Хочу быть как ты [Олег Анатольевич Горяйнов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Олег Горяйнов Хочу быть как ты

В давние времена, когда Земля была безвидна и пуста, потому что на ней не было инстаграма, некоторые из нас вели дневники. Как бы незатейливо записывали в тетрадку шариковой ручкой события своей жизни и кое-какое видение текущего момента, а потом как бы невзначай забывали ту тетрадку на видном месте.

Слаб человек и дурён – каюсь, однажды утром, на исходе зимы, то есть в марте, когда супруга ни свет ни заря умчалась на работу, я взял да и засунул свою любопытную морду в её эту самую тетрадку. Я не то чтобы не понимал, что этого делать не следует. Понимал. Не первый ведь год женат, вуалехвост пучеглазый! Сперва, увидев на столе тетрадку, сказал себе: «Чур меня, чур!». И прошёл мимо. В ванной умылся, почистил зубы и стал другим человеком. Этот-то другой и заглянул в тетрадку, вернувшись в комнату.

По прочтении нескольких страниц то, что до этого существовало во мне на правах подозрения, превратилось в очевидный факт: наш счастливый, хоть и несколько опрометчивый брак плавно подъехал к своему закономерному финалу.

Глобальные перемены в моей жизни и судьбе, наличие которых в некоем отдалённом будущем я, в общем-то, предполагал, теперь стояли вплотную и радостно строили мне разнообразные рожи.

От ощущения, какое, по моему не очень компетентному мнению, должен испытывать подопытный, которому внезапно воткнули шило в жопу, означенная часть тела у меня тупо заныла. С другой стороны – меня охватило забытое за зиму эйфорическое чувство свободы, так что зачесались крылья, сложенные за спиной, требуя их немедленно расправить и скорее лететь отсюда к сияющим вершинам.

Но не время было предаваться чувствам и ощущениям, какими бы они ни были. Первым делом следовало обдумать новую ситуацию и наметить себе какую-никакую стратегию дальнейшей жизни, надеясь, что с тактикой как-то всё образуется само собой. С этой мыслью я отправился на работу, а чтобы сосредоточиться, пренебрёг автобусом и пошёл пешком – через Нескучный сад и Воробьёвы горы. У меня на работе не было таких строгостей, как у супруги – где в восемь твой пропуск должен висеть на гвоздике, сломался там под тобой трамвай, не сломался – распнут принародно, и никакие отговорки не помогут. У нас же рабочий день официально начинался в девять, но любимый шеф раньше десяти своим появлением родной подвал не баловал, и никакого пропускного учёта на вахте не велось, поэтому я мог иной раз позволить себе опоздать на полчаса. Так ведь и не роптал ни разу, когда университетской науке были нужны мои сверхурочные – не деньги, а усэрдия – как это называли у нас в лаборатории.

Пока я шагал через растаявшие сугробы, мне как-то само собой сделалось ясно, что именно я должен был сотворить совершенно безотлагательно. Я должен был прямо сегодня начать Новую Жизнь. Ла Виту, так сказать, Нову, как выразился бы Данте Алигьери, выбираясь из ада вслед за Вергилием, приговаривая: «Sul cazzo, sul cazzo…». Прямо сегодня! Ладно, не сегодня, сегодня уже пропало для будущего, поскольку сегодня я уже тащусь на работу, пиная растаявшие сугробы. Завтра! Программа для Новой Жизни была у меня готова уже давно. Бросить курить, не поддаваться на соблазны, бегать по 10 км каждый день, конспектировать какую-нибудь серьёзную книгу, а лучше сразу несколько, осознать Достоевского и заняться, наконец, иностранными языками. Почему я не мог этого сделать раньше – известно, почему. Шила в жопе не хватало.

А ещё не хватало какого-нибудь места, куда я мог бы удалиться анахоретом, хотя бы на время вырвав себя из привычной рутины нашего счастливого брака с любимой женщиной, которая лишала последних душевных сил, необходимых для начала Новой Жизни. Которая не давала сделать никакого решительного шага, не говоря о радикальной переделке самого себя. При этом неустанно требуя от меня этой радикальной переделки, потому что такой, какой есть, я её решительно не устраивал.

Брак наш, прямо скажем, был обречён и давно бы рухнул, если бы не был, как я считаю, спасаем моими частыми командировками, которые нам не давали надоесть друг другу и вовремя напоминали про «огромную разницу между полами», как пели наши любимые Гоша с Лёпой. Меня, студента-вечерника без связей и знакомств, собственно, и взяли в своё время работать в престижное место только ради того, чтобы заполучить не очень ценного сотрудника, которого можно было бы отправить к чёрту на рога – в производственную экспедицию. Экспедиция эта не представляла никакого научного интереса ни для кого из сотрудников, однако за участие в ней кафедре разные смежные министерства по хоздоговорам платили хорошие деньги. Участие следовало хотя бы обозначить, и для этого я уехал туда уже на второй свой рабочий день. Целый месяц, а потом ещё месяц, и ещё месяц я торчал в бывшем городе Тильзите, где пять дней в неделю, с восьми до пяти с перерывом на обед, выполнял на базе экспедиции какие-то подсобные работы, после работы играл в теннис – бесплатные корты находились в парке рядом с общагой, а в выходные брал в прокате велосипед и уезжал в Европу, которая начиналась сразу за речкой Неман. Между поездками в Тильзит возникали другие командировки, такие же бессмысленные, как и эта. Так прошло лето. В сентябре понадобилось кого-то послать в колхоз, обозначить смычку города и деревни, и опять я оказался кстати. Куда только я с тех пор не ездил.

Коллеги мои по кафедре, должно быть, усматривали в этом некую жертву с моей стороны. Люди совестливые и глубоко интеллигентные, они видели во мне своего рода «мальчика для битья». Отправляя меня в очередную жопу, где мне предстояло копать свёклу под дождём, дежурить у ржавого сейсмометра, квасить с капитаном катера, утопившего косу с сейсмодатчиками, и разными прочими средствами обозначать участие МГУ в изысканиях различных посторонних учреждений, коллеги от смущения устремляли глаза в паркет. Пепел неосуществлённых научных притязаний Олега Анатольевича так громко стучался в их сердца, что у Олега Анатольевича уши закладывало. Мы не даём мальчику сделаться учёным, вопиял пепел. Но кто-то же должен ездить на все эти овощебазы, возражал здравый смысл. Не отрывать же ради таких пустяков от научного процесса уважаемых людей!

Пепел смолкал, поражённый железной логикой, коллеги расходились по своим осциллографам, а Олег Анатольевич отправлялся в очередной колхоз пить кипячёный портвейн, поскольку в сельпо ничего другого не держали, да и тот выдавали 1 (один!) огнетушитель на двоих: было время Большой Борьбы с пьянством, Гласности, Перестройки, Хозрасчёта и прочей ереси.

* * *

И за это они ещё хотят, чтобы я не опаздывал на работу, подумал я и замедлил шаг. Сделал я это зря, потому что к моему приходу шеф был уже на месте. Он сидел за своим столом, и глаза его были направлены на дверь лаборатории как глаза голодной кошки – на портал норы, из которой вот-вот должна была появиться жирная аппетитная мышь.

Ну, спасибо тебе, блин, большое, сказал я тому самому небесному парню, который на досуге занимается организацией моей персональной судьбы. Мало тебе сегодня моих матримониальных проблем, мало того, что ты с утра пораньше ткнул меня любопытной мордой в художественное описание какого-то козла, в котором мне пришлось узнать себя, мало тебе всего этого. Тебе ещё понадобилось пинать моё начальство, чтобы оно задрав штаны бежало на работу. Зачем? Чтобы ущучить меня за опоздание? Чего для?

– Присядьте, Олег Анатольевич, – сказало начальство голосом, каким вождь всех народов говорил: «Братья и сёстры!».

Олег Анатольевич присел напротив. Опоздание на работу стало серьёзным проступком или что-то ещё? На всякий случай раскаяние было написано на лице Олега Анатольевича капслоками и окрашено в оранжевый уровень опасности.

– Не буду ходить вокруг да около, – заговорил шеф, рассматривая корявый узор на обшарпанном паркете и ковыряя пальцем суконную поверхность своего стола, и без того весьма драную. – На кафедру пришла разнарядка из деканата: откомандировать одного из сотрудников на месяц в Пицунду: готовить к летнему сезону университетский оздоровительный лагерь. Вы готовы поехать?

– Что ж, – ответил я, выдержав необходимую паузу и скрестив пальцы ног, чтобы небесный парень не передумал. – Кто-то должен красить гнилые заборы в промозглой зимней Пицунде.

Шеф поднялся из-за стола и протянул мне руку. В блеске его очков читалось: «С этим парнем я пошёл бы в разведку».

– Спасибо, – сказал он. – Я в вас не сомневался. Идите в деканат, оформляйте командировку.

* * *

Половину командировочных я вечером отдал квартирной хозяйке, на остальное купил коньяк – отметить отъезд, ну и, может, как-то что-нибудь обсудить с супругой на прощанье. За деньгами хозяйка по моему звонку каждый месяц заявлялась лично, собственной персоной – присмотреть, не нанесён ли за истекший период какой-нибудь урон её недвижимости. Хозяйка была настоящая московская бой-баба, всякую там рефлексию воспринимавшая как прыщи на физиономии.

– Что, семейная жизнь катится под откос? – спросила хозяйка.

– С чего вы взяли?

Она кивнула на часы – было девять вечера.

– У них аврал на работе, – пролепетал я.

– Не сомневаюсь, – сказала хозяйка насмешливо и оглядела меня всего с ног до головы.

– Квартальный отчёт полным ходом… – я сделался совсем жалок – не только в глазах хозяйки, но и в своих собственных.

Надо было хряпнуть ещё до её прихода, подумалось мне. Совсем другой был бы человек.

– Значит, теперь это так называется! – сказала хозяйка и удалилась, утопив квартплату в каких-то глубинах своего наряда.

Не прошло часа, как явилась супруга.

– Алкоголик, – сказала она, увидев распечатанный коньяк. – Сдохнешь под забором.

– Наоборот, – сказал я, накатив рюмаху. – Завтра начинаю новую жизнь. Бросаю курить и всё такое.

– И это я тоже слышу не первый год, – усмехнулась она. – Скорее развалится Советский Союз, чем ты сможешь себя изменить. А значит…

Выдержав мхатовскую паузу, она ушла спать в комнату, плотно закрыв за собою дверь.

– И, кстати, уезжаю в командировку! – добавил я, но она меня уже не услышала.

В нашей съёмной квартире на Шаболовке кухня была таких же размеров, что и комната, и в ней стоял диванчик. На нём я и уснул, допив коньяк.

* * *

На следующий день, ни разу с утра не покурив, я сел в поезд и отправился на юг. В плацкартном вагоне вместе со мной ехали плотники, сантехники, грузчики – все те подземные атланты, на которых держится чудовищный и невероятный монстр со шпилем, раскинувший свои корпуса на Воробьёвых горах. Помимо разнообразного пролетариата, сидели по углам, уткнувшись в книжки, несколько разобщённых лаборантов, которыми откупилось от администрации руководство кафедр, получивших разнарядку на дань человеками. Отдельно, в спальном вагоне, ехали начальник лагеря – бравый, но отставной полковник Василий Иванович Передастый – и главбух Ксения Маратовна.

Поезд был полупустой: какому придурку втемяшится тащиться на море в конце марта, когда в Москве ещё зима, да и в Пицунде отнюдь ещё не лето. Мои соседи по купе – два пролетария – ещё до отправления поезда брякнули на стол по огнетушителю каждый. Этим противопожарным термином в те времена назывались бутылки со всякими креплёными винами – «Золотая осень», «Агдам», «Три семёрки» и так далее. Пожилые мальчонки, снедаемые ностальгией по временам своей молодости, смогут припомнить ещё несколько десятков названий, если у них ещё не альцгеймер. Я – нет, увольте.

Пролетарии настолько не походили друг на друга, что могли бы составить эстрадный дуэт в традиционном стиле. Один был толстый и круглый и на пухлом лице носил маску обиженного на весь свет плохиша. Другой был высок и поджарист, сутулился и на лице носил украшение: рыжие усы под горбатым носом, а взгляд имел скорее умиротворённый, хоть и не без глумливости.

– Гарик! – представился толстый и протянул мне руку.

– Гарик! – представился второй.

– Мы Гарики, – разъяснил первый.

– Бухарики, – уточнил второй.

Перспектива нажраться в поезде с Гариками-бухариками меня не обрадовала. Я, конечно, никогда не был трезвенником – работа в производственных партиях мало к этому располагает. Потому и видел в выпивке не источник вдохновения и лёгкости в мыслях (чуть не сказал: «необычайной»), а прекрасно понимал, что непосредственно после второго стакана начнутся бессмысленные бредовые разговоры, беганье в вонючий тамбур с боданием мутной башкой всех свисающих с верхних полок грязных пяток в дырявых носках, потом – в вагон-ресторан за добавкой, братание с каким-нибудь случайным дембелем, который успел нажраться ещё на вокзале, заблёванный сортир, скандал с проводницей, милиция, штраф за неподобающее поведение в общественных местах, дружная ненависть всего вагона, укоризненный взгляд полковника Передастого, которого растолкают среди ночи и вынут из жарких объятий бухгалтерии, письмо на кафедру…

– Простите, друзья, – сказал я, содрогнувшись всем организмом. – Я – нет.

– Что нет? – спросили Гарики.

– Не бухарик. Не товарищ я вам. Не пью я вина.

– Какие проблемы? Сейчас тронемся – я сбегаю за водкой в вагон-ресторан, раз не пьёшь вина, – сказал толстый Гарик.

Началось, подумал я. А что началось, спросил я у себя. Новая жизнь началась, ответил я себе. Вита Нова? Она самая. Вот ты какая. Да уж какая есть, отвечает Вита Нова. Полная пьяного угара, что ли? Вот такая ты? А теперь – торжественный выход супруги под марш из «Аиды»: я же говорила тебе, что ты сдохнешь под забором! И вот я падаю под гнилой забор, который красил разбодяженной краской, и умираю всем на радость. Да иди ты, Вита Нова, знаешь куда? В ресторан? Там пока закрыто, но я договорюсь. Вита Нова говорила со мной голосом толстого Гарика.

Я открыл глаза и помотал головой, чтобы мозги встали на место.

В глазах толстого Гарика читалась такая укоризна, будто я не отверг предложение вмазать, а выдал врагам целый партизанский отряд вместе с обозом и полевым госпиталем. Тощий Гарик, напротив, смотрел на меня с этаким партийным благодушием: дескать, оступился товарищ, ну ничего, сейчас одумается.

Соврать, что у меня больная печень, подумал я. Да хрена вам всем. Ещё я врать буду.

– Простите, мужики, – сказал я. – Пить сегодня не буду. Не обижайтесь. Я не готов.

– Ну, не готов, так не готов, – сказал толстый Гарик. – А мы выпьем.

– Это ради бога, – сказал я, после чего поднялся и потянулся. Заодно взглянул на часы. До отправления поезда оставалось семь минут. – Пойду пройдусь.

Через вагон, наполовину заполненный пассажирами, я прошёл к закутку возле сортира, который примыкает к дальнему тамбуру и называется на железнодорожном языке «малый коридор», вдохнул вокзальный воздух, просачивающийся через полуоткрытое окно, и, вздрогнув, отпрянул от окна, ударившись плечом об огнетушитель – на сей раз настоящий, – который висел на стене рядом с дверью.

Было отчего. На перроне стояла лично, собственной персоной, моя супруга и пристально вглядывалась в пассажиров, которые толпились перед входом в вагон, курили, плевали на рельсы и заигрывали с проводницей.

Ни хрена себе, сказал я себе. Нет, в нашей жизни бывало, бывало, что я куда-то уезжал, а она меня провожала на вокзале. В какие-то самые первые годы брака. Но сейчас это было таким вопиющим нарушением всех законов бытия, что впору было щипать себя за руку, кусать за локоть, ещё раз треснуться башкой об огнетушитель – и всё равно бы не помогло. Во-первых, она сейчас должна быть на работе. Контора её хоть и не режимная, но всё же не шарага какая-нибудь, откуда можно смыться в разгар рабочего дня. Во-вторых… да к чёрту во-вторых! Это что же значит – что ещё не всё у нас с нею потеряно? Что ещё может лопнуть нарыв, и реки нежности потекут вспять и утопят нас в себе, как когда-то было, пусть не реки – ручейки? И снова будут цветы и стихи: «Так долго вместе прожили, что снег…». И тесные объятия во сне, и эти безумные моменты вожделения в самых неподходящих местах… Я почувствовал предательскую щекотку в носу. Провёл пальцем по веку – палец был влажен, будто кот, которого выгоняли гулять под дождь и только что сжалились и впустили обратно в дом.

Тут поезд дёрнулся и двинулся в сторону юга. Я опять треснулся башкой об огнетушитель. Видение не пропало. Щипать себя и тем более кусать за локоть не стал.

Перрон уплыл вместе с моей несчастной супругой, стоявшей на нём в какой-то растерянности – или мне так показалось? Я ведь тоже порядочная сука, подумалось мне, пока я возвращался в купе. Один раз пошёл в гости – пульку расписать – и два дня играл. Не звонил, не писал – играл, не вставая из-за стола. Продул всё, что было, и ещё сорок рублей остался должен. С зарплаты, конечно, пришлось отдавать. Ну не сука ли, если разобраться?..

Нет, только Новая Жизнь, только Новая Жизнь!

– Гарик, – обратился я к толстому, опав на сиденье. – Ты говорил, что знаешь, где водки достать…

– Уж я-то знаю, – обрадовался Гарик.

Я протянул ему деньги.

– Что у тебя с глазами? – спросил он, пристально вглядевшись в моё лицо.

– Там, понимаешь, такое дело – жена пришла меня провожать. Увидел её на перроне из тамбура, который заперт. А мы с ней накануне пособачились…

– Тогда понятно, – сказал Гарик и помчался куда-то за водкой.

Только тут я увидел забившееся в угол дитя. Одетое в джинсы и белый шерстяной свитер, дитя было покрыто белым воздушным пушком поверх румяных щёчек, глаза небесной голубизны взирали из-под длинных ресниц с невинным любопытством, вздёрнутый нос робко шмыгал, будто дитя готовилось вот-вот расплакаться, осознав несовершенство этого бренного мира…

– Знакомься, – пошевелил усами тощий Гарик. – Наш четвёртый, как говорится, пассажир.

