Если мой самолет не взлетит [Руслан Исаев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Руслан Исаев Если мой самолет не взлетит

Если мой самолет не взлетит

Неоконченная поэма для электрической гитары

1 Пляж

Я, собственно, и занялся музыкой, чтобы не заниматься литературой. Чтоб случайно не сболтнуть что-нибудь умное.

Сколько было в России людей, которые так прекрасно, так умно и так много говорили! Мне кажется, предыдущую цивилизацию и погубила ее излишняя болтливость. Нынешняя наша цивилизация почти бессловесная. Там, где раньше так много и красиво говорили, раздается одно мычание. Да и вообще, когда самый умный человек много говорит, постепенно становится заметно, что он не так умен, как на первый взгляд. А может, он глупеет в процессе.

Ну и что? Болтали-болтали, а чем все кончилось? Разоренная, пустынная страна. Как любит говорить Толстый, "по плодам их узнаете их". Или что-то в этом роде, но мне страшно понравилось.

Кстати, Толстый сказал еще: "Ты мне нравишься еще и потому что у тебя на лице написано, что тебе не нужно ничего, кроме баб, свободы и гитары". Вот такой романтический портрет меня набросал мой друг. Но, правда, когда мы уже изрядно выпили. Честно говоря, я бы много отдал, чтобы соответствовать этому портрету на сто процентов. Но я уже давно чувствую что-то такое мешающее. Мне все чаще не хватает чего-то такого, что я и не знаю, как назвать и где искать.

Как-то становится грустно, когда подумаешь, что мне уже двадцать четыре года, и как-то нет никакого итога. Какое-то идиотское чувство, что я должен что-то сделать. Вот я и бренчу на гитаре по нескольку часов в день. Но до сих пор нет ничего, что я мог бы показать самому себе и решить "да, это гениально".

И я бы даже не пытался на этом бабки стричь или славу зарабатывать (наверное (ну постарался бы, по крайней мере)). Я бы вот так запросто ходил на завод и только знал бы, что я гений. Даже не часто думал бы об этом. Ну, гений и гений, подумаешь. Мне выговор, или премии лишать – пожалуйста, а зато я точно знаю, что я гений. Я бы только мысленно поплевывал на них, тихонечко так: тьфу-тьфу. Но никогда б ни одним мускулом лица этого бы им не выдал (как разведчик). Очень, очень скромно бы себя вел.

И главное, что двадцать шесть лет мне уже через два года. Я почему-то боюсь этой цифры. В ней есть что-то незавершенное, нецелое. Да и Лермонтова хлопнули в двадцать шесть. А он, кстати, был не болтун.

К концу рабочего дня я получил аванс, на проходной меня встретили Женька с Толстым, так что мы с такой радости взяли коньяку, потом закончили вечер в "Атоме”. Потом Толстый попросил у меня взаймы, так что утром в моем новом кошельке нашлось только несколько мятых бумажек.

Ночью мне снился дурацкий сон, как будто я забыл код своего пропуска. Как будто я стою в проходной со жгучим ощущением стыда. И в проходной какое-то тяжелое черное небо, или потолок, я пытался всмотреться, но не мог разобрать. Сон, повторяю, совершенно идиотский. Невозможно представить, чтобы житель Девятки забыл код своего пропуска.

Утром ощущение стыда не отпускало. Как я ни гнал эту тень, в какие логические рассуждения ни пускался, но вот с упорным чувством неловкости ничего поделать не мог. Даже не мог понять, откуда это. Утро вообще началось с сильнейшего приступа желания все изменить. Вдруг захотелось начать какую-то совсем новую, солнечную жизнь. Мерещились какие-то места, где всегда тепло, где люди веселятся без вина, где на лицах отражается что-то кроме тупой заботы. В-общем, все было как обычно с похмелья.

Я позвонил на работу и взял отгул. Голос шефа звучал несколько раздраженно. Он всегда завидовал тому, что я вот такой свободный человек. Потом я пошел выпить пива в шашлычную возле монумента Юрию Гагарину.

После пары кружек желание все менять показалось суетным. Денек был так хорош, женщины на улицах так красивы, приходила мысль о том, что нужно просто уметь ценить то, что нам дано. Пусть это не новая мысль, пусть я сам неисправимо тривиален, как на каждой репетиции доказывает мне Жека, плевать. Жека же у нас утонченный интеллектуал. Когда они с Толстым говорят об искусстве, я слегка завидую: откуда у людей столько умных мыслей? Поэтому в их присутствии я молчу обычно. Да я и не претендую на оригинальность своих мыслей. Претендовать на исключительность своих мыслей, по-моему, как музыканту предъявлять авторские права на ноту «фа».

Я вышел с территории Девятки через западную проходную на пляж искупаться в реке.

Я всегда хожу купаться именно на этот дикий пляж возле западной походной. Мне нравится, что здесь почти не бывает людей. Западная проходная используется главным образом тяжелыми грузовиками промышленной зоны. И если сесть спиной к забору Девятки, то видишь большую пустынную реку и обширную местность за ней, поросшую соснами. По реке плывут теплоходы и баржи. Почему-то у меня этот довольно холодный сибирский пейзаж всегда вызывал прилив сил и ощущение бесконечной свободы, доходящее почти до восторга.

"Нельзя хотеть слишком многого», – уговаривал я себя. "А я все равно хочу". Я перебрал знакомых женщин, но это было, пожалуй, не то. К тому же (еще один тревожный признак) я стал замечать, что если мне чего-то не хватает, то не обязательно женщины. Старею. Ищешь родства душ, а находишь только близость. После чего бывает неловко и скучно.

Но вот интересно, жизнь вроде потускнела, а все ярче во мне чувство, что она изменится неожиданно к чему-то очень хорошему.

Я взял на пляж томик Толстого (писателя Льва ТолстОго, а не нашего современного философа и мыслителя (и моего друга) ТОлстого). Это старая вещь. Хотя очевидно, что если вещь, то старая. Это относится ко всему – и к материальному миру, и к нематериальным произведениям. Одним из главных свойств окружающей меня цивилизации как раз и было то, что она разучилась производить настоящие вещи. И даже более того – люди даже забыли, какой бывает настоящая вещь. Это относится даже к колбасе – пределу мечтаний жителя нашего провинциального Города Солнца. Даже в магазинах Девятки она бывает всего двух видов: "по два—двадцать" и "по два—девяносто". "По два—девяносто" – довольно годная вареная колбаса. "По два—двадцать" – смесь жира и целлюлозы, пойдет, если водкой запивать. В спецмагазинах для таких успешных парней, как Танин или мой папаша, куда можно войти только по пропуску с большой красной звездой, бывает копченая колбаса нескольких видов. Представьте, там бывают даже абрикосы и персики. Даже апельсины, которые продают в Москве на Новый год. На счастье простого народа, рецепт главного национального продукта питания прост: сорокапроцентный раствор этилового спирта. Даже дурак справится.

Может и я никогда не узнал бы, что такое настоящие вещи, если бы не Танина семья. У моих родителей до последнего времени не было ничего. Хотя мать это тяготило. Но отец ругал ее за самые ничтожные покупки – он считал, что нужно быть налегке.

Если смотреть с пляжа в другую сторону, то на берегу увидишь коттеджи Дворянского гнезда. Там живут наши великие ученые. Это очень уютный поселок из коттеджей, расположенных как бы на окраине леса (хотя на самом деле в двухстах метрах за ними забор Девятки) столь тактично, что из окон этих чудесных домиков совершенно не видно ни проходных, ни заборов из колючей проволоки, ничего такого отвлекающего от ученых размышлений.

Когда я смотрел туда, я чувствовал легкий сердечный укол. За многими из этих дверей, я знал, еще скрываются остатки другого мира. Многого я бы не знал, или узнал бы позже, если бы не бывал в одном из таких домов почти ежедневно, когда заканчивал школу. Да и сейчас за одной из этих дверей живет моя несравненная Таня.

Единственная женщина, которую мне выпало любить. Давно это было, уже почти забыл, кажется, что возможности любви на каждом шагу, да и, честно сказать, очень хочется любить, но вот с тех пор не случалось. До момента, пока я увидел свою Прекрасную Прапорщицу. Боже, какой я был тогда молодой! Сколько мне было? Пятнадцать, шестнадцать. Как быстро пролетело время. Вот уже двадцать четыре. А как сейчас помню тот день, когда я пришел в школу (в восьмой класс, после того как мы здесь поселились), и меня посадили с Таней.

В ней была одна любопытная черта. Как многие выросшие в Девятке люди Таня страдала своеобразной разновидностью боязни открытых пространств. В глубине души она считала, что Девятка— это единственное место, где можно жить. Даже более того—это единственное место, где живут нормальные люди.

Мир за забором казался ей враждебным и странным. В этом мире люди резали и убивали, воровали, валялись пьяные в канавах, в общем, вели себя по-свински. И, между прочим, если сравнивать Девятку и город, то она была не так уж далека от истины.

К тому же она, как многие горожане, панически боялась животных: коров, гусей, петухов и даже кур.

Она никогда не рискнула бы в одиночку поехать в другой город в поезде, то есть в нашем обычном сибирском поезде, где едут бандиты, бывшие заключенные, где наблевано в тамбуре, и проводница (на вид страшней любого бывшего заключенного) торгует водкой.

И даже был еще один, более узкий круг, покидать который было немного опасным приключением – это был хрупкий и воздушный мир ее семьи. За пределами этого круга люди были жестоки, постоянно делали друг другу пакости. И все это было так мило и трогательно в ней. Так привязалась она ко мне, может быть, по контрасту.

В ее доме все было непохожим на то, к чему я привык. Во-первых, он казался мне необычайно роскошным. До этого я обычно пользовался библиотеками военных городков. Там было много книг, если считать книгами "Уставы внутренней и караульной службы", и тома серий "Подвиги советских воинов" и "Мемуары военачальников", написанные, казалось, одним человеком – тупым и косноязычным. Но книгу, которую можно почитать, там нужно было выискивать как самородок в куче шлака. Таким образом, при словах "наша библиотека" мне вспоминается, как мать упаковывает книги в посылочные ящики во время наших бесконечных переездов. Нашу библиотеку, которая помещалась в шкафчике, мы с матерью несколько раз прочитали от корки до корки, так что она служила только для того, чтобы ее упаковывать и распаковывать на новом месте службы отца.

Сам факт, что личная библиотека может занимать целую, специально отведенную комнату, меня глубоко поразил.

Во-вторых, в этом доме было множество мелочей, которые можно было встретить только здесь. Всяких таких старинных штучек, ни названия, ни назначения которых я не знал.

И отношения в их семье также удивляли меня.

Танин папа принадлежал к элите научной элиты. Этот прекрасный и умный человек придумал столько оружия, что им можно было бы несколько раз уничтожить Землю. «Я просто решатель задач», – вздохнул он как-то в разговоре со мной. Танин папа все прекрасно понимал, но что поделаешь, если жизнь так устроена.

Он был очень приятным человеком. По складу души он был похож на некоторых моих знакомых, бывших хиппи и панков, которые по-настоящему поняли жизнь, одели строгие костюмы и успешно сделали карьеру.

Юмор Таниного папы был умным, тонким и безграничным. Ко всему-ко всему он умел относиться с юмором. К Таниной маме Танин папа относился с некоторым превосходством, впрочем, веселым и как бы шуточным. Мама к этому привыкла, а вот Таня иногда раздражалась. В своей дочери он, кстати, души не чаял.

Хотя вроде жизненный успех был налицо (пусть даже засекреченный), Танина мама жалела папу, боялась его обидеть, и вообще относилась к нему, как умная любящая жена относится к хорошему, но неудачливому мужу. Их отношения отличались тонкостью, интеллигентностью и боязнью обидеть. Они действительно скучали друг по другу, если не виделись хотя бы два дня. Они любили доверять друг другу свои тайны. Они подолгу беседовали вечером за чаем.

Рядом с ними я чувствовал себя неловким и грубым. Что поделаешь, я вырос среди других людей. У меня тоже хорошая семья, но другая.

Все это было удивительно. Но самым удивительным было то, что я сразу почувствовал, что это есть разновидность того, что хорошо и правильно. Все счастливы по-своему. Только несчастные похожи – что может быть интересного и особенного в несчастье?

Танин папа был настолько крут, что даже не боялся рассказывать мне о проектах, над которыми он работал. В свое время он был противником самого Сахарова! Он считал идею Сахарова смыть Соединенные Штаты с помощью гигантского цунами бесчеловечной и бесполезной для народного хозяйства. Танин папа предлагал с помощью космического электромагнитного резонанса зажарить американцев в гигантской микроволновке. И победителю достанется все – авианосцы, автомобили и рестораны Макдональдс.

После уроков мы сидели в Таниной комнате, раскрыв учебник (считалось, что я помогаю ей заниматься математикой и физикой), и часами разговаривали о чем попало. Иногда Танина мама, постучав, входила с чаем и говорила почему—то шепотом: "Занимайтесь, занимайтесь". И уходила чуть ли не на цыпочках. Нам становилось очень смешно.

Потом Таня осталась в Девятке, а я уехал. Было очень жаль расставаться с Таней, но уехать хотелось сильнее. Все же само собой предполагалось, что мы вскоре поженимся. Почему-то мне казалось, что спешить незачем.

На каникулах второго курса Таня вдруг заявила мне, что я недостаточно деловой. "А мужчина должен быть деловым,"– сказала она. Тогда я ей сказал, что ничего никому не должен. Мы заспорили и поссорились.

Я не понял, что у нее тогда уже появился этот самый деловой мужчина. А потом я узнал, что она вышла замуж. На чем и конец моей юношеской истории любви. Я очень переживал. Но потом я постепенно понял, что мы не были бы счастливы. Теперь, когда мне двадцать четыре, я не представляю ее рядом с собой. Все в жизни правильно, даже если мы хотим по-другому.

Да. Вот такая волна воспоминаний накатила на меня в тот момент. За одно я благодарен судьбе – что я никогда не сомневался в том, что я единственный нормальный человек среди странной толпы. Я знал людей, которые в этом засомневались – тогда смерть от водки наступала очень быстро.

Да, я никогда не считал себя самым умным – я считал себя нормальным.

Может быть, я и любил подолгу сидеть на пустынном пляже возле западной проходной, потому что именно здесь испытывал чувство глубокого удовлетворения от того, что все так удачно сложилось в моей жизни. Хотя что сложилось и почему удачно, сказать трудно.

А может быть мне здесь так хорошо, потому что все это чем-то напоминало любимое место моего детства – холм в пустынной степи на юге, где мы прожили несколько лет (отца отправили туда командовать ракетным дивизионом).

В матовых окнах стеклянных башен научного центра уже неярко отражалось склоняющееся к вечеру солнце, а я все сидел на берегу, держа томик Льва Толстого на коленях, глядя на несущуюся мимо массу воды и не думая особенно ни о чем. Постепенно мне стало хорошо. Не хотелось никуда и не хотелось ничего. Плыли баржи с углем в направлении на север, ревели моторами грузовики в транспортной проходной перед тем, как исчезнуть в тоннелях промышленной зоны. Овчарка охраны, мощное и красивое животное, подбежала обнюхать меня и лизнула шершавым языком. Я не боюсь ни собак, ни людей. Песок под спиной был мягким и горячим. Жара была сибирская – уютная и недолговечная, как цветы сакуры.

Я невнимательно читал "Отца Сергия". Мне мешало сосредоточиться чувство полноты жизни, охватившее меня. Проблемы героев Льва Толстого казались смешными. Все это не имело к жизни вокруг никакого отношения. Сам представь: там один офицер собирается жениться. Невеста сообщает, что у нее был мужчина – сам царь Николай Павлович. Мало ли с кем спали наши женщины, перед тем как встретить нас? Не сильно, видно, он ее хотел. Но это парит нашего героя, и он уходит в монастырь. Зачем, почему? Назло кому? Сергий не выходит из кельи несколько лет, то ли расстроился, то ли боится открытого пространства, то ли боится людей, то ли правила такие, у автора не до конца раскрыто. Ну, это я тоже могу понять: у нас в доме есть пожилая женщина, которая несколько лет не выходит из дома (такая фобия), все ей приносит дочь. Но там, в повести, его никто не лечит, наоборот, окружающие решают на этом основании, что Сергий святой человек. Потом кульминация. Городская барышня – взбалмошная, глазки, губки, ветер в голове (типа Светки) проезжает мимо и решает соблазнить Сергия. Так, ни за чем, ради смеха. Это я тоже понимаю, Светка на такое запросто способна. Вообще довольно живой образ на фоне общей мертвечины. Да, Сергия называют "старцем", а по моим расчетам ему должно быть не более сорока. Ну, короче, у довольно молодого "старца" старый друг рвется из рясы на свободу. Сергий берет топор и рубит себе (не то, что ты подумал) палец (указательный). Тут дама раскаивается, жалеет Сергия, просит прощения. Ну, это уж совсем не натурально! Хотя, если представить: залетает к тебе ночью всклокоченный здоровенный монах с окровавленным топором и отрубленным пальцем – тут даже Светка упала бы на колени прощения просить. Многие от ужаса начинают резко раскаиваться и прощения просить, это я видел, но жалость то при чем? Ну, в общем, сцена не проработана. Мне стало неловко читать дальше – я всегда краснею, когда читаю об извращениях. Либо, когда вижу извращения в авторе. Я понял вдруг, что Толстой считает женщину исчадием ада, созданную на погибель человеку – мужчине. Взгляды Толстого эволюционировали в течение жизни – в "Войне и Мире" он только слегка презирает женщин (пахнущих молоком млекопитающих, живущих инстинктами, предназначенных для выкармливания человеков – мужчин с мыслями). В "Отце Сергие" он уже считает их исчадиями ада. Я посмотрел дальше: и точно, развязка в том, что Сергия соблазняет молодая шлюшка—нимфоманка, пришедшая на прием поговорить о бессмертии души. Вот это прямо как у меня – со мной тоже женщины часто начинают с разговоров о высоком. И заканчивают (надо же о чем-то поболтать после того как). Но Сергий пугается (педофилов нигде не любят), становится бомжом, его ловят мусора при проверке паспортного режима (смотри-ка, хоть что-то в России неизменно за последние пару веков). Сибирь за тунеядство. Слащавый конец: в Сибири Сергий живет жизнью простого человека, обретает покой. Толстому удаются шлюшки (вспомним «Воскресенье») – он любил этот тип женщин, считал это женской сутью. А может, мечтал о такой. Интересней было бы, если в Сибири Сергий находит женщину (ссыльную, бывшую проститутку, настоящую секс-бомбу) и живет с ней. Но это, пожалуй, ближе к Достоевскому.

Русские судьбы, горящие как спички, не дав ни света, ни тепла.

Подчеркивая архаичность текста, далеко за лесами на другой стороне реки с полигона реактивного движения стартовала ракета. Какое отношение может иметь Отец Сергий к стартующей в голубое небо ракете? Почему Сергий не строит железные дороги и броненосцы, не торгует с Китаем, не осваивает Сибирь, не основывает банки и акционерные общества? Какого хрена он сидит у себя в келье, даже если его девушка дала другому?

Но за сто лет произошел тектонический сдвиг – из употребления ушло слово "похоть". К счастью, это слово позади в мрачных веках человечества.

Я никогда не понимал, почему нужно побежать плоть. Я считаю это в лучшем случае заблуждением. Даже хуже – грязью, извращением сути жизни. Единение мужчины и женщины – доступный любому луч из Рая. Кто считает это грехом и мерзостью – отворачивается от Создателя. Умерщвление плоти – заблуждение, а призыв к этому – великий грех, попытка растоптать суть жизни. Это извращение встроено в большинство людей в раннем детстве, когда их бьют ремнем за то, что они залезли себе в трусы. Друг, помнишь, как ты испугался, первый раз неумело испытав оргазм, запершись от родителей в ванной комнате? Это от того, брат, что это настолько превосходит весь наш детский опыт. Потому что это ни на что непохоже, несравнимо даже с мороженным по двадцать две копейки!

Большинство людей – необработанные чурбаны, как обстругаешь, такой Пиноккио и получится. У меня в юности был друг, которому бабушка объясняла, что у тех, кто занимается онанизмом, вырастают волосы на ладонях, ухудшается слух и они тупеют. Волосы на ладонях у него, правда, не выросли, как он ни старался. Но добрая старушка добилась того, что он совершенно отупел от переживаний и чуть не сошел с ума. Он терпел до последнего, поэтому, когда страстно отдавался этому желанию, он не чувствовал ничего, кроме облегчения. Смог ли он потом сделать своих женщин счастливыми, или так же набрасывается на них, чтобы потом удовлетворенно отвалиться и заснуть?

Поэтому жизнь этого Сергия – сплошное заблуждение, извращение и позор. И главный грех лежит на тех, кто объявил его святым, сам он просто одержимый гордыней дурак. Ключевая фраза повести: "Даже победа над грехом похоти легко далась ему". Эта фраза поставила меня в тупик. Вот тебе и раз: Сергию нет еще и тридцати! Похоже, автор тактично намекает, что Сергий даже онанизмом не занимался у себя в келье? Если он здоров и не принимает никакой химии, то представить это невозможно. Может, автор, как бабушка моего школьного товарища, тоже считает, что онанизм – позор и блуд, и волосы на ладонях? У автора же не выросли? Или он стесняется, пытается забыть свои юношеские забавы? Непонятный, странный текст об извращениях. Стопроцентный "памятник литературы". Мертвый текст о том, что мертво.

Что такое «мертво»? Это то, что противно жизни. Это то, что противно человеческой природе, извращает ее. Извращение сути вещей.

Я вдруг почувствовал горечь и усталость. Как будто бы на меня из будущего дунуло холодным ветром. Вдруг меня поразила мысль, что впечатление мертвечины от прочитанного происходит не по вине автора – как раз написано блестяще, текст не устарел и через сто лет. Мертво то, о чем идет речь. Причем, не умерло, а всегда было мертвечиной. А поразила меня эта мысль, потому что она имела самое прямое отношение ко мне: я живу среди мертвечины, среди культа мертвечины, среди цивилизации мертвых. Можно ли в ней сотворить не мертвое? Или я обречен идти ее путями, не замечая этого? Как зараженный проказой не замечает, как отмирают его клетки?

Эта мысль наполнила меня тоской, но и желанием делать. Задача была огромна, почти непосильна. Как раз для такого человека, как я. Я готов был попробовать.

Все-таки Таня много сделала для меня. Если бы не она, я не знал бы, что такое настоящие вещи в их материальном воплощении, и может, не задумался, что это вообще такое: настоящая вещь. «Как много в жизни набралось такого, думая о чем испытываешь неловкость», – подумал я. Собственные родители, Таня, можно сказать, что все, мысль о чем должна поддерживать. Однако уже было пора идти.

Жека (который почти всегда опаздывает) страшно злится, когда (что бывает редко) опаздываю я. Боюсь я, конечно, не Жекиного гнева. Просто если он выходит из себя, то вечер, считай, потерян.

Как раз, когда я прошел проходную, население Девятки, наступая друг на друга, валом валило из проходных предприятий, торопливо разбегаясь по вечерним делам.

Толпа быстро неслась по проспектам сразу во все стороны, напоминая мне учебный фильм по теме "броуновское движение". От нее исходило такое мощное излучение торопливости и озабоченности, что приходилось даже напрягаться, чтобы не ускорить шаг. А куда они все так спешат? Купить колбасы и завалиться смотреть телевизор. Что они там видят в этом телевизоре? Надо будет как-нибудь посмотреть – может там что-то новое показывают.

Честно скажу, ребята, пытаюсь я заставить себя по-христиански любить это быдло, но как-то не получается.

Вскоре в толпе я заметил такой же медленно движущийся объект. Это был Жека. И, как я помню, я сразу же заволновался. То есть, конечно, было странно, что он идет мне навстречу, но я точно помню, что заволновался как-то чересчур. Есть, есть у человека дар предчувствовать повороты в судьбе.

–Привет, старик! Ты куда идешь? – воскликнул мой друг, как бы не зная, куда я собрался.

–На гитаре собрался поиграть, – ответил я.

–На гитаре? – воскликнул Жека как бы страшно удивленный.

–Ты можешь толком объяснить, что случилось?

– А я и сам не знаю. Прихожу я во Дворец культуры, а мне не дают ключи. Говорят, больше не велено вас пускать. А кем не велено, почему не велено разве ж у них узнаешь.

Я успокоился – такое уже бывало, что не давали ключи репетиционной, но потом все выяснялось.

Но Жека продолжил:

– Но самое главное. Я тут же позвонил Сереге, чтобы Серега сказал папаше, чтоб папаша распорядился, чтоб нас пустили, а Серега сказал, что он больше меня не знает, чтоб я ему больше никогда не звонил.

По своей наивности я заволновался только о том, где мы до завтра возьмем барабанщика.

–А я уже придумал, – сказал Жека, – мы будем играть вообще без ударных. Мы будем играть в две гитары.

Гениальность этой мысли потрясла меня. Сам Саймон с Гарфункелом могли бы нами гордиться. Мы тут же пошли репетировать к Жеке. Но уж если не везет, так не везет до конца. Через час явилась его мамаша и прикрыла лавочку.

–Что это у вас за музыка дыр-дыр-дыр, – сказала она, – в цехе целый день шум, домой придешь, тоже покоя нет.

Так что репетиция кончилась тем, что мы распили флакончик, слушая Дэвида Боуи и восхищаясь им, и собой, и нашей новой идеей. Обсудили предателя Серегу, но расстраивались не очень. Честно говоря, давно чувствовали, что он не наш человек.

Потом я потащился домой. Было уже поздно. В архитектуре Девятки есть одна особенность – ее улицы освещаются не фонарями, а мощными прожекторами с крыш зданий. Я шел по пустым улицам в призрачном голубом свете прожекторов. Из-за этого моря огней Девятка с окраины города выглядит как что-то очень праздничное, как олимпийский стадион, или международный аэропорт. Может быть, по контрасту с городской окраиной, которая освещается только искрами редких трамваев, причем скрежет этих редких трамваев только подчеркивает тишину и заброшенность.

Анюта по ночам часто вставала и смотрела в сторону Девятки. Да, признаться, и мне из ее окна Девятка казалась очень приличным местом. Она мечтала, что я как принц из сказки увезу ее туда, где полки магазинов ломятся от колбасы. Хоть она и старалась не говорить мне об этом, но мечта эта была так сильна, что она иногда проговаривалась. Самой Анюте допуск в Девятку был закрыт. У нее был дядя, который во время Второй мировой попал в плен (о ужас!), после войны остался в американской зоне оккупации (ужас—ужас) и женился на немке. Ее немец погиб на Восточном фронте. Мало того, этот гнусный незнакомый дядя стал успешным предпринимателем и теперь эксплуатировал немецких трудящихся, а его ни в чем не повинной племяннице, которая родилась на двадцать лет позже всей этой истории, и о которой он даже не знал, теперь невозможно было не только устроиться на работу в Девятку, но и получить гостевой пропуск за забор дольше чем на сутки.

Ну ладно, Анюта ладно. Ну а Таня, моя прекрасная Таня. Уж она-то кое-что понимала в жизни. Нет, есть все-таки в колбасе нечто неизъяснимо привлекательное, чего я просто не понимаю ввиду черствости своей души.

Ну ладно, не нужно пытаться плохо думать о том, что не сбылось, не получилось, не срослось. Это тоже разновидность предательства, от меня не дождетесь.

Все-таки Толстый неправ, когда говорит, что нужно только жалеть этих людей, потому что они живут так из-за того, что ничего в жизни не видели и не представляют, что можно жить как-то по-другому. Ну что такого видел сам Толстый, или я, или Жека. Однако мы же скотами не стали. Да, и неправильно он говорит, что эти люди испорчены привычкой к несчастью. Сам-то он не испортился.

В моих окнах горели огни, несмотря на позднее время. Я заволновался не на шутку— в таких семьях, как моя, такое бывает только при несчастных случаях. К моему удивлению, в квартире никого не приводили в чувство, и никто не ждал скорую помощь. Из коридора я слышал, что мать и отец разговаривают на кухне.

–А вы чего не спите? – спросил я, все еще несколько встревоженный.

Родители замолчали и смотрели на меня с минуту так, как будто впервые меня видели.

–Что случилось?

–Мы нашли у тебя страшную гадость, – сказала мать.

–Какую? – уже почти испуганно спросил я.

–Мы нашли у тебя вот эту кассету, – заметно волнуясь, сказал отец.

Позавчера на репетиции мы кое-что пробовали записывать, а вчера я поставил на магнитофон прослушать. А папаша возьми, да и наткнись.

–Ну и что? – спросил я. Все же я почувствовал себя виноватым, хотя и не знал за что.

Это такая рабская привычка – инстинктивно считать себя виноватым, когда тобой недовольны.

–Он еще спрашивает, ну и что! Ты слышишь, он еще спрашивает, ну и что! Мой сын поет "там, где раньше Сталин стоял, мы танцуем диско" и еще спрашивает, ну и что!

Я, честно говоря, удивился. Я-то думал, что папашу больше заденет Жекина песенка "Псы—полковники “, ведь это прямо про него. По свежим армейским впечатлением Жека создал целый альбом "Псы", там имелись все псы, начиная с лейтенантов и кончая полковниками. Выше Жека еще не забрался. Но вот папаше не понравилась именно смешная песенка "Там, где раньше Сталин стоял, мы с тобой танцуем диско". Кстати, ее сочинил не я и не Жека. Ее сочинил мой друг Леша Никитский из города Дубны на Волге. История этой песенки очень любопытная.

В недалеком прошлом на берегу Волги возвышался памятник Сталину размером со статую Свободы. Когда решили, что Сталин больше не отец народов, оплодотворяющий мировую цивилизацию, памятник снесли, а на освободившемся месте сделали танцплощадку. Вот Леша и придумал такую вполне документальную песенку. Когда я был в Дубне в командировке, Леша исполнил мне ее на ушко. Собственно, там только и были эти две строчки. Дальше сочинять Леше стало лень. Да и трудно к таким двум удачным и исчерпывающим строчкам прилепить еще что-то. Когда я исполнил эту вещь Жеке, ему тоже страшно понравилось, и мы обработали ее, спев эти строчки много раз с разной интонацией в стиле битловской "Уай дон'т ви ду ит ин зе роуд». Мы считали это одной из достигнутых вершин. Но вот товарищ полковник был другого мнения.

–Пап, ну ведь это шуточная песенка, – сказал я.

–Боже, какого идиота я вырастил! – схватился за голову отец, – Нет, ты правда не понимаешь?

–Пап, ну каждый же человек имеет право на свое мнение, ну что в конце концов такого …– начал я, но почувствовал, что в глазах отца несу какую-то чушь. Он смотрел на меня даже с некоторым страхом.

–Ничего у вас святого нет.

–Батя, ну пойми, то, что для вас так важно – для нас уже история древнего мира. Цивилизация сменилась, понимаешь? Давай жить дружно. Для меня что Ленин, что Гитлер, что Чингисхан – никакой разницы. Это все в прошлом. По мне хоть бы ты им, – я кивнул на портрет Ленина, – все стены оклеил, я тебе и слова не скажу.

Боже, как меня угораздило столь неудачно выразить свою мысль. Боже, какая была сцена! Я миролюбив как еврей и впечатлителен как якут, а тут мне пришлось выдержать бурю. Боже, как они заорали! Инстинктивно я даже пригнулся, соседи со всех сторон застучали в стены, залаяли собаки охраны на проходной. Но потом мне пришла мысль, что все-таки не стоит так орать на родного сына, даже если он немного неудачно выразился. Скандал начал немного затягиваться. Стало даже немного скучно, хотя папаша великий мастер делать разносы подчиненным. И к тому же человек, замечательно владеющий марксистско-ленинской логикой. Батя логически доказал, что наши песни—мерзкая пошлость. Он очень верит в логику.

Мать не без гордости смотрела на него. Да и я люблю своего батьку. Он очень неглуп, только жаль, что в жизни у него совершенно не было времени подумать.

Все каноны были соблюдены – напряжение равномерно нарастало, аргументы не повторялись, речь кончилась эффектной развязкой с поднятой рукой и словами "вон из моего дома". Рука была поднята совсем как у Ленина, указывающего человечеству дорогу в светлое будущее.

После чего папаша удалился на кухню развеяться после проведенной партийно-политической работы. Я видел, как мама суетливо собирает на стол грибочки, рыбку, мяско, колбаску. Наконец-то мама получила возможность покупать всякие штучки под грибочки, всякие ножички-вилочки и мне это было симпатично в ней. Отец аппетитно выпил. Меня за стол никто не приглашал. Отец вообще умеет делать все с заразительностью здорового самца. Когда он выпивает рюмочку, или закуривает сигарету, то невозможно не захотеть того же самому. Может быть, мой папаша родился не для того, чтобы командовать полками, а для того, чтобы рекламировать виски.

Все-таки одна фраза из его речи зацепила меня. "Ты становишься социально опасен", – сказал отец. "Для кого это? Для нашего могучего государства?" – спросил я. "Для себя".

2 Ночной директор

Я постоял в темноте коридора. Когда я уехал из дома учиться, мне было шестнадцать лет. Я был из тех детей, которые не приносят проблем родителям. Я был самостоятелен, сколько я себя помню. Ни мать, ни отец не возились со мной, как возились родители моих друзей. В обычном смысле меня не воспитывали. Отец был либо на службе, либо устал. Мать тоже была в школе с утра до вечера. Не возились со мной еще, видимо, и потому, что у меня были отличные отношения и с матерью, и с отцом. Отца всегда было интересно послушать – я не чувствовал с ним никакой стены. А с матерью мне вообще не нужно было разговаривать – так мы были близки. Они доверяли мне, я старался их не разочаровывать. Это было просто, потому что вообще наша жизнь была проста. Я хорошо учился и был молчуном – образцовый мальчик. В детстве я был гораздо крупнее большинства сверстников, так что даже подраться было не с кем. А может, и было, не помню, но желания и необходимости не возникало.

Лучшее время моего детства – когда отца отправили командовать ракетным дивизионом в южную провинцию. Я учился в младшей школе. Дивизион располагался в степи в нескольких километрах от окраины большого города. Утром из части отправлялся автобус, в котором жены офицеров и их дети ехали на учебу и на работу. Вечером забирал обратно. Я заканчивал учебу раньше всех, поэтому на обычном городском автобусе добирался до конечной остановки и шел пешком в часть, иногда весь путь, иногда по дороге меня подбирали наши машины, или машины колхоза. Великая степь – это как море, только лучше. Я не помню, о чем я думал, поднимаясь на холмы, но я помню, что внутри я был самим собой, точно таким. Я обожал летние каникулы. Мать всегда волновалась, когда я оставался в части на лето, она старалась свозить меня на море, или отправить в пионерский лагерь для развития социальных навыков. Море, конечно, я любил. Но терпеть не мог пионерский лагерь, скученную жизнь, построения на поднятие флага, походы строем в лес, пение хором, всю эту коллективную чуму. Ну, то есть чем мой папаша занимается всю жизнь с личным составом.

То ли дело, когда жара, каникулы, свобода и родители ушли рано с утра. Выспаться, пойти перекусить на кухне в офицерской столовой, слушая бредовые фантастические разговоры дедов – поваров про как ходили в самоход, как нажрались в увольнении, и как с помощью шарикоподшипника сделать член толще на целый сантиметр и удовлетворить любую бабу. Щелкают ножи дедов, режущие капусту. Кипит котел на жаркой плите. Здоровенные накачанные деды – голые по пояс в белых фартуках и чепчиках. Тощие молодые бойцы суточного наряда, застегнутые по форме на все пуговицы, истекающие потом, чистят картошку и слушают так же жадно, как и я. С дедами у меня отличные отношения. Молодые все на одно лицо, с ними у меня тоже будут отличные отношения, когда они станут дедами. Можно было и дома достать что-нибудь из холодильника, но здесь же гораздо интересней, правда?

Потом на холм напротив боевой позиции. Видно, как на позиции крутятся антенны станций, разворачиваются пусковые установки. Транспортно-заряжающая машина снует между позицией и арсеналом в низине. Папаша отрабатывает защиту южных рубежей. На позиции воют блоки питания и трансформаторы, шумят моторы. Но на мой холм не доносится ничего из этой суеты. Только тишина ветра в ушах и пение жаворонка. Жаворонок – птица моей юности. Дивизионный волкодав по кличке Никсон, таскающийся за мной, кладет тяжелую голову мне на колени и жалобно скулит. В его глазах вечная преданность и страсть к службе (и к колбасе, я подкармливаю его колбасой из офицерской столовой). С нашими дивизионными овчарками у меня отличные отношения. Вдалеке синие горы – я так и не доехал до них. За ними чужие неведомые страны и народы. Великая степь – как море, но море ровное, одинаковое, и все интересное скрыто под толщей воды, а океан травы скрывает прозрачные озера и даже реки, прорывшие себе русла. Можно ходить в одних трусах или совсем голым, все равно здесь нет людей. В трусах и совсем голый – это совершенно разные вещи. Друг, ходил ли ты по летней степи голый и свободный как конь? Как конь, который настолько свободен, что ему даже не нужно придерживать член, когда он мочится. Один под голубым небом, голый перед тем, кого ты не можешь постичь (я чувствую этот взгляд), но кто понимает все о тебе, как я понимаю Никсона.

О чем это я? А, тем более удивителен этот скандал на ровном месте. Вдруг все эти воспоминания вспыхнули во мне, когда я стоял в прихожей. Туда, в степь, где ветер, воля и тишина ветра! Хотя ветер, воля и тишина ветра – это для меня, сына командира части. А для молодого бойца суточного наряда это мешки с нечищеной картошкой и ужасные голые по пояс деды в белых чепчиках с огромными ножами, рассуждающие, как нафаршировать член шарикоподшипниками. И хотя было понятно, что «вон из моего дома» – это такая фигура речи, мне стало скучно, тесно и захотелось куда-нибудь. Я вышел из дома.

В свете прожекторов я двинулся по нашей улице Гагарина, свернул на проспект Советской науки, мимо памятнику Ленину, мертвецу, показывающему единственно правильный путь в светлое завтра папашиным жестом "вон из моего дома". На памятнике было написано «Ленин жил, Ленин жив, Ленин вечно жив», таким образом демонстрируя парадокс кота Шредингера. Потому что я именно тот наблюдатель, который точно знает, что Ленин мертв – меня возили на школьную экскурсию в Москву в четвертом классе, и мы посещали мавзолей. Неделю потом мясо есть не мог (как и весь класс). До сих пор портится аппетит, когда вспоминаю желтый труп в свете ламп в стеклянном ящике в окружении часовых. Но получается, согласно принципу неопределенности есть наблюдатель, в системе которого Ленин жив, что является парадоксом. Кстати, кот Шредингера – черный, это очевидно, правда? Такой ответ дали десять из десяти опрошенных мной на новогодней пьянке коллег – физиков. Следовательно, принцип неопределенности не действует на цвет кота, не важно, жив кот или мертв.

Я мечтаю, чтобы то, о чем я пишу, было непонятно моим потомкам так же, как мне непонятен Отец Сергий. "Что это – советская наука?"– пытливо задумается потомок. Какой из законов Ньютона, первый или второй, более советский? Может быть, имеются в виду технологии: атомные бомбы или космические ракеты? Однако в Девятке каждый знает, что советская атомная бомба была сделана благодаря творческому обмену американских ученых и советской разведки, а ракеты сделаны по схемам фон Брауна, найденным в Пенемюнде. КГБ не скрывает этих фактов, чтобы наши яйцеголовые умники не слишком задирали нос. Однако проспекта Советской разведки в Девятке нет. Несправедливо.

Дворец культуры Девятки сделан по мотивам Сиднейского оперного театра – со вкусом здание. А свет в окне Дворца культуры – это сторож, а этот сторож – подходящая компания. Я нажал на звонок служебного входа.

Открываются двери, и я вижу одухотворенное толстое лицо, пронзительный взгляд черных глаз и черную длинную шевелюру.

