту. Угрожает нам страшное нападение врагов, не знаю с которой стороны, — с моря или с суши, которые восстанут против нас и произведут сильное замешательство во всех наших делах — то же, что делает бушующий ветер, когда в открытом море, напав на большое грузовое судно, лишенное якорей, рвет его паруса и заливает волной». Сказав это, он опять замолчал, как бы подавленный теми мыслями, забыв о себе самом и о своей способности говорить. Потом встал и в совершенном упадке духа пошел в спальню, где и уснул; впрочем, долго не мог заснуть. Пришедши к нему, что было не редкость, на другой день, я узнал все; а я очень часто ходил к нему на беседу. Он много сделал для меня, поместил в возобновленном им монастыре Хоры, всегда выражал ко мне большую любовь и доброе расположение и ставил меня почти наравне с своими детьми, так что, один зная тогда науку астрономии в совершенстве, не отказался уделить от этого богатства и мне; даже часто при царе и ученых хвалился мною, говоря, что меня сделал наследником своей учености. Это он еще яснее показал в своих письмах ко мне и в стихах, написанных им впоследствии во время ссылки[219]. Обстоятельнее об этом скажем ниже. Будучи так одолжен этим человеком, и я старался по возможности отблагодарить его. Я, впрочем, часто ходил к нему не ради разумной только его беседы, но и для того, чтобы оказать ему какую-нибудь приятную услугу. Я учил его сына и дочь, о которой мы сказали, причем, объяснял им загадочные и трудные места, встречающиеся в книгах как светского, так и духовного содержания, и ночь этих мест обращал в день. Его дочь была и даровита, и любознательна; первым качеством она обязана была природе, а последним своей доброй воле. Услышав о тех обстоятельствах, я оцепенел от испуга, однако ж рассудил, что не следует молчать. Пришел к нему запросто и начал говорить: «Неудивительно было бы в трудных обстоятельствах падать духом кому-нибудь другому, кто не привык в жизни утверждаться на философских основаниях. Но я не могу похвалить тебя, — дивный ты человек, за то, что ты дозволяешь себе то же, что и другие, — тебя, которому следовало бы при таких обстоятельствах быть непоколебимой башней и образцом для других по твердости духа. Если философу следует быть мужественным даже и тогда, когда несчастье на виду и уже над головою; то что сказать, когда его еще нет и когда оно только предполагается в темном будущем! Многое зависит от воли Божьей[220]; чего ожидают, то не исполняется, и чего никто не ждал, то Бог совершает. Предсказания будущего в сновидениях и других бесчисленных видах, как мы знаем, заключают в себе много темноты и под своей обоюдностью, точно под покровом, скрывают свое значение, чем многих уже сбили с истинного пути и ввели в заблуждение. Одни сверх ожидания достигали счастливого окончания дел, другие — напротив. Ты знаешь, между прочим, что когда Александр Македонский выступал против Тира, ворон, пролетая случайно, уронил кость и попал ею Александру в голову. Птицегадатели и предвещатели приняли это за дурное предзнаменование и советовали Александру оставить поход. Но он пошел, принял на себя труд осады и взял город. Греки некогда, при нашествии персов, думали, что их корабли пойдут ко дну при Саламине, где им грозила конечная гибель, но, сверх всякого чаянья, они одолели противников и рассказами о своих трофеях наполнили целые книги. Крез Лидиец рассчитывал, перешедши реку Галис, разрушить великое царство Кира, но потерял и свое. Карфагенянин Аннибал некогда выжег всю Италию, не удалось только разрушить самый Рим пред глазами римлян; между тем, сверх всякого ожидания, они сделались владыками вселенной. Август, второй после Кесаря властитель Рима, совершенно отчаивался, когда Антоний и Клеопатра с большим войском, морским и сухопутным, шли на него; но, сверх чаянья, и победил врагов, и получил их владенья, т. е. Ливию и Азию. Да и к чему исследовать судьбы божественного Промысла? Управляя нашими делами, Он обыкновенно приводит их к известному концу без нашего ведома: то согласно с нашими надеждами, то вопреки им, то так, то иначе. Это походит на то, как если бы кто, вышедши из Пирея, думал переплыть Эгейское море, между тем силою северных ветров, сверх ожидания, был бы отнесен к Криту и Сардинии. Такого непостоянства полны и суша и море. Может быть, и ты, ожидая нерадостных событий, дождешься отрадных и с печального посева соберешь веселый урожай. Необходимо уравновешивать ожидания, не давая перевеса одним пред другими, неприятным пред приятными. Наконец, следует взять в расчет и то, что, как думает мудрый Эврипид[221], «одна и та же речь производит не одно и то же действие, произносит ли ее человек неизвестный или знаменитый». Все другие, что бы ни говорили, встревожат одного, много — двух. А ты, поверенный тайн царя и первый из астрономов, легко можешь повергнуть всех в глубокое отчаянье. Поэтому если не для себя, то для всех других будь веселей и в душе, и на словах. Возьми пример с тех мужественных кормчих, которые, несмотря на видимую и явную опасность, отнюдь не показывают унылого лица. Зная, что все пловцы возлагают на них надежду спасения, они успокаивают последних веселыми словами, утешают и ободряют, в то время как море бушует, волны поднимаются горами, дождь льет как из ведра и каждая минута грозит гибелью». Этими словами я пристыдил этого человека, так что, оставив, сколько мог, свою печаль, он по-прежнему стал являться в общество с лицом приятным, веселым и приветливым.

6. На шестой неделе св. четыредесятницы царь, призвав патриарха Герасима и архиереев, какие случились тогда, хотел при всех обличить внука и сделать ему внушение, чтобы он оставил думать о побеге. Он, думал царь, смирится и почувствует стыд в присутствии стольких свидетелей; в противном же случае будет наказан, и наказание будет явно справедливое. Внук Андроник пошел к деду, имея при себе несколько человек, скрывавших оружие под одеждой и имевших кинжалы, да и сам не был вовсе безоружен. Они согласились между собою, что если царь-дед обратится к нему с отеческими и кроткими внушениями, то они отнюдь не дозволят себе какой-либо грубости или дерзости, но останутся совершенно спокойны. Если же тот придет в гнев и станет грозить наказанием, то тотчас бросятся на него, убьют его на царском троне и сделают самодержцем одного Андроника младшего. Итак, внук, вошедши, сел подле деда-царя на обыкновенном своем троне, а своих сообщников оставил у дворца. Увещания и внушения показались ему отеческими, проникнутыми искренним желанием ему добра. И никакого беспорядка не произошло; собрание было распущено и разошлось с миром, а цари дали друг другу клятвы: дед поклялся, что не сделает наследником своего самодержавия никого, кроме своего внука, царя Андроника; а внук, — что никогда ничего не будет ни замышлять, ни дозволять себе ни против власти деда-царя, ни против его жизни. Когда Андроник младший вышел, то его сообщники, с которыми он был связан клятвою, обступив его, начали с криком выговаривать ему и обвинять его в нарушении данных им страшнейших клятв и в том, что он явно их выдал. «Может ли, — говорили они, — несправедливость быть больше? Ты чрез нас сделался страшен, непобедим и легко устроил все по своему желанию, а нас оставил под ножом и на краю погибели». Тронутый и пристыженный этими и подобными упреками и словами, царь позвал к себе великого логофета и, когда тот пришел, просил его, чтобы он уговорил деда-царя дать клятвенное обещание безопасности упомянутым сообщникам внука. Но логофет не дал и договорить ему и сказал: «И ты не дивишься, не воссылаешь Богу благодарений, не ценишь, что, сверх всякого чаянья, ускользнул из самых челюстей ада и спасся? Или не знаешь, что ты обязан мне и моим детям благодарностью по гроб, потому что решение, составленное против тебя, пред самым его выполнением, разрушил я, и только по моей милости ты теперь видишь это солнце? А ты, упуская это из виду, становишься ходатаем за этих потерянных людей. Бог с тобой! Не сообщайся с ними. Станут ли они соблюдать данные тебе клятвы, когда, не видя никакой опасности себе, не затруднились изменить твоему деду-царю и не побоялись ни молний небесных, ни срама людского»? Выслушав такие неожиданные речи, царь долго молчал, потом сказал: «Ступай»! — и снова принялся за прежние свои намеренья и затеи. Настала великая и святая седмица, в течение которой мы празднуем спасительные страдания Христовы; царь опять увидел, что внук ведет себя несогласно с его внушениями, не показывает постоянства в своих действиях и ровности в своем характере и остается все таким же легкомысленным, как и был. Это его огорчило и повергло в глубокую скорбь, так что раза два-три, не будучи в силах скрывать переполнившей его душу скорби и впадая как бы в забытье, говорил присутствующим: «В наше время нет больше уважения ни к царской власти, ни к святой Церкви». Тот между тем с своими сообщниками горячо принялся за выполнение своей мысли — бежать; разъезжал туда и сюда и готовил все, что было нужно. Старик, не зная его затей, скучал и в недоумении впадал в раздумье. Впрочем, по некоторым признакам и по некоторым подозрительным действиям внука он догадывался и сам о том, что делалось. Поэтому решился схватить его, и о своем намерении сообщил по секрету патриарху Герасиму. Патриарх бросился к царю, Андронику младшему, и выдал тайну. Последний теперь уже окончательно решил бежать. Настал день Светлого Христова Воскресения, а у него было решено вечером этого дня привести свое намерение к концу. По обыкновению он потребовал и получил ключи от ворот, ведущих в Гиролимну; так он всегда делывал, собираясь охотиться в утреннее время. Таким образом в самую полночь, когда все улеглись спать, он уходит со всеми своими сообщниками. Сев на лошадей, они на другой день приезжают к войскам Сиргианна и Кантакузина; последние находились при Адрианополе в готовности сделать торжественную встречу беглецу. Это было 20-го апреля 6829 (1321) года. — Но стоит заметить, что в делах человеческих ничего не бывает без божественного Промысла, а все совершается по Его неисповедимым судьбам; хотя мы и остаемся в неведении и придумываем событиям объяснения недостойные Промысла и не соответствующие действительности. Желая наказать кого-нибудь в искупление старых или новых грехов, Господь, подобно сведущему врачу, употребляет против трудно излечимых ран и сечение и прижигание. Плодоносная земля не получает благорастворенного воздуха; против людей восстают морские воды; начинают дуть буйные и противные их желаниям ветры; расходятся по дорогам моровые язвы. Подвергаются бедствиям люди, украсившие себя добродетелями и образованием и достигшие в своей жизни, выражусь так, дорийской гармонии[222]; все, что ни сделают они, оканчивается несчастным образом и совершенно вопреки их желаниям; сам Бог свыше дает такое определение. Между тем люди, прежде бедствовавшие, темные, полупомешанные, питомцы Фурий, начинают благоденствовать; глупцы берут верх над мудрецами; негодяи и рабы