Четыре четверти [Мара Винтер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Мара Винтер Четыре четверти

Дисклеймер: Герои этой работы, мягко говоря, не являются образцом морали. Описание употребления наркотических веществ (и иных видов саморазрушительного поведения) не имеет цели пропаганды и представлено исключительно с целью лучшего погружения в быт и нравы поколения, сломавшего обе опорные ноги. Политические, религиозные, культурные взгляды персонажей остаются взглядами персонажей. Автор несёт функцию зеркала, немного чёрного. Приятного чтения.


Дисклеймер 2: Данный текст содержит упоминание сцен сексуального характера с персонажами, не достигшими совершеннолетия, и имеет своей целью отображение реальности, как она есть. Законы меняются, люди остаются. Подростки, несмотря на свой юридический статус в наши дни, имеют те же гормональные перепады, что и во все времена. Их взаимодействие очевидно не несёт в себе цели (и вряд ли может) кого-то сексуально возбудить, а если такое всё же произошло, дело не в авторе, а в том, с кем сие несчастие случилось. Берегите честь смолоду и сохраняйте дружбу с кукушечкой. Мира вам и "законной" любви.


Посвящение: В. С. Все эти складки, боа, приплясы, речи в надрыв, с ноги под дых. Важное не там, и не в словах даже, а где – чёрт его знает. Я признаю важность тебя и твоего в моей жизни отсутствия. Вот так.


#np Angel Vivaldi and Chris Clancy – Sign of life inside

Приди, словие


Психотерапевт сказал мне: «Напиши». То есть историю моего крушения. Я не хотела писать о себе. Предложила ему свои фантазии, в словах. Он возразил: «Там – твоя изнанка. Мне нужно знать, как ты видишь себя с лица». Я сказала, никак не вижу. Светлые волосы, лицо для камеры. Мариинка мне дом. Заканчиваю консерваторию. Оперный вокал. Могу спеть. Могу сыграть. Себя? Не могу.

Психотерапевт спросил меня: «Зачем ты сюда пришла?» Я сказала: правая рука настоял. У моего отца был с ним бизнес. До моего совершеннолетия он стегал мне денежки, после смерти отца. Опекуном был. Теперь я с ним трахаюсь, и денежки компании по-прежнему со мной. Не с ним одним, но ему плевать. Вот он и заявил на днях: «Я не могу на тебя смотреть. Выступаешь – богиня, со сцены сходишь, и как выключили. Мими, Людмила, Чио-Чио-сан… где Марта?» Ну а я: тебе-то что, тебе тело надо, в глаза можешь не смотреть.

Врач, который по душам, помолчал. Покурил. Ужасно хотелось попросить сигарету, но мне нельзя: голос сядет. Сдержалась. Врач уточнил: «Твоё тело, ты считаешь, ничего не значит?» Я уточнила в ответ: «Пустота? Не больше, чем всё остальное». Он вздохнул. Ему казалось, я имела вес. Весы говорили обратное. Он сказал: «Напиши о своей семье. О том, как ты осталась одна. Заведи блокнот и напиши». Этому мужчине явно хотелось истории. Вот я и подумала: «От меня не убудет». И взяла у него сигарету.

За креслом, где он помещался, стоял Марк. Ставил ему рожки. Психотерапевт обернулся и, конечно, никого не увидел. Пиши, пиши. Раньше только и делала, что писала. Вот, к примеру, сколько-то лет назад…


тетрадный листок с чувством:


Я не понимаю себя. Я не понимаю людей вокруг себя. Я пытаюсь понять. В этом моя проблема. Когда ты создаёшь мир, он несовершенен, но целостен: это порыв. Когда ты смотришь на него, в его несовершенстве, и связываешь всё в единую мозаику, ты творишь. Я не хочу творить. Я не хочу связывать. Я не хочу видеть перед собой триста страниц текстового вопля, не зная, как превратить его в осмысленную речь. Видеть мелочь, одну-единственную, что выбилась из целого, развалив собой его, целое, к чертям, и не знать, то ли её, важную, выполоть, то ли под неё всё выправить. В кошмарах видеть ошибки. Ошибки собственной крови. Генного кода. Мечтать переделать его, и пытаться, пытаться, пытать себя, не имея ключа к исправлению: способности видеть всё, не будучи притом частью. Человеком.

Невсказка


Жили были… это не сказка. Были на свете четверо. Мужчина. Женщина. Мальчик. Девочка. В любой последовательности. Моя – по старшинству. Время, где старшинство играет роль, называется детством.

Они жили (были или нет, зависит от читателя: буддист скажет, их не было, и я с ним соглашусь) в городе, похожем на Венецию. Много рек и старых домов. Город звали: Питер. Как человека. Приставка со святостью чаще всего молчала. Чтобы люди могли быстрее его позвать. Кроме имён, спешку не применяли. Спешка лежала в закромах и вынималась редко. По особым случаям.

Был мужчина с карманами, полными магазинов и сладостей. Совместить их – значит, узнать его работу. Он был важный, с проседью, человек, с улыбкой и добрыми глазами. Мы звали его: папа. Женщина звала его: радость моя. Люди из его карманов, с конфетами, звали его: Роман Олегович. В его доме было уютно, как в коробке конфет. Дом был не совсем домом. Квартирой в два этажа через лестницу, с бельэтажем, огромными окнами и, сквозь свет, картинами в рамах.

Женщина была лучшей картиной. Когда она расчёсывалась, светлые волосы превращались в золотые. Я смотрела на неё и думала: красота. Ей подходят все слова, какими мы её называли: мама, милая, солнце, душа. Когда она родилась, про неё сказали: Алиса. Тогда и начались приключения. Она приключала всё, что можно приключить. Шила, вязала, рисовала с музыкой в зубах. Одежда делалась сама. Ей и помощниками. Люди ходили нарядными и радовались. Чем сильнее радовались, тем ярче блестело золото в её волосах.

Где ещё водится золото, мы не думали. Мы – это я, девочка, и мальчик, мой брат. Он появился раньше. Тогда казалось, намного. Два года разницы меняются в зависимости от возраста человека. Его звали просто: Марк. Мне казалось, меня тоже зовут Марк. Я шла с ним, когда его звали. На имя Марты, моё, также откликались оба.

Однажды… это не сказка. Женщина упала на пол. Её забрали врачи. Мужчина, старея на глазах, уехал с ними. Мы молчали, пока их не было. Мужчина вернулся через несколько часов. Розы стали гвоздиками прямо в вазе. Он сказал: мама не вернётся. И прибавил: сердечный приступ. Остались трое. Мальчик. Девочка. Мужчина. Последний выглядел, как ребёнок, потерянный в чужом мире. Старшим остался Марк. В тот день я стала отдельно Мартой и начались даты. Ему было четырнадцать лет.

Звонки


– Как вы там? – Ничего. – В школе завтра появитесь? – Думаю, да. – Как Мартинка? – Читает. – Опять пьесы? – Англичан своих. Не опять, а снова. – Береги её. – Конечно, Девятка. Лизе привет. Доброй ночи. – Передам. И вам. Обоим.

Лёня Девяткин, одноклассник Марка и наш друг. Лиза – его мать. Раньше мы часто собирались у них всей оравой.


– Пойдём катать? – Ты на улице хоть был? Грязь месить? – На полигон, там можно. – Не, давай не сегодня. – С ней сидишь? – Ну как сижу. Лежу, струны перебираю. – Привет ей. Скажи ей, нам не хватает нашей Вэнди. Грохнешься, так и пойдёшь, рваньём прохожих распугивать. – Она здесь, слышит. – Мартиша, Мартиша, приём, Кость на проводе. Ты нам нужна. Слышит? – Да. – Улыбается? – Нет.

Костя Скориков, одноклассник Марка и наш друг. Моя кличка – из Адамсов. Раньше я была им аптечкой, оператором и единственной девочкой в клубе начинающих байкеров.


– Слушай, не знаете, у нас биология завтра будет? – Тебе-то всё равно… У Марты можешь спросить? – Плечами пожала. Не знает. – Чёрт. Никак не могу перестроиться. – Такие дела, Игрек. – Ну ничего, выясню. Обними её за меня. – Ага. Попробую. – Не заговорила? – Молчит.

Витя Игрецов, одноклассник Марка и наш друг. Отличник, забывающий расписание. Раньше память со всей банды имела базу в моей голове.


– Если хочешь с англичанами, сиди с англичанами. Я с тобой. Что бы там ни было. – (тишина) – Ты когда в последний раз расчёсывалась, Рапунцель? До пупа отрастила и скомкала. Смотри, как бы выстригать ни пришлось. Сиди, сиди. Не хочешь сама, я тебя расчешу.

Марк Оболенский. Мой старший брат.


***


Владелец кондитерской сети, шурша фантиками, сидел на кухне, перед бутылкой. Среди фотоснимков и ужасных мыслей. Его правая рука, голос в телефоне, сказал: «Босс, тебе бы развеяться». Он развеял из окна обёртки от конфет и продолжал делать это, пока они были. Затем дозвонилась женщина. Подзабытая и вспомненная сестра. Позвала к себе, гостить, в посёлок под личиной города. С чемоданами и личинками. То есть детьми. То есть нами. Середина ноября никого не смущала. Перевод документов – не вопрос, когда он поднят завучем новой школы. Ни я, ни Марк, уезжать не хотели. Отец сказал: надо. Рукой не взмахнул, но мы поехали.

Невский продождил Оболенским: «До встречи». Сродство наших окончаний внушало надежду к возвращению. Билеты лежали на столе. Где был поезд, ведает один поезд. Имеются в виду, конечно, работники железной дороги. Правая рука и телефон совещались с Романом Олеговичем. Мы гуляли, чтобы тот освободился и стал папой. Я грела руку у Марка в кармане. Куртка, кожаная, оставалась теплее моего пальто. Глаза брата, его волосы и родинки держались одного цвета, а я держалась за самого брата. С тенью силуэта и ресниц; звуком шагов и фраз; запахом парфюма и уверенности. Чтобы не заблудиться в тумане. Я начинала заблуждаться, когда мамы не стало: вата лезла в мою голову. Руки вытирали пыль с полок, мыли пол, ставили тарелки в моющую машинку, раскладывали вещи по местам, делали уроки, без моего участия. Марк не смог долго это видеть. Он сказал: «Живи пока жива». Чтобы я услышала три слова, ему потребовалась речь, с жестами, в красках. Я посмотрела на него. Глазами. Руки были опущены. Я подумала: «Ты жив, и я буду глядеть на тебя». Глаза поняли меня буквально, перестав воспринимать всё, что им не было. Марк играет на гитаре, без нот, берёт одним слухом. Марк включает пост-хардкор, маткор и прочие коры. Рассказывает про данхилл. Про фрирайд. Показывает видеоролики. Марк тут, Марк там. Марк есть. Марты нет.

Мы шли по проспекту, тучи супились, кони над Аничковым мостом мчались, неподвижные, а я, из всего города, пробивая зрачками туман, цеплялась за родинки. Лицо: над бровью, в переносице, на самом носу, под глазом, у подбородка. Пять. Шея: возле кадыка, вправо от ярёмной впадины и сбоку, к линии волос. Три. Косая чёлка, карие глаза. Нельзя, будучи кем-то, увидеть его со стороны. Я увидела. «Ты – сердце в статуе», – сказала я. Мой рот отказывался от слов так же долго, как я – от глаз. Марк засмеялся, нервно, но с радостью. Он ответил: «Ещё наживёмся».

Высокий, спортивный, на сей раз без горного велика, зато с трюками мимики, Марк вёл меня из дома домой через набережную, скверы и улочки, чтобы подышать, а потом – за парадную дверь, в лестницу, на этаж с квартирой. Всё, во главе с отцом, ждало отъезда. Машина, как спешка, спряталась в гараж. Правая рука, папин партнёр, отвозил нас в своей. Под крышкой его улыбки томились высказывания. Он выключил их, чтобы не спалить. Поезд прибыл на перрон. Никто не обнимался.

Знаки и препинания


«Представь, что ты спишь, – сказал ей человек, ближе всех остальных. – Какой должна стать реальность по пробуждении? Это и есть твоя мечта».

Она подумала: «Ты здесь, и, если это сон, спала бы вечно».


Старая я упала на рельсы и осталась там, как Анна, когда поезд поехал. Новая я вошла в вагон. Так я вижу это сейчас. Из будущего видно лучше.

Оговорюсь сразу: эта, конкретная, жизнь – гротеск. Нагромождение, преувеличенность, сверх. Конечно, в возрасте, где были мы (юном и нежном), так не думают. Конечно, в деревнях просторно, просто просо…ченно, чинно. У меня лёгкая форма дислексии. С нотами проблем нет, но буквы едут, стоит толкнуть, как корова на коньках: рогами в лёд. Да и психотерапевт, сам по себе – не лучшее начало мемуаров. У меня не было проблем, когда биография была биографиями. Партиями драматической колоратуры. Героями книг и песен. Встречными людьми. Чистый звук. Чистые голоса. Теперь появился шёпот. Память поющего тела. Голоса и… впрочем, их, как меня, не существует (так не бывает), о чём нужно, по ходу действия, помнить.


За день до отъезда Марк, опомнившись, поставил условие: или велосипед пакуется и везётся с собой, или он вместе с велосипедом запирается в ванной и не двигается с места без применения силы. Как террорист. С заложником (естественной потребностью всей семьи). Отец, скрепя сердце, согласился взять ящик с запчастями. Тот занял пространство под столиком. Выкупив купе, мы оказались избавлены от посторонних и лежали, трое, по полкам.

Поезд грохотал. Ливень просился в окно. На потолке моргала лампа. Красный глаз. Красные глаза – у крыс и наркоманов. Спала я плохо. Чёткий ритм рельс, замкнутое пространство и невозможность остановиться. Знакомо-то как.

Я ворочалась на верхней полке. Лежала на животе, чертила по стёклам. Укладывалась на бок, изучая размытый в полумраке профиль Марка: тонкий нос с горбинкой, губы с капризным контуром, веки под крутыми крыльями бровей. Слушала его сиплое дыхание, стук воды по обшивке. Дождь скрёбся, как бродяга, которого не пускают согреться. Наконец, заснула.

Мне приснилась мама. Она курила на балконе. Тонкие сигареты без ароматизатора. Если мама на балконе, значит, она думает, входить к ней нельзя. Я помнила это. И вошла. Она посмотрела на меня, улыбнулась и открыла пачку, предлагая: не как дочери, как себе. Так я поняла, что это сон. И закурила. Огонёк. Дым. Вдох и выдох.

– Мне тебя не хватает. – Мне тоже. Тебя, вас и себя с вами. – Почему ты ушла? – Значит, время пришло. – А оно может уйти? Чтобы ты вернулась. – Нет, детка. Оно знает, к кому и когда приходить. – Я не люблю его. Совсем не люблю. Вот бы его не было. – Тогда не было бы и тебя. – Может, я хочу перестать быть. – Ты и перестанешь. В своё время. – Мам… не уходи. Я не знаю, что мне делать. – Знаешь. У тебя есть, на кого смотреть. – К нему тоже придёт это… время. Если оно заберёт и его, я умру. – Ты боишься смерти, Марта? – Очень. Я боюсь смерти. Твоей смерти. Папиной. Марка. Особенно Марка. Не своей. – Потому что сама ты умереть не можешь. Либо ты есть, либо некому бояться. – Не уходи. – Не уходи.

Я стою с сигаретой на балконе. Когда я на балконе, значит, я думаю, входить ко мне нельзя, дочь знает это, и входит. Я вижу своё отражение в стеклянной двери. Огонёк. Дыма нет. Вдох и выдох.

На потолке, над полкой – красная лампочка.

Я подумала: «Красная». Я подумала: «Лампочка». Став словами, она перестала быть только картинкой. И превратилась в нечто, роднящее её со всеми остальными лампочками, со всем красным и моей памятью. Я могла бы записать её на листке, взяв ручку. Я могла бы записать мамины глаза. Два слова: «Мамины» и «Глаза». Нет, не могла бы.

– Марк, – прошептала я, уверенная, что он не расслышит. – Я буду, пока ты будешь. Так и знай.

– Я знаю, – он ответил. – Потому тебя и трясу. То пела, то слова не скажешь. Тишина в тебе – не то, что во мне. Из тебя она звучит ужасно.

Протянул мне руку через проход, а я за неё ухватилась. После чего уснула ещё раз. На сей раз зонтик Оле-Лукойе был чёрным.


Подъезжали под вечер. Собрав наши вещи (главное, гитара, остальное само собралось), кинув, комом, постельное бельё возле проводницы, брат утащил меня в тамбур. Накуренный воздух глушил лёгкие. Удары по шпалам, точки и запятые, били в виски.

– Послушай, – сказал Марк, – слышишь? Будто бы кто-то кричит, но не может сложить мелодию. – Четыре ноты, чередуясь, гудели. Где-то высоко и далеко. – Лесные нимфы зовут тебя, – я пихнула его локтем в бок. – Эй, да послушай же! Упустишь возможность помечтать?

– Не время мечтать, – возразила я. Мимо проплывали заборы, косые, по пояс в изломанных ветках, – нужно собраться и…

– А когда время? – спросил он, – есть сейчас. Откладывать можно всю жизнь, и так ни разу не пожить по-настоящему. Зачем?

– Мне холодно, – пожаловалась вместо ответа, – казалось, на юге должно быть потеплее. – Раньше я такими фразочками выманивала у него куртку. Вытертую, кожаную, с меховой подкладкой и запахом: смесь дорожной пыли, пряностей и "Кензо". – Мечтать – не жить, – добавила, помолчав. – В мечтах легко потеряться.

– Вот вы где, – дверь скрипнула несмазанным замком, отец заглянул в тамбур, – стоянка всего несколько минут. Марк, поможешь вытащить чемоданы, Марта, возьмёшь клетчатую сумку.

– Разве нас не встречают? – поинтересовался брат. Он, как всегда, делал вид, что всё в порядке, расслабленно привалившись к решёткам окна. Руки в карманах, ноги скрещены. Вот только пальцы сжаты, до побелевших костяшек.

Папа окинул нас цепким взглядом. Колючки заносили глаза. И ушёл обратно в вагон, не откликнувшись. Марк направился следом, потянув меня за руку.


Станция не была похожа на Московский вокзал. Скорее, на кирпичный домик. Где много лет никто не жил.

– Удачи тебе, голубоглазка, – сказала проводница, полная женщина, когда мы спускались по ступенькам. – В сосны съездите обязательно, – улыбнулась она. На сей раз Роману Олеговичу. Тот кивнул и сощурился в темноту, высматривая что-то или кого-то. Я, мелкая, худая (своих-то лет не дашь), и брат, выше всеми родинками над воротом, стояли возле вещей. За год, одним броском взял он свой рост. Как всегда: покой, покой… и вброс. Спринтер, не марафонец.

Папа излучал спокойствие.

– Пошли, – сказал он, указывая на старенькую "Волгу", припаркованную чуть поодаль, на узенькой однополосной дороге. – Дядя Гриша смог приехать. Не придётся ждать такси.

Меня затошнило. Деревья взмахнули пеленой, зелёной, перед глазами. Марк заметил и вполголоса спросил, в порядке ли я. Я кивнула.

Луна серебрила лица, обозначала контуры построек, путала пальцы в ветвях. Шагали напрямик.

Мужчина с огромным коробком в руках, походным рюкзаком за плечами. Тяжело, но что поделаешь. Так морщины и появляются: тяжело.

Мальчик с двумя чемоданами, на колёсах и без, с чехлом через плечо. Ветер сдувал чёлку ему в глаза, он стряхивал её головой, вбок и вправо.

Девочка с небольшой сумкой. Самое необходимое: документы, деньги, влажные салфетки и всякое такое. Пряди из-под шапочки-панды лезли всюду, куда дотягивались. Змеи вышли на охоту.

«Осень здесь и вправду теплее, – подумала я. – Может, наши родственники – прекрасные люди. Может, тёте удастся всех разбудить».

– Кого я вижу! – повернулся к нам мужчина за рулём "Волги", когда мы к ней подошли, упитанный, как шарпей, в квадратных очках, лет сорока. – Совсем взрослые стали, а Марточка как похорошела… эх, Роман, – он кинул окурок за окошко. – Не успеешь обернуться, замуж выскочит, упорхнёт от тебя.

– Не дождётесь, – выплюнул Марк себе под нос. Бормотание разобрала одна я. Я удивилась. В кои-то веки он – не вслух, он – и проявил благоразумие.

– Да уж, много воды утекло, – рассеянно уронил папа в сторону зятя.

И мы загрузились в машину. Велосипед пришлось водворять на крышу. Закреплять ремнями. Я, на заднем сиденье, положила голову на плечо брату. Взрослые что-то обсуждали.

– Не обращай внимания, – нащупала его руку (жёсткие ладони, предплечья в толстых венах). – Замуж я не выйду. Пусть болтает.

– Юляша-то весь день готовила к вашему приезду, ждала, – вибрировал тенор дяди, – тощие все, бледные, как из погреба, ей богу! Уж Юля за вас возьмётся, живо на ноги встанете. Поживёте у нас, подышите свежим воздухом, а дальше как бог даст, всё лучше, чем в городе, одни пробки да суета.

Хлопнула крышка багажника. Ответов я не слышала, потому что задремала.

Ко мне спустился кошмар: я пыталась собрать мозаику. Размером с планету. Держа её на себе, как Атлант. От того, соберу я её или нет, зависела не одна моя жизнь, но все и всё и на свете. У меня не получалось. Я хотела заплакать от бессилия. И не могла: не было места для слёз. Знаки теснили меня со всех сторон. Из них, из знаков, вышла женщина. И сказала: «Ты должна выдержать свой крик лицом к лицу. Свой сумрак и свой крик».

Этот кошмар спускался не впервые. Мы были знакомы. Он, из детства родом, вернулся. Ярче и шире, чем тогда. Потом ушёл, услышав Марка. Вот кто гнал кошмары одним тем, что в них вторгался.

Машина остановилась.


Пёсий лай, скрип калитки, голоса.

– Я её донесу, – сказал дядя Гриша.

– Нет, я сам, – голос Марка, ломаясь, хрипел. Марк взял меня на руки.

Постельное бельё, запах стирального порошка и выпечки. Пальцы, которым можно вынимать меня из шапки, пальто, ботинок, носок. Трогать волосы.

Пение цикад сквозь ставни. Пение цикад где-то далеко… Какие цикады? Зима. Они мне приснились.

Ни окон, ни дверей


«Не ходи за порог без плейера», – советовал он. «Когда в жизни жопа, подними её и вспомни, что прыгать лучше стоя», – советовал он.

«У него есть плейер», – понимала она. «Моя жопа прикрыта», – понимала она.


Кровавое солнце. Кровавое утро. Знакомьтесь: моя кровь.

Тюль в цветочных узорах, вулкан из-под облака. Красное пятно на простыне и джинсах. «Детство кончилось, – сказала я себе, – его больше не будет». Была комнатка в лиловых тонах. Была я, одна, на двуспалке. Был рассвет. Детей не было.

Моя сумка, к счастью, не исчезла. Вытащив одежду, я прокралась в ванную. У ванной имелась дверь, как позже выяснилось, единственная в доме. С верхних притолок, между комнат, свисали бамбуковые нити. Расписные. Они звенели.

Спальня, аркой, вела в гостиную. Из гостиной две арки, друг против друга, вели куда-то. Телевизор-ящик, маятник часов, раскладной диван с людьми (спиной к партнёру), ковёр для гипноза. Направо пойдёшь – дверь найдёшь. Нашла. С крючком, далеко от петли, внутри. Окно в ванной, справа, глядело во двор. Без занавесок. «Мы в частном доме, где частной жизни нет, – поразилась я, – интересное кино, кто хочет, тот и смотри».

С горем пополам настроив газовую колонку, я влезла в тронутую ржавчиной ванную и приняла душ. В глубине помещения, в углублении пола, притаилась непривычная конструкция цилиндрической формы с трубами, врастающими в стену. На ум пришло слово «Котёл». С умом лучше соглашаться. Я нашла на тумбочке прокладки (точно, у них, что спинами, есть дочь), отстирала шмотки, вернулась за простынёй и отстирала её тоже. Выдохнула. Солнце выдохнуло за компанию. С его щёк сходил румянец. Чем выше, тем меньше красного.

Просторная толстовка, тесные левайсы и узкие конверсы. Волосы на затылке, комом, светлые и густые. Зеркало над раковиной сказало: у тебя есть кожа, чтобы носить её, глаза в ресницах, чтобы вносить в тебя мир. Нос маленький, но ощущать может. Уши – всего превыше, без ушей нет музыки, значит, нет Марка, а без него – как? Вот тогда-то, перед зеркалом, я поняла: той лёгкости, что ходила с нами третьей, уже не будет.

Я вышла на крыльцо, не поворачивая ключ. Крутые ступеньки скрипели. Синие дощатые стены, белые окна за прозрачным тюлем, два подиума по бокам, и на одном из них – шкаф-купе. Выход наружу распахнут.

Прохлада закрадывалась под рукава, пощипывала уши. Солнце обмануло меня, заставило думать, что на улице тепло. Оказалось, наоборот. Ноябрь подмораживал. В огороженном курятнике отсутствовали жильцы. Длинные пальцы ветвей стыдливо прикрывали голые стволы деревьев. Виноградные лозы, оплетающие решётку поперёк двора, поникли сухими узорами. Прямо под ними (должно быть, летом виноградник становился беседкой) мок прямоугольный стол под треснувшей скатёркой, и две лавочки. Вода в углублениях, сырость в воздухе. Недавно прошёл дождь.

Слева высился забор. Из-за него тянулись ветками вишнёвые деревья. Сад за домом. Рядом синела квадратная дверь: гараж или амбар. На двери – рисунок цветными мелками. Улыбчивое солнышко. Из дома штопором валит дым. Четыре человечка срослись палками пальцев, три девочки в треугольных юбках и один мальчик в схематичных штанах. Справа тихо поскрипывали качели. Я повернулась к ним и обнаружила брата.

Веки смежены, из кармана к ушам – наушники. Кроссовок отбивает ритм. Пальцы бегают по железной цепи. Чёлка упала на лицо. Губы беззвучно шепчут слова. Солист, наверняка, их рычит.

Мне захотелось подбежать и обнять, прижаться щекой, вскарабкаться на коленки, забрать один наушник. Я медленно пошла к качелям, шаркая по раздетой земле (асфальтовая кофта пылилась где-то за переулками). Опустилась рядом.

– О, Марта, – он улыбнулся, на автомате передавая проводок. Его улыбка взрезала грудную клетку. Сердце ёкнуло, шатнулось и вывалилось в траву. Полуночник, дэт-партист, живее всех живых с глазами, смертью залитыми.

Отец рассказывал, как маму, с Марком в утробе, успокаивали гитаристы. Крис Олива из Savatage. Джон Петруччи из Dream Theater. Без музыки не сидела.

– Привет, – отозвалась я неведомо отчего севшим голосом, прокашлялась и продолжила, поправляя гремящую ракушку в ухе, – я вырубилась вчера. Что было?

– Да ничего особенного, – скривился он, – тётя Юля сокрушалась, что ты такая маленькая. Их детки потолще. У нас, кстати, две кузины. Старшей, на глаз, лет пятнадцать, но может, – изобразил дулей у груди, – она и моложе. Вторая – ребёнок. Тётка пихала пирожки в нас с папкой, потом они все втроём хряпнули междусобойчик и улеглись баиньки. Так что ты особо ничего не пропустила.

– Ага, – сказала я, – понятно.

– Что тебе снилось, Аврора? – спросил Марк.

– Да так, – стушевалась ещё сильнее (с чего бы, интересно). – Бред какой-то. – Он перекинул руку за мою спину, схватил цепь, оттолкнулся ногами от земли, раскачивая качели.

– Держись крепче, – посоветовал, – достанем до солнышка. – Наушник выпал из моего уха на его плечо. Ударные колотили, как в колонке. Откинувшись, не оправляя ни капюшона, ни волос, я старалась пропустить сквозь себя момент. И пропустила его, стараясь. Тучи грозили дождём. И дождь пошёл. Капля мазнула щеку. Капля ужалила лоб. Марк остановил качели. Я возразила: «Нет, давай покатаемся». Он сказал: «Заболеешь». Я подумала: «Я уже больна». Крыть было нечем. Пальцы онемели, зубы стучали. Желудок напомнил о себе бурчанием. Мы вошли в дом.

– Поищем еду? – предложила я, – вряд ли за тайную трапезу нас покусают.

– Они будут счастливы, что ты ешь, – подтвердил брат, – у них модно быть пышкой, насколько я заметил, – усмехнулся, стягивая кроссовки на коврике перед лестницей. – «Хорошего человека должно быть много» и всякое такое, – подскакивая на одной ноге, – путают духовное с физическим, – сумничал, – но мы же им простим, да?

– Не светись лучше, – я, в шутку, закатила глаза. – Вечно дорога, Джек Керуак, дорога, Сид Барретт, дорога, гитара, дорога… Они не поймут. Тут надо, чтобы казалось, ты со всеми, а сказать про тебя было нечего. Тяжко будет, короче. – Волосы намокли. Пришлось выжимать.

– Истинная слизеринка, – отмахнулся он. – Сразу адаптируешься. Не всем дано, – мы поднимались по ступенькам, затаптывая белые носки. – Вот мне, к примеру, не лень оценить их реакцию. Руки чешутся эксперимент поставить, – открыл дверь, мы вошли в прихожую. – Им, в деревнях, развлекаться нечем, а мы, бац, неопознанный объект, – слева, у входа – кухня, мы туда – тенями, глуша голоса. – Хоть вайфай ловит, – похвастался, будто сам его только что изобрёл. – Музыка есть, жить можно, – спохватился, выключил шумный iPod. Ненадолго выключил.

– Не оценят, поверь, – возразила я. Холодильник раззявил пасть, привлекая бесчисленными кастрюльками, коробочками, баночками, блюдцами. – Разве коситься начнут. Папе-то не до того…

Марк извлёк тарелку с оладьями, прикинувшись, что пропустил последнее мимо ушей. Он знал, что взять головой, что отбить мочкой.

Мы сидели прямо на паркете, обделив вниманием диванный уголок под кожу. Вгрызались в подрумяненное тесто. Дома была пицца на заказ, суши с доставкой, обеды из ближайшего ресторана. Не то. Я вполголоса объясняла, почему не стоит экспериментировать. Брат, с набитым ртом, торопливо проглатывая, чтобы я разбирала смысл слов, был категорически не согласен. Говорили, как раньше. Говорили, споря. Чему, оба, ужасно радовались.


Дом оживал. Двери не хлопали. Топот ног и ножек. Звук голосов и голоска. На диване, в наушниках, мы замолчали. Кто-то искал очки. Кто-то распутывал бигуди. Я продиралась через тернии к звёздам, гуляла по дремучим зарослям лесов, босая, в светлом платье, с распущенными волосами в лентах плюща, зеленокожая. Полновесная девушка заглянула к нам, сказала свой «Привет» и скрылась в ванной. Начались трудовыебудни.

– Вот вы где! – командный голос тёти распугал ручных воронов. Ударил, возвращая на кухню. Тётя, Юлия Олеговна, оказалась высокой, статной женщиной. Я приклеила к ней словосочетание «Чернобровая казачка». Широкоскулая, сероглазая, с мясистым носом, небольшим ртом в улыбке, ляпнула в глаз пятном халата.

– Здрасьте, – остро улыбнулся Марк.

Учительница русского языка и литературы, словарная и непререкаемая, как законы правописания, тётя излучала власть. Она перемещалась по комнате, вынимала продукты из холодильника, ставила сковороду на плиту, вливала в неё шипящее растительное масло, не переставая притом говорить.

– …давным-давно надо было приехать, – объявила нам, разбив на сковородку пять или шесть яиц. – И чего вы так рано вскочили? Отоспались бы. Всё равно дождит и грохает, не прогуляться даже, – в наушниках, безвольно повешенных на шее брата, заиграл Pink Floyd. Я приободрилась. Даже приосанилась. Марк простукивал пальцами: «We don’t need no education». – Вот дождик перестанет, можем в лес съездить. Там такой воздух! Не надышишься! Сосны кругом… – Я завороженно следила за его узкими пальцами с аккуратными ногтями.

«И как в такой маленький рот помещается такое количество звуков?» – подумала, нащупав коленкой ногу Марка. Образовалась связь. Тепло поднималось, от ноги, по всему моему телу.

– Что на завтрак? – появилась на пороге давешняя девушка, со стрижкой. Лицо выражало недовольство всем на свете (в свете была виновата, очевидно, мать). Широко расставленные глаза, вздёрнутый нос, накрашенные веки и редкие брови. Фигура какая-то… расплывчатая, за джинсами и толстовкой.

– Глазунья с колбасой. Остальное можешь сама разогреть, – повернулась к ней тётя. – Да, с Марком вы уже знакомы, а это Марта, может, подружитесь…

– Я сама разберусь, с кем мне дружить, – взбрыкнула дочь. – Прости, ничего личного, – в мой угол. – Я Таня. Просто мама вечно хочет меня с кем-нибудь свести, а мне никто не нужен. – Села с нами. Подозрительно оглядела меня. С приязнью улыбнулась брату (двумя рядами мелковатых зубов). «Так уж и не нужен, – сжалось в животе. – Только попробуй, сучка».

Наступила на ногу Марку. Он вопросительно приподнял брови, но ступню со своей не стряхнул.

– Хотите съездить в школу? – предложила Таня, глядя на одного Марка. – Так, посмотреть. Папа же нас отвезёт сегодня, да? – убедилась: да, отвезёт. Яичница скворчала. Гадюка шипела под моим лицом.

– Думаю, мы ещё успеем от неё устать, – ответила я за двоих.

– Марк? – кузина повторила попытку, – ты как, поедешь?

– Марта не хочет, ты же слышала, – беспечно кинул он. – Успеется.

По тому, каким взглядом обмерила меня Таня, я поняла, что на корню срубила саму возможность нашей дружбы. Гордая победой, откинулась на спинку. Марк встукивал в клеёнку ритм. Я расслабилась и…

…на какую-то секунду стала не собой, а Таней. Меня прибил захлёб. Если бы чувство могло говорить, оно сказало бы: «Дура, на что надеялась? Где он, где ты. В зеркало глянь, потом улыбайся». Меня с ног до век окатило отчаянием. И я вернулась в Марту. Расслабляться было не лучшей идеей.

В гостиной, соседней с кухней, работал телевизор. Ребёнок впитывал мультфильмы.

Девушка поела и выбежала, пробормотав: «Не опоздать бы».

Я накинула пальто и вышла. Остановилась на веранде, наблюдая, как двоюродная сестра ходит по двору. Пинает камешки. Без зонта.

– Ей одиноко, – прошептала, когда дверь за спиной скрипнула. – У нас мы, а у неё никого. Разве есть для подростка люди дальше родителей?

– Её никто не отталкивает. Да что я сделал такого? Ты сама не захотела ехать.

– Ты бы всё равно её не воспринял. Она, наверное, не то хотела, а так. Чтобы не одной… Это всё я. Идиотка.

– Марта, – подошёл брат. – Что ты? Почему идиотка? Я тебя не понимаю.

На его футболке – поперечные полосы: чёрный, белый, красный. Последний цвет уже остальных, но в глаза бросается именно он, оглушительно громкий, как крик.

– Думаешь, я сама себя понимаю? – потупилась я. Марк вздохнул.

– Если печься обо всех подряд, нервов не хватит. В своей бы шкуре разобраться. Чужие проблемы плюс к своим, выдержишь? – руки в карманах, серые джинсы низко на бёдрах. Косточки. – Другой вопрос: оно тебе надо?

– Не знаю, – села на подиум, свесив ноги вниз, к ступенькам. – Так можно в себе закрыться. Если вообще никого…

– Я и не говорю закрываться, – он опустился рядом. – Есть те, кого надо принимать в расчёт. И есть те, кого нет. Мне есть дело до тебя, до папы, друзей… но думать за каждого встречного я не буду. Деревеньки, города, взрослые, подростки, алкоголизм, наркомания, одиночество, несправедливость. Что теперь, повеситься? Жизнь жестока.

– Ты тоже, – вырвалось. Его глаза стали чёрными щёлками. Телефон перебил и меня, и его, превратив в нас. Марк взял трубку, не сводя с меня глаз.

– Вы где есть, мать твою? – с места в карьер спросил Скориков, – я всё понимаю, но разве трудно хотя бы написать, что прогуляете? Один недоступен, вторая вконец оборзела, звонки скидывает…

– Ты бы лучше присел. Мы это… не в городе. Две тысячи километров где-то. В посёлке, у родственников, чёрт знает на сколько. Тут пирожки вкусные. И тётка вроде ничего. Приезжай в гости.