– Эдуард, – пискнуло дитя.

Я тоже представился.

– А отчество? – спросило дитя.

– Мы тут все без отчества, – разъяснил ему тощий Гарик. – Отчество рабочему классу не полагается. Отчество ему выдаётся только когда он на пенсию выходит…

Тут вернулся второй Гарик, и бутылка «Столичной» в его руке была как волшебная палочка, с помощью которой он вылечит мир и осушит слёзы всем посылаемым на, но ещё не посланным…

– Просвещаешь подрастающее поколение? – спросил он одобрительно и повернулся к юноше. – Всё он правильно говорит. У нас в стране объявлен курс на что? На демократию. А демократия отчеств не предполагает.

Мы втроём хряпнули раз, другой и третий, и снова куда-то поплыли перед моими глазами мокрый перрон и моя одинокая супруга на нём, нервно вглядывающаяся в лица пассажиров и провожающих, и опять глаза мои наполнились предательской влагой.

– Да не реви ты, – приземлил меня толстый Гарик, лакируя водку своим шмурдяком. – Может, она просто хотела убедиться, что ты действительно умотал и не вернёшься внезапно…

* * *

На следующий день, десантировавшись на вокзале в Пицунде, я первым делом купил в ларьке грузинское курабье – на последний рубль, как выяснилось. Куда делись все мои деньги – кто же их, сволочей, знает. Не доехали. Сошли где-то по дороге, как в песне про речку Вачу.

Впрочем, прибедняюсь – рубль был не совсем последний. Соврал. Ждал своего часа ещё засадный полк – заначенная пятёрка в Достоевском.

Начальство обещало автобус, но автобуса не было – был только УАЗик, который забрал наши вещи и начальство. Шесть километров до лагеря пришлось идти пешком. Курабье скрасило мне пеший марш. Добравшись до пустого лагеря, мы выстроились в очередь к завхозу-кастелянше.

– Вы у нас… – почтенная дама через очки уставилась в ведомость, – проживаете в комнате 29… – И она занесла ручку, чтобы какой-нибудь нелепой закорючкой решить мою судьбу на ближайший месяц. Мою ли?

Я дерзко нагнулся, и мой зоркий глаз успел прочитать, что, помимо меня, в комнате номер 29 проживают ещё как минимум две персоны. Фамилии указанных в ведомости сожителей мне ровным счётом ничего не сказали, а вот инициалы показались весьма подозрительными, поскольку начинались у обоих с буквы «И».

– Минутку, – осадил я её. – Тут небольшое недоразумение. Я хочу жить один.

– Но у нас есть указание начальника лагеря – селить всех рабочих по трое в номере!..

– Это не про меня.

Я вышел и направился прямиком в кабинет начальника лагеря. С каждым шагом поступь моя становилась всё твёрже и уверенней. Ужас от перспективы провести месяц в компании Гариков – то есть в портвейно-водочных парах – перекрывал всяческий политес с моей стороны, в злоупотреблении которым меня так часто упрекала моя супруга, справедливо полагая, что ежели советский человек не распихивает окружающих локтями, то он хрен чего добьётся в этой жизни.

– Рррррразрешите? – спросил я у полковника и вошёл в его кабинет едва не строевым шагом.

Полковник Передастый поднял лицо от бумаг и посмотрел на меня с интересом. Может, показалось.

– Товарищ начальник лагеря! – сказал я уставным тоном. – Произошло недоразумение. Меня селят в комнату на троих. Но я являюсь студентом вечернего вуза, и у меня в мае – сессия и защита диплома. Вот мой студенческий билет. К сожалению, у меня не будет никакой возможности готовиться, если рядом будут люди. Разрешите мне поселиться в отдельной комнате, благо их в лагере – огромное количество, и я никого не стесню! Чистоту и порядок гарантирую!

По моим расчётам, полковник был бы не полковник, если бы после такого чётко доложенного рапорта не сдался на милость победителю. В лучшем случае это был бы майор, прикидывающийся полковником.

– Где служили? – спросил полковник, прищурившись.

– Черниговская дивизия!

– Ну, а учёба не отразится на вашей трудовой деятельности на благо лагеря?

– Никак нет! Учиться обещаю исключительно в нерабочее время!

Передастый вышел из-за стола и, приобняв меня, лично повёл к завхозу-кастелянше.

– Зинаида Максимовна, – сказал он. – Тут у нас есть один учёный. Его отдельно надо поселить.

«Надеюсь, я не перегнул и он меня в пароксизме внезапно вспыхнувшей любови не назначит бригадиром…» – подумал я, получая ключ и простыни.

– Учитесь спокойно, товарищ студент.

Я чуть не ответил «Есть, разрешите идти учиться!», но вовремя удержался. Тогда бы точно попал в бригадиры. А то и в заместители начальника. По строевой подготовке.

Обошлось. Зинаида же Максимовна меня после этого инцидента почему-то полюбила не хуже чем Татьяна Ларина – своего Онегина. Чуть позже она по своей инициативе притащила мне в мою очаровательную комнату-кроху подушки попуховее, старое одеяло – на пол постелить – и банку для воды, предварительно вымыв её с содой.

Долдонила же мне супруга с утра до вечера, что наглость города берёт. А я, дурак, не верил.

* * *

В моей комнате находилось следующее имущество: кровать, стул и письменный стол. Больше ничего в этот объём поместиться не могло. Разве что один какой-нибудь посетитель, поджав коленки. Но кому бы сдалось меня здесь посещать? На стене висело зеркальце. Я обтёр ладонью пыль и посмотрел в мутное стекло: ну что, начал я уже меняться в лучшую сторону или ещё нет? В зеркальце физиономия отражалась та же самая, что и всё последнее время. Что и не удивительно, учитывая способ времяпровождения в поезде. И то, что бухал де-факто весь вагон, а может, и весь поезд, меня ни грамма не оправдывает.

Я застелил койку, после чего достал из сумки и сложил стопкой все пять книг, что взял с собой: учебник французского языка, учебник английского языка, научный труд моего любимого шефа, который он мне трогательным словами подписал год тому назад. Подписывал он мне свою книгу в хмурый зимний денёк, будучи исполнен чувства вины, поскольку в тот день отправлял меня в командировку на Кольский полуостров, где я должен был в течение двух недель обозначать участие университетской науки в комплексном исследовании арктического морского шельфа. Как мой совестливый шеф и предполагал, до исследования дело не дошло, командировка вылилась в двухнедельную пьянку с палеонтологами на базе в Дальних Зеленцах, потом ещё неделю я не мог оттуда выбраться из-за пурги. Труд моего шефа состоял не столько из слов, сколько из формул, отчего весь год я владел его книгой платонически – то есть открыв её ровно один раз и немедленно закрыв обратно. Шеф пока не спрашивал, как мне понравилось его творение, но когда-нибудь это произойдёт, и лучше бы мне иметь для него к тому времени подходящий и компетентный ответ. Поверх труда легли пятый том Достоевского и свежекупленная книжка «Введение христианства на Руси», которую я собрался конспектировать за каким-то дьяволом.

Досужему взгляду в этой кучке не хватило бы парочки учебников, естественных для человека, готовящегося к майской сессии. Увы – я слукавил: не являлся я больше студентом вечернего вуза: как раз незадолго до отъезда подал заявление в учебную часть о том, что не буду писать диплом, и теперь ждал отчисления. Студенческий билет пока сдавать не спешил, вот он и пригодился. Ради того, чтобы жить в отдельной комнате, можно пойти на многое, не только побыть в шкуре студента. Лишь бы бравый полковник не нагрянул с проверкой, как происходит мой учебный процесс. На всякий случай поверх стопки книг я положил чистую пока тетрадку для конспектирования христианства.

Дверь приоткрылась, и без стука ввалился толстый Гарик.

– Пойдём здоровье поправим красненьким, – сказал он, осматриваясь. – До ужина ещё час. Самое время.

– Прости, брат, – ответил я. – В поезде расслабились малость, да и хватит. Здоровье теперь буду поправлять десятикилометровой пробежкой.

– Да ладно! – удивился Гарик. – От десятикилометровой пробежки здоровью один только вред!..

А ведь ещё вчера – нет, позавчера – я бы ему поверил, подумал я с горьким презрением к себе, позавчерашнему, и стал натягивать кроссовки.

* * *

Десять километров вдоль берега моря дались мне с трудом. Даже, впрочем – кому я вру – догадываюсь, их было в этот раз пока не десять. Может, восемь. Или семь. Да хоть бы и шесть. Пять – тоже красивая цифра. Кто там их разберёт, тем более уже настали сумерки. Рулетки же у меня при себе не имелось.

Пробежав их – сколько было, столько и было – я разоблачился, залез в море и окунулся с головой в холоднющую воду, из которой с визгом выскочил обратно. Душ в лагере ещё не включили. Затем, собственно, мы сюда и приехали – чтобы всё постепенно включать. А также таскать, красить, чистить, олифить – словом, пидарасить, в переводе на древнегреческий. К счастью, уже работало электричество. Электрик прибыл двумя днями раньше, вместе с завхозом-кастеляншей.

От пляжа в море уходил дощатый пирс на бетонных сваях, длиной метров двадцать. Должно быть, летом к нему причаливали какие-нибудь прогулочные лодки или с него ныряли в море студенты и прочие отдыхающие. Сейчас же он стоял гол, сыр и скользк. Я, конечно, нырять никуда не стал – заходил окунуться с берега, потом уже залез на доски, чтобы не пачкать ноги в песке. Отжимая плавки, вдруг подумал: вот что, в контексте осуществления в себе радикальных перемен, надо ещё научиться нырять. Башкой вниз в холодную воду. И супруге это продемонстрировать, когда поедем в отпуск в Коктебель. Ей же нравятся всякие мачо. В прошлом году, когда я вернулся из экспедиции, где целый месяц с утра до вечера занимался тем, что вытравливал за борт и вытягивал обратно на палубу тяжеленную косу с сейсмодатчиками, вследствие чего накачал себе невероятные мускулы, супруга, ощупав меня по возвращении, высказала полнейшее одобрение этаким во мне переменам. А что? Меняться так меняться.

До ужина я, гордый собой и своими достижениями, успел вскипятить себе крепкого чаю.

В открытой столовой начальник лагеря выступил перед рассевшейся за столы рабсилой в количестве человек примерно двадцати с небольшой речью, разъясняющей порядки в лагере. Приехавшая рабсила состояла из двух частей: одна – работяги и сотрудники кафедр, другая – строители. По поводу строителей Гарик мне объяснили ещё в поезде: наглые, агрессивные, держатся особняком, все как один законченные алкаши.

Среди рабсилы присутствовали и две женщины, не считая третьей, уже мне знакомой, – завхоза-кастелянши Зинаиды Максимовны. Одна была бухгалтер Ксения Маратовна с шиньоном, другая – довольно молодая особа с дерзким и весёлым взглядом и уже со свитой: трое мужиков, из строителей, сидели с ней за столиком и свирепо поглядывали друг на друга и на возможных претендентов. Я предпочёл её не разглядывать и отвернулся: кто знает, что им в голову придёт, заметь они моё любопытство.

– Слушать меня всем поголовно! – начал бравый полковник своё выступление. – Чтобы не было потом глаз… вопиющих в пустыне!

Дальнейшего я не слышал, потому что, сохраняя серьёзное и внимательное выражение лица, полез в карман за записной книжкой – записать bon mot. Друг Элик Алиев коллекционирует армейские перлы, обещает когда-нибудь уехать в Израиль и там издать отдельной книжкой – подарю ему. Как-то раз я ему подарил перл от майора Холодова, сказавшего, что «овал есть круг, вписанный в квадрат с разными сторонами». Элик от восторга побежал мне за пивом. Пожалуй, сегодня я ещё раз получил шанс заработать на пиво. Или чёрт с ним, с пивом, потребую, чтобы в книге была ссылка на меня. Глядишь, прославлюсь. На весь Израиль. Хотя бы.

Как неспециалиста ни в чём, то есть бесполезного для общества экземпляра, меня определили в бригаду к дяде Ване.

На кухне хозяйничала завхоз-кастелянша Зинаида Максимовна – повара приедут только к открытию сезона. Увидев меня в очереди за хавчиком, она разулыбалась и бухнула мне в пюре не один кусок жареной печёнки, как всем, а целых три.

Путь мой из столовой к себе лежал мимо комнаты 29. Дверь была открыта, а на пороге стоял толстый Гарик.

– Зайдите, – сказал он тоном, не допускающим отказа. – Надо обсудить один вопрос.

За столом сидел с нетерпеливым видом тощий Гарик. На столе в окружении мандаринов возвышалась гигантская бутыль красного вина.

В углу на койке сидел, скукожившись, юноша Эдуард. В глазах его и в натянутой на розовую физиономию улыбке стояла безысходность.

* * *

С утра наша бригада приступила к уборке мусора на территории. Бригадир – ласковый старикан по имени дядя Ваня – не требовал от нас трудовых подвигов, скорее следил, чтобы мы не надорвались.

– Пер’дохните, ребяты, – эту фразу он повторял чаще всех остальных.

Пушистое создание под названием Эдуард, одетое в чистенький джинсовый костюмчик, тоже оказалось в нашей чернорабочей бригаде – чего и следовало ожидать; дитя, с какой стороны на него ни глянь – без слёз умиления не получится – не оставляло сомнений в своей совершенной бесполезности перед вызовами этого мира.

Четвёртым был некий Витя Калачёв, 25 лет, лаборант с химфака. Он сразу вогнал меня в блевотное состояние. И не тем, что у него дурно пахло изо рта, не мелким ростом и не мерзейшего вида редкими усишками под носом, а тем, что, едва открыв рот, он забубнил о бабах, сально ухмыляясь и заглядывая мне в глаза снизу вверх, явно ожидая от меня одобрения и поддержания темы. Точнее, забубнил об одной из них, понятно, о какой; завхоз-кастелянша и бухгалтерия интересовали Витю значительно меньше. Он страдал оттого, что она всего одна, спрашивал моего мнения, греет ли её кто-нибудь по ночам, рассказывал, что в прошлом году баб приезжало много, было из кого выбирать и т.д. Заодно посоветовал мне держаться от неё подальше, потом что давеча у строителей уже кто-то кому-то настучал в бубен – и всё из-за неё, стервы. Как будто я вообще проявил к ней какой-то интерес. Он потел, хихикал и трындел не умолкая, явно намереваясь перейти к рассказам о своих собственных похождениях по бабам в прошлом году. Можно подумать, меня сильно всё это интересовало. У меня вон Достоевский лежит на тумбочке нечитанный – а тут какие-то мелкие проблемы спаривания зверушек в местном зоопарке.

Так что, получив задание: таскать из сарая на спортплощадку деревянные щиты, я, чтобы не участвовать в этих мерзостных разговорах, предпочёл встать в пару с Эдуардом, а Витю поставили на лопату – надеюсь, фаллический предмет скрасил ему жизнь хотя бы теоретически. Я ждал, что Эдуард на щитах вымрет сразу, но он не вымер. Вымер, наоборот, я – мы накануне засиделись в его комнате с Гариками, решая, как выразился Гарик, некий «вопрос» под местное вино, часов до двух ночи (о чём конкретно говорили – не помню). Эдуард всё это время читал в койке при тусклом свете лампы в потолке какую-то книжку и поглядывал на нас то с жалостью, то с ненавистью. Жалость, надо полагать, предназначалась мне, а ненависть, достойная юного партизана, которого фашисты взяли в плен и будут сейчас страшно мучить, – моим собутыльникам.

После очередного перетащенного щита я рухнул прямо на этот щит и зашарил руками по карманам – пока не вспомнил, что больше не курю. От внимания дяди Вани моя ретирада не ускользнула.

– Пер’дохните, ребяты, – сказал он.

Наконец, мы перетаскали все щиты и сложили их в штабеля. Далее нам предстояло чистить бетонный желоб, по которому откуда-то сверху стекала вода в сторону моря. Желоб был забит жидкой глиной, ветками, окурками – разным говнищем, одним словом. Эдуард глянул на свои беленькие импортные кроссовки и тяжко вздохнул. Мои кроссовки были попроще, чем у коллеги, но, однако же, единственные в моём гардеробе. Витя же, заметив наши с Эдуардом сомнения, усмехнулся торжествующе: он-то был одет в сапоги с отворотами, причём сапоги были сшиты из хорошей кожи, а отвороты были загнуты с каким-то особенным изяществом. Витя явно своими сапогами гордился – за неимением, надо думать, других предметов для гордости.

Дядя Ваня с сочувствием посмотрел на нас и поманил за собой в сторону склада. Там в углу пылилось с прошлого сезона несколько пар говнодавов – то есть кирзовых сапог потрёпанного вида.

– Пер’обуйтесь, ребяты, – сказал дядя Ваня.

До самого обеда мы скребли лопатами бетонный жёлоб, а говнище носили носилками куда-то за хозблок и там сваливали в кучу. Мои сапоги, которые я подобрал себе на складе, щегольством не блистали, однако тоже были с отворотами. Время от времени, чтобы отвлечься от нудной работы, я смотрел на свои сапоги и представлял себе, что я д’Артаньян. Хотя сапоги с отворотами ещё не делают из человека д’Артаньяна. Да и какой может быть д’Артаньян с лопатой в руках и бетонным жёлобом под ногами? Тем более с носилками в руках, из которых весеннее говнище так и норовит капнуть прямо за пресловутые отвороты.

Впрочем, если верить всяким бытописателям, д’Артаньяну тоже прилетало говнища с верхних этажей – и за отвороты сапог, и прямо на башку. Поэтому они и носили такие широкие шляпы. Интересно, был ли в полку де Тревиля такой вот сальный Витя, похотливо нашёптывающий: д’Артаньян, я бы впердолил вон той бабе, а ты бы впердолил, д’Артаньян? Наверняка был. Наверняка там таких было большинство. И, что уж достоверно точно, у всех воняло изо рта.

Спросить дядю Ваню, нет ли у него в загашнике широкополой шляпы? Нет, пожалуй, не спрошу. В домиках, составлявших лагерь «Солнечный», отсутствовали вторые этажи, с которых могли что-нибудь сбросить вам на голову.