получают власть над людьми честными и благородными. Тогда легко заметить, что и демагоги, и правители городов, и отцы семейств, и торговые старосты, и судьи, и даже руководители в жизни монашеской, — все как бы по заказу служат бесстыдству и бесчинию и не могут или не хотят сделать ничего порядочного. Справедливость наших слов подтвердит то, что мы сейчас же намерены рассказать. Нападения турков становились чаще и чаще, вследствие чего положение римского государства становилось все хуже и хуже. Все орудия обороны, и свои, и получаемые царем со стороны, по воле Божьей, оказывались совершенно ничтожны. Тогда царь пошел другим путем, — правду сказать, — скользким, но, по тогдашнему трудному и тяжелому времени, не очень не соответствовавшим цели. Он нашел нужным увеличить ежегодные поборы с своих подданных, чтобы одну часть ежегодно употреблять на разные нужды, а другую тратить на врагов-соседей и на нее покупать мир с ними. В этом случае, впрочем, он поступил точно так, как если бы кто, желая подружиться с волками, перерезал себе во многих местах жилы и дозволил волкам пить его кровь и насыщаться. Друг перед другом стали являться охотники поступить в сборщики податей, причем каждый обещал доставлять доходов больше другого. Отсюда, конечно, величие государства римского с каждым днем стало упадать; зато в короткое время ежегодные доходы так возросли, что сборщики их отправляли деньги миллионами в царскую казну. На эти деньги старик-царь имел намерение постоянно содержать двадцать триир против морских и приморских врагов, постоянного сухопутного войска в Вифинии тысячу всадников, да еще во Фракии и Македонии две тысячи. Остальную сумму намерен был издерживать на прием тех или других послов, на ежегодные дани соседним народам и на другие бесчисленные нужды государства. Но это неугодно было Богу по причинам, Ему одному известным, — и внезапно все в государстве расстроилось от смут, точно марка перевернулась. Нельзя однако же не удивляться несказанной попечительности назирающего за всем Бога. За долговременную греховную жизнь нам следовало бы поплатиться бесчисленными и притом одновременными бедствиями. Но он послал их нам с снисхождением и человеколюбием. Он предал нас в руки не иноземных и иноплеменных врагов — варваров, но в руки единоплеменников, людей, связанных одними и теми же выгодами, знакомых друг другу и более милосердных, чем те, чрез которых нам следовало бы принять наказание. Из числа последних, со всех сторон стремившихся погубить нас, он многих поразил смертью, — чтобы они, напав на нас, изнуренных междоусобной войной и совершенно подобных надломленной трости, не повергли нас всех до одного в бездну погибели. В это время умер король Сербии[223]. Умер и правитель болгар, Святослав. Деспот Этолии и Акарнании был убит своим племянником по сестре, графом Кефалонии[224]. Умер также и последний наследник фессалийского престола из дома Ангелов. Но возвращаюсь назад. — Еще до солнечного восхода старик-царь узнал о побеге своего внука и в тот же день созвал находившихся в Византии архиереев (патриарх умер накануне побега). Он приказал им подвергнуть внука письменной анафеме, как изменника, равно и тех, которые ушли вместе с ним, как и тех, которые вздумали бы бежать или принять его сторону. Это очень легко было исполнено собором архиереев. Святое Евангелие носили всюду — по царским палатам, по дорогам, по площадям, и пред ним приводили народ к присяге в том, что он не будет содействовать младшему Андронику ни в мысли, ни в словах, ни на деле и еще крепче будет держаться старика-царя. Вот что делалось в это время в стенах царствующего города. Между тем сторонники молодого царя Андроника, провозгласив свободу от налогов фракийским селам и городам, немедленно приобрели себе там людей, готовых на все, что угодно. Все фракиане до самого Христополя тотчас вооружились за молодого царя с полною готовностью устремиться против старика. Первым делом — они стали смело бить объезжавших Фракию сборщиков податей, отнимать у них царские деньги и, нисколько не стесняясь, делить между собой. Не прошло и недели, как из Орестиады поднялось многое множество конницы и пехоты, стрелков и пращников, и отправилось к столице в уверенности тотчас же взять ее (так как она была возмущена и взволнована разногласием народа) и в надежде на поживу, какую доставляют бессовестным людям такие смуты. Всем движением заправлял Сиргианн. После четырехдневного пути они достигли Селимврии[225], и расположились лагерем в виду этого города. Они намеревались уже идти далее. Тогда старик-царь, понимая, что городская чернь не останется в покое, а взбунтуется, если увидит перед городскими воротами войско, предупреждает появление войска посольством к нему. В главе посольства находился епископ филадельфийский Феолипт, муж не только украшенный всевозможными добродетелями и внушавший каждому, кто встречался с ним, полное уважение к себе, но и отличавшийся редкою рассудительностью. Была послана и мать Сиргианна. Надеялись, что она скорее всех тронет сына и убедит его не подходить к стенам столицы, что грозило византийцам междоусобием и вместе гибелью всему их богатству, домам, мужчинам, женщинам, правителям, управляемым и что должно было пасть на совесть виновного таким тяжким укором, от которого он не освободился бы целую жизнь. Убеждения матери, думали, вынудят у него согласие отступить дальше и, уже отступив, вести переговоры. И действительно, пристыженный присутствием филадельфийского епископа, в то же время тронутый мольбами матери, он возвращается к царю, находившемуся тогда около Орестиады, сюда отправляются и послы от старика-царя, отсюда же получаются и необходимые ответы на те или другие вопросы. Наконец оба царя сошлись на том, чтобы молодой самодержавно управлял Фракией, начиная от Христополя до взморья около Регия и до предместий Константинополя, и вместе получил те земли в Македонии, которыми он решил пожаловать своих приверженцев. Земли эти были велики и каждому должны были приносить годового дохода многие тысячи. За стариком остались Константинополь и македонские села и города, находившиеся по сю сторону Христополя. За ним также осталось преимущество — принимать послов от окрестных народов и давать им необходимые ответы. Это — потому, что такие хлопоты были не по душе молодому царю. Он расположен был больше к жизни праздной, к охоте и тому подобным занятиям, поэтому те дела казались ему несносным бременем и ни к чему не ведущим изнурением. Условия охотно были приняты молодым царем, но не очень охотно стариком. Даже, сказать правду, он был совершенно против них и хотел выдержать себя против такого неожиданного поворота дел, но, не имея к тому средств, уступил и исполнил волю своего внука, как бы волю, изреченную с дельфийского треножника.

7. В это время и я, оставив риторические и философские книги, нашел полезным бывать у старика-царя и добиться короткости в беседе с ним, так как его беседа была умна, благородна и вполне достойна слуха людей образованных; ученые хотя и добивались ее, но не легко и не всякому это удавалось. Беседою великого логофета (он почтен был от царя уже и этим достоинством), беседою его, говорю, я был удовлетворен вполне после того, как выслушал от него науку астрономии. Сначала, впрочем, он не без сдержанности говорил со мною, и не хотел передать мне полного учения астрономии; потому ли, что еще не знал моих способностей, или (в чем был совершенно справедлив) потому, что держался мнения несравненного Синезия и пифагорейца Лизида. Они запрещают сокровища философии сообщать людям, нисколько не очистившим свою душу. Несправедливо было бы тотчас же всякого наделять тем, что достается после больших трудов. Притом от публичного преподавания философии, говорят они, божественные предметы подверглись бы большому презрению от людей. Потому-то я пришел к нему, когда у него никого не было, указал ему на безукоризненность своей жизни и просил — не считать меня наравне с большинством. Далеко, говорят, от Фригии до Персии. Затем, чтобы сильнее подействовать, я произнес лестную для него речь и сказал ему вот что: «Если бы природа разделяла поровну все наслаждения жизни, то приобретение их не было бы заманчиво и дорого, и тогда легко могло бы случиться, что не стало бы и побуждений ко взаимной любви. Но на деле приятное перемешивается с неприятным, и, как говорят греки, третья бочка у Юпитера бывает не без примеси горечи; бедняк горюет, но в то же время утешается надеждою на лучшие дни, и бедность возбуждает в нем отвращение к любостяжательности; один требует, другой дает, и наоборот; так постоянно идет между людьми взаимный обмен. Это служит основанием любви и самою крепкою связью между людьми. Всякий, надеюсь, согласится, что на этом основании земля тесно связана с морем и море с землею; Танаис поэтому же самому в своем далеком течении достигает Эллады, Истр доходит до Египта, и Нил смешивает свои воды с водами Меотиды. А кто скупится передавать свое добро другим, тот забывает, что при повсеместном распространении такого правила зло разлилось бы повсюду и все погрузилось бы в тьму и бездну мрака, — забывает, что держаться такого правила значит быть явным обидчиком тех, ради которых Создатель природы даровал ему известное благо. Всякому хорошо известно, что Промысл никому никакого блага не дает с тем, чтобы, получивши, пользовался им один; так и солнцу дает свет не для того, чтобы оно светило только себе самому. Если бы предметы существовали вечно и всегда оставались в одном положении, то, может быть, другой почему-нибудь и мог бы уклониться от обязанности делиться своими сокровищами с другими. Но теперь это совершенно невозможно. При таком положении дела некоторые, если не по другим побуждениям, то из желания заслужить бессмертие и приобресть себе неувядающую славу, сами вызываются на то, чтобы делиться с другими, понимая, что здесь заключается источник славы. И Пифагор, побывав у египетских мудрецов и быв посвящен в их таинства, захотел от эллинов похвал, для чего торжественно прибыл к ним из-за моря и, сделав известными всей Элладе свои душевные богатства, увековечил свое имя в потомстве. А вот и еще один — стремится из Азии к дельфийскому лавру и к олимпийской маслине, зная, что в увядающих ветвях этих дерев находится неувядающая слава, и что эта слава гораздо долее удерживается в памяти людей, чем все луга, источники и все красоты тамошней растительности. Итак, им и многим другим людям удалось различными способами оставить по себе память в потомстве; но о нашем веке, — не распространяясь много, — замечу только, что он чрезвычайно беден мудрыми людьми и, без преувеличения сказать, представляет собою бесплодную и ничем не покрытую степь. Такой век, говорят, настал некогда в Фивах вместе с Александром, но и в нашем теперешнем положении находится много такого, что годилось бы для трагедии. Только ты один из всех представляешь собой прекрасный образец человека. Ты то же, что луна между звездами и что огонь, разведенный во время