Ночь музеев [Ислам Ибрагимович Ибрагимов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ислам Ибрагимов Ночь музеев

Глава первая.

Бесшумный вечер в одинокой однокомнатной квартире; чистой, правда очень пыльной, но тщательно проветриваемой дабы воздух не застаивался; со свободным пространством посередине комнаты, обставленной избирательно для работы на дому. Здесь был старый светлый комод с тремя ящиками у самой кровати что скрипела пружинами; длинный затемненный временем шкаф со скрипящими дверцами, узенькое кресло для курения и письменный стол, заваленный бумагой покрывшейся пылью и письменными принадлежностями, которые шли в ход многим чаще бумаги.

Власов Владислав Романович был писателем и сидел по обыкновению в кресле изредка бросая тяжелый и отчаянный взгляд на письменный стол, к которому он не желал приближаться с пустой головою, но тяготило его отнюдь не отсутствие вдохновения хотя оно и было добавочной причиной его тоскливого настроения. Владислав Романович, как и всякий писатель, обделенный талантом, предавался унынию и не находил в своей жизни ничего подлинного и счастливого. К тому же удаленный зуб со вчерашнего дня прощался с челюстью отдаваясь томительной болью. То был четвертый по счету зуб, который ему удалили.

–Не буду я теперь улыбаться, никому теперь не улыбнусь, как жить с этой болью, как ее превозмочь? Вон Марья Вадимовна ходит беззубая и всем улыбается, но она ведь совсем другое… есть ли хоть один человек беззубый, на которого можно смотреть без упрека, не придавая должного внимания?.. -Владислав Романович, почувствовав, как голова его потяжелела от обиды и едва сдерживаемых слез, ибо он обладал весьма чувствительным характером, сел в другое положение подперев рукой тяжелую голову; сменив позу он умолк лишь затем, чтобы отдохнуть от слов и придумать в голове следующую жалобу. -Ничего не хочу, ничего мне не надо… только разве что вывести эту боль из моей головы… чтение не дается, письмо не получается, воображение, вот оно-то меня и мучает повсеместно, знает ведь, что ни на что я не годен, знает теперь как мне тяжело и потому бьет из-под тяжка самым подлым образом… но что же дальше? Как жить теперь? Нужно ли жить?

Владислав Романович тяжело вздохнул, и вся комната в его глазах затрепетала от слез, которые мгновенно наполнили глаза, но затем точно от нерешительности никак не могли их покинуть. Владислав Романович вытащил платок свободной рукой и высморкался. Он глядел на стену, почти не моргая и не двигая взглядом; тело и разум желали сна, тогда как сон никак не давался Владиславу Романовичу то ли из-за боли, то ли оттого, что он так извел себя постоянными думами, в которых он всегда находил себя несчастным человеком.

–Может написать письмо Бориске? Нет не стану, не буду сегодня браться за перо, ни к чему меня это не приведет, все надоело! Вот тебе жизнь, вот тебе грядущая старость… но какой же из меня будет старик если я совсем еще ребенок? Выросший ребенок… – задумчиво протянул он последние два слова явно что-то пытаясь из этого раздуть, хотя бы маленький сюжет или сцену, но ничего не выходило. -Экая пустая болтовня – вот это что! Ах, зуб заболел, но чего же ты от меня хочешь несчастный? За что так меня ненавидишь? Глупая, дурная жизнь! О, опять шорох сверху, снова женский голосок…

Владислав Романович в последнее время часто отвлекался от своих мыслей стоило ему услышать движение соседей сверху. Его всегда занимала драма, разворачивающаяся над его головой и иногда даже не нужно было особого труда для того, чтобы дорисовать некоторые детали характеров или интерьера. Временами, соседи точно испарялись, ведь нельзя было уловить ни единого звука, даже малейшего скрипа открываемого окна или передвижения стульев при посадке за стол, абсолютно ничего; и тогда Владислав Романович подолгу находился в представляемой комнате сверху и сидел там как полноценный автор между двумя своими персонажами дабы наблюдать за воображаемой сценой – это не было особым творчеством для Владислава Романовича а скорее приходилось как утоление жажды творчества, но такое незначительное как если бы мы захотели поесть но вместо этого ограничились бы простой закуской которая бы только пуще разожгла аппетит. Владислав Романович передумал уже столь множественное количество вариантов развития событий что невольно здесь встал в тупик; и сейчас, когда после недельного затишья наконец-то послышались голоса он стал впитывать их в себя как губка, стараясь ничего не упустить мимо ушей.

– Как назло совершенно ничего нельзя разобрать! – Расстроился Владислав Романович и вдруг вздрогнул от приступа новой боли. – Ах, несчастная жизнь! Неужто у них в самом деле такой бардак, если уж любовница, то пускай она хоть поменьше говорит… чего же она такая требовательная? А может это другая или даже третья, но голоса у них все как один… и чего я только не придумал я для них… единственно только разве что дочку им не пририсовывал, да почему это дочку? Зачем дочку? Нет, действительно дочкой должна быть. Несчастной дочкой, ведь родилась вне брака, и все должны знать, что она небрачный и нежеланный ребенок. И обноски у нее должны быть самые дешевые и простые, хотя будь у нее ухоженный вид женихов не оберешься… ну и что же? Что дальше-то с этого, как будто раньше никогда бедных девчушек не видали, еще как видали, но что-то в этой девчонке должно быть такое… загадочное, неопределенное, даже таинственное… нет! Чушь, чушь собачья! Нет никакой девочки, не будет девочки, зачем девочка, отчего?.. Она была бы как я… несчастная девочка… покинутая, нет, нет! Не то. Просто нежеланная, да вот так…

Вдруг в дверь постучали.

– Владислав Романович, что же вы, ужинать не будете? – спрашивала хозяйка Марья Вадимовна за дверью, – я зайду?

– Проходите… – Едва вымолвил Владислав Романович. Дверь отворилась и Марья Вадимовна в своем простецком платьице, с платком на голове вошла, придерживая тарелку супа.

– Вот-с, вам принесла, знаем мы вас, опять хандрите, опять сидите, ничего не делаете. Ну ничего, я положу на комод как обычно, пожалуйста. – С тем она и ушла.

– Потерялась нить, прошло вдохновение… эх, снова мука, снова боль… бездарность вот кто я, пропащий я человек. Вот и шептаться теперь перестали… а что ж моя Варенька? Какая это Варенька? Ах, Варенька, да разве ж так я ее назвал? Не успел и надумать чего, а имя уже есть, но все прошло, теперь уж точно нечего придумывать. Устал я… от жизни или от сегодняшнего? Не знаю. Устал вот и все. Покушаю, пожалуй, да лягу спать.

Владислав Романович лег на кровать и укрылся теплым одеялом завернувшись в него точно в кокон на подобие гусеницы мечтавшей выбраться из оков своего бессилия и тяжкого существования в парящую, грациозную своим полетом фигуру что медленно течет и переплывает в воздухе славно выделяясь своей неподражаемостью и особенностью прекрасных крыльев, тонких как лепесток и не менее хрупких чем маленький пузырек, выскочивший из лужи во время дождя. Владислав Романович чувствовал свою беззащитность особенно теперь когда целый мир со всем своим совершенством выставляемым на показ как бы упрекал его в том что он такой слабый и беспомощный; даже воображение было не на его стороне поскольку время сна самая тяжелая пора для бессонного писателя который чем больше и сильнее пытается уснуть тем более отдаляет от себя всякий сон взамен которому он видит сны своих мыслей направленных неизменно и безжалостно против него, так словно мысли и воображение, видения и образы вдруг обретают свой собственный разум и беспощадно атакуют слабого соперника который даже и не думал защищаться; он принимал все удары как есть воспринимая боль как должное за его существование и способность жить, как нечто неотъемлемое и давно привычное в жизни как если бы собаку ежедневно колотили понуждая ее смириться со временем с тем что не является для собаки обязательным так как она в любой момент может сбежать или дать отпор, но что собака принимает как должное.

Свет и тьма виделись Владиславу Романовичу точно цепь фонарей, разделенных расстоянием. Светало с левый на правый глаз как при движении; глаза у Владислава Романовича оставались закрытыми. Он не открывал их ни под каким предлогом и особенно тем, что светает так будто бы кто-то стоял со свечой в руке или посветил в его окна ярким фонарем; больше он не верил лукавым уловкам собственного разума. Он понуждал себя спать несмотря ни на что, но сон в ответ лишь фыркал и смеялся над ним как избалованный ребенок, который убегает от своих родителей насмехаясь над их медлительностью и бесповоротностью.

«Одиноко, – размышлял он не в силах справиться с образами в голове, – как же одиноко! Чувствую себя стариком, который никак не может усмирить свою жадную старуху, она все ругает и браниться над тщетными стараниями моими тогда как я делаю все от себя возможное, но ей все мало… так и моя мать всю жизнь пыталась сделать из меня примитивного, самого обыкновенного гражданина, хотела чтобы я служил и носил мундиры, чтобы кланялся и покорно всем угождал, тогда как я совсем другой: непослушный, непокорный, неразговорчивый, как можно мне быть человеком среди людей если люди есть зло для меня? Как она не понимает, что этим самым она обречет меня на погибель? О, мое сердце не вынесет такой жизни! Прошло уж боле пятнадцати лет как мне нужно было решиться на службу и идти работать как остальные нормальные люди. Я был молод, но не мог пойти против себя, не мог предать себя, не мог воспротивиться себе. Как можно жить как гений в бескрайней отдаленности и забвении, теряясь в своих безудержных мыслях, быть самым неспособным к обыкновенности, к бытности и тем не менее оставаться таким же как есть неталантливым, абсолютно обыкновенным, никому ненужным человеком, чьи страдания и слезы не окупились, чьи мечты несчастно разрушились обратившись в позабытый прах сметенный ветром беспеременно шагающего времени и лишь мои старые как мир грезы временами смахивают слезы с очей моих, но все чаще даже они упрекают меня в моей глупости, которую я с поднятой головой считал и возвеличивал до гениальности.»

Глава вторая.

Вечером следующего дня Владислав Романович вышел за хлебом на улицу. Почему именно вечером? Все просто, по вечерам хлеб был дешевле. Он прогуливался, оглядываясь по сторонам в надежде увидеть нечто новое и занятное. И когда Владислав Романович уже смирился с тем, что ничего интересного ему не подвернется он нагнал двух людей – полного мужчину и мальчишку которые что-то очень громко обсуждали, что и заставило Владислава Романовича прислушаться к предмету их разговора.

– Нет мистер Фредерик, я не хочу больше играть гаммы, мне это совсем не нравится, я этого не люблю! – говорил мальчик.

– Отчего же не любишь Гришенька? – спрашивал мистер Фредерик.

– Мне вообще не нравится больше играть на скрипке, я передумал и решил, что сегодня же скажу родителям что не буду больше ходить к вам на занятия. Мне вообще ничего не нравится, ничего не хочу!

– Ну послушай мой мальчик, нужно быть терпеливее, разве тебе не хотелось бы стать лучшим скрипачом на всем белом свете? Только взгляни на улицу, раскрой глаза шире, и ты увидишь много прекрасного и замечательного, прислушайся и мир запоет тебе свою любимую песню. Тебе ничего не интересно мой мальчик? Но ведь мир так интересен сам по себе! Знаешь ли что не у каждого ребенка есть своя скрипка и не всем так повезло как тебе? Ох, не расстраивайся моим словам Гриша, я только хотел напомнить, как тебе повезло! Только представь Гриша, что ты обладаешь самой дорогой скрипкой в мире и играешь так же искусно как истинный маэстро!

– Даже лучше, чем вы? – удивленно спросил Гриша.

– О, намного лучше, лучше, чем кто-либо еще! Взгляни же на небо, видишь ли ты хоть одну птичку дружок?

– Нет, совсем не вижу.

– Не видишь, верно, потому что они давно разлетелись по гнездам! – расхохотался мистер Фредерик, – а мне может хочется их поскорее увидеть и что же мне тогда делать мой мальчик?

– Отыскать гнездо?

– Ха-ха, ну конечно, можно отыскать гнездо и потрепать птичку своим пальцем если не жалко, о нет, Боже мой, не слушай меня… нет, не нужно гнезда, я хочу слышать пение птиц, что мне прикажешь делать, а, Гриша?

– Я не знаю.

– Вот оно как! Ничего, ничего мне делать не нужно мой мальчик, абсолютно ничего, это всего лишь мое желание, которое как видишь удовлетворить не так-то просто, но послушай же меня, мне может взбрести в голову все что угодно: я не хочу, я хочу, этого не буду, я плохой, я старый, я устал… и так без конца мой мальчик! Наше сердце иногда заливается слезами, оно плачет как младенец и просит у нас того, чего у нас нет и быть не может или все время будто бы говорит нам что этого нам не дано, а этого нам не надо. Как? Удивится Гриша, разве мое маленькое сердечко способно на обман? Разве оно не говорит нам только правду? – закривлялся мистер Фредерик и Гриша начал тихонько хихикать. – Да, да мой друг, только представь: ты голодный идешь по улице, а все сытые, довольные, тогда как только ты один такой грустный и хмурый, почему так?

– Потому что я голодный мистер Фредерик.

– А почему остальные такие довольные?

– Потому что они покушали.

– Правильно мой мальчик! Представляешь, стоит человеку не выспаться, и он станет раздражителен как дирижер, стоит ему не поспеть на завтрак и прячьтесь господа, судья пришел злой, готовьте преступников, всех на виселицу, всех вздернуть! Но мы-то с тобой теперь знаем почему люди так себя ведут, знаем, что бывают разные случаи и каждый по-своему уникален. Наше сердце дружок самый верный ориентир, он точно маяк, который освещает нам путь и указывает верную дорогу, но туман жизни мой мальчик никогда не дремлет, он всегда силиться сбить нас с пути, а мы так легко теряемся! Ай-ай-ай! До заблуждения легко, до неприличия! Так что же я хотел сказать тебе этими странными объяснениями Гриша? Нужна ли тебе скрипка и занятия? Решать только тебе. Скажу лишь что музыканты живут в волшебном мире, и они никогда не жалеют о том, что избрали для себя такой славный путь, даже тот, кто занимался нехотя, через силу и родительское принуждение все равно через годы возвращаются ко мне со слезами на глазах от радости, они поспешно обнимают меня прямо как моя любимая бабуля крепко-накрепко и шепчут мне на ухо слова благодарности хотя и знают что я не нуждаюсь в их благодарности. Знаешь ли, мой мальчик как прекрасно жить в волшебном мире, который я наблюдаю каждый день… не лишай себя такой прекрасной возможности… детство моя любимая пора, в детстве музыка совсем другая, как и другая жизнь…

Владислав Романович внимал каждому слову и позволил мистеру Фредерику на пару с Гришей завладеть своим вниманием. Он уже совсем позабыл с какой целью он вышел на улицу и потому увлекшись интересным монологом старого преподавателя наставляющего неуверенного мальчишку он повернул за угол следуя за ними, но тут же остановился, приходя в полное смятение. За углом не было ни Гриши, ни мистера Фредерика. Владислав Романович огляделся в надежде приметить поворот, в который они завернули, но улица и дворы пустовали за исключением отдаленных лиц, шагающих по заведенному порядку в свою сторону.

– Как же так? – Прошептал Владислав Романович, отвернулся и пошел домой в дурном, испорченном настроении.

Когда Владислав Романович поднялся на второй этаж, Марья Вадимовна вышла к нему навстречу и возвестила его о приезде брата. Владислав Романович отпер незапертую на ключ дверь и вошел в свою скромную квартиру, где его дожидался сидя на кровати и положив руки на колени его брат, который поспешно встал и горячо поприветствовал Владислава Романовича крепким рукопожатием, быстро перешедшим в теплые объятия.

– Чего же ты Бориска совсем не написал, что приедешь? – Спросил Владислав Романович, как только Борис отпрянул.

– Знал, что ты запротестуешь, да и не важно все это, как я рад что наконец смог приехать! Чего же ты так исхудал брат?

– Не важно у меня со здоровьем… как матушка?

Борис Романович потупил взгляд и почесал выбритую щеку.

– Болеет часто, кашляет, мало двигается. Отец присматривает за ней, но мне кажется он совсем не справляется в одиночку, я даже думал, может мне вернуться да помочь им.

– Да… как всегда ничего хорошего.

– Матушка все о тебе говорит…

– Не нужно Бориска, – перебил Владислав Романович брата, зная наперед что он скажет, – я знаю, что я для них сплошное разочарование и не отрицаю этого. Кажется в нашей семье один ты обо мне хорошего мнения, но и то только потому, что у тебя доброе сердце, которое ни за что не потерпит дурного. Что я для мира? Всего лишь жалкий человек, я уйду, может раньше положенного, а может и нет… я пропащий человек, нет для меня больше жизни…

– Но отчего ты все время твердишь себе это? Разве я не знаю какой ты на самом деле?

– Не будем об этом. – Отвернулся Владислав Романович.

– Я тебе продуктов купил… хлеба, колбасу, сыра… и еще твоего любимого творога взял. – Сказал Борис после небольшой паузы и поднял сумку на письменный стол.

– Положи на комод, стол я продал, да и не нужен он был.

– Как продал? Зачем? – Удивился Борис Романович, – давай сейчас же выкупим!

– Я его не закладывал брат, продал как есть, безвозвратно, не беспокойся, и на том спасибо.

– Чем же ты так расстроен? – Спросил Борис после того, как переложил продукты на комод и вгляделся в лицо брату.

Владислав Романович выдохнул, тяжело опустился в кресло и закурил. Минута молчания растянулась надолго. Владислав Романович собрался с мыслями, но совсем не находил что сказать, боясь того, что выскажет всю правду и тем самым огорчит брата своими тучными беспросветными мыслями.

– Мн… мне к-кажет-тся… – услышав собственный голос Владислав Романович откровенно смутился, но так как он уже начал, ему было некуда отступать, – мне кажется… я схожу с ума, Бориска… я знаю, что ты скажешь, точнее предполагаю и потому не желаю слышать от тебя ничего, как и не желаю ссориться с тобой.

– Но обожди, как это сходишь с ума, я не понимаю?

– Не знаю, может я всегда был сумасшедшим? Может для того, чтобы быть самим собою нужно заплатить непосильную цену? – Горечь, с которой Владислав Романович говорил, сообщалась Борису, его интересовало не столько сумасшествие брата сколько его несчастье.

– Не нужно так думать…

– Я бы желал быть другим, – перебил Владислав Романович, – но я не могу… счастлив ли я на своем пути? Промежутками да. Ведь в конце концов нам должно быть в радость собственное положение не так ли? Невзирая на мнение других, несмотря ни на что, а коль мне суждено быть сумасшедшим писателем не годным ни на какую другую работу, то так тому и быть.

– Зачем же ты так изводишь себя? – Взмолился Борис.

– Что есть я? – Серьезно задал вопрос Владислав Романович. – Я знаю, что я есть – гадкий утенок, клякса на бумаге, ошибка, которую нужно откорректировать, но откорректировать которую никак не возможно. Дети брат мой знают, как они появились на свет – я говорю про нежеланных детей и им приходиться нести этот крест на себе.

