Алька. Двор моего детства [Алек Владимирович Рейн] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Наш дом стоял где-то в Текстильщиках у дороги, через поле от домов СДС, что на Саратовской улице в Москве. Это были единственные многоэтажные, аж четыре этажа, здания, в одном из этих домов жил мальчонка, ставший моим первым школьным другом и спасший мне жизнь.

Все остальные близлежащие строения были в основном дощатыми деревянными бараками. Домик, в котором мы обитали, хоть и не дотягивал по красоте, комфорту и этажности до домов СДС, но тоже был кирпичным. Располагался он в метрах пятнадцати от довольно оживлённой дороги, название которой в памяти у меня не отложилось, да я, видно, этим никогда и не интересовался, поскольку прожил в этом там всего восемь лет, с момента рождения до середины второго класса. Со стороны дороги был небольшой палисадничек, огороженный метровым штакетником, с противоположной – двор, пространство которого занимали столбы, между которыми были натянуты верёвки для сушки белья, через двор, напротив нашего дома, были сараи жильцов дома. Вход располагался со стороны двора, дом был двухподъездным.

Планировка этажей была сугубо барачной – не путать с барочной, отнюдь: длинный коридор и двери в комнаты с обеих сторон; в торце коридора, недалеко от входа в наше жилище, находилась большая общая кухня, там было несколько раковин, стояли столы с керосинками, рядом с кухней располагались уборные, я бы даже с гордостью сказал «ватерклозеты», две или три кабинки.

В доме было паровое отопление, топили жарко, вход в котельную был как раз из нашего подъезда. Кочегаром работала женщина невысокого роста и непонятного возраста, зимой и летом она была одета в телогрейку и ватные штаны. Мы с приятелем любили заглядывать в котельную и, убедившись, что истопница отсутствует, спускались вниз, открывали топку и подолгу глядели, как горит уголь в топке, за что нам, бывало, прилетало, если нас заставали на месте преступления. Правда, до рукоприкладства дело не доходило, всё обходилось доброй матерщиной с обязательным обещанием поотрывать нам ху…шки с демонстрацией своих намерений, поэтому мы старались при её появлении улизнуть предельно незаметно, мало ли чего. Истопница появлялась в котельной ближе к вечеру, уходила рано утром. Свет в котельную попадал через тусклое запылённое окошко под самым потолком, причём она обычно выключала единственную лампочку. Иногда мы потихонечку пробирались в топочную, так чтобы не скрипнула дверь, и наблюдали, как она забрасывает уголь в печь, сидит отдыхает или спит, свернувшись клубком, прямо на куче угля. Один раз, проснувшись, она встала, стянула с себя штаны, повернулась лицом к окошку и полезла на кучу угля повыше, там развернулась и села писать. Мне показалось, что она нас видела и наблюдала за нашей реакцией. Мы замерли, не дыша, и, хотя в темноте видели только какие-то смутные очертания фигуры, дыхание у нас прихватило, и мы потихонечку, на цыпочках и не дыша, стараясь не скрипнуть дверью, уползли из котельной.

В отличие от большинства жильцов, проживавших семьями в комнатушках (некоторые семьи имели в пользовании по две комнаты, но таких было немного), у нас было три комнаты и чулан, то есть фактически небольшая квартира. Войдя в наше жилище, ты попадал на кухню, у входа справа была вешалка для верхней одежды, а слева располагалась большая печь с плитой, которую топили раз в неделю, на ней грели воду для банных процедур, мыли нас с сестрой. На плите стояла керосинка, на которой готовили мама или бабушка, они не пользовались общей кухней, управлялись всегда дома. У окошка стоял маленький столик, стулья. Из кухни была дверь в проходную комнату, в которой жили я, мама и сестра, там стояло две кровати и древнейший шкаф, бабуля называла его шифоньером, больше никакой мебели не помню, возможно она и была. Вторая дверь, которая располагалась напротив входа в нашу комнатёнку, вела в комнату бабули. Мне запомнились в её комнате кровать, небольшой диванчик-оттоманка, этажерка с книгами, стул и маленький самодельный столик, на котором стоял музыкальный инструмент, бабуля называла его кантеле. Инструмент этот до сих пор хранится в нашей семье, точное его название – американская оригинальная гитара-цитра, бабуля любила по вечерам играть на ней, просовывала под струны листочек с нотами и что-то довольно мелодично наигрывала. Днём она частенько сидела за столиком и писала книгу воспоминаний.

Мою бабусю, благодаря дореволюционным заслугам которой мы расселились в двух комнатах с кухней и чуланом, звали Герминой Фрицевной, была она латышкой, профессиональной революционеркой-большевичкой, с дореволюционным стажем, участвовала вместе с дедом в организации вооружённого восстания в Русне в Латвии в 1905-м, за что отсидела три года на царской каторге.

В комнате бабушки была дверь, которая вела в небольшой, но очень интересный чулан. Собственно, интересен был не сам чулан, чулан как чулан, просто небольшая комнатёнка, набитая каким-то старым пыльным хламом, а место его расположения и наличия в нём небольшого балкона. В стене чулана напротив входа были большое окно и застеклённая дверь, выходящая на малюсенький балкончик, который нависал над лестничным маршем, ведшим на второй этаж, то есть балкончик выходил не на улицу, а внутрь дома. Когда бабушки не было дома, я любил выбраться на этот балкончик и пошкодничать над своими приятелями, возвращающимися с прогулки.

Размышляя впоследствии над странной планировкой нашего двухэтажного барака или строения, я пришёл к мысли, что это был морозовский барак для рабочих и мастеров, а мы как раз жили в комнате мастера. Если принять эту гипотезу – становится понятным наличие балкона, выходящего на лестничный пролёт: он служил для наблюдения за состоянием рабочих, отправляющихся на работы и за их поведением во внеслужебное время.

Как-то раз ранней весной мы, как обычно, своей дворовой компанией тусовались во дворе, было прохладно, и приходилось устраивать для согрева какие-то подвижные игры. Обратили внимание, что взрослые куда-то делись – обычно кто-нибудь да и пройдёт по делам, заодно дав кому-нибудь из нас по шапке, чтоб не шумели. Для прояснения ситуации пошли в палисадник, который примыкал к дороге, и увидели странную картину. В направлении центра бежали или торопливо шли люди, в основном взрослые, все с какими-то озабоченными, расстроенными лицами. Они двигались не организованной колонной, как ходят на демонстрации, а толпой, каждый был сам по себе, но было их непривычно много. Мы взгромоздились на штакетник, а было нас, малышей, человек шесть в возрасте от четырёх до семи лет, на нижний продольный брус и стали дружно кричать: «Что случилось, что случилось?» И один из пробегавших мужчин сказал: «Вы что, не знаете? Сталин умер».

Вечером, когда мама пришла с работы, она долго о чём-то беседовала с бабушкой, что бывало нечасто, они явно недолюбливали друг друга. Как мне запомнилось из их разговора, они размышляли – будет ли война.