Пару раз по дороге нам попалась завхоз-кастелянша. В первый раз она прошла мимо нас молча, во второй раз сказала:

– Какой же вы трудолюбивый и порядочный человек! – обращаясь при этом не подумайте, что к нам с Эдуардом – лично ко мне! – Вы уж не утруждайте так себя работой. Работайте как все – отдыхая!

Я поклялся старушке именно так и поступить.

Перед обедом мы вернулись на склад переобуться – в говнодавах в столовку нельзя было заходить, Зинаида Максимовна успела там помыть полы. У входа на склад задумчиво стоял толстый Гарик. На плече он держал сумку с инструментами, а заплывшими глазками внимательно рассматривал нашу цивильную обувь.

Гарики – что тощий, что толстый – были специалисты, поэтому в нашей бригаде не участвовали, а имели от начальника индивидуальные подряды. Один был сантехник, другой – плотник, или наоборот.

– Вано-о-о! – пропел Гарик, завидя нас.

– Ась? – отозвался дядя Ваня, несколько запыхавшийся.

– Дело-то – а-а-вно!

– Уж как есть…

– Это чьи кроссовки? – спросил Гарик.

– Ребяты! – ответил дядя Ваня.

– Што ребяты?

– Ребяты, говорю, пер’обулись!

– А-а… А я-то думал на рынок снесть…

– Да снеси, – пожал плечами дядя Ваня. – Нам потом бутылку за них принесёшь…

Мы с Эдуардом только глянули друг на друга и бросились пер’обуваться.

* * *

Когда мы закончили трудовую смену, день был ещё в самом разгаре. Я переоделся и слегка пробежался по берегу – не столько ради физкультуры, сколько для того, чтобы захотелось потом залезть в холодное море и там ополоснуться. Душевая в лагере ещё не заработала и когда заработает, было никому не известно – что меня и не удивляло, поскольку сантехникой заведовал один из моих приятелей – Гариков. У себя в комнате я заварил себе чаю покрепче и раскрыл учебник французского языка.

Объясню, почему французского, а не какого-нибудь хинди.

Когда я учился на очном и участвовал в агитбригаде, мне как-то раз досталась роль в одном спектакле. Роль была не сказать, чтобы самая длинная. Я выходил на сцену и произносил на чистом фр. языке:

– Извините нас, мадам, у нас нет времени, и нам надо идти, – после чего уходил и назад не возвращался.

Зубрил я эту фразу недели две. Над моим произношением трудились лучшие еврейские барышни нашего курса – со спецшколами, гувернёрами, жизнью при посольстве и т.д. Наконец, настал день премьеры. В нужный момент я вышел и сказал то, что должен был сказать.

На этом завершилась моя театральная карьера. Агитбригадские спектакли недолговечны: наше представление закончилось и более не возобновлялось. А зазубренная фраза засела в памяти на всю жизнь и сама собой выскакивала из башки на язык в самые неожиданные моменты.

Однажды в Киеве знакомые привели меня в гости к некой мадам Ирэн. Француженка, приехала в тридцатые годы в колыбель социализма – учить пролетарских детей танцевать революционные танцы. Обратно из колыбели, как нетрудно понять, её уже не выпустили. Спасибо, в лагерях не очень мучили: все же понимают, что отдавать детей на обучение настоящему носителю языка – реально круто, Пушкина все читали, в том числе лагерные начальники. Оттрубив десятку, она вернулась в Киев и продолжила преподавать. Начиная с шестидесятых годов, в её квартирке день и ночь тусовалась франкоговорящая публика – в основном её ученики, которых старушка учила как танцам, так и языку. И вот я попал к ней в дом.

Прежде чем мы сели за стол, всем было сказано, что Олег Анатольевич, хоть и работает в МГУ на кафедре, но по-французски ни в зуб ногой, то есть натурально ни бельмеса, поэтому за чаепитием говорим по-русски. Они сказали: о-ля-ля, как это – работает в самом МГУ, а по-французски ни в зуб ногой, ну ладно, будем говорить по-русски. Раз антре ну – л’ом рюс, будем говорить по-рюсски. И они честно пытались, они заговаривали по русски, но через пару фраз автоматом перескакивали на французский – так им в этом доме было привычней.

Когда за окнами стемнело и мы засобирались на выход, мадам Ирэн в прихожей сказала (по-русски) нам, что мы рано уходим и могли бы посидеть ещё.

– Pardonez-nous, madame, – сказал я без малейшего акцента. – Nous n’avons pas de temp et nous devons partir.

Мадам упала в обморок. Ученики перенесли её на кровать, нам велели уже идти, потому что пользы от нас никакой не было, и стали её откачивать. Мы ушли. Больше мы со старушкой в этой жизни не виделись, но через пару лет киевские друзья мне рассказывали, что она до сих пор уверена в том, что я блистательно подтвердил её педагогическую теорию: что если при человеке говорить по-французски, он от этого и сам заговорит. Я же вот заговорил! А ежели к тому же с музыкальным слухом человек, да ещё работает на кафедре в МГУ – то ему достаточно одного вечера посидеть под французской словесной картечью – и сразу заговорит. Со мной же получилось!

Однажды, не помню уже, за каким чёртом, меня занесло в книжный магазин на Полянке. Хотя нет, помню: хлынул ливень, а я был без зонтика. То есть я-то как раз собирался выпить и побродить под дождём, поскольку пребывал в лирическом/философском настроении, в очередной раз поругавшись с женой из-за отсутствия денег. Но дождь пошёл раньше, чем я нашёл винный магазин, а трезвым шляться под струями и стучать зубами – был уже сентябрь – ищите дураков. Книжный магазин подвернулся весьма кстати.

Бродя среди полок с унылой кучей всякого псевдолитературного говна (классики стояли отдельно от соцреализма), даже пролистнув пару книжек, поражающих лживостью и бездарностью письма с самой первой страницы, я вдруг подумал: сколько вокруг взрослых, серьёзных с виду людей притворяются писателями – ради того, чтобы их не отправили копать под дождём картошку или стоять по 8 часов кряду у железного станка, тупо двигая взад-вперёд ржавым рычагом! Опять же, платят. Платят столько, сколько за станком не заработать и за год, а на картофельном поле, утопая по гениталии в жидкой грязи – не заработать и за всю жизнь. Хватает и жене на шубу, и детишек в МГИМо пристроить, и на блядей в ЦДЛ – у всех этих… членов секретариата исполкома Международного Сообщества Писательских Союзов и лауреатов премии Ленинского комсомола.

За что же им столько платят? За то, что они производят продукт, нужный человечеству? Полноте. Никакого продукта они не производят.

Им платят за притворство.

Человек, предположим, рождён для разгребания говна лопатой, как птица для полёта, а вместо этого он сидит в Москве и притворяется писателем. Притворяется с таким усердием, что сопли пузырём – ну очень не хочется лопату в руки. Суёт кому-то взятки, чтобы печатали его писанину безумными тиражами – только бы не выгребная яма под ногами. А вдуматься – как же он этим притворством разрушает свою карму! Да чёрт с ней, с кармой и с ним самим – но он ведь, подлец, под само Мироздание подкапывается! Когда счёт таким притворщикам идёт на сотни тысяч – это уже подкоп под весь вообще порядок вещей, на котором держится Мироздание. А подкопанное здание долго не стоит – оно рушится. Мироздание в том числе. И это нас определённо ждёт в ближайшем будущем.

Не в глобальном потеплении беда, и не в глобальной эпидемии СПИДа, а в глобальном притворстве!

Поражённый этой мыслью, я подумал: а я-то сам кем притворяюсь? На первый взгляд – вроде бы никем. Учёным точно не притворяюсь ни разу, хотя в иной компании не премину упомянуть, что работаю в МГУ на кафедре. Не утомляя собеседника подробностями о своих командировках в производственные партии.

И тут я вспомнил ту француженку, мадам Ирэн. А ведь вот, подумал я, есть же на свете где-то человек, уверенный в отношении меня в одной вещи: что я теперь говорю по-французски, и практически без акцента. А я не говорю. Ни с акцентом, ни без. Вызубрил единственную фразу, и только.

Так я, стало быть, соратничаю со всеми этими уродами – я обвёл взглядомполки с соцреализмом – в разрушении Мироздания и порчу себе карму?

Ну уж нет, сказал я себе. Хочешь быть последовательным – будь им. Взял себе за принцип не участвовать в подлостях власти – не участвуй и в подлостях тех, кто эту власть обсасывает, избегая лопаты в руках и канавы под ногами.

И я купил себе учебник французского языка. Так и не побродил пьяный под дождём – на выпивку денег не осталось.

* * *

В общем, не прошло и года, как дошли руки и до французского языка.

Алонс анфан де ля патри!

Увлёкшись, я сходу проштудировал пять вступительных уроков. На шестом, вежливо постучавшись, вошёл Эдуард.

– Олег, можно я посижу у тебя? Хотя бы до ужина?

Я кивнул на пустую кровать.

– Не поверишь – они опять пьют, – сказал он обречённо.

– Отчего же не поверю?

– Но ведь нельзя же столько пить!

– Боюсь тебя огорчить, но это они ещё всерьёз не начинали. Они в этом профессионалы. Дождись субботы – сам увидишь.

Зуб даю, у Джордано Бруно, услышавшего свой приговор, не было такого лица. Но тот хотя бы знал, за какие грехи ему разводят костёр под задницей.

– И ты с ними будешь пить? – поинтересовалось дитя.

– Ну уж нет! Вчерашний мезальянс будем считать минутой слабости.

– А в поезде?

– Ну да, тут ты меня поймал, – я откинулся на стуле и поднял руки. – Как учат в разведшколе, один мезальянс – случайность, два мезальянса – уже система, а значит – провал…

Эдуард смущённо улыбнулся. Впрочем, вид у него был такой, будто он и есть тот самый преподаватель в разведшколе, которому я только что успешно сдал зачёт по конспирации.

– Не бойся, не собираюсь я с ними пить, – я взял серьёзный тон, потому что тема была – серьёзней некуда. – Мне некогда. У меня, видишь ли, режим, который я однозначно должен исполнять: восемь часов с тачкой по лагерю бегать, потом – час спорта, заплыв в море и шесть часов – за столом. Подготовка к сессии, английский язык, французский язык, тщательное изучение концепции Достоевского о воздаянии, конспектирование труда моего научного руководителя, ещё кое-чего конспектирование…

На секунду мне стало стыдно. Про подготовку к сессии – вот я зачем сейчас соврал невинному юноше? Чью маску я напялил на себя на этот раз? Прожжённого диссидента, в каждом подозревающего стукача?

– С французским я мог бы помочь, – сказал Эдуард, радостно улыбнувшись. – Я с детства на нём говорю.

– Персональный гувернёр? – спросил я тоном революционного матроса. – Судьба-онегина-хранила?

– Хуже, – улыбнулся Эдуард. – Ма тан ви ан Франс. Родная тётка живёт во Франции. Я к ней с детства езжу каждый год.

– Не может быть! – я округлил глаза. – Как же тебя взяли на работу в МГУ с такой подмоченной репутацией?

– Ле тан шанжан, – вздохнул Эдуард. – Раньше бы не взяли. Хотя, не скрою, приятнее было бы отнести мой прошлогодний провал на вступительных экзаменах на счёт не моей бездарности, а подмоченной репутации…

– Тогда за дело! – сказал я. – Не будем терять ле тан!

– Лё тан, – поправил меня Эдуард.

– Вот именно! А ты говоришь – пить. Когда мне с ними пить! Да они и не зовут.

– Потому что им начальник лагеря запретил тебя звать. Сказал, что ты студент, готовишься к сессии, должен не отвлекаться и всё такое. Вот и не зовут.

* * *

Настали выходные.

Народ любит выходные. Их ждут не дождутся. К ним готовятся заранее. На них строят планы. Ждал выходных, не знаю, зачем, даже юноша Эдуард – несмотря на то, что я напугал его страшным пьянством, которым займутся его соседи по комнате, едва настанут выходные. Не то чтобы я открыл ему Вселенную. Его соседи по комнате и не скрывали ни от кого своих намерений в ближайшие выходные упиться до смерти.

Впрочем, я с ними на неделе мало общался – на выпивку они меня действительно больше не звали, так что я вёл ровно тот образ жизни, который себе наметил: восемь часов работал на благоустройстве лагеря, потом делал пробежку, мылся и ровно шесть часов проводил за письменным столом – учил языки, конспектировал христианство, что привёз с собой (за Достоевского и труд моего любимого шефа пока не брался), более того – в лагере, точнее, в кабинете завхоза-кастелянши, оказалась небольшая библиотека, в которой я позаимствовал томик Есенина и томик Твардовского и выучивал каждый день по одному стихотворению – в один день из одного томика, в другой – из другого. Через каждый час я выходил из-за стола и делал на крылечке 40 отжиманий и 40 приседаний, после чего возвращался к занятиям. Эдуард неизменно присутствовал при моих научных изысканиях – сидел на кровати, читал книжку и час из шести посвящал мне – то есть уроку французского языка. Он мне нисколько, в общем, не мешал, да и жалко было мальчонку: алкаши его бы в конце концов загнали в могилу. Но! Ни разу я не дал ему совета пасть в ноги начальнику лагеря и попросить отдельное жильё. Начальник бы и не дал. И уже тем более я сам перед начальником за него не собирался ходатайствовать. «Да вы оборзели, товарищ студент!» – скажет мне товарищ полковник и переселит к алкашам.

Вёл себя Эдуард тихо и деликатно, так что я его не гнал – хотя достать может даже умный и деликатный чел – когда всё время торчит в твоей комнате. Нет-нет, да бормотал я себе под нос: «…отчасти понимаю Вийона, стрелявшего в Рембо…». Но от высказываний вслух на эту тему воздерживался. Особенно после того как он мне сказал, что восемь часов с лопатой и шесть часов за письменным столом от звонка до звонка – он бы так не смог. Да и никто бы не смог. Только я, один во всей Вселенной. Мне было приятно это слышать.

Просто нужно быть каким-то очень дурным человеком, чтобы на нашей планете умудриться остаться в одиночестве.

За эту неполную неделю мы с ним превзошли весь вводно-фонетический курс и перешли к основному. Учебник был дурацкий. Фраза «Жё вё лез блё ё дё мосьё Маё» мне напоминала какие-то садистские стишки, ходившие по рукам в начале восьмидесятых. Что-нибудь типа того, что: Мальчик в глаза голубые мосьё долго смотрел, говоря: «Ё-маё!». Мальчика папа обедать позвал. Долго ладонь он от глаз отмывал.

Составительницу учебника то и дело заносило куда-то в сторону коммунизма и пролетариата. Ну, про пролетариат ещё ладно – травай алюзин, безработица, хрен бы с ним. Но тексты про коммунизм я решительно надумал игнорировать – не поднималась рука писать это слово иностранными буквами. Когнитивный диссонанс в чистом виде – хотя не уверен, что такое слово в те годы уже было в ходу.

Что до выходных, то я, в отличие от здравомыслящих людей, я-то как мог бег времени тормозил – не хотел, в натуре, чтобы наступала суббота. Потому что на субботу наметил себе подвиг, совершать который очковал самым натуральным образом. Я твёрдо решил, что мне необходимо отправиться в Пицунду и оттуда, с городского узла связи, позвонить супруге.

Зачем?

Кто бы мне самому объяснил, зачем.

Затем, что так надо. Затем, что мир рухнет, как подкошенный, если я этого не сделаю. Сместятся магнитные полюса Земли, Рейган сойдёт с ума и нажмёт на ядерную кнопку или сядет на неё с размаху своей старческой жопой в припадке паркинсонизма, газета «Правда» начнёт печатать с продолжением «Архипелаг ГУЛаг», и только мои приятели Гарики будут сидеть и спокойно пить из бутыли местное красное вино, приправленное для крепости табаком.

Оказываясь в непонятной ситуации, мы волей неволей следуем поведенческим паттернам, заложенным в нас семьёй, школой, армией, дворами нашего детства, наконец, мировой литературой – те, кто её читал. И вот, такая, не очень оригинальная, мысль может прийти в голову человеку в самом неожиданном месте. Например, в отделе снабжения МГУ, куда меня заслали за три дня до отъезда. Пять тёток со стоячими причёсками все два часа, что я просидел за конторкой, отыскивая в списках, содержавшихся в страшном беспорядке, нужные для университетской науки конденсаторы и микросхемы, непрерывно и одновременно трындели, причём на самые разные темы: дети, очередь на квартиру, сокращение, здоровье Исак-Соломоныча и – красной нитью – какая трудная у них работа. Помимо головной боли и хронического чихания от пыли, к началу третьего часа присутствия у меня сложилось впечатление, что говорливые дамы не столько обмениваются собственными мыслями, сколько наперебой излагают друг дружке некие усвоенные максимы, будто сдают экзамен по марксизму-ленинизму или закону божьему, при этом нисколько не слушая друг дружку.

Закончив писать заявку, я положил её на стол Гольды Руфимовны и стал смиренно ждать, когда она закончит реплику на модную тогда тему, что нужно платить тем предприятиям, которые производят нужную для народонаселения продукцию, а тем, кто делает ненужную – не платить. Поток её сознания продолжался ещё минут пять, и вот, наконец, Гольда Руфимовна одарила меня своим вниманием.

– Эта работа не для вас, – сказал я, подождав, пока она поставит свой автограф на моей заявке.

– Почему это? – дама свирепо тряхнула шиньоном и развернула в мою сторону свои боевые порядки.

– Вам бы в Совет Министров – советовать министрам, как им перестраивать советскую экономику…

Подкрашенные глазки обежали меня с ног до головы, но никакого видимого подвоха в моих словах не обнаружили, и я был мирно отпущен на свежий воздух с больной головой и подписанной заявкой в кармане.

Будь моя воля, я отправил бы её в какое другое место, но ссориться с отделом снабжения в мои планы не входило: мне ещё туда ходить и ходить…

И вот, я – в городе Пицунде. От нашего лагеря в Пицунду вела тропинка через лес, после армянского села переходящая в дорогу – всего километров шесть. По дороге изредка ходил автобус номер пять, но химера расписания над ним не довлела, так что и ждать его не было смысла. Я собрался было преодолеть шесть километров бегом, зачтя это себе как ежедневную пробежку, но до того не хотелось делать пресловутый звонок, что, в конце концов, поплёлся пешком и совершенно не спешил.