Это Толстый. Подчеркну, это не ТолстОй (который старинный писатель), это великий мыслитель и философ нашего времени ТОлстый. У него другая фамилия, это прозвище. Толстый потому что толстый. Он говорит быстрее, чем я думаю. Он помнит наизусть больше текстов, чем большинство людей успевают прочитать за всю жизнь. Он ничего не забывает.

Толстый мой друг, и это странная дружба. Он старше меня почти на пятнадцать лет. А интеллектом превосходит настолько, насколько я превосходил дивизионного волкодава Никсона. Ну, это я шучу, понятное дело, я тоже умный парень (немного тугодум), но, когда я слушаю Толстого, я просто наслаждаюсь зрелищем, как прокачиваются терабайты в его голове, выискивая нужную цитату. Ассоциации, ссылки, подобия, фильтры. Все, что он прочитал, услышал и обдумал, включено в гигантскую матрицу, из которой извлекается мгновенный ответ на любой вопрос. Это интеллект, который никогда не победит машина.

Толстый потерял все в этой жизни: положение, работу, семью, дом (именно в таком порядке (это всегда во все времена происходит в таком порядке)). Хотя Толстый не лох. Даже скорей Толстый ловкий человек и умеет устраиваться. Тем не менее, прошел путем Диогена.

–Ладно, хоть не путем Сократа, – говорит по этому поводу Толстый.

Дело в том, что у него есть один недостаток. Сам Толстый говорит так:

–Это хуже, чем честность. С этим бы я справился. Это интеллектуальная беспристрастность. Становишься невольником, когда беспристрастно следуешь своей логике. Думаешь, Платону понравилось, когда он открыл, что для построения идеального государства нужно отпилить голову всем поэтам?

Кто такие Платон и Сократ и еще кучу имен, я узнал у Толстого за нашими разговорами. В смысле, узнал по-настоящему, имена я слышал раньше на уроках истории и марксистско-ленинской философии. Вот, кстати, и ответ на вопрос о "советской" науке! Есть такая одна: «марксистско-ленинская философия».

Толстый был звездой нашего философского сообщества. Доцент, счастливый семьянин (в аспирантуре удачно женившийся на девушке со связями). Впереди карьера, спецмагазины академии наук, все дела. Но Толстый (тогда еще совсем не толстый, но, интересно, имевший уже это прозвище среди друзей) пытался решить методические проблемы коммунизма. "Социализм с человеческим лицом", все такое, старшее поколение увлекалось этим, когда стало понятно, что эксперимент не удался.

Дело в том, что про то, что коммунизм оказался не жизнеспособен, знали все коллеги Толстого. Относились по-разному. Многим (особенно пожилым) казалось, что крушение коммунизма – это крушение России. Как раковая опухоль – самый важный орган в организме (а так и есть в каком-то смысле). К тому же: что теперь отказаться от пропусков в спецмагазин с копченой колбасой и водкой по пять-двадцать-пять? Коллеги писали "куда надо". Толстый удостоился путаных, огромных по объему доносов – разоблачений с точки зрения Ленина, Маркса и Энгельса. Коллеги заодно хотели показать тем, "кому надо", что они твердо на позициях и их уже можно прикреплять к спецмагазину с водкой по "шесть-тридцать". Я смеюсь, представляя себе офицера в "там, где надо", который уныло листает этот бред нашихстареньких философов.

Жена Толстого до последнего пыталась вразумить его:

–Подумай о нас. Подумай о моих чувствах.

–Какое отношение имеют чувства к мыслям? – отвечает Толстый, – эмоциональная окрашенность вредит логике.

Ну и как прикажете жить с таким идиотом? Она не собиралась стать женой декабриста. Тем более она была из хорошей семьи работников госбезопасности во втором поколении. Родственники предупредили ее о больших неприятностях, которые последуют. Поэтому жена написала короткий, конкретный, понятный даже лейтенанту донос, и Толстого поперли ото всюду. Жена с ним развелась. Однако серьезных санкций не последовало, об этом тоже позаботились родители жены (чтоб не раздувать рядом с их дочерью и внуком скандалы). Особенно тупивших в бдительности, продолжавших разоблачать светил советской философии приструнили, объяснили, что там, где надо, знают все, что надо.

Таким образом, Толстый не загудел в цугундер, и не отправился в ссылку, и даже сохранил прописку и удостоверение жителя Девятки. Кстати, друзья говорят, что он тогда и растолстел.

Как бы то ни было, Толстый считает, что отлично устроился:

–Теперь я абсолютно свободен, потому что не надеюсь напечатать статью в философском вестнике Академии наук.

Мы пошли в каптерку Толстого. Вечером всегда у него кто-то есть. Каждую ночь в Девятке не спится какому-нибудь пытливому уму, и вся Девятка знает, что Человек, Стоящий На Страже Дворца Культуры, дает ответы на любые вопросы. В каждом городе должен быть такой Ночной Директор Дворца Культуры. Иначе предать огню, мечу, наслать чуму и затопить цунами.

Сегодня здесь Степа. Хотя в Девятке мы все как консервные банки, Степа – это нечто особенное. Степа верит сразу во все, так сказать, церковь всех религий в одном человеке. Он православный (хотя и некрещеный), практикующий йогу и медитацию, знаток сибирских языческих обрядов, не чуждый даосизма. Еврей по крови, но в Девятке национальность всем по барабану, даже самим носителям, и понятия "еврей" и "иудей" здесь почти не связаны. Все церкви упакованы в Степе, как в банке болгарского овощного ассорти.

Некрещеный он потому, что батюшка нашей церкви сдает в КГБ списки прихожан, крестивших детей, желающих обвенчаться и т.д. А желание креститься в зрелом возрасте говорит об ужасном: о сознательном отказе от марксистско-ленинского взгляда на мир. Еще у Степы мечта: съездить в Индию. В Степином воображении Индия – это волшебная страна, где йоги летают над городами, просветленные в цветных шелках ходят толпами, пахнет благовониями, и даже микроорганизмы мутных рек не нападают на людей. Так как Степа заведует отделом документации лаборатории космических лазеров с ядерной накачкой, лучше бы он мечтал слетать в космос в командировку – это более реально.

Так как религия была под запретом два поколения, у многих из нас полностью пропал иммунитет. У Степы нулевая резистентность – он подхватывает любую форму этого вируса сразу в тяжелой неизлечимой форме, переходящей в хроническую.

Друзья обрадовались мне, тем более что я прихватил дома из холодильника в прихожей бутылку "Столичной". У них как раз все закончилось.

Я знаю, о чем они разговаривали до моего прихода – они разговаривают о науке и религии, потому что они спорят об этом всегда.

Степа, как великий примиритель, объясняет Толстому, что наука и религия – это просто разные способы познания мира. Толстый смеется (оба они смеются как сумасшедшие, когда спорят):

–Наука – она одна. Есть несколько человек в мире, сделавших делом жизни поиск магнитного монополя или гравитационных волн. Простакам не понять эту магию, пока она не придет от инженеров в виде микроволновой печи или копировального аппарата. Простакам даже не понять, что это и есть магия. Что этим ученые и отличаются от мужчин в рясах – они способны на чудо, в отличие от попов, которые способны только на мошенничество.

–На фокусы, – поправил я.

–Мошенничество. Фокус – это когда иллюзионист на сцене зарабатывает деньги. Впрочем, как и поп, но фокусник не просит верить в сверхъестественность. Он не говорит, что его прислал Бог. Он не старается подчинить себе людей, пришедших на шоу.

Степа хватается за голову в страхе за наши бессмертные души.

Мне не очень интересен предмет разговора, но интересно на них смотреть.

–Тебе не интересно? – спрашивает Толстый.

–Не очень, – говорю я, – я уже обсуждал все это с нашим дивизионным волкодавом Никсоном.

Степа обижается. Как все молчуны, я бываю невольно резок, когда меня заставляют высказаться. Однако Толстый кивает, он понимает, я рассказывал ему про Никсона и наши походы по степи. Я познакомился с Никсоном, когда он был еще щенком. Служба у Никсона была ответственная, но легкая. По ночам внутри двойного забора колючей проволоки вокруг ворот в секретный подземный бункер ходил бдительный рядовой роты охраны (всегда невысокий тощий казах). А Никсон сторожил Святая Святых – внутренний двор за внутренним забором. Там папаша хранил свою вундервафлю: три ракеты с атомными боеголовками, которые следовало пустить в дело, если все патроны кончились, больше нет гранат.

Работа у Никсона была не бей лежачего в буквальном смысле. Потому что если рядового морил сон, и он падал в объятия летней теплой травы под фиолетовыми струями Млечного Пути, не в силах держать автомат, и подкрадывался проверяющий, то боец немедленно получал по щам. А Никсон мог сколько угодно спать, проверяющего он чуял за километр и разражался хриплым злобным лаем. Никсон умел удивительно реалистично гнать картину тупого готового порвать сторожа.

Когда отца перевели на повышение в штаб округа, и машина увозила нас, Никсон долго бежал за машиной. Отец приказал водителю остановиться.

–Хочешь, мы возьмем этого пса? – сказал он. Это был поступок с его стороны – я знал, что он брезгливо относится к собакам. А запыхавшийся, пыльный, в степных репьях огромный Никсон с высунутым слюнявым языком не был похож на домашнего пса.

Взять куда? В центр города с двумя миллионами населения где-то на севере, где воняет только бензином? В квартиру на восьмом этаже двенадцатиэтажного дома? От моря запахов степи, поста на ядерном бункере, казахов – часовых, дедов-поваров и грызунов в траве? Пусть лучше среди всего этого тоскует по мне всю жизнь. Я покачал головой и вышел из машины.

–Друг, мне надо ехать, – сказал я, – домой.

Никсон хорошо знал эту команду. Я долго приучал его еще щенком к ней, чтобы можно было отделаться от него в любой момент. Никсон любил выполнять мои команды. Мой друг понуро затрусил в часть. Что мог понимать Никсон о штабе округа? О разлучивших нас обстоятельствах непостижимой ему человеческой жизни? Он доверял мне, потому что знал, что я люблю его, и пошел домой. Так и надо жить, – сказал я Толстому. Нужно доверять и не бояться.

–Неужели ты не хочешь знать ответы? – спрашивает Толстый.

Он спрашивал это уже, я много дней думал над его словами и придумал ответ в конце концов:

–Все ответы неправильные. Я не хочу знать неправильные ответы.

–Может быть, ты боишься увидеть за ширмой кукольного театра нити мироздания?

–Нет, не страшно.

–Ты сверхчеловек, – сказал Толстый.

–Я знаю. Приходится как-то с этим жить.

Мы сделали обход охраняемого объекта. В пустом зале эхом отдавался энергичный голос моего друга и рассудительный тенор Степы. Мы посидели, покурили в кафе на втором этаже в полумраке дежурного освещения. Выпили кофе. Здесь в кафе стояла американская кофе-машина. От советской она отличалась только тем, что варила кофе. Пар от чашечек и сигаретный дым исчезали в полумраке под потолком. Из полумрака с мозаики на стене Юрий Гагарин в космическом шлеме улыбался нам перед тем, как сказать "поехали".

Степа отправился домой, мы с Толстым легли спать на диванах в гримерке.

–Существует все, идея чего может возникнуть, – сказал Толстый, продолжая разговор с ушедшим Степой, – возможность идеи и является критерием существования. То, что нельзя представить, не может существовать.

–Толстый, сделай еще бутылку водки и пачку сигарет.

–Не получится. Не нужна она нам.

–То есть, по-твоему, должно появляться все, о чем подумаю я или ты? А если я не хочу, чтобы появилось то, чего хочешь ты? Если мне вообще не нравится то, что я вижу? Если мы видим разное, как мы можем обменяться информацией?

–Конфликт представлений – очевидная проблема. Должен быть Верховный Арбитр, тот, кто поддерживает целостность мира, – встал на ноги Толстый, это была не мысль, это было потрясение, захватившее его, все его мысли – это потрясения, гигантская матрица получила новые измерения, начала переформатирование, я слышал сквозь сон, что он еще ходит по гримерке, разговаривает сам с собой, но я уже спал.

Когда умирают такие люди – неужели все это огромное может умирать вместе с ними? В этой Вселенной, которая вся построена на законах сохранения, где не исчезает самая крохотная элементарная частица, самый ничтожный импульс движения, квант энергии – куда уходим мы? Или это и есть предназначение – превратить себя в движение?

3 Наука как пирамида Хеопса

– Вставай, пора сваливать, – разбудил меня Толстый, – сейчас дневной директор придет.

Вместе с населением Девятки (а лучше сказать с "личным составом"), в— общем, со всеми этими биомеханическими куклами, я двинулся на работу, сжимая в кармане удостоверение жителя (читайте, завидуйте, я полноправный гражданин Девятки).

С восьми ноль—ноль до семнадцати ноль—ноль это население называется научными сотрудниками. Слово "научный" попало туда явно по недоразумению. Каждый день они получают десяток образцов, вставляют их в микроскоп, проводят положенные измерения и вычерчивают кривые— то есть делают работу, с которой успешно справилась бы дрессированная обезьяна. Множество выпускников хороших институтов занимаются в Девятке примерно такой научной деятельностью. Лаборатории Девятки набиты физиками, забывшими уравнения Максвелла, электронщиками, смутно знающими закон Ома, химиками, помнящими только, что метиловый спирт в отличии от этилового не пригоден для приема внутрь.

Годами эти специалисты приходят на работу только для того, чтобы нажимать единственную кнопку какого-нибудь прибора и следить за показаниями единственной стрелки. Их научная деятельность очень напоминает известные опыты по выработке условных рефлексов у морских свинок, где эти умные животные нажимают на кнопку возле кормушки.

Именно в таких местах, как Девятка, родилось открытие, что в XX веке науку делают большие коллективы. По своему опыту могу сказать: да, очень—очень большие коллективы нужны, чтобы такими очень маленькими, просто муравьиными, усилиями двигать науку.

Мы, коллектив лаборатории разработки компонентов управления, называли себя "детьми подземелья". Потому что помещение наше не имело окон и действительно находилось под землей. Солнца сотрудники лаборатории не видят по полгода. Зимой рабочий день начинается раньше восхода и кончается после захода солнца – край у нас довольно северный.

Два года назад, когда я пришел сюда после института, работа мне нравилась. Но меня с первого дня не покидало ощущение, что я здесь слегка посторонний.

Я не чувствовал искреннего волнения при обсуждении вопроса, почему отобрали червонец, доплачиваемый за вредность, или почему обеденный перерыв перенесли с двенадцати на тринадцать часов. В коллективе лаборатории отношения между людьми были довольно сложными, связанными с запутанными давними историями, как кому—то накинули десятку к окладу кого—то обидев при этом. Или как кого—то перевели из другого отдела по знакомству, что тоже было несправедливо. Во все это вникать было лень. Но зато благодаря тому, что я этим не интересовался и ни на что не претендовал, я прослыл хорошим парнем.

И все же в первую зиму после возвращения с учебы я с удовольствием выходил утром из дома, когда небо на востоке только начинало краснеть (из-за того, что красная часть солнечного спектра меньше поглощается водяным паром атмосферы) и пешком шел вдоль железнодорожных путей завода. Проезжающие мимо меня локомотивы изменением тона гудка наглядно демонстрировали эффект Доплера. Поскрипывал снег под ногами, когда я давил миллионы снежинок, своей совершенной формой обязанных прихотям полной энергии кристаллической решетки.

Часто мы выходили вместе с отцом, почти всю дорогу мы шли молча. Отец не мешал мне, считая, что я витаю в физических материях. В Девятке никто точно не знает, чем занимается родственник – подобные расспросы запрещены. Да, был в моей жизни год, когда батя меня очень уважал. Потом, махнув мне, отец поворачивал к остановке служебного автобуса на полигон реактивного движения, а я шел на свою проходную.

Я действовал по правилу стека—"приходящий последним уходит первым". Самым последним я приходил, потому что шел пешком, следовательно, мог не накидывать запас времени на ненадежность автобусов. Самым первым я уходил, потому что уходил вовремя, отработав ровно восемь часов. В лаборатории признаком хорошего работника считалось то, что он должен находиться на рабочем месте дольше других, менее хороших.

В этом есть смысл, потому что большинству сотрудников лаборатории вполне хватало часу—двух, чтобы справиться со всеми обязанностями, и, следовательно, каким-либо другим способом прилежного от ленивого отличить было трудно.

К тому же большинство дней в неделе кончалось какими-нибудь занятиями или учебами. То экономическими, то политическими, всех и не упомнишь. Я сразу отказался их посещать, сославшись на то, что в Правилах ведь написано, что занятия— это дело добровольное. Из-за чего прослыл невероятно смелым.

С удивлением я открыл, что я человек добросовестный.

–Хоть после кого-то можно не проверять, – говорил мне шеф.

Уже через полгода мое положение в лаборатории было очень прочным.

–Ты должен быстро сделать карьеру, – как-то похвалил меня шеф. Но, правда, добавил "если будешь серьезнее". Под этим он, видимо, подразумевал занятия после работы, которые я не посещал, и общий моральный облик.

И все же, легко войдя в работу, я так никогда не стал до конца своим в коллективе лаборатории.

Там существовала сложная система правил поведения, даже, можно сказать, правил приличия, которым я, ввиду своей несерьезности, не придавал значения.

Ровно в семнадцать ноль—ноль, по звонку, я начинал собираться домой.

–Уже пошел? – как бы с удивлением спрашивал Саня.

–А чего сидеть? – легкомысленно и неполитично отвечал я, – Пошли, чего сидишь. Можно подумать, ты делом занят. Или вот Нина Егоровна делом занята.

Конечно, ни Саня, ни Нина Егоровна не были заняты делом. Но Саня в тот год высиживал давно причитающуюся, как он считал, десятку к окладу.

Сказать же, что Нина Егоровна не занята делом, было вообще прямым оскорблением. Потому что Нина Егоровна никогда, ни до, ни после за все десятилетия своей трудовой деятельности не была занята делом. Поэтому слышать такое от меня, самонадеянного сопляка, ей было особенно обидно. Нина Егоровна дожидалась пенсии, а так как она действительно была абсолютно не нужна, то ей приходилось высиживать на работе гораздо дольше других.

Нина Егоровна относилась к жизни, как к грузу за плечами. Грузу, который придется тащить до самой смерти.

Вот так, всех обидев, и даже не понимая этого, я одевался и первым покидал помещение лаборатории.

Я считал всех этих людей очень мелкими, как, впрочем, считаю и сейчас, но потом я понял, что есть одна веская причина, из-за которой они стали такими. Дело в том, что каждый человек испытывает потребность глубоко интересоваться, быть очень занятым хоть чем-нибудь. Большинство работавших со мной людей просто не имели в жизни почти ничего, кроме этого подземелья. И простая человеческая потребность увлекаться принимала такую замечательную форму, когда смыслом жизни становится получение надбавки в пять рублей путем хитрых многолетних интриг.

В последнее время маленькие новости нашего террариума— кто получил повышение, а кого скушали, совершенно перестали меня интересовать. Шеф больше не говорил, что я быстро сделаю карьеру.

Кстати, к шефу у меня двойственное отношение. Чем-то необъяснимым он мне очень симпатичен, но по многим вполне понятным причинам я его совершенно не уважаю. Например, в сорок лет шеф бегает за автобусами, как школьник, опаздывающий на уроки. Ну да черт с ним, с шефом, он меня мало интересует.

В то утро я от Толстого забежал домой привести себя в порядок и позавтракать, в результате опоздал на работу на час. Было страшно неудобно, когда я звонил шефу с проходной, чтобы он быстренько бежал меня отмазывать. Шеф прилетел пулей и стал униженно тыкать охране увольнительную, якобы он меня отпускал. Дело в том, что на заводе для улучшения дисциплины придумали наказывать не только опоздавшего, но и его начальника.

4 Закон притяжения

На посту на проходной была Прекрасная Прапорщица. Эта женщина прекрасна как мечта о женщине. Эта женщина, глядя на которую понимаешь, что все другие женщины то ли слишком худые, то ли слишком толстые, что у всех других женщин неправильные пропорции и короткие шеи. Пилотка ей очень к лицу. Такой женщине все к лицу. Уверен, раздетая она еще прекрасней, чем в форме внутренних войск. Мы любим друг друга уже две недели – с первого взгляда, с тех пор как она появилась здесь. Я набираю личный код, в ячейке электромагнит отпускает мой пропуск. Я достаю пластиковый прямоугольник и подаю ей в окошечко.

Когда я подаю ей пропуск, я жадно разглядываю ее. Она отводит взгляд и смотрит на мою фотографию на пропуске. Мой пропуск в ее прекрасных руках.

Она не замужем. Это, конечно, не имеет для меня значения (это только все немного бы усложнило), но она не замужем, я знаю, – нет ни кольца, ни следов от кольца. Она вообще не носит колец. Пальцы такой формы не нужно украшать. Невольно я представляю, как эти пальцы дотрагиваются до меня, ласкают меня. Расстегивают рубашку, пояс. Я тоже краснею. Старый друг неудержимо рвется из штанов.

Ее грудь взволнованно вздымается, я впиваюсь взглядом. Она переводит взгляд на мое лицо – это трудно для нее, но таковы правила, таков регламент осмотра. Когда наши взгляды встречаются, нам трудно оторваться. Она подается вперед, меня тоже влечет к ней. Наши глаза выдают наши желания. Ее глаза— это когда все сразу знаешь о человеке, как будто прожил с ним жизнь. И как обещание, что все будет прекрасно. Но если она откроет рот – это сигнал тревоги. Если заговорю я – это попытка установления контакта с работником охраны. Выскочит старший прапорщик, начнется дополнительная проверка часа на полтора, составление протокола о дисциплинарном нарушении и лишении премии, короче, трэш и угар. Распорядок работы охраны и где они выходят по окончании – тоже государственная тайна, так что я даже не могу встретить ее после работы.

Когда я увидел ее первый раз, я испытал шок от счастья и боль разлуки. Как нам встретиться? Как нам узнать что-то друг о друге? Мою любовь отделяет прозрачная стена, непреодолимая как рок. На стене огромный плакат: "Разговаривать с караульным запрещено". Почему запрещено? Узнать невозможно. Самое главное табу Девятки – пытаться узнать, почему запрещено.

Она тоже не может узнать обо мне ничего – в этом пропуске только моя фотография и неведомый набор символов. Они означают форму допуска, ограничения прохода в выходные и ночные смены, запреты входа на разных объектах. У меня, например, много маленьких зеленых пентаграмм, кружочков и квадратиков с циферками, а у шефа они красные. Я не знаю, что они означают, но они маркируют наше положение в иерархии жизни. Чем их меньше и чем они крупнее – тем круче. У Таниного папы была одна большая красная звезда.

Моя любовь тоже не может узнать ни как меня зовут, ни где я работаю. Все это во внутреннем пропуске, который она не может увидеть, который я извлекаю из стойки после того, как она открывает турникет. Остается бродить по улицам в выходные, вглядываясь в лица встречных женщин. А может быть, она живет в городе и ездит только на работу? Нам суждено только видеть друг друга и никогда не встретиться? Когда я думаю о знакомых женщинах, я почему-то вспоминаю одну и ту же характерную черту. Например, когда я думаю об Анюте, я вспоминаю ее попу, обтянутую красным платьем (старый друг привычно делает стойку). Когда я думаю о прекрасной незнакомке на проходной, я вспоминаю эти глаза.

Я знаю, влечение может обмануть. На третьем курсе на лабораторных по охране труда я встретился взглядом с незнакомой девушкой с физико-химического факультета. Я молча положил измеритель загрязненности воздуха, а она измеритель уровня шума, и мы помчались в общежитие. Никогда не было призыва сильнее. Но это чувство умерло на следующий день. Нам стало невыносимо скучно друг с другом. Скука была не менее сильной, чем призыв. Я даже не помню, как звали эту девушку.

И вот на нашей проходной, после множества чужих глаз, в которые я смотрел на протяжении своей жизни, я встретил глаза, которые принадлежат моей женщине. Обладательница этих глаз не может быть глупой, скучной, недоброй, не моей. Господи, спасибо тебе за это мгновение, когда она держит пропуск в руках и смотрит мне в глаза! Открывается последний турникет, и я выхожу из проходной весь в чувствах. А тут трескотня моего шефа. Вместе поперлись мы на испытательную станцию. Молчали, о чем нам разговаривать? Шеф весь извелся— даже просто молчать с человеком ему трудно. Ну как его уважать?

5 Красный свет

Кстати, а как же что-то все-таки летало в космос, стреляло и взрывалось, спросит мой пытливый потомок, которому весь этот текст кажется фантастикой и гротеском. Ответ простой: в каждой лаборатории Девятки есть как минимум один странный человек. У нас их двое (было трое, но я выпал из обоймы). Это шеф и Витя. Итак, мы все получаем по двести рублей. Будешь работать или не будешь – все равно по двести. Если начать работать, можно наделать ошибок и лишиться премии. Как поступим, товарищ?

Но есть Витя – человек, которому интересно. Простому человеку трудно представить, на что способен человек, которому интересно. Когда Витя разворачивает схему, которую он набросал в выходные, мы все чувствуем, как далеко оторвались отдельные экземпляры нашего вида от основной массы приматов. Все-таки большинство этих людей специалисты. Хотя для Нины Егоровны схемы Вити – это просто тараканчики со стрелочками. Дома, кстати, работать или держать любые рабочие материалы запрещено строго—настрого. Но Витя ничего не может с собой поделать.

Вообще русская жизнь основана на чуде, что всегда вовремя находится человек, который затащит, совершит невозможное, слетает в космос, ляжет на амбразуру. И остальные скажут «ай, да мы».

Шеф – это немного другое. Он тоже может. Но для него это как основа жизни, как опора. Он не так талантлив, как Витя. Он овладел этим через силу, через труд. Это стена, отделяющая его от хаоса. Для Вити это удовольствие, для шефа – обязанность, но обязанность, которая делает его статус. Шеф не знает, чем он будет, если лишится работы.

Я тоже могу. Но не хочу.

Только разделся, позвонили из комитета комсомола, просили зайти. Шеф сказал "велели зайти". Я его поправил "попросили зайти". Как он меня терпит? Специально не спеша собрался, размышляя, почему старый приятель меня давно не вспоминал.

С нашим секретарем мы вместе занимаемся в спортзале, он иногда вызывает меня к себе поиграть в шахматы. Делал он это, разумеется, через секретаршу, он вообще умел бездельничать с очень занятым видом. Настраиваясь на партию (Толик играл отлично), пошел по бесконечным пустынным тоннелям в заводоуправление.

–Одну секундочку, я спрошу, свободен ли он, – сказала секретарша Юлечка.

Я заулыбался: ха—ха, свободен ли Толик. Если он ее не трахает и не сидит на совещании, значит свободен. С другой стороны, удивило, что встретила как неродная. Уж знала, чем я с ее начальником занимаюсь.

Лицо у Толика было очень озабоченное.

–Что-то вид у тебя, как будто не в шахматы со мной собрался играть, а обсуждать создание строительного отряда, – сказал я, широко улыбаясь.

–Я не в шахматы собрался играть, – сказал Толик, сморщившись брезгливо, как будто ему неприятны и шахматы, и воспоминание о том, что мы с ним играли.

Я сидел очень удивленный, Толик Вообще-то нормальный.

–Вот, старик, ты должен подписать одну бумажку, – он протянул листок.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Я _______________ (Фамилия, имя, отчество)

член рок (поп) группы ____________      (название)

даю подписку в нижеследующем:

1. Я обязуюсь публично не воспроизводить и не прослушивать песен, изготовленных лицами, не являющимися членами союза композиторов, а также песен, не одобренных советскими и партийными органами.

2. Обязуюсь не изготавливать музыкальные произведения самостоятельно.

3. Дэвид Боуи – извращенец и бездарный пропагандист бездуховного западного образа жизни.

Подпись __________ дата ___________

Я прожил здесь всю жизнь, но иногда я как неродной. Я стоял и туго соображал – это серьезно, или это розыгрыш старого товарища.

–Да ладно, кончай, – сказал я с неуверенной улыбкой.

Толик утвердительно качнул головой, мол, серьезно, надо подписать.

–А почему Дэвид Боуи, а не, скажем, Пол Маккартни? – спросил я.

–О Дэвиде Боуи вышла статья в «Комсомольской Правде». А о Маккартни там ничего не было. И вообще, Маккартни – это святое, – я опять не понял, серьезно ли он это говорит.

Да кто такой мне этот Толик? По сути, малознакомый человек, с которым мы страхуем друг друга вечером в спортзале, когда делаем жим лежа с большим весом, и иногда играем в шахматы. А Дэвид Боуи мне дорогой друг, старший товарищ, близкий человек! Толик совсем охренел, если думает, что я могу предать брата.

– Я хочу тебя выручить. Говорю, как другу. Подпиши и выполняй, – сказал Толик, ставший каким-то совсем чужим, несмотря на то, что назвал меня другом.

Бедняга боялся знакомства со мной. Я встал и вышел. Не все карьеристы трусы. Даже я бы сказал, нужно не быть трусом и уметь рискнуть, чтобы сделать карьеру. Толик не был трусом, я знал это.

С Анютой из-за ее страстности и взбалмошности у нас вышла некрасивая история, и он выручил меня. Мы расстались с Анютой довольно странно. В одно из наших свиданий она вдруг заявила, что ждет от меня ребенка. Это было неожиданно, мы предохранялись. Мне стало тоскливо – это была первая непосредственная реакция. Не сильно, слегка, как тень, но я понял, что не хочу быть с ней. "Теперь мы можем не предохраняться, раз уж я жду от тебя ребенка", – сказала она. Мне стало скучно и почему-то показалось, что она врет. Аллилуйя, я был прав – вскоре начались месячные. Анюта страшно разозлилась. Ее поступок показался мне странным и непонятным. Барьер между нами в виде зрачков, в которые смотришь, который я всегда чувствовал, оказался непреодолимым. И я скрылся в своем замке из колючей проволоки.

Когда прекрасный принц исчез в логове дракона, Анюта разразилась письмом в комитет комсомола. Толик вызвал меня в кабинет и дал почитать.

–Юлька рыдала, когда читала, – сказал он.

Я понял Анюту именно тогда, когда читал эту тетрадь. Это был большой текст, тонкая тетрадь, почти полностью исписанная. Без исправлений – текст был переписан набело почерком отличницы. Может ли почерк быть эротичным? Анютин был. Он был какой-то такой, как ее зад совершенной формы. Эротика проступала везде в ней и во всем, что она делала – это был ее талант. Там были вот эти ее смутные надежды, и готовность и желание следовать за мной. Да, она была обо мне, о моей жизни и моей семье странного восторженного мнения. Она бывала несколько раз у меня (я делал ей гостевой пропуск в Девятку на сутки) и была знакома с родителями. Мать относилась к ней приветливо, но настороженно. А папаша глаз не мог оторвать от ее зада в красном платье, ну так не ставят светильник под стол, а ставят на видном месте, чтобы светил людям.

И наивная надежда на то, что я ключ к ее будущему. Я не соответствовал ее смутной шикарной мечте, но я ее понял. И просьбы меня вернуть и призвать к порядку. И какой я мерзавец, и подлец, и воспользовался. Про ребенка, правда, не писала.

И себя я тоже понял именно тогда, понял, что так привлекало и отталкивало меня. В Анюте было что-то от вещи, и она сама относилась к себе, как к дорогой вещи. Обладание которой льстит. Как к красной спортивной машине. Ее цвет был красный. Анюта была вещью, которая хотела сама выбирать хозяев. Ее так задел мой уход, потому что подорвал ее веру в то, что все хотят ей обладать.

И везде в этом тексте проступала ее страстность, и странная логика (странная, хотя она была умна), и эротика, эротика, эротика. Кстати, то, что кукла умна – это тоже было эротично. Но все было очень искренне, она вообще была очень искренним человеком. И хорошо написано. Я же говорю, Россия – страна слова.

Анюта была первым человеком, которому нравилось то, что я делаю. Действительно нравилось, и не потому, что она хотела меня или льстила мне. Тогда у меня была всего пара песенок – так, талант заметен, не более того. Я любил импровизировать – дурачиться перед ней. Так что она была и первым зрителем. Это ее, кстати, возбуждало. Это были хорошие минуты: лежа на подушках я играю стандарты на гитаре, на ходу придумывая слова, Анюта делает минет – чудесно! Ну не жениться же из-за пары приятых минут?

Я всегда подозревал ее в том, что она хочет за меня замуж, потому что это открывает путь в Девятку. Я думал, поэтому она придумала всю эту историю с ребенком.

Пока я читал (заявление, донос, мольбу?), я разогрелся, и возбудился, и даже мелькала мысль "а что мешает еще разок". Но тогда, в комитете комсомола, я понял, что, несмотря на ее расчетливость и меркантильность, Анюта хотела от меня ребенка просто потому, что иногда женщина хочет ребенка от конкретного мужчины, потому что она женщина. Я понял, что это слишком серьезно. Поэтому я залег на дно, выключил передатчик, убрал антенны, и никогда больше не встречал ее, хотя она пыталась меня достать.

–А ты знаешь, это здорово, – сказал я Толику, – Будь другом, отдай мне тетрадь.

–Да, ты вызвал в ней чувства, – сказал Толик, – не могу отдать. Я ничего не отвечу. Положу в стол. Либо она отстанет, либо ты уладишь как-нибудь с ней.

Я же говорю, Толик был необычным секретарем. На этой должности он смог остаться почти человеком.

Когда я в тот раз выходил мимо Юли, она посмотрела на меня с интересом и выражением "вот сволочь" на лице. А в этот раз Юля отвернулась, как будто мы незнакомы.

"Что Толик хотел сказать этой распиской?"– думал я.

6 Покорность звезды

Пришел на рабочее место, уселся под сравнительными диаграммами различных волновых каналов над своим столом. Вдруг стало нестерпимо скучно и нестерпимо жалко времени, которое я теряю. Стоило ли ради этого учиться так долго стольким наукам?

Мне становится очень обидно, до чего несправедливо устроена человеческая жизнь, когда я думаю о тех людях, которые мечтали жить в Девятке, но не смогли этого сделать из-за каких-то пятен в биографии. Например, виноват ли несчастный человек, мечтающий жить рядом с магазином, где всегда есть колбаса, в том, что у него есть двоюродный дядя за границей, или что его дедушка попал в плен в сорок первом году вместе с другими миллионами наших солдат.

А вот у меня, морального урода, который никогда не дорожил Девяткой, просто чудесная, безоблачная анкета. Я смело сажусь заполнять бумаги на любую степень секретности. И не надо мне скрывать, что у меня дядя был под следствием за кражу булочки в детдоме и дрожать всю жизнь в страхе разоблачения.

Что поделаешь. Человеку всегда легко достается то, чем он совсем не дорожит, и с огромным трудом то, что ему действительно нужно.

Я учиться-то поехал главным образом ради того, чтобы уехать из Девятки. И надо же, ввиду иронии судьбы по окончании учебы был направлен в Девятку.

Впрочем, институт, в котором я познавал тайны материи, тоже очень напоминал Девятку. Так как там изучают математику и физику (секретные науки), то и в институте, и в общежитиях тоже имелись проходные, пропуска и т. д.

Так же, как облик жителя Девятки, облик студента нашего института должен быть безоблачен и высокоморален. Студент нашего института должен:

–не вступать в связи со шпионами и с женщинами;

–не пить никогда;

–непрерывно повышать общеобразовательный уровень;

–если что-то тревожит, немедленно сообщить в Первый отдел.

Так написано в Правилах, висящих на стене в общежитии.

За выполнением Правил следили. Я, правда, не слышал, чтобы студента выгнали за то, что он не сообщил в Первый отдел о попытке вербовки, но вот наши профессора, цвет русской интеллигенции так сказать, ломились в двери комнат общежития, если подозревали, что студент уединился там с подружкой для повышения общеобразовательного уровня.

Вот, кстати, именно тогда я первый раз пошутил с тяжелыми последствиями. Я, просто ради смеха, вырезал из Конституции статью о неприкосновенности жилища и прикрепил на дверь своей комнаты. (Ну честно просто ради шутки – не думал же я в самом деле, что у жилища может быть какая-то неприкосновенность). Юмор почему-то не поняли и чуть меня не выгнали из института. Но все-таки снизошли и только лишили стипендии до конца семестра. Как сказал декан: "Хорошо, мы люди интеллигентные, в другом месте за такие штучки можно и в тюрьму угодить".

Да, учиться ради того, чтобы оказаться за этим столом в подземелье. Я посмотрел на людей рядом: они делали вид, что чем-то заняты. Жалкое зрелище. Стало вдруг нестерпимо противно. Чего я жду? А я действительно как будто бы чего-то ждал все эти годы. Кого-то, кто придет и скажет, все, начинай настоящую жизнь.

Ну хорошо, я специалист и даже, очевидно, способный. Что ж теперь, постепенно стать как Танин папа? Научиться с юмором относиться к тому, что я снабжаю уродов оружием? Увлечься этим? Одно про уродов я знаю точно – сами себе они водородную бомбу разработать не в состоянии. Для этого нужен Танин папа вместе с академиком Сахаровым.

Представим себе Африку, аборигенов с автоматами Калашникова (у аборигенов всегда есть автомат Калашникова). Прилетает аккуратная красивая ракета гламурного зелененького цвета, устройство управления которой спроектировали Саня и Нина Егоровна. Ракета шлепается на землю, не причинив никому вреда. Аборигены смеются. Вдруг падает огромная ржавая бомба, которую придумали мы с Витей. Никто не смеется, все в хлам, огромная воронка, куски мяса на деревьях. То, что придумаем мы с Витей, будет доставлено вовремя и по адресу. А еще Нина Егоровна заботится о нас ("своих мальчиках"), приносит нам вкусные самодельные плюшки, разводит в горшках цветы, которые растут без солнечного света, заваривает вкусный чай (когда ее нет, мы сыпем заварку прямо в кружки). То есть занимает добрую нишу в нашей затхлой экологической системе. И вот архангел Гавриил встречает у Ворот меня и Нину Егоровну. "Блаженны нищие знаниями", – говорит вежливо Гавриил Нине Егоровне. А меня туда, где скрежет зубовный.

Понимаю, продать душу красиво, как Фауст. Поторговаться с самим Дьяволом! Совершить невероятное злодейство. Но продавать вот так, по кусочку, по ставке рубль двадцать в час, даже не сознавая!

Россия – вообще страна, где желательно быть тупым. А иногда тупость бывает спасительной. Например, такой случай из моей юности: сержант Красовский (видишь, даже помню его фамилию), работавший киномехаником в гарнизонном Доме офицеров, во время торжественного собрания по поводу Дня Советской Армии и Военно-морского флота вместо кассеты с поздравлением от Центрального комитета партии поставил кассету с немецким порнофильмом. Между прочим, возмущенных криков во время показа я не слышал. Спишем на дисциплинированность аудитории. Приказано порнофильм смотреть – будем смотреть.

Минут через пять показ прервали на самом волнующем моменте, Красовского посадили на гарнизонную губу.

Я до сих пор благодарен сержанту Красовскому. Мне было двенадцать лет, и меня страшно интересовало, как там у женщин все устроено на самом деле, а не на довольно схематичном рисунке в медицинской энциклопедии. Это была советская медицинская энциклопедия – очень целомудренная. Если, друг, следовать ее схемам, девственности подружку не лишить. Когда мы с Таней впервые занялись этим, у нас были довольно туманные представления о материальной части. Я подошел к этому моменту, вооруженный непонятной схемой из советской медицинской энциклопедии, пятью минутами фильма сержанта Красовского и фантастическими рассказами дедов на кухне об их невероятных сексуальных подвигах в увольнении. Ну что ж, это было тем более настоящим приключением. В смысле, у нас с Таней, а не у бедного Красовского. Тем более что мы с Таней стеснялись своих органов. Мытарства с нашей девственностью очень сблизили нас. Я счастлив, что с первой женщиной получилось именно так: неумело, смешно, глупо, весело, интересно и здорово. По-моему, нам обоим очень повезло. С ней я на всю жизнь отбросил комплексы, насколько вообще можно их отбросить.