Двор наш был не заасфальтирован, почва была песчаной, но после сильного дождя местами лужи, тем не менее, были. Одним осенним вечером, когда наша шайка традиционно бузотёрила во дворе, явился домой в хлам пьяный сосед с нижнего этажа, мужик незлобивый, но сильно пьющий. До двора-то он добрёл, но во дворе, поскольку мозг решил, что главная задача выполнена, автопилот отключился, и он рухнул прямо в одну из не самых мелких луж. Свалившись туда, он безуспешно стал пытаться выбраться. Глядя на него, наш лидер, крупная деваха лет восьми, сказала: дядю Колю (точно имени его не помню, пусть будет дядя Коля) надо спасать – утонет. Мы облепили его и стали пытаться поднять, что оказалось задачей для нас непосильной, но на бок помогли ему перевернуться. Тут то ли от нашей возни, то ли от того, что физиономия изрядно прополоскалась в луже, дядя Коля стал пытаться принять снова вертикальное положение, и это у него, не без нашей посильной помощи, произошло. В общем, необходимые пять или семь метров до двери подъезда он добрёл. Здесь, опершись плечом о дверной косяк, дядя Коля пьяно пробормотал, промычал прочувственную речь о том, какие мы молодцы, а потом, достав из кармана кошелёк, извлёк из него большой дореформенный рубль и выдал нашему вожаку. Это были первые деньги, которые каждый из нас заработал в своей жизни. У дороги, с фасадной стороны нашего дома, недалеко от палисадника была палатка, торгующая мороженым, мы побежали туда, купили молочное мороженое за девяносто восемь копеек, а потом по очереди лизали его, а наша старшая следила, чтобы всё было честно, чтоб каждый лизнул не больше остальных. Как было вкусно, мне кажется, что это было первое мороженое в моей жизни. Изгваздались мы, спасая дядю Колю, всем нам дома попало основательно.

В возрасте лет трёх или чуть меньше произошла со мной одна грустная история, запомнилась она мне потому, что я получил тогда изрядную взбучку, я думаю, что это вообще моё самое раннее детское воспоминание. Мама моя, младший медицинский работник, знала симптомы большого числа болезней и постоянно обнаруживала их у себя или у нас. При малейшем подозрении на какую-либо хворь первым делом мне ставили градусник. И вот маманя поставила мне градусник, а сама отвлеклась на какие-то домашние дела. Я сначала сидел спокойно, дожидаясь, когда закончится эта процедура, а потом достал градусник из-под мышки и стал его разглядывать. Особенно меня заинтересовала та часть градусника, где он сужается и в конце этого сужения имеется внутри какая-то маленькая полость, в которой есть что-то тёмно-серого цвета. Так как открутить кончик не удалось, я его взял и откусил, однако, ощутив во рту битое стекло и каплю какой-то безвкусной дряни, я понял, что был неправ, и выплюнул всё это. Тут ко мне подошла мамуля и обнаружила, что градусник находится у меня не под мышкой, а в руке. Забрав его и увидев, что конец отломан, она спросила: «Где он?» По её тону было понятно, что сейчас мой зад будет в огне, я струхнул и решил: лучше сказать, что я его проглотил, тогда маме меня станет жалко и я меньше получу трындюлей, но всё пошло не так. Услышав, что этот придурок испортил градусник, да ещё вдобавок проглотил то, что не следует, мама подняла меня за одну руку, отнесла ко входной двери, открыла её, поставила на пол и закрыла дверь. Дело было зимой, я стоял у двери в коридоре нашего полубарака босиком, в трусиках и майке, было не шибко жарко, если не сказать, что изрядно холодно, я замёрз, стоял трясся от холода, страха и неопределённости, но громко реветь боялся, понимая, что мне могут ещё и ввалить, поэтому ныл, скулил потихонечку, скрючившись, как паршивый, никому не нужный щенок, выброшенный зимой на улицу за ненадобностью. В таком виде и обнаружила меня, посиневшего от холода, баба Дуся, наша соседка, жившая напротив, добрейшая женщина, очень дружившая с мамой и постоянно ей помогавшая. Увидев моё бедственное положение, она подхватила меня на руки; прижав к себе, прикрыла полой кофты и спросила: «Ты что здесь делаешь?» Я говорю: «Меня мама выгнала, я градусник разбил». Баба Дуся распахнула дверь, вошла на кухню обратилась к моей матери: «Надька-сука, ты если над парнем будешь изгаляться, я у тебя его через милицию отберу». Дальше она произнесла длинную речь, в которой, кроме матерных слов, были только предлоги, поэтому я её не запомнил. Мама уже явно успокоилась, они ещё перекинулись парой слов, потом меня взяли поперёк тощего пуза, многократно промыли мне рот и уложили спать. Спасибо тебе, баба Дуся, на всю жизнь запомнил я твои большие тёплые руки.

Собрались мы как-то поиграть в казаков-разбойников, причём одни ребята, девок отмели, сказали: нечего вам с нами, тут всё серьёзно, по-пацански. Ну, собственно, сказали-то не мы, а наш лидер. Жил он тоже на втором этаже, звали его, если не изменяет память, Витёк, лет десяти-одиннадцати, ходил в красивой двухцветной курточке, вся остальная ребятня одевалась как-то неказисто, хотя тогда на это мало кто из нас внимание обращал. Так вот, выдвинулись мы в направлении ближайшего сквера, лидер, как полагается, впереди, мы сзади, и тут рядом с дорожкой случайно обнаружили дохлую крысу. Это была отличная крыса: лоснящаяся шкурка, розовый хвост и никаких признаков тления, как и никаких признаков жизни. Такая классная находка сразу поменяла планы Витька: он взял крысу за хвост, развернулся, и мы пошкандыбали в сторону длинного дощатого барака, стоящего на краю микрорайона, состоящего из нескольких таких же одноэтажных деревянных бараков, к которым вплотную примыкали наши деревянные сараи. Жильцам барака категорически не нравилось, когда посторонние использовали сквозной коридор их жилища в качестве проходной улицы, но Витёк повёл нас сквозь барак, подчёркивая таким выбором маршрута, что он крут и ему пофиг на любых орущих тёток. Нам повезло, коридор оказался пуст, и мы гордо проследовали по нему без приключений. За бараком Витёк остановился, внимательно посмотрел на нас, собравшихся вокруг, протянул мне крысу и, кивнув в направлении открытой двери барака, сказал: «Видишь кастрюлю?» Я поглядел и увидел где-то в середине коридора кастрюльку, стоявшую на керосинке у одной из барачных дверей. «Иди положи». Я взял крысу за хвост и пошёл. Я шёл, немного втянув голову в плечи, понимая в свои четыре года, что делаю что-то совсем неправильное, но отказаться я не мог: сам Витёк дал мне такое задание, и все пацаны, я знал, чувствовал спиной, с уважением к моей храбрости глядели мне вслед. Дойдя до табуретки, на которой стояла керосинка, я приподнял крышку кастрюли, не чувствуя от нервака того, что крышка горяча, аккуратно положил крысу, опустил крышку и пошёл к пацанам. На выходе я оглянулся – коридор был пуст.