В пустом переговорном пункте я наменял двадцатикопеечных монет на три рубля и зашёл в будку с автоматом. Всякий раз, когда автомат проглатывал очередную монету, в трубке, которая до этого как-то худо-бедно шипела, наступало глубочайшее молчание, только что кукиш оттуда не высовывался. Когда я, наконец, трудолюбиво израсходовал все имевшиеся у меня монеты и с олимпийским спокойствием наблюдал, как автомат переваривает последнюю, откуда-то появилась квадратная скво со смуглым лицом, осмотрела меня подозрительно, вытолкала меня из будки и без тени смущения на смуглом лице вытрясла из автомата все мои монеты в свою жестяную сумку.

Потерпев поражение от автомата, я направился на почту-телеграф. Очередная скво велела написать на бланке номер телефона. Взяв бланк, я осмотрелся в поисках каких-нибудь пишущих принадлежностей. Хотя бы чернильницы. Ни хрена.

– Можно ручку попросить? – обратился я к стойке.

– Рючка нэт, – сказала скво и, повернувшись ко мне спиной, продолжила разговор с брюнетом, который мало того что весь состоял из гуталиновых усов и шерстяной шеи, переходящей в шерстяную грудь, но и въехал на телеграф, прямо за стойку, на мотоцикле, а как это ему удалось – науке неизвестно, тем более университетской.

В очередной раз осознав свою никчёмность, я поплёлся в магазин канцтоваров через дорогу, где и купил шариковую ручку за 35 копеек. Вернувшись на почту, я попытался записать на бланке номер телефона. Увы – ручка оказалась местного производства и совершенно не писала. Пока я скрёб бледный бланк каменным стилом, работница почты, прервав разговор с брюнетом, заинтересованно наблюдала, чем закончится наш поединок.

В конце концов какая-то дожидавшаяся вызова добрая женщина с уральским выговором вынула свою ручку из сумки и протянула мне.

– Не в первый раз здесь, – усмехнулась она. – Научена горьким опытом. Путешествуя по Абхазии, всегда надо иметь при себе аварийный набор для экстренных случаев.

После часа ожидания в переговорном пункте меня соединили с Москвой, чему, похоже, удивилась даже сама скво за стойкой. Брюнет по-прежнему бултыхался рядом с нею, ведя разговор на непонятном мне языке.

– Хорошо, что ты позвонил, – сказала супруга.

– Правда? – я почувствовал першение в горле.

– Правда, – сказала она. – Я хотела сама подать на развод, но мне умные люди подсказали, что лучше подавать на развод вместе. Не будет проблем с судами и прочим. Ты ведь не будешь против?

– Конечно, нет, дорогая, – сказал я.

– Хорошо. Тогда купи мне там ажурные колготки в галантерейном магазине рядом с почтой. Там есть.

Першение в горле стало вдруг таким сильным, что продолжать разговор я более не мог и на её законный вопрос «когда приедешь?» ничего не ответил и повесил трубку.

Выйдя из почты, я повертел головой и увидел магазин галантерейных товаров. На входе висело красочное объявление, извещавшее о том, что промышленность Абхазской АССР предлагает отдыхающим широкий выбор товаров местного производства, отличающихся новизной, дешевизной, крутизной и широким ассортиментом.

– У вас есть ажурные колготки? – спросил я, набравшись наглости, у двух скво, скучавших за прилавком.

Скво оживились и преподнесли мне – вместо ажурных колготок – толстую тетрадь под названием «Журнал неудовлетворённого спроса». Что ж, напишу, что не удовлетворён в данной торговой точке мой спрос на ажурные колготки, подумал я и попросил у продавщиц ручку.

Продавщицы вежливо мне ответили, что ручки у них нет, и посоветовали пойти в магазин канцтоваров через дорогу и купить ручку там.

Шатаясь, я побрёл пыльной дорогой в сторону лагеря. В попавшейся по дороге лавке я купил пакет грузинского курабье и стал его меланхолично жевать – мне казалось, что процесс жевания должен замедлять процесс осмысления состоявшегося телефонного разговора. Я не хотел его осмыслять.

Где-то на середине пути мне встретился толстый Гарик. Он сидел на обочине дороги, прислонившись спиной к кусту неизвестной мне растительности. Куст был настолько плотен, что к нему вполне можно было прислониться крупному мужчине. Выпитая наполовину пятилитровая бутыль красного вина стояла в пыли прямо перед ним. Говорить он уже не мог, только императивно махнул рукой, показал на бутыль и погрозил пальцем. Я присел рядом.

Отхлёбывая из его бутыли, я начал рассказывать про свои семейные разлады. Гарик кивал и тоже отхлёбывал, и с каждым очередным отхлёбом лицо его, вопреки ожидаемому, становилось всё осмысленнее. Я не видел себя со стороны, но, чувствовал, что моё лицо, в отличие от его лица, становилось, наоборот, всё менее осмысленным. Каким-то образом мы с Гариком организовались в систему из двух сообщающихся сосудов, каждый наполовину наполнен осмысленностью, которая перетекала туда-обратно, не меняясь в объёме. Можно было вывести формулу о сохранении объёма осмысленности в системе из двух сообщающихся сосудов и облечь её в форму закона физики. И получить Нобелевскую премию.

В какой-то момент бутылей перед нами сделалось две. Я даже помотал головой: не двоится ли у меня в глазах? Но нет – это незаметно материализовался откуда-то тощий Гарик с такой же бутылью, только полной. Он уселся в пыль по другую сторону меня и молча слушал мой рассказ, горестно кивая головой.

Потом я вдруг замолчал.

– Ну? – сказал толстый Гарик, выдержав паузу.

– Вот, думаю, не загадать ли желание, раз сижу между вами? – сказал я и прыснул глупым смехом.

– Желание?.. – раздумчиво произнёс толстый Гарик. – Желание есть. Пописать. Только встать что-то не могу…

Нечего говорить, что тут же мы с тощим Гариком проявили себя настоящими друзьями: поднялись сами, взяли нашего ослабевшего товарища за руки и придали ему вертикальную ориентацию в пространстве, лицом к кусту, о который он опирался.

– Гарики-бухарики! – крикнул он, покачнувшись, но не упав.

– Доставай сухарики! – скомандовал тощий Гарик.

Дальше ничего не помню.

* * *

Просыпаться было невыносимо, и даже думать о том, чтобы проснуться, было невыносимо, но какая-то сволочь с таким усилием трясла меня за плечо, что пришлось открыть один глаз. В утренних лучах солнца красная физиономия толстого Гарика так отчётливо напомнила мне вчерашнюю бутыль с красным вином, что меня чуть не стошнило.

– Вставай! – приказал Гарик тоном, не терпящим ни возражений, ни промедлений. – Нам пора.

– Что пора?

– Капат!

– Что ещё за на хер капат? – я открыл оба глаза.

– Ма-а-андарын капат.

Абсурд окружающего мира, несомненно, способствует быстрому пробуждению, но ещё более ему способствует страшное давление в мочевом пузыре. Спустя мгновение я, оттолкнув Гарика, почему-то заговорившего с кавказским акцентом, мчался в сортир, не разбирая дороги. Гарик поковылял за мной, как будто опасался, что я сбегу от него по дороге через канализационный люк.

Сортиром мы всё ещё пользовались временным, с выгребной ямой – дальше Гарики должны были наладить ватер-клозет, которым уже будут пользоваться отдыхающие. Пока что ватер-клозет работал только для работников кухни – то есть для Зинаиды Максимовны. Спустя минуту после того как я начал процесс, в сортир вошёл начальник лагеря. Пристроившись над соседним очком, он сделал свои дела, потом отошёл в сторонку и ожидал, когда я закончу. Ждать ему пришлось ещё минуты две, если не три.

– Да… – сказал он с уважением. – Воистину, нет хуже, чем стоять в очереди на поссать за молодым лейтенантом и старым генералом. Молодой лейтенант долго ссыт, старый генерал долго ищет…

– Я всего ефрейтор… – признался я, заправляясь.

– Вольно, – сказал полковник и удалился.

То есть он тут стоял просто так, ждал, пока я закончу? Я-то ожидал получить от него взыскание за то, что вчера нажрался с Гариками и прибыл в лагерь не помню как.

С другой стороны, с какой стати? Я взрослый свободный человек, даже женатый (пока ещё), живущий в отдельной комнате, имею полнейшее право гульнуть в свой законный выходной.

Я, видимо, так долго писал, что напрочь забыл про Гарика, который меня понуро дожидался перед дверью общественного заведения. Так что я даже вздрогнул, его увидев.

– Падём, падём, – сказал он озабоченно. – Опаздывам!

Мы направились в сторону армянской деревни. Я рвался спросить его, куда это мы опаздывам и вообще, что за надобность нас гонит в воскресный день в местные этнографические кущи, но так с похмелья запыхался, что даже не был способен к связной речи. Если бы я знал, что меня ждёт, я бы немедленно упал в пыль и притворился мёртвым.

По дороге встретили дожидавшегося нас тощего Гарика. А потом оказались в живописной мандариновой роще. Там, хмурясь, ожидал нас толстый армянин с тремя лопатами в руках. И кувшинчиком.

– Опаздываете! – сказал он строго.

Гарики изобразили искреннее раскаяние: прижали руки к груди, согнулись в поясе.

Достав из кармана три гранёных стакана, армянин наполнил их красненьким. Как раз кувшинчика хватило.

– Ну, за свободу Луису Корвалану! – сказал толстый Гарик.

Мы чокнулись и выпили. Пустые стаканы Гарик аккуратно составил под ближайшим деревом.

– Капат вот отсюда и дотуда, – строго сказал армянин, помахав руками, и удалился, прихватив с собой кувшин.

Вот так, в свой законный выходной, практически не проснувшись, я оказался при лопате. До обеда мы втроём занимались тем, что окапывали мандариновые деревья. Да не смутит читателя мичуринско-тимуровское звучание этой фразы. Пытка есть пытка – неважно, пытают вас общественно-полезным трудом из благостных побуждений, или просто так, из садистского сладострастия. Время от времени я со стоном падал прямо в тёплую землю, рыдая от острой боли в пояснице. Но усилием воли заставлял себя встать и копать дальше. Отчасти мне скрашивали моё состояние мандарины, кое-где висевшие на ветках с прошлого года. Сроду я не едал таких сладких мандаринов. Видно, перезимовав на ветках, они дозревают до какой-то нечеловеческой сладости. Такое я сделал для себя в тот день открытие в области ботаники. На Нобелевскую премию оно, может, и не тянуло. Да и Эйнштейн с ней, с Нобелевской премией. Есть вещи поважнее. Например, как выжить в апрельских субтропиках после вчерашней пьянки с Гариками. Если бы не мандарины – я хрен бы выжил.

Что мне было совсем непонятно – собутыльники мои давешние копали как заведённые, со страшной скоростью, ни разу не хватаясь ни за поясницу, ни за какие иные органы тела. Они, как и я, жрали мандарины с веток, очищая их неуловимым движением пальца и не останавливая работу. Кожуру зарывали в землю. Биороботы долбаные, подумал я про них, не без уважения, впрочем. Каким-то боком всплыл из памяти матерщинник Гумилёв, самиздатовская книжка которого про божий кнут, которым секут континенты, ходила у нас в общаге по рукам: «Я вам не интеллигент, у меня профессия есть». Вот и я вам отныне не интеллигент, я мастер скоростного копания.

Биороботы не только что пахали молча и не останавливаясь, они даже не курили ни разу, чего я вообще понять не мог. Разве что в качестве передыха толстый Гарик время от времени втыкал лопату в землю, возвращался немного назад, забирал из-под дерева пустые стаканы и переносил их вперёд, докуда мы ещё не дошли, там ставил под дерево и возвращался к лопате.

В общем, если работа сделала из обезьяны человека, то из меня она в конце концов сделала дохлый труп мёртвого человека. Дойдя до края рощи, мы бросили последние лопаты земли, и я, лишившись сил, которых и без того уже не имел, свалился на прошлогоднюю травку, и её нам уже не надо было копать. Со скрипом повернув голову, я охватил взором пройденный нами мандариновый путь. Начало пути скрывалось за горизонтом.

Как символ отмены крепостного права, а также 13-й поправки к Конституции США, явился заветный кувшин, а при нём – довольный хозяин.

– Хорошо поработали, – сказал он, разливая вино.

Мы выпили, причём я сделал это не вставая с земли. Протянуть длань в космос за стаканом – уже одно это стоило мне усилий и инфернального хруста в костях.

Хозяин унёс кувшин, стаканы и лопаты, а мы поплелись в лагерь. Поднимал с земли меня тощий Гарик, усмехаясь в усы. Маршрут наш завершился, как нетрудно догадаться, в комнате 29. Эдуард лежал на койке, занимаясь чтением своей книжки. Я протянул ему ключ от своего обиталища и со стоном свалился на стул, без малого его не разломав. Толстый Гарик добыл из-под кровати бутыль с красным вином. Тощий Гарик высыпал на стол мандарины, которые успел нарвать на плантации, пока я лежал и охал. Я, может, и желал бы возразить против чего-нибудь, но я не возразил.

Спустя где-то час, когда уровень вина в бутыли уменьшился наполовину, телесные хвори оставили меня в покое.

– Ну, что, – спросил меня толстый Гарик. – Очухался, мичурин?

– Очухался! – доложил я чётко и спокойно.

– Тогда держи! – он вставил в бессильную длань мою целую кучу денег: четыре трёшницы.

– Что это? – удивился я.

– То, что ты заработал сегодня на мандаринах!

Мысли мои отуманенные побежали в обратную сторону: я вспомнил утреннюю сцену, когда меня после непристойных реплик начальника лагеря поволокли на плантацию, там вставили в руки инструмент и показали, где копать, и я ни разу даже не поинтересовался, а чего ради происходит это подвижничество, какая мне корысть надрываться из последних сил в свой законный выходной и вообще какого хера! Честно, про деньги даже ни на секунду не задумался.

Образ супруги нарисовался передо мной в сгущённой атмосфере комнаты 29, и этот образ сурово спросил меня: опять ты позволяешь использовать себя как дешёвую проститутку?

Я помахал перед образом супруги честно заработанными трёшницами и, вероятно, изобразил на физиономии какую-то гримасу, чем вызвал некоторое недоумение в среде Гариков.

Впрочем, опять вру: не было ни недоумения, ни образа супруги, нарисовавшегося в воздухе наподобие джинна из гранёного хрусталя. Вместо этого я увидел толстого Гарика, поднявшего палец, что означало: внимание, граждане! Потом я услышал звуки гитары и женский голос, который где-то там, за дверью, пропел:

– Так не проси о милости, на неё не больно я, я ведь, милый, шилохвость, утка вольная!

– Что это? – спросил я. – Что за чудо? Женщина поёт? Где?

Я спрятал трёшницы в карман, поднялся со стула и вышел за дверь. Уже настали сумерки, но мне удалось рассмотреть, что метрах в пяти от комнаты 29 переминалась тёплая компания: человек пять мужчин, все с сигаретами в руках, и та самая девушка с дерзким взглядом, о которой грезил сальный Витя, о чём каждый день на работе он пытался завести со мной разговор, но я его ни разу не слушал. Кстати, сам Витя тоже присутствовал, но стоял несколько в стороне, делая вид, что он просто вышел звёздами полюбоваться, и тёплую компанию даже не замечает. В руках у девушки была гитара, и это она пела. Да, собственно, кроме неё-то и некому было петь в нашем лагере женским голосом. Завхоз-кастелянша и бухгалтерия вряд ли составили бы хоть какой-нибудь мало-мальский дуэт.

Ощутив вполне оправданный романтический позыв, я бы, может, и направился прямо в сторону поющей женщины. Но пятеро мужчин, её окруживших, не оставляли сомнений в том, чем мог бы завершиться мой поход. А завершился бы он тем, что я долго бы залечивал синяки на морде. А мне достаточно и жуткой боли в пояснице после сегодняшних упражнений с лопатой на плантации.

Но я достоял на веранде, которая тянулась вдоль домика, до конца песни. Песня была про то, что некий самец подкатывает к самке с понятными намерениями, а та его отшивает в силу узости его кругозора и некоторой нерасторопности, из-за которой его окольцевали. Вероятно, какие-то орнитологи, потому что в роли героя и героини были утка с селезнем. Селезень оказался не селезень, а полный козёл. Мой полный собрат, надо полагать. Песня пелась не просто так, а с очевидным смыслом: такая я, дескать, себе на уме, не каждому даю. Не каждому селезню.

Не буду прикидываться придурком, я знал и песню, и кто автор песни. За год до этого, когда он выступал с концертом в нашей Большой геологической аудитории-амфитеатре, я, использовав все свои связи, с огромным трудом раздобыл три билета – парень был на пике популярности, ажиотаж вокруг концерта был нечеловеческий. Один билет – для себя, другой – для супруги, которая его обожала за «Глухарей» (как и я), третий – для любимого шефа. Полный торжества, я вошёл в лабораторию.

– У меня для вас сюрприз, – сказал я, помахав билетом.

– Какой ещё сюрприз? – шеф устало посмотрел на меня сквозь очки, не проявив никакой заинтересованности.

– Билет на концерт! Стоит один рубль. Не представляете, каких трудов мне стоило…

– И чей концерт? – шеф прищурился.

– Розенбаума!

Шеф снял очки, протёр замшей стёкла и сказал:

– Олег Анатольевич, я здесь за день вижу столько разных Розенблюмов, что платить рубль за то, чтобы посмотреть ещё на одного…

Мои тёплые чувства к шефу не убавились, но больше подарков я ему никогда не делал.

Вернёмся на крылечко.

Не знаю, удалось ли ночной певунье разглядеть в темноте моё восхищённое лицо – полагаю, ей были по фиг всякие мужские восторженные лица в условиях такой-то конъюнктуры в её пользу; песня была допета и сменилась невнятными смешками вполголоса, мне с веранды неслышными и неинтересными. Девушка переместила гитару на спину и тоже закурила. Я вернулся в комнату.

– Что там? – спросил толстый Гарик.

– Женщина поёт, – сказал я. – Что может быть выше этого?

– И хорошо поёт? – спросил тощий Гарик.