А бедного Красовского допрашивали, как он отважился на такой теракт. Или кто его научил. Но Красовский казался настолько туп, что прямо как бревно. Даже начальнику политотдела стало сразу понятно, что этот тупой парень страшно упрям – такого и пытать бесполезно, только силы тратить. Красовский говорил, что кассеты похожи, а откуда лента с гадостью, он знать не может. Действительно, вставал интересный вопрос с фильмом: откуда в фильмотеке военного городка разлагающая моральный дух западногерманская кассета? Так что дело замяли, Красовский отсидел пятнадцать суток на гауптвахте и вышел знаменитостью на всю бригаду («это тот самый Красовский»).

А я знаю, что Красовский сделал это на спор с другими дедами на десять пачек сигарет. Я вообще знаю всю подноготную этой истории. Потому что кассету привез начальник политотдела из командировки в группу Советских войск в Германии. Ему подарили немецкие товарищи из Штази. А записали они ее во время спецоперации, когда прорыли тоннель и подключились к кабелям Западного Берлина. Потом начальник политотдела с моим папашей и еще парой друзей смотрели эту кассету в бане Дома офицеров под армянский коньяк для расширения кругозора на загнивание Запада. А Красовский не был идиотом, а только делал вид. Он специально переклеил обложку кассеты, чтобы они были похожи. И он прекрасно понимал, что загудит на губу в любом случае (какие там десять пачек сигарет!), но не мог же он показать дедам, что забоялся.

Вот какое хитросплетение причин, следствий и страстей скрывается за простой историей о том, как тупой сержант перепутал кассеты. Вот что открываешь, если набраться смелости и ума, и разбить зеркало реальности, в котором мы любуемся только на себя, и увидеть моторы, шестерни и электромагниты Мироздания. Кстати, вопрос к Ньютону: ладно, из ваших с Максвеллом теорий с шестернями мироздания все стало более—менее понятно, а что насчет моторов? Были бы без страстей вообще какие-либо причины и следствия и сама Вселенная?

С одной стороны, становишься сторонником взглядов Эйнштейна о детерминированности Вселенной. От смелого чумазого агента Штази, лопаткой роющего тоннель в тыл врага, до нас с Таней, весело забавляющихся особенностями своего телосложения во время отъезда родителей. Тогда получается, что Верховный Арбитр завел этот мир как часы, и самоустранился, и мироздание тикает само по себе.

С другой стороны, можно предположить, что сержант Красовский выступил в качестве оператора эволюции волновой функции, которая претерпела коллапс в момент, когда у нас с Таней все счастливо получилось, и Танина кровь залила одеяло, и Таня смешно испугалась, что не знает, чем отстирывается кровь, и тогда мы приходим к Копенгагенской интерпретации. И тогда всё во Вселенной случайно, и Верховный Арбитр непрерывно бросает кости.

А сколько еще неучтённых параметров в этом уравнении! Например, откуда деды узнали о кассете? Красовский – умный парень, сам бы, гад, смотрел до дыр у себя в будке и дрочил до мозолей, но с товарищами не поделился. Размышлял ли смелый, чумазый и потный агент Штази в душном тоннеле под Западным Берлином о том, чтобы резко прорыть ход наверх, к свободе и глотку свежего воздуха? Или его сторожил другой агент? А тогда получается, нет никакой вертикальной структуры Мироздания, а просто все агенты сторожат друг друга, так и поддерживается целостность.

Вот варианты ответа на ночной парадокс Толстого о Великом Арбитре. Мне лично больше нравится мысль, что Мироздание непрерывно рождается перед нами как гигантская импровизация, как дрожание струны под пальцами гитариста, как послушность глины под пальцами скульптора, как огонь женщины под пальцами мужчины, как результат бесчисленных творческих воль, и нет никакой предопределенности, нет несвободы, нет формы, кроме той, что создаем мы. Впрочем, это вопрос вкуса и каждый может думать, как ему хочется.

Боже, какое счастье, что я столько учился физике, которая позволяет что-то понимать в жизни! Иначе бы я плыл как щепка в океане сказочного, как недоучка Степа. А вы говорите, тупость!

Я подошел к шефу, который делал вид, что изучает отчет полигона, а на самом деле думал, зачем его жена изменяет ему так открыто (он размышлял над этим постоянно уже много лет, но так и не пришел ни к какому ответу).

–Я увольняюсь, – сказал я.

–Почему? —спросил он, не удивляясь.

–Надоело.

–Ты не можешь уволиться – ты не отработал три года после института.

–Я уже уволился с этой минуты.

Шеф заныл что-то про трудовую книжку и обходной лист, я сказал ему "потом". Что-нибудь придумает, если ему это надо. Я вышел из помещения при полной тишине массовки и двинулся к проходной. Моя Золотая рыбка украшала наш гадкий аквариум. Я ввел код, просунул в ячейку внутренний пропуск, получил основной пропуск, дал его своей молчаливой подруге. Она стала красной, как ее погоны, это, впрочем, как всегда. Когда она проверяла пропуск, ей трудно было смотреть мне в глаза.

–Сегодня последний раз, – неожиданно сказал я, – сегодня последняя возможность. Завтра не будет. Бросай все. Пойдем со мной прямо сейчас.

Мы смотрели в глаза друг друга. Ее взгляд обжигал. Космос сдвинулся. Энергетический вихрь, возникший между нами, затягивал в водоворот галактики. Да что там галактики – эти крохотные объекты, вся Вселенная пришла в движение вокруг нас. В Вихре рождается всё сущее. И вдруг женщина поблекла, обмякла, почти умерла. Ее взгляд потух. Она справилась с собой. Звезда сгорела. Остались угли, на которых не пожарить даже шашлыка.

–Проходите, – сказала она бесцветным голосом.

Тут же из своей будки наверху выскочил Всевидящий Товарищ Старший Прапорщик Начальник Караула, спросил меня резко и неприязненно: «Вы о чемразговаривали с дежурной?» Как будто у него не идет трансляция с постов.

–Я предложил ей пойти со мной, – сказал я, – Я любил эту женщину.

Он долго с государственным, постным выражением разглядывал меня, потом удостоверение жителя Девятки. «Что он там хочет увидеть?» – думал я.

–Она заканчивает в пятнадцать часов и выходит через пятую проходную, – сказал благородный Властелин Проходных в фуражке с красным околышем.

Ах, зачем мне эта информация теперь, когда звезды снова покорно двинулись по своим траекториям! Кажется, что звезда совершенно свободна в полной пустоте. Но Закон притяжения ведет звезду (такую огромную, такую горячую!) точнее, чем рельсы ведут поезд. Разочарование, как туманность вокруг черной дыры, расползалось в душе. Руки немного дрожали, когда я закурил сигарету на выходе.

К тому же было слегка тревожно – это что же я вот так просто взял и уволился? Я привык с утра тащиться на завод. Вредные привычки нелегко бросать вот так сразу. Вдруг пришло такое ощущение свободы, что хотелось сладко потянуться. То, что казалось таким трудным, вдруг слетело, как шелуха. Я и раньше часто думал, что скоро уволюсь. Но раньше эта мысль имела оттенок мечты, даже немножко невыполнимой. А все оказалось так просто. Впрочем, я не жалел времени, проведенного на заводе. Ждать совсем не глупо. Все должно случиться вовремя. Иногда мне кажется, что я пуля, выпущенная в мишень. Пусть я не понимаю, зачем я живу, откуда я взялся и куда уйду, но у меня есть это ощущение. Пуля тоже не знает, куда целился стрелок. И в тот момент ощущение, что полет проходит нормально, было очень сильным.

Я подумал, что теперь надо же что-то делать в освободившееся время. Подумал, не выпить ли кружку пива, но на душе было так хорошо, что не хотелось глушить это ощущение грубым пойлом.

Я подумал о вечернем сейшене, и на душе возникло такое приятное возбуждение. Не понимаю людей, которые боятся выходить на сцену, по-моему, нет ничего приятнее.

7 Тридцать серебряников

Я всегда завидовал, как хорошо Толстому удалось устроиться в жизни. Во-первых, его работа состояла в том, что он отсыпался на мягком диване директорского кабинета. Таким образом, он не обязан был таскаться на завод и проводить там лучшее время ради куска хлеба. Во-вторых, сменных сторожей полагалось трое, а Толстый работал за всех, получая таким образом зарплату большую, чем я, научный сотрудник. Он снимал комнатку, но так как почти жил на работе, она ему была не очень нужна.

Как мне рассказал Толстый, в то время, когда он освободился от всяких там кафедр, квартир, жены и прочих гирь, мешающих взлету, и начал жить такой отличной жизнью, главной проблемой было куда девать массу освободившегося времени. Хотя я немного неправильно выразился – от кафедры Толстого освободили, жена его выгнала, а квартиры он лишился в связи с разводом.

– Отсюда мораль, что все в жизни случается к лучшему, даже если это кажется неприятностью, – однажды сказал по этому поводу Толстый. Впрочем, я знаю, что развод он переживает до сих пор. Он верит, что его стерва – в душе очень хороший человек.

Да, так вот Толстый создал себе твердый распорядок на каждый день недели. Например, вечером он смотрел абсолютно все спектакли во Дворце, даже спектакли детских самодеятельных театров. А после обеда он, как правило, работает в читальном зале городской библиотеки.

Там я его и застал. Уютно светились лампы над столами, мой друг дремал над томами Маркса и Ленина, роняя очки. Лист бумаги перед ним был девственно чист. Хотя ему и не нужно ничего записывать: он может воспроизвести придуманный им текст хоть через год. Очень полезный навык, потому что компетентные ребята разок делали шмон у Толстого в его отсутствие, посмотреть, над чем работает великий человек. Заодно изъяли рукописи (наивные, – это были черновики для отвода глаз).

–Что-то сегодня тяжело идет, – сказал Толстый, зевая, – нужно все-таки больше спать.

С тех пор, как Толстого выгнали с кафедры, есть в его занятиях очевидная трудность: его лишили допуска в спецбиблиотеку, где хранятся нужные ему для работы тексты. Сейчас, например, Толстому интересен Джордж Беркли. Беркли – идеалистический философ, а идеализм в СССР запрещен. Поэтому Толстый изучал Беркли по работе Ленина "Материализм и эмпириокритицизм", где Ленин цитирует Беркли целыми страницами, когда ругает его. Толстого это не смущало.

–О Сократе мы тоже знаем из "Диалогов" Платона, – пожимал он плечами.

Мой друг не боялся ловить рыбу истины в мутной реке русского времени, смывающей все. Как стремительно здесь устаревает реальность!

–Отсюда побочная мысль: реальность – это язык, – говорит по этому поводу мой друг, – Русский фундамент – зыбучий песок времени, засасывающий все. Это цивилизация стремительного времени. Нам повезло. Только здесь одно поколение может прожить много жизней.

Толстый поддерживал обширные знакомства в кругах художественного подполья Девятки и города. Сегодня мы направились к одному из корифеев андеграунда— Саше Петрову.

Саша встретил нас довольно хмуро. Не потому что был не рад, а потому что у него такие манеры. Я уже обращал внимание и раньше, что соцреалисты мужиковаты на вид, в Саше же первого взгляда чувствовался интеллектуал до мозга костей, что предвещало интересное зрелище.

Обычных вопросов "как жизнь” Саша и Толстый друг другу не задавали. Саша молча полез под ковер, где он хранил холсты. Хотя "холсты" – неподходящее слово. Так как Саша не был членом союза художников, всякие там холсты – масло— кисти где бы он взял? Они продавались в спецмагазине для членов. Сейчас у Саши был период, когда он пользовался строительными красками и строительными инструментами. Творил он на фанерных щитах и на напольных покрытиях. По этому поводу он говорил: "Реальность – единственный настоящий материал художника. Техника – это мутное стекло между художником и зрителем".

Саша говорил название, затем некоторое время держал перед нами картину. Саша и Толстый понимали друг друга с полуслова.

– Дуб, – говорил Саша безразличным голосом.

– Почему? – спросил Толстый.

– Это дуб, выросший в тоталитарном государстве, – пояснил Саша.

– Тогда понятно, – сказал Толстый.

Когда просмотр был закончен, мы посидели немного, как бы переваривая увиденное. Толстому всегда нужно найти слова. Мне нравилось то, что я видел, но я не пытался найти слов. В отличие от Толстого, у меня не всегда есть что сказать.

Саша сложил на пол картины, постелил ковер и уселся сверху на стуле.

– Твой коньяк будем пить здесь, или на улицу пойдем? – спросил он.

– Как хочешь.

– Тогда на улице. Я устал от своей хаты.

И мы покинули Сашину квартиру. Талант владельца оставил следы на каждом сантиметре ее стен и обстановки, у Саши был дар поставить рядом два пятна краски так, что это становилось произведением искусства. В чем он непрерывно практиковался. Все стены, потолок, даже мебель в его квартире была раскрашена таким образом. Это было талантливо и красиво, но немного тяготило меня. В Сашиной квартире мне казалось, что я нахожусь внутри его мозга.

Мы расселись на моем пляже недалеко от забора Девятки.

–Да, жизнь не удалась, – сказал Саша, – Впрочем, это как всегда.

– Ну и какой же выход? – спросил Толстый, распечатывая бутылку.

–Ты его держишь в руках.

– Это, так сказать, в маленьком смысле. А в большом?

– Теперь я многого жду от смерти. Вечно вращается колесо жизни. И с радостью и смирением я думаю об этом, – немного напыщенно (торжественно) сказал Саша.

– Ты мне нравишься своим оптимизмом. Ты неисправимый оптимист. Ты тот горбатый, которого не исправляет могила, – сказал Толстый, передавая ему бутылку.

Бутылка пошла по кругу, обжигая и веселя.

– Сыграем в бутылочку, – предложил Саша, – Кто проиграет, побежит за пивом и водичкой.

Игра эта очень простая. Мы все втроем назвали по числу. После этого Толстый кинул бутылку далеко через забор Девятки. А Саша засек время. Заборы Девятки – это сложнейший инженерный комплекс, реагирующий даже на летающие объекты. Через тридцать секунд мы увидели охрану, с овчарками и автоматами летящую вдоль забора. Толстый загадал число тридцать, я загадал двадцать, Саша— тридцать пять. Следовательно, я проиграл.

Я сходил в магазин возле монумента создателям водородной бомбы, купил несколько бутылок пива и напитка «Байкал» (пепси – кола, синтезированная советскими химиками из Всесоюзного научно— исследовательского института продуктов питания). Мы сидели на горячем песке и пили теплое пиво.

–В последнее время жизнь стала как-то мало давать мне, – сказал Саша, – я не получаю того чего хочу ни от женщин, ни от выпивки, ни даже от своей работы.

Толстый хлебнул пива и сказал:

– Я думаю, от женщин ты не получаешь удовольствия, потому что спишь с кем попало, от выпивки— потому что слишком много пьешь с кем попало, а от работы— по обоим приведенным причинам.

Саша не обиделся. Такого человека обидеть невозможно. Он считает себя настолько умнее окружающих, что не обращает внимания на их идиотские мнения. Поэтому поддерживать диалог с Сашей в обычном смысле невозможно – он не вслушивается в то, что вы там бормочете. Есть несколько людей, которых Саша уважает (например, Толстый), и которых он и рад бы выслушать, да разучился.

Когда я был моложе (пару лет назад (да, срок небольшой, но сколько произошло за это время!)) меня такие люди очень привлекали. Мне чудилась в Саше какая-то тайна, какой-то свет, прикрытый вот этим непроницаемым занавесом. А может быть, там нет ничего, кроме одиночества? Одиночества, произошедшего от сверхранимости.

Но можно ему все простить, потому что в Саше есть божья искра. Саша сам по себе, и никто его не интересует. Он стал бы рисовать, даже если бы до него никогда никто этим не занимался.

–Я живу как внутри какого—то огромного эксперимента. Иногда бывает какое-то дикое чувство, что не может же все это возникнуть случайно? – сказал Саша.

Я с ним согласен. Девятка очень странное место. У меня тоже бывает это удивление, кто и зачем собрал здесь нас всех. Даже город рядом, сибирские деревни, даже Москва не так удивительны. Впрочем, я счастлив быть среди этих людей.

–Как ты думаешь, это когда-нибудь кончится? – спросил Саша, обведя бутылкой вокруг себя и имея ввиду, очевидно, существующий порядок вещей.

–Все кончается, – пожал плечами Толстый.

–А мне кажется нет. Было мне сегодня видение, как будто я вижу над Россией огромную черную тучу. Йог, или старик, который вел (или нес) меня в небе над ней, показал мне вниз и сказал: "Проткни ее". Проткнул я ее и стала выходить тонкая черная струйка. И увидел я множество людей, протыкающих тучу иголками, но дыры были такими маленькими, и струйки такими ничтожными. И я понял во сне, что это надолго.

–Я немедленно хочу то, что ты курил перед сном.

–У меня больше нет, – смутился Саша, – Знакомому привезли немного из Узбекистана.

–Я много занимался этим вопросом. Это нежизнеспособно. То, что не может себя прокормить— нежизнеспособно. Хотя это только следствие – проблема глубже. Это старый идиотский спор. Что важнее: колбаса или песня?

–Я тоже так думаю, но в этой мерзости есть некая эстетическая законченность, вот что меня беспокоит. Главное, я не понимаю, ради чего все это. Мы русские, невероятно творческая нация. Почему мы надели на себя это ярмо? Почему мы добровольно отрубили себе яйца? – горько воскликнул Саша.

–Палец, – вставил я не в тему.

–Что? – не понял Саша.

–Читал вчера «Отца Сергия», – сказал я, смутившись. Лучше уж молчать, не позориться рядом с такими титанами мысли.

–А—а, – сказал Саша.

–Это попытка построить идеальное государство. Прямо по рецепту Платона, не знаю, насколько это так задумано. Ленин, несомненно, знал Платона, – продолжил Толстый.

–Ради кого существует идеальное государство? – Спросил Саша.

–Ни ради кого, – сказал я, – ради самого себя.

–Нет, это ошибочный взгляд, – сказал Толстый, – Ради простого человека.

–Получается, ради не существующего. Кто такой «простой человек»? – возразил Саша, – я не знаю ни одного «простого» человека.

–Это потому что ты вращаешься в таком обществе, – сказал я.

А я сразу понял Толстого. Мне не надо объяснять, что такое «простой человек», потому что я лично знаком с несколькими. Кстати, а вы лично знакомы с человеком, о котором можно сказать, что он "простой"? Во время учебы в институте летом я подрабатывал на стройке помощником сварщика. С моим напарником—сварщиком у меня сложились отличные отношения. Единственно, своей тупостью этот парень иногда пугал меня в прямом смысле. Он без тени задумчивости мог начать резать балку, сидя на ней верхом на высоте десятого этажа. Поэтому думаю, он уже убился, тупость не проходит с годами, но я с удовольствием вспоминаю наши беседы после обеда. Поднявшись на крышу (лето, тепло, под нами Москва), сытые и слегка сонные, мы ложились на теплое покрытие, и мой товарищ начинал рассуждать. Он любил философию. Он тащился от своей логики. Просто восхищался каждым словом.

– Вот скажем, ты изучаешь компьютеры, – говорил он.

–Ну, – говорил я, уже чуя подвох.

–А компьютер заставит поле больше родить!?– торжествующе восклицал он.

Я пожимал плечами.

–Видишь! – радостно продолжал мой товарищ.

–А то, – отвечал я.

Как и положено русскому "простому человеку", мой товарищ сидел. Не посидишь или в армии не послужишь, простым до конца не станешь. Причем мы лежали на крыше с видом на набережную Яузы и Матросскую тишину, где он провел пару лет. Сидел он, понятно, за глупость – украл две покрышки. По году за каждую. Он баловал скупыми воспоминаниями из тюрьмы.

–Тебе не понять, что такое женщина, – говорил он.

–Расскажи, – просил я.

–Вон в том доме девка выходила на балкон голая и перед нами гладила себя. А мы всей тюрьмой дрочили. Вот это женщина!

–Согласен, – говорил я. Только представить, сколько народу кончало одновременно!

–А знаешь, какой момент в жизни? – спрашивал он.

–Не—а, – отвечал я.

–Перед освобождением на пищеблоке сделали с парнями салат, ужин, водки.

–У—у—у, – говорил я.

–Поэтому еда – это первое дело, – делал он вывод.

–Сто процентов, – отвечал я. Хотя тут он путал явно, не замечал, что запрос на свободу был более первичен, чем запрос на еду. Ну не затевать же спор теплым летним днем после обеда на крыше?

Благодаря тюрьме он получил определенный авторитет, узнал жизнь, познакомился с нужными людьми, короче, встал на ноги. По экстерьеру был он такой красавчик хорошей русской породы. По окончании работы после душа он перед зеркалом любовался собой – надувал мышцы.

Таким образом, всего два качества дают нам "простого" человека – тупость и нарциссизм.

Таким образом, у простого человека три потребности: секс, еда и гордиться.

Получается, блаженны нищие разумом. Получается, свершилось. Все, что есть вокруг, создано ради этого сварщика, Нины Егоровны и сержанта, зашивающего шарикоподшипник в член. Понятно, что ни Толстый, ни Витя, ни Саша, да вообще, кто что-то может, не подходит.

–Поэтому если честно следовать безжалостной логике, чтобы построить идеальное государство нужно отпилить голову всем, кто выше хоть на сантиметр, – сказал Толстый, – это понял еще Платон. Но тогда рано или поздно закончатся те, кто может затащить, что-то сделать, лечь на амбразуру. Во—вторых, никто не решил проблему, как управлять обществом простых людей. Я доказал, что задача не имеет решения еще когда работал на кафедре философии. Ошибка в самом вопросе: колбаса или песня. Одно без другого приводит к деградации.

–Да, мы знаем, за что тебя поперли, – сказал Саша, – и чем это кончится?

–Мы проиграем. Спарта против Афин. Через тысячу лет Спарта – деревня, а Афины – огромный город. А мы и наши имена сгинут без следа. Афины: Сократ, Платон, Аристотель, статуи, Парфенон. А из Спарты триста спартанцев. Кто помнит их имена? Что они оставили?

Меня не тронул прогноз Толстого. Я не рассчитываю на тысячу лет. Песок был горячим, пиво вкусным, небо голубым, а река, как обычно, потрясающей.

Интересно, на что Саша, несгибаемый оптимист, рассчитывает после смерти? Что должно стать интереснее?

Унылая фигура двигалась в нашу сторону по песку. Именно унылая, вечно озабоченная.

–А, спецагент Володя! – закричал я.

Володя поморщился своим кислым лицом. Ему не нравится, когда я называю его «спецагентом». А что тут такого, если это правда? Он сам болтает Светке по глубокой пьянке. Каждый раз, когда он ее домогается, он плачется о своей судьбе, о том, как трудно писать доносы на людей, которые считают его другом, как у него болит сердце и т. д. С другой стороны, наслаждение тайной властью, причастность к могучей организации и все такое. Светка, добрая душа, дает ему каждый раз, у нее склонность к достоевщине. Потом, конечно, рассказывает всем знакомым об этом. Чтоб осторожней с Володей. Володя спросил меня однажды «за что ты меня ненавидишь»? Это неправда. Мне лень ненавидеть кого—либо. Жизнь слишком коротка для этого. К тому же я чувствую его какую-то всепоглощающую, иррациональную зависть ко мне. Чувство глубокое, как любовь. Мне нравится эта зависть. Чужая зависть поднимает нас в собственных глазах.

Володю не ненавидят – он себе льстит. Его просто презирают.

Саша и Толстый тоже поморщились. Неприлично в наших утонченных кругах вот так прямо заявлять стукачу, что он стукач. Да и что значит осторожней? В Девятке, если волноваться, что тебя услышит стукач, надо зашить себе рот. К тому же это Россия: тут все всё о всех знают. Много пьют. Для секретов нужна трезвость. Поэтому в России нет секретов и не любят трезвенников.

–Портвейн? – светским тоном предложил Толстый.

–Пожалуй, – светским голосом ответил Володя, принимая сладкую бутылку, к которой налип речной песок. Типа летом в это время дня в этом климате предпочитаю теплый вонючий портвейн.

–Вам с Жекой отваливается по тридцать восемь рублей, – сказал Володя мне.

«Ого, – подумал я, – отлично!» То, что я весь такой воздушный, еще не означает, что я деньги считать не умею.

–Слушай, Володя, я знаю, что ты продаешь билеты по пять рублей. Прикинь, сколько с зала.

–Слушай, ну совесть у тебя есть? – обиделся Володя на то, что я считаю деньги в его кармане, – Я плачу вам с Жекой ставку народного артиста на гастролях. Послушай, даже Майк, а он звезда, получит оплату билетов на поезд и чуть больше стольника. Сам подумай, ползала – бесплатные. Комсомольские секретари и их бабы, городской бомонд, молодняк из «конторы». («Контора» – местное отделение КГБ). Опять же оплата зала директору дворца, мне самому ничего не остается. Ну я-то из интереса работаю. Не могу без этого.

Опять же Володя частично говорил правду – он не мог без этого. Он жил организацией концертов, он жил рок-н-роллом. Насчет «интереса» врал, само собой.

–Ладно, – согласился я, – аванс давай.

–Девятнадцать рублей, распишись в ведомости.

Он достал ведомость из тощего портфеля. Если бы не расписка, которую мне подсовывали не далее, как сегодня утром, я бы подписал. Хотя я принципиально ничего не подписываю. Девятнадцать крайне своевременных рублей. Но у меня сработал стоп—сигнал.

–Нет, не буду.

–Ну как же я без расписки в ведомости? Я не могу деньги выдать, – затруднился Володя.

–Тогда иди в жопу, – сказал я, хотя девятнадцать рублей были большим искушением.

Каким я был умницей, что не принял от него эти тридцать серебряников! В наше время Пилат передает тридцать серебряников Иуде, предварительно пометив их краской, видимой в ультрафиолетовом свете, чтобы тот дал взятку Христу. Чтобы набежали понятые и оформили протокол. Чтобы в воронок и на Голгофу. А Светка, дура, взяла. Она не побоялась расписаться в ведомости, которую ей подсунул ее любовник, и пошла по тяжелой статье о незаконном предпринимательстве. Светкина голова служит ей главным образом как резонатор для ее потрясающего голоса.

Я, кстати, до сих пор не знаю, в какой пропорции делились деньги между директором дворца, Володей и его кураторами в КГБ – а деньги были неслабые. Госбезопасность – самая предприимчивая структура в этой стране.

Солнце стало тяжелить меня. Я нырнул в реку, вода в ней была очень теплой. Про Сибирь рассказывают страшные истории те, кто там не жил.

Я посмотрел на часы. Боже, уже половина пятнадцатого! Я не думал и не вспоминал, и вдруг страшно испугался, что опоздаю.

– Мне пора, – сказал я, одеваясь.

– Ага, мы придем прямо на концерт, – сказал Толстый.

Я натянул джинсы и помчался на пятую проходную. Хотя времени было достаточно, я почти бежал.

8 Сверхновая

Боже, как она прекрасна! Она шла среди других женщин. Они все были красивы, но все они были не такие. По сравнению с ней все они были коротконогие, короткошееи, толсторукие и неловкие. И дело даже не в форме этих ног, рук и лиц. А в предназначении. Вот главное: их лица наводили на мысль о бесконечной тупой заботе и борьбе. Походка других женщин была целенаправленной и тяжелой. Они шли по уши в сансаре, продираясь сквозь жизнь, как сквозь вязкое болото. Их ноги вели в магазин с колбасой. Моя женщина была совсем другой. Моя женщина ступала по облакам ногами в форменных ботинках внутренних войск. Моя женщина звала меня как сирена. Она была предназначена мне. Я был поражен опять – я ведь никогда не видел ее ниже пояса в ее стеклянном аквариуме.

Я боялся ошибиться, но знал, что не ошибаюсь. В ее сосуде мерцал огонь, и я любил этот огонь, а не сосуд. Но и сосуд был хорош, само собой. А может быть, я вижу в ней отражение своего огня? Блажен город, по тротуарам которого ступает она!

Мне стало стыдно, что я утром на проходной засомневался в своих чувствах. Я замахал ей рукой. Она улыбнулась, увидев меня. Я почувствовал ее радость – я воспринимал все обостренно.

–Я боялся, что мы не встретимся, – сказал я.

–Не бойся, я бы нашла тебя сама. Мне стыдно, что я струсила утром.

–У меня такое ощущение, что я знаю о тебе все, кроме имени, – сказал я.

–Я тоже знаю о тебе все. Когда ты ушел, я разревелась, и Вася сбегал в отдел кадров, принес твое личное дело. Так что я знаю, где ты живешь, твой номер телефона, где ты родился, оценки в школе, вес, рост, размер противогаза, кто твой отец, и девичью фамилию матери. И все это мне нравится, и все это мне подходит.

Вот этот момент, когда все сказано и можно смотреть друг другу в глаза сколько хочешь, не смущаясь и не боясь.

–Все-таки, как тебя зовут? У меня нет волшебника Васи.

–Таня.

"Почему всегда Таня?"– мелькнула мысль. Впрочем, какая разница, как зовут мою женщину?

Женщину, о которой ничего не нужно знать, кроме того, что она твоя. Женщину, которая может быть любой, и я могу быть любым, потому что мы свободны друг с другом.

Мы зашли в "Атом", который был еще совершенно пуст перед вечерним нашествием, и заказали по коктейлю. Честно говоря, я плохо помню, что говорил и думал тогда. Но я запомнил почти все, что говорила она.

–Тебе кажется, я такая же как все. Я просто женщина, – засмеялась она. Она чудесно смеялась.

–Ты действительно такой, как мне показалось с самого начала, – она опять смеялась, но я поверил ей.

–Глупый. Это пройдет. Я стану старой, – ее мысль о том, что мы состаримся вместе, очень возбудила меня. Любовь, любовь и еще раз любовь оставит нас молодыми. Хотя бы друг для друга.

Во время того разговора я понял, что обо всем важном мы думаем одинаково. А неважное – оно на то и неважное, чтобы быть неважным.

Однако было пора на концерт.

–Ну я не могу же в этом, – сказала Таня.

–Тебе идет форма.

–Бе, – она поморщилась, – иди, я переоденусь и приду к началу.

–Подходи к служебному выходу, я проведу тебя. Ты всегда будешь такой и никогда не изменишься. Такие люди, как мы, не меняются.

9 Подлинная история рок-н-ролла

Бывают такие молекулы, которые возникают только при очень специальных обстоятельствах. Потому что атомы, в них входящие, имеют мало шансов пересечься и мало шансов зацепиться друг за друга. Это наша группа. Даже больше скажу, это я и Жека. Потому что Серега тоже казался частью этой молекулы, но вот уже месяца два, как он понял, что мы с Жекой не собираемся исполнять ничего «серьезного». Ну, в смысле, что запишут на пластинке фирмы «Мелодия» и передадут в передаче «Рабочий полдень». Мы с Жекой не расстраивали друга, но в душе понимали, что у него мало шансов попасть с нами на центральное телевидение на новогодний «Голубой огонек».

Зато такие редкие и странные молекулы иногда обладают удивительными свойствами. Ровно год назад, когда у меня эти капризы приобрели острую форму, когда Девятка, работа в лаборатории систем управления и т.д. начало вызывать острые приступы рвоты, когда я еще почти не был знаком со всем этим андеграундом и бомондом, на доске объявлений Дворца культуры я прочитал: «прослушивание соло-гитаристов в вокально-инструментальный ансамбль молодежной песни». О, а я именно гитарист, которому нечего делать именно сегодня вечером, теплым летним вечером! Сегодня я не встречаюсь с девушкой, я не иду в спортзал, и никто не пригласил меня на пьянку! Как раз я искал, чем развлечься! У меня есть счастливая возможность порадовать тех, кто желает меня прослушать!

В репетиционной находились три человека: худой парень с поломанным и неправильно сросшимся носом на замкнутом недружелюбном лице, парень за ударной установкой и мужчина постарше, толстый, черноволосый с пронзительным взглядом черных глаз. Я принял его за руководителя коллектива.

–Что-то у вас не стоит очередь под дверью, – сказал я.

–Мы отсеяли всех в этом городишке. Говоришь, умеешь на гитаре? «Сыграй что-нибудь», —сказал парень с неправильно сросшимся носом. Типичное дитя рабочих окраин. Небрежно, неуважительно сказал.

Улыбаясь про себя, я заиграл Paganini Caprice No. 5. Признаться, я не очень люблю этот каприс. Я считаю его несколько скучным и слишком механическим. А может, я немного устал от него. Однажды я посчитал, что сыграл эту вещь несколько десятков тысяч раз. Это то, что я играл на всех конкурсах, концертах и школьных мероприятиях. Это то, что я играл в незнакомых компаниях, когда меня спрашивали: «Говоришь, умеешь на гитаре играть?» «Дай, попробую», – отвечал я. Это то, что я играл девчонкам, чтобы познакомиться, когда они мне нравились, или чтобы отстали, если начинали меня доставать. Это вещь, которой я разминаюсь перед репетицией. Это то, что я наигрываю дома, когда перебираю струны от нечего делать или беру гитару в задумчивости. Эта вещь заменяет мне четки, чтобы были заняты пальцы. Я могу придать этой вещице любую интонацию. Запишу когда-нибудь целый альбом вариаций. В тот раз я выбрал сухое техничное исполнение. Аппарат был хорош.

Слушали они внимательно. Я видел, что эффект достигнут.

–Скучно, – сказал парень с поломанным носом. Я посмотрел на него с интересом. Видно было, что он слегка подавлен.

–Согласен, – кивнул я головой и заиграл Sonata No. 14. (Moonlight). И не попсовое адажио, а Presto agitate, оно написано на самом деле для электрогитары. «Соната No.14 Presto agitate для электрогитары с эффектом дисторшн». И на piano исполняется просто по недоразумению (и еще потому, что автор не знал об электрогитаре). Это, чувак, не равномерный техничный каприс, здесь нужно выкладываться по полной, чтобы не облажаться. Здесь нужно вкалывать по-настоящему, чтобы слушателей проняло, а не так, как ты на заводе работаешь. И на электрогитаре у этой вещи другое звучание, даже другой смысл, чем в piano— исполнении. На мой вкус звучание незнакомого аппарата было слишком чистым, мне не хватало гармоник, особенно в самом конце, когда предоставляется последняя возможность раздавить слушателя.

–Круто, – сказал толстый черноволосый.

–Хватит, – сказал с поломанным носом, – сыграй что-нибудь нормальное. Мы поняли, что ты умеешь играть.

Произведенный эффект мне понравился. Я не смог скрыть довольную улыбку:

–А чего, давай вместе сыграем. А то я не знаю, чего играть.

Это был вызов. Но худой не струсил, кивнул головой.

–Слишком чистый звук. Подкинем дровишек, – сказал я ему. Он снова кивнул, подвинул регуляторы.

Худой взял бас, барабанщик взял палочки.

–Что играем? – спросил я.

–И поем хором! – сказал худой, – Мы же молодежный вокально-инструментальный ансамбль. Вокальный, понял, так написано в Положении об ансамбле, я не виноват. «Мой адрес не дом и не улица»! Поехали!

–Вокал не заказывали! – крикнул я в микрофон, но он уже загудел басом.

Вот в этот момент и родилось наше звучание: примитивный, навязчивый бас, грязная, виртуозная, быстрая (бесподобная) гитара, сдержанные, напоминающие драм-машину, ударные, и не потому, что Серега не умеет в барабаны, а потому что он сказал «а как еще с вами?». И вокал – диалог двух мужских голосов. А тексты, да боже мой, какие тексты, какая разница, что орать, тексты умирают вместе с языками, на которых они написаны! Только музыка бессмертна! Жека чуть не зарезал в тот вечер в «Атоме» чувака, который сказал, что рок-н-ролл мертв. А не надо так с Жекой, мы, музыканты, такие ранимые!

Раз пять мы исполнили «мой адрес – Советский Союз» на разные лады, но заканчивать не хотелось. Потом начали "кто тебе сказал", но не понравилось, бросили, било фонтаном, сварили неведомый джем под Серегину импровизацию, потом "прощай, со всех вокзалов поезда". Мы все поняли, что родилось. Ну и что теперь делать с этим? С ощущением, что что-то родилось? А что родилось-то? А чего вы ждали? Родился звук. А зачем нужен такой звук? И чем звук может быть полезен для обороны, в быту и народном хозяйстве?

Я даже не помню, в какой момент мы познакомились, но к концу вечера мы уже называли друг – друга по именам, а толстый черноволосый мэн оказался Толстым, который пришел на прослушивание из любопытства. Заканчивать вечер пошли в «Атом».

Вообще, если б мы не начали играть тогда, ничего бы не получилось и не случилось. Жека просто сказал, что я ему не понравился сразу, когда заиграл каприс (ха!). А я в первый же вечер понял, насколько Жека тяжелый человек. Вряд ли мы продолжили знакомство при других обстоятельствах. Working class hero: Жекино детство прошло вот тут, в Девятке, в однокомнатной квартире общежития рабочих. Вид из окна Жеки – замкнутый квадратный двор девятиэтажных домов. Заасфальтированная площадка без единого дерева. В центре – двухэтажное здание детского сада, куда отводили Жеку на целый день. Из детского сада девятиэтажка вокруг казалась огромной, как Стена Мира. Вот тебе и бескрайние просторы Сибири.

Мать стеснялась давать отцу при маленьком Жеке, отец злился на Жеку. Потом Жеку переселили на кухню. Наконец, получили двухкомнатную квартиру, в которой жили теперь. Отец пил, бил и мать, и Жеку. Жека не ныл, ждал, когда подрастет. В тринадцать лет избил пьяного отца. Некоторое время борьба шла с переменным успехом. Потом отец устроился куда – то в нефтянку на север, не развелся, но почти исчез, мать винила Жеку.

Жека сходил в армию. Когда он был тощим молодым бойцом, Жеку по ошибке иногда принимали за слабохарактерного. Там ему и сломали нос. «Я поставил его на место перед зеркалом в умывалке. Немного криво получилось», – рассказал он об этом. Потом стал дедом, но так и не нашел удовольствия в унижении следующих молодых. Более того, Жека презирал тех, кто находит удовольствие в унижении других.

Теперь Жека работал на том самом заводе, который ненавидел еще его отец. Жека тоже ненавидит завод, так что теперь это семейная традиция.

Жека не умеет поддерживать светскую беседу. Когда мой папаша сказал ему «армия – школа жизни», Жека заявил «армия – школа унижения». На самом деле Жека думает, что вся жизнь – школа унижения.

Еще его приступы откровенности. Ну, собственно, поэтому Жека поэт. Это с каждым из нас бывает по пьяни (откровенность, да и поэзия). Но Жека потом невыносимо стесняется. По пьяни наболтает чего, потом подробно допрашивает, что такого он говорил, пока не пошлешь его, от чего он скрежещет зубами.

Жека постоянно рвется из рук, чуть заподозрит, что его ограничивают. Поэтому трудно делать ему замечания даже на репетиции – может выйти из себя. У него ни с кем не складываются отношения. К тому же он склонен рвать их даже с теми, кто симпатизирует ему. Только Толстый держит Жеку в ежовых рукавицах. Даже трудно сказать, как он это делает, но Жека даже не пытается вырваться.

Жека постоянно выискивает в людях то, в чем ему жизнь отказала. Это не зависть – он не завистлив. Просто он чувствует, что жизнь коротка и что-то внутри говорит ему, что он упускает время. Он постоянно проводит инвентаризацию, что он упустил, и кто в этом виноват.

Я рассказал Жеке о том, как я стал заниматься музыкой. Это вышло случайно. Когда мне было восемь лет, в том степном краю, где служил отец, случилась холодная зима. Мать боялась отпускать меня из школы домой одного пешком в такой мороз, поэтому приходилось полдня ждать автобуса в часть с женами и детьми офицеров. Папаша принципиально не посылал за мной легковую машину, хотя мать пилила его за это. Папаша считал, что я должен учиться стойко переносить тяготы и лишения его военной службы.