Часа через два, наигравшись, я явился домой. Дома была баба Гермина, она покормила меня, и я ушёл в нашу комнату. Где-то через полчаса я услышал мужской голос и голос бабули, причём разговор шёл на повышенных тонах. Я пошёл посмотреть и увидел, что на кухне перед бабкой спиной к двери стоит милиционер в белой гимнастёрке и доказывает ей, что её внук – малолетний хулиган, который подбросил крысу в кастрюлю с манной кашей, которую бабушка сварила гостившей у неё внучке. Мало того – бабка крысу увидела только тогда, когда стала накладывать кашу любимой внучке. Внучка в обмороке, у бабки сердечный приступ, кастрюлю пришлось выкинуть, а это убыток, манка тоже денег стоит, в милиции заявление, и из всего этого вытекает, что меня надо доставить в отделение, судить и посадить как минимум на пятнадцать суток, а лучше в тюрьму – и навсегда, поскольку из меня ничего путного всё равно не выйдет. Увидев его, я понял: всё, спалился, до тюряги полшага. Моментально решил, что надо зашхериться, метнулся в нашу комнату и залез под свою кровать, но и мильтон был не лыком шит: отодвинув бабку кинулся за мной в комнату и на карачках полез под кровать, пытаясь извлечь меня, что, впрочем, не увенчалось успехом – я ускользал от него, как угорь. Задачу моей поимки осложняло то, что рама кровати располагалась низко к полу, у кровати были сняты колёсики, на которых она предположительно должна была перемещаться по полу. Это было сделано для того, чтобы я мог забираться на кровать самостоятельно. Конечно, рано или поздно он бы меня поймал, но в комнату, красная от гнева, влетела бабуля и двинулась на милиционера, как танк на спешившегося конника. Свистун явно растерялся и притих, на всякий случай не вылезая из-под кровати. Бабуля явно была в авторитете: слава Богу, три года царской каторги не прошли даром – знала, как с фараонами базар вести, и растолковала на словах и пальцах, что внук её в возрасте неподсудности, если есть что предъявить – то пусть предъявляет родственникам, а из родственников у него только бабка, член партии с 1905-го, которая годы провела на царской каторге не для того, что бы он мог тут в нечищеных сапогах её полы топтать. И ещё мать – медсестра-фронтовичка, контуженная на всю голову, поскольку воевала на фронтах Великой Отечественной войны в то время, когда он с мелкотой вроде её внука воевал в тылу. Мильтон вылез из-под кровати, махнул рукой и ретировался.

Вечером мать выпорола меня впервые ремнём, допытываясь, с кем я был. Я орал, ревел и честно сказал, что был с ребятами, но ребята не из нашего двора. Было больно, но не обидно: понимал, что мне ввалили за дело.

С этой моей низкой кроваткой, точнее с подкроватным пространством, у меня были связаны первые, если можно так сказать, эротические ощущения. Как-то к моей сестре пришла подружка, а поскольку мест, где можно было бы спрятаться и поболтать или поиграть, у нас не было, они забрались под мою кровать, улеглись животиками на пол и что-то там потихонечку обсуждали, во что-то играли. Мне было жутко интересно, и я пытался к ним присоседиться и так и сяк, но Катька гнала меня – мол, я им мешаю. В итоге моя возня надоела её подружке, и она сказала Катьке: да ладно, пусть будет, не помешает. В общем, я плюхнулся на пузо и стал протискиваться к ним в компанию. В серединку меня не пустили, с краю было как-то кисло, и я решил переползти к стенке – там было бы поуютней. Я переполз через Катьку, а чтобы переползти через её подружку, решил для ускорения перевернуться на спину и потом скатиться на пол у стенки. Перевернувшись, я оказался лежащим спиной вниз на спине у Катькиной подружки, она была покрупнее меня, как-никак постарше года на три. Я разместился вполне комфортно, как на маленьком диванчике, попка моя аккурат лежала на её попке, но меня это мало занимало – я стал приноравливаться, как бы мне удобней скатиться с неё на пол, не расшибив себе лоб, как вдруг подружка её сказала: «Так приятно, ну-ка пошевелись ещё». Я стал как-то двигаться своим тощими чреслами и вдруг почувствовал, как по телу прокатилась какая-то тёплая волна приятных ощущений. Катькина подружка говорит сестре: «Слушай, так приятно, когда твой брат лежит на мне». Услышав это, Катька скомандовала: «Алька, забирайся на меня». Я, как велела сестра, перебрался на неё, но, увы (о великий Гена), все мои приятные ощущения сразу испарились, Катька тоже ничего приятного не почувствовала, о чём сообщила подруге. Мне было велено снова разместиться на подруге, и снова у меня приятная волна ощущений, и снова подруга сообщила Катьке, что ей нравится, когда моя тощая задница соприкасается с её. Здесь у них возник диалог, в котором они попытались понять причины такого странного явления, но идиллия была прервана разъяренной бабулей, которая, находясь на кухне, слышала всю нашу возню и обсуждения подруг и, очевидно, решила, что дело может зайти чёрт его знает куда, и попросту разогнала нашу тёплую компанию.

Каждый день и зимой, и летом рано утром за редким исключением во дворе чей-то низкий женский голос кричал: «Млеко, млеко!» Это значило, что молочница привезла молоко. Молоко она привозила на низкой четырёхколёсной тележке с деревянным настилом, на котором стояла сорокалитровая алюминиевая фляга. Хозяйки и дети спускались вниз кто с кастрюлькой, кто со стеклянной банкой, покупали молоко, которое молочница наливала узким, высоким черпаком с длинной ручкой, изогнутой крючком наверху.

Холодильников ни у кого в нашем доме не было – я думаю, что тогда мало кто из живших в нём предполагал, что такие устройства существуют. Скоропорт по зимнему времени обычно вывешивали в авоське за окном или выставляли в банках и кастрюльках в открытых форточках окон. Фанерку или дощечку укладывали в форточке таким образом, чтобы она опиралась на оконные переплёты наружной и внутренних рам, а на них ставили те самые кастрюльки с супом или банки с молоком. Так же поступала и моя мама. Однажды я пострадал из-за хилости этих конструкций. Мама была на работе, мы с сестрой были вдвоём дома, подруги моей сестры стали скандировать во дворе: «Катя! Катя!» – звали её гулять. Катька подскочила к окну, чтобы им ответить, и, залезая на подоконник, схватилась за доску, на которой стояла банка с молоком. Край её соскочил с наружного оконного переплёта, и банка, грохнувшись между стёклами, разбилась, молоко разлилось между рамами. Возникла проблема: чтобы привести всё в порядок, необходимо было открыть окна, отмыть всё от разлитого молока, а затем повторить муторную процедуру предзимней подготовки рам. Готовясь к зиме, хозяйки закрывали наружные рамы, замазывали щели в стыках специальной замазкой, затем проклеивали их бумагой, на подоконник между рамами укладывали какой-нибудь утеплитель, как правило вату, затем закрывали внутренние рамы и также замазывали щели замазкой, после чего проклеивали их бумагой. Ясно, что мы с Катькой сделать это самостоятельно не могли. Впрочем, Катька, особенно не заморачиваясь, умчалась гулять. Мать, придя домой после работы, обнаружила на полу около окна лужу молока, плавающую в молоке между рамами разбитую банку, оконные стёкла в брызгах всё того же молока и спросила металлическим голосом: «Кто это сделал?» Я посмотрел на Катьку, думая, что она сейчас скажет, кто это сделал, и она сказала, точнее выпалила: «Это Алька сделал!» Мама наша была скора на расправу, присела на кровать, сгребла меня в охапку, стащила штаны и стала лупить с каким-то остервенением. Сейчас я ясно понимаю: после утомительного рабочего дня, потом беготни по участку «по уколам» вместо отдыха надо было всё приводить в порядок, а сил ни физических, ни моральных нет – вот и сорвалась, не по злобе, от бессилия. А тогда я рыдал, кричал, что это Катька разбила, но, увы, мне не поверили, а Катька ещё насыпала подробностей, как меня звали гулять, я забрался на подоконник и так далее.