– О… охренеть, – выдавил, наконец, Костя. – Марта там с тобой? Можно не спрашивать, она всегда с тобой, – пообщался сам с собой. – Я… не знаю…

– Мы сами недавно узнали. Пришли: отец пакуется, ну, смотрим, человек оживился. Думаем, ладно, съездим, ничего страшного. Не парься вообще. Ненадолго. Ни один городской человек долго не выдержит в деревне, тем более папа, он коренной, как баобаб. Поторчим пару месяцев, а то и недель, – подмигнул мне, – и вернёмся обратно. Как блудливые попугаи. – Я подсказала: «Блудные». Брат покивал. – Передай пацанам, чтобы не дёргались вхолостую. Я и сам долго не смогу. Дорожки тесные. Грязь. Степь. Катать негде.

Тётя выдержала. Петербурженка замужем за сельским парнем. Дичь, каких в анекдоты не слагают. Действительность – сама себе шут, смех и хохотун.

– Оке-ей, – недоверчиво протянул Скориков, – отдыхайте… – на заднем плане пискляво заорал звонок, судя по всему, на урок. – Нет, вы… давайте, до связи, Груша идёт.

Математичка, груша на ножках. Необъятные ягодицы в брюках со стрелкой, нижняя часть туловища короче верхней. Ее мало кто любил, Зою Ивановну, но учились, как под бичом плантатора. То-то Костик упорхнул. Ветром сдуло.

Скрипнула дверь, выскочил дядя Гриша, несолидно для своего внушительного веса опаздывая, торопясь, чуть ни спотыкаясь. Походя, выпалил «С добрым утром, ребятки» и исчез в дожде. Рыжеватый, лысоватый, грузный. Рубашка не на все пуговицы застёгнута, кажется мятой, сколько ни гладь. На первый взгляд, безобидный толстячок, со стареньким портфелем, в начищенных туфлях. С тремя подбородками и десятью животами. В какой-то конторе что-то пишет. Пахнет Гоголем. И тайнами.

– Ну чего? – подал голос Марк. – Что делать думаешь?

– Местность незнакомая. Любой уважающий себя сыщик первым делом…

– …осматривает дом, – закончил он. – Было бы что осматривать. Три комнаты, прихожая и…

– Сама, – возразила я. Первое и последнее слово.

– Сама значит сама, – подобрался с пола, спрятал мобильник в задний карман. – В детской полно мягких игрушек. Можно прятать деньги и наркотики.

Я сняла пальто, повесила его в одёжный шкаф слева от двери, перед кухней и напротив зеркала. Жест получился привычным, будто много раз вешала… или вешалась. Из зеркала смотрела блондинка. Похожая на маму.

– Помнишь, сколько у нас их было? – спросила я. – Она мне кукол шила. Пуговицы вместо глаз, губки лоскутками красными, розами. Платьица из последней коллекции. Даже ресницы. Кукла, и в ресницах. Как живая.

Брат обнял меня, а я не заплакала.

– Маленькая моя, хорошая… – пробормотал он, прижимая мою голову к своему плечу, перебирая волосы, – оно пройдёт, должно пройти, знаешь…

Гул телевизора, жужжание фена и рокот ливня.

– Но я не хочу, – глухо, как из-под воды, проговорила. – Не хочу её забывать.

Он обнимал меня, как украшение. Фарфоровую девочку. Египетскую кошку. Статую индийской богини Кали. Вазу, подаренную императором ему лично.

– Ты не забудешь. Всё равно что забыть собственное лицо. Однажды память перестанет причинять боль. Когда станет только памятью.

Причинит что-нибудь другое. Например, отсутствие защиты перед чужими… болями. «Вот почему я в Таню попала, – вдруг поняла. – Моя бронь рядом со мной. Моя бронь не на мне». И отстранилась.

Молния плёткой хлестнула по глазам. Ребёнок захныкал. Шуршание фена стихло. Послышались шаги. Женский голос. Тётин голос. Ударил гром. Грохот встряхнул дом до основания. Небо рыдало (слезами, которых не было во мне).

Мы прошли в детскую. Малышка, как ангелок с полотен итальянского Возрождения, и русская, некрасовская, женщина, посмотрели на нас.

– Привет, – неловко обратилась я к маленькой девочке, спрятавшей лицо в коленках сидящей матери. – Как тебя зовут, принцесса? Я Марта, а ты? – и, глянув на тётю, прочитала поощрение. – Знаешь, принцессы не плачут. Принцессы, они красивые, волшебные и всегда немного печальные. На самых высоких башнях нет утешителей. – Кучерявая голова повернулась ко мне, упираясь в материнскую ногу, как в подушку, ухом. – Испытания бредут по пятам, – смерти, во всех видах. – Без испытаний нельзя понять, кто ты. Зачем плакать? В сказках не бывает плохих концов.

– Зачем плакать, когда можно притвориться сильной? Притвориться и стать, – вклинил Марк. – На стене, за ножнами, томится отцовский клинок…

– Это из другой сказки, – оборвала я. – Принцессы становятся счастливыми, – объяснила я девочке. – Не сразу, но становятся, понимаешь? – Она кивнула, елозя пёстрой полой халата.

– Надя, – вышли из бантика губки, – меня так зовут. Давай поиграем? – И мы поиграли. С Надеждой. На ковре. Все вместе. Низ живота болел всё сильнее. Папа спал в домике за виноградной оградой. Лиловая комнатка пустовала.

Мир и мирок


В большом доме жили Скворцовы. Домик, где спал папа, оказался летней кухней. Раньше в нём спала бабушка, мать дяди Гриши. Потом умерла, от старости. Мы заняли обе комнаты. По числу человек.

Я и тётя Юля, вдвоём, мыли полы. Вытирали пыль. Снимали шторы на стирку. Я – для уюта. Она – для порядка.

– Ты такая аккуратная, – похвалила на передышке. – На Татьяну бы повлияла. В своей комнате с горем пополам убирается. Помощница золотая.

Полгода тому назад я бросала в курвер, наизнанку, джинсы с колготками разом. Закладывала ученическим билетом книги. Бегала по дому в кедах. В музыкальной школе, благо выпускной класс, рвала бокал силой звука. Специально принеся. Забавы ради. Чтобы хор во главе с преподшей посмеялся. Никто не смеялся во время. Дома смеялись потом.

«Колоратурное сопрано» называется голос. «Сирена» называется крик. Так я развлекалась. Никакой уборки. Кроме осколков, разумеется.


Двадцать второго ноября две тысячи тринадцатого года мы переехали. Беспорядки в Украине нас не касались. Не ближе, чем сводка новостей. Марк сказал: «Там жопа». Отец согласился. Я промолчала.

Двадцать пятого тётя разбудила нас в шесть утра. Жизнь продолжалась, независимо ни от чего. В корзинке, под дождями, цвели анютины глазки.

One, two, three… go


В детстве ей рассказывали так много сказок, что на вопрос о будущем она уверенно отвечала: «Хочу стать ведьмой. Понимать людей, птиц и зверей, лекарства и яды, понимать, что можно, что нельзя, тоже понимать. Ведьма – это женщина, которая всё понимает».


Понять, что увидела Юлия Олеговна, было мудрено. Мы просто вместе спали. Чего раскричалась, знает чёрт, хрен, кто-нибудь пожёстче. Не я и не Марк.

Крохотная комнатка. Зелёные стены в коконе пожелтевших фотографий. Скрип двери (в этом здании двери были) и возглас: «Боже!» Письменный стол с ноутбуком, провод зарядника, наушники, телефоны, окно во двор. Где источник возгласа? Где источник бога?

– А? – многозначительно переспросила я. – Что случилось? – Марк проснулся и приоткрыл глаз. Осматриваясь в поисках чего-то. Чего не было, хоть тресни. Я в пижаме, он в пижамных штанах. Батареи топят: жарко.

– Ничего-ничего, – тётя быстро вернулась в тон, с натяжкой улыбнулась. – Будить пришла. В школу опоздаете. Разве родители не учили, что мальчики с девочками должны спать отдельно? – У меня упала челюсть. У Марка, судя по всему, тоже. Судя по грохоту, с каким упал за кровать iPod. Мы переглянулись. – Это неправильно, – отчеканила наставница, – вам самим так не кажется?

В таких случаях говорят «Спасибо за подсказку».

– Нет, нам ничего не кажется, – хрипло отозвался брат. – Что за намёки?

– Ладно, потом поговорим. Вставайте, собирайтесь. Гриша нас отвезёт.

И поспешно удалилась, оставив обоих в недоумении.

Взрослые имеют обыкновение жить в грязи и обвиняют детей, что те пачкаются. Дети отмываются в лужах, считают звёзды вместо гнилых яблок в кормушке, с беглыми каторжниками делят хлеб. Детям грязь нипочём.

Воспоминание о городке, где были мы, выражается одним словом: «Грязь».


Ванной в кухне не было, бегать приходилось в большой дом, где собиралась очередь. Впоследствии мне явилась идея: купаться поздно вечером, а с утра протираться влажными салфетками и чистить зубы над раковиной, храня щётку в органайзере. Но в третье утро у Скворцовых мы по-дурацки топтались у двери. Была деревянная кабинка на улице, возле душевой и свинарника. Туда идти не хотелось. Хрюшек зарезали. На другой год подселят других.

Дядя, как джентльмен, пропустил меня вперёд, небритый, всколоченный, треники протёрты на коленях. Высокий голос лип на перепонки:

– Доброе утро! – подслеповато прищурился. – Вам, наверное, непривычно? Ну да ничего. В тесноте, как говорится, не в обиде. – Мне не понравился дух у него изо рта. Я промолчала.

– Пойдёт, – отмахнулся Марк. – Жить можно.

Дядя Гриша потряс подбородками и остался собой доволен. Брат изучал родственника. Родственник изучения не заметил. Как только Таня вышла, свежая и накрашенная (закатив передо мной глаза), я просочилась внутрь и натянула крючок на петлю. Там, в ванной на меня набросилось. Не что-то, а нечто. Кинулось на шею, чтобы удушить.

Я плеснула в лицо холодной водой, ударила ладонями по щекам, с обоих боков, до звона. Кровь. Всему виной кровь. Костя как-то подколол нас про будущее, со свиданиями: «Берёте одного, вторая в подарок». Посмеялись. Свидания с кем? С кем-то, кто не мы. Не смешно. Мы – неправильно. Кто правило такое справил? «Библейский Авраам, отец великого рода, и Сарра, его жена, мать Исаака – брат и сестра», – вспомнилось вдруг. Я перебирала оправдания тому, что само по себе в оправданиях не нуждается, а перед кем-то или чем-то – очень даже. Душ брызгался. Кровь. «Плевала я на правила», – ударила по ногам. Плевала, не доплюнула.

– Марта! – позвали из-за двери голосом Марка, – у тебя всё нормально?

– Да, – отрезала я. – Пятьминут.

– Эй, ты как? Всё хорошо? – спросил он, едва я нашла в себе мужество выйти. Протянул руку, от которой я отшатнулась.

– Хорошо. Хочу побыть одна, – проскочить бы мимо него и навострившего уши дяди Гриши. Марк ухватил моё запястье, развернул, допытываясь: «Если из-за утреннего и тёти…» – я рванула руку. Без толку.

– Что за дела, Мартиш? – смягчился он, и не думая ослаблять хватку. – Неужели тебя задевают такие глупости? – Зрачки. В тёмных кольцах.

– Что за дела, ребята? – вступил дядя Гриша, недоумённо ёрзая взглядом с него на меня. – Либо туда, либо туда. Ну-ка рассеялись, не толпимся!

Марк шагнул к выходу, я за ним (чёрная майка, широкие плечи, рельеф мышц под светлой кожей, выступы ключиц, потрёпанные серые джинсы с прорезями, кровь в венах, моя кровь). Дядина персона скрылась за дверью.

– Что. Чёрт возьми. С тобой. Творится? – по слогам повторил Марк. Я видела, как пульсирует жилка на его виске. Я с каждой родинкой, зажившим шрамом и неровностью была знакома лично.

Жужжание электробритвы. Шипение воды. Плач ребёнка, которого собирают в садик. Тарахтение Таниных жалоб. Женские окрики на пределе терпения.

– Что бы они ни говорили, Марк, – прошептала я, – это неважно.

– Ну конечно, дурная, – подтвердил, наклоняясь. – Что за оса тебя укусила? Неужели тётка? – я зажмурилась, помотала головой, отгоняя наваждение. – Бросай давай эти заскоки, – тише, очень тихо, – пусть болтает. Нам никто не указ. Поняла?

Я кивнула. Через пару секунд из уборной появился дядя Гриша, слабо отличаясь от себя прежнего, что в уборную входил. Марк подмигнул мне, занимая ванную последним. У меня получилось вздохнуть.


Во дворе, между качелями и воротами, между кирпичной стеной дома с голубыми ставнями и синим забором, где собачья будка, стояла белая "Волга". Дворняжка смотрела мне вслед. Глаза её слезились.

Мне пришлось зайти на кухню за рюкзаками, своим и Марка. Отец разметался по постели. Я вытащила из простыней пустую бутылку виски. На столе – мама. Снимки разных лет. Я поставила бутылку под стол.

– Папочка, – сказала я, не надеясь быть услышанной, – мы в школу, мы тебя любим. – Погладила по голове, по шелковистым волосам, колючему затылку. – Я не знаю, что дальше, честно, я сама запуталась, но мы выживем. Марк так сказал. Раз уж Марк сказал…

Слова рассыпались и улетели. Бескрылая, в одночасье бы их не догнала. Постояла молча, накрыла одеялом. И пошла на тётин призыв «Поспеши», закинув на каждое плечо по лёгкому, полупустому в первый день рюкзаку.


Школа глубинки – школа выживания. Лучшая защита – нападение. Подростки держатся группами. Не желая держаться никак. Увязшие в традиционных для их круга привычках, пытаются выразить себя хоть как-нибудь, раз быть собой запрещено и даже чревато. Дома мы ничего не делали, чтобы нас знали, но нас знали все. Четыре мальчишки и я, сестра негласного лидера. Не думая ни о чём, прыгала ему на спину, как мартышка, и визжала, мы бежали с одного конца коридора на другой, опаздывая на урок. Учителя наблюдали… сквозь пальцы. Марк-и-Марта, без пробела. Костя, Лёня и Витёк. Я снимала балетки в осени, шла с ними в руках, под дождём. Окунала ступни в Фонтанку. Парни смеялись: «Отчаянная, гляди, как бы ноги там ни остались». Дома – родители, друг друга и нас любящие (в свободное от любимой же работы время). Отец играл с Витей в шахматы. Рассказывал Лёне про бизнес. Шутил с Костей про гоночные тачки. Мать была со всеми разом, с эскизами в голове, платьями на мне, из её новой коллекции. Пока была мама, дышать было легко. Курила среди нас она одна. Также легко, как дышала: вдох и выдох, дым и облако.

Новенький в классе только посмел заикнуться в мой адрес, как его осадили знатоки: «Ты хоть знаешь, чья она сестра?» Преподаватели так же уважали того, «Чья она дочь». Может, за спиной и болтали. У нас были наушники.

Входя в кирпичное здание с деревянной оградкой, мы о разнице не думали.

В глазах у брата было написано: «Зачем искать на стороне? В нас есть всё необходимое. Будь тётка сто раз права, не её это дело», – я читала мысли по его закушенной губе и сдвинутым бровям. Таня хотела слиться с пейзажем. У неё под кожей ходили колючки. Ей, в своей коже, было неуютно.

– Меня не очень любят, – через силу процедила она, глядя на Марка. – Мы в одном классе. Не показывай, что мы знакомы. Давай сейчас разбежимся.

– Ага, конечно, – хмыкнул тот. – Черта с два я подстелюсь под чьи-то там комплексы. Проститутки стелятся. А мы разберёмся.

– Я серьёзно. – Какой-то ученик пронёсся мимо нас. И чуть ни сшиб Таню портфелем. – Лучше не зли их. Себе дороже.

– Не злить кого? – вмешалась я. – Детей?

Кузина не удостоила меня ответом. Время ответило сразу всем.

Марк привычно чмокнул меня в щёку. Танины брови полезли к корням волос. Я махнула рукой и ушла искать класс, обозначенный цифрой 1-9 в расписании на первом этаже. Бомбер через локоть, кожаный рюкзак в брелоках, кеды, джинсовый комбинезон с юбкой, розовые колготки, белая футболка с надписью «All for one». Обычно одета, вроде бы. Взгляды ели меня, пока я шла.

Я вздёрнула нос и распрямила плечи, будто несу на макушке, как кувшин, все тома «Войны и мира» сразу. Уронить нельзя. Книга – крестраж автора, мысли, которых больше нигде не взять. Тяжёлая, она возвышает. Я думала о Шелли с его болью за Ирландию, угнетённую, на коленях, глядя на рыжего мальчишку у нужного мне класса. Мальчишка сидел с телефоном и слушал…

– Что это? – спросила я. Рэпер мазал рутину матом.

– АК-47, как можно не знать! – воскликнул он, – а ты какую музыку любишь? – Вязаная шапочка, вроде бини, сдвинута на затылок, нос искололи веснушки. Голубые глаза навыкате и лысые брови. Рукава клетчатой рубахи засучены до локтей, верхние пуговицы оторваны. Динамик ругается.

– Классику. Если тяжеляк не считать. Чайковский, Россини, Верди.. это в опере, я больше по опере, – задумалась я. – Ну, Моцарт, само собой.

Девочка, которая в ванной поёт арию Царицы ночи. Долбанутая, в общем, девочка.

– Кто-кто? – переспросил одноклассник.

– Вольфганг Амадей Моцарт, – объяснила я. Узнавания не возникло. – Восемнадцатый век. Сальери. Реквием…

– …по мечте? – оживился он, дёргаясь под флоу. – Ничего такой трек.

«Нам не о чем разговаривать», – подумала я.

– Да нет же. Саунд к фильму написал Клинт Мэнселл.

«Оно тебе надо?» – ткнул в бок невидимый Марк.

– А и хрен с ним, – отмахнулся юный натуралист, потеряв ко мне интерес. – Послушай лучше Миваши, вот он реальный пацан, не то, что твои педики.

Я так и замерла. Назвать Моцарта педиком. И даже не объяснить, почему. Последнее меня (опять же, по неизвестной причине) задело особо.

Марк говорил: «Тони Айоми из Black Sabbath и есть дум-метал». Я говорила: «Не было дума до Candlemass, раньше он зарождался, а с ними родился». Мне было с кем поговорить.

– Ладно, – сказала я рыжему однокласснику, отходя к окну. Достала планшет. В планшете – читалка. В читалке – люди. С ними хорошо.

– Ты обиделась? – подал голос мальчик. – Не обижайся. Зря ты это. Меня Ваньком зовут, – добавил, поразмыслив. – Ты новенькая?

– Ага, – от поэзии к прозе. – Я Марта. И я не обиделась.

Ваня покривил рот. Динамик продолжал ругаться. Мимо шествовали учителя. Никто не моразирировал. Тётя Юля ушла в учительскую. Там был её кабинет, комнатка за комнатой. Я вернулась к планшету, зашла в соц-сеть. Там ждали сообщения. «Лёнька», – обрадовалась живому другу.


Сообщения от Леонид Девяткин:


смотрите не застряньте там

все в шоке, что вы так внезапно свалили

расскажи, как вообще? коров много?


Я сфотографировала дверь кабинета и отправила, прибавив: «Не знаю, как у Марка, но нас с Моцартом не поняли». Он ответил: «Вас там и не поймут». Коридор наводняли лица. Время приближалось к восьми.

Девчонки, сплочённые, как многоножка, прилипли к соседнему окну: единый организм, связанный секретами. Я надела The Crystal Method с наушниками вместе. Знакомиться не хотелось. Прозвенел звонок.

С противоположной части коридора прокатился рокот. Голоса. Крик. Марк там. Марк с Таней. Естественно, я сорвалась и побежала. Не заметив учительницу, столкнулась с ней, выбила из рук журнал. Чудом удержала планшет, поскользнувшись на кафеле. Очки сверкнули негодованием.

– Простите, – буркнула, подобрала папку, собравшись бежать дальше. Она поймала меня за бретель комбинезона.

– Оболенская? – меццо, – разве ты не знаешь, урок уже идёт, живо в класс!

– Там мой брат, – сказала я, вырвавшись.

– Правила писаны для всех, – назидательно вытянула "англичанка" с короткой стрижкой, широкими ноздрями и заложенным носом. Проглотив половину букв.

Тайно прокляв святошу (съёмками в порно), я зашла в жёлтый кабинет с громоздкими окнами и несвежими шторами. Выдвинулась к доске, чтобы рассмотрели. Игрушка на витрине. Ёлочное украшение за стеклом.

– Дети, это Марта Оболенская. Из Санкт-Петербурга. Теперь будет учиться у нас. – По рядам пошли шепотки. Я улыбнулась, представив себя Марком. На последней парте было пусто. Села туда. Тебе слышно и видно, тебя не очень.

Передо мной сидели девочки. Одна, кудрявая, рыжая, с хитрым прищуром зелёных глаз – Элина Пересветова. Просто Эля. Другая, с двумя хвостами, тугими, в прямой пробор, крупными передними зубами – Дарья Ранина. Не просто, но Даша. Урок начался. Я прислушалась. Я давно прошла тему.

– У нас с пятого английский, – пояснила Эля, слегка картавя, – а у вас как?

– С первого, – убитым голосом сообщила я. И зачем было ловить у входа.

– Да ну, зачем так рано? – задала вопрос, на который я (как на многие другие) не запомнила своего ответа. Их седьмой класс повторял наш третий. Что там, у Марка? Что там, у Тани?

Всех, кто собрался познакомиться, я разочаровала. Еле высидев сорок минут, побежала к старшим. Ничего не поменялась. Перемены снаружи.

Марк выходил из кабинета. Костяшки сбиты. Над скулой, у виска – засохший кровоподтёк. Вокруг – девочки. Рассказывают, как ему здесь понравится.

– Что у тебя случилось? – пробилась я. – Без приключений никак, да?

У него просветлело лицо. Группи воззрились на меня в восемь слоёв туши.

– Да так, один малый зарвался, – ответил он.

– Ты не говорил, что у тебя есть девушка, – одновременно с ним проговорили блестящие губки. За пару дней. У новенького. Девушка. Марк фыркнул.

Она крашеная блондинка. Я натуральная блондинка. Кто из нас дура, вопрос с подвохом.

– Ну какая девушка, Алин. Марта – моя родная сестра. – Поправив волосы, Алина прибавила: «Извини, откуда мне знать?»

– Что за малый? – спросила я, игнорируя девочек. Из окна шли косые лучи.

– Таньку обозвал. И отказался извиняться.

– «Если печься обо всех подряд, нервов не хватит», – передразнила. Чёлка лезла ему в глаза. Он откинул её кивком. На шее гремел iPod.

– Это другое, не путай. Тут дело принципа. – Я и он смотрели друг на друга. Была я и был он. Я им восхищалась.

– Ты не представляешь, что случилось, – защебетала вторая, брюнетка с пышным хвостом на макушке, узким лицом, готка с виду (или гуннка, нечто древнее и тёмное). – Зубченко злой, полслова не скажешь. Анна Михална к директору побежала. Директора сегодня нет. Завтра будет. Будет разговор. Скворцова-то, конечно, лохушка… – мы синхронно повернулись.

– Оля права, – встряла третья. «Хельга, – подумалось мне, – правильно, германцы». Третью звали Диана. Глаза в стрелках, больше ничего броского. – Вы не виноваты, что сестра неудачница. Вы кажетесь такими крутыми…

– Ага, крутыми, – иронично откликнулся Марк, – как варёные яйца. – Моя скорлупка потрескалась.

Четвёртая молчала.

Из кабинета выкатились парни. У одного из них цвёл синяк под глазом. Лилового цвета. Сам глаз прикрылся и опух. Сам парень был рослый, но не как Марк, в жилу, а как тяжеловес – в массу. Он зыркнул на нас. Он увёл своих.

– Не больно? – спросила Алина, дотронувшись до щеки его противника. Меня передёрнуло.

– Ещё раз так сделаешь, – сообщила я ей, как факт, улыбаясь, – и я тебе эту руку отрежу. – Воцарилась тишина. Ни брат, ни девочки, ни я сама, такого не ожидали. – Нельзя трогать ссадины, – добавила, звуча с каждым словом всё страннее: ссадину не трогали. – Можно заражение внести. Понимаешь?

– Понимаю, – протянула блонда, моргнув. – Ты всегда угрожаешь, когда о чём-то просишь?

– Так быстрее. Так ты запомнишь, – заявила я. – Люди запоминают то, в чём участвуют эмоции. И я не просила. – На него я не смотрела. Он на меня – да. Смотрел и молчал. – Я предупредила.

– Марк, ты, конечно, извини, но если и дальше так пойдёт, я твоей сестричке заеду, – вклинилась Диана.

– Попробуй, – отозвался Марк, – девчонок я не бью. Если сами не попросят… – и поднял брови. Оля рассмеялась, поняв подтекст, как сама хотела. Мне не хотелось понимать. Я ухмыльнулась.

– Сестричка сама может заехать. И с просьбой, и без неё, – швырнула в остроскулое лицо Дианы. Прежде чем заметить своих одноклассниц, неразлучных Элю и Дашу (первая махала мне рукой, приглашая с ними) и красиво удалиться, не оставив секунды на отпор. Меня трясло. Прикоснись Алина к нему ещё раз, любая из Алин, хоть кто, я повторила бы. Не услышь, отрезала бы, как обещала. За то, что трогала меня, не спросив согласия.

Смотреть им не на кого. Влюбляться им не в кого. На каблуках дефилировать, глазки строить, в школу идти с сердечным замиранием, не для кого.

Что мне до убогости местных мужиков? Растянутых спортивок. Словарного запаса на уровне детской исправительной колонии. Отсутствия денег и увлечений, кроме выпивки. Пяти минут пыхтения с женой, знающей оргазм в лучшем случае от мастурбации, либо о нём читавшей. Нет мне дела, Марк прав. Моя удача, что родилась второй. Моя, и ей останется.

Я молчала в классе и малевала в тетрадке куклу, пополам добрую и злую, в красный и чёрный цвет, как подземная богиня Хель. Добрая сторона её лица, обгорелая, плакала, злая, окровавленная, смеялась. Рядом – указатели, путь на рай и на ад. Указатель «Рай» был там, где грустно. «Ад» – где смешно. На ногах – носки в полоску. Я отвлеклась на Элю, спросившую про Питер. Ответила, что он разный. Посмотрела на свой рисунок. И испугалась.


Марк явился на следующей перемене. Прошёл в кабинет. Стены были не совсем зелёными: мятными. У доски – карты мира. На учительском столе – глобус. Он (брат, не глобус) сказал:

– Ну и что ты устроила? Мне стоило огромных трудов доказать им, что у тебя нет психических расстройств. – Сел на мою парту, перебросил ноги от меня по бокам. Я глянула на него с укоризной. Хотела сказать: «Выберешь подделку?»

– Мне здесь не нравится. Совсем не нравится. – Опустила глаза в стол. – Ни город, ничего. Домой бы. Там не было их всех. Были мы и наши ребята. Марк, я хочу домой.

Уткнулась носом ему в бедро. Щекой. Тяжёлая рука с лёгкими пальцами опустилась мне на голову. Погладила по волосам. Голос смягчился:

– Не надо, не кисни. Ты чего? Смотри, «Кому на Руси жить хорошо», русский народ во всей красе, йо-хо-хо и бутылка водки… Когда потом посмотрим вблизи? Мартиш, ну не надо. Чего тебе мои одноклассницы? Им бы подиум, а под боком одна школа. Им бы в Твин Пикс, а живут в заду планеты. Им бы…

Это моё чувство, и оно искреннее. Глупое, неуклюжее, детское: гадкий утёнок, туалетный утёнок. Как его ни зови, это моё чувство, оно – вся я. Тянусь к другому человеку, тяну себя в разные стороны (разорваться и пропасть, чтобы пропасть между нами исчезла). Это моё чувство. Мне стыдно за него, я предпочла бы им не быть. Мне стыдно перед собой, но больше перед Марком. Я сестра ему. Я сестра его. Я ему. Я его. Я хочу умереть.

– Тебе бы первую красотку, а не сестру с маньячной наклонностью, – подняла-таки лицо вверх.

– Первая красотка, да ещё и с маньячной наклонностью – моя сестра, – переформулировал, усмехнувшись. Убрал мне прядь за ухо. – И что?

В животе разлилась лампада. Я задержала взгляд на плече Марка и мельком увидела, что за ним. На нас уставился весь класс.

– То, что не сидел бы ты так лучше, когда вокруг кто-то есть, – сменила тему. – Вон, к Алине садись. Или к Хельге. Она на тебя, как мышь на сыр, пялилась.

– Хельга. Скажешь тоже, – закатил глаза, и не думая слезать с парты. Звонок заставил. Слезть. Не знаю, насчёт подумать. Ему виднее.

– Ничего себе у тебя братик, – присвистнула Эля, проводив его взглядом. Столкнулись на выходе. – Как его зовут?

– Марк, – уронила я как можно равнодушнее. Поставила учебник. Открыла тетрадку географии, спрятала под неё планшет. Достала наушники, чтобы незаметно протянуть под волосы.

– Познакомишь? – спросила рыжая. Я подумала про день святого Патрика, счастливый клевер, танцы в листьях. Под футболкой орала баньши. Даша подошла и села на свой стул.

– Как-нибудь, – отмазалась я. Вплыла учительница. С мелкими, завитыми чертами, полная, в пышной причёске и костюме-тройке. Всё стало сном.


Я посмотрела видео в интернете. О девочке по имени Юля. О девочке, которой больно жить. С неё слезала кожа, когда до неё дотрагивались. Тонкая, как у бабочек. Я провела ладонью по предплечью. Родинки остались на своих местах. Я посмотрела вокруг. Люди носили одежду, не думая, как она на них сидит. Я впустила в себя ощущение. Мне стало больно даже дышать. Я вспомнила о чуме. О сибирской язве. О проказе. О пляске святого Витта. О плясках в баре, с разбитой жизнью. Всё это навалилось на меня одной волной. Я пыталась закрыться, но волна оказалась сильнее. Я опустила голову к парте и дышала, чтобы не задохнуться. На лбу и шее выступил пот.

– Оболенская, – провозгласила географичка. – Давай проверим, чему вас учат на Неве. К доске. – От доски (над морем, с пиратского судна) меня спас звонок.


тетрадный листок с инструкцией:


Если бы добрый волшебник предложил вам исправить ошибку, ту самую, после которой вся жизнь пошла наперекосяк, как бы вы скрутили петлю в материнской утробе? Предлагаю проверенный метод (научил отец). Называется «спецназовский узел». Кожа ремня должна быть мягкой, истёртой, но крепкой. Кладёте ремень лицевой стороной вниз, один из концов (где дырочки) сворачиваете пополам, нутром наружу. Получившуюся петлю заправляете в пряжку. Если потянуть за хвост, оставшийся край, узел без ножа не расцепишь. На здоровье.


«Папа уже мёртв, – писала я, – но пока об этом не знает».

«Брат когда-нибудь кинет меня ради одной из них, – писала я. – Надо помнить, что он говорил. Если его нет рядом, на тебя напали, и у тебя есть нож, выбери точку: горло или солнечное сплетение. Бей прямо туда. Его нет рядом. Опасность всё ближе. Она безлика и неуязвима для лезвий».

– Оболенская, – вмешалась математичка, – может, ты расскажешь основные понятия многочлена? Записки положи сюда, на стол, после урока заберёшь.

Блокнот ушёл в сумку. Понятия я ей объяснила.

– …а теперь я дам вам примеры, первая пятёрка решивших получит соответствующую оценку, шустрее достаём ручки и включаем мозги…

Я убежала первой. Дождь врезал пощёчину земле, разомлевшей под ласками солнца. Охранник за лишней партой, как яйца, высиживал геморрой.

– Не дёргайся, – сказал Марк (с Таней, без свиты). – Я вызвал такси.

Жжёная резина


Это случилось в тот же день, ближе к вечеру.


Один фонарь на всю улицу, и тот мигает.

Мы, вдвоём с Марком, отправились куда ни попадя, по темнеющим переулкам. Я надела грубые резиновые сапоги и болоньевую куртку. Под подошвами хлюпала грязь. Свет срывался. Небо засыпало звёзды чернозёмом, закопало в глине туч. Тропинки язвились ямами. Бугрились кочками. Из-за дощатых изгородей лаяли псы. Петухи ругались. Шиферные крыши почти смыкались, но не дотягивались друг до друга.

– Давай заблудимся, – предложил брат. С компасом и навигатором в кармане.

От обеих сторон дороги, перпендикулярно – расходились узкие переулки сельских домов, как шерстяным свитером, запряженных нитями темноты. Кривозубые шеренги. Рядовые солдаты без ориентиров, группы крови на рукаве. Мы шли по тонкой полоске земли между проезжей частью и жухлыми газонами у ворот, метрах в двадцати от жизни (в окнах горели внимательные жёлтые лампы), и, не сговариваясь, свернули в один из переулков. Жестяная табличка «пер. Лесной» держалась на честном слове. Лужи приходилось огибать по каменистым бродам. Видимо, здесь обитала беднота. Из некоторых труб валил дым. Иногда попадались целиком заброшенные участки. Крапива и полынь.

– Темно, хоть глаз выколи, хоть кому-нибудь, особой разницы не заметишь, – сказал Марк. – Где-нибудь на заброшке можно переночевать.

– Можно и жить остаться, – добавила я.

– Вообрази… – он посмотрел вверх, на луну, которой не было видно, – вообрази землю после катастрофы. У тебя ничего нет. Даже имени. Паспортные базы стёрты. Ты идёшь среди дымящихся обломков. В клубах дыма. Небо – чёрное, но, день или ночь, нельзя понять, часов нет, а темно круглосуточно. И вдруг ты замечаешь, да, на обочине – последнего выжившего вместе с тобой. Девушку в белом платье, которая курит последнюю на планете сигарету. Она поворачивается. И тебе уже наплевать, как тебя зовут, и есть ли что-то ещё. Ты видишь одно: насколько она прекрасна.

Глянул на меня. Мне захотелось, чтобы так он глядел на меня, а не на неё, в фантазии.

– С лицом в копоти? – поддела его. – В рванье?

– Пол-лица у ней отобрал ожог. Я стою, как пень, наповал сражён, – неизвестно, откуда взял, но мне понравилось.

И тут я почувствовала слежку. Чьи-то глаза наблюдали за нами. Глаза без тел, глаза темноты. Марк обнаружил их, когда они приблизились. У говорящего – кухонный тесак с ржавым лезвием.

– Деньги, телефоны, всё ценное на землю, – тявкнул чернявый парнишка, – и без глупостей! – Крючковатый нос. Вздёрнутая верхняя губа. Фальцет до ломки. За его спиной стоял ещё один. Немногим старше, такой же тощий. Беспризорники. Оборванные, от одежды разит ацетоном и бензином. Быстрее, чем кто-то дёрнулся, брат выхватил из кармана отцов травмат. Пальнул в землю. Шаг вперёд, меня – за спину.

– Следующий в живот, а стреляю я хорошо. – Учился в тире. Игрушки мне выигрывал. Я смотрела на малолетних грабителей. Пальцы сами нащупывали на ремне деревянную рукоять, отцова же, охотничьего ножа. Вся, как этот нож.

Действие развернулось со счётом на секунды, и неизвестно, чем бы кончилось, не расколись вдребезги стекло в одном из близлежащих домов. Я завизжала.

– Мы не дадим им вот так уйти! Они стуканут! – гаркнул старший. Носатый рванулся впёред (видимо, хотел заткнуть рот), но остановился, налетев на невидимую стену: выстрел в ногу. Грохнулся оземь.

– Хватит! – смутно знакомый голос. Из дома с расколотым стеклом выскочила девочка. – Ребята, они свои, Марта, не кричи ты так, бога ради, ментов только для полного счастья тут не хватает. – Лучшая ученица параллели, Даша Ранина, подбежала к раненому орлу. Тот поднялся без помощи. Выругался. По касательной задело. Кость цела. – Они не стуканут, не бойтесь, – сказала Даша. – Марта моя одноклассница. Марк её брат. Ничего, Серый. Жив и ладно.

Марк не спешил убирать травмат. Взяли, называется, на всякий случай. Вот он и случай. Вот он и всякий.

– Романтики большой дороги, – усмехнулся, с нервецой. Поднял брови, глядя вниз. Мой язык приклеился к гортани. Нащупала языком нёбо. Барханы песка.

– Нож – не первое, что человек должен видеть при знакомстве, – сказала я, обращаясь к Марку.

– Да, нож лучше, при знакомстве, видеть последним, – ответил он для всех.

– Ну и однокласснички, – процедил названный Серый, отряхиваясь. Если учесть возраст его парки, она неплохо сохранилась, но… пятном больше, пятном меньше. Залаяла собака. Парой домов вперёд вспыхнуло окно.