Одно крыло здания школы, где работала мать, и где учился я, занимало музыкальное училище. Мать попросила одного из преподавателей взять меня в класс, чтобы я не болтался без дела по коридорам и во дворе. Никто никогда в моей семье не занимался музыкой и не имел никакого отношения к искусству. Со стороны матери – одни инженеры (точно известно до прадеда, начальника Новороссийских паровозных мастерских), со стороны отца – полковники (советские, красные, белые, царские, казачьи) до незапамятных времен.

Мать любит рассказывать, как Наталья Васильевна (этот преподаватель) говорит ей: "Да у мальчика отличные данные! Жаль, что он такой возрастной".

И вот я уже в белой рубашке выхожу к роялю перед строгим капризным жюри в малом зале консерватории. Мама волнуется во втором ряду. Папаша в парадной форме уверенно улыбается мне. Мы: мальчики в белых рубашечках и разноцветные девочки в концертных платьях, не все из нас выше рояля. Наталья Васильевна меняет подставочки – каждому по росту. Примерно вот так. То есть случайно все произошло.

Жеке неприятно слышать это. Жека самоучка, хоть и талантливый. Мой рассказ раздражает его. Он выходит из себя:

–Вам, людям из высших слоев общества, не понять, как все устроено у нас.

–Почему? – меня всегда удивляет то, что он искренне считает меня человеком "из высших слоев", я даже иногда начинаю в это верить. Как приятно, что всегда найдется тот, для кого мы "высшее общество". Это слегка напоминает мне Анюту, только она думала о "высшем обществе" с восторгом и предвкушением, а Жека думает с раздражением. Поэтому я улыбаюсь.

–Чего ты ржешь? – раздражается Жека, – Со мной не могло произойти такой случайности! Я не мог выходить в белой рубашке к роялю, понял? Потому что у моей мамаши нет знакомого преподавателя музыки! Потому что ей в голову не могло прийти отдать меня в музыкальную школу! – Жека очень любит мать, постоянно винит ее в том, что жизнь не додала ей и ему, что она бессмысленная безвольная курица, до слез, до срыва. Перечень претензий довольно длинный: не научила, не проследила, не заставила. Об отце он не думает, поэтому и претензий к нему не имеет.

С Жекой я впервые задумался: а кто воспитал меня? Вроде никто не напрягался особенно. Но и не упускал. Получается много воспитателей: мать, отец, Великая Степь, Никсон, Наталья Васильевна, деды на кухне, Таня, жаворонок, книги, я сам, в конце концов. Ну да, мне повезло. В детстве я не знал ни насилия, ни наказания, ни горя. Меня окружали молодые здоровые люди. Никто из окружающих не кричал на меня, даже не говорил со мной неуважительно – я был сыном командира части, ну примерно принцем той маленькой цивилизации. Ну, то есть я вырос в неведении как Будда. Но все-таки благодаря именно книгам и школе, мое детство прошло не в такой плотной изоляции, как детство Будды. Поэтому к тому времени, когда в юности я столкнулся с миром, я уже научился на него класть.

Мои рассказы про Великую Степь, походы с Никсоном раздражают Жеку. У него не было даже кошки или рыбок, никакого опыта общения с животными, если они не на тарелке (это тоже он немедленно записывает в минус матери). Посреди Сибири он стопроцентный урбанист, боящийся остаться вечером за забором Девятки. Когда я рассказываю про степь, голубое небо, свободу и т. д., он говорит: "Это подгон".

Мы с папашей брали его на рыбалку. А что такое рыбалка в наших местах? Это поездка в прямом смысле на край света (не очень страшно, нас испортило знание, что земля круглая, и дальше на север через сотни километров Ледовитый океан, потом льды— льды— льды, потом виски, кока-кола, текила, тропики, сигары, ром, заросли коки и т.д. до пингвинов, потом (быстрее – быстрее) все в обратном порядке, пока снова не наткнешься сам на себя в лодке посреди пустынной сибирской реки). Нас испортила скорость (и легкость (безответственность)) мысли, с которой мы научились перемещаться, и мир стал маленьким.

Тем не менее, когда сидишь на пустом песчаном берегу, а дальше на север до самого Ледовитого океана только золотоискатели и оленеводы, то возникает забытое ощущение Края Мира. Но для Жеки все это чушь и неудобства. Какая там ночная река, медитация, Млечный путь и подобная чепуха! Ему или душно, или он замерз. Жеку кусают комары, он грязно матерится и ворочается в палатке. Жека ночью встает, ищет водку, которую мы поставили охладиться в ручей, чтобы освежиться после утренней рыбалки, выпивает ее всю, потом громко тошнит в кустах. Утром он валяется с головной болью, потом съедает недожаренный шашлык, у него начинается расстройство желудка. Это если не поранится крючком, не порежется ножом, не наступит на корягу на дне, и у него не начнется заражение.

Жека анархист. Это не кажется вам странным после того, что я о нем рассказал? То есть, получается, он оптимист – он верит в человека. Он считает, если убрать агентов, поддерживающих целостность, жизнь не рухнет, не разлетится в разные стороны.

Но ведь Жека тоже научился играть. В школьном ансамбле. Как говорит его мать: "Свинья грязь найдет". Интересно, что это был за ансамбль. Я не играл в школьном ансамбле: в нашей школе это было как колючей проволокой по ушам. Его мать рассказывала мне, что он занимался, как она выразилась, "до остервенения".

После возвращения из армии Жека успокоился, работал на заводе, выпивая положенное количество спирта, водки и пива. Уже хорошо зарабатывал, уже девушку завел, чтобы тащила его домой с дружеской попойки. Мать радовалась, как все хорошо. Гитару почти забросил. Но тут в "Комсомольской правде" Жека прочитал про "Секс пистолз". У "Комсомольской правды" очень позднее зажигание, Сид и Нэнси уже воссоединились в лучшем мире к тому времени, когда коммунистическая партия решила разоблачать нищету и убожество панк-рока. Жека никогда не слышал панк: моряки, доставлявшие диски, везли хорошо продающуюся попсу, типа "Deep Purple" и "Nazareth". Но когда он прочитал статью, он понял, для чего он создан.

Жеке нужно все время раздражаться – я неплохо подхожу на эту роль. Любой наш разговор кончается его раздражением. Жека сожалеет, что доверился мне, обзывает себя дураком и скрежещет зубами. Например, Жека задумывался, его девушка действительно испытывает с ним оргазм или только имитирует?

–А почему тебя это парит? – удивляюсь я, – тебе-то какое дело?

Удивляюсь искренне, потому что эти сомнения неожиданны для панка и анархиста.

–Как можно жить с человеком и не думать, что он чувствует к тебе? – возмущается Жека.

–Ну, либо испытывает, либо настолько ты ее поразил, что имитирует, – смеюсь я.

–Не ври, что тебя это не волнует с женщинами.

–Нет, я уважаю тайну личной жизни, – я задумываюсь, я честно отвечаю, я же не виноват.

–Ненавижу вот это твое высокомерие, презрение к людям, – скрежещет зубами Жека.

–Гордыня требует постоянного напряга, – парирую я, – я за расслабуху. Ты меня с кем-то путаешь.

Если б я не любил Жеку, давно бы сломал ему нос второй раз (может, ему починят нормально). Но дело в том, что он талантлив, и за это можно многое простить. Талант – это как свет, который освящает человека и делает Жеку не таким, как парни, с которыми он утром переодевается на смену. Я всегда думал, что талант и вкус идут рядом. Жека – яркий пример, что это не всегда так. Иногда его стихи хороши. В большинстве – шлак. Причем сам он почти не отличает. Вернее, отличает по прошествии времени.

Кстати, я немного согласен с Платоном, что всем поэтам лучше бы отпилить голову. А детей, замеченных в стихотворчестве, сбрасывать в пропасть, чтобы не дали потомства. Шучу, вы уже поняли, я на редкость толерантный и нормально отношусь к поэтам и гомосексуалистам, просто я хочу сказать, что «профессиональный поэт» для меня так же странно звучит как «профессиональный онанист». Да нет, даже не это хочу сказать. Вот так попробую: поэт бывает или великим, или отпилить ему руку ржавой ножовкой. Нет, не то, все не могу ясно выразить мысль: короче, чувак, пиши стихи, но не читай никому и не рассылай по редакциям молодежных изданий. Главное, не читай никому. Девушке своей можно разок, но не больше. А если все-таки рассылаешь, печатай под псевдонимом.

Но, во-первых, в "Положении о молодежном вокально-инструментальном ансамбле" написано, что мы поем песни (значит, тексты нужны). Во-вторых, мы живем в век слова в стране слова, и если без текста, то слушать никто не станет. Поэтому Жека притаскивает очередную порцию стихов, и, волнуясь, говорит "посмотри". Потом машет руками и злится, когда я говорю, что с фельетонами про армию, плиз, в газету "Красная звезда". Так я забраковал целый цикл, можно сказать, готовый альбом "Псы". А так как с этими текстами у Жеки уже шло под копирку, на горизонте был двойной альбом песен на двадцать пять! Нет, Жека, глаголом жги сердца людей, или ищи другого гитариста! Потом мы с ним выпиваем флакончик, миримся, и он идет делать новую попытку.

Вначале с ним было трудно. Приступы желания изменить мир, разоблачить плохих людей, из-за которых этот мир стал таким душным местом, сильно затрудняли Жеке выход годных произведений. Его тянуло на социальную сатиру, пришлось порекомендовать ему отправить в журнал "Крокодил". Опять Жека не разговаривал со мной два дня. Он разозлился и написал текст про меня "Ненавижу!" Ну вроде того, что я уже описал: про высокомерие высших слоев, когда высшее образование, когда в пиджаке, в кроссовках Адидас, в консерватории и все такое безобразное. Мне понравилось. Это уже почти самобытный советский панк! Жека умеет разрабатывать, и он трудолюбив (я не в курсе – это похвала поэту или нет?).

Одним словом, мы долго мучились с текстами, но упорный труд стал давать результаты понемногу: мы поймали интонацию, как будто больной менингитом имбецил сочиняет последней не очень здоровой извилиной. Причем имбецил очень серьезен и старается быть логичным. Все тексты отпервого лица. Чтобы написать что-то по-настоящему идиотское, пришлось упорно работать много месяцев. А ты как думал?

Но волшебство произошло в тот момент, когда мы начали любить своего лирического героя. Это неизбежно для художника, я понял это, но от этого теряешь честность. Чувства убивают логику – тут Толстый прав. Но для искусства это полезно. Толстый еще сказал: «Да вы начинаете с рок-оперы». Наш имбецил старается. И в его системе отсчета он не имбецил, он просто другой.

Я почувствовал удачу после песни «Подвиг партизана». Наш лирический герой влюбляется в отличницу на первой парте. Наш партизан – пацан с последней парты. Ну имбецил, ну урод, половину букв не выговаривает и пахнет плохо – что ж ему теперь нельзя любить? Разумеется, нельзя, а он любит, таким образом прыгает через запрет, выше головы! Смертельная тоска уроков и спина любимой, типа так. И нет ничего впереди, и нет надежды, нет ничего кроме мечты. И она даже смутно знает о чудаке с последней парты. Но отчаянию нет места, наш герой не ноет. Одним словом, шутка, стеб, зарисовка. Эту песенку мы исполнили на акустических гитарах в маленьком зальчике женского корпуса общежития молодых рабочих (где вырос Жека). На творческом вечере молодых поэтов. Слушателей было человек пятнадцать девчонок, пописывающих стихи, и пяток парней. И вдруг произошло соединение, у девчонок выступили слезы на глазах. Мы исполняли на бис. «Я порвал свою общагу», – сказал по этому поводу Жека. Его самомнение сильно разрослось по этому поводу. Это Россия, чувак: пытаешься насмешить – все плачут. Ищешь сочувствия – все смеются.

Запись нескольких наших песен на магнитной ленте разошлась в Девятке. Мы это гордо назвали «первый альбом». Однажды Жека прибежал ко мне с новостью «чувак, я слышал нашу песню из окна!» Жеку поразило, что мы создали что-то такое, что некто, не знающий нас, поставил в выходной на магнитофоне просто для удовольствия.

К сожалению, Серега (сначала просто нам как брат) все чаще стал смотреть с выражением "ну вы что, серьезно?". Да, Серега, вот такое оно, современное искусство эпохи развитого социализма!

Последней каплей, сломавшей спину Сереге, была песня (рабочее название "Про стихи"), которую мы прикидывали с Жекой (лирический герой песни – унитаз в квартире поэта). Понятно, что песня про поэзию. История этого текста такова: Жека приволок очередную нетленку, периодически его все же тянет сочинить настоящее такое произведение искусства, воздвигнуть памятник нерукотворный. С тех пор, как появилась некоторая известность, приходится постоянно удерживать Жеку от слишком серьезного отношения к своему творчеству. "Жека, тужиться надо на унитазе, а не когда стихи пишешь", – сказал я ему, и он пошел, родил этот текст.

Ну вот, на репетицию зашли Серегины девушки знакомые, а тут такое комсомольско-молодежное творчество.

Поэтому нас не удивило, когда он спрыгнул с корабля. Глупый Серега: девушки краснели, фыркали, но досидели до конца с явным интересом.

10 К звездам!

Возле Дворца культуры уже собралась небольшая толпа. У служебного входа, к которому я подошел, народу было даже больше. Однако несколько парней с комсомольскими мордами никого не пускали.

Я волновался – приятным волнением, предчувствием удачи.

– А я уж думал, ты забудешь прийти, – приветствовал меня Жека несколько раздраженно. Он волнуется перед выступлением до дрожи, до рвоты, поэтому я не обиделся. До этого мы выступали несколько раз в крохотных залах общежитий и на квартирах друзей Толстого.

Мы сидели в маленькой гримерной совершенно одни. Хотя, разумеется, никакого грима не наводили и даже не переодевались. Во-первых, мы выше этого, во-вторых, наши потертые джинсовые костюмы как нельзя лучше нам подходили. Вместо переодевания мы выпили небольшую бутылочку марочного коньяка. Из соседней гримерной доносились шум и крики – там таким же образом разминались перед выступлением Майк и Светкины ребята. Мы шли первым номером, потом Майк под аккомпанемент банды Светки, потом сама Светка. Мы пошли в большую гримерную.

Стол в большой гримерной был уставлен напитками, начиная от марочных коньяков и кончая сухими винами, а пол был завален пустыми бутылками. Накурено было так, что слезились глаза, несмотря на открытое окно. Везде, везде сидели люди— наш провинциальный пипл, сбежавшийся смотреть столичную знаменитость. Знакомые все лица: Ванек (главный редактор подпольного рок журнала "Перекати—поле"), джазмены, художники и т. д., а также обычная стайка девочек с капризными раскрашенными лицами.

Мастер—тираж Ванькиного журнала издавался в пяти экземплярах (столько копий брала Ванькина пишущая машинка). Ванька же был и собственным фоторепортером. Фотографии в журнал он вклеивал или прикреплял скрепочкой. После чего энтузиасты секретных отделов Девятки размножали их на копировальных машинах своих секретных отделов. Журнал пользовался такой популярностью, что всех номеров не имел даже сам главный редактор.

–Я сейчас, – сказал я Жеке и выскочил.

С балкона Дворца культуры я всматривался в толпу у входа, которая уже стала большой. Я увидел, что кто-то в толпе прыгает и машет рукой – это была Таня. Я показал ей, чтобы она подходила к служебному входу и спустился вниз.

–Ты сможешь провести нас двоих? – спросила Таня. Рядом с ней стояла подруга – крупная девушка в джинсовом костюме. Боже мой, да это Товарищ Старший Прапорщик! Что делает с человеком легкий уместный макияж и фиолетовый шарфик на шее! А как изменились манеры!

–Нет проблемы! – обрадовался я, – он столько для нас сделал! Я укажу путь Хранителю Путей.

–Ваша любовь меня тронула, нельзя было поступить иначе. Что может быть важнее любви? – важно сказал Повелитель Проходных.

Он посмотрел на нас с тоской. Мне стыдно, но у меня есть склонность к провокациям. К тому же меня уже подхватывал вихрь сцены. Я обнял и поцеловал его в щеку. Он весь вспыхнул:

–Перестань, я знаю, что ты любишь ее. Я все слышал.

–Всегда есть надежда, – засмеялся я.

–Я ревную, – сказала Таня.

–Противная, подруга называется, – сказал он.

Я привел их в большую гримерную и втиснул в угол дивана. Я не знал, как моя любовь отнесется ко всему этому, но мне было нужно, чтобы все это ей понравилось. Да, да, я сам половину этих людей терпеть не мог, вторая половина была мне смешна, но все равно я хотел, чтобы это ей понравилось. Я хотел, чтобы ей понравилась моя желтая подводная лодка, всплывающая из глубин на смену заборам из колючей проволоки, личным кодам, государственным тайнам и атомным бомбам.

И вот я с Жекой на сцене, мне уже не нужна подставочка Натальи Васильевны, я буду играть не этюды Майкапара, я сам изготовил музыкальную продукцию и киловаттами усилителя готов обрушить ее на ничего не подозревающую публику. И Наталья Васильевна далеко, ее нет в зале, и нет в зале отца в парадной форме (а тогда давно в консерватории он казался мне воплощением мужества (я бы гордился им и сегодня, если бы увидел его)). Матери тоже нет в зале (это хорошо, это может стать для нее ударом). И пусть у меня нет удостоверения Союза композиторов! Это удостоверение нужно только его владельцу, чтобы разглядывать вечером и убеждаться в том, что он и есть настоящий композитор, когда он уныло бухает в одиночестве у себя на кухне.

Народу больше, чем в большом зале консерватории в том далеком городе моего детства. И пусть эти люди собрались увидеть Майка и Светку, а мы предназначены разогреть публику и аппарат, ну и что? Они будут нашими через десять минут. Мы обречены на успех, потому что они ничего такого не слышали. Мы обречены на успех как немецкий порнофильм в Доме офицеров на торжественном собрании по поводу Дня Советской Армии и Военно—морского Флота. Наше выступление – это глоток свежего воздуха для усталого агента Штази, заблудившегося в душных тоннелях под Западным Берлином.

Я вышел разбудить спящих, да что там, оживить мертвых! Зачем вышел Жека, не знаю, но я за этим. А иначе смысл? Мы обрушим киловатты звука и мегатонны смысла, чтобы пробить мутное стекло, разрушить стены, прорвать плотины.

Я волнуюсь за Жеку, однако друг бросается как в холодную воду:

–Вы хотите про подвиг партизана? Или вы хотите про настоящую жизнь? – орет Жека и щелкает басом.

Кто-то что-то слышал о нас, по Девятке разошлись несколько наших записей. Но большинство видят нас впервые. Публика еще нейтральная – шум нейтральной публики.

–У нас все песни про подвиг! Наша первая песня называется "Подвиг партизана"! – ору я.

В первых рядах я вижу незнакомую девчонку, которая поет вместе с нами. Ого, кто-то уже знает нас! Ничего так, мы их разогрели немного!

–Хотите еще одну песню о подвиге советского человека? – спрашиваю я.

Шум публики уже одобрительный.

–Следующая песня называется "Порванные штаны", – орет Жека.

Очень печальная песенка. Про подвиг материнской любви. Мама нашего олигофрена копила, копила и купила ему джинсы (о которых он мечтал) на День рождения. Не доедала, экономила на обедах на заводе. А он возьми и порви их в первый день. Ну, мама, понятно, выгоняет его из дома. Припев: «А что еще делать с таким уродом? А что еще делать с таким уродом?» Я уже слышу шум нашей публики.

Песня «Стать свободным». Я знаю, что люди не любят ни себя, ни свою жизнь. Они хотят быть эльфами, космонавтами или хотя бы родиться в другое время. Во времена почище. Кем угодно, кроме себя. Почему так получилось? Когда именно мы начинаем хотеть быть не собой, отрекаемся от себя? У меня есть ответ: когда нас заставляют стыдиться себя. Когда тебе докажут, что ты ничтожество, ты захочешь быть не собой. Припев: «Ты захочешь стать свободным».

Как можно жить, не пытаясь полюбить себя? На чем тогда основать свою любовь к другому? Люби ближнего своего как самого себя. Из этого равенства следует, что, если не любишь себя, не сможешь полюбить никого. Об этом песня «Любовь комсомолки». Я подал идею этой вещи Жеке, когда он рассказал мне, что волнуется, испытывает ли его девушка оргазм или только имитирует. Жека как раз попал через знакомого на закрытый показ голливудского фильма для членов союза писателей, где главная героиня скачет на герое и кричит: «О май гад!» Припев: «О май гад! Не сломай ему член».

–Подземные крысы Девятки любят нас! – ору я. Благодаря чудесам современной техники сколько шума могут произвести два раздолбая с гитарами! Они в нашей власти: секретари и их любовницы, лейтенанты КГБ и население цехов Девятки. И эта власть подлинная, она не использует принуждение, ей можно следовать и не следовать. Свобода нужна всем: и заключенным, и тюремщикам. Со мной ты можешь быть свободным. Бог дал тебе рок-н-ролл!

Майк уже готов был выходить на сцену. Володя из-за кулис стал подавать знаки шоферским жестом «глуши мотор». Я отвернулся, сделав вид, что не вижу. Какой там Володя, сама Наталья Васильевна не могла утащить меня со сцены консерватории. Мы с Жекой киваем друг-другу. Еще одна вещь, не до конца отделанная.

–Песня про облом! – орет Жека.

Пока на мелодию «Starman», в нашем тексте «Это облом, ждущий за углом». Этот текст сочинился несколько дней назад, когда мы дурачились на репетиции. Поется вот так: "Это а—а—а—блом, ждущий за углом…" Жека сказал, что чует хит и хочет отложить его. Это Россия, чувак, какое отложить? Здесь now or never, брат! Раздались тяжелые аккорды, мы исполнили первый куплет, начали припев. Володя, поняв, что от нас так просто не отделаться, вырубил аппарат. Возникло мгновение тишины, неожиданное, как пропасть перед капотом на скорости сто километров, душа ухнула вниз, так что я чуть не упал, Жеку тоже качнуло. Все оборвалось на словах «это облом». Публика решила, что так и задумано и заревела.

И сам Майк сказал: «Заводные ребята».

11 Аллеи славы

Я вел Таню за руку за собой. Ее горячая, сильная и довольно крупная ладонь была в моей ладони. Эта ладонь могла бы быть любой формы, и все равно она была бы прекрасна. Мы зашли в маленькую гримерку, но там уже расположилась полузнакомая компания. Я заглянул в большую гримерку – там никого не было. Я подпер стулом ручку двери, и мы бросились друг к другу. «Странные дни» гремели из театрального транслятора на потолке гримерки. Сквозь стены проникал гул бас—гитары и грохот барабанов. Все эти волны отражались от стен, отдаваясь эхом в коридорах, усиливая и заглушая друг друга. В беспорядке стоящая мебель, подушки, разбросанные по смятому ковру – гримерка выглядела так, как будто тут взорвалась бомба. Пальцы женщины ласкали меня, расстегивали рубашку. Наши прекрасные тела отражались и преломлялись в многочисленных зеркалах.

Это было не удовольствие. Удовольствие – это через двадцать лет, когда мы будем развлекаться утром дождливого воскресенья перед тем, как идти ставить чайник. Это не было взрывом, аннигиляцией, как я ожидал. Это была неизбежность.

“Я почему-то очень волнуюсь”, – сказала Таня. “Не бойся, я буду осторожен”, – сказал я.

Все важное происходит не так, как этого ждешь. Она была очень напряжена. Я был очень осторожен, и она постепенно приняла меня. Моя женщина доверилась мне. Я не спешил, не терял головы и вдруг понял, что впервые чувствую всё. Всё, что раньше не попадало в фокус. Оказывается, я ничего не умел, хотя очень гордился своими достоинствами. Я вдруг понял, что нашел женщину, в которой мне не придется ничего терпеть, не придется ни с чем мириться, не придется ни к чему привыкать. Женщину без изъяна. Женщину, от которой мне ничего не нужно, кроме того, что она со мной. Тогда я понял, что в жизни можно найти идеал. Хотя я был уверен в этом всегда. А значит, можно достичь совершенства во всем. А значит, все иное – нытье бездарных тупиц и не имеет никакой цены.

Время текло беспрепятственно и равномерно, как поток жидкого гелия. Мы уже лежали, переводили дыхание, и даже не заметили, как прекратилось гудение гитар и грохот ударных.

–Стало тихо? – удивилась Таня.

Хлипкая дверь гримерки задрожала от того, что ее сильно дергали. Моя наспех созданная баррикада из стула отодвинулась, и толпа появилась на пороге. Радостное лицо Майка, кислое гэбэшное лицо Володи.

–Вы так красивы, что можете не одеваться! – радостно заорал Майк.

Моя женщина спокойно и величественно (я гордился ей) начала искать трусы.

Сквозь стены снова загудела бас—гитара, загрохотали ударные. Из театральной трансляции раздался чистый и светлый Светкин голос. Коньяк и портвейн полились рекой. Солдаты никакой армии, не служащие никому (за исключением, Володи, само собой) праздновали победу.

–Центр мирового рока сегодня находится здесь! – провозгласил Ванек. И он был прав: рок-н-ролл везде, где человек возьмет гитару во славу его.

–Я хочу писать, я в туалет, – сказала Таня.

Я кивнул. Я еще не выучил «с любимыми не расставайтесь». Особенно в начале знакомства. Даже когда они идут в туалет. Потом можно, потом не так опасно.

Прошло несколько минут, и из-за двери раздались крики "Вяжут!". Я выглянул в коридор. Люди метались туда-сюда, пытаясь найти свободный выход. Я побежал в сторону туалетов, но через секунду был зажат толпой со всех сторон в коридоре служебного выхода. Мы стояли плотно, но без давки. Несколько раз толпа опасно качнулась вперед – назад, но потом все успокоилось. Так в молчании с вежливыми лицами и непрямыми взглядами людей, застрявших в полном лифте, мы стояли довольно долго. Тихо переговаривались парочки. Доносился тревожный неясный шум. Потом служебный вход открылся. По своим непонятным инструкциям менты похватали человек пятьдесят из толпы и открыли выходы. Народ, давясь, повалил на площадь. Вынесенный толпой, я тоже оказался на улице.

Светка в окружении четырех красивых милиционеров шла к воронку. Толпа приветствовала ее, Светка посылала толпе воздушные поцелуи. Милиционеры улыбались, как участники шоу, попав в центр внимания. Вся милиция была в парадной форме. Прожектора на крышах, людские волны, мигалки воронков, кричащая, радостная толпа, все было похоже на праздник, на фестиваль. Впереди у Светки был следователь, предъявляющий расписку, которую взял ее любовник, лагеря, эмиграция, тяжелые наркотики, добрый черный сутенер. Даже не знаю, жива она теперь или погибла – слово «умерла» не подходит к такому человеку. А чего достиг ты? В моем сердце уже почти не осталось места, тебя, чувак, там точно нет, но Светка в окружении четырех красивых охранников, посылающая воздушные поцелуи, идущая к воронку то ли по ковру Оскара, то ли тропой на костер, останется там до моего последнего вздоха.

Пытаться найти Таню в этом столпотворении было бессмысленно. Нужно было добраться до телефона. Я резал толпу по диагонали, чтобы выйти к входу в парк. Я уже начинал относиться к произошедшему с юмором. Не меня ж повязали? Толпа редела. Я стал напевать нашу песенку про облом. От подножного корма, которым я питался последние два дня, алкоголя и приключений я почувствовал резь в желудке. Пора поесть маминого супчика.

Я обычно ничего не планирую, но тут сам бог велел оглянуться и задуматься над прожитым. Пора составить планы на жизнь. Я всегда составляю планы из пяти пунктов, не больше и не меньше. А почему их должно быть больше или меньше? 1) К маме, поесть супчика, принять ванну. 2) Звонить Тане, потом к ней или ко мне, 3) трахаться, трахаться, трахаться и разговаривать, разговаривать, разговаривать. 4) Найти работу, достойную такого человека, как я: дворником, сторожем, кочегаром в котельной (лучше в автоматизированной, чтоб вообще ничего не делать). 5) Реализовать Звук, который просто рвался из меня, несмотря на усталость и резь в желудке. Но это там дальше, на всю жизнь, я не беспокоился и не сомневался.

У входа в парк толпа поредела. Я уже настраивался на супчик, когда прямо—таки наткнулся на невысокого крепкого молодого человека.

–Извините…—начал я.

–Вот этот, – перебил он меня. Тут же сильные руки вцепились, пытаясь скрутить меня. У них не получилось – от неожиданности я не дал это сделать. Менты повисли на мне, как собаки на медведе.

–Спокойно, спокойно, – примирительно говорил один из ментов, решив, что лучше сотрудничать с подозреваемым. И я дал нацепить на себя наручники. Я же не какой-нибудь асоциальный тип. Я понимаю, что человеческое общество основано на том, что человек в форменной фуражке имеет право в любой момент нацепить наручники на человека без фуражки. Молодой человек помчался дальше вершить судьбы, а меня повели к машине.

Сначала трясли в воронке с тесным отделением для задержанных. В райотделе милиции я попал как будто в мутный водоворот. Водоворот такой же силы, как вихрь рок-концерта. Какие-то пьяные грозили всех убить, сновали туда-сюда экипажи патрульной службы, рыдали какие-то женщины. Двое спокойных веских мужчин разговаривали на фене в клетке за прутьями вроде бы по-русски, но нельзя было ничего понять. Худой старик рвался с наручников и истошно кричал. Я встретился с ним взглядом – ничего человеческого не было в его глазах, чистое безумие. Я восприимчив к вибрациям, а дурные вибрации сильны, как звук реактивного двигателя. Когда я их чувствую, у меня поднимается недоумение, как неразрешимый вопрос "зачем это"?

Дежурный капитан разговаривал сразу по двум телефонам и по рации, микрофон которой висел перед ним.

–Я бы хотел знать, за что меня задержали, – спросил я.

Вся усталость мира взглянула на меня глазами Дежурного По Райотделу Внутренних Дел В Ночь С Пятницы На Субботу После Выдачи Зарплаты Рабочим Завода. Подземный Хаос рвался наружу из ящика Пандоры, и только один Дежурный Капитан лежал на крышке грудью, сжимая две телефонных трубки в руках. Я понял, что я щепка в этом мутном водовороте.

–Завтра. С утра со следователем будешь разбираться.

Я взял себя в руки и построил плотину между собой и водоворотом. К счастью, я чемпион по строительству реальности.

Дальше были манипуляции, как-то бледно отразившиеся в памяти, потому что был достигнут предел впечатлений. Типа снять ремень, все из карманов. Запомнилась фотосессия сверхновой суперзвезды в профиль и анфас у планки, измеряющей рост. Потом откатали пальцы на машинке. Отпечатки пальцев рок-звезды в милицейской картотеке – советская аллея славы. Это признание! Потом повели по коридору в камеру. Я всегда почему-то думал, что в застенках бесконечные коридоры, по которым долго ведут куда-то вниз. Но этот коридор был короткий – просто соседнее помещение. Камера представляла бетонный мешок без окна с бетонной скамьей— повышением с одной стороны, на котором можно было сидеть. Образцовая камера нашего образцового Города Солнца. Свет тусклой лампы поступал из зарешеченной ниши у потолка. Было не свежо, но и не очень душно. Бетон, но не холодный. Не тесно, но и лечь в рост было нельзя. Прямо как жизнь в Девятке. Грех жаловаться – чего тебе еще надо, человек?

Похоже, первый пункт плана насчет маминого супчика откладывался. Что ж, я готов пожертвовать пунктами 1 и 4 ради пунктов 2,3 и 5. Как все люди, не чувствующие за собой никакой вины, я надеялся, что все разъяснится и рассосется, однако уже начал подозревать, что попал в плохую историю. Чтобы арестовать Солженицына, нужно решение Генерального секретаря. Чтобы арестовать Майка, нужно решение генерала в Большом Доме. А такая мелкая рыбешка, как мы с Жекой, специально создана, чтобы лейтенанты КГБ сверлили дырочки на погонах.

Мой творческий путь завел меня в камеру с первой попытки. Я не планировал руководить тюремным оркестром. А ты как хотел: быть свободным и не платить за это?

Должен же папаша сообразить, что не совсем хорошо, что его единственного сына повязали за то, что он самостоятельно (нет, хуже, в составе устойчивой преступной группы) изготовил и без разрешения идеологического отдела произвел публичное исполнение пары песенок о любви, и включить связи? Хотя нет, надеяться не на что. В тот момент мне стали понятны все ниточки бытия, и я понял, что на самом деле единственная веревка, на которой болтается мой отец – страх, первородный страх. Для него свято только то, чего он боится (я ошибался, мне было стыдно потом за эту мысль).

На что надеяться? На чудо. Ground Control, алё, докладываю: я ни разу не борец. Я ни разу не герой. Я просто человек, задыхающийся под водой и пытающийся вырваться глотнуть воздуха. Обречен ли я ходить путями мертвых? Нет! Даже если бы захотел. Потому что я живой! Can you hear me, Major Tom? Меня что, плохо слышно? Звезды проступили на потолке камеры. Сателлиты любви искали меня своими лучами. Майор Том и майор Гагарин смотрели на меня с небес.

Метод Любви

Про первый семестр учебы Сережи Иванова я помню только, как в Новогоднюю ночь, занятую нашим неумелым пьянством и разгулом, он сидел на кухне общежития и решал задачи по математическому анализу.

В то время он любил учиться и получал от учебы большое удовольствие. Хоть я мало был с ним тогда знаком, но утверждаю это с полной уверенностью, потому что потом очень хорошо узнал этого человека. Дело в том, что он мог делать что-то только из любви. И все он делал, доводя до какой-то крайности, не скажу, до абсурда.

Сережа был очень увлечен точными науками, в-особенности математикой, и учился очень хорошо.

С начала третьего курса я жил с ним в одной комнате общежития. До этого Сережа казался мне человеком немногословным. Но когда мы познакомились ближе, то выяснилось, что в кругу друзей он любит поговорить, и разговоры с ним интересны. Он оказался очень нескучным человеком.

В то время, когда я его еще мало знал, и когда он был увлечен учебой, я был уверен, что мне посчастливилось своими глазами наблюдать будущее светило. Но все в жизни этого человека происходило как-то вдруг, по крайней мере так казалось со стороны. И вот как раз в начале третьего курса, когда мы стали друзьями, у него пропал интерес к наукам.

–Понимаешь, – сказал он, – я понял, что мне неинтересно знать, как устроен мир. Мне на это плевать. Я люблю смотреть на дождь, а из чего состоят капли, и под каким углом расположены атомы водорода в молекуле воды, мне абсолютно безразлично.

Мне это объяснение показалось несколько удивительным. Я ведь тоже не мог сказать, что мне это так уж интересно. Но что поделать, если в школе учителя говорили, что у меня есть способности к точным наукам, я и поступил в этот институт. И хоть слегка разочаровался в своих школьных увлечениях, но что делать—надо учиться, раз взялся. К тому же я знал, что очень огорчу родителей, если брошу институт.

Впрочем, мысль о родителях не могла его волновать, потому что он был сиротой и вырос в детском доме.

–Ну что же делать, – сказал я, – Надо учиться, раз взялся.

–Почему? – спросил Сережа, – Почему мне может быть нужно то, что я не люблю?

На этот вопрос ответить трудно, поэтому я только пожал плечами. Что-то говорить ему было бессмысленно, он был человеком очень серьезным, так что когда любил учиться, то учился лучше всех, а когда перестал любить, то совсем ничего не делал.

К тому же он не был честолюбив, поэтому не мог заниматься чем—либо просто с целью преуспеть.

И еще он был лишен одного очень важного в жизни качества—страха перед переменами. Я, например, точно знаю, что окончил институт отчасти потому, что если бы бросил его, то пришлось бы идти армию, потом как-то устраиваться и т. д. То есть началась бы какая-то новая, неизвестная мне жизнь. И для меня было легче, чтобы все шло по—прежнему.

К тому же у него не было ни семьи, ни близких людей, с которыми он был бы связан какими—либо обязательствами. Поэтому он мог позволить себе делать то, что захочется.

Все же, хотя Сережа совершенно забросил учебу, зимнюю сессию третьего курса он еще сдал. Но скорей по инерции, из-за того, что имел, можно сказать, выдающуюся успеваемость в первые два года.

Его образ жизни совершенно изменился. Как и прежде, Сережа любил заниматься по ночам, но теперь он сидел на кухне, где раньше решал задачи, и читал все книги, которые ему попадались.

И еще Сережа научился играть в карты. Постепенно то место, которое раньше в его жизни занимала учеба, полностью заполнили карты. А так как у него была хорошая намять, ясное мышление и наблюдательность, то он добился в этой области не меньших успехов. К тому же выяснилось, что в материальном отношении играть в карты даже выгоднее, чем работать лаборантом.

В институт он почти перестал ходить, хотя иногда и появлялся там по привычке, или даже скорей для разнообразия, когда карты и чтение надоедали.

Когда наступила летняя сессия, он сказал нам, своим друзьям, что сдавать ее не будет. Даже с каким—то облегчением он сообщил, что все равно не успеет получить ни одного зачета, к экзаменам его не допустят, так что не стоит даже и пытаться что—либо предпринять.

Надо сказать, что все мы, его друзья, принадлежали к числу людей энергичных и предприимчивых. Он был среди нас единственным лентяем (хотя это не лень, это что-то другое, это выглядело как лень). Мы все его любили и близко к сердцу воспринимали его судьбу.

Поэтому, хоть у нас у самих дел было невпроворот, мы все же решили ему помочь. Мы получили для него несколько зачетов путем различных махинаций. Весьма гордые проделанной работой, мы явились в общежитие, где Сережа валялся на кровати с бутылкой сухого вина, потому что решение не сдавать сессию служит отличным поводом для выпивки.

Выслушал он нас с раздражением. Мы, конечно, обиделись, потому что ожидали радости и выражения благодарности. Но он был сильно расстроен тем, что пропали уважительные причины ничего не делать, и теперь надо будет ходить в институт и сдавать сессию.

Из вежливости к нам он проимитировал некоторую деятельность. Впрочем, может и надеялся, что пару раз доберется до института от кровати, и все как-нибудь устроится само по себе без усилий с его стороны.

Но так, разумеется, не вышло, и он снова купил сухого вина, окончательно успокоившись. По-моему, в глубине души он был даже доволен, что не пришлось много суетиться.

Но на этом, как выяснялось к его неудовольствию, окружающие от него не отвязались. Его вызвал декан нашего факультета, человек очень хороший, несмотря на хмурую внешность. Это был один из серьезных ученых, преподававших в нашем институте.

Факультет у нас был маленький, и декан хорошо знал Сережу. Кстати, как и Сережа, декан был сиротой и воспитывался в детском доме.

Сережа ожидал, что его вызывают, чтобы выгнать, поэтому заранее расстроился и объявил нам, что настал конец его пребыванию в институте.

Но еще больше он расстроился, когда оказалось, что его вызывают совсем не для этого.

–Что с тобой случилось? Ты почему не ходил в институт? – спросил декан.

–Настроение было такое, – Сережа пожал плечами.

Тут декан сказал что-то как бы самому себе (была у него такая манера), чего Сережа не понял, потому что декан был, конечно, настолько умнее нас, да жил чем-то настолько другим, что иногда было трудно его понять.

–Может, тебя выгнать? – спросил декан, закончив свою внутреннюю речь.

–Можно и выгнать, – покорно согласился Сережа, удивив декана полным безразличием к своей судьбе.

–Послушай, Иванов, может, тебе ещё раз поучиться на третьем курсе?

Такое предложение было редкостью, делалось только при наличии очень уважительных причин. Сережин случай к таким никак нельзя было отнести.

В-общем, все очень хотели, чтобы Сережа продолжал учиться, все думали, что для Сережи это очень важно, все верили, что Сережа принесет науке и человечеству много пользы. Кроме самого Сережи.

–Так я ведь не буду учиться, —ответил Сережа, а посмотрев на разочарованное лицо декана, добавил, – Уж извините. Правда не могу.

–Ну почему, Иванов? Дураки сотнями институт кончают. Ведь не так уж это и трудно.