– Но даже если так, разве это не все равно? Родители не бросили тебя, они дали тебе все от себя зависящее.

– Кроме любви и сострадания. Для них ты хороший сын, и я не сомневаюсь в правильности их выбора, я люблю тебя брат и не посмею ревновать или ненавидеть тебя из-за своего несчастья, ты причина, по которой я все еще жив.

– Я не хочу, чтобы ты мучил себя… – Проговорил, едва сдерживая слезы Борис с поникшею головою.

– Прости меня брат. Знаешь… – усмехнулся Владислав Романович, – мне все чаще хочется пойти и извиниться перед родителями, подобно тому, как клякса извиняется перед пером. Виновны ли дети в том, что они выросли без крыльев и неминуемо сломали себе все кости свалившись с гнезда?

– Отец говорит, что еще не поздно устроить тебя к нему в мастерскую. – Задумчиво вспомнил Борис, отковыривая от смущения ногти.

– Ты не слушаешь меня брат и я не сержусь на тебя за это, прошло время всех обид и сетований, осталась лишь скорбь, которая как смола, оседает на дне бочки. Этот мир так же глух ко мне, как и я к нему, больно впервой сознавать что тебя не понимают родные сердцу люди, но, когда ничто не способно понять тебя, приходиться с этим мириться.

Борис несмотря на всю доброжелательность к брату не мог примерить на себя непосильную ношу, которую нес на себе Владислав Романович, не жалуясь и не перекладывая ее на других. Их разговор из раза в раз повторялся – лишь слова несколько отличались от тех слов что были сказаны ранее. Какими бы доводами они ни обладали, все было тщетно и падало в пропасть, пребывавшую между ними, которая несомненно все поглощала. Борис не мог понять Владислава Романовича, а Владислав Романович хоть и понимал Бориса, все равно не мог понять самого себя. Эти беседы как правило занимали много времени, но пользы от них не было никакой.

Владислав Романович любил брата не только за материальную поддержку с его стороны, не только за веру в него которая с каждым годом рассеивалась как туман и вскоре бы совсем обратилась вспять, но и за то, что он не отказывался от своего брата каким бы он ни был, чего нельзя было сказать про его родителей, которые отказались от «гадкого утенка» – с чем уже давно смирился Владислав Романович и сделался равнодушным к их мнению настолько насколько это дозволяло его хрупкое сердце.

Борис не знал, как убедить брата в неправоте его действий. Он не мог запросто сказать ему об этом, так как ведал о том, к чему это могло привести. Борис видел, как Владислав Романович по мере возрастания этой болезненной для обоих братьев темы – огорчался и печалился, как взор его опускался от груза беспросветных мыслей, ввергавших его в уныние. Борису искренно хотелось помочь брату, он лицезрел какой жизнью тот живет, как он мучится, как постоянно и безвылазно пребывает в своей меланхолии, которая портит его, словно забирает его у Бориса. Борису хотелось спасти Владислава Романовича, и он протягивал к нему свою руку и с горечью наблюдал как брат никак не отзывается на помощь и не протягивает руку в ответ – это-то и удручало Бориса больше всего, безысходность перед братом корила его сильнее всего остального.

Вскоре Борис ушел, и Владислав Романович остался наедине с собственными мыслями. Горечь сдавливала тонкое горло, боль разносилась, но не была вполне действительной. Владислав Романович встал с кресла, расправил кровать и лег на бок прижимая колени к груди. «Почему они всегда раскрывают мои раны? За что они тычут в них своими пальцами? Отчего возвращают меня в обитель боли и страданий?» – Владислав Романович разрыдался не в силах более сдерживать порыв неудержимых эмоций.

– Бог подарил мне литературу… он наделил меня тем, чего нет у других, но забрал то, что считается правильным и похвальным. Гении не ходят среди дураков с поднятой головой, гениев гонят как безумцев и пускают в них камни… от слез зуб вновь заболел… за что они меня так ненавидят? Разве я управляю своей жизнью? Разве я избрал для себя такой позор? Я не знаю кто я, а они… они хотят моей погибели, они видят, как я мучусь и жаждут продлить мои мучения. О литература! Ты единственная не упрекаешь меня ни в чем! О собратья писатели! Ваше безмолвие вечно, но ваши книги не безмолвны! Разве книги способны обидеть? Никогда! Хорошая история – это мед, в который хочется окунуться с головой… но как же скучны люди с их повседневностью! Как скучны их проблемы, как скучна жизнь среди людей! Вам не отнять моего одиночества, о моя меланхолия!.. Ее поцелуи опасны для жизни, но как приятен ее взор, как прекрасно ее присутствие… Когда же ты заберешь меня отсюда? Забери меня от этих людей! Они делают мне больно, но, когда я отказываюсь от них мне становится еще хуже! Нет спасения! Я буду болен, до конца дней своих, буду болен жизнью, буду болен людьми и собой, нет спасения, но отчего же нет? Не хочу, ни думать, ни размышлять, хватит с меня, довольно произвола, но действительно ли хватит, или еще немного? Еще совсем чуть-чуть? Безумие… разве это не безумие? Или даже сумасшествие? Нет, нет, нет… не буду думать, не следует мне об этом так… но как же? Страшно, страшно даже предположить, что может развернуться, как может в дальнейшем… разве плохо то, что я видел? Ведь это совсем не сумасшествие и не бред, всего лишь фантазия, жалкая игра воображения, от нее никто не пострадал… мне все равно больно, как мне быть укажи? Я боюсь… боюсь, мне очень страшно… вот бы мне уснуть, тогда это сразу бы прекратилось, вот бы мне уснуть, всего один раз, навечно.

Что делать с жаждой литературы? Желанием писателя вывести из себя коварное вдохновение, повергающее его в длительное беспросветное уныние? Владислав Романович чувствовал, как его шею сдавливают чьи-то руки, как они принуждают его к действию; писательство оборачивается болезнью подобно любви, которую не с кем разделить. Образы – это звезды, которые вскружат голову каждому наблюдателю. Бесталанность есть молот, который обрушивается на голову всякому самозванцу.

Владислав Романович судорожно оттолкнул от себя одеяло. Холодный пол уколол его слабые ноги. В челюсти загремела боль от резкого движения головы. Несмотря ни на что он встал, противясь боли, надел тапочки спрятавшиеся под кроватью, зажег свечу нежелающую зажигаться. Свет ударил по его глазам, запах свечи был отвратителен, листья бумаги нельзя было разделить друг от друга, перо сопротивлялось, на стуле невозможно было удобно расположиться – весь мир протестовал против Владислава Романовича, и он знал об этом и шел ему наперекор.

Наконец он взял перо как подобает и принял удобное положение сидя. Мысли незамедлительно потухли. Безмолвие распространилось непроглядным туманом. Владислав Романович сидел неподвижно и чернила капали с пера на бумагу. Бывает момент, когда отчаяние настолько захватывает тело что всякое движение разом прекращается, это схоже с осознанием бытия или разочарованием в жизни – это напоминает удаление зуба с последующей болью.

Владислав Романович обратил внимание на лист, испещренный каплями, чернил и его собственных холодных слез, которые незаметно покинули глазницы, не выдерживая натиска этого странного, необъяснимого разочарования. Владислав Романович вглядывался в эти капли, которые отражали свет от свечи. Он пытался разглядеть в них то, что могло бы помочь ему. Его взор, обращенный к слезам на листке и кляксам чернил напоминал взгляд направленный на нечто сокровенное в чем могла таиться непроницаемая тайна доступная лишь определенным страдальцам.

Свет напоминал золото. Он был золотым отображением свечи или отсветом чего-то золотого помещенного в каплю? Владислав Романович улыбнулся собственной глупости, которая подсказывала ему что свет есть золото, но мысль эта все равно не покидала его, и он вгляделся в самую меньшую каплю, по его мнению, самую заповедную и немыслимую; правда слеза эта быстро впиталась в бумагу и забрала с собою таинственный отсвет свечи. Таким образом остались только капли чернил, которые не замедлили впитаться следом за слезами. Лист бумаги стался сухим.

Владислав Романович подпер рукой голову и вгляделся в окно. Мир предстал перед ним в смутных красках ночи и свет от свечи не давал ему должным образом разглядеть происходящее на улице. Ему послышалось как бездомная кошка замяукала и точно запищала – до того неприятен был ее зов, сосредоточенный к потемкам покинутой улицы. Владислав Романович не видел кошку, но он представил ее себе рыжей, пухлой, с пушистым хвостом и аккуратной походкой. Кошка ушла из его мыслей пройдя некоторую дистанцию.

Послышался одинокий голос воробья, разом потухший в безмолвии. Владислав Романович сомневался в том, что воробушек способен бодрствовать в столь поздний час. Ему было известно, что человек единственное животное, которое страдает по собственной воле и по собственной воле бодрствует, подпитывая это страдание. Воробушек в очередной раз возвестил о себе и затем смолкнул, больше не искушая Владислава Романовича надеждой на то, что он проспал достаточное время для наступления утра.

Владислав Романович почувствовал спертость воздуха и приоткрыл окна. Холод обвеял его восседающее за столом тело, приходившееся точно лишним грузом для неповторимых мыслей и невообразимых идей, которые невозможно было извлечь наружу по причине слабости, сдерживающей их. Владислав Романович начал мириться с тем, что вдохновение покинуло его. Почувствовав дуновение майского ветра, приправленного цветением природы, обычно дремлющей ночью, но все же истощающей свой всесторонний торжественный над недавней спячкой под сугробами зимы запах свободы вдохновляемый и вдохновляющий, повергаемый и повергающий других своим великолепием в небывалое наслаждение Владислав Романович под воздействием невероятного эффекта природы властвующей над людьми своим влиянием вдруг очнулся от хандры и воспрянул духом. Он встал из-за стола и прошелся по комнате; стены квартиры не давали ему свободы размышления, словно тем самым они воздвигали границы безграничному и потому Владислав Романович был вынужден немедленно одеть на себя плащ и шляпу дабы покинуть квартиру, сдерживающую его талант и вдохновение.

Небеса были необъятны, улица была освобождена от людского присутствия. Владислав Романович начал вглядываться в сумерки уличной темноты дабы разглядеть дорогу. Все что виделось ему, было едва различимо. На ум приходил не фонарь, который избавил бы его от слепоты, а маяк что отдаленно осветил бы путь заблудшему в собственном дворе бедолаге. Маяк указывает, судно направляется, но Владислав Романович подобно сбившемуся с необходимого курса судну начал идти по течению в надежде что ветер незримыми волнами поведет его более коротким путем.

Грудь сдавливалась над натиском воображения и подобно тому как художник заполняет красками белоснежное полотно, так и воображение при виде беспросветной темноты начинает вносить свои наброски заполняя тем самым свободное пространство от унылой пустоты. Голова Владислава Романовича оживилась образами, сердце гулко застучало при виде очертаний, осветленных с одной стороны, а с другой стороны походивших на страшных тварей, дорисованных игрой воображения. Страх оживляет дремлющий разум также бесцеремонно как холодная вода пробуждает сонное тело.

Владислав Романович вышел из-за двора и попал на улицу. То, что он увидел заставило его остановиться. Бродяги слонялись по улице в своих зловонных одеждах и заполонили пространство если не своим присутствием, то запахом исторгающемся от них. Внезапно черный камень, возле которого встал, Владислав Романович зашевелился и это оказался один из бедняков, свернувшихся калачиком ближе к теплому дому. Владислава Романовича обдало холодком по всему телу, он повернулся в противоположную сторону улицы и увидел свет фонаря, отдалявшийся от него.

Он поспешил за фонарем, полагая что господин, несший его не причинит ему вреда и не повернется в его сторону. Зачем Владислав Романович последовал за ним? Вероятно, он нашел в этом страннике, облаченном в длинные одежды нечто такое что тщился найти посреди кишащей бродягами улице. Страх преследовал его попятам. Ему слышалось как шушукались и переговаривались между собой разбойники, как натачивали свои ножи грабители, как храпели спящие похитители. Его страх был не менее беспощаден нежели грубая рука изголодавшегося бедняка, решившегося на тяжкое преступление и тем не менее огонек фонаря не дал ему права выбора, и он беспрекословно последовал за ним.

– Кто здесь? – Воскликнул повернувшийся господин с фонарем и в лице его Владислав Романович узнал мистера Фредерика. Владислав Романович снова остановился и вперился невинным взглядом в мистера Фредерика точно мальчишка, который сознавал что сделал нечто дурное, но который ничего не мог с собой поделать. Мистер Фредерик отвернулся и почесав затылок свободной рукой проследовал дальше.

– Как ты Мишенька? Держи рублевую, это тебе, передай маме что я переживаю за нее. О, а вот и мой друг! Ну как поживает наш бывший моряк? Плохо? Я так и думал, держи рублевую, не переживай. Так-с, а здесь у нас кто? Катенька? Неужто впрямь ты? Какая же ты все-таки красавица! Я тебе рассказывал, как поют детишки в нашем хоре? – Мистер Фредерик пискляво протянул несколько нот и послышалось как в разных частях уличной площадки захохотали бедняки. – Лови Катенька не потеряй свой рублевый. Это вам дядя Вадим, какой вы атлетичный! Не покажете ли парочку трюков? Эй, а где наш выпивала Андерсон? Куда он запропастился? Нет, правда я его совсем не вижу!

– Его арестовали за буянство!

– Кто же мог арестовать нашего Андерсона? Я готов сейчас же ринуться в суд и поклясться, что Андерсон самый честный малый из всех, с кем я имел знакомство! Арестовали? Моего Андерсона? Я помню, как он ухаживал за сиротами, оказавшимися на улице. Кому удалось собрать значительную половину пожертвований для пострадавших от наводнения в прошлом году? Кто, будучи пьяным вытащил утопленницу прямо из Невы? Кто чистил колодец господину Меньшикову ради того только чтобы наши мальчишки сыграли на чистых и настроенных инструментах, а как они сыграли?

– О, как хорошо это было! – Подхватили остальные.

– Неужели арестовали? Надолго ли? Что за буянство он учудил?

– Всего на несколько суток, мистер Фредерик. – Выкрикнула одна дама из толпы.

– Может так даже лучше… – размышлял мистер Фредерик вслух, – по крайней мере у него будет хлев и похлебка.

– Мистер Фредерик! Мистер Фредерик! – Обратился к мистеру Фредерику один весьма маленький мальчишка, который подбежал к нему и начал тянуть его за подол длинного платья.

– Чего, Иванушка?

– А я уже вырос чтобы играть на скрипке, вы говорили, что мне надо вырасти, я уже вырос мистер Фредерик?

– О, мой мальчик, музыке все возрасты покорны. Ах ты мой маленький Моцарт, а ну беги скорее, иначе заставлю тебя целыми днями играть на тяжелой гитаре, вот же озорник!

Мистер Фредерик пошел дальше; некоторых людей он целовал в лоб и обнимал, спящих он укрывал потеплее одеждой которой те накрывались и гладил по ним мясистой рукой; кого-то он награждал своим взглядом полным сострадания, так словно этим взглядом он выражал то, что можно было выразить лишь музыкой. Однако перед одним лицом мистер Фредерик вдруг остановился. Этого человека невозможно было опознать из-за плаща и капюшона, но как оказалось на этом человеке не было капюшона, то были длинные женские волосы, закрывавшие сбоку лицо молодой и даже очаровательной девушки, а плащ был ни чем иным как простым одеялом.

Мистер Фредерик замер перед ней. Девушка стояла неподвижно и смотрела перед собой пока мистер Фредерик не обратил на себя ее внимание. Между ними завязался разговор:

– Кто ты о юная душа? Неужели судьба не пожалела даже такую красавицу как ты и отвергла тебя от других? Ты осталась без крова не так ли? Не хочешь отвечать? Ну ничего…

– Я Варенька.

– Варенька? – переспросил мистер Фредерик, – а меня зовут Амадей Фредерик, но все предпочитают просто «мистер Фредерик». Тебя бросили родители?

– Я сама от них ушла.

– Сколько тебе лет?

– Скоро будет семнадцать.

– Что заставило тебя покинуть отчий дом?

– Я преступница.

– Нет, в твоих глазах я не вижу тяжкого раскаяния, так в чем же дело?

– Я совершила плохой поступок.

– Что могла совершить девушка с таким красивым личиком?

– Вы смущаете меня.

– Я смущаюсь вас юная леди, так в чем же дело?

– Могу ли я здесь остаться? Иначе меня забросают камнями.

– Забросают кам… О боже мой! Нет, душа моя, здесь никто тебя не обидит, я не позволю этого, ты можешь остаться. Разве люди не совершают ошибок? Кто мы такие чтобы судить меж собой? Ты благородная девушка, возможно тебя обольстил какой нибуть офицер, но я вижу, что в твоем сердце есть чистота.

– Мистер Фредерик, можно мне вас так называть?

– Конечно!

– Мистер Фредерик вы хороший человек, спасибо вам, но мое сердце совсем не чистое, а мое благородство это вещь, которой я никогда не обладала. Это я совратила офицера, и я знала на что иду и все равно совершила ужасный грех…

– Моя дорогая ты ни в чем не виновата!

– Я заслуживаю самого жестокого наказания, жаль, что смертная казнь мне не грозит.

– Варенька, смотри что у меня есть! – мистер Фредерик раскрыл руку и у него в ладони поместилась миниатюрная, игрушечная скрипка без смычка. – Ты знаешь, что это?

– Это игрушечная скрипка мистер Фредерик?

– Да! Ты когда нибуть слышала, как играет скрипка?

– Нет, никогда.

– Училась ли ты в школе? Доводилось ли тебе учится поэзии и стихам? – спросил мистер Фредерик, убирая в карман миниатюрную скрипку.

– Нет, мистер Фредерик.

– А тебе, когда нибуть читали стихи вне школы? – Понизил голос Мистер Фредерик.

– Никогда.

– Может поэтому твоя юная душа так страдает? Быть может, она жаждет знаний, поэзии, музыки, а тебя так бессердечно лишили всего этого, обрекли тебя на голод, от которого наши сердца неминуемо гибнут, рухнут, увядают… мы жаждем любви не так ли дамы и господа? – повысил голос мистер Фредерик, обращаясь ко всей улице, заполненной бедняками и обездоленными. – Но кто полюбит нас таких какие мы есть, настоящих, искренних, добросердечных? Нет любви, которая не была бы плотским увлечением! Мы животные и то, что разительно отличает нас от остальных зверей это наши мысли, наши вопросы, которые мы задаем собственной душе. Спрашивает ли себя прелюбодей: «что есть любовь?» – никогда. Я не говорю о девушках, девушки безмерно умны и хитры, но они не задают себе таких серьезных вопросов, они не мужчины, им не надобно философии, они верят своим чувствам и чувства безучастно обманывают их, чувства ввергают их в ужасное положение! Ах, но разве поэзия, разве музыка – это не чувства? Что же мы знаем о музыке дамы и господа? Неужто мы говорим о бренчании на инструментах, о вольных концертах шутов, разодетых в порванные одежды? Истинной музыки достойны только дворяне – так заявляет нам мир, и я ненавижу мир, в котором так говорят! Я всегда был против несправедливости, если есть люди, которым все дозволено значит мы сами позволили им это! Друзья, раз уж я обратился ко всем вам, я хочу вам напомнить, завтра очень важный день, о чем я неустанно вам повторяю, завтра мы возьмемся за инструменты и покажем всему городу что равноправие и есть самый сильный закон. Мы не только преподадим урок всему городу, но и наградим людей прекрасной музыкой, от которой они убегают. Друзья, завтра день культуры, день, когда все музеи открывают свои двери, завтра ночь музеев и мы должны как следует приготовиться, и в довершение всего я хотел бы представить вам Вареньку, несчастную девушку с которой произошло непоправимое несчастье. Отныне она находится под моей опекой, а потому я завещаю вам относится к ней так же хорошо, как к своей родной сестре и дочери. Доброй ночи товарищи по несчастью.