мороза и стужи. Ни храмы наши, ни стены, ни рощи, ни портики не могут доставить нам столько украшения, сколько ты и краса твоего душевного богатства. По сознанию всех, ты доставляешь великую пользу государству, — ты помогаешь великому царю, как наблюдающие за Полярною звездой и Большой Медведицей помогают кормчим. Но что говорить? Был у эллинов и Фидий, прославившийся пчелой и кузнечиком, хотя и не так, как олимпийским Зевсом. Но и его слава вместе с его жизнью пропала скорее, чем пропадает полевая трава. Но если ты откроешь нам сокровища мудрости, таящиеся в твоей душе, то имя твое уже не будет предано забвению, подобно именам тех людей, которые, по выражению Платона, хромали в жизни. Нет, тогда ты вслух всей вселенной провозгласишь о своем величии и не только будешь иметь удовольствие слышать о себе восторженные отзывы долгое время, но и приобретешь славу, которая не ограничивается этою жизнью и никогда не стареет. Передай же, мудрейший во всей подсолнечной, своему отечеству то, чем ты украшен, как некогда поступили Ликурги и Солоны. Сделай честь этому славному городу, как некогда Сократы и Платоны — Афинам. Открой зеницы нашего ума. Покажи со всею ясностью, кто устроил вселенную и откуда в ней эта стройность. Научи, кому мы обязаны такими благами, — неотразимому ли влиянию звезд, как говорят языческие писатели, или Виновнику всего. Много времени и о многом я недоумевал, но еще не встречал ни одного ума, который бы освободил мою душу от недоумений. Научи же нас, если не ради чего-либо другого, то ради этой цели. Можно ли дойти до более жалкого положения, чтобы в то время, как небеса поведают славу Божию, оглашая всю вселенную, оставаться в отношении к ним глухими и бесчувственными и ограничивать знакомство с ними общедоступными сведеньями о звездах. Притом отказать нам в нашей просьбе было бы крайнею несправедливостью, когда для ее удовлетворения нет нужды, подобно Пифагору, плыть из Египта в Аттику, или нет также нужды, подобно Платону, разъезжать по Ионийскому морю из Аттики в Сицилию и к тиранам и оттуда обратно в Академии и места собраний перипатетиков. Вместо Лицея и Стои ты можешь из обыкновенного твоего помещения распространить на весь мир свою мудрость. Может быть, ты предпочитаешь всему этому что-нибудь другое и потому оставляешь в покое свой несравненный язык. Но не нужно упускать из виду и того, что все неверно и непостоянно, и что судьба не дает ничему оставаться в одном и том же положении. Одни из людей в самый полдень скрываются в тайниках мрака и забвения, а другие сразу после сна и ночи переходят к сну и ночи, бросая навсегда позади себя все заботы. Да и сама мудрость перебывала во многих местах. Египет, говорят, был первым ее местопребыванием. Потом она перешла к персам и халдеям. Потом посетила афинян, оттуда же наконец улетела и, как птица, спугнутая с гнезда, уже давно блуждает, не находя себе места. Но теперь она или перестанет блуждать и останется здесь у нас, если тебе это будет угодно, или окончательно оставит нас, поднявшись к небесам. Не досадуй на меня за мою настойчивость. Меня побуждает говорить, между прочим, и опасение, какое внушает мне ветреное время; боюсь, чтобы оно, вырвавшись откуда-нибудь, как из засады, не унесло от нас и не скрыло столько добра. Следует прибавить и то, что мы заботимся не столько о себе самих, сколько о твоей славе в потомстве; хотя, без сомнения, если бы желающему можно было достигнуть того, чего он пожелает, я от всей души пожелал бы тебе жить вечно, чтобы нам постоянно радоваться, глядя на тебя, как на какое-нибудь неоцененное сокровище. Конечно, ты раскроешь нам свои богатства, если только наши просьбы к тебе не пропали даром». Сказав великому логофету такую речь и тем высказав ему свой образ мыслей, я добился того, что он охотно стал руководить меня во всем, пока наконец, беседуя с ним, я незаметно достиг полного удовлетворения.

8. Тогда стал я домогаться более совершенной беседы с царем, потому что я и сам часто видал и слыхал от всех тех, которые были в коротких отношениях к нему, что он свой дом сделал не только училищем благопристойности, благочестия и всякой добродетели, владея при своей многолетней опытности и природных дарованиях богатыми сведениями по этой части, но и превосходнейшею гимназиею умственного обучения и, выражусь так, полем для состязания людей ученых. Как любитель просвещения, и я явился к нему. Одиночное изучение наук, какое получается при посредстве книг, будет ли оно коротко или обширно, по моему мнению, походит на телесный организм, не имеющий еще души и только снабженный внешними чувствами, или лучше — походит на смешение в желудке различных яств, нуждающееся в теплоте для сварения. Это — та теплота, которая приобретается по мере смены времен и по мере ознакомления с частными предметами жизни и опыта, которое приводит уже к общим выводам. Можно видеть, как некоторые вследствие жизни праздной, одинокой, несообщительной и совершенно отрешенной от того, что делается вне их стен, притупили свои душевные силы, заглушили свои природные дарования и сделали себя решительно неспособными действовать в обществе. Но вот я отправился к царю, имея на исходе уже 27-й год от рождения. Так как, сверх всякого ожидания, я был им принят, то тотчас же в похвалу его красноречия и мудрости произнес пред ним следующую речь: «Если бы я видел, державнейший Государь, что в наше время есть такие люди, которые могут достойно прославить твое величие, то я никак не осмелился бы высказать то, что хочу высказать, — никак не решился бы говорить, и речи предпочел бы молчание, я охотно уступил бы эту честь тем, которые могут говорить тебе похвалы, равные твоим достоинствам. А так как пред обилием твоих достоинств оказывается бедным слово каждого, кто бы он ни был, и так как нет решительно никого, кто бы мог достойно восхвалить тебя или был хотя близок к тому, то, думаю, мне не поставится в вину, если я, насколько у меня станет сил, выполню свой долг. Если же, с одной стороны, странно, что я решаюсь на дело, превышающее мои силы, то, с другой, нет ничего и удивительного, если я окажусь бессильным наряду с другими. Я вполне убежден, что тому, кто намерен достойно прославить твои дела, прежде всего нужно пожелать такого же дара слова, каким владеешь ты, иначе это будет соединено с большим трудом для всякого. Своим красноречием ты далеко превзошел других и совместил в себе все достоинства, которых не имел в равной мере никто ни при нас, ни прежде нас, хотя бы кто пересчитал всех от самого начала. Достигши этого места, я останавливаю свое слово, не смея ни восхвалить всех твоих достоинств, ни опустить некоторые из них. Причины тому явны и очевидны: мое бессилие и требование долга. Они, будучи противоположны, влекут мою мысль в разные стороны, — и мне грозит опасность при соглашении противоположностей не сделать ни того, ни другого. Если бы на моем месте были те, чьи имена прославлены за мудрость, то и они оказались бы бедными пред богатством твоих достоинств. То же самое случилось бы и с нашими современниками. На что же мне остается решиться, как не на то, чтобы, опустив большую часть твоих достоинств, ограничиться только некоторыми, и притом такими, которые мне по силам? Итак, я бросаюсь на опасность и, быть может, не останусь в стыде, подобно неискусным борцам на олимпийских играх. Я совершенно убежден, что мне следует только наблюдать за предстоящей мне опасностью и за самим собою, чтобы не поступить подобно тому, как если бы дитя, прежде чем его отняли от груди, захотело бы питаться хлебом. Если бы это случилось, оно бы заболело. Я нахожу необходимым сделать то же, что делают, входя в чертог, украшенный множеством разнообразных произведений ваяния или живописи: из множества достоинств царя, из которых одно спешит смениться другим, остановиться на одном или двух. Говорить же о большем числе их, конечно, можно, но как бы после не пришлось раскаяться. Если нелегко воздать должное двум достоинствам, то тем более труда потребуется при большем числе. Пусть же другие говорят, как я сказал, о прочих достоинствах царя, а я стану восхвалять величие его ума и силу его красноречия. Об них я знаю и по собственному опыту, и по отзывам других. Все об них говорят, все им удивляются. Я и сам никогда не вспоминаю об них иначе, как с удивлением и недоумением, которое, из них восхвалить прежде и которому отдать преимущество. Я знаю, что чем больше говорить о тебе, тем больше остается сказать. Обращаясь к самому себе, я нахожу себя в том же положении, в каком бывают хватающиеся руками за гладкие вещи. И теперь, царь, если бы мне позволено было, я не преминул бы назвать тебя солнцем земным, потому что, как все потоки света сходятся в солнечном диске и оттуда, как из общего вместилища, расходятся, доставляя всем возможность видеть, так точно и в тебе соединяются все роды мудрости, которые, как будто с неба, несутся на все страны земли, заставляя всех удивляться. И как нет и не будет никого, кто бы не видал солнечных лучей, исключая слепых, так точно нет и не будет никого, кто бы не слыхал о твоей мудрости, кроме глухих. Так, назвав тебя солнцем земным, я не сказал ничего особенного, и если кто скажет больше, я не стану противоречить. Я думаю, что уже тем самым, что небесные тела постоянно находятся в одном и том же положении, уменьшается удивление к ним; между тем дела человеческие постоянно меняются и один человек превосходит ими другого. После этого не заслуживают ли особенного удивления твои дела, которые и лучше всех и прочнее всех? Так и должно быть. В какой мере превосходишь ты всех своею властью, в такой же следует тебе превосходить всех и своею мудростью. Один софист в похвалах Димонакту[226] удовольствовался одним перечислением некоторых остроумных изречений Димонакта, чтобы показать, как велика была его мудрость, это достоинство, высоко ценимое людьми. Но был ли он наделен и красноречием, не показал. Конечно, тот и не имел этого дара. Потому что если бы имел, то софист, предположивший себе целью восхвалить его, не умолчал бы. Что же касается до тебя, то, положим, кто-нибудь и описал бы лабиринт твоей мудрости и изложил бы на доске твои суждения, но твоего красноречия никак не изобразил бы, разве употребил бы какое-нибудь сравнение, напр., уподобил бы его разлитию Нила, которое египтяне вымеряют локтями, или разнообразным отпрыскам винограда. Подлинно, оно локтями возвышается, наполняясь невидимыми потоками ума, или, подобно винограду, разрастающемуся из плодовитого корня, делает множество оборотов и постоянно за одним отпрыском дает от себя новые и прекрасные отпрыски. Твое красноречие не таково, чтобы истощаться в своем течении или чтобы приносить плоды, отзывающиеся недозрелостью мысли, и смутно изображать тайны великого ума. Оно не таково, чтобы в нем заметить некоторый недостаток упражнения и не обратить внимания на явный отпечаток глубокой проницательности. Нет, оно так обильно, что из него всякий во всякое время и сколько угодно может черпать