Два билета на край света. Сборник рассказов [Максим Валерьевич Федосов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]



ДВА БИЛЕТА НА КРАЙ СВЕТА


С детства Василий Коротков мечтал побывать на море. И мечта его сбылась. Море тогда было тёплым, нежным, волнующим, беззаботным и очень чистым, хотя и называлось Чёрным…

Было это тридцать лет назад.

Отслужив срочную службу и вернувшись в родной город, Василий долго не мог найти себе место. Бывший рядовой Коротков был интересен всем в те неторопливые и спокойные годы, – девчонкам в цветастых платьицах, что звали на танцы, пацанам-одноклассникам в накрахмаленных белых рубашках, которые звали выпить-покурить, задумчивым серым человечкам в серых пиджачках, которые тоже звали Василия куда-то, родителям, которые не отпускали сына ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим. Родители тогда вообще не отпускали Васю ни на шаг от себя – лихие времена, казалось, уже кончились, но на кухнях тихим шёпотом то и дело поговаривали о возвращении «жёсткого курса» и с некоторой болью вспоминали нелёгкое послевоенное время.

Чтобы отвлечь молодого парня от заманчивых увлечений, родители вытащили единственную заначку, спрятанную в шкафу с постельным бельем, и вручили Василию с твердым пожеланием: ему обязательно нужно отдохнуть на море! На теплом южном море, где он мог бы набраться сил и подлечить расстроенный северной службой организм.

Так осуществилась первая и единственная мечта Василия.

Раз – и на море.

Море… Далекое… Волнующее… Он слышал его только в большой шумящей ракушке, что лежала в серванте, и видел лишь на фотообоях. Это была даже не мечта, – это была молния, ударившая туда, где эти мечты, как правило, долго созревают.

Через несколько дней, в белых парусиновых штанах, легком светлом пиджачке и с мягким кожаным чемоданом фабрики «Буревестник» Василий сошел с поезда и направился в санаторий. Начинались лучшие дни его жизни.

На второй день отпуска он отправился к морю, но встретил… Катю. Катя, приехав из Ленинграда, тоже шла первый раз в жизни смотреть на море, – им было о чём поговорить. Каждый представлял себе его по-разному, каждый ожидал увидеть что-то свое. Но море обмануло их… Оно было не просто свежим, ярким, волнующим и чистым, – оно словно поглотило, закрутило их в водовороте страстной любви и нежности, пролилось водопадом в их сознание, вытеснив оттуда по капле все горькое, обидное, будничное и изрядно надоевшее.

Они допоздна сидели на скамейках набережных, смеялись, пили лимодан и крутили в руках два мятых купейных билета, которые сложились, словно диковинный пазл. Там же, под шум волн, одной рукой обнимая Катю, Васе напевал эту странную мелодию из неизвестной песни «Два билета на край света», делая акцент на слове «два».

Четыре недели курортного счастья пролетели, как ни странно, очень быстро – всего за месяц. Кате нужно было возвращаться домой, Василию определяться с профессией в родном городе. Устроить семейную жизнь сразу как-то не получилось, решили писать друг другу письма, посылать телеграммы и ждать возможности встретиться в Москве. Василий пошел на вокзал провожать свою невесту. Он обнимал её, стоя на платформе, рядом с грязно-зеленым вагоном, а она мечтала вслух о том, как сложится их жизнь, как они будут приезжать сюда опять, непременно каждый год, чтобы море вновь и вновь соединяло их.

Потом поезд громко свистнул, тронулся, и Катя увезла все мечты с собой.

Василий долго ходил по платформе, считал одинокие серые урны, которые стояли возле каждого столба и пытался представить своё прекрасное будущее. В конце платформы он остановился у старого, выцветшего стенда, где висели ободранные объявления о приеме на работу. Мысль о том, что здесь, на курорте, тоже можно жить и работать, осенила его. Он решил не возвращаться в свой родной город, не «искать себя» в профессии, а остаться пока здесь, на курорте, – где можно целиком отдаться этой набегающей, расслабляющей и беспечной морской волне.

Нет, не то чтобы он так любил море. Просто на море можно было жить, наслаждаясь каждой минутой, а там, в родном городе, нужно было бы гнуть спину у станка и развлекаться по вечерам дешевой водкой или вином. А ещё он думал, что остаётся тут, чтобы не изменить тем мечтам, о которых рассказывала ему Катя.

Василий оторвал объявление, и на следующий день пришёл устраиваться на работу. Ему предложили поработать водителем на мусороуборочной машине. Временно. Машины и разные механизмы всегда привлекали Василия, и он согласился.

Через год пришло письмо от Кати, с новостями о том, что она очень удачно вышла замуж за пилота международных рейсов.

А ещё через два года Вася женился на Зине, работнице столовой при санатории, и другую работу так и не нашёл.

Да он, собственно, уже и не искал.


С тех пор прошло почти тридцать лет. Но Вася вспоминал то время почти каждый день, когда после сытного обеда в столовой, он садился на скамейку рядом с гаражом, и не спеша закуривал сигарету. Он курил, а клубы дыма стояли над ним, как влажный, промозглый туман ранним осенним утром. Дым медленно таял, как таяли ожидания и надежды на наслаждения и волнующую морскую волну, набегающую…

В общем, таял и таял.

Василий вздыхал, его молчаливый мусороуборочный ЗИЛ мрачно смотрел на него огромными стеклянными фарами, словно не понимая, почему этот взрослый, сильный мужчина с крупными руками и задумчивыми глазами так глубоко вздыхает. Ведь у него было всё: работа, униформа, горячий обед по расписанию, семья, квартира и даже веселый напарник Жора, который работал вместе с ним, чередуя недели.

Василий продолжал вспоминать, с каким огромным трудом он нашел себе угол с кроватью в доме, рядом с санаторием, как работал в две смены, чтобы заработать деньги для оплаты телеграмм в Ленинград, которые он первые недели посылал по две-три штуки в день. Он вспоминал, как познакомился с Жорой, будущим напарником, а тот, в свою очередь, познакомил его со своей сестрой Зиной, поваром в санаторной столовой.

Вспоминал он, как она, эта сильная, крупная и добрая женщина, спасала двух голодных мужиков от потенциального гастрита теплыми бульонами и горячими котлетами. Её забота о Василии всегда носила какой-то особый гастрономический оттенок, – теперь в его доме холодильник был постоянно забит готовой едой, по крайней мере, это не напрягало его и даже успокаивало.

Зина, в свою очередь, часто напоминала ему о своём вкладе в семейный бюджет и, особенно в те дни, когда он позволял «лишнего» после работы. Но уже утром она прощала его, и кормила теплой кашей с блинами, и пока он ел, смотрела на него с каким-то состраданием.

Выезжая в рейс каждое утро, Василий ругался на жителей, особенно на отдыхающих: они всё время норовили бросить мусор мимо бака, кидали его, даже не целясь и не пытаясь попасть. Василий злобно ругался, материл их последними словами, но из закрытой кабины его никто не слышал. Работа его начиналась очень рано: город в предрассветном сумраке ещё мирно спал, когда он останавливался около первого из двадцати контейнеров, шумно разворачивал машину боком к баку, выходил, громко хлопая дверью и надевал глубоко промасленную, грязно-зёленого цвета робу с надписью «Чистый город» на спине. Затем хваткой сильного многоборца в грубых перчатках он поворачивал мусорный контейнер, надевал захваты крана, и, нажимая на рычаги под кабиной, мощно и как-то легко управлялся со своей работой: бак взлетал над машиной и опрокидывался.

К работе своей Василий относился ответственно: он считал, что никто, кроме него, не способен вот так, быстро и ловко, разгружать мусорные контейнеры, очищая родной город. Каждый раз, когда контейнер переворачивался в воздухе, Василий представлял себя в роли циркового атлета, легко жонглирующего огромными гирями, – многокилограммовый бак взлетал по мановению его сильных рук.

В этот момент он любил свою работу.

Но уже через минуту, садясь в кабину и морщась от въедливого неприятного запаха, исходившего от его одежды, он ненавидел этот мусор, эту машину, этот город. Когда первые лучи солнца трогали мокрый от ночного дождя асфальт, а первые жители города, проснувшись, спешили на работу, настроение его ещё больше портилось: он видел сытые и довольные лица отдыхающих, увешанных надувными кругами и полотенцами. Непринуждённо разбрасывая вокруг себя обертки и бутылки, они спешили на пляж, чтобы занять оборону вокруг лучших лежаков.

Отдыхающие, как правило, не замечали ни его огромного, грязно-оранжевого автомобиля, ни самого Василия, ни того мусора, который они вокруг себя так быстро распространяли. Лишь изредка можно было увидеть его резкий взгляд, который, как испепеляющий лазерный луч скользил мимо баранки автомобиля, через стекло и впивался в бумажный стаканчик с мороженым, которое так сладко доедал какой-нибудь толстый гражданин в ярких курортных трусах и выцветшей майке. Этот взгляд словно пронзал и бумажный стаканчик, и этого толстого гражданина насквозь. Василию почему-то казалось, что эти «курортные трусы» словно насмехаются над ним, над его работой и над этим уставшим от приезжих курортников городом.


Дома Василий не находил себе места, – в тесной «двушке» одна комната была выделена для гостиной, в которой Зинины подруги часто засиживались до поздней ночи, обсуждая впечатления и события дня. Вторая комната была разделена перегородкой, в одной половине стояла большая кровать, а в другой части помещался огромный шкаф, сундуки, коробки и чемоданы. Зина говорила, что хранит там в основном всё то, что пригодится Толику, их взрослому сыну для самостоятельной жизни, когда тот вернется из армии. Толик служил где-то на Севере, писал домой нечасто, а про отца в письмах почти не вспоминал.

Отношения с сыном у Василия было сложные. Ещё в детстве Толик стеснялся того, что его отец работает на мусороуборочной машине, ведь у его друзей папы работали капитанами дальнего плавания, милиционерами и спасателями. Как ни убеждал Толика отец, что любые работы хороши, сын, видимо, не сильно этому верил. Василий любил сына и был готов помогать ему во всём, однако Толик вырос очень самостоятельным: из школы самостоятельно шел к матери в столовую, сам накладывал себе три порции котлет с макаронами, сам учил уроки у матери на кухне и сам закончил школу с удовлетворительными оценками. Он мечтал поступить в мореходку, но с первого раза поступить не смог и ушел служить в армию.

Длинными домашними вечерами Василий не мог найти себе места: книг он не читал, а телевизор его быстро утомлял. Поэтому, приходя домой, он ужинал и отправлялся на балкон, где, перебирая старые рыболовные снасти, сидел до самого вечера, пока подруги Зины не уйдут и за ними не захлопнется дверь.

В другой день, поужинав, он отправлялся к своему напарнику – Жоре, который, помимо основной работы в коммунальной отрасли, успел завести небольшой, но собственный бизнес. Как-то в один год он сумел не пропить все премии, выданные на работе, купить три туалетные кабинки, нанять двух пенсионерок и договориться через знакомых о размещении кабинок в хорошем, бойком месте на центральном бульваре. Это приносило Жоре небольшой, но стабильный дополнительный доход, и его главной мечтой было расширение бизнеса до десяти кабинок или строительство стационарных туалетов из легких металлоконструкций.

Он уважительно называл свои кабинки «санитарными помещениями» и никому не позволял смеяться над ними и называть их «туалетами». Он постоянно говорил о своём бизнесе, читал какие-то книги по предпринимательству, жаловался на клиентов, уборщиц, руководство города и всегда сам лично ездил на бульвар «снимать кассу». Часто Василий по вечерам сидел вместе с Жорой около его «санитарных помещений» и слушал его бесконечные байки.

Василий сидел молча, перебирая семечки и аккуратно сплевывая их в скрученный из бумаги кулёк. Он думал о чём-то своем, но о чём, сам понять не мог.

Куда он мог еще пойти? Других интересных мест в этом городе, который за тридцать лет ему порядком надоел, он не знал. Когда-то он хотел обойти весь город пешком, от дальних пляжей до морского порта, мечтал изучить каждую улицу и каждый дом, но … но мечты так и оставались мечтами. Пару раз он прошёлся по городу, просто так, без цели, и оба раза непостижимым образом ноги его приводили к вокзалу, откуда он когда-то провожал любимую Катю. С тех пор по городу он просто так не гулял – лишь ездил ежедневно по одному и тому же маршруту на своей машине, собирал мусор из контейнеров, которые были отмечены номерами в его путевом листе и возвращался обратно в гараж.

Отпусков Василий практически никогда не брал – он боялся их. Ехать ему было некуда, ведь вся страна в отпусках стремилась к морю, а он жил на море и даже умудрялся ни разу за сезон не искупаться в нём. Море уже не волновало его, не проливалось водопадом в сознание, не крутило в волне страстной любви и нежности, оно превратилось в большое пятно на географической карте и будничное место проживания. Всю свою жизнь теперь Василий представлял словно «вывернутой наизнанку» – другие приезжают на курорт отдохнуть и расслабиться, а он, живя тут, каждый день надрывается, поднимая тяжёлые мусорные баки.

В положенные два выходных Василий шёл к Жоре, на центральный бульвар к его «санитарным помещениям» и помогал своему другу в его сложном и растущем бизнесе: красил стены кабинок густой голубой краской, которую Жора приобрёл на какой-то распродаже, высаживал в заготовленные лунки красивые кусты и чинил дверные петли.


Как-то раз, после обеда, распарившись от пирожков и горячих котлет, завернутых Зиной, друзья сидели на стульчиках в тени и зевали. Тянуло спать, но Жора не переставал сотрясать воздух своими проектами и планами. В этот раз он разошёлся так, что начал мечтать о «санитарном бизнесе» в других городах. Он то и дело вскакивал, проверял, кинули ли граждане монетку в стаканчик на входе в «санитарное помещение» и довольный возвращался обратно.

– Суббота сегодня, хороший день, – почти не открывая глаз бубнил Василий.

– Да, сегодня народу много, хорошо. Вон, как бочка с квасом здорово торгует, – показывал Жора на противоположную сторону улицы. – Попили, и ко мне…. – довольно восклицал он. – Может мне тоже какую-то торговлю организовать? Салфетки одноразовые, гигиенические… может воду в бутылках, или лимонад. А?

– Хорош тебе, думать… Отдыхай… – протянул Василий. Он сидел, устало уронив голову на грудь.

День клонился к вечеру, народ на улицах города прибавлялся – отдыхающие словно высыпались на центральные улицы и площади города и двигались мимо туалетных кабинок, как колонны демонстрантов. Возглавляли колонны прохожих яркие детишки с цветными шарами, за ними шли довольные мамаши, а замыкали шествие усталые и недовольные папаши, которые украдкой пытались что-то рассмотреть за прозрачными стеклами кафе и ресторанов. Там, за стеклами, притягательно блестели скатерти, посуда и лица красивых блондинок в белых платьях.

Жара уже спадала, чувствовался приближающийся тёплый и скучный вечер с однообразной музыкой на набережной. К «санитарному предприятию» подошёл мужчина с ребёнком, мальчиком лет двенадцати. Грузный и немолодой, он был явно навеселе, обмахивался газетой и постоянно смеялся и шутил, разговаривая с сыном. Подойдя к бабе Шуре, сидящей у входа в туалет за столиком, мужчина достал из кармана две смятые десятки и бросил их в стоящую для оплаты кружку.

– Два билета… на край света… – весело пропел он, открывая дверь кабинки. Баба Шура заботливо достала из кружки две смятые десятки, разгладила их на коленках, и аккуратно положила обратно.

– Веселятся всё. Весело им… – бормотала недовольная баба Шура, подвигая кружку на место.

Выходя из помещения и поправляя на ходу брюки, мужчина посмотрел по сторонам и обратил внимание на сидящих тут же, невдалеке, Васю и Жору. Те внимательно смотрели на мужчину, словно ждали продолжения песни про билеты. Мужчина весело посмотрел на них и причмокнув губами, произнес:

– Ах, хорошо. И уезжать не хочется! Представляете, мужики, – обратился он к Васе и Жоре, – ещё домой не уехал, а уже обратно сюда, на море хочется! Каждый год приезжаю, думаю, ну вот, – надоест! А нет! Наоборот! Почти двадцать лет сюда приезжаем и двадцать лет я… целый год… живу ожиданием этих дней… этого моря… этого воздуха, – он вздохнул, но оглядевшись на туалетные помещения, засмеялся. – Пойдем, Вася, домой надо собираться, – обратился он к сыну. Тот, хлопнув дверью, так же, как и отец, застегивая на ходу штаны, и весело подпрыгивая, засеменил за папой. Через минуту отец и сын скрылись в вечерней толпе шариков, возгласов и улыбок.

Василий передёрнулся, когда услышал своё имя. Только через минуту до него дошел смысл сказанного. Он ещё долго сидел, смотря вслед весёлому отцу с сыном. Хорошее субботнее настроение куда-то пропало, сначала он, по привычке, глубоко вздыхал, затем встал, прошелся вдоль бульвара, обошел эти надоевшие «санитарные помещения», вернулся к Жоре и как-то заволновался.

– Чо ты? – внимательно посмотрел на друга Георгий.

– Да так. Чего-то нехорошо. Чего-то так… – Василий потёр грудь и таким взглядом посмотрел на Жору, что тот моментально всё понял.

– Дак… это я сейчас, сбегаю. Ты только скажи, – мигом сообразил Жора.

Через двадцать минут друзья, сидя на раскладных стульчиках на набережной и глядя на морской закат, уже наливали в пластиковые стаканчики крепкий напиток. Жора по-прежнему болтал о своих планах расширения туалетной сети, перечислял вслух новые адреса в городе, где бы он поставил свои кабинки….

У Василия было тяжело на душе. Он смотрел на тёплые краски желто-оранжево-рубинового заката, на облака, которые неторопливо плыли в сторону моря и молчал. Слёзы душили его.

Жора допив стакан, встал, подошёл к другу и молча обнял его.

– Чо ты, Вась?

Василий лишь тихо вздыхал и утирал рукавом выступившие слезы.

– Да чо, Жор. Вон все мечтают о море, приезжают сюда и наслаждаются своими мечтами. Ты… вон… хоть о чём-то мечтаешь. О туалетах своих… А мне о чём мечтать? Я всё детство и юность мечтал о море, о том, что приеду на курорт. Потом мечтал о том, чтобы удержаться здесь, жить и наслаждаться этим… морем, этим воздухом, этим солнцем. Ждал, когда начнется это… наслаждение. А его всё нет. Уже жизнь прошла, а его всё нет. Все мечтают о море, приезжают сюда, отдыхают… – Он сделал длинную паузу. – А я дерьмо за ними вожу… О чём мне мечтать теперь, Жор? О чём?

Жора уже ничего не отвечал, сидя на стульчике, с хрустом откусывал кусок копченой колбасы. Лишь пожимал плечами и, с набитым ртом, показывал рукой куда-то в сторону моря.

Где-то недалеко от берега в море уплывала одинокая лодочка и кто-то в ней монотонно работал веслами…


ЛИТ-РА


– Где моя указка? – тяжело дыша, Тамара Павловна вернулась в учительскую. – Ну, где… кто видел мою указку?

– Да бросьте вы эти свои штучки… указки… – не выдержала Антонина Львовна, завуч школы, и, не поднимая глаз от школьных журналов, махнула рукой в сторону. – Идите уже на урок!

– Что вы, Антонинльвовна, это же… это как дирижер на концерте… я не могу без указки. А! Вот она! – Тамара Павловна сунула указку между книг и заторопилась в 10-ый «б», в котором вот-вот должен начаться урок литературы. Перед входом в класс Тамара Павловна поправила волосы, переложила книги и журнал в левую руку и рывком открыла дверь.

– Так! Все сели, я говорю! Сели все! – резкий возглас Тамарпалны разорвал шумный гул 10-го «б». Ученики быстрыми прыжками заняли свои места в классе. Входная дверь за учительницей громко захлопнулась, и стопка книг вместе с классным журналом небрежно бухнулась на учительский стол.

Учительницу литературы Тамару Павловну Мирончук ученики звали очень коротко – Тамарпална. Короче сократить уже было нельзя. Нельзя сказать, что ученики особенно любили её. Ни литературу, ни другие предметы, ни особенно учителей в школе они вообще не любили. Проще было перечислить, что старшеклассники любили в своей школе – для этого было достаточно пальцев на руках: первое сентября, новогодний огонек, дискотеки, викторины, большую перемену, горячие пирожки в столовой, последний звонок и долгожданный выпускной. Остальное было обязательным и утомительным, но необходимым приложением к этому развлекательному школьному набору.

Каждый урок каждого учебного дня начинался с тянущегося, надрывного вздоха, проносящегося по классам. Вздох поднимался выше, сгущался и уплывал по коридору в физкультурный зал. Там он ещё долго висел под потолком, изредка взрываемый школьным мячом, затем уходил через щели в окна и плавно спускался на белый снег.

Тамарпална грузно опустилась на учительский стул, открыла журнал и надела очки.

– Сели, Печёнкин, я сказала! Сели и открыли свои дневники и сразу записываем домашнее задание. Повторяю, для забывчивых, домашнее задание на завтра: «Самостоятельная письменная работа на тему «Духовная деградация личности доктора Старцева в рассказе Чехова «Ионыч». Печёнкин, я сказала записываем! Неси сюда дневник, я посмотрю, что ты записал!

Уронив сумку, Вадик Печёнкин поднялся со стула, и, медленно подойдя к учительскому столу, протянул свой дневник. В графе напротив «Лит-ра» было написано два слова – «Духовная диградация».

Большую часть своей педагогической карьеры (через два года она собиралась отметить пятидесятилетний юбилей) Тамара Павловна вела литературу в школе, она имела весомый педагогический опыт работы со старшеклассниками! Она знала, что лучшее начало урока – строго и сразу поставить учеников на место и дальше спокойно работать по теме.

– Что за Лит-ра?

– Литература… м-м-м… так не влезает, Тамарпална!

– Не влезает, – передразнила учительница. В твою голову, Печёнкин, литература никогда не влезет. Садись… Так. Сегодня мы обсуждаем рассказ Чехова «Ионыч», о котором я вчера вам рассказывала. Так, кто прочитал его и сможет нам рассказать суть произведения? – Тамарпална медленно встала из-за стола, взяла в руки привычную указку и направилась вглубь класса, оглядывая учеников.

Над классом медленно поднялась одна рука. Это была Лиза Болотова, отличница. Учительница по привычке ткнула указкой в парту Болотовой: «Давай, Болотова, с тебя начнем».

– Смотри, «Болото» опять впереди всех, – послышался шепот с третьей парты, за которой сидели крепкие «троешники» Гоша Синицын и Владик Голубев.

– Давай, Болотова, рассказывай ты, раз никто не помнит, о чем учитель вчера целый урок тут разорялась, – торжествующе произнесла Тамарпална, оглядев притихший класс.

– Основной линией рассказа является история несостоявшейся женитьбы Дмитрия Ионыча Старцева. Сама фамилия персонажа – Старцев, указывает нам на перспективу преждевременного старения души Ионыча… и…

– Так, хорошо Болотова. Молодец. Садись. Пять. Печёнкин, а что ты запомнил из вчерашнего урока? Расскажи нам, как ты понял рассказ Чехова, – Тамарпална и в этот раз ткнула указкой в парту ученика.

– А чего опять Печёнкин? – сидя промычал Вадик.