Мистер Фредерик последовал вперед, не оглядываясь по сторонам. Владислав Романович видел, как Варенька потянулась рукой к мистеру Фредерику чтобы остановить его, но тот отошел лишком далеко и она, поддаваясь своей нерешительности не стала тревожить его понапрасну. Мистер Фредерик отошел на приличное расстояние и уже покинул улицу захваченною бедняками. Он опустил голову так словно глядел себе под ноги и его спина вместе с плечами вдруг затряслись. Было видно, как он поднимал руки к лицу перекладывая фонарь из одной руки в другую, а затем вытирал их об материю своего платья. Вскоре Мистер Фредерик затушил фонарь и исчез во мраке.

– Варенька… – прошептал вдруг словно только что проснувшийся Владислав Романович в чрезвычайном волнении. – Не так я ее себе представлял, впрочем, это совершенно не имеет никакого значения. Я так устал, как же мне быть? У меня совсем вылетело из головы что завтра «Ночь музеев», а между тем это действительно так! Но как же она молода, эта Варенька! Как же она красива, как хороша, восхитительна! Способна ли она на преступление, о котором она говорит? Такая чистая душа, такая… нет, слов совсем не нахожу, мне бы бумагу… все на бумагу, но неужто настало вдохновение? Прямо сейчас? Когда так клонит в сон? Когда уже совсем скоро выглянет солнце! Солнце… как же моя свечка? Задул ли я ее? О боже мой, моя свечка!

Владислав Романович резко обернулся в противоположную сторону. Становилось светлее и теперь он мог с легкостью отличить одну улицу от другой. Он побежал со всех ног в сторону дома. Ему не хотелось терять вдохновения, к тому же он не помнил задул ли он свечу, когда уходил. Без свечи невозможно писать ночью. Без вдохновения Владислав Романович не мог написать ни одной строчки, ни единого слова. Добравшись до дома, он судорожно взялся отпирать двери. Дверь не поддавалась. Он взялся за дверную ручку, потянул дверь на себя и повернул ключ в замочной скважине, которая поскрежетала точно от негодования и щелкнула то ли торжественно, то ли неприветливо поддаваясь хозяину.

От свечи осталась одна треть. Кисточка спокойного, яркого, прямого огонька неустанно горела. Казалось, ничто не могло потревожить этого огонька. Как только Владислав Романович открыл дверь из незапертого окна подул сильный ветер и моментально задул пламя свечи. Владислав Романович успел разглядеть дым и уловил неприятный запах характерный дешевым свечам. Он закрыл за собой дверь и почувствовал на себе тяжелый груз разочарования. Что могло так разочаровать Владислава Романовича? Он словно ожидал увидеть, придя домой совсем другую картину. Вполне очевидно, что он представлял себе собственную квартиру, охваченную зловещим пламенем, превратившим в пух и прах все его труды и унесшим безвозвратно всю мнимую макулатуру которой он так сильно дорожил.

Владислав Романович поник головой. Он закрыл за собой дверь и неподвижно стал наблюдать за своей комнаткой. Ноги его окоченели. Мысли тяготили его. Вдруг в голову закралась лунным светом трагичная и непростительная мысль. Владислав Романович не хотел принимать ее во внимание. Он всячески отгонял от себя подобные думы, что затягивали его в мир полный кошмаров, в мир от которого он всеми силами убегал, но который неотступно призывал его к себе, взывал к нему, обращался к его сущности дабы беспощадно и всецело завладеть ей.

Но что же это было? Чего человек избегает более всего? О чем забывает в первую очередь? Все это относилось к смерти. Владислав Романович втиснулся в кресло, он чувствовал, как дрожит его слабая, тощая грудь, а в горле попеременно становится сухо. Он все же поддался этой мысли, позволил ей захватить свой разум, и она волочила его за собой, забрала его в мрачный мир, который беспрестанно манил его к себе как это делает порой самый отвратительный, самый подлый преступник по отношению к слабому беззащитному, неспособному дать отпор своему противнику а потому совсем робкому и податливому человеку.

Владислав Романович хорошо знал собственную натуру. Он считал себя слабым, хоть и всегда стремился стать сильнее духом и никогда не сдаваться на пути к осуществлению этого желания, правда выходило всегда лишь одно – смириться со своей слабостью и не роптать. Он лелеял надежду однажды стать храбрецом, но страх постоянно внушал ему свою правду. Он жаждал взять вверх над всеми пороками, до такой степени ненавистными ему, что злоба заполняла его грудь и голову от малейшего напоминания об этом несбыточным желании, об этой заоблачной грезе что лишь подпитывала его ненависть в первую очередь к самому себе, тем самым нанося более вреда чем пользы своему владельцу.

Но как он мог думать о смерти после того, что ему удалось узреть собственными глазами? Но что же? Он видел, как мистер Фредерик раздает милостыню бездомным? Как мистер Фредерик делится вдохновенными речами с обывателями? Как он благородно берет под свое крыло несчастную Вареньку? Разве должно было это хоть как нибуть повлиять на Владислава Романовича, ведь даже несмотря то, что он стал свидетелем этих милосердных подачек и высоких речей было нечто разделяющее его не только от реальности, но и от мира его воображения. Все трепещет пред ликом смерти и Владислав Романович жаждал покончить со своим бессмысленным существованием, но, надо признать, даже когда он позволял этой идее проникнуть в его разум, принимая ее как строптивого но против воли любимого гостя он все же противился ей, ведь страх и слабость нисколько не отступали от него и принимали все решения вместе с ним а то и за него.

«Всего тягостнее мне мое одиночество, – прилег Владислав Романович на кровать скрючившись и прижав ноги к груди, – оно безжалостно погружает меня в мои печали. Я растерял своих друзей за годы, прожитые мною. Им предстояла настоящая жизнь, от которой я отказался, мне же досталось лишь то, что я выбрал сам, но даже если предположить всего на мгновение что люди вновь вернулись бы ко мне, заговорили бы со мной, полюбили бы меня, я все равно не избавился бы от привычки тосковать, предаваясь унынию. Друзья женились на женщинах, я женился на меланхолии, и как коварна такая спутница! Не то я сейчас думал… даже если вернутся мои товарищи и друзья я все равно буду чувствовать себя одиноким, никто не может избавить меня от самого себя и потому я твердо держусь на своем и стараюсь не сломиться под собою. Я и есть свой самый лучший друг и самый злейший враг и нет на свете того, кто мог бы нанести мне большего вреда чем я сам. Все же по временам… я теряю надежду. В минуты полные отчаяния мы выносим себе беспощадный приговор, который никогда и никому другому не стали бы выносить. Как поэтична смерть, она ставит точку в нашем предложении. Как сурова жизнь, она может обернуться самым настоящим адом! Так стоит ли продолжать? Стоит ли… к чему мне все это? Зачем оно нужно? Кому оно надобно? Не хочу, надоело! А ведь завтра ночь музеев… и там будут выступать бедняки под руководством мистера Фредерика. А будет ли там Гришенька? А Варенька? Ах, моя бедная Варенька, такая дурная, такая вздорная Варенька, такая очаровательная, но… чересчур своевольная. Одним словом красивая. Ну а что до меня? Зачем я? С какой стати? Неужели без меня им не справиться самим, ведь я всего лишь тень… только и могу разве что наблюдать и восхищаться. Я буду лишним, нет я не приду. Отчего же мне не хочется идти туда? Нет, все уже решено, я не стану идти… но, если хорошенечко подумать… к черту думы… ах, зачем я себя так извожу в конце да концов! Я не знаю, не знаю! Почему бы мне просто было не рождаться? Зачем на свете нужен такой человечишка? Разве есть от меня хоть малейшая польза? Зачем же я такой нужен? Виноват… виноват, но перед кем, пред собой иль пред Богом? Нет, я не желаю этого… но мне хотелось бы не рождаться на свет, я всегда был только ошибкой совершенной случайно и так и не исправленной. Может я действительно заслужил это наказание? Согрешил ли я? Разве что только пред самим собой. Простил ли я себя? Этому не бывать. Все могло сложиться иначе, но родители ясно дали мне понять, что они не любят меня, что я не достоин их любви, а значит не достоин и любви вовсе…»

Владислав Романович глубоко задумался, но образы в его голове были безмолвны. Ночь в очередной раз преподнесла ему кнут для самобичевания, и он предался излюбленному занятию ни в чем себя не оправдывая. Однако несмотря на выпады против собственной натуры, извечную борьбу нашей светлой добродетели со мраком бесчестия и отчетом пред беспристрастной совестью, Владислав Романович сумел разглядеть в самом себе искорку едва заметную – настолько она была слабой по сравнению с гущей непроглядной пучины затмевавшей собою все остальное – что узреть ее было самым настоящим чудом, а увидеть это малая доля из того, что следует еще и хорошенько осмыслить.

Он внимательно прислушался к себе и внезапно обнаружил внутри себя то неведомое беспричинное чувство, которое рубит топором своей внезапности и глубиной своего проникновения. То была искорка любви, словно цветок, расцветший в поле с удобрениями и выделяющийся благовонием своего обаяния, законченной и выведенной до совершенства красотой, очарованием видимого и сокрытого от чужих взоров. Искра нередко обращается в пламя, но чаще мгновенно погасает, цветок же можно с легкостью растоптать и Владислав Романович, обнаружив внутри себя столь редкое, почти невозможное чувство попытался всеми силами потушить его, заглушить, унять, но оно никак не поддавалось ему, ведь оно не было составляющим Владислава Романовича, а было скорее веществом отдельным от него.

И эта искорка, которую Владислав Романович не в силах был контролировать, распускалась весенними цветами и яркими пламенями по всей его сущности. Но кто и что могло послужить поводом этому корыстному и ненасытному чувству, той весне что посетила сердце самого ненаглядного, брошенного, отчаявшегося из людей? И что значило это чувство, которое у одного проявляется безумием, а у другого значится счастьем? То была греза, неподвластная действительности, существующая в иных сферах бытия, называющихся человеческим воображением, и как необъятен мир что так зовется!

Любовь возвращает нас к жизни, то же случилось и с Владиславом Романовичем. Несмотря на глубины его тоскливого существования, отрицания всякого счастья подвластного, по его мнению, только людям обыкновенным, посвятившим себя семье и работе, а также укора печали, что разносилась по телу вместе с кровью вобравшей в себя эту печаль, несмотря даже на недавний припадок, всепоглощающую бездну походившую на дно его души через которое можно было бы зайти за занавес и остановить спектакль трагичной постановки бытия, Владислав Романович все же озарился светом, источником которого была любовь зародившаяся в нем. И позже он закрыл слезящиеся глаза и уснул точно направился навстречу замечательным сновидениям, которые ему никак не удалось бы унести с собой в виде разрезанных на лоскутки воспоминаний.

Глава третья.

Когда поднялось солнце предвещающее скорое наступление полудня то оно не замедлило проникнуть слепящими лучами и озарить светом даже комнату Владислава Романовича проявляя всю пыль, скопившуюся на столе, бумагах и комоде, а также витавшую по свей комнате отдельную пыль, походившую скорее на тополиный пух, отделившийся от деревьев и обретший свободу. Владислав Романович проснулся от шума детей, играющих на улице. Солнце ослепило его стоило ему открыть глаза. У окна на деревьях пели птицы, которые в свое время свили там себе гнезда. За дверью шумела Марья Вадимовна, видимо что-то стряпала и слышался неумолимый топот ее ног, а все из-за поломанных сандалий, которые она забыла починить.

Состояние Владислава Романовича было плачевно, ему неистово хотелось спать, но шум так сильно препятствовал приходу сна что был сильнее всякого его желания. Своими руками он сжимал и разжимал одеяло от злости, настолько ему было невыносимо. Он чувствовал себя беспомощным против злосчастного шума, который в дребезги разбивал его изнутри. Было в этом беспомощном положении нечто ужасное. Владислав Романович понимал, что ничего не мог с этим сделать, он не мог накричать на детей и побранить Марью Вадимовну за то, что она забыла починить сандалии, ему не суждено было даже спугнуть поселившихся неподалеку птиц, сплетших свои гнезда, как назло, ближе к окну Владислава Романовича.

Бессильный, бодрствующий и отчаявшийся он начал делать то, что было прямо противопоказано человеку, пребывающему в его положении – думать. И каковы же были его мрачные мысли? Заглянуть в эту душу означало бы опорожнить ее, поэтому ограничимся одним лишь безобидным наблюдением. Но перед тем, как сделать следующий шаг навстречу к заветным мыслям Владислава Романовича, которые, несомненно, могут показаться пропитанными беспробудным мраком, тьмой, заволокшей его в бездну, следует отметить, что его мысли относящиеся к кому бы то ни было есть лишь искаженные мысли едва проснувшегося человека. В каждом временами проявляется тьма, наша же задача усмирить эту непослушную блудницу.

Несмотря на всю важность данной минуты, безусловно схожей с минутой, в которой хищник, уже пригнувшийся в траве, вот-вот прыгнет на свою жертву дабы прокормить себя, несмотря даже на состояние Владислава Романовича и весьма плачевное его самочувствие не стоит оправдывать его мысли пока они окончательно им не завладели и какими бы они ни были, в первую очередь следует всегда помнить о том, что важно не столько то зло которое человек питает сколько то зло через которое он переступает. Эта извечная борьба души с телом, разума с чувствительностью, правды с ложью неотступно преследует каждого человека, проявляется так или иначе в каждом его решении, и прежде, чем осудить, прежде чем взглянуть на свои поступки, на свои решения, человек не замедлит и не упустит возможности совершить вещь, от которой он не может отказаться – от порицания ближнего своего. Вот эти мысли, которые Владислав Романович едва ли мог контролировать:

«Что же это такое? Почему они не дают мне покоя? Почему эти люди беспокоят меня, осаждают меня, тревожат меня? Мне так хочется спокойствия и тишины, мне бы хотелось этого больше всего на свете. Почему же мне не суждено было сделаться любящим? Поистине я стал ненавидеть, но ненавидеть кого? Сначала себя, затем остальных. Есть истина, которая напоминает мне о том, что я сбился с пути, она гласит: «если ты избрал путь ненависти, если все ненавистно тебе, значит ты проиграл» и поистине, мой разум не позволит мне прильнуть ко лжи, предстать пред остальными в виде грязного, неопрятного человека. Я стал бедняком, но не потерял былого достоинства. Пускай мои одежды не залатаны, зато мое сердце продолжает чувствовать! Но есть нечто… ох! Опять эти дети зашумели, да что же это в самом деле! Ну как так можно, вот если бы они… Если бы их хорошенечко… ах, нет, нельзя думать плохо, нельзя дурно поступать… нельзя. Но что же? Ах, есть кое-что, тревожащее меня, убивающее во мне всю волю, всякую жизнь даже сильнее ненависти, я… я не могу ничего написать, мне так трудно придумать… невыносимо трудно, до невозможности. Разве этого я желал? Я потерял все, все что когда-либо имел: семью, друзей, работу, любовь… я лишился всего чем дорожил и обратился… стал делать то, чего мне вовсе не хотелось. Для чего? Чтобы обрести свободу. Какую свободу? Свободу быть собой и бежать от самого себя. Но даже это, даже моя свобода теперь разбилась на маленькие кусочки, на мелкие осколки, которые мне никогда ни собрать, ни соединить воедино. Мне так жаль своей прожитой жизни, так дурно знать, что всю жизнь я только и делал что страдал, и за что? Просто так. Таковы наши страдания, такова наша жизнь, так будет ли возмещение? Будет ли мне, когда нибуть награда за мой безвозмездный труд? Ради чего я это делал? Я ненавижу это, ненавижу жизнь, в которой шумят дети, в которой птицы до боли в ушах трещат и трезвонят поутру, я ненавижу жизнь, в которой есть бессонница, ненавижу жизнь без любви… ненавижу!»

Владислав Романович смолк под воздействием мучительного своего положения. Он ощущал себя больным, хотя был абсолютно здоров и как некоторые искусствоведы поговаривают: «Гении больны телом, но свободны душой» так можно было сопоставить в этом отношении и Владислава Романовича с остальными «больными гениями» и признать в какой-то мере то, что Владислав Романович был одаренным, но увы, против своей воли, скорее даже насильственно одаренным, отличным от остальных своим талантом, который себя никак не оправдал.

Лежа на кровати под крики детей и Марьи Вадимовны, Владиславу Романовичу все же удалось отвлечься от громогласной суеты и ненастного шума, исходившего снаружи и беспрепятственно проникавшего внутрь, в самую глубину его сознания. Чем можно было отвлечь эту сломленную душу? Только любовью. И действительно, стоило ему услышать сначала запах деревьев, а затем и звук шелеста тысячи листьев на нем как этот звук моментально сообщил ему успокоение, невольно проявил улыбку на его угрюмом лице и возбудил в нем чувство любви. Не проявлявшееся долгие годы и давно забытое, чувство это нисходило на него с самых небес и ласкало подобно ветру его бледную от недостатка солнца и прогулок кожу, дряблую не по годам, обветренную постоянными ночными сквозняками, исцарапанную чесоткой, болезненную от плохого аппетита, и умирая Владислав Романович начал оживляться, приходить в себя, любить и торжествовать над ненавистью, над смертью тела и души так словно он никогда не подвергался злостным нападкам внешнего мира что так рьяно повергал Владислава Романовича в самое отчаянное состояние и заставлял его сомневаться в дальнейшей способности сосуществовать вместе с остальными его обитателями.

Владислав Романович едва не уснул, воспользовавшись минутой затишья, которая неизменно накрывает нас поверх одеяла пледом полного безмолвия, как вдруг он вытянул правую ногу и ударился об деревянную дощечку бывшую краем кровати пальцами своих ног и застонал от боли. Сон отпрянул, шум воцарился вновь. Ко всему этому прибавилась нестерпимая духота вынуждающая Владислава Романовича судорожно переворачиваться на кровати, перебирать одеяло руками и ногами, потеть, иногда отбрасывать одеяло в приступе ярости, а затем возвращать его обратно, укутываясь всем телом несмотря на нестерпимый жар.