Наказание, наказание незаслуженное, когда знаешь, что ты прав, когда веришь, что мама всё поймёт, во всём разберётся, – гораздо обиднее, чем обычно, и более жестоко. А когда оно публичное, в присутствии тоже тебе близкого человека, который тебя оболгал и смеётся, наблюдая, как тебя наказывают за не совершённый тобой проступок, как оно оскорбительно! Кажется, рушится мир ты один, нет ни опоры, ни поддержки.

Во взрослом возрасте, когда мне было где-то за тридцать, крёстная моей мамы баба Настя рассказала мне, что я был нежеланным ребёнком. О том, что она беременна вторым ребёнком, мама узнала, когда её муж, мой отец, ушёл от неё и дочери. Третий послевоенный год, первый год, как отменили карточки – где жить, как поднимать детей? Аборты были запрещены. Вот крёстная и рассказала мне, как мамка моя прыгала с сарая в надежде на выкидыш, но шалишь – я держался крепко. А тогда я ничего этого не знал, да и сейчас не думаю, что её отношение к нам было различным по этой причине. В детстве я часто болел, и маме приходилось со мной часто возиться, она много работала, приходила уставшая, бывало, и раздражалась от моих капризов, в то же время ей было меня жалко. Жалея меня, она вызывала ревность у дочери, Катька всегда утверждала, что мама ко мне лучше относилась, но это было не так. Мне думается, что в семье при появлении второго ребёнка поначалу ему достаётся чуть больше тепла по той простой причине, что он маленький, потом отношение выравнивается. В школьном возрасте Катюхе прилетало каждый день, а меня хвалили, но это никак с материнской любовью не связано – связано только с успеваемостью. Учился я до седьмого класса очень хорошо, был круглым отличником и активистом, меня отмечали, дарили всякие грамоты, присылали ей благодарности, приглашали в качестве поощрения за успеваемость и прочее на Кремлёвскую ёлку, даже где-то в центре Москвы моё фото вместе с такими же активистами было вывешено то ли на каком-то стенде, то ли в витрине магазина «Пионер». Мама вечером, несмотря на усталость, поехала посмотреть, так ли на самом деле, и приехала вся сияющая. Поэтому, когда мамина крёстная (у нас в семье её называли крёстной все – и мама, и мы с сестрой) рассказала о том, что я был случайным ребёнком, я, как человек взрослый, понимая все жесточайшие сложности её жизни в ту пору, принял услышанное, и оно никак не повлияло на моё отношение к ней. Прости меня, Мама, лет с пятнадцати до двадцати я принёс тебе немало тревог.

Маме, когда она ходила по уколам, благодарные пациенты иногда дарили маленькие подарочки, обычно давали конфетку, иногда даже шоколадную, все знали, что она одна поднимает двух маленьких детей. Мама всегда приносила их домой и отдавала нам – не сразу, а когда хотела нас поощрить или когда мы болели. Я-то болел почаще, и конфетки мне доставались почаще, но я был к сладкому абсолютно равнодушен в детстве и всегда отдавал их сестре. Катька наша на удивление была не в пример мне крепче и здоровее, болела редко и завидовала, когда я болел. Ещё бы, можно лежать дома, не ходить в детсад или школу, поэтому, когда она брала конфетки, которые я отдавал ей, просила, надеясь, что она тоже заболеет, чтобы я их облизывал, но тщетно. Со мной она особо не церемонилась и в детстве меня частенько поколачивала – такое, наверно, бывает в семьях с разновозрастными детьми. Однажды зимой, находясь под большим впечатлением от просмотра кинофильма про борцов, я во дворе стал изображать такового, играл сам с собой, ходил по кругу, представлялся великим чемпионом. Катьке, которая невдалеке играла с подружками и, видно, наблюдала всё это время за мной, такое не понравилось. Не знаю – может, усмотрела в этом покушение на свой дворовый авторитет (она была одной из дворовых заводил), но подскочила ко мне, сбила с ног, повалила на снег и надавала мне тумаков, чтобы не задавался.

Она была большой выдумщицей и постоянно сочиняла своим подружкам истории про всякие чудеса, имеющиеся у нас дома. Подруги её, как правило, шли ко мне за подтверждениями её рассказов, тут я попадал в историю. Если не подтверждал, то она лупила меня за то, что я её выдал – ещё брат, называется. А когда подтверждал, враки рано или поздно раскрывались, и Катька обвиняла меня же, ей всё было пофиг, только ржала над девками: вот дуры, поверили. А я чувствовал себя полным болваном. Она по секрету шепнула подругам, что у нас есть живая обезьянка, и часами с упоением рассказывала, как она играет и ухаживает за ней. Некоторых особенно недоверчивых она приводила в квартиру, и они щупали в шкафу в темноте облезлый меховой воротник от какого-то старого бабушкиного пальто, убеждаясь, что обезьяна всё же есть, а всем известно, что обезьяны так пугливы, что если увидят вблизи незнакомого человека, то сразу умирают. Чего только не было в нашем старом шифоньере – телевизор новейшей системы, шубы из драгоценных мехов, шкура лисы-чернобурки, да много чего, всего не упомнишь.