– Нечего напролом грабить, бестолочь, – объявила Даша. – Учишь их, учишь, как об стенку горох. Смотри, у кого есть, смотри, кому не надо, смотри, от кого не убудет. Базары для чего? Нет ведь: ночью, у самого дома. Да ещё и не тех, кого надо… – Голубые джинсы. Вязаный, в ромбик, свитер со снеговиком.

– Дашка, – смуглый Сергей матерился через слово. – Давай в хату зайдём, а то дед Семён опять мусоров вызовет, оно нам надо? – второй паренёк молча косился на нас. Веки заплыли, как у алкаша. Нос вплюснут в щёки.

– Нечего им на это смотреть! – вскипела Ранина. – Хватит и нас с вами!

– Дашка, пожалуйста! – вставил другой, – он уже идёт, вдоль дворов точно прочешет, – сжевал фразу, как очистки прошлогодней картошки, жёсткие и липнущие к зубам.

– Ладно, пошли, – согласилась она, когда свет переместился на крыльцо. – Старый хрыч только о том и печётся, что спать ему, видите ли, мешают, – мы миновали покосившуюся калитку. Брат последовал за неизвестной девчонкой, кого видел один раз, и то со мной, не для девчонки, и не для меня даже. Ради интереса. – Хоть бы мы все передохли, ему до балды. А вот сон тревожить – преступление.

Пахло бензином, до тошноты. Дверь вырвана из петель. Мутные стёкла кое-где подклеены газетами. Осколки. Мусорный пакет с невозможным количеством спичечных коробков (причём складывалось впечатление, что у всех них старательно отскребали серу). Веранда, где мы затаились.

– Знаете крокодила Гену? – осклабился Серый. Верхняя губа уползла вверх, открыв крупные зубы. – Так вот, он там, – ткнул пальцем в приоткрытую дверь. – А мы втроём – чебурашки. – Марк сдавленно выдохнул. – Дашка у бабки живёт, а вот мы с Кирюхой варимся, – усмехнулся: удачно пошутил. – Пусть бы они, там, и откинулись, всё полегче. Загребут… Приходится следить за ними.

– Как в террариуме, – метко добавил брат.

– Да не. Эти крокодильчики не опасные, – живо отозвался носатик. – Для себя разве что, ну да это не новость…

– Заткнись, – осадила его Даша. – Дед как придёт… с ним потрещишь. Сорока.

Когда она открыла дверь, меня затошнило. Тесная кухонька. На плите – причина запаха. Кастрюля, в соли, с нелепым аппаратом, перегоняющим жидкость. На тумбочке, грязной, грязные же весы. Рядом, на грубо сколоченном табурете, спит женщина в нарывах. На руках и ногах, подбородке, лбу, шее – волдыри, либо гноятся, либо зарастают коркой. Огромная футболка – вся её одежда. Редкие волосы забраны хвостом. Котёл для нагревания воды, с трубами. К нему она привалилась. Щека шипит. Пахнет палёным.

– Мамочка, – ужаснулась Даша, сняла с котла, пересадила спиной к стене, чтобы проснулась хоть в какой-то коже, – вот как так можно, ты же сгорела совсем, как ты здесь без меня… – Спящая дёрнула багровой кистью.

В комнате, за открытой дверью из кухни, на диване – вповалку лежало три человека. Голоса я слышала отдельно от тел. Глядя на ожог. В поллица. Та, на ком он был, его не почувствовала. Та, чьи глаза впустили его, не упала чудом.

– …долго они так? (Марк) – Не очень. Герыч к нам больше не возят, они с него перелезали. Да и дороговато. Теперь милое дело, в аптеку пришёл, затарился. Сам себе повар. (Сергей) – Не рассказывайте никому, пожалуйста. (Даша) – Было бы зачем. Нам и вообще кому-то. (Марк)

На нём круг замкнулся.

– Где-то бутылка оставалась. Серж, не помнишь, где? – спросил Кирилл. Я выскочила на улицу. Там меня вывернуло. Кто-то шёл следом.

– Ишь ты, бабочку изобразила, – удивился Сергей, – прямо художник. Блевотная бабочка. – Эстетика трущоб. Всё бы ничего, да нет, кроме неё, другой. За моей спиной оказался брат. Убрал волосы со лба.

– Как вы можете, – спросила я кого-то… никого, – так жить?

– Каком кверху, – буркнул Кирилл. Он застыл на крыльце без каких-либо эмоций на рябенькой рожице, плоской, как из-под пресса. Даша осталась внутри, ухаживая за матерью-наркоманкой.

– А что делать прикажешь? – пожал плечами Сергей, – в детдом неохота, мы с Кирюхой птицы вольные. Гашик в школах толкаем. Мешаем с травой, толчём и ничего. Малолетки покупаются, покупают. Перебиваемся.

– Ну-ка пошли, – поднял меня Марк. – Хорошо оставаться, – парням, – не счастливо, хоть хорошо. В смысле, не плохо.

– Да уж, – качнул длинным носом Сергей, – у вас, обоих, на лбу написано: «Не местные». Не ходили бы по ночам. Особенно с девкой. Особенно с такой смазливой. Мало ли, извращенцы, – улыбнулся мне и беспечно ушёл в притон.

Позже я не слишком удивилась пропаже телефона из расстёгнутого кармана куртки. Выпал, когда блевала под крыльцом. У Марка ничего не спёрли.


– Витые перила, – тихо проговорила я, – у нас дома витые перила. Они танцуют. Как я согласилась… Тут ничто не танцует. Ничто и никто.

– Вот я и говорю, – так же тихо ответил Марк, – заброшка нам в помощь. Бывают с перилами. Даже с витыми. Особняки, всеми забытые. Не здесь такие искать, конечно.

– Отгородиться от людей. От того, как они убивают себя и друг друга. Больно, Марк. Она дымится, а мне больно. Я серьёзно. Физически. Отгородиться…

– Если хочешь. – Он странно посмотрел на меня. Мы выходили на площадь. – Неизвестно, где мертвее: у крокодилов или драконов. На яхтах. В виллах.

Играла музыка. «Привет, Антонио, – подумала я для Вивальди. – Зима твоя им больше лета полюбилась». Фонтаны искрились. Струи с подсветкой. Парочки и семьи с детьми, компании и одиночки. Били гейзеры. Била дрожь.

Марк купил мне баночку кока-колы. Брови рассекла морщинка. Глаза смотрели в себя, не наружу. Облака сладкой ваты. Ведёрки поп-корна. Щёки горят прямо у гуляк под носом.

– Тонуть возле тебя будут, не вытащишь? – спросила у брата, потому что его я спросить могла. Бетонные блоки под ногами складывались в клетки. Расплывались трещинами. Свободных лавочек не оказалось.

– В водоворот не прыгну, – наконец, подобрал. – Если не безнадёжно, вытащу. И, опять же, смотря, кто тонет. За кем-то можно и в водоворот. Ты что, братков этих жалеешь? Ну давай, скажи, о ком ты думала, когда они наскочили, о нас с тобой или о них? – скулы резко выделялись на бледном лице. – Давай я скажу, Март. Ты думала, как бы живой уйти. Глупо сражаться со следствием, убирать надо причину. В чём причина? Разрушение в нас. Не в обществе. В нас. Неравенство было, есть и будет. Здоровое неравенство в золотом веке, по байкам: все разные, всё круто. Нездоровое – в остальные века: все разные, это – повод для контры. Слабый обречён… другими или собой. Взломаешь корневуху человека, хакнешь саму его суть? Нет? Вот и всё.

Мы сели в такси. Пропахший табаком салон "Жигулей". Марк назвал адрес. Я таращилась в свои сапоги. Круглые мыски.

– Холодает, – сказал он, когда мы подъехали к синим воротам в белых рюшах (кованых кольцах), расплатились и вышли. – Привыкай носить шарфик.

– Или ты выживаешь, или тебя выживают, – сообщила я ручке в виде ножниц. Деревья застыли злыми великанами.

– Живи, не выживай, – не согласился брат. – Смерть повсюду, а всё же, живи.

Бунт против мимолётности – вот что за этим последовало. Попытки выпить момент, как чашу нектара, чашу яда: что бы ни было в чаше, его надлежало выпить. Я пила. Я смотрела на прекрасное и видела, как оно разрушится. Я смотрела на ужасное и видела его неумолимость.

Скрипнула калитка, звякнула собачья цепь справа (пёс поворчал; гавкать не стал). Марк пропустил меня вперёд. Глаза – оливки, блестящие в фонарном свете. Греция. Виноградники. Загорать бы на Корфу с корзинкой фруктов.

Воротца посреди участка. Летняя кухня. Двери не заперты. Кухня на кухне, у входа. Отца нет. Марк бухнулся на рыжий табурет, у котла. Мне сплохело. Я села рядом.

– Я с Максом говорил сегодня днём, – сказал он, – на перемене, после того, как ты ушла… вместе со своим Прокрустом. – Улыбнулся, вспомнив. Улыбку опустил к коленям, вниз. – Макс, который папин зам. Ну, тебя ещё с Асей постоянно сравнивает. Говорит: развейте его там, и пусть возвращается. Знал бы я, как его развеять. Скоро сам себя, пеплом, развеет. Что думаешь?

– Думаю, можно что-нибудь придумать, – сказала я. – Он всем так нужен. Он и нам нужен. – Помолчала, выпила воды. – Кое-кому пятнадцать через неделю…

– Ни о чём возраст. Называется «Вроде как нельзя, но, если тайно, можно», – сказал брат. Кажется, я покраснела. Понадеялась: кажется. – Там, где есть слово «Нельзя», хочется втройне. Так вот, к чему я веду… Не быть взрослым счастливыми. Чего нет, того надо. То, что есть, готовы развеять. Сидим, хорошо, вода есть, где спать, есть. Нариков нет. Папа алкоголизируется. Но с ним отдельная тема…

Мне и голос его, похоже, казался. Звучал не в ушах. Звучал отовсюду. Я спросила про крокодила Гену. Марк объяснил, что такое дезоморфин.

Назад в будущее


заметка годичной давности:


Я пишу примитивно. Без сложных конструкций и терминов. Не потому, что я их не знаю или не умею применить. В противовес. Чем сложнее система, тем более она шаткая. Чем изощрённее ругают друг друга оппоненты, тем меньше вероятность прекращения ссоры. С законами так же. И с историей. Оценка – взгляд того, кто смотрит. Опыт, характер, профессия, национальная принадлежность – всё играет роль. Я отказываюсь признавать себя гражданкой одной страны. Представителем социального слоя. Носителем личности, с эмоциями и стереотипами. Я смотрю в целом. Глаза, способные видеть целое, подразумевают отсутствие шор. Пол, возраст, раса, воспитание. Я вижу, что происходит в мире: шизофреник, бьющий сам себя. Россия, Штаты, Европа, Азия. В сети – глобальная деревня. Страшен не конфликт стран, а иллюзия их конфликта. Не экстремизм, а иллюзия экстремальной идеи. Что бы ни проповедовалось, оно не работает. Мы всё уже проходили. Двадцатый век показал человеку его лицо. Сталин, Рузвельт, Черчилль. Гитлер, Муссолини. Дети, кухня, церковь. Атеизм, товарищи. Бездуховность. Слежка. Хиросима и Нагасаки. Холокост, концлагеря, опыты на пленных. Зверские пытки ради самих пыток. Коллаборационизм и борьба. Все хороши. Не так важно, кто прав. Все правы и все неправы. Важно зло в человеческой природе. Необходимость войны. Потребность во враге. Но, если мы все, палачи и мученики, лгуны и простаки – суть одно, земляне… что в сухом остатке? Оружие не на том уровне, чтобы меряться, чьи яйца (пардон, ядра) больше. Громыхни, и планеты как ни бывало. Победители пишут историю и не могут дописать. Победитель – последний человек. В мире без людей.


#np Besomorph – Daydreamer


Если сопоставить две сцены, многое прояснится. Оттуда и отсюда.

Правая рука, по имени Макс, старше меня на тридцать лет. Я, по его словам, ангельской красоты девушка. Которую он чертовски хочет. Недавно он возил меня на острова. Там мы пили, отдыхали и прекрасно проводили время. Мне хотелось танцевать, и я танцевала, перебирая босыми ступнями землю. Под платьем ничего не было. За мной летел подол и волосы, светлые, как всегда. Любовник, которого я не люблю, смотрел на меня. Я на него не смотрела. Танец смерти – не перед смертью. После неё.

Однажды мы с Марком нашли заброшку, где жил неизвестный художник. Там было много картин, никому, кроме нас, не нужных. Абстрактные лица, фракталы очей. Ходили там долго, думали: выставляют кого-то в галерее или нет, вопрос удачи, а не таланта. Брат включил музыку. Я разулась, несмотря на пыль и дощатый пол. Дело было летом. Сарафан был белым. Я, девчонка у обочины мира, в дыму (тогда уже курила) падала в черноту его глаз.

Вперёд в прошлое


Стрелки часов, в деревянном овале, застыли на двенадцати.

Фарфоровая кукла, балерина, таращилась прямо перед собой, голубыми глазами в чёрных ресницах. Коса вокруг головы. Украшение – белое перо. Перо цапли. Крылья истыканы ножницами. Мной истыканы.

Сувенир из Берлина, куда я, солистка, ездила, с хором, выступать. С тех пор, как Пётр великий прорубил окно в Европу, она открылась нам во всей красе. Тогда, под старыми снимками, в полумраке, я не вспоминала турне, глядя на куклу. Были тени у Марка под глазами. Тень кругов, тень ресниц. Футболка – оскаленный волк.


тетрадный листок с того вечера:


– Пустишь волка на порог?

– Псом замучился. Расхандрился, передрог весь, иссучился.

– Где вели его ветра?

– В степных пустошах. Голод брюшный – маята…

– Выше чувства нет.

– Слышишь? Воет под окном. Как просится!

– Пустишь, дура, волка в дом? Начнёт с лица…

– Как знаком мне этот стон! Струны острей он. Издалёка, испокон… плывёт над Рейном.

– Сгложет мясо на костях. И оближется.

– Волчьи зубы мне в кистях – браслет, нижутся.

– Руку с хлебом сытно грызть. Из жадности.

– Отдам (взгляда не отвесть). Без жалости.


Со стихом вышло, как с рисунком. Перечитать и удивиться: «Не моё». С него, собственно, и началась моя игра в слова. Выразил – увидел. Увидел не себя. Выразив нечто скрытое, я переставала им быть.

Так Марк, ещё дома, на заброшенном складе, выбрасывал рухлядь из окна с узкой рамой и широким подоконником. Из окна, похожего на датское, в сказке про снежную королеву. Мне не нравится Герда. Мне не нравится Кай. Сердце лучше хранить холодным, как голову и руки. Два пожара, вот кем мы были. И он, и я. Один – наружу, искромётный, другая – внутрь, до обугливания.

Брат улёгся спиной ко мне. На шее проступили позвонки. Тёмные, почти чёрные волосы укрыли лицо. Он казался выплетенным из жил и металла. Нервным сгустком. Вечным двигателем, чьей энергии хватало на всех вокруг. Запросто мог вспылить. Высказать всё, что думает. Резко, бескомпромиссно, не церемонясь ни с кем. О больном – только со мной. И то не сразу.

Я усадила куклу на стол. Сказала: «Береги его, пока меня нет». Маленькая я таращилась в темноту.

Куртка, сапоги. Двадцать метров, от тепла до тепла. Большой дом, где нет дверей, но есть туалет. Чёртов туалет, какая мелочь – попробуй, обойдись.

Стрекотали сверчки. Вдалеке лаяли собаки. В окнах у Скворцовых горел свет. Крыльцо наступало крутыми ступенями. Из кухни доносился разговор.


– С детьми что-то не так, – голос тёти Юли, – сам погляди. Жмутся друг к другу, как щенки брошенные. На себя рукой махнул, хоть бы о них подумал. Мы уже давно не близки с тобой, но кому, как ни мне, есть дело до вас?

– Они справляются получше меня, – папин баритон. – Ты не представляешь. Марта сама всё по дому делала, я никого не нанимал. Марк… его ничем, кроме неё, не прошибёшь. Не вчера жаться начали. У них с детства так, если Марта в порядке, ему, хоть война, хоть мир, так, развлечение. Мы с Алисой…

– Ты отец! – прервала тётя так грозно, что я вздрогнула. – Вот о детях и подумай! Алиса, Алиса… всегда она была странная, твоя Алиса. На Марту гляжу, её вижу, копия. Надеюсь, только внешне. Ни образования… ни роду, ни племени. Где ни ткни, чёрное пятно. Что ты о ней знаешь? Вспомни, где встретились. Официантка, в союзе-то, в шестнадцать лет. Жилка у тебя коммерческая, вот и вся Алиса. Прости господи, нельзя так уже…

– Нельзя, да говоришь. Жилка, конечно, – злая усмешка. – Когда у меня бизнес трижды валился, она рядом была. И в дефолт, и в перестрел. Ты в девяностых с краю, в хате, а мы с ней по самое не хочу хапнули. Дом со стволами вскрыли, она из окна лезла. Ресторан мой горел, помнишь? Когда покурить вышла, закидали. Жилка, говоришь. Стань Марта, как она, я ей гордиться буду. Я, кроме своей жены, ни в ком такой верности не видел. Вот ты говоришь: чёрные пятна. У кого их, после революции-то, нет? Сама вон, в село уехала. С Гришей. Всё тебе благое дело, семья, дети, молодая гвардия…

– Семья, дети, – тётя перебила, – а тебе дети – так? Чтобы её порадовать? Ты хоть понимаешь, что такое дети? Не махай на меня, я скажу! Когда ребёнок рождается, твоя собственная жизнь становится второстепенной, ты живёшь для него. Засунь свою скорбь в задницу и открой глаза, наконец. Один Марк чего стоит. Драка в первый день. Видано ли дело! И, главное, зубы как заговаривает! Если не я, говорит, то кто. Будет оскорблять, говорит, будет оскорблён. Кто кого оскорблял, молчит, как в рот воды набрал. Право он имеет. Судить, понимаешь ли. Меч карающий. Явился. Морды бить. И это я молчу, что ты им спать в одной постели позволяешь…

– Да хватит тебе, – отмахнулся папа. – Пацаны сами разберутся. А с Мартой – подумаешь, причуда.

– Сегодня причуда, завтра проблема, – зловеще напророчила тётя. – Дети не мои. Но я тебя предупредила. Вытаскивай голову из… сам знаешь, откуда.


Марк говорил: «Точильному камню положено быть тупым».

Марк говорил, и, когда он открывал рот, остальные его закрывали.

Я молчала. Говорить – наедине. Не прилюдно. При нелюдно. Нелюди мы, оба, такие, для них. Дверь скрипнула. Моё тело, лёгкое, проникло в ванную. Куртка осталась на крыльце вместе с подслушанным. На потом.

– Марточка, а ты чего так поздно не спишь? – спросила тётя, когда я вышла. – Давно спать пора. Одни мы с отцом твоим полуночники, чаёвничаем.

На столе, покрытом бязевой скатёркой – вазочка с конфетами, перед каждым полуночником – одинаковые кружки из комплектов, что дарят учителям. Папа похлопал рядом с собой. Я примостилась рядом, пожав плечами: не спалось.

– Да не суетись ты, Юль, аж в глазах зарябило, – сказал папа со старой интонацией, – отдохни, и так выматываешься за день. – Подвинул ко мне свою чашку. Много сахара. По-папски: неповторимый вкус. Тетя Юля села. «У неё варикозные вены на ногах, – заметила я, – и красные тапочки».

– Хотите фотографии посмотреть? – предложила она, – альбомов много лежит. В том числе древние. Там твой папка ещё под стол пешком ходил, – он фыркнул: сестра старше него на пару лет. – Стоило бы разобрать; всё руки не доходят. – Поднялась и отправилась за альбомами.

Из гостиной храпел дядя Гриша. В детской за стационарным компьютером сидела Таня, общаясь по скайпу со своей командой: стрелялки онлайн. Ей, пожалуй, вокруг ни в ком потребы и не было, за голосами в амброшюрах. Надя посапывала за её спиной на раскладном диване, обняв Микки-Мауса с собственный рост величиной. Я так уверенно рассказываю об этом, потому что так было всегда и не менялось, распорядок устоялся давным-давно и повторялся ежедневно. Такой вот Плезантвилль. Чёрно-белые улыбки в экран.

– Тётя Юля… она хорошая… – сказал мне папа, помешивая чай, – только вот эксцентричная малость. Дядя Гриша приехал в Питер на заработки, когда они познакомились. Гуляли, он ей – про города и городки, про леса и леших, а она девочка была впечатлительная, закрытая, захотела в шалаше рай… В деревню собралась. Ваша бабушка тогда чуть умом ни повредилась. Сказала: не найдёшь там, чего ищешь, сейчас кажется, геройство, потом рутина съест, взвоешь. А Юля упёрлась: хоть в село, хоть в Сибирь. Нужна я там, говорит. У нас учителей хватает, а там нехватка, туда и поеду. – Помолчал, отхлебнул чаю. – Их старший сын утонул маленьким. Могут остаться его карточки. О нём лучше ничего не говори. Не было бы счастья, да несчастье сплотило…

– Нет счастья или несчастья, – возразила я. – Путь – это поиск своего пути. Когда находишь его, это как… просветление что ли. – Свежо моё предание: «Бывает путь страдания». Жизнью называется.

– Всё-таки буддистка? – брови взлетели вверх, губы скривились улыбкой. – Ну вот, теперь я должен ей… – запнулся. Очевидно, проспорил маме.

Они говорили: подрастёшь, выберешь сама. Во что верить – твоё личное дело.

– Так, освободите мне местечко, – подоспела Юлия Олеговна с кипой альбомов. – Будем разбираться, что здесь к чему и почём.

Юный Рома был похож на Марка. Или Марк на него. Скакой стороны посмотреть. Душа для компании, демон для учителей. Юля – круглая во всех смыслах отличница. Платье с кружевным фартучком.

Старшие делились историями, друг про друга, про родителей. Бабушка Лида – ребёнок блокадного Ленинграда. Выйдя из ребёнка, стала пианисткой. Дедушка Олег – ударник труда, весь в медалях, многократно награждён, ни разу не сослан. Друг позвал его в кино, со знакомыми девочками. У Олега и Лиды произошло родство с первого взгляда. Он проводил её домой и забыл у неё бумажник. Она выскочила под дождь, чтобы отдать, крича: «Вы оставили…» Он ответил: «Это меньшее, что я у вас оставил». Так родились те, кто о них рассказывал. Поколение, прямо предшествующее нам. Со своими встречами и своими прощаниями.

Дедушку в живых мы не застали. Бабушка умерла, когда Марку было десять. На похороны нас не пустили. Мама сказала: «Ничто не уходит совсем. Она жива: в вас и во вселенной». Я посмотрела на небо, но не увидела ничего, кроме туч. Мама объяснила: «Все вещи, всё живое связано друг с другом. Звёзды, деревья, травы и камни. Те, кто жил, те, кто живёт, и те, кто будет жить. Бабушки больше нет с нами в одном времени. Но это не значит, что её нет совсем». И склеила нам, из бумаги, одностороннюю восьмёрку.

Луч солнца золотой, вот кем была наша мама.

Утро: получение папой паспорта (это считалось событием). Они с друзьями отправились в бар, отмечать. Вечер: он обнимает девушку-официантку.

– Алиса, – сказал папа. – Был конец марта. Зябкого. Дождливого. И вдруг… она. Алиса. – Такой вот коктейльчик смешали имениннику в тот закат.

– Ты бы видела, как явился, – вклинила тётушка, – пьяный, глазищи по пять рублей. Хвост распетушил. «Юлька! – кричит, а я спать иду, ничего знать не знаю, – она существует!» Так, наверное, один Архимед орал. Бежал по городу голый и орал. Так и отец твой. – Архимед Оболенский не отрывался от фото.

– Она существует, – прошептала я ему на ухо. Он крепче прижал меня к себе.

– Существует, – подтвердила его сестра со странным выбором фамилии. – Такая, как Алиса, только в рай могла попасть. Смотрит на нас. У бога под крылышком…

– Я атеист, – сказал папа. Тётя, Скворцова, перевернула страницу.

Семья целиком. Миниатюрная бабушка в чёрных косах, свободном платье и помаде, красной. Дедушка, директор завода, внешне похожий на любовника Лилички. Ярый партиец, добился недюжинных высот: соответствовал своему росту. Тётя Юля, благородная девица. И отец, первокурсник со стрижкой под (тогда ещё не сэра) Пола Маккартни.

– Как давно это было, боже мой, – покачала головой его сестра. – Вот только вчера…. Мы стареем. Дети растут. Так должно быть. Но почему-то грустно. – Люстра чиркнула в её морщине. На переносице. В мешках под глазами. Там хранится память. Мне тоже стало грустно. Я опять читала, как тайнопись, человека возле себя. Неподалёку, клубком вокруг волка, спала моя кожа.


Разошлись поздно ночью. Тётя – в лиловую спальню. Мы с папой – в домик с зелёными стенами. Папа поцеловал меня в лоб. Ушёл к себе, затворив дверь.

Маленькая я, кукла, таращилась в темноту. Большая я погасила ночник. Марк, не просыпаясь, повернулся ко мне, когда легла, и обнял со спины.

Стрелки часов, в деревянном овале, застряли у полуночи.

Два на два


Разрывы строк. Паузы в тупняке. Жизнь – не книга, где всё гладко и слаженно. Чтобы написать себя, как есть, нужно перестать быть собой.

Нарисованная девочка, мультик, страничка манги. С ярко-голубыми глазами. С улыбчивым ртом. Со вкусом, привитым леди Лидой и лисой Алисой. Как ни представь, будет правильно. Не представляющий (или представляющий никак) прав больше всех.

Второй день в школе. Мальчика, что собой, в себе, объёмнее, чем сама жизнь, вызвали к директору, с другим: объёмным внешне.

Мужчина, отец, был приглашён. Он и отец второго. Васи Зубченко.

Меня в кабинет не пустили. Тётя сказала: «Иди в класс». Папа сказал: «Всё равно потом узнаешь, не переживай попусту». Я ждала на низкой лавочке, у двери. Прогуливала первый урок, от стены к стене.

Директорский кабинет был за приёмной, как и завуча – за учительской. Главный оказался мужчиной и смекнул: бесполезно читать им нотации, приказывать жать руки и т. д. Он запер детей в кабинете, оставив родителей в приёмной, с собой и языками для переговоров.

Сначала парни сидели молча, по разным углам. Марк, долго сидеть не умеющий, включил особого рода фильм. Похожий на «Глубокую глотку». Просто так или с умыслом, не знаю; даже простотаки в его случае покоились на мысли. Вася молчал. Вася скосил глаз. Вася передвинулся на стул ближе. На стул. На другой… и они разговорились. Марк сказал: «Не обзывайся, а подкати. Что за детский сад. Таня, не Таня, не важно, кто. С любой можно заобщаться». Вася спросил, общался ли Марк, как в фильме. Брат припомнил случай на кладбище, полгода назад, когда они с Костей поздно пришли домой. Готки употребляли портвейн. Васе тоже захотелось… портвейна. Марк сказал: «Спокойно, Василий. Перетрём». Дальнейшее общение обнажило влюблённость Зубченко в его одноклассницу, Алину. С кем он и заговорить лишний раз боялся. «А с Танькой-то что?» – спросил Марк. «Жирная, тупая. Бесит», – признался обидчик. «Похудей, поумней, – предложил Марк. – Тогда и бесить перестанет». Вася удивился. Вася увидел в Марке наставника.

Завершилась эта порнография тем, что они вышли к родителям. Объявить об исчерпании вопроса. Директор Макаренко был в экстазе.

Старшие тоже между собой перетёрли. Посетовали, как тяжко воспитывать в одиночку. Узнали, что Зубченко-старший спонсирует школу от щедрот своих, поэтому сынок маленько обнаглел, Оболенский-старший в городе ненадолго и пороху здешнего не нюхал, ему необходимо подсказать, а директор в свободное время собирает холостяков в бане. В общем, упомянутые мужчины остались друг другом довольны.

Вышли впятером. Отец Васи, высокий, массивный, в дорогом костюме, с золотыми часами на запястье, куда он постоянно косился. Отец наш с Марком, подтянутый, в джинсах и пиджаке (на рубашку, навыпуск). Директор – толстенький лысеющий человек в очках, ничем не примечательный. Марк, при виде которого у меня отлегло от сердца. И сам Вася, крепкий, здоровый пацан, чьё красноватое от гипертонии лицо с щеками-плюшками крепилось на широкую мясистую шею. «Ему бы стиль сменить, – прикинула я, – и одеколон». Фантик не покажет того, кто ты есть, но по нему судят конфету.

– Марта, – вздохнул папа, завидев меня, – и почему я не удивлён?

– Василий, это моя сестра, Марта, – представил нас Марк, когда они, вдвоём, подошли. – Она своя, то есть совсем, врубаешься?

Василий не врубился, но, чтобы не оплошать, кивнул.

– …они у меня, считай, близнецы, – баритон на дальнем плане, под директорское «Вот как» (деловой дядя Зубченко улепетнул на встречу). – Другие грызутся, а эти… не разлей вода. Куда один, туда вторая…

Хорошо хоть под крестами бутылку портвейна не держала.

– Привет, – вежливо пробасил Вася.

Белая блузка. Юбка от Dior, до середины икры, синий клёш. Чёрные, под рюкзак, бусы, чёрные же, шнурованные ботинки. Хорошо одетый ребёнок. Вот, что он видел.

– О, это же Саша… которая Марина, – я обратила внимание на его футболку с портретом Саши Грей, не зная, какие меж ними велись речи. – Она тебе нравится? Мне да. Она как Чиччолина, но тёмная, во всех смыслах. Есть в ней что-то такое…

– …врубаюсь, – выдавил Вася. Марк покатился со смеху.

– То-то же, – выхлебнул он. – Девочка с сюрпризом. Читает всякое, смотрит всякое, и за мной наблюдает, тихо так. Жуткая личность, если вдуматься.

– Что такого? – спросила я. Мне, с оглядкой, обещали объяснить.

Директор удалился по своим директорским делам. Папа, прикинувшись Романом Олеговичем, вызвал такси, пожелал нам весёлого дня и уехал. Мне, в общих чертах, объяснили. Свою любовь к кинематографу.

– …и мы залили познавательной инфы в комп Макаренко, – конец ознакомительного отрывка. – Компенсация за потерянное время.

Звонок время обозначил. Брат обнял меня. Вася – не Костя, не Витя и не Лёня. Вася к нашей семейке не привык. Брат обнял меня, и они с Васей, говоря, ушли в спортзал.

Про Скорикова с кладбищем мне стало известно вечером, когда сцена осветилась целиком. Я приняла к сведению. Приняла, как сведение. Раньше, чем я, утаил Марк свою взрослость.

Я спросила: «Ну и как?» Он замялся: «Хорошо, но мало». Мы посмеялись: готки и тут есть. Я ушла за сарай, села на землю и рыдала, вцепившись в куртку. Ближе к ночи. Не днём.


Одноклассники столпились возле кабинета истории. Я заметила Дашу и Элю. Раскрасневшихся и тёплых, как зимние синички.

– Чего тебя на геометрии не было? – полюбопытствовала рыжая, в болотном свитере, под глаза. – Проспала что ли?

– Да так, – уклонилась я, – проходили что-то важное?

– Да нет, – сказала Даша, – но, если хочешь, дам тетрадку переписать, – её подруга удивилась: «Ранина и общительность в одной фразе?» – Что? – переспросила отличница, – нужно же помочь освоиться.

– Спасибо, – поблагодарила я, – не хотелось бы отстать, потом догонять… – «Скажу папе, что мобильник потеряла, – про себя, – он купит новый».

Эля болтала обо всём и ни о чем. Я, Даша и остальные делали вид, что слушаем.


Длинные волосы имеют обыкновение путаться. После урока я зашла в туалет, причесаться. Увидела там вот что: скрючившись над унитазом, привалившись лбом к ободку, звезда девятого и пассия Василия (ни одна из нас тогда об этом не знала), Алина, расставалась с завтраком при помощи… двух пальцев. Кисть в глотку пихала. Спазмы сотрясали её плечи под кардиганом.

– Там, где кончается смысл, – не сдержалась я, – начинается… и анорексия в том числе. И булимия. И всё остальное. Хочется взять вверх над телом. Надо всем. Вверх…

Алина Чистякова промокнула рот салфеткой. Поднялась с колен, подошла к зеркалу. Молча накрасила губы, щёлкнув клатчем на подоконнике.

– Когда меня не видят, я не существую, – проговорила она, выводя чёткие контуры за пределами настоящих, для объёма. – Ты ещё такая маленькая, – она с жалостью глянула на моё отражение из-под ресниц, – потом поймёшь. Они хотят, чтобы мы выглядели, а не были. Никого не волнует, кто ты. Только твоё лицо, твои сиськи и вагина, – жвачку в рот, косметичку в сумку. Улыбнулась и вышла. От бедра. Уверенно шагая на каблуках.

Я расчесалась, глядя на себя. Марк говорил: «С таких лиц писали мучениц», – имея в виду большие глаза. Постоянно с мальчишками. С детства. Играли в пиратов, в Робинзонов, в первооткрывателей или кладоискателей. Ни один не воспринимал мои сиськи. Нельзя воспринять то, чего нет.

За спиной мелькнула тень. Обернулась – тень исчезла.

Тень, которая держит ручку


Этого никто не прочтёт; пишу, чтобы увидеть. Когда-то я выложила в интернет историю самоубийц. Читалась. Но лучше бы её игнорировали, себя не узнавая. Радует, что узнавали мало. Я отправляла фото в инстаграм, и набирала лайки. Потом перестала.

«Если порезать лицо, начнут слышать голос?» – спрашивала я себя. Я хотела носить маску. Теперь моё лицо – моя маска. С галёрки не видно. Зато слышно. Может, галёрка одна меня и поймёт.


(в режиме реального времени):


Если выгляну в окно, увижу Грибанал. Я дома.

Могла раскинуться на два этажа, но скрылась в комнате с задёрнутыми шторами, обложившись дневниками и папками. Там наброски.

Макс пришёл, когда я его не ждала. Встретила в стельку. С бутылкой в руке. Сказала: «Давай танцевать?» И закружила его. И смеялась. Он сказал: «Марта, ты феномен. Ты – ходячее исключение. Вон, в татуировках вся. Гёте, Ибсен, Верлен. Скоро ноты бить начнёшь. Молчу про гитариста на груди… плохая девочка от оперы, двадцать с кепочкой, а туда же, дива. Всё тебе спускают с рук. Нет, остановись, послушай! Ты нарасхват. Консу не закончила, а уже нарасхват. Будешь в Ла Скала петь, в мировых… Всё тебе дано. Всё, к чему люди лоб прошибают, дано на блюдечке. Жестокая Турандот, что ты… что ты творишь?»

Что ты творишь, значит. Уговаривал включиться, так получай; мне нравилось петь, себя не помня. Думать безлично. Вспомнила. Личность свою. Ответила: «Живу. Пока живу. Не хочу, но живу, тону в пучине вместе с Пуччини… Ну ты чего, давай станцуем?» Он спросил, хожу ли я на сеансы. Танцевать не стал. Странный человек. Думает, всё измеряется успехом. Относителен мой успех.

Началось банально, с замены. Ловит меня раз заслуженная наставница, глазами впалыми сверкая, и говорит: «Ярославну знаешь? Партию знаешь?» Партию знаю. Память отличная. «Вот и всё, – говорит, – заболела у нас Ярославна. Сегодня князя Игоря оплакивать будешь ты. Да. Не подведи меня, Оболенская. Не тебе, голосу твоему шанс даю». Я оплакала. Искренне плакала. Поэтому заметили. По кому и сейчас. Через князя. Князь нашёлся. Я потерялась.

Лицо гитариста, в моём вырезе, скрыто тёмными волосами. Он извергает звук из струны. Одна я знаю, кто улыбнётся, подними тот голову.


(в режиме отсутствия времени):


– Люди похожи на конфеты, – говорила мама. – Приходится надкусить, чтобы узнать начинку.

Папа был, как Вилли Вонка, только с семьёй и менее эксцентричным.

Мы с братом ходили под руку: так удобнее. Ему нравился запах моих волос. Токсикоманил помаленьку. Если сесть, в буфете, к нему на коленки, ребята посмеются: «Последний шанс казаться выше?»


Тёте Юле было не до смеха, отчего, неясно. Я успела подзабыть о тяготах взросления с вытекающими из него последствиями, и отплясывала в душе, устраивая светомузыку из разных напоров струй. Подпевала Оззи Осборну: «Let me hear you scream!» Марк в позе Будды восседал на крышке унитаза, закусив губу, наморщив брови и сощурив глаза. Он, в упоении, отбивал такты по барабанной парусине джинсов. То ли мы забыли крючок на петлю накинуть, то ли сделали это неплотно, но тётя, не подозревая подвоха, проникла внутрь.