Духота обыкновенно привлекает мух, но еще больше их привлекают открытые окна, через которые без труда можно проникнуть в неведомое логово, жаль мух обычно не заботит то, каким образом они выберутся из него. Одна такая муха залетела в комнату к Владиславу Романовичу, но этим она отнюдь не стала ограничиваться, этого ей показалось мало. Она заметила на кровати какое-то существо и единственная ее мысль (если мухи конечно способны мыслить) состояла из того, как бы поскорее изведать и познать какое оно из себя это лежачее, порой движущееся существо? Таким образом муха начала хладнокровно осаждать Владислава Романовича, она садилась ему на лицо, беспрестанно жужжала, мучила, изводила бедного не выспавшегося писателя. Эта муха была безжалостнее всякого следователя, всякого преступника и надзирателя, ей казалось мало одного, трех, пяти раз сесть на лицо обезумевшему от бессилия Владиславу Романовичу, который отбивался, шикал, махал руками, тряс одеялом, но увы никак не мог принудить себя открыть глаза и тем более встать дабы дать отпор злосчастному обидчику, крохотному злодею, ей хотелось завладеть этим существом и потому она никак не могла от него оторваться, не могла воспротивиться своему инстинкту.

На какое же мучение она обрекала Владислава Романовича! Дошло даже до головных болей и льющихся слез, но, так вышло, что именно из-за слез его носовая полость вдруг сузилась до двух маленьких щелей, через которые практически невозможно было дышать. Владислав Романович более не мог держать глаза закрытыми. Наступила минута, когда он начал сомневаться в собственной безопасности. Ему чудилось дуновение смерти. Все в одночасье закружилось вокруг него, предметы потеряли недвижность, ровно, как и поверхность бывшая им опорой. Владислав Романович перестал плакать, он сел на кровать и свесил ноги на пол, он сгорбился дабы опереться руками о кровать. Одеяло соскользнуло с его плеч и прикрыло бедра.

Он со всей серьезностью вперился взглядом в необозримое, словно там ему удалось бы найти помощь, отыскать жизнь, которую как ему казалось он начал постепенно терять. Этим взглядом он словно вопрошал самого Бога о своей судьбе и ответом на этот молчаливый взгляд пришлась немая тишина. Для Владислава Романовича больше не существовало шума сандалий Марьи Вадимовны и криков играющих во дворе детей, все это осталось там, за сценой, он же путем какого-то осознания, близости смерти сумел-таки выйти за ее пределы.

Но приблизившись настолько, насколько это было возможно, смерть как это нередко бывает, отпрянула от Владислава Романовича оставляя его на попечение своей помощнице. Сон – это маленькая смерть, подготовка к смерти, смерть мимолетная, проходящая. Владислава Романовича окутала эта помощница смерти, а он и не заметил, как внезапно уснул, как оборвалась всякая связь реального с вымыслом и в какой-то степени этот обрыв, называющийся переходом ко сну или засыпанием поглотил Владислава Романовича еще до того, как тот успел углубиться в него. То можно было назвать спасением. От кого? От самого себя.

Он спал очень дурно и в конце концов, ближе к вечеру, он проснулся в не менее плачевном расположении духа чем до этого. Голова кружилась, глаза болели и слезились, нос шмыгал, кости болели, зубы ныли. Владислав Романович снова сел на кровать и свесил ноги. Теперь он вопрошал самого себя и вопрос, который он задал себе, был по-своему ужасен. «Стоит ли проживать сегодняшний день? Стоит ли проживать оставшуюся жизнь?» – Настолько глубоко в нем засела та боль, которая продолжала осаждать его со всех сторон, что у него не оставалось иного выбора кроме как прийти к столь страшному заключению, но вопрос не всегда имеет ответа, не всегда может привести к действию, но тем не менее, когда вопрос задан и сформулирован, он имеет право тяготить душу вопрошающего до тех пор пока он не будет полностью разрешен.

Внезапно в дверь постучались.

– Владислав Романович просыпайтесь, здесь ваш батенька приехал, поднимается, сейчас уже будет здесь, одевайтесь скорее, просыпайтесь голубчик и отоприте дверь… а я пойду к сапожнику, поэтому не смогу вашему благороднейшему батеньке дверь отпереть, итак, опаздываем. Просыпайтесь скорее… ну, а я пошла. – То была Марья Вадимовна.

Владислава Романовича словно облили холодной водой. Он незамедлительно, даже судорожно вскочил с кровати как проспавший все занятия школьник и начал искать рубашку в комоде, да забыл напрочь в котором ящике лежат рубашки. Таким образом, методом проб и ошибок он перебрал каждый из них и, как назло, оказалось, что в самом нижнем ящике и находились все его рубашки, не поглаженные и кое-как уложенные в одну кучу, из которой он выбрал одну единственную какую и счел подходящей. Дрожащими пальцами он еле как застегнул пуговицы, затем то садился на кровать, то вставал, не находя себе места пока не услышал громкие сапоги Романа Федоровича надвигающиеся и приближающиеся прямо к его двери. Тогда уж он встал и не дожидаясь отпер дверь минуя тем самым тяжелую минуту затишья, которая непременно бы образовалась после стука Романа Федоровича в эту дверь так как он никогда не позволил бы себе войти без стука даже к собственному сыну.

Роман Федорович глянул сыну в глаза со всем равнодушием, на которое был способен. Он молча вошел в комнатку держа сложенные за спиной руки. Он даже не стал снимать свое громоздкое пальто и не садился в кресло, а напротив, стал ходить по комнате с опущенной головою меряя комнату своими шагами.

– Ну, здравствуй сын. – сказал он грубым голосом пока Владислав Романович закрывал дверь.

– Здравствуй… папа. – Владислав Романович, услышав свой изменившийся голос откашлялся, но это все равно нисколько ему не помогло. Он пребывал в нерешительности, беспамятстве, еще не совсем отошел ото сна и теперь ко всему прочему, его голос изменил ему в столь трепетную и возможно очень важную минуту, от которой, Владислав Романович ожидал только наихудшего, ведь отец последние годы отожествлялся в его уме обыкновенно как причина многих его страданий.

– Послушай сын, ты провел очень много времени занимаясь всяким вздором, а я, о чем ты прекрасно знаешь не приемлю никакого писательства, для меня это равно безделию оправданному деньгами, но пусть так… знавал я одного писателя, я тебе уже говорил о нем давеча Гвоздев Михаил Анатольевич, помнишь, как он скончался? С бедностью и позором. Мне осточертело гнаться за тобой и предлагать тебе место, о котором грезит чуть ли не каждый второй. Не хочешь работать? Ну и Бог с тобой. Хочешь жить как свинья и прощелыга пожалуйста. Только за свой счет. Я уже сказал об этом Борису, никаких больше подачек, никакой милостыни. Сам прибежишь к нам как миленький. По-твоему, это слишком жестоко сын? Может я к тебе несправедлив? Вот что я тебе скажу, мне надоело краснеть, когда меня спрашивают про тебя. Ты заставляешь меня прибегать к тому, что мне ненавистно – ко лжи. А мать твоя? Бедная женщина! Она уже и думать про тебя не может, до того ты ее огорчаешь своим несносным поведением. Может мы чего-то тебе не дали в детстве? В этом я сомневаюсь. Ты был одет, образован и вскормлен как полагается. Честно признаться мне тебя не понять, мне неясно ради чего ты так с нами поступаешь? По какому это праву? Разве мы вырастили тебя, накормили и одели только для того, чтобы ты стал причиной нашего несчастья? Ни за что! Я бы с радостью отказался бы от тебя, но мне противна мысль что однажды и про тебя напишут то же что и про этого Гвоздева. Я иду на такие меры только чтобы вразумить тебя и, если понадобится сделаю все возможное чтобы ты наконец образумился. У всех семьи, дети, служба, но один ты у нас такой вот человек, особенный, горделивый. Неужто ты думал, что мы здесь только и занимаемся как своим счастьем? Счастье в повиновении друг ты мой. Я ведь в твои годы уже вас воспитывал с Бориской, да за имением присматривал пока не продал его из-за убытков… да не об этом речь. В общем ни копейки больше не получишь, хочешь жить как человек тогда работай, к нам можешь даже не являться без этого, прогоним к чертовой матери. Мне такой сын не нужен, бездельников и без того хватает. Я все сказал, запри за мной дверь.

Пока Роман Федорович неустанно шагал по комнате и проговаривал свой монолог, который вобрал в себя всю обиду и злость, скопившуюся на сына и в один момент обрушившуюся на него, все это время Владислав Романович стоял у комода и внимательно слушал отца так, словно пытался вслушаться в приговор, объявляемый ему самим судьей. Стоило-ли упоминать что от беспощадных слов отца у Владислава Романовича онемели ноги, и он вовсе не мог пошевелиться и уж тем более закрыть за ним дверь. Тон отца, его руки, сложенные за спиной, шаги, терзающие пол, взгляд, который коснулся его лишь однажды – при входе в квартиру – все это имело чрезвычайное, губительное воздействие на Владислава Романовича. Чувства, которыми человек обычно руководствуется в одночасье способны погубить своего обладателя.

Бывают минуты, когда впечатление затмевает собой всякую мысль и любое слово повергая человека в безмолвие. То же стало и с Владиславом Романовичем. Он чувствовал себя разбитым, покинутым и одиноким. Нет ничего хуже того осознания которое внедряет одну безобидную на первый взгляд мысль, в последствии выросшую до неимоверного размера, до тех пор, пока она не поглотит, не уничтожит собою все что было в сознании доброго и светлого, идея эта есть мысль о том, что тебя никто никогда не поймет. Покинутость и отчужденность есть следствие этой идеи. Когда от тебя отказываются последние родные сердцу люди, пускай даже и ненавистные тебе своим пренебрежением, они все равно оставляют неизгладимый след на мягком сердце, жаждущем только одного —понимания. Они, зная о беспробудном несчастии близкого, наносят ему последний, решающий удар в надежде на то, что оно приведет его в чувство. Но какова же зияющая рана, какова же вытекшая кровь человека, лишившегося той последней надежды, внушаемой им тем, что хотя он и в силах выдержать тяжелую невыносимую ношу, не сдаваясь и не прибегая к страшному греху, он все же полагается на то, что сумеет обрадовать своих родных и осчастливить тех, кто уже давно потерял в него веру и оставил все свои чаяния насчет него. Какова же боль от случившегося, что казалось была когда-то лишь страшным видением, которому не суждено было сбыться, предстать в виде определенного случая, слов, жестов, когда немыслимое стало явью, а то, чего больше всего боялся, в действительности произошло.

Вот оно несчастье, губящее человека, вот она жизнь, распустившая свое действо, наделившая людей характерами, желаниями и надеждами, которые неизменно рушатся соприкасаясь друг с другом. Как же суровы правила жизни, ее непреложный закон, который мы либо постигаем, либо игнорируем. В очередной раз для себя Владислав Романович сквозь невыносимую сердечную боль, дрожь и жгучие слезы спросил себя: «Стоит ли жить?» – И ответом ему послужила тьма, нашептывающая и призывающая, она вводит в заблуждение всякого отчаявшегося, ибо тьма – это пристанище дьяволов. Она не замедлила вмешаться в его судьбу, даруя надежду там, где ее последние лучи иссякли под сводом нагрянувшего ненастья, жаль только что такая надежда наделяет силой лишь для того, чтобы сподвигнуть и подтолкнуть на последний решительный шаг, после которого обычно не остается ничего кроме бесконечного сожаления и угрызения совести.

– Отец прав, от меня нет никакой пользы, я только обуза для остальных, я бесполезен, моя жизнь никчемна. – Владислав Романович глубоко и протяжно разрыдался. – Я не могу так больше, не могу… я… мне… мне нужен воздух… мне нужно на свежий воздух.

Вдруг послышалось как захлопнулась дверь наверху – верный признак возвращения соседей и возможно незаконченной ссоры. Владислав Романович хотел было накинуть плащ и выйти на улицу, но разговор женщины и мужчины никогда нельзя было разобрать так явственно как теперь, это и отвлекло Владислава Романовича. Он принудил себя сесть в кресло лишь для того, чтобы убедиться в нелепости их разговора и со спокойной душой покинуть свою комнату, вобравшую в себя столько несчастья.

– Впусти меня, папа! – Воскликнул женский голос.

– Варенька… – Прошептал Владислав Романович, узнавая знакомую интонацию.

– Нет, не впускай ее, прогони ее прочь! – Прозвучал женский, властный, материнский голос.

– Мамочка, простите меня! – Молила Варенька поломанным от слез голосом.

– Уходи и не возвращайся, ты нам такая не нужна! Держи двери…

– Может все-таки выслушаем ее? – Вопрошал мужской голос.

– Не вмешивайся, лучше попридержи хорошенечко дверь! Варя, слышишь ты нас? Можешь больше не возвращаться, услышала Варь? Варя? Варенька?

– Она ушла, ты ведь ее прогнала только что!

– Попридержи язык! Варя, Варюша?

– Куда же она теперь пойдет, ай ну и дура же ты!

– Пусть идет куда хочет.

Владислав Романович отчетливо услышал тяжелые шаги, сопровождающие горький плач юной Вареньки, которая ныне спускалась по лестнице. Ему хотелось нагнать ее, выйти из дому вслед за ней дабы проследить куда направится эта заблудшая, невинная душа, но он не смог даже пошевелиться, словно слился со всей действительностью вокруг себя, как бывает временами в сновидениях, когда человек лицезрящий сон становится невольным его наблюдателем, увы пригвожденным к одной только сцене, Владислав Романович нашел себя в том же положении, и проявляя невероятную силу воли он встал с места, накинул на себя плащ и вышел из квартиры силясь догнать Вареньку.

Солнце уже окрасило небеса своими яркими цветами и когда Владислав Романович вышел из-за двора ему открылась великолепная картина небес —майского заката, состоящего из исключительно светлых тонов. То было оранжевое марево, точно разлитая в небе краска, которая сначала усиливалась в своей яркости, затем застывала и наконец принималась таять и размываться, но так медленно и неспешно что увы нельзя было назвать это закатом, казалось еще немного и солнце вдруг повернет вспять и покатится обратно, освещая и без того полусонный белыми ночами город, который скорее жаждал прихода летних мимолетных ночных мгновений таящих в себе столько поэтической, меланхолической красоты, нежели еще одного бесконечно тянувшегося дня полного духоты и пыли.

Владислав Романович поспешно преследовал эту женскую фигуру, отдаляющуюся от него тем быстрее чем он успевал обнаружить. Ко всему прочему его сбивала и путала толпа народу, куда-то вечно спешащая, неразлучная друг с другом, вечно говорливая и смеющаяся, словом, вездесущая, от которой нельзя было найти ни единого средства избавления. Он расталкивал прохожих, отпрыгивал от детей и уворачивался ото всякой трости, стремящейся проучить его за грубые выходки, исполненные им скорее из необходимости нежели из-за простецкой скверности его характера, здесь он был бессилен и мог разве что пожать плечами, чувствуя безграничную стыдливость, притупляя взор от грозных беспощадных взглядов направленных на него. Увы в ту минуту ничто не могло потревожить его внимания, ведь оно полноправно принадлежало Вареньке то появляющейся среди людей, то посреди них укрывающейся. Ее несчастье и горе стало принадлежать ему, и напротив, он, будучи в самом отчаянном расположении духа нашел утешение в ее несчастии и потому не замедлил последовать за ней, чтобы удостовериться в благополучии ее дальнейшей судьбы и облегчить тем самым собственные муки снедающие его душу.

Остыв окончательно на небесах солнце село укрывшись ненадолго за горизонтом, чтобы затем незамедлительно оттуда вынырнуть. Оно скорее уподоблялось свече, накрытой колпаком, которая продолжала неустанно освещать все до чего только могла добраться своим слабым светом. Дивное великолепие, называемое белыми ночами, всегда порождало самые яркие чувства и оставляло приятное послевкусие каждому гостю и жителю этого славного города, которому посчастливилось стать свидетелем этого прекрасного явления. Так небеса оказывают радушный прием всякому встречному припрятывая крупинки звезд дабы те не отвлекли внимания непосредственно от самих небес и этого чуждого другим городам цвета присущего им по той простой причине что лишь Петербургу подвластны все его различные оттенки, виды и подвиды которых так будоражат разум.

Люди имеют обыкновение распускаться как цветы при солнечном свете с тем лишь отличием что распускаются они вечером исключительно летним или пред летним, когда жара вынуждает людей если не в действительности, то по крайней мере мысленно посетить морскую гладь, почувствовать ее свежий воздух, пропитанный влажностью и солью. Эти вечера походящие на милость провидения становятся чудесной возможностью насладиться упущенным из-за жары днем, особенно если день этот отличался особенною духотой, приводящей человека в такое состояние, в котором он совершенно бесполезен и беспомощен. Таким образом вечер отыгрывается у дня и человек не преминет этим воспользоваться.

Владислав Романович нагнал Вареньку у моста Поцелуев, в это время сумерки сгустились настолько насколько это было возможно. Люди беспрестанно проходили через мост. Здесь можно было увидеть и рабочего, прощающегося со своей женой и офицера, расстающегося со своей возлюбленной, которую он тщился обвертеть вокруг пальца.

Варенька встала посреди моста и вгляделась в небо. К ней подошел мужчина в мундире, он положил свою руку на ее плечо и прошептал ей на ухо слово, которое вывело ее из забытия. Варенька оживилась. Она повернулась с ловкостью кошки и обхватила руками ту единственную руку, бывшую у нее на плече. Глаза ее сверкали так, словно на них ниспадал свет от близлежащего фонаря, но никакого фонаря не было и в помине, люди ограничивались белыми ночами, которые освещали улицу ярче лунного света. Быть может, в том была повинна любовь, таящаяся на особенном мосту, такая явная сама по себе и сокрытая от посторонних глаз.

Варенька хотела удержать эту радость, поразившую ее своими крылами беззаботной чувствительности, внушающей всецелое доверие, направленное к несчастью всякой девушки, на человека ставшего причиной этой сладкой женской радости, застилающей их взоры неукоснительным очарованием своего возлюбленного в котором они видят лишь идеал, монумент настоящего мужчины, истинного сердцееда, отказавшегося от чужих сердец в следствие того что всякая другая женщина не способна более утолить эту жажду прекрасного и одухотворенного чувства, этой незабвенной, удивительной по своей природе, собственно не менее уникальной чем человеческая кровь любви рожденной исключительными неисчислимыми мелочами заложенными в ее одной фигуре, состоящей из различных ее качеств, от цвета волос и до ногтей на пальцах. Все же Вареньке суждено было рассеять свою радость, утопить ее в действительности отделяющей грезы от яви, разделяющей видимое от незримого, данное от желанного и потому грусть добралась и до ее лица, освещенного светло-голубым небом, обнаруживая вены нанизанные лианами на этом бледном и нетронутом морщинами лице выделяющимся особенной кратковременной молодостью, спелостью женских годов, красотой доведенной до зрелости.

– Я осталась без крова. – Вымолвила она.

– Но как же так? – Удивился он, обнимая ее.

– Меня выгнали из дома, но перед этим я сама ушла.

– Почему тебя прогнали?

– Из-за тебя.

– Они узнали?

– Все знают.

– И что же нам делать?

– Приюти меня.

– К себе?

– К себе.

– Но я живу в казарме!

– Давай сбежим.

– Куда?

– Куда угодно, давай?

– Но, а моя служба…

– Твоя служба… она важнее?

– Нет… просто…

– Ты меня любишь?

