Для особого случая [Анастасия Викторовна Астафьева] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анастасия Астафьева Для особого случая

Для особого случая

«Ну вот… Теперь платье покупать. Во рванье ведь не поедешь…», – с досадой думала Галина, шагая через поредевший перелесок, через почерневшее от холодных октябрьских дождей поле к своей деревне.

Рано утром её вызвали в посёлок, в контору ТОО, и огорошили. Она села на стул перед столом директорши и, услышав «радостную весть», не сразу смогла подняться. Всё надеялась, что обойдётся. Не обошлось.

«…надо в райцентр, на рынок… да чего там выберешь? Нормальный рынок только по воскресеньям…»

Галина обошла большую глубокую лужу, рискованно пробираясь по самой бровке дороги, отодвигая ветви кустов и одновременно держась за них же. Платок с её головы съехал, и ветер трепал тускло-пепельные, тронутые сединой пряди волос, кидал их в лицо, в глаза, в рот.

«Нет, пусть бы Светка Захарова ехала, она молодая, весёлая… вот бы самое то… сейчас до дома дойду и позвоню, и скажу, чтобы её…»

Эта мысль принесла Галине облегчение. Встав лицом к ветру, она перевязала покрепче платок и пошагала к дому увереннее, тем более что крыша его уже завиднелась над дальним взъёмом дороги.

Дома, скинув у порога резиновики, она бросилась к телефону – звонить в контору. Никто не ответил. Галина сняла куртку, заглянула в залу на звук богатырского храпа: пьяный Колька, прямо в грязной измазученной спецовке, спал поперёк разложенного дивана. Один резиновый сапог-бродень, облепленный глиной, валялся рядом с диваном, на полу, другой снять, видно, Кольке было уже не под силу, и он удобно расположил ногу в нём на мягкой спинке.

Галина снова позвонила в контору. И снова долгие гудки.

– И куда Машку унесло? – рассердилась она вслух на директоршу, с которой они вместе ходили когда-то в школу, потом заканчивали сельхозучилище. Теперь вот оказались в разных социальных слоях: одна – руководитель крупного ТОО, другая – доярка, хоть и ведущая в районе, но подчиняться она, бывшая отличница, должна той – бывшей троечнице.


…Но сегодня Машка, Мария Геннадьевна, и разговаривала с ней иначе, чем всегда, даже с каким-то подобострастием:

– Ты только представь: это не с одной области, со всей страны люди посылали кандидатуры, а выбрали нас! Тебя, Галина, выбрали! Потому что ты на сегодня – герой! Ты – доярка номер один в России! В РОССИИ! Понимаешь?! Потому что твои коровки надоили больше всех молока! И какого молока!

– Да так уж и мои… – безрадостно проворчала Галина в ответ.

– Ты мне это брось! Другая бы радовалась на твоём месте: в Москву едешь, в Кремль! – Мария Геннадьевна поднялась из-за письменного стола, от экрана компьютера, за которым она обычно пряталась от посетителей, и подошла к окну, распахнула форточку. В полное раскрасневшееся лицо её ударил порыв ветра. – Кольку приструним. Тебе неделя отпуска. Ферму передашь Анисимовой.

– Ага! – вскинулась Галина. – Чтобы потом месяц коров в чувство приводить? Они у неё в навозе утонут! Если ферму на Анисимову – точно никуда не поеду!

Директорша обернулась от окна и отрезала:

– Это не обсуждается, это – приказ. Иди, собирайся…

В контору Галина так и не дозвонилась, да и уверенность в своих доводах насчёт Светки порастеряла. Назавтра она уехала с «молочкой» в райцентр, побродила по рынку, который в будний день состоял из привычных нетесных рядов с овощами, фруктами, мёдом, ягодами и четырёх палаток с промтоварами. По воскресеньям такие палатки запруживали всю улицу перед рыночной площадью, и товару было полным-полно. Сегодня здесь предлагали только резиновую обувь, мужские рабочие костюмы, шерстяные носки и варежки, разную хозяйственную мелочь: от батареек и фонариков до пластиковых вёдер и тазов. Какие уж тут платья!

Последний раз Галина покупала праздничную обновку – голубой костюм из тончайшей шерсти, импортный, дорогущий, с вышивкой люрексом по груди и рукавам – на свадьбу собственной дочери. Та рано выскочила замуж и уже дважды сделала её бабушкой. В этом же костюме была и на юбилее у матери, и на вручении премии на 8 марта. В нём же прошлой весной отгуляла она и на свадьбе сына… Бабы и ругали её, и смеялись: мол, что, тебя и хоронить в этом костюме будем? Сами они всегда старались большие события в жизни встречать в новом наряде: много ли их, событий таких, в судьбе деревенской женщины? Она и вспоминает-то, что женщина, лишь когда скидывает с себя вечные штаны, сапоги, платки, куртки, рабочие рукавицы. Хоть и сделаны в некоторых деревенских домах модные евроремонты, появились стиральные машины-автоматы, а у кого и плазменные телевизоры, и компьютеры, на ферму, на огородную или лесную работу не отправишься в туфельках на каблучке и в нарядной блузочке.

Галина ушла с рынка ни с чем, разве что прикупив бутылку постного масла и килограмм винограда. «Кышь-мышь», как она его привыкла называть вслед за мужем. Без косточек, как она любит. Отщипывала по ягодке, кидала в рот, катала на языке, выдавливая южную солнечную сладость.


…Когда-то этим виноградом угостил её возвратившийся из армии жених Колька. Служил он в жаркой советской республике уже на излёте существования СССР и по нищете солдатской смог привезти в подарок ожидавшей невесте только тяжёлую прозрачно-янтарную кисть кишмиша. Было нестерпимо, приторно сладко, особенно ей, северной девушке, привыкшей к терпкости лесных ягод. Она просила пить, а Колька хохотал и целовал её липкие ладони, пальцы, губы. Потом крепко сжал её плечи, и взгляд его сделался очень серьёзным. Над брошенной в траву виноградной кистью кружили запоздалые октябрьские осы…


В магазине «Одежда для вас» Галине приглянулось одно платье: строгого коричневого цвета, с белой оторочкой по вороту и рукавам, с мелкими декоративными белыми пуговками спереди, чем-то похожее на дореволюционную девичью школьную форму, только ткань очень уж тонкая, холодная. Время-то не летнее. Всё же она решилась его примерить. Долго и неловко возилась в маленькой кабинке за неплотно прикрытой занавеской. Не сразу открыла замок на спине: тот застрял на полпути, заставив поволноваться – вдруг изломала! Но всё обошлось. Платье село как влитое, выгодно скрыв недостатки её плоского изработанного тела. Даже талия какая-то появилась, которой у неё сроду не бывало.

Продавщица похвалила наряд, одёрнула и поправила подол, зацепившийся за простые тёплые колготки.

– Это платье нужно после стирки обязательно в кондиционере прополоскать, – вскользь заметила она и улыбнулась: – Вам идёт! И цвет хорошо! На свадьбу?

Галина посмотрела на молоденькую продавщицу с грустной усмешкой:

– Свадьбы все отгуляли… это для другого… для особого случая…

– Берите! Это ваша вещь. Редко бывает, чтобы вот так сразу и по фигуре пришлось, и по длине, и рукавчики… К этому вороту хорошо будут бусы по шейке, например, гранат. Ну… или платочек шёлковый, акварельной гаммы.

И тут Галина вгляделась в себя, отражённую в зеркале, и увидела свои растрёпанные некрашеные волосы, своё худое с сухой загорелой кожей лицо, свою тонкую шею, торчащую из выреза платья. Схватилась за горло рукой, провела, будто пытаясь убрать что-то лишнее, давящее. Рука тоже была сухая, длинная, тонкая, ногти коротко обрезанные, словно обгрызенные. Галина огладила уютную вещь ладонями по подолу, по невысокой груди, потрогала пуговки, поймала ценник, болтающийся на рукаве на верёвочке… и в одно мгновение сдёрнула наряд. Она сунула его продавщице и, ничего не объясняя, выскочила из магазина.

Тихо брела Галина золотой берёзовой аллеей, по-девчоночьи дерзко подкидывая носками туфель опавшие листья, выражая так своё презрение и равнодушие к ситуации. Ей было больно, как-то почти по-детски обидно. Как могло платье, которое она наденет, наверное, один раз в жизни, стоить две её зарплаты? То есть, пусть оно столько стоит, пусть его покупает кто-то другой, но тогда пусть оно будет ей мало или велико, пусть оно сидит на ней, как на корове седло! А оно, это шоколадного цвета платье с белой оторочкой, было «её вещью». И она это понимала, помня всем телом его ласково облегающую шелковистость. В таком наряде сразу хотелось распрямить свою по привычке ссутуленную спину. Надеть модные туфли. Сумочку на тонком длинном ремешке. Причёску сделать!

Ну, причёску, допустим, она могла себе позволить. Галина свернула в узкий проулок между деревянными двухэтажными домами, где располагалась парикмахерская. Почти через час она вышла оттуда с коротким каре на голове, выкрашенным в тёмно-каштановый цвет.

Гуляя и маясь от безделья в ожидании автобуса до деревни, Галина дважды прошлась мимо магазина «Одежда для вас». Воровски, чтобы не заметила продавщица, перед которой ей было почему-то стыдно, заглядывала в витрину, за которой висело на манекене «её платье».

Когда автобус отъехал от автовокзала, она вздохнула с облегчением и подумала, что устала за этот бессмысленно потраченный день больше, чем если бы отработала его в две смены на ферме.


И как так случилось, что она проговорилась сыну! Без всякой задней мысли, просто он спросил: зачем ездила? Она рассказала. На следующий день он вдруг уехал в райцентр и вернулся с пакетом. И одним движением разложил перед матерью на кровати платье, коричневое, с белой оторочкой, с мелкими пуговками, блестящее, плывущее. И ещё шейный платочек к нему, как и советовала продавщица, в акварельной гамме.

Галина заплакала. Она ничего не могла сказать, ни ругать, ни хвалить, ни обнимать. Её обуял ужас оттого, что сын отнял от своей молодой семьи, от беременной жены, от хозяйственных нужд эту страшную денежную сумму!

– А чек, Серёженька, чек где? – сообразила она вдруг.

– Ещё чего! – захохотал сын. – Знаю я тебя, не хитри! Только попробуй обратно отвезти – до конца жизни разговаривать не буду.

Проснувшийся взлохмаченный Колька постоял рядом, почесал затылок, хмыкнул и побрёл куда-то в мыслях о том, чем бы и где похмелиться.


Последний день перед отъездом в столицу прошёл в суете, сборах, перебранках с мужем. Забежала дочка – принесла две пары капроновых колготок, заставила примерить платье, похвалила и его, и причёску. Вместе попробовали подобрать обувь, но рядом с роскошным платьем все Галинины туфли смотрелись уродливо! Дочка предложила свои чёрные полусапожки, только два раза надёванные. Галина с трудом натянула их:

– Малы…

– Ничего, мам, это ты на простой носок надела. А на капрон свободнее будет! – уверяла дочь.

– Косточку на правой давит ка-ак!

– Потерпишь! Ну нет больше вариантов! Покупать, что ли, опять?

– Окстись! – отмахнулась Галина. – Купило притупило… Ой, Серёжка… что наделал, дурень.

– Да ладно тебе, мам! Один раз в жизни такое! Стыдно же – в фуфайке, что ли, ехать?

Дочка вдруг порывисто обняла её и прошептала:

– Я тобой горжусь, мамочка, ты у нас молодчина…

Галину бросило в жар от этих объятий и признания: дочь была сдержанна на ласку и тёплые слова говорила редко, и отмеряла по чуть-чуть. Да и было в кого…

Они пили чай, разговаривая уже о бытовых и семейных делах. Зашла соседка, быстро проглотила с ними чашку чая и попросила передать сыну, который учился в Москве, сумку с домашними продуктами. Но дочка отрезала, что матери там не до этого будет. Соседка убралась несолоно хлебавши.

Вернулся с работы Колька, на удивление – трезвый. Жадно поел горячего супа и ушёл затапливать баню.

Заехал зять с внучками. Те пообнимались с бабушкой, напились молока, наперебой рассказывая о своих радостях и горестях.

Потом все уехали.

И в доме стало очень тихо.

И тоска скрутила душу Галины.

И всё показалось зряшным…

Она выключила свет и выглянула в кухонное окно во двор, где уже смеркалось. Муж сидел на лавочке около топящейся бани, закинув ногу на ногу, неторопливо курил папиросу. Рядом с ним на земле лежал белый дворовый кобель.

Галина подняла взгляд вверх: среди звёзд, усыпавших прояснившееся, не иначе, к заморозку, небо, медленно двигалась мигающая точка – летел самолёт.

Завтра в таком же самолёте, который будет казаться с земли только мигающей точкой, полетит она…


Во вторник Галина вернулась. Зайдя в дом, сразу услышала богатырский храп пьяного мужа. Устало присела на стул у порога, опустив на пол сумки с гостинцами. Выдохнула:

– Слава Богу, дома…

На следующее утро она шагала привычной дорогой по бодрому октябрьскому морозцу, покрывшему инеем и голый перелесок, и сухую чёрную траву в поле, и большую глубокую лужу. Солнце, ёжась от холода, нехотя поднималось из-за горизонта. А Галине было тепло от быстрой ходьбы, в рабочей телогрейке, в рейтузах и сапогах, надетых с толстым шерстяным носком. Она знала, что работы предстоит много: выпивоха Анисимова за неделю наверняка запустила ферму, коровы грязные, полуголодные. Но Галине было радостно и легко, потому что она понимала, куда и зачем идёт. Она была в своей стихии. Именно «как рыба в воде», лучше и не скажешь.


В четверг выйдет районная газетка, где на первой полосе, занимая всю её центральную часть, будет красоваться фотография с подписью: «Лучшая доярка России 2010 года Галина Кудряшова принимает поздравления от Президента РФ». Галина стоит рядом с руководителем страны в зажатой позе, ссутуленная, с испуганным взглядом. На груди у неё блестит медалька, приколотая лично Президентом.

От прокола навсегда останется след на её новом платье – платье шоколадного цвета, с белой оторочкой по вороту и рукавам, которое в момент награждения некрасиво собралось между ног, задравшись на коленях и прилипнув к капроновым колготкам. В суете перед отъездом Галина совершенно забыла прополоснуть его в кондиционере, как это советовала сделать молодая продавщица из магазина «Одежда для вас».

Муж Колька, хмыкая и потешаясь, вырежет из районки эту фотографию и приколет булавкой к обоям в углу над кухонным столом.

Через три дня Галина снимет вырезку и спрячет вместе с платьем и медалькой в самый дальний угол комода.

Измена

Беда пришла внезапно. Как ей и положено.

Голова у Лизы разболелась ещё с вечера, кружило сильно. Она даже стирку отложила, хотя Володя специально подтопил баню, нагрел воды. Легла пораньше, подумала: высплюсь, всё пройдёт. К утру боль не утихла, но Лиза поднялась, растопила печь, взяла подойник и пошла к корове. Доила, сидя на низенькой скамеечке, упёршись головой в тугой горячий коровий бок. Перед глазами плавали цветные пятна. Смирная Ромашка флегматично хрустела сеном, в брюхе у неё сыто бурлило. Закончив дойку, Лиза тихонько встала со скамеечки, взяла тяжёлое ведро с парным молоком, выпрямилась, сделала несколько шагов и упала у дверей хлева. Подойник опрокинулся, молоко вылилось и мгновенно впиталось в подстилку. Ромашка потянулась мордой к лежащей хозяйке, понюхала её и коротко взмыкнула.

Из больницы Лизу выписали через десять дней. Сын Павлик на своей машине довёз из райцентра до дому. Вдвоём с отцом они осторожно завели Лизу, приволакивающую правую ногу, в избу, помыли, переодели и положили на застеленную свежим бельём высокую кровать. Павлик уехал обратно.

С Лизой остался муж. Он приставил к кровати табуретку, тихо сел и мягко взял холодную Лизину руку с истончившимися жёлтыми пальцами в свою большую ладонь. Вглядывался в измождённое, перекошенное на правую сторону лицо жены, гладил и поправлял свободной рукой её растрепавшиеся потускневшие волосы.

– Лизонька, матушка, скажи чего-нибудь…

Лиза смотрела прямо на него своими густо-серыми глазами, из уголков которых медленно стекали по щекам, куда-то за уши, на подушку, крупные слёзы.

– Давай я покормлю тебя… – ласково предложил он, но Лиза в ответ только прикрыла веки и выдохнула какие-то нечленораздельные звуки.

Володя переспросил:

– Что, милая?

– и ачу…

– Чаю?

Лиза раздражённо дёрнула головой.

– паать буу…

– Что?

– паать буу!

Она снова закрыла глаза и отвернула голову к стене. Володя выпустил её руку:

– Ну… спи… если чего – зови.

Он поднялся с табуретки, вышел из комнатки, отгороженной дощатой перегородкой, задвинул тряпичную занавеску на дверном проёме. Подумал и оставил щёлочку, чтобы следить за женой, не тревожа её лишний раз. Сам прихватил папиросы, больничные документы и выписки и вышел на крыльцо: посидеть, покурить, подумать, как дальше жить…

Лиза не спала. Она лежала в полутёмной комнатке, прислушиваясь к звукам, к кашлю и вздохам мужа, к его шагам, пытаясь угадать, что он делает, а главное, что он думает. Слёзы, капля за каплей, так и стекали из её глаз. Она вытирала их левой действующей рукой, но они бежали снова. Наволочка промокла. Лежать на ней было неприятно. А как лежать, если… Лиза даже думать об этом боялась. Решила терпеть, пока не разорвёт. И не есть, и не пить, чтобы нужды не возникало. Как она допустит, чтобы Володя из-под неё дерьмо выносил!.. Ласковый какой, «матушка» сказал… Вовек не слыхала от него… Надолго ли мужика хватит?.. Сколько ей так валяться бревном? Лучше бы сразу… и всё… И всех освободить…

Лиза скосила глаза на правую отнявшуюся руку, лежащую поверх одеяла. Попыталась пошевелить ею. Да что там! Это она мыслями своими пошевелила. А рука как лежала, так и лежит сучком бессмысленным. Врач говорил: надо массаж делать. Лиза попробовала дотянуться до неё левой, живой, но не смогла. Она хотела бы лечь набок, хотела бы сесть, свесить с кровати ноги, но всё это стало для неё непосильным делом.

«Да как же это! – вскричало всё внутри. – Господи! Ведь мне же ещё пятидесяти нет! Работа, дом, огород, корова – всё на мне держалось! Теперь же как? Отбегала своё Лизонька?.. Зачем же ты меня оставил, Господи? Зачем Володьке моему такой хомут на шею? И здоровая-то не сильно нужна была, а такая…»

Лиза зарыдала.

Вернувшись в избу, Володя услышал из-за занавески странные пугающие звуки и бросился к жене.

– Что ты?! Что ты, Лиза?! Больно тебе?

Он подхватил её под плечи, обнял, приподнял, усадил, подоткнул вокруг высокие подушки и одеяло.

– Сейчас попить принесу! Ты только не упади, ради Христа!

Володя бросился на кухню, побрякал там посудой и принёс тёплого чаю в детском поильничке: от внучки остался. Лиза как увидела этот поильничек, так ещё пуще зашлась, отвернулась.

– Ну, мать, ты давай как-то… надо ведь и лекарство пить, и есть, и вставать осторожно. Что там за мысли у тебя завелись? Врач сказал: прогноз положительный, организм крепкий. Так что давай, попей… и кашки я сварил, жиденькой.

Он развернул жену к себе и почти насильно напоил, потом заставил съесть несколько ложек каши, выпить таблетки. После еды уложил и принялся неумело массировать ей отнявшуюся руку, растирать ноги, приговаривая:

– Если в туалет захочешь – стукни в стенку два раза, если попить-поесть – один. Если больно – кричи, скучно – зови. Я тебе телевизор сюда экраном развернул, будешь свой сериал смотреть… Ни о чём не переживай…

– аота а-ак?

– Чего? Работа? Так я отпуск взял. Я с тобой буду, пока не поправишься, а поправишься ты обязательно. Только мысли правильные в голове заведи, и поправишься… Уф! Всё, родная, поспи…

Володя коротко поцеловал жену в сжатые губы и ушёл справлять домашние дела.

Ночью Лиза видела какие-то вязкие, яркие и бессмысленные сны, походящие на кошмар, охала, вскрикивала. Под утро сновидение привело её к знакомому до ужаса дому, и она, подняв с земли горсть камней, стала кидать их в окна. Стёкла посыпались с оглушительным звоном, и кто-то закричал.

Лиза испуганно открыла глаза: над ней склонился заспанный встревоженный муж. Ещё не отойдя от ночного морока, она махнула на него рукой:

– уди-и-и… уди-и-и… еа-ижу…

– Да что ты, Лиза, что ты! – Володя приподнял её, дал лекарство.

С трудом сглотнув таблетки, Лиза устало повалилась обратно в подушки и уставилась в окно, за которым розовел рассвет. Нет, не верила она мужу, не хотела она, чтобы именно он видел её такой – униженной, слабой… Лучше бы чужие люди за ней ходили, пусть бы грубили, пусть бы в сырости и грязи она лежала, только бы не дотрагивались до неё его руки. Она никогда не забудет, что эти руки обнимали чужую женщину. Она не смогла простить тогда, не сможет и сейчас. И его виноватый вид, и его забота, и фальшивая ласка были неприятны ей. Господи, какое наказание – оказаться совершенно беспомощной в руках человека, который тебя однажды так подло предал!

* * *
Ей в то лето исполнилось тридцать шесть, а Володя перешагнул сорокалетний рубеж. Сын Павлик заканчивал девятый класс и собирался поступать в техколледж. За хорошую учёбу отец отдал ему свой старый мотоцикл «Минск», а для себя присмотрел тяжёлый крепкий «Юпитер» с коляской. Стоял тот без дела в гараже у соседки Нинки уже лет пять. Покойный Нинкин муж немного и поездил: скрутила молодого ещё мужика чёрная болезнь. Многие подступались к ней насчёт покупки мотоцикла, но вдова заламывала неслыханную цену и уступать не собиралась, мол, память дорого стоит. Володя трижды пробовал торговаться с жадной вдовушкой, и на третий раз та вдруг сдалась: и цену снизила, и согласилась получать деньги частями, да ещё и предложила держать мотоцикл в своём гараже, пока Володя себе новый не построит.

Тут бы и насторожиться Лизе: утром идёт муж к Нинке в гараж за мотоциклом, вечером едет опять же к ней – ставить технику на место. А то, глядишь, хитрая Нинка попросит подвезти её до работы: в одну контору едут, жалко, что ли! Уже и лето к концу подошло, и осень в окно дождём стучится, а доски для гаража как привёз, как бросил Володя дома во дворе, так они там лежат и киснут.

Бабы над Лизой стали откровенно посмеиваться: «Твой-то всё по вечерам Нинкин мотоцикл чинит? Трубу выхлопную прочищает?!» А ей и противно, и стыдно, и хочется спросить в глаза родного мужика про тайное и горькое, и страшно, и больно. Она грешным делом рубашки его осматривала, обнюхивала, как собака какая: не пахнет ли чужой. Родным потом пахли эти рубахи. И Володя домой как ни в чём не бывало приходил: обнимет её, пошутит, поест хорошо, и ночью когда дак… не часто, конечно, столько лет прожито, сын взрослый, уже и не до утех, вроде, но бывает… Значит, не подкармливается у Нинки? Зря бабы языками полощут. От всех этих вопросов без ответов начало у Лизы давленье пошаливать.

Обнаглел Володя, когда сын стал уезжать на учёбу. Неделю парня дома нет. Колледж в райцентре расположен, Павлик там в общежитии жил, только на выходные приезжал: постирать привезёт да продуктами затарится – и обратно.

И вот, как уедет Павлик, так муж всё позже домой приходит, иной раз в ночи. Прокрадётся тихо, ляжет рядом в постель и не шелохнётся. И стала она чуять: то вином от него напахнёт, то духами, но главный, самый страшный запах ни вино, ни духи перебить не могли. Он въедался в мозг, этот запах чужой самки. Лиза бессонно лежала рядом с похрапывающим мужем и знала, что его губы, его руки, его тело пахнут чужими женскими соками. Какая это была пытка! Нинка эта ладно бы молодуха была – ровесница! И красотой не блещет. Дома у неё, как в сарае: занавесок на окна не повесит!

А в один из вечеров Володя, вернувшись и подвалившись под бок к жене, вдруг принялся её тискать.

– Уйди-и, кобель… – зашипела на него Лиза. – Не дала тебе сегодня твоя мотоциклетка?

Володя, яростно скрипнув зубами, вскочил с постели, схватил одежду и вылетел из дому, шарахнув дверью так, что на кухне что-то упало и разбилось.

На следующую ночь он не пришёл ночевать совсем. Лиза протряслась в рыданиях и нервном ознобе до трёх часов. Потом что-то надела на себя, сунула голые ноги в резиновые сапоги и пошла в непроглядную сентябрьскую темень, через проливной дождь, на соседнюю улицу, к дому разлучницы. По пути споткнулась о кучу гравия, сваленную посреди дороги, туго набила карманы куртки тяжёлыми камнями.

В ненавистных окнах не было ни отблеска. Крепко спят в обнимочку, голубки! Так нате вам! Лиза выхватила из кармана горсть гравия и запустила им в окна. Зазвенело разбившееся стекло, вспугнутым хором залаяли по деревне собаки, завизжала проснувшаяся Нинка, в избе включился свет. Лиза кидала и кидала в её мечущийся силуэт камни. Звенело и звенело бьющееся стекло. Там и тут по деревне зажигались окна разбуженных домов. Кто-то уже бежал на крик и шум…

Володи у Нинки не было.

* * *
– Аодя! – позвала Лиза и прислушалась к тишине. – Аодя!

Дом молчал.

Нет! Только не это! За три прошедших дня они уже приноровились к её нуждам. Володя выпилил в старом стуле отверстие, под него ставил ведро, поднимал и усаживал Лизу. Она махала ему живой рукой: уйди, не смотри… Но он не мог её оставить на этом сооружении, она тут же заваливалась набок. Придерживал, отвернувшись. Лиза выдавливала из себя по капле. Она всю жизнь и с бабами-то стеснялась сесть под кустик рядом. А тут при мужике! Этот мужик и к Павлику-то маленькому ни разу не прикоснулся, ни одной пелёнки не выполоскал.

– Сё… – шептала Лиза, и Володя поднимал её со стульчака, укладывал на постель и – ужас какой! – обтирал интимное детскими влажными салфетками. Павлик специально привёз. Павлик и памперсы для взрослых привёз, но Лиза не могла в них справлять нужду. Это было выше её сил и разума.

И вот случилось! Три дня она крепилась, отказывалась есть. А муж пичкал её кашками, супчиком… Попросился супчик наружу.

– Аодя!!! – закричала Лиза отчаянно и, упираясь живой половиной тела в стену, стала сползать с кровати на пол. Только не в постель! Только не под себя! Но вместе с непослушным отяжелевшим телом пополз на пол и матрас с бельём. Лиза запуталась в простыни, уронила подушки и, выбившись из сил, повисла головой вниз. Отдышалась, ухватилась за спинку кровати, подтянулась назад, и от натуги с ней случилось то, чего она боялась.

Лиза обмякла всем телом. Закрыла глаза. Господи, умереть бы…

Володя пришёл через пять минут: бегал за хлебом.

– Ну, ничего, ничего… – приговаривал он сосредоточенно, снимая с Лизы перепачканную сорочку, вытаскивая из-под неё простыню.