Народ проживал в нашем доме небогатый, и детишкам подарки перепадали нечасто, поэтому, когда кому-нибудь что-нибудь дарили или покупали, об этом знала вся ребятня в доме. Как-то, помнится, одной из девчушек в нашей компании по случаю дня рожденья подарили сачок для ловли бабочек. Дело было летом, и утром мы все собрались во дворе, разглядывали подарок. Сачок производил неизгладимое впечатление: длинная, ровная ручка, красивый конусообразный купол жёлтого цвета – просто чудо, а не сачок. Были разногласия в том, для чего он предназначен, но все сошлись на том, что он предназначен для рыбной ловли, чем мы и решили заняться. Недалеко от нас находился большой пруд. Мы пришли туда, сгрудились на небольшом выступающем над водой полумостике, гордая обладательница сачка погрузила его в воду, и мы стали рыбачить. Поперву все предлагали активно двигать сачком то в одну сторону, то в другую, то ближе, то дальше, но потом ввиду отсутствия результата все поскучнели и стали просто наблюдать. Именинница наша просто зафиксировала сачок в одном положении, мы застыли, наблюдая за ним, и так простояли довольно долго (на самом деле прошло, как я думаю сейчас, минут пятнадцать-двадцать). И вдруг сачок ощутимо дрогнул и сместился, рыбачка наша приподняла его над водой, и мы увидели, что в сачке что-то чернеет. Все ссыпались с мостка на берег, столпились кружком и стали рассматривать, что же мы поймали. В сачке билась довольно крупная рыбина длиной сантиметров двадцать. Тут мы гурьбой помчались домой, где хозяйка сачка в нашем присутствии гордо продемонстрировала свой улов матери, которая долго не могла поверить, что рыба действительно была поймана нами в нашем пруду. Когда мы все вместе убедили её, что так и было, она сказала: «Ну ладно, вечером пожарю». Тут уже разревелась наша удачливая рыбачка, ей не хотелось расставаться со своим трофеем, и рыба была помещена в таз с водой, мы понаблюдали за ней с полчаса и, удовлетворённые всем, пошли играть во двор. А вечером вопреки всем возражениям хозяйки сачка рыба была пожарена – что ж делать, сила солому ломит.

Грустно: отец девчушки после застолья по случаю дня рожденья дочери, приняв изрядно на грудь, сбитый с панталыку классной рыбалкой у нас в пруду, взял сачок и пошёл вечером ловить рыбу, пробродил вдоль берега два часа, ничего не поймал и был, по слухам, высмеян местными рыбаками за такое устройство для лова, озлился, поломал сачок и выкинул.

Мама моя работала участковой медицинской сестрой и, отсидев приём с участковым врачом, ещё бегала «по уколам» по району. Иногда, видя, что я совсем изнемогаю дома один, брала меня с собой. Участок у неё был большой: кроме нашего микрорайона, застроенного в основном одноэтажными бараками, у неё ещё были больные в городке СДС, что мне очень нравилось – там было красиво: газоны, асфальтированные дорожки. Другая жизнь. Добраться в городок СДС можно было по шоссе пешком, или на автобусе, или наискосок по тропинке через поле. Однажды летним вечером мы с мамой возвращались после уколов из городка домой. Мамуля моя так устала, что еле плелась, а я вприпрыжку побежал к дому, оторвался от неё метров на тридцать и скрылся за поворотом. Пробежав ещё несколько шагов, я увидел двух парней, идущих мне навстречу немного левее от меня, и перешёл на шаг. В этот момент один из парней, несший на плече кувалду, негромко сказал, обращаясь к приятелю: «Интересно, если ему е…уть по голове кувалдой, голова в туловище войдёт или разлетится?» Услышав о такой не заманчивой для себя перспективе получить по башке кувалдой от любознательного идиота, я развернулся и с воплем: «Мама, мама!» помчался к маме и уткнулся ей головой в юбку. Мама остановилась, прижала меня к себе и, отодвинув вбок, вся как-то напряглась и громко крикнула: «Вы что ему сказали?» Я повернул голову глянул на парней, у них были какие-то растерянно испуганные лица. «Да ничего. Ничего мы не говорили», – как-то бочком проскользнули они мимо нас и быстрыми шагами пошли в городок. Размышляя сейчас, я понимаю, что никто бить по голове меня не помышлял – так, просто пошутили между собой, не рассчитывая, что я услышу. Ничего себе шуточки.

Вообще-то лето в дошкольный период было для меня не всегда самым радостным временем года, так как иногда матери просто некуда было меня деть, к бабкам своим я не мог поехать или по малости возраста, или потому, что некогда им было со мной вошкаться, или по каким-то другим причинам. Читать я ещё не умел, из игрушек у меня была только деревянная пирамидка с кольцами и кубики. Поесть мне, наверно, что-нибудь оставляли. Помню, слонялся по комнатам, смотрел в окно, пытался играть во что-то, бесцельно ходил, ходил, ходил по нашим комнаткам, что-то ныл себе под нос, разговаривал сам с собой. Очень тогда меня выручал наш балкончик: если там долго стоять, то можно было дождаться соседа или соседку и поздороваться, и тогда, если повезёт, то кто-то, может быть, со мной и поговорит. Иногда я залезал на кровать и засыпал, так быстрее проходило время. Надо сказать, что я в детстве был скрупулёзный аккуратист, никто меня к этому не понуждал и не приучал, но, забираясь на кровать, я ставил тапочки у кровати так, чтобы их носочки были строго параллельны линии кровати. Забравшись, я обязательно смотрел вниз, ровно ли они стоят, и если нет, то обязательно спускался вниз и исправлял недостаток. В один из дней, решив подремать и выполнив все свои манипуляции с тапками я по привычке посмотрел вниз и увидел, что из-под кровати на меня глядит какая-то рожа, остриженная «под солдата», с круглыми глазами. Я оцепенел от испуга, лёг, не дыша, на кровать и лежал так, пока не заснул. По теперешнему моему размышлению, я просто потихонечку сходил с ума. Мама, придя, показала мне, что под кроватью никого нет, и сам я глядел и видел, что там нет никого, и всё мне растолковали и я согласился, но… Но он же был. Ведь я же его видел, и ко всем моим бедам одиночества моего заточения присоединился страх, страх снова увидеть эту рожу. Потом я вспомнил, где видел эту страшную подкроватную рожу – в зеркале.

А от моей занудной аккуратности меня отучили в пионерском лагере. Как-то в столовке за завтраком один из пацанов, сидевший напротив меня, вдруг расхохотался и указал на меня пальцем: «Смотрите, как ест, даже губы не испачкал». Я, признаться, до этого никогда не задумывался, как я ем, испачканы ли у меня губы или нет, но, взглянув в его лицо, увидел, что у него они жирно смазаны сливочным маслом, которое полагалось с утра нам к манной каше: каждому выкладывали по маленькому прямоугольному брикету на кусочек белого хлеба, который всегда лежал на тарелке рядом с кашей. Поняв, что я веду себя как-то не по-пацански, с этого дня стал стараться есть так, чтобы не только губы, но и половина рожи у меня была в масле или на крайний случай хотя бы в крошках. И, надо сказать, изрядно в этом преуспел: до сих пор получаю от жены подзатыльники за крошки на столе и на полу.