– Послушай…

– Нет… ты послушай, я осталась совсем одна, без крова и крошки хлеба на улице, сейчас уже ночь, ты хочешь, чтобы я ночевала на улице?

– Но ведь…

– Я поняла, тебе все равно, можешь идти.

– Ты даже не…

– Уходи! Проваливай! Вон! – Залилась слезами Варенька, отвернувшись от него к морской глади, опершись об перила и закрыв лицо руками.

– Прости… – Прошептал он и след его мигом простыл. Единственное что услышала Варенька это последний произведенный им выдох, который он сделал перед тем, как удалиться. Тот выдох напоминал белоснежный платок, которым размахивает вослед своему возлюбленному всякая дама, растроганная очередным расставанием, не в силах вытерпеть немой разлуки, совершенной со всем хладнокровием и сердечностью одновременно. Выдох, поразивший грудь офицера обнажал его надежды, которыми он тайно тешился, эти сокровенные мысли часто всплывают в самый неожиданный момент, они-то и портят людям жизнь, нашептывая им всю коварную правду, чем-то это напоминает несправедливость человека против самого себя и все же людям никуда не деться ни от справедливости совести, ни от правдивости внутреннего ума – тех двоих стражей находящихся в постоянной борьбе против зла человеческого.

Варенька по-прежнему прикрывала лицо ладонями, но слезы ее быстро прошли. Она была в замешательстве, более того она не понимала происходящего, глядела на все под особым свойственным людям в бедственном положении углом, который беспощадно искажает действительность, обнаруживая то, что человеку в привычном состоянии недозволенно видеть и укрывая то, на что он обычно обращает свое внимание. Таким образом Варенька видела одно и думала другое, весь ее мир перевернулся с ног наголову, хаос жизни вводил ее в заблуждение, а тем временем жизнь продолжалась.

– Почему ты плачешь? – Услышала детский мальчишеский голос Варенька позади себя и обернулась. Перед ней и правда стоял низкорослый мальчик, около десяти лет, с добрыми улыбающимися глазами, которые было трудно разглядеть под сводом светлого полумрака и беспрестанно снующих и прощающихся людей. Он не сводил с нее своих глаз, лишь неустойчиво пошатывался на месте с одной ноги на другую.

– Я не плачу. – Ответила Варенька.

– Ты плакала. Тебя кто-то обидел, и ты заплакала. Мне вот мистер Фредерик говорит, что, когда человек плачет, значит он нуждается в помощи и ему обязательно надо помочь.

– Мистер Фредерик? – Переспросила Варенька, припоминая, где же она слышала это имя.

– Да, мистер Фредерик. Он мой преподаватель, он учит меня играть на скрипке, и сегодня он будет выступать с оркестром, очень скоро.

– Гришенька! Гриша! Ну куда же ты подевался? Вы случайно не видели мальчика? Нет? Извините… Гриша, где ты мой мальчик? – То была няня Гриши, которая загляделась на то, как трубач взбирается на каменный выступ около моста и засмотрелась так что потеряла Гришу.

– Глядите, это же Чайковский! – Воскликнул пьяный прохожий. Конечно, тот имел в виду трубача, взобравшегося-таки на выступ и выжидающего определенного мгновения, некого вдохновения, благодаря которому ему было бы приятнее, а главное покойнее играть на инструменте, правда вполне ожидаемый выкрик все же смутил трубача, которому хоть и льстило сравнение с гениальным композитором, но в большей степени которое тяготило и отвлекало его от поиска того самого вдохновения. Он мужественно принял на себя этот удар, оглядел толпу и заиграл.

Глава четвертая.

Многие если не каждый обратили свой взор на трубача, который играл, надо признать весьма виртуозно, однако нельзя было не заметить женского голоса, взывающего к толпе – это несчастная няня юного Гриши вопрошала, топала ногами, обращалась на «вы» и на «ты», словом делала все возможное для того, чтобы отыскать отбившегося мальчишку. Говорят чужих детей не бывает и говорят правильно. Рокот толпы возрастал. Гришина няня не теряла надежды, ее взъерошенные не столько от ветра сколько от порыва глубокого душевного волнения волосы, холодные линии слез, растекшиеся по щекам и наконец поломанный голос, не выдержавший сдерживаемых рыданий, отпугивали как прохожих, так и зевак, расположившихся подле трубача. Никому и в голову не взбрело помочь бедняжке, люди волочили свои бездушные тела дальше безо всякого укора совести. Они переговаривались об искусстве и музеях и тем не менее были неспособны воспринять чужого горя, они восхищенно пересказывали друг другу известные сведения о страданиях того или иного художника и проходили мимо страданий ближнего своего. Горестные воззвания слились воедино вместе с трубным гласом формируя печальную гармонию.

Вареньку отвлекли дважды: сначала к ней подошел мальчик и отвлек ее от грузной печали, обременявшей ее душу, затем женский голос, нарушаемый трубным звучанием зазвенел в ее ушах как колокольный бой, в то самое время пока она рылась в своей памяти, перебирая имена, случаи, происшествия, в надежде вспомнить кто был этот мистер Фредерик, но все было тщетно. Она уже хотела было спросить у мальчика напрямую, как вдруг отдаленный и очередной женский вопль, который как Вареньке показалось слышался лишь ей одной, перевел ход ее мыслей в другое русло. Варенька спросила:

– Кто такой этот Гриша?

Как многогранна и необыкновенна иногда впечатлительность ребенка даже такого рослого как Гриша. Стоит ли упоминать о том, как чудесен и ярок этот мир полный ощущений, энергии, жаждой познания и преисполненный настолько благой и необъятной радости что она вполне вправе накинуть на себя покров святого превосходства надо всякой вещью. Стоит ли упоминать о том, как безгранична, бескорыстна любовь в обличии юности? К кому была обращена эта внезапная любовь и кто так беспощадно потешался над мальчишкой, которому метнули молнию в сердце? Гриша был ошеломлен плачущей девушкой, она казалось ему воплощением идеала, силуэтом того, что люди называют прекрасным. Ее слезы обманывали его разум, ему виднелись струи дождя, низвергавшиеся с самых небес. Его сердце забилось в два раза сильнее обычного, а руки вдруг потяжелели с притоком крови, благодаря чему он мог ощутить более явственно дождливую прохладу, которая была не меньшим миражом чем и сам дождь. Он ничего не слышал до тех пор, пока она не произнесла его имя наделяя его своеобразным ореолом, вдыхая жизнь в самое обыкновенное и простое слово. Движение не прекращалось, но для мальчика не существовало более ничего кроме одной недвижимой фигуры. Ему хотелось разузнать ее имя, которое он вторил бы себе как стихотворение упиваясь сладострастным отголоском приятного ощущения, несомненно наступившего бы после очередного произнесения этого слова, отличающегося от его имени также как небо отличается от земли. Что мог он против этого чувства? Кем он был, когда сей необъятный порыв всевластной, неудержимой любви уносил его одной немыслимой волной, одним чудеснейшим движением в необозримую до сих пор страну неизведанную им ранее?

Гриша встрепенулся. До его ушей добрался звонкий, знакомый сыздетства тоненький голосок, который щекотал внутреннюю часть его уха и отзывался в голове определенной, характерной многим детям реакцией, вынуждавшей их, с пренебрежительностью относится к тому человеку чей голос и возбуждал эту реакцию.

– Спрячь, укрой меня! – Взмолился вдруг Гриша, обращаясь к не менее смятенной Вареньке.

– Я не могу, к тому же разве ты не любишь свою мать? – Спросила Варенька, взявшись руками за платье, не отдавая себе в том отчета.

– Она мне не мать. – Возмутился Гриша, – она плохая, прошу уведи меня от нее! – Любовь порой вынуждает на отъявленную ложь. Няня его по временам была строгой, но ее ни коим образом нельзя было назвать плохой.

– Постыдился бы, она же вся в слезах от горя! – С этими словами Варенька сдвинулась с места дабы сойти с моста на улицу, но Гриша, над которым сгустился мрак ее слов, его отвергающих, оказали пронзительное воздействие на мальчика, который до сей поры, всего за одно мгновение взлелеял надежду оказаться в полном распоряжении этой восхитительной девушки. И чувствуя возвышение какое посещает нас в самых радостнейших мгновениях наших жизней, Гриша предвкушал как он убежит вместе с этой девушкой от злой няни и одна только мысль о том что он будет идти подле нее, возможно даже держа ее за руку защекотала его под ребрами так неприметно что казалось будто бы он приподнял плечи от наступившей робости, нежели из-за того что он так искусно наплел себе. Теперь же, когда слова ее, этот немыслимый отказ, эта горячая рука что пощечиной вывела его из заблужденья,заставила его прийти в себя, очнуться от несбыточных надежд и принять как положено горькую правду.

Гриша наблюдал за тем, как она уходит. Он был ребенком, но чувствовал себя младенцем, которого оставила мать на попечение судьбы. Гриша чувствовал, как болезненно разрываются узы, протянутые им до нее. Стоило ей отступить на три шага от него как Гриша в одно мгновение нагнал ее и вцепился ей в руку, едва не повиснув на ней. Слезы мигом покатились по его щекам. Глаза словно увеличились в размерах. Развитый пением голос взял необходимую ноту – существуют дети, которые раздражают своими рыданиями, есть и такие которые способны растопить даже ледяное сердце единственно правильным всхлипом – Гриша обладал этой способностью.

Варенька скорее от недавно пережитого несчастья нежели внутренней злобы попыталась оттянуть свою руку, но Гриша так крепко вцепился в нее что ничего нельзя было сделать. Гриша, собственно, как и Варенька едва-ли мог дать отчет в своих действиях. Варенька была глуха по причине горького расставания, Гриша был слеп из-за неведомой доныне любви. Своим противостоянием они привлекли к себе лишнее внимание. Немая ссора перешла в словесную перепалку. Удивительнее всего было то, что голос Вареньки не уступал по грубости мужскому, с тем лишь малым отличием что он все-таки оставался женским, а потому казался более мальчишеским чем мужским. Пластичный же голос Гриши брал высокую ноту и соответственно более напоминал голос женский.

– Отпусти! – Вопила Варенька.

– Не буду! – Отвечал Гриша.

Со стороны все выглядело несколько иначе. Людям показалось, будто девчонка пытается утащить за собой мальчишку, а ее выражение лица, в котором отражалась скорбь и злоба не присущие ей, все же говорило само за себя. Мальчик же выглядел вялым и беспомощным возле рослой девушки. Сомнений быть не могло, тут затевалось неладное. Трубач наконец довершил первую мелодию и вялые аплодисменты послышались с другого конца моста, оттуда же раздался хриплый женский голос, который неустанно продолжал вторить имя Гриши. Таким образом, толпа, которая была свидетелем странной потасовки между мальчиком и девушкой, услышав голос бедняжки няни стала знаками направлять ее все ближе и ближе до тех пор, пока сама няня воочию не увидела, как ее Гришу тянет и чуть-ли не волочит за собой какая-то девчонка.

– Ах, Гриша! Воруют моего Гришу! Констебль! На помощь! – Дело в том, что няня Гриши была родом из Англии, но что за случай, из-за толпы мгновенно выступил полицейский, который одной рукой схватил мальчика за тонкий пиджак, а другой рукой взялся за старое платье Вареньки и одним резким движением он оттянул их друг от друга. Было слышно, как материя старого платья порвалась на лоскутки. Варенька разрыдалась и укрыла лицо руками. Ни у кого не было сомнений в ее виновности. Полицейский взял ее за локоть и повел за собой. Повернувшись, он обратился к няне, которая со слезами облегчения облекла мальчика в свои объятия и расцеловывала его.

– Больше не теряйте своего ребенка, сударыня. – Сказал полицейский.

– Спасибо, большое вам спасибо! – Жалостно хрипела няня.

– Варенька… – Прошептал Владислав Романович.

Глава пятая.

Владислав Романович едва стоял на ногах, ему пришлось ухватиться за фонарный столб чтобы не потерять равновесие. Он был свидетелем этой несправедливости, в которую он не имел права вмешиваться. Почему? Потому что здесь он был лишним. Своими глазами он видел, как Вареньку уводит не ведающий правды полицейский и вновь ему показалась изнанка жизни, этот занавес, укрывающий свою особую страшную тайну. Оказаться по ту его сторону значит встретиться с истинной лицом к лицу, не каждый осмеливается на столь несообразный и губительный шаг.

Он не последовал ни за Варенькой, ни за мальчишкой. Владислав Романович даже если бы и у него хватило на то смелости, даже если бы у него было такое желание, ни за что бы не сдвинулся с места. Мир один за другим рушился у него на глазах, единственное что оставалось слабому, беззащитному и обездоленному писателю так это не сломиться под ударами судьбы, которые поочередно ломали ему кость за костью. Следовало воспрянуть духом и не пасть под натиском обстоятельств, но как удержаться на ногах, когда земля из-под них уходит? Как выстоять, когда боль сдавливает позвоночник, а конечности отнимаются? Матросы в тонущем корабле надеются до последнего на внезапное чудо. Именно этим и примечателен человеческий разум. Это как раз то, что не дает им потонуть раньше времени.

В людском потоке полном безразличия каждый человек следовал своим путем, и Владислав Романович ничем не выделялся посреди этого пресловутого сброда. Единственное что могло разоблачить его было сокрыто от взоров и умов. Мир его мыслей находился в жалком состоянии. Очередное разочарование прокралось незаметно, сдавливая сердце. Шаг за шагом он близился к пучине, мысленно подступая к ее необозримым просторам, отдаленно напоминавшим колыбель. Но было нечто отпугивающее этот неоглядный образ. То была судьба.

Трое рослых школяра остановились около Владислава Романовича. Они встали вкруг и начали перешептываться друг с другом. Один из них подкидывал рублевый, который ловко приземлялся ему в руку. Он был одет с иголочки прилично, одна его шляпа и та выделялась роскошью. Второй отличался хитрой ухмылкой и по тому, как он оглядывался по сторонам можно было определить всю его дерзостную и заковыристую натуру. Третий улыбчивый и безучастный держал руки в карманах тертых штанов, можно было предположить, что тот обладал зорким умом, но первое впечатление негодно для полноты картины. Он был глуп, но общителен, улыбчив, но не смешен. Одним словом, он прекрасно дополнял своих друзей.

Не обращая внимания на троих школяров, Владислав Романович шептал себе под нос:

– Я так больше не могу… я больше этого не вынесу, нет сил, нет воли, нет мне никакого спасения. Что теперь осталось? Одно уныние, мрак и пропасть! Когда же слезы перестанут? Когда я в последний раз улыбался? Когда радовался жизни? Когда подставлял свою грудь сладкоголосой любви? Зачем же я теперь жду конца? Почему не растаял последний ледник моей грусти? Отчего печаль не отпрянула от меня? Чего эти школяры перешептываются? Не надо мной ли, они смеются?

– Гляди-ка, вот тебе на! – Сказал второй.

– Ну будет тебе, борзый. – Усмирял третий.

– Смотри лучше за собой, Скряга. – Ответил Борзый, бывший вторым.

– А ты чего молчишь, Чистоплюй? – Спросил Скряга бывший третьим.

– Одна чернь, не иначе. Вот та девчонка, которую увел полицейский, вот она была хороша, видно, что из бедной семьи, лохмотья нередко сковывают красавиц, но все же…

– Все же недурной цветок! – Расхохотался Борзый.

– Дурной у тебя вкус, Чистоплюй, все это твои денежки, они-то… как ты это сказал?.. сковывают тебя. – Усмехнулся Скряга.

– Всяко лучше, чем бегать за благородными юбками, строчить стихи для тех, кто и плюнуть в твою сторону не вздумает.

– А ну-ка, вон там, в синем платье! – Всколыхнулся Борзый.

– Это по части Скряги, ну, о чем я говорил, только что? – Благопристойно и горделиво заметил Чистоплюй.

– Да ведь… то, что врач прописал! Самое ни на есть, чудо… ах, мимо! Кавалера-то не разглядел Борзый, балда!

– Сам ты балда! Видел бы ты себя со стороны, вот умора!

– Сколько еще это будет продолжаться? – Не унимался Владислав Романович, – Сколько еще мне придется вытерпеть дабы кончилось? Оставить бы все как есть, весь мир с его началом, весь мрак с его всепоглощающей кончиной и бездной, которая когда-нибуть да поглотит и уничтожит, безболезненно и мгновенно.

– Послушай, Чистоплюй, – обратился Борзый, – так чего ты говорил насчет сегодняшнего? Что-то намечается?

– Черта с два, хотя если… впрочем все вздор. – Заключил Чистоплюй.

– Ну признавайся! – Настаивал Борзый.

– Вы слышали про девчонку-то, которую из дому выперли?

– Что-то не припоминаем… – Возразил Скряга.

– А когда я говорю слушать надо. – Вспыльчиво процедил Чистоплюй, – Ну так вот, я слышал, что она незаконнорожденная, господа.

– Что это значит? – Недоумевал Скряга.

– Не будет же он повторять одно и то же из-за таких болванов! – Вспыхнул злостью Борзый.

– В общем если мы ее найдем, то нам очень повезет. – Злорадно потирал руки Чистоплюй.

– Не напомнишь, как ее звали? – Спросил Борзый.

– Хоть убей не припомню, но, если услышу где-нибуть ее имя этот туман рассеется.

– Как же все глупо, натянуто, искусственно…куда мне податься? Нет, здесь слишком людно. Мне нужен мост, нужна вода… мне надобно безмолвия, оно укажет мне путь, а коль нет так заставит меня замолчать и уж больше я не посмею жаловаться и сетовать, хватит с меня этого мрака, довольно дьявольских ухищрений. Разве мало мне было отведено? Еще более я не вынесу. – Стонал Владислав Романович.

– Тогда не будем терять ни минуты! – Торжественно произнес Борзый.

– Только вперед! – Протянул Скряга.

– Да здравствует ночь музеев! – Натянуто, но с чувством вымолвил Чистоплюй.

Переведя дух, Владислав Романович сдвинулся с места в сторону улиц, заполненных людьми, но шел он, не имея определенного места назначения. Ему виделись мосты, которые он мог бы посетить и обрести должное уединение, но мысли эти быстро покидали разум словно там было нечто вышестоящее не позволяющее отвлекать течение мыслей на всякий вздор. Нерешительность как вид бессмысленного непрестанного раздумья требует от человека какого-либо движения и лучшим таким движением является ходьба без цели и назначенного направления.

Владислав Романович шел вдоль дороги и заметил впереди себя столпившуюся вереницу экипажей и карет из окон которых вытягивались любопытные головы и шеи. Дальше виднелась целая толпа народа, закрывавшая собою темный выделявшийся и высившийся предмет, и по огромным его размерам, по величественным стволам и разветвляющимся ветвям с яркими с одной стороны и мрачными с другой свежими листьями легко было предположить, что это был погибший обрубок целого дерева что словно кит, выброшенный из моря, лежал посреди дороги смиренно и безжизненно. Подойдя ближе, не оставалось никаких сомнений в том дерево было дубом.