– Хорошо ли, плохо – дело десятое, – отвечал я. – Женщина поёт – это же залог гармонии мира. Женщина поёт – означает, что мужская часть человечества перед ней исполнила свои мужские обязанности, и она может спокойно себе петь. Мы на сегодня решили её проблемы, мы её успокоили, накормили, удовлетворили – пой себе спокойно, ничего не бойся, мы справились. Будь сама собой, пой, если хочется петь.

– А если мужчина поёт? – спросил толстый Гарик. – Например, кто-то решил его проблемы, и он запел?

– Соловьём, – некстати встрял тощий Гарик.

Я задумался, потом ответил:

– Если кто-то решил его проблемы за него – какой он тогда мужчина? А если он мужчина – то ему и не к лицу петь. Пусть проблемы решает и семью кормит. Пусть ему поют.

– Ай, молодца! – сказал толстый Гарик и принялся разливать вино по стаканам. – Всего один день пообщался с армянами, и глядите: рассуждает савсэм как сэрьёзный кавказский человек.

– Общался я, положим, не с армянами, а с лопатой…

– С армянской лопатой, – пошутил тощий Гарик.

Мы все переглянулись, почувствовав, что стоим в миллиметре от того, чтобы с высокой темы искусства и поющих удовлетворённых женщин скатиться в зловонную яму анально-фекального юморка с участием черенка лопаты, армянского радио и тому подобного. Переглянувшись, мы всё же удержались – юмористически из нас был настроен только тощий Гарик, но и он удержался.

– А насчёт того, что мужчине не к лицу петь, тут ты не прав. Вот, Высоцкий, например…

– Против Высоцкого ничего возразить не могу, – признался я. – Сам, когда выпью много, готов петь его часами…

– А т-ты чё, лабаешь? – толстый Гарик изобразил руками игру на каком-то струнном инструменте – подозреваю, что на арфе.

– Есть немного.

– Погоди-ка.

Гарик вышел и через минуту вернулся с гитарой. Вслед за ним, к моему удивлению, в нашей обители материализовалась и сама хозяйка гитары – на сей раз без конвоя мрачных строителей и без Вити – села на койку как простая смертная, приняла в руки стакан с вином от тощего Гарика и замерла. Я впервые видел её вблизи и мог спокойно рассмотреть, не рискуя нарваться на агрессивное непонимание её кавалеров. Девушка оказалась симпатичная, стройная, блондинка, и взгляд её теперь был не столь дерзок, а скорее исполнен любопытства.

– Слабай, – мне протянули инструмент.

Я не видел причин ломаться, утверждать, что давненько не брал в руки шашек, и прочим образом строить из себя недотрогу. Спел то, что можно спеть тихо, не хрипя фальшиво и не ставя на уши весь лагерь диким криком: «По нехоженым тропам», потом «Мне этот бой не забыть нипочём», «На братских могилах», наконец «Лучше гор могут быть только горы». Последнюю песню я до конца не допел: меня прервали рыдания.Рыдал толстый Гарик: бурно, с надрывом, размазывая сопли по красной физиономии.

– Что случилось, Гарик? – воскликнули мы все хором.

– Какого… Какого парня не уберегли!.. – прохлюпал Гарик, и слёзы брызнули ручьём. – Ведь мог бы жить ещё да жить!.. И песни для нас писа-а-ать!..

Утешая соратника, мы как-то незаметно прикончили бутыль с красным вином. Последующее из моей памяти выпало. Единственное, что помню: что мы взасос целовались с девушкой на пирсе, потом не помню вообще ничего.

* * *

Просыпаться утром в понедельник было ужасно: воспоминание о поцелуях на пирсе жгло само по себе, но мучительнее было то, что кроме этого больше ничего в памяти не всплывало. Имели эти поцелуи продолжение или не имели? Благо они мне сотворили, или наоборот? Проснулся я – да, в одиночестве, но это ещё ни о чём не говорило. Провёл рукой по чреслам – вроде в трусах. Но и это ни о чём не говорило.

Память моя, память, не будь такой сукой!

Нет, я, конечно, не анахорет какой-нибудь и теоретически мог бы изменить любимой супруге. Ну, если бы Родина заставила, или это понадобилось бы для спасения человечества, или бы меня загнали в угол и шантажировали бы тем, что взорвут МГУ вместе с любимым шефом… Всякое ведь случается. Но и в этих случаях я постарался бы до таких крайностей ситуацию не довести.

И теперь пора констатировать вот какой факт: мои ангелы-хранители за мной не уследили, и, похоже, я влез в курортный роман, который мне был на фиг не нужен на данном этапе жизни, то есть пока меня ещё окончательно не послали на. Самое ужасное, что я никак не мог вспомнить её имя. Она, может, и говорила, но я забыл. И как теперь сохранить лицо?

Не идти на завтрак, чтобы с ней не встретиться ненароком? Ведь с ней надо будет обменяться приветствием, при этом как-то назвать… Здравствуй, э-э-э… Не напомнишь своё имя? Подлец! – пощёчина звучит на всё столовую. Мрачные строители встают из-за столов, берут меня за руки за ноги и топят в кастрюле с борщом.

Но если не ходить на завтрак, то, во-первых, я буду голодный. Во-вторых, на обед-то уж идти придётся всяко.

Узнать у кого-нибудь её имя? Как бы невзначай? Но у кого? У Гариков? Что-то мне подсказывало, что Гарики и сами её имени не знают. У них вообще другие интересы по жизни. У завхоза-кастелянши? Которая неровно-то ко мне дышит? Зинаида Максимовна, не знаете случайно, как зовут вон ту девушку? Ага, скажет радостно Зинаида Максимовна. Так вот и компрометируют невинных девушек. И уже ничем не оправдаешься. Потом придут строители и настучат мне в бубен за то, что свёл ихнюю бабу. Можно сколько угодно объяснять им, что они сами за ней недосмотрели. Не поможет.

На завтрак я так и не решился пойти. Просидел в комнате всё время завтрака, потом побрёл к складу. Строго говоря, и есть-то не сильно хотелось, даром что весь предыдущий день кроме мандаринов и красного вина более в желудке ничего не плескалось.

Дядя Ваня топтался возле склада в полном одиночестве. Может, он знает, как её зовут? Если спросить – только не впрямую, а как-нибудь «невзначай и втихаря» – глядишь, и проговорится, будучи добродушным бесхитростным старичком? И девушку это не скомпрометирует? Но нужно быть осторожным. Дядя Ваня в совершенстве владел исконным умением настоящего русского человека: как какой-нибудь жук или животное в минуты опасности прикидываются мёртвыми, так дядя Ваня в экстренной ситуации умел прикинуться бестолковым. Если в ответ на мой вопрос начнёт переспрашивать и уточнять, тогда уже мне придётся прикидываться бестолковым и переспрашивать: «Кого-кого?».

Бригадир наш задумчиво перебирал узловатыми пальцами какие-то грязные мешки.

– Пер’кусил? – спросил он. – Ну и славно.

– А остальные где? – поинтересовался я, поскольку рабочий день уже начался, а мы с дядей Ваней пока пребывали вдвоём.

– Так дельфинов пошли смотреть, – объяснил он.

– Что ещё за дельфинов?

– Так на берег выбросились. Семь дельфинов.

– Что вы говорите!

– А ты не пойдёшь? – спросил дядя Ваня после небольшой паузы.

– Куда?

– Дельфинов смотреть.

– Нет.

Дядя Ваня выдал ещё паузу и спросил:

– Что, совсем неинтересно?

– Нет.

Дядя Ваня горестно вздохнул, а я подумал, что мне-то, кормившему с руки сгущёнкой белых медведéй на траверсе северной оконечности архипелага Новая Земля, идти смотреть на каких-то дохлых дельфинов было бы примерно так же, как моему любимому шефу, насмотревшемуся за день на всяких Розенблюмов, убивать вечер на дефицитный концерт Розенбаума. Хоть, конечно, я себя с шефом ни секунды не равняю: он учёный с мировым именем, написавший, без преувеличения, целую научную книгу, к конспектированию которой я никак не решаюсь приступить, а я – студент-недоучка, которого даже супруга собирается послать далеко и надолго.

Тут со стороны пляжа появилась целая процессия весьма потных недовольных людей. Там были Эдуард и Витя, мои напарники по бригаде, а за ними шествовали с мрачными лицами оба Гарика и, моему ужасу, вчерашняя девушка – хозяйка гитары, а рядом с ней – свирепого вида тип, из строителей, с усами и с красно-кровавой мордой мародёра. Я написал бы что-нибудь романтическое про следы вчерашних лобзаний на ея ланитах, но никаких следов там не было. Зато на мрачной физиономии её спутника было написано: «Конец тебе, студент».

– Ну и где твои дельфины? – спросил толстый Гарик, не у меня, а у дяди Вани.

– Какие дельфины? – спросил дядя Ваня заинтересованно.

– Какие ты, блядь, нам сказал, что выбросились на берег! – вступил в беседу тощий Гарик.

– Я сказал? – изумился дядя Ваня.

– А кто же!

– А, ну да, я. И что ж, там их нету?

– Нету!

– А направо смотрели?

– Смотрели.

– А налево ходили?

Девушка, имени которой я не помнил, пока ни разу не взглянула в мою сторону. Это сильно облегчало мне мою жизнь, сколько её ещё мне оставалось.

– Ой, а сегодня какое число-т? – озабоченно спросил дядя Ваня.

Что касается немой сцены, последовавшей вслед за сказанным, то воистину, после Гоголя никакая русская драматургия без немых сцен не обходится.

– Так первое же апреля! – первым догадался Эдуард.

Дядя Ваня с довольным видом развёл руками.

Безымянная девушка ушла, так на меня ни разу и не посмотрев – вероятно, сочла меня сообщником дяди Вани. Хорошо бы если только это. Её спутник удалился вместе с ней. Про «конец тебе» мне показалось.

Гарики тоже удалились, обматерив шутника – впрочем, весьма беззлобно. Первое апреля же!

Мы приступили к работе. Впрочем, громко сказано. Приступил Эдуард, которого дядя Ваня отправил за штыковыми лопатами – сегодня нам предстояло копать ямы под столбы. Нам же с Витей дядя Ваня сказал:

– Пер’дохните, ребяты.

Эх, надо было сразу мне сбежать, отговорившись каким-нибудь уважительным делом: срочным вызовом к начальству, диареей, забытым в стакане кипятильником… Витя буквально набросился на меня и стал насиловать – вербально, вербально. По его словам, в выходные он уже сходил в соседний лагерь «Металлист» Института стали и сплавов – посмотреть, нет ли там баб помоложе. Не было там баб. Был вечно пьяный подонок радист, который с утра до вечера крутил на весь лагерь с окрестностями Аллу Пугачёву, Боярского и «Модерн Токинг».

Я зевал, зырил по сторонам, даже чесался – всячески пытаясь дать понять моему визави, что неинтересны мне разговоры с ним на сексуальную тематику, что в плане секса на данный момент мне интересна только одна женщина, обсуждать которую я с ним не намерен и вообще ни с кем не намерен. Витя никак этого не замечал, лез ко мне, заглядывал в глаза, временами переходил на интимный тон, похотливо подсмеиваясь, предлагая и мне за компанию подсмеиваться вместе с ним.

– Витя, стоп! – сказал я наконец. – Ты культурный человек, работаешь в самом престижном в стране месте – в МГУ. А впечатление такое, что тебя, кроме баб, ничего на свете не интересует.

– Ну отчего же? – озадачился Витя. – Интересует.

– Что, например?

– Ну… Как, наверное, у всей московской интеллигенции – искусство, литература, поэзия…

– Так и давай говорить о литературе. Кто твой любимый поэт?

– Пушкин.

– Ну вот! Поговорим о Пушкине. Жизнь прекрасна и многообразна, зачем же сводить её…

– А Пушкин-то, ведь, кстати, тоже был ходок ещё тот… А ведь авторитет! Ты согласен, что он – авторитет?

– Пожалуй что согласен.

– Тогда посмотри, что он писал.

– Что, например?

– Про женские ножки.

– Ну, про этот предмет он, насколько я помню из школьного курса, писал вполне невинно…

– Ха! Не невинно, а завуалированно… Я специально изучал этот вопрос. И всё просёк!

– И что же ты просёк?

– Всё! На уровне литературоведческого открытия!

– Да ну? – воскликнул я с энтузиазмом. – И что же это?

– А вот, сам смотри: он долго распространяется на тему женских ножек, дескать, долго забыть их не мог, и во сне вижу, и всё такое. А потом попросту перечисляет открытым текстом, где он её имел, хозяйку ножек, промеж этих самых ножек, всё по порядку – первое: под столом под скатертью, второе: на травке, третье: на чугуне камина, четвёртое: прямо на полу, на паркете, наконец, пятое: у моря на скалистом берегу… А дальше-то что? С венецианкой молодой катается в гондоле. И она то говорлива, то нема, то говорлива, то нема! Это что, по-твоему, значит?

– Что же?

– Что она у него в рот периодически берёт! – торжествующе воскликнул Витя.

Я встал с досок, на которых мы сидели, и прошёлся взад-вперёд. Мне внезапно сделалось обидно за Пушкина. Не то чтобы я хотел ограничить солнце русской поэзии в поисках сексуального разнообразия и стремления вырваться за пределы привычных поведенческих паттернов, вовсе нет! Но что позволено младой венецианке – сиречь залезать без спросу в штаны к нашему всему, то никак не может быть позволено спустя без малого два века какому-то озабоченному дегенерату со скверным дыханием и паскудными усишками под шнобелем. Пока я обдумывал, что бы такое сказать коллеге, чтобы его словом убить насмерть, он, усмехаясь, наблюдал за мной, а потом спросил:

– Как ты думаешь, а она в рот берёт?

Я только вопросительно посмотрел на него – спрашивать у него что бы то ни было и вообще вступать в диалог я уже не то что не хотел, а был не в силах. И тут вдруг меня осенило: да вот же, сама судьба мне преподносит сейчас способ решить мою главную проблему сегодняшнего утра!

– Кто она? – спросил я, изобразив недоумение.

– Ну, Даша! – воскликнул Витя и уточнил, видя моё продолжающееся недоумение: – Которая со строителями гуляет! Которая с нами сейчас ходила на берег дельфинов смотреть!

Ну, слава те господи, вот и разъяснилась одна из основополагающих загадок этого бытия. Теперь я знаю, как её зовут. Сбылась, как писали классики по другому поводу, мечта идиота.

Утомлённый общением с Витей, возвращению Эдуарда с лопатами я обрадовался, как узник Аушвица не радовался появлению советских солдат-освободителей.

Дядя Ваня расставил нас на ямы – я исхитрился встать так, чтобы дядя Ваня и Эдуард были между мной и Витей – и мы начали копать. Сюрпризы, однако же, не кончились. Вдруг появилась, откуда ни возьмись, завхоз-кастелянша с тарелкой в руке.

– Вы пропустили завтрак, мол-лодой человек! – закричала она издалека и, подойдя, сунула тарелку мне в руки. – Нельзя работать на голодный желудок!

– А и правильно! – поддержал её дядя Ваня. – Пер’куси, а потом работай. Не пер’кусимши – какой ты работник?

Я стоял с тарелкой в руке и не мог понять, какого чёрта происходит на свете. К тому же начал накрапывать мелкий дождь. Может, по случаю первого апреля, это всё очередной бесхитростный розыгрыш, и котлета в тарелке – из резины, а макароны – из бумаги? И как только я сломаю зуб, из кустов повыскакивают строители во главе с полковником и начнут ржать, показывая на меня пальцем?..

Но нет, всё оказалось настоящим, хоть и весьма остывшим. Я впихнул в себя еду и сдал назад пустую тарелку Зинаиде Максимовне, которая всё это время стояла статуей рядом со мной, готовая, подозреваю, накормить меня насильно, если я буду и дальше изображать из себя героев лорда Байрона.

Ладно, Байрон Байроном, но чем же, товарищи, объяснить эту таинственную страсть, которую ко мне возымела почтенная старушенция Зинаида Максимовна? Право, я бы уже не удивился, если бы она вдруг достала из чулка зонтик и держала его надо мной, покуда сердешнай не покушает. Не забыть спросить у Гарика, что происходит. Только где-нибудь на нейтральной территории, не в комнате 29. А то знаю, чем закончится. На территории Гариков такая опрометчивая вещь, как задавание дурацких вопросов, даром не проходит.

Зинаида Максимовна удалилась с осознанием выполненного долга, и мы работали весь оставшийся день без происшествий. Чахлый южный дождик топрекращался, то снова начинал моросить, но ни разу, сволочь, не набрал такой силы, чтобы можно было объявить перерыв в работе и, сославшись на погодные условия, закрыться в своей замечательной комнате, закутаться с носом в одеяло и открыть уже, наконец, Достоевского.

* * *

Дождик дождался, когда мы закончим работу, и тотчас прекратился, и выглянуло солнце. Переодевшись, я решил больше никогда в этой жизни не расслабляться и маханул по берегу приличную дистанцию – возможно, и все десять километров на этот раз. Пять туда и пять обратно. Туда – бегом, а обратно, увы, пешком, потому что, добежав до третьего ущелья, я наткнулся там на двух жутко волосатых мужиков. Волосатых не в том смысле, что они обросли шерстью, как дикий человек Евстихеева, и не в том смысле, в каком эпатировал общественность местный байкер за стойкой у скво на почте-телеграфе в Пицунде, а просто волосатых, то есть парней с длинным хайром, и я с ними разговорился, выяснилось, что у них тут лагерь… Ну как я мог не пойти с ними в их лагерь и не дринкануть всё того же красненького под разговоры о том, что христианство в смысле любви уже не канает в современном мире, и только системщики несут в мир истинную любовь, с каковым тезисом я всецело согласился, высказав всяческие свои симпатии к Системе, предъявив свою жидкую бородёнку в качестве доказательства. При этом в глубине лагеря я вдруг заметил двух совершенно обнажённых герлиц, ловивших последние лучи солнца, тут же сказав себе, что умру под пытками, а не выдам Вите, что здесь таковые водятся. Они же в качестве доказательства своего тезиса предъявили бородатого и хайрастого чувака в тельняшке и в шузах 49-го размера, который в тот момент был занят тем, что маслом на холсте рисовал картину! И это был не морской пейзаж с дохлыми чайками, как можно было ожидать, а чёрный лес, на который сыпался снег из сумрачного неба, и такой же точно бородатый и хайрастый чувак в тельняшке, очевидное alter ego самого автора, с распустившимся на груди красным кровавым цветком, падал в снег, крича: «Живи, Сергеич!». Сам Сергеич, в бакенбардах, в цилиндре, с дуэльным пистолетом в руке, в полном недоумении стоял позади упавшего в снег чувака в тельняшке, явно не понимая, откуда тот выпал и что вообще происходит – ровно как и я нонче утром, когда завхоз-кастелянша одарила меня холодными макаронами с котлетой, совершенно мною не заслуженными. Я не скрыл своего восторга – и сюжетом, и исполнением – и посоветовал чуваку в тельняшке в следующий раз нарисовать картину про то, как чувак в тельняшке бьёт по морде наркодилера, который принёс Высоцкому шприц с героином, и с криком: «Живи, Семёныч!» вкалывает героин себе в изгиб локтя. Чувак помрачнел, сказал, что «это не наш метод», и убрёл куда-то, а его соратники тоже как-то начали на меня нехорошо посматривать. Я ощутил себя левым и решил за лучшее скипнуть из этих кущ. Звать меня заглядывать на огонёк не стали.