– Что здесь происходит? – вскричала она, еле удержав корзину с бельём на стирку. Вроде музыка играла не так громко, да и вода слышимость глушила. Надя спала в детском саду, будить некого. Я в мыльной пене, как в римской тоге. Тицианова Венера, версия: Освенцим. Марк, чистый ритм. Билл Уорд… скорее, Кит Мун. Собственной персоной.

– А что, собственно, происходит? – как обычно, первым среагировал брат. – Вы зашли к нам в ванную!

Тётя поставила корзину. И развернула лекцию. О половой распущенности и библейских канонах. Лекцию сорвал отец. Пришёл миролюбиво, испить чаю. Ушёл с нами в охапку, вступившись перед мечущей, как Зевес-громовержец, молнии, Юлией Олеговной.

– Да всё нормально, – сказал папа, – они тут очень консервативные. С Юлей-то всё понятно, училка, что с неё взять. А Гриша на религии сдвинут малость. Ну как малость, по самые уши. Нет, я не против, его право, хозяин-барин, свои пустоты, свой мусор для заполнения, но порой до абсурда доходит, – вздохнул, наливая нам чаю уже на другой кухне.


Второй звонок прозвенел в школе. На одной из редких перемен, когда в свой класс я вернулась без опоздания. Вася со товарищи только что рассказали, с жестами, смешную историю о математичке Настасье Петровне. Я улыбалась. Без причины. Даша отпросилась, чтобы "помочь бабушке". «Маму в реанимацию увезли, – прошептала, отозвав меня в сторонку, – при смерти». Я перестала улыбаться. Причина была.

Вера Ранина подрабатывала проституцией. Да, при венерическом букете, струпьях на теле и выбитых зубах. Дашин отец, он повесился. Несколько лет назад. Раньше сутенёрствовал на точке, возил туда героин (до крокодила не дожил). «Ну как отец, – объяснила Даша, – хрыч какой-то. С ним мама после моего рождения сошлась. Родила, ей было тринадцать или около того. И вот сейчас какой-то кретин до полусмерти задушил, бутылкой отымел и к горелке привязал. А у неё иммунодефицит… Всё надеялась я раньше, бросит она свою кухню, уедем… Ты знаешь, смерть – это самое лёгкое и безболезненное, что может случиться с человеком». Так мы с ней говорили наедине. Я обняла её. И она ушла. Эля пересела ко мне, не спрашивая. Эля про Веру не знала. У неё – иной интерес.

– Вы странные, – объявила мне без предисловий. – Ты и Марк. Ну, к примеру, парень и девушка. Они держатся за руки. При этом он делает вид, типа такой альфа-самец: «Глядите, я её трахаю». А она тоже балдеет, – взметнулась на пару октав вверх, от баска до писка, – «Глядите, он меня трахает», – ну… вот, посмотришь на вас, выглядит так же. За ручку, глазками. Разве не странно?

– Он меня не трахает! – я так возмутилась, что забыла покраснеть. – Ты что такое говоришь? – Эля не умела смущаться в принципе.

– Да знаю, – отмахнулась, придвинулась поближе, – но это круто, будто фильм запретный нашла и тайком от предков смотришь, на дверь оглядываясь. Вы же для нашей школы… как пощёчина. О вас все говорят, на вас и смотрят все, обсуждают и косточки за спиной перемалывают. Вы пялитесь друг на друга, как будто вокруг нет ничего, но это вокруг, оно есть, и оно – не спит.

– Стивенкинг какой-то, – слитно сглотнула я. Класс зудел, как пчелиный улей: туда-сюда ходили пары девчонок, мальчишки играли в волейбол тряпкой для доски. Кто-то выбивал из кого-то дурь, учебником по голове. Кто-то копался в тетрадях на учительском столе. Или воровато правил оценки в журнале. Под защитой напарника на шухере.

– Да брось, – сверкнула улыбкой Элина. – Я чего говорю-то тебе всё это… ты мне нравишься. Осторожнее. Девочка у нас, она либо под защитой, либо всеобщая. Как история, только девочка.

– Спасибо, – оценила я. – Не понимаю, про всеобщую, но спасибо.

– А, это… – поставила локоть на стол, подбородок опёрла на ладонь. – Бывает, кто-то оступается. Про Дианку Чекову, из девятого, говорят… переспала с каким-то парнем на чьей-то днюхе. В лес теперь ездит, уже с разными. Говорят, значит, правда.

Я живо представила себе девочку, с мужиками, одну, в деревьях.


– Забери меня отсюда – (ваше сообщение для Виктор Игрецов) – Здесь плохо и противно

– Момент, только сапоги-скороходы достану. Ничего себе тут моли в шкафу

– В каком шкафу? У тебя сейчас химия. Там одни банки

– Точно. Спасибо, мамуль


– С кем это ты там? – Эля заглянула в экран моего планшета. Я загородила его ладонью, – парень твой?

– Друг со школы, – смягчила жест интонацией, – один из лучших.

– Из Питера? – уточнила очевидное. – Да уж, наверно, там их много, классных парней. Вот прямо по улице идёшь, глаза разбегаются, я в Москве была…


– Скучаем по вас. Когда вернётесь?

– Не знаю. Кажется, никогда

– Что за упадническое настроение? Что Марк говорит?

– Марк с папой говорит. Пока толков мало. Обними там всех от меня

– Не, я не гей. Лучше крепко и по-мужицки расцелую

– Сначала от себя, потом от нас, трижды, как Брежнев в аэропорту

– Не вешай нос. Ты же Мартинка. Убойный коктейльчик, крепкий орешек

(Виктор Игрецов вышел из сети)


Звонок у них, звонок у нас.


Третье предупреждение, красная карточка, влетело от девчонок.

Не от Алины. С ней мы, как ни странно, поладили. Она про еду, я про боль человеческую. Она про контроль. И я про контроль.

Не от Дианы, острой, как стрелки на веках или степ на ногу, каблуком. Её мне было жаль, несмотря на подколки и едкий язык. Я хотела спросить, правду ли о ней говорят, но сдерживалась: неэтично.

Не от четвёртой, которая молчала. До сих пор забываю её имя.

От Оли, увешанной серебряными украшениями (анкх на шее, кельтский крест на указательном пальце, свастика Сатурна на среднем). Готки, они такие. Мы смеялись про готок; сами готки смеются со слезами пополам. Она глядела на Марка. Марк – на неё. Увидел зелёный свет. Они заобщались. Красный свет – мой отказ с ней разговаривать. Чтобы ненароком ни убить.


Второго декабря, в его день рождения, падал снег: оседал на пальто, таял на ресницах, мёрз с губами вместе.

Мы входили в класс втроём, с братом и Таней, кого, хоть и перестали травить, в объятия не приняли. Кузина шла с нами, тихонько, не отсвечивая.

Взорвалась хлопушка. Нас обсыпало конфетти. Бумажный фейерверк. Марк улыбнулся. Он улыбался так, что радостно становилось всем.

– С днём рождения! – не в лад невпопад прокричали ребята. Шестнадцать – возраст согласия на жизнь, в низком, как бас, её проявлении.

Мы прожили там целый год.

Про всё и сразу


Он берёт гитару. Она поднимает микрофон. Он подкручивает колки. Она откашливается. Он ставит медиатор на струну. Она касается губой круглой сетки. Он играет вступление. Она начинает петь.

Он – не Марк. Мне нельзя орать, голос сорву. Я ору. На вторых связках, гроулом ору: «Всё, что я люблю – мертво», – в рифму и по-английски. Ему бы понравилось. В зале пьют. Правильно: это бар. Сойду со сцены, тоже выпью. Ещё выпью. Если есть, кому пить. Буддист скажет, некому. Не было меня, была буддистка. Я есть.


Психотерапевт спросил: «Ты пишешь?» Я сказала: да, пишу. Вытаскиваю целые дни из памяти, даже листки из них скрепками прикладываю, для документальности. Не факт, что всё красиво, но всё честно. За последнее можно многое извинить. Он предложил сигарету, подмигнув, зная, что мне запрещено. Я затянулась. У него крепкие. Как я люблю. Он испросил почитать. Я отказалась: закончу, тогда будет можно. Ему, похоже, нравится со мной разговаривать. Слушать, как я ухожу от разговора. За Максов-то счёт. Он задал вопрос: «Как ты думаешь, кто ты?» Я ответила, не задумываясь: часть этого мира, энергия за оболочкой женщины, с сердцем в смерти. Похоже, его интерес стал ещё больше. Незачем ему знать, что на днях я закрутилась с бандитом. И собираюсь выкрасть у него пистолет.

Я говорю: тут такое дело… надо втиснуть в буквы год. Когда чужой год и когда свой год – это разные вещи; в своём каждый день, как вензеля, прямо в шкуре. Он говорит мне: «Тебя это увлекает?» Я усмехаюсь: безумно.


#np Queen – Who wants to live forever


Марк играл на гитаре. Я смотрела, как Марк играет на гитаре. Пальцы бегали по струнам, подбирая и запоминая. Отец подарил ему электрогитару. С усилителем. Ему показалось мало: найдя в сарае магнитофон, превратил его в особый усилок "для плохого звука". Был хороший звук, был плохой звук. Так поддерживалось равновесие. Иногда я пела. Не часто. Марк говорил: «Тебе бы в Мариинку». Марк говорил: «Не человеческий голос, когда верха берёшь. Не человек ты, у тебя дар». Я слушала, не слыша. Взяла и закурила. Потому что мне так захотелось. Мама курила. Бабушка тоже курила. Это наследственное. «Для плохого голоса, – подколола я, – есть хороший, есть плохой». Я задалась целью: научиться рычать. Ангел сверху, дьявол снизу.

Снега намело по пояс. Приходилось лопатой расчищать себе путь. Вышел из кухни, берёшь лопату, и вперёд, до дома, до уборной. Четырнадцатый год мы встретили втроём. Я, брат и папа. Девочка, мальчик и мужчина. Про женщину не говорили.

Наутро Марк добыл, в том же сарае, дрель, просверлил дырку в медиаторе, повесил на цепочку и надел его мне на шею. «Чтобы всегда был под рукой, – пояснил, – сам я, наверняка, потеряю». Ношу.

Отец уехал в Петербург по делам. И оставил нас тёте. На время. На какое, он не уточнил. Потом приехал. Побыл пару дней и уехал. Гостил набегами.

Так и остались. Мальчик, девочка. Девочка мальчик. В путах или в связях. Не одни, как бы мне ни хотелось. В паутине или в сплетнях. Клава вышла замуж, Лариса родила, Фёдор спился. Паршивец Евкакий – объект обсуждения и осуждения. На кухне. Паршивец Евписий так же сидит и обсуждает тебя. Мне не хотелось понимать ни тётю, ни дядю, я смотрела на них, как на чужих. Они чужими и были. Дядя прибухивал. Прибухнув, зверел. Был случай (вскоре по отъезду Романа Олеговича): схватил топор и погнал жену, в ночной сорочке, по двору. Мы проснулись. Брат вышел. Пригрозил расстрелять. Дядя попёр было на него, но пара выстрелов в кусты охладила пыл. Топор был опущен. Дядя был опущен… на боковую.

Оставили нас, скорее, как квартирантов. Свой бюджет, свой быт. Имей свой туалет, не пересекались бы вовсе. Я бегала за сарай. Делать кровопускание бритвой. Был момент: порвала фотоснимок Марка, в его отсутствие, а потом рыдала над клочками, и резала руку. Богоубийца, Понтий Пилат. Какой чёрт дёргал рвать и резать, не знаю. Так всегда: сначала действие, потом его оценка, сначала норов, потом интеллект. Переверни их, был бы человек разумный. Я, видимо, отношусь к иному виду: человек живой.

Поначалу с друзьями мы созванивались (или списывались) довольно часто, потом реже и реже. У подростков год – пропасть различия. Чем старше, тем медленнее течёт кровь. И время.

Поначалу нам очень хотелось домой. Мы ловили отца и закидывали его вопросами. Он, видимо, не хотел, чтобы мы возвращались. Смотреть на нас – помнить о маме. Тогда я не понимала его. Потом поняла. Когда резанула все контакты с прошлым, помнящим, кто я (не всё и все, не голос, не ноты, не текст, а я лично) такая. После лета, на реке, в пекле, и под деревьями, в тени, и всего вместе, между нами, мы перестали даже думать об этом. Появились другие вопросы и потребность в других ответах. Какая разница, в каком городе лицезреть жизненные драмы. В каком городе читать или смотреть фильмы. В каком… мире? В какой войне видеть самое близкое, без чего себя не знаешь – недостижимым.

Тепло, что объединяло нас, смещалось вниз. Оно перестало быть только теплом. Я подобрала ему слово: «Тяга». Я подобрала слово: «Влечение». И однажды, сжав кулак, назвала жёстко, как есть, сняв все фильтры: «Похоть».

Когда Марка не было, когда моя рука спускалась вниз по животу, под ткань, мне было стыдно.

Когда он приходил, стыдиться становилось не перед кем и нечего.


Вера Ранина умерла четвёртого февраля, за день до моего тринадцатилетия. Ночь я провела в доме бабушки. С ковром, корвалолом и ладаном. Даше был нужен кто-то рядом; не Эля, ветреная и легкомысленная. «Я знаю, каково это – лишиться матери, – передала молча, рукой за руку, – я знаю».

К весне Вася Зубченко официально заявил, что встречается с Алиной. Он как будто даже похорошел, с хорошенькой под руку. Марк прикинулся, что у них с Хельгой – что-то серьёзное. Я сжимала медиатор в кулаке. На меня смотрели мальчики из моего, параллельного и старших классов. Я смотрела на брата. У меня росла грудь. Пробивались волосы в непотребных местах. Чувство стиля добавляло перцу. Роста не прибавилось, метр пятьдесят и баста (с тех пор мало что поменялось) рёбра светились, как на рентгеновском снимке. Что они во мне находили, без понятия. Казалось, находят все, кроме того, кому надо искать. Слишком привык. Слишком своё, никуда не денется.

По оттепели Марк стал катать. Мы ездили в сосновый лесочек, за городом. В моём рюкзаке прописался профессиональный фотоаппарат, подарок на день рождения. Каждый момент был прекрасен. Я гонялась за ними с фоторужьём, как пёс Шарик. Лохматые ёжики с нежным брюшком позировали, недоверчиво выглядывая из-под еловых лап. Колючие ветви – дубинки, в шипах, на туманном фоне облаков. Смирительная рубашка. Её рвало солнце.

Снимок: Марк на велосипеде, прыгает над изломанной тропинкой.

Снимок: Марк падает и валится в залежи мха.

Снимок: Марк в порядке, показывает палец… средний палец в объектив.


Тем летом меня попытались изнасиловать четыре раза. В первый я жутко испугалась, отдирая от себя руки Элиного отца (зашла к ней домой, чтобы занести пару книжек). Тот оказался один, и был пьян. Я завизжала так, что полопались, наверное, железные кружки: ни один из соседей на зов не явился. Пришлось вспоминать то, чему папа и Марк меня учили. Коленом в пах, локоть в горло, кулак в солнечное сплетение. Вырубить не выйдет, но выиграешь пару секунд, чтобы сбежать. Мне пришлось разреветься, чего я очень не любила. Пока шла к тётке, выплакалась. Слёзы вытерла, спину распрямила и вошла, гордо, со взглядом царицы. Никому ничего не сказала: «Сама разобралась».

Второй раз случился в тёмном переулке, когда я возвращалась от Даши одна, брату не сообщив (он встречал меня каждый раз, когда задерживалась допоздна). Маньяк был похожим на Чикатило, насколько я успела рассмотреть. Схватил меня со спины на руки, не учтя охотничьего ножа, что я носила на ремне. Вслепую, один раз в живот и второй, опять же, не видя – в сторону глотки. Выжил ли, ранен ли, оцарапан ли, я не знаю. Бежала, не выпуская ножа. Лезвие, алое, блеснуло под фонарём, когда ноги донесли меня до света. Я рассказала Марку. Его трясло похлеще меня. Хотел отыскать и "добить гада". Я отговорила.

Третью попытку предпринял соседский мальчишка, когда Марк развлекался с Олей. Чувствуя себя самым несчастным человеком и зная, что нет, не самый несчастный, я бродила в огороде. И ответила на его «Привет». Лет на пять постарше, он спросил: «Не хочешь покурить?» Я перелезла через забор. Ну, перекурим, ну поболтаем, подумаешь, если что, загрызу. Напустил дымка в бутылку, с куска чего-то на сигарете, через жжёную щель, и сказал вдыхать.

Мир закачался. Время споткнулось и пошло рывками. Всё живое во мне ушло в три точки: голова, сердце и пах. Я сидела под малиновым кустом, бросив мозги на колени. Над закрытыми веками мелькали салюты. Мысли стали односложными и пелись, как ритмованный и рифмованный сэмпл. Мне было плохо, позже рвало, я отплёвывалась от комков зелёной каши. «Кирпичом не стоило, пожалуй, – сказал он, – камня бы хватило». И принялся задирать мне футболку, повалив на газон. Похоже, я заколдованная. Именно в этот момент на горизонте появился брат. Кому-то пришлось плохо. Вряд ли хуже, чем мне.

Необычное ощущение, когда не понимаешь, где ты и с кем. Вспоминаешь, но не можешь собрать память воедино. Больше одной мысли в коробку передач не помещалось. Отдельно слово, отдельно его смысл – как хвост, вослед. Их единство – больше, чем жить, желаемо больше, чем жить. И невозможно.

Марк отнёс меня на кровать, когда смогла держать себя в себе: блевать было нечем, желчью разве что. Поил водой. Я отказывалась, вяло махала на него. Времени не было. Мог пройти час, мог год. Мог не проходить. Думала я также о трёх вещах: дом, мама, любовь моя. Последний, как отоспалась, отчитал по первое число. Запретил якшаться с кем ни попадя. Я фыркнула и сообщила ему о своих переживаниях: «Хочешь запереть, охраняй или пригласи стражу». Что было сказано: я не вещь. Что услышал брат: кто ты такой, мне указывать.

Он взбесился, всерьёз. С бесом в глазах стоял надо мной, сдерживая руку от пощёчины. Я подумала в него: «Почему, Марк. Почему меня хочет кто угодно, кроме тебя?» Он собрался и ушёл, чтобы не проломить мне череп.

Впоследствии, из болтовни тёти Юли, я узнала: «Соседского Мишу забрали в армию. Будет родину защищать». Косолапо подкатил. Имя ему пошло.

В четвёртый раз, на летней кухне, моё терпение лопнуло.

– Возьми нож. Он у меня в сумке. Отрежь мне руки. Ноги. Язык. Выколи глаза. И с остатками делай, блять, что хочешь! – крикнула я на одноклассника Ваню. Тот полез целоваться после просьбы подтянуть по физике. – Раньше, чем ты это сделаешь, глаза, язык и прочее я сама тебе отчекрыжу!

Одноклассник Ваня испугался моей экспрессии и мгновенно испарился. Сам, я ничего не делала. «Чёрная женщина, кладбищенский цветок, старческое пятно на руке», – так я называла Хельгу. С ней был Марк. С ней, острой, как шпиль Петропавловской крепости. Туда она его заточила. Убить её? Сама жаждет смерти. Разбить её? Сама стремится к боли. Заставить её страдать? Она у нас романтизирует страдание. Что я могла ей сделать? Ничего.

В шкафу, после отца, осталась бутылка Чиваса. Я открыла её. Понюхала. Мне не понравилось. Я глотнула. Мне не понравилось. Я выхлестала половину.

– Трахаешь её, да? – язвительно спросила у зеркала, глядя на детский лик. – Берёшь, что хочешь? Черта с два возьмёшь там, где больше надо. Говорить с тобой не буду. Видеть тебя не желаю. Пошёл ты нахуй. Не хочу я тебя, ничего от тебя не хочу. Зачем нас одна мать родила. Зачем, мама, зачем? – у того же зеркала (у сходства на сей раз) спросила я. – Зачем он мне сдался? Он, не кто-то другой. Любви нет, мама. Точно, нет. У тебя была. У бабушки была. А у меня нет. Почему? Потому что не к постороннему. К себе. Такая эгоистка.

Я взяла ножницы и отрезала себе волосы. По плечи. Они ему нравились. По плечи. Голову – на плаху, патлы под шапку. Как Анна Болейн, как Мария-Антуанетта, плечи и всё. И нет башки. Шея есть. Короче. По шею. «Cherchez la femme, – подумала я, – ищите женщину. Она разрушит вашу жизнь».

Вернувшийся Марк побелел до корней. Я, пьяная вдрызг, лежала на полу. С бутылкой вискаря и подстилкой из собственных волос.

– Ты не могла сама, – сказал он. Голос за последние месяцы опустился до баритона и, похоже, продолжал падать. Бархатный… низкий. Низко это всё. – Кто? – сказал он, стоя в дверях. – С кем ты здесь бухала, сука? – Тихо, ровно и страшно.

– Марк, – проговорила я, сев среди качки, на борту фрегата. – Я люблю тебя. – Так тяжело мне, ни раньше, ни позже, не давалась ни одна фраза.

– Я тоже тебя люблю, но причём…

– Не так.

– Я знаю, – сказал он. – Так ты… одна? Сама всё… это?

– Не-е-ет, ты не понял, – покачала пальцем. Его лицо прыгало, звёзды, среди кожи тёмные, танцевали. Негатив: танец наоборот.

– Да всё я понял! – взорвался брат. – По-моему, это уже сто лет как очевидно. – В три шага подошёл, присел, схватил меня за волосы (на голове, не на полу) и повернул к себе лицом. В нём клокотало зло. – Скажи мне, Марта. Чего ты добиваешься? Олю чтобы бросил? А? Сказать не судьба? Для красоты язык приделали? Или прямо сейчас тебя трахнуть? Вот взять и…

– Если сможешь, – взорвалась я. – Нет, ты что, я же тебе маленькая. Белая и пушистая. Четверо под юбку лезли, не считая намёков, а тебе – нет, тебе…

– Кто? – отпустил. – Тот, кого ты резанула. Нарик в армейке. Где ещё два? – Чёрные зрачки. Тёмные кольца. Ресницы, как заточки. Ничего светлого.

– Не в них дело, – я качнулась вперёд и села обратно. – Так и будешь от меня мух отгонять? Возьми да скажи: Марта, у тебя крыша едет, ты напридумывала себе всякого. Ничего не будет. Я успокоюсь. Нет, вы что, у тебя своя политика: «Я по тёлкам, а мелкая пускай в карцере дозревает…»

– Мне хочется тебя ударить, – с закрытыми глазами. На коленях, как японец в медитации.

– Возьми да ударь, – с закрытыми глазами. Коленки к подбородку, в платьице. – Раз хочется.

Он запустил пальцы себе в волосы. Брови вверх, взгляд вниз, лицо тоже вниз. Запутаннее некуда. Встряхнулся (дёрнул ухом к плечу, голову вбок), сощурился.

– Да пошла ты, – сказал мне. – Ломать всё на свете из-за каких-то телодвижений. Ну, да, тянет, ладно… не истерить же, ну!

– Из-за каких-то… – я пьяно всхлипнула, – из-за каких-то…

– Не надо. Пожалуйста, – вздохнул и обнял меня, и прижал к груди, – не плачь. Разберёмся как-нибудь. – На светлых завитушках. На татами. – Очень странно это всё-таки. Странно. Не бывает так. Генетически не бывает, у родственников нет притяжения. Исследования говорят… – Я, без исследований, сказала:

– Ты – сердце в статуе. Можешь меня хоть перед камерой выебать, хоть зэкам отдать и сидеть в углу, смотреть. Только будь со мной. Я без тебя умру.

– Что за бред, – он поцеловал меня в волосы. В то, что от них осталось. – Каким, к чёрту, зэкам. Всё будет. Всё…

– У тебя есть сигарета? – спросила я.

– Есть, – отозвался Марк. Без неё было не обойтись.


Залитый соплями и присыпанный солью август остался позади. Зная правду, легче с ней ладить. Высказав её, встречаешь прямо, в лобешник.

«Мир держится на контрастах, – сообщила я дневнику, – без мрака нет света. Но, если всё и так уравновешено, что мне тут делать? Зачем я здесь? Всякие чувства, чужие, свои, они незачем. Ничего вечного, кроме смерти. Зачем я…»

И покрасилась в чёрный. Стрижка, подведённые брови и глаза. Такой он (не дневник, брат) меня не знал. Такая – ближе к хаосу. Запредельная, тем интересна. Теперь мы были две готки, с Хельгой, настоящая дикарка и кукла. Личико нежное, стрижка глянцевая. Кукла чуралась зеркал.


Я начала писать рассказ. Начала, и не смогла его окончить. Место действия: Москва. Завязка: девочка-самоубийца по имени Лика. Она открывает вены и просыпается в другом теле. Теперь она мужик за сорок, с пузом и женой (где-то в Химках, санитар скорой помощи). Она живёт день в его туше, не понимая, что происходит; под вечер его увозит псих-бригада, прямо с работы. По дороге в весёлый дом он, его тело, падает, бьётся виском и… Лика засыпает. Просыпается старухой, в закоченной, то есть в котах, квартире, с ревматизмом и болью повсюду. Выползает на улицу, пытаясь понять, что происходит, добирается до кладбища, где и умирает. Следующий день – мальчик-гей, с отцом, что лупцует его за здорово живёшь. Лика, девочка в хрупком теле, считая себя сумасшедшей, идёт на вписку, куда позвали его друзья. Видит там парня, в которого была влюблена ещё собой, до первой смерти. Признаётся ему во всём (терять-то нечего), они выходят на балкон, где он, оказавшись гомофобом, сбрасывает её с десятого этажа.

Проснувшись женщиной с тремя детьми, в холодной постели, Лика уже знает: раз пойдя на смерть, будет умирать постоянно. Жить последний день разных людей. Смотрит на чад, мал мала меньше, и ужасается. Решает не выходить из дома, чтобы для этого тела, для этой жизни, ночь вышла в утро. В квартиру врывается её бывший мужик, насилует битой и дробит той же битой голову. С его слов: «Суке сучий конец».

Трэшак приходит не сразу. Одна самоубийца – хорошо, но два – уже сюжет. В теле молодой девушки, в слезах, жалея такое красивое тело, она сидит на мосту над железной дорогой, в Печатниках, и ждёт судьбу, напевая: «Умирать за разом раз… Вот бы свет совсем погас». И видит старика. Старик спрашивает: «Самоубийца?» Она думает, что ослышалась, но отвечает: «Да». Они знакомятся. Он также умер молодым. Его зовут Стас. «У старца дома была бомба, – говорит он, – собирался заложить в метро, и так умереть». Тут стартуют вопросы морали: надо ли выполнять желание личности, в чьём теле умрёшь, может, специально в нём умрёшь, чтобы волю эту миновать, боль забрать, по заслугам получить… и так далее. Стас говорит: я уничтожил бомбу. Предпочёл одну свою смерть многим. Лика, более продуманная, говорит: если что, увидимся на Ваганьковском кладбище, у могилы Есенина. По мосту бежит больной человек с ножом, оба попадают под горячую руку. На следующий день она – трубач в оркестре. Тощий, длинный, как скрипичный смычок. Является на кладбище, выступление отменив, и кукует под дождём, мигаясь с Сергеем Александровичем. Никто не приходит. В своей квартире она тихо ложится, засыпает и умирает от разрыва сердца.

Не зная про Стаса ничего (ни как он будет выглядеть, ни кто он такой), она видит его, как попадёт, узнавая между смертями: было двадцать лет, теперь лет нет, только дни, был героиновый передоз, сознательный, и отсутствие смысла, был, да сплыл, а смысла по-прежнему нет. Ей было шестнадцать, говорит она из шести, шестидесяти и шерсти на груди, вскрылась по той же причине: нет смысла жить. Они говорят о смысле, что он за зверь и с чем его едят, зачем он так нужен, где его искать. «Поди туда, не знаю, куда, принеси то, не знаю, что». Показывают друг другу свои могилы. Страниц уже за двести. Гугл-карты ведут меня по столице. Когда Лика переживает чудовищную смерть с расчленением, она, на сей раз в виде бледного, с горящим задом, юноши, бежит к Есенину, бормоча о быте и о буре, бежит, сама не зная, почему, бежит, обречённая на жизнь и смерть разом, бежит… и тут я прервалась, сама не зная, к кому, куда, зачем и для чего она бежит. Зная одно: как.

Откуда идея? Дунула плюху, на сей раз с Марком, и залипла в его лицо. Он говорил о чём-то, а я в каждую секунду видела другого человека. Цыгана (кольцо в ухе, как моя чернота), от конокрадов до Хитклиффа, циркача перед выступлением, египетского жреца, индейского шамана, индийского йога, музыканта с Ямайки, кубинского революционера, царя лидийского, Харона над Стиксом со всеми его душами, бога Локи, в прищур перед Тором, бедняка на улочках Парижа перед девяносто первым, греющим гильотину в груди, монахом, колдуном, евнухом в гареме и шейхом того же гарема… и т. п. Видела всеми, кем можно увидеть. Он что-то говорил. Когда отпустило, и я начала видеть что-то, помимо его лица, я сказала: «Во всех твоих обличьях, добрых и злобных, я тебя принимаю, как есть, и люблю». Марк ответил тем же, но ничегошеньки у нас с ним не изменилось. Зависло в воздухе. Вот тогда-то я и начала писать. Пыталась разобраться. Во всём и сразу. Читала, читала… до мыслей дочиталась. Осень я провела в словах. На уроках, на переменах, дома, в гараже Зубченко, где мы… о нём позже.

Про Лику и Стаса, по главам, я выкладывала в интернет. Видела комментарии и радовалась: не одна. С малой аудиторией, но не одна. Глупая, а не одна. Их, читателей, тепло радовало меня больше аплодисментов. Не толпа. Люди.

Стиль вихлялся, как задница стриптизёрши, стиль – отсутствие стиля. Писать – не одеваться, учить было некому. Писать – чтобы не подохнуть от мыслей.


Я сижу с Владимиром, который Набоков. Марк лежит с Хантером, который Томпсон. (В перерывах между собой мы ходили в других.) Я кусаю угол губы. Он прищуривается. Мы возвращаемся к строчкам. Мы – эти строчки.

Сижу по-турецки, в его футболке. Через полчаса – включаем музыку. Танцую, бёдрами и ногами, позвоночником и изгибами. Футболка на мне то и дело, в танце, задирается. Он смотрит: боком, щёку под ладонь, лёжа. Ставлю на диван ступню, босую, около него. Круг бёдрами. Круг ей, ногой – на пол. Лицо вниз, волосами – из стороны в сторону, как корпусом. Трясти особо нечем. Чёрные волосы, чёрная, с волком, майка. Я, как он, кроме стрелок на веках. К самым вискам.

Полумрак. Искры в глазах Марка чем-то похожи на костры, где палили ведьм.


заметка столетней давности:


Саморазрушение – легко. Самосовершенствование – сложно. Падать, это просто. Больно, но просто. Попробуй-ка подниматься по бесконечным ступеням, зная, что конца нет, и единственное, для чего ты это делаешь – держать в руках свет, который горит людям в темноте, далеко внизу. Зная, что однажды сорвёшься, рухнешь с высоты, в тысячу раз превышающей небоскрёб. Зная, что оставишь наверху фонарь, сам по себе – светлячок, но вместе с другими огнями способный день из ночи сотворить. Я знаю, каково это – когда хочешь умереть не для того, чтобы там стало лучше, но оттого что здесь невыносимо. Ребёнок злобы и отчаяния, неспособный ни на жизнь, ни на погибель, моя героиня, моё порождение, моя Лика зачем-то цепляется за человечность, она, на пепелище, она, не человек, могла бы убивать, а тянется спасать, в ожидании… той самой искры, что возродит её – и тогда она вспыхнет вновь, переродится (как переродится, знать бы, как), освещая милю за милей своим, и уже неугасимым, пламенем.


Дядя Гриша был подшофе. Я столкнулась с ним на веранде. Он заявил мне о непотребном поведении. «Ишь, вымазалась, шалава столичная, – осмелел. – Семью бы не позорила, постыдилась». Я подняла брови: «Шалава, шалава… член что ли растёт?» Он закатил мне оплеуху. «Проститутка из тебя растёт, – брызнул слюной, вне себя от гнева, – крыса, пару лет и сифилис понесёшь, в юбках таких ходить». Я повернулась к нему. С улыбкой. Представляя, как слёзы вкатываются обратно. Вкатились. Обмерила его вызывающим взглядом. «Может, повторишь? – наты к нему, как он ко мне, раз не на вы, хоть так. – Слабовато что-то. Для слабого пола сойдёт». Ощерила зубы, как хищная рыба или викинг на поле боя. Все дёсна в крови. И расхохоталась. Дядя Гриша отступил. Дядя Гриша перекрестился. И перестал со мной разговаривать.

Грань между психическим здоровьем и сумасшествием так тонка, что не разглядеть, особенно когда дело касается тебя. Поймав себя идущей за сигаретами в тапочках и драных колготках, под ливнем, растрёпанной, бормочущей, я не напугалась. Спокойно отметила: заступила за черту. Что мне черта? Я пропускала сквозь себя целые миры. Рвала их на лохмотья и сшивала заново. Царство теней и (панически неуловимых) фантасмагорий. Вот где мне дом. Полупрозрачные призраки. Вот кто мне семья.

Свою земную семью, своего брата, я не могла даже обнять без разлития лампады. Огонь шёл вниз; огонь шёл вверх. Кружился, по спирали, вокруг позвоночника и плавился между ног. Я боролась с огнём, но того было больше, чем меня. Ни я, ни Марк, не знали: останется ли от нас хоть что-нибудь, выпусти мы его наружу. Так что держались. Подстёбывая друг друга и себя. Ну ты и извращенец, порнухи обсмотрелся. Ну ты и сучка, переобщалась с Альфонсо Донасьеном. Который маркиз. Который де Сад.

Мы разговаривали о чём угодно, как раньше. В том была радость. И в том, без тайн, была беда.


– Я чувствую себя ужасно ограниченной. Как будто со всех сторон давит. Мои друзья, с того света, говорят: были великие культуры, были цари, искусства и взлёты с падениями. Троянцы дрались с дорийцами у Гомера. Греки бились с персами у Ксенофонта. На древних бриттов нападали саксы, пикты, скотты, не считая римлян. Меня восхищает королева-воин, Боадиция: отравилась, чтобы не попасть в плен. Столетняя война, много позже, завершилась сожжением её победительницы, Жанны… король даже мизинцем не двинул, чтоб освободить святую деву. Французы, бывшие галлы, разделённые на бургундцев, фламандцев, провансальцев, гасконцев, резали друг друга. – Чезаре Борджиа, за резнёй, сочетался с родной сестрой, Лукрецией. – Ирландцев и шотландцев подавляли англичане, во все времена. Все друг друга резали. Я думаю о них, об истории и… чем больше читаешь, тем меньше ты – личность, тем больше ты – человек протяжённый. В памяти. В других людях. Я ограничена собой. И не могу ничего изменить. Люди режут друг друга, я режу себя, за них всех. Ко мне подходит кто-то, а я чую, что он злится или обижен, или хитрит. Мои границы… они как бы раздвинулись дальше меня. Смотрю на других – у них такого нет. Они – только они. Не короли, не королевы, не Роберт Нормандский, умирающий в заточении, слепой старец, преданный родным братом. Не милая королева Мод, вышедшая за нелюбимого на благо страны. Они верят в бога, ходят в храм, а я помню: владыки собрали совет, чтобы решить, нужно ли им христианство. Друидов вытеснили, некогда им веря. И там, у них. И тут, у нас. Перуна в реку низвергали, потому что Владимиру приглянулся палестинский бог. Они не думают об этом. Они думают, что им внушили. Всем, всегда, конечно, хочется инакомыслящих вытеснить. Убрать из окружения или…

– …порезать. Католики, протестанты, лютеране, пуритане. Воюя друг с другом, ведьм резали все. Даже не так. Жгли. Нам с тобой, бабушка, в детстве – греческие мифы, еврейские мифы, скандинавские мифы, славянские сказки, арабские сказки… Нет, Европа, она на чертовок падкая. Таких, как ты.