Разглядывая величественное древо, Владислав Романович совсем не заметил, как к нему подобрался высокий худощавый мужчина, который, казалось, был взволнован до дрожи. Его словно пробирало от холода. Он озирался и глядел по сторонам точно что-то потерял и не заметив шедшего Владислава Романовича он едва ли не столкнулся с ним, но в последний момент дернулся, чуть не упорхнув вверх от испуга и отшатнулся назад. Оба остановились и неловко начали разглядывать друг друга. Преодолевая страшную робость и вместе с тем сложившуюся неловкость человек этот обратился к Владиславу Романовичу тонким болезненным голосом:

– Уважаемый… не видали ли вы… не видели ли… моего… моей шинели?

Владислав Романович был в неподдельном замешательстве. Он не смог выдавить из себя ни единого слова. Дрожащий, напуганный человек стоял с минуту в ожидании ответа, а затем судорожно, подталкиваемый незримой силой двинулся вперед как человек близкий к обмороку, который теряя равновесие и косясь вперед чуть ли не падает, переходя тем самым на бег, спасая в последнюю секунду свое равновесие. Обернувшись, Владислав Романович не увидел этого человека, более того, его и след простыл.

Мужики под руководством дворян тем временем обвязали дерево с головы до пят дабы общими усилиями взяться за конец веревок, сплетенных воедино и оттащить препятствующее проезду дерево. Ветви дуба трещали и ломались, листья падали и шуршали, дерево оставалось совершенно неподвижным. Далее решили распрячь лошадей и запрячь их в одну единую упряжку. Дуб начал поддаваться, но мешали опустелые кареты, пришлось отодвигать. Дерево зашаталось на месте, его нельзя было покатить из-за веток и сучьев, здесь на помощь пришли мужики, которые растопырили свои богатырские ладони и стали толкать деревцо изо всех сил.

Владислав Романович все это время стоял подле напудренных хорошеньких женщин в роскошных платьях, которые держали маленьких детей за руки или успокаивали проснувшихся и плачущих младенцев, находившихся на руках у нянь. Самые влиятельные из дворян были заняты делом и вскоре после его завершения вернулись к женам. Люди приступили рассаживаться по каретам, кучера принялись запрягать обратно лошадей. Вскоре длинная процессия тронулась и помчалась по освободившейся дороге. Один Владислав Романович казалось не знал куда податься и все так же стоял в нерешительности.

Все вокруг него пришло в движение, лишь его мечтательная натура безжизненно оставалась на месте. Его мысли сводились все к одному и его взгляд поспешил нагнать обращенные к небу мысли. Что мог узреть Владислав Романович? Череду ускользающей красоты. Мгновение, преисполненное светлого начала. Красочную, незыблемую жизнь, заложенную в дивном небе. Вереницу чудесного. Светлые тона, обволакиваемые мраком. Меняющуюся распростертую обитель, завораживающую пленительным сиянием. Непроглядную пучину, обвернутую незримой пеленой и пугающую невидимым оскалом.

Вдруг издали послышался неясный гул и рокот. Нельзя было разобрать ни единого звука. Казалось, что человеческую речь смешали с дьявольской трелью. Владислав Романович повернулся на звук, который происходил позади него, но то ли ночь была недостаточно светла, то ли существа исторгающие странные звуки находились слишком далеко вследствие этого вновь ничего нельзя было разобрать. Издали что-то надвигалось. Движение это напоминало пчелиный рой, сгустившийся на дороге. Очертания странно одетой толпы медленно прорисовывались вместе с близящимися и сопровождавшими их возгласами.

– Друзья мои не налегайте на скрипки, вам следует играть изнежено и аккуратно! Трубачи не бегите вперед паровоза, это я к тебе обращаюсь Васька, знаю ведь, что ты привык трубить на своих плаваниях чуть свет взойдет, но Боже правый слушайте же что я вам говорю! Иванушка? Куда запропастился этот хулиган? Иванушка говорил я тебе от меня ни ногой! Мой мальчик почему же ты так отстаешь?

– Мне тоже хочется поиграть на скрипке мистер Фредерик! – Едва сдерживал слезы Иванушка, попеременно играясь с длинными рукавами своей муфты которые свисали с его рук.

– Чуть позже мой мальчик, посмотри на своих друзей, у них сегодня очень важная задача вспомнить что такое музыка и как ее исполнять. Времени совершенно не хватает, если будешь себя хорошо вести тогда я скажу Катеньке чтобы она за тобой присмотрела, а заодно и дала тебе поиграть на скрипке под ее руководством.

– Здорово! Здорово! Спасибо вам Мистер Фредерик я честно-честно буду хорошо себя вести и от вас ни ногой!

– Вот и замечательно. Так Миша, снова вы балуетесь, я сказал вам повторять гаммы господа, а не устраивать арию!

– Мистер Фредерик, отчего же вы сегодня такой взвинченный? – Спрашивал Миша с улыбкой на лице.

– Сил моих нет друзья. Здесь не хватает моего дирижера, но как же мне быть?

– Андерсона? Так ведь его можно вызволить в два счета, всего-то накинуть пару рублевых стражам и обмолвиться с начальством, они дельные люди и в конце концов, нам ведь по веской причине этот Андерсон нужен. Давайте я схожу с вами мистер Фредерик и тогда его точно отпустят. – То был дядя Вадим, который надо признать, вынес из прошлого не только атлетичное телосложение, но и склад ума настоящего бандита.

– Да, пожалуй, стоит попробовать, но как быть с остальными? – Недоумевал мистер Фредерик.

– Васька! А, Васька! – повысил голос дядя Вадим, – Будешь за главного. Ваша задача добраться до… до куда мистер Фредерик? Ага, к Эрмитажу, слышал меня? Все.

– Мистер Фредерик, а мне куда? – Жалобно понизив голос спросил Иванушка поддергивая мистера Фредерика за платье.

– Мой мальчик, Катенька за тобой присмотрит, беги скорей к ней и проследи чтобы она правильно держала руку при движении смычком. Следи мой хороший за ее рукой, хорошо?

– Да, хорошо, да! – Радостно запрыгал Иванушка и ускакал через остальных прямиком к Катеньке.

– Ну пошли, с Богом. – Обратился мистер Фредерик к дяде Вадиму.

Владислав Романович последовал за ними.

Глава шестая.

– Мистер Фредерик, – начал дядя Вадим, – есть одна штука, которая не дает мне покоя, путь у нас далекий поэтому мне хотелось бы поделиться этим с вами.

– Что тревожит тебя мой мальчик?

– Понимаете ли… вы знаете меня, вам известно мое прошлое… мое темное прошлое, и оно-то губительно отражается на мне по сей день. Я как будто становлюсь прежним собой. Столько времени я потратил лишь бы избавиться от него, позабыть то, кем я был и с кем я был связан. Мне думается что если все вернется как встарь, то неизбежен будет мой позор. Я давно хотел озвучить вам свои мысли, но вы всегда были слишком заняты для такого бедолаги как я.

– Что ты, это совершенно не так! Послушай же меня внимательно… не было и дня, чтобы меня не одолевали сомнения. Уныние всегда бьет по старым ранам. Прошлое нередко раскрывает их. Нет такого человека, который мог бы с легкостью признаться в собственной наклонности ко мраку и тем не менее я вижу, что тебя не устраивает такое положение? Ты не намерен возвращаться обратно? Это чудесно, мой мальчик, но ты забываешь, как сложен бывает избранный тобою путь. Мальчик мой я неустанно твержу об одном и том же и буду донимать этим каждого до тех пор, пока они наконец не поймут, что люди слабы и беспомощны, что каждый человек находится в равном положении перед остальными. Вот что я тебе скажу, я верю, что каждый в силах преодолеть свою слабость, верю, что человек способен одолеть похоть, верю, что благородство есть светоч в нас самих который мы так безответственно задуваем. Мальчик мой, за свой век я познал не мало людей, ты сеешь в них любовь к добродетели, а они называют тебя глупцом и невеждой, ты пытаешься им помочь, а они горделиво отворачиваются от тебя. Я продолжаю верить даже в минуты полной безысходности, потому что знаю жизнь. Кто же мы такие чтобы противиться воле провидения? Мы ограничены, но не обречены пока вера, любовь, надежда и совесть не погасли в наших сердцах. Пока сердца наши стремятся к истине сквозь пошлость, ложь и несправедливость значит не все потеряно, значит не тщетны мои усилия… не бессмысленна моя жизнь…

– Мистер Фредерик…

– Ерунда мой мальчик… ты, верно, полагал что старикам не гоже лить слезы? – усмехнулся мистер Фредерик, умело вытирая оставшиеся на ресницах слезы, – сердца либо гибнут, либо беспрестанно плачут, третьего не дано. Первым трудно жить в несчастии, невыносимо трудно, и их никто не винит в том, что однажды они перестают заботиться о своем сердце и становятся глухими к зову совести. Вторым как правило приходится куда тяжелее, без жалоб и упреков они следят за собой и пытаются выжать из себя остаток былой добродетели. Они стараются изо всех сил, но жизнь такова что первые считаются обыкновенно сильнее вторых. В таком мире мы живем и не нам упрекать Бога в конструкции этого мира, в безупречности его составляющих.

Собор Петропавловской крепости выступил перед страждущими выделяясь длинным шпилем, обращенным к небу. Молчание низринулось прозрачной рясою. Озабоченность тронула задумчивые лица. Небеса оставались беззаботны, лишь издали виднелась сплошная темная и надвигающаяся туча. Изредка проезжали извозчики. Спереди едва заметно шевелилась одной длинной линией целая процессия народу и каждый человек был одет исключительно в черное из-за чего они походили скорее на тени, чем на людей. Кажется, они шли на похороны. Мистер Фредерик внимательно осмотрел этих людей и поник головой так, словно внезапное видение навеяло на него тяжелые мысли. Дядя Вадим, увидав шедших в траурных одеждах людей раскрыл вдруг рот, но ничего не вымолвив закрыл его. Он повернул голову в сторону мистера Фредерика, снова открыл было рот, но в последний момент отвернулся. Мрачные рыдания явственно прозвучали из шедшей спереди толпы, но плач одной единственной женщины выделялся приметнее остальных. Если прислушаться и напрячь внутренний взор, то вполне можно было ощутить, как из груди этой женщины выплескиваются сдержанные страдания, сопровождавшие ее тягучей болью. Казалось, эта женщина оплакивает род людской, а точнее погибель, но не телесную, духовную погибель, распространившуюся и осевшую так глубоко что теперь уже невозможно извлечь ее обратно наружу. Так они шли до тех пор, пока траурная процессия не свернула в другую сторону.

Гнетущий трепет был четвертым сопровождающим, появившемся после исчезновения людей, направлявшихся на похороны. Закравшись в самые мысли, он чувствовал себя как дома. Нередко даже сам дьявол пользуется этим смышленым приемом лишь для того, чтобы обнажить скрытые доселе желания, которые сдерживаются человеком намеренно, но в большинстве своем совершенно неумышленно и тогда-то наступает неожиданное озарение, подталкивающее людей на ужаснейшие деяния.

– Мистер Фредерик…

– Тише мой мальчик. Не давай смятению прибежища в своем сердце.

– Мы почти пришли?

– Осталось немного.

Глава седьмая.

Добравшись до Петропавловской крепости, мистер Фредерик в сопровождении дяди Вадима заметил одну из тех изысканных карет со здоровыми лошадьми, которые обычно бывают характерны только знатнейшим из дворян и остановился, как только из экипажа спустился человек полностью облеченный в элегантные парадные одежды. Мистера Фредерика смутила высокая шляпа и трость с блестящим серебряным наконечником этого человека, казалось в незнакомой фигуре он опознал своего давнего товарища и друга Меньшикова Михаила Ильича. И действительно стоило барину вступив на землю поправить свою шляпу как он тут же оглядел простирающуюся местность и попавшийся ему на глаза мистер Фредерик мгновенно завладел его вниманием. Оба осматривали друг друга тщательнейшим образом пока незнакомец наконец не нарушил неловкого молчания.

– Мистер Фредерик?

– Михаил Ильич?

– Да неужто это в самом деле вы голубчик?.. Захар!.. – обратился он к кучеру, – подай-ка мне очки, будь любезен… ах… вот уж действительно, какая встреча!

Михаил Ильич немедленно подошел к застывшему мистеру Фредерику, поцеловал его в обе щеки, горячо пожал ему руку и похлопал ласково по плечу.

– Вы даже не представляете себе мистер Фредерик как я счастлив видеть вас здесь именно в эту минуту, и я непременно объясню почему. Дело в том, что одна женщина вышла чинить сегодня свои сандалии к сапожнику и затем непринужденно поинтересовалась у него: – «не подскажите ли, кто сегодня открывает концерт?» – то бишь с чего начинается. Сапожник деловито ответил: – «Если не ошибаюсь, первым выступит мистер Фредерик с благотворительным концертом» – был ответ. Тогда женщина спросила: – «а кто будет дирижировать?» – Здесь сапожник не нашелся с ответом, но сказал, что обязательно поинтересуется у лавочника. Таким образом лавочник, негодуя на свое неведение в этом вопросе счел нужным обратиться к Чайковскому тому самому трубачу у моста поцелуев. Чайковский пожал плечами, но не оставил этот вопрос открытым. Что же он сделал спросите вы? Он направился прямиком ко мне домой и когда спросите вы? В тот самый момент, когда мне уже пора было выходить. Неожиданностью своего визита и уж тем более вопроса он застал меня врасплох. Я знал вашего дирижера, замечательного Андерсона, очень талантливый малый, но к тому же я был немало осведомлен об его наклонности к кутежам и пьянству. Итак, я почувствовал что-то неладное, естественно я помнил мистер Фредерик и о вашей неприязни к дирижерству и принимал это все во внимание. Ваш ансамбль – это тело, Андерсон – душа, мне надолго залегли в память эти необычайные слова, произнесенные вами. Впечатление, которое производят ученики под вашим руководством, просто колоссально по своему воздействию. Поэтому мне не составило труда попросить нашего знакомого трубача об услуге, а именно навестить известный кабачок на улице Рубинштейна затем лишь чтобы убедиться, что Андерсона там нет. Какого же было мое удивление мистер Фредерик, когда группа из трех школяров возвестила нашему трубачу, который из их уст передал мне известнейшее известие о том, что Андерсон находится под стражей за буянство и отбывает срок непосредственно в Петропавловской крепости. Как руководитель Петербургской филармонии я немедленно направился сюда дабы вызволить несчастного Андерсона из темницы. Здесь мистер Фредерик наши пути, кажется и сошлись.

– В это трудно поверить, но я пришел сюда за тем же что и вы господин руководитель. – мистер Фредерик поднес кулак ко рту и откашлялся, – забыл вас представить. Михаил Ильич знакомьтесь это мой верный подданный и помощник Вадим Олегович.

– Честь имею сударь. – Раскланялся вдруг дядя Вадим.

– Взаимно. – Кротко отвесил поклон Михаил Ильич, – я так понимаю ничто не мешает нам проследовать внутрь господа?

– Только после вас господин руководитель.

– Как вам будет угодно.

Глава восьмая.

Миновав входные ворота, они наткнулись на караульного, державшего мушкет в выпрямленной руке так что ствол едва доставал ему до плеча.

– Стоять! Кто вы такие? С какой целью идете? – Громко и отчетливо выпалил караульный.

– Нам нужен главный надзиратель, у нас весьма щекотливый вопрос. – Прощупывал почву господин руководитель.

– Главного надзирателя вам сегодня увидать никак не получится. Он сейчас в отлучке.

– С кем мы могли бы переговорить насчет одного заключенного? – Вмешался дядя Вадим.

– Сейчас уже слишком поздно, приходите завтра.

– Но мы по срочному делу. – Сказал мистер Фредерик.

– Послушайте, – начал Михаил Ильич со строгостью дирижера и выдержанного преподавателя, – я смею предположить, что главный надзиратель находится в данную минуту непосредственно на Дворцовой площади в качестве почтенного гостя дабы разделить с остальными вышестоящими господами удовольствие наблюдать и внимать концертной программе, составленной лично мною и мною полноправно одобренной. Меня зовут Михаил Ильич, я являюсь руководителем Петербургской филармонии и по весьма нелепым обстоятельствам наш дирижер, который должен был сегодня дать выступление, угодил сюда, где его заперли как преступника. Я требую немедленного вмешательства начальства, иначе молодой человек ваш ждут большие неприятности.

– Я… я не могу… вас пропустить…

– Это было последнее предупреждение молодой человек, если вам угодно и дальше паясничать, я сам доберусь до начальства и без вашей помощи.

– Постойте же… в другую сторону… в том крыле находится тюремная часть. – Указал караульный свободной от мушкета рукой и сделал этот жест так торопливо что фуражка на его кудрявых волосах скатилась набок.

Глава девятая.

По одному лишь мраку, опоясывавшему простиравшееся спереди здание можно было с легкостью убедиться в том, что тюремная часть расположена именно в этом бесцветном закоулке. Облезшие израненные стены, казалось, улыбались хитрой и беззубой улыбкой всякому смельчаку, вступившему в эти мрачные владения. Зарешеченные и запыленные окна вгоняли в тоску не менее зрелища отделившихся от бездыханных тел преступников голов, подвергшихся испытанию гильотиной. Надтреснутое окно на втором этаже с левого края посвистывало как спящий зверек разбудить которого значило распрощаться с жизнью. Даже запах и тот имел зловонный оттенок, а земля под ногами была вязкой и податливой как влажная глина в руках искусного мастера.

Входные ворота здания были заперты. Михаил Ильич постучал по ним три раза и каждый раз кольцо на его безымянном пальце издавало звонкий и неприятный звук соприкасаясь с твердой материей железных ворот. Резким движением раздвинулась узкая щель, из которой на незваных гостей был направлен недоброжелательный взгляд.

– Что вы здесь делаете? Кто вы такие? – Вопрошали эти твердые глаза взирая поочередного на каждого проходимца.

– Нам необходимо переговорить с начальником тюрьмы. – Сказал мистер Фредерик.

– Этого никак невозможно…

– Тогда с заместителем начальника. – Решительно перебил его мистер Фредерик, не ослабляя хватки.

– Кто вы такие? – Не унимался зрячий.

– Немедленно откройте нам дверь. – Вмешался Михаил Ильич.

– Я не имею права. – Ответил он, – кто вас сюда пропустил?

– Вам сказано позвать начальство, если вы сейчас же не выполните этого указания, то сами окажетесь за решеткой этого учреждения! – Повысил голос Михаил Ильич, не сдерживая очередного гневного порыва.

Щель стремительно задвинулась обратно. Пришлось прождать долгое время прежде, чем она раздвинулась вновь, и теперь оттуда выглянули совершенно другие глаза. Строгие по своей натуре, но не лишенные толики глупости эти маленькие на широком лице глаза взирали с недоумением, переходящим в замешательство на стоящих по ту сторону ворот троих джентльменов, в которых данный наблюдатель находил дурной замысел.

– Кто вас сюда впустил? Что вам угодно?

– Мы требуем начальника учреждения. – Произнес Михаил Ильич.

– Заместитель начальника Степан Владимирович Самойлов. Вы кто такие? Зачем пожаловали?