полными чашами. Впрочем, должно соблюдать известную меру и иметь точный расчет, так как оно обременит того, кто почерпнет больше, чем сколько ему требуется, и укрепит лишь того, кто заботится об одном подкреплении своих сил. Но и необработанная твоя речь столько же имеет значения, сколько необтесанные камни, приготовленные для будущих стен храма. В твоих словах так много приятности, что, подумаешь, в твоих устах живет бог любви. Слушатели твои приходят в восторг, когда слушают, и чувствуют в своих ушах приятнейшие отголоски, когда удаляются; ощущение удовольствия остается в них надолго, точно вкус меда на языке, когда его отведаешь. Рощи, луга, пустыни только во время весны оглашаются приятнейшим пением птиц: здесь и определенное место и определенное время. Но твое мелодическое слово звучит не весной только, а круглый год, во все четыре времени, им оглашаются не луга только и рощи, а вся суша, — ее я не ограничиваю геркулесовыми столбами, а разумею всю, сколько ее ни находится во вселенной, она лучше всякого аттического пепла[227] обрисовывает твои достоинства. Я уверен, что слава о тебе достигла крайних пределов земли кельтов, дошла до народов, обитающих при океане, и до самых индов. Но главное то, что ты обилием мудрости своей превосходишь всех людей в мире. И так слава о тебе, точно на кораблях, расходится во все концы и всю землю наполняет удивлением к тебе. Я имею и доказательства своим словам. Нет ни одного народа на всей земле, от которого не приходили бы к тебе на голос твоей громкой славы; притом все считают за счастье явиться и узреть тебя. К тебе стекаются, подобно потокам, со всех концов вселенной; тебя постоянно окружают, как Пифагора его ученики; с напряженным слухом и сдержанным дыханием ловят твои слова, как ответы людей свыше вдохновенных. С таким усердием внимают твоей беседе, без сомнения, потому, что она удивительна. А что ты свободно отвечаешь на всевозможные вопросы, дивно рассуждаешь о предметах, неизвестных у нас и в нашем краю, и достойным образом говоришь о вещах, требующих полного внимания и сосредоточенности; то этим ты, не затрудняюсь сказать, далеко превзошел Периклов и Несторов. Их речи, случалось, имели и несчастный конец, а речь твоя всегда сопровождалась соответствующими ей последовательностями; притом много значения отнимало у их слов народное хвастовство, подобно тому, как червь отнимает красоту у яблока. А твои уста, чуждые всякого хвастовства, вполне безукоризненны. Я думаю, греки, чтобы только придать больше важности себе, сказали об Орфее, что он своей цитрой приводил в движение и неодушевленные предметы, хотя такое действие он производил своей игрой только на простаков. А если бы и мы захотели истину возвести в миф, то поставили бы себя в большое затруднение: как можно представить в более возвышенных чертах то, что составляет верх совершенства! Если поэты многое возводили в мифы, то это делали или потому, что не доставало сил у тогдашних людей для такого совершенства, или потому, что сами поэты находили удобным прибегать к мифам для большей ясности. А что все, что они выдавали за чудо или миф, нисколько не превышает человеческих сил, это ты доказал самым делом. Прежде, слушая то, что говорили об Академии, Лицее, Стое, я воображал, что в них заключается все великое и прекрасное, благодаря Платону, Сократу, Зенону и всем тем, которые составили себе известность философствованием. А теперь я и думать забыл о них, как проснувшийся о своих сновидениях, и нахожу, что их дарования не так редки, чтобы не нашлось подобных им, и что они скорее посредственны, чем велики. Я иначе и не могу сказать, видя, что ты настолько превосходишь их, насколько я чувствую бессилие выразить свое удивление к тебе. Много значило бы и то, если бы твои достоинства только равнялись достоинствам тех прославленных людей, но ты еще превосходишь их, сколько в рапсодиях Стентор[228] превосходит других глашатаев. Своими речами ты делаешь из своего дворца и Академию, и Лицей, и Стою, и его справедливее было бы назвать жилищем всевозможного образования. Нет никого, кто бы, послушав твоего голоса или только увидев твое лицо, не получил величайшей пользы для себя, будем ли иметь при этом в виду нравственное преуспеяние, умножение знания, усовершенствование в красноречии или приобретение искусства рассуждать. Те, которые не слышали твоей беседы, ничего не слышали. Конечно, найдутся и такие, которые, будучи щедро наделены дарами природы, приносят прекрасные плоды при твоем влиянии, подобно тому, как птицы прекрасно поют при утреннем зефире. Все такие люди гораздо больше ценят того, кто помнит твои изречения, чем кто помнит рапсодии Гомера. Говорят, в древности сирены доставляли большое наслаждение своим пением, которое чрез слух проникало в самую душу. Но это наслаждение было небезопасно и стоило жизни. Каждый неизбежно умирал, если только не затыкал уши воском и не делал себя глухим к мелодии сирен. Когда же ты говоришь, то не только не хотят затыкать уши воском, но соблюдают мертвую тишину, потому что природа не наделила всех частей тела слухом, как мифология наделяет свои существа глазами. Каких Демосфенов не превзошел ты искусством и силою речи! Каких Платонов не превзошел глубиною и благородством мысли! На кого из людей не подействовал ты так, что тебе более удивляются, чем некогда в самое цветущее время в Аттике — Сократу! Да и возможно ли иначе, когда все находят в каждой твоей беседе и приятность и силу убеждения, как в полевых цветах разнообразные краски? Таким образом ты всех делаешь страстными поклонниками твоей Каллиопы. Никто, конечно, не усомнится, что своими достоинствами ты соперничаешь с Соломоном, и никто не скажет, что Соломон превосходит тебя. Нельзя сказать, чтобы там было много свидетельств, а здесь немного, или что там немного, но важные, а здесь много, но неважные. Удивляющиеся Соломону не имеют у себя другого свидетельства, кроме свидетельства южной царицы, совершившей путешествие в Палестину. А для тех, которые прославляют твои дела, как всякий согласится, представляют свидетельства и север, и юг и остальные концы земли, чем уничтожается всякое подозрение в справедливости их слов. Анаксагор говорил, что тот ум мудр, который всем управляет и всему бывает причиной. Но и ты, при всей удивительной мудрости, управляешь всеми делами государства и всей империей и при необыкновенном уме так верно ведешь все к совершенству, что от века не было тебе равного. Притом же, мне кажется, много правды в словах того, кто сказал, что о делах нужно судить по намерению, благоразумию и мужеству, с какими они совершаются, а не по их численности. Как превосходный музыкант производит приятнейшее сочетание звуков, то напрягая струны, когда нужно напряжение, то ослабляя, если это лучше, и соблюдая точный размер и преемственность звуков, так и ты при своей мудрости всем своим делам сообщаешь музыкальный размер и чудесную гармонию, причем все дела остаются в полном соответствии одно другому, и все приходят к убеждению, что чрез тебя все премудро устрояет сам Бог. Таким образом все люди считают тебя каким-то божественным человеком, человеком выше человека. Светлым взглядом ты проникаешь в расположения и намерения своих подданных и отлично узнаешь, к каким добродетелям или к каким порокам они более склонны, и потому держишь себя так, как следует всем людям, управляешь, как говорит Пиндар[229], разнообразнейшими стремлениями всех и каждого, направляешь их к тому, что лучше всего. Всякому известно, что ни Фемистокл никогда не достиг бы такой славы, если бы Ксеркс не двинулся на эллинов, ни Мильтиад, конечно, не приобрел бы такой известности, если бы персидские сатрапы с оружием в руках не проникли из Азии в Аттику и Марафон. Но их доблести были, можно сказать, домашние, они подобны сокровищам, которые лежат где-нибудь незаметно в углу дома. А твой ум, досягающий до неба, дает о себе знать в бесчисленных делах, которые не страшатся и самых перемен времени. Это яснее всякого пробного камня показывает, что произведения твоего ума все из чистого золота. Ты принял государство в самое смутное время, подобное тому, когда над нашими головами проносятся облака, гонимые северным ветром. Тогда хлынули на нас все народы с такою же стремительностью, с какою, говорят, разливается Нил. И ты один выдержал этот напор при твердости своего духа, точно скала, которая остается неподвижною, несмотря на удары громадных волн. Укротив бури опасностей, ты ввел нас в спокойную пристань. Ты так распоряжаешься всем и так выполняешь свои планы, что решительно никто не догадывается о них прежде, чем они будут выполнены, — и так легко, что для других труднее изобразить на словах твои дела, чем тебе их совершать. Отсюда выходит, что если бы кто захотел перечислить все твои полные мудрости слова и дела и все твои трофеи, то он сделал бы то же, что решившийся пересчитывать часы каждого дня, потому что не проходит ни одного часа без того, чтобы он не был свидетелем твоих дивных слов или дел. Одно твое изречение смягчает и укрощает самого неукротимого и зверского человека легче, чем гусли Давида укрощали демона Саулова. Благодаря тебе, мы теперь свободны от всякого страха. Видя, что ты сидишь, так сказать, на корме нашего государства и неусыпно бодрствуешь, мы по прошедшему с уверенностью заключаем о будущем, — что и теперь грозящие нам бедствия будут отражены прежде, чем наступят, и что они только доставят тебе, при твоей мудрости, новые трофеи. Быть может, некоторые, пока не узнали о твоей удивительной мудрости, и обнаруживали в себе малодушие, но теперь ты и для них стал тем же, что зефир для людей, палимых солнечным зноем. Но к чему я, человек способный на малое, погрузился в бездну твоих достоинств? Это же самое я говорил и в начале речи, чувствуя себя не в силах превознесть тебя похвалами. Я воображал, что для выполнения долга для меня достаточно будет сказать лишь о немногом, остальное же могу я легко оставить, если захочу. Но я и не догадывался, что, поступая так, жестоко ошибаюсь. Предположив себе говорить о самом важном предмете — о твоей мудрости, без тех дел, которые чрез нее совершаются и за нею следуют, как за судном лодочка, я потом увидел себя в положении человека, который, взяв в руку цепь за одно кольцо, вообразил бы, что может унести ее так, что прочие кольца не будут двигаться. Это свидетельствовало бы о большом безрассудстве, как и моя решимость. Впрочем, она не такова, чтобы не заслуживала извинения, если только заслуживает некоторого извинения тот, кто, будучи незнаком с морем, плавает около берегов, а в морскую даль никак не осмеливается пуститься. Наконец я считаю делом благоразумным, проплыв, сколько силы позволяли, мимо, — выражусь так, — берегов твоих доблестей, ввести свое слово в пристань молитвы. Господь Бог, воздвигший в твоем лице для настоящего времени мужа, какого только мы могли бы пожелать, да хранит вечно и твое царское Величество и весь твой дом, чтобы вместе с тобою всегда благоденствовать и нам».