– Я недавно прочитал… в общем, у каждого замкнутого социума, будь то семья, город, страна, раса, есть своя душа. – (прим. старшей Марты: ссылка на Густава Лебона) – Если посмотреть на Россию изнутри, на то, что с нами стало после союза, все эти пляски в церквях, множество религий и отсутствие веры… ну, религия в большинстве случаев – это чистые носки на грязные ноги. Не о ней речь. Разлом в нас, общности нет. Многие хотят отсюда дёрнуть. Себя с деньгами выдернуть. Так-то весь мир в сетке, где свалка котов, снаффа и увеличения члена… Нет, я всё-таки о стране. Старомодно, глупо, но о России-матушке. Душа наша – страстная, увлечённая, за идею умереть рада, с песней. Была бы идея. А идеи нет. И не будет. Гляжу: пьют себе, всегда пили и теперь пьют. За душу льют, и ничего больше. Знаешь, они ведь правы, по-своему. Не за что нам умирать, потому и жить пусто. И ты права. Ты пишешь, понять пытаешься. Смерть, смерть… Ты про смерть, и она про смерть, в оба уха, как сговорились. Не в укор, я так. Сам такой же. Мне бы всё умирание играть, надрыв в струне. Говорю тебе, говорю ей: живи. Себе ведь, не вам говорю. Что мне будущее? С идеей понятно. Семья? Ты моя семья. И… на неё, на Ольгу, мне не плевать. Взял бы, обеих, да с планеты утёк. Пошло оно всё. И душа туда же. Страстная. Алкоголическая.


Мы блуждали по самым злачным местам городка. Мы рисовали мишени на деревянных стенах домов. С плеча швыряли ножи в цель, стреляли из лука, покрыв лица гримом, заткнув за одно ухо – гусиное перо, за другое – сигарету. Пугали индюков, заставляя втягивать бороды. Танцевали на ломких досках, вымазанные щебнем и известью заброшенного завода. Пропадали в лесу с акустикой, жидким солнцем, возгласами птиц. Марк гулял с девочкой напротив, девочкой из соседней школы, девочкой из соседнего городка, и, чем больше девочек с ним гуляло, тем меньше я про них думала.

Я пела Снегурочку, понимая: любовь сожжёт меня так же. Я пела Джильду, понимая: знай о заказе, легла бы под руку его убийцы.

Помню, глядела в воду, на реке, и ждала, пока оттуда выйдет Волхова. До слёз хотелось с ней поговорить. Никто не поднялся. В воде отражалась я.


Вася Зубченко по настоянию отца не ушёл в техникум после девятого. Алина брела по струночке, по стеночке, покачиваясь от булимии. Костлявая, улыбалась по-голливудски и ходила по-подиумному. Не улавливая перемены: вместо восхищения на неё смотрели с жалостью. Нас сбило вместе, в компанию, во главе с двумя мажорами, Зубченко и Оболенским. Село и город. Помещик и аристократ. Последний, брат, везде как-то краем. Пришёл, собрал вокруг себя людей (а давайте-ка приспособим заброшенный склад под концертный зал, везде играют на гитарах, можно вампирский антураж создать, будет тёмное искусство, как круто, продолжайте, без меня, всем пока) и… обнял меня и Хельгу, с двух рук, махнул и утёк. Не держался ни на чём одном.

Таня Скворцова сутками напролёт сидела за монитором: «Жизнь – игра. Билет тянем, не глядя. Предыдущий платою отдав». Надю отдали в подготовку. Диана Чекова третировала нашу двоюродную сестру жёстче, чем кого бы то ни было. Четвёртая продолжала молчать.

Второго декабря, в день рождения Марка, падал снег: оседал на пальто, таял на ресницах, мёрз с губами вместе.

Мы входили в класс втроём, с братом и Таней, кого, хоть и перестали травить, в объятия не приняли. Кузина шла с нами, тихонько, не отсвечивая.

Взорвалась хлопушка. Нас обсыпало конфетти. Бумажный фейерверк. Марк улыбнулся. Он улыбался так, что радостно становилось всем.

– С днём рождения! – не в лад невпопад прокричали ребята. Шестнадцать – возраст согласия на жизнь, в низком, как бас, её проявлении.

Я взяла его за руку. Пожала её. И отпустила.

Гаражные записи


Сидим в баре. Марк смотрит в декольте одной из девчонок. Я, с нулевым за блузкой, порываюсь уйти. Он идёт за мной, хватает за руку. Разворачиваюсь и говорю, снизу вверх, со своей полторашки в его без двадцати двушку: «Знаешь, что я сделала бы, не будь вокруг людей? Раздела бы тебя, связала бы, так, чтобы шевелиться не мог, и верхом села, закрыла всей юбкой, её хватит, длинная, широкая, даже ты поместишься, и не давала бы кончить, пока сама ни насыщусь, и юбкой же рот твой закрыла, душила бы, но не до смерти, и держала на грани, долго, долго держала бы…» Он усмехается и возвращает: «Знаешь, что я сделал бы, не будь вокруг людей? К стенке поставил бы, руки назад заломил, юбку задрал и… верёвки никакой не надо, так удержу». Я смотрю в него, а он в меня. Мы смотрим друг в друга. Я говорю: «Но тут люди». Встаю на цыпочки. Он наклоняется и целует меня. Берёт за талию и поднимает вверх, стоящую. Я обхватываю его ногами, губы к губам, язык к языку, почти не дышу. Держит под задницу, сжимает её вместе с юбкой. Всё во мне уходит вниз. Он опускает меня на пол. Я дышу. Он говорит: «Но тут люди. Уйдём?» Я отвечаю: «Нет». Он улыбается, возведя глаза к потолку: «Выиграла». Со стороны – романтическая парочка. Возвращаемся за столик.

Сижу в баре, с нулевым, в юбке. Одна.


Брат целовал Олю. Алина сидела на парте, единственная, кто заметил, как я впилась ногтями в запястье. Её волоокие взгляды не обнажали изнанку, зато, как губка, впитывали всё, что она замечала. Таня закатила глаза. Вася похлопал Марка по плечу. Зазвал вечером в отцовский гараж отмечать. Мы с Хельгой, обе, вслух улыбались, шёпотом крича. Она понимала во мне угрозу.

«Ты – нечто слишком прекрасное, чтобы владеть им без желания обладать», – сказал он мне утром. Будь чуть менее прекрасной, владел бы себе спокойно. Я улыбнулась. Я подумала: «Если бы все признания мира, когда-либо сказанные людьми, образовали одно, совершенное, я бы произнесла его». За неимением подобного, промолчала. Молчала и смотрела, как другая не парится.

– Хорошо устроился, – шутил Васин приятель Петя, тощий как палка, такой же прочный. – Каков стервец, двух красоток захапал, значит, ну-ка давай делись!

Звонок разорвал нас. Он делал это всегда.

На литературе я представляла, как моя Лика бежит. Кусала ручку; кусала руку. Вопрос стоял такой: «Как выбраться из круговорота пробуждений и смертей?» Даша и Эля, красная кофта и серый свитер, прикрывали бездеятельность. Вела у нас не тётя, вела Алла Михайловна. Юбка-ёлка. Ноги в ботинках.

Я думала о смерти. Оля думала о смерти. Я говорила: «Как победить её?» Она говорила: «Самое позитивное в жизни – это поиск причин для временной отсрочки самоубийства». Мы поместили смерть в середину своей головы. Марк прав. Надо как-нибудь разобраться с ней, чтобы жить. Понять её что ли.

– …тоже хочу написать что-нибудь своё, – сказала Эля, не оборачиваясь, – каково это? Ты же пишешь. Дашка читала и восторгалась три часа.

– Если можешь не писать, лучше не пиши, – вздохнула я. – Не говорю, что не получится… Но держать в голове кучу линий… – глянула на Ранину и поняла, кем будет следующее тело.


тетрадный листок с сумбуром:


Наркомания не так проста, как кажется. Наркоман знает своего дьявола и своего бога. Ломку и дозу. И пытается сбежать от мира, где живёт. Купли-продажи. Товаро-рыночных отношений. Подделок и пустышек. К чему стремится современная наука? Комфорт обывателя. Комфортный сон, комфортная смерть. Чему, кроме науки, верит современный человек? То-то. От расчленёнки (препарирования лягушек, тел для анатомического театра), от бездушия мы бежим. Всячески. Отрицание не позволит уйти от отрицаемого явления, тем более уничтожить его. Большевики били буржуев. За падением Советского Союза спекулянты вылезли изо всех нор, заняв власть. Правящий режим: олигархия. С человеком так же. Спрятаться можно, на время, загнав то, от чего прячешься, в бессознательное. Чтобы оно жрало тебя не снаружи, а изнутри. А потом выскочило и… клочки по закоулочкам. Неважно, как ты к чему-то относишься. Важно, что относишься, значит это "что-то" есть. Нет никакого не. Против – это за. Как сказала мать Тереза: «Я не вступлю в движение против войны. Позовите меня, когда появится движение за мир». Уход от социума ведёт к ещё более глубокому пониманию социума (, причём не всего, а того), где человек, в данном случае, наркоман, не хочет и не может находиться. Бог – слияние. Дьявол – раскол. Кто правит миром? Второй под маской первого. К кому идёт наркоман? К первому под маской второго. Лелея тело, убивают дух. Убивая тело, восходят духом. Как монахи в веригах. Есть учёные, говорящие: у Жанны дАрк была эпилепсия, её глючило. Есть Жанна Дарк с видениями девы Марии и святой Екатерины, знающая, что происходит за много миль от неё. Кому верить? Я не знаю. И наркоман не знает, как в мире, где ничего святого, жить. Он знает своего дьявола и своего бога. Разлагаясь, поднимается, за неимением других путей к подъёму. Следствие подобных мыслей: безумие. Мне грозит безумие.


Вот тебе и самосовершенствование. Через саморазрушение. Сжавшись вся, с глазами в стену, остекленев, я думала о человеке. На тёмных бровях и ресницах – тёмная краска. На светлой коже – светлая толстовка. Почему же, интересно, не наоборот. Чем кажется и что есть – противоположные вещи.

От чего бежали, к тому и прибежали. Что страх, что желание, они, как мечты: сбываются. О чём думаешь с чувством, то тебе и будет, стоит забыть об этом (перестать, с чувством, думать). Любовь, значит, бессмертие. Смерть, значит, безлюбие. Я лично разницы, кроме их полярности, не вижу. Что первое, что второе – состояние одного и того же мира. Всего или меня лично.

Несвобода – это цепи, наложенные теми, на кого удобно переложить ответственность. Такая вот цепь в голове. Я несу ответственность за свои мысли. Я свободна.

– Оболенская! – вскричала дама у доски, с крутой тазобедренной костью и нравом. – Может, зачитаешь нам, что ты там под партой пишешь? Явно не сочинение по Антон Палычу Чехову!

– Простите, – буркнула я, – больше не повторится.

– Отвечай, – сказала грозная женщина. Я переспросила: «На какой вопрос?» Двояк мне не влепили только из-за Юлии Олеговны. Связи решают всё.


Нас было десять человек на гараж Васиного отца.

На одной из неважно прокрашенных стен вис с креплений старый горный велосипед (мой брат был от него в восторге и собирался как-нибудь отремонтировать, но руки не доходили). Технический хлам типа запчастей, аккумуляторов, магнитол забился в углы, виляя хвостами проводков. Посередине – прямоугольная яма, поперёк прикрытая досками. Вход в подпол, где лежат соления и консервы на зиму. Запах пива, пыли, самогона, табачного дыма. Запах впитался в воздух.

Мы расположились как попало. Вася попирал полушариями, нижними, стопку журналов и книг. Алина – рядом, на свёрнутом в рулон матрасе. Я сидела на земляном полу. Марк… с Олей (она – у него на коленях, боты, под армейские, скрещены, чёрные волосы заплетены в косу). Петька и Колян. Их баски мало различались. Лёха, арлекин с дёрганым глазом и невротическим смехом: поставщик камней в собор Василия блаженного. Диана, брезгливо облюбовавшая складной стульчик, и чётвертая… подружка.

Я писала красным маркером на голубых джинсах. Штанина – вместо листочка. Такое читают под дарквэйв или спэйс-андеграунд, громким шёпотом.

We live among the ghosts. They are no longer people. You cannot see the coast. Life in your chest still ripple, but your screams, tipple, are breaking on the wave. You’ll never escape.

Петька кинул мне банку пива: поймала, на секунду оторвавшись.

They do not care. They resemble each other. Janitor and mayor. They gather all worst from their fathers, think it's quite okay. Hate sins that differ from their. All they have they waste. Run away from here.

– Март, ну харэ уже, тост давай толкай! – Лёхин дискант.

One day you understand: this all has no end. They poison your mind so much. They whisper behind your back. In you appears crack.

– Секундочку, – откликнулась я. – Ни от тоста, ни от именинника всё равно не отвертеться.

When nothing else remains and no more hope for deliverance, don't cry. Sea's huge. Be strong. Be strong, my baby girl. Smile. Like the flash in the night. They are already blind. Maybe somebody'll see something? Hell is cold. Devil gives you soul.

– Она всегда так, чихать на всё, либо книжка, либо ручка, – фыркнула Диана. – Как там говорится, замужем за музой?

– Не замужем, да вместе, – улыбнулся Марк, щёлкнув крышкой банки. – Ладно тебе, не ершись, Чека. – От его улыбки мясо покойника наросло бы обратно на кости. Ветры пошли вспять. Водопады из подземных вод взлетели в горы.

– Бред это всё, – я закрыла маркер. – Отдушевные выкидыши. Выкидываю для здоровья, чтобы уродов, в словах, не рожать. Тост? Тост. Ага, – волосы, чёрные, теперь лезли мне в глаза. За ушами не держались. Я заправила. – Так, ребята, я знаю Марка дольше вас всех, взятых вместе, – приглушённые смешки. – Бывало, жалела, что знаю его. Но не потому, что он, потому что я. Лучше, чем у меня, старших братьев у людей не было. – Вася поднял вверх большой палец, поощряя на продолжение (мне было трудно говорить, если больше двух). Я вздохнула. – Сегодня он состарился на год, что печально, но положено отмечать, поэтому… выпьем. За то, чтобы он был. Сука, да.

– Аминь, – заключил Колян, одним глотком осушил банку, с хрустом скомкал в кулаке и отшвырнул в угол к прочему мусору.

Мы панковали в гараже Зубченко. Прогуливали в нём школу, курили (не всегда сигареты), пили (не всегда апельсиновый сок) и просто дышали. Петя лупил по покрышкам и карбюраторам палочками от ксилофона. Марк, вместе с гитарой, подключался к усилителю, и перегружал гараж – музыка рикошетила от стен и собиралась сгустком в сердцевине. Оля притащила сюда мольберт. Гуашью, с ватманов на правой стене – каменные кресты, куклы Вуду, ритуалы, казни, сатанинские мессы. Для Алины приносили пирожки от тётки или пирожные, где вишенка, на шапочке крема (брат завязывал черенок узлом во рту; пытался долго, результат того стоил: слюнотечение). Всем скопом пытались показать ей, насколько бывает вкусно жить, а она красивая. Алина называла нас идиотами, но заботу принимала. В гараже хранился полосатый матрас. Куда периодически стелили простынь.

Таня отвергла предложение присоединиться, и я её понимала. Мы стали теми, с кем родители запрещали водиться: плохие дети, протестующие против всего дурного и всего хорошего. Убегая от дурного и хорошего… в зеркалах.

Не топись, зимой мы бы окоченели. Зубченко-старший укутал герметиком железные ворота. Нам нравилось писать баллончиком один лозунг поверх другого, призывая то смерть, то свободу, то братство.

Пока ни наступило утро.

Алина посмотрела на меня, улыбнулась. Я кивнула. Она вытащила телефон, повела пальцем по экрану. Нашла минус. Я встала. Под великом. «Ребята, – сказала, внутренне дрожа, стараясь глядеть мимо Марка (всё по плану, я это планировала), – тост тостом, а поздравление – вот». И запела. Девятке, себя не считая, в гараже. Уитни Хьюстон. Голосом, рвущим бокалы. «I will always love you», – выводила, импровизируя. Под фонограмму. Всеобщее молчание. Перед модуляцией глянула тому, кому пою, в глаза. И разбилась в них на атомы: материя в чёрной дыре. Время остановилось. Когда поёшь, ресницы, верхние и нижние, лучше держать вместе. Чтобы ничто не отвлекало от вибрации в тебе. Звук вибрирует. В звуке – всеединство. Звук – это я. Не речь, не слова. То, как я их вывожу: портаменто до четвёртой октавы, скольжение ввысь, пока голос ни потеряет человечность. Там, на высоте, он напоминает инструмент. С мелизмами можно обращаться вольно, если поёшь подросткам, к тому же, своим. Позже, не гораздо, но позже, я голос точила. Как карандаш ножом, как слово болью, как мысль – исследованием. Чтобы стать Манон, Минни, Иолантой и Маргаритой, каждой из них в полной мере. Голос – Марты, голос – вместо Марты. Я – инструмент. Там, в гараже, я, бледный карлик с синим пламенем в очах, играла тому, кто, один из всех, был способен играть на мне.

– Ни-ху-я-себе, – сказал Лёха.

– Ты у нас, значит, дива-инопланетянка, – сказал Петя.

– И ещё молчала всё это время, – сказал Коля.

– Тебе выступать надо, – сказал Вася.

– Я тоже тебя люблю, – сказал Марк. Он поднялся. Оля встала с его коленей. Я подошла к нему и обняла. Приятели, наша восьмёрка, подумали: это мило.

Библида наложила на себя руки. Я накладывала на себя руку с бритвой. У неё с возлюбленным братом было, по преданию, безнадёжно. Меня одна надежда и грела. Кому горше, поди разбери.

Алина догадывалась. Не выспрашивая, не говоря ничего ни в порицание, ни в поощрение, она видела: младшая сестрёнка Оболенского предпочла бы оказаться не собой, а его девушкой. Ну, которая из блондинок дура?


– …И чего ты с Чекой грызёшься, Март, – сказал мне позже Петя. – Блядь она, чего с неё взять. Ты ничейная, но с братом повезло, тронь тебя кто, с ним дело иметь придётся. Да и с нами, всеми. А её Рустик трахнул пару лет назад, сучка значит, всем, значит, даёт. Алинка, она Васькова, это всем сто лет ясно, Олька, значит, Маркова, а эта… ну как её? Ну, ты поняла, страшная она, всем срать на неё, трахать неохота, гуляй, как говорится, Вася. Да ты чего орёшь-то? – искренне удивился, – какая дама, какие камелии? Какая Фантина? Фаина, может? Ну, понеслась… Какая свобода бабам? Бабы на то и бабы, за мужиком стоять. Тебя не тронет никто, а попробует… лично яйца вместо глаз вкручу. Да Марк опередит.

– Ладно. Вот ты про неё говоришь… – включила логику. – С тобой она спала?

– Нет, – сморщился он. – У неё что угодно может быть, гепатиты всякие…

«Шлюха – как свободная точка Wi-Fi, – перевод со всегдашнего на нынешний. – Все рады, что подключились, но никто не сделает сеть домашней».

– С кем-то из наших?

– Нет, – неуверенно отрёкся Петр. – К чему ты клонишь?

– Тогда какого хрена ты веришь сплетням? – с тихой яростью спросила я.

– Март, тут не сплетни уже, тут проверенная инфа. Про неё байки слагают. Она девка-то неплохая, да и Алина за неё горой, так что с нами можно, но как к равной к ней – увольте. Ладно, ты там или Олька. Да и вы-то…

Хельга доказывала Марку необходимость самоубийства до тридцати лет. Он возражал: при нашем образе жизни и так больше сорока не получится. В углу, под простынёй, Алина шепталась с Василием-Победоносцем. Больше никого не было. Разошлись, кто куда.

– Каждый отдельный случай требует отдельного рассмотрения, – заявила я. – Не в поле и не в возрасте дело. Считаю, ты не имеешь права её судить.

– А я и не сужу, – пожал плечами Петька. Почесал горбатый нос. – Правила простые, о них тебе толкую. Со всеми, блядь, значит, одного найдёшь, молодец. Да ну… всё равно тебе хрен что докажешь. Рвётесь вечно, что ты, что брат твой, куда-то. И, попробуй, пойми вас.

– Не куда-то, а наверх, – я закурила. Белая ящерка ползла изо рта в нос. – Знаешь, как это бывает. Ты хочешь луну с неба, призываешь её себе на голову, идёшь к ней пешком по космосу, без воздуха, а потом кусок отваливается – хрясь! По темени, как клювом, петушок царю. И ты не рад уже. – «Полцарства за понимание», – сказала она и, поняв, срулила в кювет.

Петька ничего не понял и стрельнул сигарету.

– Тебе легко про луну рассуждать, – затянулся он, – у тебя сызмальства всё было. Хочешь игрушка. Хочешь хлопушка. Попробовала бы в нищете пожить. Посмотрел бы, как запляшешь. – В простынях перестали ворочаться. Марк с Олей сбавили тон.

– Верно, мне легко, – я оторвала фильтр, наблюдая за счётчиком напротив. – Но, знаешь ли, даже бомж может подняться, если очень захочет. Например, экскурсии по городу водить…

– Бомж? Да ладно, – посмеялся Петька. – Он же воняет на расстоянии.

– Помыться найдёт где, – возразила я, просто чтобы возразить. – Реки есть. Люди есть. Подогрели, обобрали. То есть подобрали, обогрели. Подобрели брадобреи нынче, не щетину сбривают, только головы, как положено.

– Да иди ты, – отмахнулся.– С тобой спорить, гороху надо наесться.

У меня зазвонил телефон.

– Вы где, ужин стынет, – посетовала трубка тётиным голосом. – За уши именинника тянуть будем, тащи его домой. Голодные, небось, с утра. В столовке не едите, знаю я вас. У меня пирог вишнёвый, передай, как он любит. Дядя добрый сегодня. Отметим по-божески. Домой шагом марш!

– Хорошо, сейчас придём, – сказала ей. – Ма-арк! – позвала на весь гараж, – сворачивай лавочку, родственники поздравлять собрались.

Марк повернулся ко мне. Глаза Оли, глаза серны, чёрные, в чёрных же разводах, смотрели на меня, как на инквизитора с "грушей" наизготовку. Пыточный инструмент, к слову. Вводили в одно из отверстий, вагину или анус, и распускали металлические лепестки. До цветка, разрывая. И обратно в бутон. К невинности. Так обращались с вольнодумцами и вольного поведения девицами. Извращённый ум во мне, не спорю. Как и у всех, с замашкой к небесам.

– Вы чего там, валите уже? – раздался Васин голос из недр постели. – Дона Пэдро прихватите, извёлся весь. От безделья. Неприкаянная душа. – Алина прикрывалась одеялом. Белые волосы вздыбились. Макияж поплыл.

– Дон Пэдро сам валить собрался, – обиженно возразил Петька. – Одна тоска с вами, присмотрел уже угол повеситься. Только и делаете, что балаболите и трахаетесь. Одна Марта нормальная, и та с прибабахом.

Марк поцеловал Олю, как меня – никогда. «Так-должно-быть-точка, – азбукой Морзе долбило мне в уши, – так-правильно-точка-так-принято-точка».

– Всем пока, – сказал мой брат. – Шпоры для контрольной делает Пэдро, готовиться не надо. Ну, разве что вдохновение придёт. Открыть учебник.

– Чего я сразу? – Петька выпучил глаза, восстав. – Васькова очередь же! Ничего не делает, на шеях наших рассиживает, кулак проклятый.

– Лень достигла апогея, – усмехнулся Марк. – В лом сфоткать ответы и кинуть в беседу, – быстрый взгляд на Олю. Оля с независимым видом закурила.

– Твоя очередь, Петенька, – усмехнулась я. – Не спорь с графиком, всё честно.

– Дожили, – тяжко вздохнул Пётр. – Девчонки-восьмиклассницы указывают.

– Кулацкого кулака схлопотать не хочешь? – крикнул ему вдогонку Василий.

Мы покинули гараж. И разошлись, среди снегов, в разные стороны.

Необъяснимо, но факт


Там, где есть минусы, обязательно есть и плюсы. Моё любимое навек останется целым. Молодым и прекрасным. Что до меня, я почему-то нравлюсь, хотя болею, старею и веду себя ужасно. Да, голос, да, внешность, да, перфекционизм: данность развивать до посинения. Свобода манёвра. Города и страны. Постановки, перевоплощения. Улыбки, люди. Месяц затворничества. Сижу в баре и синячу. Вискарь и бармен, бармен и вискарь. Он говорит: «Оболенская, ты алкаш». Я говорю: ты прав. И он прав больше тех, кто считает меня хрусталинкой, Медеей или явлением. Безрогий чёрт, блондиночка, бухаю, чтоб его. С блокнотом на коленях.


Папа мог бы присылать открытки. Он был в разных странах.

Стол на кухне был накрыт на пятерых. Тётя в клетчатом переднике с пятнами соусов и сгущённого молока переключала радиоприемник на тумбочке.

– Не прошло и года, – поприветствовал нас дядя Гриша, как всегда мятый, как всегда навеселе. – Давайте, быстренько мыть руки. За стол, за стол! Вон Юля наготовила, роту год кормить хватит. – «Повод выпить и закусить».

– Не слишком ли сильно ты накрасилась, Марта? – озадачилась его жена, вытирая руки о передник (каждый день так ходила, но пересекались мы не каждый). – Я всё понимаю, мода, мальчикам хочешь нравиться, но, на мой взгляд, это… слишком. – «Увижу в плохом настроении, умою с мылом».

– Ага, – откликнулась я, вместе с Марком исчезая в ванной.

Косой пробор, тёмная чёлка, мягкие волосы, коротко, под машинку, стриженый затылок. Профиль: лёгкий залом горбинки на носу, твёрдый подбородок, рот из звуков сделанный, губы розовые. Глаза в провалах. Глаза, как водовороты.

– У тебя на голове чёрт копеечку искал, – сострила я, моя руки под той же, что и он, струёй из раковины, – долго корпел, не нашёл, плюнул и застрелился.

– Кто бы говорил, – вздёрнутые брови и кривая ухмылка. – Сама такая. Мало того, что обрезала, ещё и покрасила. Ненавидишь свои волосы, вижу. Хочешь им зла. Доведёшь как-нибудь, наголо обрею, и руки за спиной в железа спаяю, чтоб больше не трогала.

Душистое мыло, земляничное, выскочило в раковину.

– Возьми да сделай, – повернулась. С вызовом. – Не грози, а сделай.

– Что именно сделать? – повернулся. Запрокинул, рукой под затылок, к себе лицом. Вода шумела. Вода глушила. Мыльными руками я упиралась в эмаль за собой.

– Поцелуй меня, – сказала я. Кадык на его горле дёрнулся. Марк сглотнул.

– Адское создание, – вышептал, наклонясь. Резко поднял и посадил меня на край раковины. Чёрная майка, рельеф мышц под светлой кожей.

– Поцелуй меня, – повторила я, облизнувшись (рот пересох). Его ладонь прошлась по моим губам (я приоткрыла их, потянувшись за ней), и выше: нос, брови, лоб. Я подняла ногу, в белом носке. Вверх по штанине.

– Прекрати, – сказал он, – не то я тебя прямо здесь…

– Ну так давай, – хрипло, и ступнёй на его бедро, к ширинке. – Что мешает?

– Нет, – отодвинулся, меня – за плечи. – Не тут и не так.

– Как скажешь, – спрыгнула на пол. – Пошли что ли. Стресс пирогом заедать.

И после этого кто-то утверждает: мы – рабы инстинктов. Не знаю, как они, но мы, люди, можем их как минимум откладывать.


– Ну-с, – сказал дядя Гриша, откашлявшись. Две семьи собрались за уголком. Надя вертелась на обширных коленях тёти Юли. Таня поглощала торт глазами. – Нужен тост, – поднялся и оправил рубаху. – Говорить должен отец, но он потом скажет. Вроде, по интернету позвонить обещал…Так о чём я? Да, тост. Я пожелаю имениннику удачи, – мужчина блеснул квадратами очков, – в первую очередь. Жизнь – как русская рулетка. Повезёт, не повезет. Так что дерзай же! За удачу! – В рыжих волосах рдела краснота и дымилась седина. Он залпом опустошил стопку водки. Я протянула ногу под столом, положила меж колен брата. На край диванчика. Марк обдал меня яростным взором из-под взъерошенных в полумраке ресниц.

Мы чокнулись кружками с ананасовым соком. Марк задул свечи. Не удивлюсь, если его желанием была моя медленная и мучительная кончина. Я перебрала пальцы на ноге, волной, от мизинца до большого. На ширинке. Села на край, чтобы дальше дотягиваться. Образовалась связь. Хотелось её развить. Пуфик подо мной был шатким. Я подумала: «Сползти бы под стол». Дядя Гриша собрал подбородки и принялся за куриную ножку. Спросил дочь о школе.

– Как дела да как дела, – передёрнулась Таня. – На физ-ре юбку клеем окатили, пока та в раздевалке лежала, мячом в нос заехали. Что-то ещё? – с отвращением положила в свою тарелку горку крабового салата.

Марк поймал мою ногу. Стянул носок, пощекотал пятку. Я потащила ногу обратно. Не тут-то было. Взял её за щиколотку и положил себе на бедро.

– А Кощеева-то в милицию (или полицию, поди пойми) на учёт внесли, – пожаловалась тётя. – Ограбил кого-то. Трудный мальчик, мать его… ну мы тут все взрослые люди. Мать его – девушка нетяжёлого поведения.

Я улыбалась селёдке под шубой, закусив нижнюю губу.

– Март, а ты чего такая весёлая? – поинтересовался дядя. – Обычно смурная… Представь, Юляш, – переметнулся, – у нас Астафов увольняется. В Москву собрался ехать, – супруга под впечатлением облизала столовую ложку, придерживая Надю. – Сидел бы ровно, ничего в этой Москве нет…

По Марку, как ни пытайся, ничего понять было нельзя. Я не пыталась, так что понимала. Правая рука орудовала вилкой. Левая чертила буквы на моей ноге:


П О Т О М Я Т Е Б Я П Р И Д У Ш У


Всё, что может падать, во мне упало.


– … а эта Катя, ну, Алёнина дочь, – говорил дядя Гриша, – представь? Так с той девкой, бритоголовой, и живёт. Переехала, с Алёнкой не знается, от рук отбилась, неблагодарная… – Танино лицо помрачнело.

– Какая кому разница, кто с кем спит? – чётко и внятно спросил Марк. – Разве вас это напрямую касается? Нет. Зачем обсуждать? – в кухне повисла песня. Немая сцена.

– Так пример какой, сам посуди, – отмерла тётка. – Дети смотрят, думают, можно так, раз не пресекают. Я не хочу, чтобы мои дети… стали… из этих. – Поморщилась, как от лимонной кислоты. Таню прокосило не меньше, но от других причин.

– Этими не становятся, а рождаются. Даже учёные подтвердили, – брат с готовностью завёл неприятную дискуссию. – А ваша нормальность хвалёная, что, на одном неведении держится? Жила себе девочка, пеналом мальчиков в кайф себе лупила. Сказали, девочек можно за косички таскать, так сразу она и переключилась? Это глупо, – подцепил сыр из нарезки, – внушением человека не так просто изменить, если он человек. Хоть об стенку бейся, хоть об стол.

– За всё ей воздастся, – торжественно объявил дядя. – Грех великий, бог её накажет, не на этом свете, так на том. Сказано: мужчина и женщина. Так нет же, беснуются…

– «Не судите и не судимы будете», – процитировала я. – Хоть кто-то ещё это помнит? За отличия на плаху. Может, ведьмин знак на телах искать начнём?

О молитве в двух словах (с предлогом): признание в любви. Если это не признание, это не молитва.

– Окей, возьмём религиозную сторону, – не унимался брат, от возмущения выпустив мою ногу. – Вот глядите, – дядя Гриша недоверчиво прищурился, плеснул себе водки. – Ангелы, весь духовный мир, то есть состояние человека до грехопадения, они существа бесполые. В раю не будет ни жён, ни мужей, – гнал теорию (сам ни во что не верил, если не мог проверить), – соответственно, душа пола не имеет, так?

– Допустим, – согласился дядя Гриша. Выпил стопку. Закусил маринованным огурчиком. Стадия благодушия, бросив кровь в лицо, разгладила его складки.

– Ну и демагога Роман вырастил, – внесла свою лепту тётя Юля. – Что угодно докажет. Как Гитлер. Осторожнее с выводами, Марк, ой занесёт тебя…

– Тогда почему, – ликовал (не муж и не) мальчик, – если в каждом человеке изначально присутствуют оба начала, мужское и женское, считается грехом…

Мужик ударил кулаком по столешнице.

– Не тебе, гуляка, богословить, – он трепетал. От праведного гнева. – И хватит это обсуждать! Нас это не касается, – за соперником же и повторил, – а другие пусть как знают. Пока семью не трогают.

Таня безмолвно расчленяла мясо на блюде с голубой каёмкой. «Если ты в меньшинстве, это ещё не значит, что ты один, – недавно сказала я ей. Она сделала вид, что не понимает, о чём я.

Диана поливала конторским клеем её одежду и бесилась по той же самой причине. Если смотреть немного дальше этикетки белья и марки сотового телефона, можно увидеть сюжеты. Такие, что ни в книге, ни в кино не покажут. Пока кто-нибудь ни опишет. Из жизни сюжеты. Из жизни – что бы то ни было.

– Очень вкусно, – похвалил Марк. Уплетая пирог во всей его вишнёвости. – Спасибо, тёть Юль. – И ужин, и спектакль.

Мы удалились к себе. Дядя рухнул на кровать, в изнеможении. Тётя села, с бумажками, работать. Таня ушла к компу. Надя – к телеку.

– Знаешь, зачем включают приёмник на торжествах? – спросил меня брат, позже, и сам себе ответил. – Чтобы никто не ощущал неловкости. Если не клеится разговор.


Отец позвонил по скайпу. На заднем плане – гостиничный номер. Картины в стенах. Балдахин над постелью. Свежие розы, зимой, в золочёных вазах на камине. Их меняют служащие отеля. Марк и я разлеглись на узкой кровати с набивным покрывалом. Перед лицом – ноутбук. Локти упираются в пружины.

– Привет, пап, – сказала я. – Не жаль, что ты не здесь. Жаль, что мы не там.

– Я приеду через неделю, – обещал он, нажелав всех благ земных и небесных. – Немного осталось. Заберу вас оттуда. Подарков купил уйму, вам обоим.

Марк вздохнул. У него – Оля. Её не заберёшь.

Я вздохнула. У меня – Марк. Без него не уеду.

В каморке темно. Источники света: блёклый ночник и монитор.

– Скажи, пап, – начал брат. – Если женщина психопатка, можно забрать у неё детей и усыновить? Ну, типа благое дело, всякое такое…

– От ситуации зависит, – опешил Роман Олегович. – Какая женщина? Какие дети? – Мне захотелось прибить ладонь ко лбу. И громко смеяться. Ещё одну сестричку захотел. Мамаша у Хельги дикая. К инцесту склонность без неё.

За экраном раздался стук в дверь. Отец оглянулся и посмотрел на часы.

– Ко мне пришли, – подтвердил он. – Приеду, обо всём поговорим, – обещал напоследок. Прежде чем отключиться с характерным позвякиванием.

Ноутбук закрылся. Я открылась. Кто-то обещал придушить.

– Жил-был художник, – сказала я. – В начале двадцатого века. Звали его Эгон Шиле. Прозвали его порнографом из Вены. Был он экспрессионист и прекрасный человек. Рисовал, в основном, проституток и девочек-подростков. Так вот, про него ходило много слухов: например, в шестнадцать лет, взял он свою сестру, на четыре года младше, и исчез с ней в номере отеля. Её звали Гертруда, Герти. Он много рисовал её. Как думаешь, что у них там было?

Марк засмеялся.

– Марта, я с тебя не могу. Тебе обязательно искать схожую ситуацию, чтобы принять свою. Не считая захода в соседний дом через весь город, в круголя…

– Ну ты же меня понял? – руку на локоть, руку под скулу, лёжа.

– Не умею рисовать, что поделаешь, – улыбался, на меня глядя. Кто из нас кого развращал – вопрос непростой. Пододвинулся, сверху, сомкнул руку на моём горле. По бокам, где артерии. Я сползла вниз. Дышать можешь. Кровь в мозг не поступает. Чем дольше, тем сумрачнее. Тело лёгкое. Голова тяжёлая. Вся ты – в одной голове. Потом вдыхаешь, и первый вдох твой, он как… перерождение. – Создавать – нет. Разрушать – пожалуйста, – выдохнул в ухо, губой по мочке.

– Это одно и то же, – возразила я, дыша. – Смотря, что создаёшь. Смотря, как создаёшь. Можно, разрушая, создавать.

И, в очередной раз, опасный момент перешёл в разговор.

Бычки обрастали пеплом. В розовой кружке.


заметка с давностью (и с данностью):


Когда кончилась моя история, я раскололась на ноты, собравшись в звук; раскололась на роли, собрав их все – собой. И, пока была эта множественность, это единство (там, где я их вижу и слышу, на дистанции), мне нравилось жить. Жить, не будучи живой. Жить, будучи больше, чем живой. Жить над жизнью.