– Так, ты рассказ читал? Встань, когда с тобой учитель говорит!

– Ну читал, – Печёнкин нехотя встал.

– Ну… рассказывай!

– Ну он…

– Кто?

– Ну, главный герой…

– Как его зовут?

– Ну… а… этот… Ионыч!

– Ну, что… этот Ионыч? Что он за человек?

– Ну, Ионыч… он… ну, он врачом работал… лечил… и деньги зарабатывал…. Ну, у него был роман с этой… Котиком… с девушкой из хорошей семьи. И они… – Печёнкин замолчал.

– Ну, что у них, сложились отношения? – подсказывала Тамара Павловна. Класс уже начинал мучительно и тихо хохотать.

– Ну, сложились… – Печёнкин опять замолчал, давя в себе смех.

– Так, Печёнкин, садись. Два. Мало того, что ты не учишь ничего, ты и на уроке не слушаешь.

– Я учил, Тамарпална! Учил я! – оправдывался Печёнкин.

– Ну раз учил, расскажи тогда в чём выражалось духовное падение главного героя?

Вадик опять встал, но молчал.

– Деньги, деньги пересчитывал… – раздался зловещий шепот со второй парты.

– Он, это… он деньги пересчитывал…

– Какие деньги, Печёнкин? К кому ездил в гости Старцев, в какую семью?

– К этим…, ну которые на роялях играли.

– Ну, ну… Почему я из тебя должна все это вытягивать? Ты что двух слов на уроке литературы связать не в состоянии? Как ты будешь ЕГЭ сдавать, Печёнкин?

– А у него в ручке встроенный вай-фай с ответами из интернета, – послышался голос с «камчатки», с последней парты, за которой сидел долговязый Гоша Пахомов.

Класс взорвался хохотом. Тамарпална хлопнула указкой по ближайшей парте.

– Так, Пахомов, не срывай мне урок! Или выйдешь сейчас из класса! Тихо! Ну, Печёнкин, что ещё ты можешь вспомнить?

– Умри, несчастная! – сорвал очередной шквал хохота Пахомов.

– А, да, так смеялся там слуга у этих… в той семье… куда Ионыч ходил.

– Пахомов, ставлю тебе «два» в журнал и завтра с родителями к директору. Давай сюда дневник!

– А… это! Я его дома забыл!

– Завтра пусть родители приносят директору твой дневник.

– Ну, что Печёнкин, ты так и будешь молчать или слушать своих товарищей-идиотов?

– …

– Ну! Чего молчишь?

– … Я не молчу!

– Садись, изверг. У тебя выходит «три» в четверти, но как ты будешь писать ЕГЭ? Я не представляю…

Тамара Павловна подошла к учительскому столу, открыла журнал, перелистала несколько страниц и провела невидимой линией путь сверху страницы вниз, остановившись напротив фамилии «Журавлева».

– Так, Катя Журавлева продолжит. Что происходит с главным героем рассказа? Давай у доски, расскажи нам поподробнее.

Тонкая девушка с журавлиной фамилией грациозно прошла к доске, не спеша развернулась и, приняв позу модной актрисы с обложки журнала, начала литературный анализ:

– В рассказе «Ионыч» показана духовная деградация личности человека, который не интересуется ничем, кроме работы и денег. Еще в начале рассказа главный герой влюбляется в девушку из хорошей семьи, но она отвергает его любовь, потому что хочет стать актрисой.

– Журавлева тоже пойдет в актрисы! – послышался опять до боли знакомый голос Пахомова. – Котик! – артистично продолжал он забавлять класс. Класс уже тихо надрывался сквозь проступившие от смеха слезы.

– Пахомов, закрой рот или выйдешь из класса! – на этот раз грозно крикнула Тамарпална, замахав указкой.

– Все, молчу Тамарпална. Молчу!

– Ф-ф-ф-ф… Продолжай, Журавлева…

– Через несколько лет её мечта так и не осуществилась, и она возвращается в свой город и живет там с мамой. Настоящая актриса должна готовить себя заранее к своей профессии…

– Правильно, Журавлева. Вот, например, супруга Туркина, Вера Иосифовна, с молодости пишет романы. Помнишь, кстати, как начинался её роман, который она в начале повествования читает гостям?

– Не помню…

– Её рассказ начинался словами «Мороз крепчал…» А на самом деле в это время за окном был… – Тамарпална вопросительно посмотрела на Журавлеву, – за окном был… За окном был летний вечер, Журавлева! Так автор передает контраст между тем, что человек думает и что происходит на самом деле. Такой литературный прием называется контрастом и он говорит нам о том… О чем он говорит, Серов? Серов, не спи!

Ученик за четвертой партой, маленький и смешной Саша Серов подскочил, встряхнувшись ото сна.

– О том, что… – быстро выпалил он. – О том, что … мороз крепчал…

– Маразм крепчал! – «поправил» Пахомов и бурный смех, который невозможно было никуда спрятать, ни подавить, опять порвал класс.

– Пахомов, ещё одна такая выходка, ты будешь продолжать острить за дверью класса с двойкой в аттестате, – продолжала махать указкой Тамарпална.

– Всё, всё, Тамарпална!

– Болотова, так о чём говорит такой прием, применённый в рассказе?

– О том, что такой человек далек от действительности…

– Правильно, Болотова. – Усталый голос Тамарпалны стал ниже и суше. Дальше она начала произносить слова, как будто зачитывала что-то под диктовку. Многолетняя педагогическая практика подсказывала ей, что важные выводы говорить на уроке нужно медленно и степенно, чтобы ученики прочувствовали «главную суть» урока, то есть произведения. Она продолжала:

– Такие люди, как Туркины, живут своей обособленной, сытой, но скучной жизнью, и пытаются заполнить пустоту жизни хоть какими-нибудь увлечениями. Ранний Старцев, как рисует нам его Антон Павлович Чехов, ещё может увлекаться, он живой и интересный мужчина, но его чувства отвергаются. Помните, эту сцену, когда он обнимает Катю, целует её, но она отталкивает его, говорит «довольно» и убегает. Помните? – Тамарпална посмотрела куда-то в окно. – Ну, а на кого похож герой в конце рассказа? Как его описывает автор? А, Серов, не засыпай снова, я тебе не дам… Надо работать на уроке! – Тамарпална по привычке указала на парту ученика указкой, только в этот раз она мягко ткнула в спящую голову Саши Серова. Он снова встрепенулся и быстро встал:

– Я работаю, Тамарпална. Старцев в конце рассказа представляется каким-то… неприятным… человеком, он… тово… духовно деградировал.

– Ну а что это значит?

– Ну, он ходит, смотрит квартиры… вкладывает деньги в недвижимость… так неприятно ходит.

– Что значит неприятно?

– Ну он тычет своей тростью в каждую дверь, не стесняясь людей…

– Да… правильно, Серов. – Тамарпална на секунду задумалась, посмотрела на указку и переложила её в левую руку. – А как Старцев теперь реагирует на воспоминания о былой любви, Журавлева? – Тамарпална развернулась вполоборота к другому ряду столов.

Журавлева медленно поднялась, поправила волосы и сказала:

– Старцев сказал: «А хорошо, что я тогда не женился». Подлец!

– Правильно, Журавлева! Ну, насчет подлеца я не совсем согласна…

– Да, ему подфартило, что он не женился на этой глупой актрисе, а то бы мучился всю жизнь… – опять привстал со своего места Пахомов.

Журавлева вдруг развернулась к Пахомову и резко выпалила:

– А он и так по жизни мучился от своего скверного и тупого характера!

– Ну… а так бы он маялся с ней. Как все мужики маются с вами… – Пахомов обреченно сел, класс вдруг затих и все посмотрели на Тамарпалну.

– Пахомов, чего ты лезешь? Ты не знаешь рассказа, так и молчи! Сначала прочитай Чехова, потом рот открывай… – была неумолима в своем вердикте Журавлева.

– А чего там читать, скукотища?! Я пробежал краткое содержание и понял, что читать там нечего. Я лучше «Камедиклаб» посмотрю, там хоть поржать можно.

– Так, Пахомов, мы с тобой уже разобрались. Или нет? – Тамарпална грозно направилась к последней парте. Я тебе сколько раз буду говорить – не лезь! Не лезь, понял? – Тамарпална со всей силы хлопнула указкой по парте Пахомова, указка хрустнула, переломилась пополам и выпала из рук учительницы. – Я родителей твоих уже вызвала, сиди и молчи. Завтра попробуй не принести самостоятельную работу по теме, получишь два балла в аттестат!

– Я достану, Тамарпална, – полез рядом сидящий Синицын под стол. Достав половинку указки, он протянул её учительнице. Та, резко развернувшись на месте, и уверенно стуча каблуками по притихшему классу, вернулась к учительскому столу и, отодвинув стул, села.

Класс молчал. Только Пахомов, тихо присвистывал, рассматривая замерзшие ветви деревьев за школьным окном. За окном сыпал мелкий снежок, было солнечно, морозно и так тянуло выбежать на улицу, выдохнуть теплым паром, потереть озябшие ладони, замотаться шарфом и бежать, бежать… навстречу солнцу, небу и будущему душистому лету…

Тамара Павловна отдышалась и снова пошла «в наступление».

– Ну так и в чём, по-вашему, «духовная деградация героя»? В чём она выражается? Давай, Синицын, теперь твоя очередь…

– Духовная деградация, Тамарпална, это когда герою уже ничего не нужно, кроме работы и денег. Ни любовь, ни впечатления, ни книги, ни какие-то развлечения… Он живет один и… никому не нужен.

– А почему он никому не нужен? – Тамарпална показала огрызком указки на Голубева.

– Потому что он никому не сделал в этой жизни ничего хорошего, – спокойно ответил тот. – Эгоист!

– Правильно! Как Пахомов у нас. Эгоист, думает только о себе. И даже о родителях не думает. Мать как ни придет, плачет, а он… – Тапарпална грозно посмотрела на Пахомова.

– Ну, а что я? Ну вот зачем… зачем нам эти рассказы? Если тут нету ни одного положительного героя? – Пахомов привстал, чтобы его увидел весь класс. – Разве тут есть хоть один нормальный? Одни идиоты, что возьми семью Туркиных, или самого этого… Ионыча. Чего в этом рассказе хорошего?

– Пахомов, сядь. Нужно было отвечать, когда я спрашивала. А если есть вопросы, задавать будешь в конце урока. Сядь!

– Нет, ну Тамарпална, ну зачем тогда вообще вся эта дребедень нужна… эта литература? Что мне даст эта литература в жизни? Я понимаю, физика, математика, институт, специальность, профессия, а это – «Котик играет на рояле»… тьфу, зачем мы это проходим?

– Пахомов, если кого и коснулась духовная деградация, то это тебя, а не главного героя. Как ты не понимаешь, что литература утверждает лучшие человеческие качества и идеалы, заставляет сопереживать литературным героям, развивает наши чувства и делает нас более чуткими и тонкими. А ты… ты посмотри на себя!

– А что?

– То!

Пахомов как-то криво, но искренне улыбнулся, и оглядел весь класс, собирая аплодисменты. Класс в это время тихо покатывался со смеха. Ребятам было, в целом, все равно над чем смеяться, – они с радостью смеялись и над своими товарищами, и над учителями, и над ситуациями, которые происходили в классе. И не только в классе. Они вообще любили смеяться. Главное было, чтобы источник смеха был где-то рядом. Всегда где-то рядом.

– Сядь, Пахомов и растворись в тумане. Я заканчиваю урок. Значит, ещё раз, для тех, кто страдает провалами в памяти, завтра приносим на литературу самостоятельную работу на тему, которую вы в начале урока записали в дневники. Да, Пахомов, записали?

– Да, записали.

– Те, кто напишет, будет допущен к тестированию по ЕГЭ. А тот, кто не напишет, будет мыть окна в классе.

– Я уже нашел, откуда списать, – Синицын шепотом показывал Голубеву под столом смартфон, открытый на нужной странице, – вот сайт в интернете, тут как раз про Ионыча.

– Ага, ссылку пришли.

– О`кей, пришлю.

– Так, класс, у кого есть задолженности по прошлым темам, подходим после уроков. К Пахомову это не относится, Пахомов будет подходить к директору. Завтра, не забудьте, вторым уроком – литература. Сразу после физкультуры. Литература, Соколов, слышишь, а не лит-ра!

– Да понял, Тамарпална, понял.


Прозвенел звонок и класс быстро опустел.

Через пять минут Тапарпална зашла в учительскую, незаметно сняла тесные туфли и устало опустилась на диван. За окном трещали от мороза раскачиваемые ветром деревья, снег падал на подоконник и яркое, молочное солнце освещало внутренний двор школы.

«Мороз действительно крепчал», – вспомнила Тамара Павловна. Она на минутку задумалась, перед её мысленным взором быстро промелькнули муторные сессии в институте, нудные экзамены, жаркая летняя практика в далекой вологодской школе, первая влюбленность… горячий первый поцелуй на сеновале, вся молодость… как один миг!

Всего лишь увлечение… Она вспомнила своего первого и единственного мужчину, с которым познакомилась в Вологде… Вспомнила его приставания и поездку к маме, вспомнила, как знакомила его с родственниками, как представляла его отцу… «А хорошо, что я не связалась… с этим обалдуем…» – подумала она.

«Жизнь, как один миг», – тихо повторила она и загрустила. Настроения не было ни до урока литературы, ни теперь, после…

Из папки с книгами и журналами выпал на стол огрызок указки. Она долго вертела его в руках, и, вдруг, сильно нажав двумя руками на остаток длинной палки, бывшей когда-то школьной указкой, переломила его ещё раз пополам. Губы её в тот момент сжались в каком-то нечеловеческом желании сделать эту палку еще короче.

– Что Пална, уже к четвергу достали? Вот… а завтра пятница… – устало и безнадежно пробормотал Михалыч, учитель физкультуры, просматривая какие-то бумаги.

– Да, не говори. Через неделю завуч поставила мне открытый урок, вот придёт… наша дура, чего я буду давать, даже не знаю…

– Ладно, Тамар, не грусти… Завтра зарплата будет… Сегодня, говорят, бухгалтерия уже рассчитала. – Михалыч распрямился, поднял глаза от бумаг, задумчиво посмотрел в окно и устало вздохнул.

Тамара Павловна тоже смотрела в окно и молчала.

А за окном действительно крепчал мороз.


ГЕНЫ


Чпу-у-ук!

Крышка литрового винного пакета оторвалась привычным движением руки и полетела в кусты. В пакете булькнуло, густое вино выступило наружу, сладко полилось по руке. Гена Первухин сделал первые огромные глотки, – они вливались в него, словно потоки водопада, прорвавшегося с горных вершин, сметая всё на своем пути и ровно заполняя «водохранилище» желудка одиннадцатиградусным дешевым напитком. После трех первых глотков Гена отдышался, затем снова припал к пакету, и уже мелко добавлял и добавлял эту кисло-сладкую жидкость, которая заполняла его всего, – так опытный водитель заправляет бензобак своего автомобиля – «под горлышко». Второй раз Гена отдышался уже тяжелее, бегло взглянул по сторонам, и негромко крякнув, последним, финальным глотком допил содержимое. Несколько минут он постоял тихо, не шевелясь и не озираясь, боясь «расплескать» предстоящие ощущения. На какую-то секунду ему показалось, что рядом с ним, кто-то тихо и медленно вздохнул.

Но в это субботнее апрельское утро Гена был один.

Он стоял ровно, словно впитывал в себя эти драгоценные минуты. Вино, «упавшее» в него, вызывало какое-то особое, кисло-сладкое отвращение, но это довольно странное чувство уже через несколько минут начало переливаться в сладкое ощущение приятной легкости, почти невесомости. Легкими становились руки, ноги, еще через несколько минут глаза ослепли от яркого солнца, которое тонкими лучами пробивалось сквозь ветки берез, волосы подхватили порыв приятного, прохладного ветерка, а голова стало четко различать все звуки. Гена отчетливо услышал ровный гул самолета, летевшего высоко над городом.

У-у-у-у, – ровно гудел лайнер. И Гена вдруг ощутил, что именно эта суббота так хороша, свежа… что всё только начинается…

Он закрыл глаза и… икнул.

Суббота действительно только начиналась. Ночью прошел небольшой дождь, на улице было по-апрельски солнечно, свежо и влажно. С еще голых ветвей падали, словно слезы, одинокие капли ночного дождя, а мягкий, пьянящий весенний ветерок вносил ясность, утверждая, что весна наконец-то пришла. В зимней куртке Гене было уже жарко, он расстегнул молнию и стоял, наслаждаясь застывшей картиной свежей весны.

Он с наслаждением смотрел на берёзы, на скверик, где он прятался от лишних, любопытных взглядов соседей, которые теми же тропинками ходили в ближайший магазин. Сейчас Гена готов был общаться, спорить до хрипоты и обнимать своих добрых соседей, всё глубже и яснее постигать смысл событий, но… соседей поблизости не было. Невдалеке от Гены прогуливался какой-то чужой рыжий пёс, который иногда искоса поглядывал на Гену, надеясь на какую-то съедобную подачку. Пёс, правда, вел себя довольно странно: он то отходил, виляя хвостом, то возвращался и злобно лаял на Гену.

Гена выругался на собаку, но пёс все равно убегал и возвращался снова, неприятно лаял, словно «расплескивал» Генино настроение. Он пытался кинуть в собаку чем-то, попавшимся под руку, но рядом с ним стояла лишь линялая сумка, в котором лежал батон, пакет молока и бутылка подсолнечного масла. Ради этих «несчастных» продуктов Люда, его жена, и отправила рано утром Гену в магазин.

Ох, Люда, Люда…

Теперь оставалось только добежать домой, по ходу закусив конфеткой это кисло-сладкое ощущение. Оставалось совсем чуть-чуть, но так не хотелось уходить из этого тихого, уютного скверика.

«Ох, скверик, скверик», – Гена почему-то задумался о том, что слова «скверно» и «скверик» очень похожи… «К чему такие разные слова так похожи?»

Рядом с ним шевельнулась ветка березы, как будто кто-то задел её, проходя мимо.

Гена стоял один, невдалеке лаял рыжий голодный пес.

Неожиданно пространство рядом с Геной странным образом «колыхнулось». Словно качнулся воздух, – просто качнулся и всё. Такое бывает, когда в разгоряченный солнцем день, воздух как будто «плывет» над горячим асфальтом.

Гена встряхнул головой и оглянулся. Рядом никого не было.

Однако, теперь, когда его чуткое восприятие мира стало ещё тоньше, он словно ощущал рядом с собой присутствие кого-то другого. Кого-то чужого. Словно, кто-то невидимый стоял рядом с ним, близко-близко и почти дышал ему в лицо.

Гена ещё раз огляделся, заглянул в пустой винный пакет и только теперь прочитал название «Вино полусладкое красное «Наваждение».

«Чего они туда добавляют?» – подумал Гена.

Потом ещё раз огляделся.

Швырнув пакет в сторону пса, Гена поднял сумку с продуктами и двинулся к дому. Пес сначала отскочил, затем, повиляв хвостом, вернулся к пакету, обнюхал его и пару раз смешно чихнул.

Когда Гена уверенно и твердозашагал по асфальтовой дорожке к дому, ветка березы качнулась ещё раз. Потом ещё раз. Пространство рядом с тем местом, где стоял Гена как-то странно затрепетало. Никто не мог видеть и никогда бы не увидел того, что творилось в это время, в том самом месте, где ещё минуту назад Гена Первухин пил дешевое кислое вино.


Зрение человека устроено так, что может видеть только предметы и явления. А то, что находится за пределами живого мира, и уже ни является ни предметом, ни явлением, никто из живых людей видеть не может. А именно там, в Том Мире, который скрыт от нас, происходят порой странные вещи.

В том месте, где только что стоял Гена, рядом с ним невидимым образом находились две сущности. Это были не люди, а лишь образы, сущности, эфирные тела двух мужчин, или вернее сказать, тех, кто когда-то был в этой жизни мужчинами. Они тоже когда-то жили на этом свете, имели семьи, работали на заводах, ходили в магазины, и, наверное, также, в скверике, употребляли после работы дешевые алкогольные напитки. Мужчин этих звали тогда Витя и Гена.

Когда-то, в Той жизни, они были добрыми, но неисправимыми алкоголиками, и покинули этот бренный мир из-за своего неизлечимого увлечения: Витя скончался от цирроза печени, а Гена – от сердечного приступа во время похмелья. В результате такой беспорядочной и скомканной жизни, принятие решения об их пребывании в Дальнейших Мирах, было отложено до Особого Дня. И пока решение не было принято, Гена и Витя существовали в Этом Мире, но уже не как люди, а как безтелесные сущности, с достаточно широкими возможностями, но практически без прав их реализации. Это означало, что они могли делать всё, что хотели в рамках того, что делать им было практически ничего нельзя, – они не имели никакого права вмешиваться в жизнь Этого мира, – это грозило окончательной потерей всякой надежды на Решение. А именно этой надеждой они и жили, ожидая, как и все люди, живущие в этом мире, прощения за свою бесцельную и беспутную жизнь.

Они могли только сопереживать. А так как многим чувствам они ещё и при жизни не научилсь сопереживать, то они с радостью предавались единственному ощущению, с которым они были близко знакомы. Именно это чувство и привело их в сквер, где этим свежим апрельским утром, слесарь пятого разряда Геннадий Первухин пил вино из красного пакета с надписью «Наслаждение».

Витя и Гена уже не разговаривали. Они общались между собой, как и полагается сущностям, – силою мысли. О, если бы такая сила была у них при жизни, – они, наверное, не потратили свои чудесные молодые годы на столь низменные и неинтересные ощущения! Но в жизни они не умели общаться силою мысли, а просто звали друг друга после работы в сквер выпить вина или водки на троих, посмеяться над очередным анекдотом или смешной ситуацией, в которой роль ситуации, как правило, играла супруга одного из них. Единственным результатом таких посиделок, как раз и были эти самые смешные, а порой и вовсе не смешные ситуации, которые повторялись вечером, дома, в их семьях, изо дня в день. Зато наутро им было о чём рассказать друг другу. А вечером все повторялось.

Теперь сущности Вити и Гены были вынуждены толпиться около винных магазинов и универмагов, выискивая одиноких, таких же, как и они, мужчин, с острым, порою жгучим желанием непременно и быстро выпить. Так быстро, что на поиск собутыльников не оставалось ни времени, ни терпения. Это желание Гена и Витя ощущали за несколько сотен метров, быстро перемещаясь в пространстве, двигались, словно невидимые тени за тем, кто заходит в магазин, пряча в себе это острое и нестерпимое желание. Порой, они развлекались, прячась между банкой сайры и батоном хлеба в магазинной корзинке, ожидая вместе со своим «живым третьим», очереди в кассу. Или проникали сквозь стекло в бутылку, играя в весёлых джиннов. Единственная их радость и утешение – это быть рядом с тем, кто пьёт, как правило, в одиночку, – тогда радость от внезапного алкогольного «облегчения» они разделяли с живым человеком, заряжаясь этой невидимой опьяняющей энергией. Это было единственное их занятие. Это было их удовольствие и наказание одновременно. И избавиться от этого они были не в силах, подозревая, что это и есть та самая Вечность.

И что не будет больше никакого решения. Никогда.

Так и теперь.