9. Итак, вот что мне удалось тогда. Потом чем дальше подвигалось время, тем больше я приобретал расположение и благосклонность царя. Он вздумал даже возвести меня на первые ступени церковной иерархии и на первый раз принуждал меня принять сан хартофилакса, как какой-нибудь залог будущих повышений, чтобы таким благовидным средством заградить уста тем, которые завидуя чести, какой я был от него удостоен, наговаривали ему на меня, так как я не был еще в летах и не имел, как другие, ни седого волоса да и никакого иерархического сана. Он приготовил для меня даже и приличные предназначенному мне сану одежды, как будто дело было уже решено. Но я, сознавая свою молодость и то, что мой возраст не соответствует таким высоким обязанностям, пришел к нему и сказал: «Я нахожу нужным кратко объяснить твоему Величеству, что моя молодость не позволяет мне принять иерархической должности. И мои лета не таковы, чтобы принимать на себя дела, соединенные с ней; притом и страсть к спокойному занятию науками еще кипит во мне и крепко уверяет меня, что не прежде меня оставит, пока не будет насыщена вполне. Тогда душа моя будет уже свободна и готова на служение Богу. А теперь дерзновенно коснуться таинств для меня дело слишком трудное, чтобы я легко мог его себе дозволить. Если это странно для другого, то не странно для меня, потому что я понимаю себя лучше всякого другого. Сколько это дело требует опытности, столько во мне неопытности, по крайней мере, в настоящее время. И если такой несведущий человек дерзнет взяться за дела божественные и неприкосновенные, то он поступит так, как если бы кто бросился в море, не выучившись плавать. Это несвойственно человеку здравомыслящему, и я изумился бы, если бы кто-нибудь, находясь в здравом уме, только помыслил дозволить себе что-либо подобное. Каких молний, каких морских пучин не заслуживала бы такая дерзость? И скажу, что благосклонность ко мне твоего Величества, твое попечение обо мне и твое живейшее желание облагодетельствовать меня так меня удивляют, как ничто и никогда не удивляло. Я решительно не могу понять, чем руководишься ты, царь, по отношению ко мне? Разве только подражая общему всех Владыке, как первообразу, ты обращаешь внимание не на причины, по которым благодетельствуешь, а лишь на то, чтобы как можно больше оказывать благодеяний. Это всего естественнее и приличнее для каждой власти. Когда благодетельствуют за что-нибудь, тогда благодеяние принадлежит благодетелю не больше, чем тому, кто его заслужил. Но для тебя привычка благодетельствовать обратилась во вторую природу. Известно, что все существующее действует своеобразно, согласно с своею природою: вода делает предметы влажными, огонь жжет, и все другие вещи во все продолжение своего существования удерживают те свойства, какими каждую из них наделила природа, и никогда ни в каком случае и никакая сила не может лишить их этих свойств. Точно так и ты, рожденный для благодеяний, никогда и ни в каком случае не перестанешь благодетельствовать, — как будто это сделалось неизменным и постоянным свойством твоей природы. Я желаю возблагодарить тебя, но не имею сил сделать это достойным образом, поэтому столько же порицаю свою речь и время, сколько и себя самого; так как, мне кажется, и то и другое заслуживает порицания. Речь, когда возвышается над материальным и касается душевных качеств, не должна, по моему мнению, походить на изменяющееся время, но должна быть всегда равна самой себе, чтобы всегда служить верным изображением действительности. Но она незаметным образом изменяется, как скоро встречает громадное сокровище твоих доблестей. Она такою оказывается слабою, что никто, прибегая в ней, не может воспеть твоих дел достойным образом, хотя на это давно уже покушались и покушаются. Поэтому и я никак не мог быть уверен, что в состоянии буду выполнить свое намерение достойным образом, хотя и желал того более, чем каких бы то ни было сокровищ. Чрез это я своим словам сообщил бы величайшее значение, какое касающиеся святых тайн сообщают своим рукам. Но как в книгах встречаются пословицы[230], говорящие о многом таком, что для нас невозможно; так здесь встречается дело, которое можно назвать невозможным, да таково оно и есть. Здесь мне приходит на память один аттический миф, в котором Момос[231] досадует на Зевса и смеется над ним за то, что тот, сообщив всему пышную и дивную красоту, не произвел того, кто бы мог быть достойным хвалителем всего. Так точно и мне теперь приходится смеяться над временем и досадовать на него. Если бы оно, произведши в твоем лице такого совершенного человека, какого прежде не бывало, произвело вместе и таких людей, которые могли бы достойным образом восхвалить тебя, то, благодаря ему, явилась бы и достойная тебя речь. А теперь тому, что составляет верх совершенства, воздается честь только вполовину. В древности воздавали честь мудрецам, не имея для этого достойных такой чести дел. А теперь есть достойные удивления дела, но нет людей, которые бы достойно восхвалили их: эти дела остаются недоступными похвалам, каковы они и есть по своей природе. Речи одинаково оказываются неудачными: и тогда, как для них не бывает приличных предметов, и тогда, как есть приличные предметы, но нет людей, которые знали бы им всю цену или могли бы их увековечить в потомстве. Поэтому ныне те только должны быть благодарны времени, о мудрости которых и других достоинствах ходит молва, потому что время вместе с молвою обыкновенно придает делам большие размеры. Последнее зависит от того, что вместе с смертью человека прекращается то, что могло бы служить ему обличением, как прекращается и обыкновенно встречающееся равнодушие к настоящему. Время любит поселять в нас равнодушие к настоящему и пресыщение, потому что настоящим мы можем наслаждаться посредством всех чувств, иметь его под рукой и пользоваться им по произволу. Прошедшее, напротив, никогда не производит пресыщения, потому что сообщается нам скудно и доходит до нас чрез одно только из всех чувств — чрез слух. А кому надоели мед, мясо и другие принадлежности богатого стола, у того иногда является желание сыру и луку, не потому, чтобы это было лучше, а кажется лучше от редкого употребления. Хотя это верно и хотя пресыщение настоящим бывает всегда, но твои дела, принадлежа и настоящему, которое мы и видим и слышим, не производят в нас ни малейшего пресыщения, а еще больше привлекают к себе, подобно речной воде, которую видят истаивающие от жажды. Так, ты стоишь выше и того, что говорится в притчах св. Писания[232]. Всякий может сообщать о тебе не какие-нибудь давно минувшие дела, к которым можно прибавить и небывалые подробности, когда для повествования оказывается недостаток содержания; так поступают мореплаватели при недостатке груза: они наполняют пустые места корабля морским песком. Но твои дела, точно на сцене, находятся на виду у всех и провозглашаются тысячами языков, которые перебрали для них всевозможные похвалы. Впрочем, для них нужен язык, обработанный в Академии и Стое, при Демосфеновых свечах; потому что пред твоими достоинствами уничтожаются все языки настоящего времени. После этого мы не поступим безрассудно, если, удержав свой язык, ограничимся одним только созерцанием твоих дел. Мы одарены для развития нашего ума многими чувствами, чтобы ничто существующее в мире не скрывалось от нас и чтобы приобретения одного чувства пополнялись другим. Те доблести, которые доходят до нас чрез слух, на который не всегда можно полагаться, справедливо требуют при повествовании и объяснений, а те, которые находятся пред глазами, несмотря на то, что составляют неслышимый голос, провозглашают о своем значении лучше всякого слова и не нуждаются в объяснениях. А если бы кто потребовал объяснений, то поступил бы так же, как если бы кто в самый полдень, когда солнце находится над головою, потребовал для объяснения, что такое солнце, маленького угля. Особенно если дела необычайно велики и возвышенны, лучше всего молчать и удивляться, чтобы вместо изображения их достоинств не унизить их. Вот, например, на небесах какая дивная вещь — солнце, которое с таким блеском совершает свой путь, и никто даже поныне не решился, согласно с законами похвальных слов, явно воспеть его величие, красоту и прелесть. Во всем мире не находя ничего, с чем бы можно было сравнить солнце, всякий боится сказать об нем что-нибудь определенное. Но гораздо более боится всякий решиться на то, чтобы приличным языком изложить твои дела, потому что ты в одном себе соединяешь все, что есть возвышенного и прекрасного во всех людях. Если бы законы, по которым составляются похвальные слова, были взяты с тебя, то они были бы не только разнообразнее, многочисленнее и строже, но и ближе к жизни, и искреннее, и правдивее. А нынешние, будучи подобны розе, увядшей и потерявшей свою красоту, при похвалах другим, может быть, и годятся, но в приложении к тебе оказываются столько же странными, сколько странны были бы для летающих в воздухе птиц льняные одежды. Таким образом, находясь в недоумении и не зная, к какому обратиться примеру в своей речи, я решаюсь воспользоваться тем, который далеко ниже требуемого. Впрочем, в человеческих делах и не бывает ровного течения; они идут то хорошо, то дурно. Поэтому в них не одни и те же принимаются меры, но многоразличные; отсюда вошло и в пословицу: ὁ δέυτερος πλοΰς (вторая попытка). Когда не удается первая попытка, тогда мы прибегаем ко второй и даже к третьей. Между всеми вещами есть какое-то сродство и подобие, потому что, будучи составлены из одних и тех же стихий, они как будто происходят от одной матери и от одного корня. Например: когда все освещающая лампада удаляется от нас, мы употребляем лампы и факелы и ночью искусственным образом делаем второе солнце. Также когда хотим изобразить весь мир, то на небольших шарах отмечаем круги и движения неба и его отношение к земной окружности. Далее, если мы обратимся к живописи; то и здесь найдем множество образов и примеров, и сцену с декорациями и представлениями, соответствующими действительности. Но подражая как природе, так и самому Творцу вселенной, живописцы не могут однако же вдохнуть жизни в свои тени с действительности, ни дать животворного солнца для семян, они производят только игру красок, и то извлекают из земли пшеницу, еще зеленеющую и только что наливающуюся, то изображают уже отяжелевшую от спелых зерен, которые не хотят далее оставаться ни на стебле, ни в колосе, и только что не зовут серп; и это живописцы делают, не дожидаясь известной поры или появления и исчезновения звезд, нет, в один день у них пшеница и вырастает, и становится готовою для гумна. Вот и мы, не имея возможности исследовать дело надлежащим образом, прибегаем ко второй попытке, и обращаемся к примерам для объяснения дела, хотя эти примеры и далеко не соответствуют ему, а, впрочем, внушены искренним чувством. Теперь следовало бы небесным звездам, отличающимся своей величиной и красотой, собравшись в одно какое-нибудь место на небе, описать и изобразить все великие дела твои, чтобы как небеса поведают славу Божию, так и они живо напоминали о тебе каждым своим оборотом и указывали в тебе будущим родам самый светлый образец самодержавия. Теперь следовало бы всем людям, собравшись в одно какое-нибудь место на земле, вознести единодушную молитву к Даровавшему тебе царство, чтобы Он даровал тебе бессмертную жизнь и хранил тебя, как учителя всех желающих царствовать, как подвижника всякой добродетели и всемирного элланодика[233]. Теперь следовало бы и всякому человеческому языку присоединиться к нашему желанию, чтобы таким образом составилось всеобщее торжество и единодушное празднество всего мира ради тебя и ради твоих дел. Но мы уже провозгласили, что величие твоих дел выше похвал и недосягаемо даже для многих ораторов. После этого мы поневоле должны здесь остановиться и отказаться от своих усилий изобразить твое величие, было бы явным безумием домогаться решительно невозможного». Когда таким образом я отказался от предлагаемых мне почестей, царь хотел было принудить меня принять их, но потом рассудил, что этого делать не следует, и успокоился, отложив дело до другого времени.