Но такой уж человек был Сережа, что для него всю жизнь было невероятно трудно то, в чем любой из нас не видит ничего трудного.

–Не могу. Не интересно. Ну не виноват я.

Декан опять произнес речь для собственного употребления, из которой Сережа понял только, что "надо уметь хотеть ". Но вот хотеть Сережа не умел. Он умел только не хотеть, но зато уж это он умел в совершенстве.

Декан, увидев тщетность своих усилий, уже сухо сказал:

–Что ж. Месяц—два я не буду тебя выгонять. Подумай над моим предложением.

Помню, когда я оказался в подобной ситуации, так еле уговорил декана не то, что разрешить еще раз окончить тот же курс, а хотя бы повременить недельку с приказом об отчислении, чтобы я получил шанс выкрутиться.

Поэтому мы сдавали экзамены, а Сережа либо спал, либо уходил играть в карты, либо читал, несколько раздражая нас, трудящихся в поте лица, своей праздностью.

Со мной Сережа делился своими мрачными мыслями по поводу того, что вот скоро выгонят из института и попросят из общежития, надо будет что-то делать и как-то устраиваться.

После окончания сессии мы сколотили строительную бригаду и уехали работать на север (и Сережа с нами). Когда мы вернулись, приказ об отчислении Сережи уже появился. (Но свои документы он получил из института только через полгода, потому что потерял два учебника из библиотеки. Его попросили заменить их любыми другими, но, естественно, Сереже было недосуг добраться до книжного магазина, на это у него ушло пять месяцев.)

Как он и предполагал, его попросили освободить место. Но Сережа из общежития никуда не уехал, а продолжал жить у меня в комнате. Финансовый вопрос его не мучил, так как он достаточно зарабатывал игрой в карты.

В ту осень и зиму Сережа временами испытывал беспокойство от бесцельности своего существования и иногда жаловался мне на это. Все вокруг него чем-то занимались, чем-то увлекались, с нами что-то происходило, поэтому он испытывал беспокойство от того, что у него самого все в жизни получается как-то по—другому. Особенно это стало заметно, когда подошла зимняя сессия, и все опять засуетились, забегали, только он один своим бездействием выглядел среди нас белой вороной.

–Как хорошо было в армии, —пожаловался он мне как-то раз, – В казарме три великих мысли: о женщине, о дембеле и о хорошо пожрать. Каким, оказывается, я был тогда счастливым человеком. Ясные цели, понятные стремления.

–Ну так пойди в военное училище, – сказал я.

–Ты ничего не понял, – он поморщился, – в том—то и дело, что тогда от меня ничего не зависело. Я жил ожиданием демобилизации. Я ждал свободы. А в конце какие дни были счастливые. Даже не тот, когда уезжал, а тот, когда сказали, что завтра уезжаю. Была цель, к которой я стремился всей душой, понимаешь?

Мне пришла тогда в голову мысль, что нельзя назвать целью то, к чему тебя несет течение. Это важная мысль для меня, я запомнил ее, она вела меня по жизни.

Я готов дать честное слово, что все относились к Сереже по—прежнему, но сам он (видимо от этой внутренней неудовлетворённости) стал капризным, начал подозревать нас в том, что мы стали хуже к ному относиться. Я пытался его в этом разубеждать, но, как любого мнительного человека, разубедить Сережу в его подозрениях было очень трудно, впрочем, дел было очень много, как всегда в сессию, и времени возиться с ним не было.

Но тут на нашем небосклоне возникла новая личность, ставшая, я бы сказал, эпохой в Сережиной жизни. Можно даже сказать, не возникла, а промчалась кометой, поскольку исчезла так же неожиданно, как и появилась.

Этого молодого человека звали Иван. Учился он на химическом факультете. В общежитие нашего факультета он пришел, потому что ему были нужны деньги, и он собирался их выиграть. Партия не составилась, все были заняты экзаменами, один Сережа был не против сыграть, они ушли в подвал сражаться в покер.

К своему удивлению, Ваня не только не получил денег, но даже остался в проигрыше. Матч закончился ужином в шашлычной, здесь быстро выяснилось, как пишут в романах, что "они рождены, чтобы встретиться”. Когда оказалось, что одного зовут Сергей Иванов, а другого—Иван Сергеев, то есть они перевертыши, как карточная картинка, Ваня сказал:

–Сам бог велел нам ободрать это общежитие.

Тут же за столом были оговорены приемы, приводящие к беспроигрышной игре.

Вообще Ваня был человеком даже очень интересным. Как и Сережа, он пришел в институт после службы в армии. Учился он плохо, но, как мне кажется, был из тех студентов, которые каждую сессии сдают еле—еле, но все же, к всеобщему, и даже своему, удивлению, институт заканчивают. Но он был старостой группы, и впоследствии это обстоятельстве неожиданно сыграло роковую роль в его ученых занятиях.

Ваня был человеком разносторонних способностей. Помимо карт он умел играть на нескольких музыкальных инструментах. Физически он был очень развит и имел разряды по нескольким видам спорта. Был он высокого роста и напоминал рабочего с выцветшего плаката «Выполним и перевыполним» эпохи социализма. Всякие веселые словечки и прибаутки так и сыпались из него.

Подружился он с Сережей до того, что они дня друг без друга прожить не могли. В присутствии такого веселого и легкомысленного человека, как Ваня, Сережа забывал тяготившие его мысли. А Ваня, как все такие яркие личности, очень ценил тех, кто его искренне любил.

В первое время после вышеупомянутого сговора дела у шайки шли отлично. Вскоре все, кто поигрывал в карты в общежитиях института, оказались должны Ване и Сереже. Кроме нескольких таких же, как эти два друга, команд мастеров.

Но, неожиданно для Сережи, их слишком успешная деятельность на этом поприще стала подрывать материальную основу его существования, дело в том, что Ванины и Сережины партнеры все чаще стали играть в долг вводу того, что скорость, с которой Ваня и Сережа их обдирали, превышала скорость поступления денег к этим самым партнерам. Поэтому Ванины и Сережины должники садились играть с целью отыграться, а отдавать не торопились. Зря Ваня взывал к их благородству, напоминая, что карточный долг— долг чести.

Друзья заметили, что уже играют на воздух, поэтому на военном совете в шашлычной было принято нелегкое для обоих решение временно прекратить занятия, ставшие настолько успешными.

А тут еще финансовый кризис усугубился тем, что один из должников, на долг которого они возлагали особенно большие надежды, отказался расплачиваться. Зря Ваня укорял его и спрашивал, есть ли у него совесть. Этот неблагородный человек только рассмеялся и сказал: "В милицию жалуйся."

–Вот как верить после этого в честность и благородство? – вопрошал Ваня за ужином в шашлычной.

Денег у обоих как раз хватало, чтобы расплатиться за ужин. Естественно, настроение было мрачное, особенно конечно, у Сережи. От этого расстройства он сразу вспомнил, что его давно уже выгнали из института, что он нигде не работает, что не знает вообще, зачем он тут, и т.д. Но, разумеется, шашлычная – это место, созданное специально для того, чтобы мрачные мысли испарялись в полчаса.

В этой карточной деятельности Сережина жизнь протекала до весны.

Я думаю, если бы не подвернулся Ваня, Сережа в эту зиму все-таки начал как-нибудь устраивать свою жизнь, все же в двадцать с небольшим лет человек еще не умеет мириться с тем, что в его жизни нет никакой цели.

С другой стороны, если бы Ване не подвернулся Сережа, может быть Ваня и окончил бы институт.

Как-то весной Сережа заехал пообедать в институт (там в столовой кормят очень дешево). Возле входа он встретил Ваню, который выходил из института.

–Ты куда? – спросил Ваня.

–В столовую.

–Не порти желудок. Пойдем пообедаем в ресторан. Я угощаю, я стипендию получил.

И друзья отправились в ресторан. Видимо, они пообедали слишком плотно, поэтому для лучшего пищеварения решили посетить пивной бар. Причем Ваня желал курить трубку, поэтому по дороге они зашли в художественный салон, где Ваня купил себе дорогую красивую трубку ручной работы.

Потом он решил, что не может один курить трубку, поэтому купил еще одну (подешевле) в подарок Сереже.

В пивной они курили трубки, рассуждая на тему о том, что сказал бы Моцарт о творчестве Пола Маккартни. Решив, что да, был бы в восторге, друзья решили снова пойти в ресторан, потому что подошло время ужина. Дело в том, что Ваня был старостой, поэтому получил стипендию на всю группу.

Если Ваня и добился в жизни каких-то успехов, то не на научном поприще, потому что в тот день друзья после пивной отправились в дорогой ресторан. В каком последовательности происходили дальнейшие события, установить теперь невозможно. Сережа и Ваня сами потом долго спорили, вспоминая по кусочкам, но так и не пришли к единому мнению.

В-общем, Сережа очень удивился, когда проснулся в шикарном купе спального вагона, где он сказался впервые в жизни. В купе горели все светильники, потому что Ваня перед тем, как отойти ко сну, развлекался, изучая, что к чему в этом отличном вагоне. На столике стояла начатая бутылка коньяка, а Ваня сладко спал на противоположном диване, Сережа толкнул его кулаком в бок, но Веня только хрюкнул.

– Куда мы едем? —спросил Сережа, толкая его посильнее.

–Главное—двигаться. Жизнь не терпят застоя, – пробурчал Ваня, поворачиваясь спиной к Сереже.

Как ни было Сереже любопытно, куда они все же едут, но пойти узнать он был не в силах, поэтому снова заснул.

Утром проводница стала стучать в дверь. Поезд стоял на незнакомом вокзале.

Друзья немного пришли в себя, только оказавшись на свежем воздухе.

На здании вокзала было написано "Москва”.

–Ты зачем меня в Москву привез? – спросил Сережа.

–Я тебя привез? – возмутился Ваня, – Это ты потребовал сюда ехать.

Некоторое время они спорили, как все это получилось. Впрочем, Ваня уже совершенно пришел в себя, только был слегка опухший. А так как и Сережа подумал, что у него нет ну совершенно никаких причин, по которым он не может находиться на вокзале города Москвы, то он тоже развеселился.

–Думал ли ты, Сережа, еще вчера вечером, что утром будешь стоять на Красной площади? —спросил Ваня, обладавший философским складом ума.

–Слушай, у меня в карманах пусто, – пожаловался Сережа.

–Не печалься, —сказал Ваня и объяснил, отчего у него такая куча денег.

Сережа очень расстроился, даже немного испугался. Он предложил немедленно ехать обратно.

–Теперь уж нет большой разницы, сколько отдавать— успокоил его Ваня, – Раз уж заехали сюда, так делать нечего.

Друзья покорились судьбе и решили осмотреть достопримечательности столицы.

–В нашем положении главное – не трезветь ни на секунду, чтобы не начать думать, – весьма мудро рассудил Ваня, и друзья немедленно допили коньяк на скамеечке на площади трех вокзалов.

–Обратно, я чувствую, мы не так шикарно поедем, – дальновидно заметил Сережа.

Ваня уже бывал в Москве и сказался хорошим гидом. Друзья сразу же осмотрели собор Василия Блаженного из окна бара напротив. Снова Сережа пришел в себя в общежитии химико—технического института, где они пьянствовали с Ваниным школьным другом, еще с какими—то болгарином и негром. И болгарин, и негр весьма сносно разговаривали по—русски, особенно негр. Можно сказать, что в тот момент они владели русским языком даже лучше, чем Сережа, потому что когда Сережа говорил, то Ваня поворачивался к нему и спрашивал:

–Ты что-то хочешь сказать?

Друзья провели несколько незабываемых дней в Москве, строго следуя Ваниному решению не трезветь. Даже в Третьяковку они разок заскочили, где осмотрели сокровища мировой культуры, хотя несколько устало и равнодушно. Обратно они возвращались, как и предсказывал Сережа, в сидячем вагоне.

Вернувшись, Ваня немедленно обежал свою группу и сообщил, что деньги у него украли, и просил подождать.

Я помню, Сережа валялся на кровати, заложив руки за голову, когда явился Ваня, не скрывавший мрачного расположения духа, и сказал:

–Все. Надо срочно работу искать. Деньги—то надо отдавать.

Отношения этих двух людей были построены так, что получалось само собой, что Сережа должен половину. Хотя если бы такой прискорбным случай произошел с Сережей, то вполне возможно, что так же само собой вышло, что Ваня никому ничего не должен.

Поэтому друзья начали искать работу, где можно быстро заработать кучу денег. Теперь почти каждый день с утра они уезжали на эти поиски и возвращались к вечеру, пахнущие пивом.

Так прошло около месяца. Я, честно говоря, думал, что так и будет все это бесконечно продолжаться без всякого результата, но тут они приткнулись к какой-то бригаде, которая красила высотные здания. Заработки там оказались бешеные. Достаточно сказать, что весь долг они отдали с первой же получки, Ваня решил, что в институте учиться не обязательно, раз идут такие деньги, и учебу забросил. Ваню выгнали из его общежития, он тоже переехал жить в мою комнату.

Ваня с Сережей вали шикарный образ жизни. На работу они ездили на такси, ужинали в ресторане, в выходные коньяк лился рекой. Но, конечно, зарабатываемых денег еле хватало на такую жизнь. Тем более, что Ваня был человеком беспокойным и не мог сидеть на месте, когда выпьет, поэтому они тут же хватали такси и летели к каким—то друзьям и подругам. Причем сколько Ваня ни выпивал, он все равно нетерял соображения и координации движений, в отличие от Сережи. Но Сережа был ему необходим, и Ваня всегда таскал его за собой, даже если Сережу приходилось тащить в буквальном смысле.

Когда по утрам в воскресенье Сережа валялся на кровати, очень плохо себя чувствуя, я видел, что он считает жизнь занятием совершенно бессмысленным. Но тут просыпался Ваня, как всегда свежий и только немного опухший, и весело говорил: «Чего приуныл? Приходится выбирать: или хорошее утро воскресенья, или веселый вечер субботы». И они начинали торопливо натягивать штаны, летели куда-то, и снова закручивалась эта шарманка, не оставляя Сереже времени задуматься, да он и не хотел задумываться.

Но тут летом Ваня решил съездить домой повидать родителей (родом он был из небольшого города в Сибири). Вернулся он только для того, чтобы сообщить совершенно неожиданное известие, что женится. Он сказал, что надоели ему все эти столицы, все эти институты, вся эта беспорядочная жизнь, и пора устраиваться. Рассуждал он очень трезво и просто неузнаваемо изменился. Даже с Сережей он пил умеренно.

Интересно мне было бы взглянуть на женщину, которая так повлияла на этого Ваню.

Он очень серьезно распрощался с нами, Сережу расцеловал со слезами и посоветовал ему задуматься. И уехал. И больше никогда ничего мы о нем не слышали.

Мне кажется, с отъездом Вани в жизни Сережи образовалась некоторая пустота. Но он быстро привык и даже начал чувствовать облегчение.

Дело в том, что, в отличие от Вани, Сережа не имел склонности к разгулу. Поэтому он очень уставал от всей этой веселой жизни. К тому же, хотя жизнь Сережи сложилась так, что он много пил, по натуре своей он был трезвенником. Кроме того, он был из тех людей, которым не нравится атмосфера дорогих ресторанов, которые не видят большой разницы между такси и метро. То есть Ваня вносил в Сережину жизнь массу мелких неудобств, в чем, конечно, Сережа не хотел признаваться даже себе.

Кстати, в карты он почти перестал играть и даже относился теперь к этому занятию с отвращением. Мне кажется, он занимался этим, отчасти потому, что существовал на деньги от игры, а главное – потому что карты заполняли время его жизни.

Итак, с отъездом Вани его жизнь изменилась. Сережа продолжал работать в этой бригаде. Пить он стал намного меньше. Расходы его сильно сократились. А так как зарабатывал он много, то у него появились деньги.

Внешне его облик изменился к лучшему. За последний год он сильно опустился и износился. Теперь от физической работы на воздухе он подтянулся и закалился. К тому же оказалось, что он любит красиво одеваться, а теперь, впервые в жизни, у него появилась такая возможность.

Мне кажется, была еще одна причина, по которой так круто изменился его образ жизни. Как я уже сказал, он был очень серьезным человеком. Он очень серьезно занимался науками, потом серьезно играл в карты, даже к пьянству с Ваней он относился так же серьезно, как и ко всему остальному в жизни. Теперь он так же серьезно зарабатывал деньги.

Он мог бы легко снять квартиру, но продолжал жить у меня в комнате, отчасти по привычке, а отчасти, потому что жизнь в студенческом общежития гораздо интереснее.

Таким образом его жизнь совершенно устроилась.

Так прошел следующий год. Мы все уже чувствовали скончание учебы, все строили какие-то планы. В этот период Сережа опять почувствовал некоторое раздражение от того, что его жизнь устроена так, что вот мы все оканчиваем институт, а он, такой талантливый, красит стены. К тому же все мы, как я припоминаю, были людьми счастливыми, хоть и не вполне представляли, что нас ждет дальше. А Сережа себя счастливым не чувствовал, хоть и был хорошо устроен в жизни.

Ну, мы кончили институт. Получилось само собой, что и Сережа вместе с нами окончил студенческую жизнь, то есть в том смысле, что в студенческом общежитии ему стало незачем жить, и он снял комнату.

Сережа переехал на край света, снял квартиру в Металлострое, так что я несколько потерял его из вида. Но как-то раз в субботу я собрался поехал. Это было целое путешествие. Хотя он рассказывал, как добраться, я искал очень долго. Я бродил не меньше часа, пока нашел нужный адрес.

Сережа оказался в своей комнате. Он мне заметно обрадовался, да и я почувствовал, что очень рад его видеть. Он тут же с жаром стал убеждать меня купить бутылочку по поводу встречи, как будто бы я сопротивлялся. Заметно было, что он много пил в последнее время. Он вообще был из тех людей, по которым это сразу заметно.

А когда мы выпили немного, то он заговорил с акцентом алкоголика, но после стаканчика почувствовал заметное облегчение.

Интересно, что насколько трезвый Сережа был умным и интересным собеседником, настолько с ним было трудно разговаривать, когда он выпьет, он быстро начинал нести какую-то чепуху, а его разум кружил вокруг тех двух—трех основных мыслей, которые тревожили его в то время.

Но мы все же успели поговорить до того, как он напился (что, правда, произошло очень быстро).

Он сообщил, что бросил ту денежную работу. «Почему?» – спросил я.

–Понимаешь, я не люблю деньги. А там приходилось работать. Такие деньги так просто не даются, а зачем это? Я подумал, что дали мне эти деньги? Вот я жил среди вас, и денег у меня было больше, чем у вас у всех. А все же вы были счастливее меня. Да и потом, деньги иногда даже мешают. Когда я так хорошо зарабатывал, я замечал, что женщины начинают как-то приветливей относиться, когда узнают, что я такой богатый. Хотя я их не виню, это у них непроизвольно получалось. А друзья ждут, что раз я такой богатый и хороший, то начну деньги бросать на их развлечения. И непроизвольно обижаются, если этого не происходит. Вот и получается, что и любовь, и дружба у человека, имеющего деньги, начинает носить этот денежный оттенок. Даже если он сам деньги ни во что ни ставит. Я это хорошо почувствовал. Это, конечно, не новое наблюдение. Но дело в том, что человек ничему не верит, пока на себе не испытает.

–Но все же деньги дают человеку возможность быть более свободным, жить более разнообразно.

Сережа поморщился:

– Это иллюзия—что деньги дают свободу. Наоборот. Единственное, что они дают – это возможность покупать. Я с Ваней попробовал все, что можно купить за деньги. И понял, что ничего этого я не хочу.

–Где же ты сейчас работаешь?

–В том же управлении, только в другой бригаде. Правда, получаю в четыре раза меньше, так и работаю меньше раз в сто. От той работы горбатым можно было стать.

Больше ничего о его нынешней жизни я узнать не успел, потому что вскоре он совершенно напился. Основной идеей, вокруг которой кружил разговор, была идея о том, что человеку «в наше время», если он порядочный и имеет способности, есть только один путь—спиться. Отсюда происходила идея, что человеку нужно пить, чтобы остаться человеком.

Раньше я никогда не замечал в нем зависти. Но в тот раз в его речах прозвучало раздражение на нас, его друзей, что мы—то институт окончили, хотя и не имели таких способностей. Я чувствовал, что за этим проходит невысказанная глубинная мысль о том, что так произошло потому, что все мы—люди менее порядочные, чем Сережа. Причем он почему—то считал, что только он один глубоко несчастен из-за своей порядочности, а мы все невероятно счастливы, и в нашем счастье есть что-то нечестное.

Эти его речи были почти монологом, мне только изредка удавалось вставить свою реплику.

Ушел я от него уже вечером с тяжелым чувством, потому что оставил его глубоко несчастным. А я его любил, хотя он и был вот таким. И хоть он сам даже иногда не верил, что его кто-то может любить.

К тому же я совсем по—другому представлял себе нашу встречу. Я ведь тоже шел к нему отвести душу, посидеть, спокойно поговорить, а получилось, что только слушал его лихорадочные речи.

И тяжело было видеть, что стало с человеком, который в новогоднюю ночь на первом курсе сидел на кухне и решал задачи по математическому анализу.

Слишком, слишком он ко всему серьезно относился. И я думал, что с такой серьезностью если уж он решил спиться, то это произойдет непременно.

Все же мои с ним дружеские отношения после этой встречи вновь вспыхнули. Мы виделись довольно часто.

Как я уже сказал, моя жизнь была сложной в то время. Мы с женой жили у ее родителей. Мои с ними отношения складывались натянуто, что было тем более неприятно от того, что мы все добросовестно делали усилия, чтобы эта натянутость исчезла, но от этих попыток сближения становилось только хуже. Моя жена вдруг стала все время ссориться с матерью, а так как раньше они жили прекрасно, то само собой получалось, что я— причина этого. И от этого мои отношения с женой стали усложняться, ну вы и сами знаете, как четыре вполне хороших человека могут отравить жизнь друг—другу всего лишь из-за того, что желают друг другу добра.

Я с удовольствием встречался с Сережей. Я успокаивался, глядя на человека, у которого в жизни были всего две причины для поступков: люблю или не люблю. Причем он всегда как-то удивительно легко решал, любит он или не любит.

Я вот не могу так жить. И даже не потому, что не нахожу в себе мужества делать только то, что люблю, а потому что часто не могу разобраться, что я люблю, а что—нет.

Но, правда, из-за появившейся в нем раздражительности и мнительности Сережа начал становиться тяжелым человеком, так, например, однажды он сказал:

–Ты встречаешься со мной для того, чтобы порадоваться, какой ты успешный, и как у тебя все удачно по сравнению с таким, как я.

Если уж он такие вещи мне в лицо высказывал, то можно только догадываться, насколько мрачными были его мысли в то время.

Впрочем, я не обращал на это внимания, ведь все же он был очень рад нашим встречам, а значит, все же любил меня несмотря на все эти идеи.

Впрочем, наши встречи обычно кончались бутылочкой и его лихорадочными речами.

У Сережи появились свойственные алкоголикам сложные рассуждения, кого можно назвать алкоголиком, а кого нет. Те, кто пьют водку, утверждают, что алкоголики – это те, кто пьет вино, те, кто пьют вино, утверждают наоборот, запойные утверждают, что алкоголики—это те, кто каждый дел по чуть—чуть, и т.д. То есть каждый пьющий выводит при помощи этих рассуждений, что сам он все же еще не совсем алкоголик.

Тут в Сережиной жизни наступал период, который неизбежно должен был наступить, то есть он начал менять работы, и везде либо ему что-то не нравилось, либо его просили уйти. Работал он то контролером, то инспектором, то дежурным, то есть на таких работах, от которых кони не дохнут.

В этот период я редко к нему ездил. Он сам иногда звонил мне, и мы ехали к нему, или еще куда-нибудь, потому что принимать такого человека в таком приличном доме, как дом родителей моей жены, было, конечно, невозможно. Впрочем, вид у него был еще не совсем опустившийся, то есть даже трудно так сразу сказать, какие в нем произошли внешние изменения от пьянства, но все-таки это становилось заметно уже при первом взгляде.

Этот период в его жизни продолжался года два. Трудно рассказывать о том, каким был человек в ранней молодости. В этом возрасте, возле двадцати лет, все в личности очень зыбко, неверно, необъяснимо. Часто основой характера человека кажется то, что не только не является основой, но просто нанесено обстоятельствами, влиянием других людей. А из-за того, что в этом возрасте человек еще плохо понимает себя, свои истинные стремления, то даже его главные черты изменяются до неузнаваемости под действием его незрелых мыслей. То хорошее, что в нем есть, может служить причиной плохих поступков и т.д.

Но с годами все наносное уходит, человек приучается быть самим собой и понимать себя. У человека появляются устойчивые взгляды, он вырабатывает свою жизненную философию. Счастлив тот, кто находит счастливую философию.

Все это в полной мере относится к Сереже, потому что постепенно и сам он, и его образ жизни изменились до неузнаваемости по сравнению с периодом его метаний и неудовлетворенности.

Как-то раз мы встретились с ним после довольно долгого перерыва.

–Как у тебя дела? – спросил Сережа.

Я немного подумал прежде чей ответить. С одном стороны, пожаловаться было вроде не на что. Я начал делать карьеру, и мое положение в компании было очень хорошим. Мы, наконец, разменяли квартиру родителей, и теперь у меня с женой была своя однокомнатная квартира. К тому же у меня родилась дочь.

–Хорошо, – сказал я, рассказав обо всем этом.

–Вот и видно по тебе, что ничего не хорошо, —сказал Сережа, – ты просто считаешь себя обязанным думать, что все у тебя хорошо, а на самом деле ничего этого тебе не нужно, и совсем даже тебе все это не нравится.

–Ну а что делать? Если бы я стал расстраиваться, то стало бы только хуже.

–Я вот над чем иногда думаю, – сказал Сережа, – а вот если бы тебе сказали, что ты смертельно болен, и у тебя осталось, скажем, шесть месяцев. Как бы ты их прожил?

Это, конечно, представить трудно и даже страшновато. Но я подумал, что, пожалуй, не хотел бы прожить их так, как живу сейчас. Но, к счастью, у меня есть в запасе неопределенный срок.

–Я вот читал повесть, – сказал Сережа, – где автор рассказывает о человеке, среднем человеке, достигшим среднего достатка, считающего, что все у него есть. И вот он узнает, что смертельно болен. По мысли автора, от этого сознания он тут же начинает испытывать необходимость прожить по-настоящему хотя бы этот остаток. То есть оставляет старую жизнь и пытается найти настоящих людей и настоящие чувства. Тут, естественно, все у него начинает идти как по маслу, он возобновляет дружбу с настоящими друзьями, которых он растерял в ежедневной суете, женится на своей школьной любви, которая была очень несчастна, бросает нелюбимую работу, и вдруг обнаруживает в себе талант художника. Ну а когда от этого срока не остается ничего, кроме последних месяцев мучений и беспомощности, он принимает яд и отходит в лучший мир, оставив несколько гениальных полотен, женщину, которая наконец поверила, что есть в жизни настоящее, верных друзей, потрясенных и ободренных его мужеством.

–Ну и что? – спросил я, еще не понимая, куда он клонит.

–А то, что я знал человека, который оказался в такой ситуации. Он знал, что ему остался год или немного больше. Так вот он не любил жену, работу, вообще, можно сказать, ничего не любил в своей жизни, и, между прочим, он хорошо знал, чего хочет. То есть у него была женщина, которую он любил, но он был человеком очень порядочным и любил ее только на расстоянии. Но она об этом знала и тоже его любила. К тому же, прямо как в той повести, в свободное от своей тяжелой, нудной работы время он резал по дереву и мечтал посвятить себя этому занятию. И, между прочим, талант у него был.

Так вот он, зная, что скоро умрет, благополучно работал на своей очень вредной при его болезни работе, пока мог. Только стал пить, отчего его болезнь быстро прогрессировала. После чего умирал, очень тяжело и медленно, в состоянии полной беспомощности в течение полугода, чем очень замучил своих близких, которые и раньше—то относились к нему с раздражением. Кстати, эти свои художественные упражнения он совершенно оставил, когда узнал диагноз. И ты думаешь, что его кто-то заставлял так жить? Да его жена и до этого сотни раз предлагала ему убраться. А он все же тянул этот воз своих обязанностей, которые ненавидел, более того, которые были не так уж нужны тем, для кого он это делал.

–Ну, видимо, мужества у него не было, – сказал я, – или слишком у него были развиты представления о своем долге. Поэтому он и не мог, не нашел в себе сил поступить так, как герой этой повести.

–Нет, дело не в этом. Пока он был еще в силах, мы много времени проводили вместе. Я почему—то действовал на него успокаивающе, как он мне говорил. Но, правда, свободного времени у него было немного, потому что он доделывал капитальный ремонт в квартире, успел закончить как раз к тому моменту, когда слег окончательно. Так вот совсем не в мужестве дело. Просто близость смерти, как мне кажется, отняла у него последние силы, а не прибавила, как это следует до мысли автора повести. Мой знакомый увидел тщетность человеческих усилий, понимаешь? И просто катился по инерции по своим рельсам.

–Мне кажется, мы несколько запутываемся и теряем нить, – сказал я, – начали мы с разговора о моей жизни.

–А теперь подумай, что все мы, люди, неизлечимо больны. Разница только в сроке. Ты не любишь ту жизнь, жить которой считаешь себя обязанным, и так же, как тот мой знакомый, катишься по рельсам обязанностей, которыми тебя опутала жизнь. И иногда мечтаешь, что вот все как-то чудом изменится, и заживешь ты по-настоящему. Скажи по—честному, ты ведь искренне уверен, что преуспел по сравнению со мной?

–Откровенно говоря, да.

–А теперь подумай, чем твоя жизнь отличается от моей. Только тем, что ты приложил все силы к тому, чтобы приобрести эти рельсы, ты кропотливо трудился над тем, чтобы заиметь профессию, которую ты не слишком любишь, приобрел семью, которая тебя уже тяготит. И сейчас ты продолжаешь делать все, чтобы этот воз стал еще тяжелее, а сам ты стал еще более несвободным. А я отличаюсь от тебя только тем, что у меня нет ни этих рельсов, по которым я обязан катиться, ни этого воза мелочей, который я обязан тащить, и кто же из нас более преуспел?

–Все равно я.

Сережа рассмеялся:

–Просто ты не находишь в себе мужества не только делать то, что ты любишь, но ты даже не находишь в себе сил разобраться, что ты любишь, а что не любишь. Понимаешь, я не могу делать то, чего не люблю, то есть я не буду приобретать то, что может сделать меня несчастным.

–Ты просто не понимаешь, что в любой вещи есть две стороны. То есть, например, в семейной жизни есть много хорошего, хоть и бывает скучно, так же и в работе, во всем остальном.

–На счет двух сторон ты совершенно прав. Но есть такое свойство жизни, что сначала следует хорошая сторона, а затем начинается плохая. Согласись, что, например, в отношениях с женщиной сначала идет все хорошее, потом все больше становится плохого, а хорошее постепенно исчезает. То есть то, что человек любит в данным момент, может через некоторое время стать просто еще одним камнем на его жизненный воз.

–Ну а что же тут, по—твоему, можно сделать? Что же теперь, не иметь ничего?

–А я в своем жизни уже и делаю. Я поклялся делать только то, что люблю. И только до тех пор, пока люблю.

–Ну и что ты приобрел в результате по сравнению, скажем, со мной? Эту койку в съемной квартире?

–Я приобрел свободу.

–Ну а вот когда мы жили вместе в общежитии. Ведь все же ты испытывал неудовлетворенность своей жизнью.

–Я был тогда несформировавшимся человеком. Я не понимал, чего я хочу. Но и тогда уже, как я помню, я не умел делать то, чего я не люблю. Поэтому меня и мотало из стороны в сторону. Занялся познанием мира и понял, что это суета. Играл в карты— тоже суета. Предавался удовольствиям— суета. Зарабатывал деньги— так из всех сует это самое суетное занятие. Все суета сует.

–И чего же ты теперь хочешь?

–Ничего. Я счастлив. Я не делаю ничего такого, чтобы мне не нравилось. Поэтому у меня нет ни малейшего повода, чтобы быть несчастным.

И я оставил вполне счастливого человека лежащим на скрипучей кровати и поехал домой. Все эти мысли я примерял к себе и со страхом думал, что и в моей жизни может наступить момент, когда я разочаруюсь во всех своих стремлениях.

Кстати, Сережа как-то сказал по поводу этих моих страхов:

–Просто тот, кто не понял, что все суета, с некоторым страхом смотрит на человека вроде меня. Но на самом деле только с этого момента человек и может быть по-настоящему счастлив.

Итак, Сережа пришел к выводу, что для счастья совершенно необходимо быть свободным. А свободным человек может быть только когда не имеет ничего. Ни хорошего, ни плохого.

–Причем то, что кажется человеку хорошим и приятным, делает его особенно несвободным, —сказал как-то Сережа. Потому что от плохого он зависит меньше. Нет ничего трудного, чтобы делать то, что не нравится жене, которую человек не любит. А вот для того, чтобы поступать как ему хочется, и как требует его совесть, когда это может принести несчастье жене, которую он обожает, нужна сила.

Посте этого мне опять некоторое время было не до Сережи. Потому что я разводится со своей первой женой, женился второй раз, перешел на другое место работы и т. д.

–Ну и зачем ты все это проделывал? – спросил Сережа, когда мы с ним встретились.

–Понимаешь, – объяснил я то, что для меня в объяснениях не нуждалось, – с женой мы были несчастливы, и поэтому решили разойтись. А с этой женщиной я буду счастлив.

–Бедняга, —пожалел меня Сережа, —накидал в свой жизненный воз очередную порцию камней и надеется быть счастливым. Мне кажется, что в своем кажущемся движении к счастью ты от него только отдаляешься.

–Почему это?

–А вот ты развелся с женой. Теперь у тебя появились новые сложные отношения с бывшей женой и дочерью. К тому же ты будешь платить алименты и уже создал новую семью, то есть теперь тебе придется больше думать о том, сколько денег дает тебе работа, чем о том, сколько она тебе приносит удовольствия. К тому же через пару лет ты убедишься, что новая жена не лучше прежней, и начнешь сожалеть. Будешь не любить детей от новой жены, а любить будешь дочь. И если что-то в жизни дочери сложится плохо, то будешь мучить себя мыслями, что в этом виноват ты. Я тебе обещаю, что от этого всего твоя жизнь станет сложнее и несчастливее.

–Иди к черту, —сказал я, а Сережа засмеялся.

То есть в это время Сережа создал такую жизненную философию, которая ему подходила. То есть приобрел систему взглядов, из которых вытекало, что он счастлив и вполне имеет право быть таким, как он есть. И все объяснилось до того хорошо и понятно для него, что неудовлетворенность почти совсем его покинула. Я написал “почти”, потому что, конечно, даже человек настолько счастливый, каким был Сережа в то время, все же чувствует, что что-то в жизни не так. Конечно, он имел зародыши (очень ничтожные) таких качеств, как честолюбие, стремление к материальной обеспеченности, которые не были удовлетворены. Но и в этом Сережа нашел своеобразное удовольствие от того, что может подавлять в себе суетные стремления.

То есть все в его жизни устроилось вполне счастливо для него. Он перестал метаться с работы на работу, так как решил, что нет большой разницы, чем заниматься, и стал намного меньше пить.

Работал он в то время на небольшом заводе на должности со сложным названием. Его работа заключалась в том, что он сидел ночью в комнате с диваном и телефоном, и когда ему звонили (что случалось не каждую ночь), то он должен был еще куда-то позвонить и записать это происшествие в журнал.

В это время у Сережи появился приятель. Это был парень примерно нашего возраста по имени Коля. Коля работал сторожем на том же заводе, то есть сидел в такой же комнатке, только этажом ниже, и сторожил по ночам Сережу.

Я познакомился с ним, когда как-то вечером мы с Сережей сидели у него в комнате на заводе и пили чай.

Как выяснилось, Коля был поэтом. Собственно, он и работал сторожем для того, чтобы в спокойной обстановке по ночам создавать свои произведения. Как всякий увлеченный человек, об искусстве он мог говорить часами, так же, как и Сережа, которому было все равно, о чем говорить, лишь бы беседа была приятной.

Коля был любопытен. То есть, конечно, я встречал людей, пишущих стихи, но впервые видел человека, который ради этого забросил все остальное. Говорил Коля всегда горячо и страстно, и настолько увлекался, что иногда к концу предложения забывал, какую же все-таки мысль он собирался высказать. Говорил он, кстати, много умного, а его замечания о литературе отличались меткостью и едкостью.

Коля мне очень понравился, только несколько подпортил мое впечатление о себе своими стихами. Мне они не понравились, когда Коля их почитал.

–Ну и как? – спросил Коля, уверенный, что хорошо, и все же ожидающий ответа с видимым волнением.

Мне было как-то неудобно, тем более, что он мне очень понравился, и я сказал:

–Неплохо.

Но он проницательностью поэта понял мое отношение к его стихам, и тут же я стал для него дураком и очень низко упал в его глазах. А чем я виноват? Я простой рабочий парень. Когда пишешь о линзе заката, вращающейся в линзе сознания, нужно научится равнодушно относиться к мнению о себе простых парней.

Коля посидел еще немного, но, видимо, настроение у него испортилось, да и стал я для него скучным от того, что не смог выразить достаточного восхищения, и он ушел, сказав: «Пойду работать. Единственная возможность достичь чего-нибудь – это работать, работать и работать».

–Правильно, – похвалил Сережа его упорство.

А мы с Сережей остались, и я пил чай, поглядывая на белые облака пара, которые выбрасывали в черное небо какие-то установки за окном, а Сережа валялся на диване, заложив руки за голову.

– И не бывает тебе обидно за себя, – спросил я, – Ты ведь не лишен ни таланта, ни силы. Вот Коля совсем не так: работает, работает и работает. Неужели же ты никогда не чувствуешь, что надо что-то делать в жизни?

–Жалко парня, – отозвался Сережа, зевнув, – пропадет он из-за этих своих стремлений. А ведь сколько сил тратит, бедняга. Сгорит в искусстве. В нем уже сейчас заметна желчность непризнанного гения. Он в это настолько верит, что я даже иногда начинаю сомневаться: вдруг я его просто не понимаю? Но как бы то ни было, пропадет он. Либо не станет известным никогда, либо напишет с отчаяния какое-нибудь произведение большой идеологической силы на государственный грант. А он ведь честный, и не простит себе этого. Сопьется в обоих случаях. Хотя, конечно, все же есть у него шанс, есть.

– Вот, и он борется за этот шанс. А потом, может даже он почувствует, что это не для него, так еще что-нибудь найдет. Он ведь энергичный.

–Нет. Поэзия для него зараза неизлечимая.

После этих Сережиных слов я вспомнил, что он сам в студенческие годы пописывал стихи, и я спросил его об этом. Он поморщился, как взрослый серьезный мужчина, депутат законодательного собрания, которого спросили на встрече с избирателями, занимался ли он онанизмом в юности.

–Я и сейчас этим по ночам иногда занимаюсь, надо же чем-то голову занимать.

–Дай почитать.

–Нет. Это упражнения с самим собой. Что говорить обо мне, – сказал Сережа, – даже самый величайший гений делает настолько мало, что смешно и жалко смотреть. Каждый гений желает осчастливить мир, научить людишек жить. И расстраивается, и сходит с ума от тщетности своих усилий. Потому что все равно никто не слышит его гениальных идей.

–Ну как ты можешь так говорить? А Толстой, а Достоевский?

–Ты всерьез считаешь, что они что-то сделали?

–Конечно. Так считает любой культурный человек.

–Я же некультурный. Институтов не кончал. Вот ты сказал: «Толстой». Ты мне как-то убежденно доказывал, что его идеи прекрасны, человек, прочитавший его книги, становится лучше.

–Ну.

–А что производит твоя компания? Чем ты сам там занимаешься?

–Так устроен мир, – сказал я, – множество людей производят оружие.

– Вот все дело в том, что ты, культурный человек, производишь то, от чего Толстой пришел бы в ужас. И зная, что ты человек ответственный, я уверен, что ты стараешься делать это как можно лучше.