Возвращаясь в лагерь пешком, я боялся не Гариков, которые потащат меня жрать винище, и не Эдуарда, который опять будет маячить у меня под носом. Даже сальный Витя был мне глубоко безразличен. Я опасался единственно Зинаиды Максимовны, которая, едва меня увидев, бросится меня кормить, поскольку на ужин я безбожно опоздал. Но от Зинаиды Максимовны и её всепобеждающей любви я был на этот вечер спасён волшебной силою искусства. В столовой установили цветной телевизор, и весь личный состав лагеря сидел там и пялился в экран. Давали какой-то сериал из дореволюционных времён. У присутствующих дам – всех трёх – глаза были мокры и туманны. Насчёт мужиков не скажу – не присматривался. Гарики тоже присутствовали в толпе телезрителей. Толстый Гарик, завидя меня, показал мне рукой вопросительный жест, состоящий из торчащих вперёд большого пальца и мизинца. Я помотал головой и тихо ушёл в свою комнату – пора было садиться за французский. Взяв в руку учебник, я тихо повалился на матрас и отключился.

* * *

И настало утро.

Яркие лучи солнца облизали моё лицо, как большой глупый зверь ласковым горячим языком, и я вскочил, полный сил и уверенности в том, что теперь у меня точно всё получится. Только не надо раскисать и поддаваться на соблазны – как я вчера в конце концов и поступил.

Учебник французского языка сиротливо валялся на полу. Я подобрал его и заметил, что свет в комнате выключен. А я-то ведь уснул давеча при свете! Кто бы это мог быть? Неужели Зинаида Максимовна? Или Эдуард пришёл давать мне урок французского языка и проявил деликатность? Я отогнал от себя эту мысль и помчался к морю, прихватив с собой зубную щётку. Умывальник в лагере мои Гарики наладили, и можно было бы умыться как белый человек, но супруга вколотила в меня ещё одну привычку. Во всякую нашу с ней совместную поездку на море она приучала меня чистить зубы морской водой – это якобы шло на пользу зубной эмали. И я её заветам неукоснительно следовал. Тем более не мог я им не следовать сейчас – когда всякая мысль о ней опрокидывала меня в ностальгические пучины воспоминаний о нашем счастливом совместном бытии, которое в настоящем времени покрылось трещинами и грозило вот-вот обрушиться нам под ноги.

Мысль о супруге подсказала душе потребовать от организма подвига, и я, скинув трусы и взяв в руку мыло, которое прятал под пирсом, полез в воду, откуда с визгом выскочил, едва забежав по пояс. Визг мой чуть не до смерти перепугал голого мужика в очках, стоявшего на пирсе.

– Зачем же так орать? – удивился он.

– Так вода холодная!

– А вы думали, она какая должна быть в начале апреля?

У мужика были мокрые волосы – похоже, тоже купался. И ведь не орал, как я. А то я проснулся бы раньше. Рядом с ним стоймя стоял огромный рюкзак.

– Вы что, только приехали? – полюбопытствовал я.

– Никуда я не приехал, – мужик как будто обиделся моему вопросу. – Я иду.

– Куда?

– Спросите лучше, откуда.

– Откуда? – я не отставал.

– Из Батуми. И к наступлению осенних заморозков дойду до Одессы! Вот увидите!

– Зачем? – механически спросил я.

Мужик посмотрел на меня с жалостью, как на ту горьковскую гагару, которой недоступно. Он натянул шорты, обулся, взвалил на плечи рюкзак, в руки взял посох и продолжил свой путь вдоль береговой линии в сторону города Одессы – то есть сначала Пицунды, а потом уже всё остальное.

Слава имеющим цель в этой жизни!

Ибо их есть царствие небесное.

И береговая линия.

На завтрак я успел вовремя. Девушка Даша опять на меня ни разу не взглянула, опекаемая каким-то очередным ухажёром из строителей. Значит, всё ушло, всё умчалося. Можно считать, что и не было ничего. Милая, а не ты ли мне свет давеча в комнате выключала? Поскольку, бормоча эту фразу, я как раз жевал макароны с котлетой, у меня произнеслось: «вышлюхчала». Прочь, прочь, сказал я себе. В этом лагере уже есть персонаж, напяливший на себя маску «Мистер Пошлость». Где он, кстати?

Витя со спермотоксикозом на лице сидел за дальним столом, жевал котлету и пялился исподтишка на Дашу. Вид его был угрюм. У моего любимого шефа был коричневый пудель по кличке Джим, который приходил в неистовство при виде любой сучки, от болонки до кавказской овчарки, а когда его оттаскивали, принимался в отместку трахать колено хозяина. Эти полные драматизма сцены имели место на базе производственной партии под Батуми – ровно там, откуда начал свой поход мой утренний знакомец. Наш сугубо мужской коллектив наблюдал эту динамику с сочувствием. «Джим!» – говорил добрейший младший научный сотрудник Анатолий Васильевич. Пёс на секунду отвлекался от своего занятия и поворачивал морду в сторону Анатолия Васильевича. «У тебя тоже жим-жим?» – спрашивал учёный муж. Пёс, отвернувшись, продолжал.

Анатолий Васильевич был одним из двух выездных сотрудников нашей кафедры, не считая самого завкафедрой, почётного профессора двух десятков иностранных академий. Другой был парторг. Беспартийный же Анатолий Васильевич стал выездным совсем недавно, а точнее, в прошлом году – как уникальный специалист. В загранплавании он, в компании ещё двоих учёных, заранее сговорившись с ними самым предательским образом, вышел на берег в Афинах. Там эта троица коллаборационистов купила мороженое и билеты на сеанс в порнографический кинотеатр. Ровно на столько им хватило выданной под роспись валюты. В кинотеатре посмотрели фильм и вернулись на борт.

Сразу после загранплавания Анатолия Васильевича перебросили в Мурманск, где он присоединился к нам, бороздившим просторы Баренцева моря к тому времени уже месяца два. С приездом Анатолия Васильевич каждый вечер на судне стало происходить одно и то же мероприятие. В нашу каюту набивались мужики – человек пятнадцать, не занятых на вахте, все выпивали по стаканчику спирта, и кто-то говорил: «Ну, давай, Василич!».

Дальше Анатолий Васильевич, изобразив на физиономии крайнюю степень омерзения, пересказывал нам фильм – от начала и до конца. С каждым разом его рассказ расцвечивался всё новыми подробностями; если сперва герои и героини были безымянными, то со временем Василич припомнил их имена, всех, вплоть до комического садовника, подсматривавшего за происходившем из своей сараюшки; наибольший же ажиотаж среди полярников вызывало, когда наш мэнээс вспоминал о наличии у той или иной героини родинки – с точной локацией на теле, разумеется. Мои вахты, как у молодого, были «собачьи» – с полуночи до четырёх и с полудня до шестнадцати, так что я успевал дослушать Анатолия Васильевича до конца, и поспать, и увидеть соответственный сон, и потом мне было не так одиноко посреди моря, в полном одиночестве, под незаходящим полярным солнцем.

Эх, Витюша, сколько ты в своей жизни пропустил!

Погоды нынче стояли изумительные: солнце, и тепло уже совсем по-летнему. Поэтому мы с утра мазали олифой деревянные щиты на спортплощадке. Через час работы моя кисть расползлась, и дядя Ваня послал меня за новыми кистями – к Зинаиде Максимовне. Старушка встретила моё появление восторженно – вероятно, погода и на неё подействовала положительно. Я хотел было заикнуться насчёт кистей – но тут другая мысль постучалась изнутри в череп, и я спросил, нет ли в лагерной библиотеке произведения Пушкина «Евгений Онегин». Завхоз-кастелянша ринулась в недра книжного шкафа с яростью и энергией, достойной упомянутого пуделя Джима. Через пять минут развела руками: нету Пушкина в шкафах, зачитали. В прошлом году ещё был. Нет, в позапрошлом. Да ничего, сказал я. Мне, вообще-то, кисти нужны – щиты олифить…

Когда я возвращался с кистями в руках на объект и уже подходил к спортплощадке, передо мной вдруг открылся в земле люк, и оттуда вылез толстый Гарик, весь перемазанный чем-то, с разводным ключом в руке.

– Ну и как тут не нажраться, я вас спрашиваю? – сказал он, отряхивая с себя пауков и многоножек.

– Понимаю, – сказал я. – Но не в разгар же рабочего дня…

– Ясно. Значит, тогда вечером мы вас ждём-с.

Дёрнул же чёрт меня за язык, с моим-то умом и талантом!..

Сзади подошёл дядя Ваня, произнёс задумчиво:

– Да… Ка-ажна бригада в своём говне копацца…

За обедом, вместе с тарелкой борща, в которой плавал изрядный кусок мяса, торжествующая Зинаида Максимовна вручила мне томик Пушкина с «Евгением Онегиным».

– Как? Откуда? – спросил я в растерянности.

– Сходила в «Металлист», – доложила старушенция. – У них нашлось.

И много ещё чего. Тамошние студенты меньше читают, чем наши, университетские.

Je n’ai pas de mots. Я был взволнован. Не могу сказать, что губа предательски дрогнула или ещё что, но почувствовал, что толстый Гарик сегодня без компании не останется. Без моей. Открыв книжку наугад, я прочитал первое, на что наткнулся взором: «Свою доверчивую совесть он простодушно обнажал». Точняк не останется.

* * *

Вечером, впрочем, моя любезная Зинаида Максимовна выступила в новой роли – в роли исключительной пассионарии, показав, что может быть неистовой не только любя, но и ненавидя. Начальник лагеря велел личному составу после ужина задержаться в столовой – назначил собрание.

– Я прошёл большой жизненный путь, вашу мать! – начал бравый полковник своё выступление. – От сперматозоида до полковника советской армии! Пардон, – добавил он, глянув на дам. Тех, впрочем, это никак не смутило. – Много с чем сталкивался. Но не думал с таким столкнуться здесь! – голос его зазвенел высокой гневной нотой. – Все здесь присутствуют? Дмитрий Фёдорович, ваши все здесь?

– Все, – нервно дёрнулся бригадир строителей.

– Аршак Артурович!

Откуда-то из-за кулис вышел наш армянский наниматель Алик, придерживая за плечо мальчонку лет восьми. Мальчонка показал пальцем на одного из строителей.

– Что же, – сказал начальник. – Вызываем милицию и будем оформлять?

Вся столовая судорожно вздохнула.

– А что вы вздыхаете? – сказал начальник. – Воровать домашнюю живность у местного населения – такого даже в войну не было. Или… договаривайтесь сами.

Бригадир строителей вскочил со стула и подбежал шептаться с армянином. Тут встала с места Зинаида Максимовна.

– Домик, где живут наши строители, каждый может узнать издалека! – начала она свою пламенную речь. – Почему? – никто из присутствующего личного состава никаких предположений не выдвинул. – Потому что перед крыльцом у них – целая гора пустых фанфуриков! Вы в своём пьянстве и непотребстве до того одичали, что уже ленитесь сходить их выбросить в мусор! Скоты! Чтобы сегодня же всё отнесли на помойку!

Строители сидели, понурившись. Диспозиция в целом была не в их пользу, так что и впрямь лучше им было помалкивать. Вернулся их бригадир, что-то шепнул на ухо начальнику.

– Хорошо, – сказал тот, поморщившись. – Только этого – чтобы завтра здесь духу не было! Чемодан, вокзал и к ебеней матери! И завтра же, ещё до завтрака, прибираете территорию вокруг своего домика – чтобы всё блестело, как у кота яйца! Тогда в ваше Управление, так и быть, не сообщу.

Бригадир строителей виновато шмыгнул носом, сделал виноватое лицо, потоптался, покивал и удалился мелкими шажками. А я подумал, что поведение начальника с подчинёнными всегда предопределено. Хороший ли ты человек, плохой, активен ли, пассивен, весел, угрюм, знаешь ли наизусть до конца «Письмо Татьяны», решаешь ли в уме дифференциальные уравнения – надев на себя личину начальника, ты начинаешь вести себя согласно поведенческой матрице. В эту матрицу входит, помимо прочего, обязанность постоянно подозревать за рабочими стремление обмануть тебя, перехитрить. Они будут шумно обижаться, но это тоже входит в правила их игры – обижаться и пытаться тебя обмануть и перехитрить. Большим нужно быть оптимистом, чтобы от всего от этого не стошнило.

А начальник, выходя из столовой, притормозил возле меня.

– Ну как? – спросил он. – Удаётся понемногу учиться?

– Вполне, – ответил я и подумал: с какой целью он употребил слово «понемногу»?

– Не слишком я с ними строго?

– Полагаю, в самый раз.

– Пора налаживать дисциплину…

– Так точно! – воскликнул я, про себя же раздумывая, нет ли в словах полковника какого-нибудь подвоха. Не собирается ли он и мне заодно вставить по первое число за пьянство с Гариками, за распущенность в личной жизни и за злостную неявку на приём пищи?..

– Проявлять снисходительность можно. Все мы люди, как говорится. Но до определённого предела…

– Не вопрос! – воскликнул я с энтузиазмом. – Личный состав полезно держать в строгости. Иначе они начнут подходить и сморкаться вам в лацкан пиджака с близкого расстояния…

Проходившая мимо нас Зинаида Максимовна сняла с себя маску гневной обличительницы и посмотрела на меня с одобрением и с каким-то торжеством…

* * *

После собрания у нас с толстым Гариком настал момент истины.

– Я начинаю её бояться, – сказал я ему. – Сам посуди: то она мне завтрак доставит прямо на стройплощадку, то ковёр в комнату. А с Пушкиным – это же и вовсе фантасмагория какая-то… Это же надо – бежать в соседний лагерь за книжкой… Не человека спасти от смерти, а ради его прихоти бежать… Может, это любовь?

– Может, и любовь, – Гарик наполнил стаканы красным вином.

– При её темпераменте это же опасно? – сказал я игриво.

Мы чокнулись и выпили.

– Любовь, не любовь, – начал Гарик и снова наполнил стаканы, – а вот тут какое дело. Дело такое, что начальник лагеря у нас новый. До него был другой, кличка Фантомас. Настоящий зверюга. При нём и строители, и студенты ходили по струночке.

– Ну уж?

– Я тебе говорю.

Мы выпили, и Гарик тут же наполнил посуду по третьему разу. А в голове уже сладко зашумело.

– Теперь смотри сюда, – сказал Гарик. – Новый начальник приводит тебя к ней за ручку и велит поселить отдельно. Что она подумала?

– Что же?

– Известно что. Она подумала, что ты – начальников человек. А ей же надо налаживать с новым начальником отношения? Вот она через тебя их и налаживает. Уверена в том, что ты каждый вечер начальнику на ухо нашёптываешь, какая она хорошая и работник замечательный.

Просветлённый, я допил третий стакан и вышел под южное небо, полное звёзд, прогуляться и поразмышлять о странностях любви. В свою комнату в такой вечер мне не очень хотелось идти: там засел Эдуард, которого я не мог к себе не впустить – ведь он бежал от нашего пьянства, не от чьего-нибудь. Он там честно дожидался меня, чтобы позаниматься со мною французским, который мне уже несколько поднадоел, честно признаюсь.

Я прошёлся по дорожке мимо домиков. На крыльце домика, где жил Витя, увидел его щегольские д’артаньянские сапоги с отворотами. Щегольские-то они, может, и щегольские, но, небось, воняли не хуже обычных кирзовых, так что его сосед – шофёр Серёга – заставлял их выставлять за порог.

Надо сказать, что воровства в лагере можно было не опасаться и спокойно оставлять комнаты открытыми. Гарик мне разъяснил ещё в поезде, что для того, чтобы лагерь не разоряли местные армяне, мудрое университетское начальство одного из них приручило: дало ему ставку сторожа и поселило в лагере. Справедливо считая лагерь своим ареалом обитания, тот других хищников в его пределы не пускал. Разве самых ближайших родственников – поприставать к московским студенткам.

В конце концов, ноги принесли меня на пирс.

По пирсу прохаживалась взад-вперёд одинокая независимая девушка Даша.

– Пришёл? – спросила она.

– Трудно отрицать очевидное…

От неожиданности нашей встречи я никак не мог сообразить, какой мне тон выбрать для разговора. Виноват ли я и должен пасть на колени, рыдать в раскаянии и биться мордой о доски пирса, пока морда не превратится в кровавое месиво… Или наоборот, я д’Артаньян и должен и далее подкручивать несуществующие усы, позвякивать молодецки шпорой, источать пыл и страсть… Или, может, я прекрасный принц, спасающий её от пьяных злобных строителей? Разумеется, соблюдая при этом все возможные меры предосторожности, включая сидение в обнимку в водосточной трубе под шоссе, по которому носятся взад-вперёд автомобили злодеев.... Впрочем, откуда у этих синюх автомобили…

В глубине души уважаю женщин, которые тему ролевой игры обозначают заранее.

С другой стороны…

– Ты растерян, – произнесла она. – Ты в недоумении. Ты не можешь понять, почему у нас не было продолжения…

Я спокоен, я расслаблен, добавил я про себя. А ещё у меня медленно холодеют уши, потому что чувствую себя совершенным дураком. Но если я схохмлю, что у нас не было не только продолжения, но и начала, не говоря уже о конце, то могу запросто схлопотать от неё по морде. Хотя фразеологический конструкт вытанцовывался бы довольно кучеряв.