10. В это время в Константинополь по пути зашли люди, которые знали какое-то чудное искусство и которых никто никогда не слыхал и не видал. Их было не менее 20 человек. Они вышли первоначально из Египта и сделали как бы какой круг, прошедши к востоку и северу Халдею, Аравию, Персию, Мидию и Ассирию, а к западу Иверию, лежащую у Кавказа, Колхиду, Армению и другие государства, идущие до самой Византии, и во всех странах и городах показывали свое искусство. Все, что они делали, было необычайно и чудесно; впрочем, не было дьявольским наваждением, а было делом естественным, плодом долговременного упражнения в этом искусстве. Не распространяясь слишком, мы расскажем из числа многих о некоторых из их действий. Например: взяв две или три корабельных мачты и вертикально поставив их в земле, они укрепляли их нетолстыми канатами, так чтобы не могли наклоняться ни на ту, ни на другую сторону. Потом от вершины одной мачты натягивали веревку до вершины другой. После того брали еще веревку и ею обвивали одну из мачт снизу доверху, чрез что образовывали некоторого рода вьющиеся ступеньки, по которым бы можно было всходить. Всходя по ним, один становился на самой вершине мачты то на одной ноге, то на другой, то поднимал обе ноги вверх, а головой упирался в вершину мачты; потом, сделав неожиданный прыжок, одной рукой крепко хватался за веревку и уцеплялся за нее, после чего быстро и безостановочно начинал вертеться и кружиться колесом. Затем, вместо руки уцепившись за веревку голенью и повисши головою вниз, снова начинал вертеться и кружиться. Потом, став прямо на средине веревки и взяв лук и стрелы, стрелял в цель, поставленную очень далеко, и стрелял так метко, как не мог бы другой, стоя на земле. Потом, зажмурив глаза и взяв на плечи мальчика, он совершал по веревке воздушное путешествие от одной мачты до другой. Вот что делал один. А другой, поднявшись на лошадь, погонял ее и на всем бегу стоял прямо то на спине, то на гриве, то на одной из ягодиц, постоянно и смело перебирая ногами и принимая вид летящей птицы. Иногда вдруг соскакивал с бегущей лошади, хватался за ее хвост и неожиданно появлялся опять на седле. Или еще: опускался с одной стороны седла и, обогнув брюхо лошади, легко поднимался на нее уже с другой стороны и снова ехал. Занимаясь такими фокусами, он не забывал в то же время подгонять коня бичом. Такие чудеса делал второй. Третий, поставив на голову палку длиною в локоть, а на верхний конец ее — полный сосуд воды, ходил так, что сосуд долго оставался неподвижным. Иной ставил на голову свою длинное копье, не меньше трех сажень, снизу доверху обвитое веревкой, образовавшей выступы, за которые мальчик ухватывался руками и ногами и, поочередно передвигая руки и ноги, в короткое время достигал самой верхушки копья, с которой потом и спускался вниз. В то же самое время имевший на голове копье безостановочно прохаживался взад и вперед. Другой бросал вверх стеклянный шар и потом ловил его или мизинцами, или локтями, или другим каким способом. Я уже не говорю о различных видах скачек и разных фокусах, какие они выделывали перед нами. Притом каждый из них знал не одно что-нибудь, но каждый знал все, и не только то, на что я указал, но и многое множество другого. Впрочем, такие фокусы не всегда сходили с рук счастливо и без вредных последствий: нередко, обрываясь, эти люди ушибались до смерти. Из отечества их отправилось больше сорока человек, а достигло Византии в добром здоровье меньше двадцати. Мы сами видели, как один упал с мачты и тут же умер. Несмотря однако ж на то, собирая с зрителей большие деньги, они продолжали ходить всюду как для прибыли, так и для того, чтобы показать свое искусство. Оставив Византию, они чрез Фракию и Македонию достигли до Гадир и таким образом почти всю вселенную сделали зрительницей своего искусства. — В это время турки, узнав, в каком расстроенном и позорном положении находятся дела Греции, начали строить корабли и в большом количестве безбоязненно пускаться в море, — стали нападать на грузовые суда, шедшие к месту назначения и возвращавшиеся назад, и делать набеги на Македонию и Фракию, также, на большие и малые острова и повсюду более и более умножать бедствия. Дело дошло до того, что царская казна решительно опустела, и в крайности пришлось продавать украшения древних царей.

11. Между тем великий дукс Сиргианн видел, что дела идут несогласно с его желанием. Он прежде воображал, что будет разделять верховную власть и направлять дела, как захочет, и что ничего, ни малого ни великого, не будет совершаться без его ведома. Вопреки такой мечте, расположение царя обратилось всецело к одному великому доместику Кантакузину. Потому-то он кипел в душе гневом, был пасмурен и придумывал средства отомстить царю, который даже и не упоминал ни об одном из своих прежних обещаний, но поступал совершенно вопреки им, пренебрегая Сиргианном в числе многих других и отстраняя его от участия в своих намерениях. И вот он решился принять сторону старика-царя и в короткое время ниспровергнуть все предначертания и дела молодого царя. Он видел не в Боге причину событий, но думал, что дела непременно примут то именно направление, которое он им сообщит. Итак, он послал тайно одного из своих приятелей с порученьем открыть старику-царю свои намерения и объяснить, в каком положении находятся его дела. Для большего удостоверения он прибавлял: не могу видеть молодого царя, который соблазняет мою жену. Такой перемене в мыслях этого человека старик-царь так обрадовался, как палимые летним зноем бывают рады веянию зефира и истаивающие от жажды прохладительному питью. Он и сам не мог далее терпеть, чтобы его презирали, чтобы им играли и чтобы приближенные к нему люди, и низшие и высшие, быв лишены своих поземельных участков, едва не умирали с голоду. После страшных клятвенных уверений, тайно данных тою и другою стороною, Сиргианна заставили в скорейшем времени собраться и отправиться в столицу. Дело было устроено так скоро, что о нем и не догадался никто. Но потом распространилась молва, которая наполнила радостью души весьма многих, обнадежив их, что вся верховная власть снова перейдет к старику-царю так же скоро, как скоро оборачивается марка, и что земли, находящиеся во Фракии и Македонии, снова перейдут к прежним их владельцам. Но это не было угодно Богу, и все усилия, направленные к осуществлению этих надежд, вскоре оказались тщетными, как покажем ниже. Молодой царь, зная издавна, что византийцы преданы ему всей душой и даже тайно приглашали его к себе, пользуется нарушением спокойствия, идет к столице со всем фракийским войском и, пришедши, располагается лагерем вблизи космидийского монастыря[234]. Отсюда на расстоянии 50 стадий он мог видеть даже царский дворец. Здесь он оставался двое суток, несмотря на то, что дул холоднейший северный ветер, в самое суровое время зимы, а стража, расставленная всюду, наблюдала за дорогами, чтобы как-нибудь не перехитрил их Сиргианн, который находился тогда в Пиринфе[235] и добивался щедрыми обещаниями привлечь на свою сторону окрестные крепости. На третью ночь Сиргианн, отобрав 500 ратников, вечером выехал и еще до солнечного восхода прибыл в Византию, перебив всех царских досмотрщиков, расставленных по дорогам и, конечно, спавших. Он хотел даже сделать нападение на молодого царя и его воинов, пока они не узнали о приключении с их стражей, только старик-царь не дозволил. С наступлением дня те услыхали о неожиданном и внезапном нападении Сиргианна, в то же время видели, что ни византийцы не могут ничем тайно помочь молодому царю, ни старик-царь не помилует их, если обратятся к нему с раскаянием, — и удалились со всею поспешностью. Вслед за тем старик-царь посылает деспота Константина морем в Фессалонику, чтобы он жил там в качестве правителя Македонии, препроводил оттуда в Византию государыню, мать молодого царя, Ксению[236], и кроме того набрал там войско. Подвигаясь отсюда с македонским войском, тогда как Сиргианн должен был подвигаться оттуда с турецкими и вифинскими ратниками, деспот с Сиргианном мог отрезать отступление со всех сторон молодому царю и в скорейшем времени поймать его с его спутниками. Деспот готов был уже выйти из византийской пристани, как вдруг увидел, что один из его слуг уронил все золото и серебро, собранное со стола, и все оно пошло ко дну. Эта случайность глубоко опечалила его, не столько потому, что он лишился вещей, сколько потому, что на первом же шагу повстречалось дурное предзнаменование, которое не обещало в будущем ничего доброго. Как бы то ни было, явившись в Фессалонику, деспот тотчас схватил всех, бывших при государыне Ксении, и ее саму и, со всею бесцеремонностью посадив их на трииры, отправил в Византию. Насильно доставленная сюда, царица помещена была под присмотром стражи в восточной части дворца. Это было первым и самым важным делом деспота Константина по прибытии его в Фессалонику, вторым то, что, собрав все войско, какое было в Македонии, он отправился против своего племянника-царя. Прибыв к Христополю, он послал гарнизону этого города требование, чтобы ему по доброй воле дали пропуск, пока он не открыл себе дороги силою. А так как требование не было уважено, то он разломал часть длинной стены, пресекавшей дорогу, и все войско провел беспрепятственно. Молодой царь, вникая в свое положение, видел, что дела его принимают дурной оборот, и потому, дав протостратору Синадину фракийские войска, посылает его охранять обращенные к Византии границы находившейся под его управлением земли и отбивать нападения Сиргианна. А сам решился действовать хитростью против своего дяди деспота и прежде всего велел как можно скорее и больше написать указов с клятвенными обещаниями наград, денег, подарков и почестей тому, кто схватит деспота-дядю. Все эти указы он отдал каким-то прохожим ремесленникам и велел разбросать и рассеять около войска деспота и всюду по дорогам; потом приказал им распустить молву о смерти деда-царя, о том, будто византийцы возмутились и убили его. Способные на такие дела, эти люди, ходя всюду, распускали эту молву, а многие из них даже клялись, что они сами были свидетелями и очевидцами несчастной кончины царя и, чтобы совершенно уверить других в справедливости своих слов, показывали белую шерсть с овец, как будто это были волосы с головы и бороды старика-царя, вырванные и разбросанные руками народа. Такие слухи, ходя по селам, городам и особенно по войску деспота, ставили всех в нерешительность. Упомянутые царские указы, находимые и передаваемые деспоту, привели его в страх, за что его нельзя слишком