– Знаешь, – сказал Марк, – у таких, как мы с тобой, были бы увечные дети. Обычно как: род растёт, развивается, доходит до определённого уровня, где – цвет, элита (бывает и так, что цвет – психи или гении), и потом деградирует, на спад. Ты, похоже, гений, я – псих. Меня не оставляют мысли о пост-пост, о крахе цивилизации и танцах на руинах. Хоть что делай, думаю о будущем, вижу: сначала душу в виртуальные облака продадим, уйдём туда, где всё и ничего. Потом приплод на конвейер, как у Хаксли, поставим. Детей в пробирках делать будем, тело от тела, дух – извиняйте, не держим такого добра. И не заметит никто перемены. Всё будет обыденным. Альтернативы не ведая, не сравнишь. Ни богов, ни героев, ни чертей, ни одержимых, пустые глаза и мёртвые улыбки, даже ебля опостылеет, даже вещи, останутся только их голограммы. А потом всё это грохнет по неразумию или сверхразумию, кнопку кто-нибудь нажмёт. Убери глобальную сеть, ну и откуда взяться памяти? В книгах? Способность читать к тому времени исчезнет. Книги есть, а чтецов – нет, головы разорваны. Молчу про мыслителей. «Всё относительно, поиск смысла – бессмыслица». Что были культуры, что не было их. И стоять будем, над кошмарами своими. На Солярисе под названием Земля. Голые и беззащитные. Можно забить, конечно, развлекаться в тупую, но не могу я так. Глаза выдрать хотел бы, не смотреть туда, куда смотрю, не думать о том, о чём думаю. Не в том, кто с кем спит, дело. У патрициев в залах вообще фривольные фрески считались хорошим тоном. Дело в том, что как у римлян, под упадок империи, ничего, кроме развлекалова, у нас не осталось. Секс, не секс, расы, не расы, одинаково: уравниловка. При внешних контрастах, уравниловка внутренняя. Пошлота и гэнг-бэнг, больше ничего. Что задумано великим, воплощается в мелочном. Не умеют люди великим идеям соответствовать. Опускают их до себя, сводят к пародии. Не смотри на меня так. Не смотри. Когда ты так смотришь, мне жить хочется. И думаю: вот же, рядом, с такими глазами, девочка, космосом к нам заброшенная, а я, идиот, всё о взрывах и о нелюдях… – (усмешка) – Взрывы. Нелюди. Вот себя и сдал. Знаешь, о чём люди говорят? О себе. Всегда о себе. Слышишь, как человек про другого рассказывает: «Лжец», знай: перед тобой Мюнхгаузен. Слышишь, как человек громко что-то осуждает, знай: больная тема. Либо обелить свой мирок, черня чужой, хочет. На что плевать, то игнорируешь. То за твоими пределами. Не знаю уж, каково тебе, раскинувшей пределы на весь мир. Не завидую. Всё принять, значит, и лжеца, и правдоруба, и консерватора, и анархиста, и жертву, и насильника, всех в себе примирить. Сможешь, значит, рай поймёшь. Нет – его близнеца с рожками. И то, и то… раз уж лезешь к этому всепримирению. В людях ведь всё. Не где-то там. В нас самих.

Он говорил. Я слушала. Он говорил. Я слушала бы, говори он что угодно, но неугодные вещи озвучивал Марк. Не идею, а её отсутствие, не путь, а тупик любого пути. Продумывал, что стало бы, примени тот или иной строй к нынешней расстроенности, и видел: ничего хорошего. «Глупость кажется мне розыгрышем, – признался он. – Постановкой, не всерьёз». Я многого тогда не понимала, но видела, как бьётся в нём жилка. Не коммерческая. Не музыкальная, хоть он и сочинял (из своих страшных грёз, в струну вбивал их). Жилка на виске. Та самая. Куда целят пулю.


Я проснулась от смутного ощущения, что должна встать. Похоже на толчок в бок. Брат, во сне, прижал меня к себе так, словно выпускать не собирался. Я подумала: «Лежать бы с ним вечно». В запахе "Кензо", дыма и кожи.

Освободилась, нашла куртку, джинсы, кеды. Шестое чувство – не миф. Когда оно говорит: «Беги», – надо бежать. Когда оно говорит: «Беги, в углу маньяк», – мне, я обязательно пойду к маньяку. Интересно же.

Двор спал. Небо из серого стало грязно-лиловым. Пустая будка. Собака умерла. Снег под рифлёной подошвой. Фонарь за воротами. Вокруг него – танец насекомых.

Прошла вдоль кирпичной стены, задевая пальцами шершавый камень. Обмотала голову пуховым шарфом. Чтобы не мёрзли уши. Скрипнула задвижкой ворот.

Бродячий пёс поднял морду. Я опустилась в сугроб, скрестив ноги по-турецки, и он положил морду мне на колени. Звёзды таяли в сиреневом дурмане, невидимые после рассвета, вдалеке маячила чья-то тень, но я уже не боялась незнакомцев. Люди, как собаки, улавливают адреналин. Испугаешься – искусают. «Я не понимаю, друг мой, – доверительно обратилась к шерстяному компаньону, – зачем нам с ним кто-то ещё. – Погладила длинную морду. – Говорит, в каждой девушке своя прелесть. Девушки вешаются на него пачками. Смотрю я на это всё, и не понимаю: зачем меня-то отталкивать? Я слова не скажу, пускай гуляет хоть до азиаток со всеми тентаклями и грязными трусами. Пускай думает хоть о судном дне, хоть об антиутопиях. Что сказать на это всё, я не знаю, понять пытаюсь, пытаюсь и – никак. Самой бы из смертей выйти… – Собака согласно лизнула мою руку. – Один ты, солнышко, один, и я одна. И дать мне тебе нечего. На всех тепла не напасёшься».

Шаги приближались.

– Марта! – знакомый голос, девичий. – Марта, это ты?

Джинсы прорваны на коленях, куртка расстёгнута, волосы всколочены. Хельга бежит мне навстречу. Мы с собакой, мягко говоря, удивились. Я вскочила:

– Что случилось? – Губа разбита. На скуле – ссадина. – Откуда ты такая? – Избранница моего брата подошла ближе, неестественно ссутулившись.

– Я так рада, что первой нашла тебя, а не Марка, – запыхавшись, перевела дух. – Меня мать из дому попёрла. Шлюха, говорит. Иди, где спала, говорит. – Чёрные боты на тоненьких ногах. В расщелинах джинсов запеклась кровь. – В одном доме с тобой находиться противно, говорит. Лучше бы ты кололась. Люди говорят, какая дочь, такая и мать, а у неё – репутация, – выплюнула последнее слово, как ругательство.

– Тебе в ментовку пора, – законно возмутилась я. – Бытовое насилие.

– Сестру отберут, – не согласилась Оля. – Мелкая, с эпилепсией, какой ей детдом, помрёт. Да и то… если кто-то что-то рассмотрит. Воспитательные меры – на усмотрение родителя. Нет,права мама. Права. Надо перекантоваться где-то, пока остынет. Она хорошая, но темпераментная. С сестрой носится и пашет, на элеваторе своём. Грех на ком-то не сорваться.

Пристально заглянула мне в глаза. Так глядят, когда проверяют: прокатила ли ложь.

Будет она – мне ничего не светит. Прогоню её – не светит во мне. Второе хуже.

– Раны обработаю, – я покорилась. – Живи, сколько нужно. Юлия Олеговна к нам не ходит. Может, не заметит тебя.

– Спасибо, – на выдохе. Капюшон заношенного пальто упал на плечи. Тушь – дорожки на щеках. Под глазами – мешки, тёмные, как у мертвеца.

Я подумала: «Вечером я желала ей зла». Фонарный свет, как прожекторный луч, кольцом озарял сцену. Две девочки на снегу и голодный пёс.

– Всё не так плохо, – сказала я, – по крайней мере, ты жива.

– Не думаю, что это плюс, – ответила Оля.

Мы друг друга поняли.

Где собака зарыта


Мне снился сон. Давным-давно, ещё в детстве. Открываю фотоальбом. Первый кадр, что вижу: мы втроём, мама, Марк и я. Я закапризничала и скривила лицо. Кадр подёрнут фиолетовой дымкой. Моё лицо искажается: время, ложь, пляшет на нём, темнее и темнее. Переворачиваю, содрогнувшись, страницу. И вижу себя кричащей. Не только вижу, но и слышу. Дикий ор из недр фотоальбома. Ни закрыть, ни уши зажать. Вот, похожее чувство я испытываю сейчас. Записи орут. Смотрю на них, молча. Ни закрывать, ни зажимать нечего. Единственное, что могу – дать им форму. Слова. Крик в слова, крик в ноты. Я окружена знаками. Знаки кричат. Мне тяжело писать. И, главное, был бы в этом писании хоть какой-то смысл. Полцарства за смысл. Вскрывать старые дневники, чтоб из грязи… не в князи, не в княгини. Тёмное дело. Был глины пласт, потом от него отделился дух, и воспарил над глиной, и решил: создам-ка сам из себя, себя. Высшая степень эгоизма, присущая творцу. Никак не человеку живущему. Разве что жившему.


Зло на зло – пожар. Добро на зло – пожарник. Гасить – это обнимать врага.

Был случай: как-то вечером я выдвинулась за сигаретами в круглосуточный ларёк. Напоролась на поддатого мужика. Он принялся зазывать к себе, мол, выпить, закусить, музыку послушать. Сказала: «Я бы с радостью, но мне надо добежать до магазина и идти по делам. Вы мне нравитесь. Мне вообще люди нравятся», – когда между мной и ими – оркестровая яма. Он сфокусировался. Обслюнявил мне руку, ощутив себя дворянином. Крикнул в спину: «Скажи хоть имя своё, фея!». Я в ответ: «У фей нет имён. Останусь мимолётным виденьем». Нимфеткой в старой парке поверх платья с рюшами, со шрамами и милым личиком. С пониманием: особому случаю – особый подход.

Итак, Хельга осталась ночевать. Я к ней не подходила. Она не подходила к обстановке. Мы, в семь утра, пили чай втроём, перед школой.

За окошком с мелкими стёклами и широкой крестовой рамой порошил снег. Брат, обескураженный ее присутствием, раскачивался на табурете с риском упасть. Оля наблюдала за Марком так, будто кроме него ничего не видит, не слышит и, более того, не хочет ни видеть, ни слышать. «Плагиат, братцы», – мрачно шутила я в голове. Курила сигарету. Так, будто ни его, ни её рядом нет.

С утра он представлял собой… ещё то зрелище. Волосы встрёпаны. Взгляд – сталинский: «Мы с товарищами посоветовались и решили, что вы излишни».

Они шёпотом переругивались в комнате, пока я умывалась в раковине. Мне даже не хотелось выяснять, о чём разговор. Её джинсы пришли в негодность, так что брат отдал ей свои – прямые и подвёрнутые снизу. Ссадины исчезли под тональником. Синяки на животе – огромные и чёрные. Как… с ноги били.

У меня ломило всё тело. Пекло голову. Видимо, поднималась температура. Оля ничем не показывала, что ей плохо. Мне становилось всё хуже. Можно было прогулять учёбу. Я, с ногами на стуле, куталась в махровый халат.

– Может, дома останешься? – предложил Марк. – Видок у тебя неважный.

– И правда, Март, – поддакнула Оля, подогнув под себя ногу и раскачивая другой. – Отдохнуть бы тебе, подлечиться.

– Кто бы говорил, – отбила я. Хельга не затягивалась, потому – не курила. По её словам. Хельга переводила сигареты попусту. По моим.

– Спорить бесполезно, – поделился с ней брат. – У неё всё по плану. Если в плане школа, пойдёт, хоть что делай. Единственное, почему может не пойти – предложи я ей что-нибудь более интересное.

– Например? – я выгнула брови, сражаясь с желанием их обматерить, обоих (её – за то, что вторглась, его – за то, что вторг к нам). – Остаться всем?

– Нельзя всем, – ответил он, глядя в пустой холодильник с сигаретой в зубах. – Ольгу, наверняка, искать начнут. Вломятся сюда. А так…

– Тогда я пойду, – отрезала я. – Лучше лечиться действием. Не замечать, что болеешь, болезнь сама и пройдёт. – Прикрытые веки. Ни зрачков, ни колец.

Затушила сигарету. Сходила в комнату. Достала шкатулку, вытащила лезвие с выбитым узором, кардиограммой, серебряную цепочку, и повесила его себе на шею. Вернулась. На меня повернули головы: «Прямо по курсу диверсант».

Марк вызвал такси, пожалев тридцать минут на пешую дорогу до школы. Парочка вполголоса обсуждала что-то на заднем сиденье. Мы заехали за сигаретами. Мне, тринадцатилетней, продали. В аптеках милые девушки-фармацевты собирают, заботливо так, корзинки для дезоморфинщиков.

Ларёк – квадратный домик. Снег лежит. Солнышко светит. Плита бетонная. Окна в "Ладе" приоткрыты.

– …а потом говорит, ну чего ты расселась? Кто за тебя уроки будет делать, Пушкин? – Олин голос, – медаль всем нужна, а мне ничего не надо, говорю, Ленор досмотреть и вскрыться.

– Посмей мне вскрыться, – голос Марка. – Воскрешу и руки оторву. Поняла? То ей медаль, то ей работай, у неё с последовательностью беда какая-то…

– Я и на вас взяла. – Села обратно, вперёд. Впихнула три пачки в рюкзак.

– Ты же знаешь, я не могу ваши крепкие, – сморщилась Оля. Нет, не ей было учить меня умирать.

– Приехали, – сообщил водитель.

До кабинета я шла в одиночестве. С надменно задранным подбородком. И летящей походкой.


Полежать бы на рельсах. В ожидании поезда,

который привезёт меня к тебе.


Написала маркером под рукавом, остановившись посреди коридора. Поздоровалась с парой знакомых. Выглядела вполне пристойно.


Тем временем классная жизнь бурлила.

Галя, скандальная толстушка с громадной для четырнадцати лет грудью, нарядами по последнему писку моды и осветлёнными волосами, протестующая против самого протеста, взъелась на Элю, обосновав так: «Она растрепала мой секрет!» Про симпатию к Вовчику из одиннадцатого. По кому, к слову, она весьма раскрепощённо рыдала на лестничной площадке, утешаемая толпой подружек и подпевал. Элина оказалась персоной нон-грата. Для всех, кроме нас с Дашей. Там, где привыкла чувствовать себя дома. Причины, как таковой, не было. Влияние Гали на умы, что удивительно, было.

Меня никто не трогал: за меня весь десятый. Дашу никто не трогал: не сильно отсвечивала, вернее, совсем не отсвечивала. Элю подкалывали насчёт языка, применённого не в том направлении. О несдержанности. О половой.

– Я ей самое сокровенное! – потрясала буферами Галина. – А она мне, она… какой монетой! – Я думала: «Жаль тебя. Не глянет на тебя Володя, а с нами, в гараже, пиво пил. Отыгрываешься за своё унижение, унижая другую: как глупо, как по-человечески». Представление назревало.

Входя в дверь за пятнадцать минут до звонка, я наткнулась на картину:

Галя упирает руки в боки, поддерживая полы кардигана. Руки можно было бы не ставить. Телеса поддерживают без них. Тон – презрительный. Она говорит, будто бы сама с собой. Несколько девочек – рядом. Не с собой. Перед партой Эли (в телефоне) и Даши (в тетрадке, с ручкой).

– Вчера на дополнительную физику одни пришли, полюбуйтесь на них. Весь класс не пришёл, а они пришли. Теперь нам всем объяснительные писать, Макаренко явится мозг выносить, а они – не причём, ботанички…

Я была не то, чтобы зла, скорее, раздражена. Я подошла к Гале со спины и повернула её, ухватив за плечо. Неожиданностью. Силой бы не повернула.

– Отвали от них уже наконец, – прошипела я. – На себя посмотри лучше. Если у тебя не хватает мозгов на формулы, это не значит, что все должны сбегать с уроков. – Класс замер.

Галю затрясло от злости. Её подруги предвкушали разборку с рукоприкладством, изготовившись на подвиг. Кто-то попытался разрядить обстановку: «Да ладно вам, девчонки, это не смешно…», но его миротворческому призыву не вняли. «Вовчик сказал, она похожа на хрюшку, – вспомнила я, – и он прав, нос пятачком, розовая, хвостик крючком вшить…»

– Ещё одна такая хрень, – в кромешной тишине произнесла Галя, – и я перестану с тобой церемониться! – Стенкой на стенку. Девочки на девочек. Два квартала львиц не старше восемнадцати. Их же парни снимают на видео. В порядке вещей. Вещи рвутся. Что-то во мне жаждало крови не меньше, чем они. Даша дёрнулась в моём направлении.

– Ещё одна такая реплика, – я улыбнулась, – и мои братья перестанут церемониться с тобой. – Разденут, выебут, выстебут и выкинут, а я с сижкой понаблюдаю. Может, и с камерой. – Чего встала? – отпихнула её, при всём весе в кардигане, с дороги. – Мне надо пройти.

– Оболенская, ты за это поплатишься, – крикнула Галина, выпучив глаза. – Не у одной братья! У меня такие…

– Угу, – достала учебники, раскладывая их на столе. – Знаю, какие братья за тобой стоят. Тёмненькие, носатые. Сестричку по кругу пускали. Давай, скажи, что это не так, – усмехнулась. – Две сестры, две чернильницы.

– Ты перегибаешь, – неуверенно начала одна из подружек.

– Галя не такая. Галя с Олесей не видится даже… – подхватила вторая.

– Я не имею никакого отношения к этой шмаре, – отреклась младшая от несчастной Олеси. Класс напоминал зрительный зал.

– Хорошо, – согласилась я. Поправила пенал, чтобы лёг ровно по правому краю дневника. – И к нам ты тоже отношения не имеешь, так что отойди по-хорошему, окей? Хочешь строить королеву? Найди тех, кто ниже по разуму. – «Например, свиней», – собиралась добавить, но удержалась.

– Кто выше, ты что ли выше, мелочь пузатая? – начала Галя. Сбилась, когда в класс вступила математичка. Со стопкой тетрадей для контрольных работ. Как по щелчку, всех разбросало в парты.

Ангелина Алексеевна нахмурила брови. Велела доставать листочки. Орошать их покаянными слезами. И объяснять, почему посмели прогулять физику.

– Вы сами себе не угодили, – сказала она. – Время дописывать на перемене не дам, всё сдадите вовремя, так что в ваших же интересах быстро сочинить повинную и убрать шпаргалки, телефоны и другой залог неизбежной двойки. – Слушать о произволе и диктате не соизволила. – Время истекает. Мне без разницы, кто виноват, пусть директор разбирается, а у нас геометрия.

«Я прогулял физику ввиду стадного инстинкта», – сумничал Славнов.

«Все не пошли, и я не пошёл», – упростил высказывание Быстрякин.

«Не вижу смысла учить то, что мне не пригодится в жизни», – отрезала Кричко, которая Галина.

«У брата был день рождения. Мы отмечали, – сократила я. – При необходимости тему отвечу. Вины за собой не признаю».

Пересветова и Ранина оправданий не сочиняли.


В кабинет десятого "А" я открывала дверь с ноги.

С порога оказывалась в медвежьих объятьях Васи, под прицелом Петиных травянисто-туманных глаз, или в театре имени Буратино: Лёши.

В тот день случилось иначе (нарастало постепенно, одно на другое, как сера на спичку). Подойдя к порогу, я застала Чеку и свою кузину. Они сошлись.

– …я не такая! – вопила Таня, – и вообще, ты что, думаешь, можешь столько лет мне жизнь портить, подстрекать всех, чтобы проходу не давали, а теперь вот так заявить, что я нужна тебе? Радужным флагом обмоталась: мир, дружба и шоколадка. Не верю, – истерический смешок. – Ищешь сплетню? Точно! И как я сразу не догадалась? Точно, разводишь! – «Нет, – тихо повторяла Диана, – нет, нет, нет». – Мне это не надо, – сказала Таня. – Мне ничего от людей не надо. В покое бы оставили. Тебе мужики надоели? Переходи на игрушки. Или на девочек. Не на меня. Ни пола, ни возраста, поняла? Мне ничего не надо.

– У тебя проблемы, Скворцова, – сквозь зубы процедила Диана, – серьёзные проблемы, и у меня они те же. Тебе не надо, мне не надо, никому! Но знаешь, что? Я устала прятаться. Я устала врать. Знаешь, как с мужиками было? Я Рустику заплатила, чтобы сплетню пустил. Знаешь, зачем? Чтобы не лезли. Слух о блядстве плюс слух о венеричке равно никто не тронет. За здоровьице своё переживают. Знаешь, что сказала моя мама, когда я призналась ей, что внуков не дождётся? Она разревелась. И знаешь, почему? Потому что с моим характером, за всей защитой, и так нарваться три секунды. А с девкой и вовсе прибьют. Уезжать надо. И мне, и тебе. Уезжать из проклятого Сайлент-Хилла. Ты хоть представляешь, чего мне стоило сказать это тебе? Представляешь?

Кроме них и меня за дверью, никого не было. Волны шли нехилые. От обеих.


тетрадный листок с чем-то или кем-то:


Я смотрю на людей. Они стегают деньги, чтобы сфоткаться с коробкой от iPhone. Создают видимость в социальных сетях. Дрочат на женщин через стекло, от жизни стеклом отделённые. Проверяют связь, лишённые её в действительности. Единства с собственным языком, разбитом не на буквы даже: на цифры. Ноль и один. Перегруженные информацией, в большинстве своём, даже не пытаются найти за ней смысл. Отличить подлинник от подделки. Голова, отрезанная на самом деле, или фотошоп с головой фотомодели. Шутки о ебле трупа или убийство, с некрофилией, всерьёз, переведённое в шутку тотчас за оглаской. Я всё понимаю: исторический период, слом эпох. Врали испокон веков. Во время моего любимого Овидия, в правление Августа, римское жилище было стилизацией буколической идиллии, искусственным, в украшениях (многоярусной ложью). Но то хоть не где-то; ощутимое, сложное, но реальное. Как кровавый песок в амфитеатре. А теперь? Мир стал маленьким, коллективная гниль с низов лезет через цифру. В экране – краски, за экраном – железо и бетон. Где настоящее? Где способность быть: не персонажем игры, не персоной в сетке, собой, тем, кому может быть радостно или, сука, хреново? Сначала мне казалось: защитная реакция – зашить себя в маски. Пригляделась: лиц под масками нет. Бетонные коробки, железные куклы. Деньги, деньги, деньги. Я знаю, каково это, чувствовать каждого встречного, пройдя мимо. Успех, успех, успех. Когда хочется пустить себе кровь (и пускаешь), чтобы увидеть этот болевой поток, отовсюду, ото всех. Деньги, деньги, деньги. Смех – защита. Или смех, или страх. Вместе они не ходят. Успех, успех, успех. Настоящее есть. Вот оно, здесь и сейчас. Я настоящая. Настоящая хотя бы потому, что мне больно.


Из кабинета вылетела Таня. Подозрительно зыркнула в мою сторону. Успокоилась при виде наушников. Несколько минут спустя появилась Диана, перехватила сумку через плечо и удалилась по коридору. Я поймала себя на том, что сдерживаю слёзы. Провела большим пальцем вдоль нижнего ресничного края (тушь и подводка, солить их нельзя). И отправилась в буфет, вспомнив, что класс Марка питается как раз на этой перемене.

Боли, боли, боли. «Стать огромной губкой, впитать всю мерзость, из всех, и разорваться где-нибудь в Тартаре, чтобы никто не пострадал», – мечтала я тогда. Со сторуким Тифоном в картишки, кишками от всех стен, поигрывать. Сейчас смеюсь. Нет, тогда было не до смеха.

Равнодушие – это то, без чего я умирала с каждой раздавленной вороной, бабушкой в приюте для престарелых, героиней, под героином и без него.

Равнодушие – это приходит с возрастом.


– Пойдём покурим? – Я вытащила Лёху из-за стола. Тихо, чтобы прочие не услышали. – У меня химия, не хочется идти, – продолжила, когда мы с ним, вдвоём, уже смолили на крыше, в так называемой курилке, куда не пускали младшеклассников. – Давай прогуляем?

– Выкладывай, – велел он, покачиваясь на мысках у поребрика перед краем. – Что с тобой происходит? В последнее время сама не своя. Чёрная, как ночь в Багдаде. Расскажешь? – Морщинка разрезала его лоб, в затяжке. Скелет с голубыми глазами, светлыми волосами и восковой желтизной кожи.

Лёша нравился мне больше остальных в компании. Если Вася был прост как валенок, Петя исполнен стереотипами по самые уши (параллельно постигая величие вселенной через гашиш, что «Сам бог посадил»), а Коля бесился из-за развода родителей, то он подавал признаки теплоты. Его старшие варили что-то специфическое. У младшего был доступ ко всем вареникам в городе.

Лёша красил волосы в белый, чтобы никто не заметил в них седину.

– Да что рассказывать-то, – я закашлялась и сотряслась мелкой дрожью. – Всё как обычно, только однокласснички, как на подбор, долбанутые.

– Сама не лучше, – вздохнул Алексей. Снял джинсовую куртку с подкладкой и накинул её мне на плечи. – Болеешь, туда же, в тонюсенькой кофточке курить выперлась. – В джинсовке рассекать декабрь у нас нормально.

Братская забота. Медиатор над моей грудью. Медиатор и лезвие. А закашлялась-то я, подавившись: ушла от Оли, ушла и ломота. Я уже перестала удивляться. «Коплю чужие боли. Такая у меня коллекция».

– Спасибо, – отозвалась я. С четырёх этажей глядя на спортивную площадку, изрытый трещинами асфальт, баскетбольные кольца. – Ну, прогуливаем или как?

Лёша пожевал пухлыми губами, но ответить не успел. Орда во главе с Марком (и взъерепененной Хельгой в его кожанке) подбиралась к нам.

– Если меня спалят, маме позвонят. Я только-только с ней помирилась! Она сама мне позвонила, сама! – высказывала она. – Для всех я не курю. – «Ты и не куришь, – мысленно отозвалась я, – что за детский сад».

– Вы чего это на пару свалили? – громогласный Зубченко. – Секретики плодите? – Сам пошутил, сам посмеялся. Алины с ним не было.

– Вирусы плодят, торча на холоде, – встрял мой брат. – Ну-ка пошли отсюда, – обращаясь ко мне. Забрал мою сигарету, разок затянулся сам и кинул окурок вниз, щелчком. – Идём, ну? – поднял брови с уверенностью, что послушаюсь.

– Иди к чёрту, Марк, – раздельно, почти по слогам, сказала я. – Не указывай мне, что делать. – «Кварц или мрамор? – вопрос возник сам. – Из чего такие лица ваяют?»

На нас воззрились все. Коля поднял голову от телефона. Васины челюсти перестали молоть пирожок. Лёха замер.

– О-о-о. Что сейчас будет, – присвистнул Петька. – Нашла коса на камень.

Я продела руки в рукава куртки. Повесила рюкзак на одно плечо.

– Ничего не будет, – отсёк Марк. – Марта устала, заболела и идёт со мной, – с нажимом в конце фразы. – Решить парочку семейных вопросов, – окатил меня нечитаемым взглядом (как смолой, перед тем, как пухом осыпать). Взял за руку и потащил на другой конец крыши. Поговорить без свидетелей. – Ну и что это за выкрутасы? – начал он сразу, как другие перестали слышать. Я потупилась, глядя на мыски своих высоких сапог: и переобуваться лень, и в школе холодно, и сменку таскать неудобно.

– Марк, – попробовала имя на язык. – Я так больше не могу. Не могу и всё. Папа приедет, я уеду. Оставайся с ней, если хочешь. – Полосы: синий, красный, жёлтый. Хлопковый джемпер. Над воротом – ключицы.

Брат смешался. Прозвенел звонок.

– Не ждите нас, – крикнул ребятам, – догоним! – сопроводил жестом: «Всем спасибо, все свободны». – Эй, ты загоняешь меня в тупик, – извлёк пачку из заднего кармана джинсов, закурил. – Ультиматум ставишь? Выбирать из вас? – Чёрный рюкзак обнимал, в подмышках, со спины. Оля ушла в его кожанке.


За кулисами чужой постановки,

где глухая труппа

слушает немого суфлёра.


– Я устала быть третьей лишней, – опустила голову вниз. – Не пришей кобыле хвост, – снежинки мёрзли на волосах. Холодно: стиснула зубы, чтобы не стучать. Марк засунул руку в карман, опуская джинсы ещё ниже. Он делал так, если говорил на паршивую тему или говорил с паршивцем. Я – парщивец.

– Ты не лишняя, – поджал губы, выпуская дым носом. – Ольга, она… ну, понимаешь, она слишком много от меня ждёт. Уеду, ждать будет нечего. Возьмёт, правда что, и вскроется. Сам натворил, сам и отвечу…

– Вот, значит, как, – подняла брови. – Так и будешь тянуть кота за яйца? Всю жизнь сидеть у её юбки, чтоб не приведи господи не вскрылась! Все помрут, а ты так и будешь, девяностолетний дед, следить за Хельгой и ножами.

Порыв ветра ударил меня по лицу, а Марка по затылку.

– А ты что предлагаешь, эпичный финал? – он еле сдерживался. – Чтобы встал на табурет и объявил всем о нашем большом и чистом родстве? Да, потом мы дружненько свалим. Можем на юга. Можем на севера. Теперь за такие дела не ссылают, так что добровольно. Запомнят нас, ух, запомнят…

– Иди ты, – крикнула я. – Было бы ссылать за что!

– Нет ты иди, – не остался в долгу, шагнув ближе. – Иди сюда. – Хотел обнять, видимо. Я отдала ему Лёхину джинсовку, развернулась и пошла на урок. Всей спиной сказав: «Не провожай».

Марк сел на край, свесил ноги вниз и с трудом на холоде зажёг очередную сигарету. Я скорее чуяла его, чем видела, спускаясь и через кованую дверь (где замок сломан) выходя на лестничную площадку четвертого этажа.


Всё произошло очень быстро. Происходит быстро; предпосылок много. Во время действия никто ничего не знает. Потом узнают, а действия уже нет.

Химичка не вышла на работу потому, что её маленький сын загрипповал.

В классе творилась анархия потому, что его наполняли подростки.

На мне были высокие сапоги, кожаные, кожаный рюкзак и кожная тонкость. Пышная короткая юбка и водолазка. Чёрные, как настроение. Я подошла к кабинету. Спокойнее призрака.

– Она настучала, что мы прогуливали! Она шаха и предательница! – голосила Галя Кричко.

– Отъебись от неё, – голосила (довели-таки) Даша Ранина. – Сначала с собой бы разобралась, жиробасина!

Галя влепила ей по щеке. Эля взвизгнула и впилась Гале в волосы. Кто-то из мальчиков полез разнимать, но в пылу сражения получил по репе. Я вошла в кабинет, спокойнее призрака. Залезла на стол. На свой.

В Сирии война. Я – вдова и солдатская мать. В Украине брат-бандеровец бьёт брата-русофила. Я – они оба. В восьмом "Б" воюют девочки. Воюют насмерть.

– Прекратите, – крикнула. – Вернусь с Макаренко. – Реакции ноль. Кто-то включил камеру, подруги Гали набросились на Элю, скрутили ей локти за спиной, как в гангстерских кинолентах.

– Что, допрыгалась? – осклабилась Кричко. И по-боксёрски въехала Пересветовой по лицу. Ранина рвалась из захвата двух шестёрок.

– Знаете, где беда наша, где наша ошибка? – крикнула я так, что все повернулись. Сдёрнула лезвие с шеи. Цепочки порвались. Медиатор полетел на пол. Скатала рукав. И полоснула предплечье. Оно разошлось. Кровь закапала на парту. Больно не было. – Вот где ошибка! Вот где желание чужих страданий. Дикость. Тупость. Злоба. В нашей крови. – На меня выпучились. Как Гамлет на тень отца. Кровь капала. Я стояла на столе. – Нужна жертва? Хорошо, я ей буду. Давайте зло сюда, – жест в рану, – мне отдайте! Отдайте мне всё, что не нужно. Можете меня добить. Оставьте друг друга в покое. – В глазах потемнело. И я грохнулась вниз, с парты, вправо, где стена.

Лодыжку с коленом спасла выворотность и высокий сапог. Плинтус поцеловался с виском. Плинтус был мягким. Висок, пожалуй, тоже.

В класс вбежало сразу несколько учителей.


Неприятно это всё. Тыкают в нос нашатырную вату, чтобы привести в себя. Медсестра. Зажимает кровящую полоску марлей. Кто-то вопит: «Скорую!»

– Медиатор, – прошептала я. – На полу, где-то здесь. Найдите мой медиатор.

Магия вне Хогвартса: ничего не сломано. Магия, и только. Голова гудит. Лица, как одно. Тётино. Директорское. Марка… он-то откуда взялся?

– Вот он, медиатор, – показал брат. В его ладони. Взял меня на руки. Перенёс на парту. Уложил.

Кто-то выступает в защиту детей. Кто-то обвиняет отца. Не кто-то, а тётя, говорит про маму. Она не любила нашу маму. Мама к ней нормально относилась, на словах, по крайней мере. «Это у неё наследственное», – говорит тётя. Марк обрывает. Мне запрещают спать.

– Надо зашить, – математичка. – Сколько шрамов, боже мой… надписи какие-то. Десятый "А", вы чего забыли тут? Живо на урок, ваш распорядок в старом режиме! Снежков, Тришина, Зубченко! Куда вы все… – Лёша, Оля, Вася.

– Сложный подросток, – англичанка. – Вот что значит: растёт без матери…

– Воздуха ей дайте! Что столпились? – директор. – Не результат важен, а что случилось. Пересветова, Ранина, Кричко, – (ещё фамилии) – ко мне в кабинет, без разговоров! Я с вас всех шкуру спущу!

Поразительно, какими беспомощными иногда бывают взрослые. Ну, резанула. Ну, шире безопасного. Полежала бы, встала, сама перемоталась. Заросло бы.


Прилюдно – это сцена. Прилюдно – это драма.


– Всё хорошо, Мартиш, – сказал Марк, держа за руку, на коленях у парты. Его рука – по-уличному холодная. – Не слушай никого, – дыхание жемчужило ушную раковину.

– Марк, – сказала я. – Поехали домой. Прямо сейчас. Вдвоём. Домой. В Питер.

– Какой домой? – Тётя – Скворцова, не Оболенская. – Ты что устроила? Ты соображаешь, что теперь будет? В дурку тебя пихнут, и всего делов…

– Позвоните лучше отцу, – вежливо заткнул её брат. – Пусть вылетает немедленно. Решать вопросы такого рода будет он, никто другой, и уж особенно не мы с вами.

– Тебе на уроке быть положено! – прикрикнула на него Юлия Олеговна. И осеклась, под взглядом. Смертью залиты его глаза.

– Марк, – сказала я (никого больше). – Я была неправа. Я не имела права ставить тебе условия. Прости меня, пожалуйста.

– Нет, это я был неправ, – сказал он (никого больше). – Всё это время.

– Выключите камеры. У вас что, совсем башки нет? – окрик Макаренко. – Никаких психиатров, – насчёт меня. – Прямиком в хирургию.

Скорая была вызвана. Я, неизвестно, для чего, сложена на носилки. В кабине помощи – брат и тётя, ближайшие родственники. Последняя пыталась дозвониться папе. Но тот был Романом Олеговичем. Был занят.

Я подумала Марку, не озвучивая: «Подхвати, когда я перестану справляться».

Я подумала Марку: «Будь со мной, неважно, где, безо всех, ты один».


Рану пришлось шить. Пропаханная мной борозда расползлась. Сантиметра два. Я лежала на кушетке в травматологии, наотрез отказавшись от наркоза. Следила за иглой. За маской, из-под которой дышал доктор.

– Вены задела, – сказал он, подставив тазик, чтобы стекала кровь. Его эластичные перчатки запачкались, как у палача. – Умереть пыталась?

– Умирают вдоль, – сказала я. – А это поперёк. Пыталась остановить абсурд, но жизнь продолжается. – Около десятка пациентов с повреждениями разной степени тяжести ждали на кушетках, каталках и бетонном полу.

Врач был стареньким и седым и не приставал к родственникам с вопросами, насмотревшись на жертв уличных разборок. Чтобы не вызвали полицию (во славу репутации) Макаренко приплатил, кому надо, а кому надо, я так и не выяснила. Сотрясения нет. Ушибы. До падения сотряслась. В глазах ушиб.

– Большая потеря крови, надо бы прокапать, – сказали мне, – оформим в бокс. – Макаренко не поскупился.

– В рубашке родилась, – сказала одна медсестра другой. – Если Юлия Олеговна правду говорит, как она вообще цела осталась?

– Тихо, – перебила другая, постарше. – Юля только нам сказала, а не всему свету.