Он всё перестелил, обмыл и переодел жену. Она ни на секунду не разомкнула плотно сжатых век. Не могла видеть своего позора. А когда Володя решил причесать её, неожиданно даже для самой себя перехватила его руку и коротко ткнулась губами в ладонь. И сквозь слёзы зашептала:

– П-пасибо, п-пасибо…

– Да ну, Лиза! – отдёрнул он руку. – Давай я тебе телевизор включу…

* * *
Тот давний отчаянный Лизин поступок вернул мужа домой. Но не разговаривали они больше месяца. Володя построил гараж, перегнал мотоцикл. С работы приходил вовремя, ужинал, помогал обрядить скотину. Потом либо смотрел телевизор, либо читал газету или книгу. Спали они отдельно.

Но сучка-Нинка проходу не давала:

– Когда должок вернёшь, Лизавета?

– Я тебе верну. Я тебе так верну! – цедила сквозь зубы Лиза.

– Добром не отдашь, в суд подам! За мотоцикл остаточек, за окна за ремонт. А главное, моральный ущерб! Володьку своего плешивого приревновала, смеху подобно! Меня в городе такой мужчина дожидается, тебе и не снилось! С квартирой, с машиной, бизнесом занимается. Всегда ухоженный, пахнет хорошо. А твой соляркой провонял на всю жизнь.

Ох как хотелось Лизе врезать наглой Нинке! Но она стискивала кулаки и шла по своим делам. И так позора навек хватит, будут односельчане кости до гроба перемывать. Павлика жалко, надуют в уши, что было и не было. Переживанье парню.

Но Лизу и саму точило изнутри сомненье: ведь не застала она мужа с поличным. Чтобы ткнуть носом – на! Не было у неё неоспоримых доказательств его измены. Только пересуды да собственная бабья чуйка. А что если подвела она на этот раз? Что если не виноват Володя?..

* * *
В выходной приехал Павлик. Вместе с отцом они хорошенько намыли Лизу в бане. Она разомлела, отмякла. Как старательно ни ухаживал за ней Володя, а кислый запах от своего слежавшегося тела она ощущала и мучилась этим. Мужики приспособили матери над кроватью толстую верёвку с петелькой для руки, чтобы она могла понемногу подтягиваться и садиться, когда ей захочется. Ещё Павлик привёз ей игрушку – маленький колючий мячик. Нужно было удерживать его в расслабленных пальцах, стараться сжать. Они с Володей подзадоривали Лизу, дурачились, заключали шуточное пари на «сожмёт – не сожмёт». Ей передалось их настроение, она кривилась-кривилась и вдруг смогла улыбнуться, а следом дрогнули и пальцы правой руки. Мячик зашатался в скрюченной, как огородная грабалка, Лизиной ладони, но не упал.

В этот вечер в душе Лизы проклюнулась крохотная надежда на выздоровление.

* * *
Она так люто ненавидела Нинкин мотоцикл, что отказывалась на нём ездить. Доходило до маразма: они собирались в лес или на покос, Володя садился на «Юпитер» и медленно ехал, уговаривая идущую рядом пешком жену не смешить народ. Так они двигались километра два, потом Володя психовал, давал газу, а Лиза гордо, молча шествовала дальше.

– Продай… Отдай обратно Нинке. Сожгу! – ежедневно пилила Лиза Володю.

– Ты отстанешь или нет?! – огрызался муж. – Не было у нас ничего! Что у тебя за сыр-бор в голове? Ты баб больше слушай! Они наплету-ут!

Лизин сыр-бор тем временем шумел и звенел всё сильнее, навязчиво нашёптывая «советы» не верить, не слушать, не допускать до себя изменника. Лиза сделалась подозрительной и мнительной. Куда бы Володя ни пошёл, ни поехал, она допытывалась, к кому и зачем, заводила себя и его. Вся вполне сносная и даже местами счастливая семейная жизнь их разладилась. Давление у Лизы стало прыгать постоянно, побивая рекорды высоты, в пальцах поселилась дрожь. Из-за регулярных скандалов Павлик перестал ездить домой на выходные, а потом встретил в городке девушку, и родная деревня ему стала вовсе не интересна. Нинка и вправду переехала куда-то, говорили, что и впрямь к мужику…

Покатились годы под горку. Ругаться со временем перестали, но прежняя близость и доверие не вернулись. Жили, будто соседи, разговаривали только по делу. И в доме их словно сквозняки завелись: стала Лиза всё время мёрзнуть.

Однажды весной отправились её мужики на рыбалку на том самом распроклятом мотоцикле, да и кувырнулись. Павлик сломал руку, у отца – трещины в рёбрах. Пока оба были в районной больнице, Лиза подняла на уши всю родню и за бесценок сплавила битый мотоцикл «в добрые руки».

Тут бы ей и успокоиться, и помириться с мужем, но стал ей сниться один и тот же сон, как идёт она к Нинкиному дому и бьёт окна. Стена дома разлучницы разверзается, и видит Лиза на постели два сплетённых в страсти тела. Она подходит к любовникам, дотрагивается до плеча мужчины, он начинает поворачивать к ней лицо… На этом месте Лиза всегда просыпалась.

* * *
Дни тянулись медленно. Младенческими шажочками продвигалось Лизино излечение. Она упорно тренировала правую руку и уже могла сжимать её в неплотный кулачок, сама садилась, сама ела – неаккуратно, проливая, роняя на сорочку крошки, но сама! Она уже чётче произносила слова и фразы. Опираясь на Володю, осторожно прохаживалась по избе. Но по-прежнему не могла без его помощи справить нужду. И это оставалось для неё самой что ни на есть китайской пыткой. Да и муж, она видела, заскучал. Месяц его отпуска подходил к концу. Дальше либо увольняться, либо искать сиделку. А на какие шиши? Да и кто побежит в деревне за чужой больной ухаживать, своих забот полон рот.

Вечером, уже к полуночи время шло, они смотрели телевизор: Лиза из своей комнатки, сидя в подушках, Володя в зале, в кресле. Он похудел, осунулся за это время. Слишком много курил. Не понятно, что ел. Всё время был настороже, как гончая, прислушивался к каждому шороху в Лизиной келье. Боялся лишний раз выйти из дома. Лиза умом жалела его, но короста недоверия, покрывавшая её душу, хоть и начала трескаться и крошиться, до конца ещё не сошла.

Утомившийся за день муж то и дело дремотно ронял голову на грудь, но вздрагивал, ёрзал в кресле и снова бессмысленно пялил спящие глаза в мерцающий экран.

Лиза, улыбаясь, следила за ним, что-то забытое, горячее подмывало её изнутри, пульсировало в солнечном сплетении.

Она тихо позвала:

– Алодя… иди к-ко м-мне.

Муж сразу подскочил, пришёл:

– А? Чего?

– П-посиди, – похлопала она ладошкой по постели.

Володя сел рядом. Она дотянулась до его плеча, погладила.

– Чего ты? Чего? – испуганно посмотрел он на неё.

– С-с-спасиба т-тебе, с-с-спасиба…

Лиза потянула к себе его руку: всегда грубая, шершавая и чёрная от машинных масел его ладонь за этот месяц постоянных стирок сделалась мягкой, белой. Лиза прижалась к ней щекой и шепнула:

– Обни-ими м-меня… – она слегка пододвинулась. – Л-л-ляаг…

Володя напряжённо прилёг рядышком, на самый край, и обнял жену одной рукой, боязливо прижал к себе.

Лиза уткнулась в него лицом, куда-то между шеей и плечом, втянула забытый мужской запах. Слёзы сами потекли из её глаз.

– П-п-прааа-сти… п-п-прааа-сти м-ме-еня, Алодя… яаа в-ведь… яаа с-сме-ети тебе жеаа…

Володя промолчал, только крепче прижал её к себе и очень глубоко вздохнул.

Лиза всхлипывала, как ребёнок, уткнувшись в его подмышку, вдыхая, вбирая в себя его родной запах, пропитываясь им и вновь становясь с мужем единым целым.

Володя потихоньку баюкал свою исхудавшую седеющую жену, словно маленькую девочку, и повторял про себя:

«Всё будет хорошо… всё будет хорошо…»

Дом

Рада металась у закрытых дверей магазина, бросаясь навстречу каждому встречному:

– Алинку не видели? Не видели? Сбежала Алинка. Утром рано уехала. Увезли Алинку!

Две другие дочери, помладше, с обеих сторон «висели» на длинном подоле её синей юбки. Всегда бессловесные на людях, они только пялили испуганные чёрные глаза на прохожих и жались к матери.

Густые тёмные волосы цыганки выбились из-под платка, растрепались, мужская болоньевая куртка от нервных резких движений и бессмысленной Радиной беготни колыхалась на ней, как на пугале, большие по размеру калоши, надетые на босу ногу, шаркали и хлопали, словно крылья всполошённых птиц.

У магазина остановилась легковая машина. Из неё вышла продавщица и двинулась было к дверям, но Рада, кинувшись к ней, не давала своими криками и суетой нормально открыть замки и ставни.

– Найдётся твоя проститутка, – огрызалась на цыганку продавщица, гремя замками. – Что? Скажешь нет? Вся деревня видела, как она на трассе то в одну машину сядет, то в другую. Катается со взрослыми мужиками! Не углядела – ищи теперь!

Она вошла внутрь и демонстративно захлопнула перед носом Рады дверь магазина. Но та сразу же просочилась следом и продолжала свои причитания, рассчитанные на сострадательных покупателей.

Часа через полтора вся большая деревня знала, что Алинку «увезли». Кто-то жалел Раду, замотанную с детьми и мужем-пьяницей и лентяем, кто-то откровенно посмеивался, кто-то отмахивался, зная её бестолковость и назойливость. Вся эта беготня, хлопотанье и оханье цыганки были привычными, какими-то уже почти семейными. Рада выносила на свет божий всё, что творилось в их маленьком, тесном, с текущей крышей взбалмошном дому. Рожая каждый год по ребёнку, она согласно, со слезой в карем взгляде, кивала сочувствующим женщинам на их интимно-тихие советы предохраняться или, в крайнем случае, поехать на аборт. Благодарно трогала за руку, повторяла: «Спасибо… Спасибо…», обещала так и поступить и… вскоре производила на свет следующего младенца.

– О-ой! – плакалась она в магазине, не стесняясь ухмыляющихся мужиков и не понимая стыда. – Я вот посуду мою, пол вытираю или стираю. Ему всё равно. Подойдёт сзади, наклонит, сделает своё. О-ой! А мне – рожай!

Над детской непосредственностью Рады потешались, но кое-кто уже на собственном опыте убедился: не так уж проста эта клуша и её вежливые цыганята.

* * *
Цыгане поселились в этой деревне давным-давно. Приехала откуда-то семья, да и осела. Рожали детей, те подрастали, женились, тоже рожали. Кто-то уезжал за лучшей долей, кто-то, как Рада, оставался. Вреда от них никому не было. Праотец этого цыганского рода когда-то дал наказ на все времена: не воровать, не попрошайничать, не бездельничать. Так и повелось. Хотя жили они всё равно по-цыгански: хитрили в работе, просили дорого, а делали тяп-ляп, не сажали собственных огородов, но пахали на лошади чужие и брали за это овощами. В их шумных домах царил вечный беспорядок, дров до весны никогда не хватало, и в печь летел сначала забор, затем обшивка дома, потом чёрный пол… Летом всё это кое-как латалось. Неистребимая беспечность гуляла в цыганской крови.

Радино семейство, как многодетное, по закону получало приличное пособие. К тому же, пятеро детей из восьми ходили в местную школу, где находились на спецобучении и получали бесплатное питание. И только самая старшая дочь, Алина, словно попала в чужое гнездо: роковая красотка, по-своему умная, с природной хитрецой, она ездила вместе с другими сельскими детьми в школу в соседний посёлок. Рада часто жаловалась, что девушка требует хорошую одежду и обувь, мобильный телефон, косметику, золотые украшения. И мытьём ли, катаньем ли, всё это у неё оказывалось. Училась она на тройки, и то с трудом, просидела два года в шестом классе, но никто с неё большего и не требовал. Судьба цыганской девчонки, даже с образованием, повязана неизменными и просто средневековыми в своей тупости и жестокости традициями – Алина была просватана ещё семилетней.

На днях ей исполнилось семнадцать. Пришёл срок. И вот сегодня утром Алина пропала.

Рада проторчала в магазине до обеда, не обращая внимания на продавщицу, мечущую в её сторону стрелы ненависти и презрения, и каждому рассказывая горестную историю исчезновения дочери. Потом всё-таки убрела домой, утащив за собой голодных худых девчонок. Те за всё время так и не проронили ни слова, не пискнули, не всплакнули.


А ровно через три дня та же Рада, счастливая и сияющая, летала по деревне и щебетала всем подряд:

– Алинка замуж вышла! Украли её! У нас так заведено… Ничего мне не сказали, украли! О-ой! Отец злой. О-ой, Алинка, что наделала! Украли девчонку…

И, притащившись в магазин снова со своим неизменным приложением и большими сумками, пела:

– О-ой! Хлеба давай. Колбасы давай. Вина давай. О-ой! Жених всё оплатит. Богатый жених. Молодо-ой!

Продавщица огрызалась, напоминая про крупный долг, но Рада забалтывала ей мозги и выманивала своё. Втроём с дочками они упёрли полные сумки провизии, а продавщица, выйдя на улицу покурить, всё выговаривала и выговаривала приходящим в магазин ни в чём не повинным людям:

– Как же! Жених! Через три дня твоя б…. домой явится. Нужна она кому-то больно!

Но жизнь распорядится так, что Алинка не явится ни через три дня, ни через неделю, а через девять месяцев сделает Раду бабушкой. И цыганка будет гордо ходить по деревне, хвастаясь прибавлением, одновременно пуская слезу и жалуясь.

Жители, уже привыкшие к этому моноспектаклю, длящемуся не один год, продолжат существовать каждый в своих заботах, бедах и радостях. И эта совершенно комическая для двадцать первого века история забудется ими быстро, уступив место иным событиям, пересудам, домыслам.

Но утро, когда Алина исчезла, словно толстый кусок от хлебного каравая, отхватило острым ножом целое десятилетие от жизни одного человека.

* * *
Саня-Саня проснулся по привычке рано. Ещё рассвет не забрезжил в единственном окне его убогого жилища, которое он делил с двумя задумчивыми козами, патлатой собакой и одноглазым котом. Включив радиоприёмник и опустив кипятильник прямо в пол-литровую кружку с водой, раздетый до пояса Саня-Саня бодро вышел на улицу, где растёрся и умылся снегом и сделал несколько гимнастических упражнений. Затем он забрался на чердак своего домика-баньки, скинул оттуда на снег несколько охапок сена, спрыгнул следом и вернулся в помещение. Голодные козы выхватывали клоки сена прямо из рук, не дожидаясь, пока хозяин утрамбует его в кормушки.

Выдернув из розетки кипятильник, Саня-Саня выбрал из спитых и высушенных чайных пакетиков два, на его взгляд ещё достойных, и бросил их в кипяток вместе со щепоткой сухого зверобоя и горсткой ягод шиповника. Пока чудо-чай заваривался, он надоил от коз по стакану молока и тут же выпил «парнуху», оставив пару глотков орущему коту. Свернувшаяся калачиком собака недвижно следила за всеми приготовлениями сквозь пушистый хвост и молниеносно подскочила, когда в её сторону полетел кусок чёрного хлеба. Она проглотила его ещё на лету и тут же улеглась обратно, продолжая терпеливую слежку из засады.

Радио передавало последние новости. Прислушиваясь к нему, иногда излишне эмоционально комментируя высказывания дикторов, Саня-Саня неторопливо, с душой выпил бледный чай, аккуратно отрезая от буханки чёрствого хлеба и намазывая куски тонким слоем томатной пасты.

Закончив завтрак, он оделся, не без труда застегнув заезженную молнию на старой неопрятной куртке и напялив на голову засаленную шапку-петушок, взял привычный рюкзак и вышел из избушки.

Рассветно алели верхушки ольшаника, сползающего с холма в широкий овраг. Распахнутое в утреннем нежном томлении небо пахло мартовской свежестью, отдающей лёгкой ольховой горчинкой. Саня-Саня с наслаждением втянул воздух через ноздри, задержал его в груди и медленно, словно жалея, выдохнул.

Его участок – большой, но обезображенный корявым, сколоченным из обломков и гнилушек забором, заваленный разным хламом, с низкой почернелой баней посередине, окружённый со всех сторон добротными коттеджами дачников, вызывал раздражение, как порченый зуб в белоснежной ровной челюсти. И тем большее недоумение порождал у прохожих построенный на этом же участке, в дальнем углу его, под пушистыми дерзкими елями, красивый, обитый нежно-салатовым сайдингом дом. Почти все были уверены, что дом этот принадлежит некоей родне Сани-Сани. Что бросили те строение из-за причуд и неуживчивого характера родственника, постыдились жить рядом с «чокнутым профессором».

Саня-Саня когда-то действительно был если не профессором, то преподавателем на военной кафедре какого-то питерского университета. Звали его в ту пору Александром Александровичем, он имел семью, квартиру в центре города, машину, уважение и регалии. На пенсию вышел рано, по-военному, в одно мгновение всё бросил, уехал жить на дачу, и никто никогда не видел ни его жены, ни детей, при нём остался только старый ржавый «жигуль».

Впрочем, всю эту историю жизни «профессор» излагал сам, поэтому слушатели делили её и на два, и на три, а кто и вообще не верил ни единому слову, намекая на «справку в кармане». По первости местные мужики пытались задружиться с ним – предлагали выпить,поговорить за жизнь. Но Саня-Саня довольно резко отшивал таких друзей, поскольку сам не брал в рот ни капли. Несмотря на трезвый образ жизни, от одиночества ли, от неведомой никому тоски ли, от равнодушия ли к бытию, опускался он с каждым годом всё ниже и заметнее – почти не мылся, отчего вечно вонял козлятиной, ел всякую дрянь, учил местных баб кормить коров размоченными в кипятке картонными коробками, уверяя, что его козы очень даже любят такое пойло, особенно если коробки из-под печенья. В конце концов деревенское население махнуло на Саню-Саню рукой и стало относиться к нему, как и ко всем убогим, с терпеливым снисхождением. В их глазах он стал равен цыганам. И как-то сам собой к цыганам Саня-Саня и прибился.

Он подружился с Радой, с её мужиком. Тогда ещё детей у них было только трое. Любящий порассуждать и похвастать, как все ленивые люди, Радин муж быстро сошёлся с Саней-Саней на общих темах: политике и обороноспособности страны. Это была их любимая песня! Пока вечно беременная Рада обихаживала дом и детей, они сидели либо у печки, либо на завалинке – в зависимости от времени года, слушали радио и ругали правительство. Кричали, спорили, строили прогнозы, били кулаком по столу, снова ссорились и спорили.

Тем первым летом их дружбы Саня-Саня помогал им с сенокосом. Душистый пыльный зной, дымок костра, облепленный оводами конь, звон кос, цыганская скороговорка и детский смех бойких цыганят совершенно очаровали его. Загорелая семилетняя Алинка льнула к нему, как дочь, приносила воды в бутылке, отгоняла мошкару ивовой веточкой, щебетала что-то непонятное и радостное, выкатывала из углей печёную картошку, дула в её кратерно-парящий разлом и протягивала дяде Саше.

Всем гуртом они отдыхали в тени тёплых, дурманящих запахами подсохшей травы копён, а дети без устали бегали в ближний лес, таскали землянику и грибы-колосовики.

Что с ним тогда произошло? Как это всё само сложилось? Он вдруг затосковал по уюту, по семье, по человеческому теплу. И однажды брякнул Раде, что готов ждать Алинку хоть десять лет, но чтобы они непременно отдали её за него, когда придёт срок. Что готов помогать им деньгами, пока его будущая жена растёт. Что обязательно построит дом, в который войдёт Алина полноправной хозяйкой.

Для цыган это предложение не стало ничем сверхъестественным. Покумекав над своей выгодой, они ударили с Саней-Саней по рукам. Договор подкрепили денежно – выпросили у простофили деньги на содержание будущей жены все разом, сто тысяч. Да разве это много, ромалэ? По десять тысяч в год, меньше, чем по тысяче в месяц!

У Сани-Сани на тот момент были некоторые сбережения, и он без сожаления и без соображения, поверив в своё счастье, отдал им половину. И с этого дня жизнь запустила для него обратный отсчёт. Он не томился в ожидании, не торопил годы, не облизывался на Алинку, нет, ничего такого.

Он строил дом.

Оставшихся сбережений хватило, чтобы купить несвежий сруб пять на шесть и шиферу на крышу. Всё остальное делал сам, на свою пенсию. Каждая дощечка, каждый брусочек в будущем доме были любовно оглажены руками Сани-Сани. Несчётное количество раз сходили и вновь нарастали мозоли на его ладонях. Он мог целый день нежить одну доску, то топориком, то рубаночком, то наждачкой. Не терпел, если что-то выходило криво, щелясто. Отрывал, подгонял, заново приколачивал. Когда ставил стропила – один, всё один! – сорвался с верхотуры, ушибся, сломал ребро. Отлёживался недели две. И снова туда, в дом. Покрыл крышу, сложил печь, настелил полы, вставил окна, двери. Под конец даже взял кредит и обшил дом по-современному, сайдингом. Чтобы не хуже, чем у других!

Он не торопился, он жил этим изо дня в день все десять лет.

И вот Алине позавчера исполнилось семнадцать.

Дом был готов.

Саня-Саня ещё с вечера сложил в рюкзак полотенце, мыло, мочалку, новое бельё, носки. Решил там же, в райцентре, хорошенько отпарившись и помывшись в общественной бане, сходить в парикмахерскую, купить в магазине костюм с ботинками.

Давно он не засыпал в таком волнении.


И вот сейчас стоял у низеньких дверей своего нищего жилища, вдыхал полной грудью мартовский воздух молодой весны, и сам внутренне молодел, и чувствовал себя опьянённым каким-то свежим, словно первым любовным чувством.

До электрички ещё оставалось время. Саня-Саня поставил рюкзак прямо у порога своей избушки, брякнул ключами в кармане куртки и пошёл по хрустящему насту к новому дому. Он захотел взглянуть на него её глазами.

Когда отпирал замок, руки странно дрожали. Распахнул дверь – не скрипнули петли, шагнул внутрь – не дрогнули половицы. В доме светло, румяные солнечные лучики бьют сквозь окна, заливают широкое просторное нутро с большой побелённой печью посередине. Он не стал ставить перегородки. Пусть хозяйка сама решит, где у них будет кухня, где спальня, где прихожая. И, если она захочет, можно пристроить к дому веранду. И мебель они постепенно купят вместе, чтобы ей нравилось. А столы, стулья он сделает сам – добротные, крепкие, гладенькие, как её кожа… Она посадит цветы около крыльца, будет ухаживать за огородом. Для неё он раскопает участок, построит новую баню. Да мало ли что можно желать и делать вместе с такой юной чистой красавицей! Новая, совершенно иная жизнь начинается.

Саня-Саня закрыл дом, спрятал ключ в карман, закинул рюкзак на плечо и широко пошагал вниз, под гору, к железнодорожной станции.

На платформе уже стояли несколько ранних пассажиров, с недовольными заспанными лицами, некоторые курили. Саня-Саня улыбался себе и всем вокруг. Мимо прошёл хмурый похмельный сосед, кивнул коротко. Потом вернулся и заискивающе спросил у него денежку. Щедрый по сегодняшнему праздничному для себя дню, Саня-Саня отвалил соседу целую сотню.

Близко, за лесным гребнем, гуднула электричка. Через пару минут она лениво и сонно подтащила продрогшие лязгающие вагоны к платформе. Грохнули, раскрывшись, двери. Пассажиры взобрались внутрь, расселись подальше друг от друга.

Электричка снова гуднула, дёрнулась, тронулась с места.

Саня-Саня сел в первый вагон, поближе к выходу, чтобы первым потом выскочить из дверей на перрон. Он приник к холодному стеклу горячим раскрасневшимся лицом и смотрел, как всё быстрее пробегает мимо лес с полыхающими на солнце верхушками, жмурился, если тот начинал рябить, если лучи били прямо в глаза. Так хорошо!

А позади, через три вагона, запрыгнув в электричку в самый последний момент, ехала Алина. В лёгкой курточке, без шапки, с одной маленькой сумочкой через плечо, она уезжала из дома, из родной деревни навсегда.

Ей было плохо и страшно. Она бежала от своей беды и позора. Бежала, может быть, к ещё большему позору – к парню, которого едва знала. В нём одном она видела сейчас спасение.

Когда она убегала, мать была в хлеву, давала корм поросёнку и курам. Скоро она вернётся и увидит, что дочери нет.

Но ещё есть минуты и часы, пока каждый из них живёт в неведении. И есть солнце. И есть весна. И есть дом. И где-то там, за поворотом стальных рельсов, может быть, есть счастье.

Темная ночь

Из-за непогоды, разгулявшейся накануне, праздничный митинг получился скомканным. Съёжившись под злым напористым ветром, школьники жались друг к другу, как воробьи на ветке, и прикрывали покрасневшими от холода пальцами квёлые букетики тюльпанов. Два десятка взрослых терпеливо ожидали окончания мероприятия и вполуха слушали речь главы сельского поселения. И только малочисленная шеренга ветеранов и тружеников тыла стояла под высокой бетонной стелой гордо и торжественно. Непогода горстями швыряла им в лица колкую порошу, силилась сорвать платки и шляпы, теребила седые пряди, распахивала пальто и куртки. Но они стояли твёрдо, не дрогнув ни единым мускулом, словно снова на рубеже, снова под пулями. Только предательски слезились глаза. От сильного ли ветра, от воспоминаний ли, взявших за горло… Кто разберёт?

– В нашем селе осталось двое ветеранов Великой Отечественной, участников боевых действий. Дмитрий Николаевич Семёнов и Матвей Васильевич Коровин. Обоим за восемьдесят, но посмотрите, какие это крепкие старики!

Глава тепло взглянул на ветеранов и улыбнулся в густые чёрные усы. Смущённые всеобщим вниманием, мужчины вытянулись во фрунт. Один высокий, сухой, в смешных круглых очках, пустой правый рукав пальто аккуратно засунут в карман. Второй – ссутуленный, корявый, опирался на палочку, но смотрел на окружающих остро, задиристо.

– Шестьдесят два года прошло, как окончилась война, – продолжал глава. – Наверное, она уже давно не снится вам?.. И давно нет той страны, за которую вы воевали. Всё другое кругом. Но День Победы… этот день навсегда останется для вас особенным. И для наших тружениц тыла тоже. Все силы отдавали они для фронта, для победы, ещё девчонками надрывались на лесозаготовках и в колхозных полях. Да, это праздник со слезами на глазах. Но это великий праздник. Это ваш День Победы. Мы поздравляем вас! Мы гордимся вами!

Глава поселения умолк. Заиграла музыка. Словно по команде, нарядные девчонки и мальчишки бросились вручать старикам цветы. Взрослые возложили к подножию стелы венок, все сфотографировались, и на этом торжественная часть закончилась. Вереница продрогших людей, осторожно спускаясь с пригорка, потянулась к своим домам, а ветераны и руководство направились к зданию клуба, где для них уже были накрыты столы.


Матвей Васильевич осторожно выдвинул левой рукой стул и неторопливо сел за стол. В зале громко играла музыка, густо пахло закусками и салатами, звенела посуда, суетились женщины, раскладывая по тарелкам горячую картошку.

Ритмично пристукивая по полу палочкой, к столу подошёл Семёнов и сел на угол напротив Матвея Васильевича, вытянув в проход несгибающуюся ногу. Из-за этой ноги он всегда садился с краю. Последствия тяжёлого ранения, полгода по госпиталям, но ведь сохранили, не ампутировали. Своя нога, не деревянная, хоть и прямая, как ствол.

– Ну что, Василич, выпьем фронтовые сто грамм? – спросил Семёнов надтреснутым стариковским голосом. – Или снова будешь фасон держать?

Матвей Васильевич судорожно сглотнул и крепко сжал в руке вилку.

– Я с тобой не пил и пить не собираюсь, – спокойно ответил он и ласково взглянул на моложавую соседку. – Я вот с Марией Сергеевной выпью!