Когда Первухин ушел из сквера, сущности Вити и Гены остались в том месте, где всё это и происходило. Витя почему-то подумал (и Гена уловил), что Первухин сейчас вернется. Обязательно вернется. Так часто было в субботу, когда день только начинался, а Гена успевал забежать в магазин несколько раз.

Чувства, много раз проверенные на практике, сущностей Вити и Гены снова не обманули. Через два часа Первухин показался снова где-то по курсу магазина. Но на этот раз он был не один: с ним рядом, держа его за руку (или он держал её?) была жена Людмила, а сзади семенил, играя по ходу движения маленьким пластмассовым самолетиком, малолетний вихрастый паренек лет шести – сын Гены, Геннадий Геннадьевич, или как его звал отец – Геша.

Проходя мимо магазина, Гена-старший то и дело оглядывался на сквер, в котором сегодня так славно начиналось субботнее утро, и морщил лоб. Людмила, ещё утром дома, учуяв результаты его похода в магазин, обходилась с ним строго, иногда дергая его за руку, словно пытаясь отвернуть его взгляд от магазина в сторону. При этом она вздыхала так глубоко, что Первухину было жаль её. Ему было жаль и жену, и сына, и себя самого, но он не мог ничего сделать с собой, особенно в субботу. В субботу он соображал куда быстрее, чем в будние дни.


Гена вздохнул, особенно когда магазин остался позади. Тут он вспомнил, что забыл купить утром сигареты, и ударив себя по лбу, оторвался от руки супруги и запричитал:

– Ё-моё! А сигареты-то я забыл купить! Люд, вы идите потихоньку, я слетаю быстро за пачкой сигарет!

– По дороге купишь, в киоске! – жестко отрезала Люда.

– По какой дороге! В каком киоске! Ты же в парк меня тянешь, а там никаких киосков по дороге нет!

Гена и Витя, стоящие в кустах, под березами, казалось, заволновались. Они, конечно, не могли волноваться, но что-то похожее на былое волнение затрепетало в березовых ветвях.

– Нет уж. Знаю я. Пойдешь сейчас за сигаретами, а купишь вина или пива. Да еще крепкого, какого-нибудь. Пойдем, уж, Первухин. Хватит, уж утром накушался.

– Ну, Людк, ну так суббота, выходной ж, – оправдывался Первухин.

– Знаю я ваш выходной. «В будни по соточке, в выходные по бутылке» – передразнила супруга.

– Ну, Людк, ну.. – Гена вскинул глаза на брови и остановился, а плечи его уже развернулись в сторону магазина.

– Да хорош, Первухин! Вышли в парк дитё сводить, вот и веди! Хорош! – отрезала Люда.

Гена и Витя в кустах как будто бы вздохнули и обмякли.

Надежды угасали с каждой секундой.

Маленький Геша, кажется, не замечал разговоров родителей или уже так привык к этим разговорам, что не обращал на них внимания. Он с увлечением смотрел на свой самолетик, постоянно оглядывая его со всех сторон и, жужжа и завывая, продолжал направлять свою игрушку в очередные петли, бочки и разные пируэты.

– Э-э-э-и-и-и-и-м-м-м! – разносились звуки самолета в исполнении Гены-младшего.

– Люда, ты не права! – жестко отрезал Первухин и устремив всю свою волю в глаза, посмотрел на жену.

– Иди ты! Алкоголик! – уже грозно замахнулась на него Людмила.

Первухин инстинктивно пригнулся. В это время самолетик Гены-младшего делал очередную петлю под заунывные завывания главного пилота.

– А-э-э-э-э-и-и-и-и-и-м-м-м-! – летел самолетик.

– Да прекрати ты! Со своим самолетом тут! – набросился на сына озлобленный отец.

– Чего ты пристал к ребенку? Он-то чем виноват? – продолжила жена. И тут же резко сменив тон голоса обратилась к сыну. – Играй, Геночка, играй, мальчик.

– Ма, а здорово бы было, если бы этот самолетик и вправду летал, – спокойно и мечтательно подумал вслух Гена-младший.

В кустах, казалось, уже никого не было. Все надежы угасли.

– Да, Геночка. Только это так же невозможно, как твоему папе невозможно бросить пить! – серьезно сказала Людмила. – Он может подарить тебе только такой самолетик, – она показала пальцем на игрушку, – самолетик, который не летает. Больше наш папа ни на что не способен! Нет чтобы подарить ребенку самолет с настоящим моторчиком, чтобы летал по-настоящему! Всё у тебя так, Первухин, – она опять ткнула в мужа указательным пальцем, – всё у тебя вот так, понарошку.

– Ага, самолетик с моторчиком! Да ты знаешь, сколько он стоит, этот…с моторчиком? – затянул Первухин. Потом он повернулся к Гене-младшему, который еще возился со своим летательным апппаратом и не обращал внимание на родительские крики, – этот самолетик, сынок, также не может полететь, как наша мама не может перестать трепать мне нервы каждый день.

– А что? – представил себе Гена-младший. – А вдруг он сможет полететь? Ну?

– Если он полетит, вот тогда я точно перестану трепать твоему папе нервы! – улыбнулась в ответ Людмила.

– Ага, а я… а я.. если он полетит, я даже пить брошу! – засмеялся Гена-старший. – Вот точно, возьму и сразу брошу! И пойдем с Генкой самолеты смотреть, да?

– Да, вот бы действительно, сводил парня на аэродром, вон каждый день самолеты взлетают, показал бы ему, может парень в летчики пойдет, отец! – закончила разговор Людмила.

– Да, папа, да! Давай пойдем на «еродром»! Там э-а-а-а-и-и-и-м-м-м, там мой самолетик точно полетит! – голосил Геночка-младший.


В это время в кустах происходила какая-то невидимая борьба. Словно кто-то с кем-то возился, что-то двигалось, но ничего не было видно. Сущность того Гены, который находился в это время в кустах и слышал все слова, сказанные вот тут, на дорожке, ведущей от магазина, дрожала и стонала. Весь его невидимый, тонкий, как прозрачная пленка, образ колебался и искривлялся. Если бы это можно было видеть, наверное, это было бы страшное зрелище. Так работала память, та память, которая не уничтожается, не обнуляется, не уходит в «никуда», – она продолжает жить вместе с её носителем, принуждая страшно страдать того, кто пытается «отрезать» эту память от себя, она вылезает и больно колет воспоминаниями той жизни, которая была прожита здесь, на Земле.

Память вернулась на какую-то секунду к Гене-сущности, который вместе с Витей ожидал развязки разговора четы Первухиных. Она вернулась именно в тот момент, когда мальчик замечтался о настоящем самолете, который летает, именно в тот момент, когда ему, уже неживому, напомнили о том, что когда-то и его отец обещал сводить его на аэродром, показать настоящие самолеты… Память, словно, вихрь, закружила уже несуществующего Гену и кусты, и близлежащие предметы и часть пространства. Вихрь воспоминаний нёс его… Отец, его отец, так и не сводил его, так и не показал ему настоящие самолеты. А все потому, что и отец его пил, и он сам всю жизнь, так и не дождавшись своей детской мечты, пил… Так и остались мечты, словно болезненные зарубки на душе, невыполненными, но обещанными когда-то. И поэтому словно раны, кровоточили и больно ранили.

И он решил вмешаться.

Сущность Гены противилась этому, но где-то, в глубине этой сущности был ещё кто-то.

И этот кто-то принял решение.

Он ни минуты не сомневался, лишь подумал об этом.

Но успел принять от Вити, стоявщего рядом мысль:

– Не вздумай! Не надо!

Но было поздно.

Вмешавшись в жизнь Этого мира, Гена-сущность навсегда растворился в пространстве.

А в это время, маленький пластмассовый самолетик, вырвавшись из рук Гены-младшего, негромко заурчал, потом словно чихнул, и тихонько завыв, словно у него был моторчик… полетел.

Он вылетел из рук и летел! Сначала это показалось какой-то уловкой, словно Гена просто кинул его далеко. Затем все Первухины увидели, что самолетик стал подниматься выше, звук его мотора нарастал, словно он прибавлял обороты. Самолет стал подниматься выше, выше, и стал летать кругом над головами, открывшими рты.

Первухины стояли, застыв на месте. Никто не понимал, как самолет без мотора из дешевой китайской пластмассы, купленный в переходе метро за сто рублей, вообще может летать? А самолет тем временем летал, гудел, словно аэробус и делал виражи над высокими деревьями.

Гена-младший первый очнулся от застывшего удивления и начал с восторженными криками прыгать по дорожке, невзирая на лужи и грязь – его нельзя было остановить.

Самолетик летал и летал над деревьями, над сквером, над городом. И моторчик его не уставал, невидимые, несуществующие батарейки его не разряжались, он летал и летал, и один Гена, по крайней мере, явно радовался этому. Людмила почему-то заплакала, а Гена-старший принялся её, как всегда, успокаивать.

И только ветка березы качнулась, словно кто-то невидимый, помахал кому-то в этом мире. Это был невидимый Витя.

Слёз у него не было.

И он впервые пожалел об этом.


ПРИКАЗ № 111


Чистый Лист лежал в принтере и дрожал. Ещё вчера он почувствовал, что его очередь приблизилась к ужасающему концу: все листы, лежащие снизу, уже отправились в печать.

Последний лист хрустнул под ним ещё вчера.

Принтер, в котором он лежал, – небольшой серый ящик, – включали каждый день, и стопка листов затихала в ожидании удара по кнопке «Enter». Принтер гудел, вздыхал, нагревался, затем отчаянно колотя барабанами, вздрагивал, и следом за этим, – очередной лист скрывался в тёмной механической пасти. Затем, вверху, тот же самый лист выстреливал, падая в прозрачный лоток. Он лежал там один, и для него, – листа бумаги, – начиналась новая жизнь.

Что он нёс в мир? Что писали на нём люди? Какая судьба ожидала эти белые прямоугольники бумаги с новыми для них буквами и цифрами – листы не догадывались и не могли знать. Над серым ящиком опускалась человеческая рука, легко вытаскивала «новичка» и в комнате становилось тихо. Шаги удалялись, принтер затихал и лишь большой чёрный ящик с проводами нервно подмигивал красным глазом.

Лист боялся этого ящика, – тот стоял под столом, надрывно гудел, сотрясаясь стенками и проводами. Но ещё больше Лист боялся большого человеческого тела, которое каждое утро плюхалось в кресло, нервно вздрагивая руками и ногами. Слышались стоны, непонятное мычание, звонки телефонов, затем громкий смех, переходящий в крик и где-то за окном – стук трамвая. Пухлые руки лезли под стол, больно дёргали за провода, словно пытаясь оторвать непослушные детали. Несколько раз видел он, как огромные острые туфли отчаянно били по чёрному ящику, – Лист чувствовал, как тот вздрагивал от удара. Потом становилось темно, Лист съёживался, чувствуя на себе взгляд «красного глаза» и казалось ему, что именно этот немигающий глаз и есть главный центр этой полутёмной комнаты.


Сейчас кнопки клавиатуры щёлкали ещё быстрее, – словно пулемётной очередью вылетали из клавиш Пэ, эР, О, Шэ, У… «прошу принять во внимание». Толстые пальцы падали на желтеющие клавиатурные кнопки, которые остро помнили запах прошлогодних духов, горечь пролитого кофе, слёзы и даже запах роз, подаренных на день рождения.

Очереди, очереди… Порою быстрые и крепкие, затем одиночные выстрелы… Потом как будто дрожащий палец на курке: долго метится и несмело попадает. Вот оно, крайнее «Ё», а вот, – твердый знак! Бах! Клавиатура вздрагивает всем своим пластмассовым телом, слегка ёрзая по столу. Буквы в мутном свете белого монитора наполняют страницу, ложась рядышком, аккуратно, словно пули одинакового калибра, одна за одной…

Одна за одной.

Маленькая точка завершает этот неведомый бой.

Вздрагивает принтер, наступает очередь Листа…

Острые щупальца захватывают края листа и тащат его в темноту, обжигая лазерным барабаном. Темно и горячо.


Текст официального приказа – не анекдот и не сочинение: строгая сухая канцелярщина выжимает весь смысл из написанного, оставляя лишь сухой остаток. Настолько сухой, что читать такие «произведения» неинтересно и скучно. Даже те, кому эти приказы «приказывают» пробегают лист по диагонали, выискивая глазами ответы на вопрос – «кого» и «куда».

Больно резали глаза слова «реорганизация», «сокращение» и чуть дальше, – цифры, – то ли квадратные метры, то ли люди.

Скучно читать: «расформировать институт»…

И дальше длинное и сложное название.

Здание института переходит на баланс другого ведомства… Тоже с длинным и непонятным названием. И в конце что-то мелко о людях… Сто одиннадцать человек, – три палки, словно колья в невидимом заборе. Тоже, на какой-то баланс. «Обеспечить» – звучит обещающе, вселяет надежду.

«За счет средств бюджета».

Но сухо… Сухо.


Лист положили в тонкую папку и понесли.

Дрожь не проходила: ещё свежи были ощущения горячих барабанов, – это нестерпимое и горькое жжение, твердость и упругость краски, присохшей к нему в виде маленьких, еле заметных букв. Но… всё было позади. Легкий ветерок, распахнутые двери, стук каблуков, паркет, затем – мягкие ковровые дорожки, внезапно съевшие все звуки…

И тишина вокруг.

Бледные стены, мутный свет пыльных ламп.


Он лёг на кожаную поверхность дорогого стола, рядом с другими бумагами. Толстые влажные пальцы подхватили его, пытаясь выпрямить упругое белое пространство, внимательно и тихо побежали по строкам усталые воспалённые глаза за большими очками… Послышался глубокий вздох, кресло отъехало от стола, затем Лист снова лёг на стол.

Через минуту – звонок.

– Да. Да, он у меня. Да, я помню. Хорошо. Я подпишу, подпишу.

Заскрипела толстая чернильная ручка.

Лист вздрогнул, изогнулся, стерпел.

Опять чьи-то руки, на этот раз мягкие, тонкие пальцы, опять куда-то несут. Вдруг мягко обволокла темнота, – кожаное дно портфеля, толстые книги, бумаги, тепло и сухо. До него доносятся обрывки фраз, дым сигарет и кислый запах бензина. Машина тронулась, – наконец-то поехали! Обрывки фраз стали тише, все звуки, кроме мерного урчания мотора оборвались и остались позади.


Лист не может думать, он может лишь чувствовать, принимать то, что на нём изобразят или напишут – и потом он обреченно живёт с этими цифрами, буквами, надписями и картинками… Порою живёт долго, успевает пожелтеть и выцвести, постареть в заброшенной папке архива, утонуть в пыли библиотек. Или, – наоборот, – живет ровно три секунды, пока автор, удерживая мысль, «переодевает» её в буквы, затем комкает лист, и вот – принимая форму незрелого шара, он летит в мусорную корзину, падая в неизвестность. Или рукописью целого тома торжественно сгорает в печке дорогого камина. Или хрустит под ножницами, принимая форму снежинки, радуя глаз юной феи.

Жизнь листа бумаги полна томящей обречённости.


Вдыхая прелый запах старого портфеля Лист ощущал эти три палки – цифры, чувствуя, что речь пойдёт о людях, о тех, кто будет читать его, трогать его, видеть его. Он предвкушал внимание к себе, дрожь устремленных на него глаз, он готовился стать центром внимания, распрямлялся и наливался торжественностью момента.

Лист ощущал, что стал Приказом.

Яркий свет словно вспорол портфель – его вытащили, кому-то показали. Строгий чёрный автомобиль, ослепительный блеск вычищенных дверных ручек. За высоким металлическим забором, выкрашенным в мутно-черный цвет, одиноко возвышалось семиэтажное здание. Серое, с бурыми, местами бесцветными стенами, на которых были видны следы недавнего и нелепого ремонта – что-то закрасили, заделали, замазали. Окна с горшками таких же нелепых бледно-зеленых растений, а в окнах сотни внимательных глаз смотрят на него, на тонкий белый Лист с Приказом. Глаза как будто буравят стёкла, сдвигают горшки, открывают застарелые форточки, пытаясь разглядеть написанное мелким шрифтом. Сотни сотрудников института чувствовали, знали, незримо готовились к Приказу, ощущая эти бесконечные «победоносные» реформы все ближе и ближе.

И вот – все реформы в пяти сухих предложениях.

Рядом тарахтел старый бульдозер, – закапывали траншею. Звук мотора походил на выстрелы из старого пулемёта, слегка напоминая ему недавние щелчки пожелтевших компьютерных клавиш, – они отзывались в Листе страшными «стреляющими» воспоминаниями. За бульдозером не было слышно, что этот грохочущий стреляющий звук – не что иное, как настоящий ведомственный бой за это серое, старое семиэтажное здание в центре столицы.

И этот многолетний бой был выигран сегодня окончательно.

А Лист – всего лишь победный флаг одних.

Он же – и печальный протокол поражения других.

Ступени, лестницы, громкое эхо длинных коридоров, запах курилок и столовых, скрип старых дверей и наконец, – снова стол, простой, деревянный, с зелёной лампой, грудой газет и журналов, грубые старческие руки, воспалённые глаза, очки, небритое лицо, разговоры в накуренной комнате.

Это был кабинет директора института. Собрались только свои: кто был рядом на протяжении многих лет. Семь печальных лиц руководителей отделов встречали Приказ вздыхая и недоуменно пожимая плечами. Все молчали, передавая его из рук в руки, читали каждое слово и снова вздыхали. Говорить было не о чём.

Лист ощущал густоту чувств, скопившуюся в комнате. Взгляд многих был направлен на закрытое окно, как единственное светлое место в этом кабинете. Переглядываясь с коллегами, присутствующие снова и снова глазами возвращались в окно. За окном набухало серостью и влажностью вечернее московское небо, в бетонных берегах плескалась река, шумел порывистый ветер, подгоняя мокрую листву, где-то в глубине машин раздавались злобные гудки и по-прежнему тарахтел забытый кем-то бульдозер. Но даже там, за окном, серость и унылость пейзажа манила теплым телевизионным экраном и обещала некоторую надежду. Директор встал, прошёлся по комнате: говорить было больно. Он открыл окно настежь, шум стал резче и отчётливее, пахнуло стылым запахом реки.

Отхлебывая чай из яркой чашечки с блюдцем, замдиректора по кадрам заговорила первой, – ей нужно работать ещё полгода, чтобы провести под сокращение весь штат. Она пыталась успокоить коллег, говорила что-то о компенсациях для людей, о выслугах, о пенсиях, о реформах, которые коснулись…

Её никто не слушал.

Директор снова сел в кресло, пытаясь расслабиться.

Звонок телефона стал неожиданным для такой напряженности, кто-то неудобно подвинулся, чашечка с блюдцем полетела вниз, – разбилась. Побежали за секретарём, чтобы убрать. Через минуту кто-то побежал ещё раз, чайное пятно, словно ртуть, застыло на побледневшем линолеуме рядом с яркими осколками.

Через полчаса директор остался в одиночестве.

– Ну вот, и не найдешь теперь никого… – он выглянул из кабинета, сводя густые брови. Спустился по лестнице и долго в тишине здания стояли звуки его шагов.

Прошло ещё какое-то время.

Уже подступала вечерняя и сырая московская мгла, ветер усиливался, потоки машин превращались в яркий и многоцветный кисель. Приказ лежал на столе. Думать он не мог, а чувства начали его подводить. Ещё днём он верил, что будет кому-то нужен, что будет встречен не унылым молчанием в тиши прокуренного кабинета, а торжественными речами, которые обязательно должны будут произносить люди в белых костюмах. Он надеялся, будут петь позолоченные трубы, мелькать яркие флаги…

Внезапно его подхватил порыв ветра, ворвавшийся через открытое окно. Лист не мог удержаться, его понесло сначала в сторону кресла, затем обратно – на стол, потом его подхватил сильный порыв ветра: он кувыркнулся, ударился об подоконник и следом, – выпорхнул из распахнутого белого окна, словно крылья без птицы.

Ветер нёс его над серым и грязным асфальтом, над выкрашенным черным забором, над тарахтящим бульдозером, над шоссе, в котором топтались автомобили, и снова – над тротуаром, над рекой… Его поднимало всё выше и выше, – он наконец-то почувствовал приближение площадей с громкими трубами и яркими флагами, он ощущал, что где-то там, за высокими и красивыми зданиями у него будет другое, настоящее предназначение! Он надеялся, что принесёт людям радость, счастье, ослепит всех своей белизной и донесет смысл, скрытый в тексте.

Но он был всего лишь Приказом. Может быть, понимая истинный смысл, он бы попытался смыть с себя эту болезнь, – этот текст, написанный на нём. Но он не понимал. И теперь летел куда-то, гонимый ветром, ожидая своей настоящей судьбы.


Ветер стих также резко, как и начался.

Лист ещё какое-то время медленно планировал на воздушных потоках над рекой, затем перевернувшись, сорвался в штопор и упал на воду. Никто не видел его, – люди за высокими бетонными берегами, сутулясь, спешили с работы домой, и никому не было до него дела.


Зажглись фонари на набережной и всем стало понятно, что скоро будет ночь, а за ней начнётся новый день, и что жизнь продолжается.

Впереди по руслу протяжно загудел теплоход, просигналив в незнакомые наступающие сумерки. Он приближался и уже были видны на нём радостные лица людей, ярко одетых, видимо по случаю какого-то праздника. Наверху, на капитанском мостике стоял человек в белом костюме и внимательно провожал глазами здание, из окна которого несколько часов назад вылетел одинокий Лист.

Человек смотрел на здание с видом победителя и лишь только здание осталось за кормой теплохода он поднял руки и громко крикнул:

– Вот оно! Именно это здание будет нашим новым офисом! Офисом великой компании! Мы верили в это! Мы шли к этому много лет! И вот сегодня….! – он сделал паузу, все танцующие на площадке теплохода затихли и повернулись к нему, – сегодня наконец-то вышел приказ о расформировании этого… бесполезного института. Теперь это здание наше! Для нас наступают новые времена!

Человек в белом костюме высоко поднял бокал и выпил.

Лист уже не видел этого белого костюма и не понимал слов.

Теплоход медленно проплывал мимо него и лишь только громкая музыка, это какое-то дикое бубуханье ещё несколько минут тревожило лист. Затем этот сияющий праздник жизни скрылся за поворотом реки, сигналя красным фонарем на корме.

А Лист ушёл на дно.

Лишь распахнутое окно в том самом здании ещё долго зияло чернотой, словно дыра от удара крупнокалиберного заряда.

А затем наступила ночь…


КАК ТОЛЯ ХАРИН НА ХОККЕЙ ХОДИЛ


Толик Харин очень любил хоккей.

Ну не то, чтобы он как родился, сразу его полюбил. Нет. Он что-то помнил о хоккее из своего далекого детства. Помнил он, например, как его отец, тоже кстати, Толя, заранее занимал места на диване и отгонял маму от телевизора в выходной день.

Но то был наш хоккей, когда Советский Союз играл против канадцев и улицы были пусты. Тогда хоккей любили все, потому что играли «против».

Но сегодня совсем другое дело.

Помнил он, как по улицам, вырываясь из крепко заклеенных деревянных окон старого квартала разливался и гремел в морозной густой темноте продолжительный «Гооооооол!». Этот глухой возглас далекой хоккейной победы взлетал над городом и рассыпался миллионами улыбок и надежд.

А ещё помнил Толик, как солнечным морозным утром, после очередного победного мачта вся детвора высыпала на улицы, брала в руки дешевые клюшки, одевала отцовские коньки и гоняла до посинения пустую консервную банку вокруг скамеек.