Я стоял и молчал, хлопая глазами, а она тем временем приблизилась. Я чувствовал, что от меня чего-то ждут, причём все: Даша, партия, страна, университетское начальство… Возможно, Зинаида Максимовна. Гарики тоже чего-то ждут. Строители… нет, этим не до меня – они таскают на помойку пузырьки из-под одеколона, наваленные грудой перед ихним крыльцом, чтобы к утру набросать туда новых. А главное – где-то на севере, в полутора тысячах километров отсюда, посреди северных печальных снегов, чего-то ждёт от меня моя любимая супруга. И поди разбери, чего именно.

И я, как робот, которого неправильно запрограммировали пьяные лаборанты, зачем-то нагнулся Дашу поцеловать.

– А продолжения не будет, – сказала Даша и палец приложила к моим губам, не допустив меня таким образом к своим.

– Почему? – спросил мой внутренний робот.

И тут мне показалось, что глаза её в ночи как-то блеснули – может, торжеством, как только что у Зинаиды Максимовны, а может, в них просто отразились звёзды…

– Потому что… – Даша задумалась. – Потому что ты – не тот ты, который был здесь со мной позавчера. Понимаешь?

– Не очень, – признался я.

– Ты позавчера был тот, который пел. А сегодня ты – не знаю, кто. Какой-то, который не поёт.

– Какая разница, – сказал я. – Пою ли я, говорю прозой, кукарекую петухом или вовсе молчу – всё равно я остаюсь ровно тем самим собой, кто я есть.

– Ты не понимаешь, – сказала девушка. – Когда вы поёте, мы бессильны.

Силуэт её растворился в ночи. Лагерные фонари своим светом до пирса не доставали, непонятно, откуда вообще долетал свет, осветивший наш разговор с первой леди лагеря. Луна не сильно напрягалась в эту ночь обозначить себя как ночного заместителя Солнца – вообще, можно сказать, закрылась облаками и нам, землянам, свой лик Дианы ни разу не демонстрировала. Где-то вдалеке, на линии соединения Земли и Неба, маячила пара кораблей, и свет их огней мало-мальски добредал до берега, но я бы не рассматривал их в качестве серьёзного источника света.

Я посмотрел по сторонам, снял штаны и залез в воду, даже не взяв с собой мыла, решив, что простою в ней не меньше минуты. Хватило меня секунд на десять.

Так курортный роман, совершенно мне не нужный, с хорошей девушкой Дашей закончился, не начавшись, в апрельской воде, холодной как Космос.

Да и слава те господи. Никто не умер, и ладно.

* * *

Строители в следующие дни притихли – если и бухали, то втихаря и фанфуриками из окон своего домика более окружающий пейзаж не бомбардировали. Зинаида Максимовна по-прежнему нежно на меня посматривала, но поскольку на завтрак я не опаздывал, книжного дефицита не требовал, и даже наволочки у меня не рвались, она не знала, чем меня ещё ублаготворить, и только улыбалась издалека.

Впрочем, к тому времени в лагере, неизвестно откуда, появились две кошки, а незадолго до кошек – две собаки: Рекс и Машка. Добрейшая старушка обрела новый предмет для любви и ласки.

Жизнь всю неделю текла спокойно. Дашу я иногда видел издалека – она ни разу не смотрела в мою сторону и всегда пребывала в одиночестве, более не имея вокруг себя никаких кавалеров, никакой дурно пахнущей свиты.

В субботу мы закончили в три. Я собрался в город – опять звонить супруге, непонятно, за каким. Назначить день похода в ЗАГС, что ли? Сам не знаю. Эдуард, с которым мы всю неделю проходили в день по уроку, я даже выписывал себе на бумажку новые слова и, работая по благоустройству лагеря, зубрил их себе под нос, Эдуард – уж не по праву ли учителя? – увязался за мной в Пицунду.

Но, надо отдать должное, сперва вежливо осведомился, можно ли ему со мной. Я средствами мимики, всеми, какими умел, изобразил полнейшую приветливость и толерантность, про себя же произнёс такую речь: «Старина! Учись быть один. Одиночество – значит самостоятельность. Это самое нормальное состояние человека. Только в одиночестве он остаётся сам собой, а не делает из себя артефакт на потребу окружающим».

На остановке стоял жёлтый автобус номер пять, и мы припустили бегом. Автобус аккуратно дождался, пока мы добежали до остановки, и уехал у нас из-под носа, элегантно вильнув жёлтым задом, как бы говоря: «Вот я какой лихой армянский парень». Мы поплелись пешком.

– У тебя какие в городе дела? – спросил Эдуард. – Если секрет – не говори…

– Какие уж там секреты… – вздохнул я. – Оторвать кусок сердца, что болтается на лоскуте кожи, и выбросить псам…

– Кусок сердца не может болтаться на лоскуте кожи, – сказал Эдуард, подумав. – Если только его специально к коже не пришить. Сердце ведь с кожей не соприкасается…

Остаток пути мы прошли молча.

– В общем, делай свои дела, – сказал Эдуард. – А когда сделаешь, у меня к тебе тоже будет небольшое дельце. Много времени не займёт.

Весь заинтригованный, я показал Эдуарду путь к ближайшему кафе-мороженому, а сам вошёл в почту-телеграф, хорошо помня с прошлой субботы, что в переговорном пункте мне ловить нечего. Скво за стойкой сидела вроде бы та же самая, что неделю назад, а брюнет, с которым она трепалась, на этот раз был другой – лысый и без мотоцикла. Так что то, что он брюнет – чисто моя догадка. Может, и блондин с золотыми зубами. Я написал на бланке номер телефона своей ручкой, той самой, которой записывал французские слова, чтобы их зубрить на работе. Скво, увидев, как я достаю свою ручку, посмотрела на меня с уважением, прервав на минуту оживлённую беседу. Вероятно, от большого уважения она нажала на какие-то неведомые мне рычаги, так что я ждал соединения не более 20 минут. Телефон в Москве не отвечал.

Я вышел на залитую жарким солнцем улицу. Эдуард уже вкусил местного мороженого, судя по его виду, больше не хотел, перетаптывался с ноги на ногу в ожидании меня.

– Ну и что у нас за дело? – спросил я.

– Вон там, – кивнул он в сторону фотоателье. – Пойдём.

Мы направились в сторону фотоателье, причём я никакого недоумения по поводу цели нашего визита туда не высказывал – не потому что мне было не любопытно, а потому что в голове всё ещё ворочались слова, которые я приготовил для разговора с супругой. И которые я вряд ли бы решился произнести, если бы соединение состоялось. Ораторствуя мыслено, про себя, я был прекрасен, я был Цицерон, от моих тирад камни плакали и раскалывались на части. Начиная произносить всё это вслух, я мямлил, запинался, забывал, о чём собрался говорить, становился жалок и никчёмен. И поди разбери, в каком качестве я был самим собой.

Я прекратил спор с супругой только когда мы с Эдуардом ступили на порог фотоателье.

– И на фига мы сюда припёрлись? – спросил я, озирая убогий интерьер: стул, фотокамеру на штативе, в рамках на стене – соцобязательства и портрет Яна Гиллана в обнимку с каким-то местным.

– У меня к тебе большая просьба, – сказал Эдуард.

– Какая же?

– Сфотографироваться со мной.

– На хрена? – после мысленных дебатов с супругой, где последнее слово, конечно же, осталось за мной, я не сразу мог переключиться с экспрессивной лексики на общечеловеческую.

– Можно, я тебе на обратном пути объясню? Ты, не думай, всё за мой счёт.

Откуда-то появился фотограф – старик армянин. Ни о чём не спрашивая, от сделал своё дело и велел прийти за фотографией через неделю.

Призрак супруги окончательно растворился в тёплом морском воздухе. Мы направились в сторону лагеря.

– Требую объяснений, – сказал я.

– Понимаешь, – ответил Эдуард, – я никогда не встречал такого человека, как ты. Такого волевого и целеустремлённого. Восемь часов бегать с тачкой, потом шесть часов за столом заниматься самосовершенствованием, да ещё пробежки, и ведь ещё остаётся сил уделить частичку душевного тепла этим охламонам – моим соседям… В общем, я решил дальше с тебя делать свою жизнь. Хочу быть как ты. Хочу иметь твою фотографию, чтобы повесить её у себя в комнате над столом, и по тебе сверять свои жизненные устои. Чтобы как только мне станет лень что-то делать или захочется махнуть рукой на важное и заняться чем-то неважным, несущественным, я б поднял глаза, посмотрел на тебя и вспомнил бы, что есть на свете человек, который никогда не даёт слабину, и усовестился. Я понятно объяснил?

– Угу, – ответил я.

Всю оставшуюся дорогу до лагеря мы молчали, будто схарчили по какому-то малоаппетитному насекомому и теперь боялись открыть рты – чтобы не вырвало. Я уж точно.

Мы проникли в свой лагерь через забор с обратной стороны – со стороны лагеря «Металлист». Ну да, ну да – Гарики. Учитывая то, что завтра с утра мы опять собрались капат мандарын, сегодня мне следовало поберечься в смысле пьянства. Тем более что до супруги я не дозвонился – так, стало быть, и повода для пьянства никакого не имелось.

Исчадие ада – радист из лагеря «Металлист» – крутил во всю мощь своих динамиков Боярского с Пугачёвой – попеременке. Прокляв чёртову попсу, я нажевал газет, вставил полученную субстанцию себе в уши и открыл Достоевского. Музыка всё равно проникала в мозг сквозь газету и врывалась в диалог Порфирия с Раскольниковым, сбивая обоих с мысли. Из-за Пугачёвой я не услышал, как вода в банке вскипела, в результате всё вылилось на пол, хорошо кипятильник не сгорел. Поклявшись убить проклятого радиста, как только представится удобный случай, я налил в банку новой воды.

Спустя полчаса заявился Эдуард.

– Они опять пьют, – сообщил он, будто открывая мне глаза на этот мир.

– Было бы странно, если бы не, – ответил я, стараясь не показать своё раздражение.

Эдуард своим появлением оторвал меня от событий, которые происходили в книжке. Там у нас с Достоевским нелепый, но столичный парень по фамилии Разумихин носился по комнате и распрягался перед двумя оробевшими перед ним провинциальными бабами, которых ихний сын и брат Раскольников только что послал подальше: «Как бы только самим собой не быть, как бы всего менее на себя походить! Это-то у них самым высочайшим прогрессом и считается!». Бабы тупо смотрели на него и думали: «Милай, нам бы твои проблемы…».

Я на минуту задумался, потом спросил:

– А как же быть с самоидентификацией?

– Не понял, – отозвался Эдуард.

– Ну, ежели ты хочешь быть как я и этого вдруг добьёшься, не дай бог – куда тогда денется существо по имени Эдуард, со всем своим интеллектуальным багажом, знанием французского языка, стремлением к доброму и неприятием злого? Падёт жертвою высочайшего прогресса? На Луну улетит?

Этим вопросом мне удалось растерять Эдуарда, отчего я на секунду испытал мелкое злобное удовольствие. Впрочем, он быстро нашёлся с ответом:

– Существо Эдуард никуда не девается. Если рассматривать процесс самосовершенствования как вектор, то существо Эдуард будет точкой приложения. Вернее, ею будет та точка, в которой вектор соприкасается с оболочкой существа Эдуарда. А ты получаешься – стрелочка на конце этого вектора. Задающая направление, куда мне надо меняться.

Я попытался представить себя маленькой стрелочкой, которую колеблет, как листок на ветке, свежий ветер перемен. Получилось не очень. Подумал, что для того, чтобы стать таким листком, надо бегать не по десять, а все пятнадцать километров. И попросить Зинаиду Максимовну не класть мне гарнир в тарелку, хотя бы за ужином. Но в целом сравнение мне понравилось. Единственно из чувства противоречия я спросил:

– А правда, обязательно меняться?

– Все меняются, – ответил Эдуард. – Жизнь – динамический процесс. Даже… – он взял со стола библиотечный томик Твардовского и открыл содержание. – Какие стихи писал на смерть Сталина! «Отец родной!» «Утрата века!» «Слёзы в глазах!» А потом…

– Сопли утёр и пошёл Солженицына печатать… – сказал я.

* * *

В воскресное утро на трудовые подвиги мы выступили вчетвером. В глубине наших стройных рядов бодро вышагивал Витя Калачёв, глубокий исследователь Пушкина. Даже, я бы сказал, глубинный. То ли от факта его присутствия у меня настроение было хуже некуда, то ли оттого, что погода задолбалась нас баловать: с неба валил мокрый снег, какой в апреле-то и в Москве – редкость.

Алик – хозяин плантации – уже традиционно налил нам по стакану вина, вручил лопаты и удалился, обозначив фронт работ. Я, надо сказать, выходя из лагеря, твёрдо пообещал себе, что перед работой пить не буду. Да и после работы – тоже. И вообще больше не буду совсем. Но когда в руках у доброго хозяина забулькало – внутри меня что-то заговорило примерно так: «Стаканчик! Что такое стаканчик? Что тебе будет со стаканчика этого благородного, красивого, вкусного, холодного…». Ещё не все эпитеты кончились, как я уже протянул руку за своим стаканчиком.

Гарик поставил нас с Витей на одну грядку, сам на пару с тёзкой взял себе соседнюю. Я заранее был готов к какой-нибудь гадости и в ожиданиях своих не обманулся. Через каждые пять взмахов лопатой мой напарник останавливался и отдыхал. Увидев мандарин на дереве, он втыкал лопату в землю, нежно срывал его с ветки, медленно чистил и с наслаждением, не торопясь, съедал дольку за долькой. То, что в это время я копал как сумасшедший, его не смущало.

Неудивительно, что Гарики нас обогнали раза в полтора, если не больше.

Вдобавок Витя раз десять отошёл отлить. Я, опять же, копал.

Откуда ни возьмись, приехало на велике армянское дитя и затеяло кататься взад-вперёд по тропинке вдоль нашей грядки, с любопытством наблюдая за нашими потугами. Вернее, за моими – ни Витя, ни Гарики мальчонку почему-то не интересовали, а интересовал исключительно я. Не поручусь, но, скорей всего, это было то же самое дитя, которое во вторник обличило строителя, укравшего у Алика курицу. То есть – хозяйский сын. Мне стало досадно: мало того, что приходится надрываться за себя и за того парня, ещё и присматривают за мной, чтобы я чего не стибрил…

– Тебя как зовут? – спросило дитя, когда Витя в очередной раз отошёл отлить под дальнее дерево.

– Олег, – отвечал я мрачно и лаконично.

– Дядя Олег, а тебе нравится мой велосипед?

– Очень, – ответил я, утирая пот со лба, про себя же добавил, что он мне бы куда больше понравился, если бы дитя с него навернулось и побежало бы с рёвом домой – до мамки.

Гордый ребёнок проехался до начала грядки и вернулся к мне. Витя всё ещё отливал под отдалённый мандарин, будто его всю ночь водой накачивали под давлением.

– Дядя Олег, – сказало дитя. – А тебе какая машина нравится?

– Шевроле, – ответил я.

Дитя призадумалось. Я продолжал яростно вгрызаться в почву.

– Дядя Олег! – сказало дитя. – А у тебя машина есть?

– Нет.

– А зачем не купишь?

На это я не знал, что ответить, да и Витя вернулся – увидел на ветке мандарин и потянулся за ним. При Вите ни мне, ни мальцу не захотелось продолжать дискуссию.

Гарики тем временем завершили свою грядку и пошли по нашей – нам навстречу. Вскоре произошла смычка. Малец куда-то пропал.

– Что, начинаем следующую? – сказал толстый Гарик.

– Без меня! – ответил Витя.

– Как же так?.. – стушевался Гарик.

– Да в гробу я видел тут надрываться за копейки! – гордо ответил Витя. – Да лучше я поеду в Казахстан, где за те же пятнадцать рублей ни хера не будешь делать и с утра до вечера проходишь сыт и пьян.

– При чём тут Казахстан? – пожал плечами Гарик. – Ну ладно, как скажешь.

– Ничего-ничего! – поспешил я встрять. – Справимся втроём! Без проблем!

Мы начали новую грядку, а Витя отправился бродить по плантации, собирая мандариновый урожай. Видимо, жрать их он уже не мог и собирал в полиэтиленовый пакет, чтобы унести с собой. Мы дошли до середины, когда он подошёл к нам и уже собирался что-то мне сказать, заранее растягивая губы в глумливой улыбке.

– Шевроле, – опередил я его.

– Что шевроле? – не понял Витя. – Что это значит?

– Это значит иди в жопу, – сказал я. – Не мешай.

Витя обиделся и ушёл в лагерь.

Где, надеюсь, с этих мандаринов обосрался.

* * *

Обед мы дружно пропустили, а когда вернулись в лагерь, до ужина было ещё далеко. Я зашёл к Гарикам, где накатил – чего уж там – ещё стаканчик и получил пятнадцать рублей – снова трёшницами. Настроение моё, по сравнению с утренним, заметно улучшилось – и пахота на плантации закончилась, можно отдыхать целую неделю, и Вити рядом нет, и деньги карман согрели, и солнце выглянуло, хотя теплее не стало.

– А почему трёшницами? – спросил я. – Это такая армянская валюта?

– Это такая стандартная такса за койку для отдыхающих – три рубля, – пояснил Гарик. – Он их по осени в банку закатывает, а весной с нами расплачивается.

Эдуард где-то шлялся, чему я был только рад: не хотелось мне прямо сейчас усаживать себя за французский, а хотелось лечь, зарыться в Достоевского и пребывать в неподвижности, пока утомлённые члены не воспрянут к новой жизни. От дальнейшей выпивки я отказался с лёгким сердцем, спустился с крыльца и наткнулся на Зинаиду Максимовну.

– Молодой человек, – сказала старушенция с заговорщицким видом. – Не хотите принять горячий душ?

Твою же мать!!!

Мои размягчённые мозги заработали в бешеном темпе, оценивая – да-да, не смейтесь – сексуальную составляющую этого вопроса. Я помотал башкой, чтобы сбросить наваждение. Во что я превращаюсь, спросил я себя. Пара часов в обществе этого озабоченного идиота – и я сам становлюсь маньяком. Конечно, сексуальная составляющая данного вопроса по стобалльной шкале – ноль процентов.