– Кхе-кхе-кхе! – то ли засмеялся, то ли закашлялся Семёнов. – Эх, Василич, как есть ты упёртый, таким и помрёшь.

Глава поселения звонко постучал ножом по бутылке и вознёсся над столом, чтобы сказать тост. Застолье сперва затихло, прислушалось, затем аккуратно выпило, скромно закусило, а после второй-третьей отогрелось, зашевелилось, заговорило. Пошли в ход и песни, и слёзы, и объятия, и воспоминания, и фронтовые байки.

Колченогий Семёнов даже танцевал с дамами, отставив свой костыль, хорохорился, а потом, бледный, сидел на лавочке, долго и трудно отдыхиваясь. Но всё равно кривил беззубый рот в улыбке, выкрикивал что-то солёное…

Матвей Васильевич никогда не понимал и не терпел его. Семёнову всюду надо было сунуться, вставить своё словцо, влезть без масла. Ни годы, ни беды, ни болезни, ни утраты не изменили его. Был ли Семёнов недалёкого ума или таил за бравадой свои слабости и страхи – никому не ведомо. Матвей Васильевич уже не вдумывался в односельчанина до таких тонкостей. Между ними всё было давно решено…

* * *
Нескончаемые холодные октябрьские дожди расквасили не только дороги и окопы, не только насквозь пропитали вездесущей знобящей влагой солдатские шинели, сапоги, нательное бельё, но залили необоримой тоской саму душу.

От стрелкового батальона, в котором воевал Матвей Коровин, уцелела едва ли треть. Командир ранен. Боеприпасы стремительно иссякали. Из двенадцати пулемётов в бою оставались два. Походные кухни разбиты, из провизии только отмокшие сухари и вода из луж. Табак делили по щепотке, выкуривая одну самокрутку на пятерых. Голодные, грязные, злые от своей беспомощности солдаты отлёживались в вязкой жиже размичканных сапогами окопов, ожидая давно обещанного пополнения и отбивая слабые вылазки немцев.

Противнику тоже приходилось несладко. Расколотые атаками Красной Армии на отдельные группировки, попавшие в окружение, немцы теряли не только своё войско, но и напористость, так же страдали от голода и отсутствия подкрепления.

От истощения сил, моральных и физических, никто – ни фашисты, ни красноармейцы – не могли нанести решающий удар. Все ждали морозов, чтобы, наконец, замёрзли болота и встали дороги. Но пока что встало время. И ожидание было тягучим, сонным, болезненным.

Среди этого безвременья и прибыла в поредевший батальон небольшая рота, но назвать её полноценным пополнением язык не поворачивался. Это была толпа измождённых, израненных солдат, уцелевших в боях за городок, что располагался в сорока километрах от места, куда их теперь перебросили. Пытаясь прорвать окружение, немцы захватывали его, и дважды их оттуда выбивали наши войска. На третий не смогли, понесли огромные потери и были вынуждены отступить.

Вместе с горе-пополнением в распоряжение батальона поступила тощая кляча, притащившая в телеге два ящика патронов, пол-ящика гранат, один пулемёт, к которому не осталось запасных лент, и крохотный запас сухарей, вдобавок к уже имеющимся.

Страдающий от раневой горячки командир схватился за голову, на которую свалился этот «подарок», попсиховал, поорал, да что толку? Вновь прибывшая рота рассосалась по сырым окопам, смешавшись с «местными» солдатами, и, став неотличимой, также погрузилась в томительное, бессмысленное ожидание перемены участи.

Поговаривали, что к концу недели планируется общее контрнаступление, которое объединит разрозненные части, сгонит фашистов в «котёл» и поможет освободить городок. Солдаты ворчали, что в атаку придётся идти с берёзовыми дубинками, ну да русскому мужику не привыкать ходить на медведя с рогатиной.

Через пару дней по прибытии пополнения, уже в сумерках, Коровина вызвали к командиру батальона. Когда он вошёл в землянку, там уже собрались вокруг грубо сколоченного стола три офицера, а чуть поодаль, присев у железной печки, грел руки рядовой, похоже, из новеньких.

Командир жестом пригласил Коровина поближе к столу и сразу заговорил:

– Ответственное задание вам, рядовой Коровин. Вот здесь, – он ткнул пальцем в развёрнутую на столе карту, – километрах в семи-восьми, стоит деревня. Вся она окружена болотами и лесом. Есть там немец или нет – мы не знаем. Ваша задача – тихо пробраться в деревню, разведать врага, по возможности вступить в контакт с местными жителями и добыть любой провизии. Картошки, хлеба… чего угодно. Иначе мы скоро начнём хоронить товарищей, погибших от голода, а не от пули.

Солдат, сидевший на корточках у печки, поднялся. Коровин взглянул на него и остолбенел.

– Вот, рядовой Семёнов пойдёт с вами. Вы ведь знакомы? Земляки, кажется? – проговорил командир и улыбнулся одними глазами.

– Земляки, – едко усмехнулся Семёнов.

И хотя никто не заметил насмешливого тона, Коровина словно плетью по лицу огрели. Он до хруста сжал правую кисть в кулак, но вида не подал. Приказ есть приказ.

Командир положил на стол по десять винтовочных патронов и по гранате-лимонке.

– Это всё. Идти сразу. За ночь доберётесь. Если в деревне немцы, постарайтесь выяснить количество человек, наличие пулемётов, пушек. В бой не ввязываться. Языка не брать. Уйти незамеченными. С собой возьмёте лошадь, чтобы привезти продукты… Всё понятно?

– Так точно, – в один голос ответили бойцы.

– Выполняйте.


Семёнов шёл впереди и вёл лошадь. В промозглой чернильной теми Коровин не видел ни его, ни коричневого кобыльего крупа, ни земли под ногами. То и дело он спотыкался, едва не падая, хватался за что ни попадя. Хорошо, что сильный дождь скрадывал звуки, а размокшие ветви ломались почти без хруста. Но Семёнов злобно рычал на него, называл медведем. Сам он шагал, будто не касаясь земли. Упруго, ходко. И лошадь шла совершенно беззвучно.

Коровин плохо ориентировался в пространстве, брёл наугад, но вместе с тем постоянно ощущал раздражающее присутствие Семёнова, от чего у него внутри, во ввалившемся животе, чуть повыше пупка, свивался жёсткий колючий клубок. Клубок становился всё больше, плотнее, поджимал диафрагму, не давая полноценно дышать, и теснота эта, возникшая внутри, как будто сдавливала и другие органы, вызывая то тошноту, то тревожное томление под сердцем.

Так они прошли километров пять и оказались на опушке леса.

Словно им в помощь, дождь прекратился, плотная облачность внезапно расступилась. Скупой лунный свет облил открытую заосоченную долину, и узкую речушку, кривуляющую по ней, и отдельно торчащие голые деревья, и густые еловые гребни, взбирающиеся по холмам влево и вправо.

Там, за долиной, во вновь начинающемся густом буреломном лесу, притаилась нужная им деревня. Но попасть туда можно было, только преодолев три километра заболоченного топкого пространства. И неизвестно ещё, что или кого таят в себе и еловые гребни, и дальний лес.

Коровин вдруг уловил, как насмешливый взгляд Семёнова скользнул по его растерянному лицу, и клубок внутри мгновенно вспух до огромных размеров, больно толкнув под сердце и сдавив горло. Коровин с трудом сглотнул злобу.

– Вот что, паря, я думаю, – заговорил Семёнов, уже не глядя на него. – Ты с кобылой тут побудь, отдохни, а я налегке метнусь в деревушку, разузнаю. Думаю, на рассвете уже обернусь.

– Тебя за ночь до офицера повысили? Что ты тут распоряжаешься? – огрызнулся Коровин. – В бочажину провалишься, кто тебя за шиворот доставать будет? Вместе идём.

– Вот ведь упёртый, – сплюнул сквозь зубы Семёнов. – Лошадь только угробим зазря. Она и так едва на ногах стоит. Всё! Сиди тут, – он лихо сбежал под угорок и негромко добавил оттуда: – Ну, жди с провиантом…

Коровину показалось, что голос напарника при этом неуверенно дрогнул, но тут же до него долетели до смерти обидные слова:

– Да смотри, чтоб кобылу кто не увёл!

Не помня себя, он сдёрнул с плеча винтовку и нацелил её в спину уходящего в долину Семёнова.

«Пристрелю вражину!!! И не узнает никто! Война всё спишет…»

Сердце бухало в груди, рискуя разорваться, руки тряслись. Коровин навёл подрагивающую мушку винтовки на голову обидчика, потом опустил чуть ниже, в область сердца, потом ещё ниже, ещё… Семёнов удалялся быстрыми перебежками, ловко перепрыгивая по кочкам топкие места. Скоро его уже невозможно было различить среди пожухлой пожелтевшей осоки. Да и луна вновь ушла, наползли облака, и закрапал дождь.

Измученная лошадь чутко дремала, покачиваясь на слабых ногах. Коровин нащупал в кармане отмякший чёрный сухарь, разломил его, протянул половину животине. Та без энтузиазма прихватила угощение сухими губами и медленно разжевала. Коровин опустился на землю под толстой елью, привалился к стволу, куснул сухарь и вдруг заплакал, некрасиво, сопливо и слюняво, как девчонка. И словно за ниточку потянул – стал колючий клубок разматываться, высвобождая всю сжатую внутри боль…


Семёнов приехал к ним в деревню перед самой войной. Работал в колхозе шофёром на грузовике, лёгкий, бойкий, беспечальный человек. Хорошо разбирался он в технике, чинил и трактора, и косилки, и прочие механизмы. Квартировал у вдовой женщины с тремя детьми, и поговаривали, будто не просто так у них…

Семнадцатилетнего Матвея Коровина ни сам Митька Семёнов, ни его вдовица не волновали. У него случилась любовь, и ни о ком другом, кроме птичницы Клавы, он думать не мог.

Враз поглупевший от первого сильного чувства, Матвей по делу и без дела забегал на птичник, громко и без всякого повода смеялся, беззаветно таскал вёдрами воду, мешки с зерном для куриц, получая тычки от матери и бригадира за свою невыполненную норму. Он числился скотником, и его коровы, в отличие от сытых Клавиных куриц, то недополучали сена, то утопали в навозе.

Клава была почти на два года старше Матвея и принимала его неуклюжие ухаживания за безобидную игру, подтрунивая над парнем вместе с подругами. Но однажды на беседках длинный лохматый Матюха Коровин, выпивши для смелости, прижал Клаву в холодных сенках и, дохнув на неё винным духом, серьёзно пробасил:

– Поженимся, а?

– Обалдел? – выпучилась на него Клава. – Женилка не выросла.

– Выросла… – задавленно прохрипел Матвей, заливаясь краской и ещё крепче стискивая девушку.

Клава, невольно убедившись в его мужской состоятельности, смутилась, с силой вырвалась из настойчивых объятий и убежала.

Они гуляли всю зиму и весну, и уже целовались, и собирались подать заявление в сельсовет. А на майские в клубе Митька Семёнов вдруг по-петушиному атаковал Клаву и с того дня не давал ей прохода.

Матвей лез в драку на Семёнова, которому хоть и стукнуло двадцать, но выглядел он мельче и был на голову ниже несбывшегося жениха. Уговаривал Матюха и Клаву, плакал, умолял. Но в ответ получал только насмешки. И в середине июня Клава пошла в сельсовет с Митькой Семёновым. Они сыграли свадьбу, а ровно через неделю началась война, и новоиспечённый муж ушёл вместе с другими односельчанами на фронт.

Матвея же призвали только через год. И весь этот унизительный год он, не понимая себя, таскался за Клавой, даже когда у той заметно округлился живот, даже когда она родила…

– Вот убьют твоего Митьку, и я всё равно на тебе женюсь. И ребёнка усыновлю. И воспитаю, как своего!

– Типун тебе на язык! – кричала ему в ответ Клава. – Да уйди же ты, уйди-и! Ой, грехи мои-и!

И горько, навзрыд плакала, потому что от Семёнова не было вестей давным-давно.

Но когда Матвея забирали на фронт среди других, годных по возрасту ребят, Клава стояла в отдалении у забора с маленьким на руках. Под вой матерей новобранцы споро попрыгали в кузов грузовика. Машина тронулась с места. Матвей привстал, тревожно заозирался по сторонам и увидел Клаву. Та коротко махнула ему и быстро пошла прочь.


Рассвело. Коровин открыл глаза, поднялся. Долину окутывал густой туман. Прислушался. Плотная тишина давила на уши. Где Семёнов? Что с ним? Коровин не знал, что ему делать.

Лошадь лежала на земле и смотрела на него тусклым тёмным глазом, полным глубокой печали. Он подошёл к ней, наклонился, погладил по морде и потянул за уздечку.

– Ну! Ну! Вставай…

Лошадь мотнула головой, дёрнулась, привстала на передние ноги, но тут же повалилась обратно.

– Давай, милая! Давай!

Коровин тянул лошадиную морду за уздечку вверх, уже понимая, что животина не встанет. Стегнул веткой. Раз, другой.

Лошадь испуганно прядала ушами, пучила с натуги глаза, но, обессиленная, валилась набок, и уже клала морду на сырую землю, и вздыхала тягостно, совсем по-человечьи.

Коровин ясно понял, что с Семёновым что-то случилось. Зря он отпустил его одного. И приказ не выполнен, и не знает ничего ни о судьбе товарища, ни о фашистах. Не с чем возвращаться. Надо идти в деревню.

Он с досадой посмотрел на лошадь и встретил её смиренно вопрошающий взгляд:

«Пристрелишь?»

Коровин почувствовал, как по спине пробежали острые мурашки. Его передёрнуло.

«Не могу…» – ответил он одними глазами и, сбежав с пригорка, сделал шаг в туман.

* * *
За столом оставалось человек шесть. Женщины почти все ушли домой. Клубные работницы потихоньку убирали посуду.

Кто-то фальшивенько тянул песню:


– В тёмную ночь ты, любимая, знаю, не спишь,

И у детской кроватки тайком ты слезу утираешь.


– Эх, Василич… – пьяно выдохнул Семёнов, присев рядом и положив руку на плечо Матвея Васильевича. – Зря глава-то сказал, что не снится… Снится, проклятая. И деревня та снится. Ажно заблажу во сне! Как пытали они нас. Как мы драпали… Как тащил ты меня с ногой этой.

Он сильно стукнул кулаком по бесчувственной конечности и потянулся за бутылкой, плеснул себе и товарищу по полрюмки.

– Ну выпей ты! Чего нам теперь делить-то?

– Ты знаешь, что я тебя не простил и не прощу! И пить я с тобой не стану до края земной жизни, – от беспомощности Матвей Васильевич начинал говорить красивостями.

– Ну и дурак! – Семёнов выплеснул водку в рот, сунул следом кружочек колбасы. – Чего ж ты тогда не пристрелил меня? А? – спросил он вдруг совершенно трезво и заглянул Матвею в глаза. – Я ведь ждал. Всю жизнь ждал, что рано или поздно отомстишь. А на войне-то чего проще? Кто бы разбираться стал, чья пуля? Утоп в болоте, да и шито-крыто.

Сидящий на другом конце стола глава уверенным голосом подхватил песню, и она зазвучала чище и пронзительнее:


– Смерть не страшна, с ней встречались не раз мы в степи.

Вот и теперь надо мною она кру-жит-ся-а.

Ты меня ждёшь и у детской кроватки не спишь,

И поэтому, знаю, со мной ничего не случится…


– Песня хорошая, жизненная, – вроде бы не в тему ответил на все нападки Семёнова Матвей Васильевич и, оставив застолье, потихоньку вышел из зала.

Быстро и ловко управляясь одной левой рукой, он надел и застегнул пальто, поблагодарил за всё кинувшуюся ему на помощь женщину. На улице он радостно и глубоко вздохнул и неспешно побрёл к дому.

Ветер унялся, выглянуло солнце, запахло сырой весенней землёй. На перекрёстке улиц Матвей Васильевич остановился, взглянул на подвявшие красные тюльпаны, завёрнутые в прозрачный кулёчек, и поменял направление.

Длинная деревенская улица, по которой он шёл, упиралась в автобусную остановку. За остановкой начиналось поле, пересечённое просёлочной дорогой. По этой самой дороге переселялись деревенские жители, когда приходил срок, на вечный покой. Там, на сельском кладбище, уютном и светлом, уже почти тридцать семь лет ждала его Клава. Он знал, что в той, другой жизни, они точно будут вместе.


Тёмная ночь, только пули свистят по степи,

Только ветер гудит в проводах, тускло звёзды мерцают…

Иветта, Лизетта, Мюзетта…

У Савельевых родились одни девчонки. Как ни старались Павел с Мариной состряпать пацана – ничего у них не выходило. Через девять месяцев после страстных усилий на свет появлялась очередная барышня. Остановились на седьмой. Хватит! Этакую ораву «мокрощёлок» Павлу надо и одеть, и обуть, и накормить. Да ещё и урезонивать, и терпеть капризы, и желания исполнять, и ссоры, вспыхивавшие в бабьей толчее ежеминутно, тушить… Воспитанием дочерей в основном занималась Марина, а его дело – добывать деньгу и кормёжку для восьми ртов. О своём, девятом, почти не заботился, уж что останется. И потому был Павел худ, сух, работящ и скуп на эмоции. Спал мало, дома бывал редко: то в лесу, то на пилораме, то на охоте, то на рыбалке. Годы стояли тёмные, лихие – девяностые. Только вертись да срок не схлопочи, и украсть умей с умом, и работай не оглядываясь. Девки росли, как во поле трава. Марина тоже за ними не всегда успевала уследить, а потому старшая Наташка с шести лет уже света белого не взвидела – младшие сёстры висели на ней, как серёжки на берёзе весной. В тринадцать она выкричала матери с отцом, что те лишили её детства, и сбежала из дома. Вернулась через неделю. И сдержанный Павел в ответ на бабий вой и крики, заполнившие их маленький домик до предела, наказывая Наташку, в сердцах, по неосторожности, сломал ей руку. С того дня он окончательно отступился от дочерей.

* * *
Зима приходить, похоже, и не собиралась. Истекала вторая декада декабря, а температура днём и ночью держалась выше ноля. Население находило в этом свои плюсы: урожай ягод случился небывалый, и за клюквой ходили до упора – покуда не грянут морозы. Носили её рюкзаками, отвозили в городок, сдавали и на следующее утро, едва отдохнув и обсушившись, снова тянулись на болото.

Павел – заядлый и ловкий ягодник, которого иногда за глаза в шутку называли «комбайном» – пасся на клюкве с начала сентября. Его тощая журавлиная фигура появлялась на тропе, ведущей от трассы к болоту, ещё в утренних сумерках и без устали кланялась кочкам до самого вечера. В тот угол, где он ходил, никто уж не совался. Брать после Павла было нечего, всё до самой малой клюковки выберут из мха его длинные жилистые пальцы. К тому же никто не решался даже ради богатой и крупной ягоды лезть в настоящую трясину, где обычно спокойно ходил Павел. Все знали, что того с младенчества брал с собой на болото дед и передал внуку многие лесные хитрости и тайности.

Обычно Павел отправлялся за клюквой один. Но в это воскресенье договорились с братом поехать вместе. Побрать, переночевать в деревне и рано утром в понедельник отвезти ягоду – а накопилось её уже мешка три – в городок.

Выехали затемно. Мотоцикл оставили у края болота. Брат сразу зацепился за первую попавшуюся кочку, а Павел, не терпящий побранной ягоды, быстро углубился внутрь, туда, где мох под ногами лениво и мирно покачивался и между островками, алеющими россыпью клюквы, стояли тихие озёрца чёрной воды. На их словно стеклянной поверхности плавала жёлтая листва, обрывки ряски. Неведомая глубина таилась в этом обманчивом покое.

Облюбовав местечко, Павел сбросил с плеч лёгкий пустой рюкзак и повесил его на ближнюю жидкую сосёнку. Извлёк из кармана куртки алый головной платок и повязал на верхушку этого же деревца. Примета – яркая, заметная на прозрачном болоте издалека. Теперь он будет кружить вокруг этого места с трёхлитровым пластмассовым ведёрком-набирушкой, удаляясь и возвращаясь, не боясь заблудиться. А заблудиться на болоте проще простого: куда ни глянь, на километры одинаковые чахлые сосны да гнилые берёзы, мох да кочки. Сонное провисшее небо над головой и ни души вокруг. Ни птички, ни лягушки. Тихо. Безветренно. Жутко.

Павел склонился к крупным кровянисто-красным ягодам, и пальцы его привычно, споро, цепко принялись собирать клюкву с сырой холодной кочки. Брал он быстро и чисто, успевая вынуть из горсти случайную мшину, сосновую иголку, почерневший листик. Ведёрко наполнялось меньше чем за полчаса. Тогда Павел разгибался, отдыхал, неспешно пробирался к помеченной сосёнке, высыпал клюкву в рюкзак. Медленно курил. И снова уходил по качающемуся мху, останавливался, склонялся к ягодам. И снова работали его пальцы – без устали, без перебоя. Клюква обсыпала кочку тесно, плотно, бочок к бочку. Всё ещё сохранившая твёрдость, весомая, крупная и прохладная, она похожа была на красный град, просыпавшийся на округу из невесть откуда прилетевшей ягодной тучи.

Неспешную работу и тихие, спокойные раздумья Павла нарушала только дурацкая песенка, навязчиво звучавшая в его голове: вечером девчонки смотрели старую, советскую ещё комедию. Скакали, бесились, громко выкрикивая: «Иветта, Лизетта, Мюзетта!» Хохотали, толкались, обзывали друг дружку глупыми заморскими именами. А он и не слушал их вроде, а вот, поди ж ты, привязалась…

«Иветта… Лизетта… Мюзетта…»

Клюква глухо стукалась о стенки ведёрка. Бродни погружались в сырой мох по колена. Чавкала и недовольно булькала под ними вода. Даже закутанные в шерстяные портянки, ноги чуяли, какая она ледяная, эта вода, как властно и упорно тянет мох в свою глубину. Павел с силой выдёргивал сапоги из хлюпающих бочажин, переступал на другое место, вновь погружаясь по колена.

Внезапно тишину над болотом разорвал оклик брата. Павел выпрямился. Отозвался. Больше оклика не последовало. Значит, всё в порядке. Просто «проверка связи».

Спугнутая перекличкой братьев ворона уныло пролетела над верхушками болотных сухостоин и пару раз каркнула раздражённо.

И снова лишь глухие постукивания ягод в ведре. И снова слова песенки в голове: «Иветта… Лизетта… Мюзетта… А дальше-то что? Погремушка какая-то, а не песня…»

Чтобы отвлечься, Павел стал прикидывать, сколько сможет завтра выручить за клюкву и что нужно купить. Олюшке и Викушке – по зимним сапогам. Катька вчера в клочья разорвала куртку – не девка, а супарень, через забор лезла, зацепилась… Тетрадок всем надо, кто-то просил фломастеры… Иветта… Лизетта… Мюзетта… Тьфу!..

Павел высыпал в рюкзак очередное полное ведёрко и присел рядом с сосёнкой. Достал из кармашка рюкзака «тормозок»: куски чёрного хлеба с салом, пару солёных огурцов, варёное яйцо. Сидел, равнодушно жевал хлеб. Очистил яйцо. Съел. Закурил.

Полинку отвезти к врачу. У Ани день рождения на следующей неделе… Наташка со своими колготками загрызла. А ещё муки мешок, а ещё сахару… А ещё Новый год на носу! Это сколько же клюквы надо сдать!.. Одна Сонечка пока ничего не просит. Спит да титьку сосёт.

Павел невольно улыбнулся, припомнив младшенькую.

Время давно перевалило за полдень, но декабрьские сумерки так и не рассеялись. Лес вокруг стоял в болезненной дремоте.

Рюкзак был полон, но Павел хотел ещё добрать ведёрко. Ходил уже лениво, выискивая самые крупные ягоды, выбирал не дочиста.

Снова над болотом разнёсся оклик брата. Устал братец, замёрз, домой хочет. Павел крикнул в ответ и решил двигаться к выходу. Надел на плечи рюкзак, сразу придавивший его своей двухведёрной тяжестью. Отвязал алый платок, сунул его в нагрудный карман куртки. Выломав для опоры и безопасности длинную крепкую жердь, Павел стал осторожно перешагивать с кочки на кочку, ненароком примечая россыпи ягод, которые оставались теперь никому не нужными. Наклонился за клюквой пару раз, но сразу и бросил это занятие: с тяжеленным рюкзаком за плечами очень уж неудобно. Распрямился, увидел приметную кривую берёзу. Вот и выход, совсем близко.

Павел ткнул перед собой жердью в нескольких местах: жидковато… Нащупал кочку…

«Иветта!» – прыжок.

«Лизетта!» – прыжок. Нога поехала по скользкому мху, но он быстро поймал равновесие.

«Мюзетта!» – прыжок. Палка сломалась. Откинул обломки. Примерился к следующей кочке. Оттолкнулся. Под правой ногой предательски хрустнула и просела ненадёжная опора – обросший мхом остов дерева, и оттого прыжок получился недостаточно сильным. Тело по инерции пошло вперёд, но соскользнувшие ноги уже погружались во взбудораженную жидкую ряску, под которой не было никакой опоры, никакого дна…

Павел провалился сразу по пояс, но руками на лету успел ухватиться за ненадёжную твердь, за которой трясина заканчивалась и мох уже не таил смертельной опасности. Один неудачный шаг, одна секунда, и вот его тело во власти леденящего бездонного пространства, исхоженного поверху вдоль и поперёк, но абсолютно неведомого внутри, в своей глубине.

Да это просто смешно!

Нужно снять и откинуть рюкзак. Держась одной рукой за торчащий из тверди скользкий корень, Павел принялся выбираться из лямок рюкзака. От каждого движения тело словно ввинчивалось в густой кисель трясины, намокшая одежда, наполнившиеся болотной жижей сапоги тянули вниз. Тяжело дыша, Павел выкинул рюкзак на высокое место. Собрав все силы, впившись руками в осклизлые корни и ветви поваленных когда-то и затянутых мшанником и ягодником деревьев, он вытягивал и вытягивал себя из трясины. Но там, внизу, кто-то гораздо более сильный тянул и тянул его к себе! И стоило ему чуть ослабить хватку, как он провалился в болото уже по грудь.

Павел закричал. Но отклика не услышал. Он снова напрягся и, хрипя от немыслимой натуги, вытягивал себя, покуда не выдохся. Снова крикнул. Брат ответил издалека, не сразу. И совсем с другой стороны, чем думалось. Звать на помощь – значит терять силы, надеяться на брата – значит сдаться и погибнуть. Сам! Только сам! Лишь бы дотянуться до этой берёзки! Какие-то жалкие сантиметры не доставали до неё пальцы! А жадная голодная трясина, распустив липкую бурую слюну, сладострастно тянула жертву в свою утробу…

Держась за корень окоченевшей левой рукой, Павел правой вытащил из нагрудного кармана платок и попытался закинуть его за стволик берёзки. Раз, другой, третий… платок зацепился за сучок, теперь нужно было аккуратно подтянуть и наклонить деревце к себе. Но едва берёзка стала крениться, ненадёжная ткань поползла. Тогда Павел рывком выпростал из болотной жижи левую руку и ухватился за свесившуюся к лицу спасительную веточку. В панике подтягивая к себе слабое деревце, едва не упустил его. И только почувствовав в руках казавшийся спасительным белый стволик, понял, что берёзка ничем ему не поможет. Его засосало в трясину по плечи. Он стремительно замерзал и уставал. Всё его измученное тело сделалось словно чугунным. Павел решил какое-то время не двигаться, накопить немного энергии для нового рывка. Он в последний раз позвал брата. Уже слабо, уже не понимая силы собственного крика.

Он знал, что долго отдыхать нельзя, но прикрыл глаза и вдруг отчётливо услышал детский смех. Совсем рядом. Девчонки прыгали, визжали и весело повторяли:

«Иветта! Лизетта! Мюзетта!»