–Ну а разве дело во мне? Не я, так другой занимался бы этим.

–Да, но лично ты мог бы этим не заниматься. Толстой ведь и советовал каждому начинать с себя. Это дело твоей совести. То есть ты сначала идешь на свою работу, а вечером спокойненько почитываешь Толстого, и даже тени сомнения в том, что ты живешь правильно, у тебя не возникает. А ты ведь хороший и умный человек. То есть если даже такие как ты не понимают этого противоречия, то этого, значит, вообще почти никто не способен понять. А ты говоришь: «Толстой».

–Послушай, как ты можешь так говорить, если все прекрасно чувствуешь. Ты говорил, что каждое мгновение имеет большую цену, потому что мы смертны. Но ведь твои мгновения уходят одно за другим, а ты валяешься на этом диване. Чем же заняты твои мгновения?

– Вот именно. Каждое мгновение имеет большую цену. И я не желаю ни одного мгновения тратить на пустую суету или на то, что не люблю. И мои мгновения от этого прекрасны. Вот, например, в данную минуту я лежу на этом мягком диване и смотрю на тебя – хорошего, неглупого и запутавшегося человека, мы ведем интересную для меня беседу. Все это мне очень приятно, и тем более приятно, что, в отличие от тебя, мне не надо думать, куда утром бежать и за что хвататься из той кучи мелких суетных дел, мысль о которых тяготит тебя в данную минуту.

И хоть все эти его речи вызывали во мне желание спорить, но я не мог сформулировать в словах чувство, что он ошибается в чем-то очень существенном.

Впрочем, обо всем этом я думал не часто. Так как жизнь моя шла на подъем. Я почувствовал необходимость получить дополнительное экономическое образование, мне неожиданно предложили должность начальника отдела и т. д. Какие тут, к черту, мгновения, когда дни и недели мелькали так, что я их не замечал. Очередной Новый год наступал так быстро, что даже становилось страшно, до чего быстро летит время. Ну и приятное чувство свободы в деньгах после лет экономии, покупка первой приличной машины и все такое.

Наши свидания с Сережей были нерегулярными, потому что договариваться о встрече с ним было бесполезно, он, улыбаясь, говорил потом: «А я забыл». Я вот дитя нашего деловитого века, со мной можно договариваться на два месяца вперед. Отметил в календаре, поставил напоминалку. Месяц при моей жизни—чепуха. Но вот для Сережи это был срок огромный. Для него договариваться о встрече через месяц казалось так же бессмысленно, как для меня о том, что будет через десять лет.

Но иногда мы все же встречались. Для меня эти встречи были более приятны, чем раньше, потому что теперь, когда Сережа стал счастливым человеком, в наших отношениях пропал тягостный оттенок, происходивший от его неудовлетворенности. К тому же от того, что Сережа стал меньше пить, он сделался намного умнее. А от огромного количества свободного времени (собственно, вся его жизнь состояла из свободного времени) он прочитал огромное количество книг и передумал огромное количество мыслей, на которые мне просто времени не хватает. А может, я просто такой человек, что все эти мысли не приходят мне в голову.

Иногда я проводил вечерок вместе с ним на его работе. Так что и поэт Коля постепенно стал моим приятелем, хоть я так перед ним опозорился, когда он при первой нашей встрече читал свои стихи.

Хотя Сережа и Коля были, конечно, людьми совершенно разными, но было в них нечто родственное. А именно: их жизнь протекала, в—основном, в их черепной коробке.

Я человек противоположного склада. Но они и были рады меня видеть отчасти, потому что я человек суетливый, все время чем-то занятый. Более того, хоть меня и раздражает иногда эта моя бесконечная суета и активность, но я даже страдаю и теряюсь, если вдруг случается период безделья. Нам было интересно втроем.

Надо сказать, что к этому времени Коля, к моему удивлению, стал иногда производить на свет кое—что интересное для меня. Как сказал мне Сережа: «Не зря мне казалось, что все же есть в нем искра Божья».

Характер у Коли тоже стал значительно лучше. Все же каким бы гениальным не чувствовал себя человек, он все же несколько теряется и злится, если никто не понимает его творений.

В Колином творчестве зазвучали нотки недовольства современной цивилизацией, городами, техническим прогрессом и т. д. В своих стихах он называл автобусы «железными ящиками для упаковки людей», цивилизацию – «механизмом людей— винтиков», а самочувствие человека в современней жизни человечества— «ощущением винтика в часовом механизме бомбы».

То есть Коля говорил много правильного, но так как он жил стихами и разговорами с людьми похожего склада, то все это носило несколько умозрительный характер. Он смотрел на жизнь как бы в бинокль. И у меня было желание возражать, хотя, конечно, многое он заметил верно.

То есть Коля не понимал, что может быть приятно утром ехать на работу, что от своих жизненных занятий большинство людей хотя и не чувствует той постоянной радости, как он от своих стихов, но вполне могут чувствовать удовлетворение, что от женщины бессмысленно требовать, чтобы она вызывала к себе бесконечную постоянную любовь (как он мечтал в своих стихах), и в том, что она не может вызывать такую любовь, нет никакой ее вины, и даже несчастья в этом нет. Впрочем, от своего творчества он тоже ведь не испытывал постоянного удовлетворения, вот что тоже важно.

Я пытался ему это объяснять, но Коля считал, что все люди, не занимающиеся поэзией или чем-то подобным, менее счастливы, чем он. И что так живут от того, что они мелкие и слабые. Что-то было в нем очень похожее на Сережу, только он был упорен и имел цель.

Впрочем, с ним стало можно спорить, потому что чем лучше становились его стихи, тем терпимее он относится к их критике.

Наши встречи проходили в спорах, правда я заметил, что эти два теоретика умеют очень ясно излагать свои нежизненные мысли, а я, человек практический и знающий жизнь по-настоящему, как-то терялся, когда пытался объяснить им, в чем они ошибаются. Потому что я понимал это настолько хорошо, что у меня как-то не было слов, чтобы это выразить.

В это время я уже успокоился за Сережу, потому что он все-таки стал счастлив и устроился в жизни так, как ему было удобно. Но все же как человек практический, я чувствовал сожаление, глядя на него, что хорошая вещь пропадает, и никому от нее никакой пользы. Иногда на своей работе я думал, что Сережины мозга идеально для нее созданы. Иногда я говорил ему об этом. Однажды в такую ночь, когда Коля ушел к себе писать стихи, я сказал Сереже:

–Похоже, что он все же чего—то добьется. Получается у него, хотя мы и не верили.

–Да, кое—какие успехи он сделал, – зевнул Сережа.

–Великая вещь—упорство.

–Да, чего только люди упорством не достигают, – опять зевнул Сережа. – Например, со мной в бригаде работал человек, который путем напряженных тренировок научится выпивать кружку пива менее чем за секунду, еще один научился плевать дальше десяти метров.

–Все же надо что-то делать, как-то работать в жизни.

–А я и работаю, – Сережа кивнул на телефон и раскрытый журнал на столе, – свой долг перед обществом я выполняю.

Ночь и в самом деле выдалась хлопотливая. Уже звонили целых два раза, после чего Сережа сам куда-то звонил, он уже успел заполнить целую страницу в журнале.

–Но есть и человеческий долг, – сказал я, – Надо жить в меру своих способностей. Долг человека—делать то, для чего он предназначен.

–Я вообще не люблю слово «долг», – сказал Сережа, – Особенно в наше время. Слово «долг» стало словом для демагогов. Когда один человек говорит другому— делай это, потому что это твой долг, то это почти всегда означает, что он хочет, чтобы этот человек сделал то, что не любит и что ему совершенно не нужно.

Подумав немного, Сережа сказал:

–О долге я могу тебе одну историю рассказать. Я ведь никогда не рассказывал, как я в детский дом попал. Так вот мой папаша был наделен чувством долга в высшей степени. Он жил с мамашей только из чувства долга. Хотя моя мамаша была такой, что нужно было быть настоящим христианином, чтобы с ней жить. Отец по работе часто бывая в разъездах, ну а она в это время вела веселую жизнь. Прямо у нас дома, меня она не стеснялась. Так вот я папашу даже просил, чтобы мы с ним ушли, уехали. Но он тогда на меня ругался и говорил, что «это же твоя мать». Он, понимаешь ли, был из тех людей, которые в ком угодно умеют найти что-то человеческое, и во всем, что в жизни не так, отыскивают свою вину. И свой долг выполняют, как бы трудно не было, не думая, а выполняют ли другие свой долг перед ними. Так вот папаша однажды вернулся из поездки, а мать как раз только с новым дядей выпила и, ясно, что очень огорчилась и обиделась на папашу, что он заявился не вовремя. И попросила дядю, чтобы он прогнал папашу. Тут даже папаша обиделся и задрался с дядей. А дядя взял топор на кухне и зарубил папашу. Потом сказал, что и нас зарубит, если скажем. Но все-таки дядю посадили, а мамаша через полгода без вести пропала. Вот такая притча о долге.

Когда Сереже было тяжело что-то рассказывать, он рассказывал всегда равнодушно и иронично. После этого мы молчали довольно долго, глядя на облака пара в черном небе за окном. Потом Сережа так же спокойно продолжил:

–Понимаешь ли, у меня уже с детства сразу появлялось легкое отвращение, когда я слышал слово "долг". Любимое слово моего папаши. Который действительно 6ыл человеком. Это был единственный человек, которого я любил в детстве.

Он помолчал немного.

–Потом, как ты знаешь, я в армии служил. Так вот у нас в части был такой случай. Дело было вечером перед праздником. Офицеры выпивали в столовой и вышли проветриться на крыльцо. Тут видят— идет мимо солдат, что-то несет. Один из офицеров кричит ему: "Иди сюда". По виду этого солдата догадался, что тот что-то стащил. А тот только шагу прибавил, потому что он действительно стащил с кухни чаю, сахару и хлеба к чаю. Хотелось ему чайку попить по поводу праздника. У нас в части офицерская столовая примыкала к складу. А возле склада прогуливался часовой. Офицеры ему: "Задержать". Часовой, как наложено, «стой», выстрел в воздух, а тот побежал. Ну офицер часовому приказал, часовой и уложил этого солдатика из автомата, жаль, конечно, этого солдатика, которому восемнадцать лет как раз исполнилось, но рассказываю я это потому, что тот часовой, конечно, чувствовал себя плохо после этой истории. До этого он был самым обычным человеком, ничем от любого из нас не отличался. Но потом он убедил себя, чтобы совесть его не мучила, в том, что все он сделал правильно. То есть он не только не сделал чего—то плохого, но даже поступил очень похвально. Тем более, что он получил отпуск за образцовое несение службы. Так вот потом, уже перед дембелем, он сказал мне: "Я и брата застрелю, если мне прикажут. Я свой долг всегда готов выполнить". Так что теперь я слово "долг" и слышать не могу.

–Но без понятий о долге жизнь невозможна, – сказал я, – Благодаря родительскому долгу люди воспитывают детей, да просто общество не разваливается, потому что все же большинство людей выполняют сбой гражданский долг.

–Ты путаешь долг и любовь. Коля как-то сказал мне, что чувствует, что писать стихи—это его долг. Но дело в том, что он любит это больше всего в жизни. Родители воспитывают детей не из чувства долга, а из любви. Те матери, которые своих детей не любят, бросают их в родильных домах. Следовательно, нет никакого материнского долга, а есть только материнская любовь. Говорю тебе как специалист по материнской любви. Любовь – это и есть тот единственный и истинный человеческий долг, который человек должен выполнять. А тот долг, который человеку навязывают, – это просто хомут, который на него стремятся одеть другие для своих целей. У меня нет любви к какому—либо занятию, поэтому я и не чувствую, что должен чем-то заниматься. Я могу жить только по любви. И у меня есть силы быть таким. Я и живу только потому, что мне нравится жить, нравится дым этой сигареты, нравится этот разговор.

Но даже такие мудрецы, как Сережа, тоже ошибаются. Например, когда я женился второй раз, он мне предсказывал, что вскоре я стану только еще более несчастным. Но, вопреки его предсказаниям, все устроилось очень хорошо. Я стал вполне счастливым человеком. В том смысле, что часто я честно думал, что я счастливый человек. И даже от всего этого и для Сережи вышла некоторая польза, потому что моя новая жена была такой, что Сережа мог приходить ко мне, не боясь, что его приход кому-нибудь не понравится.

То есть я хочу сказать, что Сережа не совсем понимал жизнь таких людей, как я.

Впрочем, так же, как и я не вполне понимал жизнь Сережи, ведь еще не так давно я был уверен, что он сопьется. Но, к моему удивлению, с тех пор как он приобрел эти свои взгляды, он стал пить намного меньше, пока почти совсем не отучился. И ведь удивительно то, что у него не появилось каких—либо причин не пить. Просто Сережа решил, что не самом деле пьянство ему совсем не нравится, и понемногу отучился от этого. Более того, теперь он даже излагал интересные мысли о вреде пьянства, о том, как человек пьющий перестает замечать прелесть окружающего мира и т.д.

Как-то раз Сережа сказал мне об ошибочности мнения о том, что чтобы понять тайны и устройство жизни, нужно находиться в самой гуще жизни.

–Наоборот, для этого лучше уйти в монастырь. Или в пустыню. Все великие мыслители были или монахами, или людьми несколько от отстраненными от жизни, то есть свободными, – сказал он.

Как мне показалось, за этой идеей скрывалась более глубинная мысль о том, что сам он с тех пор, как стал вести таком ленивый и мечтательный образ жизни (то есть, когда у него появилось время для раздумий и свобода от мелочей жизни, сковывающих мысль человека), он разобрался в жизни весьма хорошо.

Можно даже сказать, что он изобрел рецепт всеобщего счастья.

– Помнишь, мы как-то разговаривали о долге? – спросил Сережа, – Я еще доказывал тебе, что нет никакого долга, а есть только любовь? Жизнь была бы прекрасна, если бы все люди смогли найти в себе силы выполнять вот этот единственный свой настоящий долг— делать только то, что они любят, и не делать того, что не любят.

Я что-то помычал, еще не зная, соглашаться с ним, или нет. Встает несколько пугающий вопрос: а на сколько человек любит жизнь? Собственно, как обычно при разговорах с ним, со всеми его словами я был вроде бы согласен. И все же почему—то хотелось возражать.

–Единственное, что действительно может указывать человеку путь в жизни – это любовь. Или нелюбовь, —продолжил Сережа, – Ты согласен?

–В-общем, да. Только мне кажется, что все эти хорошие идеи как-то блекнут, когда пытаешься применить их к жизни. Более того, начинаешь чувствовать, что в самой прекрасной идее есть что-то не то, и когда все же стремишься ею руководствоваться, то она часто получается уже в каком-то перевернутом, виде. То есть самая прекрасная идея (вроде этой идеи о том, что любовь— это и есть долг), идея, направленная на всеобщее счастье, почему—то начинает приносить несчастья.

Сережа подумал и сказал:

–Скажи, ты счастлив?

Я пожал плечами:

–Да.

–Не слышу уверенности в твоем голосе. А вот я живу по этому принципу. И я совершенно честно, не чувствуя никакой фальши, могу сказать, что я счастлив. И все только потому, что я не делаю ничего (почти), чего бы я не любил.

Тут, я помню, мы заспорили, потому что я спросил, а что же Сережа делает, то есть началась по кругу наша обычная болтовня.

Но совершенно неожиданно для меня его жизнь резко изменилась. В его жизни появилась женщина. Сережа как-то раз от нечего делать и из любопытства поехал на слет клуба самодеятельной песни, где и познакомился с Олей.

Оля там что-то пела под гитару, потом они разговорились у костра, проговорили всю ночь и вернулись ужевместе.

Родителей у Оли тоже не было, но ее детство было совершенно другим, чем у Сережи. Насколько я понял, во многом ее первоначальный интерес к Сереже и был вызван тем, что в ту ночь он потряс ее историей своей жизни.

Оля родилась в исключительно благополучной, обеспеченной семье. Она была единственной дочерью, и родители были без ума от нее. Настолько, что даже затрудняли ее жизнь тем, что все время заставляли ее заниматься то музыкой, то фигурным катанием, то еще чем-нибудь очень модным и полезным. Уже ясли, в которые она ходила, были с каким—то уклоном, с занятиями физкультурой и рисованием по особым системам. Потом последовал детский сад для одаренных детей (и для тщеславных родителей), потом— специальная школа с занятиями английским языком и литературой по расширенным программам. Но Оля почему—то ни к чему этому не чувствовала особенного интереса. Как, впрочем, и не проявляла ярких способностей. Хотя училась хорошо.

Но ей и не приходилось беспокоиться, потому что ее родители всегда хорошо знали, что нужно их дочери, и пристроили ее в университет на исторический факультет. Который она закончила с хорошими оценками, хотя учеба ее не очень интересовала, после чего работала в военном архиве.

Пожалуй, единственной ее настоящей страстью было чтение книг. Даже в том возрасте, когда все девочки сидят на скамеечке с парнями, она лежала на диване и читала книги. Отчасти, потому что была некрасива.

То есть в ее внешнем облике не было каких-нибудь уродливых черт, просто она была как-то совершенно ничем внешне не привлекательна.

Так что родителей даже начало беспокоить то, что она может остаться без мужчины, возможно, они и попытались бы принять меры (хотя тут, видимо, впервые бы почувствовали, что у их дочери твердая воля), но, когда Оле было двадцать четыре года, они разбились на машине, возвращаясь с дачи друзей.

Таким образом, Оля дожила до тридцати дет, оставшись, в сущности, мечтательной, начитанной девочкой.

В скором времени Сережа переехал из съемного жилья в шикарную квартиру, где Оля жила одна после гибели родителей.

Вся эта история совпала по времени с таким периодом, когда мы с Сережей долго не виделись, так что я ничего обо всем этом не знал.

Но однажды Сережа позвонил мне и пригласил к себе, назвав свой новый адрес.

Я подумал, что что-то перепутал, когда обнаружил по этому адресу шикарный дом. Так что в дверь я позвонил просто на всякий случай, чтобы, раз уж пришел, убедиться, что никакого Сережи тут нет и быть не может. Я был очень удивлен, когда он открыл дверь.

Квартиру этот Сережа, который не раз распинался передо о суетности стремления к обеспеченности, показывал мне не без гордости, совсем не без гордости. Мне даже показалось, что имелась у него глубинная мысль "ты вот суетишься, суетишься, а я вон как могу”. А может, мне так просто показалось от зависти, потому что выплаты по квартире меня очень напрягали. Поэтому я даже чувствовал некоторое разочарование в жизни и видел тщетность человеческих усилий, о которых так любил распространяться Сережа, потому что вот я суетился, суетился, а этому лентяю все само с неба упало. Успокаивало только, что я хозяин всего в своей жизни, а Сережа не хозяин ни чего.

Сережа сел в мягкое кресло и закурил сигарету. Потом Сережа достал красивые рюмочки, и мы выпили немного коньяку за его новоселье. Тут я с некоторым злорадством заметил, что он еще ко всему этому не привык, поэтому несколько пугается и дизайнерского кресла, и красивых рюмочек, и огромных книжных шкафов, угрожающе нависших над ним со всех сторон. По-моему, Сережа даже испытывал некоторую ностальгию по скрипучей кровати в съемной комнате, где можно так хорошо валяться, заложив руки за голову.

Я думаю, если бы Оля была хоть немного другим человеком, чем она была, то Сережа не выдержал бы и месяца в такой неуютной обстановке и сбежал бы.

Вскоре пришла и сама Оля. Забегая вперед, я скажу, что она была из тех людей, которые при первом знакомстве не производят особенного впечатления, но по мере того, как узнаешь такого человека все лучше и лучше, то начинаешь относиться к нему хорошо и даже с восторгом. По крайнем мере, так относился к ней я.

Было заметно, что она от Сережи без ума. Когда она обращалась к нему, ее лицо как бы слегка озарялось, и вообще она всячески старалась, чтобы ему было хорошо и приятно в ее обществе. Сережа в тот вечер не сказал мне ничего умного и интересного, видимо потому, что слишком был сбит с толку этими переменами в своей жизни.

Насколько я могу судить, Оля была просто поражена, сколько было в жизни Сережи несчастий и всяких событии и поворотов. Сережа выложил ей про свою жизнь все, чего никогда не говорил даже мне. Отчасти, потому что встретил искреннее сочувствие, к тому же он любил рассказывать.

Сережина жизнь показалась Сереже Оле огромной и очень несчастной по сравнению с ее собственной. Ей нравилось в нем все, даже то, что в другом человеке могло бы ее оттолкнуть.

Оля была начитанным мечтательным человеком, поэтому ее поражали Сережины рассказы о детском доме, о службе в армии, о разгуле с Ваней и т. д. Перед ней был человек, который в жизни испытал многое из того, что она знала только по книгам. С некоторым замиранием сердца она слушала, как он жил за счет игры в карты, как он проснулся в поезде, не зная, куда едет (разве с ней это могло бы произойти?). Сережины мысли о жизни казались ей очень глубокими и правильными.

В тот вечер мы с Сережей кое—что повспоминали о нашем студенческой жизни, и когда Оля услышала, что Сережа учился так замечательно, то сразу в это поверила, и это показалось ей вполне естественным.

Может быть, была и еще одна причина, по которой она относилась к нему так восторженно. Дело в том, что Оле было уже тридцать лет, она совершенно разуверилась в своей привлекательности и начала думать, что проживет жизнь одинокой. А тут вдруг появился человек, да еще какой. Сережа!

Кстати, я не сказал, что Сережа был весьма привлекателен. Когда он чувствовал необходимость, в его жизни женщины появлялись, но не занимали места. Он относился к ним равнодушно с оттенком презрения, так что они быстро исчезали.

В-общем, она была от него без ума. Единственное, что, как я заметил, удивляло ее – это то, что такой замечательный человек в конце концов оказался на телефонной работе. Но и тут она полагала, что если он так поступает, то это правильно.

Я стал бывать у них довольно часто, и Оля нравилась мне все больше и больше. Постепенно я пришел к мнению, что Сережа наткнулся (другого слова я подобрать не могу) на идеальную женщину. Скажу даже, что разговаривать с ней стало для меня не менее приятно и интересно, чем с Сережей.

К тому же в моей жизни тот период вообще был хороший. В Сережиной жизни все тоже устраивалось к лучшему. Ну, во—первых, у него была Оля, что само по себе было огромным везением. К тому же жили они просто роскошно. Правда, эта роскошь была уже несколько устаревшей. Но дело в том, что эти два человека и не особенно нуждались в роскоши. Их зарплаты вполне им хватало, ни у Оли, ни, тем более, у Сережи не было каких-то больших запросов.

Сережа стал подумывать жениться, от чего у него родился целый рой мыслей, которыми он делился со мной. Он все же побаивался, хоть без всякой причины, так, из своего суеверия. Потому что если не жениться на таких женщинах, как Оля, то тогда вообще не нужно ни на ком жениться. Но для Сережи любой пустяк служил поводом для длительных раздумий, а тут такой серьезный шаг.

Для Сережи это было очень трудно. Он размышлял, стоит ли приобретать воз, который придется тащить, и что он получает взамен свободы и независимости. У него рождалось множество побочных мыслей, так, например, он думал, насколько он любит Олю, насколько его желание соответствует его методу любви, и не вызвано ли его желание жениться тем, что он просто устал от своей бродячей жизни. Я ему объяснял, что он дурак, но он только обижался.

Он советовался с Колей по поводу всего этого, и эти совещания мне совсем не нравились. Потому что о таких простых вещах лучше советоваться с таким человеком, как я, чем с этим теоретиком Колей, у которого мозги в голову вставлены вверх ногами, так что Коля только усиливал смуту в его душе.

Впрочем, я не сильно переживал, считая все эти его размышления глупостью. Я был уверен, что он женится, я видел, что он этого хочет. А капризничает просто потому, что ему хочется делать то, что противоречит его теориям о том, что от всего надо бежать.

Но уж если он что-то решал, то бесповоротно. И однажды он позвонил мне на работу и сказал, что они с Олей подали заявление.

В то время мы виделись очень часто. Тем более, что моя жена подружилась с Олей. К тому же теперь мы жили очень близко. Правда моя жена слегка недолюбливала Сережу. Но как человек порядочный, она ничем этого не проявляла.

В тот вечер, когда Сережа сообщил мне, что решился жениться, мы сходили к ним в гости и очень мило провели вечер. Сережа был в возбужденном, но радостном состоянии, правда говорил такие вещи, на которые любая другая женщина, кроме Оли, могла бы обидеться. То есть что решил он взвалить на себя этот груз, что прощай, свобода, что женщина— зло, но нет сил бороться с искушением. Впрочем, все это он говорил совершенно беззлобно и в шутку. Сережа был незлым человеком.

Оля на все это внимания не обращала, отчасти потому, что он говорил это не со зла, а отчасти потому, что чувствовала одну из его главных черт: Сережа всю жизнь страстно хотел, чтобы его любили. В юности он уверился в том, что никто его любить не может. Попав в институт, в среду людей, подходящих ему, он стал уже мнительным и недоверчивым настолько, что не верил даже в то, что к нему хорошо относимся мы, его друзья. Хотя, уверяю вас, мы всегда были самого лучшего мнения о нем. Но он все же был убежден, что нет в нем ничего такого, что могут любить другие люди.

Когда он потом начал пьянствовать, то в нем произошел такой любопытный процесс, что он как бы раздвоился на внешнего, пьяного и опустившегося Сережу, с которым даже разговаривать было трудно из-за того, что он поглупел и приобрел воспаленные идеи, и на внутреннего, прекрасного, все понимавшего Сережу, который хотел любви тем сильнее, чем меньше ее заслуживал внешний Сережа.

Хотя потом он каким—то чудом опомнился, но вот это неверие в любовь других людей к нему и желание этой любви в нем остались.

Оля часто была поразительно слепа по отношению к Сереже, но вот это она чувствовала очень хорошо. Поэтому она мирилась с тем, что Сережа иногда тиранил ее и говорил ей обидные вещи. Она понимала, что это ему нужно, чтобы убедиться в ее любви и терпении к нему.

Вскоре состоялась свадьба. Народу было немного. Со стороны Сережи я с женой и несколько наших друзей по учебе, со стороны Оли— несколько ее подружек. Сережиным свидетелем был поэт Коля. Из дворца бракосочетания поехали в ресторан, где очень мило посидели. Оля исполнила несколько песен под гитару (у нее получалось очень неплохо), поужинали, потанцевали, короче это была приятная и тихая свадьба. И не очень напились даже те, кто обычно напивается в таких случаях, от чего разговор за столом сильно выиграл.

Сережа быстро понял, что в семейной жизни есть свои привлекательные стороны, так что даже перестал расстраиваться, что что-то потерял, женившись на Оле, даже внешне он стал выглядеть лучше, потолстел и стал аккуратен.

Причем Оля все почему—то не разочаровывалась в Сереже, как сделала бы на ее месте любая нормальная женщина. Я даже скажу, что она не только не разочаровывалась в Сереже, но ее уважение к нему даже усиливалось. Ей было все равно, что этот умный и со всех сторон талантливый Сережа, поговорив с ней вечером о разных серьезных вещах и высказав много интересных мыслей, одевает плащ и отправляется лежать на диване и пить чай с Колей.

Это была удивительная женщина.

Около года они прожили хорошо. Но потом Сережа стал немного скучать и слегка капризничать. Это очень расстраивало Олю, потому что причины она не понимала. Да и я не понимал, потому что я знал, что Сережу все всегда устраивало, ни к чему он не стремился. Многие мужчины к концу первого года супружеской жизни начинают скучать просто от того, что им как-то тяжело представить, что всю жизнь они проживут со своей женой, когда вокруг так много привлекательных женщин. Но для Сережи это не могло быть причиной, я знал, что он не стремился к другим женщинам – он презирал их как класс существ. Если бы его потянуло к другой женщине, он бы трахнул ее, не испытывая ни малейших угрызений, да и дело с концом. К Оле его отношение было исключительным – это правда. С другой стороны, его не могло расстраивать и однообразие семейной жизни, потому что раньше он жил не менее однообразно, и все же был счастлив.

То есть, на мой взгляд, женившись на Оле, Сережа многое приобрел, ничего не потеряв. И, следовательно, никаких причин для расстройства у него не было.

Но, по-моему, Сережа и сам не вполне понимал, что это с ним происходит. Он был человеком не злым и не бессовестным, поэтому чувствовал себя виноватым за свои капризы и упреки Оле. Он понимал, что Оля женщина прекрасная, что злиться на нее не за что. К тому же он часто упрекал ее за то, что она что-то не туда положила, не так сказала, но сам чувствовал, что размеры Олиных проступков не соответствуют размерам его раздражения. Тем более, что он был человеком немелочным, и раньше все такие вещи— где что лежит, кто что сказал, были ему глубоко безразличны.

А наивная любящая Оля вместо того, чтобы обижаться, искала оправдание его придиркам и старалась окружить его вниманием. Хотя, конечно, даже у нее иногда нервы не выдерживали, и они ссорились.

Раза два они ссорились при мне. Однажды после ссоры я решил поговорить с Сережей. Может даже я был излишне резковат, но мы уже много лет были друзьями и всегда были резковаты (то есть откровенны) друг с другом. К тому же я считал, что ему надо не капризничать, а благодарить судьбу за то, что она послала ему такую женщину. Вот это я ему и высказал.

–Да все ты правильно говоришь, – сказал Сережа, скривив лицо, – только я не знаю, не понимаю, но все как-то не так идет.

–Ну что не так? Чего тебе не хватает?

–Понимаешь, я не знаю.

По своей привычке к обобщениям он рассказал мне историю из своей жизни:

–Ты знаешь, я в детском доме научился играть на трубе. К нам приходил очень хороший учитель музыки. Единственный человек в этом детском доме, которого я вспоминаю с удовольствием. Он организовал оркестр, и ты знаешь, я любил играть до того, что часто с утра начиная ждать вечера, когда будет репетиция. Он даже говорил, что из меня хороший музыкант получается. Сразу после детского дома я пошел служить в армию. В части нас построили и спрашивают, кто умеет играть на музыкальных инструментах. Тут очень многие сказали, что умеют, так как по рассказам знали, что желательно попасть в оркестр, в художники или еще куда, где служба легче. Но на трубе я один умел из всего пополнения, так что меня, к моей радости, в оркестр взяли. Одного я не учел, что часть была образцовая. И здесь было все наоборот. То есть целый день на плацу барабан стучит, а солдаты строевые приемы отрабатывают. И нам иногда приходилось играть по пять—шесть часов. Так что я постепенно начал эту трубу ненавидеть.

То есть в детском доме я с утра радовался, что вечером поиграю, а тут с утра с ужасом думал, что опять придется ее в руки брать. Тем более, что сразу после подъема оркестр играл на утренней зарядке.

А тут зимой должны были нагрянуть какие-то высокие проверяющие, поэтому в части все засуетились, мыли, подкрашивали, хотя и так все блестело, потому что это и было основном целью нашей службы— поддерживать внешний вид. Командир ужасался, до чего у солдат плохая выправка, хотя, поверь, в нашей части любой солдат ходил строевым шагом не хуже тех ребят, что по праздникам маршируют на Красной площади. Но командиру все что-то не нравилось. А тут он еще спохватился, что оркестр играет не на уровне. А надо признать, что если завести десять заржавленных патефонов с разными пластинками, то как раз и поручилось бы звучание нашего оркестра. Ну вот в тот день роты маршируют, мы играем. А мороз был хорошим, как назло. У меня лично все перед глазами плыло и промерз я до желудка. Так вот тогда я и поклялся, что к этой трубе больше не прикоснусь, когда уволюсь.

Я слушал Сережу не с любопытством, а с оттенком раздражения.

–Ну и что? – спросил я.

–А то, что, может быть, без свободы и любви быть не может? И если начинаешь по обязанности заниматься даже тем, что любишь, то перестаешь любить именно из-за того, что обязан?

Тут я задумался. Мне как-то не верилось, что это действительная причина. У меня было чувство, что все это – фантастика, и всеми этими рассуждениями он маскирует даже для самого себя нечто более простое.

Все эти размышления, возможно, были любопытны, и в глазах такого человека как Коля, они свидетельствовали о глубине Сережиной натуры, но вот мне во все это не верилось. Потому что с одной стороны были его глубокие мысли, а с другой – счастье или несчастье милой, очень мне симпатичной женщины. Впрочем, тогда на их отношения только легла небольшая тень несчастливости.

То есть их разногласия не выходили за рамки разногласий, возникающих в любой семье. Оля, правда, переживала, но это от того, что была уж таким переживающим и чувствительным человеком. Так что я ей даже посоветовал не обращать внимания на Сережины выдумки.

Их отношения сложились так, что Сережа делился с ней всем, что приходило ему в голову. То есть она слышала от него рассуждения, подобные тем, что он высказывал мне. Может быть, он это делал потому, что Оля ко всем этим его идеям относилась с большим вниманием и даже, я бы сказал, с интересом. Она очень любила его слушать, и все эти размышления в ее глазах были значительными и глубокими.

–Ну разве ты несвободен, Сереженька, – говорила она ему, – Да я и не хочу, чтобы ты жил со мной из-за чего-нибудь кроме любви.

Я иногда думаю, как же все-таки она могла настолько его любить и настолько потерять голову. Ну пусть даже она была наивной, неопытной, восторженной и книжной. Все же ведь она была совсем не глупа и не лишена житейском рассудительности, когда речь заходила о других людях.

Я думаю, дело было в том, что ей суждено было в тридцать лет пережить такую любовь, которая если и бывает, то лет в шестнадцать.

Как она призналась Сереже, первый поцелуй с ним был вторым поцелуем с мужчиной за всю ее жизнь. А первый вышел как-то по случайности еще в университете. И, конечно, не потому что она была настолько уж некрасива. А потому что она еще стремилась к чистоте и ждала чего—то необыкновенного. Что и пришло с Сережей.

Это был такой момент их отношениях, когда вся энергия в их семье исходила от Оли. Причем она так была увлечена своим мужем, что он, будучи человеком очень неплохим по своим душевным качествам, не мог не быть благодарным ей за эту любовь и старался делать так, как ей нравится.

По этой причине в Сереже даже произошли благоприятные и полезные для семьи изменения. Видимо правильно говорят, что в любом человеке есть все качества, только одни раскрываются, а другие бывают заглушены воздействием воспитания и обстоятельств. Так, например, в Сереже проснулась хозяйственная жилка, о существования которой я и не подозревал, настолько это не вязалось с его обликом.

Когда я пытаюсь вспомнить, что я думал в то время об их семье, то должен сказать, что все мне казалось прекрасным, а их будущее— безоблачным. Оля была прекрасной женой, да и Сережа ведь был вполне хорош. То есть если бы меня попросили описать его душевные качества, то я должен был бы сказать, что считаю Сережу умным, несомненно честным, незлым человеком. К тому же с ним был о интересно. И еще была в нем черта, исключительно редко встречающаяся в людях, – он был совершенно чужд лицемерия. Он всегда говорил только то, во что верит. И поступал так как говорил, вся его беда была в том, что у него не хватало чего—то такого, чему я и названия найти не могу.

Однажды я зашел к ним, Сережи дома не было, я увидел, что Оля чем-то расстроена.

–Что случилось? – спросил я.

–Тяжело ему со мной.

Ну что я мог ей сказать? Говорить ей, что он просто идиот, было бесполезно. Более того, я мог просто с ней поссориться, потому что для нее он был чем-то сверхъестественным. Поэтому я посоветовал ей жить потихоньку, как живется, и меньше расстраиваться.

И она с благодарностью выслушала мою успокоительную речь, и не потому, что надеялась услышать от меня совет, который поможет все исправить, а потому что очень хотела сочувствия.

Я с Сережей как-то заговорил обо всем этом, и он сказал:

–Понимаешь, тяжело от того, что отношения мужчины и женщины— всегда ложь. Хоть немного, но ложь. Всегда они не совсем понимают друг друга, поэтому всегда возникает одиночество вдвоем, от этого всегда появляется тяжесть. Понимаешь?

–Не совсем.

–Почитай "Крейцерову сонату" Толстого.

–Я читал. Я понимаю слова, которые ты говоришь. В этом есть правда, но с этим ничего не поделаешь.

–Понимаешь, я терпеть не могу лжи. Даже маленькой. Мужчина и женщина должны жить вместе только по любви. А всегда чувствовать эту любовь они не в состоянии. И когда мужчина и женщина спят вместе, исходя из чего—то кроме любви, то это ужасно, нечестно.

–Ну а все же большинство людей живет и как-то не думает об этом?

–Потому что их держит многое, кроме любви. Поэтому им легче жить и не думать о том, сколько в отношении к жене истинной любви, а сколько вот этих соображений о своем жизненном комфорте.

–Все это теоретически правильно. Но я думаю о тебе и об Оле, и понимаешь, все эти рассуждения, пусть даже умные, как-то не вяжутся с вашим случаем. Она любит тебя настолько, что даже смешно говорить о каких-то других ее соображениях.

–Да, насчет нее ты прав. Но оказалось, что я ее совсем не так сильно люблю, как я считал, когда женился. И поэтому получается, что я живу с ней не только из-за любви, хотя поверь, что я отношусь к ней очень хорошо, но еще и по разным другим причинам. И это очень тяжело.

–Но ведь она прекрасный человек.

–Вот это и самое плохое. Меня очень мучает совесть, что я причиняю боль такому человеку. И от этого все еще тяжелее. И иначе не получается.

Так как Сережа был полностью откровенен с Олей, то он выложил ей эти уникальные мысли. Он сказал, что он не виноват, он сам понимает, что он негодяй, но вот такой уж он урод, что главное для него— свобода, что он может любить, только будучи свободным, что временами ему хочется побыть одному и т. д.

Оля, как любой человек, любящий так сильно, не могла представить, что он ее разлюбил. Поэтому она плакала, целовала его, и говорила, что он свободен, что она не хочет, чтобы он чувствовал какой—либо долг перед ней. А он отвечал, что дело тут не в ней, а в том, что он хочет ее любить, и очень хочет, чтобы она была счастлива, но вот не получается.

Выплеснув накопившееся, оба успокаивались на некоторое время и жили дружно.

Сереже очень не нравилось то, что в его жизни накопилось множество мелочей, которые его стесняли. Все это ему тем более не нравилось, что Оля как будто была и ни при чем, потому что, конечно, она его не принуждала. Он поступал так, потому что хотел, чтобы это понравилось ей. Вот эта добровольность несвободы и раздражала его больше всего.

Говоря проще, у него иногда стало появляться знакомое любому человеку, жившему в браке, желание делать то, что может вызвать раздражение и упреки жены.

Например, однажды после дежурства, Сережа и Коля зашли выпить пива, и Сережа, поймав себя на том, что сдерживается, не желая приходить домой выпиши, потому что вечером они с Олей собирались в театр, вдруг очень на себя рассердился. Ну а так как, заметив это, он не счел нужным себя ограничивать, ведь он человек свободный, то еле до дому добрался.

Оля расстроилась, но ни в чем его не упрекала. Сережа ожидал упреков, даже в глубине души хотел их, и заранее ожесточился, и заранее приготовился к отпору. Но видимо потому, что она не стала его упрекать, Сережа почувствовал угрызения совести, но раздражался на свою слабость из-за этих угрызений.

Ему показалось, что разучился он поступать как хочет, разучился быть свободным.

Сережа с ностальгией вспоминал о скрипучей кровати в студенческом общежитии, где он был несомненно и несравненно свободен после того, как вышел приказ об отчислении.

Известно, что мужчина и женщина в начале своих отношений видят друг в друге много хорошего и даже имеют много иллюзий, которые очень украшают этот первый период любви. Есть мнение, что иллюзии испаряются, и они видят все больше плохих черт. Так вот Оля любила своего мужа все больше. Конечно, все эти сложности оставляли тяжелый осадок в ее душе, но ее муж, тем не менее, превращался в ее глазах в фантастическую личность, почти что полубога.