– Отец пока не может вылететь, – с неприязнью попрощалась тётя, беспокоясь о своём добром имени. – На орехи получишь, не думай. Нечего сухонькой выходить после таких мракобесий. Устроит Роман, мама не горюй. От дел оторвала отца…

Стены палаты выкрашены жёлтой краской. Кремовая тумбочка. Над постелью – длинный светильник для ультрафиолетового проветривания.

– Отец разберётся, – отрезал Марк. – Можете моему классу передать, чтоб не дёргались? – попросил. Петя Кривошеин высветился на дисплее телефона. – Ладно, сами передадим… алло? – поздоровался с трубкой. Тётя охолонула нас угнетённым взглядом и удалилась.

– Какогожблятьхуя? – сквозь помехи выдохнул Петька на громкой связи. – Вся школа на ушах стоит, Макаренко по одному восьмой "Б" насилует…

– Насколько я понял (меня там не было), Марта попыталась образумить одну бабу, которая ударила другую бабу, с которой моя сестричка приятельствует. – Сотовый в правой, левая – в моей ладони.

Марк – на стуле возле пружинной кровати.

Марк – неразгаданный шифр.

– Что за баба? – деловито уточнил, отбиваясь от Васи, что тянулся вырвать мобильник из его рук. Путём уговоров и угрозы расправой. – Вот малолетки охренели, ну! – Крик души. Под голосами всей гоп-компании.

– Не говори, – одними губами попросила я, – не надо разборок, хватит!


Благими намереньями мостили черти

дорогу в ад, и горел он, намереньями.

Холоден теперь ад. Холодны сердца людские.


– …и не говори, – согласился брат. – С одной из них я в больничке сижу. Гемоглобин у неё сниженный. Потому что не ест ничего, – высказал мне, – попробуй, сладь. Скоро выпустят. У Василия поговорим. Или подъезжайте в городскую.

– Л-ладно, – покорился Пётр. – Может, все с английского свалим. Придём по-любому. – Он отключился. Я включилась. Я сказала себе: «Не смей хандрить». До сих пор говорю. Медиатор вернулся на мою шею.

Что-то происходит, я на это реагирую, от моей реакции что-то происходит и т. д. Понять, какие круги даст камень, тобой брошенный, если и можно, то приблизительно, да ещё и с погрешностями. В окне снег, там. В окне духота, здесь. Ещё одна зима, ещё одно лето, в череде зим и лет. Кто-то говорит, я его слушаю и решаю, принимать на веру или нет, менять что-то в себе или нет. Кто я, среди многообразия? Через что определить себя, если жаждешь всего и сразу, без мировоззренческих границ (понять всех, примирить всех)? Речь не об игре: сейчас игра. Речь не о звуке: сейчас звук. Речь о том, что неизменно.

Марк лёг ко мне, под бок без капельницы, и обнял. Так и лежали. Глазами в потолок.

Один за двоих. Два за одного


Те, что говорят про империю, правы: здоровое (в мечтах) государство – она и есть. Те, что говорят про свободу взглядов, правы: здоровый (в мечтах) человек – уважает чужие мнения, отличные от его собственных. Те, что умеют слушать других, правы больше тех, чей рот активен, а уши – нет. Наслушаешься и думаешь: боже мой, мечтатели, научись мы думать об остальных, как о себе любимых, мир стал бы… не золотым, но хоть честнее. Нет: рассуждать про это мы любим, а на практике с туалетным упорством делаем всё, чтобы рай, здешний – не на небесах, не где-нибудь там или потом – никогда не наступил. «Кто хочет мира, пусть готовится к войне». Кто хочет рая, пусть идёт пряменько в ад. Кто хочет жизни, пусть встречает, с песней, смерть. Вот к какому итогу пришло моё прозрение о наркоманах в рассказе про любовь самоубийц.


Лежу также, в потолок глазами. На заброшенном заводе.

Бетонные сваи. Ржавое железо. Граффити. Июль пророс из стен. Зелень повсюду. Рассказ дома, дому и о доме. Меня нет. Тишина.


Беглый хыкающий говор.

Мы валялись на больничной койке, когда в палату завалилась целая толпа. Медсёстры в коридоре убеждали их не ходить всей бандой, но безуспешно. Восемь наших. Эля и Даша. Галя Кричко, обработанная Макаренко. И Таня Скворцова, затерявшаяся за спинами.

– Оболенские, сволочи! – бас Васи Зубченко. – Живые-здоровые? Сейчас я это исправлю, так пугать! – впереди всех, растрясывая снег с ветровки, которую он, один из собравшихся, не сдал в гардероб.

– Марк, куда ты без куртки рванул? – восклицание Хельги.

Брат повернулся. Я вывернула бы пружины, если бы могла.

– Марточка, как ты? – протиснулась Даша. – Столько крови… и ради чего? – Тугие хвостики распущены. Лицо кажется меньше и старше.

Рядом с ней мялась Эля. Не зная, куда деть руки, прятала их в украшенные стразами карманы джинсов. Под глазом цвёл фингал.

– Апельсинов тебе принесли, – сообщила она, – чуть-чуть, правда, но ты же их любишь… – Носильщик Василий тут же бросил на тумбочку сетку с фруктами.

Петя с умилением смотрел на нас с Марком. Колины насупленные брови чуть приподнялись от глаз. Диана держалась поближе к Тане и подальше от остальных. Алина пришла, простывшая. За последней месяц она поправилась. Родители сделали вывод: «Худой была умнее и училась лучше», – но ей было всё равно. Любимая – это уверенная. Мне говорила так: «Вася, как плюшевый мишка, – и улыбалась, – обо мне так никогда не заботились. Вася говорит, мы уедем в Лондон. Там я буду моделью или модельером», – верхом на базовом английском, без друзей-британцев, зато с энтузиазмом.

Лёхина джинсовка сидела на Лёхе. Белые волосы – нимб над выпуклым лбом. Брюки с подтяжками, иначе падали. Меня с ним связывало крепкое и глубокое ничего. Нас всех связала жёлтая комната в солнечных зайчиках.

Галя Кричко тушевалась среди нас. Галя оставила, на кульке яблок, свёрнутое вчетверо письмо: «Зашибись тебе, привлекла внимание. Скоро все заговорят о вас по-другому. Я знаю то, чего не знаешь ты. За секрет, каким бы он ни был, приходится платить оглаской».

Гостили недолго. Врач пришёл на обход (я как раз прочитала записку). Врач сказал, что мне нужен покой. Я так не считала. Врач сказал: «Зачем ты так с собой?» Я спросила: «Как?» Он ответил: «Тело не главное, но мне кажется, ты сознательно его убиваешь». Я пожала плечами. Марк пошёл провожать наших. Они с Олей шептались за дверью, всех проводив.

– Иначе никак, – прозвучала Хельга из коридора. – Всё по-тихому и по-быстрому, но я решила, тебе нельзя не сказать. – Шмыгнула носом. – Права мама, она кругом права, – загадочный диалог снова уполз в шепотки.

– Нельзя не сказать или нельзя не спросить? – расслышала я Марка. – Да, я знал, что ты зависишь от мамаши своей, но чтоб настолько! Можно обдумать всё, как взрослые люди…

– …Походишь на перевязки первое время, до свадьбы заживёт, – обнадёжил меня Айболит. Стетоскоп на его шее поблескивал в лучах ожившей зимы. Из седой бороды лезли чёрные волоски.

– …Ну и что ты предлагаешь? – прошипела Оля. – Нет, Марк… ты не человек разумный. Ты мразь привлекательная. Побочная ветвь эволюции. – «У неё не глазные яблоки, – подумала я, – а глазные сливы: брызжут жёлтым соком. – Тебе важен не факт, что я уеду. Тебе важно, есть или нет на то твоё благословение.

– …Обязательно кушай. Друзья фруктов принесли, понимают, что тебе нужно. Витамины. Покапаем глюкозу пока… отец когда твой приедет?

– Важен факт, куда ты уедешь, – парировал мой брат, – монастырь? Серьёзно? Князь Владимир, красно солнышко, многочисленных жён по монастырям распихал, когда женился на Анне византийской. В десятом веке. Иван, покойся он с миром, Грозный, бывших в обители спроваживал. В шестнадцатом. У нас какой? Двадцать первый. Ссылают? Ссылают. Дурдом. Учись, молись, глаза не мозоль. Кайся, грешница. Ты этого хочешь?

– Вот-вот, ждём его, – я попыталась улыбнуться. – Он не в России сейчас.

– Да кому какое дело, чего я хочу? – в сердцах крикнула Оля. – Нет, мама, как бы ты её ни ненавидел, святая женщина. Она делает кошмарные вещи, чтобы потом мне было хорошо. Тащит нас с сестрой на горбу, проплачивает все мои репетиторства, и она права, она не обязана меня содержать! Уеду, – умолкла. И добавила. – Как всё-таки по-разному люди оценивают происходящее. В то время как ты меня трахал, я тебя любила. И люблю. И буду любить. После всего этого. Всегда.

– Путешественник? – улыбнулся доктор. Тёплыми серыми глазами.

– Бизнесмен, – усмехнулась я. Было холодно. Я грелась одеялом. В одежде.

– Громкое заявление, – откликнулся Марк, – Обязательно лозунг, обязательно выкрик… То, что она сделала – чудовищно. Ты говоришь: так и надо было. Она продолжает. Ты говоришь: так и надо. Куда ты прикатишь таким темпом? Твою жизнь жить – тебе или ей? Кто кого трахал, кто кого любил, не так важно. Дело твоё. Хочешь ехать, езжай. Я пытался. Правда, пытался. Не тяну. Сама не хочешь, чтобы вытянул.


Жил-был Хаос. Хаосу было плохо. Хаос хотел порядка, стройности и осмысленности. Пожалел его Эрос. Сказал: обниму тебя, станешь миром. Хаос стал. И выгнал Эроса вон. Что станет с его миром?


Ботинки процокали к выходу. Врач похлопал меня по здоровой руке и ушёл к другим пациентам. Брат вернулся в палату. Спрашивать ни о чём я не стала. Само всё выяснилось. Тайное проявляется, хотим мы того или нет.


Марку удалось соблазнить меня половинкой апельсина, прежде чем я отправила его искать балкон. Мне хотелось курить. Капельницу сняли.

Пролистывая список контактов, наткнулась на фамилию Кричко.


– Какие люди, надо же, чем обязана? – Мне в принципе всё равно, мы скоро сваливаем. И всё же, что за секрет ты собралась разболтать? – Узнаешь завтра. Не от меня. Ото всех. – Завтра меня в школе не будет. Разве что-то мешает растрепать всем потом, если я узнаю сейчас? – (молчание) – Да, обещаю: никто не явятся к тебе вершить возмездие.


Передавать разговор не стану. Передам, что в нём было.

Галя – соседка Хельги, и прошлым вечером подсмотрела милую сцену, затаившись под раскрытыми окнами. Шпионить за девкой Оболенского… специально бы не стала. Шпионила так, от нечего делать. Женщина. Девушка. Мать и дочь. Девушка, дрожа, признаётся: залетела. Женщина садится. Молчит. Встаёт. На попытку что-то сказать орёт: «Шлюха!» – на весь переулок. Орёт: «Что теперь скажут, что теперь будет!» Женщина говорит: аборт и точка. Девушка говорит: ни за что, только через мой труп, скорее, школу брошу. Женщина бьёт её по щеке. Уточняет: «Что ты сказала?» Не верит ушам. Девушка повторяет. Рукам верится больше. По второй щеке. Девушка повторяет: «Нет». Уйду, говорит. Уйду, если не примешь. Мать звереет: «Сама напросилась. Так даже лучше. Никаких клиник, и у стен есть уши. Сама справлюсь». Мать выбивает из дочери дурь. Ногами в живот. Успешно. Ногами по голове. В сервант за волосы. Успех отмечая.

– Сама виновата, – заключила шпионка.– Нечего плодить таких же безмозглых сук, пока приличные девушки сидят в одиночестве. Повезло… на первый раз, – ухмыльнулась, – нет человека, нет проблемы. Такие вот дела, нравится?

Выкидыш состоялся. Галин дебют в жёлтой прессе – нет.

– Расскажешь об Оле хоть кому-нибудь, – объявила я, сочиняя на ходу, – и я расскажу Вове, как, с кем и когда ты любезничала. Мне он поверит, совру, но поверит. Пока у тебя мало шансов. Откроешь рот, их не будет совсем.

В первую очередь я ему – сестра. И уже потом кто-то ещё. Если есть это ещё. «С тобой и за тебя, мразь привлекательная», – подумала я. В трясучке.


– Ты же обещала, про возмездие… – …Никто и не явится. Я явлюсь, да не к тебе. – (молчание) – Всё понятно? – Зачем ты руку порезала? – Чтобы кто-то что-то понял. – (молчание). – Я ошиблась. Тот, кто нас создавал, если был такой, ошибся. Ошибка мы… все мы. Тебе лучше станет, сделай ты Оле хуже? Представь себя ей. Представь себя на её месте. Тут появляюсь некая я, и разбалтываю всем. Как Эля про тебя. Хорошо тебе было? Легче будет, огласи ты про другую? – Информация правит миром, детка. Либо ты их, либо они тебя. Думаешь, ты такая крутая? Приехала, с Питера, столичная фифа, мы ей подмётки бить не годимся, ходит, как штырь проглотила, вся из себя мадам. Хочешь мира во всём мире? Или жизни хочешь? Выбирай. Одно из двух. То и то вместе – не получится. – (молчание) – Хочешь бежать, беги. В столицы свои. В заграницы. От того, что ты бежишь, наш пиздец никуда не денется. – Ты сама хотела бы бежать. Многие бы хотели. Почему бы на месте ни взять, да ни изменить, что есть? Радиация изнутри вытравила или что? – Много ты смыслишь. Оно веками стоит. – Я знаю. Любые вековые изменения с чего-то начинаются. Кремень и огниво. Огонёк, идея, преобразование… – Не парь мне голову. Шлюхи ебутся. Шлюхам Марки. Шлюхам Вовы. Дубинками лупят Марков и Вов. Их лупят. Они лупят друг друга. А я… у меня информация. Вали на свою Неву. Не место тебе тут… и нигде не место.


Кормить семью из троих детей за гроши.

Тащить, как хомут, мужа-алкаша, со всеми его друзьями и пьяными дебошами. Считающего себя падишахом, потому что… потому что.

Поддаться (такой естественной) страсти и носить алую букву.

Юлить, чтобы выжить, презирая подобное поведение в других. Читать книги о возможностях, в полях, зная: ничто не поможет.

Они так живут. Не первый век.


Сидела, сжавшись в комок. Телефон лежал рядом.

Когда я писала, смерть была сюжетом, как и боль. Проживая их в героях, я освобождалась от них сама. Если бы, теоретически, бог существовал, я бы

а) поняла его; б) считала его ужасным существом. Как и саму себя.

Хельга одна. Совсем одна. И не принимает помощь. Я же, в те дни (и ночи) боялась того, что такое человек. Другие и я сама. Я чувствовала их, других, мечтая перестать. Я думала: «Нет идиллий, нет справедливости, есть только перевёртыши, я и не-я, бытие и ничто, секс, смех и смерть. Зачем оно всё?»

Брат появился в палате, найдя балкон.

– Почему мать Оли так с ней? – зарядила ему в лоб. Он застыл у двери. У него в глазах… что? Что в его глазах? Меня швыряло, как в лихорадке, горло пережимало и болело всё, но, стоило ему посмотреть…

– Выяснила, чем мы занимались, – пожал плечами. – Ты сама как будто не в курсе. – Марк не знал про увечного ребёнка. И не узнал.

Я раскинула руки, встав во весь рост, на скрипучей кровати.

– Подойди ко мне, – проговорила. Слёзы подплыли к глазам. Ближе, чем им можно подплывать. Когда подошёл, я, слова не дав сказать, его поцеловала. Первая, сама. Мягкие губы. Гладкие щёки. Огненный танец в животе. Руки на моей спине. «Я всегда буду за тебя, – прошептала я. – Всегда за тебя, что бы ни случилось». Чуть выше его (а он – на полу), склонив лицо. Мои волосы, его волосы. Чёрные и тёмно-каштановые. Прядки сквозь пальцы. Дыхание было – и нет дыхания.

Где-то, не помню, где, я читала: через поцелуй двое понимают, подходят ли друг другу физически. Подходят, когда внутри пляшут черти. В нас плясали.

За дверью с грохотом передвигалась бабушка с едой. Такой одуванчик есть почти в каждой больнице. Автомедонт поваренной телеги.

Марк шагнул назад. Я удержала ноги на пружинах.

– Обедать будете? – пробасила старушка. – Здоровье поправлять. Это силы нужны… – «Нет, спасибо», – сказала я. «Да, пожалуйста», – сказал Марк. Мы переглянулись. – Так да или нет?

– Нам одну порцию. Если что, разделим, – нашёл он компромисс.

Мне было уже всё равно. В одном узоре с чертями летали бабочки.


Отец позвонил сам. Отец позвонил и пришёл в ужас. Он сказал, не мне, своему сыну: «Неделя. Выдержите одну неделю. Не пускай её, – то есть меня, – ни в какую школу. Если такая атмосфера сложилась. И сам не ходи. С Юлей вопрос решу. Через неё со всеми, с кем надо. Из больницы уходите. Береги её. Сам всё знаешь. Не могу сорваться. Хочу сорваться, но не могу. Никак».

Так мы и поступили. Закрылись в летней кухне. На неделю. Из всего времени, что я жила, она была лучшей. Как на заброшке, после взрыва. Будто никого и ничего не осталось, во всей планете (не считая перевязок). Их можно списать на погрешность. Два блока сигарет, запас еды, зима в окне. Мальчик, девочка. Девочка, мальчик. В ожидании большого и сильного мужчины, с чьим появлением кончится чужбина и начнётся дом.

В "Метаморфозах" поэт рассказывает о выжившей после потопа паре:


Девкалион, зарыдав, к своей обращаетсяПирре:


«Нас, о сестра, о жена, о единая женщина в мире,


ты, с кем и общий род, и дед у обоих единый,


нас ведь и брак съединил, теперь съединяет опасность, –


сколько ни видит земли Восток и Запад, всю землю


мы населяем вдвоём. Остальное всё морю досталось.


Примерно так всё и было. Только без стенаний. И среди людей.

Божественные безбожники


Не помню, кто сказал это мне. Жив он был или мёртв. Не я ли сама, живая и мёртвая, сказала. «Гений – это проводник крика». Древние считали, проводник – не сам художник, но его компаньон, некий дух. Видимо, с тех времён поезд успел сменить направление. Не сверху вниз, а снизу вверх. Крик к пустым небесам. Я не гений, но говорю: «Чем больше в тебе мира, тем меньше человека». Я говорю: «Что внутри, то и снаружи». Чтобы сказать одну фразу, порой приходится толкать целую речь. Беру и толкаю. Не для кого-то. Так, чтобы было. Рукописи горят. Сжигала многократно. Историю о девочке, обделённой телом, я счистила из интернета, дописала, отредактировала (чуть ни двинулась, пока редактировала), нарочно распечатала и… сожгла. Причина? Вот, фрагмент сгоревшей рукописи, уцелевший единственно в моей памяти. Причина в нём.

«…Иногда её мысли сплетаются в тесный клубок наложенных друг на друга слоёв. Крест-накрест или в форме звезды Давида. Но куда чаще они напоминают порванную сеть с несколькими началами и отсутствием конца. С вылезшими мохрами, не позволяющими причесать их. Наблюдения Лики – ёрш в парикмахерском кресле. Вроде бы, материала достаточно, но работать с ним – невозможно».


Прошла неделя. Отец не приехал. Сказал: «К новому году». Мы пошли в школу. Пошли, но как бы остались у себя, в себе, на летней кухне. Диана Чекова отошла от нас к Тане. Ольга Тришина уехала от нас к святыням. Алина Чистякова (без четвёртой), с Васей, казалась его мамочкой и дочкой сразу. Мы с Марком перестали обращать внимание на кого-либо, кроме друг друга. Это назревало, и это произошло. Что кто говорил, нас волновало не больше, чем цвет белья.

Моё тело напоминало дневник. Резаный, колотый, подпаленный. Синяки, ссадины, засосы. Багровый шрам на шее, похожий на подкову: отпечаток зажигалки под волосами. Мы уничтожали друг друга. Потому что «Быть для…» или «Быть с…», даже «Быть в…» оказалось мало. Быть им или быть ей, вот к чему рвутся люди, друг на друге зацикленные. Если живёшь среди боли, без боли второго не прочувствовать. Радар на неё. Чем себя окружаешь, то ты и сам.

Я, до всего, резала руки. Он прижигал мне ноги. Я дробилась на вымыслы. Он разбивал мне лицо. Он грыз себя мыслями. Я кусала его кожу. Он отдавал жизнь по капле. Я пила его кровь.

Жуткие вещи творят люди с теми, кого любят… как самих себя. Но это хотя бы проявилось. Много нежности, много грубости. Много страсти, много страха. Им владели поочерёдно два желания: жить и умереть. Если бы жизнь была телом, жизнь Марка заняла бы моё. Исписанное маркерами. В шрамах. Рёбра под грудью, едва начавшей округляться, тонкая талия, узкие бёдра и плечи. Не то нимфетка, не то нимфоманка. Что примечательно: моногамная нимфоманка. Архаизм, в изменчивом мире, незаметен, если моногамия – кровосмешение.

Когда любишь кого-то, вне слов, вне мыслей, вне самого себя, человек, кого любишь, он – совершенство. Ты глядишь на него и видишь: вот он, бог. Тебе хочется, чтобы он был вечным. Тебе больно от его временности. Ты думаешь о его смертности, и эта смертность – боль стократ хуже, чем может придумать изощрённый ум палача. Любовь – это вечность; время – это смерть. Но, желай ты утверждения совершенства и только, было бы ещё полбеды. Оборот этого желания – уничтожение. Полное уничтожение и любимого, и себя в качестве идолопоклонника. Съездить богу по физиономии. Трахать бога, становясь им. Оставлять его, истощённым и отдельным от тебя. Вот чем мы занимались на летней кухне, в декабре четырнадцатого года.

Ничто нам не препятствовало.

Ничто не препятствует мне писать. Я не могу. Замкнутая в процессе, должна оставаться в нём или умереть. Буквы на полу, как мыши, бегают. Буквы – я и они, больше ничего и никого. Я собираю их. Они рассыпаются.

У меня всегда было сложно с концами, если это не финальная ария. В случае либретто конец – только в данном его выражении, само оно вечно. Вечно поёт Виолетта, падшая, безвестно умирая от чахотки, и её прототип, на руках Дюма-сына. Что касается постели, там конец, оргазм – новое начало, их никогда не будет достаточно. Цикличность жизни и смерти. Мне тяжело писать свой финал, потому что… финал ли?


Папа вылетел двадцать пятого декабря. У ребят, в школе, должна была быть дискотека. Да, под Аварию. Дискотека состоялась. Папа не долетел. Самолёт разбился. Официальная причина: неисправность двигателя. Накануне мы говорили с ним, оба, особенно Марк. Марк признался, что хочет в Питер. Хочет домой. Я призналась, что поступаю в музучилище через полтора года. Нет границ в ограничении ролью и звуком (везде, кроме сцены, они есть). Папа признался, что прятался в работу – от нас и от себя, и хочет исправиться. Моё признание стало былью. Я училась у лучших преподавателей. Макс не платил.

Роман Олегович вылетел. Мы пошли, вместе, в школу; спортзал был наряжен. Билет на поезд был куплен. Его, из Москвы – сюда. В спортзале царило нечто. Девочки фотографировались. Лёха, посматривая на меня, диджеил над ноутбуком с колонками. Марк усмехнулся, на его посматривание. Я, вся им размеченная, в чёрном платье под горло (человек в футляре), чёрных колготках, чёрных шнурованных ботинках, со свежеокрашенными корнями чёрных волос, смотрела на него и только. Расслабленные жесты, спокойная уверенность. Больше нечего нарушать. Что бы он ни делал. Ему дозволено.

– Давай папу скорпами в акустике встретим? – предложила я.

– Можно, – согласился Марк. Мы танцевали. Ни на кого не глядя. Его рука на моей талии, мои ладони на его плечах. На нас, во все глаза, таращилось оно, оно не спало, но мы на оно не смотрели.

А потом позвонила тётя. И, вибрируя от слёз, сообщила: нет больше папки. Взорвался папка. Одни вы, сиротки. Идите домой. – В летнюю кухню к Скворцовым. К божеским правилам.

Марк стиснул зубы.

Марк позвонил Максу и спросил его: «Что теперь, в приют наследничков? Или на попечение ближайшей тётки?» Макс (хороший он всё-таки человек) заявил: «Ничего подобного. Приезжайте, и немедленно. Бери Марту, довези Марту, бери её в поезд, я вас здесь встречу». Я смутно помню этот эпизод. Вроде бы, мы стояли в школьном коридоре. Я стояла, как статуя, с сердцем в другом. Он, моё сердце, держал телефон у уха. Решение насущного помогало ему не выть. У него была я, о которой нужно заботиться. Его боль откладывалась на потом.

Мысль не укладывалась в голове. Женщина разорвалась в себе. Мужчину разорвало среди железа. Мальчик взял девочку за руку. Он трахал её, но демонстрировал не это: «Никто не тронет тебя, пока я жив».

Съехала с рельс, пожалуй, я уже тогда. Не вспомню и половины происходящего. Помню Марка. Разговор с тёткой. Её переговоры с Максом. Онлайн-покупку Марком билетов на поезд. Настояние проверить скрины на своём телефоне. Сборы. В тумане. Марку приходилось то и дело поглядывать на меня. Братом я его уже не называю, как несложно заметить. Я заблудилась среди тумана. Меня потряхивало. Я не отходила от него ни на шаг. Я боялась за него. Помним, про страх и желание (мысль, подкреплённая чувством).

Фиолетовое марево над фотографией. Нет, серьёзно. Не могу.


Добро пожаловать в мир, лишённый святости. Люди предоставлены самим себе. Люди, подчинившие природу. Люди, убивающие природу. Люди, потерявшие даже не рай. Саму возможность его существования. У нас уютно. Есть порно и чаёк.


Это случилось перед поездом, когда мы пошли в киоск: купить сигарет.


Мужчина-мальчик, женщина-девочка. Дядя Гриша должен был отвезти нас на вокзал. Как встречал, так и отвезти. Всех нас: меня, Марка и наших призраков. В последний момент его отозвали куда-то. Как всегда: последний момент.

Мы сказали: «Всё хорошо, вызовем такси. Дойдём до магазина, купим еды в дорогу и оттуда уедем». Вещей взяли немного. Тётя Юля, чернобровая, полная и потерянная, вместе с дочерьми, не успели обернуться, как мы ушли. Попрощались и ушли. Марк сказал: «Его не вернёшь. Его нет. Это факт. Падение – факт. Наверняка, объявят траур. Он был, в падении, не один. Тебе и мне, нам бы… ладно, не буду. Ты и так всё знаешь».

Я сказала: «Марк, я люблю тебя. Так и не так. По-всякому». Он ответил тем же и поцеловал меня, как положено: рот в рот, до бездыханности. На проезжей части. Выдохнула. И вдохнула. Обняла его. Без слёз. Безо всего. Футболка над грудью, в вороте куртки (запах своего, не чужого, нужный носу), руки, меня закрывшие. Никогда не застёгивался. Жарко ему было.

Помню, как навесила на себя гитару и держала у ног рюкзак. На бетонной плите возле ларька. Перекрёсток, у которого он стоял, не был оживлённым. Был гололёд. И, откуда ни возьмись, появилась машина. Здоровый грузовик. Вместе с девочкой. Четвёртой. Девочка крикнула: «Ребята, не уезжайте, подождите!» И дёрнула через дорогу. Именно в момент, когда грузовик поворачивал. Марк обернулся.

Что случилось дальше, было миражом. Я и моргнуть не успела.

Марк выскочил на дорогу и оттолкнул её от капота. Она упала назад. Хрустнули кости. Не её кости. Грузовик не остановился.

Я посмотрела на асфальт и увидела кровавое пятно. Мясо, органы, жилы, сухожилия, артерии, вены… Кровь была. Человека не было.

Я посмотрела на четвёртую и увидела… себя. С зелёной кожей. И улыбкой.

Кажется, я закричала.


Короны королей всегда кровавы.

Для славы бойня или для забавы.

На небе. В море. На земле.


Шаг и ещё шаг. Шагала пешком. Шла и ещё шла. Шла пешком на вокзал.

Марк, невредимый, догнал меня. Забрал тяжёлый рюкзак.

– Надорвёшься, – пожурил он. Повесил гитару себе через плечо. Я чувствовала её тяжесть на своём. Между нами не было разницы.

Вокруг пульсировала энергия.

Мы шли по обочине, снег блестел. Я, из всего мира, цеплялась за родинки. Лицо: над бровью, в переносице, на самом носу, под глазом, у подбородка. Пять. Шея: возле кадыка, вправо от ярёмной впадины и сбоку, к линии волос. Три. Косая чёлка, карие глаза. Нельзя, будучи кем-то, видеть его со стороны. Я видела.

– Марк, ты умер? – спросила я. На всякий случай.

– Марта, ты рехнулась? – спросил он.

– Нет, – уверенно ответила я, – со мной всё в порядке.

– Если хочешь удостовериться, можешь потрогать, – предложил, с прищуром.

Мне померещилось, что воздух рябит под пальцами. Прежде чем я коснулась тёплой щеки. Раскрасневшийся на морозе нос. Иней на ресницах. Живой.

Подошёл поезд. Мы загрузились в свой вагон. Марк пропустил меня вперёд с билетом и свидетельством о рождении.

Тётка позвонила. Кричала что-то в телефон, про смерть и про похороны. Мне не хотелось её слушать: сбросила звонок. Рельсы, шпалы. Красная лампочка на потолке.

Я подумала: «Красная». Я подумала: «Кровь». Я не верила в смерть Марка. В моём мире он не умирал.

Девочка с камелиями


Я восхищаюсь своей наставницей. Её организм к старости притупился, но ум ясен и взгляд боек. Она говорит: «Я верю в твой голос, Оболенская, – и, помолчав, добавляет, – и в тебя тоже верю». Разочарую её, будет жаль, но чар я не наводила. Был июль, были вечера, была подмена вокалистки в тяжёлой группе, ребята с кличками, приглашения туда и сюда. Был бандит, культурный мужчина, бандитизм на дам не распространяющий. Странный человек. Всё перемешано, а ему – культура, "мадемуазель". Мы с ним ездили в Европу. Не как туристы. Тёмные люди наводнили города. Тёмные нелегалы, под кайфом, со стволами. Трансы по углам. Законов много, а попробуй, защитись. Ночью. В переулке. Я ничему не удивлялась. Он удивился тому, что я не удивляюсь. Говорю же, странный. Ещё был Макс, не понимающий, каково писать кровью. И тень, понимающая. Я думала: вот небо, в нём свет, вот трава, в ней роса, вот полные памяти крыши, у них – виды на город. Во всём этом я стремлюсь, как Пастернак, отыскать нечто божественное, но из раза в раз проваливаюсь. Не стремясь, умела. Вот культуры: одна заимствует у другой, смешивается с ней, перетекает из того, что было, в то, что стало, они идут из разных мест, я хочу охватить их все, но вместо мультикультурности пришла к бескультурию. Вот моя память: в ней так уродливо замешано всё со всем (не из меня, не из людей вокруг, нет, память в компьютерную эру – это смесь себя и не-себя, себя и всего), что я теряюсь в калейдоскопе жизней, реальных и вымышленных, не отделяю реальность от вымысла. Еду с катушек. Я еду с катушек. Появилось я, чтобы ехать. Думала так, думала… И пришёл Марк. Живее и правой руки, и бандита, и остальных, даже наставницы. Марк, пригрезившийся мне вторично. Через него, глядя на него, я увидела и эльфов с прозрачными крылышками, с бликом радуги, на ветру, и рык всех подземелий разом, из-под маски (длинный нос и уши, и рога), и, увидев, обрела центр тяжести, опору, вместе с лёгкостью среди многоцветий, многоголосий, многословий. Любовь – это связь всего, когда некому развязывать. Ты и есть – связанное, в смысле, связное всё. Марк пришёл и встал рядом, чтобы мне было удобнее смотреть. Я знаю слова «Шизофрения» и «Галлюцинация». Они мне безразличны. Я вижу, как на сломе эпох не состоялась смена религий, и новому богу неоткуда приходить. Семь морей обмерены. Мифы и только. Боги приходили и умирали, чтобы возрождаться. Марк приходил и уходил. Любовь моя, с внешностью и именем, символ самой музыки, самой любви: прекрасной, ужасной. Его долго не было. Столько же, сколько и меня. Я сказала ему: «Останься со мной. Я знаю, что тебя нет, останься со мной. Когда ты есть, я в космосе, я – космос, когда тебя нет, я – в хаосе, я – хаос. Ты – смысл и вечность. Древний Логос в теле мальчика». Он улыбался и гладил меня по лицу. Мне не так много лет, чтобы организм притупился. Я туплю его сама, чтобы во мне обострилась жизнь.


Мы покинули поезд незаметно, обойдя встречающих. Растворившись в толпе. Вышли на Лиговку: дома высились над головой, резные и разноцветные. Шёл снег. Снег, он везде снег.

– Наконец-то! – крикнула я в мягкую влажность воздуха. – Дома, дома, дома!

Марк радовался вместе со мной, не притворяясь никем, кроме самого себя.

Фонари и низкое небо. Небо кутает. Как материнская любовь. Как омофор рафаэлевской Мадонны. Фонтанка жила (под корочкой льда текли воды), а мы играли. Что только ни играли. Сидели на оградке (часть толпы, капля в городском океане) и создавали момент, чтобы люди оттаивали. Пели баллады в никуда.

Набережная: фалды сюртука, ласточкин хвост.

Набережная: мы на одной из сторон.

Мальчик с гитарой и девочка, которая поёт.


У меня был ключ от квартиры. Я вошла, вместе с Марком. Там не изменилось. Будто никто не уезжал. Ни вдаль, ни вниз, ни вверх.

На столе, в моей комнате, лежали маркеры разных цветов. Я взяла все. И написала то, что должна была написать, раздевшись, на своей коже.


Некто, создающий собой, себя, из себя, на себе.

Бог – эгоист высшей пробы. Бог – тот, кого больше нет. Эгоист, кого больше нет, будь, пожалуйста, со мной. Любым. Будь любым. Просто будь.


В дверь постучали. Я испугалась. Я испугалась, что они придут, а он уйдёт.

Он сказал: «Лезь в окно». В чём была, то есть безо всего, полезла. По водосточной трубе – вниз. Он летел со мной. Вниз, в зиму.

Вылезла и наткнулась на преграду. Там были люди. Много людей. Знакомые и незнакомые. Детские и взрослые лица. Все они смотрели на меня.

Оглянулась. Люди есть. Моё тело перед ними есть. Марка нет. Значит, Марты тоже нет. Могла молчать, хотела молчать. Рот хотелось зашить, язык вырвать и закопать. Я запела. На собственных похоронах. Последнюю арию Виолетты.

Стояла там, под окнами собственной квартиры, в буквах вместо одежды, и пела "Травиату " людям из машин. Выла, погибнув. Выла в диапазоне.

Мой брат, мой любимый, лучший человек из всех, кого я когда-либо знала, умер… чтобы спасти безымянную четвёртую. Анастасия, выжившая после расстрела царской семьи, поняла бы меня, но она не выжила.

Макс подошёл, снял пальто и завернул меня в него. «Пойдём, – сказал он. – С тобой не случится ничего плохого больше, пойдём». Я пошла. Он привёз меня в свой дом. Пальцем не тронул. Дал футболку и напоил чаем. Сказал: «У тебя дар. Ты не имеешь права его хоронить. Что хочешь с собой делай, но в горле у тебя – соловей, его не трожь, такие голоса дай бог раз в столетие бывают».

Я ничего не сказала. Я смотрела на него. Он был менее седым, чем сейчас. Поклонником оперы, как сейчас.

Глаз моих, как сейчас, уже не выдерживал.


Как я брилась наголо, бросала курить и переходила из человека в звук, рассказывать незачем. Лучше промолчать об этом.

Миссис Ловетт поёт presto на синкопах,


потому что миссис Ловетт – сумасшедшая.


Мне снится сон: женщина с золотыми волосами. На сей раз не курит, зато улыбается. Мама. Я бегу к ней по зелёному лугу. Она стоит, вся в белом, ждёт меня. Река бежит, шумит. Ивы над ней плачутся. Я добегаю, хочу уткнуться ей в грудь и обнаруживаю: мы одного роста.