Летом, когда это удавалось, меня с сестрой на пару мать пристраивала на дачу к бабе Гермине, но надолго бабуля нас в том возрасте, когда детишки требуют ухода к себе, не забирала. В школьном возрасте я там жил частенько и в дошкольные годы, судя по сохранившимся фотографиям, бывал, но не помню этого совершенно, как отрезало, бывал нечасто. Пару раз мать отвозила нас на лето на родину в Мордовию, в большое русское село Базарная Дубровка, к нашей второй бабушке Маше и деду Михаилу. В первую мою поездку я был ещё додетсадовского возраста и воспитания, что очень помешало моей адаптации к деревенской жизни. Дело в том, что баба Маша, удивительной доброты, простоты и такта русская женщина, готова была принять нас и на лето, да и, наверно, хоть навсегда, но не предполагала, что поначалу нам надо как-то помочь организовать нашу деревенскую жизнь. Сестра моя, поскольку была старше почти на три года, адаптировалась быстро, чего нельзя было сказать обо мне, хотя это касалось всего одного, но очень важного пункта. Дело было в том, что мать, привезя мой ночной горшок, по приезду вручила его бабе Маше, сказав: «Мам, поставь в сенях, он всё уже сам делает, ты вечером только проверь – если он дело сделает, выкинь всё и горшок ополосни». Бабуля заверила, что всё будет в полном порядке, но после отъезда маменьки, разглядев врученный ей предмет, поняла, что это полная блажь – гадить в великолепный обливной горшок, новенький, без единого скола, с ручкой и крышкой. И, как рачительная хозяйка, спрятала его подальше, справедливо полагая: куда он денется, славный её внучек – обосрётся как-нибудь, будь он здоровеньким. Так и произошло и происходило весь мой первый недолгий срок пребывания в селе Базарные Дубровки. В селе был наверно какой-то совхоз или колхоз, но я не помню, чтобы бабушка уходила куда-то на работу, скорее всего она была уже на пенсии по старости, но забот и работы по дому ей хватало на весь день с лихвой: корова, овцы, птица, огород, поэтому с нами она не нянькалась, да и не было в деревнях такой привычки – сыты, здоровы, и слава Богу. Утром она оставляла нам на столе кувшинчик с молоком, накрытый чистой тряпочкой, хлеб из сельской пекарни. Хлеб был каким-то очень грубым, на мой вкус, но голод не тётка, и довольно быстро я к нему привык. В обед и ужин помню кашу, как правило гречневую, с молоком по желанию. Изредка делала яичницу, пекла блины в сковороде на лучине и даже варила какие-то овощные похлёбки. В общем, от здорового деревенского питания моя пищеварительная система работала как часы, но я никак не мог найти горшка, а опорожняться сидя на корточках я не умел, точнее мне никто не показал, как это делать, а сам, видно, в силу природной дубоватости до этого не допёр. Поэтому я просто терпел сколько мог, по несколько дней, но в какой момент природа брала своё и я опорожнялся прямо в штаны, а так как бегать или играть в портках с таким «добром» было весьма неудобно, я просто снимал их и прятал под дом, а сам шёл просить у бабки другие штаны. Запас штанов быстро иссяк, и я остался с голым задом в самом прямом понимании этой фразы. К счастью, на мою удачу в деревню приехала мама – не помню: то ли навестить нас, то ли по какой-то надобности. Удивившись критике со стороны бабы Маши насчёт малого количества штанов, выданных мне на лето, она стала допытываться у меня, куда я их дел. Я молчал, как пионер-партизан на допросе, тогда она произвела шмон, отыскала мои портки под домом, тщательно изучила их и с удивлением спросила меня, что я такое вытворяю. Я ответил как есть, что без горшка я не могу. Она мне: «Так горшок же я привезла». Я ей: «Я не могу его найти». Тут она спрашивает бабушку: «Мам, а где горшок?» Бабуля ей в ответ: какой горшок, не помню, не знаю. В итоге горшок был найден, но, поразмышляв, маманя моя решила забрать меня в Москву.

Перед возвращением в московское заточение она решила меня хорошенько отмыть, поскольку везти такого засранца в столицу не представлялось возможным. Осуществлять задуманное она отправилась в общественную деревенскую баню, там был женский день. Маменька меня растелешила, привела в моечное отделение, намыливала, тёрла грубой мочалкой, окатывала горячей водой – и так несколько раз, потом посадила на лавку и велела ждать, пока она помоется сама. Внимания на нас никто не обращал, брать детишек с собой в баню было делом обычным. Сидеть на лавке мне надоело, и я пошёл гулять по бане, в воздухе висел туман, было жарко, света было мало, стоял полумрак, но то, что я увидел, меня поразило. Кругом стояли, сидели, ходили, таскали воду в тазах, намыливались, обливались водой абсолютно голые женщины, при этом все они говорили друг с другом, перекрикивались из разных концов зала мыльной, хохотали, были слышны звуки плещущейся воды, стук тазов, шлепки по телу и босыми ногами по полу – в общем, стоял гвалт. Я ходил между ними и разглядывал, обнажённых женщин я видел впервые. Больше всего меня удивляла округлость форм, все они были какие-то выпуклые, бёдра, зады, груди, плечи, в одежде я этого не замечал у них. Потом оказалось, что волосы у них растут не только на голове, буйная растительность была под мышками и в низу живота, между ног. Слоняясь по залу, я остановился около женщины, ляжки которой выпирали вперёд, как два колеса, и стал разглядывать этот феномен. Тут она обратила на меня внимание, расхохоталась и крикнула: «Бабы, это чей оголец здесь шастает? Прямо в хавырку мне глядит, ох блудодя будет!» В мыльной возникло оживление, и посыпались комментарии и советы по моему будущему воспитанию в нужном русле. Мамуля вспомнила про меня, взяла в охапку и понесла одевать.

Второй раз в деревню я попал, уже будучи школьником. Нас с собой взял дядя Миша, мамин брат – старший из братьев, уцелевших на войне. Мне уже было лет восемь, дед с утра возил на телеге женщин на полевые работы и брал меня с собой. На обратной дороге он разрешал мне брать вожжи и управлять лошадью, я помогал ему чинить телегу, смазывал дёгтем колёсные оси. Когда он распрягал лошадь, чтобы отвести её на конюшню, мне разрешалось сесть на неё верхом и ехать до конюшни. С пацанами мы ходили купаться в конный пруд, туда иногда в жару запускали лошадей, что нас мало беспокоило, ходили в барский сад, в лес. И отсутствие горшка меня нимало не тревожило, это была другая жизнь.

Возвращались в Москву мы тоже с дядей Мишей. Был конец августа – уборочная страда, дед договорился в колхозе, что до железнодорожной станции нас подвезут на машине. Мы ехали в кузове грузовика, лёжа на зерне, дядя Миша крепко выпил на прощанье и всю дорогу широкими жестами сеятеля щедро горстями разбрасывал рожь или пшеницу – не знаю точно, что мы везли – по обочинам, витийствуя, что птичек надо любить, жалеть и подкармливать. Я, как примерный пионер-отличник, уговаривал его не разбазаривать народное добро, но безуспешно.

Как бы то ни было, мне больше нравилось проводить лето или на даче у бабы Гермины, или в пионерских лагерях, или в Москве с друзьями, так что после ни разу в деревню, на мамину родину, я не ездил. Интересно, что моей сестре там нравилось, и она туда ездила лет до семнадцати и даже обзавелась там кавалером, но это, как говорится, уже совсем другая история.