Он причинял ей боль, но чем труднее ей было с ним, чем она становилась несчастней, тем больше она переставала, замечать в жизни что-то кроме ее Сережи. Кроме этой любви все в ее жизни потеряло цену.

Оля все искала выход из создавшегося положения, и ей пришла счастливая идея. Идея настолько фантастическая, что я не знаю другого человека, которому это могло бы прийти в голову.

Однажды, когда Сережа был в мрачном настроении, она приласкалась к нему и сказала:

–Послушай, ну что ж поделаешь, если тебе иногда надо побыть одному. Давай разменяем квартиру, чтобы у тебя было такое место, куда бы ты мог пойти и побыть один, и делать то, что тебе захочется. Раз тебе бывает тяжело со мной.

Сережа пришел в негодование от этого плана. Как человек благородный, он считал, что все здесь принадлежит ей, все это благополучие создано не им, и ни на что здесь он не имеет права. Поэтому он категорически отказался, сказав, что если ему уж так захочется, то он снимет квартиру.

Но Оля была энергична и ненавязчиво упорна, когда хотела принести пользу своему мужу и своей любви. Поэтому она постепенно убедила его, что нет в этом ничего такого безнравственного с его стороны, что гению нужен угол для одиноких раздумий, что мало ли как складывается жизнь, что от этого их отношения станут лучше, а сами они— счастливее. Что, в конце концов, раз все здесь принадлежит ей, то, значит, она может поступать с этой квартирой так, как ей захочется. Так что Сережа со скрипом согласился. Впрочем, он все-таки морщился и чувствовал неловкость, но Оля уже с увлечением занялась разменом, убеждая его, что все будет очень хорошо.

Сережа только категорически заявил, чтобы в той квартире, которая будет записана на него, было не более одной комнаты. Оля и нашла такую однокомнатную квартиру, что я только головой качал, когда ее увидал. Мансарда в доме старой постройки. Вторая квартира была из двух комнат, тоже хорошая. Были эти квартиры расположены на расстоянии пятнадцати минут.

Я ничего об этом не знал, пока меня не позвали помочь с переездом. Дело в том, что Сережа все-таки стеснялся этой затеи, а Оля, хотя и не стеснялась, потому что уверила себя в том, что так лучше всего, но все же боялась говорить, потому что видела Сережину неловкость.

Хотя Сережа и сопротивлялся, и морщился, но однокомнатную квартиру Оля полностью обставила и перевезла туда половину библиотеки. Я помню, когда снаряжали машину в эту квартиру, Сережа сказал жене:

–Не надо ничего этого.

–Сережа, ты же мне говорил, что это моя квартира, только на тебя оформленная?

–Ну да, разумеется.

–Могу я в свою квартиру везти, что хочу? – спросила Оля.

Сереже возразить было нечего.

Вечером мы расплатились с грузчиками и сели среди еще беспорядочно расставленных вещей в большой квартире и отпраздновали новоселье.

Настроение у всех было хорошее, несмотря на некоторую странность этого размена. Отчасти, потому что Оля была весела и даже счастлива.

Она была уверена, что теперь все в жизни пойдет хорошо.

Я уже говорил, что при первом знакомстве она казалась некрасивой. Но в тот день, когда я знал ее уже несколько лет, и видел ее оживленной и счастливой, я даже удивлялся, как она могла казаться некрасивой, так она была хороша. И я тоже от этого был весел и думал, что все должно пойти хорошо, потому что теперь наконец Сережа обязан понять что-то в жизни.

Может быть, в моем рассказе прозвучали нотки раздражения и разочарования в Сереже, но тогда этого еще не было. Вообще люди относились к нему гораздо лучше, чем он это себе представлял.

Ну так вот, в этой однокомнатной квартире они все привели в порядок, но долгое время там никто не появлялся. Потому что Оля вначале даже ключи от нее иметь отказывалась, сказав, что эта квартира для Сережиных уединений. Сережа ей не пользовался, потому что испытывал всплеск нежности к жене. Так что мне показалось, что Оля добилась своей цели и все же приручила Сережу.

Этой квартирой Сережа начал пользоваться совершенно случайно. Как-то раз, выйдя в субботу с дежурства, Сережа с Колей решили выпить. Коля, который тоже помогая в переезде, предложил пойти в эту квартиру.

Друзья немедленно привели этот план в исполнение.

Когда они выпили, зачитали и обсудили очередную порцию Колиных стихов, то в нетрезвом Сережином мозгу появилась мысль, что не будет ничего страшного, если он сегодня заночует здесь, тем более что для этого квартиру и меняли. О чем Сережа немедленно сообщил Коле. Коля посопротивлялся, ему было неудобно перед Олей, которую он очень уважал. Но сопротивлялся недолго, так как тоже уже был нетрезв, и тоже склонятся к мысли, что хорошо бы было как следует погулять.

Сережа немедленно позвонил жене, сообщив это известие. Оля, хотя для этого и затеяла размен, вдруг страшно расстроилась, хотя нашла силы не возражать. Она даже заплакала, повесив трубку.

Сережа почувствовал угрызения совести, услышав расстроенный голос жены, но друзья тут же выпили еще по стаканчику, и все переживания как рукой сняло. Тут же побежали еще в магазин, тут же позвонили Колиному приятелю (тоже поэту), чтобы он вихрем летел к ним, что тот немедленно исполнил, только спросив разрешения прийти со своим другом, который как раз к нему зашел.

Сережа, давно не имевший практики в серьезном пьянстве, сил не рассчитал, очень быстро устал и прилег отдохнуть. Проснулся он ночью, не сразу поняв, где находится. Горели свечи в подсвечниках, отбрасывая на стены огромные пляшущие тени, орала музыка, по всей комнате были раскиданы пустые бутылки, за столом сидели незнакомые молодые люди и девушки. Все это напоминало картинки эпохи разгула с Ваней.

Сережа никого не знал, а Коля не мог представить его компании, потому что сам мирно спал на подушках, которые он снял с дивана и разложил на полу. Сережа проследовал в туалет, потом посидел, попил винца, ни с кем не разговаривая, и снова лег спать. Когда он проснулся утром, все виденное ночью казалось как бы сном, в квартире было пусто, только царил хаос, и десятки бутылок из—под пива и вина лежали на полу.

Сережа мрачно убирал все это, опохмелиться оказалось нечем, потому что гости все тщательно выпили, и жизнь ему казалась занятием бессмысленным. От этого разочарования во всем его прекрасная жена казалась Сереже единственным, что чего-нибудь стоит в его жизни, и он чувствовал к нем огромную нежность. Убрав все, он принял ванну, потом полежал еще часок, чтобы окончательно прийти в себя. Давно он не был так нежен с Олей, как когда увидел ее, придя домой.

Как известно, человек ко всему очень быстро привыкает. Те времена, когда Сережа думал, что никто не может его любить, прошли. Теперь он даже испытывал некоторое самодовольство от того, что вот он такой человек, что может вызывать к себе такую любовь. В начале семейной жизни он капризничал отчасти потому, что испытывал желание проверить, насколько Оля его любит и терпит. И даже выглядело это со стороны довольно мило, потому что капризничал он беззлобно и с юмором, а Оля терпела эти выходки даже, я бы сказал, с радостью. Теперь же он окончательно убедился в ее любви, отчего в нем появилась самоуверенность. Оля приучила его к мысли, какой он замечательный и привлекательный. Он даже стал замечать, что она некрасива, но тут уж она ничего поделать не могла. Ее любовь даже стала казаться ему слишком навязчивой, у него даже появились мысли, что лучше бы ему что-нибудь поспокойнее, хотя в то же время ему была приятна ее зависимость от него.

Постепенно, чтобы отдохнуть от сложностей семейной жизни, Сережа чаще стал жить денек—другой в этой своей квартире. Иногда он там пьянствовал с Колей, но чаще просто лежал, слушал музыку, читал книги, наслаждаясь тишиной и покоем.

Надо сказать, что, как и задумала Оля, некоторое время это оказывало благоприятное воздействие на их отношения.

Но выяснилось, что этот отличный Олин план имеет для нее самой один существенный недостаток. Ей было трудно и день прожить без своего Сереженьки, она всегда пугалась, когда он звонил, что останется ночевать "у себя”, как это теперь называлось.

Каждый раз Оле казалось, что он больше не придет, что с ним случится что-нибудь плохое. Даже, что он найдет другую женщину. Но на этот счет я ее успокаивал. Для другой женщины он был слишком ленив. Но ведь ей он казался таким замечательным, поэтому она думала, что все его должны любить.

Если же он и на следующий день звонил, что не придет, то она совсем теряла голову. Хотя старалась не показывать это Сереже.

Тогда она пускалась на разные мелкие хитрости, например, звонила и говорила, что как раз приготовила что-нибудь вкусненькое, что купила билеты на очень интересный фильм и т.д. Все это она старалась проделывать как бы случайно, но Сережа, конечно же, насквозь ее видел, а эти хитрости раздражали его, но в то же время были приятны. Иногда она не выдерживала и просто говорила ему, что очень хочет, чтобы он пришел.

Человек нелюбящий всегда искренне не понимает, что наносит раны человеку любящему, даже сам того не желая. И Сережа не понимал, что она зовет его потому, что ей кажется, что она умрет или сойдет с ума, если его не увидит, это казалось ему Олиными капризами и глупостями.

Я помню, как однажды Сережа заехал за мной после работы и увез "к себе" играть в шахматы. Мы пили чай и играли, когда в дверь позвонили. Сережа пошел открывать, и я услышал Олин голос. С минуту они разговаривали тихо, я не слышал, о чем, потом Оля сказала:

–Милый мой, любимый! Ну пожалуйста! Мне скучно без тебя.

Надо было слышать, как она это сказала. Мне захотелось исчезнуть или спрятаться. Сережа, повысив голос, стал ее успокаивать и объяснять, что здесь еще я. В конце кондов он вздохнул и сказал: «Ну ладно». Оля ушла, мы доиграли партию. И я тоже ушел, потому что играть расхотелось.

Я шел домой в каком-то странном настроении. То есть мне было тяжело от того, что Оле плохо. И, с другой стороны, мне было немного радостно и грустно. Я все вспоминая, как она это сказала, и мне становилось грустно, что я уже какой-то другой, и вспоминались те времена, когда и я мог, наверное, так сказать. Я человек не слишком сентиментальный, но я вспоминал тех женщин, с которыми сводила меня жизнь, и было немного горько думать, что ни одна из них не смогла сказать мне это. Вернее, они что-то там говорили, но совсем не так, как это произнесла Оля. В то же время мне было как-то радостно, что есть все-таки что-то такое в жизни. Все мы стремимся быть гордыми и не зависеть ни от кого, а так ли уж это важно?

В то время моя жена уже довольно редко виделась с Сережей и Олей. Дело в том, что моя жена—человек довольно резкий, поэтому стало хорошо заметно, что Сережа совершенно упал в ее глазах. До того, что ей было неприятно с ним видеться. С присущей ей резкостью она пыталась наставлять Олю на путь истинный и раскрывать ей глаза на Сережу. Оле это не нравилось. Поэтому отношения между Олей и моей женой охладели, хотя они и оставались самого лучшего мнения друг о друге.

Я же виделся с Олей и Сережей довольно часто. Я все же надеялся, что они переживут этот кризис (в какой семье этого не бывает), и все у них наладится.

Надо отдать Сереже должное, свою жену он ни в чем не обвинял, и во всем видел только свою вину. Он жаловался мне, что все понимает, но вот поделать ничего не может. Ему было тяжело с женой, но и без нее было плохо. Он винил себя, и в то же время раздражался на нее. А понимая, что раздражаться не на что, он злился на себя и на жизнь вообще. Он очень хотел, чтобы как-то кончились эти сложности, но выхода не видел.

Оля очень мучилась, что все идет так нелепо. Она старалась понять причину его метаний, но не могла. Она искала свою вину, но в то же время чувствовала, что никакой ее вины нет.

В их чувствах царил хаос, и от этого возникали такие ссоры, когда оба не понимали, что же все-таки они хотят сказать, и говорили только для того, чтобы выговориться. Потом вдруг возникал всплеск нежности, потом опять ссора и т. д.

Я очень жалел Олю. Честно говоря, в это время я уже переживал за нее гораздо больше, чем за Сережу. Мне стало казаться, что было большим несчастьем для нее встретить Сережу. Однажды, когда я пришел к ним, а Сережа оказался "у себя”, я случайно проговорился об этой своей мысли.

–Ну что ты, – и Оля вдруг посмотрела на меня счастливыми глазами, – Если бы я его не встретила…, да я даже и представить этого не могу, – она передернула плечами, – Так бы я и прожила жизнь среди бумажек в своем архиве. Так бы я ничего и не знала. Что бы было у меня в жизни, если бы я его не встретила?

–Но ведь все так плохо.

–Нет, совсем нет. Это просто ты видишь все это. А ведь у нас столько хорошего.

Тут я с ней согласился. Действительно, плохое в жизни мужа и жены видно всем, хорошее происходит, в—основном, между ними и известно только им двоим.

–Мне иногда бывает тяжело, – сказала Оля, – но когда он рядом, я всегда счастлива. С ним я не могу быть несчастна. Я чувствую себя счастливой даже когда плачу, и когда он несправедлив, и когда мы ссоримся. Мне плохо только когда его нет. И я всегда боюсь, когда его нет.

Она подумала немного.

–Да у меня просто нет ничего в жизни, да и не было ничего, что можно с этим сравнить. Ничего, ничего.

Я слушал ее довольно долго в тот вечер, потому что о своей любви и о своем Сереженьке она могла говорить часами, и это ей не надоедало. И она становилась даже счастливой, когда все это рассказывала. Может быть даже все, что она говорила, было очень наивным, но мне так не казалось, потому что она ничего не выдумывала, и все это действительно чувствовала, а я слушал ее очень внимательно, потому что очень дорожил ее откровенностью и доверием.

С Сережей я тоже очень часто встречался. Он тоже был со мной вполне искренним. Он действительно очень переживал, очень хотел, чтобы Оля была счастлива.

Но по своему складу он, конечно, был совершенно другим человеком. То есть от всех этих сложных переживаний у него родилось множество интересных теорий и красивых идей. Он размышлял о свободе и несвободе, о трагической несовместимости долга перед другими людьми и долга перед самим собой. Он говорил многое, что само по себе было интересно и умно.

Но мое отношение к его теориям сильно изменилось по сравнению с теми временами, когда он жил один. Тогда я приезжал к счастливому Сереже, и он мне излагал свои любопытные идеи. Я отдыхал с ним, слушая его идеи о том, что нужно стремиться жить по любви, что свобода— это главное в жизни, что нужно жить так, как будто живешь последний день, и т. д.

Его идеи были мне интересны, тем более что просто висели в воздухе, никому от них не было ни холодно, ни жарко, даже была от них польза, потому что Сережа благодаря им был счастливым и приятным человеком. Но теперь из этих теорий сама по себе вытекала невозможность счастья Оли. Причем получалось это как бы не по умыслу, а как бы в соответствии с теорией, то есть что же поделаешь, если так устроена жизнь.

–Я понимаю, что я должен был бы любить ее и быть с ней счастливым, – говорил мне Сережа, – но я не могу. Не виноват же я в том, что не могу любить ее так, как любит она.

–А как ты можешь не думать о ее счастье?

–Я думаю. Но я не могу дать ей этого счастья. Нельзя построить счастье одного человека на несчастье другого. А я с ней несчастлив. И хотя я стараюсь выполнить свой долг перед ней, но не могу. Потому что я несчастлив с ней, и от этого не могу сделать так, чтобы ей было хорошо со мной. Зачем мы только встретились? Но, понимаешь, я был влюблен.

Сережа все чаще жил «у себя», а Оля дожидалась его «дома», так теперь называлась большая квартира.

В их отношениях теперь ничто не могло происходить спокойно, все было как-то страстно, нервно, трагично.

Оля не только не успокаивалась, но я даже стал замечать, разговаривая с ней, что вообще все в ее жизни перевернулось, разбилось, что она уже ничего не знает, не понимает, что утратила вообще какие-либо трезвые взгляды на жизнь. Более того, мне стало казаться, что люди теперь стали ей не очень нужны. Все окружающие были для нее вроде ничего не значащих теней, а единственным, что существовало в ее жизни, был Сереженька.

Оля очень похудела, ее близорукость стала быстро прогрессировать. Она очень переживала, что стала совсем уродиной и совсем непривлекательна для Сережи.

Я старался ее убеждать, что в ней есть что-то более красивое, но она мне не верила.

Сережа тоже страшно переживал. Все же он наконец разобрался в себе. Он понял, что совершенно не любит жену. А он такой человек, который может делать что-то только по любви.

Он несколько раз говорил это своей жене, но она пропускала это мимо ушей, потому что не могла в это поверить. Она умоляла его встретиться с ней, а он, по своей слабости, не мог ей отказать. Таким образом, он ложился в постель с женщиной, которую не любил, что было очень тяжело для человека такой исключительной честности.

Я иногда пытаюсь понять, о чем тогда думала и на что надеялась эта женщина. Мне кажется, что она ни о чем не думала, а просто поступала так, как заставляли чувства.

Однажды, когда Сережа жил целую неделю подряд «у себя», Оля не выдержала и поехала умолять его прийти к ней.

Некоторое время они вели переговоры. Но Сережа в этот день был в особенно твердом расположении духа, и под конец не выдержал и крикнул:

–Пойми, я не люблю тебя!

Он много раз говорил ей это, и Оля не верила, и не замечала этих слов. Но тут вдруг в одну секунду для нее стало ясно, что это правда, и это и есть объяснение всему. Все же она упросила его поехать к ней, попрощаться.

Так как все было в последний раз, они провели очень бурный вечер и ночь, а утром Сережа уехал, чувствуя сильную опустошенность и облегчение, что все как-то прояснилось.

Хотя, конечно, это еще не было концом, а так как оба партнера не были заняты новыми отношениями, то это прощание затянулось на месяцы, когда они часто встречались, чтобы проститься в самый последний раз.

Оля пускалась на разные хитрости и уловки, которые подсказывало ей сердце. Эти хитрости были наивны и даже смешны. Так, например, она иногда говорила Сереже, что твердо решила больше с ним не видеться. Ей казалось, чтоон должен испугаться и постараться ее отговорить и быть с ней нежным.

–Ну что ж. Раз ты решила. Ты свободна. Я не могу тебе мешать, – грустно говорил Сережа, в душе которого загорался огонек надежды, что все же кончится это странное положение.

Оля была несчастна так, что ее жесты и слова часто казались театральными, от чего Сережа немного морщился. «Ну почему нельзя без театра?» – думал он, когда Оля говорила, что она все равно благодарна судьбе за эту любовь, что один день с ним для нее дороже, чем все годы, которые были до него.

Сережу очень успокаивало то обстоятельство, что детей у них не было. То есть с житейской точки зрения Оля ничего не теряла с его уходом. Она просто возвратилась к той жизни, которая была до него.

Тем более, что Сережа собирался ей все вернуть.

Сережа собирался переписать мансарду на Олю, потому что теперь он потерял право жить в Олиной квартире, и начал искать жилье (и он бы так и сделал). Но Оля была категорически против. Она сказала, что хочет, чтобы у него все осталось, и что хоть это он может для нее сделать.

И ведь самое смешное состоит в том, что он не лицемерил, и Оле действительно стоило немалого труда оставить ему квартиру и обстановку. И сдался он действительно только потому, что считал себя очень виноватым перед ней и не хотел возражать.

С Сережей я почти не виделся в это время. С Олей я встречался иногда и пытался успокаивать ее и осторожно убеждать, что все пройдет, что нужно время и т. д. То есть говорил, конечно, банальности, но бывают такие моменты в жизни, когда все эти пошлости более уместны, чем мысли новые и глубокие.

Такая любовь, которой любила Оля, должна приходить к человеку очень юному. Потому что в юности человека в такой ситуации очень поддерживает сама молодость. А ей было тридцать лет, и до этой истории она уже хорошо узнала и жизненную скуку, и пустоту одиночества. Поэтому для нее все это было очень болезненно.

Я ждал, что за таким взрывом чувств у Оли неизбежно последует период пустоты, и надеялся, что начнется ее разочарование в Сереже. Я даже пытался осторожно намекать ей на то, что Сережа совсем не такая значительная личность, как ей кажется. Я осторожно говорил ей, что она чудо, что так получилось только из-за его ни с чем не сравнимой лени.

–А ты думал, что такое на самом деле его лень? А тебе не приходило в голову, что он на самом деле чувствует то, что говорит? – спросила она.

Так в том и дело, что я был убежден в его искренности! Я почувствовал, что могу сейчас лишиться ее доверия и уважения, поэтому заговорил о чем-то другом.

Сережа успокоился. Только стал больше пить. Но он был убежден, что ничего поделать нельзя, вернуться к жене он не может, потому что станет только хуже.

Вдруг Оля завела разговор о разводе. Когда я пришел к ней, она сказала, что хочет уехать, что здесь она жить не может, что нужно стараться снова устроить свою жизнь.

Сережа с радостью согласился. Он тоже поддерживал ее мысль о том, что, может быть, она снова сможет быть счастлива. Он очень надеялся, что она выйдет замуж второй раз. Потому что если бы она нашла счастье, то все получилось бы к лучшему, и его совесть могла бы быть спокойна.

Развелись они быстро.

Однажды, когда я пришел навестить Ольгу, она сказала, что все здесь продала и купила квартиру в Москве.

–Скоро уеду, – сказала она.

–Отлично. Будет, с кем выпить чашку кофе в Москве. Я там часто бываю в командировках.

–Понимаешь, я хочу забыть и оставить все, что было здесь. Поэтому я хочу навсегда расстаться со всем и всеми, кого я здесь знала. Не обижайся, было здорово. Новая жизнь – так новая жизнь.

–Но, может быть, тебе когда-нибудь потребуется человек, который сделает для тебя все?

–Тогда ведь я сама смогу тебя найти. Не ищи меня. Я не знаю, смогу ли я тебя видеть.

–Понимаю.

–Ты самый лучший человек, которого я встречала.

Признаюсь, ничего более приятного в своей жизни я не слышал.

Во время разговора что-то в ней показалось мне странным. Она как будто все время думала о чем-то другом, не о том, что говорила. Я чувствовал, что ее слова и ее мысли не имеют ничего общего.

Однажды Ольга позвонила мне на работу и сказала, чтобы я пришел, потому что она уезжает и хочет попрощаться. Квартира была уже почти пустой, она заварила чай.

–Ну что, прощай, – сказала она, – ночью я уезжаю.

–Может быть, все-таки мне можно знать, где ты будешь?

–Нет, тебе в-особенности этого знать нельзя. Ты ведь понимаешь. Это невозможно. Невозможно. Поклянись, что не будешь меня искать.

–Не хочу.

–Ты это сделаешь, потому что я так хочу. Обещай. Ну.

–Хорошо.

Мы помолчали.

–Ну все, иди, – сказала Ольга.

–Я хочу проводить тебя на поезд.

–Нет, иди.

Мы вышли в прихожую. Я горячо обнял ее. Никогда я не хотел женщину так, как в тот момент. Она не пыталась освободиться, но была совершенно холодна. В ней была какая-то отстраненность, я почувствовал смутный страх, слезы выступили у меня на глазах. Поэтому я сдержался. Все знают, что на меня можно положиться.

–Может быть, ты все-таки дашь о себе знать? И когда-нибудь позволишь себя увидеть? – спросил я.

–Ты и так накидал целую гору в свой жизненный воз, как говорит Сережа, – засмеялась она, —Прощай.

Я помню, как утром следующего дня я сидел у себя в кабинете, и пытался собраться с мыслями. В этих занятиях всегда была успокаивающая надежность. Успокаивающая объективность. Но я не мог сосредоточиться. Я смотрел через стеклянную стену десятого этажа на автомобили, снующие по набережной, и перед глазами стояло лицо женщины.

Единственной женщины.

С Сережей я долго не виделся, потом зашел к нему, надеясь узнать что-нибудь о ней. С него Ольга тоже взяла честное слово, что он не будет ее беспокоить и пытаться найти.

Когда я спросил о ней, Сережа рассказал:

–Было от нее письмо. Она пишет, что пытается устроить свою жизнь. Что у нее появился человек, за которого она собирается замуж и которого надеется полюбить.

Я почувствовал, что он хочет в это верить. Сережа выглядел очень плохо. От пьянства кожа у него приобрела красноватый оттенок, и, хотя после этого письма его совесть могла успокоиться, но, видно, что-то у него не складывалось.

Потом мы опять долго не виделись.

Когда я вновь навестил его, то увидел, что он совсем спился и стал почти невменяем. Помню, я подумал, что недолго еще он удержит эту мансарду, и в следующий раз, если мне придет желание его увидеть, придется искать его где-нибудь на Нарвской, где тусят бомжи.

Единственное, зачем он был мне нужен – это чтобы что-то узнать об Ольге. Я сразу спросил о ней. Сережа молчал довольно долго, собираясь с пьяными мыслями, потом сказал:

–Она покончила с жизнью. Все продумала, чтобы я не узнал. Но раскрылось, началось расследование, пришли ко мне.

И последней заботой в ее жизни было, как бы своей смертью не побеспокоить Сереженьку.

Его телефон до сих пор в моих контактах, удалить этот контакт из адресной книги выше моих сил, но мы никогда больше с ним не виделись, не разговаривали, и что с ним было дальше, и даже жив ли он сейчас, я не знаю.

Счастливы кроткие.

Посвящается строителям энергетической сверхдержавы.

Да, много наворочал Петров в этом северном безлюдном крае. Окрестности нефтяного города напоминают поле боя, где разыгралась битва современной техники с дикой природой. Разумеется, природа потерпела позорное поражение против Петрова с его бензопилами, бульдозерами, вертолетами и прочим. В тайге вокруг города прорублено множество зарастающих просек, где среди нефтяных луж по обочинам дорог валяются горы гниющих бревен, строительных материалов, мусора, ржавеющей техники.

Жизнь Петрова сложилась так, что он много-много строил. Это он строил временный аэропорт, потом новый временный аэропорт (первый не справлялся с нагрузкой). На живую нитку Петров и такие, как он, молодые ребята провели на юг одноколейную железную дорогу по временной трассе, собираясь потом ее спрямить и улучшить, построили временный вокзал, зная, что потом придется его переносить в другое место. Быстро, очень быстро построили неотапливаемые гаражи, так что двигатели машин приходилось не выключать всю зиму. Наконец начали строить первые многоэтажные дома, для отопления которых строили множество временных котельных, от которых к домам тянули временные теплотрассы прямо по поверхности земли. Временные дороги быстро пришли в полную негодность, поэтому их пока что замостили бетонными плитами.

Кстати, Петров, видимо из-за отсутствия образования, не мог понять, зачем нужно бесконечно платить за временное, если можно заплатить один раз за постоянное, но, конечно, его мнением никто не интересовался. Хотя считалось, что скоро все будет сделано прочно, на долгие годы. Но каждый день появлялись новые "временные трудности", и их временно решали.

В образе жизни этого города нельзя не увидеть много героического. Даже удивительно, как все это можно выдержать.

Если, например, в былые времена жизнь северных поселений в морозы почти замирала, то для города, этой машины жизни, всякие внешние условия не значат почти ничего. Петрову приходилась работать в морозы и за сорок градусов. Отчасти это объясняется тем, что многие производства остановить просто невозможно, а к тому же эта безостановочность заложена в самом укладе города. Считается, что суровость климата скомпенсирована северной надбавкой на заработную плату.

С понятием "город" связывается культура, множество бытовых удобств городского образа жизни. Поселение нефтяников можно было назвать городом только в смысле "место, где скученно проживает много людей". Единственный временный кинотеатр временно закрыт по соображениям пожарной безопасности. На снабжении продуктами питания даже не будем останавливаться. В этом смысле здесь жили очень, очень героически.

Сколько раз сменилось население города за пятнадцать лет его истории, сказать трудно. Множество людей работает здесь один сезон, или два, или работает "вахтовым методом", то есть людей везут самолетами за тысячи километров на две—три недели. На доставку вахтовых бригад "Аэрофлот" потратил, наверное, не меньше топлива, чем добыли эти бригады.

Почти все первые строители этого города, именовавшиеся в свое время "комсомольско-молодежным строительным отрядом", разъехались кто куда. Часть из них вернулась в родные места, часть уехала на новые стройки. Оставшиеся ветераны жили по соседству, в тех самых дощатых, сколоченных из чего попало, домиках, которые они построили пятнадцать лет назад.

Эти люди строили первые хорошие дома, квартиры в которых получали другие, потому что город все время остро нуждался в каких-нибудь специалистах – то в железнодорожниках, то в нефтяниках, которые прибывали и прибывали. А очередь ветеранов все откладывалась и откладывалась.

Все ветераны были профессиональными строителями, поэтому одно время они носились с идеей построить жилье самостоятельно, раз уж город не может их обеспечить. Они не требовали ничего, даже строительных материалов, и все же им этого не разрешили. Дело в том, что и земля, и тайга, простиравшаяся на сотни километров, даже гниющие брошенные бревна, все это было государственным имуществом, так что было невозможно выделить ни метра земли, ни одной доски. Даже в самой этой идее, как чувствовали ветераны, было нечто антигосударственное.

Но, надо отдать должное государству, оно, не имея возможности создать материальное благополучие своих граждан (или, вернее, не имея возможности разрешить гражданам создать благополучие), достигло больших успехов в создании вещей нематериальных. На центральной площади, перед огромным плакатом с изображением Генерального секретаря коммунистической партии Андропова, возвышалась огромная рука из бетона, держащая буровую вышку. Это был памятник Первым Строителям. Не каждый из нас может похвастаться тем, что благодарное человечество при жизни воздвигло ему памятник.

На сооружение монумента городской комитет партии истратил сто тысяч рублей. Никому в этом комитете не пришло в голову, что на эти деньги можно было приобрести материалы для того, чтобы героические первые строители построили себе хорошие дома.

Экспозиция городского музея начинается большой фотографией Петрова, втыкающего в землю, еще нетронутую покрытую мхом таежную землю, шест с нарисованной от руки табличкой "улица Первая". Пятнадцать лет спустя Петров так и жил в нескольких метрах от того места, где он высадился из вертолета, где он вбил шест с этим гордым названием, в том самом домике, который он наспех построил пятнадцать лет назад, чтобы перезимовать первую зиму.

Итак, комсомольско-молодежный отряд давно не существовал. Петров перешел работать на железную дорогу в надежде получить квартиру, но, по своему свойству везде опаздывать, перешел тогда, когда железнодорожникам уже тоже перестали давать.

В квартирной очереди на железной дороге Петров совершал возвратно—поступательные движения, часто ему обещали квартиру в следующем доме, но потом все откладывалось.

Домик Петрова состоял из одной отапливаемой печью комнаты, из которой можно было попасть в своеобразное помещение из досок и стекла, которое Петров пристроил, когда почувствовал, что квартиру ему придется ждать неопределенно долго, и которое он называл "веранда". Из веранды можно было выйти на улицу через тамбур. Единственное окно в теплой комнате выходило внутрь веранды, так что в комнате всегда было темно.

Петров был человеком хозяйственным, но сделать что-нибудь приличное из своего дома он не мог, потому что домишки ветеранов лепились вплотную друг к другу, у многих были общие стены. С трех сторон в дом Петрова упирались другие хижины, а четвертая выходила на дорогу, так что пристроить что-нибудь кроме этой веранды он не мог. Прямо за дорогой, за сплошным бесконечным забором шло строительство химического завода, первая очередь которого была уже запущена по временной схеме. То есть без очистных сооружений.

Вообще эти домики ветеранов, окруженные дорогами, лепились друг к другу так, как будто в городе шла борьба за каждый метр территории, хотя на самом деле город мог расти на сотни километров в любую сторону.

Вечером, вернувшись с работы, Петров сидел у себя в комнате и смотрел телевизор, цветной, купленный на будущее телевизор (временный городской телецентр пока что транслировал передачи в черно—белом изображении).

Рядом его жена, Света, готовила ужин. Обычно она делала это на веранде, но сегодня там было слишком холодно.

Петров, чувствуя себя совершенно разбитым, рассеянно смотрел на экран, раздражаясь из-за усталости как бы вообще, но это раздражение все больше концентрировалось на жене и ее шипящей сковороде.

Жена тоже раздражалась на Петрова из-за того, что она, устав не меньше мужа, должна еще готовить ужин, из-за того, что у нее болит голова, а он прибавляет громкость телевизора, чтобы что-то слышать через шипение сковороды.

В этой комнате все было устроено очень функционально и с большим вкусом, в котором Свете нельзя было отказать. В комнате имелись: спальня Петровых—старших, детская для двух дочерей, уголок школьных занятий, где в этот момент девочки учили уроки, кухонный уголок, уголок для приема гостей. Все это было по-всякому, но очень разумно и красиво перегорожено шторами и шкафчиками, набитыми всякой всячиной, которой неизбежно обрастает семья.

Петровы были опытными мужем и женой, поэтому понимали друг друга с полуслова. Они обменялись всего несколькими взглядами, несколькими фразами, и оба почувствовали, что больше так жить нельзя, надо что-то делать.

Как в любой семье, в семье Петровых счастливые периоды чередовались с плохими. И каждый раз во время периодов семейного счастья Петрову казалось, что, слава богу, все навсегда утряслось. Потом наступал плохой период, и казалось, что никогда не будет, не может быть ничего хорошего.

В хорошие периоды они могли относиться спокойно к условиям своей жизни, и даже чувствовали, что раз уж так все получается, то тем более нужно держаться за то, что есть. В плохие периоды семья казалась причиной всех жизненных неудач.

В последнее время все было как-то совсем плохо. Жизнь не приносила совершенно никакого удовольствия, Петров был мрачным и молчаливым, Света, нервная художественная натура, раздражалась на его мрачность, когда он бывал мрачным, на его веселье, когда он бывал веселым.

Петров был по натуре человеком, не требующим многого от жизни. Правда его жизнь была такова, что и немногое необходимое было ему недоступно. Он не требовал, чтобы в его жизни было особенное разнообразие. Он чувствовал, что в его жизни был смысл.

Однако дополнительно к смыслу, ему хотелось жить в нормальных условиях и иметь возможность содержать семью. Он умел любить всего нескольких людей (своих близких), и хотел, чтобы и они любили его, чтобы благодаря ему эти люди ни в чем не нуждались.

Света была человеком, как это принято говорить, мыслящим. Она считала, что в жизни не хватает очень многого. Так что даже трудно сказать, что же в ней все-таки есть. Но она была согласна удовлетвориться хотя бы квартирой.

В периоды семейной смуты Петровы совершенно переставали понимать друг друга. «Боже, с кем я живу», – закрадывалась мысль. Петров минутами казался Свете тупым, грубым животным, которое можно только презирать. Света казалась Петрову истеричной, не понимающей простейших вещей курицей, которую лучше всего не замечать.

–Чем ты живешь, – иногда хотела сказать Света, – своей идиотской работой и выпивками с Лехой. Ничего ты не любишь, ничто тебя не интересует. Жизнь идет мимо тебя.

–Ну как можно жить твоими идиотскими выдумками, жизнь проще. Ты любишь только себя, все корчишь неизвестно что, – хотел сказать Петров.

Но оба молчали, подобные разговоры давно не возникали, оба поняли, что плетью обуха не перешибешь.

Таким образом, и Петрова, и Свету раздражало именно то, что нравилось в хорошие периоды, может быть даже именно то, из-за чего они сошлись.

Как раз в тот момент, когда Петров, смотревший телевизор, дошел до точки кипения, дочери о чем-то громко заспорили. Шипение сковороды, презрение жены и вообще все-все вдруг стало невыносимым, и Петров заорал на детей страшным криком. Дочери с испугом смотрели на него, Петрову стало неловко, но не имея сил признать себя неправым, он прочитал лекцию о том, что нужно быть вежливым и нельзя громко кричать друг на друга, Он очень любил девочек, и если все же срывался как сегодня, то потом переживал и клялся себе, что больше этого не будет.

Жена во время этой нотации вставляла замечания, как бы малозначительные, но очень ядовитые.

Раскаленный добела Петров уселся смотреть телевизор, вынужденный наблюдать свою жену, даже спина которой выражала презрение. По вечерам он испытывал огромное желание побыть одному, но это было, конечно, невозможно.

"Выпить, что ли?"—подумал Петров. Выпить хотелось не очень сильно, но оставаться дома было невозможно, а если не оставаться, то выход один – выпить.

Петров молча одел шубу, валенки, и буркнув "я пошел", удалился. Как всегда, когда он вот так уходил, он чувствовал себя виноватым, хотя и не понимал за что. Он обошел квартал и постучал в домик, прилепленный сзади к его собственному.

–К чеченам? – спросил Леха.

В городе проводился месячник трезвости, магазины не продавали спиртное, а так как что-то пить все-таки надо даже во время месячников трезвости, то снабжение водкой жителей квартала временно взяла на себя бригада чеченов, приехавших на заработки.

Чечены жили в вагончике неподалеку. Петров и Леха как обычно по дороге решили, что напиваться не стоит, поэтому взяли одну бутылку (по опыту прошлого догадываясь про себя, что с вероятностью 100% придется сходить еще).

Леха жил один, его домик был еще меньше, чем Петрова. В комнате у Лехи было всегда холодно и накурено.

Друзья выпили по первой и закурили, прислушиваясь к приятным переменам внутри. Все в этой процедуре было отлажено до мелочей, вплоть до того, что они будут чувствовать и о чем говорить.

–Эх, устал я, – сказал Петров, но уже с интонацией освобождения, успокоения и отдохновения. Он говорил это почти всегда. Эти люди были обречены на неподвижность – в своей жизни они сталкивались с теми же проблемами, что и пять, и десять лет назад, они общались с теми же людьми, переживали те же чувства, обдумывали те же мысли.

Друзья выпили по второй. Наступил лучший момент мероприятия – момент тихой радости. Как говорил Леха: " В сущности мы пьем ради ощущения между второй и четвертой рюмкой". Это был момент оживленных разговоров, когда друзья внимательно слушали и нежно любили друг друга. Сейчас им казалось, что они такие же отличные парни, какими они были пятнадцать лет назад, когда на этом месте ничего не было, и друзья с удовольствием вспоминали о тех временах.

От многочисленных повторений эти воспоминания были отполированы до блеска, но они смеялись так радостно, как будто вспоминали все это впервые. Многое в этих историях было действительно смешным и интересным, но главное в них было то, что оба начинали чувствовать, что все же была жизнь, была. И появлялось ощущение, что все может измениться как-то неожиданно и к лучшему.

Хотя что может измениться, сказать трудно. Петров относился к тому большинству людей, в жизни которых какие-либо перемены невозможны. Он мог менять место работы, но от этого менялся только список выполняемых однообразных действий. Уехать куда-нибудь было немыслимо – везде те же очереди, везде устроиться трудно, а здесь он имел хоть что-то.

Единственная большая перемена, доступная такому человеку – это бросить семью. Но Петров был очень порядочным, очень надежным человеком, поэтому в его жизни не могло измениться ничего.

Из японского магнитофона хрипел Высоцкий, и эта красивая игрушка выглядела чужой в грязной Лехиной комнате. Песни Высоцкого они знали наизусть, и всегда ими восхищались, и всегда выражали это восхищение одними и теми же словами, но благодаря водке все получалось как бы впервые.

Когда водка была выпита, Петров молча пошарил по карманам и достал деньги. А Леха так же молча собрался и ушел, как-то так сложилось, что за добавкой Леха обычно ходил один. Разомлевший, вялый и счастливый Петров остался курить, развалившись на стуле. В данную минуту все в его жизни было хорошо. В конце— концов его жена все же лучше других женщин, второй раз так привыкнуть к женщине он уже не сможет. Петров казался себе отличным человеком, мужем и отцом. А если что не так, то в этом трудно найти его вину. А сейчас придет Леха, лучший на свете друг, который за Петрова руку отдаст, и они еще с удовольствием выпьют.