осуждать. Он поэтому уступил убеждениям приближенных к нему людей, которые говорили: «Смотри, чтобы не выдало тебя войско»! — и уехал в Фессалонику. Это было под конец зимы. А в начале весны старик-царь посылает в Фессалонику трииру и тайное письменное приказание деспоту Константину, чтобы он со всею поспешностью на той же триире выслал узниками в Византию двадцать пять человек возмутителей, возбуждавших фессалоникский народ к бунту. Но об этом повелении они узнали прежде, чем оно было приведено в исполнение, тайно взволновали народ и, взошедши на колокольни, ударили в набат. Это было условным знаком к бунту. Весь народ тотчас бросился к дому деспота, но не нашел его, — деспот, почуяв беду, ускользнул в акрополь. Между тем возмутители одних, попавшихся им под руку, убили, других ограбили и заключили в темницу, а домы их разрушили, растащив все богатство, какое было внутри. Затем тотчас бросились к воротам акрополя и подожгли их. Видя это, деспот в отчаянии садится на лошадь и несется вон из акрополя в монастырь Хортаита. Здесь он был схвачен и нехотя должен был облечься в монашескую одежду, чтобы только избежать явной смерти, которою неожиданно угрожало ему настоящее положение дел. Отсюда в узах приводят его к племяннику-царю. Тот оказался гораздо человеколюбивее всех, которые тогда имели у него силу и ратовали за него. Они, можно сказать, жадно хотели отведать плоти и крови деспота и готовы были в одну минуту разорвать его. Но царь обнял его и защитил от всякого оскорбления. Впрочем на другой день, убежденный своими приближенными, он отправил деспота в Дидимотих для заключения в страшную и недоступную ни для каких утешений темницу. Дидимотихская крепость выстроена на одной цельной скале; выламывая из нее, когда нужно, камни, жители крепости образовали в ней ямы и колодцы, в которых стекалась дождевая вода. Вычерпав всю воду из одного такого-то колодца, спустили туда по лестнице деспота и одного мальчика из его прислуги. Посмотреть туда не позволяли никому; закрыв колодец, держали страдальца в тесноте и невообразимо несчастном положении. Я не говорю уже о других неудобствах, разумею мрак и удушливый воздух, а скажу лишь об одном, более важном, которое приводит меня в содрогание при одном представлении о нем. Место, где находились заключенные, было слишком тесно, отсюда по необходимости должны были находиться на ближайшем расстоянии и горшок для испражнения, и хлеб для утоления голода. Представьте же себе, что должно было быть на душе у заключенных во время еды при таком отвратительнейшем запахе! Но этого еще мало: горшок, подымаемый вечером сторожами на веревке, часто опрокидывался деспоту на голову: потому ли, что сторожа издевались над ним, или без всякого умысла с их стороны. Но духовные лица стали сильно просить за него царя, и он был переведен в более сносную темницу. При таких неудачах старик-царь терялся и решительно не знал, что предпринять и как выпутаться из этого дурного положения, — он видел, что все, что ни предпринимает, неожиданно обращается на его же голову. Для разрешения своих недоумений он решился прибегнуть к Псалтыри и, раскрыв ее, сейчас же остановился на первом попавшемся под руку стихе, который читается так: «Когда Небесный разъединит царей, находящееся на Селмоне покроется снегом» (Пс. 67, 15). Отсюда он понял, что все, что ни происходило в то время, происходило по воле Божьей, хотя для людей и остаются неведомыми пути Провидения, и немедленно обратился к внуку с предложением мира и условий, подобных прежним, — действуя таким образом вопреки советам Сиргианна. Внук давно желал такого оборота дел и нимало не медля отправился в путь. Выше мы говорили, что он домогался сделаться самодержавным. Теперь он и наружно и внутренно бросил эту мысль, и если бы приближенные не возмущали его и не подстрекали добиваться полновластия, он удовольствовался бы условиями уже бывшего однажды договора. Как бы то ни было, в настоящее время в ответ на приглашение деда он прибыл в Регий и нашел здесь свою мать-государыню, которая была освобождена из темницы и послана туда по поводу имевших открыться переговоров. Здесь же вместе с матерью и ради ее он согласился на все, на что следовало. Проведши несколько дней внутри города, он потом выступил оттуда и пред стенами Византии имел свидание с дедом-царем. Между тем как царь-дед не сходил с лошади, внук на расстоянии одной стадии от него сошел и, хотя дед сильно останавливал и удерживал его, подошел к нему пешком и поцеловал у него руку и ногу, тогда как тот сидел на лошади. Потом и сам сел на лошадь, обнял деда и крепко поцеловал. Затем, обменявшись несколькими словами, они разъехались. Старик-царь возвратился в Константинополь, а молодой расположился лагерем при храме Пречистой Богоматери «Источника». Живя здесь долгое время, он иной раз бывал и в Константинополе и опять возвращался. Его мать-государыня жила также близ храма Пречистой Богоматери, отчасти по причине какой-то болезни, отчасти же для того, чтобы быть вместе с любезным сыном. Вместе с государыней была там и дочь царя, королева Симонида, только что приехавшая из Сербии по смерти своего мужа. Она подробно передавала своему отцу-царю, что тайком говорили там и здесь. Спустя немного возвратился и он в Орестиаду и Дидимотих.

12. В это время появился в Византии один монах с горы Афонской. Он был слишком семидесяти лет, не имел никакой иерархической степени и не умел правильно читать, даже по складам. Его-то за особенную простоту нрава царь возвел на сиротствовавший тогда патриаршеский престол, несмотря на то, что многие смело и громко обвиняли его во многом, что издавна и препятствовало ему получить какую-либо иерархическую степень. Но так как эти люди действовали не из благоговения к правде Божьей, а по своекорыстным расчетам, то Бог и попустил, чтобы этот необычайно простой человек лишил власти тех, которые так несправедливо ссорились из-за него, — как покажут это события дальнейшей истории. Вступив на патриаршеский престол, новый патриарх не замедлил приобресть большую благорасположенность у царя и возвратить давнее его благоволение пинкерну Филантропину, который, как мы говорили уже, лет за тридцать восемь назад был лишен зрения завистливой рукой. Он немедленно оказался таким мудрым советником в государственных делах, — особенно при тогдашнем смутном и беспокойном положении их, что вместе с ним, казалось, появились тогда мудрейшие люди древности, Сципион и фиванец Эпаминонд. Многие удивлялись, как он при таком непостоянстве и непрочности всего человеческого и при таком могуществе судьбы, которая играет жизнью людей и так же производит в ней перемены, как они делаются на сцене, — как он умел сохранить во всей целости свою добродетель и стать выше судьбы, которая, унизив его завистников, извела его из бездны унижения. Справедливость того, что мы говорим о его добродетели, может подтвердить не хуже пробного камня и самое время, в которое он показал себя. Именно: в это время осадили Филадельфию окрестные и соседние турки. Не вынося продолжительной осады совне от неприятелей, внутри от сильного голода, туземные жители, какие там оставались, были готовы уже сдаться туркам с своим городом и жилищами. Это чрез несколько дней и случилось бы, если бы Алексей Филантропин не поспешил избавить их от такой беды. Находясь в тесных обстоятельствах и решительно не зная, что делать (у царя не было заготовлено ни оружия, ни в достаточном количестве войска, которое бы могло защитить город, удаленный на много стадий от моря и окруженный такой силою), царь посылает туда Филантропина без всяких средств — без войска, без оружия и без денег, с одним его природным смыслом и опытностью. И не успел он еще подойти к Филадельфии, совершив только половину пути, как сатрапы и военачальники осаждающих, услыхав разнесшуюся о нем молву, тотчас же полагают оружие и снимают осаду, пристыженные добродетелью этого человека. Они встречают его с распростертыми объятьями, принимают с видами примирения, припоминают теперь доставленные им когда-то услуги, благодарят его и обещают поступить во всем по его желанию. Некоторые из них при его помощи спасли некогда свою жизнь от явной смерти, а другие под его руководством научились владеть оружием и приобрели знание военного дела. Но к чему распространяться? Он в самое короткое время довел Филадельфию до такого цветущего состояния, что медимн[237] пшеницы верхом стали продавать там по одной драхме. Между тем согласие царей было не по душе Сиргианну, наводило на него уныние и делало его угрюмым, — тем более, что при мирном состоянии государства он оказывался лишним и бесполезным в деле управления. Поэтому он стал вкрадчиво входить в беседу с теми лицами, которые были недовольны почему-либо общественными делами, и везде, в домах, на площадях и на улицах, жаловался пред ними на царей, которые будто бы крайне несправедливы к нему, тогда как он в смутное время оказывал весьма важные услуги то тому, то другому. Между прочим он узнал, что столько же недоволен и Андроник Асан, который во время ссоры царей был владыкою и правителем пелопоннесских римлян, а потом, быв изгнан оттуда с бесчестием молодым царем и пришедши к старому, не встретили здесь ни малейшего утешения в своем печальном положении, несмотря на то, что заслуживал великих почестей — не только сана севастократора, но и более высшего сана: по своей воинской опытности, которою превосходил многих других, и по знатности своего рода. Узнав об этом, Сиргианн сближается с ним и прикидывается его другом, указывая основание для дружеской связи в одинаковости их обидного положения. Таким образом положившись на его сочувствие, Сиргианн дал полную волю своему языку высказать все, чем был недоволен. Но Асан обходился с ним весьма хитро: впадал сам в тон его речи и разделял его жалобы на царей, но в то же время все слова Сиргианновы скрывал в тайниках своей души; потому что и прежде ненавидел его за властолюбие, да и теперь не мог терпеть, как врага своего зятя по дочери, Кантакузина, — разумею великого доместика, который пользовался величайшим значением при молодом царе и в частых письмах к Асану подавал ему лестные надежды. Наконец вся драма разыгралась тем, что Асан, пришедши тайно к дяде своему, царю, сказал ему: «Если ты не поспешишь захватить Сиргианна, добивающегося царской власти, то скоро будешь им убит». Царь тотчас же заключил его в оковы, а его дом со всем имуществом разграбила и растащила чернь, так что его виноградники и пространство, какое занимал дом, обратились в поле для выгона овец. Таковы были дела.