– Меня зовут Михаил Ильич Меньшиков, я являюсь руководителем Петербургской филармонии… как вам наверняка известно сегодня на Дворцовой площади состоится очень важное мероприятие, а именно концертная программа классической музыки в честь знаменитой ночи музеев, которая ежегодно проводится в нашем славном городе… Вышло так что дирижер, на которого мы все рассчитывали, находится у вас в заточении, и мы хотели бы попросить вас…

– Что же это, в самом деле у нас здесь сидит дирижер что ли? – Осведомился человек с маленькими глазами, сузившимися от хитрой ухмылки, – это который?

– Николай Фомич Андерсон. – Сказал мистер Фредерик.

– Ах, Андерсон… – поддакнул заместитель начальника, – никак не полагал что наш дебошир управляется с оркестром. Так что же это, мне его вам так и отдать без расписки?

– Если вас это конечно не затруднит. – Сложив руки вместе вымолвил Михаил Ильич.

– Если вас не затруднит, нет ну вы слыхали! – Повторил Степан Васильевич и расхохотался, – умора!

Михаил Ильич почувствовал такое смущение, какое нередко повергает своего владельца в глубокий конфуз тем самым обездвиживая язык.

– Значит вам смешно? – Спросил дядя Вадим с серьезностью присущей всякому отцу, намеренному воспитать, свое чадо не словом а силой.

– Что простите? – Не мог успокоиться заместитель начальника.

– Вы смеетесь, по-вашему, это смешно? – Напирал дядя Вадим.

– Да, меня действительно позабавила ваша просьба господа. – Ответил Степан Васильевич.

– По-вашему значит мы пришли ломать сюда комедию, валять дурака, гримасничать как шуты гороховые? – наступал дядя Ваня, – известно ли вам милостивый государь, где сейчас ваш собственный начальник? Он находится на Дворцовой площади и ожидает начала концерта. В каком настроении прибудет ваш надзиратель, когда узнает, что из-за вашей проказы возникло серьезное затруднение и пришлось подбирать в самый неподходящий момент другого дирижера, вам и тогда будет смешно? Что если Государь вдруг явится на представление и увидит полную неразбериху, с кого он взыщет в первую очередь? С нас, но мы с гордостью укажем на истинного виновника, который помешал концертной программе, да еще и высмеял нас за высказанную нами просьбу. Вот будет потеха, когда Государь явится по вашу душу и вышлет вас на каторгу. О, вы сомневаетесь, что он покажется сегодня? Весь город только и говорит о том, что Государь намерен посетить Дворцовую площадь, а как вы знаете государственные лица такого масштаба не объявляются в середине или же под конец представления, напротив они всегда прибывают к началу, затем лишь чтобы поскорее покинуть сие выступление. А теперь хорошенько подумайте, прежде чем дать нам свой ответ, вы намерены так же кривляться или выполните нашу просьбу? Повторяю, хорошо взвесьте свой выбор. Печально будет если семья ваша останется без кормильца. Ну так что же? Решили?

Глаза, взиравшие из-за ворот, осунулись и потускнели. Степан Васильевич более не глядел на обращавшегося к нему дядю Вадима. Замешкавшись от одного только слова, прозвучавшего несколько раз с той интонацией, которую используют для наступления и обороны Степан Васильевич окончательно утратил возможность ясно мыслить, он был обезоружен и обезвожен подкравшимся к нему испугом, нашептывавшем ему самый страшный исход событий – каторгу. Он отвернулся от щели, предварительно не заперев ее и обратился, по-видимому, к дежурному, который привел до этого.

– Отпирай ворота.

– Но что если…

– Отпирай кому говорят!

Щель резко закрылась. Проскрипела тяжелая задвижка. Прохрипела старая дверь. Дежурный и заместитель начальника стояли по краям у входа, пропуская внутрь троих нежеланных гостей. Степан Васильевич пристально оглядел каждого из них и обратился и дежурному:

– Обыщи их!

– Я протестую! Как вы смеете подозревать нас в злом умысле? – Спросил Михаил Ильич.

– Действительно, – усмехнулся, икнув Степан Васильевич, – такая у меня работа подозревать, и следить за тем, чтобы эти подозрения не оправдались.

Дежурный неохотно прощупал карманы каждого из господ и вдруг резко подпрыгнул на месте, нащупав кое-что у дяди Вадима.

– У него, у него что-то есть!

– Так я и думал, – процедил сквозь зубы заместитель надзирателя и обнажил саблю приставив ее к груди дяди Вадима, – что у тебя там, признавайся?

– Всего только охотничий нож. Вот возьмите если вам от этого станет легче. – Дядя Вадим вытащил нож, взял острием на себя и вытянул руку вместе с ножом вперед.

– Возьми его. – Пробурчал Степан Васильевич и тут же убрал шпагу в ножны, как только дежурный выполнил указание. – Теперь идите вперед, я не стану подставлять вам свою спину и потому буду следовать за вами… отопри решетку… здесь прямо… теперь налево… Андерсон! Эй, Андерсон, за тобой пришли! Отопри Андерсона!

Андерсон глубоко зевнул и проснулся, как только решетку открыли. Он свесил ноги на пол, принял сидячее положение, потянул вверх свои руки, но как только он увидел перед собой мистера Фредерика то не замедлил встать на ноги и едва не упал от резкого движения.

– Мистер Фредерик… мне очень жаль, что так вышло. – Виновато оправдывался Андерсон.

– Выходи, ты свободен. – Язвительно произнес Степан Васильевич, чувствуя невозможность самой этой фразы.

– Мистер Фредерик?.. – Протянул откуда-то женский голосок, прощупывая незримую почву, которая вполне могла обмануть и оказаться очередным миражом, подобно тому, как люди иногда протягивают руку во сне чтобы что-то взять и просыпаются с вытянутой пустой рукою.

– Да? Кто это? – Отозвался мистер Фредерик, оглядываясь и поднимая голову к верху.

– Это Варенька…

Глава десятая.

– Какая это еще Варенька? Откуда взялась? Почему мне не доложили? – Вздулся Степан Васильевич, чувствуя, что теряет свою временную власть вместе с приобретенными полномочиями.

– Ее привели сюда еще когда господин начальник был здесь, – отчитывался дежурный, – кажется она пыталась украсть ребенка у одной знатной дамы. Господин начальник велел бросить девчонку в камеру пока все подробности дела не будут установлены.

– Вы знаете эту девчушку? – Нахмурил брови Степан Васильевич, обращаясь к мистеру Фредерику.

– Мне нужно удостовериться… не могли бы вы провести меня к ней?

– Сию минуту…

– Стоять! – Вспылил заместитель начальника, – сперва закрой решетку за Андерсоном, болван.

Высвободив Андерсона и заперев решетку, дежурный повел мистера Фредерика и остальных за собой к другой камере, но то ли память подвела дежурного, то ли его рассеянность проявилась как нельзя некстати, и дежурный ошибся камерой и резко повернул в противоположную сторону. Вскоре увидев женскую фигуру, он остановился против нее, где его нагнали остальные.

Варенька стояла посреди камеры пребывая в горьком смущении и придерживая рукой свой локоть так словно там находилось ранение. Ее женственные глаза блестели от невысохших слез, ресницы и те были влажными. Нижняя губа подтягивалась подбородком к верхней. Только потемневшие от полумрака глаза оставались все так же тверды и взирали без какого-либо страха и робости на каждого стоявшего перед ней человека.

– О, юная душа, неужели то, что о тебе говорят правда? – Спросил мистер Фредерик.

– Кто она такая? – Дернулся Степан Васильевич.

– Я не пыталась никого украсть… Я стояла на мосту и ко мне пристал какой-то мальчик… он увидел, как я плачу и сказал… сказал… я уже точно не помню, но он назвал мне ваше имя мистер Фредерик… его окликала женщина… его звали… кажется Гриша.

– Гришенька! – Повысил голос мистер Фредерик, – но как же так получилось, что ты оказалась здесь?

– Он не хотел идти к этой женщине, называл ее плохой… а я… я спросила его разве он не любит свою мать, а потом я отвернулась от него, но он вцепился мне в руку… а люди… люди подумали будто я пыталась утащить его за собой…

– Какое недоразумение! – Удивился мистер Фредерик.

– Андерсон голубчик как вы себя чувствуете? – Прошептал Михаил Ильич Андерсону.

– Мне кажется эта девушка невиновна господин руководитель. – Сонно вымолвил Андерсон.

– Вздор! У нас здесь каждый второй невиновен. – Произнес Степан Васильевич.

– Послушайте произошло ужасное недоразумение, – начал мистер Фредерик, – я знаю эту девушку и знаю мальчика которого она как будто бы пыталась похитить и все это вышло страшно глупо…, да ведь вы совсем не знаете Гришеньку, он озорной мальчуган, очень чувствительный, проникновенный, но и потому очень непослушный, своевольный… вы должны выпустить эту девушку из заточения, она ни в чем не виновата.

– Ба! Вот тебе на! А может мы тогда каждого выпустим? – Рявкнул Степан Васильевич.

– Да! – Воскликнули заточенные.

– Молчать! Никого выпускать я больше не собираюсь, а будете мне ставить свои паршивые условия я и вас сюда мигом упрячу! – Разозлился заместитель начальника.

– Однако, послушайте… – поднял правую руку с поднятым указательным пальцем дядя Вадим, – все это кажется совершенно немыслимым, если бы не было правдой. Эта девушка, Варенька, нужна нам не меньше, чем Андерсон и вот по какой причине: она поет сегодня арию, разве вы ее не узнали? Она известная певица, чуть ли не лучшая в Европе, мистер Фредерик конечно же упустил это из своего внимания, на его месте я был бы ошеломлен ничуть не меньше, увидев ее в таком неестественном положении…

– Ха! Певица! Какая же она певица, раз в таких обносках ходит? Ну-ка разъясни? – Сделал свой ход Степан Васильевич.

– Все просто, – сказал дядя Вадим, переведя дыхание и чувствуя, что все совсем непросто, – Как вы это сказали, обноски верно? Сегодняшний вступительный концерт посвящен благотворительности и дают его соответственно бедняки. Нам ничего не оставалось кроме как заказать для госпожи Вареньки особенное платье, выкроенное специальными нитками, лучшим материалом, но все оказалось не то. Она выделялась посреди остальных бедняков и перед нами встала непосильная задача. Не может она одеваться как княгиня и стоять с бедняками. Но великолепная Варенька согласилась пойти на уступки, мы заказали ей превосходные обноски сшитые и привезенные прямиком из Парижа, наименование ателье я, пожалуй, утаю, мой Французский никуда не годится. Так наша Варенька облеклась в одежды бедняков!

– Почему же ее платье тогда изорвано? – Интересовался Степан Васильевич.

– Для пущего эффекта!

– Вы мелете чепуху!

– При всем уважении мне не удалось бы выдумать такого даже будь я стоящим болтуном. – Признался дядя Вадим, – вы не оставляете мне другого выбора. Эта девушка, Варенька, является нашим козырем в рукаве. Дело в том, что мы весьма наслышаны как Государь отзывался об ее выступлениях. Государь я бы даже сказал ждет ее сегодня как почетную и общепризнанную артистку и нам совершенно не хотелось бы огорчать его не так ли?

На лице заместителя начальника отразилась внутренняя борьба, это служебный долг давал отпор противоречивым доводам дяди Вадима, которые быть может и не соответствовали действительности, но несомненно были изложены чрезвычайно правдиво и безукоризненно складывались в единую целесообразную цепь, которую трудно было разомкнуть такому тугодуму вроде Степана Васильевича. Принятие жизненно важного решения, а то было вторым по счету за ночь весьма пренеприятно сказывалось на умственных способностях вышеуказанного заместителя. И в столь досадном положении, когда совсем не оставалось сил и мыслей к сопротивлению Степан Васильевич был вынужден пойти на компромисс сдав удерживаемую позицию.

– Отопри ее… – Едва выговорил заместитель начальника и откашлялся.

– Что простите? – Спросил, недоумевая дежурный.

– Отопри ее, чертов ты идиот! – Выпалил Степан Васильевич.

Варенька вышла из камеры и встала подле мистера Фредерика как услужливая, верная супруга, чувствуя себя в безопасности под его крылом. Андерсон внимательно изучал необычную девушку и недоумевал почему впервые видит ее, даже он поверил в восхитительную ложь дяди Вадима и потому никак не мог во всем разобраться. Михаил Ильич задумчиво наблюдал за тем, как дежурный запирает опустевшую решетку, он взял на себя ответственность нарушить сложившееся молчание.

– Мы не знаем, как отблагодарить вас господин заместитель. Услуга, которую вы нам оказали до безграничности благородна…

– Будьте уверенны, – перебил его дядя Вадим, – Государь одарит вас почетным орденом, когда узнает кто спас сегодняшнее представление.

– Нам нужно поспешить друзья мои. Я боюсь мы, итак, задержались. – Вставил не без неудобства мистер Фредерик.

– Стоять! – Чуть не выкрикнул Степан Васильевич к повернувшимся и направившимся к выходу людям, которым он оказал немалую услугу. Степан Васильевич подошел к дяде Вадиму на столь короткое расстояние что вполне мог уловить дыхание своего оппонента. Во взгляде его проглядывала злоба и отвращение, но было и нечто третье: пугающая проницательность, лицезревшая человека насквозь. Каждый затаил дыхание. Казалось, еще немного и раздастся приказ схватить обманщиков и заковать их в наручники. – Заберите свой нож. – Вымолвил заместитель начальника и никто даже под присягой не смог бы объяснить того, как тот оказался у него в руке протягиваемой дяде Вадиму.

– Благодарю вас. – Отозвался дядя Вадим.

– Дежурный! Выпроводи этих господ и даму отсюда. – Указал Степан Васильевич.

– Сию минуту.

Глава одиннадцатая.

Кучер Михаила Ильича по имениЗахар встретил выходивших из Петропавловской крепости отважных героев, которые сумели вызволить не только Андерсона, но к тому же еще и Вареньку из заточения, но Захар не спроста стоял в ожидании своего господина и на то было непредвиденное обстоятельство.

– Захар голубчик чего же ты стоишь ждешь, нам нужно поспешить… а куда подевалась карета, где лошади? – Потускнел вдруг Михаил Ильич.

– Прошу не взыщите с меня дорогой князь… – задрожал Захар, – меня ограбили, я кричал, звал на помощь… даже к вам ломился, но никто мне не помог.

– Как ограбили?.. – Прошептал господин руководитель.

– Средь бела дня? – Спросил дядя Вадим.

– Еще и рассвета нет, дядя Вадим. – Подсказал Андерсон.

– Мы ужасно опаздываем друзья мои. – Заметил мистер Фредерик.

– В самом деле ограбили милейший Захар? Вы готовы поклясться? – Не мог поверить Михаил Ильич.

– Трое… трое негодяев, по наречию было ясно что опьянелые школяры… вы ведь знаете, они на что угодно способны. – Оправдывался Захар.

– Трое школяров… плохо дело… – Прошептал Андерсон так что никто не услышал.

– В таком случае ничего не поделаешь. Мистер Фредерик прав, нам нужно поторапливаться. – Решительно произнес Михаил Ильич, утаивая внутреннюю обиду.

– Как вы себя чувствуете Варенька? У вас ранение? Вы держитесь за локоть. – Осведомился мистер Фредерик, стараясь быть учтивым.

– Нет, я… мне порвали платье, мистер Фредерик.

– Захар, а где ваш второй башмак мой дорогой? – Спросил Михаил Ильич.

– Эти школяры унизили меня, они потешались надо мной, вот я им покажу, когда поймаю! – Признался Захар.

– С одним башмаком это вряд ли получится. – Заметил дядя Вадим хохотнув.

– Мистер Фредерик, – обратился Андерсон, – я должен объясниться… но понимаю, что у меня нет оправдания. Мне очень стыдно что вы попали в такое положение из-за меня. Я не должен был напиваться в тот вечер и уж тем более чудить беспорядки. Если бы не я вашу карету бы не украли господин руководитель, мне очень жаль, что я всех подвел.

– Не стоит отчаиваться раньше времени мой мальчик, худшее уже позади, но у нас все еще остались невыполненные обязанности перед людьми. Как ты помнишь мы даем сегодня благотворительный концерт, с нас все начинается мой друг и поэтому нам следует поторопиться. Андерсон послушай меня внимательно, на тебе стоит непосильная задача, сегодня ты будешь дирижировать, но не обольщайся, не принимай близко к сердцу свое положение! Заставь их играть так чисто чтобы в воздухе разлился спирт! Вытяни руку к небесам и прихвати оттуда пару муз и ангелов, они бы нам не помешали. Сорви с ветвей пару дремлющих птиц. Пускай одна рука держит темп, вторая гармонию, а когда придет время соедини свои руки воедино! Так-то мой мальчик, а теперь идем. Нельзя терять ни минуты.

Действительно путники ускорили шаг торопясь навстречу важному мероприятию, и Владислав Романович хромая от усталости преследовал их так же проворно как опытный следопыт, наткнувшийся на верные следы. Ночь светлела. Тусклое оранжевое марево вперемешку с мутной серостью напоминало наложенные друг на друга краски на палитре поспешного художника. Темень небес помутнела и все же становилось светлее. Деревья и здания оставались безучастными и обездвиженными лишь ветерок на подобии легкого сквознячка щекотал некоторые листья. Близясь к Дворцовой площади все оборачивалось вспять. Гул возрастал вместе с количеством людей. Повозки и кареты грохотали о камни. Слышались бранные возгласы. Кто-то свистел. Настраивались скрипки. Давались указания. Служащие отстраняли толпу от музыкантов. Зажигались огни, которые отсвечивали от окон Эрмитажа. Шум становился неприятнее. Представление приступало к началу.

Глава двенадцатая.

То, что предстало перед Владиславом Романовичем на Дворцовой площади было неподвластно описанию и все же пройти мимо обрисовки сего празднества было бы немыслимой небрежностью. Первыми бросались в глаза кучера и извозчики, которые никак не могли проехать, поделить освободившееся место или назначить приемлемую цену. Повсюду сновали торговцы, завернутые в длинные плащи, вмещавшие в себя столько товара что невольно оттягивались вниз и волочились за своими хозяевами по пятам. Выделялись и аптекари что ходили, предлагая чуть ли не каждому свои запатентованные лекарства. Нельзя было не заметить попов, сбиравших милостыню и монахинь, преследующих ту же цель. Здесь были крестьяне, рабочие, военные, мужики, семьи с детьми, няни, слуги, домработницы, врачеватели, больные, чахлые, обездоленные, изгои, художники, писцы и поэты. Каждый счел нужным явиться, каждый отложил дела, сон, любовницу и каждый знал, что теряет, но ночь музеев была особенной ночью, она напоминает ночь, в которой упрятано северное сияние и если присмотреться или прислушаться, то действительно можно было увидеть, услышать, ощутить это незримое великолепие, праздник, расправивший крылья. Каково наслаждение находиться посреди родного города с людьми называвшими себя Петербуржцами! Какого это ждать оглашение начала праздника и тишины, непременно образовавшейся бы после этого оглашения? Сие затишье константно ведет к чьей-то речи, иногда это слова благодарности, но все чаще просто бессмысленная речь, обращенная к народу, жаждущему чего-то большего пустых и томительных речей. В обращении к гражданам как это обычно бывает участвуют несколько человек и по настоятельным просьбам Михаила Ильича мистеру Фредерику также предоставили слово как почетному члену преподавательской организации просвещения, члену Петербургской филармонии, организатору благотворительных концертов и как человеку, посвятившему свою жизнь музыке и благотворительности.