Сегодня страна по-прежнему любит хоккей. Особенно она любит яркие красочные церемонии открытия каких-нибудь спортивных игр где-то на другой стороне планеты, такие церемонии способны выбить скупую слезу у наших граждан, с детства воспитанных на уроках физкультуры и нормах ГТО. Вот только почти не встретишь на улицах пацанов с дешевыми клюшками, а старые увлеченные дядьки после работы уже не заливают «коробочки» во дворах, предпочитая «заливать» в другом месте и по другому поводу.


Толик полюбил хоккей сразу после того, как в его родном городе построили огромный, сияющий, словно огромная летающая тарелка, ледовый дворец. Это было огромное современное сооружение, из стекла, бетона и алюминия, – высокие пилоны поддерживали крышу «тарелки», по бокам здания мерцали красные и синие огоньки. Казалось, что тарелка «приземлилась» ненадолго и вот-вот должна будет оторваться от земли и взять курс обратно в межгалактические дали. Этот гигантский спортивный дворец, или как называли её по-современному, – «Арена», была построена для того, чтобы граждане наконец-то раз и навсегда выбрали здоровый образ жизни, отлипли от телевизоров, взяли в руки… ну, что-нибудь хотя бы взяли в руки, и… занялись спортом.

И граждане занялись.

Дворец оправдывал свое название, он был очень вместительным: в нём располагались восемь кафе, три ресторана, два бара, штук сорок маленьких магазинчиков, сотня прилавков, за которыми что-то продавали и раздавали, несчитанное количество раздевалок, секций и спортивных комнат. Во всех этих секциях и комнатах кто-то все время прыгал, скакал, танцевал, туда входили и выходили довольные дети, но как только начинался Его Величество Хоккей, жизнь во всех секциях и кружках на несколько часов замирала.


Толина жена, Люда, хоккей терпеть не могла. Не то, чтобы её как-то раздражал этот дворец, этот холодный лед и эти свистящие шайбы, нет. Она была воспитана на фигурном катании того, доброго времени, когда после успешной и довольно жестокой хоккейной схватки, через месяц, все снова прилипали к телевизорам, охая и ахая от чудного катания наших самых красивых фигуристов на чемпионатах мира. Для Людмилы фигурное катание было воспоминанием детства, когда она, тоненькая девочка в очках и в старомодном мамином пальто каталась на залитой коробочке во дворе и падала, падала, падала. А затем, где-нибудь в далекой Австралии, начинался чемпионат мира по фигурному катанию, ледовые «коробочки» пустели, зато в каждом окошке до самой ночи светился голубой экран и теплые эмоции захлестывали всех: и неспящих детей и их родителей.

Люда не любила хоккей, она любила фигурное катание.


Все Толины друзья, без исключения, тоже полюбили хоккей. А без друзей Толя не представлял своей жизни. Теперь было только так: друзья, хоккей и он. Ну и причиндалы всякие там… в смысле закуска и всё такое.

С предметом своей новой любви Толя начал строить сразу серьезные отношения: он запоминал названия команд, кто с кем играет, кто сколько шайб уже пропустил, кто кого куда ударил в прошлой игре, какую травму нанес. Он узнавал это на работе, в перерыве между перерывами. Толя начал выписывать газету «Советский спорт», читал внимательно о тренерах, их помощниках, гонорарах тренеров и массажистов команды. Он переживал очень сильно, если гонорары массажистов одной команды будут больше, чем гонорары других, – они же могут лучше массажировать за такие деньги! Толя злился, уходил на перекуры после перерывов, но работа догоняла его и требовала чего-то ещё. Он огрызался, просил оставить его в покое и объяснял, что серьезно увлечен хоккеем. Настоящим хоккеем!

Однако одинокая и грозная начальница не давала Толе жить спокойно и интересоваться любимым детищем. Она всё время доставала его задачами и поручениями именно перед самим матчем! Толя тяжело вздыхал, заваливал бумагами свой рабочий стол, потом махал рукой и растворялся в околохоккейной атмосфере за полчаса до конца рабочего дня.

Через полгода Толя стал уже болеть не просто за хоккей, – он болел за команды. Но не за все, только за некоторые. Особенно болел за тех, кто постоянно выигрывал матчи. Ну, так приятнее было болеть. Болеешь, болеешь, а потом: 6:2, наши выиграли! Вот только тогда и ощущается настоящий кайф от хоккея: значит, не зря болел! Помог! Помог своим! И они выиграли! А значит, выиграли и мы, болельщики!

А потом во дворце появилась настоящая «Наша (ну просто родная-родная) команда». Команда нашего города! Теперь все стали болеть уже по-настоящему: команда называлась «Элемент», она активно набирала очки в хоккейной лиге области, но порой и проигрывала. И теперь Толина болезнь усилилась и пошла «вразнос»: прошлые 6:2 менялись в следующей игре на 2:6 и болеть приходилось не только на самом матче, крича и махая флажками, но и дома, после матчей, – приходилось долго отходить от поражений, которые наносили ему и его команде заезжие маститые клубы.

Теперь Толя болел за день до матча, в день матча и несколько дней после матча, особенно если результаты игры его сильно не устраивали. Он вообще принимал всё очень близко к сердцу. Именно там, где-то в кармане, рядом с сердцем он хранил лекарство. Небольшую тонкую фляжечку с коньячком, чтобы в любой момент поправить здоровье.

Ну, согласитесь, 2:6 это… это нужно как-то лечить.


Жена Толи относилась к этой «хоккейной болезни» с некоторым напряжением, особенно теперь, когда болезнь стала прогрессировать и хоккейные увлечения стали затмевать все домашние хлопоты, которая Людмила раньше делила на две части. Она, конечно, просила не употреблять ничего горячительного перед матчем, тем более, что он часто брал с собой семилетнюю дочку Леночку. Людмила мечтала, что теперь, когда в городе появился новый ледовый дворец, Леночка займется фигурным катанием, но семейные мечты «разбивались» о нехватку времени у мамы и большой занятостью папы.

Леночка, действительно очень любила фигурное катание, но на фигуристов билеты были дороже, чем на хоккей.

– Пойдем на хоккей, ну чем не «Ледовое шоу», – убеждал дочку папа. – Самое настоящее шоу!

Конечно, хоккей чем-то напоминал Лене фигурное катание, но лишь очень отдалённо. Леночка мечтала увидеть себя в лучах прожекторов, под медленную музыку и так, чтобы воздушно было всё, партнер подбрасывает её над льдом, все ахают… он грациозно ловит её, и они кружатся, кружатся… Примерно так представляла себе катание Леночка. Совсем как в телевизоре. Она и дома часто повторяла элементы, скользила в меховых носках по квартире, представляя себе ледовую дорожку, прыгала со стула на пол и обратно, выдумывая, что исполняет «тройной тулуп».

Но папа знал, что секция фигурного катания работает три раза в неделю по утрам, до школы, и вставать в шесть утра после очередного матча или даже после выматывающих перекуров в офисе он будет не в силах. «Потом там какая-то очередь, запись в секцию, нужно стоять, записываться, ходить, водить, в общем… такая канитель, – думал Толик, – достаточно просто сводить Ленку на каток, покататься и всё. А в остальное время есть же билеты на хоккей!? Привыкнет.»


– Пап, а когда мы пойдем покупать коньки? – настаивала на своём Леночка, собираясь с папой на очередной матч.

– Купим, Леночка, купим. Сейчас с деньгами туго, скоро день рождения у мамы, потом надо кредиты отдавать, да и вот.. – папа демонстрировал новые билеты на все матчи родного клуба, – купил на полгода вперед. Давай, собирайся, – говорил довольный отец, натягивая яркий красный шарф, непременный атрибут болельщика команды.

Во дворе Толика уже ждали друзья. Хотя своими друзьями в эти торжественные хоккейные часы можно было назвать полгорода: к зданию ледового дворца, повязав ярко-красные шарфы, тянулись и тянулись реки болельщиков с семьями, детьми, тёщами, тестями, бабушками и внуками. В едином порыве весь город шёл болеть за свою команду. В этот момент никого счастливее на свете не было, никакой национальной идеи уже было не нужно: народ шел на хоккей.

Людям так нравилась эта игра, что символическая шайба и клюшка могли бы стать в такие минуты символом города, его флагом и гербом одновременно. Никакие другие игры, ни шахматы, ни карты, ни «угадай мелодию» и «полечудес» не могли так объединить жителей города!

Толик вышел с Леночкой заранее, минут за сорок.

– Харя! – дружно приветствовали его друзья. Толик не обижался, друзей он умел ценить. Дальше все «по плану»: пара свежих анекдотов, новостей о родном клубе, судействе, затем «зарулить» в магазин, купить всё необходимое для создания «настроения», – ведь со своим «настроением» в дворец не пускали.

Взяли по маленькой, свернули за угол, ожили, задвигались, засуетились: разлили быстро по пластиковым стаканчикам, молча и торжественно выпили, и предвкушая настоящую битву, двинулись по направлению к хоккею.


Дворец уже гудел. Шумно объявляли какие-то новости из ледового мира, где-то вдалеке прыгали девочки в прозрачных платьицах с огромными помпонами (как им не холодно?), зал что-то бурно обсуждал, свистел и скандировал. Друзья заняли свои места на трибуне и приготовились болеть… Хотя болеть было ещё рано. Самая верхняя ложа была еще пуста, и матч не начинался. Все ждали кого-то…

Но уже через пять минут зал взорвался аплодисментами, свистом, гулом, гиканьем, мычанием и короткими громкими гудками, – ведущий громким голосом представил какого-то высокого гостя, который лично приехал «поболеть» за свою команду… Гудение и шум продлились еще несколько минут, затем диктор объявил начало первого периода и дворец опустился на скамьи в ожидании первых ярких моментов.


Рассказывать о хоккее, конечно, невозможно. В этой игре, несомненно, есть скорость и точность броска, есть борьба за шайбу, есть стратегия и тактика, есть победители и побеждённые. Но в какой-то момент начинаешь ловить себя на мысли, что хочется просто растерзать противника, потому что он не просто вырывает шайбу, а сносит игрока всем своим весом, вдавливая его в борт. Клюшки взлетают над головами, шайба свистит по льду, словно снайперская пуля, игроки бросаются друг на друга словно крестоносцы, косо оглядываясь на трибуны, лупят клюшками по головам своих противников, если не попадают по шайбе.

А толпа звереет, гудит, и хлопает в ладоши именно в тот самый момент, когда «наш» в отместку влетает в противника, сбивает его с ног и вытаскивает из-под него победную шайбу. Хоккеист отчаянно падает в снежных искрах взрывающейся ледяной крошки, смешавшейся с кровью, толпа ликует, шайба взлетает надо льдом и метким выстрелом устремляется в ворота. Тут трибуны взрываются шквалом радости, и кажется, еще немного, и затрясется дворец, и словно огромная шайба, направляемая чей-то невидимой мощной клюшкой, полетит в неведомые галактические ворота.

Толик вместе со всеми праздновал первую победную шайбу, подпрыгивал и дёргал Леночку, – смотри, мол, первая шайба в ворота противника! Лена нервно хлопала в ладоши, но глаза её были сосредоточены в этот момент на том хоккеисте, которого поднимали со льда товарищи в синей форме, его уносили куда-то за борт, чтобы остановить кровотечение.

А игра продолжалась.

Яркие проходы, комбинации, удары сходу, свист и снова удары о борт, стук клюшек, свисток арбитра, голос диктора, яркие брызги рекламных пауз, гул и шум толпы, – все это создавало внутри Толи ощущение неземного восторга, словно он плыл в огромном океане эмоций и страстей и хотелось чего-то ещё… Чего-то ещё более сильного.

Он потрогал – тонкая пластмассовая фляжечка преданно прижималась к сердцу в потайном (не нашли ведь!) кармане спортивной куртки. – Чего ждать-то? – подумал он и привычным жестом полез в карман.


В паузу между вторым и третьим периодом болельщики потянулись вниз, – наступило то самое время, когда пить уже не хочется, но жидкость уже начинает качать права и требует подняться и идти в нижние этажи дворца. В самые нижние.

Голоса у Толика уже не было. Он его выкричал. Кричал-кричал и к концу второго периода понял, что голосом почти не владеет. Поэтому он как мог серьезно показал Леночке указательный палец и кивнул на полупустую банку какого-то газированной сладости, мол, надо отойти мне. Леночка кивнула головой, мол, поняла. Друзья уверенно покосились на девочку, мол, присмотрим, давай, иди.

Толя встал, прошел вдоль скамеек болельщиков и спустился вниз. Внизу все помещения гудели, кто-то носился с бутербродами, пирожками, банками, все время спорил и кричал, кричал и спорил. Он прошел мимо торгующих и разливающих лавок и устремился туда, где уже виднелся хвост очереди: дворец был настолько огромный, что масса «желающих» никак не делилась на четыре дворцовых туалета.

Толик вспомнил, что есть ещё этаж ниже, в подвале, – там когда-то ему показывали туалеты для персонала. Он, хитро улыбнувшись, отвернулся от очереди и двинулся вниз по лестнице.

Тут было потише. Гул остался наверху. Чувствовалось близость холодильных агрегатов, – тут было немного прохладнее. Толя прошел по длинному, слабо освещенному коридору, посмотрел назад, и чуть приостановившись, еще раз достал из кармана куртки (ну не обратно же нести!) тонкую флягу с «настроением».

Ахнув, ухнув и сильно выдохнув, он одним большим глотком допил все оставшееся и закусил «Полярной» конфеткой.

Свет в коридоре чуть зевнул и погас. Толя, ещё не открывая глаза, почувствовал горячий прилив внутри и темноту в глазах снаружи.

В первую минуту он пытался открыть глаза, но глаза уже дальше не открывались. Опираясь рукой на стенку коридора, он уверенно пошел назад, на гул, который еще доносился откуда-то сверху. Стена коридора предательски кончилась и завернула за угол. Толя шёл, вспоминая известный пример выхода из лабиринта, но коридор все время куда-то сворачивал, и где-то вспыхивала и гасла лампа, не давая ответа, в какую сторону теперь стоит идти.

Выпитое начало действовать успокаивающе, но где-то одна, твердая мысль о маленькой дочке, оставшейся там, наверху, сильно била в голову. Нужно было срочно выходить отсюда.

Нужно было выходить!

Коридор продолжался, Толик уже слышал «дыхание» каких-то огромных агрегатов, холод всё ближе и ближе подкрадывался к нему.


В его голове крутились, цепляясь друг за друга какие-то мысли о полярнойэкспедиции, о ледовом плене, о ледоколах и ледорубах, – но руки вдруг нашарили ручку двери, над которой висела еле дышащая бледно-синяя неоновая лампа. Толя уперся глазами в табличку, а рука уже по-приятельски пыталась повернуть ручку замка.


На табличке было написано:





Он выдохнул и вошел в еле освещенную комнату.

В комнате было чуть светлее, чем в коридоре, по стенкам висели какие-то грамоты, сертификаты, на полках стояли кубки и награды. В углу, на столе он разглядел целую стопку пустых рамок для наград и какие-то стеклянные предметы, – то ли вазы, то ли кубки, непонятно.

В углу комнаты немой тенью стояли неведомые ему агрегаты, они были больше похожи на маленькие комбайны-уборщики с небольшими «лапами» впереди. В другом углу была навалена какая-то сломанная техника: какие-то колеса, детали, куски металла, проволока. Толик немного помрачнел от увиденного, а в его голове до сих пор стояла табличка, прибитая на входе в комнату.

«Что за будущее? Какое будущее?» – пытался думать толин мозг.

Он подошел к столу, взял в руки первую попавшуюся рамку. В неё был вставлен диплом за какое-то место в каком-то соревновании, принадлежащей кому-то… неразборчиво. Зато его поразил другой факт – он отчетливо увидел наверху диплома год, в котором этот диплом был выдан.

2030 год.

Толик открыл рот и следующую минуту не мог его закрыть.

Второй, третий, и четвертый диплом – на всех была указана дата, от которой его рука стала дрожать.

– Как 2030? – еще раз напрягался он. – Ведь сейчас только 2016. Как? – Этот вопрос не давал ему покоя.

А где-то наверху зал продолжал гудеть как работающий вулкан, периодически выбрасывая очередную порцию эмоций в виде взрыва шума, визга и криков.

Толик стоял один, в полутёмной комнате, перебирал чьи-то дипломы, грамоты и награды и пытался понять причину такой несовпадающей даты. Мысли сбивались в кучу, запутывались друг за друга и не попадали в цель. Одна рамка больше всего поразила его, – яркая, красная.

«Диплом за второе место в областных соревнованиях по фигурному катанию среди девушек», – медленно читал он.

И тут его глаза выпали из орбит окончательно.


В графе, где должны быть указаны фамилия и имя, Толя изумлённо прочитал: «Харина Елена».

Это было невозможно!

В одну минуту Толик протрезвел. Все пары неспортивных напитков тут же выветрились, глаза встали на место, а руки перестали дрожать. Он вдруг до самой глубины своей неглубокой души понял, куда и зачем попал. Отложив красивую раму с дипломом обратно, он ещё раз оглядел странную полутемную комнату с приборами и агрегатами, медленно вышел из неё и тихонько прикрыл за собой дверь.

В следующую секунду дворец спорта задрожал вместе с ним.

Казалось, сейчас эта огромная ледовая махина все-таки оторвется от асфальта, мигнет сигналами далёкому Юпитеру и взлетит со старта.

Дворец задрожал от аплодисментов окончательно «заболевших» болельщиков по поводу очередной шайбы, – зал топал ногами, бил в барабаны, гудел в гуделки, кричал и орал, вопил и радовался. Эмоции выплескивались за бортик ледовой арены и доходили до повзрослевшего на несколько лет Толи.

Он продолжал, держась за одну стенку рукой, искать выход из того самого странного коридора, что завёл его в непонятную комнату с наградами из будущего. Голова соображала уже лучше, хотя вопросов стало больше, – вдруг коридор неожиданно кончился дверью, которая вывела его на свет. Он стоял в пустой комнате, похожей на раздевалку, с металлическими ящиками и скамейками. Пулей пролетев комнату, он выскочил из дверей в огромный, пустой холл спортивного дворца, и снова пробежав мимо торгующих палаток и найдя заветную трибуну, взлетел на лестницу и побежал вдоль стоящих болельщиков к своим местам.

Его долгое отсутствие заметила лишь одна Леночка. Одним рукавом вытирая слезы, она сердито посмотрела на отца и громко спросила: «Ты где был?»

Толик не стал отвечать, – все равно бы никто не поверил. Он и друзьям своим не рассказал о том, где был и что видел.

О той загадочной комнате из будущего он не рассказал никому. Даже жене: скажет, что напился до чертиков и «как тебе вообще могло такое прийти в голову?».

После окончания матча они шли вдвоём, мягко наступая на свежевыпавший белый снег. Отец держал дочку за мокрую варежку, морщив нос от какого-то смутного желания. А где-то там, около дворца, в большом сугробе за спиной осталась одиноко валяться пустая пластиковая фляжечка.

На следующий день Толя с семьёй отправился в магазин покупать дочке долгожданные коньки. Леночка визжала от восторга, а ещё больше радовалась, словно ребенок, её мама – Люда, которая крепче прижималась теперь к мужу, и удивлялась тому, что её Толя наконец-то согласился водить дочку на утренние тренировки в секцию фигурного катания. Она обнимала его и шептала ему в ухо что-то такое тёплое, что у него краснели щеки.

* * *

Через две недели, покупая очередные билеты на хоккей, он зашел в ледовый дворец, и, пользуясь случаем, миновав охрану, снова спустился на нижний этаж в поисках того самого темного коридора с загадочной комнатой. На удивление он быстро нашел эту заветную дверь со странной табличкой.

На ней было написано:




И комната была закрыта.


190-ый КИЛОМЕТР


«Ё-моё, где же спички?» – шарил по тумбочке в полной темноте Иван Чудов. Спичек не было. Чертыхнувшись, а потом выругавшись ещё раз, но уже потише, он взял корзинку и вышел на лестницу, хлопнув дверью. Правда, хлопнул не так громко, как вчера, когда он ругался с женой и уходил из дома.

Хлопнул так, просто, для чувства.

Холодный, утренний, влажный воздух двора пахнул в ноздри. Медленно набрав полную грудь воздуха Иван словно выпил его одним большим глотком, потом выдохнул сильно и махнул рукой: «А-а!»

Махнул на всё, что осталось за спиной. На дом, жену, работу и эту ежедневную круговерть забот. Просто махнул и – всё.

Была не была!

Пошёл!

«Главное, – думал Иван, – корзинку взял. Большую. Ведь за грибами собрался». Он продолжал искать спички в кармане.

«Чё, – подумал Иван ещё немного, – ведь давно за грибами не ходил! Поди уж, лет пять. Или шесть. А грибы-то – во!» – посмотрел он на свою корзинку, словно прикидывая, влезут ли все.

«Тьфу, спички-то забыл!»

Постоял, подышал и твердой походкой зашагал по еле видному темно-зелёному коридору кустов в сторону дороги. Не видел он, как колыхнулся желтый свет в кухне третьего этажа и к холодному стеклу прилип чей-то теплый лоб: кто-то пытался разглядеть его сверху, но не разглядел.


Это таинственное грибное раннее утро шестого сентября начиналось ещё вчера: Ивану закатили скандал. Да, именно так формулировал эту мысль он сам: закатили. Ванина супруга, Нина, молодая и сильная женщина, как всегда по субботам убиралась дома и пыталась отправить мужа с веником под диван. Тем более, что – суббота! Тем более, что полгода Иван не мог устроиться на работу, хотя пытался. Честно ходил, подавал заявление два раза на завод. Сказали, что осенью откроют новый цех – возьмут. Иван привык верить словам начальства. Раз сказали, что возьмут, значит, возьмут.

Надо уметь ждать.

Надо уметь.

Так он объяснял жене причину своего полугодового ожидания новой работы. Но она была непреклонна: возьми мол, найди пока что-то временное.

Но Иван был твёрд, как стена – раз сказали, что возьмут, надо уметь ждать. Кончилось всё это вчера, в середине дня, после Нининой уборки, когда она поставила перед Иваном пустую тарелку и заявила, что надо уметь ждать. Вот когда возьмут на работу, – тогда и приходи за обедом. Её аргументы тут же были открыты в холодильнике, – там действительно было пустовато. Сметана, кислые щи и вчерашний пончик, купленный Иваном для сына Мити.

Митя, ученик пятого негимназического класса, в это время играл в игрушки в своей комнате и на громкий звук пустого холодильника прибежал с немым вопросом на лице, за что и получил от мамы вчерашний пончик.

– Когда уроки будешь делать? – строго спросил отец.

– Тамарпална не задавала на завтра, – забив рот пончиком, весело убежал в свою комнату сын.

Сидеть перед пустой тарелкой Иван долго не смог.

«Мало того, что она… Мало того, что он…»

В общем, это был известный набор слов, которым обычно мужья «отстреливаются» в семейной битве. Но набор слов женщин в таком случае дополнялся «артиллерией действий», – пустая тарелка подействовала как дальнобойная гаубица.

Иван поднялся, оттолкнул пустую тарелку и, громко хлопнув дверью, ушёл к другу Гене, где и пробыл до вечера. Неспеша и смакуя выпили пива, закусили анекдотами, но настроение не улучшалось. Вечером того же дня Иван и решил провести воскресенье для пользы дела в лесу, в поисках грибов.