Где-то лет в пять-шесть мама смогла пристроить меня в детский сад, что было мне необходимо, поскольку мои длительные дневные одиночные домашние бдения потихоньку меня доканывали. Итак, как-то утром по осени она привела меня в детский сад и передала с рук на руки то ли воспитательнице, то ли няньке. Та показала, где я буду раздеваться-одеваться, где мой горшок, потом завела меня в большую комнату, сказала: «Играй» – и ушла. Это была игровая комната детского сада, в которой сидели, стояли, лежали на полу, бегали, играли детишки примерно моего возраста. В комнате было много детских игрушек, довольно простых – например, были кубики большого размера, лёгкие, но прочные, из которых можно было построить домик в рост ребёнка или крепостную стену, много каких-то кукол неопределённого пола и возраста, пара или тройка лошадок-качалок с оторванными хвостами, а главное – был деревянный грузовичок с колёсами из толстой фанеры. Его облепили пятеро пацанов, что-то грузили в него, перевозили с места на место, разгружали и ехали дальше. А я стоял, глядел на всё это великолепие, на этот чудесный базар и не мог сделать ни шагу. Так и простоял до конца дня. Вечером, когда мама забирала меня домой, она спросила няньку: «Ну как он тут?» – «Простоял весь день, всё смотрел». – «Ну и что делать?» – «А ничего, – сказала нянька, – постоит, опамятуется, всё будет нормально». Всё так и произошло: я постоял ещё пару дней, а на четвёртый дружная команда, возившаяся с грузовиком, потерпела урон, одному из ребят это занятие надоело, он нашёл себе какое-то другое дело. Увидев, что в автороте образовалась вакансия, я нырнул туда, как в омут, и пропал до начала школьных занятий. Помню, как нас всех дружно высаживали на горшки, как мы в нашей столовой языками вылизывали тарелки, чтобы нашей славной няньке меньше возиться с мытьём тарелок, как стояли в очередь, чтобы выпить по чайной ложке отвратительного рыбьего жира. Коллективчик был дружный, ссор и драк я не припоминаю, но пацаны и девчонки держались как-то особняком друг от друга – может быть, от того, что играли в разныеигры. Мальчишки предпочитали войнушки, строительство и автодело, девчонки играли в куклы и ещё какие-то свои игры, смысл которых я не понимаю до сих пор. При этом наши мальчишечьи и девчачьи сообщества внутри себя были разделены на небольшие подгруппы по три-четыре человека, в составе которых тоже были подвижки и перемещения. Однажды к нашей маленькой бригаде подкатила девчушка и заявила, что хочет играть с нами. В целом такие разнополые мини-команды были, но это как-то нарушало наши стереотипы, и один из пацанов попытался ей объяснить, что здесь только реальные мужики играют, и ей будет сложно с нами. Тогда она потребовала предъявить, что мы можем делать такого, что она не сможет. После долгих совместных раздумий он с гордостью, выдал: «Мы писаем стоя». Деваха сказала: «Пошли». Мы всей командой проследовали в «горшечную», там она взяла в правую руку горшок, что свидетельствовало об изрядной силёнке – стальные обливные горшки весили немало, – задрала подол платья, прижала его подбородком, приспустила спереди труселя и стоя пописала в горшок. Мы были повержены, превосходство наше было нивелировано полностью. По окончании процедуры демонстрации равенства возможностей там же, в «горшечной», каждый из нас подошёл к новой участнице нашей микробанды и пожал ей руку. Произошло это как-то само собой, потом мы все молча проследовали в игровой зал. Интересно, что наша новая подружка играла с нами во все наши мальчиковые игры, не пытаясь нас склонить к играм в какие-нибудь позорные для нас дочки-матери, правда иногда она на день-другой отцеплялась от нас и ныряла в девчачий водоворот, но спустя пару дней возвращалась и снова с энтузиазмом принималась катать наш потрёпанный деревянный грузовичок, играть в войнушки. Счастливое было времечко.

Когда мне было уже лет шесть-семь, двор наш перекопали, точнее выкопали вдоль дома длинную канаву, в которую стали укладывать трубы – как я понимаю сегодня, ливневую систему для строящейся улицы, которая уже почти подошла к нашему дому. Снесли сараи, отделявшие наш дом от бараков, и с этого момента у нас возникла война с пацанами, проживающими в бараках. Мы становились каждый по свою сторону канавы, набирали кирпичей или камней и бомбардировали друг друга. Что интересно, до возникновения канавы никакой вражды между нами не было: встречались в школе, играли в казаков-разбойников, чижика и другие игры – словом, общались совершенно нормально. Но у канавы как-то вдруг становились врагами. Справедливости ради надо сказать, что эта наша война у канавы в целом не накладывала, как правило, отпечатка на наше общение за пределами ристалища: общались нормально, но те, кому перепало, по естественным причинам смотрели на своих противоканавных оппонентов уже с недобрым сердцем. Враждебность стала накапливаться. Тогда и я чуть не лишился глаза. Обычно защититься от попадания булыжника в лоб или ещё куда-нибудь можно было, только увернувшись от него, что мы обычно с успехом делали, но как-то раз я застыл и, как загипнотизированный, не мог двинуться с места, наблюдая, как камень летит мне в голову, в итоге здоровенный булыжник угодил прямо в правый глаз. Травма была довольно серьёзной, я месяца полтора проходил в повязке, как Джон Сильвер, что, впрочем, добавило мне авторитета во дворе. Возраст бойцов, приходивших размяться бомбометанием, стал возрастать, и камни стали залетать в окна нашего дома. Тут уже возмущённые жильцы и родители устроили бучу, привлекли милицию, и война наша одномоментно была прекращена. Несколько дней на противоположной стороне ещё появлялись какие-то одинокие фигуры и выкрикивали боевые лозунги, вызывая на битву, но тут же моментально кто-нибудь из взрослых жильцов нашего дома выдвигался на брошенный нами бруствер и в нелитературных выражениях указывал забияке на неуместность его поведения и возможность его принудительной доставки в воспитательных целях в ближайшее отделение правоохранительных органов. Этих добрых слов, как правило, хватало, и пристыженный подстрекатель с позором утекал. Позднее вспоминая эту историю, я задумался, почему изначально, то есть ещё до боевых потерь, возникла некоторая отчуждённость, которая переросла во враждебность, и пришёл к мысли, что эта грёбаная канава стала некой границей между нами, а границы всегда работают только на отчуждение, на разобщение, на недружелюбие, на ненависть, на вражду, на войну. И не только выкопанные в земле, начертанные на ней или обозначенные на картах. Так же и придуманные нами и находящиеся в наших головах, разделяющие наш мир на свой и чужой, из другой команды, другого двора, другой улицы, другой страны, другой веры. И никто не остановит нас, как в детстве останавливали наши матери, не давая нам швыряться камнями, ругать своих врагов, вызывать на драку. А сами мы редко умеем останавливаться, ведь мы же всегда правы.