Павел улыбнулся и одними губами прошептал:

«Олюшка… Викушка… Наташа…»

И, вздрогнув, очнулся! И впился грязными пальцами в берёзку, и со звериным рычанием вытягивал и вытягивал себя из гибельной ловушки, из морока, уже окутывающего сознание. Показалось, что выбрался немного, что отвоевал у смерти несколько сантиметров.

Но только показалось…

Трясина поглощала свою добычу с каким-то почти плотским наслаждением. Даже по-зимнему леденящая, она обнимала, обволакивала, втягивала в себя страстно и как-то совсем по-женски, в свою влагу, в самую её глубину. Спелёнатый этой смертной лаской, уставший сопротивляться ей, Павел делал ещё какие-то движения немеющим телом… ему казалось, что делал.

Он снова прикрывал глаза, снова отдыхал. Тела уже не было. Он его не чувствовал. Но ещё теплилось сознание.

«Иветта! Лизетта! Мюзетта!» – смеялись вокруг неугомонные дочки.

«Вся жизнь моя вами… как солнцем… – вспыхивали в засыпающем мозгу Павла слова, которых он вроде и не запомнил… – как солнцем июльским… согрета… согрета… Полина, Аня, Катька…»

«Иветта! Лизетта!! Мюзетта!!!» – хохотало всё вокруг.

«Вся жизнь моя вами… Сонечка…»

Его всё крепче окутывал морок. В густеющей замедляющейся крови разливалось безразличие. И уже не было страха, не было борьбы…

Жизнь уходила.

Посиневшие губы Павла дрогнули. Вместо улыбки по ним скользнула боль.

До туманящегося слуха долетел зов брата – такой далёкий, такой нереальный, но его хватило, чтобы кровь ударила в голову, чтобы тело с неистовой жаждой жизни рванулось вверх из жадной склизкой пасти…

Но ничего, совсем ничего не случилось.

Оклик донёсся снова и вдруг вонзился клинком в сердце. Павел судорожно втянул ледяную струю воздуха в обожжённую грудь. Но адский взрыв внутри разрастался, стирая последние мысли, чувства, останавливая пульс… Через мгновение ободранные грязные пальцы выпустили исковерканную берёзку, и та, словно не веря в свою свободу, выпрямилась не сразу, медленно, болезненно расправляя тонкие голые ветви.

Трясина сомкнула гнилую пасть над головой жертвы и сыто, утробно отрыгнула…


Часа через два на потаённое место выбрел медведь, так и не залёгший из-за тёплой погоды в берлогу. Он долго принюхивался, улавливая в воздухе остывающие запахи недавней трагедии. Сильно пахло человеком. Но ещё тянуло чем-то съестным с кочки, на которой росла ободранная берёзка с повисшим на сучке алым платком. И медведь, немного помявшись в осторожном сомнении, ловко и легко перепрыгнул туда, присел и деловито распотрошил намокший тяжёлый рюкзак. Пожива оказалась невеликой: пара раскисших кусков хлеба с салом. Собранную клюкву медведь не столько съел, сколько рассыпал и передавил. Не найдя больше ничего для себя интересного, лесной хозяин побрёл дальше. А над болотом повисла та самая сонная и равнодушная тишина, которая предвещает скорый и сильный снегопад.

Давай поженимся!

– Серёжа!.. Ну! Улыбнись!.. Прямо в камеру смотри и пирог впереди себя держи… Руки-то вытяни… Ну что ты как деревянный!

Максим присел перед сыном на корточки и заглянул в потемнелые его глаза.

Оператор выключил камеру и закурил, повесив на своём лице выражение невыразимой скуки.

– Серёжа, ну надо улыбнуться. На одну всего минуточку. Они снимут, и всё! – уговаривал отец насупленного сына. – Пирог вот так держи, руки под тарелкой… не надо пальцами его прижимать! И стесняться нечего. Ты же его сам испёк?

– Сам… – еле прошелестел Серёжа.

– Так и скажи прямо в камеру: «А этот пирог я испёк сам, для моей будущей новой мамы!»

– Я не хочу… – ещё тише произнёс сын. – Зачем это, папа? Так стыдно… так… убежать хочется…

* * *
На съёмках передачи всё происходило совсем иначе, чем потом показывали в телевизоре. Максим долго сидел в большой ярко освещённой студии, за знакомым всем овальным столом. Под пиджак ему подвешивали аппаратуру с микрофончиком, гримёр грубовато поправляла что-то в причёске и смахивала кисточкой с лица. Три ведущие сухо переговаривались. Вокруг них тоже суетились гримёры и техники. С сидящей на разноярусных рядах публикой репетировали аплодисменты по определённому сигналу. Максим старался улыбаться, пробовал пошутить с гримёршей, попытался поймать взгляд знаменитой ведущей. Но она, если и смотрела в его сторону, то не на него, а словно сквозь. Взгляд её был жёстким и холодным.

Но вот прозвучала команда режиссёра. Зрители дружно зааплодировали. И лицо ведущей резко изменилось.

– Здравствуйте, Максим! Вот я смотрю на вас: вы такой молодой, ухоженный, и не могу поверить в ту историю, которую вы описали… Что такого могло произойти с вашей, с позволения сказать, женой, что она ушла от вас, бросила сына… Расскажите нам! Она ведь загуляла?

– Здравствуйте! – от долгого нервного напряжения голос Максима прозвучал хрипло. Пришлось откашляться. – Так сложилась жизнь. Я не хочу никого осуждать. Мне кажется, что в житейских бедах, а в неурядицах семейной жизни уж точно, никогда не бывает виноват кто-то один…

* * *
Родители Люси не были алкоголиками. Они даже проблемными людьми не были. Трудолюбивые, тихие, скромные до замкнутости. Многие в деревне считали их нелюдимыми и скупыми, но при встрече всё равно здоровались, вежливо интересовались делами. Работали родители всю жизнь на железке, после школы путь в железнодорожный колледж был назначен и их дочери – жили-то на станции, поэтому династии железнодорожников здесь не были редкостью.

Максим с Люсей учились в одном классе, дружили сначала компанией, потом разделились на пары. Так и пошли дальше парой – в колледж, после годичной Максимкиной службы в армии поженились, работали в одной бригаде проводниками на пригородных поездах, потом родился Серёжа, но Люся в декрете недолго просидела – скучала без работы.

В тот августовский вечер они уже заканчивали смену: оставалось четыре небольших перегона до конечной станции. Пассажиров в вагоне было немного –понедельник, дачники разъехались накануне, люди в основном возвращались с работы.

И вот электричка резко встала посреди леса. Встала и стоит. Охрана заметалась по составу, к машинисту, обратно. Максим за ними. Авария! Впереди сошёл с рельсов скоростной поезд. Пока бригады «скорой помощи» едут, пока МЧС вызовут, пока те доберутся… Охрана, проводники, все, кто первым на месте оказался, похватали аптечки, фонари, рации – и туда…

Машинист двери электрички заблокировал, чтобы пассажиры не лезли, прокричал «оставаться на своих местах». Ему-то своё место тоже покидать нельзя, но побежал всё-таки. Женщина в окно стучит, кричит ему. Ничего не понять. Форточку догадалась открыть: «Я врач!..» Вернулся, матюгаясь, выпустил её через свою дверь… Остальные пассажиры, как любопытные дети, прилипли к окнам, пялились бессмысленно в темноту…

Бежали в сумерках, спотыкаясь и скользя по насыпи. Люся за Максимом, следом ещё проводники. Лучи фонарей выхватывали из полутьмы людей, мечущихся на фоне бесформенных огромных груд металла. Кто-то кричал о помощи. Кто-то громко и жёстко отдавал команды. Слышались щелчки и скрипучие переговоры по рации. А вообще была какая-то жуткая тишина. Лес кругом чернеет, искорёженные вагоны, рельсы из-под них торчат в разные стороны, погнутые, словно проволочки, провода болтаются, столбы завалены… Аварийный свет горел, но не ярко, а словно жидкий желток лился на всю эту чудовищную картину…

Максим даже не успел спросить, куда, что, чего – ему через разбитые окна уже стали подавать людей. Он на всю жизнь запомнил эти ощущения, эту кожу, скользкую и липкую от крови, эту теплоту безвольных тел, женские волосы, наоборот, прохладные, путающиеся… Иногда вместо человеческого тела в его руках оказывалась мёртвая холодная тяжесть чемоданов или ледяной металл искорёженных кресел – их тоже нужно было вынимать и выбрасывать подальше, потому что там, под ними, стонали живые ещё люди. Многие выбирались сами: кто слабо раненный, в сознании… Тут же суетились и только мешали совсем здоровые пассажиры, зачем-то прибежавшие из передних непострадавших вагонов. Какая-то истеричная женщина вскрикивала и рыдала… Мальчишка лет двенадцати стоял в стороне, как столбик, молча… К нему подошёл машинист:

– Как ты себя чувствуешь?

Он ответил:

– Хорошо.

– Страшно было?

– Нет, я уже большой. Я понял, что всё хорошо… Маму только надо найти…

Мальчика увели.

Раненых относили и складывали ближе к лесу. Там уже работали медики: кололи обезболивающее, бинтовали, накладывали шины… «Скорая» хоть и приехала к переезду, но дальше было никак нельзя, и они шли до места аварии пешком по насыпи с носилками, с кейсами своими неподъёмными… МЧС-ники тоже уже давно прибыли на место и оттесняли проводников, благодарили, просили не мешать, а помочь разгонять зевак, сложить в одно место разбросанные вещи, поставить кого-то сторожить.

Максим еле отыскал в этой жуткой круговерти Люсю: она сидела около раненых, кого бинтовала, кому давала пить, кого-то просто обнимала, успокаивала. А увидев Максима, вдруг сама заплакала и стала повторять на одной ноте:

– Как на войне! Как на войне! В кино, помнишь? Если состав разбомбят… Как на войне…

Максим поднял её с холодной сырой земли и повёл обратно к своему пригородному составу. Здесь они были уже не нужны, а там надо было успокаивать пассажиров, надо было как-то решать вопрос с их доставкой домой.

– Как на войне! Как на войне…

Максим остановил Люсю и дважды резко ударил её с обеих сторон по щекам.

Она мгновенно ослабла и бессильно сползла к его ногам…

* * *
– Пережитое вместе горе, весь этот ужас… бывает, что он сплачивает людей, – говорила хорошо поставленным голосом ведущая. – Но это был не ваш случай. Так, Максим?

Вырванный из воспоминаний её вопросом, Максим не сразу вернулся в настоящее и не сразу ответил. Поэтому она продолжала твёрдыми своими комментариями выводить его на нужную по сценарию программы дорожку:

– А ваша жена после пережитого справиться с собой не смогла… Она стала искать утешения в спиртном и… – ведущая выдержала паузу, – …и… в мужчинах. Ни ваша любовь, ни маленький сын её не остановили.

– А вы пытались обращаться к психологу? – спросила в свою очередь холодная, как снежная королева, астролог. – Жену вы не пробовали отправить на сеансы психотерапии? Такие стрессовые ситуации можно отрабатывать…

– У нас маленький городок, там нет достаточно квалифицированных специалистов… да и стоит это дорого, – оправдывался Максим.

– Ну что ты хочешь? – обернулась к астрологу ведущая. – Люди в сельской местности относятся к депрессии, как к насморку, – само пройдёт, и хватит дурака валять! А основное лечение – опрокинуть стопарь… – Она посмотрела на Максима. – Чем ваша супруга и стала регулярно заниматься!

– Это не совсем так, – тихо возразил Максим и снова откашлялся – хриплый комок всё стоял в горле и не давал говорить. – У неё началась бессонница, и она не ела совсем… Ей корвалол выписали, пустырник, но это же мёртвому припарка… Я не сразу заметил, что она стала выпивать. Она ведь на работу продолжала ходить, только нас потом в разные бригады развели. И я уже не мог быть всё время рядом…

* * *
Просто однажды он учуял исходивший от неё запах алкоголя. Люся отговорилась, что отмечали с девочками чей-то день рождения. Но и назавтра, и ещё через день, и через неделю, и через месяц… А потом она стала позже приходить домой, всё позже, позже, а как-то не пришла совсем. И утром не вышла на смену. Он искал её тогда целый день и нашёл только к вечеру в настоящем притоне… Она спала на замызганном топчане совершенно голая, едва прикрытая какой-то серой рваной простынёй.

Максим приволок Люсю домой, отмыл, привёл в чувство… Неделю с ней не говорил. Не мог. Да и она не особо стремилась. Серёжа всё это время находился с её родителями. А она и сыном не интересовалась, и с работы её уволили за прогулы. Уходя на смену, Максим запирал Люсю дома, отбирал телефон. Но что толку? Вскоре он опять не обнаружил жены дома. Снова искал её, снова нашёл в притоне, тогда ещё и сам чуть в беду не попал – подрался с её собутыльниками, его порезали, хорошо хоть не сильно…

И жизнь превратилась в ад. Почти год он пытался Люсю спасать: всё по тем же притонам, вынимая почти бесчувственную из-под грязной алкашни, вытаскивая полуживую из сугробов, уговаривая, матеря, умоляя сыном, жалея, презирая, ненавидя, любя. Но однажды, в очередной раз отмывая жену после загула, он вдруг увидел её лицо: искажённое безобразной гримасой, с разбитым ртом, где уже не хватало передних зубов, какое-то жёлтое, морщинистое, со слипшимися, скатавшимися в колтуны волосами… Максим понял, что его Люси больше нет, а у его сына больше нет матери. Есть «соска Люська», которой в его жизни больше быть не должно.

В течение месяца он перевёлся на работу в соседний район, переехал, снял жилье, устроил сына в садик и стал жить дальше. Через год ему удалось добиться лишения Люськи родительских прав. Больше о ней и их совместной жизни Максим не вспоминал, но доброхоты доносили о «подвигах» бывшей. Ещё через год один за одним умерли её родители, и Люська бурно пропивала доставшуюся в наследство хату. А потом и вовсе куда-то исчезла…

Молодым отцом-одиночкой часто и порой настырно интересовались самые разнообразные женщины. Пытались проникнуть в их маленький мужской мирок. Но Серёжа никого не принимал, да и сам Максим ещё не набрался сил для создания новой семьи.

* * *
– Сколько же лет вы живёте вдвоём с сыном? – ведущая талантливо изображала сочувствие, а, может, и вправду прониклась… – Без женской помощи, без ласки…

– Семь, – отозвался Максим, – сын в этом году в третий класс пошёл.

– А давайте посмотрим видео, где ваш сын проводит экскурсию по вашей квартире.

– Да! Нам приданое нужно посмотреть! Квартира-то ваша? Или служебная? – проквакала в свою очередь сваха.

– Выплачиваю кредит, – сухо ответил ей Максим и впился глазами в экран.

Серёжа за всё время съёмки не улыбнулся. Заученные фразы выдавливал сквозь зубы, смотрел исподлобья, а с этим дурацким пирогом вообще… держал его впереди себя на прямых руках, как на лопате, и произносил, почти не шевеля губами: «Это я испёк для мамы…»

На запись передачи Серёжа так и не поехал, ничем его Максим не смог уговорить, даже обещанием подарить на день рождения ноутбук.

Видео закончилось, и ведущая бодрым голосом возвестила:

– Ну что ж, знакомьтесь с первой невестой!

Максим поднялся со своего места и на ватных ногах взошёл на сцену.

Невеста вышла к нему на тонких длинных каблуках, выше на целую голову, в белой мини-юбке и смелой красной блузке, чёрные распущенные волосы, макияж, маникюр, ухоженная городская девушка из хорошей семьи… Куда ему до такой? Поедет она за ним в небольшой городок? Будет воспитывать его замкнутого и ранимого мальчишку? Зачем это всё?… Так стыдно… так… что убежать хочется…

* * *
В ожидании обратного поезда Максим долго болтался по Ленинградскому вокзалу, ел невкусные холодные пирожки, глазел на обложки журналов, теснившихся за стёклами киосков, купил сборник сканвордов в дорогу и уродливого пластмассового трансформера для Серёжи. Дождило, было сумрачно и смутно.

Уже когда зашёл в вагон, сел на своё место, убрал под сиденье сумку, вынув из неё тапочки и припасы в дорогу, и стал бесцельно смотреть в окно, зацепился вдруг взглядом за фигуру бомжихи. Та медленно брела вдоль перрона. Её толкали торопливые пассажиры, задевали чемоданами, тележками. На ней была надета нелепая яркая куртка с грязными рваными рукавами, широкие, не по размеру, джинсы, разъехавшиеся кроссовки. Она бесцеремонно схватила за рукав дорогого пальто очень приличного пассажира. Тот, не глядя, достал из кармана пачку сигарет, выудил двумя пальцами одну и протянул ей. Бомжиха порылась в карманах куртки, нашла зажигалку и, привычным жестом откинув голову чуть назад и набок, долго, со вкусом прикуривала…

Внутри у Максима что-то болезненно сжалось: этот жест головой… как будто она откинула пышные длинные волосы назад, боясь их опалить… но ведь короткая стрижка… и как она держит сигарету в пальцах… и как курит, гордо, с достоинством, запрокинув голову и пуская колечки дыма в равнодушное отсыревшее небо…

Поезд дёрнулся, двинулся, заскрипел, пополз, и поплыл перрон за окном – сначала медленно, но вот скорее и скорее. И лица менялись всё быстрее, всё неразличимей, сливаясь в непрописанный коллективный портрет… Потом пошли городские спальные кварталы, мосты, шоссейные развязки… Потом пригородные дачи и голые лесополосы. Вагонное стекло то и дело прочерчивало тонкими штрихами дождя, а сумерки настойчиво покрывали заоконный пейзаж.

– Нет… Нет… – дважды, с долгой паузой, повторил Максим и, взяв кружку, пошёл по проходу раскачивающегося плацкартного вагона к титану, налить себе кипятку.

Непутевый

Бабка Паня ждала приезда сына. И боялась его.

Получив телеграмму, она лишилась сна, всё валилось из её корявых пальцев, кусок не шёл в горло, и никакой радости не стала она получать ни от всходящей на её маленьком огородике картошки, ни от любимой козы Белки.

Паня скрюченно сидела на табуретке у окна, уронив руки в подол выцветшего сатинового платья, и смотрела вдаль, не видя ничего и никого.

Федька был пьяницей. Горьким, страшным. Ещё парнем пристрастился он к вину, и не было с сыночком никакого сладу. Пил и с дружками, и вместе с отцом, пил на работе и дома, когда на халяву, когда в долг, а когда и вещи таскал. За вещи отец бил его и выговаривал, что-де последний вахлак из избы добро на водку тянет, за этим – край, амба! Федька и на мотоцикле с пьяными собутыльниками бился, по костям собирали, и на тракторе во что и в кого только не въезжал, и замерзал в сугробе – никакой чёрт его не брал…

Бабка Паня – в те годы ещё Павла Афанасьевна, кладовщица колхозной МТС – грешным делом благодарила судьбу за то, что та не послала ей больше детей и не нарожала она ещё таких вот вахлаков себе на погибель.

Передышка в Федькиных загулах случилась, когда забрали его в армию. Два года прожила Паня в покое: сыночек на дисциплине, а отец, захворав, от выпивки отступился сам, в одночасье. Ждали, что сын из армии вернётся другим человеком. Не тут-то было: как начал отмечать сыночек свой дембель, так остановиться не мог. Все дни слились для Пани в один: так бывает поздней осенью, в ноябре, когда беспросветное, набрякшее дождём небо уляжется на сирые поля и тощие перелески и неделями сеет, сеет нудную зябкую мокреть. Конца-края не видно…

Отстал Федька от пьянства внезапно, почти чудесно.

Однажды к соседке, точнее, к её дочке Натахе, приехала на майские погостить подружка из города. Учились они там вместе, ПТУ заканчивали. Как положено, вечером пришли в клуб, на танцы. Натаха – та крупная, бойкая, чернявая, а подружка полная ей противоположность: невысокая, аккуратненькая, блондиночка, имя редкое – Лиля, одета хорошо, духами пахнет. В общем, Федька влюбился, что называется, с первого взгляда. Обычно в клуб попрётся, так ни спецовки, ни сапог не снимет, а тут в бане вымылся, рубашку у матери чистую попросил, брюки, ботинки, как положено. Лежащий на кровати больной отец, собрав силы, поднялся, сел, подколол сыночка грубой шуткой и, получив в ответ свирепый взгляд, зашёлся в кашле. Федька ушёл, хлопнув дверью, и явился только на заре. Совершенно трезвый. И на следующий день так же. И на третий…

Праздники пролетели быстро. Городская гостья укатила домой. Федька неделю ходил мрачнее тучи, ни с кем не разговаривал. Трезвый! Потом собрал вещи, ничего толком не объяснил родителям, не попрощался как следует и усвистал на вечернем автобусе вслед за своей зазнобой.

Через три месяца после его отъезда пришло письмо: женился, работает на заводе, живут пока в общежитии. Так и осталось для всех загадкой, чем улестил деревенский пьяница Федька городскую красавицу по имени Лиля и что за сила была у этой хрупкой девушки, способная напрочь отбить молодого мужика от водки…

Долго Паня не верила, что союз этот навсегда. Думала, пройдёт немного времени, заглянет Федька в рюмку, и всё опять покатится под гору. Но прошёл год, молодые родили пацана-первенца, через три года произвели на свет девчушку. По письмам и слухам, доходившим до родной деревни, жили хорошо: и материально, и промеж собой. Спиртного Федька в рот не брал ни капли, вышел в бригадиры. Когда помер отец, приезжали всей семьёй на похороны, привезли бабке Пане внуков. Она смотрела на сына, как на чужого, так разительна была перемена. За поминальным столом вместо Федьки сидел солидный мужчина, с прямой спиной, строгим взглядом, густые пепельные усы делали его старше… Паня смотрела на него и физически чувствовала, как по капельке уходит из неё, из её сердца, из её памяти, из каждой клеточки тела многолетний ужас перед сыном, невыносимое напряжение, тоска, вина… Паня решила, наконец, отпустить себя, поверить и расслабиться. И такое это было счастье, такая невыносимая лёгкость, что она сразу после похорон слегла с гипертоническим кризом. Не справилась со своей свободой.

Дальше Паня жила одна. Сдала корову и завела вместо неё козу. Собиралась потихоньку дорабатывать до заслуженного трудового отдыха. Да грянули перемены в стране, колхозы обнищали, сначала перестали платить зарплату, потом и вовсе сократили. Паня, как и все оставшиеся на селе люди, выживала на подножном корму, научилась приторговывать на рыночных развалах, плела половики-кругляши, варежки-носки вязала, заготовки овощные, грибы в баночках продавала. Чтобы было на хлебец, на сахар… Так и дожила, дотянула до пенсии.

Федька матери писал исправно два раза в год: летом на её день рождения и на новогодье. Иногда присылал деньги, небольшие, но всё равно приятно. Она их никогда не проедала, использовала либо на ремонт, либо дрова покупала. Сын давно получил квартиру. Звал в гости, но она так ни разу и не собралась. Внуки уже окончили школу, пошли в институт. Как они растут, Паня видела только на фотографиях, которые выпадали вместе с письмами из конвертов.

Потом Федька писать перестал. Паня понимала, что времена трудные, не до того, работу бы не потерять, детей выучить. Но однажды не выдержала и села писать сыну сама. Долго и трудно выбирала слова, чтобы письмо не вышло жалобным, а всё равно съехала на грустное и одинокое своё житьё-бытьё и разревелась под конец, даже уронила на тетрадный листок несколько слезинок, под которыми тотчас же расплылись мелкие ровные буковки её почерка.

Ответ пришёл на удивление быстро. Писала невестка. Письмо, короткое и резкое, поведало Пане, что вот уже больше года Лиля с Фёдором не живут вместе, завод, на котором он трудился всю жизнь, давным-давно встал, её тоже сократили, найти новую работу в их возрасте в эти времена практически невозможно. Фёдор перебивался случайными заработками, потом запил… Дети уехали учиться в другие города. Ничего их больше не связывает. Обратной дороги нет. Развод назначен на пятое июня…

Давно забытым ужасом и тоской скрутило Панино сердце, всё вернулось в один миг, словно и не было почти двадцати лет её спокойной жизни. Письмо принесли седьмого. Значит, уже всё. Развелись. В таком-то возрасте! Уж не потерпелось невестушке, не поддержала мужика в трудную минуту. Худо ли прожила-то за ним? Он ради неё себя об колено смог переломить и столько лет держался. А она? И как теперь они все, и Паня в том числе, будут жить?

А вскоре пришла телеграмма от Федьки: «Буду субботу. Топи баню».

До субботы оставалось два дня, и вот эти два дня Паня ходила как в воду опущенная. Она хотела и очень старалась отыскать в своём сжавшемся нутре хоть какой-то, хоть самый крохотный огонёчек радости: сын приезжает, она теперь будет не одна!.. Но ничего, кроме страха, там не было. Ей навязчиво представлялось, как ввалится пьяный Федька в дом, заорёт, заблажит, в грязных сапогах протопает по половикам, завалится на постель, захрапит… а утром, ни свет ни заря, начнёт трясти её, требовать на опохмёлку…

– Господи… – зашептала Паня в отчаянье, – Господи… прости ты меня, я и сама не понимаю, как так… сына, своего собственного и единственного сына боюсь… ещё не видевши ненавижу… как жить?… Господи…

Хуже нет – ждать да догонять. Два дня и две ночи промаялась Паня, а в субботу встала раненько и сказала себе: будь что будет. Подоила козу и выгнала её пастись, затворила пироги, накачала воды и затопила старую прокопчённую баню, сходила в магазин и сама, словно хотела какую-то точку поставить в своих метаниях, купила бутылку водки, а к ней хлеба и две банки рыбных консервов. Пусть сын не знает о её страхе, пусть ему в родном доме будет уютно.

Утренним автобусом Федька не приехал. Стало быть, нужно ждать вечерним, в пять. А у неё к полудню уже и баня, и пироги поспели. Чем занять себя? Паня взяла тяпку и отправилась пошевелить картошку.

Всходы были ровные, густые, один к одному. Земля после вчерашнего дождичка влажная, податливая. Парило. Растревоженная мошка лезла в глаза, в рот. Не обращая на неё внимания, Паня работала споро, с охоткой. Когда от однообразной позы заныла спина, она разогнулась, опершись на тяпку, огляделась и вздрогнула: у забора стоял рослый тёмный мужик. Ослеплённая ярким солнцем, Паня не сразу признала в нём Федьку, только после того, как тот подал голос:

– Здорова, мать!

– Здравствуй, сынок… – отозвалась Паня. – Ты на чём же приехал? Я тебя утром ждала.

– Да с попуткой, – отмахнулся Федька, заходя во двор.

Мать скользнула взглядом по фигуре сына: одет он был чисто, опрятно, из вещей только большой рюкзак за плечами. Обнялись, вошли в дом.

– Ты покушать с дороги или в баню сразу? – спросила Паня тихо.

– Успеется… – неопределённо ответил Федька, присел на табурет у стола, подтянул к себе рюкзак, стал выкладывать скромные гостинцы. – Конфеток вот тебе… сыр, ты любишь… тут консервы кой-какие…

– Да будет тебе, Федя… – оборвала его Паня, с тревогой приметившая, что бутылку он не выставил, припрятал уже где-то. – Чего случилось-то меж вами? Чего разбежались-то?

– Дак… – пожал сын плечами, не глядя матери в глаза. – Как у всех, ничего нового… Куда мне вещи свои положить?

– Оставь, я вон в комоде ящик освободила. Уберу. Иди в баню-то, выстынет.