«Отдохну, а Нина пусть поскучает немного», – думал Иван перед сном, доставая старую корзинку с балкона.


И вот теперь, кутаясь в старую коричневую замшевую курточку, вдыхая утренний осенний воздух, Иван радовался тому, что принял правильное решение.

«А завтра пойду на завод, надо их поторопить-то с решением. Надо, конечно, работать. Надо. Тут Нинка, конечно, права, но…, – его губы выгибалась коромыслом, она не права! Так нельзя, – вспоминал он вчерашнюю пустую тарелку перед собой. – Нельзя так!»

Размышляя таким образом, Иван на узком тротуаре вдруг натолкнулся на старика, который выходил с соседней дорожки на широкий тротуар, ведущий к станции.

– Ух ты ж! Извините, – Иван отступил назад и посмотрел на него повнимательнее.

– Дак эхх, – кряхтел дедушка, тряся тряпичной сумкой, – ходють тут.

– О, у вас спичек не найдется, любезный? – Иван нашарил пачку сигарет в куртке, предвкушая носом кислый вкус утреннего табака.

– Дак, вот они, спички-то. Тута, – дед полез в карман пиджака. Пиджак был старый, изношенный, потёртый местами, но при этом держался как-то уверенно на плечах старика. Видно было, что пиджаку этому чуть меньше лет, чем самому хозяину.

Чиркнув спичкой и осветив лицо ночного незнакомца, Иван успел заметить только, что старик-то ещё не слишком стар, – он как будто немного сгорбленный, – а лицо вполне ещё живое, широкое, с длинными поперечными морщинами на лбу. Старик выхватил коробок из рук Ивана, и, потрясывая сумкой, заспешил в утреннюю темноту, шаркая не по погоде одетыми штиблетами.


Вокзал уже шумел. Электрички с металлическим скрежетом уносились в далёкое грибное пространство, электровозы медленно двигали одинокие дикие вагоны, словно собирая и возвращая их в стадо, пассажиры бегали с перрона на перрон, стуча тележками и размахивая корзинками. Невидимый и усталый женский голос бойко, но совершенно невыразительно объявлял очередную воскресную электричку.

Воскресенье гудело, и Чудов мечтал присоединиться к этому гудению, – он тоже захотел стать паровозом и собирать разбежавшиеся в разные стороны вагоны, важно и медленно подползать к перрону, пыхая невидимым паром, словно довоенный паровоз. Ему захотелось влиться в толпу грибников: вон их сколько, в плащах и сапогах, – продвинутые грибники; в кроссовках и с маленькими корзинками – юные любительницы грибов; старые, маститые грибники-профи, с узкими глазами в низко надвинутых шапках. О-о… Эти грибники точно заберут всё, что растёт в лесу. У них на кухне уже давно готов арсенал кастрюль и сковородок, чтобы варить рыжики, солить грузди и жарить опята.

Чудов себя считал середнячком – так, грибником поневоле.

Стоя в кассу за билетами, он заглядывал в корзинки своих соседей. Перед ним брал билет высоченный мужик, таких же примерно лет, что и Чудов. Тот заметил любопытный взгляд Ивана, улыбнулся широкой и довольной улыбкой.

– Что, за грибами? – низко спросил он.

– За грибами, – заглянул ему в глаза Иван.

– Куда едешь? В Заборье? Или в Устюжное?

– Да в Хватово, поближе! В Заборье далеко уж очень. Полдня ехать.

– Какое полдня? Электричкой три с полтиной часа. И там. Зато там белые, – во! Этож грибы, а не какие-нибудь маслята с опятами. Это, – он закрыл глаза, видимо представив себе сковородку с жареными грибами, помолчал и растягивая звуки произнес, – бееелыыее.

– М-м. – промычал Иван.

– А давай с нами, до Заборья, вместе поедем, места покажу…

– А! – Иван махнул рукой. – Давай!

Ему было всё равно, где потратить этот пустой воскресный день, а грибов хотелось хороших, серьезных таких аргументов для разговора с женой.

– Тебя звать-то как?

– Егор я, – шелестя купленными билетами, ответил грибник. – Ты не бойся, мы в лесу своих не бросаем. Пошли!


Взяв билеты, грибники заспешили на мост, постояли, покурив в ожидании электрички, и уже через десять минут, помечтав о чём-то, дружно спали в вагоне, который вёз их к неведомым грибным месторождениям. Сначала Иван пытался смотреть в окно, но тоскливый серый туман застилал грязно-желтый пейзаж и видны были только мелькающие, как палки, телеграфные столбы, стоящие вдоль дороги. От ритмичного мелькания столбов глаза Ивана закрывались сами. В голове лишь крутились мысли о том, что в Хватово он знал и лес, и подход к лесу, тропинки, идущие по лесополосе, да и местность была знакомая… А туда, куда вёз его Егор, он мест не знает… Наверное, зря он согласился… Хотя вдвоем ехать и собирать грибы веселее…

Так он думал, думал, и заснул под мерный стук колес.

Ему снилось что-то нервное, он вздрагивал то и дело, голова склонялась в корзинку, словно была готова отделиться и упасть в неё. Сон был какой-то странный: сначала перед ним стояла Нина в кухонном переднике, насупив брови, затем во сне перед ним летала пустая тарелка: он пытался поймать её, но она выскальзывала из рук. Потом во сне появилась грозная Тамарпална, Митина учительница, с огромной указкой в руке и от её слов задрожал весь воздух вокруг. Перед его лицом мелькали передник, тарелка, указка, он отворачивался, убегал, хватал корзинки – их было почему-то очень много, они мешались под ногами, путались и падали.

Затем он увидел лес и проложенные в лесу рельсы и шпалы, – он заблудился и шёл по ним, ища выход. Солнце садилось, а выхода не было, и лишь рельсы, мелькали как отточенные ножи в глазах, а шпалы убаюкивали своим мерным ритмом. Внезапно рельсы и шпалы кончились. Просто оборвались и всё. И кругом остался лишь темный лес с трухлявыми деревьями и низким колючим кустарником…

«Остановка …остый километр, следующая Заборье», – гнусаво и механически пропели вагонные динамики. Слово «Заборье» смыло остатки сна, Иван вскочил, хватая корзинку. Егора рядом не было, Иван быстро закрутил головой, ища попутчика, сел, опять вскочил, и понимая, что драгоценные секунды грибной поры, закончатся вот прямо сейчас, через мгновение с закрытием дверей, пулей вылетел в тамбур, а оттуда – на перрон.

И следом за ним, как он и ожидал, двери со скрипом захлопнулись. Электричка медленно поползла дальше.

Когда последний вагон проехал перед глазами и электричка красными полосками улыбнулась Ивану, он понял, что эта платформа – не Заборье. Перед ним, на платформе напротив висела старая полуржавая вывеска «190 км.», причем буква «м» от названия была отломана и висела вверх ногами. Корзинка стояла рядом и уже пугала его своей пустотой.

Было около девяти утра, солнце взошло где-то за плотной пеленой серых мутных облаков, и было даже непонятно с какой стороны оно находилось.

На платформе было пусто.

Иван стал медленно соображать, почему же не доехал до Заборья, ведь он точно слышал это название в объявлении. «Значит, вышел раньше», – подумал Иван. Теперь оставалось ждать следующую электричку, и на ней уже – до Заборья. А там… Иван уже стал подыскивать версии, куда мог деться его преданный грибной попутчик и не мог изобрести ни одной.

Пошарив по карманам, Иван вынул пачку сигарет, и тут же спрятал её, понимая, что спичек нет.

«Хоть пойду, стрельну огоньку», – подумал он, и направился к маленькому кривому зданию кассы, расположившемуся в конце платформы. Пока он переходил на другую сторону, спускался на рельсы по трухлявым деревянным ступенькам, положенным тут, видимо, еще до первой мировой войны, он напряженно вглядывался в окружающий пейзаж в поисках собеседника и источника спичек.

Но спичек в пейзаже не наблюдалось: на платформе с обеих сторон не было ни одной души.

«Утро», – подумал Иван. – Спят все. – Ему вдруг так приятно вспомнилось тепло собственной кровати, мягкость одеяла и такой привычный, как от собственного тела, запах родной подушки… он поморщился, как бы ещё раз сбрасывая с себя остатки сна, и решительным шагом пошел к кассе.

Касса была закрыта. Расписание на стене было оторвано, и его обрывки валялись в застывшей грязной луже.

«Вот оно… стодевяностый километр… пфф… – медленно вздохнул Иван. – Надо было все-таки ехать в Хватово, уже ходил бы по лесу». Мысль о грибах стала некоторым спасением для Ивана, он вытянул голову, как мог, и пристально посмотрел вдаль, за перрон, в поле, которое тянулось на несколько десятков километров и скрывалось за бледным горизонтом.

Вздохнув, и еще раз поглядев на обрывки расписания, Иван обречённо опустился на влажную лавку, вытащил пачку сигарет и стал рассматривать её. Спичек по-прежнему не было.

Не было и людей на платформе.

Не было электричек и расписания.

Вздохнув ещё раз, Иван понял, что голова начала стремительно пустеть. Ни мыслей, ни вариантов, как выбираться отсюда, и куда выбираться вообще, ни соображений, что делать с грибами, за которыми он отправился утром, и где теперь их искать, ни надежд на скорую обратную электричку, ни даже понимания, когда именно она придёт, – не было ничего, что могло бы хоть как-то помочь ему ориентироваться в ощущениях, надеждах и решениях.

«Чё делать-то?» – только один вопрос бился в главном мыслительном центре у Ивана, и ответом на него звучало лишь эхо: «Ничё». Он походил вперед-назад по платформе, понимая, что всё равно через полчаса, час, ну даже пусть – через два, придёт электричка, и придут люди, и этот сто девяностый, забытый Богом километр наполнится жизнью, топотом ног и скрипом тележек, вот-вот пролетят электровозы с грузовыми вагонами, и он будет, обязательно будет, как в далёком детстве считать вагоны: «Сорок четыре, сорок пять, сорок шесть…»


Прошёл час.

Иван уныло глядел в пустой экран мобильного телефона, ожидая появления «палок» индикатора связи, но «палок» было мало, одна единица связи то появлялась, то пропадала. Незаряженная с вечера батарея телефона быстро садилась.

Электричек не было.

Не было людей на платформе.

Не было ни-че-го.

В какой-то момент, ему стало казаться, что нет даже ветра, нет движения воздуха, и он, волнуясь, вздыхал и выдыхал, понимая, что на этом злосчастном километре только у него одного есть дыхание, движение, волнение и вообще, теплится какая-то жизнь.

«Как они живут тут, на этом стодевяностом?» – думал Иван. – Где они тут живут?» Он пытался рассмотреть окружающий пейзаж, но ныло внутри и, казалось, что эту платформу построили прямо посередине огромного бесхозного поля: не было ни домов, ни ферм, ни колхозных зданий (как он себе их представлял). А самая главная опасность, которая сильно волновала его: он не видел людей. Их не было. Ни души… Стояла тишина, и почему-то Ивану казалось, что именно так звучит «зловещая тишина». Эта тишина настойчиво стала напоминать ему сегодняшний рваный сон в электричке.

«Что-то про шпалы… Про рельсы… Тьфу, спичек нет». Иван начал опасаться этой тишины и этого безмолвия.

Прошел ещё почти час. Время превратилось в кисель, он смотрел на «умирающий» экран телефона и ждал, когда цифра 13.01 сменится на 13.02 и между ними, по его ощущениям, проходило почти десять-пятнадцать минут. Он начал считать секунды, и стал ловить себя на мысли, что начинает сходить с ума. В пустую голову полезли совсем уж странные мысли: то ему казалось, что это сон, то казалось, что он только что вышел из электрички. Эти два каких-то мертвых часа, казались ему вечностью: всё вокруг него застыло в своей тишине и обездвиженности, всё вокруг замерло и, казалось, что вся эта пустота снаружи смотрит именно на него.

Смотрит ему внутрь.

«Что со мной?» – Иван начал сомневаться в правдоподобности ситуации, и невольно «взялся за голову»: обхватил её двумя руками и начал сильно тереть виски. Этот самый страшный и неправдоподобный диагноз он начал воспринимать с каким-то колким дрожанием в руках. Губы начали лезть друг на друга и кусаться, а колени сами собой подпрыгивали, волнение поднималось на высшую ступень, когда уже трудно предположить положение тела в следующую секунду. Кажется, что эти тишина и пустота начали действовать разрушительно, – и главное – ничто в мозгу Ивана не препятствовало этому разрушению. Не останавливало его!

«Это чья-то глупая шутка… что-ли… Генка!» – крикнул он своего друга, ожидая какого-то неведомого ответа, – Выходи! Егор, ты? А? Мужики!»

В ответ не колыхнулся даже пожелтевший листок, лежащий перед ним на перроне.

«Тааак! Начинаю, ё-моё, серьёзно волноваться», – громко начал разговаривать он сам с собой. «Где все?» – покрутил головой. «Народ! Где все?» – ещё раз, перекрикивая сам себя, орал он.

Встал, опять прошёлся по перрону вперёд-назад. Казалось, он присутствовал на съёмочной площадке какого-то фильма, только артисты и съёмочная бригада давно уехала, бросив реквизит и оставив съемочный павильон с платформой, куском рваного расписания, унылой кривой будкой с надписью «Касса» и единственным актёром на площадке.

«Забыли меня, забыли…», – начал представлять себе несуществующее кино Иван и нервно останавливал себя в пустых мечтаниях. Достав сигарету, он начал судорожно крутить её в руке. Опять сел на лавку, закрыл глаза. Попытался успокоиться. Не получалось. Однако, на второй раз ему удалось услышать не отсутствие звуков, а какую-то спокойную тишину. Он опять закрыл глаза и попытался вслушаться в эту тишину. В этот раз ему стало спокойнее. Вспоминая советы в передаче про здоровье, он начал глубоко дышать.

Тишина. Длинная, долгая, слипшаяся, но какая-то… не пустая тишина.

И опять тишина.

Ни ветерка, ни вздоха, ни треска, ни пыли, летящей над краешком губ, ни колыхания, почти замерло всё, замерло.

«У-у-у-у-у-у», – еле-еле, тихо-тихо дышал он, словно боясь спугнуть эту тишину.

Голова вдруг ожила, пустота стала наполняться каким-то легким блаженством, покоем, совсем не сном. Он сидел, развалясь на лавке, закрыв глаза и, неожиданно сам для себя, стал успокаиваться, расслабляться. Голова его начала работать, о чём-то думать. Что-то колыхнулось и в том месте, где сердце. Где-то ещё что-то затрепетало, но Иван не почувствовал, где это место, куда эта тишина начала тягуче и медленно наливаться. Что-то показалось, словно воспоминания неуловимо пролетели мимо, и тут же погасли.

Он сидел один, в глубокой тишине и думал.

Ему казалось, что вот так он ещё никогда не думал.

Не размышлял. А всё потому что… тишина.

«Что ж это я?» – неожиданно для себя подумал он. – Почему всё вот так, вот так… с Нинкой-то?»

Тишина в ответ.

«Что ж я… это… бросил всё, сбежал…. Что это… вечно со мной?»

Тишина.

«Разве мне нужны эти грибы? Да пропади они пропадом! Кто их будет перебирать потом, варить, – эх… Зачем я поехал сюда?»

Тишина.

«Зачем я так… Нинке-то…, наговорил ерунды, обидел ведь. Тянет она дом. На двух работах, а я её так…».

Тишина.

«Да чего я, вправду, раскис-то? Чего я? Да нормально всё! Нормально. Вот электричка придёт, и поеду домой. Ну их, эти грибы».

Тишина.

«Да чего я? Чего я… перед ней-то?»

Тишина.

«Пфффууух… – Иван сделал глубокий выдох, – сложно всё. Но я, конечно, тоже хорош. Вот за Митьку надо браться, совсем от рук отбился, двойки… Надо браться».

Тишина.

«Да… вот так посидишь, и всё… словно попёрло изнутри… словно жгёт чем-то. Ох, накуролесил… только от бутылки отошел, теперь с работой не идёт…» – вздыхал и думал Иван.

Тишина словно пахнула слабым ветерком по его закрытым глазам.

«Пффууух… что же так всё… криво как-то? Криво как-то всё… Не по-людски. И Нинка тоже… Ох, Нинка, Нинка… прости меня… дурака…»

Эти, последние, слова дались Ивану с трудом, он словно выдавливал каждое слово изнутри себя. А когда закончил предложение, неожиданно для себя поднял голову вверх. Что он там хотел увидеть?

«Надо как-нибудь в церковь зайти… что-ли… – продолжал размышлять он. – «Свечку поставить. А то всю жизнь так… вот так на лавке, в ожидании…чего-то…»

Твердость тишины неожиданно расплавилась медленным, далёким эхом звучащего поезда, большого поезда, который мчался где-то вдалеке…

Нет, не вдалеке, он приближался, быстрее, сильнее, звук нарастал. Ветер поднял лист, лежащий на асфальте и понёс его, куда-то, понёс, словно какие-то обещания уплывали в синь горизонта, кому-то неся весточку о новом дне, который начинал гудеть, шипеть, двигаться, стучать, шелестеть и жить.

Мимо Ивана на полной скорости, поднимая тучи пыли и песка, промчался скорый поезд «Москва-Воркута», громыхая сцепками вагонов, и выдавая оглушительный свисток. Иван открыл глаза и вынужден был придержать корзинку, которую чуть не сдуло стремительной струей воздуха от проносившегося поезда.

«Вот… Вот жизнь-то… она идет, мчится. Стремится куда-то. Кто в Москву, кто в Воркуту», – оживал Иван.

На противоположной платформе кто-то зашагал, у кассы затормошились первые посетители.

«Ну вот, а я уж прям-таки… расклеился чего-то. Странности какие-то … хотя… нормально же всё», – выдохнул Иван и поднявшись с лавки, схватил пустую корзинку.

Касса уже открылась. В ней было маленькое окошко, поэтому Иван, неудачно просунув голову, сначала не влез, а затем молча просунул в окошко пару купюр:

– До города, обратно.

– Туда и обратно? – послышался вопрос из окошка.

– Нет, только туда, – решительно рявкнул Иван.

Заглянув в окошко кассы, Иван увидел знакомое лицо: лоб в длинных глубоких морщинах и знакомый старый поношенный пиджак.

– А ведь мы с вами сегодня уже виделись. Или нет? – порылся в своих воспоминаниях Иван.

– Все мы когда-то уже виделись в этом мире… – позёвывая, ответил старик.

– Да, нет же! В городе, сегодня, рано утром, вы давали мне прикурить, это же были вы!

– Вы видите, написано «Касса»! Это касса!

– Я вижу, что это касса. Но как вы объясните… – Чудов молчал, подбирая слова, которые нужно было сказать дальше.

– Как объяснить? Очень просто, – медленно выговаривая слова, прервал его мысли старик. – Это касса. За всё нужно платить, молодой человек. За всё… – медленно и хрипло продолжал он. – Так вам билет в город? Или всё-таки едете в Заборье?

– Какое Заборье! Я тут чуть не завис в вашей этой самой, этой… платформе. Давайте мне билет, и я уеду отсюда!

Кассир медленно высыпал сдачу в тарелку, сверху аккуратно положил билет и издевательски улыбнулся Чудову.

– Вот, понимаешь, что такое… наделали тут… непонятно ничего… какие грибы теперь, – устало и обиженно бормотал Иван, отходя от кассы и перекладывая пустую корзинку в другую руку. – Домой поеду!

Внезапно он вспомнил весь свой сегодняшний день, от раннего пробуждения до того самого момента «зловещей» тишины, – воспоминания словно обожгли его душу, но прибавили уверенности, что нужно срочно возвращаться домой, на точку его утреннего «старта». Да и слово «зловещая», как думал теперь Иван, не совсем подходило к тому ощущению, что он пережил сегодня.

– Возможно, что-то там, дома, станет более понятно, – думал Иван.

Сидя в вагоне обратной электрички, он специально закрыл глаза, чтобы не видеть никого. Ни тех, кто уже ехал с полными корзинами белых грибов, ни тех, кто ехал, сняв плащ или куртку, разлив что-то горячее по стаканам, громко о чем-то спорил с попутчиками, ни тех, кто даже просто сидел, уткнувшись в стекло вагона. Если бы он мог, он закрыл бы и уши, чтобы не слышать того гама и шума, которым была набита дневная воскресная электричка.

Та самая тишина до самого дома мерещилась ему, и порой ему казалось, что он разговаривал сегодня с ней, с этой тишиной. И она ему что-то отвечала, только ответы эти он складывал куда-то в себя, внутрь, хотя такого места в себе ещё не знал.

Один, правда, попутчик, испортил его настроение, уже перед самым выходом в тамбуре:

– Чё корзинка-то пустая? – ехидно заметил тот.

– Она не пустая, – хотел ответить Иван, но осёкся и лишь многозначительно махнул рукой: – А!

Тот поднял глаза вверх, надвинул шапку и вместе с Иваном вышел в моросящий мелкий и неприятный дождь.

Вечером того же дня, вздрагивая от нахлынувших дневных мыслей, и подвигаясь, поближе к теплой Нине, которая, как всегда простила его и дала ему «новый шанс определиться завтра с работой», он ещё вспоминал это сладостное чувство тишины и покоя, которое сегодня разлилось в нём на этой странной станции, недалеко от Заборья.


* * *

Ночью, проснувшись, он долго лежал, глядя в пустой потолок, вспоминая события дня. Он мечтал о хорошем, теплом и вкусном будущем, которое ждало его где-то недалеко… Он потянулся, вылез из теплой кровати, включил торшер и достал с верхней полки атлас железных дорог, чтобы найти ту странную платформу с названием «сто девяностый километр». Но как он не копался в справочнике, станцию с названием «платформа 190 километр» найти так и не смог.

Такой платформы в справочнике не было.

Он выключил торшер, сладко зевнул и полез обратно в тепло.


ТАНИНЫ БЛИНЫ


Мокрый снег шёл уже вторую неделю. Казалось, вся вселенная промокла и покрылась грязной серой жижей вперемешку с результатами деятельности человека и машин: всё плыло, хлюпало под ногами, вжикало под колесами, прилипало к лицу, забивалось под одежду, так что казалось – не весна это совсем. Не зима и не осень, а какое-то безвременное пространство провалилось в календарях между февралем и мартом. Люди ждали праздника, ждали теплого солнца и ясного неба над головой, а в ответ получали явно по своим заслугам.

Врали всё календари.

Надвигавшееся восьмое марта выглядело на этом фоне как форменное издевательство. Спасали лишь продавцы цветов, наперебой кричавшие о своём товаре на каждом перекрестке. Цветы есть, март налицо, цифра приближается довольно-таки красная, а праздника в народе не ощущается: измученные женские лица с набитыми сумками торопятся быстрее выскользнуть из трамвая под крышу подъезда, и далее – в теплую кухню к мурлыкающему телеящику и к довольным, по случаю праздника, мужчинам.

Наступивший вечер перемигивался яркими окошками на фасадах домов, пустые трамваи бороздили мутные улицы, сонные фонари вопросительно подмигивали закрытым цветочным павильонам и везде, по всему городу стояла какая-то невесомая и мокрая тишь.