13. Считаю долгом упомянуть теперь о бывшем в это время рассуждении касательно праздника Пасхи. Пришедши однажды по обычаю во дворец, я занялся там разговорами. Прочее я прохожу молчанием; потому что и долго было бы рассказывать, и много в том есть такого, что не слишком важно для людей деловых, хотя и любопытно и достойно внимания людей ученых, а сообщу только важнейшую часть беседы. Царь завел речь об астрономии, о небесных светилах, о движении звезд блуждающих и неблуждающих, чтобы дать мне случай говорить, так как питал ко мне большую благосклонность. Воспользовавшись случаем, я превознес похвалами науку. Она, сказал я, просветляет умственное зрение и расцвечивает все другие науки яркими красками, так что без нее все прочие известные людям искусства и знания представлялись бы нам в неясных и неопределенных очертаниях. Между прочим зашла речь и о Пасхе; среди разговора об этом предмете я заметил, что и Пасха временем своего празднования входит в эту науку, — тем более, что мне давно хотелось обратить внимание царя на этот предмет, совершенно неизвестный для большей части людей, как я убедился на деле, исключая только тех, которые занимались астрономиею. Итак, воспользовавшись случаем, я решился удовлетворить теперь своему желанию, впрочем, достиг цели не без больших затруднений. Присутствующие навели мне много хлопот, нелегко понимая, в чем дело, и если бы царь (он один понимал, что я говорил, и воспользовался случаем ясно обнаружить пред всеми свою редкую сообразительность), если бы, говорю, он не оказал мне особенного внимания и не доставил полной свободы моему слову, то, вероятно, я вскоре вышел бы оттуда с насмешками и бесчестием, хотя это было бы крайнею несправедливостью в отношении ко мне. Итак, получив, говорю, от царя полную свободу говорить, среди всеобщего молчания я прежде всего изложил основные положения, а потом уже сделал из них и необходимые выводы. Нужно прежде всего, сказал я, в точности знать весеннее равноденствие, потому что в этом — главное основание всего дела, как увидим ниже! Потом — следующее за равноденствием полнолуние, а полнолунием мы называем то время, когда бывает видно все полушарие луны. Оно случается спустя с небольшим четырнадцать дней после того, как луна сходится в одной части зодиака с солнцем, так что к ним обоим относится один перпендикуляр. А так как наша Пасха соображается с ветхозаветной, а эта последняя — с полнолунием, следующим за равноденствием, то нам и нужно исследовать прежде всего эти вещи, чтобы дело ясно было для всех. Равноденствие бывает два раза в год: один раз в начале осени, а другой в начале весны. До осеннего равноденствия нам теперь нет дела. Все внимание наше должно быть обращено на равноденствие весеннее. Оно бывает, как мы сказали, весною, когда солнце проходит первую часть знака Овна, которым у астрономов описывается равноденственный круг, но бывает не в одно и то же время во все годы. В эпоху Набонассара оно было под конец вечера 25-го марта; в эпоху Филиппа Аридея — в полдень 24-го того же месяца; в год смерти Иисуса Христа — 23-го, гораздо раньше восхода солнечного, или, точнее, в самую полночь; а в наше время оно уже отодвинулось на 17-й день того же месяца. Я не определяю строго часа в дне и части самого часа. Это в настоящем случае не необходимо, и долго останавливаться на этом нет нужды. С течением веков отсюда происходит разница во времени, так что по прошествии известного срока весеннее равноденствие может опоздать целым днем, по прошествии другого такого же срока — еще целым днем, и так далее. Это происходит не от движения солнца, которое всегда совершает свой путь одинаково и ровно, но от нашего счета дней в году, причем, мы допускаем небольшую погрешность, потому что к тремстам шестидесяти пяти дням мы прибавляем целую четверть одного дня, чего не следует. Не целая четверть, говорит великий Птоломей, а, за исключением из ней трехсотой части, должна быть прибавляема к нашему году. А я сам по тщательном исследовании нашел, что следует исключить меньшее, чем трехсотую часть. Поверить мое вычисление когда-нибудь после предоставляю астрономам, а теперь не время мне объяснять эту частность. Итак, пусть будет по Птоломею, — тем более, что разногласие между им и мною незначительное; пусть, говорю, будет по Птоломею, что к нашему году нарастает один день чрез целые тридцать лет. Эта незначительная часть может сделаться ощутительною только по прошествии многих лет; в три, четыре, пять, десять и тридцать лет она по малости своей могла бы быть и не замечена. Но с течением времени искусные астрономы ее заметили и с точностью определили день весеннего равноденствия. Отсюда было тщательно исправлено и время празднования Пасхи: это исправление было совершено еще около 6300-го года от Адама. Но с того времени дело это остается в небрежении и без исправления даже до сих пор; православные христиане в наше время вместо того, чтобы начинать праздник Пасхи прежде 20-го марта, как бы следовало, начинают ее праздновать 22-го, что неправильно. Если день равноденствия зависит не от чего другого, как от вступления солнца в знак Овна, полнолуние — от диаметрического расстояния солнца от земли, а ветхозаветная Пасха — от полнолуния; то понятно, что с переменою равноденствия переменяется и полнолуние, а, следовательно, и день Пасхи иудейской, с ним же необходимо — и день нашей Пасхи, которая относится к той, как к своему началу и основанию. Если бы мы захотели, нам легко было бы исправить эту ошибку, стоило бы только отбросить несколько более двух дней, — так находит нужным сделать астрономия после многолетних своих исследований. Если же этого сделано не будет, произойдет немаловажное заблуждение: может случиться, как уже и случалось, что мы отнесем по ошибке полнолуние к воскресенью и понедельнику наступающей недели, тогда как оно уже было за два дня назад, т. е. в шестой день прошедшей недели; таким образом, будем ожидать вместо этого другого воскресного дня и неделю пасхальную сделаем страстной неделей. Понятны следствия такой ошибки. Что эти законы указаны учеными не как-нибудь спроста и не легкомысленно, а, напротив, каждый из них имеет твердое основание, постараемся разъяснить. За полнолунием, следующим за весенним равноденствием, наблюдают, как известно, евреи, потому что в это именно время их отцы заклали агнца и вышли из Египта. Тогда весеннее равноденствие было 29 марта, а следовавшее за ним полнолуние — в тот день, который, по их счету, составляет 14 число нисана, стоящего у них первым месяцем в году вместо нашего марта. Счет месяцев и лет начинают не от одного и того же дня вместе с нами персы, александрийцы, египтяне, а вместе с ними и иудеи, но каждый по-своему. Так, александрийцы начинают счет своего года за три дня до первого числа нашего сентября. Египтяне — то от одного, то от другого дня, и каждый год иначе. Персы, мидяне и индийцы не согласны ни с ними, ни между собою; равным образом и иудеи начинают счет дней своего месяца нисана то с одного, то с другого дня нашего марта. Наблюдая периоды месяцев от одного стечения двух светил до другого, они полагали в начало всех других месяцев так называемый месяц нисан, содержащий в себе день весеннего равноденствия и не имеющий своего собственного определенного начала. Об этом так сказал Господь Моисею: «Месяц сей да будет у вас началом месяцев; первым да будет он у вас между месяцами года… В десятый день сего месяца пусть возьмут себе каждый из сынов Израилевых по агнцу на семейство… и пусть он хранится у вас до четырнадцатого дня сего месяца… и заколют к вечеру и съедят… И празднуйте день сей законно, вечно в роды ваши» (Исх. 12, 1–17). Вместе с этим по той же самой причине в воспоминание этого дня они ежегодно и совершают праздник Пасхи. Кроме того, воспоминая исшествие из Египта, они торжествуют под этим образом исшествие из века настоящего в век грядущий. А так как век грядущий невечерен, то и день праздника, служащий его образом, должен быть, говорят, в некотором смысле невечерен. Таков именно и бывает день во время полнолуния, когда обращенная к нам луна светит всем своим полушарием, потому что тогда сразу же по захождении солнца восходит луна и не позволяет небесному своду остаться для нас темным ни на одно мгновение. Вероятно и тогда, в шестом часу того шестого дня, показалась во всем своем свете луна, обращенная к нам своим полушарием и отстоявшая тогда от солнца на 180 градусов. Оттого-то астрономы и нашли чудесным и необъяснимым бывшее тогда затмение солнца, так как оно произошло вопреки естественным законам. Солнечные затмения бывают тогда, когда оба светила сходятся в одной части зодиака и луна проходит мимо солнца, но быть затмению в то время, когда луна отстоит от солнца на 180 град