Паня выдала ему банное, отправила мыться. Сама разложила немногую привезённую им одежду в нижнем ящике комода, сапоги и ботинки поставила к порогу, куртку и пиджак повесила на плечики и прибрала в шкаф. Немного нажил сын с невестушкой за двадцать-то лет. Сколь увёз – столь привёз…

Пока Федька мылся, Паня успела сварить картошки, достала с подпола солёных огурцов, накрыла на стол, выставив на середину запотевшую бутылку. Рюмочки поставила себе и ему, по-хорошему чтобы, по-человечески.

Распаренный, краснолицый Федька сел за стол, с жадностью навалился на еду, а когда мать потянулась за бутылкой, устав гадать, чего это он фасонит и не наливает, остановил её:

– Не надо. Я это… закодировался. Убери…

Паня оторопела сперва, а потом послушно встала и спрятала бутылку в валенок, лежащий на русской печи. Почему туда? И сама не поняла.

Наевшись, Федька сыто потянулся и предложил матери:

– А пойдём пройдёмся по родной деревне? Поглядеть хочу, как тут у нас всё изменилось.

И они пошли. Высокий широкий Федька и едва достающая ему до плеча седая Паня. Она даже под руку его взяла! Небывалое дело! Неспешно шагали они по родной улице, где каждый второй дом стоял теперь с заколоченными окнами, за разобранным забором, завалившись на угол. Поля за деревней зарастали сорным березняком и ёлкой. Три фермы на взгорке, бывшие когда-то богатыми, зияли пустыми чёрными окнами, провалившейся крышей, раззявленными воротами. В овраге ржавел остов комбайна…

За всю прогулку им встретилась только старуха, выползшая на лавку за калиткой погреться на солнышке, да почтальонка проехала на велосипеде.

– Вот они, наши перемены, Федя, – горько сказала Паня. – Зря ты приехал. Ничего тут тебя не ждёт… Работы нет. Пенсию и ту не пойми как носят. Третий месяц уж дожидаемся. Хорошо своя картошка. А хлеб да чай под запись в магазине дают…

– Думаешь, в городе лучше? – перебил её сын. – Нам на заводе зарплату утюгами и женскими китайскими пальто стали выдавать: иди, перепродавай, если жить хочешь. А потом и вовсе в бессрочный отпуск… Я и на стройке, и на рынке… надоело. – Он помолчал, собираясь с мыслями, и заговорил тихо, глухо. – Мама, ты не бойся меня… не рада ты мне, вижу ведь… думаешь, на шею твою приехал?.. гулять, думаешь, опять?..

У Пани острый ком встал в горле, до боли, она и дышать перестала, и идти дальше не смогла. Слёзы сами покатились по её щекам, и она стыдилась их и никак не могла сдержать. А Федька продолжал:

– Летом огород, сенокос, дом подлатать надо, хватит работы. А к зиме – в лес. Мужик, что меня подвозил, звал в артель, говорил, можно заработать. Дрова-то всегда нужны, и кругляк они гонят на продажу в Москву… Ты прости меня, мама, прости, что я… непутёвый такой у тебя… хочу новую жизнь начать. Сорок пять лет – самый срок…

Они давно вышли за деревню и сидели в берёзках на краю оврага, на прогретой солнцем мягкой траве, среди которой часто белели маленькие цветки земляники. Сын всё говорил и говорил, мать слушала и плакала, и старалась верить в его слова и обещания. Ей так хотелось любить сына. Просто любить, легко, светло, ничего не боясь, ничего не ожидая плохого. Так, как любила она его маленького, чистого, до всех этих бед. Ведь любила же? Как давно это было. И было ли? Словно в другой жизни…

Живет моя отрада

Тесный зал районного суда оказался забит людьми до отказа, а любопытные всё пёрли в дверь из коридора, хотя бы постоять, хотя бы краем уха послушать. Виданное ли дело – ветеран Великой Отечественной, уважаемый всеми человек, бывший депутат сельского совета, инвалид, глубокий старик – и покалечил человека! Да ведь как покалечил – руку отрубил! В местной прессе называли это уголовное дело «резонансным» – красивое слово, пусть не всем понятное. На заседание суда даже приехали репортёры из областной газеты. Пришли представители районной администрации. Члены ветеранской организации. Адвокат подсудимого, прокурор. И, конечно, вся семья Зориных. Вызванные в качестве свидетелей, они вчетвером сидели на передней лавочке.

Полина, сорокалетняя внучка подсудимого, от стыда и горя не знала, куда себя деть, низко наклонившись, прятала лицо в ладонях и, кажется, плакала. Рядом с ней сидела старенькая сухонькая тётушка, её бесцветный покорный взгляд застыл на пустом кресле судьи. Дальше парой разместились отец Полины и её мать Василиса Андреевна. Отец, такой же сухонький и тихий, как тётушка, то и дело доставал из кармана пиджака пачку сигарет. Курить в зале, разумеется, было нельзя, и он всё вертел, мял в пальцах сигаретину, всё нюхал её. Василиса Андреевна восседала гордо, с прямой спиной, зло поглядывая на раскисшую дочь, на подавленного мужа, на собравшихся зевак. Но ни разу не взглянула она на потерпевшего, притулившегося у окна на соседней лавочке. Здоровый взрослый мужик, он бережно нянчил забинтованную и подвешенную на лямке за шею культю. Его поведение чудовищно раздражало Василису Андреевну, виделось показным, демонстративным.

Суета у входа в судебный зал вдруг усилилась, толпа расступилась, и в образовавшийся узкий проход вошёл сперва молоденький конвойный, а за ним уверенной походкой, с прямой спиной шагнул высокий крепкий старик, которому на вид нельзя было дать больше семидесяти пяти. Ни на кого не глядя, подсудимый проследовал за барьер, ограждённый решёткой. Замыкал шествие второй конвойный, он довольно сурово попросил посторонних покинуть зал и закрыл за ними дверь.

Взволнованная Полина пыталась посмотреть деду в глаза, но тот сел на своё место и устремил спокойный взгляд в пустоту.

– Встать, суд идёт! – громко сказала девушка-секретарь, и все собравшиеся последовали её призыву.

Судья – женщина лет пятидесяти, в очках с дымчатыми стёклами, за которыми нельзя было угадать выражение глаз, коротко взглянула на собравшихся и начала заседание. Когда зачитывалось обвинительное заключение, она разрешила подсудимому присесть, если ему тяжело стоять в силу возраста. Но Андрей Яковлевич отрицательно мотнул головой и остался на ногах. И вот тут, на какой-то миг, взгляды деда и внучки встретились. В воспалённых глазах родного старика Полина увидела такое глубокое страдание, такую тоску и муку гордого волка, попавшего волею судьбы на цепь, что невольно вскрикнула и зажала ладонями рот, чтобы не разрыдаться в голос.

* * *
Иван нетерпеливо продрался сквозь заросли ивняка, оцарапав веткой щеку, и жадно набросился на Полину.

– Подожди ты… подожди… – шептала та сквозь поцелуи. – Соскучился? да?… дурачок!

– Ах ты моя… сладкая ты моя… – мурлыкал Иван, стискивая её всё крепче, прижимая горячее.

– Выпил опять? Ведь выпил?..

– Да самый чуток, – ласково проворчал он, с наслаждением пряча лицо в пышной тёплой женской груди.

Вдруг Полина напряглась, оглянулась.

– Подожди! – сказала уже неласково, прислушиваясь к чему-то. – Тихо! Тссс!!!

Медленные синие сумерки спускались на посёлок. От болотистых низин поднимался туман. С железной дороги доносились переговоры дежурных. Затем стихли и они.

– Ну что ты? Что ты? – зашептал Иван, возобновляя поползновения.

Но настроение Полины уже изменилось. Упираясь в его плечи, она выпросталась из объятий, присела на поваленное дерево. Иван сел рядом. Закурил. Полина резко и больно выбила папиросу у него изо рта.

– С ума сошёл?! Сколько просила не курить при мне? Мать учует, прибьёт.

– Да чтоб тебя!.. Так и будем по кустам прятаться? А зима придёт?

– Нору в сугробе выроем… – горестно ответила Полина. – С милым рай где? Везде. Только не в родном дому…

– Да это ж средневековье какое-то! – вспылил Иван и, заикаясь, как это с ним бывало в минуты возмущения, заговорил. – К-к-когда ты ей уже признаешься? Я хочу, чтоб всё к-к-как у людей, чтоб свадьба, гости чтоб. Привыкнет. Простит. Поймёт же, наконец, что т-т-так нельзя.

– Нет, она не поймёт. Не простит, – клонила всё ниже голову Полина, неосознанно потирая шрам над левой бровью, который достался ей на память с того дня, когда мать узнала, что её дочь встречается с Кузьминым. Василиса Андреевна таскала Полину за волосы по всему двору, выбивая дурь и непослушание. Никто не осмелился заступиться за Полину, ни родной отец, ни дедушка. Сломленная, словно мёртвая, с окровавленным лицом и растрёпанными волосами лежала Полина на сеновале. Только глубокой ночью пробралась к ней тётушка, омыла лицо, утешила. Разбитую бровь надо было сразу накрепко заклеить пластырем, может, и не такой заметный шрам бы остался, да чего уж там…

Они расписались с Иваном два месяца назад. Тайно. В другом районе. И Полина каждый день в немыслимом напряжении ожидала, что всё откроется. Иван петушился, рвался в бой с тёщей, обещал «всех порвать», а пока что молодожёны встречались, как запретные любовники: по чужим квартирам, по тёмным закоулкам, по кустам. И было это гадко, пошло, тоскливо. Они ссорились, мирились, Полина плакала, Иван уговаривал уехать. Но куда ехать-то? В чужой огромный город, где нет ни жилья, ни работы, ни друзей. Жаль было бросить деда-инвалида, отца, тётушку… А ещё Полина знала, что мать достанет везде, и месть её за самовольство, за враньё будет тогда стократ страшнее.

Полина никогда и ни в чём не перечила матери. Да и попробовала бы… Василиса Андреевна была женщина с хара-а-актером! Держала в железном кулаке всю семью. Блюла большое хозяйство со множеством скотины и птицы, с бескрайним огородом, дальними и ближними покосами. Успевала и на работе – бригадирила на местной пилораме, зычно покрикивая на медлительных с вечного похмелья мужиков. А то могла и матюгом и кулаком приложить. Как такую женщину не уважать и не бояться? Так и привыкли в семье Зориных, что мнение домочадцев ничего не значит, просьбы ничтожны, возражения бессмысленны. Давным-давно никто из них не принимал никаких самостоятельных решений, не совал носа, куда не следует, не задавал лишних вопросов. Единоличная тираническая власть Василисы Андреевны царила над их домом. И была эта власть незыблема во веки веков.

Засидевшаяся по материной воле в девках Полина уже давно плюнула на свою личную жизнь, когда в ней вдруг появился Иван. Разведённый, с довеском в виде алиментов на двух пацанов, без собственного угла. Такого ли зятя хотела принять в дом Василиса Андреевна? Да ни в жись! Сына своего, Полининого брата, она женила самолично на работящей, хозяйственной женщине, пусть и постарше возрастом. Зато и живут они вот уж двенадцатый год, и дом у них полная чаша, и дети воспитанные.

Девчонкой Полина была премиленькая, и ухажёров вокруг неё вилось много. Василиса Андреевна всех отшивала: рано, выучись, ума наберись, в подоле хочешь принести? Во время учёбы в институте Полина сильно влюбилась в парня с параллельного курса, гуляли, собирались пожениться. Замирая от ужаса – примут не примут – привезла его познакомить с родителями. Вроде всё сладилось. Но уже когда начинали готовиться к свадьбе, мать вдруг упёрлась – не пойдёшь за него. Что? Почему? Полина узнала причину только через много лет: не понравилось Василисе Андреевне, что будущий зять вырос без отца. Мол, неизвестно, что за наследственность, мол, такой и сам легко бросит, оставит с детьми, будешь сопли на кулак наматывать.

Реки слёз пролила Полина. Уходили годы, увядала красота, всё отчётливее маячило на горизонте одиночество. Но ни разу ей в голову не пришло взбунтоваться, уехать, зажить вольно, своим умом. Полину согревала и удерживала жалость дедушки, забота отца и тётушки. Они уговаривали её, успокаивали, убаюкивали, и она их жалела, любила, не представляла жизни вдали от родных людей. Да и мать, бывало, сядет вечером за чаем, разговорится, оттает, похвалит, приласкает скупо. И в тысячу раз дороже ценилась эта отмеренная по капле ласка. Полина с недоверием смотрела на иные семьи – добрые, уважительные отношения между домашними казались ей неискренними, сыгранными на публику. Жизнь есть жизнь, невозможно, чтобы всегда тишь да гладь.

Так пришло сорокалетие – страшный для одинокой бездетной женщины рубеж, за которым зияла пустота безвестности и отчаяния. Полина стала бояться заглядывать в зеркало – время всё чётче, всё грубее наносило штрихи морщин на её открытое лицо. Взгляд, ещё не потускневший, по-прежнему ярко-синий, то и дело вдруг останавливался, застывал, словно оборачивался внутрь, заглядывал в душу, пытаясь разгадать, разглядеть написанную ей на роду судьбу. Неужели всё? Неужели так и пройдёт жизнь? Но хуже всего было то, что у Полины портился характер. Боже! Как она не хотела становиться похожей на мать! Но рассуждала, успокаивала себя, что Василиса Андреевна прожила полную жизнь, есть у неё и дети, и муж при ней. А уж норов этот от природы, куда его денешь?

В такую вот пору, в предзимье, чьё дуновение чуяла Полина и внутри себя, и по всей деревенской округе, и появился на её пути Иван Кузьмин. Прямой, азартный, откровенный, он не дал ей опомниться, задуматься, усомниться. Заждавшаяся своего счастья Полина потеряла голову, поддалась на все уговоры Ивана, а он умел уболтать, и даже на тайную роспись в ЗАГСе.

Теперь первый угар проходил, сахарок любви медленно растворялся в жгучем кипятке бытовых неудобств, мелких распрей, в выяснении отношений. Уже хорошо познав упорный характер Ивана, Полина еле сдерживала его от решительных действий. С каждым днём это давалось ей труднее и труднее. Совсем беда была, если муж приходил на свидание выпившим. Во хмелю Кузьмин становился неуправляемым и безрассудно смелым.

Вот и сегодня он явился с тем опасным огоньком в глазах и с чекушкой в кармане.

– Любовь и голуби, бля! – Иван закурил-таки. – Всё! Прямо сейчас идём. Пусть попробует выгнать – ты у себя дома. Я т-т-вой муж. По закону! Не имеет п-п-права.

– Нет! Нет! Прошу тебя, – Полина повисла на нём, успокаивая, усаживая обратно на поваленное дерево. – Завтра, хорошо? Я подготовлю их как-нибудь, намекну, пошучу как будто! Да?

Она нежно гладила ладонями лицо Ивана, целовала. Муж отмякал, прижимался, смешно сопел и постанывал от удовольствия. Уговорила, заласкала, усыпила. Оставила его проспаться прямо здесь, в кустах ивняка, на помятом пиджаке. Сама убежала домой, юркнула мышкой на веранду – с вечера сказала, что жара, что ляжет спать в полог. Хорошо всё устроилось, тихо, не заметили её двухчасового отсутствия.

Засыпая, Полина думала, что снова не сказала Ивану про задержку. И ладно, так спокойнее. А то его, бешеного, тогда вовсе не удержать будет. Только что она станет делать через три месяца? Через шесть? Когда живот уже не спрячешь?.. Потом… Завтра… Или через неделю… спать… спать…

Нечеловеческий крик раздался над самым ухом, словно тяжёлым кулаком огрели по голове. Полина взметнулась с кровати, как была, в нижнем белье, босиком бросилась в дом, на грохот, вопли и вой.

Влетела в свою спальню и окаменела у порога.

Посреди комнаты с топором в руке стояла мать. Подол её ночной сорочки, пол, подоконник были забрызганы кровью. Под окном, распахнутым в журчащую сверчками ночь, завывал Иван. Он катался по траве, придерживая здоровой левой рукой изуродованную окровавленную правую.

– Это сон… Это сон… – зашептала она одними губами, отступая назад и проваливаясь в пропасть беспамятства.

* * *
Полина лежала в переполненной душной больничной палате, глядела в стену и равнодушно отколупывала с неё штукатурку.

Беременные молодухи, кто сидя, кто лёжа на своих кроватях, щебетали, перемывая косточки мужикам, похохатывали, шумно и бестолково разгадывали сканворды.

Кто-то подошёл к углу, в который уткнулась Полина, и присел рядом с её кроватью на стул.

– Спишь? – спросил тихо родной голос. – Полюшка, как ты?

Отец мягко сжал её плечо, развернул к себе.

– Нормально я…

– Вижу как нормально.

Отец горестно вздохнул, выудил из кармана брюк пару мандаринок, протянул ей.

– Не хочу, – снова отвернулась Полина в угол. – Ничего не хочу… Я умерла.

– Дед тебе кланялся, – не обращая на слова дочери внимания, продолжал он. – Его взяли под стражу, но, может быть, отпустят на подписку. Если судья утвердит. Рассмотрение то ли завтра, то ли послезавтра.

Отец положил мандарины на тумбочку, туда же поставил пол-литровую банку с куриным бульоном, в котором плавали белёсые ошмётки мяса.

– Это я варил. Не брезгуй… Но дед сам домой не хочет. Не знаю, в общем.

Он посидел молча. Полина всё так же тупо колупала штукатурку.

– Ты тоже домой не торопись, если подержат тут, дак и лучше… наверное.

– Ага…

– Пошёл?

– Не приноси ничего. Я всё равно не ем.

– Тебе восстанавливаться надо, доча, надо есть… Бульончику-то попей, помаленьку, по глоточку.

Этот отеческий зуд страшно раздражал Полину, и она отмахнулась:

– Пошёл, дак иди!

И вслушалась в удаляющиеся шаги отца. И закрыла глаза. И если бы могла, остановила бы сердце.

* * *
Следствие было скорым. Чистосердечное признание, написанное Андреем Яковлевичем, свидетельские показания, показания потерпевшего, всё подтверждало вину старика. Следователь быстренько оформил дело и передал в суд.

Но для семьи Зориных за этим «быстренько» стояли страшные бессонные ночи и глухая ненависть друг к другу. После того как дед предложил взять вину на себя, потому что ему, как ветерану, инвалиду, заслуженному работнику и уважаемому человеку, дадут маленький, скорее всего, условный срок, все молчали о случившемся и не смотрели один другому в глаза. Каждый винил кого угодно, только не себя.

Много крови стоило Зориным уговорить Ивана дать «правильные показания». Полина, оказавшись в больнице с выкидышем, не участвовала в этом мерзком предприятии. И так и не узнала никогда, какую сумму отвалила семья её мужу. Ко дню суда Кузьмин уже официально развёлся с Полиной.

Василиса Андреевна две недели пролежала в постели с гипертоническим кризом, заставив домочадцев попрыгать около себя. Она уверяла, что приняла Ивана за вора, что испугалась и не понимала, что делает. Но говорила она это слишком убедительно, слишком часто, слишком подробно, а потому ей, хоть и кивали, не верили. Саму Василису Андреевну больше волновал позор, покрывший имя Зориных. Все эти статьи в газетках, любопытные расспросы, сплетни, пересуды односельчан. Если она входила в магазин, осиный улей тут же затихал. Взяв товар, она отходила к дверям и жёстко выговаривала оттуда:

– Языки-то не отсохли ещё? Ну дак ждите, скоро!

И уходила спокойно, с достоинством. У всего есть срок давности, думала она. Забудется и это. Главное, сохранить дом, семью… Родные люди на то и родные, чтобы всё прощать друг другу.

* * *
Приговор дед заслушивал тоже стоя, хотя усталость, какая-то внутренняя надорванность уже сквозили во всём его облике. Он опирался руками на барьер, ему давали воды, настойчиво предлагали сесть. Во время всего процесса у здания суда дежурила «скорая».

Судья оглашала приговор чётким ровным голосом. В зале стояла гулкая тишина, нарушаемая изредка только чьим-то вздохом или робким кашлем, да слышно было, как осенняя муха с тупым упорством бьётся и бьётся в оконное стекло, не догадываясь просто вылететь в открытую форточку.

Полина неотрывно смотрела на деда, мысленно вымаливая у него прощения. Она вслушивалась в слова приговора и не понимала их. Судья зачитала про три года лишения свободы, Полина вскинула на неё лихорадочный взгляд, заозиралась, ища поддержки, и словно оглохла. Зал вдруг неистово зааплодировал и засвистел, а конвойный вывел Андрея Яковлевича из-за решётки и снял с него наручники. Поняв, что произошло, Полина бросилась к деду, обняла его и долго-долго не отпускала. Подошли отец, тётушка. Все обнимались, рыдали, говорили что-то, вытирая друг другу струящиеся по щекам слёзы. Выходящие из зала люди по-разному реагировали на такое выражение эмоций: кто поздравлял, подбадривал, кто укоризненно качал головой.

Иван Кузьмин смешался с толпой и незаметно выскользнул прочь.

Зал совсем опустел, а Зорины так и стояли, боясь выпустить друг друга. Василиса Андреевна молча поднялась со скамьи и медленно подошла к ним, наглухо запертым от неё. Она ждала, что они притянут её к себе, примут. Сердце в груди напряжённо отстукивало такт, словно отсчитывая мучительные секунды ожидания прощения. Но никто так и не повернулся к ней, не сказал ни слова.

Василиса Андреевна нашла руку своего отца, сжимавшую плечо Полины. Тронула её, такую тёплую, родную, со знакомыми синими прожилками и коричневыми старческими пятнышками, такую дорогую…

А потом брела по длинному сумрачному коридору суда, не зная, куда идти, и не было никого, кто помог бы ей найти выход.

Слеза Кабирии

Маленькая, лёгкая молодая женщина в искрящемся, расшитом блёстками и бисером цирковом трико, изгибалась невероятными телесными узорами. Где голова, где ноги, где руки? Всё переплелось, перепуталось, завязалось морским узлом. Ещё чуть-чуть и, кажется, переломится пополам спина, порвётся перевязь ног и рук. Но… лёгкое усилие, похожее на упругое скольжение колец змеи, и тело вернулось в своё естественное природное состояние. Акробатка выпрямилась, широко и гордо улыбнулась публике. Тело её, почти подростковое, лишённое женских плавных линий и выпуклостей, торчащее рёбрами и лопатками, облитыми тягучей блестящей тканью, не было трогательно беззащитным, но казалось твёрдым, почти железным. И оттого весь номер выглядел взвешенным, выверенным, просчитанным до самого мелкого движения пальцев. Акробатка сделала двойное сальто назад и резко сложилась пополам, так, что голова её почти уткнулась затылком в пятки. И в этот миг трико на провалившемся животе с треском лопнуло, из нутра, дребезжа, выскочили три пружины. Они покачались несколько секунд и замерли. Кукла сломалась.


Всякий раз во время этого сна Жанна просыпалась от чудовищной боли в спине. Боль прожигала насквозь и словно выходила через живот, пробив его в трёх местах свистящими огненными жерлами. Никакими лекарствами, уколами приступ не снимался. Нужно было только терпеть. Сжать кулаки, стиснуть зубы и терпеть. Обычно приступ длился не больше двух часов. Обычно он случался на резкую перемену погоды. И всякий раз – глубокой ночью.

Сквозь дремоту почуяв боль и страх хозяйки, в темноте потихоньку начиналипоскуливать-посвистывать две болонки. Они невидимо и неслышно подползали к тахте, где спала Жанна, клали мордочки на край и страдали вместе с ней.

Это давала о себе знать давняя травма позвоночника, полученная Жанной во время работы в цирке. Она тогда успешно выступала с номером «Женщина-змея». Редкий вечер выпадал без выступления. Частые гастроли – малым составом, без крупных животных и огромных декораций, с одной лишь акробатической труппой, клоунами, дрессированными обезьянками и собачками они тогда, уже на излёте эпохи, успели объехать весь Советский Союз. Несчастье случилось в родном Киеве, в страшную жару, Жанна сорвалась с перекладины… Вообще-то она редко выполняла высотные номера, но в тот вечер пришлось заменить коллегу.

Жанну доставили на самолёте в Москву, сделали несколько операций. Хорошо, что ноги не отнялись. Голова осталась цела. Но о цирке пришлось забыть навсегда. А ведь было ей всего-то двадцать семь. Как жить дальше? Всё осталось там, в цирке: профессия, друзья, муж. Ничего больше она в этой жизни делать не умела. Но и сдаваться – это было не в характере Жанны. Ещё болтаясь по больницам, едва выбравшись из гипсового панциря, она начала развлекать соседей по палате простейшими клоунскими номерами и фокусами. Когда вновь смогла ходить, спускалась ниже этажом, в детское отделение, и веселила хворых ребятишек, учила их жонглировать. Так сама собой вырисовывалась будущая судьба. Оставив позади вместе с больничными мытарствами и воспоминания о прошлой жизни, Жанна приобрела двух собачек-болонок, пару морских свинок и молодого питона, точнее – питоншу, которую назвала Кабирией.

* * *
Рая родилась и всю жизнь прожила в деревне. С детства она знала только сельский труд – однообразный, изнурительный, отупляющий. Огород, сенокос, хлев с его мычащими, блеющими, кудахчущими вечно голодными обитателями. Замужество, дети, строительство дома. Работа в магазине, тяжёлые коробки и ящики с товаром, ревизии, пьяницы, должники, пустые разговоры. Усталость, болезни, утраты, годы… Но её всегда тянуло к необычным людям, к ярким творческим личностям. Она восхищалась ими, была им благодарным слушателем, верным и щедрым другом. Поэтому, когда Жанна купила домик в их деревне и по округе поползли самые невероятные сплетни о бывшей циркачке, Рая уже мечтала познакомиться с ней.

Странных людей в русской деревне испокон веков побаивались. А потому новоприбывшую сразу принялись обсуждать, дабы сопоставить и развить общественные опасения.

– Сзади пионерка, спереди пенсионерка, – зло смеялись бабы в магазине. – Росточком что твоя кошка, а вышагивает! Нога за ногу!

– Я вчера с покоса иду, – встревала в разговор иная, – впереди – девчушка с двумя собачками. Хорошенькие такие, беленькие, но больно уж звонкие. А как на меня накинулись, я и говорю: девочка, убери своих собачек. И тут она морду-то и повернула! Ети-разъети! Штукатурки-и два кило! И папироска во рту.

– Чего хоть она в деревне-то забыла? Поди-ка не знает, с какой стороны и печка топится! – подхватывала другая. – Пожару бы не наделала.

– Да что печка… А вы слыхали, что она со змеёй спи-ит?!

– Спи-ит?!.. – одновременно выдыхали бабы. – Заместо мужика, что ли? Щекочет ей там?!

И магазин дрожал от бестолкового бабьего гогота, в который Рая не вмешивалась.

Сама Жанна была настолько далека от всей этой болтовни, настолько неискушённа в тонкостях сельской дипломатии, что не думала о шепотках за спиной, и это спасало её от лишних печалей. На смешки и долгие любопытные взгляды отвечала всегда приветливой улыбкой, не оставляла городской привычки носить высокие каблуки, короткие юбки и рваные джинсы, перед выходом «в люди» – будь то поход в сельпо или прогулка с болонками – обязательно подкрашивалась. Не понимала сальных намёков подвыпивших работников, призванных подлатать её маленький скрюченный домишко. Зато отлично ладила с ребятишками всех возрастов, потому что они знали её по выступлениям на праздниках.

На один из таких школьных утренников Рая привела двух своих внучек.