Семеныч возвращался домой, переступая мокрые пятна таявшего грязного снега. В одной руке – старые лыжи, небрежно перемотанные синей изолентой, в другой – чемодан с инструментами, да мятый полиэтиленовый пакет. А внутри пакета – наспех завернутые в фольгу круглые, с мелкими пупырчатыми дырками, как он любил, блины.

Такие пекла только Она.

Он их так и называл – Танины блины.

Перешагивая огромные лужи, Семеныч сдувал с себя быстро тающие мокрые снежинки, – руки были заняты лыжами и пакетом, – и капли, словно пухлый бисер нанизывались на его старое ворсяное пальто. А если присмотреться, между каплями попадались вовсе и не снежинки – то катились слезы из его глаз, и невозможно было отличить, где тает снег, а где – надежды и ожидания. И в каждой снежинке, как и в каждой слезинке отливала яркими красками вся вселенная, которая, казалось, вместе с ним ёжилась от влажного холодного промозглого ветра и этого ненавистного начала марта.

А ведь еще пару часов назад Семеныч, – этот пожилой, всегда небритый, худощавый сантехник с загорелым, но довольно изможденным пенсионным лицом смешно травил байки, наливал рюмки и даже пытался… поцеловаться. Еще пару часов назад ему было так тепло и уютно, как давно не бывало. Раньше, до пенсии, в такой промозглый, холодный день он пытался еще с утра согреваться чем-то горячительным, благо наливали ему всегда и везде – сказывалось окружение «друзей», профессия, пристрастия и привычки, да и сам он, чего греха таить, любил.

Но сегодня, в гостях у Татьяны…

Да, раньше Семеныч любил выпить. А все от желания жить полной жизнью – он так всегда поступал: если работать, – так до седьмого пота, если гулять, – так до состояния морды в салате, если любить, так…

Вот с последним не заладилось в его жизни. Жена, (помнится, Маша) ещё лет сорок назад как-то быстро родила ему сына и пропала. Только и видели её в соседнем городе, да в соседней области. Сына «поднял» сам: воспитала бабушка, научила всему родная тетка, сестра Семеныча, а профессию дал крестный, который всю жизнь сам «крутил баранку». Так и «крутит» его сын сейчас где-то по дорогам России дальнобойщиком.

Имени у Семеныча как будто и не было: не называл его никто по имени. Просто – Семеныч. Так звали его во дворе старого полупрогнившего дома, где он владел хилой однушкой в конце длинного коридора, так звали когда-то на работе. Так звал его даже доктор в родной поликлинике, куда он захаживал за своими анализами. Год назад, доктор, посмотрев какие-то снимки и бумажки, очень тихо поведал ему о каком-то злостном заболевании, которое у него где-то там… Ну, в общем, доктор так и сказал:

– Давай-ка, Семеныч, готовься к операции. Если так пойдет дальше, года не протянешь. Сердце твое никуда не годится.

Семеныч тогда ничего не понял, операцию сделали быстро, полгода «мариновали» в палате, потом послали в санаторий. Врачи долго смотрели какие-то бумаги, вздыхали и говорили, что операция вроде как-то и не помогла. И что надежд особых нет, такое у нас не лечится, если только за рубежом…

Семёныча как-то быстро списали с работы, вытолкнули на пенсию, ну в общем, пожил своё…

Растеряв за год всех своих друзей и знакомых, клиентов и собутыльников, Семеныч как-то сник и по целым дням сидел дома, смотрел ненавистный телевизор, не притрагиваясь к спиртному. К доктору ходить боялся, замкнулся как-то в своем пенсионном одиночестве. Соседи сторонились хмурого Семеныча, хотя делали вид, что дружили с ним – всё-таки сантехник, мало ли что. Квартира его постепенно превращалась в унылое и скучное место: нужно было делать ремонт, но сил и денег не было. Когда-то ради сына разменял Семёныч свою «трешку», оставшуюся от матери в наследство, – вот и получил в ответ осыпающуюся штукатурку, вечно незакрывающиеся двери, свистящие окна да мокрый потолок, – зато сын переехал в город и к отцу дорогу забыл. «Обиделся, наверно… – думал Семеныч, – Обиделся…»

Понимая, что осталось ему не так много, начал прикидывать, кому отписать свою «однокомнатную гнилушку», как он её заботливо называл, да так никого и не нашел.

Никого.

«Может, Татьяне?»

С Татьяной они познакомились прошлым летом как раз в том самом санатории, куда Семеныча направили восстанавливаться. Он её сразу выделил среди других санаторных – кругленькая, полненькая, такая счастливая и весёлая, с глубокими ямочками на щеках, с песочными волосами цвета детской карамели и бездонными голубыми глазами, – она умела так зажигательно смеяться, что смех её приводил всех в состояние умиления, словно рядом с тобой смеется половина детского сада. Семеныч тогда мучился без спиртного, зато впервые в жизни пригласил женщину на свидание к старому дубу. Она слушала его не перебивая, не встревая со своими тряпками да кастрюлями, а потом предложила вместе… выпить шампанского. Ну тут и понеслось… – она же не знала! Семеныч правда старался, не принимал более положенного, да и разговор стал клеиться мягче, теплее… Каждый вечер в санатории они заканчивали на лавочке возле старого дуба, вместе вспоминали свою жизнь, которая состояла из одних «а вот однажды…» Срок санаторного лечения подошел к концу, и оказалось, что они живут в одном городе, но на разных улицах.

Сегодня в гости Татьяна позвала его как-то неожиданно: она было собиралась с детьми-внуками посидеть, да те приболели, отказались. Недолго думая, Татьяна набрала телефон Семеныча, мол, если нужны старые лыжи, приходи, забирай, заодно блинами накормлю в честь праздника. Знала, что хоть Семеныч и сантехник, но без цветов в такой день не заявится, – гусар! И вправду, тот собрался быстро: единственный костюм, да выходные туфли (лет десять им сносу нет), заскочил в гастроном, не забыв про букетик ярких гвоздик. Открывая дверь, Татьяна охала, ахала: «ну зачем же… ну не надо было, давай за стол», а сама радовалась, как девчонка…

– Чего-то я замерз совсем… есть чем согреться-то?

– Ты… про это что-ли? – Татьяна показала на стол, накрытый в комнате.

– Ну-у, – не зная, что ответить, мычал Семеныч. Торопиться за стол было некрасиво. Сначала Семеныч открыл свой «струмент», – без него по привычке даже в гости не ходил, – либо кран подтянуть, чтобы не капал, либо заунывные петли на старой двери смазать.


– Давай, Тань, что ли за женский день…

– Да тьфу, ты, Семеныч, – и Татьяна заливается неудержимым детским смехом, – да пили уже за женский день-то! – Она успокаивается от смеха, вытирает уголки глаз платочком и ещё долго в её тонких морщинках прыгают мелкие зайчики теней. – Давай уж, оратор! – Таня поднимает стакан. – Ой, ну я не могу, Семеныч, ты смешной такой, как придешь… Только много не пей. Слышь?

– Да это.. это разве… – Семёныч прячет глаза, будто-бы в оправдание чего-то. – Понимаешь, такая у нас, слесарей, работа – где чего починишь, так тебе уже наливают. А потом нас же и обвиняют, что пьющие мы. А мы – и он стучит себя в грудь, мы… мы…

– Давай уж, мы! Ой, ну не могу… – и снова от её детского смеха ему становится тепле и уютнее, словно нагромождения серых лет как камни, отваливаются, срываются в пропасть прошлого и обнажают его яркую бурную молодость, когда в доме был слышен детский смех, топот постоянно бегущих куда-то ног, и всем хотелось жить.

– Давай.

Они еще раз чокаются, пьют и каждый молча погружается в свои воспоминания.

– Ты посмотри, Семеныч, какие блины-то получились – загляденье! Прям солнышки!

Блины возвышались пизанской башней на ярко-желтой тарелке в центре стола, покрытого белой кружевной скатертью. Семеныч двумя руками, боясь разорвать, не спеша снимал очередной блин, раскладывал его на тарелке, прикасался к этому маленькому солнышку руками, затем опрокидывал на блин варенье с ложки, размазывал его медленно и тщательно заворачивал тонкой трубочкой.

– …опорожнять систему, представляешь, поехали? – Семеныч жевал на ходу, не останавливаясь в своих рассказах, пытаясь развеселить и без того веселую Татьяну. – А у Иваныча в доме, оказывается, шайба не того сечения. А я ему и говорю, посмотри, у тебя шайба не того сечения! А он мне: это у тебя говорит, голова, не того сечения!

Таня снова смеётся, заливается.

– Да у тебя и правда голова не того сечения! Оиииий, ой, Семеныч…

– А когда еще не было металлопластика, представляешь, систему отопления варили из черных таких труб…

Семеныч разогревался всё больше, но где-то внутри него съеживался вопрос: он было хотел поговорить с Таней насчет квартиры, да как подступиться, не знал. То ли в завещании её написать, то ли просто съехаться вместе – как лучше, не разберёшь. «Съехаться, оно конечно лучше – думал Семеныч, отправляя в рот очередной блин с вареньем. – Лучше».

Он брякнул о квартире как-то неловко и нескладно, в перерыве между блинами, ничего не рассказал о своей болезни, что-то пробубнив про квартиру, да так что Татьяна и не поняла ничего, лишь продолжала хохотать от души.

– Ишь ты, лыжи навострил-то… Съехаться. Куда? Ко мне-то? Я вона сама на десяти метрах. Да и дети не поймут. Ждут они квартирку-то. Ждут уж… Вот помру, так продадут и новые себе машины понакупят. Все им на машины-то свои не хватает, меняют как перчатки. Не-а, Семеныч, так не пойдут у нас с тобой дела. Тебе уж скока?

– Дак шестьдесят семь… вот… было…

– Ну! А мне скоро будет… – она на секунду замолчала, затем вскинула огромные, полные веселых искорок, глаза. – Двадцать восемь!

И снова залилась продолжительным детским смехом и только когда успокоилась, резко и прямо посмотрела на Семеновича и словно выдохнула:

– Ох, Семеныч, да какая разница… – вытерла она мокрые от смеха глаза и уже тихо, глядя куда-то под стол, сменила интонацию, как будто открылась ей какая-то неведомая тайна: – Так ты чо, Семеныч, свататься что-ли решил? А?

Семеныч помолчал, шмыгнул носом.

– А почему бы и нет. Что не люди мы, что ли? Нельзя вместе пожить, как … как люди? Вдвоём… Я бы…

Стакан подвернулся под его руку, дернулся, скользнул, вслед за рассекающим воздух локтем, видно было, как он завис над краем стола, пошатнулся, затем послышался удар, звон, хруст…

Татьяна вскрикнула, Семеныч успел лишь отодвинуться, и оба несколько секунд смотрели на пол, где остались неподвижно лежать мелкие осколки.

– Данасчаааастья! – Татьяна первая вышла изоцепенения, махнула рукой и снова залилась своим безудержным смехом. Потом поднялась за веником, быстро сгребла осколки.

– Ты, Семеныч, дурья твоя башка, серьёзно меня не воспринимай… Куда мне свататься-то с тобой, – она стояла с веником посреди кухни, вытирая пот со лба. – Раньше надо было. Дак ты, наверное, всё водку пил да закусывал?

– Ну… – Семеныч попытался задуматься, чтобы отыскать ответ на вопрос, но ответить было нечего. И он промолчал.

– А я… – Татьяна продолжала тыкать веником. – Я вон сына вырастила, дочку подняла… Да только… нужны мы им? Сын вон раз в год приезжает, да внуков привозит, – они все выросли так быстро, приедут и только свои телефоны тыкают… сидят на диване и тыкают… А дочка… Дочка вышла замуж неудачно, развестить никак не может, мается со своим оглоедом. Ой, Семеныч, всё это так сложно… Куда уж теперь жизнь-то менять…

Она присела к столу, держа веник и совок с осколками, словно вспоминая, где в доме мусорное ведро…

Семеныч вдруг медленно протянул руку и неожиданно для себя тихонько положил её на Танино плечо. Просто положил и всё. Вдруг отъехали столы, раздвинулись стулья, кружевная скатерть взлетела парусом, память провалилась в какую-то пропасть, и он словно падал вместе со своими воспоминаниями вниз. Далеко вниз… Сорок лет назад, первое судорожное объятие, первая рука в руке, прикосновение к плечу, первый поцелуй… Воспоминания летели, словно кто-то быстро перелистывал несуществующий фотоальбом. Всё проносилось так ярко, что ему стало сначала тепло, затем где-то внутри зажёгся огонь, словно обожгло чем-то.

Он вдруг почувствовал, что тепло, которое он так долго искал в других, было внутри него. Но для того, чтобы этот огонь зажегся, нужна была какая-то искра. Хотя бы искорка… Сердце вдруг сильно сжалось от этой обжигающей волны чувств и воспоминаний. Он на секунду застыл, не дыша…

Татьяна, медленно раскачиваясь на стуле, с причмокиванием поглощая блины, не замечала его:

– А я блины люблю. И готовить их люблю… долго замешиваешь тесто, разговариваешь с ним.

– С кем? – тихо хрипел Семёныч.

– С тестом, Семёныч, с тестом. С ним, как с человеком, нужно говорить, лелеять его. Тогда оно свое тепло тебе обратно вернёт.

Семеныча стало медленно отпускать. Щеки его покраснели, лоб вспотел.

– А потом сковородку вот так протираешь картошечкой, смоченной в масле, и льёшь, льёшь, чтобы он круглый получился. Круг – это как наша жизнь, все по кругу бегаем… – и она опять заливается своим неудержимым смехом. – А потом складываешь вот так, хорошенько промаслив. Накрываешь, чтобы тепло хранили. Вот. – Татьяна приподнялась, подцепив блин и положив в свою тарелку. – Видишь, блин – это как солнышко, оно светит и греет. А? – она поднесла тарелку ближе к его глазам. – Видишь?

Потом они оба плакали, вспоминая о детях, смотрели фотографии, доедали блины, запивая горячим чаем и так не поговорили о квартире. Семеныч так и не решился второй раз объясняться.

Он еще долго стоял в прихожей, собираясь с мыслями, а Таня копалась в кладовке, доставая надоевшие лыжи, которые нужно было куда-то пристроить. Семеныч хотел что-то сказать напоследок, подбирая судорожные обрывки мыслей, но так и не собрался со словами, так и не объяснив, зачем приходил.

– Пойду я, Таня.

– Спасибо тебе, Семёныч.

– Да за что спасибо-то?

– За то, что пришёл. Сердце у тебя большое. Тёплое такое. Ты, Семеныч, заходи… Я следующий раз борща наварю.

Щелкнула задвижка, и влажность подъезда быстро выветрила теплоту блинов и хорошей компании. Семеныч спускался по лестнице и чувствовал, что спускается во что-то холодное и мрачное.

Дома он вытащил из фольги блины и положил на стол. Приподнял, смахнул крошки и остатки грязи со стола, оставленные с утра. Блины легли на стол – как колода карт, круглых, «рубашкой» кверху. Сел и долго смотрел на них, внимательно изучая их поверхность, словно там было что рассматривать. Представлял себе Танины руки, немолодые, пухлые пальцы, как они осторожно снимают тонкий блин со сковородки и укладывают в стопочку. Вот жаль только кружевной скатерти отродясь у него не водилось…

– Солнце, – ещё раз вспомнил он и снова комок подкатил к горлу. Ещё и ещё раз смотрел на блины, пытаясь в них разглядеть что-то теплое и такое важное. Но ничего не мог увидеть в этом круглом и пупырчатом блине – только дырки, словно выбоины на дороге.

– Вот так и вся жизнь, – подумал он, – круглая, как шар или блин – закругляется. Подходит к своему концу. А посмотришь глубже… – он вздохнул, – а там ничего и нет. Пустота. Дырки одни.

Холодные – казалось, они были даже вкуснее, чем теплые. Он ел их медленно, засовывая в рот по одному, не торопясь.


Также долго и словно засыпая на ходу смотрел на его снимки доктор на очередном медицинском приеме через неделю. Просидев над ними около десяти минут, доктор только кашлянул и что-то пробубнил о том, что болезнь вроде отступила и анализы почему-то вернулись в норму, правда таких случаев в своей практике он не припоминал. Он что-то ещё рассказывал о лекарствах и болезнях, но Семеныча это уже мало интересовало, – он смотрел за окно, туда где ярко светило весеннее солнце, зажмуривался от этого разливавшегося в нем состояния тепла и счастья и вспоминал что-то про оцинкованные трубы.


РУКОПИСЬ


Дверь квартиры не открывалась.

Павел Григорьевич тяжело дышал, сухими пальцами пытаясь повернуть застрявший в замке ключ, надрываясь, приподнимал старую, тяжёлую дверь… Вот, наконец, замок хрустнул раз, другой. Но прежде чем открыть дверь, Павел Григорьевич тяжело вздохнул. Выдох получился необыкновенно глубоким – «качели» легких чуть задержались, толкнулись, и летели всё выше, выше… Голова закружилась, сердце неожиданно застыло в ожидании вдоха… Прихожая квартиры Павла Григорьевича неестественно выгнулась, вешалки «уехали» дальше, коридор, ведущий в комнату, вытянулся в глубину квартиры, обувная тумбочка стала похожа на что-то круглое и мягкое… Двери комнат медленно и плавно раскрывались, словно кто-то невидимый листал страницы незримой книги. Едва различимо, словно в черно-белом кино, в глубине квартиры двигались незнакомые люди, гудели старые автомобили, хлопали красные знамёна, звенели победные марши, и звук их всё нарастал и нарастал, пока не заложило уши. Павел Григорьевич облокотился на дверь, медленно повис на ней, глухо пытаясь позвать на помощь. Пятый этаж, закопчённые мутные стекла, грязные стены, толстые металлические двери, а за ними – пустота. Никто не вышел. Никто не помог.

Он медленно опускался, держась за ручку двери…


* * *

Это утро казалось последним утром зимы. Рано, чуть свет, пошёл сильный снег, к обеду выглянуло яркое солнце, защебетали птицы и весь снег растаял буквально за час. «Ещё бы, 22 марта на дворе», – отрывая привычный листок календаря, подумал Павел Григорьевич.

С утра он был в хорошем расположении духа, был бодр и полон решимости доехать до издательства, чтобы выяснить, наконец, судьбу своей рукописи. Достал из новенькой упаковки подаренную на юбилей электробритву, побрился, выпил большую чашку растворимого кофе. Подойдя к шкафу, достал свой единственный галстук, который почти не надевал. Приложил к рубашке, посмотрел в зеркало и о чём-то задумавшись, медленно присел на диван…

Супруга его, Татьяна Николаевна, никогда не позволила бы ему надеть галстук к старой клетчатой рубашке. Нет, не позволила бы… Но Татьяны Николаевны уже третий год не было рядом. А детей у Павла Григорьевича не было. Вернее, были. От первого брака, лет сорок назад, а то и более… Детей тех он видел несколько раз, потом пути разошлись. Да что говорить…

Уложив в старый портфель распечатку романа с последними правками, он бережно собрал остальные бумаги со стола, аккуратно сложил их в открытый ящик тумбы, и как-то неестественно ровно положил ручку, неожиданно для себя вспоминая, как лежат предметы на письменных столах в писательских музеях. Улыбнулся этой неожиданной мысли и заметил свою улыбку в зеркале напротив. «Есть в старости седой вкус молодости лет…» – вспомнил он строчку из чужого стихотворения, где-то недавно вычитанного. Из зеркала на него улыбался уже почти седой старик с красивыми глазами, полными юности.

«Ну, да… – подумал он. – Вкус молодости лет…»


Дорога прошла в сплошных воспоминаниях, благо троллейбусный маршрут пролегал мимо известного издательства.

– Надо же, – думал Павел Григорьевич, – ведь уже четыре месяца ни звонка, ни ответа. Да… – Прикидывал он, глядя в запотевшее окно на мокрый грязный снег, который медленно месили автомобили. – А говорили, что позвонят, расскажут, что и как. Вспомнил он, как охранник не хотел пускать его в издательство, встав грудью на «защиту родных рубежей». Павел Григорьевич тогда смеялся над ним, чем ещё сильнее рассердил его.

– Поймите же, дорогой мой человек, – говорил ему Павел Григорьевич, – ведь издательства издают книги, а мы их покупаем и читаем! Значит я тот самый читатель, о котором вы печётесь, ради которого работаете. Неужели вы думаете, я пришёл вас взрывать?

– Я ничего не знаю. Не велено и всё! – бухтел охранник и набирал чей-то номер. – Вот звоните по телефону, вас вызовут…

– Ну да, вызовут… Как на суд…

Он пытался набирать телефон ответственного редактора, но никто не брал трубку. Было ощущение, что издательство – это пустые серые башни, закрытые от читателей железными дверями.

Ни одной живой души.

В конце концов он дозвонился до кого-то, на том конце провода вежливо попросили не приносить рукописей, а прислать текст произведения по электронной почте.

– Ну, может быть, хоть познакомиться… – терпел вежливый отказ Павел Григорьевич. – Давайте я оставлю роман?

– У нас не принято знакомиться, да и хранить рукописи негде, – отвечал сухой и усталый голос. – Присылайте, а через три месяца можно будет о чем-то говорить.


Теперь, вздрагивая на выбоинах свежего московского асфальта в полупустом троллейбусе Павел Григорьевич вспоминал звонок от редактора отдела прозы, который позвонил ему спустя несколько недель после его первого неудачного визита.

Разговор тогда снова не получился, но хотя бы начался.

– Вы обращались в наше издательство, мне «скинули» на почту вашу книгу … э-э-э.. Павел Георгиевич, – молодой голос был уставшим, словно он сам не верил, что издательство вообще будет что-то читать.

– Григорьевич.

– А?

– Спасибо, что вы хотя бы позвонили. Скажите, есть надежда на то, что кто-то прочитает рукопись? Я уже про книгу не спрашиваю, понимаю, что все зависит от…

– Ну, вы же знаете, редакция не вступает в переписку… Мне просто передали, что вы в тот день хотели меня увидеть… Сказали, что вы ветеран войны…

– Да, ветеран. Ветеран труда. А разве это имеет отношение к рукописи?

– Что вы говорите? Не расслышал?

– Как вас зовут, молодой человек?

– Моя фамилия Бе…, я редактор отдела про…

Разговор тогда не получился, Павел Григорьевич так и не дождался никакого вразумительного ответа, кроме уважительного тона и признания прошлых заслуг всех ветеранов вместе взятых, каких-то общих слов ни о чём. Единственное, что он понял, что срок рассмотрения рукописи составляет три месяца. Он честно отсчитал по календарю ровно три, месячишко прибавил и в это свежее мартовское утро надел свой единственный галстук.


Троллейбус въехал в центр города, и сразу же уткнулся в огромную пробку. Его металлическую тушу, вооруженную двумя токоприемниками, словно натянутыми вожжами, то и дело подрезали бойкие иномарки; светофоры тормозили поток, пешеходы норовили перебежать на красный, – словом, жизнь большого города всё больше и больше надувалась бесполезным хаосом и волнением, суетой и больше напоминала знаменитое «шаг вперед, два шага назад». Все сосредоточенно шагали, но куда именно, никто уже не задумывался. О том, куда шагали, говорили только в программе «Время» по вечерам, но из сухих сводок красиво одетых дикторов Павел Григорьевич ничего не понимал. Он слышал, что жизнь простых людей в стране становится лучше, что всё больше и больше… но батон хлеба в ближайшем магазине месяц назад стал стоить на два рубля дороже и Павел Григорьевич в последнее время телевизору уже не доверял.