– А что, возможно такое чудо? – спросил я.

Зинаида Максимовна обернулась по сторонам и прошептала:

– Да, запустили душ на пищеблоке. Это, конечно, не для всех, но вы много работаете… И потом – мы же видим, как вы каждый день моетесь в море!..

– Так я зайду?

Я помчался к себе за свежей майкой и трусами. Такой праздник, такой праздник.

Из душа я вышел другим человеком. В-первых, чистым. Это герои Достоевского за весь сюжет ни разу не помылись, а я так не мог. Во-вторых, мирным, исполненным любови и ощущением гармонии, которую сам же и излучал направо и налево. По этому поводу я решил, что не худо было бы заглянуть к Гарикам и принять, пожалуй, ещё стаканчик. Говорил же генералиссимус Суворов своим солдатам: «После бани ружжо продай, а выпей».

Из комнаты 29 доносился шум ссоры. Я остановился на пороге – внутри помещения красный Витя что-то возмущённо орал и топал ногами, обутыми в щегольские сапоги с отворотами.

– Шо такое? – спросил я, всё ещё миролюбиво.

– Денег хочет, – сказал толстый Гарик, пожав плечами. – А я ему разъясняю, что он своё мандаринами получил.

Витя снова поднял ор.

– Дать ему в пятак, да и все дела, – произнёс тощий Гарик.

– Попробуй, сука! – завопил Витя. – Я сейчас иду в милицию и всё им рассказываю! Про незаконные посадки плодоносящих культур, нетрудовые доходы и использование рабочей силы!

– Круто, – толстый Гарик усмехнулся. – Представляю себе, как вся милиция города Пицунды срывается с места и бежит арестовывать Алика за нетрудовые доходы.

– По-моему, всё-таки стоит дать ему в пятак, – продолжал бубнить тощий Гарик.

– Витя, иди отсюда к ебенематери, – сказал толстый Гарик. – Не будет тебе денег. Ты их не заработал.

– Значит, так? – совсем распалился Витя.

– Ага, – лениво сказал Гарик.

Тут Витя схватил сумку, стоявшую под столом, и швырнул её об пол. В сумке отчаянно звякнуло, и на полу стала образовываться тёмная лужа.

– Ну, теперь мы в расчёте за мою работу на огороде! – торжествующе воскликнул Витя.

Тут уже толстый Гарик вскочил с места.

– Да я тебе эту сумку сейчас на башку надену! – заорал он. – И перемешаю вместе с осколками!

Тощий Гарик обхватил его сзади.

– Тихо, тихо, – сказал он. – Это говно того не стоит.

Будто не он только что призывал дать засранцу в пятак.

Витя гордо проследовал мимо меня в сторону своего домика. В соответствии со своим именем он, видно, чувствовал себя победителем. Плюс сапоги с отворотами – чем не д’Артаньян? И последнее слово оставил за собой. Маладэц!

Ну что ж, выпить после бани не удалось. Иной раз так бывает – продавай ружжо, не продавай… Прости, генералиссимус. Не исполню я сегодня твоего завета. Так я ведь и Швейцарию никакую не собираюсь завоёвывать.

* * *

В 9 утра возле склада мы собрались втроём. Вити не было. Прождали минут пятнадцать, потом дядя Ваня сказал Эдуарду:

– Сходил бы, посмотрел, что с парнем-от? Нам сегодня спортплощадку пер’стилать – без него не управимся…

Эдуард убежал. Дядя Ваня, осмотревшись, углядел неподалёку шофёра Серёгу, который загнал свой УАЗик-буханку в речку, текущую в море, и там отмывал его от грязи.

– Эй! – крикнул ему дядя Ваня.

– Чего?

– Хватит уже машину-т мыть!

– Почему это?

– Дак разбухнет машина-т – в вороты не въедет!..

Серёга застыл столбом, размышляя над услышанным. Тем временем появился Эдуард. Он шёл быстрою походкой и хихикал, прикрывая рот.

– Ну шо там? – спросил дядя Ваня, забыв уже про шофёра.

Эдуард попытался ответить, но захлебнулся смехом. Мы стали заинтригованы, и даже шофёр двинулся к нам – надеюсь, тоже проникся любопытством, а не надавать нам по шее за неуместные шутки.

– Где Витя? – спросил я. – Идёт он или не идёт?

– Не идёт, – сказал Эдуард, одолев смех.

– Почему?

– Ему в сапоги нассали…

– Эко! – сказал дядя Ваня, почему-то не удивившись. – Ну шо ж, начнём без него…

Вендетта, брат, серьёзная штука!

Никому во всём лагере не было жалко ублюдка, тем более мне – человек, хладнокровно разбивающий об пол бутыль с красным вином на глазах у людей, которые собираются мирно выпить после бани, достоин самой высшей кары. Он объявился уже после обеда – злой и мрачный сын внебрачный, молча включился в работу. Мы тоже молча встретили его появление. Не говорить же ему сочувственные слова! Только Эдуард время от времени хрюкал и кусал край своей джинсовой куртки – чтобы не рассмеяться. Ну дитя – что возьмёшь…

Витя, обутый на сей раз в кеды, яростно вгрызался в землю лопатой. Мог бы и не вгрызаться. Ни хрена хорошего его в этот вечер не ждало. Перед ужином начальник лагеря выступил с речью, после которой звезда Вити окончательно закатилась под лавку, во всяком случае, в этом лагере.

– Как там говорится? – начал бравый полковник свой найс спич. – Не хвалися, идýчи на рать, а хвалися, идýчи наоборот?..

Полковник выдержал паузу, давая время аудитории осознать глубину произнесённого.

– Товарищи! Тот факт, что я с вами мягок и всегда готов пойти вам навстречу в решении почти всех ваших проблем, кроме сексуальных, отнюдь не означает, что ко мне можно подойти вплотную и сморкаться мне с близкого расстояния в лацкан пиджака! Объясняю: я человек здесь новый, присматриваюсь, поэтому пока репрессиями направо-налево не разбрасываюсь. Однако длительный жизненный опыт неоднократно показывал мне примеры того, как некоторые несознательные товарищи борзеют, когда им прощаешь их проступки – сначала мелкие, потом всё более крупные. Где у нас товарищ Калачёв?

Со своего места поднялся понурый Витя, судя по всему, ничего подобного сегодня вечером не ожидавший. Будто ему мало досталось с утра пораньше. И опять я спросил сам себя, жалко ли мне его, и сам себе ответил, что ни фига не жалко. Потому что господь, равно как и наш начальник лагеря, терпелив и репрессиями туда-сюда разбрасываться не спешит. Ты можешь совращать юных дев, обманывать доверчивых пенсионеров, грабить банки и сжигать миллионы людей в топках крематориев. Господь милосерд и готов тебе всё это простить при надлежащем и своевременном раскаянии. Но если ты приходишь к людям, которые собираются выпить, и уних на глазах разбиваешь об пол ихнюю бутыль с вином – тут уже и любой господь скажет тебе, что терпение его не безгранично. И отвернётся от тебя с омерзением. Так что всё происходило правильно, с какой стороны на это не взгляни.

– Виктор Олегович! – продолжал полковник Передастый свою филиппику. – Объясните трудовому коллективу, как же вы могли дезертировать сегодня с трудового фронта? Вы же молодой человек! Это у меня всё позади. А у вас-то всё спереди! Как же вы будете дальше жить – совершив у всех на глазах такой опрометчивый плевок в свою трудовую биографию и во весь остальной трудовой коллектив?..

Нет, всё-таки это чересчур, подумал я. Даже для законченного урода. Даже для самого ублюдочного онаниста. Должен во всей вселенной найтись хотя бы один человек, который скажет ему: ты, Витя, был неправ, но вот тебе моя рука. Иди и больше не греши.

А иначе он не исправится. Озлобится на весь белый свет и ночью зарежет Гариков. Изнасилует Дашу. Украдёт деньги из бухгалтерии, подставив полковника Передастого.

Вот что: я сегодня на сон грядущий разучу парочку строф из «Евгения Онегина», выбрав такие, где не будет ярко выраженного сексуального подтекста, и завтра на работе мы с ним поговорим о поэзии. Разберём, что поэт имел в виду. Заодно поделюсь с ним модной теорией, что Пушкин под Евгением Онегиным вывел своего приятеля Катенина, чтобы отомстить тому за злобную эпиграмму. Если он действительно – московская интеллигенция, то должен оценить.

* * *

Ночью Витя собрал вещи и уехал в Москву, на рассвете уехал, ни с кем не попрощавшись. Вместо него нам в бригаду поставили приехавшего накануне пожилого работягу Саню с биофака, где он присматривал за какими-то насосами. Саня оказался курящим, поэтому теперь всякая наша работа, даже, сказал бы, всякое телодвижение начиналось с перекура. К перекуру прилагалась непременная дискуссия между Саней и дядей Ваней. Примерно такая:

– А… может, не надо эти щиты олифить? Олифа-т отойдёт, не впитается.

– Может, и не надо. Да им-от виднее. Оне начальство, газеты читают. А мы – рабочий класс. Нам что скажут с этими штуками делать-то, мы и делаем. Скажут в море выкинуть, мы и выкинем…

– Прально! И по морю – в первое ущелье, армянам продать…

– Да нет, оне утонут в море-т.

– Чего же оне утонут, оне ж деревянные!

– Ну что ж, что деревянные! А тяжёлые каки…

– Ну, чурка тож тяжёлая – а не тонет! Плывёт!

– Так то чурка. А щит – утонет.

– Да не утонет!

– Утонет!

– Не утонет! Лодка вон спасательная – на что тяжёлая, мы её вдесятером толкали. Не тонет, сука, плывёт!

– А щит утонет!

– Не утонет!

– Утонет!

– Не утонет!

– Утонет!

Дискуссия могла продолжаться ещё невесть сколько, но на горизонте показалось начальство: полковник Передастый, а с ним ещё какой-то незнакомый мужик в добротном спортивном костюме. Саня судорожно затоптал окурок и схватился за щит. Начальник и мужик приблизились к нам, но занимали их не наша трудовая дисциплина, а стройматериалы, сложенные под оградой спортплощадки.

– Ты, Василий Палыч, всё-таки еврей! – сказал мужик нашему начальнику. – Еврей! Вон – у тебя доски какие лежат, а говорил – нету…

Полковник Передастый обиженно засопел.

– Там тех досок-то… – сказал он.

– Мне всего штук двадцать-то и надо…

– Эх… – полковник махнул рукой.

Решилась Расея…

– Щас подошлю людей!

Довольный мужик убежал, а наш начальник, не иначе как с досады, решил проинспектировать трудовой процесс. Не дезертировал ли ещё кто с трудового фронта? Глаз да глаз за этим контингентом.

Поплевав на палец, он потрогал поверхность щита. Поверхность была мокрая, поскольку с утра дождь лил не переставая.

– А первые полсотни уже поставили? – спросил начальник, вполне благожелательно.

– Дак вон, стоят сохнут! – ответил дядя Ваня.

– Хорошо! – сказал начальник и завернул за штабель ещё не проолифенных щитов.

– Это что за мужик был с начальником? – спросил я дядю Ваню.

– Дак начальник с соседнего лагеря!..

У моего любимого шефа была привычка: услышав, как на его лекции кто-то болтает, он, вместо того чтобы выгнать болтуна за дверь, преисполнялся сарказма и рассказывал, что известен случай, когда две дамы, просидев в одной камере десять лет и выйдя на волю, первым делом присели на лавочку у выхода – поговорить. Такого же рода иронию можно было употребить в отношении дяди Ваня и его напарника Сани. Минута пыхтения в присутствии начальника сменилась новой дискуссией:

– Да отпускай!

– Не! Не отпускай! Держи!

– Да отпускай!

– Дак упадёт же!

– Дак и пусть упадёт! Ничего с ней не будет!

– Да как же ничего! Разобьётся же!

– Да не разобьётся.

– Разобьётся!

– Не разобьётся!

– Разобьётся!

– Не разобьётся!

Начальник, оказывается, далеко не ушёл. Внезапно вынырнув из-за штабеля, он сказал:

– Дядя Ваня, ты зачем проявляешь несознательность, казённый стройматериал хочешь изуродовать?

– Я? – удивился дядя Ваня. – Не-е-е! Держать, только держать…

Мы с Эдуардом прыснули и едва удержали в руках щит, который как раз тащили на площадку.

– Держать, только держать! – озабоченно сказал я.

– Иди ты к чёрту! – Эдуард опустил на землю свой край щита и сел на него, трясясь от смеха.

В результате, трудовая смена прошла у нас весело – как в цирке. Дождь прекратился, и после работы я пробежался до четвёртого ущелья – мои друзья хиппи куда-то сгинули вместе со своим лагерем, – вернулся в лагерь, залез в море. Не уверен, что эксплуатировать до бесконечности любовь ко мне Зинаиды Максимовны было бы хорошей идеей, так что без приглашения с её стороны проситься в горячий душ на пищеблок я не осмелился.

Потом стемнело, и наступило шесть часов самосовершенствования. Во время урока французского я понял, что не то в мире что-то изменилось, не то со мной что-то не так. Когда сладко замерло сердце от слова feminine. Да и потом – наткнувшись на упражнение, в котором требовалось перевести фразу «француженка ли она?», я едва не упал в обморок.

– Давай прервёмся, – попросил я Эдуарда и вышел на крыльцо.

Впервые за две недели так остро захотелось курить, что я едва не дал слабину. Как же я её люблю, подумал я. Я знаю все её недостатки, их до хренища, но я съезжаю крышей, думая о ней. Развод ещё ничего не значит. Семейная пара из нас получилась не очень, это да. Но семейная пара – ведь не единственная форма сосуществования человеков? Ведь развод ещё не повод расстаться навеки, выкинуть в мусоропровод письма, плюнуть и растереть по асфальту всё, что было? Ну, будет в паспорте одной печатью больше. Да хоть на лоб мне её влепите, если вам от этого легче станет. Это ли повод так страшно огорчаться?

Только бы видеть её. Пусть не каждый день. Раз в неделю, можно? Нет, видеть мало. Обнять, дотронуться, вдохнуть запах. Большего не требую. Принести гвоздики в портфеле. Мы называли их «гвóздики», с ударением на первый слог. Пройтись вдвоём ночью по набережной. Что для этого надо сделать? Бросить работу в МГУ? Да, я внутренне готов. Уже понятно, что учёного из меня не получилось. Могу проработать на кафедре ещё лет двадцать – так и буду ездить по овощебазам и производственным экспедициям, изображая из себя… Да уже никого и не изображая. Друзья-полярники хлопнут дружески по плечу, скажут: привет, симулякр. Давненько не виделись!

Что ещё? Заняться бизнесом в свете новейших веяний? Я готов и на это. Бросить курить? Уже бросил. Что ещё? Научиться нырять вниз головой с пирса? Готов. Шею сломаю, но научусь. Накачать мускулатуру? Запросто. Я по атомам перестрою структуру своего тела. Не пялиться на других баб? Я и так ни на кого не пялюсь, спроси Дашу. Я вообще на всё готов. Вот только поможет ли?

Как страшно. Как страшно! Неужели всё? Неужели всё, что мне осталось в моей никчёмной жизни, это бродить под окнами и заглядывать туда, где я был когда-то так счастлив с ней? Встать у подъезда, достать из портфеля чекушку, за которой отстоял очередь, влить её в себя, глядя на освещённое окно, и заплакать…

Кстати, о чекушке. Не навестить ли мне Гариков? Сразу полегчает.

С Гариками у нас в плане выпивки был полный колхоз. Где-то я заплатил за вино, где-то они. По фиг. Я мог зайти к ним в любой момент, даже ночью. Мне всяко нальют.

Я уже сделал шаг с крыльца, но взгляд мой проник через окно в мою комнату. Я увидел юношу Эдуарда, смирно восседавшего на кровати в ожидании своего не то ученика, не то идеала на все времена – то бишь меня.

Погоди-ко, сказал я себе. Ты всерьёз хочешь пойти туда и нажраться? Чтобы не страдать от «воспоминаний о будущем»? Чтобы показать этому юноше, который собирается повесить твою фотографию на стену, чтобы брать с тебя пример, свиную морду? Вместо того, чтобы явить ему себя «как совершенства образец»? Чтобы это ангельское создание, забрав в следующую субботу фотографию из ателье в Пицунде, порвало её в мелкие кусочки и спустило в ближайшую речку? И сказало: я был неправ, экскьюзе муа. Я думал, что есть в мире идеал, а вон он что – нету его. На тебя была последняя надежда. Теперь её нет.

Я открыл дверь и вошёл в комнату.

– Всё в порядке? – спросил Эдуард.

– Абсолютэман. – сказал я. – Поехали. На каком мы уроке остановились?

* * *

С супругой мы оформили развод вскоре после того как я вернулся из этой командировки. Больше никогда не ругались на тему отсутствия денег, только горестно вздыхали. Прожили вместе ещё пару лет и расстались по взаимному согласию и в самых дружеских отношениях.

Прошло ещё лет двадцать. Эдуард приехал в Россию навестить родственников и отыскал меня через сайт «Одноклассники». Мы встретились на Тверской. Он приехал на «порше». Он уже не выглядел как дитя, а выглядел как красавец-мужчина. Угостил меня обедом в шикарном ресторане, куда я, конечно же, не мог зайти даже в виртуальном режиме. Да меня бы туда без него и не пустили. Посмотрели бы с кислым видом – и не пустили. Спасибо, если бы ещё в лацкан пиджака не высморкались. На прощанье мы обменялись подарками. Я подарил ему свою книжку, он мне – литровую бутылку односолодового виски. Я и не подозревал, что на свете существуют такие вкусные напитки.

Расставаясь навсегда, он сказал мне:

– Спасибо тебе, Олег. Сам знаешь, за что.

– За что же?

– За мою жизнь. Спасибо.

Прижимая обеими руками к животу коробку с дорогим напитком, я вышел на площадь. Опекушинский Пушкин, пряча зелёную руку в зелёный жилет, смотрел на меня с укоризной. «У нас мало времени, – говорил он, конечно же, по-французски. – У нас чертовски мало времени. Нам надо идти».