Болонки – беленькие, пушистенькие, как два ватных комочка, одетые в красные юбочки, танцевали на задних лапках, кружились, перепрыгивали друг через друга. Школьный зал звенел от оглушительной детской радости, ребятишки визжали, смеялись, отбивали, хлопая, ладошки, рвались угостить и погладить собачек. Одновременно с представлением по детям лазали две жирные рыжие морские свинки, для потехи разодетые в крохотные сарафанчики и цветные косыночки. Привыкшие к рукам, гомону и музыке, они пялили в мир бессмысленные чёрные блестящие глазки и жадно жевали кусочки свежего огурца, которыми их пичкала малышня. Детский восторг достиг такого накала, что готов был перейти в истерику, и кто-то уже требовал тонким надрывным криком: «Дай! Дай мне!» Но тут Жанна незаметным движением подозвала собачек, сунула им в розовые ротики по кусочку, нежно отобрала у детей свинок, запихнула в клетку и на какое-то время вместе со всем зверьём вышла из зала. Пока родители, бабушки и воспитатели угомоняли ребятню, она успела переодеться и под восточную мелодию, в которой чётко слышалась дудочка заклинателя змей, вышла к публике с питоном на плечах.

Всё замерло. Сразу затихли крики, слёзы и требования. Дети, не дыша, смотрели на диковинную змею. Многие из них встречали на огородах или в лесу серых гадюк и чёрных ужей. Но этот «уж» превосходил размерами любого из северных гадов в десятки раз. Красивый пятнистый узор украшал гибкое глянцевое тело. А брюшко, если только у змеи есть брюшко, беззащитно и нежно белело. Чётко обозначенные чешуйки, казалось, едва слышно шелестели, тёрлись друг о друга. Но это шелестела блестящая ткань коротенького Жанниного платья, по которому медленно, лениво передвигалась Кабирия. Вот она обвила её вытянутую голую руку и так же нехотя переползла на подставленную другую, и с неё снова на плечи, и ниже, ниже, обвила грудную клетку, талию, ноги, а у самого пола приподняла маленькую треугольную головку и пристально, леденяще посмотрела на замершую ребятню, как Каа на бандерлогов. Спелёнатая по рукам и ногам змеиными объятиями Жанна счастливо улыбалась. Но радостный вид циркачки не убедил некоторых малолетних зрителей, и над публикой вознёсся громкий испуганный рёв. Замершая ребятня сразу очнулась, забурлила, зашевелилась, заёрзала. Жанна легко выскользнула из питоньих колец, закинула змею на шею и с грациозной быстротой выбежала из зала.

Представление закончилось.

Когда она загружала клетки и корзинки со своими артистами в старенькую «Ниву», к машине подошла Рая с младшей внучкой на руках и извинилась:

– Это ведь моя красавица всё представление испортила! У-у, горлопанка!

Она с наигранной строгостью посмотрела на надутую девчонку и пожурила её:

– Чего отворачиваешься? Скажи тёте «спасибо». Такие собачки весёлые. А змейка что, укусила тебя, что ли? Тётя Жанна ведь не боится? А она тоже девочка!

– Не ругайте вы её зря, маленькая ещё, – улыбнулась Жанна, – лучше приходите ко мне в гости. Я дня через три Кабирию кормить буду, а после этого она спит неделю, спокойная, как удав!

Женщины засмеялись.

– Тогда можно её погладить и понять, что ничего страшного нет! Придёшь? – пощекотала Жанна девчушку за ушком, где кудрявились светлые волосёнки, но та только мыкнула в ответ и дёрнула плечиком. – Ну тогда с собачками поиграть, а?

– Придём, с удовольствием! – ответила за внучку Рая. – Молочка вашим питомцам принесём. Вы ведь под горой живёте? На Набережной? У прудка? Значит, найдём. Как пойдём гулять, так и найдём.

* * *
Раины домашние гостинцы очень поддерживали Жанну и её неизбалованное зверьё. Крохотной инвалидской пенсии и копеечных доходов от представлений хватало только-только на поддержание существования этой малочисленной цирковой коммуны. Даже питание Кабирии теперь практически полностью обеспечивалось Раиным хозяйством: как ни страшно, ни отвратительно, но питонше требовалась подвижная теплокровная еда. И если раньше для неё раз в десять дней покупался живой хомяк, то теперь грызунов стали отлавливать в хитроумную ловушку прямо в хлеву, где обитали Раины козы и куры. Благо крыс там хватало. И питонша жила сытой барской жизнью.

Жанна пробовала дрессировать народившихся козлят. Белые лобастые козлики цокотали копытцами по доскам двора, норовили подпрыгнуть повыше, бодались и, мекая, бегали за дрессировщицей, как за мамкой-козой, не очень понимая, что от них требуется. Хвостиком бегали за Жанной и Раины внучки, они висли на ней, то выпрашивая фокусы, то хохоча над клоунскими гримасами, то просто дурачась до беспредела, забывая, что перед ними очень взрослый человек, а не подружка.

Всё лето девчонки проторчали у Жанны на участке, почти ежедневно приводя за собой толпу разновозрастных ребятишек. Они затискивали и закармливали болонок и свинок до того, что животные уже не знали, куда спрятаться от жадных, не всегда ласковых рук. Жанна умоляла детей не кормить собачек конфетами, но где там! У болонок вскоре загноились глаза, а одна из свинок беспричинно сдохла. Пришлось в категоричной форме ограничить посещения, чётко обозначив дни и часы.

Но лето пролетело. Загорелые здоровые дети разъехались по городам. А с их отъездом заработок заметно сократился. Теперь Жанну приглашали выступить только на больших праздниках и иногда, редко, на каком-нибудь детском дне рождения.

Рая щедро поделилась с Жанной урожаем, собранным с огромного ухоженного огорода, обеспечив её картошкой и другими овощами практически на всю зиму. Но с приходом холодов обнаружилась более серьёзная, чем скудость питания, проблема. В домике, легкомысленно купленном Жанной, не искушённой в строительных хитростях, становилось всё холоднее. В общем-то это был садовый сарайчик, собранный из бруса, не очень приспособленный для круглогодичного проживания в суровых условиях Северо-Запада. В нём, конечно, была кирпичная печь и окна с двойными рамами. Но из углов сквозило, по однослойному низкому полу тянуло холодом и сыростью. Терпеливая, наученная сносить любые бытовые трудности, Жанна не обратила бы на эти неприятности никакого внимания, но Кабирия! Для её комфортного существования требовалась температура не меньше +25 градусов!

Рая притащила старые одеяла и ковёр, ими околотили угол, в котором стоял высокий стол с террариумом. Установили нагревательную лампу, и та горела едва ли не круглые сутки. Дрова в печку летели возами, но добиться нужной температуры, особенно в ветреную дождливую погоду, было очень трудно. Кабирия стала вялой, потеряла аппетит, а потом и вовсе простудилась. Она чихала и сопливилась, как самое обычное живое существо.

– Кто бы мог подумать, – охала Рая, в растерянности взирая на захворавшую питоншу, – змея, и вдруг чихает! Может, её молоком тёпленьким напоить?

– Это всё бабушкины сказки, что змеи молоко по ночам прямо из коров высасывают, – беспомощно ответила Жанна, – на самом деле они его не переносят.

– Надо ветеринара позвать, – нашлась Рая. – У меня телефон есть.

– Смеёшься? – отмахнулась Жанна. – Что он в змеях понимает? Загубила я Кабирюшку мою…

Но Рая не слушала и уже набирала нужный номер.

Ветеринар, крупный немолодой мужчина, долго в полной растерянности стоял над террариумом, где, свившись в кольца, лежала пациентка. Голова её была приподнята, пасть приоткрыта, словно питону не хватало воздуха. Взгляд из холодного и хищного сделался мутным. А во взгляде ветеринара читалось немое отупение.

– Э-э-э-ммм, – промычал, наконец, он. – Прививки делали?… Э-э-эммм. Кроликам при рините промывают носовые пазухи, например, э-э-э… фурацилином.

Жанна нервно рассмеялась:

– Она ест кроликов! Понимаете? А вы её хотите лечить, как и её еду?

Невозмутимый ветеринар пожал плечами и философски рассудил:

– В принципе, у всех животных похожие симптомы, и лечение, соответственно, тоже. Все мы из одного теста.

Кабирия при этих словах чихнула и ещё шире открыла пасть.

– И то правда! – засмеялась Рая, чтобы всех подбодрить. – Как же они в природе-то? Сами лечатся. Травку пожуют, поголодают…

– В общем, промывание. При ухудшении посоветовал бы антибиотики. Тетрациклинчик попробуйте. Витаминчики.

* * *
Советы ветеринара хоть и показались глупыми, но Кабирию спасли. Как Рая с Жанной промывали питонше носовые проходы, как пичкали её тетрациклином и витаминами – это отдельная история. Обе вышли из этой битвы нервными и покусанными. Едва не рассорились насмерть. Но день, когда питонша проглотила положенную ей крысу, разрешил все разногласия.

– Почему у неё такое странное имя? – озадачилась однажды Рая и пошутила: – Назвала бы Зоей. Змея особой ядовитости!

– Итальянское… Я тебе покажу! – оживилась Жанна.

Быстро спихнув со стола немытую посуду, она бережно поставила на него ноутбук и, пока тот, дряхло покряхтывая, загружался, со страстью во взгляде поведала подруге о великом итальянском режиссёре Феллини и его маленькой Джульетте.

А потом они вместе смотрели «Ночи Кабирии», и Жанна, влезши с ногами на тахту, вся подобравшись, замерев, стискивая свои почти детские кулачки, переживала и плакала, хотя видела этот фильм не впервые. Рая многого не понимала, но не смела спрашивать, а только заглядывала искоса в лицо Жанны, чтобы убедиться в правильности своих эмоций, в их уместности.

К себе домой Рая шла уже в полной темноте, долго, трудно поднимаясь по снежной натоптанной и оттого очень скользкой тропинке. Единственным ориентиром в пути служил фонарь, горевший так высоко на горе, на перекрёстке улиц, что дойти до него казалось немыслимым. Она не торопилась. Она думала о любви и о женском одиночестве: о своей ли судьбе, о судьбе ли Жанны или о судьбе всех женщин мира – она не понимала, не делила. Она всех жалела. Даже измученную питоншу, с таким красивым и теперь понятным и грустным именем. А ещё вдруг поняла, что Жанна и эта актриса, Джульетта, похожи, словно сёстры. И горевала о подруге, о том, что она такая наивная, доверчивая, такая неприспособленная к жизни. Совсем как эта Кабирия из кино.

* * *
Через месяц, в феврале, на Украине случился очередной политический переворот. С чёрным смрадом горели на киевском Майдане Незалежности резиновые покрышки, а вознесённые слепой волной протеста новоявленные лидеры обещали стране процветание под тёплым и щедрым крылом Запада. Жанна, эта наивная и слабая женщина, вдруг заполыхала огнём национальной гордости, больше походящим на лихорадку при обложной ангине. Словно при температуре за сорок, глаза её неистово блестели болезнью и бредом. Лицо пылало. Губы стали сухи, покрылись коркой. Она похудела, хотя куда уж больше?! С утра до вечера, а то и ночи напролёт её домишко сотрясали новости. Дикторы, кто на «ридной мове», кто на чисто британском английском твердили о свободе, о правах человека, о национальном самосознании и самоопределении.

В один прекрасный вечер Рая, мирно принёсшая банку молока для Жанниных зверят, застала подругу за сбором вещей. Сытая Кабирия уютно спала в своём террариуме. Морская свинка, быстро и смешно шевеля всей мордочкой, уплетала капустный лист. И только встревоженные болонки суетливо вились меж ног хозяйки, мешая и раздражая.

Поняв, что уговаривать человека в состоянии невменяемости бесполезно, Рая попыталась спасти хотя бы этих невинных бессловесных созданий, которым вдруг, по велению судьбы, по прихоти хозяйки пришлось бы стать самой дешёвой разменной монетой в жестоких играх истории.

– Никуда ты их не повезёшь! – яростно отрезала всегда мягкая, уступчивая Рая. – Они же как дети малые! Заболеют, погибнут. Им-то за что помирать?.. И сама ещё вернёшься… Вот увидишь…

Последние две фразы она сказала тихо, почти не веря в свои же слова.

– Нет. Не вернусь. Мать у меня там. Дом у меня там… – талдычила Жанна, скидывая в сумку тряпки. Потом подняла на Раю невидящий взгляд и провозгласила: – Родина у меня там!

– Родина везде, где любят и ждут! – беспомощно повторила Рая услышанную где-то, от кого-то сусальную фразу.

– А кто меня здесь любит? Бабы ваши деревенские? Да они мне вслед плюют, когда я по улице иду. И что я тут забыла?! Кто я тут?

– А там? Ждут там тебя?! – словно желая защититься, Рая схватила одну из болонок на руки, но собачка нервничала, вырывалась и в результате укусила её за палец.

Пришлось искать бинт, пластырь. Среди разгрома, конечно, ничего не нашлось. Палец замотали обрывком тряпки. Но обе женщины будто очнулись, сели устало рядом на тахту и молчали.

Жанна потёрла лицо руками, взбодрилась и успокоилась. Сказала уже трезво:

– Надо ещё справки на животных. Разрешения на вывоз. А то таможня не пропустит… Особенно питона.

– Вот видишь, – ухватилась Рая за разумные доводы. – Что я, не прокормлю их? Поедешь, осмотришься, устроишься. Через годик за ними приедешь. А то брала бы мать да и везла бы сюда.

Жанна склонилась над плотно набитой спортивной сумкой и медленно застегнула молнию.

– Ей семьдесят шесть. Она с места не сдвинется. А я без своих артистов не поеду. Я без них ничто.

Она коротенько присвистнула, плавно взмахнула рукой. Болонки, оживившись, вмиг повеселев, встали на задние лапки и закружились, как две пушистые юлы. Они старательно тянули мордочки вверх, повизгивали звонко, подобострастно заглядывая в глаза хозяйке, ожидая похвалы, угощения, аплодисментов. И так неуместен, так мучителен в своей чистоте и беззащитности был этот собачий вальс среди убогости и разорённости полутёмной комнаты, на краю полной неизвестности, что Рая зарыдала, едва слышно повторяя:

– Что ты делаешь… Что же ты делаешь…

Назавтра Жанна уехала.

Рая больше никогда не видела её. Ничего не знала ни о её судьбе, ни о том, как та преодолела границу со своими питомцами, ни о том, как приняли её на родине, нашла ли она своё место в новой Украине. Рая боялась думать о плохом, а потому старалась верить в самый хороший исход. Она представляла, что все живы-здоровы, что Жанна со своими зверями-артистами так же развлекает и радует ребятишек, может быть, её приняли обратно в цирк, и на её представлениях всегда полный зал. Конечно, публику особенно впечатляет номер с Кабирией. Питонша ещё подросла, стала тяжелее, но не утратила вальяжную гибкость, и взгляд её по-прежнему холоден и полон хищного спокойствия. Она смотрит на зрителей, как Каа на бандерлогов, гипнотизируя, сковывая, лишая сил к сопротивлению. А маленькая женщина в блестящем коротком платьице, так похожая на итальянскую артистку из того фильма, стоит, объятая тугими опасными кольцами, и улыбается, улыбается. Может быть, сквозь боль и слёзы. Сквозь усталость и разочарование. Всё равно улыбается. Ведь люди приходят в цирк за радостью и чудесами. Зачем им чьи-то печали и беды? Если они хотят забыть о своих, хотя бы на пару часов.

Ненависть

За несколько часов до смерти мать начала дико кричать от ставшей непереносимой боли… Наверное, опухоль, доедавшая все последние месяцы её поджелудочную, лопнула и разлила свой жгучий яд внутри ссохшегося, почти мумифицированного тела. Отец, заслышав этот непрекращающийся предсмертный крик, просто оделся и ушёл из дома. Не для того, чтобы позвать на помощь фельдшера, не для того, чтобы принести и сделать уже последний обезболивающий укол, не для того, чтобы хоть как-то облегчить огненную муку жены. Нет. Он просто ушёл. В свою вахтёрскую будку на территории колхозных гаражей. Там он затопил буржуйку, выпил водки и благополучно завалился спать.

После его ухода Валюшка со Светкой ещё долго сидели под кухонным столом. Изо всех сил зажав ладонями уши, они обе кричали в голос, чтобы слышать себя, а не мать. Слышать мать было страшно, очень страшно, так, что худенькие девчоночьи тела под тонкими платьицами немели от ужаса. Казалось, что кричит весь мир, что началась война, что мать ранена, что у неё оторвало взрывом ногу… много чего казалось. Пойти посмотреть на неё ни Валюшка, ни Светка не решались. В спальне было темно. И там, в этой темноте, кричал уже не человек, там кричало, выло, скулило истерзанное, изорванное, изглоданное всей своей прожитой жизнью незнакомое существо…

* * *
– Он тебе такой же отец, как и мне! – рубила Светка, тряся на руках орущего от голода годовалого сына и помешивая кашу в алюминиевом ковшичке.

– Он мне не отец… – процедила сквозь зубы Валя.

– Ну, тогда и мне он никто! – легко отрезала сестра и так же легко и ловко скинула ковшичек с огня на стол, даже не прихватив его горячую ручку тряпкой. – В конце концов, есть социальные службы…

– У них очередь… да и не хотят они к нему… ты же знаешь, на что он похож стал?… – Валя тяжело опустилась на табуретку около стола, так и не сняв пальто.

– А это не моё дело! Они обязаны! А у меня вон – второй на подходе, – скороговорила Светка, успевая поддевать кашу, дуть на неё и совать в разинутый клюв сына.

– Если есть родственники, то ничего они не обязаны, – бессильно возразила Валя, понимая, что пришла она к сестре зря. Она могла бы объяснять, что только устроилась на хорошую работу, что Виталика надо водить на массаж и в бассейн, что муж уходит в рейс неделя через неделю и не на кого тогда оставить дом… Но она и сама знала, что слова эти только напрасно сотрясут воздух и не заденут Светкиной совести. Да и что с неё возьмёшь? Один все руки оттянул. Новое пузо на нос лезет… Валя даже не стала говорить, что всего лишь хотела просить сестру забирать из школы Виталика в те дни, когда ей надо будет уезжать туда, к этому человеку. Она ничего не стала говорить, потому что сейчас между ними была невидимая, но совершенно непроницаемая стена. А у неё совсем не было сил ломиться сквозь эту стену.


Двадцать пять лет прошло с того зимнего морозного дня, когда их маму похоронили и девчонок взяла на воспитание родная тётка. Отца они больше не видели. Никогда. Он не приезжал, не помогал деньгами и никак не интересовался их жизнью. Где-то пил, гулял, мотался по свету. Девчонки забыли, что у них был когда-то отец, забыли, как он выглядел, но глубоко внутри по-прежнему носили сгусток ужаса и памяти о ком-то страшном и опасном, присутствовавшем в их детстве и терзавшем их худенькую измождённую маму… С годами эта память осела так глубоко, так запорошилась песчинками времени и других событий, что всё стало казаться дурным сном, не более… И вот – звонок оттуда, почти из небытия: звонили из областной больницы, назвали имя, фамилию, диагноз, «больной нуждается в постоянном уходе, вы – родственник, обязаны забрать»…

Только тогда она поняла, что тот человек ещё жив. Валя как в тумане была, всё делала на автомате: приехали, забрали, отвезли… Оказывается, и жил он всё это время в соседнем районе, и дом у него там был, и хозяйство, и сожительница…

Очнулась Валя в тот вечер в холодном неуютном и совершенно чужом доме, оставленная один на один с человеком-овощем, лежащим на узенькой кровати. Только что была суета, люди, разговоры. Громче и больше всех, как всегда, говорила Светка. И в одно мгновение все испарились. У Вали в руках остались пакеты с одноразовыми шприцами, ампулами и таблетками, на полу горой лежали упаковки с пелёнками и памперсами. Кругом грязь, рваные газеты, пустые коробки, разбросанные вещи, вешалки-плечики – это сожительница в спешке ретировалась с места счастливой семейной жизни.

Человек-овощ дрогнул веками и что-то просипел. Потом едва заметно шевельнул рукой. Валя смотрела на него тупо и недвижно. Нужно было сделать шаг к нему, нужно было понять, что он хочет, исполнить его просьбу. Но внезапно она почувствовала, что в этой захламлённой комнате их всё-таки трое: рядом с ней, плечо к плечу, плотной тенью стояла Ненависть. Она вышагнула из Вали, из того давно задавленного в памяти мрака, и встала рядом как единственная опора и поддержка.

Человек снова что-то попытался просипеть. Валя резко бросила из рук на пол пакеты с лекарствами и выбежала прочь, на чёрную, продуваемую февральским ветром улицу…


И начались эти полгода. Валя в эти полгода не жила. Она пребывала в коме. Её чувства были отключены: ни боли, ни голода, ни страха, ни тоски, ни горя, ни любви, ни каких-то желаний. Даже тактильные ощущения притупились. Острое стало не таким острым, и она легко могла обрезаться или уколоться. Горячее стало не таким горячим, и она легко могла обжечься. Вкус еды сделался пресным, и ела она только чтобы поддерживать функции организма. Притупились запахи, кроме самых едких и отвратительных. От таких начинала нестерпимо болеть голова. Чужие прикосновения и ласку мужа она принимала с равнодушием, как манекен. Валя сильно похудела, у неё секлись и выпадали волосы, слоились ногти. На уговоры, крики, обвинения, мольбы и просьбы близких «взять себя в руки» она реагировала одинаково молча и бесстрастно. На работе поначалу взяла отпуск за свой счёт, надеясь, что за месяц уж точно найдётся сиделка. Но и одна, и другая женщина, согласившиеся было помогать, ушли на первой же неделе: слишком тяжёлый больной, ходит под себя, кричит… Вале пришлось уволиться, и дни её сделались одинаково беспросветными. Да она и не видела дней. Полярная ночь опустилась на всё, что раньше было светлым, любимым, дорогим, единственно правильным и необходимым. Мир вокруг стал для неё бесконечным тяжёлым сновидением. Вале даже казалось, что глаза её закрыты, а видит и слышит она происходящее прямо через череп, каким-то внутренним слухом и зрением.

Она каждый день моталась на автобусе в соседний район, в тот дом. Жить она там не могла. Там было ощущение могилы, словно заживо похоронили. Там всё время смердило. А потому болела голова. Там Валя всегда что-то мыла, стирала, убирала, выносила, выливала, перестилала, вытирала, обмывала, смазывала, колола, кормила, переодевала. Она уже давно была надорвана: ворочала в одиночку сухое жёлтое тело, которое, по виду, не должно было весить ничего, но на деле весило, как железобетонная плита. От этой тяжести отнимались руки, не гнулась спина. Как Валя всё это делала? Кто ей помогал? Сестра приехала один раз и сбежала через час, оставив на столе пару тысячных купюр. Муж возвращался из рейса усталый, раздражённый, хотел видеть жену дома и в хорошем настроении. Сын жил у бабушки, скучал, задавал вопросы, обижался и плакал. А расстраиваться ему никак нельзя… Бабушка-свекровь ворчала, что Валя угробит себя ради этого чёрта, что на сына и на родной дом ей наплевать. Кто помогал? Только она – верная, надёжная подруга Ненависть давала нечеловеческую силу и выносливость, звериное терпение и выдержку. И Валя выдерживала. Всё. Кроме одного. Она не выносила, когда тот начинал орать: тонко, тоскливо, пронзительно. В её кожу тогда словно миллионы иголок впивались. Крик сверлил Валин мозг и заполнял черепную коробку стремительно и полно, как несущийся поток воды заполняет любое полое пространство перед собой. Она подходила к нему и начинала бить по губам. Он кричал громче и тоньше, она била сильнее. На его синих губах появлялась кровь, из бессильных истончившихся век текли крупные слезы… Тогда она прекращала, выбегала на двор, громко и загнанно дышала, трудно втягивая внутрь воздух, который усмирял сердцебиение, охлаждал голову и возвращал в состояние так необходимой ей душевной комы. И тогда она закрывала дом, шла на станцию и ехала домой, чтобы утром опять вернуться сюда.

Что греха таить? Каждое утро, подходя к этому месту, она представляла только одно: вот она входит, раздевается, проходит в комнату, подходит к узкой кровати, и этот человек больше не дышит. Его больше нет. Всё закончилось. Она подробно представляла, как вызовет «скорую», полицию, как тщательно в последний раз вымоет дом, как закроет его и навсегда уйдёт отсюда, чтобы никогда-никогда больше не возвращаться.

И она входила в дом, подходила к кровати и смотрела на него: человек-овощ дышал, открывал глаза, сипел. Он жил. И ей некуда было от него деваться.


Иногда, очень редко, муж соглашался съездить помочь. Тогда он всю дорогу промывал Вале мозги. Она молча соглашалась с каждым его словом, потому что и сама долго не понимала, зачем взвалила на себя этот крест, который никто нести не захотел. Больше всех надо? Самая правильная? Двужильная? Святая? Хочет показать, какая она хорошая, а все вокруг сволочи равнодушные? Но это общие слова. Ей такого много наговорили… Валя долго копалась в себе и не сразу, но уловила один ясный и дьявольски жестокий мотив: ей нужно видеть всю низость его человеческого падения, его унижение, как он лежит в своих испражнениях, в пролежнях, бессильный, сломленный старик, и знать, что есть Бог и есть отмщение. Когда эти мысли завладевали Валей, Ненависть улыбалась и обнимала её крепко-крепко. Но оставалась маленькая неясность: если ей, Вале, нужно только отмщение и справедливость, зачем она не бросит этого человека догнивать в его чудовищном смрадном одиночестве? Зачем она всё делает наоборот, ежедневно возвращая его к нормальной человеческой жизни, насколько таковая возможна в его состоянии и положении? Ответа не было.

Через полгода муж ультимативно заявил, что она «должна бросить всю эту дурь» или он с ней разведётся. Валя промолчала и утром снова уехала туда. Вечером дома никого не было. Муж собрал вещи и ушёл к своей матери, где всё это время жил сын. Но хватило его ненадолго: вернулся выпивший уже на второй день. Уговаривал, орал, тряс Валю за плечи, бил посуду, раздолбал об пол табурет, плакал, просил очнуться… Потом вдруг наклонился близко-близко к её лицу и выдохнул вместе с тяжёлым перегаром:

– А хочешь, я его убью? Достаточно подушкой прикрыть, и только…

Валя отшатнулась от мужа, увидела вдруг его остекленевшие незнакомые глаза, убрала руку, которой тот неосознанно и очень сильно сдавил её колено. И только смогла выдавить:

– Иди спать…

Нет, не намерений мужа она испугалась. Она в этот момент в его глазах разглядела себя: как стояла всего неделю назад над тем именно так, с подушкой, как долго и внимательно рассматривала его отвратительную кожу, просечённую чёрными морщинами, тусклые редкие волосы, колючки щетины на подбородке, вздрагивающие, до прозрачности тонкие веки, и особенно долго смотрела на острый, с трясущейся куриной кожицей кадык и глубокую ямку под ним… Ненависть настойчиво повторяла: «Давай! Сделай!» Но кто-то тогда же тихо выдохнул: «Не надо… прошу тебя…» Она вздрогнула и оглянулась. И отшвырнула подушку…

И кормила потом этого с ложечки, не видя сквозь качающуюся на ресницах линзу слёз, что не попадает в безвольно обвисший рот и каша размазывается по его лицу.

* * *
Первого сентября Валя вместе со свекровью провожали Виталика в школу. Муж был в рейсе. И туда она поехала только после обеда. Шла от станции к тому дому через парк медленно и согбенно.

Осень в этом году пришла рано – часто дождило, листва зажелтилась ещё в конце августа, говорили, что в лесах много грибов. А они всей семьёй любили тихую охоту. Виталик радовался каждой сыроежке, прибегал показывать, возбужденно заикаясь, рассказывал, где и кого видел. Муж, умиротворённый, бродил с корзиной по знакомым укромным уголкам, выискивая белые. Сама Валя была непритязательна и собирала всё подряд. И какие это были счастливые дни!