И вообще – странно было смотреть ему на этот современный суматошный город, ещё не отмытый после долгой и грязной зимы. Он его помнил другим, чистым, зелёным, каким-то веселым и раскрепощенным, несмотря на времена, вождей и настроение. Об этом он и писал в своей книге, текст которой лежал теперь в электронном почтовом ящике издательства. Так получилось, что эта книга стала первой в жизни Павла Григорьевича – он писал её более пятнадцати лет. Он даже не совсем понимал, что написал: о себе самом или о герое, похожем на него. О молодости, яркой, бурной, романтической, молодости героя, где, конечно, было всё: и победы, и падения, и головокружительная карьера и внезапное отстранение от должности распоряжением сверху, и влюбленности, и развод, и первые неудавшиеся попытки наладить отношения с бывшей супругой и собственным сыном. Жизнь, словно рукопись книги, умещалась в несколько сотен листочков мелкими буковками, и можно было мысленно перебирать знакомые пожелтевшие страницы этой исповеди, всматриваться в лица ушедших друзей, вслушиваться в эти звонкие имена и названия городов. От постоянного сворачивания рукопись стала похожа на старый ковер, который свернули, чтобы почистить на свежем снегу и убрать на антресоль. «Кому она теперь нужна… книга воспоминаний…» – вздыхал Павел Григорьевич. Но все-таки он был уверен, что подобная книга многим молодым поможет обрести себя в собственной жизни. Найти свой путь…


Троллейбус уже медленно подкатывал к серому зданию. Неспешно выйдя на остановке, он направился к зданию издательства, на фронтоне которого красовалась темно-красная звезда в обрамлении ярких рекламных вывесок. «Вот ведь символ времени», – подумал Павел Григорьевич, поморщился и стал медленно подниматься по длинным ступеням ко входу. Каждый шаг отдавался где-то в груди мерным постукиванием, поэтому приходилось останавливаться, чтобы перевести дух. «А ещё говорят, негде хранить рукописи, – он поднял голову, пытаясь разглядеть красивый шпиль наверху. – Так и историю негде будет хранить…»

Вход в издательство, которое выпускало несколько сотен изданий в год миллионными тиражами охранялось тщательно: нужно было получить электронный пропуск и только после этого подняться к пропускным турникетам. Павел Григорьевич потоптался возле пропускного окошка, спросил «редактора отдела прозы». Оказалось, что ответственный редактор отдела прозы буквально вчера был назначен заместителем директора издательства.

– Он мне сказал, именно к нему подойти, – неуверенно преувеличивал Павел Григорьевич, понимая, что снова может уйти отсюда ни с чем.

Прямоугольник пропуска сработал безукоризненно: механические турникеты приветливо распахнулись, старенький лифт доставил его на третий этаж, двери холла мягко открылись, а вот заветный кабинет оказался заперт.

– Ну,… как всегда, – только он успел присесть на стул, как мимо него в дверь уверенной походкой шагнул молодой человек тридцати с лишним лет с модной бородкой и с наушниками в ушах. Вытащив «одно ухо», молодой человек нагнулся к Павлу Григорьевичу:

– Вы ко мне?

– Да, меня зовут Павел Григорьевич… Серов. Четыре месяца назад я привозил сюда свою рукопись, её не приняли, попросили прислать по почте… этой… электронной. Я прислал, всё как вы просили. – Он замолчал на секунду. – Вот, прошло четыре месяца, как бы узнать…

– А… я, по-моему, помню… Заходите.

В просторном кабинете Павел Григорьевич присел на стул, а редактор занял мягкое кожаное кресло за большим столом.

– Сейчас подождите, посмотрю… Как говорите, называется ваша книга? – редактор уткнулся лицом в монитор, внимательно переключая кнопки на клавиатуре.

– Гм… «Моя жизнь».

– Подождите, подождите… Вы, по-моему, как раз, ветеран войны… так?

– Ветеран труда.

– Ну, не важно. У нас просто есть квота для ветеранов, возможно… так… сейчас… – казалось еще минута, и он провалится в монитор вместе с креслом. – Знаете, нет. Я не вижу такой книги в списках. Нету «Моей жизни»…

– Подождите, причем тут списки. Мне хотелось бы знать – кто-то прочитал рукопись? Если что, я вот тут… привез, – Павел Григорьевич полез в портфель.

– Нет, нет, не нужно. У нас все рукописи в электронном виде.

– Понимаю. Негде хранить…

– Павел Григорьевич, – как можно мягче начал редактор, продолжая искать на экране нужный файл, – вы понимаете, какая сейчас ситуация на издательском рынке… все диктует конъюнктура, рынок…

– Понимаю, да… – Павел Григорьевич отвел глаза, – раньше все диктовала партия…, а сейчас рынок.

– Ну, Павел Григорьевич, вы не обижайтесь, ваш роман… – редактор наконец нашел и открыл нужный файл на мониторе и прочитал заголовок, – вот, видите, роман о жизни… хороший роман, так сказать, воспоминания. Но, поймите, сейчас другое время, другие обстоятельства… Вон, фантастику люди предпочитают, – он показал на плакаты, развешанные по стенам. На плакатах один дракон с красными глазами пожирал другого, и где-то на фоне блестели мечи и железными буквами с кровоподтеками красовалась надпись «БИТВА В ПОДЗЕМЕЛЬЕ». – Видите, мы уже второй год специализируемся на этом жанре, знаете, хорошо идёт… в смысле хорошо продаётся.

Павел Григорьевич глубоко вздохнул и тихим голосом продолжил:

– Да… культура уходит. Нас когда-то учили, что книги… искусство возвышает душу человека, делает её более тонкой, что она должна…

– Ну, уважаемый Павел Григорьевич, никому она ничего не должна! Издательский бизнес такой же бизнес, как и все другие. Если выгодно – мы печатаем, если нет… Ну поймите нас правильно, для нас же это убыток!

– Разве может быть убыток, когда человек рассказывает историю своей жизни, чтобы научить, помочь, предостеречь…

– Павел Григорьевич, – тон редактора становился все более веселее и развязнее, – ну не может литература предостеречь! Вы многого требуете от неё. Искусство слова – это всего лишь искусство, это к сожалению, последние семьдесят лет искусство выполняло роль пропагандиста… светлое будущее и всё такое… а на самом деле… Посмотрите, – редактор вскинул руку в сторону открытого окна, – и где оно это ваше светлое будущее? Знаете, мы с вами такие разные… нам друг друга никогда не понять.

– Ну, почему же наше… светлое будущее? – Павел Григорьевич откашлялся и тихо продолжил. – Ваше… Так мы закончим тем, что дети вообще перестанут читать. Я и не прошу понять меня. Я просто прошу прочитать рукопись!

– Я вам в который раз объясняю – уверенно врал редактор, – я прочитал рукопись и не могу ничего сказать основательно. Пока напечатать мы её не сможем, – голос редактора вдруг стал жестче, было понятно, что он ставит точку в разговоре.

Павел Григорьевич снова откашлялся, оглянулся на драконов, положил визитку редактора в карман и молча стал подниматься со стула.

– Вы, Павел Григорьевич, только не обижайтесь, примите это как… ну, может быть на будущий год мы сможем протолкнуть вас по квоте…

– Хм, протолкнуть… – улыбнулся сквозь слёзы Павел Григорьевич, махнул рукой и вышел из кабинета. – Зря только галстук надевал.

Дверь за ним мягко закрылась, откуда-то подуло весенней прохладой – кто-то открыл окно в коридоре. Павел Григорьевич спустился в лифте на первый этаж, сдал пропуск и вышел на улицу. Действительно, по улице полноправно шагала весна: мокрый снег таял под ногами, превращаясь в жижу, солнце слепило глаза, и легкий ветерок приносил необычайно вкусный запах чего-то свежего и нового.

– Ну… а чем не светлое… будущее? – Павел Григорьевич ещё раз вздохнул, оглянулся вокруг и набрал полную грудь свежего весеннего воздуха.

Он ещё раз посмотрел на визитку, прочитал внимательно фамилию и имя. «Белов Юрий Павлович. Редактор». Что-то кольнуло внутри, под лопаткой. Где он мог слышать эту фамилию, до боли знакомую?

Только в троллейбусе он понял, что нужно обязательно вернуться. Белова – это была фамилия его первой жены. И кто мог знать, может быть, только что перед ним сидел… его родной сын, которого он мог и не узнать. «Возможно ли это? – сам себя спрашивал Павел Григорьевич. – Прошло тридцать с лишним лет, почти сорок, наверное, он ведь уже вырос, уже наверно завел семью и детей. Нет, не может быть… Не может быть… Но, все-таки нужно бы выяснить. Нужно бы перезвонить… Не может быть… Не может быть…

* * *

Юрий Павлович, оставшись в кабинете, почему-то расстроился. Что-то особое было в этом престарелом посетителе, что-то необыкновенное, гнетущее и одновременно близкое. Он и сам сознавал, что нехорошо получилось – роман-то он не открывал. И никто не открывал этот файл в издательстве. Как-то пропустили… Проморгали… «Нехорошо, надо было открыть, посмотреть…» Он снова потянулся к экрану, пролистал несколько страниц, ткнул в середину текста и обомлел…

Автор в точности описывал его мать, Людмилу Николаевну Белову, чью фамилию он взял с момента совершеннолетия. А до этого по записям в метрике Юрий Павлович носил фамилию Серов…

– Не может быть… – повторял про себя Юрий Павлович, листая страницу за страницей рукопись книги… своего отца, который только что сидел перед ним.

– Не может быть… – повторял и повторял он.

Вечером он долго крутил перед собой записку с телефоном Павла Григорьевича, собираясь с духом, чтобы позвонить и выяснить, действительно ли было так, как он себе представил. Но руки упрямо не слушались, сердце не могло согласиться с тем, что голова решила уже несколько часов назад. Он зашёл в комнату к сыну, обнял его, вспоминая глаза Павла Григорьевича, потом встал, пытаясь совладать с волнением.

– Павлик, ты все уроки сделал? – уточнил он у сына-пятиклассника.

– Да, пап, всё сделал, нам ничего и не задавали… – уныло буркнул сын, не отвлекаясь от битвы драконов на экране компьютерной приставки.

– Ты, давай это… заканчивай. Почитал бы чего… – предложил отец.

– Ага. Пап, я вчера читал. Слушай, а ты битву драконов до какого уровня прошёл? А, пап?

– До седьмого. Там на седьмом уровне… красный дракон, большой такой, его не пройдёшь. Меня там, на седьмом и убили… А ты на каком?

– На третьем ещё. Сейчас, пап, доиграю…

– Давай это, за книги садись.

– Ага.

Проходя мимо зеркала, Юрий Павлович заметил какую-то железобетонную усталость в своих глазах и недовольно отвернулся. Вечером он все-таки решился позвонить по указанному телефону Павлу Григорьевичу, но унылый механический голос сообщил несколько раз, что «абонент находится все зоны действия сети».


* * *

Через год роман Павла Григорьевича Серова «Моя жизнь» вышел в издательстве небольшим тиражом.


ВОДА БЕЗ ГАЗА


– Мне пожалуйста, вот… эти две порции «Нежности», да вот этих замечательных райских закусок, вот тех, которые с селедочкой и …. и… наверное для начала… э-э-э… давайте ноль пять заветного кристалла! Но чтобы – холодненькая! А? – Михалыч захлопнул меню и вопросительно подняв голову на официанта.

– А вам, молодой человек, будете заказывать что-то?

Дмитрий, сосед Михалыча по санаторию, молча поднял голову от меню, посмотрел куда-то вверх и медленно выдавил из себя:

– Мне… давайте пока воду… без газа.

– Хорошо. Меню я пока оставлю?

Официант медленно растаял. Михалыч сразу «двинул» в наступление:

– Ну, Дим, ты чего? Ведь пока одни сидим, пока отдыхаем… пока… ой, да ну тебя… Ты чего на юг-то приехал? Отдыхать же… Так отдохни нормально, ну? Расслабься! Пока наши жены… в пушки заряжены? А? Ну? У них этот концерт еще часа два продлится…

– Чего ты пристал? Ну только вчера приехали, только отдохнули после дороги… ну, куда спешить-то?

– Да-а-а. – Михалыч отвернулся в сторону. – Дал Бог соседей по отдыху. Там, – он махнул рукой куда-то вдаль, – не расслабишься, Нинка моя только и глядит за мной… Тут – ты дундуком сидишь…

– Ну, чего ты расстраиваешься, вон – уже несут твой «кристалл», в чем проблема-то ….

– Да… расслабишься с вами. Ну что, я один буду пить, что-ли?

Дмитрий был непреклонен.

Официант принёс тарелки и приборы, запотевший графин, затем вопросительно смерил Дмитрия взглядом, поставил перед ним пустой стакан и чпокнув крышкой, медленно стал булькать воду из маленькой зелененькой бутылочки, словно растягивая удовольствие.

– Тьфу! Эх… – кипятился Михалыч, когда официант ушёл. Быстрым залпом осушил рюмку, громко поставил её на стол и щелкнул пальцами. – Эээээх! – распалял он сам себя, расстегивая ворот рубашки и наливая вторую. – Вот приедешь на юг, вот так сядешь, нальешь себе…. И понимаешь, один раз живём, одиииин! Эх! Дима, Дима, и зачем ты только на юг приехал, а?


Слесарь Михалыч и начинающий бухгалтер Дмитрий работали на одном заводе. И так сложились звёзды на небе или спутались путевки на профкомовском столе, что на юг они отправились вместе, причем попали вместе с супругами в один двухкомнатный санаторный номер. Для коммуникабельного и легкого на подъем Михалыча это было подарком судьбы, а для замкнутого и недоверчивого Дмитрия, оказаться летом на море в компании известного рыцаря стакана и анекдота было сущим наказанием, – три исторические книжки, которые он взял с собою в отпуск могли остаться непрочитанными. Ещё на вокзале, занося и укладывая вещи в купе Михалыч и Дмитрий, а особенно их беспокойные супруги, произвели столько шума, что пришлось вызывать начальника поезда, чтобы успокоить отдыхающих. Михалыч без конца считал сумки, переживал, то и дело бегал посмотреть на табло время отправления поезда, но возвращался довольным и весёлым, забывая по дороге точное время и платформу. Наконец, ввалившись в купе и рассовав чемоданы и сумки по местам, шумная компания выдохнула, развеселилась и, собственно, отдых начался. Михалыч торжественно откупорил бутылку, провозгласил тост, а уже через пару часов мирно похрапывал на душной верхней полке. А вот Дмитрий после пары рюмок «заныл животом», отбросил книжки и уныло смотрел в серое окно, считая столбы и мечтая только об одном – чтобы их с Михалычем расселили в разные номера.

А ещё лучше в разные санатории.

Дорога до моря прошла быстро, супруги Михалыча и Димы не могли нарадоваться на быстроменяющийся пейзаж за окном вагона – сначала за окном чередовались черно-серые поля, затем стали мелькать леса и зеленые островки радости, – роскошные луга и яркие сине-белые деревни, наутро выкатилось из туч солнышко, а следом за ним пропали и тучи, – и к моменту, когда поезд, громко фыркнув, остановился на вокзале южного города, – показалось, что на планете наконец-то наступило долгожданное лето: яркое, жаркое, вкусное и с обязательными криками чаек над морем.

Мечтам Дмитрия сбыться было не суждено. Ярко накрашенная администраторша за информационной стойкой санатория, громко хохотнув над вновь прибывшими, заставила мужчин расписаться в какой-то ведомости и, громко цокая каблучками, повела всех четырёх в двухкомнатный номер второго этажа, в котором предстояло размещаться все долгие две недели отпуска.

Деньки быстро зашелестели листочками календаря, море было тёплым и бурным, Нина и Верочка веселились, плескались и загорали, ежедневно меняя яркие купальники, Дмитрий пытался найти спокойствие и тишину для чтения своих книг, а – Михалыч… Михалыч продолжал праздновать начало отпуска. Шелестели не только деньки, но и деньги в кошельках отдыхающих; чтобы мужчины не могли позволить себе слишком много лишнего, супруги договорились разделить бюджет отпуска на две части, поровну. Одну взяли себе на хранение женщины, другую – на более ответственное хранение – мужчины.

Лето перевалило за середину, солнце пекло «по-честному» с утра и до самого заката, море разбивалось осколками брызг на пирсах, мягко шипело на берегу и заливало соленым в маску. Из выцветших хриплых колонок на набережной лились прошлогодние шлягеры, ежеминутно прерываемые звонким смехом юных загорелых особ, ближе к вечеру музыка сгущалась до громкого мужского баса за пивными столиками, и воспарив над набережной, улетала куда-то в горы, вместе с мечтательными взглядами приезжих и отдыхающих из гостиниц подешевле.


Михалыч вальяжно откинулся на спинку кресла, ещё более «повеселел» и начал по второму кругу рассматривать меню заведения. Дмитрий не знал, как ему выкрутиться от щекотливой ситуации: широкие застолья с обильной выпивкой-закуской в его планы не входили. Михалыч успел что-то ещё заказать быстрому на подхват официанту и повернувшись к Диме снова начал читать ему лекции о пользе хорошего отдыха:

– Ну, чудак-человек, мы же раз в году отдыхаем, правильно? Понимаешь, ты… вдумайся! Раз… в год! То есть мы весь год горбатимся, горбатимся, – зачем? Чтобы раз в год отдохнуть, понимаешь?

У Дмитрия что-то забулькало в животе, настраивая его на всё более философский лад.

– Да… время разбрасывать камни, время собирать камни, – с кислым взглядом медленно протянул он, глядя куда-то в сторону.

– Какие камни? Ты о чем? Э… Я вон… сегодня Людке своей говорю: «Ну, хочешь на Стаса Михайлова, – ну, на… сходи, и… отвалил ей на билет, понимаешь?

– Ну и я тоже дал своей на билет… Я не против культурного отдыха. Но… – Дмитрий презрительно смерил взглядом графин, – культурного…

– А это что, не культурный по-твоему, что ли, отдых? Сидим, как люди, вон музыка звучит, фонтан, женщины краси… – он осекся, оглядевшись по сторонам. – Ну, хорошо же, культурно… – Михалыч делал сильный акцент на слове «культурно».

– Ну да. – Дима тоже откинулся в кресле и закрыл глаза.

– Э-э… – махнул рукой его друг, и тут же словно, по взмаху руки, перед Михалычем вырос официант. – О! Ну, неси ещё что-ли, раз пришел.

– Михалыч, давай уже… остановимся на этом. Ну, по крайней мере, это как-то… ну… не экономно, что-ли.

– Не экономно? – вопросительно передразнил тот. – Я тебе сейчас на пальцах расскажу, как надо экономить. Во-первых, надо ни в чем себе не отказывать! Раз! Второе – жену нужно… жену нужно баловать! Ну хотя бы иногда! Третье. Нужно дружить… с профкомом! – он широко рассмеялся и несколько раз прихлопнул ладонью по столу. – Скидка какая у нас с тобой на путевки, а? – и тут же насупив брови громко пробасил: «Пятьдесят процентов!»

– Ты бы про экономию тут… – Дима глазами проследовал за рукой официанта, поставившего на стол очередной графин.

– Во… ну, давай за экономию! – Михалыч веселел все больше и больше, и казалось, такими темпами день сегодня грозился быстро перейти в веселый и зажигательный вечер.

Официант не уходил. Он уже не записывал, – глаза щелкали цифрами, словно кассовый аппарат.

Михалыча нельзя было удержать: были заказаны еще мясные и рыбные закуски, какие-то острые рулетики, фаршированные баклажаны, ещё одна порция салата «Нежность», а уже следом – шашлыки (обязательно на шпажке, как в кино!), зелень, соусы разных видов, горячие лепешки, и, чтобы Дима больше никогда не вредничал – еще утка с яблоками и ананас.

Дима не отставал: в «противовес» соседу он, вскипев от злости, третий раз заказал воду без газа и не притронулся ни к одному из блюд, которые с великим размахом, заказал для себя и для друга Михалыч.

Стороны были непримиримы.

Они уже не разговаривали, лишь изредка обмениваясь колкостями и упреками, а что до Михалыча, – настроение его всё поднималось, он уже слегка пританцовывал одной ногой под столом, а глаза его уже охватывали взглядом не только собственный стол, но и внимательно рассматривали девушек и закуски за соседним. Причем, трудно было понять по его глазам, что его интересовало больше.

Дмитрий не знал, куда себя деть, вода без газа уже не лезла, живот урчал, в голове пульсировали сигналы об ужине, но принципы, которые он настойчиво доказывал своему напарнику своим поведением были важнее любого голода. Он был готов весь вечер пить эту злосчастную воду, лишь бы не позволить Михалычу уговорить его поддаться. Время текло быстро, как и опустошались графины, уже близок был час окончания концерта, на который ушли супруги, и нужно было закругляться с вечеринкой.

А у Михалыча вечер только начинался. Он уже танцевал в толпе молоденьких девиц, гибко неся себя среди столов, приходил, выпивал, закусывал и снова вставал, аккуратно обходя тоненький фонтанчик, обложенный красивыми камнями посередине ресторана, озирая соседей за столом, снова возвращался за стол, не забывая снова и снова взмахивать своими волшебными руками, словно дирижируя официантами.

В очередной раз официант уже не приносил, а уносил – Михалыч решил угостить девушек за соседним столом шампанским, затем пытался что-то передать им знаками и своей широкой улыбкой, но быстро остыл, когда за соседний столик вернулись бородатые кавказские братья. Михалыч сразу как-то сник и лишь только третий графин сумел удержать его от окончательного расстройства.

Дискотека была в самом разгаре, Михалыч не смог остаться за столом, как его не удерживал от ошибок трезвый и расчетливый сосед. Ни утка с яблоками, на шашлыки, ни несколько порций «Нежности» не остановили пыл отдыхающего, уставшего от московской серости и быта, – Михалыч лихо отплясывал, и с криками «Газу давай, газу!» грозился упасть в фонтан. На горизонте кафе то и дело мелькали подносы с блюдами, услужливые лица официантов, дымились шашлыки, с шумом открывались бутылки и громко орали колонки в углу. В разгар веселья по залу пронесли огромный поднос с зажаренным осетром, – Дмитрий заметил эти «голодные» глаза своего соседа на отливающей жиром чешуе огромной рыбины и только успел приподняться за столом и что-то громко крикнуть Михалычу, но, видимо не успел, – тот снова замахал своими волшебными руками и было видно, что он не никак не мог пройти мимо такого престижного блюда, – вся его рабоче-крестьянская сущность, облепленная домашними проблемами, затянувшимся ремонтом, кредитами, пельменями на ужин и винегретом на праздник воевала внутри него с желанием жить и быть как остальные в этом гостеприимном южном кафе у теплого моря.

– Нееет! – кричал Дмитрий, видя, как Михалыч прыгает в фонтан и двумя мощными руками отчаянно выкручивает тоненькую трубу с краном, пытаясь, видимо заткнуть его окончательно. Димин крик утонул в девичьем визге, крике толпы и последнее что увидел он, прежде чем резко вставшие спины соседей загородили место побоища, – камни, которые валились с аккуратной уложенной горки под фонтаном и лежащий среди камней Михалыч.