– Докричала? – Докричала. – Дожила? – Дожила. – Ещё раз жить будешь? – С тобой? – Хочешь со мной? – Хочу. Но не знаю, зачем. Это меня убивает. – Но ты же смогла. Преодолеть тьму, страсти, даже счастье до горла, в радужных пузырьках, смогла. – Раз смогла и опять смогу. Но зачем они? Зачем круговорот их? Ответь мне, мама, я не понимаю. Представляешь… я всё оправдала. Даже смерть. Финал выступления. А зачем – не знаю до сих пор. – Как? Разве тебе не понравилось жить? Не в каждом дне, не в рутине. Жить, глядя в любимые глаза. Жить, растворяясь в произведении искусства. Жить, выходя на сцену. Каждая песнь – лебединая. Это должно быть "зачем"? – Да, мамочка. Должно. Ради пробуждения вечности должно. Но какая может быть вечность там, где нет даже времени? Стоит себе на месте. Что-то происходит, а смысла ноль. Одна энергия, одна пустота. – В сердце у тебя пустота, Марта. Холодная, как замок снежной королевы. Там действительно нет времени. – И снаружи нет. Марка нет. Марка нет, а на остальных… – Докричала? – Докричала. – Дожила? – Дожила.

Она улыбается. Ни морщинки. Ветер перебирает её волосы. «Пойдём со мной, моя радость, – говорит она, – в полную пустоту. В живую смерть. Пойдём со мной». Берёт меня за руку. И я иду. Ей я верю.


– У меня с головой что-то не так, – признаюсь я (не тогда, сейчас), – меня манит не-существование. Вечная тяга удалить, искоренить, стереть всё, со мной связанное. Исчезнуть. Я смотрю в зеркало и представляю, что там нет отражения. Боюсь этого и хочу. Я думаю: никаких букв, никаких смертей, никаких появлений… Глаза и голос. Из ниоткуда. Помнишь, грань? Когда ты меня душил. Момент, где я готова выйти из тела, и ощущаю другое, тонкое, рвущееся из кожи, как из платья. Так я поняла, что такое душа. Материя мира, та же ткань, от него отдельная. Она управляется мной, как и тело. И не в том желание, чтобы слить её со всем вокруг, не в том, чтобы вибрации героинь собой отдавать. В том, чтобы стать ничем, где любое что-то бы исчезало. Сложно объяснить. Так я могла бы растворить всё, с чем соприкоснусь. Боль, например.

– Это уже не ведьмовство, – сказал Марк, – вампиризм в чистом виде. Я понимаю, о чём ты. Про ничто. Я представляю себе планету, где нет людей. Что-то есть на ней. А людей нет. Ни единого человека. Не призрак, не тень… верно сказала: глаза и голос. – Он сидел на стуле передо мной. Вечно шестнадцатилетний. Я подумала: «Он мёртв, а я с ним говорю. Либо мой мозг воспроизводит память, либо он призрак, либо…» Как ни странно, я впервые об этом задумалась. Позволила себе мысль. Он был, и мне хватало. Он был, и делал мир прекрасным. Он был, и был мир. Я захотела, чтобы мира во мне, меня в мире, не было. Он исчез.

Я вскочила. Безумная женщина в пустой квартире. Картины и окна. Скульптуры, лучи, танец пылинок. Всё завешено.

– Марк! – заорала, в хрип, забыв о пустоте. – Марк, вернись! Кем угодно будь, хоть болезнью, хоть иллюзией, хоть отголоском ничто, хоть самим им, сожри меня, уничтожь меня, только вернись! – По стенам бежал хохоток. По ногам бежали мурашки.

Долго рыдала. Кто-то рыдала. Потом дошла до кровати. И уснула.


Психотерапевт смотрит на меня, не видя аномалий, кроме худобы и фригидности. Я улыбаюсь ему, говорю: «Удачи вам. Многие нуждаются в помощи, я не в их числе». Марка (за его креслом) нет. Вот моя аномалия.

Пистолет. Один патрон. Русская рулетка.

Я смотрю на себя в зеркале. Освобождаю висок от волос. И взвожу курок.


Когда я выстрелю, Марта умрёт. Независимо от пули.

Останется только голос. Вопрос один: хорошая нота или плохая строчка?

Дело о собственном убийстве

(приложение)


Автор: Марта Оболенская


Описание: Брюнетка плачет. Рыжая смеётся. Брюнетка и рыжая – один человек.


1.


Два года спустя её машина содрогалась от хард-рока. Руль вибрировал. Сувенирная собака на приборной панели махала ушами.

Женя подпевала солисту Motorhead, вжимая педаль газа в пол. В пакете под сиденьем осталась трава, несколько глотков бурбона плескались туда-сюда в бутылке. Ветер из расстёгнутого окна трепал рыжие волосы.

Ехала с концерта, где набиралась с байкерами. Ехала, превышая скорость. По мосту, мигаясь с огнями бессонного города (накрашенные глаза и зеркало заднего вида). Забыв о том, кто она такая.

Мобильник затрещал, когда Женя блаженно зажмурилась, миллиметруя от багажника плетущихся впереди "Жигулей ": заставил опомниться и обогнать.

– Ну чего? – спросила коллегу, Дмитрия (для своих Митьку) Костылина. Трио: она, уголовница, и два цивилиста, Костылин и Юркин. – Я за рулём так-то…

– Мершина, ты что, опять? – ойкнула трубка. – Ты так гуляешь, что земля дрожит. «После нас хоть потоп». Вроде бы, взрослая женщина, адвокат…

Женя закатила глаза.

– Я адвокат в отпуске, – беспечно кинула в трубку. – Два слова: что хотел?

Митька прокашлялся.

– Тут убийство…

– Знаешь, с какой башни я на это плевала? Все, какие вспомнишь. Плевала со всех. Милый мой, – убавила громкость, ухом прижимая сотовый к плечу. – Мир так уж устроен, постоянно где-то кого-то убивают. Есть преступление. Нет наказания, при грамотном юристе. Юрист в городе не один. У меня отпуск. Убийство. Так. Причём тут я?

Внизу, под железом и бетоном, перекатывались стиснутые плотиной волны.

– Жень, – он замялся. – Подозреваемый требует в защитники тебя. У него есть деньги, любую, говорит, сумму, чтобы именно она.

Пятна в небе рябили. Она прибавила газ.

– Массаж стоп случайно не требует? – процедила сквозь зубы. – Поспрашивай получше, вдруг ему минетика захотелось или борщечка? Деньги… я в отпуске.

Музыка стала шумом, ей посторонним.

– Телефон отрубила. Шастаешь где-то. Юркин говорит: найди её, она хотела громкого дела, вот ей дело, громче только бомбы, провалится, но засветится. Интернет взрывается. Гитарист Murders замочил вокалистку. Он для них, как… ну, без него ничего бы не было. Кумир миллионов. Время умеет выразить.

– Название знакомое… Убийцы, какова ирония. – Свернула на проспект. Фонари – глазуньи. Шкворчат. Кроны деревьев – зелень. Оперение волнистого попугайчика. Парики из дождика. Для утренников на новый год. Провода – басовые струны, напряжённые и грубые. (Что угодно можно сравнить с чем угодно, особенно под шмалью.)

– Сама подумай, – настаивали на линии. – Дело Почевских тебя продвинет…

В животе лопнул пузырь раскалённого масла.

Женя затормозила по диагонали.

Гудок грузовика рыгнул ей в бок. Водитель разразился матом, объезжая через двойную сплошную. Три утра. Иначе бы авария. Движение лениво.

– Назови мне полное имя подозреваемого.

Мансардные окна вытаращились на дорогу, растопырив занавески.

– Почевский Роберт Андреевич. Слушай, Мершина, завязывай с дурью, дуреешь ты с ней. Езжай лучше сюда. Покопаемся в грязном белье, а то и под ним… – Нажала отбой. Шуточный флирт – до лучших времён.

Кинула сотовый в бардачок. Впитала лиловое небо. И расхохоталась.

Собака на приборной панели по-прежнему кивала головой.


2.


Во всех государствах, будь то полис, империя (или дикое селение), был свой закон. В ограниченном социуме можно поддерживать порядок, наказуя нарушителей, изгоняя особо буйных или попросту неугодных, отбивая врагов от стен. Стены. Ограничение. Вот – залог действия закона. Стар и млад знают: «За таким-то делом следует такая-то кара, так повелось от предков, правитель – ставленник божества, власть получил по праву, то есть: по закону». Идёшь на кражу, будь готов к отрубанию рук. Идёшь на убийство, будь готов к казни. У каждого социума – свой закон. За его пределами – чужаки. Их рисуют грязными, грубыми и бескультурными, чтобы отделить от своих: цивилизованных людей, знающих богов. Итак, закон – это справедливость, (в мечтах) высшая. Закон – это авторитет.

Что произойдёт с миром, который хочет учесть все законы, римлян и варваров, отличные друг от друга, как трава от мяса? Что произойдёт с миром, где нет и не может быть единого устава (глобализация делает людей гражданами планеты, хотят они того или нет; страна – фикция, границы – иллюзия, хоть за неё ещё цепляются), зато по-прежнему есть потребность в праве? Рост числа законов. Рост возможных комбинаций, между людьми, на стыке взглядов и культур. Сексизм, шовинизм, расизм, дискриминация. Как уравнять с собой тех, кого не считает равными тебе сама твоя кровь? В ней – память. Поколения предков говорят: нет, не равен. Как избежать рабства – эксплуататору? Давил-давил, душил-душил, и тут раз, освободил и… не утопия ли, думать, что оно, задавленное и задушенное, встанет рядом! Оно накроет обидчика с головой, разливая накопленную, веками, злость. Отпусти того, кого пытал, посади с собой за стол, дай ему полную свободу в своём имении и посмотри, какие законы он напишет. В первую очередь, насчёт тебя. Положи в одну постель человека с генами кочевников и человека с генами землепашцев, скрести их и посмотри, будет ли покой в ребёнке. Минимум: он начнёт разрываться между тишью и войной. Всё взбито, мир взбит, как миксером, предыдущим веком. А законы нужны. Иначе – произвол.

Закон – это страх наказания. О (высшей) справедливости речи уже не идёт. Закон – чтобы "обезопасить себя", от всего снаружи, себя, человека и гражданина, как государство от чужаков. Об авторитете речи уже не идёт. Власть меняется. Нет высшего, чтобы на него равняться, каждый сам себе царь и бог. Закон пишется массами и для масс. Цель его – безопасность индивида. Враг его – сама смерть. Цель его – терпимость. Враг его – природа человека. Цель его – искоренить преступление. Враг его – тяга к преступлению. Враг непобедим. Цель недостижима. Значит, законы ползут по швам. В праве дыры. Их можно использовать. Чтобы, перевернув всё с ног на голову, оправдать виновного. И понять, самому защитнику понять: невиновен.

Каждый получает по заслугам.

Страшный суд: море людских тел, от горизонта в горизонт, голых и слепых. Каждый бьёт сам себя. По морде лупит руками, волосы рвёт, тычет ножами брюхо, отрывает кожу. Глас с небес: «Чего хотел, то и получил ты, человек».

Учитель растлевает школьницу. Взгляд со стороны: педофил. За кадром: любительское порно, где она, девушка, говорит своему парню: «Я шлюха. Я хочу член. Моя жопа хочет член. Твой и другие». Была девственница. В зад чпокалась. Пухлые губы, большое подсознание. Такое же она, как и её невинные глазки. Видеозапись в суд.

Невиновен, ваша честь.

Бытовое насилие, травма на травме. Сын-алкаш избил мать-алкоголичку, заблудившую его неизвестно с кем. Она пила, он с ней запил.

Невиновен, ваша честь.

Девочка постит в сеть о том, как устала, всё на неё давит, учёба, люди, мир затрахал, умереть бы. Её насилуют и убивают. Как она к себе относилась? Так, как умерла.

Невиновен, ваша честь.

Все виновны перед собой. Никто не виновен перед другим.

«Ответственность за то, что со мной происходит – на мне и только, – думает Женя, пока курит на балконе, профилем в ночь. – Роберт, Роберт… Из тюрьмы ты выйдешь, Роберт, но выйдешь ли из себя, слепого. Там тюрьма… похуже».

Из динамиков пела Каллас. Женя тянула сигареты, одну за одной, перерывая в интернете статьи о происшествии. Никто ничего не знал. Говорили много.

С утра пришёл Юркин. Прямой, как трость, начальник (по идее), коллега и приятель (по факту).

– Господи боже, – приветствовал её. – Жутко выглядишь.

– И тебе доброе утро, – отозвалась. – Проходи. Чай, кофе, виски?

– Ты вообще спала? – прошёл он. В кухню. Сел. И она села. Адвокаты имеют обыкновение садиться, чтобы не сел кто-то другой. – Тебе уже более-менее известна ситуация. Скостить можно. В лучшем случае. Знаю, у тебя отпуск…

– К чёрту отпуск. Я заявлю его невиновность. – Собрала волосы в хвост, рыжие, как у Геллы. Щёлкнула электрический чайник на подогрев.

– Это невозможно, – отрезал Юркин. – Жень, послушай. Я знаю, ты – мастер защиты, ты каким-то манером чувствуешь присяжных, они тебе верят, но это невозможно. Сорок ножевых, изнасилование, скорее всего, посмертное тоже, вся комната в крови…

– Любовь у них такая, – усмехнулась Мершина.

– Он её на бифштексы тоненькими ломтиками порезал бы, тоже сказала, любовь? Тем более, эвтаназия у нас запрещена…

– Какая эвтаназия? Захотел убить. И убил. Зверство – да, сам не соображал, что делал, пока делал – да, фрактальный мозг – да. Псих и наркоман, ещё и убийца, не чувствующий за собой вины. А всё-таки оправдаю.

Помолчав, Юркин закурил.

– Ты фильм про себя смотрела? – спросил он. – «Адвокат дьявола».

– Не про меня, – Мершина щёлкнула зажигалкой, выпустила дым. – Кевин раскаялся. Я любого серийника могу в себе понять. И его, и его жертв. Вот наша разница.

– А отпускаешь зачем? Понять-то ладно.

– Закроешь – злиться будет на внешнее. Государство, право, кого угодно, хоть прокурора. Выпустишь – останется с собой. Некого обвинить. Кроме себя, некого. Я так и говорю: «Врала, тебя выгораживая, врала и буду врать. В тебе самом твой суд. Оправдала тебя, режущего, оправдаю и того, кто порежет тебя».

– Смотрю на тебя… и думаю, – он вздохнул. – Таких, как ты, надо отстреливать. Чтобы хоть какое-то подобие надежды на лучшее осталось. И… если он, такой вот, он… выйдет… я не знаю.

Мершина затушила бычок.

– Уже вышел. Под залог. Раз в фирму пришёл и меня требует.

– Как вышел, так и обратно зайдёт. Если тебе не поможет сам дьявол.

Женя убрала прядь с лица. Прядь зацепилась за лицо. Убрала с ним вместе. Появилась Евгения. Та, которая не проигрывает. Евгения вошла в процесс.


Хочешь понять всех? Есть универсальный рецепт. Пройди всю чернуху и белуху, в себе. А потом убери свою личность. Чтобы встать на чужое место, нужно отсутствовать самому. Ни взглядов, ни принципов, ничего. Только другой, который говорит. Никаких сравнений. Никаких причин – от психологии, философии и т. д. Есть другой и его шкура. Влезь в неё, и всё поймёшь. Легко и просто. Стань мальчиком, который вырезал своих одноклассников. Парнями, изнасиловавшими соседку. Вырезанными одноклассниками, соседкой. Тот, кто примет (сам ими будучи), их агрессию, их помешательство, их боль и, зная это, простит, может спокойно лгать суду. Любая версия. Закон в помощь.


Двухъярусное кафе. Роста у вошедшей немного. Веса тоже. Скулы наводят резкость на глаза. Глаза – горький миндаль. Тёмные очки капают на щёки с переносицы. Строгая юбка-карандаш и жвачка во рту. За пиджаком, на спине – татуировка. Цитата из "Короля Лира":


Виновных нет, поверь, виновных нет:


никто не совершает преступлений.


Берусь тебе любого оправдать,


затем что вправе рот зажать любому.


Губы, при улыбке, выворачиваются и подаются вперёд.


Рыжая женщина, приехав на встречу, улыбнулась силуэту в углу. У силуэта – тёмные и длинные, по плечам, волосы, "рукава" от майки к кистям (а не одна надпись, скрытая), смуглая кожа и точёные черты.

На сцене он – бог. Без сцены и гитары – животное.

Давным-давно она его любила.

– Привет, – сказал ей Роберт. – Привет, Ева.

– Евгения Викторовна, подозреваемый, – усмехнулась она. – Никак иначе. – И присела за столик.

Полумрак. Каменная кладка стен. Муляж бара с винными бутылками. Тусклые лампы. Не пещера, но имеет с ней сходство.

– Дай угадаю, – закинул руки, согнув, на спинку диванчика. – «Без воды, давай суть, и быстро».

– Угадал, – её, на кресле, почти не трясло. – Твоя жена истыкана во все поры. Не говори, что прыгала над ножами. Причины нет?

– Причина есть, – сказал он. Закинул ногу на ногу, лодыжкой к колену – в сторону, углом. Кроссовки, джинсы. Расслабленная поза.

Жёлтые кляксы в голубых глазах: разлитая желчь.

– Ну так и? – Мершина сложила кожаную сумку на коленях, пополам. – Два капучино, пожалуйста, – мимоходом сказала официантке. – Один с корицей. Почевский улыбнулся и возвёл очи к потолку: «Всё-то помнит».

– Захотела уйти, – пожал плечами, придвинулся. Локти на стол, кисти – в замок, у подбородка. По-прежнему улыбаясь. – И ушла.

Женя содрогнулась. Уйти в учёбу (и потом в работу) было лучшим решением, что она когда-либо принимала.

– Покинуть тебя, ей, значит, покинуть себя. Правильно поняла?

– Ну ты чего, рыжик, – улыбнулся, немного вкривь. – Тебе ничто не угрожает.

– Лучше бы мне, – вздохнула она. Свою смерть оправдать легче, чем чью-то. Свою боль. – Она по тебе время измеряла. Как вышло, что вещи собрала?

– Да, тебе это нравится. – Светлые радужки, блестящие пятна. В темноте.

– Что именно? – Локти на стол, кисти – в замок, у подбородка. Зеркало его жеста. Без улыбки.

– Когда тебе травят байки о тебе же. Так ты чувствуешь, что существуешь.

«Есть особый сорт красоты. Который лучше наблюдать издалека, – его слова из прошлой жизни, – потянешься гладить, пальцы съест, а то и рукой закусить не побрезгует».

– Трави, – разрешила Мершина. – До встречи с прокурором я свободна.

– Их две, девушки в этой истории. Чёрная, как смерть. Жгучая Брюнетка. И красная… для удобства – Рыжая. Как ты. Обе Евы.

Официантка в приталенной форме принесла кофе.


3.


– В первый раз я увидел Рыжую на концерте группы, где тогда играл. Я неплохо знал её парня, но с ней до того вечера не водил знакомства.

Рыжая скользнула по мне сонным взглядом. В дурмане алкоголя и чего-то покрепче. Ей, казалось, было всё равно, что происходит, в объятиях моего приятеля. И я обратил внимание только на то, что она красива. Не так, как на обложках. Её красота была неуловимой. Она налетала пчелой и давала ходу, оставив под кожей ядовитое жало. Его она не любила. С ним так, чтобы развлечься. Призналась потом: «Заранее предупреждала его: ничего у нас нет и не может быть серьёзного. Люди слушают, соглашаются, а потом, когда начинаешь соответствовать своим словам, ты ещё и виноват, в правде своей».

Но сначала, повторюсь, я не думал о ней. Нам с моей тогдашней девушкой хватало друг друга. Вскоре вовсе забыл о девушках. Мы играли злой метал. Патлатые вояки с гитарами вместо автоматов. Не буду врать, не помню, почудилось или нет, но Рыжая не сводила с меня глаз всё выступление. Возможно, расколотый взгляд примерещился мне под действием выпитого и умопомрачения, когда ничто ничего не значит, за исключением звука. Рыжая смотрела так, будто бы понимала каждую сыгранную ноту, и сама была ей, этой нотой. Морщилась, как от боли, подавалась вперед, уплывая на волне крещендо. Вороша память впоследствии, я решил, что надумал это, потому что мне хотелось бы вспоминать первую встречу именно такой. Она сказала: «Дикие люди полезны в рамках искусства. Отлично отыграли, ребят», – протянула мне руку и назвала свое имя. Я пожал её, представившись в ответ. Ключицы выступали из-за воротника толстовки, джинсы обтягивали стройные ножки, волосы горели костром, вызывая желание оттянуть их и поцеловать шею, где и без моего участия стояли багровые засосы. Солдаты на посту. Рыжая… она держала долго.

А вот Брюнетку я заметил сразу. Она была яркой. Рассказываю не по порядку. Путаница времён, единство персонажей. Тогда я кем только ни работал. В том числе барменом. Брюнетка пришла стажироваться на официантку. Она вышла со стаффа, держа стопку чистых пепельниц с мойки, а я был в ночную смену и шёл туда переодеваться. Наверное, между нами проскочила искра. Проходя мимо, обернулись оба. Через некоторое время Брюнетка подошла к бару, чтобы познакомиться. В первый же день плавала между столиками, как рыбка, помахивая хвостом, нося на плавниках подносы. Её имя раскрылось только под конец её смены. Бэйдж представлял: «Майя», но это оказалось неправдой. Хотя ей шло. Как пчёлка, порхала с цветка на цветок и собирала нектар, не нападая.

Служебные романы – пожалуй, самое банальное, что может произойти. Но от банальности реже они не становятся. Я сказал: «Может, погуляем или сходим куда-нибудь?» Она спросила: «Зачем?» И добавила: «Приведи аргументы». Училась на юрфаке. Ритор от бога. Мы были на работе, я ловил её и упускал, диалоги шли отрывками. Я сказал: «Мне кажется, ты интересная личность», – она выглядела загадочно, у нее была необычная внешность и манеры инопланетянки. Я сказал: «Ты мне понравилась». Я сказал: «И я тебе тоже понравился», – трудно было не заметить, под каким она впечатлением.

Она была настолько живой, что это слепило глаза.

Она написала имя и номер телефона на моей руке. Нашла маркер и написала.

Встретиться с Рыжей вторично мне предстояло в квартире, где мы с девушкой, тогдашней, обретались. Пришло так много народу, мы пили так много, что наедине не оставался никто. Мы разделились на две группы: одна продолжила выпивать на кухне, вторая, с нами, кому музыка дороже, засела с акустикой в комнате. Я подыгрывал. Рыжая пела. У неё был сильный голос. Бледная, она кричала: «I’m already dead!». Я не поверил. Покойники не ведают страсти. Их покой не красят вспышки огня, похожие на её волосы.

«Гитара – это твоя душа, – сказала Рыжая, – продолжение твоих рук, более совершенное, чем они сами. Словами не поймёшь себя, инструмент словит, если не мотивом, то силой, с которой дёргаешь струны, колебанием звука и высотой… да зачем я болтаю, – улыбнулась, – играй лучше».

Гитара – женщина. Гитара – любимая и ненавистная. Их разбивают, из них вынимают всё, на что они способны, звук и скорость, звук и сумасбродство. Рыжая застала меня врасплох со своим пониманием: всё, что она говорила, попадало в точку. Она сказала: «Из постмодерна людей нужно спасать, как из-под бомб. Мозгу крышка, когда пытаешься переварить всё, всем притом не будучи». Она сказала: «Кумиры у нас – рок звёзды и киноактёры. Новые боги. Которые сами не знают, зачем говорят то, что говорят. Кричи, не кричи… Все хотят быть услышанными. Все хотят, чтобы их, конкретный, крик услышали. Стоит толпа и орёт. Орёт: «Я хочу! Я-я-я!…» Это Кали-Юга. Это конец Кали-Юги. Просветляйся тут, не просветляйся, хоть в древнем мирке вокруг себя запирайся, не поможет. Нет богов и всё тут».

Я столкнулся с Брюнеткой утром. На работе, прямо на рассвете, затеяли генеральную уборку. После ночной смены я был сонным. Задрёмывал на одном из диванов. Она появилась, не зная, что и как делать, вот… как ты, напротив сидела, курила, наблюдала, решив, что ничего не замечаю. Позже мы с ней разговорились, она оттаяла и пересела ко мне. Сложила голову ко мне на колени, не забыв отпустить комментарий про ужасный цвет джинсов, прикрыла глаза и едва не мурчала, когда я перебирал ей волосы. Мы с ней поспорили про инстинкт самосохранения. Она сказала, у неё его нет. Я прижёг ей пальцы. Кожа жарилась над зажигалкой. Девочка откинулась и блаженно выдыхала. Щёки раскраснелись, морщины разгладились, рот приоткрылся. Это было похоже на оргазм. Я проспорил сотку. Ожог был нехилым. Заклеивала.

Я ушёл. Она осталась. Ушёл в наушниках. Глушил отсутствие смысла и неспособность придумать достойную ему замену.

Ей хотелось выгнуться, позволить лепить из себя, как из теста. «В тебе есть сила, – говорила она, – тобой не жалко себя убить».

Мы гуляли по окраинам, трамвайные рельсы таяли на горизонте. Я шёл рядом, а Брюнетка танцевала на них. Её волосы кружили вслед, белые кеды загибались на цыпочках, высоко в небе смеялась луна, тучи хмурили кустистые брови. Брюнетка запрокидывала голову и улыбалась. «Мамочка, – обратилась она к туману, – ты бы порадовалась за меня?» Ей, естественно, никто не ответил.

В ней витали бабочки, когда она поцеловала меня, лёгкая и теплая. Когда я придушил её, и ей понравилось. До меня она не трахалась толком, с кем-то попробовала, не понравилось. Всё ей не всерьёз. Кроме любви. В любовь верила, неземную. Читала и мечтала. С учебником криминалистики в обнимку.

Рыжая не трогала рельсы. Мы двигались вчетвером: она с парнем, я с девушкой. Промышленная часть города зияла люками, сморкалась слякотью и кашляла дымом заводов. Просверливая в наших спинах прорехи своим размытым, по-наркомански отрешённым взглядом, Рыжая шла по шпалам. Как метроном, чеканя шаг. Все уже дошли до кондиции принятия мира, не отрицая ни мерзости, ни пустоты.

Верхушки деревьев драли небо, шелест листьев по асфальту превращался в музыку, стоило прислушаться. Я не оборачивался, но слышал стук её шагов.

Мы сидели в баре с группой и рассуждали о необходимости роста, перспективах и прочем. Рыжая говорила с нами. Её парень был на стадии сна, лежал на столе, подложив под голову руки. Моя девушка ушла с подругой. Прочие постепенно тоже разбрелись. Всех ждали дела, семьи и прочее из внешнего мира. «Пошли курить? – предложила она, выгнув бровь. – На улицу». В воздухе пахло сыростью. Я поджёг для нас две сигареты. Мимо брели прохожие. Я начал было говорить, но Рыжая перебила: «Меня бесит, что я хочу тебя», – и хищно улыбнулась. «Я тоже тебя хочу, – отозвался я, удивившись, – но не сегодня. Поймай момент, – произнёс, наклоняясь к ней, – напряжение твердеет, но что-то ещё не случилось, а может, оно и не случится… – она меня поцеловала. Я прижал её к стене. Её губы оказались мягкими. Их вкус напоминал дикую вишню. «Моменты не повторяются, – выдохнула она, – поэтому бери их все». Мы вернулись обратно, как ни в чем не бывало. Допивали. Я пиво, она вино. Болтали обо всём. «От виртуозов ждёшь иной виртуозности. Ждёшь подсознательно», – обозначила она причины и следствия. Её рот переливался. «Если девушка увлажняет губы, это воспринимается как намёк на влажность других», – сказал я. Один-один. Измена, значит, измена. Подумаешь. Мы говорили о крахе и о страхе, о том, как тот и другой меняет человека. О нуминозном опыте: «Что он: встреча с божеством или с собой?» Об иллюзиях и настоящем. Для неё настоящее включало в себя всё сущее. Для меня – только умозрительное сущее, не считая иноземных цивилизаций (чьё существование тоже под вопросом). Рыжая была первой, с кем я говорил, как с собой. Первой и последней. Я подумал: «Ты – то, что хочется сохранить, среди всего».

Ко дню, когда собратья по общепиту затащили нас в бар (с целью основательно намариноваться), мы с Брюнеткой были знакомы неделю. Она глядела на меня, как на восьмое чудо света или второепришествие Иисуса. Широко распахнутыми глазами. Сложная, заблудившаяся в дремучей чаще своего же мозга, привлекательная внешне, но ненужная, как любая другая. Я перекинул через свои колени её ногу и запустил руку под юбку, локтем перехватив горло, чтобы не могла дышать. Она позволяла мне всё. «Ты смотрел экранизацию "Заводного апельсина"?» – спросил наш повар, сидя напротив нас. «Кубрик поймал атмосферу, но исказил смысл концовки», – ответил я. Брюнетка вздохнула, прикусила губу. Чулок пошёл стрелкой. Она ненавидела меня за то же, за что обожала. Публичное, унизительное для неё, ублажение. Страсть, под которой ничего нет.

Мы с Рыжей не вытерпели и дня с того разговора. Как только оказались в квартире (её парень спал в соседней комнате, моя девушка была там же), остались на кухне и попытались посмотреть фильм. Безуспешно. Мы с ней… впрочем, подробности – не для огласки. На мониторе мелькал фильм. Она писала холодными пальцами на моих венах, встрёпанная, мертвецки-белая в рваных отсветах экрана, переплетала ладони, глядя снизу вверх мутными, но внимательными глазами.

«Чувство – это глубина, – поделилась Рыжая. – Эмоция – это поверхность. Можно чувствовать пять минут или эмоционалить годами». Захламленная квартира. Липкие пятна на полу. Посуда в раковине. Бутылки.

Мы курили за компьютерным столом. Что-то пили.

Брюнетка ненавидела то, как её организм реагирует на меня, стремилась избегать встреч, встречи подстраивая, изводя себя голодовками и бессонницами. То пропуская смены из-за лекций, то забивая на них ради часов вне графика. Её никто не понимал, а меньше всего – она сама. Если бы я тогда чувствовал хоть что-то, это было бы чувство вины. Брюнетка искала изъяны во внешности. Зря искала. Что вывернутые кишки кенгуру, что ухоженная кожа европейки, для меня тогда выглядели безжизненной текстурой в Photoshop. Мир казался нереальным, плюс я постоянно был под чем-то. Проблем хватало, а тут ещё эта девчонка со своей любовью. Она не пыталась меня узнавать. Какая, к чёрту, любовь.

Рыжая спросила, любил ли я. Я ответил, что "любовь" – обобщённое понятие, нельзя подгонять под него такие разные вещи как страсть, нежность, родственность и прочие чувства. «Значит, не любил, – покачала головой Рыжая, – это когда без человека себя не ощущаешь, как без самой себя ходишь, оболочка, вроде и целая, но настоящее с ним ушло».

Я чувствовал ничего тогда, с Брюнеткой. Не пустоту, именно "ничего". Всё, на что я смотрел, рассыпалось. «Разрушенное может только разрушать», – сказал я ей. Она не поняла. В её взгляде на меня было преклонение. Что я с ней ни твори, это принималось ей, чтобы я только был, не где-то, а рядом.

Рыжая пробудила ураган (раньше, многим раньше). Она сказала: «Наружу чувства мы больше не проявляем, держим их в себе, как в клетке. Реклама вещей заменила сами вещи. Мы играем себя вместо того, чтобы себя жить». Находясь со мной в одной комнате, она делала меня живым. Если бы я вдруг нашёл необитаемый лес на суверенной территории и решился уйти туда, она была бы единственным человеком, кого я взял бы с собой. Если бы мне предложили участок где-нибудь в космосе, на двойнике земли, возделывать в одиночку, со мной полетела бы Рыжая. В мечтах, естественно. Не в жизни.

«Любовь – это воспевание и восхищение, без намёка на собственность. Мне нравятся книги Энтони Бёрджесса, но это не значит, что я должен скупить их все, чтобы никто больше не смог читать». Так я сказал Брюнетке.

«Когда упираешься носом в тупик, выбей у себя почву из-под ног, выдерни из зоны комфорта, пройдись ногами по принципам. Сделай всё то, что было для тебя табу, разрушь иконы, оскверни святыни. Только так можно вылететь оттуда. В свободу. Я наливала чай, чужому, в чашку, из которой пила любовь всей моей жизни. Низводила в ноль его особенность». Так сказала Рыжая.

Я оставил у Брюнетки вещи из-за проблем с квартирой. В её доме я делал всё, что мне заблагорассудится, у неё на глазах. С бабами. С безразличием. С тем, что нравилось мне и стояло поперёк глотки ей. Она хотела стать, в адвокатуре, лучшей. До меня. Моим делом было предоставлять финты для оправдания.

Я оставил у Рыжей гитару, потому что доверял ей. Туда, кроме меня, мало кто был вхож. С парнем она рассталась, после некрасивой сцены. И сказала: «Нет, теперь всё будет иначе. Нечего тратить силы. Парочки… Работа интересней».

Брюнетка опускалась на колени в кабинке гостевого туалета под конец смены.

Рыжая подолгу наблюдала, как я лежу с закрытыми глазами. Думая, что сплю.

Брюнетка рисовала мой портрет губной помадой на предплечье, пока я ловил мотив кончиками пальцев. Из тишины в струну.

Рыжая смотрела за окно: взгляд, рассеянный, как зыбкий туман, сквозил город до самых костей.

Брюнетка (лучше бы ушла, но) осталась.

Рыжая (лучше бы осталась, но) ушла.

«Любовь – это когда молишься и дрочишь на одного и того же человека», – писала Брюнетка в Твиттер. Ждала меня, где бы я ни был.

«Ошибка в том, что я недооценила тебя в начале. И переоценила в конце», – сказала Рыжая вслух. Прежде чем исчезнуть. Я не хотел повторять за тем, предыдущим, держать её в тисках. Ушла, значит, ушла. Остались её копии. Но зачем нужна копия, если знаешь оригинал?

Точка слома, она вот. Я собирался перемещаться в столицу и дальше. Брюнетка могла остаться, перекумариться и стать Рыжей. Она выбрала другое. Явила себя не только, как голос, но и как автора текстов. Сидя в кухне, вертя в руках нож (рукоятка обвязана крючком, тонкие чехлы – на всех ножах в квартире), пела: «…and then she killed us without a gun (to have fun). I tried to save you, but had no strength to run. So, I left my sun among rubbish. And gone…». Нет, она не была музыкой. Зато могла ей стать. Я взял её с собой. Чтоб пела.

Остаться с Брюнеткой, бросившей для меня универ, было ошибкой.

Потерять Рыжую, бросившую людей ради дел, было ошибкой.

Я ошибся дважды.


Он замолчал.

– Убил-то за что? – переспросила Мершина.

– Начала становиться такой, какой мне надо, – отозвался Почевский, – и, как только начала, сказала: ухожу. Первая ушла, вторую не отпустил.

Повисла пауза.

– Тебе нужна та, кому не нужен ты, – произнесла, наконец, двуликая она. – Невыполнимое – мечта. Тебе будет нужна та, кого ты, собственными руками, кокнул. Будет, когда дойдёт. Упущенное – воспоминание. Либо будущее, завоевание, либо прошлое… «Хороша была Танюша, краше не было в селе». Не умеешь ты жить, Роберт. Жить – это принимать момент таким, какой он есть. Помня, что сегодняшний день может оказаться последним. Что вокруг тебя – ты сам. Ева… покончила с собой. Нужна версия. Для судьи. Будешь говорить, что я скажу. Прямых улик нет.

Мершина поправила волосы и отодвинула чашку недопитого кофе.

Почевский больше не улыбался.

Ни Жени, ни (тем более) Евы не было. Была Евгения. Которая будет врать, и врать много. Чтобы убийца вышел на свободу. «Если он не удавится через неделю после суда, я удивлюсь», – думала она, спокойно глядя в его глаза. Спокойно и холодно.

Официантка принесла счёт.


4.


Два года спустя Ева умирала. В муках. Корчась на полу, в крови. С каждым ударом ножа теряя немножко жизни. Раньше она об этом мечтала: «Умереть, его видя последним». Найти смысл, кроме любви, ей так и не удалось.

Слепило чёрное солнце.


Оглавление

  • Приди, словие
  • Невсказка
  • Звонки
  • Знаки и препинания
  • Ни окон, ни дверей
  • Мир и мирок
  • One, two, three… go
  • Жжёная резина
  • Назад в будущее
  • Вперёд в прошлое
  • Два на два
  • Тень, которая держит ручку
  • Про всё и сразу
  • Гаражные записи
  • Необъяснимо, но факт
  • Где собака зарыта
  • Один за двоих. Два за одного
  • Божественные безбожники
  • Девочка с камелиями
  • Миссис Ловетт поёт presto на синкопах,
  • Дело о собственном убийстве