Валя подошла к детской площадке. Из-за сырой погоды никто сегодня сюда не пришёл. Да и во всём парке она встретила только двух собачников, вынужденно прогуливавшихся со своими питомцами. На сиденьях качелей и на скамеечках стояли лужицы воды, прилипли жёлтые берёзовые листики. Валя присела на бортик песочницы, даже не подстелив ничего под себя. Ей было всё равно – промокнет она или нет. Замёрзнет или нет. Удивительно, но за все полгода она ни разу не простыла, не заболела, если не считать вечно ноющей спины и рук. Закованная, словно в латы, в скорбное бесчувствие, Валя не позволила себе раскиснуть. Ни разу за эти полгода. Вот только сейчас минуточку она посидит здесь и пойдёт дальше этой выученной до каждой выбоины дорогой, ведущей в ад.

Валя сидела так пять минут, десять, полчаса. Её плечи опускались всё ниже, ниже, уже почти складываясь вместе, вся она сгорбилась, согнулась под не видимой никому тяжестью. Сжав в тугой узел холодные пальцы рук, она тихо подрагивала и покачивалась. На спину и плечи её капал дождь. Сетка около ног упала, из неё выкатились яблоки. Она смотрела на их красные глянцевые бока, не моргая, пока не услышала стон – сначала тихий, едва различимый, потом громкий и протяжный. И она не сразу поняла, что стон исходит из её надорванного нутра, что это в ней стенает душа.

– Господи… не могу я больше… не могу я, Боженька, нет моих сил никаких, миленький… – шептала она, – нет у меня сил… нет у меня сил… больше нет у меня сил! – Голос её постепенно рос, голос звал, кричал, молил, смешиваясь с рыданиями и жуткими нотками почти звериного воя. – Господи, прости меня, помоги мне, Господи, Боже ты мо-о-ой! Помоги мне, прости меня, Господи! Пожалуйста!!! Я не могу больше. Я сама умру… я умру… я умру-у!!!.. Помилуй ты меня! Его помилуй! Помилуй и отпусти!!! Отпусти… меня отпусти, его отпусти. Пусть он уйдёт уже, Господи-и-и!!!!! Или пусть выздоровеет тогда!!! Пусть он уйдёт! Прибери его, Господи!!! Или выздоровеет!!!.. Меня отпусти, я так больше не могу… жить так больше не могу я! Не хочу!!! Нет моих силуше-ек! Боженька милостивы-ы-ый!.. У меня все боли-и-ит! Я вся умерла уже! Там всё внутри у меня болит… всё мёртвое внутри-то у меня! Всё выгорело! Всё выболело!.. А-а-а-а!.. Не живу я, Господи!!! Ну услышь ты меня! Пожалуйста, сделай что-нибудь!!! Что-нибу-удь!.. Пожалуйста… Пожалуйста-а-а…


Уже в потёмках, еле волоча ноги, Валя добрела до того дома. Долго не могла попасть ключом в замок – руки не слушались, дрожали. Долго раздевалась в коридоре, продолжая тяжело всхлипывать, вытирая и вытирая ползущие по щекам слёзы. Их было не остановить. Много их накопилось за эти полгода…

Она шагнула в полумрак комнаты, включила свет и, хватаясь за стену, сползла вниз.

Спустив тонкие, мослатые, как у старого коня, ноги на холодный пол, голый отец неуверенно сидел на кровати, придерживаясь руками за спинку стоявшего перед ним стула. От резкого света он быстро заморгал и сделал движение рукой, чтобы прикрыться, но силы его на этом кончились, и он неудобно повалился обратно на кровать, охая и вскрикивая.


Через неделю Светка привезла бойкую сиделку-молдаванку, которую нашла по объявлению. Та, привыкшая зарабатывать деньги таким нелёгким и невесёлым образом, была достаточно крепкой и физически, и психически, чтобы не впадать в ненужную философию. Работала честно, хорошо, ловко, с шуткой-прибауткой. И укольчики, и упражненьица, и покушать, и прибрать…

Обретя такой надёжный тыл, Валя рухнула и две недели провалялась с высоченной температурой, как сказали бы в старину – в нервной горячке.

Когда она в начале октября приехала навестить отца и сиделку, в доме пахло жилым, было очень чисто. Больной сидел в подушках, уже достаточно хорошо шевелил руками, сжимал в слабый кулак пальцы. Взгляд его хоть и был ещё мутным, но сделался осмысленным. Валю он узнал. Проклокотал что-то, повернув голову в её сторону.

Валя в работу сиделки не вмешивалась, побыла немного, слушая её уютное воркованье, выпила чаю. Оставила доброй женщине конверт с зарплатой. Забрала грязное бельё, список продуктов и лекарств и уехала.

Всю обратную дорогу Валя прислушивалась к себе. Внутри было тихо: ни страха, ни отвращения, ни ненависти, ни любви. Просто тихо. Совсем. Всё, что могла, она сделала.

До полного!

Пульс гулко и часто стучал в висках. Туго связанные за спиной руки давно затекли. Кляп во рту не давал ни сглотнуть, ни глубоко вздохнуть. Глаза воспалённо слезились. Из разбитой брови сочилась алая струйка и стекала по лицу на линолеум. Было как-то неправдоподобно тихо, только пульсация крови отдавалась в гудящей голове ритмичными просверками боли. Избитая и связанная Оксана терпеливо лежала на холодном полу киоска АЗС среди осколков стекла и рассыпанных медяков и ждала, когда же, наконец, приедет хоть какая-то машина. Водитель сразу заподозрит неладное, увидев раскуроченную витрину и открытую дверь, поможет ей, развяжет, вызовет полицию… Но напряжённый до предела слух Оксаны не улавливал в глухой зимней ночи ни единого звука. Ни ветерка. Ни скрипа. Ни шагов. Ни такого желанного отдалённого гула мотора автомобиля. Она не могла сказать, сколько времени уже лежит так и сколько ещё сможет вытерпеть. На маленькую заправочную станцию, затерявшуюся в лесу на перекрёстке дорог не первостатейного значения, никто особенно не стремился. А сознание уже начинало мутиться, звон в голове усиливался, пол и стены вокруг, скудно освещённые двумя уличными фонарями, вдруг закачались, поплыли куда-то, а через пару секунд картинка перед глазами свернулась в небольшое круглое чёрное пятно и погасла.

* * *
Муж отговаривал Оксану идти работать на эту АЗС. Место не бойкое, ночные смены, зарплата курам на смех, добираться от дома – целая морока. Вместо напарника или охранника только муляж видеокамеры над окошком кассы да хлипкая решётка во всю витрину, якобы для безопасности. Можно подумать, это кого-то остановит.

Оксана мужа не слушала. Ради заработка она готова была вкалывать хоть на трёх работах. Её устраивало, что дежурить на автозаправочной станции нужно было два через два, а значит, в законные выходные она вполне успевала отработать также два через два в продуктовом киоске, стоящем на площади посреди их родного посёлка. Домашние дела с таким режимом Оксана совсем забросила, а точнее, повесила их на безответного своего мужика. Толя содержал в чистоте и дом, и многочисленную скотину во дворе, и корову сам доил и обихаживал. Делал творог, сыр, масло, выращивал цыплят-бройлеров – всё на продажу. Так что его честный трудовой вклад тоже регулярно пополнял их общую семейную кубышку.

Сын учился в институте в областном центре, докуда было больше двухсот километров, приезжал редко. Получал стипендию и подрабатывал, а потому с отца с матерью лишних денег не тянул. В общем, жили Оксана с Толей в своё удовольствие. Отремонтировали дом, обустроили водопровод, поставили душевую кабинку, приобрели всю бытовую технику, вплоть до посудомоечной машины. Вроде и на воле, на природе, а условия городские, худо ли? Взяли в кредит новенькую «Ладу». А там Оксана подсуетилась да устроила мужа ещё и почту развозить. Зазвенели в голове у неё золотые червонцы. Размечталась она о заграничных поездках – в Турцию, в Грецию, на Гоа. Толя сначала посмеивался, куда, мол, нам, двум сорокалетним пузырям, по курортам разъезжать, но Оксана его так осадила, что он больше этой темы не касался. С женой, и без того прижимистой и своенравной, что-то происходило.

Так миновал год. Оксана настойчиво стремилась к своей мечте и, дождавшись предновогодних скидок, приобрела тур на две недели в Грецию. Ждать оставалось недолго – в середине марта она будет греться «под солнцем Древней Эллады», как обещал рекламный проспект. Оксана купила две пары тёмных очков, модный купальник и сланцы, а для Толи дурацкие гавайские шорты, сложила покупки в новую пляжную сумку и спрятала до весны.

Скучая в холодных тесных киосках, она листала в телефоне картинки с пляжами, пальмами, загорелыми накачанными парнями… И как-то не думалось, что путёвка эта всего на две недели. Верилось, стоит только попасть в этот рай, и жизнь остановится, закрутится пластинкой с заевшей весёлой мелодией, которую не захочется сменить никогда.

Курорт оказался значительно ближе, чем она могла предположить – на больничной койке в районной больнице…

* * *
В палату вошёл молоденький следователь в погонах лейтенанта. Он вежливо, но равнодушно спросил о самочувствии и присел на стул рядом с кроватью. Оксана пожаловалась на недомогание, и всё же он мягко, но настойчиво повёл допрос.

– Значит, нападавших было двое. Как они выглядели? Одежда? Цвет волос? Особые приметы?

– Ничего особенного. Оба в тёмных куртках, типа кожаных. И перчатки на руках, тоже на вид кожаные. Шапочки вязаные, на глаза так, спустили. Небритые, чернота на подбородках у обоих. Ну, неруси, одним словом, – Оксана потянулась до стакана с водой, стоящего на тумбочке. – А, да, у одного нос такой, кривой был. Наверное, сломан…

– Почему вы решили, что нападавшие были не русской национальности? – следователь услужливо подал ей стакан.

Оксана сделала глоток, поморщилась и ответила хрипло:

– Да разговаривали они как-то… с акцентом.

– Имена называли? Клички?

– Нет. Не помню. Меня как по голове стукнули, я уже ничего не помню.

– По голове – это вы подождите, – резонно заметил лейтенант и, забрав у неё стакан, вернул на тумбочку. – Прежде чем стукнуть вас по голове, они должны были как-то проникнуть в помещение. Итак, повторим. Где-то между полуночью и часом ночи 12 января на территорию АЗС «Нордстрим» по адресу Загородное шоссе, 5 заехала легковая автомашина марки «Жигули» шестой модели белого цвета. Так?

– Так… – ответила Оксана тихо.

– Машина остановилась у стойки номер два. Из неё вышли двое мужчин. Один подошёл к кассе, чтобы оплатить топливо. Где в этот момент находился второй?

– Он вставил пистолет в бензобак, а потом достал сигареты и закурил. Я закричала в окошко, чтобы он отошёл от стойки и выбросил сигарету. Но он не слушался. Второй наклонился в окно, загородил весь обзор, и я того уже не видела.

– Что сказал второй?

– Да что… буркнул «до полного», и всё… Оплатил наличкой. Заправился. Подошёл за сдачей. А пока я отсчитывала, фыркнул из баллончика прямо в лицо. Дальше я уже ничего не соображала…

– И поэтому открыли дверь?

– Конечно! – воскликнула Оксана. – Слёзы ручьём, ничего не вижу, не понимаю. Хотела отдышаться… снегом умыться… – утомлённая допросом, она прикрыла глаза. – Может, мы завтра продолжим? Не могу я больше… Давление, наверное…

– Потерпите ещё немного… То есть, вы открыли двери, не понимая, что делаете, и получили удар?

– Да… Это, конечно, глупость моя… – Оксана отвернула лицо и уставилась в окно, за которым плавно падали крупные хлопья снега. – Ударил, наверное, тот, с сигаретой. Он, наверное, за дверью стоял, только я этого не знала… Они и витрину-то разбили специально, чтобы газ быстрее выветрился. Чтобы зайти самим… Ну, в общем, я упала. Связали, угрожали осколком, требовали денег. Вот, руки порезали… Сигаретой жгли. – На глазах её выступили слёзы. – Кассу взломали. Забрали всё, что было. С меня серьги сорвали, кольцо обручальное с пальца сняли, кошелёк из сумочкивытащили, телефон… новый совсем, дорогой. Полотенце в рот засунули и уехали. – Тут она зарыдала в голос. – Обещали уби-ить! Если я в полицию… если обращу-усь!

На громкие звуки в палату прибежала медсестра и сделала следователю замечание.

– Сейчас, ещё немного, – попросил тот. – Номер машины, если запомнили. И какая сумма вчера находилась в помещении АЗС?

– Номер я не разглядела. Не думала ведь… – тяжело всхлипнула потерпевшая и напористо добавила: – А вы вот там, у себя, расскажите, как у нас бабы по ночам одни работают! В лесу, без охраны! Хоть бы камеру настоящую повесили! Экономят на нас, на нашем здоровье! Конечно, жизнь человеческая ничего не стоит!

– Успокойтесь, пожалуйста. Мы вынесем особое постановление на этот счёт, обязательно вынесем. Но и вы, согласитесь, допустили халатность. Открыли дверь, не удостоверившись в безопасности… Так какая сумма была похищена?

– Да начальство больше недели не приезжало кассу снимать! А дачников за новогодние праздники знаете сколько было? Я как раз инкассацию готовила, сегодня утром должны были забрать…

– Просто назовите сумму, – уже в нетерпении повторил следователь.

Получив ответ, он протянул ей протокол на подпись и пожелал выздоровления.

– А Сергей Петрович всё ещё работает?

– Да, – слегка помедлив, ответил следователь уже от дверей. – Начальник отдела.

– Передавайте ему привет. Мы одноклассники!

* * *
Выписали Оксану на следующей неделе. Тяжких повреждений не было, а синяки и ссадины почти зажили.

Толя приехал за ней на машине. Мрачный и молчаливый.

– Ну чего ты? – шутейно ткнула она его в бок. – Всё же хорошо! Отлично просто.

– Да уж… – буркнул муж, не глядя ей в глаза. – В посёлке только и разговоров, что о тебе. Говорят, легко отделалась.

– Пожалели бы лучше…

Муж остановил машину у магазина рядом с автостанцией, скрылся внутри, а Оксана вышла подышать. Морозный воздух бодрил и будоражил, особенно после спёртой, пропахшей лекарствами тесноты больничной палаты. Незаметно для себя Оксана преодолела небольшое расстояние до здания автовокзала и там, на стенде с расписанием и объявлениями, увидела ориентировку на двух своих грабителей. По фотороботам, составленным с её слов, можно было арестовывать каждого второго представителя южной национальности. Усмешка скользнула по её губам: «Ищут соколиков! Всё равно не найдут. Пошуршат-пошуршат, да и закроют дело. Что мы, не знаем, как это бывает у нашей полиции?..»

Толя вышел из магазина с блоком сигарет в руке. Они быстро сели в машину и поехали домой. Всю дорогу никто из них больше не сказал ни слова.


Во вторник Оксану вызвали в межрайонный следственный отдел, где дали ознакомиться с материалами предварительного следствия. Она вцепилась в тоненькую папку и долго, дотошно изучала написанные корявыми почерками протоколы осмотра места происшествия и изъятия улик, постановление о возбуждении уголовного дела по статье 162 ч.3 УК РФ, заключение судебно-медицинской экспертизы, справки, служебные записки, ориентировки… Оказалось, на уши была поставлена не только область. Белые «Жигули» шестой модели с двумя преступниками безуспешно ловили по всей России. Хотя даже ребёнку было понятно, что бандюганы скорее всего избавились от машины, сожгли шмотки, в которых пошли на преступление, а сами залегли на дно в ожидании, пока всё успокоится.

Между тем многим водителям белых «Жигулей» потрепали за прошедшую неделю нервы. Под шумок кого-то поймали нетрезвым за рулём, кого-то с просроченными документами или вовсе без оных. Навыписывали сотню-другую штрафов. Тысячи ни в чём не повинных лиц южных национальностей подверглись проверке документов и унизительным обыскам. Попав под волну проверок, не один десяток гастарбайтеров, нелегально находившихся на территории России, отправился в тёплые края, на родину.

Правда, следователь выдвинул предположение, что нападение грабители совершили спонтанно, без всякой подготовки, поскольку оружия при них не было, жертву запугивали осколком стекла, явно не собираясь убивать. Из этого выходило, что преступники не профессионалы, а потому легко могут допустить прокол: например, начать сразу и широко тратить деньги или, вдохновившись лёгким успехом, в скором времени пойти на следующий грабёж. Однако было очевидно, что следствие сразу и надолго зашло в тупик, а в одном из сейфов следственного отдела надёжно поселился очередной «глухарь».

Особо пристальное внимание Оксаны приковал протокол допроса свидетеля Симакова О.Г., водителя автомобиля «Шевроле Нива», обнаружившего потерпевшую в бессознательном состоянии. 12 января в 01.45 он подъехал, чтобы заправиться, но, заметив следы побоища, сразу позвонил в полицию.

Оксана помнила, как, очнувшись, открыла глаза и увидела перед собой перепуганного колобка: спаситель был толстенький, лысенький, кругленький. Он развязал её, посадил к себе в машину и отпаивал чаем из термоса до приезда полиции. За самодеятельность Симаков получил от правоохранительных органов втык, выраженный в нецензурной форме, так как затоптал часть следов и нарушил изначальную картину места происшествия.

– А женщина что, умирать должна? – возмущался спаситель. – Может, вы завтра бы приехали!

– Мы всегда приезжаем вовремя, – спокойно отрезали опера и приступили к своим обязанностям.

Так же внимательно изучила Оксана и протокол осмотра места происшествия, поскольку её сразу отправили в больницу и при этой процедуре она не присутствовала. В документе подробно описывалось состояние помещения АЗС: дверь без следов взлома, разбитая витрина, осколки и мелкие деньги на полу, разбросанные документы, опустошённый кассовый аппарат, опрокинутый стул, обломок силикатного кирпича со следами крови, следы крови на линолеуме, обрывки верёвки, дамская сумочка, вывернутая наизнанку, предметы, выпавшие из неё, и прочее, прочее, прочее… Но, главное, среди вещей, разбросанных на полу, была найдена фирменная заклёпка от джинсов «Wrangler» и окурок сигареты с фильтром «Пётр I». Это были улики: Оксана не носила джинсы фирмы «Wrangler» и не курила «Петра». Всё отправили на экспертизу. И теперь оставалось только ждать результата. Конечно, никто не мог исключить, что и заклёпка, и окурок могли оказаться здесь в другое время и при иных обстоятельствах, например, к её напарнице приезжал ухажёр. И всё-таки это была зацепка.

Ещё в деле была подшита характеристика на «кассира АЗС «Нордстрим» Морозову Оксану Игоревну». Всего несколько строк: «Работает в данной должности два года, показала себя хорошим, старательным, ответственным сотрудником, нареканий не имеет». Стандартная отписка.

Оксана поставила свою подпись на каких-то документах, и её отпустили, пообещав вызвать сразу, как что-то откроется и она понадобится.

В этот же вечер у неё состоялся крайне неприятный разговор с хозяином заправки. Характеристику составлял явно не он. Приехав на своём большом чёрном джипе неприлично поздно, он вызвал Оксану на улицу и грубо отчитал, называя тупой овцой и воровкой. Сказал, что поставит на счётчик, если она не возместит ущерб.

Дрожа от холода и нервов, Оксана вернулась в дом, достала из холодильника бутылку водки, плеснула в стакан, выпила.

На пороге кухни появился Толя в трусах и майке. Он уже спал, но, услышав крики, поднялся.

– Надо отдать ему всё, – сказал он тихо, но твердо. – Убьёт ведь. Или дом спалит.

– Иди к чёрту! – с ненавистью выкрикнула Оксана и швырнула в него пустой стакан.

Толя увернулся, промолчал, но пронзил жену таким взглядом, какого она от него за двадцать лет совместной жизни не видела ни разу.

* * *
Прошёл месяц. Следствие не сдвинулось с мёртвой точки даже после того, как его взяла под особый контроль областная прокуратура. Ходили слухи, что в соседнем районе тоже напали на АЗС, тоже неруси на белой машине. Но слухи эти никак не подтвердились. Оксану раза два вызывали в отдел только для того, чтобы подписать постановления о продлении сроков. Она ничего в этом не понимала, кивала, подписывала, забирала положенную ей копию.

Хозяин заправки поначалу ещё звонил своей бывшей работнице, угрожал, но Оксана нажаловалась своему однокласснику. Сергей Петрович успокоил её, что фирма, обслуживающая сеть АЗС, также признана потерпевшей стороной, но до особого решения суда не имеет права требовать возмещения ущерба. Видимо, то же самое он разъяснил и хозяину, потому что звонки с угрозами прекратились.

Следствие по делу о нападении на АЗС приостановили до розыска подозреваемых. Жизнь пошла своим чередом, как будто ничего и не произошло.

Пришла весна. Холодная и бессолнечная. Оксана скучающе сидела в продуктовом киоске, считая дни до отъезда в Грецию. Её, с одной стороны, раздражало, что про неё все забыли. Выходило, что пережитое ею потрясение ничего не значит и не стоит на фоне других, более важных дел. Она несколько раз звонила Сергею Петровичу и напористо интересовалась, нет ли каких-то новостей. Он сначала невесело посмеивался, что их прокуратура тоже «имеет по полной». Но с каждым разом говорил всё суше, всё короче и деловитее. В последний их разговор Оксана язвительно спросила, может ли уехать в отпуск. Сергей Петрович ответил утвердительно, только попросил оставить координаты для срочной связи…

Оксана была бы рада забыть о своих злоключениях, но Толя, которого тоже вызывали на допрос, только в качестве свидетеля, сделался очень нервным, раздражительным и супротивным. Они ссорились ежедневно. Она убеждала его, что всё будет хорошо. А он кричал ей в ответ:

– Хорошо не будет больше никогда! Понимаешь?! Никогда! Всё хорошее закончилось! Да и было ли оно, это хорошее?

Толя обвинял Оксану, что всю жизнь сидит у неё под каблуком, а она его ни в грош не ставит, дошёл даже до того, что проклинал день их свадьбы.

– Думаешь, большая радость была замуж за тебя идти?! – фыркала Оксана.

– Ну и не ходила бы! Чего побежала? Аж пятки засверкали!

– Да если бы у меня живот на нос не полез, благодаря твоим стараниям, фиг бы ты меня заполучил!

– Да кому ты нужна-то… – отмахивался обескураженный муж. Тут правда была на её стороне – женились они, действительно, «по залёту». И это был парадоксальный случай, поскольку таким «подлым» образом не девушка захомутала парня, а совсем наоборот.

Толя брал вёдра с пойлом для скотины и надолго отправлялся в хлев. Там он отходил сердцем, неторопливо выскребая навоз, задавая сена корове и телку, насыпая курам зерна. В дом идти не хотелось. Он гладил корову по морде и, тоскуя, вздыхал вместе с ней. Иногда даже плакал… Никто не видел этих слез и даже предположить не мог, какая жуткая внутренняя борьба происходила в такие минуты в его душе.

Толя не пил. И хорошо. А то бы…

* * *
Оксана опустилась на стул около стола, на котором аккуратной стопочкой лежали папки с уголовными делами.

Следователь был другой, строгий, немолодой, в чине капитана. Он присел за стол со своей стороны, надел очки и взял верхнюю папку.

– Как я уже говорил по телефону, вы приглашены для опознания подозреваемого. Я разъясню вам порядок и особенности этой процедуры…

Неожиданно для себя Оксана ощутила страх, её заколотило, ладони вспотели, а во рту пересохло. Она старалась не выдать своего состояния, но когда подписывала предупреждение о даче ложных показаний, рука дрогнула, и подпись вышла корявая.

Затем они прошли длинным гулким коридором, поднялись на второй этаж, зашли в просторную светлую комнату, где их уже ждали. У большого окна за письменным столом перед компьютером сидел ещё один полицейский и быстро что-то печатал. На стоящих вдоль противоположной стены стульях зажато сидели пожилой мужчина и женщина средних лет. Напротив них, под охраной двух конвоиров, стояли три практически одинаковых человека: все одетые в тёмные кожаные куртки, чёрные вязаные шапочки, с заметной небритостью на лицах. Руки у всех заложены за спину. Замерший взгляд в никуда.

Следователь громко, чтобы все присутствующие хорошо его слышали, предложил потерпевшей внимательно посмотреть на этих мужчин и сказать, узнаёт ли она кого-то из них. Вот тут Оксану затрясло всерьёз. Она сделала осторожный шаг в сторону опознаваемых, вгляделась в каждого, стараясь не встречаться с ними глазами, затем отшатнулась и указала на крайнего справа.

– Вы уверены? – спокойно спросил следователь.

– Да, – подтвердила Оксана.

– Где и когда вы встречали этого человека?

– В ту ночь… на заправке…

– Назовите, пожалуйста, чётко дату и место, – перебил её следователь.

Оксана назвала и добавила:

– Это он сидел за рулём и оплачивал топливо. И из баллончика тоже он…

Оксана слышала, как гулко бьётся в груди сердце, как в такт её словам колотит по клавиатуре дознаватель, как хрипло, со свистом дышит пожилой мужчина-понятой.

– По каким приметам вы сейчас выделили именно этого человека? – снова спросил следователь.

– Тёмная одежда, шапочка…

– Все трое одеты в тёмную одежду. На всех троих шапочки. Что ещё?

Оксана замялась, стиснула холодные влажные пальцы рук, подумала и добавила:

– Рост… Невысокий он… Нос кривой, как будто сломанный. Шрам вот… над губой.

– На предварительном следствии вы не показывали об этой особой примете. Что же случилось сейчас?

– Я… я много думала, вспоминала. Вспышками такими, – оправдывалась Оксана, теряя уверенность.

– Вспышками… – повторил следователь. – Хорошо! Подозреваемый, назовите своё полное имя, возраст…

Вскоре конвой увёл всю троицу, но процедура опознания длилась ещё мучительные сорок минут, пока распечатывали протокол, пока его зачитывали и подписывали понятые и потерпевшая. Следователь ещё разъяснял Оксане, когда они остались одни, что-то о сроках, об уликах, о розыске второго фигуранта, о передаче дела в суд, про возмещение ущерба, но она практически не слышала, не понимала его. Кружилась голова, хотелось поскорее на воздух, на свободу…

Выбежав из дверей следственного отдела, Оксана спустилась с крыльца и побрела по мартовской распутице, сама не зная, куда. Спрятаться, забиться в угол, не слышать, не говорить, не чувствовать… Думала ли она, что ей будет так трудно? Понимала ли она, что именно душит её сейчас? Знала ли она раньше в себе то живое, то саднящее, что называется в этом мире совестью? Стыдом?

«Не-ет, – говорила она себе, – это временная слабость. Это удел трусливых и мелких людишек. Ты просто устала. Затянулась история… Ты же не думала, что так? Рановато расслабилась. Всегда надо оставаться начеку. Но всё будет хорошо… Отдохнёшь, и всё будет хорошо…»

Так она добрела до железнодорожного вокзала, присела на влажную скамью, быстро выкурила одну сигарету, прикурила вторую и эту уже смаковала, постепенно успокаиваясь, возвращаясь к себе привычной: жёсткой и уверенной.

* * *
За домом и скотиной на время их с Толей отсутствия согласилась присмотреть соседка. Корова была в запуске, и это облегчало задачу.

Оксана бойко собирала вещи, укладывала их в специально купленный для поездки модный чемодан на колёсиках. Любовно достала дождавшуюся своего часа пляжную сумку со всем её содержимым – ярким, блестящим, праздничным. Сутки поездом до Москвы, недолгий перелёт, и уже послезавтра она ступит на берег Средиземного моря.

Ради поездки Оксана привела себя в порядок: заметно похудела, сделала короткую стрижку, потратилась на стойкий маникюр и даже педикюр – всё-таки в босоножках, в сланцах по пляжу ходить. Эх, ещё бы не брать с собой этого пузатого увальня Толю да зажечь на всю катушку со знойными южными мужчинами, завести первый раз в жизни курортный роман…

Она плохо спала перед дорогой и сквозь неглубокую дрёму слышала, что Толя не ложился вовсе. Он сидел на кухне, тянул одну сигарету за другой.

К утру ей это надоело, она зашла к нему и шикнула.