Когда мистер Фредерик занял позицию оратора послышался чей-то слабый голосок:

– Смотри, там мистер Фредерик! Я же говорил, что он сегодня придет! – То был голос юного Гриши.

Тем временем мистер Фредерик откашлялся и произнес короткую речь пользуясь сложившейся тишиной:

– Добрый вечер друзья мои. Я очень рад что мне предоставили возможность принять участие в этом удивительном представлении. Дамы и господа мне хотелось бы сказать вам одну необычайнейшую вещь, но я боюсь, что у меня совершенно не хватит на это отведенного времени, а потому выслушайте не меня, но людей, которые удостоились чести играть для вас замечательную музыку. Позабудьте слова дамы и господа и не переговаривайтесь если в этом нет необходимости. Раскройте грудь и навострите уши, и я желаю вам приятного вечера, спасибо!

Казалось, даже воодушевляющая речь мистера Фредерика не могла пробудить дремлющие сердца людей, к которым он обращался. Ему хотелось, пользуясь случаем напомнить им о том, как важно слушать и вникать в какое бы то ни было произведение. Он жаждал сообщить им значимость всякой мелодии, но был бессилен против времени и невежества, которые точно обратились против него. Одного было недостаточно, второго слишком много и не оставалось ничего иного кроме искренности и благосклонности с его стороны, и он сделал все возможное что мог.

К тому моменту, когда море бессмысленных слов, обращенных к бездушной толпе, иссякло у тех, кто ими был преисполнен, настал черед томительного ожидания, в котором мистер Фредерик давал свои последние наставления ученикам и оркестру, не позабыв предостеречь Андерсона от присущей ему пылкости. И не смея больше задерживать представление мистер Фредерик сошел со сцены и передал свои полномочия людям ответственным за распорядок действий. Итак, концерт начался.

– Гляди Чистоплюй, там же Андерсон палочкой машет! – Заметил Скряга.

– Не говори ерунды, тебе лишь бы выкинуть что нибуть этакое. На кой черт мы сюда явились? – Ворчал Чистоплюй.

– Скряга дело говорит, один в один Андерсон. – Подтвердил слова Скряги Борзый.

– Где? – Спросил Чистоплюй, встав на носочки и выглядывая из-за шляп и париков впередистоящих.

– Гляди в самом центре, зуб даю это он. – Сказал Скряга.

– Зуб даешь? – Переспросил Борзый, – тебе даже похлебку для брата жалко, а здесь вот как запел. – Возмутился Борзый.

– Это не Андерсон. – Заявил Чистоплюй, – я знал, что ты туг на ухо Скряга, но не думал, что к тому же еще и слеп на оба глаза.

– Борзый сказал, что один в один. – Оправдывался Скряга.

– Вот что, – решительно произнес Чистоплюй, – я подойду ближе к сцене и если это не Андерсон, ты Скряга, если нас сцапают, возьмешь вину на себя за карету.

– Идет! – Скряга издал горловой звук и плюнул себе на ладонь, которую протянул Чистоплюю. Чистоплюй проделал ту же замысловатую процедуру и пожал руку Скряге.

– Я скоро вернусь. – Сказал Чистоплюй, пробираясь через толпу вперед.

– Забыл спросить, а что будет мне если это Андерсон? —Спросил Скряга вслед Чистоплюю.

– Отдам тебе свой счастливый рублевый. – Крикнул Чистоплюй.

– Хорошая сделка. – Похвалил Борзый Скрягу.

– Хороша тем, что я прав. – Хвастал Скряга.

Глава тринадцатая.

Все это время Варенька старалась не терять из виду мистера Фредерика, но как только он отдал последние указания и сошел со сцены люди гурьбой обступили его со всех сторон и случилось то, чего Варенька больше всего боялась, она потеряла его, лишившись той опоры, которая вселяла в нее доверие и безопасность. Варенька начала глядеть по сторонам, как потерявшийся ребенок она вглядывалась в невозмутимые лица, которые отталкивали ее и словно бы говорили ей: «чего уставилась девица?». Ей не хотелось снова чувствовать себя брошенной и не хотелось думать будто мистер Фредерик бросил ее, потому что забыл о ней, но порой очень трудно контролировать ход мыслей, находясь в столь волнительном положении. К тому времени, когда отчаяние уже вовсю подобралось к Вареньке, она заметила мистера Фредерика, подходящего к ней, и не успел он подойти поближе как из-за его спины выскочил Гриша, который напугал Вареньку.

– Гриша, ты же знаешь мой мальчик что так нельзя поступать с юной леди. – Наставлял его мистер Фредерик, – прости его Варенька, он такой проказник. Я привел его для того, чтобы он извинился перед тобой, верно мой мальчик?

– Так тебя зовут Варенька? А меня Гриша.

– Гриша что ты должен был сделать? – Настаивал мистер Фредерик.

– Прости меня Варенька, я не хотел, чтобы так вышло, ты извиняешь меня? – Возбуждал сочувствие Гриша.

– Я не держу на тебя зла. – Ответила кротко Варенька.

– Нет, правда-правда мне не стоило так с тобой… я не хотел… я… я не знаю, как объяснить это, но мне очень стыдно, и мне хотелось бы… дружить с тобой.

– У тебя очень длинные ресницы… – заметила Варенька, – ты не похож на других ребятишек, можешь считать меня своим другом. – Улыбнулась она.

– Я очень рад что вы нашли общий язык. – Сказал мистер Фредерик, – а теперь пойдем мой мальчик, мне еще нужно объясниться с твоей нянюшкой.

– Мистер Фредерик не называйте ее моей «нянюшкой» при Вареньке, она… она мне никто. – Рассердился Гриша.

– Как скажешь… – сказал мистер Фредерик и замялся, припоминая что-то существенно важное, – Ах Варенька, ты не против если я ненадолго оставлю тебя?

– Ничего, я буду стоять здесь. – Мужественно ответила Варенька.

– Хорошо, я скоро вернусь. Идем Гриша.

– Пока Варенька! – Сказал Гриша.

– Пока Гриша. – Помахала рукой Варенька.

Как только мистер Фредерик ушел вместе с Гришей, к Вареньке незаметно подкрался тучный господин и произнес:

– Прошу прощения… мисс, кажется вас зовут Варенька? Не пугайтесь, меня зовут Вячеслав. Я слышал о вас от моего друга… офицера 13 полка, – при этих словах Варенька вспыхнула и залилась краской, – прошу прощения мисс, я…

– Ничего… меня с ним больше ничего не связывает. – Сказала Варенька, сдерживая слезы и отводя взгляд на играющий оркестр.

– Собственно по этой причине я и подошел к вам. Он просил передать вам чтобы, как только начнется «Rondo» вы подошли к одному тайному проходу…

– Я не хочу его видеть.

– Вам и не придется… то есть… я имел в виду что там очень темно в такое время суток.

– Тайный проход? В Эрмитаж? Который?

– Как вы знаете такие места бывают многолюдны… если вы действительно желаете этой встречи я попрошу двух друзей провести нас по одному из тайных ходов.

– А он?..

– А он будет ждать изнутри.

– Хорошо… я согласна.

Глава четырнадцатая.

– Ну что, разбогател я на рублевый? – Осведомился Скряга, широко улыбаясь подступавшему Чистоплюю.

– К черту Андерсона, есть новости поважнее. Я нашел девчонку. – Заявил Чистоплюй.

– Какую девчонку? – Спросил Борзый.

– Ее звали Варенька, та самая с которой наш офицер водил шашни. – Сказал Чистоплюй.

– Разве не ее тогда арестовали? – Спросил Борзый.

– Это не важно. Задача была найти девчонку, а то, что сделал я оказалось многим лучше обычной девчонки.

– И что теперь будет? – Спросили Борзый со Скрягой в один голос.

– Вот что… – начал Чистоплюй.

Глава пятнадцатая.

Едва только от Вареньки отошел «Вячеслав» как вдруг неожиданно к ней подобрался человек со знакомыми чертами лица, в котором она узнала кучера Михаила Ильича и который до сих пор довольствовался одним лишь башмаком.

– Варенька милочка, к вам сейчас подходил господин, он… э-э… хотел от вас что-то? – Допрашивал Захар.

– Какое вам дело? – Защищалась Варенька.

– Дело? Да собственно никакого. Вы ведь слышали мою историю, которую я рассказывал давеча как у меня карету, трое школяров угнали? Так вот этот господин очень напомнил мне одного из тех бандитов. Он вам не представился?

– Если вам так интересно спросите у него.

– Что ж, простите за беспокойство юная леди… – сказал Захар и как только он отошел от нее вымолвил про себя: – знаю, здесь замышляется что-то дурное. Те молодцы были в рассвете сил, а значит и охотны до девиц, такие истины известны даже второсортным сыщикам. Я отомщу им за карету и за свой башмак. Отомщу так что мало не покажется. Прослежу, пожалуй, за девчонкой… куда это она направилась в самом начале «Rondo»?

– Постой Захар! – Послышался голос мистера Фредерика, – ты не видел куда подевалась Варенька?

– Нет времени объяснять мистер Фредерик, идемте за мной! – Воскликнул Захар.

Дядя Вадим, видя издалека беспокойство на лице мистера Фредерика, поспешно последовавшего за Захаром, решил незамедлительно проследовать за ними, дабы в случае чего оказать им свою внезапную помощь. Мистер Фредерик едва поспевал за Захаром. Подобно тому как искусный полководец чует запах пороха, так и мистер Фредерик ощущал присутствие беды, отвратить которую он намеревался несмотря ни на что. Захар уже описал полукруг вокруг Эрмитажа и увидев полы развеявшегося платья, задравшегося от ветра и узрев как материя его заворачивает за своей владелицей за угол в какой-то неприметный уголок Захар приободрился, но вспомнив про троих школяров насторожился в преддверии неизбежной размолвки. Нырнув в то же самое место Захар, стал свидетелем загадочного происшествия, которое можно было объяснить только жестокостью и вероломством свойственным вышеуказанным школярам. Мистер Фредерик нагнал Захара через несколько мгновений, в то время как дядю Вадима вдруг остановил один весьма приметный прохожий.

– Чайковский! Там беда… нужно что-то сделать… труба! Где твоя труба? Что? На площади? Немедленно беги туда и затруби что есть силы! Позови на помощь… подними шум! – Второпях дал указания дядя Вадим и незамедлительно ринулся в то место, где он и предполагал найти мистера Фредерика. – Что же это такое? – Пред его взором открылась жуткая картина: отпертая настежь потайная дверь ведущая в зал Эрмитажа была испачкана кровью молодого стражника, охранявшего этот вход, ныне лежавшего у этой двери ничком совершенно неподвижно.

– Как Бог мог допустить такое… – Сказал мистер Фредерик и никогда дядя Вадим не видел его таким опечаленным как в ту злополучную минуту.

– Мистер Фредерик… – обратился Захар еле как управляясь с собственным голосом, – если мы не поспешим… если не поторопимся, случится непоправимое.

– Следы от крови на ковре мистер Фредерик! – Указал дядя Вадим.

– Скорее друзья, поспешим. – Сказал мистер Фредерик.

В то мгновение раздались насыщенные аплодисменты, шум которых сошел на нет при ярко раздавшейся ноте трубача. Недоумение охватило народ. Гул обвеял волнительным ветерком недоумевавших. Долго еще люди не могли прийти в себя, тогда как на счету была каждая секунда. На смену шуму пришелся женский крик. Свет второго этажа музея зажегся. Услышав крик люди как будто вышли из забытия, они принялись ломиться в двери Эрмитажа, они требовали впустить их во внутрь. Вскоре дверь поддалась неудержимому натиску, еще немного и люди полезли бы в окна. Крича что было мочи целая толпа устремилась на помощь неизвестной барышне. Достигнув второго этажа, люди остановились, перед ними стояли, озираясь три школяра которые закрывали собой измученную девушку, лежавшую на полу. Из другого конца зала появились три отважных мужа которые преградили путь отступления преступникам.

– Что вы с ней сделали? Отойдите от нее сейчас же! – Воскликнул дядя Вадим.

– Она незаконнорожденная. Она преступница. Она прелюбодейка!.. ее надо…

– Не вам решать! – Перебил мистер Фредерик Чистоплюя, – оставьте ее в покое молодые люди!

– У девушки идет кровь! – Заметил кто-то из толпы.

Люди заахали от увиденного.

– Варенька! Варенька! – Вырвался из толпы Гриша и побежал прямо на троих школяров.

– Гришенька, нет! – Крикнул мистер Фредерик.

Гриша повалился у ног школяров поскользнувшись, но они не замедлили захватить его крепкой хваткой. Гриша сопротивлялся, кусался и дрыгал ногами, словом, делал все возможное сквозь нахлынувшие из глаз слезы чтобы спасти Вареньку. Варенька повернула тяжелую голову в его сторону и из глаз ее потекли новые слезы, даже они замедленно скатывались с ее щек до самой шеи словно смертельная медлительность сковывала все ее движения. Гриша чувствовал себя беспомощным в руках рослых школяров. Несмотря на все усилия, которые он прилагал, ему так и не удалось выбраться из твердых рук, удерживавших его. Он затрясся от чувств, которые переполняли его и зарыдал оттого, что не может ничего сделать. Ему до смерти хотелось спасти Вареньку, ему хотелось избить трех злодеев, но казалось, что никак нельзя было предотвратить того, что случилось.

– Отпустите мальчика немедленно! – Повысил голос главный Надзиратель тюрьмы Петропавловской крепости, который подоспел вместе с товарищами по службе. Они направили оружия прямо на школяров и дали последнее предупреждение. Гришу отпустили, он побежал в другую сторону к мистеру Фредерику и обнял его, обхватывая двумя руками его фигуру так словно одним этим жестом он мог спасти Вареньку. – А теперь опуститесь на пол и держите руки на виду, руки на виду вам было сказано!

Школяры выполнили указание и пока их заковывали в наручники Гришенька вновь сделал попытку подобраться к Вареньке, но его остановил один из служащих.

– Нельзя мальчик, она ранена, не подходи! – Произнес служащий суровым тоном.

– Пожалуйста отпустите, пустите меня к ней, я… я… – Плакал Гриша от очередного приступа беспомощности.

– Гриша… – Прошептала Варенька и закашляла кровью придерживая живот.

– Пожалуйста… – Молил Гриша.

– Позовите Врача! – Кричал служащий, не обращая внимание на Гришу.

Гриша вырвался из его рук и подбежал к Вареньке опустившись перед ней на колени. Варенька лежала, держа алую руку на животе и тяжело дышала. Ее взор был обращен на Гришу, она хотела что-то сказать ему, но приступ кашля вновь возобновился. Гриша взял ее свободную руку и обхватил своими двумя. Отдышавшись, Варенька улыбнулась Грише как будто смертельная рана больше не убивала ее, так словно она скоро оправиться. Эта прекрасная улыбка не покинула ее лица, она осталась отпечатком, наложенным искреннею любовью, которую Варенька унесла с собой навсегда.

– Варенька… – Прошептал тихо Владислав Романович и повалился без сознания на пол.

Глава шестнадцатая.

Владислав Романович проснулся в отделении больницы в одной из скромных и душных комнат, которые проветривают лишь по утру и перед отходом ко сну. Его железная койка заскрипела от движения. Владислав Романович испытывал то знакомое каждому ощущение, которое непременно наступает, стоит человеку проснуться в незнакомом ему месте или при обстоятельствах, когда человек не может вспомнить как закончился его день, подобно тому, как невнимательный читатель, раскрывая книгу на том месте, где остановился никак не может припомнить что описывалось на этой странице и отчего все так завертелось. Владислав Романович приподнялся и оглядел палату, но решительно ничего не запомнил из-за вошедших в палату людей, которые отвлекли его от наблюдения.

– Владислав Романович сейчас не может принимать гостей. Он сейчас спит. Сами полюбуйтесь… – остановилась у ног кровати неопытная помощница отделения.

– Видно проснулся братец! Как ты себя чувствуешь брат? – Спросил Борис, присаживаясь на край кровати.

Владислав Романович вперился взглядом на молодую помощницу в белом халате.

– Я позже зайду к вам. – Сказала она, отворачиваясь от пристального взора Владислава Романовича и покидая палату.

– Сестра! Подойдите ко мне пожалуйста. – Попросил один из больных в палате, который лежал на кровати, находившейся в самом углу.

– Что со мной Бориска? Почему я здесь? Что произошло? – Вопрошал Владислав Романович.

– Говорят в обморок упал посреди Эрмитажа. Я волновался как бы не случилось беды… то есть последствий этого обморока… Мне самому интересно что произошло, не поделишься брат?

– Ах это… – задумчиво протянул Владислав Романович.

– Ты небось обиду держишь за то, что я объединился с отцом против тебя? Оставь брат, я только как лучше хотел, кто же знал, что ты так переживать будешь… даже отец весь день на ногах, мама встать с кровати хотела после стольких-то дней!.. Видишь, а ты говоришь не любят, не ценят. Я еще к тебе домой заходил за вещами, вижу ты ни хлеба, ни творога не ел совсем, а потом вдруг обморок, ну конечно! А еще у Марьи Вадимовны все вызнал, что ты ни завтракал, ни ужинал дома, как это понимать?

– Я не могу больше писать брат. Совсем ничего. Ни строчки. – С печалью признался Владислав Романович.

– То есть как это?

– Из-за этого мне брат так плохо… что даже хотелось…

– Чего хотелось?

– Хотелось даже с моста спрыгнуть.

– С моста прыгать? – Весело переспросил Борис Романович, – так ты ведь мостов с детства на дух не переносишь!

– Отчего же?

– А ты забыл? Помнишь как мы шли с отцом вместе вдоль моста, а ты вдруг заплакал не помню отчего я ведь маленький совсем был… так отец взял тебя за шиворот, посадил на перила и сказал – «если плакать не перестанешь я тебя прям отсюда и выкину в речку» – так и сказал, я надолго запомнил, а ты видно совсем забыл об этом.

– Так и было? – Спросил Владислав Романович ничего не припоминая.

– Да брат, я тогда до смерти испугался за тебя, в детстве всякому веришь, а отцу родному тем более… с тех пор ты мостов и начал сторониться.

Владислав Романович кивнул и над чем-то задумался, а потом произнес:

– А помнишь, как нас мама домой никак завести не могла с улицы, и мы до самого вечера, бывало, гуляли?

– Конечно брат помню. – Улыбнулся Борис Романович, – а ты помнишь, как…

Долго еще братья поминали прошлое и нашли в нем свое утешение.


Оглавление

  • Глава первая.
  • Глава вторая.
  • Глава третья.
  • Глава четвертая.
  • Глава пятая.
  • Глава шестая.
  • Глава седьмая.
  • Глава восьмая.
  • Глава девятая.
  • Глава десятая.
  • Глава одиннадцатая.
  • Глава двенадцатая.
  • Глава тринадцатая.
  • Глава четырнадцатая.
  • Глава пятнадцатая.
  • Глава шестнадцатая.