Музыка стихла. Когда расступились танцующие и на мокрый пол твердо ступила нога высокого черного брюнета с загорелым восточным лицом, – видимо хозяина заведения, – всем стало понятно, что посреди разбросанных камней перед ними лежит усталый, брошенный обществом человек, трудящийся на обычном заводе, который хотел хотя бы несколько часов пожить как все, пожить красиво и хоть чуточку насладиться такой широкой южной жизнью.

Поджав губы и словно пытаясь за что-то извиняться, Михалыч приподнялся, встал на колени, пытаясь снять с лица листья неизвестного растения из фонтана.

Голос с восточным акцентом прозвучал в абсолютной тишине. Негромко так, но спорить с такой интонацией было невозможно.

– В счёт ему впишите всё. Работаем! Музыка!

– Не надо в счёт, я все сложу на место… – сначала глазами, а затем и голосом протянул притихнувший Михалыч.

Но танцы продолжились уже без него.

Дмитрий нехотя встал, подошёл к ползающему в мокрой луже Михалычу, сначала взглянул на него сверху вниз, затем сердце его сжалось, затем вперед вылезла обида, затем и она сменилась воспоминаниями о родном заводе, цехе, где работал Михалыч, и он опустился на пол, помогая другу собирать камни с рассыпавшегося фонтана.

Соседа в этот момент уже было не узнать, – с него моментально слетел весь «вкус праздника», осоловевшие глаза сразу стали мягче и добрее, руки засуетились, поднимая и складывая камни, но все его тело вдруг стало каким-то неповоротливым, тяжелым и грузным.

– Что ты там… сегодня… про камни-то говорил? – тихо шептал Михалыч Дмитрию, складывая камни обратно в горку фонтана.

– Что, что… время собирать, время разбрасывать камни… – шептал Дмитрий, ползая вместе с ним под ногами танцующих.

– Это что значит? – хрипел Михалыч.

– То и значит. Разбросал – вот и собирай. А вообще… вообще это фраза относится к тому, что человек в своей жизни успел сделать, что не успел… – быстро перешел на философский лад Дмитрий. Голод сковал его руки и ноги, но голова еще отчаянно соображала.

– Ну, – пытаясь осознать вышесказанное, напрягался Михалыч, – и что… причем тут камни…

– При том. Вот ты говорил, что год горбатился на заводе, и хочешь отдохнуть, – Дмитрий помолчал и снова продолжил. – Вот и отдохнул!

– Ага, а теперь снова горбатиться заставили.

– Ну так сам виноват! Цикличность бытия перманентно отражается на трансформации сознания и создаёт…

– Чегоооо? Иди ты! Давай помогай, а? – шипел сдавленным голосом Михалыч и продолжал складывать камни.


Через час друзья закончили укладку, и медленно выползли с танцевальной площадки. Михалычу стало как-то не по себе, он опустился за стол, с отвращением отодвинул от себя график и тарелки с недоеденными салатами и, зажав голову пальцами, уткнулся в стол.

Из оцепенения его вывел официант, словно на коньках подъехавший к к столу.

– Как будете расплачиваться?

Михалыч поднял голову, впецился глазами в маленькую бабочку на сорочке официанта и стал медленно свирепеть лицом.

– Не п-понял…. – промычал Михалыч.

– Карточкой или наличными?

Михалыча отпустило.

– … Наличными!

Одно слово, но как оно прозвучало теперь из уст человека, еще пять минут назад складывающего мокрые камни в аккуратную горку в центре кафе? Михалыч вложил в это слово всю сегодняшнюю ещё нерастраченную энергию, всю силу своего характера, все оставшиеся в кошельке наличные и мощь своего густого баса.

Это было начало конца.

Официант снова растворился и казалось, прошла вечность в сознании Михалыча. Все, что он сегодня накуролесил, всё, что заказал, стало помещаться в его сознании, словно в кассовом окошке, мелькали страшные цифры, но их заслоняли вопросы, бесконечные вопросы, сливавшиеся в один-единственный. Михалыч предполагал, что сейчас произойдет вселенская катастрофа, и имя ей очень ёмкое и короткое – счёт.

Дмитрий отвлекся, вспоминая какие-то очередные философские теории цикличности бытия, вспоминал и раскладывал по полочкам траты, которые предстоит сделать завтра и послезавтра, раздумывал над стоимостью санаторного обслуживания и дороговизны вчерашнего солярия для своей Верочки и вертел в руках самое дорогое, что было у него в тот момент – свой кошелёк.

Через пять минут официант вернулся с книжечкой, в которой лежал счёт.

Михалыч протянул руку, открыл книжечку и застыл. Взгляд его в следующую секунду сначала потемнел, затем совсем пропал, и наконец, брови его стали съезжаться к переносице, уши наливались пунцовым цветом и руки задрожали.

– Дим… спроси их. Это что, всё… моё? – медленно, запинаясь на каждом слове, хрипел Михалыч.

– Ну, а чьё, Михалыч? Я тебя предупреждал, но… – Дмитрий покрутил свой кошелек в руках и демонстративно спрятал его в карман брюк. – Ты же все «живем один раз», «надо уметь отдыхать»… ну вот, наотдыхался. Да там, наверное, и разбитый тобою фонтан ещё же…

– Дим, тут все мои деньги, которые я… которые… на две недели отдыха были. Дим.. Что делать-то? Михалыч сник и был похож более на школьника, внезапно пойманного на подделке оценки в дневнике.

– Что делать, Михалыч? Время разбрасывать камни, время… собирать! Платить надо… платить по счетам. – Дмитрий скользнул взглядом по чеку и чуть не поперхнулся. – Хм, а всё равно платить придётся.

Они выходили из кафе, словно освободившись из-под многолетнего заточения в тюрьме самого строгого режима, – Михалыч вздохнул так, что казалось, этот вздох долетит до индийских пустынь и снимет вековую пыль с древнейших захоронений. На него было жалко смотреть, – пиджак его был еще мокрым от фонтана, пуговиц на рубашке недоставало, а волосы на голове были уложены не в ту сторону, куда они обычно укладывались. Дмитрий поддерживал своего соседа за локоть, больше опасаясь не за его физическое состояние, сколько за психологическое.

Дойдя до санатория, соседи остановились, Дмитрий посмотрел на часы, оглянулся, ища глазами кого-то и они, поддерживая друг друга, молча вошли в здание.


* * *


Утро в южном городе похоже на топленое молоко – сладкое, тягучее, медленное, с чуть сливочным привкусом. Оно приходит медленно, окрашивая дома и крыши ровным ярко-желтым цветом, заставляя быстрее бежать к воде, укрываться под зонтом от солнца и прятаться в утренних еще прохладных кафе с чашечкой кофе. Дмитрий с утра что-то искал в заведении, где вчера лихо гулял Михалыч, опрашивал всех, кто видел его и Михалыча, но к обеду стало понятно, что его поиски так ни к чему не привели.

Соседи встретились у бассейна санатория ближе к обеду. Михалычсонно зевал, облокачиваясь на стойку бара, накрывая мокрым полотенцем больную голову, а Дмитрий судорожно продолжал искать что-то ценное в своих вещах по нескольку раз выворачивая брюки и ощупывая карманы рубашки.

– Представляешь, – медленно цедил Дмитрий, – вчера кошелек умудрился потерять.

– Как кошелек? – раскрыл сонные глаза Михалыч.

– Так. Пришел с тобой из кафе, довел тебя до двери, толкнулся к себе, разделся. Всё, как обычно. Спать лег, потом Верка пришла. Утром кинулся к штанам – нет кошелька. Все кафе излазил с утра, там, где мы вчера с тобою… Ну, где ты…

– Да помню я, помню! Я тоже там вчера… можно сказать… кошелек потерял… – вдруг глаза Михалыча потеплели и на лице появилась довольная полуубылка: – Эх… Дима, Дима… вот зря ты мне вчера про экономию-то плёл.

– Да иди ты!

Друзья, не глядя друг на друга, опустились на круглые высокие стулья за барной стойкой, и не сговариваясь, подозвали бармена.

Загорелый бармен в белой рубашке с коротким рукавом медленно «подплыл» к отдыхающим:

– Что господа заказывают? Пиво, коктейли или может быть…

– Воду, пожалуйста, – процедил Дима.

– Вам с газом или без газа?

– Да ну тебя! Даавай без газа! – махнул рукой Михалыч.

Соседи по отдыху глубоко вздохнули и, повернувшись к бассейну лицом, продолжали разглядывать утомленных солнцем и жарой отдыхающих, пытаясь отыскать среди ярких купальников знакомые очертания.

Шли четвертые сутки двухнедельного отпуска.


* * *

– Ой, ну наши мужики… я прямо не могу. У моего денег не допросишься… Вчера говорю, два билета, говорю, остались, просто чудо какое, Стаса Михайлова концерт, ну, говорю, понимаешь? Он заладил – денег, говорит, мало, не хватит, надо экономить. Хорошо, что он с выпивкой завязал. Уже полгода, представляешь, держится!

– Ну, молодец… А я у своего даже спрашивать не буду! Дождешься от него подарков! Сама взяла и купила. Он скорее на книги свои дурацкие потратит. А чтобы жену на концерт отпустить – фигушки!

– Да, мужик главное – должен всё в дом. А мы уж тут, подруга моя, разберемся, что на питание, а что на концерт! Правильно?

– Правильно!

– Ну, давай, по маленькой, пока они не видят!

– Ну, давай! Ой, Верка, ты такая… вот Димке твоему-то повезло.

– Да ладно… Ну, вообще, да. Повезло ему.

– Ну я и говорю. Да и моему тоже повезло!

– Да… Жарко…

– Ага, жарко.


СПИРАЛИ МОЛЧАНИЯ


Первый цветок оказался в её руках, когда ей было восемь. Мальчик, мельком заглянул ей в глаза, протянул небольшую белую розу и как-то грустно посмотрел ввысь. С неба на них смотрели белые облака, и казалось, что облака улыбались – столько вокруг было разлито радости и счастья…

– Почему ты молчишь? – спросила девочка.

– А разве нужно что-то говорить? – ответил мальчик.

– Да, когда взрослые дарят цветы, они говорят… – уверенно сказала девочка.

– Я не знаю… не знаю, что говорить… – мальчик заметно стеснялся, – мне кажется, и так всё понятно, без слов…

Он и потом, часто встречая её, как-то задумчиво улыбался, глядя ей в глаза, дарил цветы, красивые открытки с видами городов, тоненькие книги с картинками. Дарил, протягивая подарок, а сам улыбался и… молчал.

Через несколько лет, уже заканчивая школу, он провожал её домой, нёс сумку с учебниками и снова молчал. А она…

Тогда она верила в то, что можно и не говорить. Что в молчании скрывается что-то важное. И можно просто держать его за руку. И идти рядом.


Она поступила на журналистику, он на математический, но все равно, как только выпадало свободное от лекций время, они вместе, бросив своих студенческих друзей и подруг, на невидимых крыльях слетались в парк. Сидели до поздних фонарей, бросая подсолнечные семечки и черствый хлеб голубям. И почти не разговаривали.

Нет, они конечно, не молчали всё это время. Веселая, жизнерадостная Эленка (так звали ту самую девочку) постоянно рассказывала Георгию новости о своей студенческой жизни, сдабривая их свежими подробностями «где, кто и, главное – с кем», делилась впечатлениями о преподах («ой, ну, этот, историк лысый, ну такой сухарь…»), рассказывала о жизни в общаге, куда он не любил приходить, и строила планы. Эти жизненные планы Эленке удавались лучше всего.

Георгий, крепко сцепив тонкие губы, молчал, изредка вставляя свои довольно категорические оценки или просто качал головой. Эленка уже привыкла к его немногословию, она особенно не ждала высоких эпитетов и ярких чувств. Она знала, что все чувства он носит где-то внутри себя. И если нужно будет (а девушка всегда считает, что когда-нибудь «нужно будет») Гера мог и был готов… ну, в общем, она считала его лучшей партией, чем те, которые с утра до ночи горлопанили песни в общаге, препирались с преподом из-за оценки и устраивали скандальные шоу на лекциях.

Георгий был математиком.

Эту точную науку он полюбил ещё в детстве, когда полуглуховатый и скрюченный болезнью двоюродный дядя рассказал ему о спиральных кругах, по которым «рассаживаются» обычные семечки в подсолнухе или «строятся» в бутоне лепестки некоторых цветов – маленький Георгий пытался понять этот феномен, и рисовал, рисовал, строил спирали и снова рисовал, пока не засыпал с карандашом в руке. Эти неведомые и загадочные спирали невозможно было объяснить простым человеческим языком, тут нужны были только цифры.

И Георгий с ними крепко подружился.

Он перестал общаться со сверстниками, записался в математическую школу и не показывался на улице, не обращая внимания на пальцы, которыми крутили у виска продвинутые соседские мальчишки, – он понимал, что перед ним открылся весь мир, но «открылся» довольно странной стороной – ему казалось, что он начал постигать тайные законы построения красоты и гармонии в мире. Но, – вот что бросалось ему в глаза: никому, кроме него, эти законы были не нужны. Все соглашались, что раковина – красивая штуковина, которая валяется на дне океана, соглашались, что семечки в подсолнухе вкусные (если не пережарить), но про золотое сечение мало кто догадывался. А уж про числа Фибоначчи вообще никто не знал. С тех пор Георгий сидел на парте позади Эленки и сверлил, сверлил своими острыми глазами её длинные крючковатые косички. И… молчал.

С косичками она рассталась в один день со школой – лень было расчесывать спутавшиеся волосы каждое утро, да и немодно стало. В институте все носили модные прически, часто меняли их: Эленка не могла отставать. Но каждый раз, когда она спрашивала Георгия его мнение о новой прическе, он, вспоминая переплетенные спирали юных волос, вздрагивал и отмалчивался.

Порой Эленку это раздражало.

– Ну можно хоть что-то сказать? – всхлипывала она.

– А что сказать-то? – выводил её из себя Георгий.

– Что, что? Ну, что говорят люди в таком случае?

– Я не знаю, что говорят люди. Люди вообще существа странные.

– Почему?

– Потому что не замечают вокруг себя самого главного.

– Какого главного?

– Ты посмотри! – Георгий доставал листы бумаги, на которых были изображены различного вида спирали, – посмотри, разве ты не видишь, какая гармония царит в мире, здесь все посчитано, посмотри… Эх!

– Какое это имеет отношение к жизни, ты, математик? – Эленка ревела и бросалась к себе домой. Дома её ждала больная мать и выцветшие фотографии отца – утешать было некому.

Наутро Георгий молча приходил, молча гладил её новое каре и они снова летели на крыльях в парк, кататься на роликах и есть фруктовое мороженое.

Так, по невидимой молчаливой спирали, двигались и развивались их отношения, пока не подошли к «несгораемой сумме». В один день Георгий молча сунул Эленке открытку, в которой были нарисованы тринадцать сердечек (любимое число!) и, торопливо вытащил из кармана заветную коробочку.

– Ой, – только и выдавила из себя Эленка. – Это что, кольца?

– Да, – героически протянул Георгий, раскрывая коробочку.

Блеснуло солнце, затрепетало вокруг ярким светом, сердце, казалось, разорвётся от переполнявших чувств…


Двадцать первого марта играли свадьбу.

Она ещё много лет вспоминала, как же так произошло, что и в самый ответственный момент, он, её молчаливый и задумчивый Георгий, кроме заветного «да» практически не сказал ни слова о своих чувствах. Не сказал ни слова…

Вставая рано утром, он молча перемывал горы посуды, оставшиеся от вечерних посиделок с друзьями, потом будил её, поглаживая её нежную пяточку стебельком сухой травы, целовал в лоб и, наскоро бросив бумаги в портфель, отправлялся в институт. Эленка, потягиваясь в кровати до обеда, мечтала о детях, о новой работе в новом журнале и с этими мечтами ждала Георгия вечером домой.


Через пять лет Георгий стал пропадать на работе – на горизонте замаячила кандидатская. Эленка мучилась одиночеством, изредка разбавляя его подругами-журналистками, подругами-редакторами и просто подругами. Разговоры лились по кругу, и казалось, что все они были исходили из единого, центрального чувства, которое и объединяло всех её подруг – из зависти. Нет, они завидовали не Эленке, которая слонялась без нормальной работы из редакции в редакцию, они завидовали всем тем, кто был выше, ездил отдыхать дальше и тратил на это больше. Не могли они без этого жить. Это отравляло и одновременно заставляло ползти на невидимую вершину жизни ввысь, невзирая на то, что отравленный «высокий» городской воздух не давал дышать полной грудью.

Трудно было дышать… Казалось, стянутые стальным ободом легкие вот-вот взорвутся и этот заколдованный круг зависти превратится в нескончаемую спираль…

Георгий успешно защитился, но развивать тему его мудреной кандидатской, связанной с числами Фибоначчи, кто-то «сверху» не позволил, направив его потенциал куда-то ближе к оборонке. Георгия нельзя было узнать – улыбка раз и навсегда пропала с лица, не увлекали теперь его ни вечерние посиделки с друзьями, ни книги, ни расклеивание любимых открыток с видами городов, ни витиеватые рисунки спиралей внутри подсолнечника… ничего.

Как то, гуляя, они вдвоем проходили мимо парка, в котором им была знакома каждая скамейка, и каждый думал о другом: «А вспомнит ли»? Думали, вспоминали, ожидали… так в ожидании и прошли мимо, оставив позади лучшие годы своей жизни.


Спирали жизни закрутились сильнее в наступившей осени. Все произошло настолько быстро, что никто из них двоих так и не понял, почему так? И почему так стремительно?

Эленка вышла на работу в очередной журнал, нарадоваться не могла: свободный график, хорошая зарплата и минимум обязанностей. Мечта! На очередной планерке кто-то предложил записать интервью с известным математиком, и Эленка не могла не похвастаться, что её-то, – Георгий, не настолько известный, но такой тала-а-а-антливый математик… Так и оказалась в квартире Георгия красавица Жанна.

Пришла брать интервью.

Войдя в квартиру, как обычно, Эленка впала в ступор: Георгий, до этого момента молчавший десять с лишним лет тараторил не переставая, перескакивая с доказательства одной теоремы на другое. Глаза его выражали не просто восторг – он «глотал» феромоны красавицы Жанны, заглатывая их пачками, казалось, он был готов на всё, лишь бы эти зеленые глаза не уходили… Приоткрытую Эленкой дверь на кухне он даже не заметил.


Это был удар.

Не разговаривать два дня с Георгием – для него не наказание. Наказание было больше для неё: зачем она ляпнула про своего математика Жанне? Выговорившись в гостях у своей больной матери, Эленка получила от неё «приговор»: нужно показать ему, что он неправ.

Над сюжетом «приговора» Эленка думала недолго, но спохватилась только тогда, когда очутилась в кровати своего давнего знакомого – известного журналиста-международника, который лет пять приставал с ухаживаниями, но не получал взаимности. Теперь она почувствовала, что перестаралась…

Всё ещё можно было бы исправить, но у некоторых пишущих талантов стремление сделать из успехов своей жизни новость для всех – в крови.

А уж тем более у журналистов…

Георгий узнал «всё» спустя неделю от той самой Жанны, которая не упустила момент «отомстить» ненавистной теперь уже сопернице. Он хлопнул дверью, вышел в осеннюю ночь и бродил по Бульварному кольцу до утра. На холодном вокзале взял билет и сел в ближайший поезд, даже не представляя куда отправляется.

Померкло солнце, перестало трепетать вокруг ярким светом, сердце, казалось, превращается в маленький, бесчувственный комочек.


Он и действительно уехал в неизвестном направлении, сидел в и мучительно соображал, почему числа, поставленные в определенный порядок образуют красивую и стройную гармонию рисунка, а он – какой шаг ни сделает, везде спотыкается, везде находит препятствие и жизнь идет кувырком, ломается, извивается дугой и бьёт по голове.

Он вышел из поезда, глядя на звезды, и долго бродил в наступающих сумерках какого-то поселка, спрашивал дорогу к гостинице, которой там отродясь не было. В голове судорожно строились, словно иксы и игреки вопросы, и не было ни одного решения. Это была не жизнь, это была теорема, в которой еще никто не нашёл доказательства. Он должен был сделать это сам… Но стремительные выкладки с всеми неизвестными затмевали чувства, не давали думать.

Не давали думать…


Им было по тридцать четыре и всё рассыпалось.

В конце того дождливого осеннего месяца они развелись.

И никому в голову не пришло остановиться в этой разрушительной гонке, – мелкие, тонкие и чувствительные человеческие отношения превратились в многотонный металлический ротор, который под страшным напором воды, взрывает крышку турбины и «юлой» летит, словно по спирали, сметая все живое на своем пути.

А ведь нужно было всего одно слово.

Оно не прозвучало.

Эленка ушла из журнала в другой, про какую-то промышленность, Георгий перешел преподавать математику в университет, но часто, гуляя вдоль парка в разные дни, они мечтали встретиться, но нечаянно, как будто случайно… Хотя каждый из них не знал, что будет говорить в таком случае. Потом Георгий переехал в другой город и сюда больше не возвращался.


* * *

Заваливается горизонт, отплывает медленный и горячий день, где-то плещется тёплое море, вьюжит снизу мелкий песок, и прожито, кажется, полжизни, лучшая половина, скорее всего. Георгий Анатольевич стал толст и лыс, по-прежнему читал лекции в университете и про его лысину неприятно шутили юные студентки, но пятьдесят пять все-таки было позади. Каждое лето он приезжал на этот солнечный берег, чтобы окунуть свое рыхлое белое тело в прохладную воду беспечности, каждый день съедал любимое фруктовое мороженое, грелся на городском пляже, куда каждое утро его доставляла старая маршрутка.

Однажды, подходя к лавке с мороженым, он вздрогнул – за его спиной, тонкой струйкой лился когда-то любимый, совсем не изменившийся голос, от которого веяло молодостью. Он с трудом повернулся и встретился взглядом с Элен – порывом ветра с неё сорвало смешную огромную шляпу, и он, несмотря на свой вес, бросился, как мальчишка, ловить эту шляпу. Элен смеялась, как и прежде, смеялась от души, и казалось, не было и целой жизни, – как будто только что столкнулись лбами в любимом парке, где-то рядом воркуют голуби, мороженое, ветер, жара…

Она сильно поправилась, замуж так и не вышла, да и он не женился, – с головой ушел в свои лекции. Она работала экскурсоводом, возила престарелых бабушек на море, рассказывая им о писателях и их любовных похождениях, вытирая платочком пот со лба. Её взгляд из ведомственного Икаруса на длинную нитку дороги теперь был строг, словно в нём какой-то неведомой болью отзывались прожитые годы.

Она была счастлива.

Она думала, что так будет говорить ему.

Теперь они сидели на крыльце старого, обшарпанного черноморского пансионата, бросали хлебные крошки голубям и .. молчали.

Георгий пытался улыбаться, – лицо передёргивало. Пытался найти слова – но где там… «Сейчас, сейчас, думал он. Сейчас или никогда».

– Чего это мы…. хм, молчим… хм.. – Выдавливал он из себя.

– А дело в том… что нам нечего больше сказать друг другу, – вяло бросила фразу Элен.

– Ну… как…

– Так, – она прикрыла глаза.

– А как ты… как ты жила все эти годы?

– Просто.

– А…

– Нет, нет, Георгий. Давай просто… просто, помолчим. Давай.

– Хм.