В жизни Петрова всем вещам вернулась их первоначальная истинная ценность. Петров пил водку только из-за того, что в ней содержался алкоголь. Другие спиртные напитки были в городе редкостью, Петров не мог быть, например, любителем сухого вина, не мог предпочитать один сорт коньяка другому, не умел наслаждаться букетом. Он пил только для того, чтобы опьянеть, других побочных удовольствий он получать не мог. В табачных магазинах города продавалась только вонючая "Астра", которой нужно было непрерывно затягиваться, иначе она тухла. Таким образом, Петров курил "Астру" только потому, что из нее поступал никотин, а не потому, что он, например, предпочитал именно этот сорт табака, или любил сигареты именно с таким фильтром.

Кстати, это свойство было присуще всему. Городская гостиница была сараем, служившим только для ночлега, в аэропорту не было ничего, кроме взлетно-посадочной полосы и т. д.

О том, что вещи могут иметь какие-то дополнительные удобства, дополнительные приятные свойства, было давно забыто.

За спиной Петрова хлопнула дверь. "Ха—ха—ха, что я принес! "– заорал Леха. Началась заключительная стадия мероприятия, довольно непредсказуемая и бестолковая стадия, обычно оставлявшая довольно расплывчатые воспоминания. Тут время стало как бы пунктирным, картинки выскакивали каждая сама по себе, без всякой связи с предыдущей. Разговаривали, перескакивая с одного на другое, не помня с чего начали. Все было хорошо, но до неуютности пьяно. Вдруг Леха заявил, что хочет спать, и улегся, Петров нежно уложил друга набок, на случай если того начнет тошнить во сне, выключил свет, магнитофон и пошел к себе.

На вымерзшем до полной прозрачности ночном небе ярко светились звезды. Петров постоял, проветриваясь. Потом на углу улицы Первой и улицы Жданова потошнил на свежий, слабо мерцающий в свете Луны снег. Пахло морозом, свежим снегом, потому что ветер дул в сторону химического завода и его запахи не чувствовались,

В комнате горел торшер. Видимо, девочки уже спали, а Света читала перед сном. Петров, не заходя в комнату, улегся спать на веранде. Там у него был топчанчик для таких случаев – холод отрезвляет. Немного разделся, набросил на себя сверху шубу и два ватника, лег на всякий случай набок и стал засыпать.

Девочки уже действительно спали. Света слышала, как Петров устраивался спать, гремя ведрами, тазами, всякой всячиной, которой веранда была набита также плотно, как и комната. Потом все затихло.

Света подошла к окну, долго смотрела на Луну. Петров, перед тем как окончательно уснуть, еще раз открыл глаза и увидел, что за стеклом плачет его жена. Ему было очень жалко ее, но он не знал, чем ей можно помочь. И он заснул.

Петров спал тяжелым беспокойным сном. Луна освещала его бледное лицо. Света стояла, как-то ни о чем не думая. Где-то в шкафчиках, перегораживающих комнату, можно было найти золотую медаль, которую она получила после окончания школы, в ящике с документами лежали дипломы об окончании университета и музыкальной школы. Там же где-то валялись акварели (первое время после приезда сюда она еще занималась художественными упражнениями). А где-то еще были папки с программками спектаклей, на которые она ходила, когда училась в университете, тетрадки, куда она записывала особенно понравившиеся стихи, прочий ненужный хлам, "который надо когда-нибудь собраться и выкинуть", подумала она. Но знала, что выкинуть не сможет. Всего этого ей было очень жалко. Хотя весь этот хлам ни к чему, так же, как и хлам в голове, оставшийся после университета. К чему ей знать о существовании Лувра, к чему помнить дату битвы при Ватерлоо? Зачем это все нужно женщине, стоящей вот так перед окном и не думающей особенно ни о чем?

Все реже была радость хорошей книги, интересного разговора. Все чаще было удовольствие от покупки очередного дефицита, радость просто от того, что можно, наконец, прилечь.

Юношеское счастье от того, что начинается новый день, сменилось зрелым удовлетворением от того, что день, слава богу, закончился. С Петровым она познакомилась, когда приехала сюда двенадцать лет назад со строительным отрядом университета. Петров поехал за ней, год они прожили в ее родном городе, пока она кончала университет, потом вернулись сюда. Да, их история – это просто замечательная, романтическая история, хоть садись и пиши повесть о том, как в молодости мы на все плевали, как искали в женщинах чувство, а не жилплощадь, в мужчинах – мужество, а не деньги.

Но через пепел прожитых лет все это, бывшее таким ярким, теперь кажется неестественным, как будто это было не с нами. Да, было, было, но вспоминаются только картинки, чувства в фокус не попадают, да и трудно вспомнить эти чувства, когда стоишь вот так ночью перед окном и подводишь неутешительные итоги.

Какое отношение она имеет к девочке, бежавшей когда-то утром на лекции? Какое отношение имеет мужчина с запахом перегара из синих губ к тому молодому парню, о котором как-то и трудно сказать что-то определенное, до того он был хорош?

Впрочем, трудно искать чью-то вину. Она ведь действительно радовалась, когда они приехали сюда, и ей страшно нравился этот край. Ах, какой она была дурочкой. Она в самом деле, смешно вспомнить, чувствовала в себе какое-то предназначение, предвидела какую-то необыкновенную жизнь. И ведь самое главное – были способности, были. Но это как движение солнца: все время стоит на месте, а день все-таки кончается. Вот так и в ней все куда-то исчезло по крупице. Вот рождаются девочки, растет груз бесконечных семейных забот. Вот вместо тепла и уюта иллюзий приходит прохлада трезвых взглядов. Привычки заменяют чувства, распорядок заменяет желания, и вот стоишь перед окном, глядя на морозную ночь.

Впрочем, все это настолько известно, что вопрос в том, бывают ли люди, которым удается этого избежать. Все это настолько скучно, что даже глупо думать над этим. Лучше стоять вот так, без мысли, без чувства, глядя на дурацкую Луну за мутными стеклами.

***

Плохие и хорошие периоды в отношениях Петровых обычно чередовались под действием каких-то непонятных причин (видимо не обходилось без влияния небесных светил). Неожиданно, прямо со следующего утра, наступил хороший период.

Хотя посторонний взгляд с трудом заметил бы какую-то разницу, ведь жизнь Петровых была устроена так, что действия, которые они каждый день выполняли, не могли зависеть от таких мелочей, как настроение. Просто в хороший период было приятно поужинать с семьей и поговорить о пустяках. Приятно было чувствовать мелкие знаки внимания и оказывать это внимание. Даже бесконечный до бессмысленности труд по хозяйству был почти не отвратителен. То есть и хорошее, и плохое скрывалось внутри.

У читателя, не жившего в таких условиях, могли возникнуть некоторые вопросы, поэтому бросим луч света на еще одну сторону семейной жизни Петровых. Так вот: в плохие времена сексуальная жизнь Петровых замирала почти полностью.

Требовалось, чтобы девочки уснули, потом нужно было занавесить окно, тихонько выбраться на веранду на топчан, закрыть дверь на случай, если дети захотят в туалет, к тому же гигиена этой процедуры в условиях Петровых выглядела довольно сложно, так что это было целое предприятие.

В плохие периоды, когда вечерняя усталость чувствуется особенно сильно, когда как-то особенно хочется спать, в душе особенное равнодушие, казалось глупым тратить силы на такой пустяк. Зато в хорошие периоды все в душе Петрова радовалось, когда он видел, как Света, еще ничего ему не говоря, заранее стелит на топчанчике. Тогда они с видом заговорщиков улыбались друг другу и с нетерпением ждали, когда улягутся девочки, которые сегодня, как назло, не хотят спать.

Тихое семейное счастье в коммунальных квартирах не проживает. Нынешний хороший период был даже лучше обычного. Дошло до того, что Света позвонила Петрову на работу, когда девочки были в школе, и попросила его немедленно приехать, что он быстро исполнил.

Семейное счастье продолжалось всего одни сутки. Вопреки существующему мнению, что человек предчувствует крупные события своей жизни, Петров в эти дни был в отличном настроении. Он еще не успел переодеться, приехав на работу, когда его позвали к телефону.

–Кто это? – закричал Петров в трубку. Телефонная связь в городе была зыбкой и слабенькой, казалась почти чудом.

–Это я, Леха, – запищало в трубке, – слушай, мы сгорели.

–Как сгорели?

–Дотла, ха—ха—ха! – заорал Леха в восторге. Это такой русский национальный восторг "гори оно огнем".

–Говори толком, ничего не понятно.

–Чего непонятного? Весь наш квартал сгорел. Все, до основания.

–Что с моими?

–Рядом стоят. Сейчас все собираются. Давай приезжай, – потом в трубке возник какой-то треск, шуршание и связь распалась.

Петров выскочил на шоссе возле станции. В это время автобусы не ходили, но его подобрал грузовик. По скользкой как каток дороге грузовик двигался очень неторопливо, разжигая нетерпение Петрова. Подъехали к улице Первой.

У Петрова возникло желание потрясти головой и проснуться. Два часа назад он уехал отсюда на работу, а теперь на месте всего квартала первых строителей была черная дымящаяся площадка, где торчали печи, какие-то беспорядочные обломки, какие-то обгорелые предметы, так что даже трудно было сказать, для чего служили эти предметы и от чего остались эти обломки. Еще стояли пожарные машины, пожарники перекуривали, собравшись кучкой. Рядом стояла толпа первых строителей. От волнения Петров не сразу нашел глазами своих, но вот, наконец, увидел и успокоился. Не зная, что нужно делать, говорить, не совсем понимая, что все это значит, Петров подошел.

Леха не преувеличил— сгорело все дотла. Построенные из досок, фанеры домики ветеранов горели как порох. Пожар возник от короткого замыкания— электропроводку делали кто как умел. К счастью, никто не пострадал.

Пожар начался утром, когда дома были только те, кто работал в ночную смену, эти счастливчики успели кое—что спасти, хотя как оказалось, вытаскивали совсем не то, что нужно было спасать. Вообще было ясно, что большинство еще ничего не понимает и не знает, что нужно делать.

Однако растеряны были не все. Инженер Иванов (фотография в городском музее "Инженер Иванов производит разметку фундамента компрессорной станции №1"), как всегда собранный, решительный и умный Иванов, рисковый мужик Иванов, скользнув взглядом по сторонам сказал: "Слушайте. Если сейчас разойдемся, то ничего не дадут. Надо стоять, пока не дадут." После того, как нашелся понимающий человек, стало как-то легче.

На черных машинах подъехало городское начальство, образовав не меньшую, чем погорельцы, толпу. Начальство указывало перстом в одну сторону, потом в другую. Иванов, как бы уже на правах представителя ветеранов, тоже стоял рядом и куда-то указывал.

Все ждали, что скажет Первый человек города (так его называла газета).

А в жизни Первого Человека все было как-то не так в это утро. Собственно, у него не впервые появлялось чувство, что все как-то не так, и неизвестно, что делать. Народ разболтался до неприличия. На молодежь надежды никакой. Старики отупели от старости. Он один в поле воин. В его кабинете (в Его кабинете!) уже второй день не могут отремонтировать водопровод. В его машине (в Его машине!) какая-то щель появилась в двери, сегодня дуло. Опять должны приехать высокие проверяющие. К тому же сгорела эта чертова улица Первая.

Черные "Волги" застряли в снегу на перекрестке Жданова и Первой. Черт возьми, давал же распоряжение чистить бульдозерами хотя бы главные улицы. Дело было даже не в том, что оставшиеся двести метров пришлось идти пешком. Он был демократичен до дерзости, до безрассудства и даже иногда ходил на работу пешком. Дело в том, что ничего не делается, не выполняется.

И опять, опять все смотрели на "Первого" с немым вопросом. Как будто бы ждали чуда. Как будто он может улыбнуться сейчас улыбкой Деда Мороза и сказать: "Пойдемте, дети, я покажу вам ваши новые квартиры." Убогий народец улицы Первой ждал его слов. Секретарь очень хотел уважать свой народ, но не мог. Он сам был из тех людей, которые не умеют ни ждать, ни смотреть вот так, с надеждой. Он был еще молод. Его простое русское лицо располагало людей. Его внешность еще не слишком пострадала от бесконечных выпивок и обильных закусок, неизбежных на высоком ответственном посту. Он был даже порядочным человеком (насколько можно позволить себе быть порядочным в его положении). Он был умен. Но он уже давно понял, что от того, каков он, зависит очень мало. От его ума в этом городе не прибавилось ни капли молока, ни одной квартиры, ничего. В его власти было что-то дать нищим, но только отняв сначала у других нищих.

Коммунизм смотрел глазами своего умного секретаря на копошащихся в углях ветеранов. Как старая дама, лишенная иллюзий, стремлений и желаний, Утопия смотрела без восхищения на лучших своих людей. Как старая любовница, которая не ждет уже ничего и ничего не может дать.

Секретарь давно решил, что человеку с его положением, если он не глуп и не бессовестный, лучше реже задумываться, чтобы не сойти с ума. В загадочной стране он родился. Все, что в ней ни сделаешь, выходит к худшему.

Вот чего они ждут? Вот что он может им сказать? Секретарь всячески подчеркивал, что он такой же, как эти люди, но знал, что на самом деле это не так. И это правда: через десять лет он вошел в сотню богатейших людей мира, а еще через пять, по заключению экспертизы, "окончил жизнь самоубийством, связав руки за спиной колючей проволокой и утопившись в бассейне своего имения под Москвой".

–Поехали, – сказал он, поворачиваясь к машине.

Первые строители остались одни, не считая зевак, которые останавливались взглянуть на пепелище. Ветераны разбрелись по своим домам, Света нашла маленький кусочек металла, в котором можно было узнать золотую медаль за окончание школы. Петров доставал из кучи золы то одно, то другое и узнав вещь, бросал ее обратно.

Леха с магнитофоном и чемоданом сидел на дороге напротив Петрова. Леха был единственным счастливчиком, спасшим почти все свое имущество. Когда загорелось, он как раз подходил к дому, возвращаясь из ночной смены. Увидев, что с огнем не справиться, он обежал соседей, после чего схватил магнитофон, кассеты с Высоцким и чемодан. Лехе было тридцать восемь лет, но все его имущество до сих пор помещалось в чемодане.

–Я, друг, потом к тебе побежал, – сказал Леха, – но у тебя столько барахла, что вытащить все было просто невозможно.

Мороз, однако, пробирал до костей. Маленький, крепенький, решительный Иванов собрал совещание. Уже решили отправить женщин и детей по знакомым, когда на улице Жданова показались автобусы.

Ветеранов привезли к старому зданию управления. Это был большой одноэтажный барак с множеством маленьких комнат.

–Как наш квартал, только еще более компактно, – сказал по этому поводу Иванов.

Это строение теперь использовалось только летом как общежитие для сезонных бригад. Слой бумаг, грязного тряпья, объедков, кучи каменного кала зимовали в пустом вымерзшем здании. Началась суета: выносили мусор, мыли, таскали со склада раскладушки, размещались по комнатам. К вечеру все начало устраиваться, успокаиваться, затрещали дрова в печах, нежилой воздух наполнился теплом, взрослые пришли в себя, успокоились дети, доверяя взрослым.

Иванов как-то естественно стал руководить. Была в нем эта черта: естественно и сразу в любом коллективе он становился уважаемым человеком. Он отличался от большинства людей тем, что для него не существовало ситуаций, когда бы он не знал, что делать. И вот такова эта странная жизнь – как все он пятнадцать лет не мог получить квартиру.

К ночи, уложив детей спать, собрались в бывшем кабинете директора, который отвели под общую кухню. И это здание строили люди, собравшиеся в кабинете. Все они множество раз бывали в нем. А Иванов с семьей даже разместился в своем бывшем кабинете.

Принесли водку, спирт. Все это стало напоминать выезд старых друзей в дом отдыха. Выпили, раскраснелись. Многие из этих людей, когда-то спавшие в одной палатке, теперь едва здоровались. А теперь снова общая беда, общая жизнь.

Есть такое свойство общей палатки – даже если вы терпеть не можете своего соседа, нечто братское появляется между вами.

–Наступил коммунизм, – пошутил по этому поводу Иванов.

–Что будем делать дальше? – высказал Петров то, что висело в воздухе.

–Ни—че—го, – ответил Иванов.

Помолчали, внимательно глядя на Иванова.

–Теперь нам дадут, – добавил Иванов.

–Или догонят и еще дадут, – сказал Леха.

–Тогда ляжем на снег вокруг нашего монумента, – ответил Иванов, – только надо всем вместе. Пока не дадут всем до единого. Ни на что другое не соглашаться.

Еще помолчали, переваривая бунтарские речи Иванова.

–Завтра с утра пойдем по кабинетам, —добавил Иванов.

–Я с тобой, – сказал Леха.

–Нет, тебя не возьму. Там нужно стоять молча и веско, как наш монумент. Вот их возьму, – Иванов отобрал несколько человек погрубее внешностью, без следов высшего образования на лице.

Очень приятная жена Иванова сказала, что нужно женщин, чтобы плакали. Иванов согласился. Плакать взяли жену Иванова, Свету и еще двух женщин посимпатичнее.

Засиделись допоздна, обсуждая, могут не дать или не могут. Не верилось, конечно, что дадут. Но в то же время чувствовали, что деваться некуда.

До утра с пожарища растащили даже то, что сами хозяева оставили, посчитав совершенно испорченным. Через несколько дней бульдозер разровнял развалины (химический завод немедленно собрался что-то строить на освободившемся месте). Потом несколько дней валил снег, так что на месте квартала ветеранов образовалась ровная белая площадка, на которую Петров смотрел с некоторой ностальгией, когда проезжал утром на работу.

Не будем описывать, как первые строители добивались квартир. Но в конце концов им разрешили построить себе квартиры в новом доме. Теперь это называлось не "комсомольско-молодежный отряд", а "молодежный жилищный комплекс", хотя некоторые из этой молодежи уже собирались на пенсию. Но как бы там ни было, через год Петров и Света стояли в своей совершенно пустой квартире, которую предстояло заполнить вещами. Интересно, что в тот день, когда Петров смотрел на пожарище, ему почти не жаль было имущества, ему стало жалко сейчас, когда он думал, как можно было бы расставить сгоревшую мебель, как пригодились бы все эти торшеры, люстры и прочие вещички, которые с увлечением покупала Света.

Но, конечно, он был совершенно счастлив.

После здания конторы в квартире было ужасно жарко, можно было даже ходить в одной рубашке.

Вот так Петров, рабочий человек, построивший сгоревшую улицу Первую, фанерное здание конторы, которым можно пользоваться только летом, построивший аэропорт, который не может принимать крупные самолеты, построивший дороги, утонувшие в болотах, построивший еще много чего, что, к сожалению, уже исчезло (за исключением монумента, который он построил самому себе), получил квартиру. Много и честно трудился Петров, его вины нет ни в чем, и вот результат его похвальной жизни— ему разрешили построить себе квартиру.

Вечером в Лехиной квартире (представьте, даже у Лехи отдельная квартира!) героические строители собрались отметить новоселье. Попов (фотография в городском музее "Рабочий Попов включает первый ток электростанции") произнес замечательный тост. Я даже думаю, что этот тост вполне достоин того, чтобы сделать его эпиграфом к незатейливой истории первых строителей нефтяного города. Вот он:

–Так выпьем же за наше государство, которое никого не оставляет в беде!

Отряд не заметил потери бойца

Мой двоюродный брат Арнольд терпеть не мог своего имени. Он к нему так и не привык. Тем более, что он был, так сказать, не просто обычным Арнольдом. Его имя было сокращением по первым буквам слов "Аврора" (крейсер), Революция, Новое Общество, Ленин, Диктатура пролетариата. То есть если бы мама назвала его из прихоти иностранным именем, Арнольд бы с ним смирился. Но обидно же всю жизнь быть сокращением из слов, которые терпеть не можешь.

Да, да, можете не верить, но Арнольду были безразличны такие высокие понятия.

Как-то мы пили пиво в гадюшнике у кинотеатраГорького, и Арнольд поделился этим со мной. Само собой, я немедленно сообщил это маме Арнольда:

–Я спросил, как ты не любишь Партию, Ленина!? Нет, говорит, абсолютно равнодушен. Как, говорю, ты не любишь Родину!? Родину, говорит, может, и люблю, но только странною любовью.

–Ну и что дальше? – мужественно спросила мама Арнольда.

–Я подумал, может проконсультироваться у психиатра. Но он сказал, что это у него с детства.

После разговора со мной мама Арнольда пришла домой и спросила:

–Арнольд, это правда?

Спросила она это таким голосом, что Арнольд сразу догадался:

–А—а, братишка уже настучал.

–Боже, кого я вырастила, – горько сказала мама.

Мама мыла посуду на кухне и плакала, а Арнольд вместо того, чтобы замаливать грехи, угрюмо смотрел телевизор.

Давайте только сразу договоримся, что факты – это никакая не истина. Факты— это так, чепуха какая-то, к сути происходящего часто не имеющая никакого отношения. Согласно приведенным фактам получается, что между Арнольдом и мамой не было никакого взаимопонимания. А на самом деле они нежно любили друг друга и были вполне искренни. Просто Арнольд избегал разговоров на эти темы.

Мама Арнольда обладает дисциплиной чувств. Ее чувства – это всегда чувства хорошего культурного человека. Если в ней и зарождается нелюбовь к кому-нибудь, уж не говорю о зависти или о чем-то более низменном, она всегда с этим справляется и чувствует то, что должен чувствовать хороший умный человек. А такой человек должен быть правдив, не мстителен и все такое общеизвестное, но главное – он не может позволить себе не только поступка, но даже чувства (подчеркиваю – чувства), не укладывающегося в нравственный кодекс. Мама Арнольда работала директором школы и всегда пользовалась огромным уважением. Про таких, как она, людей мы раньше говорили «настоящий коммунист».

Так вот Арнольд совершенно не заметил, что очень обидел маму и совершенно не придал значения происшедшему. Ах, если б мы могли угадывать вот такие ничтожные, но судьбоносные события своей жизни!

Впрочем, конечно, в случай мы не верим. Как материалисты и атеисты мы верим в судьбу и утверждаем, что все равно рано или поздно Арнольд свернул бы с прямого пути на кривую дорожку.

В силе духа Арнольду мы отказать не можем. Мы, его близкие, наблюдали за ним даже со страхом, но все же преклоняясь. Есть в нем что-то такое сверхчеловеческое, демоническое и байроническое. Это нас к нему одновременно и притягивало, и отталкивало. Вообще-то мы, «нормальные» люди, по своей природе устроены так, что терпеть не можем людей, хоть на полголовы высовывающихся из общей массы. Будь наша воля, мы бы тут же откручивали таким выскочкам головы. Да вот беда – перед такими людьми мы млеем, как кролики перед удавом.

У таких сверхчеловеков, как Арнольд, которые, казалось бы, созданы, чтобы все понимать, все анализировать, на все смотреть сверху вниз и на все плевать, есть одна слабость – гордость таких людей болезненно развита. Уколы в это место для Арнольда гораздо более болезненны, чем для нас, простых смертных.

Ну, например, подойдет к Арнольду милиционер и попросит предъявить документы. Ну что тут, казалось бы, особенного, на то милиция и создана, чтобы документы у граждан были в порядке. Так нет, Арнольд вспыхнет и спросит: "А что, в стране военное положение?" Ну, ясно, его тут же задержат и долго и нудно выясняют личность. Нарочно долго и нудно, чтобы Арнольд больше не лез в бутылку.

После армии Арнольд так и не привык ни к какому общественно-полезному труду. Не пошел Арнольд работать, например, в прессовый цех, или на металлургический комбинат, хоть там при поступлении после армии даже давали пособие целых 300 рублей. Вместо этого Арнольд устроился в городской театр рабочим сцены. И пошли эти пьянки, гулянки, причем Арнольд пришелся ко двору этой пестрой публике.

Мы, близкие Арнольда, работающие на металлургическом комбинате, хорошо знаем, что мы – это базис, а всякие там театры и прочее искусство – это чепуха. Я даже точно не знаю, почему так завожусь, когда думаю о всяких артистках и писателях, но вот так бы и писал, и писал ядовитые строки. Хотя к тому времени я сам уже был членом союза писателей (ушел с комбината в городскую газету), и должен был бы терпимо относиться и плевать на этих артисток и писателей.

Я только хочу сказать, что понятно, почему Арнольд шел по кривой дорожке все увереннее. Трудовой коллектив (тьфу, трудовой, это в театре трудовой) его очень поддерживал.

В свободное время Арнольд стал рассказики пописывать. Теперь обнаружилось, что это очень умно. Читал, приходилось. Может, и умно, да неинтересно и читать невозможно, думал я тогда. По правде говоря, теперь мне многое у него нравится, причем из того, из раннего.

А тогда я ревниво думал, я ведь специалист все-таки (как я уже сказал, есть у меня, между прочим, удостоверение, выданное союзом писателей о том, что я настоящий поэт), а рассказики Арнольда не понимал. Надев очки, я читал очень внимательно, честно скажу, очень старался что-то уловить. «Брат, да это же шутка, гротеск», – не выдерживал Арнольд. «А—а, шутка», – торопливо улыбался я, чувствуя себя виноватым, за то, что мне не смешно.

И вот опять-таки смешная деталь. Арнольд как-то сказал в кругу друзей, что он "бросит писать в тот день, когда рассказ понравится брату". Это меня очень обидело. А в то же время, когда я читал его произведения, я видел, что Арнольду очень хочется, чтобы рассказ мне понравился. Конечно, Арнольд этого не дождался, так что спокойно пишет до сегодняшнего дня.

В-общем, там, в этих кругах, где вращался Арнольд, все они были гении, все друг друга хвалили и ценили, и как-то собрали то, что каждому казалось наиболее гениальным, и надумали издать книжку.

Обманули глупенького старенького цензора нашего издательства, обвели вокруг пальца несчастного старичка, которого за это из партии и с работы выгнали. Он, конечно, мало что понял в их модерновых произведениях. Да и откуда ему понимать, если он в молодости на стройках Магадана охранял заключенных. Потом за заслуги партия направила его присматривать за нашими провинциальными гениями.

Впрочем, он понял достаточно, чтобы испугаться, но эта шайка объяснила ему, что теперь такая политика партии. В этом сборнике участвовала и его внучка. Не пожалели старичка, да что там, этой публике родного дедушку не жалко.

Книжечка уже была отпечатана, но тут кто-то проявил бдительность, и весь тираж порезали.

Бедного старика за один день вышибли из партии и с работы. Он пришел домой не в себе и, обращаясь к портретам Ленина и Сталина, объяснял, что все это происки врагов из-за океана. Его несчастная старуха вызвала скорую помощь, но было поздно. Старик разложил все свои ордена и застрелился из револьвера, которым его наградил сам товарищ Берия. Выполнил свой последний перед партией долг. Вот так.

А между прочим, милейший был старичок, царство ему небесное. Мы с ним несколько раз выпивали, когда выходили мои книжки, он мне рассказывал, как строил дорогу по Колыме. Да так живо, что я уговаривал его написать книжечку воспоминаний. Но он так и не собрался – некогда было на его ответственном посту. "А кто за вами следить будет? Понапишете черт знает чего,” – отнекивался он.

Ну, весь тираж уничтожили, кое-кого из авторов сборника отправили в колонию-поселение из нашего северного города еще дальше на север, но Арнольд в их число не попал. Великая у нас страна! В каком медвежьем углу не живи, а все равно есть куда отправить в ссылку еще дальше.

А тут как раз момент такой, что власти занялись вплотную культурой, стали порядок наводить. Но что-то такое было уже в воздухе. Это были восьмидесятые. Советский коммунизм был уже похож на своего последнего Генерального секретаря Андропова: порядок наводит, диссидентов гноит и рок-музыкантов сажает, молодцом глядит, но уже подключен к аппаратам искусственного дыхания, почки, печени и всего остального ливера.

Арнольд слонялся без дела, но писал много. На нашу жизнь он стал совсем плохо смотреть.

–Нет у нас свободы мысли, – говорил он.

–Как это нет? Думай, сколько влезет, – спорил я.

–Нет, Россия—несчастная страна. Страна дураков, – бросал Арнольд.

Тут уж я только руками на него махал.

Совсем невыносимым человеком стал Арнольд. Его гордость развилась до совершенно болезненной степени.

–Ты не замечаешь, что тебе каждый день плюют в лицо? – говорил он мне.

То его продавщица обругает, то участковый зайдет, проверит, работает ли Арнольд, не ведет ли паразитический образ жизни. А Арнольд размахивает рукописями, как будто участковый может согласиться, что рассказики – это общественно полезный труд.

Иногда и компетентные ребята с ордером заглядывали к Арнольду почитать рукописи, узнать, как творческие успехи, проверить, не пишет ли он чего враждебного, не изготавливает ли клеветы на нашу жизнь. В те времена это были его единственные читатели, а Арнольд из-за таких пустяков каждый раз гневался почти до инфаркта. А между прочим, именно в лице молодых ребят из КГБ Арнольд приобрел первых настоящих читателей, которым он нравился не за то, что с ними водку пьет.

В любимом Арнольдовом театре всех этих еврейчиков поприжали, репертуар подсократили, ходил он со своими приятелями мрачный, как туча.

В-общем, в один прекрасный день почти вся труппа нашего театра снялась с места, как стая гусей, и улетела на юг, в теплый Израиль.

Что ж, как говорится, отряд не заметил потери бойца. Хотя, впрочем, кое-какую потерю я почувствовал. Вместе с труппой уехал и закройщик нашего ателье, давний мой знакомый, Константин Моисеевич. Ах, какой он мне костюм сшил, когда я демобилизовался из внутренних войск!

Прихожу в ателье костюм заказать на свадьбу дочери, а вместо Константина Моисеевича вываливает детина с русской рожей, метра два ростом. Все же, чтобы с уверенностью костюм шить, лучше, чтобы закройщик был пожилым приветливым евреем, как Константин Моисеевич.

Впрочем, не буду больше о Константине Моисеевиче (хотя он бы материал не испортил, как этот детина), а то русские патриоты обзовут меня "русофобом". Хоть и не понятно, что означает это мудреное нерусское слово, а все ж обидно.

Вместе с нашим театром уехал и Арнольд. В конце концов он оказался в Америке. Для нас, его близких, в те времена оказаться в Америке – это нечто такое же странное, как оказаться на Луне. Еще раз говорю, была середина восьмидесятых, Афганистан, железный занавес и все такое.

Первое время Арнольд писал довольно часто и даже отправлял нам посылки. Представляете, какой был стыд – ходить на почту и получать посылки из Америки. Мама Арнольда попросила меня сходить получить. Я, помнится, первый раз даже выпил для храбрости. Но, правда, девчонки на почте были растеряны не меньше меня. Они точно не знали, можно ли отдать посылку, не следует ли ее вскрыть в присутствии представителей компетентных органов и т. д. Такое чрезвычайное происшествие в нашем отделении связи случилось впервые. Они даже звонили начальству, но их успокоили, что выдавать можно, уже компетентные органы все вскрыли и проверили.

Ну, в общем, мы собрались на семейный совет и написали Арнольду, чтобы он больше нас не тревожил, не портил нам анкеты. По-моему, он, дурачок, обиделся, но писать перестал.

Все-таки информация об Арнольде поступала тоненьким ручейком. То он здесь, то там, уже вроде профессор и почетный член. А потом на несколько лет мы о нем подзабыли – своих проблем хватало.

В 1991-м году я был по делам в Москве. Уже когда началась вся эта свобода и перестройка. И надо же, в последний день я наткнулся на Арнольда. Такая странная встреча. Я зашел в Дом книги, бродил там среди полок. И вдруг меня окликнули.

Я увидел то ли господина, то ли мистера, но уж никак не товарища. На товарищах костюм так не сидит. Господин снял очки и оказался Арнольдом. Трудно было узнать его после стольких лет.

–Ты совсем не изменился, – сказал Арнольд. Даже в его речи звучал иностранный акцент.

Поехали к нему в гостиницу и напились по-русски. Как и полагается двоюродным братьям после долгой разлуки.

В Россию Арнольд приехал ненадолго по своим литературным делам. Он даже не сообщил об этом нам, своим родным. Далее он следовал в Токио. Меня не покидало удивление: я как-то впервые в жизни почувствовал, что Нью-Йорк, Токио – все это существует на самом деле. Это был 91-й год, потом я сам много где побывал, но помню вот это свое ощущение.

Арнольд позвонил в ресторан при гостинице и на английском языке заказал ужин.

–Если заказать по-русски – не принесут, – сказал он.

Арнольд напился до слез, стекавших по подбородку на отличный костюм. Он говорил в тот вечер очень много. Надо отдать ему должное, он не считал лузерами и никудышниками нас, не уехавших на Запад. Ну то есть все население свободной России. Не опускался он до фотографий себя на фоне кадиллаков и мерседесов. Тем более, что вскоре и мы накупили кадиллаков и мерседесов (подержанных). Я заметил в нем некоторый надрыв. Хотя он был очень уж пьян. По крайней мере, когда я смотрел его интервью по телевизору, я такого надрыва не заметил.

Потом я уложил спать ослабевшего брата. А сам, честно признаюсь, совершенно пьяный, потащился на вокзал, сжимая в руке тяжеленный чемодан со сливочным маслом для всей родни. Еще раз говорю, это был 1991-й год, и жрать у нас в городе было нечего.

Не успел поезд отъехать от вокзала, как уже по вагонам стали шнырять бичи, предлагая сыграть в карты их колодой, а пьяные тела загромоздили проход. Я долго ругался с проводником, потому что на мою полку оказались двойные билеты, а он отказывался искать мне место, угрожая высадить на первой же станции, потому что я пьян как свинья.

Но в конце концов я устроился, пошел поблевал в проходе между вагонами, потому что блевать в загаженном поездном сортире было слишком противно и негигиенично. И уснул, думая о своем брате, уезжающем в Токио читать лекции о русской культуре.

Удивительно, взгляды Арнольда изменились не меньше, чем его внешний вид. Теперь Арнольд любит Россию до пронзительной, невероятной степени. Теперь он так называемый «патриот». Он критикует Запад за лицемерие, политкорректность и победу левых взглядов.

И снова Арнольд отличается от такого человека, как я. Это, видимо, его судьба. Я вот не могу так сильно любить все это. Я ведь не собираюсь куда-то уезжать. И у меня нет дома под Парижем. И как-то не хочется думать, что так и проживешь всю жизнь, так и подохнешь по уши в этом дерьме.

Полет воздушного змея

Сначала надо было долго ехать на трамвае, а потом долго идти пешком. Мать вела за руку брата, который был еще меньше меня.

За молочным заводом город резко кончался, и начинался океан зеленой весенней травы. Трава колыхалась волнами до самых невысоких голубых гор. В детстве в моем городе мне больше всего нравилось, что из нашего окна были видны голубые горы. А вдоль них заходили на посадку самолеты.

А впереди были видны деревья городского кладбища. И отсюда всегда казалось, что там тихо и прохладно. Мы ходили туда весной на могилу нашей бабушки – маминой матери.

Мы шли туда по асфальтовой дорожке. Расстояние было большое, и я всегда очень уставал, а брат к концу пути начинал капризничать, топать ногами и проситься на руки. Отец сажал его на плечи. И брат удовлетворенно оглядывался сверху по сторонам. А я ему завидовал.

Когда мы доходили до кладбища, отец ссаживал брата и набирал воды в бидон из крана возле мастерской. Рядом с мастерской были навалены памятники и ограды для тех, кто еще не умер.

Мы доходили до могилы бабушки. Калитка там всегда открывалась с трудом, потому что зарастала за весну травой.

Мы никогда не видели своей бабушки, но нам становилось грустно. И было немного странно, что мать так связана с чем-то для нас несуществующим.

Отец доставал банку с серебряной краской и начинал красить ограду. И мы мешались у него под ногами. Тогда он давал нам кисти. Мы водили кистью по ограде, серебряная краска капала на траву. Нам быстро надоедало, но бросить было нехорошо, и игра превращалась в работу.

Потом мать кормила нас чем-нибудь, а потом мы с братом бегали по кладбищу. Это было как город, только лучше. От дорог, посыпанных галькой, вились между могилами тропинки. И трава местами была очень высокой. И среди могил не было ни одной одинаковой. Мы с братом уже знали, что здесь под землей лежат покойники. То есть люди, которые умерли. А умер – это как заснул, только надолго. А мы-то и наши родители, конечно же, не умрем. А тем, кто умер, просто не повезло.

Могилы были очень разные. Одни – ухоженные, с красивыми оградами и дорогими памятниками. А некоторые – холмик, заросший травой, а сверху – покосившийся деревянный крест с облупившейся краской.

И мне казалось, что обладатели кустов роз и мраморных памятников более счастливы, чем обладатели деревянных крестов.

А вечером, особенно когда не было людей, на кладбище становилось жутковато. Однажды вечером я бежал по дороге, стараясь не удаляться от родителей. Мне было жутко, и казалось, что со всех сторон на меня кто-то смотрит. Потому что вокруг не было ни звука, ни движения, и вдруг наткнулся на человека. Я опрометью бросился назад. А человек подошел к нам. Я его все еще боялся, но не очень, потому что рядом были родители. Он попросил у отца закурить и пошел дальше. На его спине висел маленький рюкзак. Но это было в другой раз.

А в тот раз отец принес воздушного змея. Он склеил его в субботу. Он нарисовал на нем глаза и рот и приделал хвост.

К вечеру мы пошли на поле за кладбищем. Дул ветер, колыхался зелеными волнами океан травы до самых гор, к которым склонилось солнце. Долго ничего не получалось. Отец злился и обзывал нас тупыми. Наконец порыв ветра подхватил змей. Отец стал разматывать нитку. Местность поднималась от нас во все стороны. Мы были на дне колыхающегося волнами океана травы. Голубое небо опиралось на вершины гор. Отец разматывал нить, и змей поднимался все выше.

–А подними, где самолеты летают, – попросил брат.

–Нитки не хватит, – ответил отец.

А змей все вверх и вверх, пока не превратился в точку. Там, наверху, дул устойчивый сильный ветер. Теперь казалось странным, что змей привязан к маленькой дощечке в руках отца.

–А километр есть? – спросил брат, потому что недавно узнал, что такое километр.

–Не знаю, – сказал отец.

–Дай подержать, – попросил я.

Отец отдал мне дощечку. Дощечку тянуло вверх, и я чувствовал упругость нити, к которой привязан змей. Теперь я точно знал, что он привязан. Я понял, что поэтому он и летит.

Подошла мама. Ее руки были в земле, потому что она полола траву. Она близоруко прищурилась в небо и сказала:

–Ой, а я не вижу.

–Да вот же он! Да вот же он! – закричали мы с братом в восторге от того, что змей взлетел так высоко, что мама его не видит.

На земле был уже вечер. А там, где стремительно летел на одном месте наш змей, был еще день. Змей был освещен солнцем. А рядом был вечер кладбища с его непонятной тишиной. И очень пахло сиренью. Потом я вспомнил, что утром отец сказал, что сейчас время майских жуков и обещал поймать нам одного. Мы смотали нить на дощечку, хотя змей не хотел идти вниз. Внизу он попал в область неустойчивого ветра и упал на поле.

Майские жуки действительно появились, и отец поймал одного шляпой. Мы с братом хорошо его рассмотрели.

Уходили мы уже ночью. Когда мы шли по дороге к выходу, за нами в темноте бежала собака. По сторонам темнели могилы и контуры деревьев. Звезды были очень крупные и яркие.

Не было ни синих гор, ни зеленого океана травы, ни голубого неба. Была темная неуютная степь, сливавшаяся с черным звездным небом. Была ночь.


Оглавление

  • Если мой самолет не взлетит
  •   1 Пляж
  •   2 Ночной директор
  •   3 Наука как пирамида Хеопса
  •   4 Закон притяжения
  •   5 Красный свет
  •   6 Покорность звезды
  •   7 Тридцать серебряников
  •   8 Сверхновая
  •   9 Подлинная история рок-н-ролла
  •   10 К звездам!
  •   11 Аллеи славы
  • Метод Любви
  • Счастливы кроткие.
  • Отряд не заметил потери бойца
  • Полет воздушного змея