В конце лета 1956 года мы с мамой поехали в детский магазин за школьной формой, новыми ботинками и всем тем, что необходимо для занятий в школе: за портфелем, учебниками, тетрадками, пеналом, карандашами, ручками, перьями к ручкам (разумеется, стальными – слава Богу, не 19-й век) чернильницей-непроливайкой – в общем, за всем-всем-всем. Форма школьная мальчуковая была двух видов – шерстяная и хлопчатобумажная. Хлопчатобумажная была дешевле раза в два, но и убивалась в два раза быстрее, висела какими-то бесформенными пузырями, поэтому мамаши посообразительнее покупали всегда своим отпрыскам форму шерстяную, размерчика на два или на три побольше. Она практически не истиралась на локтях (при этом первые года три всех заставляли носить сатиновые нарукавники чёрного цвета), отлично держала форму. Поэтому, когда я явился на первую школьную свою линейку в гимнастёрке длиной до колен и с рукавами в гармошку, я мало чем отличался от своих одноклассников. Времена были трудные, многие донашивали форменку за старшими братьями. Учиться мне понравилось очень, сам процесс познания чего-то нового мне интересен до сих пор, а тогда я с удовольствием занимался в классе и просто млел от того, что мне было чем заняться дома. Я сразу стал круглым отличником и попал в круг тех, кого именовали гордостью школы, меня избрали в какой-то совет – то ли дружины, то ли школы, а в конце первого класса приняли в пионеры, чем я очень гордился. Принимать в пионеры нас повезли на Красную площадь. Сначала была экскурсия в Мавзолей, где ещё покоились тела Ленина и Сталина. Нас провели мимо вождей, мы благоговейно потаращили на них глазёнки. Потом нас выстроили в линейку, какой-то мужик с толстой багровой рожей рассказал нам про союз партии, комсомола и пионерской мелкоты, который олицетворяет галстук, и потом каждому из нас повязали свои галстуки какие-то парни и девчата из старших классов, вступающие в комсомол в тот же день – они как бы передавали нам эстафету.

Главное, что было в школе, это то, что я научился читать. Какое же это счастье – возможность узнать что-либо новое, интересное, да просто занять себя, когда у тебя нет других занятий. А учительницу мою первую, Полосухину, дай Бог памяти, боюсь ошибиться, Веру Николаевну, помню до сих пор, по её совету я записался в школьную библиотеку и так и пошёл по кривой дорожке.

В школе у меня появился друг, с которым мы проводили своё свободное время, в том числе любили ходить на пруд, зимой там можно было побегать, поскользить по льду, весной покататься на льдинах. Как-то раз в начале зимы мы со школьным моим приятелем пошли на пруд посмотреть, не встал ли лёд. Подойдя, увидели, что пруд весь покрылся льдом. Для проверки кинули кирпич, он лёд не пробил – заскользил, оставляя царапины. Я решил проверить, можно ли ходить по льду, стал спускаться вниз, но бережок был крутёхонек, я, заскользив, съехал вниз, пробил тонкий ледок у берега и ушёл в воду по грудь. Пальто моё и вся одежда моментально промокли, я стал карабкаться, но увы. Ноги скользили по склону берега, а ухватиться руками было не за что, на склоне не было ни кустика, ни деревца. Просить о помощи приятеля мне не пришло в голову, да и не было смысла: пытаясь меня вытащить, приятель мой, скорее всего, сам сверзится в воду. Страха не было – было дико холодно, как-то тоскливо, непонятно, как выбраться, тем не менее я продолжал попытки и соскребал снег со склона, ища какой-нибудь бугорок или веточку, чтобы зацепиться за неё. Вот тут-то мой товарищ сообразил, как мне помочь, лёг на берег пруда и протянул мне руку. Со второй или третьей попытки мне удалось ухватиться за его руку и с его помощью выбраться наверх. На берегу мы поглядели друг на друга, и, ничего не говоря, я побежал домой. Одежда моя, намокнув, весила не меньше тонны и дико холодила тело, но, когда я попробовал снять пальто, стало ещё холодней, поэтому я опять натянул его и бежал. Когда уставал, шёл шагом и снова бежал – вернее, плёлся, поскольку все свои силёнки затратил на попытки выбраться из воды. В воде я так выстудился, что бег меня не согревал, по дороге мне встретилось немало взрослых, которые с удивлением смотрели на семилетнего пацана, плетущегося в мокром пальто. Одна добрая женщина попыталась меня подбодрить – остановившись, она стала кричать высоким, визгливым голосом, что я полный идиот, разгуливающий в мокром пальто зимой, что любому нормальному человеку даже глядеть невозможно на такую мерзость и что мать моя, увидев, каким говнюком я явлюсь, должна выпороть меня, а лучше сразу удавить. В общем, с такой поддержкой я ощутимо ускорился и заявился домой. Дома была бабуля, она меня любила и понимала, что при появлении матери со мной произойдёт именно то, что напророчила мне добрая женщина на дороге – меня нещадно выпорют, – поэтому напоила меня тёплым чаем и уложила в кровать. Надо сказать, что ни то, ни другое не помогло мне согреться, я лежал и трясся от холода. Маменька, придя с работы и увидев развешанные по батареям отопления мои мокрые пожитки, сразу всё поняла и, выпытав у бабули, когда я заявился и что она предприняла, обозвала её старой дурой, которая ни хрена не сделала для моего спасения, а только пытается скрыть следы моего проступка, затем стала растирать меня спиртом, поить какими-то пилюлями. Ничего не помогло, я заболел крупозным воспалением лёгких, на следующий день меня отвезли на скорой помощи в детскую больницу. Потом я очень жалел, что был без сознания, ведь это была моя первая поездка на легковом автомобиле. Помню, что поначалу я лежал в проходном зале, к которому примыкали двери палат, у койки моей были невысокие ограждения по бокам – наверно, чтобы я не сверзился на пол. Я полуспал, закрывал глаза, и мне виделись какие-то серые и чёрные плавающие круги, ребятня, лежавшая в обычных палатах, подходили и глазели на меня, шептались. Парнишка лет двенадцати произнес негромко, что я умру завтра – нянька сказала. Обошлось: когда стало получше, меня перевели в обычную палату, пробыл я там около месяца. По окончании лечения в детской больнице меня без заезда домой прямиком отправили в какой-то детский санаторий в Подмосковье для оздоровления, так что домой я попал месяца через два. В общем, хорошо на пруд сходили прогуляться.

Изредка вспоминая эту историю, я думаю о том самом мальчишке, который протянул мне руку, лёжа в снегу на берегу Люблинского пруда, он спас мне жизнь. Интересно было бы увидеть его, не помню, как его звали, – помню лишь, что жил он в городке СДС. Мы были очень дружны те полтора года, что я учился в московской школе № 488 Ждановского района. У них в квартире был личный телефон. Уезжая, я запомнил его, и когда лет через пять нам поставили телефон в нашей квартире на проспекте Мира, я позвонил ему, мы поговорили, я сообщил номер нашего телефона, и мы иногда перезванивались – он мне на наш Ж7–11–57, я ему. Так общались где-то класса до шестого.

В середине зимы 1957–1958 годов наш дом приговорили к сносу. Наша заслуженная бабуля Гермина Фрицевна получила ордер на вселение в новую квартиру на проспекте Мира. Мы погрузили хлипкий скарб в грузовик, бабуля села в кабину и уехала к новому месту жительства. А мы с сестрой и мамой проследовали с комфортом за ней на такси, это был автомобиль «Победа» и моя первая поездка в такси.