Толя поднял на жену влажный тоскливый взгляд и выдохнул:

– Кто ты? Скажи мне?.. Ты вообще человек? Женщина?

– Пять часов, – прорычала Оксана, – ты мне сейчас мозг будешь выносить? Поезд через четыре часа…

– Я никуда не поеду…

– Да и слава богу! – отмахнулась Оксана от него и громко, равнодушно зевнула. – Хоть твою кислую физиономию не видеть две недели. – Не умеешь ты жить, Морозов! Так не мешай хоть мне…

Толя вдруг вскочил, с грохотом опрокинув табурет, больно схватил за плечо собравшуюся уйти жену и развернул к себе лицом.

– Зато ты уме-е-ешь… – с ненавистью прохрипел он. – Наговорила на человека. И ничего-то, ничегошеньки в тебе не шелохнётся? А?!

Оксана вырвалась из цепкой хватки:

– Где ты человека нашёл? Чурка безмозглая. Посидит, это им только на пользу! – Она лениво отправилась к постели и оттуда продолжила: – А то понаехали, не продохнёшь! Цены заламывают, а делать ничего не умеют. Только детей строгают пачками. А потом льготы требуют, квартиры…

Она нервно скинула на пол подушки, тряхнула одеяло и вдруг, оставив всё, села на край кровати и завсхлипывала:

– Всё должно было пойти не так… Ты же знаешь… Они не должны были никого найти. Я не хотела, чтобы они кого-нибудь ловили… Просто закрыли дело, и всё… и всё было бы, как надо…

Но Толя не слышал. Он вышел на улицу, сел в машину, сложил руки на руле и уткнулся в них лицом.

Райотдел полиции начинал работу в восемь утра. Впереди было почти два часа, чтобы ещё раз всё обдумать. Чтобы решиться…

* * *
Оксана докурила сигарету до половины и, ни секунды не сомневаясь, несколько раз прижгла себе окурком кожу на руках и шее. Вынула окурок с надписью «Пётр I» из мундштука и бросила на пол, следом уронила специально захваченную с собой запонку от джинсов «Wrangler», подняла на Толю перекошенное лицо и потребовала:

– Ну, бей же!.. Бей же, придурок!

– Не могу я! Не могу!

– Да что ж ты за мужик-то за такой?! – взвизгнула жена, схватила заранее приготовленный обломок силикатного кирпича и со всей дури шарахнула им по витрине.

Зазвенело стекло, брызнули во все стороны осколки. Оксана прихватила полотенцем осколок побольше и бесстрашно несколько раз чиркнула им себя по левому предплечью. Кровь закапала на пол.

– Всё! Отступать некуда! – она протянула мужу кирпич и снова потребовала: – Бей! Бей, я сказала!

– Оксана, очнись! – отступал Толя, в ужасе глядя на осатаневшую жену. – Прекрати! Это… это ад какой-то. – Он обхватил голову руками и умолял: – Прекрати… остановись…

Оксана вдруг пронзительно, на одной ноте, закричала и, размахнувшись, резко ударила сама себя кирпичом в висок. Из разбитой брови брызнула кровь, потекла по щеке, попала на одежду. Кирпич выпал, Оксана закачалась и рухнула на пол. Падая, она задела рабочий стол, и с него посыпались документы, опрокинулся стакан с ручками и медными десятикопеечными монетами, которые сбрасывали туда за ненадобностью. Всё это разом покатилось, зазвенело, зашуршало…

Толя бросился на помощь жене, но она отстранила его и заговорила, прерывисто дыша:

– Теперь быстро свяжи меня… рот полотенцем заткни. Мою сумочку растряси по полу и под стол… под стол её забрось… Телефон там… забери и спрячь вместе с деньгами. Да симку не забудь вынуть. И в лесу выкинь вместе с баллончиком. Да… вот ещё… – Она стащила с пальца обручальное кольцо, решительно вырвала из мочек золотые серьги и всё это протянула ему. – Тоже спрячь, как договорились. Помнишь?.. Заверни в несколько пакетов, потом в металлическую шкатулку, и в хлев, под половицу. Ты меня слышишь?

Толя стоял над ней в ступоре.

– Не тупи, дорогой, – скривилась Оксана, – мы уже повязаны, если ты ещё не понял… И чем дольше ты тут будешь торчать, тем больше шансов, что приедет какая-нибудь машина, и тогда нас накроют с поличным. А так есть возможность выйти сухими из воды… Газовый баллончик в сумочке, в кармашке. Когда всё сделаешь, брызни и сразу уезжай.

Словно зазомбированный, Толя выполнил всё, как она сказала.

Лишь отъехав метров на триста от заправки, он включил фары и вдавил педаль газа в пол. Машина полетела по хорошо наезженной дороге, в лобовое стекло бился густой рой снежинок.

Сумасшедшая у него жена, чокнутая на всю голову, это ж надо придумать! Прямо Агата Кристи, королева детектива… Толя нащупал туго свёрнутый пакет на пассажирском сиденье, и ему показалось, что тот горячий. Большие халявные деньги в буквальном смысле жгли руку. С ним такое было впервые. И ему вдруг очень понравилось это ощущение. Он вглядывался в разрываемую светом фар темноту, в кутерьму снежинок, и незаметно для себя стал думать, как бы выгоднее и аккуратнее обменять эти деньги на доллары. Ясно, как день, что ни в магазины, ни тем более в банк с такими грязными деньжищами не сунешься… Был у него один давний знакомый – рыночный деляга. Он поможет. Даже сомнения нет. Правда, придётся заплатить ему хороший процент, но зато всё будет шито-крыто.

Это хорошо, что снег. Это им только на руку: вьюга быстро заметёт ненужные следы. А значит, есть надежда, что всё обойдётся. Что всё у них получится…

Хуже татарина

Анастасия Васильевна собиралась спать и расправляла постель, прислушиваясь к телевизионному новостному фону, когда на тёмной улице резко взлаял Мазурик, а следом в дверь несильно, но настойчиво постучали. Хозяйка накинула телогрейку, сунула голые ступни в валяные опорки и нырнула в морозные сени.

– Кто там? – строго спросила она. А в ответ услышала высокий скрипучий голос:

– Я приглашаю вас сюда –

В сосновый край под синим сводом.

Радушно примем вас всегда:

И я, и дом мой, и природа!

Анастасия Васильевна удивлённо распахнула дверь и увидела незнакомую женщину. Около ног той стояли две большие клетчатые сумки, за спиной тянул к земле тяжёлый рюкзак, а перед собой она держала газету «ЗОЖ».

– Вот я к вам и приехала! – Женщина стиснула растерянную хозяйку в объятиях.

– Ну… проходите, – пригласила та.

Незваная гостья бодро вошла в дом, повесила на вешалку рядом с аккуратными вещами Анастасии Васильевны своё не новое и не чистое пальто, закинула туда же мокрые от растаявшего снега шапку и шарф и, оставив у порога разбитые сапоги, без приглашения протопала в залу. Там она потрогала безделушки на комоде, полистала фотоальбом, пощупала подушку на кровати, пощёлкала пультом от телевизора.

Анастасия Васильевна тем временем поставила чайник, достала из буфета чашки и сахар, выложила хлеб, масло, кусочек сыра. Пока она хлопотала, гостья занесла в залу сумки и рюкзак, села на расстеленную кровать и стала копаться в своих вещах, выкладывая на пол, на стулья, на комод бесконечные пакеты и тряпки. Наконец она выудила нечто завёрнутое в несвежий носовой платок, принесла это к столу и выкатила на клеёнку слипшийся комок «дунькиной радости».

За чаем выяснилось, что гостью зовут Тамарой, она с юга, лет ей под семьдесят, ехала от Москвы на электричках, потом на попутке… Более охотно Тамара говорила не о себе, а о газете «ЗОЖ» и о стихах Анастасии Васильевны. Призналась, что всю жизнь завидовала тем, кто умеет сочинять, и всегда мечтала познакомиться с поэтом. И вот её мечта сбылась! Спасибо газете «ЗОЖ»!

Так всё и прояснилось: редакция газеты «ЗОЖ» рядом с письмами читателей в обязательном порядке печатает адрес отправителя – люди просят выслать лекарственные травы, настои или предлагают собственные рецепты здоровья. Но Анастасия Васильевна отправляла в газету «лечебные» стихи! Читатели нередко писали благодарные отзывы, присылали свои вирши, с некоторыми завязалась настоящая дружба по переписке. Но личное явление поклонницы её поэтического дара случилось впервые.

После чая сразу легли спать. Хозяйка уступила гостье свою кровать, а сама приютилась на старом продавленном диванчике, где уснула лишь под утро, вынужденно слушая здоровый, ровный храп Тамары.


…Ночь бессонная, словно глухая стена.

И подушка, как камень, и сорочка тесна.

Память тянет из прошлого всё, что не жаль.

Память, что ты! Так больно не жаль!..

* * *
Истопив поутру печь и напившись с Тамарой кофе, Анастасия Васильевна пригласила её на экскурсию по родной деревне.

Тихий морозный день сплёл кружево для всех деревьев, для каждого кустика и сухой травинки в округе. Солнечные искорки рассыпались на снежной равнине, раскинувшейся за селом, и на крышах домов, над которыми кой-где медленно, замороженно тянулись вверх струи печных дымов.

Анастасия Васильевна показала Тамаре школу, где проработала всю жизнь учительницей русского языка и литературы. Двухэтажное кирпичное здание теперь стояло с выбитыми стёклами, в пустых классах гулял ветер. Они прошли мимо старой каменной церкви, прогнившая крыша и провалившийся купол которой сплошь поросли молодыми берёзками. Поставленные вкруг стен лет десять назад одним местным предпринимателем строительные леса покосились и почернели. Зашли в магазин, бывший в лучшие времена большим универмагом. От него осталась лишь мелкая продуктовая лавочка, вместившаяся со всем своим нехитрым товаром в низенькую пристройку. Над заброшенным ДК, в ветвях высоких лип, скандалила хулиганская воронья компания. У колодца лежал старый пёс. Уткнув от мороза нос в густой мех, он продолжал зорко следить за происходящим. Анастасия Васильевна достала из кармана пальто целлофановый пакетик и высыпала перед ним куриные косточки.

Гуляли женщины долго, но встретили лишь двоих соседей-стариков. Посмотрев чужими глазами на свою опустошённую деревню, Анастасия Васильевна даже всплакнула. Где всё? Где все? Куда разбежалась-разлетелась шумная разновозрастная орава её учеников? В города? В лучшую жизнь? Куда ушли подруги, коллеги-учителя? Многие вон там, в берёзовой роще, лежат холмиками под густым снегом. А ведь какие весёлые интересные праздники проводили они когда-то в Доме культуры, где она помогала ставить сценки и спектакли по русской классике. Талантливой Ларисе Сошиной настойчиво рекомендовала поступать в театральный… Лариса уехала в город, но не заладилось ни с учёбой, ни с работой, ни с личной жизнью. Вернулась домой, спилась. Ходит занимать у бывшей своей учительницы деньги. Помогает копать огород весной… В церкви в советское время был музей. Анастасия Васильевна с учениками в каникулы ходила по деревням, собирали предметы старины, устраивали тематические выставки, мечтали создать свой фольклорный коллектив. Однажды церковь загорелась… Что успели спасти из исторических ценностей, увезли в районный краеведческий музей. Там затерялось… Так прошла жизнь. Но кто скажет, что была она бессмысленной? Повзрослевшие ученики – словно её выросшие дети. И дети этих детей. И внуки… Судьба не подарила Анастасии Васильевне своих ребятишек, но она воспитала целый полк хороших людей из своих учеников! Разве этого мало? Разве это всё зря?

Всю свою жизнь она описала в стихах. Она выплакалась в них, она ими излечилась от душевных ран. И вот теперь они служат ещё кому-то, врачуют ещё чьи-то души. Разве этого мало для счастья?


…Родная деревня, прости же, прости меня!

За то, что поля твои стали пустынными!

И что не услышишь на улице оклика.

Лишь чёрная стая всё кружится около…

* * *
В деревне гость – только первые три дня гость. Дальше он должен либо поблагодарить хозяев и отправиться восвояси, либо включиться в домашние дела, коих в деревенском быте бесконечно и монотонно много.

На пятый день Тамариного гостевания Анастасии Васильевне доставили долгожданные дрова, и она принялась возить их на садовой тачке от кучи, сваленной у калитки, в дровяник. Расстояние вроде и невеликое, метров тридцать, и работу эту она любила – нравилось ей укладывать чистые берёзовые полешки ровными рядами, радостно глядя, как заполняется полуопустевший сарайчик, но и от помощи не отказалась бы.

Тамара за четыре дня даже не предложила помыть посуду, не то что дрова укладывать. Печку топить она не умела. Разгребать снег не хотела. Воду носить ей тяжело. Она не застилала поутру свою постель, не ходила в магазин, питаясь – и с аппетитом! – на невеликую пенсию хозяйки. Сидела в доме у телевизора, как прикованная, и смотрела передачи, которые Анастасия Васильевна на дух не переносила – все эти скандалы, грязное бельё «звёзд»… И очень громко смотрела… У Анастасии Васильевны поднималось давление… Ей было неудобно спать на диванчике, стали ныть спина и левая рука. Она боялась обидеть Тамару – всё-таки та скрашивала её одинокие вечера беседами о литературе и поэзии. Успокаивала она себя тем, что, наверное, через неделю гостья начнёт собираться домой.

Но вот и куча дров вся, до последнего полешка, переместилась в сарай, и пенсия закончилась, и неделя миновала, а их совместный с Тамарой быт не претерпел никаких изменений.

Вечером десятого дня Анастасия Васильевна словно бы в шутку спросила: не хватятся ли Тамару родные. На что получила ответ, что родных нет и хватиться некому, да и домой теперь не уехать, потому что на вокзале у неё всё украли, даже документы. Анастасия Васильевна нервно закашлялась, с трудом сглотнув это известие, и искренне предложила купить билет с её предстоящей пенсии, но получила удар-нокаут: Тамара решила остаться насовсем. Ей здесь очень понравилось!

Ночью Анастасия Васильевна дважды вставала накапать себе валокордину. Посидела у окна, грустно глядя на чернеющий в темноте ельник. Всю жизнь она старалась оставаться вежливой и предупредительной с окружающими. Ни разу за семьдесят два года с её уст не сорвалось крепкого бранного слова. Если она не могла помочь кому-то в ответ на просьбу, то долго извинялась и затем не одну неделю носила в себе тонко ноющее чувство вины. Стремилась не указывать, не укорять, не обвинять огульно, вникала в чужие проблемы, как в свои. Она терпела неудобства и обиды. Умела прощать и быть снисходительной к человеческим слабостям. Только измену мужа не смогла простить… Поэтому уже давным-давно жила одна. Но при всём этом сохраняла прямую спину, бодрый дух и мечтательность натуры. И вот настал час, когда ей впервые в жизни понадобилось оскалить зубы, ради себя, ради своего здоровья и покоя…


…Друг для меня – святое слово!

За друга жизнь отдать смогу.

К нему беда стучится снова?

Я вновь на выручку бегу…

* * *
Участковый милиционер слушал Анастасию Васильевну терпеливо и внимательно.

– …может быть, ссора какая-то семейная, может, несчастье какое, вот и пришлось человеку в путь отправиться. Я ни в чем её не подозреваю и не прошу вас подозревать. Но нужно попытаться разыскать её родных. Я вот тут на бумажке написала, что удалось узнать. Я не уверена, всё ли здесь правда. Но можно попробовать послать запрос. Вдруг кто-то ищет человека.

Участковый пообещал помочь.

Михаил Иванович, глава сельской администрации, под конец рассказа расхохотался:

– Вечно вы, Анастасия Васильевна, со своим принципом человеколюбия в истории попадаете! Нельзя же так! Может, в этот самый момент, пока вы тут у меня сидите, она ваш дом обчистила и чешет себе с добычей куда глаза глядят!

– Ой, ну как можно! У меня и брать-то нечего. Пенсия кончилась. Деньги за дрова – отдала. Смертные хорошо спрятаны, не найдёшь!

– Не найдёшь… – проворчал глава и перестал веселиться. Потому что веселиться тут было не от чего. Он подумал, посмотрел что-то в бумагах, позвонил кому-то и сказал: – Есть пустующая квартира в бараке на Лесной…

– Я знаю, там Лариса живёт! – кивнула Анастасия Васильевна.

– Живёт… – мрачно согласился собеседник. – Не самое замечательное соседство. Но это всё, что могу предложить. Временно! Заметьте! Максимум до апреля. Запас дров там есть. Мебелишка кой-какая…

– И хорошо! И отлично!

– И это только для вас! Заметьте! Только потому, что я вас всю жизнь знаю. На одном доверии, так сказать…

Выйдя из начальственного кабинета на вольную улицу, Анастасия Васильевна испытала несказанное облегчение. Всё складывалось как нельзя лучше. Всю ночь накануне она обдумывала своё положение и к утру пришла к компромиссу: и человека не выгонит совсем, и о себе позаботится.

К вечеру следующего дня она, с Ларисиной помощью, переселила Тамару в выделенную квартиру. К двум клетчатым сумкам и рюкзаку, с которыми гостья приехала, добавилось ведро картошки и пакет различных овощей из подвала Анастасии Васильевны. Одеяло, подушка и комплект постельного белья. Старый, но ещё хороший чайник, кастрюлька, по паре ложек и вилок, несколько тарелок и большая кружка. Анастасия Васильевна сунула Ларисе зелёную тысячерублёвую бумажку из самых сокровенных запасов, та сбегала в магазин, купила продукты для скромного новоселья. Они посидели немного, без спиртного, потому что Лариса была «в завязке». По-трезвому тихая и услужливая, она согласилась топить печь у новой соседки, носить ей воду. На том и расстались.

С наслаждением вытянувшись на своей кровати, Анастасия Васильевна с грустью подумала о былой и напрасно растраченной красоте Ларисы, о своей молодости и несложившемся семейном счастье, о трудном стариковском одиночестве. Но затем отмахнулась от тяжёлых дум и по заведённой давно привычке принялась слагать строчки будущих стихотворений. В мыслях подбирала рифмы, эпитеты, иногда проговаривала вслух ритм. Это поэтическое упражнение полностью уводило её от реального мира в мечты, в необъяснимо светлое, невесомое пространство, заполнявшее всё её существо и воздух вокруг… Она становилась лёгкой и крохотной, как пылинка, вьющаяся в луче солнца, и отплывала в сон свободно и бесстрашно…


…Вот я лежу в перине облаков

И вижу землю сверху, словно птица.

Но сон обманчив, и вовек веков

Поутру к жизни нужно возвратиться…

* * *
Так миновала зима. Из морозного и солнечного февраля родился ветреный и пасмурный март. Несмотря на отселение, Тамара регулярно приходила к Анастасии Васильевне обедать, а вечером с завидным упорством напрашивалась посмотреть свои любимые ток-шоу. Анастасия Васильевна и здесь смогла обойтись без конфликта: тарелки супа ей не жаль, а во время ненавистных телепередач она стала прогуливаться перед сном и находила в этом большую для себя пользу.

Пару раз она встречала участкового, но никаких новостей тот не поведал. Анастасия Васильевна с удовольствием и не без скрытой гордости отмечала, что относится ко всему спокойно, внутри не вскипает ни малой волны сопротивления обстоятельствам и житейским мелочам. Она заметила, что не испытывает и привычного чувства вины, мучившего её когда-то в самых ничтожных ситуациях. Она всегда хотела научиться такому ровному и мудрому приятию жизни, не равнодушию, не апатии, нет, а внутренней тишине. И открыла в себе это духовное достижение через Тамару, а потому была сейчас благодарна той за появление в своей судьбе…

Утром девятого марта её разбудил тревожный стук в дверь, затем ещё более пугающий – в окно. Анастасия Васильевна выглянула и увидела растрёпанную Ларису, которая размахивала руками и без стеснения матюгалась. Словно пуля, в висок Анастасии Васильевны выстрелило слово «горим!»

До Лесной бежать далеконько. Ещё из-за поворота завиднелся чёрный дым. Рядом с Тамариным жилищем толпились люди. У некоторых в руках вёдра. Лариса, добежавшая до дома гораздо быстрее Анастасии Васильевны, кричала на Тамару, стоявшую на улице на ветру в одном халате, грубо толкала её. Когда, тяжело дыша, Анастасия Васильевна доковыляла-таки до места происшествия, из дверей квартиры вывалился кашляющий Михаил Иванович:

– Отбой! Окна и двери настежь – всё вытянет!

Народ стал расходиться. Анастасия Васильевна слышала обращённые в свой адрес фразы: «…спалит твоя подружка дом, как пить дать…», «…откуда только её лешие принесли?», «…вечно Настька всякую шваль подбирает…»

Замотав лицо шарфом, Лариса вошла в квартиру Тамары, распахнула настежь окна. Дым сперва повалил сильнее, потом стал рассеиваться и вскоре совсем ушёл.

Трясущаяся Тамара не проронила ни слова. Анастасия Васильевна не хотела ни утешать её, ни видеть больше. Молча она вынесла ей из квартиры пропахшее гарью пальто и пошла прочь.

Позже выяснилось, что хорошо выпившая накануне в честь Женского дня Лариса не пришла к Тамаре топить печь. Перебившись день, наутро Тамара сама решила разжечь плиту и открыла только одну, ближнюю задвижку. О существовании второй, нижней, она и не подозревала. Дым, разумеется, повалил внутрь…

Всё обошлось, но история эта, почти анекдотичная, всколыхнула волну негодующих откровений, посыпавшихся на бедную голову бывшей учительницы. Так Анастасия Васильевна узнала о похождениях Тамары в родной деревне: у кого, когда и сколько она заняла и не отдала, как клянчила продукты и одежду, как жаловалась на то, что подруга её сначала сама пригласила жить, а потом выгнала, что всю пенсию приходится отдавать за эту холодную грязную квартирку сельсовету, жить ей не на что и никому она не нужна.

Михаил Иванович вызвал на беседу Анастасию Васильевну и участкового и предложил отправить Тамару во временный приют для бомжей.

Полностью отказавшая Тамаре в своём участии и общении, Анастасия Васильевна бессонными ночами молилась о прощении и освобождении.


…Тропинка, как пряжа в руках —

Перепутаны нити-дорожки.

Куда же по ней приведут

Мои старые бедные ножки?…

* * *
Дородный неприветливый мужчина молча погрузил две клетчатые сумки и рюкзак в бело-грязную иномарку и зло захлопнул багажник.

Тамара сидела в холодной квартире на табурете, вцепившись в него пальцами намертво. Анастасия Васильевна, Лариса и участковый молча взирали на это. Слова все закончились.

– Я тебя вместе с табуреткой твоей в машину засуну и увезу… – зло прогудел, склонившись над матерью, сын. – Отпусти… – Он стал по одному отдирать её пальцы, но тщетно. – Отпусти, я сказал!.. Так бы и двинул тебе!

– Может, именно поэтому она с вами и ехать не хочет? – строго спросил участковый.

Мужчина только досадливо махнул рукой и ушёл на улицу курить.

Анастасия Васильевна подошла к Тамаре и осторожно, успокаивающе положила ладонь ей на голову:

– Надо ехать, Тамарочка. Сын такой путь проделал, натерпелся по нашим дорогам… Пожалей ты его. Там у вас тепло, уже цветёт всё. Не то что у нас – слякоть да серость. Внуки там твои. Могилки родные. Там твой дом. Не здесь. Ты прости нас. И сыночка прости. И поезжай с Богом…

Она взяла её руку, легко отняла от табуретки и вывела Тамару за собой, как ребёнка, посадила в машину. Сын буркнул «спасибо», стал совать какие-то деньги, но Анастасия Васильевна отошла подальше и махала рукой:

– С Богом… с Богом…

Иномарка газанула, рванула с места, свернула в проулок и исчезла из вида.

Лариса осталась прибирать в освободившейся квартире, а участковый вызвался проводить Анастасию Васильевну:

– …и вот так каждую зиму она сбегает из семьи и живёт у чужих. Документы прячет, чтобы, значит, домой сразу не отправили. Пенсия у неё на карточку капает. Она её не тратит, проживает за счёт добрых людей. А добрых людей на Руси великой ой как мно-ого! Да, Анастасия Васильевна?

Участковый улыбнулся и подбадривающе, по-сыновьи приобнял пожилую женщину. Затем отдал честь и быстрым упругим шагом пошёл по улице. Анастасия Васильевна словно в ступоре стояла у своей калитки и смотрела ему вслед, пока не заскулил Мазурик, оставшийся без завтрака.


…Прошу, обними меня,

Силой своей защити!

Мне рук твоих нежных,

Т е б я не хватает в пути…

* * *
Летом от Тамары пришло письмо, невнятное и бестолковое, в конце которого она просила Анастасию Васильевну выслать ей лечебных трав по списку. Весь июнь та собирала эти травы, сушила, что было, в общем-то, не в тягость. Отправила. Ответ пришёл не скоро, заставив переживать: дошла ли бандероль? Во втором письме, не написав ни слова благодарности, Тамара предлагала открыть бизнес: Анастасия Васильевна будет присылать ей травы, а она реализовывать, так как северные травы у них очень ценятся. Какую выгоду от этого бизнеса получит Анастасия Васильевна, Тамара не уточняла. В третьей эпистоле уже откровенно попросила выслать ей денег на дорогостоящее лечение…

Анастасия Васильевна не один вечер писала ей послание, долго подбирая слова, следя за интонацией, чтобы не быть грубой и надменной с больной женщиной. Объясняла своё финансовое положение, старалась донести, что полагается в жизни только на себя. Оправдывалась, что и так постаралась сделать для неё всё возможное… Но даже выверив и взвесив каждое слово, опуская письмо в почтовый ящик, она не была уверена, что её отказ не ранит Тамару. Подзабытое чувство вины напомнило о себе, тонкой и досадной ноткой вплетясь в кровоток и покалывая то тут, то там.

В конце августа Анастасия Васильевна вскрыла конверт со знакомым обратным адресом, из которого выпал обрывок газетной страницы, поперек него чёрным фломастером Тамара вынесла приговор: «На этом наша дружба кончена!!!»

Анастасия Васильевна долго бродила в тот день в предосеннем лесу, слушая шелест листьев на ветру, скрип старых стволов, редкие вскрики птиц. Она любила это время перехода лета в осень. Именно в эти дни, перед началом учебного года, а не в конце года календарного, она по привычке подводила итоги, чтобы начать новый этап жизни с чистого листа.

Затихающий после весенне-летнего буйства лес спокойно и мудро покачивал кронами деревьев. Убаюкивал, нежил, оберегал от кручины и пустой суеты. Спешить было некуда, и не гнала из леса надоедливая в раннюю летнюю пору мошкара. Только липли невидимые воздушные паутинки на лицо, да таилась в густых ельниках знобящая темнота.

Анастасия Васильевна ни о чём не спрашивала себя, хотя, по сути, пошла сегодня в лес за ответами, которые не всегда удавалось отыскать в душе среди повседневных дел. Ей хотелось тишины, и, неторопко шагая лесной тропой, она сохраняла это драгоценное редкое состояние, покуда сквозь него не пробились и не зазвучали строки нового стихотворения.

Она на ходу сложит, отшлифует его, а запишет уже дома, вечером, вернувшись с полной корзиной грибов и веткой красной рябины.


Нет, не остыло моё сердце!

Я жить люблю сильней, чем прежде.

И, скинув дряхлые одежды,

Ещё задам я жизни перцу!

Я не боюсь обид и мести.

И не точу язык для лести.

Во мне запас стихов,

Его нам

Всем вместе

Хватит лет на двести!


Оглавление

  • Для особого случая
  • Измена
  • Дом
  • Темная ночь
  • href=#t5> Иветта, Лизетта, Мюзетта…
  • Давай поженимся!
  • Непутевый
  • Живет моя отрада
  • Слеза Кабирии
  • Ненависть
  • До полного!
  • Хуже татарина